«Катакомбы XX века»

3600

Описание

Предлагаемые воспоминания о `Катакомбной церкви` хотя и носят личный характер, однако сохраняют значение духовного свидетельства и исторического документа о трагической судьбе духовенства и верующих Русской Православной Церкви после революции, во времена гонений. В то же время мы встречаемся с просветленностью и глубиной старческого руководства в конкретных условиях `подпольного служения`.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Василевская В. Я Воспоминания (Катакомбы XX века)

ПРЕДИСЛОВИЕ

"КАТАКОМБНАЯ ЦЕРКОВЬ"… Упоминание о ней нередко встречается на страницах, посвященных новейшей истории русского Православия. Но чаще всего эти упоминания не выходят за пределы двух-трех слов или догадок. И не удивительно: ведь не собраны полностью документы и свидетельства даже о тех явлениях и событиях в жизни Церкви этого периода, которые происходили у всех на виду. Тем более трудно собрать данные о том, что по самому своему названию говорит о существовании "подполья".

Некоторые вообще отрицают реальность "Катакомбной церкви", другие распространяют о ней сведения крайне недостоверные. Существовала ли она в действительности и если да, то что из себя представляла? Для того чтобы ответить на эти вопросы, необходимо хотя бы бегло коснуться истории церковных разделений, возникших в период между двумя мировыми войнами.

С XVII века, эпохи старообрядческого раскола, Церковь в России едва ли переживала столь бурную, исполненную драматическими событиями пору, как в первую половину нашего столетия. Уже дореволюционные годы ХХ века были неспокойными, и в это время наметились попытки освободить Церковь от опеки государства. Хотя немалая часть духовенства и мирян свыклась с существующим (синодальным) положением вещей, все чаще и настойчивей раздавались голоса, призывающие к возрождению и обновлению церковной жизни. Многие священники, отчаявшись дождаться перемен, приходили к самым радикальным взглядам и выступали почти как "левые"*.

-----------------------

* В Думе некоторые священники даже голосовали с социал-демократами.

Обращение к Православию видных представителей интеллигенции (С. Булгаков, Н. Бердяев, П. Флоренский, С. Франк, В. Эрн, В. Свенцицкий и многие другие) способствовало оживлению дискуссий вокруг наболевших вопросов, в частности, связанных с пересмотром отношения Церкви к государству и общественной жизни.

Всероссийский Собор, который должен был стать голосом Церкви и определить ее дальнейшие пути, не смог собраться до революции из-за противодействия властей. Поэтому он открылся лишь в 1917 году, после крушения монархии, когда страна уже вошла в полосу войн и революций. Решения Собора не были претворены в жизнь. Наступала новая эпоха русской истории.

Октябрьские события сразу же поставили Церковь в конфликтное отношение с новой властью. Это проистекало из двух причин. С одной стороны, значительная часть церковного руководства, еще слишком связанная с прежним строем, не была готова к подобным переменам. С другой стороны, правительство открыто объявляло о своей цели: полностью искоренить "религиозные предрассудки". В первый же год революции был создан проект закрытия всех храмов и запрещения таинства Евхаристии. И хотя этот план не был приведен в исполнение, натиск, обрушившийся на Церковь, превзошел по своей силе все, что знала история от времен римских императоров и французской революции. Избранный на Соборе патриарх Тихон, мужественно выступавший в защиту Церкви, был в 1922 году арестован, а вскоре после этого возник так называемый "обновленческий раскол". Его инициаторы, обещая верующим провести долгожданные церковные реформы, стремились главным образом поставить Церковь в такое отношение к государству, которое приближалось бы к дореволюционному.*

-----------------------

* История обновленчества освещена в работе А. Краснова-Левитина и В. Шарова "Очерки по истории русской церковной смуты". Авторы показывают, как реформизм обновленцев с самого начала прикрывал прислужничество и доносительство. [Крутицкое подворье, М., 1996]

На обновленческом "соборе" был принят ряд довольно неудачных и несвоевременных новшеств, но главной его целью являлось провозглашение своей политической платформы. В документах "собора" капитализм был объявлен смертным грехом, а революция — осуществлением евангельских заветов.

При поддержке и содействии гражданских органов самочинное Высшее церковное управление (ВЦУ) захватило большинство храмов как в крупных городах, так и в провинции. Тем не менее, общенародного признания "живоцерковники" не получили. После освобождения патриарха Тихона, совершившегося под давлением мировой общественности, вновь сплотились те церковные силы, которые остались верными своему первоиерарху. Это внесло смятение в ряды обновленцев. К тому же их движение стало раздираться борьбой группировок. Отношение многих верующих к "красной церкви" с каждым днем становилось все более настороженным и даже враждебным.

Патриарх Тихон после выхода на свободу стремился к заключению мира с государством, но без таких компромиссов, которые могли бы подорвать церковную жизнь. Его смерть (1925) пробудила у властей надежду, что такой компромисс будет наконец достигнут. Однако назначенные патриархом преемники твердо продолжали его линию. В результате первосвятительная кафедра оставалась вакантной долгие годы.

В конце 20-х годов на Западе развернулась широкая кампания по защите христианства в России, которая получила название "духовного крестового похода". Он явился ответом на массовые репрессии, во время которых пострадало большинство епископов, огромное число священников и активных мирян "тихоновского" направления. Закрывались храмы и монастыри, еще раньше были ликвидированы духовные школы; тюрьмы и лагеря и отдаленные места ссылок наполнились многими тысячами исповедников веры: духовенством, монахами, мирянами — мужчинами и женщинами. Официально преследования маскировались (правда, не особенно тщательно) под "борьбу с контрреволюцией".

В это время митрополит Сергий (Страгородский), исполнявший обязанности патриаршего местоблюстителя, выступил с декларацией и интервью, в которых из тактических соображений отрицал наличие религиозных гонений в России.*

-----------------------

* Первоначальный текст заявления митрополита Сергия был составлен в гораздо более сдержанных тонах, но его принудили изменить его. Опубликование этих документов относится к 1927 году, когда патриарший местоблюститель митрополит Петр (Полянский)/1/ находился в ссылке.

Стремясь добиться "легализации" Церкви в рамках советского строя, он пошел на ряд уступок, позволявших осуществлять контроль над жизнью Церкви. Эти уступки встретили отрицательную реакцию со стороны многих его собратьев и мирян. По признанию советских историков, митрополит Сергий пытался "перехватить инициативу" у обновленцев, сделав патриаршую Церковь вполне лояльной.*

-----------------------

* См. Шишкин А. А. Сущность и происхождение обновленческого раскола в Русской православной церкви. Казань, 1970

Противники этой тенденции митрополита утверждали, что вся его деятельность бесполезна хотя бы потому, что власти не изменили своего принципиального отношения к вере и отнюдь не собираются мириться с существованием Церкви; самое большее, на что они (и то временно) могут согласиться, — это создание послушной марионеточной иерархии, которая возглавляла бы массы верующих до тех пор, пока полностью не будет искоренено влияние религии в стране. На это сторонники "сергианской линии" возражали, что в настоящих сложных условиях путь компромисса — единственно возможный. Эта точка зрения отстаивается и поныне руководством Московского патриархата.

Сейчас еще не пришло время для объективной исторической оценки дела митрополита Сергия, ставшего в 1943 году патриархом. Однако следует признать, что ему и его преемникам удалось взять верх над обновленчеством, а также добиться элементарной стабилизации внешнего положения Церкви.

Огромную роль в перемене положения Церкви сыграла Вторая мировая война, во время которой патриархия (как, впрочем, и обновленцы) заняла патриотическую позицию. Сталин оценил роль Церкви в укреплении народного духа и пошел ей навстречу. Из двух течений он предпочел "сергиевское" как более традиционное, встречающее больше сочувствия верующих и более соответствующее его великодержавным вкусам. Он ликвидировал обновленчество и разрешил в 1945 году созвать Собор для избрания патриарха. С его согласия были открыты тысячи храмов и восстановлены духовные школы. У многих верующих тогда пробудились надежды, что время притеснения позади. Дальнейшие события, однако, показали, что малые уступки со стороны государства следовали за большими со стороны иерархии, а иногда церковные уступки вообще оказывались безрезультатными. Это стало особенно ясно в "хрущевский" период, когда, несмотря на известные послабления в общественной жизни, Церковь подверглась новому давлению (опять началось массовое закрытие храмов и духовных школ, усилилась антирелигиозная пропаганда).

Но вернемся к 20-м годам. Ряд представителей епископата и духовенства, не согласившись с политикой митрополита Сергия, отошли от него. Ссылаясь на разрешение, данное еще патриархом Тихоном, в случае нужды образовать временные автокефалии* епископов, многие из них образовали независимые группы (главным образом в Москве и Ленинграде). С точки зрения властей они представляли опасную церковную оппозицию. Большинство непокорных иерархов было арестовано, но продолжало руководить своим духовенством и пасомыми из ссылок и лагерей. Оставшиеся же на свободе перешли на нелегальное положение и совершали богослужения в частных домах, тайно. Так возникло явление, получившее впоследствии название "Катакомбной церкви".**

-----------------------

* Т. е. самовозглавление, независимость

** Современные течения, называющие себя "Катакомбной церковью", не имеют ничего общего с описываемым явлением. (прим. ред.)

В московской области к ней принадлежали архимандрит Серафим (Батюков), о. Петр Шипков/2/, бывший в прошлом секретарем патриарха Тихона, иеромонах Иеракс (Бочаров)/3/, священники Владимир Богданов, Владимир Криволуцкий/4/, Константин Всехсвятский, Алексей Габрияник/5/, Дмитрий Крючков/6/ и др. Большинство из них архиереем своим считало епископа Афанасия (Сахарова)/7/. К 1945 году "Катакомбная церковь" фактически прекратила свое существование. С одной стороны, почти все ее духовенство было разыскано и арестовано, а с другой — после Собора и избрания патриарха Алексия еп. Афанасий разослал верующим письмо, в котором признавал законность нового первоиерарха и призывал к воссоединению с патриаршей Церковью. По малодостоверным слухам, в глухой провинции все еще остаются отдельные лица и даже группы, отказывающиеся иметь общение с патриархией, но если это так, то влияние их ничтожно.

-----------------------

Епископ Афанасий (Сахаров)

Начало 20-х гг.

Представители "Катакомбной церкви" ставили своей целью сохранить в чистоте дух Православия, пронося его через годы церковной борьбы, распрей, лавирования и компромиссов. Среди них были выдающиеся служители Христовы, оказавшие огромное влияние на людей, искавших подлинно церковной жизни. К сожалению, о них сохранилось мало воспоминаний, документов и свидетельств. Исключение составляет епископ Афанасий, материалы и биография которого частично собраны и опубликованы. Ниже мы приводим воспоминания о некоторых священниках этого направления, среди которых одно из первых мест занимает архимандрит Серафим (бывший духовник еп. Афанасия).

-----------------------

Сергей Михайлович Батюков до рукоположения

О. Серафим (в миру Сергей Михайлович Батюков*) родился в 1880 году в Москве. С ранних лет он почувствовал призвание к церковному служению, однако сан принял в зрелые годы. Получив техническое образование, Сергей Михайлович работал на одном из столичных предприятий. В то же время он стал посещать Оптину пустынь, слушал лекции в Московской духовной академии, изучал богословие и святоотеческую литературу. Это был человек разносторонне одаренный, с широкими интересами, всецело преданный Церкви.

-----------------------

* Впоследствии фамилию о. Серафима произносили как Битюгов и Битюков, чему он не противился из соображений конспирации.

Подобно двум другим выдающимся деятелям русской Церкви, о. Сергию Булгакову и архиепископу Луке Войно-Ясенецкому, он был рукоположен в самое тяжелое для Церкви время, в 1919 году, и несколько месяцев служил в храме Воскресения в Сокольниках вместе с о. Иоанном Кедровым — строителем храма и основателем "сокольнической" общины.

Перед тем о. Сергию предложили настоятельство в церкви Вознесения у консерватории. Но он, пожалев молодого священника о. Дмитрия Делекторского, который должен был ехать в село на верную гибель, уступил ему место*.

-----------------------

* О. Дмитрий Делекторский служил в храме Вознесения до самого его закрытия. Оттуда он перешел в церковь Рождества Иоанна Предтечи (на Пресне), где и служил до самой смерти (1970). Будучи уже глубоким старцем, о. Дмитрий с благодарностью вспоминал о. Сергия (Серафима), ибо был уверен, что в селе, куда его назначили, он был бы арестован или убит. [В храме на Пресне по благословению схиигуменьи Марии в 50-е годы прислуживал Александр Мень. прим. ред.]

В 1920 году о. Сергий был вызван Патриархом Тихоном и назначен в церковь свв. бессребреников и мучеников Кира и Иоанна на Солянке. В 1922 году он принял монашество с именем Серафим, а в конце 1926 года был возведен в сан архимандрита. По слухам, его готовили к архиерейскому служению.

Вскоре о. Серафим был арестован по обвинению в укрытии церковных ценностей. То было время, когда множество духовных лиц и мирян пострадало, защищая свои святыни. Но впоследствии дело против о. Серафима было прекращено, так как выяснилось, что ценности увезли сербы (их подворье находилось в церкви свв. бесср. мчч. Кира и Иоанна).

-----------------------

Храм свв. бесср. Кира и Иоанна (без часовни) 1881 год

Декларация митрополита Сергия вызвала у архимандрита отрицательную реакцию. В июле 1928 года он удалился из храма и перешел на нелегальное положение. По этому пути пошел и другой священник "солянской" церкви иеромонах Иеракс (в миру Иван Матвеевич Бочаров), который служил там с 1929 по 1932 год. С этого времени все духовные лица, отказавшиеся принять линию митрополита Сергия, были арестованы (если не успели скрыться), а храмы их были закрыты.

О. Серафим только чудом избежал ареста. Некоторое время он тайно жил в разных местах и в конце концов поселился в Сергиевом Посаде (переименованном в Загорск) у двух сестер, монахинь из Дивеева.*

-----------------------

* Дивеево — женский монастырь близ Саровской пустыни, предмет особых забот преп. Серафима Саровского.

Там, в маленькой комнате, перед иконой Иверской Божией Матери, был поставлен алтарь и служилась литургия. Здесь бывали и совершали богослужение многие духовные лица. В перерывах между арестами бывал и еп. Афанасий, в юрисдикции которого находился о. Серафим. Сюда, в неприметный дом на окраине города, стекались отовсюду многочисленные духовные дети архимандрита за советом и утешением. Приходится лишь удивляться, как этот церковный очаг сохранялся столь долго (до 1943 г.) в обстановке доносов и непрерывных арестов.

В своей пастырской деятельности о. Серафим, как и отцы Мечевы/8/, руководствовался советами оптинского старца Нектария/9/, который в то время уже уехал из разоренной пустыни. Кроме того, его наставником был старец Зосима (в схиме Захария), приехавший в Москву из закрытой Троице-Сергиевской Лавры.

О. Серафим был подлинным продолжателем традиций старчества. Его подход к людям был всегда глубоко индивидуальным. С каждым человеком он беседовал отдельно, и его советы относились только к данному человеку (он нередко даже запрещал передавать их другим). Главное свое призвание он видел в том, чтобы быть пастырем, кормчим душ и "оберегать чистоту Православия".

Среди единомышленников о. Серафима выдающейся фигурой был уже упоминавшийся о. Петр Шипков (1881–1959). Он был рукоположен в 1921 году и примерно в то же время, что и о. Серафим, ушел в "катакомбы". О. Петр работал бухгалтером в Загорске и совершал богослужения в частных домах. Он был человек неиссякаемой жизнерадостности и какого-то необыкновенного духовного света. Годы тяжких испытаний (он пробыл в узах в общей сложности около 30 лет) не наложили на него печати горечи и ожесточения. Ему суждено было надолго пережить о. Серафима, умершего в 1942 году, и после ссылки окончить свои дни настоятелем собора в г. Боровске.

Иером. Иеракс жил под Москвой в Болшеве, у одной из своих духовных дочерей/10/. Хозяйка дома вынуждена была скрывать от родных, что у них на чердаке находится церковь и живет священник. О. Иеракс был арестован в этом доме в 1943 году. Впоследствии его, как и о. Петра, реабилитировали и освободили. Но здоровье его было настолько подорвано лагерем и ссылкой, что он уже не смог служить. Умер о. Иеракс во Владимире, будучи пенсионером патриархии.

Несмотря на то, что приводимые ниже воспоминания не предназначались к публикации и носят интимно-личный характер, они сохраняют значение исторического документа и духовного свидетельства. Благодаря тому, что образы "катакомбных" священников даны в них через призму внутренней биографии автора, мы видим в них старческое руководство в его конкретности и глубине. Записки показывают, с каким пристальным вниманием следили о. Серафим и о. Петр за малейшими движениями руководимой ими души, как они входили во все ее изгибы, страдали с ней, болели за нее, помогали советом и молитвой. Мы узнаем их отношение к самым различным обстоятельствам и жизненным проблемам, и это, пожалуй, лучше всякой хроники даст новым поколениям представление о духе "Катакомбной церкви" и ее пастырях.

* * *

Автор записок — Вера Яковлевна Василевская, научный сотрудник, специалист по педагогике и детской дефектологии. Окончила философский факультет Московского университета и Институт иностранных языков. Ей принадлежит ряд работ, часть которых опубликована. Главная из них "Понимание учебного материала учащимися вспомогательной школы", изд. АН РСФСР, М., 1960. Ей же принадлежат переводы книг: Э. Хейссерман "Потенциальные возможности психического развития нормального и ненормального ребенка", Наука, М., 1964; К. Де Грюнвальд "Когда Россия имела своих святых" (не опубликовано); Франциск Сальский "Введение в благочестивую жизнь", Жизнь с Богом, Брюссель, 1967. Записки ее были начаты около 20 лет назад и окончены в 1959 году. Протоиерей Александр Мень*

-----------------------

* Предисловие написано в середине 70-х годов.

В.Я. Василевская (1902–1975), кандидат педагогических наук, работала в Институте дефектологии; кроме упомянутых, ей принадлежат работа "Н.И. Пирогов и вопросы жизни" (Сборник "Психиатрия и актуальные проблемы духовной жизни", СФ МВПХШ, М, 1997), рукописи: "Эмоциональная жизнь маленького ребенка", "Что такое Литургия?".

Перевод книги Франциска Сальского "Введение в благочестивую жизнь" опубликован в России — Stella Aeterna, М., 1999, без указания переводчика.

В сокращенном варианте "Воспоминания" были опубликованы в сборнике "И было утро", ВИТА-ЦЕНТР, М., 1992 (прим. ред.)

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Священномученик Петр, митрополит Крутицкий (Полянский, 1862–1937), канонизирован в 1997 г.

2 Шипков Петр Алексеевич (1881–1959), был секретарем у патриарха Тихона, иерей с 1921 г. в московской Никитской церкви. Арестовывался в 1925, 1928 гг., в 1928-30 на Соловках, в 1930–1934 г.г. — в Туруханском крае, с 1934 г. ушел "в катакомбы", жил в Загорске, работал бухгалтером. Арестован в 1943 г., в 1943–1950(?) был в Сиблаге, с 1950(53) на вольном поселении, в конце жизни — протоиерей, настоятель собора в Боровске.

3 Отец Иеракс (Бочаров Иван Матвеевич, 1880–1959), иеромонах. Родился в Воронежской губернии, окончил духовное и музыкальное училища, был регентом в Задонском монастыре в Воронеже. В 1917–1918 гг. (?) стал иноком Троице-Сергиевой Лавры, рукоположен во иеромонаха. В 30-х годах служил в церкви свв. Кира и Иоанна. Арестован 5–6.04.1932 г., выслан в Казахстан. Затем служил и жил нелегально в Лосинке у духовной дочери Корнеевой В.А. (см. прим. 10). Арестован 6.11.1943 г. по делу "Антисоветского церковного подполья" (еп. Афанасий Сахаров, прот. Петр Шипков, монахиня Ксения Гришанова и др.), получил 5 лет ИТЛ (тюрьма на Лубянке, лагери под Мариинском). В 50-х годах проживал в инвалидном доме в Мордовии, с 1957 г. во Владимире, где и скончался.

4 Криволуцкий Владимир В. (1888–1956). В 1921–1922 гг. слушал курсы Православной Народной Академии и прислуживал в церкви св. Кира и Иоанна. В 1922 г. — диакон, в 1923 г. — иерей, в 1924–1930 г.г. — и.о. настоятеля Знаменской церкви в Шереметьевском пер., был в оппозиции к митр. Сергию. В 1930–1933 г.г. находился в ссылке на Пинеге. В 1933–1946 гг. нелегально служил в Москве и Егорьевске. Арестован в 1946 г. и приговорен к 10 годам ИТЛ. Освобожден в 1955 г. из-за болезни.

5 Габрияник Алексей Иванович (1895–1950), муж дочери профессора МДА А.П. Голубцова Анны, в 1925 г. рукоположен во иереи патриархом Тихоном, служил в селе, затем до 1928 г. — в г. Сергиевом Посаде (Загорске); за отказ поминать гражданскую власть получил запрещение, которое было вскоре снято, потом переведен в Москву и короткое время служил в церкви свв. Кира и Иоанна; выслан на 3 года в Среднюю Азию; после ссылки жил в Воронеже, в 1933 г. получил 3 года ИТЛ (Темкинские лагеря). В 1935 г. освобожден. В 1942–1946 гг. по благословению архим. Серафима (Батюкова) перешел на нелегальное положение и служил по домам. В 1946 г. арестован (4 года провел во Владимирской тюрьме), после окончания срока был этапирован на поселение в Сибирь. Умер по дороге в тюрьме г. Кирова.

6 Крючков Дмитрий Иванович (1874–1952), священник, духовный сын прот. Владимира Богданова. Служил в храме преп. Саввы Освященного в Москве. После выхода июльской Декларации 1927 г. находился в оппозиции к митр. Сергию (Страгородскому). В 1927 г. арестован, был в заключении. 1928–1932 гг. служил в церкви свв. Кира и Иоанна. С 1946 г. в ссылке в районе г. Абакана Красноярского края.

7 Святитель Афанасий, епископ Ковровский (Сахаров, 1887–1962), канонизирован в 2000 г.

8 Имеются в виду святой праведный прот. Алексей (1859–1923) и его сын священномученик прот. Сергий Мечевы (1892–1941), канонизированы 2000 г.

9 Преподобный иеросхимонах Нектарий (Тихонов, 1853–1928), последний оптинский старец, канонизирован в 2000 г.

10 Вера Алексеевна Корнеева (1906–1999) происходила из старинного дворянского рода. Детство провела в имении Великого Князя Константина Романова (К.Р), дяди царя, близко дружила с его младшей дочерью, княжной Верой (они были ровесницами). После революции со своей крестной-монахиней, приходившейся ей тетей, Натальей Леонидовной Рагозиной (Н. Л. приняла постриг в 1919 г. от последнего оптинского старца Нектария), укрывала священников, монахов и монахинь из разогнанных монастырей. В ее доме в Лосинке в течение 8 лет нелегально жил иеромонах Иеракс (Бочаров). В комнате на чердаке, где он скрывался, была устроена тайная церковь. В 1946 г. была арестована, отбыла 5 лет ИТЛ и 3 года "вечной" ссылки в Казахстане; была освобождена после смерти Сталина. В "Архипелаге ГУЛАГ" А. Солженицын, лично знавший Веру Алексеевну, приводит ее свидетельства о жизни в заключении.

Полностью опубликовано: ВРХД. 1984-III, Э 142, с. 209.

Часть первая. ОТЕЦ СЕРАФИМ

Много у вас наставников, но немного отцов. Я родил вас во Христе.

I Кор 4:15

Ante lucem (Перед рассветом. — лат.)

-------------------------------

Архимандрит Серафим (Батюков) 1880–1942.

"Пути Божии неисповедимы". Чем больше проникаешься этим чувством и сознанием, тем труднее обращаться к прошлому, тем труднее делиться своими воспоминаниями, понимая, что мы фактически так мало видим и понимаем по-настоящему, что даже свою собственную жизнь и судьбу мы познаем здесь лишь "яко зерцалом в гадании".

Встреча с о. Серафимом, общение с ним, крещение и последующее его руководство моей жизнью для меня самое подлинное и великое чудо и в то же время самая неопровержимая, центральная реальность моего существования.

Видимое руководство о. Серафима началось в 1935-м и окончилось в 1942 году с его смертью, но в действительности оно началось еще в 1920 году, т. е. продолжалось более 20 лет, а незримо, несомненно, продолжается и сейчас, так как та духовная связь, которая создалась при крещении, когда он буквально "принял мою душу в свою", не может быть расторгнута концом земного существования.

Религиозное чувство родилось у меня в душе очень рано, но возникло оно не изолированно, а в свободном комплексе чувств при первых попытках осознать жизнь. Оно возникло вместе с чувством истории, осознанием своей принадлежности к народу, который "открыл" Бога для человечества. Люди жили во тьме язычества, когда в Израиле "открылся" Единый Истинный Бог. Другие народы открыли вращение земли, электричество, закон тяготения и многое другое, но то открытие, которое было дано еврейскому народу, было самым важным. Мысль об этом наполняла детскую душу чувством большой нравственной ответственности.

У меня всегда была глубокая душевная связь с мамой. Я ей поверяла все, что вырастало в душе, хотя многое было смутным, неясным для меня самой, и всегда находила отклик и поддержку.

Мама моя была из тех людей, о которых Мейстер Экхард говорит: "Они живут и действуют среди вещей, но делают это так, точно стоят у крайнего небесного круга, совсем близко от вечности".

Ничто в мире материальном ее не привлекало, ей ничего не нужно было для себя, и своих близких она любила какой-то особенной одухотворенной, самоотверженной любовью. Она несла на себе все заботы и тяготы жизни, ни на минуту не отдаваясь житейской суете. И связь ее с нами, детьми, была какая-то особенная, духовная: "Если бы ты не родилась, я бы по тебе всегда скучала", — сказала мне мама однажды, когда я была еще совсем маленькой девочкой. А когда я подросла настолько, что мама могла надеть на меня свое черное платье, она сказала спокойным, почти радостным голосом: "Ну, вот моя девочка уже взрослая и я могу скоро умереть". Ничего в нашей детской жизни не казалось маме мелким или ненужным. Иногда я спрашивала маму: "Может быть, не стоит тебе этого рассказывать, может быть, тебе это неинтересно", — и мама неизменно отвечала: "Все, что интересно тебе, интересно и мне". И мы жили глубоко единой внутренней жизнью. Однажды я серьезно заболела. Когда поставлен был диагноз, мама вошла ко мне в комнату и с улыбкой сказала: "Не бойся ничего, мы будем болеть вместе".

Помню, как рассказав маме о каком-то совершенном мною дурном поступке, я спросила: "Можешь ли ты простить меня на этот раз?" — "Не только на этот раз, но и всегда", — твердо ответила мама. Это обещание всегдашнего прощения было сильнее самой страшной угрозы.

"Какое счастье быть вместе с тобой", — говорила я маме, когда мы бывали одни. "Дай Бог тебе большего счастья", — с грустной улыбкой отвечала мама. В ее сердце закрадывалась тревога и однажды она сказала мне: "Я боюсь, что ты будешь очень одинока".

---------------------------------

Вера Василевская с подругой Зиной в 20-х годах

И действительно, я ощущала это даже тогда, когда в 1918 году поступила в университет и встретила там людей, близких мне по духу, разделявших мои религиозные искания. Это были последние годы философского факультета в его старом составе. Мы слушали лекции И.А. Ильина/11/, Г.И. Челпанова/12/, собирались на религиозно-философские собрания, на которых обсуждались волновавшие всех вопросы духовной жизни и Евангелия. На лекции Ильина студенты сходились в таком количестве, что аудитория их не вмещала. Среди них было много "маросейских" — духовных детей о. Алексея Мечева. Хотя я сблизилась с некоторыми из них, но все же чувствовала себя как бы чужой и далекой от их жизни. А в 1920 году, после смерти мамы, мир для меня опустел, утратил не только привлекательность, но и реальность. Занятия философией и психологией хотя и глубоко захватывали, но не давали той пищи, которой просила душа.

Вскоре я поступила работать в детский сад, продолжая занятия в университете. В общении с детьми я больше чувствовала возможность взаимного понимания, чем со взрослыми. "Отчего мне так хорошо с детьми?" — спросила я однажды, много лет спустя, у о. Серафима. "Это оттого, — объяснил мне о. Серафим, — что ваша душа отдыхает".

Среди детей (в "дошкольной колонии", как это тогда называлось) я сразу почувствовала себя иначе, чем среди взрослых. Дети как будто угадывали мои самые затаенные мысли и чувства, которые я не решалась никому высказать. Так, однажды вечером, когда на душе было особенно тяжело, кто-то из старших мальчиков (таких веселых и резвых в течение дня) позвал меня, сказав: "Посиди с нами, нам страшно". Мой собственный страх и тоска словно исчезли. С тех пор я каждый вечер сидела с детьми, пока они не засыпали спокойным сном.

Никогда не забуду этих вечеров! Вспомнить содержание наших бесед почти невозможно: дети рассказывали о доме, о переездах, о пушках и пулеметах, о зиме, о звездах, рассказывали сказки. Это не была беседа педагога с воспитанниками. Несмотря на различие в возрасте, мы были равными, равными перед вечерней зарей, перед наступающей ночью, перед страшным миром, который нас окружал, перед Богом, которого они чувствовали яснее, чем я. Я не умела ответить на многие из их вопросов, но они всегда отвечали на мои. Некоторые девочки знали наизусть молитвы и иногда читали их вслух. Я не знала молитв и слушала их, затаив дыхание. В устах детей они звучали с особенной силой и неведомой мне радостью.

Днем во время прогулок говорили мало. Мы слушали, что говорили нам птицы, цветы и деревья, леса и овраги.

Помню, вернулась я однажды с прогулки и села на крыльце дома. У меня в руках был большой букет васильков; прижавшись к нему лицом, я на минуту задумалась. Ко мне подбежал маленький черноглазый мальчик, один из самых больших наших шалунов и, обратившись ко мне, спросил: "Ты знаешь, кто всех лучше?" Я не нашлась, что ответить. "Бог, — сказал он. — Ты знаешь, что Бог может сделать?" — опять спросил мальчик и опять, не дождавшись ответа, добавил: "Человека сотворить!.."

По воскресеньям мне всегда было особенно грустно, но я не могла отдать себе отчета в причине этой грусти. В одно воскресное утро я вышла в поле: было тихо, издалека доносился колокольный звон. "У всех воскресенье, а у тебя не воскресенье", — сказал неожиданно один из малышей, находившихся возле меня.

"Почему они всегда все знают?" — подумала я.

В детском саду я познакомилась с Тоней З.*, через которую я узнала впоследствии о. Серафима и которая 14 лет спустя стала моей крестной. Видно, сам Господь привел меня в этот детский сад.

-----------------------

* Антонина Зайцева (прим. ред.)

Мне было 18 лет, Тоне — 19. Она так же, как и я, потеряла недавно любимую мать. Она, как и я, чувствовала себя чужой среди окружающих и находила отраду и утешение в общении с детьми. Тоня работала с младшей группой (трех-четырех лет), а я со средней (пяти-шести лет). Мы обе любили ночные дежурства. Так хорошо охранять сон детей. Спящий ребенок кажется беседующим с ангелами. Сколько безграничного доверия и безмятежности в его позе, в его улыбке! Они точно и не подозревали о существовании зла — эти "дети страшных лет России", которые успели уже пережить многое.

Нам обеим не хотелось спать в эти летние ночи, и мы стали проводить ночные дежурства вместе. Я говорила Тоне о своей маме, она мне — о своей. Я знала, что Тоня живет совсем особенной жизнью, резко отличающей ее от всех остальных. Я чувствовала в ней большой ровный свет, который озарял ее душу и жизнь и как бы переливался за пределы ее личности. Я не умела и не решалась спрашивать об этом, она не умела и не решалась рассказывать. Лишь один раз, когда мне было особенно грустно, Тоня сказала: "Есть люди, с которыми можно говорить, как с мамой". Эти слова глубоко запали в мое сердце, но и об этом я не решалась спросить. Это была тайна, которая должна была раскрыться когда-нибудь сама собой.

Мы все больше сближались с Тоней и понимали друг друга без слов. Тот мир, в котором жила Тоня, все больше привлекал меня, но попытаться проникнуть в него казалось так же невозможно, как невозможно войти в чужой сад, как бы прекрасен он ни был, если тебя не звали. Тоня рассказывала мне, что находила возможным, но не всегда называла вещи своими именами, а часто пользовалась аллегориями. Делала она это из удивительной чуткости и бережного отношения к чужой душе, и я глубоко это ценила. Впоследствии она призналась мне, что боялась нарушить "тончайшее плетение" — так называла она ту внутреннюю работу, которая протекает, несомненно, под непосредственным водительством свыше.

Однажды Тоня рассказала мне сон. "Мне снилось, — говорила она, — что я гуляю по лугу, усеянному чудесными цветами. Мне хочется собрать большой букет этих прекрасных цветов и подарить их тебе. Мое сердце полно радости: ведь нигде, нигде не найти таких цветов! Букет растет в моих руках, и мне хочется поскорее отдать его тебе. Но вдруг я замечаю, что ты стоишь на другом берегу реки. Я протягиваю тебе букет, но ты не можешь взять его. Река глубока, а моста нет!" Я не могу передать тебе цветы, — с грустью говорю я. — Но ты ведь слышишь, чувствуешь их аромат!""…

Чувствовала ли я? Я чувствовала его везде, весь мир менялся и оживал для меня, как оживает лес в лучах восходящего солнца.

Холодом веет ветер перед наступлением утра, тревожно щебечут птицы в предрассветной мгле…

Тоскует душа человека, пока не засияет в сердце Утренняя Звезда.

"Печаль перед рассветом" — так называли поэты это состояние души…

Тоня уезжала из П. каждое воскресенье. Я знала, что она бывает там, где есть "люди, с которыми можно говорить, как с мамой".

Однажды, во время нашего ночного дежурства, Тоня сказала: "Я говорила о тебе. Там тебя помнят". — "Спасибо", — сказала я. Она мало говорила мне, но всегда просила меня высказываться. "Тогда и мне легче будет, — убеждала она. — Ведь я могу обо всем спросить". Но я не могла говорить. Что-то медленно созревало в душе. Слов не было.

Лишь когда мы расставались в конце лета, я подарила Тоне на память книжку, надписав на ней мое любимое четверостишие Виктора Гюго "У подножья Креста":

Вы все, кто в слезах, вверьтесь Богу сему, Ибо слезы Он льет. Вы, кто в скорбях, придите к Нему, Он исцеленье дает. Вы, кто знает лишь страх, придите к Нему, Он улыбку вам шлет, Вы, чья жизнь — только прах, придите к Нему, Он вечно живет.

Зимой мы почти не встречались. Я была загружена работой и занятиями в университете, Тоня — домашними заботами (на ее руках осталась семья) и болезнями.

На следующее лето мы опять встретились в "дошкольной колонии", но на этот раз мы работали в разных детских садах. Один раз Тоня пригласила меня к себе в свободный день, и я осталась ночевать у нее в комнате. Обстановка ее комнаты произвела на меня неизгладимое впечатление. Особенно мне запомнилась картина "Благословение детей". Когда я уже легла, я увидела, как Тоня подошла к иконам и, осенив себя крестным знамением, прочла краткую молитву. Эта молитва, казалось, пронизала меня насквозь, я всей душой почувствовала ту силу веры, которая возможна только в христианстве. Я никогда не думала, что Бог так близко!

В этом году ночные дежурства я проводила одна, но со мной всегда было Евангелие, которое я читала по ночам, оберегая сон детей.

Много впечатлений и переживаний посылала жизнь. Но во всем — в горе и радости, в природе и жизни, в науке и искусстве — к одному только стремилось сердце, однажды открывшийся в душе мир неудержимо влек к себе, и чудесным образом Господь посылал мне всегда и везде впечатления, встречи и обстоятельства, которые укрепляли меня на этом пути. Мне хотелось с кем-нибудь поделиться своими переживаниями. Не имея возможности часто встречаться с Тоней, которая жила теперь за городом, я начала писать ей письма.

Не сразу я начала получать ответы на мои письма, но когда они, наконец, стали регулярными, я поражена была той силой чувства и глубиной мысли, с какой они были написаны. Трудно было представить себе, чтобы их писала неопытная больная девушка. Я знала, что она часто подолгу не отвечает на письма, потому что ей надо "поехать посоветоваться", но я долго не знала, кто был настоящим автором этих писем. Не скоро я узнала о том, что писал их о. Серафим, а Тоня только переписывала, как бы от себя.

Шли годы. Однажды Тоня сказала мне при свидании: "Знаешь, что мне сказали там о тебе? Мне сказали: "Она прошла половину пути"".

Значит, я была не одна в течение всех этих лет, но кто-то незнакомый, с удивительным вниманием и любовью, "как мама", следил за всеми движениями моей души.

В 1931 году я болела тифом и воспалением легких. После болезни мне дали путевку в дом отдыха — в Оптину пустынь. И вот я очутилась в удивительной благодатной атмосфере, в стенах скита, среди оптинских лесов. Об Оптиной я знала тогда только из Достоевского. То обстоятельство, что там был теперь дом отдыха с множеством отдыхающих, не смущало и не отвлекало меня. Тишина векового соснового леса, аллея, ведущая в скит, цветник при входе в него, домики скита и монастырские стены — все это захватывало, все это говорило об одном, и все остальное становилось неважным, почти нереальным. Целыми днями я бродила по лесу, а рано утром и вечером перед закатом уходила в большой опустевший храм, где находилась столярная мастерская. Когда рабочих не было, там было пустынно и тихо, только ласточки хлопотали под крышей. Все стены и потолки внутри храма были расписаны удивительными бледно-розовыми тонами, которые, казалось, были взяты непосредственно из красок заката. Невозможно было оторваться от этих чудесных картин. Особенно запомнились мне Рождество и путь в Эммаус.

По приезде я поделилась своими впечатлениями с Тоней. Та была несколько удивлена тем восторженным настроением, в котором я приехала из Оптиной. "Да, — сказала она, — для тебя это хорошо, но я бы не могла жить там теперь… в доме отдыха, мне было бы тяжело".

В следующем году весною моя сестра Леночка* вышла замуж и летом уехала с мужем на юг. Я переживала трудный период жизни, но ни с кем не делилась своими чувствами. Неожиданно я получила письмо, в котором были следующие строки, явно не принадлежавшие Тоне, так как звучали не как совет подруги: "То, что Леночка вышла замуж, ни в коем случае не должно служить тебе примером, это не твоя дорога". Это был ответ человека, который видит далеко вперед и которому дана сила и власть указывать путь.

-----------------------

* Елена Семеновна Мень, мать о. Александра Меня. (прим. ред.)

Однажды я писала Тоне о том, как мучительно хотелось мне в юные годы иметь своего ребенка, и заканчивала печальным, как мне казалось, выводом: "Наверное, я недостойна". "Так и думай, что недостойна", — был ответ. А в одном из последующих писем о. Серафим писал: "А я понимаю твое желание иметь и воспитывать ребенка как желание покоить в своем сердце Младенца Христа". Эти слова показались мне странными. Однажды я писала в письме, что Христос для меня единственный Маяк во мраке жизни. На это о. Серафим ответил: "Наступит время, когда Христос будет не Маяком, но Кормчим, направляющим всю твою жизнь". В следующем году я проводила отпуск на озере Селигер. Мне захотелось поехать вместе с туристами, участвовать в экскурсиях и попробовать "быть как все", не отличаться от окружающих, как мне советовали в то время многие. Общество подобралось очень хорошее. Я и не подозревала, что попадаю опять в святые места (Нилова пустынь). Несмотря на все мое старание не отделяться от общества, на следующий же день моя соседка обратилась ко мне с вопросом: "Вы, видно, любите уединение?", что меня очень удивило.

Кругом была такая красота, что трудно было оторвать взгляд. Любимым местом моего пребывания была небольшая вышка, на которую можно было взобраться и оттуда спокойно обозревать окрестности. Во все стороны расстилались бесчисленные живописные озера с причудливыми островами и полуостровами, а на одном из островов возвышались белые стены бывшего монастыря и красовалась высокая белая колокольня.*

-----------------------

* В это время там была бактериологическая станция.

Как-то после грозы, когда воздух был особенно прозрачен и чист, и было хорошо видно все окружающее до линии горизонта, я поднялась на свою любимую вышку, чтобы еще лучше почувствовать красоту Божьего мира, и стала писать письмо. Мне захотелось, насколько возможно, передать в словах все, что я видела, что наполняло мою душу в эти тихие минуты ничем не омраченного созерцания природы озерного края.

Однажды, накануне экскурсии к истокам Волги, я уснула и увидела удивительный сон. В белой церкви шла служба, пели Символ веры. Я старалась внимательно вслушиваться в это стройное пение, которое шло оттуда, сверху, из белой церкви, и, казалось, забыла обо всем на свете. И вдруг снизу, с озера, раздались другие звуки: там плыли лодки, наполненные людьми, гремела музыка, резким диссонансом прозвучали звуки интернационала. У меня закружилась голова, и я потеряла сознание. Сон прервался. Рассветало. Надо было вставать и идти на экскурсию. Шли долго, чудесной лесной дорогой. В глубине леса я заметила часовню. Я отошла от своих спутников и приблизилась к ней. На стенах часовни я увидела полностью написанный Символ веры, который я только что слышала во сне. Я никогда не думала, что сновидение может так живо перекликаться с действительностью.

На другой день, вернувшись на базу, я застала письмо от Тони, продиктованное о. Серафимом. Оно было, как я потом узнала, написано в двух экземплярах: один был послан в Москву по домашнему адресу, другой — на базу озера Селигер. Это письмо было ответом на то, которое я написала на вышке. Начиналось оно словами: "Без Божьей воли ничего не бывает. Подумай, в какие места приводит тебя Господь. Еще недавно ты дышала благодатным воздухом Оптиной пустыни, а теперь ты находишься на озере Селигер, на месте подвигов Нила Столбенского" (впоследствии о. Серафим называл Нила Столбенского моим небесным покровителем). О. Серафим подробно разбирал мое письмо, приводя из него целый ряд выдержек. В моем письме были слова: "Отчего так трогают меня ласточки, особенно когда они вьются над гнездом?" — "Это благодать Божия касается тебя. Это ангелы вьются над твоей душой, не отгони их", — был ответ.

О. Серафим приводил и тот отрывок из письма, где были описаны цветы лугов и полей, которые заключают в себе такую гармонию красок и ароматов и каждый из них как будто стремится отдать все, всю полноту совершенства, которой наделил его Создатель в порыве любви и жертвы. Это та совершенная любовь, о которой говорит апостол Павел в Послании к Коринфянам, любовь, которая "не ищет своего" (I Кор 13:5). О. Серафим сравнивал это письмо, написанное в уединении на вышке у озера Селигер, с теми чувствами, которые испытывала великомученица Варвара, жившая среди язычников и познавшая истинного Бога через природу. Для него это письмо было прямым указанием на то, что для меня настало время принять крещение.

Для меня все это явилось неожиданным. Когда я писала свое письмо, я совсем не думала о Церкви и крещении. Ответила я на письмо не скоро, уже в Москве. Мне непонятно было то, о чем писал о. Серафим. "Почему нужно непременно присоединиться к Церкви, — недоумевала я. — Разве нельзя без этого исповедовать Христа своей жизнью и смертью?"

В следующем письме он ответил мне на этот вопрос вопросом: "Как же ты думаешь, не имея Христа, Его исповедовать?"

Эти слова были тогда мне мало понятны и показались жестокими.

Вопрос о крещении казался мне тогда почти ненужным, почти тщеславным. Отвечая на эти мысли, о. Серафим писал: "Ты говоришь о тщеславии, не замечая, в какую тонкую гордыню впадаешь, утверждая обратное".

Мне трудно было в этом разобраться.

Зимой Леночка должна была родить. Тоня приехала сказать нам, что если никто из нас не решается пока на крещение, то хорошо было бы сначала крестить ребенка, который родится у Леночки. Мы обе с радостью приняли это предложение. Таким образом, вопрос о крещении Алика был решен задолго до его рождения по указанию и благословению о. Серафима. Незадолго до родов Леночки я получила письмо, в котором мне поручалось передать ей, чтобы она была спокойна в предстоящих ей испытаниях, надеясь на милосердие Божие и Покров Божией Матери.

После рождения Алика батюшка прислал письмо, в котором давал Леночке указание о том, чтобы во время кормления ребенка она непременно читала три раза "Отче наш", три раза "Богородицу" и один раз "Верую". Так, он считал необходимым начинать духовное воспитание с самого рождения.

Бабушка наша и другие родственники настаивали на совершении ветхозаветного обряда над ребенком, но Леночка протестовала. Пришлось просить Тоню специально поехать к о. Серафиму спросить, как поступить. Ссылаясь на слова апостола Павла, о. Серафим благословил уступить в этом вопросе.

Крещение Алика и Леночки было назначено на 3 сентября (1935 г.). Я поехала на вокзал провожать всех троих. Странное чувство овладело мною: тревога и неизвестность сочетались с чувством радости о том, что должно совершиться что-то необходимое и почти неизбежное. Я не знала, куда они едут, и ни о чем не спрашивала. На вокзале я сказала Тоне: "Я ничего и никого не знаю, но во всем доверяюсь тебе". "Можешь быть спокойна, ответила она, — но если хочешь, поезжай с нами". Этого я не могла сделать!..

После крещения сестра стала еще чаще ходить в церковь, я еще чаще по вечерам оставалась с Аликом. Он, казалось мне, всегда все понимал. Иногда Алик снимал с себя крест, надевал на меня и улыбался. Тоня несколько раз предлагала мне поехать в Загорск: "Ты только себя мучаешь, откладывая", говорила она, но я не могла решиться. Леночка ездила в Загорск довольно часто. Слушая ее рассказы, я думала: "Нет, я не могу так". "От тебя ничего не требуют, — сказала Тоня, — к тебе найдут подход, какой для тебя нужен". "А я не буду в положении трудного ребенка? — спросила я (тогда я уже работала в Институте дефектологии). "Именно так", — ответила Тоня. Насколько я действительно была "трудным ребенком", я узнала позднее, когда о. Серафим рассказал Леночке о том, как он после каждого написанного мне письма лежал больной в течение нескольких часов — такого напряжения это требовало.

ПРИМЕЧАНИЯ

11 Ильин Иван Александрович (1883–1954), религиозный философ, правовед, публицист. В 1922 г. выслан за границу.

12 Челпанов Георгий Иванович (1862–1936), психолог, философ. Труды по экспериментальной психологии, философии.

Надо вооружиться крестом

Так шла зима. Письма стали более редкими. На душе лежала какая-то тяжесть, которую хотелось передать на бумаге, и казалось почти безразличным, прочтет ли кто-нибудь написанное или нет. Однажды, написав такое письмо, я неохотно опустила его в ящик, и как же я была удивлена, когда в ответном письме прочитала такие слова: "Последнее письмо твое заключает в себе как бы покаяние, приносимое тобою за всю твою прошлую жизнь, т. е. именно то, что нужно перед вступлением в Православие". Когда я писала свое письмо, я и не подозревала, что оно заключает в себе покаяние.

Как-то Тоня предложила мне согласиться на поездку под предлогом, что мне надо поговорить о Леночке. "Так тебе будет легче", — сказала она.

Наконец, вопрос о поездке в Загорск был решен. Мы условились на 29 января. Но в день отъезда возникло неожиданное препятствие. Ночью Леночке стало плохо, и некому было остаться с нею и с ребенком. Только теперь я почувствовала, до какой степени желанной и необходимой была для меня эта поездка и как невозможно от нее отказаться. И тогда я получила неожиданную помощь. В тот момент, когда нельзя было больше раздумывать, в дверь позвонила незнакомая девушка и предложила свои услуги в качестве домработницы. Катя нам сразу понравилась и осталась с Леночкой, а я могла спокойно уехать. Впоследствии мы рассказали ей все, и она сама была допущена к о. Серафиму.

Прямо с работы поехала я на вокзал. В вагоне было тесно, и мы всю дорогу стояли. Приехали в Загорск уже ночью. Был мороз, небо было усеяно звездами. Шли молча, в темноте. Только один раз Тоня спросила: "Как тебе кажется, куда ты идешь?" — "Я не знаю и стараюсь не думать", — сказала я. "Думай, что ты идешь поговорить о Леночке, и тебе будет легче", — сказала Тоня сочувственно.

Тропинка привела нас к домику, ставни которого были плотно закрыты. Казалось, там все спали или давно уехали. Тоня позвонила четыре раза, как было условленно. Нам быстро открыли. В домике было светло, тепло и уютно. Во всем чувствовался покой как-то особенно хорошо слаженной жизни. Все были ласковы и приветливы, так что чувство неловкости, обычное в непривычной обстановке, сменилось уверенностью, что все совсем просто и иначе быть не может. Батюшка позвал нас к себе в комнату и просто, как ребенку, объяснил мне, как нужно взять благословение, о чем я никакого представления не имела. Потом все пошли в столовую. За ужином шли обычные разговоры: о Москве, о поездке, о Леночке. Время было позднее, и все пошли ложиться спать. Мы с батюшкой остались вдвоем. Он попросил меня пройти с ним вместе в маленькую кухню, которая была закрыта со всех сторон, но имела такой же праздничный вид, как и все в доме, и была увешана образами.

Сели за стол. Помолчав немного, о. Серафим спросил: "Как Вы пришли ко мне?!" В том, как он задал этот вопрос, чувствовалось, что ему было известно все, что со мной происходило, и в то же время он хотел дать мне понять, что я пришла сюда не по своей воле. "Мне было очень трудно", — ответила я, чувствуя, что все обычные человеческие условности здесь неуместны. Однако, когда он попросил меня рассказать о себе, я все же спросила: "Вы простите меня, если я буду говорить то, что Вам может быть неприятно?" — "Я священник", — кратко ответил о. Серафим.

Мне показалось, что с меня спали цепи, которые тяготили меня в течение многих лет. Я говорила долго, говорила все, что в данный момент казалось мне существенным. Когда я кончила, о. Серафим как-то особенно внимательно посмотрел на меня и сказал: "Вы устали, Вы очень устали". — "От чего?" удивилась я. — "От добросовестного отношения к жизни", — был ответ.

Потом он начал говорить сам, и я была поражена, откуда он знает отдельные подробности моей жизни, о которых я не говорила: характеристика родителей, их взаимоотношения и многое другое. "Ваша мама, — говорил о. Серафим, — вела почти христианскую жизнь… Почти христианскую жизнь, повторил он, словно желая усилить значение этих слов. — Однако я ей не решился бы предложить то, что предлагаю Вам… Вам осталось только вооружиться крестом… Это нужно не для чего-нибудь другого, но только для устроения Вашей души. Вы поняли меня?" Этот вопрос батюшка постоянно задавал во время своих бесед, и сколько раз впоследствии я отвечала на него отрицательно, стремясь как можно лучше уяснить себе его мысль, и он вновь терпеливо разъяснял ее мне, как мама в детстве объясняла в десятый раз затруднившую меня задачу.

Много вопросов смущало меня в связи с тогдашним положением Церкви, с необходимостью конспирации, с тем ложным положением, в которое приходилось ставить себя по отношению к окружающим. Ведь даже для того, чтобы приехать сюда, мне пришлось обмануть самых близких людей. О. Серафим сочувственно отнесся ко всему, что я ему говорила. "Вы не знаете, в какое времяВы пришли ко мне!" — сказал он, как бы желая вновь подчеркнуть, что не все открыто мне и что действует здесь не моя воля. "Здесь катакомбы, — сказал он, указывая на все, что нас окружало. — Я здесь не потому, что желаю кому-нибудь зла или хочу с кем-то бороться. Я здесь только для того, чтобы сохранить чистоту Православия".

Батюшка говорил еще о многом. Во время беседы он несколько раз обращался ко мне с вопросом: "Вы любите апостола Павла?"

Апостол Павел был "моим" апостолом, он дал мне ключ к пониманию Евангелия — как мне было его не любить?

Между тем начало светать.

"Вот Вы пришли ко мне ночью, как Никодим, — сказал батюшка задумчиво, и я ставлю перед Вами вопрос: согласны ли Вы принять крещение?"

"Этот вопрос для меня сейчас совершенно непосильный, — ответила я, совершенно непосильный".

О. Серафим попросил меня стать на колени, и когда я это сделала, он молча прижал мою голову к своему сердцу так, что я могла слышать каждое его биение.

Мы вышли в другую комнату. Наступил день. Батюшка подвел меня к окну и сказал: "Запоминайте дорогу. Вы еще приедете ко мне, спрашивать ни у кого не нужно".

Он подарил мне на память синее хрустальное яичко, потом благословил меня, и я уехала домой.

Письма больше не пересылались по почте, но передавались лично через Тоню.

В начале Великого поста получила большое письмо от о. Серафима. Оно значительно отличалось по своему содержанию от прежних писем. Оно было написано как-то особенно просто, тепло и конкретно. О. Серафим писал о том, какие молитвы надо читать ежедневно, утром и вечером, как проводить Великий пост, и давал много других практических указаний, которые проникали в самую повседневную жизнь и потому действовали особенно ободряюще. Он уже считал нас своими и заботился о нас так, как внимательная мать, которая старается предупредить движение своего ребенка — внешнее и внутреннее.

Особенно обрадовал меня совет о. Серафима каждое утро, уходя на работу, испрашивать благословение. Как-то раз в разговоре с Тоней я спросила, можно ли до крещения осенять себя крестным знамением. О. Серафим не забыл и этого вопроса. "Не только можно, но и необходимо", — отвечал он. Таким образом, духовные стремления перестали быть чем-то оторванным, и восстанавливалось органическое единство жизни во всех ее проявлениях.

Незадолго до начала Великого поста у бабушки началась гангрена ноги. В течение трех месяцев она не вставала с постели и тяжело страдала. Близкие по очереди дежурили возле нее по ночам. Бабушка была уже в очень преклонном возрасте, и организм не мог долго бороться с болезнью. Она умирала. В течение своей жизни она была чрезвычайно энергичным, жизнерадостным, общительным человеком, теперь она постепенно отходила от всего: она отказывалась от любимых блюд, которые ей приносили, не хотела слушать писем, которые присылали ей дети и внуки, не разрешала даже приводить Алика (долгожданного правнука) к себе в комнату. Ей больше ничего здесь не было нужно.

Когда я проводила ночи у ее постели, мне казалось, что я нахожусь каким-то образом на грани двух миров. Я чувствовала эту грань, мне не хотелось расставаться с этим неведомым мне до тех пор чувством. Когда весь дом спал, а умирающая смотрела на меня своим отрешенным от всего, "понимающим" взглядом, мне не было страшно. Напротив, какой-то непонятный покой наполнял мое сердце, и когда я приходила утром на работу, никто не мог догадаться, что я провела бессонную ночь.

Так проходил Великий пост. Так я готовилась к встрече Пасхи — праздника победы над смертью. Какова же была моя радость, когда незадолго до Пасхи Тоня привезла мне от о. Серафима большую свечу зеленого цвета (символ надежды) с приглашением приехать к нему вместе с ней к пасхальной заутрене.

Смущало меня только одно — мне не хотелось, чтобы бабушка умерла в мое отсутствие. Но не принять предложение было почти невозможно. Пасхальная ночь совпадала с моим дежурством, но мне удалось упросить тетю остаться вместо меня. Домашним я сказала, что переночую у Тони.

В Загорск мы приехали поздно. Домик, в котором жил батюшка, снаружи, как и в прошлый раз, выглядел заброшенным и необитаемым. Внутри же он был полон людей, собравшихся встретить Светлый праздник вместе с батюшкой в этом маленьком, запертом со всех сторон домике, как прежде встречали его в храме.

Батюшка был занят устройством алтаря и иконостаса. Маленькая комната должна была превратиться в храм, где совершится пасхальная заутреня.

Когда все было готово, все перешли в большую комнату, оставив батюшку одного.

Я не знала никого из присутствующих, кроме хозяев дома. Немного спустя батюшка позвал меня к себе в комнату. "Чувствуйте себя так, как среди самых близких людей, — сказал он и, убедившись в том, что я поняла все так, как он хотел, уже совсем просто добавил, — а теперь пойдите, посидите в той комнате, а я буду их исповедовать". Вероятно, и другие были предупреждены, так как никто не задавал мне никаких вопросов, и я почувствовала вскоре, что все эти люди, приехавшие сюда к батюшке в эту пасхальную ночь, действительно являются близкими мне людьми, с которыми связывают меня самые глубокие, еще не совсем понятные мне нити. Я бы не сумела этого почувствовать, если бы не было прямого указания батюшки: он освободил меня от всегдашней моей замкнутости, он разрешил мне чувствовать себя хорошо. Прислушиваясь к разговорам окружавших меня людей и отчасти участвуя в них, я начинала понимать, в чем основное отличие жизни "в Церкви", жизни "под руководством" от того внутренне беспорядочного, хаотического существования, которое вели все те люди, среди которых мне приходилось до сих пор проводить свою жизнь. Два основных понятия определяли собой характерные черты этого нового для меня образа жизни: "благословение" и "послушание". Не будучи в состоянии полностью охватить заключавшийся в них глубокий смысл, так как для этого нужен большой и долгий опыт духовной жизни, я все же почувствовала в них единственный надежный путь. Всей обстановкой своей жизни, своими словами, действиями, поведением батюшка учил всех, кто соприкасался с ним, все глубже вникать в этот путь сердцем и разумом и одновременно усваивать его практически. Этот путь во многом диаметрально противоположен тому, чему учила семья, общество, литература (не только после революции, но и до нее).

Среди присутствующих были двое: Наташа и Сережа П*. Они оба были духовными детьми батюшки, но прежде не были знакомы между собой. Теперь они стали мужем и женой. Их соединило не личное чувство, но благословение батюшки, личное чувство пришло потом. В основе их союза лежала не страсть, не увлечение, которые так превозносились светскими писателями, но любовь к Богу и стремление к христианской жизни. Во время заутрени Сережа стоял рядом со мной и как-то особенно хорошо, по-детски, молился.

-----------------------

* Панкратовы (прим. ред)

Впоследствии Сережа был убит на фронте, и когда я вспоминаю его теперь, он представляется мне таким, каким он был в эту пасхальную ночь…

Батюшка исповедовал каждого отдельно.

Прежде чем начать богослужение, он послал кого-то из присутствующих убедиться в том, что пение не слышно на улице.

Началась пасхальная заутреня, и маленький домик превратился в светлый храм, в котором всех соединяло одно, ни с чем не сравнимое чувство — радости Воскресения. Крестный ход совершался внутри дома, в сенях и в коридоре. Батюшка раздал всем иконы для участия в крестном ходе. Мне он дал икону трех святителей, как я потом узнала от Тони, потому что в то время, когда икона была у меня в руках, я ни разу не решилась на нее взглянуть.

После литургии все сели за пасхальный стол и начались оживленные разговоры о том, на сколько частей разделилась "Солянка", кто и где встречает сейчас праздник. Батюшка обратил внимание присутствующих на то, что вокруг, даже в непосредственной близости от дома, никто и не подозревает, что здесь происходит. Время шло. Уезжать не хотелось, но я начала беспокоиться о том, что если я задержусь, бабушка может умереть в мое отсутствие. Заметив мое беспокойство, о. Серафим сказал, обращаясь ко мне, но так, чтобы могли слышать все: "Будьте спокойны, ничего не случится. Матерь Божия не допустит. Вы приехали прославить Ее Сына, а Она сохранит весь ваш дом".

Летом 1936 года сестра жила на даче в Тарасовке*. Иногда вечерами она читала вечерние молитвы вместе с Катей, и тогда я к ним присоединялась. Но мне необходимо было уединение, так как надо было, наконец, обдумать все и прийти к окончательному решению. Я уехала в глухую деревню недалеко от Калязина. Там я жила в полном одиночестве и целыми днями бродила одна по полям и лесам.

-----------------------

* Подмосковный поселок по Ярославской железной дороге (прим. ред.)

Ходили слухи о неизбежности войны. Я боялась, что война застанет меня безоружной и, вспоминая слова батюшки, я думала: "А вдруг что случится? Мне надо вооружиться крестом!.."

Я решила на свободе написать письма, в которых я могла бы уяснить себе все то, что меня тревожило, что мешало перейти через пропасть, которая все еще отделяла меня от желанной цели. Я выбрала себе для этого уголок на опушке леса недалеко от болота, над которым носились с криком дикие утки. Туда я уходила со своим письмом, и никто не нарушал моего уединения.

Я пыталась собрать воедино все отрицательное, что было связано для меня с детства с представлением о Православной Церкви, какой она являлась в прошлом в лице своих официальных представителей: о бесчисленных компромиссах, лицемерии, об антисемитизме и многом другом, что воздвигало, быть может, внешние, но трудно преодолимые преграды для всех, кто хотел бы приблизиться к Церкви, находясь вне ее. Я писала о тех тяжелых и страшных исторических ассоциациях, которые вызывают у меня еврейские слова "авойдо зоро" — чужое служение.

О. Серафим все принял с глубоким сочувствием. "Мне понятен твой страх перед словами "чужое служение"", — писал он. Он согласился и с тем, что внешняя история Церкви представляет собой в значительной степени "цепь компромиссов", и прибавил: "продолжающихся и в настоящее время". Дальше он писал о Церкви, которой Глава Сам Христос и Матерь Божия, о Церкви, к которой принадлежат сонмы святых мучеников и угодников Божиих. "Вот к какой Церкви принадлежу и я моим недостоинством", — заканчивал о. Серафим свое письмо.

В последнем из писем, написанном в Калязине, я пыталась подвести итоги. Но итог оказался для меня самым неожиданным. Я вынуждена была признать, что решать собственно нечего, что вопрос о моем крещении решен и предрешен уже давно, даже не знаю когда. Может быть, я должна подумать о сроке? Но и это, видимо, не в моей власти. Путник видит огни впереди. Он идет к ним. Но где же они, далеко или близко? Он не может сказать. Он может обмануться…

Когда я вернулась в Москву, Тоня приехала сказать мне, что батюшка будет у нее на даче и хочет принять меня там. Я поехала в Болшево. Но когда он прислал звать меня к себе, я вдруг почувствовала, что не могу идти. Какая-то непонятная мне сила точно удерживала меня. "Я не пойду, я не в состоянии", — сказала я.

В это время в Болшево приехала Катя. Она просила и требовала, чтобы батюшка принял ее, но он отказывался, говоря: "Не лежит у меня душа принять ее". — "Вот ведь как удивительно бывает: одна рвется прийти, а ее не принимают, другую зовут, и она не идет", — сказала Тоня.

С большим трудом я преодолела себя, после того как Тоня сказала мне, что батюшка сегодня остался специально для меня, и не прийти к нему совершенно невозможно. Я наконец поднялась наверх. Батюшка был один в комнате. Окно в сад было открыто и завешено белой занавеской, так что снаружи не было видно, что делалось в комнате.

Батюшка ласково заговорил со мной: "А Вы скажите Спасителю: вот я пришла к Тебе, как блудница". Эти слова так поразили меня, что я невольно закрыла лицо руками, и на мгновенье так хорошо и светло стало на душе. Все же я еще пыталась продолжить свои "доказательства от противного", но вскоре замолкла, так неуместны они были теперь. В саду запел соловей. "Вот мы сидим здесь с Вами вдвоем, — сказал о. Серафим, — у нас как будто бы есть разногласия, как будто бы, — повторил он, желая показать, что это только кажется, а в действительности никаких разногласий не существует. — А соловей, слышите, как поет?" — закончил он.

Все громче разливалась в саду соловьиная песнь, и все в ней было понятно, все было гармонично, и не было никаких "разногласий".

Мне казалось, что душа моя разрывается на части. "Простите, — сказала я наконец. — Я так много времени отнимаю у Вас". — "Я страдаю вместе с Вами", — ответил о. Серафим.

Домой я приехала поздно ночью. На улице я встретила брата. Он очень беспокоился и искал меня повсюду. Я сказала, что беседовала с Тоней и поэтому задержалась дольше обыкновенного.

После этого дня мы опять долго не виделись с батюшкой. В письмах он всякий раз разъяснял мне действительное значение и смысл моих собственных мыслей и чувств.

В одном из писем, полных конфликтных переживаний, я приводила стихи Тютчева: Душа готова, как Мария,

К ногам Христа навек прильнуть. — и заканчивала его вопросом: готова ли? готовится ли?

О. Серафим на ряде примеров старался показать мне, в чем состоит эта готовность.

В этом и заключалась по существу наша переписка: у меня было "как будто", у него было "действительно". У меня было предчувствие, у него "ве/дение". Я не видела и не понимала, что происходит в моей душе, а он видел и понимал все.

Я написала батюшке о том, какое неотразимое впечатление произвели на меня слова Т.К.*: "Христианин тот, кто любит только одного Христа и больше никого, и больше ничего". Батюшка ответил: "Вы поняли бы эти слова еще лучше, если бы вспомнили притчу о лепте бедной вдовицы".

-----------------------

* Татьяна Ивановна Куприянова — духовная дочь о. Сергия Мечева, жена катакомбного священника Бориса Васильева; училась вместе с В. Я. Василевской в университете (прим. ред.).

Однажды я привела в письме стихи Баратынского: И на строгий Твой рай

Силы сердцу подай! В ответ старец писал: "Приводимые Вами слова поэта я принимаю как молитвенное воздыхание".

Наконец мы с Тоней сговорились о новой совместной поездке в Загорск 30 октября 1936 года (в то время работали 5 дней, а на 6-й отдыхали; это был выходной день). Тоня приехала ко мне 29-го вечером с тем, чтобы остаться у меня ночевать. 29-го был день рождения папы. В столовой собрались родственники. Я сказала, что плохо себя чувствую, и не выходила к гостям.

"Для иудеев соблазн, а для эллинов безумие", — писал апостол Павел. Все, что было еще в моей душе от эллина и иудея, вновь восстало против призывавшей ее благодати. Я плакала весь вечер.

Тоня молча сидела возле меня, как сидят возле тяжело больного. Только один раз она сказала: "Все должно пройти через страданье".

Рано утром мы поехали в Загорск.

— Ну что, есть у Вас решение? — спросил батюшка.

— Нет, — ответила я.

— И не будет, — спокойно сказал о. Серафим.

Потом я начала говорить о том, что многое мне неясно, на многие вопросы я не могу ответить, и неожиданно для самой себя закончила словами: "Здесь (т. е. в христианстве) для меня не мировоззрение, а призвание!" — "Тем лучше! — обрадовался батюшка. — Только это и нужно! А мировоззрение придет постепенно. Откуда оно могло бы быть у Вас сейчас? Это невозможно".

Потом он начал говорить о том, как будет происходить крещение. "Я понимаю Вас, — сказал он, — для Вас это операция, но операция без риска". Мне казалось наоборот, что риск неизмеримо велик: или за этой гранью откроются новые горизонты, или произойдет роковое и непоправимое… "Верую, Господи, помоги моему неверию!"

5 ноября был день рождения Тони. В этот день она должна была быть в Москве, в церкви (единственная церковь, в которую батюшка тогда разрешал ходить своим духовным детям, было Греческое подворье на Петровке). Сестра собиралась тоже идти туда. Я попросила разыскать там Тоню и передать ей мою записку. Записка была следующего содержания: "Вторая половина пути близится к концу. Длительная и тяжелая была борьба. Многое трудно и больно сейчас, но колебаний больше нет. Как хорошо быть побежденным, когда победитель Христос!"

Тоня очень быстро передала это письмо в Загорск и через несколько дней приехала сказать, чтобы сестра 15-го приехала в Загорск получить все необходимые указания (я была на работе), а день крещения был назначен на 18 ноября.

15-го Леночка приехала в Загорск, а я пошла на только что открывшуюся выставку картин Рембрандта, для того чтобы проститься со всем, что было до сих пор в моей жизни. Мне было вместе и грустно, и радостно, и я постепенно успокаивалась. Картины Рембрандта помогли мне в этом.

17-го я должна была уехать в Загорск прямо из института. Тоня встретила меня в поезде.

Трудно было работать в этот день. На консультацию приехали дети из немецкого детдома. Пришлось говорить с ними по-немецки. Мне было трудно собраться с мыслями, и я едва дождалась часа, когда можно было, наконец, поехать на вокзал.

Белые хризантемы

С Тоней мы встретились в полутемном вагоне. Она очень обрадовалась, увидев меня. "А я боялась, вдруг ты не приедешь", — призналась она мне… У меня не было отчетливых мыслей и чувств, все силы души как бы замолкли в ожидании того неизвестного, что должно было совершиться. Теперь оставалось только покориться. Не моя, но Божия воля во всем, и это сознание сочеталось с чувством безграничного доверия к тому, кто должен был эту волю исполнить…

Домик батюшки имел в этот вечер особенно праздничный вид. Комната, в которой обычно совершалось богослужение, была полна больших белых хризантем.

Встретив нас, батюшка радостно сообщил, что хризантемы он получил как раз к этому дню. "Те люди, которые везли их с юга, не знали, для какого торжества эти цветы предназначены", — сказал он. Хризантемы были теми цветами, к которым я почему-то с раннего детства относилась с особенной нежностью. Находясь в Крыму в шестилетнем возрасте, я всегда целовала их на ночь, уходя из сада. Какие-то нити протягиваются через всю нашу жизнь, повсюду небо и земля соприкасаются неведомым нам образом.

Ужин был постный. Подавая к столу, монахиня — хозяйка дома — спросила у батюшки, налить ли ему масла в тарелку. "Не надо, — сказал он, — и Верочке, пожалуй, не надо".

Батюшка хотел, чтобы в тот вечер не было ни одного лишнего человека, и просил никого не приезжать. Случайно одна духовная дочь, М.Г., заехала по какому-то неотложному делу и так просила батюшку, чтобы он разрешил ей остаться, что батюшка уступил. Присутствие ее оказалось очень желательным, так как она участвовала в пении.

О. Серафим решил разделить богослужение на две части: подготовительная часть должна была быть проведена с вечера, а совершение самого таинства было назначено на 4 часа утра.

Потом батюшка сказал, что мне надо исповедоваться. Исповедь была краткой. Я не умела исповедоваться, и даже ответы на простые поставленные мне вопросы были почти подсказаны. Батюшка упомянул о грехах, неведомых мне самой или забытых, и дал мне разрешение.

"Как ты себя чувствуешь?" — спросила Тоня, когда вечерняя служба была уже окончена. "Хорошо", — ответила я. "Слава Богу", — сказала Тоня, точно с нее свалилась какая-то тяжесть.

Все легли спать. Я тотчас уснула, так легко и спокойно было у меня на душе. Батюшка не спал, и когда я просыпалась ночью, я слышала за стеной часто повторяемые слова:

— Боже, очисти мя грешного!..

И если я чувствовала себя в эту ночь безмятежно, как младенец, то тот труд, который он брал на себя, не был крещением младенца. Он, несомненно, ощущал и всю тяжесть тяготевших на моей душе за прошедшую жизнь грехов "вольных и невольных", "ведомых и неведомых", и тот хаос, который все еще царил в ней, и ту борьбу враждебных сил, которая могла умолкнуть лишь под действием призываемой им благодати….

* * *

Меня разбудили в 4-м часу утра.

Перед началом богослужения батюшка просил меня назвать имена людей, которых мне хотелось бы помянуть за литургией. "Они будут заочными участниками", — сказал он.

Богослужение, которое решил батюшка совершить в этот день, было необычным. Он соединил службу, совершаемую при крещении, со службою, посвященной мученицам Вере, Надежде, Любови и матери их Софии.

Это придавало всей службе особенный смысл. Здесь я впервые услышала чудесный тропарь: "Агница Твоя, Иисусе, Вера, зовет велиим гласом: Тебе, Женише мой, люблю и Тебе ищущи, страдальчествую…"

Глубочайшая связь между той и другой службой раскрывалась в словах: "сраспинаюся и спогребаюся крещению Твоему".

Батюшка делал все спокойно и просто, но с такой внутренней силой, которая казалась почти невероятной в человеке. Надо было только во всем, до мельчайших подробностей исполнять его волю, как он исполнял волю Божию.

Ничто не было условностью. Внутреннее и внешнее сливалось воедино. Так распускаются листья на деревьях, так приходит жизнь и смерть, так совершается всякое дело Божие на небе и на земле…

Батюшка попросил меня встать на колени, сложить крестообразно руки на груди и прочесть вслух Символ веры.

После совершения таинства крещения батюшка сам принес мне приготовленную для меня новую одежду и сначала приложил ее к образу Божией Матери, потом дал мне приложиться к ней и лишь после этого позволил надеть.

Этими действиями батюшка наглядно показал мне, что с этого момента весь мир для меня освящен, и все, что я вижу и имею, я получаю вновь как дар благодати, как любовь Божией Матери.

После того как я надела платье светло-голубого цвета, батюшка принес два креста. "Вам хотелось иметь деревянный крест, — сказал он (я писала об этом моем желании Тоне четыре года назад), — это очень хорошее желание. Но я еще раньше берег для Вас этот крест (батюшка вынул при этом старинный серебряный крестик), он находился у нас на Солянке в алтаре. Деревянный крест (он достал при этих словах небольшой деревянный крест с изображением Распятия) Вы будете носить. Пока Ваше крещение должно оставаться в тайне, можно его прикалывать. А тот, другой, пока спрячьте".

Батюшка надел на меня крест поверх платья, и так я носила его до отъезда.

К принятию Святых Тайн я была так же не подготовлена, как и к исповеди, и в момент, когда надо было подойти к Чаше, я как-то растерялась, так что батюшка сказал Тоне, чтобы она взяла меня под руку.

Когда все было кончено, батюшка обратился к присутствовавшим с несколькими словами. Он хотел, чтобы они хорошо запомнили этот день и все то, свидетелями чего они были.

"Пришла ко Христу душа, которая так долго к нему стремилась", — сказал он. На глазах его были слезы…

Между тем приехала Леночка. Благословив ее, батюшка сказал: "Поздравляю вас с родной сестрой. Вы из одной купели, и ближе вас быть никто не может".

Перед моим отъездом батюшка дал мне с собой три больших цветка хризантемы.

"В момент Вашего крещения, — сказал он, — мне явилась душа Вашей мамы".

Прощаясь, батюшка подвел меня к окну, из которого виднелись купола Троице-Сергиевой лавры (тогда закрытой) и сказал: "Вас принял преподобный Сергий".

Этими словами он не только указал на ту внутреннюю глубокую связь, которая отныне существует для меня с преподобным Сергием, но и на то, что все, совершенное им, было совершено с помощью и благословением преподобного Сергия.

Благодать Духа Святого

Переписка с батюшкой стала редкой, но мои поездки в Загорск регулярными, хотя, по условиям того времени, не частыми. Его руководство все более охватывало всю жизнь внешнюю и внутреннюю, невозможно было предпринять ни одного дела без его благословения.

"Бывают люди святые, — как-то сказал батюшка, — а бывают люди хотя не святые, но "правильные". О святости судит один Бог. Правильность же служит путеводной звездой для многих людей, окружающих такого человека, она помогает им переплыть море житейское, не теряя нужного направления". Батюшке хотелось принести все, у него проверить свои поступки, мысли, чувства и движения душевные. И часто оказывалось, что то, что тебе казалось полезным, было неполезно, а то, что казалось ошибкой, было необходимостью.

В один из первых моих приездов к батюшке после крещения я рассказала ему о том, что в течение 22 лет вела дневник, в котором отмечала все важнейшие этапы и события моей внутренней жизни. Я думала, что батюшка заинтересуется этим дневником, одобрит ведение его и на будущее. Но батюшка отнесся к этому совершенно иначе. "Тогда был период исканий, а теперь период осуществления, — сказал он. — Теперь вы все должны приносить сюда". При этих словах он указал мне на образ Божией Матери.

"А что делать с теми дневниками, которые имеются?" — спросила я. Батюшка предложил их уничтожить. Нечего и говорить, что я исполнила это в тот же вечер.

Батюшка спросил, есть ли у меня дома какие-либо изображения Божией Матери или Спасителя. У меня была Мадонна итальянского художника. На этой картине Матерь Божия была изображена поклоняющейся рожденному Ею Младенцу. Картина была написана в голубых тонах, и я ее очень любила. Вторая репродукция была куплена мною в маленьком книжном магазине на Невском 15 лет назад, когда я, приехав в Ленинград на психоневрологический съезд, каждое утро до заседания заходила в Казанский собор, где находилось поразившее меня Распятие на фоне Иерусалима.

Мадонну батюшка не одобрил, и мне пришлось с ней расстаться, а ленинградскую репродукцию просил привезти к нему. На ней был изображен Спаситель, идущий по полю среди колосьев в сопровождении Своих учеников.*

-----------------------

* Открытка-репродукция картины художника Вэле "Они пошли за Ним".

Батюшка освятил ее, отдал мне и сказал: "15 лет у вас была обыкновенная открытка, а теперь она живая". Он дал мне также снимок с иконы "Умиление", которая была особо чтимой на Солянке, снимки с которой имелись у всех его духовных детей. Я повесила ее у себя в комнате, но долго не могла к ней привыкнуть, так грустно мне тогда казалось видеть Матерь Божию без Младенца. Тоня привезла мне вскоре образки преподобного Сергия и преподобного Серафима. Я часто видела их у нее прежде. Я еще до крещения несколько раз провожала ее на вокзал, когда она уезжала в Саров. Во время одной из таких поездок, прощаясь со мной, Тоня сказала: "Ты будешь со мной везде, где мне будет хорошо".

Вживание в мир икон шло постепенно, хотя в душе жило незабываемое воспоминание об увиденном однажды образе Спасителя в комнате подруги в университетские годы во время совместной подготовки к греческому экзамену, когда в этом изображении для меня открылось почти мгновенно живое присутствие Изображенного.

Большинство моих знакомых в то время были люди неверующие. Однажды я спросила у батюшки, как мне поступить, когда человек (неверующий) делится со мной своими переживаниями, рассказывает о том, что его мучает, а я совсем не знаю, как подойти и чем помочь. "В то время, как он вам рассказывает, сказал батюшка, — читайте про себя "Господи помилуй", и Господь примет как исповедь".

В начале Великого поста я написала батюшке письмо, в котором высказывала мысль о том, что теперь настало для меня время вступить в начальный класс духовной жизни. Ответ на это письмо сохранился, и я могу привести его не по памяти, а дословно. Вот это письмо, датированное 25 марта 1937 года:

"Апостол Иоанн Богослов в Первом соборном послании в 4-й главе ясно и определенно предостерегает, чтобы человек не каждому верил, но испытывал духов, чтобы он познавал Духа Божия и духа лестча.* Св. апостол так определяет: всякий дух, который исповедует Иисуса Христа во плоти пришедша, от Бога есть. А всякий дух, который не исповедует Иисуса Христа во плоти пришедша, от Бога несть, и сей есть антихристов. Действительно, человек олицетворяет жизнь свою духом, и потому польза или вред человеку и от человека определяется тем духом, какой он носит в себе и которым дышит: отсюда не только важно, но и необходимо для человека, чтобы он знал, какой дух в нем действует, каковым направляется его воля. Когда апостолы, оскорбленные за неприятие Самарией их Учителя и Господа, обратились к Иисусу Христу с просьбой разрешить им молитвою низвести с неба огонь, чтобы попалить недостойных самарян, Господь, останавливая их, сказал: "Не знаете, какого вы духа". Действительно, только день Пятидесятницы, день сошествия Святого Духа разрешил им, что не охватывало ни сердце, ни ум их в то время.

-----------------------

* Духа заблуждения (прим. ред.)

Подобным образом не в состоянии охватить ни отдельный человек, ни все человечество вместе со всей его так называемой культурой того смысла жизни, к которому призывает и ведет Господь, если человек не постигнет полноты Святого Духа, того, что исповедует Святая Православная Церковь всеми ее таинствами. Стяжание Духа Святого! Оно не только открывает не действовавшее ранее тайное души человеческой, но и подает силы выявлять его.

Обратимся к прошедшему. Что случилось с Вами? Откуда взялись благодатные движения, отображенные в последнем письме Вашем? Умудренные благодатным опытом говорят: единственное состояние духа, через которое входят в человека все духовные дарования, есть смирение. Что же представляет из себя смирение? Мы скажем: это непрестанная молитва, вера, надежда и любовь трепетной души, предавшей свою жизнь Господу. "Агница Твоя, Иисусе… зовет велиим гласом: Тебе, Женише мой, люблю, и Тебе ищуще, страдальчествую и сраспинаюся, и спогребаюся крещению Твоему, и стражду Тебе ради, яко да царствую в Тебе, и умираю за Тя, да и живу Тобою, но яко жертву непорочную приими мя, с любовию пожершуюся Тебе. Тоя молитвами, яко милостив, спаси души наша". Смирение есть дверь, отверзающая сердце и делающая его способным к духовным ощущениям. Смирение доставляет сердцу невозмутимый покой, уму мир, помыслам — немечтательность. Смирение есть сила, объемлющая сердце, отчуждающая его от всего земного, дающая ему понятие о том ощущении вечной жизни, которое не может взойти на сердце плотского человека. Смирение дает уму его первоначальную чистоту. Он ясно начинает видеть различие добра и зла во всем. А в себе всякому своему состоянию и движению душевному знает имя, как первозданный Адам нарекал имена животным по тем свойствам, которые усматривал у них. Смирением полагается печать безмолвия на все, что есть в человеке человеческого, и дух человека в этом безмолвии, предстоя Господу в молитве, внемлет его вещаниям. До ощущения сердцем смирения не может быть чистой молитвы. Непрестанной памяти Божия присутствия препятствует рассеянность наших помыслов, увлекающих наш ум в суетные попечения. Только когда вся жизнь наша всецело направлена к Богу, человек делается способным и начинает верою во всем видеть Бога, как во всех важных случающихся обстоятельствах жизни, так и в самомалейших, — и во всем покоряться Его воле, без чего не может быть памяти Божией, не может быть чистой молитвы и непрестанной. Еще более вредят памяти Божией, а потому и молитве, чувства и страсти. Поэтому надо строго и постоянно внимать сердцу и его движениям, твердо сопротивляясь им, ибо увлечения уводят душу в непроницаемую тьму. Всякая страсть есть страдание души, ее болезнь, и требует немедленного врачевания. Самое уныние и другого рода охлаждение сердца к деятельности духовной суть болезни. Подобно, как человек, который был болен горячкой, по прошествии болезни еще долго остается слабым, вялым, неспособным к делу, так и душа, больная страстью, делается равнодушна, слаба, немощна, бесчувственна, неспособна к деятельности духовной. Это страсти душевные. На них вооружаться, бороться с ними, их побеждать — есть главный труд. Необходимо усердно трудиться в этой борьбе с душевными страстями. Молитва обнаруживает нам страсти, которые живут в нашем сердце. Какая страсть препятствует нашей молитве, с той и должны мы бороться неотложно, и сама молитва поможет в этой борьбе, и молитвой же искореняются страсти. Светильник, с которым девы могут встретить Жениха, есть Дух Святый, который освящает душу, обитая в ней, очищает ее, уподобляя Христу, все свойства душевные образует по великому Первообразу. Такую душу Христос признает Своей невестой, узнает в ней Свое подобие. Если же она не освящена этим светильником Духа Святого, то она вся во тьме, и в этой тьме вселяется враг Божий, который наполняет душу разными страстями и уподобляет ее себе. Такую душу Христос не признает Своей и отделяет ее от Своего общения. Чтобы не угас светильник, необходимо постоянно подливать елей, а елей есть постоянная молитва, без которой не может светить светильник".

Постом я прочитала впервые Великий канон Андрея Критского. Он показался мне очень трудным и непонятным.

Приехав к батюшке, я с грустью сказала ему, что канон не поняла, и он мне не понравился. "Не смущайтесь, — сказал батюшка, — я этого ожидал". "Не только не понравился, но и протест какой-то вызвал", — нерешительно добавила я. "И это должно быть, и этим не смущайтесь", — ответил батюшка.

Действительно, впоследствии этот канон стал для меня близким и любимым.

Мне так хотелось подчинить руководству батюшки не только свою волю, но и чувство, и мысль. Поэтому я особенно тяжело переживала те случаи, когда я не могла согласиться с тем, что говорил батюшка, а таких случаев в то время было довольно много. Я пыталась понять и усвоить его мысль, но искренность была важнее всего.

Один раз батюшка прямо сказал мне: "Если Вы не согласны со мной, то отчего Вы не возражаете?" — "Я здесь не для того, чтобы возражать", ответила я. "Нет, нет, непременно надо возражать, — сказал батюшка, — иначе у Вас ясности не будет. А кроме того, есть много вопросов, в которых каждый может иметь свое мнение, а это ничему не мешает. Например, мне нравится зеленый цвет, а Вам — синий", — пошутил он.

Удивительное понимание чужой души было у батюшки не только чуткостью душевной, но и духовным дарованием.

Однажды, собираясь вечером ехать в Загорск к батюшке, я была неспокойна. Меня тяготила постоянная необходимость скрывать и обманывать, а также опасение, что очередная поездка может окончиться неблагополучно не только для меня, но и для него. Перед самым отъездом, чтобы немного успокоиться, я наугад открыла Евангелие и прочла следующие слова: "Мир Мой даю вам; не так, как мир дает, Я даю вам" (Ин 14:27).

Когда я приехала к батюшке, он открыл Евангелие и прочел мне эти же самые строки. Тогда я рассказала ему обо всем. "Вот видите!" — сказал он, давая мне понять, что это "совпадение" не было случайным.

Посещая время от времени храм до крещения, я улавливала только отдельные фрагменты богослужения. Когда я слышала пение "Христос Воскресе" или "Господи, помилуй", мне хотелось, чтобы оно никогда не прекращалось. Постепенно начали выделяться островками "великое славословие", "Свете тихий" и другие. Особенно сильное впечатление произвели на меня слова "Святый Боже", которые я прочла однажды на часовне в Охотном ряду, возвращаясь поздно вечером из университета пешком.

Иногда, придя в церковь и уловив какой-либо особенно поразивший меня, новый для меня момент, который заключался, например, в словах "Исповедуйтеся Богу Небесному" или в отдельных песнопениях Великого поста, я уходила из храма, потому что больше я не могла ничего вместить и иногда долго ходила потом по улицам.

Здесь все было другое. Приехав к батюшке, я чувствовала, что весь мир остается где-то в стороне. Во время богослужения, кроме меня, присутствовало часто всего два-три человека. Батюшка стоял совсем близко, и все богослужение от начала до конца проходило передо мной. Батюшка служил в этой своеобразной обстановке так же, как он служил прежде в большом, переполненном народом храме.

И это поразительное несоответствие между совершаемым богослужением и внешней обстановкой, в которой оно совершалось, с чрезвычайной остротой подчеркивало глубокое, объективное, космическое значение литургии, которая должна была совершаться независимо от того, сколько человек на ней присутствует, так же как прибой морских волн не может приостановиться из-за того, что нет свидетелей.

Иногда все происходящее казалось мне столь значительным, что я переставала понимать, зачем я здесь, какое право имею здесь присутствовать.

Совершая богослужение в своих "катакомбах", батюшка выполнял какую-то большую историческую миссию: "он охранял чистоту Православия". Это убеждение придавало особый колорит всей его деятельности: он не был изгнан — он ушел сам, он не выжидал, а творил, он трудился не для этой только узкой группы людей, которые могли видеться с ним в этих условиях, но для Церкви, для будущего.

Но он ни на минуту не забывал и живых людей. Стоя возле батюшки во время богослужения, я знала, что он чувствует мое состояние в каждый момент и старается помочь мне. Мне было спокойней от того, что он понимает все и не дает мне ошибиться. В то время я боялась сделать какое-либо движение по собственному побуждению, так как мне всегда казалось, что я сделаю не так, как нужно. Я знала, что некоторые оценивают мое поведение как холодность. Они не понимали, что мои чувства были еще скованы, что всякое внешнее проявление чувства давалось с большим трудом и казалось недозволительным.

Однажды, когда все клали поклоны при чтении молитвы "Господи и Владыко…" и я попыталась последовать их примеру, батюшка подошел ко мне и тихо сказал: "В землю не надо". Эти слова не только освободили меня от скованности, но дали мне ясно почувствовать большой внутренний смысл земного поклона.

Батюшке очень хотелось, чтобы я хоть раз прослушала преждеосвященную литургию. Сделать это было очень трудно, так как уехать в Загорск в рабочий день было невозможно. Наконец мне удалось как-то освободить себе утро и я приехала в Загорск накануне с ночевкой. Богослужение должно было начаться еще до восхода солнца. Когда я вошла в батюшкину комнату, "часы" уже начались. Слова псалмов и молитв оживляли маленький домик, так что казалось, что самый воздух, предметы и стены участвуют в богослужении. Звуки поднимались ввысь, окружали образ Божией Матери и наполняли собой все.

В эти благодатные минуты всей силой своей души, всем напряжением веры и любви, доступным человеку, батюшка молился за себя, за нас, за весь мир: "Иже Пресвятаго Твоего Духа в третий час Апостолом Твоим ниспославый, Того, Благий, не отыми от нас, но обнови нас, молящих Ти ся!…"

И сейчас, через много лет, когда в церкви в дни Великого поста священник провозглашает 3-й час, мне кажется, я слышу голос нашего старца.

После окончания богослужения мне надо было торопиться на работу.

"Я счастлив, что Вы имели возможность присутствовать за литургией Преждеосвященных Даров", — сказал мне батюшка.

В это лето батюшка благословил Леночку жить на даче в Лосинке*.

-----------------------

* Станция Лосиноостровская по Ярославской железной дороге (прим. ред.)

Лосинка так близко к Москве, что решено было прожить на даче полгода, что было очень желательно в связи с жилищными условиями. Батюшке хотелось, чтобы жили именно там, так как в этом доме на втором этаже жил иеромонах Иеракс, один из ближайших его духовных детей и помощников. О. Иеракс жил на таком же положении, как и батюшка, только в еще более сложных условиях. Те, кто жили при нем, уезжали на работу, а из тех, кто жил внизу, некоторые не должны были знать, что там остается живой человек, поэтому о. Иеракс должен был все делать и даже передвигаться совершенно бесшумно, а выходить из дома мог только под покровом ночи. Такая жизнь, разумеется, требовала огромного напряжения, но о. Иеракс переносил все кротко и терпеливо, доверяясь воле Божией и духовному отцу, который благословил его на этот подвиг. Он выглядел всегда приветливым и жизнерадостным. Наверху были две комнаты: одна из них была жилой, а в другой комнате с балконом о. Иеракс ежедневно совершал богослужение. Оставаясь целыми днями один, о. Иеракс много заботился о благолепии своего маленького храма, который всегда был таким чистым, светлым, украшенным цветами, так что, поднимаясь неслышно наверх по узкой деревянной лестнице и входя туда, сразу можно было почувствовать себя в другом мире, где царила какая-то тихая радость, как в праздник Благовещения: нежное цветение фруктовых деревьев за окном сливалось с внутренним убранством комнаты. Враждебные стихии мира, казалось, не могли найти сюда доступа.

Поселив Леночку на этой даче, батюшка несомненно хотел дать нам возможность чаще посещать богослужение, ведь часто ездить в Загорск было невозможно. Кроме того, приезд посторонней как будто семьи мог отвлечь внимание от о. Иеракса. Леночка не пропускала ни одной службы, я же могла быть гораздо реже, но на Страстной неделе мне удалось приезжать каждый вечер. Лишь по прошествии этих дней я вспомнила, что была как бы оторвана от всех и совершенно перестала уделять внимание тем людям, которые в этом нуждались. "Неужели стремление посещать богослужение сделало меня такой эгоистичной?" — подумала я, испугавшись. Когда я рассказала об этом батюшке, он ответил: "Не смущайтесь этим. Спаситель сказал: "Нищих всегда имеете с собой, а Меня не всегда…""

К Пасхальной заутрене батюшка звал меня к себе. Страстная суббота совпадала с Первым мая. День, требовавший совершенной тишины, оказался самым трескучим и шумным из дней в году. В то время участие в демонстрации было обязательным. Ночь Страстной субботы я провела в Лосинке. Непосредственно после окончания литургии я должна была ехать на демонстрацию, а оттуда, не заезжая домой, в Загорск.

Оказавшись среди своих товарищей по работе, я с особенной остротой почувствовала ложность своего положения. Я как будто бы была вместе с ними, но в действительности жила в другом мире, который они считали враждебным. Мне казалось, что я должна рассказать им все или уйти от них навсегда. Невозможно больше жить такой двойственной жизнью, недостойной честного человека, думала я. Думала так оттого, что не доходил до меня в то время смысл слов: "Не бо врагом Твоим тайну повем…" Вера наша — великая тайна, и победа ее совершается не на открытой мирской арене. "Не приидет Царствие Божие приметным образом…"

Затихшие уже как будто конфликты вновь овладели моей душой, когда, простившись с товарищами на Красной площади, я через толпу пробиралась к Северному вокзалу.

"Как я рад, что вы приехали!" — сказал батюшка, увидев меня. "Мне было очень трудно", — сказала я. "Я это чувствовал", — кратко ответил батюшка.

Батюшка не всегда давал словесные ответы и объяснения. Часто он отдельными моментами, отдельными действиями давал неожиданно понять то, что до тех пор было неясно.

Как-то прежде, еще до личного знакомства со мною, он сказал сестре обо мне: "Она боится прикоснуться к вещам". И это определение было чрезвычайно верным. Он сам прикасался к вещам так, что открывалась их сущность. Это была та сила и власть, которую дает только благодать Божия, та власть, которую завещал Господь Своим ученикам и апостолам, сказав: "Примите Духа Святого".

Каждый из его духовных детей не раз испытывал это на себе. Память человеческая слаба и изменчива, но эти моменты незабываемы, они стоят непоколебимо, как утес, среди многообразных изменений нашей духовной жизни. Не в них ли одно из лучших доказательств субстанциональности души?

В ту пасхальную ночь, о которой я пишу, так же, как и в предыдущем году, крестный ход с пением "Христос Воскресе" обходил все уголки батюшкиного дома. Он дал мне в руки большой крест, с которым я должна была идти впереди. Когда я взяла крест из рук батюшки, казалось, прошедшее и будущее соединились в этом мгновении времени. Я не держала крест в своих руках, нет, я держалась за него, и вся сила была в нем.

Полгода жила Леночка в Лосинке. Я часто приезжала туда после работы и на ночь уезжала домой. Алик подрастал. Я все больше привязывалась к нему, и эта привязанность отдавалась в сердце непонятной тоской. Однажды я приехала к батюшке и рассказала ему все. "Может быть, мне лучше уехать от них теперь? — спросила я. — А потом я буду уже не в силах сделать это". — "Хорошо, что Вы поставили этот вопрос, это Вы сделали правильно, — сказал батюшка, только этого не нужно, совсем не нужно. Вот Леночка жила у Вас столько лет, а что Вы делали? — Вы душу ее берегли. Вы поняли меня? Живите вместе. Мы не будем пока говорить ни о монастыре, ни об одиночестве".

К о. Иераксу я привыкла не сразу. Мне долго казалось невозможным говорить о себе с кем-нибудь, кроме батюшки. Как-то о. Иеракс прямо сказал мне: "Отчего Вы никогда не зайдете поговорить со мной, я ведь все о Вас знаю, я все Ваши письма читал". Я начала заходить к нему, чтобы поговорить о Тоне, которая была в то время тяжело больна. Однажды я рассказала ему, как люди, собравшись тут же внизу, беседовали о том, что все верующие — враги народа и всех надо расстрелять. "Ну, Вы бы и сказали им: пожалуйста, расстреляйте", — улыбаясь, ответил о. Иеракс.

Я знала, что батюшка дал свое благословение исповедоваться у о. Иеракса и даже обращаться к нему за советом. Но в этих последних случаях о. Иеракс обыкновенно отвечал: "Поговорите с Дедушкой (так мы называли о. Серафима), он Вас больше знает", — или "он дальше видит".

Мне было очень жаль, что нельзя было чаще видеться с батюшкой, но он успокаивал меня, рассказывая о том, как даже в прежнее время он сам ездил к своему духовному отцу (старцу Нектарию) в Оптину пустынь один раз в год. "Мы должны ценить то, что мы имеем, а будет и такое время, когда у нас останется только Крест и Евангелие".

Зимой Алик был болен; я все ночи ухаживала за ним, а потом заразилась и слегла сама. Когда я смогла наконец приехать к батюшке, он спросил о моем душевном состоянии во время болезни и сказал: "Болезнь посылается человеку для того, чтобы он оставался наедине с Богом". Я призналась, что не могла быть вполне спокойной во время болезни. "Боялись, умрете?" — спросил батюшка. "Нет, — ответила я, — я боялась, что Леночке без меня будет трудно". Батюшка ничего не ответил, но когда я уходила, он еще раз позвал меня к себе и сказал: "Я рад, что вы так дружно живете".

Ездить в Лосинку зимой было нельзя. Леночка и Тоня часто ходили в дом, где служил о. Владимир*. Я чувствовала себя там не совсем хорошо и почти туда не ходила. Однажды, когда я была там, мне сказали, что о. Владимир находится в другой комнате и хочет меня видеть. Надо было пойти туда хоть на короткое время, взять благословение у о. Владимира, и потом можно было уйти. Но меня это почему-то смутило настолько, что я не могла преодолеть себя и ушла, не повидавшись с о. Владимиром. После этого меня мучили угрызения совести: как могла я обидеть такого человека?

-----------------------

* Отец Владимир Криволуцкий (прим. ред.)

Когда я рассказала об этом батюшке, он успокоил меня: "Бывают такие состояния, когда не можешь вместить чего-то еще, хотя и очень хорошего, это вполне законно. А о. Владимир — замечательный человек, и роль его апостольская", — сказал батюшка.

Я была очень удивлена, узнав от Тони, что во время поста нельзя бывать даже на концертах. Я никогда не смотрела на музыку как на развлечение, и мне было непонятно, почему нельзя слушать музыку постом, в то время как мы продолжаем выполнять множество житейских дел, которые гораздо больше рассеивают и отвлекают, чем серьезный концерт. Я обратилась к батюшке за разъяснением. "Я сам люблю музыку, — сказал он, — и всегда посещал театры и концерты, пока был светским человеком. Великий пост требует особой сосредоточенности. Если нас отвлекают житейские дела и заботы, то это причиняет нам страдание, а концерт дает утешение и уводит от того, что единственно должно занимать наше сердце в это время. Дело не в содержании музыки. Даже если бы Вы хотели Великим постом слушать "Реквием", я не дал бы Вам на это своего благословения".

На Страстной неделе я заболела. Мне уже давно предлагали операцию, но дело все откладывалось. На этот раз врачи говорили, что откладывать больше нельзя и настаивали на том, что операцию необходимо сделать в ближайшие дни. В Страстную Субботу у меня была высокая температура, и я не вставала с постели. Мы с Леночкой были приглашены к пасхальной заутрене в Загорск. Погода была сырая, а к вечеру начался сильный ветер и дождь. Естественно, что домашние считали поездку в такую погоду при высокой температуре безумием. Мы все же решили, что надо ехать, но я обещала папе завтра с вокзала поехать к врачу, хотя мне очень не хотелось портить себе праздник посещением поликлиники. Когда мы приехали в Загорск, было уже темно, лил дождь. У меня кружилась голова, и я не помню, как мы добрались до места. Перед началом заутрени батюшка всех исповедовал. Он высказал удовлетворение по поводу того, что мы все же приехали, и упомянул о той великой силе, которую имеет пасхальная служба.

К утру я почувствовала себя лучше и прямо с вокзала, как обещала папе, зашла в поликлинику. Я сказала врачу, что всю неделю лежала с высокой температурой и что мне назначили операцию. Каково же было мое удивление и недоумение, когда врач почти рассердился на меня: "О какой операции вы говорите, гражданка? — сказал он. — Никакого лечения не требуется". На другой день я пошла на работу и заболевание совершенно прекратилось. С тех пор прошло уже больше 30 лет, и за все это время болезнь ни разу не возвращалась.

Держитесь за ризу Христову

Однажды одна знакомая, руководствуясь не знаю какими побуждениями, а скорее всего по неопытности, дала мне почитать книгу Нилуса "Сионские мудрецы"*. Эта книга так тяжко подействовала на меня, что едва не довела до душевного расстройства. Мне казалось, что случилось самое страшное из того, что я могла ожидать. Я не спала по ночам, и у меня было такое чувство, что меня призовут к ответу, который я дать не в состоянии. Ничего более отвратительного, чем эта книга, я себе не представляла. Под прикрытием христианской идеологии в ней высказывались самые человеконенавистнические мысли, распространялась самая ужасная клевета. Единственным выходом было откровенно поговорить с батюшкой обо всем. В тот момент это было не так легко сделать. По обстоятельствам времени батюшка вынужден был уйти из своего дома и находиться в таком месте, где не мог принимать почти никого. Мне пришлось все же добиваться свидания, и батюшка согласился, несмотря на то, что окружающие его протестовали, считая это в тот момент опасным. Когда я приехала к батюшке и рассказала ему все, он взволнованно сказал: "Они не понимают! Ну как можно было Вас не принять!" Он был очень недоволен, что нам дали эту книгу без его благословения. Батюшка долго говорил со мной и под конец сказал: "Все, что можно было, я Вам объяснил, а теперь… забудьте об этом, совсем забудьте".

-----------------------

* Речь идет о так называемых "Протоколах сионских мудрецов", якобы принятых на Базельском конгрессе и содержащих план захвата евреями всего мира. Как установлено, "Протоколы" являются фальшивкой, составленной сотрудниками дореволюционной тайной полиции. "Протоколы" были включены в книгу церковного журналиста Сергея Нилуса "Близь есть при дверях". Царское Село, 1905 г.

"Протоколы" были изданы им в сугубо православном обрамлении со многими ссылками на св. отцов. Книга получила широкую известность (на нее, в частности, ссылался Гитлер в "Майн кампф"). Истинное происхождение "Протоколов" было установлено католическим священником (см. альманах "Bridge". N. Y., 1955, p. 155–188)/13/

Физиологическая память человека слаба, но душа не забывает ничего. Но как велика власть духовного отца над душой, если он может заставить забыть. Он сказал "забудьте" — и я забыла. Своим властным словом он снял с моей души тяготевший над ней кошмар. Такова тайна послушания.

Летом у сестры открылся туберкулезный процесс в легких, и так как она была в это время беременна, врачи настаивали на прекращении беременности. Батюшка сказал, что о прекращении беременности не может быть и речи. Слово батюшки было непререкаемым, и Леночка мужественно выдерживала борьбу с врачами и родственниками. Как-то я, еще до болезни Леночки, рассказала батюшке о том, что одна из наших родственниц советовала ей прервать беременность. "Никогда не обращайтесь к ней ни за какими советами, — сказал батюшка. — Совет греха — страшная вещь".

Я, безусловно, верила батюшке, но помимо моей воли опасение за здоровье Леночки все же оставалось, и когда консилиум врачей, соглашаясь с разъяснениями профессора, разрешил сохранить беременность, почувствовала большое облегчение.

Когда я призналась батюшке о своем чрезмерном беспокойстве за Леночку, он сказал мне: "Вы очень любите Леночку, но вы должны помнить, что Матерь Божия ее больше Вас любит".

Мне предстояло увезти Леночку на два месяца подальше от Москвы и создать для нее соответствующие условия. Когда активно и неотступно ухаживаешь за больным, на душе всегда делается легче.

Батюшка указал на Малоярославец. Тогда же у него возникла мысль, что о. Иеракс сможет приехать туда, чтобы иметь небольшую передышку от своей напряженной жизни и почувствовать себя на свободе. Мы сняли комнату в Малоярославце, а через некоторое время приехал о. Иеракс.

Я должна была встретить его на вокзале. Старые конфликты ожили с прежней силой, когда я поняла, какую роль должна взять на себя теперь. Во мне боролись противоположные чувства: с одной стороны, было желание выполнить волю батюшки, а также любовь, уважение и сочувствие к самому о. Иераксу; с другой — все тот же внутренний протест против необходимости скрывать и обманывать, который я все еще не могла преодолеть.

Момент, когда о. Иеракс, увидев меня на вокзале, почти не поздоровавшись, молча пошел за мной, как это может сделать только человек, в течение длительного времени привыкший скрываться, был для меня очень тяжелым.

Живя в Малоярославце, о. Иеракс, сразу почувствовав себя хорошо, совершал далекие прогулки по окрестностям, радовался природе, возможности свободно двигаться, общаться с людьми.

Он как-то помолодел, к нему вернулась его природная жизнерадостность.

Я совершенно успокоилась, и мне так же хотелось поухаживать за ним, сделать ему что-нибудь приятное, как если бы это был мой папа. Но в этом был новый источник конфликта. Папа был один в Москве, во власти чужих, чуждых людей (как я начинала догадываться), и виной этому могло быть мое отчуждение и то, чего я лишила папу, и отдала другим. Папа прислал нам с Леночкой ко дню рождения (он у нас почти совпадает) странное письмо, в котором не было обычных ласковых слов и добрых пожеланий. Папа писал, что то, что он считал только увлечением молодости (стремление к христианству), оказалось чем-то гораздо более серьезным, что это создает какую-то преграду между нами и нашими близкими. Никогда ни раньше, ни позже папа не высказывал ничего подобного. В ответ на это письмо мы попросили папу приехать в Малоярославец, рассчитав так, чтобы это было уже после отъезда о. Иеракса.

Наступил Успенский пост. Мы нашли в лесу уединенную полянку. О. Иеракс брал с собой богослужебные книги и совершал богослужение в лесу. Лес становился храмом. Казалось, все обитатели леса воздают хвалу Божией Матери. Однажды белка спустилась с дерева и, не шевелясь, стояла рядом с нами.

Когда приехал мой папа, Алик (ему было три с половиной года) повел его на эту полянку и сказал: "Как жаль, дядя Яша, что ты не смог быть вместе с нами. Здесь было так прекрасно!" Он лучше меня понимал смысл "конспирации" и как ребенок не боялся ее.

Приближался день отъезда о. Иеракса. Уехать, вернее, уйти с провожавшей его Н. он должен был глухой ночью, незадолго до рассвета. Я вдруг почему-то забеспокоилась, что о. Иеракс забудет дать нам свое благословение перед отъездом. Этот момент приобретал какое-то особенное, жизненно важное значение…

Когда я приехала к о. Серафиму после Малоярославца, первое, что он сказал мне, было: "Спасибо вам за батюшку". Этим он дал мне понять, что все, что относилось к о. Иераксу, он принимал так, как если бы это относилось к нему самому, и что ему, как всегда, известно все, что я пережила. Подобно этому, если кому-нибудь из нас случалось уезжать от него поздно вечером, и он хотел, чтобы нас проводили, он обращался с просьбой к кому-нибудь из своих духовных детей: "Пойди, проводи меня".

Мой папа, который всю жизнь являлся для окружающих примером чистой и строгой жизни, на склоне лет увлекся женщиной, которая желала в третий раз выйти замуж, и причиной этому было все то же мое "отчуждение".

"Вы не должны так горевать об этом, — сказал о. Серафим. — Теперь Ваш отец — я". Потом он объяснил, что для пользы папиной души я не должна признавать этого брака и не иметь с Ф.А. никаких родственных отношений. Исполнение этих указаний принесло немало тяжелых переживаний и мне, и папе, но будущее показало, как мудро поступил о. Серафим, дав эти указания. Однажды Ф.А. пришла специально для того, чтобы поговорить со мной. Мне было очень тяжело, но я думала лишь о том, чтобы выполнить послушание. У меня в это время гостила подруга. Я была рада ее присутствию и просила ее помочь мне, т. е. пойти в другую комнату и молиться все время, пока я буду разговаривать с Ф.А. Ф.А. хотела обнять и поцеловать меня, сказав, что она надеется, что я буду ей вместо дочери. Я вежливо остановила ее, официально поздоровалась, и весь дальнейший разговор шел в весьма холодных тонах. "Вы хотите сказать, что Вы против меня не как субъекта, а как объекта?" наконец спросила она. "Вы поняли меня совершенно правильно", — сказала я. "Тогда я хочу просить Вас только об одном, — сказала она, — чтобы Ваше отношение к папе не ухудшилось". "Не беспокойтесь, — ответила я, — оно может только улучшиться". "Отчего же?" — заинтересовалась Ф.А. "Оттого, — сказала я, — что с ним случилось большое несчастье". После этого мы расстались.

Вскоре меня ждало и другое несчастье. Брат, придя в отчаяние от поступка папы, решился соединить свою жизнь с женщиной, которая была ему бесконечно тяжела, и особенно оттого, что препятствовала ему встречаться со мной.

Через 20 почти лет по смерти мамы наша семья разрушилась. Квартиру переделали, папа поселился с Ф.А., к моей комнате сделали отдельную дверь с замком и ключ отдали мне, а брат должен был жить в темной теперь (после переделки квартиры) комнате, которую он называл "мой гроб". Это был необычайно тяжелый период жизни. Между папой и братом (которые до сих пор нежно любили друг друга) появилась какая-то враждебность и недоразумения по поводу жилищного вопроса. Правда, моя комната была все та же, где я жила с мамой с самого детства, окна по-прежнему выходили на восток, навстречу солнцу, но все было уже не то. Я хотела уступить свою комнату брату, но батюшка не благословил, сказав, что ему это пользы не принесет. Однажды, в праздник Божией Матери Всех Скорбящих Радости, я приехала в Болшево, где тогда жил о. Иеракс. "Здесь все скорбящие собрались", — сказал он и просил меня приезжать почаще, так как служба бывает каждый день и всегда можно найти утешение.

О. Серафим, напротив, подбодрил меня, сказав: "Ваше положение улучшается, у Вас нет теперь непременной обязанности заботиться о своих. Уходя, Вы будете запирать свою комнату, Вы будете влетать и вылетать, как птичка, а на восток будете славить Бога".

Алик рос чутким ребенком, и мы с Леночкой часто делились с ним своими переживаниями, забывая о его возрасте. Так, Леночка еще в Малоярославце рассказала ему о своей беременности. Он по-своему пережил это известие и находился в состоянии напряженного ожидания. Ребенок, который еще не родился, представлялся ему каким-то таинственным незнакомцем, упоминание о котором внушало ему страх. Когда для будущего ребенка купили одеяло и другие вещи, Алик боялся зайти в комнату или обходил эти вещи на большом расстоянии. Когда я рассказала обо всем этом батюшке, он был очень недоволен: "Не следовало заранее говорить ему ничего. Ожидание в течение полугода трудно и для взрослого, а не только для такого маленького ребенка. Разве можно было держать его в таком напряжении? Только после того как ребенок родился, надо было сказать Алику: "Бог послал тебе брата", и у него было бы легко на душе".

Батюшка большое внимание уделял вопросам воспитания и часто давал мне различные советы. Я всегда сама гуляла с Аликом, уделяя этому почти все свое свободное время. Батюшка придавал этим прогулкам большое значение. "Не надо много говорить с ним. Если он будет задавать вопросы, надо ответить, но если он тихо играет, читайте Иисусову молитву, а если это будет трудно, то "Господи, помилуй". Тогда душа его будет укрепляться". В качестве примера воспитательницы батюшка приводил няню Пушкина Арину Родионовну. Занятая своим вязанием, она не оставляла молитвы, и он чувствовал это даже тогда, когда был уже взрослым и жил с ней в разлуке, что отразилось в его стихотворении "К няне".

Когда Леночка выстроила дачу, батюшка очень ею интересовался. "Я там не был, — говорил он мне, — но мысленно я всю дачу обхожу". Ему хотелось, чтобы вокруг дачи был высокий забор, для того чтобы Алик мог свободно гулять по саду один.

Однажды Леночка попросила батюшку разрешить сводить сына в церковь, чтобы показать ему благолепие храма. Батюшка благословил, но Алик чувствовал там себя нехорошо. "Поедем лучше к Дедушке или в Лосинку", — просил он. Когда об этом рассказали, батюшка сказал: "Если он чувствует это и разбирается, то и не надо водить его теперь в церковь".

До пяти лет Алик причащался совершенно спокойно, но к этому возрасту он почему-то начал сильно волноваться перед Причастием.

Тогда батюшка решил, что настало время систематически знакомить его с содержанием Священного Писания, так как он уже в состоянии отнестись ко всему сознательно. Так как ни я, ни Леночка не решались взять этого на себя, батюшка поручил это дело Марусе/14/ — одному из самых близких нам людей, которая прекрасно справилась со своей задачей.

Батюшка не разрешал водить Алика в театр или в кино до десятилетнего возраста. "Если вы хотите доставить ему удовольствие, лучше купите ему игрушку", — говорил он.

Второй сын Леночки — Павлик — родился в декабре 1938 года, но крестить его удалось только в апреле. Нам очень хотелось, чтобы его, как и нас троих, крестил сам батюшка. Но получилось иначе. Не помню точно, как это было: кто-то приехал сказать нам, что в этот день ехать к батюшке нельзя (потом оказалось, что это была ошибка). Не решаясь откладывать, мы поехали в Болшево, и крестил Павлика о. Иеракс. Крестным отцом (заочно) был батюшка, а крестной матерью — я. После крещения одна знакомая поздравила меня и сказала: "Вот и у Вас крестник есть, Вы его любите?" Я растерялась от этого неожиданного вопроса и ответила: "Не знаю".

Потом меня так мучил этот ответ, что я рассказала о нем батюшке на ближайшей исповеди. "Вы ответили совершенно правильно, — сказал он. — Вы действительно не знаете еще, что такое крестник и что это за чувство". Потом он стал говорить со мной о детях, Алике и Павлике, о моем отношении к ним. Говоря, он точно заглядывал в будущее. "Они все больше будут Вам на душу ложиться, — говорил он. — А у них на душе должен остаться Ваш внутренний облик (я поняла, что он говорил о том, что будет после моей смерти). — Как картина, которую видим однажды в художественной галерее".

Как-то я привезла батюшке стихотворения в прозе, написанные мною под названием "Десять песен о маленьком мальчике".

Возвращая их мне через некоторое время, батюшка сказал: "Мне так понравились Ваши десять песен, что я написал одиннадцатую". Мне очень хотелось узнать, какую песню написал батюшка, но я не решалась спросить его об этом, и это так и осталось для меня неизвестным.

Однажды я рассказала батюшке о том, что не могу терпимо относиться к тому, когда люди неправильно подходят к ребенку, так что даже человек, который пришел не вовремя и помешал детям ложиться спать, представляется мне как бы личным врагом. Батюшка сказал: "Ваше отношение к детям — дар Божий, и нельзя того же требовать от других".

Некоторых из наших родственников беспокоил вопрос о том, почему я не выхожу замуж. Особенно огорчалась этим тетя, мать Леночки. Она давно мечтала выдать меня за одного своего знакомого. Он, по ее словам, был скромным, образованным, знал много языков и обладал другими достоинствами. Я все время уклонялась, под разными предлогами, от этого знакомства. Тогда тетя решила захватить меня врасплох. Во время какого-то семейного торжества у Леночки на даче, когда собрались все родные, она пригласила и этого своего знакомого. Гости были на террасе, а я, как всегда, с детьми в одной из комнат. Тетя усиленно просила меня выйти к гостям и хоть немного побеседовать с ее знакомым. "Ты ведь решительно ничего не потеряешь, а может быть, он тебе и понравится". Она так ласково меня упрашивала, что отказать ей — значило обидеть ее и всех остальных. Я сказала, что сейчас выйду. Но не успела она отойти, как я мгновенно, сама не зная почему, вышла через другое крыльцо и, ни с кем не простившись, поехала в Загорск. Когда я была уже в поезде, я не могла успокоиться: за что я обидела их всех, почему я не могла уступить, ведь насильно меня никто замуж не выдаст и все это не имеет никакого значения! И какое право я имею приехать к батюшке не вовремя, ни с того, ни с сего, без всякой серьезной причины!

Батюшка, выслушав меня, отнесся к этому делу совсем не так, как я думала. "Вы совершенно правильно поступили, — сказал он. — Раз не надо замуж выходить, то и знакомиться не надо. А вдруг понравится?"

Батюшка очень интересовался моей работой и часто меня о ней расспрашивал. "А чем бы Вы занимались, если бы не было большевиков?" как-то спросил меня батюшка. "Вероятно, примерно тем же, чем и сейчас, ответила я. — Только мне всегда еще хотелось заниматься литературным трудом".

Батюшка рассказал мне кое-что из своей жизни. Отец его был суровым человеком и был далек от своих детей. Мать, напротив, была добрая и чуткая женщина. Понимая устроение своего сына, она, еще когда он был ребенком, говорила дочерям (его сестрам): "Уйдет от нас Сергий в монахи!"

В молодости батюшка работал в библиотеке Румянцевского музея и сотрудничал в журналах. По-видимому, батюшка не оставлял литературной работы и в позднейшие годы. Как-то он сказал мне, что пишет по вопросу брака. Другой раз он просил меня найти различные определения понятия "наука". Я привезла ему сделанные мною выписки из энциклопедии Брокгауза и Эфрона и Большой Советской Энциклопедии, за что он был очень благодарен. По-видимому, это тоже было нужно ему для какой-то работы. К сожалению, мне так и не удалось познакомиться ни с одним из его литературных трудов.

Однажды я приехала сказать батюшке, что мне предлагают писать диссертацию. Батюшка задумался. "Вы будете писать диссертацию, — медленно сказал он, — а душа Ваша будет страдать, и я буду о ней плакать"… Я спросила, всегда ли мне вредно писать диссертацию или только в данный момент. Вопрос был явно нелепым, но мне хотелось получить точный ответ. Батюшка объяснил мне, что польза или вред от каждого дела зависит от состояния души человека.

Другой раз батюшка сказал мне: "Вам было бы вредно сейчас зарабатывать много денег, даже в том случае, если бы их отдавали мне, или папе, или кому-нибудь другому, все равно это для Вас сейчас не полезно".

Батюшка рассказал мне о том, что у каждого человека есть свой путь, сообразный с его духовным устроением. Поэтому и в монастыре разным людям даются разные послушания. Есть, например, люди, которых посылают специально искать тех, кто нуждается в помощи, и делать разные добрые дела. "Вы не относитесь к таким людям, — говорил он. — Вы не должны искать добрых дел, Вы должны исполнять только то, что Вам непосредственно дается, встречается в жизни. А в будущем Вам предстоит осушать слезы. Вы поняли меня — слезы?" повторил он, делая ударение на последнем слове. Я ничего не понимала. "И страданий не надо искать, — продолжал батюшка, — довольно с Вас тех, которые Вы несете, и тех, которые Вас окружают". Я призналась батюшке, что прежде готова была повторить вслед за Алешей Карамазовым "Я тоже хочу мучиться", а теперь у меня не было такого стремления и даже напротив, страх перед ожидающими меня испытаниями.

"У Алеши это было по молодости, — заметил батюшка, — а у Вас… от гордости".

Мне хотелось знать, можно ли в тех случаях, когда не успеваешь полностью прочесть утренние молитвы, заканчивать их, занимаясь другими делами. Батюшка сказал, что делать это можно только в крайнем случае. Во время других занятий лучше читать краткие молитвы. "Эти молитвы читайте всегда и везде, — сказал батюшка, — держитесь за ризу Христову!"

ПРИМЕЧАНИЯ

13 Имеется в виду статья о. Пьера Чарльза и В.Г. Райяна "Изученные мудрецы Сиона". На самом деле еще в августе 1921 г. англичанин Филипп Грайс заметил сходство "Протоколов" с памфлетом Мориса Жоли "Диалог в аду", а в 1999 г. французкие историки установили авторство "Протоколов". Им оказался работник Охранного отделения Матвей Головинский.

14 Мария Витальевна Тепнина (1904–1992), зубной врач, на ее квартире в Рублеве иногда служил отец Владимир Криволуцкий, арестована в октябре 1946 г., отбыла 5 лет ИТЛ до июля 1951 г. (с. Долгий мост) и 3 года "вечной" ссылки (с. Покатеево) до сентября 1954 г. в Красноярском крае, после 60-х годов постоянно трудилась до конца жизни в Сретенском храме Новой деревни.

Поезжайте в Саров

До крещения я почти ничего не знала о русских святых. С именем Серафима Саровского мне пришлось встретиться лишь дважды. В первый раз о нем рассказывал мне дядя — писатель, врач и "без пяти минут коммунист", как он говорил о себе. Он был послан вместе с другими представителями печати и медицины для вскрытия мощей, "разоблачения" и т. п. Ему пришлось побывать в ряде святых мест, в том числе и в Сарове. Что он рассказывал об этих своих поездках, я теперь не помню, да и тогда не имела большого желания его слушать.

В другой раз я столкнулась с именем Серафима Саровского несколько лет спустя, работая на передвижном пункте библиотеки Политпросвета.

В то время издавалось много антирелигиозной литературы, которая ставила перед собой задачу, по выражению Крупской, "профанировать священные образы".

Когда мне на пункт присылали эти книги, я обычно убирала их далеко в шкаф, а затем незаметно возвращала обратно в коллектор. Среди этих книг мне бросилась в глаза одна небольшая книжка под заглавием "Серафим Саровский". Там дело было представлено так, что царское правительство, желая отвлечь народные массы от революции, придумало нового святого. Я ничего не знала тогда о преподобном Серафиме и ничего не могла противопоставить этой лжи. Но и от этой книги, как и от всех, ей подобных, осталось гнетущее чувство отвращения и недоумения.

В первые годы после крещения я собиралась провести летний отпуск в лесу.

Благословив меня перед отъездом, батюшка Серафим сказал: "Отдыхайте на груди у Божией Матери". Он дал мне для чтения "Дивеевскую летопись" и посоветовал не брать с собою никакой светской литературы, даже поэтов, без которых, как мне с детства казалось, я не могу жить и воспринимать природу. "Гуляя по лесу, — говорил о. Серафим, — вместо стихов читайте "Господи, помилуй"". Сначала это показалось мне трудным, но вскоре я почувствовала, что мир начинает раскрываться передо мной по-новому. Однако только поездка в Саров ясно показала мне, насколько молитва глубже и полнее раскрывает перед человеком красоту природы, чем все чары земного искусства.

Я поселилась в ветхой покосившейся избушке в незнакомой мне деревне на опушке большого леса.

В течение двух недель у меня не было ни другого занятия, ни иного собеседника, кроме "Дивеевской летописи", которую я даже не читала (разве это можно назвать чтением?), а постепенно впитывала в себя вместе с тишиною, шорохами и ароматами окружавшего меня леса.

Не все было одинаково доступно и близко мне в этой книге. Но чуждое и малопонятное отступало на задний план, а в душе оставался неизгладимый и близкий сердцу образ преподобного Серафима и обителей Дивеевской и Саровской.

Была ли у меня тогда мысль или желание когда-нибудь побывать в тех местах? Нет, в подобных случаях мысль следует за чувством, а желания молчат.

Разве можно хотеть что-нибудь за себя или для себя, когда Господь хочет за нас и направляет нашу жизнь Ему одному ведомыми путями?

Прошло два года. Мне представился случай провести отпуск в Крыму на берегу Черного моря. Комната была уже для меня приготовлена, и я мечтала о лазурных морских далях, аромате роз и звездных южных ночах. Оставалось только съездить к о. Серафиму за благословением. Но о. Серафим, выслушав мой рассказ о предполагаемой поездке, сказал: "Нет, это не то, что Вам нужно. Крым Вас рассеет, а Вам нужно собираться. Поезжайте-ка лучше в Саров!"

Трудно передать то впечатление, какое произвели на меня эти слова! Какими бледными и тусклыми показались мне мечты о Крыме!

Можно иметь желание поехать в Крым и просить благословения на поездку, но без благословения нельзя даже пожелать ехать в Саров. Лишь по получении благословения сознание своего недостоинства сменяется чувством спокойной уверенности, в котором тонет собственное "я".

На всех, кто был в это время у батюшки, эти слова "Поезжайте в Саров" произвели сильное впечатление, но реагировали на них по-разному. Некоторые недоумевали: "Зачем ехать в Саров теперь, когда там все разорено и ничего не осталось?" — "Вот прежде бы Вам посмотреть, а теперь что?" — вздыхая, говорили они. Высказывали даже мысль, что при теперешних обстоятельствах поездка в Саров не только не целесообразна, но и не безопасна. Только К.И.* спокойно и просто, как всегда, попросила меня привезти ей воды из Саровских источников. "Если сподобитесь побывать у Преподобного", — сказала она мне. Эти последние слова глубоко запали в мое сердце и помогли мне правильнее подойти к предстоящему путешествию.

-----------------------

* Ксения Ивановна Гришанова (в монашестве Сусанна) (прим. ред.)

Дома я сообщила о том, что переменила свое намерение и уезжаю в Саровскую пустынь. Папа не удивился этому, зная мою любовь к лесу и тишине, и сказал: "Делай, как тебе приятнее". А брат, со свойственной ему чуткостью, глубже понял цель моей поездки, пытаясь объяснить ее себе по аналогии с тем чувством, какое он испытывал при восхождении на вершины Кавказских гор, за линию вечных снегов, когда все земное остается далеко позади.

"Ну что ж, подымайся на свой Эльбрус", — сказал он мне. Я была очень обрадована его сочувствием.

Мне предстояло повидать женщину по имени Поля. Она должна была дать мне письмо в Дивеево к своей подруге, у которой я должна была остановиться. Поля работала на одном из больших Московских заводов-новостроек и жила в общежитии. Я отправилась ее разыскивать. Три дня я тщетно бродила по заводу-гиганту. Поли нигде не оказалось.

Однако неожиданно для меня самой эти неудачи не только не вызвали во мне беспокойства и досады, как это обычно бывает в подобных случаях, но, напротив, увеличили уверенность в том, что все будет как надо и Поля найдется, если не моими усилиями, то как бы чудом. И действительно, на третий день, возвращаясь после бесплодных поисков Поли, я встретила между длинными рядами кирпичных кладок двух женщин с другого завода. Разговорившись с ними по дороге к трамваю и рассказав о своей неудаче, я неожиданно обнаружила, что они знают Полю и даже живут с ней в одном общежитии. Оказалось, что мне неправильно указали завод.

Когда я вернулась домой, мне сказали, что в мое отсутствие присылали сообщить мне о происшедшей ошибке. Теперь я совсем не имела основания сетовать на потерянные три дня и лишь могла благодарить Бога за это происшествие.

В тот вечер было уже поздно идти к Поле, и я отправилась к ней на следующий день. В общежитии все знали "тетю Полю" и любили ее. Навстречу мне вышла молодая женщина, сильная и энергичная, и, по-видимому, веселая и общительная.

Она повела меня в свою комнату. Я передала ей записку, которую мне дали у батюшки. Ничего не расспрашивая, она тут же написала короткое письмецо Насте и передала его мне. Она просила передать Насте привет и сказала, что вчера я бы ее не застала, так как она уезжала к своей игуменье. Разговор об игуменье так не гармонировал с окружающей обстановкой, да и сама Поля ничем не напоминала монахиню. Но в ее поведении было столько искренности и простоты, что всякая мысль о конфликтности или маскировке тотчас исчезла. Мы расстались так, как будто давно знали друг друга, и когда я возвращалась, самый завод с его цехами и общежитием казался мне менее чужим.

Все, что относилось к моей поездке в Саров, каждая деталь, каждое мелкое происшествие казались мне тогда, да и теперь, при воспоминании о них, кажутся мне исполненными особенного, глубинного смысла, который всегда присутствует, но который мы, погружаясь в суету, редко сознаем в незначительных, по-видимому, событиях мимотекущей жизни.

Посадка на арзамасский поезд была трудной. Брат, который обещал проводить меня на вокзал, не успел вовремя приехать, и почти в момент отхода поезда я увидела в окно вагона папу.

Второй раз за всю жизнь мы внутренне встретились с папой. Первый раз это было в скиту Оптиной пустыни (тогда уже дом отдыха) в тихий летний вечер, наполненный ароматом цветов, когда старик-сторож тихим голосом говорил что-то о втором пришествии. И в третий раз за два месяца до папиной смерти, в Николин день, когда папа лежал без чувств, в чужой квартире, а я возле него читала акафист святителю Николаю. Когда я кончила читать, он очнулся и на мои слова "Мне тебя святитель Николай подарил", ответил такой ясной улыбкой, что я поняла: слова о. Серафима "Перед смертью ему все откроется" исполнились.

Маруся простилась со мной через окно, и я почувствовала, что вся душа ее стремится в Саров вместе со мной.

Поезд отошел. Я ехала одна в незнакомый мне, прежде столь много посещаемый, а теперь почти покинутый край, к преподобному Серафиму за живой водой для всех, кого я люблю…

В разоренном Сарове

На рассвете я приехала в Арзамас и пошла искать способ переправиться в Дивеево. Мне было дано указание спрашивать окружающих не о Дивееве (чтобы не возбудить никаких расспросов и подозрений), но называть другую, близлежащую деревню (не помню сейчас ее название).

Оказалось, что автобус, о котором мне говорили, ходит не каждый день, и никто не мог объяснить мне, как добраться до цели моего путешествия. Так я провела в Арзамасе несколько часов в тщетных поисках транспорта, внутренне уверенная, что все и на этот раз устроится само собой.

Было уже довольно поздно, когда я увидела грузовую машину, на которую нагружали бензин. Из разговора я поняла, что бензин везут до машинно-тракторной станции, находящейся в Дивееве. И я попросила рабочих взять меня с собой.

День был знойный. Машина быстро неслась в клубах дорожной пыли. Ни деревца, ни ветерка… Бочки подскакивали и пахло бензином.

По дороге подсели еще две-три женщины. Говорили о погоде, об урожае. К вечеру подъехали к Дивееву. Я ожидала увидеть лес, но здесь, как и по дороге, леса нигде не было.

Машина остановилась. Все находившиеся в ней разошлись по своим делам, не обратив на меня никакого внимания. Я очутилась посреди каменистой площади маленького, но оживленного поселка. Окна домов были открыты. Это были монастырские постройки, в которых помещались теперь контора и управление совхоза. Много людей, по-видимому, съехавшихся на работы из разных мест, суетились вокруг.

В свете угасающего летнего дня резче выделялись силуэты запертых ставень церквей и часовен. Я подошла к одной женщине и просила указать мне, где живет Настя. Оказалось, что надо только перейти через площадь. Не без волнения подошла я к дому и, оставив вещи у калитки, передала вышедшей мне навстречу Насте Полино письмо. Прочитав письмо, Настя предложила мне на выбор: расположиться в сарае одной или остаться в избе вместе с ней и ее детьми. Я предпочла остаться в избе.

Настя с трех лет воспитывалась в приюте Дивеевского монастыря, потом вышла замуж. Муж ее работал в Горьком, а она жила здесь с двумя маленькими дочками и двумя белыми козами.

Старшая девочка Маня целый день бегала по полям, а маленькая Тоня быстро ползала на четвереньках по всему дому, а ночью спала в люльке, подвешенной к потолку. Я улеглась на полу, и мне как-то совестно показалось стелить чистые простыни и наволочки поверх разложенных для меня тулупов. У Насти в доме никакого белья не было. Спала она с Маней всегда на полу, на старом, ничем не покрытом матрасе, который днем уносили в сад, а на ночь расстилали в избе.

У маленькой Тони не было никакой одежды, если не считать одной-единственной пеленки на все случаи жизни.

Дети быстро привыкли ко мне. Я нянчила Тоню по вечерам, пока мать загоняла коз, а Маня ходила со мной на базар.

С питанием в этот год было трудновато, и даже хлеб можно было достать не всегда. Мы с Настей питались вместе и делили между собой все, что имели.

Настя мне сразу понравилась. Она была сдержанна и молчалива, но молчание ее не было тягостным. Она ни на что не жаловалась, но умела критически относиться и к прошлому, и к настоящему, а касаясь предметов духовных, проявляла большую бережность и чуткость.

Только перед самым отъездом я почувствовала, как дорог был этой простой женщине монастырь, в котором она выросла.

Настя рассказывала мне, как могла, о церквах, часовнях, могилках, о канавке преподобного Серафима, ручейках и источниках. Я начала бродить по Дивееву и скоро увидела, что оно живет двойной жизнью. На поверхности муравейник, новые пришлые люди со своими заботами и трудами, а в глубине теплится жизнь монастыря и живет благоговейное воспоминание о преподобном.

В часовнях горели неугасимые лампады, на могилках чувствовалась чья-то заботливая рука, и часто прохожие, особенно крестьяне из дальних деревень, крестились на образа, оставшиеся на фронтонах запертых храмов.

Я нигде не видела такого крестного знамения, как в Дивееве и в Сарове. Словно каждый, кто подходил с верой к этим местам, чувствовал, что здесь он не своей только молитвой молится, но его окрыляет молитва преподобного Серафима.

Но самым чудесным в Дивееве были, несомненно, подземные источники. После закрытия монастыря их тщательно засыпали землей, чтобы в народе изгладилось воспоминание об их благодатной силе. Но это не помогало: то там, то здесь ключевая вода вновь пробивалась на поверхность земли. Вначале меня удивляло, когда я видела, как кто-нибудь из прохожих, наклоняясь к земле, внимательно вглядывался и прислушивался к чему-то. Подойдя ближе, я слышала восторженный шепот: "Ключик открылся!" Ключик вновь засыпали, он снова открывался — живой символ неиссякаемой милости Божией к жаждущему веры человечеству.

Некоторые ключи пользовались особенной любовью, и их называли именами тех, кто их открыл или оберегал.

Прошло 10 дней, а мне все еще не удавалось попасть в Саров. Настя очень огорчалась за меня и принимала все меры к тому, чтобы найти мне провожатого. Идти без провожатого было нельзя, так как, не зная дороги, легко было заблудиться в лесу, да и в Сарове трудно теперь что-нибудь разыскать тому, кто не бывал там прежде.

Местные жители уже начали коситься на меня, так как было непонятно, кто я и что здесь делаю. Представители обеих групп дивеевского населения начали относиться ко мне подозрительно.

Однажды вечером я сидела на холме и делала выписки из книги Симеона Нового Богослова. Несколько работниц совхоза подошли ко мне и тоном упрека спросили: "Муку списываешь?" Затем они смягчились, подсели ко мне, и одна из них попросила меня написать под ее диктовку письмо жениху, который ее оставил.

Другой раз, в полдень, я села отдохнуть у реки. Ко мне подошла необычно одетая молодая женщина с тонким и красивым лицом. Это была одна из тех монахинь, которые после закрытия монастыря не ушли "в мир", но остались уединенно жить в слободке на положении полунищих.

"Что ты здесь, раба Божия, делаешь?" — строго спросила она. "Отдыхаю", — ответила я. Взглянув на меня, она успокоительно сказала: "Отдыхай с Богом", — и отошла.

Наконец наступил долгожданный день. Настя нашла мне провожатую. Это была старая монахиня, прожившая в монастыре больше пятидесяти лет. Звали ее Матрена Федоровна. Она была высокого роста, немного сгорбленная от старости, и голова ее слегка тряслась. На ней был надет черный платок, а в руках была большая палка.

Мы условились, что она придет к нам на следующее утро, как только рассветет, и мы отправимся в Саров.

Как только разгорелась на небе утренняя заря, Матрена Федоровна постучала к нам в окно. Никто не сказал ни слова. Все перекрестились, и мы отправились в путь.

Кругом расстилался простор полей. Мы были одни. Дорога, извиваясь, влекла и манила вдаль.

В душе, как отголосок далекого, оставшегося позади мира, прозвучали слова поэта:

Рядом со слепым стариком идти туда, куда не идет никто. Р.М. Рильке

Когда мы дошли до ближайшей деревни, к нам присоединилась еще одна спутница. Это была местная крестьянка, дочь которой работала в Сарове на заводе. Она шла к дочери, и Матрена Федоровна договорилась с ней о ночлеге.

Новая спутница оказалась словоохотливой. У нее с Матреной Федоровной завязалась оживленная беседа. Я шла позади и слушала их рассказы. Чего-чего только в них не было: и разорение монастырей, и страдания за веру в наши дни, и бесчисленные случаи чудесных избавлений и исцелений, и страшные наказания осквернителей святыни, и всевозможные сны, видения, и предсказания будущего. Такому неопытному человеку, как я, невозможно было разобрать, где кончается область правды и начинается вымысел и фольклор.

Народное творчество не всегда строго разграничивает то и другое. Местами эти рассказы приближались к житиям святых, а местами напоминали народные сказки или метаморфозы Овидия.

По мере того как мы подходили к Сарову, мои спутницы замолкали. Из-за леса показались купола, а вскоре и весь Саровский монастырь предстал перед нами в том виде, в каком мы не раз видели его на картинках.

День клонился к вечеру, и хотелось скорее добраться до ночлега. Огромные соборы были пусты, но все жилые дома были густо заселены. Надписи говорили о том, что мы находимся в пределах Мордовской АССР.

Попадались красивые женщины-мордовки в национальных костюмах, но большинство населения составляла молодежь, подростки, мобилизованные из разных мест на работу и в школы ФЗУ*. Жили в общежитиях. Было тесно, грязно и шумно.

-----------------------

* Фабрично-заводские училища (прим. ред.)

Дочь нашей спутницы жила в одной из комнаток общежития. Это была совсем еще молодая женщина. У нее была трехлетняя дочь, отец которой скрылся неизвестно куда. Она мешала матери, и мать, и бабушка, не скрывая этого, тяготились ребенком и желали ее смерти.

Мы все улеглись на полу маленькой комнатки и, утомленные ходьбой, скоро заснули. За окном долго не смолкали крики и смех… Когда я проснулась, было уже светло. Матрена Федоровна стояла на молитве.

Мы должны были пойти к источнику только часов в 10 утра, а потому у меня оставалось еще много времени, чтобы осмотреть окрестности.

Когда я вышла на улицу, поселок еще спал. Река Саровка спокойно отражала прибрежные кусты. Тихо и величественно возвышался монастырь. Чувствовалось, что хотя здесь нет больше ни прежней роскоши и великолепия, ни монахов, ни святых икон, но благодать Божия не оставила эти стены и преподобный Серафим продолжает совершать божественную службу на небесах!

Нечто подобное испытала я прежде, еще до крещения, в Оптиной, хотя тогда я не могла отдать себе отчет в этом. Следы молитв и подвигов духовных запечатлеваются и остаются в окружающей природе так явно, что кажутся почти доступными восприятию внешних чувств.

Большая часть храмов была заперта, но в одном большом соборе дверь оказалась полуоткрытой. Мне очень хотелось зайти посмотреть, не осталось ли там живописи или надписей на стенах. Тяжелая дверь поддавалась с трудом. Я заглянула внутрь. В соборе было пусто, живопись замазана, часть помещения поросла травой. Вскоре я убедилась, что я не одна. Передо мной стояла корова и смотрела на меня своими большими круглыми глазами. Забрела ли она в собор случайно, отбившись от стада, или ее специально оставили здесь на ночь, но чувствовала она себя, видимо, не очень хорошо и жалобно мычала. Я не решалась шире открыть дверь, боясь выпустить корову и тем причинить убыток ее владельцам, а на себя навлечь неприятности, и поспешила уйти.

Захватив с собой посуду для воды из Саровских источников, мы отправились в дальнейший путь. Матрена Федоровна взяла с собой акафист преподобному Серафиму.

Несмотря на то, что с нами была наша словоохотливая спутница, шли молча. Каждый чувствовал, что в этом лесу нельзя говорить, а можно только молиться.

Здесь уже не было той двойной жизни, которую мы наблюдали в поселках Дивеева и Сарова. Здесь полновластно царил преподобный Серафим. Всякий, кто входил в этот лес, приходил к преподобному. Люди и говорили, и действовали, и двигались здесь как-то иначе, чем в других местах, словно боялись что-то нарушить или чему-то помешать.

Я узнала там, что охотники до сих пор не бьют медведей в этих лесах в память о том медведе, которого преподобный Серафим кормил из своих рук.

На перепутье, по дороге к источнику, стоит крест. Прежде на нем было Распятие. Теперь оно увезено и разбито, и самое дерево креста поломано во многих местах.

Те, кто бывал здесь раньше, кто помнит монастырь в его прежнем цветущем виде и считает, что сейчас в Сарове ничего нет, испытали бы, быть может, при виде сломанного креста только печаль или негодование и не разделили бы моих чувств!

Заброшенный и сломанный крест в этом благодатном лесу делал, казалось мне, более близкими и ощутимыми страдания Спасителя, чем самые художественно исполненные и оберегаемые Распятия богатых и пышных храмов. В деревянных обломках ощущалось "блаженное древо, на нем же распялся Христос, Царь и Господь". Он, Распятый и Обагренный Кровью, победил мир!

В этом сказалась любовь Божия к миру и человечеству. И святые места, поруганные и разоренные, разве не становятся для нас еще святее и дороже, напоминая о спасительных страданиях Господа Иисуса Христа? Отсюда, с Креста, снисходит любовь, которая прощает и благословляет всех!

Я подобрала кусочки дерева, отломившиеся от креста, и взяла их с собой.

Чем ближе мы подходили к главным источникам, тем чаще попадались прохожие. Многие из них, видимо, прошли десятки верст пешком, некоторые вели с собой детей. Шли сосредоточенно, робко, стараясь быть незамеченными, в одиночку. Но в каждом сердце теплился объединяющий всех огонек веры в дарованную угоднику Божию благодать исцеления.

Каждый из проходивших останавливался у того места, где находился камень, на котором много дней и ночей молился преподобный Серафим.

Камень пытались уничтожить, его взрывали, раздробляли на мелкие части, но обломки его все же можно было найти далеко кругом. Я видела детей и взрослых, которые тщательно собирали мельчайшие обломки камня в траве. Колодцы были сломаны, но из-под земли бил родник чистой ключевой воды.

Матрена Федоровна с молитвой обдала меня и себя чудесной свежей водой и предложила мне прочесть вслух акафист преподобному Серафиму. В другой обстановке меня бы это смутило. Но здесь все субъективное исчезало, теряло самостоятельное значение. Пустыня Саровская проповедует труды и подвиги преподобного Серафима, ее же дебри и леса облагоухал он своею молитвой. В этой объективности духовного мира тонут все вопросы теории познания. Сам Бог, сотворивший этот мир, — критерий истины. Он Сам — Путь, Истина и Жизнь. Стирается грань между материальным и духовным там, где камни и источники вод исполняются благодатью Духа Святого…

У источника мы простились с нашей спутницей. Она пошла домой, а мы с Матреной Федоровной двинулись дальше. Лес становился все гуще, и прохожих больше не было. Если бы не Матрена Федоровна, я бы не знала, куда идти. Но ей были известны все уголки Саровского леса. Какое удивительное чувство испытываешь в этом лесу, когда он все тесней и тесней обступает со всех сторон. Почти не верится, что это еще наша земля, до такой степени она сливается с небом и растворяется в нем. Вот полянка, на которой преподобный кормил медведя, а вот и пещерка, в которой он укрывался во время своего пустынножительства.

Матрена Федоровна предлагает взять на память горсточку земли из пещерки. Мы подходим к ее выходу и неожиданно слышим человеческий голос. Из пещерки вышел юноша, почти мальчик, лет 16–17, и, окинув меня взглядом, спросил: "Видать, из Москвы?" — "Из Москвы", — ответила я, и он полувопросительно, полуутвердительно добавил: "Москва не забывает преподобного Серафима?!"

Потом он начал говорить о суетности и тщете всего земного. "Вот и цари, — говорил он, — гордилися, величалися, а что от них осталось?" Юноша предложил пойти нам вместе с ним. Неподалеку, в самой чаще леса, мы увидели березку. На березке был крест, а под крестом — образок преподобного Серафима. Внизу, в кустах, шевелилось еще какое-то человеческое существо. Кто это был, сразу нельзя было разобрать. Лишь присмотревшись, мы увидели, что это был монах, одетый во все черное, слепой или полуслепой, но до такой степени заросший волосами, что лица его почти не было видно. Нас попросили сесть, и хозяева вступили с нами в беседу. Оказалось, что они живут и лето, и зиму в лесу. Об их местопребывании знают очень немногие. Родители юноши жили в одной из окрестных деревень, работали в колхозе. Сам он учился в школе, но, пожелав уйти от мира, скрылся из родительского дома и поселился в лесу со слепым монахом. Время от времени он возвращался "в мир" для того, чтобы добыть необходимое для жизни, и вновь уходил в лес.

Слепой монах начал с интересом расспрашивать о Москве и московской жизни как о чем-то далеком и немного страшном. Разговор со слепым монахом, его мрачное, почти враждебное отношение к современности смутили меня. И только приложившись к кресту и образу преподобного Серафима на березке, я с новой силой почувствовала, что преподобный Серафим, от юности возлюбивший Христа и встречавший разбойника словами "радость моя", покрывает и испепеляет своей пламенной любовью всякую вражду и злобу человеческую — и на сердце стало опять легко и спокойно…

Юноша приветливо проводил нас и, внимательно посмотрев на меня, сказал: "Смотрите на жизнь, но попроще, и живите в простоте". А когда я уже уходила, он крикнул мне вслед: "И не забывайте преподобного Серафима!.."

Еще одну ночь провели мы в Сарове и двинулись в обратный путь. На этот раз мы шли не прямо, но останавливались в каждой деревне. Матрена Федоровна заходила в известные ей дома. Мне никогда прежде не приходилось наблюдать ничего подобного. Трудно было сказать, что это: нищий ли просит милостыню или власть имеющий собирает дань со своих подданных. Ей подавали не из милости, но по долгу, не для нее, а для Бога, а следовательно, и для себя, для спасения своей души и благополучия своего дома.

И она собирала с сознанием своего права на долю трудов. Ведь она молится за них!

К вечеру мы вышли в поле. Шла уборка хлеба. Видя, что мы идем из Сарова, некоторые из работавших расспрашивали нас о состоянии источников, другие делились воспоминаниями. Одна женщина на минуту остановилась с серпом в руке и задумчиво сказала: "Благодать везде, была бы вера!"

Когда мы пришли в Дивеево, было уже поздно. Настя ждала нас. Настроение у нее было приподнятое. Несколько смущенно она достала из сундука образ мученицы Веры и подала его мне. "Когда монастырь закрывали, я взяла его оттуда и спрятала, а теперь возьмите себе на память. Это ваша святая, повесите где-нибудь в уголочке".

Потом она разыскала еще несколько картин с изображением Саровской обители и отдельных моментов из жизни преподобного Серафима и также отдала их мне.

Матрена Федоровна переночевала у нас, а наутро ушла, обещав дать мне кусочек камня, на котором молился преподобный Серафим, если я зайду к ней на Слободку.

Дня через два я отправилась к Матрене Федоровне. Стоял жаркий полдень, и небо было безоблачно. Надо было перейти только небольшой луг и овраг.

Избушка, в которой жила Матрена Федоровна, казалась совершенно непригодной для жилья. Местные колхозники отдали ее в распоряжение Матрены Федоровны и другой старушки-монахини, которая жила вместе с ней. Кто-то подарил им козу и пару кур. Так они и жили. Вторая монахиня была совсем дряхлой и еле двигалась. В доме все было ветхим и не было почти никакой утвари. Матрена Федоровна дала мне посмотреть сохранившиеся у нее монастырские книги, а на прощанье подарила обещанный камешек.

Когда я вышла на улицу, поднимался ветер. Я подумала, что надвигается гроза, и надо было быстрей добежать до дома. Но не успела я перебежать через дорогу, как незнакомая женщина закричала мне: "Бегите скорее в дом". Я не поняла, в чем дело, но решила повиноваться.

Едва успела я войти в дом Матрены Федоровны, как все потемнело кругом, так что нельзя было различить окружающие предметы. Небо стало темно-желтым, и трудно было дышать. Не могу сказать, долго ли это продолжалось, но на мгновенье казалось, что свет померк. "Как безоблачно и спокойно было все кругом только несколько минут тому назад", — подумала я. "Так придет и день Страшного Суда", — сказала Матрена Федоровна, словно отвечая на мои мысли.

Пронесся сильный порыв ветра, который едва не снес ветхую избушку, и пошел сильный град. Обе монахини шептали молитвы и дрожащими руками ставили между окнами чашки со святой водой. Когда посветлело, все окна в избе оказались разбитыми вдребезги…

В поселке люди подбирали разбитые стекла и, качая головами, говорили: "Как после бомбардировки!"

Мне очень хотелось остаться в Дивееве до 1 августа (день памяти преподобного Серафима по новому стилю). Но представители местной власти начали интересоваться, зачем и к кому я приехала, где работаю и т. п. Я боялась создать какие-либо осложнения для Насти и спешила уехать. Мне хотелось еще повидать перед отъездом образ Казанской Божией Матери, очень чтимый местным населением и находившийся на расстоянии около километра от Дивеева.

Вечером, накануне отъезда, я пошла одна в указанном мне направлении. Солнце садилось. На дороге было тихо, безлюдно. В поле, вдали от всякого жилья, стоял крепкий еще деревянный дом. Дом был заперт, но в окно хорошо было видно, что делается внутри. В доме была удивительная чистота и тишина. Там не было ничего, кроме большой чудотворной иконы Казанской Божьей Матери. Ее окружали полевые цветы. Горели лампадки. Во время всех происходивших в монастыре бурь этот образ оставался неприкосновенным.

Закрыты храмы, молчат колокола… Но Заступница Усердная неизменно изливает свою безграничную любовь и благодать на весь страдающий мир… На небе догорала вечерняя заря. Темнело. Тихо журчал ручей.

Я возвращалась в Москву с радостным чувством. В разоренных и опустошенных святых местах я нашла святыню не уничтоженной, но всеобъемлющей, сияющей небесной чистотой и торжествующей!

День, когда я приехала из Сарова к батюшке, был для него каким-то праздником. Я никогда не видела его в таком радостном возбуждении. "Тонечка, посмотри, дочка-то твоя какая приехала, настоящая Саровская", — позвал он Тоню и потом еще, обращаясь к Тоне, батюшка говорил: "Тонечка, ты подумай, ты только подумай… Верочка — в Сарове!"

Батюшка радовался тому, что он имеет наконец, после стольких лет, живой привет из дорогих его сердцу святых мест, и может узнать, что там теперь осталось и в каком состоянии все то, что ему так хорошо знакомо и близко, и тому, что, наконец, после стольких лет ему удалось направить туда кого-то из своих духовных детей, и тому, что это была именно я.

Батюшка расспрашивал обо всем. Он знал там каждый уголок, знал многих людей лично, исповедовал их когда-то. Батюшка просил меня на исповеди рассказать только внутреннюю сторону, а все, что касалось внешних фактов, рассказать потом при всех. Когда я рассказывала батюшке о том, что в итоге моей поездки у меня осталось чувство, что я не только посетила Саровскую пустынь, но была у преподобного Серафима, он ответил: "Так оно и есть на самом деле".

Когда мы вышли в общую комнату, я показала те подарки, которые дали мне в Дивееве: образ мученицы Веры из Дивеевского монастыря, большие картины с изображением Саровской обители, явление Божией Матери преподобному Серафиму и другие.

— Ваша поездка — не простая, — несколько раз повторил батюшка.

— Батюшка, а Верочка эти картинки своему брату показывала, — сказала Тоня.

— А как же, — сказал батюшка, — так и нужно, очень хорошо, что показала.

Дальше труднее будет

Попытка изобразить в словах внутренний облик батюшки не является ли великой дерзостью, так как я, разумеется, не в состоянии не только передать, но и охватить хотя бы в незначительной степени всю многогранность его души, все многообразие его деятельности, а тем более отобразить ту благодатную атмосферу, которая создавалась вокруг него и исходила из глубины его сердца, до конца преданного Господу и Божией Матери, глубину его понимания души человеческой и тех путей и предначертаний, которые Господь открывает только своим избранным, наконец, его великую любовь к родине и Церкви, за которых он страдал ежечасно? Невозможно забыть те моменты литургии, когда о. Серафим молился о "страждущей державе Российской"… Приходилось удивляться широте его сердца. Он, кажется, готов был принять всех. Отношение батюшки к каждой человеческой душе можно было бы определить одним словом — "бережность". Когда придешь, бывало, к батюшке с неразрешенными вопросами или с большой тревогой в сердце, батюшка прежде всего перекрестит это самое волнующееся сердце и тревога исчезнет, а затем начнет объяснять непонятное с ласковым обращением: "Чадо мое родное!" И так хорошо станет на душе от этих слов, что, кажется, готов встретить все испытания.

Вместе с тем батюшка никогда не старался смягчить трудности внешние и внутренние.

"Когда Алик был маленький, мы кормили его манной кашей, а когда стал подрастать, стали давать ему и твердую пищу, — говорил мне батюшка. — Так же и Вы. Сейчас Вам многое трудно, а дальше еще труднее будет". Это было просто и понятно.

Он говорил о пути христианской жизни. Ведь Сам Господь сказал: "Кто не возьмет креста своего и не пойдет за Мной, не может быть Моим учеником".

Прощаясь, батюшка всегда провожал уходящего долгим внимательным взглядом. Хорошо было чувствовать на себе этот взгляд, который, казалось, будет сопровождать тебя повсюду до конца дней. И как часто хочется теперь, хотя бы по ту сторону жизни, вновь увидеть тот же внимательный взгляд и услышать голос, произносящий ласковые слова: "Чадо мое родное".

Батюшка сам часто удивлялся тому, что наш своеобразный образ жизни в столь сложной обстановке проходит без серьезных внешних осложнений. "Это удивительно, как Вас Господь бережет!" — говорил он.

Помимо своих духовных занятий, старческого руководства, пастырских и богословских литературных трудов, батюшка в своем уединении принимал активное участие в жизни Церкви, встречался со многими из своих единомышленников среди церковных деятелей и вел постоянную переписку. Вместе с тем, не было, казалось, ни одного вопроса, которым бы он не интересовался. Он следил за текущими событиями и переживал все со всеми.

Благодатная сила его благословения была так велика, что покоряла себе душу каждого человека, с которым он встречался. Однажды он рассказал мне следующий случай из своей жизни. Это было в тот период, когда народ приучали относиться к духовным лицам без всякого уважения и даже насмехаться над ними. Батюшка рассказывал, что ему пришлось как-то идти лесом в праздничный день. Навстречу ему попались двое молодых рабочих, несколько подгулявших. Поравнявшись с батюшкой, они, смеясь, обратились к нему: "Отец, благослови выпить!" Батюшка ничего не ответил. Но они не оставляли его в покое и продолжали идти с ним рядом, настойчиво повторяя те же слова. Тогда батюшка остановился, повернулся к ним лицом и, осенив их крестным знамением, сказал: "Благословляю вас… не пить". Это так подействовало на молодых людей, что они попросили у него прощения, рассказали ему о своей жизни и потом не раз приходили к нему за советом и благословением.

Свободное время батюшка проводил в своем маленьком садике, позади дома, окруженном высоким забором. Он любил сам пересаживать молодые деревца, ухаживать за цветами.

Когда батюшка выходил в сад, его окружало множество белых цыплят, которые ходили за ним, садились к нему на плечи.

В праздничные дни, когда за столом у батюшки собиралось довольно много гостей, он бывал таким веселым и приветливым, шутил и радовался маленьким радостям своих духовных детей, так что все чувствовали себя совсем свободно и непринужденно. Казалось почти несущественным, что каждый незнакомый стук в дверь, каждый случайно зашедший человек, будь то почтальон или кто-нибудь другой, могли нарушить покой маленького домика и его хозяин должен был скрываться. Подобные инциденты бывали довольно часто. Это знали и чувствовали все, но страха не было. Находясь возле батюшки, каждый чувствовал над собою Покров Божией Матери и ничего не боялся.

С батюшкой советовались обо всем, даже о какой-нибудь покупке или фасоне платья, ремонте или постройке дома. Батюшка был очень хорошо практически ориентирован и не только давал советы по многим вопросам хозяйства, строительства, но и сам мог выполнять многие работы и любил, чтобы все было сделано хорошо и во всем был порядок. Он находил время помогать в школьных занятиях детям родственников (тех, у кого он жил), которым трудно было учиться. Батюшка любил чертить, проектировать разные постройки и поделки. Однажды он дал Леночке чертеж дивана, который может быть превращен в диван-кровать и обратно. У батюшки часто кто-нибудь ночевал, и такие вещи были очень нужны. Он просил Леночку показать столярам, которые работали у нее на даче, и спросить их, считают ли они такое сооружение осуществимым. Один из столяров сказал, что хотя сам не умеет этого делать, но видел такую мебель, когда жил в Финляндии. Батюшка был очень доволен тем, что его проект оказался правильным.

Любя жизнь во всех ее проявлениях и труд умственный и физический, батюшка никогда не оставлял и "память смертную". Однажды Леночка по просьбе батюшки привезла ему гвоздей для каких-то строительных работ. Рассмотрев гвозди, батюшка отложил самые лучшие и дал К.И., чтобы она спрятала. "Эти гвозди дорогие", — многозначительно сказала Леночке К.И., но Леночка не поняла, к чему это относится. Когда Леночка пришла в день кончины батюшки, она увидала эти гвозди. Они должны были послужить для сколачивания гроба. Батюшка за несколько лет до этого приберег их на день своего погребения.

Батюшка придавал большое значение благоговейному отношению к смерти. Он очень сокрушался, когда во время войны в народ был брошен лозунг "презрения к смерти". "Куда же еще дальше идти?" — говорил он.

Ничто не казалось батюшке мелким или неважным. Он вникал во все интересы, зная, что за каждой вещью, принадлежащей человеку, скрывается какое-то движение его души. Иногда привезешь батюшке что-нибудь, например, яблоко или апельсин. Он с благодарностью принимал все и затем часто возвращал привезшему как свое благословение, и вещь эта доставляла получившему ее особенную радость и утешение. Ведь в нашем повседневном быту мы почти постоянно утрачивали чувство, что все, что имеем, каждый кусок хлеба — дар Божий. Без благословения Божьего вещи становятся мучительно мертвыми, перестают радовать, становятся или безразличными, или враждебными. Батюшка одним своим словом, одним прикосновением, своим присутствием даже восстанавливал правильное отношение к вещам. Призывая благословение Божие, он возвращал вещам жизнь, а людям — радость жизни.

Однажды, когда я была больна, батюшка прислал мне наклеенный на картон засушенный цветок под стеклом. Передавая его, он сказал: "Эту вещь подарила мне одна раба Божия с большой любовью". Я не знала, кто была эта "раба Божия", но было что-то глубоко ценное в том, что батюшка захотел передать мне через этот цветок любовь неизвестной мне души.

За столом батюшка сам делил и раздавал пищу, выслушивая рассказы всех, иногда сам что-нибудь рассказывал или читал вслух.

Когда кто-нибудь рассказывал о ранних дарованиях или особенно интересных проявлениях у детей, батюшка всегда говорил: "Беречь, беречь надо!" Говоря о ребенке, батюшка как будто имел в виду не только данный период его развития, но и всю жизнь его в целом.

Как-то батюшка сказал мне: "Хорошо, что вы так внимательны к Алику, но, привыкнув к этому, он такого же внимания будет требовать от своей жены". Мне показалось, что батюшка шутит (Алику было всего 5 лет), но он говорил серьезно.

В тот период мне часто трудно было отдать себе отчет в том, какое мое настоящее отношение к целому ряду вещей и что было уже пройденным этапом, и это осложняло мое общение с прежними знакомыми. Мне хотелось просить батюшку помочь мне разобраться в этом вопросе.

Я задала этот вопрос, приведя конкретный пример. "Батюшка, — сказала я, — когда я пришла, например, в библиотеку иностранной литературы, я почувствовала, что не знаю, по-прежнему ли меня интересует тот факт, что в Америке появился новый писатель или меня это больше не касается?" — "Не касается", — твердо ответил батюшка.

С детства я любила поэтов, поэзия была стихией моей души. Батюшка глубоко понимал и любил поэзию, но, насколько я могу заключить из того, как он вел и воспитывал меня в этом отношении, он понимал поэзию как некоторую подготовительную ступень в развитии души. Я говорю "воспитывал", потому что батюшка был воспитателем в самом высоком смысле этого слова: в смысле искусства устроения души, искусства, материалом которого является не мрамор, не краски, но тончайшие движения души, то стремление к божественному, которое вложил Господь в Свои разумные создания.

В своей переписке с батюшкой до крещения я часто использовала мысли и слова поэтов, и батюшка всегда горячо на них откликался, давая понять, что здесь только намеки, а полнота — в мире духовной жизни, в мире религии, где эти намеки раскрываются до конца и становятся реальностью.

Когда я привела в одном из писем четверостишие Тютчева:

Нам не дано предугадать, Как слово наше отзовется, Но нам сочувствие дается, Как нам дается благодать,

батюшка предупредил меня, что я сама не до конца еще понимаю смысл этих слов, и со своей стороны напомнил мне слова того же поэта:

Удрученный ношей крестной, Всю тебя, земля родная, В рабском виде Царь Небесный Исходил, благословляя.

В другой раз я использовала стихи Блока из драмы "Роза и крест", для того чтобы выразить занимавшую меня мысль "радость — страдание — одно". Батюшка написал мне в ответ, что эта мысль глубоко христианская и путь к ее правильному пониманию только в духовной жизни.

Между прочим, батюшка очень ценил Гоголя и, упоминая об его статье "Размышление о Божественной Литургии", говорил: "Даже не верится, что это написал светский писатель".

После крещения батюшка стал подводить меня к иному пониманию взаимоотношений между поэзией и религией. Я понимала их односторонне, только как близость, согласно мысли Жуковского: "Поэзия — религии небесной сестра земная". Противоположность между поэзией как искусством падшего человека и религией как средством спасения я поняла позднее и только благодаря батюшке.

Батюшка не советовал читать поэтов во время уединенного пребывания среди природы. Вернувшись домой после поездки в Саров, где стихи были уже совсем неуместны, я по привычке открыла Блока и прочла хорошо известное мне стихотворение "К Музе", но открывшиеся мне строки я читала теперь иначе. Обращаясь к музе, поэт говорит: Есть в напевах твоих сокровенных

Роковая о гибели весть. "Да, — подумала я, — там весть о гибели, а здесь — весть о спасении!"

В то же время, когда речь шла о брате, о том, как приблизить его к духовной жизни, батюшка сказал: "Читайте ему стихи".

Такова "диалектика" жизни души.

Я рассказала батюшке, что одна моя знакомая часто обвиняет меня в неискренности и даже фарисействе. "Не оправдывайтесь, — сказал батюшка, — и вы будете спокойны".

Батюшка никогда не отказывал в помощи, хотя бы заочной, и тем людям, которых он лично не знал. Когда Наташа*, жившая в Ленинграде, прислала своим подругам письмо, в котором высказывала свое крайне тяжелое душевное состояние, приведшее к тому, что вместо подлинно духовных ценностей стала гоняться за "зелеными изумрудами", т. е. весьма сомнительными, а в сущности демоническими образами, которые европейское искусство XIX–XX веков так часто пыталось представить в привлекательном виде, батюшка сам взялся написать ей письмо с тем, чтобы кто-нибудь переписал его и послал от своего имени.

-----------------------

* Вероятно, речь идет о Наташе Середе (прим. ред.)

Батюшка строго относился ко всякой экзальтированности, которую он рассматривал как нарушение строя души, духовного целомудрия, как "прелесть", чрезвычайно опасную для духовной жизни. Когда приехала А., она потребовала, чтобы Леночка ехала с ней смотреть на то "чудо", которое, по ее словам, с ней произошло. Она нашла стоявшую в церкви икону Спасителя и, почувствовав, что она предназначена именно для нее, взяла ее себе и временно поместила у меня в комнате. Когда батюшке рассказали обо всем этом, он возмутился поступком А. и сказал: "Это не чудо, а воровство".

Однажды батюшка вел с кем-то длительную беседу, а я сидела одна в другой комнате. Выйдя на минуту за чем-то в эту комнату, батюшка остановился и, неожиданно для меня, спросил: "Вы никогда не увлекались теософией?" (По-видимому, разговор в той комнате шел именно об этом предмете.) "Нет, ответила я, — я встречалась с людьми, которые интересовались этими вопросами, но меня всегда эти вещи отталкивали". — "Слава Богу", — сказал батюшка и ушел, чтобы продолжить прерванный разговор.

Батюшка высоко ценил труд и считал клеветой на христианство разговоры о том, что труд является проклятием для человека. Труд, как и наука, по словам батюшки, имели свое начало еще до грехопадения, когда Бог дал человеку Эдем для того, чтобы его "хранить и возделывать".

Батюшка считал вполне естественным живой интерес и даже увлечение работой. Помню, как-то на исповеди говорила о том, что, придя в день праздника Рождества Христова после ранней обедни на работу, я совершенно забыла, что сегодня Рождество, и вспомнила об этом только тогда, когда вышла на улицу по окончании работы. Батюшка сказал, что если бы можно было в этот день не работать, было бы очень хорошо, но раз надо работать, то это вполне естественно.

Батюшка очень отрицательно относился к тем, кто свое недобросовестное отношение к работе пытался прикрыть "принципиальными" соображениями. Ни при каких обстоятельствах он не допускал мысли о вредительстве или обмане при исполнении гражданских обязанностей. Но когда духовное лицо слишком горячо занималось общественной деятельностью, батюшка считал это явление довольно грустным.

— Несмотря на мое глубокое уважение к о. Павлу Флоренскому, — говорил он, — мне было грустно, когда я однажды встретил его на одной из центральных улиц Москвы, очень спешившего по делам ГОЭЛРО (государственного плана электрификации) с пачкой бумаг в портфеле.*

-----------------------

* В те годы о. Павел Флоренский как инженер был членом Комиссии по электрификации. (прим. ред.)

Батюшка был очень любознателен. Однажды я пришла на исповедь с тяжелым чувством. Под праздник, вместо того чтобы пойти в дом, где служили всенощную, куда усиленно звали меня, я предпочла пойти на лекцию об обучении слепоглухонемых — вопрос, который был тогда для Москвы новинкой. Батюшка ответил: "Это очень интересно. Несмотря на свой сан, я охотно прослушал бы такую лекцию".

Вообще я часто чувствовала, что нет у меня такого рвения и таких высоких полетов, как у Маруси и Леночки, и это меня смущало.

— Не смущайтесь этим, — сказал батюшка. — У каждой птички свой полет. Орел под облаками летает, а соловей на ветке сидит, и каждый из них Бога славит. И не надо соловью быть орлом.

В 1941 году муж Леночки был арестован по обвинению в каких-то служебных злоупотреблениях. Обвинения эти впоследствии не подтвердились. Батюшка видел внутренний смысл всего происходящего и принимал самое горячее участие. Когда ему рассказали о том, что составлено 16 книг обвинения, батюшка сказал: "Матерь Божия их все закроет". Так и случилось год спустя.

Жизнь внешне осложнилась. Надо было взять на себя почти целиком заботу о семье Леночки. Кроме того, нарастала тревога за ее личную безопасность. Но общение с батюшкой снимало горечь всех испытаний житейских.

Первого мая надо было идти на демонстрацию. Я решила взять с собой Алика. С одной стороны, мне хотелось, чтобы он побыл на воздухе, а с другой — мне хотелось познакомить с ним своих товарищей с тем, что если придется устраивать его в детский сад или санаторий, он не будет посторонним для всех ребенком.

Погода была прекрасная, настроение у всех хорошее. Алика спросили, хочет ли он дойти до Красной площади, на что он ответил утвердительно. Словом, все было хорошо, но на душе у меня было неспокойно. Какое право имела я вести ребенка на Красную площадь, не спросив благословения? Когда я рассказала батюшке обо всем, он был недоволен: "Ваша обязанность идти на демонстрацию, но ребенка не надо было брать".

— Но отчего же? — спросила я. — У меня было такое хорошее чувство. Я чувствовала, что все кругом мои друзья, и мне хотелось, чтобы всем было хорошо.

— Но Вы не знаете, что чувствовали другие, — кратко ответил батюшка.

Однажды батюшка дал мне свечу и сказал: "Когда у Вас на душе будет тревога, зажгите эту свечу и почитайте канон Божией Матери "Многими содержимь напастьми". Через несколько дней поздно вечером папу вызвали на допрос (как оказалось потом — по делу незнакомого ему человека, который случайно зашел к нему на работу). Я зажгла свечу, которую дал мне батюшка, и читала канон непрерывно до 4 часов утра. В 4 часа папа вернулся. С тех пор этот канон является для меня неизменным спутником во все трудные минуты жизни.

Батюшка стремился ежечасно обращать к Божией Матери сердца и мысли своих духовных детей. Он молился Божией Матери и при встрече, и при прощании с каждым из приезжавших к нему.

Батюшка не любил насиловать чью-либо волю, послушание должно было быть добровольным. Те, кто думал иначе, не понимали сущности его руководства.

— Она по неразвитости так говорит: "Батюшка велел, батюшка не велел", говорил он одной своей духовной дочери. — Батюшка ничего не велит.

Однажды одна молодая девушка, расстроившись от того, что батюшка не дал ей благословения ехать к жениху в ссылку, сказала: "Больше, батюшка, я к Вам не приеду!" — "Сама не приедешь, Матерь Божия силком приведет", — ответил батюшка.

Однажды я спросила, что означают слова "память вечная", ведь память человека и даже человеческая не может быть вечной?

— "Вечная память" — это память Церкви, — ответил батюшка.

Исповедь батюшка обычно начинал словами: "Ну, как мы с вами живем?" Так что она носила характер обсуждения всей жизни, всего того, что могло в правильном или искаженном виде дойти до сознания. Но батюшка видел глубоко и знал лучше меня, что происходило в моей душе, и освещал темные для меня стороны моих же собственных поступков или переживаний.

"Вот видите, как трудно разобраться", — говорил он, указывая на то, какую опасность для души представляет жизнь без руководства, как легко увлечься стихиями мира или соблазнами свойственного человеку самообмана и самообольщения. Иногда, если долго не удавалось бывать у батюшки, я излагала свою исповедь в письменном виде и передавала через близких.

Приехав к о. Серафиму, я находила это письмо у него в руках, подчеркнутым в разных местах красным карандашом. Он заранее знакомился с ним и отмечал те места, на которые считал необходимым обратить мое внимание.

Однажды, когда я пришла к батюшке, у него сидел незнакомый мне человек и что-то писал. Это был о. Петр. "Возьмите благословение", — сказал батюшка. Я подошла к о. Петру. Он встал и благословил меня. После батюшка говорил мне: "Вы одни не останетесь: не будет меня, будет о. Иеракс, не будет о. Иеракса, будет о. Петр".

Батюшка выразил желание пойти вместе со мной в одно из предместий Загорска, где находился особо чтимый образ Божией Матери. Меня это крайне удивило, так как батюшка редко уходил из дома, а тем более так далеко, и мне непонятно было, почему он хочет идти вместе со мной. Несомненно, это должно было иметь какое-то особое значение для меня. В этот день я торопилась в Москву и просила отложить до следующего приезда. До сих пор не могу простить себе, что пренебрегла этим предложением батюшки ради каких-то житейских дел. Надо было оставить все.

В следующий мой приезд прогулка наша не могла состояться, так как он совпал с памятным днем 22 июня 1941 года, а потом и батюшке было уже не до этого.

Война

22 июня 1941 года был воскресный день и праздник всех русских святых. Погода была прекрасная, и я в самом хорошем расположении духа собиралась в Загорск. Перед самым моим уходом Алик попросил меня: " Узнай, пожалуйста, у Дедушки, будет ли война, когда я вырасту".

У о. Серафима также все было спокойно. Когда я приехала в Загорск, пошел дождь. "Пройдет дождик, и мы пойдем с батюшкой, куда он наметил", подумала я. Часам к 12 к батюшке стали съезжаться люди. Кто-то сказал слово "война". Оно показалось чужим, лишенным смысла, но каждый из приходивших, а их было все больше, приносили те же вести, за которыми вырастала невероятная, чудовищная реальность внезапного вражеского вторжения вглубь страны.

Хотелось проверить еще и еще раз. Молотов говорил по радио, были названы города, занятые неприятелем, города, на которые были уже сделаны налеты вражеской авиации. Война! Москва на военном положении! Москва вдруг показалась далекою от Загорска. Какая милость Божия, что я оказалась в этот день у батюшки! Духовные дети батюшки приезжали из Москвы, из окрестных мест, чтобы получить указания, как быть, что предпринять, куда девать семью, детей, имущество; оставаться ли на месте или уезжать в эвакуацию и т. п. Батюшка должен был взять на себя всю тяжесть их решений, он должен был взвесить и определить место и судьбу каждого, успокоить всех, внушить веру и уверенность и правильное отношение к грядущим испытаниям по мере сил каждого. Наконец очередь дошла и до меня. Когда я вошла, батюшка сказал: "Ну вот, и дождик прошел, а мы с Вами гулять уже не пойдем". Я была очень возбуждена и говорила о том, что охотно бросила бы все и пошла бы сестрой милосердия на фронт. Батюшка остановил меня. "В Вас говорит увлечение, сказал он, — Ваше место не там. Вы должны оберегать детей. Завтра же перевезите Леночку с детьми в Загорск, найдите где-нибудь комнату в окрестностях. В Москве дети могут погибнуть, а здесь их преподобный Сергий сохранит".

Прощаясь, батюшка особенно горячо благословлял каждого из своих духовных детей. Он знал, что каждого ждали тяжелые испытания: одних смерть, других — потеря близких, третьих — болезни и скитания, многих тюрьма, всех — лишения, голод и опасности.

— Начинается мученичество России, — сказал батюшка.

И в этот страшный день особенной непреоборимой силой прозвучали слова: "Заступи, спаси, помилуй и сохрани Твоею благодатью".

Когда я вечером вернулась в Москву, Москва стала неузнаваема. Не было нигде веселых и приветливых огней, все было погружено во мрак. Говорят, что патриарх Тихон, засыпая в последний день своей жизни, сказал: "Ночь будет темной и длинной". Именно такими казались эти долгие военные ночи без огней.

Леночка была с детьми одна. Они нетерпеливо ждали моего возвращения. Так изменилась вся жизнь с утра до вечера этого бесконечно длинного дня. И Леночка, и Алик очень обрадовались тому, что батюшка благословил ехать в Загорск.

Ночь провели с детьми в бомбоубежище, так как с вечера дана была воздушная тревога, причем мы так и не узнали, была ли эта первая "тревога" действительной или учебной. Утром начали собирать вещи. Была уже ночь, когда мы добрались до деревни Глинково, в трех верстах от Загорска. Мы были, вероятно, одни из первых "переселенцев" из Москвы, и наш кортеж производил странное впечатление. Все вещи мы тащили буквально на себе, Алик устало брел за нами, а Павлика приходилось время от времени брать на руки. На ночь мы устроились кое-как в первой попавшейся избе, так как было уже поздно, а на следующий день обосновались уже более прочно.

Устроившись в Глинкове, мы вчетвером направились к батюшке. Пройти три километра с маленькими детьми в жаркий день было нелегко. Когда мы добрались до Загорска, батюшка сказал: "Начинается паломничество к преподобному Сергию".

"Вы будете жить здесь, как отроки в пещи огненной", — сказал батюшка. И действительно, подле батюшки нельзя было чувствовать себя иначе. Кругом была паника, население металось, эвакуировали детей, угоняли скот, увозили машины. Вражеские самолеты проносились иногда так близко, что можно было различить изображенную на них свастику; по ночам над Москвой пылало зарево от бросаемых неприятелем зажигательных бомб. Но Леночка и дети чувствовали себя в безопасности. Когда я бывала в Москве, а Леночка уходила в бесконечные очереди за хлебом, дети оставались одни. Простодушные соседи говорили детям: "Вашу маму и тетю убьют, и вам придется пойти в детский дом". "Мы не пойдем в детский дом, — шептал Алик Павлику, — мы пойдем к Дедушке".

Родственники, знакомые и сослуживцы не понимали нашего "легкомыслия" и глубоко возмущались им. "Почему не увезли детей в глубокий тыл? Какое право вы имеете рисковать жизнью детей?" — говорили они. Но мы знали: их сохранит преподобный Сергий. "Сюда неприятель не придет, даже если он будет совсем близко, даже если ему удастся захватить Москву", — говорил батюшка.

"В дни всенародных бедствий воздвигается Сергий", — говорит историк Ключевский. И через ряд веков он вновь стоял на страже своего отечества. Все подмосковные города были захвачены неприятелем, кроме Сергиева Посада Загорска.

Батюшка говорил, что война эта не случайно началась в день всех русских святых и значение ее в истории России будет очень велико. На вопрос "Кто победит?", который задавали ему все, он отвечал: "Победит Матерь Божия". Многие задавали вопрос, как молиться об исходе войны. Батюшка отвечал: "Молитесь "да будет воля Твоя!"

Фашисты казались мне носителями темной силы. Однажды я сказала батюшке: "Мне кажется, ни один христианин не может быть фашистом". — "Ни один христианин такого креста не примет", — сказал батюшка и начертал в воздухе знак свастики.

Институт наш спешно эвакуировался. Тяжкое впечатление производило паническое бегство людей, которые, еще не испытав ничего, действительно "погибали от страха грядущих бедствий", внезапно переоценив все, разрушая материальные и культурные ценности, которые создавали своим же трудом, забыв, казалось, в тот момент даже о родине и ее будущем. Никто не понимал, почему я не уезжаю.

Через несколько дней после эвакуации института я поступила работать в библиотеку завода "Красный богатырь". Раз в неделю мне надо было дежурить в библиотеке ночью, и после ночного дежурства я уезжала на два дня в Загорск.

Ф.А. уехала в Свердловск, а папа остался со мной. Недостаток в продуктах питания становился все чувствительней. Мы с папой собирали за неделю все, что могли достать, и я отвозила в Загорск. "Мне ничего не надо, отвези детям", — неизменно говорил папа, передавая мне потихоньку от всех и то, что приносили для него лично.

Почти в каждый приезд я старалась бывать у батюшки. Однажды, когда мы беседовали, началась воздушная тревога. Батюшка прервал разговор и начал молиться. "И Вы всегда во время тревоги читайте "Взбранной Воеводе", и на заводе во время ночного дежурства, тогда и завод не разбомбят", — сказал он.

Ночные дежурства превратились для меня в часы удивительных переживаний. Я была одна в огромном четырехэтажном пустом доме на верхнем этаже. Внизу были только старик-сторож и цепная собака. Вокруг был наполовину опустевший, погруженный во мрак город, ночь, которую часто пронизывал вой сирен и свист сыпавшихся с воздуха осколков снарядов. Я не знала — попаду ли домой, увижу ли еще своих близких. Но мне не было страшно. Я спала совершенно спокойным сном, а когда начиналась тревога, вставала и молилась Божией Матери, как сказал мне батюшка, а потом опять засыпала до следующей тревоги. Утром я узнавала, что поблизости упала зажигательная бомба, сгорел рынок. Я вспоминала слова батюшки: "И завод не разбомбят".

В те дни, когда я могла ночевать дома, мы с братом дежурили на чердаке, где мы могли наблюдать воздушные бои во всей их страшной и вместе с тем увлекательной величественности. Война как бы приоткрывала завесы потустороннего мира. Война шла не только между армиями, между народами, война была где-то глубже, в сердце человека, в сердце мира. Казалось, все силы света и тьмы вышли в бой…

"Матерь Божия победит!"…

"Всем нам надо будет умереть, но только мы с вами не умрем насильственной смертью, — сказал батюшка в один из моих приездов. — И с голода мы с вами не умрем, хотя и мало у нас сейчас хлеба, и еще меньше будет".

Я рассказала батюшке, что везла детям несколько булок, которые мне с большим трудом удалось достать, а когда встретила знакомую старушку-монахиню, мне очень захотелось дать ей одну булку, но я не знала, правильно ли я поступаю и имею ли право так делать… Батюшка сказал: "Если Вы везли булки для детей, то давать их кому-нибудь не было Вашим долгом, но, если Вы по расположению сердца отдали одну из них, Господь вернет Вам пять". Так всегда и бывало, как сказал батюшка.

Господь питал нас в это тяжелое время самым чудесным образом. Все необходимое появлялось совершенно неожиданно и тогда, когда, казалось, помощи ждать было неоткуда. Евангельское чудо с умножением хлебов, казалось, повторялось ежечасно. Однажды совершенно незнакомая женщина передала мне десяток яиц в такой момент, когда я ничего не могла достать для детей. Она везла яйца своим родственникам. Оказалось, что их нет в Москве, везти яйца в деревню было неудобно, и она отдала их мне, так как я попалась ей на дороге в этот момент.

В Рождественский сочельник я собиралась ехать в Загорск с пустыми руками. Однако меня не покидала уверенность, что Господь пошлет что-нибудь для детей. Когда я уже направлялась к вокзалу, я неожиданно встретила девушку, которая до войны была няней Павлика. Она с радостью отдала мне только что полученные на заводе продукты, так что можно было не только накормить наших детей, но и устроить Рождественскую елку, пригласить деревенских ребятишек. Этой первой военной елки я никогда не забуду.

И в этой как будто бы самой обыденной сфере жизни снялись какие-то покровы и обнажились глубины вещей, через которые виднее стала таинственная связь между людьми. Однажды кто-то на работе подарил мне одну конфету. Я не решалась съесть ее, так как чувствовала, что она для кого-то предназначена, но не знала, для кого. В тот же вечер я стояла в очереди в магазине. Магазин был полон народу. Вдруг из толпы вышла одна женщина и спросила, нет ли у кого-нибудь одной конфеты. Она идет в больницу навестить больного, и ей очень хотелось бы принести ему конфету. Разумеется, я отдала незнакомой женщине конфету, которая была явно для нее предназначена.

Однажды утром папа, у которого начиналась тяжелая дистрофия, сказал: "Я умираю без сладкого". Дальнейший ход болезни и ее трагический конец показали, что это не было преувеличением. Мне нечего было дать ему. С тяжелым чувством пошла я на работу. Там я была одна в комнате. Я просила Божию Матерь указать мне способ, каким я могла бы достать сегодня же то, что папе так необходимо. От слабости я задремала. Меня разбудил стук в дверь. Вошла знакомая учительница и принесла немного сахару, который она получила для своих учеников, по каким-то причинам не явившихся на занятия.

После этого случая батюшка дал мне указание делить масло и сахар на равные доли между папой и детьми. "Теперь и он слаб, как ребенок", — сказал батюшка, предупредив меня, что папа долго не проживет.

Когда же я рассказала ему о брате, о его трагически сложившейся личной жизни, батюшка с какою-то особенной тревогой говорил: "Не знаю, как его Господь выведет!"

Батюшка говорил, что всегда молится за моих родных, и только за литургией нельзя ему за них молиться. Он говорил, что брата легко можно было бы обратить, если бы возможно было личное свидание. Но при тех обстоятельствах об этом не могло быть и речи.

Война обострила все чувства до небывалых пределов. Когда неприятель занимал города, казалось, что гибнут близкие люди, и когда воздушный налет разрушал дома в Москве, казалось, что разрушаются части твоего собственного тела.

Однажды, когда я приехала к батюшке, он был очень занят и предложил мне пойти погулять по городу и, кстати, узнать, не привезли ли керосин, который достать было уже очень трудно.

Вначале мне было приятно гулять на просторе и я даже собрала букет васильков. Дойдя до центральной городской площади, я прочла объявление о том, что неприятельские войска заняли Смоленск. Мне казалось, что день померк, и цветы потеряли свое очарование.

Я поспешила вернуться к батюшке и рассказала ему о своих переживаниях. "Вот видите", — сказал он, как бы желая довести до моего сознания смысл этих неясных, овладевших мною чувств. Неожиданно батюшка спросил меня: "А что Вы говорите, когда Вас спрашивают, почему Вы не эвакуировались вместе со всеми?" "Я отвечаю, что я в Москве родилась, в Москве и умру", — сказала я. "Вы правильно отвечаете", — заметил батюшка. Потом он добавил: "А когда в Москве начнется смятение, бросайте все и идите сюда". — "А как же папа и брат?" — спросила я. "Вы им предложите идти вместе с Вами, но если они откажутся, Вы ничего больше не сможете сделать".

Смятение началось ночью 16 октября. Я дежурила в помещении заводской библиотеки одна. Проверив затемнение и перекрестив все двери и окна, я легла спать на одном из столов, подложив под голову книги. Рюкзак с продуктами лежал под столом. Вдруг меня разбудил необычайный шум. На втором этаже теперь находилось ремесленное училище и было радио. Я остановилась, прислушиваясь к сообщениям. Одно было страшнее другого. Один за другим были сданы близлежащие от Москвы города. Наконец, как раздирающий душу крик, раздались слова: "Неприятель прорвал линию нашей обороны, страна и правительство в смертельной опасности".

Началось нечто невообразимое: ремесленники со своими учителями ушли пешком в Горький, на заводе рабочие уходили кто куда, уезжали семьями в деревню, забирали казенное имущество. Начальство тайком ночью на машинах "эвакуировалось" в глубокий тыл. Москва бросила работу, люди бесцельно "гуляли" по улицам. Жизнь страны вдруг разладилась, как часовой механизм.

На вокзале не было электропоездов, а в городе не было машин, не работало метро. На улицы беззастенчиво спускались сброшенные с неприятельских самолетов листовки с надписями, вроде следующей: "Москва не столица. Урал не граница", и т. п.

Это был чудовищный момент, который, к счастью, длился недолго.

До Загорска я добиралась более суток. Паровые поезда шли редко и то и дело останавливались во время воздушной тревоги. Когда я добралась наконец до Загорска, я вздохнула спокойно.

Я спросила у батюшки, нельзя ли мне остаться здесь и не возвращаться в Москву. "Нет, — сказал батюшка, — отдохните немного и в Москву надо поехать, и на работу". Такой ответ батюшка давал не только мне, но и многим, обращавшимся к нему с тем же вопросом.

Неприятельские войска были настолько близки к Москве, что железнодорожное сообщение было затруднено, а проезд, даже на такое расстояние, как Загорск, мог быть допущен лишь по особому разрешению. Мои поездки в Загорск продолжали быть регулярными, но каждая из них становилась чудом — чудом, которое совершал преподобный Сергий по молитвам батюшки.

К запрету ездить по частным делам по железной дороге присоединилась резкая физическая слабость, вызванная развивавшейся дистрофией. Когда меня спрашивали: "Вы завтра едете в Загорск?" — это звучало как насмешка. Это совершенно невозможно.

А на следующий день начиналась борьба, которая происходила не во мне, не в моем сознании и воле, борьба между стихиями мира сего, которые бушевали в Москве, и благодатными силами, которые шли из Загорска. Я сама была почти пассивна, стараясь лишь чаще повторять молитвы, вспоминая слова батюшки: "Держитесь за ризу Христову!" Жизненно важное значение этих слов ощущалось в те трудные дни с особенной, недоступной нам в обыденной жизни остротой. Весь мир вокруг был как бы покрыт толстым слоем непроходимых льдов, и единственным ледоколом была молитва. Без нее нельзя было в буквальном смысле сделать ни шагу. Это было совершенно очевидно.

Поездка в Загорск расчленялась на много этапов, и пока не был закончен один этап, я не решалась даже подумать о следующем. Достать все необходимое для Леночки и детей, раздобыть какие-нибудь справки и удостоверения, дойти до вокзала, перейти через кордон контролеров и милиционеров на вокзале и в поезде, доехать до Загорска (сколько раз приходилось выходить из вагона, если справка казалась милиционеру недостаточно убедительной, и идти несколько остановок пешком, а затем пересаживаться на другой поезд), выйдя из вагона, дойти до места. Каждый из этапов имел свои почти непреодолимые трудности: иногда кругом была полная тьма, и не было видно ни жилья, ни дороги или все было занесено снегом и никак нельзя было догадаться, куда идти.

Но на каждом этапе приходила неожиданная и нечаянная помощь, и препятствия рушились одно за другим. Когда проезд был совсем закрыт и допускался лишь с разрешения коменданта города, я спросила батюшку: "Как я приеду в следующий раз?" — думая только о земном, как апостол Петр в тот момент, когда Господь назвал его "маловерным". Батюшка ответил: " С Божией помощью!"

Сила батюшкиных слов заключалась в том, что они полностью согласовались с жизнью, и вся жизнь становилась постепенным раскрытием того смысла, носителем которого являлся он сам.

Во время войны батюшка не мог постоянно оставаться в одном месте, так как чаще проверяли состав населения и документы, и вынужден был время от времени уходить из дома и жить у других своих духовных детей.

Атмосфера в Москве становилась такой тяжелой, что я мечтала хоть немного пожить в Загорске. "Я знаю, что Вам очень трудно", — говорил батюшка. От того, что он знал, трудности приобретали иной смысл и переставали тяготить.

Однажды, идя вечером в темноте, я наткнулась на противотанковое заграждение, которых было много на всех улицах, и так сильно расшиблась, что пришлось взять бюллетень. Кое-как добралась я до Загорска, где я ходила на перевязки в поликлинику. Таким образом исполнилось мое желание, я могла остаться в Загорске почти на три недели.

По мере того как надежды Германии на молниеносную войну не оправдывались, политика фашизма в оккупированных местностях становилась все более жестокой. Ужаснее всего было поголовное истребление еврейского населения. Все те же призраки выплывали из глубины истории и становились невероятным фактом сегодняшнего дня.

То, что переживалось в то время, было неизмеримо больше, чем сочувствие. Все боялись чего-нибудь больше всего в эти грозные дни: одни химической войны, другие — голодной смерти, третьи — попасть в руки врагов и т. п. Меня же больше всего ужасала мысль о том, что немцы могут прийти и я могу оказаться в каком-то "привилегированном" положении сравнительно с другими. Это было бы нравственной смертью. Мне мучительно хотелось умереть, чтобы доказать себе и всем, что мое обращение в христианство не есть акт отчуждения, но акт любви к родному народу. "Вы можете молиться за них, за себя и вместе за них", — сказал батюшка. Батюшка решительно отверг мои слова о "привилегиях". Жизнь и смерть в руках Божиих, и никакие привилегии ни малейшего значения иметь не могут.

Такое же непонимание обнаружила я и в другой раз, когда я по поводу чего-то (о чем шла речь, не могу вспомнить) пыталась утверждать, что не имею на это право. "О каких правах вы говорите? — спросил батюшка. — На что мы имеем право? Имеем мы право приобщаться Святых Тайн? По нашим грехам, конечно, нет, но Господь нас допускает".

В один из тревожных дней надо было выяснить волновавший всех нас вопрос. Муж Леночки настойчиво требовал переезда ее с детьми в Свердловск, где он работал в это время на военном заводе (он считал дальнейшее их пребывание под Москвой чрезвычайно опасным). Я отправилась к батюшке с Аликом и Павликом. Павлика пришлось большую часть дороги нести на руках. Увидев нас, батюшка очень обрадовался. "За Вашу заботу Матерь Божия Вас не оставит", — сказал он.

Когда все сели за стол, батюшка посадил Алика и Павлика рядом с собой. Народу за столом было довольно много. "Чьи это мальчики?" — удивленно спросила незнакомая мне женщина, войдя в комнату. "Мои", — ответил батюшка.

Последние дни и кончина

В это время батюшка уже начал чувствовать себя больным. Мы долго не знали ничего о характере его болезни, думая, что он страдает малярией. Теперь я понимаю, что он не хотел омрачать жизнь своих духовных детей ожиданием близкого конца.

За время своего пребывания в Загорске я еще раз была у батюшки вместе с детьми. "Удивительно хорошие у Вас дети. Они ведь и Ваши дети", — сказал батюшка. Мы сидели вместе у батюшки в садике. Алик принес какой-то цветок и, показывая его батюшке, говорил: "Вы только посмотрите, какой он хороший". "Да, да, душечка, — ответил батюшка, — такой же хороший, как и ты".

Батюшка выразил желание сам исповедовать Алика в первый раз, хотя ему не было еще семи лет (он, очевидно, знал, что не доживет до того времени, когда ему исполнится 7 лет).

После своей первой исповеди у батюшки Алик так передавал свои впечатления: "Я чувствовал себя с Дедушкой так, как будто я был на небе у Бога, и в то же время он говорил со мной так просто, как мы между собой разговариваем".

Однажды батюшка сказал мне: "За Ваши страдания и за Ваше серьезное воспитание этот самый Алик большим человеком будет".

Болезнь батюшки усиливалась. Большую часть времени он не вставал с постели.

Когда я пришла к нему с просьбой отслужить благодарственный молебен в день годовщины своего крещения, он сказал: "Попросите батюшку Петра, я не в силах, — а потом более бодрым голосом добавил, — а мы с Вами молебен еще отслужим!" Я не поняла, к чему это могло относиться.

Когда я вернулась на работу, завод был уже готов к эвакуации в Омск. Надо было или ехать вместе с заводом или увольняться с работы. Последнее грозило лишением продовольственных карточек, которые я получала тогда на заводе на всю семью. Батюшка благословил взять увольнение и никуда не уезжать. Это должно было быть выполнено, но как этого добиться, я не знала.

С утра я отправилась к заводскому начальству. На все мои аргументы мне отвечали, что время военное и ехать должны все, никакие обстоятельства во внимание не принимаются.

Оставалось одно — молитва-ледокол, которая может пробить самую несокрушимую стену льда.

Целый день я ходила от одной инстанции к другой, стараясь не ослаблять внутреннего внимания, и почти машинально отвечая на поставленные мне вопросы. Так шли часы. Возникали все новые препятствия, одно неожиданней другого. День казался исключительно длинным и наполненным каким-то почти непонятным для меня содержанием — своеобразной борьбой.

Каково же было мое удивление, когда в самом конце рабочего дня мне не только дали справку об увольнении, которой я добивалась, но и все четыре продовольственные карточки на следующий месяц, что совершенно превзошло мои ожидания и казалось необъяснимым. Таким образом я оказалась свободной.

Это, с одной стороны, давало мне возможность, попав в Загорск, оставаться там столько времени, сколько мне было нужно, с другой — лишало необходимого заработка. Несколько раз я обращалась к батюшке с просьбой разрешить мне поступить в госпиталь сестрой или санитаркой или просто пойти на физическую работу. Батюшка категорически отвергал все эти предложения, говоря, что мне можно пойти только на "подходящую" работу. Так я, по благословению батюшки, дождалась того момента, когда я могла возобновить, хотя и в весьма необычных условиях, свою прежнюю работу в консультации.

"Если немцы войдут в Москву, Москву ждет страшное", — сказал батюшка.

Близость неприятеля чувствовалась во всем, воздушная бомбардировка стала настолько привычной, что на нее почти не обращали внимания. Папа часто метался по комнате с таким взволнованным видом, что больно было на него смотреть. "Я не могу, что они так близко", — шептал он. Ночью окна были плотно завешены, и неизвестно было, что творится там. Поэтому, услышав утром звуки нашего радио, мы чувствовали большое облегчение.

Во время ночных дежурств на чердаке дома я почти всегда брала с собой "Акафист Страстям", и брат часто просил меня почитать ему вслух. Я читала ему отдельные места, которые производили на него глубокое впечатление. Один раз ему удалось приехать на три дня в Загорск. Ничего не зная и не подозревая о существовании батюшки, он почувствовал сразу ту атмосферу, в которой мы жили. "Я попал в вашу орбиту", — говорил он. Это была великая милость Божия. Преподобный Сергий помог нам вырвать его на эти короткие дни из того хаоса, внешнего и внутреннего, среди которого он жил, всегда чужим и всегда несчастливым. Он глубоко почувствовал тот мир и благодать, которые были разлиты здесь во всем, даже в воздухе, в колоколах Лавры, в солнечных бликах на снегу, в удивительной тишине, в каком-то непонятном покое, который не от нас, не от сменяющихся обстоятельств и неровных путей судьбы человека в миру. "Цель нашей жизни — покой", — сказал мне однажды батюшка, но я не скоро поняла, что означали эти слова. Покой, о котором говорил батюшка, — та "тишина велия", о ней повествует Евангелие. Целый вечер мы говорили о Загорске, о преподобном Сергии. На следующий день брат отправился вдвоем с Леночкой за картошкой. По дороге их застала воздушная тревога. Им удалось укрыться в одном из зданий Лавры, которое оказалось открытым, и они пробыли там, пока не был дан отбой.

Как не хотелось ему уезжать обратно в Москву! Раз он даже высказал мысль: "Если я доживу до окончания войны и фашисты будут побеждены, я тоже приму крещение". Когда Леночка передала эти слова батюшке, он сказал: "За эти слова он, может быть, спасен будет".

Однажды, уезжая из города в острый момент войны, Маруся сказала нам: "Увидимся, здесь или не здесь!" — "А со мной?" — спросил брат.

Этот вопрос и сейчас стоит передо мной, но Господь так устроил сердце человека, что надежда в нем не умирает, а пути Его — неисповедимы…

Через несколько дней после отъезда брата я решила воспользоваться тем настроением, которое у него было во время пребывания в Загорске, и написать ему письмо.

В этом письме я пыталась раскрыть перед ним то обстоятельство, что не случайно попал он в нашу "орбиту", что по существу он всегда находился в ней, показать на примере его собственной жизни и жизни всей нашей семьи, что тоска по христианскому мироощущению присуща в той или иной мере многим из наших единоплеменников. Хорошо выражено это чувство в стихотворении нашего родственника, поэта Василевского. В одном из старых ленинградских сборников я нашла его стихотворение "Вербная суббота". Проходя мимо церкви в Вербную субботу в тот момент, когда молящиеся выходят с зажженными свечами в руках, поэт глубоко чувствует значение происходящего: Мир, измученный снами пустыми,

Отдыхает от зла и тоски. Не будучи в состоянии слиться душой с совершающимся торжеством, он заканчивает стихотворение словами: "Я несу не мольбу, но печаль, не моей, но прекрасной святыне". Подобные настроения мы находим у писателя Гершензона, художника Левитана и многих других.

Я напомнила ему о том, как он, по каким-то непонятным ни ему самому, ни окружающим причинам, с восьмилетнего возраста считал праздник Введения во Храм Божией Матери своим праздником, как он всю жизнь искал в живописи и музыке христианские мотивы и ценил их больше всего. Я пыталась доказать, что он только тогда сможет понять истинный смысл своей тоски и стремлений, когда до конца осознает слова, которые он так любил при исполнении реквиема Моцарта: "Благословен грядый во имя Господне!"

Это письмо не должно было быть только моим письмом. Только в том случае оно получит силу, если все высказанные в нем мысли и чувства пройдут через благословение батюшки.

Батюшка не вставал с постели. Письмо мое он оставил у себя, чтобы внимательно прочесть. Когда он возвратил его мне, он сказал, что все написанное в нем он одобряет и считает необходимым. Единственное, против чего он возражал, это обращение, в котором я употребила не собственное имя, но ласковое слово, с которым мы привыкли обращаться друг к другу. Батюшка сказал, что имя имеет очень большое значение и каждого человека надо называть его собственным именем, а не как-либо иначе. "Часто в семье называют Муся, Люся, Ася, — сказал батюшка. — Это не настоящие имена. Ласкательное имя должно быть как можно ближе к полному. Пользование придуманными именами расслабляет душу".

Брат очень хорошо воспринял это письмо и очень-очень благодарил за него при личном свидании. Однако немного времени спустя он прислал письмо, в котором он отвергал то, что недавно горячо воспринял. Он ничего не отрицал, но отвергал для себя лично: тяжелые, безнадежные настроения взяли верх.

Батюшка успокоил меня: "Он воспринял все хорошо, это пойдет ему на пользу, а это его письмо лучше сжечь и не придавать ему никакого значения".

Немцы продолжали наступать.

Леночка жила в это время уже в самом Загорске. Подошла зима. Шли слухи о том, что немецкая армия пересекает Северную дорогу и Загорск будет отрезан от Москвы. В один из таких тревожных моментов, когда во дворе была метель, мы с Леночкой наскоро, оставив детей дома, отправились к духовной дочери батюшки Вере Максимовне/15/. Там мы встретили о. Владимира. "Вот где Господь привел увидеться", — сказал о. Владимир, увидев меня. Общая опасность сблизила всех, и мы просто и хорошо побеседовали.

Опасность, что Загорск будет отрезан от Москвы, становилась все острей и реальней. Передо мной стояла мучительная альтернатива: оставаться в Москве и быть оторванной от Леночки и детей или оставаться в Загорске и расстаться с папой и братом.

Я ждала от батюшки ответа, который разрешил бы все мои колебания. Однако в этот тяжелый для меня момент прямого ответа не последовало.

"Поезжайте в Москву, — сказал батюшка, — почитайте там три акафиста: Спасителю, Божией Матери и Святителю Николаю — и тогда, что Вам Господь положит на сердце, то и сделайте!.. В воскресенье приедете", — добавил он, помолчав.

Я поняла одно: батюшка уходит от нас и хочет приучить нас к самостоятельности!

Акафисты были прочитаны, но предпринимать мне, к счастью, ничего не пришлось. Может быть, батюшка и предвидел это, потому что как раз в воскресенье обстановка изменилась: наша армия перешла в наступление и немцы были отброшены от Москвы.

"Верно, святители московские за Москву молились", — сказал о. Иеракс.

После этого поездки в Загорск значительно облегчились. Батюшка не вставал с постели. Я заходила к нему, как только было возможно. Иногда он просил написать под диктовку письмо (у батюшки всегда была большая переписка как с духовными лицами, так и со светскими).

Иногда надо было привезти из Москвы лекарства и анализы. Разобравшись в последних, я поняла, что болезнь батюшки (рак) неизлечима и близится к роковой развязке.

Однажды батюшка сказал мне: "Вы не знаете, как я к вам отношусь (он имел в виду нас с Леночкой). Вам это не открыто. Только там вы узнаете. Вы ближе мне, чем родные сестры".

В день преподобного Серафима батюшка вдруг почувствовал прилив сил. Он встал и отслужил литургию. Она была последней. Больше он не вставал.

Батюшка почти ничего уже не мог есть, да и несмотря на все старания его духовных детей, не всегда можно было найти то, что было нужно.

Ксения Ивановна — дивеевская монахиня — все время ухаживала за батюшкой.

Делала она это с такой исключительной мягкостью, терпением, предупредительностью и какой-то особенной сосредоточенной деловитостью, которая свойственна только людям, прошедшим большую школу духовной жизни.

Однажды в день святителя Спиридона батюшка попросил Параскеву*, сестру К.И., принести ему с базара свежей рыбы. П. предупредила батюшку, что достать свежую рыбу сейчас почти невозможно, на что батюшка уверенно ответил: "Не беспокойся, мать, тебе святитель Спиридон пошлет".

-----------------------

* В монашестве Никодима (прим. ред.)

Когда П. пришла на базар, она увидела небольшую группу женщин, окруживших старика-торговца. Старик принес для продажи немного свежей рыбы. Заметив П., он отдал ей свою рыбу и скрылся в толпе, к удивлению и негодованию окружавших его женщин.

Вернувшись домой, П. рассказала об этом удивительном происшествии батюшке. Батюшка попросил ее описать наружность старика, отдавшего ей рыбу. Когда она это сделала, они убедились в том, что это был не кто иной, как святитель Спиридон.

Зима подходила к концу. Первые весенние зори загорались над Лаврой преподобного Сергия (двери которой были еще закрыты), над полями и дорогами, по которым он сам ходил, молился и благословлял людей — смиренный инок и собеседник ангелов.

Батюшка радовался за нас, что мы имеем возможность встретить раннюю весну в Загорске. Он говорил мне о том, что это время года необыкновенно прекрасно в этих местах. Какая-то особенная благодать разлита в воздухе, напоминая об ином, высшем мире и умиротворяя все чувства, как песня жаворонка в минуты душевной тревоги.

Приближались и дни "духовной весны" — Великого поста. В Прощеное воскресенье вечером, перед отъездом в Москву, я зашла к батюшке. Женщина, открывшая мне дверь, сказала: "Батюшку видеть нельзя, он очень слаб и никого не принимает". Мне пришлось уйти.

Я направилась к вокзалу, не понимая, что творится со мной. Мир вновь терял свою реальность, как в те дни, когда умирала мама. Но тогда Господь сжалился надо мной, после 11 дней бессознательного состояния мама пришла в себя и я могла видеть ее и говорить с ней до последних минут ее жизни. Неужели я батюшку больше не увижу? Не получу его последнего благословения? Как же я буду жить дальше? Этого не может быть! Я продолжала идти на вокзал, я не могла поступить иначе, но в глубине души была безусловная уверенность в том, что Господь не допустит, чтобы я так уехала.

Я пришла на вокзал, подошла к кассе, взяла билет. Сейчас подойдет поезд, и я должна буду уехать. Вдруг я обнаружила у себя в кармане лекарство, которое я привезла для батюшки и которое надо было непременно передать, так как оно могло облегчить его страдания. Я совсем забыла о нем. Что делать? Возвращаться к батюшке было нельзя. Я решила пойти к сестре К.И., Ирине, которая жила на одной улице с нами, и передать ей лекарство.

— Как хорошо, что Вы пришли! — неожиданно для меня воскликнула Ирина, когда я вошла к ней в дом. — Идите скорей к батюшке! Он узнал, что Вас к нему не допустили, и был очень огорчен. Он непременно хочет Вас видеть.

То, что произошло, было больше того, что я могла ожидать. Я не только увижу батюшку, он сам зовет меня к себе.

К.И. подвела меня к постели батюшки и сказала: "Говорите, что Вам нужно, пока не поздно", — и вышла из комнаты. Много мыслей мелькало у меня в голове, но все они в этот момент казались лишними. Я не могла говорить. Тогда батюшка заговорил сам тихим и ласковым голосом: "Говорите, что Вам нужно, пока я совсем не ослабел". "Батюшка, — сказала я, — простите меня за все, за все огорчения и неприятные минуты, какие я Вам доставила".

"Нет, нет, — оживился батюшка, — ничего такого не было. А прощения мы должны просить друг у друга… И Леночке передайте". — "Теперь для меня нет ничего, кроме вашего благословения", — добавила я. "Вот так-то и лучше, ответил батюшка. — Господь Вам многое пошлет, только живите так, как Вы живете. Разбирайте жизнь понемногу…" Эти последние слова батюшка произнес особенно тихо и медленно, по-видимому, утомившись.

Все находившиеся в доме вошли в комнату батюшки, чтобы начать вечернее богослужение — встречу Великого поста.

Слабым, но чистым голосом батюшка сам начал пение ирмоса Великого канона "Помощник и покровитель бысть мне во спасение". Необычайной силой звучали эти слова в устах умирающего. Это был не только итог земного пути, эти слова, которыми Церковь начинает ежегодно Великий пост, открывая всем верным дверь покаяния, открывали перед ним в этот час врата жизни вечной.

По окончании богослужения батюшка сказал, чтобы меня оставили ночевать, так как было уже поздно.

Рано утром пришел о. Петр. Каждый день он приходил причащать больного, а потом уходил на работу в бухгалтерии на фабрике.

Войдя в комнату батюшки, о. Петр сказал бодрым, почти веселым голосом: "Доброе утро, отец архимандрит, с Постом Вас".

Пока о. Петр был у батюшки, все собрались на кухне и горевали о предстоящей разлуке с батюшкой. Когда о. Петр вышел к нам, он сказал: "Мы не знаем, что ждет нас, может быть, Господь выводит его как Своего избранника". Последующие события показали, что о. Петр был прав.

В это время батюшка позвал к себе К.И. "Мать, — сказал он, — принеси Верочке капусты". Он беспокоился, что К.И. забудет накормить меня перед отъездом.

Когда я собралась уезжать, я еще раз зашла к батюшке в комнату. Он лежал в забытьи. Я не решалась его беспокоить. К.И. сама подошла к батюшке и сказала: "Благословите Верочку, ей ехать надо". Я опустилась на колени возле его кровати. Батюшка благословил меня, и я уехала в Москву.

Через три дня, когда я пришла с работы, папа сообщил мне, что звонили и оставили адрес, по которому я должна была немедленно прийти. Я все поняла. Когда я пришла, то услышала: "Батюшка скончался".

Мне сообщили также, что решено было в течение года читать Псалтирь по батюшке. Для того, чтобы вся Псалтирь прочитывалась ежедневно, ее разделили между духовными детьми батюшки так, чтобы каждый ежедневно читал одну кафизму. Мне досталась 6-я кафизма.

— Смотрите, — сказала мне одна из духовных дочерей батюшки, когда я собиралась уходить, — дома никому не показывайте вида, что у Вас горе. И не плачьте, для этого есть ночь.

Батюшка подумал перед смертью обо всех своих духовных детях, никого не забыл. Каждому он дал в благословение образ Божией Матери. Мне, Леночке и Алику — "Всех скорбящих Радосте", а Павлику — "Нечаянную радость". Свое духовное руководство он передал о. Петру, о. Иераксу и о. Владимиру, распределив между ними сам своих духовных детей. Нас он поручил о. Петру.

Когда я приехала через несколько дней к Леночке, она рассказала мне следующее.

В ночь со вторника на среду она видела сон, будто она находится у батюшки и он просит ее почитать вслух Евангелие. Она открывает книгу и начинает читать, но он ее останавливает, говоря: "Вам надо читать Евангелие от Луки".

Утром она собралась идти к батюшке. Алик плакал и просил ее не уходить. Этого никогда прежде не было. Зайдя в дом батюшки, Леночка спросила у открывшей ей двери К.И.: "Как батюшка себя чувствует?" — "Теперь ему совсем хорошо", — ответила она. Леночка поняла, что батюшка скончался. К.И. обняла Леночку, подвела ее к батюшке, приоткрыла покров, чтобы Леночка могла взглянуть на его лицо и приложиться к его руке. Потом К.И. сказала Леночке, чтобы она читала вслух Евангелие. "Вам надо Евангелие от Луки читать", сказала К.И.

На вопрос, можно ли прийти на похороны, К.И. сказала: "Нет, я Вас утешила как могла, а на похороны приходить не нужно".

Леночка пошла домой и рассказала детям, что Дедушка умер.

— Я так и знал, — сказал Алик, — только совсем не страшно, он ушел в Царство Небесное.

В течение нескольких дней Алик отказывался от всяких игр и развлечений. Мне передавали потом, что и другие дети почувствовали день кончины батюшки.

Светлую пасхальную заутреню служил в батюшкином доме о. Петр. Заутреня прошла очень торжественно.

По окончании службы о. Петр сказал: "Теперь пойдем похристосуемся с батюшкой".

Мы спустились по лестнице под дом, где находилась могилка батюшки.

Его похоронили тут же в его "катакомбах", под тем местом, где находился Престол, — как это делали в Церкви первых веков.

ПРИМЕЧАНИЯ

15 Вера Максимовна Сытина (1901–1988), жена С.О. Фуделя. (См. прим. 22)

Часть вторая. ОТЕЦ ПЕТР ШИПКОВ

Во свете Лица Твоего пойдем

и об Имени Твоем возрадуемся вовеки.

Причастный стих праздника Преображения Господня

В Загорске во время войны

О. Петр стал нашим духовным отцом после кончины о. Серафима 19 февраля 1942 года.

В этот период о. Петр жил в Загорске, работал на кустарной фабрике бухгалтером и одновременно продолжал свою деятельность священника в сравнительно узком кругу своих духовных детей.

Посещать немногие открытые в то время храмы нам не было благословения. В этих храмах служили в основном священники, которые шли на целый ряд компромиссов, нарушая уставы и традиции Церкви. Те же, кто хотел сохранить "чистоту Православия", служили тайно. Епископ Лука* в своей статье, написанной в день его 80-летия, пишет: "Город, в котором я жил, сверкал множеством церквей, но все священники этого города были обновленцы. Поэтому богослужение я должен был совершать с сопровождающими меня священниками в своей квартире. Туда приходили православные люди, не хотевшие молиться со своими неверными священниками".

-----------------------

* Имется в виду святитель архиепископ Лука (Войно-Ясенецкий), канонизирован в 1995 г. (прим. ред.)

Война еще продолжалась, хотя опасность дальнейшего вторжения неприятеля вглубь страны миновала. Москвичи понемногу возвращались из эвакуации. Весной 1943 года я возобновила работу в институте дефектологии.

Трудно было налаживать работу медико-педагогической консультации. Все было разорено и запущено, некоторые здания сгорели во время воздушных бомбардировок. Из сотрудников института в Москве оставались единицы. Детей в Москве было еще очень мало, школы не работали, врачи, в частности детские психоневрологи, еще не возвращались. Первые месяцы я работала почти одна, посещая на дому тех немногих больных детей, которых приводили в консультацию родители. Часто мне приходилось бродить по опустевшим и застывшим от отсутствия жильцов и топлива коридорам старых арбатских квартир. В одной из них, в самом конце коридора, я увидела старую женщину: на плите возле нее тлело два-три поленца, и она грелась около них. Все уехали в эвакуацию, а ее не взяли, да она и не выдержала бы поездки в условиях военного времени. "Догорят эти поленца, и я умру вместе с ними", — сказала старушка. В другом доме находилась только что вернувшаяся из эвакуации больная женщина с мальчиком-эпилептиком лет 12. Она недоумевала, что делать дальше, так как растеряла всех членов семьи. Как жить? Куда девать ребенка? Где лечить?

И вся Москва, казалось, дышала с трудом, как тяжело больной. Но для меня за Москвой был Загорск, преподобный Сергий, могила Дедушки (о. Серафима) и о. Петр.

В октябре 1942 года погиб на трудфронте мой брат: от голода, от отравления ядовитыми грибами и слишком поздно сделанной операции перитонита. В его дневниках я нашла следующую запись: ""Спаси тебя Христос", — сказала мне нищая женщина. Нужно ли мне это? Да, нужно, моя душа окутана тяжелым кошмаром. Ей необходим Спаситель". Когда я рассказала об этом своей (теперь уже покойной) подруге Тане К.*, она сказала: "Жизнь вашей семьи — это страница из истории Церкви".

-----------------------

* Татьяна Ивановна Куприянова

Температура в комнате, где я жила с папой, опускалась до 10 градусов. Папа лежал всю зиму больной, в шубе и зимней шапке. 14 февраля 1943 года папа собрался идти на работу и, посмотрев в зеркало, сказал: "Что-то смертельное у меня в глазах". Вечером он не вернулся домой, его отвезли в больницу прямо с работы, и он скончался ночью, на руках медсестры, дочери своего друга. Хоронили папу в день годовщины смерти о. Серафима. Когда везли гроб в большой грузовой машине, я была совсем одинока, возле меня не было ни одного близкого по душе, верующего человека. Мне казалось, что меня окружает пустыня. А в это самое время в машину внесли еще один гроб с покойником и рядом с гробом поставили большой образ Спасителя, протягивающего руку утопающему апостолу Петру. Этот образ был послан мне для утешения покойным о. Серафимом в годовщину его смерти. С этого момента горе для меня было растворено радостью и надеждой. Я сложила крест из цветов белых хризантем и положила его на гроб папы. Один из присутствующих родственников возмутился и хотел снять его. "Он был еврей", — сказал он. "Оставьте, он мой отец", ответила я.

После похорон папы я совсем ослабела и несколько дней пролежала в Загорске у сестры. Проснувшись рано утром, я неожиданно для себя увидела у дверей дома о. Петра. Он не пришел, а буквально прибежал к нам так рано, для того чтобы навестить меня и успеть вовремя на работу. "Мне сказали, что Вам очень плохо, — заметил он, — я боялся, что Вы и душой изнемогли". Но, поговорив немного со мной и почувствовав мое настроение, сказал: "Слава Богу!" Потом он договорился с нами о дне, когда он поведет нас к матушке схиигуменье Марии*. О. Петр знал и чувствовал, что его, как и о. Иеракса, неминуемо ожидает арест, и хотел познакомить нас с матушкой и передать ее руководству.

-----------------------

* Схиигуменья Мария в течение долгого времени была духовной наставницей многих людей, приходивших к ней и живших с нею (умерла в г. Загорске на 81-м году жизни в 1961 г.).

Мы с сестрой решили использовать этот случай для того, чтобы попросить о. Петра заочно отпеть наших усопших родственников. О. Петр охотно согласился. Любимый брат моего папы был крещен еще до революции вместе со своей женой Людмилой и дочерью Валентиной. Дядя Володя стал христианином не по убеждению. Он был уверен в том, что божественное происхождение имеет только то, что обще всем религиям, а все то, что их разделяет, — не от Бога, а от людей. Он был единственным кормильцем большой семьи, которая состояла из матери-вдовы и семерых малолетних детей. С 14 лет он содержал всю семью, работая на железной дороге. Но однажды царское правительство издало приказ о том, что работа на железной дороге запрещена евреям (не крещенным).

Дядя Володя с юных лет питал некоторую симпатию к Православию и русской старине. Помню, в детстве я пошла с мамой купить ему подарок ко дню рождения. Мама выбрала книжку по русской истории с красивой обложкой, на которой были изображены церкви с золотыми куполами. "Володя любит такие книги", — сказала мама.

В то же время родные рассказывали, что, придя домой после таинства крещения, дядя Володя горько плакал о том, что, принося эту жертву ради семьи, как бы изменил родному народу и не может быть теперь похоронен на еврейском кладбище рядом со своим отцом.

Мы с сестрой были очень благодарны о. Петру за совершенное им с большим чувством заочное отпевание, и сестра высказала мысль о том, что, может быть, через это отпевание и нашу веру и их "вынужденное" крещение будет оправдано.

Однажды, находясь в Москве, я написала о. Петру большое письмо. Ответное письмо о. Петра привожу полностью:

Загорск, 1942 г.

Милость Божия буди с Вами. "Не на лица зрит Бог, но во всяцем языце бояйся Его и делаяй правду приятен Ему есть" (Деян 10: 34–35).

"Станите убо препоясани чресла ваша истиною, и оболкшеся в броня правды, и обувше нозе во уготование благовествования мира:

Над всеми же восприимше щит веры, в немже возможете вся стрелы лукаваго разжженныя угасити: и шлем спасения восприимите, и меч духовный" (Еф 6: 14–17).

"Несть наша брань к крови и плоти, но к началом и ко властем и к миродержителем тмы века сего" (Еф 6: 12).

"Аз в них, и Ты во Мне" (Ин 17:23). "Да и тии в Нас едино будут" (Ин 17: 21).

"Аще от мира бысте были, мир убо свое любил бы: якоже от мира несте, но Аз избрах вы от мира, сего ради ненавидит вас мир" (Ин 15: 19).

"Да не смущается сердце ваше, ни устрашает" (Ин 14: 27). "В мире скорбни будете: но дерзайте, яко Аз победих мир" (Ин 16: 33).

"Мне бо еже жити, Христос, и еже умрети, приобретение есть" (Флп 1: 21).

"Желание имый разрешитися и со Христом быти, много паче лучше" (Флп 1: 23).

В Церкви не может быть одиночества, и если бы мы действительно были настоящими ее чадами, то у нас были бы отцы, матери, братья и сестры в самом лучшем и полном смысле этого слова. Весь ужас нашего положения состоит в том, что даже в Церкви (разумею, конечно, видимое общество людей и внешнюю ее сторону) оскудели и иссякают сейчас любовь и чувства братства и единения. Но как радостно бывает сейчас собраться вместе людям, могущим с чистой совестью облобызать друг друга и сказать: "Христос посреди нас". Я не аскет, не мистик и не философ. Я смиренный служитель Церкви Божией не по достоинству и заслугам своим, но единственно по Его неизреченной милости, принявший от Него власть вязать и решать грехи человеческие Его святым Именем; питать их Божественной пищей: Телом и Кровью Христовыми; возносить за них молитвы пред Престолом Господним. В простоте сердца и ума своего склоняюсь перед Божественной Любовью, Правдой и Красотой, с благодарением повергаюсь в прах перед бесконечным к нам милосердием Божиим и призываю других это делать. Помоги, Господи, нам нести свой жизненный крест и да будет во всем воля Твоя! Молитва и, главное, Таинства Святой Церкви и, прежде всего, Причащение Святого Тела и Крови Христовых поддержат на этом пути, дадут возможность непрестанно бороться с исконными врагами, исполнят кротости и смирения и укрепят Веру. Исполнят сердце ваше миром и радостью о Духе Святом. Господь, призвавший вас в Свою Святую Церковь, Ему Одному ведомыми путями доведет вас до спасения. "В доме Отца Моего обители многи суть" (Ин 14:2)".

В этом письме о. Петр ясно выразил понимание своего личного пастырского служения. В нем отразилась та редкая цельность души, "простота сердца и ума", которые вместе с горячей ревностью о Боге и славе Его составляли его сущность. Церковь с ее человеческой (а не мистической) стороны он понимал как единую семью, в которой никто не может быть одинок. Идеалом Церкви для него было общество людей, единых по духу, которые могут с чистой душой сказать: "Христос посреди нас!"

Предлагая в своем письме многочисленные цитаты из Нового Завета, он стремится показать ослабевшей и унывающей душе, как безгранично милосердие Божие, какое обилие утешения, надежды и укрепления можно почерпнуть из Священного Писания. Одни только человеческие усилия, как бы напряженны и мучительны ни были, не приведут ко спасению. Бог совершит! И притом Ему одному ведомыми путями.

Однажды мне удалось приехать в Загорск для того, чтобы попросить о. Петра помочь мне разрешить один практический вопрос: можно ли мне заняться теперь же подготовкой к защите диссертации. Этот вопрос был труден потому, что до войны о. Серафим не благословил меня на это дело. Но прошло несколько лет и многое изменилось. Тогда о. Серафим говорил о другом периоде моей жизни. А теперь нельзя ли поставить этот вопрос вновь?

О. Петр не хотел один решать этот вопрос. Он снова предложил пойти с ним вместе к матушке Марии для того, чтобы решить его совместно с ней или, быть может, предоставить ей это решение.

Матушка сказала, что работать над диссертацией мне теперь не только полезно, но и необходимо. О. Петр принял ее совет и решение. Таким образом, работа над диссертацией стала для меня не чем-то посторонним или нейтральным для внутренней жизни, но делом послушания. Это сознание создало в душе новые стимулы и дало полное спокойствие в работе. В течение 4 лет моей подготовки диссертации матушка все время следила за мной и в трудный момент, когда руководящий профессор отказался ее пропустить и я готова была от нее отказаться, матушка сказала: "Надо довести до конца, а они не хотят пропустить и все-таки пропустят". О. Петр глубоко уважал матушку. Незадолго до своего ареста он приехал к ней и со слезами просил принять его духовных детей, когда он будет далеко. "Уж моих-то вы примите", — говорил о. Петр. Узнав о том, что Алик (тогда еще школьник) сблизился с матушкой и проводит у нее каникулы, о. Петр писал: "Я очень рад, что Алик познакомился с матушкой. Где бы он ни был, знакомство с человеком такого высокого устроения будет полезно ему на всю жизнь. Таких людей становится все меньше, а может быть, больше их и совсем не будет".

Находясь в ссылке, он все время переписывался с матушкой, прося ее поберечь себя до его возвращения.

По окончании войны. Возрождение Церкви

14 октября 1943 года о. Петр был арестован*. После ареста о. Петра и о. Иеракса нам некуда было пойти исповедоваться и причаститься. Душевное состояние в то время у меня было очень тяжелое. Я тосковала о брате: он не дожил до конца войны и умер некрещенным. Последние, самые трудные годы он был очень одинок, так как я, заботясь о сестре и детях, почти его оставила и он очень от этого страдал.

-----------------------

* Была также арестована и монахиня, хозяйка дома, в котором служили о. Серафим и о. Петр. Сотрудники госбезопасности выкопали гроб с телом архимандрита и увезли, вскрыли и сфотографировали его. Но впоследствии гроб был отправлен на кладбище и тело предано земле. Люди, близкие к о. Серафиму, проследили место погребения и поставили над могилой крест. Много лет спустя, в связи с закрытием этого кладбища, тело было перенесено на другое Загорское кладбище, где оно покоится и ныне. На этом же кладбище похоронена и схиигуменья Мария.

Я изложила все в форме письма, надеясь на то, что оно будет передано кому-нибудь из близких о. Серафима и единомыслящих с ним отцов. Письмо это до них не дошло. Вскоре, однако, появилась возможность встретиться с о. Дмитрием (Крючковым). Один-единственный раз видела я о. Дмитрия, вскоре он был сослан и окончил свою жизнь в ссылке. Встреча с ним оставила глубокое впечатление. Он удивительно чутко отнесся к моим переживаниям. Он говорил о том, что многое из области человеческих отношений, что кажется нам значительным, за пределами здешней жизни теряет свою остроту и значительность и не переходит в вечность, о том, что дружба душ живых и умерших реально существует и т. д.

Кончилась война. Долгожданное слово "победа" пронеслось по стране и далеко за ее пределами. В Церкви тоже произошло большое событие: был избран Патриарх Алексий. И верующие, и неверующие с большим интересом читали его воззвание в газете. Вначале мы не совсем отдавали себе отчет в том, что произошло, и не знали, можно ли доверять тому, что написано в газете. Вскоре мы узнали из газет и еще одну радостную весть: патриарх поехал в Иерусалим, чтобы отслужить благодарственный молебен у Гроба Господня. Но практически для нас ничего не изменилось. Мы по-прежнему не посещали церковь. Духовное одиночество продолжалось.

Шел 45-й год.

Однажды, вернувшись с работы домой, я застала Алика очень взволнованным. "Приходила Надежда Николаевна, — сказал он, — она говорит, что получено письмо из Сибири, подписал его епископ Афанасий*, о. Петр и о. Иеракс. Нам можно теперь ходить в церковь и причащаться. Она просила, чтобы вы зашли к ней на работу, и она вам сама все расскажет".

-----------------------

* О. Серафим прежде говорил своим духовным детям: "Пока жив владыка Афанасий, у вас есть свой епископ".

После разговора с Н.Н. мы решили пойти в церковь. Чтобы не обращать на себя внимания, сестра пошла в одну церковь с Аликом как старшим, а я в другую с младшим его братом. Алик был поражен, увидев полный храм народу и услышав общее пение Символа веры. Ничего подобного он раньше не видел и не слышал. Павлик тоже был захвачен тем, что происходило вокруг.

Причащаться во вновь открытых храмах мы еще не решались: шли слухи, что подписи в письме могли быть подделаны. Долго оставаться в таком недоуменном состоянии было невозможно, и я решила поехать к матушке Марии, которую так ценил и уважал о. Петр. Пусть ее слово будет последним. Матушка встретила меня словами: "Вы в какую церковь ходите?" Вместо ответа я расплакалась. Матушка успокоила меня и сказала, что в подлинности письма сомневаться нет оснований. И о. Петр через кого-то передал: "В храмы ходить можете и причащаться, но с духовенством сближаться подождите".

В московских храмах началось оживление: появились хорошие проповедники, в некоторых церквах проводили целые циклы бесед на определенные темы. В одной даже велись специальные беседы с детьми. Беседы сопровождались диапозитивами, иллюстрирующими тексты Ветхого и Нового Завета.

Отец Петр в ссылке (письма)

В течение 5 лет мы ничего не знали об о. Петре. Но, наконец, удалось узнать его адрес, и я написала ему письмо. Ответ о. Петра привожу полностью:

"Милость Божия и благословение Его да будет с Вами. От всей души благодарю Вас за сердечный привет и радуюсь несказанно тому, что Вы меня еще помните и питаете добрые чувства. Для меня самого жизнь в мире с его суетой, волнениями и тревогами окончилась 5 лет тому назад, а с тех пор я как бы жил в многолюдной обители, где нес свое послушание, а теперь нахожусь в тихой пустыньке, в самом величественном храме природы, бессловесно возносящей непрестанную хвалу Создателю, где я прохожу определенное мне скромное послушание.

Прошедшее замерло для меня на той точке, в какой застало меня 25 декабря. В мыслях и перед глазами все время стоят светлые облики близких по плоти и духу людей, тогда меня окружавших. Я продолжаю их видеть, с ними беседовать, с ними молиться. Радуюсь их радостями и благодарю за это Бога, печалюсь их печалями и горем, соскорблю им и соболезную. В этом и состоит моя настоящая жизнь, за которую я могу только от всего сердца благодарить Бога. Грущу только, что пока лишен утешения в таинствах, но вспоминаю древних отшельников, чем и утешаюсь.

Кругом здесь царствует мир и покой, невозмутимая красота и прелесть природы. Величественно и грандиозно возвышаются к небу громадные сосны и лиственницы, как некие свечи пред Господом, радуют взор белоснежные стволы березок с их пахучими ветками, напоминая о наших недостатках, влекущих нас долу.

Внизу привлекает взор чудесный ковер из самых разнообразных цветов и растений: лилий, тюльпанов, ирисов, гвоздичек, фиалок и прочих — всех не перечтешь. Среди травы краснеется земляника и вот-вот поспеет клубника, которую, говорят, собирают здесь в июле ведрами. Воздух оживляется пением пернатого царства, но сейчас, после Петрова дня, они и здесь умолкают. Среди всего этого совсем не чувствуешь себя одиноким, а сливаешься как-то со всем воедино и как бы сам невольно принимаешь участие в их общем хвалебном гимне Творцу.

В ответ на Ваше письмо о детях скажу: трудно сейчас молодежи сохранить себя от всяких соблазнов и искушений и сберечь свою душу, но надеюсь и верю, что Господь, по предстательству нашего общего покровителя преподобного Сергия и по ходатайству их крестного, даст им возможность преодолеть все препятствия.

Что же касается Вас лично, то Вы правы: к сожалению, сейчас мы все лишены тех духовных наставников, которые живым словом помогли бы нам направлять свой внутренний корабль к спасительной пристани. У нас осталась прежде всего вечная "Книга книг", а затем творения как древних отцов, так и позднейших: епископа Феофана Затворника, епископа Игнатия Брянчанинова. Творения первого — это такие перлы, в которых Вы найдете все необходимые указания, как строить внутреннюю клеть души ко спасению, найдете исчерпывающее разрешение всех недоумений, вопросов и колебаний, неминуемо возникающих на практике. К ним я Вас и направляю: епископ Феофан, с которым Вы, со своим духовным багажом, вполне справитесь и найдете удовлетворение; епископ Игнатий нам, простым смертным, ближе, понятнее, но тоже в своих советах велик и очень полезен.

Собственные наши рассуждения и умствования так слабы и бесцветны перед этими могиканами духовной мысли и делания, как ничтожны и мелки все наши слова, речи и проповеди в сравнении, например, с огласительным словом св. Иоанна Златоуста в неделю Пасхи.

От себя добавлю еще — живите попроще, не особенно мудрствуйте, несите благодушно тот жизненный крест, который возложил Господь, как самый легкий для Вас и спасительный. Старайтесь только сделать в своем положении в настоящее время максимум добра людям, тогда покой, мир и радость воцарятся в Вашей душе и Вы начнете уже ощутительно предвкушать начаток блаженства. Про себя скажу, что чувствую я себя неизмеримо лучше, чем 5 лет назад, все более и более убеждаясь, как действительно Господь посылает нам именно нужное и потребное ко спасению.

Нет больше ни тревог, ни волнений, не страшит будущее, а за настоящее благодарю Бога".

В письме 1950 года о. Петр рассказывает о том, как он, сторожа ночью колхозный сарай, отслужил Светлую Пасхальную заутреню, в то время как кругом была метель и пронзительный ветер:

"Слава Богу, в этом году я мог сравнительно спокойно предаваться дорогим воспоминаниям и переживаниям, что давало утешение и умиление. Пасхальную ночь я провел один. Все почивали мирным сном, и ничто не мешало мне углубиться и сосредоточиться. Как полагалось, свои "воспоминания" я кончил в 3 часа ночи и пошел на место дежурства, а на дворе была метель. С трудом, проваливаясь ежеминутно, я перебрался через низину и благополучно попал в свою сторожку. На утро мороз усилился. Пронизывающие порывы ветра сковывали водяные массы в лед.

Всем шлю горячие пасхальные приветствия с молитвенными пожеланиями всяких радостей и утешений. Огорчения, досадные мелочи, естественные в нашем мире печали и слез, без них никак не обойдешься, лукавый подсовывает их нам в минуты самых возвышенных и светлых переживаний, но пусть они не проникают в самую глубину души, и пусть сердце не охладевает любовью совсем, и мир Божий да не оставляет нас немощных совершенно".

Из этих писем мы видим, как отнесся о. Петр к аресту и ссылке, как принял свое одиночество и разлуку с храмом и близкими.

Все то тяжелое, что пришлось ему перенести, нисколько не омрачило его дух. Любовь и радость духовная не покидали его ни при каких обстоятельствах. Вдали от рукотворного храма, который он так любил, он всей душой погружался в "величественный храм природы, бессловесно возносящий непрестанную хвалу Создателю".

Расставшись с близкими, он не только вспоминал их и молился за них. Он писал: "Я продолжаю их видеть, с ними беседовать, с ними молиться. Радуюсь их радостями и печалюсь их печалями". Нет места унынию, тоске, чувству одиночества. Даже принудительный труд для него только "скромное послушание", а лагерь — многолюдная обитель. Ни в письмах, ни в личных беседах после возвращения из ссылки о. Петр не упоминал о тех ужасах, грубостях, жестокости, насилии, какие ему пришлось пережить и какие происходили у него на глазах.

Когда думаешь об о. Петре, вспоминаются стихи А.С.Хомякова:

Есть у подвига крылья, И взлетишь ты на них Без труда, без усилья Выше мраков земных.

Он осуществил, быть может, высший подвиг в этом страшном мире, потому что он исполнил слова апостола: "Всегда радуйтесь!"

Любовь о. Петра к людям со всеми их слабостями и немощами основывалась на его несомненной уверенности в милосердии и снисхождении Божием. Для него Бог был прежде всего Deus caritatis*, об этом о. Петр говорит и в своей последней прощальной беседе. Он не предъявляет к людям больших требований.

-----------------------

* Бог милосердия (лат.)

"Искренние огорчения, ошибки, — говорит он, — неизбежны в нашем мире печали и слез". О. Петр только предостерегает нас от уныния, от омрачения, и говорит: "Лишь бы они не проникали в самую глубину души и мир Божий не оставлял нас немощных совершенно".

Возвращение из ссылки

Вернулся из ссылки о. Петр больным: еще в лагере он заболел тяжелой болезнью, которую местные врачи диагностировали как рак кожи. Однако он захотел получить приход, и был назначен настоятелем собора в г. Боровске Калужской епархии.

В Боровске начался новый период его жизни. Жил о. Петр в доме церковного старосты, пожилой женщины. Она занимала две большие комнаты во втором этаже. На первом этаже жили ее дети и внуки. Комнатка, в которую поселился о. Петр, была настолько мала, что в ней не помещалось ничего, кроме узенькой кроватки, на которой он спал, маленького столика и полки с книгами. Обедал и принимал посетителей о. Петр в комнате старосты. Все это было для него очень тяжело. Он не имел возможности ни с кем поговорить наедине: хозяйка прислушивалась ко всем разговорам и часто вставляла свои реплики. Это очень огорчало о. Петра. Он жил одиноко и с большим радушием принимал всех приезжавших к нему. Ему так хотелось побыть наедине с гостем, поговорить обо всем. Если приезжий выражал желание исповедоваться, о. Петр уходил с ним в свою крошечную келью.

Целью, средоточием всей его жизни была литургия. Он вставал до рассвета, чтобы подготовиться к служению, и молился в своей келье до того момента, когда надо было идти в собор. Он жил в храме, в богослужении.

Во время литургии он преображался. Старость, усталость, болезнь словно отступали от него. Голос его становился бодрым и чистым. Он был полон силы и энергии и как бы летал по храму, восхищенный и счастливый. Прихожане говорили о нем: "Летающий батюшка!" В этом не было экзальтации. Это было торжество духа, "пир веры", по слову Иоанна Златоуста.

Служил о. Петр всегда один. Его отношение к богослужению исключало возможность совместного служения с теми, кто не был единодушен с ним. Помню случай, когда о. Петр решительно отказался служить вместе с одним из священников близлежащей церкви.

Однажды к о. Петру пришел диакон, который хотел получить место в соборе. Рассказывая о себе, он утверждал, что в отношении семейной жизни у него все благополучно. Оказалось, что он женат в третий раз. О. Петр был очень взволнован и возмущен таким обманом и долго не мог успокоиться.

В общении с народом о. Петр был прост и сердечен. Его любили и ценили все. Помню его на улице Боровска, окруженного детьми, которые всегда приветствовали его, которых он благословлял в поход за грибами. Но он был тверд в тех случаях, когда дело касалось Таинств Церкви. Так, в большой праздник, когда из деревень привезли много детей для крещения, о. Петр сразу заметил среди приехавших молодых крестных легкомысленное настроение. О. Петр громко сказал: "Неверующие крестные отойдите, пусть одна верующая крестная останется".

О. Петр имел обыкновение поминать каждый день не только всех своих духовных детей, но и всех, кто хоть раз пришел к нему в храм с просьбой о поминовении. Каждый поминаемый становился для него своим, и он хранил молитвенную память о нем на всю жизнь.

Если была малейшая возможность, он считал своим долгом сам отпеть и проводить в последний путь того, о ком он постоянно молился. Уже совсем больной, лежа в постели, он огорчался, когда узнавал, что его заменил в этом деле другой. По своему смирению о. Петр отказывался от старческого руководства, хотя у него были для этого все данные. По этой же причине он уклонялся и от богословствования (в узком смысле этого слова).

Мне посчастливилось два года подряд провести отпуск в Боровске (1957 и 1958 годы). О. Петр давал мне книги для чтения. У него было полное собрание творений Иоанна Златоуста, которого он очень любил и всегда рекомендовал для чтения. Там я прочла 10-й и 11-й тома. Времени, свободного для бесед, у о. Петра было очень мало, но мне хотелось бы собрать то немногое, что удалось уловить в его отношении к ряду вопросов. Радовало прежде всего его искреннее, личное, широкое отношение к вопросам духовной жизни. Так, например, понимая литургию как нечто единое, он сознавал, что в душах людей она преломляется многообразно. "Все доброе производит благодать, — говорил он, — благодать одна, как литургия одна, но как многообразно она действует в душах человеческих, для каждого в своей мере, сколько кто вместить может".

"И в природе благодать, и пение птиц в лесу — литургия. Православие не старообрядчество, в нем есть широта всеобъемлющая".

У о. Петра не было и тени того, почти сектантского, понимания Православия, с которым мы и сейчас нередко встречаемся. Есть еще до сих пор люди, которые отшатываются от западного христианства как от чего-то чуждого и даже враждебного. Есть и такие, которые считают, что православный священник не должен заниматься "светскими" науками или интересоваться искусством. О. Петр был чужд этих предрассудков. "Церковь едина, — говорил он. — О соединении всех мы молимся за каждой литургией. И у католиков благодать есть. У них было много тяжелых ошибок, но и у нас они были. "Спаситель не узнал бы в нас Своих учеников" (стихи Майкова). А читать и изучать все нужно, кто что может, и на всяком месте можно христианское дело делать".

Интересно отношение о. Петра к вопросу об индивидуальности души и его понимание будущей жизни. "Каждая душа, — говорит о. Петр, — может возрастать соответственно своим особенностям. Будущая жизнь — продолжение земной жизни, и возрастание каждой души будет там продолжаться".

О. Петр всегда предостерегал от мрачности, уныния, отчаяния, чувства безысходности. "Чувство безысходности бывает, — говорил он. — Но ведь даже в классической древности существовало не только понятие фатума, но и понятие катарсиса — очищения через страдание".

О. Петр умел разгонять мрак в душе человека. "Иногда, — говорил он, болезнь кажется все хуже, а смотришь — и больной выздоровел. Блажен, кто не сомневается в том, что избирает, тогда не будет двойственности. И о грехах отчаиваться нельзя, но плакать и просить помощи".

Однажды я рассказала о. Петру об одном факте, который мы наблюдали с Павликом, когда были в Глинской пустыни. Вместе с одним молодым монахом Павлик шел рано утром на сенокос (монастырь тогда еще имел свои луга и коров, и всех молодых людей привлекали к помощи в сельскохозяйственных работах). Павлик обратил внимание своего спутника на облака, окрашенные восходящим солнцем. Но молодой инок даже не поднял глаз: "Я не для того в монастырь пришел, чтобы красотой любоваться, а для того, чтобы о грехах плакать", — сказал он. Выслушав этот рассказ, о. Петр сказал: "Это неверно, что если кто хочет о грехах своих плакать, то и небом любоваться нельзя. Напротив, когда придешь в умиление и восторг от созданной Богом красоты, тогда и грехи свои живее чувствовать будешь". Во внутренней жизни о. Петр всегда советовал идти ровным путем, стремиться к большим дарованиям, но не спешить. "Над всем же имейте щит веры, которым возможете все стрелы лукавого угасити". "Без любви ничего нельзя сделать, а любовь будет тогда, когда один будет стараться для другого, а другой для первого, тогда и в семьях мир будет".

О. Петр был всегда деятелен, бодр, быстр в движениях. В собор он всегда шел таким быстрым шагом, что трудно было идти с ним рядом.

Однажды я приехала в Боровск под праздник Игнатия Богоносца. Всенощной в этот день в соборе не было. Мне хотелось исповедоваться с вечера, а утром причаститься в соборе за литургией. Исповедовал меня о. Петр в своей маленькой келье. Неожиданно во время исповеди у меня произошел резкий спазм сосудов головного мозга. Меня сейчас же уложили в постель в большой комнате хозяйки дома. О. Петр старался оказать мне посильную помощь. На другой день о. Петр служил утреню у себя дома, прежде чем идти в собор, и при этом открыл дверь в ту комнату, где я лежала, так что я имела возможность все видеть и слышать. О. Петр очень любил Игнатия Богоносца и служил в этой необычной обстановке так вдохновенно и сосредоточенно, что это утро никогда не изгладится из моей памяти. После обедни я уехала домой, и как только мне стало лучше, написала о. Петру письмо.

В ответ я получила письмо такого содержания:

"Бесконечно рад был получить Вашу весточку о Вашем здоровье. Я очень беспокоился и молился за каждой литургией о Вас особенно. Слава Богу, что Вы окрепли, но не злоупотребляйте работой и всякими головоломными вопросами. Скорблю о Глинской пустыни и о киевских старцах. Думал зайти к Вам в Москве, но решил, что это может быть и не совсем удобно. Никак не могу попасть к матушке, все дела и требы. Мое здоровье по-стариковски сносно. Всем сердечный привет и благословение.

Будьте здоровы и Богом хранимы.

Январь 1958 г."

В последний год своей жизни о. Петр начал и закончил огромный труд: внешний и внутренний ремонт собора. Делу этому он посвящал дни и ночи. Всю счетную, бухгалтерскую часть работы он взял на себя (теперь ему пригодилось его знакомство с бухгалтерией). Ему приходилось иметь дело со множеством людей различных профессий для осуществления всех работ по ремонту. Со всеми надо было договариваться, многих приходилось контролировать, следить за различными видами работ, планировать их. Возникало много трудностей. Приходилось иметь дело и с представителями местной власти. Средств на ремонт собора не хватало. О. Петр вложил в это дело все свои личные средства.

Между тем, болезни, с которыми он приехал из лагеря, давали себя знать. Скрытое заболевание перешло в болезнь крови. О. Петр работал за счет своего сна и отдыха. Он торопился закончить ремонт собора. Какой радостью было для него окончание ремонта! Собор был неузнаваем. Он стал украшением города.

Мне хочется привести здесь письмо, посланное о. Петром из Боровска в ответ на мое поздравление с праздником Рождества Христова:

""Посетил ны есть свыше Спас наш, Восток востоков, и сущии во тьме и сени обретохом истину, ибо от Девы родился Господь" (светилен утрени). Мир и благословение Божие буди с Вами.

Получил Вашу весточку с поздравлением, в свою очередь приветствую Вас с грядущими Великими праздниками Рождества и Богоявления. С молитвенным пожеланием Вам встретить их и провести в духовной радости и мире, в той высокой настроенности, которою исполнено и дышит праздничное чудное богослужение в своих прекрасных, возвышенных молитвах и песнопениях.

Начав делать выписки, трудно остановиться: так все хорошо и мудро в том, что предлагает нам св. Церковь! Ограничусь сейчас только хвалитным "И ныне" на той же утрени: "Днесь Христос в Вифлееме рождается от Девы: днесь Безначальный начинается, и Слово воплощается: силы небесные радуются, и земля с человеки веселится: волсви Владыце дары приносят: пастырие рожденному дивятся. Мы же непрестанно вопием: слава в вышних Богу, и на земли мир, в человецех благоволение".

За каждой литургией, а совершаю ее я очень часто, чуть ли не ежедневно, я молитвенно поминаю Вас и всех близких вместе с прочими духовными своими детьми, и считаю это для себя самым важным, что я только могу сделать для всех скорбящих и обремененных, милости Божией и помощи чающих. "Омый, Господи, грехи поминавшихся зде Кровию Твоею Честною, молитвами святых Твоих", — говорит священник в конце литургии, погружая в потир частицы, вынутые за проскомидией за здравие и упокой. Что может быть выше и действенней этого?

Трудные вопросы задаете Вы мне. Что сказать могу я, погруженный в ту самую суету, о которой Вы так хорошо упоминаете, описывая наше общее духовное состояние. В детстве и отрочестве меня самого тянуло в монастырь, но меня как-то страшила и удерживала высота обетов, которые даются при пострижении. Смогу ли, никчемный и слабый, хоть сколько-нибудь быть достойным и настоящим монахом? Но в монастырь мне хотелось тогда, хочется и теперь, на старости лет, на склоне своего жития. В монастырь строгий, со скитским уставом я пошел бы с радостью, ибо вижу в монашестве самое желательное завершение своей жизни. Между тем, принять постриг и оставаться в миру, оставаться погруженным в ту суету мирскую, от которой монах должен бежать, я боюсь еще больше и, вероятно, не решусь никогда. Монашество как идеал, как цель самая высокая всей моей жизни пусть будет стоять передо мной, хотя бы я не был облечен в мантию вещественную, а делом стремился осуществить хоть сколько-нибудь в жизни своей самые обеты инока.

В одном из журналов Патриархии была хорошая статья об еп. Феофане Затворнике с выдержкой из какого-то его творения: "В монашество надо идти не тогда, когда тебе захочется, но тогда, когда всем существом почувствуешь, что ты не можешь, никак не должен оставаться больше, не приняв пострига". Этого я еще не почувствовал.

Одна моя духовная дочь, жалуясь на свою духовную нищету и опустошенность, несмотря на принятое иночество, не удовлетворяясь таким своим состоянием, чуть ли не обвинила меня за то, что она через меня познакомилась с тем лицом, через которого она получила рясофор, и оказалась на деле очень плохой инокиней, так что ей иночества и принимать-то совсем не следовало.

Вы в этом деле стоите, по-моему, на совершенно правильном пути: ждете благословения и готовы принять его как послушание лицу высокой духовной настроенности и имеющему большой подвижнический опыт, которого у меня совсем нет. Я только думаю, надо ли спешить с самим постригом, не начать ли сейчас и без этого "заочное обучение" под руководством опытных и достойнейших лиц, которые бы могли поставить Вас на прямую и верную дорогу подвижничества, разрешая все Ваши недоумения и вопросы, которые неминуемо при этом возникнут? Да и позволят ли Ваши жизненные обстоятельства спокойно заняться "наукой из наук"? Не полагаясь на свой собственный разум, а следуя основному монашескому обету послушания игумену, старцу, лицу, которому Вы будете вверены для руководства, или которое вам будет указано для изучения азбуки духовной жизни. Мне кажется, Вы выполните приведенные вами слова Христа Спасителя, ибо пойдете за Ним, взяв крест свой. Обретете покой и душевный мир.

Алик передал мне Ваш труд, с радостью познакомлюсь с ним, только когда выберу времечко, очень я устаю от своей работы физически, а в таком состоянии голова плохо работает и серьезные вещи читать трудно. Его приезду я был очень рад, так как давно о Вас ничего не слыхал.

Если есть времечко, пока не занялись "азбукой", по-моему, ваши серьезные работы оставлять не следовало бы.

Всем меня знающим шлю сердечный привет и благословение. Простите мое убожество, если что не так написал и неправильно выразился. Будьте здоровы и Богом хранимы. Спасайтесь о Господе".

Болезнь и последние дни жизни отца Петра

О. Петр не хотел признавать себя больным. По утрам он продолжал ходить в собор. Но служить уже не мог, и однажды его привезли домой на машине, так как идти он уже не мог. Он слег и пролежал некоторое время в комнате старосты, под наблюдением боровских врачей. Состояние больного ухудшалось с каждым днем.

В то время, когда о. Петр лежал дома, он никак не мог примириться с тем, что ему нельзя служить, и рвался в собор. Врач из боровской больницы, который пришел навестить его, был удивлен его порывами и воскликнул: "Вы так любите Господа Бога!?" А бывшая при этом староста добавила: "Батюшка и народ хочет утешить".

Врачи боровской больницы отказались принять его под предлогом, что у них нет крови для переливания, а тот врач, который делает переливание, уехал. Впоследствии выяснилось, что они не решались взять на себя ответственность, считая, что больной слишком слаб и переливания не вынесет. Одна из прихожанок посоветовала обратиться в Ермолинскую больницу к главному врачу З.Л., которую она знала как хорошего врача и отзывчивого человека. Не сразу удалось уговорить ее взять к себе нашего больного, так как тем самым она ставила себя в очень затруднительное положение, тем более, что больной жил в Боровске и находился под наблюдением боровских врачей. Мы ловили ее везде, ожидая часами ее выхода с заседаний исполкома в Боровске, поджидали и у дверей Ермолинской больницы. У врача было искреннее желание помочь больному, но обстоятельства препятствовали его осуществлению: в больнице шел ремонт, больные лежали в коридорах. А главное, надо было договориться с боровским врачом: лечение, которое было им назначено, одобрил проф. Егоров *.

-----------------------

* Егоров — известный московский врач-кардиолог, родственник отца Петра. (прим. ред.)

Наконец, боровский врач послал проф. Егорову телеграмму с указанием на то, что в боровской больнице провести курс переливания крови невозможно. Врач Ермолинской больницы прислала телеграмму, обещая поместить больного в Ермолинскую больницу, если будет на то согласие боровского врача и проф. Егорова. Тогда я поехала с полученной телеграммой к Егорову. Все эти переговоры затянулись, а в это время гемоглобин у больного снизился до 12 %, так что переливание крови могло оказаться бесполезным. Наконец состоялась "конференция" врачей и они пришли к взаимному соглашению. Затем возник вопрос, как достать кровь или, еще лучше, эритроцитарную массу. Это было почти невозможно. Неожиданно один общий знакомый И. вызвался поехать вместе со мной в Институт переливания крови. После того как все наши переговоры не имели успеха, И. также неожиданно встретил в этом институте свою знакомую, которая помогла нам заказать 6 ампул эритроцитарной массы по рецепту проф. Егорова. Я взяла на себя доставку этих ампул по одной и ежедневно ездила в Институт переливания крови и оттуда в Ермолинскую больницу. Первое переливание крови о. Петр перенес очень тяжело. Вернее, само переливание он перенес хорошо, но через час начался жар, озноб, рвота. Второе переливание прошло несколько легче. Но состояние продолжало оставаться тяжелым, больной был настолько слаб, что почти не мог говорить, забывал слова, не все понимал из того, что ему говорили. К основной болезни присоединилось воспаление почек и уха.

Главный врач З.Л. сделала максимум возможного для того, чтобы создать наилучшие условия для больного: предоставила ему отдельную комнату, вызвала консультанта-отоларинголога; сама просила нас о том, чтобы, помимо медперсонала, при больном все время был кто-нибудь из близких, заходила к нему по нескольку раз в день. Вызвали из Москвы брата о. Петра. Дежурили по очереди. Я провела в больнице сутки накануне Троицина дня. Ночью больной бредил, пытался сорвать с головы компресс и был очень беспокоен.

На дворе была сильная гроза, на утро дороги так развезло, что нельзя было проехать. Егоровы, которые ехали в Ермолино на большой машине "Зим", вынуждены были вернуться, так как машина застряла. В Духов день приехала монахиня Татьяна. Во вторник больному стало легче. Гемоглобин поднялся с 12 % до 18 %, самочувствие улучшилось, первый раз за все время он съел тарелку манной каши. В среду 24-го состояние стало еще лучше. О. Петр проснулся бодрый и веселый, перекрестился и сказал: "Господи! Как хорошо жить у Тебя на свете!" Он радовался возвращению к жизни. Много и с большим чувством говорил о любви, о радости, о милосердии Божием.

Затем неожиданно он обратился к присутствующим с такими словами: "Вам всем легко, вы можете добрые дела делать, а священник чем оправдается?" В ответ на реплику, что священник может еще больше доброго делать, о. Петр ответил: "Есть, которые делают, а есть и такие, что и подумать страшно. Один человек написал своим детям: "И первохристиане согрешали, но не останавливались, но отрешались от греха, простирались вперед к цели, к Господу, вот почему и они были святые, т. е. люди, угодные Богу, угодники"". О. Петр говорил со слезами: "А у Достоевского, помните, Мармеладов говорит: "Выходите пьяненькие, выходите слабенькие… И всех рассудит и простит, и добрых и злых, премудрых и смирных! Тогда все поймем!.. и все поймут"".

Из писем Василевской В.Я. Трапани Н.В.

----------------

Трапани Нина Владимировна (1912–1986), родилась в г. Мытищи Московской обл. В 1943 г. арестована по делу об "Антисоветском церковном подполье", по которому также был арестован еп. Афанасий (Сахаров). С 1943 г. находилась в Рыбинском (Волжском) ИТЛ. После окончания срока заключения сослана в Казахстан. В 1954 г. освобождена по амнистии. С 1954 г. жила в Мордовии (с. Большие Березники), затем в г. Потьма, недалеко от места пребывания ее духовного отца иеромонаха Иеракса (Бочарова) (инвалидный дом для заключенных). В 1957–1986 гг. проживала в г. Владимире. Работала бухгалтером. Автор воспоминаний "Епископ Афанасий (Сахаров)", опубликованных в сборнике "Молитва всех вас спасет", ПСТБИ, М., 2000. Полностью "Воспоминание об отце Петре Шипкове" опубликовано в ВРХД. 1987-II, Э 150, с. 286.

6 июля 1959 г.

Дорогая Нина!

— После того хорошего дня в среду 24-го, о котором я Вам писала в прошлом письме, когда о. Петр так хорошо и бодро беседовал с нами и, казалось, был на пути к выздоровлению, вновь наступила слабость, начался кашель, поднялась температура, четвертое вливание не решились делать, гемоглобин упал с 18 % до 14 %. В понедельник 29-го с ним можно было еще говорить, он всех помнил, обо всех спрашивал. Во вторник наступило дальнейшее ухудшение. В среду 30-го о. Петр перестал говорить и тяжело дышал. Начался отек легких. В четверг 2 июля о. Петр скончался в 3 часа утра. При нем была одна Таня (монахиня из Рощи). Отпевание было очень торжественным: приехали 9 священников, большинство из Калужской области, несколько человек из Москвы. Из Загорска была одна Л.Ф. Мы с ней провели ночь в соборе и читали поочередно Евангелие у гроба о. Петра. Часам к 5 утра начали приходить жители города, шли непрерывно, как к родному. Матери приводили детей. Приехал и настоятель храма Нечаянной Радости в Москве. Он знал о. Петра со дня его посвящения (в 1921 г.). На похоронах он говорил о редкой чистоте жизни и служения о. Петра, о том, как самоотверженно он отдал всего себя Церкви, не имея не только личной жизни, но и каких-либо личных интересов; о той необычайной радости, которая охватывала все его существо во время совершения им литургии; кто-то другой говорил о нем как о колосе, который созрел для жатвы.

Хоронить о. Петра вышел буквально весь город. Гроб несли на руках по главным улицам города, за гробом шел крестный ход с хором, а затем народ. Священники время от времени останавливали процессию и служили панихиду. Пение "Святый Боже" и "Помощник и Покровитель" не прекращалось на протяжении всего пути.

Могилу вырыли в очень живописном месте на высоком холме над рекой у самой часовенки, где, по преданию, похоронены родители преподобного Пафнутия. Говорят, о. Петр сам заранее избрал место для своей могилы.

Отрадно было видеть и слышать реакции самых различных людей, характеризующие их отношение к о. Петру, и убеждаться в том, что народ умеет чувствовать и ценить красоту души. Мне хотелось благодарить Бога за возможность быть подле о. Петра в последние дни и недели его жизни и проводить его в последний путь. […]

Теперь они ушли все, но оставили нам богатое наследство. Прошу только о том, чтобы хоть немного сохранить, хоть чуточку исполнить, пока не погас и для нас свет этого мира. […]

Август 1959 г.

Дорогая Нина!

На Ваши слова о полном одиночестве хотелось бы возразить словами самого о. Петра, который прямо говорил о том, что одиночества для нас быть не может. Разве возможно, чтобы человек, который весь жил высшей любовью, оставил после себя не чувство всех объединяющей и всех озаряющей любви, не чувство радости и надежды, но чувство полного одиночества?

Каким счастливым был он во время каждого служения литургии, с какой редкой силой чувствовал он радость общения с Богом, каким торжеством звучал его голос! Эта радость передавалась всем; ее чувствовали дети, которые с такими сияющими лицами приветствовали его на улице. Бесконечно больно, что он ушел от нас, но когда вспоминаешь о нем, в сердце звучат слова, которые отражают, как мне думается, самую сущность его внутренней жизни: "Во свете Лица Твоего пойдем и об Имени Твоем возрадуемся вовеки". […]

ПРИЛОЖЕНИЯ

(В. Я. Василевская. О детстве и юности)

Детство
I

"И был вечер, и было утро" — читаем мы в вечной книге Бытия. Счастлив тот человек, который на всю жизнь сохранил это чувство реальности мира, вечно воссоздающегося благодатью Божией и покоящегося в лоне своего Творца. Это чувство непосредственно дано ребенку, но, не освещенное верой, оно быстро гаснет и сменяется мучительными исканиями, которые находят свое выражение в бесчисленных детских вопросах. Большая часть этих вопросов остается не только не отвеченной, но и не заданной: "Почему увядают цветы?" "Почему умирают люди?" "Почему злой ветер гонит листочки?" "Почему так много страшного в злом непонятном мире за пределами детских сказок и игр?"

Как передать эти муки детства? Муки от невозможности осознать свои впечатления, осмыслить, осветить каким-то высшим светом, распределить по местам…

Отголоски жизни взрослых сквозь полузакрытые двери проникали в детскую комнату и острыми иглами вонзались в сердце…

II

Отшумел 1905 год. Взрослые перечитывали и жгли какие-то книги. Милая девушка Эсфирь, которая так хорошо делала для нас бумажные пароходики, была приговорена к смертной казни как революционерка. Ей удалось бежать в Египет. "Как чувствует она себя там, бедняжка, между фараонами и пирамидами?" думала я.

Мама и тетя, запершись в комнате, читали вслух книгу Леонида Андреева "Анатэма". Я простояла несколько часов у дверей, не будучи в силах уйти, мало понимая, но холодея от ужаса.

Вечером кто-то говорил о Ницше, а ночью сверхчеловек ходил по столам и душил людей…

Часто к папе и маме приезжали родственники и знакомые. Мы, дети, всегда вовремя ложились спать, но я долго не могла уснуть и прислушивалась к их рассказам. Каждый говорил о пережитых бедах и обидах, обвиняя во всем других и оправдывая себя. В детской голове невольно рождалась мысль: "А что, если бы вместо этих людей пришли к нам в гости те, которых обвиняют, — ведь они также стали бы оправдывать себя и обвинять других? Не должно ли все быть как-то наоборот, и тогда меньше было бы обид и страданий?"

Часто взрослые говорили о смерти. Просыпаясь ночью, я часто прислушивалась со страхом к дыханию окружающих — не умер ли кто? Желая яснее представить себе свою смерть, я закрывала глаза и уши и думала: "Не будет солнца, неба, цветов, звуков, все выключится одно за другим, останется ничто. Это будет смерть".

Вечерами, когда мы ложились спать, мама часто уходила на лекции, а бабушка сидела в столовой и что-то читала вполголоса. Я прислушивалась к ее шепоту и думала: "Бабушка уже стара, она скоро умрет, и я больше никогда не услышу ее голоса, не увижу ее лица. Зачем это так?"

Мне хотелось зажать ее руку в своей и сохранить на целую вечность. […]

V

Бабушка Ревекка Абрамовна была добрая, спокойная женщина с медленными мягкими движениями. Одета она была почти всегда в длинную темную юбку и широкую белую кофту, на голове у нее была черная кружевная косынка. Она умела готовить вкусные блюда и печь пышные "халы", но хозяйственные дела мало интересовали ее, и никто не мог представить себе Ревекку Абрамовну без книжки или газеты. Читала она всю жизнь до глубокой старости. Когда очки перестали помогать, бабушка читала при помощи сильно увеличивающей лупы. Она прекрасно знала историю еврейского народа и параллельно, отчасти, и историю всеобщую. Она всегда была в курсе политических событий, глубоко переживая все, что касалось судьбы родного народа, в какой бы стране это ни происходило. На эти события она откликалась часто гораздо живей, чем на то, что происходило в ее собственной семье и было связано с ее личными интересами. Знакомые, приходившие к нам, охотно беседовали с бабушкой и удивлялись ее памяти и любознательности.

Бабушка охотно читала с нами все наши детские книги. Помню, как мы с бабушкой прочли книги "На плавающих льдинах", "Страна долгой ночи", "Школьные товарищи", "Дон Карлос".

В дни больших еврейских праздников бабушка не стряпала и не читала газет. Она закрывалась в своей комнате и с утра до вечера читала псалмы и молитвы на древнееврейском языке (что было доступно немногим женщинам).

Бабушку нельзя было беспокоить в эти дни. И я не решалась никому признаться в том, как мучительно хочется мне знать, что написано в больших бабушкиных книгах и что означают эти незнакомые мне квадратные буквы. Я старалась под каким-нибудь предлогом проскользнуть в бабушкину комнату и, торопясь, таинственным шепотом просила показать мне "одну только букву". "Это — "алеф", — говорила бабушка, показывая мне странную букву, напоминающую латинское N, но более правильной формы. После этого я быстро выбегала из комнаты, стараясь никому не выдать своей тайны.

В пятницу вечером бабушка зажигала две большие свечи и молилась над ними. Какая-то особенная тишина царила в это время в комнате, и я знала, что бабушка не за себя и не за своих только детей и внуков молится, но за весь еврейский народ, рассеянный по всему миру, но объединенный веками гонений и скорби, и чувствовала, что в тишине субботнего вечера, в мягком свете этих свечей отдыхает на краткий миг душа народа-страдальца. В еврейской религии нет "я", а есть только "мы". Не "раб Божий", но "народ Божий" предстоит Богу в молитве…

"Ты избрал нас из всех народов и возвеличил над всеми языками", нараспев читала бабушка…

В праздник Хануки зажигали восемь маленьких свечей, вспоминая о братьях Маккавеях. Папа и мама не считали необходимым исполнять что-либо из обрядов религии. То, что делалось, делалось для бабушки, но всегда с теплым и хорошим чувством. Итак, папа, надев по просьбе бабушки шапку, зажигал ханукальные свечи. В комнате становилось весело и празднично. Маленькие огоньки скрепляли никогда не обрывающуюся нить столетий, прошлое народа оживало в далеких потомках.

VI

Мне было, должно быть, лет шесть, когда мы поехали на лето в Балаклаву. "Маленькая светлая бухта с нарядными яхтами — это наше детство, — думала я, — а безбрежное море, скрывающееся за утесами, — это тот большой мир, который ожидает нас за его пределами".

Зимой в Москве с наступлением вечера открывались безграничные ночные миры, на небе загорались далекие звезды. Я боялась звезд… Опускали занавески, зажигали лампы, раскладывали на столе любимые игры и книги маленький мир, подобный балаклавской бухте, — почти обман… Он скрывал на время от наших глаз большой страшный мир, готовый нас поглотить. Бог, в существовании Которого ни я, ни мои родители не сомневались, был так же далек, как эти далекие звезды. Никто не учил меня молиться. Я знала только, что Бог сотворил мир и дал людям нравственный закон. Это знание не могло облегчить моих страданий.

VII

Йом-Кипур — единственный установленный еврейской религией день покаяния. В этот день, вспоминая страданья времен инквизиции, еврейский народ плачет и молится о своих грехах.

Я смутно представляла себе, что такое грехи и почему надо о них молиться.

В Йом-Кипур бабушка уходила на целый день в синагогу и постилась (т. е. ничего не ела с вечера предыдущего до вечера последующего дня). Когда же она чувствовала себя слабой и не могла выйти из дома, она читала молитвы с утра до вечера, запершись в своей комнате. Мама тоже постилась в Йом-Кипур, но в синагогу не ходила и молитв не читала, а только была грустнее обыкновенного.

Однажды летом мы сидели в саду. Я играла во что-то, а бабушка беседовала с пожилой женщиной-крестьянкой. Они говорили о том, как счастливы и невинны дети, и какой тяжестью ложатся на душу грехи.

В свете угасающего летнего дня я вдруг со всей силой почувствовала тяжесть и неотвратимость ожидающего нас греха, и еще одна тень легла на предстоящую жизнь. С этим связалось и другое, как будто случайное, но неизгладимое впечатление. Дети, как всегда, играли во дворе. Один шалун подбежал к маленькому мальчику и, сделав угрожающий жест, шутя, крикнул: "Жить или умереть?" — "Умереть", — неожиданно серьезным тоном ответил малыш. "Почему?" — удивленно спросили дети. "Маленьким умрешь — ангелом будешь", еще серьезней ответил мальчик.

VIII

Мы очень мало знали события библейской истории, и при этом всякий элемент чуда был исключен: Моисей был великий ученый. Он хорошо знал законы природы, а потому многие советы его полезны до сего времени. Переход через Чермное море объясняли приливами и отливами. Все должно было уложиться в цепь причин и следствий. Внутреннее чувство противилось этому, создавалось недоверие к взрослым и их установкам.

1910 год. Комета Галлея. Для окружающих это было только одно из интересных явлений природы, которое стоило понаблюдать. В народе поговаривали о том, что комета может задеть своим хвостом Землю, и тогда жизнь на Земле прекратится. Никто у нас дома не придавал этим толкам ни малейшего значения, над ними смеялись как над фантазией досужих и невежественных людей. Но для меня, восьмилетней девочки, ожидание конца света, вопреки всему, стало, как для средневекового человека, реальным и всеобъемлющим переживанием. Правда, мысль эта не была связана для меня ни с какими религиозными представлениями, и чувство страха также не было преобладающим. Основным было чувство жалости ко всем — не столько потому, что всем грозит неминуемая смерть, сколько потому, что никто не знает и не хочет знать об этом.

Был солнечный день. Я шла вместе с папой и Веничкой по Чистым прудам и ясно чувствовала, как вся реальность внешнего мира, привычная и знакомая, рушится, как карточный домик. Еще час-два — и все будет уничтожено.

Хотелось крикнуть, рассказать всем, но надо было молчать: никто не поймет, никто не поверит…

Мы вернулись домой. День клонился к вечеру. Все осталось по-старому, комета не задела Землю. "Ты больна?" — спросила мама, увидев меня. Я не в силах была ответить и залилась слезами.

IX

Волна погромов и антисемитизма, поднявшаяся с наступлением реакции, прокатилась по России. Мы ежедневно читали об этом в газетах и журналах, слышали от приезжих с юга и с запада людей. Среди пострадавших были родственники и знакомые. Вчерашние друзья и соседи грабили и убивали стариков и детей. Мысль о погромах давила сердце. Быть может, самым страшным было то, что, как передавали, погромы всегда начинались крестным ходом и пением молитв. Люди кощунственно пытались освятить крестным знамением злое дело и с молитвою шли на преступление. "Уж не язычники ли они в самом деле?" — невольно мелькало у меня в голове. Антисемитизм проникал и в Москву, где еврейское население составляло в то время ничтожное меньшинство. Были дни, когда мы не могли выйти во двор погулять, потому что наши обычные товарищи по играм встречали нас злыми словами и оскорблениями. Я долго думала, чем бы смягчить сердца моих маленьких преследователей, и однажды, выйдя во двор, начала заранее приготовленную речь: "Мы — дети, — говорила я, — и различие между национальностями не может иметь для нас значения". Не знаю, многое ли было понято в моей речи, но на короткое время это помогло, и дружба возобновилась.

С приближением Пасхи антисемитизм всегда усиливался. Однажды, когда я вышла во двор, девочки встретили меня особенно недружелюбно, а одна из них вызывающе сказала: "Вы — евреи, а евреи Христа распяли!" — "Не может быть, подумала я. — Евреи — самый просвещенный и благородный народ древности — не могли сделать ничего жестокого и несправедливого". И я побежала к бабушке за разъяснениями. Бабушка сидела на своем обычном месте у окна и читала. "Бабушка, — сказала я взволнованно, — правда ли, что евреи Христа распяли?" — "Нет, — спокойно ответила бабушка, не отрывая глаз от книги, — не евреи, а римляне".

X

Мы росли с братом вдвоем и были неразлучны. Веничка был старше меня на три года, и интересы его были направлены в другую сторону. Девяти лет он проводил какие-то опыты по ботанике и разрешал вопросы о связи между электричеством и магнетизмом, но по характеру он был гораздо мягче, чем я, и беззащитней. Мы переживали друг за друга гораздо сильнее, чем каждый за себя. Только Веничкины, а не мои, обиды и огорчения казались мне заслуживающими серьезного внимания. Будучи уже в гимназии и в университете, я волновалась только перед его, а не своими экзаменами. Когда врачи временно запретили ему есть соль, я попросила у мамы разрешения тоже не есть соли, чтобы ему легче было переносить это лишение. Веничка так же нежно относился ко мне. Отношение же его к маме доходило до болезненного состояния. Он часто звал маму "моя святая", хотя мама очень этого не любила.

Однажды ночью с Веничкой случился нервный припадок. До утра никто не ложился. Мама приходила в отчаяние и обвиняла себя во всем. Напрасно папа пытался ее успокоить. Для меня это было первое большое горе. Припадки повторялись. Профессор Россолимо посоветовал на год взять Веничку из гимназии и не разрешил выезжать летом на юг, рекомендовав подмосковную деревню.

С этого времени мы с мамой оберегали Веничку как могли, и при усиленном лечении припадки года через два совершенно прекратились. Но за эти годы я ни разу не видела маму веселой, да и сама, кажется, разучилась смеяться.

С тех пор как Веничка заболел, мы никогда не спали в темноте: на ночь зажигали крошечные лампочки "файнольки" с цветными колпачками. Их свет не успокаивал, он казался тревожным сигналом в темную ночь. Я знала, что мама теперь спит всегда одетая и не позволяет себе крепко уснуть, чтобы не пропустить момента, если ее "бедному мальчику" (так она звала теперь Веничку, когда он не мог этого слышать) будет нехорошо.

XI

Летом в деревне мы жили более привольной и спокойной жизнью, сливаясь с окружающей природой и крестьянами, переживая вместе с ними многие моменты их жизни: возвращение стада, сенокос, уборку хлеба и т. п. Крестьяне относились к нам хорошо и тепло. Нас с детства приучали поздравлять окружающих с их праздниками. В деревне, где мы жили, престольный праздник был в Ильин день. Окрестные крестьяне на три дня прекращали всякие работы, отдыхали и ездили друг к другу в гости целыми семьями. По вечерам водили хороводы, устраивали пляски, пели песни.

Мы, дети, любили эти дни. Однажды я подошла к группе знакомых крестьян, расположившихся под деревом на отдых, и приветствовала их обычным: "С праздником вас!" — "И вам веселье при празднике", — ласково отвечали они. В этом ответе было что-то хорошее, дружеское, что примиряло со многим.

В деревне "файнольки" были не нужны. У крестьян, в избе которых мы жили, были иконы. Перед ними часто горели ночью лампадки. Какой-то удивительно мирный свет лился от этих лампадок или, быть может, от незнакомых кротких ликов над ними. Казалось, весь дом наполняли тихие ангелы. Мы ничего не знали об ангелах. Ветхозаветная религия знала живых ангелов, вестников Божиих, но память цивилизованных потомков в Европе сохранила только схему рационалистического монотеизма. И мир, который охватывал душу в такие ночи, был ощутимым, но непонятным, почти недозволенным!

Как мы учились. Наша гимназия

"Наша гимназия", "у нас в гимназии" — эти слова я постоянно употребляла во всех моих разговорах задолго до того, как начала учиться. Еще совсем маленькой девочкой я уже знала, что учиться буду только в этой школе. Когда мой брат Веничка поступил в гимназию, мы с мамой ежедневно ходили его встречать. Учителя ласково приветствовали нас и говорили маме: "Верочка тоже будет наша". Я знала, что у нашей гимназии много врагов. Одни не представляли себе школы без отметок, наград и наказаний. Другие считали, что программа мужской классической гимназии слишком трудна для девочек. Наконец, третьи полагали, что девочка не может учиться вместе с мальчиками без вреда для своего характера, манер и поведения.

Правительство тоже косо смотрело на нашу школу, которая в тесном единении с семьей осуществляла свои цели.

Эта борьба с "врагами" сплачивала и объединяла детей, родителей и педагогов, и всем хотелось доказать, что школа может держаться и процветать одной только любовью к знанию, к труду и друг к другу.

Начало занятий

Угол Знаменки и Крестовоздвиженского переулка. Гостеприимный звонок слышен еще издали, когда бежишь от трамвая, и ранец на спине весело подпрыгивает. Широкий двор. Приветливые лица учителей и пестрая толпа детей, в которой так хорошо затеряться, забыть "мое" в "нашем": "наш класс", "наша школа".

В классе уютно. На окнах цветы, аквариум с золотыми рыбками, на стенах красивые картины, таблицы.

Рассаживаясь по местам, дети не сразу прекращают разговоры и смех. Августа Германовна давно уже в классе. Она просит детей успокоиться. Шум постепенно затихает, и А.Г. предлагает дежурному прочесть молитву. Для меня это ново и незнакомо. Я даже не знаю, надо ли мне встать вместе с другими. А.Г. уже уловила мое замешательство, она подходит ко мне, шепотом объясняет, что надо встать. Как я благодарна ей за эту чуткость, теперь я знаю, что она всегда поймет меня и поможет. Общая молитва в классе освящала все, что здесь происходило, и вселяла какую-то особенную бодрость. Непонятны мне были только слова: "Церкви и отечеству на пользу!" Когда я стала немного старше, я заменила их для себя словами "на пользу родному народу и всему человечеству".

Урок французского языка

Первым уроком был французский. А.Г. сразу овладела вниманием всего класса. Она рассказала нам о своей поездке во Францию на каникулах. Французские дети очень интересовались нашей школой, говорила она, расспрашивали о ней, завидовали, что нам так хорошо и привольно здесь учиться, и звали к себе в гости. Потом она раздала нам новые учебники, привезенные из Парижа, и сказала, что если мы будем хорошо учиться, то в IV классе устроим экскурсию в Париж. (Когда мы перешли в IV класс, разразилась война 14-го года, и А.Г. не удалось осуществить своего намерения.) После этого А.Г. повесила на стене большую картину и стала рассказывать нам по этой картине сказку. Мои познания во французском языке были далеко не достаточны, но рассказ был так увлекателен, что невозможно было не запомнить целые фразы и отрывки. До сих пор у меня в памяти волк, который охотился за мальчиком и говорил:

"Je veux manger l'enfant rose, le petit garcon rose et blanc!"* Прослушав сказку, все хором пели песенку: "Si j'etais un petit ruisseau"**. Песня мне очень понравилась. А.Г. никого не останавливала, никому не делала замечаний. Только от времени до времени она говорила: "Trois heures d'attention par semaine, et vous saurez la langue".***

-----------------------

* Я хочу съесть розового младенца, маленького мальчика, розовенького и чистенького (фр.)** Если бы я был маленьким ручейком (фр.)*** Три часа в неделю внимания, и вы будете знать язык (фр.)

Под конец урока А.Г. предложила нам сделать сюрприз Любови Сергеевне, молоденькой учительнице из младшего подготовительного класса. "Когда Л.С. войдет к нам в класс, вы все встаньте и скажите ей хором: "Bonjour, Mademoiselle"*. Она будет очень рада" (у нас в гимназии не было обязательным вставать при входе учителя). Мы охотно согласились, и когда Л.С. вошла, громко воскликнули: "Bonjour, Mademoiselle". — "Bonjour, mes enfants"**, ответила Л.С., покраснев от удовольствия. И я еще больше поняла, что здесь все стараются сделать друг другу что-нибудь приятное.

-----------------------

* Добрый день, мадмуазель (фр.)** Добрый день, дети (фр.)

На уроке немецкого языка

Немецкий урок был часом подвижных игр и инсценировок, во время которых мы пели веселые и смешные песенки, вроде

"Eule, Eule, Eule, was siehst du mich so an?" ("Что ты, сова, на меня так смотришь?") или "hop, hop, hop, Pferdchen lauf galop" ("Скачи галопом, лошадка"). В промежутках мы разучивали счет в форме гимнастических упражнений: "Eins, zwei, drei"*. За парты почти не садились.

-----------------------

* Раз, два, три (нем.)

Сравнительная характеристика

Мария Васильевна, учительница русского языка, заболела, и ее заменяла та самая Л.С., которой мы говорили "Bonjour, Mademoiselle". Л.С. была еще совсем молодая, неопытная учительница, очень милая и приветливая. Она начала урок совершенно неожиданно для нас. "Дети, — сказала она, — только что я была на уроке в 7-м классе, там писали сравнительную характеристику Ленского и Онегина". Такое начало нас очень заинтересовало. Мы все уже слышали о Ленском и Онегине, но что такое "сравнительная характеристика" — не знали. Л.С. доступным нам языком объяснила, что это значит, и предложила вместе, всем классом, написать сравнительную характеристику кошки и собаки. Классная доска была разделена на две половины. На одной стороне записывались особенности кошки, на другой — собаки. Весь класс — с увлечением в работе. Затем были объединены общие и отличительные черты тех и других, и на основании этого была составлена сравнительная характеристика. Эта интересная работа заняла два урока и дала богатую пищу для развития нашей наблюдательности и мышления.

Природоведение

Урок природоведения проходил на открытом воздухе. Мы все расположились на скамейке вокруг учительницы и обсуждали вопрос о том, как мы устроим наш классный музей. 4Каждый рассказывал, что у него есть дома интересного и что он может принести для музея. Тут были различные животные и растения, коллекции, гербарии, серии картин. Я тоже решила принести заспиртованного морского конька и рыбу-пилу, которых мы поймали летом в Балаклавской бухте.

М.В. рассказала нам о том, как надо организовать музей, какие там будут отделы и что может сделать каждый. Потом мы пошли на огород копать грядки. Мне никогда не приходилось заниматься такими делами, так что я вскоре поранила себе руку. Но стоило ли на это обращать внимание, когда все кругом так весело и интересно, что боишься оторваться хоть на один миг.

Урок пения

Урок пения происходил в "маленьком зале", как мы его называли. Расположились полукругом возле рояля. Учительница проверила слух каждого и объяснила нам, как организовать свой шумовой оркестр. Каждый должен был соорудить какой-нибудь музыкальный инструмент для этого оркестра. На мою долю выпало сделать игрушечную скрипку, что я и сделала с помощью учителя ручного труда. Кроме того, нам было предложено сочинить текст песенки или пьески. Учительница сочиняла вместе с нами, и пьеска из жизни природы, в которой участвовали деревья, птицы, бабочки, мелкие животные, вышла очень занятной. Я изображала березку в бело-зеленом наряде. Мы, деревья, должны были стоять, покачивая ветвями, и петь:

Солнце, солнце золотое, В небо, в небо голубое Ты взойди, взойди скорей, Озари нас и согрей.
Перед Рождественскими каникулами

Синие сумерки. Звездные вечера. Узоры инея, ветви деревьев, опушенные снегом, аромат хвои — это рассказ о Ком-то, любимом и светлом, но совсем не знакомом — о Младенце, в тишине зимней ночи, в белизне снегов, в сиянии звезд, в звоне колоколов. "Le ciel est noir et la terre est blanche".* Темное звездное небо и светлая земля, чистая в белоснежном уборе, как невеста. Для кого она убралась так? Кого она ждет? Кто посетит ее? И о Ком эта песня, нежная, как пенье ангелов, которую мы пели на уроке: "Stille Nacht! Heilige Nacht" ("Тихая ночь. Святая ночь"). Может быть, мне даже не следует петь эти песни? Может быть, они не "для нас"? Но ведь это урок, и я должна в нем участвовать.

-----------------------

* Темное небо и светлая земля (фр.)

Недоумение проникает мне в душу, и я не знаю — радоваться ли мне вместе с другими или сжаться в комочек и не допускать этой радости. А звонкие детские голоса поют непонятные, но волнующие слова:

Welt ging verloren.

Christ ist geboren!*

-----------------------

* Мир погибал. Родился Христос!

Гимназия в опасности

Существование нашей гимназии не дает кому-то покоя: к нам приезжает инспектор из Учебного округа, и мы срочно в течение получаса обучаемся искусству реверанса, о котором мы не имели никакого представления. К нам приезжают доброжелательные репортеры из газет и фотографируют наши занятия в различных видах. Во время игры на перемене мальчик нечаянно толкнул девочку, и "блюстители нравственности" требуют закрытия этого "опасного" учреждения. Родители все чаще собираются на собрания и обсуждают вопрос о том, как спасти нашу школу. Не все рассказывают нам, но мы волнуемся и хотим знать все. Гимназию переименовывают, выбирают новую начальницу. Но когда министром просвещения стал Кассо, это перестало помогать. Он потребовал, чтобы в первый класс больше не принимали девочек, остальным было разрешено закончить курс.

Перед нами, девочками подготовительного класса, вставала дилемма: или уйти из гимназии, или "перескочить" во второй класс.

Сдать все позиции и перейти в женскую гимназию казалось мне невозможным, и я решила параллельно с классными занятиями проходить дома с помощью мамы программу первого класса.

Иногда казалось мучительным постигнуть тайну вычитания многозначных чисел или запомнить, какие газы входят в состав воздуха, как происходит смена дня и ночи и научиться находить на карте разные моря и острова. Не раз я плакала, сознавая свое бессилие, но затем с новой энергией принималась за работу и просила маму в десятый раз объяснить мне непонятное. Ведь если я не преодолею всего этого, мне придется расстаться с нашей гимназией.

Второе полугодие

За работой незаметно бежали дни. Вскоре все дела встали на свое место и оказалось, что остается еще время. Я переписала в свободное время почти весь немецкий учебник и прочла много хороших книг, среди которых особенно запомнились книга Авенариуса "Детские годы Моцарта" и увлекательная книга по истории древнего Египта "Чудеса древней страны пирамид".

В пятницу у нас был клубный день. После трех уроков мы оставались в гимназии, и каждый занимался тем, что ему больше нравилось: пели, рисовали, выпиливали, рассказывали сказки, готовили спектакли или выставки.

Зима сбрасывала свой волшебный убор: серели снега, розовели закаты, медленней и печальней звонили колокола. В классе по утрам, вместо обычной, читали другую, совсем непонятную молитву. Все это вместе называлось Великий пост.

Дети чаще простуживались и, когда нельзя было выходить во двор, проводили перемены в зале. Если в зале создавался беспорядок, кто-нибудь из учителей садился за рояль. Музыка невольно организовывала и успокаивала всех, и когда раздавался звонок, все стройно, под звуки марша, расходились по классам.

Весенние каникулы

Однажды М.В. предложила нам заняться подготовкой подарков к Пасхе для бедных людей из неурожайных мест. Мы с удовольствием взялись за это дело: приносили из дома книги, игрушки, рисовали, раскрашивали яйца, укладывали посылочки. Каждому хотелось от себя сделать что-нибудь приятное незнакомым детям. В Вербную Субботу нас распускали на две недели. "Ты на "Вербу" пойдешь?" — спрашивали друг друга. Пойти на "Вербу" значило пойти на Красную площадь в Вербное Воскресенье. В этот день Москва, ее улицы и площади принимали какой-то совсем необычный вид. Все пело, звенело, трещало на разные голоса. Все было ярким, веселым и пестрым. Разноцветные бабочки из лоскутков пестрых тканей украшали костюмы и головные уборы детей. Какие только необычные и смешные вещи не продавались на Вербном базаре: золотые рыбки, подпрыгивающие куколки в длинных пробирках, которые назывались морскими жителями, и неуклюжие яркие трещотки, которые носили сатирическое название "язык Пуришкевича", и многое другое. Лучи весеннего солнца ласково согревали и распускающиеся почки деревьев, и детей, отпущенных на каникулы, и золотых рыбок, и серых воробьев на дороге, которые казались нашими старыми хорошими друзьями.

Конец учебного года

После Пасхи стало уже совсем тепло, и мы выбегали в переменки во двор без пальто. Появились новые заботы. 20 апреля — День белой ромашки международный день борьбы с туберкулезом. И мы должны как-то помочь в этом деле, ведь и в нашей гимназии есть слабые дети, и не все родители могут обеспечить им необходимые условия. Мы рисовали белые ромашки на программах для вечеров, которые устраивали учащиеся старших классов в пользу туберкулезных детей, делали аппликации, помогали устраивать сборы.

Скоро летние каникулы, мы на целые четыре месяца расстаемся с гимназией, чтобы жить за пределами городских стен одной жизнью с цветами и тучками, птицами и деревьями. Но и в школе, и в лесу мы делали одно и то же дело: мы стремились познавать окружающий мир и наше место в нем. И перейти в следующий класс не значит ли только чуть-чуть подрасти, повыше взойти на холмик, чтобы лучше видеть окрестности?

Разложение атома

"Замечательное событие, да, господа мои хорошие, величайшей важности событие", — взволнованно повторял учитель географии Владимир Иванович, прохаживаясь по классу и потирая свои маленькие белые руки. Дети шумели и были довольны тем, что В.И. будет о чем-то рассказывать и, следовательно, не спросит о муссонах и пассатах, которые так легко спутать. Но В.И не замечал шума, он, казалось, даже забыл о том, что перед ним дети второго класса, которые не в состоянии понять всего значения того события, которое его так взволновало. "Лорд Резерфорд открыл разложение атома, который всегда считали последней неделимой единицей всякого вещества", — объявил В.И. и, сделав чертеж на доске, начал с увлечением объяснять, в чем заключались опыты Резерфорда. Я сидела на первой парте и изо всех сил старалась понять, что могло так сильно поразить добродушного, обычно несколько флегматичного В.И. Но опыты лорда Резерфорда были решительно недоступны десятилетнему ребенку, незнакомому с основами физики и химии. "Ты слушаешь меня, серьезный малыш?" — спросил В.И. Он всегда так называл меня, я была младше всех в классе и перешла прямо из приготовительного класса. Мне было жаль В.И., и я охотно верила ему, что открытие, о котором он говорил, будет иметь значение для будущего всего человечества, но повторить объяснение опытов все же не могла. Спас положение один мальчик — Шура А., который сам вызвался отвечать и прекрасно повторил объяснение опытов. Впоследствии Шура стал профессором физики.

Опыты Резерфорда были забыты, но урок не пропал даром. Мы почувствовали, что наука не есть что-то отвлеченное, что научные открытия могут быть волнующими событиями жизни. Будущее показало, что В.И. был прав в оценке значения открытия строения атома.

Война с дробями

Я довольно быстро освоилась с требованиями второго класса. Единственное, чего я не могла одолеть, были дроби. Я готова была сделать все, чтобы их усвоить: исписывала целые тетради, просила маму вновь и вновь объяснить мне непонятное и, уловив, наконец, объяснение, уходила в папину комнату и там повторяла объяснение вслух, как будто передо мной сидят другие девочки, заставляя воображаемых учениц отвечать на мои вопросы и решать задачи. Наша учительница арифметики вскоре ушла от нас, так как должна была родить. Я долго не понимала, что происходит с Ольгой Николаевной, и мне казалось, что ее положение имеет какую-то непонятную связь с дробями.

Года через два я встретила ее на улице с ребенком. "Ты уже теперь хорошо понимаешь дроби?" — спросила она.

На смену О.Н. пришел новый учитель. Виктор Эрнестович вносил много любви, пылкости и энтузиазма в свою работу. Он сумел увлечь нас не только самим предметом, но и радостью труда. "Я не знаю неинтересной работы, говорил он, — разве только работа мусорщика". Дети не согласились: в работе мусорщика также есть немало интересного — чего только не найдешь иной раз в мусоре!

"Школа, класс должны быть для нас священными, — говорил В.Э., - ведь здесь мы трудимся вместе, сюда приносим все лучшее, что у нас есть". Однажды кто-то из учеников, не сумев решить задачу, списал ее у товарища. В.Э. был очень огорчен. "Каждый раз, когда вам захочется сделать что-нибудь нечестное, — сказал он, — вспоминайте о тех людях, которые страдают за правду, не жалея своей жизни, и гибнут в далекой Сибири".

В.Э. был очень внимателен к ученикам. Он по глазам видел, кто не понял объяснения, и терпеливо повторял его, сколько было нужно. На его уроках забывали, что арифметика — трудный, а для некоторых и нелюбимый предмет.

Для чего написана эта книга?

Мы имели несколько тетрадей по русскому языку: для сочинений, диктантов, списывания, грамматических упражнений. Но самой любимой была тетрадь, на обложке которой было написано: "Мои мысли о прочитанных книгах". Эта тетрадь удовлетворяла потребность не расставаться с прочитанной книгой, но закреплять связь с нею, дать ей определенное место в своей жизни, измерить ею свой собственный рост. Зинаида Аполлоновна дала нам несколько вопросов, на которые мы должны были ответить: кто из действующих лиц больше всего понравился и почему? какие места в книге больше всего понравились? и т. п. Но особенно трудным был вопрос: для чего автор написал эту книгу? Некоторые ученики отвечали просто: "Для того, чтобы ее все читали", но остальных этот вопрос заставлял задуматься. Постепенно образовывалась привычка находить нравственный или социальный смысл в каждом прочитанном произведении, делать из него свои выводы. Чтение всегда было на последнем уроке. Мы были предупреждены, что хрестоматию "Наш мир" нельзя читать дома, так как в классе она должна быть новинкой. Читая по очереди тот или иной рассказ, мы затем незаметно втягивались в беседу, и З.А. умела ставить вопросы так, чтобы все были активны не только внешне, но и внутренне.

Особенно ярко запечатлелись в моей памяти две такие беседы: "Всегда ли надо слушаться родителей?" и "О чем ты мечтаешь?" Первый вопрос возник в связи с чтением рассказа "В бурю". Если бы девочка — героиня рассказа, думала больше всего о том, чтобы не огорчить родителей, она не совершила бы своего самоотверженного поступка. Очевидно, бывают в жизни моменты, когда руководит поступками только высший, нравственный долг. О своих мечтах рассказали немногие, но я помню, как чудак Миша С. поднял руку и сказал, что его мечта заключается в том, чтобы открыть живой белок.

Весь класс!

Наш класс становился самым шумным в гимназии и причинял немало беспокойства учителям. Растущее чувство товарищества принимало иногда нелепые формы, которые заставляли учащихся покрывать любую шалость или выходку товарища, хотя бы никто не одобрял ее. На вопрос учителя, кто крикнул или свистнул или пускал "голубей" на уроке и т. п., надо было непременно ответить "Весь класс!" К.Г., учительница немецкого языка, не раз плакала и уходила из класса; географ В.И. обращался к шалунам с одним и тем же вопросом: "Что, господа мои хорошие?", а математик В.Э. возмущенно требовал от более разумной части класса: "Приведите ваших товарищей к одному знаменателю!" Если измученный учитель просил нарушителя порядка уйти из класса, можно было услышать от уходящего песенку на мотив из оперы "Кармен": "Тореодор, скорее в коридор!" Естественно, что класс не мог удержаться от смеха. З.А. нередко задавала этим ученикам вопросы вроде следующих: "Кто тебя воспитывает?" или "Почему тебе нравится показывать себя с дурной стороны?" и т. п. Вопросы эти не всегда доходили до сознания. Шум и шалости в классе, с одной стороны, утомляли, а с другой, давали некоторую разрядку тому большому интеллектуальному напряжению, какого требовало прохождение сложной и многогранной программы классической гимназии. Общий фон дружеского и внимательного отношения скрашивал все.

Orbis pictus romanus*

-----------------------

* Римский мир в картинках (лат.)

В третьем классе начались новые предметы: история, алгебра и латинский язык. Поэтому я с нетерпением ждала начала занятий и уже с 1 августа начала считать дни до начала занятий и приготавливать тетради.

Папа давно уже говорил мне о том, что в алгебре вместо цифр складывают и вычитают буквы, и что если написать a + b, то из этого может получиться что-то совсем неожиданное. История была для меня уже чем-то родным и желанным, ведь так хорошо было, читая книги, воображать себя на берегах Нила или прятаться внутри огромного Троянского коня.

Но латинский язык привлекал, пожалуй, больше всего. Латинский язык не в воображении только, а реально вводил в жизнь древности и обогащал внутренний мир, делая каждого из нас собеседником Цицерона и Юлия Цезаря. А разве не приятно знать на зубок все пять латинских склонений, которых не знает никто из девочек, кончающих женские гимназии!

В магазине "Сотрудник школ" Залесской покупались новые тетради. Маленькие тетради для слов выглядели, как игрушки. Теперь мне понадобилось их целых четыре. Кроме французских и немецких слов я буду записывать латинские слова и главные определения по алгебре.

Первые дни занятий в третьем классе были праздником. В маленькой тетрадке на первой странице было написано, что такое "коэффициент", и мне казалось, что открылась дверь в какой-то новый, еще не знакомый мне мир, а на книжке с изображением римского форума стояла надпись "Orbis piktus Romanus". Теперь это — моя книга, и все эти непонятные надписи и рассказы скоро станут моими.

По циркуляру

Стараниями учителей и родителей в нашей гимназии была создана такая обстановка, что мы почти не чувствовали гнета существовавшего тогда в стране режима. Иногда учителя прямо говорили о том, что полицейско-монархический строй является несправедливым и что наступит время, когда в России будет если не демократическая республика, то, по крайней мере, ответственное министерство. Слова "казенная гимназия" означали для нас нечто очень мрачное, и мы очень жалели тех детей, которые туда попадали. Наш учитель истории, Василий Николаевич, был одновременно преподавателем казенной гимназии. Поэтому он, единственный из наших учителей, носил мундир.

Однажды кто-то из учеников пожаловался на трудность учебника Виппера по древней истории, добавив, что нигде не занимаются по этому учебнику, так как он запрещен циркуляром министерства народного просвещения. В.Н. весь вспыхнул. "Хорошо, — сказал он, — в таком случае, давайте жить по циркуляру". И он яркими красками описал нам, во что превратилось бы наше обучение и вся наша школьная жизнь, если бы мы стали жить "по циркуляру". Картина получилась достаточно убедительная. С тех пор никто уже не заговаривал о трудностях запрещенных учебников.

Приближение войны

Preparons-nous pour la guerre!

Preparons-nous pour la paix!*

-----------------------

* Будем готовы к войне!

Будем готовы к миру!

А.Г. каждое лето ездила в Париж и закупала там для нас французские учебники и книги для чтения. В третьем классе мы в последний раз получили учебники из Парижа, в 1914 году они могли быть доставлены только из Швейцарии. Книги эти имели особую прелесть. Близкие сердцу ребенка художественные образы заставляли забыть о том, что рассказы написаны на иностранном языке. Стремление к сильным переживаниям и героическому так сильно на пороге отрочества! Разве можно забыть маленького барабанщика или того маленького героя из времен Великой французской революции, которому вандейцы обещали жизнь, если он воскликнет "Vive la Roi!"*, и который предпочел умереть с возгласом "Vive la Republique!"**

-----------------------

* Да здравствует король! (фр.)

** Да здравствует республика! (фр.)

"Кто из вас поступил бы так же, как этот мальчик?" — спросила А.Г. Наступило глубокое молчание. Казалось, каждый взвешивал свои нравственные силы и не решался подвести итоги. "Я", — робко ответило два-три голоса. Много рассказов и стихов было посвящено эпохе франко-прусской войны. Поэты советовали нам: Preparons-nous pour la guerre!

Preparons-nous pour la paix!

L'avenir obscure naguere

Souleve son voil epais.*

-----------------------

* Будем готовиться к войне, будем готовиться к миру; будущее — вчера еще темное, приподнимает свое густое покрывало. (фр)

Будущее поднимало свое густое покрывало, надвигалась первая мировая война.

Война объявлена

В деревне, где мы проводили каждое лето, стояли гусары. Они размещались по два-три человека в каждой избе. Это были, большей частью, молодые крестьяне с Украины. Они нравились нам своей ловкостью, весельем и простодушием. Мы любили их красивых стройных коней и мелодичные призывные сигналы горна, раздававшиеся по нескольку раз в день, но приятней всего было слушать их хоровое пение по вечерам. Мы как-то сжились с их бытом, как и с бытом самой деревни.

Часов в 8 вечера гусары собирались у колодца на краю деревни, пели хором вечерние молитвы, а затем воздух долго оглашался то грустными, то веселыми звуками украинских песен. Мы, дети, уже лежа в постели, заслушивались их пением, в котором, казалось, изливалось все, что накопилось в душе каждого из певцов, и которое так гармонировало с наступлением летней ночи.

В деревне от времени до времени появлялся торговец мясом. Он проезжал по главной улице на небольшой старой тележке и, сзывая покупателей, протяжно выкрикивал: "У-е-д у, не п р и е-д у!" Эти слова оставляли непонятный след в душе и казались мрачным предзнаменованием. Вскоре мясник был взят в армию и убит на фронте. Веничка до конца своей жизни вспоминал эти слова. И ему суждено было уехать и больше не возвращаться…

Стояло лето 1914 года. Все упорней становились слухи о войне. 19 июля была объявлена мобилизация.

Казалось, все изменилось с этого дня. Война стала реальностью, повседневной жизнью. Наши друзья-гусары уехали на фронт. Немногие из них остались в живых. Днем и ночью шли мимо нас поезда: на фронт с мобилизованными, с фронта — с ранеными.

По ночам раздавались тревожные гудки паровозов, а в стуке колес слышались зловещие слова: "У- е д у, не п р и е-д у!"

Незабываемые стихи

Война изменила все. Как будто все сразу выросли и сблизились между собой. Героическим дышала страна. И сердце росло, расширялось за пределы узкого круга семьи и друзей. Родными казались матери и дети солдат, ушедших на фронт. Наша гимназия организовала свой лазарет. Мы помогали ухаживать за ранеными, читали им, писали за них письма, катали бинты, собирали подарки для фронта. С волнением открывали каждое утро газеты, ждали вестей с театра военных действий. Искали отклика пробудившимся чувствам в искусстве и литературе. Помню, в первые дни войны на концерте я услышала песню, слова которой меня поразили и заставили задуматься:

Подвиг есть и в сраженье,

Подвиг есть и в борьбе;

Высший подвиг в терпенье,

Любви и мольбе.*

-----------------------

* А.С. Хомяков (прим. ред.)

Все связанное с войной переживалось особенно остро. Однажды я прочла во французской хрестоматии стихи, которые буквально потрясли меня глубиною описанных в них переживаний. Там говорилось о молодой девушке, веселой и жизнерадостной. Она жила мирно и беззаботно и имела жениха, которого очень любила. Но вот объявлена война. Родина в опасности. Жених уезжает на фронт. Девушка плачет о нем, но и смеяться она не перестала. Elle mit sa robe noire

Et ferma son piano.* —---------------------

* Она закрыла рояль и надела черное платье. (фр.)

Она уходит на фронт сестрой милосердия. Там она узнает, что жених ее убит. Она не предается отчаянию, но еще с большим усердием продолжает исполнять долг милосердия. Однажды к ней в палатку приносят умирающего пленного. Она самоотверженно ухаживает за ним. Вечером, рассматривая бумаги больного, она с ужасом узнает, что это тот самый неприятельский солдат, который убил ее жениха.

Подавив собственные страдания, во имя Высшей Любви она продолжает ухаживать за раненым врагом всю ночь. Утром приходит врач. Больной уже вне опасности, но голова молодой девушки стала совершенно седой. Так вот она, война! Вот она, жизнь!

Мужество, отказ от себя, любовь к врагам! Я не заметила, что это случайно прочитанное мною стихотворение стало для меня первой проповедью христианства.

Любимый учитель

В пятом классе к нам поступил новый учитель. Сергей Николаевич должен был быть нашим классным наставником и преподавать русский и латинский языки. Два года пробыл у нас С.Н. Я не могу вспоминать о нем без чувства самой глубокой благодарности.

Трудные были годы: в общественной жизни — затянувшаяся война, государственные неурядицы, две революции… В личной — сложный и мучительный переход от отрочества к юности.

С. Н. чем-то резко выделялся из среды наших учителей: в нем не было свойственной всем интеллигентам того времени сложности, которая, при всем большом культурном богатстве, оставляла чувство неопределенности, неуверенности. В С.Н. поражала цельность, глубокая внутренняя честность и принципиальность, основанные на незыблемом фундаменте, которого мы не чувствовали у других педагогов, "колеблемых ветром учения". И именно это здоровое ядро его личности — "высокий строй души", ясность взгляда на жизнь, уверенность и простота во всем — так благотворно и целительно влияли на неокрепшие еще, мятущиеся души подростков. Даже сама манера держаться, исходившая изнутри его личности, имела большое значение. До сих пор помню, как С.Н. входил в класс, здоровался, доставал книги и начинал урок. При воспоминании об этом я всегда представляю себе ясное зимнее утро, залитый солнцем класс, нерастаявшие снежинки на усах и бороде С.Н. Он вселял какую-то бодрость, спокойствие, желание работать. Чем бы мы ни занимались на уроке, были ли это памятники древней словесности, стихи Овидия или латинские склонения — все становилось интересным, понятным и необходимым. С.Н. учил нас работать.

Сочинение по русскому языку всегда задавалось за месяц вперед, но начинать работать над ним мы должны были в тот же день, когда оно было задано. С.Н. просматривал план каждого сочинения, черновики, те части работы, которые были сделаны в течение недели, он как бы хотел видеть и чувствовать самый ход мысли каждого. Как это помогало упорядочить не только свою работу, но и свой внутренний мир!

Каждый предмет приобретал в руках С.Н. такой несомненный смысл, что уроки его нельзя было забыть. Сейчас, когда прошло уже 40 лет с тех пор и многое забылось, исторические или художественные образы, данные С.Н., остались в памяти на всю жизнь: Владимир Мономах, Юлиания Лазаревская, Нирбея, Филимон и Бавкида и многие другие.

Бесчисленные вопросы возникали у каждого из нас в связи со всем, что приходилось видеть и переживать. На переменках все обступали С.Н., и каждый что-то горячо доказывал. Раз в неделю собирались по вечерам. С.Н. внимательно выслушивал всех, никому не навязывал своих убеждений. Однажды С.Н. спросили, как относится он к учению Л.Н. Толстого. "Еще студентом, рассказывал С.Н., - я ездил в Ясную Поляну. Лев Николаевич долго со мной беседовал, но он не мог убедить меня в истинности своего учения". В другой раз кто-то спросил С.Н. о марксизме. С.Н. кратко отвечал: "Изучайте марксизм. И я изучал, но не принял".

Некоторые учащиеся считали себя сторонниками той или иной политической партии. С.Н. говорил: "Не так важно, будете ли вы эсерами, большевиками или монархистами, важнее всего, чтобы вы были честными эсерами, монархистами или большевиками".

Каждое слово, сказанное С.Н., исходило из глубокого внутреннего убеждения и потому было действенным и незабываемым.

По пятницам мы собирались после уроков, чтобы катать бинты в помощь фронту. Однажды накануне экзамена по географии большинство не явилось для участия в этой работе. На следующий день, поздравляя всех со сдачей экзамена, С.Н. особенно горячо поздравил тех, кто даже накануне экзамена нашел возможным участвовать в работе для помощи нашим раненым. "Помните, сказал он, — что общественное дело всегда должно быть на первом месте, а личное — на втором".

Однажды нам было задано сочинение на тему о войне. Все написали в обычном патриотическом духе, и только Катя Г. (дочь толстовца) и Слава Д. (сын большевика) написали нечто совершенно противоположное. Возвращая тетради, С.Н. обратился к ним и сказал: "Я не согласен с вами обоими, но я рад за вас, что вы решились высказать свои убеждения против всех. Так всегда должен поступать честный человек".

При ясном сознании общественного долга С.Н. не способен был ни на какие компромиссы и сделки с совестью. Он говорил: "Я могу бороться против какого-либо предложения, которое кажется мне нецелесообразным, но как только оно стало законом, я обязан ему подчиниться. Я обязан подчиняться обществу и государству во всем, исключая то, что противоречит моим нравственным или религиозным убеждениям. Здесь я не подчинюсь никакой человеческой власти".

Сколько раз вспоминались эти слова С.Н.!

С.Н. сумел вызвать у девочек и мальчиков такое доверие, что они охотно рассказывали ему о своих личных делах и первых увлечениях. С.Н. необычайно чутко относился к этим детским переживаниям и никому не позволял говорить о них в шутливом тоне. Однажды С.Н. и сам рассказал нам о своей первой любви, а уезжая на фронт, оставил на память нашему классу "Мадонну" итальянского художника, которую подарила ему когда-то любимая им девушка.

Неизгладимо запечатлелась в памяти наша беседа о смысле жизни, которому было посвящено одно из наших вечерних собраний. Каждый спешил высказать все, что было у него на душе. Чего только не наговорили мы в этот вечер! С.Н. внимательно и терпеливо выслушивал всех и не возражал никому. И лишь после того, как все высказались и попросили его изложить свои мысли, он спокойно ответил: "Вы можете считать меня глупым или отсталым, как вам угодно, но для меня весь смысл жизни заключен в словах Евангелия: "Будьте совершенны, как Отец ваш Небесный совершен"".

Во время весенних каникул (Страстная и Пасхальная недели) мы были много заняты общественной работой (разборка писем на почтамте и т. д.). С.Н. мы видели редко. Мы знали, что эти дни он проводит в церкви.

С.Н. уехал добровольцем на фронт. Его отъезд не был для нас совсем неожиданным. Мы знали, как страдает его чуткая совесть от того, что в то время, как его братья проливают свою кровь, он остается в безопасности и не разделяет их страданий. Так долго не могло продолжаться.

После отъезда С.Н. наш класс разделился на две части. Одни перешли в гимназию С., где больше занимались политикой и играли в парламент. Мы же (человек 15) остались в своей гимназии и еще ревностней принялись за изучение наук, преподавание которых велось у нас тогда отчасти по университетскому типу. Незадолго до окончания курса мы получили долгожданное письмо от С.Н. Фронт тогда принимал уже своеобразный характер — начиналась гражданская война. С.Н. находился в это время в ужасных условиях и тяжело переживал все происходившее.

"Единственное, что поддерживает меня, — писал он, — это религия. Дай Бог каждому из вас такую же твердость и твердую опору в жизни".

Это были последние слова, с которыми обратился к нам С.Н. Больше мы ничего о нем не слышали, а вскоре и сами навсегда покинули любимую школу.

Виктор Германович

Блажени испытающии свидения Его, всем сердцем взыщут Его.

Пс 118:2, Кафизма 17

Виктора Германовича у нас в семье любили все. Рассказы о нем передавались от одного поколения к другому. Старшие называли его просто Витя Рикман.

В.Г. был товарищем папы с детства: они вместе учились в реальном училище в Полтаве, вместе поступили и вместе окончили технологический институт в Харькове и сохранили дружеские отношения до конца жизни.

Я видела В.Г. первый раз, когда мне было 15 лет, и затем встречалась с ним еще четыре или пять раз в различные периоды жизни с большими промежутками, но каждая встреча оставляла неизгладимый след в душе.

По национальности В.Г. был немец, по вероисповеданию и воспитанию лютеранин.

С детских лет, как передавали мне люди, близко его знавшие в то время, он выделялся среди товарищей и сверстников удивительной душевной чистотой и обязательностью своей личности. "Таких, как Витя Рикман, больше нет", говорили в Полтаве. Ко всем В.Г. относился ровно и доброжелательно, и каждому казалось, что в его присутствии он сам становится лучше, чище, доверчивей.

Когда он был один, он всегда имел задумчивый вид. Густые, нависшие брови создавали как бы ограждение от окружающего внешнего мира. Однако стоило только кому-нибудь обратиться к нему, как лицо его мгновенно озарялось приветливой улыбкой. Казалось, что он особенно рад увидеть этого человека и готов все для него сделать.

Иногда, когда его неожиданно выводили из состояния задумчивости, он казался как бы смущенным и несколько растерянным. Но он быстро овладевал собой, и к нему снова возвращалось выражение спокойствия и привычного напряжения мысли.

Свои мысли он охотно высказывал вслух, когда был подходящий слушатель, но своими переживаниями делился редко.

Однажды В. Г. рассказал нам следующий случай из своего детства. В школьные годы он любил часто и подолгу молиться. В то же время ему приходилось усиленно заниматься математикой в реальном училище. И вот часто случалось, что во время молитвы у него в сознании всплывало решение той или другой задачи, которую он перед этим никак не мог решить. Мальчик считал эти решения внушением "врага", который старается отвлечь его от молитвы, и никогда ими не пользовался.

В результате он приходил в класс с нерешенными задачами и получал плохие отметки. Родители тяжело переживали неуспеваемость своего сына, причины которой они не могли понять, зная его хорошие способности и старательность в приготовлении уроков, а он сам страдал и от школьных неудач, и от того, что ему приходилось огорчать родителей, и от сознания своей "греховности".

Лишь несколько лет спустя он встретил одного пожилого верующего человека, которому он рассказал все и который объяснил ему его ошибку. После этого он, к удивлению всех, сразу стал хорошо учиться и успешно окончил реальное училище.

С юных лет В.Г. стремился, общаясь с людьми, приводить их к Богу. Это была центральная идея его жизни. В то же время в его беседах не было и тени "учительства", которое часто бывает свойственно в особенности протестантским проповедникам. Он мыслил, искал и страдал вместе с тем, кто оказывался его слушателем, не только не выставляя напоказ своей учености или убежденности, но как бы забывая о себе, и был искренним и правдивым до конца.

По окончании реального училища В.Г. хотел стать пастором, но отец его потребовал, чтобы он поступил в технологический институт и стал инженером.

В.Г. рассказывал нам об этом моменте своей жизни: "У меня началась как бы двойная жизнь, — говорил он. — Я усердно готовился к экзаменам в институт и не менее усердно молился о том, чтобы не выдержать экзамены и стать пастором". Экзамены он все же сдал и в институт поступил. Впоследствии В.Г. не жалел о том, что так случилось, и был даже рад этому. "Если бы я говорил людям о Боге, будучи пастором, многие не стали бы меня слушать, считая, что я делаю это по обязанности. Но когда говорю с ними, будучи инженером-химиком, они прислушиваются с интересом", — говорил он.

В студенческие годы В.Г. часто уединялся от товарищей, и никто не знал, как он проводит свое свободное время. Между прочим, товарищи случайно узнали о том, что он часто по вечерам отыскивает на улицах и бульварах женщин, которые в силу условий своей жизни вынуждены были пойти по пути порока, и старается вернуть их к честной жизни, оказывая им поддержку и нравственную, и материальную.

Беседуя с людьми неверующими или сомневающимися, В.Г. всегда внимательно прислушивался к их суждениям, для того чтобы помочь им разобраться в смущавших их вопросах. Для этой же цели он, уже после окончания института, ездил за границу, подолгу жил в Швейцарии, в Швеции и в других странах, где знакомился с последними достижениями науки и различными философскими системами. Он сличал черепа в музеях антропологии, для того чтобы разъяснить вопрос о происхождении человека, просиживал ночи над книгами Древса и ему подобных. Он одинаково охотно беседовал и с юными, и со стариками, и с философски образованными людьми, и с людьми совсем необразованными.

В этой деятельности он исполнил завет апостола Павла: "Всем бых вся, да всяко некия спасу"*.

-----------------------

* Для всех я сделался всем, чтобы спасти по крайней мере некоторых (1 Кор 9:22).

Где бы ни бывал В.Г. во время своих путешествий, везде он так сближался с окружавшими его людьми, что всякий раз трудно было расставаться. Особенно тепло вспоминал он о своем пребывании в Швейцарии, где, по его словам, встретил много хороших людей.

Я увидела В.Г. в первый раз летом 1917 года. Тогда я только что перешла в последний класс гимназии. У нас в это время гостили Р. и Я.И., приехавшие из Финляндии, и собралось довольно много людей.

Все были рады видеть В.Г.

Многие из присутствовавших не виделись в течение ряда лет, так что разговоров было немало: говорили о прошлом и настоящем, о незавершенной войне и о незавершившейся еще революции. Однако о чем бы ни говорили в присутствии В.Г., разговор всегда кончался беседой о Боге и о бессмертии.

Это получалось как-то само собой, никого не удивляло и никого не тяготило, хотя если бы кто-нибудь другой попытался свести разговор к этим вопросам, это показалось бы многим странным и неуместным. Вначале я даже не прислушивалась к словам В.Г., но живо чувствовала ту удивительную, непривычную атмосферу, которую создавало присутствие этого человека. Он каким-то чудесным образом объединял всех, объединял на самом главном, на том, о чем люди редко говорят между собой и потому остаются далекими и чужими друг другу, несмотря на внешнюю близость.

В.Г. начал говорить о бессмертии души. Он говорил, что подобно тому, как тело человека выходит из утробы матери и начинает новую самостоятельную жизнь, так и душа, покидая тело, возрождается для новой жизни. Он сравнивал тело человека со сложным музыкальным инструментом, из которого музыкант-душа может извлекать разнообразные прекрасные мелодии, но который сам по себе не обладает способностью создавать музыку…

В.Г. надо было спешить на поезд, но никто не хотел с ним расставаться, каждый имел так много сказать ему. У всех осталось какое-то светлое чувство от этого необычно проведенного вечера…

Прошло несколько лет… 6 марта 1921 года. На дворе ночь, тьма, среди которой часто слышатся выстрелы — отголоски гражданской войны и внутренней неурядицы. В доме холодно, полутемно. Все собрались вокруг стола, каждый со своей заботой, своими мыслями и своей тоской. Прошел ровно год со дня смерти мамы, но никто еще не решился за все это время заговорить о ней вслух, никто не произнес ее имени. И теперь все молчат, молчат об одном…

Неожиданный звонок в дверь. Странно! Мы никого не ждем. Никто не приходил в гости друг к другу в этот мрачный год всеобщего недоверия и страха.

"Витя! — восклицает папа с радостным волнением в голосе, открывая дверь. — Откуда?"

В.Г. был обрадован не меньше папы. Он приехал в Москву хлопотать о брате своей жены, который был арестован. Он предполагал, что не найдет в Москве никого из знакомых.

"И вот я опять в кругу друзей", — сказал он. Он был взволнован. Папа сообщил ему, какую годовщину мы переживаем. Все замолчали. В.Г. ни о чем не говорил с нами в этот вечер… Он спросил: "Вам не будет тяжело сегодня услышать музыку?" Мы просили его играть. Он сел за пианино. Играл он долго. Казалось, все, что перенесли мы, все, что пережил он сам за эти трудные годы, вылилось в этих звуках. Казалось, что-то совсем неожиданное, посланное неведомо откуда специально в этот вечер вошло в нашу жизнь.

В.Г. встал успокоенный, но усталый и, садясь за стол, продекламировал простенькое немецкое четверостишие:

Wo wird's gesungen, Sitz sich freilich weder Denn bose Menschen Haben keine Lieder.*

-----------------------

* Где поют, садись скорей, песен нет у злых людей (нем.)

На следующий день В.Г. с утра ушел по своим делам, а вечером мы собрались все вместе и начался разговор. В.Г. спросил меня о предмете моих университетских занятий. Я сказала, что занимаюсь философией. Мы начали говорить об античной философии, о Платоне, потом перешли к Лейбницу и Канту.

Когда мы перешли к Канту, В. Г. процитировал его слова, которые он особенно любил: "Две вещи способны вызвать чувство возвышенного: звездное небо над нами и нравственный закон внутри нас".

Будучи довольно хорошо знаком с философией, В.Г. ценил в ней не столько разрешение теоретических вопросов, сколько стремление облегчить для ума человеческого путь к Богу, стремление, которое можно обнаружить у каждого добросовестного философа. Почти все книги, о которых говорил В.Г., были мне знакомы, кроме одной — Евангелия, которое никогда еще не было у меня в руках. Между тем, В.Г. чаще всего обращался к нему в своих беседах и рассуждениях. Евангелие было центром всех его исканий, всех многообразных знаний и интересов, какие у него были. Оно было его стихией, его жизнью, живой конкретной связью Бога и человека.

В.Г. говорил часто и о Ветхом Завете, о пророках. Я была несколько знакома с пророками и даже знала на память отдельные отрывки в оригинале, но я знала их лишь как плод поэтического вдохновения человека. И когда В.Г. заговорил о боговдохновенности Священного Писания — это было для меня чем-то совершенно новым и неожиданным. В.Г. пробыл у нас больше недели.

Каждый вечер, когда мы все собирались в нашей, ставшей такой пустой и неуютной за последний год квартире, наши беседы возобновлялись так, как будто между ними и не было перерыва, и затягивались далеко за полночь. Мы забывали обо всем: об окружающей нас обстановке, о голоде, о войне, о непрекращающейся тревоге, живущей внутри, даже о своем горе. Вернее, мы не забывали ни о чем, но начинали все ощущать по-иному.

"Значит, можно? — говорила я себе, возвращаясь домой из университета. Но отчего же нельзя? Кто и по какому праву наложил вето на живые источники жизни души?"

Однажды вечером, во время одной из наших бесед, в дверь постучала соседка из другого корпуса Л.Н. Она пришла попросить какое-то лекарство для своего тяжело больного мужа. В.Г. первый откликнулся на ее просьбу и, хотя он видел ее в первый раз, попросил разрешить ему подежурить ночью возле ее больного мужа.

Мне это показалось в первый момент странным. "Ведь В.Г. совсем не знаком с Иваном Ивановичем, — подумала я. — И, кроме того, он и не медицинское лицо. Что дает ему право вызываться ухаживать за больным?" недоумевала я.

Но В.Г. не видел в этом ничего неловкого, для него это было чем-то вполне естественным и даже само собой разумеющимся.

Все, что говорил В.Г. о грехе, о поврежденности человеческого существа, было мне совсем непонятно. Некоторые его слова особенно поражали меня своей неожиданностью и в то же время — глубокой внутренней правдой, которую нельзя было не чувствовать. "Если я до сих пор не убил человека, то только по милости Божией", — сказал он однажды.

Я не поняла тогда значения этих слов, но сколько раз вспоминались они мне впоследствии! Не все непонятное проходит мимо, как часто думают, но многое оставляет глубокий след в душе и становится понятным хотя бы много лет спустя.

Еще больше поразило меня, когда В.Г., с такой неподдельной любовью относившийся к каждому человеку, сказал: "Любить человека можно только ради Христа".

Эти слова глубоко запали в мое сердце, но не скоро я поняла заключавшийся в них смысл, как не скоро поняла и то, что та любовь, которой нас с детства учили толстовцы и гуманисты разных толков, не была истинной любовью.

Не хотелось нам расставаться с В.Г., да и ему не хотелось уезжать от нас. "Мне всегда трудно уезжать, — говорил он, — так сроднишься с людьми душой, что и разлучаться не хочется. Так было со мною не один раз".

Перед отъездом В.Г. вынул из нашего старого фамильного альбома свою студенческую фотографию, которую когда-то оставил папе на память, и сделал на ней новую надпись: "Дорогим В. Як. и Вен. Як. в память о проведенных вместе вечерах и беседах в Москве, 1921 г."

На другой день после отъезда В.Г., выходя из университета, прежде чем направиться домой, я зашла в храм Христа Спасителя. Я никогда прежде не была в храме и чувствовала себя как-то неловко. С трудом я заставила себя подойти к свечному ящику, чтобы купить лежащее там Евангелие в красном переплете. Купив книгу, я вышла на улицу. У меня кружилась голова. Я почувствовала себя больной. На вопрос тети, отчего я пришла позднее обыкновенного, я рассказала, где была, и передала ей книгу. "Что с тобой?" — с удивлением спросила тетя. "Я не знаю", — ответила я, ложась в постель.

Болезнь оказалась серьезной, и мне впервые в жизни пришлось лечь в больницу. В течение двух недель общение с окружающими было для меня прервано, так как я не могла говорить. Предстояла операция. На душе было спокойно как никогда. Не все ли равно — жить или умереть, если один и тот же Свет светит по ту и по другую сторону жизни?

Выписавшись из больницы, я написала В.Г. письмо. Он не ответил (а может быть, и не получил его, так как Украина была в то время отрезана от Москвы), да и отвечать на него было нечего.

В следующий раз мы увиделись с В.Г. через 4 года, да и то ненадолго. Он заехал в Москву на несколько часов проездом в Ленинград, куда он ехал с группой студентов. Он читал в то время лекции в одном из институтов в Харькове.

Днем мы не имели возможности повидаться и приехали прямо на вокзал. Мне хотелось поговорить с В.Г., задать много вопросов. Поговорить не удалось, но свидание с В.Г. не пропало даром. Есть люди, внутренняя жизнь которых настолько отражается во всем их поведении, что на многие вопросы получаешь ответ без слов.

В 1929 году папа поехал лечиться в Кисловодск. Неожиданно меня вызвали телеграммой в Харьков. Оказалось, что папа заболел в дороге и лежит там в больнице.

Когда папа начал поправляться, я попросила дядю Нисю помочь мне разыскать В.Г. и повидаться с ним. Дядя охотно откликнулся на мою просьбу, потому что он, как и все в семье, любил и уважал В.Г.

Оказалось, что В.Г. живет на окраине города и добраться до него не так-то легко. Посетить В.Г. нам удалось только накануне моего отъезда из Харькова.

Домик, в котором В.Г. жил с семьей, был небольшой и стоял у самого полотна железной дороги, так что когда по линии проносился скорый поезд, все в доме дрожало. Когда мы пришли, В.Г. и его жена, Мария Михайловна, были дома. М.М. уважала убеждения своего мужа, но не понимала его стремлений.

Мы недолго пробыли у них, разговор шел о здоровье папы, о замужестве их дочери Верочки и т. п. В.Г. и М.М. выразили желание проводить нас до трамвая. Идти надо было довольно далеко. Мне хотелось, не теряя времени, поговорить с ним "о самом главном". За те годы, которые протекли с нашей прошлой встречи, книги и системы философов, хотя и не потеряли для меня своего интереса, но перестали быть "хлебом насущным".

На этот раз В.Г. не стал ждать вопросов с моей стороны, но сам обратился ко мне с вопросом: "Верите ли Вы, что Господь ведет каждого человека?" Этот вопрос был для меня неожиданным и заставил заглянуть в самую глубину своей души.

Верю ли я? Я не знала. Я не могла ответить. У меня не было тогда еще того ясного сознания водительства Божьего, которое появилось позднее, особенно после крещения. Но как могла я этому не верить! "Надеюсь, что так", — ответила я. С В.Г. легко было говорить благодаря его необычайной искренности. Он не поучал, он жил, и самое дорогое, что было в его жизни, он охотно передавал всем, кто имел уши, чтобы слышать.

Ни тени мудрствования или увлечения не было в том, что он говорил, он всегда ставил свое "я" на последнее место, помня слова апостола Павла: "и насаждающий и поливающий есть ничто, а все Бог возращающий" (I Кор 3:7).

Мы вышли в поле. Кругом было тихо. Темное южное небо было усеяно бесчисленными звездами.

Мне захотелось задать В.Г. вопрос, который меня волновал и который я ни за что не решилась бы задать кому-нибудь, кроме него: " Как надо понимать Таинство Причащения? — спросила я. — Буквально или символически?"

"Христос сказал, — начал В.Г. и, помолчав, продолжил: — Вы меня извините, что я приведу эти слова по-немецки, потому что я привык читать Евангелие на этом языке. Христос сказал: "Das ist Mein Leib!""*

-----------------------

* Сие есть Тело Мое! (нем.)

Он произнес эту фразу с особенной силой, сделав ударение на словах "Das ist (сие есть)"…

Казалось, что украинская ночь с мириадами звезд вторит его словам!

Больше никогда не возникал у меня подобный вопрос.

На следующий день, придя к папе в больницу, я застала там В.Г. О чем они говорили, не знаю, но, по-видимому, речь шла о религии. "Ты не сумеешь убедить меня, Витя, — говорил папа. — За всю жизнь никто не мог убедить меня в этом, как никто не мог убедить и в противном". — "Слава Богу, что никто, по крайней мере, не мог убедить тебя в противном", — сказал В.Г.

Следующий раз мы увиделись с В.Г. через 7 лет. Это была наша последняя встреча. В.Г. тогда был уже тяжело болен. Он страдал приступами астмы и мог засыпать только сидя в кресле, да и то ненадолго.

В августе 1936 года В.Г. ехал в Ленинград для того, чтобы собрать материал для диссертации. По характеру своей работы он не мог отказаться от защиты. Это его тяготило.

"Немного уже осталось жить, — говорил он. — Хотелось бы употребить остающееся время на то, чтобы помочь людям прийти к Богу, а не на научные занятия".

В.Г. ехал с женой и внуком. Маленький Игорь был очень нервным ребенком, требовал непрерывного внимания и мог оставаться спокойным только тогда, когда ему что-нибудь читали вслух.

Для меня приезд В.Г., как всегда неожиданный, в то время имел исключительное значение и был одним из многих видимых доказательств помощи Божией. Я готовилась к принятию крещения и едва ли не самым трудным в этот момент была для меня какая-то оторванность внутренней линии жизни от жизни внешней. Я чувствовала и понимала, что те изменения, которые мне предстоят, не могут ограничиться сферой субъективных переживаний, но касаются всей жизни, а потому так велика была потребность проложить мост между внешним и внутренним, сделать для себя вполне реальными те события, которые до сих пор касались как бы только внутренней жизни.

Между тем я не имела возможности поговорить обо всем ни с кем из тех людей, которые знали меня прежде, которые знали жизнь нашей семьи. Именно таким человеком был В.Г. Я решила во что бы то ни стало добиться возможности поговорить с ним наедине.

Днем В.Г. с семьей был у Леночки на даче. Бабушка и дедушка все время возились с внуком. Обстановка для разговоров была неподходящая. К вечеру уехали в Москву. Я поехала вместе с ними. В поезде М.М. читала вслух Игорю для того, чтобы удержать его на месте. Я прямо обратилась к В.Г.:

"У меня к Вам большая просьба. Мне необходимо поговорить с Вами сегодня по чрезвычайно важному для меня вопросу". Я сама удивилась своей смелости, но поступить иначе я не могла. В.Г. казался смущенным и взволнованным. По своей исключительной скромности он никогда не давал советов, не брал на себя решения каких-либо затруднительных вопросов.

— А что же я? Что я могу? — как бы извиняясь говорил он.

— Мне ничего не нужно, — сказала я, стараясь его успокоить, — мне нужно только узнать Ваше отношение.

В.Г. все же не мог успокоиться, и когда мы были уже в московской квартире, спросил у меня, к какой области относится тот вопрос, о котором я хочу с ним говорить.

— К области религии, — сказала я.

— У Вас есть какие-нибудь сомнения? — спросил он.

— Нет, — ответила я, — напротив.

На этом разговор прервался.

Вечером собрались родственники и знакомые, всем хотелось побеседовать с В.Г.

Я сказала папе, что мне необходимо поговорить с В.Г. наедине. Папа, как всегда, ни о чем не расспрашивал. Когда все разошлись, я прямо обратилась к В.Г., стараясь изложить все возможно более кратко: "В течение 20 лет, изредка встречаясь с Вами, мы вели беседы на одни и те же темы. Много этапов пройдено за это время, и сейчас я стою перед возможностью, а быть может, и необходимостью принять крещение. Мне очень хотелось бы знать Ваше отношение к этому вопросу", — сказала я.

В.Г. задумался. Его густые брови сдвинулись еще ближе. Мне казалось, что он медлит с ответом…

"Я очень рад, — сказал он наконец. — Как христианин я очень рад. Я предполагал, особенно сегодня, когда я читал у вас эту книгу (он имел в виду "Исповедь" блаженного Августина). Только как Яша? Ему будет это тяжело". (В.Г. очень любил папу.)

"Сейчас никто ничего не должен знать, — сказала я, — а впоследствии папа поймет".

— В прежние времена, — сказал В.Г., - некоторые принимали крещение для того, чтобы приобрести житейские преимущества, а теперь…

— Теперь можно все потерять, — докончила я.

— Именно так, — согласился В.Г.

В.Г. опять задумался и затем начал говорить, как бы продолжая свои мысли.

— Если Вы так верите в Христа, что хотите присоединиться к Его Церкви…

Я была очень обрадована тем, что В.Г. подошел к вопросу о Церкви не как протестант, а как христианин. (Еще раньше он как-то говорил мне: "Я во многом не согласен с Лютером".)

В.Г. еще многое говорил мне в тот вечер. Он говорил о том, что он считает самым главным в христианстве: о крестной Жертве Спасителя, об Искуплении. Он говорил также о том, что никогда нельзя откладывать покаяния.

В комнату вошла М.М.

В.Г. встал и начал прощаться. Было 3 часа ночи.

Через несколько лет мы узнали о том, что В.Г. умер в тюрьме.

Когда М.М. известили о его смерти, ей сказали также, что выдвинутые против него обвинения не подтвердились и он ни в чем не виновен.

У всех, кто был с ним в тюрьме, как у стражников, так и у заключенных, остались о нем самые светлые воспоминания.

ДЕСЯТЬ ПЕСЕН О МАЛЕНЬКОМ МАЛЬЧИКЕ
Мальчик маленький Цветик аленький Е.Г. Sie sagen mein zu allen Dinge, die geduldig sein. Sie sagen: Mein Frau, mein Kind, mein Leben. R.M. Rilke*

-----------------------

* Они называют своим все, что терпеливо.

Они говорят: моя жена, мое дитя, моя жизнь. (нем.)

Р.М. Рильке

I

Ты в плену, мой мальчик. Они думают, что крепко держат тебя, но ты еще свободен, свободен и чист. Ты уже смотришь на мир, но без удивления и любопытства. Ты не знаешь человеческого языка и улыбаешься ангелам, маленький человек! Твои крошечные ручки и ножки, как крылышки маленького жука. Они хотят сделать тебя человеком, и ты отдаешься весь, как цветок. Ты не знаешь "я" и "не я" — в этом-то и состоит твое блаженство.

Когда ты научишься противопоставлять себя миру и будешь знать свое имя — ты утратишь свою свободу, и для тебя начнется борьба, которая не прекращается всю жизнь. Какое тепло окружает тебя, твою головку, твое маленькое тельце.

Это тепло младенчества. Да сохранит тебя Младенец Христос! Dianzi, ne l'alba che procede al giorno, Quando l'anima tua dentro dormia… Dante, Purg., IX, 52-3*

-----------------------

* Перед зарей, той, что предшествует дню,

когда душа твоя еще спала.

Данте, Чистилище, IX, 52-3 (итал.)

II

Маленький мальчик оглядывается по сторонам, обводит глазами комнату.

В его глазах не отражено еще ни одно человеческое чувство; он еще не различает сквозь утренний туман нашего человеческого мира, который мы соткали сами как паутину, который подменил нам вселенную…

Далеко в весеннем мире сияют звезды.

Ты ничего не знаешь о звездах, но ты сам так недавно оттуда, из глубины мироздания, и сам горишь еще неотраженным светом, маленький Орион!

Un enfant de lin

V. Hugo*

-----------------------

* Дитя из чистого льна. В. Гюго (фр.)

III

Отчего ты так чист, дитя? Словно ангелы Божии соткали для тебя ложе из множества лепестков белой лилии. Ты поворачиваешь головку и протягиваешь ручки. Ты хочешь утвердить себя в этом мире

Ты "дома" маленький мальчик, как эти цветы, деревья и птички. Будь счастлив! Мы, взрослые, здесь на чужбине, нам страшно. Мы вкусили от древа познания добра и зла, мы пошли против Бога, мы отдали свое счастье.

И твоя улыбка, малютка, не есть ли знак милосердия Божиего, знак прощения? Не ты ли снова и снова приносишь его нам?

J'ai d'inexprimables tendresses, et je tends les bras comme alors. Sully Prudhome*

-----------------------

* У меня невыразимая нежность,

и я протягиваю руки, как прежде.

Сюлли Прюдом (фр.)

IV

Почему я люблю тебя так, маленький мальчик? Может быть оттого, что ты один понимаешь меня. Взрослые люди бывают совсем чужими.

Душа безмятежна, душа глубока,

Сродни ей спокойное море.

V

Ты напоминаешь мне море, маленький мальчик! Когда ты спокоен и смотришь вокруг своим младенческим взглядом, ты напоминаешь мне море в ясное утро, когда оно ровно дышит, отражая лазурную бесконечность неба. Когда по твоему личику проходит тень неудовольствия или боли, она тает так быстро, как пена на гребнях утренних волн.

И когда ты спишь, дитя, я невольно думаю: так отдыхала земля на седьмой день творения…

Ты напоминаешь мне море…

VI

Вот они здесь все со своими чувствами, самосознанием и болью. Ты далеко от них, маленький мальчик, ты не стал еще частью их мира, ты сам целый мир. Ты спишь золотым сном, малютка, ты видишь забытые нами грезы, в которых нет обрывков желаний, тревог и мук, которыми наполнены наши сновидения. Даже страха не знаешь ты.

И когда ты спишь, в тебе и вокруг тебя трудится целый легион невидимых сил. В твоем маленьком теле, в твоей крови, в капиллярах твоих сосудов совершается великая работа созидания жизни. А когда на тебя падает солнечный луч, ты весь остаешься в луче! Ты даже улыбаешься во сне.

Кто научил тебя этой улыбке? Весна моя, не сетуй! Б. Пастернак
VII

Все поэты искали разгадку весны, а ты воплотил ее в себе, маленькая ласточка, серебристый ландыш, пробудившийся на утренней заре. Твой взор устремлен вдаль, но я не знаю, что видишь ты.

Лишь на секунду ты останавливаешь свой взгляд на мне, и я называю тебя по имени.

И мне кажется, что если бы явился архангел с белыми лилиями, в нем было бы меньше нежности.

Ночью в колыбель младенца

Месяц луч свой заронил.

VIII

Лунный луч упал в твою колыбель. И замкнулся золотой круг.

В этом круге ты!

Между мирами нет границ, но ты примирил их все, как голубь, принесший пальмовую ветвь.

Какая стена закрывает вход! Как трудно дышать!

Но ты здесь, так близко, и если я сумею забыть себя, ты позволишь мне подняться вместе с тобой на один миг на крыльях твоей невинности.

Узнаю тебя, жизнь!

А. Блок

IX

В твоих глазах отражается игра света. С каждым днем ты все сознательнее смотришь вокруг, словно с непреодолимой силой стремишься проникнуть в окружающий тебя мир.

Ты просыпаешься с каждым днем и тянешься доверчиво навстречу большому миру, как цветок навстречу солнцу.

Тебе предстоит завоевать этот мир, маленький Александр!

Vielleicht das reinste Kinder sein meiner Kinderheit. R.M.Rilke*

-----------------------

* Быть может, чистейшее бытие моего детства

Р.М. Рильке (нем.)

X

Даже думая о тебе, невозможно не называть тебя по имени. В нем заключается неповторимая индивидуальность человеческого существа.

Ты весь так гармоничен: твои пальчики, волосы, глазки, все твои движения, вся удивительная игра твоего лица, совсем неосознанная, но унаследованная от бесчисленных поколений твоих предков — ничто не случайно в тебе — все это ты. И потому нет в тебе ничего оторванного, ничего не связанного с сущностью твоего бытия.

Ты почти космичен еще, потому что ты младенец, потому что вся нежность, растворенная в мире, окружает начало жизни, дитя-звездочка, маленький весенний цветок.

Но любовь узнает тебя сквозь туман космической жизни и, глядя на тебя, невольно шепчешь слова: "Это ты, Алик, мы знали тебя давно"…

22 марта 1935 года

Два месяца со дня рождения Алика

Мень Елена Семеновна

МОЙ ПУТЬ

Бога я почувствовала в самом раннем возрасте. Моя мама была верующей и незаметно вложила в мое сердце понятие о Боге — Творце всей вселенной, любящем всех людей. Когда я впервые услышала слова о страхе Божием, я с недоумением спросила маму: "Мы ведь любим Бога, как же мы можем Его бояться?" Мама ответила мне: "Мы должны бояться огорчить Его каким-нибудь дурным поступком". Этот ответ меня вполне удовлетворил.

Еще более глубоко верующей была моя бабушка. Я наблюдала, как она каждое утро молилась, горячо и искренне, и ее молитва как бы переливалась в меня. У меня появилась потребность молиться. О чем я тогда молилась, я не помню, но молилась всегда перед крестом церкви св. Николая, который был виден из нашего окна и удивительно горел перед закатом солнца. Мне это казалось чудом. Казалось, что кроме естественного света он сиял и каким-то иным Светом…

Восьми лет я поступила в частную гимназию, в старший приготовительный класс.

Занималась я охотно, учение давалось мне легко. У нас, конечно, преподавали Закон Божий. В начальных классах батюшка объяснял основы православной веры и предлагал учить молитвы.

В первом классе преподавали Ветхий Завет, а во втором — Новый Завет. Несколько человек неправославного исповедания могли в это время выходить из класса и гулять по коридору или спуститься вниз, в зал, где проходили уроки танцев. Но я большей частью оставалась и внимательно слушала, что объяснял батюшка. Однажды он рассказал о том, что Бог един, но в трех Лицах: Отец, Сын и Святой Дух. Я это восприняла как аксиому, все просто и ясно уложилось в моем сердце.

Все занятия начинались молитвой и кончались молитвой. И, конечно, я вскоре выучила молитвы перед учением и после учения.

На Рождество у нас в школе была елка. Некоторым из нас дали учить стихотворения к празднику. Мне дали стихотворение "Христославы". Я была счастлива, что мне дали именно такое стихотворение, в то время как другим девочкам давали учить стихотворения, не имеющие отношения к празднику Рождества Христова. Это стихотворение было из хрестоматии "Отблески" Попова.

Христославы Под покровом ночи звездной Дремлет русское село. Все дороги, все тропинки Белым снегом замело. Кое-где огни по окнам, Словно звездочки, горят. На огонь бежит сугробом со звездой толпа ребят. Под окошками стучатся, "Рождество Твое" поют. "Христославы, христославы!" Раздается там и тут. И в нестройном детском хоре Так таинственно чиста, Так отрадна весть святая О рождении Христа.

В первом классе я с большим интересом слушала уроки по Ветхому Завету. Часто брала у девочек учебник и прочитывала то, что было задано.

Мама моя в это время давала уроки французского и немецкого языков и дома занималась с отстающими учениками. Была война, папа был на фронте. Маме приходилось думать о пропитании меня с братом, бабушки и себя. Бабушка вела хозяйство и много помогала маме. И морально, благодаря своей твердой вере, она крепко поддерживала маму в самые трудные военные годы. Недаром в 1890 году нашел возможным ее исцелить отец Иоанн Кронштадтский*. Тогда она после смерти мужа осталась с большой семьей на руках: у нее было семь человек детей, из которых старшему было 18 лет, а младшей — 3 года. У бабушки началось вздутие живота на нервной почве. Никакие лекарства, врачи, профессора не могли ей помочь.

----------------------------

* Святой праведный Иоанн Кронштадтский (1829–1908), канонизирован в 1990 г.

И вот в Харьков, где она тогда жила, приезжает отец Иоанн Кронштадтский. Соседка уговорила бабушку пойти к нему и просить исцеления. Храм и площадь перед ним были полны народа, но соседка сумела провести бабушку через всю эту толпу, и она предстала перед о. Иоанном. Он взглянул на бабушку и сказал: "Я знаю, что Вы еврейка, но вижу в Вас глубокую веру в Бога. Помолимся Господу, и Он исцелит Вас от Вашей болезни. Через месяц у Вас все пройдет". Он благословил ее, и опухоль начала постепенно спадать, а через месяц от нее ничего не осталось.

Бабушка меня ничему не учила, но ее пример и ее любовь ко мне действовали сильнее всяких нравоучений. Я всегда удивлялась, почему бабушка меня так любила, сильнее всех своих детей и внуков. Она как бы предчувствовала, что я всегда буду ее помнить, и до, и особенно после ее смерти. Мама больше любила моего старшего брата Леонида, а папа больше любил меня и младшего Володю.

Однажды одна из маминых учениц оставила у нас учебник Нового Завета, а сама уехала в деревню на летние каникулы. Я начала читать этот учебник (Новый Завет в изложении священника Виноградова), и чем дальше читала, тем более проникалась его духом и тем больше разгоралась во мне любовь ко Христу. А когда я дошла до Распятия и услышала слова "Отче, прости им, ибо не ведают, что творят", во мне что-то вздрогнуло, со мною произошло потрясение, какого никогда не случалось ни до, ни после того момента. Я забивалась в какое-нибудь укромное местечко и часами не сводила глаз с Распятия, целовала и обливала Его слезами.

Я дала себе обещание непременно креститься. Но как это осуществить, не знала. У мамы была двоюродная сестра Инна Львовна; она крестилась из любви к русскому юноше, за которого потом вышла замуж. Но я думала в то время, что можно креститься только из любви ко Христу. Ей я решила доверить свою тайну. Однажды она пришла к нам в гости. Я росла застенчивой девочкой, и мне было очень трудно заставить себя сказать ей, что я собираюсь креститься. Она ответила: "А ты подумала, достойна ли ты этого?" Эти слова меня смутили, но тут пришли мама и бабушка, и продолжать разговор было невозможно.

Наконец я решила сказать об этом маме. На маму мои слова произвели впечатление взорвавшейся бомбы. Она была в ужасе, начала кричать на меня, а потом стала бить. Брат с перепугу выбил стекло в окне, чтобы отвлечь ее внимание. Наконец она бросила меня в угол к печке. А я все продолжала твердить: "Все равно приму крещение". Мне было 9 лет. Вскоре вернулся с фронта папа, мама рассказала о моем желании. Папа постарался воздействовать на меня лаской и любовью, но я ему твердо сказала, что все равно выполню свое намерение.

Больше я с родителями на эту тему не разговаривала. Как-то мамина ученица дала мне "Фабиолу" — повесть о первых веках христианства. Я начала читать, но мама, увидев у меня книгу, отняла и спрятала. Вскоре я нашла ее на гардеробе и дочитала до конца. В библиотеке я взяла "Камо грядеши?" Г. Сенкевича, с упоением прочла и вся погрузилась в жизнь первых христиан, в первый век нашей эры. Прочла я и "На рассвете христианства" Фаррара — в то время такие книги можно было взять в библиотеке.

Я была еще ребенком и много играла. Все мои игры были наполнены содержанием тех книг, которые я читала. Даже в школьном хоре пели такие песни, как "Был у Христа Младенца сад". Эта песня на меня необычайно сильно подействовала. Я как бы чувствовала себя среди еврейских детей, которые сплели для Христа венок колючий из шипов.

В 1924 году я кончила семилетку и поехала погостить в Москву к бабушке, которая с 20-го года переселилась к сыну, потерявшему жену. У сына, моего дяди Яши, осталось двое детей: сын Веня и дочь Верочка*. Все они приняли меня с большой любовью. А Верочка сразу привязалась ко мне, да и я к ней. Мы почувствовали, что души наши чем-то особенно близки друг другу, хотя характеры резко отличались: Верочка была замкнутой, большей частью грустной. Она все еще никак не могла примириться со смертью матери, которую они с братом нежно любили. Брат в своих дневниках называл ее "моя святая", и хотя ему был 21 год, когда мама умерла, много лет скорбел о ней: часто видел ее во сне и постоянно чувствовал ее возле себя.

-----------------------

* Вера Яковлевна Василевская (прим. ред.)

Я была жизнерадостной, веселой девочкой, мне только что исполнилось 16 лет. Я радовалась жизни, радовалась тому, что меня окружают любовью и заботой. И когда мне предложили остаться в Москве и держать экзамен в восьмой класс, я охотно согласилась. Мама с папой тоже разрешили остаться в Москве. Дело в том, что в Харькове, где мы в это время жили, тогда девятилеток не было, а были только профшколы. А так как я еще не могла выбрать себе специальность, то предпочла учиться в девятилетке и получить полное среднее образование. Но в девятом классе уже начиналась специализация. У нас был чертежно-конструкторский уклон с двумя отделениями: инженерно-строительным и машиностроительным. Я попала на инженерно-строительное отделение. Черчение мне давалось без труда; я справлялась со всеми заданиями. А у нас было 18 предметов, общеобразовательных и специальных.

К окончанию учебного года я заболела паратифом, плевритом и воспалением легких и проболела три месяца. Когда я немножко окрепла, то стала вставать с постели и вычерчивать необходимые чертежи. В 1926 году среди таблиц, которые давали как образец для архитектурного черчения, были еще церкви и часовни. Я сделала чертеж больничной церкви, увеличив ее в четыре раза, вычертила одну каменную часовню (немного напоминающую тарасовскую церковь) и одну деревянную часовню; последнюю я чертила с особым мистическим чувством. Чем-то она напоминала мне часовню на картине Нестерова "Юность преподобного Сергия", которая меня так поразила, когда я впервые попала в Третьяковскую галерею.

Эти три месяца болезни благотворно на меня подействовали. Появилась некоторая внутренняя собранность, которой так трудно достичь в шуме и суете повседневной жизни. Так как у меня была высокая температура, то врач не разрешил мне читать. Верочка часами сидела у моей постели и читала вслух "Войну и мир".

Я выздоровела, пошла к завучу и просила разрешения не сдавать спецпредметы, а только общеобразовательные. Но он ответил мне: "Вы способная и можете сдать все". Эти слова меня вдохновили, и я действительно сдала все. После окончания школы мама меня вызвала в Харьков, и я была вынуждена уехать.

За два года, проведенные в Москве, в церковь я ходила лишь изредка. Многое было мне непонятно, и сам церковнославянский язык был неизвестен. А я хотела все понимать, каждое слово. По молодости своей и по неразумению я не понимала, что все это приходит не сразу. С годами человек, постоянно посещающий церковь, вслушивающийся в богослужение, начинает привыкать и к языку, и к непонятным церковнославянским оборотам, а главное — входить в самый дух богослужения.

Однажды, незадолго до окончания школы, я увидела у Петровских ворот вывеску с надписью: "Община христиан-баптистов". На дверях на листочке было написано: "Община устроена по образцу христианских общин первых веков христианства". Так как первые века были особенно близки мне, я зашла туда на собрание. Самое отрадное, что меня привлекло, было то, что они все время говорили на русском языке, ясно и доступно. Я стала регулярно посещать их собрания. Один раз пригласила пойти со мной Верочку, но ей там не понравилось, показалось бездарным и на низком уровне. А мне хотелось слышать о Христе, всегда думать о Нем и молиться Ему.

Когда я вернулась в Харьков, прежде всего нашла там общину баптистов и стала посещать ее, к великому ужасу моих родителей.

Осенью я держала экзамены в Харьковский строительный техникум, но не поступила. В то время в вузы и техникумы принимали в основном детей рабочих и крестьян, а мой папа был инженером-химиком. Тогда я устроилась на работу чертежником-копировальщиком, по воскресеньям посещала собрания баптистов. С некоторыми я познакомилась, и они даже собирались крестить меня.

Однажды я наблюдала крещение баптистов. Это был 1927 год. По улицам Харькова к реке шла целая демонстрация. Готовящиеся к крещению и другие члены общины пели духовные песни. К ним присоединилась целая толпа любопытных, и получилось огромное стечение народа. Два пресвитера стояли по пояс в воде. К ним шли гуськом с одной стороны женщины в белых одеждах со скрещенными на груди руками, с другой стороны мужчины. Пресвитеры погружали их три раза в воду, крестя их во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. На всех окружающих это произвело очень сильное впечатление.

Дома мне на этот раз от мамы крепко попало. Родители все больше ополчались на меня. Как-то я пришла поздно вечером, и они устроили грандиозный скандал. Папа стал срывать все изображения, которые висели над моей кроватью ("Мадонна" Каульбаха и "Христос в пустыне" Крамского), швырять мои книги и журналы. Каким-то чудом уцелело Евангелие, так как я его прятала под матрацем. Мама в исступлении стала меня бить. Кончилось тем, что я убежала из дома и прожила несколько дней у сестры-баптистки. На щеке остался шрам, и мне стыдно было ходить на работу. Когда меня спрашивали об этом сослуживцы, я всячески отшучивалась, но все видели мое необычное состояние.

В это время мама написала Верочке письмо, рассказав, что я убежала из дома к баптистам. Верочка сразу же приехала в Харьков, разыскала меня и на другой день увезла в Москву. На работе я взяла расчет, а с родителями перед отъездом помирилась.

В Москве я устроилась на работу чертежником-копировальщиком, а затем меня перевели на должность чертежника-деталировщика, потом я стала чертежником-конструктором и, наконец, техником-конструктором. Одновременно училась на курсах чертежников-конструкторов на Сретенке.

К баптистам я ходить перестала. Общину у Петровских ворот закрыли, новую я не стала искать. Что-то меня от них отдалило. Дни были заполнены работой, учебой и хозяйством. По воскресеньям на меня нападала какая-то странная тоска. Душа была голодна.

С 1929 года я начала понемногу ходить в церковь. Нравилась мне церковь Троицкая на Листах на Сретенке, но бывала я и в других церквах. Постепенно стала привыкать к церковнославянскому языку. Начала передо мной раскрываться и красота церковной службы. Некоторые песнопения я выучила наизусть, отдельные возгласы и слова глубоко западали в душу. Первое, что сильно подействовало на меня, был возглас священника "Слава Тебе, показавшему нам Свет!" Сразу я выучила "Воскресение Христово видевше…", очень полюбила Песнь Богородицы: "Величит душа Моя Господа".

С Верочкой мы жили очень дружно. Она познакомила меня со всеми своими подругами. Но никто из них так не привлекал меня к себе, как Тоня. Тоня была девушкой глубоко верующей — и это отражалось во всем ее поведении, во всех ее словах. Я знала, что у нее был духовный отец — старец. Как-то я прочитала "Братьев Карамазовых". Эта книга произвела на меня очень сильное впечатление. Все, что говорилось в ней о старце Зосиме, поразило меня. Достоевский так сказал о старце: "Это человек, который берет вашу душу в свою душу и вашу волю в свою волю". Я остановилась на этих словах и подумала: "Как хорошо было бы мне иметь такого старца!" Алеша Карамазов стал моим любимым литературным героем, а Достоевский — моим любимым писателем.

Читать я любила и читала довольно много. В то время еще можно было найти книжки духовного содержания у букинистов. Так я купила драму "Царь Иудейский" Константина Романова — дяди царя, которую очень полюбила, и некоторые стихи из нее повторяла вместо молитв (из молитв в то время я знала только "Отче наш"). Например, я любила "Молитву учеников Иисусовых":

Дай мне не быть малодушной, Дай мне смиренной душой Быть неизменно послушной Воле Твоей пресвятой. Дай мне в часы испытанья Мужества, силы в борьбе! Дай мне в минуты страданья Верной остаться Тебе. Солнца лучом озаривший Смертные очи мои, Дай мне, людей возлюбивший, Непрестающей любви! […] Первыми солнца лучами Ночи рассеявший тьму, Чистыми дай нам сердцами Имени петь Твоему. […]

Из библиотеки их преподавателя, уехавшего за границу, Верочке досталась "Исповедь" блаженного Августина.

Это была первая серьезная духовная книга, которую я прочла. Читала с большим интересом. В подарок от моего двоюродного брата Венички я получила книгу Хитрова "Евстафий Плакида". Это жития святых, изложенные в художественной форме. Брат выменял эту книгу в керосинной лавке на несколько газет; она была предназначена для завертки мыла. Из всех поэтов я больше всего любила А.К.Толстого. Его поэму "Иоанн Дамаскин" и стихотворение "Грешница" я частично выучила наизусть, как и "Христианку" С.Я. Надсона. У всех поэтов во всех произведениях я искала христианские мотивы, близкие моей душе. Я очень любила петь "Ангела" и "В минуту жизни трудную" М.Ю. Лермонтова, а также "Нелюдимо наше море" Н.М. Языкова.

Знакомых, которые могли бы нам давать духовные книги, у нас тогда не было. Тоня была очень осторожна и боялась нарушить то медленное продвижение по духовному пути, которое у нас только намечалось. Жила Тоня за городом (Верочка у нее бывала раньше). Когда я зашла в ее комнату, меня поразила обстановка. Все стены были увешаны иконами. Я почувствовала трепет и благоговение, которые бывают, когда заходишь в церковь. О чем мы тогда беседовали, не помню, я почти все время молчала.

Тоня познакомила нас со своими родными. Когда мы уходили, мать ее невестки Валентина (не помню отчества) сказала, указывая на меня: "Тонечка, неужели ты такую хорошую девочку не поведешь к батюшке, чтобы он ее благословил?" Я очень смутилась, Тоня, по-видимому, тоже, и мы, ничего не сказав, ушли. Оказывается, там был о. Серафим.

Несколько лет спустя Тоня попросила у меня фотографию Верочки и мою. Я дала ей фото, где мы обе сидели в лодке, нас снимал фотолюбитель в Быкове в 1920 году. В следующий свой приезд Тоня сказала, что показывала фотографию батюшке, и он сказал: "Они прошли половину пути". — "А какая будет вторая половина, мы не знаем", — добавила от себя Тонечка. Я поняла, что есть человек, который следит за нашим духовным ростом и молится за нас.

Начало 30-х годов

До 31-го года я работала и училась. В 31-м году закончила курсы чертежников-конструкторов и продолжала работать в проектной конторе "Кожпроект". Когда я получала новое задание — чертеж или какую-нибудь другую работу, я мысленно испрашивала благословение Божие на эту работу и благодарила Бога, когда кончала работу. Никто меня этому не учил, это была у меня внутренняя потребность. Иногда мне очень хотелось помолиться. Тогда я уходила на плоскую крышу нашего учреждения (большой дом у Устьинского моста, который мы сами проектировали) и там находила место, где меня никто не видел. Никто из сотрудников, кроме моих близких подруг Ани* и Лины, не догадывались о моем мировоззрении. Только однажды, на Пасху, один из наших инженеров, как бы в шутку, обратился ко мне с праздничным приветствием: "Христос воскрес, Елена Семеновна!" Я ему так ответила "Воистину воскрес!", что он попятился назад с открытым ртом.

-----------------------

* Племянница П.А.Флоренского (прим. ред.)

В другой раз я пошла на демонстрацию. Тогда в этом отношении было очень строго: пропускать демонстрацию считалось антисоветским поступком. В 30-е годы антирелигиозная пропаганда была очень сильна. Во время демонстрации постоянно пели антирелигиозные песни и частушки. Однажды запели одну из таких безбожных песен. Я, конечно, не стала петь. Что у меня было на лице, я не знаю, но одна девушка подошла ко мне и шепнула на ухо: "Я тоже верю в Бога".

Верочка как-то проводила отпуск со своим отцом в Оптиной пустыни. Много интересного рассказывала она о ней, и мне захотелось поехать туда. В 33-м году я купила путевку в дом отдыха "Оптина пустынь". В моей палате жили восемь женщин. Я была очень переутомлена в это время и старалась ни с кем не сближаться. После завтрака брала свою сумочку с Евангелием и уходила в лес. По дороге мне то и дело попадались полянки, где росла в изобилии земляника. Я собирала ее в кулечек из бересты. Наконец, я нашла живописную полянку среди дремучего леса и решила здесь остановиться и почитать Евангелие. Но земляника не давала покоя: отовсюду выглядывали красные ягодки, и мне хотелось их рвать и рвать. Я поняла, что это искушение. Тогда я взяла кулек и выбросила все собранные мной ягоды. После этого села на пенек и стала спокойно читать Евангелие. Ягоды больше не привлекали моего внимания.

К обеду мы все собрались в большую трапезную монастыря. Вся прежняя роспись сохранилась. Душа моя отдыхала, глядя на окружающие меня прекрасно выполненные евангельские сюжеты. Отдыхающие реагировали по-разному. Один из них выступил на собрании и заявил, что надо было бы взять две бочки краски и замазать всех этих "богов". Но при мне это не было сделано.

В Оптиной, среди дремучих брянских лесов, я хорошо отдохнула и внутренне собралась. В нашей комнате одна из женщин занималась хиромантией. Она нам всем гадала. Мне она нагадала, что я скоро выйду замуж, у меня будет двое детей, что у меня нет склонности к техническим наукам. Последнее замечание меня удивило: "Как странно, а ведь я работаю техником-конструктором-строителем и очень люблю свою специальность". — "Тем не менее, это так", — ответила хиромантка. С тех пор я никогда больше не гадала. Я считала, что если Господь скрывает от нас наше будущее, то это для нашего же блага, и мы не должны стремиться непременно узнать его.

Предсказания хиромантки сбылись. Через несколько месяцев, в апреле 34-го года, я действительно вышла замуж. Мне очень хотелось выйти замуж за верующего человека, но это не было дано. Если я узнавала о человеке, что он верующий, то оказывалось, что он уже любит другую. Но в основном молодежь, с которой я встречалась, была неверующая. А некоторые просто скрывали свою веру, так как в то время к верующим было почти такое же отношение, как к врагам народа.

Один из моих знакомых, Владимир, был инженером-технологом, специалистом в области текстильной промышленности. С ним я была знакома с 27-го года. Мне было тогда 18 лет. Он работал в Орехово-Зуеве вместе с моим двоюродным братом Веничкой, инженером-электриком. По воскресеньям они оба приезжали в Москву, и Владимир Григорьевич (так я его называла, так как он был старше меня на 6 лет) часто бывал у нас. Он обычно покупал билеты в театр или кино и приглашал меня. Я с ним везде бывала, у друзей и знакомых, даже у его заместителя. Многие считали меня его невестой. Но мне в то время не очень хотелось замуж. У меня в тот период были иные мысли и настроения.

Но годы шли, и бабушка начала настаивать, чтобы я, наконец, сделала выбор. "Ты все смотришь на Веру, хочешь, как и она, дослужить до николаевского солдата", — говорила бабушка. Так говорили о девушках, которые до 25 лет не выходили замуж. Мама тоже в письмах намекала, что пора замуж выходить. Меня эти разговоры очень огорчали. Владимир Григорьевич не раз делал мне предложение, но я всегда уклонялась от этого разговора. Однажды он уехал надолго из Москвы. Когда вернулся, то поселился в Москве на казенной квартире при 1-й ситценабивной фабрике, где он работал, и снова мы стали встречаться. Кончался 33-й год. Он пригласил меня встречать с ним Новый год в его компании. Я вначале согласилась. Но вот в церкви объявили, что в 12 ночи будет Новогодний молебен. Тогда я сказала Владимиру Григорьевичу, что не смогу с ним встречать Новый год и ни с кем не буду. Он пошел один, никого не пригласив с собой. И вдруг ему захотелось в ту ночь бросить курить. Он знал, что я не люблю, когда курят, так как курильщики делаются рабами папиросы. И он бросил навсегда курение. Я была поражена. Я поняла, что так как я предпочла молитву новогодним развлечениям, Господь положил на сердце Владимиру Григорьевичу сделать какое-нибудь хорошее дело.

Однажды он прямо поставил вопрос, почему я не хочу выходить за него замуж? Я не сразу ответила, но поняла, что дальше молчать нельзя. И сказала ему: "Потому что я исповедую христианскую веру". Меньше всего он ожидал такого ответа. Долго мы шли молча. Наконец, он сказал: "Ты теперь стала еще выше в моих глазах. А я-то думал, что ты любишь кого-нибудь другого". На этом наше свидание закончилось. В следующий раз он сказал мне: "Но ведь то, что ты верующая, не помешает нам в нашей семейной жизни. Ты можешь ходить в церковь послушать какого-нибудь архиерея, а я буду ходить на лекции, а потом мы будем делиться тем, что нам было интересно".

Вдруг я почувствовала, что воля Божия в том, чтобы я вышла замуж за Владимира Григорьевича, и дала свое согласие на брак.

— Когда же будет свадьба? — спросил он.

— Через два месяца.

Ровно через два месяца была Красная горка — Фомино воскресенье. В этот день обычно бывают свадьбы после Великого поста.

Этот Великий пост я чувствовала более сильно, чем раньше. Я ограничивала себя в одежде, в словах, в желаниях, отказывалась от развлечений. Единственное, что я не понимала, это ограничение себя в еде. Правда, я жила в семье дяди Яши и позволить себе разные отклонения в еде не могла. Но если бы знала, что надо перейти на другую пищу, то нашла бы выход из положения. Но я просто этого не знала.

Во время Поста я почувствовала, как мир душевный охватывает мою душу, и вдруг вопрос о предстоящем замужестве перевернул все. На меня напало сомнение. Следует ли выходить замуж? Не раз мне казалось, что позвонят в дверь, я открою и увижу перед собой монахиню с зажженной свечой в руках, которая увезет меня в далекий монастырь.

Я спросила свою подругу Аню, выходить ли мне замуж. Она предложила мне попробовать, а если не понравится — развестись. "Э, нет, — подумала я, — это мне не подходит. Спаситель сказал, что нельзя разводиться". Эти слова были для меня законом.

Спросила я дядю Яшу о том же. Он сказал: "Если любишь его, выходи". Но я не смогла тогда разобраться в своих чувствах и была в каком-то смятении. Потом Верочка говорила мне, что она была уверена, что я выйду замуж за Владимира Григорьевича.

И вот 15 апреля 1934 года мы оба отпросились с работы и поехали в ЗАГС. Процедура регистрации была короткой и холодной. И хотя девушка, которая нас расписывала, пожелала нам на прощание: "Будьте счастливы!", Володя сказал, что это у нее фраза стандартная, она всем говорит то же самое. Мы оба были так растеряны, что пошли не в ту сторону. На работе меня начали все поздравлять (о том, что я выхожу замуж, главный инженер раззвонил всем), а вечером из цветочного магазина прислали от шести сотрудников нашего сектора огромный куст сирени.

Свадебный вечер устроили у дяди Яши. Я пригласила трех сослуживцев, остальные были мои родные. Всего собралось 20 человек. 18-го я переехала к Володе в девятиметровую комнату в Кожевники, на Дербеневскую улицу, как раз напротив моего учреждения. Так началась моя семейная жизнь.

Верочка скучала обо мне, приезжала каждый день в течение двух недель и плакала. Вскоре оказалось, что я в положении. Ребенка я ждала в конце января, даже думала, что он родится на Крещение.

Володя говорил брату, что я стала особенно религиозной. Тот постарался его успокоить: "Это у нее от беременности. Потом все пройдет".

Евангелие я читала постоянно, хотя и не ежедневно. Некоторые места действовали на меня с огромной силой. Но сильнее всего меня потрясали слова: "Кровь Его на нас и на детях наших!" Когда читала это место, я почти теряла сознание. Верочка часто ездила ко мне и оберегала с особенной заботливостью. Нам всем казалось, что родится мальчик, и я заранее выбрала ему имя Александр. А мама в письмах называла его Аликом задолго до рождения. Я ушла в декретный отпуск за полтора месяца до рождения ребенка, а мама приехала в Москву за месяц до родов.

22 января я родила моего первенца — Александра. Роды были тяжелые, длительные, тянулись почти сутки. Но зато когда мне впервые принесли кормить крохотного, беспомощного младенца, я была счастлива. На ручке у него был браслетик с надписью: "Мень Елена Семеновна. Мальчик".

На десятый день я выписалась из родильного дома. За мной приехали Володя, мама и Верочка.

С появлением моего первого сыночка у нас началась новая жизнь. В центре нашей семьи стал Алик. Я снова почти переселилась к Верочке, так как у нее была большая квартира. Верочкин отец — дядя Яша — охотно принял нас к себе и с любовью относился ко мне, Володе и маленькому Алику. Верочка могла часами сидеть у колыбели ребенка и сочинять вдохновенные стихи. Из этих стихов составился сборник "Десять песен о маленьком мальчике".

В начале лета мы переехали на дачу в Томилино. Однажды к нам приехала Тоня и спросила, не хотела бы я крестить Алика. Я сказала, что очень хочу крестить его, но не знаю, как это сделать. Тоня вызвалась помочь мне в этом. Потом она спросила, не хотела бы и я креститься. Тут вдруг на меня напал какой-то страх, и я отказалась. "Значит, будем крестить одного Алика", сказала Тоня. Она еще немного побеседовала со мной и отправилась домой. Я пошла ее провожать. На обратном пути сильный порыв мыслей и чувств охватил меня. С девятилетнего возраста я собиралась креститься. И вот прошло 18 лет, и когда передо мной этот вопрос встал вплотную, я испугалась, смалодушничала и отказалась. Почему? Как это могло произойти? Тут же я села писать Тоне покаянное письмо и, конечно, сказала, что с радостью приму крещение.

Через некоторое время Тоня снова ко мне приехала. Она показала мое письмо своему старцу, и он сказал, что как только мой муж уедет в отпуск, я могу сразу с Аликом и с Тоней к нему приехать. Володя второго сентября должен был быть уже на Кавказе. На этот день я и назначила Тоне приехать в Москву, к Верочке, и сама с Аликом приехала туда из Томилина.

Бабушка моя в этот день была особенно нежна со мной и долго меня обнимала и целовала перед отъездом. А Тоня в это время потихоньку мне говорит: "Прощайся, прощайся с бабушкой — другая приедешь". Эти слова болезненно прозвучали в моем сердце.

Верочка ужасно волновалась, не зная, куда я еду с ребенком, хотя о цели нашей поездки я ей говорила. Тоня предлагала ей ехать с нами, но Верочка не решалась. Я взяла с собой сумку с пеленками. Тоня купила по дороге две рыбки и пять булочек, и мы поехали на Северный вокзал. Сколько я ни спрашивала у Тони, куда мы едем, она не отвечала. И лишь выйдя из вагона, я поняла, что мы в Загорске. Я там была с экскурсией в 29-м году.

Тоня взяла Алика на руки, а я взяла сумки. Тут меня охватило сильное волнение. Я знала, что иду к Тониному старцу, и знала, зачем иду. Я волновалась все больше и больше. Сумки с пеленками и булочками стали непомерно тяжелыми. Тоня быстро шла с Аликом на руках. (Она потом мне призналась, что боялась, как бы я не передумала и не вернулась.)

Алик был спокоен и как бы предчувствовал всю значительность того, что должно было совершиться, хотя ему было только семь с половиной месяцев. Я стала задыхаться и умоляла Тоню остановиться. Но она все летела вперед. Наконец, я села на какую-то скамейку в полном изнеможении. Тоня села рядом со мной. "Ну, расскажи мне хоть, как он выглядит внешне", — сказала я. Ведь мне не приходилось даже беседовать со священниками. Тоня сказала, что у него седые волосы и голубые глаза. "Глаза эти как бы видят тебя насквозь", добавила она.

Тут мы встали и пошли, и вскоре дошли до его дома. Тоня позвонила, и нам открыла дверь женщина средних лет, очень приветливая, в монашеском одеянии. Она ввела нас в комнату, чистенькую, светлую, всю увешанную иконами. Там, по-видимому, нас ждали. Но самого батюшки не было, и он долго не появлялся. Я поняла, что он молится, прежде чем нас принять. Наконец он вышел к нам. Тоня с Аликом подошла к нему под благословение, и я вслед за ними. Я, по незнанию, положила левую руку на правую. Батюшка это сразу заметил и переставил руки. Затем предложил: "Садитесь". Если бы он этого не сказал, я бы грохнулась на пол от волнения и напряжения. Некоторое время мы сидели молча.

Наконец батюшка спросил меня: "Знаете ли вы русскую литературу?" Я удивилась этому вопросу, но, вспомнив "Братьев Карамазовых" и старца Зосиму, поняла, почему он меня об этом спросил. Задал мне еще несколько житейских вопросов. Потом мы сели ужинать. Пища была постной, и батюшка подчеркнул, что это имеет непосредственное отношение к нашему крещению.

Затем Алика взяла на руки женщина, которая открыла дверь. Алик был тих и спокоен, как бы понимая всю серьезность происходящего. Батюшка увел меня в другую комнату и просил рассказать всю мою жизнь. Я ему все рассказала, как умела. Потом нас уложили спать. Алик спал крепко, а я не спала всю ночь и, как умела, молилась.

Утром, на рассвете, совершилось таинство крещения.

Крещение было совершено через погружение. И каждый раз, когда батюшка погружал меня, я чувствовала, что умираю. После меня батюшка крестил Алика. Тоня была нашей восприемницей. Накануне о. Серафим показал мне три креста. Один, большой, серебряный, со словами "Да воскреснет Бог и расточатся врази Его", предназначался для Верочки, второй, поменьше, золотой, для меня и третий, серебряный, с синей эмалью и распятием, со словами "Спаси и сохрани" — для Алика.

Но моя душа вся потянулась к кресту с Распятием Спасителя. И вдруг батюшка по ошибке надевает этот крест на меня. Он увидел в этом волю Божию и так и оставил. Алику достался золотой крест. Я очень обрадовалась, что мне достался тот крест, который я хотела.

Вслед за этим батюшка начал меня исповедовать за всю жизнь. Вскоре началась литургия. Пели вполголоса, чтоб не было слышно на улице. Крестная пела очень хорошо, с душой, хотя голос у нее был небольшой и несильный. Когда настал момент причащения, она поднесла Алика, а я подошла вслед за ней.

В сердце у меня звучали слова: "Ядущий Мою Плоть и пиющий Мою Кровь пребывает во Мне и Я в нем". После окончания службы все подошли поздравить нас. Весь день я оставалась в белой вышитой крещальной рубахе (до полу и с широкими длинными рукавами), а сверху батюшка велел надеть белое маркизетовое платье без рукавов.

После трапезы о. Серафим позвал меня в свою комнату и дал ряд указаний.

Во-первых, он дал мне тетрадку с утренними и вечерними молитвами и сказал, чтобы я выучила их наизусть. "Тогда они будут всегда при Вас", добавил батюшка.

Во-вторых, когда кормлю Алика грудью, читать три раза "Отче наш", три раза "Богородицу" и один раз "Верую".

Интересно, что Владимир Григорьевич, когда вернулся с Кавказа, привез мне свой снимок на фоне пещеры Симона Кананита. 2-го числа, под день нашего крещения, он видел сон: идет множество народа, а впереди несут как бы большое полотно, на котором изображен Христос.

Когда мы уезжали от батюшки, он истово благословил нас со словами: "Благословение Божие на вас". Ударение было на слово "Божие". Вернувшись в Москву, я зашла к моей подруге Ане, так как надо было срочно перепеленать Алика. Когда Аня увидела на груди Алика золотой крест, она ахнула и всплеснула руками.

Дома меня поджидала Верочка. Я переночевала в Москве и утром уехала в Томилино. Дома старалась выполнять все указания о. Серафима. Особенно трудно было учить утренние и вечерние молитвы. Память у меня была хорошая, и я быстро учила стихи и все заданное в школе. Но тут я встретилась с неожиданным препятствием: кто-то явно мешал мне учить молитвы. И дело было не в славянском языке, который я, конечно, недостаточно освоила. Но я на любом языке быстро все выучивала, а тут мне мешало что-то странное, необъяснимое. В этот период я не имела никакого понятия о темных силах. Наконец, с огромным трудом все выучила и стала читать наизусть.

В начале следующего года к нам поступила домработница Катя. Она была глубоко верующей, духовно настроенной девушкой. Она мне много дала в отношении ознакомления с православной верой. Наступил Великий пост. Батюшка сказал мне, чтобы я постилась 1-ю, 4-ю и Страстную недели. Алику не давать только мяса. Мужу я продолжала готовить мясное.

Мы с Катей часто ходили в церковь — иногда по очереди, иногда вместе, оставляя Алика на Верочку. Мне постепенно открывалась красота церковной службы. Постом служба бывает особенно хороша. Владыка Афанасий писал, что по силе воздействия на душу человека нет ничего равного постовской службе во всем мире.

Мне достали стихиры постной и цветной триоди, и я каждый день их читала. С Катей мы иногда вместе читали утренние и вечерние молитвы. Чаще всего это происходило у Верочки, так как у нее была отдельная комната и никто нам не мешал. Сама Верочка все ближе подходила к моменту крещения. В январе 36-го года она впервые попала к батюшке. Потом батюшка мне рассказывал об этом первом посещении: "Когда она предстала передо мной, враг настолько связал ее, что я даже удивился". Но о. Серафим совершенно освободил ее от этих оков врага, и в дальнейшем их взаимоотношения становились все более глубокими и близкими.

Я ездила к нему каждый месяц, то с Аликом, то без него. Однажды мы с Аликом причастились у батюшки и приехали на 1-й Коптельский пер. в квартиру Верочки. Алику шел 11-й месяц. Верочка встретила нас с большой любовью, обняла и поцеловала нас. Вдруг Алик, сидя у меня на руках, пытается снять с меня крест. Я вижу, что он хочет что-то сделать, и помогла ему в этом. Неожиданно он надевает крест на Верочку. Верочка была потрясена. Она перекрестилась и с благоговением приложилась к кресту.

Летом того года мы жили в Тарасовке, на даче. Вдруг приезжает Тоня и говорит, что сейчас, временно, батюшка живет у них Болшеве и хочет нас видеть. Мы с Катей взяли маленькую тележку, посадили туда Алика и пошли пешком. Я была очень рада повидаться с батюшкой, особенно в Тонечкином доме. Алик с Катей были во дворе. Батюшка подвел меня к окну и, указав на Алика, которому тогда было полтора года, сказал: "Он большим человеком будет". Позже он сказал мне: "В нем осуществятся все наши чаяния". Погостив там недолго, мы поехали домой поездом.

Кончилось лето, и мы снова переехали в Москву. Верочка все чаще переписывалась с батюшкой, и хотя путь к крещению был длительным и трудным, он все же приближался к концу. Батюшка отвечал на все ее вопросы, и, наконец, она дала согласие на крещение. В последнем письме к нему она писала: "Как хорошо быть побежденной, когда знаешь, что победитель Христос". Был уже назначен день крещения — 18 ноября.

Верочка поехала туда накануне. Я этого сделать не могла из-за Володи и приехала на другой день ранним поездом. Так как все произошло очень рано, то когда я приехала, все уже решилось. Но в утешение мне дано было видеть мою Верочку в состоянии полной безгрешности. Она стояла в светло-голубом платье, и глаза ее светились каким-то необыкновенным светом. Это была как будто та же Верочка, и в то же время совсем другая. Что-то новое как бы пронизывало ее существо…

Итак, наша христианская семья обогатилась еще одним членом. Верочка, Катя и я жили в лоне православной Церкви, а дядя Яша, Веничка и Володя были неверующими. Летом 37-го года мы поселились в Лосинке, где жил о. Иеракс. Мы могли часто бывать за богослужением, хотя Володя и приезжавшие гости (его сестра, моя мама и т. д.) даже не подозревали этого. В 38-м году у меня должен был появиться второй ребенок. После гриппа у меня было осложнение: инфильтративный туберкулезный процесс в правом легком. Врач настаивал на прерывании беременности, но я отказалась. Как врач ни убеждал меня, пугал, что я заражу старшего сына и мужа, даже заподозрил меня в толстовстве, настаивал на применении вдувания, что несовместимо с беременностью, я ни за что не соглашалась. Тогда муж созвал консилиум, и врачи решили, что меня надо отправить в деревню, усиленно кормить и каждый месяц делать рентгеновские снимки. Мы с Верочкой и Аликом уехали в Малоярославец. Верочка усиленно кормила меня, а сама похудела ужасно. Через месяц рентген показал, что инфильтрат уменьшился, а еще через месяц все зарубцевалось. Я выздоровела окончательно и 1 декабря родила совершенно здорового ребенка. Профессор и врачи изучали мои снимки и удивлялись. Они смотрели на это как на чудо.

Когда я приехала осенью к о. Серафиму, он одобрил мое поведение.

В роддоме я все же лежала в туберкулезном отделении и была под наблюдением профессора-гинеколога. Алик в это время оставался с моей мамой, но контакта у него с ней не было. Слишком различны были наши устроения. Однажды Алик заявил ей: "Спасибо, бабушка, что ты мне маму родила, а больше сказать мне нечего". На маму это произвело сильное впечатление.

Когда мы привезли домой Павлика, Алик долго разглядывал его и спросил: "А мысли у него есть?" Я огорчалась, что и второй у меня родился мальчик. Я ведь ждала девочку. Володя же сказал: "Два сына? Неплохо, неплохо!" Это меня успокоило. Но мы никак не могли договориться об имени. Володя хотел назвать его Леонидом, а я — Сергеем, в честь преп. Сергия. Как-то Верочка сказала, что очень любит апостола Павла, и предложила назвать ребенка Павлом. На это я сразу согласилась, и Володя, к моему удивлению, тоже. Крестили его в 39-м году на Благовещение. Неожиданно получилось, что к о. Серафиму попасть мы не могли и, не желая откладывать такое важное дело, поехали к о. Иераксу. Крестной была Верочка, а крестным заочно — о. Серафим.

Воспитывать детей в такой сложной обстановке, в трудное время было нелегко. Да и я не умела быть воспитательницей. Тогда я обратилась к Божией Матери с просьбой, чтобы Она воспитала моих детей. И Она услышала мою молитву. Теперь, через несколько десятков лет, я вижу, что мои дети сумели пронести огонек веры через все испытания. И в этом я вижу особую милость Божией Матери.

В 38-м году Володя получил участок по Казанской дороге на станции Отдых. Мне не хотелось строить дачу, обрастать собственностью, но о. Серафим благословил, и я согласилась. В 39-м и в 40-м годах мы уже там жили, хотя многое было еще не закончено. Рабочие продолжали строить под моим руководством (я кое-что понимала в строительном искусстве). Катя моя уехала в деревню, и у Павлика была другая няня — Оля, которую я полюбила как родную дочь. Она была верующей, хотя не такой, как Катя. С первых же дней она полюбила всю нашу семью, но особенно привязалась к Павлику. И до сих пор она с любовью относится к нам всем. Она, живя у нас, закончила семилетку и курсы кройки и шитья. Во время войны она вышла замуж, и все это ей пригодилось в семейной жизни.

Когда Алику исполнилось 4 года, я отдала его в дошкольную французскую группу. Дети легко воспринимают иностранный язык в раннем детстве, а я особенно любила французский язык, поэтому я отдала его именно во французскую группу. Маленький коллектив был менее утомителен для нервной системы, чем большой. Алик пробыл в этой группе два года. Руководила этой группой приятная, интеллигентная женщина, детей было всего шесть человек. Алик выяснил, что трое детей было верующих, а трое — неверующих. Однажды Алик обратился к неверующей девочке: "Кто же, по-твоему, создал мир?" "Природа", — ответила девочка. "А что такое природа? Елки, курицы? Что же они сами себя создали?" Девочка стала в тупик. "Нет, Бог сотворил все, и Он управляет всем миром".

Руководительница очень любила Алика. "Никогда я не встречала такого талантливого ребенка, — сказала она однажды, — он всегда будет душой общества". Ее предсказания сбылись. Я понимала, что это дар Божий, и не позволяла себе гордиться им.

В начале 41-го года Володю арестовали. Как технорук фабрики он имел право подписи наравне с директором и якобы подписал бумагу, по которой кто-то мог класть деньги в свой карман. В середине января у нас был обыск. Это произвело на меня тяжелейшее впечатление. Я воззвала к Господу и вдруг слышу какой-то внутренний голос: "Что Я делаю, теперь ты не знаешь, а уразумеешь после". Это меня успокоило, тем более, что то, что было у меня под матрацем, — огромная богослужебная книга, — они не увидели, даже не полезли туда, а шкафчик с иконами открыли и тут же закрыли, так что сосед-понятой ничего не видел. Володю взяли, и в тот же день выпустили, но через две недели посадили надолго. Я боялась ездить к батюшке, чтоб не подвести его. Вместо меня ездила Верочка.

Батюшка велел мне написать молитву "Взбранной Воеводе" и отдать Володе. Я так и сделала. К моей радости, Володя молитву взял, прочел и оставил у себя. Через несколько месяцев я увидела во сне, что мне дают свидание с Володей. В комнате много людей, а мне надо с ним остаться наедине. Наконец мы остались вдвоем. Я спросила его: "А молитву у тебя забрали?" — "Нет, сказал Володя, — она осталась при мне". На этом я проснулась. О. Серафим сказал, что этот сон послан мне в утешение. Он благословил меня особо молиться за Володю, и дети тоже должны были кратко молиться за него. На детей он наложил строгий пост в период Великого поста.

Когда я была у следователя, увидела полкомнаты, заваленной делами той фабрики, где Володя работал.

Жизнь у нас резко изменилась. Я устроилась надомницей и вышивала портьеры. Детей устроила в детский городок, а сама вышивала с утра до вечера. Я никогда не была рукодельницей, но так как я, как и в юности, брала благословение на каждую работу, все у меня получалось удачно, не было никакого брака.

В июне неожиданно грянула война. Батюшка передал через Верочку, что я должна немедленно покинуть Москву и попробовать снять дачу под Загорском. Я сразу же поехала в Загорск и оттуда в Глинково*, где жили наши друзья.

-----------------------

* Деревня близ Загорска.

Мне удалось снять комнату. Я вернулась и в тот же вечер упаковала вещи, забрала детей, Верочку, Олю и Катю (она неожиданно оказалась в Москве) и снова уехала в Глинково. Не буду рассказывать о тех мытарствах, которые мы перенесли в Глинкове в первый год войны, но батюшка был рядом, в 4,5–5 км от нашего дома. Можно было всегда пойти к нему посоветоваться, и это меня успокаивало.

Верочка ездила ко мне каждую субботу и в воскресенье уезжала. Она возила мне продукты, разные вещи, которые я меняла на Загорском рынке. Брат ее Веничка однажды приехал ко мне, и мы с ним пошли на рынок. Он был страшно травмирован всеми ужасами войны и удивился, что я была так спокойна. И вся атмосфера была успокаивающей, непохожей на московскую. Я везла санки, чтобы что-то сменять на картошку. На этих санках мы с ним по дороге съехали с горы. Он радовался, как ребенок, и я чувствовала, как у него душа отдыхает. Вдруг он сказал: "Если кончится война и настанет Пасха, я приму Православие". Когда я рассказала об этом батюшке, он сказал: "Может быть, за эти слова спасен будет". Больше я Веничку не видела. Он погиб в 42-м на трудфронте. У него начался заворот кишок, и он на операционном столе скончался.

В начале войны Володю перевели в Тулу. Там питание было хуже, чем в Москве, и у него начали отекать ноги. 18 декабря, под Николин день, состоялся суд. Подпись, из-за которой Володю забрали, оказалась фальшивой (ее сфотографировали, увеличили и обнаружили подделку). Сразу же после суда Володю выпустили, но в Москве ему жить не разрешили и предложили любой другой город. Он выбрал Свердловск, где жили его родители и замужние сестры.

Когда я получила телеграмму об освобождении Володи, я полетела к батюшке. Он взял у меня телеграмму и заплакал. Как он молился Божией Матери и как благодарил Ее! Я почувствовала, что именно за его молитвы Володю освободили. "Вот видите, — сказал батюшка, — полкомнаты было дел, и все Божия Матерь закрыла".

В 42-м году начался голод. Немцы наступали, положение становилось опасным. Все труднее было добывать продукты. Володя вызывал меня в Свердловск. Я, конечно, пошла к батюшке, чтобы выяснить этот важный вопрос. Но батюшка на этот раз не дал определенного ответа, а предоставил мне решать самой. "Скорбь будет и тут и там, но там скорбь будет дольше", — сказал батюшка. Володя бомбардировал меня письмами и телеграммами, даже писал Алику (хотя ему было только 7 лет). Немцы были очень близко, и нас бы они, конечно, не пощадили. Я даже заплакала, но все же решила остаться на месте.

Вскоре батюшка заболел. Жизнь его близилась к концу. Когда я пришла к нему в следующий раз, он был очень слаб и почти не вставал с постели. "Господь ведет меня и куда-нибудь выведет. Может быть, к смерти", — тихим голосом сказал батюшка.

Незадолго до смерти он сказал мне: "Жизнь у Вас будет хорошая, но чтобы никогда не было ни тени ропота". Однажды ночью я вижу о. Серафима во сне, очень ярко. Он предложил мне прочесть Евангелие от Луки. Я достала это Евангелие.

Он сказал: "Нет, не это. Надо взять Евангелие на славянском языке". Когда проснулась, я рассказала Алику свой сон и тут же решила идти в Загорск. Меня встретила М.А. На мой вопрос: "Как здоровье батюшки?" — она ответила: "Теперь ему хорошо, теперь ему совсем хорошо".

Я поняла ее и заплакала. Она в утешение дала мне письмо Володи, но я не хотела даже смотреть на него. Но вот я почувствовала, что батюшка не позволяет мне плакать о нем. Из соседней комнаты раздавалось чтение Евангелия. "Сейчас и Вы будете читать", — сказал мне кто-то.

Я вошла в комнату, где лежал батюшка, покрытый пеленой. Лицо было тоже покрыто. Мне предложили читать Евангелие. Передо мной была 1-я глава Евангелия от Луки. Я вспомнила свой сон, и меня охватил трепет. Я прочла первые 10 глав. Потом ко мне подошла Ксения Ивановна и приоткрыла лицо. "Как мощи", — сказала К.И. Она сказала, что похороны будут ночью. Я хотела прийти, но К.И. сказала, что не надо. "Я ведь Вас утешила, как могла, и лицо его показала Вам". Я решила послушаться, хотя мне было очень горько. И хорошо я сделала, что не пошла. На похоронах оказалась женщина-провокатор, которая сообщила обо всех присутствующих. И почти всех потом арестовали.

Когда я вернулась домой и сказала Алику о смерти о. Серафима, он ответил: "Я так и знал. Он умер, ушел в Царство Небесное, и это совсем не страшно". В течение нескольких дней Алик отказывался от всяких игр.

Батюшку похоронили в подполье, под тем местом, где находился алтарь.

При посещении Загорска мы всегда спускались вниз, чтоб помолиться на его могилке. Внутренняя связь с батюшкой продолжалась.

* * *

После смерти о. Серафима нашим духовником стал о. Петр. Это был бодрый, жизнерадостный человек 52 лет. Он работал бухгалтером, а в свободное время служил и совершал требы на дому. В свое время он был женат, но красавица-жена не могла вытерпеть аскетического образа жизни и ушла от него.

Духовная настроенность светилась в его лице, и я сразу почувствовала к нему расположение и полное доверие. Мы бывали на его службах, но часто ходить по 10 км в оба конца с ребятами было невозможно, ведь Павлику было только 3 года.

С продуктами становилось все хуже и хуже. В сельских местностях совсем не давали карточек, только хлеб по списку. О. Серафим еще при жизни сказал своим близким, что меня надо переселить в Загорск. Скоро представился случай. У одного батюшкиного духовного сына вся большая семья постепенно умирала от туберкулеза. Теперь умер и отец, осталась одна девочка Надя 9 лет. Меня попросили переехать туда, чтобы ей не оставаться одной. Я с радостью согласилась и 1 марта 42-го года переселилась в Загорск (я переехала, когда покойник-отец был еще дома и впервые почти всю ночь читала Псалтирь по покойнику).

Там меня сразу прописали и дали всем нам карточки. Однако долго мне там жить не пришлось. Приехали родственники Нади, которые отнеслись ко мне с подозрением, поэтому я поспешила от них уехать. Мои друзья (муж и жена) пригласили меня переселиться к ним, за линию. Они работали в Москве, а дома оставалась их домработница, монахиня Савельевна. Она очень хорошо относилась ко мне и к моим мальчикам. А когда я у нее спросила: почему? — она ответила: "Мне Господь велит хорошо к вам относиться".

Увы, и там мне не удалось долго пожить. Кому-то из родных понадобилась комната, и я снова переехала по эту сторону линии, в комнату друзей, живших по соседству с Надей. Хозяйка спала на кровати со своими двумя детьми, я спала в этой же комнате на кровати со своими двумя детьми.

В этот период я познакомилась с матушкой-схиигуменьей Марией. К ней я стала обращаться за решением всех вопросов, так как о. Петра я видела лишь изредка. Когда я впервые привела к ней Алика, ему было 7 лет. Она спросила его: "Алик, кем ты хочешь быть?" Алик ответил: "Зоологом". — "А еще кем?" "Палеонтологом". — "А еще кем?" — "Художником". — "А еще кем?" "Писателем". — "А еще кем?" — "Священником", — тихо ответил Алик. Все его пожелания постепенно исполнились!

Вскоре я вынуждена была уехать и из этой квартиры. Было ужасно тяжело так часто менять квартиры, каждый раз искать что-то новое и мотаться по всему Загорску с детьми и вещами. Я пошла в дом батюшки, стала перед иконой Иверской Божией Матери (икона эта удивительная, Божия Матерь на ней как живая) и заплакала. Вдруг я вижу, что на полу, на ковре, мои слезы легли в виде креста. Меня это так поразило, что я приняла это как ответ на мою молитву: "Это твой крест", — как бы сказала мне Божия Матерь.

На этот раз комнату мне нашел о. Петр, и я переехала в Овражный переулок. Жить я там должна была за дрова. За полгода я купила хозяйке шесть возов дров, и все они доставались мне каким-то чудом. Если дров было мало, то мы ходили с хозяйкой в лес и несли на себе вязанки.

Я купила санки, чтобы на них возить дрова; Алик с Павликом были от них в восторге. Однажды Алик приходит ко мне с горящими глазами: "Мама, знаешь, что произошло? Мы с Павликом катались с горы на санках. Являются ребята и отнимают у нас санки. Я помолился, и вдруг появились большие ребята, отняли у мальчишек санки и отдали мне". Я была рада, что он на опыте почувствовал силу молитвы.

Я сама старалась привыкать все делать с молитвой. Надо было мне нести на крутую гору два ведра на коромысле — весь этот путь я читала Иисусову молитву. Когда с хозяйкой пилила и колола огромные бревна — всегда чувствовала помощь Божию. Все у меня получалось, я даже не чувствовала усталости. Ни я, ни дети в этот период ничем не болели, хотя питание было очень скудное. Как-то еще осенью дома не было никакой еды, и я пошла в лес за грибами. Рядом с дорогой была разоренная церковь, в которой была мастерская, а вокруг церкви небольшое кладбище. Снаружи на церкви кое-где сохранилась роспись. На одной из стен было очень хорошо изображено Распятие: у подножия Креста Мария Магдалина обнимает ноги Спасителя. Я остановилась перед Распятием и помолилась. Затем я пошла в лес и нашла там немного грибов и щавеля. На обратном пути я опять подошла к Распятию и увидела у подножия Креста большой пучок свекольной ботвы. Я его взяла, обняла и понесла домой как дар неба. Дома я сварила в русской печке щи из ботвы, грибов и щавеля. Мне казалось, что более вкусной пищи я никогда не ела.

Однажды после причастия друзья предложили мне пойти с ними в лес за грибами. Я зашла домой переодеться, а когда пришла — никого уже не было. Я немного огорчилась, но Ксения Ивановна подсказала: "Если ты пойдешь по этой дороге, то, может быть, встретишь их. Они пошли за Благо-вещение". Я пошла и после причастия как бы летела на крыльях. Шла я довольно долго, но никого не встретила. По дороге спрашивая у редких прохожих, правильно ли я иду к Благовещению, я пришла, наконец, в какой-то лесок, где оказалось много белых грибов. Сравнительно быстро набрав свою корзинку, я пошла обратно, полная благодарности Господу за посланное мне чудо. Хозяйка вытаращила глаза: "Где это Вы набрали столько белых грибов?" — "За Благовещением", — ответила я. "Да ведь это 7 км ходьбы в один конец, — воскликнула хозяйка. — С кем же Вы ходили?" "Одна", — ответила я. Эти грибы я и варила, и сушила, и даже в Москву привезла.

Не могла я больше тете Нюше доставать дрова, надо было опять искать квартиру. И тут Господь меня не покинул: семья батюшкиных духовных детей уезжала от голода в деревню, дом сторожить было некому, и Ксения Ивановна предложила меня с детьми в качестве сторожей. Хозяйка согласилась.

Я опять переехала ближе к центру. Дров там было достаточно, но кормиться нам было очень трудно. Пища нам посылалась только на один день как говорил мне батюшка, что преп. Сергий прокормит во время голода меня и моих детей. Ели мы тогда крапиву, подорожник, корни лопуха, из отрубей варили кашу на квасе или на морсе. Я вспомнила, что в древние времена к преп. Сергию шли сотни, тысячи людей, и все питались в Лавре, всех кормил преподобный Сергий.

Алик очень рано научился читать. Еще до войны моя подруга Маруся* показала ему буквы в акафисте, который мы читали каждую пятницу, и первой фразой, которую он прочел, было его название: "Акафист Страстем Христовым".

-----------------------

* Имеется в виду М. В. Тепнина (прим. ред.)

В 43-м году Алику исполнилось 8 лет. Он к этому времени уже хорошо читал. Помню, с каким восторгом он говорил мне о том, как прекрасна "Песнь о Гайавате". Я записала детей в библиотеку и брала им интересные детские книжки, которые Алик читал Павлику вслух. Это помогало им не думать о пище.

В субботу вечером к нам продолжала приезжать Верочка и привозила нам продукты, которые она получала на себя по карточкам. Иногда дядя Яша выделял часть своего пайка и просил передать детям. Но он уже был болен дистрофией. У Верочки тоже начиналась дистрофия. Сил у нее было все меньше и меньше. Однажды дядя Яша приехал ко мне со словами: "Леночка, я приехал с тобой проститься". Я его всячески успокаивала, но видела, что он был очень истощен. Врач сказал, что он через два месяца умрет. Тогда Верочка продала пианино и стала усиленно кормить папу. Он несколько поправился и даже вышел на работу. Когда сообщили об этом врачу, он сказал: "Я своего мнения не меняю". И действительно, ровно через два месяца ему стало плохо на работе, и его увезли в больницу. Наутро он скончался.

В то время в Москву не пускали без пропуска, и я даже не могла быть на похоронах. Но старалась молиться за него ежедневно. Он был очень добр ко мне и к моим детям и отрывал от себя последнее, чтобы сохранить детей в тяжкие годы войны.

Однажды я ушла добывать пищу детям, а их оставила у Ксении Ивановны. Когда я вернулась, там был о. Петр. Дети бросились ко мне: "Я голодный, я голодный, мы голодные!" О. Петр посадил Алика к себе на одной колено, Павлика — на другое, вынул из кармана два белых сухаря и отдал ребятам. А сам обнял обоих и с любовью прижал к себе.

Наступил Великий пост. Провели мы его довольно строго, так как с едой было скудно. В Великую Субботу я поменяла ботики Павлика на полкило творогу и купила на два дня полторы буханки хлеба. Из одной буханки я сделала кулич: положила на него печенье и ириски (которые давали на детские карточки вместо сахара) в виде букв Х.В. Неожиданно моя приятельница принесла мне костей, которые ей достала знакомая на бойне, и я сварила прекрасный бульон. Я об этом пишу потому, что мы воспринимали это как чудо. Из творога я сделала Пасху и поставила рядом с куличом. Дети ходили вокруг стола и вздыхали, но ни к чему не прикасались.

На ночь мы пошли к заутрене к батюшке. Служил о. Петр. Настроение у всех было особенно торжественное. Рано утром, на рассвете, все разошлись по домам. Там мы разговелись — съели кулича и пасхи — и пошли в гости к Н.И. Она тоже всю войну провела в Загорске с двумя младшими детьми. Они очень голодали, хотя сын ее работал в мастерской и получал рабочую карточку. Мы им принесли бидончик бульону, а они нас угостили суфле. Это был необыкновенно вкусный напиток, особенно по тем временам. Вдруг приходит о. Петр. Они и его накормили бульоном и суфле. О. Петр умилился: "Одна достала продукты, другая принесла их детям, третья сварила и понесла четвертой. Пятый пришел в гости, и его накормили вкусным праздничным обедом. Вот что значит любовь!"

О. Петр, предчувствуя, что его возьмут, обратился к матушке Марии: "Матушка, если меня не будет, Вы уж моих духовных детей не оставляйте!"

Все свои более или менее ценные вещи я продала или сменяла на Загорском рынке. Моя бывшая хозяйка тетя Нюша даже смеялась надо мной: "Вы как пьяница — все вещи спускаете на рынке". Но мне важно было сохранить детей и самой не остаться без сил. Так жили многие в Загорске.

Муж посылал мне ежемесячно немалую сумму, но хватало ее только на 10 дней. Ведь буханка хлеба стоила тогда 200–250 рублей. Иногда я покупала кусочек пиленого сахару за 10 рублей и делила его на три части, а каждую часть — на нас троих. Дети раскалывали 1/9 часть на мелкие кусочки, и нам хватало этого куска на весь день. Иногда моя приятельница Л.Ф. постучится рано утром в окошко и скажет: "Вот я поставила на окно горшочек с вареной ботвой. Покорми детей, пока горячая". Как-то она мне подарила целую грядку свеклы, совсем мелкой. Но как она нам пригодилась в те времена! Ксения Ивановна часто кормила меня, когда я к ней заходила. У сестры ее, Ирины, жила моя хорошая приятельница Е.Н. У нее два сына и дочь были военными и кое-что доставали матери. И всегда она делилась со мной. Так преподобный Сергий и добрые люди мне помогали и не давали совсем ослабеть от голода. Дети росли в благодатной атмосфере, освященной молитвами преподобного Сергия, среди хороших верующих людей. Это содействовало их духовному росту.

Осенью вернулись хозяева нашей квартиры (хозяин не ужился с начальством), и нам пришлось опять уезжать. Тут я почувствовала, что мне надо ехать в Москву. Положение на фронте значительно улучшилось, немцы отступали. Многие москвичи возвращались в Москву. 8 сентября я уложила свои вещи, взяла детей и поехала в Москву. Комната наша была никем не занята и забита двумя гвоздиками. Одно время в ней жили старик со старухой, но им потом дали другую комнату. В моей комнате они ничего не тронули. Соседи говорили мне, что приходили из домоуправления и удивлялись, что у нас ничего не взяли: "Это единственная комната во всем нашем домоуправлении, которую не обворовали". Недаром о. Серафим предложил оставить шкафчик с иконами в Москве, а с собой взять только самые любимые иконы. "Господь тогда сохранит вашу квартиру", — сказал батюшка. И я оставила.

Вскоре я устроилась на работу лаборанткой на кафедру сурдопедагогики и логопедии в Педагогический институт им. Ленина на полставки и стала получать карточку служащего. Сколько я ни старалась прописаться в свою комнату, никем не занятую и оплаченную до конца года (муж переводил из Свердловска деньги за квартиру в домоуправление), мне это не удавалось. Однажды нагрянула милиция, и меня оштрафовали на 200 рублей за проживание без прописки. Я ездила через день в Загорск за хлебом выкупать продукты по карточкам. На обратном пути я сходила в Семхозе, собирала хворост и с этой вязанкой возвращалась домой к 11 часам вечера. Соседи топили два тагана, устроенных из полуразваленной русской печки. Топили по-черному, кухня часто наполнялась дымом, весь потолок и стены закоптились.

В сентябре занятий в институте еще не было, я принимала заявления от вновь поступающих. Был недобор, и конкурсных экзаменов не было. Как-то я сказала старшей лаборантке, что готова поступить на вечерний дошкольный факультет нашего института. "Да зачем вам поступать на дошкольный, поступайте к нам на деффак, — сказала она. — Приходите на полчаса раньше занятий и оставайтесь на два с половиной часа после занятий. Кроме того, мы учтем все перерывы между лекциями. Вот и все ваши 1/2 рабочего дня". Я согласилась тут же. На другой день принесла аттестат, автобиографию и подала заявление. Мне тут же дали вызов как студентке, по этому вызову меня и прописали. Итак, я студентка! Я и всегда была радостной, веселой, а тут ликовала, как будто переживала вторую молодость.

Много интересных предметов мы проходили: литературу древнюю и современную, западную и русскую, фольклор, введение в языкознание, старославянский и древнерусский языки (что мне было особенно интересно). Из педагогических предметов — педагогику и историю педагогики, из медицинских анатомию ц.н.с.* и общую патологию. Я занималась всеми видами физкультуры, и все у меня хорошо получалось. Во всем чувствовала я помощь Божию, и даже со стороны это было видно. Одна из девочек спросила меня: "Лена, как ты можешь так хорошо учиться, как будто тебе какой-то невидимый покровитель помогает".

-----------------------

* Ц.н.с. — центральная нервная система.

Я ежедневно проезжала мимо Николо-Хамовнической церкви, выучила тропарь Божией Матери Споручнице грешных и по дороге постоянно повторяла. Особенно меня вдохновляли начальные слова тропаря: Умолкает ныне всякое уныние

И страх отчаяния исчезает! Алика я устроила в школу. Тогда принимали в первый класс детей с 8 лет. Павлика отдала в детский сад, который находился напротив нашего дома.

В субботу, в воскресенье и в праздники мы с Верочкой и детьми ходили в церковь. Сначала мы все ходили к Иоанну Воину, а в дальнейшем дети одни ходили в церкви, которые им больше нравились. Павлик после второй смены, с ранцем за плечами, чаще всего ходил к Скорбящей Божией Матери. Алик ходил в разные церкви.

Изредка ездили в Загорск, примерно раз в месяц приобщались. К нам приходили наши друзья, и мы старались приучать детей к церковному богослужению и вообще к жизни в Церкви. Мы все как бы погрузились в церковную жизнь, и это нам давало огромную радость. Детей я с раннего возраста приучала к праздничным песнопениям, они быстро выучили тропари всех двунадесятых праздников, а рождественские ирмосы знали наизусть. Алик был очень устремлен к духовной жизни и с любой темы мог перейти на духовные темы. Павлик не отставал от него. Евангелие я читала им ежедневно.

В 44-м году вернулся из Свердловска Володя, но я своих установок не изменила. Духовная жизнь всегда занимала центральное место в нашей семье, и так это продолжалось все последующие годы. Общалась я почти исключительно с верующими людьми.

Володе, конечно, хотелось, чтобы дети были больше под его влиянием. Тем более, что они его любили и уважали. Особенно переживал он по поводу соблюдения детьми постов. Но они были настолько устойчивы в своем мировоззрении, что он ничего не мог сделать. За все 35 лет нашей совместной жизни были только два случая его резко отрицательной реакции. А вообще он был очень кроток и терпелив, и одна моя приятельница сказала: "Попадете ли вы в Царство Небесное — неизвестно, но что Владимир Григорьевич попадет, — я не сомневаюсь".

Да покроет Господь все грехи его за его великое терпение!

Совмещая обязанности матери, жены, хозяйки, служащей и студентки, я была, конечно, очень перегружена. Одно время Володя настаивал, чтобы я бросила институт. Но я решила довести дело до конца. Иногда мне надо было готовиться к семинару или к реферату по политэкономии, и тогда я сажала Володю рядом с собой, чтобы он толкал меня в бок, когда я начинала засыпать.

С третьего курса работу пришлось оставить, так как началась практика и стало невозможно совмещать работу с учебой. Как-то в период Страстной недели начались экзамены. Но Господь помогал мне быть за всеми службами и в то же время готовиться и сдавать экзамены. Детей я всегда просила молиться за меня, когда шла на экзамены, и они переживали мои экзамены больше, чем свои. Все у меня, по милости Божией, получалось удачно, и девочки мои, студентки, никак не могли понять, в чем секрет моих хороших отметок, да еще без шпаргалок, Я просто очень старалась все делать добросовестно и очень молилась.

Однажды староста хотела заставить меня идти на экзамен по истории в числе первых пяти студентов. Я отказалась, так как никогда этого не делала. Долго она меня уговаривала и наконец сказала: "Ну почему Вы не хотите идти в первой пятерке? Вы пойдете с раннего утра, со свежей головой. Бог будет Вам в помощь". И тут я неожиданно сразу согласилась, внутренне как бы опираясь на последнюю ее фразу. На другой день пошли мы на экзамен. По дороге я увидела на стене карту и обратила внимание на то, что река Угра впадает в Оку. Я пошла в первой пятерке и взяла билет. 1-й вопрос — Крещение Руси, 2-й вопрос — период НЭП'а. Все это я хорошо знала и ответила без запинки. Экзаменатор задает дополнительные вопросы, касающиеся НЭП'а, — я все отвечаю. Потом он спросил, когда была последняя битва с татарами — я ответила: "В 1380 году". — "А когда окончательно разгромили татар?" — "Через 100 лет, в 1480 году". — "А как называется это событие?" — "Стояние на Угре". — "А что такое Угра?" — "Приток Оки". Он ставит мне 5, и я, сияющая, вылетаю в коридор.

Так Господь помогал мне во всем, все 4 года учебы. Кончила я институт в 47-м году. Меня хотели познакомить с сестрой о. Павла Флоренского, Ю.А. Флоренской, чтобы под ее руководством работать, но она заболела и умерла от инсульта. Все мои планы рухнули. Тут же заболел Володя двусторонним крупозным воспалением легких и два месяца лежал в больнице. По утрам я стала ходить в церковь служить молебны о его здоровье, днем готовила пищу и возила в больницу. Когда Володе стало очень плохо, он сказал: "Если я выйду живым из больницы, значит, есть какая-то высшая Сила".

Выйдя из больницы, Володя поехал на месяц в санаторий. Когда он выздоровел, я свалилась с ревмокардитом, и полгода мне пришлось лежать. Лечащий врач сказал, что у меня порок сердца и что если я хочу еще немного пожить, я не должна идти на работу, а заниматься только легкими хозяйственными делами. И в дальнейшем матушка Мария и мой духовный отец* не благословляли меня идти на работу.

-----------------------

* Отец Николай Голубцов (прим. ред.)

В 46-м году многих из моих друзей арестовали. Но мы продолжали ездить в Загорск к матушке Марии, и она до самой своей смерти руководила нами. Верочка, я и дети с самыми сложными вопросами обращались к ней, и она всегда давала правильный ответ, хотя была человеком малообразованным. Все исходило из ее духовного опыта, любви к людям и всецелой преданности воле Божьей. Она болела какой-то болезнью, напоминающей болезнь старца Амвросия Оптинского. Все тело ее постоянно покрывалось потом, и ей меняли рубашки и платья по нескольку раз в сутки. Постоянные боли то от грыжи, то от других болезней мучили ее, но она все безропотно переносила, всегда была радостная, улыбающаяся и всех с любовью принимала. "Мое сердце расширено", — сказала она мне однажды.

К матушке я приводила своих друзей и знакомых, и всем она приносила пользу и утешение. Когда я болела сердцем, Алик у нее жил некоторое время и воспринимал благодать, исходящую от нее и некоторых посещавших ее духовных детей. Как-то он сказал Верочке, что чувствует некий аромат у матушки в доме. Матушка сказала, что это он чувствует благодать Святого Духа. Все в ее доме любили Алика и называли его "отец архимандрит".

По благословению матушки Верочка часто ездила по монастырям (она побывала в девяти монастырях). Когда Алику было 15 лет, Верочка повезла его в Киев. Остановились они у матушки Агафоники в Покровском монастыре. Были они в пещерах (тогда еще Лавра не была закрыта), где в одной из комнат была мироточивая глава-череп. Если проходила группа верующих, иеромонах помазывал их этим миром, а если неверующие — старался их пропустить мимо. (Рассказывали, что однажды власти протерли эту голову спиртом и герметически закрыли помещение, где она находилась. Наутро все блюдо наполнилось благовонным миром.) Во дворе Алика с Верочкой встретила какая-то монахиня и сказала Алику: "Трудись для Господа. Миру служат многие, а Богу — немногие".

В Глинскую пустынь Верочка взяла с собой Павлика. На него это путешествие произвело большое впечатление. Когда я спросила Павлика, что ему в Глинской больше всего понравилось, он ответил: "Богослужение. Там много часов молятся, но от этого даже не устаешь, так это хорошо". — "А еще что?" — "Люди, — сказал Павлик, — таких людей я нигде не встречал, такие они одухотворенные и необычные".

Как Володя отпускал детей с Верочкой, до сих пор мне непонятно.

Конечно, по молитвам и благословению матушки Марии.

Вера Алексеевна Корнеева

ВОСПОМИНАНИЯ О ХРАМЕ СВВ. БЕССРЕБРЕНИКОВ КИРА И ИОАННА НА СОЛЯНКЕ

Полностью опубликовано: ВРХД. 1984-III, Э 142, с. 209.

--------------------

Вера Алексеевна Корнеева (1906–1999) происходила из старинного дворянского рода. Детство провела в имении Великого Князя Константина Романова (К.Р), дяди царя, близко дружила с его младшей дочерью, княжной Верой (они были ровесницами). После революции со своей крестной-монахиней, приходившейся ей тетей, Натальей Леонидовной Рагозиной (Н. Л. приняла постриг в 1919 г. от последнего оптинского старца Нектария), укрывала священников, монахов и монахинь из разогнанных монастырей. В ее доме в Лосинке в течение 8 лет нелегально жил иеромонах Иеракс (Бочаров). В комнате на чердаке, где он скрывался, была устроена тайная церковь. В 1946 г. была арестована, отбыла 5 лет ИТЛ и 3 года "вечной" ссылки в Казахстане; была освобождена после смерти Сталина. В "Архипелаге ГУЛАГ" А. Солженицын, лично знавший Веру Алексеевну, приводит ее свидетельства о жизни в заключении.

Я сама была участницей катакомб, описанных Верой Яковлевной Василевской, и лично знала упоминаемых ею людей. Мне хочется рассказать о том, что меня особенно поразило, когда я стала ходить в храм свв. бессребреников Кира и Иоанна на Солянке, настоятелем которого был о. Серафим (Батюков). Я пришла туда впервые весной 1925 года, в Лазареву субботу, и этот день остался памятным на всю жизнь. Я тогда только что кончила десятилетку — мне было 18 лет. В те годы борьба между Церковью и атеизмом была особенно острой. Благодаря семье — очень верующей — я продержалась всю школу, хотя борьба эта была очень трудной и ставила меня особняком. В школе у меня не было ни одной настоящей задушевной подруги. А тут так сильно стал привлекать мир, что надо было выбирать либо одно, либо другое. Хотелось флиртовать с мальчишками, быть с ними такой же свободной, как тогдашние комсомолки, вместе работать, вместе куда-то ездить, но все это было несовместимо со взглядами и воспитанием в моей семье. И я мучилась этим душевным разладом.

К о. Серафиму меня привела его духовная дочь Лидия Васильевна. Она была постарше меня и очень нравилась мне. Это был мой идеал — она была очень красива особенной, одухотворенной красотой. Она дружила с моей тетей, Натальей Леонидовной, и приходила отвести с ней душу. Ее в это время мучили тяжелые переживания. Она нечаянно влюбилась в мужа своей подруги, а он в нее. По своим взглядам она не могла этого допустить, а бороться со своим и его чувством было очень трудно. Вот с этой-то бедой она приходила за помощью к о. Серафиму и меня привела. Никогда, ни раньше, ни после, я не переживала того, что испытала в тот день. Во-первых, я почувствовала, что моя жизнь и судьба никому на свете так ни дороги, как ему, и уже одно это обязывало меня к послушанию. А еще то, что после исповеди я испытала такое успокоение, такую радость и легкость на душе, которых забыть нельзя. Этот день решил мою судьбу.

Я довольно долго держалась, но постепенно сползла к прежнему настроению и, натворив что-то такое с мальчишками, почувствовала укоры совести и решила опять пойти к о. Серафиму, хотя и боялась ужасно.

Прихожу в храм и узнаю, что о. Серафим арестован. Вот тут-то я загоревала. Но, к счастью, он вскоре вернулся в храм (его брали в связи с делом о церковных ценностях, но этот храм принадлежал сербам, и они подтвердили, что ценности увезли сами). После этого я стала его постоянной прихожанкой.

Так как этот храм был не приходским — это бывшее "Сербское подворье" там царили особые порядки, которые установил о. Серафим. Во-первых, служба была, как в монастырях, без всяких сокращений, много времени уходило на исповедь, а народу все прибывало. Батюшка относился к храму и богослужению с великим благоговением, для него это был Дом Божий не на словах, а на деле. Такого же отношения требовал от всех, начиная с алтаря и певчих. Не допускал никакого шума, никаких разговоров и толкучки. Церковь была маленькая, и иногда из-за тесноты возникал шум. В таких случаях он прерывал богослужение, оборачивался к народу и говорил: "Если сейчас же не будет тишины, служба не будет продолжена", да при этом так грозно посмотрит, что тишина воцарялась в ту же минуту. Особенностью Солянки было и то, что никогда, в отличие от Маросейки, там не ощущалась граница между "своими" и пришлыми. Всякий пришедший чувствовал себя "своим", желанным гостем. В этом — заслуга о. Серафима и сослужащих священников.

Поскольку это был храм "бессребреников", то батюшка постановил за правило — ни за что и ни с кого в церкви денег не брали. Все требы совершались бесплатно. Платили только за просфору и за свечку. С тарелкой никогда не ходили — при входе у дверей стояла кружка. В то время церкви душили налогами. Вот и нам прислали большой налог. Прихожане стали упрашивать, чтобы он разрешил ходить с тарелкой — и так его доняли, что он сказал: "Ну, если вам так хочется, то стойте на паперти, а в храме не разрешу". И эта женщина с тарелкой стояла позади всех нищих. Я думаю, что ей клали больше, чем при обычных сборах. Как-то потребовался большой ремонт, а денег не хватало, прихожане охали и ахали, а батюшка помолился свв. бессребреникам, и нашлись люди, которые помогли и работой, и материалами. Все сделали и все налоги уплатили.

Батюшка так любил церковную службу, так умел сделать ее торжественной и доходчивой, что заражал этим и певчих, и народ. Все, кто работал в храме, уборщицы, певчие, прислуживающие в алтаре — все работали бесплатно. На клирос попадали только по его благословению, а направлял он туда людей, не считаясь со слухом, а только для духовной пользы. В их число попала и я. И вот что случилось. С детства я ходила в церковь, но прилежанием никогда не отличалась. Если шла к обедне, то приходила к Херувимской. Так же и на всенощной: или уйдешь пораньше, или выйдешь на улицу посидеть. А тут вдруг происходит чудо: выстаиваю эти бесконечные службы добровольно, да еще после трудного рабочего дня. Регентом у нас была Ольга Ивановна — 2-й дискант, ее сестра Поля — 1-й дискант и Шура — альт. Они одного возраста — чуть постарше меня, они-то составляли основное ядро хора. С какой любовью относились Оля и Поля к нам, девочкам — там были и помоложе меня, школьницы Груня, Настя, Нина, Наташа и другие. Никогда не забуду Олю и Полю, настолько стали они близки мне и дороги на всю жизнь.

Так вот, когда попала на клирос и стала читать по-церковнославянски, вдруг и мне открылась красота богослужения, да и не только мне, а всем девчатам. Я помню Наташу Бубнову — живая, бойкая девчушка, а так полюбила великопостную службу и чтение Псалтири, что все свободное время проводила в церкви. Конечно, это было по молитвам батюшки.

На Сербском было правило, чтобы все стихиры всегда пелись с канонархом, так что и народ слышал все слова. Канонаршила обыкновенно Шура — у нее был хороший альт. На клиросе тоже бывали, как говорила Ольга, "искушения". Девчат было порядочно, то что-нибудь шепчем друг другу, а иногда смешинка в рот попадет: поглядим друг на друга и смех разбирает — тут, конечно, рот зажмешь, но батюшка как-то чуял. В таких случаях неожиданно откроется дверь из алтаря, и он только молча взглянет, да так, что хоть провались сквозь землю.

Так как на клирос попадали независимо от певческих способностей, то иногда пищали мы довольно неудачно, но это прощалось, и, несмотря ни на что, нигде так не чувствовалось торжество праздника, как на Сербском. По воскресеньям перед общей обедней служился параклисис* Божией Матери — это была моя любимая служба, читали акафист и нараспев пели канон "многими одержимь напастьми". А на неделе — вечером в пятницу — служили молебен преподобному Серафиму и пели на саровский распев акафист.

-----------------------

* Пара/клисис — умилительный канон Пресвятой Богородице.

Пасха встречалась как нигде. За Великий пост все чада поговеют и причастятся, а в Светлую Пасхальную ночь была краткая общая исповедь и вся церковь причащалась.

Вспомнила одну особенную черту батюшки: с каким почтением и благоговением относился он к другим священникам. Помню, это было уже в Загорске. О. Иеракс (Бочаров) тогда в 1932 году жил у нас. И вот батюшка просил передать ему, чтобы он приехал. Повторяя его поручение, говорю: "Так я скажу, что Вы велели ему приехать". Батюшка возмутился: "Как велел? Что ты говоришь! Не велел, а прошу, прошу, Господа ради, чтобы не отказал ко мне приехать".

Батюшка настойчиво требовал, чтобы в храме женщины стояли с покрытой головой, а на клиросе для всех было обязательным черное платье с длинными рукавами и черный платок или косынка на голове. Молоденьким было трудновато это исполнять, но соблюдали все без исключения. Девочка Груня была очень способной к пению, и Оля старательно все объясняла и показывала, так что, в случае чего, она могла бы ее заменить, а Груня была еще школьницей.

Престол в храме только один — свв. бессребреников Кира и Иоанна, но почитались иконы Иверской Божией Матери и преподобного Серафима. Эти дни праздновались, как престольные. А когда подходили ко кресту, певчие пели "Тебе, Господи, хвалим". В то время в алтаре прислуживал молодой человек, Федор Никанорович; у него был прекрасный голос, особенно при чтении. В большие праздники, в сочельник он всегда читал паремии, и так, что запомнилось на всю жизнь.

Забыла упомянуть о наших спевках. О. Серафим собирал нас перед большими праздниками, перед Великим постом и Пасхой, чтобы мы хорошо ознакомились с новой службой — стихирами, ирмосами и пр. На спевках всегда бывал сам, и они проходили с таким душевным подъемом, что пропустить такую спевку было очень жалко. Батюшка всегда требовал, чтобы мы пели тихо, но вкладывали душу.

Батюшка особенно любил шестопсалмие и часто читал сам. Двадцатые годы были примечательны тем, что в Москве очень много было безработных. Потом, постепенно хозяйство стало налаживаться, и биржа труда стала направлять на работу, в их число попали и певчие Оля, Поля и Шура. Батюшка старался так служить, чтобы люди могли поспевать на работу, но не всегда это удавалось. В это время часто выручала девочка Груня — она замещала регента.

В 1927 году прошла полоса повальных арестов среди верующих. Очень много попало певчих, церковных старост и помогавших в церкви. Попали и наши Оля с Полей. В это трудное время на высоте оказалась школьница Груня. Светлая блондиночка в черном платье, с вьющимися волосами, она выходила к народу и регентовала всей церковью, когда пели "Верую" и "Отче наш". Запомнился самый печальный день в нашей жизни. В 1932 году накануне Благовещения арестовали наших священников о. Дмитрия (Крючкова) и о. Алексея (Козлова), и некому было служить*. Дьякона Виктора Щеглова арестовали раньше, в 1930 году. Побежали просить по другим церквам, но и там было опустошение. Нигде не смогли найти священника. Народу — полна церковь, горят лампады и свечи, певчие на клиросе, а священника нет! Решили служить всенощную при закрытых царских вратах. Народ стоял и плакал. Это была последняя служба в нашем храме.

-----------------------

* О. Серафим в 1928 году перешел на нелегальное служение (прим. ред.)

Хочется рассказать два случая из последующих дней жизни о. Серафима.

Батюшка был тяжело болен зимой 1942 года. Я приехала к нему в Загорск, и Пашенька говорит, что ему очень хочется попить чего-нибудь кисленького, а шла война, голод, ни у кого ничего нет. Она вдруг вспомнила, что у какой-то матушки большой запас варенья, и, может, что-нибудь осталось. Живет она по щелковской ветке, кажется, станция Загорянка. Дали мне адрес и попросили съездить, достать баночку варенья для питья. Я охотно согласилась и поехала. Мороз был — 25. Нашла дом, но она там не живет. Прихожу на станцию с пустыми руками. Темно, поезда не идут. Платформа открытая, спрятаться негде — ждала часа два. Замерзла, и отчаяние подкатывает — что делать? Пешком не дойдешь. Наконец пришел поезд, и я добралась домой. Рассказала маме о неудачных похождениях, а через два дня приходит соседка и дарит нам банку вишневого варенья. Мама сейчас же посылает ее о. Серафиму. Я, очень довольная, приезжаю. Батюшка лежал в постели, не подымался. Говорю, что матушка там уже не живет, а вот нам какое счастье привалило — соседи дали. О том, что я мерзла на станции, ни слова не говорю. Вдруг батюшка говорит: "Какое счастье, что ты приехала. Я так мучился, так беспокоился, ведь ты там чуть не замерзла. Как мог я из-за своей прихоти послать тебя на такое мученье. Не могу себе этого простить". Я говорю: "Батюшка, да что Вы о таких пустяках расстраиваетесь, ничего со мной не было, ничего я не мерзла, рада, что варенье вам достала". А он все свое, так каялся, точно он и вправду что-то плохое сделал. А потом я подумала: "Как же он почувствовал душой, как я там замерзла, и какое приносил покаяние за свой невольный грех, ведь он же не знал наперед, что так случится".

Последнее мое свидание с батюшкой состоялось зимой 1942 года. Совсем незадолго до его смерти. Я это понимала. Стою на коленях у его кровати и невольно плачу, не могу удержаться. Он рукой поднимает мне голову и говорит: "Запомни, что я тебе говорю: как бы тебе тяжело ни было, что бы ни случилось, никогда не отчаивайся и не ропщи на Бога".

Я думаю, что мне говорит про тогдашний голод: положение было очень тяжелое, на моих руках семья — старые да малые, но я держалась бодро и возражаю: "Да мне совсем не тяжело, это все неважно, вот Вас очень жалко, что Вы так страдаете". А он опять настойчиво повторяет свое завещание, как бы вкладывая в мою голову.

Больше мы не виделись.

И вот в апреле 1946 года арестовывают моего брата. В квартире всю ночь идет обыск. Моя няня, старушка, но еще бодрее и моложе мамы, думает, что сейчас и меня арестуют. С ней от волнения и горя делается нервный припадок. Но я остаюсь дома и ухаживаю за ней. Состояние ее очень тяжелое, но под конец месяца становится немного легче, и вдруг, в 2 часа ночи, стучат в нашу дверь. Сразу думаю, что это арест, и в ту же минуту мысль: "Этого не может быть, Бог этого не допустит, на кого же они останутся? Совсем беспомощные мама и няня"?

Стук все сильнее, открываю — действительно за мной. Опять обыск, и на этот раз забирают меня.

Более тяжелой минуты в жизни у меня не было, действительно я была на грани отчаяния.

И вдруг, как живая, встает в моих глазах картина моего прощания с о. Серафимом и в уме, как врезанные, его слова: "Как бы тяжело ни было, никогда не отчаивайся и не ропщи на Бога".

В душе все как бы окаменело, молиться не могу. Сами собой текут слезы, и я только одними губами твержу изо всех сил: "Слава Тебе, Боже! Слава Тебе, Боже!" И вот, по его молитвам, понемногу и мне полегчало на душе, а потом неведомым нам промыслом Божиим все устроилось к нашему спасению. И старушки мои прожили без меня и безо всяких средств к существованию 8 лет, и мы опять соединились милостью Божией.

Мария Витальевна Тепнина

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ-ИНТЕРВЬЮ

-----------------------

Мария Витальевна Тепнина (1904–1992), зубной врач, на ее квартире в Рублеве иногда служил отец Владимир Криволуцкий, арестована в октябре 1946 г., отбыла 5 лет ИТЛ до июля 1951 г. (с. Долгий мост) и 3 года "вечной" ссылки (с. Покатеево) до сентября 1954 г. в Красноярском крае, после 60-х годов постоянно трудилась до конца жизни в Сретенском храме Новой деревни.

[…] Помню, отец как-то пришел с работы, собрал всю семью, позвал детей, бабушку и торжественно заявил, что монархия в России кончилась, что Николай II отрекся от престола, что теперь будет свобода. Все, чего добивались революционеры, все будет осуществлено: равенство, братство и прочее. Я, конечно, сразу увлеклась. Но прошло очень мало времени, и пришло разочарование. Как-то родители увидели, что начинают сбивать кресты с церквей. Кроме того, однажды из нашего сада я видела, как четыре человека гнали одного и нещадно избивали его. Крики и стоны несчастного раздавались по всей улице. Ну и все! Для меня все прелести революции кончились. Значит, то же насилие, то же!

Еще до отречения Николая II началась проповедь атеизма. Зимой 17-го года (я тогда была в пятом классе гимназии, последнем, который я закончила) наш законоучитель объявил нам, что митрополит Кирилл организует крестный ход по Тамбову — протест против атеистической пропаганды. Он призвал всех, кто считает себя верующим, явиться на крестный ход.

Я, конечно, загорелась. Но был трескучий мороз, и мои родители заявили: "Никуда не пойдешь, сиди дома". Мой отец был глубоко верующий человек, без молитвы никогда не садился за стол, я не помню, чтобы он не помолился утром и вечером, а в церковь не ходил совершенно. Это было типично для интеллигенции того времени. Бабушка, мать отца, ходила в церковь по воскресеньям. Мать была довольно вольнодумной. Я свое происхождение всегда оценивала отрицательно, очень четко видела в себе интеллигентские задатки и боролась с ними.

Когда потом мы собрались в классе и все рассказывали, как это проходило — необыкновенно светло, с таким вдохновением, — я, конечно, только слюнки глотала. Было очень много народа. Наверное, несколько тысяч. Митрополит Кирилл имел действительно большое влияние на весь Тамбов: и дворянство, и купечество, и, конечно же, крестьянство, и мещанство — все были целиком под его влиянием, кроме части интеллигенции вроде моих родителей.

Митрополит Кирилл был отправлен из Петербурга в Тамбов, потому что протестовал против совершения Великой Агиасмы* на кипяченой воде (были какие-то случаи холеры, и Синод издал такое распоряжение). Будучи викарием, он единственный восстал против этого, говоря: "Где же вера?" (А моего отца выслали из Петербурга в Тамбов, вспомнив, что в студенческие годы на его курсе было какое-то возмущение).

-----------------------

* Освящение воды на праздник Крещения Господня.

[…] Когда началась советская школа, то все преподаватели и все педагоги должны были дать подписку о том, что они будут вводить материалистические взгляды. Это было до смешного! Потому что требовалось всунуть какие-то материалистические представления, пусть хотя бы это была арифметика. Душили цитатами, причем очень часто их перевирали, угощали одними лозунгами революционными.

Проучилась я в этой советской школе всего полгода, то есть даже не проучилась, а пробыла. Отец относился очень серьезно к нашему образованию. И через полгода он заявил, что эта школа ничего не дает и нужно оттуда детей взять.

Потом мы занимались дома. Группы составлялись из детей друзей и знакомых, и педагоги приходили заниматься по домам. Это не всегда получалось, часто группы рассыпались, и тогда преподаватели из реального мужского училища и женской гимназии (видимо, уже пресытились советским способом преподавания) основали свою школу. Назвали ее "Школа повышенного типа". Там была лекционная система, принимались туда учащиеся из реального училища и из женской гимназии, которые окончили не меньше четырех классов.

Сначала школу уравняли в правах с так называемым рабфаком, и можно было после нее поступать в высшие учебные заведения без экзаменов. Но это продолжалось очень недолго. Явились какие-то комсомольские бригады, начали контролировать, заявили, что эта школа не годится, что она совершенно аполитична, что там только знают одни науки, а политически безграмотны, и что настроения и идеология в ней не годятся. В 21-м году школу расформировали, и осталась только советская школа, тогда девятилетка.

[…] Становление у меня началось после отъезда митрополита Кирилла из Тамбова в 18-м году (его отправили на Кавказ). Об этом тоже объявили в гимназии, это был такой плач по всему городу. Отец Тихон Поспелов (я называю его своим апостолом) старался поддержать все то, что митрополит установил. Каждое воскресенье вечером читался акафист святителю Питириму, после этого беседа, которая вся была основана на поучениях святителя Феофана Затворника. Моя старшая сестра бывала на этих беседах, и потом мне сказала о них. Ну, я вроде заинтересовалась, сходила один раз, и потом уже решила, что я должна ходить каждый раз. Причем к обедне я еще не ходила. Я тогда была членом скаутской организации и утром укатывала в лес, куда-нибудь на прогулку вместе со скаутами, а потом старалась вечером попасть к беседе в собор. Отец Тихон обыкновенно начинал свою беседу с евангельской темы таким образом: "Вы, конечно, сегодня слышали такое-то повествование в Евангелии". Сначала до меня не доходило, а потом как-то дошло, что надо и на обедне быть. И я постепенно отстала от своей скаутской организации и начала посещать храм. Я, как потом говорили, сама воцерковилась.

А первые гонения я испытала в семье. Такой протест был, не только со стороны родителей, но и со стороны всех окружающих — нашей интеллигентской среды. Такой поднялся просто вой, что "Марусю губит религия! Маруся отстает от жизни! Маруся все свои способности потеряет!" А меня с детства готовили в "знаменитости". Отец непосредственно не протестовал, а мать — она такая была очень непосредственная: "Ну! Хочешь ходить по церквам — уходи в монастырь!" И она во мне создала на долгое время какой-то протест против монастыря. Я такой вот еще девчонкой думала: почему? Почему христианство — я хотела быть христианкой — это достояние монахов? Почему я не могу, не будучи монахиней, в монастыре, быть христианкой?! Я помню, как уже в "Катакомбной церкви" наш духовник, отец Иеракс, мне один раз говорит: "Давай я тебя постригу?" Я говорю: "Нет!!! Не хочу". Он страшно удивился, потому что настроения у меня были совершенно соответствующие. "Не хочу!" Так он мне должен был рассказать всю историю становления монашества, для того чтобы меня примирить с монастырем.

[…] Во время "обновленчества" я была еще в Тамбове. Все священники должны были подписаться под распоряжениями "обновленцев", то есть дать свое согласие на то, что Церковь теперь будет идти новым путем содействия советской власти. Конечно, "неподписавшихся" было очень немного, но их сразу не репрессировали, просто исключали. Церкви закрывались и передавались "красной" церкви. На своих местах оставались только те, которые подписывали. Мой первый духовный отец, отец Василий Кудряшов, служил у себя на дому.

* * *

[…] На Солянку меня как-то Бог привел. Это был 24-й год. На Кадашевской набережной жила моя подруга, еще с гимназических лет, которая с семьею раньше нашей семьи переехала в Москву. Я приехала к ней в гости. Я в это время уже регулярно посещала церковь, а тут такая обстановка, все спят, из дома не выйдешь. Но, в общем, кое-как в 10 часов я выбралась из дома и пошла искать церковь, где я могла бы заглянуть внутрь.

Я шла наугад. Около Устьинского моста пошла выше по Кадашевской набережной в сторону Москворецкого моста — попала на Солянку. Там одна церковь в середине была закрыта, я иду дальше и потом вижу — какая-то маленькая церквушка, вход открыт, я туда вхожу — там кончается какой-то молебен. Я постояла молебен — и решила, что вот это мое место. Первое, куда я попала. Потом оказалось, что это — как раз церковь Кира и Иоанна, где был настоятелем отец Сергий Битюгов (отец Серафим). Это было в начале лета, а к осени мы уже переехали — в день первого Спаса, 14-го августа. Поселились мы тогда в Лосиноостровской (нас вызвал младший брат моего отца). И я, конечно, сразу же устремилась на Солянку.

Несколько месяцев я ходила туда, с трудом ориентируясь в транспорте. Отец Серафим принял монашество, и очень скоро его сделали архимандритом, так что я его видела незадолго до его пострижения. Церковь на Солянке была очень маленькая, туда ходили люди одни и те же, духовные дети отца Серафима. К нему относились уже как к старцу, службы были такие, что, действительно, стоишь и не знаешь где ты, на земле или на небе. И люди жили этими богослужениями. Все праздники, все субботы, все воскресенья… Постом, можно сказать, не выходили оттуда. Хотя мне было это очень трудно, было время, когда я ходила тайком, потому что я еще тогда во власти родителей находилась. Мой отец очень строго следил за нашим воспитанием, в частности, за мной больше всех. И когда он узнал — ну я не скрывала этого — о том, что я прилепилась, как это называлось, к одной церкви, он побывал там и заявил: "Ходи куда хочешь, только не туда. Это скрытый монастырь".

[…]А другая община была "мечевская", она такая была известная, гораздо многочисленней. Я, например, когда несколько раз туда попала, то не захотела туда ходить. Потому что, несмотря на то, что все взгляды, обстановка, все было совершенно одинаковым, — там чувствовалась община. Свои — это одно, а к посторонним отношение совершенно другое. Нечленов общины как-то так, знаете, принимают не очень. У них было широкое знакомство, все они друг друга знают, друг друга поддерживают, одни убеждения, одни взгляды — одна жизнь. А в храме на Солянке было гораздо свободнее. Там такого разграничения особого не было.

В 28-м году отец Серафим уже ушел в затвор. Так что я его знала всего три года его служения там. Если бы он не ушел, его бы, конечно, моментально арестовали, потому что тут же арестовали молодого священника, отца Алексея Козлова, и дьякона и послали в ссылку. Оставался еще отец Владимир Криволуцкий.

Отец Серафим ушел в подполье не из-за боязни быть репрессированным. Нет. Это был раскол церковный. Митрополит Сергий заключил союз с советской властью, подхватив то, что не сумели, вернее, не успели сделать "обновленцы". Он сделал заявление, что вся масса осуждаемого и репрессированного духовенства преследуется не за религиозные убеждения, а только за политические. Репрессии сразу же усилились, Соловки были переполнены духовенством. Тогда ведь осталось 19 епископов на всю страну. Остались лишь какие-то группы. И когда митрополит Сергий объявил в церквах о поминовении властей, — вот тогда разделились: Маросейка отошла, Солянка, еще Даниловский монастырь.

Получилось так, что я отлучилась на некоторое время, когда в институт поступила в Ленинграде. Детей специалистов вдруг стали приравнивать к детям с рабочим происхождением, и мне разрешили тоже держать экзамен. Я выдержала его, но за отсутствием мест в Москве не была принята. И мне предложили место в Петербурге, тогда уже Ленинграде. Так я поступила в медицинский институт. На меня смотрели косо, присматривались ко мне, в газете один раз прокатили видели, что я, проходя мимо церкви, перекрестилась.

На нашем курсе была одна девочка, что-то такое феноменальное в смысле пустоты. Ей было безразлично решительно все. И вот однажды она бежит по аудитории, держа в руках лист с фамилиями, и кричит: "Девочки! Расписывайтесь! За закрытие церквей и снятие колоколов!" Все расписываются, но когда она подходит ко мне, я просто вычеркнула свою фамилию и говорю: "Вот тебе моя подпись!" И об этом, конечно, стало известно. И, конечно, повод для исключения представился.

Это было первое надуманное сталинское дело, так называемое "дело Промпартии". Везде проходили митинги, во всех учебных заведениях, тем более высших, на них единогласно поддерживали приговор для участников этого дела смертную казнь.

Я никогда политикой не интересовалась, но получилось так: я шла в институте по коридору, ничего не зная, не ведая об этих самых собраниях. И вдруг из одной аудитории выскочила как раз та самая девушка и кричит: "Чего ты тут гуляешь?! У нас собрание, митинг, а ты тут гуляешь!" И затащила меня в аудиторию. Там уже в самом разгаре был митинг, одна из девушек истерическим голосом выкрикивала: знаете, что было бы, если бы они совершили эту диверсию? — все на свете как будто бы погибло. Было очевидно задано голосовать за смертную казнь. Кричат: "Ну, как голосуем? Единогласно? Единогласно! Все". Я помню, какое у меня было состояние — казалось, мне дурно станет. Я слышу: "Единогласно!" — значит, я все-таки голосую "за". Они это не спрашивали, не говорили даже: поднимите руки. Единогласно и все. Что же делать? Мне пришлось подняться и заявить, что я за смертную казнь голосовать не буду. И тут такой вой, крик поднялся, и тут же постановили, что мне нет места в институте, что меня нужно исключить. После этого несколько раз собиралась ячейка, и однажды меня призывают на эту ячейку и говорят, что, конечно с тобой говорить бесполезно, но если бы ты согласилась отказаться от своих взглядов (уже не говорили, чтобы подписаться за смертную казнь, а вообще от взглядов отказаться), мы бы тебе приставили человека, который бы тебя просветил и оставили бы в институте. Но я им сказала, что они совершенно правы, когда сказали, что "говорить с тобой бесполезно", это правда — бесполезно. И меня благополучно из института исключили.

[…]В своей жизни я выделяю несколько периодов, которые называю "миллион терзаний". Так вот у меня "миллион терзаний" был, когда я в конце 20-х годов училась в Петербурге — некуда было ходить. В церкви, которые признали руководство митрополита Сергия, я не ходила. Для меня это было целой драмой, ведь богослужение стало для меня жизнью. Я иду, вижу — идет богослужение, и прохожу мимо. Страстная неделя, богослужение совершается, я прохожу мимо, потому что там была эта "поминающая церковь". Такую установку давал митрополит Кирилл, который был назначен патриархом Тихоном первым местоблюстителем. Он говорил, что кто понимает, кто знает Истину, тот должен стоять в оппозиции, потому что это единственный для нас способ свидетельствовать об Истине. Я эту свою линию выдержала.

Все это было на глазах старушки, свояченицы митрополита Кирилла. Когда я попала в Петербург, поступила в медицинский институт, я ни за что не хотела жить в общежитии, потому что со мной были мои иконы. И после долгих перипетий — скиталась по разным углам, у знакомых — меня, наконец, устроили, ни больше ни меньше как к родной сестре покойной жены митрополита Кирилла. Когда я жила у нее, она постоянно получала от него письма из ссылок, читала мне эти письма, посылала ему посылки. Я помню, как помогала ей с этими посылками, покупала громадные табачные ящики и собственноручно их переделывала на маленькие (тогда было очень трудно достать ящики). Вероятно, в письмах митрополиту она обо мне иногда упоминала. И не только поэтому, что я помогала ей, — она знала, что у меня был очень тяжелый период.

Митрополит Кирилл в лагерях не был: сначала тюрьма — потом ссылка. Кончается ссылка, он освобождается на какой-то коротенький промежуток времени, потом снова его арестовывают и посылают в новую ссылку. Так он изъездил всю Сибирь и Казахстан. В последний промежуток между его ссылками митрополит приехал, был в Москве и получил место, где он мог поселиться, небольшой городок Гжатск. К нему ездила туда одна женщина, которая получала от него письма с описанием всех его ссылок (я с ней тоже была близко знакома). Со слов этой женщины, по дороге в Гжатск митрополит Кирилл прежде всего отправился для очного свидания с митрополитом Сергием Страгородским. А тот не принял его и предложил поговорить со своим секретарем, так и сказал: "Обратитесь, пожалуйста, к такому-то епископу, изложите ему все, что хотите, а он мне доложит". Конечно, он разгневался, ведь по завещанию патриарха Тихона митрополит Кирилл был назван первым местоблюстителем, таковым себя ощущал, но, будучи в ссылках, был не в состоянии вести управление Церковью. Когда появилась "Катакомбная церковь", митрополит Кирилл прислал из одной из своих ссылок послание, в котором писал, что "если эту Церковь, т. е. находящиеся в оппозиции отдельные (приходы), некому возглавить, то он их возглавляет".

Все три месяца в Гжатске он каждому желающему — будь он епископ, священник, мирянин, кто угодно — каждому, кто болел этим вопросом, готов был письменно или непосредственно разъяснить суть всего этого происходящего. Свою переписку с митрополитом Сергием он отпечатывал и раздавал (у меня тоже был экземпляр), где он объяснял суть происходящего и прежде всего обвинял Сергия в том, что он узурпировал верховную церковную власть и злоупотреблял этой властью, подчинив Церковь государству. Таким образом осуществлялся замысел Ленина о разорении Церкви изнутри. С этой целью сначала они подняли на щит "обновленцев", рассчитывая, что через них они разорят Церковь, но тогда народ был на высоте. Тогда действительно люди не ходили в эти храмы и называли их "красными храмами".

Когда митрополит попал в Гжатск, он вспомнил обо мне и просто сам пригласил, чтобы разъяснить мне, хотя бы постфактум. Это был 36-й год, когда я была у него. Это был, если хотите, единственный раз, когда я его видела. До того один раз, когда я была еще маленькая, бабушка взяла меня на службу, служил архиерей (митрополит Кирилл), и все подходили под благословение и целовали ему руку. И он как-то сам делал такое движение. И я, маленькая девчонка, говорю: "А зачем он подставляет мне свою руку?" Вот какой я была экземпляр! Это был единственный раз, а потом я только слышала о его службах, потом устремилась на этот крестный ход — но не попала, и тем дело и кончилось, все мое знакомство.

После встречи с митрополитом я уехала из Гжатска в 6 часов вечера, спешила на поезд, а в 10 часов за ним пришли, снова арестовали и отправили в Казахстан. В Казахстане держали уже под домашнем арестом, до него почти никого не допускали. И ходил к нему только, видимо, какой-то провокатор.

В 37-м году митрополита Кирилла расстреляли.

Нина Владимировна Трапани

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ОБ ОТЦЕ ПЕТРЕ ШИПКОВЕ

-----------------------

Трапани Нина Владимировна (1912–1986), родилась в г. Мытищи Московской обл. В 1943 г. арестована по делу об "Антисоветском церковном подполье", по которому также был арестован еп. Афанасий (Сахаров). С 1943 г. находилась в Рыбинском (Волжском) ИТЛ. После окончания срока заключения сослана в Казахстан. В 1954 г. освобождена по амнистии. С 1954 г. жила в Мордовии (с. Большие Березники), затем в г. Потьма, недалеко от места пребывания ее духовного отца иеромонаха Иеракса (Бочарова) (инвалидный дом для заключенных). В 1957–1986 гг. проживала в г. Владимире. Работала бухгалтером. Автор воспоминаний "Епископ Афанасий (Сахаров)", опубликованных в сборнике "Молитва всех вас спасет", ПСТБИ, М., 2000. Полностью "Воспоминание об отце Петре Шипкове" опубликовано в ВРХД. 1987-II, Э 150, с. 286.

Послереволюционные годы! Какое это было удивительное время! Пир веры, совершаемый Христом, когда званые отказались от вечери, а находящиеся на житейских дорогах и перекрестках оказались избранными: люди духовного звания отказывались принимать священный сан, а светские устремились в ограду церковную и с радостью приняли на себя иго Христово, великое пастырское служение. Эти Божии избранники были яркими светочами, благоговейными служителями Церкви Божией и добрыми пастырями бессловесного стада Христова, просиявшие в ХХ веке исповедничеством и мученичеством.

Одним из этих пастырей был и о. Петр.

Сын замоскворецкого купца, он сам некоторое время занимался торговлей. Но душа его горела и стремилась к Богу. Был он женат и, кажется, по любви, но жена оставила его. С той поры о. Петр отрешился окончательно от всех житейских попечений и обратил мысленные очи к небу, куда переключились вся любовь и все устремление его души.

[…] О. Петр принял священный сан в 1921 году от святейшего патриарха Тихона, и началось его служение Богу и людям. Одно время он был даже секретарем святейшего и был глубоко предан ему как при жизни, так и после смерти.

Недолгим было служение святейшего патриарха Тихона — всего 7 лет, но оно запечатлено на века.

[…] Архиереи, не признавшие за митрополитом Сергием канонического права производить церковные реформы, и духовенство целого ряда церковных приходов начали именоваться "тихоновскими" или "непоминающими", так как они отказались возносить имя заместителя за богослужением рядом с именем местоблюстителя митрополита Петра.

В числе этого духовенства находился и о. Петр. В то время он был настоятелем храма св. мученика Никиты в Москве.

В это время особенно необходимо было духовное общение пастырей, большая осторожность, чтобы не сделать ложного шага, не оторваться от церковного единства.

Среди "тихоновских" приходов числились церковь св. Николая на Маросейке, где настоятелем был о. Сергий Мечев, и церковь свв. мчч. Кира и Иоанна — Сербское подворье — с о. Сергием Батюковым (впоследствии архимандрит Серафим) во главе. Эти священнослужители пользовались большим авторитетом среди духовенства. О. Петр часто заходил на Сербское подворье к о. Серафиму, пользуясь его руководством

[…] Вскоре начались аресты, в основном среди "тихоновского" духовенства. Был арестован и выслан на Соловки и о. Петр.

В то время в Соловецких лагерях был весь цвет Русской Православной Церкви. Множество священнослужителей, целый сонм епископов: еп. Иларион (Троицкий)*, еп. Мануил, еп. Платон (Руднев), который еще недавно служил священником на Сербском подворье (в заключении он исполнял должность капитана парохода, курсировавшего по Белому морю) и многие другие. В 1928 году к о. Петру присоединились священнослужители Сербского подворья о. Алексей Козлов и диакон о. Виктор Щеглов.

----------------------------

* Священномученик архиепископ Верейский Иларион (Троицкий, 1886–1929), канонизирован в 2000 г.

К голосу соловецкого епископата прислушивалась вся страна. На Соловки поступали все сведения о перипетиях церковной жизни, и верующие люди с нетерпением ждали отзыва Соловецких узников. Так, на опубликование знаменитого воззвания митрополита Сергия от 29.7.1927 соловецкие иерархи ответили посланием, в котором очень сдержанно, но твердо указывали заместителю на его неканонические действия.

В соловецком лагере о. Петр заведовал каптеркой, в помещении которой духовенство собиралось для обсуждения церковных дел. Там писались и подписывались знаменитые соловецкие воззвания. В то время на Соловках еще совершались богослужения. Подъем духа был велик. Какой же молитвенный столб поднимался оттуда к небесам, огненный столб!

По окончании срока ссылки о. Петр вернулся в Москву и поселился в Загорске. В это время все "непоминающие" церкви в Москве были закрыты, и уцелевшие священники совершали богослужения нелегально, окормляя своих духовных чад.

О. Петр устроился работать на игрушечную фабрику в должности бухгалтера. Богослужения совершал дома. Он сразу же вошел в сношения с о. Серафимом (Батюковым), живущим в Загорске на нелегальном положении, и стал пользоваться его духовным руководством, так же как и о. Иеракс. Это была уже "Катакомбная церковь". Тайно совершались богослужения, и священники обходили и объезжали дома своих духовных детей, совершая требы.

В это время вернулся из ссылки еп. Афанасий (Сахаров) и вошел в сношения с московским духовенством. Все непоминающие иерархи находились тогда уже в ссылках, и верное митрополиту Петру духовенство примкнуло к освободившемуся из ссылки епископу.

Владыка Афанасий бывал в Загорске у о. Серафима, виделся с о. Петром, служил в домовой церкви о. Иеракса.

В 1937-м о. Петр приезжал в Лосиноостровскую. В доме, где жил о. Иеракс, умерла самый старейший член семьи, девяностовосьмилетняя бабушка Мария Степановна. Из соображений конспирации о. Иеракс не мог ее отпевать, и поэтому был приглашен о. Петр. Отпевание он совершил на дому и проводил покойницу на кладбище. Гроб несли на руках от самого дома. В то время похоронная процессия не была в диковинку. На кладбище была совершена панихида. В этот день я впервые увидела о. Петра близко, он очень недолго побыл и уехал.

Люди, соприкасавшиеся с о. Петром в житейских делах, не всегда были довольны им. Он мало думал о себе, о своем благополучии, о самом необходимом в жизни, чем раздражал окружающих, не умевших понять его. Таких, как он, обычно называют "недотепами", и мало кто понимает их. Помню случай еще на Сербском подворье. В воскресный день Великого поста о. Петр перед литургией пришел повидаться с о. Серафимом. На паперти, где толпились нищие, он снял калоши и через переполненную церковь прошел в алтарь. Я шла следом и удивилась, увидев пару калош, доверчиво стоящих на видном месте. Калоши по тем временам были дефицитом, их получали по ордеру, и вряд ли они бы уцелели. Я подобрала их и сдала за свечной ящик старосте. Вскоре пришел о. Петр. Лицо у него было огорченное и растерянное: калош не было. Узнав, что их припрятали, о. Петр оживился и, молча взяв сверток, удалился, и только на паперти обулся.

Этот маленький эпизод очень характерен для о. Петра — он весь в этом поступке. С одной стороны — большая непрактичность, полное отсутствие внимания к внешней стороне жизни, с другой — величайшее благоговение к святыне, к храму Божию, даже порог которого он не помыслил переступить в грязных калошах.

"Иззуй сапоги от ног твоих, место, идеже стоиши, земля свята есть" (Исх 3:5).

Всю свою жизнь он прожил именно так.

У о. Петра были родственники, но он жил среди своих духовных чад. Всем смыслом его жизни стало служение. Это не просто служба церковная, которая в наше лукавое время иногда превращается в ремесло. Это было истинное служение Богу — непрестанное предстояние и бескорыстное служение людям, не вызванное необходимостью, но — сознанием долга.

Здесь уместно привести слова одного священника, пострадавшего в те тяжелые дни за чистоту Православия, за святую стойкость в вопросах веры: "Дважды обручается душа Христу. Один раз наедине, в своей глубине, в своей сокровенности, в своем одиночестве. Другой раз — в Церкви. Она обручается Ему через обручение ближнему, соединяется с Ним, соединяясь с ближним, находит Его в любви церковной".

Вот в таком служении пребывали священники, лишенные возможности внешне участвовать в церковной жизни, но продолжавшие свое пастырское служение, тесно соединившись с паствой в одну общую семью под нависшими грозовыми тучами.

Началась война. Общение стало затруднительным. Плохо ходили поезда, на въезд в город и выезд нужно было иметь письменное разрешение и т. п.

19 февраля 1942 года в Загорске умер о. Серафим. О. Петр совершил над ним чин погребения. Похоронили батюшку под домом, под тем местом, где помещался престол его домашней церкви. Все это было сделано негласно. Осиротела его паства. Другие священники приняли на себя руководство частью паствы о. Серафима.

О. Петр, приняв на себя руководство частью паствы, сам как-то вырос, прошла его застенчивость. Пришло время применить весь накопленный им в молитвенной тиши духовный опыт. Насколько он был мудр и духовен, свидетельствуют его духовные чада.

Сам лишившись духовника, о. Петр стал приезжать в Болшево, где в это время жил о. Иеракс. Его приезд всегда вызывал радостное чувство. Он был каким-то очень мягким, и со всеми у него установились очень теплые отношения. Всех объединяло одно общее дело, одинаковое положение и сознание того, что в каждый час наши пути могут разойтись, и каждый должен будет в конце концов один понести свой крест.

Это случилось в ноябре 1943-го. В Болшеве был арестован о. Иеракс и я с ним. В Загорске арестовали о. Петра и монахиню Ксению, духовную дочь о. Серафима и хозяйку дома, где он жил. Все мы находились во внутренней тюрьме МГБ. Начались допросы. Мое "дело" в основном было связано с о. Иераксом. Но однажды следователь в моем присутствии просматривал дело о. Петра.

— Посмотрите, какая у него физиономия — настоящий торгаш, — сказал он, показывая мне фотографию батюшки.

Фотография была неудачной. Лицо о. Петра, как-то поднятое кверху, казалось широким, а ворот свитера доходил да подбородка, скрадывая шею. Конечно, это не красило его. Я заметила, что никто еще не выбирал себе физиономии, — довольствуясь тем, что Бог послал. Это было началом разговора. У о. Петра был другой следователь, а моему поручили снять с меня допрос о нем. Почему-то он это делал неохотно.

— Вот почему он, вернувшись из ссылки, не стал открыто служить в церкви, а маскировался под служащего? — ворчал следователь.

— По-моему, он не маскировался, а действительно работал на фабрике бухгалтером, — ответила я.

— А почему он не стал служить в церкви?

— Спросили бы его об этом.

— А Вы-то как думаете?

— А я вообще об этом не думала.

— Ну, так подумайте теперь.

— Может быть, он не хотел снова совершать вояж, из которого только что вернулся? — предположила я.

И следователь, в общем-то неглупый человек, написал в протоколе, что "Шипков не хотел служить в церкви, потому что боялся снова быть арестованным".

На следующий день он снова вызвал меня и сказал, что протокол надо переписать.

— У нас не арестовывают священников за служение в церквах, — пояснил он.

Я снова подписала протокол без этой фразы.

В августе 1944 года в пересыльной тюрьме мне удалось увидеть о. Иеракса и владыку Афанасия. О. Петра я не встретила, он присоединился к ним позднее, и все трое уехали в Мариинские лагеря, в Кемерово. Через несколько дней и меня отправили в Рыбинские лагеря.

До 1946 года я регулярно переписывалась с дорогими святителями и знала все об их жизни. Сначала все трое работали в поле, а затем были сторожами, дневальными. И все время совершали богослужения. Лагерное начальство относилось к ним хорошо. Но после 1946 года им пришлось расстаться. Владыка и о. Иеракс были переведены в Москву, во внутреннюю тюрьму, а впоследствии в Потьму, в Темниковские лагеря. О. Петр остался в Мариинске.

Я из Рыбинских лагерей была переведена в Куйбышев, предварительно побывав во внутренней тюрьме, и переписка с о. Петром у меня прекратилась. Впоследствии, когда о. Петр жил на вольном поселении в Сибири, а я находилась в Казахстане, он послал мне письмо. Но из-за отсутствия конверта он свернул письмо треугольником и написал на одной стороне мой адрес, на другой стороне свой. И письмо пошло путешествовать. Его везли то в одну, то в другую сторону, на нем наставили много штампов, так что и адрес замазали, но добросовестно доставили мне его ровно через полгода. Я была очень огорчена, так как ответное письмо не застало о. Петра на месте — он к тому времени переменил адрес.

В 1953 году о. Петр получил, наконец, возможность выехать из Сибири. Вернувшись в Москву, он направился в патриархию. Нужно сказать, что, будучи еще в Мариинских лагерях, при настоловании патриарха Алексия, владыка Афанасий и бывшие с ним священники обращались к избранному святейшеству с письмом, в котором просили принять их в общение с возглавляемою им русской Церковью, признавая его законной главой.

О. Петр почувствовал себя достаточно крепким для продолжения священнослужения и, получив указ о назначении в Боровск, направился к месту службы. Ни владыке Афанасию, ни о. Иераксу Господь не судил служить в храме по окончании ими ссылки, и только о. Петр вернулся к служению в Божьем храме и с этого времени всего себя отдал на это великое дело.

Если и прежде для о. Петра не существовало иной жизни вне храма, то теперь он отдавал всего себя нераздельно, не считаясь со временем и окончательно позабыв о себе. […]

Некролог из журнала Московской патриархии

Шипков Петр Алексеевич скончался 2 июля 1959 года в возрасте 70 лет.

Уроженец Москвы, он окончил 6-ю московскую гимназию. С юных лет горел желанием послужить Церкви Божией и отличался особым усердием к церковному богослужению. В 1921 году он был рукоположен святейшим патриархом Тихоном. Одно время о. Петр был секретарем покойного патриарха. О. Петр был настоятелем одного из московских храмов. Будучи одиноким, он любил монашеский образ жизни, личных интересов не имел и отличался нестяжательностью. Для него не было большей радости, чем пребывание в храме Божием. Богослужение он совершал истово, благоговейно, строго наблюдая за тем, чтобы все в церкви было благообразно и по чину. Последним местом его служения был город Боровск Калужской епархии.

Все свои силы о. Петр отдал на устроение прихода и благоустроение храма.

Кончина о. Петра повергла в великую скорбь всю его паству, для которой он был истинным отцом и наставником.

Отпевание совершил архимандрит Никандр с собором духовенства 4 июля 1959 года. Погребен о. Петр на Покровском кладбище г. Боровска.

Монахиня Досифея (Вержбловская)

О МАТУШКЕ МАРИИ

-----------------------

Монахиня Досифея (Елена Владимировна Вержбловская, 1904–2000) родилась в Воронеже. Работала в детском доме. В 1937 г. была арестована за свои религиозные убеждения и сослана в лагерь строгого режима на Дальнем Востоке. После освобождения в 1940 г. духовные поиски приводят ее в "Катакомбную церковь". В течение 18 лет была на послушании схиигуменьи Марии, последние годы под духовным руководством прот. Александра Меня. До конца жизни прожила в "домашних монастырях".

[…] Я обратилась к своему духовнику с просьбой, чтобы он принял мои обеты и сделал так, как это делают католики. Он улыбнулся и сказал, что у нас этого нет, что сделать этого он не может. Но я не унималась, и каждый раз, когда мы встречались, я всегда просила его: "Нет, а Вы все-таки сделайте, как они. Сделайте это, о. Петр".

О. Петр приезжал раз в месяц в Москву — он был близко знаком с моей Марен*, которая покровительствовала всем гонимым и скрывающимся священникам, которые ей встречались. Надо сказать, что о. Петр (Шипков) не служил явно ни в одной церкви — он скрывался, работал простым бухгалтером в Загорске, а служил тайно — по домам. Он был представителем "Катакомбной церкви" скрытой, потому что тогда был раскол, и часть церковных приходов ушла под водительство еп. Афанасия (Сахарова), который и был нашим епископом. Я узнала об этом позже.

-----------------------

* Marraine — крестная мать (фр.), Елена Васильевна Кирсанова (прим. ред.)

Видя мое упорство, о. Петр, наконец, сказал: "Хорошо, я Вас отвезу в такое место, где Вы получите то, чего ищите. Я не могу принять Ваши обеты, но там Вы можете получить то, чего ищите".

Он повез меня в Загорск, к уже многим тогда известной матушке схиигуменье Марии. Раньше она была игуменьей большого женского монастыря в городе Вольске, где-то в Поволжье. В монастыре этом было 500 монахинь. Когда начались преследования, их всех разогнали. Матушку преследовали особенно, потому что у нее было много духовных детей и она пользовалась большой известностью. Но духовные дети ее прятали. В конце концов ей выправили документы на чужое имя, и она по благословению своего духовного руководителя, старца, которого она называла о. Ионой, приехала в Загорск и поселилась там. Матушка рассказывала, что старец Иона ей сказал: "Поезжай к преподобному Сергию, под его покровительство, и он сохранит тебя".

Вскоре около нее собралась группа таких же гонимых, как она, монахинь. Обычно с ней жило несколько человек, но фактически в ее маленький домик приезжало много людей, которые скрывались. Они находили здесь совет, поддержку и убежище. Это было удивительное место — приют для многих гонимых. Сама она (я потом узнала ее ближе) была изумительный человек. Вот к такой матушке о. Петр и решил меня привезти.

Я поехала с о. Петром в Загорск и перешагнула порог этого маленького домика. И сразу попала в совершенно другой мир. Мне показалось, что я в книгах Мельникова-Печерского. Маленький домик, низкие комнаты, крашеные полы, какой-то особенный запах меда и воска и горящих лампад. И вообще все это было удивительно: и манера разговаривать, и здороваться. "Благословите" простите"", — раздавалось все время. И когда к матушке подходили, то кланялись ей в ноги, и она давала целовать свою руку"

Когда мы вошли в домик, нам навстречу вышла небольшого роста старушка, с первого взгляда ничем не примечательная. Она молча и как-то тихо выслушала почтительные вступительные слова о. Петра, что вот-де, мол, матушка, я привез свою духовную дочь" уж Вы не откажите, Вы ее примите, Вы с ней поговорите" и т. д. и т. д. Она взглянула на меня искоса, и это был такой взгляд" Он будто пронизал меня насквозь — я почувствовала это физически. Небольшие серые глаза и с такой силой" Она протянула с некоторой иронической интонацией:

— Из образованных?

— Да, — ответила я открыто и покорно, — из образованных.

— А что ж, ты меня, дуру необразованную, будешь слушать?

— Буду, — решительно ответила я.

— Будешь слушаться меня?

— Буду, — повторила я.

— Ну что ж, — сказала матушка, — посмотрим.

Жизнь в маленькой общине в Загорске была совершенно необыкновенной. Это был островок среди общей жизни тогдашней Советской России. И не чувствовать этого было невозможно. Здесь было какое-то особенное сочетание жизни "бытового" монашества конца XIX века и вместе с тем жизни глубоко мистической, сокровенной, органически связанной с первыми веками христианства, когда не было никакого разделения церквей, — от начала до IV века, и потом, когда составлялись известные книги "Добротолюбия". Как будто параллельно шли две жизни в нашей маленькой общине: с одной стороны, быт, полный юмора и лукавства, смешного и иногда просто детского, а с другой стороны — молитва и мистическая связь с невидимым миром, который через матушку ощущался особенно близким.

У матушки были насельницы — типичные монахини, и каждая из них, оставаясь у нее жить подольше, конечно, старалась как можно больше ей угодить. Поэтому между ними было соревнование, с моей точки зрения — не совсем доброкачественное. Например, приказание: "Ставьте самовар!" Матушка требовала, чтобы все делалось как можно скорей, а это было довольно трудно: время военное — ни электричества, ни керосина. Вставали рано, до рассвета, и чтобы приготовить пищу, пользовались огарками церковных свечей. И вот, чтобы как можно скорее исполнить приказание матушки, у каждой был свой тайник (его называли "похоронка"), где было спрятано все необходимое для растопки березовая кора, щепки, спички и т. п. В этом отношении горбатенькая Раечка, которая постоянно жила с матушкой, была особенно ловка. Однажды я приехала туда пожить на две недели. Приехала с большой радостью, с готовностью хотя бы на эти две недели глубже войти в монашескую жизнь. Быт матушки совершенно сбил меня с толку.

В первые дни я ничего не знала о тайниках, и когда мне приходилось поставить самовар, я бросалась — и не могла найти ничего. Например, с трудом нахожу трубу для самовара, прижимаю ее к себе, чтобы кто-то не выхватил, а в это время пропали спички или кусочек коры. В общем, я была в ужасном положении, и если бы не Раечка, мне пришлось бы очень плохо. Но, к счастью, Раечка взяла меня под свое покровительство: показала мне свой "тайник", где лежало все необходимое, и я кое-как справлялась.

В этом быту случалось и много смешного. Однажды матушка сказала мне: "Вымой и свари макароны!" Сказала она это машинально. Но я уже сознавала всю важность для меня послушания, послушания без рассуждений. Из жития святых я знала, как святой Иоанн Дамаскин по послушанию сажал капусту вверх корешками. И вот, по его примеру я решила поступить так же. Я знала, конечно, что макароны не моют. И все-таки я их старательно вымыла, сварила, и у меня получился большой скользкий комок. Кушанье было испорчено, и матушка так выразительно взглянула на меня, что я явно услышала ее мысль: "Что ж с этой дуры образованной спрашивать? Что они в этом понимают?" Но я-то все понимала и поступила так сознательно. За этими, как будто нелепыми, приказаниями скрывается глубина делания, или исполнения, послушания на практике. Я думаю, что слепое послушание нужно как тренировка для отказа от себя — отказа от своего ума и своей воли.

За две недели я получила у матушки очень много. И все эти наивные и невинные хитрости и такие смешные несогласия, когда они старались "подсидеть" друг друга, чтобы занять первое место около матушки, были очень несерьезными, детскими и порой смешными. У Раечки было большое чувство юмора, и, бывало, мы сядем где-нибудь в уголке и смеемся. И действительно смешно: вот две старые монахини ссорятся. Матушка выходит и говорит: "Кланяйтесь сейчас же друг другу и просите прощения! Чтобы этого не было!" И вот они начинают кланяться и говорить: "Прости меня Христа ради" Прости меня Христа ради"", а сами одна другой показывают кулак и говорят: "Озорница" Озорница"" Потом опять: "Прости меня Христа ради"" Ну как тут не посмеяться? Конечно же, смеешься от души.

Меня они тоже старались подвести под гнев матушки. Вот одна говорит: "Матушка, а ведь у нее собака" она ее в дом-то пускает. Собака-то у нее какой породы? Бородатая" А она ее в кресло сажает, как человека, и потом эта собака-то ей тарелки подает, матушка". Матушка всплескивает руками и начинает смеяться: "Вот дура-то, — говорит матушка, — вот дура-то!" И смеется. И мне никакого замечания за это не делает. Широта у нее была очень большая.

Иногда матушка бывала вспыльчива и горяча. И тогда она говорила нам: "Никуда вы не годитесь! А все-таки в ад вы не попадете. Бесы-то готовы вас тащить в ад, таких негодниц. А Божия Матерь скажет: "Не трог! Они точно свиньи, но они — Мои свиньи. Не трог!"" В ад вы не попадете — Божия Матерь не допустит".

Матушка была полна юмора, бытового, простонародного юмора, сочного и здорового. И при том она немного юродствовала — это был ее стиль, ее способ общения с людьми.

Иногда, бывало, придешь к матушке и начинаешь жаловаться: "Матушка, я больше не могу так жить" мне это трудно" мне это не под силу"". Матушка слушает с сочувствием и потом говорит: "Ну, ничего, ничего! Вот я ей (Марен) скажу, я ей сейчас вихор завью!" Как будто такой барыне, как Марен, можно было "завить вихор"! Впрочем, матушка могла "завить вихор" любому человеку. Когда Марен приезжает с подобными жалобами на меня, то она говорит то же самое ей: "Не беспокойся" вот я ей ужо завью" Я ей скажу"" Вот такой был метод.

Существовал еще один метод "воспитания" у нашей матушки, в котором я принимала участие. Бывало, приедет к нам какая-нибудь гостья из "благородных". Матушка зовет меня и говорит: "Вот, я сейчас тебя позову и буду ругать. А ты знай — это я не тебя ругаю, а ее — пусть слушает. А то она тоже деликатная, ей прямо сказать нельзя — не понесет. А ты кланяйся и говори: "Простите, матушка", а сама будь спокойна — это я не тебя, а ее ругаю".

Иногда я говорила: "Матушка, я не успеваю" У меня не хватает сил"" Она всегда отвечала мне с улыбкой: "А я и не хочу, чтобы ты успевала" чтоб ты не думала, что можешь справиться". Вот-вот, не успевай, а все-таки надо""

Я сама уехала от Марен в Москву, без благословения матушки. Когда ей дали об этом знать, она, к большому удивлению всех, приняла это событие совершенно спокойно и сказала: "Ну что ж, в Москву? Ничего, ничего. Пусть поживет в Москве". И больше матушка это событие не обсуждала.

Мы считались с Раечкой подругами, и когда я приезжала, матушка кричала: "Райка! Встречай скорей — сестренка приехала!"

Матушка была широкий, глубокий, очень духовный человек. Она была прозорливая. Я отлично чувствовала мистичность матушки.

В самом начале моей жизни с матушкой я рассказала ей о святой Терезе и попросила: "Матушка, благословите меня поехать в воскресенье в католическую церковь" (мы тогда в наши храмы еще не ходили, потому что были в "Катакомбной церкви"). Она выслушала меня с некоторым недоумением и спросила:

— В католическую? Да кто они такие, католики-то?

— Матушка, — говорю я, — да это же христиане.

— Христиане? — с сомнением спросила она. — А что же, они в Бога веруют?

— Ну конечно же, матушка, веруют.

— Что же, у них и Божия Матерь есть? Ну-ну" — сказала матушка.

Помолчав, она сказала:

— Хорошо, поезжай. Только положи 25 поклонов до и после, когда вернешься. 25 поклонов земных.

— Хорошо, матушка. Благословите.

Поехала" Через месяц-полтора я опять прошу, а она говорит: "Хорошо, только 50 поклонов до и после". — "Хорошо, матушка". В следующий раз: "100 до и 100 после". Тут я почувствовала, что мне это не под силу: сердце заходится, а ведь нужно до поезда положить сотню земных и к поезду поспеть, а потом ехать, а потом — обратно. Попробовала я — и вернулась: еле дышу. Еще в следующий раз попросила. "Хорошо, — говорит, — 300 до и 300 после". — "Ну, — говорю, — матушка, я же не могу". — "А не можешь, — отвечает, — ну, тогда и не поезжай". И на этом прекратились мои посещения костела.

В 51-м году мы с Марен переехали с Правды на 43-й километр, но дом еще не был готов, и мы поселились у наших соседей по участку. Это были старинные друзья Марен. Матушка принимала живейшее участие в нашем строительстве, и мы ничего не делали без ее благословения. Наши друзья когда-то были близки с игуменьей Серафимо-Знаменского скита — матушкой Фамарью. И когда она умерла, они приютили двух ее инокинь, отдав им одну комнату в своем доме. Их комнатка, которая была предназначена для них с самого начала, была заставлена большими и маленькими иконами. Эти иконы они вывезли из своего скита после того, как его разогнали и окончательно закрыли. Там была одна, которая мне особенно нравилась, — образ Божией Матери Скоропослушницы. Она была не старинная, а, как тогда называли, "дивеевского письма", потому что так писали монахини Серафимо-Дивеевского монастыря. У Божией Матери было прекрасное лицо, и то, что она называлась "Скоропослушницей", для меня было знаком, что все мои просьбы будут услышаны очень скоро.

Я часто смотрела на эту икону, и однажды Дуня сказала: "Если хочешь, возьми ее себе. Пусть она пока будет у тебя. Подарить ее я не могу". Я с радостью согласилась, но решила, что нужно обязательно показать ее матушке. И как можно без ее благословения взять и поставить у себя такую икону! И я поехала в Загорск.

Икона была большая, не меньше метра в высоту, написана маслом на деревянной доске. Матушке она так понравилась, что она сказала: "Знаешь что, оставь ее у меня. Пока ваш дом строится, пусть постоит у меня. А когда стройка кончится и у тебя будет своя комната, ты возьмешь ее к себе". Пришлось согласиться.

Мне было очень трудно освоить церковный устав, и матушка дала мне большой старинный часослов, написанный церковнославянскими буквами, Следованную Псалтирь. По этой книге, если внимательно ее читать, можно было понять основы устава, в ней все было написано. Вообще, Следованная Псалтирь — это замечательная книга!

Прошло года два или три, и я уже начинала разбираться в том, как должна идти служба. И вот однажды я приезжаю в Загорск, и матушка мне говорит:

— Часослов-то этот у тебя?

— Да, у меня, матушка.

— Ну, ты отдай его Тоне.

Тоня — духовная дочь матушки, которая жила отдельно, но была у матушки на полном послушании. Я обомлела.

— Матушка, — говорю, — не надо. Не берите у меня этой книги, я никак не могу без нее.

— Нет-нет-нет, отдай, — сказала матушка.

— Нет! Не отдам. Не могу!

Матушка сурово взглянула на меня:

— Ты что?

Я сразу спохватилась:

— Простите, матушка.

И начала кланяться ей в землю:

— Простите, только я не хочу отдавать.

— Мало ли что не хочешь. Отдай — и все. Раз я сказала — отдай.

Ну что ж, пришлось подчиниться.

Наша матушка была живая и энергичная. По натуре она была очень деятельный человек. Когда я встретилась с ней, она уже была схимницей, поэтому у нее были очень большие молитвенные правила. Когда она облачалась в схиму, это было необыкновенное зрелище: она вся преображалась — это был человек как бы из иного мира.

Снова и снова я мысленно рядом с матушкой — после ее причастия. Мы все стоим в маленькой комнате около закрытой двери. Стоим и ждем: мы не смеем войти в эту комнату, где она причащается. У нее было особое разрешение от нашего епископа держать у себя Святые Дары, и она могла причащаться сама, без исповеди. Мы ждали. Наконец, дверь открывается, и матушка стоит совершенно преображенная. Она, маленького роста, вдруг сделалась такой большой, такой светлой, что на нее было больно смотреть.

Смогу ли я как следует описать свою матушку? Думаю, что нет. Как передать ее глубину и детскость? Ее прозорливость и вместе с тем наивность и частое недоумение и непонимание того, что делается в нашей стране? А наряду с этим какое-то удивительное знание будущего многих людей. Я знаю, что те, кто обращался к ней как к старице и следовал ее советам, не ошибались и получали то, что искали. Она была и ребенком, и взрослым, и очень-очень мудрым и удивительно широким человеком. Я всегда поражалась ее широте.

К ней приезжало очень много людей, особенно с Поволжья, где она провела всю жизнь в Вольском монастыре. И люди эти были обычно больше из простого народа. Они приезжали со своими нуждами, невзгодами и удивительными рассказами о всяких чудесах. У многих были какие-то видения; обязательно кто-то видел Божью Матерь или кого-нибудь из великих святых. Матушка, которая была очень мудрой и широкой, в то же время как ребенок очень любила все эти истории и верила всему тому, что рассказывали ее гости. Вместе с тем к ней приезжала и интеллигенция, в особенности из Москвы. Там я впервые встретилась с семьей Меней — с матерью и тетей отца Александра Меня.

Я была послушницей три года. В 1946 году матушка решила, что меня пора постричь, запросила в письме благословение от о. Ионы и спросила относительно Марен. Ей хотелось, чтобы Марен тоже постриглась. Ответ пришел: меня — постричь, а Марен — остаться в миру. Благословения на пострижение Марен не было.

Вскоре после письма о. Ионы меня постригли в рясофор, но с произнесением всех монашеских обетов и с переменой имени. Матушка сказала мне: "Ты все-таки выбери себе кого-нибудь из наших православных святых. Что ж ты все — Тереза и Тереза. Поищи православного святого". Но я долго не могла найти среди православных святых особенно близкого для себя. В конце концов нашла преподобного Досифея. Он был чем-то похож на святую Терезу: очень рано ушел в монастырь, был как дитя, и путь его был через послушание то, что для меня было самым доступным, и умер он так же, как Тереза, — от туберкулеза, очень рано, примерно в ее же возрасте. Я сказала: "Матушка, я выбрала преподобного Досифея". — "Хорошо". - согласилась матушка.

Во время пострига она сказала архимандриту Иосифу: "Отныне ее имя будет Досифея". Архимандрит возразил: "Матушка, зачем вы меняете ей имя, да еще на такое? Ей же будет очень трудно". — "Нет. Я так желаю", — твердо сказала матушка. И, обратившись ко мне, она добавила: "Теперь, когда ты будешь причащаться, причащайся только с этим именем". Я никогда не нарушала ее распоряжений, и очень много сложностей было у меня в то время с этим именем. Потому что женского имени у нас такого нет, и если сказать, что мое имя Досифея, то совершенно ясно, что я — монахиня. А мы ведь тайные монахи, мы скрываемся, нас преследуют, и поэтому открываться нам никак нельзя, если мы пришли в церковь, которой не доверяем. Правда, в то время мы еще не ходили в церковь — священники (из "Катакомбной церкви") сами приезжали к нам и служили у нас Литургию, исповедовали и причащали. Но и потом, когда мы, по распоряжению нашего епископа, присоединились к официальной Церкви, у меня было очень много осложнений из-за моего монашеского имени. Но я боялась нарушить слово матушки.

Наше правительство она всегда называла "разбойнички", и это "разбойнички" у нее звучало почти ласкательно. Потому что она не умела по-настоящему осуждать или возмущаться: любовь, которой она любила всех людей, как велел Христос, побеждала все.

Однажды я ей сказала: "Матушка, я ведь беспокоюсь — я работаю без документов и когда состарюсь, мне пенсии-то не будет. Как я жить тогда буду, когда не смогу работать?" Матушка посмотрела на меня насмешливо и сказала: "Что-о-о? Ты от кого ждешь пенсию-то? Ты от разбойничков ждешь пенсию?" И она подняла руку и показала на небо: "Вот тебе пенсия. Вот Кто даст тебе пенсию. Бог тебе даст все. О чем ты думаешь? Что же тебе разбойнички могут дать?" И так она мне сказала это убедительно, что я перестала думать о пенсии. И она оказалась права: Бог дал мне все.

Однажды вечером матушка позвала меня и еще двух своих насельниц и сказала: "Возьмите эту икону и отнесите туда, куда я укажу. Икона эта не простая — в ней есть ящичек, и в нем — Святые Дары. Смотрите — идите и молитесь. Та, которая понесет икону, пусть находится в середине, а по бокам — остальные две. И не говорите о пустяках, а молитесь всю дорогу, потому что вы несете Святые Дары. Помните это. Идите". Благословила она нас, и мы пошли.

Я никогда не забуду это путешествие. Было уже поздно и темно. Мне казалось, что я несу что-то такое драгоценное, что нужно защищать своей жизнью, что можно за это отдать свою жизнь, что жизнь моя совершенно необыкновенна и находится сейчас в руках Того, Кого я держу в своих руках. Как это вообще может быть? Это был такой страх, такое благоговение" Мы шли молча, и каждая из нас думала свою думу. Так мы благополучно дошли, никто нас не остановил. Когда мы вернулись, матушка сказала: "Ложитесь скорее спать, ложитесь, не надо вам молиться. Я за вас все время молилась. Я за вас все правила сделала". И я опять почувствовала удивительный внутренний путь нашей матушки. Я даже почувствовала, как все наши обязанности уже сделаны, они уже перед Богом. И мы легли спать, как маленькие дети, такие счастливые" Это был удивительный вечер.

Приближалось время, когда я внутренне начала отдаляться от матушки. Мне казалось, что я живу не по своей внутренней правде, обманываю самое себя, что я не могу примириться с такой дисгармонией между словом и делом. Сейчас я думаю, что это было непростительной ошибкой с моей стороны: надо было примириться.

Несмотря на мой внутренний отход, я не теряла одного, за что крепко держалась, — послушания. Матушка мудро не останавливала меня. Она, конечно, видела и понимала, что я отхожу от нее, но ничего мне не говорила. И никогда ничем не показывала, что замечает мое отчуждение. Она считала всегда, что я остаюсь при ней, и была права. Она была права, потому что я осталась при ней на дороге послушания. И с этой дороги я не сходила ни при ее жизни, ни после ее смерти.

В основном при матушке жили три-четыре человека. Но дом ее был постоянно наполнен и часто переполнен людьми. Много приезжих, много ее духовных детей с Поволжья. Приезжали к ней за советами, за духовным руководством, привозили продукты. Очень много приезжало монахинь из разогнанных монастырей. И всем матушка давала приют. Некоторые жили только по нескольку дней, а некоторые — подолгу. Бывали случаи — и год, и два. Иногда приезжали с детьми, что страшно возмущало ее постоянных насельниц. Например, мать Палладия или Раечка говорили: "Ну что же это такое? Ведь мы монахини, зачем же нам дети?" Но матушка принимала всех, кто в ней нуждался.

Была одна, не помню, из какого монастыря, больная монахиня. У нее был рак, и она умирала. С ней была послушница, и матушка отдала им отдельную комнату. Мне запомнилась одна Пасхальная ночь, когда мы все собрались, как всегда, у матушки и с пением "Христос воскресе" пошли по всему дому и зашли в комнату, где лежала уже умирающая старая монахиня. Я помню, как она на нас смотрела. Мы стояли около нее, пели "Христос воскресе", а она улыбалась нам, и крупные слезы катились у нее по щекам. Потом, когда она умерла, ее послушница продолжала еще некоторое время жить у матушки. Однажды я сказала ей: "Ксюша, а ты, может, останешься? Может быть, захочешь здесь жить? Приезжай к нам на дачу — живи с нами". Ксюша заплакала в ответ от благодарности, а матушка, услышав мои слова, улыбалась и говорила: "Так-так" правильно" вот они какие у меня" вот какие" так и должно всегда относится друг к дружке". Похоронив свою матушку, Ксюша не осталась жить в Загорске, а уехала куда-то к себе на родину.

Больше всех жалела и горячее всех принимала участие в жизни этих бедных, несчастных, сбитых с толку монахинь из разогнанных монастырей сама матушка. И многие знали, что они всегда найдут у нее приют, и приезжали.

Матушку нашу до сих пор помнят. И многие. Она была известна. Именно своей необычайной прозорливостью, своими мудрыми советами, своей любовью и своей удивительной способностью принимать всех-всех, кто в ней хоть как-нибудь нуждался, в самое тяжелое и страшное время.

Среди постоянных гостей стала появляться одна монахиня — она называла себя монахиней из Аносинского монастыря (был такой Аносинский женский монастырь, довольно известный). Ее звали Зина. Внешне это была привлекательная молодая женщина с чисто русским типом лица. Ей было лет 35–36. И матушка, как всегда, с большим гостеприимством и сочувствием приняла ее. Она много рассказывала о себе, всем она очень понравилась, и мы ее приняли как свою настолько, что вскоре она стала посещать и нашу дачу, где мы жили с Марен. Мы принимали ее с большим радушием и рассказывали ей всю свою жизнь, все свои страхи, все то, что мы скрывали. Мы были с ней совершенно откровенны.

Я даже не знаю конкретно, в чем это выражалось. Она вела себя как типичная монашенка, а все-таки что-то было "такое". И я начала беспокоиться. В конце концов, я не выдержала и сказала: "Марен, мне почему-то кажется, что Зина совсем не та, за кого она себя выдает". Марен внимательно посмотрела на меня и ответила: "Знаешь, я тоже об этом думала. Но я боялась об этом говорить". — "Да, — подтвердила я, — я тоже боюсь". Так мы с ней поговорили и решили пока молчать: как можно говорить такое о человеке, который столько выстрадал? Мало ли что нам покажется"

Однажды мы были все у матушки и молились — читали молебный канон Божьей Матери "Многими содержимь напастьми". Этот канон матушка читала неопустительно каждый день и всегда нам говорила: "Читайте канон Божией Матери, и никакой беды с вами не будет". И вот во время чтения этого канона я вдруг вижу, что Зина украдкой перебирает стопку книг, лежащих на столе, как бы ищет что-то. Книги эти обычно были богослужебные. И этот жест сразу утвердил меня в том, что она — не наш человек, что она — из тех, кто наблюдает за нами. И я сказала об этом Лиде и Раечке. Мы посоветовались и решили рассказать об этом матушке. Сказали — матушка удивилась: "Да нет, этого быть не может. Не-е-ет. Как же так? Этого быть не может. Вы знаете, вы ей этого ничего не говорите. Я ее сама попытаю. Я все узнаю", — уверенно сказала матушка. И позвала Зину к себе в комнату для беседы. После беседы, когда Зина уехала, матушка сказала: "Ну, я все узнала. Это надежно: она аносинская монахиня. Я ее прямо спросила: Зина, ты — что, правда монашка или ты из разбойничков? А она мне говорит: да что Вы, матушка, как можно такое говорить? Так что вы, девчонки, не сомневайтесь".

Вот такая была у нас матушка: и мудрая, и наивная. "Матушка, закричали мы хором, — как же можно было так спрашивать?! Зачем же Вы ей рассказали?" И наше беспокойство после этой беседы стало только сильнее. В конце концов Рая сказала: "Я все-таки допытаюсь, что она из себя представляет. Вот пойдет к матушке в комнату, я и погляжу, что у нее в сумке лежит". Сказано — сделано. И в следующий раз, когда Зина приехала и прошла в комнату к матушке, Раечка устроила настоящий обыск. Взволнованная, она прибежала ко мне и сказала: "Лена! Что я увидела! В сумке-то у нее несколько паспортов, и все на женское имя, а имена-то все разные! Нет, она — не монашка, она — шпионка!" Мы все рассказали Лиде, устроили срочное совещание, дождались, когда Зина уехала, и доложили обо всем матушке. Матушка только развела руками. Лида говорит: "Как хотите, но больше мы ее принимать не будем". Матушка удрученно молчала.

В следующий раз, когда Зина приехала, наша решительная, воинственная Лида сурово ей сказала: "Больше к нам не приезжай". — "Что такое? Что случилось?" — Зина делала вид, что ничего не понимает, ничего не знает и страшно обижена. Но Лида стояла на своем: "Объяснять тебе ничего не буду, но только двери наши закрыты для тебя. Уходи и больше не приходи, чтобы чего хуже с тобой не было! Уходи подобру-поздорову". Уж если Лида разойдется, то, как говорится, будь здоров. Она была очень решительна и в достаточной степени бесстрашна.

Мы с Марен обреченно стали готовиться к тому, что нас арестуют. Теперь, когда Зина разоблачена, она, конечно, отомстит за все это. Так или иначе, мы были в ее руках. Матушка сказала: "Каждый день читайте канон Божией Матери "Многими содержимь напастьми". Божия Матерь защитит вас — ничего не будет". И мы читали, молились и все-таки готовились к аресту. Я как человек опытный и уже переживший и тюрьму, и ссылку, и лагерь сказала, что надо первым делом купить валенки с калошами — без них пропадем. Потому что, конечно, нас сошлют далеко-далеко. Да и в тюрьме без такой обуви никак не обойдешься. Все это мы сделали и буквально сидели на чемоданах. Но время шло, нас не трогали, и понемногу мы успокоились, и жизнь опять вошла в свою колею.

Матушка старалась ничего не делать без благословения своего старца, о. Ионы. Иногда она называла его просто "папой". Она рассказывала о нем очень редко, всегда понизив голос, как бы из страха, чтобы кто-нибудь не подслушал. По ее рассказам, он скрывался где-то около Волги, в маленькой деревне, в подземелье. Это была странная и удивительная история. Из немногих скупых слов матушки я могу только сказать, что о. Иона был священником. Я даже не знаю, был ли он архимандритом или просто иеромонахом. Во всяком случае, это был духовный руководитель матушки долгие годы, еще до революции, и, по-видимому, духовный наставник ее монастыря.

Когда после революции начались гонения на верующих, он скрылся, как и многие. Скрывался он в небольшой деревне, окруженной вишневыми садами, на берегу Волги. Эта местность была вся изрыта подземными ходами. Они были прорыты, не знаю когда, быть может, во время татаро-монгольского нашествия или еще раньше. Мне говорили, что они тянутся на десятки километров в разные стороны и настолько извилисты и причудливы, что без проводника человек, не знакомый с расположением этих ходов, может заблудиться и просто не выйти наружу.

В таком подземелье и было устроено более или менее удобное жилище с печкой, причем так хитроумно, что дым был выведен очень далеко, за несколько километров (я рассказываю это со слов матушки). Найти это скрытое жилье было невозможно.

Вначале в этом подземелье скрывались двое — о. Иона и еще один иеромонах, по-моему, о. Николай, потом присоединился третий. Матушка рассказывала: этот третий (по-моему, его звали о. Антоний) был заключенным в лагере. Однажды к нему подходит незнакомый человек и говорит: "Пойдем со мной". О. Антоний испугался: "Разве это возможно? Да нас часовой застрелит: мне же нельзя за проволоку выходить". — "Не бойся ничего, — говорит этот человек. — Идем со мной. Ничего не будет". Действительно, они спокойно вышли: часовой их не увидел. И незнакомец благополучно привез о. Антония в эту деревню, в тайное жилище о. Ионы. Кто он был, этот о. Антоний, и кто был о. Николай — этого я не знаю.

В первое время, в особенности вечерами и ночью, о. Иона еще выходил из своего подземелья наружу через маленький домик и гулял в вишневом саду, который его окружал. В этом домике жили двое: одна из духовных дочерей нашей матушки — схимонахиня Мария и послушница Маня.

Время шло, гонения усиливались. И вскоре о. Иона уже не приходил гулять в вишневом саду.

В домике, где жила мать Мария, была печка, которая через подземный ход сообщалась с подземельем старцев. Когда нужно было общаться, о. Иона подавал знак, что он придет, — мать Мария слышала звон колокольчика. Такие встречи происходили ночью, вдвоем — мать Мария отсылала ночевать свою послушницу в один из сарайчиков во дворе. Может быть, приходили еще его насельники, этого я не знаю. Матушка о них не упоминала. В общем, так осуществлялась связь старцев с внешним миром. Маня мне говорила, что сама она никогда не слышала звон колокольчика, — его слышала только мать Мария.

Вся эта история звучит как-то неправдоподобно и похожа на чудесные и удивительные рассказы о всяких явлениях и чудесах, которыми так охотно делились все гости, приезжавшие к матушке. Но старец Иона существовал реально. Матушка получала от него письма с наставлениями и указаниями, как поступать в том или ином случае. Она ничего не делала без его благословения и систематически посылала им вещи и продукты.

Однажды мать Мария приехала в Москву, в Загорск. Это была уже пожилая монахиня, украинка, приветливая, открытая, но молчаливая. Часто говорили, что живут они только чудесами, исключительно чудесами. Она гостила у матушки недели три, потом собралась ехать обратно. В то время ездить было очень трудно, и матушка сказала, что я должна сопровождать мать Марию. Я испугалась: вокзалы, поезда, трудные посадки" Но матушка распорядилась, и я стала готовиться к отъезду.

Мы ехали с перерывами. По пути мы должны были заехать в Саратов, где жила одна из духовных дочерей нашей матушки — сестрица Пашенька. После войны ездить было очень трудно, всюду царили разруха и голод. С большим страхом я села в вагон дальнего следования: это было мое первое путешествие после возвращения из заключения. Я всегда боялась внешнего мира, боялась жизни, а после заключения — особенно. А тут мне приходилось быть опорой и помощником матери Марии, которая никак не могла путешествовать одна.

Мы доехали до Саратова, где на окраине города жила сестрица Пашенька. Ехать нам пришлось довольно долго, пока мы добрались до нее. Это было что-то вроде пригорода с небольшими огородами и садами. В одном из таких домиков и жила Пашенька.

Нас приветливо встретили насельницы сестрицы Пашеньки. Их было несколько человек, и вся обстановка в доме была совсем как у нашей матушки. Насельницы эти были большей частью из мордвы. Они прекрасно говорили по-русски, так же, как и по-мордовски. И все-таки по характеру и по темпераменту они несколько отличались от русских. Начальницей этой небольшой обители была сестрица Пашенька.

После первых приветствий и восклицаний мы пошли здороваться с Пашенькой. При доме была небольшая пристройка, что-то вроде террасы, где лежала Пашенька. Там стояли кровать и стол со шкафчиком, на столе были колокольчик и несколько, очевидно, богослужебных, книг. Первой пошла к ней мать Мария. Была она там долго. После нее пошла я. Меня не предупредили, что Пашенька — полный инвалид. Я увидела перед собой урода, такого, какого я никогда еще в жизни не видела. Мне показалось, что тела почти совсем не было, — оно было маленьким, скрюченным и высохшим. И большая голова с громадными голубыми глазами. Первое мое чувство было ощущение страха и тошноты, которая подступает к горлу, когда видишь уж очень большое уродство. Но это было только первое мгновение. Потом все прошло, и я видела только громадные глаза, совершенно необычайные, которые внимательно смотрели на меня, — глаза, сияющие как два голубых солнца.

У нее была какая-то странная болезнь. Когда ей было лет пять, в деревне, где она жила, внезапно поднялся ужасный вихрь. Ветер был такой сильный, что с домов сносило крыши, а ее приподняло на воздух и с силой ударило о землю. С тех пор она заболела, вся высохла и ничего не могла есть: кормили ее жидкими кашицами. Зимой, мне рассказывали, она никогда не переходила в теплое помещение. Несмотря на суровые зимы, она оставалась тут, в нетопленой террасе, и обогревалась только маленькими подушечками, нагретыми на печке. Врачи удивлялись, каким образом она вообще живет. Тем не менее, она продолжала жить.

Пашенька протянула каким-то сдавленным голосом: "Ну, здра-а-авствуй" Что ты мне скажешь?" Голос звучал так, как будто исходил из глубины. Я растерянно помолчала, потом сказала неожиданно для себя: "Меня никто не любит", — и заплакала. Это признание, которое внезапно, со страшной силой, подступило к моему горлу, было неожиданным для меня самой. Слезы текли ручьями. Я чувствовала, что меня действительно никто не любит. Я ощутила такой недостаток любви — может, поэтому я становилась все дальше и дальше от Загорска? Быть может, в этом причина моего состояния, которое я называла "беглым монахом"?

"Никто не любит? — протянула Пашенька. — Как это так? Да ведь я тебя люблю". И глаза ее засияли еще сильней. Я действительно увидела любовь в ее глазах. "Я буду за тебя молиться, а ты молись за меня, — продолжала она. — А когда будешь молиться за меня, обязательно не забывай и моих родителей. Их зовут Авраамий и Анна. Сначала скажи: Авраамий и Анна, а потом меня. Ну, ступай, будь спокойна", — и она отпустила меня, перекрестив широким крестом.

Я ушла от нее с легким сердцем и мокрым от слез лицом. Я была уверена, что видела ангела.

Я вышла во двор. Там стояла будка, и к ней была привязана небольшая собачка, которая своим лаем оповещала, что кто-то приблизился. Вряд ли она могла кого-нибудь напугать. Я подумала: "Бедная собака! Наверное, она никогда не получает мяса". Потому что все насельницы строго постились и, как полагается в православии, мяса не ели. Я пошла пройтись и недалеко от дома Пашеньки обнаружила небольшой рынок. Зашла туда и увидела, что там продается колбаса. Денег у меня было мало, но я решила, что все-таки надо этой собачке дать попробовать вкус мяса, и купила маленький кусочек, чтобы она знала, что есть еще другая пища, а не только всякие кашицы и картошка.

Я вернулась в дом и положила свою маленькую покупку на подоконник. Только я положила этот маленький сверток, раздался звонок. Одна из сестер прибежала к Пашеньке. Пашенька сразу спросила: "Что это принесли и положили на подоконник?" И, кажется, она еще сказала: "Это Елена. Что она купила? Что она принесла?" Меня позвали к Пашеньке. Я пошла. Она говорит: "Ты что это купила?" Я говорю: "Колбасу". — "Зачем?" — "Собачку вашу хотела накормить". — "Собачку? Только собачку?" — "Да, — ответила я, совсем растерянно. Конечно. Это я ей купила". — "А-а, ну тогда хорошо. Тогда иди — отдай ей". Я, взяв этот кусок колбасы, который весил, наверно, меньше 100 граммов и наделал столько переполоху в доме, пошла к собачке. А эта противная собака отказалась есть колбасу. Она настолько была перевоспитана в этом доме, что даже не могла представить, что колбаса — это что-то съедобное. Я была поражена до глубины души.

В доме у Пашеньки ничего не делалось без ее благословения. Так же, как у матушки в Загорске. И удивительное дело: Пашенька, которая лежала на терраске и никогда не вставала, всегда знала, что происходит в доме. Если что-нибудь в доме делалось не так, она звонила в колокольчик. На ее звонок прибегал кто-нибудь из ее послушниц, и она говорила: "А почему у вас то-то или то-то?" Она все знала, несмотря на то, что никогда не вставала со своей постели, и от нее ничего нельзя было скрыть.

Мы ночевали у Пашеньки одну или две ночи. У матери Марии были с ней долгие беседы. А я думала свои думы, гуляла около дома и разговаривала с сестрицами, которые рассказывали о своем житье-бытье. У них жизнь была как у настоящих монахинь — в молитве и полном послушании. Потом мы вполне благополучно сели на поезд и поехали до Сызрани, где кончался наш сухопутный путь, — дальше мы должны были плыть по Волге до деревни, где жила мать Мария.

Больше я никогда не видела сестрицу Пашеньку. Я только знала и чувствовала, что она молится обо мне. И я всегда молилась и молюсь о ней и ее родителях Авраамии и Анне. Впоследствии я узнала, что она постриглась в схиму под именем Серафимы. Так распорядилась наша матушка. Так я ее и помню: схимница Серафима и родители ее Авраамий и Анна. Удивительный человек. Не человек, а ангел, спустившийся на землю, была эта Пашенька.

После ее смерти все насельницы жили некоторое время вместе, но с течением времени — кто уехал, кто умер. Так постепенно все и исчезло: исчез этот домик на этой улице, эта терраса, где жил святой человек или ангел. И как будто ничего не было, а ведь это было. Это было. И я была так близко от нее, от этой жизни.

До Сызрани мы доехали благополучно и там тоже без всяких затруднений сели на пароход. И вскоре причалили к пристани "Поволжье", где находилась деревня матери Марии. Деревня эта находилась недалеко от Волги, кажется, даже вдоль реки. Раскинулась она широко, привольно. Домики стояли далеко друг от друга, разделенные большими, преимущественно вишневыми, садами. Были они чистенькими, беленькими, и домик матери Марии тоже был маленький, чистенький и беленький. Большой двор с просторным сараем и с всякими домашними пристройками. Все это было как-то очень добротно и привольно, дышалось очень хорошо. Понравилось мне там. Я сразу побежала к реке, чтобы поплавать, покупаться — я же так любила воду! И почувствовала себя очень хорошо.

Предполагалось, что я проживу там около недели. За это время мать Мария должна была наладить связь со старцами. Очевидно, и наша матушка рассчитывала получить какие-нибудь письменные указания от них.

Соседи, узнав о приезде матери Марии, сбежались к ней, спрашивали, что и как. Мать Мария пользовалась большим уважением и доверием. К ней часто приезжали и приходили люди, чтобы вместе помолиться, посоветоваться, рассказать о своих радостях и горестях. Тем более, что в округе церкви не было: все было закрыто, все разрушено на много километров. Этот маленький домик был духовным центром, куда собирались люди со всеми своими нуждами и вместе молились. Население там было преимущественно — мордва.

Через день или два в деревне случилось печальное происшествие. Вдруг с громким плачем в домик прибежали несколько женщин и со слезами рассказали, что в их семье за что-то арестовали молодого хозяина, за какие-то неполадки в их колхозе. В то время попасть под арест означало полную неизвестность: вернешься ли ты когда-нибудь или не вернешься. И конечно, это было ужасное горе и ужасный страх. И женщины бросились за молитвенной помощью к матери Марии. Перебивая друг друга, они рассказывали подробности этого неожиданного и несправедливого ареста и требовали, чтобы тут же, моментально, все встали и молились, чтобы его выпустили. Они кричали: "Акахвист! Акахвист!", то есть "акафист". Больше ничего они, собственно, и не знали и требовали, чтобы мы все время читали вслух акафисты. Мы по очереди читали весь день и всю ночь, совершенно обалдели от усталости и охрипли. Но как только мы замолкали, кто-нибудь из женщин, которые истово молились, но временами задремывали при этом, очнувшись, опять кричали: "Акахвист! Акахвист!"

Каково же было наше изумление, когда утром прибежали и сказали: "Можно больше не молиться — он уже дома! Его выпустили!" Радость, конечно, была необыкновенной, а наше удивление, мое в особенности, тоже. Подумать только выпустили! Но не от того, что мы читали, совершенно даже не понимая, что читаем, а может — и от того. Кто знает" Вероятней всего от того, что они верили вполне, по-настоящему, что молитва в этом доме может все, что она даже сильнее всякой власти.

Дня через три-четыре мать Мария сказала, что в эту ночь она должна быть одна, и отослала нас с Маней спать в сарай. Мы там очень удобно и уютно устроились на сене, и Маня сказала, что в эту ночь должны прийти старцы. Я заснула с таким чувством, что в эту ночь произойдут странные и чудесные вещи.

На следующее утро я шла в дом с большим интересом, думая о том, что будут письма для нашей матушки, какие-нибудь новости. Но когда мы вошли, то увидели, что в комнате как-то особенно пусто: какие-то клочки бумаги на столе и непривычный беспорядок, а мать Мария сидит, покачиваясь, вся в слезах, тихо причитает и плачет. Наконец, из ее причитаний и слез мы узнали, что она не видела старцев — они оставили ей записку, что уходят навсегда и больше сюда не придут. Мать Мария была совершенно неутешна; она повторяла: "Они нарочно послали меня в Москву" Они знали, что уйдут" Чтобы не было ни тяжелых расставаний, ни уговоров с моей стороны, ни отчаяния" Они решили сделать это, когда меня не будет, и потому послали меня в Москву, в Загорск""

Мать Марию посещали не только соседи, приходили к ней и издалека. Чаще других к ней приходила Мария Баранова. Мария Баранова была приятной внешности: молодая, миловидная, одета очень чистенько, совсем по-городскому. Взгляд внимательный, серьезный и часто очень грустный. Но ее поведение, ее поступки поражали своей нелепостью. Она нарочито вела себя как-то неловко: задевала, опрокидывала, например, кувшин с молоком или что-нибудь разбивала. Ну, конечно, наша Маня (послушница матери Марии) сердилась на нее. И когда она сердилась, Маня Баранова как-то обиженно оправдывалась: "И чего сердиться? И что я такое сделала? Ничего ведь я такого не сделала". Часто она молча сидела где-нибудь в уголке.

Ее считали юродивой Христа ради и относились к ней как к Божьему человеку. Она очень долго и внимательно смотрела на меня, и я почувствовала к ней большую симпатию. Обычно я боюсь юродивых: никак не разобрать, больны ли они, или это какой-то особенный путь ради Христа? Но Маня меня чем-то привлекала. Сама не знаю: мы с ней не говорили ни о чем, а просто она смотрела на меня, а я поглядывала на нее и ощущала ее присутствие как что-то положительное и доброжелательное. Появлялась она всегда неожиданно и так же неожиданно исчезала. Она бродила из дома в дом, иногда ночевала, иногда уходила. Она мне казалась очень интересной и не похожей на других юродивых. И в этот раз она была, по-моему, только день или два, и так же тихо и незаметно ушла, хотя успела рассердить нашу Маню: что-то опрокинула, где-то насорила, что-то разбила. В общем, все было как обычно.

Я прожила еще несколько дней в этом маленьком домике. Мать Мария постепенно успокоилась, но ходила грустная и молчаливая, писала письма нашей матушке, собирала меня в дорогу. Я же подолгу сидела на берегу и смотрела на Волгу, гуляла по просторному двору и, конечно, не утерпела — такова уж была моя судьба — прикормила двух собак. У соседки была собака со щенком, и вот я как-то вышла и увидела: такие трусливые, несчастные, забитые животные, их, как обычно в деревне, никогда не кормили. По утрам я давала им украдкой по куску хлеба (с хлебом тогда было еще трудно, но все-таки я урывала от своей порции).

В первый раз они подошли ко мне с большим страхом, как бы не веря, что человек обращается к ним с лаской. Торопливо выхватили каждая свой кусочек и убежали. Но во второй раз я увидела, что две фигурки, такие трогательные, сидят и ждут. Ждут и внимательно смотрят, полные надежды и страха. Каждое утро я давала им по куску хлеба, и с каждым днем они становились все доверчивее и подходили ко мне все ближе и ближе. Очень милые были животные. Маня потом рассказывала, что когда я уехала, они еще несколько дней сидели и все ждали. Бедняги — так и не дождались.

Наконец, меня собрали. Я распрощалась со всеми и отправилась в обратный путь.[…] До Сызрани я добралась благополучно. Там мне надо было попасть на пассажирский поезд до Москвы. С большими трудностями я купила билет, но — о ужас! — на поезд не могла сесть. Прошел один, скорый, проводники стояли на страже, каждый у своего вагона, никого не пускали, и я не могла на него попасть. Что делать? На этой незнакомой станции я даже не знала, куда обратиться. Денег у меня не было. Я была в безвыходном положении и со страхом ожидала следующего поезда. Когда он пришел, я бросилась к вагонам, но опять натолкнулась на совершенно неумолимых проводников, которые всех отгоняли от вагонов и пускали только по особым документам. Поезд уже должен был тронуться, и я упавшим голосом, почти шепотом, сказала: "Впустите меня, ради Бога впустите!" И вдруг проводница открыла двери и сказала: "Ну, входи, входи скорей!" И я вошла в довольно просторный вагон. Проводница указала мне свободную боковую лавку, где я очень удобно устроилась, не веря своему счастью. Я уже приготовилась к чему-то ужасному, что останусь одна, без денег, не зная, что мне делать, и вдруг — какое счастье! — меня впустили.

Когда я устроилась и немного успокоилась, я услышала беседу двух проводниц: старшая упрекала ту, которая меня впустила: "Это что еще за новости? Зачем ты ее впустила?" А та ей отвечает: "Да ведь она ради Бога меня попросила. Как же было не впустить?" Я с благодарностью молилась.[…]

Время шло. Матушка старела и слабела, ей было уже за 80 лет. 18 лет мы с Марен жили под ее руководством. И на 18-м году этой жизни с матушкой она стала от нас уходить — больше лежала, притихшая и молчаливая. Я не знаю, какая у нее была болезнь, но она страдала, очень страдала. Перед смертью она три раза неожиданно посылала за мной. Говорила она уже с трудом, всегда только несколько слов, и каждый раз она мне неизменно повторяла: "Смотри, помни — я тебя не благословляю жить с мирскими. Смотри, помни — не живи с мирскими. Нет у тебя на то моего благословения". — "Матушка, — сказала я растерянно, — а с кем же Вы меня благословляете жить?" Я понимала, что моя Марен все-таки связана со своим семейством: за это время она тоже постарела и стала поговаривать о том, чтобы вернуться в семью.

Матушка взглянула на меня, устало махнула рукой и сказала: "Не знаю. Божия Матерь тебя управит. А только я не благословляю". Это были последние слова, которые я услышала от матушки. И я постаралась исполнить ее волю.

Мария Сергеевна Желнавакова

ИЗ ПИСЕМ

-----------------------

Мария Сергеевна Желнавакова — дочь Сергея Осиповича Фуделя и Веры Максимовны Сытиной (см. прим. 15, 22). Мария Сергеевна родилась в Москве в 1931 г., школу окончила в Сергиевом Посаде, институт — в Воронеже. Живет в г. Липецке.

27.02.1995…Я все не могу забыть некоторые лица. Они живут во мне. Лица людей, живших тут, на земле, рядом с нами, но одновременно живших "там". Вот такое лицо было у Ксении Ивановны, Дедушкиной (отца Серафима Батюкова) монахини*, у которой он скрывался. Уже столько лет прошло с тех пор, как я ее увидела в последний раз. Я к ним приехала как-то. И вот увидела ее. Бледное и строгое лицо, которое было освещено, как свечой за окном, "иным светом". Оно излучало тайну. Глядеть на него было немного страшно и одновременно радостно. И только к концу жизни я поняла, что это было за лицо — лик ангела. А кто же еще они, эти люди?

-----------------------

* Ксения Ивановна Гришанова (в монашестве Сусанна) (прим. ред.)

[…] Один раз в церкви рядом со мной молилась такая женщина. Как было около нее стоять! Легко и радостно. Все во мне трепетало и пело. Я не могла от нее оторвать глаза. Я стояла чуть сзади нее. И не опишешь этого словами. Нет таких слов. Просто стоит женщина и молится, а вокруг нее воздух трепетный делается и славит Бога. […]

20.04.1995… Мы, грешные, встречаем таких людей в жизни, но не замечаем. Такое светящееся лицо было у тети Ксюши и такое же у тети Леночки Мень. Мне было страшно (тогда еще в молодости!) на нее смотреть, я не понимала, почему, но какая-то сила светлая и чудная исходила из ее лица и глаз, особенно когда она говорила о Боге. Такое же лицо было и у отца Владимира Криволуцкого.

В Троице-Сергиевой Лавре в первый год открытия был такой архимандрит, отец Вениамин, высокий и худой. Он ходил, не поднимая глаз, и всегда служил после обедни заказные молебны с акафистами у правого клироса. Мы бегали — я, Вера и Галя — всегда туда петь, стояли за его спиной и ощущали какое-то неведомое чувство непонятной любви к этому человеку, старому, изможденному, с глухим голосом, никогда не поднимавшему глаз на нас и вообще ни на кого. А мы его так любили. Почему? Потому что он всех любил, он любил Бога и людей и стяжал какой-то уже дар святости, который мы чувствовали. Говорят, он приехал в Лавру из лагеря, где пробыл астрономическое число лет, что-то около 30!

1997. ы — дети Катакомбной церкви тех лет — церкви внешне, казалось бы, слабой и гонимой, но на деле сильной и победившей. Победа ее была не громогласна и не видна. Она никем не обозначена до сих пор. […] В тот период тьмы всеобщей, иначе не знаю, как его назвать, — это было собрание людей, которые спасали основы христианства ценой своей жизни. "Преодоление естества". Им была безразлична собственная судьба, то есть гибель тела.

[…] Мы молились в катакомбах, но потом, когда открылись храмы Троице-Сергиевой Лавры и туда хлынула масса людей, мы смешались с этими толпами и не посмели отделить себя от них и усомниться. Мы не рассуждали, не мудрствовали, а приняли изменение вокруг нас как должное и покорились с радостью, посчитав это волей Божией. Да и о чем можно было спорить, стоя рядом с мощами преподобного Сергия? Он нас позвал, и мы пошли, кроме того, наших пастырей катакомбных тогда уже около нас не оставалось никого. Я хочу сказать, что та церковь, которая скрывалась, — это та же церковь, что и сейчас. Это ее часть […] Ведь гонимую Церковь основали святые мученики, духовенство тех страшных лет, о земных судьбах которых и думать и говорить сейчас невыносимо больно.

[…] Я стояла в детстве на молитве в крошечной комнатке, где шла служба шепотом. Окна были наглухо закрыты, огонек едва мерцал. Служба исполнялась почти по памяти. Да и еще бы! Служил архимандрит, иеромонах отец Серафим (Батюков), пели выгнанные из монастырей инокини, а среди них наши родители и няня (инокиня Матрона). Иногда увлекались и начинали петь уже вполголоса. Очень красиво пели, а потом кто-то спохватывался и останавливал остальных. И опять шепот. Время от времени кто-нибудь подходил к выходной двери и прислушивался, затем, вернувшись, подавал знак, что все спокойно, и служба продолжалась. Иногда мне становилось трудно стоять, особенно если шел молебен с акафистом. Акафисты меня очень утомляли, но уходить я не смела и выстаивала вместе со взрослыми. Было мне тогда 8–9 лет.

А потом всех арестовали. И поехали катакомбные молитвенники кто в ссылку, кто в лагерь. О других не знаю, а Мария Алексеевна Закатова попала в лагерь на 10 лет, папа — в ссылку на 5 лет. Мария Алексеевна была батюшки любимой духовной дочерью. И пели шепотом и за шепот — 10 лет лагерей. Вот что такое Катакомбная церковь. Мученичество в перспективе на будущее. […] Этих новомучеников я видела и общалась с ними и помню их светлые лица.

Батюшка отец Серафим служил всегда медленно, торжественно, очень спокойно. Черная мантия, епитрахиль, белоснежная волна волос. Он стоял перед аналоем, иногда в свете одной только лампады, перед образом Божией Матери (Владимирской)* как олицетворение жизненности той Церкви, которую пытались переделать или уничтожить. Каждый новый день был под вопросом, каждый стук в дверь или в окно отзывался в сердце началом мученического пути.

-----------------------

* Иверской (прим. ред.)

Вот такая частичка разобщенной, гонимой и скрывающейся Церкви находилась в нашем доме какое-то время. Пока батюшка был жив, все были целы. Аресты начались через три года после его кончины. Тело его отвезли на вскрытие, выкопав из могилы, которая была под домом, в котором он жил. А потом его закопали власти в братской (общей) могиле на кладбище. Могилка его известна. […]

17.01.1997…Скорбная повесть тех лет, повесть о жесточайшем гонении на Церковь Христову, повесть о стойкости и мужестве, вере и терпении многих и многих — еще не написана. Все, что я читала, это в основном политика. Борьба около трона и за трон в любых обличиях. Христа там нет. Есть мученики, и много, есть достойные, это — политические мученики, о них пишут, а мученики за Христа молчат. Что мы все знаем о них? […] Время идет, и свидетели и очевидцы уходят и уходят. […] Будущие поколения должны знать все об этом времени, одновременно и тяжелейшем и прекрасном, потому что в свете поруганных горящих святынь ярко обозначились и определились, и разделились гонители от гонимых, мучающие от мучеников. Такая четкая граница пролегла между ними, что и сейчас, столько лет спустя, мы видим и физически ощущаем реальность ее существования.

[…] Эта огненная черта была очерчена Божественным Промыслом, Богом, у Которого суд и судьбы, гнев и милость. И Ему одному ведом тайный смысл этих величайших событий, очевидцами которых мы были.

Протоиерей Александр Мень

ИЗ ПИСЬМА К Е.Н.

[…] Мне остается только быть вечно благодарным матери, ее сестре и еще одному близкому нам человеку* за то, что в такое время они сохранили светильник веры и раскрыли передо мной Евангелие. Наш с матерью крестный, архимандрит Серафим, ученик Оптинских старцев и друг о. А. Мечева, в течение многих лет осуществлял старческое руководство над всей нашей семьей, а после его смерти это делали его преемники, люди большой духовной силы, старческой умудренности и просветленности. Мое детство и отрочество прошли в близости с ними и под сенью преподобного Сергия. Там я часто жил у покойной схиигуменьи Марии, которая во многом определила мой жизненный путь и духовное устроение. Подвижница и молитвенница, она была совершенно лишена черт ханжества, староверства и узости, которые нередко встречаются среди лиц ее звания. Всегда полная пасхальной радости, глубокой преданности воле Божией, ощущения близости духовного мира, она напоминала чем-то преподобного Серафима или Франциска Ассизского. Я тогда, в сороковые годы, считал (да и сейчас считаю) ее подлинной святой. Она благословила меня (23 года назад) и на церковное служение, и на занятия Священным Писанием. У матери Марии была черта, роднящая ее с Оптинскими старцами и которая так дорога мне в них. Эта черта — открытость к людям, их проблемам, их поискам, открытость миру. Именно это и приводило в Оптину лучших представителей русской культуры. Оптина, в сущности, начала после длительного перерыва диалог Церкви с обществом. Это было начинание исключительной важности, хотя со стороны начальства оно встретило недоверие и противодействие. Живое продолжение этого диалога я видел в лице о. Серафима и матери Марии. Поэтому на всю жизнь мне запала мысль о необходимости не прекращать этот диалог, участвуя в нем своими слабыми силами. Не могу не вспомнить с глубокой благодарностью и тех моих старших друзей "мечевского" направления (ныне здравствующих и умерших)*, которые с моих отроческих лет помогали мне и направляли духовно и умственно. […]

-----------------------

* Имеются в виду В.Я.Василевская и М.В.Тепнина. (прим. ред.)

Обвинительное заключение

-----------------------

Из книги Голубцов С. "Сплоченные верой, надеждой и родом", Мартис, М., 1999.

По следственному делу Э 8303 по обвинению Криволуцкого В.В., Романовского Л.С., Фуделя С.О./22/, Закатовой М.А., Криволуцкого И.В., Корнеевой В.А., Тыминской М.А., Литвиненко П.Г, Тепниной М.В., Габрияник А. И., Крючкова Д. И., Некрасова Л. С., Андреевой Д. К., Сахарновой О. И./23/ всех в преступлениях, предусмотренных ст. 58 п. 10, часть II.

В период с марта по май 1946 г. Управлением МГБ СССР за антисоветскую работу были арестованы нелегалы священники Криволуцкий В.В., Габрияник А.И. и их единомышленники: капитан Красной Армии Романовский С. В., секретарь кафедры Военного института иностранных языков Фудель С.О., ретушер артели "Фото" в г. Пушкино Закатова М.А., студент авиаинститута Криволуцкий И. В., педагог 442 школы г. Москвы — Литвиненко П. Г., зубной врач Рублевской больницы Тепнина М. В. и другие — в количестве 17 человек.

Произведенным по делу расследованием вскрыто действовавшее в Москве и возглавлявшееся нелегалами священниками антисоветское церковное подполье, участники которого, будучи враждебно настроены к советской власти и не признавая легальную церковь, создавали на квартирах своих единомышленников подпольные церкви, где кроме тайных богослужений проводили антисоветскую агитацию.

В период Отечественной войны участники подполья, рассчитывая на поражение Советского Союза, разрабатывали планы своей практической деятельности при немцах и активизировали враждебную работу, продолжая вести до последнего времени…

В отношении арестованного по данному делу нелегала священника Габрияника А.И. следствием установлено, что к антисоветскому подполью он примкнул в 1942 г., когда установил преступную связь с руководителем названного подполья архимандритом Битюговым. В том же 1942 г. Габрияник по указанию Битюгова перешел на нелегальное положение и занялся подпольной антисоветской церковной деятельностью. Возглавив подпольную группу, Габрияник на квартирах своих сообщников проводил тайные моления и враждебную агитацию.

Во время войны Габрияник имел встречи в Загорске с Битюговым, вместе с которым ориентировались на поражение Советского Союза и ожидали прихода немцев. Кроме того, в тот же период Габрияник установил преступную связь с нелегалом священником Криволуцким В.В… Находясь на нелегальном положении, Габрияник скрывался на квартирах своих сообщников в Москве и в г. Загорске. В 1946 г. Габрияник, продолжая находиться на нелегальном положении, стал расширять круг своих единомышленников из числа некоторой части верующих и монашеского элемента, устраивая при этом подпольные сборища.

Изобличаются Криволуцкий В.В… и Габрияник Алексей Иванович 1895 г. уроженец дер. Манчицы, Гродненской обл., русский, гражданин СССР, беспартийный, дважды судим за антисоветские преступления, в момент ареста находился на нелегальном положении, тайный священник…

Оба — в том, что, являясь участниками антисоветского церковного подполья и будучи тайными священниками, организовывали подпольные церкви, где кроме богослужений проводили враждебную агитацию, т. е. оба в преступлениях, предусмотренных ст. 58 п.10, часть II УК РСФСР.

Изобличается Габрияник показаниями арестованных Криволуцкого В.В., Закатовой М.А., Фуделя С.О., осужденного Бочарова, очными ставками с Криволуцким В.В., Фуделем С.О., а также свидетельскими показаниями Булыга А.В., Меньших С., Фудель В.М.

На основании изложенного и руководствуясь ст. 208 УПК РСФСР и приказом НКВД СССР за Э 001613 от 1941 г., следственное дело Э 8303 по обвинению Криволуцкого В.В. и др. в количестве 17 человек направить на рассмотрение Особого совещания, предложив применить меру уголовного наказания в отношении: Криволуцкого В.В. - 10 лет ИТЛ, Романовского Н.С. - 8 лет ИТЛ, Корнеева И.А. - 7 лет тюрьмы, Арцыбушева А.П., Закатовой М.А., Некрасова Л.С. -по 6 лет каждому, Жилиной-Евзович Т.Е., Корнеевой В.А., Андреевой Л.Е. и Тепниной М.В. по 5 лет ИТЛ каждой, Габрияника А.И. - 4 года тюрьмы и Криволуцкого И.В. - 3 года ИТЛ. Учитывая преклонный возраст и состояние здоровья, предлагается применить в отношении Крючкова Д.И., Тыминской М.А. и Фудель С.О. по 5 лет ссылки каждому, Сахарновой О.И. - 3 года ссылки, Литвиненко П.П. ограничиться зачетом отбытия ею срока в предварительном заключении.

Нач. 2 Отд. Следователь 2 Гл. Упр.

подполковник Маклаков.

Зам нач. Отдела "О" МГБ СССР

подполковник Бартошевич.

ПРИМЕЧАНИЯ

22 Фудель Сергей Осипович (1900–1977), сын моcковского священника Иосифа Фуделя, известный духовный писатель. Арестовывался в 1922,1933 и 1946 гг. Жил с женой Верой Максимовной в г. Покров Владимирской области.

23 Сахарнова Ольга Иллиодоровна (в монашестве — Серафима) была духовной дочерью прот. Владимира Богданова. В 1922 г. приняла постриг, в 1946 г. приговорена к ссылке на 3 года. Была в ссылке (около г. Абакан Красноярского края) вместе с о. Дмитрием Крючковым.

Оглавление

  • ПРЕДИСЛОВИЕ
  • Часть первая. ОТЕЦ СЕРАФИМ
  • Часть вторая. ОТЕЦ ПЕТР ШИПКОВ
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Катакомбы XX века», Вера Яковлевна Василевская

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства