Винцер Бруно. Солдат трех армий
Слово «по личному вопросу»
Эти записки отнюдь не были задуманы как жизнеописание солдата, хоть я и повествую здесь о том, что мне пришлось испытать за годы службы в рейхсвере, вермахте и бундесвере. Книги и фильмы, проникнутые ложной солдатской романтикой, немало способствовали моему решению посвятить себя этой профессии, из-за которой лучшие годы моей жизни прошли бессмысленно и неплодотворно.
Эти годы я намерен описать доподлинно такими, какими мне довелось их пережить; воссоздать события в точности так, как я их видел; извлечь из них те уроки, какие считаю необходимыми для нашей общей пользы. Поэтому было бы вовсе неуместно затушевывать уродства военного воспитания или тем паче приукрашивать фронтовые бои. Я и сам лишь очень поздно понял, что реакционный рейхсвер, гитлеровский вермахт и мнимодемократический бундесвер отличаются друг от друга только внешними атрибутами; характер и целевая установка бундесвера не изменились. Поэтому назначение моей книги — показать во что бы то ни стало непреходящее противоречие между милитаризмом и подлинно воинским духом.
Тысячи раз говорил я в трех армиях «так точно», пока не сказал свое непреложное «нет», стряхнув с себя власть тлетворных традиций. Ложному пафосу отставных генералов, так ничему и не научившихся у истории, старающихся в своих мемуарах и юбилейных речах идеализировать крестный путь солдат, которых они же и послали на смерть, я противопоставляю слово бывшего участника войны, искренне стремящегося к правде и миру. Рисуемые мною подчас жестокие картины тогдашних событий внушены мне моим долгом перед всеми женщинами и мужчинами, которые обречены были — в тылу или на фронте — нести на себе великие тяготы войны; перед теми, чье доверие обманул преступный политический режим и кто ценою огромных усилий добился победы над фашизмом.
Отрицать самоотверженность одних означало бы недооценивать победу других.
Еще живы многие свидетели первой и второй мировой войны, которые, подобно мне, служа милитаризму, использовались для целей, враждебных интересам как собственного народа, так и других народов. Оба эти военные поколения должны считать своей первейшей задачей изо дня в день, всеми средствами препятствовать тому, чтобы вспыхнул пожар третьей мировой войны. Но кое-кому в ФРГ еще мешают занять прогрессивную позицию ложные традиции, социальные различия, капиталистические интересы и привитые воспитанием предрассудки. Идея мира и лозунг «никогда больше» там еще не укоренились; но путь развития от первоначального неосознанного «неприятия» до внепарламентской оппозиции, возникшей в наши дни, доказывает, что все большее число граждан Западной Германии начинает понимать, в каком направлении идет сейчас развитие ФРГ. Нужно устранить препятствия на пути к миру. Скромным вкладом в это дело должен служить и мой труд.
Пусть эта книга способствует тому, чтобы необходимый диалог между отцами, свидетелями недавнего прошлого, и сыновьями, воплощающими будущее, продолжался и впредь с пользой для тех и других.
«Взял ли с собой майор Винцер магнитофонные записи?»
День этот, майский день 1960 года, ничем не отличался от всех предыдущих. Я и не глядя на часы мог бы определить время. Мой балкон выходил на юг, и, когда солнце медленно выплывало из-за левого угла дома, было около девяти утра.
Вошел в свое обычное русло поток машин — перед началом рабочего дня он ширится, походя на разлившийся после дождей Рейн, до которого отсюда рукой подать. Люди, выплеснутые этим потоком машин в город, уже несколько часов были на фабриках и в магазинах или сидели на табуретах в многочисленных учреждениях. День, ничем не отличавшийся от всех предыдущих.
На улицах смолк гомон и смех детей, которые, пересвистываясь и перекликаясь, шли со всех концов и сливались в разноцветную, бегущую в школу вереницу. Где– то вблизи из окна слышался женский голос, а рядом звучала музыка из радиоприемника. Воздух наполняло непрестанное, но не кажущееся докучным гудение хлопотливо живущего, трудящегося города, которое странным образом сочеталось с упоительной свежестью весны. Был майский день, ничем не отличимый от прочих дней мая.
Здесь, на окраине Карлсруэ, в Бадене, расположен поселок офицеров и унтер-офицеров бундесвера. Шесть трехэтажных современных светлых корпусов стоят посреди леса. Проникнуть сюда можно только по особой автостраде или по огороженной тропе для пешеходов. Автострада заканчивается дугообразным тупиком, приспособленным для стоянки машин, а расстановка домов вокруг напоминает заграждение из повозок, применявшееся нашими предками, или, пожалуй, даже «круговую оборону», получившую известность в последней войне. Простые штатские обходят этот поселок стороной. Во всех гарнизонах острят — и довольно хлестко — по поводу бундесверовских «силосных башен».
На верхнем этаже одного из таких корпусов была у меня прекрасная просторная квартира. Кухня, ванная, два туалета, детская, спальня, столовая и кабинет — таковы были наемные владения моей семьи. Эту маленькую, замкнутую от мира обитель радостей завершал балкон длиной почти девять метров, на который выходили двери двух комнат.
Лес подступал к домам так близко, что ветви деревьев почти упирались в окна. Задорные темно-рыжие белочки вскарабкивались по ящикам с цветами и таскали оттуда припрятанные для них орехи.
В то утро май как будто хотел показать себя во всей своей прелести. Сияло солнце, и было так тепло, что мы с женой завтракали на балконе. В столовой в своей плетеной коляске лежал мой сын Ульрих и спал мирным крепким сном, каким спится человеку на двенадцатом месяце его земного существования. А до этого я играл с ним на ковре. Эта маленькая радость выпадала мне редко: я проводил дни на службе за пределами нашего поселка. Но сейчас у меня начался отпуск, и мы с женой еще не решили, отправимся ли мы в путешествие вместе с малышом. Никаких планов у нас еще не было, Мне хотелось просто отдохнуть.
Я и не предчувствовал, что этот день будет иметь совсем особое значение в моей жизни, хотя меня крайне беспокоило одно не вполне ясное обстоятельство, из-за которого я даже, несмотря на отпуск, наведывался на службу.
Я был офицером по связи с прессой Военно-воздушной группы «Юг». По поводу недавно организованной мною в Карлсруэ пресс-конференции возникли разногласия с министром Францем Йозефом Штраусом. Я ждал хоть какого-то отклика от моего высшего начальства, и мне было ясно как день, что ничего хорошего от него ждать нельзя. Штраус прослышал, что многие офицеры в оппозиции против него, и он, несомненно, будет на это peaгировать.
Около десяти часов я выехал из поселка в штаб группы «Юг». Он находился в центре города, напротив главного вокзала, в гостинице «Рейхсхоф», которую бундесвер снял и приспособил для своих нужд.
Перед зданием, с правой стороны, там, где была стоянка для служебных машин, стояло несколько джипов, множество стандартных голубовато-серых бундесверовских частных машинки большой генеральский «опель-капитан». К счастью, я нашел место для своего «фольксвагена» слева, между машинами, принадлежавшими офицерам штаба.
Когда я вошел в «Рейхсхоф», часовой отдал мне честь и пропустил, не спросив служебного удостоверения, хоть я и был в штатской одежде. Он меня знал, да к тому же почти все мы тогда ходили в штатском и только в служебном помещении надевали форму, которая хранилась в шкафу. К концу занятий все опять переодевались. «Гражданину в военной форме» мы, так сказать, противопоставили «солдата в штатском». Под этим обличьем в нас нельзя было признать офицеров бундесвера и затеять с нами нежелательный спор где-нибудь на улице, в ресторане, поезде и т. п. Нам нередко приходилось «защищать» свою профессию: большинство народа было решительно несогласно с ремилитаризацией, несмотря на то, что каждый проект, имевший отношение к бундесверу, неизменно принимался бундестагом.
Ответив на приветствие часового, я прошел через вестибюль к широкой лестнице. На четвертом этаже находился отдел кадров штаба, а в конце длинного коридора — мой отдел, функцией которого была связь с гражданскими организациями с целью вовлечения молодежи в бундесвер. В одной из четырех комнат, занимаемых отделом, был мой служебный кабинет, где сейчас работал капитан Небе, заменявший меня во время отпуска. Из окна видна была людная привокзальная площадь. В кабинете стоял письменный стол, по стенам комнаты — полки для папок и газет, а посреди — круглый стол и четыре удобных мягких кресла. Они, правда, не очень подходили для военного учреждения, но моими посетителями были главным образом журналисты, которых я просвещал, разъясняя им преимущества бундесвера. А в мягком кресле иной раз терпеливо слушаешь.
В моем кабинете висели карта мира с военными базами НАТО, карта Европы, где Германия была представлена в границах 1937 года — правда, с той особенностью, что территория ГДР, закрашенная малиновой краской, именовалась Советской зоной, – и большая картина. Изображала она мчавшуюся во весь опор вермахтовскую мотопехоту, когда она брала штурмом какую-то советскую позицию, – художник запечатлел здесь момент наступления. Картины на тему о нашем отступлении, естественно, спроса не имели.
В остальных трех комнатах сидели мои сослуживцы: два фельдфебеля, унтер-офицер, ефрейтор и машинистка — одна из тех вольнонаемных служащих, которые встречаются во всех штабах бундесвера. И наконец, особого упоминания заслуживает капитан Небе, который сейчас временно занимал мой кабинет.
Когда я вошел, он с подчеркнутой вежливостью встал с места и отрапортовал. Этим он как бы подчеркнул расстояние между нами, какое должно быть, согласно уставу, между капитаном и старшим офицерским составом.
Затем мы поздоровались за руку, осклабились, спросили друг друга «как живем», после чего убрали стоявшую между нами «кулису» в сторону. Бесшумная смена декораций, как на сцене. Да, точь-в-точь как в театре.
— Что нового в нашей лавочке, Небе?
— Ничего существенного, господин майор. Кое-какие директивы по поводу рекламы, несколько эскизов плакатов и обычные телефонные переговоры с редакциями. Да еще звонил вам кто-то из министерства, хотел говорить с вами лично; фамилии своей он не назвал, Я ответил ему, что вы часам к десяти сюда заглянете.
— Он не говорил, что ему нужно?
— К сожалению, нет. Я спросил, не надо ли вам позвонить ему в Бонн, но он сказал, что сам вас вызовет.
Волей-неволей приходилось ждать этого телефонного разговора. Я зашел в другие комнаты, поздоровался с сослуживцами, прочитал новые распоряжения и уселся в одно из кресел у капитана Небе, где сиживали мои посетители. Фрау Хефеле подала нам по чашечке кофе, мы закурили и принялись злословить о нашем старике командующем, генерал-лейтенанте Иоахиме Гуте. Нам, офицерам связи с прессой, доставляло необычайное удовольствие подсылать к нему интервьюеров. Этот генерал, который полагал, что воздушная бомбардировка и фасон фуражки одинаково важны с военной точки зрения, и позволял себе орать во все горло на подчиненных независимо от их ранга, этот человек, при появлении которого все замирали или шмыгали в первую попавшуюся дверь, становился совершенно беспомощен, когда ему подсовывали под нос микрофон. Он не в состоянии был связать двух слов перед магнитофоном. От всего этого мы получали дьявольское удовольствие, поистине наслаждение, правда, недолгое и с отдачей, как бумеранг, ибо за то, что мы видели «всесильного» в минуту слабости, он при удобном случае расплачивался с нами сполна.
Пока мы злословили, незаметно прошло время, и телефонный звонок прозвучал неожиданно. Мне показалось — разумеется, это была игра воображения, – что он прозвучал как-то особенно резко и угрожающе; я как будто предчувствовал, что этот разговор окажется очень важным, решающим для моей судьбы. На войне мы часто говорили об убитом товарище, что он предчувствовал свою гибель. На самом же деле нас тогда просто не покидало чувство страха и какое-то ощущение, похожее на предчувствие. Если оно не сбывалось, значит, человеку повезло. У других же это непрестанное дурное предчувствие, к несчастью, оправдывалось. Нечто подобное случилось и со мной.
Человек, вызвавший меня к телефону, был моим добрым приятелем, офицером из окружения министра, Разговор наш был краток, мы оба знали суть дела.
— Министр совершенно не согласен с вашим докладом о пресс-конференции. Шумел.
— Да почему же, ведь я изложил все как было, подробней уж никак нельзя.
— Так-то так, страниц там много, материала для чтения хватает. Но в вашем докладе отсутствуют, во-первых, такие слова, как «черный рейхсвер», «незаконные меры», «все это уже было прежде», во-вторых, информация о выпадах ваших офицеров против самого господина министра. А особенно взволновало его то, что вы не выполнили его приказ. Вы обязаны были назвать офицеров, которые высказывались против министра и его распоряжений.
— Ах ты господи, да разве я могу сейчас вспомнить все фамилии! Правда, я могу точно указать, кто принимал участие в прениях — список выступавших приложен к моему докладу, – но я уже не помню, кто что говорил.
— Милый господин Винцер, этими отговорками вы от министра не отделаетесь. Его информировали, что на этом вечере велась магнитофонная запись, и теперь он требует от вас этот материал, причем прислать его нужно с первым же курьером в Бонн.
— Позвольте, кто же министра информировал?…
— Как вам известно, в пресс-конференции принимали участие два представителя Союза резервистов. Председатель его, Адельберт Вайнштейн, — друг министра, о чем вы знаете так же хорошо, как и я. Надо ли еще что-нибудь добавлять?
— Нет, благодарю. Я рад, что это не кто-нибудь из моих офицеров. Что же мне делать?
— Господин Винцер, у меня нет прямого поручения к вам. Я только хотел поставить вас в известность, что завтра прибывает курьер из Бонна, который получил приказ потребовать от вас магнитофонные записи для министра. Если угодно, я тоже только информировал вас, ничего больше.
На этом мой друг кончил разговор и положил трубку. Его самовольный звонок по телефону, которым он меня предостерегал, мог ему дорого обойтись.
Выудить что-нибудь из моего доклада о пресс-конференции было, и правда, нелегко — я это понимал. Но если бы Франц Йозеф Штраус получил магнитофонные ленты, он узнал бы своих «друзей» по голосам. Вдобавок мы, обращаясь друг к другу в прениях, упоминали звания и фамилии. Словом, окажись тогда магнитофонная запись у Штрауса, мне и некоторым моим коллегам офицерам пришлось бы сказать последнее «прости» бундесверу, а кое-кому из нас дали бы возможность продолжать свою трудовую деятельность за толстыми стенами некоего дома с непроницаемыми окнами.
Теперь и до капитана Небе, который не принимал участия в пресс-конференции, дошло, что назревают какие-то события. Правда, из моего телефонного разговора он не все уловил, потому что я плотно прижал к уху трубку. Ему и в голову не могло бы прийти, что на другой день курьер из Бонна потребует от него, как от моего заместителя, магнитофонные ленты. Между тем они лежали у меня дома, я хотел их еще раз спокойно прослушать. Я уже много раз их прокручивал, однако это далеко не способствовало моему душевному равновесию. Нет, эти магнитофонные записи никоим образом не должны были попасть в руки министра.
Уничтожить их или смыть я не имел права: меня наверняка отдали бы под суд, ведь это было казенное имущество и документальный материал, а кроме того, против меня дали бы показания представители Союза резервистов, перед которыми я выступал в качестве руководителя пресс-конференции, и все, что я там говорил, несомненно, было еще свежо в их памяти, даже если они не запомнили фамилий других офицеров.
Мысль, которую я много месяцев вынашивал, теперь выкристаллизовалась, стала решением перед угрозой ареста и потери возможности публично выступить. А я не хотел молчать, я хотел наконец заговорить свободно и открыто, выступить с предостережением против целевых установок бундесвера, против его методов, указать на тождество между настоящим Германии и ее недавним, и даже совсем недавним прошлым, предостеречь против Франца Йозефа Штрауса.
В последнее время я стал чаще слушать радиопередачи из ГДР и составил свое собственное мнение о ней, хоть и знал Восточную зону только по пропаганде Запада. И все-таки мне стало ясно, что в Германской Демократической Республике я получил бы возможность высказать публично то, что мне возбранялось говорить в Западной Германии. Мое представление о ГДР подтвердил своими высказываниями Шмидт-Витмак, бывший депутат бундестага и мой хороший знакомый, который уже давно жил в столице ГДР.
Но я еще сидел в своем служебном кабинете штаба Военно-воздушной группы «Юг». И вот, словно гость в собственном доме, я откланялся, прощаясь и со своей деятельностью, и со своим штабом.
Каждый час этого дня после знаменательного телефонного разговора для меня незабываем.
Оставив свою машину на стоянке перед «Рейхсхофом», я пошел в городской парк, расположенный в нескольких минутах ходьбы. Я сел на скамью и попытался привести в порядок свои мысли не столько для того, чтобы снова взвесить уже созревшее решение — все обстоятельства говорили в его пользу, сколько для того, чтобы продумать способы его осуществления.
Что скажет моя жена? Ехать ли ей со мной или я должен оставить ее пока здесь?
Как и где перейду я границу, могу ли я вообще взять с собой семью? Правда, моя жена достаточно спортивна, ей можно предложить такое необычное ночное путешествие, но с годовалым ребенком это предприятие рискованное. И не позже какого часа назначить мне свой отъезд, если только все не сорвется в последнюю минуту?
Мне казалось, что все, с кем я встречался или разговаривал в те минуты, догадываются о моем замысле.
Итак, мне надо было начистоту объясниться с женой. В последний раз ехал я привычной дорогой из штаба домой по длинной магистрали в лесной массив города, где находился наш поселок.
Разговор, который мы вели потом с женой в нашей машине на мосту через Рейн, был очень серьезным. Говорить на эту тему в доме было бы неумно. Стены имеют уши, и хоть это не всегда уши Ведомства по охране конституции[1], у меня не было ни малейшего желания делиться своими планами с любопытной соседкой.
Моя жена очень хорошо знала, что многое в бундесвере мне не по душе. Присутствуя при моих беседах с друзьями офицерами и нашими частыми гостями журналистами, она могла убедиться, что я не принадлежу к числу почитателей министра. Об этом же ей было известно из моих столкновений с начальством, возникавших, когда речь заходила о принципиальных вопросах. Но о том, что я уже несколько месяцев ношусь с мыслью бросить службу в бундесвере и перейти в ГДР, я ей ничего не говорил. Естественно, что мое решение ее испугало.
Ничего хорошего она до сих пор о «зоне» не слышала. И вот сейчас придется покинуть все, что стало ей близко и дорого, и двинуться вместе со мной навстречу неизвестному будущему. Я понимал, чем был вызван ее первый вопрос, которым она попыталась выразить свои опасения:
— Здесь у тебя хорошо оплачиваемая должность, ты занимаешь какое-то положение, здесь ты получишь со временем пенсию. А что будет там?
— Мне придется подыскать себе работу, а может быть даже, я займусь журналистикой.
— Значит, твоя военная карьера кончена. А обо мне и мальчике ты подумал?
— Конечно. Но ему всего один год, пока он станет самостоятельным, пройдет уйма времени. Но ты говоришь только о трудностях, которые ждут нас там. А что будет с вами здесь, если Штраус возьмет меня в оборот?
— Не так все это страшно, мне ведь он ничего не может сделать.
— Разумеется, вреда он тебе причинить не может. Но на какие средства вы с мальчиком будете жить, если меня посадят? По ту сторону границы я смогу о вас заботиться. Если же ты останешься здесь, все на тебя обрушатся, а в кармане у тебя не будет ни пфеннига.
— Пожалуйста, пойми меня правильно! Нельзя ли тебе поехать туда без нас и сперва там на месте оглядеться? Мы бы с Ули приехали потом.
— Я только что тебе сказал: у тебя не будет ни минуты покоя, ни гроша денег, ты будешь здесь одинока. Я ведь все это основательно продумал, еще до истории с магнитофонными лентами. Я уезжаю, и вы едете со мной. Я не оставлю вас здесь одних.
Много еще было разных «если» и «но», и наконец мне был задан последний вопрос:
— Как ты думаешь, можно там получить в ресторане чашку настоящего кофе?
Я не нашелся что ответить и вздохнул с облегчением, когда жена решилась наконец ехать со мной.
Теперь оставалось обсудить, что мы возьмем с собой. Наш багаж должен был выглядеть как можно невинней, чтобы не навлечь на нас осмотра. Место в багаже приберегалось и для кое-каких документов, с которыми я ни за что бы не расстался. Придумать, как их упрятать, было головоломкой не менее трудной, чем выполнить желание моей жены — такое понятное — наряду со всем необходимым для ребенка и предметами нашего обихода взять с собой побольше всего того, что было ей дорого как память, но что, едучи в отпуск, брать вроде бы незачем. В итоге набралась целая гора вещей, для нее понадобился бы не один, а два «фольксвагена». Пересмотрев свою кладь еще раз, мы наконец справились со своей задачей и остались, в общем, более или менее довольны. Даже мой сын, не пикнув, принял наше столь важное решение и завопил только тогда, когда мать от волнения уронила его и он шлепнулся на ковер. Впрочем, пострадала не самая благородная часть тела.
Теперь нужно было дождаться ночи, чтобы незаметно погрузить багаж в машину. Соседи знали, что мы не предполагали уезжать. Попадись мы им сейчас на глаза с такой объемистой кладью, кто-нибудь наверняка решил бы, что тут дело нечисто. Позднее, когда стемнело, мы бесшумно снесли с лестницы вниз наши чемоданы, сумки и свертки. Затем мы выкатили машину из поселка. И только когда она была за пределами нашего квартала, я стартовал.
Ночь была грозовая, с сильным ветром и ливнем. И все же надо было лететь без остановки вперед, чтобы еще затемно или хотя бы на рассвете пересечь границу. Нем черт не шутит: на контрольном пункте мог оказаться человек из военной контрразведки (МАД) или Ведомства по охране конституции, который встречался со мной как с офицером связи с прессой по поводу какого-нибудь бундесверовского мероприятия. А в темноте и в такую погоду и притом, что к утру все на контрольных пунктах уже устанут, у меня было больше шансов переехать границу, оставшись неузнанным.
Было еще немало других опасений. Министр мог послать за магнитофонными записями тотчас же, а не на другой день. Вполне вероятно, что мой телефонный разговор с доброжелателем из министерства подслушали и что этот разговор, носивший характер предостережения, не ускользнул от внимания бдительного сотрудника Ведомства по охране конституции. Следовательно, меня и магнитофонные записи станут искать и обнаружат, что я с женой, ребенком и машиной исчез из поселка, и сразу же будет объявлен розыск майора Винцера.
Между тем я находился на автостраде, и ни один добрый друг не мог бы меня догнать и предупредить. И пока я мчался сквозь ночь, уже все, быть может, передано по проводу и меня подстерегают на границе. Я мчался наперегонки со временем, то было состязание, в котором я пытался выиграть у времени минуты, решающие, драгоценные минуты.
Ах, если бы я был уже там, по ту сторону! А тогда пусть звонят, мне вдогонку телефоны контрольных постов! Но что будет, если Бонн уже отдал приказ немедленно меня арестовать?
Задержат меня по дороге или выждут, пока я попытаюсь пересечь границу, и' схватят в последнюю минуту? Многочасовая поездка в грозу и дождь, да еще с такими мыслями в голове, не слитком похожа на увеселительную прогулку. Не хватало только аварии. Но машина все мчалась. Я попросил жену «на счастье» сжать каждую, руку в кулак, подогнув большие пальцы, что она и сделала. А малыш, сидевший сзади, среди подушек, сам таким же манером сжал кулачки: "ни пуха ни пера!" Я счел это добрым предзнаменованием, но жена мне трезво заметила, что так делают все маленькие дети.
Мы мало говорили по дороге. Авантюрность этого путешествия, все то, что было поставлено на карту, множество разных неожиданностей, которые могли сорвать наш замысел, непроглядная тьма, вой бури, дождь, барабанивший по крыше автомобиля, – все это усиливало напряжение и располагало к молчанию.
А если мы и говорили, то совсем тихо, словно боясь, что где-то близко предатель.
Я сохранял внешнее спокойствие, чтобы напрасно не волновать жену; и все же я думаю, что это были одни из самых волнующих часов моей жизни. Правда, дело шло не о жизни и смерти, как на фронте, во время войны, но на карте стояла ценность не меньшая: свобода! Если розыск еще не объявили, то шансов было пятьдесят на пятьдесят.
Это было достаточной причиной для волнения, тем более что мы еще не избавились от одной вещи, усугублявшей опасность нашего положения. Я имею в виду не письмо, которое нам нужно было опустить где-нибудь по дороге в почтовый ящик. В этом письме, адресованном родителям моей жены, в которое мы вложили порядочную сумму денег, мы просили моего тестя поехать в Карлсруэ и отправить нашу мебель в Гамбург, а там сдать ее на хранение на склад. Допуская вероятность провала при первой же нашей попытке пересечь границу, мы, конечно, не могли написать нашим старикам всю правду. Они ничего не должны были знать о нашем замысле, иначе мы поставили бы их перед альтернативой г либо немедленно направить полицию по следам своей дочери, либо, став нашими молчаливыми сообщниками, ждать кары. Поэтому мы написали им, что проведем отпуск в Баварии и Швейцарии, а оттуда приедем в Гамбург, где и останемся, так как есть будто бы приказ о моем переводе туда.
Так вот, письмо надо было опустить в почтовый ящик. Это не составляло труда. Но что заботило меня куда больше — это магнитофонные ленты. Провезти их незаметно среди других вещей было невозможно. Но и допустить, чтобы их нашли, мы тоже не имели права: от того, попадут ли эти записи к Штраусу, зависела судьба многих офицеров. Не подлежало никакому сомнению как сейчас, так и раньше, что уничтожать их нельзя, ибо едва ли есть лучший обличительный материал о планируемом увеличении территориальной армии и об оппозиции некоторых офицеров, этому мероприятию. Я был в крайнем замешательстве.
Оставался только один выход: доверить магнитофонные записи другу. Их нужно было спрятать в надежном месте, и я решил поручить это одному из участников пресс-конференции, который выступал против Штрауса особенно резко. Выбор маршрутов был ограничен, но, так или иначе, мне пришлось спуститься вниз по автостраде и вместо того, чтобы ехать на восток, повернуть в противоположную сторону. А это была значительная потеря времени.
Никогда в жизни не забуду растерянное лицо жены моего друга, когда я за полночь явился к ним в дом и она узнала, что моя семья ждет меня в машине. Должно быть, мой полночный визит показался ей архистранным, тем более что мы домами не встречались. Да и кто в этот час и при такой погоде предпримет загородную прогулку с женой и годовалым ребенком!
Я коротко объяснил моему другу создавшееся положение, сказал, что предполагаю провести отпуск в Баварии и очень спешу, хочу выиграть время. Я настоятельно рекомендовал ему хранить магнитофонные ленты в безопасном месте, добавив, что после отпуска заберу их или попрошу прислать мне.
Таким образом, я покамест отделался от этой обузы, зато у меня появились новые заботы.
Мне пришли в голову такие соображения: мой приятель, бесспорно, не выпустит из рук магнитофонные ленты, это ведь в его же интересах. Но пришлет ли он их мне в ГДР? Не лучше ли для него их уничтожить? Он может в любое время доказать вполне убедительно, что я в доме у него не был и магнитофонных лент у него нет. Но его жену или его семью мой полночный визит мог настроить недоверчиво по отношению ко мне, внушить подозрение, что я направляюсь не в Баварию, а за границу. И хоть мой приятель — решительный противник министра, я все же не знаю, как он поведет себя впоследствии. Если у него есть какие-то подозрения, ему сейчас дана возможность стереть магнитофонные записи и утверждать, что он получил их в таком виде от меня. А следовательно, исчезнет это «акустическое» показание против него. Затем он может поднять телефонную трубку, объявить боевую тревогу в ближайшем штабе, доказав таким манером свое усердие, и в случае моего ареста удостоиться одобрения. Быть может, он уже сейчас звонит по телефону, а мне до границы осталось еще почти три часа езды!
Выехав снова на автостраду, я вдруг увидел перед собой красный сигнал светосигнальной лампы и рядом — четкую световую надпись: «Полиция».
Съехать с шоссе или повернуть было уже поздно. Все пропало, конец!
Покоряясь року и проклиная его в весьма неблагочестивых выражениях, я затормозил и стал наспех придумывать все возможные объяснения. Полицейский подошел к моей машине и потребовал, чтобы я взял влево и ехал дальше медленно, на первой скорости. И тут, когда я тронулся, я увидел на правой обочине дороги опрокинутый грузовик с прицепом — других машин, которые могли вызвать аварию, вблизи не было. Несчастный случай но вине переутомившегося водителя — такова, к сожалению, повседневная, точнее, повсенощная картина, характерная для живущего в постоянной спешке «экономического чуда».
Через сто метров я опять ускорил темп. Тем временем гроза и дождь приутихли. Я ехал с погашенными фарами и на той предельной скорости, какую позволяла тяжело нагруженная машина. Мой сын проспал эту длительную автомобильную поездку, первую в его жизни, а для нас с женой это было последнее — пока — путешествие по автострадам Западной Германии.
Наконец мы были у цели. Мелькали указательные щиты, предваряющие переход через границу. Потом мы увидели контрольный пункт, ярко освещенный бесчисленными дуговыми лампами, точно вокзал огромного города или международная заправочная станция, оборудованная по последнему слову техники. Выключив мотор, я подрулил к веренице машин, выстроившихся перед шлагбаумом. Справа от этой автомобильной очереди на особой площадке досматривались грузовики. Времени у меня было достаточно, я мог наблюдать всю процедуру,
К первой по порядку машине подходил таможенник, спрашивал у проезжающих документы, отправлялся с бумагами в караульное помещение, вскоре возвращался обратно, вручал документы владельцам и объявлял, что проезд открыт. Шлагбаум поднимался. Тогда таможенный чиновник обращался к пассажирам следующей по порядку машины, которая заняла освободившееся место. Шлагбаум снова опускался. И так далее.
Царило полное спокойствие. Ничего подозрительного не замечалось. Ни полиции, ни штатских, прогуливающихся, держа руки в карманах пальто. Машина за машиной выезжали вперед; теперь я был на восьмом или девятом месте.
Добрые сто метров за шлагбаумом занимала «ничейная земля», тоже ярко освещенная дуговыми лампами, а за ней, у контрольного пункта Германской Демократической Республики, уже стояли легковые машины. Итак, всего двести метров отделяли нас от другой стороны.
Вдруг из караульного помещения вышел штатский. Он прошел вдоль автомобильной очереди, пристально вглядываясь в номера, миновал мою машину и дошел до самого «хвоста». За несколько минут сзади меня скопилось с десяток легковых машин. Холодный пот выступил у меня на лбу. Я наблюдал в своем зеркале над передним стеклом за этим человеком, который пока занимался тем, что записывал опознавательные знаки машин, ссутулившись над своим блокнотом, чтобы плечами и спиной защищать его от моросившего дождя. Профессиональный навык или маневр для отвода глаз? Я бы на его месте начал спереди. Его поведение казалось мне загадочным, но я сказал себе, что незачем записывать номер машины, если предполагаешь через две минуты арестовать водителя. Однако теперь я держался на таком расстоянии от передней машины, чтобы в любую минуту суметь объехать ее справа и одновременно с очередной досмотренной машиной проскочить под шлагбаумом. Если уж я сюда доехал, то придется сделать и эту последнюю попытку.
Но он ничего больше не предпринимал, и наконец дошла очередь до меня.
Наступила роковая минута проверки документов. Последняя минута моей жизни в качестве бундесверовского офицера. Быть может, шлагбаум не поднимут и раздастся резкий окрик: "Выходить!"
В эту решающую минуту я был совершенно спокоен. Я опустил боковое стекло и протянул наши бумаги. Дальнейшее происходило очень быстро, потому что я, как всякий бундесверовец, был так называемым «гражданином в военной форме» и, кроме удостоверения военнослужащего, имел еще и обычное удостоверение личности. Его-то я и предъявил, ибо я был в штатском, стало быть, меня и оформляли как штатского. Вряд ли на здешнем контрольном посту знали мое имя и звание, это было бы чересчур — такое невезение случается редко.
Через открытое окошко пахнуло утренним холодком, отчего мой сын проснулся в столь ранний час — к своему неудовольствию. Он залился душераздирающим ревом. Должно быть, это тоже побудило контролеров, бросив беглый взгляд на наши удостоверения, пожелать нам доброго пути и перейти к следующей по порядку машине.
Спустя короткое время моя машина остановилась у контрольного пункта Германской Демократической Республики.
Наконец-то мы могли перевести дух, а я — впервые за много часов — позволить себе выйти из машины и подышать вольным воздухом. Вот почему, когда моя машина прошла контроль и я уплатил пошлину за проезд по автостраде до Берлина, я вывел машину направо, за караульное помещение, и выключил мотор.
Однако мой сын не только раскричался, но с досады, что ему не дали выспаться, еще кое-что натворил. Изящная и к тому же очень милая таможенница отвела мою жену в соседнюю комнату, где она перепеленала малыша.
Доброжелательный прием, оказанный нам пограничными инстанциями ГДР, едва не побудил меня объявить уже там о своем переходе из ФРГ. Однако я этого не сделал, опасаясь крикливо-мелодраматических комментариев прессы.
Иной западногерманский чиновник, оказавшись в подобном положении, непременно позвонил бы по телефону знакомому журналисту, обеспечив себе таким способом комиссионные за информацию. Многие западногерманские репортеры работают, прибегая к такой «смазке», чтобы первыми опубликовать сенсационные фото и материал с завлекательными «шапками», за который им платят дороже. Я тогда еще не знал, что в прессе ГДР, такие приемы не в ходу. Впрочем, я надеялся, что сумею в Берлине попасть в одно авторитетное учреждение, где будет целесообразнее всего изложить мою просьбу; да, наконец, теперь, когда я чувствовал себя в безопасности, мне доставляло необыкновенное удовольствие держать подольше в неведении относительно моей судьбы министра Штрауса с его ищейками и представлять себе, как они меня разыскивают.
И в самом деле, вдогонку мне был объявлен розыск, а вслед за тем в западногерманской печати появились вопрошающие заголовки: "Взял ли с собой майор Винцер магнитофонные записи? "
Нет, я не взял их с собой, но позднее их прислал мне по моей просьбе мой друг. Франц Йозеф Штраус и посейчас тщетно ждет доноса с именами его «друзей», тщетно надеется услышать их голоса в какой-нибудь из наших радиопередач.
Он отлично знал, для чего он затребовал магнитофонные записи; он знал достоверно, что мне известно все о нем и его замыслах из его совещаний с офицерами связи с прессой, что я располагаю весьма наглядным разоблачительным материалом.
Меня разыскивали почти два месяца — в Швейцарии, Швеции, Австрии, Египте и Аргентине. Разумеется, в ФРГ тоже. Им, наверное, легче было бы спустить воду из Женевского озера в надежде найти на его дне утонувшего Винцера, чем допустить мысль, что он выбрал самый простой и естественный путь.
Когда наконец 8 июля 1960 года я предстал на пресс-конференции для немецких и иностранных журналистов в качестве бывшего бундесверовского офицера, чтобы подтвердить — и по существу дела и приведя многие детали — все, о чем давным-давно предостерегало правительство ГДР, то едва я переступил порог зала, как многие западногерманские журналисты кинулись к телефону, торопясь сообщить своим редакциям о моем появлении.
Вот эти-то репортерские приемы, знакомые мне как нельзя лучше по собственному опыту, и помешали мне положить мое бундесверовское удостоверение сразу же на стол перед пограничниками ГДР.
На контрольном пункте мы пробыли недолго и отправились дальше — теперь по автостраде — в Берлин. Я вел машину очень медленно. Дождь перестал, ветер разогнал последние тучи. Мало-помалу рассвело Там, куда я ехал, взошло солнце. Начинался новый день.
Что он принесет? Мое будущее еще таилось во мраке неизвестности; но я смотрел вперед с надеждой, с твердой верой в другое германское государство, которое должно будет мне помочь обрести наконец смысл жизни.
Рейхсвер
Три имени
К тому времени, когда я родился, отец уже трижды регистрировал в ратуше троих детей. Первой была дочь, нареченная Маргаритой, и ей тогда исполнилось двенадцать лет. Вторым по порядку и моложе ее на два года был наследник фамилии, получивший имя Фридрих Вильгельм, чем он обязан преклонению моих родителей перед правящей династией и отчего у нас дома его иначе как «кронпринцем» не называли. После него с интервалом в два года шел «замыкающим» брат Эрих.
Вряд ли мой отец был в восторге, когда после восьмилетнего перерыва моя мать попросила его принести с чердака детскую кроватку. Прокормить и одеть троих детей считалось в среде моего отца пределом того, что может позволить себе мелкий чиновник.
Но с фактом пришлось считаться. 15 октября 1912 года я явился на свет я, четвертый ребенок почтового служащего Германа Винцера и его жены Анны.
На моих крестинах, которые праздновались в нашей квартире в Берлин-Вильмерсдорфе, собралось много родственников. Я, конечно, не могу поделиться впечатлениями об этом торжестве, потому что даже воспоминания вундеркинда не простираются так далеко. Но по рассказам родителей, братьев и сестер у меня впоследствии составилось некоторое представление о родственниках.
Тетя Мария, старшая сестра моего отца, носила платья из шуршащего шелка, стоячий воротничок с «косточками», мало ела и была весьма тонкая дама. Ее муж, дядя Бруно, заведовал чем-то в каком-то учреждении, и высказываемые им взгляды воспринимались родственниками беспрекословно, как мнение официального лица, исходившее чуть ли не от его величества кайзера. Вильгельм II тоже присутствовал при этом семейном торжестве — разумеется, не собственной персоной, а па портрете, с лихо закрученными усами, откуда и взирал на собравшееся общество голубыми со стальным блеском глазами.
Была там и тетя Эмма, наводившая страх на всю родню: в противоположность тете Марии она не только невероятно много ела, но и совалась во все, что ее явно не касалось. Так, показав на меня, говорят, она сказала: "Неужели же и это было необходимо? " Укоризненный вопрос тети Эммы вызвал немало двусмысленных замечаний мужчин по поводу запоздалого «божьего благословения». И моя бедная мать в смущении убежала на кухню — за добавочной порцией для тети Эммы. Ее муж, дядя Вильгельм, был унтер-офицером полиции. Он гордо восседал за столом в своем синем мундире, пропуская рюмку за рюмкой и втайне благодаря меня за представившуюся возможность выпить. Он крайне серьезно относился к своим служебным обязанностям, и когда шествовал по улице в своей остроконечной каске и с широкой шашкой на боку, то каждый, за кем числились старые или новые грехи, делал большой крюк, чтобы с ним не столкнуться. Дядя снисходительно отвечал отдававшим ему честь новобранцам в разноцветных гвардейских, уланских и гусарских мундирах, переполнявшим берлинские пивные, благосклонно приветствовал унтер-офицеров как равных себе, зато, когда навстречу попадался офицер, дядя вытягивался в струнку, насколько позволял ему внушительный живот.
А трое моих старших кузенов, сидя за курительным столиком, восторгались кайзером. Они-то и были моими крестными. В их честь я назван Бруно Францем Рудольфом.
Кузен Бруно погиб три года спустя под Верденом в звании лейтенанта и командира роты; Франц и Рудольф по тогдашней формуле «пали с богом в бою за кайзера и отечество», один — во Фландрии, другой — на Восточном фронте, под Тернополем.
Но на моих крестинах они так же не предчувствовали, что надвигается война, как и мои родители и родственники, не говоря уже о братьях и сестрах, которые были еще детьми. О грядущем бедствии могли знать только те, кто его вызвал и кто меньше всех от него пострадал.
Ну а мне из раннего детства запомнились только сушеные овощи, брюква, голод и слезы кругом да инвалиды и множество женщин в черном.
Солдатский ранец
После войны мои родители переехали из Вильмерсдорфа в район Груневальда. Сестра тогда ухаживала за интернированными в Голландии немецкими ранеными и больными.
Моего брата Эриха отец отдал в сельскохозяйственное училище, которое давало квалификацию управляющего имением. После долгой голодовки очень многие открыли в себе склонность к земледелию и животноводству.
Дома с родителями, кроме меня, жил только «кронпринц». Торговое дело, которому его обучали, ему не нравилось, и он роптал на судьбу, что не родился годом раньше. Много раз он безуспешно пытался обмануть добровольческий приемный пункт, прибавляя себе год, чтобы его приняли в армию.
Однажды отцу для чего-то понадобился старый черно-бело-красный флаг; а так как найти его не удавалось, то у родителей заварилась ссора. Неужели же мать вообразила, попрекал ее мой отец, что, если кайзера свергли, значит, и флаг упразднили? Нет, придется ей вспомнить, куда она девала его при переезде. Когда после поисков пропажа нашлась, волнение утихло.
А у меня были свои заботы. Я опасался за собранную мною довольно изрядную коллекцию патронов, которую я то и дело пополнял, ибо жившие у нас на постое солдаты не очень тщательно следили за своими патронами.
Чего доброго, ища флаг, родители обнаружат мою трофейную коробку, где, кроме упомянутых боеприпасов, были еще две гранаты-лимонки. Тайник на чердаке стал теперь ненадежен. Взбредет отцу в голову раскопать еще какую-нибудь бутафорию, например портрет кайзера в золотой раме, что тогда? И я решил при первом же удобном случае перебазировать свой склад.
Помимо всего прочего, я был обладателем ранца, настоящего солдатского ранца, с ремнями и пряжками. Ранец подарил мне однажды вечером наш постоялец, сказав, что он-де свое отвоевал, хватит, пора и домой, к семье. Солдат обещал передать поклон своему сыну, моему ровеснику, если я буду держать язык за зубами, а если я попаду в их края, он позволит мне поиграть с его мальчишкой.
Я не успел даже спросить, где эти самые края находятся: солдат сразу ушел — он спешил переодеться в штатское. Я только издали видел, как он перемахнул через садовую изгородь. Я никому ничего не рассказал, хоть и было это мне нелегко. Но солдатский ранец того стоил.
А так как в те времена нельзя было купить школьную сумку и старые портфели моих братьев и сестры пошли на подметки, мой солдатский ранец послужил сначала науке. Каждое утро я ходил с ним в школу. Но после уроков тетради летели в угол, и солдатский ранец снова использовался по назначению. Все соседские дети примкнули к нашей ватаге и играли в войну. Из-за моей амуниции меня почти всегда выбирали в атаманы. Мне очень часто предлагали обменять на что-нибудь мой ранец. Но даже ради живой черепахи я не расстался бы со своим сокровищем.
Между тем я откуда-то проведал, что оружие закапывают в землю. Это подало мне мысль закопать коробку с патронами в саду. А для «лимонок» нашлось надежное место в моем солдатском ранце; мать туда не заглядывала, она была рада, что у меня есть школьная сумка.
Когда у нас расквартировывали солдат, нам жилось хорошо. Солдаты носили нам из полевой кухни котелки, полные густой лапши, риса или картофеля с соусом и мясом, и вдобавок еще солдатский черный хлеб, и целым пайком топленое сало. Они называли его «обезьяньим салом»[2], но меня это ни капельки не трогало, я уплетал его с полным удовольствием.
Когда же солдаты опять уходили в поход, к нам в дом возвращался голод. И я опять бежал вприпрыжку, держась за мамину руку, в «народную кухню», где можно было получить мутный суп неопределенного содержания. Подчас мне так хотелось есть, что я брал с собой ложку, чтобы уже по дороге домой похлебать супу. Мать меня часто утешала: "Погоди немного, мальчик, скоро у нас опять будут булочки и плюшки!" Булочки я видел. Это были темно-серые комочки теста, очень вязкие, и, чтобы насытиться ими, надо было съесть их целую уйму. Но мать говорила о настоящих белых поджаристых булочках. О плюшках же я никогда и не слыхал. Судя по тому, как их описывала мама, имело смысл дождаться и плюшек, и лучших времен.
Однажды, когда мы опять пошли в «народную кухню», оказалось, что проход по этой улице перекрыт. Менаду тротуарами была воздвигнута баррикада, оплетенная колючей проволокой, а за нею стояли солдаты. Каждого, кто хотел пройти, заставляли предъявить удостоверение личности и обыскивали. Должно быть, спрашивая мать, нe прячет ли она оружие, солдаты выразились как-то обидно, потому что она вспыхнула и сказала: "Хамы!" А мне солдаты понравились.
Наконец нам разрешили пройти, но тут один из этих молодцов меня окликнул. На мне, как всегда, был мой ранец, который и привлек внимание солдата. Он отобрал его — мне не помогли ни просьбы, ни мольбы, ни слезы. Он сказал только:
— Ну-ка давай его сюда, малыш, он нам еще понадобится!
Вещие слова солдата относились к будущему, а вот того, что было у него под носом, он не разглядел, оттащил мой ранец в сторону, не зная, что в нем ручные гранаты. Зато, верно, потом таращил глаза от изумления.
Оплеухи
К нам снова прислали солдат на постой. Вернулась домой сестра Маргарита, приехал па несколько дней погостить брат Эрих. У нас стало очень тесно, и я не мог больше носиться по комнатам, как раньше. Все, что моя сестра привезла из Голландии, а брат — из деревни, мы быстро съели. Но солдаты по обыкновению снабжали нас пищей. По вечерам они пили водку и, когда, бывало, развеселятся, запевали:
Шлем стальной со свастикой Черно-бело-красный бант — Эрхардта бригадою Называют нас.Пели они и другие песни. Когда однажды мы с Маргаритой возвращались после прогулки, они сделали по ее адресу замечания, похожие на то, что говорили о маме солдаты на баррикаде, Маргарита бросила меня и убежала по лестнице в дом. А солдаты горланили ей вслед:
Девчонок наших Давайте спросим: Неужто летом Штанишки носят?Дома я задал этот вопрос сестре. Но вместо ответа получил оплеуху.
Разозлившись, я спустился вниз и рассказал все солдатам из бригады Эрхардта. Они гоготали, а один солдат подарил мне в утешение сигарету с длинным мундштуком.
— Это папироса, – сказал он. И добавил: — Для своего возраста ты малый не промах, можешь покурить.
Я сел на край их фургона и задымил.
Но тут со службы пришел «кронпринц». Он отнял у меня папиросу, и я получил еще одну оплеуху. Вечером вернулся с барахолки отец. Возил он туда собрание сочинений Гете и брошку матери, а домой вез в рюкзаке картофель, шпиг и яйца.
Между тем меновая торговля была запрещена. Она якобы мешала упорядоченному снабжению. Но тех, кто подчинялся запрету и не занимался обменом, все равно не снабжали. Поэтому меновая торговля продолжала существовать.
По дороге в поезд нагрянула полиция, и у моего отца рюкзак отняли. Правда, он получил его потом обратно, но пустым. Так он и Гете утратил, и картошки лишился. Еще на пороге он в бешенстве крикнул:
— Больше мы менять не будем, я съезжу ночью за город и добуду картошки «за так». Другие ведь это делают. Да и вообще этому скоро конец. Слава богу, есть у нас и Капп и генерал фон Люттвиц, уж они-то вычистят конюшни!
Солдаты, сидевшие с нами за столом, кивнули: их для того и прислали, чтобы «чистить». Но о чем они дальше толковали с моим отцом, я плохо понял.
Послушав некоторое время их разговор, я набрался духу и сказал:
— Папочка, ты говорил, что поедешь ночью за город и наберешь картошки «за так», Нельзя, папа, воровать запрещается!
Отец вскочил, изумленно взглянул на меня и сердито ответил:
— Я не ворую, заруби себе это на носу. Я забочусь о семье. И вообще тебе давно пора спать!
А в заключение я получил свою третью оплеуху в тот день.
Впрочем, отец не добывал картошку «за так», но и солдатам не пришлось «наводить чистоту». В один прекрасный день у нас погас свет и выключили газ; трамваи остановились, школьников освободили от занятий. Началась всеобщая, «генеральная» забастовка. Мне было тогда всего семь лет, и я считал, что забастовка называется «генеральной» потому, что в Берлине находится генерал. Но так или иначе, а рабочие, служащие и чиновники, среди которых был даже мой отец, забастовали; они вышвырнули генерала вместе с господином Каппом и со всей бригадой Эрхардта из Берлина. Правительство, которое бежало от путчистов сначала в Дрезден, а потом в Штутгарт, вернулось в столицу. Отец снова вышел на работу — «конюшня» повысила его в должности.
Три оплеухи свидетельствовали о том, что отношение семьи к ее младшему отпрыску резко переменилось.
От родителей я получал совершенно точные указания, с кем мне можно играть, а с кем — нельзя. Неподалеку жил бедный сапожник. Он был всегда весел и пел за работой в своей мастерской. А мастерская находилась в его квартире, квартира же была в подвале. И все-таки он пел целый день. У сапожника было четверо детей — все мальчики. Пятый ожидался. Однажды я слышал как соседка говорила моей матери:
— Надо же! Четверо у него уже есть, теперь будет пятый.
Я не задумывался над тем, откуда она это знала. Меня интересовали те четверо, которые уже были в наличности — отличные, на мой взгляд, ребята.
Однажды вся четверка шла по нашей улице.
— Эй, выходи, мы идем на озеро!
— Мне нельзя с вами водиться.
— Ты что, обалдел? Почему?
— Потому что ваш отец коммунист.
— Кто-кто наш отец?
— Мой отец сказал, что ваш отец коммунист и потому мне нельзя с вами водиться.
Дети сапожника озадаченно переглянулись. Они, как и я, не знали, что такое коммунист. Для них отец бил просто папа. Но старший мальчик нашел выход из положения, он крикнул:
— Тогда мой отец не станет чинить башмаки твоему отцу. Ну как, идешь с нами или нет? Мы идем купаться.
И мы пошли.
О коммунистах я узнал больше, когда ездил с матерью в город навестить тетю Эмму. Мы не могли пройти: такого множества людей, идущих колонной по улице, я еще никогда не видел. Они пели, неся красные знамена и транспаранты, надписи на которых, как сейчас, стоят у меня перед глазами: "Не бывать больше войне!"
Вдруг раздались выстрелы. Колонна рассыпалась, мать втолкнула меня в ближайший подъезд, и мы едва втиснулись в толпу людей, тоже искавших убежища. Я спросил:
— Почему стреляют?
Мама наклонилась ко мне и прошептала:
— Потому что здесь кругом коммунисты.
Она вся дрожала.
Мне было очень страшно, но я продолжал спрашивать:
— А те, что с транспарантами, – коммунисты?
— Да. Стой же спокойно!
— А почему в коммунистов стреляли, они ведь только пели?
— Тише, сынок! Эти люди устроили демонстрацию. Угораздило же нас поехать в город! Я не унимался.
— Но на транспарантах было написано: "Не бывать больше войне!", а ведь ты сама так всегда говоришь. Недавно сказала отцу: "Только бы не было опять этой ужасной войны!"
— Успокойся же наконец и поменьше спрашивай! Коммунисты — плохие люди.
Я был несказанно рад, когда стрельба кончилась и мы отправились к тете Эмме.
На Кенигсаллее стреляли
Наступило лето 1922 года. Мы, мальчишки, бегали по Груневальду, удили рыбу, хоть это было строго запрещено, и я — к своему восторгу — научился плавать.
Как-то раз, когда мы собрались идти купаться, кто то из наших крикнул:
— По-моему, на Кенигсаллее палят, они там кого-то подстрелили!
Мы помчались туда: до Кенигсаллее было недалеко. Первыми прибежали дети сапожника и я.
Но нам мало что довелось узнать. Подле дерева, кора которого была в нескольких местах повреждена рикошетировавшими пулями, стояли два полицейских с туго затянутыми подбородочными ремнями. У дерева лежал большой букет цветов, который, видимо, был сначала куплен с другой целью, а теперь возложен здесь.
На тротуарах, стоя кучками и взволнованно разговаривая, толпилось множество людей. Они громко обсуждали виденное, а может, то, что хотели увидеть. В те годы часто случались вооруженные стычки, перестрелка, бывали и убитые. Но квартал богатых особняков до сих пор оставался вне этих происшествий.
Событие на Кенигсаллее перепугало и обитателей Груневальда. Один из очевидцев без конца повторял окружающим свой рассказ:
— Было это так. Стою я вот тут, вдруг вижу, подъезжает машина министра иностранных дел. Я-то его знаю, он почти каждый день проезжал мимо этого места в один и тот же час. Вдруг приближается вторая машина и, держась вплотную, нагоняет министра. В ту же секунду сзади в этой машине вскакивает какой-то человек, бросает гранату и стреляет в Ратенау из пистолета. Шофер министра затормозил, а другая машина умчалась по направлению к Галензее. Все это произошло так быстро, что я не успел даже разглядеть, какой марки тот автомобиль.
— За что же убили господина Ратенау? – спросил другой. – Я живу неподалеку от него, это был такой спокойный и приятный человек, всегда приветливый…
— Ратенау был подлец и предатель, – сказал мужчина с кисточкой для бритья на шляпе[3]. Он ударил своей тростью о мостовую. – Вы, очевидно, не знаете, что он принадлежит к тому сорту политиков, которые на все отвечают «да» и «аминь», чего бы ни требовали от нас враждебные державы.
Кто-то возразил:
— Но ведь он только недавно заключил в Рапалло договор с русскими не без пользы для нас. Нам хотя бы дадут возможность перевести дух.
— Вот в том-то и заключается его гнусность, – ответил господин с кисточкой на шляпе. – Весь мир знает, что западные державы хотят взять большевиков за горло. И вместо того, чтобы извлечь для нас выгоду, этот человек подписывает с русскими договор! Да еще с большевиками, которые устроили в церквах конюшни! Ну и подлец!
— Надо надеяться, убийц найдут, – проговорила женщина в трауре, обращаясь не столько к окружающим, сколько к самой себе.
— Уважаемая, здесь произошло покушение, и совершили его, безусловно, члены организации «Консул», а их найти нелегко.
Все вопросительно посмотрели на господина с кисточкой на шляпе; он сделал многозначительную гримасу и продолжал, понизив голос:
— Тайный союз бывших офицеров, все они истинные немцы и фронтовики. Они хотят вывести нас на правильную дорогу. Можете на них положиться!
Стоявшие вокруг помалкивали. Этот человек, видимо, знал многое. Он повернулся к дереву, у которого лежал букет.
— Что ж, одной еврейской свиньей меньше!
И он зашагал прочь, стуча сапогами и подбрасывая в воздух свою дубинку, будто тамбурмажор перед военным оркестром, который я однажды видел.
Один из полицейских подтянул свою портупею, другой закашлялся и, вынув из кармана платок, высморкался. И оба снова уставились куда-то в пространство. Толпа медленно рассеялась.
На обратном пути мы зашли в сапожную мастерскую в подвале, потому что у меня оторвалась подметка. Еще издали мы услышали, как поет отец моих дружков.
— Отец, они застрелили еврея Ратенау!
Сапожник посмотрел на нас с ужасом. Потом велел рассказать все по порядку.
— Слушайте меня внимательно, ребята. Если это вправду случилось, то запомните раз навсегда: слово «еврей» здесь ни к чему, убит Вальтер Ратенау. И это очень дурное дело, это просто подлое убийство.
— Да, отец! – закричал четырехголосый хор.
Я молчал. А пока старик приколачивал мою подошву, я утвердительно кивал головой. Он надел мой ботинок на железную треногу и стал забивать в подошву деревянные гвоздики. Первым ударом он загонял гвоздь, затем еще два раза подряд сильно ударял молотком. Плонг, плонг-плонг. И снова: плонг, плонг-плонг.
— Проклятая банда убийц!
Плонг, плонг-плонг…
— Сначала затевают эту злосчастную войну…
Плонг, плонг-плонг…
— Потом стреляют у себя дома…
Плонг, плонг-плонг…
— Сперва убивают Карла Либкнехта и Розу Люксембург, расстреливают рабочих…
Плонг, плонг-плонг…
— Теперь застрелили Ратенау, трусливые убийцы! Плонг, плонг-плопг…
— Надо нам выйти па демонстрацию, иначе банда совсем обнаглеет!
Плонг, плонг-плонг-плонг, плонг-плонг, плонг-плонг… Сапожник кончил и свой монолог и мой башмак. Бросив его мне, он встал и снял передник.
— На сегодня все. Мне нужно еще кое-чем заняться!
— Теперь пойдет к своим товарищам, – сказали дети сапожника.
Недели через две после убийства Ратенау я зацепился за дорожку у нас в подъезде и упал с лестницы. При этом я сломал левую руку, и не в одном месте, а сразу в трех, а сложный перелом вообще болезненная штука.
Моя мать побежала со мной на Эльстерплац к доктору Клеебергеру. Все шли к доктору Клеебергеру, во-первых, потому, что он неплохо знал свое дело, а во-вторых, потому, что он был доброжелателен. Он наложил мне толстую гипсовую повязку и постарался утешить как мог. Затем отвез нас с мамой домой. А говорили, будто он еврей.
Я не ходил несколько дней в школу и получил наконец возможность без помехи читать собрание сочинений Карла Мая. В этих книжках тоже много рассказывалось, как одни люди палят в других, но плохие люди никогда не попадали в хороших, и те никогда не погибали, за исключением Виннетоу, – его смерть меня очень опечалила.
На этом закапчивается целый период моей жизни. Я поступил в реальное училище, а это влекло за собой разлуку с сыновьями сапожника. Отец сказал, что жизнь теперь войдет в колею и мне надо серьезно подумать о своем будущем.
Школьные фуражки
Переход в реальное училище потребовал перестройки во многих отношениях. Здесь была совсем другая атмосфера, чем в народной школе.
Ученики народной школы часто приходили на уроки усталые, потому что вынуждены были зарабатывать деньги: служили продавцами газет, помогали за несколько пфеннигов выколачивать ковры, таскали ведра с мусором, присматривали дома за младшими братьями и сестрами, потому что их матери должны были ходить стирать к «богатым».
Родители «реалистов» большей частью имели прислугу, и было немало таких, которые нанимали для своих детей репетиторов.
Я происходил из среднего сословия и был «ни рыба ни мясо». Был чужой и тут и там. За мои чисто внешние признаки, за мою разноцветную фуражку меня принимали в тот «круг», и я вместе с новыми одноклассниками колотил своих прежних друзей, когда они обзывали нас «надутыми обезьянами» или «франтами» и срывали с нас фуражки. Однако на дня рождения и другие семейные празднества соученики меня не приглашали — я не принадлежал к избранному обществу.
В реальном училище занимались современной легкой атлетикой, игрой в хоккей, греблей, и мы носили одинаковую спортивную одежду и обувь.
Загородные прогулки учеников народной школы не простирались дальше соседней рощицы, зато в реальном училище устраивался осмотр памятников национальной культуры и других достопримечательностей в ближайших и дальних окрестностях Берлина.
Правда, в средней школе взималась большая плата за право учения, и только в редких случаях делалось исключение. А родители учеников народной школы не могли дать своим детям деньги на трамвайный билет, если им хотелось полюбоваться огромной елкой на рождественской ярмарке. Не случайно поэтому нам в народной школе вдалбливали такую песню:
Зачем мне деньги и добро, Коль я доволен всем?…В шестом классе реального училища мы столь же часто, но с большим удовольствием пели:
… Так дайте посох мне и плащ Бродячего студента, Хочу я летом путь держать К земле исконной франков[4], Валери, валера, валери, валера, К земле исконной франков!Но будь то реальное училище или народная школа, учебное заведение с платным или бесплатным обучением, ученики в форменных фуражках или без таковых, были в их ранцах бутерброды с ветчиной или не были — повсюду, во всех классах, гимнастических и актовых залах, гремели две песни:
Всем сердцем готов я, о родина-мать, И жить для тебя, и жизнь отдать…и тогдашний национальный гимн, первая строфа которого звучала так:
Германия, Германия превыше всего, Превыше всего будет в мире, Надо только сплотиться по-братски В обороне и в наступлении. От Мааса до Мемеля, От Эча до Бельта — Германия, Германия превыше всего. Превыше всего в мире!Вероятно, мало кто из миллионов людей, певших этот гимн, задумывался над тем, что в Эч закидывают удочки австрийцы и итальянцы, что в Бельте ловят рыбу датчане, что в Маасе купаются французы, бельгийцы и голландцы, а для посещения Мемеля требуется литовская виза. Но разве эти соображения могли кого-нибудь остановить, когда нужно было доказать законность притязаний Германии на мировое господство и в такой форме внушить это немецкому народу, а главное — молодежи!
Когда я учился в первых классах народной школы, я слышал от учителей, что война — страшное бедствие, которое не должно повториться. Тогда еще не забыли о миллионах погибших, помнили ураганный огонь боев и разруху первой мировой войны — еще не прошел вызванный ею шок.
Через несколько лет в реальном училище преподавание велось по-другому.
— Мюллер, почему Германия проиграла войну?
— Потому что ее не поддержал тыл, господин штудиенрат: рабочие бастовали, и солдат перестали снабжать боеприпасами.
— Хорошо, сынок. А что Германия потеряла в этой войне? Эй, Вильке, не спи! Ну-ка, ответь на вопрос!
Но тут вышла заминка: штудиенрат как на грех задал этот вопрос мальчику, отец которого погиб на фронте. После некоторого колебания мальчик тихо ответил:
— Германия потеряла почти два миллиона человек, господин штудиенрат, – и сел.
Вильке недолго пробыл в реальном училище, его мать не могла больше платить за обучение.
Ответ Вильке несколько озадачил нашего учителя истории. Он смущенно пробормотал, хорошо зная, что отец мальчика погиб:
— Ну-ну, ладно, это, к сожалению, верно, но я имел в виду другое. Кто может мне сказать, какие из своих ценных владений потеряла Германия?
Тут посыпались ответы — все это мы уже не раз повторяли и записывали, показывали на большой карте и чертили схемы.
— Все колонии и Цинцзяу, господин штудиенрат.
— Кто может перечислить колонии?
— Я, господин штудиенрат! Немецкая Юго-Западная Африка, немецкая Восточная Африка, Камерун, Того, немецкая Новая Гвинея с землей Кайзера Вильгельма, архипелаг Бисмарка, Каролинские острова, Марианнские острова, острова Полау и Маршальские острова, Науру, Самоа и арендованную территорию Киао-Чао со столицей Цинцзяу.
— Отлично, мой мальчик! Кто может продолжить?
— Я, господин штудиенрат. Кроме того, мы потеряли Мемельскую область, Познань, Западную Пруссию и часть Верхней Силезии.
— Превосходно! Что еще у нас отняли?
— Эльзас-Лотарингию и Саарскую область, – ответил хор голосов.
— Чудесно, дети. А что для нас самый большой позор?
— Оккупирована Рейнская область, французы вторглись в Рурскую область и воруют наш уголь.
— Да, дети, всегда помните об этом: французы, такие же белые люди, как и мы, не стыдятся посылать против нас на германском Рейне грязных негров! Беспримерное глумление над культурой!
Господин штудиенрат обращал к нам свое полное скорби лицо, забыв, очевидно, что всего две недели назад рассказывал нам, как верные аскари[5] под командованием генерала Леттов-Форбека задали встрепку англичанам и как негры жаждали принадлежать германскому кайзеру и приобщиться к культуре и дрались до последнего патрона.
Расходы на содержание оккупированной армии на Рейне давали повод перейти к следующему вопросу:
— От чего еще страдает Германия?
— От репараций, господин штудиенрат.
— Совершенно верно! Мы вынуждены платить всем нашим бывшим противникам миллиарды и миллиарды репараций, хотя мы ничуть не виноваты в войне. Чудовищная несправедливость!
О том, что Советский Союз во время Рапалльских переговоров отказался от репараций, не упоминалось.
— Почему же началась война?
— Потому что кое-кто считал Германию слишком большой и сильной, она вытеснила англичан с мирового рынка, немецкий труд и культура всюду получили признание, поэтому союзники объединились, окружили Германию и втянули нас в войну.
После этой игры в вопросы и ответы кому-нибудь из нас полагалось навести разговор на саму войну, чтобы скоротать время до конца урока. Господина штудиенрата спрашивали, какую воинскую награду он получил и на каком фронте сражался. Затем нам оставалось только с восторгом слушать, как они в Лангемарке «с немецким гимном на устах» атаковали врага, и как он, наш учитель, с офицерской саблей в руке вел солдат в атаку, и как они потом, во время войны, удерживали свои позиции с несколькими пулеметами.
Обо всем этом мы могли прочитать в многочисленных книгах, которые тогда вошли в моду, но рассказы «испытанного» воина звучали убедительнее, и штудиенрат казался нам героем.
Сын его, который был старше нас, репетировал моих одноклассников по латыни. Однажды один из них, сын унтер-офицера, потерявшего на войне ногу, удивленно спросил его:
— Послушай, разве ты не гордишься тем, что твой отец был лейтенантом?
— Это что, это ерунда, – ответствовал сын нашего историка, – отец был чипом повыше, он был комендантом вокзала.
То, чему нас учили в школе о потерянных германских владениях, совпадало в основном с тем, что мы слышали дома: неслыханный позор, что урезано жизненное пространство Германии!
Конечно, в нашем классе находились и такие мальчики, родители которых думали иначе, и дети проговаривались об этом иной раз на большой перемене. Они говорили о Лиге Наций, о мире и взаимопонимании, но мне казалось тогда, что это не мужское дело.
Гораздо достойнее мужчины было дружить со старшей дочерью нашего историка, который преподавал нам и латынь. Я познакомился с нею, когда пришел домой к ее отцу, срезавшись на контрольной по латыни. Девочка мне очень понравилась. Я часто потом заходил за ней в лицей, угощал мороженым в кондитерской или ходил с ней в кинотеатр для школьников. Мы вместе смеялись над Патом и Паташоном, умилялись Джекки Куганом в фильме «Малыш», смеялись до слез на картинах с Чарли Чаплином, но после фильма «Битва под Лейтеном»[6] наши души слились в едином порыве. Я чуть-чуть не поцеловал ее — удержался только из уважения к ее отцу.
В союзе молодежи
Мой отец никогда не ездил отдыхать с семьей, это стоило больших денег. Во время отпуска он наводил порядок в саду и навещал поочередно всех наших родичей, рассеянных по Берлину. Но если мне хотелось на каникулы пойти в поход с Германским национальным союзом молодежи, я всегда получал от отца сколько требовалось на расходы, а от матери — еще порядочную толику карманных денег. Иной раз и «кронпринц» добавлял что-нибудь на «экипировку». И когда по возвращении мы, загорелые от солнца, садились за парты, между нами начинался обмен впечатлениями от каникул. Чаще всего мои одноклассники ездили с родителями в Цин-Новиц, Герингсдорф, на Амрум или Сильт. А мы, «организованная молодежь», притянув ремнями к ранцу одеяла и палатки, исходили за лето Гарц либо Шварцвальд вдоль я поперек, обрыскали замки на Заале и Рейне, разбивали лагерь у мекленбургских или восточнопрусских озер, а иногда совершали «дальнее» путешествие: в Богемию, Тироль, на Вогезы, в Данию или Финляндию. В походе мы сами стряпали, ели из котелка, превосходно высыпались в наших палатках, ночью стояли по очереди на часах и весь путь прошли пешком, не считая дороги до исходного пункта экскурсии — туда и обратно нас доставлял поезд.
Мы знакомились с природой нашей родины, и в этом было немало романтики. Мы ни за что на свете не поменялись бы с теми, кто все лето под крылышком родителей клевал носом в шезлонге на пляже.
Молодежных отрядов было достаточно. Я было увлекся бойскаутами, предназначавшимися для колоний, и хотел со временем отправиться в прежние колонии и стать плантатором.
Многие из нас рвались в Америку, воображая, что там легко сделаться миллионером.
Из моих планов эмиграции ничего не получилось: семейный совет решил в пользу Германского национального союза молодежи, который возглавлял вице-адмирал фон Трота. Среди командиров отрядов было много бывших офицеров, но иногда и старшеклассники из последнего или предпоследнего класса. На военных играх в Груневальде, где мы, как на маневрах, разделялись на «синих» и «красных», иногда присутствовали в качестве советников офицеры рейхсвера, которые были либо приятелями наших командиров отрядов, либо сами вышли из рядов Германского национального союза молодежи и стали кандидатами в офицеры.
Мы штурмовали высоты, обороняли могильные памятники, высылали разведку против «неприятеля», брали пленных. С помощью деревянных трещоток мы имитировали треск пулеметов. Судьи объявляли плохо замаскировавшихся или неправильно действующих участников игры «убитыми», а в заключение делался анализ маневров и его превосходительство вице-адмирал фон Трота объяснял нам, что так нельзя выиграть ни одну войну, из чего следовало, что нам нужно еще долго учиться и, между прочим, рекомендуется внимательно читать «Военный журнал», где под рубрикой «Неправильно» и «Правильно» давались необходимые указания.
Сами того не сознавая, мы тоже подпали под влияние легенды о «ноже в спину»[7]. Хоть нам и свойственна была юношеская любознательность и мы всегда обо всем расспрашивали и настойчиво добивались ответа, если какое-то утверждение не внушало нам доверия, нам ни разу не пришло на ум выяснить, почему же его превосходительство и его присные вопреки их громогласным заявлениям о своем военном превосходстве проиграли войну.
На вечерах в нашем клубе чаще всего пели и рассказывали. Мы слушали затаив дыхание, когда речь заходила о бойцах добровольческих корпусов, которые штурмовали Аннанберг в Верхней Силезии и участвовали в походе на большевиков под Ригой и Киевом. Точно так же, как дома, за ужином, или в школе, на уроке истории, мы и здесь толковали о Версальском договоре, о потерянных колониях и об отнятых территориях, о необходимом для немцев «жизненном пространстве» и о будущем.
Мы пели такие ландскнехтовские и солдатские песни, как «Далеко под Седаном», «Полночный лес в Аргоннах», «Голубые драгуны» или «Гарцует длинной вереницей на конях гордый полк» с заключительной строкой: «… мы кайзерова конница».
Конечно, у нас были и свои «шмутки»: короткие штаны из коричневой кожи и зеленые рубашки; у нас был свой отличительный знак — звезда с черно-бело-красным кружком в центре ее.
В один прекрасный день монархически настроенный Германский национальный союз молодежи переименовали в Великогерманский союз молодежи. От этого упреждающего события культа великодержавности до позднейшего присоединения к гитлеровской молодежной организации «Гитлерюгенд» оставался только шаг.
Неподалеку от нас в большой вилле жил генерал-директор Флик, глава крупнейшего концерна. Господину Флику спалось спокойнее, когда в саду его караулил человек с пистолетом и двумя натасканными овчарками. Собак звали Люкс и Хорст. Человека звали Карл Эрнст. До этого он много лет служил в кавалерии.
У папаши Эрнста было два сына. Старший, по имени Карл, как и отец, стал потом группенфюрером штурмовых отрядов в Берлине, а младший, Густав, был членом Великогерманского союза молодежи и одним из моих приятелей. Я часто у него бывал, и, когда нам дозволялось войти в комнату его брата, вид ее оставлял незабываемое впечатление. В этой комнате на шкафу лежал стальной шлем с большой свастикой. На стенах висели сабли, штыки и старые пистолеты, а кроме того, черный вымпел с черепом и уйма фотографий разных военных. Здесь я впервые услышал подробные рассказы об Адольфе Гитлере, Германе Геринге и Эрнсте Реме, о марше на Фельдгерреналлее в Мюнхене, о побоищах в залах пивной «Хофброй» и о грядущей «революции». Всеми штурмовыми отрядами Германии командовал капитан в отставке Рем, и, по мнению Карла Эрнста, он должен был стать наряду с Гитлером одним из восходящих деятелей нового правительства.
Все это казалось необыкновенно таинственным и мужественным и было проникнуто фронтовым духом.
Карл Эрнст бойко рассказывал, а мы разинув рот слушали, чувствуя свое ничтожество, когда он говорил:
— То, чем вы занимаетесь в Великогерманском союзе молодежи, очень мило, но это детская игра. Это так же беззубо, как и то, что делали старые филистеры в «Стальном шлеме» или в «Союзе Кифхойзера». Разве это похоже на фронтовиков? У вас нет никакого размаха.
Мы уже усвоили, что нас окружает не только походная романтика. Мы участвовали вместе с молодежными отрядами солдатских союзов в учениях на местности. При этом происходили довольно частые стычки с членами Коммунистического союза молодежи и Социалистической рабочей молодежи. Тогда же я снова встретил своих друзей, сыновей сапожника. Мы не задумываясь пожали друг другу руки, за что и устроил мне взбучку мой группенфюрер.
А сыновьям сапожника он крикнул:
— Убирайтесь в Веддинг[8] или в Кепеник, ваше место там, а здесь, в Груневальде, не смейте шляться с красной тряпкой!
Ребята в ответ засмеялись и крикнули:
— У тебя, как видно, не все дома, мы же здесь живем!
Мой группенфюрер не преминул дать сдачи:
— Тогда катитесь отсюда, да поживей, вы, московиты!
Граждане этого государства
В школе я сидел на одной скамье с евреем. Звали его Вильгельм Дейч. Во время первой мировой войны отец Вильгельма получил Железный крест за отвагу, проявленную перед лицом врага. Мы дружили с Вильгельмом. Он помогал мне зубрить латинские вокабулы, а я подсказывал ему, когда он путал имена бесчисленных полководцев. И как нас ни рассаживали, мы снова оказывались на одной скамье. Кроме того, мы вместе играли в хоккей за «БСФ-92», а его сестренку я учил кататься на коньках. Мать Вильгельма работала в немецком Красном Кресте.
Вильгельм Дейч был не единственный еврей в нашей школе, но так называемый еврейский вопрос у нас тогда еще не существовал, хотя, приглашая старшеклассников вступать в студенческие союзы, наши бывшие соученики обходили евреев с ледяной вежливостью. Правда, педагоги почти не пытались противостоять антисемитской травле, которая на улицах принимала все более разнузданный характер. На стенах домов погромщики расклеивали плакаты с надписью: «Евреи — наше несчастье», выводили на заборах белыми буквами: «Во всем виноваты евреи», скандировали хором: "Издохни, еврей!"
Неопределенная позиция, которую в этом вопросе занимала школа, вполне соответствовала и некоторым другим впечатлениям от преподавания в мои времена. Ведь из нас должны были бы воспитать доблестных граждан Веймарской республики, однако мы это на себе не ощущали.
И хотя никто из преподавателей не высказывался открыто против этого государства, не было и таких, которые бы особенно старались нас к нему расположить.
Если на учительской кафедре стояли офицеры запаса и им случалось говорить о президенте республики Эберте, фамилии президента всегда сопутствовал эпитет «подмастерье шорника», который произносился нараспев и сквозь зубы, с иронической усмешкой; имя же Гинденбурга пока еще не связывалось с государственными функциями, тогда его упоминали только как «господина фельдмаршала». Историческое значение цветов Веймарской республики — черно-красно-золотой — отмечалось далеко не столь охотно, как то обстоятельство, что ее торговый флаг все еще был черно-бело-красным и только в его левом верхнем углу имелось изображение маленького черно-красно-золотого гейса[9].
Находясь под влиянием самых различных фактов и впечатлений, я не в силах был выбрать правильный путь. Просиживая брюки на школьной скамье, я и сам толком не знал, для чего, собственно говоря, продолжаю учиться! ведь курьеров с аттестатом зрелости было уже достаточно, а на биржах труда стояло в очереди бесчисленное множество здоровых мужчин, желавших получить пособие по безработице. Моего отца это не коснулось: он был государственным служащим, но мои братья потеряли работу, четырех сыновей сапожника выставили на улицу, трое моих одноклассников бросили школу, потому что их отцы из-за отсутствия средств не могли вносить плату за право учения. А из баров и садов-ресторанов доносилось кваканье саксофонов: "Солнца луч, воскресный отдых… "
Для миллионов людей «воскресный отдых» длился непрерывно, но, увы, без проблеска света. А у меня ко всему пропала охота, тем более к бессмысленной зубрежке в школе. Вечерами мы стояли на углах улиц, школьники и безработные. Мой отец ворчал:
— Какая жалость, что отменили воинскую повинность.
Это стало для меня руководством к действию. К солдатам меня влекло с детства. Им я обязан был и своей коллекцией патронов, и настоящим солдатским ранцем, который стал моей школьной сумкой. В Союзе молодежи я преисполнялся гордостью, когда нами командовал «настоящий» офицер, любое учение не было мне в тягость.
Школа восхваляла подвиги кайзеровской армии. Мой дядя и двоюродные братья дослужились до офицерского звания. Мой старший брат тоже стал бы офицером, но он был еще слишком юн, когда явился на пункт записи добровольцев. В добровольцах больше не нуждались, воинской повинности не было, и это-то и удручало моего отца, который нахвалиться не мог дисциплиной и порядком в старой армии. У меня не было никаких оснований сомневаться в том, что он и мне хотел бы дать такое же воспитание, а мои склонности этому не противоречили, раз уж моим плантаторским мечтам не суждено было осуществиться.
Профессия военного — вот достойная усилий и почетная цель, думал я, и мне хотелось как можно скорее ее достигнуть, тем более что таким способом я избавлюсь от школы. В то время солдатом можно было стать, только завербовавшись не меньше чем на двенадцать лет службы в рейхсвере.
Итак, я подал заявление с просьбой зачислить меня в армию.
Я «подтягиваюсь»
Вызов на медицинский осмотр, а затем и на проверку физического и умственного развития не заставил себя долго ждать. Он был напечатан на типографском бланке, как и полученное позднее вермахтовское медицинское заключение о годности.
Часовой у казармы караульного полка в Моабите, куда мне было назначено прийти, встретил мое появление презрительной усмешкой:
— Что ж, молокосос, желаю успеха, да только смотри держись, у нас таких, как ты, хватает! Конкуренция нынче большая: примут только десять человек.
Когда я увидел, как много набралось народу, то решил, что шансов у меня нет. Тут были и настоящие великаны, за спиной которых меня просто не было видно, когда мы выстроились в шеренгу по четверо в ряд. Я бы тут же удрал, мне очень этого хотелось. Но перед нами выступил с речью офицер.
— Господа! – Он употребил именно это обращение. – Вы хотите служить в рейхсвере. Мы вас не звали и примем не всех. Рейхсвер был и будет армией избранных, ясно? Тот, кто рассчитывает просто служить у нас за деньги да при этом лодырничать, находится в трагическом заблуждении, пусть лучше сразу уйдет, пока не выгнали. Нам нужны настоящие мужчины, которые всей душой хотят стать солдатами, ясно?
Эти слова на многих из нас, кандидатов в рейхсвер" подействовали как холодный душ. Но никто не отступил.
— Хлюпики и маменькины сынки нам не нужны. Генерал-полковник фон Сект создал стотысячную армию из союзов фронтовиков, добровольческих корпусов и добровольцев; у него служат фронтовые офицеры и фронтовые солдаты, а не всякая размазня. Тон здесь суровый, но искренний. Кого это не устраивает, может не ходить на осмотр к врачу, ясно?
Кое-кто из нас призадумался, но никто не заявил, что отказывается. Для меня же все сказанное звучало, как боевая труба, я словно вырос на несколько сантиметров.
— Рейхсвер аполитичен, и ему нет дела до склок между партиями. Он создан для защиты республики от внутренних и внешних врагов и не раз это доказывал. Врагам государства у нас не место. Поэтому мы не потерпим в наших рядах коммунистов. И нацистов, конечно, тоже. Тот, кто думает, что в рейхсвере дозволено заниматься политикой, может сейчас же убираться. Рейхсвер аполитичен, ясно?
Среди нас не нашлось такого дурака, который объявил бы о своих связях с коммунистами или национал-социалистами. Мы стояли на месте и ждали продолжения. И оно последовало.
— Я уверен, господа, что между вами есть и наци, и коммунисты. Наци приходят к нам сами, коммунистов засылают. Но заметьте: тот, кто будет заниматься пропагандой, будет наказан за разложение вооруженных сил и вылетит, понятно?
Затем в поучение нам был приведен весьма своеобразный наглядный пример. Лейтенант приказал унтер-офицеру встать перед строем новобранцев, исполненных надежд и ожиданий.
— Унтер-офицер Фогель, покажите этим молодым людям ваши часы.
Смущенно ухмыляясь, унтер-офицер вынул из кармана золотые часы и поднял их вверх.
— Такие часы, господа, – разъяснил нам лейтенант, – можете заслужить и вы. И знаете, каким способом?
Приказ министра рейхсвера генерала Тренера о награждении часами я уже читал в газете, но предпочел промолчать. Кое-кто из нас предположил, что это награда за меткую стрельбу, отличие за высокие спортивные показатели. Глубокое заблуждение!
— Эти часы — а они золотые — получит каждый, кто обнаружит коммуниста или наци, затесавшегося в наши ряды. Как видите, господа, мы не только воспитываем в правилах строгой дисциплины, но и проявляем щедрость.
Последние слова звучали несколько иронически. Мне было не совсем ясно, осуждает ли в душе лейтенант эту иудину плату за донос или ему хотелось бы, чтобы Гренер платил больше.
Зато вполне убедительными и достойными всяческого одобрения показались мне его слова об «аполитичности рейхсвера». Мне было восемнадцать лет, я страстно желал служить своему отечеству в качестве солдата и считал, что нигде нельзя осуществить это лучше, чем в армии, которая, будучи как бы беспартийной, соблюдает всеобщие интересы. Если бы кто-нибудь тогда попытался растолковать мне, что рейхсвер вопреки всей его «демократической» маскировке на самом деле способствует осуществлению широких политических планов меньшинства, которое располагало тогда всеми средствами власти в Германии, что рейхсвер готовит агрессивный реванш за поражение в первой мировой войне и стремится подавить подлинную демократизацию, я бы широко раскрыл глаза от изумления.
Итак, после интермедии с часами унтер-офицеру Фогелю поручили отвести нас к врачу.
Там мы провели несколько часов. Никогда в жизни меня так тщательно не обследовали, как это сделал штабной врач. В довершение всего я должен был сообщить, перенес ли и когда перенес мой отец корь и болел ли я триппером.
После медицинского осмотра от нашего скопища осталось всего человек двадцать. «Великанов» забраковали: рейхсвер предпочитал мужчин среднего роста.
А потом лейтенант битый час гонял нас по всем видам спорта, испытывал на всех гимнастических снарядах. Вот когда мне пригодилась физическая подготовка, полученная в реальном училище, и я набрал нужное число баллов. Наконец, когда мы совсем выдохлись, нас снова подвели к турнику, где уже поджидал унтер-офицер Фогель.
— Ну-с, соплячки, теперь пусть каждый из вас по очереди подтянется на руках столько раз, сколько может из себя выжать. Да для вас это, должно быть, раз плюнуть, дома, верно, немало тужились, чтобы хлебца достать, а?
Слово «соплячки» в его устах звучало скорее добродушно, чем грубо, но конец фразы я воспринял как издевательство и обиделся.
Ведь я искренне, от всего сердца хотел быть солдатом. И со злости на шутку унтера по поводу хлебца я «выжимался» до тех пор, пока у меня глаза на лоб не полезли.
— Только не огрызаться, – твердил я себе, – иначе этот осел тебя провалит!
Но унтер Фогель этим удовольствовался и милостиво сказал:
— Ладно, хватит, можете спускаться!
На проверке общего развития Фогель не присутствовал; тут уж лейтенант подобрал себе других ассистентов.
Сначала нам задали сочинение, в котором требовалось кратко ответить, почему мы хотим вступить в рейхсвер Затем у нас спрашивали даты рождения Фридриха II, Бисмарка и Гинденбурга и о разных битвах. В заключение нам дали довольно мудреную задачу-загадку и два арифметических примера.
Нам не сказали, выдержали ли мы испытания. Нас отправили обедать в казарменную столовую, потом отпустили домой. И, только напутствуя нас, лейтенант сказал:
— Передайте друзьям и знакомым, что нам нужны еще рекруты! Мы — хранители доброй старой традиции и для порядочных людей у нас всегда найдется место. Но не забывайте: рейхсвер аполитичен! А вас мы через некоторое время известим.
Дома вся семья с нетерпением ждала меня и результатов испытаний. Мать в мечтах уже видела своего «младшенького» на далеком полигоне. «Кронпринц» встретил меня словами:
— Надеюсь, ты лицом в грязь не ударил!
Отец допытывался у меня, таковы ли в рейхсвере дисциплина и порядок, как в старой армии. Но за невозможностью сравнить рейхсвер с кайзеровской армией я подробно рассказал обо всем, что мне довелось самому испытать.
У нас в классе по-разному отнеслись к моему решению. Большинство моих соучеников, вероятно, рады были бы последовать моему примеру, если бы позволили родители. Других же не привлекала солдатчина без гарантии стать впоследствии офицером. Но нашлись и такие, которые, не вдаваясь в обсуждение, пожелали мне «ни пуха ни пера». Правда, мой сосед по парте пытался меня отговорить:
— Бруно, ты пожалеешь об этом. Получи сперва аттестат зрелости, а уж потом иди в рейхсвер кандидатом в офицеры, если уж ты непременно хочешь быть военным.
— Не трать напрасно слов, Вильгельм! Да, я хочу быть военным и стану им теперь.
— А ты продумай, прежде чем решать. Лучше бы тебе заняться историей или немецким. Ручаюсь, что из тебя выйдет хороший журналист или адвокат, можешь мне поверить.
— Ну конечно же, Вильгельм, ты ведь желаешь мне добра. Но я уже наполовину солдат и иду в рейхсвер…
Долго еще старался Вильгельм Дейч отговорить меня, но я твердо стоял на своем, и мы простились.
— Счастливо, Вильгельм, и помни: Тирпиц[10] никогда не был медиком, ты вечно путаешь его с Вирховом[11]»! Во-вторых, Новый год на Рейне, под Каубом, справлял не «старик Дессауский»[12]», а «старик Блюхер»[13]».
Мой одноклассник от души хохотал, искренне потешаясь над собственными ошибками. Гнейзенау[14] он беззаботно путал с Клаузевицем[15]» а однажды заставил «черных гусар» Лютцова[16]» внезапно атаковать, точь-в-точь как «Цитен[17]» из пущи», и порубить войско Марии-Терезии[18]». Зато он наизусть знал Шиллера и Гете, а иностранными языками владел чуть ли не с колыбели.
— Держи ухо востро, Бруно, и запиши себе на левой манжете: когда посмотришь на часы, всегда сможешь прочесть: «Quod licet Jovi, non licet bovi»[19].
— Не трудись. Но ты не слишком любезен, на прощание сравнил меня с быком!
— Зато во время солдатчины изречение будет кстати. Что ж, прощай!
К сожалению, я не написал это изречение на манжете, только взял на заметку, да и то не всегда его помнил.
Впечатления от нацизма
Стало быть, я оставил школу и все свое свободное время готовился к предстоящим испытаниям. Книг о войне, военных справочников и инструкций по довоенной подготовке было более чем достаточно. Я уже не опасался, что мои труды пропадут даром: от знакомого отца стало известно, что для моего зачисления в рейхсвер препятствий нет. Не известен был только точный срок, когда это произойдет. Оставалось ждать.
И все-таки я не скучал даже тогда, когда не сидел, уткнувшись в книги, потому что в Берлине происходили бурные события.
В большом кинотеатре на Ноллендорфплац шел фильм «На Западном фронте без перемен» по одноименному роману Эриха Марии Ремарка. Вернее сказать, фильм не шел. За две недели я покупал себе билет раз пять, не меньше, но так и не посмотрел фильма. Каждый вечер сеанс срывали штурмовики, которые забаррикадировали входы, напускали в зал белых мышей, бросали химические патроны, а потом вламывалась полиция и запрещала показ фильма. На улицах собирался народ. Однажды с речью к толпе обратился, стоя па крыше своего автомобиля, руководитель пропаганды нацистской партии Геббельс. Время от времени в эту речь вступал хор штурмовиков со своим боевым кличем: "Издохни, еврей!" или: "Германия, пробудись!"
— Когда еврейские писаки такого сорта, как Ремарк, марают честь фронтовика, – это наглость!
— Издохни, еврей!
— Когда в подобном фильме втаптывают в грязь героическую борьбу непобедимой армии — это позор! И это характерно для Ноябрьской республики, ведь только при пей возможно было разрешить такую кинокартину, Но теперь этому будет положен конец!
— Германия, пробудись!
Как ни хотелось мне посмотреть этот фильм, чтобы иметь о нем свое собственное суждение, речь Геббельса не прошла для меня бесследно, потому что он сумел найти эффектные слова о солдатской славе, а я ведь желал быть солдатом. Так или иначе меня в какой-то мере заразило возбуждение толпы.
Сказалось на мне и влияние толпы, слушавшей Гитлера в «Спортпаласте» на Потсдамерштрассе. В здании уже за час до начала негде было яблоку упасть. Точно, минута в минуту, в огромном зале появился фюрер. Оркестр штурмовиков заиграл «Баденвейлеровский марш», и Гитлер со своей свитой прошествовал между стоявшими шпалерами штурмовиками и эсэсовцами к трибуне, вскидывая в знак приветствия правую руку вверх. Вскоре музыку заглушил многоголосый «хайль»; толпа ревела несколько минут и смолкла, только когда Гитлер сел. Потом Геббельс объявил митинг открытым, и снова раздались крики и приветствия, особенно когда он назвал имя Гитлера, все хором непрерывно скандировали: "Хайль!" Я видел мужчин и женщин, по щекам которых катились слезы, я и сам, подпав под влияние этого искусно созданного массового психоза кричал вместе со всеми, охваченный восторгом, готовый с открытой душой воспринять все, что скажет Гитлер.
Он начал говорить очень тихо, почти невнятно. Но едва он назвал себя фронтовиком, как грянули первые аплодисменты. Голос оратора окреп, стал звучать все громче и громче, пока не перешел в крик, когда речь приняла подстрекательский характер и Гитлер призвал истребить большевизм и евреев, ибо именно они повинны в том, что Германия катится под откос, хотя само провидение предназначило расово полноценный германский народ к более высокому жребию. Это положение должно быть в корне изменено, о чем и позаботятся национал-социалисты.
Та форма, в какой все это преподносилось, приучала меня к совершенно необычному ходу мыслей, который имел свою притягательность для меня, тогда еще молодого и восприимчивого человека. От напрашивавшихся возражений я отделался, прибегнув к самообману. Я попросту исказил смысл сказанного, передернул, внушив себе, будто Гитлер выступает против мирового еврейства в целом, а не против отдельных евреев, таких, как мой друг Вильгельм Дейч и другие, проявившие себя в общении со мной только с самой лучшей стороны.
Когда стихли последние аплодисменты, я вышел вместе с хлынувшей наружу огромной толпой, преисполненный гордости, что принадлежу к избранному народу.
Как-то мне довелось побывать с Густавом Эрнстом на другом, не столь многолюдном сборище, где выступал бывший генерал колониальных войск фон Леттов-Форбек.
Сначала какой-то национал-социалистский оратор изложил программу своей партии. Я не очень-то соображал, что он имеет в виду, говоря об уничтожении процентного рабства, но я был, безусловно, против всяческого рабства, Он ратовал за фронтовиков, но и для рейхсвера у него нашлись лестные слова. Этим он мне как нельзя более потрафил, ведь я домогался зачисления в рейхсвер. А с позорным Версальским договором, заявил оратор, надо разделаться. Я и с этим был согласен.
Особенно воодушевляла меня идея народной общности без классовой борьбы. Я представлял себе, как будет чудесно, когда никто больше не посмеет смотреть свысока на сыновей сапожника, когда у хорошо знакомых мне заносчивых отпрысков богатых семейств поубавится спеси, когда я перестану быть ни рыба ни мясо, принадлежа к этой чертовой середине, а наконец найду свое настоящее место в огромной народной общности.
Когда оратор, перейдя на фортиссимо, заключил свои политические выводы «хайль-гитлером», слово взял генерал в отставке фон Леттов-Форбек. Это было несколько многословное и все же интересное описание операций его «колониальных войск» в Африке. В заключение он выразил уверенность, что Германии под водительством Адольфа Гитлера не откажут вернуть принадлежащие ей колонии, обещал снова быть на своем посту и призывал молодежь готовиться к задачам, которые ей придется решать в колониях.
Слушатели громко и долго ему аплодировали, больше, чем первому оратору, очевидно, за то, что он старый генерал.
Вот тут-то и всплыла снова на поверхность моя затаенная мечта об усадьбе с верандой, откуда открывается вид на плантацию.
Как только собрание закрылось, я остановился у выхода и попросил включить меня в список желающих вступить в национал-социалистскую партию. Немало людей сделали то же самое в этот вечер и в этом месте, как, впрочем, и в другие вечера во многих других местах.
По дороге домой Густав Эрнст спросил меня, где я пропадал, он потерял меня из виду и ждал на улице,
— Я подал заявление о приеме в партию, – сияя радостью, сообщил я.
— Но послушай, если тебя зачислят в рейхсвер, тебе нельзя состоять в партии. Давай вернемся, и ты возьмешь свое заявление обратно.
— Глупо, Густав. Со дня на день Гитлер придет к власти. А тогда я и не пойду в рейхсвер, а сразу отправлюсь в колонии, это же ясно!
— Ах ты, олух, неужели поверил, что это правда — колонии и вся та чушь, которую молол Леттов-Форбек?
— А как же, иначе ему не позволили бы выступить. Густав Эрнст смеялся до колик.
— Приидите ко мне, младенцы, дабы почитать «Майн кампф» Адольфа Гитлера… Я дам тебе потом эту книгу, и ты убедишься, что мы отказываемся от колоний, так как собираемся переделить мир с Англией. Наше жизненное пространство — на Востоке. Разводить лошадей и сажать капусту ты можешь в Польше и России.
Меня точно обухом по голове: нет, Густав ошибается! Я так долго мечтал и столько слышал о колониях, а он делает широкий жест — отказывается от них. Нет, тут что-то не так.
— Если Гитлер это написал и этого действительно хочет, он бы никогда не позволил Леттов-Форбеку говорить, с этим-то ты должен согласиться?
Густав Эрнст положил руку мне на плечо и многозначительно на меня посмотрел.
— Во-первых, ты можешь прочесть это собственными глазами. Во-вторых, мой брат тесно связан с Ремом, Геббельсом и Гитлером. Не сомневайся: все, что я говорю, верно. Что до старого генерала, то ты слышал, как ему хлопали. Нагородил он чистейшую ерунду, но лучшей вывески, чем его персона, нам не найти. На него отлично клюют члены Национальной партии. Впрочем, на будущей неделе в «Спортпаласте» состоится большой митинг, вот на него приходи непременно. Говорят, будет принц Аугуст-Вильгельм, сын кайзера. Когда Ауви выступает в форме штурмовика, успех цирку обеспечен, народу тьма.
Через несколько дней я забрал свое заявление о приеме в национал-социалистскую партию.
— А почему, собственно? – спросил меня руководитель ячейки.
— Я вступаю в рейхсвер.
— Надо было сразу об этом сказать. Это, конечно, меняет дело. Но так или иначе, нам нужно иметь побольше своих людей в рейхсвере. Что ж, ладно, но связь мы сохраним?
Связь мы сохранили.
Но вот однажды среди обычной почты оказалось письмо в синем конверте. Я созвал всех друзей на торжественные проводы, а мать собирала меня в дорогу, в Кольберг, не переставая плакать оттого, что ее младшенький, которого она растила в самые тяжелые времена, покидает теперь отчий кров, да еще, на беду свою, идет в солдаты.
Мать никогда не противилась политическим взглядам мужа и сыновей, ибо «мир в семье — самое дорогое». Но «этого Гитлера» она недолюбливала. Она ненавидела насилие, а коммунисты, штурмовики и военные были для нее олицетворением насилия. Если бы это зависело от нее, я никогда не стал бы солдатом. Наверное, вспомнились ей и трое моих крестных, так и не вернувшихся с первой мировой войны.
Эксперимент
По нашему календарю новый год начинается 1 января; излюбленная дата для переезда с квартиры на квартиру — 1 апреля или 1 октября; к работе на новом месте приступают чаще всего в первый день месяца. А в повестке из рейхсвера мне предлагалось явиться 13 апреля 1931 года в 13-ю роту 4-го пехотного полка в Кольберге, что на Балтийском море.
— Как бы не было беды! Два раза тринадцать, нет, это не к добру!
— Да полно тебе, мама! Две чертовых дюжины взаимно уничтожаются, и притом я не суеверен.
И хоть срок явки оказался несколько непривычным, скоро выяснилось, что это не описка, а до мельчайших подробностей разработанное постановление министерства рейхсвера на Бендлерштрассе.
В этом возглавляемом тогда Тренером министерстве имелся отдел, который, обходя ограничительные предписания Версальского договора, занимался планированием мобилизации; он-то и разработал подробную программу краткосрочной подготовки. Там были планы трехмесячных, восьминедельных, четырехнедельных и даже двухнедельных курсов обучения.
Эти учебные планы надо было проверить на практике, а я оказался одним из тех ста двадцати подопытных кроликов для двухнедельной программы, которым надлежало явиться 13 апреля в 13-ю минометную роту в Кольберге.
Моя служба началась совсем иначе, чем я себе представлял. После. регистрации в канцелярии нас послали в каптерку, где мирно и вежливо пригонялось обмундирование. Мы могли и обменять его на другой день, если, на наш взгляд, оно плохо сидело. Убирать шкафы и заправлять койки в спальнях нам помогал старший по казарме. А если мы что-нибудь клали или ставили не так, как положено, на нас никто не орал.
Старший по казарме был одновременно командиром отделения и вел у нас учебные занятия: основные правила поведения в армии, знаки различия, внутренний распорядок в казарме и субординация. Если мы путали знаки различия, именовали капитана «господином лейтенантом», нам не устраивали выволочку, а ограничивались лаконичным замечанием. Так было в первый день.
На второй день мы вышли в полной форме и стальных шлемах в казарменный двор и приняли присягу:
"Присягаю на верность конституции и клянусь, что всегда буду, как мужественный солдат, защищать Германское государство с его законными установлениями и повиноваться президенту и своим командирам!"
Обычно к присяге приводили только через четыре недели. А нас заставили дать ее сразу, так как, вероятно, принятие присяги обязывало к молчанию о том, что наша ускоренная подготовка нарушала установленное мирным договором ограничение численности германской армии: она не должна была превышать ста тысяч человек.
Рейхсвер находил нелегальные пути, чтобы всячески использовать возможности, заложенные в установленном длительном сроке службы. В итоге солдаты получали подготовку как будущие унтер-офицеры, а унтер-офицеры — как будущие командиры взводов. А обучение командиров взводов было опять же построено так, что они могли в любое время принять командование ротой, а командиры рот по квалификации представляли собой командиров батальонов. Таким образом, рейхсвер фактически являлся оптовым поставщиком унтер-офицеров, офицеров, командиров и генштабистов для будущей германской армии.
Частицей этой системы были и наши курсы. Старшие по чину солдаты или ефрейторы назначались командирами орудий. Унтер-офицеры командовали взводами, а минометной ротой — молодой лейтенант, командир взвода. Это был так называемый кадровый состав — всего около тридцати человек. Затем шли мы, сто двадцать рекрутов, в качестве «пополнения», и рота была укомплектована. Оставалось только, согласно двухнедельной программе, обучить нас, «равняясь на направляющего», сформировать из нас годное к строевой службе в военное время подразделение и представить его господам с Бендлерштрассе. Следовательно, на переднем плане была подготовка якобы на случай войны, а на заднем — заправка коек, уборка шкафов и прочие мелочи казарменной жизни. Оттого-то так уютно и было все сначала обставлено. Но после присяги стало неуютно.
Сообразуясь со структурой минометной роты, нас разделили на три разряда: связные, стрелки и ездовые.
Связные учились верховой езде, азбуке Морзе, светосигнализации, а также прокладывать телефонные линии, или «тянуть провод», как это у нас называлось; обслуживать дальномер, делать чертежи, составлять короткие донесения, передавать приказы. Не последнее место в обучении занимал и метод наводки при стрельбе с закрытых огневых позиций.
Стрелки учились обращаться с минометами. Выдвинуть эту махину в позицию, да еще согнувшись, да за две-три минуты, стоило большого труда, мы обливались потом, не обходилось и без синяков. Заряжать, наводить, устранять помехи, разбирать затвор, менять позицию, прицеплять к тягачу — в этом необходимо тренироваться, и мы тренировались до изнеможения.
Ездовые учились скакать верхом и править лошадьми. Каждый, кто знает, сколько сил отнимает один только уход за лошадьми, может себе представить, что пришлось проделать этим парням за две недели.
Все три категории, проходя специальную подготовку, учились стрелять из карабинов и пистолетов, включая стрельбу боевыми патронами, а также пользоваться ручными гранатами и карманной буссолью, читать карты и ориентироваться ночью.
К началу второй недели рота выстроилась в полном составе для выступления в поход. Впервые все то, чему нас учили, муштруя в одиночку и группами, предстояло испробовать во взаимодействии: поход по дорогам, противовоздушное укрытие, развернутые боевые порядки и снова марш по местности, разведка и занятие позиций, потом рытье окопов и маскировка, команда для ведения огня, стрельба и занятие новых позиций.
Вечером, усталые. как собаки и покрытые грязью, приходили мы в казармы. После ужина следовала чистка минометов и личного оружия, причем обучение продолжалось. Потом мы повторяли проработанный материал и получали всевозможные указания. В полночь мы валились на койки, а в пять утра все начиналось сызнова.
В день окончания курсов явились офицеры из министерства рейхсвера проверить результаты эксперимента, В метель и холод мы отправились в Россентин на учебный плац, куда добрались, вымокнув до нитки. На холме стояло такое количество чиновников с Бендлерштрассе, что на каждого из них приходилось чуть ли не по рекруту, Вскоре они заняли свои места и стали наблюдать за всеми манипуляциями. Тут уж нельзя было «ловчить», выражаясь' нашим языком. Правда, это и не было смотром в обычном смысле — проверялась часть мобилизационного плана.
Когда мы, замерзшие, выстроились, чтобы пуститься в обратный путь, в казармы, какой-то генерал в монокле сказал нам на прощание:
— Молодцы, ребята! Вы доказали, что из штатского можно за две недели сделать настоящего солдата. Выражаю благодарность и одобрение участвовавшим офицерам и младшим командирам, хвала вам, солдаты рейхсвера!
В учебном батальоне рекрутов
Прошло две недели с тех пор, как мы прибыли в Кольберг; потом мы прошли специальную подготовку, затем в последний раз почистили оружие и наконец впервые собрались за кружкой пива в столовой вместе с инструкторами.
На следующее утро мы, снова в штатском, прошли маршем в полном составе на вокзал. Осталось около четверти часа до отправления поезда, который должен был нас доставить в Нойштетин, в учебный батальон. Не всем удалось за эти пятнадцать минут купить открытку с картинкой и послать привет родным.
Почти все сто двадцать молодых, солдат прибыли из глубины страны, и большинство их впервые выехали из дому. Но никому не пришло в голову повести нас хотя бы ненадолго на берег, показать Балтийское море, находившееся в каких-нибудь трех километрах от казармы.
Итак, нас повезли в Нойштетин. По справке путеводителя — «это жемчужина Померании», маленький городок на берегу красивого Штрейтигского озера, окруженный лесами «померанской Швейцарии»[20]. Вдалеке виднелись казармы.
Тот, кого полгода там муштровали, вряд ли забудет название этого городка, хоть он его почти не видел. Жизнь рекрутов протекала во дворе казармы, на стрельбище или на расположенном поблизости учебном плацу, именовавшемся «пустошью». Каждое четвертое воскресенье большая группа лютеран и небольшая группа католиков маршировали в церковь на богослужение; по пути туда и обратно мы любовались маленькими девочками как чудесными существами из незнакомого мира.
Уже при встрече во дворе казармы, когда нас принимал ротный фельдфебель, представший в окружении унтер-офицеров, у нас мелькнула мысль, что генерал с моноклем, вероятно, глубоко ошибался. Все выглядело так, как если бы нас встречали укротители диких зверей. И тут ротный высказался:
— Вы, юнцы, как видно, думаете, что чего-то достигли. Вы, наверно, воображаете, что уже стали солдатами. Вы, ребятки, играми занимались, две недели играли! Забудьте про это! Вы вообще и не были в Кольберге, ясно? Вы штафирки, жалкие штафирки. Теперь только мы сделаем из вас людей. Только теперь вы научитесь стоять и ходить, ясно? Вы ухмыляетесь? Ничего, это у вас скоро пройдет. Ряды сдвой! Шагом марш! Рассчитайсь!
Конечно, у нас это получилось плохо, конечно, мы не построились по росту, хотя нам это и не было приказано, конечно, должного равнения не было. Мы держали наши чемоданы и картонки как снарядные ящики и мчались с одного конца казарменного двора в другой, взад и вперед. Когда рубашки прилипли к телу и мы действительно имели вид жалких штафирок, нас разбили на отделения и отправили по комнатам.
— Ох, ребята, я думаю, мы здесь хлебнем горя! — полушутя жаловался на берлинском диалекте Генрих Шульц из Шарлоттенбурга[21].
Он оказался прав. Впрочем, для этого и не нужно было большой проницательности.
Обучение рекрутов в рейхсвере длилось шесть месяцев и было необычайно суровым. Может показаться смешным, что мы с чрезвычайным рвением и усердием заправляли свою койку и, накрывая ее одеялом, подсчитывали число шашечек на одеяле вдоль края кровати; мы с вечера готовили себе бутерброды на утро и съедали их стоя, так как на порядочный завтрак времени не хватало. Через несколько минут после побудки унтер-офицер уже стоял в помещении и неистово нас подгонял. Он наблюдал, как мы моемся — для кое-кого это было необходимо, проверял одежду, уборку комнаты, заправку постели, следил, чтобы был порядок в шкафах и за чистотой посуды. Каждый из нас был уже весь в поту и измучен, когда настоящая «служба» только начиналась.
Итак, как нас предупредили, мы стали учиться правильно стоять и ходить.
— Ну-ка, напрягите, пожалуйста, ягодицы, да так крепко, чтобы могли ими вытащить гвоздь из доски стола!
Первое время мы думали, что разрешается смеяться при этакой шутке, что мы даже должны смеяться, это, мол, солдату положено. Глубокая ошибка! Солдат должен терпеливо сносить все, не обнаруживая никаких чувств. Только в этом случае он стоит правильно.
Сначала надо было стоять, потом ходить, после ходьбы бегать, после бега лежать. Затем встать, потом лечь. Встать! Лечь! Встать!
А так как непрерывное выкрикивание команды могло унтеру наскучить, да и голосовые связки уставали, то скоро дело свелось к жестам. Если унтер указывал большим пальцем вниз, это значило "ложись!" Если он поднимал большой палец вверх, мы вставали.
Потом мы учились делать повороты и развороты:
— Нале-е-е-во! Отделение, кругом марш! Напра-а-а-во! Отделение, кругом марш!
Нас обучали отдавать честь, на обычном языке — «приветствовать». В фуражке и без фуражки. С чемоданом и без чемодана. В одиночку, вдвоем, группами. Стоя и на ходу.
Мы учились ползать на боку, на четвереньках, по-пластунски. Мы мчались галопом, перепрыгивая препятствия, по беговой дорожке, которую мы прозвали «карьерой чиновника», и вскарабкивались на деревья с проворством обезьян. Первый месяц мы ходили шагом только по команде. Остальное время главный способ передвижения был бегом.
Мы выучили наизусть правила внутреннего распорядка в казарме, в помещении и правила хранения вещей в шкафах. Мы изучили знаки различия в армии и на флоте. Мы заучивали названия гарнизонов и номера соединений, пока не усвоили их так прочно, что могли и со сна ответить на вопрос о них. Мы научились наводить глянец на поясной ремень и сапоги, дабы они «блестели, как бычье брюхо при лунном сиянии».
Мы научились чистить ребром монеты внутренние швы сапог и ботинок.
Мы научились песком и металлической щеткой соскабливать нагар с кофейников и котелков.
Нас приучили к тому, что железные печки надо зимой и летом изо дня в день, днем и ночью драить, чтобы они сверкали, как новенькие.
Мы научились натирать мастикой уборные и деревянные части «очка».
Мы научились маршировать. По отделениям, повзводно и ротой.
Мы научились выносить боль не моргнувши.
Мы научились проглатывать оскорбление и тотчас о нем забывать.
Нас приучили говорить, только когда спрашивают.
Мы многому научились — и почти автоматически все больше теряли способность понимать, что в этой мясорубке мы в совершенстве научились только одному — отказываться от собственного мнения, от собственного суждения — и превратились в бездумных исполнителей приказов, для которых существует только слепое повиновение, и больше ничего. Правда, нам казалось, что мы знаем, для чего мы стали солдатами, у нас были расплывчатые национальные идеалы, но мы сознательно или бессознательно уклонялись от возможности, не говоря уж об обязанности, сопоставить полученную здесь «науку» с нашими представлениями и спросить себя, может ли подобное «воинское обучение» привести к добру народ и отечество. Мы отмахивались как от «придирок» от того, что в действительности было системой, такой системой, которая вела к деградации человека и превращала его в безотказно функционирующий винтик военной машины. Мы не только не способны были постигнуть значение роковой эволюции в нашей собственной жизни, но и уловить зависимость нашей психологии от роковой эволюции, происходившей в нашем отечестве; напротив, мы уже мыслили в согласии с извращенной системой понятий наших инструкторов и гордились тем, что перестали быть «жалкими шпаками» и сделались «людьми». И чем дольше мы служили в рейхсвере, чем глубже укоренялось в нас сознание нашей избранности, тем сильнее была уверенность, что «человек» лишь тот, кто принадлежит к «расе господ». Но сначала мы радовались, что наконец стали настоящими солдатами. Правда, в Кольберге генерал уже назвал нас солдатами, и мы ему поверили. Но после строевого обучения мы поняли: хоть генерал, может статься, и важная птица, но царь и бог для нас — ротный фельдфебель.
Итак, мы стали «людьми», и нам дозволено было получить винтовки.
Вручение винтовок было торжественным событием, почти как помолвка или свадьба. Ружье и было «невестой» солдата, его надлежало беречь и лелеять и не отдавать в чужие руки.
Формально лишь теперь истекал срок, в течение которого мы могли взять обратно свое ходатайство о зачислении нас добровольцами в рейхсвер. Однако нас уже в Кольберге привели к присяге и, кроме того, никто и не думал об отказе. Только два солдата, физически непригодные для службы, отправились домой, и то не по собственному желанию, а на основании заключения врачей. Печальные и подавленные, они расстались с нами. Мы их жалели.
Все, чему мы до сих пор обучались, мы теперь повторяли с винтовкой и штыком. К этому прибавились ружейные приемы.
— Ружье на-а плечо! Внимание! На караул! На-а плечо! К ноге!
Засим нас учили стрелять, подняв прицельную рамку, и ловить цель на мушку, заряжать и ставить на предохранитель, разряжать и вынимать патрон.
Мы получили две патронные обоймы и учебные патроны из латуни, а ведь ребенком я играл боевыми патронами. Учебные патроны полагалось ежедневно чистить асидолом. Если они недостаточно блестели, назначались дополнительные полчаса строевой подготовки.
Потом мы занимались маршировкой — строевым шагом и старопрусским парадным шагом, гусиным шагом. В одиночку, отделениями и ротой.
И снова ружейные приемы. В одиночку, отделениями, ротой. Постепенно мы превращались в единый механизм.
Когда, бывало, рота построена, никто не шелохнется, все стояли как вкопанные.
Мы носили сапоги или башмаки на шнурках. Каждая подметка была приколочена тридцатью двумя гвоздиками. После пятичасовых упражнений или дальнего похода, естественно, нескольких гвоздиков не хватало. Но горе тому, у кого при следующем построении не было сколько положено гвоздиков на подметке. А подбить подметку мы не успевали.
Рота вступала маршем во двор, мчалась в помещение, ставила винтовки в козлы, штурмовала умывальную, и уже слышались трели свистка дежурного унтер-офицера: "Построиться на обед!" В одно мгновение мы снова были на месте.
Дежурный унтер рапортовал фельдфебелю. Фельдфебель шагал позади роты.
— Левую ногу выше! Правую ногу выше!
Каждый, у кого не хватало гвоздей на подметке, отмечался и должен был полчаса дополнительно проходить строевую подготовку.
Затем фельдфебель шагал вдоль строя.
— Показать руки!
Пять часов мы копались в грязи, тем не менее ногти у нас должны были быть под стать ноготкам парикмахерши. Если фельдфебелю не нравились наши «лопаты», полагалось полчаса дополнительных упражнений.
Если у бедняги не все пуговицы были застегнуты, на него обрушивалась буря.
— Вы что, нарочно? Хотите простудиться? Это членовредительство, мальчишка! Стоит тут полуголый! Записать на полчаса!
Если же у солдата на одежде не хватало пуговицы, значит, он расхищает государственное имущество.
И пока продолжался этот спектакль, рота стояла как вкопанная. Время шло. Для еды оставалось всего несколько минут. Мы, давясь, глотали пищу и мчались в казарму. Может, кому-нибудь надо было в уборную, по уже слышалась трель свистка унтера: "Построиться на перекличку!"
И снова все стояли как вкопанные. Механизм функционировал правильно.
Ротный фельдфебель был вроде бы солдатской матерью. Практически он занимался всем и должен был обо всем заботиться.
Командира роты можно было бы сравнить с отцом семейства, который поручает матери повседневные дела и его нельзя обременять всякой чепухой. В первую очередь его интересовал механизм в целом, а каждый новобранец в отдельности был в его глазах только номером. Стоит рота как вкопанная, значит, все в порядке.
Нашу «мать» мы видели ежедневно, а «отца» в течение полугода очень редко, да и то недолго, разве что во время заключительного смотра, когда наш капитан фон Шверин торчал перед нашими глазами несколько часов.
Офицером по обучению рекрутов был лейтенант фон Дигюв — обедневший дворянин, суровый, честолюбивый, высокомерный, презиравший людей. Мы его не любили. Других офицеров, большей частью молодых лейтенантов, мы уважали.
Фельдфебель и некоторые унтер-офицеры еще участвовали в первой мировой войне и носили орденские колодки. Они рассказывали нам о фронте, о добровольном корпусе, о боях против рабочих в Берлине, Гамбурге и Тюрингии.
Во время войны они стреляли в английских, французских и русских рабочих и крестьян — «согласно приказу». Они применили бы оружие и против швейцарцев, датчан или шведов, если бы им приказали.
После войны они стреляли в немецких рабочих — тоже «согласно приказу».
Теперь они учили нас выполнять приказы и стрелять, как они стреляли, не разбираясь — по праву или по чьему-то произволу, – и мы стреляли, не задумываясь над тем, кому это идет на пользу, кому во вред. Они внушали нам, что мы солдаты «аполитичного» рейхсвера, что мы по ту сторону добра и зла, что мы «стоим на страже республики против ее внутренних и внешних врагов», соблюдаем верность присяге и всегда готовы повиноваться рейхспрезиденту и начальству. Нам не объясняли, да мы над этим и не задумывались, какие экономические и политические интересы, какие общественные слои заинтересованы в рейхсвере и чьим военным инструментом и орудием власти он в действительности являлся.
Когда началась подготовка роты рекрутов к инспектированию командиром корпуса, иными словами — к концу обучения новобранцев, мы не меньше двух раз в неделю проходили дополнительные учения. Таково было официальное название. Но это была настоящая дрессировка. С полной выкладкой, в каске, с шанцевым инструментом и с винтовкой мы полчаса подряд маршировали взад и вперед. По любой грязи и невзирая на огромные лужи.
Однажды в субботу, примерно за месяц до смотра, нам дали увольнение до полуночи. Ведь господину генералу могла прийти в голову мысль спросить:
— Ну что, сынок, был ты уже хоть раз в "городе?
И самое любезное дело было бы ответить:
— Так точно, господин генерал!
Мы напились мертвецки, мы ведь уже стали мужчинами. На другой день, в воскресенье, мы снова всей ротой занимались «коловращением», но генерала это не могло интересовать.
Мы пригласили наших унтер-офицеров выпить с нами пива, и они благосклонно согласились. Мы получали в месяц на руки пятьдесят марок на всем готовом и при бесплатном жилище. Это были большие деньги. Кружка пива стоила пятнадцать, а стакан шнапса — двадцать пфеннигов. Пособие, которое получал безработный на себя и на семью, не составляло и половины нашего жалованья. Если же безработного снимали с пособия, он получал по социальному обеспечению сумму, которой не хватало даже на стрижку волос.
Третий этап
После смотра меня направили во 2-й горнострелковый батальон в Кольберге. Здесь были расположены 5, 6 и 7-я стрелковые роты и 8-я минометная рота. С группой примерно в двадцать солдат я должен был явиться в 5-ю роту.
Совсем близко находилась 13-я минометная рота, в которой я начинал службу. Там за две недели мы приобрели важнейшие сведения и навыки, необходимые настоящему солдату.
Теперь позади был уже и Нойштетин. За несколько месяцев из нас сделали не боевых солдат, а солдат для парадов. Внимание было сосредоточено на строевой подготовке: построиться и стоять «смирно», «отбивать» приемы и шагать парадным шагом. Отработка приема и снова отработка. Мы научились громко и ясно произносить: «Так точно».
Мы научились повиноваться — безотказно.
Теперь, снова в Кольберге, начался третий этап, В Нойштетине нам говорили, что в кадровом армейском батальоне должно быть спокойнее. Это походило на правду, ведь оставалось еще одиннадцать с половиной лет для дальнейшей строевой подготовки и основательного строевого обучения, включая упражнения в обращении со всем соответствующим оружием и боевой техникой. Действительно, унтер-офицеры в 5-й роте держались, в общем, разумнее, чем в Нойштетине. Тем больше донимали нас старшие по возрасту солдаты.
Когда я рапортовал старшему по помещению, он поело обычных расспросов спросил, охотно ли я ехал в Кольберг.
— Конечно, господин ефрейтор, но я думал, что попаду снова к минометчикам.
— Ложись! Десять раз согнуть и разогнуть руки!
Я «накачал» мои десять. номеров и прибавил еще один.
— Ну, как? Знаете вы, за что вам дана накачка?
— Нет, господин ефрейтор.
— Ложись! Еще десять!
Я «накачал» снова с добавкой. Детская игра!
— Теперь вы знаете, за что накачка?
— Нет, господин ефрейтор.
— Ложись! Еще двадцать!
Тут я ограничился двадцатью упражнениями. Мне становилось не по себе.
— Ну-ка, повторите, что вы раньше сказали!
— Господин ефрейтор, я сказал, что охотно ехал в Кольберг, но я думал…
— Вот то-то оно и есть. Вы думали. Смотри, пожалуйста, он, оказывается, думал. А кто вы, собственно, по профессии?
— Школьник, господин ефрейтор.
— Как же, школьник! Знаете, кто вы? Вы ничто, поняли? Вы говорите, что были уже в Нойштетине? А знаете ли вы, что получается, когда вы думаете и когда корова поднимает хвост?
— Так точно, господин ефрейтор, в обоих случаях навоз.
— Ну видите, вы все же побывали в Нойштетине!
Этот ефрейтор был в остальном вполне терпимый парень и старался нам помочь. Но он хотел продвинуться по службе, а это обычно достигается за счет подчиненных, и не только на военной службе. Когда он однажды во время учений буквально вошел в раж и так исступленно орал, что потерял даже столь малую способность мыслить, какая дана ефрейтору, у него вырвались слова, которые принадлежат к основному репертуару солдатских острот и имеют хождение в разных вариантах: "Если вы думаете, что перед вами сумасшедший, то тут вы попали в точку!"
Когда мы беззастенчиво прыснули, у него сделалось довольно глупое выражение лица, и он до самого обеда гонял нас по казарменному двору,
Раз в неделю происходили учения всей роты, включая откомандированных на вещевой склад, в оружейную камеру, в канцелярию и на кухню. Тогда являлись обер-ефрейторы и штабс-ефрейторы с восьми– и десяти-летним сроком службы, а некоторые даже с двенадцатилетним.
Мы, новички, еще проявляли излишнюю поспешность и иногда портили выполнение какого-либо приема или сбивались при построении. Если после этого отдавался приказ: отделение, бегом! — то «старшие» давали нам подножку и мы падали, растянувшись во весь рост, в грязь. После учений они совали нам свои ружья для чистки. Никто из нас при этом и слова не возразил.
Постепенно мы освоились в роте, с завязанными глазами разбирали пулемет, так стреляли из винтовок и револьверов, как если бы никогда ничем другим не занимались, пели в противогазе, бросали ручные гранаты, переползали поле, как индейцы, несли караульную службу у ворот и у склада боеприпасов. Когда прибыла следующая партия новобранцев, мы уже стали «бывалыми людьми».
После двух лет службы нас производили в старших рядовых и мы получали первую нарукавную нашивку. Еще через два года можно было стать ефрейтором и получить вторую нарукавную нашивку. И вот тут-то солдат и оказывался на пресловутом «распутье».
Направо дорога вела через кандидатский стаж к званию унтер-офицера, унтер-фельдфебеля, фельдфебеля и обер-фельдфебеля.
Налево — к званию обер-ефрейтора и штабс-ефрейтора вплоть до конца срока службы.
По первому пути могли пойти относительно немногие, так как число запланированных должностей было ограниченным. Борьба за эти посты побуждала к достижению наиболее высоких показателей.
В учебном батальоне в Нойштетине сверх муштры было мало спортивных занятий. Зато в учебном плане армейского батальона были предусмотрены регулярные занятия спортом; наряду с этим мы могли еще тренироваться в военном спортивном обществе «Губертус». Наши команды по ручному мячу и футболу часто по воскресеньям ездили играть с гражданскими командами. Я предпочитал такие виды спорта, которые могли пригодиться для моей дальнейшей карьеры. Я хотел не только идти по пути, предназначенному унтер-офицеру, но и выбраться на офицерскую дорогу.
Занимаясь спортом, я соединял приятное с полезным.
Я не удовлетворился тем, что был хорошим пловцом, а получил свидетельство о прохождении испытания в Германском обществе спасения на водах. Таким образом я стал инструктором по плаванию для прибывающих рекрутов.
Постепенно я несколько продвинулся вперед. Без нового воинского звания, но как инструктор по плаванию. Без воинского звания, но в добровольных спортивных состязаниях. Без воинского звания, но как стрелок. Не пуская в ход локти.
Кроме того, нас уже ставили перед строем, чтобы, как принято было выражаться, мы учились командному языку. В Нойштетине у меня создалось впечатление, будто нам стараются доказать, что мы «слишком глупы, чтобы командовать». Иначе обстояло дело здесь, в строевом батальоне, где, очевидно, в учебную программу входило выяснение нашей пригодности к званию унтер-офицера.
Теперь нам было разрешено заказать собственный выходной мундир и носить особый лакированный поясной ремень и особый штык на портупее. Кроме того, мы приобрели отличные фуражки из хорошего сукна и вытащили из них проволоку, чтобы тулья не была слишком жесткой.
Мы получали также отпуск раз в году. Две недели. Вот была радость! Я поехал в Берлин.
Первый день я расхаживал в форме, чтобы доставить удовольствие моему отцу и немного пофорсить. Потом наступила естественная реакция: я снова надел штатское, чтобы не отдавать все время честь, хотя порой рука и поднималась непроизвольно к голове, когда мимо проходил офицер. Пройти маршем пять шагов, завидя офицера, и три шага потом, гласила инструкция. Это крепко засело в памяти.
Итак, на две недели я снова стал «жалким шпаком» и чувствовал себя при этом очень хорошо. И тут мне встретилась на пути она — прелестная стройная девушка с черными, коротко подстриженными, изящно причесанными волосами и миндалевидными глазами. Ее звали Рут. Фамилия ее была распространенная, звучала она скромно и просто — Шульц. Рут жила в Далеме, училась в художественном училище, была то очень весела, то очень серьезна, как и бывает с восемнадцатилетними девушками. Отец ее был, как нарочно, важной персоной в министерстве рейхсвера. Меня это сначала смущало, но Рут не придавала никакого значения должности отца. С Рут я провел свой первый отпуск.
"Воскресный отдых в солнечном сиянии… " Эта популярная песенка обрела теперь для меня новый смысл. Мы ездили на велосипедах в Груневальд и на берег Хавель. Мы ходили в театр и бывали в «Романишес кафе». Я познакомился со студентами, в том числе и с иностранными, а это был совсем другой мир.
— Я совершенно не понимаю, как тебе может нравиться солдатская служба.
— Видишь ли, Рут, это моя профессия. Кроме того, я вовсе не собираюсь остаться солдатом. Я хочу стать офицером.
— Я не о том. Я имею в виду все, что с этим связано: военная служба, военная форма, команда и стрельба, понимаешь?
Я не знал, что на это ответить. Я любил Рут, и поэтому я задумывался над тем, права ли она и в чем она может быть права. Но ни до чего не додумался.
— Ты доволен службой?
— Конечно, девочка, даже очень. Мне все это доставляет удовольствие, я целый день на свежем воздухе, занимаюсь спортом, к тому же мы все дружим.
— А что тебе это дает?
Я принялся перечислять. В плавании, в беге на дальние дистанции, в стрельбе и в других соревнованиях я на первом месте. Она покачала головой.
— Все это очень хорошо, но спортом ты можешь заниматься и не в военной форме. Я спрашиваю, какой цели вы достигните, к чему это в конце концов приведет?
К чему это, собственно, должно было привести? Меня охватывало воодушевление, когда после какого-то этапа учений генерал на смотре высказывался одобрительно:
— Солдаты! То, что вы сегодня показали, – выдающиеся достижения. Я горжусь вами.
Или когда, командир батальона обер-лейтенант фон Манштейн становился перед строем и говорил:
— Егеря, вы сегодня снова показали, что вы настоящие парни! По своим результатам в стрельбе 2-й батальон занимает первое место среди всех горнострелковых батальонов рейхсвера.
Разве это не достижение?
Но мне не удавалось убедить в этом Рут. Правда, мы из-за этого не ссорились. Мы любили друг друга, как только можно любить в этом возрасте. Это была моя первая большая любовь, прекрасная, настоящая, хорошая дружба. Когда этот отпуск кончился, Рут проводила меня па вокзал и подарила на прощание красивый платок.
— Помнишь, мы говорили с тобой о достижениях. Я не хочу сказать, что это уже достижение. Я ведь только начинаю… Но этот платок я разрисовала вчера для тебя. Это итог одного учебного дня, ну как, нравится?
Платок мне действительно понравился. Рут в этом была искусница. Я уже видел ее рисунки, свидетельствовавшие о ее даровании. Но мне казалось, что они слишком современны.
— Что ж, Бруно, я не хочу при прощании тебя сердить. Но вот результат нашей работы в художественном училище. А что ты мне привезешь в следующий отпуск?
— Нашивку на рукаве, дитя мое.
— Ах ты, бедный дурачок! Возвращайся поскорей, с нашивкой или без нее — все равно! В штатском ты мне гораздо больше нравишься.
Платок занял почетное место в левом нагрудном кармане. Когда я лежал в поле или служба становилась особенно трудной, я доставал платок, думал о Рут и наших беседах. Она-то имела в виду нечто совсем другое. Но странное дело: ее платок пробуждал во мне всегда желание достичь именно того, что она вовсе не считала достижением.
В дальнейшем я уезжал на воскресенье в отпуск так часто, как это только было возможно. Без нашивок. В субботу вечером в Берлин и в ночь на понедельник — обратно в казарму. Это обходилось недорого, солдаты платили только треть стоимости проезда. Если мне не хватало денег, мать добавляла. И ей когда-то было восемнадцать лет.
Однажды, на другой день после такого воскресного отпуска, в понедельник, батальону приказали построиться. Из наших рядов вызвали старшего стрелка, поставили перед строем, осыпали похвалами и наградили почетным холодным оружием. Накануне в воскресенье он пошел в профсоюзный клуб в Кеслине, где его втянули в спор, а затем в драку. Его со всех сторон окружили, так что он вынужден был, защищаясь, заколоть своим штыком одного из членов клуба. Начальство оценило его поступок как проявление «мужества» и установило, пользуясь юридической латинской терминологией, что он действовал, исходя из соображений «законной самозащиты». Мы нашли этот термин в словаре и позавидовали старшему стрелку, получившему такое красивое почетное оружие.
Краткий опрос
В каждой роте имелись доверенные лица — жалкий остаток со времен солдатских советов. Они собирались раз в месяц, выпивали много пива и снова расходились. Никакой роли они не играли. В лучшем случае они могли предложить купить шахматы или картину либо устроить выпивку за счет ротной кассы.
Я считал Совет доверенных лиц совершенно излишним. Он не соответствовал прусскому духу, царившему в нашей роте, которая соблюдала традиции бывшей 9-й гренадерской роты из Потсдама и посылала делегацию на происходившие 18 января ежегодные торжества в день образования империи.
В 1932 году я сам входил в состав такой делегации. Для этой цели давали внеочередной отпуск, и я имел возможность повидаться с Рут.
Итак, потсдамская встреча гренадеров проходила под знаком воспоминаний о событиях в Версале в 1871 году, когда прусский король был объявлен германским кайзером. По этому случаю присутствовавшие предавались воспоминаниям о «славном времени» кайзеровской армии, оплакивали потерю немецких областей, поносили революцию 1918 года, в энный раз мусолили легенду, будто все сложилось бы иначе, если бы «проклятые рабочие» не нанесли «удар в спину» победоносно сражавшемуся фронту. Потом мы все чокались и провозглашали троекратное «ура» в честь его величества кайзера. Правда, Гитлер привлекал меня больше, чем кайзер, но в честь кайзера бесплатно угощали пивом, и пока можно было этим довольствоваться.
Рут смеялась до упаду, когда я ей обо всем этом рассказывал. Она была совершенно не способна понимать такие вещи.
Вскоре после того, как я вернулся из этого внеочередного отпуска в свою часть, меня вызвали к командиру роты. Там уже собралось несколько унтер-офицеров и солдат. Нам задали вопрос, который мы сначала не приняли всерьез, но затем пришли в восторг:
— Кто из вас хотел бы стать офицером? Когда все мы — вначале не сразу, а потом единодушно — подняли руки, капитан сказал:
— Не радуйтесь преждевременно, это еще далеко не решенное дело! Пока только краткий опрос, ничего больше. Я просто хотел выяснить, намерены ли стать офицерами те из вас, которые, возможно, для этого пригодны. Благодарю вас, вы можете разойтись. Кроме того, прошу вас об этом никому не говорить!
Все это длилось минуты две. Тем временем мы были зарегистрированы, и вскоре нас стали направлять па различные курсы обучения.
Началось со специального обучения в качестве связных. За этим последовал курс по технике разведки, затем — изучение пулемета; одновременно нас использовали как загонщиков на офицерской охоте, потом откомандировали в качестве ординарцев в офицерский клуб, чтобы ознакомить нас с той обстановкой, в которой мы позднее можем оказаться.
Однажды меня зачислили в группу, которая в уединенном и замаскированном ангаре тренировалась на деревянном орудии. Мы видели эту пушку впервые, и нам строго-настрого приказали никому о ней не говорить. У нее были обитые железом деревянные колеса, словно она предназначалась для конной тяги. В действительности ей позднее придали резиновые шины и она стала известна в качестве 37-миллиметрового противотанкового орудия. При деревянной пушке имелся предусмотренный для этого орудия затвор, и мы учились заряжать и разряжать, используя учебные снаряды должного калибра.
Некоторые из нас были фиктивно уволены из рейхсвера и прикомандированы к обществу «Люфтганза», так как военно-воздушных сил тогда еще не было.
Наконец меня включили в группу, которая в гражданской одежде покинула казарму. В померанских и восточнопрусских имениях мы обучали «добровольную Пограничную стражу» и формирования «черного» рейхсвера. По молчаливому соглашению никто из нас не открывал, откуда он прибыл. Главари штурмовиков ни словом не обмолвились об отрядах штурмовиков, члены организации «Стальной шлем» о ней не упоминали, а мы не упоминали о рейхсвере.
Наше жалованье оставалось за нами; мы получали дополнительно небольшие суммы на покрытие убытков от износа гражданского платья, а по вечерам выдавалось пиво.
Мы пили за здоровье вновь избранного рейхспрезидента фельдмаршала фон Гинденбурга и провозглашали тост за «черный» рейхсвер; сколько бы ни отрицали и ни замалчивали его существование, он продолжал разрастаться в разнообразных формах, ибо, как известно, «сорную траву не вывести, пока не вырвешь ее с корнем»[22].
Метаморфоза
Я уже говорил, что нашего командира батальона звали Эрих фон Манштейн. Он участвовал в первой мировой войне и был в чине обер-лейтенанта. Мы его уважали.
Когда он обходил строй или после смотра говорил с кем-нибудь из нас, глаза его светились почти отцовской добротой; а может, он умел придавать им такое выражение? Но иногда от него веяло каким-то странным холодком, который я не в состоянии объяснить. Манштейн был безупречно сложен и прекрасно сидел в седле. Нам импонировало, что в каждом походе он носил точно такую же каску, как и мы, солдаты. Это было непривычно, и мы были довольны, что он подвергает себя таким же испытаниям, какие выпадают на долю воинской части, ему подчиненной. Мы бы не упрекнули его, если бы он в качестве старого фронтовика носил и легкую фуражку.
Но что за этим скрывалось! Я вскоре случайно об этом узнал. Денщик Манштейна был по профессии портной. Поэтому у господина обер-лейтенанта одежда всегда была в порядке, а нам денщик за двадцать пфеннигов гладил брюки.
Придя по такому делу к этому денщику, я заметил каску обожаемого нами командира батальона. Шутки ради или из озорства я вздумал надеть эту каску, но чуть не выронил ее в испуге из рук. Она была сделана из папье-маше, легка, как перышко, но выкрашена под цвет настоящей каски.
Я был глубоко разочарован. Когда у нас на солнцепеке прямо-таки плавились мозги под касками, головной убор господина фон Манштейна служил ему защитой от зноя, подобно тропическому шлему.
Теперь я, впрочем, отдаю себе отчет, что впоследствии еще не раз наблюдал такое обращение с людьми, когда ласковая отеческая усмешка сочеталась с неописуемой холодностью. Эта черта была присуща иным генералам, когда они посылали на задание, из которого, безусловно, никто не возвратится или вернутся только немногие.
А в тот день я положил каску обратно. на стул и тихо ушел, унося свои выглаженные брюки. В душе у меня возникла какая-то трещина, но, к сожалению, небольшая. Тем не менее я пробормотал про себя: «Даже каска ненастоящая». С чего вдруг во мне тогда проявилась способность к обобщению, не берусь объяснить. К тому же вскоре другие события оттеснили это происшествие на задний план.
После переизбрания Гинденбурга рейхспрезидентом в апреле 1932 года число безработных стало быстро расти, а к началу 1933 года превысило шесть миллионов. Одновременно под влиянием небывалой демагогии — ведь нацисты искусно использовали создавшееся положение — росло число приверженцев нацистской партии, которая, собрав на выборах в рейхстаг в июле 1932 года почти четырнадцать миллионов голосов, стала сильнейшей партией.
Мы приняли это к сведению и оставались «вне политики», что не мешало, например, тому, что при занятиях спортом, когда после вращения руками давалась команда «отставить», мы не опускали правую руку и продолжали держать ее поднятой вверх.
— Это что-нибудь означает? – спрашивал, многозначительно усмехаясь, наш фельдфебель, который, как и многие младшие командиры, больше, не скрывал своих нацистских убеждений.
— Нет, господин фельдфебель, ничего.
Однажды он отвел в сторону меня и другого солдата для разговора. В тот же вечер один из унтер-офицеров перекинул на веревке через стену казарменного двора пулемет, мы его подхватили, погрузили на телегу и отвезли в пивную «Лютценхоф». Там собралась в подвале группа мелких буржуа. Безмятежно потягивая пиво и покуривая, они изучали взаимодействие составных частей пулемета. Менее приятным был наш обратный путь — к складу оружия. Ни в коем случае нельзя было допустить, чтобы не посвященные в тайну нас увидели. Поэтому и на обратном пути мы должны были обойти караульное помещение.
В рейхсвере все еще сохраняло силу запрещение открыто сотрудничать с национал-социалистской партией. Многие, в первую очередь старшие офицеры, все еще отмежевывались от Гитлера, который был для них неприемлем с сословной точки зрения; они держались также в стороне от «движения», считая его недостаточно серьезным. Но так как они одобряли требования нацистов о создании сильной армии, то легко перестроились через несколько месяцев.
И все же до поры до времени нам нужно было действовать осторожно.
Постепенно транспортировка пулемета стала привычным делом, а господа в пивной делали успехи в обращении с пулеметами. Один из них напоминал известного мне штурмфюрера СА, а другой был весьма похож на эсэсовца, жившего вблизи от казармы. Правда, я мог заблуждаться. Кроме того, я и не хотел знать, кто они такие.
В ноябре снова состоялись выборы. Незадолго до этого на первом туре президентских выборов кандидат Коммунистической партии Эрнст Тельман собрал пять миллионов голосов, а теперь Коммунистическая партия собрала шесть миллионов, между тем как национал-социалистская партия потеряла два миллиона голосов. Не могу сказать, что этот итог побудил меня задуматься над происходящим; я воспринял результат выборов как неожиданный исход некоего спортивного состязания.
Рождество я провел в Берлине. Знакомые, с которыми я встречался, да и мои родители, братья и сестра были в подавленном настроении, и праздничные свечи тускло светили. Но Рут излучала такое необыкновенное веселье, что постепенно развеселила нас всех, и это был все-таки прекрасный праздник и прекрасный отпуск.
В новогодний вечер мы пили за то, чтобы наступающий 1933 год был веселым и благополучным.
30 января в солдатской столовой по радио внезапно прозвучали марши. А затем песня:
Знамена вверх, ряды сомкнуть, СА шагает твердым шагом…Это была передача факельного шествия в Берлине, оно двигалось от Бранденбургских ворот по Вильгельмштрассе мимо дворца рейхспрезидента, а на балконе вместе стояли и приветствовали проходящих фельдмаршал и ефрейтор: Гинденбург и назначенный им новый рейхсканцлер Гитлер.
Я тогда уже забыл предостережение: «Кто выбирает Гинденбурга, выбирает Гитлера»; к тому же я и без того был сторонником Гитлера. После передачи по радио я с несколькими товарищами пошел в город; там творилось нечто невообразимое. Как только мы появлялись в пивной, там кто-нибудь непременно выражал желание с нами чокнуться. Штурмовики, эсэсовцы, члены союза «Стальной шлем» и союза «Кифхойзербунд», почтовые чиновники, мелкие домовладельцы, коммерсанты, женщины и мужчины, незнакомые и знакомые — все они кричали и пили, перебивая друг друга и чокаясь. Нам скоро стало тошно, и мы вернулись в казарму.
В солдатской столовой пьянствовали унтер-офицеры, Мы туда зашли. Спустя два часа я уже выпил на брудершафт с шестью унтер-офицерами и двумя фельдфебелями. В казарме и клубе горланили песни:
Одержим победу над Францией, Отважно умрем, как герои! Да-да-да-да-да, Мы в должный час на посту!Мы считали вполне уместным горланить после происшедших событий песни о войне, но, конечно же, не потому, что мы вспомнили лозунг: "Кто выбирает Гитлера, выбирает войну!"
Офицеров не было видно. Они кутили в своем клубе. В этот день дежурным офицером был фельдфебель, а он свалился пьяный в гардеробе.
Около пяти утра последние штурмовики вернулись из города. У ворот казармы стоял часовой с винтовкой на плече. Штурмовик в коричневой рубашке, шатаясь, остановился перед часовым:
— Хайль Гитлер, камрад!
Часовой боязливо оглянулся: он еще не знал, разрешено ли отвечать. Но сзади, из караульного помещения, вышел горнист, чтобы протрубить побудку.
Часовой тихо:
— Хайль Гитлер.
Тогда вступил горнист, и в утреннем воздухе зазвучала знакомая мелодия:
Разве вы еще не выспались?Четыре раза один и тот же напев: на восток, на запад, на юг и на север. В полном соответствии с инструкцией.
В казарме началось оживление. В нашей комнате мы снова обсуждали события прошедшего дня. Нам это плохо удавалось, в голове шумело после такого количества выпитого пива и водки. Кто-то спросил:
— Скажите, ведь Гитлер был ефрейтором?
— Конечно!
— Ну, тогда он должен болеть душой за простого солдата. Теперь, наверное, произволу конец, и мы получим настоящий кофе. Как вы думаете?
Мы все были за настоящий кофе.
После 30 января 1933 года
30 января никак не отразилось на расписании — все проходило, как предусмотрено. Лишь 1 февраля обычные объявления были дополнены сообщением министерства рейхсвера, которое фельдфебель прочитал нам во время обеденного перерыва. Нас оповещали, что командующий I военным округом (Восточная Пруссия) генерал-полковник фон Бломберг назначен министром рейхсвера. В газетах появился его портрет.
Тем временем мы снова маршировали на занятиях в полевых условиях, занимались строевой подготовкой во дворе казармы и по-прежнему стояли на часах у склада боеприпасов.
К тому же с нашей точки зрения ничего особенного и не произошло. Канцлеры приходили и уходили достаточно часто, но это не вело к переменам. Ныне пришел Гитлер. Часовые дежурной роты в Берлине, которых в порядке очереди каждые полгода выдвигали военные округа, при появлении Гитлера брали ружье «на караул» совершенно так же, как при его предшественниках. Это соответствовало. церемониалу.
И все-таки было одно небольшое различие. Никто из нас, даже если бы ему посулили ящик пива, не мог бы сказать, как зовут по имени, например, фон Брюнинга, фон Папена или Шлейхера. Но что Гитлера зовут Адольфом, знали мы все.
Заметно было также, что население проявляло к нам больший интерес, чем прежде, когда мы маршировали по территории гарнизона; когда же нас приветствовали, подняв правую руку, то командир роты, верхом на лошади, в ответ опускал обнаженную шпагу, как он это делал в других случаях.
На улицах все чаще мелькали мундиры — видимо, штурмовики и эсэсовцы уже не снимали их. Штурмовики стали носить белые нарукавные повязки, по которым можно было определить, что они являются «вспомогательной полицией»; они патрулировали на улицах вместе с полицией.
Таким образом, кое-что уже изменилось; а за пределами нашего кольбергского казарменного кругозора вскоре произошли события, ясно свидетельствовавшие о том, что Гитлер решил править с помощью новых методов. Не было недостатка в соответствующей информации по радио и в прессе, прежде всего в газете «Фелькишер беобахтер», которую уже не нужно было прятать под подушкой.
Гитлер и его партия теперь были вхожи и в гостиные, и в казармы; даже самые осторожные из нас уже больше не скрывали своих настроений.
Наша политическая «ориентация» выразилась прежде всего в том, что некоторые из нас повесили над своими кроватями фотографию Гитлера; это терпели даже те офицеры, которые до сих пор проявляли явную сдержанность. 27 февраля произошел пожар в здании рейхстага. Зачинщиками якобы были коммунисты. В действительности же Гитлер и Геринг таким способом создали предлог, чтобы, нарушив закон и депутатскую неприкосновенность, в ту же ночь арестовать депутатов и функционеров КПГ и отправить в тюрьму. Таким образом, самые последовательные противники господства гитлеровцев были выведены из строя.
При этих условиях еще удивительно было, что в марте на выборах в рейхстаг КПГ собрала все же почти пять миллионов голосов. Социал-демократы собрали семь миллионов, а все буржуазные партий вместе — около десяти миллионов. Таким образом, образовалось явное парламентское большинство, противостоявшее 17,3 миллиона избирателей, подавших голос за нацистов.
Гитлер разрешил проблему, прибегнув к крайнему беззаконию: через несколько дней после выборов он аннулировал 81 мандат коммунистов, все до одного, и с помощью такого диктаторского маневра обеспечил себе «демократическое» большинство, необходимое для изменения конституции и принятия закона о чрезвычайных полномочиях правительства. Гитлер начал править с помощью мошенничества. В дальнейшем он запретил КПГ, несколько позднее — социал-демократическую партию и профсоюзы, объявил их распущенными. Затем с политической арены исчезли и буржуазные партии.
Немецкий народ был «унифицирован».
С трибуны рейхстага новый канцлер заверял немецкий народ: "Дайте мне четыре года срока, и Германия станет неузнаваемой!"
Я был готов предоставить ему этот срок. Я полагал, что, при постоянной смене правительств толку не будет. Пускай Гитлер теперь на деле покажет, что есть подлинно хорошего в его программе, или, как многие думали, пускай он раз и навсегда обанкротится! Что он к этому и придет, я не мог предвидеть. Теперь уже двадцать лет всему миру известно, что Гитлеру дан был срок в три раза больший, чем он требовал: в итоге же Германия и в самом деле стала неузнаваемой.
И однако, до чего же постыдно легко мы перешли на сторону новой власти! «Неограниченное дальнейшее существование рейхсвера» служило доказательством легальности и лояльности нацистов. Я тогда еще не мог понять, что Веймарская республика и Третья империя представляли собой лишь различные формы господства крупной буржуазии, что в конечном счете те же самые монополии, которые до сих пор финансировали тайное усиление рейхсвера, содействовали приходу к власти Гитлера, так как считали, что могут осуществить свои планы только с помощью открытой диктатуры; короче говоря, между нацистами и рейхсвером не обнаружилось никакого принципиального различия, его никогда и не было, и рейхсвер без особых осложнений включился в новую систему.
Сначала меня вполне удовлетворяло, что рейхсвер остался «неприкосновенным». Мы ведь не изучали конституцию Веймарской республики, а в читальнях не было никаких книг на эту тему. Мы присягнули на верность рейхспрезиденту, и мы охотно ему повиновались, тем более что мы всегда видели в нем прежде всего генерал-фельдмаршала первой мировой войны.
С большим усердием я проходил очередной курс обучения. Он все больше приближал к желанной цели тех из нас, кто в свое время рапортовал командиру о готовности стать офицером. К изучению тяжелых пулеметов и нового, еще засекреченного оружия прибавилось обучение приемам стрельбы из артиллерийских орудий непрямой наводкой.
После службы, надев парадную форму, которую теперь дополняла собственная шинель из хорошего сукна, мы отправлялись в городок. И едва мы садились за стол, как «ветераны» приглашали нас выпить с ними кружку пива. Стоило нам пройти несколько шагов, как рядом с нами оказывался эсэсовец или штурмовик, желающий побеседовать «с камрадами». На нас и правда обращали гораздо больше внимания, чем прежде.
1 апреля после двухгодичной службы наступил срок нашего призыва в армию и первого присвоения нового звания. Мы были произведены в старшие стрелки, получили нарукавную нашивку и больший оклад. Положив в карман первую прибавку к жалованью, мы отправились в солдатскую столовую, чтобы отпраздновать наши успехи. Повышение в чине двоих наших однополчан отсрочили, так как 30 января они до поздней ночи «обмывали» назначение нового канцлера и вернулись в казарму, перелезши через ограду, за что и получили трое суток усиленного ареста. Ушел канцлер, пришел канцлер, а порядок должен соблюдаться!
Оба солдата, не получившие повышения, конечно, пировали с нами вовсю. На этот раз им ничего не угрожало. Мы сидели в своей столовой и, кроме того, получили увольнение вплоть до побудки. На другой день происходили обычные учения. Правда, мы всю ночь не спали и теперь плохо соображали, но об этом нас никто не спрашивал: существовало правило — водка водкой, а служба службой.
В полдень я почувствовал себя совсем худо. Мне все чаще и все быстрей приходилось отлучаться в известное место. Я пошел в санчасть попросить древесного угля или таблетку опиума и наткнулся на капитана медицинской службы.
— Что вам здесь нужно? Вы больны?
— Нет, господин капитан медицинской службы, у меня расстройство, и я хотел бы получить у фельдфебеля санчасти какое-нибудь лекарство.
— Что с вами?
— Расстройство, господин капитан.
— Запомните, любезный, раз и навсегда: у офицеров бывает колит, у унтер-офицеров — расстройство, а у рядовых — понос. Ясно?
Повторив:
— Ясно, господин капитан медицинской службы, – я повернулся кругом, а нужное мне лекарство получил пятью минутами позднее.
Видимо, пресловутая «народная общность» была еще не на высоте, если кончалась уже на пороге уборной.
1 мая я был свободен от службы. Я начал день с того, что с двумя товарищами знатно заправился утренней порцией пива. Потом мы отправились к концертной эстраде у «Штранд-отеля», где должна была состояться первомайская демонстрация. По мостовой маршировал отряд штурмовиков, человек сто; они пели:
… он наступит, день мести, и мы добудем свободу! Пробудись, трудовая Германия, разорви свои цепи!Осенью 1933 года мы вы ступили на маневры: направление — Шнейдемюль[23], польская граница. Маневры внесли разнообразие в солдатские будни. Правда, мы носили в ранце содержимое почти целого шкафа, зато вообще не было строевых занятий. Часто мы лежали часами в поле и ждали атаки наступающего «противника»; солдаты, с красными лентами на касках, продирались сквозь заросли дрока. Если кто-либо по неосторожности высовывал нос из укрытия, судья с белой повязкой объявлял его «убитым». Каска снята, ранец сброшен, воротник расстегнут, он «мертв». Если в роте оказывалось слишком много «мертвых», то при разборе маневров командиру ее устраивали «головомойку». Солдат дополнительно муштровали на лугу, в стороне от деревни, и тем дело исчерпывалось. С брюк и рукавов кителя счищался коровий помет, а вечером рота в полном составе являлась на бал, завершавший маневры.
Ведь мы были настоящими, профессиональными солдатами и были приучены принимать вещи, как они есть. Мы считали себя «элитой». Критику со стороны мы отвергали. А критика из наших собственных рядов могла, по нашему мнению, иметь лишь одну задачу — укрепить наши позиции как «элиты». Неважно, что при этом случалось испачкаться коровьим пометом, нам слишком часто вдалбливали, что грязь есть украшение солдата.
Мы охотно квартировали у крестьян и поденных рабочих. Нам предоставляли кровать или диван и приличную еду. Крестьяне сами испытали солдатчину и знали, в чем мы нуждаемся.
Неохотно шли мы на постой в большие имения. Это означало, что предстоит коллективная ночевка в сарае, недоброкачественная еда, причем с владельцем имения полностью расплачивались за помещение и еду.
В обычных условиях после возвращения с маневров мы все отправились бы в отпуск. Но наша рота получила особое задание, для выполнения которого надлежало придать ей максимальный внешний блеск. В Лауенбурге, у польской границы, должно было состояться торжественное открытие педагогического училища. Ожидался приезд министра из Берлина, а мы должны были выставить почетный караул.
Прибыл министр Руст и произнес такую задорную речь, какой не произносили ни наш командир роты, ни командир батальона. Тут мы узнали, что Гитлер был художником, что его правление открывает ныне новую эпоху как для школ, так и для всей культуры. То, что Руст, указуя на восток, сказал о противозаконно захваченных территориях, я уже слышал от отца, в школе и в Союзе молодежи. В заключение мы прошли перед министром парадным маршем, чеканя шаг так, что земля дрожала.
Вечером танцевали во всех залах городка. Мы чувствовали себя хозяевами положения. Девушки были от нас без ума, а пуще всего — молодые дамы из Союза имели королевы Луизы в белых платьях с голубыми шарфами.
Кутили до утра, но тем не менее точно в назначенный час рота в полном составе выстроилась на привокзальной площади.
Бургомистр в длинной речи поблагодарил нас и заверил, что не только торжественное открытие нового учебного заведения, по и присутствие отряда рейхсвера является и останется вехой в истории пограничного города Лауенбурга.
Его речь слушало сто пятьдесят человек с усталыми лицами. В стороне виднелось и несколько дам в помятых платьях с кое-как повязанными голубыми шарфами, по их лицам струились слезы прощания. Через девять месяцев бухгалтер внес в расчетную ведомость еще несколько фамилий: теперь алименты переводились и в пограничный город Лауенбург.
Этот парад был последним служебным заданием, выполненным мною в составе 5-й роты. Тотчас жо после возвращения я был переведен для дальнейшего обучения и использования в качестве командира отделения в 8-ю пулеметную роту, которая размещалась всего в трех кварталах от нашей казармы. Вскоре я отправился в столь желанный ежегодный отпуск.
Сабля всем бросается в глаза
Дома мать окружила меня заботой. Прежде всего она спросила:
— Неужели ты должен постоянно таскать при себе эту тяжелую штуку? А я-то думала, теперь вы не носите сабли.
— Мама, я состою в пулеметной роте, мы ездим верхом, поэтому носим саблю. Ведь это красиво, а по-твоему — нет?
— Конечно, сынок, но это вовсе не подходит к вашей форме. Раньше было совсем другое дело. Когда я вспоминаю красивые яркие мундиры, каски с султаном из перьев…
— Да, да, я уже это слышал, а потом раздается тра-та-та, и сам кайзер подъезжает в своей карете, и вы все делаете книксен. Солдаты стояли как вкопанные, и народ кричал «виват» и «ура». Так ведь и было, мама, правда? А что случилось потом?
— Ты прав, кайзер не должен был вести войну. Да он и не хотел войны. Кайзер был хороший человек, и императрица тоже, да и принцы… ах, какие это были времена! Как ты думаешь, ведь Гитлер, наверно, вернет его обратно в Германию?
— Что? Вернет кайзера? Ну нет, этого я себе не могу представить. Да он слишком стар.
— В таком случае Гитлер мог бы кронпринца посадить па престол и у нас опять был бы государь. Без этого ничего не получится.
— Да будет тебе, мама! Мне совершенно безразлично, кто сидит там, наверху. Главное — чтобы был наконец порядок. Кстати, как поживает наш собственный «кронпринц» и что поделывает Эрих?
— Вилли хорошо учится и переменил профессию. Ему никогда не хотелось быть купцом, наверно, он тебе писал, что работает теперь топографом. Ему это нравится. Дела Эриха хороши, он стал чиновником. Этот, как его, доктор Геббельс завел теперь свое министерство…
— Так, Эрих работает у Геббельса? Я об этом не знал.
— Он только на прошлой неделе начал там работать. Что он там делает, не могу сказать. Эрих не рассказывает.
— Народное просвещение и пропаганда, мама. Значит, Эриху повезло. Это, должно быть, интересно.
Мой отец был воплощением прусского представления о долге. Предметом его величайшей гордости были похвальные грамоты, которые он получил за верную службу в качестве чиновника, за долголетнее пребывание в певческом союзе и гимнастическом обществе. Никто не имел права трогать его ордена и медали, его почетную пивную кружку и другие памятные подарки. Каждый раз, когда я приезжал в отпуск, он меня поучал, говорил, что надо знать свое место в жизни и послушно выполнять свои служебные обязанности. Хотя я и не имел никаких других намерений, эти вечные поучения мне действовали на нервы. Поэтому я, к его сожалению, мало рассказывал отцу о рейхсвере. Мой отец тоже ожидал, что вернутся Гогенцоллерны. На службе ему теперь поручили руководство пунктом по распределению иностранных газет; это была, видимо, интересная работа. Через его руки проходили все те иностранные газеты, которые читались в западной части Берлина[24].
— Что они там пишут о нас и о Гитлере, невозможно передать. За границей одни выступают за Гитлера, другие призывают к бойкоту. Некоторые газеты считают, что наци наконец установят порядок и спокойствие; другие газеты утверждают, что Гитлер стремится к диктатуре, он будто бы намерен вооружаться и начать войну. Эти люди просто с ума сошли!
— Перестаньте, пожалуйста, говорить о Гитлере и о войне! – вмешалась моя мать. – Ты ведь знаешь, что случилось с сапожником.
— А что? Что с ним?
— Ведь он коммунист. Он тут болтал о том, что Гитлер готовит войну, вот штурмовики его и забрали. Они его повезли в какой-то лагерь, отчаянно избили и выпустили. С тех пор он больше не поет песен, но и о Гитлере и о войне перестал говорить.
— Что поделывают мальчики?
— Младший еще ходит в школу. А остальные четверо, с которыми ты всегда играл, получили работу.
Направляясь к Рут, я шел мимо дома сапожника. Мне было его жаль, но, думал я, вряд ли ему так уж досталось. Мне хотелось узнать, что он сам обо всем этом говорит.
Когда я спустился к нему в подвал, он испытующе посмотрел на меня из-под своих очков в никелированной оправе; затем на его лице мелькнула легкая усмешка.
— Вот как! Заглянул все-таки ко мне? А может, я должен теперь обращаться к вам на «вы», господин лейтенант?
— Что вы, мастер! Говорите мне спокойно «ты», как прежде. Да я и не лейтенант вовсе.
— Я пошутил, у тебя с саблей такой вид… Как же ты себя чувствуешь на военной службе?
— Благодарю, особенно хорошо я чувствую себя в отпуску. Но я хотел бы знать, каковы ваши дела. Моя мать мне все рассказала. Вы уже сидели в лагере. Это верно?
— Да.
— В каком?
— В Ораниенбурге.
— Ну и как там?
— Прекрасно!
— Я имею в виду обращение и все прочее.
— Прекрасно!
— А еда, кормят как?
— Прекрасно!
— "Прекрасно, прекрасно!" А что вы там делали? Выли ли там занятия по программе национал-социалистской партии? Поговаривают, что там учат…
— Мне объяснили, что национал-социализм есть нечто прекрасное.
— Мастер, вы меня разыгрываете! Со мной ведь можно говорить начистоту.
— Очень жаль, мой милый, но я вынужден был дать подписку, что о своем пребывании в лагере не буду рассказывать. Я даже не имею права говорить, что не имею нрава об этом говорить. Прекрасно, не правда ли?
Беседа стала тягостной. Мне показалось, что в рассказе мастера не все верно. Я полагал, что он несколько преувеличивает. Я не винил его за горечь от того, что нацисты взяли верх. Когда я спросил о моих старых друзьях, то получил короткий ответ:
— Все четверо работают!
— Но ведь это же прекрасно, мастер! – вырвалось у меня.
Он снова испытующе посмотрел на меня поверх очков и, убедившись, что я не смеюсь над ним, добавил:
— Да, это прекрасна. Все четверо наконец имеют работу. Однако все, что они производят, окрашивают в серый маскировочный цвет. Их продукция предназначается для вас, для рейхсвера, для вооружений, для войны. Прекрасно, правда? Вот видишь, я опять дал волю языку, и, будь здесь не ты, а какой-нибудь грязный доносчик, они бы меня снова забрали и избили. Я бы уже не вернулся обратно так быстро, этим они мне и угрожали в Ораниенбурге. А теперь уходи подобру-поздорову — для тебя небезопасно так долго разговаривать с коммунистом! Того и гляди, и о тебе пойдут разные слухи.
— Вы преувеличиваете, мастер!
— Нет, мой мальчик, не преувеличиваю. Мы еще поговорим когда-нибудь. Ты вспомнишь обо мне.
— Ладно, мастер, передайте от меня привет ребятам!
Рут уже ждала меня. Комнату ее отличало гармоничное сочетание порядка, привитого воспитанием, и «художественного беспорядка»; при этом в ней не было и следа неряшливости, свойственной «берлогам» некоторых псевдохудожников, которые считают посягательством на их внутренний мир, если им советуют вытирать иногда пыль или при случае подстричь волосы. У окна стоял мольберт со всеми принадлежностями живописца. Мирок, где царила Рут, был уютным, современным и изящным без претенциозности.
В словах, которыми Рут меня встретила, звучало разочарование:
— Ну вот, я жду тебя целый час, сварила кофе, как ты любишь, купила на свои карманные деньги неплохой коньяк и радовалась встрече с тобой, а кто же ко мне пожаловал? Бог войны Марс с нелепой саблей.
— Извини, пожалуйста! Но что это на вас всех нашло? Третий раз меня сегодня попрекают моей саблей и поминают войну.
— Значит, есть еще здравомыслящие люди. Это все-таки отрадно. Я знаю, что ты всегда наносишь свой первый визит в мундире, но меня, пожалуйста, избавь! Снимай свою куртку и будь человеком! Иди сюда, садись!
— Во-первых, это не куртка, а китель. А во-вторых, меня уже сделали человеком на первом году военной службы. Будь же ко мне немножко ласковей.
— Я и так ласковая. Откупорь лучше бутылку! Выпьем сначала за встречу, а потом — чтобы было хорошее настроение. Я в этом нуждаюсь.
— Почему?
— Ах, ты этого не поймешь!
— Для этого я должен знать, в чем дело.
— За твое здоровье и добро пожаловать!
— Спасибо! Но почему ты отмалчиваешься? Ты что, не можешь освободиться на время моего отпуска?
— Могу. Не в этом дело. Напротив у меня вообще пропала охота к учению.
— А что случилось?
— Ничего. Все в порядке, даже весьма. Ведь, по-твоему, теперь наводят порядок? Да ты не имеешь никакого представления обо всем, что здесь произошло.
— Кое-что я все же слышал. Как раз сейчас разговаривал с сапожником, но я не понимаю, какое отношение это имеет к тебе!
— Огромное, милорд. В университетах сейчас все вверх дном. Самые любимые и лучшие профессора выгнаны или ушли по собственному желанию. Начинается это и у нас. А во что превратили живопись? Ей предписано только черно-бело-красное и коричневое. Через два или три года мы будем все малевать коричневым по коричневому: коричневые луга, коричневые горы, коричневые дома, коричневотелые девы, коричневые рубашки, Может, мне стать маляром, как этот…
— Кто этот?
— Ах, я забыла, ты ведь тоже нацист! Пойми меня, пожалуйста! Я хочу писать то, чем я живу. Я работаю для тех, кому моя живопись нравится, а не по команде коричневых.
Рут сидела на тахте, как маленький гневный будда. Она вынула сигарету из шкатулки, которую я ей подарил, и, прежде чем я успел подать спичку, она закурила от своей зажигалки очень быстрым движением — признак того, что она нервничает. Затем продолжала:
— А как обстоит с литературой? Хорошие книги сжигаются, а известные поэты внесены в список запрещенных авторов, не говоря уже об иностранных писателях. На литературу напялили каску. Науку обрядили в военный мундир, пресса в путах. В кино идут почти исключительно военные фильмы, школьники носят одинаковые белые чулки и усваивают еще более дурацкие идеи, чем мы в нашей школе, а по радио мы слышим либо патриотическую пошлятину, либо грохот барабанов. Все это до того противно…
— Ты это говоришь как дочь…
— Ну да ладно, я это говорю как дочь одного… и так далее, и так далее. Я — это я, милый, поэтому я и остаюсь дочерью своего отца.
Рут встала и в волнении зашагала по комнате. Наконец она остановилась перед мольбертом, взяла в руки кисть, затем мрачно положила ее обратно, как бы покоряясь судьбе.
— Нет, работа меня больше не радует. Понимаешь? Я могла бы рисовать карикатуры, да еще какие! Ты бы лопнул со смеху, если б их увидел…
— А что говорят другие студенты?
— Другие? Но ведь им надо соблюдать осторожность! Кое-кто формирует нацистские группы. Всем нам полагается в них вступать. Конечно, не иностранным студентам. Большинство их уезжает домой или просто едет туда же, куда и их профессора. Мы себя совсем изолируем. Но мои знакомые и не подумают участвовать в этой нацистской шумихе. Каждый из нас остается самим собой.
Разумеется, от таких разговоров на душе становилось невесело. Прежде, когда мы с Рут бывали вместе, мы не тратили слов на политику и нас ничто не тяготило. Правда, Рут никогда не скрывала, что она не любит мою профессию и военную форму, не приемлет «всю эту солдафонскую ерундистику». Но это не отражалось на нашей дружбе. Теперь между нами встала политика, она угрожала нам. Я пытался понять Рут, но мне это было нелегко.
Оба мы остались при своем мнении. Уходя, я чуть было не забыл в передней свою саблю.
Головорезы
На четвертый день отпуска меня навестил Густав Эрнст — в новой, с иголочки, форме, с тремя звездочками в петлицах, из чего следовало, что он носит звание штурмфюрера.
— Однако, старик, быстро же у вас повышают в звании!
— А как же! Но и ты тоже преуспел. У вас по крайней мере платят за нашивки, а мы несем службу и в свободное время.
— А кто оплачивает вашу форменную одежду?
— Ну, расходы, конечно, возмещаются. У нас много расходов на представительство.
— Верю, но тогда покажи, что такое представительство. Пойдем на угол, там ты можешь раскошелиться. Пошли!
Мы выслушали на ходу наставления моей матери, что надо вовремя вернуться к ужину, и отправились в путь.
Я был счастлив, что надел штатское, потому что рядом с блестящим штурмфюрером старший стрелок рейхсвера имел бы жалкий вид. Не помогла бы и сабля. В пивной мы раскланялись со знакомыми и сели за столик в стороне.
— Как живешь, Густав, чем теперь занят?
— Спасибо, живу хорошо. Сначала мне предложили должность в муниципалитете, но потом при посредничестве генерального директора Флика я устроился лучше: получил местечко в промышленности; деньги большие, однако там трудно прочно закрепиться. Людишки, которые сидят там испокон веку, нас, новых, не принимают всерьез и чинят нам трудности. Правда, это вообще особая порода людей. Тем не менее мы всех наших ветеранов НСДАП пристроили, многих в государственных учреждениях, в судах и в полиции. Ни у кого из нас нет нужной подготовки, но мы все пристроились. Никто уже не ходит без работы. Но фактически все мы так или иначе в стороне. Как тебе это объяснить? Те, кто до сих пор там устраивал свои делишки, сидит еще на своем месте; они, видимо, не заметили, что наступили новые времена. Делают вид, будто ничего не изменилось, не обращают на нас внимания. Настоящей-то чистки еще не было.
— Так почему вы не устроили чистку?
— А как ты это сделаешь? Гитлер теперь канцлер, и наши люди в правительстве. Они, естественно, должны сидеть за одним столом с плутократами. У них теперь совсем другие задачи, чем прежде. Это совершенно ясно. Все произошло слишком быстро, и мы упустили момент. Настоящее дело впереди, можешь мне поверить.
— За чем же остановка? Нельзя ли это исправить?
— Ничего еще не сделано для маленького человека. По настоящему наживаются сейчас только богатей и за наш счет.
— Как поживают твои родители, Густав?
— Спасибо, хорошо. Шлют тебе привет. Мать велела передать, что надо тебе хоть раз нас навестить. Ты совсем перестал бывать у нас с тех пор, как ты всюду разгуливаешь со студенткой, с этой девицей-художницей.
Нас прервал кельнер. Он принес две кружки пива и две стопки водки; мы выпили за мое и Густава повышение по службе. Потом явился разносчик соленых палочек, который уже много лет обходил пивные со своей корзиной, и каждый из нас купил по палочке длиной с полметра.
Густав продолжал рассказывать:
— Отец уже не у Флика. Сторож теперь не нужен; поблизости расквартированы части штурмовиков, всегда в боевой готовности. Но Флик выплачивает моему отцу полный оклад, и теперь старик прогуливается с обеими собаками по берегу Груневальдского озера.
— Но он здоров и бодр по-прежнему?
— Да, но у него все новые причуды. О Карле ты вообще не должен с ним заговаривать. С тех пор как мой брат возглавил отряды штурмовиков в Берлине и перебрался в свою штаб-квартиру, старик вообще перестал понимать, что, собственно, происходит. Он ведь никогда не сочувствовал нашему делу. Все это обман и вздор, говорил он постоянно. Когда же Флик подарил Карлу свою верховую лошадь, старик вовсе вышел из себя.
— Твой брат ездит верхом? Куда же он ставит коня?
— Разумеется, в Татерзале. Почему же ему не ездить верхом, это ведь соответствует его положению.
— В каком он, собственно, звании, если сравнить, например, с нами, с рейхсвером?
— Ну, по крайней мере полковник или генерал, да, конечно, генерал; в этом роде, во всяком случае.
— А сколько лет твоему брату?
— Тридцать один год. Почему ты спрашиваешь?
Я предпочел не отвечать на встречный вопрос. Я размышлял про себя. У нас нужно маршировать полных четыре года, чтобы стать ефрейтором, а потом, может быть, унтер-офицером. А Карл Эрнст стал генералом, но за всю свою жизнь ни единого дня не был солдатом. На большее в своих размышлениях я не был способен. Мне было невдомек, что его «заслуги» в качестве головореза мерились особой мерой. Я переменил тему беседы.
— Послушай, я читал в одной английской газете, что штурмовики хватают своих политических противников, сажают в лагеря и не слишком корректно с ними обращаются. Это верно?
Об этом действительно сообщала английская газета, но я мог бы с таким же успехом сослаться на нашего сапожника. Густав Эрнст был моим другом, и мы не имели обыкновения друг другу «втирать очки». Но меня охватило странное чувство, и я предпочел обходный путь. В нашей многолетней дружбе наметилась маленькая трещина; началось с осторожности, которая потом перешла в недоверие.
— Все это злостная клевета. Тунеядцы и, конечно, политические бандиты попадают в воспитательный лагерь, вот и все. Пусть англичане помалкивают; всему миру известно, что они вытворяли в лагерях для буров. А мы приучаем людей к порядку. Некоторые субъекты, годами бывшие безработными, просто не хотят привыкать к регулярному образу жизни. Их к этому приучают, Труд облагораживает, таков наш лозунг, а все эти слухи — чистейший обман.
Однако наш сапожник целый год ничего другого не делал, как работал в своем подвале, в мастерской, служившей одновременно и жилой комнатой, трудился день и ночь, чтобы прокормить жену и пятерых детей. Очевидно, он причислен к разряду «бандитов-саботажников», так как заявил, что Гитлер ведет Германию к войне. У меня снова возникло какое-то странное чувство недоверия, и я предпочел промолчать.
Я обязательно хотел еще побеседовать о деле, о котором много писали в газетах, но еще больше шептались тайком.
Я спросил:
— Как, собственно, обстояло дело с пожаром в рейхстаге? Виновником постоянно называют ван дер Люббе. Но что за этим скрывается? Не мог же вообще один человек без посторонней помощи устроить пожар, охвативший огромное здание?
Услышав мой вопрос, Густав Эрнст поднес кружку к губам и медленно, задумчиво тянул свое пиво, поглядывая на меня с таким загадочным выражением лица, которое мне трудно было понять. Вероятно, он кое-что знал, Во всяком случае, отвечая мне, он заметно понизил голос и доверительно положил мне руку на плечо:
— Ты ведь читал наши газеты, не так ли? Тогда тебе также известно, что коммунисты подожгли рейхстаг, ясно? Так что не ломай себе больше голову над этим, дружок! Это ни к чему, а разговаривать об этом тоже не рекомендуется, Во всяком случае, с нашей точки зрения, пожар рейхстага произошел в подходящий момент и мы могли наконец расправиться с коммуной.
Тут же он быстро заказал две кружки пива и две стопки водки. И вслед за этим еще две стопки.
Об ужине у моей матери не могло быть и речи. Мы внезапно ощутили потребность как следует нагрузиться. У каждого из нас была, очевидно, своя причина. Но в одном мы были согласны: мы действительно радовались, что снова вместе после столь долгой разлуки.
Расставаясь, Густав крикнул мне:
— Кстати, приходи как-нибудь к Карлу. Он хочет с тобой о чем-то поговорить. Группа СА-Берлин, Гедемапштрассе. Видимо, что-то важное, Так что будь здоров! Кланяйся дома! Хайль Гитлер!
Через два дня я поехал на Гедеманштрассе, в военной форме и, разумеется, при сабле.
Перед зданием стояли два штурмовика, ремни от каски затянуты у подбородка. Они устроили такой спектакль, как если бы я желал проникнуть к самому господу богу. Но когда я им сообщил, что самолично договорился с группенфюрером по телефону о встрече, они проявили чрезвычайное усердие. Они вызвали вестового, который — все же после долгих расспросов и разговоров — в конце концов быстро провел меня наверх. Там повторился с самого начала тот же спектакль. Я должен был пробиться через два или три караульных помещения, пока я добрался до адъютанта. Этот наконец был в курсе дела. Однако я должен был еще подождать, потому что у Карла Эрнста как раз был посетитель. Прибыл Петер фон Хейдебрек, фюрер штурмовых отрядов в Померании. Я уже раньше слыхал, что он принадлежал к добровольческому корпусу и штурмовал Аннаберг.
Таким образом, у меня было достаточно свободного времени, чтобы приглядеться к обстановке в высшей инстанции берлинских штурмовых отрядов. Тот, кто носил на мундире какие-либо звездочки, считал, что должен разговаривать особенно крикливо, чтобы доказать, что он кое-что значит. Тот, кто не имел звездочек, держался не менее шумно; входя и уходя, он щелкал каблуками и орал "хайль Гитлер!". И каждый — при звездочках или без оных — громко хлопал дверью. Это, видимо, должно было свидетельствовать о воинственности. У нас в штабе полка обстановка тоже не напоминала девичий пансион или монастырскую школу, но все же здешний цирк производил буквально отталкивающее впечатление — во всяком случае, на солдата. Эти желтые мундиры, и околыши фуражек, весь этот парад напоминал оперетту. Мне это не слишком понравилось.
Тем временем из комнаты Карла Эрнста вышло несколько командиров штурмовых отрядов. Один из них, длинный как жердь и однорукий, был, очевидно, Хейдебрек. Лицо у него было чрезвычайно желтое, с явными следами того, что он потребляет в день не меньше литра коньяку. Он славился как пьяница, а его померанские штурмовые отряды отличались штетинскими попойками, во время которых они имели обыкновение стрелять из револьверов в зеркала и люстры. Они производили «чистку». Видимо, и на совещании у Карла Эрнста фюреры снова выпили: они разговаривали шумно, перебивали друг друга.
Теперь примчались ординарцы и принесли портупеи. Один из них помог Хейдебреку закрепить ремни, и тот в знак благодарности дал ему пинок в зад. Ничего подобного в рейхсвере я не видел.
Когда я вошел в комнату Карла Эрнста, бокалы из-под коньяка еще стояли на столе. Он приказал подать еще один и поднес его мне. После обычных вопросов: "Как поживаете? " и "Нравится ли вам служба в рейхсвере? " и после еще нескольких бокалов коньяку он выложил свое дело:
— Не перейдете ли к нам?
— Как я должен это понимать, господин Эрнст?
Видимо, он пропустил мимо ушей мою «фамильярность», ибо знал меня с прежних времен. Полагалось именовать его группенфюрером. Он взглянул на меня дружелюбно и высказался более определенно:
— Мне нужен военный инструктор для охранного отряда моего штаба. Густав мне рассказал, что вы уже исполняете обязанности унтер-офицера и обучены обращению с тяжелыми пулеметами. Как раз это мне и нужно. Привлекает это вас?
— Но ведь я имею обязательства перед рейхсвером, и если дело пойдет, как до сих пор, то, вероятно, меня ждет офицерская карьера.
— Я знаю об этом. Но зачем вам нужна эта контора? Мы предлагаем вам больший оклад, чем вы получаете, по крайней мере такие же условия снабжения и гораздо лучшие перспективы для продвижения. Вы можете у меня начать службу в качестве группенфюрера для особых поручений. С вашим служебным начальством мы урегулируем вопрос.
Меньше всего я ожидал, что мне будет сделано такое предложение, и это, соответственно, отразилось на моем лице. Очевидно, Карл Эрнст решил, что я согласен, и неверно истолковал мое изумление. Он продолжал:
— Вы удивлены, не так ли? Между нами, мой дорогой, в вашей конторе неблагополучно по вине канцелярских крыс, этих дурацких генералов, живущих вчерашним днем. Вам абсолютно незачем сокрушаться по поводу расставания с рейхсвером, там еще многое изменится.
Я взглянул на него вопросительно.
— Рейхсвер окостенел, офицерский корпус устарел. Туда надо влить свежую кровь и хорошенько проветрить. Никак не угадаете, что вскоре произойдет. Рейхсвер станет национал-социалистской народной армией; унтер-офицеры, рядовые и некоторые молодые офицеры за нас. Вы ведь знаете, кто такой Эрнст Рем, начальник штаба штурмовых отрядов? Это человек, знающий дело, он реорганизует рейхсвер.
Это было сказано с достаточной откровенностью, и, вероятно, Карл Эрнст понял, что зашел несколько далеко. Наполнив снова бокалы коньяком, он сказал:
— Вы можете спокойно обдумать мое предложение и позвонить мне. Не возражаю, чтобы поговорили с моим братом, но только относительно службы в штабной охране! Что касается всего другого, то можете не беспокоиться. Перейдете вы к нам или нет, но мы еще увидимся. И тогда, быть может, вы пожалеете о том, что сейчас отказались. Между нами говоря, не распространяйтесь об этом: мы далеко еще не у цели, революция только начинается. Ваше здоровье, дорогой!
Мне незачем было долго размышлять. Не могло быть и речи о том, чтобы я принял это предложение. Не по политическим соображениям. Нет, я считал, что полученное приглашение делает мне честь. Но я был солдат рейхсвера, и никаких сделок по этому поводу быть не могло. Я полагал, что совершил бы акт измены, если бы принял сделанное мне предложение: кроме того, мнимоармейский стиль штурмовиков был мне не по душе.
Спустя несколько месяцев я вспоминал с усмешкой о беседе с Карлом Эрнстом, когда услышал о большом майском параде в Темпельхофе. Все берлинские штурмовые отряды выстроились на огромной площади, и Карл Эрнст верхом на лошади из конюшни Флика рапортовал о построении группы СА-Берлин начальнику штаба всех штурмовых отрядов Эрнсту Рему, который тоже восседал на коне. Затем оба поскакали вдоль строя, и каждый отряд орал "хайль!". То ли это не понравилось лошади из порядочной конюшни, то ли она испугалась, во всяком случае, лошадь поднялась на дыбы, и группенфюрер в ранге полковника, если не генерала соскользнул по блестевшему крупу лошади на землю. Прежде чем штурмовики снова схватили коня под уздцы, господин Рем уже проскакал к последнему отряду штурмовиков. Таково было падение Карла Эрнста. Пока еще только с лошади.
«Чистка в органах власти»
После того как я на смотре представил первое обученное мною отделение, я был снова переведен, на этот раз в 12-ю Д пулеметную роту, но уже не в пулеметный, а в только что укомплектованный взвод противотанковых, орудий. Буква Д позади номера должна была означать, что речь идет о так называемом дополнительном запасном подразделении, которое в остальном имело те же обозначения, что и основные подразделения стотысячной армии. Таким способом пока все еще маскировался тот факт, что рейхсвер ничуть не заботился о соблюдении Версальского договора.
Те деревянные орудия, на которых мы обучались за закрытыми дверями, были заменены настоящими противотанковыми 37-миллиметровыми пушками. Они уже стояли в парке, и только снятые с них затвор и прицельное приспособление были для учебных целей вмонтированы в макет орудия. Таким образом, новая пушка не была для нас новинкой.
Другие подразделения получали эти орудия прямо с завода, иногда свежевыкрашенные. Тут я вспомнил о сыновьях сапожника, вновь получивших работу. В пехотных ротах были приняты на вооружение новые легкие пулеметы с воздушным охлаждением. Подразделения самокатчиков разведывательных батальонов испытывали новые разведывательные бронемашины, а мотомеханизированные роты, которые на маневрах располагали деревянными и жестяными макетами, установленными на автомобильных шасси, получили теперь настоящие танки.
Когда фельдфебель на дневной перекличке объявил, что министерство рейхсвера отныне именуется военным министерством, я на это почти не обратил внимания, так как мне не терпелось дождаться конца. Я услышал только, что генерал-полковник барон фон Фрич назначен главнокомандующим сухопутных сил.
Теперь все чаще случалось, что штурмовики, откомандированные из своих частей, принимали участие в краткосрочных занятиях в рейхсвере. Штурмфюреры и штурмовики других званий, служившие в армии во время войны, являлись на учения в качестве офицеров запаса.
Как уже говорилось, на майских празднествах 1934 года впервые участвовала почетная рота рейхсвера, причем она брала «на караул» и при исполнении песни «Хорст Вессель» — гимна штурмовых отрядов[25].
Вскоре после этого нас погрузили на поезда; мы направлялись в Кенигсбрук, близ Дрездена, на полигон для учебных боевых стрельб.
В конце недели нам разрешалось совершать экскурсии в Дрезден и в Саксонскую Швейцарию.
Но однажды в субботу мне не удалось пройти через караульное помещение у выхода из полигона — увольнительная записка потеряла силу, все были отосланы в свои части. Боевая готовность.
Мы погрузили пулеметы на машины и ждали дальнейших приказов. Никто не знал, что случилось. Потом мы получили боевые патроны и ручные гранаты. Происходило что-то очень серьезное.
Я был послан с каким-то донесением в штаб полка. Дорога вела мимо той части полигона, где размещался учебный сбор командиров штурмовых отрядов. Разоруженные и взволнованные, они повсюду стояли группами под охраной часовых с примкнутыми штыками.
Они пытались протестовать, однако часовые и дежурный офицер отказывались вступать в разговор.
На следующий день о нашем обеде и ужине заботились полевые кухни, повара даже начали подготовку к следующему дню, а начальники хозяйственных служб выдали продукты па три дня вперед. Похоже, что предстояла длительная операция.
Когда мы полностью закончили подготовку к выступлению, не оставив в бараке даже носового платка, нам было разрешено пойти в ресторанчик, расположенный неподалеку от казармы: распоряжение об ограниченном употреблении алкоголя не очень принималось во внимание.
Распространялись самые нелепые слухи. Война? Может быть, с Польшей или с Францией? Чепуха. Революция? Может быть, коммунисты? Не исключено. Некоторые утверждали, что, по слухам, штурмовые отряды объединились с коммунистами, чтобы выступить против рейхсвера. Другие рассказывали о покушении на Гитлера и уличных боях в Берлине и Мюнхене. В конце концов все слухи свелись к одному: образовались две противостоящие друг другу группировки. На одной стороне — Гитлер, рейхсвер и войска СС, а на другой — штурмовые отряды и, возможно, коммунисты.
Наши симпатии полностью принадлежали Гитлеру хотя бы уже потому, что во всех рассказах о событиях его и нас объединяли воедино, потому что он считался нашим человеком. Нам только казалось непостижимым, как могли именно штурмовики выступить против Гитлера. Предположительно они целили в нас, но фюрер лично защитил рейхсвер. У нас прямо-таки чесались руки, нам хотелось показать этим опереточным солдатам, как свистят пули. Но нам было запрещено приближаться к лагерю командиров штурмовых отрядов, и мы были достаточно дисциплинированны, чтобы подчиниться приказу.
Внезапно по радио было объявлено, что предстоит экстренное сообщение. Наступила мертвая тишина. Диктор рассказал следующее: на курорте Висзее собрались Рем и высшие командиры штурмовых отрядов для последнего совещания перед путчем, который был запланирован руководством штурмовиков. Отряды штурмовиков были повсеместно приведены в состояние боевой готовности и снабжены оружием из тайных складов. Гитлер предотвратил государственный переворот и приказал арестовать в Висзее руководителей заговора. Наконец были названы имена многих известных командиров штурмовиков, заплативших жизнью за свою затею, в том числе Рем, фон Хейдебрек и Карл Эрнст.
Как бы то ни было, но Гитлер «произвел чистку». Если бы я в свое время принял предложение Карла Эрнста, то, вероятно, и меня схватили бы; из дальнейших сообщений стало известно, что расстреляно также большое число лиц, состоявших в частной охране высших командиров штурмовых отрядов.
Если эти мероприятия, сколь суровыми они ни были, казались нам достаточно понятными и, вероятно, даже необходимыми в интересах рейхсвера, то нас испугало сообщение о том, что расстрелян также Шлейхер. У пас никак не укладывалось в голове, что даже генерал рейхсвера пал жертвой чистки. Это происшествие не давало нам покоя, пока наконец генерал-фельдмаршал фон Гинденбург, глава офицерского корпуса и формально все еще рейхспрезидент, легализовал убийство Шлейхера, когда он публично выразил благодарность рейхсканцлеру за его быстрые и решительные действия и за «спасение отечества от грозной опасности».
После того как таким образом власть нацистов была «очищена», у нас было отменено состояние боевой готовности и продолжались учебные стрельбы. Я снова получил возможность посетить крепость Кенигштейн, а затем мы возвратились в свой гарнизон в Кольберге.
В гарнизоне нам было предписано особым приказом добыть документы о своих предках и представить их для проверки в канцелярию. Наступила пора обширной переписки, бесчисленных запросов, направляемых родителям, родственникам, в отделы актов гражданского состояния, пасторам и в церковные управления. Каждый разыскивал своих предков.
Рейхспрезидент был от этого избавлен — он скончался 2 августа 1934 года. Его пост был объединен с постом канцлера, и его преемник отныне именовался «фюрером и канцлером Германского рейха». Теперь он являл собой в одном лице и главу государства и главу правительства и тем самым стал верховным главнокомандующим рейхсвера.
Уже па другой день мы принесли присягу Гитлеру. На кителе, фуражке и каске мы теперь носили значок, изображавший орла с распростертыми крыльями и со свастикой в когтях, а на казармах развевались нацистские флаги. Мы быстро к этому привыкли.
Началось время внепланового продвижения по службе. Полковники стали генералами, капитаны — майорами, а лейтенанты за одну ночь превратились в обер-лейтенантов. То же самое происходило с унтер-офицерами и рядовыми.
Присвоение мне звания ефрейтора совпало с переводом в 14-ю противотанковую роту. Эта полностью моторизованная часть только комплектовалась. Поэтому для нее была освобождена церковная школа, расположенная в центре города. В классных комнатах поселились рекруты, унтер-офицеры заняли учительскую и другие помещения. Школьный двор превратился в двор казармы, орудия поместили в гимнастический зал, а для автотранспорта были построены новые гаражи. Машины, орудия, пулеметы и другая боевая техника имелись в полном комплекте. Пахло свежей краской.
Я рапортовал командиру роты:
— Ефрейтор Винцер переведен в 14-ю роту!
— Когда вы произведены в ефрейторы?
— Десять дней назад, господин капитан!
— Вы будете командиром орудия. Вы уже знакомы с новыми противотанковыми пушками?
— Так точно, господин капитан. Я обучался этому два года.
Вопрос был излишним — на столе лежало мое личное дело. Я заметил, что командир его изучил, когда он продолжал:
— Вы вообще прошли ряд различных курсов обучения. Имеете ли вы водительское свидетельство?
— Нет, господин капитан!
— Немедленно наверстать. Явитесь к заведующему техническим имуществом! После службы — курсы шоферов, понятно?
— Так точно, господин капитан!
Все частные школы шоферов в городе были привлечены к делу, и мы ежедневно до поздней ночи набирали наши учебные километры, разъезжая по городу и окрестностям. Примерно за две недели я с успехом закончил и этот курс.
А еще через три дня мне снова приказали явиться к командиру роты.
— С 1 октября 1934 года вы произведены в унтер-офицеры. Сердечно поздравляю!
В первую минуту на моем лице отразилось изумление, поэтому командир тотчас же добавил:
— Вы, кажется, вовсе не рады? В чем дело?
— Ведь именно с 1 октября я был произведен в ефрейторы, господин капитан!
— Ну и что? Уже бывали случаи, когда девицы в день своей свадьбы рожали ребенка — так называемые преждевременные роды. Ха-ха! Ступайте! Отрапортуете при галунах!
Два производства в один и то же день! Я еще не успел позаботиться о том, чтобы мои кители и шинели были украшены двойными нашивками ефрейтора, а теперь их надо менять на другие. Пришла очередь галунов на воротнике и мягких погон. Мне было просто трудно с этим освоиться.
Принятие «новичка» в офицерский корпус проходило весьма торжественно, а вечером шумно и основательно «обмывалось». Считалось «делом чести» затратить на пиво минимум месячный оклад. На эти деньги рабочий или мелкий служащий мог бы содержать целую семью. Финансовое положение унтер-офицера позволяло вступить в брак. Впрочем, полагалось, согласно предписаниям, дождаться двадцать пятой весны. Мне предстояло еще долго ждать. Во всяком случае, в солдатском клубе происходило бурное торжество. За ним последовали еще три кутежа, так как два унтер-фельдфебеля и один фельдфебель были соответственно повышены в звании. Четыре производства, четыре пира и четыре бочки.
Самодовольный, как всякий свежеиспеченный унтер-офицер, я отправился на несколько дней в Берлин. Но радость моя с самого начала была омрачена: семья в растерянности изучала документы, которые должны были служить доказательством нашего арийского происхождения.
— Ребята, если наша бабушка умерла, то, следовательно, она до этого жила, а если она жила, то, значит, она когда-то должна была и родиться.
— Все смеялись, но оставались озабоченными. Что бы мы там ни говорили, но о рождении одной из наших бабушек не было документов. На наши различные запросы мы получали один и тот же ответ: «В имеющихся книгах не записана».
— Если я не получу нужных бумаг, я пропал.
— У нас такое же положение, дорогой братец, нам не хватает старушки так же, как и тебе. Так что утешайся вместе с нами.
— Легко сказать! У нас назначен срок для представления доказательств, а вы можете подождать. Моя дальнейшая служба зависит от рождения бабушки. Этакая ерунда! Разве я похож на еврея?
— О нет, мальчик, но дело не решается одной наружностью, бывают и евреи-блондины. Кроме того, никогда нельзя знать…
Всяческие остроты насчет возможных «проступков»! и других обстоятельств, конечно, ни к чему не вели. Моя мать, чей род все еще не был полностью представлен, сидела тут же крайне огорченная, а мы еще над ней подтрунивали. В унынии она лишь повторяла: «Чего это Гитлер вдруг выдумал, раньше все шло хорошо и без подобных затей».
Мне ничего не оставалось делать, как в назначенный срок рапортовать о нехватке документа «по делу о бабушке».
Тяжким было посещение матери моего друга Густава Эрнста. Эту обычно веселую и приветливую женщину трудно было узнать. Как баловала она нас, ребят, как часто пыталась удержать обоих своих сыновей от вступления в штурмовые отряды. Напрасно советовала она старшему пойти на работу и не гонять по улицам. Ее не ослепил блеск его пребывания в роли группенфюрера. Теперь все ее заботы были посвящены младшему сыну. Густав не сколько недель находился под арестом; но теперь он снова носил форму штурмовика и остался командиром своего отряда, как будто ничего не произошло. Чрезвычайный отпуск для всех штурмовых отрядов был отменен, Рема заменил начальник штаба Люце.
— Скажи-ка, Густав, что, собственно, в действительности произошло с Ремом?
— Ты мне не поверишь, но и я не знаю. В одном я твердо уверен: ни он, ни мой брат ничего не собирались предпринимать против Гитлера.
— А что они предпринимали против рейхсвера, об этом хоть что-нибудь известно?
— Они ничего не замышляли против рейхсвера. Они только хотели удалить канцелярских генералов, насквозь консервативных офицеров и вместо них направить туда командиров штурмовых отрядов. Штурмовые отряды и рейхсвер должны были совместно образовать народную армию. Собирался ли Рем взять в свои руки верховное командование этой армией, я не могу тебе сказать. Возможно. Карл на это намекал. Тогда бы, конечно, Рем стал наряду с Гитлером самым сильным человеком в государстве, и этому нужно было помешать.
— Он и был им уже, Густав. Никто из наших генералов не играл такой политической роли, как он.
— А Шлейхер? Правда, роль его крайне не ясна. Ты прав относительно Рема. Но это как раз и не устраивало Гитлера. Теперь СС находится на нервом плане, а нам надо держаться смирно. Ты разве не слыхал, кто со всеми расправился? Гиммлер, велел всех своих личных противников укокошить, и теперь перед ним дорога открыта.
— Одно мне непонятно. Твоего брата они расстреляли, тебя по недоразумению тоже чуть не поставили к стенке, а теперь ты по-прежнему штурмфюрер в отрядах штурмовиков?
— Когда мой брат был арестован в Лихтерфельде, он просил, чтобы его принял Гитлер. Его ведь сняли в Бремене с парохода, как раз тогда он начинал свое свадебное путешествие. Его просьба о встрече с Гитлером была отклонена. Как я узнал от знакомого командира СС, Карл и последний момент перед расстрелом поднял руку и воскликнул: "Хайль Гитлер!"
— Почему же они его все же убили?
— Вероятно, он знал слишком много. За него не вступился даже Герман Геринг, с которым в Берлине он постоянно имел дело. Нет-нет, мой брат не был против Гитлера, и поэтому я продолжаю оставаться в штурмовых отрядах. Кроме того, было бы неумно с моей стороны, если бы я сейчас ушел из штурмовиков. У меня были бы неприятности, и не только на месте работы, ты понимаешь?
Я это понимал.
Со слезами на глазах мать Эрнста подала мне лежавший на столе документ. Это был счет о покрытии расходов по сожжению тела ее сына: подлежит оплате в такой-то срок, в противном случае — принудительное взыскание и прочее.
Не сказав доброго слова
Когда вечером я сидел в комнате Рут, я все еще был угнетен.
Она воспринимала происшедшее менее трагично.
— Все это неплохо, пусть они друг друга поубивают, лишь бы нас оставили в покое. Но я опасаюсь, что станет еще хуже. Конца еще не видно.
— Нет, Рут, должно же когда-нибудь положение нормализоваться. Во всяком случае, у нас с тобой ничего не изменилось, вообще же дело идет к лучшему.
— Что идет к лучшему? Вы набираете солдат, ты повышен в чине, армия вооружается. С этого всегда начинается, а потом наступает война. А ты говоришь, все идет к лучшему.
— Никакой войны не будет. Конечно, мы понемногу вооружаемся. Если мы в военном отношении не будем достаточно сильными, другие сожрут нас. Кроме того, мы нуждаемся в жизненном пространстве, а нам его дадут, только если мы сможем сказать свое слово. А сказать! свое слово мы сумеем, только если у нас будет сильная| армия. Так обстоит дело.
— Ты рассуждаешь, как Геббельс, мой дорогой. Заметно, что твой брат работает в министерстве пропаганды, Я говорю тебе, будет война, если так дальше будет продолжаться.
— А я говорю, этого не случится, и мы спокойно построим лучшее государство, чем нынешнее. У меня вообще нет никаких сомнений — будущее будет прекрасным. И давай прекратим этот разговор! Поставь лучше пластинку!
Мы любили музыку, и модные песни и классику, в зависимости от настроения. Патефон сопровождал нас на многих прогулках, а в вечерние часы он был как бы третьим в нашем союзе. Обычно я. заводил патефон, а Рут выбирала пластинку. На этот раз она не захотела этим заниматься.
— Лучше ты сам что-нибудь выбери! Только Вагнера ты уже не найдешь. Я больше не могу слушать этот грохот. Слишком много вагнерианствуют последнее время.
Так мы снова коснулись больных вопросов, а у меня было совсем другое на уме, и я ждал подходящего момента.
— Послушай меня! А что, если мы на рождество обручились бы?
Рут взглянула на меня темными глазами и промолчала. Потом она опустила голову, покачала ею чуть заметно и сказала:
— Не делай нашу жизнь еще более тяжкой, Бруно! Ты знаешь, как я тебя люблю, но останемся просто добрыми друзьями! Я не хочу выходить замуж; в таких условиях — не могу!
— Я тебя не вполне понимаю, Рут… Что ты под этим подразумеваешь: «в таких условиях — не могу»?
— Послушай! Ты можешь мне возразить, что очень быстро стал унтер-офицером и, вероятно, скоро уже станешь офицером и займешь так называемое положение в обществе. Я рада за тебя, потому что знаю, как это тебя радует. Но я не выйду замуж за солдата, я не желаю быть «супругой капитана». Я не хочу оказаться в привилегированной среде, где никогда не буду себя хорошо чувствовать, понимаешь?
— Нам незачем считаться с окружающими. Ведь мы и сейчас так поступаем, девочка.
— Даже если бы было осуществимо все то, о чем ты говоришь, я не выйду замуж. Но это неосуществимо, я убедилась на примере моего отца. Тебе нельзя обособляться, иначе тебя ждут неприятности. И это совсем от тебя не зависит. Даже если бы ты ради меня снял военную форму, все равно я не согласна. Да, год назад я поселилась бы с тобой на чердаке, если бы ты повесил на гвоздь свой мундир. Но с тех пор времена окончательно изменились, и, по-моему, у наших отношений пет будущего.
— Господи, Рут, откуда такой пессимизм? Я никогда этого не замечал за тобой. Верно, ты всегда была весьма критически настроена. Ну ладно, мы с тобой обо всем поговорили. Но как это так: у нас с тобой нет будущего? Кто тебе внушает подобные бредни?
— Никто. Я самостоятельно все это поняла. Но многие мои знакомьте оценивают положение совершенно так же, как и я.
— Что это за люди? Наверное, какие-то экзальтированные художники с пышной гривой, те, что живут на карманные деньги, получаемые от родителей, решают мировые проблемы, в которых они ничего не понимают, и к тому же хотят исправить мир? Эту разновидность я слишком хорошо знаю — нытики и кляузники!
— Бруно, мне тоже знакомы эти курьезные типы. У нас их никто не принимает всерьез, потому что они разыгрывают театр для себя. Однако существуют и другие люди, серьезно размышляющие, уже повидавшие мир и но судящие легкомысленно. Я могу лишь повторить, что очень мрачно гляжу па будущее. При Гитлере ничего хорошего ждать нельзя. Сегодня, быть может, еще сносно, и завтра, и послезавтра. Но в конце концов все пойдет прахом. Я еще не знаю, что мне делать. Но пожалуйста, не говори со мной больше об обручении или свадьбе. Пожалуйста, прошу тебя, останемся друзьями! У нас еще столько времени! Быть может, когда-нибудь все сложится иначе. Быть может.
Я слишком хорошо знал Рут и понимал, что бессмысленно пытаться ее переубедить с помощью новых аргументов. Она была очень умной девушкой и более развитой, чем другие девушки ее возраста, она всегда была очень откровенной и благородной. В нашей дружбе ничего не изменится. Я это понимал, но был сильно разочарован. Господину унтер-офицеру дело представлялось более простым. В завершение нашего вечера мы трижды ставили нашу любимую популярную песенку: "В одном маленьком кафе… "
На следующий день, после обеда, я был приглашен на чашку кофе к моему школьному товарищу Клаусу Апелю; он пригласил также моего бывшего соседа по школьной скамье Вильгельма Дейча.
Сначала оба они слушали с большим интересом мой рассказ о военной службе; однако потом, после того как мы вспомнили по очереди всех наших учителей, Вильгельм Дейч спросил меня:
— Вот Клаус и его отец держатся того мнения, что нам надо уехать за границу. Для евреев, да и для всех, наступят тяжелые времена. Что ты думаешь по этому поводу?
— Что я могу сказать, Вильгельм! Ты еврей, а я национал-социалист. Тем не менее мы с тобой друзья. Все, что я узнал от знакомых, – это то, что евреев уволят из учреждений и снимут с ответственных, постов. Твой отец — купец, ты изучаешь медицину. Я не могу себе представить, что в этом случае может произойти.
— Тогда я тебе скажу, – возразил Клаус. – Вильгельма выгонят из университета, а предприятие его отца либо закроют, либо заберут. Им дадут в руки метлу, и они будут подметать улицы. Вот что произойдет!
Такое предположение Вильгельм оспаривал самым решительным образом:
— Так далеко дело не зайдет. Достаточно скверно уже то, что нас увольняют из учреждений только по той причине, что мы иудейского вероисповедания. Большего Гитлер не может себе позволить. Подумай о мировой общественности! Уже было много протестов. Мои родители и я — немцы, мои деды и прадеды были немцами, мой отец получил Железный крест первого класса. Он тоже думает, что нам нечего опасаться, если мы будем держаться лояльно. Но эмигрировать?… Почему, собственно? Мы же не совершили никакого преступления?
Тут я расхохотался. Оба друга глядели на меня с недоумением.
— Вильгельм, ты сейчас упомянул о своем дедушке и прадедушке. Можешь ты установить, когда они родились?
— Конечно, могу. У нас все записано у раввинов и занесено в книгу. Каждая еврейская семья точно знает своих предков; но почему ты спрашиваешь?
— Тогда твои дела лучше моих. У меня только свидетельство о смерти моей бабушки с материнской стороны, но нет никакого официального документа о ее рождении и крещении. Может случиться, что из-за этого меня уволят из рейхсвера. Разве это не смешно?
— Не смеяться, а плакать надо, – вставил снова Клаус. – А кроме того, это вам еще одно подтверждение правильности моих слов. Нацисты сошли с ума. Если они и за вас взялись, то боюсь и представить себе, что они устроят с евреями. Прости, пожалуйста, но что такое унтер-офицер? Разве ты до сих пор не выполнял добросовестно свой служебный долг? Ну и что? То, что отец Вильгельма награжден Железным крестом первого класса, интересует этих парней так же мало, как и твои нынешние заслуги в рейхсвере. Эмигрировать, говорю я вам, эмигрировать! Вы что, уже позабыли, как здесь бушевали штурмовики?
Эти аргументы и сопоставления трудно было оставить без внимания, но Вильгельм Дейч пустил в ход свой последний козырь:
— Ты снова прав, но и я прав. Как обстояло дело со штурмовиками? Наихудшими были Рем и его люди, это ты должен признать. То, что их устранили, как раз и является доказательством, что будет установлен порядок и станет спокойно. Это тебя не убеждает?
Вильгельм Дейч не признавал никакого иного решения, кроме одного — оставаться в Германии, в Германии, которую он считал своим отечеством, несмотря на все выпады против евреев и несмотря на то, что его все больше избегали знакомые-неевреи.
Часть обратного пути я проехал вместе с Вильгельмом в трамвае. На Бисмаркплац мы сошли и еще поболтали о всяких незначительных вещах. Он жил почти в ста метрах от остановки, однако не пригласил меня зайти хотя бы на несколько минут, несмотря на то что я знал с прежних лет его родителей и сестер. Вероятно, он не хотел поставить меня в неловкое положение.
Наверно, я тогда и отклонил бы его приглашение под каким-нибудь предлогом — к сожалению, таким я уже стал. Может быть, и согласился бы, если бы был одет в штатское. Но в военной форме я не был способен проявить «гражданское мужество».
Во время рождественских каникул я снова повидался с Рут. Неожиданно я ее встретил у нашей входной двери.
— Бруно, мне нужно немедленно с тобой поговорить, Прошу тебя, пойдем прогуляемся!
— Почему ты не хочешь зайти? Мы ведь можем спокойно поговорить за чашкой кофе. Моя мать будет очень рада.
— Нет, пожалуй, не надо! Лучше на улице, пойдем, прошу тебя!
Все это было странно, обычно она всегда здоровалась с моими домашними. Что произошло? Мы бродили по улицам, а Рут все молчала. Она опустила голову и явно но знала, с чего начать. Около ресторана «Дикий вепрь» она вдруг остановилась и серьезно взглянула на меня.
— Я уезжаю.
— Как, сейчас, перед самым рождеством? Куда же?
— В Англию, в Лондон.
— Что тебе там нужно?
— Остаться там навсегда, то есть до тех пор, пока здесь не восстановится нормальное положение. Нас несколько человек, мы едем вместе. Не говори об этом никому! Глупости, извини меня, пожалуйста, я ведь понимаю, что ты меня не предашь. Но я в самом деле еду.
— Но это же чистое безумие!
Теперь Рут посмотрела на меня удивленно.
— Ты что, не читаешь больше газет или у вас испортилось радио?
— Как так? Случилось что-либо тревожное?
— Скажи, ты действительно ничего не слышал о новом законе относительно «коварных происков врага»? Теперь достаточно косо взглянуть на члена НСДАП или обронить неподходящее слово — и тебе конец. Уничтожены последние остатки личной свободы. К нашему кружку и без того уже присматриваются, потому что мы не вступили в нацистскую группу. Только вчера нас опять шельмовали. С нас достаточно, мы не дадим упрятать себя в тюрьму. Мы можем и в Англии учиться. Это то, что я хотела тебе сказать.
Я старался как мог отговорить Рут от ее решения. Тщетно. Все произошло столь неожиданно для меня, и я упрекал за это Рут.
— Попытайся меня понять, Бруно! Я больше не могу; жить в такой Германии. Мне больно, что я неожиданно тебя огорчила и причиняю тебе страдания. Прости меня, по мне хотелось по крайней мере самой тебе все сказать и попрощаться с тобой. Может быть, скоро увидимся. Собственно, я не должна была вообще об этом говорить: мы условились, что никто ни о чем не должен знать.
— Что это за люди, с которыми ты заключила такие условия? Что такое они натворили, если им нужно тайно покидать страну?
— Ты нас не понимаешь, Бруно. Это действительно хорошие и честные люди. Когда-нибудь ты нас, безусловно, поймешь. Безусловно.
Я расстался с Рут, не сказав ей на прощание доброго слова.
Вермахт
Три дня «на губе»
16 марта 1935 года было объявлено о введении всеобщей воинской и трудовой повинности. Теперь рейхсвер стал именоваться вермахтом. Таким образом, гитлеровская Германия, которая уже 14 октября 1933 года вышла из Лиги Наций, открыто нарушила постановление Версальского мирного договора об ограничении вооружений. Теперь отпали все виды маскировки, с помощью которой скрывался факт, что уже в стотысячной армии были заложены предпосылки для быстрого строительства будущей миллионной армии.
Державы-победительницы 1918 года не предприняли никаких эффективных ответных мер. Через три месяца Великобритания заключила с Гитлером военно-морское соглашение, которое разрешало Германии дальнейшее вооружение на море в пределах установленного соотношения сил. Ничего не случилось и тогда, когда 7 марта 1936 года соединения вермахта внезапно вступили в Рейнскую демилитаризованную зону.
Я видел в кинохронике, как украшенные цветами полки маршировали через рейнские мосты и по улицам Кельна, гордился нашим вермахтом и завидовал товарищам, непосредственно участвовавшим в этом.
После введения всеобщей воинской повинности все большее число городов было превращено в военные гарнизоны. Это означало, что многие из нас будут переведены в другую часть и большинство повышено в чине.
Ту подготовку, которую мы получили в рейхсвере, мы теперь передавали военнообязанным. Нас муштровали, чтобы приучить к беспрекословному повиновению. Мы все это переносили, потому что были добровольцами и безоговорочно соглашались на такое обучение. С военнообязанными дело обстояло иначе, но и с ними обращались так же. К тому же некоторые из нас не были способны освоиться с быстрым повышением по службе; получив неожиданно большую власть, пусть даже в качестве маленького командира отделения, они потеряли голову и допускали грубые ошибки в выборе воспитательных мер я методов обучения. Обычным явлением стал мелочные придирки и унизительное обращение, какого не было и в рейхсвере. Все это угнетающе действовало на многих военнообязанных. Такая мучительная муштра не имела ничего общего с необходимым воспитанием в целях закалки. Между тем многие офицеры молчаливо терпели, а некоторые даже поощряли это, что мне при моих тогдашних взглядах и иллюзиях казалось странным и непостижимым. Ведь в моем государстве военная служба свободного человека по древнегерманскому образцу превозносилась как «благороднейшее право» гражданина, а «непригодность к военной службе» считалась величайшим позором.
Видимо, кто-то из высшего начальства произвольно наметил сроки развертывания армии. При их соблюдении не оставалось времени для раздумий; все шло по графику, и солдат изготовляли по плану и на конвейере. Голова служила для того, чтобы носить каску. Конечной целью было создание бездушной стальной машины нацистского образца.
Но удивительно, что в результате такой армейской шлифовки в дальнейшем солдаты бездумно «функционировали».
Я все еще состоял в 14-й противотанковой роте в Кольберге. За строевой подготовкой, занятиями и изучением орудий проходили дни за днями во всем своем служебном однообразии.
Поэтому я, естественно, обрадовался разнообразию, которое внесла в мою жизнь командировка в Дебериц-Элсгрунд на двухмесячные курсы инструкторов по вождению машин. Поскольку Рут была уже недостижима, меня привлекла не столько близость Берлина, сколько новая задача. Я все больше погружался в чтение учебников и только по воскресеньям ездил к моим родителям.
Как-то во время поездки я встретил одного из сыновей сапожника. Он был в военной форме.
— Дружище, как твои дела? Где ты сейчас обретаешься?
— В Подьюх, в саперных частях.
— А что поделывают твои братья?
— Один на моторостроительном заводе в Мариендорфе, другой работает у Сименса, а третий — в пехоте в Потсдаме. Ему повезло — он почти каждое воскресенье дома.
— Как поживают твои родители?
— Спасибо, мать чувствует себя хорошо. Старик неисправим; впрочем, таков и Эрвин, тот, который работает у Сименса. Когда они беседуют, нам приходится закрывать окна. Тебе я могу об этом рассказать, ты ведь знаешь старика. Я боюсь, как бы они опять не посадили его за решетку, если он не угомонится. Во время вступления наших войск в Рейнскую зону он считал, что разразится война. Всегда, когда что-нибудь происходит, он утверждает, что Гитлер ведет дело к войне.
— А тебе теперь все нравится? Я имею в виду не только службу, но все вообще.
— Так, мой милый, выведывают, какое у людей настроение. Ты спрашиваешь, потому что раньше я был иного мнения. Это прошло, то были другие времена. У отца теперь так много работы, что он смог взять подмастерья, и он ругается, почему ни один из нас не изучил сапожное ремесло. Но убедить его отказаться от своих идей невозможно. Гитлер ведет дело к войне, твердит он. А этого вполне достаточно, на этом он снова сломает шею.
Я не был в состоянии понять сапожника. Ну что ж, думал я, ведь старые деревья не поддаются прививке. А он слишком стар. Ответ казался логичным. Новые взгляды и социальное положение сына старого сапожника как бы служили практическим подтверждением моих взглядов.
В другой раз я встретил моего прежнего учителя латыни. Он снисходительно согласился выпить со мной кружку пива и тотчас же обратился к своей излюбленной теме:
— Я вам говорю, мы все вернем обратно, все! Все отобранные у нас территории и колонии. Неправедные дела не ведут к добру. Прочтите книгу «Народ без пространства», тогда вам все станет ясно! И если они нам не вернут добровольно, то мы стукнем по столу, любезнейший. А если понадобится, то мы, ветераны 1914-1918 годов, слова будем на посту. Прозит!
Лейтенант запаса и комендант вокзала в отставке был столь воинственно настроен, что я даже позабыл справиться о здоровье его дочери. Я был доволен, что он меня наконец отпустил; к тому же у меня были свои планы. На ближайшем трамвае я поехал к радиобашне, на большую автомобильную выставку; по окончании курсов инструкторов водителей мне был по моей просьбе предоставлен внеочередной отпуск на три дня для обстоятельного осмотра выставки. Отпускное свидетельство мне выслали по почте.
Когда я наконец снова приехал в Кольберг, меня ждал на вокзале мой приятель. Широко улыбаясь, он закричал:
— Оковы уже гремят, три дня «губы» тебе обеспечены!
— Как так, что я совершил?
— Ты опоздал на один день из отпуска, этого достаточно!
Действительно, меня отпустили только на два дня, но я невнимательно глянул на отпускное свидетельство. Унтер-офицерский корпус был построен, и начальник провозгласил:
— Унтер-офицер Винцер окончил курсы инструкторов водителей всех трех классов с отличием; за это ему был предоставлен внеочередной отпуск на два дня, и я выражаю ему признательность.
Пожав мне руку, он продолжал:
— Унтер-офицер Винцер превысил отпуск на один день; за это я наказываю его арестом на три дня. Разойдись!
Если на унтер-офицера налагалось наказание, то отвести на гауптвахту и сдать его туда должен был фельдфебель. Меня сопровождал старый знакомый. Я должен был отбывать наказание с тринадцати часов, но он зашел за мной уже в девять. Чтобы дойти до пивной «Старина Филипп», нужно было не больше четверти часа. Я запротестовал:
— К чему нам теперь выпивать?
— Тебе придется три дня отсидеть. Не так уж много, это можно проделать, сидя на одной половинке. Я знаю по собственному опыту, я там побывал. Но отбывать арест гораздо легче, если удалось предварительно как следует заправиться — это старое средство.
Итак, мы принялись поглощать нашу утреннюю порцию пива и чуть-чуть не опоздали. Ровно в тринадцать часов дежурный открыл камеру, а до этого у меня отобрали подтяжки, дабы охранить меня от попытки использовать их не по назначению и не по-солдатски покончить с жизнью.
Только обычный жест
Хотя на основе законов о дискриминации в гитлеровской Германии германские граждане тысячами исключались из «народной общности» и лишались прав, тем не менее та же гитлеровская Германия охотно выступала в роли гостеприимного хозяина Олимпийских игр 1936 года в Берлине, в которых участвовали спортсмены из пятидесяти одной страны, и притом люди всех цветов кожи, с различными формами черепа и прочими «расовыми» признаками.
Мой брат из министерства пропаганды обеспечил меня билетом на это зрелище, а в роте я получил отпуск.
Берлин представлял собой море знамен со свастикой. Солдаты вермахта, полиция, штурмовики и эсэсовцы образовали оцепление, оказывали содействие, служили гидами для приезжих. На олимпийских стадионах немецкой столицы в трудных соревнованиях встретились лучшие спортсмены, а победителей единодушно приветствовала ликующая толпа.
Восторженные приветствия выпали и на долю «неполноценных» — негров Оуэнса, Меткэлфа, Робинсона, Вудраффа и Джонсона, которые добыли для Соединенных Штатов шесть золотых и две серебряные медали и, кроме того, вместе с двумя белыми спортсменами — золотую медаль в забеге на четыреста метров.
Однако, завоевав тридцать три золотые медали, двадцать шесть серебряных и тридцать бронзовых медалей, Германия опередила США.
Нацистские идеологи истолковали эту победу немецких спортсменов как признак решающего преимущества «арийско-германской крови».
Я мало задумывался над этой стороной дела и больше радовался тому, что победа повышает авторитет Германии в мире. Были все основания для того, чтобы надлежащим образом отпраздновать олимпийскую победу. После долгих поисков я в ресторане «Фатерланд» на Потсдаммерплац наконец устроился за столом, за которым уселась компания французских туристов — старые и молодые спортсмены из Эльзаса и Парижа. Эльзасцы говорили свободно по-немецки, я — немного по-французски, а за коньяком вообще не было нужды в переводчике. Так что взаимопонимание наладилось.
Мы еще раз обсудили ход последних Олимпийских игр, французы лучше моего знали их историю. Уже в 1912 году предполагалось их провести в Берлине, но кайзеровская Германия, непонятно почему, отказалась от этого. Игры состоялись в Стокгольме.
Через четыре года молодежь проливала кровь на полях сражений; борьба на олимпийском поле была невозможна. В 1920 году в Антверпене и в 1924 году в Париже Германия отсутствовала; она была вновь допущена к соревнованиям в 1928 году в Амстердаме и в 1932 году в Лос-Анджелесе.
А теперь она завоевала большинство медалей, и мы высказывали свои соображения о причинах этого успеха.
— Начиная с 1933 года у нас весьма усиленно занимаются спортом. – Ничего другого я не мог сказать по этому поводу.
— А вы, мсье, занимаетесь спортом?
— О да, разумеется, каждый день.
Я показал французам мои спортивные значки и объяснил им, какие существенные условия надо выполнить, чтобы их заслужить. Это их очень заинтересовало.
— Где вы учитесь, мсье?
— Я не учусь, господа, я солдат.
— Господи! Еще один солдат! Мы видели столько людей в военной форме, а теперь и люди в штатском оказываются солдатами, – заметил парижанин.
Я рассмеялся.
— Разве у вас во Франции нет солдат?
— Конечно, есть, но не в таком большом количестве. У нас после мировой войны многое изменилось. Мы хотим хорошо жить, вот и все. Мы хотим работать, но не до полусмерти. Пораньше — как это называется у вас в Германии? – ах да, пораньше пенсия. Вы меня понимаете? При том не надо иметь слишком много детей: они дорого обходятся. Два ребенка в семье — этого достаточно. Жить спокойно и не играть больше в солдатики. Есть более приятные вещи, мсье!
Как он при этом на меня посмотрел! Я внушал ему жалость. Вероятно, он полагал, что я был вынужден стать солдатом, и спросил:
— Скажите, пожалуйста, вы и другие немцы теперь довольны своей жизнью? У нас в Париже много эмигрантов, и от них можно о многом услышать, однако здесь все выглядит иначе. Какова же правда?
Вопрос был поставлен прямо; как я должен был на него отвечать? Ведь лично я был доволен, и мне казалось, что большинство населения тоже довольно. Выбор, сделанный Рут, и взгляды сапожника я считал единичным явлением, которое не может повлиять на общую оценку. Поэтому я об этом не стал говорить. Я не упомянул также и о Еве Гросс, хотя искренне сожалел, что знакомые мне еврейские семьи страдают от дискриминирующего законодательства. Я тогда еще верил, что применение законов на практике станет более справедливым. Было еще одно неприятное обстоятельство: после введения всеобщей воинской повинности снова были случаи отказа от военной службы, и это создавало затруднения. Но нельзя же было ожидать от меня, что я стану об этом рассказывать в такой компании.
Я дал такой ответ, какой в эти дни получали почти все иностранцы:
— Плохие времена у нас миновали, и теперь мы на подъеме. Мы хорошо зарабатываем, мы можем себе купить все, что хотим, мы довольны. Спросите кого хотите, каждый вам это подтвердит!
— Не думаете ли вы, мсье, что Гитлер начнет войну?
— Ни в коем случае, господа! Да и зачем? У нас есть много других дел. Гитлер сам был простым солдатом, он знает, что такое война. Война? Нет, никогда.
Они переглянулись, словно хотели сказать: твоими бы устами да мед пить, дорогой, но ты нас далеко но убедил. Этого они не сказали, но один из них спросил:
— Считаете ли вы правильным то, что Гитлер посылает солдат и оружие в Испанию?
— Это совсем другое дело, господа! Ведь это борьба против большевиков.
— Извините, мсье, но то, что вы говорите, не совсем верно. В Испании сейчас демократия, а Франко борется против нее. Если рейхсвер — или как он теперь называется? – ну да, если вермахт там действует, то это есть вмешательство во внутренние дела другого государства.
— Но ведь генерал Франко просил о помощи.
— Кто такой генерал Франко, мсье? Подлинное правительство находится в Мадриде. Франко — это испанский генерал, который поднял мятеж против своего правительства. C'est ca, monsieur! Знаете ли вы, что МОК[26] в 1931 году заседал в Барселоне и там постановил провести игры 1936 года в Берлине? Нет? Ну ладно, это не так уж важно. Но вы ведь знаете, что Испания собиралась участвовать в играх здесь, в Берлине, и послать сюда сто девяносто спортсменов. Вот против этих людей Франко воюет, а ваш вермахт ему в этом помогает. Это что, правильно, мсье?
Что я мог на это возразить! Я думал про себя: наверно, он прав, видимо, не все в полном порядке. Итак, Франко хотел расправиться с демократией. Но если испанская демократия была чем-то вроде того, что было у нас при Веймарской республике, тогда пусть он делает свое дело с божьей помощью, испанцы должны быть ему благодарны. Во всяком случае, с нас хватит демократии, премного благодарны!
Но я предпочел воздержаться от ответа.
Молодые французы, сидевшие за столом, уже начали ворчать: не надо больше говорить о политике, это ни к чему не приведет. Они намеревались осмотреть достопримечательности. Наряды девушек в Париже гораздо ярче и привлекательнее. О-ла-ла! Там есть красивые девушки. И здесь тоже, нет-нет, немецкие женщины тоже очень красивы, но по-другому.
— A votre sante, monsieur! Прозит, господа! Французский коньяк лучше, конечно, настоящий, вино дешевле и не такое терпкое, но немецкое пиво,… Да, оно ударяет в голову, а потом уже в ноги.
Но старый француз из Парижа не унимался. Он взглянул на меня с лукавой усмешкой и спросил:
— А Гитлер, он-то, собственно, занимается спортом?.
Меньше всего я мог ожидать такого вопроса, Мы имели представление о фюрере в самых различных ситуациях. Каждая газета ежедневно публиковала по меньшей мере одну фотографию Гитлера и вбивала читателям в голову: Гитлер все может, Гитлер все знает, Гитлер все видит, Гитлер вездесущ. Его портрет висел во всех помещениях, его бюсты стояли во всех углах, и в каждом городе были площадь и улица, носившие его имя. Мы видели фотографии: Гитлер с детьми, Гитлер со своей овчаркой, Гитлер с генералами, Гитлер с дипломатами.
Но Гитлер — спортсмен? Об этом я никогда ничего не слышал, не читал и ничего такого не видел.
— К сожалению, господа, по этому поводу я вам действительно ничего не могу сказать. Об этом я ничего не знаю.
Француз рассмеялся.
— Однако он авторитетный эксперт по вопросам спорта. Так, например, Гитлер высказался о боксе. Он сказал, что ни один вид спорта не развивает в такой степени наступательный дух, и он не только сказал это, но и написал об этом. Вот здесь, мсье, вы можете прочесть!
Француз достал карманное издание книги «Майн кампф», открыл ее и показал мне соответствующее место.
— Я полагаю, каждый немец читал эту книгу. Разве нет?
Тут уж я рассмеялся; конечно, мало есть таких немцев, у которых эта книга не стояла бы в книжном шкафу, но кто же ее действительно читал, а тем более изучал? Я, во всяком случае, нет. Француза забавляло то, что он может сунуть мне под нос такие места в книге, которые его особенно занимали. Так, в главе «Государство» говорилось: «Народное государство видит идеал человека в непреодолимом воплощении мужской силы и в бабах, вновь производящих на свет мужчин».
Там так и было сказано — «бабы». Или другое место: "О том, в какой мере уверенность в физической силе пробуждает мужество и даже развивает наступательный дух, можно лучше всего судить на опыте армии. Ибо, те проявления бессмертного наступательного духа и воли к нападению, которые были присущи в течение ряда месяцев лета и осени 1914 года стремительно двигавшимся вперед германским армиям, были результатом того неустанного воспитания… "
Несколькими строками ниже можно было прочесть: "Именно немецкий народ должен возродить в себе веру в непобедимость своего народного начала. Ибо то, что когда-то привело армию к победе… "
О какой победе шла речь, не было сказано определенно. Наверное, Гитлер намекал не на первую мировую войну — ведь мы ее проиграли, – а на войну 1870-1871 годов.
Это оскорбляло старого француза. Он перевернул две страницы. Там говорилось: «Молодой человек должен научиться молчать и, если нужно, молча терпеть несправедливость. Если бы немецкому юношеству в народных школах меньше вдалбливали знаний и внушали большее самообладание, то это было бы щедро вознаграждено в годы 1915-1918».
— Не находите ли и вы, мсье, что Гитлер слишком много пишет о нападении, о победе и об исправления ошибок? Мне это не нравится, должен вам сказать. Я нахожу, что это звучит как призыв к реваншу. Вы все-таки убеждены, что никогда больше не будет войны?
Один — ноль в пользу француза: я снова не находил ответа, и меня рассердило, что он проучил меня. Я подумал: «Француз настроен против Гитлера. Он говорил совершенно откровенно, а его соотечественники, безусловно, держатся такого же мнения».
И тут мне пришла в голову одна мысль.
— Сколько французов участвовало в олимпиаде? – спросил я.
— Могу вам, мсье, точно сказать: прибыло сто двадцать семь спортсменов и сто четыре сопровождающих.
— Прекрасно, значит, на олимпиаду явилось более трехсот, а если точно — триста тридцать один француз. Были ли вы, господа, в то время, когда шагала мимо трибун французская команда?
— Да, разумеется. Это был торжественный момент. Тогда исполнялся наш национальный гимн.
— Хорошо, тогда вы, вероятно, видели, как вся французская команда маршировала, приветствуя Гитлера германским приветствием — поднятием правой руки. Верно?
Теперь я припер старика. Счет один — один.
Французы переглянулись и на сей раз не нашлись, что мне ответить. Никто не требовал, чтобы Гитлера приветствовали поднятием руки. Все другие национальные команды, кроме итальянцев, этого не делали. Почему же в таком случае французы так поступили, если они были настроены против Гитлера?
Но старый француз лишь усмехнулся и сказал:
— Мсье, мы, французы, вежливые люди. Это был только жест, ничего больше. Лишь обычный жест, понимаете?
"… Завтра нашим будет весь мир!"
В канцелярии 14-й роты уже лежал на столе приказ о моем переводе во вновь формируемую 32-ю противотанковую роту. Это было четвертое перемещение за относительно короткий срок, и снова я оставался в том же городе — доказательство того, что росло не только число гарнизонов, но и их размеры.
Я должен был явиться в часть 1 октября. А 2 октября выстроился кадровый состав — рекруты прибыли лишь спустя два дня — и командир, обер-лейтенант Вернер-Эренфойхт, произнес речь. В заключение роздали медали за четырехлетнюю и двенадцатилетнюю верную службу в рейхсвере и соответственно в вермахте. Мы были чрезвычайно горды и в тот же день обмыли наши награды.
Вскоре после этого, как раз в день моего рождения, я получил от Имперского ведомства по вопросам расовой принадлежности письмо, в котором сообщалось, что в соответствии с параграфом таким-то, абзац такой-то закона от такого-то числа мне разрешено оставаться солдатом. В заключение письма говорилось: «Это свидетельство о благонадежности предназначено для личного дела и не является формальным удостоверением о происхождении». Значит, не все в порядке, но возражений нет. Очевидно, благоприятное– для меня решение было обусловлено тем, что после моего рапорта о нехватке документа измерили мой череп и сфотографировали меня со всех сторон.
Впредь до получения свидетельства об арийском происхождении меня не продвигали по службе — вероятно, сыграли некоторую роль и те три дня «на губе»; но я убежден, что мне пришлось бы упаковать чемоданы, если бы не прибыло свидетельство об арийской благонадежности, выданное соответствующей служебной инстанцией гиммлеровских охранных отрядов.
Возобновились занятия на курсах. Сначала я попал на курсы кандидатов в командиры взвода в Бинсдорфе. Там за нас так крепко взялись и задавали столько письменных работ, что у пас пропадала охота ездить вечером в Берлин.
Зачисление на очередные курсы привело меня на танковый полигон Путлос в Шлезвиг-Голштинии. Мы обучались взаимодействию танковых подразделений и противотанковой обороне. Для этой цели в нашем распоряжении находились учебные роты, а мы, курсанты, были назначены командирами взводов.
В 1937 году я в качестве командира полувзвода с двумя орудиями участвовал в больших осенних маневрах в Мекленбурге, на которых присутствовал Муссолини.
Однажды вечером мы отправились из Кольберга в Штетин, а оттуда по недавно законченной автостраде двинулись по направлению к Берлину. Однако, следуя данному приказу, наши соединения в указанных местах свернули на запад и северо-запад, и еще не рассвело, как все подразделения нашей дивизии скрылись в мекленбургских лесах.
Моя скромная задача заключалась в том, чтобы защищать дорогу против возможных танковых прорывов. Она вела из деревни, где расположился какой-то штаб, сначала через лес, недоступный для танков, затем шла вверх и, наконец, пересекала поле боя. Если бы танки хотели проникнуть в деревню, то, поскольку на пути находился лес, им нужно было бы колонной продвигаться по дороге.
Таким образом единственной правильной позицией для моих орудий являлся небольшой поворот дороги в лесу, где я мог расстрелять танки, не боясь быть обнаруженным. Первые же подбитые танки преградили бы дорогу всей колонне. Только наблюдательный пункт должен был бы располагаться впереди на возвышенности.
Из леса нельзя было видеть картину разворачивающихся маневров, между тем с наблюдательного пункта обозревалась вся местность. Я был знаком с обстановкой и знал, что в программе вообще не предусмотрено продвижение танков в этом направлении. Поэтому я выдвинул оба орудия на пригорок, чтобы и орудийная прислуга могла наблюдать за обстановкой. В боевых условиях нас уничтожила бы артиллерия, а в случае танковой атаки нас без труда смели бы с лица земли.
Вдруг я заметил, что по дороге мчатся большие вездеходы, а впереди — добрый десяток мотоциклистов без колясок. В бинокль я уже разглядел штандартенфюрера. Черт возьми!
Никогда бы не подумал, что такая колонна направится по этой дороге, которая к тому же вела в сторону от поля боя. У меня еще была надежда, что Гитлер промчится мимо. Но он приказал остановиться.
В соответствии с обстановкой расчеты должны были оставаться у орудий, между тем как я подбежал к машине и отрапортовал, назвав свое подразделение и доложив о полученной задаче. Гитлер поднял руку для своего типичного приветствия, при котором кисть чуть отгибалась назад, затем встал и оглядел местность.
Внезапно он осклабился. Точно так же поступили его адъютанты и сопровождавшие генералы. Потом я услышал, как он сказал:
— Превосходная позиция. Видимость до самого горизонта. Здесь никто не пройдет!
И снова, обращаясь не то к генералам, не то к нам, сказал:
— Очень удачно выбрано! Великолепная позиция!
Генералы одобрительно кивнули.
Я был разочарован, ибо «мой фюрер» не протянул мне руки, как это изображалось на виденных мною фотографиях. Но все же я видел его на расстоянии одного метра. Не отрываясь, я долго смотрел вслед колонне, удалявшейся в облаке пыли.
Мы еще обсуждали неожиданное происшествие, как вдруг вновь приблизилась машина, на этот раз только машина командира роты.
— Что здесь произошло?
Я доложил, как прошло посещение фюрером нашей позиции.
— Как это вас угораздило занять такую нелепую позицию?
Я честно доложил, что меня побудило подняться па возвышенность вместе с орудиями и прислугой.
— Значит, вам хотелось глазеть на местность! Вам невдомек, что вы и ваши солдаты не зрители в театре, вы должны выполнять свое задание, и притом именно так, как вы этому обучены!
Мне и так все было ясно, но я сказал — не для того, чтобы оправдаться, – что фюрер был восхищен выбором позиции.
Командир взглянул на меня, и, к моему облегчению, я заметил, как разбежались морщинки от уголков глаз и лицо на мгновение приняло смешливое выражение. Потом он снова стал серьезен и сказал, не глядя на меня:
— Собственно, я должен был бы вас разделать под орех! Убирайтесь отсюда, и немедленно в лес, обезьяны!
Если он ругался или употреблял не слишком изысканные выражения, значит, был в хорошем настроении.
Когда же он серьезно сердился, то говорил очень тихо, весьма пристойно и подчеркнуто выразительно.
К сожалению, этот командир роты вскоре был переведен в другую часть. Расставаясь, он подарил мне серебрянный темляк. Командир полка согласился с его. предложением, и я был произведен в фельдфебели, несмотря на то что допустил оплошность, заняв «великолепную» позицию на возвышенности.
Спустя несколько месяцев снова появился повод для таких же дискуссий, какие происходили, когда расстреляли Шлейхера. 4 февраля 1938 года газеты сообщили, что военный министр фон Бломберг и главнокомандующий сухопутными войсками генерал-полковник барон фон Фрич сняты со своих постов: министр потому, что женился на проститутке, а главнокомандующий — вследствие его «гомосексуальных наклонностей». Читателям явно внушалось, что фюрер не считается ни со званиями, ни с занимаемыми постами, когда надо позаботиться о чистоте нравов.
Пресса ничего не писала о подлинных причинах этих репрессий. Как-никак Бломберг был первым генералом, произведенным в генерал-фельдмаршалы после 1918 года; на его «порочащей честь» свадьбе присутствовали высшие представители нацистской партии и генералитета, а мнимый «гомосексуальный партнер» Фрича, как в конце концов выяснилось, был субъектом, подкупленным Гиммлером и выполнявшим его поручение; Фрича пришлось реабилитировать, он сохранил право носить мундир и стал «почетным шефом» артиллерийского полка Шверинской дивизии.
В моем кольбергском окружении считалось, что снятие обоих генералов, занимавших высшие посты, представляет собой оскорбление вермахта и вызвало некоторое волнение. Задавались различные вопросы.
Но вскоре произошло нечто совсем другое.
12 февраля 1938 года Гитлер встретился в Оберзальцберге близ Берхтесгадена с австрийским канцлером Шушнигом, и ровно через месяц части вермахта вступили в Вену. Страна, бывшая родиной Гитлера, стала одной из частей «великогерманской» империи. Массы ликовали и вопили: "Один народ, один рейх, один фюрер!"
Больше мы не говорили о Бломберге и Фриче, тем более что вермахт, очевидно, кое-что значил, и спустя всего полгода Гитлер это особенно подчеркнул на нюрнбергском партийном съезде 1938 года, когда он назвал вермахт «военной опорой нации» и объявил, что вермахт и партия — это два основных устоя национал-социалистского государства.
Эти слова вызвали у нас новый прилив гордости. Стало ясно, что вермахту придавалось большое значение.
Новые звания раздавались довольно щедро, хотя мерилом и не могла служить карьера Геринга, который закончил первую мировую войну в чине капитана, а потом сразу оказался в звании генерал-полковника на посту главнокомандующего нацистскими военно-воздушными силами. Во всяком случае, все чаще случалось, что молодой стажер на звание офицера в ускоренном порядке производился в лейтенанты, а сыновья крупных землевладельцев после краткосрочной подготовки гордо разгуливали в звании офицера запаса.
Мне пришлось руководить некоторыми курсами по подготовке офицеров запаса. Были среди них и такие, которые весьма серьезно относились к службе, но много и таких, кто, используя благоприятную конъюнктуру, ускорял свое повышение в чине либо за выпивкой в офицерском казино, либо приглашая кадровых офицеров на охоту.
Среди прошедших краткосрочную подготовку кадровых лейтенантов мне встречались настоящие спортсмены, они не уходили от трудностей. Но много было и карьеристов, которые в «учебные часы» держались весьма скромно, но позднее раскрывали свое подлинное обличье. Не стоило большого труда их разоблачить при первом подходящем случае, на этот счет у нас с солдатами существовало полное единодушие.
Нельзя не упомянуть об особом экземпляре — одном молодом кадровом лейтенанте. Этому типу однажды взбрело в голову произвести в ефрейторы свою таксу и повесить ей на шею соответствующие знаки отличия. Во время учений, когда солдаты мчались по двору или переползали его на четвереньках, лейтенант играл со своим «ефрейтором», подгоняя солдат. Через некоторое время собака уже бегала украшенная галунами унтер-офицера. Ни один офицер не возражал.
Однажды утром, незадолго, до подъема, в казарме нашей роты разразился грандиозный скандал. Шум доносился из квартиры лейтенанта, владельца таксы. У него провела ночь «красавица Лола», как прозвали ее в гарнизоне. Видимо, при своем сладостном пробуждении она спустила с кровати свою хорошенькую ножку, а это пришлось не по вкусу таксе. Во всяком случае, она ухватила зубами ногу, и притом крепко — ведь она имела звание унтер-офицера.
Лола громко завопила, лейтенант пытался ее успокоить. Однако Лола, наверно, сочла, что подвернулась редкая возможность поднять свой авторитет. Она не унималась, пока лейтенант в растерянности не вызвал фельдфебеля медицинской службы и тот сделал Лоле противостолбнячную прививку и забинтовал ногу. В тот же день об этом происшествии узнал весь гарнизон.
За допущенный ею промах такса была разжалована в рядовые и с этого дня снова носила обычный ошейник. В «день вермахта» во время парада такса попала под машину.
Лейтенант приказал похоронить ее позади казармы. По этому поводу четырем солдатам было приказано дать три залпа холостыми патронами.
Это было уж слишком и для командира роты, ранее проявлявшего терпение. Лейтенант получил выговор.
Снова прибыли новые рекруты. Они уже отслужили срок в лагерях трудовой повинности, и притом в Рейнской области, на строительстве западной оборонительной линии.
Вдоль западной границы, используя естественные препятствия, построили систему долговременных оборонительных сооружений для орудий всех калибров, в том числе бетонированные площадки для пулеметов, а перед блиндажами соорудили длинную линию противотанковых заграждений. Западный оборонительный пояс должен был представлять собой нечто сходное с «линией Мажино», которую французы возвели после первой мировой войны. Это строительство было объявлено достоверным признаком того, что Гитлер не намерен начать на Западе наступление. Так утверждали и рабочие из отрядов трудовой повинности, которые рассказывали об огромном количестве стали и бетона, затраченном па строительство, о вгрызавшихся в землю экскаваторах и грохочущих бетономешалках.
У нас жо, на Востоке, почти каждую неделю проходили боевые тревоги, но не просто в виде обычного «маскарада», когда солдаты должны были наспех построиться, с тем чтобы затем снова забраться в кровати, – такими учениями занимались командиры отделений: нет, речь шла об учениях в условиях настоящей войны.
Рота должна была с полной выкладкой являться к машинам, и подразделения выезжали из казармы. Личные вещи, штатские костюмы, фотоальбомы, книги и все прочее надо было уложить в картонную коробку с заранее надписанным домашним адресом и сдать в вещевой склад, совсем так, как если бы солдаты уходили на войну. Иногда мы возвращались через час, иногда учения длились два дня. Главным образом отрабатывалось передвижение колони, рассредоточение при угрозе воздушного нападения.
Для этого представлялось немало возможностей: всего на расстоянии пяти километров от пашей казармы, в Боденхагене, по приказу Геринга на болотистой почве, что потребовало огромных затрат, была сооружена большая авиационная база для бомбардировочной эскадрильи «Гинденбург»; там день и ночь происходили учебные одиночные и групповые полеты. Таким образом, нам не нужно было изобретать появление «вражеских самолетов» для того, чтобы загнать роту в надежное укрытие. Рядом находился учебный полигон для зенитной артиллерии, откуда производилась стрельба по морским целям или по мишеням, буксируемым самолетами.
Оглушительный шум и сигналы тревоги звучали почти непрерывно. Но шумной и тревожной была также информация о происходящих событиях. После того как Австрия была поглощена германским рейхом, главарь фашистской партии в Чехословакии Конрад Генлейн стал подготавливать присоединение к Германии и «немецко-судетских» земель. Не проходило дня, чтобы печать и радио не сообщали о «произволе, притеснениях и актах насилия» по отношению к немецкому населению в Чехословакии. Я принимал все эти сообщения за чистую монету и был далек от мысли, что таким способом разжигалось волнение в народе для того, чтобы гитлеровское правительство могло это использовать в целях захвата Чехословакии. В каждой кинохронике демонстрировалась западная оборонительная линия, ощетинившаяся грозными пушечными жерлами и противотанковыми заграждениями; всякий подходящий случай использовался Гитлером, Геббельсом или другими нацистскими главарями, чтобы заявить, что терпение немецкого народа не безгранично.
В ночь на 1 октября 1938 года у нас снова была объявлена тревога. Все было упаковано и погружено, но па этот раз мы не выезжали из ворот. Машины и орудия стояли готовые для выступления, караулы были разведены, но командир приказал роте собраться в большом помещении для занятий. Вскоре гаупт-фельдфебель — воинское звание, недавно введенное, так же как звание обер-фельдфебеля и штабс-фельдфебеля, – отрапортовал, что рота в сборе.
С нетерпением ждали мы, что скажет наш командир. Он был очень серьезен, когда информировал о положении: "Как вы знаете, английский премьер-министр Чемберлен 16 сентября встретился с фюрером в Бад-Годесберге. Затем он вылетел обратно в Лондон. 22 сентября состоялась новая беседа в Берхтесгадене. После этого… "
Гаупт-фельдфебель откашлялся и подсказал:
— Простите, господин капитан, наоборот: сначала Берхтесгаден, а потом Годесберг!
— Конечно, разумеется! Впрочем, это не так уж важно. Итак, после переговоров в Берхтесгадене и Годесберге 29 сентября в Мюнхене состоялась конференция, на которой наконец пришли к соглашению фюрер, дуче, господин Чемберлен от Англии и господин Даладье от Франции. Вопрос о Судетской области решен — она переходит к Германии. Соединения вермахта уже вступили туда.
Ликующие возгласы сопровождали речь капитана. Все дали волю своему восторгу. Только молодой пастор, отбывавший срок своей военной службы, поднял руку, чтобы задать вопрос:
— Господин капитан, со стороны чехов никто не присутствовал на конференции?
— Насколько я информирован, чешское правительство поставлено в известность о решении четырех держав и дало свое согласие на передачу Судетской области Германии.
Бросив взгляд в окно на казарменный двор, где стояли транспортные машины и орудия, командир продолжал свою речь:
— Мы вооружены для любой ситуации. Вместе с восемью австрийскими дивизиями мы теперь располагаем пятьюдесятью одной дивизией сухопутных войск — это почти миллион солдат. К этому надо добавить военно-воздушные силы с несколькими тысячами машин и более чем тремястами тысячами человек и потом еще военно-морские силы — всего округленно полтора миллиона под ружьем и в боевой готовности.
Кроме того, с 1935 года существует всеобщая воинская повинность, которая в 1936 году была распространена еще на два призывных возраста. Таким образом, мы обучили большое число военнослужащих запаса, которые могут быть призваны в любое время. В случае войны мы можем выставить несколько миллионов. Это известно и за рубежом. Впрочем, четыре державы приняли в Мюнхене обязательство обеспечить неприкосновенность оставшейся части Чехословакии, если чехи теперь поведут себя разумно.
Подобные формулировки нам уже были знакомы из обычных ротных занятий, в которых участвовали также и те, кто был откомандирован из роты для выполнения различных обязанностей. Мы должны были постоянно убеждаться в том, какой «прогресс» достигнут после 1933 года.
Командир роты сделал паузу и оглядел ряды сидевших перед ним солдат, как если бы он ожидал нового отклика на свою длинную речь.
Ротный фельдфебель уже собрался выйти вперед, но капитан знаком остановил его и продолжал:
— Когда представляешь себе все, что произошло за последние годы, то нельзя не испытывать чувства гордости. Еще совсем недавно мы топтались на месте со своими ста тысячами солдат и никто с нами не считался. Теперь мы принадлежим к числу великих держав и гарантируем существование других государств на основе такого договора, как этот мюнхенский. Английские, французские и итальянские государственные деятели являются к нам по вызову Гитлера. Я честно скажу вам, что четыре года назад я счел бы это невозможным. Мюнхен — большой успех нашей дипломатии. Но без нас, солдат, дипломатия вообще немыслима. Так, Германия приобретает жизненное пространство, которое ей необходимо, а мир будет сохранен. А теперь, гаупт-фельдфебель, дайте-ка мне папку!
Капитан объявил о новых повышениях по службе. Многие солдаты были произведены в ефрейторы, четыре — в унтер-офицеры, один стал унтер-фельдфебелем и один — фельдфебелем. Все это не было для меня неожиданностью: в качестве командира взвода я должен был представить характеристики и участвовал в последнем решающем обсуждении кандидатур. Поэтому я с некоторой скукой глядел по сторонам, как вдруг сосед меня толкнул. Командир назвал мое имя. Я вскочил.
— Господин капитан?
— Пройдите вперед!
Неужели он решил отчитать меня перед всей ротой за то, что я задремал? Я напряженно ждал, что скажет капитан.
— Я вручаю вам свидетельство о вашем назначении, вы произведены в обер-фельдфебели, – сказал капитан. – Наилучшие пожелания!
Затем он приколол мне вторую звезду и новый погон. Тем временем гаупт-фельдфебель занялся другими, шепнув мне на ухо: «Это надо отметить».
Хотя рота была поднята по боевой тревоге, командир разрешил устроить небольшую пирушку.
Вместе с только что произведенными унтер-офицерами мы направились в солдатский клуб. Рота еще оставалась в помещении для занятий. Когда мы шли через двор, из открытых окон гремело:
Мы двинемся дальше в поход.
Пусть все разлетится вдребезги!
Сегодня мы владеем Германией,
Завтра нашим будет весь мир!
Мы пировали по случаю получения звездочек и галунов, захвата Судетской области и заключения мюнхенского соглашения. Каждые полчаса по радио звучал «Егерландский марш». Вступление вермахта в новые имперские области совершалось «в соответствии с графиком».
В качестве обер-фельдфебеля я получил большое жалованье и мог позволить себе в конце недели поехать па несколько дней в Берлин, чтобы там снова, уже в кругу семьи, отпраздновать получение второй звездочки.
На каждом перекрестке и в каждом поезде метро я клал несколько мелких монет в многочисленные кружки для сбора денег. «Обед из одного блюда», который ежемесячно в определенное воскресенье подавался во всех домах, был для меня в казарме привычным делом. Но я не представлял себе, что таким способом в обязательном порядке должны сберегаться деньги для новых взносов в казну.
Вечером вся семья была в сборе. Мы поговорили о наших милых родственниках, поболтали о политике. После Мюнхена родители перестали надеяться на возвращение кайзера или других Гогенцоллернов. Моя мать была исполнена благодарности фюреру за то, что он «обеспечил мир», а его образ жизни, вернее то, что о нем рассказывали, она ставила нам в пример.
— Вы должны ему подражать! Фюрер не курит, не пьет, он вегетарианец и ведет весьма порядочный образ жизни.
Тут вмешался брат, чиновник по пропаганде:
— Ты хочешь сказать, что он не интересуется женщинами? Тем усерднее этим занимается Геббельс. Знаете, какое прозвище ему дали? Козел из Бабельсберга[27], потому что он продвигает только тех актрис, которые побывали у пего в постели. Из-за этого уже было много больших скандалов, и вы мне совсем не поверили бы, если бы я вам рассказал, в какие огромные суммы обходятся кутежи на острове Шваненвердер.
Раскрывать еще какие-либо секреты брат не пожелал: как-никак он принес присягу. Мне очень хотелось узнать еще что-либо о работе министерства пропаганды. Тот, кто там торчал, мог заранее приблизительно указать, что нового можно ожидать в политике в ближайшее время. Но брат отмалчивался.
Зато «кронпринц» выложил свои мысли:
— Я ничего не имею против Геббельса, он по крайней мере чего-то достиг и не устраивает шума вокруг своей персоны. Но посмотрите-ка на другого! Геринг каждый день надевает новую форму и украшает себя новым орденом. Начальник штаба штурмовых отрядов Люце имеет громадную виллу и даже не взглянет на рядового штурмовика. Риббентроп распускает хвост, как павлин, а если Гиммлер где-нибудь показывается, то улицу патрулируют вооруженные отряды, как при настоящем восстании. С тех пор как Адольф первым копнул лопатой на строительстве автострады, его больше не видели среди рабочих. Единственным исключением является Роберт Лей, который иногда ходит по предприятиям. Но и этот чаще всего пьян.
Если бы отец не прервал «кронпринца», тот, вероятно, в таком же духе охарактеризовал бы все нацистское руководство.
Теперь высказался отец:
— Все это верно, мальчики, но в одном отношении они правильно поступили. Администрация и чиновничество остались на месте. В верхах произошли некоторые перо-мены, но весь аппарат они сохранили. К нам они не решились подступиться, и это к лучшему. Теперь по крайней мере конптора функционирует как следует.
Но Вилли тотчас же возразил:
— Они сохранили и других. Посмотри-ка, с кем Адольф и Геринг постоянно вместе заседают: с господами из крупной промышленности, денежными мешками, старыми банкирами, против которых мы когда-то выступали. Эти на всем умеют заработать. До 1933 года мы их называли плутократами, спекулянтами и эксплуататорами; теперь они получают почетные партийные значки. Других людей ты больше уже не увидишь в окружении фюрера.
После небольшой паузы «кронпринц» обратился ко мне:
— Ты там, в Кольберге, вместе со своими солдатами живешь, как на луне — ничего не видишь и не слышишь. Пожил бы здесь да посмотрел бы, что тут ежедневно разыгрывается. Если наши дела хороши, то потому, что у нас сильный вермахт, это ведь ясно, не правда ли? А кто хвастает? Со времени присоединения Австрии и особенно теперь, после мюнхенского соглашения, члены НСДАП стали неузнаваемы. Полны самомнения и чванства, говорю я тебе, как если бы это была их заслуга. Всюду ты сталкиваешься с подобным высокомерием; это просто отвратительно. Мы дошли до того, что у нас на улицах стали оскорблять иностранцев.
Так целый вечер критиковали нацистских бонз. Тем не менее вся наша семья держалась национал-социалистских взглядов.
Несколько огорченный, я вернулся в гарнизон.
Перечисляя высших нацистских бонз, мой брат не успел дать характеристику гаулейтеру Юлиусу Штрейхеру. Штрейхер издавал журнал «Штюрмер», в котором с первой до последней страницы печатались самые невероятные бредни относительно евреев. Их религиозные и культурные обычаи втаптывались в грязь. Утверждалось, будто бы евреи затеяли организацию всемирного заговора против Германии.
7 ноября 1938 года молодой еврей Гершель Гриншпан застрелил входившего в состав германского посольства в Париже советника Эрнста фон Рата. Это убийства было отчаянным проявлением протеста против притеснения в Германии семьи убийцы и его единоверцев, а также против преследования в Германии всех инакомыслящих.
Это дело относилось к компетенции полиции и суда Франции. Но тогдашние хозяева Германии сочли, что случившееся является желанным поводом для того, чтобы развернуть давно запланированную «акцию» против евреев. Черни в коричневых и черных мундирах была дана воля. На одну ночь. Но эти часы между 9 и 10 ноября стали несмываемым пятном нашей истории, позорной главой, носящей название «кристальной ночи». Были сожжены почти все синагоги, еврейские магазины и лавки опустошены и разрушены, еврейские квартиры разграблены и повреждены, евреев избивали и тысячами увозили в тюрьмы.
Официальная немецкая печать изображала происшедшее в таком виде, будто все это было проявлением «народного гнева», против которого полиция и пожарные команды якобы были бессильны.
В тот вечер я вместе с несколькими товарищами и знакомыми был в одном кольбергском кафе; потом мы пошли в кино, а в заключение прошлись по четырем или пяти ресторанчикам. Мы не заметили никаких следов «народного гнева».
Спустя четыре месяца Гитлер растоптал мюнхенское соглашение. После того как с его «помощью» Словакия была отделена от Чехословацкой Республики, он, прибегнув к угрозам, навязал чешскому президенту Гахе заключение договора о протекторате. Государство, неприкосновенность которого всего полгода назад гарантировали Гитлер, Муссолини, Чемберлен и Даладье, превратилось в протекторат Богемия и Моравия.
15 марта 1939 года вермахт вторгся в Прагу. Газеты уверяли, что Чехословакия как отдельное государство нежизнеспособна, кроме того, она клином вонзается в германскую территорию, а Прага, дескать, старый немецкий город, и вот теперь она снова стала немецкой. Все это державы-гаранты в Риме, Париже и Лондоне приняли к сведению. Что думает по этому поводу население Чехословакии, никто не спрашивал. А по еженедельной кинохронике получалось, будто жители Праги ликовали не меньше, чем годом раньше жители Вены.
Среди офицеров нашего подразделения образовалось две группы. К одной принадлежали подполковник Бернер-Эрефойхт, наш командир полка, капитан Фелхаген, командир роты, обер-лейтенант Шнейдер, весьма популярный офицер. К ним присоединился начальник военно-призывного пункта майор Вальдштейн, частый гость в пашем отряде. Эти офицеры с величайшей осторожностью, по недвусмысленно для тех, кто желал понять, выражали мнение, что Гитлер в этом случае действовал не вполне правильно и теперь, безусловно, что-нибудь должно произойти.
Другая группа, к которой главным образом принадлежали молодые офицеры, была полна энтузиазма. Гитлер поступил правильно, он действовал молниеносно и поставил другие правительства перед свершившимся фактом; только так можно чего-либо достигнуть. Это мнение я тогда полностью разделял.
И действительно, ничего особенного не произошло: как и при захвате Судетской области, был отдан приказ о боевой готовности и, как и тогда, позже он был отменен. Один из командиров орудия воскликнул разочарованно:
— Какая дикая чушь: снова только боевая тревога! Другим везет. Мы не участвовали в деле ни в Рейнской области, ни в Австрии, ни в Судетской области, и теперь тоже!
Я пожал плечами. Что я мог сказать? Я сам охотно побывал бы в Праге. Мой связной, стоявший рядом, взглянул на меня и произнес:
— Другим повезло. Мы же здесь, у Балтийского моря, слишком отдалены от горячей зоны.
20 апреля 1939 года великогерманский рейх праздновал день рождения Адольфа Гитлера.
После парада все были свободны от службы, но, когда была дана команда «разойтись», меня подозвал командир роты.
— Командир полка приказал вам принять участие в празднестве в офицерском казино. Парадный мундир, белая рубашка, понятно?
— Так точно, господин капитан!
— Кроме вас, приглашено еще несколько фельдфебелей, так что вам не следует смущаться. Начало точно в девятнадцать. Платить вам не придется, понятно?
Скоро наступил вечер. Казино, к которому примыкал теннисный корт, находилось за пределами казарм, невдалеке от моря. В обеденном зале заняли места по рангу, в соответствии со званиями: командир полка, командиры рот, обер-лейтенанты и лейтенанты и среди обер-фенрихов и фенрихов — мы, допущенные на пир фельдфебели.
Командир полка постучал, как положено, по бокалу, чтобы начать свою речь. Она, наверное, ему нелегко далась. Я уже говорил, что он принадлежал к той группе, которая была обеспокоена, как бы внешнеполитические эскапады Гитлера не вызвали за рубежом опасной для Германии реакции. Снова обстановка была напряженной — началась не вполне ясная, но тревожная суета вокруг Польского коридора[28] и Вольного города Данцига. Впрочем, до стрельбы дело пока не дошло.
Но несмотря на все свои сомнения, подполковник Вернер-Эренфойхт произнес такую речь, которая вряд ли в чем-либо отличалась от речей, произнесенных в этот же час во всех других офицерских казино вермахта. А в заключение:
— Господа, я попрошу…
Засим шум выдвигаемых стульев, положение «смирно», бокалы на уровне третьей пуговицы сверху и тогда:
— Господа! В честь фюрера — зиг хайль! Зиг хайль! После официальной части общество разбилось на группы. Двери в клубные комнаты были раскрыты. Дамы не присутствовали. Три солдата играли марш и музыку по заказу. Заказывалось многое, не только музыка.
После того как командир полка и майор Вальдштейн удалились, празднество превратилось в дикую попойку.
Я сидел за одним столом с обер-лейтенантом Шнейдером, тремя молодыми лейтенантами и одним обер-фенрихом. Маленький лейтенант держался особенно шумно.
— Командир все сказал как надо, но он струсил, говорю я вам. Просто-напросто струсил!
Обер-лейтенант Шнейдер его останавливал:
— Оставьте командира в покое, здесь это неуместно!
— Разумеется, господин обер-лейтенант, здесь неуместно. Извините, господин обер-лейтенант!
Немного спустя он вернулся к той же теме; ничего другое ему в голову не приходило:
— Командир боялся, что чехи, французы и англичане станут стрелять. Да это все трусливые псы, говорю я вам. Они и не думают об этом. И все же командир…
Один из лейтенантов его прервал:
— Заткнись ты наконец! Что подумают ординарцы?
— Что? Ординарцы? Им вообще не полагается Думать, им надлежит лишь подносить! Ординарцы! Эй, орд'нарец! Еще одну бутылочку шампанского! Да поживей!
«Бутылочка» шампанского скоро превратилась в «бутыль», а потом еще одна и еще одна…
— Не-ет, господа, то, что чехи не пикнут, это мне было ясно. Фюрер в этом лучше разбирается, чем командир. Знаете ли вы, что теперь на очереди? Польша, господа, Польша! По порядку, один за другим. Долой коридор, отдавайте Данциг, дело ясное!
За соседним столом подхватили слово «Польша» и тотчас запели песню о «красивых девушках в одном польском городке». Один из лейтенантов за нашим столом тихо подпевал, потом вытаращил на нас глаза и сказал таинственным шепотом:
— Бабенки имеются в Польше, господа, самого высшего класса! Породистые женщины!
Тот лейтенант, который только что упорно заговаривал о командире, ударил кулаком по столу:
— Что это такое вы сказали сейчас? Породистые женщины? Грязные они, вот что. У нас в имении жили в бараках жницы, пришедшие из Польши. Мы наконец будем насаждать там цивилизацию! А он говорит-"породистые женщины", просто очумел! Орд'нарец, еще бутыль!
Занявшись поляками, лейтенант, видимо, забыл о командире. Внезапно он снова вернулся к чешской теме, но тут вмешался обер-лейтенант Шнейдер:
— Прекратите наконец! У чехов не было руководства, в этом наше счастье. Их правительство полностью обанкротилось, иначе все сложилось бы по-другому, можете быть уверены. И хватит об этом!
Он сказал все это совершенно спокойно, но весьма твердо. Никто, подойдя сейчас к нашему столу, не подумал бы, что обер-лейтенант выпил ровно столько же бокалов, сколько и все остальные.
Но лейтенант не унимался. Он встал, шатаясь из стороны в сторону, и, помахивая правой рукой в сторону обер-лейтенанта Шнейдера, закричал:
— Мы бы разгромили чехов. И поляков мы тоже разобьем в пух и прах. Я был при том, как фюрер нам сказал: "Вы, мои юноши, должны быть проворными, как борзые, неподатливыми на разрыв, как кусок кожи, и твердыми, как крупповская сталь!" Да, так нам сказал фюрер. И мы такими и являемся, господин обер-лейтенант!
Тут он согнулся в три погибели и опять повалился на свой стул, вытянув ноги. Шнейдер подозвал ординарца и заказал:
— Принесите мне, пожалуйста, чашку мокко и рюмку коньяка к тому столу вот там, да, да, пожалуйста!
Затем он встал с места, кивнул нам и отошел, не бросив даже взгляда на лейтенанта.
А тот поднял голову:
— Орд'нарец! Еще три бутылки шампанского, и поворачивайся быстрей прежнего!
Этот неприятный эпизод остался незамеченным в общем шуме. В другом углу у камина какой-то обер-фенрих стоял на столе и пел.
Лейтенант из гитлеровской молодежи вдруг исчез и больше не появлялся. Мы в конце концов нашли его в туалете. Он был загажен сверху донизу. Мы посадили его на стул и заперли дверь. Он заснул и больше не беспокоил нас.
В большом зале продолжали пировать. Никто больше не помнил, по какому поводу устроен пир. Стаканы бросали об стену, осколки летели на пол, содержимое пепельниц было рассыпано по коврам, а скатерти с пролитым красным вином походили на географическую карту. Когда рассвело, мы стали постепенно расходиться. В гардеробе была страшнейшая неразбериха. Кто-то надел чужую шинель, кто-то спутал фуражки. Какой-то фенрих вытащил испачканную руку из кармана, внутрь которого кто-то положил горчицу; другой налил в фуражку пиво и, ко всеобщему веселью, напялил ее на голову. Кто-то потребовал холодного пильзенского. И все закричали:
— За наш протекторат Богемия и Моравия! На здоровье, господа! На здоровьице!
В туалете шумел маленький лейтенант. Он барабанил в дверь и рычал:
— Тверды, как крупповская сталь! Неподатливы, как кусок кожи! Проворны, как борзые! Ординарец! Мою фуражку и мою саблю!
Секретный служебный документ командования
1 сентября началась война против Польши. Уже раньше легко можно было заметить, что идет подготовка к войне. Однако большинство из нас предполагало, что события примут уже знакомый нам оборот: сначала широкая кампания в прессе и по радио, потом резкие дипломатические ноты, затем наглые угрозы и под конец вермахт вторгается в Польшу.
Недели, предшествовавшие началу войны, я пробыл в Кольберге. Было ясно, что предстоят какие-то события, потому что были призваны резервисты, прошедшие службу. Все казармы были переполнены, даже на чердаках и в гимнастических залах были расставлены походные койки — по две и три, одна над другой. Резервисты два дня упражнялись в отдании чести, парадном шаге и «равнении в строю», два дня обучались ползанию на четвереньках и по-пластунски, а два последних дня недели мы с ними бешено маршировали в полевых условиях. В воскресенье они драили комнаты, уборные и коридоры, а вечером шли в солдатский клуб и становились снова старыми служаками.
Однажды утром ротный фельдфебель появился перед строем, сохраняя весьма серьезное выражение лица; он держал под мышкой красный скоросшиватель с широкой желтой полосой по диагонали. Секретный служебный документ командования!
То был так называемый календарный план мобилизационного развертывания, и нам зачитали фамилии тех солдат и унтер-офицеров, которые должны были образовать новое подразделение действующей армии; оно состояло примерно на одну треть из кадрового состава, па треть — из резервистов и на одну треть — из молодых солдат. Предусматривалось, что их перебросят к польской границе.
Остальные, к числу которых принадлежал и я, должны были остаться в гарнизоне и обучать вновь поступающих резервистов. Я был крайне разочарован.
Мой взвод принял лейтенант запаса, какой-то учитель или банковский служащий с претензией на армейскую выправку. Уже это одно меня раздражало. Но наибольшую досаду вызывало у меня то, что я снова должен был оставаться дома. Я не участвовал в занятии Рейнской зоны, не был также в Австрии и Чехословакии. А теперь, когда, как я думал, предпринят последний маневр и когда может произойти что-либо посерьезнее и, возможно, придется воевать, когда, следовательно, можно будет действительно проявить свои «солдатские» качества, – как раз теперь я снова должен остаться.
Я изложил по этому поводу свою жалобу командиру роты. Он меня высмеял. Во-первых, я солдат и мне надлежит исполнять приказы; во-вторых, нужны хорошие командиры взводов, чтобы укомплектовать полноценные подразделения запаса; в-третьих, я находящийся в резерве, кандидат на офицерское звание, а в Польше, вероятно, предстоят потери в офицерских кадрах; таким образом, у меня все еще впереди.
Мой начальник оказался прав. Я же был тогда твердо убежден, что вынужден отказаться от последней возможности участвовать в деле и получить орден, какой «легионеры» привезли домой из Испании, либо Железный крест, который носили еще наши отцы и который был Гитлером вновь учрежден в предвидении войны. Но прежде чем выпроводить меня, командир привел четвертый аргумент:
— Кроме того, у меня есть для вас особое задание, надеюсь, вы его хорошо выполните! Обратитесь сейчас же к майору Вальдштейну, все остальное вы узнаете от него!
Как уже упоминалось, майор Вальдштейн являлся начальником военно-призывного пункта. Это был спокойный пожилой офицер с широким шрамом на подбородке — памятная отметка, полученная им в первой мировой войне.
После недолгих разъяснений он вручил мне красную папку с желтой полосой по диагонали. Секретный служебный документ командования!
Это был план мобилизационного развертывания трех транспортных рот. Место формирования — ресторан «Шутценхауз» в Кольберге. Кроме красной папки, большого танцевального зала в «Шютценхаузе» и нескольких столов и стульев, я больше ничем не располагал, во всяком случае, ничем таким, из чего можно было бы создать транспортную роту.
Положение круто изменилось на следующее утро. Дело в том, что несколькими днями ранее были разосланы повестки о явке на призывной пункт. И вот со всех сторон прикатили мужчины, в большинстве ветераны первой мировой войны. Они прикатили в буквальном смысле слова: каждый второй прибыл на грузовике — своем или своей фирмы, но средства транспорта были тайно заранее освидетельствованы и зарегистрированы. Мне нужно было только в плане мобилизационного развертывания отметить галкой фамилию прибывшего резервиста, а экспертная комиссия определяла состояние машины, которую покупали или арендовали. Солдаты получили пистолеты или карабины, обмундирование и приступили к строевым занятиям. Три транспортные роты были подготовлены.
Так закончился первый день.
На второй день все машины в ускоренном порядке закрасили в обычные армейские маскировочные цвета и заправили горючим; люди получили сухой паек, боеприпасы и индивидуальные пакеты, о которых мы чуть не забыли. Но военно-призывной пункт предусмотрел все до последней детали. Были припасены и защитные накидки и лозантиновые таблетки на случай химической войны.
На третий день мы прорабатывали с тремя транспортными ротами движение колонны на марше, остановки по техническим причинам, рассредоточение и укрытие во время воздушного нападения.
На четвертый день машины двинулись к польской границе.
С какой охотой я поехал бы вместе с ними! Правда, еще со времени первой мировой войны с «обозом» были связаны не совсем приятные представления, а мы, молодые солдаты, транспортников и солдат тыловых служб не считали вполне полноценными вояками.
Тем не менее я предпочел бы вместо с этой «компанией» отправиться в поход в Польшу, нежели на родине снова обучать рекрутов.
Никто из нас и не подозревал, каким ошибочным было наше отношение к солдатам транспортных частей и службы снабжения. Впоследствии многие предпочли бы лежать на передовой в окопе, в укрытии и не поменялись бы с водителем, который должен был под артиллерийским огнем доставлять боеприпасы или продовольствие через партизанский район.
Мы поглядывали свысока и на писарей в военно-призывном пункте и называли их презрительно «чернильными писаками». Теперь же, когда я на собственном опыте познакомился с планом мобилизации, после того как я получил представление о работе на военно-призывном пункте и видел, как все гладко прошло, я стал испытывать уважение к деятельности этого аппарата, испытывал уважение даже к красной папке с желтой полосой по диагонали, ко всякому секретному служебному документу командования; ведь подобно тому, как я практически на пустом месте укомплектовал три роты, во всех гарнизонах формировались многие сотни новых подразделений.
Мне не приходило в голову, что весь этот восхищавший меня механизм служил исключительно одной цели — порабощению соседних государств. Я уже не вспоминал, что ранее считал признаком особой лояльности то обстоятельство, что рейхсвер при новом руководстве «оставался в стороне». Ведь мобилизация была результатом планирования на Бендлерштрассе, планирования в прежнем министерстве рейхсвера. Там было основательно подготовлено все то, что после 1933 года осуществлялось в еще большем масштабе.
После выполнения особого задания, которым командир пытался меня утешить, я занялся выполнением других его поручений. Дни шли за днями. Прибывали новые рекруты и новые резервисты. В короткий срок запасник становились кадровыми солдатами.
Но мы, старые солдаты, не были удовлетворены. Обучение не соответствовало нашим понятиям. Все делалось «на скорую руку». Численность вермахта импонировала, он был превосходно вооружен. Но с численностью и вооружением должно было сочетаться солидное обучение, а это, по моему тогдашнему мнению, было невозможно при такой лихорадочной спешке. Я тогда не задумывался над достоинствами или недостатками наших методов муштры. Меня раздражало то, что солдаты уже не столь молодцевато отдают честь, не столь точно выполняют команду «кругом марш» и не так быстро ползут на четвереньках по открытой местности, как мы тому был! обучены.
В мои служебные обязанности по роте по-прежнему входил инструктаж на курсах офицеров запаса. Там обучались фон Цитцевиц, фон Платен и фон Путкаммер[29]. они желали последовать примеру своих «славных предков», хотя уже не скакали на коне, а разъезжали в офицерском вездеходе, чванные и заносчивые.
В одном отношении ничего не изменилось: этих господ мало интересовала «будничная служба», которая неизбежна в технических войсках. Они желали «командовать», ведь для этого они, по их мнению, были рождены. И подобно своим предкам, они усердно поглощали шампанское. Не проходило вечера, чтобы в офицерском казино не пировали, и не было таких утренних занятий, на которых господа не пытались бы выспаться. Честно говори, мне доставляло огромное удовольствие заставлять их бодрствовать.
1 сентября произошло инсценированное Гиммлером «польское» нападение на радиостанцию в Глейвице[30], и Гитлер завопил по радио:
— С сегодняшнего утра мы открываем огонь.
Многолетняя шумная геббельсовская пропаганда привела к тому, что нападение Германии на Польшу было достаточно популярным среди населения и вермахта. Теперь наконец должны были претвориться в жизнь «законные германские претензии» на Польский коридор и Вольный город Данциг.
Так все более подогревались воинственные настроения, они достигли высшей точки в последние недели перед нападением. К тому же Гитлер вздумал совершить внешнеполитический тактический ход. В июне 1939 года между Берлином и Римом был заключен договор, согласно которому Германия уступила Италии Южный Тироль. При этом двумстам пятидесяти тысячам жителей Южного Тироля было предложено избрать подданство рейха и зарегистрироваться для переселения в Германию; следовательно, на этот раз можно было попасть «домой в рейх» ценой отказа от прежнего местожительства.
В Германии мало кто сочувствовал этой затее, в Австрии многие были озлоблены, а тирольцы считали, что их продали.
Но Геббельс использовал подходящий случай для того, чтобы, ссылаясь на этот пример, разглагольствовать о «справедливости» фюрера, его готовности к компромиссу и стремлении к соглашению. Его аргументы подкупали не только меня одного. Я был убежден: тот, кто делает уступки во имя мира, вправе добиваться от другой стороны выполнения его законных требований, тем более что это были последние требования, какие намерен был выдвигать Гитлер, как он сам заверял. Соответственно я считал тогда войну справедливой, а сопротивление поляков бессмысленным. История с Чехословакией снова отодвинулась на второй план. С нетерпением мы ждали известий о победах и ликовали по поводу каждого успеха вермахта.
По мере того как усиливалась пропаганда против Польши, ослаблялась антисоветская пропаганда. Неожиданно нам пришлось читать и слышать и не только умеренные, а порой даже благожелательные сообщения о Советском Союзе и его правительстве. Тем не менее мы смущенно переглядывались, когда радио и газеты известили, что в Москве был подписан пакт о ненападении между Германией и Советским Союзом. Все же Геббельсу удалось с помощью «пропаганды шепотом» сделать пакт популярным. В конце концов мы признали просто гениальным вступление в союз с великой державой на востоке — ведь такая политика напоминала об отношении Бисмарка к России.
Заключению пакта предшествовали неоднократные старания Советского правительства договориться с польским правительством. Советский Союз взял бы на себя защиту своего западного соседа, но Варшава положилась на бумажные гарантии англичан и французов. Тем самым судьба Польши была решена. Однако Советскому Союзу надо было позаботиться о том, чтобы охранить себя от нападения гитлеровской Германии; в этом причина пакта и соглашения о демаркационной линии.
Война против Польши длилась всего восемнадцать дней.
Гитлеровская Германия имела возможность использовать стратегическое преимущество, выгодное географическое положение. Вермахт не только атаковал с фронта вдоль западной границы Польши, но вторгся также на польскую территорию с юга, из Словакии и с севера, со стороны Восточной Пруссии.
Все эти восемнадцать дней мы, оставшиеся в гарнизоне, следили за событиями со смешанным чувством. При всем восторге по поводу известий о победах нас мучила мысль, что мы не у дел. Жители сочувственно поглядывали на нас. Ведь у многих из них родные были «там», и это нас окончательно убедило в том, что пас постигла огромная неудача, раз мы непричастны к «великому часу» Германии.
Бомбардировочная эскадрилья «Гинденбург» ежедневно совершала из Боденхагена вылеты на Варшаву и другие польские города, сбрасывала бомбы на польских женщин и детей, а вечером отмечала в Кольберге свои «успехи». Эти «чистюли», как мы их презрительно называли, были теперь героями дня. Они рассказывали о заградительном огне польских зениток, повествовали о боях с польскими истребителями, и казалось просто чудом, что они неизменно собирались вечером в полном составе.
Тогда мы еще не знали, что польский генеральный штаб не сумел вовремя модернизировать вооружение своей армии. Польские истребители устарели, зенитная артиллерия в еще меньшей степени соответствовала новейшему уровню военной техники. Позднее солдаты армейских частей рассказывали нам о таких случаях, когда польская кавалерия предпринимала атаки с поднятыми пиками против немецких танковых соединений. Польским кавалеристам даже на войсковых учениях внушали, что германское вооружение — это блеф и что значительная часть германских танков изготовлена из картона и дерева. В эти дни у нас в Кольберге — в других гарнизонах, очевидно, происходило то же самое — накапливались стопки писем и посылок для солдат. В спешке они не сообщали своим родственникам и друзьям номер полевой почты. Теперь надо было переправить почтовые отправления в воинскую часть в Польшу. Мы завидовали обер-фельдфебелю, которому это поручили. Когда он через несколько дней вернулся, мы все окружили его плотной толпой и затаив дыхание слушали его рассказы.
После долгих поисков он нашел нужную часть, выгрузил почту и поехал обратно, но не в пустом вагоне. В чулане хрюкали три жирные свиньи для. кухни нашего отдела комплектования, а для себя лично он прихватил радиоприемник и ковер. Мы с удивлением спрашивали:
— Скажи, пожалуйста, так просто это все можно забирать?
— Конечно, а как вы думали? Вы и представления не имеете, какое только безхозное имущество там валяется и пропадает. Ведь просто жалко становится!
— Но должны же где-то быть хозяева, поляки?
— Там, где я побывал, нет никого. Ни одного человека. Все ушли в леса. Или погибли. Скот бродит по улицам. Я каждый день варил себе по курице. Если бы это не была Польша, я сказал бы, что наши там живут, как «бог во Франции».
Мы все продолжали допытываться:
— Так безо всякого можно было взять радиоприемник и ковер?
— Ребята, что вы тут болтаете? Вы что же, никогда но слыхали о военных трофеях?
Мы, «вояки на дому», еще много дней спорили в нашем гарнизоне насчет того, можно или нельзя брать
«трофеи».
Из рассказа обер-фельдфебеля мы узнали, что и в нашей воинской части имеются потери. Называли имена товарищей, которые всего несколько недель назад лежали рядом с нами на пляже у Балтийского моря. Странное чувство охватывало при мысли, что они уже никогда не вернутся!
Нелегко было командиру роты сообщить о случившемся ближайшим родственникам погибших. Они узнали из письма, что их отец или сын пал «геройской смертью за фюрера и народ», отдал свою жизнь во имя «славы и величая родины».
Война с Польшей быстро закончилась. «Великая Германия» все больше разбухала. Она поглотила Польский коридор, Данциг и другие области Польши и прикарманила польские земли до самого Буга в виде «генерал-губернаторства». Военный трофей! Гитлер принимал в Варшаве грандиозный парад, а мы пьянствовали у себя в гарнизоне, веря, что одержана большая победа.
Больше уже не было разговоров о скромных трофеях — свиньях, радиоприемниках и коврах.
«Странная война»
31 марта 1939. года французское и британское правительства обязались в случае агрессии оказать Польше полную поддержку, а Англия спустя месяц даже гарантировала неприкосновенность польских границ. Это и являлось основой планирования польского штаба.
Франция и Англия заявили протест против вступления вермахта в Польшу и 3 сентября 1939 года объявили Германии войну.
Вначале эти факты смутили меня и моих товарищей. Но это неприятное чувство скоро исчезло под впечатлением молниеносно завершенной операции вермахта в Польше, и мы думали: "Пусть французы и англичане придут к нам, им будет оказан надлежащий прием!"
Но они не пришли.
Правда, французские войска были подтянуты к границе, а британская экспедиционная армия была переброшена во Францию. Но на этом пока все и кончилось. Они спокойно наблюдали, как Польша, чью неприкосновенность они гарантировали, была раздавлена германскими дивизиями.
Французская армия отсиживалась в блиндажах «линии Мажино» и на полевых позициях, ограничивалась высылкой разведывательных отрядов по направлению к германской границе, изредка постреливала французская артиллерия.
Британский экспедиционный корпус разместился позади «линии Мажино». Офицеры играли в теннис, а солдаты — в футбол; как офицеры, так и солдаты проявляли интерес к обществу французских дам. Иногда несколько британских самолетов совершало разведывательные полеты по направлению к германской границе. Но британский экспедиционный корпус продолжал бездействовать.
Гитлер спокойно вывел дивизии действующей армии из Польши и перебросил их на запад, где в первое время у «западного вала» находились довольно слабые силы,
Французы и англичане продолжали бездействовать.
Начался период так называемой «странной войны».
Наш отдел комплектования по-прежнему находился в своем гарнизоне, и мы, как и ранее, обучали новобранцев. Все чаще мы спрашивали себя, что будет дальше. На этот вопрос у нас был только один ответ: опираясь на «западный вал», продолжим наш поход.
Нам было нетрудно подыскать «аргументы». Решающим был такой довод: разве Франция и Англия не должны пенять на себя, если мы на них нападем?
В конце концов, ведь это они осмелились объявить войну великогерманскому рейху. Разве право не па нашей стороне? Итак, "мы двинемся дальше в поход… ".
В начале ноября меля вызвали в канцелярию. Наступил решающий час для примерно пятидесяти человек из отдела комплектования. Действующая армия затребовала пополнение. Мы получили полевое обмундирование и должны были вместе со сформированной частью отправиться на Рейн, на передовую линию, где шла «странная война».
Как нам завидовали те, кто все еще оставался в казарме!
Вблизи Кельна находилась 12-я пехотная дивизия, прибывшая из Шверина. Мы были прикомандированы к ее противотанковому батальону. Вот когда наступило отрезвление. Нашей функцией оставалось комплектование. Дивизия, правда, потерпела некоторый урон, по за восемнадцать дней войны в Польше она отнюдь не находилась постоянно в зоне ураганного огня. Противотанковый батальон почти не видел польских танков, и лишь один чрезмерно усердный молодой лейтенант тщетно пытался уничтожить польский танковый взвод с помощью маленькой 37-миллиметровой пушки и при этом без необходимости загубил солдат. Тем не менее все они, от командира батальона до повара полевой кухни, считали себя старыми бойцами, опаленными порохом, и относились пренебрежительно к неопытным тыловикам.
Дивизия размещалась в деревнях. Во всех домах солдаты заняли все комнаты, углы, диваны и кушетки. В Рейнской области было больше военных, чем штатских, но почти всюду установились добрые отношения между хозяевами и квартирантами.
Это можно объяснить тем, что рейнские жители особенно гостеприимны, а в ту пору они, как и мы, были охвачены воодушевлением. Кроме того, нацистская пропаганда сделала свое дело, вызывая в памяти времена оккупации Рейнской области французами после первой мировой войны.
В наших служебных обязанностях по комплектованию частей ничего не изменилось. Мы по-прежнему обучали солдат. При этом иногда возникали трудности, если командир взвода обучал тех солдат, которые уже понюхали пороху в Польше. Разумеется, работники службы комплектования старались побыстрее перенять опыт, полученный другими. Мы скоро освоились в роте.
В промежутках между учениями мы веселились. Вина и красивых девушек было в Рейнской области вдоволь; еще теперь найдется немало жителей на Рейне, отцы которых происходят из Тюрингии, Саксонии, Мекленбурга или Бранденбурга, а то и из Померании или Силезии; после войны многие из них — если они уцелели — вернулись в Рейнскую область.
9 апреля 1940 года соединения вермахта вторглись в Данию и Норвегию и очень быстро захватили и эти страны. Мы уже не задумывались над тем, что справедливо и что несправедливо, а праздновали новую «победу». Немецкие солдаты дошли до Полярного круга. В Германии нам стало тесно, полем деятельности вермахта теперь являлась Европа.
Героем дня был генерал Дитль, командовавший немецкими войсками в Нарвике; мы восторгались Гитлером, опередившим англичан, и его мнимой гениальностью как полководца. Мы верили в него и в силу нашей армии.
На нашем «фронте» дело ограничивалось действиями отдельных разведывательных отрядов с той в другой стороны, огнем французской артиллерии, на который отвечали наши артиллеристы, и разведывательными вылетами авиации с обеих сторон. Бывали одиночные бомбовые попадания, но французы оставались на «линии Мажино», а их английские союзники разместились во французских квартирах не менее удобно, чем мы в Рейнской области.
«Странная война»!
Но вот наступил май.
Боевое крещение
Две враждебные армии стояли лицом к лицу, готовые к прыжку. Каждый день могла начаться великая схватка.
Ежедневно мы ждали приказа о наступлении, мы даже желали его получить: надо же было когда-нибудь так или иначе положить конец напряженной ситуации.
Впрочем, сторонний наблюдатель не заметил бы никаких признаков этого напряжения в нашей повседневной работе. Служба начиналась с утренних занятий спортом, потом обычная утренняя перекличка, за этим следовали либо индивидуальное обучение, либо учения в полевых условиях, после обеда — чистка оружия, и снова занятия спортом. Время от времени проходили ротные или батальонные учения.
Я принял взвод 2-й роты. В течение дня я был командиром взвода, по окончании службы — стажером на офицерское звание. Днем я выполнял обычную службу, как всякий другой фельдфебель. А вечером надо было готовиться к выполнению будущих обязанностей в качестве офицера, причем, как я первоначально и предполагал, в создавшейся ситуации на первом плане должно было находиться изучение тактики в бою.
Не тут-то было! Нашему командиру, австрийцу по происхождению, представлялось более важным, чтобы мы научились вести себя как «благородные господа». Мне не только теперь это кажется смешным. И тогда я все это не принимал всерьез и вызвал этим неодобрение адъютанта, дворянина и помещика из Мекленбурга, который должен был привить нам привычки и манеры «высших кругов».
Меня учили, каким должен быть стол, сервированный согласно правилам приличия, какие бокалы предназначены для белого вина и какие для красного. Но в нескольких километрах к западу от нас французские разведывательные отряды сражались с нашими сторожевыми охранениями.
Меня учили, как надо, согласно правилам приличия, отвешивать поклон и как приглашать даму на танец, когда надо даму именовать «высочество», а когда «графиня», когда «сударыня» и когда такое обращение неуместно. А в нескольких километрах к западу французская и германская артиллерия обстреливала деревни по обе стороны границы.
Меня учили, что офицер — нельзя забывать об этом — несет высокую ответственность и должен сознавать это при любых обстоятельствах. Конечно, этому меня мимоходом обучал тот же адъютант; ведь в конце концов «странная война» могла внезапно прийти к концу, тогда начнется настоящая война и для нас, находящихся позади «западного вала».
Адъютант скупо рассказывал о Польше. Военные действия занимали мало места в его воспоминаниях, прежде всего его интересовало сельское хозяйство и польские поместья.
Мы, конечно, не были осведомлены о том, что в эти недели и месяцы происходило в верховном командовании вермахта. Я вполне допускаю, что некоторые генералы не склонны были втягивать в войну нейтральную Бельгию и нейтральную Голландию; были и такие генералы, которым была по душе перспектива нового вооруженного столкновения с Францией и Англией, а особенно новой мировой войны.
Однако генералы, которые теперь, стремясь себя обелить, более или менее решительно отмежевываются в своих мемуарах от Гитлера, в ту пору всеподданнейше одобряли все планы агрессии. Генеральный штаб разрабатывал все детали их осуществления, а фюрер ждал, когда провидение подаст ему знак.
Но по всей видимости, в то время провидение функционировало не слишком хорошо: нападение несколько раз откладывалось.
Мы, правда, не знали, что происходит в высших инстанциях, но ощущали последствия. Если провидение давало знак, объявлялась боевая тревога. Мы подготовляли полную выкладку, как полагается для похода, двигались к границе и радовались, что наконец дни ожидания миновали. Давало провидение новый знак — нас останавливали, и мы двигались обратно в свой гарнизон. Так пас несколько раз перебрасывали туда и обратно.
В ночь на 10 мая мы снова все уложили, как полагается для похода, но оставили на месте многие личные вещи и двинулись к границе; на этот раз нас не останавливали.
В 5 часов 35 минут дивизии гитлеровского вермахта вторглись во Францию, Бельгию и Голландию.
Командир 1-й роты погнал мотоциклиста обратно к нашей казарме, чтобы вызвать полевую кухню, которую он оставил па месте, ожидая по предыдущему опыту, что провидение закапризничает. Ведь полевая кухня не принадлежит к категории личных вещей. Тем не менее в течение всего похода во Францию рота в пей почти не нуждалась. Вермахт «снабжался из местных ресурсов».
Из книг о первой мировой войне и по рассказам наших отцов и учителей мы кое-что знали о французах и англичанах. Было известно, что «пуалю» и «томми» — выносливые и храбрые солдаты. Мы знали также о ". больших сражениях, о войне техники, об ураганном огне, о Chemin des Dames[31] и о Вердене.
Было среди нас немало офицеров, участвовавших в первой мировой войне, которые о ней рассказывали по-иному, нежели Эрих Мария Ремарк. Все же они испытывали перед боем не меньшее лихорадочное волнение, чем мы, молодые.
Мы легко могли себе представить «линию Мажино» — глубоко эшелонированную систему долговременных оборонительных укреплений, которая могла послужить преградой для любого наступления германской армии. Целые дивизии были размещены в этих бетонированных укреплениях, в подземных казематах, соединенных между собой ходами сообщения и узкоколейными железными дорогами. Эти блиндажи были насыщены пулеметами и огнеметами, гранатометами и пушками. На опускающихся вниз площадках для орудий, хорошо замаскированных от воздушного наблюдения, находилась тяжелая артиллерия. За этим укрепленным валом, в этих ощетинившихся орудиями крепостях французская армия ждала нашей атаки. У этого вала должны были, по мнению французского генерального штаба, истечь кровью германские армии.
Глубокой темной ночью мы проехали через последние спящие немецкие деревни. Население, привыкшее к таким войсковым передвижениям, вообще не обращало па нас никакого внимания. Мы катили все дальше и дальше. Вдалеке слышался гром канонады, на горизонте видны были вспышки от разрывов снарядов. Мы катили все дальше, и с каждым новым этапом пути усиливалось напряжение.
Мы достигли границы. Разбитый в щепки шлагбаум. На той стороне разбомбленная таможня с пустыми оконными проемами.
Наступило то волнующее мгновение, о котором мы мечтали. Своеобразное чувство испытываешь, въезжая в чужую страну! Мы разбирали по буквам французские вывески на магазинах и ресторанах; мы хотели увидеть французов. Но вокруг были только пустые и разрушенные дома, безлюдные улицы, вымершие селения. Вступление во «вражескую страну» не было столь героическим, как мы это себе представляли. Стрельбы не было. До нас прогрохотала танковая дивизия, а мы двигались вслед за ней. Мы были разочарованы.
На следующий день мы расположились в лесу. Издалека доносился грохот артиллерийской канонады, над головами слышался гул пролетающих немецких самолетов, которые с тяжелым грузом бомб направлялись на запад и без бомб возвращались обратно.
Мы находились в ожидании, полагая, что теперь начнется позиционная война. Офицеры, знакомые с ней по первой мировой войне, внезапно заговорили об этом, рассказывали все чаще о потерях, которые она несет с собой. Теперь некоторые из них, пожалуй, вспомнили Ремарка. Лишь мой командир роты, майор Петере из Шверина, лежавший рядом со мной в траве, глядя в небо, сказал мне:
— Винцер, это будет грязное дело. Смелость — дело хорошее, но осторожность — еще лучше. Помните, что и «полное укрытие» относится к числу приемов, которым мы обучены!
По обыкновению я отвечал:
— Так точно! – и витал между смелостью и осторожностью. В глубине души я склонялся к смелости. Вероятно, это объясняется тем, что, я не участвовал в первой мировой войне, а вероятно, и тем, что артиллерия все еще грохотала где-то вдалеке, а нас пока беспокоили одни лишь мухи. Но безусловно, это объяснялось прежде всего тем, что я хотел отличиться.
Уже много лет я был солдатом, изо дня в день меня обучали лишь для того, чтобы я был готов к этому часу; меня не обучали ничему другому, как только тому, что смелость — высшая добродетель солдата. А теперь мой собственный командир роты твердит об осторожности. Лихорадка перед боем!
Вечером наконец был получен приказ о выступлении. Наша дивизия была выдвинута вперед вплоть до самой линии укреплений. Пехотные полки засели перед блиндажами, которые они при первой атаке не смогли взять. Теперь надлежало под прикрытием темноты подтянуть противотанковые орудия и зенитную артиллерию, чтобы, как только забрезжит рассвет, подавить огонь французов.
— Командиры взводов, вперед!
Мы на наших мотоциклах пробирались вдоль колонн к командиру роты и получили инструкции.
Чтобы добраться до отведенного мне участка, я должен был проехать по мосту через небольшой ручей. Он находился под огнем артиллерии.
Уже до меня пехота была вынуждена пройти через этот ручей. Разбомбленные машины и сорванные перила моста свидетельствовали о точности попаданий французских орудийных расчетов.
Прежде чем дать моему взводу приказ о выступлении, я сначала сам выехал на разведку. Я еще не въехал на мост, как уже грянуло. Я соскочил с мотоцикла с такой быстротой, с какой, мне это еще никогда не удавалось, во всяком случае быстрее, чем я когда-либо требовал от моих рекрутов. Вокруг вспыхивали молнии, слышался гром разрывов снарядов и раздавался сумасшедший визг разлетающихся осколков.
Я не почувствовал, что разбил колено. Я не думал о том, что возможно, осколками будет поврежден мотоцикл, заботливо сохраняемый в прекрасном состоянии. Я не подумал также о моем водителе. В мыслях было только одно: значит, вот как это бывает.
Потом я почуял незнакомый запах — своеобразная смесь дизельного масла и бензина, крови и фосфора, земли и гари, короче — запах войны.
Потом последовал еще один залп и еще один. Я плотно прижался к земле. То было мое боевое крещение. Лишь через несколько минут — мне показалось, прошла целая вечность — я позвал водителя, который был счастлив, услышав мой голос, но и я облегченно вздохнул, Когда он отозвался.
Затем мы помчались дальше. Поскорей от этого моста, от этой вони! Позади нас послышался новый разрыв…
Когда мы проехали несколько сот метров, нам что-то крикнули пехотинцы. Мы затормозили, из мрака ночи вышла какая-то фигура, чтобы задать риторический вопрос, не сошли ли мы с ума, поскольку своей дурацкой мотоциклеткой вызываем огонь французских орудий.
«Мотоциклетка», сказал он — я вдруг вспомнил, что в армии запрещено такое «презрительное» название мотоцикла.
Мы пошли дальше пешком к командному пункту батальона; командир постарался в темноте объяснить мне где расположен блиндаж, который нам предстояло утром захватить.
Видимо, он был счастлив, что приобрел в моем лице сильную поддержку. Он себе представлял, что нам достаточно по возможности вплотную подобраться к цементным глыбам, как мы их обстреляем и под самым его носом уберем. Очевидно, он приписывал нашим 37-миллиметровым пушкам огромную ударную силу. Но он не мог разъяснить, как мы подтянем туда наши машины и орудия. Это было, в конце концов, мое дело. Но задача была трудновыполнимая, это можно было считать установленным, поскольку мы с командиром батальона — не без основания — беседовали лежа: французы всю местность простреливали из своих пулеметов.
Хотя и на переднем крае было достаточно жарко, все же мы испытали неприятное чувство при мысли, что нам снова надо проехать через тот же проклятый мост. Однако не было другого пути для того, чтобы вернуться к нашему взводу. Мы выждали разрыва очередного снаряда, а потом мой водитель помчался по трясущимся бревнам, причем коляска, наехав на каску — или то была голова? – так резко подскочила, что я чуть не вылетел.
Я, безусловно, несколько преувеличивал риск, когда по возможности подробно объяснял моим, командирам обстановку и задание. Вероятно, я преувеличивал под впечатлением моего счастливо прошедшего боевого крещения либо заботясь о моих орудийных расчетах; наверно, и то, и другое.
Взвод перешел мост без потерь. Мы укрылись за небольшой грядой и подготовили орудия к бою. Подтягивание орудий, гул моторов и порой слишком громкие в боевой обстановке приказы командиров орудий — весь этот шум привлек внимание французов. Пулеметный обстрел усилился. Осветительные ракеты рассеивали ночную мглу, озаряли простирающееся перед нами пространство и рассыпались искрами в темноте. Метр за метром расчеты тянули, толкали и вытаскивали вперед орудия. Для того чтобы притащить снарядные ящики, орудийная прислуга должна была по нескольку раз проделать путь под пулеметным огнем. Вскоре весь взвод, обливаясь потом, занял слабо защищенную позицию, и едва мы успели за несколько минут перевести дух, как позади нас стало светлеть, забрезжил рассвет.
Наступил новый день. День нашего первого боя.
Все происходило иначе, не так как мы предполагали.
Правда, французская дальнобойная артиллерия давала залп за залпом, с прежней интенсивностью действовали минометы и пушки из внутренних блиндажей «линии Мажино», но наши расчеты с той быстротой, как их учили, загоняли снаряд за снарядом в прорези передних блиндажей. С расположенных позади позиций зенитки и артиллерия обстреливали французские укрепления. Совсем рядом строчили пулеметы нашей пехоты, постепенно продвигавшейся вперед, оглушительно квакали минометы. Так продолжалось три часа, очень долгих три часа.
Потом они появились — с белыми флагами и поднятыми руками, белые и черные, в одинаковой форме, французы и солдаты из колониальных частей, европейцы и африканцы.
Они хотели жить, не хотели быть уничтоженными в бункерах «линии Мажино», в недоступность которой они еще недавно верили.
Офицерские погоны
Хотя в последующие дни бои часто были очень тяжелыми и с большими потерями с обеих сторон, все же мы ожидали, что в целом французские солдаты окажут боле энергичное сопротивление. Мы спрашивали себя, почему иногда удается так быстро сломить французское сопротивление, но в своих объяснениях не выходили за пределы нашего армейского кругозора.
Очевидно, французский генеральный штаб все свои надежды возлагал на «линию Мажино» и соответственно распорядился своими резервами. Однако самое основательное, глубоко эшелонированное, оснащенное оружием, бетонированное оборонительное сооружение теряет свое значение, если его можно обойти или перебросить через него парашютный десант.
Кроме того, у нас создалось впечатление, что население Франции было психологически недостаточно подготовлено к войне. Тактика сдерживания, которую применяло французское правительство, совершенно сбила с толку как гражданское население, так и армию. Существенную роль, безусловно, сыграли прорывы французского фронта, когда проникшие глубоко в тыл германские танковые дивизии нарушили связь и снабжение французских армий. Сражавшийся на переднем крае французский солдат обнаружил не только, что его часть обойдена, но и что его обманули. Развеялся миф о неприступности «линии Мажино», а так как французский солдат верил в нее, то вместе с крушением веры в «линию Мажино» была сломлена и его воля к сопротивлению. Остальное сделала инспирированная Геббельсом целенаправленная пропаганда.
Приведу один пример. Уже за несколько месяцев до нашего наступления германские самолеты разбрасывали над французскими позициями почтовые открытки, на которых был изображен французский солдат в сторожевом охранении передней линии блиндажей, вокруг только разрывающиеся снаряды, и на французском языке написано: "Держите открытку против света!" Тот, кто разглядывал открытку, обнаруживал изображение типичной французской спальни: на кровати очаровательная француженка, с ней рядом мужчина, а на стуле британское военное обмундирование.
К подобным методам прибегала пропаганда и во время первой мировой войны. Естественно, что французские солдаты были охвачены негодованием при мысли, что они вынуждены находиться на передовых позициях, между тем как в уютных мещанских квартирках британские солдаты забавляются с французскими женщинами.
Нет сомнений в том, что Геббельс применял с дьявольским искусством орудия психологической войны.
После прорыва укрепленной оборонительной линии наша дивизия, словно мощная ударная волна, пробилась сначала на запад, а потом в северном направлении. У канала Ла-Бассе мы впервые встретились с англичанами.
Они сражались так упорно и ожесточенно, как мы того и ожидали. Буквально в самую последнюю минуту они поднимали руки и невозмутимо, с высокомерно-равнодушным выражением лица сдавались в плен. Мы для них как бы и не существовали. При допросах, независимо от того, имели ли мы дело с солдатами или офицерами, можно было в лучшем случае выяснить самые незначительные мелочи. Видимо, англичане уже тогда были убеждены, что они в конечном счете окажутся победителями.
Иначе обстояло дело с французами. Они часто бывали крайне взволнованы: солдаты прямо-таки выплескивали накипевшие в душе чувства разочарования и возмущения. Когда мы проезжали мимо колонн французских пленных, мы все чаще слышали возгласы: "La guerre est finie! La guerre est finie!"[32]
Наша дивизия, подавляя то тут, то там местное сопротивление, двигалась в походном порядке все дальше в направлении к Ламаншу. Нашему противотанковому батальону, за весьма редкими исключениями, вообще не приходилось вести такие боевые действия, для которых он был предназначен. Мы фугасными гранатами поддерживали пехоту, обстреливали и уничтожали пехотные позиции в окопах и пулеметные площадки; у нас бывали и потери, но танки не попадали в поле нашего зрения. Французская армия не располагала самостоятельными танковыми подразделениями, но распределила по пехотным дивизиям боевые машины, в большинстве устаревшего типа. Если танки встречались на исходных позициях, то либо их бомбила германская «люфтваффе», либо они были уничтожены в силу подавляющего преимущества германских танковых дивизий.
Многие немецкие солдаты, участвовавшие во французском походе, целыми днями, а то и неделями вели упорные бои. Другие за все время не сделали ни одного выстрела, потому что их дивизия маршировала во втором эшелоне, а при невероятно быстром темпе развития событий ей не пришлось участвовать в боях.
Мы двигались вперед, руководствуясь замечательными картами, которые имелись в нашем распоряжении в большом количестве. Они точно ориентировали относительно всех существенных с военной точки зрения объектов, таких, как пути сообщения, реки, рельеф местности, укрепления, гарнизоны и даже мосты, лишь незадолго до того построенные. Если в результате нашего быстрого броска мы внезапно появлялись в расположении французских обозов, то большей частью это свидетельствовало о том факте, что наших тыловых служб с нами не было. Во всяком случае, мы редко видели наши полевые кухни, и если они и были на месте, то не хватало времени для раздачи пищи. Тем не менее нам неплохо жилось во Франции. Никто из нас не страдал от жажды, хотя май и был необыкновенно жарким, а июнь еще более знойным. В напитках недостатка не было, несмотря на то, что и при нормальной температуре они употреблялись в большом количестве; мы неизменно находили поводы для того, чтобы устроить пирушку, хотя бы в ознаменование ежедневных «успехов» нашей части. Но сверх того, по нашим рациям мы слушали сообщения о событиях на всем театре военных действий, и дня не проходило без победоносных фанфар в сводке вермахта.
14 мая после страшнейшей бомбардировки Роттердама Голландия сложила оружие. 28 мая капитулировала Бельгия. Британская экспедиционная армия была в районе Дюнкерка окружена армейскими группами "А" и "Б".
Можно себе представить, что при таком быстром продвижении вперед мы были безгранично удивлены, когда однажды на рассвете наше наступление застопорилось. Французской отборной дивизии было поручено прикрыть отступление англичан. Французская артиллерия стреляла с поразительной точностью. Достаточно было кому-нибудь из нас высунуть нос, или связному перебежать улицу, или где-либо появиться машине, и уже с громом «посылалось благословение». Мы занимали окраину селения, и снаряды попадали в дома. Было утро, солнце всходило.
Наступил полдень, солнце немилосердно жарило. В этот день мы страдали от жажды — ведь невозможно было принести воду даже из близко расположенных домов. Походные фляги опустели. У нас имелся французский коньяк, было красное вино и шампанское, все это разогрелось, а шампанское фонтаном выплескивалось из бутылок.
Мы попытались отойти, чтобы совершить обход французских позиций, но при малейшем движении на нас обрушивался шквал огня. Я лежал в лощине и многое отдал бы за стакан воды. Внезапно я заметил, что кто-то, пыхтя и отдуваясь, бросился рядом со мной в укрытие. То был батальонный адъютант, лейтенант Дитер Мали, высокий и стройный, совсем такой, как изображают молодых офицеров в детских книгах с картинками: он был всегда весел, хотя умел в нужных случаях соблюдать серьезность, был корректен и справедлив; именно в таких случаях солдаты говорят: «Славный малый». Мы были друзьями.
Он толкнул меня в бок и выдохнул:
— Наилучшие пожелания, господин обер-лейтенант!
— Какого черта тебе здесь надо? Произошло что-нибудь особенное?
Я предполагал, что получу от него боевое задание командира или услышу что-либо другое, соответствующее обстановке. Вместо ответа он лишь усмехнулся и повторил:
— Наилучшие пожелания, господин обер-лейтенант!
Я просто его не понимал, не принимал всерьез его слов. Конечно, я надеялся на повышение в чине, для этого не хватало лишь испытания во фронтовых условиях. Я повернулся на бок и снова крикнул в ответ:
— Прекрати эти глупости и скажи наконец, в чем дело!
Тут я быстро уткнулся носом в землю: французы заметили, как прибежал лейтенант, и подбросили еще несколько снарядов на нашу позицию. После того как мы были «благословлены», лейтенант Малм снова уже по всей форме поздравил меня с производством. Из обер-фельдфебеля я превратился в «господина обер-лейтенанта» с офицерскими погонами, золотой звездочкой и серебряным шнуром.
Этого дня я ждал с начала моей службы, в ожидании этого дня я посещал одни курсы за другими и занимался зубрежкой в свободные часы. Я хотел выбраться из «класса» рядовых — и стал унтер-офицером. Я хотел выйти из «класса» унтер-офицеров — и вот я стал офицером.
Впрочем, в моих представлениях и мечтах присвоение офицерского звания должно было происходить совсем иначе: перед выстроившейся ротой, с вручением торжественной грамоты, со шпагой и всем прочим. Между тем я лежал в грязи и уже был обер-лейтенантом, но еще без офицерских погон, без серебряного шнура и без сабли. Тем не менее в моих глазах этот момент был самым значительным на всем пройденном мною жизненном пути, но все же не столь важным, чтобы адъютант должен был проскочить через зону артиллерийского обстрела, стремясь сообщить о моем новом служебном положении.
Так или иначе, но только к вечеру мне удалось надеть офицерские погоны. Не оставалось времени даже для небольшого празднества. Нас перегруппировали, и той же ночью мы возобновили преследование англичан.
После окружения британского корпуса под Дюнкерком мы снова изменили направление и двинулись форсированным маршем к Сомме, где французы закрепились, окопавшись на противоположном берегу. Моторизованные дивизии, используя все имеющиеся транспортные средства и непрерывно курсируя туда и обратно, доставили на место нашу изнуренную пехоту. После обстоятельной воздушной разведки началось наше наступление.
На высотах Соммы расположились отборные части: французские альпийские стрелки и колониальные войска — последние резервы Франции. Атака через Сомму представлялась нам рискованным предприятием, потому что предстояло пробиваться к берегу по ровной, хорошо просматривавшейся местности и мы должны были считаться с возможностью больших потерь при переправе и в боях за первые небольшие опорные пункты.
Поэтому, наверно, генерал Вейган и надеялся удержать оборонительную линию, названную его именем.
Но вот появились пикирующие бомбардировщики, они действовали без перерыва, эскадрилья за эскадрильей. Словно хищные птицы, они невозмутимо кружили над позициями — французские зенитки им почти не мешали, – отыскивали цели, потом со зловещим глиссандо своих сирен низвергались с неба. У самой земли они выбрасывали свой бомбовый груз и с ревущими моторами подымались снова ввысь — и так безостановочно, машина за машиной, звено за звеном, эскадрилья за эскадрильей.
Бомбы одна за другой поражали и сокрушали французские окопы. Балки и деревья вместе с комьями земли в гигантских фонтанах уносились в пространство; люди и пулеметы взлетали в воздух. Тяжелые орудия разлетались на части, воздушная волна сбрасывала машины с дорог. Ужасающий ад, многочасовые удары гигантского молота, изматывающие нервную систему.
Тогда наши саперы и первые пехотинцы в надувных лодках переправились через реку, захватили в нескольких местах предмостные укрепления и под их защитой построили первые понтонные мосты. Французы, еще оставшиеся в окопах в живых, были полностью деморализованы. Все же в разных местах еще вспыхивало сопротивление, но уже окончательно рухнули иллюзии, которые связывались французами с «линией Вейгана».
Германские дивизии неодолимо, сплошным потоком двигались на юг и запад Франции, к побережью Атлантического океана, через Сену в обход Парижа и у Нанта через Луару по направлению к Бордо — все дальше на юг, туда, где виднелись на горизонте вершины Пиренейских гор.
10 июня мы услышали по радио известие, которое восприняли со смешанным чувством. Италия объявила Франции войну. Мы были разочарованы, когда во время польского похода Италия оставалась нейтральной, а после объявления нам войны Францией и Англией не выступила активно на нашей стороне. Теперь, когда мы неудержимо продвигались вперед и Франция была повержена, вступление Италии в войну не вызвало у нас никакого ликования. Мы не могли избавиться от впечатления, что Муссолини завидовал успехам и славе Гитлера и хотел по крайней мере обеспечить для себя долю в военных трофеях, хотя он и не принимал участия в борьбе.
22 июня 1940 года Франция капитулировала. Правда, значительная часть страны еще не была оккупирована, но в распоряжении Франции уже не оставалось таких резервов, которые могли бы оказать решающее влияние на исход войны. Первоначально мы не могли понять, почему армия и гражданское население Франции оказывали относительно слабое сопротивление, но, когда военные и политические круги страны столь быстро выразили готовность вступить в переговоры с Германией, нам стала яснее подоплека событий; но все же при наших тогдашних политических взглядах мы не могли до конца осознать глубокий смысл предательства национальных интересов Франции ее господствующими кругами. Итак, было заключено перемирие.
С пылающими щеками читал я в детстве книги о войне, затаив дыхание внимал рассказам моих учителей, а позднее начальников. И вот теперь пробил час — час реванша за 1918 год. Моя гордость была беспредельной.
Когда-то переговоры о перемирии происходили в железнодорожном вагоне в Компьенском лесу. С тех пор это географическое название и этот вагон были известны всему миру. В дальнейшем вагон находился во французском музее. Гитлер до малейших деталей разработал план мести. Он приказал немедленно доставить этот вагон и тот же лес, точно на то же самое место, где он стоял в 1918 году. Здесь французский генерал Петэн подписал условия перемирия.
Мы были в восторге и аплодировали как после потрясающего спектакля при участии популярных актеров.
Французам казалось, что для них война закончилась. Медленно освобождаясь от паралича, вызванного быстрым поражением, они снова занялись работой и своей обычной деятельностью, а также той работой, которую им теперь навязывала л к которой принуждала наша так называемая «гражданская администрация». Однако по вечерам они вели политические разговоры в кафе за аперитивом у маленьких столиков на тротуарах. Они поругивали правительство, как предыдущее, так и нынешнее, которое теперь находилось в Виши.
Когда я приходил в парикмахерскую — а кто же из нас, офицеров, отказывался от такой роскоши, как бритье за несколько пфеннигов, – в салоне царило ледяное молчание. Все мои попытки использовать мои школьные познания во французском языке оставались безрезультатными. Но не было ни одного француза, который не пропускал бы меня вне очереди. Сколько бы человек ни ждало обслуживания, я всегда оказывался первым в очереди. Они обращались со мной как с гостем, правда незваным. Порой мне казалось, что они, может быть, этим сами себя бичуют и разжигают свое негодование примерно в таком духе: пусть он сейчас пройдет вперед, придет день, когда любой французский парикмахер откажется мылить рожу этому «бошу»! Это меня не беспокоило. Я давал на чай парикмахеру, он открывал передо мной дверь с вежливой фразой. "Au revoir, monsieur!", но на его лице можно было прочесть, что он, вероятно, охотнее всего дал бы мне пинок в зад.
Однажды я был свидетелем возбужденной дискуссии. Главным оратором был маленький коренастый человек, который в своей шерстяной непромокаемой куртке походил на крестьянина. Он не переставая кричал на парикмахера, который пытался его успокоить. Хозяева не любят шумных споров в своих лавках.
На меня они не обращали внимания. Как я ни старался, но все же с трудом понял только часть того, о чем говорилось. Речь шла об инциденте у Орана. Я ужо слышал об этом утром по радио. Англичане потребовали от правительства Виши выдачи французского флота, стоявшего на якоре близ Орана у берегов Африки и, таким образом, не попавшего в руки оккупантов.
Правительство Виши желало сохранить этот флот в соответствии с условиями перемирия. Но в Лондоне находился французский– генерал де Голль, он там организовывал сопротивление Гитлеру. Ему не было дела до перемирия, он его не подписывал, и он требовал выдачи флота. Правительство Виши отклонило требование. После этого британский флот потопил французские корабли, стоявшие на якоре.
Люди, находившиеся в парикмахерской, были возмущены и ругали англичан. Они тогда еще не понимали, что это был правильный поступок: жертва была необходима, чтобы Гитлер не мог наложить руку на эту эскадру.
Но пока что Геббельс использовал инцидент для очередного трюка. Огромные плакаты и французские газеты, контролируемые германским министерством пропаганды, обращения по радио и выступления подкупленных коллаборационистов должны были разъяснить населению, что немцы являются его подлинными друзьями, а англичане, напротив, – его исторические враги.
Затем на французов были возложены новые обязательства. Франция должна была поставлять, поставлять, поставлять…
А французы должны были работать, работать и снова работать…
Германская гражданская администрация покупала все, что только можно было купить. Грузовые маршруты и поезда с отпускниками направлялись в Германию. Солдаты посылали на родину посылочки, офицеры — посылки, а генералы — целые товарные вагоны.
Все это оплачивалось не имевшими никакой цены оккупационными бумажными деньгами, пестрыми векселями с оплатой в далеком будущем, когда вся Европа окажется под германским правлением: неслыханный грабеж.
Потом покатили в Германию поезда с французскими рабочими во все большем и большем количестве.
Наконец появились британские бомбардировщики. Они были брошены против нас, но при этом неизбежно превращались в развалины французские фабрики, города и деревни; испепелялись церкви, замки и музеи; сгорали дома и деревенские дворы; погибло множество невинных людей.
Беды обрушились на страну, которая однажды уже была четыре долгих года ареной военных действий. Перемирие, которое французы отчасти со вздохом облегчения, отчасти в унынии приветствовали, вовсе не было концом, оно было началом новой поры чудовищных страданий, через которые, однако, надо было пройти для того, чтобы освободить Францию от фашистской оккупации.
«Морской лев»[33]
— Вы немедленно принимаете 1-ю роту! Командир нашей части, полковник Шварцбек, произнес нечто вроде речи: он выразил пожелания успеха, говорил о задачах командира роты, о моем предшественнике, о будущем и еще разных вещах. Но я немногое из этого воспринял. Я слышал только одно: «командир роты».
Несколькими днями ранее почтенный майор Петере приколол к моему мундиру Железный крест, вероятно и за разведывательную операцию, и за атаку линии блиндажей, либо за все в совокупности. Уже это одно меня осчастливило, я мог теперь спокойно находиться в соседстве с солдатами, уже получившими этот орден в первую мировую войну. Но вот я стал командиром роты, а это имело гораздо большее значение.
Как уже упоминалось, нашим командиром полка был австриец. Он имел слабое представление о нашей части, об орудиях, танках и о своих задачах в качестве командира. Во время первой мировой войны он был артиллеристом и постоянно старался приучить нас к стрельбе непрямой наводкой. Он предпочел бы из наших 37-миллиметровых противотанковых пушек вести стрельбу с позиций на обратном скате, как он стрелял из своих мортир где-нибудь в Карпатах или Альпах. Все это не встречало сочувствия с нашей стороны.
Другими военными вопросами он мало интересовался. За столом шел разговор только о венской кухне, кайзершмаррен[34] и других мучных блюдах. Если у офицера нашей части был день рождения, то он имел право заказать повару свое любимое блюдо для всех сидевших за столом. Командир надеялся, что этот трюк явится поводом для кутежа гурманов, по мы бесстыдно заказывали только картошку.
Полковник Шварцбек недолго оставался у нас. Его перевели обратно в Вену, в какой-то автомобильный парк. Вряд ли солдаты сожалели о его уходе — он был с ними не в лучших отношениях, чем владелец хлопковой плантации с батраками. Полковник почти не знал своих солдат и постоянно путал фамилии.
Его преемником стал пруссак, по фамилии фон Брюкнер. Этот вскоре запомнил фамилию каждого солдата; тем не менее его отношения с ними были не лучше, чем у его предшественника. Но он охотно ел картофель. Так что мы были снова в своей среде. В остальном Брюкнер полностью соответствовал моему тогдашнему представлению о настоящем солдате. Это был строгий командир. Однажды он отвел меня в сторону.
— Вы из рядовых выдвинулись в офицеры?
— Так точно, господин подполковник!
— Когда вас произвели?
Я подробно доложил.
Он осмотрел мою смешанную форму; я все еще был в форме обер-фельдфебеля с пришитыми офицерскими петлицами и погонами и носил одолженную у товарища фуражку с серебряным шнуром.
— Быстро все это смените! Прикажите портному сшить вам мундир и тогда представьтесь мне снова!
— Так точно, господин подполковник!
Я стал теперь офицером, но не должен был произносить ничего другого, кроме «так точно», лишь с легким поклоном и держа руку у козырька — как был обучен. Если командир был настроен благожелательно, он небрежным движением отводил мою руку от фуражки,
Он был настроен благожелательно и так закончил разговор:
— Я буду иметь вас в виду.
Через несколько недель он командировал меня на курсы ротных командиров в школу танковых войск в Вюнсдорфе под Берлином. Здесь я был обучен тому, чему меня не мог обучить упомянутый мною адъютант в Рейнской области.
В Вюнсдорфе придавалось гораздо меньшее значение обращению с графинями и отвешиванию поклонов; здесь готовились к совсем иному «танцу», о котором мы еще не имели представления.
Когда я вернулся с курсов, мне по-прежнему казалось, что Гитлер и генеральный штаб — вероятно, под впечатлением поразительно быстрого хода событий во Франции — еще не имели концепции дальнейших военных действий.
Во всяком случае, вермахт занял позиции у Ламанша и на побережье Атлантического океана и ждал дальнейших приказов. Если предполагалась переправа в Англию, как мы ожидали, то уже теперь следовало бы начать подготовку.
Моя рота была размещена в казармах в Ла-Рош-сюр-Йон, вблизи от Ле-Сабль д'Ордон — излюбленного морского курорта парижан. Лето там сухое, широкий, с волнистыми дюнами белый песчаный пляж сменяется высоким скалистым берегом. Когда море в часы отлива отступало, над водой поднимались бесчисленные скалистые островки; черные, гладко отшлифованные, они за несколько минут высыхали и накалялись под горячим солнцем. Когда вновь подступал прилив, островки становились все меньше и меньше и исчезали в бушующем прибое. Очаровательный уголок земли, который становился еще краше благодаря присутствию очаровательных парижанок. Так оно, вероятно, и бывало, но в 1940 году они отсутствовали. На курорте хозяйничали мы.
Наряду со строевой подготовкой мы, конечно, проводили полевые учения. Дабы соединить приятное с полезным, я несколько раз выезжал с ротой для проведения учений на берег моря и в паузах разрешал купаться. С каждым разом время, отводимое учениям, сокращалось, а купание затягивалось. Однажды мы задумали упражняться в разбивке палаток и в уменье располагаться биваком. Мы остались на ночь на берегу. Распорядок дня теперь был таков: утром подъем, вслед за этим купание, потом обычная боевая подготовка, снова купание и в заключение при заходе солнца чистка оружия.
Солдаты проявляли такое усердие при боевой подготовке, что я подумал о том, что можно было бы спокойно обойтись без частых переездов туда и обратно и при этом сэкономить бензин. Так, во всяком случае, я обосновал перед командиром мое предложение, чтобы рота более длительный срок оставалась на берегу. Он дал свое согласие.
Вскоре купание стало нашим главным занятием. Но, поскольку командир мне сказал «я буду иметь вас в виду», я должен был считаться с возможностью его внезапного появления. Действительно, он иногда приезжал на учения и всегда заставал нас за делом, лишь один раз мы купались. Это ему очень понравилось, и он стал реже появляться. Ему не приходило в голову, что его адъютант и мой друг Дитер Малм посылал мне радиограмму каждый раз, когда командир собирался к нам. Таким образом меня никогда не заставали врасплох. А один раз мы купались для того, чтобы не возникало подозрений, будто нас предупредили.
Таким образом, в наших занятиях главное место занимали учения в воде, и это имело свою причину. Я сам плавал хорошо, с большим увлечением. В рейхсвере каждый солдат должен был уметь плавать и нырять, стать по возможности пловцом, знающим правила спасания утопающих. Однако среди новобранцев последнего призыва и в присланном пополнении большинство не умело плавать; причем это были почти исключительно уроженцы Померании и Мекленбурга, которые постоянно находились вблизи Балтийского моря и многочисленных озер.
Все они научились плавать. Я достиг этого с помощью трюка, о котором позднее никогда не вспомнил бы, если бы не Ганс Бевер.
Этот долговязый, необыкновенно спокойный мекленбуржец был в первой роте моим шофером во Франции, в Голландии и затем в Советском Союзе. Он не знал страха, разве что за сохранность своей машины. На Ганса Бевера я мог положиться. Он был всегда на месте и всегда в хорошем настроении. Но плавать он тоже не умел.
После моего перехода в Германскую Демократическую Республику я встретил его: он работал трактористом в сельскохозяйственном производственном кооперативе на побережье Балтийского моря. Естественно, что, делясь воспоминаниями, мы заговорили о времени, проведенном на побережье Атлантики.
Вот что он рассказал:
— Тогда во Франции мы все, разумеется, хотели поехать в отпуск. Но у тебя нельзя было получить увольнительную, не предъявив свидетельства о сдаче испытания по плаванию. Вот почему мы все научились плавать.
Так оно действительно и было. Тому, кто не выдержал в присутствии командира взвода пятнадцатиминутного испытания в спортивном плавании и не мог предъявить свидетельства по введенной мною форме, незачем было и обращаться с ходатайством об отпуске. Таков был мой скромный вклад в подготовку операции «Морской лев» до того, как о ней вообще заговорили.
Не мое дело вдаваться в оценку предположений относительно того, к чему привела бы операция «Морской лев». А тогда, будучи скромным командиром роты, я для подобных размышлений подавно не имел оснований. Мы считали бесспорным, что переправимся через Ламанш, высадимся на берег, одержим победу и оккупируем Англию. Если ранее рота пела: «… через Маас, через Шельду и Рейн мы маршируем, мы маршируем прямо во Францию!», то теперь отдавалось эхом от стен и домов: «… потому что мы едем, потому что мы едем прямо в Англию, ах, ой!».
"Езжайте, езжайте, – думали, вероятно, французы, – надо надеяться, многие из вас захлебнутся при переправе!"
Я же размышлял: «Как-никак Ламанш — это не Маас и не Шельда, и через такое водное пространство не перебросить бревна».
Подготовка к операции «Морской лев» была просто жалкой.
Интенданты и отряды особого назначения объезжали прилегающую местность и закупали все пробки, какие можно было достать; из них каким-то образом должны были получиться спасательные жилеты.
Равным образом добывали пеньку и канаты, чтобы изготовить веревочные лестницы и тросы. Были арендованы все разновидности судов, начиная от катеров по ловле сельди и до более крупных; они были использованы для обучения войск стрельбе по целям на берегу и высадке на берег.
Кроме того, достали максимально большое количество рулонов проволочной сетки, разрезали ее на полосы длиной пять метров и распределили по машинам. Эти «ковры» размотанной проволоки должны были способствовать тому, чтобы машины не застревали на песке. Том не менее машины продвигались весьма медленно, потому что пятиметровые полосы нужно было каждый раз снова перебрасывать.
Подготовка к операции «Морской лев» привела к тому, что офицеры, вплоть до командиров взводов, проводили непрерывные командно-штабные учения, высшие штабы провели ряд совещаний с офицерами «люфтваффе» и морского флота, а все прочие освежали свои познания в английском языке. Между тем из всего этого ровным счетом ничего не вышло.
В нашем распоряжении были в достаточном количестве карты британского побережья и территории в глубине страны, прекрасные карты со всеми деталями — превосходные воздушные съемки, по которым можно было и рельеф и все подробности местности воспроизвести на ящике с песком.
Однако, в то время как мы еще разъезжали по песчаному берегу Атлантического океана, а потом ночным маршем были переброшены в Шербур, чтобы оказаться несколько ближе к Британским островам, когда мы еще учились плаванию и английскому языку, мысли фюрера уже были заняты Москвой.
Находясь на берегу Ламанша, мы не могли об этом догадаться. Мы считали Англию нашим единственным противником в любой части света. А с Советским Союзом у нас ведь был пакт о ненападении.
Итак, мы по-прежнему ждали хорошей погоды и приказа. Наступила хорошая погода, море было гладким, как зеркало. Но приказ так и не был получен.
Что же дальше?
Лето миновало, и ничего не произошло.
Наша дивизия достигла высшего уровня боевой подготовки, мы могли сказать о себе «fit». Мы не говорили, что готовы к выступлению, мы говорили: «fit». Это было результатом занятий английским языком и изучения карт английского побережья.
Однажды показалось, что мы приступаем к действиям. Но это снова была лишь передислокация. Мы прибыли из Шербура в Голландию, вблизи Эйндховена.
Снова начались командно-штабные учения; ведь перед нами, находился другой участок побережья, мы должны были высаживаться в другом месте. Снова мы катили по нашим коврам из проволочных сетей, на сей раз на голландском берегу и по голландскому песку, опять упражнялись в управлении судами и в стрельбе.
Тем временем наступил сентябрь. Купание ужо не доставляло настоящего удовольствия, во всяком случае уже нельзя было греться на солнце.
Потом командно-штабные игры прекратились, а проволочные сети стали ржаветь.
Фашистское руководство явно отказалось от намерения организовать высадку в Великобритании. Теперь надлежало добиться победы с помощью одних бомбардировок. Началась великая «битва за Англию», последовали налеты бомбардировщиков на незащищенные города, что вызвало ответную акцию англичан. Теперь задача заключалась в том, чтобы «уничтожить полностью», «ковентрировать»[35] Англию. Главной мишенью стал Лондон.
Уже по этому одному мы могли догадаться, что «Морской лев» скончался: когда подготовляется десант, бомбардируют базы военного флота, гавани и береговые укрепления, но отнюдь не расположенную в тылу столицу.
Потом было официально объявлено, что нам, вовсе не обязательно захватывать остров, рискуя без необходимости слишком многим: «люфтваффе» сама сумеет расправиться с Англией. Последний удар нанесут британцам наши подводные лодки, которые вскоре будут пускать ко дну суда большего тоннажа, чем Англия в состоянии дополнительно спустить на воду.
Нам весьма понравилось, что предполагается избежать излишних жертв. Мы, правда, были готовы переплыть канал и сражаться, но перед самым финишем — он снова казался близким — никто не хотел идти на чрезмерный риск. Как нам тогда представлялось, война фактически закончена, и если господа из «люфтваффе» в состоянии сами довести дело до конца, то это нас вполне устраивало.
Уже пошли слухи о расформировании некоторых дивизий. Солдаты, возвращавшиеся из отпуска, разговаривали с людьми, которые действительно были уволены из армии и возобновили работу по своей профессии, впрочем главным образом в военной промышленности. Разумеется, речь шла исключительно о дивизиях с высокими «исходными номерами» — о воинских частях запаса.
В отношении нас, кадрового подразделения, не могло быть и речи о расформировании.
В моей роте, как и в других, должна была вернуться домой примерно треть личного состава. Взамен мы получили пополнение. То были молодые новобранцы, которые в Кольберге с лихорадочным трепетом ждали отправки, боясь, как бы они не прибыли слишком поздно.
Снова все началось сначала: учения с орудиями, учения повзводно, строевая подготовка в составе всей роты, боевые стрельбы.
Кроме того, предоставлялись краткосрочные отпуска; краткосрочные, как нам объясняли, для того, чтобы каждый мог еще разок поехать домой.
Мы не задумывались над подобными объяснениями: тот, чья была очередь, отправлялся на родину, нагрузившись сырами, маслом, какао и знаменитыми голландскими сигаретами. Тем временем требования при боевой подготовке стали более жесткими.
Они не были введены нашим командиром дивизии, известным генералом фон Зейдлицем-Курцбахом, так было повсюду. Мы узнавали об этом, когда приходилось беседовать с офицерами из других дивизий. Но так же, как и у нас, у них преобладало мнение, что речь идет только об Англии и что война пришла к концу.
Мы были убеждены, что война уже выиграна. Когда служба позволяла, мы разъезжали по стране.
В Голландии уже тогда были образцовые автострады, и, кроме того, можно было в электропоезде быстро проехать из одного города в другой, мимо почти что необозримых полей, на которых выращивали цветы и овощи. Поля иногда перемежались с ярко-зелеными лугами, где паслись гладкие, упитанные коровы.
Когда заходит речь о Голландии, невольно представляют себе ветряные мельницы и деревянные башмаки, забавные белые чепчики женщин и светло-голубые, как бы шуточные головные уборы мужчин. Когда я вспоминаю эту страну, я вижу множество маленьких, идеально чистых домиков — разноцветных, со светлыми окнами и ослепительно-белыми гардинами.
Несколько таких домиков было реквизировано для нужд офицеров нашей части. Владельцы либо были выселены, либо эмигрировали. Каждый командир роты жил в отдельном домике со своим денщиком. Младшие офицеры селились вдвоем или втроем. По вечерам мы друг друга навещали.
Лето сменилось дождливой осенью; с Северного моря задули ураганные ветры, которые проносились над нидерландскими равнинами с такой силой, как если бы они хотели унести с собой из страны все, что не было крепко-накрепко прикреплено.
За осенью последовала неприятная зима, то холодная, то пронизывающе-сырая, так что люди спасались в домах от безотрадной погоды. Рождество мы отпраздновали почти как в мирных условиях, завидуя отпускникам, проводившим эти дни в кругу семьи в Германии. Почти все офицеры остались в своих частях, только командир полка подполковник фон Брюкнер отправился после рождества в новогодний отпуск.
Его замещал командир 3-й роты. У него мы встречали Новый год. Наш стол был уставлен почти всеми теми яствами и напитками, какими Голландия, Франция, Дания и Норвегия могли снабдить винные погреба и кухни. Мы считали, что Новый год принесет мир, и в ожидании счастливого конца размышляли о событиях с сентября по декабрь 1940 года. Мы, правда, были лишь непосредственными наблюдателями происходящего, но то, что нам было известно, укрепляло наше чувство уверенности в будущем.
В сентябре глава румынского государства оформил присоединение Румынии к «оси» Рим — Берлин. В Румынию вступили учебно-тренировочные части германской армии и военно-воздушных сил. Таким образом, вермахт наложил свою руку и на Румынию.
Итальянцы напали на Британское Сомали и перешли через ливийско-египетскую границу в направлении Суэцкого канала.
В. конце октября Муссолини, совершив прыжок через Албанию, ввел свои войска в Грецию, дабы Средиземное море вновь превратить в mare romanum[36]. После этого англичане перебросили большую часть своей авиации на юг Греции и превратили Крит в свою военно-воздушную и военно-морскую базу.
Затем последовали некоторые неудачи — не у нас, а у итальянцев. Они потерпели в Африке крупные поражения, причем им пришлось отдать англичанам Киренаику; они были также вновь изгнаны из Греции. Мы отчасти были раздосадованы этими событиями, но одновременно воспринимали их со злорадством, так как итальянские неудачи укрепляли в нас гордость по поводу «наших побед».
В конце ноября наш энтузиазм еще более усилился, когда Румыния, Венгрия, Словакия одна за другой объявили, о своем присоединении к тройственному пакту Германия — Италия — Япония. Так что мы полагали, что у нас есть достаточно оснований для того, чтобы безмятежно праздновать Новый год, и достаточно поводов для того, чтобы, наполняя бокалы самым дорогим трофейным шампанским из почти неисчерпаемых французских погребов, подымать тосты за благополучие отечества, за товарищей, за «новый порядок в Европе» и за здоровье фюрера. У нас было достаточно поводов и шампанского для того, чтобы в своей заносчивости потерять голову и забыть, что мы надеялись в 1941 году возвратиться домой. Нас не обременяло сознание вины и ответственности; у нас тогда его не было. Тогда еще — нет.
В той комнате, где мы пировали, висела на стене карта Европы. На этой карте командир 3-й роты заштриховал угольным карандашом все те страны, в которых были размещены части вермахта. Когда веселье достигло высшей точки, кому-то пришла в голову дикая идея: каждый из нас должен был, закрыв глаза, сделать из пистолета один выстрел в географическую карту; попадания указывали, бы на те цели, в направлении которых мы совершим поход в 1941 году.
Мы встречали шумным ликованием попадания в те участки карты, на которых были обозначены Англия, Испания и Африка. Наше одобрение вызывали те, кто поражал цель где-либо на Балканах. Мы высмеивали того, кто брал слишком влево и попадал в необъятный океан или брал вправо и попадал на территорию Советского Союза.
Дикие крики сменились томительной тишиной, когда внезапно наш хозяин в ужасе воскликнул:
— Перестаньте! Перестаньте! Там за стеной лежит на кровати мой денщик! – С этими словами он выскочил из комнаты. Мы протиснулись вслед за ним и застали денщика невредимым; он улегся плашмя на пол. Наша стрельба «по всей Европе» чуть не стоила жизни одному солдату в ту новогоднюю ночь.
Начало нового года не ознаменовалось победным барабанным боем. На другой стороне, в Англии, с грохотом разрывались бомбы. Но англичане не оставались в долгу и в ответ бомбили Рурскую область. Иногда кое-кто из солдат роты отправлялся домой, чтобы присутствовать на похоронах своих родных.
Мы оставались в Голландии; учения продолжались в обычном порядке. Исчезла заносчивость, охватившая пас в новогоднюю ночь. Теперь мы снова вернулись к нашим предположениям, что крупных событий уже ждать не приходится.
Тем временем Болгария и Югославия также объявили о своем присоединении к пакту трех держав[37]. Это укрепило наше убеждение, что Германия фактически определяет ход истории в Европе.
Я как раз был занят вместе с командирами взводов составлением недельного плана занятий, когда ротный фельдфебель вошел в комнату.
— Господин обер-лейтенант, только что получено новое сообщение. Разрешите прочесть?
— Конечно, пожалуйста!
— В Белграде произошел военный путч. Правительство смещено, а присоединение к антикоминтерновскому пакту аннулировано. В течение многих дней в Югославии происходили антигерманские демонстрации.
Озадаченные, мы глядели друг на друга и думали примерно одно и то же: "Как могла осмелиться эта страна разорвать договор с Германией, только что ею заключенный!"
Германского ответа не пришлось долго ждать. Немецкие эскадрильи бомбардировщиков обрушились на Белград, германские дивизии вступили в Югославию, танки прогрохотали через всю страну и продвинулись дальше в Грецию. Теперь и на Балканах производилась «чистка». Прошло всего три недели, и Югославия капитулировала — 17 апреля 1941 года. Спустя пять дней сдалась Греция — после того, как британские войска были морем эвакуированы и тем самым выведены из игры. К 1 июня «чистка» была закончена. На Балканах не осталось ни одного британского солдата, а последние части югославской и греческой армий сложили оружие. Югославское государство исчезло с географической карты. По воле Гитлера оно больше не должно было существовать.
Это утверждало радио, это же вслед за ним говорили мы, повторяя без запинки всю циничную терминологию. Многолетняя муштровка, геббельсовская пропаганда, всегда имевшая наготове надлежащие аргументы для обоснования любого акта агрессии, и не в последнюю очередь угар молниеносных побед — все это привело к тому, что нас вовсе не смущала мысль, что право на стороне народов, подвергшихся нападению.
Какого мнения держатся сами югославы, не задумывался никто — ни в высшем руководстве, ни в нашей среде. То, что народные массы ушли в горы и леса, мы не знали. Об Иосипе Броз Тито мы не слыхали.
К тому же в эти дни пас интересовали другие вопросы.
В конце апреля был получен приказ подготовить нашу часть для перебазирования. Мы гадали, куда же теперь нас направят. О Балканах не могло быть и речи. Там все происходило «по графику». Вряд ли нас собирались переправлять в Африку, мы не располагали для этого необходимым снаряжением. Кроме того, это было излишним: генерал Роммель там уже разбил англичан и в течение трех недель Отвоевал всю Киренаику. Если дела будут развиваться в таком же темпе, то его танки скоро окажутся у Суэцкого канала, а англичан он оттуда прогонит.
В сущности, можно было рассчитывать только на то, что нас перебазируют на родину. Мы не могли себе представить возникновение где-либо нового театра военных действий. Мы считали, что Европа «умиротворена».
Начало конца
Еще до того, как мы покинули Голландию, из уст в уста передавались слухи о том, что предстоит отправка на родину. Мы охотно верили этим слухам. Они совпадали с нашим желанием и соответствовали нашему представлению о том, что никакого нового театра военных действий быть не может. Никто из нас не подозревал, как были встревожены иностранные службы информации сведениями о переброске войск! Когда наконец пришел приказ погружаться в железнодорожный эшелон, мы все были единого мнения, что через два дня выгрузимся в Шверине.
Мы ехали по Голландии, и солдаты распевали песни.
Мы проезжали через немецкие города, и, когда поезд замедлял ход, минуя вокзалы, люди приветливо кивали, кричали нам вслед. Шутливые возгласы раздавались то там, то тут. Наконец мы были дома. Во Франции и Голландии никто нас не приветствовал, никто из нас не прислушивался к возгласам. Там люди сурово смотрели на нас или отворачивались.
С пением, веселыми возгласами, приветствуемые населением, мы катили по направлению к Берлину — эшелон за эшелоном, батальон за батальоном, полк за полком, дивизия за дивизией. Но вот уже скоро следовало бы, собственно, свернуть на север, если мы так или иначе намерены были попасть в Шверин. Мы могли бы уже гораздо раньше свернуть в сторону — около Гамбурга или самое крайнее у Магдебурга.
Но мы проехали до Берлина, запаслись водой и углем и двинулись дальше до Кюстрина; там походные кухни раздавали горячую пищу. Затем путешествие продолжалось, но не в Шверин, по-прежнему дальше на восток.
Мы ехали целый день, мы ехали всю ночь через оккупированную Польшу, где вдоль железнодорожных путей патрулировали дозоры, причем бросалось в глаза, что их очень много, хотя, по утверждению наших газет, поляки были более чем счастливы в связи с установлением «нового порядка». Мы катили все дальше на восток, и ребята перестали петь. Наконец наше путешествие закончилось где-то южнее Кенигсберга, у одной из разгрузочных станций без названия, специально построенных для военных целей, в отдалении от всякого жилья. Если бы не громкие приказы офицеров и возгласы унтер-офицеров, которые давали указания маневрировавшим паровозам, мы заметили бы, что вокруг царит гнетущая тишина.
Никто не проронил ни одного лишнего слова, говорили только самое необходимое. Слишком велико было разочарование — ведь большинство наших солдат происходило из Мекленбурга, и все они рассчитывали получить увольнение на воскресный день. Между тем мы находились в Восточной Пруссии и не знали, что нас ждет дальше.
Нас расквартировали в деревне близ советской границы, и начались обычные учения. Штабные канцелярии работали, как и в прошлом, когда они находились в гарнизоне, и как позднее во Франции и Голландии. Звонили телефоны, мы ездили для обычных совещаний в штаб полка или дивизии; генералу, ею командовавшему, якобы, не было известно ничего больше того, что знали мы. Нас перебросили в Восточную Пруссию, нам надлежало нести службу и ждать приказов.
Но некоторые из нас имели знакомства в штабе корпуса и кое-что там услышали. Во всяком случае, каждые три дня мы узнавали что-нибудь достоверное. Невозможно было просто все сохранить в тайне, нет, это не было «туфтой»; ведь стало очевидным: по тем или иным соображениям операция «Морской лев» отменена. Роммель занял в Африке исходные позиции для похода к Суэцкому каналу. Из Греции англичан выгнали, и наши парашютные десанты были как раз заняты тем, чтобы отвоевать Крит. Следовательно, теперь надлежало обойти англичан с тыла, забрать у них нефть на Ближнем Востоке и захватить там их позиции.
Хорошо разбирающиеся люди утверждали даже, что фюрер задумал поход в Индию; Советский Союз, связанный с нами пактом о ненападении, будто бы уже выразил готовность разрешить проход германских войск через его территорию.
Несколько позднее, когда концентрация и эшелонирование наших соединений постепенно стало походить па занятие исходных позиций, к нам из котлов «фабрики слухов» просочилась вторая версия о значении наших передвижений. Нашептывали, что предполагается отвлечь внимание англичан и этим усыпить их бдительность. Ясным летним днем при спокойном море действия нашего военно-морского флота, пересекающего Ламанш, и, сверх того, парашютные десанты застигнут англичан врасплох. Чем лучше нам удастся создать впечатление, будто мы что-то готовим против русских, тем крепче будут спать англичане.
Но «фабрика слухов» стала распространять и третью версию. Заговорили об огромных передвижениях Красной Армии, будто бы направленных против нас. Мы предполагали, что Берлин и Москва договорились об этом, чтобы окончательно облапошить англичан. Версия о развертывании советских дивизий у нашей границы распространялась все упорнее и наконец была официально объявлена; впрочем, при этом шла речь о русских маневрах. Теперь мы вообще не знали, что и думать. На этой стадии постепенно прекратились все слухи, и мы предались бездумному ожиданию. Стремление к покою сочеталось с представлением, что там, «наверху», справятся с положением. Итак: "Фюрер, приказывай, мы последуем за тобой!"
Приказ положил конец всяческим слухам. На смену вздорным басням пришел самый безумный и вместе с тем самый подлый приказ, какой когда-либо знала история.
Но мы тогда, к сожалению, так не рассуждали. Фюрер приказал, и мы сказали «так точно», но это произносилось нами не столь бойко, как прежде, вероятно потому, что каждый что-нибудь да слышал в школе о Наполеоне.
В начале лета 1941 года суббота началась как обычно: до обеда легкие учения и осмотр оружия. После обеда мы устроили соревнования взводов в исполнении песен; отличившийся взвод получал бочку пива.
Однако уже некоторое время незаметно для рядового состава проводились новые подготовительные мероприятия. Офицерские разведывательные группы обследовали границу и разведали дороги. Для этого мы в часы вечерних сумерек подъезжали к границе до пределов видимости и слышимости, а затем пешком прокрадывались дальше. Мы могли рассмотреть советские пограничные посты на сторожевых вышках и слышали, как они разговаривали между собой при смене караула. Они пользовались узкой тропинкой и редко когда бросали взгляд в нашу сторону.
Мы занимались разведкой целую неделю, нанесли на карты результаты и доложили их по инстанции. Больше ничего не происходило. Мы не знали, что у нас в тылу уже все школы и танцзалы были заняты под медицинские пункты. А если бы знали, то приветствовали бы эти предусмотрительные мероприятия.
Вечером командирам рот было приказано явиться в штаб полка. Мы прибыли почти одновременно и спрашивали друг друга, что бы это могло значить. Совещания у командира полка происходили всегда днем, в обычные служебные часы. На вечер присылались приглашения на пирушки.
Командир ждал нас с серьезным выражением лица. Он говорил тише обычного, словно опасался, как бы его не услышали советские пограничники, находившиеся на расстоянии километра от нас. Каждому ротному командиру был вручен большой коричневый конверт с указанием открыть его лишь на своем командном пункте и ни в коем случае не открывать ранее полуночи. Было приказано немедленно привести подразделения в состояние боевой готовности и подтянуть к пограничным исходным рубежам.
Мы возвратились в свои роты, объявили тревогу и двинулись на исходные рубежи, машина за машиной, при погашенных фарах. Солдаты и теперь имели основание считать, что происходят учения. Они слезли с машин, закутались в плащ-палатки и скоро заснули в лесу на земле, предварительно основательно выругавшись по поводу объявления боевой тревоги в субботу и назойливости восточнопрусских комаров.
Мой связной созвал всех командиров взводов. Я снова приказал доложить о состоянии взводов и мероприятиях, проведенных по боевой тревоге. Мы наполнили серебряные бокалы с выгравированной датой, подаренные командиром полка офицерам ко дню рождения, и пили французский коньяк; дымя британским трофейным табаком «Navy cut», мы пытались защититься от жужжащих комаров. Вокруг храпели солдаты. Пахло землей, кожей и бензином.
Перед самой полуночью я приказал разбудить роту и построиться открытым четырехугольником. Тогда я распечатал коричневый конверт — секретный служебный документ командования! Он содержал тщательно разработанный приказ моей роте об атаке через границу; были точно предписаны маршрут и задачи дня.
Пакет содержал, кроме того, прокламацию Гитлера, которую я должен, был прочесть перед ротой. Люди слушали затаив дыхание, они украдкой переглядывались, но никто не произнес ни слова.
Оставалось еще три часа для того, чтобы распределить боевые патроны и отдать последние боевые приказы командирам взводов и командиру орудия, двигавшемуся в голове колонны. Оставалось целых три часа, в течение которых люди, ничего не подозревая, спокойно спали на рассвете воскресного дня и в течение которых вермахт придвинулся непосредственно к самой границе, а там усталые за ночь советские часовые в дремоте глядели на запад поверх вершин деревьев. Целых три часа, в течение которых миллионы германских солдат нервно закуривали одну сигарету за другой, прикрывая огонь ладонью.
Итак, двести дивизий закончили развертывание. Тысячи командиров рот получили свои конверты. Но каждый приказ был сформулирован по-своему и был предназначен для совершенно определенной части на точно обозначенном участке местности. Только печатные прокламации были одинакового содержания.
У нас еще оставалось три часа…
Целых три часа мимо наших боевых позиций проносились товарные поезда с востока на запад и с запада на восток. Поезда, шедшие с запада, везли в Советский Союз товары широкого потребления и машины. Поезда, шедшие с востока, везли пшеницу и нефть для Германии. Торговое соглашение выполнялось обеими сторонами до самой последней минуты; каждый случай задержки поезда с нашей стороны мог возбудить подозрение.
Однако стрелки часов продолжали двигаться.
Еще два часа.
Еще один час.
Еще тридцать минут.
На той стороне, в деревне у самой границы, заскрипела дверь коровника и загремели бидоны, где-то задорно запел петух. И снова воцарилась полная тишина, какая бывает только ранним утром воскресного дня.
Теперь осталось всего пять минут до начала атаки. Четыре… три… две… еще лишь одна минута.
Воскресенье, 22 июня 1941 года, три часа пять минут.
В воздухе над нами заревели эскадрильи бомбардировщиков Геринга. Над нашими головами, словно чудовищный ураган, с воем проносились снаряды всех калибров, они обрушились па спящие деревни, уничтожали жилые дома и хозяйственные строения, разрывали на части людей и животных. Пламя пожаров озаряло местность и ту узкую полосу, сквозь которую мы мчались на восток.
В какой-то деревне загудел колокол — снаряд попал в колокольню маленькой церкви, и вот теперь колокол звонил, возвещая наступление воскресного дня, он звонил, оплакивая убитого пономаря и крестьян. Этот погребальный колокольный звон сопровождал нас все четыре года.
Первая неделя на советской земле
Задача первого дня войны для моей роты заключалась в продвижении к узкоколейной железной дороге; задача войны заключалась в уничтожении всего того, что, по нашему представлению, охватывалось понятием «Москва».
Задачу первого дня мы выполнили, правда лишь на третий день, во второй его половине. Задача, ради которой была начата война, оказалась недостижимой.
Не успела моя рота пройти несколько сот метров, как она была задержана. Дорога, по которой рота должна была продвигаться, вела через лесной участок. Советские пограничники, несшие службу на сторожевых вышках, построили для себя убежища в удобно расположенных бункерах. Головной первый взвод под командованием лейтенанта Штейнберга с одной пушкой и одним пулеметом попал под интенсивный ружейный и пулеметный огонь, которым его встретили из укрытия. Лейтенант приказал прочим орудийным расчетам спешиться и попытаться обойти огневую точку, между тем как головное орудие взяло под обстрел пограничников. Но куда бы Штейнберг ни направлял свою часть, она всюду наталкивалась на энергичное сопротивление. Создавалось впечатление, что русские сосредоточили в лесу роту, если не целый батальон. Видимо, наша разведка глубоко просчиталась.
Тогда я приказал спешиться 2-му взводу и продвинуться направо через лес по широкой дуге, между тем как 3-й взвод пробивался налево через рощу, чтобы атаковать противника с тыла. Такая чисто пехотная тактика не раз применялась нами в учениях противотанковых частей. Она удалась и на этот раз, но атака длилась более четырех часов. Между тем дорога, по которой двигались войска, оказалась блокированной. Позади нас скопились машины штаба полка и две другие противотанковые роты, саперный батальон и артиллерийская часть.
У нас уже были потери.
Лейтенант Штейнберг был ранен, два пулеметчика были убиты. Командование взводом принял командир отделения Баллерштедт — кадровый фельдфебель из Мекленбурга.
Еще раз возобновилась перестрелка: советские пограничники стреляли изо всех стволов, потом наступила тишина. Несомненно, оба взвода обошли противника и принудили его прекратить сопротивление. Медленно, от укрытия к укрытию, мы приблизились к деревянно-земляному сооружению. Но то, что мы там увидели, нас сильно поразило. Бункер вовсе не был укрепленным сооружением, а лишь примитивным убежищем, сколоченным из легких древесных стволов, на которые была насыпана земля; в убежище хватало места всего на восемь стрелков.
Вокруг хижины были разбросаны походные фляги, кухонная утварь и множество пустых патронов. Позади небольшого земляного вала лежало три мертвых советских солдата. Пулемет, из которого они стреляли, исчез. Их товарищи забрали его с собой, когда у них кончились боеприпасы. Следовательно, мы сражались не против батальона, и не против роты, и даже не против полного взвода. Маленькая группа пограничников задержала нас на четыре часа, заставила нас развернуться, а шедшую позади нас батарею занять боевую позицию, нанесла нам потери и потом скрылась. Аналогичные ситуации повторялись многократно в течение первого дня похода. И каждый раз оказывалось, что это было только несколько красноармейцев, которые засели в чрезвычайно искусно выбранных позициях и вынудили нас принять бой.
На третий день, когда в голове колонны шел 2-й взвод, мы попали под интенсивный пулеметный огонь с фланга. Было просто невозможно проехать по дороге. Два унтер-офицера и три солдата уже лежали мертвыми между машинами. Мы укрылись во рвах и за машинами и в бинокль осмотрели местность. Наконец мы обнаружили пулемет позади стога сена. Четыре орудия и восемь пулеметов открыли огонь. Были хорошо видны разрывы. Но советский пулемет продолжал стрелять. Мы задержались почти па два часа. Снова позади нас стояли в ожидании другие крупные подразделения дивизии. Наконец командир 2-й роты посадил расчеты двух пулеметов на мотоциклы, с тем чтобы они проехали по проселку и обошли противника. Вдруг мы увидели, как один солдат побежал от стога, подхватив пулемет. Все подняли винтовки и, стоя, стали стрелять в беглеца, но ему все же удалось добраться до леса и скрыться. Один-единственный солдат на два часа парализовал действия большой части дивизии; ведь у стога никаких убитых не было обнаружено. Там оказались только пустые гильзы и вещевой мешок. Он бросил мешок, но не пулемет.
Так, постоянно задерживаясь из-за сопротивления отдельных бойцов или групп, мы продолжали наше продвижение по направлению к Динабургу[38]. Желанная передышка наступала, только когда нужно было заправлять машины. Но где же находились якобы сосредоточенные у нашей границы отряды Красной Армии?
Адская жара, непрерывная езда, необходимость все время быть начеку и глядеть по сторонам — все это нас крайне утомило. Мы были настолько измотаны, что пытались спать не закрывая глаз. Из этого ничего не получалось.
Но вот, после недели крайнего напряжения, мы наконец лежали, покрытые густым слоем пыли, словно мешки из-под муки, и спали мертвым сном в тени кустов и деревьев.
— Рапортую о возвращении из лазарета!
Голос показался мне знакомым. Я чуть приподнялся и старался раскрыть пошире слипавшиеся веки, чтобы воочию убедиться, что то был действительно обер-лейтенант фон Фосс. Передо мной покачивалась фигура, у которой было лишь отдаленное сходство с офицером запаса и командиром моего 1-го взвода. Эггерд фон Фосс был спокойный мекленбуржец, до своей болезни весьма расположенный к тому, чтобы хорошо поесть и выпить. Его брюки и китель обычно весьма плотно облегали фигуру. Но увлечение яствами и напитками довело его в Голландии до болезни почек, и он был вынужден лечь в лазарет. Когда мы перебазировались в Восточную Пруссию, он был вынужден остаться. И вот теперь Фосс стоял передо мной похудевший, в слишком широком кителе, со впавшими щеками.
— Эггерд, дружище, ты стал похож на огородное чучело!
Действительно, обер-лейтенант фон Фосс до такой степени похудел, что голенища его сапог обвисали на икрах.
— Откуда ты сейчас прибыл? – спросил я его.
— Когда я узнал в госпитале, что вы вступили на территорию России, я сбежал. И вот я здесь.
— Ты, верно, сошел с ума! Не ясно ли, что они послали тебе вслед распоряжение о розыске беглеца.
— Я оставил записку па ночном столике и сообщил, что еду в свою часть.
— Несмотря на это, будет большой скандал. Ведь курс лечения тобою не закончен, так ведь?
— Конечно, нет. Разве ты не понимаешь, что я не мог там ни одного дня больше выдержать? Ничего мне за это не сделают. Впрочем, это теперь и не столь важно. Но с каким трудом я вас здесь разыскал — это было настоящее странствие Одиссея. Вы продвигались в таком сумасшедшем темпе, что я уже беспокоился, удастся ли мне вас нагнать ближе Москвы.
— Скажи-ка Эггерд, как ты вообще сюда добрался?
— От германской границы все время на машинах.
— А твой багаж?
— Все, что мне нужно, при мне, а остальное — в Голландии. Я счастлив, что вас разыскал.
Нечто подобное произошло с лейтенантом Барковом, командиром 2-го взвода, тоже офицером запаса. Незадолго до нашего вступления в Советский Союз он лег в больницу по поводу операции аппендицита. У меня еще оставался лейтенант Штейнберг, хладнокровный карьерист; но, как я уже упоминал, он в первый же день выбыл, раненный в колено в бою за пограничный бункер.
Через день передо мной неожиданно предстал лейтенант Барков. Всего четыре дня назад у него вырезали аппендикс. Еще не сняли швы после операции, а он уже явился в свою роту.
Я ввел командиров взводов в курс обстановки и объяснил нашу ближайшую задачу. Вместе с частью разведывательного батальона и взводом саперов мы в качестве авангарда смешанного состава должны были пробиться вперед и, уклоняясь от боев и не обращая внимания на фланги, непрестанно двигаться вперед, чтобы достигнуть железнодорожного узла. Там мы должны были занять круговую оборону и прервать тыловые коммуникации Красной Армии. Предполагалось, что через два или три дня туда подойдет вся дивизия.
Никто не задумывался над опасностью предприятия и над тем, что уже не один передовой отряд был истреблен. Мы получили задание и направились к машинам, чтобы его выполнить.
Прежде чем освободить орудия от маскировочных веток и вывести машины из леса на дорогу, мы выпили: кто стакан коньяку из французских трофейных запасов, а кто водки, которую мы накануне «нашли» в деревенской лавке. Все пили — офицеры и солдаты, командиры взводов и водители машин. Алкоголь придает решимости. Перед каждым выступлением — порция крепкого напитка.
Разведывательные подразделения, противотанковые и саперные отряды, минометы, орудия и транспортные машины — все влилось в походную колонну. Армейская часть походила на огромного червя, который полз на восток и вгрызался в чужую землю.
Солнце палило немилосердно. Мы вытирали грязными руками пот, застилавший глаза; наши лица превратились в чудовищные маски. Колеса увязали в песке, несло вонью от разогревшихся сцеплений, от горячего масла и растаявшей маскировочной краски. Мы ехали по пустынной дороге; пшеница, которая волнами колыхалась на полях, красные маки, подсолнухи с золотисто-желтыми головками, черно-белые березы — все вокруг словно отшатывалось в ужасе, когда мы с оглушительным грохотом разрывали тишину.
Позади нас повисало в воздухе облако пыли, потом оно медленно опускалось, и под однотонным серым покровом исчезали яркие краски природы.
Впереди ехал лейтенант Барков со своим взводом. Я мог на него положиться. Он ориентировался по карте, на которой названия селений были обозначены русскими и немецкими буквами, и никогда не сбивался с пути.
Вслед за ним ехал я в открытом вездеходе, который вел Ганс Бевер. Он не только был лучшим водителем в роте, не только отличался удалью, но обладал так называемым шестым чувством, как бы чуял нависшую в воздухе опасность. Рядом с ним я мог беззаботно предаваться своим мыслям.
Итак, в моей роте было два офицера запаса, которые были призваны в действующую армию, до того как началась война с Польшей. Один из них был другом муз и любил проводить время в своей квартире, обставленной красивой мебелью, с ванной, выложенной кафельными плитками; другой мечтал об охоте на тяге в утреннем тумане, мечтал о своих картофельных полях и родных местах в Мекленбурге. Один примчался в роту с операционного стола; другой вопреки всем предписаниям самовольно покинул больницу. Оба хотели быть вместе со своей воинской частью. Если так настроены все в нашем вермахте, то наши дела идут хорошо.
Так размышлял я тогда.
Спустя два месяца прибыло распоряжение о розыске с пометкой, что обер-лейтенант запаса фон Фосс подлежит наказанию за нарушение дисциплины, а о наказании надлежит рапортовать. Мы посмеялись по этому поводу и бросили письмо в огонь.
Спустя два года генерал фон Упру инспектировал лазареты, где разыскивал «героев» и выгонял полумертвых солдат на фронт. Теперь наши дела шли вовсе не так хорошо, как я ранее предполагал, но это определялось прежде всего существом самого дела, а не боеспособностью солдат.
Сгорела школа
Все были убеждены, что советские военно-воздушные силы выведены из строя. А вместе с авиацией советское командование лишилось и воздушной разведки. Наши бомбардировщики прервали основные телефонные линии, разрушили сеть связи. Командиры дивизий Красной Армии, соединения которых двигались на запад, чтобы восстановить фронт обороны, не могли знать или даже заподозрить, что мы уже близки к тому, чтобы у них в тылу замкнуть клещи. Они это замечали лишь тогда, когда прекращался подвоз с тыла или когда водители из частей снабжения докладывали, что им с трудом удалось прорваться через расположение германских войск.
Прошел час с тех пор, как через разведывательные группы установили связь с 32-й (померанской) дивизией; рота кольбергского егерского батальона обосновалась впереди нас па краю леса. Мы развернулись фронтом на запад и ждали появления противника, который должен был попытаться отойти на восток, чтобы вырваться из котла. Но мы-то почему так торопились?
Мы так устали, что просто падали с ног. Солдаты из подразделения самокатчиков прицепились к нашим машинам, чтобы те их тащили по песку и они могли двигаться в том же темпе. Как только мы устраивали небольшую передышку, пехота уже наступала нам на пятки. Для нас было загадкой, каким образом пехотинцам это удавалось. Но они шагали и шагали с пулеметами на истертых плечах, держа тяжелые громоздкие ящики в слабеющих руках. Они шагали с мозолями на ногах, шаг за шагом, километр за километром. Они нас нагоняли. От тяжести шанцевого инструмента, патронташа, походной фляги и вещевого мешка поясной ремень сползал в сторону, натирая до крови бока; грубое сукно брюк сдирало кожу на сгибе колена; пропитанные потом шеи были изъязвлены от солнечных ожогов и мелкого песка. Но пехотинцы нас нагоняли.
Что побуждало их идти все вперед и вперед, шаг за шагом, километр за километром?
Влияло ли на них то, что командир дивизии генерал фон Зейдлиц, проезжая мимо колонны, кричал:
— Ну как, солдаты, еще терпимо? Всего несколько километров — и вы у цели!
Возможно, имело значение то, что командир полка полковник барон фон Лютцов, неизменно находившийся в голове колонны, подбадривал людей:
— Ребята, вперед, и только вперед, и мы с ними справимся!
Безусловно, все это играло свою роль; но было и кое-что другое: мы хотели доказать «большевикам» наше превосходство и стремились в Москву. Чем скорее достигнем этой цели, тем скорее будет конец войне и мы окончательно вернемся домой, – так мы думали…
К вечеру из лесу вышли первые красноармейцы; заходящее солнце светило им вслед. Они шли прямо на наши позиции, не подозревая, что кольцо уже сомкнулось. В небо взлетела осветительная ракета и лопнула с треском, с каким лопается наполненный воздухом бумажный пакет, когда по нему ударяют рукой. То был сигнал для всех орудий, минометов, пулеметов и стрелков. Советские колонны были встречены убийственным огнем, он нес смерть в их ряды, разметая их во все стороны. Потом всех поглотила земля. На дороге остались одни трупы; еще недобитые лошади вставали на дыбы в оглоблях опрокинутых повозок с боеприпасами.
Несколько позднее колонна грузовиков с ревом помчалась по дороге прямо на наши позиции, мимо трупов и лошадей. На мгновение головная машина остановилась, затормозив этим движение всей колонны. Затем они ринулись вперед — ведь на них уже нажимали с тыла германские части, все теснее завязывавшие «мешок». Грузовики пробивались направо и налево через рвы и по распаханному полю; два или три из них, потеряв управление, врезались в деревья. Одна машина медленно накренилась па-бок, и солдаты попадали с грузовика. В эту груду людей ударили фугасные гранаты наших орудий, их косили веером пулеметные очереди, гремели залпы минометов.
Бензобаки взрывались с глухим треском, языки пламени вырывались из кабин грузовиков, пылающие полотнища брезента колыхались на ветру, как красные флаги, и среди этого ужасающего хаоса, в этой груде досок и стальных прутьев лежали убитые и раненые. Несколько черных, как земля, фигур разбежались в разные стороны. Потом и их поглотила земля, как ранее их товарищей из пехоты.
Мы полагали, что все они уничтожены.
Но в последних лучах вечерней зари они появлялись снова, набегая на нас волна за волной. Они бежали прямо па встречный огонь, атаковали нас и хриплыми голосами кричали свое "ура!". И падали, ряд за рядом. Но и падая, они кричали "ура!". Волна за волной, они все больше приближались к нашим позициям.
Потом из леса вырвалось несколько танков, а за ними, под их прикрытием, – пехота. Наши 37-миллиметровые противотанковые орудия посылали снаряд за снарядом в лобовую броню танков «Т-34». Попадание за попаданием, но никаких пробоин. Круто в небо уходил светящийся след от взорвавшегося снаряда, с диким визгом и жужжанием ударяли рикошетом стальные снаряды в порядки советской пехоты и в деревья. Так мы впервые столкнулись с «Т-34». Видимо, от нас утаили его существование, когда внушали, что ничто не может устоять против наших 37-миллиметровых противотанковых пушек. Во всяком случае, советские танки прорвали наши позиции и, гремя гусеницами, покатили дальше на восток. Они оставили позади мертвых и раненых — своих и наших.
Мы окружили их, и им всем следовало бы поднять руки. Однако во многих местах они с боем пробивались на восток.
Этой же ночью я должен был перебазироваться со своей ротой в другое опасное место, где наша разведка обнаружила новые советские части, приготовившиеся к прорыву. При ясном лунном свете местность хорошо просматривалась. Там, где дорога уходила в лес, занятый противником, стояло несколько хат, а перед самым лесом, там, где она делала поворот, стояла небольшая сельская школа. Это здание мешало нам, его нужно было убрать, если мы хотели, чтобы наши орудия контролировали дорогу. Майор фон Ведель, командир батальона, к которому была подключена моя рота, многократно пытался с помощью трассирующих пуль поджечь школу, но безуспешно. Но она должна была исчезнуть — ведь нам нужно было помешать противнику занять боевые позиции за таким прикрытием. Через бинокли мы могли в свете луны наблюдать передвижения вблизи домов. Мне стало ясно: у этой школы можно заслужить орден.
Я двинулся вперед вместе с фельдфебелем Баллерштедтом, взяв с собой пулеметный расчет, связных, несколько бутылок бензина и гранаты.
Наша пехота с нетерпением ждала исхода этой вылазки. Сначала пригнувшись, а потом ползком мы прокрались мимо хат, из которых доносились голоса красноармейцев. В подходящем месте мы установили пулемет, чтобы обеспечить заградительный огонь. С двумя связными я подполз к самой школе.
То была школа, как и все другие советские сельские школы, внутрь которых мне уже приходилось заглядывать: простое крепкое деревянное строение с несколькими классными помещениями, обставленное книжными шкафами, полными книг, с картинами на стенах, с чучелами зверей, с горелками Бунзена, тиглями и прочими учебными пособиями и инструментами, а также с учебниками, по которым деревенская детвора изучала немецкий язык, чтобы знать, кто такие Гете и Шиллер.
По заранее обусловленному сигналу мы вскочили, подбежали к зданию, бросили внутрь через разбитые окна ручные гранаты. Четыре-пять глухо звучащих разрывов в одном из классов, потом сильный взрыв с ослепительно ярким пламенем — и дело сделано.
Мы бросились назад. Позади горела школа.
Из хат, мимо которых мы должны были пробежать обратно, выскочило несколько человек. Мы открыли огонь из пулемета и из автоматов, захватив трех застигнутых врасплох солдат и бегом потащили их по направлению к нашим передовым постам. Там нас встретили громкими возгласами одобрения. Наше предприятие удалось, мы не понесли потерь, да еще привели пленных.
А школа горела — вместе с книгами и картинами, тиглями и учебными пособиями, горелками Бунзена и партами.
Пламя пожара озарило маленькое селение и окружающую местность таким ярким светом, что там никто не мог передвигаться, без риска попасть под обстрел нашей пехоты. Пленные глядели по сторонам настороженно. Это были два солдата и лейтенант.
Мы поместили пленных на моем командном пункте, который устроили в небольшом сарае. Чтобы их доставить в штаб дивизии, нам нужно было выделить для сопровождения двух или трех человек (днем это мог проделать, один связной). Я пытался допросить лейтенанта, но из этого ничего не получилось. В ответ на мои вопросы о номере его части и ее численности он только пожимал плечами. Я невольно вспомнил англичан, которых мы схватили у канала Ла-Бассе.
Я предложил ему сигарету, и он, поблагодарив, взял ее. Но она пришлась ему не по вкусу. Он растерянно пошарил у себя в кармане, достал щепотку махорки, попросил у нас обрывок газеты, скрутил папиросу по своему вкусу и глубоко затянулся, не поморщившись.
— Вот какова его культура. Он, наверно, и не видал никогда настоящей сигареты.
Мой связной покачивая головой и со снисходительно-пренебрежительным смешком поглядел свысока на советского лейтенанта, который держал свою самокрутку и делал вид, что ни слова не понимает.
— И это офицер, – прибавил белокурый ефрейтор из Гамбурга и при этом взглянул на обер-лейтенанта фон Фосса и на меня, ожидая одобрения. Нам было неприятно происходящее, так как мы догадывались, что лейтенант понимает все, о чем говорят. Мы ему одобрительно улыбнулись, но он опустил глаза.
— Он обдумывает, как бы удрать — продолжал связной и стал у выхода из сарая.
— Между тем он должен был бы быть счастлив, что для него война окончилась. Эй, Сталин капут, понятно?
— Замолчите! Разве вы не видите, что Иван совершенно измотан, – одернул Фосс гамбуржца, который сделал обиженное лицо и явно был расстроен тем, что ему не позволили использовать представившийся случай «просветить» коммуниста. Искоса поглядывая на лейтенанта Красной Армии, он отошел в глубь сарая, где стоял походный радиоприемник. Он чуть повернул рычажок, звуки музыки заполнили маленькое помещение, и мы прекратили бесплодный допрос.
Снаружи наступила тишина, только изредка слышались отдельные выстрелы сторожевого охранения. Карбидная лампа жужжала под потолком. Мы сидели, прислонившись к стене и вытянув ноги. Понемногу спадало напряжение, вызванное недавней вылазкой. Мысленно я составлял текст рапорта в полк. Тут связной снова подал голос:
— Что за печальная музыка, это просто ужасно!
В сарае нас было шесть немцев: Фосс, фельдфебель, радист, двое связных и я. Ни один из нас не мог сказать, что это была за музыка. Я находил ее хорошей; она как раз соответствовала вечернему настроению.
Тут советский лейтенант в своем углу поднял голову и сказал по-немецки:
— Эс ист Бранденбургский концерт Иоганна Себастьяна Баха. – Обратившись ко мне, он добавил: — Я мог, конечно, ошибиться.
Последующее сообщение диктора показало, что он не ошибся.
Эггерд фон Фосс, покашливая, пробормотал про себя что-то невнятное и вышел. Я последовал за ним. Уходя, я сказал своим солдатам:
— Пойду посмотрю, сгорела ли школа.
Демянский «котел»
Две армии группы армий «Север» в течение летних месяцев оккупировали Прибалтийские республики и продвинулись к Ленинграду, Волхову и к берегу озера Ильмень. Один из корпусов 16-й армии под командованием генерал-полковника Буша, которому была придана и наша 12-я шверинская дивизия, вышел на Валдайские высоты — туда, где в первозданном лесу берет начало Волга. Нашей целью была Железнодорожная линия Москва — Ленинград; мы должны были перерезать эту северную артерию тылового снабжения советских армий.
В середине сентября пошел дождь. Из низко нависших туч ливни хлынули на иссохшую землю, которая жадно впитывала влагу. Но спустя несколько дней поля и леса уже были насыщены влагой и вода стояла в колеях. Дороги и тропинки превратились в полосы болот, заполненные топким месивом. Когда пехотинцы шли по полям, развернувшись в цепь, они вынуждены были держать сапоги за голенища.
Машины буксовали и медленно ползли на первой скорости, перегревшиеся моторы воняли, сцепления плавились и отключались. Довольно часто случалось, что конные упряжки пехоты или артиллерии обгоняли наши машины, и, проезжая, ездовые злорадно усмехались и вспоминали первые сухие месяцы, когда мы мчались мимо них. То и дело приходилось распрягать лошадей, чтобы с их помощью вытащить из грязи легковую или грузовую машину.
По лесным просекам, не обозначенным ни па каких картах, наша дивизия проникла в глубину валдайских лесов. Боевые действия приняли новые формы. Обзор ограничивался несколькими метрами. Смерть подстерегала нас за каждым деревом и кустом. Тягостное впечатление производило внезапное стаккато автоматной очереди, эхо со всех сторон, отзывавшееся на выстрел, и жуткие вопли раненого где-то в лесных зарослях. Мы за день отвоевывали несколько сот метров, которые стоили нам больших жертв, чем сотни километров, оставшихся позади нас. Красная Армия стояла крепко и больше не отходила.
Полковник барон фон Лютцов, который неизменно находился впереди колонны, был ранен в живот во время разведки, и его на плащ-палатке унесли на медицинский пункт. Потеря этого командира парализовала наступательный порыв целого полка.
Мы застряли, и штабы уже приступили к оборудованию временных жилищ в немногочисленных деревнях. Взводы моей роты несли охрану нескольких лесных дорог и просек, на которых можно было ожидать появления советских танков. Мы проникли в глубь советской страны на многие сотни километров, в своем быстром движении вперед преодолели все препятствия, сожгли несчетное число сел и деревень и опустошили поля с созревшим урожаем, наконец мы добрались до необозримых лесов и до истоков Волги, и вот теперь увязли.
Письма от родных к нам доходили редко и со значительным опозданием. В письмах то и дело звучал вопрос, который можно было прочесть и на лицах некоторых солдат: зачем все это?
Командование роты разбило палатки на небольшой прогалине, на перекрестке нескольких лесных дорог. Три дня полотнища палаток не пропускали сверху влагу, а потом вода стала просачиваться крупными каплями сквозь складки и швы. От сырости снизу не сберегали даже наши прорезиненные плащи. Промокшие насквозь, ложились мы вечером и окоченевшие выползали утром. Одежда прилипала к телу и стала пахнуть гнилью, кожаные вещи покрылись плесенью. Не привыкшие к длительному бездействию, мы стали ругаться и пьянствовать.
— Почему, черт побери, мы не двигаемся вперед? Почему вообще мы не получаем больше разумных приказов?
В день моего рождения фон Фосс вытащил меня из палатки за обе ноги. Снаружи стояли три командира взводов, связной и переведенный в нашу роту командир отделения радиосвязи при штабе полка унтер-офицер Эрих Ровольт. Они наполнили свои кружки старым французским коньяком, а для меня «организовали» настоящий стакан.
— Хороший коньяк должен быть выдержанным, и его надо пить из красивых бокалов. Коньяк из жестяной посуды — это противоречит всем добрым нравам, — объявили они и вместе с поздравлениями выразили надежду, что следующий день рождения я встречу в лучших условиях. Потом они кое-что спели и закончили троекратным заздравным «хох».
Это утро принесло еще один сюрприз, и не только для меня одного.
Ночью пошел снег. Вокруг все побелело. Правда, через два часа волшебство исчезло, но на следующий день снова побелело. Потом осталось немного снега под елями, вокруг межевого камня и в других местах. Но в один прекрасный день все вокруг осталось белым. Зима началась.
Первый приказ, который мы получили по истечении двух недель, был предельно ясен. В соответствии с ним мы еще глубже зарылись в покрытую снегом землю.
Переход от наступления к позиционной войне был в нашем корпусе осуществлен почти точно по учебной программе. Тот факт, что мы вынуждены были приостановить наступление, объяснялся сначала условиями местности и неблагоприятными последствиями наступления зимы на нашем участке. Ведь нам было известно из радиоинформации, что на других участках Восточного фронта непрерывное продвижение продолжается и уже удался обход Москвы. Лишь значительно позднее мы узнали, что и там Красная Армия не только стойко держалась, но смелыми контратаками принудила армии, корпуса и дивизии группы армий «Центр» отступить на поспешно сымпровизированную оборонительную линию, причем вермахт потерял необозримое количество техники, несчетное число убитых, раненых и попавших в плен.
Мы ощутили последствия этого первого крупного поражения вермахта, когда противник подтянул к нашим позициям сильные ударные части, прощупывая наш фронт обороны, чтобы затем перейти к атакам возрастающей силы.
После первых снегопадов внезапно ударили морозы, они сковывали всякое движение. Часовых в окопах нужно было сменять каждые полчаса. Нельзя было браться за оружие без рукавицы, иначе рука примерзала к железу. Участились случаи, когда люди отмораживали ноги, руки или лицо. Если раненых не удавалось сразу вынести за линию огня, они погибали мучительной смертью. Павшие в бою за краткий срок окоченевали; трупы, изуродованные судорогой, укладывались, как дрова, штабелями, в сараях, так как их невозможно было похоронить в земле. Первоначально мы пытались взрывами зарядов динамита готовить могилу, но почти безуспешно. Мертвые, как и живые, должны были ждать наступления весны.
Оставшиеся в живых прятались в бункерах и избах. Только солдаты, стоявшие снаружи на часах или выполнявшие иную службу, получали полушубки и валенки, добытые в России.
Провидение послало нас на эту войну, когда грело солнце. Однако и старые, опытные офицеры генерального штаба не позаботились о том, чтобы приготовить зимнее обмундирование для миллионов немецких солдат. Они намерены были взять Москву осенью и покончить с коммунизмом, но они не приняли во внимание коммунистов. Вера в непогрешимость верховного руководства сменилась беспокойством и мрачными предчувствиями, но немецкие солдаты сражались и мерзли на льду и в снегу, потому что этого требовала от нас железная дисциплина. Они сражались, не имея зимнего обмундирования, они погибали и замерзали, многие с невысказанным вопросом на устах: почему?
Самая низкая температура в районе Валдая, о которой сообщалось в бюллетене артиллерийского метеорологического поста, была пятьдесят шесть градусов ниже нуля. Вороны мертвыми падали на землю.
Теперь и на нашем фронте началось советское контрнаступление. Севернее нас ударная армия прорвала стык между армией фон Кюхлера и нашей 16-й армией. Наш левый фланг, на котором находилась и «Голубая дивизия» из Испании, оказался далеко позади. В ночь на Новый год советские соединения перешли через замерзшее озеро Ильмень; к тому времени его ледяной покров стал таким крепким, что по нему могли безопасно пройти танки и грузовики. Наших сил не хватало для того, чтобы удержать далеко тянувшийся западный берег озера. Противнику удалось создать там свои плацдармы.
Спустя несколько дней примерно двадцать советских дивизий и несколько танковых бригад южнее озера Ильмень начали атаку и осуществили глубокие прорывы. С занятых в боях исходных позиций они повернули на север и пробились вперед по обеим сторонам реки Ловать с явным намерением соединиться в нашем тылу с советскими частями, прорвавшимися с севера. Поскольку это удавалось, нас ждала такая же участь, какая в летние месяцы постигла многочисленные соединения противника.
Во время летних боев на окружение мы полагали, что нанесли Красной Армии чувствительные удары, поело которых нам придется иметь дело только с «жалкими остатками». Во всяком случае, так говорилось в сводках вермахта. Теперь же только на нашем участке эти «остатки» атаковали силой более двадцати дивизий, и притом с совершенно новой и непривычной для нас стремительностью и при таком холоде, когда мороз леденил дыхание.
Они атаковали, они пробивались, они соединились у нас в тылу, и демянский «котел» замкнулся"
Но так как нельзя было признать, что советским войскам удалось окружить германский армейский корпус, то нам было запрещено даже упоминать о чем-либо подобном в наших письмах на родину.
Сначала нас снабжали по воздуху, чаще плохо, чем хорошо. Далеко позади нас, на западе, пролегала подлинная линия германских позиций. Но в наших письмах домой мы писали: «Здесь ничего нового, мы чувствуем себя хорошо».
Четырнадцать месяцев находились в окружении девяносто шесть тысяч немцев. Они поддерживали свое существование одним или двумя ломтями хлеба и несколькими граммами конины в день, курили высушенные крохи спитого чая из полевой кухни, почти забыли вкус масла и колбасы и как выглядит картофель, страшно мерзли, сражались ночью при немногих осветительных ракетах и днем не могли даже обстрелять обнаруженные цели, так как боеприпасы были нормированы, прозябали часами в постоянном ожидании нового прорыва противника и тем самым ликвидации «котла» и пленения, но в сводках вермахта ежедневно сообщалось только об успешных оборонительных боях на юго-востоке от озера Ильмень.
В служебном употреблении фигурировало понятие «демянская крепость», но в обиходной речи мы называли «котел» «графство Брокдорф» по фамилии генерала, командовавшего корпусом.
Днем и ночью военно-воздушные силы на старых «юнкерсах-52» перебрасывали грузы для войск и, возвращаясь обратно, вывозили раненых и больных. Самолеты летали и в снежный буран, и при слепящем зимней солнце, в сопровождении истребителей и без них. На малой высоте, под бешеным огнем зенитной обороны и пулеметов, они летали над почти стопятидесятикилометровой полосой, занятой противником. Пилоты оглядывали небо, опасаясь, как бы невидимые из-за слепящего блеска солнечных лучей советские истребители не обрушились на группу транспортных самолетов. Большинство тяжело нагруженных «юнкерсов» было сбито.
У самого края «котла» противник построил ложный аэродром, настолько похожий на аэродром в Демянске, что с воздуха было трудно отличить один от другого. Немало наших машин при плохой видимости там приземлялось, и их принимали красноармейцы. Многие самолеты терпели крушение при посадке в Демянске либо были при заправке или погрузке на месте стоянки уничтожены советскими бомбардировщиками.
В таких условиях снабжение с воздуха было более чем недостаточным. Мы голодали всю зиму. Почти все конское поголовье нашей дивизии перекочевало в полевые кухни. Этот выдвинутый «плацдарм» в районе Валдая ни в коем случае не продержался бы четырнадцать месяцев, а остаток находившихся в засаде дивизий никогда не удалось бы эвакуировать, если бы генералу Зейдлицу не удалось из Старой Руссы пробить дорогу к «котлу».
Эта узкая артерия постоянно находилась под обстрелом, часто была на многие дни прервана, и ее нужно было снова отвоевывать; но по ней транспортные колонны подвозили боеприпасы и продовольствие.
Особенно опасными для этих путей снабжения оказались так называемые «швейные машины»[39] — небольшие одноместные советские самолеты с превосходными летными качествами. Они появлялись каждую ночь, и сбить их удавалось очень редко. Так как они обычно выискивали свои цели на дорогах, то солдаты прозвали их «потаскухами на шоссе».
Они не только щедро поливали осколочными бомбами, но также сбрасывали листовки, которые были оформлены как пропуска и призывали перейти линию фронта. Кое-кого одолевал соблазн сдаться в плен, избавиться от ужасов и тягот войны. Но все же в то время большее влияние оказывал ряд других факторов: страх, питаемый нацистской пропагандой, внушавшей, что большевики уничтожают пленных выстрелом в затылок, тиски дисциплины и политических «убеждений». Я позволю себе утверждать, что в нашей мекленбургской дивизии вряд ли кто-либо воспользовался этими пропусками, во всяком случае во время первой зимы.
А тот, кто решался на такой шаг, подобно тем немногим, ужо в период нашего наступления перешедшим к Красной Армии, должен был быть убежденным коммунистом и обладать необычайным мужеством. Если кто-либо оказывался на ничейной земле между фронтами, то по нему открывали огонь спереди, а также, угадав его намерение, и сзади, пока ему не удавался спасительный прыжок в укрытие советского окопа.
Атаки советских соединений становились псе более сильными. Перед каждым броском на нас обрушивался массированный ураганный огонь артиллерии, какого мы еще никогда не испытывали. Непрерывные, разрывы снарядов изматывали нервы солдат, когда они, сбившись в кучки в убежищах, ждали сигнала тревоги часовых, которые вынуждены были выстаивать снаружи под стальным градом. Земля перепахивалась снарядами всех калибров. Над поверхностью земли с жутким визгом и хохотом проносились осколки, уничтожая, разрывая, поражая и убивая все, что находилось на линии их полета.
В этом аду наш унтер-офицер медицинской службы Вилли Фишер из Хагена в Вестфалии и его люди с удивительной самоотверженностью оказывали помощь своим раненым товарищам. Когда мы спрашивали, как там дела снаружи, унтер-офицер отвечал со стоическим хладнокровием: «Воздух с сильной примесью железа».
В этом смертельном вихре унтер-офицер Эрих Ровольт из Бад-Зульца с помощью своего «тягача для проводов» тянул и чинил разорванные телефонные провода и восстанавливал связь со штабом. Задыхаясь и, несмотря на жестокий мороз, обливаясь потом, возвращался он обратно в бункер, но на вопрос, как там снаружи обстоят дела, он отвечал равнодушно: «Все в порядке». Позднее он был произведен в офицеры.
Но в этом аду одному солдату изменили нервы. Он через ломоть хлеба выстрелил себе в ногу, чтобы вернуться на родину. Все же ломоть хлеба был недостаточно толстым для того, чтобы остался незаметным пороховой нагар. Было установлено членовредительство, и военный трибунал приговорил его к смертной казни.
Наказание не всех устрашило, потому что многие считали, что еще большее наказание — быть обреченным на пребывание в этом аду, чтобы в конце концов все же сдохнуть. Случаи членовредительства стали учащаться.
Когда противник прекращал атаку, командиры рот усаживались при свете чадящего светильника писать письма женам и матерям павших в бою. Хотя мы часто бывали свидетелями многочасовых предсмертных мук погибающего товарища и не могли ему помочь, мы в сотнях писем писали утешительные фразы: «Он сразу скончался и не испытывал страданий. Он отдал жизнь за фюрера, народ и отечество». А ведь умирающий призывал мать, жену и детей.
Мы посылали на родину вещи, оставшиеся от убитых. Личные знаки разламывались пополам; одна половина посылалась в дивизию при донесении о потерях, другая оставалась при убитом. С фронта донесения пересылались в армию запаса. Людей списывали. Подрастающее поколение становилось пополнением для фронта, но не восполняло потерю мужей, отцов и братьев. Человек становился материальной частью военного механизма.
Из Германии шли письма и посылки; были письма, исполненные оптимизма, потому ли, что пишущий «верил в правое дело», потому ли, что боялся цензуры и возможных последствий; были письма, из которых солдат, находившийся па фронте, узнавал, что его семья погибла при налете бомбардировщиков и, следовательно, уже не существуют его близкие, ради «защиты» которых он сражался. Случалось, что солдаты в отчаянии обращались к офицеру и со слезами на глазах показывали письмо, в котором жена отказывалась от своего мужа; одинокая жизнь стала для нее невыносимой, она сошлась с другим, и теперь боялась, что ей придется, когда муж приедет в отпуск, показать ему ребенка, которого он никак не сможет признать своим, потому что четырнадцать месяцев промучился в «котле» не только во имя «фюрера, народа и отечества», но и ради своей жены… Это порой могло сломить самого отчаянного смельчака.
Кое-кто стал совершать аморальные поступки. Так, командир отделения в моей роте, фельдфебель из Гамбурга, использовал свой доверенный пост для того, чтобы выкрасть из посылки товарища сигареты, которые дома сэкономили родные из собственного жалкого пайка. Пойманный с поличным, он был в тот же день наказан тюремным заключением и разжалован в рядовые.
С другой стороны, были и такие люди, как, например, фельдфебель Гюнтер Клейнерт из Шверина, который каждую свою посылку делил со своими солдатами; были и такие офицеры, которые последнюю сигарету докуривали вместе с четырьмя или пятью связными; окурок переходил из рук в руки. Бывало, что солдаты отказывались идти на медицинский пункт, потому что они хотели оставаться в своей роте; полковник барон фон Лютцов, чуть оправившись, прилетел в «котел» и сменил командира дивизии генерала фон Зейдлица, который получил задание извне прорвать кольцо окружения; командир нашей части фон Брюкнер, у которого после тяжелой операции сохранилась лишь часть желудка, и не подумал о том, чтобы покинуть передовую.
Такие качества, как мужество и товарищество, должны были бы служить более достойному делу, но тогда они фактически придавали нам силы продержаться в безнадежном положении. Наше недовольство касалось только запутанной ситуации в самом «котле»; если возникали серьезные сомнения, то они в лучшем случае относились к конкретным военно-тактическим решениям. Я разделял с большинством моих товарищей непоколебимую веру в нашу миссию и в нашу конечную победу. Я не знал, что среди нас были люди, которые уже тогда предвидели будущее. Они остерегались высказывать свое мнение.
Был убит ротный фельдфебель, который ведал транспортом и обеспечивал ежедневный подвоз продовольствия. Поэтому я вынужден был решиться на то, чтобы снять с передовой и назначить на эту должность самого предусмотрительного командира взвода фельдфебеля Баллерштедта. Для выполнения таких трудных заданий нужен был особенно опытный человек, ведь иногда командование частью было просто немыслимо без дельного и боеспособного ротного фельдфебеля.
Однажды он передал мне вместе с почтой новое распоряжение. При этом у него было такое выражение лица, словно он проглотил что-то кислое.
— Вот, получили извещение, господин обер-лейтенант. Нам нужно по этому поводу провести опрос в роте.
Я прочел приказ.
Нам надлежало доложить, у кого есть желание стать «военным крестьянином» и получить хозяйство на территории Советского Союза и кто из унтер-офицеров и офицеров склонен остаться в оккупационных гарнизонах. В них срок службы будет засчитываться вдвойне. Таким способом каждому была указана его личная цель в войне и приведены достаточные основания для того, чтобы продержаться в проклятом «котле». Павшие в бою уже получили в качестве задатка участок земли навечно. Но теперь это было уже несущественно, рапорты о числе убитых уже отправлены.
Все же верховное командование проявило «заботу» о солдатах: оно разрешило заочное оформление браков.
Командир роты и один из солдат выступали в роли| шаферов, армейский священник, если он был налицо, имел право благословить «священный брачный союз», артиллерия обеспечивала колокольный звон, ротный фельдфебель преподносил бутылку шнапса молодому супругу и его отделению, а о совершенном обряде посылалось донесение на родину. Счастливая новобрачная отправлялась в подземное убежище, потому что английские бомбардировщики не считались с актом бракосочетания на расстоянии, а счастливый новобрачный направлялся в окоп, чтобы там сражаться за своего фюрера.
Спустя три дня молодая супруга становилась «гордой» вдовой. Заботливым господам из генерального штаба не нужно было посылать ей извещение о «героической смерти» ее супруга; это было делом командира роты.
Отправив одно такое письмо, я лежал на койке. В углу бункера дымила печка, которую мой связной соорудил из пустой бочки из-под бензина. В помещении был тяжелый, спертый воздух; но душно было не только потому, что печь дымила, и не только потому, что тут собрались потные мужчины, уже много недель не имевшие возможности помыться, но, как мне казалось, мы задыхались прежде всего потому, что не было ответа на вопрос: почему, почему так все случилось?
В бункере находилось трое связных, фельдфебель Крюгер и унтер-офицер медицинской службы Вилли Фишер. Он только что оказал помощь тяжелораненым и отправил их на медицинский пункт. Он бросил свою каску в угол, стряхнул снег с шинели и вытер пот с лица серой тряпкой, которая, вероятно, была когда-то носовым платком. Затем Фишер сказал:
— Он заявил в рейхстаге: отныне я буду находиться вместе с моими солдатами. Я буду носить походную форму, как мои солдаты.
Фишер имел в виду Гитлера, в этом не было сомнения. Он продолжал:
— Кто-нибудь видел его хоть раз на фронте?
Один из связных одернул Фишера:
— Дружище, зачем фюреру быть на фронте, у него совсем другие задачи!
Фишер возразил:
— Эта война вообще не была нужна. И я не думаю, чтобы здесь все кончилось хорошо.
Это были крамольные речи. Это было пораженчеством.
Но Фишеру повезло. Фельдфебель Крюгер не был доносчиком, и связные тоже не донесли. Вероятно, они уже склонялись к таким же мыслям, как и Фишер. Фишеру повезло еще и потому, что я лежал на койке и «во сне» мог не расслышать его слов. Если бы я бодрствовал, то был бы вынужден рапортовать о случившемся, хотя бы в интересах собственной безопасности. Ведь я не мог знать, не донесет ли один из связных на Фишера и на меня одновременно. Надо было, чтобы я спал, хотя бы для поддержания дисциплины и своего авторитета. Итак, я продолжал лежать с закрытыми глазами и ничего не слышал. Кроме того, я все еще верил Гитлеру и верил в его победу. Правда, я как раз перед этим написал письмо молодой вдове солдата.
Фишер пришел с передовой, и я мог понять его возмущение. К тому же я и его считал национал-социалистом и был уверен, что на следующий день он по-иному оценит собственные слова, сорвавшиеся с языка, когда он собой не владел.
Несколько дней меня беспокоила неприятная мысль, как бы один из свидетелей этого происшествия все же не проявил бдительности; потом я об этом забыл.
После четырнадцати месяцев тяжелых боев и упорной обороны, стоившей огромных жертв, демянский «плацдарм» был окончательно сдан, удержать его было невозможно. На месте остались пустые бункера и брошенные окопы; повозки, для которых не было лошадей; грузовики и мотоциклы, для которых нельзя было достать ни запасных частей, ни горючего; миллионы пустых гильз и расстрелянных пулеметных лент — и павшие в бою, над могилами которых незримо витал все тот же вопрос: почему? В сводке вермахта говорилось о выпрямлении фронта согласно планам командования. Вот и все.
Удовлетворительное снабжение войск, попавших в «котел», было невозможно. Это понимал уже каждый солдат. Рейхсмаршалу Герману Герингу следовало бы посоветоваться с каким-нибудь рядовым пехотинцем, прежде чем — вскоре после Демянска — давать гарантию, что обеспечит снабжение более чем трехсот тысяч человек в Сталинградском «котле».
Солдаты, пробывшие эту зиму на Восточном фронте, получили медаль; ее называли «орденом за отмороженное мясо». А тот, кто сражался в корпусе графа Брокдорфа-Алефельдта и попал в окружение, получил спустя два года — если он остался жив — право пришить к рукаву френча демянский шеврон, учрежденный фюрером.
В резервной армии
Звука разрыва я почти не слышал, но огромный фонтан грязи, обрушивший на меня осколки, песок и камни, еще долго преследовали меня в ночных кошмарах. Мои раны, вернее, ушибы были довольно безобидными. Затянувшееся воспаление лобовой пазухи, начавшееся зимой, доставляло мне гораздо большие неприятности. Врач прописал лечение в больнице на родине.
Я вылетел из Демянска в транспортной машине. Прибывавшие самолеты доставляли теперь, весной, зимнее обмундирование, которое в Германии собрали для фронта: дамские шубы и вязаные кофты, пуловеры для лыжных прогулок и цветные шали, мохнатые шапки и меховые муфты из старинного бабушкиного сундука. Столь предусмотрительный фюрер обратился с призывом, и родина собрала пожертвования.
Теперь светило солнце и советские истребители кружились в воздухе, подстерегая неповоротливые «юнкерсы». Но мы благополучно совершили посадку в Риге.
Только па другой день я мог по отпускному свидетельству лететь в Берлин, где должен был явиться в клинику Шарите для обследования. Я осмотрел Ригу, насколько это было возможно за несколько часов. Вечером пошел в один из офицерских клубов.
Мои сапоги серого цвета, не чищенные в течение многих месяцев, давно потеряли блеск. Кожа на рейтузах потрескалась, а на коленях были две заплаты. Френч выцвел на солнце, на локтях протерся, петлицы потрепаны. Новыми были только обе золотые звездочки — свидетельство того, что их носит еще молодой капитан. Я был произведен несколько дней назад — 1 мая 1942 года. Походная фуражка поблекла, кожаный козырек погнулся, а шнур был скорее черным, нежели серебряным. Обер-ефрейтор у входа в казино с возмущением оглядел меня с ног до головы, как, пожалуй, посмотрел бы на человека, который в тренировочном костюме явился бы вечером в оперу. Я не обратил на него никакого внимания и прошел мимо него в столовую, где за столами сидели офицеры — в одиночку и с дамами. Там я выбрал подходящее место и тогда заметил, что присутствующие провожают меня взглядами и перешептываются.
Наконец я уселся и оглянулся по сторонам. Никто из собравшихся «господ» не был в сапогах. На них были длинные брюки, серебристые кители и ослепительно свежее белье. Они демонстрировали свои запонки на манжетах, вертели между холеными пальцами хрустальные винные бокалы, пили с легким поклоном за здоровье дам, подзывали ординарцев и заказывали обед из многих блюд.
Я сидел в одиночестве за своим столом, изучал меню, в котором не были упущены ни omelette aux confitures, ни французское шампанское, и внезапно затосковал по моей роте. Было ясно, что эти «господа», в большинстве интенданты и чиновники, а также несколько пожилых офицеров со знаками отличия времен первой мировой войны, и не нюхали фронта. Я покинул офицерский клуб и отправился в солдатское общежитие на вокзале.
Тут не было ординарцев и белых скатертей на столах. Воздух такой, что хоть топор вешай, а для того, чтобы где-либо у стола отыскать свободный стул, нужно было перелезть через горы багажа. Солдаты, прибывшие из «котла», имели при себе лишь маленькую сумку. С других же участков фронта везли большой багаж, и из некоторых мешков торчала гусиная голова или шея. У отпускников из тыловых районов было множество перевязанных пакетов.
В солдатском общежитии пили скверное пиво и дешевую водку, ели сосиски и котлеты, которые были в большей мере изделием булочника, чем мясника. Здесь царил бодрящий шум, игроки в скат громко ударяли картой об стол, раздавались ругательства и хохот. Солдаты за столом не обратили на меня внимания. Они уселись как раз перед моим приходом, пущенные мною по кругу сигареты взяли со словами: "Большое спасибо, господин капитан!", а затем вновь занялись своими делами. Я прислонил голову к стене и заснул в не слишком удобных условиях, в духоте и шуме, но спал хорошо и был доволен. Я пробудился лишь от оглушительного крика жандармов, объявлявших об отправлении поезда с отпускниками.
Я ехал в купе первого класса вместе с пожилым полковником, который подробнейшим образом расспрашивал меня о «котле» в Демянске. Он уже кое-что слышал об этом в комендатуре.
На старой границе рейха мы должны были пройти через дезинсекционный пункт, в том числе и пожилой полковник, который выражал большое недовольство по поводу того, что за пределами его комендатуры никто но считал действительной справку об отсутствии вшей, которую он сам себе выдал. Он был вынужден, подобно другим, раздеться догола, повесить вещи на железную распялку и сдать в окошко, затем стать под душ, потом дать себя помазать дезинфекционным раствором из ведра, затем снова стать под душ, и тогда наполовину мокрым направиться к окошку выдачи вещей, чтобы получить еще горячую после пребывания в дезинфекционной «прожарке» одежду и наконец надеть ее на себя. От выутюженной складки на его брюках не осталось и следа, а красивый новый френч был совершенно скомкан. Зато полковник, как и все мы, получил удостоверение о том, что он прошел санобработку. Этот документ мы должны были предъявить в следующем окошке для того, чтобы нам выдали «посылку фюрера». Из продуктов, в ней содержавшихся, можно было дома испечь пирог для всей семьи; кроме того, в посылке были кофе, шоколад и сигареты, деликатесы из самых разных стран — трофейное имущество, ворованный товар. Но «посылка фюрера» звучало лучше, и к тому же отпускники не возвращались домой с пустыми руками. Ведь фюрер обо всем позаботился.
Я прибыл в Берлин как раз вовремя и успел побывать у постели больной матери в ее последние минуты. На похороны прибыли также мои сестра и братья. Сестра приехала из Голландии, где она благодаря знанию языков работала в немецких «закупочных» организациях; наш старший «кронпринц», брат Вилли, приехал из Кракова, где он в техническом бюро управления железных дорог рейха проектировал новые узловые станции, а Эрих прибыл из Осло, где он по распоряжению Геббельса должен был убедить норвежцев «в их принадлежности к нордической расе и правоте нашего деда».
Отец сохранил место в Берлине. Он ходил на службу, со службы шел в подземное убежище, оттуда снова на службу, а в промежутках ругал Гитлера. Он так поступал и при мне. Во время воздушной тревоги мы отправились в убежище, и, когда вблизи разорвалась бомба, он принялся ругать Гитлера, потом, посмотрев на меня, обрушился на англичан. Наши соседи по дому сначала взглянули с испугом, потом в ожидании обратили взоры на меня, а когда старик принялся ругать англичан, окружающие сделали вид, будто ничего не произошло. Я с многозначительным видом толкнул отца, но он только заметил: «Оставь, здесь все свои». Если мы вместе бывали в пивной, он показывал меня своим знакомым, не скрывая, что очень гордится своим младшим сыном — «господином капитаном».
За первым происходившим при мне ночном налете бомбардировщиков на Берлин последовали другие. Каждое утро улицы выглядели по-иному. Там, где вчера еще высились дома, сегодня дымились развалины — массовые могилы погребенных под ними людей. Почти каждую ночь объявлялась тревога. Мне трудно было долго находиться в убежище. Я не мог больше глядеть на дрожащих женщин, слышать плач детей. Самые тяжелые бои на фронте производили на меня менее страшное впечатление, чем этот рев, визг, грохот, треск в раскаленном докрасна аду узких кварталов, этот смертельный страх толпы безоружных людей под командой какого-нибудь дежурного представителя нацистской партии с воинственной каской на голове и нелепой лопаткой для тушения зажигалок в руке, словно он собрался в поход против мух.
Я был рад, когда избавился от этих впечатлений, могущих свести с ума. Обследование в клинике Шарите закончилось тем, что меня направили на операцию в лазарет в Кольберге.
После выздоровления я явился в отдел комплектования, чтобы получить новое назначение. Я надеялся, что в соответствии с моим воинским званием и сроком службы стану командиром батальона.
Отделом комплектования руководил подполковник запаса. Командиры рот также были резервистами. Начальник был доволен, что наконец заполучил кадрового офицера, который несколько лучше, чем господа, перебравшиеся сюда из своих больших имений, разбирался в деле и к тому же прибыл с Восточного фронта. Для него было важно задержать меня в своем подразделении, и он имел такую возможность — согласно действовавшим инструкциям, по меньшей мере на девять месяцев. Он надеялся, что вскоре будет произведен в полковники. Удачно прошедший смотр состояния боевой подготовки его рекрутов, замеченный «вверху», мог бы ускорить желанное повышение по службе.
Не удивительно, что мое ходатайство о направлении на фронт было отклонено и вместо батальона я получил роту и поручение научить «ее держать равнение по направляющему», так как, по мнению начальника, она совершенно разложилась. Между тем мой предшественник, «распустивший» роту, капитан фон Путткамер, был тем же начальником представлен к повышению и уже блистал при штабе в чине майора. Эта семейственность была мне противна.
Многое мне не нравилось. Стоило офицеру в полной форме появиться в ресторане, как его приглашали в клубную комнату, где уже восседали «нацистские шишки», якобы собравшиеся на важное совещание. В действительности там подавались яства, которые обыкновенный смертный в общих залах получить не мог. Я принимал в этом участие; у меня не хватало ни выдержки, ни ума для того, чтобы отказаться. Но тем не менее я испытывал отвращение.
Я просто видеть не мог освобожденных от военной службы, якобы «незаменимых» «представителей власти» из партийных инстанций в коричневой форме и с револьвером в кобуре.
Штатный фюрер гитлеровской молодежи, который вместе со своей приятельницей из Союза немецких девушек шлялся по улицам, также вызывал у меня отвращение, и я при встрече ему это высказал, когда он спросил, известно ли мне, что я обязан ему отдавать честь. Он донес об этом «происшествии» имперскому командованию Союза гитлеровской молодежи; оттуда после многомесячного блуждания по инстанциям донесение попало в мою новую дивизию, а там в корзину для мусора. В немецких войсках под Ленинградом было не до заботы о применении приказа фюрера о порядке обмена приветствиями между чинами партийного аппарата и вермахта.
Мне была глубоко неприятна та атмосфера, в которой я оказался на родине; я терпеть не мог «маленьких гитлеров», но как и тысячи других немцев, утешал себя формулой: "Если бы фюреру это было известно!… "
В офицерских клубах сохранился прежний стиль, но теперь тон задавали офицеры запаса. В погребах имелось достаточно много шампанского и коньяка из Франции, так что они могли и праздновать «победы» на фронте, и топить в вине беспокойство по поводу оказавшегося необходимым «выпрямления фронта» либо тревогу в связи с вступлением Америки в войну. Поздним вечером, когда законопослушных офицеров, близких к нацистской партии, или их смены из гитлеровской молодежи уже не было за столом, они, подвыпив, чуть заплетающимся языком пересказывали анекдоты и, хохоча, подтрунивали над «ефрейтором». Остроты насчет Гитлера, Геринга или Геббельса бывали удачными, но их повторяли те самые лица, которые на другой день добивались повышения по милости фюрера; все это мне было не по душе.
Осенью 1942 года разразился скандал. Была чудесная погода, грело позднее осеннее солнце. Тем не менее командир приказал, чтобы все участники смотра, офицеры и солдаты, носили плащи в течение всего дня. Не помогли никакие обращения с указанием на то, что при такой хорошей погоде учения пройдут гораздо лучше, если плащи останутся в шкафах. Начальник настаивал на проведении смотра в плащах.
В отделе комплектования служило три офицера-фронтовика и более десяти офицеров запаса. Мы трое знали, почему остальные офицеры поддержали командира.
Мое подразделение хорошо справилось со своей задачей на смотре, и генерал беседовал со мной дольше, чем с другими командирами. Я не удержался и повел разговор по поводу плащей.
— Господин генерал, смотр прошел бы еще лучше, если бы роты вышли без плащей.
— Ну а почему же вы так не поступили?
— К сожалению, не было приказано, господин генерал.
— Не понимаю.
— Здесь есть ряд офицеров и кадровых унтер-офицеров, еще не побывавших на фронте. Когда на них плащи, никто не замечает, что у них нет никаких знаков отличия. Мне противно все это видеть, господин генерал!
Так все наконец стало на место.
Командир корпуса из Штетина отнесся спокойно к моим душевным излияниям. Иначе реагировал мой начальник, стоявший тут же рядом с пунцовым лицом. Генерал даже развеселился. Это придало мне смелости, и я спросил, не согласен ли он способствовать моему возвращению на фронт.
Нельзя сказать, что я так уж стремился на фронт, я достаточно там натерпелся. Но мне представлялось пребывание на фронте делом более честным, чем эти занятия в армии запаса. Здесь начальники заставляли проходить ту мертвящую казарменную муштру, которую они сами в мирные времена еле-еле одолели. Военная служба ограничена инструкциями, втиснута в узкие рамки устарелых представлений, застыла в старых формах; в результате старший ефрейтор с многолетним сроком службы, раненный на фронте, должен был снова упражняться в строевой стойке или в отдавании чести, вместо того чтобы получить возможность обучать новобранцев, как с помощью лопаты или без нее суметь с молниеносной быстротой получше окопаться.
В это самое время Красная Армия призывала новобранцев, экипировала их, обучала их в полевых условиях.
В результате неправильной подготовки пополнение вермахта прибывало на фронт с такими наивными представлениями, что мы бы не удивились, если бы эти молодые солдаты отмечали отсутствие в бункерах центрального отопления и комфортабельных туалетов. Первые недели им приходилось употреблять немало стараний, чтобы сбросить излишний балласт, которым их обременили. В общем подготовка к фронту была во многом настолько неудовлетворительной, что ее приходилось восполнять уже на передовой, в перерывах между боями.
Я считал, что срочно необходимо многое в этом дело изменить. Однако я понимал, что самостоятельные попытки что-либо сделать были обречены на неудачу.
Поэтому я и стремился снова па фронт; можно сказать, я выбирал меньшее зло, как в свое время лейтенант Барков и обер-лейтенант фон Фосс, «дезертировавшие» из больницы; да и многие другие офицеры позднее рассказывали мне, что у них были подобные же настроения. Теперь все чаще на фронт уходили солдаты, которым осточертело коричневое доносительство, нацистская болтовня о подвигах, изолгавшаяся пропаганда и обычно фальсифицированная кинохроника. То было, по моим тогдашним понятиям, бегство вперед, к цели. Я тогда еще находился во власти иллюзий, будто при более правильной подготовке, при меньшей халатности в армии запаса и при таком обучении рекрутов, которое действительно соответствует фронтовым требованиям, наша боеспособность значительно повысится и мы достигнем больших успехов. Я был тогда беспредельно далек от понимания того, что эта война с самого начала была обречена на поражение уже в силу своей безмерной агрессивности и безграничной бесчеловечности. Лучшее функционирование армейского механизма лишь продлило бы несправедливую войну, и она стоила бы еще больших жертв. В течение ряда лет подобное соприкосновение с организационными неполадками, с моральной нечистоплотностью и прочими безобразиями лишь побуждало меня сочинять новый вариант испытанной легенды об «ударе кинжалом в спину», и я с еще большим пылом безоглядно предавался душой и телом «благородной борьбе». Лишь значительно позднее я постиг, что надлежало подвергнуть сомнению самые принципы, самый смысл этой войны.
Генерал отнесся к моей просьбе с сочувствием, но отнюдь не мой начальник, подполковник запаса. Я перед генералом оспаривал его мероприятия и в обход обычного служебного пути попросил непосредственно командира корпуса о моем перемещении. Это явилось достаточным основанием для того, чтобы на следующий же день по всей форме наказать меня двумя неделями домашнего ареста.
Когда я после этого снова явился на службу, уже было получено распоряжение о моем использовании в качестве командира противотанкового дивизиона. 23-я (потсдамская) дивизия была разбита, и нужно было ее заново укомплектовать как старыми кадрами, так и молодыми новобранцами. Местом комплектования моей части был Кольберг. В качестве командира дивизиона я теперь переселился в комнату, находившуюся рядом с комнатой подполковника, две недели назад наложившего на меня дисциплинарное взыскание.
Несмотря на одинаковое служебное положение, между нами была существенная разница. Он был начальником отдела комплектования, между тем как мне было поручено сформировать подразделение действующей армии. Я имел право требовать у него технику и снаряжение, отбирать кадровых солдат и рекрутов, оспаривать его меры, отвергать то, что он мне предлагал. Я доводил его до белого каления, потому что я лучше его знал правила. Уже ради одного этого стоило побыть две недели под домашним арестом.
Почти за две недели я укомплектовал три роты и штаб. Для дальнейшего обучения нас перебросили на учебный плац Оксбель в Дании, где собрались другие подразделения 23-й пехотной дивизии.
Под Ленинградом
В Дании имелось в избытке почти все, все продукты мирного времени: мясо и сыр, кофе и какао, торты и взбитые сливки.
Наши рекруты, привыкшие к однообразному и уже тогда недостаточному продовольственному снабжению армии, с жадностью набросились на редкие лакомства. В результате вскоре были зарегистрированы первые случаи заболевания желтухой.
Обучение всей дивизии продолжалось почти два месяца. В это время из командиров частей был образован разведывательный центр, который получил особое задание. Каких-нибудь два года назад мы обыгрывали планы «переправы» через Ламанш. Мы упражнялись в том, как высадиться на побережье Англии и закрепиться.
Теперь мы все это разыгрывали в обратном порядке. Мы обследовали датский берег в районе Зобьерга, чтобы установить, в каких местах англичане могли бы высадить десант, представили себе, откуда и как они могли бы пас атаковать, и наметили соответствующие ответные мероприятия — каждый командир для своего рода оружия. Результаты нашей разведки и предложения были нанесены на большую карту, которая в свою очередь послужила материалом для проектирования и строительства укреплений на этом участке.
Теперь англичанам было бы не слишком трудно высадиться в самых различных пунктах вдоль французского, голландского или датского берега: большинство германских дивизий было сковано на востоке. Но англичане не явились, и американцы тоже. Мы ждали высадки десанта. Советский Союз тоже ждал этого.
По окончании обучения и проведенных маневров наша дивизия была переброшена на участок фронта близ Волхова, южнее Ленинграда. Мы заняли позиции среди болот: опорный пункт, болотная гать, опорный пункт. Когда приходилось от одного опорного пункта к другому проезжать на мотоцикле или легковом вездеходе по решетчатому настилу, возникало такое ощущение, словно мозги вытряхивает из черепа.
Саперы совершили невообразимо трудную работу, когда прокладывали прямо через болота пути связи, которым к тому же были даны громко звучащие наименования: Курфюрстендамм[40], просека Эрики, Иоахимшталерштрассе; впрочем, от этого не становилось более уютным наше пребывание в болотистой местности, насыщенной миазмами лихорадки и миллионами комаров.
Советские солдаты ночью проникали в наше расположение, на надувных лодках пробираясь между опорными пунктами, снабжали и поддерживали партизан. Противник атаковал нас с флангов и с тыла и превращал в ад нашу жизнь. Впрочем, мы прибыли в Волхов не для того, чтобы проводить отпуск.
Мы заняли круговую оборону, ожидая удара со всех сторон. С огромным трудом нам удалось подтянуть орудия к отдельным опорным пунктам и замаскировать их. Мы не имели возможности вкопать орудия в землю; покрытые ветками, они стояли на решетках из бревен. А кругом шевелилась с хлюпаньем трясина, квакали лягушки и звенели комары, тучами носясь над головами в душном воздухе.
В такой атмосфере полной заброшенности все настойчивей преследовал и рядовых и офицеров роковой вопрос: почему, зачем это все нужно? От вопросов отделывались с помощью водки, которая к тому же считалась лучшим предупредительным средством против болотной лихорадки. Во всяком случае, под Волховом на это ссылались постоянно. Казалось, что имеются только две возможности: либо заболеть, либо привыкнуть к тому, чтобы утром и вечером полоскать рот водкой.
Для мня оставалось загадкой, как русским удавалось доставлять тяжелые орудия в самую глубь болота и с занятых позиций каждый раз в новом направлении внезапно обрушивать на нас уничтожающий огонь. В такой местности, куда, судя по карте, человек не в состоянии добраться, неожиданно утром оказывались пушки, которые обстреливали опорные пункты и жердевой настил, блокируя пути подвоза. Чаще всего они исчезали ранее, чем наша артиллерия или авиация успевали поразить эти цели. Красноармейцы, очевидно, на руках переносили тяжелые орудия через трясину, несли каждый снаряд и каждый снарядный ящик в отдельности. То был неслыханно тяжкий труд, но иначе нельзя было себе представить, каким образом им снова и снова удавались операции. Мы даже обрадовались, когда нас перебросили на позиции под Ленинградом. Однако мы попали из огня да в полымя.
Наши позиции находились под Мгой и Синявиным. Солдаты той дивизии, которую мы сменили, очевидно, были довольны тем, что покидают этот участок, фронта. К нашему удивлению, самая смена прошла спокойно, но на следующий же день небеса на нас обрушились. Правда, мы были к этому подготовлены, так как заметили котловины и воронки такого размера, какие бывают при разрыве авиационных бомб.
Ничего подобного! То были разрывы артиллерийских снарядов самого большого калибра. Тяжелые «чемоданы» проносились с таким грохотом, с каким поезд метро вырывается на полном ходу из туннеля. Одного снаряда было достаточно, чтобы поднять в воздух деревянный дом — и тот исчезал раз и навсегда. Прямое попадание в наш бункер сжимало и вдавливало четырехскатный бревенчатый настил совершенно так же, как я мальчишкой мимоходом втаптывал в землю холмик земли над кротовой норой. Одна-единственная воронка на дороге вынуждала наши машины делать объезд по вспаханному полю, пока саперы или строительные батальоны не заделывали дыру.
Наша артиллерия не оставалась в долгу. Позади наших передовых позиций были размещены железнодорожные орудийные установки больших калибров, которые, постоянно меняя место расположения, забрасывали город снарядами. Мы по крайней мере были рассредоточены по местности или в укрытиях под землей, между тем как жители Ленинграда тяжко страдали от обстрела.
Позиции Красной Армии были расположены на окраинах или в предместьях города. Оттуда предпринимались вылазки силой батальона или полка. При этом им часто удавалось осуществить прорыв наших позиций, и только ценой больших усилий мы могли выровнять фронт или отрезать прорвавшиеся части.
Учитывая подобные попытки русских прорвать окружение, мы должны были со своей стороны образовать узлы сопротивления, поэтому нас передвигали в разных направлениях, как на шахматной доске; в связи с этим командование приказало командирам частей ознакомиться и с теми участками фронта, которые не входили в их ведение.
Так, мы однажды осматривали позиции близ Петергофа[41]. Стоя на командном пункте у разбитых трамвайных путей, я со своеобразным чувством глядел в бинокль вдоль рельсов, рассматривал окраины Ленинграда. Можно было обнаружить на краю города танковый завод; там под непрерывным обстрелом германской артиллерии ремонтировались «Т-34» и изготовлялись новые танки. С помощью хорошей стереотрубы можно было даже разглядеть движение на заводе и по улицам города; все было так близко, рукой подать, однако рядом со сварочным аппаратом и стальными сверлами находились винтовки и пулеметы — тоже совсем под рукой. Каждый гражданин Ленинграда сражался за каждый камень.
Через несколько недель русскому крупному разведывательному отряду удалось глубоко вклиниться в наше расположение, но прорвавшаяся группа была нами окружена. Удалось даже восстановить линию фронта позади прорвавшейся части численностью примерно сто человек. Красноармейцы оказались в безнадежном положении. Правда, они были хорошо вооружены и у них было много боеприпасов, тем не менее все их попытки отойти пресекались огнем с нашей стороны.
Все же они и не думали сдаваться. Русские отчаянно сражались, погибая один за другим, пока не осталась небольшая группа раненых, которая держалась на холме буквально до последнего патрона. Когда уже не слышно было ни одного выстрела, немецкие солдаты, ведя огонь из автоматов, поползли к раненым красноармейцам. Между ранеными лежал командир части, седой майор. Пристально глядя на приближающихся немецких солдат, он не отозвался на их требование сдаться. Он лишь неотступно на них глядел и что-то крикнул по-русски, но немецкие солдаты его не понимали. Внезапно взрыв чуть поднял его над поверхностью земли, затем он повалился навзничь. Он убил себя последней гранатой…
Мы похоронили его достойным образом. Почти все, кто был свидетелем случившегося, и те, кто позднее об этом услышал, каждый по-своему, но совершенно искренне отзывался с похвалой и восхищением о советском офицере.
Под впечатлением этого героического поступка я также непроизвольно стал менее восприимчив к внушенным нам антисоветским взглядам. Но к более глубоким размышлениям это происшествие меня еще не побудило.
У меня тогда вообще сложилось впечатление, что Красная Армия сражается более упорно и целеустремленно и что теперь по сравнению с прошлым годом ее боевые действия — как разведка, так и операции многих дивизий — основательно продуманы и лучше запланированы. Если теперь Красная Армия была вынуждена совершать отход, то делалось это уже по тактическим соображениям. В первый год войны иногда еще бывали случаи, когда группы окруженных красноармейцев после короткого боя прекращали борьбу, но теперь все дрались до последнего патрона. Они дрались чуть ли не еще ожесточеннее, чем пограничники в первые недели войны.
Правда, мы порой еще брали пленных. Большинство смотрело на нас с лютой ненавистью. Некоторые без обиняков спрашивали, почему мы напали на их страну, и немало было таких, кто решительно заявлял, что мы войну проиграем.
Такой же смысл имели, наверно, и слова, которые, умирая, крикнул советский майор немецким солдатам. Несомненно, в нем говорило не оскорбленное самолюбие офицера, желавшего избегнуть позора пленения, а убежденность в том, что его родина борется за правое дело и сознание такого морального превосходства, которое давало силы бороться до конца и идти на смерть.
Многие признаки указывали на то, что предстоит советское наступление. Наша разведка засекла выход русских на исходные рубежи. Ночью мы слышали гул моторов и грохот гусениц танков, сосредоточиваемых на нашем участке. Все чаще разведывательные отряды прощупывали наши позиции, а различные вылазки явно имели целью захватить немецких пленных.
Во всяком случае, мы должны были всесторонне подготовиться. Для этой цели в дивизии неоднократно созывались совещания офицеров. Три пехотных полка дивизии потребовали, чтобы для укрепления пояса обороны саперы заложили новые минные поля, чтобы наново определили участок заградительного огня артиллерии, кроме того, она должна была откомандировать к пехотным частям дополнительное число наблюдателей, чтобы обеспечить усиленную поддержку со стороны противотанковых и самоходных артиллерийских орудий. Через командование корпуса были затребованы летчики-наблюдатели, которые указали бы бомбардировщикам, и в частности пикирующим бомбардировщикам, где сбрасывать бомбы над обнаруженным исходным районом наступления противника; нужно было также обеспечить в случав атаки поддержку пехоты авиацией.
Одно совещание следовало за другим, нервозность возрастала с каждым днем. Царила предгрозовая атмосфера. Я не могу утверждать, что эти совещания велись небрежно или что принятые в результате меры имели поверхностный характер. При сложившихся условиях все казалось правильным.
Но мне не нравились та манера и тот подход, с которыми оценивались ожидавшиеся потери. В конечном счете вопрос сводился не только к тому, удастся ли удержать наши позиции, но речь шла и о человеческих жизнях. Однако эта сторона дела обсуждалась так, словно мы находились на учебном плацу в Германии и рассуждали о дальнейшем ходе маневров, после которых «победители» и «побежденные» сойдутся в казино за бутылкой шампанского и позволят себе критические замечания.
Мне был не по душе весь стиль 23-й дивизии. Это соединение было приписано к потсдамскому гарнизону. Офицеров для него поставляло старопрусское дворянство. 9-й пехотный полк обычно именовали полком «граф девять», потому что там почти все офицеры были графами или баронами, а выходцы из других сословий составляли ничтожное меньшинство.
До той поры мне редко приходилось встречать такого офицера дворянского происхождения, который мог бы служить образцом как командир и человек, но я встретил много крайне заносчивых типов, для которых солдаты были лишь номерами в донесении о численности роты или батальона. В 23-й дивизии подобное высокомерие преобладало.
На офицерских совещаниях под Ленинградом я, не считая одного полковника еще кайзеровской школы, был единственным офицером из среднего сословия, и никто, подобно мне, не выдвинулся из рядовых. Мне это давали понять.
Я не страдал комплексом неполноценности, наоборот, гордился тем, что стал капитаном вовсе не благодаря своей фамилии или происхождению. Когда я в качестве фельдфебеля преподавал азбуку военного дела кандидатам на звание офицеров запаса, то с достаточной ясностью установил, какими несообразительными порой бывают представители «старинных фамилий». Но здесь меня раздражало, что прочие участники совещания — такие же командиры, как и я, – обращаются со мной, как с офицером «второго сорта».
Когда пришла моя очередь доложить обстановку с точки зрения противотанкового подразделения, я услышал, как один из командиров, полковник, заметил: «Что ж, посмотрим, как себе представляет барон Винцер задачу своего подразделения». Конечно, я вспыхнул от гнева, когда услышал эту насмешливую реплику; мое возмущение было вызвано не только словечком «барон», но и тем, что при обсуждении столь важных вопросов допущены вовсе неуместные выпады, целью которых было напомнить мне, какая это великая честь — возможность высказать свое мнение в таком сиятельном кругу.
Я вспомнил седого советского майора, колыбель которого, вероятно, стояла в какой-нибудь избе. Я вспомнил и о моем обучении на многочисленных курсах, о том, что мне нелегко далось получение офицерских погон. На мгновение я подумал, не отдать ли честь и покинуть совещание.
— Господин полковник! – сказал я и воздержался от приятного ему упоминания титула «граф». – Господин полковник, план действий моих тридцати шести орудий я нанес на карту. Прошу вас проверить. Что касается титула «барон», то господин полковник допустил ошибку. Барон — мой денщик, который каждый день чистит мне сапоги. Мне жаль, что пришлось ему поручить такие обязанности, но он совершенно не пригоден для производства в унтер-офицеры.
Правда, не все тут было верно, в моей части не было ни одного барона, но удар попал в цель. С тех пор ко мне обращались с изысканно холодной вежливостью.
После этого эпизода я стал испытывать такое отвращение к представителям дворянства, что из-за этого часто склонялся и к несправедливым обобщениям.
Другим офицером недворянского происхождения, участвовавшим в совещании, был полковник Девиц, командир пехотной дивизии. Одна из моих рот действовала па его участке. Незадолго до ожидавшегося наступления противника мы условились встретиться. Для этого я направился на его командный пункт, где попросил адъютанта доложить о моем приходе.
Бункер полковника свешивавшимся с потолка полотнищем брезента был разделен на два помещения. В передней части обычно сидел у телефонного аппарата адъютант. Во внутреннем помещении устроился полковник; обстановка была простой: деревянная кровать из березовых досок, стол для карт, два сундука, служивших стульями, и еще один телефонный аппарат. Так же было обставлено переднее помещение. На стенах бункера висели плащи, планшеты и бинокли, в углу были прислонены к стенке автоматы связных и писарей; один из них приступил к дежурству вместо адъютанта, который использовал представившуюся ему возможность вместе с моим адъютантом выпить в соседнем бункере коньяку за наше доброе сотрудничество. Пока они опорожняли бутылку, я ждал, когда полковник меня пригласит к себе. Это длилось довольно долго.
Когда вблизи от командного пункта разрывался снаряд, дрожали стекла маленького окошка, перенесенного из крестьянской избы, сквозь которое в убежище проникал тусклый свет. Песок сквозь балки сыпался вниз на карты, столы и стулья.
Стало слышно, как застрочил пулемет, послышалось три-четыре разрыва — обстрел из минометов, потом то тут, то там засвистели пули и снова разрыв артиллерийского снаряда. И снова заструился песок. Я все еще ждал в передней части бункера.
Внезапно со всех сторон застрочили пулеметы. Совсем вблизи послышался залп наших минометов, обстреливавших позиции противника, и как бы в ответ раздались взрывы мин на нашей стороне. Потом наступила тишина.
Тут я услышал, как мимо командного пункта пробежали солдаты, звавшие врача.
Мы каждое мгновение считались с возможностью сильной атаки на наши позиции. Всегда, когда пулеметы, минометы и в промежутке полевая артиллерия давали свой концерт, можно было предполагать, что это увертюра к атаке, а когда подобное интермеццо прекращалось, мы вздыхали с облегчением.
Хотелось мне этого или нет, но я слушал, как в соседнем помещении полковник диктовал своему писарю. То было письмо какому-то адвокату на родине. Постепенно я уловил смысл письма. Полковник происходил из рода фон Девицев. Видимо, какой-то его предок не то потерял свой дворянский титул, не то пропил или продал его; во всяком случае, ныне боковая линия рода именовалась просто Девиц, а не фон Девиц. Полковник, очевидно, страдал комплексом неполноценности, в связи с тем что в дивизии было много представителей древних фамилий; он не нуждался в дворянском звании, ибо пользовался признанием как хороший войсковой командир. Какими бы мотивами он ни руководствовался, по мне, пусть бы он выяснил свою родословную вплоть до Адама и Евы. Но меня глубоко разочаровало то, что именно сейчас, когда его солдаты сражались на расстоянии нескольких сотен метров, были ранены или пали в бою, он не нашел ничего лучшего, как вести бумажную войну за дворянское звание.
Его самого, очевидно, нисколько не смущало то, что мне стало известно содержание всей этой писанины. Он пригласил меня к себе, извинился, что должен еще отвлечься на несколько секунд, чтобы перечитать продиктованное письмо, и наконец обратился к теме нашего совещания, а оно теперь было совершенно неотложным, так как советская атака могла начаться в любой момент.
Между фронтом и Родиной
Из управления кадров сухопутных войск прибыл некий майор Прой, которому я должен был передать дивизион, так как меня выделили для прохождения курсов будущих командиров полка. По обильному багажу, белому белью и новенькой фуражке можно было судить, как он себе представлял жизнь на передовой.
Ему сразу не понравилось то, что я в нарушение всевозможных предписаний не носил замшевых перчаток. Адъютанту дивизиона он приказал застегнуть ворот походного френча, а на связного обрушил громы и молнии, когда тот почесался, готовясь стать по стойке «смирно».
Я разъяснил господину из управления кадров:
— У солдат вши, господин майор.
— Простите, что?
— У нас, к сожалению, есть вши, а в бункере клопы.
— Это дикое свинство, любезнейший! Неужели вы ничего против этого не предпринимали? Вижу, что мне придется здесь сначала позаботиться о чистоте. Это неслыханно!
Он начал свою служебную деятельность с того, что издал приказ по дивизиону, согласно которому каждый солдат обязан был ежедневно по нескольку раз мыться и менять белье. На командиров рот было возложено наблюдение за этой процедурой, им было предложено через три дня доложить об абсолютном отсутствии вшей во вверенной части.
Приказ пришел, но донесений не последовало. На передовой не было воды, и если кто-либо брился, то он использовал для этого часть своей порции чая или кофе.
Вшей прижимали к ногтю, но они обладали способностью оставлять после себя обильное потомство. Вши выдерживают сильный холод и не тонут, когда рубашка погружена в воду. Только с помощью прожарки или специального порошка можно было от них избавиться, да и то лишь в том случае, если порошок годен к употреблению.
На третий день я снял вошь с воротника майора. Адъютант погрузился в изучение карты, писарь, словно чем-то подавившись, выбежал из бункера, а майор покраснел до корней волос. Передавали, что он в конце концов смирился.
На курсах командиров полков на танкодроме в Вюнсдорфе под Берлином собралось около ста офицеров из армий и войск CG: капитаны, майоры и несколько обер-лейтенантов.
В течение первой недели должны были состояться учения танкового полка, затем мы должны были отправиться на три дня в Путлоз в Гольштейне, где нам предполагали показать новейшие орудия и танки, а также стрельбу из них боевыми снарядами; после этого мы должны были пройти курс обучения в «Ecole militaire» в Париже.
По пути в Путлоз я читал газету «Фелькишер беобахтер». Как всегда последнее время, в сводке вермахта сообщалось об успешных оборонительных боях на Востоке. Потом мой взгляд упал на статейку о судебном разбирательстве. Одна «потерявшая честь» немка вступила в связь с поляком-военнопленным. Это считалось тяжким преступлением против правил морали, общественной этики и закона. Девушка была осуждена на несколько лет лагеря, а поляк приговорен к смертной казни.
В конце недели перед отправкой в. Путлоз я еще раз съездил в Берлин, чтобы в маленьком офицерском универмаге при управлении вещевого довольствия армии купить себе кое-какие вещи. Я должен был сделать пересадку на вокзале Паперштрассе.
Я прошелся вдоль перрона. В самом конце несли караул вооруженные эсэсовцы. Внизу между рельсами работали мужчины, занимавшиеся балансировкой путей. Они бросали лопатами щебень, не поднимая голов, бритых наголо. На их тощих телах болтались полосатые куртки и штаны, на ногах были деревянные башмаки. Кто бы они ни были — узники из тюрьмы или заключенные из концентрационных лагерей, уголовники или коммунисты, социал-демократы или другие «политические» — я все равно находил тогда нормальным, что люди, совершившие те или иные проступки против «нашего порядка», должны «искупить вину», ведь мы-то на фронте подставляли голову под пули. Тогда я не знал, что эти люди, когда их уже нельзя было использовать как рабочую силу, кончали жизнь в газовых камерах, их уничтожали, потому что хотели истребить их «расу» или искоренить их мировоззрение. Хотя об этом то и дело просачивались слухи, но я не верил. Более правдоподобной казалась распространенная формула: «… умер от истощения».
Я закурил сигарету и при этом встретил взгляд одного из «полосатых», который, казалось, мысленно воспроизводил каждое мое движение. Я понял. Они, вероятно, не получали табачного пайка. Импульсивно я сделал нечто такое, на что, безусловно, не решился бы, трезво поразмыслив. Это не было какой-то демонстрацией, а проявлением чистой «солидарности курильщиков», которая мне была знакома по фронту. Я уронил почти полную пачку сигарет у ног, убедился, что никто за этим не наблюдает, и носком сапога толкнул пачку через край перрона. Теперь она лежала у лопаты заключенного. С молниеносной быстротой он подхватил ее и сунул подальше, не глядя на меня, потом на долю секунды взглянул на меня — ни блеска в глазах, никакой улыбки, никакого знака одобрения. Опыт и осторожность этого, очевидно, не допускали, Но все же в его взгляде промелькнуло печальное выражение благодарности.
Быть может, я в моей форме нацистского офицера казался ему более жалок, чем он мне в своей полосатой куртке.
Я отошел в сторону, чтобы поговорить с часовым. Эсэсовец наверняка сможет мне сказать, что вменяется в вину этим людям.
— Не стоит внимания, господин капитан. У каждого из них свой грех на совести. Это все политические преступники. Паразиты, господин капитан, паразиты!
Эсэсовцу было, вероятно, лет двадцать. Каждый из заключенных годился ему в отцы, а некоторые и в деды. Приход поезда избавил меня от необходимости отвечать или ставить новые вопросы. По сигналу рожка железнодорожника заключенные отступили в сторону, несомненно обрадованные маленькой передышкой. Я вошел в вагон поезда городской железной дороги. На вокзале Фридрих-штрассе я купил себе новую пачку сигарет.
Несколько дней в Путлозе прошли быстро. В середине мая 1943 года специальный поезд должен был доставить нас в Париж. Сначала мы поехали по направлению к Гамбургу.
Глядя на багровое небо, мы могли догадаться, что город горит. Чем ближе мы подъезжали, тем ярче становилось зарево и с тем большей ясностью могли мы разглядеть жемчужные цепочки разрывов снарядов легкой зенитной артиллерии, взрывы 88-миллиметровых гранат, медленно опускающиеся на землю светящиеся авиационные бомбы с парашютом, сброшенные американскими и английскими атакующими бомбардировщиками, и молниеносные взрывы бризантных снарядов.
Город пылал со всех сторон. Жуткое зрелище! Многие из нас в мирное время знали Гамбург как цветущий город. Нас охватила бессильная злоба, мы видели, что наша зенитная артиллерия и ночные истребители явно не в состоянии воздействовать на противника, а ведь мы знали, что в ганзейском городе находились женщины и дети. О Роттердаме[42], однако, никто не вспоминал. Да и я уже не думал о судьбе людей в Лондоне.
Поезд несколько раз останавливался и затем был переведен на другой путь. Па следующий день вечером мы прибыли в Париж и поселились в отеле.
Наступили два знойных месяца во французской столице, о которой мы мечтали, но которую во время нашего обучения почти не видали.
Мы зубрили инструкции, слушали доклады, смотрели фильмы, обменивались опытом и заставляли полки и дивизии совершать походы на ящике с песком или по карте. Для каждого командно-штабного учения нам накануне сообщалась «обстановка», и мы должны были в письменной форме разработать и изложить свою оценку обстановки, предложения и приказы. Вводя новые факторы по ходу командно-штабных игр, проверяли, насколько мы способны быстро принимать правильные решения. От общей оценки по окончании курсов зависело наше дальнейшее использовании. Каждый хотел получить квалификацию командира полка, добиться возможно большего успеха; ведь результаты определяли всю дальнейшую карьеру. На этой почве разыгрывалась яростная конкурентная борьба, а усиленные занятия порождали подобие психоза.
Вдобавок существовали разногласия между офицерами вермахта и войск СС. В остававшееся у нас свободное время происходили горячие споры в баре отеля. В командно-штабных играх у нас в отличие от фронтовых условий действовали соединения полного численного состава. Мы пускали в ход такие виды оружия, которыми мы на фронте редко располагали, а то и вообще не имели. Мы расставляли мины и расстреливали боеприпасы в таких огромных количествах, каких нам на востоке вообще никогда не могли бы доставить, потому что партизаны взрывали воинские эшелоны.
В каждой штабной игре побеждала голубая сторона. Красную всегда удавалось обыграть. Мы сами себе создавали иллюзии. Мне никогда не приходилось участвовать в командно-штабных играх, которые были бы близки к действительности.
Не помню также ни одного случая, когда бы по ходу штабных игр какой-либо участник — не исключая и меня-выразил протест. Например, в такой форме: «Господин полковник, это же чистейшая ерунда. В действительности у моего батальона было бы теперь только две роты, а в каждой из них не сто пятьдесят солдат, а в лучшем случае — пятьдесят».
Каждый принимал участие в игре — правда, с тайными оговорками, но без открытых возражений.
Однако вечером в баре за шампанским и коньяком мы делились воспоминаниями и мыслями. Тут обнаруживалось, что офицерский корпус разобщен, что его одолевают сомнения; тут уж говорили правду. Поэтому порой казалось какой-то дьявольской метаморфозой, когда эти же самые офицеры восседали с сияющими лицами после того, как они прослушали по радио речь Гитлера или Геббельса, – настоящая шизофрения.
Мне были известны недостатки, со многим я не был согласен, но я верил в конечную победу.
Офицеры войск СС импонировали мне, и не мне одному, своей уверенностью и решительностью. Но вместе с тем мы относились к ним отрицательно, потому что они говорили как бы не на нашем языке, у них была собственная терминология, а также иные критерии, чем у нас.
Например, для меня было просто непостижимо то, что офицер СС, рассказывая о какой-либо боевой операции, так расписывал собственные потери, словно взятие какой-либо высоты лишь в том случае заслуживает упоминания, если это было сопряжено с достаточно большим числом убитых и раненых. Я беседовал об этом с одним штурмбанфюрером дивизии СС «Викинг»; он мне ответил:
— Вы подходите к вещам слишком по школярски. Для офицеров вермахта война — претворение в жизнь того, чему они долгие годы обучались. Они это называют военным искусством. Для нас же война на востоке — это идеологический поход. Мы убеждены в своем превосходстве над русскими и всеми славянами, и в сознании этого мы приступаем к делу. Те из нас, кто принес себя в жертву, служат для нас примером. Ведь вы тоже национал-социалист, так что понимаете, что я имею в виду?
Он мог бы воздержаться от того, чтобы ставить мне примитивную ловушку. Но этот прием меня побудил к спору, хотя и не в области идеологии. Я был еще очень далек от этого. Я возразил:
— Мы считаем несправедливостью и психологической ошибкой то, что войска СС имеют преимущества в вооружениях и снабжении. Когда попадаешь в «котел», это особенно бросается в глаза. Дивизия СС получила зимние маскировочные жилеты задолго до того, как мы вообще осмелились думать о чем-либо подобном. Гиммлер позаботился даже о том, чтобы эсэсовцы получили особое питание на рождество, между тем как мы по-прежнему жрали суп из конины. Такие вещи раздражают и нас и солдат.
— Но ведь мы именно и являемся элитой. Нас лучше снабжают, потому что от нас ждут особых достижений. Разве вам не бросалось в глаза, что всегда, когда где-либо дело дрянь, туда бросают дивизии СС, чтобы они выправили положение?
— Естественно, но в этом нет ничего необыкновенного. Того же можно было бы достичь и с помощью армейской дивизии, если ее соответственно снарядить, дать ей новейшие танки и орудия, обеспечить в избытке боеприпасами.
— В этом вы, пожалуй, правы. Но солдаты войск CG отличаются совершенно особым воодушевлением. Всякий знает, в чем тут дело. Ведь наши парни воплощают тот дух, которого фюрер ждет от своих солдат.
— Позвольте еще одно замечание, штурмбанфюрер! Я занимал позиции в «котле» рядом с войсками СС. Я должен был находиться в тесном взаимодействии с вашими противотанковыми частями. У вас были те же орудия, что у нас, и пять человек в расчете. Но у вас были отборные люди. Каждый из них мог бы исполнять у меня обязанности унтер-офицера и даже офицера. У вас их расходовали как солдат, а у нас не хватало смены для унтер-офицерского состава.
— Дорогой, считайте, что я не расслышал слова «расходовали». Наши солдаты — люди иного склада, они все состояли в гитлеровском союзе молодежи и предпочитают быть солдатами в войсках СС, нежели унтер-офицерами в какой-нибудь дивизии вермахта. Мы есть и остаемся избранной частью народа.
С этим эсэсовцем невозможно было найти общий язык. Он не хотел или не мог понять мои доводы. Мне надо было быть осторожным; этакий твердолобый офицер из войск СС в два счета мог бы донести на «камрада» из вермахта. Стоило ли рисковать и портить немногие свободные часы, затевая бесплодные споры?
Париж необыкновенно красивый город. Но в жаркие летние месяцы парижане покидают город и толпами поспешно уезжают в провинцию или к морю.
В этом безлюдном раскаленном городе мы утром ехали в автобусе из нашего отеля в «Ecole militaire», откуда нас возили обедать, потом обратно. Мы зубрили вплоть до вечера. После ужина мы «готовили уроки». День оканчивался прогулкой, но она не приносила облегчения — улицы были раскалены от зноя.
В обеденное время я отказывался от поездки в автобусе и за десять минут пешком одолевал дорогу к отелю. При этом мне нужно было пройти по мосту через Сену, где стояла на якоре плавучая купальня. Вода из Сены протекала через хлорирующий фильтр и заполняла бассейн, который с трех сторон окружали кабины. С четвертой стороны было расположено небольшое кафе, из которого можно было, сидя под зонтами, наблюдать за купающимися.
Купальня была всегда переполнена, и невозможно было получить шкаф для одежды или кабину для переодевания. Я обратился к дежурному, человеку примерно лет тридцати, и заговорил с ним на языке, который считал французским, пытаясь изложить мою просьбу. Он устало махнул рукой:
— Вы можете говорить по-немецки, капитан.
Быстро выяснилось, что его немецкий столь же «хорош», как мой французский, но все же мы поняли друг друга. Я предложил ему одну из тех черных крепких французских сигарет, которые парижане тогда охотно курили, но редко получали.
— Мне нужна ежедневно в двенадцать часов, лишь на полчаса, запирающаяся кабина. Можете вы мне в этом помочь?
— Это трудно, господин офицер, вы ведь знаете, что здесь делается?
— Вам ведь надо только зарезервировать кабину, это же можно устроить.
В такой форме мы торговались. Мое обеденное время кончилось, а я и не поел и но выкупался.
На следующий день я предпринял новую попытку, но снова без успеха. Мы стояли у края бассейна и курили сигареты, он в своем купальном костюме, я в моей военной форме. Я обливался потом. Наконец после бесконечных разговоров я выяснил, что у него были бы неприятности с его коллегами, если бы он удовлетворил мое желание. Так вот в чем дело. Я дал ему сигареты для других служащих купальни и ушел.
На третий день дело все еще не ладилось. Тут мне пришла в голову спасительная идея. Сначала я похвалил Париж, потом Францию, затем французов. После этого я сказал ему, что война между Германией и Францией была большим несчастьем, и я рад, что не принадлежу к оккупационным войскам.
— Что же вы делаете в Париже, капитан?
— Я прибыл из-под Ленинграда и прохожу здесь курс обучения. Через два месяца я должен снова отправиться на Восточный фронт.
Внезапно все уладилось. Я тотчас же получил кабину; вскоре я уже бодро плавал в Сене. Когда я вышел из воды, меня встретили все четверо служащих купальни.
— Мы слышали, что вы только что прибыли из России, капитан. Как там обстоят дела?
Десятки других вопросов показали мне, что я получил кабину не только потому, что французы относятся враждебно к солдатам оккупационной армии, а я не принадлежал к их числу, но главным образом благодаря сильнейшему интересу французов к ходу войны на востоке. Заметно было, что французы питают надежду на то, что Советский Союз нанесет окончательное поражение германскому вермахту.
С того дня я регулярно, каждый полдень, посещал маленькое купальное заведение на Сене, получал мою кабину, покуривал черные сигареты с Пьером — так звали моего знакомца, – плавал несколько сот метров туда и обратно и, освеженный, возвращался на службу. Мы, Пьер и я, приветствовали друг друга как добрые друзья. Он улыбался уже издалека при моем появлении.
Однажды я его спросил:
— Вы участвовали в войне, Пьер? Были вы солдатом? ^ Он испуганно взглянул на меня и задал встречный вопрос:
— Зачем вам это знать, капитан?
— Ах, просто так, Пьер, потому что я сам тогда здесь побывал.
— Что ж, я могу вам сказать, капитан. Я был солдатом, даже унтер-офицером. Попав в плен, я оказался близ Кельна. Но я оттуда сбежал. Вы понимаете, смылся оттуда, иначе не мог, тоска по родине, как говорят немцы.
— Вы убежали из плена, Пьер? И об этом вы рассказываете мне?
Он смотрел на меня с недоумением.
— Пьер, в качестве немецкого офицера я должен был бы доложить о том, что вы мне сказали. Вас тогда отправили бы обратно в лагерь под Кельном.
— Этого вы ни в коем случае не сделаете, капитан.
— Почему вы в этом уверены, Пьер?
— Кто же тогда будет вам ежедневно резервировать кабину и какой вам смысл доносить на меня? "
Он пожал плечами и небрежно развел руками, как бы подкрепляя этим свои слова. Но он явно не хотел меня заверить, что не считает всех немецких офицеров доносчиками.
После этой беседы мы стали друзьями. Благодаря Пьеру я получил представление о настроении французов.
Однажды он прямо спросил меня:
— Капитан, вы вечером куда-нибудь выходите?
— Очень редко, Пьер. Нигде нет ничего интересного, и, кроме того, мне мешает духота.
— Вы всегда один приходите купаться. Но вечером вы не должны ходить в одиночку.
— А почему бы нет? Мне никто ничего не сделает.
— Да, конечно, но было бы лучше… Поверьте мне, пожалуйста!
Он высказался достаточно определенно. Конечно, комендатура нас уже предупреждала, чтобы мы по возможности не ходили в военной форме в одиночку, по крайней мере когда темнеет и в стороне от оживленных улиц. Мы не очень серьезно относились к этому предупреждению, но все же я был признателен Пьеру за его совет.
Теперь мы говорили друг с другом совершенно откровенно.
— Капитан, война Германией проиграна.
— Нет, Пьер, мы победим, обязательно.
— Вы потеряли под Сталинградом целую армию, и вермахт все время отступает.
— Тем не менее мы победим. Отход нужен для того, чтобы сократить линию фронта.
— Почему Гитлер не сокращает сразу линию фронта, а всегда сначала поражения, а потом сокращения?
— Пьер, нельзя же целые армии за одну ночь отвести назад, это подорвало бы снабжение.
— А его и без того партизаны дезорганизовали, капитан. Однако, что вы скажете о Роммеле? Это тоже сокращение фронта?
Пьер позволил себе даже иронию. 13 мая, за два месяца до нашего разговора, Африканский корпус перестал существовать. Пьер был прав, по я не должен был это признавать.
— Мы будем дальше сражаться и выиграем эту войну. Если бы мы ее проиграли, то от этого пострадали бы не только немцы, но и французы. Русские не остановятся на Рейне, и Франция станет коммунистической.
Пьер снова повел плечом и развел руками.
— Что делать? Надо выждать. Но раньше Германия проиграет войну.
Этого мнения он придерживался твердо. Причем его, видимо, не слишком пугало то, что Франция может стать коммунистической страной.
Впечатления от беседы с Пьером не оставили во мне глубокого следа. Я считал его самоуверенным французом и к тому же упрямо цеплявшимся за иллюзии. Тем не менее я охотно с ним болтал, хотя бы уж для того, чтобы поговорить еще с кем-нибудь, кроме офицеров. Единственным развлечением среди однообразных служебных занятий были вечеринки, которые устраивало командование курсов.
Поблизости от нашего отеля было размещено подразделение «молниеносных девиц», как называли связисток в армейской форме. Кто-то на курсах заботился о том, чтобы приглашать к столу в качестве наших дам соответствующее число связисток, которые более или менее охотно являлись на эти вечера. Этим изолированным от внешнего мира девушкам жилось не лучше, чем нам; они скучали в свободное время и страдали от жары. Парижане их избегали точно так же, как и всяких других военнослужащих оккупационной армии.
Обычно в начале вечера вспоминали родину и хором исполнялись народные песни при участии всех сидевших за столом. За этим следовали рассказы о «героических делах»; девушки хотели точно знать, за что получен тот или иной знак отличия. Ордена стали мерилом мужества.
В числе «молниеносных девиц» было много таких, которые хотели бы вернуться к нормальным условиям жизни, носить гражданское платье. Военная служба была им не по душе, и они пошли в армию только для того, чтобы избегнуть трудовой повинности на военных заводах. Они принимали наши приглашения, чтобы побеседовать с новыми людьми или из вежливости. Одни рано покидали вечеринки, другие оставались.
Тогда становилось шумно, и по мере увеличения числа опорожненных бутылок усиливалась самоуверенная похвальба насчет предстоящей «конечной победы». Впрочем, галдеж и пьяные выкрики не могли заглушить тревожные настроения, уже дававшие о себе знать в подсознании. Эти чувства было трудно выразить, о них никто не говорил, но все же они в конце концов вели к тому, что вечеринка приобретала характер оргии на вулкане; недаром уже тогда все чаще повторяли:
— Ребята, наслаждайтесь войной, мир будет ужасным!
Мужчины превращались в самцов, женщины становились самками, а отель превращался в бордель, потом наступало мерзкое похмелье, а военный флаг великогерманского рейха на крыше здания висел, как тряпка, в плотном предрассветном тумане.
Заканчивалась наша учеба на курсах. В один из последних дней Пьер спросил меня:
— Капитан, вы должны вернуться обратно в Россию?
— Разумеется, не только должен, по и хочу.
— Господи, зачем это?
— Там нужны солдаты.
Помолчав и задумчиво глядя на меня, Пьер продолжал:
— Вам не следует идти на фронт. Вы молоды, а жизнь прекрасна. Ради чего и ради кого вы пойдете на смерть? Я одного возраста с вами, капитан, может быть, мне снова придется сражаться, кто знает! Но я не хочу, чтобы оба мои сына когда-либо воевали.
— Если бы я имел сыновей, Пьер, я бы им того же пожелал. Но чтобы наконец наступил мир, я должен воевать. – Затем я прибавил: — Но почему вам пришло в голову, что вы, может быть, опять будете сражаться?
Он отвечал уклончиво:
— Немецкая армия потерпела тяжелое поражение под Курском. Американцы и англичане высадились в Сицилии и завоюют Италию. Гитлеру следовало бы кончать войну, он в России уже ее проиграл.
Пьер был в курсе событий. В газетах еще ничего не сообщалось о Курске и десанте союзников. Вне сомнения, источником его информации было лондонское радио. Может быть, и он принадлежал к Resistance[43]. Я еще ничего не знал о последних событиях. Но Пьеру я ответил:
— Вы правы, наши дела плохи. Но именно поэтому я должен вернуться в действующую армию. Разве вы, как француз, не поступили бы точно так же?
— Как француз — да, но как немец, ради Гитлера, – нет.
Это были жестокие и откровенные слова. Но для меня тогда Гитлер все еще был неотделим от Германии.
Пьер продолжал:
— Вы погибнете в России.
Я не нашел ничего лучшего, как рассмеяться, а Пьер покачал головой, словно он хотел сказать: вы, немцы, все-таки туповаты.
В субботу, в шесть часов утра, наш эшелон должен был покинуть Париж. Я выдержал испытания по окончании курсов, и мне надлежало в качестве командира дивизиона самоходных артиллерийских орудий явиться в 19-ю танковую дивизию в районе Киева.
В ночь на субботу снова была воздушная тревога, англичане бомбили аэродром Орли и некоторые фабрики на окраине города. Но наш поезд точно в шесть отошел от вокзального перрона.
В излучине Днепра
Под обстрелом английских бомбардировщиков я покинул Париж и под обстрелом американских бомбардировщиков прибыл в Брауншвейг. Путь пролегал через Рурскую область с тысячами дымящихся развалин. Уже одно это производило удручающее впечатление.
После отбоя воздушной тревоги я попросил, чтобы комендатура предоставила мне жилище вблизи вокзала. Я получил номер в гостинице, в котором уже помещалось три офицера. На следующее утро я отправился в отдел комплектования 19-й противотанковой дивизии для инструктажа и получения обмундирования. С этого времени мне предстояло носить вместо френча короткий китель танкиста.
Снабженный новым командировочным предписанием, я отправился к месту дислокации моей дивизии, которую мне надо было разыскать где-то около Киева. В Кракове заканчивалось регулярное движение поездов. Я имел возможность только через несколько часов продолжать поездку в одном из эшелонов для отпускников. Таким образом, у меня было достаточно времени для того, чтобы справиться в железнодорожном управлении о местонахождении бюро моего брата Вилли. Вскоре я говорил с ним по телефону:
— Можешь ты прийти на вокзал? Здесь будет короткая остановка. Мне нужно ехать дальше в Киев.
— Надеюсь, ты все же переночуешь у меня?
— Сожалею, но это невозможно. Приходи, пожалуйста, на вокзал, я не могу тебе все рассказать по телефону.
— Хорошо, я постараюсь прийти поскорей.
В зале ожидания мы встретились за чашкой кофе такого качества, что было обидно за чашку, в которой его подали. Мой брат заявил без обиняков, что я не в своем уме.
— Дружище, у меня дома есть натуральный кофе и водка, ты получишь приличную еду, выспишься и завтра отправишься дальше.
— Сожалею, Вилли, но мне нужно явиться в дивизию.
— Какую ерунду ты городишь. Ты не имеешь представления о том, что здесь происходит. Мы ежедневно теряем несколько локомотивов и десятки вагонов. Может случиться, что ты простоишь где-нибудь на путях целый день, а то и дольше. Никто тебя не упрекнет, если ты туда прикатишь позднее. Они будут рады тому, что ты вообще явился.
Он всячески старался уговорить меня.
— Мы оба не знаем, как дальше сложатся дела, – сказал Вилли. – Вспомни о Сталинграде! Может быть, мы видимся сегодня в последний раз. Так что останься!
Я не остался. Я гордился своим повышением и с нетерпением ждал возможности участвовать в боевых действиях танковой дивизии. Я знал, что соединение, к которому я принадлежал с момента вручения мне приказа о переводе, ведет бои, и хотел как можно скорее туда добраться.
В пути я сразу же понял, что брат сказал мне правду. Поезд то и дело часами простаивал, ибо партизаны взорвали путь. На встречных путях стояли санитарные поезда, набитые ранеными. Командиры эшелонов, солдаты конвойных команд, железнодорожники и полевые жандармы лихорадочно бегали взад и вперед между путями и суетились вместе с взволнованно жестикулирующими венгерскими солдатами, несшими охрану железнодорожных путей; все они кричали, ругались, о чем-то друг друга расспрашивали и старались друг друга перекричать. Наконец паровоз засвистел, сопровождающие вскочили на подножки, двери вагонов захлопнулись и поезд снова медленно двинулся в путь, оставляя позади густое черное облако дыма и фыркая, словно некое чудовище доисторических времен.
Далее пришлось ехать через бесконечные леса, из которых в любой момент партизаны могли на нас напасть. Нам по пути рассказали, что фронт снова пришел в движение. Сумею ли я вообще попасть в Киев?
В последнюю ночь этого утомительного пути я внезапно повалился на своего соседа, вещи, упавшие с багажных полок, ударили меня по пояснице, осколки разбитого окна рассыпались по всему купе. Поезд напоролся на мину. Снаружи царила непроницаемая тьма.
Раздались тревожные голоса, пронзительные сигнальные свистки; наконец взвилась вверх белая осветительная ракета, и сейчас же застрочил пулемет. Это мог быть пулемет конвойной команды, ехавшей позади локомотива па открытой платформе, но это мог быть и немецкий пулемет, из которого партизаны обстреливали поезд. У них теперь имелось достаточно трофейного оружия.
В дикой панике все выскочили из вагонов, спотыкаясь и скользя по щебню железнодорожной насыпи, свалились один через другого около рельсов в папоротник, крапиву и кусты дрока. Началась беспорядочная пальба. Перед нами высился темный лес, в который никто не решался проникнуть. Мы палили по лесу. Слышно было, как обламывались ветки и падали наземь. То был зловещий лес, прибежище партизан, он отвечал на наши выстрелы тысячекратным эхом, которое, постепенно замирая, звучало как злорадный адский хохот.
Наступила внезапная пугающая тишина. Потом мы услышали стопы и крики раненых, голос начальника эшелона, отдающего приказания, стук и лязг оружия. Медленно, осторожно мы поднялись, собрались группами около путей, а потом один за другим стали возвращаться в вагоны. Все кончилось.
Итог этого происшествия: шестеро убитых, одиннадцать раненых и задержка поезда более чем на четыре часа, пока примчавшийся навстречу взвод саперов не отремонтировал путь. Патрули, которые обследовали лес по обеим сторонам пути, не нашли и следа противника. То были партизаны, о которых говорил Пьер в маленькой купальне на Сене. Сколько дискутировали западные державы об открытии второго фронта, сколько раз его откладывали, а партизаны в Советском Союзе уже давно по-своему решили эту проблему.
Наконец мы достигли цели. Миновав на малой скорости предместья, поезд въехал в разрушенный вокзал. Киев был первым советским городом, в котором я оказался. Если не считать нескольких часов пребывания в Риге и панораму Ленинграда, открывшуюся через стереотрубу, то Киев остался единственным советским городом, который мне пришлось повидать.
Маленький трамвай, громыхая и качаясь из стороны в сторону, доставил меня к армейскому распределительному пункту. Перед зданием столпились сотни солдат всех званий и родов оружия — отставшие от своей части, отпускники, больные и легкораненые. Каждый искал свою дивизию, добивался пометки в командировочном предписании в подтверждение того, что он здесь старался найти свою часть, получал довольствие и отправлялся дальше. Если и здесь отставшим от части не могли скакать, где находится их дивизия, то либо они вынуждены были еще ждать ответа, либо их прикомандировывали к другим подразделениям.
Очевидно, к востоку от Днепра все шло кувырком, никто не был в состоянии составить себе ясное представление об обстановке. Случайно я встретил майора, с которым был ранее знаком. Красные лампасы на брюках свидетельствовали о том, что он офицер генерального штаба. Майор служил в штабе корпуса и поджидал прибытия эшелона офицеров из резерва командного состава; он должен был их направить в свой корпус.
От пего я и узнал, что на этом участке соединения группы армий «Юг» отходят на оборонительную линию на западном берегу Днепра. Большинство дивизий движется через Киев.
— Если вам повезет, – сказал мне майор, – вы еще здесь, в городе, встретите 19-ю танковую дивизию.
— Вы полагаете, что мы сумеем удержать линию Днепра?
— Я надеюсь. Однако мы нигде не обнаружили укрепленных позиций на западном берегу Днепра; а нам о них столько рассказывали. Там будто бы были подготовлены укрепления и блиндажи; но до сих пор мы видели только несколько линий окопов, и ничего больше. Кроме того, русские, видимо, во многих местах переправились через реку и создали свои плацдармы. Так что обстановка для нас весьма печальная.
— А как с Киевом? Когда сюда могут подойти русские?
— Мы там, на другой стороне Днепра, все сровняли с землей; наши саперы основательно поработали. Там не осталось ни одной деревни; мы угнали с собой жителей и скот. Все дороги, мосты и железнодорожные линии разрушены полностью. Даже урожай сожжен. Быть может, это задержит русских, а может быть, и нет. Следует каждую минуту считаться с тем, что Иван выйдет из-за угла. Поразительно, как этим людям снова и снова удается нас обойти. Мы не в состоянии от них оторваться. Уже несколько недель мы не имеем покоя.
Этот рассказ меня напугал. Я до того времени ни разу не был участником отступления. Невольно я задавал себе вопрос: почему все так сложилось? Но в те дни меня занимал лишь трезвый вопрос: каков практический смысл подобных мероприятий, если все же они не могут остановить противника? Я не задумывался над законностью или незаконностью этих злодейских операций; меня занимала судьба моей части гораздо больше, нежели судьба многострадального русского народа.
Все это было для меня ново. Под Ленинградом, когда я там был, прорыв шириной несколько километров уже был сенсационным событием. Здесь явно нужны были другие масштабы, для ориентации нужно было прикинуть обстановку не на одной карте боевых действий, иначе нельзя было быть в курсе текущих событий, да и вермахт здесь «растекался» во все стороны.
Я узнал, что моя дивизия двумя днями ранее проследовала через Киев и примерно в ста километрах к югу ведет бои в излучине Днепра. Более точных сведений никто не мог дать.
Вместе с несколькими солдатами, также искавшими 19-ю танковую дивизию, я взобрался на грузовую машину, настолько перегруженную ящиками и инструментами, что рессоры угрожающе скрипели. Мы выехали из Киева по направлению к Житомиру.
После многочасовой езды мы прибыли в селение, у въезда в которое опознавательные знаки указывали путь к командному пункту корпуса.
Здесь подтвердили, что моя дивизия заняла позиции южнее Киева, дабы отбросить через Днепр переправившиеся части противника. Я хотел обязательно вовремя туда попасть, чтобы принять участие в наступлении. Однако вокруг господствовали партизаны и сброшенные отряды парашютистов, так что можно было ехать только. с конвоем. Пришлось ждать полдня, пока была сформирована большая транспортная колонна, которая двинулась в путь под охраной танков и бронетранспортеров, отремонтированных в мастерских корпуса. Один раз по пути нас обстреляли из пулеметов, но мы не обратили на это внимания и поехали дальше с максимально возможной скоростью. Казалось, что на фронте чувствуешь себя в большей безопасности, чем в тылу.
Я представился в штабе дивизии, где меня действительно еще не ждали. Я не мог не вспомнить о Кракове и брате, о водке и чистой постели. Но я был очень горд, когда командир дивизии полковник Келлнер сказал:
— Я рад, что вы нас так быстро разыскали. Три дня назад мы и сами еще не знали, что окажемся здесь.
В штабном автобусе командира дивизии собрались командиры подразделений для обсуждения плана боевых действий. То был настоящий показ мод: черные и серые кители, френчи и кожаные жилеты, серые рубашки и черные галстуки, яркие шелковые платки и шали, черные береты и пилотки всех видов, галифе и сапоги, лыжные брюки и шнурованные ботинки. Каждый носил то, что хотел, или то, что имел. Все были одеты по-разному.
Различными были также способы и приемы, с помощью которых каждый из участников совещания представил свой картографический материал. Один небрежно вытащил карту из-за голенища сапога, а другой из-под обшлага рукава; один привез карты в планшете, а другой весьма аккуратно приколол карты кнопками к складной доске.
Прежде чем начать совещание, полковник приказал наполнить коньяком большие стаканы — он много дней не виделся с командирами частей.
Далее последовали донесения о численном составе полков и подразделений. Полки сократились до списочного состава батальона. Из уцелевших танков почти половина находилась в тылах. Надо было сначала их отремонтировать. 19-я танковая дивизия была прежде известна как победоносное соединение, а теперь ее «израсходовали» на многих опасных участках, и от нее сохранились лишь жалкие остатки.
Сразу был составлен не слишком убедительный боевой приказ. Красным карандашом на карты были нанесены позиции противника, который переправился через реку. Днепр образовал здесь излучину, выступавшую на восток за пределы нашей оборонительной линии. Этот полуостров явился хорошим предмостным укреплением.
Четыре дивизии были сосредоточены, чтобы выбить противника с этих позиций и отбросить на ту сторону реки. Голубые стрелы на карте обозначали направление нашей атаки. Полковник почувствовал, что мы не одобряем его план.
— В чем дело? – спросил он.
— Дело дерьмо, господин полковник.
— Как так?
— Как только мы влезем в эту петлю, противник своей артиллерией нас сотрет в порошок. Он закрепился па всем берегу.
— «Воздушная смерть» сообщает, что там мало артиллерии. Русские бросили все силы на предмостное укрепление, а на флангах они еще слабы. Русские ведут массированное наступление на Киев.
— Тем не менее я считаю, что перспективы плохи, если наши соседи не имеют больше «роликов», чем мы.
— А сколько «сундуков» у вас имеется?
— Семь, господин полковник. Еще четыре «сундука», возможно, прибудут сегодня из ремонтных мастерских.
В таком духе шел разговор между командиром дивизии, который потягивал коньяк, и одним из командиров полков, который небрежно держал руку в кармане. Под «роликами» и «сундуками» подразумевались танки, а «воздушной смертью» мы называли разведывательный самолет. Какой кабак, думал я и сравнивал этот развязный тон с обстановкой на командно-штабных играх в Париже.
Командир дивизии, неизменно ходивший с костылем, находился во время боевых действий в одном из полков, а командиры полков в своих танках участвовали в атаке. Все они вышли из кавалерийских частей времен первой мировой войны или из кавалерии рейхсвера, из которых были сформировать наиболее маневренные части вермахта.
В штабе подразделения меня уже поджидали два офицера и дивизионный врач. Ранее я вызвал в дивизию командира 1-й роты, который временно командовал частью, и вместе с ним поехал на командный пункт. Начальник штаба в свою очередь меня информировал об обстановке, но его информация отличалась от доклада командира роты. Мой адъютант не смог разъяснить причину противоречий. Когда мне представили дивизионного врача доктора Хабермана, я спросил его, в каком состоянии личный состав. Он дал мне ясные ответы, назвал точное число павших в бою, раненых и больных. Потом, подойдя поближе, он попросил разрешения подробнее проинформировать об обстановке.
Молодой врач был отмечен двумя Железными крестами, имел нашивку за ранение и знак отличия за уничтожение танка.
— Пожалуйста, доктор, если вам угодно.
В кратких, сжатых фразах он обрисовал положение, показал мне на карте позиции всех трех рот, а вернее, их остатков, именовавшихся ротами; он знал, сколько имеется самоходных орудий и сколько этих орудий без шасси, нарисовал довольно точную картину положения с боеприпасами, сообщил, какие еще имеются машины, находящиеся в боевой готовности. Я был удивлен, но остальные офицеры, видимо, уже привыкли к тому, что доктор столь хорошо разбирается в обстановке. Я ему сказал:
— Вы скорее начальник штаба, нежели врач.
— И то и другое. Наш командир убит. Он всегда брал меня с собой, а начальника штаба оставлял на командном пункте. Я был бы вам признателен, если бы вы так же поступали.
— Но у вас, доктор, совершенно другие задачи.
— О раненых надо заботиться на передовой, остальное доделают на медицинском пункте дивизии. Наши ротные военные фельдшера — люди опытные.
Доктор Хаберман неизменно находился вместе со мной. Он стал для меня не просто сопровождающим лицом — особенно потому, что я чувствовал себя чужаком в этой дивизии. В ней состояли почти сплошь выходцы из Нижней Саксонии. К тому же это все были старые танкисты, между тем как я прибыл из «бедной» пехоты; наконец, это были такие закоренелые нацисты, что это претило даже мне, хотя я все еще считал себя национал-социалистом.
Однако командир нашей дивизии, выходец из Восточной Пруссии, уже ко многому относился критически. Когда вскоре после моего прибытия он вместе с нами праздновал свое производство в генерал-майоры, то позабыл поднять бокал за здоровье «фюрера и верховного командующего вермахтом».
Однако нам не удалось ликвидировать советское предмостное укрепление.
Атака началась ровно в шесть утра огневым ударом нашей артиллерии. Потом пришли в движение четыре дивизии. Мы успешно продвигались вперед, особенно после того, как несколько эскадрилий бомбардировщиков подавили артиллерию противника и самолеты обрушились на скопления его танков. Соединения Красной Армии отошли к Днепру, причем они искусно использовали глубокие обрывистые овраги, именуемые здесь балками. Около полудня я вместе с моими связными находился на небольшом возвышении, откуда уже можно было увидеть, как вдали поблескивает лента реки. Непосредственно рядом со мной молодой лейтенант корректировал огонь своей батареи.
Снаряд со свистом проносился у нас над головами, и лишь потом раздавался выстрел. И почти в ту же секунду слышался звук разрыва.
Сопротивление русских стало более упорным. Днепр был у нас под носом, но мы уже не могли продвинуться вперед.
Через час появился генерал-майор Келлнер. Тем временем подтянули телефонный кабель, и он связался по телефону со своей дивизией, с соседними соединениями и со штабом корпуса. По долетавшим до меня отдельным фразам я уловил, что он хотел договориться с командирами трех других дивизий относительно нашего наступления. Его предложения были доложены в штаб корпуса, и он ждал ответа.
Мы также ждали. Артиллерия тем временем поражала новые объекты, танки продвигались на новые исходные рубежи, водители воспользовались подходящим моментом, чтобы заправить свои машины, а пехота залегла в траве.
Наконец последовал приказ: «Поскольку все идет планомерно, надлежит немедленно вывести из боя две дивизии и перебросить походным маршем к Киеву. Остающиеся дивизии, в том числе 19-я танковая, очищают предмостное укрепление».
Генерал, побледнев, крикнул в телефонную трубку:
— Только что я просил усилить поддержку с воздуха и перебросить дополнительное число танков из резерва корпуса. Мы сами не в состоянии продвинуться. Как же нам продолжать наступление, отдав две дивизии?
Из штаба корпуса подтвердили приказ о наступлении,
Генерал возражал:
— Но это безнадежно. У нас удваивается ширина полосы наступления.
Из штаба корпуса снова ответили: «Выполняйте приказ».
Генерал попросил, чтобы две дивизии были отведены после атаки, но ему отказали в этой просьбе, объяснив, что эти дивизии срочно необходимы: русские прорвались в другом месте; кроме того, это приказ фюрера!
Генерал-майор Келлнер бросил трубку. В тот же момент рядом с нами раздалась корректирующая команда лейтенанта-артиллериста.
Стало ясно — русские продвинулись вперед.
Приказ и повиновение
На занятой нами отсечной позиции в излучине Днепра, куда мы снова отступили после неудачной атаки, наша часть находилась достаточно долго для того, чтобы оборудовать и укрепить линию обороны.
К северу шли ожесточенные бои; на восточном берегу там еще удерживался киевский плацдарм, но русские оказывали давление все большими силами. 6 ноября вермахт был выбит из Киева. Красная Армия форсированным маршем продвинулась до Житомира и Коростеня, но потом ее снова оттеснили к Киеву. На нашем участке русские предпринимали лишь ложные атаки, чтобы спутать карты немецкого командования.
Я находился как раз у одного из командиров взвода, когда русская артиллерия обрушила град снарядов на наши позиции. Мы кинулись в ближайший бункер. Два тяжелых снаряда, разорвавшихся у самого входа в бункер, и несколько атак советских бомбардировщиков сделали свое дело — нас завалило землей.
Я был зажат между двумя балками, рот и нос были забиты землей, а по животу колотила чья-то нога. Я слышал приглушенные звуки разрывов снарядов и бомб. Над головой образовалось пустое пространство величиной с каску, и я смог глотнуть немного воздуху.
Я был счастлив, что сумел пошевелить пальцами и сжать кулак и что постепенно прекратились удары по животу. Но мысли не давали покоя: если русские прорвутся, никого не останется, кто бы знал, что нас здесь засыпало, некому будет нас откопать и мы задохнемся. Я пытался крикнуть, но услышал лишь свой слабый стон — затем все кончилось.
Когда я открыл глаза, то увидел над собой небо и лицо нашего дивизионного врача. Нас откопали прямо под огнем советских орудий. Теперь артиллерия замолчала, а бомбардировщики вернулись на свою оперативную базу. В нескольких метрах от меня лежали два трупа — командира взвода и его связного. Кому-то из них, вероятно, и принадлежал сапог, ударявший меня по животу. Я не был в состоянии пошевелиться, глядел на проносившиеся облака и не соображал, должен ли я чувствовать себя счастливым или нет. Я ощущал страшную головную боль и тошноту.
Внезапно появился генерал, которому чрезмерно усердный радист уже доложил о моем «убытии». Красные лампасы и золотые петлицы на мгновение совершили чудо. Я вскочил на ноги, приложил руку к голове, хотя на мне но было ни каски, ни фуражки. Но я но сумел закончить рапорт — меня вырвало. Я снова упал на траву. Возможно, что моему относительно быстрому выздоровлению способствовала бутылка шампанского, которую через час прислал генерал со своим мотоциклистом, а доктор Хаберман сделал все необходимое для того, чтобы я возможно скорее преодолел последствия шока.
Постепенно надвинулась зима, правда, не столь внезапно, как на севере. В третий раз близилось рождество на Восточном фронте. У нас было не слишком праздничное настроение. А ведь мы когда-то думали, что рождество 1941 года отпразднуем дома.
Мы уже давно сдали позиции на Днепре, а в ожесточенных боях за район Житомир — Фастов понесли огромные потери. Безнадежная попытка вновь захватить Киев стоила больших жертв. Что бы ни предпринимало верховное командование, все оказывалось непродуманной, бесплодной затеей. Я тогда не понимал, что весь поход был в конечном счете обречен. Можно было прийти в отчаяние, когда измотанному батальону диктовали задачи, для выполнения которых было бы недостаточно и боеспособной дивизии. Солдатам часто приходилось проявлять сверхчеловеческие усилия. Однако во время отступления спасались наиболее сильные. Слабые погибали в пути. Бесчеловечная мораль! Но разве мы сами не проповедовали годами мораль высокомерной элиты?
И хотя мы об этом почти не говорили, существенную роль при этом отступлении играл страх, как бы русские, пережившие ужасы немецкого нашествия, не отплатили нам той же монетой.
Материальную часть еще можно было как-то восполнить. Хуже обстояло дело с пополнением. Когда возвращался из госпиталя старый солдат нашей части, мы радовались больше, чем когда прибывало десять новых рекрутов. Для укрепления позиций нам был придан маршевый батальон, боеспособность которого никто не мог бы определить, так как солдаты почти не знали друг друга.
Приближалось рождество, мы в течение недель накапливали закуску. Кроме того, имелся и спецпаек, сигареты, сигары, водка и коньяк. На передовой наступило относительное затишье, и можно было предполагать, что как-нибудь все же удастся отпраздновать рождество.
Итак, наступил долгожданный час. Импровизированные елки были украшены серебряной бумагой от сигаретных коробок. Ротные фельдфебели, снабженцы, связные распределяли закуски, а также посылки, прибывшие с родины; то тут, то там слышались рождественские песни, исполняемые на губной гармошке, гремели кастрюли и вылетали пробки из бутылок. Внезапно началось советское наступление.
Многочасовой ураганный огонь перепахал наши позиции, почва сотрясалась, земля пустилась в пляс, пехотинцы и солдаты маршевого батальона, потерявшие голову от ужаса и страха, выбежали из окопов и бункеров. Затем грянули залпы тысячи стволов, и над нашими головами прокатился огненный вал, он обрушился позади нас на бегущих пехотинцев, на замаскированные машины, на командные посты и на позиции нашей артиллерии, которая в этот момент начала вести заградительный огонь.
Вслед за двигавшимися вперед танками, быстро подавившими огонь немногих пулеметных гнезд, наступали колонны красноармейцев. Сначала я вместе с солдатами моего командного пункта оставался в бункере. Вокруг все грохотало. Мы дрожали от страха. Нам не оставалось ничего другого, как выжидать. Выход из бункера был равносилен самоубийству.
Телефонный кабель был перебит, прямое попадание уничтожило рацию в моей машине, связные были убиты наповал.
Когда обстрел нашего участка прекратился, мы выскочили из бункера. Перебежками добрались до бугра, позади которого был расположен командный пункт. И увидели: ползут четыре танка, а за ними двигалась пехота. Русские прорвались через зону заградительного огня нашей артиллерии и теперь беспрепятственно двигались вперед.
Я располагал только одним противотанковым орудием, пятью связными и отрядом саперов, размещенным в соседнем бункере; здесь же находились дивизионный врач и адъютант. Мы подпустили танки на несколько метров. Затем открыли бешеный огонь из всех противотанковых ружей, а противотанковое орудие заняло поблизости позиции на обратном скате и первым же выстрелом вывело из строя один из советских танков. Залп следовал за залпом, но остальные «Т-34» скрылись в лощине.
Лишь через час они снова появились. Теперь на наши позиции надвигалось восемь танков, с громовым "ура!" наступала русская пехота. Внезапно позади нас раздался рев, и над нами с бешеным визгом пронесся десяток снарядов из шестиствольных минометов. Это задержало атаку русских. К тому же наша противотанковая пушка поразила еще два танка.
Я тотчас же погнал связного к батарее шестиствольных минометов с просьбой поддержать нас огнем. Командир батареи передал, что дивизия отведена на новый рубеж и что он расстрелял свои последние боеприпасы. Он приказал уничтожить минометы и отходить и расположение дивизии. Мы снова были предоставлены сами себе.
Однако наше сопротивление и внезапный залп шестиствольных минометов, видимо, создали у противника ложное впечатление, будто он здесь имеет дело с сильными подразделениями. Прежде чем снова атаковать наш холм, русские подвергли артиллерийскому обстрелу нас и ближайший тыл, но наша дивизия уже закрепилась на новых позициях. Через полчаса появилось снова два советских танка. Один, осторожно отстреливаясь, обогнул холм. Я приказал противотанковому орудию развернуться и уничтожить танк. Другой двигался прямо на наши позиции. Пулеметов было совершенно недостаточно, чтобы с ним справиться, однако никак нельзя было допустить, чтобы он продолжал свое движение: он бы раздавил нас в мелких окопчиках.
Я укрылся вместе с доктором в окопе. Мы видели, как танк приближается, метр за метром. Он то и дело обстреливал наш холм осколочными снарядами. Мотор заревел, танк рванулся вперед и снова остановился у окопа.
Затем все произошло чрезвычайно быстро. Я схватил две магнитные мины и выбежал навстречу танку. Пробежав вперед, вскочил на танк, спустив предохранитель, приладил мину и удрал. Красноармейцы меня заметили и, чтобы прикрыть свой танк, обстреляли из пулеметов. Танк прошел несколько метров, и тут мина взорвалась. Танк загорелся. Выскочивший из танка экипаж не мог избежать плена. Водитель был ранен, остальные члены экипажа под дулами наших пулеметов и автоматов оказались в безвыходном положении. Я приказал доставить их в расположение дивизии.
В тот период лишь трусостью объясняли бегство отдельных солдат или массовую панику. Я считаю такую упрощенную оценку абсолютно неверной. Равным образом я считаю неуместным, когда, говоря об эпизодах, подобных только что описанному, все объясняют храбростью. По окончании боя редко кто мог точно объяснить, почему он поступил так, а не иначе.
Стимулом могло быть озлобление, вызванное непрестанными ударами противника, частично сказывалось чувство самосохранения, часто свое действие оказывала хорошая порция алкоголя. Нам было приказано идти на смерть, и мы бились ради самих себя, ради того, чтобы выжить. Только при глубокой неосведомленности можно было это безумие прославлять как геройство[44].
Советский танк медленно догорал, а мы снова оказались под сильным обстрелом артиллерии и минометов; потом последовали еще две попытки взять штурмом нашу высоту. Противотанковое орудие уже вывело из строя танк, который пытался нас обойти. Осколочные снаряды ложились на русской стороне. Бой за высоту и за дорогу длился почти шесть часов, но постепенно положение становилось более чем критическим.
Один солдат был убит, пятеро было ранено; боеприпасов могло хватить в лучшем случае на то, чтобы отбить еще две атаки. Мы должны были считаться с тем, что противник разгадал наш замысел. Поэтому я решил очистить холм и отойти к основным силам дивизий. Мы положили наших раненых на самоходку и, пригнувшись, медленно выбрались из щелей. Наш пулеметчик вел беспорядочный огонь с целью замаскировать отступление. Потом и он примкнул к нам. Мы добрались до опушки леса позади холма, спустились в овраг и двинулись на запад.
Уже стало темно, когда мы, добравшись до первого сторожевого охранения нашей дивизии, прошли через новый передний край обороны и оборудованные в спешке импровизированные позиции, которые теперь «безусловно» надлежало удержать, и не без труда разыскали новый командный пункт дивизии, разместившийся в крестьянской избе. Я доложил генералу о происшедшем. Он быстро протянул мне руку и повернулся к одному из находившихся в избе командиров полка. Но тут начальник оперативного отдела, молодой подполковник, взял меня в оборот. Я объяснил ему по карте весь ход событий прошедшего дня. Генерал, подойдя к столу, слушал мои доклад. Когда я кончил, начальник оперативного отдела спросил:
— Когда вы получили приказ дивизии?
Я ничего не знал о приказе. Но начальник оперативного отдела резким тоном начал меня допрашивать:
— Вы что прикидываетесь? Вы должны были к полудню отойти к дивизии. Когда вы получили приказ?
Наконец до меня дошло, что ко мне был послан связной, который до меня не добрался.
— Вы должны были получить приказ, – снова заявил начальник оперативного отдела.
— Сожалею, господин подполковник, но за весь день я не получил никаких известий от дивизии. Я послал в тыл связного с пленными танкистами, но мне не прислали никакого ответа, не говоря уже о приказе.
Начальник оперативного отдела вдруг изменил тактику и спросил:
— Если вы не получили никакого приказа, то почему же вы в таком случае отошли?
— По собственному решению, господин подполковник. Мы выполнили нашу задачу, у нас большие потери и осталось мало боеприпасов. Дальнейшее удержание позиции было бессмысленным и стоило бы лишних жертв. В лучшем случае мы попали бы в плен.
— Винцер, вы идиот! – крикнул генерал.
Начальник оперативного отдела продолжал меня распекать:
— Вообще в ваши задачи не входило целый день удерживать эту высоту. Вам следовало позаботиться о своей 2-й роте, которая потеряла почти всю материальную часть. При иных обстоятельствах вас бы предали суду военного трибунала. Но замнем это дело, ибо ценим ваше личное поведение.
Этот упрек был обоснован только отчасти. Конечно, задача командира противотанкового дивизиона не заключалась в том, чтобы вести бой в качестве пехотного подразделения. Но па этот раз дело обстояло совсем по-иному. Поэтому я не выдержал:
— Господин подполковник, я отвергаю этот упрек. Наш участок столь велик, что я никак не был в состоянии руководить всем дивизионом. Проволочная и радиосвязь были нарушены, двенадцать орудий 2-й роты были размещены на протяжении пяти километров. Как бы я мог командовать, если командир роты не имел такой возможности? Что вообще может сделать офицер противотанковой части, если пехотинцы бегут, а танкисты бросают танки?
Наша дивизия просто бежала. Можете предать меня суду военного трибунала. Я сумею объяснить, почему потеряна материальная часть.
Подполковник ничего не ответил. Генерал, положив руку на мое плечо, заметил благожелательно:
— Успокойтесь, Винцер, все в порядке!
Засим генерал предложил мне стакан коньяку:
— Вот, выпейте для начала! Это настоящий «наполеон» из рождественского пайка, лучший французский горячительный напиток, какой только существует. Прозит, любезнейший!
— За ваше здоровье, господин генерал!
В тот день я принял решение никогда ничего больше не делать без приказа, стать офицером-исполнителем.
Мне тогда казалось, что я принял решение кардинального значения. Однако какую цену оно имело? Разве оно повело к принципиальным переменам в моем по? ведении?
Горькие впечатления истекшего года, сознание того, что советское гражданское население подвергается кровавым репрессиям, чувство ответственности за этот безумный поход — все эти переживания не привели к тому результату, к которому привело оскорбление привитого мне чувства чести: я усомнился в моем солдатском идеале. Но именно поэтому эти сомнения не привели к каким-либо результатам. Они не стали стимулом для того, чтобы наконец поразмышлять о происходящем. Я порвал с теми взглядами, которые составляли содержание моей жизни, но я не порвал, с врагами немецкого народа. Я по-прежнему оставался — и это надо признать — их покорным орудием.
Наступил 1944 год, мчались дни, и мы продолжали бежать под натиском преследовавших нас войск Красной Армии. Теперь уже не наши, а советские танки вклинивались и широким маневром обходили с фланга наши дивизии и замыкали вокруг нас большее или меньшее кольцо окружения.
В те месяцы среди солдат стало популярным выражение:
— Вперед, друзья, мы идем назад!
Мы шли назад, и многое оставалось позади нас. Приходилось взрывать танки из-за отсутствия горючего. Советская авиация уничтожала тысячи машин, орудия мы приводили в негодность из-за нехватки боеприпасов, целые батареи оставались на месте, потому что не было ни машин, ни конной тяги; оружие и снаряжение бросали, базы снабжения и склады продовольствия сжигали, раненых предоставляли их судьбе, убитые в несчетном числе оставались лежать непогребенными.
Как только раздавались залпы «катюш» или стоило кому-нибудь крикнуть «танки прорвались» — и уже начиналась паника. Солдаты бросали своих офицеров. Довольно часто паника начиналась по вине офицеров и заканчивалась беспорядочным бегством.
Но отборные саперные части делали свое дело. Они взрывали не только брошенные орудия и машины — немых свидетелей поражения. Разбитая армия оставляла за собой и другие страшные следы, вопиющие последствия своих действий: разрушенные города, села, взорванные железнодорожные пути, мосты, дороги, опустошенные поля, развалины разбомбленных, взорванных и сгоревших жилищ, школ, музеев, домов отдыха, электростанций и фабрик. Так мы выполняли приказ превращать советскую территорию в выжженную землю.
Германские войска в беспорядке бежали на запад; но сводки вермахта ежедневно сообщали об ожесточенных оборонительных боях и о «планомерном» выпрямлении фронта. Когда мы слушали эти обзоры военных действий, нам часто хотелось, чтобы их авторы оказались рядом с нами. Они бы на собственном опыте убедились в том, что болтовня о «планомерном отходе» воспринималась как зловещая ирония. У нашего генерального штаба явно уже не было времени для того, чтобы вообще строить планы. Красная Армия полностью овладела инициативой, была хозяином положения.
Однажды во время совещания командиров генерал подошел к карте и, выслушав наши донесения, сказал:
— Господа, я как раз возвратился с совещания у генерал-фельдмаршала фон Манштейна[45]. Поэтому я могу в общих чертах обрисовать обстановку во всем районе действий группы армий «Юг».
То, что мы услышали, подтвердило наши опасения. Сводки вермахта до такой степени маскировали подлинное положение на Восточном фронте, что ни один человек не мог в нем разобраться. Из характеристики, данной генералом, выяснилось, что положение немецкой армии очень тяжелое. Надо было наконец остановить отступление вермахта, дабы предотвратить катастрофу.
Столь откровенных признаний мы до тех пор не слышали. О возможности катастрофы нам до сих пор не говорили. Лицо генерала побагровело. Он сказал:
— Манштейн неоднократно предлагал фюреру оттянуть линию фронта. Нам уже давно следовало отойти, чтобы затем снова перейти в наступление. Но фюрер приказал удерживать каждый метр территории любой ценой. За отступление — военный трибунал, господа!
Генерал-майор Келлнер взглянул на нас, и, поскольку никто не решался что-либо сказать, он продолжал:
— Вопреки своему мнению и вопреки собственному убеждению Манштейн не мог нам сообщить ничего другого, кроме требования Гитлера: удерживать позиции любой ценой! Манштейн знает, что наши дивизии располагают в лучшем случае половиной своего боевого состава. Мы настойчиво докладывали ему об этом. Я больше не понимаю этого человека. Почему он не кинет свою дубинку этому парню на стол!
Под словом «парень» подразумевался Гитлер, а под «дубинкой» — маршальский жезл.
Никто в нашем кругу не был шокирован словами командира дивизии. Теперь даже иные рьяные почитатели Гитлера довольно откровенно говорили о том, что, по их мнению, было бы лучше, если бы верховное командование находилось в руках «профессионалов». Полководческое искусство Гитлера исчерпывалось упрямыми приказами «стоять насмерть». Как и многие мои коллеги, я считал, что командование армии еще могло изменить даже эту критическую обстановку, если бы оно настойчивее доказывало Гитлеру правильность своей точки зрения. Способен ли так поступить фельдмаршал фон Манштейн, па этот счет мнения расходились. Многие знали его по Крыму как великого мастера по части «расходования» живой силы, другие видели в нем одаренного стратега. Я же знал его лишь по рейхсверу, как командира батальона, который облачаясь в бутафорскую каску создавал иллюзию, будто он делит со своей частью все испытания.
Нам следовало тогда не спорить относительно степени одаренности или бездарности отдельных лиц, а на основе собственного опыта понять, зависит ли еще это отступление вообще от уровня профессионального или непрофессионального руководства. Разве наши поражения не были порождены более глубокими причинами? Разве не было очевидным, что мы безмерно переоценили наши силы и недооценили силу и волю к сопротивлению противника? Столь поразившее нас в начале нашего похода безграничное мужество советских пограничников, сражавшихся и стоявших насмерть, – разве такое мужество не становилось год от года все более знаменательным фактором? За что дрались мы? И во имя чего сражались они?
Какими естественными кажутся нам сейчас эти вопросы. Но тогда они не возникали в моем сознании и в сознании других офицеров моего круга.
Каждый день был отмечен новыми боями и новыми поражениями. Мы отступали к границам рейха.
Что случилось с Зейдлицем?
Обстановка несколько стабилизировалась. Во всяком случае, мы уже несколько дней находились в одном и том же месте, имели возможность ремонтировать машины и надеялись, что прибудет пополнение. Мы должны были получить новые самоходные орудия, но прежде всего мы ожидали прибытия хороших стрелков-радистов и механиков — водителей танков.
Я стоял под душем, когда мой связной вручил мне принятый по рации приказ явиться к командиру дивизии. «Душ» — это звучит громко, то было изобретение наших солдат. Пустая бочка из-под бензина привязывалась на высоте двух метров к деревьям. В дне бочки заранее пробивались дырки. В бочку наливали несколько ведер теплой воды, и получался душ. Какое это наслаждение для того, кто неделями не раздевался!
Я поехал в штаб. Генерал принял меня в своей комнате, в чистой горнице крестьянского дома, которую солдаты штаба оборудовали практично и удобно.
— Вы раньше служили в 12-й пехотной дивизии и знакомы с генералом фон Зейдлиц-Курцбахом.
— Так точно, господин генерал, даже очень хорошо его знаю.
— Как так хорошо?
— У нас очень уважали и любили генерала фон Зейдлица. Он знал по фамилии каждого офицера. Когда он приезжал на передовую, то никогда не упускал возможности меня навестить. Он знал, как я нуждаюсь в куреве, и привозил с собой пачку сигарет.
— Выражал ли когда-либо генерал Зейдлиц свое мнение о войне, командовании или что-нибудь в этом роде?
— Нет, генерал Зейдлиц был весьма корректен, сдержан и точен в выражениях.
— Винцер, прочтите-ка вот это! Это якобы подписано генералом фон Зейдлицем. Текст, несомненно, не им составлен, в этом я убежден.
Генерал-майор Келлнер протянул мне листовку. То было воззвание Национального комитета «Свободная Германия». В нем содержался призыв к немецким солдатам сложить оружие. Гитлер был назван предателем германского народа, преступником. Среди подписей под воззванием имелось несколько известных имен, в том числе и фон Зейдлица.
— Господин генерал, у меня, кстати, имеется небольшая грамота о вручении мне Железного креста первой степени. Я получил ее от генерала фон Зейдлица. Хорошо бы сравнить подписи.
Мы приказали связному доставить грамоту и установили совпадение росчерка и подписи.
Генерал все сравнивал и сравнивал, вертел бумагу в руках, взглянул на меня и сказал таким тоном, словно он хотел мне внушить, что я должен подтвердить справедливость его слов:
— Чепуха, подпись можно подделать. Ведь совершенно исключено, чтобы Зейдлиц был заодно с большевиками.
— Я не могу себе этого представить, господин генерал.
— Именно это я желал от вас услышать, милый Винцер. Не полагаете же вы, что он мечтает о втором Тауроггене[46]? Зейдлица заставили подписать.
— Нет, господин генерал, этого я как раз не думаю. Наш командир дивизии не такой человек, которого можно заставить что-то сделать… Нет, он, безусловно, этого не допустил бы.
Я сказал «наш командир дивизии», потому что я все еще чувствовал себя связанным с 12-й пехотной дивизией из Шверина. Генерал-майор Келлнер пропустил это мимо ушей и заметил:
— Но тогда за всем этим что-то скрывается. Вы уже слышали какие-либо подробности об этом Национальном комитете?
— Кое-что, господин генерал. Как-то солдаты принесли мне листовку. То было рождественское обращение, весьма ловко составленное. Текст был хорош, но воздействие ничтожно, потому что рождество давно миновало. От других я слышал в случайном разговоре, что создан этот комитет, в его состав будто бы входят многие сдавшиеся в плен в Сталинграде офицеры и два бывших коммунистических депутата рейхстага — Пик и Ульбрихт — и, кроме того, несколько писателей, фамилии которых я позабыл. Ничего больше я не знаю, господин генерал.
— Верно, это совпадает с тем, что нам известно. Я беседовал с одним из наших командиров полка; ему знаком по каким-то курсам один из подписавших, некий полковник Штейдле. Кроме того, майор Леверенц и упомянутый вами коммунист Ульбрихт будто бы из русских окопов обращались с речью к нашим пехотинцам.
— Я не допускаю мысли, чтобы генерал фон Зейдлиц в этом участвовал. Это невозможно.
— Ничего нет невозможного, ничего. Вы не пережили, мой дорогой, сталинградского «котла». Я могу себе легко представить настроение командиров, побывавших в «котле» и теперь оказавшихся в плену. Большой ошибкой было то, что не отвели назад 6-ю армию. Можно было бы еще пробиться, но попытка была предпринята лишь тогда, когда эта возможность фактически была упущена.
— Но позвольте, господин генерал, 6-й армии было дано задание связать русских, пока стабилизируется положение на Южном фронте. Мы стояли тогда под Ленинградом и восхищались сталинградцами. Для нас было ясно, что мы так же держались бы, если бы оказались в аналогичном положении.
— Вы и сейчас так думаете?
— Да, господин генерал, ведь должны были эти бои иметь какой-то смысл.
— То-то и оно, Винцер. И не повторяйте мне проповеди из сводок вермахта, передо мной вам нечего притворяться! Разумеется, 6-я армия сковала значительные силы русских, но при этом она сама попала к черту в лапы. Теперь нам ее здесь не хватает — вот что является решающим. Здесь она выполняла бы свои задачи, и ее боевые действия имели бы смысл.
После паузы, во время которой он снова разглядывал листовку, командир дивизии продолжал:
— Однако господа из этого комитета допускают одну ошибку. То, что они ведут яростную кампанию против нашего командования, это я еще понимаю. Они считают, что их продали. Но то, что они призывают перебежать к противнику, это глупо. Закончить войну — по мне, пусть будет так. Но не здесь, а на Западе. Нам нужно нанести большевикам поражение либо надо сматываться.
— Как я должен это понимать, господин генерал?
— Мы должны на Западе прекратить войну, иначе мы здесь долго не продержимся. То у нас есть танки, но не хватает людей, а подчас мы вынуждены взрывать машины, ибо нет горючего. Есть горючее, не хватает боеприпасов. А русские становятся с каждым днем сильнее. Черт его знает, как это им удалось снова пустить в ход всю свою промышленность!
Генерал вперил взгляд в пространство. Потом он налил нам по стакану коньяку и спросил:
— Каково настроение солдат? Думаете ли вы, что подобные листовки на них могут подействовать?
— Невозможно каждому заглянуть в душу, господин генерал. В общем теперь чаще и громче ворчат, чем раньше. Но не бунтуют. И я не думаю, чтобы кто-нибудь был способен перебежать к русским.
— Вы полагаете? Что солдаты боятся выстрела в затылок?
— Конечно, ведь они хотят выжить.
— Видите, мой дорогой, в этом суть. Солдаты покидают позиции, как только русские открывают огонь. Нам стоит большого труда их остановить. Что же будет, если под влиянием этих листовок и пропаганды, которую русские ведут через громкоговорители, им придет в голову мысль, что можно убежать вперед, а не назад? Если солдаты решат, что пленные там, на другой стороне, остаются живы, что тогда?
— Разрешите говорить откровенно?
— Разумеется, я для этого вас и пригласил.
— Наши старые солдаты устали. И все же на них можно положиться. Некоторые роты, окажись они без обер-ефрейтора, превратились бы в стадо. Молодое пополнение приходит к нам без того подъема, какой наблюдался в прошлом. Дисциплина ослабла. Пока еще каждый делает свое дело, но без воодушевления. Я это замечаю по себе. Правда, я и сегодня еще верю, что мы победим, я только не знаю, каким образом, и у меня нет охоты над этим размышлять. Я просто устал, господин генерал.
— Чепуха, с вами происходит нечто совсем другое. Вы служили в пехоте и чувствуете себя у нас не в своей тарелке. У вас нелады с начальником оперативного отдела. Я это знаю. Но, мой дорогой, не падайте духом. Выпьем.
— Ваше здоровье, господин генерал!
— О нашем разговоре никому ни слова, ясно?
Наступила пауза, во время которой генерал-майор Келлнер снова углубился в чтение листовки. По временам он покачивал головой. Внезапно он задал новый вопрос:
— Как себя ведет командир первой роты обер-лейтенант Дуэ?
— Очень хорошо, господин генерал.
— Он мог бы принять ваш дивизион?
— Так точно, ведь он уже командовал им после гибели моего предшественника и вплоть до моего прибытия.
— Правильно, я и забыл об этом. Кстати, как вы себя чувствуете? От доктора Хабермана я слышал недавно, что у вас осложнения?
— Меня уже однажды оперировали. Доктор Хаберман находит, что у меня нагноение в гайморовой полости.
— Послушайте, дорогой! Послезавтра я уезжаю в отпуск. Похоже, что русские временно нас здесь оставят в покое. Дивизией будет командовать начальник оперативного отдела. Если я вас обоих здесь оставлю, начнутся скандалы. Почему вы не ладите?
— Начальник оперативного отдела узнал из моего личного дела, что в отделе комплектования на меня было наложено взыскание. Вероятно, он решил, что я человек строптивый.
— Ну, вы-то действительно порядочный нахал. Вы берлинец, я пруссак, а эти господа — из Нижней Саксонии, характеры у вас разные. Послушайте, едем со мной и подлечитесь как следует! Согласны?
Я недолго размышлял. Мне хотелось избежать столкновения с начальником оперативного отдела, а лечение мне было необходимо. Поэтому мое «так точно» последовало столь быстро и прозвучало так радостно, что генерал расхохотался.
История с Зейдлицем и Национальным комитетом не выходила у меня из головы. Я уже больше не мог избавиться от впечатления, что составители листовок были правы, когда спрашивали, почему и зачем мы воюем. Но с другой стороны, я считал, что нельзя просто прекратить борьбу. Я также не мог составить себе какое-либо представление о том немецком демократическом государстве, о котором говорилось в листовках. В Веймарской республике я разочаровался. Я ни в коем случае не желал возврата к аналогичным условиям.
Я сделал ставку на национал-социализм; с этим «новым порядком» я связывал надежды на лучшее будущее моего отечества. Но мне были противны методы нацистской партии и ее вмешательство во все сферы жизни; однако Гитлер оставался для меня исключением. Вероятно, немалую роль играло то, что в качестве верховного главнокомандующего вермахта он был моим начальником, и я считал, что обязан при любых обстоятельствах повиноваться и сохранять ему верность.
Хотя меня раздражали лживые сводки вермахта, а нелепые приказы ставки фюрера часто возмущали, все же обвинения, содержавшиеся в листовках, вызывали у меня внутреннее сопротивление. Гитлер — преступник, и эта война — позор для Германии? Нет, это не так. Правда, я уже не верил в полную конечную победу, но я надеялся, что возможен сносный итог войны, но только не поражение, в крайнем случае — ничейный исход. Таким образом, я продолжал покорно выполнять приказы. Для моих тогдашних настроений является показательным то, что я с такой охотой согласился на предложение командира дивизии отправиться на лечение.
Я взял с собой денщика, который уже полтора года не был в отпуске. Нам понадобилось три дня, пока мы наконец в Дебрецене попали в поезд для отпускников, который шел через Будапешт в Вену. Там наши пути разошлись. Генерал уехал в Ганновер, а я — в Кольберг, в больницу, где меня оперировали.
Покушение
В светлой больничной палате нас было шесть офицеров: четверо пехотинцев, один моряк и обер-лейтенант медицинской службы из парашютно-десантных войск.
Капитан-лейтенант прибыл с береговой батареи во Франции. В этом районе американцы и англичане высадились 6 июня 1944 года. Обер-лейтенант медицинской службы доктор Клаас прибыл с дивизионного медицинского пункта на французском побережье Атлантики. Капитан-лейтенант был ранен в первый день вторжения, а доктор Клаас — на шестой. Из их рассказов видно было, что там творилось нечто страшное, потому что противник полностью господствовал в воздухе.
Офицер флота полагал, что англичан и американцев еще удастся сбросить в море. Доктор Клаас держался иного мнения, которое он достаточно ясно высказывал, а именно что западные союзники вскоре окажутся на Рейне.
Меня больше интересовали события на Восточном фронте, где русские, поддерживая вторжение на западе, предприняли большое наступление, возвратили Минск, Вильно, Гродно, а также обширные территории на юге. Обстановка для Германии складывалась весьма плохо.
Капитан-лейтенант становился все более сдержанным в своих прогнозах.
Мы, три пехотинца, не были согласны ни с капитан-лейтенантом, ни с доктором Клаасом. Мы считали, что наиболее целесообразным было бы заключить перемирие на западе и освободившиеся там дивизии как можно быстрее перебросить на Восточный фронт, чтобы остановить продвижение Красной Армии.
Главный врач лазарета, доктор Петри, маленький, невзрачный подполковник медицинской службы в резерве, славился как отличный хирург. В его больнице царил безупречный порядок и соблюдалась идеальная чистота.
Если время позволяло, доктор Петри иногда задерживался на несколько минут в палате, чтобы выслушать наше мнение относительно обстановки или для того, чтобы наблюдать за ходом шахматной партии между мной и доктором Клаасом. Обычно он охотнее всего говорил о своей работе до войны, о своей семье, о музыке и книгах. Видимо, он желал лишь одного: как можно скорее снова иметь возможность вернуться к мирной жизни. Он уклонялся от определенного ответа на наши вопросы, но как-то заметил:
— Понаблюдайте как-нибудь всего часок за тем, как я оперирую, взгляните на искалеченных людей, которых сюда доставляют, и тогда вы узнаете, как я отношусь к войне.
Однажды он зашел в нашу палату необычайно рано; это было 21 июля 1944 года. Доктор прикрыл дверь и сказал — на сей раз, как мне показалось, с легкой торжествующей усмешкой:
— На Гитлера вчера совершено покушение — в ставке в «Вольфшанце».
Вскочив, мы наперебой закричали:
— Расскажите, что случилось?
Мы с напряженным вниманием ждали ответа: не может же наш доктор ограничиться кратким сообщением?
Взаимное недоверие и страх перед доносом были столь сильны, что ни один из нас не рисковая хотя бы единым словом выдать свои затаенные мысли.
Может быть, это не так, но мне почудилось, что легкая усмешка на устах подполковника медицинской службы исчезла, когда он снова заговорил в наэлектризованной тишине:
— Фюрер остался жив. Он лишь ранен. То был офицерский заговор. Преступник, совершивший покушение, схвачен в Берлине и тотчас же расстрелян.
Итак, Гитлер жив, и ничего не изменилось. От моего внимания не ускользнуло, что главный врач сначала сказал «Гитлер», а потом уже говорил «фюрер» — тонкое различие, показательное для реакции всех нас на случившееся. Возможно, что в первое мгновение, находясь в состоянии, близком к шоку, каждый из нас в душе по-разному реагировал на случившееся, но теперь мы вернулись в привычную колею. Миновала возможность хоть раз услышать подлинное мнение другого человека, но одновременно миновала и опасность скомпрометировать себя слишком поспешным высказыванием по поводу событий.
Только обер-лейтенант медицинской службы доктор Клаас решился пойти на риск, когда он — впрочем, весьма ловко — снова и снова восстанавливал ход событий, и каждый раз приходил к выводу, что, собственно, просто непостижимо, каким образом фюрер так счастливо спасся. Доктор так глубоко вникал во все обстоятельства, что нам, право же, казалось, что он втайне осуждает покушавшихся за то, что они не воспользовались более мощной бомбой или пистолетом. Но, уловив недоуменный взгляд кого-либо из нас, он заканчивал тираду фразой:
— Да, провидение сохранило нам фюрера.
Доктор Клаас и я стали друзьями. Мы играли в шахматы, гуляли в больничном саду, вместе с его женой-шведкой совершали прогулки по улицам или по пляжу; иной раз вечером в винном погребке при кольбергской ратуше мы посиживали за бутылкой вина, которую хозяин приносил нам из своих особых запасов.
Иногда я беседовал о событиях 21 июля с капитаном запаса из 12-й дивизии, по профессии юристом.
Как-то я спросил его:
— Что бы теперь было, если бы фюрер пал жертвой покушения?
— Этого не случилось, тем самым всякое дальнейшее обсуждение излишне, – ответил юрист.
При этом он дружелюбно усмехнулся. Конечно, он был прав. Но наши беседы на эту тему продолжались.
— Как вы думаете, кто стал бы преемником фюрера?
— Трудно сказать. При известных обстоятельствах могло бы начаться соперничество между кандидатами в преемники, поскольку заместитель фюрера Рудольф Гесс в Англии. Сомневаюсь в том, чтобы дела пошли хорошо. Я, безусловно, не принадлежу к тем, кто все приемлет на все сто процентов; но, во-первых, как юрист, я принципиально отвергаю покушение. Смену правительства — да еще во время войны — можно одобрить лишь в том случае, если к власти приходит кто-либо более приемлемый. Но что же это было за предприятие, которому смог положить конец какой-то майор Рамер с одним батальоном? И что собой представляет Герделер[47], который пешком спасался от преследования и его поймала какая-то связистка вместе с одним полицейским? Эта брюнеточка получила, впрочем, миллион за его голову.
— Как, по вашему мнению, дальше пойдут дела?
— Я возлагаю надежды на «фау-1» и «фау-2»; кроме того, поговаривают о новом оружии, которое уже испытано и которому никто ничего не сумеет противопоставить. Поговаривают о каких-то «лучах смерти» и тому подобном. Я полагаю, что фюрер это новое оружие пустит в ход в самую последнюю минуту, до того как русские или американцы перейдут наши границы.
Так заканчивались многие беседы. Мы надеялись па чудо, мы просто не могли себе представить, что будут' напрасны все усилия и все принесенные жертвы.
Но у меня не выходило из головы заявление Национального комитета «Свободная Германия».
Ведь туда входили немецкие офицеры. После некоторых раздумий я возбудил ходатайство об отправлении меня на фронт.
Перед концом
После выздоровления доктор Клаас возглавил одно из отделений госпиталя. Я зашел к ному.
— Ули, я здоров и хочу снова на передовую. Позаботься о том, чтобы меня выписали!
— Какие глупости, ты нездоров. Что тебе надо там, на передовой, победить, что ли?
— Дорогой доктор, тебе известно, точно так же, как и мне, что я ничем не болен. Напиши, пожалуйста, записку, сделай одолжение.
— Да пойми ты наконец! Ведь это уже бессмысленно! Радуйся, что я могу тебя здесь прятать! Ты, что же, хочешь, чтобы в самые последние дни тебе снесло череп?
— Здешняя жизнь стала для меня невыносимой: куда ни пойдешь, где ни задержишься, всюду брюзжат.
Каждый второй спрашивает, верю ли я еще в конечную победу. А что означает конечная победа? Русские стоят у порога, надо у границы их остановить. Остановить надо и американцев. Неужели ты этого не понимаешь?
— Нет! Не думаешь ли ты, что у границы война прекратится? Ты только помогаешь оттягивать конец.
— А если чудо-оружие не поспеет?
— Послушай, ты и есть наше чудо-оружие, ты один из тех, кто не привык мыслить и думает, что должен исполнять свой так называемый долг. Другое чудо-оружие — это совсем юные мальчишки из гитлеровской молодежи, мечтающие о геройстве и Рыцарском кресте, а также престарелые мальчики, участвовавшие еще в первой мировой войне, на которых теперь снова напяливают военную форму. Не следует забывать и тех, кто постоянно жалуется, все ночи просиживает в убежище, а утром снова идет на работу. Мы все и есть это чудо-оружие.
— Даже если ты трижды прав, Ули, все же я хочу на фронт. Будь честен, ведь я принадлежу к категории пригодных к службе в военное время. На фронт уже возвращались офицеры с одной рукой или с протезом вместо ноги. Выпиши меня из лазарета! Ведь, в конце концов, это действительно мой долг, ты должен это понять.
— Ты безнадежен. Иди, бог с тобой! Впрочем, у тебя вскоре начнется желтуха, это я вижу по твоим глазам. Погоди еще неделю, согласен?
— Нет.
— Ну как хочешь, желаю успеха. Ты действительно безнадежен.
После короткого телефонного разговора с управлением кадров главного командования сухопутных войск в Берлине я получил назначение. Потери в офицерском составе были очень высокими, и свободных командирских постов имелось предостаточно. Мне надлежало принять артиллерийский дивизион на Восточном фронте. Через неделю я явился в 551-ю пехотную дивизию, расположенную близ Тильзита.
Еще через неделю я заметил первые признаки заболевания желтухой. Это, правда, скоро прошло. Но начало моей служебной деятельности было сопряжено с большим разочарованием. Пехотную дивизию предполагалось снабдить новым оружием, но в действительности все выглядело по-иному.
Первоначально в моей части имелось в наличии только две роты: одна с двенадцатью противотанковыми орудиями и другая с самоходными зенитными орудиями. Третья рота еще только формировалась; она должна была получить самоходные артиллерийские орудия.
Укомплектованной была только зенитная рота. Рота противотанковых орудий располагала лишь одним тягачом на три орудия. При штабе дивизиона имелось несколько мотоциклов и легковых машин; но столь необходимых водителей еще надо было обучить. Когда они окончили школу водителей, обнаружилась нехватка бензина, и легковые машины были переведены на древесный газ. Машины были оборудованы подобием газовой колонки, какие используются в ванных помещениях. Чурки для выработки газа поставляли восточнопрусские мебельные фабрики. Нужно было за час до запуска мотора разогревать газовую колонку, а это невозможно в случае боевой тревоги.
Я решил использовать знакомство с офицером службы материально-технического обеспечения, который ведал снабжением противотанковых частей, и через него «организовать» получение машин и орудий. Дабы мой план увенчался успехом, я по совету интенданта дивизии взял с собой из военной лавки ящик с подходящим товаром — шнапсом и сигаретами. Этот «сезам, откройся» возымел свое действие, и в Берлине мне обещали, что в течение недели я смогу в Бранденбурге принять нужные мне машины.
Из Берлина я поехал в Кольберг, надеясь получить через управление комплектования недостающих специалистов: водителей, радистов и наводчиков. Мне дали добровольцев. Одну команду водителей я тотчас же послал в Бранденбург; но я их никогда больше не видел; не получил я и машин в Бранденбурге. Вместе с отобранными людьми и лейтенантом Хаазе, которому, так же как и мне, надоела суета в гарнизоне, я прибыл на Земландский полуостров перед тем, как Красная Армия окончательно сомкнула кольцо окружения.
Гитлер приказал удерживать Земландский полуостров любой ценой. Гаулейтер Кох непосредственно руководил этим делом. Произошло смешение компетенции вермахта и нацистской партии, серые и коричневые нити переплелись между собой. До того времени мы получали приказы из штаба группы армий и из корпуса, теперь распоряжения, имевшие силу приказа, стали поступать из стального бункера гаулейтера Восточной Пруссии, а на стенах домов были расклеены плакаты с призывами и скрытыми угрозами. Вскоре распространились слухи о том, что военно-полевые суды выносят приговоры офицерам и солдатам, а полевая жандармерия или эсэсовцы их вешают.
Для обсуждения мероприятий по координации действий, необходимых для «обороны Земланда», командир нашего корпуса созвал в конце ноября 1944 года совещание командиров подразделений. Ожидалось, что прибудут гаулейтер Кох, какие-то штандартенфюреры штурмовиков. а также командиры батальонов «фольксштурма».
Каждый, кто походил на мужчину, должен был облачиться в заплатанную военную форму, снабжался огнестрельной железкой и направлялся для участия в «обороне». Не хватало военного обмундирования — заменяли его нарукавные повязки. На вооружении «фольксштурма» были ружья всех типов, какие только когда-либо находились в употреблении со времен изобретения бездымного пороха. Однако роль чудо-оружия играл в «фольксштурме» фауст-патрон — ручной противотанковый гранатомет, при помощи которого подростки и старики должны были остановить продвижение танковых дивизий Красной Армии.
Представители «фольксштурма» явились на совещание у командира корпуса с такой же точностью, как и прочие командиры. Потом прибыл командир корпуса,
Представители «фольксштурма» явились на совещание, но все еще опаздывал гаулейтер Кох и его свита.
Мы ждали целый час. Затем началось совещание, своего рода штабные игры, которые должны были дать нам представление о наших боевых возможностях. Прошло еще десять минут, и мы услышали, как подъезжает колонна машин — разумеется, не с газогенераторами. Слышно было, как хлопали дверцы автомобилей, все громче звучали голоса новоприбывших «господ», и наконец перед нами предстал гаулейтер, а вслед за ним в дверях показались толстые животы в коричневых мундирах со многими звездочками и позументами. Как и в 1933 году, когда я в Берлине посетил штаб штурмовых отрядов, все это производило впечатление какой-то оперетты.
Гаулейтер и его свита подняли руки для «германского приветствия» — совсем по-военному, но только с опозданием на час.
Командир корпуса чуть согнул правую руку в локте, что с трудом можно было счесть ответом на приветствие. Он указал на несколько свободных стульев, приготовленных для господ из партийных инстанций, и продолжал руководить совещанием.
Вероятно, гаулейтер предполагал, что собравшиеся командиры боевых подразделений Ожидали его прихода с почтительным нетерпением, и, когда он, кому фюрер доверил быть «спасителем» Восточной Пруссии, наконец появится, его встретят звуками военного марша и хриплыми криками "хайль!".
Между тем мы с любопытством смотрели на него. Ведь за долгие годы войны нам не приходилось лицезреть какого-нибудь гаулейтера. Засим мы вновь углубились в изучение наших карт.
Мы всегда считали, что ход событий на фронте — это дело вермахта; пусть партия заботится о женщинах и детях и обо всем том, чем грозит родине тотальная война. Мы нуждались в пополнении и чудо-оружии, а вовсе не в гаулейтерах и штандартенфюрерах. Появление этих персонажей на совещании мы восприняли как обременительную помеху.
Все это чуть ли не закончилось скандалом. Оплывшее лицо алкоголика Коха налилось кровью, и казалось, что он сейчас заорет, однако Кох внезапно повернулся и, не прощаясь, вместе со своей свитой покинул помещение.
Командир корпуса заключил эту интермедию словами:
— Итак, на чем мы остановились?
На это меткое, облеченное в вопросительную форму замечание мы отозвались громким смехом и продолжали штабную игру, как если бы не было никакого перерыва. Вернувшись на свои командные пункты, мы тотчас же принялись за дело, чтобы осуществить предписанные нам мероприятия.
Я как раз составлял приказы по ротам, когда зажужжал полевой телефон. Обер-фельдфебель Май подал мне трубку:
— Господин капитан, у аппарата интендант дивизии.
Этот интендант был в состоянии утащить из покинутых учреждений огромное количество писчей бумаги для машинок, но не мог снабдить нашу часть носками для солдат.
Взволнованный интендант сообщил мне, что некий представитель партии предъявил претензию. Обер-лейтенант Райнерт приказал забить корову для своей роты, а это запрещено.
Гаулейтер Кох, исходя из того, что Восточную Пруссию ни в коем случае не следует отдавать, приостановил эвакуацию населения и запретил под угрозой наказания снабжать армию продовольствием за счет местных ресурсов. Мне это было хорошо известно, но я считал этот запрет совершенно бессмысленным, поскольку централизованное армейское снабжение не функционировало. Я задал недоуменный вопрос:
— Как так запрещено?
На другом конце провода наступило молчание. Интенданту нужно было посоветоваться с золотым фазаном — так мы именовали чиновников нацистской партии. Засим последовал ответ:
— В интересах снабжения рейха по окончании войны и для обеспечения приплода необходимо сохранить поголовье. Вот господин и желает составить протокол.
— Скажите ему, что обер-лейтенант Райнерт действовал по моему приказу! Солдаты не могут идти в бой не жравши.
Испуганный интендант сообщил мне, что в таком случае господин из партии должен составить протокол вместе со мной.
Тут я взорвался.
— Пусть этот господин меня… Если он хочет получить протокол, пусть пожалует на мой командный пункт.
Усердный чиновник не откликнулся на мое настойчивое приглашение.
Мы устали от войны, мы жаждали ее окончания. Вопрос о причине — "почему? " — уже не ставился, его сменил вопрос: "Как долго еще это будет продолжаться? " И это «как долго еще» содержало в себе и первоначальный ответ на «почему». Мы уже почти не видели смысла в продолжении войны. Но для того, чтобы прекратить борьбу, чтобы вопреки приказу и присяге содействовать скорейшему окончанию войны, нужна была большая сознательность, способность справиться с внутренними сомнениями, решимость, исполненная риска. Я был далек от таких мыслей. Как и многие мои товарищи, я больше всего надеялся на чудо, на новое оружие неслыханной силы, которое остановило бы неудержимо стремившуюся вперед Красную Армию и могло бы ее уничтожить, дабы мы наконец обрели покой и закончилась война. Я не смел и думать о том, что возможна победа Красной Армии и оккупация Германии.
Итак, мы собирались с силами для новых боев, хотя каждая операция требовала новых жертв. При этом — сколь ни противоречивым это может показаться — существенную роль играло чувство самосохранения; фанатики из шкуры лезли; об их бешеном неистовстве свидетельствовали повешенные на придорожных деревьях офицеры и солдаты, мертвецы со щитами на груди, оповещавшими, что здесь понес «заслуженное наказание» проклятый трус, между тем на мундире еще сохранились знаки отличия «за храбрость, проявленную в сражении с врагом».
Но с другой стороны, были и такие люди, как наш начальник оперативного отдела подполковник барон фон Леффельхольц, который по окончании одного из совещаний сказал командирам:
— Господа, выполняйте свой долг так, как этого от вас ожидают! Но используйте ваше оружие так, чтобы по возможности больше ваших людей привести с собой на родину!
Надо было обладать мужеством, чтобы давать подобные указания.
Бои и суровая восточнопрусская зима потребовали от солдат крайних усилий. По вечерам, когда бой чуть стихал, люди валились в снег и засыпали, грея друг друга своими телами.
Однажды барон фон Леффельхольц вызвал меня в штаб дивизии:
— Генерал хотел бы выслушать мнение одного из командиров о настроении солдат. Скажите ему всю правду, без всяких колебаний. Будьте честны!
Выслушав меня, генерал Ферхайн совсем сник и стал похож на пустой мешок из-под картофеля; он мрачно уставился в пространство. Вероятно, он понимал, что лишится обещанного ему имения где-то «на восточных территориях» и, сверх того, своего поста.
А ведь я рассказал ему только то, что мои офицеры достаточно открыто обсуждали — одни с большей, другие с меньшей откровенностью. Я по возможности каждую неделю созывал их на совещание, считая своим долгом, насколько я в состоянии, держать их в курсе событий.
Я ежедневно отмечал на карте Европы линию фронтов как на основании сводок вермахта, так и лондонского радио Би-Би-Си, хотя было запрещено под строжайшей угрозой слушать «вражеское радио». Еще большие кары угрожали за распространение передаваемых им сведений.
Но мы с этим не считались. Мы каждый раз сопровождали саркастическим смехом заверения нашего радио, что отныне ни один метр не будет сдан врагу. И мы смеялись еще откровеннее, когда на следующий день слушали сообщения о плановом отходе наших войск. То был горький смех. Некоторые из нас возмущались, они считали лживые сводки издевательством над отчаявшимися солдатами.
Мой начальник штаба, молодой лейтенант, в прошлом мелкий фюрер гитлеровской молодежи, все еще верил в Гитлера.
Мой адъютант, лейтенант Бертольд, по профессии художник, был несколько раз тяжело ранен и признан «трудоспособным» для тыла, однако он добровольно возвратился на фронт.
Командир штабной роты Хаазе тоже получил несколько тяжелых ранений и был признан «пригодным к службe в гарнизонах на родине», однако ему была противна обстановка в гарнизонах, и это побудило его отправиться вместе со мной в пехотную дивизию.
Командир противотанковой роты обер-лейтенант фон Лебенштейн был «на четверть еврей», но на основании распоряжения канцелярии фюрера ему было разрешено оставаться офицером запаса.
Командир роты зенитчиков обер-лейтенант Райнерт, в молодости убежденный национал-социалист, теперь и слышать не хотел о своем фюрере.
Я же, несмотря на возрастающую антипатию к Гитлepy, все еще считал, что лишь он в состоянии изменить положение. Меня уже давно не волновала самая «идея» и судьба самого Гитлера. Теперь речь шла о судьбе отечества. С ужасом я начал задумываться над тем, что ждет Германию, когда кончится война. Порой меня охватывало нестерпимое негодование, когда я запоздало размышлял над тем, что можно было избежать всех этих несчастий. Все более мучительно терзал меня вопрос: почему, по какому праву мы совершили агрессию против других стран?
В совещаниях, которые я созывал, почти всегда принимали участие командиры взводов, военные инженеры из мастерских, врач и командир подчиненной мне противотанковой артиллерии укрепленного района капитан Лангхофф, а также обер-фельдфебель Май, которого мы считали чем-то вроде заместителя офицера.
Однажды в нашем кругу появился новый офицер. Он только что получил крест за военные заслуги.
— Господин капитан, я прикомандирован к вашей части на четыре недели в качестве национал-социалистского офицера по идеологической работе.
Он представился отдельно каждому из присутствовавших, сообщая свою фамилию и отвешивая поклон, по его мнению подчеркнуто корректный, а на деле выглядевший совершенно нелепо.
Фамилию этого лейтенанта я позабыл, но отнюдь не забыл, как он раскланивался и что вслед за этим произошло.
— В чем, собственно, заключаются ваши задачи в качестве национал-социалистского офицера по идеологической работе?
— Господин капитан, это невозможно определить в немногих словах. В основном мы обязаны внушать уверенность в конечной победе германского оружия.
— О каком оружии вы говорите — об имеющихся у нас дрянных пушках, для которых почти всегда не хватает боеприпасов и нет необходимых тягачей?
— Я ведь говорю образно, господин капитан. Я имею в виду победу германского дела. А что касается тягачей, то они нам больше не нужны. Мы больше не будем отступать. В этом я сумею убедить солдат.
— Как вы себе это представляете. Как вы убедите солдат?
— Я буду делать в ротах доклады, господин капитан.
— Нет, любезнейший, из этого ничего не выйдет. Когда нужно сделать доклад, то с этим справляются мои командиры. Вы, кстати, артиллерист?
— Нет, господин капитан.
— Ну вот видите, я не могу даже вас использовать в качестве командира взвода. Но я могу вам порекомендовать лучшее занятие. Наш интендант совершенно бездарен. Вы могли бы ему помочь добыть сносное продовольствие, сигареты и барахло. Ведь у вас есть связи, не правда ли? Отправляйтесь и рапортуйте о своем прибытии в обоз!
Он ушел, пылая гневом. Со злорадством я глядел ему вслед. Я чувствовал свое превосходство над ним, понимая, что мой суровый фронтовой опыт весомее, чем его политический пафос. Я посмеялся над видимым противоречием между теорией и практикой, а по существу я был ненамного проницательнее этого офицера по идеологической работе. Лучшее вооружение, которому я придавал столь большое значение, в такой же мере не могло внести решающие изменения в ход войны, как и его лживая пропаганда. Мы оба боролись за одно и то же дрянное дело, обреченное на неизбежное поражение, и мы оба тогда этого не понимали.
Между тем его рапорт о моем «бесстыдстве» попал к подполковнику фон Леффельхольцу. Следующей инстанцией была корзина для бумаг. Тем не менее нахлобучка как знак предупреждения меня не миновала. Леффельхольц также умел высказываться твердо и определенно. «Офицер по идеологии» больше не показывался в моей части. Нас это не огорчало.
Да мы больше и не вспоминали о нем; 13 января 1945 года началось новое большое наступление Красной Армии, и мы снова начали драпать,
Последние дни войны
С каждой атакой русских теснее затягивалась петля вокруг «котла» на Земландском полуострове. Каждый день приносил новые тяжелые потери. Долго так не могло продолжаться: нас ожидал плен, если только флот нас не вызволит.
Еще раз мы собрались с силами для контратаки. Все имевшиеся в наличии боеприпасы были пущены в дело, собраны последние остатки горючего. Мы пробились вперед, и кольцо вокруг Кенигсберга было на некоторое время разорвано. Значительную часть жителей города удалось эвакуировать. Никакого другого результата эти последние усилия и не могли дать.
Советские соединения ответили сильными контрударами, которым предшествовал интенсивный артиллерийский огонь. Наши роты таяли. В этой ситуации однажды прибыло «пополнение». Чрезвычайно обрадованный, я собрался приветствовать солдат, но растерялся, оказавшись лицом к лицу с примерно тридцатью мальчиками в возрасте от четырнадцати до шестнадцати лет из Союза гитлеровской молодежи. Вместе с ними прибыла группа пожилых мужчин, почти поголовно инвалиды первой мировой войны. Мальчики прибыли из ликвидированного лагеря гитлеровской молодежи, куда их собрали со всех концов рейха.
Я быстро пристроил пожилых, послав их в обоз. Но распорядиться юнцами было труднее. Они желали сражаться, победить и, если надо, умереть «за любимого фюрера». Я сначала их использовал для охраны обоза. Через несколько дней они начали скандалить, всячески выражали свое недовольство, стремились на передовую. Они меч-тали о Рыцарском кресте и бессмертной славе.
Если я не хотел уступить их настояниям, то мне нужно было каким-нибудь способом от них избавиться. Но мне было бы неприятно, если бы они просто оказались в другой части. Там, вероятно, их отправили бы на передовую. Следовательно, нужно было их отправить в тыл.
Это было нетрудно организовать, хотя полевая жандармерия и установила заставы вокруг Пиллау. В город никого без определенного служебного дела не пускали — кроме женщин, детей и раненых, которых должны были эвакуировать морем. Труднее было этих юнцов из гитлерюгенда, рвавшихся в бой, убедить, что им дается особое задание. Все остальное превратилось в чистую формальность, хотя именно формальные правила и были нарушены. Для нескольких групп, которые я объединил со стариками из «фольксштурма» и их родственниками, я выписал командировочные удостоверения, не имея на это ни малейшего права. Но пруссаки ничего не боятся, кроме бога и клочка бумаги с печатью. Снабженные «документами», отряды добрались до парохода и на его борту отплыли по направлению к Свинемюнде. Мой адъютант наблюдал за ходом всего этого маневра и доложил мне о выполнении задания. Мальчики уже в море, вероятно, заметили, что я лишил их возможности войти в историю в роли «героев». Двоих из них я встретил после войны в Киле, а одного старика из «фольксштурма» — в Ганновере. Они узнали меня на улице. За истекшее время юноши сумели понять все то, что уже понимал старик в последние недели войны.
Первоначально я пытался скрыть выдачу мною незаконных командировок и числил в составе подразделения людей, откомандированных на родину, включал их в рапорты о наличном составе и в качестве состоящих на довольствии. Однако мой обман обнаружился, когда генералу пришла в голову мысль осведомиться об успехах молодежи, их боевых действиях, их поведении и выяснить, не следует ли их наградить.
Подполковник фон Леффельхольц снова уладил дело. Он также не одобрял отправку подростков на передовую.
К сожалению, подполковник через несколько дней был на короткое время назначен на другой пост и его заменял некий майор генерального штаба Фрелих, который хотел использовать подвернувшийся случай для того, чтобы прославиться.
У меня как раз был тяжелый приступ желтухи. Дивизионный врач, доктор Вальдер, настаивал на том, чтобы отправить меня на родину, но поддался моим уговорам, как он выразился, под мою личную ответственность. Не было никаких лекарств или диетического питания, но зато имелся первитин, который выдавался командирам и начальникам в качестве «экстраординарного средства». Первитин — это такое снадобье, благодаря которому можно бодрствовать несколько дней, после чего человек на много часов погружался в мертвый сон.
Больной желтухой, я лежал в покинутом восточно-прусском крестьянском доме, в котором адъютант оборудовал командный пункт. Через окно я наблюдал за тем, что происходило на расположенном перед нами участке фронта. Передний край обороны находился примерно в трехстах метрах от дома. Внезапно советские танки и пехота перешли в наступление.
После недолгого, но интенсивного артиллерийского обстрела наша пехота отступила. Медленно приближалось несколько танков. Мой маленький штаб не был в состоянии держаться без тяжелых орудий, которые еще не удалось подтянуть. Один-единственный тягач должен был, курсируя взад и вперед, доставить четыре противотанковых орудия, но эта операция запоздала.
Я приказал соединить меня по телефону с исполняющим обязанности начальника оперативного отдела:
— Господин майор, русские атакуют. Перед моим командным пунктом около дюжины «Т-34». До них от двухсот пятидесяти до трехсот метров. Пехота отступает. Я ничего не могу поделать, прошу разрешить перейти на другую позицию.
— Вы остаетесь на месте! — последовал приказ. — Передний край обороны проходит в трехстах метрах от вас. Пехота удерживает позицию. Кроме того, у меня нет оттуда никаких донесений о русских танках!
Я негодовал. Этот майор воображает, что, сидя там у себя перед картами, он может лучше меня оцепить обстановку, когда перед моими глазами кипит бой. Не выдержав, я заорал:
— Господин майор, я информирую вас о том, что сам вижу. Пехота отступила, не донеся вам о русских танках; они уже приблизились на сто пятьдесят метров. Я перехожу на другую позицию.
— Вы остаетесь на месте!
— Приезжайте сюда, если вы мне не верите! Я не намерен позволить себя раздавить.
Это было последнее, что я сообщил начальнику оперативного отдела. Может быть, до его слуха донесся страшнейший грохот: в это самое мгновение русский снаряд врезался в окно, ударил в противоположную стену, пробил там огромное отверстие, а комната наполнилась известковой пылью. Мой адъютант, обер-фельдфебель Май и связной, покрытые с головы до ног известковой пылью, походили на мешки с мукой. Связь была нарушена.
Тут мы услышали грохот гусениц приближающихся советских танков и "ура!" сопровождавшей их пехоты. Позади нашего дома стояли две хорошо замаскированные машины с заведенными моторами. Обер-фельдфебель Май об этом позаботился. Мы умчались под аккомпанемент русских орудий.
Скрывшись за небольшим косогором, мы двинулись к командному пункту дивизии. Внезапно водитель, затормозив, показал на шоссе, где в сторону русских мчалась легковая машина. Мы начали махать руками, чтобы предупредить об опасности, но этот знак не был замечен.
— Они или совсем обалдели, или бегут к русским? – сказал мой водитель.
В эти дни мы все чаще узнавали о том, что отдельные солдаты или небольшие группы перебегали на ту сторону, но еще не случалось, чтобы подобные действия предпринимались столь открыто. С напряженным вниманием мы смотрели на мчавшийся автомобиль. Им нужно было бы уже выкинуть белый флаг, ведь за поворотом стояли советские танки. И тут разразилась катастрофа. Машину занесло, она налетела на дерево и загорелась. Затем раздался выстрел. Снаряд сорвал крышу машины. Никто не вышел из нее. Она пылала ярким пламенем.
В штабе дивизии я узнал, что майор генштаба Фрелих послал двух офицеров проверить правильность моего сообщения. Теперь у меня была возможность лично объяснить ему обстановку. Однако он все еще отказывался мне поверить, развязно болтал что-то о панике и слабых нервах и был даже близок к тому, чтобы приказать мне вернуться на мой командный пункт, когда вдруг несколько снарядов, обрушилось на маленькую деревню. Преследовавшие нас танки атаковали деревню.
Походившее на бегство перебазирование штаба дивизии было малопривлекательным зрелищем. Стая всполошившихся гусей не производила бы большего шуму, чем эта кучка связных, делопроизводителей и офицерских денщиков, которые получали от десяти начальников по крайней мере тридцать различных распоряжений. Каждый спасал свое: писари — папки с бумагами, связные — водку, радисты — аппаратуру, а денщики — багаж офицеров, но все они, и прежде всего «господа» из штаба, спасали свою драгоценную жизнь.
Майор, недавно державшийся столь самоуверенно, теперь уже не располагал временем для того, чтобы выслушать мой рапорт. Лицо стратега исказилось гримасой; он сделал шаг к двери и в несколько прыжков оказался в своей машине, в которой и умчался из деревни. Мы радовались, когда вскоре после этого подполковник фон Леффельхольц снова занял пост начальника оперативного отдела.
Во время этого панического отхода штаба дивизии спокойствие и хладнокровие сохранил только один офицер, – капитан Штельтер, адъютант генерала. Он подошел ко мне, протянул руку и сказал улыбаясь:
— Вы видите, мы сейчас немного торопимся. Попытайтесь по крайней мере здесь продержаться. Между прочим, мы представили вас к повышению. Я думаю, что мы скоро сумеем чествовать майора.
Сначала я обрадовался полученному известию, отнесся к нему некритически и гордился признанием моих солдатских заслуг, словно все это происходило на политически ничейной земле. Правда, я имел туманное представление о том, как попадет в Берлин ходатайство штаба дивизии и как потом приказ о моем производстве настигнет меня на Земландском полуострове.
Зловещие предчувствия обуревали нас, когда мы сражались в «котле» за каждую пядь земли, в то время как Красная Армия уже приближалась к Берлину, а западные союзники перешли через Рейн. День за днем мы сдавали все новые рубежи, день за днем погибали солдаты на наскоро оборудованных новых позициях.
Итак, мы снова должны были сократить линию фронта. Временно царило затишье. Советские танки отошли, им, несомненно, нужно было заправиться горючим и запастись боеприпасами. Я продвигался позади последних машин штаба дивизии к околице деревни, где встретил обер-лейтенанта Райнерта и его роту. Самоходки и орудия были укрыты под деревьями или задвинуты во дворы, командир и его солдаты расположились в придорожном кювете вокруг походного радиоприемника. Когда я подошел, то услышал медовый голос министра пропаганды, который произносил одну из своих речей о необходимости продержаться любой ценой. Мне не нужно было давать Райнерту подробные указания, он был осведомлен об обстановке и уже получил задание от проезжавшего мимо начальника оперативного отдела.
Геббельс все еще разглагольствовал. Вдруг Райнерт круто повернулся, яростно ткнул ногой приемник и закричал в страшном гневе:
— Заткнитесь наконец! Приезжай-ка на фронт, тогда ты увидишь, что происходит на деле!
Стоящие вокруг солдаты одобрительно усмехались. Но вслед за этим произошло нечто совершенно неожиданное: обер-лейтенант Райнерт отдал приказ, люди помчались к машинам и орудиям, и рота двинулась в бой, чтобы остановить вклинившийся авангард русских. Райнерт был впереди.
Все больше и больше сужался «котел» на Земландском полуострове. В некоторых пунктах целые роты бросали оружие и перебегали к русским. Остатки нашей дивизии были оттеснены за Пиллау на узкую косу, где нельзя было спрятаться от налетов советской авиации, а в дюнах невозможно было оборудовать какие-либо позиции. Советские бомбардировщики, базировавшиеся в Браунсберге и Хейлигенбейле, летели через лиман и сбрасывали свои бомбы на хорошо различимые цели, возвращались, чтобы загрузиться, и снова бомбили нас без передышки.
Было, кажется, первое мая, когда меня вызвали в штаб дивизии, где начальник оперативного отдела кратко обрисовал ситуацию. Нужно было с максимально возможной быстротой оттянуть остатки наших подразделений и погрузить на военный паром. Из Берлина получен по радио приказ перебазироваться в Данию, где дивизия будет заново укомплектована.
В этот момент я думал только о том, что появилась возможность убраться из этого ада. Укомплектование продлится месяцы, и это мероприятие вряд ли вообще имеет какой-либо смысл, да и возможно ли, чтобы ставка в Берлине рассчитывала на то, что война еще может столь долго продолжаться. Дания — это означало прежде всего отдых.
На следующий день перед вечером наконец у берега появились паромы. Их до края заполнили остатками нашей дивизии, так что паромы — пусть моряки простят мне непрофессиональное выражение — по горло погрузились в воду. В предвечерних сумерках вслед за тральщиком они двинулись в путь, взяв курс на Данию.
Позади нас на горизонте алели отсветы пожаров и артиллерийских залпов. Некоторое время до нас еще доносились глухие взрывы, а потом мы слышали только плеск волн о борт судна и постукивание моторов.
В дороге все разговоры касались сообщения радио, будто фюрер пал на фронте, близ Берлина. Говорили также об образовании нового правительства во главе с адмиралом Деницем.
Кто из нас тогда еще почитал Гитлера, верил в него или даже любил его? Однако я не испытывал к нему ненависти за то, что он беспощадно требовал от нас, чтобы мы жертвовали своей жизнью, хотя дело явно сводилось лишь к попытке оттянуть неизбежный конец. Но в моем сознании все происходившее было так или иначе связано с Гитлером. И вот он больше не существовал.
Возможно, что некоторые из нас в душе ликовали; несомненно также, что многие думали о том, что теперь можно ожидать чего-то нового, но все молчали, даже те, кто ранее поругивал Гитлера.
Для меня одно было несомненным: он пал в бою рядом со своими солдатами, как сообщили по радио. Иной его гибели мы себе не представляли.
Когда же я позднее узнал о его свадьбе с Евой Браун в имперской канцелярии и о его самоубийстве, я стал его ненавидеть и презирать. Мой миф потерпел крушение.
Тотальное поражение немецкой армии привело к тому, что мы потеряли веру в свою нацию и в самих себя. Мы были неспособны на какое-либо проявление своих чувств: ни вопить, чтобы освободиться от их бремени, ни смеяться, чтобы облегчить душу. Нас окружала пугающая тишина, и эту гнетущую пустоту не могли заполнить привычные приказы. Каждый остался наедине с самим собой.
Пять минут после полуночи
Во время переправы мы не видели ни одного советского самолета. Прислуга зенитных батарей дремала. Никто не мог сказать, что же, собственно, произошло. Радиоинформация, которая с тральщика передавалась по рупору с парома на паром, не вносила никакой ясности.
Сообщили, что армия на Земландском полуострове капитулировала, но что на родине бон продолжаются. В Баварии и в Шлезвиг-Гольштейне оказывается успешное сопротивление. Потом пришло известие, что на Западе борьба прекращена, и освободившиеся там дивизии перебрасываются на Восток.
Некоторые офицеры совершенно серьезно обсуждали планы переформирования нашей дивизии, другие, в том числе и я, считали, что война окончена. Нас занимал вопрос о том, какую профессию мы теперь изберем. Какой-то сумасбродный лейтенант-связист из артиллерии попытался инсценировать траурный митинг памяти фюрера, но на его призыв откликнулась лишь группка солдат.
Мы походили на банду разбойников в военной форме, грязных и обросших, как дикари.
Наконец на горизонте показалась земля. Очевидно, это был датский остров Борнхольм. Действительно, мы приблизились к порту Ренна.
Наконец мы смогли сойти с паромов, которые должны были заправиться горючим, чтобы вернуться обратно и переправить следующие партии. В тот же вечер большое судно, которое добыл для нас начальник оперативного отдела, взяло курс на Копенгаген.
Мы боялись наскочить на мины и потому часто меняли курс. Когда же мы наконец вошли в гавань датской столицы, то услышали вой сирен; у окон и на крышах зданий развевались датские и британские флаги. Пока наше судно пришвартовывалось, мы обменивались новостями с солдатами, собравшимися на набережной,
— Мир! Мир! – кричали нам с набережной.
— Шабаш! Всех нас интернировали в порту!
— Откуда вас принесло?
— Гитлер застрелился.
— Нас отправляют в Канаду, в плен. И вас тоже.
— Берлин в клещах, там все в огне.
— Гитлер бежал на самолете в Аргентину или в Испанию.
— Нас заново укомплектуют, а там вместе с американцами против русских.
Эти восклицания доносились к нам со всех сторон, нас словно забросали множеством пестрых мячиков. Мы их подхватывали и посылали дальше.
Наконец был дан приказ сойти с судна и построиться на набережной. Всего через несколько минут дивизия, то есть ее жалкие остатки, численностью примерно восемьсот человек, выстроилась в три ряда на молу. Два английских офицера, одетые с иголочки, медленно прошли по фронту, начиная с левого фланга; их сопровождало несколько солдат с бельевыми корзинами. Они забирали у всех унтер-офицеров и офицеров походные компасы и бинокли.
Меня охватил неописуемый гнев. Еще несколько дней тому назад мы сражались против Красной Армии и она нас победила, это бесспорно. Но эти здесь? Я не считал англичан победителями. Недолго размышляя, я сделал несколько шагов вперед, сорвал с себя бинокль и, широко размахнувшись, бросил его в воду. Затем я вернулся на свое место. Эта демонстрация не осталась незамеченной англичанами; они подошли ко мне. Один из них, очевидно, потерял в бою руку; на груди у него было много знаков отличия. Несомненно, он участвовал в сражениях в Африке или во Франции. Он пристально и холодно на меня посмотрел, не сказал ни слова и пошел дальше. Видимо, ему было понятно мое поведение, и внезапно он стал мне симпатичен, хотя меня злило то, что он не обнаружил никакого раздражения. Я не мог предполагать, что мы еще понадобимся.
Мы расположились в копенгагенском порту, в больших пакгаузах, в которых обычно хранились бананы и другие грузы. Скоро наступил день отправки.
Из интернированных в порту армейских частей были образованы походные колонны, разбитые на подразделения, каждое с роту или батальон. В предписанном нам медленном темпе мы «просачивались» на юг. Мы были вооружены нашим легким огнестрельным оружием, нами командовали немецкие офицеры, но руководили– нами и снабжали нас англичане. Вдоль колонны, между эшелонами, разъезжали взад и вперед джипы с британскими офицерами, следившими за продвижением наших соединений. Мы разбивали бивак, пройдя за день всего лишь от десяти до двадцати километров. Как в походе в военной обстановке, выставлялось охранение. Проходя через города, мы твердо чеканили шаг, подтягивали ремни винтовок и демонстрировали «воинский порядок» на глазах у датских антифашистов, которые, наверное, предполагали, что после тотального поражения гитлеровской Германии обстановка будет несколько дней иной.
У Корсера датский паром переправил эшелоны через Большой Бельт.
Когда мы наконец после многодневного похода перешли севернее Фленсбурга датско-германскую границу, там нас встретили британские офицеры. Они нас приветствовали почти дружелюбно.
В те дни относились с полным доверием к легенде о предстоящем возобновлении военных действий против Красной Армии. Болтали, будто разбитые немецкие дивизии будут реорганизованы для того, чтобы выступить вместе с западными союзниками. Мы верили в то, что предстоит война между западными державами и Советским Союзом, но большинство из нас держалось того мнения, что в этом случае немцы должны остаться в стороне. Все же среди нас было немало и таких, кто был готов после небольшого отдыха вновь двинуться в поход против русских. Я не принадлежал к их числу, но не столько потому, что с политической точки зрения отвергал подобный коварный сговор, сколько по личным соображениям. Я испытывал острую потребность в отдыхе, мне решительно надоела эта злосчастная война.
Была глубокая ночь, когда мы по истечении почти шести лет войны вступили на немецкую землю. Я взглянул на светящийся циферблат моих наручных часов, которые я в 1939 году получил в вермахте для служебных надобностей. Часы показывали точно пять минут после полуночи. Эти часы были при мне все годы войны.
После нападения на Польшу быстро пронеслись те дни, когда я мечтал, что буду участвовать в военных действиях. Когда мы сквозь «западный вал» пошли войной против Франции, то по нашим часам мы, командиры взводов, сверяли время. На эти часы я поглядывал с возрастающим волнением, прежде чем дать моей роте сигнал нарушить советскую границу. Перед каждой атакой слишком быстро отсчитывались гнетущие мгновения напряженного ожидания и страха. Но при ураганном огне минуты тянулись мучительно медленно; каждый раз при отступлении мы с облегчением следили за тем, как движение стрелки часов приближает нас к тому моменту, когда можно будет сдать позицию, которую уже нельзя было удержать. Часы управляли каждым нашим шагом, вплоть до бегства, вплоть до мгновения «спасайся, кто может», когда время уже потеряло смысл.
Теперь же часы показывали пять минут после полуночи. Однако время не остановилось, и стрелки часов продолжали свой бег.
Родина?
Наши эшелоны обходными путями направили мимо Фленсбурга. Местом назначения должен был стать какой-то лагерь. На этот счет высказывались различные мнения. Поговаривали о сборном пункте, об учебном лагере, может быть, о лагере для военнопленных или даже концентрационном лагере. Во всяком случае, не направят же вооруженных людей в «воспитательное заведение».
Нам всем бросилось в глаза, что как раз в том месте, где мы сделали привал, остановились три легковые машины, из которых вышли два немецких генерала с адъютантами и свитой и стали совещаться. В руках у них были карты.
Мы отдыхали в придорожном кювете, любовались восходящим солнцем, вдыхали воздух теплого июньского утра, наконец снова могли безмятежно и внимательно следить за полетом птиц, проносившихся над нолями.
Вокруг царила благотворная, но все же чем-то пугающая тишина. Я все еще не чувствовал себя в безопасности, как если бы ожидал, что пикирующий самолет внезапно обстреляет нас из пулеметов и бросит бомбы. Казалось просто неправдоподобным, что можно вот так лежать здесь на спине и не нужно, спасаясь от града снарядов, мчаться в ближайшее убежище, ища укрытия от визжащих осколков.
Было несказанно приятно следить за дымком сигареты, лежать и отдыхать, вытянуть ноги после всех испытаний и наслаждаться миром и покоем: однако мучила мысль о том, что многие друзья и товарищи не дожили до этого дня.
Во имя чего они, собственно, отдали жизнь? Во имя чего мы совершали походы и сражались? Было бы нескромно утверждать, что я уже тогда нашел удовлетворительный ответ на все эти вопросы. Я лишь представлял себе, что эти сотни тысяч человек могли бы сохранить жизнь, если бы война была прекращена ранее, по меньшей мере к тому времени, когда стало очевидным, что войну невозможно выиграть, и даже более того, можно было избегнуть миллионов жертв, если бы вообще по развязали эту войну.
Я растянулся на траве, охваченный бесконечно прекрасным чувством — сознанием, что можно жить, не испытывая страха.
Однако прибывшие генералы внушали мне беспокойство. Похоже было, что отдавались какие-то приказания. Адъютанты стояли навытяжку, прямые, как свечи, и прикладывали руку к козырьку каждый раз, когда генералы к ним обращались.
Вместе с еще двумя попутчиками я лениво подошел поближе к этой группе. Чтобы не привлекать внимания, мы сделали вид, что заняты таким делом, которое никак нельзя поставить в вицу солдату во время привала. Мы остановились у угла дома и, таким образом, имели возможность рассеянно глядеть по сторонам и прислушиваться. Речь шла о размещении штабов двух корпусов где-то в Шлезвиг-Гольштейне. Упоминался город Плен и говорилось о приказах, которые должны быть разработаны адъютантами и представлены на утверждение. Этого было для меня достаточно. Я больше не хотел иметь дело с какими бы то ни было приказами. Поэтому я решил просто-напросто дезертировать, хотя и воспринимал это как чудовищный поступок, памятуя о моей длительной службе в армии. Но все же я принял решение не идти вместе с эшелоном в один из лагерей, а скрыться в Фленсбурге, где жили моя жена, сын, свояченица и родители жены. Подыскав при посредстве знакомого офицера три комнаты, они туда перебрались, забрав с собой из Кольберга немногие сохранившиеся вещи. Этот адрес уже был указан в письмах, полученных мною с последней полевой почтой в Восточной Пруссии.
Я женился в Кольберге за два года до войны. Первые два года этого брака я провел главным образом на учебном плацу и на маневрах, а остальные годы — на европейских полях сражений, кроме пребывания в госпиталях и в отпуске.
Теперь же, пробравшись при помощи разных ухищрений мимо британских постов, я предстал перед моей супругой уже не в качестве «героя» в военном мундире, который делал карьеру и занимал положение в обществе, а как сбежавший военнопленный в заплатанных штанах. Когда-то весело танцевавший в военной форме или в штатском молодой солдат превратился в хмурого мужчину, оказавшегося в жизненном тупике, чего-то добивающегося, но неспособного объяснить, чего он хочет.
В конечном счете наш брак распался, как тысячи других таких же супружеств.
У меня не осталось ничего, кроме моей военной формы. Но никто не спрашивал меня, откуда я и куда иду, когда я бродил по улицам Фленсбурга. Однако на стенах домов и на заборах были расклеены объявления с требованием сдать все оружие — за хранение оружия угрожал расстрел — и с предупреждением, что запрещается с наступлением темноты выходить из домов; за нарушение полагалось тюремное заключение.
Мне стало ясно, что я уже больше не могу ходить в военной форме. Поэтому я попытался в одном из складов вермахта приобрести материал для штатского костюма. Склад был подчинен интенданту, прусское упрямство которого было безграничным. Он отказался выполнить мою просьбу и уверял меня, что все запасы передал англичанам. Он даже апеллировал к моим убеждениям германского офицера, который, собственно, должен был бы понимать, что здесь нельзя просто отрезать кусок сукна в три метра. Он был явно шокирован, когда я его обозвал совершенным идиотом и пакостником. Тем не менее я пс получил сукна. В результате я продолжал расхаживать в военной форме.
Позднее мне стало известно, что у этого неподкупного интенданта можно было многое приобрести за сигареты или другие дефицитные товары либо по неимоверно завышенным ценам. Вскоре англичане конфисковали склад, а этого продувного бюрократа посадили в тюрьму, так как он не был в состоянии объяснить, каким образом у него оказались огромные, суммы денег, спрятанные под кроватью.
Мое положение было весьма незавидным. Солдат без места службы, я находился между небом и землей. А без удостоверения об увольнении я не мог получить работу.
Я мог бы в конце концов отправиться в армейский лагерь, но я этого не желал. Никто не мог мне объяснить, что там, собственно, происходит. Я лишь узнал, что действительно существуют два корпуса. Часто я видел, как немецкие офицеры в полном обмундировании разъезжали в служебных автомобилях, а водители, открывая перед ними дверцы машины, козыряли с такой молодцеватой выправкой, какой уже не соблюдали солдаты в последние месяцы войны. Похоже было, что вермахт снова становится на ноги, но я предпочитал с ним не иметь дела. Я желал быть наконец свободным человеком и хозяином своей судьбы.
Как-то я опять бесцельно бродил по улице, мои мысли были заняты неопределенным будущим. Вдруг около меня затормозил британский джип. Офицер и двое солдат выскочили из машины, преградили мне дорогу, схватили за обе руки, бросили меня, как пустой вещевой мешок, на заднее сиденье машины и поехали со мной дальше. Все это происшествие длилось несколько секунд. Когда я пришел в себя после неожиданного потрясения, то спросил, что все это, собственно, означает. Последовал ответ на немецком языке:
— Вы арестованы.
Об этом я мог бы догадаться и без разъяснений.
Но все другие вопросы были встречены молчанием.
Мы мчались по узким улицам Фленсбурга. В джипе меня преследовал неотступный сладковатый запах английских сигарет. Меня чуть не стошнило; я уже давно не ел досыта; кроме того, меня охватил непонятный страх.
Внезапно машина затормозила так резко, что я чуть не упал со своего места. Мы остановились перед большие кирпичным зданием.
Револьвер
Камера во фленсбургской тюрьме не была. комфортабельней той, в которой я, будучи унтер-офицером, провел три дня «строгого ареста».
Обстановка состояла из деревянных нар, табуретки, висячей полки и жестяной миски для умывания. Слабый свет проникал через решетчатое окно под потолком, а в глазок в дверях заглядывал каждые пятнадцать минут часовой, чтобы убедиться, что постоялец еще не лопнул от обуревавшего его негодования. Когда меня арестовали, на мне была военная форма офицера противотанковых войск с рубашкой, галстуком и ремнем, а также невысокие ботинки на шнуровке. Галстук, ремень с револьвером и шнурки, а также скромное содержимое моих карманов отобрал у меня дежурный капрал.
Итак, я сидел на нарах и размышлял, почему меня поместили в одиночке, а не отправили в лагерь. Тут открылась дверь камеры и вошел сержант.
— Здесь сидеть!
При этом он показал на табурет. Я понял. Нары предназначались для сна, а табурет для сидения. Таковы, очевидно, были тюремные правила, а мне было в достаточной мере безразлично, на чем сидеть в камере. Собственно, мне следовало бы быть довольным тем, что я вообще имею возможность сидеть.
Однако я должен был двигаться и мне нравилось шагать взад и вперед по камере. Только когда мне это надоедало, я присаживался и, конечно, на нары. Немедленно входил сержант.
— Здесь сидеть!
Я тотчас садился на табурет, потом снова начинал шагать, и спектакль повторялся, что было обременительно для сержанта, который приходил в гнев. Видимо, он считал меня особенно строптивым, а на деле я просто нервничал.
Если нужно было идти в туалет, можно было позвонить. Во время таких выходов я старался по возможности оглядеться в помещении, примыкавшем к камере, иногда я видел кого-либо из других заключенных: Это были офицеры. Я довольно часто звонил, и это тоже выводило сержанта из себя. А между тем и это было не чем иным, как проявлением моей нервозности.
Так продолжалось три дня. Затем начались допросы день и ночь по весьма изощренной системе. Часовой смотрел, в глазок, и каждый раз, именно когда я засыпал, он раскрывал дверь и будил меня толчком под ребра и грубым окриком «come on», после чего препровождал меня на очередной допрос.
В небольшой комнате неизменно сидели три хорошо отдохнувших офицера британской разведки. Они располагались в полумраке за длинным столом, перед который меня поставили, распределив между собой места так, чтобы один мог смотреть мне прямо в лицо, а два других наблюдали бы за мной с обеих, сторон. Офицеры бомбардировали меня вопросами — настоящий перекрестный допрос, причем на меня был направлен свет ярких ламп.
Моя игра с табуретом была моей забавой; англичан же, видимо, забавляло то, что меня будят перед допросом.
Однако для меня было крайне мучительно то, что меня каждый раз подымали со сна и заставляли отвечать на одни и те же вопросы, по которым я ни в малейшей степени не мог определить, чего, собственно, от меня хотят.
Один из офицеров, примерно моих лет, безупречно говорил по-немецки. Он учился в Берлине. Его вопросы импонировали тем, что свидетельствовали о превосходном знании местности; таким образом, мои ответы должны были как раз его убедить в том, что я действительно берлинец. Дело заключалось в установлении моей личности. Другой вбил себе в голову, что он должен выучить наизусть все этапы моей карьеры и названия войсковых частей, в которых я служил.
Снова прошло три дня, и я по-прежнему не понимал, чего они от меня хотят.
Наконец дошло до дела. Мне зачитывали длиннейшие списки фамилий людей, о которых я понятия не имел.
— Знаете ли вы майора Шелла?
— Нет.
— Знаете ли вы капитана Онезорге?
— Нет.
В таком духе допрос продолжался долго; но из этого ничего не получалось. Тогда меня отправляли обратно в камеру, а через короткий срок меня снова ставили перед лучом прожектора.
— Знаете ли вы майора Шелла?
— Нет.
— Знаете ли вы майора Онезорге?
— Нет.
Снова все сначала: камера, сон, удар под ребра, окрик, прожектор. Наконец, без вопросительного знака:
— Нам известно, что вы знаете майора Шелла.
— Я его не знаю.
— Нам известно, что вы знаете капитана Онезорге.
— Я его не знаю.
Опять: камера, сон, удар под ребра, окрик, прожектор. Новый прием.
— Вы лжете! Майор Шелл признал, что он вас знает.
— Возможно, но я его не знаю.
— Капитан Онезорге также признался, что он вас знает и что вы его должны знать. Вы лжете, черт возьми!
— Я не лгу, я не знаю никакого капитана Онезорге.
Обратно в камеру. Заснуть было трудно. Я все ждал, что вот-вот меня ударят под ребра, накричат, поведут под прожектор. Я ворочался с боку на бок, но ничего не происходило. Постепенно я засыпал. В это мгновенно возобновлялась дьявольская игра.
— Вы лжете! Вы лжете! Вы лжете!
Назад в камеру.
Я размышлял, как мне быть. Каждый раз, когда я засыпаю, они меня вызывают. Поэтому я заставлял себя бодрствовать. Но вовсе без сна тоже нельзя было долго продержаться. Дьявольский порочный круг! Постепенно я приходил в такое состояние, какого они добивались.
Я стал рыться в памяти, не слышал ли я все же когда-нибудь то или другое имя, я ломал себе голову, вспоминая многочисленных слушателей курсов, с которыми я где-либо бывал вместе на занятиях, я стал сомневаться в достоверности моих воспоминаний и уже подумывал просто-напросто сказать «да», чтобы они наконец отстали от меня и перестали изматывать своими вопросами.
Но в это самое время они изменили тактику. Сержант «забыл» пачку сигарет в моей камере. При допросе мне предложили стул, поставили передо мной пепельницу и коробку с сигаретами.
Однако они слишком рано перешли к новому методу: я снова собой овладел.
— Скажите же, ведь вы знаете майора Шелла?
— Я его не знаю.
— Но ведь вы знаете капитана Онезорге?
— Нет, я его не знаю…
Теперь они стали нервничать и беситься. Новое средство не дало результатов.
Опять та же последовательность: камера, сон, удар под ребра, окрик, прожектор. Опять без стула и без сигарет.
— Вы лжете!
— Я говорю правду.
Наконец выяснилось:
— Вы из организации «Вервольф»[48]. Признавайтесь!
— Простите, что?
Правда, мне было известно, что в разных местах созданы небольшие группы, занимавшиеся диверсиями и саботажем, но у меня не было никакого представления о группе «Вервольф». Вероятно, англичане пытались раскрыть разветвленную тайную организацию.
— Вы признаете, что вы вервольф?
— Нет. Я участвовал в войне, и моя потребность в подобных делах полностью удовлетворена.
— Для чего же в таком случае вы носите при себе револьвер?
— Он был при мне, когда я прошел через всю Данию, Никто его у меня не отбирал.
— Разве вы не знаете, что за ношение оружия полагается смертная казнь?
— Я читал об этом, но этот револьвер зарегистрирован как оружие, присвоенное мне по службе, я полагал, что должен его сдать в своей дивизии.
Англичане за это время получили из армейского лагеря информацию, которая служила подтвержденном моих слов. То, что я ушел из моей дивизии, их мало беспокоило. Они искали членов организации «Вервольф». Этот допрос закончился повторением вопроса:
— Значит, вы знаете, что ношение оружия карается расстрелом?
— Так точно.
Снова прозвучало то самое проклятое «так точно», которое выражало готовность подчиняться и склоняться перед неизбежностью. Но теперь наконец англичане предоставили мне возможность спокойно спать. Очевидно, они удостоверились, что я не принадлежу к числу «оборотней».
Через два дня меня освободили. Англичане в джипе доставили меня в гарнизонный госпиталь, где я мог подлечиться. Меня принял главный врач — немец, я сдал свою солдатскую книжку, мне предоставили чистую постель, и я был снова взят на учет. Я получал денежное довольствие, питание и сигареты.
Спустя несколько дней я поправился; однако все еще оставался открытым вопрос о моем ближайшем и более далеком будущем. Вне госпиталя положение было скверным. В Шлезвиг-Гольштейне сосредоточились значительные остатки вермахта; кроме того, здесь скопилось множество беженцев из Восточной Пруссии и Померании. В городе, в домах, еще пригодных для жилья, и у крестьян в деревне люди теснились в невыносимых условиях.
Ничего успокоительного не было и в рассказах шоферов, перевозивших грузы для вермахта. Население по-прежнему голодало.
Мне представлялось, что мои личные дела решаются относительно просто. Я имел возможность либо отправиться в армейский лагерь, либо, ссылаясь на мое подорванное здоровье, настойчиво добиваться увольнения из армии и стать штатским человеком. Пока я колебался, вмешалось провидение, на сей раз в британском обличье.
В нескольких километрах от Фленсбурга находились богатые торфяные разработки, где несколько рот немецких солдат занималось добычей топлива для города. Мне поручили руководство одним таким соединением, и я снова стал «командиром».
Мой «командный пункт» находился в крестьянском доме. Время от времени появлялся англичанин и оглядывал штабеля торфа. Мы получали аккуратно денежное довольствие, продовольствие и надбавку за выполнение заданий. Эта деятельность не могла давать удовлетворения, мне уже давно опротивела военная служба; но во всяком случае, я был избавлен от жалких каждодневных усилий в борьбе за существование. Ведь мне не удалось бы в поисках пропитания смягчить сердца гольштейнских крестьян: они, используя обстановку, даже у крестьян-беженцев забирали их последнее имущество, сохранившееся после войны и многокилометрового странствия. Я не получил бы у крестьян ни картофеля, ни свеклы, не говоря уже о масле, яйцах и сале, потому что мне нечего было им предложить, а у других они получали взамен ковры, рояли, драгоценности и фарфоровые сервизы.
Кроме того, утешением для меня служило то, что я, оставаясь солдатом, все же занимался производительным трудом. Каждый штабель торфа обеспечивал теплом одну комнату Фленсбурга.
Вскоре меня откомандировали в Эйтин. Там мне поручили командование подразделением военной полиции, которая в Шлезвиг-Гольштейне комплектовалась из военнослужащих вермахта.
Мой маленький штаб разместился в Пениц-ам-Зее, невдалеке от побережья Балтийского моря, близ Тиммендорфа и Шарбейца. В этой части служили парашютисты, солдаты сухопутных сил и обер-фенрихи флота. У нас были грузовики для транспортировки предметов снабжения, вездеходы и амфибии для патрулирования, а также мотоциклы для связи. Вооружение состояло из автоматов и винтовок. Мне лично англичане снова выдали офицерский револьвер. После нескольких пробных выстрелов я установил, что он лучше того револьвера, который у меня отобрали во Фленсбурге.
Мы были подчинены «Royal dragoon» — лондонскому танково-разведывательному полку королевских драгун в Эйтине. Раз в неделю являлся британский майор, дабы взглянуть на свое войско и произвести смотр части. Я поручил одному лейтенанту рапортовать перед строем. Майор был достаточно «fair», чтобы не обращать на это внимание. Его знаки отличия свидетельствовали о том, что он воевал не за письменным столом.
Наша задача заключалась в том, чтобы обеспечить общую безопасность и в особенности защиту деревень от грабителей. Для этой цели мы посылали патрули и выставляли караулы. Никого не коробило то обстоятельство, что эти обязанности исполняли, пользуясь совершенной свободой действий, военнослужащие вермахта в полном обмундировании. Создавалось такое впечатление, будто капитуляции вовсе не было. Шлезвиг-Гольштейн был своеобразным, заповедником для вермахта, здесь появление солдат было привычным зрелищем и в городе и на селе. Но если мы ездили по делам снабжения в Гамбург, то там уже привлекали внимание.
Ночью часто происходила перестрелка. Нашим «противником» были большей частью иностранцы, которые служили фашистской Германии в частях особого назначения вермахта и войск СС и бежали от Красной Армии в Шлезвиг-Гольштейн. Сохраняя звания, присвоенные им в вермахте и частях СС, они образовали настоящие банды, совершали нападения на уединенные крестьянские дворы и доставляли свою добычу, главным образом свиней, на черный рынок в Любеке и Гамбурге. Вот с этими бывшими нашими «союзниками» мы и сражались. Если дело доходило до крупных стычек, нам оказывали помощь англичане на бронеавтомобилях. Сотрудничество было в этом отношении налажено так же хорошо, как и снабжение из немецких и британских фондов. Нам продолжали выплачивать денежное довольствие в таком же размере, как и ранее в вермахте.
Некоторые из нас, особенно господа в штабе корпуса, считали, что мы являемся германским резервом на случай войны между бывшими союзниками. Другие были заняты лишь мыслью о возрождении вермахта по аналогии с рейхсвером, который возник из остатков армии периода первой мировой войны. Я же видел в моей деятельности лишь временный выход из положения, дающий возможность оглядеться и спокойно подыскать себе занятие на гражданском поприще. Я считал пропащими многие годы службы в качестве профессионального военного и глубокой ошибкой мою приверженность к господствующей системе. Повседневные заботы и нужды подчиненных мне солдат казались более существенными, нежели политические события.
Постепенно я лучше узнал людей моей части. При этом я обнаружил, что обер-фенрихи военного флота были поразительно молоды и, кроме того, плохо разбирались в военном деле. Я стал выяснять подробности и скоро установил, что уже после капитуляции их последний начальник целую группу повысил в звании, не имея на это полномочий. Я не мог не вспомнить о дивизии, в которой я служил в конце войны. Там нашлись честолюбцы, которые во время нашего похода через Данию добились, чтобы им записали в солдатскую книжку следующее по порядку звание. И мне предложили поступить таким же образом, тем более что меня еще в Восточной Пруссии представили к производству в майоры; но я с благодарностью отказался.
Я, конечно, и не подозревал, что в дальнейшем будут признаны действительными эти незаконные повышения в звании. Но для меня все оставалось по-старому вплоть до лета 1946 года. Хотя я был материально обеспечен, все же снова и снова возникало желание подыскать наконец занятие вне военной службы. Поэтому однажды я поехал в Любек и зашел на биржу труда.
Поднялась настоящая суматоха, когда я появился там в военной форме и обратился с просьбой о работе. Мне дали понять, что мне следует оставаться на своей службе. Офицер, не получивший никакого иного профессионального образования и компетентный лишь в военном деле, не мог рассчитывать, что ему дадут работу, а следовательно, ему нельзя выдать пропуск в город.
Но мне повезло. В Любеке я встретил доктора Ульриха Клааса; это он пытался из-за желтухи задержать меня в кольбергском госпитале. Обер-лейтенант медицинской службы в парашютных частях стал теперь штатским врачом с приличной практикой, а благодаря связям своей жены-шведки — врачом при Шведском Красном Кресте и при Young Men Christian Association (YMCA) — Союзе христианской молодежи, членами которого были в большинстве шведы и датчане. Он сразу согласился мне помочь.
По ходу нашей беседы выяснилось, что ему нужен шофер, и он спросил меня, нет ли среди моих солдат подходящего человека. Конечно, я знал одного такого человека. Единственно ценное, что я после многих лет военной службы принес домой, было водительское свидетельство всех классов. В гражданской жизни я не мог применить ничего из того, чем мне начиняли голову па многочисленных курсах усовершенствования. Таким образом, я стал шофером у моего друга доктора Клааса. Но раньше надо было урегулировать два дела.
Сначала я должен был обеспечить за собой это место и добыть пропуск в Любек. Биржа труда отказала: имеется достаточно много безработных шоферов и мне следует остаться в моей части.
Я обратился к заведующему биржей труда.
— Что вам угодно?
— Я имею возможность приступить к работе в качестве шофера у доктора Клааса и прошу предоставить мне это место.
— Исключено. У нас есть другие кандидаты.
— Но доктор Клаас желает взять меня.
— Оставайтесь в военной полиции! Там вы хорошо устроены. Вы не получите этого места.
Он заупрямился, но я тоже. Я не уходил от него. Он с недовольством меня оглядел.
— Что еще, господин капитан?
То, что он обратился ко мне именно как к капитану, чуть-чуть меня не поколебало. Но все же я не отказался от своего намерения. Мгновенно у меня возникла спасительная мысль.
— Господин заведующий, я откажусь лишь в том случае, если вы сможете направить доктору Клаасу шофера, владеющего шведским языком. Доктор Клаас придает этому большое значение, так как он лечит шведскую колонию в Любеке.
К счастью, меня не спросили, владею ли я шведским языком.
Заведующий биржей труда позвонил по телефону, и я получил работу и пропуск в Любек.
Теперь мне предстояло добиться увольнения из военной полиции. После долгих хождений по инстанциям в Нойштадте у меня состоялся последний разговор с британскими офицерами и я получил свидетельство об увольнении и причитавшееся еще мне жалованье военнослужащего. Взамен англичане получили револьвер. Так произошла моя запоздалая капитуляция. Это было 26 июля 1946 года.
Бундесвер
Интермедия в штатском
Пятнадцать лет три месяца и две недели носил я мундир. Но расстаться с ним я еще не мог: моя последняя форменная одежда была и единственной. Пришлось сначала взять напрокат штатский костюм, дать покрасить форму, спороть с нее все нашивки, а затем, после этой метаморфозы, таскать ее еще несколько месяцев.
Переход к гражданской жизни принес и другие трудности. Хоть я имел работу в Любеке и разрешение на въезд, комнату там получить было невозможно. Владельцы квартир руками и ногами отбивались от напрашивавшихся жильцов, боясь, что потом от них не избавятся. Тщетно предлагал я двойную или тройную плату за комнату, это никого не соблазняло в те времена, когда фунт масла стоил около трехсот марок. Поэтому мне сначала пришлось жить в кабинете доктора Клааса. Операционный стол, служивший мне ложем, был узковат, да и спать на нем было жестковато, а по утрам я просыпался от запаха карболки. Однако спал я ночью беспробудно, потому что наш рабочий день кончался поздно: врачей не хватало, зато больных было более чем достаточно.
Наконец я снял маленькую комнату у пожилых супругов. Они разрешили мне завтракать с ними за одним столом, хозяйка даже подавала мне кофе. Меня окружала приятная, благожелательная атмосфера. Вскоре из разговоров с ними выяснилось, что я живу у коммунистов. Мой хозяин вступил в КПГ в веймарские времена, а при гитлеровцах сидел в тюрьме. Я понимал, что он вправе гордиться своей партией, которая всегда предостерегала против Гитлера и оказалась права. Но убедительнее его аргументов был для меня весь его облик как человека и прежде всего то, что он помог мне, хоть и знал, что я бывший кадровый офицер.
Работая шофером у доктора Клааса, я узнал многих деятелей ИМКА (YMCA), которые сотрудничали со Шведским Красным Крестом. Они заботились о детях и стариках, об угнанных в Германию и о беженцах, а наряду с этим и о находящихся в лагерях военнослужащих вермахта. Меня не раз «одалживали», так как я был хорошо знаком с местностью. Особенно охотно пользовался мною как водителем датский пастор Эрик Зеллинг, тем более что в разговорах со мною он пополнял свои познания в немецком языке.
Однажды мы отправились в Мюнстерский лагерь, где за колючей проволокой сидели бывшие офицеры генерального штаба. Пастор Зеллинг выступил с докладом о работе ИМКА. Я слушал его, заняв место в последнем ряду и не обращая внимания на подсевшего ко мне человека, пока он не толкнул меня локтем в бок. Это был подполковник барон фон Леффельхольц. В полном недоумении он спросил:
— Позвольте, вы-то как сюда попали?
Вопрос напрашивался сам собой: лагерь был изолирован от внешнего мира и находился под усиленной охраной.
— Я шофер этого датского пастора; это моя нынешняя профессия.
Леффельхольц рассмеялся.
— Ну, ты хоть что-то, а я вот ничто. И даже не знаю, как все здесь обернется.
— Вам еще не сказали когда вас выпустят?
— Ни единого слова. Правда, живется нам здесь неплохо, и нас постоянно попрекают тем, что мы в лучших условиях, чем вольные. Но ведь мы не можем не волноваться за родных. К тому же все письма проходят через цензуру, так что я толком не знаю, как живется жене и детям.
— В этом я вам помогу, дайте их адрес. Но скажите на милость, что вы в этом лагере целый день делаете?
— Мы работаем.
— Ничего похожего я пока здесь не видел. Никаких признаков мастерских.
— Мы пишем о нашем опыте войны, дорогой мой, о причинах неудач в России. Американцы и англичане хотят знать во всех подробностях, почему мы проиграли войну.
После доклада мы посидели еще немного, и в итоге нашего разговора мне стало ясно, что здесь будет дана военно-техническая оценка войны против Советского Союза. Мне и в голову не могло прийти, что когда-нибудь эта работа «специалистов» послужит основой строевого и боевого устава новой боннской армии.
Я работал у доктора Клааса почти целый год — до середины 1947 года. Но я не хотел оставаться шофером, поэтому попробовал свои силы в качестве торгового представителя любекской фирмы Дрегера и с переменным успехом продавал ее сварочные аппараты гамбургской верфи. Попутно промышлял и обычными тогда меновыми операциями: бензин выменивал на сигареты, сигареты — на нитки, нитки — на утюги, утюги — на сало и яйца.
В июне 1948 года ввели новые деньги. Каждый получил на руки по шестьдесят марок. Мы назвали это «подушной податью».
Но вот доселе пустые витрины заполнились, и слово «дефицитный товар» вышло из употребления.
План Маршалла[49] был претворен в жизнь, и возникло так называемое «экономическое чудо».
По поручению ИМКА я продал универмагу Карштадт большую партию спортивных товаров, предназначавшихся для лагеря военнопленных, а взамен получил продовольствие. В кармане у меня оказалось несколько тысяч марок, отчего я стал оптимистичнее смотреть на жизнь.
Полем своей дальнейшей деятельности я избрал строительство. Благодаря связям в Шведском Красном Кресте я выхлопотал в Военной администрации заграничную визу и в феврале 1949 года выехал в Швецию, чтобы ознакомиться с проблемами строительства стандартных жилых домов.
По возвращении из Швеции я арендовал в Гамбурге контору, дав «отступные» ее нанимателю.
К этому времени я должен был пройти «денацификацию». Мои представления о жизни и образ мыслей сложились под влиянием идеологии Третьего рейха, целям которого я служил как офицер фашистского вермахта. Однако из ведомства, созданного для проведения «денацификации», я вышел с резолюцией «непричастен», ибо кадровым офицерам запрещалось быть членами правящей нацистской партии, так что в выданном мне 26 августа 1949 года удостоверении ни словом не упоминается о моей фактической причастности к национал-социализму. И все же я немало возмущался тем, что меня туда вызвали, – ведь все пережитое меня и так денацифицировало. А сама процедура была в моих глазах только фарсом. Пускай бы разоблачали тех, думал я, кто планировал эту войну, начал ее и на ней наживался, а меня, у кого остался буквально только рваный китель, покорнейше прошу оставить в покое. Меня и миллионы других попутчиков режима. Я просто еще не додумался тогда, что Гитлер всегда опирался именно на эти миллионы попутчиков.
Все наше прошлое было омерзительно. Я должен был начать жизнь сначала.
К концу года я снова съездил в Швецию, затем в качестве представителя одной гольштейнской фирмы стал торговать готовыми стандартными домами. Дела шли так хорошо, что я уже мечтал в скором времени обзавестись собственным домом. Часть комиссионных денег я вложил в предприятие. Мой кредит вырос сразу, когда в районе, где я представлял фирму, был выстроен целый поселок. Хлопотливая работа с застройщиками, архитекторами и строительными организациями себя окупила.
Шансы предприятия возросли, когда владелец фирмы Отто Дельфе получил от правительства земли Шлезвиг-Гольштейн трехмиллионную ссуду на строительство поселка для немецких переселенцев в Австралии. Дельфе отправился с выданными ему миллионами в Мельбурн, но оттуда не вернулся. Тогда земельное правительство Шлезвиг-Гольштейна продало с аукциона его гольштейнское предприятие. Представителям фирмы ничего не досталось. Все мое состояние пошло прахом.
И вот я начал все сначала; стал продавать готовые дома, но уже в качестве представителя Травемюндской фирмы. Дела мои медленно стали поправляться. Одновременно я писал рекламные статьи для строительной промышленности и сберегательных касс застройщиков, а иногда и рассказики для журналов и газет. Я начал ходить и на вечерние курсы журналистики.
Как-то на улице со мной разговорился некий отставной генерал. После обычных расспросов о житье-бытье он спросил:
— Ну, а на какую политическую партию вы сейчас ориентируетесь, милейший Винцер?
«Милейший» Винцер не ориентировался ни на какую политическую партию, он хотел зарабатывать деньги. Но генерал не отставал:
— Скажите, вы, часом, не католик?
На этот вопрос я мог с чистой совестью ответить отрицательно.
— Тогда, милейший, вам надо вступить в ХДС!
— Помилуйте, господин генерал, но, сколько помнится, ХДС — это и есть партия католиков!
— Это верно, но мы в Гамбурге должны позаботиться, чтобы сутаны здесь не преобладали. Нам в партии нужны протестантские элементы. Вступайте в ХДС, там вам и место!
— Но я не интересуюсь политикой, да и ничего в ней не смыслю.
— Научитесь. На нас, старых офицеров, возложена великая задача. Именно вам, бывшему командиру, надлежит иметь чувство ответственности, которое не позволит оставаться просто свидетелем. Вы должны проявлять активность, милейший, а не стоять в стороне.
Я обещал при случае побывать на собраниях ХДС.
И действительно, в течение нескольких лет мне случалось побывать раз-другой на таких собраниях. Все, что там говорилось, звучало приемлемо, но мне казалось, что где-то там попахивает плесенью и нет в этом деле нужного размаха. Точно такое же впечатление сложилось у меня и под рождество 1953 года в «Винтерхудер ферхаус», когда я пришел на подобное собрание.
Мой сосед, услышав вырвавшееся у меня сердитое замечание, спросил, чем я недоволен. Я ответил. Не оспаривая правильность моего впечатления, он дал мне понять, что из партии всегда можно сделать то, чего пожелают члены этой партии. Во время разговора мы и познакомились. Он назвал свою фамилию — Шмидт-Виттмак.
Когда я через год снова встретился с ним на собрании, мне представилась возможность поговорить с ним более подробно. Его, как бывшего офицера, избрали депутатом ХДС в военную комиссию бундестага, и само собой получилось, что мы об этом заговорили. Он спросил меня:
— Почему вы не поступили на службу в полицию? Для вас, капитан, это открыло бы возможность продвижения.
Мой ответ, что я намерен остаться штатским, его, по-видимому, не удовлетворил. Он спросил снова:
— Вы намерены ждать, пока сможете опять вступить в армию?
Я невольно рассмеялся и сказал:
— Из этого ничего не выйдет — я имею в виду армию.
— Вы глубоко заблуждаетесь, господин Винцер, у нас очень скоро будет новая армия.
Хотя я не поддержал этой темы, он продолжал:
— По вашим словам, вы до 1946 года состояли на строевой действительной службе. Стало быть, никакого перерыва не было. В это время были уже сформированы вооруженные полицейские отряды. В марте 1946 года немецкие вспомогательные отряды при англичанах были численностью около ста сорока тысяч человек. В мае 1946 года американцы создали для военных целей так называемую промышленную полицию и другие части обслуживания. Эти формирования были значительно расширены в июне 1948 года. В декабре 1948 года французы начали создавать отряды обслуживания и снабжения. А 4 апреля
1949 года уже была основана НАТО. Правда, нам от этого проку не было, потому что еще не появилась на свет Федеративная Республика Германии. Но спустя год, когда началась война в Корее, упомянутые мною немецкие подразделения приняли четко военизированный характер.
— Вы хотите сказать, что у нас уже есть новая армия?
— Неважно, как мы назовем то, что у нас есть. Главное — это подготовка. Ведомство Бланка работает с
1950 года полным ходом. Как, по-вашему, за это время ничего не изменилось? Я занимаюсь этими делами, но имею право сказать вам только вот что: мы получили новую и не такую уж маленькую армию. У Бланка работает сейчас немало офицеров, да и вы можете туда попасть. Хотите?
— Позвольте в свою очередь задать вопрос: почему вы не пошли в ведомство Бланка и что вы о нем думаете?
— Я политик, и у меня другая задача. Кроме того, я был офицером запаса. А на вторую часть вашего вопроса я могу ответить только одно: под суверенитетом страны подразумевается и наличие у нее собственной армии.
— Что же вы мне посоветуете?
— Если вы на самом деле не хотите стать опять военным, вступите хотя бы в ХДС! Будьте активны, попытайтесь придать этому делу какой-то размах! Вы не должны оставаться в стороне.
Итак, я опять услышал этот призыв, на сей раз от человека, слова которого произвели на меня глубокое впечатление своей серьезностью и взвешенностью. Я внял им, я не «остался в стороне», вступил в ХДС, задавал вопросы, требовал объяснений, добился признания и вскоре был избран в комиссию по делам строительства при муниципалитете района Гамбург-Север и в Гамбургскую военную комиссию ХДС.
Каково же было мое разочарование, когда в конце августа 1954 года я услышал по радио, что депутат бундестага Шмидт-Виттмак перешел в ГДР.
Мой приятель архитектор, с которым мы вместе работали в конторе, спросил меня на другой день:
— Ты можешь мне сказать, какие, собственно, функции были у Шмидта-Виттмака?
На это я мог дать ему точный ответ, так как вспомнил о лежавшей в ящике моего стола брошюре, где были перечислены все депутаты бундестага. Я прочел вслух:
— «С 1946 года состоит в земельном правлении ХДС в Гамбурге. По 1948 год — председатель молодежного союза ХДС — Союза молодежи в Гамбурге и заместитель председателя федерального объединения Союза молодежи. С 1947 года — заместитель председателя земельного правления ХДС в Гамбурге и с 1949 года — председатель правления ХДС округа Север. С 1949 по 1953 год — член гамбургского муниципального совета и его секретарь. С сентября 1953 года — член бундестага, кроме того, состоит в Комиссии европейской безопасности и Комиссии по общегерманским вопросам».
Мой приятель усмехнулся:
— Сказать тебе, кто он на самом деле? Нуль, совершенный нуль!
— Что?!
— Да, да, ты не ослышался, можешь прочитать то же самое в газете: Шмидт-Виттмак — политический нуль. На, прочти!
Действительно, фракция ХДС попыталась официально дискредитировать его таким манером. Я взглянул на своего приятеля, С лица его не сходила лукавая усмешка.
— Над чем, собственно, ты хихикаешь?
— Очень просто: если человек, занимавший столько постов и ведавший такими проблемами, не что иное, как политический нуль, то мне очень хотелось бы знать, сколько еще нулей сидит в бундестаге.
Из сообщений прессы я мог узнать о многом, но только по о том, каковы истинные причины заставившие Шмидта-Виттмака сделать этот шаг: данные им объяснения запрещено было публиковать. Только гораздо позднее мне стало ясно, какую информацию он получал в военной комиссии бундестага о масштабах планируемой ремилитаризации. Присущее ему чувство ответственности и политическая дальновидность побудили его сделать выбор в пользу другого германского государства. Он считал своим долгом предостеречь общественность.
Все это я понял позднее, когда сам оказался лицом к лицу с подобными вопросами и проблемами. Но тогда под впечатлением газетной кампании против Шмидта-Виттмака мне казалось, что я в нем глубоко ошибся.
Новая армия?
Точной даты того дня я уже не помню, помню только, что очень обрадовался, когда в один прекрасный день ко мне в контору вдруг явился подполковник барон фон Леффельхольц. Но и удивлен я был не меньше, когда он рассказал о своем новом назначении в ведомство Бланка. К сожалению, он не располагал временем для более обстоятельного разговора, но очень просил при случае навестить его в Бонне. Его ведомство, несомненно, подбирало себе сотрудников, да и Леффельхольц об этом прямо сказал.
— Что может быть естественней, чем воспользоваться личным опытом, вербуя на работу, особенно если человек знаком вам со времен войны?
В первую же свою деловую поездку я сделал крюк и посетил федеральную столицу не только из любопытства, но и потому, что хотел убедиться, соответствуют ли действительности рассказы Шмидта-Виттмака о новой армии.
Петляя по многочисленным улицам с односторонним движением этого отвратительно раздувшегося города, когда-то столь мирной старинной резиденции, я наконец нашел казарму Эрмекайль. У ворот ее не стоял часовой в стальном шлеме с винтовкой. Вместо него дежурил вахтер в гражданской одежде. Очевидно, это должно было свидетельствовать о «мягком» характере ведомства Бланка. Однако мое удостоверение личности проверяли гораздо тщательнее, чем это сделал бы часовой у караульного помещения. Как будто здесь хранятся сокровища Нибелунгов.
Разыскивая комнату, в которой, как передали по телефону через дежурного, меня ждал Леффельхольц, я шел по длинному коридору, от двери к двери, украшенной табличками с именами. Многие имена дворянских отпрысков восточнопрусской, померанской, силезской и бранденбургской знати были знакомы мне по курсам усовершенствования для офицеров запаса и по фронту, где я немало натерпелся от чванства «благородных». Я бы повернул обратно, не будь здесь Леффельхольца. Мне приятно было с ним повидаться.
Леффельхольц сидел в одном кабинете с полковником Нерингом, который, как и я, вышел из унтер-офицеров, не отказывался ни от каких курсов усовершенствования и в итоге был произведен в офицеры. По внешности обоих — Леффельхольца и Неринга — нельзя было угадать их прошлое. Они сидели в штатском платье за письменными столами, словно бухгалтеры или референты. Ничто не выдавало специфики их работы.
Леффельхольц встретил меня с распростертыми объятиями. Неринг медленно встал, вынув на миг изо рта трубку, чтобы со мной поздороваться. Здесь всячески подчеркивалось доброжелательное, благодушное отношение к людям.
— Как же вам жилось после той нашей встречи в лагере?
— Спасибо, приходилось и туго, но я справился, живу хорошо. А вы как?
Леффельхольц рассказал о себе, начиная с работы библиотекарем в Мюнхене и кончая своим новым назначением в ведомство Бланка. Разговор носил непринужденный характер; так разговаривают, встретившись после долгой разлуки, с добрым знакомым. Затем, как я и ожидал, разговор принял другое направление.
— А вы к нам не хотите? Я ищу сотрудника в свой отдел, вы бы меня вполне устроили.
— Разве? И чем бы я у вас занимался? – ответил я вопросом.
— Мы будем формировать новую армию в современном, демократическом духе. Это будет не прежняя солдатчина, не старый вермахт на новый лад. Вы с вашими взглядами, которые мне довелось узнать в Восточной Пруссии, самый подходящий для нас человек. Обдумайте все как следует и решайте, вы не вправе оставаться в стороне!
Эту формулу я слышал уже в третий раз. Я спросил:
— Чем же вы тут занимаетесь и какое задание дали бы мне?
— Я руковожу отделом моторизации новой армии, и вы могли бы мне помочь.
— Дорогой господин фон Леффельхольц, не похоже ли это на утопию? Передо мною две-три канцелярские папки и несколько штатских, а вы толкуете о моторизации целой армии! Внизу, у вас во дворе, я что-то не видел машин. Сколько же это будет продолжаться?
— Дело пойдет быстро. Вспомните нашу последнюю встречу, когда вы приехали к нам в лагерь с датским пастором! Начало было положено не сегодня, а еще тогда, когда мы изложили письменно все, что нам пришлось испытать на собственном опыте. Две-три папки вы найдете в каждой комнате. Планы разработаны, мы ждем только людей. Промышленность — назову только то, что относится к моей сфере, – уже испытывает боевые машины.
— А если вы не наберете людей?
— Наберем, милейший Винцер. Придете и вы к нам, не сомневайтесь! Но вы должны были бы решиться на это сегодня.
— Каковы ваши условия?
— Вы будете консультантом. Званий у нас пока еще нет, но вы будете принадлежать к категории, соответствующей вашему прежнему рангу. Словом, вы станете гражданским служащим, работающим по договору.
Это было не слишком заманчиво. Как архитектор, я был независим и хорошо зарабатывал.
— Нет, господин фон Леффельхольц, не думаю, чтобы у меня здесь что-нибудь получилось. Могу, конечно, это обмозговать, но, на мой взгляд, эта фирма еще очень новая. Все это кажется мне каким-то экспериментом, игрой в солдатики, что ли. Можно играючи восстановить армию на бумаге, но не могу же я всерьез поверить, что из этого когда-нибудь будет толк.
Леффельхольц и Неринг расхохотались. Хорошо им было смеяться, они знали больше меня. Они знали, что их оплачивают из фонда, который официально не существует, за который ни один депутат бундестага никогда не голосовал. Поэтому-то они и были убеждены в успехе. Их убежденность меня поколебала. Постепенно я поверил их словам, хотя такая быстрая и широко планируемая ремилитаризация казалась мне просто невероятной. Я, правда, следил по прессе за дискуссией о ремилитаризации, слышал кое-что и в военной комиссии гамбургской ХДС, но все эти разглагольствования походили на спор о шкуре неубитого медведя. К тому же на меня произвели сильное впечатление многочисленные протесты общественности и отрицательная позиция социал-демократических кругов. Столько уже было лозунгов, которые потом оказались мыльными пузырями! Но сейчас, когда речь шла о ремилитаризации, большинство населения явно было против. Небольшие особые отряды военной полиции — это я еще мог себе представить, а новый вермахт — никак. Поэтому я решил задать еще один вопрос:
— Кто будет возглавлять новую армию? Ответ был разочаровывающий:
— Генерал Хойзингер.
Эту фамилию я никогда не слышал. Я с удивлением посмотрел на Леффельхольца.
— Хойзингер? Не знаю такого. Что он за человек?
— Трудно сказать. Для этого надо знать его ближе. Он человек гибкий, чтобы не сказать увертливый, как угорь. Отнюдь не «светлая личность», как мы когда-то говорили. Особенно раздражает меня, что он принимает все, что предлагают американцы. Но тем не менее этот человек на своем месте, потому что он большой знаток дела, ему нет в этом деле равных.
— Какая же у него специальность?
— Планирование, милейший Винцер. Хойзингер служил в ставке фюрера. Мы начинаем все сызнова и подчас вынуждены импровизировать, так что нам нужно, чтобы дело возглавлял человек со способностями Хойзингера. Планировать надо хорошо и быстро, и притом надолго.
— Но имя Хойзингера не популярно.
— В вас говорит типичный строевик. Командир дивизии или командующий армией должен носить имя, известное каждому, до последнего солдата. А генштабисты — работники безыменные. Что касается генерала Хойзингера, то его опыт ценят руководство и специалисты, и этого достаточно, так что будьте спокойны, в планировании он знает толк.
Но от этого у меня вовсе не стало спокойнее на душе. Многие генералы требовали чтобы мы во время войны дрались до последнего солдата, особенно при отступлении. Но с некоторыми из них мы всегда чувствовали себя более или менее тесно связанными, потому что мы знали их. И еще потому, что они зачастую, точь-в-точь как и мы, ругали безыменных начальников-бюрократов.
С подписанным Леффельхольцем пропуском я шел обратно к проходной по длинному коридору, от двери к двери. Беседа с Леффельхольцем не поколебала моего решения остаться штатским. Я уехал обратно в Гамбург.
Только через много лет я узнал, какую роль играл генерал Хойзингер в подготовке войны и в самой войне. При его участии были составлены следующие планы военных операций:
«Везер-юбунг» — кодовое название плана нападения на Данию и Норвегию;
«Фалл гельб» — план наступления на Бельгию, Голландию, Люксембург и Францию;
Операция «Морской лев» — высадка в Англии;
«Изабелла Феликс»-план захвата Гибралтара;
«Марита» — план вторжения в Грецию;
«Зильберфукс» — вступление в Финляндию;
«Барбаросса» — план нападения на Советский Союз.
Мне не хочется верить, что подполковник Леффельхольц знал уже тогда, во время нашей беседы, обо всех этих «заслугах» Хойзингера. Но я не уверен и в том, что сообщение о причастности генерала к этим военным планам удержало бы меня от вступления в бундесвер. Нет, наверное даже, не удержало бы. Я тогда считал единственным виновником зла Гитлера и не подозревал о «доблестном рвении» генералов.
Но, одно несомненно. Если бы кто-нибудь представил мне тогда доказательство того, что генерал Хойзингер выступал как главный свидетель обвинения против своих «товарищей», замешанных в заговоре 20 июля 1944 года, и что благодаря своему подлому предательству он, не знавший, впрочем, точно дня готовящегося покушения, избежал плахи, что, подав «докладную записку» Гитлеру, он спас себе жизнь, – знай я это, я бы до тех пор не надевал форму бундесвера, пока ее носит генерал Хойзингер. Многие офицеры поступили бы так же; однако ни тогда, ни позднее в ФРГ не были опубликованы какие-либо данные по этому делу.
Итак, сначала я отказывался из побуждений чисто эмоционального порядка. Я не верил в возможность широкой ремилитаризации, почему и считал все эти словопрения и писания. утопией безработных офицеров. Однако Леффельхольц оказался прав. Со временем новая армия стала реальностью. Она обрела людей, приходом которых ведали сотрудники ведомства Бланка, а Федеративная республика получила свой бундесвер. В итоге ведомство стало федеральным министерством обороны. А первым министром обороны стал Теодор Бланк.
Стоило только заглянуть в печатные издания ХДС или побывать на собрании членов этой партии, и вы начинали верить, что нет дела более важного и срочного, чем бундесвер. Однако я снова отказался принимать в этом участие, когда мой коллега по военной комиссии ХДС в Гамбурге, некто Роланд, тоже призывал меня, как бывшего офицера, не отставать от других. Упомянув о том, что призыв в армию приостановлен, он дал этому такое объяснение:
— Левые элементы пытаются ввести туда своих людей. А мы хотим сделать так, чтобы в бундесвер попадали по возможности только наши. На нас эта отмена призыва не распространяется. Вы можете в любое время заполнить анкету, я перешлю ее дальше, нашему связному в Бонне Брандштедтеру — и дело будет в шляпе.
— Нет, благодарю.
И все же меня сумели настолько заинтересовать, что я захотел узнать обо всем подробней. Из рассказов выяснилось, что условия в бундесвере неплохие. Бывшие офицеры при зачислении сохраняли свое прежнее звание, иногда им даже присваивалось следующее по порядку производства звание; срок службы в рейхсвере, вермахте и во время войны учитывался при установлении месячного оклада и при назначении пенсии. Кроме того, полагались еще квартирные деньги и надбавка на детей.
Предложения эти были, бесспорно, заманчивыми. А за тем я увидел первых солдат бундесвера. И хотя их форма мне не особенно понравилась, я все-таки воспринял ее нам доказательство того, что эта армия действительно новая. Прежде всего я ведь был профессиональный военный, кадровый офицер, следовательно, тоже имел право причислять себя к разряду «специалистов». Должен ли я исключить себя из игры? Больше года мучил меня этот вопрос.
Тем временем я познакомился с двумя людьми, которым довелось несколько лет близко общаться с Гитлером. Это были Гейнц Линге, камердинер Гитлера, и Гейнц Гюнше, его друг, личный адъютант Гитлера. Оба они были эсэсовцами, оба были в чине майора, который и сейчас умели использовать.
Когда они описывали последние часы жизни Гитлера, его свадьбу с Евой Браун и самоубийство, они впадали в сентиментальное настроение; казалось, они готовы просить у покойника прощения за то, что сожгли, облив бензином, его труп.
Линге был богат, Гюнше — умен.
Линге был рослый, белокурый, голубоглазый. Большего и не требовалось для камердинера «в звании майора войск СС», и званием этим Линге очень гордился. Во время «тысячелетнего рейха» он чистил Гитлеру сапоги и проветривал ночное одеяние фрейлейн Браун. За это ему пожаловали бесплатную квартиру в Берлине, квартиру в Оберзальцбурге да еще оклад гаулейтера. А так как питание он получал за счет государства, то со временем образовалась круглая сумма на его текущем счету в банке. От театра военных действий лакей был так же далек, как и его барин, который отказывался даже осматривать разбомбленные города.
В 1945 году Линге из имперской канцелярии увезли в СССР на допрос. Когда он оттуда вернулся, федеральные власти заплатили ему несколько тысяч марок «компенсации» за эту вынужденную отлучку. От факельного шествия по случаю его возвращения на родину тогда воздержались, но спустя некоторое время это было бы возможно. Для такого дела отрядили бы бывших солдат.
Затем разные иллюстрированные газеты стали наперебой заказывать ему «мемуары»; публикация их принесла камердинеру Гитлера около трехсот тысяч марок. К великому, огорчению Линге, дальнейшую его литературную деятельность пресекли сообщники-эсэсовцы — за то, что он разболтал подробности альковных похождений Гитлера и, кроме того, не пожертвовал ни единого пфеннига в Фонд помощи СС. Линге задумал построить себе дом. Это и привело его ко мне.
Бывший адъютант Гитлера Гюнше пристроился в гамбургской «Хорн-линие»[50], владельцы которой принадлежали к высшему командному составу СС. Правда, на первых порах у фирмы, кроме имени, было только несколько грузовых судов и совсем мало денег.
Гамбург не предоставил этим людям кредита из своих средств на восстановление предприятия.
Но тут подоспела помощь. В Шлезвиг-Гольштейне тогда властвовал премьер-министр Кай-Уве фон Хассель. Из средств земли, предназначавшихся для восстановления гольштейнской промышленности, он уделил несколько миллионов фирме, и на судах старой «Хорн-линие» снова задымили трубы.
Когда Линге и Гюнше рассказывали об этих махинациях, меня это не особенно волновало. Ведь старые фирмы и предприятия продолжали существовать всюду, а что пускались в ход политические и деловые связи, было в порядке вещей. Но я пришел в бешенство, когда узнал от обоих своих знакомцев, что бывшие эсэсовцы намереваются проникнуть в бундесвер и что у них есть даже шансы быть принятыми. Я считал, что идеи этих людей никоим образом не должны получить распространение в новой немецкой армии, что место в ней только людям, представляющим собой «подлинных солдат», и тут я не мог не вспомнить подполковника фон Леффельхольца. Вопреки своему горькому опыту я все еще полагал, что можно быть аполитичным солдатом.
Между тем наступил 1957 год и мое решение созрело. Я наконец заполнил анкету для вступления в бундесвер.
В числе своих рекомендателен я назвал сенатора, члена ХДС Ренатуса Вебера. ХДС содействовал передаче моего заявления по инстанциям. Ответ пришел быстрее, чем я предполагал. Я получил предписание явиться в гамбургский гарнизон.
Нас, бывших офицеров вермахта, собралось там человек десять. Медицинский осмотр прошел быстро, гимнастические упражнения нам уже не надо было делать. Затем каждому из нас дали тест. В комнате сидели три господина в штатском. Непринужденно беседуя, мы прошлись по всем этапам моего жизненного пути — и в личном и в служебном плане. Перед нами, как на параде, продефилировали все прежние войсковые части и ушедшие в прошлое имена. Вскоре мы почувствовали, что все здесь — свои люди.
Особое внимание уделялось «опыту» восточной кампании. В разговоре были упомянуты и недостаток теплой одежды, и бездорожье, и отсутствие вездеходных машин. Затем речь зашла о 20 июля 1944 года.
— Что вы об этом думаете?
— Сопротивление должно было начаться раньше, а не во время войны.
— Зачатки его были, но их развитию помешал ход событий, – возразили мне.
Этой репликой господа в штатском и ограничились. Зато они задали еще такие вопросы: "Разве солдат не обязан беспрекословно повиноваться? ", "Разве Штауфенберг[51] не приносил присягу? ", "Разве мы не вели войну, борьбу не на жизнь, а на смерть? "
В итоге мы согласились на том, что должны создать армию, новую во всех отношениях.
— Ясно?
— Так точно!
За дверью ждали остальные офицеры, ходатайствовавшие о зачислении в бундесвер. Всех поочередно спрашивали об их отношении к 20 июля, ответы давались самые различные. По мнению одних, покушение покрыло позором германский офицерский корпус и ослабило сопротивляемость армии. Они считали, что поражению в войне fl немалой мере способствовали события 20 июля. Другие — к ним принадлежал и я — полагали, что нужно было тщательнее разработать план покушения и что ему не хватало четкой организации.
Но нам так и осталось не ясно, кто из нас ответил правильно: наши вопрошатели об этом умолчали. Не сообщили нам и о том, кого из нас принимают в бундесвер.
Однако через месяц мы все встретились на краткосрочных курсах усовершенствования офицерского состава, как ни различны были наши взгляды на события 20 июля 1944 года. Очевидно, дело решало то, что все мы были участниками войны против Советского Союза.
Снова солдат
Нас было человек пятьдесят офицеров, которым 1 мая 1957 года выдали обмундирование в Осдорфской казарме в Гамбурге: шесть или семь майоров, три обер-лейтенанта, остальные капитаны. Все были участниками войны и, кроме двух обер-лейтенантов и одного майора, сражались на Восточном фронте.
Мы получили назначение в авиацию, хотя мало кто из нас принадлежал прежде к этому роду войск.
Большинство из нас служило в сухопутных войсках, но после войны все мы так или иначе имели отношение к строительным фирмам.
Уже при опросе перед зачислением в армию, а затем в первые дни службы и в общении с другими зачисленными в бундесвер обнаружились две группы: так называемые кадровые потомственные офицеры и такие, которые вышли из рядового состава. Следовательно, в этом смысле ничто не изменилось, и меня возмущало, что это различно и сейчас еще играет роль.
Дальнейшему размежеванию способствовало и то, что многих из нас привели в бундесвер самые противоположные побуждения. Одни еле-еле перебивались со дня на день в гражданской жизни, ожидая формирования новой армии. Другие трезво взвесили все возможности продвижения в бундесвере и сравнили свой нынешний доход с будущим офицерским окладом. Были и такие, которые зарабатывали в гражданской жизни больше, но считали, что мундир и звание офицера дают лучшее положение в обществе, а им хотелось опять быть «персоной». Пожилые кадровые офицеры заранее высчитывали размеры своей будущей пенсии.
И наконец, два офицера рассуждали так: «Скоро спять заварится каша, поэтому лучше уж с самого начала находиться в армии, не дожидаясь, пока тебя призовут».
Мои побуждения объясняются крайне просто. Возвращение к моей давнишней профессии сулило преимущества, хороший оклад и — со временем — пенсию. Это были трезвые житейские соображения, которые мне никто не может вменить в вину.
Однако вместо прежнего энтузиазма во мне говорило реалистическое понимание необходимости создать новую армию. Ремилитаризация казалась мне неизбежной не только ввиду нависшей якобы опасности с Востока, о которой поговаривали тогда все чаще, но и потому, что суверенитет Федеративной Республики Германии до тех пор будет нереален, пока она наравне с другими государствами не обзаведется собственной армией. Исходя из этого, я считал военную службу долгом каждого гражданина, а тем более каждого дееспособного офицера.
Как ни парадоксально это звучит, но не последнюю роль в моем решении стать снова солдатом сыграли нападки на бундесвер, с моей точки зрения невежественные и необоснованные, которые, хотя и отличались друг от друга своей аргументацией и целенаправленностью, сыпались на него и слева и справа. Я возражал против отождествления рейхсвера и бундесвера с фашизмом. Я верил в процесс демократизации ФРГ, верил в стабильность этого процесса, в результате которого найдет свое место в обществе новая демократическая армия. Ее место и роль должны выражать жизненные интересы всех слоев.
Я знал, что мы очень далеки от этого идеального положения. Однако мне казалась бессмысленной критика со стороны, особенно когда такое множество критикующих ничего, с моей точки зрения, в деле не смыслят. Кто искренне хочет изменить положение вещей, хочет его улучшить, тот должен действовать, должен помогать! Так думал я, к этому я стремился.
Мою ошибку объяснить легче, чем мои тогдашние побуждения. Было немало офицеров, которые честно старались принести пользу. Были реформаторы, но реформы не получались. Были дебаты, попытки и неудачи, но ничто не изменилось. Заказчики и поставщики были и остались те же. Внешняя картина изменилась, однако подлинно новая армия могла бы возникнуть, если бы изменились общественные отношения. Там, где нет подлинно демократической почвы, не может вырасти демократическая армия. Доказательством этому служит рейхсвер, представлявший собой государство в государстве; ему наследовал бундесвер. Нынешняя НДП знает и применяет тот же рецепт.
Эти принципиальные соображения были тогда мне еще не свойственны. Во мне слишком укоренилась привычка судить обо всем только по собственным непосредственным впечатлениям, по бросающимся в глаза чисто внешним проявлениям общественной жизни. А в момент моего вступления в бундесвер распознать тенденцию этого явления по его внешней форме еще нельзя было.
Едва ли кто из нас до этого времени видел новую армию. На улицах солдаты попадались редко, так как с первого же дня существования бундесвера военнослужащие всех званий — от генерала до новобранца — имели разрешение ходить в штатском, которым они широко пользовались. Дело в том, что если бы кто-нибудь тогда появился на улице в военной форме, на него, вероятно, смотрели бы как на пришельца с другой планеты, засыпали бы вопросами или, чего доброго, публично объявили бы сумасшедшим.
Все, что мы читали в газетах о жизни новой армии, казалось нам просто невообразимым. В ту пору много было разговоров о «мягком курсе». На основе газетных очерков у нас, если несколько сгустить краски, могла бы сложиться такая картина: новобранцы спят на наимоднейших кроватях с синтетическими мягкими матрацами, под пуховыми одеялами, и по утрам унтер-офицеры учтиво просят их встать, дабы тут же, в спальне, откушать поданный завтрак; а суточный наряд будто бы проходит без окриков. Ну а мы стояли на прямо противоположной точке зрения: сформировать армию и сохранить ее в хорошем состоянии можно только при наличии железной дисциплины и известной строгости. Правда, кое-кто из нас, в том числе и я, считали совершенно правильным, что запрещены былые издевательства и муштровка, нередко носившие оскорбительный характер и переходившие в рукоприкладство.
Когда мы, пятьдесят бывших офицеров вермахта, снова поступили на военную службу, Франц Йозеф Штраус уже был министром, и в его ведении находился бундесвер. Ходили слухи, будто он постепенно сведет на нет «мягкий курс». Обо всем прочем мы в. лучшем случае знали только то, что сообщали газеты. Согласно этим сообщениям, он имел звание обер-лейтенанта, после войны был назначен американцами на пост ландрата, а позднее избран своими земляками в бундестаг. Однажды я видел его по телевидению, когда он выступал с речью о необходимости усиленной ремилитаризации. Мне не понравилось лицо этого человека, не понравились его стиль и манера держаться на трибуне. Прежде меня еще могли бы увлечь театральные жесты и мимика оратора. Но когда я впервые после войны увидел фильм о Гитлере, мне показалось просто непостижимым, что это завывание, эти трескучие фразы имели когда-то надо мною власть. Меня отталкивали риторические приемы Штрауса. Но это не значит, что для меня было вовсе неприемлемо содержание его речей. Многое из его высказываний звучало для меня убедительно даже тогда, когда он говорил о «красной опасности», которую нужно предотвратить. Я тогда и не предполагал, что Советский Союз опасен только для тех, кто угрожает ему силой или совершает на него нападение. Слишком глубоко запечатлелись в моей памяти бесконечные поражения и беспрерывное отступление перед Красной Армией. Этого было достаточно, чтобы я оказался во власти идейного разлада как солдат новой германской армии, которая, по моим понятиям, могла быть только антифашистской. Я искренне хотел ей служить, а настроен я был, как и прежде, антикоммунистически.
Первого мая 1957 года в Гамбурге-Осдорфе я вместе с другими «новичками» получил бундесверовское обмундирование: вместо сапог и бриджей — длинные брюки и ботинки, а вместо френча — двубортный пиджак, который смахивал на форму гостиничного портье. И никакого ремня с портупеей, словом, «шмутки», которые только потому именовались формой, что их носили все. Вместо офицерских погон на мундиры были нашиты простые матерчатые полоски. Маскировку завершала фуражка с высокой и жесткой тульей без серебряного шнура. Нас можно было принять за кого угодно: за железнодорожников, лесничих, почтовых служащих, кондукторов, но на солдат мы ничуть не походили.
Вырядившись таким манером, мы отправились обедать в офицерскую столовую. Денщиков здесь не было. Мы восприняли как милость судьбы, что грязную посуду уносили официантки. И при всем том кто-то из нас сказал:
— Да, господа, это оно самое и есть — новое в армии. Придется нам перестраиваться. В бундесвере обстановка вроде бы культурней и приятней. Прежнему солдафонству конец.
Мой сосед по столу, обер-лейтенант, был в полном восторге. Во время войны ему, тогда еще лейтенанту, немало пришлось вытерпеть от начальства. Теперь служба стала как будто спокойнее, и это его весьма устраивало. Правда, благость «мягкого курса», полагал этот обер-лейтенант, распространяется преимущественно на него, а солдат следует гонять по-старому, для солдат это правильное обращение. Я невольно рассмеялся и сказал:
— Вы, очевидно, не замечаете, что у вас для всего две различные мерки? Но я, конечно, жажду узнать, что у них здесь получится, удастся ли действительно установить новые отношения в армии.
— В этом я уверен, господин капитан, и все-таки без нажима не обойтись. Каким же еще способом можно сделать солдатами необученных парней?
— Насколько я понимаю, только одним способом: давая им хорошую специальную подготовку и воздействуя только убеждением.
— Воздействовать убеждением можно, и то с грехом пополам, только на нас, старых вояк. А с новобранцами, как и прежде, без пинка в зад не обойдешься.
— Ладно, скажем, что нужна строгая военная подготовка; но мы не должны забывать, что только примерно половина ребят идет в бундесвер добровольно.
— А нас с вами и прежде никто не спрашивал, хотим ли мы в армию, господин капитан. Служба есть служба.
Из Мюнхена в Карлсруэ
Первый инструктаж отнял у нас около недели. По плану за те немногие часы, что мы занимались гимнастическими упражнениями, мы должны были вернуть себе гибкость, а на занятия конституцией, о которой мы почти все без исключения понятия не имели, дали только один час.
Получив такую «подготовку», мы уехали в Мюнхен, в инженерно-саперную школу, на несколько более длительный срок для изучения инфраструктуры. Никто из нас не знал, что скрывается под этим таинственным названием, однако мы скоро его разгадали. Подразумевалось строительство аэродромов, сооружение складов боеприпасов и горючего, подземных либо иначе защищенных гаражей для машин и постройка казарм. Кроме того, мы получили представление о снабжении авиации, о жестких или эластичных трубопроводах, о бомбах и ракетах и довольно существенную информацию о НАТО, ее стратегии и тактике.
Из нас предполагалось сделать специалистов по планированию всех строительных сооружений для авиации. Моделью для нас служил опыт и навыки американских военно-воздушных сил. На нас обрушилась уйма новых технических терминов, к тому же большей частью сохранивших свое первоначальное значение на английском языке. И я пожалел, что был нерадивым учеником в реальном училище, но, увы! – я не любил иностранные языки.
Каждую неделю нам давали тест и ставили отметки — нелегкое дело для нас, давно уже расставшихся со школьной скамьей. Сначала нам — по американскому образцу — раздавались опросные листы, где надо было из каждых трех напечатанных ответов на вопросы выбрать и отметить крестиком правильный. Затем нам раздавали анкеты только с вопросами, на которые мы сами должны были отвечать. Под конец мы писали сочинения.
По воскресеньям мы осматривали — в штатском, разумеется, – Мюнхен и окрестности. Мы знали, что нам не следует посещать в военной форме швабингские кабачки в артистическом квартале города, ибо там запросто могли освистать или вышвырнуть нас за дверь. На форму бундесвера смотрели безо всякого удовольствия, а в Мюнхене-Швабинге и подавно.
Я зашел в «Бюргербройкеллер», где когда-то начинал Гитлер свою политическую карьеру. Там подавали жареные колбаски с мюнхенским пивом, а под вечер случались потасовки, хотя никто в военной форме туда не являлся. Если под рукой не было «пруссака» или вообще «пришлого»[52] человека, с которым можно затеять драку, добрые баварцы ссорились между собой, подчас даже из-за «полютюки»[53]».
Каждую субботу нас посещал патер, который разъезжал на «фольксвагене» («опеле»), любил выпить у нас в столовой кружку пива и вел с нами душеспасительные беседы. Он принадлежал к числу тех немногих людей, которые ничего не имели против нашей формы и даже горячо за нас заступались. К этому обязывала пастора военно-церковная служба.
Другим видом «обслуживания» были лекции о так называемых правилах житейского поведения. Эти занятия вел протестантский священник. От своего католического собрата он отличался только тем, что носил костюм, галстук и воротничок. В вопросе о ремилитаризации и в своем страхе перед «красной опасностью» они проявляли полное единодушие.
Двое из наших сокурсников сдали обмундирование в каптерку, сложили чемоданы и вернулись к своей гражданской профессии. На их взгляд, бундесверу не хватало «молодцеватости». Скоро обнаружилось, что им нужно было только запастись терпением.
А мы продолжали зубрить, писать тесты и получать отметки. Кто не просил о зачислении в какой-нибудь определенный гарнизон, получал, окончив курсы, назначение через отдел кадров бундесвера в Бонне.
Перед нашим отъездом состоялся прощальный вечер, на котором присутствовал начальник курсов подполковник Даумиллер, один из первых офицеров, принятых в бундесвер, который проходил инструктаж в США. Я очень ценил его за знание дела, за умение передавать свои познания другим, за то, что он был доступен для каждого и никогда не повышал голос, хотя всех держал в руках, К сожалению, я мало встречал таких даумиллеров, но, будь их даже больше, сущность армии — сейчас мне это ясно — не изменилась бы.
Эти «офицеры с душой», как их часто называют, бывали во время войны — правда, в редчайших случаях — фанатичными национал-социалистами. Однако их образцовое отношение к подчиненным, их чувство товарищества объединяло вокруг них людей в крепко спаянное содружество; солдаты шли за такими командирами в огонь и в воду. Помимо своей воли и сами того не зная, эти «офицеры с душой» не только становились живым руководством к действию, воплотить которое тщетно старались фанатичные приверженцы Гитлера, но и немало способствовали укреплению фашистской системы. В конечном счете роль их в бундесвере нисколько не изменилась.
В те дни, когда я, как и большинство моих сокурсников, восхищался подполковником Даумиллером, я не задумывался над этой проблемой. Тогда я еще верил, что удастся создать демократический бундесвер, если большинство офицерства будет таким, как Даумиллер. Поэтому я, стоя на этой точке зрения, особенно возмущался, когда встречал на своем пути другой тип офицера.
Я был направлен в штаб военно-воздушных сил в Карлсруэ и сначала работал в группе «Инфраструктур» под командой подполковника Шальмайера, бывшего летчика-бомбардировщика, истеричного крикуна со всеми повадками, усвоенными им во время службы в нацистской авиации. В его группе атмосфера была неприятная, этакая смесь старомодно-вежливого обращения с кастовым высокомерием и наглостью военных летчиков.
Нас разместили в маленькой старинной гостинице. Впрочем, как уже упоминалось, штаб военно-воздушных сил в Карлсруэ находился в «Рейхсхофе», напротив центрального вокзала. Обсуждения служебных дел происходили обычно после трапезы, за кофейным столом.
Одна из тем этих бесед особенно запечатлелась у меня в памяти. Подполковник Шальмайер просил каждого из нас в отдельности направлять ему предложения об изменениях военной формы, которые он собирался передавать по инстанциям. При этом обнаружилось, что он не может обойтись без золотого шитья, канители, серебряного канта, погон, аксельбантов, портупеи и пистолета или кортика.
Он мечтал о роскошной форме военно-воздушных сил, которую ввел Геринг, но побаивался выражать свои чувства перед начальством, поэтому пытался осуществить свои желания через других, заставляя нас писать всякие предложения.
Я был счастлив, когда мог уйти по собственному желанию из группы «Инфраструктур» и был переведен в штаб в «Рейхсхофе» в качестве офицера по связи с прессой.
Мой дебют в качестве офицера по связи с прессой
5 октября 1957 года у завсегдатаев офицерского клуба лица были растерянные, все говорили только об одном: накануне был запущен первый советский спутник на орбиту вокруг Земли.
Газеты были полны сообщений об этом почти невероятном событии, а журналисты изощрялись в самых различных догадках по поводу веса и горючего ракеты.
Для нас отдельные подробности были как будто не так уж важны. Мы считали, что теперь затронуты интересы американцев. Но второй спутник — ровно через месяц — был опять советский. Когда Соединенным Штатам после нескольких неудач при старте удалось наконец 1 февраля 1958 года добиться того, чтобы «Эксплорер-1» оторвался от пусковой установки, с облегчением вздохнули не только американцы. Мы опять занялись своими внутренними делами, к которым, между прочим, относился и перевод в армию начальника отдела кадров бундесвера бригадного генерала Мюллера-Гиллебрандта. У него были трения со Штраусом. В сущности, оба они ставили перед собой одну и ту же стратегическую цель, но средства для достижения этой цели у них были разные. Генерал стремился выдвигать старых офицеров с большим сроком службы и соответственно этому продвигать их, повышая в звании. Штраус же, будучи сторонником новшеств, считал, что длительный срок службы сам по себе не является привилегией, и отдавал предпочтение офицерам, имеющим технический опыт и высшее специальное образование. По его мнению, формирование современной и боеспособной армии идет недостаточно быстро.
Создалась почти такая же ситуация, как когда-то. Расчетливые генералы, которые хотели «ставить наверняка», пытались игнорировать жуликоватого ефрейтора Гитлера. А сейчас генерал стал поперек дороги штатскому — Штраусу. Но и генералу Мюллеру-Гиллебрандту пришлось уйти. Победа министра была воспринята как удар по всему офицерскому корпусу. Если заходил разговор о Штраусе, его упоминали не как «господина министра», а как «отставного» обер-лейтенанта. Многие, конечно, считали для себя оскорбительным, что во главе министерства, ведающего бундесвером, стоит бывший офицер запаса.
Тут нужен испытанный генерал — таково было мнение большинства.
Однако с течением времени Штраус пришелся по вкусу в различных кругах, потому что с большим упорством отстаивал интересы бундесвера, и теперь стало ясно, что 4 подобные требования должны исходить именно от штатского министра, чтобы не вызывать ненужных и очень неприятных воспоминаний.
Начальником главного штаба бундесвера был генерал-лейтенант Хойзингер. Ему были подчинены: инспектор армии генерал-лейтенант Реттигер, инспектор военно-воздушных сил генерал-лейтенант Каммхубер и инспектор военно-морских сил вице-адмирал Руге. Мы считали их своими начальниками; министр был в наших глазах, скорее, главным представителем «по делам бундесвера», организатором.
Гораздо больше заботила и ближе касалась нас нехватка добровольцев. В военно-воздушных силах, где требуются сверхсрочники, от военнообязанных было мало проку. Приходилось прибегать к помощи пропаганды.
— Здесь перед вами насущная и важная задача, – сказал мне начальник штаба полковник Хеннинг, когда я рапортовал ему о своем назначении офицером по связи с прессой при штабе наземных сооружений ВВС «Юг». – На гражданке вы работали в прессе. Стало быть, вы журналистскую братию знаете. Пресса должна давать толковые статьи о бундесвере. От них проку больше, чем от этих надоевших объявлений и плакатов на столбах. Нам нужны добровольцы. Вот вы, милый мой, в эту точку и бейте!
В веймарские времена полковник Хеннинг служил в данцигской полиции. В 1933-1934 годы он прошел курс обучения на звание пилота при существовавшем тогда Германском союзе воздушного спорта, а в 1935 году был зачислен в военно-воздушные силы рейха.
После войны он не стал дожидаться «вспомоществования», а изучил дело каменщика, после чего упорным трудом приобрел квалификацию инженера.
— Избавьте меня от журналистов, я эту публику видеть не желаю!
Сказав свое напутственное слово и хлопнув меня но плечу — жест, по которому в полковнике можно было признать каменщика, – он проводил меня до двери. Перепрыгивая через ступеньки, я взбежал на следующий этаж, в свой кабинет, и занялся работой.
В моей военной карьере наступила новая фаза. Теперь я сидел в штабе корпуса. Следовательно, я был больше на виду, чем командир батальона в каком-нибудь гарнизоне.
В служебной инструкции генерального инспектора бундесвера были четко сформулированы мои обязанности в качестве офицера по связи с прессой. Мне чаще, чем другим штабным офицерам, представлялась возможность знакомиться со всеми видами оружия во всей Федеративной республике, участвовать в совещаниях и самостоятельно устраивать встречи и собеседования, относящиеся к моей сфере деятельности. Кроме того, я имел допуск для обработки секретных документов: «СД. Для ограниченного пользования», «СД. Секретно», «СД. Строго секретно», включая «НАТО. Конфиденциально» и «НАТО. Секретно»; допуск мне выдал полковник Хеннинг, когда американцы, ведомство по охране конституции и служба военной контрразведки кончили свои изыскания на основе заполненой мною анкеты НАТО: «Personal History Questionnaires».
Этот документ открыл передо мною многие закрытые для других двери. Но о том, что настанет день, когда он откроет мне глаза, я тогда и не подозревал.
Разногласия
Теперь с позволения читателя я коротко расскажу о других обстоятельствах моей жизни. Надо было как-то упорядочить свои личные дела. Прежде всего мне требовалось жилье; Найти его было непросто. Первое время моей службы в Карлсруэ я жил в гостинице. Затем после долгих и тщетных поисков меблированной комнаты два знакомых офицера поселили меня с собой, у их квартирной хозяйки.
Комнат для одиночек было мало, и стоили они очень дорого. В университетских городах, где сотни студентов нуждались в жилье, за небольшую комнату брали от восьмидесяти до ста пятидесяти марок. Но тот, кто в ней нуждался, вынужден был платить такую высокую квартирную плату.
Все было бы в порядке, если бы нашу квартирную хозяйку не осенила идея водить нас по воскресеньям в церковь. Как мы ни объясняли, что скоро у нас будут свои собственные священники, ее никак нельзя было отвадить. Только когда у нее не осталось никаких сомнений в том, что мои оба товарища протестанты, а я неверующий, она в ужасе отступилась, и утренний кофе с каждым утром становился все жиже.
Мы поневоле мирились с этим, пока наконец не получили квартиры в домах на окраине Карлсруэ, выстроенных бундесвером для военнослужащих, откуда я спустя несколько лет, как рассказано выше, отправился в далекое «отпускное» путешествие и так и не вернулся ни в Карлсруэ, ни в другие западногерманские города.
Остается еще упомянуть о том, что я перед своим зачислением в бундестаг женился в Гамбурге во второй раз и привез жену в город, где работал. Согласно контракту со строительной компанией, обычная цена за сдаваемую внаем четырехкомнатную квартиру составляла триста шестьдесят марок. А мы, военные, платили половину этой суммы, остальное брал на себя бундесвер. Кроме того, мы получали соответственно рангу квартирные деньги, которыми почти полностью покрывалась арендная плата.
Таким образом, я, бесспорно, мог быть доволен условиями своего существования. Однако же этот домашний приют с его радостями был для меня и островом, куда я спасался, мысленно повторяя: «Ах, плевать мне на всех вас», и, едва дверь за мной закрывалась, я начал жить в другом, лучшем мире, со своей семьей, книгами и мечтами.
Позднее, когда к естественному раздражению по поводу всяческих непорядков в бундесвере добавились еще и сомнения, сперва мало ощутимые, а потом все усиливавшиеся, меня неизменно примирял с действительностью мой мирок, мои близкие; я слишком охотно поддавался иллюзиям. Я хотел заставить и в конечном счете заставил себя не быть пессимистом. Ведь я хорошо обеспечен, думал я, могу кое-что себе позволить, к чему мне желать перемен? После каждого приступа уныния опять возникали какие-то новые надежды.
Это ощущение личного благополучия порождало психологию благополучного человека, которую и учел Аденауэр на выборах, выступив с лозунгом: "Никаких экспериментов!", что и принесло ему успех. Сытые люди способны в крайнем случае на сарказм, но выйти на баррикады они не решатся даже в самых смелых мечтах. Поэтому я и не могу утверждать, что мое политическое прозрение — результат непрерывного, прогрессирующего развития.
Однажды Немецкий Красный Крест обратился к населению с призывом сдавать кровь. Донорство было добровольным, и уклонялись от него лишь немногие. Солдаты штабной роты единодушно решили в этом участвовать. Командир роты сказал мне:
— Это дело хорошее. Так часто слышишь о том, как люди, пострадавшие при автомобильной катастрофе, погибают только оттого, что у медиков не оказалось в запасе консервированной крови. Это действительно хорошев начинание. Эх, если бы мы имели ее во время войны!
— Тогда делали переливание крови. Я сам помог таким способом одному обер-ефрейтору.
— Если опять будет война, эти средства дадут возможность спасти больше людей — хоть какое-то утешение! Но конечно, войны не будет, во всяком случае, в обозримый срок.
— Надеюсь. Если никто не будет стрелять, нам не понадобятся такие запасы, чтобы восполнять пролитую кровь. Вы согласны?
— Разумеется, а все-таки интересно, что средства сохранения человека так же прогрессируют, как и средства его уничтожения, верно?
— Возможно, но средства уничтожения становятся вес чудовищней.
— Вы имеете в виду атомную бомбу? Вспомните Хиросиму! Вы ведь знаете, что говорят в свое оправдание американцы; эту бомбу надо было бросить, чтобы вынудить японцев к капитуляции; если бы война продолжалась, она унесла бы гораздо больше жертв, разумеется, среди американцев.
Я тогда еще не знал истинного положения вещей, не знал, что Япония была на грани катастрофы еще до разрушения Хиросимы и Нагасаки, поэтому я ответил:
— Но жертвой атомной бомбы стали почти без исключения только мирные жители.
— Это говорил и пилот той машины; но ему запретили рассказывать, объявили его помешанным и засадили в сумасшедший дом.
— Представляю себе, как мучит этого человека мысль о том, какое страшное дело он совершил.
— Господи, Винцер, надо же все-таки знать, ради чего ты что-то делаешь. Позвольте в этой связи задать вопрос, на который вы, как офицер по связи с прессой, наверняка мне ответите: что я должен говорить своим солдатам, как им разъяснить, за что они сражаются. Скажите мне, пожалуйста, вы за что?
Я смотрел на него, онемев от изумления. Этот офицер, бывший командиром штабной роты, обращается ко мне с вопросом, который он должен был давным-давно обсудить со своими солдатами. Я ответил ему:
— За свободу, конечно.
— Да, как говорится в наших лозунгах. Но что понимается под словом «свобода»?
— Ну, например, хотя бы возможность свободно говорить то, что думаешь, или свобода от гнета всяческого страха, или свобода нашей родины.
— Хорошо, но что я должен говорить своим солдатам?
— Объясните им, что они должны сражаться, когда на них нападают. Тогда они сражаются за то, чем они обладают сегодня.
— А чем они обладают?
— Всей человеческой жизнью, она у них впереди. Разумно прожитая жизнь — это как-никак ценность.
— Да, конечно, но, кроме того, нам нужна еще и конкретная цель. Ведь стоит вопрос о тех, кто там, в Восточной зоне[54]. А что, если поставить себе задачу освободить людей по ту сторону?
— Как вы это себе представляете?
— Очень просто. Разумеется, не с помощью атомных бомб, тогда от людей ничего не останется. Но с помощью, дорогой мой, обычного оружия.
— Для меня самое важное — это чтобы мы жили спо-. койно, и я полагаю, что люди по ту сторону хотят того же. Мы защищаем то, что имеем. Это и есть наша задача.
— Вы не обидитесь, если я скажу, что у вас несколько странный взгляд на вещи? Разве мы можем жить спокойно, пока наши братья и сестры в Восточной зоне лишены свободы? Можно ли это допускать?
— В данной ситуации ничего изменить нельзя, а уж с помощью войны и подавно. Опять повсюду были бы развалины.
Мой собеседник попрощался со мной. Его подразделение уже построилось и готово было двинуться вперед.
На ходу он, смеясь, сказал:
— Вижу, вижу, работа с прессой вас вконец испортила. Но в одном пункте мы с вами единомышленники: на бомбу я тоже не соглашусь.
Зазвучали слова команды, и подразделение двинулось в путь. Я смотрел ему вслед и думал: «Что ж, одиночка со своим особым мнением, придется этим субъектам включаться в общую колонну».
Рота прошла несколько шагов, и до меня донеслось:
— Запевать! Три, четыре!
И у стен домов загремела песня:
О родина моя, Силезия моя, С тобой на Одере увижусь я!И роту ведет такой «одиночка с. особым мнением»? Это подразделение частью состояло из добровольцев, согласившихся на продленный срок службы под влиянием нашей пропаганды в печати.
Бывали дни, когда у меня почти не оставалось времени для обычной работы, в которую входило и реферирование газет. Об «отрицательных» статьях полагалось рапортовать в Бонн.
Таких журналистов мы «брали на мушку». Каждый офицер по связи с прессой начинал с того, что заходил к ним в редакцию, пытался переубедить в беседе, воздействовать увещанием. Если это не помогало, их «замораживали». Когда происходило что-нибудь интересное, мы ставили об этом в известность все редакции, и только «отрицательные» не получали-"по недосмотру" — извещения. Большинство всегда сами начинали давать желательную для бундесвера информацию.
Другим средством воздействия были приглашения по совсем особому поводу. Немало было журналистов, которые весьма охотно соглашались слетать в Париж, получая изрядные командировочные и живя на полном и роскошном содержании у бундесвера, чтобы посмотреть главный штаб НАТО в Центральной Европе, а заодно ознакомиться с некоторыми другими, гораздо более соблазнительными достопримечательностями столицы Франции. И едва ли нашелся хоть один столь «отрицательный» журналист, которому удалось устоять.
Не раз вызывали нападки огромные затраты на бундесвер, о которых только немногие имели ясное представление. Один журналист предложил мне такой тест:
— Спросите ваших солдат, сколько миллионов содержится в миллиарде, и вы удивитесь.
Итог опроса меня и в самом деле поразил. На вопрос ответила правильно только горсточка солдат, я и сам ловил себя на том, насколько грандиознее выглядит в моем представлении почти десятимиллиардный бюджет бундесвера на 1958 год, когда я сознаю, что это целых десять тысяч миллионов марок.
Мне вспомнились бесконечные дебаты в комиссии по делам строительства в Гамбурге, когда надо было утвердить расход — смехотворную сумму в одну-две тысячи марок на туалет в какой-то школе или на перестройку одной больницы. Однако я отбросил это напрашивавшееся сравнение, вспомнив, что в некой листовке, агитировавшей против ремилитаризации, мне на глаза попалось подобное же противопоставление. Когда я встретил журналиста, предложившего мне тест на тему о миллионе, я попытался объяснить ему, почему необходимы расходы на вооружение. Но он мне ответил:
— По-моему, вы обходитесь нам слишком дорого, если сопоставить с этим расходы на другие, более необходимые вещи. Например, обучение пилота реактивного истребителя стоит около миллиона марок. К сожалению, очень дорого, если мы сравним это, скажем, с расходом на обучение студента-медика. Один учится летать, другой– лечить больных. Однако будущий врач должен сам платить за обучение.
— По ту сторону, в Восточной зоне, тоже есть армия. Прикажете нам это терпеть?
— Надо бы сперва разобраться, кто раньше начал. Позвольте вам напомнить, что у нас уже было ведомство Бланка с господином фон Манштейном в качестве консультанта, когда у них было только одно подразделение полиции. Но пусть об этом спорят другие. Пожалуйста, не воображайте, что я замаскированный коммунист, Я же не могу не думать о том, какую уйму домов мы построили бы за эти денежки. А мы делаем ракеты и бомбы, чтобы использовать их там, где что-то еще уцелело.
— Никто этого не желает, напротив, мы хотим спасти мир от разрушения.
— Ладно, ладно, знакомая песня! Вам лично я готов даже поверить. Но откройте мне, пожалуйста, зачем в бундесвере такое количество штатных офицеров? На тысячу девятьсот солдат приходится один генерал, на сорок семь подчиненных — один офицер штаба. Бюджет на 1957 год предусматривает двадцать шесть тысяч офицеров. Значит, у нас на каждые девять солдат будет по офицеру. Разве это не безумие?
— Тут что-то не так.
— Не так, господин капитан. Погодите, у меня вот тут записано! Вы можете найти эти цифры в «Боннер корреспонденц» от 4 января 1957 года. Я ведь это не с потолка взял.
— И все же мне кажется, что число их несколько преувеличено, я проверю.
— Вам нужно больше читать, вы ведь офицер по связи с прессой, больше читать и сопоставлять. Но вы, помнится, служили в рейхсвере?
— Служил, а это при чем?
— За время своей многолетней службы в рейхсвере вы прошли курсы обучения для унтер-офицеров и для кандидатов в офицеры, верно?
— Да, вы и в этом не ошиблись.
— Видите, вот вам и аналогия! В то время сто тысяч человек получило квалификацию как резерв командного состава для будущей армии великого германского рейха; а теперь бундесвер сразу же принимает вас, потому что вас, вермахтовцев, много. Вы и есть костяк армии.
Я отнесся к этому журналисту как к заядлому злопыхателю, однако не мог с ним кое в чем не согласиться. Его рассуждения, безусловно, не лишены были логики, но крайне неудобны, если вы не в состоянии ответить на них сколько-нибудь вразумительно.
Я попытался сделать это, переведя спор совсем в другую плоскость:
— Дух нашего бундесвера совершенно отличается от духа прежних армий. Нельзя сравнивать бундесвер с рейхсвером или вермахтом.
— Господин Винцер, я сам был солдатом и знаю, что к чему. По сравнению с рейхсвером и вермахтом бундесвер, по крайней мере организационно, покамест совершеннейший кабак. Так что вы по-своему правы, когда не хотите их сравнивать. А я говорю вам: этот бундесвер станет — и, к сожалению, наверняка станет — внедрять старый дух в армии, если мы все не будем начеку.
Я возразил:
— Зачем же вам трудиться попусту? Он бросил на меня яростный взгляд.
— Один только пример, господин капитан. Знаете ли вы, что в прошлом году в Иллере утонули пятнадцать новобранцев?
— Да, к сожалению. Несчастный случай, крайне прискорбное происшествие.
— Нет, это не было несчастным случаем, это было чистейшим безобразием. Слушайте внимательно, я расскажу вам одну занятную историю! Мы стояли тогда под Смоленском и должны были взять высоту, на которой находился наблюдательный пункт русских. Нашему лейтенанту хотелось во что бы то ни стало нацепить на себя Рыцарский крест. Командир полка дал ему приказ вести наступление с двух сторон и брать высоту только после длительной артиллерийской подготовки. Лейтенант решил взять ее приступом. Дело, конечно, сорвалось. Тогда-то я и лишился левой руки.
— Такие истории случались часто, особенно с неопытными молодыми офицерами. Но какая здесь связь с несчастным случаем на Иллере?
— Я еще не кончил. Итак, я лишился руки и взамен ее получил Железный крест; лейтенанту же Рыцарский крест не понадобился — он погиб. А теперь я спрошу в свою очередь: если бы я отказался идти на штурм высоты, что бы со мной было?
— Вас, бесспорно, предали бы военному суду.
— Правильно. За неподчинение приказу. А что случилось бы с лейтенантом, если бы он взял высоту приступом?
— Он, наверное, был бы награжден.
— Тоже правильно, господин капитан, он был бы награжден, хотя и оказал неповиновение.
— Но я все-таки не понимаю, к чему вы клоните.
— Сейчас станет ясно к чему. Существовал приказ комендатуры гарнизона в Кемптене и командира батальона, воспрещавший переходить вброд бурную реку Иллер с учебными целями. Тем не менее солдаты получили от командира взвода приказ войти в реку с полной выкладкой. Что с ними сталось бы, если бы они начали бузить?
— Их, вероятно, привлекли бы к ответственности за неповиновение, причем, может быть, и приняли бы во внимание, что командир взвода отдал этот приказ вопреки прямому запрещению начальства.
— Вот видите! Именно это я и хотел услышать. Командир взвода сам оказал неповиновение, как в свое время поступил и мой лейтенант. Новобранцы выполнили этот дурацкий приказ просто потому, что не смели и подумать, об отказе. Пятнадцать юношей поплатились жизнью потому, что одному человеку захотелось проявить власть. И вы станете утверждать, что это не признак живучести старого духа? А что, собственно, изменилось?
— Это исключение, весьма прискорбное исключение. Вообще у нас есть немало нового и хорошего, гораздо больше, чем прежде.
— Да, разумеется, Винцер. Тогда мой лейтенант хотя бы участвовал в атаке, он там и голову сложил. А командир взвода в Кемптене погнал людей в воду, а сам даже ног не замочил. Это и есть ваша хваленая новизна? А если бы ненароком никто не утонул? Стали бы все тогда осуждать этого командира взвода? Называли бы это и тогда «чрезвычайным, весьма прискорбным происшествием»?
— Вы слишком пессимистически смотрите на вещи, – сказал я. – Не отрицаю, что формирование бундесвера происходит в необычайно быстром, почти лихорадочном темпе. Следовательно, при таких неизбежно сжатых сроках обучения остаются пробелы в знаниях молодого офицера. Так, например, не всегда хватает времени на политические занятия для изучения основ нашей демократии или конституции. Если мы в школе упустили возможность получить эти знания, то потом уже никак не наверстаем. На первом плане должны быть чисто военные предметы и общая военная подготовка. А иначе к чему бы мы пришли? Нашим курсантам предъявляют такие непомерные требования, у наших молодых лейтенантов такая непосильная нагрузка! До нас уже сейчас доходят жалобы, что они не успевают ни пойти в театр, ни прочитать хорошую книжку. А если бывают срывы, то потому, что молодые офицеры еще не вполне ясно представляют себе свои задачи. Они должны расти и будут расти вместе со своими задачами. Все прочее — печальные, но временные явления, которые чрезмерно преувеличиваются.
— Услышь вас господь. Что до меня, то я не разделяю вашу чистую детскую веру, Винцер. Не взыщите за резкое слово и откровенность, но, когда я слышу подобные речи наших политиков, разглагольствующих о нашей силе и об освобождении Восточной зоны, когда я смотрю па бундесверовских генералов — многие из них нам слишком хорошо знакомы по тем годам войны, которые прошли под знаком «стояния насмерть», и когда я затем — разрешите вернуться к исходной точке нашей беседы, – когда я затем вспоминаю об «иллеровских методах» командования, ничего общего, по-моему, не имеющих с необходимым для каждой армии воспитанием закалкой, а являющихся попросту подлой дрессировкой человека, вырабатывающей в нем рабское послушание, – тогда я никак не могу поверить, что «пробелы» в образовании молодых офицеров — случайность. Более того, боюсь, что красивые слова о «гражданине в военной форме» и о «новом духе» в бундесвере — только маскировка под демократию, и притом изрядно обветшавшая, так что сквозь дыры видна вся подноготная.
Долго еще возвращался я мысленно к этому разговору. Как ни убедительны были аргументы моего собеседника, который к тому же, как фронтовик, был для меня очень почтенным оппонентом, я тогда при всем желании никак не мог сделать те же выводы, что и он. Я еще не сознавал, что между этими внешними отрицательными явлениями и сущностью, даже целевой установкой бундесвера, существовала и в самом деле тесная связь.
Я встречал молодых офицеров, которые ни в чем не смыслили ни аза, а перед строем такое вытворяли, о чем можно только прочесть в книжке или услышать в офицерском клубе. Они измывались над рядовыми, чтобы доказать, что лейтенант имеет власть над простым солдатом. Если эти молодые кадры применяли старые, фашистские методы военной подготовки, то виноваты в этом офицеры-преподаватели и командиры, воспитавшие молодежь в этом духе. Однажды я завел речь на эту тему с начальником унтер-офицерских курсов.
— Скажите, пожалуйста, почему из вашего подразделения поступает столько жалоб?
— Сам не понимаю почему. Служить у нас неутомительно. Очень уж изнеженные у нас ребята, а может, они не хотят служить. Есть среди них такие чемпионы, которые три часа без отдыха вихляют бедрами на танцплощадке, и их даже пот не прошибет; а когда надо десять километров маршировать, они изнемогают от усталости; таких надо подстегивать, чтобы чувствовали, что они па военной службе.
— Может быть, это объясняется тем, что танцевать им приятно, а маршировать отнюдь нет. Вы должны добиться, чтобы они и маршировали с удовольствием.
Он посмотрел на меня с тупым удивлением, затем соболезнующе покачал головой:
— Вот до чего дошло, вы тоже пристаете ко мне с этой пакостью. Солдат не спрашивает, он повинуется. Неужели я буду просить каждого: «Будь паинькой, шагай с нами»? Разве вас спрашивали в рейхсвере, хочется ли вам маршировать? Объяснял вам кто-нибудь, зачем вам нужно быть солдатом?
— Во-первых, я пошел в армию добровольно, во-вторых, мне нравилось быть солдатом. Иначе обстоит дело с нашими военнообязанными. Вы должны объяснить им, зачем их призвали в армию.
— Я не читаю душеспасительных проповедей, я учу — и точка. А с нас разве шкуру не драли?
— Конечно, драли, но разве мы всегда с этим были согласны? Разве нам не хотелось бы услышать, почему все это делается? Но нам так никогда и не довелось научиться думать. В рейхсвере и вермахте мы только действовали, да так исправно, что во время последней войны погибло несчетное множество людей, и только потому, что они беспрекословно выполняли приказы. Но теперь-то все иначе.
— Нет, как раз наоборот. В случае атомной войны держать людей в руках будет трудно. Вам придется воздействовать на расстоянии, стало быть, нужно их беспрекословное подчинение. А этого вы добьетесь только муштрой.
С этим человеком невозможно было разговаривать. Он как будто не хотел меня понимать. И все же я сделал еще одну попытку.
— Я тоже сторонник строгого воспитания. Но при том нельзя забывать, что о солдате нужно заботиться и нe оскорблять человеческое достоинство. А вот на ваших командиров взводов жалуются, что они грубо обращаются со своими людьми. Не могли бы вы хоть это устранить?
— Я сам не выношу этого хамства, этой мерзостной ругани! – Он почти кричал на меня. – Но что я могу поделать? Штаб присылает мне столько всевозможных заданий, ставит каждый раз новые сроки выполнения, я задыхаюсь в этой писанине! Где мне еще и командирами взводов заниматься! Да я и не успеваю: только я начинаю к ним присматриваться, как их опять куда-то переводят. У нас ведь проходной двор: одни курсы окончились, начались другие, за одной командировкой — другая. Просто покоя но дают нашей части! Прикажете еще взводных просвещать? Да ведь вы офицер по связи с прессой, сделали бы доброе дело — издали бы этакого нового Книгге[55] для молодых офицеров, а еще лучше — словарь непринятых в обществе ругательств. Может, тогда что-нибудь из вашей «идеологической работы» и вышло бы, а то ни одна душа не знает, с какого конца к ней подойти.
Хоть у меня тогда еще не было ясного представления об истинных причинах тех злоупотреблений, которые вызывали очень много жалоб — если только солдаты осмеливались жаловаться, их заявления передавались выше, – я был все-таки и тогда убежден, что причина зла коренится глубже, чем полагал офицер-инструктор.
Но по сути дела, его последние аргументы были совершенно обоснованны, и я отнесся к ним с полным одобрением.
Из Бонна к нам шел поток всяческой «писанины». Не успевала выйти какая-нибудь инструкция, как за нею немедленно следовали дополнения и поправки. По поводу каждого пустяка приходилось писать рапорт, да еще в трех-четырех экземплярах. Ротами командовал Бонн; никто не осмеливался взять на себя ответственность за что бы то ни было, каждый ждал, пока решение придет сверху. Канцелярщина сковывала, порождала чувство неуверенности внизу, тогда как если бы на людей возлагалась хоть доля ответственности, они были бы больше уверены в себе.
А тут еще бесконечные переводы с места на место и на всевозможные курсы. Причем происходила такая непостижимая вещь: на важнейшие курсы часто посылали офицеров, без которых можно было обойтись. Что касается переводов, то я знал семейных офицеров, которые за три года трижды меняли гарнизон. Переезд оплачивало государство, так что это было их наименьшей заботой. Но в каждой земле ФРГ разная система школьного обучения. Если отцу нелегко приходится в новом подразделении, куда он переведен, еще труднее было детям перейти из класса в класс в новой школе. По этому поводу у пас острили: «Отцов переводят, детей оставляют на второй год».
В этом отношении мне больше повезло. Никто не посягал на штатную должность офицера по связи с прессой, «не подпиливал ножку моего стула», по нашему выражению, то есть не пытался с помощью интриг захватить доходное место. Итак, я оставался в Карлсруэ, имея еще и то преимущество перед другими офицерами, что во время командировок в подразделения, на совещания в Бонн или поездок с агитационной целью я имел возможность встречаться с коллегами, оставаясь при штабе военно-воздушных сил.
Единичное явление?
В свое время перед нашим вступлением во Францию штаб 12-й пехотной дивизии находился в Зигбурге, близ Бонна… Дивизия была тогда приписана к гарнизону в Шверине. А так как Шверин расположен в «Восточной зоне» не могло быть и речи о том, чтобы устраивать там ежегодные встречи «землячеств», вошедшие в обычай в Федеративной республике, поэтому Зигбург стал местом сборищ бывших военнослужащих нашего соединения. Первоначально мало кто посещал такие собрания, да и то главным образом чтобы повидаться с сослуживцами. Но когда на основании статьи 131 были установлены правила материального обеспечения бывших кадров военных и при подаче ходатайства надо было представить различные документы, в том числе письменное подтверждение срока службы, многим понадобилось восстановить прежние связи, потому и возрос интерес к собраниям «землячеств». Руководство бундесвера одобряло участие военнослужащих в подобных встречах. Поэтому я в военной форме поехал в Зигбург.
Когда я вошел в помещение, где собрались старые солдаты противотанковых частей, то чуть ли не со всех сторон раздались возгласы:
— Старина, неужели тебе это не надоело?
Здесь почти все относились к бундесверу отрицательно, но свою «организацию» не позволяли критиковать. Настроение было бы испорчено, если бы мы стали обсуждать причины, побудившие меня снова стать солдатом. Я от этого уклонился, и вечер прошел очень весело.
На следующий день состоялась встреча бывших командиров; они занимали совершенно иную позицию по отношению к бундесверу. Почти все высказывались за ремилитаризацию.
Однако возникли серьезные разногласия относительно того, следует ли принять в «землячество» бывшего командира дивизии генерала фон Зейдлица и бывшего командира 89-го пехотного полка барона фон Лютцова, которые к тому времени вернулись из плена в Советском Союзе. Зейдлиц был очень популярен в дивизии, а Лютцова ребята из 89-го просто обожали. Но большинство офицеров требовало, чтобы им обоим был «дан отвод» — из-за того, что они сотрудничали с коммунистами в Национальном комитете «Свободная Германия» и в Союзе немецких офицеров. В связи с этим упоминали Вильгельма Пика, Вальтера Ульбрихта, Эриха Вайнерта и Вилли Бределя. Зейдлицу главным образом ставили в вину то, что своими призывами он побудил многих солдат сдаться в плен Советской Армии и поддержать лозунги Национального комитета «Свободная Германия».
Майор, инвалид войны, – к сожалению, я забыл его фамилию — пытался взять под защиту фон Зейдлица:
— Мы не должны упускать из виду, какое положение тогда сложилось. Все мы в большей или меньшей мере относились со справедливым возмущением к нашему пресловутому верховному главнокомандующему Адольфу Гитлеру. А что, собственно, сделал Зейдлиц? Он выступил против Гитлера, ничего больше.
Возражения с разных сторон:
— Зейдлиц и Лютцов нарушили данную ими присягу и сговорились с коммунистами.
— Но, господа, это же совершенная нелепость! Гитлер гораздо раньше нарушил свою присягу. Он и генерал-фельдмаршал фон Манштейн в первую очередь несут ответственность за то, что 6-я армия была бессмысленно принесена в жертву, за то, что генералу Паулюсу была обещана помощь, хотя никто не в состоянии был действительно оказать эту помощь. Я голосую за то, чтобы принять в землячество Зейдлица и Лютцова.
Предложение майора не было принято.
Я допил свое пиво и вернулся в тот зал, где собрались мои сослуживцы по противотанковым частям.
Впоследствии многие военнослужащие 12-й дивизии не посещали эти собрания, потому что им был не по душе этот конфликт между офицерами. Для них Зейдлиц остался популярным генералом, а Лютцов для большинства солдат 89-го полка — обожаемым командиром.
Из Зигбурга я поехал в Кобленц, где мне предстояло в школе по «идеологической работе» слушать лекции о методах воздействия на общественное мнение. Школа находилась над городом, среди холмов, на лесистом склоне, в идиллической местности. По внешнему виду нельзя было определить, что это здание предназначено для нужд армии. Наоборот, все было выдержано в подчеркнуто гражданском стиле; такими были отведенные нам комфортабельные, как в первоклассном отеле комнаты, клуб, обставленный удобными креслами, библиотека, салон телевидения и небольшой бар. Я понял, в чем дело, когда узнал, что здесь предполагалось устраивать встречи с журналистами и профсоюзными деятелями. Приятная атмосфера, очевидно, должна была вызвать «доверие» к «новому стилю» бундесвера.
Однако вступительный доклад генерала изобиловал ходячими лозунгами, каких я в прошлом наслышался вдоволь: укрепление «боевого духа», охват всех «позитивных» сил народа, «разоблачение большевизма», «Европа на новом пути», «традиции обязывают» и тому подобное.
Доклады по специальным вопросам были интереснее. Нас обучали, как воздействовать на журналистов. Мы узнали, какие суммы на это ассигнованы. Мы должны были всеми доступными средствами добиваться, чтобы население отнеслось положительно к ремилитаризации.
На другой день после зачисления на курсы я вновь поехал в Зигбург; на собрании офицеров дивизии я условился встретиться со своим приятелем по фронту. За ужином в клубе я попытался уговорить его вступить в бундесвер. Он решительно отказался. Но я не отставал.
— Что ты имеешь против нас? Ты встретишься со старыми товарищами, твой предыдущий срок службы будет тебе засчитан, ты будешь получать хорошее жалованье а позднее приличную пенсию. Но ты же не станешь отрицать, что нам нужна армия. А этой армии нужен ты. Продумай все это обстоятельно еще раз!
— Бруно, ты уговариваешь, как вербовщик в иностранный легион. Уж не получаете ли вы комиссионные? Это меня бы не удивило. Напрасно стараешься! Я смотрю на это дело иначе, чем ты.
Но я все же старался его убедить, так как во время войны он был не только хорошим солдатом, но одним из тех начальников, о которых принято было говорить, что они «принимают близко к сердцу» солдатские нужды. Я считал, что нам надо привлекать именно таких офицеров, если мы хотим, чтобы бундесвер действительно стал новой, демократической армией. Таким образом, я предпринял еще одну попытку, но он снова отказался.
— Бруно, единственной новинкой в бундесвере окажется новое оружие. Во время первой мировой войны гражданское население терпело страдания лишь от ее последствий — голода и холода. А во время второй мировой войны миллионы погибли в результате политического террора и пали жертвой расовых преследований. Но сейчac я имею в виду не эти преступления. Если, избави боже, разразится третья мировая война, то все полетит вверх тормашками. Я больше никогда не буду солдатом, но я буду говорить, говорить, держать речи против твоего бундесвера, против вооружения, против атомной бомбы, за мир, только за мир. Перед нами, ветеранами двух мировых войн, стоит только эта одна, и притом благородная, задача — избавить будущие поколения от новой войны.
Он был охвачен подлинным вдохновением. Ничего подобного мне еще не приходилось видеть. Я несколько смущенно спросил его:
— Скажи-ка, а не стал ли ты коммунистом? Мой друг повертел пальцем у виска.
— Ты сбрендил. Неужели надо непременно считать коммунистом каждого, кто выступает за мир?
— Ты мог бы все же мне поверить, – возразил я, – что и мы только этого хотим. Никто из нас не стремится к новой войне.
Он расхохотался доне в лицо.
— Ты не хочешь войны, капитан Майер — тоже нет, обер-лейтенант Шульце — нет, фельдфебель Леман — тоже. Но все вы пойдете воевать, если от вас этого потребуют. Взгляни-ка на вербовочные плакаты бундесвера: сияющие юноши с открытыми лицами, взор, устремленный ввысь, голубые глаза, светлые волосы, развевающиеся по ветру! Эти плакаты ничуть не отличаются от прежних плакатов гитлеровской молодежи. Как это началось? Сначала американцы нас обливали грязью. А теперь американские инструкторы обучают наших офицеров и унтер-офицеров. Твоя люфтваффе посылает молодых парнишек в Канаду, чтобы они там прошли школу пилотов реактивных самолетов. Невдалеке отсюда, в горах Эйфель, около Дембаха, Биттбурга и Гана, размещены американские ракеты «матодор», вплотную одна к другой. Их радиус действия свыше девятисот километров. Аденауэр требует допуска ФРГ к атомному оружию. Бундесвер должен получить ракеты. Вы намерены перестроить ваши дивизии для использования в атомной войне. О, я мог бы говорить об этом часами!
— Если ты полагаешь, что мы снова готовы воевать, то тебе как раз следует вступить в бундесвер, чтобы вместе с другими этому воспрепятствовать. Только находясь там, можно повлиять на ход дел.
— Нет, нет! Это, может быть, верно в каких-либо иных условиях, но только не в армии.
— Ладно, я ведь тоже против военного использования атомной энергии. Но разреши мне вопрос. Ты сейчас упомянул Аденауэра. Будешь ты на следующих выборах голосовать против него?
— Я голосую за ХДС, потому что, по моему мнению, у нее наилучшая экономическая программа. Это имеет решающее значение для меня как коммерсанта.
— В таком случае ты голосуешь и за атомное вооружение. Разве это последовательно?
— Нет, я голосую за Аденауэра, но протестую против его атомной политики. Это я и называю демократией.
— Бывал ли ты уже по ту сторону?
— Разумеется. Почему бы нет? Я был в Лейпциге. С этими людьми можно делать хорошие дела. Да и нет надобности в переводчике: пока что они говорят по-немецки. Но в качестве офицера бундесвера тебе не следует там появляться, ведь вы даже запретили солдатам участвовать в спортивных состязаниях па той стороне, как будто случится мировая катастрофа, если скромный солдатик сыграет там в футбол.
Когда мы расстались, у меня было смутно на душе. В разговоре я защищал свою точку зрения и тем самым бундесвер, а его я пытался запутать в противоречиях. Это мне, безусловно, удалось, но вытекает ли из этого автоматически, что я прав? Чем больше я над этим размышлял, тем яснее мне становилось, что, вскрыв непоследовательность в его взглядах, я отнюдь не рассеял сомнения в правоте и последовательности моих собственных убеждений. Впервые я не отбрасывал мысль о том, что возможна аналогия между делами гитлеровского вермахта и задачами бундесвера.
На другой день на первой же лекции я невольно вспомнил о беседе в Зигбурге. Майор Буль осветил настроения внутри отдельных солдатских союзов: существуют группировки, к ним следует причислить прежде всего Союз германских солдат, которые относятся к бундесверу вполне положительно. Они сами стремятся установить с нами связь. Но известно также, что в некоторых дивизионных землячествах преобладает позиция «обойдется без меня», и такая точка зрения все еще не преодолена. Другие, наоборот, придерживаются таких крайних взглядов, что нам из политической осторожности следует по отношению к ним проявлять сдержанность. Мы подумываем о создании общей организации, которая объединила бы все союзы и землячества, потому что тогда дело скорее пойдет на лад, легче будет взять под контроль союзы и ими руководить. Неприятно, что замечается растущая активность так называемых содружеств бывших офицеров в ГДР, и они из Восточного Берлина налаживают связь со своими бывшими товарищами, находящимися в Федеративной республике. До сих пор эти лица посылали свои бюллетени только сослуживцам, бывшим офицерам, состоящим и не состоящим в бундесвере. Но влияние этой пропаганды уже дает себя знать. Во всяком случае, эти статьи обсуждаются.
Нас ознакомили с некоторыми бюллетенями и одной брошюрой, пустив их по рукам во время доклада. Мне снова встретились имена фон Кюгельгена и Штейдле, но кроме того, в бюллетенях упоминались фамилии бывших генералов и офицеров, о которых я ранее не слышал.
После короткой паузы докладчик продолжал:
— Во время войны эти офицеры с помощью листовок и используя громкоговорители натравливали солдат на руководителей государства. Вы сами на фронте частично были тому свидетелями. Теперь они возобновили свою работу, действуя из Берлина. Нужно против этого выступать самым энергичным образом. Вы должны незамедлительно докладывать о всякой попытке этих людей установить связь с вами или с кем-либо другим. Если кто-нибудь получит оттуда письмо, он должен его тотчас же сдать начальству. У нас нет ничего общего с этими субъектами.
Ему было поручено все это нам сказать, но, безусловно, это соответствовало его убеждениям. Однако я никак не мог усвоить ту мысль, что между бывшими офицерами здесь и там вообще нет ничего общего. Еще занятый этими мыслями, я услышал заключительные слова докладчика:
— Если кто-либо из господ, состоящих в этих «содружествах», посмеет к нам сунуть нос, он будет водворен туда, где ему и место. Напомню вам о бывшем полковнике Петерсхагене.
А это еще кто? Я о. нем никогда ничего не слыхал. Я спросил соседа; он тоже не мог сообщить ничего определенного. Во время перерыва один из слушателей, знавших об этом деле, объяснил мне, что Петерсхаген хотел без боя сдать город Грейфсвальд, был за это присужден к смертной казни, но избежал расстрела, а по окончании войны при посещении ФРГ был арестован американцами.
— Почему его посадили?
— Этого я тоже но знаю. Вероятно, он пытался заниматься пропагандой. А может быть, и за то, что он сдал Грейфсвальд русским.
— А кому же еще он мог сдать город? Ведь не американцы же осаждали Грейфсвальд.
— Дружище Винцер, что за глупые шутки? Петерсхаген был пораженцем. Он обязан был защищать Грейфсвальд.
— Когда точно это было?
— За несколько дней до окончания войны, примерно в конце апреля.
— Ну послушайте, кто же тогда не был пораженцем? И вот что мне еще вспомнилось; в это самое время нацистский гаулейтер Кауфман вопреки приказу своего фюрера пресек попытки взорвать мост через Эльбу, и его за это расхваливали, даже ставили его поступок в пример как образец разумного поведения в последние часы войны. Разве Петерсхаген поступил иначе? В Гамбурге дело шло об одном мосте, а в деле Петерсхагена — о целом городе.
— Петерсхаген перешел на ту сторону, хотя он и гамбуржец. В этом человеке есть коммунистические идеи; подумать только, бывший полковник, и ко всему еще кавалер Рыцарского креста. Постыдился бы!
Меня все это заинтересовало. Мне захотелось получить более подробную информацию и при случае послушать радиопередачи «оттуда».
После обеда я в библиотеке листал атлас, чтобы точнее определить, где расположен город Грейфсвальд. На карте Германии был изображен рейх в старых границах. На соседних картах была показана территория Германской Демократической Республики под наименованием «Советская зона», а районы к востоку от Одера и Нейсе, ранее принадлежавшие Германии, именовались «области под польским управлением» или «области под русским управлением». Газеты ежедневно, а некоторые наши министры в воскресных речах неизменно излагали «претензии» ФРГ на бывшие прусские провинции или немецкие «округа».
В тот день я внезапно уяснил себе многое такое, что до той поры не принимал всерьез. Снова вспомнился мне тот командир штабной роты, который требовал «освобождения зоны и восточных областей»; я тогда полагал, что он и его взгляды — единичное явление. Чем больше я над этим задумывался, тем яснее становилось, что его мнение полностью совпадает со взглядами, которые высказывают некоторые министры в более или менее завуалированной форме. Тогда-то я впервые усомнился в том, что бундесвер предназначен исключительно для обороны.
Мне открылось еще кое-что. Во мне возникло чувство протеста, когда я слушал, с какой настойчивостью осуждают и клеймят таких людей, как полковник Петерсхаген. На собрании «землячества» я под влиянием своих чувств выступил на защиту Зейдлица и Лютцова, а теперь я старался понять, какими мотивами руководствовались, принимая свои решения, Зейдлиц и другие, мне лично но знакомые люди.
Петерсхагена приговорили к смертной казни за то, что он сдал без боя Грейфсвальд. В это же самое время остатки дивизии, в которой я состоял, переправили из Восточной Пруссии в Данию, чтобы заново укомплектовать дивизию. Очевидно, у лиц, отдавших такой приказ, не хватало мужества признать факт поражения Германии, и более того, некоторые из них, вероятно, рассчитывали, что им удастся уже на стороне западных держав продолжать войну на Востоке. Иначе и быть не могло, ведь самое формирование новых дивизий взамен разбитых потребовало бы многих месяцев, после чего укомплектованная дивизия могла бы сражаться еще несколько месяцев.
Я спрашивал себя: что побудило гамбуржца Петерсхагена и других офицеров остаться там, в "Восточной зоне? " Я беседовал по этому поводу с пожилым капитаном, который до своего вступления в бундесвер занимал значительный пост в ХДС; он участвовал теперь в наших занятиях, и к его мнению прислушивались, когда шла речь о политических проблемах.
— Как вы объясняете сотрудничество бывших офицеров с коммунистами? Сделали они выводы из опыта гитлеровских времен и войны или такие тенденции наблюдались и раньше?
— Отчасти это вызвано разочарованием. Нельзя же отрицать, что именно коммунисты боролись против Гитлера и предупреждали об угрозе войны. Беда заключается в том, что мы ко всему еще проиграли войну. По поводу вашего другого вопроса: единичные явления наблюдались и прежде, находились офицеры, которые шли своим путем. Напомню вам хотя бы о лейтенанте рейхсвера Шерингере, который был сначала восторженным нацистом, а потом стал коммунистом; или о писателе Бодо Узе — сыне офицера кайзеровской армии; Узе еще в 1931 году примкнул к коммунистам, в составе Интернациональной бригады участвовал в гражданской войне в Испании. Он написал ряд книг; за последнюю, «Патриоты», он даже получил в Восточной зоне так называемую национальную премию.
— Есть ли эта книга в нашей библиотеке, а может, она есть у вас? Я бы ее охотно прочел. Надо знать о противнике как можно больше.
— В этом вы совершенно правы, но в библиотеке вы ее не получите. Я мог бы вам дать книгу Людвига Рейна. Он-то вам известен?
— Да, я читал его книги «Война» и «После войны». Но давным-давно. Юнгер и Шаувекер меня больше привлекали.
— Ренн уже был коммунистом, когда он написал свои первые книги. Могу, если хотите, дать вам прочесть «Закат дворянства». С Ренном та же история. Во время первой мировой войны он был офицером; при нацистах сидел в тюрьме; выйдя оттуда, он уехал из Германии и сражался в Испании вместе с Узе. Настоящая фамилия Ренна — Фит фон Голсенау. Он отказался от дворянского звания — так далеко он зашел. Теперь же Узе и Ренн находятся в одной теплой компании с членами Национального комитета в Берлине.
Я поблагодарил за информацию и ушел в свою комнату. Но для меня вопрос остался открытым. Можно ли считать, что Ренн, Узе, Шерингер, а затем фон Зейдлиц, фон Лютцов, фон Кюгельген, Штейдле или Петерсхаген либо бывшие генералы и офицеры, чьи имена только что мне встретились в материалах «содружеств» — доктор Корфес, фон Ленски, Латтман, Бамлер, Хоман, Леверенц, доктор Хумельтенбергер, – можно ли считать, что каждый из них всего лишь «единичное явление»?
Не хватит хлорной извести
По плану занятий предпоследний день был посвящен двум темам: НАТО и ведение войны средствами ABC[56].
Я уже был наслышан о НАТО и полагал, что в бундесвере знают, что это за организация. По ходу моей дальнейшей деятельности я обнаружил, однако, что унтер-офицеры и даже молодые офицеры имеют обо всем самые смутные понятия,
После лекции на эту тему один из слушателей так комментировал ее, покуривая во время перерыва:
— Что такое, собственно, НАТО? Давайте пройдемся по списку. Бельгия маленькая страна. У Дании почти что нет солдат, у Франции их побольше, но у нее много хлопот с колониями. Великобритания распродается с аукциона. Греция бедна. У Исландии нет армии. Об Италии мы имеем представление на основе собственного опыта. Люксембург — карликовое государство с одной караульной ротой. В Нидерландах есть люди, носящие форму, по нет бойцов. Норвегия капитулировала перед несколькими нашими дивизиями. У Португалии уйма забот из-за Анголы. У Турции есть хорошие солдаты, но нет ни гроша. Что же остается от всего этого великолепия? Соединенные Штаты и мы. Мы служим прикрытием на переднем крае, а американцы атакуют, базируясь в тылу. Стратегия меча и щита в данный момент остается наилучшим решением. Но конечно, еще лучше было бы, если бы мы тоже могли атаковать.
Эта «оценка» НАТО была проникнута старинным националистическим духом германского высокомерия; но и независимо от этого я считал ее тогда неправильной уже просто потому, что во многих странах — членах НАТО Соединенные Штаты создали свои базы для бомбардировщиков, ракет и подводных лодок, и, хотя кольцо вокруг Советского Союза еще не замкнулось, эти базы все же имели гораздо большее военное значение, чем немногие дивизии, формируемые дополнительно в этих странах.
Непременный элемент офицерского образования и обучения младших командиров — это умение во всякой ситуации оценить положение противника и собственные возможности. Поэтому у меня хватило здравого смысла, чтобы сознавать, что Советский Союз должен быть озабочен подобной концентрацией сил НАТО. Правда, я был приучен считать советские предупреждения и протесты продуманным маневром, имеющим целью отвлечь внимание от собственных советских планов экспансии, на пути которых стоит Западный союз. Но предо мной предстала совсем иная картина, когда мне на этих курсах поразительно развязно и откровенно разъяснили смысл основной военно-политической концепции, которая никак не могла служить делу обороны. Меня поразила мысль, что постоянные официальные советские высказывания о серьезной угрозе со стороны НАТО, оказывается, вовсе не были необоснованными.
Однако во время перерыва восторженные комментарии других слушателей показали мне, что мои соображения не встретят сочувствия в этой среде. Поэтому я молчал, когда солидный майор излагал свои взгляды:
— Из нашей стратегической концепции вытекает, что мы нуждаемся в европейском тыле. Как ни смотри на вещи, но сейчас мы в гораздо лучшем положении, чем был в свое время Гитлер. Он вынужден был на Западе оккупировать побежденные страны значительными силами и держать там дивизии, которых нам не хватало на Востоке. Теперь эти западные страны, и прежде всего США, принадлежат к числу наших союзников. Наши офицеры находятся в штабах НАТО. С февраля прошлого года генерал Шпейдель — германский генерал, господа, – занимает пост командующего сухопутными силами НАТО в Европе. Видит бог, ситуация изменилась в нашу пользу.
Нет, я и на этот раз не промолвил ни слова. Тем временем перерыв закончился. Мы снова заняли места в аудитории.
Теперь лектор обратился к «войне ABC»: атомная, биологическая, химическая война. Майор Буль добыл материал для доклада по этим вопросам в школе «ABC оружия» в Зонтхофене, в Альгейских Альпах.
Мы прослушали доклад о различных способах применения этих боевых средств, об отравляющих веществах, о том, что ими можно начинять снаряды и можно их разбрызгивать, о бактериях, которые уничтожают урожай или вызывают быстро распространяющиеся эпидемии, о разрушительной силе атомной бомбы, о заражении радиоактивными веществами на недели, месяцы и годы.
Нас ознакомили с ужасающими последствиями взрыва атомной бомбы в Хиросиме, дабы мы уяснили себе, какие «защитные мероприятия» нужны для подготовки Западной Германии и бундесвера к атомной войне.
Казалось бы, при одной только мысли, что спустя десять с лишним лет после того, как на Хиросиму была сброшена атомная бомба, все еще рождаются калеки у людей, находившихся в сфере облучения, – при одной этой мысли даже самого бесчувственного человека должны были охватить ужас и отвращение. Но когда я прошелся вдоль рядов слушателей, я заметил по выражению их лиц, что большинство проявляет прежде всего профессиональный интерес: они вовсе не относятся отрицательно или с возмущением к бомбе и ее последствиям.
Доклад лектора затронул еще две темы: прибор для измерения интенсивности радиации и план польского министра иностранных дел Рапацкого о создании в Европе зоны, свободной от атомного вооружения. О дозиметре, который определял бы силу облучения и которым предполагалось снабдить бундесвер, с тем чтобы каждый солдат носил его на цепочке на шее, д-р Буль говорил почти четверть часа, а о плане Рапацкого он упомянул в одной фразе как о чем-то абсолютно неприемлемом.
Во время следующего перекура мне и сигарета не доставила удовольствия. Я думал об обожженных лицах японцев, о нежизнеспособных уродцах с огромными головами и раздутыми телами, которых мы видели в показанных нам фильмах, и пришел к мысли, что совершенно необходимо снова и снова знакомить все население с этими страшными документами.
Но публикуемые временами в иллюстрированных изданиях сообщения об атомном оружии тонули в ворохе репортажей о каком-нибудь отпрыске дома Гогенцоллернов, о ночной рубашке принцессы Сорейи, о лентяе сыне известного промышленника, о сексуальных извращениях неких сановников или об убийце-рецидивисте и его жертвах со всеми подробностями.
После перерыва д-р Буль роздал материалы для командно-штабных игр с применением атомного оружия. Исходная обстановка для маневров была следующая: Федеративная республика подверглась нападению с Востока. На Рейнскую область и на Рур уже сброшено несколько атомных бомб. Соединения бундесвера, приписанные к гарнизонам в Рейнской области, расположены на всем протяжении вдоль «зональной границы» и готовы к обороне. Начались военные действия против вторгшегося противника. Беженцы, хлынувшие на запад, значительно затрудняют продвижение войск.
Затем были сформулированы задачи. Тот, кто например, числился командиром роты, должен был объяснить, какие бы он принял меры, если бы солдаты, встревоженные участью своих семейств, оставшихся па Рейне или в Руре, отказались идти дальше на восток; другой слушатель, которому было бы поручено командовать подразделением военной полиции, должен был сказать, как, по его представлению, можно было бы удалить с дорог потоки беженцев и направить в близлежащие леса. Были подробно разыграны процедуры вылавливания в толпе и изоляции «подстрекателей», также методы психологического воздействия на солдат и гражданское население с помощью громкоговорителей и листовок; задача заключалась бы в том, чтобы разъяснить необходимость всех проводимых мероприятий, причем потребности армии должны были неизменно иметь преимущество-перед нуждами населения. Каждому солдату надо было бы внушить, что он не должен заботиться, о своих родных, пострадавших от атомных бомб в Рейнско-Рурской области, а обязан оставаться в армии.
Запланированный «ответный удар» американцев завершал «игру» с атомной бомбой.
Во время следующего перерыва состоялось обсуждение, причем разговор шел почти исключительно о технических вопросах и о мероприятиях, предложенных во время учений. Ни один из участников не упомянул о безумии самой атомной войны; никто не критиковал нереальную концепцию этих штабных игр. Такая точка зрения не встретила бы сочувствия в этом кругу. Потом нас информировали о других атомных штабных играх, в которых участвовали высшие офицеры из главного штаба и чиновники из министерств. Эти учения исходили из того, что в индустриальном районе число убитых составило три миллиона человек и сверх того еще несколько миллионов подверглось радиоактивному облучению, главным образом из числа беженцев, устремившихся в Голландию, Бельгию и Францию.
В связи с этим присутствовавший при учениях представитель министерства иностранных дел запросил посольства этих стран в Бонне и получил ответ, что названные страны, к сожалению, не в состоянии принять подобные массы беженцев. В этих условиях у них самих было бы достаточно много забот, да к тому же не хватало бы продовольствия, подходящих помещений и санитарного оборудования. Результаты опроса произвели потрясающее впечатление. Между тем командование армией требовало удаления беженцев, потому что они мешали действиям войсковых частей и, кроме того, оказывали психологически «отрицательное влияние» на моральное состояние солдат.
К этому следовало присовокупить полное прекращение промышленного производства на пораженной территории. Миллионы рабочих либо погибли, либо спасались бегством. Но и оставшиеся в целости фабрики и производственное оборудование нельзя было снова пустить в ход, даже если бы можно было найти для этого людей, потому что никто не должен был переступать границу зараженной зоны.
В конце концов возник вопрос, что делать с «убитыми». Организаций технической помощи, пожарных команд, Красного Креста и служащих подобных учреждений не хватило бы для того, чтобы похоронить такое огромное количество павших. Трупы начали бы разлагаться, привлекая целые полчища крыс и различных хищников. Непосредственно возникла опасность ужаснейших эпидемий, которые из промышленной области распространились бы на всю Федеративную республику и за ее пределы. Один из участников игр внес предложение просто засыпать трупы хлорной известью. Однако присутствовавший представитель министерства внутренних дел заявил: «После тщательного изучения всех материалов выяснилось, что Федеративная республика не располагает достаточным количеством хлорной извести, чтобы уничтожить такие массы трупов».
Таково было содержание сделанного нам доклада об атомных играх на высшем уровне. Я так до сих пор и не узнал, удалось ли впоследствии Федеративной республике добыть необходимое количество средств для уничтожения трупов и создан ли соответствующий «неприкосновенный запас». Может быть, чрезвычайные законы помогут.
Вечером мы сидели в маленьком баре школы по «идеологической работе». Много пили и много смеялись. Один из офицеров рассказывал солдатские анекдоты, которые он услышал на встрече своей бывшей дивизии…
Я спросил рассказчика:
— Как вы думаете, будут ли возможны такие же солдатские встречи после третьей мировой войны, как вы себе это представляете после всего того, что мы сегодня услышали на штабных играх?
— Да будет вам, старина, ну что вы за мрачная личность! К чему об этом сейчас говорить!
Разумеется, мое замечание было некстати, несвоевременно. Мы собрались, чтобы немного отвлечься от служебных занятий и повеселиться. Но мне это просто не удавалось.
Другой собеседник расхохотался:
— Господа, да будет вам известна новая инструкция! Отныне отменяется прежний неприкосновенный запас. Вместо него каждый должен иметь при себе пакет с хлорной известью. Ну-ка, Винцер, что вы скажете о таком предложении?
Я ничего не сказал. В этом не было никакого смысла. Кроме того, как раз в это время в бар ворвался капитан и воскликнул, обращаясь к нашей группе:
— Бразилия выиграла мировое первенство по футболу! Вот это была игра, господа! Сто тысяч зрителей бушевали в Стокгольме!
Эта новость дала новое направление беседе, и я мог незаметно уйти к себе в комнату.
Кто даст сигнал отбоя?
Однажды вечером у дверей моей квартиры позвонил молодой человек и сказал, что у него есть ко мне важное дело. Я впустил его и с интересом ожидал, какую марку пылесоса он собирается предложить. В кабинете он предъявил свое служебное удостоверение; это был обер-лейтенант «военной контрразведки», и прибыл он из Штутгарта. Я смотрел на него в ожидании дальнейших разъяснений.
— У вас прелестная квартира, господин Винцер, Нравится она вам?
— Мне она нравится, а моей жене нет,
— Чем же ваша супруга недовольна?
— Это квартира с печным отоплением.
— Вы ведь могли получить квартиру с центральным отоплением?
— Да, но с балконом на север. Я предпочитаю квартиру на солнечной стороне.
— Ну да, счастье никогда не бывает полным. Но вы уже здесь обжились?
Что, собственно, нужно этому обер-лейтенанту? Вряд ли он прибыл из Штутгарта только для того, чтобы осведомиться, как я себя чувствую в новой квартире. Я спросил его напрямик, какова цель его визита. Тут он открыл секрет.
— Вы уже знакомы с вашим соседом?
— Вы имеете в виду господина Герихера?
— Да.
— Мы уже познакомились, раскланиваемся при встрече, как это принято между соседями. Вообще же я его почти не знаю. Но почему вы об этом спрашиваете?
— Мы хотели вас просить о содействии. Дело в том, что Герихер прибыл из Восточной зоны. Из Тюрингии. Нам весьма желательно знать, как часто он получает оттуда письма и часто ли у него бывают гости. Может быть, вы понаблюдаете, что это за люди.
Я едва сдержался, чтобы не выгнать его; впервые за время службы в армии мне предложили заниматься шпионской деятельностью. Вероятно, он понял, какую это вызвало реакцию; он тотчас же придал разговору такой характер, против которого я никак не мог бы возразить:
— Ведь в наших общих интересах проявлять бдительность. Коммунисты — наши противники, и вполне возможно, что они засылают оттуда своих людей в бундесвер. Мы должны защищать свою свободу. Вам только надо быть внимательным.
— Что вы под этим понимаете? Проверять почту моего соседа легче вам, чем мне. Для этого вы и существуете. Может, мне постоянно прислушиваться у своей двери, не звонят ли к соседу? Или, может быть, я могу отгадать, что его гость приехал оттуда, потому что он в помятом костюме?
— Это, пожалуй, было бы существенной приметой.
— Кроме того, мне одно непонятно: как могут коммунисты забрасывать своих людей в бундесвер? ^
Он промолчал, смущенно улыбаясь, он явно не знал, что мне ответить. А так как у меня не было ни малейшего желания предоставить этому господину возможность меня завербовать как осведомителя, то я продолжал:
— Если к людям, прибывшим с той стороны, относятся с таким недоверием, то почему их принимают на службу?
— Вы же сами знаете, как это происходит. Нам нужен каждый подходящий человек. Поэтому, конечно, мы принимаем и кадровых солдат, прибывших из Восточной зоны.
— Правильно, мы принимаем этих людей, но тут же внушаем себе, что их к нам заслали. Мы должны быть бдительны, это мне ясно, но мне не ясно, какой смысл имеет такая система зачисления на службу. Проверяйте этих людей до зачисления, ну а потом наблюдайте за ними, если это кажется вам необходимым. Но я не знаю, чем я могу быть вам полезен. У меня свои задачи. У вас свои. Так что я, право же, могу лишь выразить свое крайнее сожаление.
С этими словами я встал. Обер-лейтенант понял меня и простился весьма сухо.
После его ухода я взял в руки старый' школьный атлас. Мне всегда нравилось совершать путешествия по географической карте. И вот я перенесся в область Бранденбург, в ее темные сосновые леса с таящимися в глухих местах небольшими озерами, в которых мы когда-то купались. Я бродил по дорогам, ведущим к монастырю Хорин или к озеру Шармюцельзее. У берез, обрамлявших дорогу, порой кровоточили раны, и я теперь ощущал между пальцами сгустки смолы, из которых я мальчиком делал круглые шарики. Мысленно я снова мчался на велосипеде к Балтийскому морю, стоял на дюнах, потом сбрасывал одежду и вместе с друзьями бежал вниз к йоде. Я снова в байдарке спускался по течению реки Заале и любовался старинными замками. Я разыскал на карте селение Лангензальца — место рождения моего отца, и Зангерхаузеп, где в школьные годы часто бывал у родственников и наедался у них картофельными клецками и ватрушками, которыми там всегда угощали. Все это моя родина, а теперь будто бы враждебная страна?
По радио снова передавали песню о тоске по родине: «Еще остался у меня чемодан в Берлине». Берлин был моей родиной в узком смысле слова, а еще точнее, Западный Берлин, это верно. И вдруг я представил себе, что этот чемодан раскрылся, а его содержимое рассеялось по всей стране, оно всюду — от Балтийского моря до Тюрингского леса.
Я снова перелистал атлас, разглядывая карту Европы. Если бы мое слово имело вес… "Господа, – сказал бы я, – ведь все очень просто. У нас НАТО, а там, по ту сторону, – Варшавский пакт. И вот мы противостоим друг другу. Мы говорим об обороне и утверждаем, что те, другие, хотят на нас напасть, и мы ежедневно твердим, что заботимся только о том, как бы сохранить мир. Почему же в таком случае нам не. договориться с теми, кто находится по ту сторону? Почему бы нам просто не поймать на слове Советы и польского министра иностранных дел, когда они выступают со своими предложениями о разоружении? Должна же существовать возможность договориться о том, как предотвратить новую войну?… Тут моя жена заглянула в дверь и спросила:
— С кем ты беседуешь?
— Ни с кем.
— С каких это пор ты стал разговаривать с самим собой?
— Я только что изложил одно свое предложение, пожалуй, утопическое: что получилось бы, если бы Восток и Запад договорились менаду собой! Тогда можно было бы сразу разоружиться, но это как раз и кажется утопией.
Жена недоуменно покачала головой.
— Меня политика не интересует. Я хочу жить в мире и покое. Здесь, по соседству, все такие приятные люди, я как-нибудь приглашу некоторых дам на чашку кофе. Постепенно мы создадим небольшой круг друзей.
Когда я вдруг расхохотался, она была очень озадачена. Удивленно она спросила:
— Ты против этого?
— Нет, конечно нет. Но не приглашай, пожалуйста, госпожу Герихер.
— Почему же? Ведь это очень милая дама.
— Мало ли что. Она ведь оттуда.
Как и предполагалось, гости собрались за чашкой кофе в день моего рождения. Однако без меня.
15 октября 1958 года я был вынужден поехать в Мюнхен на совещание офицеров по связи с прессой.
Время от времени полковник Шмюкле, референт по прессе при министре, вызывал нас на совещания. Они происходили либо в Бонне, либо при штабе одного из военных округов. Мы не только знакомились с местными проблемами бундесвера, но совмещали полезное с приятным и ели кильские шпроты так же охотно, как жареные сосиски на Октобрвизе в Мюнхене. Совещания, на которых мы получали инструкции и где нас информировали о взглядах министра, продолжались, как правило, три дня. Затем мы возвращались в свои гарнизоны, в свою очередь созывали офицеров по связи с прессой и передавали дальше по инстанциям информацию и инструкции.
В период между совещаниями мы пользовались у себя в гарнизоне телефоном и телетайпом для прямой связи с министерством. Министр имел возможность давать указания и приказы непосредственно офицерам по связи с прессой, минуя все промежуточные инстанции. Генерал, командовавший нашей группой военно-воздушных сил, вовсе не видел направляемых мне телеграмм. Я мог его попросить принять меня, чтобы его проинформировать. Но по телеграфу или телетайпу передавались и распоряжения с особой пометкой, означавшей, что не следует осведомлять начальство об их содержании. По этому поводу полковник Шмюкле давал нам такие разъяснения: «В нашей работе мы имеем дело с многими такими вопросами, в которых генералы все равно ничего не смыслят. Зачем же их без нужды волновать? В политических же вопросах для нас имеет решающую силу мнение лишь одного человека — министра».
Офицеры по связи с прессой, распределенные по всему бундесверу, представляли собой независимый аппарат, орудие быстрой и целеустремленной обработки общественного мнения. Нас называли «империей Шмюкле».
Итак, на сей раз нас инструктировали в Мюнхене во Дворце спорта. Бундесвер арендовал его на три дня и соответственно обеспечил охрану. Мы находились в своей замкнутой среде.
Полковник вручил мне, прибавив несколько любезных слов, альбом с мюнхенскими акварелями и выразил сожаление, что он вынужден был созвать совещание в день моего рождения. Я поблагодарил, а сердечная надпись па книге доставила мне особенное удовольствие.
Первый день был посвящен текущим делам. Вечером состоялась вечеринка при участии некоторых господ из баварского земельного правительства и представителей печати. За моим столом, кроме других гостей, сидел мой приятель — офицер по связи с прессой в военно-морском флоте, а также гражданское лицо — бывший заместитель председателя совета министров Баварии Йозеф Мюллер.
В Баварии его прозвали Зепп Медный Лоб. Это был известный-политический деятель, многолетний председатель земельной организации ХДС; говорили, что он был замешан в событиях 20 июля и что через него осуществлялась связь с Ватиканом.
Мой друг, морской офицер по связи с прессой, шепнул мне на ухо:
— Министру повсюду мерещится красный цвет, а мне мой сосед кажется окрашенным в черный.
— Держи язык за зубами, неровен час — дядя услышит.
— Да нет, пусть разглагольствует о том, как он участвовал в Сопротивлении. Он у нас напьется до бесчувствия, но только пивом его не пробьешь — они к нему привычны. Пожертвуй несколько бутылок вина, а я буду подливать коньяк, вот тут-то мы и повеселимся.
Вскоре Зепп Медный Лоб, как положено выпившему баварцу, стукнул кулаком по столу, так что стаканы чуть не опрокинулись.
— Господа, вы чувствуете, куда дует нынче ветер? Перед всеми вами огромные перспективы. Только предоставьте нам делать политику.
Он одним махом опорожнил свой стакан вина и попытался на тирольский лад пустить йодля, но это осталось лишь выражением его доброго желания поднять в компании настроение. Потом коньяк сменил вино, вино сменило коньяк, и под конец мы все пили на брудершафт.
На другое утро я сидел в отеле за завтраком; только кофе было мне по вкусу, не хватало маринованной селедки, чтобы опохмелиться. Тут появился моряк, держа под мышкой помятую фуражку; задумчиво качая головой, он прошел между столиками и подсел ко мне. Помолчав, он спросил:
— Скажи, пожалуйста, как мы вчера добрались до. Дому?
— Кто-то заказал такси, а затем нас доставили сюда. Мы растворили окна и пели песни; помню только, что это были не совсем приличные песни.
— А Зепп Медный Лоб где остался?
— Этого я не могу сказать.
— А ты уверен, что я был с вами в такси?
— Безусловно. А что?
— Дружище, мне, видно, что-то приснилось. Я шел вместе с толстяком по берегу Изара, а потом столкнул его в воду.
— Не может быть. Ты ехал вместе с нами.
— Пусть так! У меня провал в памяти.
— Тебе определенно приснился сон. Но умеет ли хотя бы плавать министр в отставке?
— Неважно. Такие всегда всплывают на поверхность.
После завтрака мы отправились во Дворец спорта; там возобновилось наше совещание. К середине дня должен был прибыть Франц Йозеф Штраус, чтобы сделать секретный доклад.
Перед зданием выстроилась для охраны военная полиция. На аэродроме Мюнхен-Риим ждал особый эскорт сопровождения министра. Внутри здания агенты военной разведки выстукивали стены и переворачивали стулья. Обычная процедура, говорили нам. Нельзя было угадать, что они искали — бомбы или микрофоны; вероятно, и то и другое.
В назначенный час министр вошел в зал заседания, и полковник Шмюкле рапортовал ему, что офицеры по связи с прессой явились на совещание. Штраус заговорил без обиняков. Сначала он подвел итог проведенным мероприятиям по организации бундесвера и заявил:
— Сейчас, господа, завершился примерно первый тайм игры.
Мой сосед, офицер по связи с прессой в сухопутных частях, с которым я не раз беседовал, сказал вполголоса:
— В таком случае через несколько лет игра будет кончена. Но кто даст отбой?
Министр, видимо, услышал шепот в зале, взглянул в нашу сторону с недовольным видом, так что мы поторопились изобразить на лицах преданность и внимание. Затем министр заговорил о военно-воздушных силах:
— Мы остановили свой выбор на «старфайтерах» заводов «Локхид». «Ф-104» будет перестроен в соответствии с нашими потребностями, и тогда мы будем располагать такой машиной, какая нужна для выполнения наших задач. Тактические соединения военно-воздушных сил НАТО должны быть в состоянии нанести атомный удар. Поэтому авиационные подразделения бундесвера надо формировать и вооружать в аналогичных условиях. Кроме того, в соответствия с нашими особыми надобностями «Ф-104» будет использован не только как истребитель-перехватчик, но и в качестве всепогодного истребителя, разведчика и бомбардировщика. Мы отклонили предложение французов приобрести у них «миражи». Завтра я вылетаю в Париж. Пока в качестве компенсации Франция получит от нас триста миллионов марок как наш вклад в атомные исследования, ей нужны деньги для этих целей. Ладно, дадим французам эти деньги. Скоро у них будет собственная атомная бомба. Я предпочитаю иметь союзником Францию с атомной бомбой, нежели иметь у себя в тылу Францию с миллионом коммунистов. Мы должны всегда об этом помнить. Однако закупка «старфайтеров» имеет для нас еще большее политическое значение. По какой причине, пожалуй, нет надобности объяснять в этом кругу.
Доклад Штрауса длился почти два часа. Курс был ясно указан. Меня как офицера по связи с прессой в ВВС, естественно, особенно заинтересовало сообщение министра относительно «старфайтеров». В дополнительных разъяснениях действительно не было надобности: Штраус высказался достаточно определенно. Он покупает теперь относительно дорогие «старфайтеры», так как предполагает, что в свое время американцы дадут ему и бомбу для этих средств доставки ядерного оружия. Только в этом и заключался смысл принятого решения.
Штраус свою речь построил очень логично, и было чрезвычайно трудно не поддаться воздействию его аргументации. Я чувствовал, что это опасный человек. И снова, как это было однажды, когда он выступал по телевидению, его повелительная, не терпящая возражений манера говорить напомнила мне Гитлера. Это, безусловно, объяснялось не только его баварским диалектом. Голос Штрауса еще звучал в ушах, когда министр уже удалился в сопровождении своей свиты. Этот человек не склонен был прислушиваться к чужому мнению и уж подавно не станет признавать чью-нибудь правоту.
Тем не менее я несколько успокоился. По официальной версии «старфайтер», «Ф-104», предполагалось использовать как перехватчик и, следовательно, как оборонительное оружие. Хотя Штраус, очевидно, добивался атомного оружия, я был готов поверить официальным заявлениям. Залогом того, что в данном случае сделан правильный выбор, служило для меня то обстоятельство, что
«Ф-104» испытывал в качестве летчика-испытателя генерал Штейнхоф, который летал на «мессершмитте-262» в последний год войны. Незадолго до ее окончания Штейнхоф получил тяжелые ожоги, когда был сбит его самолет. Мне представлялось, что человек, которого война обрекла па столь тяжкие страдания, должен быть противником атомной войны. Я был убежден, что генерал Штейнхоф испытывал эту машину как истребитель-перехватчик.
Теперь, когда я пишу свои воспоминания, мне становится ужасающе ясно, как часто и как охотно я тогда прибегал к подобному самообману, только бы обрести успокоение. Теперь ведь широко известно, что истребительно-бомбардировочная авиационная эскадра бундесвера предназначена для атомного удара; теперь мы все чаще читаем о катастрофах со «старфайтерами», в которых редко бывает повинна сама машина, а вызываются они главным образом беспощадно поспешной подготовкой летчиков для запланированных военных действий. Теперь генерал Штейнхоф, тогда не нашедший никаких слов для возражений, стал инспектором военно-воздушных сил ФРГ, а Франц Йозеф Штраус распоряжается федеральными финансами, с помощью которых он бесцеремонно стимулирует подготовку агрессивных планов.
Здесь мне кажется уместным дать читателю представление о произведенных до настоящего времени затратах на бундесвер.
В документации бундестага за 1966 год приведены следующие суммы (в млрд. марок):
1956 год — 7,3
1957 год — 7,8
1958 год — 10,0
1959 год — 9,0
1960 год — 10,0
1961 год — 11,2
1962 год — 15,0
1963 год — 18,3
1964 год — 19,2
1965 год — 18,3
1966 год — 17,5
На 1967 год вновь намечено ассигновать 18,3 миллиарда марок, а в 1968 году расходы на вооружение будут, скорее всего, еще более высокими. Между тем в эти суммы не включены расходы на совет по обороне, на содержание иностранных армий и на гражданскую оборону. Равным образом можно лишь приблизительно оценить скрытые расходы на вооружение, предусмотренные другими статьями федерального бюджета.
Если подсчитать, сколько «народные представители» в Бонне за все годы до настоящего времени ассигновали на вооружение, то получится сумма, превышающая 200 миллиардов марок. Дабы читатель глубже вдумался в значение этих данных, приведем более наглядные цифры: федеральное, правительство до сих пор «инвестировало» в бундесвер 200 000 миллионов марок.
За период, предшествовавший началу войны в 1939 году, Гитлеру было достаточно ассигнований в размере половины этой суммы.
Гости
Однажды между рождеством и Новым годом у меня в кабинете сидели за бутылкой рейнского вина два майора, два капитана, один обер-лейтенант и я. Разумеется, мы были в штатском, но говорили мы только о службе, о повышениях, о начальниках и о настроениях в бундесвере.
Дамы остались в другой, несколько большей комнате, чтобы беседовать о модах, новых фильмах и об отсутствующих знакомых. Может быть, они позлословили и па наш счет.
Майор Нисвандт занимал в нашем штабе пост начальника отдела личного состава; это был довольно дородный господин небольшого роста; он походил на хозяина ресторана или скототорговца. По природе добродушный человек, он становился, однако, весьма неприятен, если ему возражали. Он искусно владел одним недостойным приемом: выслушивал чужие мнения, оспаривал, а потом при подходящих обстоятельствах выдавал их за свои собственные идеи. Так он и приобрел славу умного человека, потому что без зазрения совести заставлял других думать за себя.
Мы с глубоким вниманием слушали его рассуждения:
— У нас по примеру Швеции, где существуют ombudsmanns[57], создают пост уполномоченного по обороне, и это может оказаться хорошим делом. Конечно, при той предпосылке, что этой функцией не станут злоупотреблять и вся эта затея не выродится в бесконтрольное доносительство за спиной начальства. Все доклады должны направляться вверх по обычному служебному пути. Никто из нас не слыхал о каких-то ombudsmanns. Мы знали только, что предполагается учредить нечто вроде инстанции для рассмотрения жалоб — парламентский контроль над бундесвером.
— Это подорвет авторитет начальства, — заметил кто-то из собеседников.
— Для всякого дерьма откроются двери и окна, — сказал другой.
— Теперь помойка наполнится до краев, — выругался третий.
— Нет, господа, — возразил майор, — только таким способом мы сумеем выяснить настроение в армии и устранить недостатки. Иной раз очень хочется узнать, что, собственно, думают наши солдаты.
В разговор вмешался обер-лейтенант:
— Я расспрашиваю моих людей об их взглядах, беседую с каждым по душам. Я призываю их высказываться откровенно и без боязни.
Я расхохотался, он посмотрел на меня с удивлением:
— Вы что же, не верите мне?
— Верю, верю, конечно. Да только результаты вашего опроса недостоверны.
— Как так?
— Это поверхностные впечатления, дорогой мой. Вот выстроилась перед вами рота в сто пятьдесят человек, чистенькая, щеголеватая, сапоги блестят. Сто пятьдесят пар сияющих глаз устремлены на вас, если, конечно, вы догадались построить роту спиной к солнцу. Они бойко и звонко приветствуют вас: «С добрым утром, господин обер-лейтенант!» Все четко отвечают на ваши вопросы именно то, что вам хочется услышать. И тем не менее и в первой шеренге найдутся двое, во второй — четверо или пятеро, а в последней — десять или одиннадцать человек, которые мысленно поминают вас пресловутым словцом Геца фон Берлихингена[58]. Вы никогда не узнаете правду.
— Все зависит от того, как обращаться с людьми,— сказал задумчиво один из моих гостей.
— Чепуха. Если кто-то не хотел стать солдатом, то, как хорошо с ним ни обращайся, он все равно сочтет, что потерял время, служа в бундесвере.
Один из моих коллег добавил:
— Это верно, да только не совсем. Среди ста пятидесяти человек всегда найдется несколько упрямцев, которым не нравится служба. Но это заметно по выражению их лиц. Вовсе не у каждого глаза сияют; можно инстинктивно уловить признаки скрытого недовольства.
Я невольно опять рассмеялся и в качестве контраргумента рассказал случай из своей практики:
— Незадолго до войны я, заменяя другого фельдфебеля, принял взвод. Солдат я не знал, но слышал, что все они вполне благонадежны. Мне бросилось в глаза угрюмое выражение лица одного из солдат. Когда я стал его расспрашивать, он заверил меня, что действительно охотно служит в армии. Тем не менее лицо его неизменно выражало недовольство и раздражение. Под конец выяснилось, что он натер себе мозоль. Попробуйте с бравым видом маршировать с мозолью на ноге. С тех пор я перестал ставить диагноз по выражению глаз.
Майор Нисвандт заговорил поучительно:
— Отношение к службе — это вопрос воспитания и убеждений. Нужно к нашему делу относиться эмоционально. Честно говоря, у наших офицеров и нет иной возможности. Над многим приходится задумываться. Какова в целом картина? Мы выполняли свой долг, но после войны нас поносили. Германских генералов осудили в Нюрнберге. Неслыханный позор и ошибка, как это теперь выясняется. Потом нас стали снова ценить, но все еще многие слои общества в Федеративной республике относятся к нам отрицательно. Как обрести точку опоры для той позиции, которую мы можем и должны занимать? Пресса, милый Винцер, нас оскорбляет. Нам приходится защищать свою шкуру. Вспомните хотя бы о слете бывших команд подводных лодок в Гамбурге. Там выступил с речью гросс-адмирал Дениц, а некоторые военнослужащие бундесвера в военной форме выразили одобрение аплодисментами. Ответственность за это возложили на военно-морские силы в целом. Ну как нам в этих условиях достичь единой точки зрения?
Я ответил:
— Надеюсь, господин майор, что мы же в одном согласны: война была безумием. Но как разграничить степень ответственности?
Мои гости сочли, что я задал риторический вопрос, поэтому ни один из них на него не откликнулся и не ответил. Они и не подозревали, что я серьезно усомнился в искренности демократических намерений командования бундесвера, да и вообще руководства государством.
Если бы я коснулся всех волновавших меня проблем, я бы назвал войну не только безумием, но преступлением. Без всякой военной надобности мы бомбардировали открытые города Белград, Варшаву, Роттердам, Киев, Лондон, Дрезден. Под развалинами погибали мужчины, женщины, дети, но не солдаты. При военных операциях было сожжено несчетное множество крестьянских дворов, деревень и поселков; миллионы людей остались без крова. Самолеты, танки и артиллерия стреляли по колоннам панически спасавшихся беженцев. Город Ленинград был блокирован, его непрерывно обстреливали, держали под постоянным огнем тяжелых артиллерийских орудий. Но целью осады была не просто капитуляция; согласно «военным» планам, нужно было добиться того, чтобы все население буквально умерло от голода, чтобы после сдачи города не пришлось кормить жителей. Всякая попытка сопротивления, протеста подавлялась самым жестоким образом. Лидице, Орадур и другие операции по массовому истреблению людей навсегда заклеймены позором в памяти человечества. Принадлежность к определенной расе, религии или политическому направлению, малейший признак оппозиционности — всего этого было достаточно, чтобы людей сажали в тюрьмы, избивали или сжигали в газовых камерах. Племена и расы подвергались преследованиям, изгнанию, оказались под угрозой частичного, а местами полного уничтожения. Политика геноцида вела к массовым убийствам соотечественников на родине.
Преступления следовали за преступлениями, и при самом снисходительном подходе нельзя утверждать, что они диктовались военной необходимостью. В этих делах участвовали в большей или меньшей степени и мы, солдаты вермахта, каждый на своем месте. Где же провести границу, ниже которой отпадает ответственность за соучастие? Разве можно, как это кое-кто делает, ограничиваться сожалением о совершенно безумии, а обвинять в преступлениях гитлеровское руководство, только когда речь идет о последних неделях или месяцах войны, когда речь идет о бессмысленном сопротивлении на германской земле, о судьбе немцев и германских городов?
Пока я размышлял, имеет ли смысл в этом кругу затрагивать эти вопросы, прозвучала реплика майора:
— Гросс-адмирал был осужден в Нюрнберге и отбыл наказание в Шпандау. Он свободный человек и вправе выражать свое мнение.
— Разумеется. Но одно дело, когда говорит какой-нибудь обыватель и другое — когда высказывается такой типичный деятель Третьего рейха. Обращаясь с призывом к старым солдатам подводного флота, Дениц одновременно адресовался и к бундесверу. Печать имела все основания выразить недовольство. Нельзя же поступать так, словно мы просто возобновляем движение с того места, где остановились.
— Дорогой Винцер, не собираетесь же вы строить бундесвер без традиций? Это была бы армия без костяка.
— Что следует понимать под традицией? Во всяком случае, я считаю, что Дениц не вправе в своих речах ссылаться на участь павших солдат. Бесспорно, мы помним о них и чтим память наших товарищей, но мы стремимся укрепить решимость воспрепятствовать возникновению новой войны. Дениц принадлежит к той эпохе, которой, видит бог, мы никак не можем гордиться. Мы должны руководствоваться совершенно новыми идеями, в этом наш долг перед павшими в бою.
— Вы правы, Винцер, но нам нельзя обойтись без примеров, достойных подражания, нам нужно усиливать обороноспособность страны и возрождать для новой жизни солдатский дух. Это проблема гражданского воспитания. Тут сталкиваются одни эмоции с другими. С этой точки зрения создание института уполномоченных по обороне, быть может, принесет пользу, но только если дело будет правильно поставлено.
Я решил прекратить разговор на столь щекотливую тему, и мы выпили за уполномоченных по обороне, хотя еще и не знали точно, будут ли они назначены и кто именно. Но все же нашелся повод для того, чтобы выпить. Однако кто-то из нас снова заговорил о задачах бундесвера. Мы все держались того мнения, что он должен быть, во всяком случае, достаточно сильным, чтобы остановить и отбить возможное нападение на Федеративную республику. После обычных ядовитых замечаний относительно боеспособности наших союзников капитан Кезер, адъютант командующего авиационной группой, высказал взгляд, который, как я мог убедиться, разделяется многими в западногерманском обществе.
— Русские не победили бы, если бы американцы не пришли им на помощь.
К этому он прибавил:
— Теперь дело обстоит иначе. К сожалению, у них есть атомная бомба. Но все же они не устояли бы против маскированного удара. Нужно им это ясно дать понять. Тогда мы вернули бы потерянные территории без большого напряжения и, может быть, без единого выстрела.
Кезер был не слишком умен, и у него были две излюбленные темы: его участие в войне в качестве летчика транспортной авиации на старом «Ю-52» и потерянные территории. С птичьего полета он разглядел «обессиленную» Красную Армию и никак не мог понять, почему наши «пешедралы», как он называл пехоту, все дальше отступали. Я считал его манеру говорить, его вздорные и пустые замечания слишком глупыми и избитыми, чтобы входить в их обсуждение. Он просто был не в состоянии понять, что с самого начала войну нельзя было выиграть, что она уже в силу своего преступного характера закономерно должна была закончиться поражением. Подобная неспособность вникнуть в суть событий могла быть плодом умственной ограниченности; впрочем, не менее нелепыми были разглагольствования многочисленных офицеров, особенно старых стратегов в Обществе по военным исследованиям. Там в военно-исторических докладах совершенно серьезно исследовался вопрос о том, какой исход имела бы война, если бы вермахт переправился через Ламанш; если бы Гитлер занял Гибралтар или Роммель — Суэц; если бы были оккупированы Мальта и Кипр; если бы нападение на Советский Союз было предпринято на два месяца раньше или если бы до начала первой зимы вермахт отошел на линию Днепра; если бы японцы атаковали русских с тыла или если бы генералы вывели 6-ю армию из Сталинграда; если бы на Западе прекратили наступление, а освободившиеся дивизии сражались бы только на Востоке.
Если бы да кабы…
Не имело никакого смысла напоминать капитану Кезеру, что фельдмаршал Кейтель в 1945 году подписал безоговорочную капитуляцию.
Пока Кезер продолжал разглагольствовать, я вытащил из ящика письменного стола специальный выпуск дюссельдорфской газеты «Дойче фольксцайтунг» от 18 октября 1958 года; там была опубликована длинная, привлекшая мое внимание статья профессора Хагемана об атомном вооружении, в которой автор передавал содержание своей беседы с Вальтером Ульбрихтом. Я читал вопросы Хагемана и ответы Ульбрихта и нашел, что высказанные при этом мысли заслуживают обсуждения. В этой беседе был указан путь к соглашению и намечены дальнейшие шаги, могущие позднее привести к объединению обоих германских государств; все это звучало убедительно, хотя некоторые предложения и были несколько утопичными. Так, например, я плохо представлял себе, как Аденауэр и Ульбрихт сели бы за один стол: трудно было бы к этому побудить старика из Ренсдорфа.
Мне захотелось посмотреть, какова будет реакция моих посетителей, и я вручил им газету, вкратце пояснив, в чем дело. Эффект не был для меня неожиданным. Все заговорили наперебой:
— Этот Хагеман во власти иллюзий.
— Предатель! Подлец!
— Круглый дурак, разве можно разговаривать с этими людьми!
— Эти профессора совершенные невежды. Они рассуждают о вещах, в которых ничего не понимают.
— Ульбрихт не партнер для переговоров. Кому он вообще известен?
Когда волнение несколько стихло, я достал еще одну газету и прочел вслух следующее:
— «Репортер спросил офицера: «Знают ли ваши солдаты, призываемые в армию, фамилию немца, занимающего пост президента ФРГ?»
Офицер ответил: «Вероятно, не найдется ни одного. Они гадают: Аденауэр, Олленхауэр или Штраус. Хейса никто не называет».
Командир роты спросил солдат: «Какие партии представлены в бундестаге?»
Один из новобранцев ответил: «Например, Социалистическая единая партия».
Далее командир роты спросил: «А кто президент ФРГ?»
Другой новобранец ответил: «Ульбрихт».
Все это происходило в 42-м гренадерском батальоне в 1958 году».
Мои гости глядели на меня с недоумением, а один из них сказал:
— Нет, это совершенно невозможно. Что это за бульварная газетенка у вас? Такую нелепицу могли напечатать только в Восточной зоне!
Я дал им газету, и они могли сами убедиться, что то был репортаж в «Мюнхнер иллюстрирте» от 20 декабря 1958 года. Офицер по связи с прессой в той дивизии, где это произошло, мой коллега капитан Боулангер, по этому поводу совершенно справедливо заметил:
— Слова о «гражданине в военной форме» останутся фикцией до тех пор, пока в армию не придет «гражданин в штатском». Но такого рекрута мы просто-напросто никогда не увидим.
Газетные заголовки
Мои основные собеседники, господа из редакций распространенных газет, вели далеко не безмятежный образ жизни. Конкурентная борьба была очень жестокой. Для газет важнейшим источником доходов являлись объявления, а промышленники, добиваясь наибольшей эффективности рекламы, давали объявления в первую очередь тем изданиям, у которых был самый высокий тираж. Но большой тираж надо суметь распространить. В этом деле значительную роль играла розничная продажа на улицах. Тот газетчик, который привлекал внимание особенно сенсационными сообщениями, продавал наибольшее количество экземпляров.
У Шпрингера работало несколько десятков журналистов, которые были заняты только тем, что придумывали для различных изданий броские заголовки. Так, например, «Бильд цайтунг» добилась миллионного тиража главным образом благодаря крайне безвкусным заголовкам, содержавшим совершенно неправдоподобные утверждения, достоверность которых к тому же ослаблялась поставленным в конце вопросительным знаком.
Эти листы бумаги, которая все терпит, покупал не задумываясь рядовой обыватель, потому что завлекательные рекламные лозунги внушали иллюзию, будто благодаря такой информации и он причастен к большой жизни. Если его спрашивали, что он там прочел, то выяснялось, что запомнились только «изюминки» и хлесткие словечки, которые на следующий день вытеснялись из памяти новым экземпляром газеты и другими впечатлениями. А то, что действительно затрагивало интересы простого человека, либо вовсе не освещалось в газете, либо при чтении ускользало от читателя, потому что его внимание было приковано к броским заголовкам: «Сексуальное убийство у самой автострады», «Родители избили ребенка до смерти», «Мнимая беременность актрисы», «Налет на сберкассу», «Растрачены миллионы» и тому подобное.
День за днем, вечер за вечером журналисты были начеку, дабы не упустить сенсацию, гоняли по городу в машине и с фотоаппаратом в поисках «изюминки». Репортаж с фотографией лучше оплачивался. Фото должно быть «близким к действительности», не считаться с чувствами. Если фотоаппарат приближался вплотную к истерзанному ребенку, к трупу в кустах, к декольте легкомысленной женщины, к спальне знаменитости, то значительно повышались шансы репортера на получение большого гонорара. В течение месяцев пресса изучала выражение лица некой королевской четы и высказывала отвратительные предположения по поводу отсутствия престолонаследника.
Миллионы читали изложение истории Нитрибитт из Франкфурта-на-Майне. Смакуя каждое слово, газеты описывали роскошный образ жизни этой «дамы», все подробности ее авантюр и насильственной кончины. Много дней страницы газет были посвящены репортажу об убийстве этой проститутки.
Рядовой обыватель при этом присутствовал.
Миллионы людей прочли потрясающую историю о том, как Некий повеса наполнил искрящимся шампанским ванну своей девицы.
Но вот однажды рядовой обыватель был поражен, обнаружив в портфеле своей дочери сумму денег, превышающую его месячный заработок, а от полиции он узнал, что его дочь состоит в «кружке девиц по вызову». Однажды он с удивлением узнает, что его сын — участник ограбления, при котором совершенно точно воспроизведены обстоятельства ограбления, несколько недель назад во всех подробностях описанного в газетах. На этот раз рядовой обыватель действительно «при этом присутствовал».
В качестве офицера по связи с прессой я должен был заботиться о том, чтобы бундесвер как можно реже служил поводом для сенсационных заголовков в газетах. Однако несчастные случаи и случаи жестокого обращения с солдатами давали для этого достаточно материала; репортеры старались получить точную информацию и выразительные фотоснимки, ставили уйму вопросов. При таких обстоятельствах нам нужно было употребить немало усилий, чтобы скрыть истинное существо дела. И все же снова и снова бундесвер фигурировал наряду с проститутками, гангстерами, бездельниками и бандитами, грабителями банка. Служебные обязанности, которые я выполнял, не вызывали зависти у других офицеров.
Как-то мы беседовали о роли прессы, листали некоторые наши газеты и иллюстрированные еженедельники и пришли к общему мнению, что фотографии на обложках журналов дам, почти не обремененных одеждой, хотя и бывают привлекательными, но при постоянном повторении производят отталкивающее впечатление. В заключение один из собеседников, капитан, заметил:
— Однако в общем и целом можно сказать, что нас! хорошо и широко информируют. Мы этого при нацистах не имели.
Мне захотелось, услышав такой отзыв о газетах, проделать опыт.
— Я читаю те же газеты, что и вы. Разрешите произвести небольшой эксперимент? 19 ноября 1958 года «Зюддойче цайтунг» сообщала, что начальник отдела но идеологической работе граф Баудисин и один из его офицеров, капитан Кислинг, отвечали в Геттингене на вопросы преподавателей и директоров школ, причем Кислинг заявил, и ему не возражали, что, например, наш американский союзник ближе сердцу солдата бундесвера, нежели немец, находящийся на той стороне. Вы что-нибудь читали об этом?
— Нет, — ответили все единодушно.
— Итак, продолжим. 2 декабря «Тагесшпигель» информировал о заявлении генерала Реттигера, который сказал, что солдат бундесвера не вправе отказываться от службы в атомных частях. Вы это читали?
— Нет.
Я продолжал задавать вопросы:
— 6 января 1959 года примерно семистам офицерам запаса было приказано явиться на учения. Читал об этом кто-нибудь из вас?
— Нет.
Так я собирал ответы, один за другим. Каждый раз мне давали отрицательный ответ. Я еще спросил:
— 15 января Франц Йозеф Штраус выступал с докладом в Рейнско-Рурском клубе. Кто-нибудь знает об этом?
Никто ничего об этом не знал, хотя в связи с приведенным сообщением как раз можно было бы вспомнить, что однажды одно известное лицо излагало свою программу представителям тяжелой промышленности. Я не отставал:
— «Франкфуртер альгемайне цайтунг» сообщила 21 января, что генеральный инспектор Хойзингер в Гейдельберге снова высказался за то, чтобы бундесвер получил атомное оружие. Это вам по крайней мере известно?
— Нет, и это не известно. Но в чем дело? Зачем вы задаете эти вопросы?
— Одну минуту, я еще не закончил. 27 января, то есть вчера, «Франкфуртер альгемайне цайтунг» информировала о британском отравляющем веществе «Ботолинустоксин». Если влить одну чайную ложку этого вещества в городскую систему снабжения питьевой водой, то этим можно убить миллион человек. Обратил ли кто-либо из вас внимание на эту статью?
— Нет, но скажите нам наконец, куда вы клоните? В таком духе можно продолжать до завтрашнего утра.
— Благодарю, теперь достаточно. В заключение еще такой вопрос: 14 января было «черным днем» бундесвера. При аварии самолетов погибло девять человек и тяжело ранено четверо. Об этом вы, конечно, читали?
— Разумеется, — отозвались все присутствовавшие.
— Прекрасно. В тот же день владелец мебельной фабрики Мугенталер был осужден на шесть месяцев тюрьмы за то, что давал взятки многим служащим нашего управления закупок в Кобленце. Это ведь стало вам известно?
— Ясно. Об этом газеты публиковали информацию на видном месте.
— Замечательно. И теперь последний вопрос: сегодня я прочел в газете, что прокуратура в Бонне возбудила против полковника барона фон Леффельхольца дело по обвинению в крупном взяточничестве. Я знаю Леффельхольца и не верю ни одному слову в этом обвинении. Но это так, мимоходом. А вы слыхали об этом?
— Это было сенсацией дня.
Именно это я и хотел услышать. Теперь я мог закончить свой эксперимент:
— Да, это было сенсацией и было дано под крупными заголовками. Вот вам свидетельство того, как хорошо и как плохо работает печать. Все те сообщения, которые вам не были известны, но которые являются необычайно важными, были напечатаны без броских заголовков на второстепенном месте. Поэтому вы прошли мимо них. Другие же материалы заслуживали, по мнению редакций, того, чтобы снабдить их крупной шапкой. Решающую роль всегда играет форма подачи материала.
Теперь они глядели на меня с изумлением. Они еще никогда не оценивали работу печати с такой точки зрения.
Расставаясь — мне надо было выехать вечерним поездом в Бонн на совещание офицеров по связи с гражданскими организациями, — я сказал несколько слов тому офицеру, который полагал, что пресса снабжает его добротной и исчерпывающей информацией:
— На прошлой неделе я устроил здесь пресс-конференцию. На этой конференции наш генерал Гут сетовал по поводу того, что в Баден-Вюртемберге не хватает аэродромов и что приток добровольцев в военно-воздушные силы относительно невелик. Вам это известно?
— Безусловно.
— На этом вечере генерал сказал также, что, по его личному мнению, русские не начнут атомной войны, да и вообще не намерены начинать войну. Это вам известно?
— Нет. Неужели Гут это сказал? Не верится.
— К сожалению, это так. Я сидел рядом с ним. Был бы большой скандал, если бы журналисты опубликовали его заявление. Но они ничего об этом не писали, потому что мы с майором Кроллем — он офицер по связи с прессой при военном округе в Штутгарте — просили их ни в коем случае это не публиковать. У нас хорошие отношения с этими париями. Все они сдержали свое слово.
— Но как мог генерал Гут быть столь неосторожен?
Я пожал плечами. В конце концов, зачем капитану знать, что на пресс-конференции было выпито немало крепкого красного вина!
Совещание в Бонне
Железная дорога, ведущая из Базеля через Карлсруэ в Бонн, Кельн и дальше в Амстердам, пролегает по одной из самых живописных местностей Федеративной республики. Днем пассажиры любуются сменой разнообразных пейзажей Рейнской долины, причудливыми террасами виноградников и крутыми скалами, на которых высятся ветхие руины, словно окаменевшая стража.
Я поехал ночным экспрессом. Я был в одиночестве в купе первого класса, так что мог подготовиться к совещанию в Бонне. За окном было темно, и только иногда взгляд привлекали мелькавшие огни в поселках виноградарей или игра лунных бликов на волнах Рейна. Но мои мысли возвращались каждый раз к делу полковника фон Леффельхольца. Как я уже говорил, он обвинялся в крупном взяточничестве.
Несомненно, уголовная полиция уже не раз интересовалась деятельностью управления закупок военного имущества в Кобленце и раскрывала творимые там темные дела. За время строительства бундесвера миллионы и миллиарды сменили своих владельцев. Налогоплательщик предоставлял деньги, казначейство их принимало, а промышленники клали их в свои сейфы. По пути немало ассигнаций было припрятано.
Итак, Леффельхольцу было предъявлено тяжкое обвинение. Его обвиняли в том, что он получил от промышленных компаний роскошный автомобиль для себя и своей семьи и сверх того значительные денежные субсидии. Он руководил всеми работами по моторизации бундесвера.
Я считал, что кого угодно можно заподозрить во взяточничестве, но только не Леффельхольца. Я знал его с совсем другой стороны, и мне не хотелось думать, что я в нем ошибся. Может быть, это чувство и сыграло свою роль, когда я выступил в его защиту.
Во всяком случае, я не ошибся. Если я здесь несколько опережаю события, то лишь потому, что хочу завершить рассказ об одном из тех немногих моих начальников, которых я действительно уважал. Процесс против Леффельхольца тянулся несколько лет. И только в августе 1963 года определились окончательные результаты. Я прочел в западноберлинском «Тагесшпигеле» небольшую заметку, из которой вытекало, что после пересмотра дела в федеральном верховном суде из выдвинутых первоначально тринадцати пунктов обвинения во взяточничестве остался только один, причем речь шла о пятидесяти и пятидесяти семи марках, уплаченных представителями фирмза обед, который они съели вместе с Леффельхольцем.
Огромный заголовок, оповещавший о начале этого дела в 1959 году, теперь сменился маленькой заметкой; но тот заголовок достиг желанного эффекта: неугодного офицера сняли с поста и одновременно создали впечатление, будто в бундесвере заботятся о порядке и чистоте нравов, не останавливаясь в этом случае даже перед увольнением полковника. А то, что позднее сам министр вынужден был подать в отставку, так как раскрылись его весьма сомнительные махинации, — это уж совсем другое дело. Но тогда до этого еще было далеко.
Итак, я ехал в ночном экспрессе, и он меня доставил в Бонн на встречу офицеров по связи с гражданскими организациями, назначенную на 29—30 января 1959 года.
Совещанием руководил полковник барон фон Лорингхофен. Уже в самом начале он заявил, что кампания протеста под лозунгом «Борьба против атомной смерти», к сожалению, еще не ликвидирована. Теперь необходимо всеми средствами ей противодействовать.
Я уже давно относился с известным предубеждением ко всему тому, что нам внушали. У меня возникли свои собственные соображения, и я стал сопоставлять различные мнения. Я не мог осуждать людей, которые не желали, чтобы их, как жителей Хиросимы и Нагасаки, сожгли или «облучили»; однако мне тогда представлялось, что они часто допускают ошибку, когда одновременно и на нас распространяют свои выступления против атомного вооружения.
А полковник барон фон Лорингхофен позволил себе на совещании отзываться с циничным пренебрежением о тех людях, которые присоединились к движению «Борьба против атомной смерти». С нескрываемым удовольствием он информировал нас о том, что министр начал судебное преследование против известного пастора Нимеллера, обвиняя его в оскорблении бундесвера. И в этом случае речь шла об атомной бомбе: глава евангелической церкви в Гессене Мартин Нимеллер заклеймил массовые убийства и организаторов массовых убийств, и против этого протестующего протестанта[59] выступил Штраус.
Развязный тон полковника и его презрительные замечания произвели на меня такое отталкивающее впечатление, что я принял решение вообще не обращать внимание на деятельность движения «против атомной смерти» и не поднимать против него голос. Так было положено начало моему внутреннему сопротивлению позиции моих начальников.
Но на этом совещании я понял еще и многое другое. От всего того, что я услышал, теперь уже никак нельзя было отмахнуться, как от частного мнения неисправимого «одиночки». Несомненно, мне пришлось присутствовать при том, как представитель министерства излагал официальную точку зрения правительства.
Я понял, что все мои надежды оказались иллюзиями и что этим господам совершенно чужды мои представления о настоящей демократии. Тем самым обнаружилось, что мои скромные усилия улучшить условия по крайней мере в сфере моей деятельности можно было уподобить борьбе с ветряными мельницами. Тем не менее я не сдался. Однако я теперь по-другому относился к своей работе, но, отдавая ей все свое время, старался отвлечься, отключиться, лишь бы но думать. Мое отношение к службе и к выполнению возложенных на меня задач не изменилось. Но постепенно, шаг за шагом, критическая позиция перерастала в отрицание, а в конечном счете — в протест и возмущение.
Вместе с тем я усомнился в себе самом, в моей профессии и старался подыскать такие цели, к которым стоит стремиться, чтобы вернуть потерянное душевное равновесие. Не все же скверно вокруг; должны же существовать иные взгляды, кроме цинизма и презрения к людям, желающим жить без страха перед атомной бомбой.
На совещании обсуждались и вопросы, касающиеся предстоящего десятилетнего юбилея НАТО, который предполагалось торжественно отпраздновать 4 апреля. Я был настолько невнимателен, что мне пришлось в перерыве расспросить соседа, какие перед нами поставлены задачи в связи с юбилеем НАТО. Но и прочие решения лишь в малой степени закрепились бы у меня в памяти, если бы нам, как обычно, не дали после окончания совещания протокол, который я прочел в хорошо натопленном купе спокойно катившегося вдаль поезда; тогда только я усвоил все подробности. Предполагалось до конца года обучить пять тысяч офицеров запаса. Нам было поручено завербовать новых резервистов и привлечь к этому делу учителей, чтобы установить лучший контакт с молодежью.
Кроме того, в протоколе было сказано: «Надо развивать сотрудничество с партиями, однако при всем стремлении к контактам не склоняться к поддержке курса социал-демократической партии. Господин Эрлер совсем недавно в Ветцларе недвусмысленно высказался против атомной войны, против воинской повинности и НАТО».
Я заметил, что поезд движется по дуге, мимо высокой скалы Лорелеи. Как это уже случалось, будучи один в купе, я тихонько напевал известную песню о сказке былых времен.
Еще один взгляд в окно, и я снова углубился в чтение протокола. Майор Хюш из министерства сообщал следующее: «Мы намерены в еще большей мере использовать для достижения наших целей общество по военным исследованиям. Решено, что начиная с 31 марта 1959 года все офицеры запаса и стажеры будут получать журнал «Военное дело». Покрытие расходов — в соответствии с графой 309. Из кредитов на связь с гражданскими организациями следует также финансировать встречи с офицерами запаса. Но в финансовом отчете не надо указывать: угощение лейтенанта запаса, а следует писать: обеспечение групп студентов».
Так я познакомился с предложением тратить государственные средства не по назначению, с зафиксированным в документе разъяснением, как надо плутовать; я настроился несколько более оптимистично относительно характера обвинений, предъявленных Леффельхольцу.
Я продолжал листать протокол.
Подполковник Мительштедт сделал доклад о своей поездке в Соединенные Штаты. В нашей дальнейшей деятельности мы должны были руководствоваться теми материалами, которые он получил на курсах «по психологическим методам ведения войны». Надлежало делать различия между методами «убеждения» и «целенаправленной психологической акцией». Для стимулирования этой работы было предусмотрено создание частей, специализирующихся на использовании листовок и громкоговорителей. Некий господин Гюнтер Хейзинг, известный в прошлом по пропагандистским кампаниям, в пользу вермахта, предложил свои услуги в качестве эксперта-консультанта. Нам было поручено подыскать в своем кругу других специалистов по пропаганде, привлечь их и обещать им получение хорошо оплачиваемой должности.
Поезд медленно приближался к Майнцу. Я откинулся на спинку дивана и попытался привести в порядок свои мысли. Однако нелегко было согласовать накопившиеся противоречия, взгляды и эмоции. Только одно было ясно: что-то неладно во всем этом деле.
К концу совещания я побеседовал с подполковником Зевингом из главного штаба. Он когда-то был пастором, и я спросил, какого он мнения о Нимеллере и атомном вооружении бундесвера.
Зевинг задумался, потом тихо сказал:
— Я и сам не приемлю это страшное оружие. Но только образование мирового правительства может освободить нас от этой дилеммы.
Я был поражен и прервал его:
— Мировое правительство? Но ведь это цель коммунистов?
— Нет, дорогой господин Винцер, я не это имею в виду. Скорей нечто в духе ООН, понимаете?
— А Нимеллер?
— Господин Нимеллер был когда-то офицером, теперь он пастор. Я полагаю, что эта деятельность ему больше по душе.
— Вы ведь тоже были пастором, господин подполковник? Это верно?
— Да, это верно. Но я не уверен, что смена профессии имела для меня такие же благотворные последствия, как для господина Нимеллера.
Голос подполковника все еще звучал у меня в ушах, когда поезд остановился и нас оповестили, что мы прибыли в Карлсруэ. Я быстро спрятал записи в портфель, вышел из вагона, сел в такси и отправился домой. Протокол совещания в Бонне и сейчас хранится у меня.
Девять миллионов на рекламу
Одна из привилегий должности офицера по связи с прессой заключалась в том, что я имел право по своему усмотрению определять часы моих служебных занятий. В то время как другие офицеры штаба, вплоть до генерала, давно были дома с семьей или даже спали, я все еще висел на телефоне, беседовал с журналистами в какой-либо редакции, выступал на собрании или участвовал в конференции.
Зато на другой день я не должен был сидеть ровно в восемь часов за своим письменным столом. Правда, часто генерал, командующий группой ВВС, вызывал меня к себе, потому что он, прочитав утреннюю газету, не мог постичь, как случилось, что там пишут о бундесвере. По его представлению, и пилотка была секретным объектом. Я каждый раз вынужден был ему объяснять, почему не являюсь в положенные часы на службу, и каждый раз он недовольно покачивал головой и говорил с плохо скрываемым негодованием:
— Ничего подобного прежде не бывало.
— Не бывало, господин генерал, но не было прежде и офицеров по связи с прессой, которые делали бы по вечерам доклады с диапозитивами, занимаясь пропагандой воинской повинности.
— Да, вы правы. Прежде все было иначе.
— Так точно, господин генерал. Но может быть, и у нас когда-нибудь все будет иначе.
— Нет, невозможно, пока существует эта говорильня в Бонне. Что такое в наше время генерал, а?
Я воздержался от ответа, да он и не ждал его; после глубокомысленной паузы генерал перешел к теме, его волновавшей: нехватка добровольцев для военно-воздушных сил.
На последней пресс-конференции в Карлсруэ он об этом открыто заявил, то есть он сказал совершенно то же самое, что говорил самолично генерал Каммхубер тремя неделями ранее. Но тем временем министр Штраус разъяснил Каммхуберу, что нельзя пропагандировать какое-нибудь дело, обличая его недостатки. К сожалению, разъяснения Штрауса нам еще не были известны.
Виноватым оказался я. Генерал устроил мне страшнейший нагоняй за то, что я не был в курсе последних директив. Я молча выслушал выговор и остался при своем мнении.
На следующем совещании в Бонне я затронул эту проблему. Разумеется, положение не улучшилось. Но теперь крупному гамбургскому рекламному предприятию было поручено развернуть кампанию по рекламе бундесвера, используя самые современные методы. Подполковник Хаушильд из главного штаба просто сиял, когда выступал со своим докладом о намеченных расходах и дальнейших планах.
— В нынешнем году мы можем израсходовать целых девять миллионов марок на вербовку пополнения для бундесвера. Правда, мы в этом отношении еще отстаем от концерна «Хенкель», который располагает примерно тридцатью миллионами для рекламы своих моющих средств, но мы уже превысили сумму, ассигнованную на рекламу фабрикой сигарет «Хауз Нойербург», которая выделила для этих целей четыре или пять миллионов. Можно еще для сопоставления упомянуть о фирме «Клостерфрау-Мелиссенгейст», затрачивающей на рекламу 3,6 миллиона марок. Тем не менее наши 9 миллионов марок — это небольшая сумма, так как реклама обходится дорого. Иллюстрированные издания берут только за одну публикацию на целую полосу от двадцати до шестидесяти тысяч марок в зависимости от тиража; а за то, чтобы один-единственный раз наш плакат был расклеен на всех колоннах для реклам, нужно заплатить круглую сумму в шестьсот тысяч марок. Поэтому для нас имеет особую ценность реклама, бьющая в цель. Ваша задача — помочь нам.
Я спросил:
— Много ли поступило заявок и сколько человек фактически зачислено в результате вербовки с помощью объявлений?
— Это можно установить по числу купонов объявлений, которые присылают нам желающие завербоваться. Результат можно считать удовлетворительным. Однако количество людей, решивших завербоваться в армию на длительный срок службы или избравших карьеру офицера, еще очень мало.
— Но каково приблизительно их число, господин подполковник?
— К сожалению, не знаю. Но сейчас это и не так уж существенно. А почему вы спрашиваете?
— Я вам объясню, господин подполковник. Если бы я знал, сколько человек вступило в армию под воздействием рекламы, я мог бы точно подсчитать, во сколько нам обходится каждый новобранец еще до того, как он переступил порог казармы.
Подполковник взглянул на меня с нескрываемым недовольством. Потом он торжествующе приподнял бумагу с текстом доклада и прочел заключительную фразу:
— «Господин министр полностью одобрил проделанную работу и обещал принять меры к увеличению ассигнований на рекламу».
Мои вопросы испортили впечатление от доклада Хаушильда. С угрюмым видом он направился к двери. ,
— Перекур, господа!
Одно было ясно: нам так же трудно с помощью рекламы превратить «противника военной службы» в добровольца, служащего сверхсрочно, или побудить его стать офицером, как табачной фабрике с помощью рекламы склонить к покупке сигарет убежденного противника курения.
Но девять миллионов, ассигнованных на рекламу, могли, вероятно, иным способом принести пользу бундесверу, о чем, впрочем, подполковник ничего не сказал.
Мне пришлось докладывать об этом совещании командующему группой ВВС. Я предпочел бы, чтобы генерал удовольствовался тем, что ознакомился со сметой, представленной в докладе Хаушильда, копию которого мы получили. Но Гут потребовал, чтобы я сделал подробное сообщение, и я был вынужден разъяснить каждый абзац. Генерал качал головой и повторял одну и ту же стереотипную фразу:
— Прежде мы в этом не нуждались. Прежде так не было.
По окончании доклада он вдруг раскричался;
— Вот что, Винцер, скажите наконец толком: есть ли у нас достаточное число добровольцев или нет?
— Этого я тоже не знаю, господин генерал; по предполагаю, что их у нас еще слишком мало.
— Меня не интересует, что вы предполагаете. Факты, любезнейший, факты! Вот тут точные цифры, вот перед вами рапорты о численном составе наших подразделений. Только эти данные имеют значение, по ним видно, что у нас некомплект. Так что не приставайте ко мне с этими махинациями, разными рекламами, будто бы вызывающими к нам интерес. Если нам не хватает солдат, то я не могу утверждать обратное. Ладно, пусть генерал Каммхубер так поступает вопреки собственному убеждению. Я в этом участвовать не стану.
Он побагровел. Конечно, он был прав. Уже давно нам приходилось назначать рекрутов на штатные должности, предусмотренные для солдат сверхсрочной службы. Кроме того, срок службы военнообязанных был недостаточен для освоения современной боевой техники. Эта дилемма стояла перед нами, и ее не следовало ни игнорировать, ни затушевывать. Цифры свидетельствовали с полной определенностью, что дело не ладилось.
— Винцер, мы сами себя обманываем. Этого прежде…
Генерал не договорил. Вероятно, он вспомнил, что и «прежде», строя расчеты, делали вид, что дивизии полностью укомплектованы, между тем как их фактическая численность была во много раз меньше. Генерал отшвырнул в сторону доклад, и мне пришлось поднять его с пола.
— Скажите, что за штука эта, как ее… «Клостерфрау-Мелиссенгайст « ?
— Успокаивает нервы, господин генерал, по крайней мере так сказано в рекламе.
Мне было разрешено удалиться. В соседней комнате капитан Кезер спросил:
— Ты, дружище, сегодня долго там был. Что-нибудь особенное?
— Да нет. А что?
— Уж очень рычал наш старый медведь.
— Подай ему молоко, и притом быстро!
Кезер подскочил, как ужаленный. По этой части чего не изменилось, все было, как прежде.
Есть над чем задуматься
Как-то мне нужно было разрешить некоторые вопросы в министерстве. Полковник Шмюкле и я сидели в одном из кабинетов за чашкой кофе, когда зазвонил телефон. Шмюкле взял трубку.
— Так точно, господин министр. Сию минуту, господин министр.
Сорвавшись с места, он крикнул мне:
— Меня срочно вызывает Штраус. Подождите здесь, я сейчас вернусь!
Он выскочил в дверь и помчался по коридору к кабинету министра. Я смотрел ему вслед, качая головой. Когда-то нам внушали, что офицер не должен бегать, это ниже его достоинства. А теперь, когда господин министр, бывший обер-лейтенант запаса Франц Йозеф Штраус, вызывает полковника, то бывший командир артиллерийского соединения бежит сломя голову, словно новобранец в первую неделю солдатской службы. Шмюкле мчался бегом, заворачивая за угол коридора, чтобы едва дыша предстать перед всемогущим министром, который последний год войны провел на берегу Штарнбергерзее в качестве национал-социалистского офицера по идеологической работе. Это и есть новый стиль в армии?
Капитан Хаушильд и еще один офицер подсели ко мне, и мы вместе ждали возвращения Шмюкле. Он вернулся крайне возбужденный:
— До чего же мне надоело это безобразие! Я бы хоть сейчас возвратился к работе в газете. Можно прийти в отчаяние от всех этих неожиданностей. — Да что случилось, господин полковник?
— Ах, это я так, вообще, к делу не относится. Случилась довольно глупая история, господа. Вам известен бывший генерал парашютных войск Штудэнт? Сторонники движения «Борьба против атомной смерти» обходили квартиры с подписным листом, и этот идиот Штудэнт подписался под петицией. Он якобы сказал, что тоже против атомной бомбы как оружия массового уничтожения. Теперь противники атомного вооружения ходят по домам и предъявляют подпись генерала. Хоть он и числится в отставке, все же это здорово подрывает наши планы. Кто-нибудь из нас должен немедленно поехать к генералу Штудэнту и уговорить его взять обратно свою подпись.
— А если он не согласится?
— На этот случай, господа, у нас есть в распоряжении другие средства. Штудэнт был однажды в бою сбит вместе с машиной. У него очень заметный шрам на голове. Если он откажется снять подпись, мы завтра же объявим в газетах, что он сумасшедший. Это сойдет.
Шмюкле был просто счастлив, что нашел такой выход из положения. Он мог быть уверен, что получит благодарность министра. Как потом выяснилось, генерал в отставке Штудэнт действительно не захотел, чтобы его во всеуслышание объявили сумасшедшим только потому, что он в момент просветления подписал коллективный протест. Он взял свою подпись обратно.
Мне был противен этот шантаж. Меня занимала в первую очередь не сама история с генералом, а более общие проблемы. Сколько говорили и писали о товарищеских чувствах, об уважении к раненым солдатам, о вечной преданности, о сочувствии к страданиям тех, кто пожертвовал здоровьем ради блага отечества, и т. д. и т. п. А вот теперь рана, полученная генералом, использовалась как доказательство, что только сумасшедшие способны выступать против атомной бомбы.
Уже сидя в поезде, по пути в Карлсруэ, я не мог избавиться от неприятного осадка. По дороге с вокзала в наш поселок я встретил капитана Штрейтберга, который избавился от последних иллюзий еще в боях за Монтекассино в Италии. В качестве специалиста-строителя он снова оказался в армии и работал под началом подполковника Шаллмейра в управлении строительства наземных сооружений.
Я его спросил:
— Скажи-ка, Эбергард, что случилось бы с генералом, который за год до начала первой мировой войны атаковал бы своей дивизией Францию?
— Это вообще было бы невозможно.
— Я сейчас не об этом спрашиваю. Скажи просто, как ты себе это представляешь?
— Вероятно, его объявили бы сумасшедшим, изолировали бы, а кайзер извинился бы перед французским правительством.
— А война из-за этого началась бы?
— Вряд ли.
— Ладно, теперь о другом! Началась бы война, если бы какой-либо генерал в 1938 году самовольно вступил в Польшу? Будем исходить из того, что Гитлер тотчас же извинился бы, генерала отправил бы в сумасшедший дом и соответственно компенсировал бы Польшу.
— Безусловно, войны не было бы, если бы, конечно, генерал действительно сошел с ума. Но почему ты задаешь такие нелепые вопросы? Ведь ничего такого никогда не случалось.
— Я задаю эти вопросы потому, что сегодня могло бы произойти нечто подобное. А именно если бы генерал, распоряжающийся атомным оружием, внезапно послал ракету с атомным зарядом по направлению к Москве, что было бы тогда, Эбергард? Что случилось бы?
— Произошла бы катастрофа, мой дорогой.
— Да, безусловно. Русские тотчас же нанесли бы ответный удар. У нас распространяли бы версию, что па-пали они. За этим последовал бы наш «ответный удар», и третья мировая война началась бы.
Капитан Штрейтберг искоса взглянул на меня, улыбнулся и сказал:
— Почему тебе приходят в голову такие дикие идеи? Кто же будет так безумен, чтобы стать зачинщиком подобной войны?
— Кто? Послушай, Эбергард, я как раз возвращаюсь из Бонна. Там безумцев хватает. Если теперь объявляют сумасшедшими вполне нормальных генералов, выступающих против атомной бомбы, то я хотел бы знать, кто в самом деле сошел с ума. Ты меня понял?
— Твой ход мыслей для меня неприемлем. Это все искусственно сконструировано, Бруно. Дела еще не обстоят столь плохо.
Мы в молчании прошли до нашего квартала. Прощаясь, я спросил:
— Чем ты сейчас занимаешься?
— Мы хотим превратить старые штольни в прирейнских горах и в горах Эйфель в подземные оборонительные сооружения и склады.
Я рассмеялся:
— И на порядочной глубине?
— Еще бы. Ты ведь знаешь, сам, участвовал в соответствующем планировании, точно в согласии с требованиями НАТО.
— Значит, на случай атомной войны?!
— Разумеется.
— На тот самый случай, если один сумасшедший генерал или несколько генералов вздумают бросить атомную бомбу! Эбергард, Эбергард, теперь для меня неприемлем твой ход мыслей. Если бы твои соображения, высказанные сейчас со столь добрыми намерениями, были бы верны, нам следовало бы строить детские сады. Но сердись, но у меня есть основания не любить генералов, жаждущих получить атомную бомбу.
Он пошел дальше, глубоко задумавшись. Ведь война всем опротивела, и он мог считать, что и наши генералы се не желают. Не он один так думал, да и я сам довольно долго так усыплял свою совесть.
На следующий день я встретил капитана Хаслера. Несколько лет он занимал штатную должность майора и хорошо справлялся с поставленными перед ним задачами. Но прежде чем получить новое звание, он должен был, как и я, пройти курсы в Мюнхене, которые были тогда организованы для офицеров, вышедших из рядового состава. Он провалился. Мне была известна его история, так как я был ее свидетелем.
Хаслер во время обеденного перерыва проходил по двору и случайно встретил там фельдфебеля, с которым он вместе воевал. Они оба находились в транспортной машине, когда ее сбили. Велика была радость свидания. Чтобы успеть поскорей рассказать друг другу важнейшие события, они зашли вдвоем в находившуюся поблизости столовую для унтер-офицеров. Времени хватило ровно па одну кружку пива. На прощание они похлопали друг друга по плечу и разошлись каждый на свое место службы: фельдфебель — в свою роту, капитан Хаслер — в нашу учебную аудиторию. Он радовался как ребенок тому, что встретил товарища, которого считал погибшим.
После занятий его вызвали к командиру школы. Какой-то негодяй донес, что капитан побывал в столовой для унтер-офицеров. Командир разъяснил Хаслеру, что при таком поведении невозможно его аттестовать в качестве старшего офицера.
— Я этого так не оставлю. Я напишу в «Шпигель» или в редакцию «Бильд-цайтунг». Что ты думаешь об этом, Бруно?
— Не делай этого. Они позабавятся, а тебе достанется лишь отдача после выстрела.
— Но ведь это вопиющая несправедливость. Несколько лет я исполнял обязанности майора, все шло хорошо, и теперь эти людишки в школе отказываются признать, что я обладаю квалификацией майора. Это же какая-то бессмыслица.
— Руди, еще много бессмыслицы на свете. Я доложу это дело в отделе личного состава, и тебя направят на следующие курсы; тогда ты выдержишь испытание.
— Никто меня уже не направит на курсы. Не трудись, пожалуйста, с меня довольно.
Такова его история. Но вот я его опять встретил, и конечно, мне хотелось узнать, как дальше сложились его дела.
— Тебе трудно поверить, но я все еще занимаю прежнюю штатную должность.
— Напиши же уполномоченному по обороне!
— О нем я узнал только из газет, иначе я бы наверняка не знал, что его фамилия фон Грольман и что он бывший генерал. Здесь в нашем штабе ни один человек и словечка нам не сказал. Никому не известно, для чего существует эта должность. Еще одно безобразие.
— Тем не менее я бы на твоем месте ему написал.
— Не имеет смысла. Я закончу мои дни в бундесвере в звании капитана. Но не воображай, что я стану перерабатывать и наживу себе грыжу.
Я больше не пытался его переубеждать. Правда, создание института уполномоченных по обороне полностью соответствовало моим представлениям о демократической армии, однако в свете опыта последних месяцев и эта «новинка» казалась мне сомнительным мероприятием.
Во всяком случае, капитан Хаслер никуда жалоб не подавал, но он также не нуждался в лечении по случаю инфаркта или грыжи из-за переутомления.
Мозаика
Присвоение мне звание майора не было волнующим событием. Генерал Гут вручил мне подписанную министром Штраусом грамоту, пожелал мне успеха и, видимо, ожидал, что я зальюсь слезами радости. Он был заметно разочарован, услышав мой ответ:
— Когда в конце 1944 года в Восточной Пруссии мне сообщили в дивизии, что я представлен к повышению, я был очень рад. У меня был почти трехлетний командирский стаж, я закончил успешно курсы полковых командиров и полагал, что уже подходит моя очередь. Но с течением времени интерес ослаб, господин генерал.
— Но тем не менее вы же рады?
— Безусловно, господин генерал, но радость несколько испорчена. Можно было меня избавить от занятий на этих курсах в Мюнхене, на которых нас ничему, ну буквально ничему новому не научили. Кроме того, старые и испытанные командиры, как, например, капитан Хаслер, были дисквалифицированы. Честно говоря, мне это не нравится, господин генерал.
Гут глядел в окно и, как Мне показалось, задумался. Майор Бергхоф, который, как и я, явился к генералу в связи с повышением в звании, толкнул меня в бок и кивнул в сторону двери. Я понял его.
Мы щелкнули каблуками и попытались убраться из кабинета. Но генерал обернулся и пригласил нас:
— Ну, господа, коньячку мы все же с вами выпьем. Кезер!
Капитан Кезер молниеносно примчался и, используя подходящую ситуацию, налил дополна четыре бокала. Это был превосходный французский коньяк. Так закончился и этот эпизод.
Всю свою солдатскую жизнь я мечтал стать штабным офицером. Но теперь, когда я достиг такого звания, меня это уже почти не радовало. Мое повышение в звании было омрачено моими сомнениями в нашем деле, да и в нашем политическом и военном руководстве.
Но в памяти остался другой, гораздо более радостный день —13 мая 1959 года, день рождения моего сына Ульриха. Правда, через окошко в клинике мне показали какого-то сморщенного малыша, но это был как-никак мой сын. Моя жена тоже была совершено счастлива — мы хотели именно сына.
Вскоре явились тетки, чтобы посмотреть на новорожденного.
— Нет, какое сходство! Вылитый папа! Но кое-что есть и от вас, милая госпожа Винцер.
— Да, — подтвердили мы, — он получил кое-что от нас обоих.
— Да нет, какое поразительное сходство! Когда вы предполагаете крестить мальчика?
— Мальчик так похож на отца, что нет нужды в обряде крещения. Дело в том, что я не принадлежу ни к какой церкви, может быть, вам это еще не известно?
— Мы слыхали об этом. Но ведь ваша супруга состоит в церковной общине, так что вы, очевидно, разрешите крестить ребенка?
— По моему мнению, я не вправе зачислить моего сына в организацию, к которой он, быть может, не пожелает принадлежать. Когда он вырастет, то сам примет решение. А до того времени рука господня и некрещеного охранит от бед. Я, во всяком случае, этого ожидаю.
После этого дамы поспешили распрощаться. Но все же каждый раз, когда я уезжал в командировку, они надоедали моей жене, уговаривая ее крестить ребенка в мое отсутствие. Они даже были готовы позаботиться о том, чтобы привести пастора к нам в дом.
Однако Ульрих не был крещен, и тем не менее ребенок был кругленьким и упругим, как мяч. К сожалению, я не имел еще возможности взять его с собой на футбольный матч, когда немецкая сборная встретилась со швейцарской командой. Зато моя жена меня сопровождала; я достал для офицеров бундесвера хорошие места в ложе. Дело в том, что мы предоставили в распоряжение организаторов матча военный духовой оркестр и тем немало способствовали заполнению стадиона в Карлсруэ. По просьбе полковника Хеннинга я в результате немалых хлопот добился, чтобы он, как восторженный болельщик футбольной команды, вместе с генералом Гутом был приглашен на банкет, который футбольная лига устраивала для иностранных и немецких игроков в лучшем отеле города.
Игра шла своим чередом; теперь я уже не помню, каков был ее исход. Но кое-что другое мне нелегко забыть. По окончании игры я вместе с генералом и начальником штаба поехал в тот отель, в котором должен был состояться банкет. Внезапно Гут заупрямился. По зрелом размышлении он пришел к выводу, что лицу, занимающему такой пост, как он, не подобает сидеть за одним столом с футболистами; это было бы уж слишком.
Его нельзя было переубедить; он приказал отвезти его домой. Я вел долгие переговоры для того, чтобы получить приглашение, а теперь попал в неловкое положение, так как мне было поручено извиниться за генерала, который по причине «нездоровья» не пришел. К сожалению, я должен был отказать себе в удовольствии доложить ему, что по поводу отсутствия генерала спортсмены высказались просто:
— Ну и слава богу!
Через несколько дней произошел другой забавный эпизод. Фриц Книппенберг, ловкий репортер «Зюддойче рундфунк», попросил устроить беседу с генералом относительно строительства военных аэродромов в Баден-Вюртемберге. На радиостудию в Карлсруэ мы отправились втроем: генерал, я и капитан Шлейер, который знакомился с работой в качестве моего заместителя. События приняли драматический оборот.
Книппенберг затратил чуть ли не две бутылки коньяку и три часа своего времени, но вряд ли хватило бы на двухминутную передачу того, что. он добыл. Стоило Книппенбергу задать вопрос, на который генералу нужно было отвечать, как все шло прахом. Генерал авиации вперял взор в разматывающуюся ленту магнитофона и не мог произнести ни одной вразумительной фразы — наверно, он опасался, что скажет не то, что следует. Он, вероятно, вспомнил историю с добровольцами, которых, по его словам, и не хватало и было достаточно много. Под конец генерал был весь в поту, репортер тоже. Уходя, я спросил Книппенберга:
— Сумеешь ты что-нибудь из этого использовать после монтажа?
— Да, но лишь для новогодней юмористической передачи. И прошу тебя об одном: держи генерала от меня подальше.
— Но ты же сам искал встречи!
— Пусть так, но ты должен был меня предупредить. Доставь старика в постель и загляни к нам снова! Мне нужно обязательно рассеяться.
На обратном пути капитан Шлейер вышел из машины около своего дома. Он принадлежал к числу старейших сотрудников штаба, работавших со времени основания бундесвера. В штабе было примерно сто офицеров, которых возглавлял командующий авиационной группой.
Когда Шлейер удалился, Гут спросил меня:
— Скажите, кто такой этот капитан?
Я был так поражен, что ему пришлось повторить вопрос, чтобы получить от меня ответ. Всякий командир роты любил похвастаться тем, что уже по истечении нескольких дней он мог назвать по памяти фамилии ста пятидесяти солдат. Между тем наш генерал вряд ли бывал в какой-либо другой комнате штаба, кроме своего кабинета. Совсем иным человеком был полковник Хеннинг. Но его вскоре перевели на другой пост.
В качестве его преемника к нам прибыл полковник Алдингер. Он отказался от хорошо оплачиваемой должности в фирме «Телефункен» для того, чтобы вновь надеть солдатский мундир. Это был человек со странностями.
Журналисты уже кое-что о нем знали; так, им было известно, что он оставил как-то в одном из ресторанов в Бонне портфель с секретными бумагами, которые потом молодой человек, член Христианско-демократической партии, сдал в бундестаг, благодаря чему все это дело приобрело шумную огласку; но журналисты знали и кое-что другое, а именно что полковник считается специалистом по ракетам и электронике, то есть в той области, относительно которой им как раз хотелось получить побольше информации; поэтому они просили устроить пpecc-конференцию с полковником Алдингером.
При подготовке подобных мероприятий принято было раздавать журналистам так называемый «список чистого белья», содержавший данные о личности докладчика, чтобы репортеры не могли ссылаться, что они не расслышали, и чтобы по крайней мере в этом отношении газеты нас не подвели. Я подготовил соответствующий документ в полном согласии с информацией, полученной от самого Алдингера. Однако перед началом конференции мне не оставалось ничего другого, как снова переписать весь документ и снова его размножить по той причине, что полковник счел целесообразным исключить из биографии упоминание о его службе в легионе «Кондор». Он ткнул пальцем в соответствующую фразу и сказал сравнительно вежливо:
— Это вы вычеркните, пожалуйста!
Спустя несколько дней меня опять вызвал к себе начальник штаба, но уже по совсем другому делу. Он начал беседу удивительным вопросом:
— Верно ли, что вы сегодня в коридоре беседовали с двумя унтер-офицерами?
Мне пришлось сначала поразмыслить; подобные беседы мне представлялись чем-то естественным и происходили настолько часто, что я не мог помнить о каждой из них. Итак, я ответил:
— Так точно, господин полковник, вполне возможно, Он посмотрел на меня с таким возмущением, как если бы я громко и отчетливо назвал его идиотом. Засим он прочел мне лекцию о правилах поведения, очевидно предусмотренных этикетом, принятым в бундесвере. Его проповедь завершилась такими словами:
— Заметьте себе, Винцер, просто невозможно, чтобы штабной офицер беседовал в коридоре с унтер-офицерами. Если у кого-нибудь есть к вам дело, он должен вас посетить в вашем служебном кабинете, разумеется предварительно попросив разрешение. Вам это понятно?
Мне было ясно, что он говорит, но понять его я был не в состоянии.
Я возвратился в свой кабинет и углубился в чтение интервью, которое дали «Шпигелю» офицеры из сектора психологических методов ведения войны главного штаба бундесвера. Оно было опубликовано в № 39 этого журнала от 24 сентября 1958 года; из-за этого интервью я и затребовал себе снова этот номер журнала. Под фотографией одного из участников беседы в редакций «Шпигеля» значилось: майор генерального штаба д-р Герме. Этот господин был мне хорошо известен; на последнем совещании в Бонне он сделал нам доклад о методах ведения психологической войны. Его настоящая фамилия была д-р Тренч. Как видно было из самого интервью, он занимался главным образом акциями, направленными против Германской Демократической Республики. Очевидно, он уже сам почувствовал, что это не слишком достойная деятельность, и поэтому счел за благо скрыть фамилию. Я решил на следующих совещаниях получше присмотреться к этому майору и повнимательней его послушать.
Планы, карты и хрестоматия
В качестве офицера по связи с прессой я ежедневно получал все важнейшие газеты, выходящие в Западной Германии. Мои офицеры связи в частях, подчиненных нашей группе ВВС, занимались преимущественно провинциальными газетами, усердно стараясь разыскать статьи, враждебные бундесверу. Кроме того, мне доставлялись и некоторые иностранные газеты.
О печати Германской Демократической Республики я мог судить только по присылаемым мне выдержкам или цитатам с комментариями. Нельзя было предполагать, что таким способом можно хорошо разобраться в положении. Телевидение из ГДР не достигало Карлсруэ. Таким образом, радио оставалось единственным источником информации для тех, кто хотел себе представить, что делается «по ту сторону».
Прежде всего мне бросилось в глаза противоречие между утверждениями о мнимом бескультурье коммунистов и тем фактом, что по программам радиовещания ГДР можно было слушать произведения старых немецких мастеров, порой в самом совершенном исполнении. Такое любовное отношение к традиционному немецкому искусству и его интерпретация поразили меня больше, чем некоторые вполне логичные разъяснения по злободневным политическим проблемам. Все же политические передачи имели для меня большее значение.
Я услышал о многочисленных предложениях, которые Берлин направил в соответствующие инстанции в Бонне, и для меня было просто непостижимо, почему не было предпринято ни малейшей попытки серьезно рассмотреть эти предложения. Я услышал о многих письмах и заявлениях, с которыми правительство Германской Демократической Республики обращалось к нашему правительству, и не мог понять, почему они оставались без ответа.
Но вскоре мне стало известно с достаточной определенностыо, почему ФРГ абсолютно не желает и слушать о соглашении с ГДР. В Бонн вызвали на совещание офицеров службы безопасности, офицеров по связи с прессой и офицеров — специалистов по психологической войне; на конференции снова сделал доклад майор д-р Тренч. Сей господин, выступающий и под фамилией д-ра Гермса, характеризовал, учитывая, что мы обязаны соблюдать тайну, — с грубой откровенностью психологическую войну против Германской Демократической Республики. Он изложил следующие основные положения:
— 17 июня мы упустили представившийся шанс так же, как весь запад упустил возможности, открывшиеся во время венгерского восстания. К сожалению, у нас тогда еще не было такого бундесвера, как нынешний. Мы должны всеми средствами добиваться, чтобы в определенный срок создать такую же обстановку, как тогда. Восстание в Восточной зоне дало бы нам историческое и нравственное право действовать.
С международной точки зрения всякая операция, предпринятая в этом районе для поддержания спокойствия и порядка, рассматривалась бы как полицейская акция…
Следовательно, мы никогда не признаем Восточную зону как государство, так как иначе самая незначительная операция означала бы вмешательство в дела другого государства. Только отказываясь от признания ГДР, мы когда-нибудь достигнем воссоединения.
Я понял, что мои самые серьезные опасении подтверждаются. Те самые методы, которые применялись в отношении Австрии, Протектората Богемии и Моравии и польских территорий, теперь хотят пустить в ход, чтобы вернуть ГДР «в лоно родины, в рейх», то есть включить в состав ФРГ: сначала психологическая и дипломатическая подготовка, а в конце концов — применение военной силы. При таких обстоятельствах исключалась какая бы то ни было готовность Бонна договориться.
Майор д-р Тренч говорил рассудительно, без пафоса, без резких жестов. Его доклад напомнил мне приказы по дивизии вермахта, когда в соответствии с обстановкой фиксировались в категорической форме длительность артиллерийской подготовки, точное время начала атаки и задача дня; не случайно вспомнился мне и тот большой конверт, который мы получили за несколько часов до нападения на Советский Союз, и снова меня охватило такое же щемящее чувство, как в ту ночь, в томительном ожидании часа, назначенного для вторжения в необъятные просторы Советской страны.
И вот теперь снова идет подготовка «похода ради освобождения». Возможно ли?
Майор д-р Тренч, который сам руководил частью операций, направленных против Германской Демократической Республики, никогда бы не стал излагать подобные планы без одобрения министерства. Кроме того, они совпадали с заявлениями наших политических деятелей. В таком же духе, как д-р Тренч, высказывались Аденауэр, Штраус и Зеебом. Они игнорировали лозунг «Никогда больше!», Потсдамский договор и статус-кво в Европе. Достаточно вспомнить хотя бы слова, сказанные Францем Йозефом Штраусом в его речи в бундестаге 20 марта 1958 года:
«Мы знаем из прошлого, что стратегическое мышление прежнего германского генерального штаба охватывало все страны света. У него имелись варианты всех цветов радуги — голубой, желтый, зеленый и так далее, в исследованиях генерального штаба были подготовлены решения и для Запада и для Востока, потом еще прибавился Север. С исторической точки зрения миновало время столкновения между европейскими национальными государственными демократиями, как и между ненациональными государственными демократиями. Теперь военная подготовка для предотвращения войны имеет дело с одним-единственным вариантом — это «красный» вариант; «иных вариантов нет во всем мире».
А вот другая поучительная фраза из речи министра, произнесенной им в Калифорнии в Санта-Роза 25 июля 1958 года: «Вторая мировая война еще не кончилась».
Майор д-р Тренч мог быть уверен, что он вполне угодил министру. Будучи офицером генерального штаба, он лишь больше вдавался в подробности, считая, что в нашем кругу можно обойтись без принятых в публичных выступлениях псевдодемократических фраз об обороне. Нет, все, что он говорил, не было обывательскими угрозами или бахвальством в пивной, все было продумано и страшило своей достоверностью.
Когда докладчик кончил, я услышал одобрительный шепот собравшихся офицеров и увидел, что они кивают головами в знак согласия. Но по выражению лиц некоторых слушателей я мог заметить, что они озадачены и смущены.
Во время перерыва отворили окна — свежий воздух был как нельзя кстати.
За нашим обедом мы обсуждали материалы «по идеологической работе», изданные главным штабом бундесвера. Наибольший интерес вызвал специальный номер «Бюллетеня информации для войсковых подразделений», посвященный 17 июня. В нем давались указания, как в частях «отпраздновать» этот день. Все в целом произвело на меня отталкивающее впечатление, особенно когда я услышал разговоры о «наших людях», которые были тогда убиты, ранены или отданы под суд.
Непосредственно после этого — вероятно, ввиду прямой связи с предыдущим — нам снова рассказали о формировании соединений по работе с листовками и громкоговорителями. Нам опять рекомендовали привлекать к работе бывших служащих нацистских отрядов по пропаганде, при этом подчеркивалось, что для них есть штатные должности с высокой оплатой. Майор Хаушильд из отдела печати взял меня под руку.
— Я ходатайствую о назначении меня на командирскую должность в подразделении по радиовещанию. Там больше шансов на продвижение, нежели у Шмюкле. Хотите тоже?
— А разве можно еще об этом ходатайствовать?
— Конечно. Офицеров по связи с прессой, кое-что смыслящих в этом деле, там принимают с распростертыми объятиями. Вам надо связаться с подполковником Миттельштедтом. Станьте на учет!
— Я наведу справки. За спрос ведь денег не берут.
Скажу здесь же: меня взяли на учет. Но до перевода не дошло, иначе я имел бы еще возможность заглянуть в адскую кухню пропаганды в эфире. Позднее, уже находясь в Германской Демократической Республике, я узнал о деятельности в Тевтобургском лесу первого моторизованного «солдатского радиопередатчика» — настоящей редакции на колесах, созданной по фашистским образцам, но современными средствами. То был батальон службы радиовещания 701; командиром батальона был Хаушильд, к тому времени уже произведенный в подполковники.
Я воспользовался обеденным перерывом, чтобы навестить старого знакомого в министерстве. Я застал его стоящим перед большими штабными картами. Они висели на стене, и, когда нужно было скрыть их от взгляда непосвященных, задергивалась занавеска. Я считался «посвященным».
Мой приятель был в прошлом артиллеристом, а теперь занимался размещением ракетных подразделений. Мы вскоре заговорили о своем «ремесле».
— Заштрихованные значки — это уже занятые позиции, а незаштрихованные — это запланированные позиции. Вот тут ракеты земля — воздух, а здесь — земля — земля.
— Почему такое сосредоточение на юге? — спросил я.
— На этот счет надо бы сделать тебе обстоятельный доклад. Но я постараюсь быть кратким. Наши слабые пункты находятся на севере. Если русские ударят по Гамбургу, они смогут отрезать Данию и Норвегию от Центральной Европы. Если они продвинутся дальше, то вместе с Роттердамом и Антверпеном отрежут нас от путей снабжения. Наше уязвимое место — стык со Скандинавией.
— Прости, но я никак не пойму, почему же в таком случае мы не сосредоточиваем наши силы к северу.
— Потому что, по нашему мнению, уязвимое место Восточного блока находится на юге. Если угодно, теперь можно было бы снова применить правило: «Укрепляйте правый фланг!» Вот здесь, между прочим, красные линии из Франции к нам, они обозначают трубопроводы для снабжения горючим.
— А как же с севером?
— Сейчас там решающую роль играет военно-морской флот. Все остальное придет потом.
— Есть ли у нас вообще достаточно людей для ракетных подразделений? Разве кто-нибудь из нас, стариков, в этом что-либо смыслит?
— Мы обучаем наших специалистов в Америке, разумеется, они осваивают и ракеты с атомными боеголовками.
— Судя по тому, что я читал в печати, да и вообще слышал об этом, число таких специалистов еще крайне мало.
— Скажи, пожалуйста, ты наивен или просто притворяешься? Ты ведь служил в рейхсвере, в этой стотысячной армии. Разве мы тогда совали всем под нос цифры, из которых было бы видно, сколько резервистов мы обучили и какое оружие осваивали?
— Конечно, нет. Но тогда была совсем другая ситуация.
— И тогда не другая, и теперь не иная. Если мы хотим что-либо собой представлять и чего-нибудь достичь, мы должны располагать современным оружием, а если нет, то можно уже сейчас сворачивать удочки. Мы как раз заняты тем, чтобы на базе новейших достижений науки перестроить наши дивизии по образцу «дивизии 59»; мы их превратим в соединения с атомным вооружением, которые могли бы действовать совершенно самостоятельно, у них не будет ничего общего с нашими старыми полевыми дивизиями; их огневая мощь в десять раз больше.
— Слышал. Но думаю, что в ваших играх вы распоряжаетесь чужим добром. Правда, атомные пушки есть в наличии, ракеты и самолеты с надлежащими бомбосбрасывателями и прицельным приспособлением — тоже. Но у нас нет ни атомных снарядов, ни боеголовок и никаких атомных бомб. К чему тогда все это затевать?
— Ты задаешь идиотские вопросы, мой дорогой. Тебе разве не известно, что мы каждый день, каждый час, да пет, каждую минуту должны быть готовы к тому, чтобы отразить атаку с Востока? Так ведь? Ну вот видишь. Все разговоры о постоянной готовности к обороне были бы бессмысленны, если бы мы не имели в непосредственной близости около орудий атомные боеприпасы, а у самолетов — атомные бомбы. Не было бы этого снаряжения на месте — все, что делается, было бы преступным легкомыслием.
— Ты прав, это было бы преступлением!
Полный воодушевления, он не расслышал интонации моей заключительной реплики.
Я уже не раз видел такие планы и схемы, какие мне только что были показаны: обыкновенные карты с обозначением уже занятых или запланированных мест расположения сухопутных, воздушных и военно-морских сил и территориальных войск; специальные карты, на которых обозначены лагеря, учебные плацы и авиационные базы, находящиеся в нашем распоряжении внутри страны и за рубежом, вплоть до полигона Бандырма в турецкой глуши, где наши эскадрильи истребителей упражнялись в обстреле целей ракетами; специальные карты с обозначением американской сети радаров, радиолокационной системы дальнего обнаружения наших, военно-воздушных сил, месторасположения штабов и гарнизонов союзников с разъяснениями относительно структуры командования НАТО; кроме того, имелись схемы дислокации всех боеспособных вооруженных сил НАТО, карты, на которых был начертан ход состоявшихся или запланированных маневров, в целом или в отдельности направленных против Востока; не последнее место занимали карты целей с пометками относительно разведанных военных объектов «государств Восточного блока».
Все эти материалы я рассматривал со своеобразным смешанным чувством. С одной стороны, как офицер, я был восхищен такой всеобъемлющей работой генеральных штабов, а с другой — меня охватывал ужас при мысли о возможных последствиях этих подготовительных мероприятий.
Ускоренный курс обучения стрельбе из минометов, в котором я участвовал в 1931 году, происходил на основе планирования, представлявшего нарушение всех соглашений, заключенных Германией. Мобилизационный график, в соответствии с которым я в 1939 году укомплектовал три транспортные колонны, был разработан в совершенной тайне. Я тогда был восхищен подготовкой, проведенной в канцеляриях.
В мае 1940 года мы вступили на территорию Франции, используя карты, уже давно лежавшие в готовом виде, на которых были обозначены во всех подробностях необходимые военные данные. Пакет, который я в 1941 году получил в качестве командира роты, содержал лишь ничтожную выдержку из огромного плана военного нападения, который подготовлялся столь изощренно и замаскированно, что в Советском Союзе о близости войны но думал ни один человек.
Тогда над этими планами работало несчетное множество офицеров генерального штаба — и в рейхсвере и в вермахте. Работали совершенно так же, как теперь мой знакомый офицер.
Я уже давно не был столь наивен, каким казался, судя по моим вопросам. Но, задавая их, я походил на человека, который щиплет себя, чтобы убедиться, что это явь, а не страшный сон. Так я снова получил доказательства того, что за кулисами действуют мощные силы, их цель — втихомолку уготовить новые бедствия нашему народу. Слушая все это, я ощущал неприятный озноб и испытывал непреодолимое желание выйти на свежий воздух.
Я простился со своим знакомым и зашел в другой отдел министерства, чтобы зарегистрировать заявку моей авиационной группы на «прощальные подарки» для увольняемых военнослужащих. По указанию генерала Каммхубера был издан сборник избранных произведений немецких писателей; его вручали каждому увольняемому в запас солдату вместе с отпечатанным и подклеенным к первым страницам посвящением главнокомандующего ВВС и пожеланием доброго пути. Офицер, которому была поручена эта операция, вручил мне книгу со словами:
— Вам эта книга, несомненно, доставит большое удовольствие.
Очень хорошее оформление книги, безусловно, могло доставить удовольствие, а также избранные произведения немецких поэтов, которых всегда приятно читать. Однако по понятным соображениям были представлены и Фридрих II, и Бисмарк, а выдержки из писаний Эрнста Юнгера придали книге пошлый характер дешевой милитаристской хрестоматии.
Перелистывая сборник, я наткнулся, например, на некоторые места из книги «Стальная гроза»; когда-то, в школьные годы, она вызывала мой восторг, в ротных библиотеках рейхсвера она обязательно имелась и — особенно после 1933 года — издавалась огромными тиражами.
Я прочел: «Обуреваемые разнообразными чувствами, порожденными жаждой крови, яростью и вином, мы шли в ногу, тяжело ступая, по неудержимо двигаясь к вражеским позициям… Чудовищная страсть к уничтожению, царившая на поле битвы, опьяняла наш мозг».
Или следующие строки: «Охваченный непреодолимым желанием выстрелить, я вырвал винтовку из рук унтер-офицера, глазевшего на это зрелище. Моей первой жертвой был англичанин, в которого я угодил на расстоянии ста пятидесяти метров, хотя рядом с ним шли два немца. Сложившись пополам, словно карманный ножик, он рухнул наземь».
Уже собираясь захлопнуть книгу и спрятать ее в портфель, я заметил следующее место: «Воину, идущему в атаку, застилает глаза кровавый туман, и он не в состоянии управлять своими чувствами. Он не намерен брать пленных; он жаждет убивать. Перед его глазами уже нет намеченной цели, он во власти могучих первобытных инстинктов. И только когда прольется кровь, туман рассеивается в его мозгу; воин озирается, словно пробудившись от тяжелого сна».
Я спрашивал себя, как согласовать эту героизацию звериных первобытных инстинктов с тем, что говорилось в предисловии, которым Каммхубер сопроводил книгу: «В этом искусно и умно составленном сборнике отражены созданные в прошлом и в настоящем духовные ценности нашего западного общества, частью которого мы сами являемся и непреложные жизненные блага которого мы желаем сохранить в мире и свободе, а если нужно, готовы защищать как храбрые солдаты».
Что может быть общего у культуры, жизненных благ, мира и свободы с жаждой крови, стремлением убивать, страстью к уничтожению? Неужели эти инстинкты должны быть для солдат бундесвера воплощением мужества, которое ему понадобится, когда от него потребуют, чтобы он «защищал» ФРГ и, очевидно, сражался против немцев «по ту сторону»?
Сборник носил скромное название «Хрестоматия для немцев».
«Христианнейшие мореплаватели»
Осенью 1959 года мне было поручено организовать посещение военно-морского флота южногерманскими журналистами. Транспортная авиационная эскадра, расположенная в Мюнхене-Нойбиберге, предоставила нам два самолета «Норатлас», которые доставили нас из Штутгарта в Киль.
Первым пунктом программы был доклад адмирала Герлаха, который коснулся ядерной войны и кстати признался, сколь тяжело ему думать, что когда-нибудь и ему придется сбросить атомную бомбу на свой родной город Висмар. Однако тут же без всякой паузы, упомянув предложение польского министра иностранных дел Рапацкого создать в Европе зону, свободную от атомного оружия, адмирал объявил его неприемлемым.
Затем журналистам предоставили возможность осмотреть базу военно-морского флота. Мы видели подводные лодки «Акула» и «Щука», обе они остались от вермахта и служили теперь для учебных целей. Мы отправились на торпедных катерах через Фленсбургский фьорд в датские воды, и там нас информировали о задачах военно-морских сил в Балтийском море. Нам рассказали о кораблях, оснащенных ракетами, о самоходных десантных баржах, о штурмовых лодках, о специальных заграждениях, о минах и о морской пограничной охране. В заключение мы посетили офицерскую школу военно-морского флота в Мюрвике.
После этой поездки журналисты опубликовали рекламные статьи о военно-морских силах и особенно подчеркивали их «оборонительный характер». Вероятно, они не читали программную работу «Морская мощь и безопасность» адмирала Фридриха Руге, главнокомандующего ВМС; участник двух мировых войн, он после тотального поражения гитлеровский Германии не нашел ничего лучшего, как в качестве советника Аденауэра вновь колдуя над географическими картами, дабы недвусмысленно сформулировать задачи военно-морских сил ФРГ.
Он писал: «Если твердо установлено, что Балтийское море во всякое время доступно для захода военных кораблей извне, то из этого вытекает, что давление великих морских держав проникает в глубь Балтийского моря вплоть до простирающегося на тысячи километров советского побережья, вполне пригодного для десанта почти на всем своем протяжении».
Вероятно, журналисты не были знакомы с политико-стратегическим исследованием, которое, основываясь на книге Руге «Размышления», издал «Кружок военных исследований»; эта работа вышла в издательстве «Миттлер и сын», в том самом, которое уже издавало инструкции для рейхсвера и вермахта.
В этой книге, в частности, говорилось: «Перед западной стратегией открываются серьезные перспективы воздействия на всю глубину территории противника, так как Балтийское море, глубоко вклинивающееся в Европейский континент, может служить морским путем, воздушным коридором — одним словом, свободной от препятствий «автострадой».
И далее: «Подобно Балтийскому морю, и Черное море глубоко вклинивается во фланги Советского Союза, так что перед Западом открывается возможность морских десантных операций… Теперь Германия — союзница великих морских держав. Правда, из-за угрозы применения атомного оружия вряд ли мыслимы такие формы вторжения, как во время второй мировой войны или войны в Корее. Однако их место могут заменить новые формы комбинированных, с участием флота военных действий, когда, несмотря на значительное рассредоточение сил, осуществляется, хотя бы с помощью вертолетов, быстрая концентрация сил и тем самым открывается возможность образования предмостных укреплений и ударных группировок, издалека угрожающих глубокому тылу противника».
Вероятно, журналисты действительно не знали об этой концепции агрессии, об этой взлелеянной в бундесвере идее «клещей», образуемых операциями со стороны Балтийского и Черного морей; поэтому они и описывали много дней и на многих страницах «оборонительный характер» военно-морских сил ФРГ.
Все же журналисты должны были бы задуматься над докладом офицера по связи с прессой ВМС, который им рассказал о происходившем в мае 1959 года маневре и десанте «Желтый волк» под командованием адмирала Ценкера, когда при участии оснащенных ракетами десантных катеров разыгрывалась атака танковых подразделений на чужеземное побережье.
Им следовало бы также задуматься и над тем, что этот офицер по связи с прессой рассказывал об апрельских маневрах НАТО, во время которых адмирал Герлах являлся главнокомандующим датских, норвежских и западногерманских военно-морских соединений.
Наконец, журналисты должны были бы насторожиться, слушая речи другого морского офицера; потопив во время войны множество пассажирских, торговых и военных су-дол, он дослужился до Рыцарского креста и теперь утверждал, что у пас по сравнению с прошлым большое преимущество, так как нам не надо выступать против Англии, а можно вместе с западными державами плыть в кильватере НАТО.
Я подумал, что произошло бы, если бы наши военно-морские силы когда-нибудь попытались заставить флоты других стран идти в кильватере западногерманских военных кораблей. Если уже наши адмиралы командуют военными кораблями тех стран, на которые Германия недавно напала при содействии этих же командиров, то не исключено, что эти стратеги когда-нибудь попытаются использовать потенциал НАТО. Вот только не ясно было, разделяют ли восторг адмирала Руге по поводу «серьезных перспектив западной стратегии» штабы Лондона, Осло и Копенгагена. Во всяком случае, Франция уже в марте 1959 года решила вывести французский средиземноморский флот из-под подчинения НАТО в случае войны.
Все это явно мало занимало участников «информационной поездки». Они опубликовали «благожелательные» отчеты, и тем самым были с лихвой возмещены наши затраты на самолет, отели, угощение с вином, страховку и прочес.
На обратном пути в Штутгарт много шутили и смеялись. Один из журналистов купил своему сынишке игрушечный водяной пистолет, с виду очень похожий на настоящий револьвер. Я взял его на минуту, прошел в кабину пилота, направил «пистолет» на капитана из Мюнхена и потребовал:
— Тотчас же повернуть на восток! Курс на Берлин! Посадка в Шенефельде!
Капитан весело ответил:
— О'кей!
Все рассмеялись.
Потом я вернул пистолет владельцу. Он поддержал шутку:
— Жаль, что водой его не проберешь.
После моего переселения в Германскую Демократическую Республику один из журналистов писал в своей газете: «А может быть, мрачная шутка майора отражала такие его настроения, о которых мы и не догадывались».
Ну конечно же, господа газетчики не могли знать моих настроений. Я сделал иные выводы из посещения военного флота, нежели они. Но моя тогдашняя выходка действительно была только озорной шуткой.
Наблюдения и выводы
Тем временем на моем письменном столе накопились горы поступивших бумаг; канцелярщина с ее приказами, распоряжениями, циркулярами, рапортами и многим другим приобрела такие огромные размеры, что никто уже не был в состоянии даже прочесть все ежедневно поступающие бумаги, а тем более обработать их, даже превратив ночь в день. Достаточно много времени уходило и на то, чтобы ознакомиться с сообщениями о важнейших происшествиях и проштудировать весьма поучительные донесения о различных учениях и маневрах.
После 14 января 1959 года, этого «черного дня», серия «аварий на производстве» получила свое продолжение. Редкая неделя проходила без того, чтобы не было аварии самолета, несчастных случаев со смертельным исходом из-за чрезмерной нагрузки пилотов. Впрочем, эти потери не шли в сравнение с запланированными при учениях и маневрах цифрами убитых. Тут уж дело шло о сотнях тысяч и миллионах; как нечто само собой разумеющееся, постоянно планировали применение атомного оружия, конечно в качестве «ответного удара», так как вымышленным поводом для него всегда было «нападение красных» на ФРГ.
Вскоре в моей работе офицера по связи с прессой наступил перерыв на несколько недель, так как мне было поручено замещать начальника отдела А-2. Для того чтобы разъяснить, о чем при этом шла речь, я сначала в нескольких штрихах обрисую структуру нашего штаба.
Я уже упоминал в другом месте, что деятельность нашего авиационного командования распространялась на южную часть ФРГ. Во главе авиационной группы стоял командующий; его непосредственными помощниками были начальник штаба, главный советник и группа переводчиков. Штаб — на языке НАТО «Air Staff» — в военно-воздушных силах, «Admiral Staff» — в ВМС и «General Staff» — в армии — состоял из пяти отделов от А-1 до А-5, соответственно в армии от Г-1 до Г-5.
Отдел А-1, следовательно в армии Г-1, ведал вопросами личного состава, такими, как повышения, перемещения, жалобы, награждения, аттестация и, естественно, новые формирования. Ему также была подведомственна «идеологическая работа» и связь с гражданскими организациями.
В компетенцию отдела А-2 входила военная контрразведка и «вооружения иностранных армий». Он должен был следить за соблюдением во всех подчиненных подразделениях инструкций по безопасности, осуществлять надлежащие мероприятия по контрразведке, держать под своим контролем засекреченную деятельность и заботиться о получении возможно более обширных сведений о потенциальном противнике.
Отдел А-3 ведал планированием, организационными вопросами и обучением. В этом отделе сосредоточивались все отчеты о результатах боевой подготовки и сводки выводов из полученного опыта. Отдел А-3 разрабатывал также вопросы, связанные с дислокацией имеющихся воинских частей.
Отдел А-4 ведал всей службой тыла, следовательно, материально-техническим обеспечением и другими вопросами снабжения.
Отделу А-5 была подчинена служба связи.
При штабе еще состояла в качестве специального отдела «группа инфраструктур», где я после окончания курсов в Мюнхене начинал свою службу в бундесвере в должности начальника канцелярии и заведующего секретным отделом.
А теперь мне предстояло замещать начальника отдела А-2. Несомненно, меня ожидала очень интересная работа и сверх того я имел возможность убедиться, что мои начальники по-прежнему относились ко мне с неограниченным доверием, хотя я и позволял себе неоднократно критические высказывания. В прошлом я был бы горд тем, что мне предоставлен случай оправдать доверие на посту руководителя отдела штаба. Теперь я таких чувств не испытывал. Теперь я уже не был лишен сомнений и, собственно говоря, привлекало меня только то, что я познакомлюсь с новой сферой деятельности. Я получил возможность разобраться в таких вещах, которые в другом гарнизоне и даже на более высоком посту были бы от меня скрыты и остались бы для меня не известны. То, что я там узнал, лишь укрепило меня в моем представлении о бундесвере и о его целях, сложившемся у меня уже ранее. Оглядываясь назад, я могу, пожалуй, сказать, что новая работа послужила, последним решающим толчком для моего отхода от милитаризма.
Отдел А-2 был расположен в особом здании. Чтобы попасть в рабочее помещение, надо было пройти через холл, который был перегорожен сквозной решеткой, а за нею находилась массивная, всегда запертая дверь. Между решеткой и дверью стояли часовые. Без предварительного обращения и без разрешения начальника А-2 никто не мог проникнуть в эту священную обитель, сколько бы разных удостоверений посетитель ни предъявлял. Никому и не следовало там появляться, кроме допущенных сотрудников.
После того как начальник отдела майор Эндрес вкратце ввел меня в курс работы в качестве его заместителя, он привлек мое особое внимание к одному обстоятельству:
— У входа в наше здание сидит инвалид войны в своей коляске. Заметили вы его?
— Вы имеете в виду продавца сигарет с лотком?
— Совершенно верно, именно его. Любопытно, почему он обосновался как раз перед нашей дверью?
— Вероятно, рассчитывает здесь больше продать.
— Допускаю. Но почему этот субъект постоянно что-то записывает? Вероятно, он регистрирует всех, кто входит и выходит.
— Что тут регистрировать? Он каждый день видит одних и тех же унтер-офицеров и офицеров.
— Мой дорогой Винцер, вы это еще поймете. У меня есть мой собственный опыт. Вы что же, думаете, Восток пользуется другими методами, чем мы? Всякая мелочь представляет интерес. Так что обратите особое внимание на этого человека! Попробуйте выяснить, что он записывает!
Начальник А-2 уехал в санаторий, а я занял его место. Это были весьма поучительные недели.
Сначала я установил, что майор Эндрес завел особые дела на офицеров штаба, где хранились документы с доносами и «пометками о благонадежности», документы, о существовании которых никто и не подозревал.
Таковы были, например, дела полковника Хоцеля и подполковника Гофмана-Лерцера. Оба они, находясь в советском плену, участвовали в деятельности Союза немецких офицеров, и поэтому, когда они стали военнослужащими бундесвера, над ними было установлено наблюдение военной контрразведкой ФРГ и отделом А-2. Хотя полковник Хоцель позабыл выводы, сделанные им в плену, все же со всех сторон поступали доносы его прежних фронтовых товарищей, добивавшихся его увольнения из бундесвера, правда тщетные, так как он решительно поддержал Аденауэра. Зато подполковника Гофмана-Лерцера уволили в отставку, так как было доказано, что он переписывался со своим другом, бывшим членом Союза немецких офицеров. Все эти документы я обнаружил в делах отдела.
По вопросам обеспечения безопасности отдел А-2 должен был сотрудничать с комендантами гарнизонов и частей территориальной обороны. Таким образом, я познакомился с подготовкой возможной мобилизации. В этом случае, например, автомобильная ремонтная мастерская вместе со всем своим персоналом и материалами должна была превратиться в ротную мастерскую, а фирма по строительству водопроводов и канализации должна была образовать саперное подразделение. Все уже успели взять на учет и «охватить». Нужно было только иметь наготове военную форму, огнестрельное оружие для солдат, маскировочную краску для машин, некоторые специальные инструменты и — если директор фирмы не является резервистом — необходимое число офицеров запаса. Для легализации всех этих мероприятий недоставало только чрезвычайных законов, принятия которых уже требовали руководящие круги ХДС.
Пожалуй, мало кто из бывших солдат мог предполагать, что почти все они без исключения зарегистрированы и «запрограммированы» с приложением данных об их последнем воинском звании, последнем месте службы и характеристики на случай дальнейшего использования. Все Нужные для этого материалы были предоставлены адресными бюро, солдатскими союзами и отделами социального обеспечения «по параграфу 131»[60]. Таким способом в ФРГ взяты на учет на случай «возможных событий» более двух с половиной миллионов бывших солдат. Наряду со списками «достойных состоять в армии», в том числе и многих инвалидов войны, имелась и картотека под рубрикой «нежелательные элементы», то есть сутенеры, скупщики краденого, представители фирм или мелкие торговцы, обжуливавшие солдат, гомосексуалисты и, разумеется, лица, подозреваемые в том, что они коммунисты, — пестрая смесь политических и уголовников.
Весьма поучительны были доклады о настроениях бывших военнослужащих горнопехотных частей, принимавших участие в солдатских встречах дивизии «Эдельвейс» в Австрии. Согласно этим донесениям, в «солдатских кругах Австрии» уже не оценивают отрицательно прошлое— простили захват Австрии Германией в 1938 году — и не без интереса относятся к возможности нового варианта «Великой Германии». Во всех сообщениях прдчеркивалось, что в Австрии разрешено носить старые ордена со свастикой.
Понемногу я углубился в чтение всех этих материалов. Но тем временем из одного гарнизона поступил сигнал тревоги, так как исчез солдат или пропал секретный документ, а может быть, и то и другое. Так началась моя будничная работа в отделе А-2, сотрудничество с военной разведкой ФРГ, телефонные переговоры, телеграммы, допросы, бумажная волокита. Чаще всего солдат н секретный документ исчезали бесследно.
Особенное внимание я уделял ежемесячным отчетам в красной обложке, касавшимся Германской Демократической Республики, и притом не только Национальной народной армии, но и размещенных в ГДР советских войск. Эти отчеты содержали сообщения агентов о численности гарнизонов, о строительных работах, передвижении войск, вооружений, персональных перемещениях, и все это подкреплялось, разъяснялось или дополнялось с помощью фотографий и чертежей, а также докладов о моральном состоянии. С интересом изучал я танк «Т-54» по чертежам и фотографиям, снабженным техническими данными, характеристикой брони и вооружения. Такой месячный отчет был пухлым, как телефонный справочник; и не удивительно, ведь эта шпионская библия, кроме всего, содержала подробное изложение результатов производившихся из Западного Берлина с помощью радаров и радио наблюдений над маневрами военно-воздушных сил.
Меня заинтересовали разнообразные специальные карты, на которых были обозначены авиационные базы ГДР, а также других государств Варшавского пакта, мосты в ГДР, ЧССР, Венгрии и Австрии с указанием их грузоподъемности. Не обошел я вниманием и секретный документ, из которого явствовало, что в Шпандалене размещены самолеты «У-2». Знакомясь с этим документом, я вспомнил, как на авиабазе Рамштейн офицер военно-воздушных сил США бахвалился, будто во всем Восточном блоке нет ни одной поляны и ни одного сарая, который ими не был бы сфотографирован.
В общем у меня создалось впечатление, что ведется огромная и кропотливая шпионская работа. Разумеется, мне было известно, что каждое государство старается получить сведения об экономической и военной силе своего потенциального противника. Подобный сбор сведений — необходимая профилактическая мера даже для страны, которая заботится только об обороне.
Но тут неизбежно возникала аналогия со злополучным прошлым. Неоднократно в той же организации и теми же способами заготовлялись карты, которыми пользовалась кайзеровская армия 1914 года, а спустя много лет, в 1939 году, — вермахт, совершая нападение на соседние государства. Первоначальные успехи в обеих мировых войнах были обусловлены не только преимуществом внезапности, но и наличием картографического материала, разработанного до малейших деталей. Генерал Гелен, возглавлявший во время второй мировой войны отдел «Иностранные армии Востока», теперь из центра в Мюнхен-Пулахе руководил разведкой ФРГ. Его бывшие сотрудники, специалисты из рейхсвера и вермахта, служили в ведомстве по охране конституции, в военной разведке ФРГ и в других такого же рода организациях, собирая материал для бундесвера.
Когда реваншисты твердят о непризнании ГДР и о возможных «полицейских акциях», из этого, естественно, вытекает, что шпионская деятельность и огромные затраты на нее имеют лишь одно назначение: обеспечить молниеносное осуществление запланированных операций. Бонн, очевидно, надеется таким способом помешать нанесению оборонительного атомного удара. Это звучало абсурдно, но мне уже тогда стало ясно, что решающую роль там играют люди, которые уже дважды неправильно оценили реакцию противника и соотношение сил. Несколько недель моей работы в качестве заместителя начальника отдела А-2 закончились так же, как начались. Когда майор Эндрес возвратился из санатория, первый служебный вопрос, который он мне задал, был тот же, что и в день отъезда:
— Вы наблюдали за субъектом в коляске инвалида?
— Я каждый день покупал у него сигареты.
— Великолепно, это вы ловко придумали. Удалось вам при этом что-либо выяснить?
— Еще бы, даже кое-что совсем необычное.
— Что же именно?
Я заставил моего собеседника потомиться в ожидании. Затем сказал театральным шепотом:
— Я установил, что этот человек записывает в тетрадке свои доходы, чтобы самым добросовестным образом выполнить перед финансовым ведомством обязательства по уплате налога на оборот. Правда, случай далеко не обычный?
Майор Эндрес внимательно па меня посмотрел. Он в уме «комбинировал» факты. Наконец он сообразил и даже рассмеялся, а это уже немало для сотрудника отдела А-2.
Излечен
Все детали, с которыми я знакомился, все высказывания, которые я слышал, подобно отдельным частицам мозаики, составляли единую картину страшной военной концепции, конечной целью которой являлась изоляция и затем аннексия ГДР. Таковы были выводы, сделанные мною ко времени возвращения на работу по связи с прессой.
Я получал доклады о грубом обращении с подчиненными и жалобы солдат. Но я должен был уверять редакции газет в том, что идеологическая работа в бундесвере проводится «успешно».
Мне были известны планы военно-морского командования, я знал, что командование армией всецело во власти ложных традиций, я слышал высокомерные и никчемные высказывания командования военно-воздушными силами. Но редакциям газет я должен был продавать гнилой товар — версию о «новом духе» в бундесвере.
Я наблюдал подготовительные мероприятия, целью которых было превратить бундесвер в сильнейшую западноевропейскую военную силу. Но я должен был в прессу продвигать статьи, которые ослабили бы значение подобных выводов.
Мне были известны планы воссоединения и «освобождения», которые могли лишь привести к новой войне. Но я должен был убеждать журналистов, чтобы они печатали как можно больше статей об «оборонительном характере» бундесвера.
Постоянно передо мной вставала дилемма, обусловленная тем, что я был вынужден говорить и действовать в противоречии со своими убеждениями. Теперь я счел бессмысленным донкихотством мои попытки в повседневной тягостной работе смягчить и демократизировать условия в бундесвере. Но я еще не принял никакого решения относительно того, как дальше поступать. Пока что я нашел наиболее удобный выход — поехал лечиться в Бад-Хейльбрунн близ Бад-Тольца в Баварии.
Маленький Хейльбрунн со своим чудодейственным источником расположен в стороне от большой дороги. Там нечего делать кричащей рекламной индустрии развлечений и алчущим заработка модным врачам. Как раз на таком курорте я мог обрести покой и отдых, в которых так нуждался.
В частном санатории, превосходно организованном, я получил хорошую отдельную комнату с балконом, откуда открывалась перспектива поднимающихся полого вверх гор и лесов. Леса влекли под сень своих деревьев, и я гулял там часами после обычных дообеденных процедур и после обеда. Ходил наедине со своими мыслями. Наконец я был свободен, избавлен от тисков повседневной службы и от тягостной необходимости лицемерить и скрывать свои мысли.
То были тридцать дней размышлений. Но ни очаровательные пейзажи, ни заботливое отношение семьи врача и персонала санатория и различные приятные стороны благополучного и удобного времяпрепровождения — ничего не могло меня отвлечь от хода моих мыслей. Пути обратно уже не было, только вперед. Но куда вперед?
В любую погоду я уходил в горы. Когда же солнце светило особенно горячо, меня влекло к озеру, до которого было всего несколько минут ходьбы. Охотнее всего я уплывал далеко, туда, где я, лежа на спине, мог предаваться движению волн; один, вокруг водная гладь, и на берегу озера встающие стеной леса. А вверху беспредельное небо с плывущими по нему облаками.
Одиночество может стать смертельно мучительным, но иногда человеку надо побыть одному, чтобы выздороветь. Я был один наконец, совершенно один.
И мысли текли свободно.
Мне было ясно, что рано или поздно придется действовать, я должен буду принять решение, если не желаю снова разделить ответственность и вину за происходящее. Я должен заговорить. Слова протеста были у меня на устах. Молчание означало дальнейшее участие в маскировке и оглуплении. Все чаще мне приходилось наблюдать, как люди, особенно молодежь, выражают сомнения и протест. Критика по адресу правительства и бундесвера принимала все более явственные формы. Не должен ли я к этому примкнуть? Это, казалось, было возможно, потому что я мог в любое время выйти из бундесвера, рассчитаться с ним. Но, с другой стороны, в качестве офицера я был до конца жизни связан обязательством, хранить тайну, если не хотел, чтобы меня посадили в тюрьму.
Если же, несмотря на все, я захотел бы высказаться и предупредить об опасности, то я мог бы это сделать только за пределами ФРГ. Между тем отношение к ГДР неизбежно связано с отношением к коммунизму. Верно, я был неплохо информирован и мыслил реалистично, моя точка зрения не соответствовала тому, чего добивалась наша пропаганда, но тем не менее при мысли о другой Германии меня охватывало какое-то смутное беспокойство, вставала картина мира, мне чуждого и холодного.
Таким образом, оставалась лишь перспектива переезда за границу, на Запад. Но было ли это действительно выходом? Отнеслись ли бы там достаточно серьезно к моим предостережениям? Находился ли бы я там в безопасности от происков посланцев генерала Гелена, которые ни с чем не считаются, когда им нужно пресечь распространение неприятной для них правдивой информации? Может быть, меня даже передали бы западногерманским властям?…
Я был не в состоянии прийти к окончательным выводам. Я все размышлял и ломал себе голову, часто мне не спалось. Ночь напролет я беспокойно ворочался с боку на бок. Мои мысли вращались в замкнутом круге, и я не находил выхода. Порой, когда я чувствовал ужасную усталость и все же мучился бессонницей, я едва не терял самообладание. Тогда я пытался убедить себя, что я один все равно ничего не могу изменить и, может быть, для меня было бы даже лучше, если бы я без оглядки продолжал участвовать в начатом деле, не пытаясь сворачивать в ту или иную сторону. Нет никакого смысла противопоставлять себя «тем, другим, вверху», ведь все равно все пойдет своим чередом, как должно быть, так говорил я самому себе в минуты полной растерянности.
Но в моем настроении произошел неожиданный перелом после на первый взгляд мелкого и малозначительного обстоятельства, но, как это бывает, сыгравшего решающую роль. Бундесвер заключил с санаторием в Хейльбрунне договор, на основании которого примерно треть его пациентов составляли офицеры, в том числе и мой сосед генерал Легелер. Я уже встречал его когда-то и Травемюнде, где он торговал канцелярскими принадлежностями. Теперь он снова стал генералом с головы до ног. Рассказывая о последних маневрах на юго-востоке, он издевался над державшимися недостаточно молодцевато американцами, которые при наступлении через Дунай двигались, по его словам, «словно разбитые параличом», и значительно отстали от яростно атаковавших дивизий бундесвера. По его мнению, командование допускало существенные промахи, и по этому поводу генерал Легелер охотно выражал свое возмущение в часы вечерних сумерек за кружкой пива в трактире «Почта». В Хейльбрунне он набирался сил для выполнения новых задач. Бонн счел, что он подходит для занятия поста начальника академии бундесвера в Гамбурге-Бланкензее. Очевидно, на него можно было положиться в том отношении, что он внушит будущим генштабистам бундесвера тот традиционный дух, который господствовал в вильгельмовской армии, рейхсвере и вермахте и обрек нас на два катастрофических поражения в войне.
Генерал Легелер рекомендовал мне прочесть мемуары генерал-фельдмаршала фон Манштейна, чтение которых, по его словам, «весьма поучительно». Сначала я взялся за книгу без охоты, но потом мне захотелось узнать, какие мысли высказывает о последней войне бывший командир того батальона, в котором я служил во времена рейхсвера.
Чтение оказалось действительно поучительным, а для меня решающим.
Сотни офицеров генерального штаба всех рангов когда-то трудились над подготовкой Германии к войне п разрабатывали планы отдельных походов; они были готовы следовать за «величайшим полководцем всех времен». Генерал-фельдмаршал фон Манштейн в своей книге «Потерянные победы» оправдывал эту позицию в следующих словах:
«Безусловно, нельзя отмахнуться от оценки роли Гитлера как военного руководителя, сославшись на ходящее словцо «ефрейтор времен первой мировой войны». Он, несомненно, обладал определенной проницательностью в отношении оперативных возможностей…»
Но поскольку господин фон Манштейн выполнял функции советника федерального правительства и главного штаба бундесвера, он одновременно был вынужден привести «убедительные» объяснения, почему ему и его коллегам по генеральному штабу не удалось добиться «конечной победы». Поэтому он старался на многих страницах реабилитировать себя и генералитет, пытаясь вину за поражение возложить исключительно на Гитлера: «Уже при изложении планов вторжения в Великобританию было показано, что Гитлер организовал верховное военное командование таким образом, что не существовало никакой инстанции, которая могла бы давать ему советы относительно ведения войны в целом и была бы в состоянии составить общий план войны».
Или так: «Переоценка Гитлером силы своей воли и своих способностей привела к тому, что он все чаще пытался посредством отдельных распоряжений вмешиваться в командование операциями подчиненных штабов».
И далее: «Напротив, Гитлер думал, что он за своим письменным столом в состоянии все предусмотреть лучше, чем его командиры на фронте… Тем самым он уничтожал предпосылки подлинного военного искусства и руководства».
Значит, с одной стороны, Гитлер обладал проницательностью полководца и с ним можно было иметь дело. И в то же время он держал в своих руках все нити руководства и никто не мог противиться его решениям. Из этой главы, в которой мысль совершает головокружительные повороты, как в слаломе, надлежало сделать конечный вывод, что Германия выиграла бы войну, если бы господин фон Манштейн был верховным главнокомандующим вермахта.
Бывший генерал-фельдмаршал упрекал Гитлера за то, что тот руководил дилетантски. А он-то сам не удосужился хотя бы разок посетить в «котле» на Волге подчиненную ему 6-ю армию, чтобы лично получить представление об обстановке. Однако именно судьба этой армии, бессмысленно принесенной в жертву, послужила фон Машнтейну поводом для в высшей степени своеобразных рассуждений: «Однако, сколь ни тяжела была потеря 6-й армии, все же из этого не вытекало, что война на Востоке — и тем самым война вообще — неизбежно была проиграна. Можно было еще навязать ничейный исход, если бы германская политика и командование вермахта действовало бы в таком направлении».
Исследователи вскрыли нелепость запоздалых усилий господина фон Манштейна пожать плоды не использованных во второй мировой войне стратегических возможностей; тем не менее в бундесвере рекомендуют читать эту книгу бывшего кольбергского командира батальона рейхсвера, носившего каску из папье-маше. Надеются, что солдаты бундесвера и западногерманское население просветятся и поймут, что теперь за дело взялось более одаренное командование, нежели во времена Гитлера, а это должно вновь пробудить «воинский дух» и стремление к «походу на Восток».
Раньше я не имел времени для того, чтобы прочесть эту книгу. Однако я буду вечно благодарен генералу Легелеру за то, что как раз в тот период, когда я «про~ ходил курс лечения», он порекомендовал мне подобное «трудное» чтение. Теперь я прочел книгу два раза подряд, не спеша и размышляя над нею. При этом снова первенствующее значение приобрела проблема военной присяги, которая столь часто вызывала мои раздумья и сомнения. Все упорнее я сопоставлял фон Манштейна с другим моим командиром, генералом фон Зейдлицем. Сравнение между этими двумя людьми сыграло для меня решающую роль.
Безусловно, фон Манштейн никогда не нарушал присяги. Он сохранял верность кайзеру, Эберту, Гинденбургу и Гитлеру, точно так же как он теперь соблюдал верность Аденауэру. Он оставался верен, пока ход событий не освобождал его от принесенной клятвы. И пусть тем временем все в мире пойдет прахом. Трижды наблюдал я его деятельность: в рейхсвере, в вермахте и теперь в качестве советника бундесвера. Случайность это или система? Чьим интересам служили фон Манштейн и прочие генералы? Разве дело не заключалось неизменно и стремлении захватить чужие страны и богатства их недр, в достижении экономических целей? А крупная индустрия? Она снабжала оружием Вильгельма II и Гитлера, получала барыши на каждом снаряде, каждой бомбе, на каждом убитом в последней войне, а теперь она же вооружает бундесвер. Разве теперь не фигурируют те же самые фирмы и фамилии?
Совсем иначе обстоит дело с командиром дивизии генералом фон Зейдлицем. Правда, он человек той же армии, но солдаты на передовой видели его чаще, чем господа в штабе. Однако не этим одним определяется различие. Зейдлиц также служил кайзеру, Веймарской республике и Гитлеру. До Сталинграда. Тут-то генерал стал самостоятельно мыслить и действовать. Он потребовал дать согласие на капитуляцию, прекратил огонь на своем участке фронта и разорвал присягу, когда понял, что продолжать служить Гитлеру — значит совершать преступление перед немецким народом. Его деятельность в Национальном комитете «Свободная Германия» представляла собой борьбу против фашистской Германии и тем самым за возрождение Германии. Ему, наверно, нелегко дался отказ от предубеждения против коммунизма, но генерал фон Зейдлиц не считал возможным уклониться от выполнения своего долга перед своими солдатами и своим народом. Теперь его обвиняют в измене и нарушения присяги именно те генералы, которые призывали «держаться до конца». Эти узколобые подхалимы, неспособные самостоятельно мыслить, шедшие за Гитлером вплоть до самой последней груды развалин, они осмеливаются присваивать себе роль судей над человеком, который противостоял Гитлеру!
Два командира, сыгравшие роль в моей жизни — в войне и мире, — были для меня символом двух различных путей. Оставаться ли мне вместе с Манштейном или следовать примеру Зейдлица?
Мне уже больше не нужно было долго взвешивать аргументы и контраргументы. Я принял: решение действовать в согласии со своей совестью, а все, что этому противоречит, всяческие предубеждения отбросить в сторону во имя высшей ответственности и при ближайшей благоприятной возможности переселиться в Германскую Демократическую Республику. Теперь передо мной стояла ясная цель, я как бы снова обрел подлинное дело. Мучительные раздумья пришли к концу, сомнения рассеялись.
С совершенно новым, жизнерадостным чувством бродил я по лесам. Погода казалась мне более приятной, люди — более приветливыми, а жизнь — более привлекательной. Я должен был сдерживать себя, чтобы не поделиться с кем-нибудь принятым мною решением. На мои планы уже не могло повлиять то, что я еще не видел собственными глазами ГДР. Осуществление моего плана зависело теперь лишь от выбора подходящего момента.
Сначала я поехал обратно в Карлсруэ. Когда я снова явился на службу, встретивший меня майор посмотрел на меня с удивлением и сказал не задумываясь:
— Ну, лечение пошло вам на пользу.
Шах и мат!
В бундесвере с самого начала ощущался недостаток в военных врачах. Во многих гарнизонах штатские врачи наряду с частной практикой оказывали медицинскую помощь и военнослужащим. В результате обслуживание происходило по конвейеру. Вряд ли удалось бы наладить санитарную службу, если бы не было старых унтер-офицеров с соответствующим опытом.
Один-единственный врач обслуживал в гарнизоне нага штаб вместе с подразделением связи и огромным числом мелких воинских частей. Наконец прибыл второй врач, к которому я и обратился, чтобы пройти обследование после курса лечения. Он был родом из Саксонии.
Д-р Тверсник был спокойным, рассудительным человеком; в дальнейшем мы с ним иногда встречались и частным образом. Он играл в шахматы, и — что было для меня важнее — он прибыл «оттуда».
Сначала он был весьма сдержан в разговоре — он еще не обжился как следует, но позднее оттаял.
— Доктор, какова там, собственно, жизнь, в Зоне?
Я должен был так сформулировать вопрос, чтобы не было повода для ложного истолкования моего интереса. Он дал именно такой ответ, какой, пожалуй, дал бы каждый находившийся в его положении.
— Какая там может быть жизнь? Плохая, конечно.
— Вы голодали?
— Нет, этого я не могу сказать. Верно, многого не хватает, но голодать нам не приходилось.
— Вы, как врач, мало зарабатывали?
— Нет, нет. Наоборот.
— А машина у вас была?
— Я бы не мог без нее обойтись при посещении пациентов.
— У вас была большая практика?
— О да, у меня было больше пациентов, чем даже хотелось. Надо вам сказать, что там, на той стороне, еще нет достаточного числа врачей. Еще пройдет некоторое время, пока подрастет смена, подготовленная в университете.
—Так чем же вы были вообще недовольны?
Д-р Тверсник углубился в изучение фигур на доске, но тем не менее не сделал очередного хода. Наконец он поднял на меня глаза и откликнулся на мой последний вопрос:
— Я готов вам объяснить. Мы должны были получить новую квартиру, но дело тянулось, Нас все кормили обещаниями. Вот однажды вечером в пивной я выражал возмущение и даже бранился. Ночью раздался телефонный звонок… Меня предупредили, что есть намерение меня арестовать. Тотчас после этого мы упаковали вещи и выехали в Берлин. Там мы оставили нашу машину на улице и вылетели из Темпельхофа в Западную Германию. Вот и все.
— Только потому, что вы возмущались задержкой в получении квартиры, вас должны были арестовать? А почему вы не обратились в ведомство по жилищным делам?
— Это не имело никакого смысла.
— Вы полагаете, что вам, как врачу, не предоставляли квартиру намеренно, для того, чтобы вызвать ваше раздражение?
— Конечно, нет, но я очень громко бранился в пивной, кто-то подслушал и передал дальше. К счастью, меня предупредили, не знаю кто, голос был мне совершенно незнаком. Но это ведь и несущественно.
Это было как раз весьма существенно, но я сумел это выяснить гораздо позже.
Я никак не мог понять, почему врач из-за такого глупого эпизода отказался от своей практики, и продолжал допытываться:
— Была ли у вас какая-нибудь другая причина переселения, на Запад? У вас не хватало лекарств, вы встречали помехи в вашей профессиональной деятельности?
— Да нет, на это не приходилось жаловаться. Совершенно между нами: нам жилось хорошо, передо мной были открыты все возможности. Решающую роль сыграла моя жена. Ее привлекала жизнь на Западе. Вы понимаете: нейлоновые чулки, блузки, пуловер, духи, лимоны и бананы. Вот мы и уехали после телефонного звонка. Нам было нелегко все там оставить. Конечно, со временем мы снова обзаведемся одеждой, мебелью, машиной и всем прочим, но есть такие личные вещи, которые другими не заменишь. С этим надо примириться.
Наступила пауза в беседе. Я внезапно представил себе, как я тоже отправлюсь в путь, в неизвестность, брошу все свое имущество, откажусь от хорошо оплачиваемой должности, от привычного круга занятий и жизни.
Д-р Тверсник нарушил ход моих мыслей:
— Я объявил «гарде». Ваш ход!
Своим последним ходом он создал угрозу моему ферзю, но не заметил, что одновременно у меня образовались лучшие шансы. И прежде чем взяться за своего коня, я еще спросил его:
— Скажите, доктор, а пациенты вас, собственно говоря, любили?
— Я думаю, да. Я даже почти уверен в этом. Это всегда можно заметить. Врач нуждается в доверии пациентов. Оно мне было оказано.
Д-р Тверсник был мне симпатичен. Мне не хотелось его обижать, но, чтобы разобраться в сути дела, мне нужно было испытать его.
— Скажите мне, доктор, еще вот что. Не гнетет ли вас порою мысль о том, что вы ваших пациентов бросили на произвол судьбы?
Он ничего не сказал в ответ. Через мгновение он чуть заметно кивнул головой и покраснел, что говорило в его пользу.
Теперь я сделал ход конем:
— Шах и мат, доктор! У вас уже нет выхода!
Когда я позднее побывал в его родном городе, я разобрался в этой истории. Предоставление квартиры действительно затянулось. Но не позднее чем через три месяца он получил бы квартиру. О том, что он пошумел в пивной, никто ничего не знал. Пациенты и органы власти недоумевали и не могли понять, что побудило популярного врача покинуть Германскую Демократическую Республику. Какой-то субъект подслушал разговор в пивной и инсценировал лживый ночной телефонный звонок; так, вызвав нервный шок, он добился того, чего в других случаях добиваются с помощью вербовки.
В результате командование ВВС «Юг» получило недостававшего ей врача. Обучение оплатила ГДР.
Я мог себе легко представить, что Западная Германия с ее рекламами и заполненными витринами имеет известную притягательную силу для некоторых граждан ГДР; впрочем, я далеко не все принимал на веру в нашей пропаганде, которая с беспримерным упрямством предсказывала крушение «зональной экономики». Кроме того, я находил просто отвратительным то, что политические расчеты строятся на предположении, хотя бы и ошибочном, что миллионы немцев страдают от нищеты и бедствий; но именно так, в частности, рассуждал подполковник Нисвандт, с которым я как-то беседовал на эти темы. Для экономических успехов ГДР он нашел своеобразное объяснение:
— Рабочим Восточной зоны присуще типичное немецкое честолюбие, они стараются работать разумно и успешно, но не по убеждению, а по традиции. Старое понятия «Made in Germany» сохранило свою силу и в Зоне. В этом весь секрет.
— Они при этом достигли значительных результатов, как я слышал от посетителей Лейпцигской ярмарки.
— Я же именно это и сказал. Однако все происходит в известной мере автоматически. Червоточина скрывается в том, что инженеры и квалифицированные рабочие переходят к нам на Запад. Достаточно, чтобы им сделали приемлемое предложение, — и они все и вся бросают. А другие скоро потеряют к делу интерес. Так что постепенно хозяйство там развалится и разразится гигантское банкротство.
— Так ли уж это желательно, господин подполковник?
— Вы должны политически рассматривать этот вопрос. В Восточной зоне правят коммунисты. Чем ниже там жизненный уровень, тем хуже перспективы у системы. Массы станут бойкотировать руководство. Тогда конец неизбежен.
— Мне трудно себе представить, чтобы восточногерманские рабочие доставили нам такое удовольствие. Ведь при этом они нанесут вред прежде всего самим себе.
Подполковник был явно раздражен тем, что я ему возражал.
Я не видел ничего хорошего в том, что он под конец мне мимоходом сказал:
— Вам надлежит завтра в девять часов явиться к начальнику штаба. Полковник Алдингер зачитает вам вашу характеристику.
Начальник штаба
Полковник Алдингер, променявший руководящую должность в фирме «Телефункен» на пост в бундесвере, обладал достоинствами хорошо функционирующей счетной машины старого образца; он считал, что окружающие должны к нему относиться с почтительным восторгом, с каким обычно относятся к совершенной электронно-вычислительной машине.
Иногда он походил на первого ученика в классе, который тайно заранее выучил весь объем учебной программы, чтобы блистать своими познаниями среди учеников и поражать учителей своим рвением, справляясь таким образом с комплексом неполноценности из-за плохой отметки по гимнастике.
В ряде докладов Алдингер стремился внушить офицерскому корпусу интерес к атомному оружию, ракетам и обработке данных на электронно-вычислительных машинах. Это был «ученый специалист» по уничтожению. Этот умный человек с большой головой на небольшом теле, сгорбившийся в результате длительного корпения над своими расчетами, походил на карлика, и, если бы он был одет в белую куртку вместо мундира, его можно было бы принять за средневекового алхимика.
Будь я режиссером, например специалистом по постановке фильмов, наводящих ужас па зрителя, я бы поручил Алдингеру роль этакого генштабиста с ледяным взором, который в подземном бункере, чуть нажимая пальцем на красную кнопку, дает выход чудовищным силам разрушениями в результате пламя пожирает целый континент либо материк исчезает под водой. У нас же Алдингер был начальником штаба.
Не генерал Гут, а полковник Алдингер возглавлял командование ВВС «Юг». Он командовал соединениями, расположенными в районе от Бонна до Касселя и к югу вплоть до швейцарской границы; это был человек с острым чутьем к военному новаторству, но притом неконтактный и со странностями.
По ассоциации с известным венским комическим персонажем из вырождающегося графского рода мы его называли «Польди»; это было хуже, чем если бы мы просто относились к нему отрицательно.
Когда я к нему явился, он сидел за письменным столом перед грудой поступивших бумаг и папок с документами на подпись. Он умел одновременно говорить по телефону, читать документ, вести разговор и между прочим отдавать приказ ординарцу. Он протянул мне руку через письменный стол, но не предложил мне воспользоваться одним из многочисленных кресел, а лишь сказал:
— Стойте, пожалуйста, свободно.
Услышав такое приглашение, я криво усмехнулся; можно было подумать, что мне разрешено выдвинуть вперед левую ногу, как солдату, которому командир отделения скомандовал: «Вольно!» Стоявший рядом с полковником начальник отдела личного состава подполковник Пфорте, заметив мою усмешку, взглянул на меня неодобрительно.
Надо заметить: этот человек, в руках которого находилась судьба офицеров, от которого зависели характеристики, повышения и перемещения, страдал от язвы желудка и сердечной болезни, именно поэтому, очевидно, у него был такой скверный характер. Погруженный в волны смешанных ароматов одеколона и крепкого английского табака, он вряд ли был способен ощутить, каким запахом от него несет.
Перед этой парочкой я стоял с фуражкой в руке, в «свободной позе» благодаря благосклонному разрешению и ждал, чтобы мне прочли характеристику, которую я должен был по ознакомлении подписать. Если, по мнению офицера, которому дается характеристика, она неудачно составлена, то он имеет право заявить протест. Правда, это ничуть не влияло на точку зрения начальства, но все же считалось признаком «демократического» прогресса.
Неразумно было пользоваться правом протеста. Я заранее решил не моргнув глазом подписать любую характеристику, какую мне предъявят.
Однако полковник Алдингер сначала завел любезную беседу:
— Как поживают ваша супруга и ваш сын?
— Весьма благодарен, господин полковник, моя семья и я чувствуем себя хорошо.
— Вы отдохнули в Хейльбрунне? Впрочем, вам еще полагается отпуск, мне только что сказал об этом подполковник Пфорте. Когда вы хотите его взять?
— Сейчас у меня еще есть дела, которые я желал бы закончить, господин полковник.
— Прекрасно. Мне было еще приятно узнать, что вас приняли в клуб прессы. Это хорошее дело, очевидно, это honoris causa, не так ли? Ведь, кроме полковника Шмюкле в Бонне, такая честь еще не была оказана ни одному офицеру по связи с прессой?
— Кажется, нет, господин полковник. В отношении офицеров по связи с прессой журналисты держатся очень замкнуто. Поэтому я также очень обрадовался.
— Да, любезный Винцер, в клубе вы сумеете завязать более тесные личные связи. Это очень ценно и для вашей работы, и для нас всех. Удалось вам наладить хорошие отношения с журналистами?
— В общем отношения хорошие. В частной жизни они почти все очень милые люди; но, когда дело касается работы, сенсации, они порой невыносимы. Они набрасываются на любую добычу, даже если это вонючая падаль.
Услышав мои слова, подполковник Пфорте сделал гримасу. Я не принял во внимание, что у него больной желудок.
Полковник рассмеялся.
— Вы должны держаться дипломатично, Винцер! Этому можно со временем научиться. Правда, вы искусный полемист, это я заметил во время вашего последнего доклада, который, впрочем, был очень хорош. Встречаете ли вы какие-либо трудности в работе с журналистами, не могу ли я вам помочь?
— Вы могли бы как-нибудь сделать этим господам доклад о ракетах?
Он засиял.
— Отлично. Это вы должны организовать. Есть у вас еще что-нибудь?
— Нет, господин полковник. Пожилые журналисты часто настроены критически, некоторые относятся к бундесверу отрицательно. Понимаете ли, почти все они были участниками последней войны. А молодые не обременены знанием дела и поэтому рассуждают еще развязнее. Они высказывают мнения о вещах, в которых некомпетентны.
— Вы можете привести примеры?
— Один, пожалуй, господин полковник. Недавно шел разговор о журналисте, который за всю войну дослужился лишь до обер-ефрейтора. Один из этих молодых людей высказал предположение, что тот должен быть весьма глуп, раз ему не удалось добиться повышения. Я нашел, что такое замечание оскорбительно для всех бывших обер-ефрейторов, ведь когда-то считалось, что они «хребет армии».
— Что же вы ответили молодому человеку?
— Я дал ему понять, что порой требуется больше ума для того, чтобы оставаться, обер-ефрейтором, нежели чтобы стать майором.
— Превосходно, любезнейший, превосходно! Но тут лицо его выразило недоумение и стало серьезным:
— Это ваша формулировка?
— Нет, господин полковник, это такое ходячее выражение еще со времен войны.
— Довольно безвкусный оборот речи, Винцер. Офицеру не следовало бы его употреблять. В этой связи я должен вам еще раз сказать, что вы проявляете слишком большую склонность к общению с рядовыми и унтер-офицерами. Иногда вы как бы выступаете от имени унтер-офицерского корпуса.
— Я сам был когда-то кадровым унтер-офицером, господин полковник.
— Да, да, я знаю. Но ведь теперь вы офицер и вам надлежит применять иные критерии, ясно?
Здесь вмешался подполковник Пфорте:
— Разрешите, господин полковник. До сих пор майор Винцер — единственный офицер, которого объединение унтер-офицеров нашего штаба приглашает на свои собрания. Неплохо, майор Винцер стал связным между нами и унтер-офицерами.
Эта реплика была задумана как неожиданный пинок. Но я не уступил Пфорте первенство в перебранке и нанес еще один удар:
— Я являюсь также членом Союза военнослужащих бундесвера, и поэтому мне приходится часто иметь дело с унтер-офицерами. Они выражают обоснованные жалобы и требования. Если они ничего не могут добиться в отделе личного состава, то им приходится обращаться в союз. Кто-нибудь должен же им оказать содействие, поскольку офицер по кадрам этого не делает; иначе они все потеряют доверие к офицерам.
Я попал в точку. Пфорте вновь почувствовал, что у него язва желудка.
В голосе полковника зазвучали металлические нотки:
— Я уже не раз обращал внимание на характер ваших критических высказываний, Винцер. Я рекомендую вам держать себя в узде. Вот чего я требую от майора.
Я сделал невинное лицо и спросил:
— Разве критика нежелательна, господин полковник?
— Подобную критику еще никто себе не позволял в офицерском корпусе. Замечание, сделанное вами только что по адресу господина Пфорте, было дерзким. Тем самым вы нарушили правила приличия.
Я нашел, что это уж слишком. Начальник отдела личного состава позволил себе сделать выпад против меня, а мне нельзя защищаться? Я возразил:
— Деловая, обоснованная критика может быть нам только полезна. Кроме того, защита интересов моих людей была и в прошлом моей задачей как командира части.
— Выполняйте свои обязанности в качестве офицера по связи с прессой, этого достаточно! К тому же я нахожу, что вашим последним возражением вы лишь подтвердили, что моя критика вашего критиканства вполне обоснованна. Благодарю, можете идти.
Откланявшись, как положено, я направился к двери, но потом снова вернулся к столу. Оба смотрели на меня с возмущением.
— Вы хотите еще что-то доложить?
— Одну минуту, господин полковник. Ведь вы приказали мне явиться, чтобы ознакомить меня с характеристикой. Не могу ли я по крайней мере ее подписать?
Очевидно, происшедший между нами разговор отвлек его от первоначального намерения. Со вздохом он вынул папку, открыл ее и прочел мне то, над чем он и начальник первого отдела колдовали последние дни.
После столь грубой критики моего поведения я мог кое-чего ожидать. Однако то, что я услышал, удивило меня. В предъявленном мне документе было засвидетельствовано, что я часто тружусь больше, чем полагается по службе, и никогда не роптал, если необходимо было работать несколько вечеров подряд, что я всегда добросовестно выполнял задания, а мое поведение по отношению к начальникам и подчиненным всегда было корректно, что я себя оправдал и па других участках работы, в частности в группе наземных сооружений и в качестве заместителя начальника отдела А-2, и, следовательно, нет препятствий против моего дальнейшего продвижения по службе.
Действительно, я мог быть доволен такой характеристикой, даже если бы она должна была стать «некрологом» в случае моего ухода. Пока я об этом думал, раздался голос полковника:
— Ну-с, намерены вы и здесь что-либо критиковать?
Я подписал, не говоря ни слова. Он правильно подвел итог. Отдельные позиции и общий счет не могли вызвать возражений. Таков он и был, наш начальник штаба. Однако полковник Алдингер допустил такую же ошибку, какую совершает всякая электронно-вычислительная машина, если в нее была заложена лишь часть необходимых данных. Он вел счет механически, поэтому расчет в целом оказался ошибочным.
Не вернулись на базу
22 октября 1959 года здание нашего штаба напоминало растревоженный пчелиный улей. Особенное волнение царило в третьем — оперативном — отделе. Не вернулись на базу два самолета истребительно-бомбардировочной авиационной эскадры, размещенной в Меммингене, в Альгейе. В последний раз эти машины видели на экране радарной станции авиационной базы в Фюрстенфельдбрюке; затем уже ни одна станция не имела возможности определить их местонахождение. Внезапно прервалась и радиосвязь. Горючее на этих реактивных самолетах давно должно было кончиться, следовательно, они либо сделали вынужденную посадку, либо потерпели аварию.
Уже ночью начались поиски. Рано утром взлетели вертолеты и стали систематически просматривать местность. Безрезультатно.
Ко всем базам НАТО обратились с просьбой во время учебных и обычных вылетов обратить внимание на возможные районы аварии. Из расположенных там немецких и американских гарнизонов выступили поисковые группы, чтобы прочесать пограничные баварские леса, во многих местах недоступные.
Телефоны трезвонили, телетайпы постукивали, радиограммы неслись сквозь эфир одна за другой. В полиции была объявлена тревога. Непрерывно поступала информация от населения. Одни видели, как машины круто поднялись ввысь, другие — как они пикировали; некоторые даже слышали глухие взрывы, — и все в разных местах, но многие одновременно. Все сообщения следовало проверить, и все они, очевидно, оказались неосновательными.
Прошло два дня, но следов самолетов не обнаружили. Мне пришлось быть дежурным офицером по штабу, следовательно, я должен был оставаться в штабе после окончания рабочего дня до следующего утра, должен был отзываться на все телефонные звонки, принимать телеграммы и почту, доставляемую связистами, и в случае тревоги принимать необходимые меры. Как правило, мало что случалось. По временам происходили обычные переговоры с Бонном или с каким-либо пунктом НАТО для проверки линии связи. При этом бойко разговаривали на непонятном ломаном языке. В зоне расположения войск НАТО «Центральная Европа» находились две воздушные армии: на севере — 2-е объединенное тактическое авиационное командование с подразделениями англичан, голландцев, бельгийцев и бундесвера; на юге — 4-е командование с эскадрами США, Канады, Франции, а также бундесвера. Командным языком был английский; это приводило порой к веселым, а порой и к серьезным недоразумениям. Ведь американское произношение отличалось от нашего школьного английского языка примерно как северогерманский или нижненемецкий говор от баварского.
С дежурным офицером по штабу легко мог приключиться такой казус, что, поговорив с представителями стран — участниц НАТО, он так и не понимал, чего они, собственно, хотели.
Теперь я оказался на очереди. Я почти не выпускал из рук телефонной трубки. Различные штабы непрерывно справлялись о положении дел, и не было ни одного журналиста, который не звонил бы много раз в надежде первым что-либо узнать и продать новость.
— Ведь машины не растворились в воздухе?
— Конечно, нет.
— В таком случае их должны найти.
— Я того же мнения.
— Но ведь следов не обнаружено?
— Ни малейшего, но мы продолжаем поиски.
— Где их ищут?
— Повсюду.
— Что же это за система радаров, если два самолёта могут попросту исчезнуть!
— Сожалею, но тем не менее это случилось.
— Имеете ли вы какое-либо представление о том, где они могли оказаться?
— Лишь приблизительно.
Я сказал слишком много. Последовала мгновенная реакция.
— Скажите же скорее, где приблизительно они находятся?
— Где-то в ФРГ.
Он не отставал.
— Обещайте мне позвонить, когда машины найдутся!
— Нет. Я не могу информировать каждую газету в отдельности. Я сообщу агентству ДПА, а оно передаст дальше.
В такие минуты некоторые журналисты заводят речь о «дружеском сотрудничестве» и даже обещают гонорар, если им будет предоставлено преимущество в получении информации. В данном случае этого не случилось, собеседник положил трубку.
Звонили по телефону все кому вздумается, и даже такие, которые не имели к делу никакого отношения, например майор Шпильман, заносчивый комендант гарнизона в Карлсруэ, которому была подчинена военная полиция и некоторые офицеры частей территориальной обороны в возрасте ополченцев.
Странно, только наш командующий, который обычно беспокоился по поводу любой мелочи, не проявлял никакого интереса, хотя дело его прямо касалось. Из министерства также не поступало никаких запросов.
Поздно вечером нам внезапно позвонила комендатура гарнизона в Байрейте: «К северо-востоку от города вертолет обнаружил место падения реактивных самолетов. Там такой густой лес, что пилот не смог приземлиться. Установлены бесспорные следы пожара».
Я вздохнул с облегчением. Наконец-то можно прекратить поиски. Затем я связался по телефону с командованием школы в Фюрстенфельдбрюке подле Мюнхена. Генерал Траутлофт руководил оттуда поисками.
Ответ: «Так точно, машины потерпели аварию близ Байрейта».
Я позвонил в Мемминген, в авиационную базу 34-й истребительно-бомбардировочной эскадрильи.
Ответ: «Информация верна. Мы рады, что машины найдены. О судьбе летчиков пока ничего не известно».
Я еще позвонил в министерство. Там дежурным офицером был подполковник пехоты.
Ответ: «Так точно, место аварии Байрейт. Видимо, загадка решена».
Этих трех подтверждений было для меня достаточно. Я информировал Отмара Каутера, весьма расторопного представителя агентства ДПА. Он коротко поблагодарил и принялся за дело. Вскоре я услышал по радио голос диктора, сообщавшего новости: «Мы только что узнали от офицера по связи с прессой группы ВВС «Юг», что близ Байрейта обнаружено место аварии истребителей-бомбардировщиков бундесвера, пропавших несколько дней назад».
Тем временем в штаб зашли несколько офицеров, условившихся покутить в клубе; на их взгляд, происшедшая авария не могла послужить поводом для отсрочки пирушки на несколько дней.
Вдруг в мой кабинет ворвался генерал Гут. Услышав дома последние известия, он вызвал свою служебную машину и примчался в штаб. Красный как рак, он стал браниться, как дневальный в казарме, старающийся зычной командой заслужить унтер-офицерские нашивки:
— Вы что, спятили? Это вы дали радиовещанию такое дурацкое сообщение? Да или нет?
— Так точно, господин генерал.
Он продолжал кричать без передышки, без связи, одно оскорбление следовало за другим. Ему нисколько не мешало то, что в комнату вошли еще несколько офицеров. Все наслаждались происходившей сценой; не часто приходится встречать такого генерала-истеричку, к тому же еще обычно неспособного произнести самую маленькую речь без предварительно составленного текста. Наконец он стал задыхаться. Я воспользовался паузой, чтобы объяснить по всем правилам суть дела. Я упомянул о донесении и трех подтверждениях. Он пришел в исступление и, уже не владея собой, с пеной у рта заорал:
— Машины не находятся под Байрейтом. Немедленно заберите у агентства обратно сообщение, но от своего имени, этакий недотепа!
Лишь под конец он обошелся без заборных слов. Я застыл на месте, а он зашагал в клуб, чтобы залить гнев красным вином.
Там он приказал своему адъютанту, капитану Кезеру, проверить мои сведения по другому аппарату. Кезер пришел к аналогичным выводам, о чем он мне мимоходом рассказал. Проверка достоверности моего служебного доклада через капитана Кезера, недоверие и попытка поймать меня на лжи — все это было серьезнее, чем его неслыханное сквернословие. Я направился в офицерский клуб. Сквозь табачный дым я разглядел блестящие красные петлицы генерала, который сидел с двумя полковниками. Они сидели в глубоких креслах, генерал далекo вытянул ногу. Потеряв ногу во время первой мировой войны, он носил протез, что не помешало ему во время второй мировой войны командовать эскадрой бомбардировщиков и соединениями истребителей, а затем под началом Франца Йозефа Штрауса командовать половиной военно-воздушных сил. Он все еще разглагольствовал насчет своего неудачливого офицера по связи с прессой, а полковники одобрительно кивали головами. Когда он стучал кулаком по столу, красное вино выплескивалось из стаканов. Видимо, вестовой около двери стоял наготове, чтобы в случае точного попадания вытереть салфеткой брюки генерала.
Когда я встал перед генералом навытяжку, в клубе воцарилась тишина, все ждали новой информации.
— Господин генерал, разрешите обратиться с вопросом?
— Ну, что там еще за чертовщина?
— Вы только что заметили, что машины ни в косм случае не могут быть под Байрейтом. В таком случае где же они?
Не находя слов и выпучив на меня глаза, он тяжело дышал.
Я не отступал:
— Господин генерал, вы, по-видимому, лучше информированы. Скажите, пожалуйста, где же машины?
Он тупо оглядел меня с головы до ног. Потом до его сознания дошло, что он дал маху. Кругом царило растерянное молчание; все ждали нового взрыва ярости. Я заметил ухмыляющиеся лица офицеров, сидевших за столиками в глубине зала.
Гут кряхтя поднялся с места и, не давая мне ответа, вышел из клуба. Я его поставил на место.
Как позднее выяснилось, фактически летчик на вертолете принял за место падения самолетов район небольшого уже погашенного лесного пожара; оба истребителя-бомбардировщика потерпели аварию над ЧССР. Они забрались слишком далеко во время провокационного полета через границу. Мне не известно, совершали ли они полет с шпионскими целями. Вполне возможно, и ничего нового в этом не было бы. Но во всяком случае, их полет должна была засечь «Air Defence Identification Zone» (ADIZ), ибо эта простирающаяся вдоль границы воздушно-оборонительная зона на глубину более пяти километров буквально нашпигована радарами и визуально-слуховыми постами наблюдения.
Но Бонн запретил публиковать эти сведения, трусливо скрывал их, а позднее выступил даже с утверждением, будто правительство ЧССР хранило молчание. Бонн и генерал Гут точно знали подлинное положение вещей. Нов течение нескольких дней они требовали вести поиски, лгали общественности, оставляли в мучительном неведении семьи обоих летчиков. Об этом чудовищном жульничестве и проговорился генерал Гут в припадке бешенства.
После того как Чехословакия вернула обоих летчиков, их изолировали, обязав ничего не говорить о характере их задания и никоим образом не рассказывать о том, как обращались с ними чехословацкие власти.
Я был глубоко возмущен, хотя это был далеко не первый урок, полученный мною при общении с генералами. Собственно говоря, я должен был предвидеть, что генерал поведет себя именно так, как случилось. Через короткое время я имел случай снова убедиться в лживости моих начальников.
На совещании в Мюнхене делал доклад главнокомандующий военно-воздушными силами генерал Каммхубер. Собралось небольшое число тщательно отобранных журналистов, желавших получить новейшие сведения о ВВС. Когда все присутствующие были зарегистрированы и с них взяли обязательство ничего не разглашать, Каммхубер доложил о перспективах вооружения бундесвера. При этом он подтвердил, что запланировано больше эскадр, чем это официально признается. Необходимо располагать двойным числом соединений, чтобы на случай возможных переговоров о разоружении всегда иметь что-либо «про запас». Если когда-нибудь нам придется кое-что сократить, у нас все-таки останется достаточно сил для осуществления наших военных планов.
Журналисты все выслушали и сдержали свое слово. Лишь через два года, когда общественность уже более или менее привыкла к тому, что притязания Бонна не знают границ, стал широко известен и маневр Каммхубера.
Но в то время дело ограничивалось мечтами этого генерала, которого со времен войны командиры эскадрилий и летчики за его претензии на «величие» и за напыщенные манеры прозвали «гадким карликом». Правда, генеральские мечты соответствовали интересам правящих кругов Федеративной республики и ими поддерживались. Если же первоначально в период комплектования данные НАТО часто фальсифицировались, то исключительно потому, что не хватало добровольцев. Это имело своим следствием то, что в середине декабря 1959 года пустились на обман и продуманный трюк, который сопровождался лживым донесением генерала и гротескным зрелищем, единственным в своем роде,
В Эрдинге должно было состояться освящение разведывательной авиационной 52-й эскадры и передача ее НАТО. Длинными рядами стояли в строю машины, а перед ними — команда и персонал авиационной базы. На почетной трибуне сидели гости: военные чины из штабов НАТО, гражданские лица из баварского и боннского правительства. Произнеся одну из своих известных речей, Каммхубер передал эскадру НАТО. За этим последовал парадный марш перед трибунами — и спектакль кончился,
В клубе, где «обмывалась» новая эскадра, сидел между генералами Каммхубером и Гутом бледный как мел ее новоиспеченный командир. Всякий другой на его месте разрумянился бы от гордости и удовольствия.
Я спросил сидевшего за моим столом офицера эскадрильи:
— У вашего командира измученный вид. Вы что, уже вчера кутили?
— Да нет! Только никому ни слова! Эскадра, которую сегодня освящали, лишь краска.
— То есть как?
— Все эти машины принадлежат эскадре 51. Мы на них за два дня нарисовали новые знаки и гербы, чтобы на фото в газетах ничего не было заметно. Солдат и летчиков, которых вы здесь видели, мы тоже взяли напрокат в эскадре 51.
Меня разбирал смех. Однако, сохраняя серьезное и прочувствованное выражение лица, я продолжал:
— Что за бред! Как долго может продолжаться такое очковтирательство? В конце концов это же раскроется!
— Это будет продолжаться до тех пор, пока мы не обучим нужное число летчиков. А вы, как офицер по связи с прессой, постарайтесь завербовать для нас побольше добровольцев, тогда мы ликвидируем отставание. Что же нам делать, ведь мы должны соблюдать сроки, установленные НАТО.
Жульнический трюк, который применили потому, что гоноши, оканчивающие школу, не хотели водить самолеты бундесвера, имел еще одно незначительное, но прискорбное последствие, тоже не получившее широкой огласки. Недели через две командир эскадры поехал на своей машине домой, чтобы провести с семьей рождественский отпуск. Видимо, он был настолько сильно угнетен жульничеством, совершенным с подчиненной ему 52-й эскадрой, что потерял контроль над собой; по дороге он налетел на дерево и разбился.
За время, прошедшее от совещания редакторов в Мюнхене до комедии в Эрдинге, мне довелось стать свидетелем еще одного поучительного эпизода. Командующий 4-м объединенным соединением американский генерал Фредерик Смит пригласил видных журналистов принять участие в полете для получения информации и посетить авиационные базы в Рамштейне, Ларе, Баден-Золингене и Бюхеле. Для разработки программы этой поездки офицеры по связи с прессой четырех участвующих стран встретились в Рамштейне. Канадцы, французы и американцы имели возможность сообщить, что их генералы согласны не только показать журналистам все сооружения и самолеты, но и сделать журналистам доклад. Только я один был вынужден отделываться вежливыми отговорками.
Дело в том, что генерал Гут, получив весьма дружелюбное приглашение командующего, опять вошел в раж:
— Американец вообще не вправе мне приказывать!
Когда я заметил, что Смит не приказывал, а просил и, кроме того, он возглавляет командование НАТО, которому мы подчинены, он закричал еще громче:
— Не желаю принимать участие! Я и не подумаю делать доклад перед этим журналистским сбродом! А вы еще хотите получить транспортные самолеты, чтобы эти подонки летели из Лара в Бюхель? Не может быть и речи. Добывайте автобус!
Было бессмысленно разговаривать с этим воинственным германцем. К тому же я хорошо понимал, что он боится делать доклад.
Вот я и явился с пустыми руками в Рамштейн, не имея возможности обещать ни что генерал приедет, ни что нам дадут транспортные машины. Оказавшись в затруднительном положении, я позвонил в Бонн полковнику Шмюкле. Тот сразу разобрался в ситуации: он хорошо знал нрав генерала Гута. Я получил транспортные машины из министерской эскадрильи в Кёльне-Зелингене, и сверх того мне обещали, что генерал Штейнгоф заменит Гута, тем более что американцы охотно, предоставят немецкому генералу возможность высказать журналистам свое мнение относительно программы «Старфайтер».
Таким образом удалось предотвратить скандал, и все прошло в соответствии с программой. Я отнесся бы с полным безразличием к провалу этого предприятия, но в связи с моими планами я счел неразумным навлекать на себя новые, к тому же справедливые нарекания. Поэтому я «пробил дорогу», как и полагается офицеру по связи с прессой. В Рамштейне мы осмотрели образец «старфайтера», в Баден-Зелингене канадцы показали нам взлет по тревоге, а в Ларе французы с корректной сдержанностью, но и с нескрываемой гордостью щегольнули своими «миражами», которые Штраус не пожелал приобрести. На четвертый день мы полетели в Бюхель, где размещалась 33-я истребительно-бомбардировочная эскадра, которую возглавлял подполковник Крупински.
Там я, к своему удивлению, увидел, что рядом с генералом Штейнгофом, прибывшим из Бонна, чтобы сделать «доклад, расхаживает генерал Гут. По-видимому, ему стало неловко, когда он ознакомился с ежедневными донесениями об этой организованной с большим размахом информационной поездке известных журналистов из различных стран. К тому же Бюхель как-никак находился в районе, подчиненном его командованию, и, очевидно, генерал смекнул, что ему нельзя отсутствовать. Он явился, но через капитана Кезера широко всех оповестил, что, к сожалению, простужен. А в доказательство генерал иногда покашливал. Он все время старался отвертеться от выступления. Однако за обедом, за стаканом вина, он уже никого не удручал своей «болезнью».
Итак, вместо него обещанный доклад сделал генерал Штейнгоф, который рассказал о своей поездке в США, для закупки оружия и о программе вооружения бундесвера «старфайтерами». Мы узнали, что военно-воздушные силы должны получить около тысячи самолетов этого типа (позднее их оказалось семьсот), узнали, что «старфайтеры» могут быть использованы не только как истребители-перехватчики, но и как всепогодные истребители, разведчики и истребители-бомбардировщики — после соответствующего переоборудования и монтажа; мы узнали, что каждый такой самолет стоит семь миллионов марок, а на обучение одного пилота требуется свыше пятисот тысяч марок. В заключение Штейнгоф подчеркнул, что покупка именно этой машины необходима по политическим соображениям.
Сначала я предполагал, что он намекает на нашу зависимость от Америки, из-за чего мы были вынуждены отказаться от «миражей», предложенных нам французами. Но из того, что он говорил потом, я уловил, в чем фактически заключается дело. Эти американские машины оборудованы для атомной войны. Если США дают нам самолеты — носители ядерного оружия, то им придется дать нам для них бомбы. В этом заключался расчет Франца Йозефа Штрауса, и его теперь поддержал генерал Штейнгоф.
Знаток дела, Штейнгоф с искренним восторгом отзывался о боевых качествах «старфайтеров». Фриц Книппенберг, сотрудник «Зюддойче рундфуик», толкнув меня в бок, шепнул:
— Вот с ним-то вы и должны мне устроить интервью. Моя аппаратура наготове!
Я поддразнил его:
— Однако, господин Книппенберг, после осечки с генералом Гутом вы зареклись не разговаривать с генералами. И вдруг передумали?
— Конечно! Этот Штейнгоф человек совсем другого склада. Он еще молод, горяч. Такой нашим слушателям потрафит.
Через неделю после этой поездки представителей печати я получил письмо от генерала Смита. Американец благодарил меня за содействие этому предприятию.
Из окна моего служебного кабинета я задумчиво разглядывал привокзальную площадь и вокзал, на коричневой каменной стене которого огромными буквами было написано: «Ami go home!»
Я вертел в руках письмо американского генерала. Оно было прислано курьерской почтой из немецкого города Рамштейн. Я предпочел бы, чтобы на конверте был почтовый штемпель Нью-Йорка или Вашингтона.
Никогда больше!
На международной пресс-конференции, посвященной происходившему в Женеве в мае 1959 года совещанию министров иностранных дел, выступил также генерал-лейтенант Национальной народной армии Гейнц Гофман, ныне министр обороны ГДР. Западногерманская печать была вынуждена не ограничиваться обычными нападками, но и признать, что выступление этого генерала было искусным и произвело большое впечатление. Я не рискнул бы даже представить себе, как держался бы в аналогичной ситуации наш командующий генерал Гут; он наверняка опозорил бы весь бундесвер.
Меня восхитило, что в своих ответах журналистам генерал Гофман так лаконично и уверенно осветил поставленные проблемы. Не возникало сомнения, что Германская Демократическая Республика сумеет дать отпор любому нападению и защитить мир вместе со своими союзника ми. Что означают подобные предупреждения, я мог убедиться во время войны против Советского Союза.
В третий раз взял я в руки газету, в которой была опубликована беседа Вальтера Ульбрихта с профессором д-ром Вальтером Хагеманом. Убедительно обоснованные предложения Вальтера Ульбрихта о сближении и соглашении между обоими немецкими государствами выгодно отличались от истерических выпадов боннских политиканов.
Чаще прежнего я старался получить информацию по радиовещанию ГДР. Я слушал комментарии, беседы, узнавал имена, которые мне ранее были чужды или неизвестны. Я с интересом следил за дискуссиями, которыми руководили профессор Герхард Эйслер или Карл Эдуард фон Шницлер; а когда после речи профессора Альберта Нордена диктор сообщил, что ее передадут опять на другое утро, я чуть не сделал большую ошибку: чуть не посоветовал приятелю ее послушать. Я жил между двумя мирами.
Не будет преувеличением, если я скажу, что первые недели и месяцы 1960 года события в ГДР и все, что мне удавалось о них слышать и читать, занимали меня больше, чем информация, попадавшая на мой письменный стол. Я находился в состоянии раздвоенности между действительностью и надеждой; то была пора такого нервного напряжения, какого я никому не пожелал бы, но с которым мне необходимо было справиться — вплоть до того момента, когда я сочту, что пришло время осуществить принятое решение переселиться в Германскую Демократическую Республику.
На конференциях и при посещении гарнизонов я стал втягивать моих офицеров в дискуссии; эти беседы расширяли рамки демократии гораздо больше, чем того желали высшие инстанции. Я выступал с критикой в таких случаях, в каких прежде отмалчивался. Я формулировал некоторые предложения и в таких случаях, когда мне заранее было ясно, что они могут лишь вызвать недовольство моих начальников. Сам того не подозревая, я начал борьбу, черпая силы в убежденности, что существует другое германское государство, проводящее политику, соответствующую моим чувствам и представлениям, и стремящееся прежде всего к тому, чтобы немецкая земля никогда не стала очагом новой войны.
Мне становилось все яснее, что я принадлежу к участникам неправого дела и что я снова содействую устаревшим и опасным замыслам. Я не хотел снова оказаться орудием зла. Я желал наконец свободно и самостоятельно принимать решения.
Когда-то я пел «Германия превыше всего», но теперь я с гораздо большим внутренним воодушевлением вечер за вечером слушал украдкой национальный гимн ГДР, передававшийся в полночь; отныне я хотел участвовать в общем деле, дабы «никогда ни одной матери больше не пришлось оплакивать сына».
Правда, я еще носил военную форму бундесвера-НАТО, но в душе уже чувствовал себя гражданином Германской Демократической Республики.
Разрыв
Понятно, что в течение этих недель я подыскивал новые доказательства националистической политики боннского правительства. Я делал это не только, чтобы укрепиться в своем решении, но и чтобы общая картина была более полной и законченной.
Меня беспокоила не только официальная политика; опасные тенденции маленьких правых группировок, привлекавших все большее число сторонников, вызывали настороженность со стороны бдительных журналистов как за границей, так и в ФРГ. Все большее число наблюдателей обращало внимание на рост угрозы неонацизма.
Об этой нарастающей опасности писала 25 февраля 1960 года «Нойе Рейн цайтунг», сочувствующая социал-демократической партии: «Если бы вы после многолетнего пребывания на мирных островах в южных морях вернулись домой в ФРГ, то за одни сутки пришли бы к выводу: завтра будут стрелять, завтра начнется война».
Это не было преувеличением. Само министерство обороны ФРГ дало тому доказательства на свой манер, когда в «Информационном бюллетене для армии» № 2 за 1960 год заявило:
«Германия разделена. ФРГ выступает в качестве представителя всей Германии. Стремление к единству не прекращается в нашем народе. Таким образом, ФРГ безусловно представляет собой «очаг беспокойства», потому что, пока Германия разделена, на земле никогда не будет устойчивого мира».
Такая политика — начиная с раскола Германии, через безграничное вооружение, вплоть до угрозы насильственного объединения — не сулит ничего хорошего всем нам, Европе, всему миру; я открыто ей противился. Пора было положить конец пассивному подчинению.
Был конец марта. Офицеры по связи с прессой собрались в Карлсруэ, чтобы ознакомиться с новыми директивами. Я ожидал, что на это совещание также прибудет приглашенный мною Адельберт Вайнштейн, военный обозреватель «Франкфуртер альгемайне цайтунг». Этот бывший майор и офицер генштаба старого вермахта в начале года основал Союз резервистов бундесвера и в почти ультимативно составленном письме просил командиров корпусов бундесвера поддержать его начинание. Господин Вайшнтейн не явился на совещание, вместо себя он прислал двух членов президиума союза, господ Парча и Хувига. Они сами себя разоблачили; видимо, эти господа полагали, что на собрании офицеров они в «своем тесном кругу».
Согласно их планам, все солдаты, отбывшие службу в бундесвере, должны быть «охвачены» и надо их на еженедельных учениях под командой унтер-офицеров и офицеров бундесвера «держать в готовности»; таким образом будет создан огромный резерв бундесвера.
Представители союза предлагали сформировать «ополчение» и ссылались на пример Швейцарии. То и дело слышались слова: «территориальная оборона», «войска гражданской обороны». Это «ополчение», недоступное для «вредного влияния профсоюзов», должно было стать «успокоительным фактором» в случае чрезвычайного положения внутри страны или вовне ее.
Лишь немногие из моих офицеров разгадали, что эти планы имеют в виду формирование войск для борьбы против антимилитаристских выступлений в Западной Германии, создание военизированных отрядов, действующих против рабочих и других миролюбивых и демократических сил. На собрании большинство офицеров не поняло также, что этот Союз резервистов, к тому же стремившийся объединить все прочие солдатские организации, основан только для того, чтобы еще более милитаризовать общественную жизнь в ФРГ, а наименование Союз резервистов служит лишь для маскировки всей затеи, причем Вайнштейн — лишь персонаж, действующий по особому поручению.
Впрочем, некоторые офицеры по связи с прессой уже были настроены критически и не столь смиренно, как хотелось бы Бонну, Я приметил это по выражению лиц. Достаточно было искры, чтобы огонь вспыхнул. Этой искрой послужили мои слова, когда я с возмущением крикнул милитаристам в штатском обличье Парчу и Хувигу:
— Господа, ведь это не что иное, как новый вариант «черного рейхсвера»! Я это решительно отвергаю.
Не давая этим «ополченцам» возможности опомниться от изумления, я открыл дискуссию и предоставил слово моим офицерам. Тут разразилась буря. Посыпались вопросы, возражения, протесты. Выступали не все; но у тех, кто брал слово, было что сказать. В клубе повеяло свежим ветром. Я был счастлив.
Один из докладчиков от союза употребил выражение «человеческий материал». Молодой капитан крикнул ему в ответ:
— Времена изменились! Я знаю, что есть люди и есть «материал». Извольте и вы усвоить это различие!
Другие офицеры отклонили планы союза лишь по той простой причине, что опасались чрезмерной нагрузки по воскресеньям.
Однако пожилой майор вступил в спор, оставаясь в рамках существа дела, но высказался крайне резко. Он говорил, что не намерен принимать участие в незаконных мероприятиях, которые в бундестаге не обсуждались и им не утверждены.
Оба вояки, присланные союзом, сильно растерялись; они пытались утихомирить бурю протестов невнятными и вялыми обещаниями. Но после выступления майора их лица засияли, и, словно пай-мальчики, свалившие вину на классного старосту, они объявили, к нашему удивлению:
— Пожалуйста, не волнуйтесь! Все мероприятия, включая финансирование со стороны бундесвера, обсуждены и согласованы с господином министром Штраусом и генералом Хойзингером.
Это признание только подлило масла в огонь. Теперь лишь были повторены самые выразительные протесты, но на сей раз уже с открытыми нападками на Франца Йозефа Штрауса. «Беззаконие», «нарушение конституции», «типичный комбинатор» — таковы наиболее мягкие выражения. Мало-помалу атмосфера накалилась. Ничего подобного я еще не наблюдал.
За несколько дней до этого совещания мой добрый приятель в Бонне, ознакомившийся с повесткой совещания, предупредил меня по телефону:
— Оставьте вайнштейновский союз в покое, это щепетильное дело!
— Почему же? Ведь господин Вайнштейн потребовал, чтобы мы ему оказали содействие. Я даже читал в газетах об основании этого союза. Что же в этом щепетильного?
— Я ничего больше не могу вам сказать, господии Винцер. Но на вашем месте я бы по-иному организовал это мероприятие. Лучше всего отделайтесь от Вайнштейна! Послушайтесь моего совета! Держитесь от него подальше!
Эти намеки разожгли мое любопытство. Мне захотелось понять, в чем суть. Так как было принято при обсуждении сложных вопросов совершенно официально записывать все выступления на магнитофонную ленту, чтобы на всякий случай имелся протокол дискуссии, то я приказал это сделать. Дискуссия происходила при включенном магнитофоне, о чем я заранее предупредил участников совещания.
Но то, что обычно бывает проявлением предусмотрительности, на этот раз обратилось в свою противоположность. Магнитофонные ленты, которые в качестве служебного материала хранились в архиве, могли сыграть роль свидетельских показаний, направленных против нас. Поэтому я приказал фельдфебелю отдать ленты мне и забрал к себе на квартиру, чтобы снова прокрутить их и спокойно прослушать. Эта инстинктивная реакция после волнений бурного совещания оказалась, как обнаружилось впоследствии, очень полезной.
Прошло некоторое время. Причин для тревоги не было.
Но однажды Штраус затребовал подробный доклад о дискуссии; вероятно, он уже что-то прослышал. Я послал ему доклад, и притом весьма обстоятельный. Но в нем не были приведены фамилии, которые ему хотелось узнать.
Снова прошло несколько дней.
Я еще имел право на неиспользованную часть отпуска за прошлый год; отпуск был мне предоставлен незамедлительно. И все же меня не оставляло чувство тревоги: что-то должно было случиться. Мне был знаком буйный нрав Штрауса, и я понимал, что он не удовлетворится моим докладом.
Потом наступил тот день, когда я отправился на прогулку и оказался у здания нашего штаба. День, как все другие. Но то был последний день моей службы в бундесвере.
Наконец раздался телефонный звонок из министерства с предупреждением, что Штраус затребовал магнитофонную запись.
Наступил решающий момент. Замысел, который я давно вынашивал, надо было претворить в жизнь.
Вот тогда-то и состоялась поездка в машине в бурную дождливую ночь, переезд через границу, а там на земле Германской Демократической Республики у меня вырвался вздох облегчения.
Мы приближались к Берлину. Не имело смысла навещать в Берлине моего брата, «кронпринца» нашей семьи. Он ничем не отличался от многих других граждан ФРГ. Они видели лишь — порой хуже, порой лучше подготовленное — зрелище, которое им показывали на сцене, а за кулисы они не заглядывали. Они наслаждались «спектаклем», разыгрывавшимся перед ними на подмостках, и аплодировали исполнителям, кое-как приукрашенным дешевым гримом. Зрители не замечали траченные молью дыры на пестрых костюмах, взятых из древнего реквизита. Они даже не слышали голоса суфлера. Нет, не имело никакого смысла разговаривать с моим братом.
Я бы охотно посетил могилу моих родителей на кладбище Вальдфридхоф в Далеме; но я должен был считаться с тем, что органы ведомства по охране конституции и другие боннские учреждения, противозаконно действовавшие в Западном Берлине, уже были предупреждены по телефону или радио.
Я остановился на развилке; направо и налево дорога вела в Берлин. Несколько в стороне стояла машина патруля народной полиции. Я вышел из автомобиля, направился на другую сторону к «белым мышам» и спросил, в какую сторону я должен ехать, чтобы попасть в Восточный Берлин. Они вежливо откозыряли, и один из них показал налево. Я посмотрел в указанном направлении, прочел надпись на большом щите и сказал:
— Вероятно, вы ошиблись, я желал бы попасть в Восточный Берлин.
Тогда они все трое показали налево. Я сделал новую попытку:
— Вы, очевидно, неправильно меня поняли, нам нужно в Восточный Берлин.
Они глядели на меня так, словно усомнились, в здравом ли я уме. Затем я услышал голос водителя:
— Послушайте, вы что, читать не умеете? Там же ясно все написано крупными буквами.
Надпись на щите гласила: «К демократическому сектору».
Пользуясь тем словарным запасом, который в меня вдалбливали многие годы, я привык со словом «демократический» обязательно сочетать слово «Запад», но как раз к этой «западной демократии» я никоим образом не хотел возвращаться.
Новая родина — ГДР
Утверждение подданства Германской Демократической Республики зависит от решения ряда инстанций; вскоре я прошел этот путь и получил права гражданства. А Бонн и западногерманская печать еще гадали о том, где я могу находиться и куда попали магнитофонные ленты. На случай, если я все же вернусь — хотя бы с опозданием — к своему рабочему столу из путешествия по Италии, газетная информация обо мне подавалась в относительно объективных тонах. Обсуждалась последняя выданная мне характеристика и отмечалось, что в некоторых военно-политических вопросах я иногда «создавал трудности» и позволял себе критические высказывания. Меня весьма позабавили комментарии газеты «Гамбургер абендблат», которая в духе западной прессы дала обо мне такой отзыв: «…начальники и товарищи любили очаровательного майора с посеребренными сединой висками и светскими манерами. Его считали офицером, преданным своему долгу. Тем сильнее теперь общая растерянность».
Растерянность достигла высшей точки, когда 8 июля 1960 года на международной пресс-конференции я предал гласности материалы о политике Бонна, а на карте продемонстрировал, какие политические и военные цели и задачи ставят перед собой реваншисты. О бдительности ответственных лиц в ГДР свидетельствует то обстоятельство, что большинство этих данных им было давно известно. В Бонне все неизменно опровергалось; я испытал довольно своеобразное чувство удовлетворения, когда всего через несколько недель генералитет бундесвера в Киле откровенно изложил в «памятной записке» свои требования о предоставлении атомного оружия. Ровно через год после этой пресс-конференции новым подтверждением моих слов явились выступления «Нью-Йорк геральд трибюн» и гамбургской «Вельт». которые 29 и 30 мая 1961 года опубликовали подробности планов НАТО по «освобождению» Западного Берлина.
Мои выступления перед мировой печатью, очевидно, весьма обозлили Франца Йозефа Штрауса.
Он приказал явиться в Бонн на допрос офицерам по связи с прессой, участвовавшим в организованном мною совещании в Карлсруэ. Но ни один из них не выдал ораторов, выступавших в «дискуссии о Вайнштейне». Всю вину свалили на меня, поскольку Штраус уже не мог до меня добраться. Зато министр приказал оклеветать того, кто до сих пор считался «офицером, преданным своему долгу». Ничего иного я и не ждал, ведь я знал уловки, к которым прибегают организаторы психологической войны; не так давно мне самому предлагали — вопреки моим убеждениям — очернить генерала Штудэнта лишь потому, что он высказался против атомной бомбы.
Штраус и пресса пустили в ход все средства, чтобы со мной расправиться. Но в ответ я предъявил права на свое имущество. В результате через полгода после моего переселения мне доставили его в контейнере. Я получил даже принадлежавшие мне три комплекта военной формы офицера бундесвера, так как я считался «военнослужащим, приобретающим обмундирование за свой счет». Превосходный парадный мундир я подарил военному музею Национальной народной армии в Потсдаме.
Из многих вопросов, заданных мне на пресс-конференции, я считал бы нужным упомянуть вопрос канадского журналиста. Он спросил, был ли я в советском плену.
Он, несомненно, ожидал, что я отвечу утвердительно; это дало бы ему возможность утверждать, что меня «завербовали» в Советском Союзе. Мой ответ отбил у него охоту задавать еще вопросы. Я заявил:
— Должен вам сказать, что, к моему сожалению, я прошел начальный курс демократии в британском плену.
Среди присутствовавших я приметил знакомых мне известных западногерманских журналистов. Некоторые из них, слушая мое сообщение, неодобрительно покачивали головой. Однако дальнейший ход событий показал, насколько я был прав, когда, основываясь лишь на собственном опыте, своих наблюдениях и соображениях, предупреждал об угрозе, какую представляет милитаризованная Западная Германия. Сейчас уже перестали быть тайной многие мероприятия по вооружению, которые были засекречены, когда я служил в бундесвере, и до некоторой степени напоминали секретное развертывание рейхсвера в прошлом. А в настоящее время уже новые, еще более опасные проекты и планы хранятся в сейфах боннской казармы Эрмекайль. Много лет Бонн старался скрыть от общественности подлинный характер бундесвера и его задач и прикрывался маской демократии, но теперь на Рейне уже давно говорят об этом с циничной откровенностью.
Во всяком случае, я счастлив, что обрел новую родину в Германской Демократической Республике, в том германском государстве, существование которого мои прежние политические и военные начальники бессмысленно отрицали. Я считаю не только политически крайне неразумной, но по своим возможным последствиям трагической и вредной позицию тех боннских политиков, которые вопреки стремлению западногерманского населения к взаимопониманию все еще пытаются отрицать реальный факт существования двух немецких государств.
После пресс-конференции 8 июля 1960 года я получил много писем. Первое письмо было от Людвига Ренна. В сердечной форме он писал мне, что и он когда-то отказался от своего прошлого, и высказал пожелание, чтобы мне, как и ему в свое время, удалось приобрести на новой родине новых и лучших друзей. Я испытал гордость и радость, читая строки письма, написанного бывшим офицером и дворянином, который после первой мировой войны нашел путь к своему народу.
Примерно через год, 15 июня 1961 года, я присутствовал на пресс-конференции в Доме министерств, на которой председатель Государственного совета Вальтер Ульбрихт говорил о путях решения германской проблемы. В переполненном зале присутствовали журналисты с Востока и Запада. Я тогда выступал в качестве комментатора «Фольксштимме» в Карл-Маркс-Штадте. На пресс-конференции все журналисты наперебой задавали различные вопросы, и мне стоило немалого труда привлечь внимание к себе.
— Господин председатель Государственного совета, – спросил я, – вы говорили о военной нейтрализации Германии. Разрешите спросить, как себе представляет правительство ГДР подобную нейтрализацию?
Западногерманские журналисты с удивлением оглянулись в мою сторону. По их представлениям, я давным-давно «выжатый лимон» и прозябаю в глуши. А между тем я здесь выступаю в качестве их коллеги, но из другого лагеря. Они еще больше удивились, когда Вальтер Ульбрихт сказал в ответ:
— Интересно, что вопрос этот задал именно бывший майор западногерманской армии НАТО.
Я изумился не менее, чем западногерманские журналисты. Этот государственный деятель, который за свою жизнь, наполненную борьбой и трудом, узнал такое большое число людей и которому чуть не каждый день представляются новые, прибывающие изо всех стран света люди, вспомнил, кто я такой. Я был глубоко тронут.
Затем Вальтер Ульбрихт разъяснил:
— Военная нейтрализация, разумеется, означает, что все иностранные войска должны быть выведены из обоих германских государств, что больше не будет никаких военных баз: это значит, что немецкому народу не будут причинять беспокойство и угрожать какие-либо виды вооружений — атомное и тому подобное. Военная нейтрализация — наилучший путь для немецкого народа. Он сможет мирно заниматься своим трудом.
Эти слова глубоко запали мне в душу. Передо мной предстала цель, достижению которой и я хотел содействовать в меру моих скромных сил, потому что был старым солдатом, который, служа в трех армиях, проникнутых милитаристским духом, действовал прежде во вред интересам своего народа и всеобщего мира. Я хотел способствовать устранению препятствий, стоящих на пути к столь неотложно необходимому соглашению между обоими немецкими государствами, я желал предупредить об опасности третьей мировой войны и бороться за дело мира. В дальнейшем пресса, радио и телевидение ГДР открыли передо мной широкие возможности для деятельности, к которой я стремился. С особенной любовью работал я над серией передач «Новая родина — ГДР»; замысел этот возник у меня под влиянием письма Людвига Ренна. Благодаря поддержке германского телевидения и коллектива сотрудников, сопровождавших меня в поездках, я подготовил, в частности, такие передачи:
1. «Встреча в Веймаре»; имеется в виду встреча с обер-бургомистром этого города гуманистических традиций с полковником в отставке Луитпольдом Штейдле.
2. «Мост» — репортаж с Лейпцигской ярмарки; по ходу этой передачи бывшие западногерманские журналисты беседовали с вице-президентом внештнеторговой палаты ГДР, бывшим депутатом бундестага Шмидтом-Виттмаком о торговых связях, сближающих народы.
3. «Посещение Потсдама» — репортаж о посещении военного музея Национальной народной армии бывшими офицерами бундесвера.
4. «Письма с той стороны» — передача, содержавшая поучительные образцы переписки бывших офицеров бундесвера с их прежними товарищами.
5. «Акулы и мелкая рыбешка» — передача с футбольного матча двух команд, составленных из солдат бундесвера, которые всего за неделю до того попросили убежища в ГДР.
6. «Правильно выбранное судно» — короткометражный фильм, снятый в Ростоке с участием Штепарта, который в Киле списался на берег с подводной лодки «Акула» и занялся полезной деятельностью на верфи «Нептун» в Ростоке.
Среди писем, полученных мной после пресс-конференции в 1960 году, были десятки писем бывших солдат вермахта, служивших под моим началом как командира роты или командира дивизиона. Мне довелось впоследствии навестить многих из них. Я обнаружил, что всем им живется хорошо, и это меня навело на мысль подготовить передачу "Где ты, товарищ? ".
Знакомясь с тем, как сложилась жизнь этих бывших солдат, я особенно хорошо понял, какой смысл имеет понятие «Новая родина — ГДР» не только для переселенцев, но и для каждого нашего гражданина.
Само собой разумеется, что я заинтересовался судьбой бывших членов Национального комитета «Свободная Германия»; я имел представление об их прежней деятельности только по листовкам, а об их теперешних занятиях — по скупым сообщениям, которыми я располагал в качестве офицера по связи с прессой. Поэтому я был весьма признателен председателю Союза бывших офицеров генерал-майору в отставке д-ру Отто Корфесу за то, что он пригласил меня на товарищескую беседу.
Я имел также возможность получить информацию во время моего пребывания в Веймаре, когда Луитпольд Штейдле посвятил ряд вечеров рассказам о работе Национального комитета. Уже отвечая на мой первый вопрос о том, как он пришел к мысли о создании комитета, полковник Штейдле в немногих словах вскрыл самую суть политических проблем, возникших в прошлом, но и теперь сохранивших свое значение:
— Тогда встретились и поняли друг друга немцы, разделенные многими фронтами. Эти люди были единодушны в Своем глубоком возмущении гитлеровским режимом. Эта встреча и возникшее между нами взаимопонимание стали нашей программой. Войну следовало кончить как можно скорее, и мы уже думали о том, какой будет новая, миролюбивая Германия. Напрашивается сопоставление между тогдашним Национальным комитетом и нынешним Национальным фронтом демократической Германии.
Я мог убедиться в справедливости такого сопоставления на всех тех собраниях и встречах, в которых я принимал участие в качестве журналиста или гостя. Те самые группировки, которые под влиянием опыта войны и политических убеждений сплотились в Национальном комитете, теперь в совершенно иных условиях продолжали свою совместную деятельность. Стало естественным явлением, что злободневные вопросы обсуждают рабочие, лица различных профессий, ученые и бывшие офицеры, причем обсуждение ведется до тех пор, пока будет найдено решение, приемлемое для всех участников. В центре внимания неизменно находились интересы страны, а тем самым — и всеобщее благополучие; это общее благополучие наилучшим образом обеспечивалось постоянными усилиями правительства, стремившегося сохранить мир и экономически, а следовательно, и политически укрепить республику.
Такое сотрудничество всех общественных сил в Национальном фронте демократической Германии не только воспринималось мною как нечто бесспорно положительное, но сначала было для меня новинкой и неожиданностью. В ФРГ, будучи изолирован от ГДР и находясь под влиянием пропаганды, я представлял себе несколько иной и более прямолинейной политику первого рабоче-крестьянского государства и диктатуры пролетариата. Как человек, политически мало искушенный, но уже понимавший некоторые элементарные истины, я был бы удовлетворен уже тем, что главенствующую роль в руководстве и тем самым в строительстве жизни страны играет подавляющее большинство нации, а именно трудящееся население. Но я увидел нечто большее.
Я узнал, что ученые причислены к трудящимся, что рабочие участвуют в решении вопросов, касающихся работы предприятия, а бывшие офицеры, ставшие людьми с новым мировоззрением, вносят свой вклад в общее дело в соответствии со своими знаниями и способностями; однако наибольшее впечатление произвело на меня то, что перед каждым человеком открыты безграничные возможности развития, независимо от происхождения или материального достатка; такие достижения, да еще облеченные в такую форму, явились для меня полной неожиданностью.
Меня поразила атмосфера, царящая в обществе, и то, как люди относятся друг к другу и как между собой беседуют профессора, солдаты и офицеры Национальной народной армии. Со всем этим не имели ничего общего товарищеские отношения в военных условиях, когда порой стирались сословные различия. Вспоминая прошлое, я понял всю свою тогдашнюю ограниченность, когда я считал особым проявлением «народной общности» то, что я делил со своим связным последнюю сигарету. Что из этого вышло и что из этого сохранилось? Так называемый «боевой товарищ» лишь потому снова получил хождение, что нужно использовать его опыт участия в войне на Востоке. Тем важнее, что тесная связь между людьми, которую я увидел в ГДР, служила совсем иным, гораздо более достойным целям.
Я видел, как создавались детские сады, каких в ФРГ и днем с фонарем не сыщешь. Они возникали благодаря государственной помощи и энтузиазму, труду и энергии работников государственных предприятий. Я наблюдал, с каким усердием ежегодно собирают урожай и как округа и районы сотрудничают, передавая друг другу машины и трактористов. Я был свидетелем того, как на некоторых предприятиях рабочие принимали решение отработать дополнительную смену, чтобы помочь рабочим других стран, борющимся за свое существование.
Когда знакомишься с достижениями, имеющими столь глубокое положительное значение, тяжело вспоминать о том, какого напряжения сил от нас требовали и сколько мы отдали сил во время войны. Можно ли теперь вспоминать, да еще с самодовольством, какие-либо удачные военные операции, если все они преследовали только одну цель — разрушение? Говорить об этом имеет смысл лишь для того, чтобы напомнить, сколько энергии было затрачено и какие огромные материальные ценности расходовались исключительно ради уничтожения!
Нас за это награждали; давали ордена и грамоты. Поймут ли мои коллеги по бундесверу, что рабочий в ГДР с гораздо большим правом, чем они, гордится простой медалью, полученной за рационализаторские предложения или высокие показатели в труде? Способны ли вообще в этом разобраться люди, которые все еще горделиво носят свои военные знаки отличия, а в качестве единственного оправдания ссылаются на то, что свастику они, мол, сняли? Я могу лишь выразить надежду, что и перед ними когда-нибудь встанет вопрос — почему и для чего, и тогда они научатся отличать созидание от разрушения.
Все эти проблемы были затронуты в моих беседах с генерал-майором д-ром Корфесом. Для него, конечно, было чем-то вполне естественным все то, что я воспринимал с таким изумлением, словно пришелец с другой планеты. Он терпеливо разъяснял мне также, чем вызываются трудности, которые я заметил в разных областях жизни. Мне стало ясно, в каких различных условиях начиналось после войны развитие обоих германских государств. Но особенно интересно было д-ру Корфесу услышать, что я отвечу на вопрос, который он мне поставил без всяких обиняков:
— Объясните мне, пожалуйста, почему вы и многие другие боевые офицеры поступили на службу в бундесвер? Как могли вы после опыта, полученного в войне, снова предоставить себя в распоряжение подобной организации?
Если обратиться с этим вопросом к десяти различным офицерам бундесвера, то — предположительно — были бы получены десять различных ответов, потому что у каждого могли быть свои мотивы. Однако все они единодушно утверждали бы, что стали солдатами только для того, чтобы защищать Федеративную республику. Вряд ли кто-либо из них признался бы, что его привлекает мысль о возможности реванша, о том, чтобы смыть позор поражения, конечно «незаслуженного». Тем не менее офицеры бундесвера всецело поддерживают территориальные претензии правительства ФРГ; в конечном счете возникает то же противоречие, которое существует между этими территориальными требованиями и постоянными заверениями о желании достигнуть мирного соглашения с восточными соседями. Потому я не был в состоянии дать исчерпывающий ответ на вопрос, поставленный д-ром Корфесом, а тем более ответить за других. Я мог лишь объяснить свои собственные мотивы, но допускаю, что мой ответ выражает и настроения многих других офицеров. – Сначала я не считал бундесвер таким же политическим орудием, с каким я имел дело во время моей прежней службы в армии. Упор делался на оборону. Если я признаю за каждым государством право на оборону и считаю долгом каждого гражданина участвовать в деле обороны, то с тем большим основанием я, естественно, считаю, что долг бывшего офицера служить обороне, отдав ей свои профессиональные знания. Подобная точка зрения была не только моей ошибкой, ее совершали и многие другие офицеры. Мы не видели, какова система, мы видели только стоящие перед нами задачи. Другая ошибка связана с 20 июля 1944 года. Этот день теперь празднуется в бундесвере как день выступления против Гитлера. При этом поминают лишь тех участников событий 20 июля, которые стремились добиться смены руководства. Эта смена, то есть устранение Гитлера, должна была бы привести к перемирию па Западе и к победоносному продолжению войны на Востоке. Настоящая революция не могла бы произойти на этой почве. Вместе с тем в бундесвере замалчивалась роль той группы, которая искала связи с движением Сопротивления в стране или с Национальным комитетом «Свободная Германия». Эта сторона дела мне была тогда не известна. Когда бундесвер дал положительную оценку событиям 20 июля, я усмотрел в этом начало нового курса и поверил в демократический характер этой армии. Многие офицеры бундесвера и сейчас отмежевались бы от Гитлера, если бы спросили их мнение. Вы, пожалуй, получили бы аналогичные ответы, даже если бы вы организовали опрос участников традиционных встреч бывших военнослужащих вермахта. Характерный прием этой псевдодемократии — отмежевываться от Гитлера на словах, а на деле преследовать те же цели, что и он. Все это может служить еще одним доказательством того, что и раньше, как и теперь, суть не в личности Гитлера. Гитлер стал лишь тем, чем он должен был стать, стал таким, каким сделали его мы. Германскому империализму нужен был такой Гитлер, или Майер, или Шульц. Мы сами создали манекен, который стал персонифицированным воплощением наших представлений о «непогрешимости» наших потребностей в фюрере, в «вожде». Тем сильнее было разочарование, когда этот «фюрер» оказался зауряднейшим смертным, да еще выяснилось, что он подставная фигура, орудие сил, действующих за кулисами. Ошибка, распространенная в Западной Германии, да и моя ошибка заключалась в том, что мы вообразили, будто со всеми опасностями покончено, раз покончено с Гитлером. Бундесвер, который отвергает Гитлера и даже возложил на него всю ответственность 'за войну и за все поражения, – такой бундесвер, думали мы, никогда не станет армией, служащей агрессии. Вот почему мы, бывшие офицеры, вернулись к своей профессии.
Д-р Корфес поддержал меня в намерении рассказать обо всем, что мне довелось испытать в трех армиях. Я заявил ему, что буду описывать все события так, как я их когда-то воспринимал, не пытаясь дать обобщенное описание событий и атмосферы на всех участках фронта. Я был бесконечно далек от того, чтобы стремиться приукрасить свою «биографию». Я подвел черту под прошлым, к чему побудило меня понимание сегодняшних событий. Но я не хотел, оглядываясь на прошлое, казаться ни умнее, ни сознательнее, чем я тогда фактически был. Я хотел писать о том, что я сам пережил, в надежде, что таким образом мне удастся воплотить типичное, чтобы можно было уловить суть событий но их внешним проявлениям. Особенное значение я придавал тому, чтобы показать, как употребляли во зло самоотверженность и готовность к самопожертвованию наших солдат. Далее, я хотел доказать, что все три армии отличались только по форме, но не по духу. И вот я стал делать первые записи, основываясь пока только па своей памяти.
16 и 17 июня 1962 года в Берлине происходил национальный конгресс, на который я был делегирован, как и профессор д-р Вальтер Хагеман, переселившийся в ГДР на год позднее меня, а также бывший депутат бундестага Шмидт-Виттмак и бывший министр в Нижней Саксонии д-р Тереке; этот национальный конгресс явился важнейшим событием в моей новой жизни в ГДР.
Незабываемое впечатление произвела на меня встреча с писателем Корольковым из Москвы. У нас состоялся многочасовой разговор в пресс-клубе в Берлине, и тут мы вдруг установили, что во время войны оба мы находились в Волхове, между Москвой и Ленинградом, стояли на позициях прямо друг против друга в один и тот же момент. Корольков не проявил ни малейшей антипатии. Он только проникновенно сказал:
— Мы стреляли друг в друга, а теперь вот разговариваем как друзья. Надо, чтобы люди всегда разговаривали между собой, и тогда им не придется стрелять друг в друга!
Такую же позицию занимали все советские офицеры, с которыми мне пришлось встречаться. В их словах чувствовалась твердая решимость во что бы то ни стало сохранить мир.
Постепенно предубеждения против Советского Союза, от которых я не мог долгое время освободиться, сменились доброжелательным интересом ко всему, что я узнавал о Советском государстве и его гражданах. Я стал членом Общества Германо-советской дружбы, мне становилось все яснее, что дружба с этим народом — жизненная необходимость для всей немецкой нации и что именно гражданин Германской Демократической Республики должен считать своим важнейшим делом укрепление этой дружбы.
Мне часто представлялась возможность, выступая перед солдатами, унтер-офицерами и офицерами Национальной народной армии, рассказывать о моем жизненном опыте, и в первую очередь об опыте, полученном мною в бундесвере, и о мотивах, побудивших меня перейти в ГДР. Я посетил также Академию имени Фридриха Энгельса в Дрездене, и мне подумалось тогда, что боннские генералы трезвее бы смотрели на вещи, если бы узнали, какую высокую военную квалификацию приобретают офицеры ННА, и если бы эти генералы ознакомились с духом Национальной народной армии, которая готова и способна в любой момент защитить свое государство и его граждан.
Затем мне дали возможность наблюдать маневры «Квартет» и видеть, как под превосходным командованием и с величайшей точностью решались все поставленные задачи, причем солдаты не просто исполняли приказы, но продумывали их. Я был, например, свидетелем того, как солдаты сами предлагали своему фельдфебелю переменить позицию на лучшую, хотя перемена позиции требовала от них значительных усилий. С волнением наблюдал я, как восторженно и сердечно встречали жители в районе маневров войска ГДР, СССР, ЧССР и Польской Народной Республики. Это было наглядным доказательством того, что здесь происходили учения народных армий, готовых к защите своих социалистических стран.
Я встречал и таких людей, которые при всем своем желании жить и трудиться в мире порой не разбирались в некоторых существенных вопросах и пришли к неверным выводам. Так, я познакомился с некоторыми старыми коммунистами, которые ошибочно считали, что нам не нужна армия. Я разговаривал и с такими юношами, которые считали, что армия проживет и без них, и предпочли бы восемнадцать месяцев учиться, но не служить солдатами. Так, однажды после моего доклада один студент опросил, как обстоит дело в Западной Германии с теми, кто отказывается идти в армию. Мне было ясно, что здесь не следует ограничиваться только ссылкой на принципиальное различие между обоими германскими государствами. Молодежи особенно свойственно добиваться точных ответов, и она имеет на это право, потому что ей предстоит завтра строить наше будущее. Я по-своему попытался дать такой точный ответ:
— Всякий, кто хочет работать или учиться, должен быть твердо уверен, что ему в этом не помешают. Такую уверенность ему может дать только существование обороноспособной армии. Но никто не вправе претендовать на безопасность, если сам не вносит свой вклад в это дело. Равные права — стало быть, и равные обязанности. Что же касается вашего вопроса относительно отказа от службы в армии, то и эта проблема может служить типичной иллюстрацией противоречий, присущих ФРГ. Молодой гражданин Федеративной республики может обратиться с ходатайством об освобождении от военной службы по религиозным или иным основательным соображениям. Тогда он предстает перед комиссией, которая задает вопрос, стал ли бы он защищать свою мать, если бы кто-нибудь на нее напал. Если он ответил утвердительно, то его ходатайство отклоняется. Я нахожу, что такая процедура не только носит недостойный характер, но и игнорирует существо дела. Каждый юноша встанет на защиту своей матери, но само сравнение — порочно. Кто может дать гарантию гражданину ФРГ, что его призывают в бундесвер действительно ради защиты его матери и тем самым всех матерей в стране? Откуда он может знать, действительно ли наступила так называемая необходимость в обороне, когда ему дается приказ маршировать на фронт? Он в состоянии сослаться на исторические аналогии, но в таком случае его отказ от службы уже становится политическим решением, а такое право за ним не признается. Ходатайство отклоняется, и юноша вынужден служить в бундесвере. На одной стороне находятся те силы, которые определяют политический курс в ФРГ, – крупные предприниматели, заинтересованные в соответствующем развитии событий, и старые офицеры генерального штаба, которые уже помогли начать и проиграть одну, а может, и две войны. В ином лагере находятся рабочие и крестьяне, которые никогда не могут быть заинтересованы в войне, – они ничего не могут приобрести в ней, но могут все потерять. Из этого очевидно, кто стремится к завоеваниям, а кто занят только обороной. Молодой гражданин ГДР видит воочию: его коренные интересы требуют, чтобы его государство было сильным в военном отношении и неприступно для агрессора.
Студент выслушал мои разъяснения. Подумав с минуту, он задал мне новый вопрос:
— Вы сказали раньше, что наша потребность в войнах полностью удовлетворена. Но ведь вы гражданин нашего государства. Как вы поступите, если случится война? Станете ли вы стрелять в солдат бундесвера?
В некоторых случаях люди предполагают, что вопросы, которые задает молодежь, носят провокационный характер. В действительности же молодежь всегда стремится иметь обо всем ясное и точное представление, и это хорошо. Мы прежде почти никогда не имели права спрашивать. Более того, нас так воспитывали, чтобы даже самые преступные приказы мы выполняли не задумываясь. Через всю мою книгу проходит красной нитью констатация того факта, что я много лет в критические, переломные минуты жизни слишком редко ставил вопросы не только перед другими людьми, но даже перед самим собой. Именно то, что я мало задумывался над смыслом и целью моих действий в качестве солдата трех армий и не старался получить исчерпывающий ответ на встающие вопросы, именно это и было важнейшей причиной того, что я трижды избирал путь, на который меня толкали губители нашего народа, и сравнительно поздно обрел свою подлинную политическую родину, где от меня как раз и требуется, чтобы я спрашивал и мыслил. Быть может, многое сложилось бы иначе, если бы мы имели право спрашивать и этим правом пользовались. Во всяком случае, я всякий раз радуюсь, когда молодые люди задают вопросы.
Итак, я ответил на вопрос, заданный студентом:
— Я гражданин Германской Демократической Республики. Тот, кто нападает на это государство, нападает и на меня. Я буду содействовать защите ГДР там, где это будет мне поручено. При этом совершенно безразлично, откуда будет совершено нападение. Если грабитель попытается ворваться в мое жилище, я не стану его подробно расспрашивать, откуда он происходит, из Котбуса или Ганновера, и какой он национальности. Я веду борьбу против всякого нарушителя мира.
Я счел тогда излишним, отвечая на вопрос, приводить и другие доказательства, хотя имел такую возможность. Я мог бы, например, указать на различные приемы тайной войны. Сразу после переселения в ГДР я стал мишенью открытых и замаскированных атак противника. Враги пускали в ход всяческие уловки, чтобы заставить меня вернуться в ФРГ. Каждую ночь раздавались телефонные звонки и на другом конце провода звучали оскорбления и угрозы. То были булавочные уколы, приемы психологической войны. 13 августа враги мгновенно прекратили свои бесплодные усилия. До этого дня было нетрудно продолжать примитивную игру. Когда же была обеспечена неприкосновенность нашей государственной границы, прекратились и попытки подстроить автомобильную катастрофу, как пытались однажды, когда неизвестные испортили тормоза моей машины и я чуть не разбился о дерево.
Однако противник не отказался и от других попыток меня «уломать». Я знал об этих уловках и подготовился к ним.
К сожалению, моя жена не могла или не хотела в этом разобраться. Единственная избалованная дочь в так называемом порядочном семействе, она была воспитана в строгом консервативном духе; ей были чужды и моя новая деятельность и самая жизнь в ГДР, и она не пожелала ходатайствовать о принятии ее в гражданство ГДР. Она но выразила ни разу ни единым словом одобрения моим передачам или статьям. Она не проявила никакого сочувствия, когда я с гордостью и радостью сообщил, что директор германского телевидения и радиовещания вручил мне «Серебряный лавр» и когда через некоторое время я получил медаль «За отличные достижения». Она считала нужным отвергать все, что имеет отношение к ГДР, следовательно, создавала для противника повод для продолжения интриг, которые в конечном счете были направлены к тому, чтобы подорвать мои позиции как гражданина Германской Демократической Республики.
Тщетно старался я убедить жену, что нашу семью — у нас тем временем появился еще маленький Михаель — ждет в ГДР счастливая жизнь. Напрасно я просил ее помогать мне в работе. Эта отличная секретарша равнодушно наблюдала, как я ночи напролет просиживал за машинкой и переписывал свои комментарии и рукописи. Моя жена не внесла в эту работу ни одной мысли, ни одной строки. Она не желала служить нашему делу.
Мы вели нескончаемые, бесплодные споры. Жена была неисправима. Переубедить друг друга мы были бессильны и стали чужими. Когда создалось такое положение, которое уже нельзя было больше переносить, компетентные органы нашей республики летом 1965 года удовлетворили ходатайство моей супруги о разрешении вернуться в Западную Германию; мы расторгли наш брак.
Я добровольно связал свою судьбу с Германской Демократической Республикой и не ошибся в этом. Я убежден, что существование и развитие Германской Демократической Республики будет все больше влиять на ход событий и в Федеративной Республике Германии.
Примечания
1
Ведомство по охране конституции — служба безопасности ФРГ.
(обратно)2
Affenfett — буквально «обезьянье сало» — шутливое название маргарина (берл. арго).
(обратно)3
Охотничью шляпу с кисточкой из щетины сбоку тульи часто носили немцы-националисты.
(обратно)4
"Земля франков" (Das Land der Franken) — традиционное название Франконии, где жило воинственное германское племя франков, покорившее в V веке галлов. Ныне входит в состав земли Бавария (ФРГ).
(обратно)5
Аскары — африканские солдаты бывших германских колоний в Африке.
(обратно)6
Лейтен (Лютин)-город в Силезии (ныне в Польше), где войска прусского короля Фридриха II разбили 7 декабря 1757 года австрийскую армию, после чего Пруссия закрепила за собой захваченную ею у Австрии Силезию, исконную польскую землю.
(обратно)7
Dolchstosslegende — легенда об «ударе ножом в спину», создана после первой мировой войны. Сущность ее заключается в том, что, как утверждали немецкие буржуазные националисты, милитаристы и вся буржуазия, Германия проиграла первую мировую войну только потому, что рабочий класс нанес «фатерланду» удар ножом в спину, совершив Ноябрьскую революцию.
(обратно)8
Веддинг и Кепеник — пролетарские районы Берлина до второй мировой войны.
(обратно)9
Гейс — носовой флажок на корабле.
(обратно)10
Тирпиц, Альфред (1849-1930) — адмирал, принадлежал к реакционным кругам. В годы первой мировой войны (1914-1918) — сторонник, неограниченной подводной войны.
(обратно)11
Вирхов, Рудольф (1821-1902) — знаменитый немецкий физиолог и антрополог. Один из основателей и лидеров «прогрессистской партии», стоявшей в оппозиции к Бисмарку.
(обратно)12
"Der alte Dessauer" («старик Дессауский») — Леопольд Дрссауский (1676-1747).
(обратно)13
Блюхер, Гебгарт-Лебрехт (1742-1819) — прусский генерал-фельдмаршал, отличился в войнах с Наполеоном I, в частности в битве под Ватерлоо.
(обратно)14
Гнейзенау, граф фон Нейтхардт (1760-1831) — прусский фельдмаршал, соратник Блюхера в войне с французами.
(обратно)15
Клаузевиц, Карл (1780-1831). — прусский генерал, военный теоретик, автор многих известных военно-исторических трудов.
(обратно)16
Лютцов, Людвиг Адольф Вильгельм (1782-1834) — немецкий генерал, участвовал в войне против Наполеона I, руководил партизанским движением в тылу у французов.
(обратно)17
Цитен, Ганс Иоахим (1699-1786) — прусский полководец, участник Семилетней войны на стороне Фридриха II.
(обратно)18
Мария-Терезия (1717-1780) — императрица так называемой Священной римской империи. Вела Семилетнюю войну против прусского короля Фридриха II.
(обратно)19
Что дозволено Юпитеру, то не дозволено быку (лат.).
(обратно)20
Автор в ряде случаев пользуется устаревшими немецкими названиями вместо современных польских.
(обратно)21
Шарлоттенбург — район Берлина.
(обратно)22
Немецкая пословица, аналогичная русской: «Худое споро, не сорвешь скоро»
(обратно)23
Автор снова употребляет немецкие названия польских городов.
(обратно)24
В западной части Берлина проживала буржуазия.
(обратно)25
Хорст Вессель — штурмовик, морфинист и бандит, погибший в пьяной драке. Гитлеровцы сделали его «святым»; в его честь и был написан гимн штурмовиков.
(обратно)26
МОК — Международный олимпийский комитет.
(обратно)27
Бабельсберг — пригород Потсдама, где находилась крупная киностудия.
(обратно)28
Польский коридор — узкая полоса польской территории между нижним течением Вислы и бывшей прусской провинцией Померания. Был создан Антантой по Версальскому мирному договору. Типичное порождение империалистической политики с целью поддержания очагов напряженности между государствами.
(обратно)29
Представители старых офицерских фамилий.
(обратно)30
Речь идет о чудовищной провокации, подготовленной гитлеровским правительством. Немецкие солдаты, переодетые в польскую форму, инсценировали нападение на немецкую радиостанцию в Глейвице. Так был создан «повод» для агрессии против Польши.
(обратно)31
Пункт, где развернулись тяжелые бои.
(обратно)32
Война окончена! (фр.)
(обратно)33
"Морской лев" — так был зашифрован немецкий план высадки в Англии.
(обратно)34
Кайзершмаррен — австрийское и баварское кушанье, похожее на запеканку.
(обратно)35
"Ковентрировать" — от названия английского города Ковентри, который был подвергнут разрушительной бомбардировке.
(обратно)36
Mare romanum — Средиземное — внутреннее море Италии.
(обратно)37
Речь идет о присоединении указанных стран к державам фашистской «оси» продажными буржуазными кругами.
(обратно)38
Динабург — Двинск.
(обратно)39
Автор имеет в виду самолеты «По-2»
(обратно)40
Курфюрстендамм — улица в Западном Берлине.
(обратно)41
Петергоф — прежнее, до 1944 года, название города Петродворец.
(обратно)42
В 1940 году голландский город Роттердам был зверски разрушен фашистской авиацией, погибли десятки тысяч мирных жителей.
(обратно)43
Resistance — движение Сопротивления.
(обратно)44
Своеобразную механику храбрости, приведенную автором, разумеется, можно отнести только к солдатам фашистской армии, к армии захватчиков и поработителей. Массовый, осознанный героизм, какой проявили солдаты и офицеры Советской Армии в годы Великой Отечественной войны, бессмертные подвиги Александра Матросова, Николая Гастелло, Виктора Талалихина и тысячи подобных подвигов питались беззаветной любовью к своей Советской Родине, великой освободительной миссией Советской Армии и всего советского народа, спасшего человечество от фашистского порабощения.
(обратно)45
Манштейн — гитлеровский фельдмаршал, автор нашумевшей книги «Потерянные победы», в которой он пытался свалить всю вину за поражение Германии на «дилетанта Гитлера» и оправдать разбойничий поход гитлеровского вермахта на Советский Союз.
(обратно)46
В декабре 1812 года во время отступления Наполеона близ литовского города Таураге была заключена конвенция между генералом Дибичем и прусским генералом Йорком. Отряд Йорка, входивший в армию Наполеона, был объявлен нейтральным.
(обратно)47
Герделер — бывший обер-бургомистр Лейпцига, один из организаторов заговора против Гитлера. В случае успеха покушения должен был возглавить новое правительство Германий, которое планировало прекращение войны на Западе и продолжение ее на Востоке против Советского Союза.
(обратно)48
Вервольф — оборотень (нем.).
(обратно)49
План Маршалла, автором которого был государственный секретарь США Джордж Маршалл, был разработав, в частности, с целью восстановления западногерманской военной промышленности.
(обратно)50
"Хорн-линие" — гамбургская пароходная компания.
(обратно)51
Полковник Штауфенберг — участник заговора. 20 июля 1944 года. Подложил бомбу в убежище, где находился Гитлер. Был казнен.
(обратно)52
"Zugeroaster", на баварском наречии «zugereister», — заезжий, чужак.
(обратно)53
Баварское произношение слова политика.
(обратно)54
Так реакционные круги ФРГ именуют ГДР.
(обратно)55
Под словом «Knigge» обычно подразумеваются правила хорошего тона; происходит от фамилии немецкого писателя фон Книгге, Адольфа Франца Фридриха (1752-1796), который прославился сборником афоризмов и нравоучений «Об обхождении с людьми».
(обратно)56
ABC — начальные буквы немецких слов, обозначающих атомную, биологическую и химическую войну.
(обратно)57
Ombudsmann — представитель, делегат (шведск.).
(обратно)58
Гец фон Берлихинеен (1480-1562) — немецкий рыцарь, участвовавший в крестьянской войне в Германии. Бежал накануне решающего сражения против феодалов.
(обратно)59
В данном случав протестант — приверженец протестантской евангелической церкви.
(обратно)60
См. главу "Единичное явление?"
(обратно)
Комментарии к книге «Солдат трех армий», Бруно Винцер
Всего 0 комментариев