«Павлов»

2596

Описание

Александр Поповский известен читателю как автор научно-художественных произведений, посвященных советским ученым. В сборнике «Законы жизни» писатель знакомит читателя с образами и творчеством плеяды замечательных ученых-физиологов, биологов, хирургов и паразитологов. Перед читателем проходит история рождения и развития научных идей великого Павлова, его ближайшего помощника К. Быкова, академиков Е. Павловского, А. Вишневского и В. Филатова.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Александр Поповский Павлов

Неудержимый со времени Галилея ход естествознания впервые заметно приостанавливается перед высшим отделом мозга, перед органом сложнейших отношений животных к внешнему миру. И казалось, что это недаром, что здесь – действительно критический момент естествознания, так как мозг, который в высшей его формации – человеческого мозга, создавал и создает естествознание, сам становится объектом этого естествознания.

И. П. ПАВЛОВ

Задача физиологии состоит в том, чтобы проследить жизнь от клеточки до мозговой деятельности… Социальный человек ускользает от физиологии. Социология, напротив, овладевает им при выходе из состояния простой животности…

А. И. Герцен

Его страсти не угасли

Прежде чем последовать за ходом развития идеи Ивана Петровича Павлова, обратимся к тому далекому прошлому, когда наш будущий ученый был еще юношей шестнадцати лет и известность его не выходила за пределы двух-трех улиц в захудалом приходе отца, священника церкви Николы Долгошеи. Время всяческих дум, страстных планов и надежд. Интересы колеблются между школьными уроками и проблемой мировых загадок. Безудержная фантазия далека от действительности, грезы заполняют мир, увлечения не знают границ.

Именно в эту пору возник у Павлова интерес к физиологии, утвердилось чувство, владевшее им семьдесят лет. Увлечение пришло со страниц книжки, написанной безыскусственно и наивно. В ней речь шла о вещах, ничем не замечательных, обычных: кишечник, желудок, кровеносные сосуды и мозг, – но как пришлась эта книжка по душе молодому читателю! Обыденное, казавшееся простым и немудреным, стало загадочным и сложным. Кто мог подумать, что «пища бьется в желудке, как сливки в маслобойке», что «она безостановочно переносится справа налево и слева направо вдоль длинного изгиба к острому его концу, смешиваясь с желудочным соком»? Это именно так, и это впервые было прослежено у канадского охотника через свищ, образовавшийся после ранения.

Поводов для изумления в действительности было немного. Ничего обстоятельного ни о желудке, ни о кишках и железах наука еще сообщить не могла. В книжечке этих сведений тоже не было. Неверные умозаключения сменялись догадками, произвольные сравнения – обобщениями. За нервной системой признавалось скромное назначение – расстраивать пищеварение; за сигарой, наоборот, – благотворное свойство усиливать выделение желудочного сока. Жиры обращались не в мыла, а в «масла», и не в тонких кишках, а в желудке…

Молодой читатель ни в чем не смел сомневаться, он верил, что кровь – таинственный центр жизненных сил, и в каждой капле ему виделись чудеса и превращения. Взять хотя бы рисунок на обложке: какое удивительное кружево, тончайшее сплетение нитей образуют под кожей волосные сосуды – капилляры. Теперь ему ясно, почему из каждой царапины всегда готова выступить кровь. Малейший укол – и чудесный узор нарушен. Десять фунтов крови пульсирующим потоком устремляются из сердца в стволы артерии, так похожие на ветви. Источник несет больше сорока растворенных веществ: газы, соли, мыла и железо. Железо может быть выделено в кусок звонкого металла.

Книга изобиловала загадками, удивительными и не всегда понятными рассказами. Есть люди, говорилось в ней, неспособные проглотить чашку кофе без того, чтобы у них не началась ужасная рвота, иные от крыжовника заболевают горячкой. Один не выносит яиц, не ест пирогов, приготовленных на масле, а съев по незнанию, тяжело заболевает. Чай, который мы пьем, может вызывать сердцебиение и нервные припадки, вплоть до паралича. Но теин, которому чай обязан своими свойствами, не приносит организму заметного вреда. Вода усиливает жажду, когда мы глотаем ее в виде снега. Говорят, что жители арктических стран терпят самую страшную жажду, но отказываются утолять ее снегом. Лед, напротив, прекрасно утоляет жажду, хотя и тает медленнее снега.

Мудрено от таких чудес не прийти в волнение, не запомнить их надолго. Десятки лет спустя Павлов рассказывал своим ученикам, как поразило его сообщение, что без соли человек погибает самым жалким образом и что в варварские времена кормление преступника обессоленной пищей применялось как форма мучительной казни. Еще запомнил юный читатель историю с моряками, потерпевшими кораблекрушение. Поголодав месяц в море, они приобрели потом странную привычку набивать свои карманы снедью, чтобы во всякое время иметь пищу под рукой.

Такова уж сила печатного слова: вероятное и невероятное сделали свое дело – мальчик дал себе слово убедиться собственными глазами, что пища бьется в желудке, как сливки в маслобойке, что человеческий волос на столько толще волосного сосуда, на сколько морской канат толще веревочки. Он обязательно будет извлекать металлы из крови и уже точно проверит, действительно ли молоко ослицы так схоже с молоком женщины.

Двадцати лет Павлов прочитал книгу Ивана Михайловича Сеченова «Рефлексы головного мозга», и с этого момента определилась его судьба. Молва, что сочинение подверглось аресту и служит развращению нравов, не отпугнула его. «Рефлексы» запомнились на всю жизнь, руководили его помыслами и чувствами. Словно призванный в науку раскрыть и углубить идеи учителя, он, за что бы ни брался, мысленно видел начертанный Сеченовым путь. И в пятьдесят и в семьдесят лет Павлов одинаково любил цитировать его книгу на память. «Все бесконечное разнообразие внешних проявлений мозговой деятельности, – любовно повторял он Сеченова, – сводится окончательно к одному явлению – к мышечному движению. Смеется ли ребенок при виде игрушки, улыбается ли Гарибальди, когда его гонят за излишнюю любовь к родине, дрожит ли девушка при первой мысли о любви, создает ли Ньютон мировые законы и пишет их на бумаге, – везде окончательным фактором является мышечное движение…»

Везде и во всем влияние мозга – интимное и тайное, необъяснимое и чудесное, – всему объяснение в центральной нервной системе, в рефлексах головного мозга.

Значительные события назревали в ту пору в России. Общественное движение шестидесятых годов всколыхнуло страну, пробудило в народе огромный интерес к естественным наукам.

«Во всей истории естествознания, – писал о том времени Тимирязев, – не найдется других десять – пятнадцать лет, в пределах которых изучение природы сделало бы такие дружные одновременные и колоссальные шаги. Добавим к этому, что самые выдающиеся представители этого научного движения выступали сами со своими открытиями перед широкой публикой, положив начало небывалой до той поры популяризации науки, и мы поймем, что эта могучая волна, докатившись до наших пределов, подхватила сначала отдельные наиболее подготовленные личности, а затем по передаче всколыхнула и наиболее широкие слои общества».

Еще один автор поразил воображение молодого читателя, привлек своей страстностью и новизной идей. Это был Писарев. Он писал очень просто о том же: о физиологии живого организма, о крови, о дыхании и пищеварении, но как необычно звучали его выводы, потрясающие ум наблюдения!

И многотрудная жизнь страстного трибуна, революционного демократа и просветителя, и беспримерная вера его в силу науки вдохновили молодого Павлова. Он последует примеру неутомимого борца за техническое и социальное переустройство родины – Писарева и посвятит себя естествознанию.

«У меня сейчас как живая перед глазами стоит сцена, – вспоминает Павлов в письмах к своей будущей жене, – как несколько нас семинаристов и гимназистов в грязную холодную осень по часу стоим перед запертой дверью общественной библиотеки, чтобы первыми захватить книжку «Русского слова» со статьей Писарева».

Мужественные проповеди Чернышевского, Писарева и Добролюбова – этих горячих поборников естественных наук – утвердили в душе молодого человека страстную готовность служить делу народа. Взволнованный их призывами отстаивать свет от тьмы, добро от зла, истину от суеверия, он решает не отступить в своей жизни от их бессмертных заветов.

Решено! Он, Павлов, станет физиологом и сделает задачей своей жизни – служить своими знаниями народу.

Иногда ему казалось, что избранная специальность не для него, ему трудно будет изучать физиологию. Он любит животных, особенно собак, – легко ли ему будет ставить опыты на них, подвергать их страданиям? Он питает страсть к физическому труду, привязанность к земле и просторам степи, любит, как его отец, копаться в саду, в огороде, в хозяйстве, охотно столярничает и токарит. Подвижной и горячий, с сильными руками, рожденными для труда, сможет ли он проводить дни в душной лаборатории, пропитанной запахами реактивов? Найдет ли в себе силы проводить часы за микроскопом? Сейчас ему трудно усидеть за книгой, его так и подмывает схватить лопату, броситься в сад, поиграть в городки. Не лучше ли стать агрономом, геологом, землемером и не замыкаться всю жизнь в стенах лаборатории?

Ничто уже не могло помешать его решению, он будет физиологом и никем другим. Никакой потачки собственным слабостям, никакой, ни за что! Не следует бояться трудностей: одно дело любить кошек и собак, любить их порой чрезмерно, а иное – бороться за истину. Он дает себе слово щадить их, обходиться с животными как врач с больными.

Вместе с любовью к естествознанию и пониманием его важности для блага народа в сознании Павлова утвердилось и другое – интерес к философскому осмысливанию живой природы, уверенность в том, что ее развитие подчинено материальным законам, неотделимым от вечных основ мироздания.

Будущий физиолог оказался благодарным учеником. Через всю жизнь пронес он свою любовь и признательность к тем, кто обогатил его мысли и чувства в раннюю пору жизни. Двадцати одного года Павлов поступил в университет, на естественное отделение, а пять лет спустя занял место ассистента в ветеринарном институте. Полученное образование показалось ему недостаточным, и он поступает в Медико-хирургическую академию. Медицина того времени не рождает у него счастливого чувства энтузиазма; клинику он еще не успел полюбить, хотя кончил курс с золотой медалью.

Легко представить себе состояние молодого человека, когда вместе с дипломом ему вручили направление на врачебную практику. Прощай, физиология, мечты о науке. Прощайте, друзья и брат – его благодетель, искусно умевший доставать для него деньги, обед и заботиться о его благополучии…

Волнения, однако, оказались преждевременными. По конкурсу его, как медика, оставили для усовершенствования в Петербурге. В лаборатории профессора Сергея Петровича Боткина, пристроенной к клинике на Выборгской стороне, проводит Павлов около десяти лет своей жизни. Здесь он обнаруживает свои исключительные способности экспериментатора. Ни одна из фармакологических и физиологических работ многочисленных сотрудников ученого не минует рук Павлова. На каждой диссертации явственно лежит печать его помощи. Он выступает наконец с оригинальной работой о центробежных нервах сердца и доказывает, что существующая теория сердечной деятельности недостаточна.

Этой замечательной работе предшествовало следующее.

В 1845 году братья Вебер установили, что блуждающий нерв замедляет сокращения сердца. То было первое исследование о нервах, регулирующих деятельность этого органа.

Двадцать лет спустя русские ученые – братья Цион доказали, что, помимо блуждающего нерва, на сердце оказывает влияние и симпатический нерв, который убыстряет сердечный ритм.

Павлов обнаружил новую функцию сердечных нервов, он из того же симпатического нерва выделил отдельные волокна, которые регулируют силу сердечного сокращения. Павлов выводил сердце животного из равновесия и, возбуждая затем открытые им волокна электрическим током, восстанавливал работоспособность сердечного мускула, не учащая при этом его сокращений.

Как же удается этим волокнам усиливать сердечный удар и повышать возбудимость мышцы или ослаблять удар и понижать ее возбуждение?

Павлов объяснил это тем, что открытые им волокна контролируют питание сердечной мышцы. Усиливая или ослабляя усвояемость веществ, волокна делают более или менее мощным ее удар.

Питание сердца, таким образом, оказывается под двойным контролем: нервов сосудистых, ведающих током крови, и нервов, определяющих в интересах всего организма точные размеры необходимого для сердца питания.

Учение о нервах, регулирующих ритм и силу сердечных сокращений, было завершено, однако история эта имела свое продолжение.

Павлов представил свой труд к соисканию премии и совершенно неожиданно узнал, что. подобная работа уже проделана другим – англичанином Гаскеллом. Ознакомившись с ней, русский исследователь выступил в защиту своего приоритета. Во-первых, писал Павлов в своей диссертации, Гаскелл свои опыты проводил на холоднокровном организме – на черепахе, он же, Павлов, экспериментировал на сердце теплокровного животного. Во-вторых, англичанин приписывает открытому им нерву исключительно двигательное свойство, подобно нервам скелетной мускулатуры. Совершенно иначе расценивает это Павлов. Он убедился, что открытый им на собаке нерв обеспечивает мышцу сердца питанием.

Никто не защитил приоритет русского ученого. В этом случае Павлов не был исключением. Той же участи подверглись его предшественник Сеченов и современник Введенский. Не были счастливей их великие русские ученые прошлого. От времен Ломоносова уж так повелось, что отечественные ученые становились время от времени жертвой зарубежных охотников до чужого добра.

Как же удалось Павлову так глубоко заглянуть в систему кровообращения? Что содействовало его исключительному успеху?

Прежде всего – его искусство создавать оригинальные средства исследования, разрабатывать методики, казавшиеся неосуществимыми.

В течение долгого времени физиологи искали способ изолировать нормально действующее сердце млекопитающего, заставить этот орган бесперебойно работать во время сложного эксперимента. То, что легко осуществлялось на лягушке, не удавалось на теплокровном животном. Павлов это препятствие преодолел. Он заменял большой круг кровообращения искусственной системой из трубок и полностью или частично сохранял малый круг кровообращения через легкие. Это обогащало кислородом кровь, и животному не угрожало удушение.

Десять лет спустя подобную же методику разработал англичанин Стерлинг, и открытие этого метода было целиком приписано ему.

Проницательный глаз Павлова увидел в своем опыте и нечто другое. Общеизвестно, что кровь, вытекающая из сосудов, быстро свертывается. Между тем в стеклянных и в резиновых трубках кровь циркулирует так же, как в артериях и венах. Пытливый ученый стал доискиваться причины и вскоре ее обнаружил. Достаточно было выключить малый круг кровообращения, не дать крови пройти через легкие, и она начинала свертываться. Было очевидно, что из легочной ткани в кровеносный ток поступает нечто сохраняющее кровь от свертывания.

Много лет спустя предположение Павлова подтвердилось: из легких было выделено вещество, все назначение которого русский ученый предвидел, хотя и не обнаружил его.

Павлов не забыл учителя, который дал ему возможность сделать важную работу о нервах сердца. Исполненный благодарности, он пишет в своей диссертации:

«Идея исследования и осуществление ее принадлежит только мне. Но я был окружен клиническими идеями профессора Боткина и с сердечной благодарностью признаю его плодотворное влияние».

Вступление в хирургию

Судьба дала нам скальпель в руки не для того, чтобы мы им красиво и быстро управлялись, а чтобы с его помощью выручали людей из беды.

А. В. Вишневский

С тех пор как Павлов успешно исследовал нервную регуляцию сердечно-сосудистой системы, он, увлеченный своей удачей, ищет участия нервных механизмов там, где спокон веков никто о них и не думал. В памяти у него крепко сидело учение Сеченова о решающей роли нервной системы, и он склонен был искать ее влияние всюду.

К тридцати четырем годам Павлову присвоили звание доктора медицины за его диссертацию «О центробежных нервах сердца». Спустя год он доцент Военно-медицинской академии.

Серьезно и упорно изучает Иван Петрович хирургию, но в экспериментальной работе многое не нравится ему. Не по душе метод исследования животных, самое отношение к ним. Он видел, как кошки под жужжание аппаратов, ведущих бесстрастный счет судорогам и конвульсиям, задыхаются и захлебываются в собственной крови, собаки извиваются под ножом вивисектора, видел искалеченных, замученных животных и думал о том, что в этом методе исследования кроется ошибка, печальное недоразумение. Искалеченное существо, с перерезанными нервами, защемленными сосудами, терзаемое ножом, нельзя считать нормальным. Оно не способно правильно реагировать, и выводы, сделанные на нем, не, могут служить делу нормальной физиологии.

Все жизненные проявления у такого животного извращены. Ни один орган не может оставаться в, покое, когда нож терзает ткани, хотя бы и далеко отстоящие от этого органа. Все части целого/в целях самосохранения втягиваются в противоборство, изменяя на время присущее им состояние.

С чувством человека, задетого за живое, Павлов сетует на то, что физиологи, оперирующие животных, не располагают отдельной операционной и не ограждают организм от проникновения в него микробов. Сплошь и рядом в научных статьях с непонятным равнодушием отмечается: «Никаких асептических мер принято не было». Как относиться всерьез к результатам, добытым в подобных условиях?

Пусть не истолкуют суждения Павлова превратно, он вовсе не возражает против опытного исследования. Наоборот, только ничем не ограниченный эксперимент принесет успех медицине, но острый опыт должен уступить место хроническому.

Вот она умирает, многострадальная собака! Ее жизнь была рассчитана на один эксперимент. А так ли уж это непреложно? Нельзя ли сделать животное пригодным к долговременному опыту, способным ответить на каждый новый вопрос, обращенный экспериментатором к природе? Чтобы изучить какой-нибудь орган, нельзя ли найти к нему доступ, обойтись без уродования и насилия? Животное может быть здоровым, надо только проделать щель в его тканях – окошечко для наблюдения.

Даже тогда, когда прибегали к этому методу, операция не достигала цели. Взять хотя бы опыт с маленьким желудочком. Физиологи разделяют желудок на две неравные части, при этом кровеносные органы не нарушаются и деятельность желудка одинаково проявляется в обеих долях. В большей идет нормальное пищеварение, а в меньшей, куда пища не проникает, происходит только сокоотделение. Из маленького желудочка через его фистулу – отверстие с выведенным наружу протоком – в склянку изливается чистый желудочный сок. По тому, как интенсивно он поступает во время пищеварения, по качеству сока и по тому, сколько его изливается на различную пищу, можно многое понять в пищеварении. Окошечко в желудок как будто служит науке, но ведь у маленького желудочка перерезаны ветви блуждающего нерва. А что значит орган без нервной системы, без связи с организмом и с соседней частью желудка, деятельность которого маленький желудочек отражает?

Павлов проделывает эту операцию по-своему, он сберегает ветви нерва, совершенствует этим опыт и надолго сохраняет жизнь животного. Шесть месяцев уходит на эти искания – и не напрасно. Вопреки утверждениям, что сохранить можно либо нервные ветви, либо кровеносные сосуды, Павлову удается сберечь и то и другое. Четыре часа длится «кройка и шитье» желудка. До двухсот швов накладывают при этой операции.

Столь поразительна была новая методика Павлова, так много искусства требовала она от хирурга, что сорок лет спустя на Международном конгрессе физиологов в Москве многие делегаты пожелали увидеть комнату, в которой эта операция была впервые проведена…

Мысль изучать организм как единое целое в его нормальном взаимодействии со средой, исследовать жизненные явления в их движении, изменении и взаимном влиянии возникла у Павлова прежде всего как протест против метафизических приемов в естествознании. Образ мышления молодого ученого не мирился с грубым механицизмом, утвердившимся в физиологии, и так называемый «хронический эксперимент» был наглядным выражением принципа исследования естествоиспытателя-материалиста.

Отстоять новый метод в ту пору было не легко. Господствовавшая в науке теория Вирхова не признавала за нервной системой свойства быть регулятором жизненных процессов. Искусственно расчленив организм на так называемые клеточные центры и группы, управляющиеся автономно, последователи Вирхова надолго задержали развитие научной мысли.

Невзирая на трудности, Павлов серьезно занялся хирургией, настоящей человеческой хирургией, наркозом и всяческой терапией, чтобы все это применять к собакам. Этому много содействовал профессор Медико-хирургической академии И. Ф. Цион – автор первого оригинального учебника физиологии, написанного на русском языке, ученый, открывший деятельность нерва, который понижает кровяное давление.

«Огромное впечатление на нас всех, физиологов, – вспоминал впоследствии Павлов, – производил профессор Илья Фаддеевич Цион. Мы были прямо поражены его мастерски простым изложением самых сложных физиологических вопросов и его поистине артистической способностью ставить опыты».

Случилось как-то Циону в день, когда назначена была неотложная операция, быть приглашенным на бал. Не решаясь передоверить работу другим, Цион явился в лабораторию во фрачной паре, чтобы оттуда отправиться на бал. Не надевая халата и не снимая белых перчаток, Цион вскрыл брюшную полость животного, проделал операцию, наложил швы и без единого пятнышка на белой манишке и перчатках отошел от стола. Попрощавшись с сотрудниками, среди которых был и Павлов, он надел цилиндр и прямо из лаборатории уехал на бал.

У Циона молодой студент Павлов в первый раз увидел собак, которым была наложена фистула на желудок. По его заданию Павлов также исследовал деятельность нервов, управляющих поджелудочной железой.

О степени сложности этой работы можно судить по тому, что всяческая осторожность хирурга бессильна против невероятной чувствительности этого органа. Слишком часто после операции железа на долгое время, а то и вовсе прекращает свою деятельность… «Я должен по крайней мере открыто признать, – писал один из физиологов, – что я ни разу не предпринимал такого рода опыта, который был бы так богат собачьими жертвами и так беден полезными результатами».

Павлову эта работа удалась и была удостоена золотой медали. Цион пригласил Ивана Петровича к себе ассистентом, однако вскоре оставил преподавание и уехал за границу.[1]

Своей удачей Павлов немало обязан был так называемой человеческой хирургии и наркозу, введенным им в экспериментальную практику. Над новым метолом подсмеивались и в Императорском институте экспериментальной медицины на Аптекарском острове, где Павлов был шефом физиологического отделения, и в Военно-медицинской академии, куда его пригласили профессором по кафедре фармакологии.

Возможно ли придумать нечто более смешное: хирургия, рожденная в благоговейной тиши пагод и храмов, воспитанная под звуки молитв и прорицаний, – в роли прислужницы собаки?

Павлов не смущался. Он цитировал напыщенные строки безвестного автора: «Хирургия есть божественное искусство, предмет которого прекрасный и священный человеческий образ, она должна заботиться о том, чтобы чудная соразмеренность его форм, где-нибудь разрушенная, снова была восстановлена», – цитировал и оперировал собак, фабриковал фистулы: слюнные, поджелудочные, желчного пузыря и протока, желудка, различных частей кишечного тракта. Все – окошечки, щели для пытливого взора экспериментатора.

Сеченов впоследствии писал о Павлове: «Клод Бернар был первостепенным физиологом и считался самым искусным вивисектором в Европе, каким считается, я думаю, ныне наш знаменитый физиолог Иван Петрович Павлов».

Так началась новая история физиологической методики.

Совершенствование в науках ничуть не изменило характера, не прибавило Ивану Петровичу сдержанности. И в духовном училище, и в семинарии, и в Медико-хирургической академии он легко восстанавливал против себя сокурсников и нередко друзей.

Студенты мстили ему за его нетерпимость, за страстность и плебейские манеры. Он шокировал их, этот неуклюжий рязанец с дерзкими голубыми глазами. В лабораториях за рубежом, где судьба его свела с соотечественниками, они открыто избегали его. Петербургская молодежь, купеческие и Дворянские сынки, они искренне презирали этого рязанского простолюдина.

Недоумевали и друзья молодого Павлова.

Не всякому приходилась по душе его манера спорить: вспылит и, не дослушав, перебьет одного и другого.

– Вы что хотите сказать? – тычет он пальцем в собеседника. – Ну? Ну, говорите!

Годы мало изменили его. Вспыльчивый и страстный, профессор круто обойдется с каждым, кто не справится с научной задачей. Он не посмотрит на то – друг ли это или малознакомый сотрудник. Так однажды помощник его по клинике Боткина, Чистович, поссорившись с ним, ушел из лаборатории с тем, чтобы больше не возвращаться. Причиной ссоры был незначительный случай. Павлов собрался показать Боткину опыт, проведенный на изолированном сердце собаки. Во время эксперимента ассистент Чистович забыл снять зажим с яремной вены. Раздраженный Павлов дернул зажим и порвал вену. Опыт не удался. Между друзьями произошла размолвка, и оба, огорченные, разошлись.

Вечером Павлов послал Чистовичу записку: «Брань делу не помеха, приходите завтра ставить опыт». Дело – прежде всего, в таких случаях он готов подчас и извиниться.

Хуже сложилось, когда в числе людей, недовольных Иваном Петровичем, оказался начальник Медико-хирургической академии, известный ученый, придирчивый и не всегда справедливый администратор, Пашутин. Он невзлюбил молодого профессора за то же самое, что так не нравилось в Павлове студентам-однокурсникам. При первой же ссоре подчиненный резко осадил начальника.

– Со мной шутки плохи, – сказал Павлов и, словно с тем, чтобы посмеяться над Пашутиным, с издевкой продолжал: – Меня в тайны науки посвящала старая дева-горбунья… А это все равно что у черта учиться.

Начальник академии переспросил:

– Что вы хотите этим сказать?

– То, что вы слышали, – последовал невозмутимый ответ.

Пашутин не был любопытен. У него был свой способ отвечать на обиды, и молодому профессору стало вскоре в академии не по себе. Ему не давали нужных сотрудников, командировок, работали у него военные врачи без физиологической подготовки. Ему одному из всех руководителей теоретическими кафедрами не предоставили казенной квартиры. Выведенный из себя, профессор являлся к начальнику с уставом академии в руках. На стороне Павлова был закон, и он требовал его выполнения.

– Вы мне ответите за это, – волновался он, – я не позволю над собой издеваться!

Кончались эти разговоры тем, что Павлов выскакивал из кабинета, хлопая дверью.

Таковы были нравы в Медико-хирургической академии, где Иван Петрович вел неравную борьбу. Пашутин опирался на власть, а Павлов на параграфы устава, и если верить современникам, он в ту пору носил устав при себе, не расставаясь с ним ни на минуту.

У правителя академии были свои основания не любить непокорного профессора. Начать хотя бы с того, что Иван Петрович с виду производил впечатление весьма странное. Кругом – чиновные особы, затянутые в мундиры, некоторые со шпагами, в шпорах, при знаках отличия. И рядом – он, в брюках гражданского покроя, в распахнутом сюртуке, торопливо надетом поверх жилета, и в белой рубашке с галстуком. Чем не насмешка над военным этикетом?

Или такой факт. В лабораторию к профессору Павлову является иностранец, молодой физиолог. Он полон интереса и почтения к известному ученому и беспрерывно сыплет любезностями:

– Спасибо, ваше превосходительство, вы очень добры. А позвольте вас, ваше превосходительство, спросить вот о чем… Или нет, лучше вы, ваше превосходительство…

Фраза остается незаконченной, гневный окрик обрывает ее:

– Бросьте вы эту собачью кличку! Зарядил: «ваше превосходительство», «ваше превосходительство». У меня есть имя, отчество.

Смущенный иностранец извиняется и спешит уйти.

Непокорному ученому не давали звания ординарного профессора даже после того, как он перешел на кафедру физиологии. Притесняли изрядно и его учеников. Конференцией Медицинской академии не была одобрена диссертация сотрудника, вышедшая из лаборатории Павлова. Один из его учеников не был утвержден приват-доцентом…

Зато ценили профессора студенты. Они нередко встречали и провожали его аплодисментами. Их увлекали его лекции, порывистая речь, пересыпанная народными оборотами; забавляло, что профессор называет желчный пузырь «временным магазином желчи», живот – «брюхом». Тем более казалось им это странным, что профессор тщательно готовился к лекциям, терпеливо оттачивал свои формулировки. Прежде чем выступить с докладом, он предварительно прочтет его вслух, попросит кого-нибудь прослушать, чтоб проверить на нем впечатление. Очень нравился студентам наглядный метод его преподавания.

– Насматривайтесь, насматривайтесь, господа, – приглашал он студентов во время опытов, – прочитанное мною найдете в книжке, не упускайте случая хорошенько поглядеть,… Я люблю учить не рассказом, а показом…

Этот метод преподавания отнюдь не был традиционным для Медико-хирургической академии. Еще недавно обучение сводилось здесь к зазубриванию отдельных страниц из учебников Германна или Кюне, переведенных на русский язык. Демонстративные опыты ввел впервые Цион. Написав оригинальный учебник и вытеснив устарелые немецкие пособия, он стал дополнять лекции демонстрациями.

О профессоре Павлове говорили со смешанным чувством удивления и интереса. Среди сонма суровых и высокомерных наставников он выделялся доступностью и простотой. Ему ничего не стоило примкнуть к шумной ватаге студентов на улице, или, обгоняя, бросить им на ходу: «Эй вы, инвалиды! Аппетит – это выражение страсти в акте еды, а вы еле плететесь!»

Невнимательному студенту, готовому на слово поверить профессору, лишь бы самому не потрудиться, не «терзать кролика или собачку», приходилось выслушивать неприятные вещи.

Особенность Павлова нравиться молодежи обнаружилась в Англии, когда он в 1928 году читал лекцию в Кембриджском университете. Было условлено, что каждые полминуты он будет делать перерыв, чтобы дать переводчику возможность повторить сказанное по-английски. Только три раза он остановился, а затем увлекся и забыл об условии. Минут пять продолжалась его страстная речь, прежде чем он сообразил, что студенты его не понимают. Тогда он сжал кулаки и расхохотался. Вслед за ним хохотала вся аудитория. Профессор полностью завладел сердцами студентов…

* * *

В 1881 году Павлов женился.

Несмотря на свои успехи в науке – Павлов вплоть до профессуры, до 1890 года, остро нуждался. Вспоминая об этом времени, он с признательностью говорит о материальной поддержке друзей, умалчивая о том, как нелегко было ему принимать эту помощь. Желая как-то поддержать Павлова в нужде, товарищи пригласили его прочесть им серию лекций о нервах, усиливающих сокращение сердца. Сумма, собранная в складчину, была под видом необходимых расходов для демонстрации вручена ему. Через несколько дней все деньги, до последнего гроша, были Павловым истрачены на покупку животных для предстоящих /лекций…

После женитьбы Ивана Петровича прямые обязанности его брата перешли к жене. Теперь она покупала ему обувь, одежду, белье, вела дела с парикмахером. Увидев на ученом новую вещь, сотрудники не без лукавства спрашивали:

– Что это, Иван Петрович, на вас? Неужели обновка?

Он смущенно оглядывался и виновато отвечал:

– Да, обновка. Заставили купить…

У него появился интерес к коллекционированию: марок, растений, картин, бабочек. Профессор утверждал, что мотыльков ловит для сына. Но тот, кто видел его с сачком, подкрадывающимся к бабочке в надежде ласковым шепотом удержать ее на месте, не мог усомниться в том, для кого это делается. Весть о том, что он забаллотирован и кафедра физиологии по конкурсу отдана другому, почти не тронула его. Он был занят задачей, как сохранить бабочек, куколки которых завершали свое превращение, – до кафедры ли в такой момент!

Не исчезли и старые влечения. По-прежнему его влекло к физическому труду. Не помогали игра в городки, купанье, велосипедное катанье, – руки тянулись к лопате, к кирке. Он вскапывал клумбы, чистил дорожки в саду, прокладывал новые, очищал с них песок и посыпал свежим. Песок приходилось по крутому подъему приносить с моря. Он трудился так, что ночью не спал от усталости. «Удовольствие, испытываемое мною при физическом труде, – сознавался он, – я не могу сравнить с трудом умственным, хотя я все время живу им. Очевидно, это оттого, что еще мой прадед сам пахал землю…» Знаменитый исследователь любил топить печь, наслаждаясь своим искусством, и был счастлив услышать одобрение окружающих. Что бы он ни делал, со стороны казалось, что именно эта работа наиболее любима и приятна ему. «Не знаю, – шутил часто Павлов, – кем бы я был более счастливым: земледельцем, истопником или ученым?»

В 1936 году он в письме Вседонецкому совещанию шахтеров пишет:

«Уважаемые горняки! Всю мою жизнь я любил и люблю умственный труд и физический, и, пожалуй, даже больше второй. А особенно чувствовал себя удовлетворенным, когда в последний вносил какую-нибудь хорошую догадку, т. е. соединял голову с руками.

Вы попали на этот путь. От души желаю вам и дальше Двигаться по этой единственно обеспечивающей счастье человека дороге…

С искренним приветом

И. Павлов».

Таковы были увлечения и страсти его, они не угасали… оперировал и писал он правой и левой рукой, а рюхи бросал, играя в городки, только левой…

О маленьком желудочке, раскрывшем великую тайну

Часто говорится, и недаром, что наука движется толчками в зависимости от успехов, делаемых методикой. С каждым шагом методики вперед мы как бы поднимаемся ступенькою выше, с которой открывается нам более широкий горизонт с невидимыми раньше предметами. Поэтому нашей передовой задачей будет выработка методики.

И. П. Павлов

Новые методы исследования утвердились в лаборатории, и помощники Павлова, увлеченные его идеями, принялись изучать процессы пищеварения.

– Пищевой канал, – говорил ученый в своем университетском курсе, – химический завод, подвергающий сырье – пищу химической обработке, чтоб вернее и лучше усвоить ее. Завод состоит из ряда отделений, где, в зависимости от своих качеств и свойств, пища задерживается, сортируется или следует дальше. К отделениям завода доставляются реактивы – химические вещества – из ближайших фабричек, устроенных в стенках завода, или из более отдаленных, обособленных органов. Эти органы-фабрики сообщаются с «заводом трубопроводами». Таковы железы с их протоками. «Каждое производство» доставляет специальную жидкость, особый реактив, действующий на известные составные части пищи.

Физиологи конца девятнадцатого века эти процессы изучили. Извлеченные из организма химические вещества были исследованы в стаканчиках. Здесь выяснилось их действие на различную пищу и их взаимное влияние друг на друга. Однако скудная методика не могла объяснить: от чего зависит порядок выделения желез? Все ли они выделяют соки на всякую еду? Зависит ли интенсивность отделения этих соков-секретов от количества поглощаемой пищи? Вступают ли реактивы во взаимоборство или нейтрализуют друг друга? В какой, наконец, мepe зависят эти процессы от нервной системы?

Ученые полагали, что пища, соприкасаясь с железами, вызывает этим отделение секрета. Вовсе не было известно, какие причины способствуют выделению желчного и кишечного сока. Не были изучены механизм передвижения пищи в кишечнике и степень участия различных его отделов в усвоении этих продуктов.

Не лучше обстояло дело с попытками исследовать деятельность желез желудка. «Маленький желудочек» не был еще в то время известен, не внес еще своих изменений в его построение и Павлов. Исследователи пользовались грубой механикой наблюдения. В отверстие желудка вставлялась трубка, и сок вытекал наружу. Смешанный, однако, с пищей, он не представлял для науки интереса. Чтоб изучить свойства желудочного сока, приходилось делать настой из слизистой оболочки желудка животного.

Считалось бесспорным, что пищеварительные железы не подчинены влиянию нервной системы и что желудочный сок выделяется лишь после принятия пищи.

Физиология была бессильна помочь медицине, и врачам оставалось черпать свой опыт лишь на операционном столе или наблюдать анатомические изменения в пищеварительном тракте на трупах. Не зная процессов, происходящих в желудке и кишечнике, врачи не могли прописывать правильный режим питания и диету.

Были попытки изучать пищеварение на здоровом животном. Проток поджелудочной железы выводили через брюшную стенку наружу и наблюдали ее выделения. Эта методика оказалась бесплодной. Из протока изливался секрет, и шел он непрерывно, независимо от того, ест ли животное или голодает. Этим, однако, не исчерпывались все неудачи: резиновая трубка, вставленная в проток, вываливалась, и отверстие зарастало.

Понадобились десятилетия непрестанных исканий, чтобы постоянная фистула поджелудочной железы была создана. И, к чести русской мысли, эту проблему разрешил двадцатидевятилетний Иван Петрович Павлов. Год спустя эту же операцию повторил за рубежом немецкий ученый Гейденгайн.

Первые успехи вдохновили Павлова, и в лаборатории началась горячая работа. Фистулы совершенствовались и улучшались. Их деятельность должна была стать бесперебойной и верной. Одна группа людей была приставлена к желудку, другая – к поджелудочной железе, третья – к кишечному каналу. У каждого сотрудника свое окошечко, своя задача, трудная, новая, никому еще не известная. Отсчитываются капли желудочного сока, изучается его химический состав, как часто он выделяется, каков он в различное время. Эти же вопросы и так же настойчиво обращены и к железам, к желчи, к кишкам.

Вместе с первым успехом возникла и первая трудность: фистулы разъедались вытекающим соком поджелудочной железы, покрывались язвами и кровоточили. Что делать?

– Чаще обмывайте фистулы водой, – отдает распоряжение ученый. – Экий недогадливый народ, пустячка испугались. Вода – лучшее средство, любому фельдшеру это известно.

Обмывания, однако, не помогали, раны все более и более изъязвлялись.

Чего тут, казалось, соображать, не помогает вода – надо смазать обволакивающим. Ну и люди!

Ассортимент «обволакивающих» достиг солидных размеров, а в состоянии животных не наступало улучшения. Собаки раздражались, и все труднее становилось с ними работать. Непредвиденные «пустячки» серьезно грозили всей новой методике. Какая незадача! Собаки погибали от язвы живота, вызванной разъедающим соком.

Однажды утром сотрудники увидели в лаборатории нечто неожиданное: собака, которую держали на привязи, за ночь учинила разгром в помещении, часть стены обвалилась, и куча штукатурки громоздилась на полу. Собаку перевели в другой угол комнаты. На следующее утро – та же картина: был обломан выступ стены. Животное снова лежало на штукатурке.

Собака-разрушительница заинтересовала Павлова. Он ею занялся; долго и тщательно обследовал выступ, точно видел в этом особый смысл. От его внимания не ускользнуло, что собака и у нового места царапает стену и подгребает под живот осыпающуюся известь и мел.

– Молодец, – искренне похвалил он собаку, – прекрасный пес!

– Не хотите ли вы, – заметил один из сотрудников, – оставить разбойника на свободе еще на одну ночь?

– Да, конечно, собака хорошая. Дельная.

Он еще раз оглядел животное и, многозначительно подмигивая, спросил:

– Обратили внимание на фистулу?

Сотрудник не видел в фистуле смягчающих вину обстоятельств и пожал плечами:

– Фистула не мешает ей изрядно дебоширить.

– Она больше не будет, – ласкал ученый собаку, – даю вам слово, не будет.

Блестящие глаза его говорили: «Погодите, соберутся сотрудники, вот удивлю, ушам не поверите».

– Поняли, нет?

Зачем возражать, откликаться, подвергать себя риску вызвать насмешку? Иван Петрович не стерпит, сам скажет, в чем дело. Так оно и есть, где ему сдержать поток мыслей и чувств!

– Где ваши глаза? Самое важное упустили… Собака учит нас, как фистулу лечить. – Он едва сдерживает свой восторг. – Мы с вами не подумали ей песочка подсыпать, она и принялась сама его добывать. Вот и фистула у нее сухая, все идет на лад. Завтра же каждой собачке подстилку дадим…

Чудесный наблюдатель, он увидел помощь там, где никто ее не разглядел, усвоил урок, преподанный ему собакой. Много лет спустя он вспоминает об этом и для барельефа «неизвестной собаке», изображающего животное у разрушенной стены, сам делает надпись: «Разломив штукатурку и сделав из нее пористую подстилку, собака подсказала экспериментатору прием, благодаря которому истекающий из искусственного отверстия поджелудочный сок не разъедает брюха…»

За этими трудностями пришли другие. Обильные потери пищеварительных соков – поджелудочной железы и печени – преждевременно губили животных. Организм, лишенный этих веществ, приходил в упадок. Изменялся скелет, размягченные кости искривлялись. Нельзя ли исправить положение?

Павлов проделывает над больными собаками следующий эксперимент: возвращает проток поджелудочной железы на прежнее место, в двенадцатиперстную кишку, и зашивает отверстие на животе. Нормальнее положение органов восстановлено, и спустя три недели начинается выздоровление животных. Кости твердеют, собаки крепнут и через месяц становятся на ноги.

Чтобы вместе с поджелудочным соком сохранить щелочи, необходимые для организма, уберечь собаку от гибели, оставалось либо сократить выделения железы, либо чем-нибудь другим возмещать. Ученый вводит правило: закрывать фистулу, как только опыт закончен, беречь каждую каплю секрета, а животных кормить молочной пищей, которая, как известно, вызывает лишь незначительное отделение сока.

Сложная проблема, занимавшая умы ученых в продолжение века, была решена: животные с хронической фистулой, не подвергаясь излишним страданиям, могли действительно жить годами в лаборатории.

Это оперативное остроумие привлекло к Павлову внимание хирургов страны. Только в его лаборатории и можно было научиться таким операциям, какие на людях еще не проводились.

Помощники Павлова, движимые стремлением найти зависимость деятельности желудочно-кишечного тракта от нервной системы, нашли ее. И у поджелудочной и у прочих желез были найдены нервы, возбуждающие и тормозящие у них сокоотделение. Регуляторами тончайших процессов обмена предполагались волокна в них, подобные тем, которые были открыты на сердце. В железах обнаружилась хитроумная механика: они как бы обладали умом, владели чувством меры, воплощая в себе первоклассную химическую лабораторию. Во всем неизменный порядок, без расточительства и ошибок: соки изливаются в точных дозах различной силы, в зависимости от качества и количества пищи. Та же прочная слаженность и в работе кишок: у каждого отдела своя работа, связанная с деятельностью соседнего звена.

В практике врачей встречается случай заращения пищевода. Для сохранения жизни таких больных их искусственно кормят через желудочный свищ, образованный хирургическим путем. Некоторые врачи обратили внимание на то, что всякий раз, когда такие больные брали в рот пищу, у них выделялся желудочный сок. Это можно было объяснить только тем, что отделение сока возможно и тогдa, когда пищевой комок не пришел еще в соприкосновение со слизистой оболочкой желудка.

Чтобы проверить свидетельства врачей в обстановке лаборатории, Павлов изго'товляет себе модель для опыта. Он накладывает собаке фистулу на желудок, затем перерезает у нее пищевод на уровне шеи, приживляет конец его к отверстию раны. Проглоченная пища теперь не достигает пищеварительного тракта и выпадает наружу. Тем любопытней – как отзовется на это желудок? Существует ли связь между ним и видом или запахом пищи? У исследователя для наблюдения два окошка – одно в желудок, другое в пищевод.

Животное, оправившись после операции, жадно устремляется к пище, аппетитно жует, истекая слюной, хватает, заглатывает еду, но съеденное выпадает через шейное отверстие из пищевода наружу. Ни крошки изо рта не доходит до желудка, а из желудочной фистулы обильно изливается сок.

Нет ли тут ошибки – именно ли нервные раздражения, возникающие при жевании, вызывают деятельность желудочных желез? Не будут ли соки одинаково изливаться на все, что раздражает слизистую оболочку рта?

Павлов принимается кормить собаку… камешками, Животное глотает их, они выпадают из пищевода наружу, а сок из желудка не отделяется…

– Погодим с заключением, – все еще не доверяет ученый себе. – Мы кормили собаку камнями насильно. Кто поручится, что принуждение не тормозит деятельности желез?

Павлов приучает животное глотать камешки без принуждения, однако результаты нисколько от этого не меняются: железы продолжают оставаться в покое.

– Теперь и мы поверили, – сказал ученый, – что это так.

И еще одно открытие было сделано: не только прикосновение пищи к слизистой оболочке рта, но и один вид или запах ее вызывает у собаки с перерезанным пищеводом отделение желудочного сока.

Еще со времен Аристотеля было известно, что психические причины могут отражаться на деятельности желудочной и слюнной желез. Не так уж трудно убедиться на собственном опыте, что «желудок ворчит», когда паштет еще на столе или за витриной. Обосновать это научно не позволяла скудная методика физиологии. Ученые и мысли не допускали, что психика способна влиять на деятельность поджелудочной или слюнной железы.

Павлов поставил себе задачей доказать, что раздражения, падающие на органы зрения, вкуса, обоняния, вызывают в них импульсы, которые следуют по нервам в кору головного мозга и дальше к железам желудка.

Он проделывает два эксперимента, одинаково наглядных и убедительных. Осторожно и незаметно ученый вводит собаке с перерезанным пищеводом корм через фистулу желудка. На этот раз отделение сока наступает не скоро и в ничтожном количестве. Между тем такое же количество пищи, если бы животное проглотило его, вызвало бы стремительное и обильное отделение желез. В самый разгар опыта, во время сокоотделения, Павлов перерезает у собаки ветви блуждающего нерва, идущие из продолговатого мозга к желудку, и выделение сока мгновенно прекращается.

Выяснилось, таким образом, как осуществляется связь между железами и органами чувств: пища возбуждает вкусовой аппарат, возбуждение следует в мозг, а оттуда – к желудочным железам.

Мнимое кормление открыло ученому возможность добывать большие количества чистого сока. Препарат пригодился для людей, страдающих недостатком собственного желудочного сока.

– Можете брать сок у собак, – шутил Павлов, – как берут молоко у коров…

Весть об этом открытии разнеслась по стране, и гектолитры спасительного препарата пришли на помощь человеку.

О «психическом соке»

Физиология и медицина находят, что человеческий организм есть очень многосложная химическая комбинация, находящаяся в очень многосложном химическом процессе, называемом жизнью. Процесс этот так многосложен, а предмет его так важен для нас, что отрасль химии, занимающаяся его исследованием, удостоена за свою важность титула особенной науки и названа физиологией.

Н. Г. Чернышевский

Сок, извлекаемый новым методом, был назван Павловым «психическим» – по той причине, что без посредничества психики появление его невозможно.

Павлов сделал значительное открытие и тут же допустил неверное заключение. Остановимся подробно на нем.

«Сок, который выделяется желудком от одного вида или запаха пищи, – решил Иван Петрович, – коренным образом отличается от всякого иного. Чтобы железы желудка пришли в действие, необходимо предварительно «оживленное представление о еде», страстное желание есть. Даже проглоченная пища не может быть переварена без психики, без некоторой дозы «воображения».

Сомнительные идеи, как бы твердо они ни излагались, ничуть не становятся от этого достоверней, и число недоумевающих среди студентов и сотрудников неизменно росло.

Вот когда ученому пришлось поспорить с ними. Истина прежде всего, и он докажет, настоит на своем, разобьет своих противников в пух и прах.

– Сомневаетесь в существовании «психического сока»? Спрашиваете, чем он отличается от рефлекторного?

Студенты действительно взяли себе за правило спрашивать его об этом.

Сейчас он приведет им убедительный пример:

– Я наблюдал это на самом себе. После какой-то мимолетной, но сильной лихорадки я, совершенно оправившись в остальном, потерял всякий позыв к еде. Было даже что-то забавное в этом полном равнодушии к пище. Совершенно здоровый, я отличался от других тем, что, по-видимому, мог обходиться без всякой еды. Боясь сильного истощения, я через два-три дня такого состояния решил возвратить себе аппетит, выпить вина. При первом же глотке я живо почувствовал движение его по пищеводу и в желудке – и моментально испытал приступ сильного аппетита. Что это доказывает? Разве не ясно, что тут замешана психика? Первый удар, который приводит в движение железы желудка, идет со стороны психики в виде страстного желания есть, иначе говоря, от того, что известно как аппетит.

Все молчат, но в заднем ряду профессор заметил уже чью-то недоверчивую улыбку и бросает студенту через всю аудиторию:

– Милостивый государь! Милостивый государь! Вы что, сомневаетесь? Подите сюда, пожалуйста, я вас прошу…

И поток доказательств продолжается…

Врачам он конфиденциальнейшим образом говорил:

– Я понимаю теперь, почему вы неправильно объясняете аппетит. Вдумайтесь в идею о психическом акте как о сильном раздражении секреторных нервов желудка.

Они охотно вдумаются, тем более что с них ничего больше не спрашивают…

Каждый день приносил важные доказательства в пользу новой теории. «Психический сок» стал «аппетитным», а так как он служил как бы спичкой для зажигания горючего, то ему приличествовало также именоваться «запальным». Доблести сока неудержимо росли, а число приверженцев новой теории заметно падало. Павлов это видел и тем решительней защищался. Он разделял своих помощников на две категории – на «филозопов», людей, которых трудно в чем-либо убедить, и на «людей с головой», единственных, к кому стоило обращаться со словами убеждения.

– Без влияния психики, – поучал он их, – не обходятся нервы не только желудка, но и поджелудочной железы и кишок. Разве не вошел в пословицу факт перебирания кишок при сильном аппетите или голоде?

Он был решительно уверен в том, что пища «должна быть доставлена в организм не только с помощью мышечной силы, но и высших отправлений организма – смысла, воли и желаний животного».

«Люди с головой» спокойно выслушивали его и все-таки задавали вопрос:

– Чем же это не рефлекторный акт? При чем тут психика? Пища непосредственно побуждает железы желудка к действию…

Тогда ученый терял терпение и возмущенно вскрикивал:

– Чепуха! Ерунда! Вздор!

Тысячи примеров, полчища доказательств были на его стороне.

И народный опыт и медицина древних времен на его стороне. Врачи прекрасно понимают, как важно для здоровья больного возбудить у него аппетит. Не слишком разбираясь в физиологических тонкостях, они советуют за столом думать только о пище и не отвлекаться на что-нибудь другое. Есть немало доказательств, что мрачные размышления и споры за столом портят пищеварение.

– Мне стало понятно, – говорит он, – почему в некоторых руководствах по гигиене рекомендуют, чтобы столовая комната была отделена, ничем не напоминала о работе и на пороге ее оставались все заботы дня… Без запаха, без вкуса, вида пищи или чувства голода – нет и действий пищеварительных желез!

Один из помощников Павлова, такой же настойчивый, как его шеф, был приставлен к «окошку», известному в лаборатории под названием «фистула двенадцатиперстной кишки». Этот помощник по целым дням не кормил собаку, не показывал ей ничего, что напоминало бы мясо-сухарный порошок, и все-таки видел, как через фистулу периодически изливалась смесь желчи и поджелудочного сока. Работа желез аккуратно чередовалась с покоем. Павлов объяснил бы это тем, что собака «страстно хочет есть» и неотступно думает о пище. Но откуда такая регулярность? Разве лишь допустить, что собака предается воспоминаниям о еде каждые полтора-два часа, минута в минуту?…

Дальнейшие наблюдения оказались не менее удивительными. Вопреки установившемуся представлению, что сокращения желудка возникают только во время пищеварения, а лишенные содержимого кишки и желудок не сокращаются, сотрудник убедился в другом. Одновременно с тем, как начинается выделение желчи, кишечного сока и секрета поджелудочной железы, приходит в движение весь желудочно-кишечный тракт. Спустя некоторое время период согласованной деятельности сменяется периодом покоя. Все это предстало как нечто новое и необъяснимое.

Ассистент представил профессору свои наблюдения, отчетливо выраженные в протоколе опыта. Павлов отодвинул бумагу и сказал:

– Это глупости. Уходите и не смейте повторять их.

Ассистент сложил протокол и произнес одну только фразу, короткую и ничуть не обидную:

– Я уверен, что не ошибся, это было именно так.

– Что такое? – вспылил ученый. – У вас наверняка была при себе пища, от вас пахло пищей, без этого не обошлось.

Помощник настаивал на своем. Он день за днем сидел возле собаки, голодный и усталый. Глаза его воспалились от напряжения. Нет, он не ошибался, нет, нет.

Снова ученый и его помощник сошлись, и снова их встреча окончилась спором. Сотрудник покушается на теорию «психического сока» – что его щадить. Павлов сам сходит к собаке и докажет ассистенту, что он неправ.

Прежде чем вернуться к опытам, помощник долго полоскал рот, в котором, кстати сказать, весь день не было ни крошки, надел чистый халат и терпеливо провел у станка двенадцать часов без перерыва. Результаты были те же: поджелудочная железа, печень и кишечные железы выделяли соки независимо от того, было ли у собаки страстное желание есть и предавалась ли она воспоминанию о пище.

Павлов мог убедиться, что опыт был обставлен со всеми предосторожностями. Ассистент выбрал для работы изолированную комнату в отдаленной части здания. Ни один звук не долетал сюда из лаборатории, ни одно постороннее раздражение не могло извратить поведения животного. Последнее сомнение ученого исчезло, когда помощник на его глазах накормил после опыта голодную собаку. Периодическая деятельность желудочно-кишечного тракта и желез оборвалась, и наступил другой ряд процессов, связанных с пищеварением.

Через несколько дней «психический сок» со всеми его кажущимися заслугами был похоронен. Павлов поспешил воздать виновнику торжества – подопытной собаке – положенную долю похвал:

– Вот это пес! Вот это молодец! Нет, подумайте, какая сила! Как он работал! Кудесник! Чудодей! Первоклассный пес, честное слово!..

Было очевидно, что похвалы эти целиком относятся, конечно, к ассистенту и содержат в себе раскаяние.

Двадцать лет спустя, выпуская в свет второе издание своих лекций, Павлов пишет в предисловии: «Что касается так называемого психического возбуждения желез, которое я резко противопоставлял рефлекторному возбуждению, с жаром и развязностью говоря о мыслях и желаниях, а также чувствах экспериментальных животных, то в настоящее время ходом развития моей физиологической мысли я приведен к совершенно другому представлению о предмете. Разговор о внутреннем состоянии животного считается нами теперь научно бесполезным».

Как подлинному ученому, ему нисколько не трудно было признать свою ошибку, осудить свою неуступчивость и объявить прежнее убеждение «научно бесполезным».

Работа требовала много сил, огромного умственного напряжения, и малейшая попытка отклониться в сторону от задач лаборатории встречала у Павлова решительный отпор.

– В данный момент, – говорил он, – я этой проблемой не интересуюсь, для меня не существует никаких других вопросов физиологии, кроме физиологии пищеварения.

– Помилуйте, – раздавались возражения, – мы упускаем важные открытия, оставляем без внимания серьезнейшие вещи.

– Не наше дело разбрасываться, – отвечал он, – гениев среди нас нет. Все мы люди маленькие…

Поглощенный своей целью, он умел отрешаться от всего. Работы по исследованию нормальной деятельности желудочно-кишечного тракта привели к большому. успеху, медики получили ряд важных советов. Был оставлен прежний взгляд, что механическое раздражение пищей слизистой оболочки рта приводит к отделению сока желудка и кишечника. Выяснилось, что нервный аппарат строго регулирует отделение сока, что на каждый род пищи отпускается секрет определенной интенсивности и качества, различной переваривающей силы и кислотности. На мясо изливается много желудочного сока, на молоко – меньше, для хлеба выделяется сок, богатый ферментами, для белков и жиров – обильная доза желчи… Обед встречает уже в желудке определенный прием; сортирующий механизм одну часть пищи задержит, другую отправит дальше. Мясо останется в желудке подольше, молоко дойдет до толстой кишки быстро, хотя бы мясо и молоко были съедены в один прием.

И еще одну важную подробность в механизме пищеварения вскрыл Павлов.

Наблюдая собак с искусственным желудочком, ученый заметил, что желудочный сок продолжает у них выделяться в течение пяти и больше часов после приема пищи. Что именно поддерживает отделение сока в течение столь долгого времени, не было известно.

Трудно было также объяснить и другое. Во время еды из околоушной железы собаки выделялось много слюны, лишенной пищеварительных свойств, зато богатой белками. Зачем, казалось, организму эта слюна?

Похоже было на то, что подношение пищи ко рту и пережевывание ее вызывает первую фазу сокоотделения, а с момента прихода пищи в желудок наступает вторая.

Выяснилась и связь между действием слюны, богатой белками, и второй стадией – выделением желудочного сока. Механизм был прост и целесообразен. В самом начале распада пищи частицы белка, действуя непосредственно на слизистую оболочку желудка, вызывают дополнительное сокоотделение. Той же цели служит слюна околоушной железы. Ее белки как бы гарантируют, что пищеварительный процесс будет доведен до конца.

«Запасливая природа, – писал по этому поводу Павлов, – приспособила во рту еще лишний приборчик, из которого вместе с пищей посылается в желудок в виде белкового раствора верный возбудитель желудочного сока…»

* * *

Свыше ста лет назад впервые было высказано предположение, что существует специальная нервная система – трофическая, регулирующая интимные процессы питания тканей и их взаимоотношения с окружающей средой. Расстройство этого аппарата приводит к образованию тяжелых и сложных язв, к омертвению органов и прекращению их деятельности. Кровеносные сосуды продолжают как будто работать исправно, кровь поступает в ткани бесперебойно, а их поражает болезнь. Медики склонялись к признанию трофической нервной системы, а физиологи ее отрицали.

Павлов возрождает оставленное учение. Он утверждает, что питание сердца находится под двойным контролем: нервов сосудистых, ведающих током крови, и нервов, определяющих в интересах всего организма точные размеры необходимого для сердца питания.

Оперируя животных в течение нескольких десятилетий – изолируя отрезки кишок, перегораживая желудок, вытягивая под кожу кишечные петли, выводя протоки желез, – ученый заметил ряд необъяснимых явлений. Они особенно бросались в глаза после операций на двенадцатиперстной кишке. У оперированных животных вдруг поражалась слизистая оболочка полости рта и кожи, возникали частичные и полные параличи, искажение отношения к внешнему миру и, наконец, внезапное обмирание, почти полное прекращение дыхания и сердцебиения. Однажды после одной из таких операций собака вдруг беспричинно упала, казалось, замертво. Ее положили для вскрытия на стол и в последнюю минуту заметили, что сердце у животного забилось…

Все эти страдания так же внезапно исчезают, как и появляются, то безудержно нарастая, то спадая, чтобы затем снова возникнуть. Объяснить эти явления одной лишь потерей соков желез было трудно. Они возникали и у животного без фистул.

Нечто схожее с этим врачи наблюдают и в клинике. Заболевание желудка у ребенка приводит подчас к поражению кожных покровов, а болезнь кожи вызывает расстройства внутренних органов. Как это все объяснить? Кто знает, почему в голодающем организме при общем истощении вес сердца и мозга остается без изменения? Нет исчерпывающих объяснений, как и почему согревающие компрессы, сухие банки и горчичники приносят больному выздоровление. О состоянии желудочно-кишечного тракта судят по внешнему виду языка. Но какие для этого у врача основания? Разве язык – естественное продолжение толстых и тонких кишок?

Все это можно объяснить, только допустив существование нервов, определяющих размер и качество питания для каждой ткани сообразно с интересами организма в целом. В одном случае раздражение такого нерва теплым компрессом приводит к подъему его жизнедеятельности и к устранению болезни, а в другом – охлаждение вызывает болезненный ответ в различных частях организма. Только тем, что нервная система замкнута и ей свойственно тонко регулировать питание тканей, можно объяснить, как удается организму сохранить в норме сердце и мозг при длительном голодании, почему страдания желудочно-кишечного тракта откликаются изменением слизистой оболочки языка…

Все эти факты, собранные Павловым в течение десятилетий, позволили ему в 1920 году выступить с докладом и настаивать на том, что старое учение о трофической нервной системе имело известное основание, напрасно физиологи отказались от него. Наряду с нервными волокнами, вызывающими деятельность того или иного органа, и сосудодвигательными, регулирующими приток питательных материалов, следует допустить существование волокон, которые тончайшим образом управляют процессом питания в тканях и регулируют взаимоотношения между ними и окружающей средой. Каждый орган и каждая ткань находятся под воздействием таких нервов, как это было уже установлено в отношении сердца. Ученый настаивает на том, что вопрос этот должен быть подвергнут исследованию, лечь в основу наших современных представлений о роли нервной системы в организме.

Как же отметили современники научные успехи Павлова?

Первые отклики ученых были не слишком благоприятны. Так, в журнале «Русский врач», между прочим, писали: «Теория пищеварения, созданная Павловым, должна быть признана неверной, некоторые из фактов, на которые он опирается, не имеют научного значения, другие – противоречат ему…»

Кто автор этой статьи?

Эти строки написал ученик Павлова, человек, о котором ученый в речи на заседании Общества русских врачей отозвался как об одном из своих ближайших сотрудников в работах по изучению пищеварения.

Не было в этом ни вероломства, ни клеветы. Мы угадываем здесь другое: столкновение требовательного профессора с уязвленным сотрудником. Обличая, однако, своего учителя, доктор Попельский, автор статьи, прежде всего обличал себя…

Знаменитый Лесгафт в свое время писал о книге Павлова:

«У Павлова все, как оказывается, объясняется специфичностью или целесообразной деятельностью органов. Навряд ли можно допустить, что такие объяснения имеют какое-либо научное значение. Несомненно можно сказать, что это есть период научной несостоятельности, если какие-либо процессы объясняются «специфичностью»…»

Как отнесся к этому Павлов?

Иван Петрович в таких случаях бывал суровым и даже резким.

– Какие это судьи? – разносился по лаборатории его негодующий голос. – Я отрицаю их! Вместо конкретного слова, честной критики – спекулятивная философия! Что мне их выдумки, я опираюсь на практику, на гранитный фундамент науки!

Руки его насмешливо изображали врагов: их рост, их манеры, лицо выражало презрение.

Несколько дней спустя он утешает себя экскурсом в историю:

– Ищи у них правды. Кох отплевывался от Пастера, Пастер – от Коха. Вирхов смеялся над Мечниковым и отрицал Пастера. Клиницисты всего мира не признавали мечниковских фагоцитов. Нашли чем удивить! Есть ли что-либо страшнее тирании медицинского образования?

Художник Нестеров, который был свидетелем одной такой отповеди, рассказывает в своих воспоминаниях:

«…Сеанс начался. Сидел Иван Петрович довольно терпеливо, если не считать тех случаев, когда ему хотелось поделиться своими мыслями. Однажды попался ему свежий английский журнал с критической статьей на его научные теории; надо было видеть, с какой горячностью Иван Петрович воспринимал прочитанное; по мере своего возмущения он хлопал книгой об стол, начинал доказывать всю нелепость написанного, забывая, что я очень далек от того, что так вдохновляло его. В такие минуты, положив палитру, я смиренно ожидал конца гнева славного ученого. Буря стихала. Сеанс продолжался до следующей вспышки».

Несправедливая, пристрастная критика разделялась немногими учеными. Вначале менее известные, а затем и крупные стали примыкать к учению Павлова. Медики поспешили изменить свои взгляды на болезни и методы лечения желудочно-кишечных заболеваний. Павлова почтила признанием Академия наук, и вскоре его избрали академиком. Имя русского ученого стало широко известно за границей.

Павлову присвоили Нобелевскую премию. Во врученном ему дипломе значилось, что Каролинский медико-хирургический институт, который имеет право присуждать Нобелевскую премию за важнейшие открытия, постановил присудить премию 1904 года Ивану Петровичу Павлову «в знак признания его работ по физиологии пищеварения, каковыми работами он в существенных частях пересоздал и расширил сведения в этой области».

Такой награды до Павлова не присуждали еще ни одному физиологу.

Вторжение в психологию

Психология, не опирающаяся на физиологию, так же несостоятельна, как и физиология, не знающая о существовании анатомии.

В. Г. Белинский

Есть особого рода, удивительные люди. Увлеченные известной идеей, в ранней ли молодости или чуть позже, они всю жизнь от нее не отступают, остаются ей верными до последнего вздоха. Из всего многообразия счастливых и печальных путей они знают один – неизменный и строгий. Все в них проникнуто верой и силой, страшным упорством, подлинной тиранией над собой. Что им неудачи и трудности! Страсть их не знает преград. Верные себе, они умеют видеть только одну цель, служить только ей. Без предвзятых расчетов они следуют за фактами твердым шагом к успеху.

Горячо отдавшись любимому делу, они рано постигают искусство отречения, тайну ограничивать себя во всем. И красота, и развлечения, и изящество им доступны и близки, а еще ближе любимый труд. Великие труженики, они обогащают весь мир ценой угнетения собственного чувства прекрасного.

Таким был Павлов.

В театр он не ходил, хотя любил и ценил трагедии Шекспира, перечитывал их по многу раз. Не жаловал и кино. Музыку слушал не без удовольствия, оперные певцы приезжали к нему, чтобы исполнять его любимые вещи, и все же музыка не стала его привязанностью. Живопись он почитал, полотнами, украшавшими стены его кабинета, искренне восхищался, портрет его писали Репин и Нестеров, его лепили знаменитые скульпторы, – а сам контура собаки не нарисует… Сходство со львом губит рисунок.

Писать он не любит, он скорее расскажет: легче и проще. Зато умеет глубоко любить печатное слово. Всегда готовый отречься от научной ошибки, он ни за что не изменит собственному чувству, запечатленному вдохновенным пером. Никто не поколеблет в нем ощущения прекрасного, верности тому, что однажды глубоко пленило его.

В своем предисловии ко второму изданию книги «Лекции о работе пищеварительных желез» он пишет:

«В свое время эти «лекции» писались среди большого лабораторного возбуждения предметом – и это наложило свою отчетливую печать на книгу, сообщив ей особенную свежесть и горячность. Теперь я давно отошел от того предмета и мой живой интерес сосредоточился совсем в другом отделе физиологии; сейчас о том предмете я не мог бы писать в старом тоне. Таким образом, если бы я захотел исправлять и дополнять книгу в соответствии с тем, что принесли протекшие 20 лет, то книга приобрела бы, так сказать, заплатанный вид. А мне не хотелось портить ее первоначальный общий воодушевленный тон…»

Шесть лет спустя в своем предисловии к третьему изданию Павлов возвращается к тому же вопросу и пишет:

«По тому же мотиву, который приведен в предисловии ко второму изданию, и это третье издание я выпускаю без малейших изменений первоначального текста, лекций… На этот раз к лекциям я присоединяю мою речь… Речь написана в том же приподнятом тоне, что и сами лекции, так что и с этой стороны она оказывается в полной гармонии с ними».

Так относиться к печатному слову может только ученый-поэт. В предисловии к переводу анатома Везалия Павлов выражает свое отношение к автору первой оригинальной анатомии человека в следующих вдохновенных словах:

«Прорвавшейся страстью дышит период, недаром названный эпохой Возрождения, период начала свободного художества и свободной исследовательской мысли в новейшей истории человечества. Приобщение к этой страсти всегда останется могучим толчком для теперешней художественной и исследовательской работы. Вот почему художественные и научные произведения этого периода должны быть постоянно перед глазами теперешних поколений и, что касается науки, в доступной для широкого пользования форме, т. е. на родном языке. Этим вполне оправдывается появление на русском языке труда Андрея Везалия под названием «О строении человеческого тела».

Эти взволнованные слова принадлежат восьмидесятишестилетнему старику и написаны за месяц до смерти.

Пытаясь вникнуть в смысл науки и искусства, осознать духовную ценность знаний и творчества людей, Павлов не скрывает своих симпатий к художникам, явно к ним благоволит, скромно оценивая собственную роль и вообще роль мыслителя в науке.

Безгранична его любовь к физиологии.

– Всякий образованный человек, – говорил он, – незнакомый еще с биологией, повидав обыкновенный, сколько-нибудь старательно обставленный курс демонстративной физиологии животных, будет повергнут в крайнее изумление той властью, которая обнаружится перед ним в руках современного физиолога над сложным организмом животного. Изумление это еще больше возрастет, когда он заметит, что эта власть – дело не тысячелетий или столетий, а только десятков лет… Перед мировой физиологической наукой стоят очень большие задачи. Человек – высший продукт земной природы, сложнейшая и тончайшая система. Но для того, чтобы наслаждаться сокровищами мира, человек должен быть здоровым, сильным и умңым. Физиолог обязан научить людей не только тому, как правильно, то есть полезно, приятно, работать, отдыхать, питаться и так далее, но и как правильно думать, чувствовать и желать…

Ничего не упускайте, – настаивал он, – даже случайных явлений, не имеющих подчас прямого отношения к делу. Это залог новых открытий и успехов. Факты – непоколебимая, прочная истина. Нет языка более красноречивого, чем факты… Вверх глядеть – шапка свалится… Слова так и остаются пустым звуком.

Факты у него делились на «простые» и на особенно желанные – «ручные», легко воспроизводимые волей экспериментатора… К фактам, которые противоречат представлениям, установившимся в лаборатории, он отнесется осторожно. После многих месяцев трудной работы не остановится перед тем, чтобы вдруг объявить:

– Надо бросать, ничего не выйдет, факты выпирают.

– То есть как выпирают?

– Очень просто, не укладываются. В методике что-то неладно. Надо заново все начинать.

Ему очень трудно, невероятно тяжко отказаться от заключений, возникших из исследований, но что делать, приходится. Он несколько дней будет ходить озабоченный, пока счастливое предположение не укажет выхода из тупика.

Случилось, что в работе наступила заминка. Вначале как будто по неважному поводу, затем препятствие выросло и встало на пути, как скала… Факты жестоко напирали, нельзя было им не уступить.

Пока в лаборатории изучали процессы пищеварения и деятельность желез, столь близкие сердцу физиолога, все было просто и ясно. Никаких произвольных допущений, догадок и сомнений, – на первом месте эксперимент и факт. Но вот ученый обращается как-то к сотрудникам. У него некоторые затруднения, хорошо бы послушать, что скажут они.

Всякому известно, что эта «плёвая желёзка» раздражается и слюноточит не только от прикосновения пищи к слизистой оболочке рта, но и при одном виде или запахе съедобного. Как это физиологически объяснить?

Сотрудники переглянулись, любой из них ответит на этот вопрос.

– Собаке хочется есть. Ей нравится пища. Она предвкушает удовольствие от еды.

– Прекрасно, – соглашается ученый, – я кладу перед собакой сухой хлеб, закуска не очень важная. Обратите внимание, она едва поворачивает голову к угощению, а слюна у нее обильно течет. Покажем ей мясо. Какая перемена, бедняжка выведена из себя, она рвется из станка, щелкает зубами, а слюны почти нет. Как позволите это понять?

Они бы не прочь ответить ему, но все молчат, не надо спешить, до выводов еще далеко.

– Нуте-с, – продолжает он, – двинем не спеша дальше. Чем богата наша слюна? Муцином, скажете? Верно. Без смазочного материала пища не проскользнет в пищевод. Но заметьте, h\b\ вливаем собаке в рот соляную кислоту, и слюна ручьем бежит в склянку. Скажете, ей понравилось? Или она предвкушает удовольствие? Кислоту глотать никому не понравится, и муцина поэтому в слюне мало, одна вода. Оно и понятно: чтобы снять эту пакость, надо воды, и поубольше. Хозяйственная желёзка, нечего сказать…

Итак, сухая еда гонит много слюны, влажная – мало, на кислоту идет слюна одного сорта, на мясной порошок – другого. И механика как будто простая: психическая реакция животного возбуждает деятельность желез. Что же, хорошо, с одной стороны – психика, а с другой – железа. С железой мы управимся, выведем проток ее наружу, иссечем и так и этак, заставим работать. А вот с психической штукой что делать? Как ее анализировать? Каким путем изучать? Иначе ведь нам вовек не узнать, как это сама пища на расстоянии действует.

Ученый стоял перед сотрудниками с широко разведенными руками и выражением глубокого недоумения на лице. Самый искусный артист остановился бы в восхищении перед таким непосредственным выражением человеческого чувства.

– В нашем распоряжении, – осторожно заметил молодой сотрудник, психиатр по образованию, – имеются методы психологии. Собака довольно живо выражает свои чувства.

Ученый рад и этому совету, мало сказать рад – счастлив. Он приказывает ввести собак. И здесь начинается нечто такое, что известно среди детей младшего возраста как игра в загадочные картинки. Шеф производит те или иные манипуляции с собакой, а ученики по ее внешнему виду истолковывают сокровенный смысл поведения.

Объектом обсуждения были: собачий лай в его различных интонациях – от ворчливого* хрипа до надрывного завывания; хвост в его многообразных состояниях – поджимания, виляния, стояния торчком и маятникообразного раскачивания. Много говорили о значении собачьего приседания, о выражении глаз чувствительного кобеля, о меланхолической грусти стареющего пса и о сложных движениях ушей, исполненных глубокого психологического смысла… Давно уж так не смеялись в физиологическом отделении Императорского института экспериментальной медицины. В вилянии хвоста одни усматривали искреннее признание своей вины, другие, наоборот, плутовскую хитрость, рассчитанную на то, чтобы разжалобить человека. Попытка объяснить собачьи повадки их сходством с поведением человека разделила сотрудников на два непримиримых лагеря.

– Видели, – сказал ученый, – что значит методика психологии? Мы, физиологи, в ней утонули бы. Грех нам отходить от нашей методы. Как я понимаю влияние пищи на расстоянии? Без канители, просто. Во рту она действует на нервные окончания языка, нёба, желез, а издали – на нервы глаз, ушей или носа. Ничего чудесного нет, и гадать не надо. В остальном нервный путь, что от глаза, что ото рта, один и тот же – в мозг. Оттуда следуют импульсы по командному нерву, вызывающие деятельность слюнной железы…

– Я с вами не согласен, – неожиданно вставил один из помощников, врач-психиатр. – По-вашему выходит слишком просто, а мне дело кажется посложней. Психику со счетов сбросили, а ведь она регулирует слюноотделение. В ее власти сделать выбор – принять пищу и отпустить ей слюны или отвергнуть, не дать железе возбудиться…

Ученый уважал этого сотрудника, – тот проделал недавно интересную работу, связанную с предметом, о котором сейчас шла речь. Он многократно вливал в рот собаке окрашенную в черный цвет кислоту, затем влил ей однажды чистую воду черного цвета – и убедился, что вода вызывает у животного такое же обильное выделение слюны, как и кислота. Никакой психологией нельзя было это объяснить. В своей диссертации, однако, помощник позволил себе много реверансов душе и психике, и Павлов их из рукописи удалил.

Удивительные люди, они требуют от него, чтобы он признал за психикой положение, независимое от физиологической функции. Да ведь это мистика, дуализм, черт знает что. Всякое движение мышцы или выделение железы предполагает причину, подлинно материальное обоснование. А чем обусловливается деятельность этой самой психики? Где у нее причинная связь?

– Я не сбрасываю ее со счетов, – возражал Павлов, – растолкуйте мне: в чем я неправ? Мы знаем, что в результате объективных причин возникает субъективное чувство. Чтобы в нем разобраться, начинают с тех явлений внешней среды, которые порождают всякую психическую деятельность. Казалось бы, так, а по-вашему выходит наоборот: не с причин, а со следствий начинать надо.

Ученый был спокоен, возражения сотрудников нравились ему, можно было поспорить, глубже вникнуть в сущность вопроса.

До чего непонятливый народ… Дух, говорят они, первичен, а телесное вторично, – а где доказательство? В его физиологической практике всегда выходило наоборот…

– Так вот, – продолжал свои объяснения Павлов, – позвольте ввести вас в круг дел.

Он любил думать вслух, и обязательно на людях. Павлов принадлежал к тому роду людей, у которых идея возникает в разговоре, или, как говорят, «мысль рождается на языке». Сотрудники привыкли к этой особенности ученого, обращавшей их в участников интимной стороны его мышления.

– Меня вот что занимает, – сказал ученый, – собака отвечает слюноотделением на шаги служителя, который несет ей пищу. Человеческие шаги в роли возбудителя аппетита, – тут открывается перспектива исследования того, что принято называть психикой.

– Послушайте, Иван Петрович!

Ученый вздрогнул от неожиданности, он забыл о сотрудниках и был очень недоволен, что ему помешали.

– Погодите… погодите одну минуту…

Молодой психиатр был очень возбужден, все это сразу заметили. Один Павлов, казалось, ничего не слышал и не видел.

– Я говорю, тут открывается перспектива…

– Позвольте слово, Иван Петрович!

Молодому человеку нельзя было отказать в слове, он находился в том состоянии, когда долго сдерживаемые чувства вот-вот прорвутся наружу.

– Я слышу от вас, Иван Петрович, такие рассуждения не впервые. Исследовать душевную жизнь животного с помощью слюнной железы в той же лаборатории, где недавно изучался кишечник собаки, и, главное, теми же средствами, – мне это кажется смешным! Я объясняю это тем, что, как физиолог, вы слишком далеки от понимания основ психологии и психиатрии. Позвольте мне, психиатру, на этом настаивать…

Сотрудник не стеснялся в выражениях, он негодовал и не скрывал своих чувств от ученого.

Павлов удивленно уставился на психиатра. Затем произошло нечто неожиданное. Вместо ожидаемого взрыва возмущения последовал громкий смех…

– Что вы горячитесь? Против кого восстаете? Против факта? Гамлет вы! Ни дать ни взять, принц датский. Слова, слова и неврастения. Перед фактом, молодой человек, надо шляпу снимать. Эх вы, филозоп! Я не отрицаю старых методов изучения деятельности мозга, – продолжал ученый, – раздражением его электричеством или удалением части мозгового вещества. Но если я хочу изучать мозг на животном бодром, жизнерадостном и здоровом, то позволю себе утверждать, что никакие иные методы не идут в сравнение с методом слюнных рефлексов!

Кто мог подумать, что разговор их так обернется?

Психиатр отстаивал духовный мир животного и человека от посягательства физиолога, от исследования души грубыми средствами.

Ученый уже не шутил, на лице его угасала улыбка – последний отблеск желания не доводить размолвку до ссоры. Вместе с улыбкой обрывалась их связь, а жаль было молодого психиатра.

– Не желаю залезать в собачью душу, – сердито помахивая своим пенсне, возражал Павлов, – к чему она мне? Поведение собаки! Экая важность – стать архивариусом фактов! Нам подай тайну их возникновения, законы, управляющие ими. Наши исследования должны будут впоследствии составить фундамент психологического знания, нельзя нам относиться к делу легко. Позвольте с вами поговорить по душам. Среди деликатных людей – профессоров, академиков – можно часто слышать такого рода фразу: «Иван Петрович занимается таким-то вопросом и приходит к весьма интересному выводу, но я держусь мнения иного порядка…» Согласитесь, нам с вами такая вежливость ни к чему…

– Я не смогу написать диссертацию так, – не дал ему договорить помощник, – как вы этого хотели бы…

– Антон Теофилович, – последовал на это спокойный ответ, – пишите свою диссертацию как думаете, я не могу быть деспотом.

Они разошлись, и навсегда. Таково было начало.

Много лет спустя, вспоминая об этом времени, Павлов пишет: «После настойчивого обдумывания предмета, после нелегкой умственной работы, я решил наконец и перед так называемым психическим возбуждением остаться в роли чистого физиолога, т. е. объективного внешнего наблюдателя и экспериментатора, имеющего дело исключительно с внешними явлениями и их отношениями».

Долгое время психология была для него как бы символом идеализма, а естествознание однозначно с материализмом.

Что рассказала слюнная железа

Физиология рассматривает будто бы особые предметы, процессы дыхания, питания, кровообращения, движения, ощущения и т. д., зачатия или оплодотворения, роста, дряхления и смерти. Но тут опять надобно помнить, что эти разные периоды процесса и разные стороны его разделяются только теорией, чтобы облегчить теоретический анализ, а в действительности составляют одно неразрывное целое.

Н. Г. Чернышевский

Заминка в лаборатории продолжалась. Ученый еще и еще раз спрашивал себя: должен ли физиолог, призванный изучать процессы в живом организме, перешагнуть через границы своей области или все сомнения в таких случаях следует предоставить решать другим? Физиология стучалась в двери психологии, настаивала и требовала решительных ответов.

Шаг был сделан, физиолог ступил на путь психологии. Заработали механизмы лаборатории. К слюнной железе устремилось множество глаз, от нее ждали ответа. Первые опыты ничего нового не принесли. Ученый озабоченно бродил от станка к станку, вникал в работу помощников и повторял:

– Только бы ухватиться, сделать первый шаг, дальше пойдет лучше…

Шаги служителя сами по себе были бы совершенно безразличны собаке, они приобретают свойство вызывать слюну только в связи с пищей. Это связь временная, непрочная, животное, будет так же реагировать, если давать ему пищу по звонку. Он знает это по собственному опыту, – последний звонок в школе всегда вызывал у него сосание под ложечкой.

В лаборатории завелись метрономы, колокольчики, звонки, фисгармонии, появились цветные лампочки. Эти изящные предметы, столь мало связанные с собачьим обиходом, здесь утвердились. Они тикали, звонили, издавали музыкальные звуки, вспыхивали бледным и ярким светом именно в тот момент, когда появлялась пища. Поначалу казалось, что обеденный аккомпанемент глубоко безразличен собакам, была бы пища обильна, больше мяса, меньше хлеба. Но однажды, когда метроном, фисгармония и лампочки заявили о себе, в склянку обильно полилась слюна, хотя корм при этом подан не был. Можно было наглядно убедиться в том, что эти предметы успели сделать свое дело – образовать в мозгу собаки временную связь с пищей. Снова и снова собаку ставят в станок, раздается стук метронома, и животное поворачивается к кормушке, точно почуяло запах еды. Собака облизывается. Постороннее для еды раздражение – стук метронома – привело в действие железу. Это случилось помимо «доброй воли» животного, ибо «доброй воле» собаки не дано управлять слюнной железой.

«Барбосы», «шавки» и «легавые» при одном зажигании лампочки или при звуках метронома виляли хвостами, облизывались, роняя слюну, словно то были не звуки и свет, а жирное мясо и ломти белого хлеба. Когда лампочку привешивали ближе, собака лизала ее, ловила на лету звуки фисгармонии, как бы глотала их…

Этот ответ организма, возникающий при определенных условиях, был назван условным рефлексом, в отличие от инстинктивных, или врожденных, реакций – безусловных, проявляющих себя неизменно и стереотипно.

Действительно ли наряду с врожденными реакциями есть и такие, подобные им, образующиеся в течение жизни? В таком случае вид или запах пищи, неизвестной еще организму, оставит его безразличным. Временная связь возникает лишь тогда, когда животное попробует эту пищу.

Эту мысль проверили следующим путем.

Новорожденных щенков содержали в течение первых семи месяцев на строгой диете: их кормили хлебом и молоком и никогда не давали мяса. Животные откликались на вид или запах своего обычного питания обильным слюноотделением. Не только вид или запах, но и звуки посуды, связанные с кормлением, вызывали у них такую реакцию. Зато к виду или запаху мяса щенки оставались безразличными. Лишь после того, как они дважды или трижды отведали его, у них образовалась временная связь, и все напоминающее мясо вызывало у них слюноотделение.

Теперь, когда выяснилась природа временных связей, их свойство возникать стихийно по каждому поводу, Павлов подумал, что они, вероятно, образуются и тогда, когда не имеют для организма жизненно важного значения. Мало ли какие причины могут одновременно создать в мозгу два очага возбуждения? В жизни такие связи должны возникать очень часто.

Выяснить правильность этого предположения ученый поручил своему ближайшему помощнику – Николаю Александровичу Подкопаеву.

Животное поставили в станок, и попеременно то звучала фисгармония, то вспыхивала электрическая лампочка. И в том и в другом случае кормушка оставалась пустой. Чтобы поддерживать внимание собаки, звучание и вспышки света всячески разнообразили.

После нескольких опытов животное стали подкармливать под звуки фисгармонии. Зажигание лампочки по-прежнему оставалось бесплодным сигналом, и все же стоило ей загореться – и собака обильно роняла слюну…

Это была ассоциация, впервые прослеженная проницательным взором физиолога.

Бывает нередко, что мимолетное впечатление, длящееся доли секунды, оставляет в наших чувствах следы, тяготеющие над нами подолгу. Мы способны видеть световую вспышку спустя много времени после того, как она уже исчезла. Регулируя освещение, можно этот след задержать на десятки минут. Многие переживания, подобно световой вспышке, порой сохраняются незаметно для нас, чтобы позже внезапно дать знать о себе.

Павлов не остановился перед тем, чтобы исследовать природу такого, казалось, сложного психологического явления физиологическим путем.

Случилось в лаборатории, что по ходу других опытов у животного сочетали сравнительно медленный стук метронома с разрядом электрического тока, пущенным в лапу. Звучание маятника – сигнал страдания – образовало у собаки временную связь и вызывало оборонительный рефлекс. К стуку другого метронома – ускоренному – животное относилось спокойно. Миновали годы. Прежние опыты оставлены, давно забыты страдания, экспериментатор создал новые связи в мозгу собаки. Теперь уже медленный и частый стук метронома, как и звонок колокольчика и вспышка света, предвещает пищу. Медленное звучание метронома, некогда рождавшее тревогу, обратилось в предвестник удовольствия.

Однажды лапу животного случайно поразил электрический ток. Экспериментатор, не подозревая о случившемся, приступил к своим обычным занятиям. Он зажег свет, включил звонок и ускоренно двигающийся маятник метронома. На все эти раздражители собака ответила, как и полагалось, слюноотделением. Но вот зазвучал медленно тикающий метроном, сулящий, как и прочие, пищу, и с собакой происходит нечто непонятное: она скулит, рвется из станка и делает оборонительные движения.

Неужели случайно перенесенная боль воскресила следы минувших страданий? Мы знаем по себе, как едва заметная ассоциация, случайно мелькнувшая в нашем сознании, вдруг будит память о давних страданиях и властно оттесняет предстоящую радость.

«Если это ассоциация, – решает экспериментатор, – то как велико ее влияние? Способна ли она возникать только под действием непосредственного раздражителя, или все, что схоже с ним, будет вызывать у собаки страдание?»

Исследователь ставит животное в станок и включает все раздражители, кроме метронома. Животное отвечает готовностью принимать пищу. От прежнего страха, казалось, нет и следа. Стоит, однако, пустить ускоренный метроном, столь же непричастный к страданиям собаки, как и вспышка света и звонок, – и начинаются оборонительные движения животного. Безобидный быстрый ритм маятника, напомнив о замедленном, воскресил былую тревогу.

Успехи были немалые, и, недавно еще хмурый, угнетаемый сомнениями, Павлов улыбался счастливо и беззаботно. Куда девались его нетерпеливый взгляд, сердитая усмешка и жесткая, подчас холодная речь!

– Вот она, правда… Психика-то оказалась ручной. Что хочешь с ней делай… Вот те и госпожа слюна… Вишь какая прелесть…

И он смеялся от счастья, по-детски восхищенный собой и другими, всем миром, окружавшим его. В лаборатории наступили веселые дни. Павлов шутил, заражая своей веселостью помощников. Нет, подумайте, какая удача… Виданное ли дело – такой успех?

Действительно ли так важно было это открытие? Не ошибся ли ученый, не переоценил ли свои первые шаги?

Что узнали в лаборатории Павлова?

Врожденная реакция организма – слюноотделение, столь же независимое от воли животного, как биение сердца или деятельность кровеносных сосудов, – может вступать во временную связь с любым предметом и явлением на свете. Все, что угодно, из внешнего мира – звуки, запахи, лучи, мрак и шум – будет так же возбуждать слюнную железу, как возбуждает ее пища. Единственное условие: и звук, и запах, и луч, и мрак, и шум, ранее безразличные для организма, должны несколько раз совпасть с моментом кормления.

Можно ли назвать это открытием? У кого из нас один вид картинки с кондитерской коробки не вызывал живого представлениям сладостях? Есть ли музыка более приятная для голодного, чем стук вилок и ножей? Сколько смеха и оживления вызывают в домах отдыха звуки колокольчика, напоминающие об обеде!..

Вопрос этот задавали себе психологи и физиологи. Сомневались и сотрудники Павлова; немало горьких минут пережили они вместе с учителем. Все зависело от дальнейшего. Выйдут ли они на дорогу открытий или уткнутся в тупик?

Будущим исследователям предстоит осветить весьма трудный вопрос: каким образом страстный и увлекающийся Павлов – этот рыцарь фактов – при всей своей любви к ним сумел не поддаться искушению и остаться верным собственным задачам?

История повествует, что ученый изнемогал от всяческих соблазнов и спасался от них эпитимией. Он налагал запреты на свои уста и желания и на уста и желания учеников. При изучении пищеварительной системы не допускалось заниматься вопросами работы сердца, говорить и даже вспоминать о них, чтобы не отвлекаться от непосредственного дела. Каждой задаче свои границы, свои запреты. Суровая школа, не всякий вынес бы ее.

Еще последовательней пошла работа, круче стали порядки, когда в лаборатории занялись условными рефлексами. Выросли требования ученого к себе и помощникам. Запрещалось говорить о том, «чего хочет собака», «что нравится ей» и «что огорчает».

– Опять вы заладили мне то же самое, – разносился его голос по лаборатории. – Какое мне дело до душевного состояния собаки? Вы с железой поговорите, она вам все расскажет.

Или с лукавой любезностью заметит:

– Естествознание, милостивый государь, – это работа человеческого ума, обращенного к природе. Исследовать ее надо без всяких толкований и понятий из других источников, кроме самой внешней природы, Поняли?

Мы слышали уже это определение из других уст и в другое время.

«Материалистическое мировоззрение, – писал Ф. Энгельс, – означает просто понимание природы такой, какова она есть, без всяких посторонних прибавлений».

Никто не знает, как трудно Павлову дисциплинировать свою мысль, изживать старые психологические понятия. Вчера он долго бился над смыслом некоторых явлений, и какое счастье, что никто его мыслей не подслушал. Брр… Какая психологическая белиберда!

Трудно сказать, для кого – для себя или для помощников – он каждый день вводит новые запреты: такие-то факты оказались неверными, такие-то опыты считать несостоявшимися. Вычеркнуть их из памяти – они ложны! Непослушные помощники награждаются нелюбезными прозвищами. Сам он эти правила неизменно нарушает. Что поделаешь, ему трудно, растут гипотезы, планы, затеи, не всегда вытекающие из проверенных фактов. Плохо, конечно, он и сам понимает, как много от этого вреда. Мысль должна быть устремлена в одну точку.

Напряженно и мучительно рождалась новая наука. Люди изнывали, некоторые не выдерживали. На смену им приходили другие, чтоб из гор шлака добывать крупицу истины. Каждая закономерность бралась с боя после месяцев упорства и труда. Законы угашения временной связи – как будто легкая задача – потребовали пятидесяти тысяч отдельных опытов. Механизм действия брома был определен после десяти тысяч различных экспериментов. И все же люди не отступали, настойчиво добивались ответов у природы.

Суровая природа! Миллионы людей вопрошали ее, а многие ли из них получали ответ? Нужны были изумительная ловкость и изобретательность, железные мышцы и воля, чтобы подступиться к ней. У микробиологов были чудесные линзы, отточенные мастерской рукой; у астрономов – зрительная труба, у великих физиков и химиков – иные творения человеческого ума. Как выглядит при этом «инструмент» Павлова – слюнная железа собаки?… Никогда еще в истории науки не решались вопрошать природу при помощи столь своеобразного средства.

С исключительной смелостью Павлов высказывает свое убеждение, что должна быть создана новая, экспериментальная психология и что достигнуть этого возможно средствами слюнных желез. С их помощью он подвергнет анализу высшую нервную деятельность животного, а со временем переберет основные психологические понятия и сопоставит их со всем объективным материалом, докажет, до какой степени они фантастичны и носят грубо эмпирический характер.

Механизм страдания

Всегда положение исследователя немножко чудное: с одной стороны, тебя удовлетворяет, когда ты достиг цели, когда ты осмысливаешь, это хорошо, конечно, и это есть двигатель твоей деятельности, но, с другой стороны, если бы ты на этом стоял, то ты остался бы с ограниченным числом знаний. Тут и приятно, что ты получил новый точный факт, а с другой стороны, тебе говорится: а на этом дело не кончится, иди дальше и ставь новые вопросы, которые тебе, нужно решать.

И. П. Павлов

Упорство ученого награждалось успехом, каждый день приносил новые доказательства правильности избранного пути. Язык слюнной железы становится все более красноречивым и сложным. Звонки и метрономы хозяйничали в мозгу животного, призывали к действию сокровенные инстинкты и чувства, возбуждали одни, подавляли другие. Пределы возможного невероятно раздвинулись, ученый и его ученики научились творить чудеса.

Не только чувство голода, или, как принято выражаться, врожденная пищевая реакция, но и ощущение боли оказалось способным образовывать временные связи с явлениями внешнего мира. Особенно наглядно это было в опыте.

Животному через ногу пропускали электрический ток, сопровождая эту операцию стуком метронома. Болевое раздражение приводило собаку в возбуждение, и она долго не успокаивалась. После нескольких опытов ее вводили в лабораторию и пускали метроном, не причиняя при этом боли. Невинный стук маятника действовал на нее, как сильный электрический разряд. Животное страдало от воображаемых болей.

Пользуясь этой закономерностью, знаменитый психиатр Бехтерев разработал способ отличать слепых от тех, которые слепоту симулируют. Перед испытуемым человеком зажигали лампу и одновременно пропускали через его ногу электрический ток небольшого напряжения. После многократных повторений порядок опыта внезапно изменяли: включали свет, а разряд в ногу не посылали. Симулянт неизменно себя выдавал, отдергивая и на этот раз ногу. Временная связь между болевым ощущением и раздражением, вызванным светом, изобличала его. Не в силах испытуемого было задержать движение ноги, вызванное вспышкой того самого света, которого симулянт якобы не различал. Когда зажигание лампы заменяли звонком, его звучание в сочетании с разрядом электрического тока изобличало новобранца, симулирующего глухоту.

Можно ли образовать временные связи и на деятельности внутренних органов? Управлять этими процессами посредством условных раздражителей? Бывает ли нечто подобное в действительности?

Эти вопросы давно занимали Павлова, и решение их он также поручил Подкопаеву.

– Если нам удастся доказать, – предупредил его ученый, – что деятельность внутренних органов не свободна от разнообразных влияний внешней среды и они могут приобрести власть над нашим внутренним хозяйством, мы окажем большую услугу и физиологии и медицине. Я давно подозреваю, что в действительности это именно так и происходит.

Сотрудник вводил в кровь животного лекарственное вещество апоморфин, вызывающее обычно рвоту, и сочетал эту процедуру со звучанием метронома. Первые неудачи не обескуражили его, он был терпелив и, чтобы добиться успеха, двести раз повторил процедуру. Врожденная реакция образовала временную связь с ритмом метронома, и одно лишь звучание аппарата вызывало у собаки рвоту. От экспериментатора зависело воспроизводить это состояние в любой момент.

Другой опыт был не менее нагляден.

Перед нами силач и великан дог. Широкогрудый, живой, кажется, ничем его не проймешь. Несколько раз ему здесь впрыскивали морфий под кожу, с тех пор он во власти временной связи. Сейчас тут морфия нет и в помине, а дог весь обмяк, нижняя челюсть отвисла, и потоком бежит слюна. Животное переминается с ноги на ногу, его мучительно рвет. Напрасно ему приносят мясо и хлеб, пища остается нетронутой, бедной собаке не до еды.

Где же условный раздражитель, который так искусно сыграл свою роль? Ни колокольчика, ни лампочки, ни метронома тут нет. Не могла же картина прежних отравлений возникнуть сама по себе.

Злополучный шприц! Один вид его подействовал на собаку… Так иной раз обыкновенная пустая посуда после долгих, мучительных рвот приобретает вдруг власть над больным организмом, вызывая одним лишь своим видом неукротимые страдания. Ничего нет таинственного и в воздействии шприца, – чье сердце не сжималось у дверей операционной, столь обильно представленной режущим и колющим инвентарем?…

Пройдет немного времени, и в состоянии собаки произойдет перемена. С рвотной реакцией повторится то же, что и с пищевой. Пока кормлению предшествовали звуки или свет, они вызывали слюну, как и сама пища. Но когда вслед за сигналами прекращали подачу хлеба и мяса, звуки и свет теряли свою власть над мозгом животного. Влияние метронома или шприца будет также постепенно угасать. Бессильные вызывать страдания, они начнут развивать в мозгу торможение: не возбуждать органы к действию, а подавлять их. Возможны рецидивы, нет-нет и вспыхнет подавленная связь, но задерживающая сила будет расти. Если электрические разряды или воздействие морфия не повторятся, временная связь исчезнет.

Этими опытами заинтересовался известный микробиолог Метальников и своими работами удивил ученый мир. В этих экспериментах обнаружилась невероятная власть больших полушарий на интимнейшую деятельность организма.

В течение ряда дней микробиолог делал морским свинкам предохранительные прививки против холеры. Двадцать пять раз микробиолог вводил зверькам сыворотку, сопровождая эту процедуру почесыванием кожи. Спустя двадцать дней, когда вызванный прививками иммунитет утратил свою силу, экспериментатор сделал следующее. Почесывая кожу у этих свинок, он брал на исследование жидкость из брюшной полости. Результаты были весьма неожиданны: защитные свойства этой жидкости были такими, какими они бывают лишь тотчас после прививки. Похоже было на то, что почесывание вызывало такие же перемены в крови, как если бы в нее вводили предохранительную сыворотку.

Микробиолог не поверил в результаты собственного опыта. Защитная сила прежней сыворотки была исчерпана и не способна больше сохранить жизнь животных. Можно ли поверить, чтобы состав полостной жидкости изменился от одного лишь почесывания кожи животного?

Ученый принял остроумное решение. Он разделил своих свинок, у которых некогда почесывал кожу в момент иммунизациң, на две разные партии, впрыснул тем и другим смертельную дозу холерных микробов, но при этом у одних почесывал кожу до введения вибрионов, а к прочим процедуру эту не применял. Первые выжили, а вторые погибли… Временная связь между механизмом иммунитета и раздражением кожи спасла их от смерти.

Опыт, проведенный микробиологом, был повторен в лаборатории Павлова на кроликах, но вместо культуры убитых холерных микробов в брюшную полость вводили убитых стафилококков. Условным раздражителем в момент впрыскивания был звон колокольчика. Эксперименты были обставлены с учетом всего опыта павловской школы и привели к удаче. Невинное звучание колокольчика, действуя через большие полушария, вызывало в зараженном организме иммунитет.

Каждый инстинкт, или безусловный рефлекс, пришел к заключению Павлов, способен образовать множество временных связей. Любой раздражитель из внешнего мира может связаться с инстинктом животного и человека. Число этих связей может быть велико, но не безгранично. По мере их нарастания идет неуклонное торможение, забывание их – расчистка поля для новых и новых жизненно важных отношений.

Трудный процесс – «забывание»! Цепко держится в памяти недавнее страдание, долго пугает все связанное с ним: и место, и люди, и тысячи мелочей. С трудом предаемся забвению и минувшая радость. Звонок, который не приносит больше еды, вещающий, что ни мяса, ни хлеба не будет, – мучителен. Не всякому под силу оставаться при этом спокойным. Иная собака скулит, рвется из станка, – искусство «забывать» не каждому и не всегда дается легко.

Как мудра и экономна эта механика! Легко расторжимые временные связи расширяют наш опыт, обогащают нас знанием, учат разумно жить, – и все-таки хорошо, что связи эти временные и забываются! Сколько ненужных отношений к миру заполняло бы наш мозг, сколько воспоминаний и ассоциаций, подчас бесполезных и вредных, грузом давило бы нас. То, что перестало с пользой служить, должно быть решительно забыто.

Таковы удивительные временные связи – непостоянные спутники наши. Такова бдительная сигнальная служба, неизменно способная нас ко всему подготовить и предупредить. Вступают ли в действие железы внутренней секреции, едва сигналы из мира запахов и звуков лишь проявили себя; воспрянет ли внезапно инстинкт самосохранения, разбуженный опытом прежней борьбы; нахлынут ли грезы, возникшие при звучании знакомого голоса, – всему этому мы обязаны сигнальной системе условных рефлексов…

Все глубже и глубже вникала физиология в недра психологии. Темная область подсознательного, ассоциации, эмоции, страсти стали материалом исследования, набегающая в склянку слюна – барометром психического состояния животного.

– Я теперь не самозванец в психологии, – с достаточным основанием имел наконец право сказать Павлов.

Сокровища больших полушарий

Если мозг и глаза нужны для мысления, а нервы для чувствования, то как столь безрассудно мечтать, что без оных душа действовать может? Как может она быть, когда она их произведение.

А. Н. Радищев

Научная мысль на Западе встретилась тем временем с серьезным препятствием. В лабораториях решался извечный вопрос, излюбленная тема философов и натуралистов: что такое разум и где именно предполагается его пребывание?

Зарубежные физиологи, изучая животное, лишенное головного мозга, пришли к заключению, что организм и без полушарий сохраняет способность к целому ряду самостоятельных движений. Такая собака может передвигаться, спариваться, но не способна добывать себе пищу и может умереть от голода и жажды возле корма и воды. Она не понимает окружающего, не узнает хозяина и норовит его укусить. Собака становится рассеянной, тут же забывает, что творится вокруг нее. Всякий звук, вызывающий у здорового животного короткое проявление внимания, сохраняет для нее свою новизну и заставляет настораживаться множество раз.

Было установлено, что именно в коре полушарий заложено то, что известно под названием «разума». Без верхнего этажа мозга взрослое животное становится беспомощней и глупей щенка.

Тридцать лет своей жизни посвятил Гольц исследованию головного мозга и, оглянувшись на свои успехи, был вынужден признать: «Каждый, кто основательно занимался физиологией головного мозга, согласится со мной, что мы знаем о процессах, протекающих в этом важнейшем органе, немногим больше, чем о природе планеты Марс».

Другой физиолог, Мунк, после того как вырезал у собаки затылочные и височные доли больших полушарий, убедился, что животное, сохранив зрение, лишилось, однако, способности различать предметы, хотя и воспринимало их. Собака не узнавала людей, которые раньше ей были близки, она как будто все видела, но не понимала. Это состояние назвали «психической слепотой».

Так обстояло с наукой о высшей нервной деятельности. Она застряла перед двумя тупиками – «разумом» и «психической слепотой».

«Хорошо, «разум», согласен. Милое слово, – тысячу раз повторял себе Павлов. – Но что толку в нем? Что с ним сделаешь? На что его употребить? Ведь это замок! Гранитная стена!»

Повторилось то же, что в самом начале работы: Павлов снова имел дело с мертвым понятием, лишенным плоти и крови. Ни оперировать им, ни исследовать его нельзя было.

Пусть животное после удаления известных частей больших полушарий становится психически слепым, более злым или нежным, менее интеллигентным и так далее, – что толку з этом? – недоумевал Павлов. Эти определения сами по себе сложные понятия и нуждаются в научном анализе.

– Чистая спекуляция! – сердился он. – Ученые! «Психическая слепота»… До всего дознались: и до природы инстинкта, и до торможения, и до свойств полушарий, – а вывод какой? Уткнулись в болото.

В отдельности все было прекрасно, но каково заключение? За ним нет путей…

Это не было затруднение обычного характера, каких встречается немало в работе. Встала трудность особого свойства: надо было либо согласиться, что «разум» – неразложимое качество и средствами физиологии его не изучить, либо найти ему материальное объяснение.

В первую очередь провели известные уже опыты.

В операционной заработали хирурги, запахло эфиром, жестокие методы на время вернулись в лабораторию. У собак удаляли кору полушарий, и действительно, животные вели себя так, как было уже установлено другими. Они защищались, когда их настигала опасность, но опытом больше не обогащались.

Верным оказались и эксперименты с «душевной слепотой». Опыты видоизменяли – каждый пробовал по-своему, но выводы оставались те же.

– Здесь должен быть выход, – настаивал Павлов. – «Разум» не последняя грань, он коренится в мозгу, в материальной сфере и должен быть сам материальным.

«Ум, чувство… характер, – вспоминал ученый знакомые слова своего любимца Писарева, – все это опасные и неудобные слова. Они заслоняют собой живые факты, и никто не знает наверняка, что именно под ними скрывается».

Ключевая позиция бралась с трудом. Павлов придумывал тысячи планов. Фантастические опыты повторялись дважды и трижды: кто знает, не здесь ли, именно здесь ответ?

Проходили недели и месяцы, природа цепко держала свою тайну – ни надежды, ни просвета. «Разум» оставался вещью в себе.

Измученный Павлов после дня напряженной работы уходил в кабинет и просиживал ночь в глубоком раздумье. Здесь, в крошечной комнатке, заполненной рукописями и книгами, он мог быть откровенным с собой. «Что, если не удастся найти ответ? «Разум» в самом деле граница человеческих знаний. А вдруг не граница? Может быть, метод неверен"? Временные связи неправильно поняты? Исследование необоснованно? Понапрасну ушли и время и труды?»

Мрачный и озабоченный, Павлов приходил в лабораторию, убеждался, что нового мало, и снова принимался думать вслух. Он усаживается в удобное кресло, привычная напряженность покидает его, беспокойные руки унимаются. Ровно и уверенно течет его речь – это то, что он продумал за день и ночь. Сотрудники слушают молча, каждая его мысль, каждое слово дороги им.

Он кончил. Кто-то ему возражает. Спорщику отвечают другие, начинается живая беседа. Павлов помогает то одной, то другой стороне, расшевеливает и подзадоривает и тех и других. Столкновение мнений – его стихия.

Кто-то говорит, что экономии надо учиться у природы.

– Неверный расчет, – возражает ученый, – мы должны быть экономней природы. Нет ничего расточительней живого организма, он создает ткани, чтобы каждодневно сжигать их.

Другому он резко замечает:

– Когда я был студентом, в кухмистерских за двугривенный давали обед и в придачу соли сколько угодно. И у вас так выходит – соли не жаль…

Затем все разойдутся с новыми чувствами и планами.

«Разум», точно скала древней крепости, оставался незыблемым. Опыты с собаками ничего нового не давали. Павлов всюду присутствовал, все делал сам, ночью звонил из квартиры, расспрашивал, допытывался, нет ли чего нового. Развязка наступила неожиданно для окружающих. Однажды дверь кабинета вдруг распахнулась, и ученый провозгласил:

– Нашел! Скорее за дело! Ведите собак! Сейчас же, немедленно…

Он не скажет, в чем дело, пусть догадываются, потомятся – слаще будет.

Он преобразился. В такую минуту ему, как всякому счастливцу, можно все, что угодно, сказать, напомнить о неполадках, сознаться в ошибке, – он все простит.

Верный своему методу временных связей, Павлов начал с них. Он пустил в ход свою аппаратуру, внедряя в голову собаки широкий набор навыков. Голод и страхи были крепко сомкнуты с электрическим светом, звуком органной трубы, метрономом, звонком, прикосновением к коже острых и тупых предметов. Врожденные реакции – пищевая, оборонительная – исправно отвечали на сигналы из внешнего мира.

Затем наступила вторая часть опыта. Ученый вырезал у животного кору мозга, и тогда оказалось, что временные связи, искусно образованные до операции, исчезли. Напрасно пытались восстановить их, они больше не создавались.

Так просто разрешились затруднения. Кора больших полушарий оказалась вместилищем условных рефлексов, а подкорковая область – безусловных, инстинктов. «Разум» получил свое физиологическое объяснение. Собака, лишенная верхнего этажа полушарий, остается при одних врожденных реакциях. Вместе с условными рефлексами животное утрачивает весь жизненный опыт и самый аппарат, образующий его. Вот почему она не способна к чему-либо привыкать. Отсюда ее инстинктивно враждебное отношение к собственному хозяину.

Хваленый инстинкт оказался неспособным без условных рефлексов поддержать жизнь животного. Тысячи лет вырабатывалась и коснела его сложная структура, где ему соперничать с подвижными временными связями, угнаться за изменчивой внешней средой! Непобедимый инстинкт, наследственная сила миллионов поколений, он вьжужден мириться с тем, что временные связи наслаиваются на нем, как на фундаменте, регулируют его слепую мощь, направляя и сдерживая ее. Контролируемый и руководимый ими, он в свою очередь оказывает на них свое влияние.

Так, взаимно уравновешиваясь, живут в нас эти два начала, то слаженно и гармонично сливаясь, то вступая во взаимный конфликт. Верхний этаж мозга – вместилище жизненного опыта – тормозит деятельность нижнего – хранилища и источника наследственных свойств. Временные связи неизменно господствуют над врожденными реакциями, но кто не испытывал пробуждения силы, восстающей против доводов рассудка?

Сколько энергии ушло на то, чтобы подавить в себе то осторожные доводы логики, то необузданную страсть, способную привести к трагической развязке!

Успех Павлова был полный. Вместе с наукой торжествовал и метод исследования. Победил естествоиспытатель-материалист, отвергающий «вещи в себе», уверенный в том, что нет тайн природы, все познаваемо. Пусть идеалисты считают каждый тупик пределом достижимого в науке, пусть святое стремление к изучению природы встречают ложью о недостоверности наших познаний, необъективности истины. Он – Павлов – будет стоять на том, что учение об условных рефлексах покоится на объективных фактах и развивается на материалистической основе. Что бы ни говорили анимисты, дуалисты и прочие философы идеализма, сознание представляется ему результатом нервной деятельности определенного участка больших полушарий. То, что понимается под проявлениями психики, имеет своим источником определенную массу головного мозга. Никаких уклонений от законов природы – он понимает их чисто физиологически, чисто материально и чисто пространственно…

Удача была бы неполной, если бы Павлов не разглядел диалектического содержания в условных рефлексах, в их взаимоотношениях с инстинктами. И внутренняя гармония между врожденным и временным, и противоречия прошлого, встающие на пути настоящего, и взаимоотрицание, выросшее из взаимосвязи, – все охватил взор ученого. Чего только не увидишь раскрытыми глазами, обращенными к истине!

Павлов мог наконец собрать своих помощников, чтобы сообщить им результаты:

– Вообразите себе мир вещей и в нем живой организм. Потоки волн различной энергии и неравномерных колебаний устремлены на него. Глаз воспринимает свет, язык – вкусовые ощущения, ухо – звуки. Вся эта энергия направляется по нервным проводам к головному мозгу, подвергаясь в пути разнообразным изменениям и переработке. В коре она образует временные связи, а в различных местах под корой призывает к действию врожденные рефлексы. Так связывается наш мозг с внешней средой, обрабатывает полученные извне раздражения и посылает импульсы к мышцам.

Большие полушария оказались собранием анализаторов – нервов, одним концом обращенных через органы чувств к внешнему миру, а другим – непосредственно в мозг. Когда один из таких приборов, зрительный или слуховой, частично разрушается, восприятие организма меняется, напоминая психическую слепоту или глухоту.

Еще один вопрос стоял перед Павловым. Где именно, в каких частях мозга расположены основные жизненные центры?

Физиологи немало потрудились над этим, они сделали все, что могли. Тысячи собак испытывались электрическим током, едкими веществами. Огнем и железом искали в темном царстве извилин всякого рода центры.

Павлову нечего было гадать; он вырабатывал у животных различные временные связи и, удаляя кору мозга, убеждался, что эти условные рефлексы исчезают и не образуются вновь. Так были снова изучены и проверены все центры. Представления физиологов и клиницистов, будто каждый центр строго очерчен в своих узких границах места и деятельности, – оказались неверными.

Природа проявила себя более запасливой, она позаботилась, чтобы каждый из отделов имел широкое представительство в соседнем. Поражение части коры не ведет к полному уничтожению ее деятельности, где-нибудь да уцелевают родственные клетки-наследники… Если удалить височные доли в пределах так называемой слуховой зоны, у животного наступит глухота. Ни один звук из внешнего мира не дойдет до него. Однако спустя несколько дней после операции слух начнет улучшаться, а неделю спустя звонок, ранее вызывавший слюноотделение, восстановит свою прежнюю власть над железой. Лишь тонкий анализ звучания никогда не вернется к собаке.

В пору этих экспериментов произошло событие, больно задевшее ученых России, особенно Павлова.

Баронесса фон Мейендорф направила военному министру доклад под названием: «Вивисекция как возмутительное и бесполезное злоупотребление во имя науки». Комиссия, составленная из ученых, обсудила заявление знатной особы и согласилась с ней. Павлов написал об этом свое особое мнение.

«Когда я приступаю к опыту, связанному в конце с гибелью животного, – значилось в этом особом мнении, – я испытываю тяжелое чувство сожаления, что прерываю ликующую жизнь, что являюсь палачом живого существа. Когда я режу, разрушаю живое животное, я глушу в себе едкий упрек, что грубой, невежественной рукой ломаю невыразимо художественный механизм. Но переношу это в интересах истины, для пользы людям. А меня, мою вивисекционную деятельность предлагают поставить под чей-то постоянный контроль. Вместе с тем истребление и, конечно, мучение животных только ради удовольствия и удовлетворения множества пустых прихотей остаются без должного внимания. Тогда в негодовании и с глубоким убеждением я говорю себе и позволяю сказать другим: нет, это – не высокое и благородное чувство жалости к страданиям всего живого и чувствующего; это – одно из плохо замаскированных проявлений вечной вражды и борьбы невежества против науки, тьмы против света!

Проф. Ив. Павлов»

Уверенный в своей правоте, в том, что он отстаивает свет от тьмы, ученый выступает на публичном собрании с горячим призывом к врачам, говорит о том, что животные призваны служить человеку, но не должно быть ненужного и «бесполезного мучительства их…».

«Бесполезного мучительства их…» Знакомые слова! Они были им впервые произнесены давно, чуть ли не в Рязани… За год до смерти он вновь повторяет их на барельефе памятника, воздвигнутого «неизвестной собаке»: «Пусть собака, помощница и друг человека с доисторических времен, приносится в жертву науке, но наше достоинство обязывает нас, чтобы это происходило непременно и всегда без ненужного мучительства…» Через всю жизнь ученый пронес чувство признательности к своей помощнице – собаке.

«С горечью надо признать, – пишет он в 1893 году, – что лучшее домашнее животное – собака, благодаря именно ее высокому умственному и нравственному развитию, чаще всего является жертвой биологического эксперимента. Только от нужды делают опыты на кошках – нетерпеливых, крикливых и злостных животных. При хронических опытах, когда оперированное животное, оправившись от операции, служит для долго длящихся наблюдений, собака незаменима, даже больше того – в высшей степени трогательна. Она является как бы участником вашего опыта над ней, своей понятливостью и готовностью чрезвычайно способствуя удаче исследования. Только жестокий человек мог бы такое животное применить потом для другого, связанного со страданием и смертью опыта».

Говоря о чувстве долга экспериментатора по отношению к подопытному животному, Павлов указывает, что отец русской физиологии Иван Михайлович Сеченов не выносил кровавых опытов над теплокровными животными, и завершает эту проникнутую глубоким чувством статью следующими словами:

«…Нельзя равнодушно и грубо ломать тот механизм, глубокие тайны которого держат в плену нашу мысль долгие годы, а то и всю жизнь. Если развитой механик часто отказывается от прибавления и видоизменения какого-нибудь тонкого механизма, мотивируя это тем, что такую вещь жалко портить, если художник благоговейно боится прикоснуться кистью к художественному произведению великого мастера, то как того же не чувствовать физиологу, стоящему перед неизмеримо лучшим механизмом и недостижимо высшим художеством живой природы».

Собак в лаборатории Павлова берегли и ценили, «заслуженных» оставляли на «пенсию» – кормили до самой смерти.

Как трудно порой отстоять новую идею

Принято думать, что между крайними точками зрения лежит истина. Никоим образом: между ними лежит проблема.

Гёте

Случилось то, что бывает обычно, когда в пору застоя рождается мысль, гениальное решение переделать то, что веками казалось незыблемым. Физиологи и психологи отвернулись от учения об условных рефлексах, решительно осудили его. Было от чего прийти в возмущение: новый метод опрокидывал труды поколений исследователей, решительно порывал с прошлым… Десятки лет физиологи увлекались упражнениями на тему: как и сколько раз вздрогнет та или иная конечность или как-нибудь иначе отзовется организм, если проломить череп собаки и раздражать мозг электричеством… Таков был предел дерзаний!

У психологов были свои основания отстаивать традиционные принципы исследования, собственные способы уразумения механизмов психики. Несмотря на то что большие полушария также сработаны из плоти и крови, как сердце и печень, метод изучения головного мозга поражал первобытностью и несовершенством. Никаких физиологических опытов, никаких объективных обобщений; животное лает, кувыркается, кружится вокруг собственной оси, а экспериментатор наблюдает и регистрирует. Результаты будут обобщены таким «объективным» инструментом, как психика экспериментатора. Чтоб вернее вникнуть в душу собаки, исследователь мысленно ставит себя на место животного и приписывает ему свои ощущения. Порой возникают немалые затруднения, особенно в связи со сменой экспериментатора. Душевные свойства животных, их совершенство, так искусно запечатленные в протоколах наблюдений, вдруг утрачивают свое сходство с нравом и склонностями прежнего исследователя, приближаясь к свойствам его преемника.

Нашлись ученые, которые дружно встали на защиту этих «совершенств». Приговор был единодушным.

Известный зоолог Холодковский, он же литератор и переводчик «Фауста», мобилизовал свое художественное дарование, чтоб откликнуться на новое учение каламбуром. «Условные рефлексы, – шутил поклонник Гёте, – очень похожи на иерихонскую розу, они не розы и не из Иерихона».

Так же примерно изображали в «Русском вестнике» в 1874 году Сеченова: «Сами изволите видеть, милостивые государи, в моих произведениях – что ни строка, то рефлекс, нервные центры, чувствующие поверхности, роковые следствия, – это ли не реальная, чистая наука?…»

«Сколько тысячелетий, – защищался Павлов, – исследуется душевная жизнь человека! Занимаются этим не только специалисты-психологи, но и литература, искусство. Миллионы страниц заняты изображением внутреннего мира человека, а результатов – законов душевной жизни человека – мы до сих пор не имеем. И поныне справедлива пословица: «Чужая душа – потемки». Наши же объективные исследования у высших животных дают основания полагать, что законы, лежащие под этой страшной сложностью, какой нам представляется внутренний мир человека, будут найдены физиологами – и не в отдаленном будущем…»

Кто-то сказал, что новое в науке тогда лишь легко принимают, когда это новое можно механически присоединить к старому. Когда же присоединение не удается и неизбежен пересмотр всего накопленного в прошлом, это вызывает споры и нередко протесты.

Психологи не желали слушать о рефлексах. Разве психолог Вундт не заявил:

«Мы можем смело сказать, что по зрелости своей физиология не выдерживает сравнения с психологией…»

Этим ученым вторили третьеразрядные профессора с высоты университетской кафедры:

– Какая это наука, всякий егерь, дрессируя собак, знает больше.

Случилось, что противники Павлова не ограничивались одними словесными выпадами и пользовались средствами иного рода.

Вот один из таких эпизодов.

В 1913 году сотрудница Павлова М. Н. Безбокая, выработав у собаки условную связь между пищей и электрическим светом, сумела до того усилить возбуждение животного, что оно набрасывалось на зажженную лампу, как если бы это был жирный кусок. Присутствовавший при этом Павлов с интересом отнесся к этому яркому выражению чувства голода.

– Как часто, – заметил он, – мы видим, что человек, охваченный страстью, например ревностью, обвиняет в своем несчастье ни в чем не повинное лицо или даже неодушевленный предмет.

Написанная на этом материале диссертация содержала всего лишь двадцать две странички текста, была бедна цифрами и богата опечатками, но слишком уж были интересны приведенные факты, и Павлов эту работу поддержал.

Согласно обычаю, установленному издавна, диссертация М. Н. Безбокой в количестве пятисот экземпляров была напечатана и подготовлена к рассылке отечественным и иностранным библиотекам, в обмен на такие же издания. В тех редких случаях, когда диссертанту не присуждалась ученая степень, диссертация со штампом «Искомой степени не удостоена» все же следовала по назначению.

Павлов страстно защищал работу помощницы. Он всячески убеждал суровых критиков, что на первый взгляд незначительные факты, приведенные в диссертации, скрывают большое и важное содержание, в высшей степени любопытную перспективу. Он твердо уверен, что не покривил душой, защищая эту работу.

Диссертация Безбокой не получила одобрения.

– Милостивые государи! – выступил возмущенный Павлов, когда исход баллотировки стал известен. – Здесь совершается величайшая несправедливость. От нее страдаю не только я, страдает будущее самого нового и важного отдела нашей науки – учения о мозге. Совершенно понятно, что после этого я не могу оставаться членом вашей почтенной коллегии. Я ухожу из академии – и навсегда.

На глазах смущенных судей ученый покинул заседание Военно-медицинской академии.

В вестибюле его остановили сотрудники.

– Куда вы, Иван Петрович? – спрашивали они.

– Как куда? Я уезжаю и навсегда прекращаю работу в академии! На их стороне слепая, темная сила! Пусть заседают! С меня довольно – я уже назаседался.

Уход из академии произошел весной, а осенью к Павлову явились его научные сотрудники.

– Дорогой Иван Петрович, – сказал один из них, – мы просим вас вернуться в академию. Кроме того, вот извинительное письмо от конференции академии.

– Я ведь сказал, – ответил Павлов, – что не вернусь больше, и не вернусь.

– Иван Петрович, – продолжал его уговаривать сотрудник, – а операции? А лекции? Ведь вы привыкли делиться с нами всеми вашими опытами и мыслями. На днях объявлена ваша вступительная лекция студентам.

– Ну ладно, – согласился ученый, – но передайте им, чтобы диссертацию напечатали вторично, исправив лишь опечатки, и разослали повсюду, куда полагается.

С той поры диссертация Безбокой хранится в библиотеках в двух, экземплярах: один со штампом, а другой без него.

Противники Павлова не унимались.

– Одумайтесь, Иван Петрович, – убеждал его один из ученых. – Что вам дадут эти рефлексы? Ведь все это давно уже известно, забывать собираются. У вас нет размаха. Возьмите Мечникова – человек над бессмертием работает. Тут и себя и других обрадуешь…

И до Павлова знали, что животное можно многому научить. Дрессировкой вырабатывались различные навыки, изменялось поведение зверей, но как поверхностны были эти знания! Тысячи лет люди пользовались аппаратом усвоения опыта, не вникая в сущность его. Павлов первый из физиологов приподнял завесу над тем, как образуются навыки и знания, и, что важнее всего, подарил науке новый метод исследования.

Всем великим изобретениям человеческой мысли неизменно предшествовало открытие нового средства исследования, неведомая дотоле методика. Открытый Павловым способ задавать мозгу вопросы и получать ответы через слюнную железу предрешил все грядущие успехи ученого.

Павлов выслушивал упреки и советы психологов, прочитывал их обидные статьи и спешил в лабораторию излить свой гнев. Тут у него своя аудитория, ей он может все доказать.

– Правды испугались. «Всякому егерю известно»… Что известно, милостивые государи? У нас основы психологии, ее материальное выражение. А у вас?… Не вы, а мы объясним субъективный мир человека физиологически!

О психологе Клапереде, авторе книги, направленной против временных связей, он с сарказмом говорит:

– Я встречал его несколько раз. Он – вечный генеральный секретарь всех международных психологических съездов… Я вам сейчас почитаю, что пишет Клаперед о наших условных рефлексах. Смотрите, какая жалкая эквилибристика слов, прямо пожимаешь плечами!.. Полнейшее буйство словесное… Это особенная порода людей, у них настоящая мысль не имеет хода, а постоянно закапывается черт знает во что…

О другом авторе – Вудзорде, который в своей книге «Современная школа психологии» замечает, что человеческое поведение не может быть сведено к сумме рефлексов, Павлов иронически говорит:

– Они вообразили, что будто дело обстоит так, что это вроде мешка, где навалены картофель, яблоки, огурцы и т. д…Никто никогда так не думал. В организме все элементы взаимодействуют друг с другом, как в химическом теле водород, кислород и углерод, смотря по тому, как они размещены в молекуле…

В его распоряжении беспристрастнейший из судей – сам мозг. Он выражает свою волю через слюнную железу. Это не косвенный результат, не перевод побуждений животного на язык человека! Притворство и ложь, воображение и мнительность – исключаются. Подопытное животное не может помешать слюне выделяться и свидетельствовать о реакциях мозга.

Один из сотрудников Павлова приводит следующий любопытный факт.

К Павлову однажды явился американский исследователь, выступивший как-то в заграничной печати с критикой учения Павлова. Американец утверждал, что удаление большей части мозга не мешает крысам находить пищу в искусственном лабиринте, специально созданном для них, и делал из этого заключение, что Павлов переоценил значение коры больших полушарий мозга.

Узнав о приезде гостя, Павлов сказал:

– И прекрасно, что сам пожаловал… Сначала я ему покажу нашу лабораторию, а потом разоблачу его ошибку а эксперименте, которым он так кичится.

– …Не был ли лабиринт, где вы ставили опыты с крысами, – спросил он американца, – окрашен масляной краской?

– Да, – ответил приезжий.

Американец не подозревал, что, удаляя мозг у крысы, оставлял нетронутым центр обоняния.

– В таком случае поздравляю вас, – насмешливо заметил Павлов, – крысы руководствуются запахом краски не хуже, чем запахом бифштекса…

– Я не отрицаю психологии как науки о внутреннем мире человека, – еще и еще раз повторял ученый. – Тем менее я склонен отрицать что-нибудь из глубочайших влечений человеческого духа. Я только отстаиваю непререкаемые права естественнонаучной мысли всюду и до тех пор, покуда она может проявлять свою мощь. А кто знает, где кончается эта возможность!

В своей трудной борьбе Павлов не был одинок, лучшие представители науки высказывали ему свое сочувствие и симпатии. Так случилось после XII съезда естествоиспытателей и врачей, на котором Павлов произнес свою знаменитую речь «Естествознание и мозг». Обращаясь в ней к психологам, он страстно обличал их методы исследования, порочную склонность приписывать животным собственные представления и чувства.

– Психологи, – заявил он, – ничего не могут дать физиологии, они только еще ищут своих путей, и неведомо, когда их найдут. Психология – еще не наука и в качестве союзницы физиологии не оправдала себя.

Эти гневные слова были адресованы противникам, тем, кто отстаивал идею о нематериальности так называемой душевной деятельности человека и не признавал за физиологией права исследовать психику.

Речь Павлова вызвала отклик в другом наболевшем сердце, у человека с глубоким гражданским чувством и высокой образованностью – Климента Аркадьевича Тимирязева. Он в статье, помещенной в «Дневнике съезда», взял под свою защиту физиологию. Ему самому в это время приходилось бороться с ложными идеями в ботанике, и речь знаменитого физиолога прозвучала для него как поддержка. Вот что он писал тогда:

«…В этот момент, когда ботаники безо всякого к тому повода на место строгого опытного метода пытаются выдвинуть беспочвенные, бессодержательные психологические параллели, пустые догадки о «памяти», как основном свойстве организованного вещества, о способности растения «учиться» и действовать соответственно с приобретенными знаниями, о зависимости процесса роста органов и «мозга корня» – примера чему не встречается и у животных, – в этот момент раздается в Москве авторитетный голос И. П. Павлова, призывающего физиологов на приступ последнего оплота психологов, призывающего естествознание отказаться от последней своей непоследовательности… Психология не оправдала возлагавшиеся на нее надежды. Физиологии прежде всего необходимо освободиться от ненадежной союзницы даже в сфере функции головного мозга и впредь придерживаться области точного опыта – того опыта, который доставил профессору Павлову всемирную известность».

По этому поводу Павлов написал Тимирязеву:

«Глубокоуважаемый Климент Аркадьевич!

Уехав из Москвы со съезда 29 декабря, я только вчера, получив нумер «Дневника Съезда», узнал про Ваш отзыв о моей речи. Нахожу естественным и уместным засвидетельствовать Вам, что этот отзыв дал мне много радости. Научное единомыслие, признание товарищами по оружию правильности и ценности наших взглядов есть законнейший источник нашего успокоения и удовлетворения. И то, и другое я чувствую тем сильнее, что принадлежу, к моему огорчению, к типам, наклонным всегда тревожиться, сомневаться, в чем, очевидно, виновата моя неврастения. Позвольте же мне этими строками выразить Вам мою сердечнейшую признательность.

С горячим пожеланием Вам полного восстановления здоровья и возврата к прежней деятельности.

Искренне Вас уважающий и преданный Вам

Ив. Павлов»

На это письмо последовал не менее сердечный ответ:

«Глубокоуважаемый Иван Петрович!

Не сумею передать Вам, как меня обрадовало и успокоило Ваше любезное письмо. Отправив телеграмму под глубоким впечатлением Вашей речи, я только после спохватился, что могли сказать: а кому какое дело до того, что я, ничего не смыслящий в ее предмете, о ней думаю, но потом успокоил себя тем, что восхищаться-то никому не запрещено. Ваше дружеское и товарищеское отношение ко мне меня окончательно успокоило и обрадовало не только за себя, но и за нашу науку. Уж мне лично приходится воевать с ботаниками старыми и молодыми, русскими и немецкими, проповедующими, что физиологи растений должны отказаться от «строгих правил естественно-научного мышления», заменив их бреднями о какой-то, по счастию, не существующей «фитопсихологии». А теперь, когда я могу указать, что «великий физиолог земли русской», каким Вас считает весь свет, призвал изгнать психологический метод из последнего его оплота в физиологии, я чувствую твердую почву под ногами для оказания им дальнейшего отпора.

Ваша речь мне представляется событием в истории естествознания; я глубоко сожалею, что не был его очевидцем, и вообще возможность увидеть Вас и познакомиться с Вами была для меня главной приманкой съезда.

Позвольте же мне еще раз принести Вам сердечную благодарность за Ваши добрые и лестные для меня строки.

Искренне Ваш, уважающий и преданный

К. Тимирязев»

Его жизнь строго рассчитана

…В одну из последних бесед со мной Николай Евгеньевич Введенский мне сказал: «Вся моя жизнь прошла, можно сказать, в обществе нервно-мышечного препарата лягушки…» Мне вспомнились тогда трагические слова Дюбуа Реймонда: «В течение пятнадцати лет моя жизнь была поглощена созерцанием магнитной стрелки…»

А. А. Ухтомский

Тяжелая, многотрудная жизнь. Павлов много работает и думает. Вечно напряженная мысль, неизменно занятый мозг, неотступные размышления неделями и месяцами, постоянное подбадривание себя и других: «Прекрасно, прекрасно, надо работать, только работать». Когда Ньютона спросили однажды, как он открыл законы движения светил, ученый ответил: «Очень просто, я всегда думал о них». Законы творения, видимо, имеют свои неизменные нормы. Мысль Павлова упруга и гибка, но никому не столкнуть ее с пути к намеченной цели. О чем ни говорить с ним, с чего ни начать, он все равно повернет на свой лад, к собственным планам.

– Жизнь только того и красна и сильна, – говорит он, – кто неустанно стремится к достигаемой цели или с одинаковым пылом переходит от одной цели к другой… Вся жизнь, ее улучшения, вся ее культура становится рефлексом его цели.

Ему под шестьдесят, время уходит, а «рефлекс цели» требует сил, нужны многие годы, десятилетия, – где их взять?

И он делит год на десять месяцев умственного труда и на два месяца отдыха с киркой и лопатой в руках, вводит в жизнь жесткий расчет дней и часов, строгую экономию сил и здоровья.

В половине восьмого он встает, пьет чай и полчаса сидит неподвижно, разглядывает картины, развешанные на стене. Любовно собранные ученым, они глубоко вдохновляют его. Таково вступление в день – он начинается отдыхом. В половине первого завтрак, и снова полчаса покоя за пасьянсом. И после обеда пасьянс, и после ужина, – ученый верит в чудесную силу покоя, в важность передышки для напряженного мозга.

На лекции он является секунда в секунду, поражая студентов своей аккуратностью. За десять лет работы в Военно-медицинской академии он пропустил лишь одну лекцию – по болезни. Жизнь его строго размерена, только так ему удастся довести свое дело до конца.

Он не. знает, «непредвиденных обстоятельств», не верит, что есть силы, способные кому-либо помешать вовремя прийти на работу. Точность прежде всего. Вот он беседует с молодым провинциалом. Восхищенный приезжий не сводит с ученого глаз, – какой приятный собеседник, какой редкий человек! Неожиданно Павлов резко встает. Четверть шестого, ему пора уходить. Он торопливо сует руку озадаченному гостю и стремительно идет к дверям.

С этой точностью режима, всего уклада жизни и труда перекликается точность его экспериментов. Каждый вывод подвергается строжайшей проверке.

– Я часто думаю, – говорит он, – что, если наши объяснения – только цепляния одного слова за другое? Что, если действительность течет в другой плоскости и не соответствует тому, что о ней думаем мы?

– Я, к сожалению, награжден от природы, – признается он сотрудникам, – двумя качествами. Может быть, объективно они оба хороши, но одно из них для меня очень тягостно. С одной стороны, я увлекаюсь и отдаюсь работе с большой страстью, а с другой – меня постоянно грызут сомнения. Я должен благодарить вас за то, что вы своей работой и успехами этого зверя сомнений порядочно укротили… Теперь, я надеюсь, он отступится от меня.

О проверенных вещах, многократно доказанных, он все еще говорит неуверенно:

– Вот этот новый акт как будто, мне кажется, оправдывает нас. Вряд ли мы сильно ошибаемся.

Об ошибках не может быть речи, ни один из серьезных трудов лаборатории никогда не был нигде опровергнут, и все же ученый осторожен, законченная работа должна сперва пролежать год или два, прежде чем ее опубликуют.

Он боится ошибок, небрежности никому не прощает. Ему ничего не стоит поссориться с ассистентом из-за малейшей невнимательности к делу. Это может случиться внезапно, как будто даже из-за мелочи. Он подсядет к сотруднику и станет выкладывать ему свои планы, смеяться над собой и над другими. Неожиданно разговор оборвется, ученый сурово нахмурится. Увлеченный разговором помощник не записал свое наблюдение, или капля сока из фистулы упала мимо трубки.

– Черт знает что такое! Покажите тетрадь. Сколько сока получено за четверть часа? Отвечайте!

Между записью и ответом сотрудника, как назло, расхождение.

– Так-то вы обходитесь с фактами! Ну, да оно и понятно, где нет внимания, там нет и фактов. Не тетрадь, а станционная книга! Ничего не понимаю. Ничего абсолютно!..

В подобных случаях он бывает суровым.

Один из сотрудников, изучавший содержание плотных остатков слюны, – он высушивал слюну, сжигал остаток и определял количество золы и органического вещества, – допустил в протоколе ошибку. Записи делались не в надлежащих рубриках. Выразив свое недовольство и отпустив что-то нелестное по адресу «застойной мысли», Павлов заметил сотруднику, что «действительность – великий контролер, ее не обманешь» и что «когда не имеешь мыслей, то не видишь и фактов».

На этом оборвалась научная деятельность сотрудника в лаборатории Павлова. Человек, который мог допустить такую ошибку и не замечать ее несколько дней, – не подходящий для него помощник.

Его память удивительна, он помнит, чем занят каждый сотрудник, его успехи, неудачи, ошибки.

– Вы в прошлую среду ставили опыты на угашение рефлекса. Чего вы добились?

Экспериментатор забыл.

В таком случае ему Павлов расскажет, он-то все помнит, до мелочей.

– Ваша собака вдруг заболела. Что с ней?

Он может назвать ее имя, знает, что именно случилось…

Любой из сотрудников мог удостоиться выражения признательности и награды, если он ее заслужил.

Служитель Шувалов, всю жизнь проведший в лаборатории, стал ближайшим помощником Павлова. Не раз случалось, что ученый ставил его в пример нерадивым ассистентам.

– Эх вы! – распекал он дипломированного неудачника. – Вот мы с Иваном Шуваловым возьмемся, так у нас выйдет.

Заслуги Шувалова дали Павлову основание рекомендовать его в качестве члена общества физиологов, и ученые избрали его.

Другой служитель, Сергей Игнатьевич Павлов, был удостоен юбилея в связи с двадцатипятилетием служебной деятельности. В той же аудитории, где ученый много лет читал свои лекции и демонстрировал со своим помощником физиологические опыты, Павлов справил юбилей своего однофамильца. На это торжество были приглашены ученые Ленинграда, все те, кто некогда учился у Ивана Петровича и кто теперь продолжал сотрудничать с ним. За столом президиума среди прочих сидели знаменитый физиолог и его помощник – один в парадном костюме, торжественный, спокойный, другой в накрахмаленной манишке, взволнованный, смущенный.

Павлов в своей речи выразил убеждение, что сделать сложную операцию – только полдела. Не менее важно искусным уходом за животным спасти его, довести операцию до успешного конца…

– Старайтесь не покладая рук, – увещевает Павлов своих помощников-друзей, – и все превозможете. Все разберет ум человеческий!

С каждой трудностью растет его суровость к себе и к другим. За томительным размышлением следуют долгие часы и дни наблюдений. Толпы загадок, дразнящих, упрямых вопросов осаждают его, и он бьется над ними, ищет ответа. Как будто все ясно, загадки уже нет, факты развеяли ее. Увы, до победы далеко; на горизонте маячит новая трудность, вторая, третья. Он пожимает плечами и, озабоченный, уходит к станку.

«Надо еще посидеть у собаки. Я, должно быть, мало работал. Сложное берется наукой только по частям, оно захватывается лишь постепенно».

И сидит неподвижно, напряженно отсчитывая капли слюны.

В такие минуты и в более трудные он находит для себя утешение:

«Как приятно зато, что такая сложность, как высшая нервная деятельность, поддается физиологическому анализу.

Не надо жалеть усердия и внимания, все делать возможно лучше и надеяться… Так веселей, приятней и полезней. В этом основа нашего прогресса».

И так тяжек этот труд, так мучительны иные минуты, что и у него не всегда хватает сил. Сотрудник после множества опытов в течение месяцев и лет стоит у преддверья большого успеха. Его открытие должно помочь другим, дать новое толкование многим явлениям. Еще один эксперимент, и успех войдет в науку.

Решающий опыт проведен, ничто не упущено, и тем страшнее сознаться в провале. То, что принималось как закономерность, оказалось лишь исключением. Труды и надежды не оправдались. Ассистент – пожилой человек с многолетним врачебным опытом – не может удержаться от слез. Глубоко взволнован и Павлов.

– Ошибиться не стыдно, – утешает он сотрудника. – Сколько раз я ошибался! Не ошибается тот, кто не думает.

Бывало и по-другому.

Сотрудник много лет провел в лаборатории Павлова. Десять лет отдал изучению условных рефлексов и все время не мог отделаться от сомнений, от чувства неуверенности. Так ли это на самом деле? Что, если не так?

Ученый видел колебания помощника и терпеливо ждал перелома.

– Иван Филиппович очень мне лег на сердце, – говорил Павлов, – сделался очень близким для меня человеком.

Разработка новой области науки уже ушла далеко, когда сотрудник наконец решился напечатать свою первую работу. В ней нашли место все сомнения и колебания первой поры – все то, чем переболел помощник ученого.

– И до чего это было странное писание, – с горечью говорил Павлов. – Мне пришлось не без насилия над собой написать в письме, что эти воспоминания смешивают воображаемое с действительностью и я не несу за них ни малейшей ответственности.

Сколько терпения надо порой проявить, чтобы удержать от ошибки сотрудника. Многие из них молоды и крайне податливы ко всякого рода идеалистическим, звонким теориям, бесплодной философской шумихе. Один пленился «психофизическим параллелизмом» и к прекрасной работе приклеил пустой ярлык. Казалось бы, все ясно и без того: физические причины породили физиологическое действие. Нет, подай ему какую-то особую причину, непременно беспочвенную, идеалистическую дребедень.

Другой увлекся громким именем ложного пророка и за уши тянет условные рефлексы ко всякого рода непонятностям, к вредным ошибкам эмпириокритицизма. Вычеркнешь, исправишь его, он ударится в амбицию: материализмом, мол, не все возможно объяснить. Такого рода суждения Павлов никому не прощает.

– Все содержание так называемой психической функции, – говорит он, – может быть изучено объективным путем. Вся душа, может быть вогнана в известные правила объективного исследования…

Работы много, нужны новые и новые подвижники, отважные, терпеливые, способные годами ждать и надеяться. Они приходят отовсюду, со всей страны, чтобы работать и учиться. Их влекут сюда новшества, обаяние и сила учителя. Одни приносят уже сложившуюся идею, выношенную, кровную, свою, другие находят ее здесь. И те и другие связывают свою жизнь с «рефлексами» и делами славного Павлова.

Позже, когда они покидают учителя, связь их на этом не обрывается. Куда бы судьба ни занесла прежних помощников, они время от времени возвращаются к нему, чтобы сделать учителю доклад, рассказать о своих идеях, спросить совета. Павлов ознакомится с их трудами и преподаст им урок порой на долгие годы, до следующей встречи.

Ученики благоговеют перед учителем, и, надо быть справедливым, он платит им любовью и признательностью. Вот один из многих примеров.

Молодой земский врач около года провел в лаборатории, проделал за это время много трудных и сложных работ, и когда диссертация была почти готова, его телеграммой вызвали домой. Нельзя было оставить подопытных животных; упустить время – значило погубить потраченный труд.

– Езжайте, езжайте, – посоветовал ему Павлов, – вернетесь – закончите.

– Что вы говорите, – с отчаянием в голосе возражал врач, – разве вы не видите…

– Вижу и понимаю. Езжайте.

Земского врача в лаборатории сменил Павлов. Он целыми днями ставил опыты на его собаках, и когда врач вернулся из поездки, работа была готова. Оставалось только защитить ее.

– Все мы впряжены в одно общее дело, – говорил в таких случаях Павлов, – и каждый двигает его по мере своих сил и возможностей. У нас зачастую и не разберешь, что «мое», а что «твое», но от этого наше общее дело только выигрывает.

Он не делает секретов из своей идеи, охотно уступит ее помощникам. Неважно – кому, пусть пробует любой из них. Вот он сидит рядом с ними, руки разведены, в глазах вдохновение. Морщины на лбу непрерывно меняют свои очертания. Слова его отрывисты, никто еще не знает, в чем дело, ему самому как будто не все еще ясно. Но вот блеснули глаза, быстро-быстро задвигались руки. Ученый смеется: это будет превосходная штука.

– Вы, кажется, уже работали в этой области? – спрашивает Иван Петрович помощника. – Вот и отлично, действуйте.

Счастливцу завидуют, кое-кто не прочь параллельно заняться темой.

– Иван Петрович, позвольте и мне к этому делу примкнуть.

Пожалуйста, ему все равно – пусть попробуют двое…

Столь значительно влияние ученого на всякого, кто с ним работал, что давний сотрудник – профессор Минковский спустя много лет после того, как расстался с ученым, восхищенно вспоминает о нем: «Общение с этим неустрашимым борцом, который смело приступает к самым трудным проблемам, а затем уже от них не отступает, пока природа не ответит ему на заданные ей вопросы, и при этом постоянно делится с сотрудниками своими бьющими ключом научными мыслями, стало для меня источником любви к экспериментальной работе, и вера в нее, как могущественное средство естественно-научного исследования, с тех пор меня не покидала…»

И как много у него еще сил, какой избыток! В шестьдесят лет он недюжинный гимнаст, бессменный председатель «Общества врачей – любителей физических упражнений и велосипедной езды». Его страстность и тут не знает удержу. Чего только он не выдумывает, чтоб укрепить это общество, привлечь новых членов. Почтенный академик, нобелевский лауреат составляет «табель о рангах», сочиняет шуточные звания. «Столбы» – краса и гордость гимнастического общества, к ним принадлежит и он, Павлов; они исправно посещают занятия, не то что «подпорки», склонные к пропускам, или «филозопы», значащиеся только в списках.

И «филозопы» и «подпорки» охотно прощают тому, кто стоял у колыбели их общества, некогда кружка любителей городков. Они всегда готовы к послушанию, рады выразить ему публично свою любовь и уважение.

Семидесяти лет Павлов – этот безудержный холерик, как он себя именует, – ездит на велосипеде из Удельной в институт, легко выдерживая такие путешествия по два раза в день.

Восьмидесятилетний избранник восьми академий, носитель множества ученых степеней, почетных званий и медалей продолжает увлекаться игрой в городки. «Мышечная радость», его давняя страсть к движению и игре, все еще доставляет ему удовольствие. Его темперамент ничуть не ослаб, такой же бурный, неистовый. И во время гимнастики, и в играх, будь это городки или что-нибудь другое, кажется, будто он вызвал невидимого врага на соревнование.

«Ничего, пристреляемся», – бодро звучит его голос. «Инвалидная команда подтягивается». «Силламяжская академия берет верх, фамилия не подкачала…» Восторженный и счастливый в удачах, он неузнаваем при малейшем проигрыше. По-стариковски нахмуренные брови глядят угрожающе, борода и усы щетинятся; огорченный и мрачный, он недоступен утешению. Но вот кто-то промазал, не рассчитал, и злая издевка летит ему вслед: «Шевелист! Мазило!» Будь то профессор, заслуженный ученый, академик – суровый судья никого не пощадит.

Ни развлечения, ни привычки с годами у него не меняются. Он по-прежнему любит цветы, особенно левкои, ради которых ездит в мае на дачу обрабатывать клумбы. Садовника у него нет, а цветники обширные. Ученый сам делает гряды, удобряет их навозом. Дома у него с весны посеяны в ящиках цветы, которые он никому не доверяет высаживать. По-прежнему Павлов охотно слушает пение и музыку. Ленинградские артисты навещают его, чтобы доставить ему удовольствие.

Единственное новшество – его блокнот, которым он обзавелся на восемьдесят пятом году. К сожалению, в нем очень мало записано – ученый то и дело забывает о нем…

Его одежда не богата разнообразием: летом на отдыхе – чесучовый пиджак и бумажные брюки, светлая сорочка с шелковым шнурком, манишка с отложным воротничком и черный галстук бабочкой; зимой – теплая фуфайка, простые башмаки, часто без калош, осеннее пальто и меховая шапка, завязанная под подбородком. По-прежнему дела его ведет жена. И горе деньгам, попавшим к нему в руки. Он непременно раздаст их, пошлет почтой незнакомым просителям, гроша себе не оставит.

– Зачем мне лишние деньги? – оправдывается он перед женой. – Пусть берут, раз им это нужно.

Одинаково строгий, но справедливый ко всем, он, случалось, растроганный чужими страданиями, рассказом о нужде, памятной ему из собственного опыта, давал научную рекомендацию тому, кто не совсем был достоин, ее. Это потом надолго его лишало покоя. Бессильный простить себе собственный проступок, он весь день, а нередко и дольше не находил себе места. Ходил по лаборатории мрачный, беспричинно сердился, становился придирчивым к себе и другим, глубоко переживал свою «непозволительную уступчивость».

В нем жили два человека: один – неуравновешенный и пылкий с бурными движениями, неискушенный в житейских делах, и другой – упорный исследователь, склонный к широким обобщениям, мыслитель. Случались разлады между правой и левой рукой, между склонностью к фантазии и верностью фактам, и неизменно брало зерх любимое дело…

Ученый жил и трудился во имя науки и родины. Он любил свою страну и чутко откликался на ее радости и печали. В тяжелую пору поражения России на Дальнем Востоке в 1905 году Павлов с горечью восклицает:

– Нет, только революция может спасти Россию. Правительство, которое довело до такого позора страну, должно быть немедленно свергнуто.

К этому времени относится сочувственное выступление его в пользу студенток, покинувших курсы в знак протеста против реакционных профессоров. Он оказал тогда слушательницам серьезную помощь, читая им лекции на дому…

На Первом съезде российских физиологов в 1917 году он приветствует победу резолюции:

– Мы только что расстались с мрачным, гнетущим временем. Этот наш съезд не был разрешен к рождеству и допущен на пасхе лишь под расписку, что на съезде не будет никаких политических резолюций. Этого мало. За два-три дня до нашей революции последовало разрешение с обязательством представить накануне тезисы научных докладов градоначальнику. Слава богу, это – прошлое, и, будем надеяться, безвозвратное.

Профессор из великой русской страны

Изучая природу, так трудно угадывать истину! И потом разве предвзятые идеи не всегда – тут как тут – готовы наложить нам на глаза повязку.

Пастер

В 1912 году Павлова пригласили в Англию и торжественно посвятили в доктора Кембриджского университета. Все было обставлено пышно и празднично. Его облачили в старинный традиционный костюм ученого – в красную суконную мантию с розовыми шелковыми отворотами на груди и рукавах и черный бархатный берет, перехваченный золотым шнурком.

В речи по этому поводу было сказано:

«Из величайшей страны русских, столь отдаленной от нас, но столь близкой по связям наших общих занятий, прибыл петербургский профессор физиологии, который исследовал общие закономерности процессов пищеварения. Для этих работ он создал некое особое учреждение и основал самую блестящую школу людей, работающих по физиологии. Он прекрасно показал, что соки, которые требуются для пищеварения, приспособлены к каждому отдельному виду пищи. На основании работ таких ученых мы тем лучше можем признавать правильность того знаменитого предписания Корнелия Цельзия, которое говорит: «Прежде всего пусть каждый узнает природу своего тела». Я представляю вам выдающегося профессора физиологии Ивана Петровича Павлова…».

В это время с хоров, где собрались студенты, внук великого Дарвина спустил русскому ученому затейливый подарок – игрушечную собаку, утыканную стеклянными и резиновыми трубочками на местах воображаемых фистул. Тридцать лет назад другому доктору Кембриджского университета – Чарльзу Дарвину с тех же хоров спустили игрушечную обезьянку.

В том же 1912 году имело место другое событие. Речь идет об истории одного знаменитого дня. Здесь уместно рассказать о нем более подробно.

: Уже с утра взволнованный ученый обошел своих сотрудников, никого не оставил без внимания. Он горячо говорил о какой-то собаке, не то ее хвалил, не то бранил, объяснялся нескладно, словно чем-то смущенный. Похоже было на то, что ему надо при ком-нибудь поразмыслить и не хватает решимости высказаться. В этом не было ничего удивительного. Всякий раз, когда что-нибудь восхищало Ивана Петровича или неожиданно осуществлялся научный расчет, сотрудникам приходилось подолгу выслушивать восторги учителя. Каких только талантов не приписывал он удачливому экспериментатору!

Вскоре все объяснилось: ученого поразила ассистентка М. Е. Ерофеева.

Незадолго до того она увлеклась фантастической задачей – сделать страдания животного условным сигналом для проявления аппетита. Короче, обратить испытание в источник радости. Невзирая на то, что мало кто верил в подобное чудо, она твердо стояла на своем.

Тайна обращения заключалась в следующем. Собаку поставили в станок, пропустили через ее лапу электрический ток и вслед за тем предложили пищу. Собака ответила яростным визгом и стремительной готовностью бежать. К пище она не прикоснулась. Опыты повторили назавтра и через два дня – результаты нисколько не изменились. Чувства боли и голода не сближались и не вступали во временную связь. Больше того, страдания задерживали появление аппетита.

Ерофеева как могла отбивалась от недоверия окружающих и от собственных неудач.

– Вы допустили ошибку, – заметил ей Павлов. – Чтобы выработать связь между чувством голода и болью, необходимо, чтобы животное было голодным. Нельзя заставить собаку исходить слюной, когда она сыта. Чем сильнее раздражен безусловный рефлекс – инстинкт голода, тем скорее образуется временная связь.

Ерофеева призвала себе в союзники голод. Собаку лишили всякой еды, кормили только при опыте. Животное возненавидело ассистентку Ерофееву и ее лабораторию. К станку собаку приходилось тащить насильно.

Жестокая борьба продолжалась. Собака исхудала, ослабела. Она все еще отказывалась есть, но к пыткам током начинала относиться спокойней. Через несколько дней случилось невероятное: электрический ток обрел свойства метронома или звонка, включение его вызвало у собаки слюну. В лаборатории пахло горелой шерстью, а животное облизывалось, виляло хвостом, словно предвкушало удовольствие. Английский физиолог Шеррингтон, присутствовавший на опыте, качал головой и что-то шептал. Кто знает, уж не молился ли он? Не будучи в силах больше сдержаться, он сказал:

– Я понимаю теперь радость мучеников-христиан, с которой они шли на костер.

Павлову замечание это пришлось не по вкусу, он не любил отвлеченных аналогий, терпеть не мог примеров из истории там, где надо анализировать факт.

Ассистентке Ерофеевой легче было провести этот опыт, чем Павлову его объяснить.

«Все вверх тормашками, – повторял он про себя, – поди разберись-ка. Спокон веков организм отвечал на боль оборонительным рефлексом, а тут изволь: хвостиком виляет. Хорош инстинкт, приперли его – он и сел. Убей, только покорми… Что про мучеников говорить – таких историй сколько угодно. Люди в бою не то что пулю, сабельного удара не чувствуют. Нам, физиологам, механизм подай. Как оно получается, по каким путям идет…»

Так он, пожалуй, ничего не надумает, надо вслух поразмыслить. И он спешит к сотрудникам, своим невольным слушателям.

Им, правда, не все ясно в его рассуждениях, зато ему легче, можно прикинуть этак и так…

– Что мы тут имеем? – в сотый раз повторяет он, скорей себе. – Электрические разряды вызывают у собаки не страдание, а аппетит. Вместо оскаленных зубов, рычанья и злобы – слюна и покорное ожидание подачки. Как это объяснить? С чего начать? Да тут сам черт ногу сломит…

Задумчивый, он ходил от помощника к помощнику, не расспрашивал их, не советовался, сам все время говорил и себе отвечал.

– Разберемся физиологически, – приглашал он себя, одной рукой подпирая голову и решительно жестикулируя другой, – От раздраженной электричеством кожи идут импульсы в известные отделы мозга. Доберись они до места назначения, неминуемо последовала бы болевая реакция. Но она не наступает, происходит нечто другое – раздражение пищевого центра. Это значит, что импульсы сбились с пути, попали не туда, куда надо. Их просто перехватили. Добровольно никто с пути не сойдет. Кто же это, спрашивается, там безобразничает?

Ученому уже недостаточно одной руки. Жестикуляция все усиливается, сжатые кулаки и энергичные жесты создают впечатление единоборства. Наконец ему все как будто понятно.

Возбужденный ассистенткой пищевой центр, точно насильник на большой дороге, притягивает раздражения, куда бы они ни направились, обогащаясь чужой энергией. Сбиваются ли эти импульсы с пути, как бабочки, привлеченные светом, или вовлекаются в поток нервной энергии, ломающей их сопротивление, – трудно сказать. Несомненно лишь то, что чувство боли подавляется ощущением голода.

Теперь можно и пофантазировать. В этом случае свидетели ему не нужны. Ученый уходит к себе, садится за стол и устремляет свой мысленный взор в жизнь. Хорошо и легко так, мозг отдыхает, мир людей скользит мимо, примеры стройно следуют один за другим.

У влюбленных бывает нечто похожее. Они теряют аппетит, интерес ко всему окружающему. Всякое событие, как бы далеко оно от них ни отстояло, каждая мелочь напоминает им о чувстве любви. Страх перед опасностью таким же образом тормозит чувство голода. Мать, озабоченная болезнью ребенка, не ест и не спит, не чувствует голода и усталости…

Помечтал – и довольно, пора вернуться к делу.

Суровый ученый, он снова впряг себя в работу.

Пусть собака примирилась с электрическим током, чтоб избегнуть голодной смерти, – но неужели, насытившись, она станет отдавать свое тело на муки? Где тогда логика вещей, законы природы? Разве оборонительный инстинкт не сильнейший из инстинктов?

Слюнная железа должна разрешить его сомнения, он допросит ее, настойчиво, твердо. Он должен знать, в чем тут Дело.

Ученый спешит к собаке, увлекая с собой ассистентку. Надо проверить, здесь что-то не так, не может быть, невозможно! В волнении он хватает ее за руку и горячо говорит:

– Вы простите меня, я должен вас еще раз побеспокоить.

С женщинами он обычно любезен и мягок, в их обществе ему легче владеть собой.

– Я прошу вас повторить опыт. В выводах имеется ошибка, несоответствие с законом естественного отбора… Что ни говори, а решение вопроса принадлежит действительности… Кто ее разберет, мы всей глубины этих процессов на знаем..

Смущенная ассистентка спешит его заверить, что она нисколько не отрицает теорию естественного отбора:

– С чего это вы, Иван Петрович? Какие у вас основания?…

Оснований у него больше чем надо, но он позволит себе отступление.

– Пришлось мне как-то в детстве падать с высокого помоста на каменный пол. Ушибся не сильно, а болел много лет… Лечили меня как могли: парили в бане, поили кирпичным чаем, а я все худел, чуть богу душу не отдал… Так ослабел, что братья меня прозвали лутошкой… Давняя история, а вот помнится… И казалось мне тогда, когда я с помоста падал, будто в пропасть валюсь… Мораль такая: ошиблись – и бог с ним, никакой катастрофы. Не такие еще дела у нас будут…

– Вы все-таки скажите мне, – волнуется ассистентка, – в чем моя ошибка?

– Не спешите, скажу. В животном мире – простите, я повторяю старую истину – выживают виды, наиболее приспособленные к жизни, в частности те, у которых крепче оборонительный инстинкт и временные связи. У вас вышло наоборот: собака, готовая из-за лакомства душу черту запродать, победила и выжила. Проверьте, голубушка, тут надо разобраться.

Она поняла его, но, странное дело, опасения ученого ее не смутили.

Собака снова в станке. Короткая пауза – и включается ток. Ученый жадно следит за каждым движением собаки. Электрические контакты на месте, ток въедается в тело, мучительно стегает по нервам, а у животного бежит слюна.

Но что вдруг случилось?… Собака завыла, рвется из станка и отчаянно лает. Нужны большие усилия, чтоб ее удержать.

– Учению Дарвина, как вы видите, ничего не угрожает. Я немного увеличила ток. Выросла опасность для жизни, и оборонительный инстинкт снова взял верх, подавил пищевой.

– Вот те черт! – не сдержался Павлов. – Природа-то, оказывается, всех нас хитрее…

Ученый уже и сам разобрался в механике. Усиленный новой поддержкой, оборонительный инстинкт вырвался из плена и подавил своего антагониста.

Все это догадки, предположения, возможно, ошибка в расчете. Неужели центры головного мозга находятся в вечной борьбе? Нельзя ли это выяснить в эксперименте? Он, пожалуй, займется этим сейчас же.

Внимание ученого привлекает дворняга, скверная собака, надоевшая всем своим лаем. Это противное создание, по кличке Усач, считало себя призванным охранять свою благодетельницу, ассистентку Петрову, от всяких друзей и врагов. Чуть кто покажется вблизи экспериментатора, собака уже рвется из ремней, лает, рычит, готова вцепиться в него. Таков ее долг. Иное дело на воле, подальше от станка, – там она спокойна, ей некого больше охранять…

Доставалось и Павлову. Едва собака заслышит шаги Ивана Петровича, заливистый лай несется ему навстречу. Она недовольна: он слишком часто приходит сюда, он слишком близко подходит к ее подзащитной.

Ученый нашел то, что искал: у собаки обострен сторожевой инстинкт. Что, если разжечь пищевой и стравить эти силы?

Тонкий мастер механики мозга, он переводит Усача в другое помещение, где ничто не напоминает ему о его обязанностях сторожа, и вырабатывает у собаки новую временную связь. Условным сигналом служит сам Павлов – его появление. Он из собственных рук дает Усачу колбасу. Теперь одно появление ученого гонит слюну у собаки. Пищевой центр у нее возбуждается, она виляет хвостом, ложится у его ног и нетерпеливо визжит. Как будто конец неприязни. Усач и ученый – друзья.

Увы, неверный расчет. Как только собаку вернули в прежнее помещение, к станку, произошла перемена. При первой же попытке подойти к ассистентке, пожать ей руку Павлова снова встречает озверелое рычанье и лай. Точно не было меж ними никакой дружбы.

Ученый это предвидел, он держит в руках стеклянную посуду в которой видна колбаса. Лай утихает, рычанье не так уже грозно. Пока в центрах мозга идет столкновение – две силы сцепились в борьбе, – Павлов делает два-три шага. Посуда открыта, колбасу можно видеть и обонять. Приступ рычанья вновь утихает. Присутствие ученого теперь укрепляет пищевую инстанцию, противник слабеет. Точно чашки весов, колеблются инстинкты, вот-вот наступит развязка… Усач получил колбасу – ситуация упрочилась. От раздражения собаки ничего не осталось, все импульсы отныне, куда бы путь их ни лежал, укрепляют пищевой центр, сторожевой угнетен, и надолго.

Мозг оказался местом страшных раздоров, борьбы и насилия, господства одного центра и угнетения других. Половая сфера, пищевая, защитная и множество иных, возбуждаемые и угнетаемые жизнью, ведут нескончаемую войну за господство.

Побеждает и правит тот, кто нужнее в данный момент, чья поддержка необходима всему организму…

Никогда еще в физиологии процессы, развивающиеся в головном мозгу, не были так исследованы в их взаимосвязи, взаимодействии, возникновении и развитии, как это удалось Павлову. Диалектический метод мышления вскрыл подлинную сущность так называемой гармонии – этой равнодействующей борьбы и противоречий. Своим анализом раздоров, порождающих единство в высших центрах головного мозга, естествоиспытатель-материалист как бы вновь подтвердил бессмертную мысль Энгельса: «Вся природа, начиная от мельчайших частиц ее до величайших тел, начиная от песчинки и кончая солнцем, начиная от протиста и кончая человеком, находится в вечном возникновении и уничтожении, в непрерывном течении, в неустанном движении и изменении».

Сотрудники продолжали развивать учение об условных рефлексах. Как учитель, они были жадны до знаний и так же настойчивы, как он. Одних глубоко волновал вопрос: запомнит ли собака песню «Камаринская», бывают ли псы музыкальными? Других занимала проблема: какие краски всего больше волнуют собаку, какие запахи нравятся ей? Третьих интересовало: различают ли собаки геометрические фигуры? Иные расширяли круг подопытных животных и вырабатывали временные связи у рыб и у черепах. Один из помощников выработал у пчел временную связь на клевер красного цвета. Он заставлял их тяготеть к нелюбимому ими цветку и невольно его опылять. Для этой цели экспериментатор до тех пор кормил насекомых сиропом, сваренным из головок красного клевера, пока запах его цветков не стал привлекательным для пчел.

У людей был ключ к сокровенным тайнам организма, чудесное средство задавать вопросы природе, – как было не дерзать!

Перед собакой стоит черный экран. Мрачное полотно сулит порцию вкусного мяса. Слюнная железа отмечает это качество пятнадцатью каплями слюны. У белого экрана дурная слава, его присутствие неизменно бесплодно. Зато цвет траура и все его оттенки говорят собаке о пище. Она откликается на них решительным «да», она их различаем.

Особенно посчастливилось любителям музыки. Испытуемые превзошли самих экспериментаторов. Они разбирались в музыкальной гамме, как истые вундеркинды. Легко представить себе зрелище: где-то за кулисами звучит «фа» или «си»; прежде чем музыкант успел достать камертон, чтоб определить звук, в склянку бежит уже слюна. Из множества тонов и полутонов собака узнавала желанное «фа» или «си». И тембр звуков и интервалы ни один музыкант так скоро не отличит, как она.

Связанный с пищей метроном, отбивая сто ударов в минуту, вызывает у собаки слюну. При менее или более интенсивном темпе звучания животному никогда не давали еды. Достаточно замедлить ритм метронома до девяноста шести или ускорить до ста восьми ударов в минуту, и влияние его на животное исчезнет. Какое человеческое ухо различит интервал в одну сороковую секунды?

Собаке доступно и другое: она слышит нечто неуловимое для нас. Ученый и сотрудники могли в этом убедиться. В камере было тихо, ни один звук сюда проникнуть не мог. Сотрудник подал сигнал, раздалось звучание, но расслышала его только собака, человеческому слуху оно было недоступно. Люди довольствовались зрелищем результатов: животное насторожилось и, облизываясь, завиляло хвостом. Сигнал из области «неслышимого» повторили, беседа человека с животным продолжалась, но преимущества на этот раз были не на стороне человека.

Экзамен на музыкальность завершился «Камаринской». Из множества песен собака узнавала мотив народной плясовой, обильно выделяя при ее звуках слюну.

Испытания геометрией были проведены женской рукой. Сотрудница не ставила себе сначала сложных задач, ей хотелось узнать, может ли отличить собака эллипс от круга.

Все было обставлено по канонам условных рефлексов. Геометрический круг, связанный с представлением о пище, вызывал у собаки бурную радость и много слюны, эллипс – не меньшую сдержанность.

Осложнения начались позже, когда любознательная помощница Павлова стала изменять яйцеподобную фигуру, приближая ее по форме к кругу. Распознавание делалось все трудней и трудней, и собака дала об этом знать. Она визжала, рвалась из станка, скулила и лаяла. Она отказывается от мяса, от мясо-сухарного порошка, от всех благ мира. Превращение злополучного эллипса – чудовищное дело, неслыханный труд, он мучительней всяких физических страданий. Иначе повела себя другая собака. Подвергнутая такому же испытанию, она впала в сонливое состояние и не откликалась на условные раздражители, отказывалась от всякой еды. Каждый нервный тип реагировал по-своему…

Все шире становился круг наблюдений, ученый и его помощники шли вперед, все уверенней вторгаясь в область неведомого. Они извлекли из глубин подсознания ассоциацию и память, распознали механизмы страсти и эмоции, открыли те таинственные часы, которые необъяснимым путем подсказывают нам время во сне и наяву… Раздобыли их и изучили.

Давно полагали, что в нервной системе живых организмов ведется отсчет времени. И птицы, улетающие на юг, и медведь, засыпающий на зиму, и пчелы, и люди чувствуют течение суток и времен года. Внутренний будильник не дает нам проспать назначенный час, напоминает о себе в различную пору: ночью – точнее, днем – менее верно. Факт отсчета несомненен, но можно ли его изучить, сделать наглядным, физиологически ручным?

Чтобы разобраться в этом, экспериментатор прибегает к уловке – он дает животному корм не тотчас после звонка или пуска метронома, а спустя три минуты.

Как ответит собака на паузу? Учтет ли она ее и как точно?

Пришлось недолго потрудиться – железа поспешила передвинуть ответ, капли бежали не вслед за звонком, а через три минуты. Внутренние часы были точны до секунды.

Башня молчания

Казалось, безгранична способность мозга собаки различать всякого рода раздражения. Но вот однажды случилось нечто малопонятное. Было давно установлено, что можно связать деятельность слюнной железы с отдельными участками кожи животного. Так, почесывая шею или спину собаки и подкармливая ее в этот момент, у нее вырабатывают временную связь: механическое воздействие на кожу вызывает отделение слюны. Кожные раздражения могут быть связаны с самыми разнообразными ответами организма: возбуждением, торможением, отделением слюны. Тем более удивило ученого заявление одного из сотрудников, что выработанная им связь между слюнной железой и отдельным местом на коже стала связью для всей кожной поверхности. Где бы ни раздражали ее, ответом служит один и тот же рефлекс.

– Неверно! – сказал ученый. – Мозг четко отличает любую точку тела, откуда бы раздражение ни шло. Вам легко это проверить: ущипните себя за икры, приложите ладонь к раскаленной плите и попросите огреть вас кнутом по спине, – вы убедитесь, как раздраженные участки будут каждый в отдельности вами различаться.

Сотрудник повторил все опыты сначала – и снова убедился в своей правоте: из любого участка кожи можно было, раздражая его, получить ответ организма в виде отделения слюны.

– Подучитесь, любезный, – сказал ему ученый, – наше дело не легкое и требует известного мастерства. Вы, должно быть, сопели во время работы, производили стереотипное телодвижение и этим навязали собакам дополнительную временную связь. На одинаковые раздражения, как вам известно, животное отвечает одинаковой реакцией…

– Механические раздражения кожи… – попытался вставить сотрудник.

– …оказались менее эффективными, – не дал ему докончить Павлов. – Вы больше успели сопением и мимикой, чем делом… Как могли бы животные отстаивать себя, не будь у них способности уточнять свои отношения к внешнему миру, тонко отличать раздражения на собственном теле…

Прошло немного времени, и оказалось, что сотрудник в известной мере был прав. Мозг не сразу различает отдельные нюансы раздражений, тонкости их. Возбуждение вначале разливается по всей коре полушарий и только постепенно занимает предназначенное ему место в мозгу. Вспомнили, кстати, что во время выработки других временных связей многие сотрудники уже встречались с затруднениями подобного рода. Так, образуя рефлекс на строго определенный звук фисгармонии или стук метронома, экспериментаторы не раз убеждались, что до известного момента любой звук или стук способен вызвать у животного слюноотделение. Только многократное повторение временной связи уточняет ответ организма…

– Хорошо, – рассудил Павлов, – животный организм находится под воздействием непрерывно падающих на него раздражений, идущих потоком из окружающей среды. Жить – для организма значит: беспрестанно принимать, приспособлять и отражать раздражения. Не мудрено, что всякое воздействие, приходящее из внешнего мира, вначале захватывает всю кору полушарий, чтобы затем постепенно уточниться. Пусть будет так. Но как происходит, когда нет нужды анализировать и раздражение легко удовлетворяется? Неужели и тогда проявляют себя оба процесса?

Проверили это следующим опытом.

В лаборатории попеременно из разнообразных инструментов извлекалось различное звучание, и за каждым из этих звучаний в кормушку опускали кусок аппетитного хлеба.

У собаки, казалось, не было оснований анализировать приходящие к ней раздражения. Звуки были стереотипны, появление хлеба одинаково, и все же нервная система собаки находила повод для дифференцирования. Она роняла больше или меньше слюны в зависимости от тембра, высоты и силы звука, от того, доносился ли он из соседней комнаты или звучал где-то рядом…

Не могло быть сомнения, что в нервной системе развиваются два параллельных процесса: генерализация впечатления, обобщенное восприятие его в первый момент, и анализ, уточнение в деталях некоторое время спустя. В течение этой паузы идет отбор впечатлений: посторонние для данной ситуации проходят, а нужные концентрируются в мозгу для ответа. Не будь в коре полушарий такого– механизма, организм был бы не способен отличить важное от мимолетного и стал бы жертвой неисчислимых случайностей. Нечто подобное мы часто наблюдаем у себя. Знакомые явления рассортировываются легко. Гораздо трудней разобраться в новых для нас впечатлениях. Нужны усилия памяти и ассоциации, чтоб, сопоставив наш опыт с тем, что нас поразило, отграничить новое понятие и уяснить его себе.

Оттого и сильное воздействие – неожиданный и стремительный поток впечатлений – затрудняет анализ и порождает на время хаос. На кого из нас не обрушивался вихрь неясных и смешанных чувств, вызванных тягостной вестью или неожиданно свалившейся радостью? Словно свет солнца внезапно погас, страхи и восторги смешались. Некоторая пауза – и затмение рассеивается: смысл события проясняется, возбуждение входит в свои берега. Отныне не только отграничено влияние такой неожиданности, но и на будущее для нее проторен путь.

Этот процесс растекания возбуждения по мозгу Павлов назвал иррадиацией.

Целым рядом остроумных экспериментов Павлов установил, что любому процессу возбуждения соответствует встречная волна торможения. Она оттесняет антагониста к его границам. Что же представляют собой эти процессы? Кто они – вечные антагонисты, враждующие силы, неизменные враги? Опыты подсказали, что процессы эти активны и спарены и никогда не протекают врозь. То осилит один, то другой возьмет верх на короткое время. Каждое раздражение, приходящее из внешнего мира, рождает одновременно в нервной системе процессы возбуждения и торможения. Это две стороны одного механизма. Они органически связаны, и их взаимная игра – неизменное движение в нервной системе – составляет одну из основ творческой деятельности мозга.

«Самое главное в нашем подходе, – резюмировал Павлов, – и я не устаю об этом твердить, – то, что мы совершенно отвыкли подсовывать животному свои чувства и соображения… Если бы собака владела даже человеческой речью, она вряд ли могла бы нам больше рассказать, чем рассказывает языком слюнной желёзки… «Различаешь ли ты, твоя нервная система, одну восьмую музыкального тона?» – задаем мы животному вопрос. И я не могу себе представить, какими средствами психолог мог бы вырвать у животного ответ. «Да, различаю», – отвечает физиологу собака, отвечает быстро, точно и достоверно – каплями своей слюны. Почему мы так цепко ухватились за эту методику и считаем ее наиточнейшим средством изучения функционирующих больших полушарий? Да потому, что слюнная реакция может сделаться чувствительнейшей реакцией коры на все и всяческие явления в мире. Мы неустанно должны благодарить судьбу за этот счастливый дар… Зачем мы будем простое менять на сложное? Мы нашей «плёвой желёзкой» довольны…».

Трудности бывают всякого рода, ассортимент их широк, как сама жизнь. Павлов объявил своими врагами зрелище заката, звуки окружающего мира, мелькнувшую тень, луч света. Что поделаешь – потомок волка или шакала, наш дворовый пес, слишком уж чутко реагирует на всякое разнообразие природы: на шорох, на шум, на кусочек штукатурки, упавший с потолка. Такова его природа, у него острый слух, совершенное зрение и такое же обоняние. Ученый утверждал, что недремлющее око инстинкта самосохранения – ориентировочный рефлекс – несчастье для работ над нервными связями. В этом можно убедиться, когда в горячую пору опытов собака вздернет уши и настороженно замрет. Прощай все труды – условные связи заторможены. Перед возможной опасностью, перед неизвестным проявлением невидимого врага все отходит на задний план. Таково назойливое влияние этого непрошеного рефлекса.

Однажды ученый забросил все дела и засел за бумагу. Долой солнечные закаты, звуки и запахи – с ними будет покончено. Они не нужны. Он отгородит своих собак от внешнего мира стенами башни. Только так, не иначе.

Он выводит зыбкую линию, другую и третью, охватывает их такой же нетвердой кривой и увенчивает свой чертеж вымпелом. Здесь будут строгие порядки – это башня молчания.

Загадочная картинка долго ходила по рукам, вызывая недоумение.

С тех пор как Павлов воспылал мыслью о «башне молчания», архитектурные фантазии цепко овладели им. Куда только не уносили они его, чего только не подсказывали! Вокруг башни будет ров, наполненный соломой, настоящий, впору средневековому замку. Железные балки полов должно погрузить в песок, чтоб избежать колебания грунта. Камеры будут звуконепроницаемыми, герметически закупоренными.

Каждый день обогащался новыми идеями.

В башне одновременно будут работать восемь исследователей. За день, чередуясь, они проделают опыты над сотней собак. Башня будет походить на сейсмическую лабораторию. Дрогни земля – лаборатории должно быть нипочем.

Архитектор выслушивал требования ученого, пожимал плечами и подчинялся.

Окна обязательно из цельного стекла. Чтобы без всяких сотрясений.

Его лаборатория будет лучшей в мире, временные связи этого стоят. Каких чудес он теперь добьется! Каких успехов!

Фантазию целиком осуществили. Две тяжелые завинченные двери скрыли собаку от страхов и радостей мира. По ту сторону камеры невидимые для животного сотрудники с помощью манометров, рубильников, резиновых баллонов, вращающихся барабанов и сложной системы проводов управляли временными связями. Электрический прибор следил за слюной, звукопередатчик короткими сигналами рассказывал о каждом движении собаки. Оснащенная современной техникой «башня молчания» была достойной твердыней науки.

Три новеллы Ивана Петровича

Вы, конечно, очень цените в человеке чувство? Так цените же и этот кусок мяса, который трепещет в его груди, который вы называете сердцем и которого замедленное или ускоренное биение верно соответствует каждому движению вашей души. Вы, конечно, очень уважаете в человеке ум? Прекрасно! Так останавливайтесь же в благоговейном изумлении и перед этой массой мозга, где происходят все умственные отправления, откуда по всему организму распространяются через позвоночный хребет нити нервов, которые суть органы ощущений…

В. Г. Белинский

Это была шумная и напряженная битва с врагом, имя которому – скука. С тем самым врагом, который неотступно следует за человеком в тайной надежде обосноваться в нем, затуманить рассудок, усыпить его сердце.

Собака засыпала в станке, – маневры сотрудников Павлова, их нудные подсчеты слюны и многочасовые наблюдения никого не способны были развлечь. Появление пищи было единственно приятным актом в монотонном режиме неподвижного стояния в станке. Особенно крепко наседал сон, когда, вместо звонков или света, пускали в ход тепловые или механические раздражения кожи. Развивалось оцепенение, животное становилось вялым, неподвижным, временные связи исчезали. Затем расслаблялись и мускулы, собака беспомощно повисала на ремнях и засыпала, как засыпает ребенок под однообразным поглаживанием материнской руки.

На жалобы сотрудников Павлов отвечал шуткой:

– Ну, подумайте сами, какой смысл собаке все время сидеть в напряжении, когда вы ее кормите раз в десять минут. Самым разумным в этой обстановке было бы спать, пока не позовут. Вот она это и делает. Зачем ей понапрасну терять энергию? Придет время – будет реагировать. Деловой подход, совершенно деловой…

Уважаемый академик взялся нарушить сонную одурь собак. В лаборатории водворился граммофон с богатым набором пластинок: концертные выступления певицы Вяльцевой сменялись шутками клоунов Бим-Бом, легкая музыка Оффенбаха – рапсодиями Листа. Осторожно нащупывались реакции слушателей. Выявлялись собачьи вкусы. Первые выводы были не слишком утешительны: чтоб рассеять чувство скуки, одолеть сонливость, животному нужен мир звуков, верней – естественная обстановка, не ограниченная рамками лабораторного существования. Вывод, одинаково верный и для человека: скука есть сон с открытыми глазами; тот, кто думает рассеять ее лишь внешним разнообразием, достигнет немногого…

Ученому пришлось на этом успокоиться и отложить на время надежды понять механизм скуки. Счастливый случай помогает тому, утешал он себя, кто делает все, чтоб на него наткнуться. Правда, время не ждет, жизнь уходит, он уже не Молод, в шестьдесят пять лет легче нажить склероз, чем добиться успехов в работе, но до смерти еще далеко, он просто ее не предвидит…

Долгожданный случай пришел и разрешил не только этот вопрос; он принес ответ на сомнения двадцатилетней давности.

Был 1915 год – второй год войны. Комнаты института пустовали, сотрудников услали на фронт, и только немногие после дежурств в лазаретах забегали сюда, чтоб проделать опыт, другой и исчезнуть. Ученый целыми днями бродил по лаборатории, проводил дни в кабинете и думал. Так однажды совершенно случайно набрел он на странное зрелище. В одной из комнат сотрудников, повиснув в лямках станка, глубоко спала собака. Экспериментатора не было. Служительница, пытаясь разбудить собаку, тормошила ее изо всех сил, но скованное сном тело животного не трогалось с места.

– Вставай, чучело! – сердилась работница. – Черт ленивый! Ну же!..

Она поднимала собаку, ставила ее на ноги, а та висла в ремнях, как полумертвая.

– Не больна ли она? – спросил Павлов, задумавшись над необычным явлением.

– С чего ей болеть! – махнула работница рукой. – Каждый день одно и то же: ведешь ее к станку – скачет как ошалелая; поставишь на место, чуть отвернешься – спит. Палкой не разбудишь… Вот и теперь. Ассистент позвонил по телефону и велел приготовить собаку. Он чуть задержался, а она, сами видите, спит.

Ученый уже не слушал ее. Он забыл о чае, разогретом на газовой горелке, о недочитанной рукописи, ожидающей его. Все словно растворилось перед неожиданным зрелищем спящей собаки.

«Что, если дать ей поесть? – явилась вдруг мысль. – Поставить корм перед ней… Проснется ли она? Пройдет ли оцепенение?»

Пища не оказала никакого действия, собака и рта не раскрыла, мышцы животного были точно парализованы.

– Позвольте… Позвольте, я сейчас соображу, – наводил ученый порядок среди собственных мыслей. – Постойте-ка, погодите, это требует объяснения. Что нам известно? Отсутствие раздражения вызывает сонливость. Правильно, согласен. Но чтобы сама обстановка усыпляла… Впрочем, постойте, бывает и так. Ясное дело, бывает…, Один вид привычной постели действует так же на человека.

Служительница слушала его бормотание и тревожно поглядывала на дверь. Она предвидела бурю и пыталась ее отвести, предупредить ассистента о грозящей ему неприятности.

Неизбежное свершилось. Опоздавший сотрудник предстал перед шефом.

Недобрый взгляд голубых глаз и не очень любезная усмешка предвещали мало хорошего.

– Манкируете, милостивый государь! Собак изводите! – приветствовал его ученый.

Упрек этот относился не только к настоящему случаю, но и к другому, давно прошедшему.

Однажды у ассистента погибла собака. На вскрытии обнаружилась печальная картина – глубокое истощение животного. На долю сотрудника в ту пору выпало много горьких минут. События нынешнего дня дали повод ученому для воспоминаний.

– Мечников из вас не выйдет, – сурово пророчил он провинившемуся, – уж вы-то не ослепнете от напряженного труда. Позвольте мне дать вам дружеский совет…

Ничто не давало оснований надеяться, что предстоящее назидание будет сколько-нибудь приятно для нерадивого помощника.

– Самое важное в каждом деле – пересилить момент, когда вам не хочется работать. Потом будет легче. Не поддавайтесь искушению манкировать обязанностями. Разбудите собаку, дайте ей повозиться и поставьте в станок на две минуты.

Разбуженную собаку, веселую и свежую, поставили в ремни и через две минуты пустили в ход механизмы временной связи. Зазвенел звонок, и появилась пища. Слюна не показалась, но корм собака съела. Ее оставили без опытов на десять минут. Она стояла неподвижно и дремала. Слюна выделялась, но пищи собака уже не принимала. Когда ее оставили на полчаса в покое, она крепко уснула, повиснув на ремнях.

«Собака цепенеет, – напряженно раздумывал Павлов, – рефлексы исчезают, она не управляет своей мускулатурой… Что это такое? Слюна обильно течет, а животное не ест, оно не может взять пищу. Сходную картину можно наблюдать у людей. Вы спрашиваете у человека или приказываете ему что-нибудь, он вас понимает, но не может изменить положение тела, хотя бы и хотел… Знакомая картина гипнотизма… Субъект лишен средств управлять собой. Так вот оно что такое – гипнотизм! Частичный сон».

Чай и книги в те дни долго ждали ученого, он не выходил из лаборатории, оставаясь все время у станка.

«Совершенно ясно, – твердил он себе, – мы нашли средство управлять механизмом того, что известно под названием сна, давать его дозами, вызывать лишь частично: минутами, секундами в гипнотической форме. Наблюдать, как сон разливается в коре, задерживая деятельность слюнной железы, затем двигательной сферы, спускаясь все ниже по мозговому стволу и парализуя скелетно-мышечную мускулатуру. Дозировать сон! Вот он где – ключ!»

Неудержимо спит животное, у которого удалили кору мозга, засыпает собака, если долго повторять один и тот же условный сигнал. Как ни заманчив мясо-сухарный порошок, как ни безразличен, как ни безобиден огонек лампочки или стук метронома, многократное повторение усвоенной связи вызывает сон.

– Как вы думаете, – спросил ученый ассистента, – что такое сон?

Он не расслышал ответа и не ждал его. Кроме него самого, никто не разрешит эту задачу.

Начинать надо сначала, решает Павлов, с больного человека, именно с него… Нечто подобное ученый припоминает.

Удивительная память! В шестьдесят пять лет она славно еще служит ему. Ничего, он еще поскрипит, и записная книжка не скоро понадобится.

Врачи наблюдали как-то в клинике больного с глубоко поврежденной нервной системой. Из всех доступных человеку восприятий у него уцелели зрительное и частично слуховое. Чувствительность кожи, обоняние, вкус – отсутствовали. Едва этому больному закрывали глаза и ухо – его единственные окна во внешний мир, – он впадал в глубокий сон.

– Прекрасный эксперимент самой жизни, – объяснял ученый сотруднику, – нам бы взглянуть на такого больного своими глазами, повертеть, поразмыслить. Что значит чужое свидетельство? Надо самому посмотреть…

И в тот день, и на следующий, впервые за много месяцев и лет, ученый не высиживал своего времени за завтраком, обедом и ужином, не раскладывал пасьянса и не отдавал дани внимания своим картинам. Мысли о клиническом больном не давали ему покоя: «Что, если поискать в Петербурге, может быть, найдется такой? Город большой, обязательно отыщется, а не в столице, так в провинции найдется».

Он перестал бродить по пустынному институту и принялся обивать пороги клиник, надоедал всем знакомым просьбами найти ему фантастического больного, лишенного окон в мир.

Больной был найден. Несчастный упал с трамвая и повредил себе мозг. Прежде жизнерадостный и темпераментный человек после болезни стал медлительным в движениях и речи, на расспросы отвечал не сразу. Единственный глаз и одно ухо – все, что у него осталось от органов, воспринимающих мир. Достаточно закрыть их ему – и ясность сознания меркнет, он впадает в забытье. Того, что происходит с ним в это время, больной не помнит…

– Превосходно, отлично… – повторял ученый, шагая по кабинету. – Возбуждающая деятельность мозга ведет к бодрствованию, а так называемая задерживающая, или тормозная, вызывает сон. Но что такое сон? Неужели торможение и есть сон?

Двадцать лет задавал себе ученый этот вопрос. Временами все казалось ясным. Он вырабатывал у собаки временную связь с нотой «до». При этом звуке следовал корм, а при других – ничего. Возбуждение животного много раз подавлялось, и только однажды энергия его получила естественный выход. Повторяя несколько раз бесплодно-тормозные звуки и не возбуждая собаку многообещающим «до», можно было ее усыпить. Перегруженный задерживающими реакциями мозг погружался в сон.

У другой собаки создавали различные временные связи. Она привыкала к тому, что электрический свет, стук метронома и множество других раздражителей связаны с пищей. Сколько бы сигналы ни продолжались, животное бодрствовало. Едва, однако, кормление прекращалось, эти же сигналы вызывали у него сон. То, что прежде возбуждало животное, теперь тормозило его, вынуждало организм задерживать реакцию.

Всюду, где ученый встречал торможение, он наблюдал и сон. Все говорило об их единстве.

Двадцать лет он молчал, хотя истина, казалось, в руках у него.

«Быть уверенным, что открыт важный факт, гореть желанием оповестить о нем мир и сдерживать себя неделями и годами порой; Уступить в борьбу с самим собой, все силы напрячь, чтоб разрушить плоды тяжелых исканий, и при этом молчать, ждать, пока не испробованы все противоречащие гипотезы, – какой это мучительный подвиг…»

Павлов мог бы повторить это грустное признание Пастера.

– Послушайте, – обратился однажды Павлов к сотруднику, – вы утверждаете, что сон и торможение тождественны. Прекрасно, допустим…

Сотруднику оставалось только плечами пожать: ничего подобного ему и в голову не приходило.

– Я вам этого не говорил…

– Не все ли равно, – перебил его ученый. – А ведь бывает, что процессы, ведущие к возбуждению, вызывают тоже сон?

Вопрошаемый мог свободно промолчать, ученый все равно его не слушал.

Павлов приводит пример, когда собака засыпает, если Долго повторять усвоенную мозгом временную связь – слишком часто сочетать один и тот же сигнал с кормлением. Перед ней будет вкусная пища, а она, точно скованная, лишится способности есть.

В коре головного мозга, пришел к заключению Павлов, развиваются процессы, не только возбуждающие организм к деятельности, но и подавляющие его. Бодрствование – результат того, что силы антагонистов взаимно уравновешены: очаги возбуждения плотинами лежат на пути всепобеждающего сна. Выступит из берегов возбуждение – отступит торможение, и наоборот. Если бы черепная крышка была прозрачна, а возбужденные участки светились, мы видели бы, как у думающего человека по коре полушарий движется сияние причудливой формы, окруженное значительной тенью. В светлых границах творится сложное дело, а за их пределами торжествует покой. Как и сердце, мозг отдыхает во время работы.

Вот почему долгое повторение одного и того же раздражения вызывает, вместо ожидаемого возбуждения, сон. Многократное воздействие на одну точку мозга грозит истощением испытуемым клеткам, и на помощь им является спасительный покой.

По мере того как распространяется торможение, в коре гаснут творческие огни, слабеет деятельность мозга и обрывается связь между ним и организмом. Наступает сон. Органы чувств могут по-прежнему воспринимать впечатления, но, придя в мозг, раздражения не найдут себе почвы и развиваться не смогут. Человек разобщен с внешним миром.

Странные вещи происходят тогда. Из недр мозга, словно эхо отзвучавшего грома, встают заторможенные силы: подавленные страхи, давние желания, заглушённые чувства. Узники коры, бессильные вырваться на волю, когда бодрствует мозг, они обретают свободу, когда мостов к жизни нет и все пути отрезаны.

Такова природа сновидений.

Сотрудники поняли Павлова, но сам он еще кое в чем сомневается.

– Как вы полагаете, – обращается он к ним, – кора целиком погружается в сон?

Пусть поспорят, у него на сей счет свои представления. Они считают это праздным вопросом. К чему им такая подробность, – разве проверишь ее?

– Погодите, – просит он их, – я буду точнее: не бодрствует ли во сне хотя бы одна точка?

Трудно ответить на это. Мозг, как и сердце, отдыхает в процессе работы. Часть коры заторможена – охвачена сном, в то же время другая – возбуждена. Может быть, ночью в коре что-нибудь и тлеет, – но как это обнаружить на опыте?…

Ученый отвечает им историями, как бы списанными со страниц хрестоматии. Литературные отступления не в правилах Павлова, но на сей раз с ним что-то случилось. Он заставил их выслушать три загадки подряд.

Первый рассказ мы назвали бы «Случай в трактире».

– Представьте себе ресторан, – начинает ученый, усаживаясь в глубокое кресло. – За одним из столов уснул утомленный слуга. Его руки лежат на столе, голова низко свесилась; лица его не видно, но нетрудно догадаться, что беднягу разморила усталость. Кругом говор, смех, шум, крики, а он спит как ни в чем не бывало. Трактирщик зовет его: «Эй, Васька, где Васька Петров? Василий! Васюк!» Хозяин кричит, надрывается, а слуга его спит. Вдруг кто-то с дальнего столика громко позвал: «Человек!» Слуга вдруг поднимается и, еще сонный, бормочет на ходу: «Что прикажете, сударь?»

Ну, кто разгадает загадку? Все молчат. Тогда он рассказывает другое:

– В одной и той же постели спят две сестры. Из колыбельки среди ночи раздаются всхлипы ребенка. Одна сестра просыпается, торопится успокоить дитя, другая не слышит, спит как убитая. Но вот с улицы доносится лай и стук колеса экипажа. Сестра-мать крепко спит, а другая, которая ждет вестей от больного мужа, вдруг просыпается…, Как прикажете это понять?

Он приводит им еще один пример:

– Мельница шумит, колеса грохочут, пол дрожит под ногами. Сверху сыплются глухие удары, ревет поток за окном. Мельник спит и видит славные сны. Вдруг грохот колеса приутих, его ход стал неровным, чем-то нарушена плавность движения. Мельник, встревоженный, просыпается. Что его разбудило?

Примеры не новые, но объяснить их никто не решается. Ученый выдерживает долгую паузу и мечтательно говорит:

– Бывают важные связи между нами и внешним миром, значительные для всей нашей жизни. Тогда в коре мозга создается свечение, дежурный, недремлющий пункт. Крошечный огонек среди безбрежной ночи. Мозг не знает полного мрака – и ночью и днем в нем горят сторожевые огни…

Легко догадаться, что было дальше. В ход пустили слюнную железу. Чудесный инструмент блестяще сдавал экзамен. У собаки образовали пищевую связь на тон «до» и тормозную реакцию на двадцать тонов фисгармонии. Двадцать очагов торможения и один – возбуждения. «Бесплодные» звуки скоро усыпляли животное, но едва раздавалось возбуждающее «до» – звук, связанный с пищей, – собака пробуждалась, обильно роняя слюну.

Рассказы ученого стали понятны, «потустороннее» имело земной механизм.

Президент Силламяжской городковой академии

Спасибо науке! Она не только наполняет жизнь интересом и радостью, но дает опору и чувству собственного достоинства.

Из письма Павлова зоопсихологу Вагнеру

Все во имя науки, для дела и ради него. Минуты и секунды лишены смысла, если в них нет движения к цели, к высокой задаче, владеющей им. Трудных вопросов нет и не может быть. Надо сильно желать – и все разрешится. Если точные знания не отвечают ему, он расспросит домочадцев, жену и просто знакомых. Не наблюдали ли они чего-либо подобного? Что им известно по этому поводу? Сходит в деревню, с крестьянами потолкует, не станет сидеть сложа руки.

О своих опытах ученый охотно рассказывает знающим и не знающим предмет. С последними он даже скорее побеседует, терпеливо изложит свою идею. В этих разговорах оттачиваются его формулировки, выясняются сильные и слабые стороны темы, сложное становится наглядным и простым. Для этого не жаль ни времени, ни сил, не жаль повторить опыт несчетное количество раз. Удивляет способность его сохранять интерес к приевшемуся эксперименту – искать, казалось бы, в исчерпанном факте новый оттенок и деталь. Так иной живописец в двадцатом и сотом варианте картины обнаруживает еще один любопытный нюанс, неожиданно новую экспозицию.

Однажды Павлов привел в лабораторию незнакомого инженера и отрекомендовал его:

– Это мой свежайший ученик. Я сегодня изложил ему наше учение. Ни черта в физиологии не смыслит, а меня, вообразите, понял. Я исходил из того, что он знает немного, ну, знает, к примеру, что сердце лежит отдельно от желудка…

«Свежайшему» ученику было рассказано и показано все, что творилось в лабораториях. И надо было видеть, с каким интересом прославленный физиолог внимал каждому замечанию инженера…

Даже из несчастий Иван Петрович умел извлекать пользу, делать их плодотворными.

В начале 1917 года ученый вынужден был слечь в связи с переломом бедра. Ему под семьдесят лет, в жизни он болел очень мало, можно как будто позволить себе и отдохнуть. Не таков Павлов. Он затевает в постели писать свои «Лекции о работе больших полушарий головного мозга». Спешить ему, собственно говоря, нечего, книга выйдет в, свет лишь спустя много лет, она еще должна отлежаться, созреть. Но не в книге дело, его угнетает сознание, что время уходит, работа стоит.

Семидесяти восьми лет Павлов снова в постели. Он переносит операцию желчных путей. И возраст и сложность самой операции приводят к опасным сердечным явлениям. Чудесное сердце, не знавшее усталости, дает перебои! Как мимо этого пройти, как отказаться от эксперимента! Он ставит на себе специальные опыты, приглашает ассистентку Петрову, – и в свет выходит работа под скромным названием «Послеоперационный невроз сердца, анализированный самим пациентом И. П. П.».

И еще одно немаловажное наблюдение.

У него нет аппетита. Ослабленный после операции организм требует питания, а еда застревает в горле, не хочется есть. Врачи выжидают, затрудняются дать ему совет. Ученый обращается к научной аналогии. У голодающих собак, припоминает он, по мере уменьшения в тканях воды, снижается также и аппетит. Без влаги нет желудочного сока, а без сока, очевидно, нет позыва к еде.

Аналогия оказывается верной. Больной поглощает литр за литром подслащенную воду – и возвращает себе аппетит.

С одинаковой страстью он рассказывает об опытах над своими собаками и над самим собой во время болезни. Даже старческие изменения собственного организма ученый изучает с точки зрения учения об условных рефлексах.

– Хотя старость, – говорит он, – не так уж приятна, я хочу извлечь из нее какую-нибудь пользу. Я постоянно наблюдаю, что она приносит мне в связи с тем, что нам известно о нервной системе. Надо сознаться, со мной происходит то же самое, что со всеми стариками, – память слабеет. Вспоминая какое-нибудь явление, я раньше восстанавливал в своем представлении всю картину эксперимента. До мельчайших подробностей – все. Теперь уж не то. Я вижу лишь клочки минувшего, только то, что мелькнуло в данный момент. Картина в целом отсутствует, исчезли и всякого рода детали… А ведь забывание недавних впечатлений – одно из первых проявлений старения.

Исследовательская деятельность не была только профессией И. П. Павлова, заметил один из сотрудников о нем, это была форма его отношения к жизни вообще.

– На нашей внучке Милочке, – говорил Павлов друзьям, – я сделал чрезвычайно красивые наблюдения. Вот она перед сном потянулась, готовится спать. Взгляд устремлен вдаль – устала кора мозга; возникают непроизвольные движения: жеванье, сосанье, это подкорковые центры освобождаются от контроля засыпающей коры полушарий…

О себе он рассказывал:

– Я много раз убеждался, что, если я во время опыта взволнован, мне достаточно взяться за мышечную работу, вращать хотя бы мех для искусственного дыхания животного, и я успокаиваюсь. Физическая деятельность, видимо, уравновешивает напряженное состояние высших нервных центров…

Ученый постиг искусство извлекать из самонаблюдения полезные уроки.

Академик Сперанский описывает, как Павлов, будучи расстроен, приводил себя в хорошее состояние духа:

«Долгие годы наблюдая свой организм с педантизмом и настойчивостью часовщика, он достиг понимания многих его особенностей и выработал ряд полезных привычек, несомненно способствовавших и его долголетию и редкой сохранности сил.

Вспомнить хотя бы наивную и трогательную манеру его возвращать себе утраченную работоспособность, когда обстоятельства выбивали его из колеи.

Случалось это обычно с ним по утрам и могло зависеть от пустяков: легкого нездоровья, мелких неприятностей – он забыл проверить или завести часы, – иногда от неприятных случайных встреч. В такие дни, усевшись на обычном месте, Иван Петрович молча приступал к ритуалу протирания очков и делал это дольше обычного. Лицо сохраняло выражение брезгливое и чужое.

Большинству сотрудников предвестники эти были уже знакомы. Они делали вид, что ничего не замечают и заняты собственным делом. Однако в лаборатории всегда находилось несколько новичков, спешивших воспользоваться странной незанятостью Павлова, чтобы вступить с ним в беседу.

Обратная сторона такой «удачи» вскоре обнаруживалась. Голос Павлова начинал звучать раздраженно, и дело порой доходило до изрядного шума… Проходило некоторое время, и лицо Павлова прояснялось, глаза светились вниманием и доброжелательством, голос спускался до обычных тонов, и сам он спокойно и весело погружался в милую ему повседневность».

И самонаблюдение, и страсть изучать других, и искусство возвращать себе работоспособность – все это служило науке делалось во имя и ради нее. Всеми своими помыслами принадлежал он ей и в ней черпал уверенность и силу.

Трудности первых лет революции нисколько не обескураживают его. Чтобы предотвратить гибель ценных животных от голода, он вместе с ассистентами бродит по мельницам и складам, собирает подсолнечный жмых, отдает собакам часть собственного пайка. Нет электричества – он обходится лучиной; нет трамвая – не беда, его больная нога вполне приспособилась к велосипеду. Он обзаводится огородом с твердым намерением обеспечить себя на зиму овощами. Он копает и полет гряды, рассказывает один из его учеников, точно ставит серию ответственных опытов.

Весной 1919 года Иван Петрович собственноручно вскопал и засеял участок земли, отведенный ему вместе со всеми служащими в Институте экспериментальной медицины. Он сам полол его и только поливку и ночные дежурства по охране огорода поручал старшему сыну.

Когда поспела зелень на огороде, Иван Петрович ходил пешком на свой огород, приносил оттуда овощи и даже сам порубил капусту и заквасил два больших горшка.

Во все времена своей жизни Павлов оставался патриотом своей страны.

Когда корреспондент белогвардейской газеты просил его в Париже дать интервью о Советском Союзе, он ответил ему решительным отказом:

– Вне пределов моей родины я о ней не рассказываю.

На замечание одного из присутствующих, что у науки не может быть родины, Павлов вспылил:

– У науки нет родины, а у ученого она должна быть…

И так любил этот человек свою страну, так верил в ее силы и таланты, что, будучи больным, отказался от вызова иностранца хирурга. В России немало прекрасных врачей, его будет оперировать русский хирург.

Время укрепило патриотические чувства ученого. На Пятнадцатом международном физиологическом конгрессе в 1935 году в его выступлении звучат проникновенные слова.

– Наше правительство, – обращается он к конгрессу, – сейчас дает огромные средства для научной работы, привлекает массу молодежи к науке. Мы с вами, столь разные, сейчас объединены горячим интересом к нашей общей жизненной задаче. Мы все – добрые товарищи, во многих случаях даже связаны явными чувствами дружбы. Мы работаем, очевидно, на рациональное и окончательное объединение человечества. Но разразись война – и многие из нас станут во враждебные отношения друг к другу, как это бывало не раз.

Не захотим встречаться, как сейчас. Даже научная оценка наша станет другой. Я могу понимать величие освободительной войны, нельзя, однако, вместе с тем отрицать, что война по существу есть звериный способ решения жизненных трудностей, способ, недостойный человеческого ума с его неизмеримыми ресурсами. И я счастлив, что правительство моей могучей родины, борясь за мир, впервые в истории провозгласило: «Ни пяди чужой земли…»

– Чем бы я ни был занят, – говорил Павлов, – я всегда думаю, что служу этим моей дорогой родине. Меня теперь беспокоит только одно: очень много мыслей и задач, а сделано очень мало.

Принимая мандат на районный съезд Советов от Колтушского сельсовета, он на вопрос одного из членов делегации, о чем он сейчас мечтает, ответил:

– Я мечтаю о том, чтобы добиться возможности оздоровления человечества, чтобы люди, вступающие в брак, давали физически здоровое, умное, мыслящее поколение.

В разгар гражданской войны член специально созданной советской властью «Комиссии помощи Павлову» А. М. Горький явился к ученому, чтоб узнать о его нуждах.

– Собак надо, собак! – начинает Павлов с самого главного. – Положение такое: хоть сам лови их. Весьма подозреваю, что некоторые сотрудники так именно и поступают. Сами ловят собачек. Сена нужно хороший воз, – одним духом продолжает он, – хорошо бы овса. Лошадей дайте штуки три. Пусть хромых, раненых, неважно, только бы лошади. Сыворотки нужны.

Павлов сидел в нетопленном кабинете в ватном пальто, в валенках и в шапке.

– У вас и дров, видимо, нет, – заметил писатель.

– Да, да, дров нет, – вспомнил ученый. – Давайте дров, если можно.

– Паек мы вам хотели удвоить.

– Нет, нет, – замахал он руками, – давайте как всем, не больше.

Голодание животных, их тяжелое состояние ученый также использует для наблюдений. Он обнаруживает, что временные связи исчезают при голоде, тормоза ослабляются. Та же картина, что у людей: истощенный мозг не удерживает приобретенных знаний. Ограничительные нормы приходят также в упадок, – голодному запрет не помеха.

Наблюдательность и точность – несокрушимое знамя Павлова. На главном здании биологической станции в Колтушах по его указанию высечен нерушимый девиз: «Наблюдательность, наблюдательность и наблюдательность».

Точность имеет у него свой ритуал. Его исполняют по средам, во время научных заседаний. В известный момент все вдруг утихают. Павлов выкладывает свои карманные часы, этому примеру следуют другие. Наступает торжественная минута – ждут полуденного сигнала из Петропавловской крепости. Раздается пушечный выстрел, стрелки подведены, и научная дискуссия продолжается. Когда полуденный выстрел был отменен, в аудиторию водворили репродуктор, и время проверялось по сигналам радиостанции.

По-прежнему неизменен стиль его работы. Рано утром он приходит в лабораторию, до завтрака наблюдает за опытами и занятиями сотрудников. За завтраком в кабинете подводятся итоги увиденного и услышанного с утра. Иногда он спускается с кружкой чая в руках в общую комнату, чтобы высказать здесь возникшую идею или предположение. Ученого заинтересовал факт, который, возможно, вновь приведет его сюда. Завязывается беседа, возникает маленькая словесная схватка, и в результате созревает* тема для предстоящей «среды».

К «средам» готовятся все, чьи успехи и сомнения служат темой обсуждения. К ним готовится Павлов в часы «неотступного думанья» – дома, в лаборатории и во время пешеходных путешествий по нескончаемым набережным Ленинграда. На «средах» разрешается все; можно высказать такие мысли, от которых придется, возможно, и отказаться, можно пофантазировать, уклониться от темы, – только бы это способствовало решению научной задачи.

На «средах» нет учителей и нет помощников, тут все одновременно и те и другие, и Павлов один из разных среди них…

И страсти и увлечения по-прежнему цепко владеют им. В восемьдесят пять лет еще сильно его увлечение городками. И манера играть не изменилась, рюхи бросает он левой рукой, не целясь. В последние годы ловкость чуть изменяет ему, иной раз случается даже «промазать». Никто, конечно, не верит жалобам ветерана городков, чья слава отмечена надписью, сделанной друзьями на фасаде его старого дома:

ЗДЕСЬ ЖИЛ ЧЕМПИОН МИРА
ПРЕЗИДЕНТ
СИЛЛАМЯЖСКОЙ ГОРОДКОВОЙ АКАДЕМИИ
ИВАН ПАВЛОВ,
ПОБЕДОНОСНО СРАЖАВШИЙСЯ И НА МЕСТНОМ СТАДИОНЕ,
19 5–7/VII 24 г.

По-прежнему сурова его нетерпимость, строго и порой резко осуждение. Гневно подчас звучит: «Господин!» – обидная кличка, которую сотрудник может заслужить. С противниками у него разговоры короткие. Узнав, что Шеррингтон обмолвился где-то, будто мозг не исчерпывает понятие души, Павлов зло смеется над ним:

– Еще бы, еще бы, конечно, не исчерпывает… Я давно уже заметил, что он сильно одряхлел. Крепко состарился. И мысли не те, и голова ослабела…

Суровому критику шел девятый десяток, а «дряхлый старик» – Шеррингтон был моложе его на десять лет.

О психиатре-враче Т. Д. Сперанском он говорит:

– Это я оттого не запомнил его формулировки, что без фактов они… Иначе разобрался бы и запомнил. Ох уж эти мономахи! Сидит себе где-нибудь такой, придумает что-то несуразное, а потом не вышибешь его…

К другому противнику он еще менее снисходителен:

– Калишер перекрал у нас… За двадцать лет ничего нового не прибавил; вот что значит украсть, не понимая…

Третьей знаменитости достается не меньше:

– Тренделенбург болтал чепуху, Дуров больше смыслит в этом деле.

Годы мало изменили его. Поседели некогда волнистые каштановые волосы, неизменно зачесанные назад, засеребрилась его окладистая борода, он стал уже в плечах, высокий и широкий лоб изрезали морщины, но по-прежнему звонок его голос, ясен взгляд, выразительна и юношески непосредственна мимика. Та же строгая точность, высокие требования к себе и другим. Каждый день с Седьмой линии Васильевского острова на Тучкову набережную минута в минуту вступает чуть сутулая, прихрамывающая фигура Павлова. По понедельникам, средам и четвергам в девять часов пятьдесят минут утра он направляется в физиологический институт Академии наук; по вторникам и субботам в девять часов тридцать минут – в лабораторию Института экспериментальной медицины; по пятницам – на машине на биологическую станцию в Колтуши. Через неделю по средам во второй части дня – в нервную или психиатрическую клинику. Точно в положенный час – завтрак, в шесть – обед, вечерний сон и работа в кабинете до половины второго ночи. Никаких отклонений, никаких компромиссов… Иногда вечерами – отдых за музыкой: бывают и свои музыканты – сотрудники института. Павлов их слушает, но и в эти минуты он остается верным себе. Наслаждаясь сонатами, он думает о чудесном свойстве искусства, способного вызывать то возбуждение, то торможение, ввергая нас в скорбь и принося нам глубокий покой.

Пятого мая ровно в три часа – переезд из пыльного города на лето в Колтуши. Один только раз – в последнее лето его жизни – переезд произошел с опозданием. Павлов вышел из машины с часами в руках. Стрелки показывали половину четвертого.

– Я не виноват, – оправдывался он, – это у шофера что-то стряслось…

Невольно припоминается другой такой же пунктуальный ученый – философ Кант, чье появление на улицах Кенигсберга служило поводом для жителей подводить стрелки часов.

И речь, и манера, и отношение к людям с годами остались у Павлова те же. Он сохранил то подлинно народное в своем характере, что так восхищало окружающих. Покидая больницу, где он перенес операцию желчного пузыря, Павлов выражает желание попрощаться со всеми больными. Он прочитывает им лекцию, в которой указывает на ответственный труд «врачей, профессоров и всего медицинского персонала», встает и отвешивает поясной поклон.

– Вот и я низко кланяюсь, – говорит он, – всему больничному персоналу, вернувшему мне здоровье.

Подлинной простотой звучала его речь, подкрепленная энергичной жестикуляцией. Он не терпел в русской речи иностранных слов и с заметной симпатией употреблял простонародные обороты. Соратника он называет «споспешником», столкновение – «сшибкой»…

Глубоко трогательны его чувства к родителям. С истинно сыновней нежностью вспоминает он совет отца: читать хорошую книгу два раза. «Всегдашнее спасибо отцу с матерью, – заносит Павлов в свой дневник, – приучившим меня к простой, невзыскательной жизни и давшим возможность получить высшее образование».

Никаких привилегий ни себе, ни другим.

– Садитесь, говорю вам! – сердится он на помощника, который из деликатности отказывается сесть. – Бросьте эти церемонии, батенька, – настаивает он и увесистым толчком усаживает упрямца на стул.

Непосредственный и прямой, он не выносит притворства, лести, этикета.

– Подумайте только, – возмущается ученый, – наш зяблик оказался грязной скотиной. Приехали на дачу – кругом весна, благодать, взяли да выпустили его на волю. Полетал он, полетал и в клетку вернулся… Экая подлиза!

Из одного лишь этикета он не проявит уважения и к правительствующей особе. После закрытия физиологического конгресса в Риме делегаты отправились на прием в Ватикан. Павлова не было среди гостей римского папы…

Павлов на всю жизнь сохранил нелюбовь к юбилеям. В дни рождения и именин он уезжал из дому, чтобы избежать визитеров и телефонных звонков. Питая привязанность к домашнему уюту, ученый в гостиницы не заезжал. Он скорей остановится в городском санатории или на квартире у друзей. Для дачи он избирает себе незаселенную местность, не гнушается топором и лопатой, сам приводит в порядок свой летний дом.

Все в нем незыблемо просто: и взгляды на жизнь, и обращение с людьми, и приемы изыскания. Просты его техника и методика. При изучении процессов пищеварения заключения выводились от отсчета выделявшихся капелек сока. Закономерности высшей нервной деятельности основывались на измерении выделяемой собакой слюны…

Гениально просты были методы и несложна механика: колокольчик, метроном, кормушка и кусочек «менделеевской замазки»[2] – составляли его основной инвентарь.

Его жизнь потоком идет в крутых берегах, нерушимых и тесных. Старость трудна, но в смерть он словно не верит, отделывается шуткой, когда упоминают о ней:

– Я нашел способ ограничить коварную старость. Есть такое средство у меня. Сам додумался, своей головой…

Сотрудникам он готов даже сообщить этот секрет:

– Не пейте вина, не огорчайте сердце табачищем – и проживете столько, сколько жил Тициан, – до ста лет.

Восьмидесяти пяти лет он сажает кусты и лукаво усмехается:

– Мы с этой яблоньки еще яблок поедим.

И, глядя на него, когда он бежит через поселок к пруду так, что внучки едва поспевают за ним, кое у кого закрадывается сомнение. Кто знает, вдруг в самом деле придумал, ему все доступно, – взял открыл средство против старения.

Известный физиолог А. Ф. Самойлов в своих воспоминаниях так описывает эту жизнеутверждающую черту в характере Павлова:

«Я помню, как после дня, проведенного среди докладов и дебатов на менделеевском съезде, мы вдвоем вышли из университета и подошли к набережной Невы. Мы увидели прекрасную картину. Наступал чудный спокойный зимний вечер. Солнце спускалось. Небо было совершенно безоблачно. Был слышен отдаленный шум столичного большого города. Контуры прекрасных монументальных зданий терялись в вечерней дымке. И. П. остановился, долго смотрел на эту картину и произнес скороговоркой: «Хорошо». И через некоторое время опять: «Хорошо, хорошо. Все хорошо». Затем он как бы встрепенулся и провел несколько раз рукой около своей головы. Этот жест его был мне и раньше знаком, и в данном случае он, по-моему, должен был обозначать: «Все это так хорошо, что и не расскажешь, а если расскажешь, то все равно не поймут».

Я не знаю, сумел ли я передать то, что тогда происходило, тем более что передать эту сцену слишком трудно, ибо она бедна действием, бедна словами и вместе с тем богата содержанием. На меня эта сцена произвела в то время глубокое впечатление. Что означало это «хорошо»? К чему оно относилось? Очевидно, оно относилось ко всему – и к солнцу, и к небу, и к земле с ее жизнью, с ее чудесными и разнообразными формами живых существ, полными загадки и тайны, к человеку, познающему себя своим умом при помощи условных рефлексов, к самим условным рефлексам, к новым опытам с ними и ко многому другому, что чувствовал и понимал И. П., чем была полна его душа и что он не в состоянии был передать. Мне казалось, что я присутствовал при сцене глубочайшего содержания, когда великий естествоиспытатель, мыслитель, владеющий даром художественного откровения, сливается с природой и как бы чувствует ее дыхание».

«Вся жизнь, – пишет Павлов, – от простейших до сложнейших организмов, включая, конечно, и человека, есть длинный ряд все усложняющихся до высочайшей степени уравновешиваний внешней среды. Придет время, пусть отдаленное, когда математический анализ, опираясь на естественно-научный, охватит величественными формулами уравнения все эти уравновешивания, включая в них, наконец, и самого себя…»

Он повторяет это на съезде, говорит ученикам, словом и делом утверждая свой атеизм.

Как-то случилось, одна из помощниц не явилась в лабораторию. Ученый, накануне условившись с ней, тщетно прождал ее до вечера. На следующее утро он встретил девушку грозным допросом:

– Почему вы, милостивая государыня, вчера не явились?

– Иван Петрович, – смутилась сотрудница, – вы забыли, Должно быть, вчера был духов день.

– Духов день! – возмутился ученый. – И это вы мне говорите, физиологу! Для нас духов день не должен отличаться от всех прочих дней.

– Черт знает что! – сердился он в таких случаях. И в десятый раз повторял свою излюбленную формулу: «Религия нужна слабым, сильным она ни к чему». Он обойдется без нее.

Однажды в Академии наук служитель ему доложил, что его спрашивает молодой человек. Услышав имя пришедшего, ученый сразу пришел в замешательство, смущенный, заходил по кабинету, не скрывая от окружающих своего беспокойства.

– Так и спросил: «Академика Павлова»? Вот наказание! Что мне с ним делать?

Он направлялся к дверям, возвращался и беспомощно разводил руками:

– Обязательно меня. Ну что я ему скажу? И парня жалко, и самому неприятно, очень неприятно…

Служителю долго пришлось ждать ответа…

– Понимаете, – не мог больше сдержаться ученый, – человек написал мне письмо, просит ответить: есть ли бог или нет? Что ему сказать? Не люблю я об этом говорить. Уж лучше я собачку ему подарил бы или какой-нибудь опыт показал…

Он, волнуясь, рассказывает сотрудникам причину своего затруднения:

– Был у меня помощник, славный молодой терапевт. Тихий, молчаливый… Смотрю как-то, сотрудник мой загрустил, совсем примолк, и, должно быть, по серьезному поводу. Молчит день, другой, неделю. Мне сунуться как-то неудобно, жду, что будет дальше. Приходит он однажды ко мне и прямо, без прелюдий, подступает: «Скажите, Иван Петрович, по совести, не скрывайте, я очень нуждаюсь в правдивом ответе, – есть ли бог?» Вижу, человек не в себе, надо бы утешить, а с другой стороны – врач, образованный, на собаках опыты проводит, что с ним канитель разводить. Я ему чистосердечно и отвечаю: «Думается мне, друг любезный, что люди тут начудили. Привыкли всюду искать виноватого и по привычке решили: есть мироздание, подай им причину, хотя бы и бога…» Выслушал он меня, ничего не сказал, а к вечеру узнаю – застрелился. Должно быть, многого он ждал от меня. Где было мне догадаться! Да и чего ради душой кривить, вместе работаем, вместе законы природы изучаем. Не люблю я с тех пор на такие темы беседовать. Вот такой же сидит, ждет. Что ему скажешь?

Он ушел и вернулся веселый, точно сбросил гнетущее бремя.

– Слава богу, спровадил. Сказал ему: «Читайте больше книг по биологии и не думайте о боге». Так и сказал: «Просвещайтесь и не думайте о нем».

К Павлову обращались со всех концов страны. Его переписка была огромна, до пятисот писем в месяц прибывало к нему. Нет такой трудности в жизни, такого сомнения, по поводу которого не спрашивали бы совета у него. Многие только затем и прибывали в столицу, чтоб своими глазами увидеть его. Школьная молодежь из далекой глуши приезжала взглянуть на знаменитого Павлова.

«Однажды, – рассказывал ныне покойный профессор Л. А. Андреев, один из сотрудников ученого, – в холодное осеннее утро подхожу к институту, спешу скорее войти, погода ужасная, пасмурно, слякоть. Смотрю – у дверей стоит в углу девочка лет четырнадцати. Думаю: поджидает кого-нибудь. Возвращаюсь домой, уже не рано, смеркается, – девочка все еще на том же месте. На другой день снова вижу знакомую фигурку. Спрашиваю, что ей надо, и замечаю на глазах у нее слезы. Она приехала из провинции к Павлову, а он третий день болеет, в институт не является. Она привезла ему привет от школьного кружка юных биологов, который поручил ей осмотреть лаборатории и сделать доклад о работе ученого… Пришлось принять молодую делегатку, показать ей лаборатории Павлова».

О подобном же случае рассказывает другой сотрудник Павлова.

Это произошло в коридоре, когда ученый своей торопливой походкой переходил из одной части лаборатории в другую. Занятый размышлениями, он не заметил стоящего на пути человека и второпях чуть не столкнулся с ним. Это был седой, слегка сгорбленный старик. Он кивнул головой и робко приветствовал ученого. Выведенный из раздумья, Павлов остановился и отрывисто спросил:

– Вы ко мне? У вас какое-нибудь дело?

– Да, да, конечно, – смущенно ответил тот, – то есть, извините, нет… я не по делу… Я – врач, старый врач. Уже тридцать пять лет я слышу о вас… Мечтал поговорить с вами, но все не приходилось… Счастлив, глубоко счастлив, что видел вас и говорил с вами… Теперь я могу спокойно умереть.

Старик был растроган. Он обеими руками жал руку Павлова и, с трудом одолевая смущение, взволнованно и горячо говорил. Павлов был не менее смущен и растроган.

– Ну что вы, право, – ответил он. – Какой вы чудак… Приходите к нам, будете нашим товарищем… Посмотрите наши работы… Познакомимся ближе… Ну, всего хорошего, всего хорошего, – заторопился он и, быстро сунув руку врачу, ушел.

Признательность народа, его дань восхищения трудовым и гражданским доблестям не сделали Павлова менее строгим и требовательным к себе. Скромность ученого не совсем то же самое, что скромность в обычном ее понимании. Это прежде всего моральная обязанность отделять личное от дела общечеловеческой важности, не брать на себя труда олицетворять собой науку. Не видеть бесчестия в необходимости отречься от ошибочного утверждения. Признаться в ошибке даже тогда, когда это грозит опрокинуть результаты многих лет труда. В творческой истории Павлова немало таких отступлений. Под натиском фактов он отказывается от теории «психического сока», едва убедился в своей ошибке.

Подведя итоги опытам по удалению коры мозга, давшим столь важные результаты, он в то же время пишет:

«…Не исключается возможность, что когда-нибудь, при каких-нибудь иных, особенных условиях, условные рефлексы образуются и вне больших полушарий, в других частях мозга. В этом отношении категоричным быть нельзя, потому что все наши классификации, все наши законы, всегда более или менее условны и имеют значение только для данного времени, в условиях данной методики, в пределах наличного материала…»

Художник М. В. Нестеров, писавший его портрет, подметил эту черту в характере Павлова и в своих воспоминаниях красочно иллюстрирует ее:

«Работая как-то в саду, расчищая дорожки, Иван Петрович приблизился к той части сада, где стояли ульи, и здесь проявилось его основное свойство, его наблюдательность: он стал внимательно следить за жизнью пчел. За завтраком, мы завтракали втроем: Иван Петрович, Серафима Васильевна и я, он с оживлением, достойным большей аудитории… стал излагать свои наблюдения над пчелами; говорил, что пчелы умны, что, летая вокруг него, они не жалят его, так как знают, что он, как и они, работает, и не чувствуют в нем врага, так сказать, эксплуататора их труда, вроде какого-нибудь пчеловода; что пчеловод – враг, потому он и не смеет приблизиться к ним: они сейчас же его накажут, ужалят, а вот он, И. П., не враг и потому они его не жалят, понимая, что каждый из них занят своим делом и не покушается на труд другого и т. д. Все это было изложено горячо, убежденно, и кончил И. П. своей любимой поговоркой: «Вот какая штука!» – пристукнув для вящей убедительности по столу кулаками – жест для него характерный и знакомый его близким, сотрудникам и ученикам. Мы с Серафимой Васильевной, выслушав новые наблюдения, ничего не возражали. На другой день за завтраком нас было опять трое, я заметил у правого его глаза под очками изрядную шишку; мы оба с Серафимой Васильевной заметили это, но и виду не подали. И. П. за завтраком говорил о том, о сем и был в каком-то недоумении, а в конце завтрака за пасьянсом поведал нам, что его во время работы ужалила пчела – она, ясно, была глупая пчела: не сумела отличить его, человека для нее безвредного, от явного врага пасечника, и случай этот, конечно, не был типичным, а исключительным. Поведав нам обо всем этом, он успокоился; мы ни слова не возразили.

На другой день садимся завтракать, видим, что с другой стороны, теперь с левой, у глаза около очков, у И. П. вторая шишка, побольше первой, симметрично, но… лица не красит. И. П. чем-то озабочен, кушает почти молча и лишь в конце завтрака сообщает нам, что и сегодня его ужалила пчела и… что он, очевидно, ошибся в своих предположениях, что – ясно – для пчел нет разницы между невинными занятиями его и их врага пасечника…

Мы молча приняли к сведению мужественное признание в ошибочном выводе всегда честного Ивана Петровича».

Имя Павлова обошло Европу и Америку, он выступает на съездах, на всемирных конгрессах в Мадриде, Париже, Лондоне, Гронингене, Берне, Гельсингфорсе, Бостоне и Нью-Хевене. Он высказывает идеи, потрясающие по силе и дерзости, настаивает на них и вынуждает науку принимать их.

«Едва ли можно оспаривать, – провозглашает этот великий материалист, – что самые общие основы высшей нервной деятельности… одни и те же как у высших животных, так и у людей, а поэтому и элементарные явления этой деятельности должны быть одинаковыми и у тех и у других…»

В тесном кругу он скромно отмечает:

– Да, мы немножко постигли собачью натуру…

Не оправдались предсказания Шеррингтона, который когда-то сказал своему русскому коллеге: «Ваши условные рефлексы едва ли будут иметь в Англии успех. Они пахнут материализмом». Учение Павлова проникло в большинство университетов за границей, и, как ни странно, всего больше в Англии. Идеи условных рефлексов привились в психиатрии, в биологии, психологии. На международном физиологическом конгрессе в Москве в 1935 году выдающиеся физиологи Европы и Америки засвидетельствовали свое отношение к Павлову в таких выражениях:

«Собравшись здесь из разных стран всего мира, мы приносим нашему президенту дань восхищения и преданности не только физиологов, но и психологов, социологов и других исследователей науки о поведении, чьи труды стали плодотворными благодаря тем мыслям, методам и наблюдениям, которые производит так обильно «высшая нервная деятельность» профессора Павлова».

Эдинбургский профессор Барджер в прощальном приветствии Павлову сказал:

– Я думаю, что не существует ни одной области естественных наук, которую одна личность возглавляла бы бесспорно, как вы возглавляете физиологию. Вы являетесь старейшиной физиологов мира.

Истинные открытия человеческого гения неизменно минуют два трудных этапа: первый связан с непосредственным завершением идеи, второй – с внедрением ее в умы современников. Слишком сложен этот труд для одного человека, и открытие, сделанное одним, нередко дает возможность завершить его только другому. Павлов счастливо довел начатое до конца. Сделанное им открытие было признано наукой и всем благодарным человечеством.

Повесть о неврозах

Настоящая, законная научная теория должна не только охватывать весь существующий материал, но и открывать широкую возможность дальнейшего изучения и, позволительно сказать, безграничного экспериментирования.

И. П. Павлов

Вначале это показалось несколько странным. Павлов стал изучать типы собак, разбираться в характерах, анализировать собачьи способности. Пошли рассуждения о слабых, сангвиниках и флегматиках. Об этом предмете ученый мог говорить сколько угодно. Он перевидал на своем веку легионы собак.

Возникла в этом надобность далеко не случайно. Причиной была особенность Павлова – беречь десятилетиями наблюдения, хранить их в памяти до тех пор, пока не разовьется идея. Факты были далекие, давние, но сила их не убывала. Все еще никто не мог объяснить, почему собака впадает в неистовство, когда ей трудно отличить эллипс от круга. Она визжит, срывает приборы, прикрепленные к ней, грызет резиновые трубки, идущие от станка к экспериментатору. Наконец, точно отупев, не различает того, что раньше различала прекрасно: путает эллипс с кругом, словно видит фигуры впервые.

Что с ней происходит в этот момент?

И еще один недоуменный вопрос. Речь идет о собаке сотрудницы Ерофеевой. Электрический ток, как было уже сказано, вызывал у животного не боль, а радость перед насыщением. Ток терзал нервы, а собака виляла хвбстом, обильно роняя слюну. Но вот однажды ей пустили электричество не только в ногу, как раньше, но и в различные точки спины. Собака впала в неистовство и тяжело заболела нервным расстройством.

Что тут случилось? Как объяснить физиологически? Повторяя эти опыты, Павлов встретил новую трудность: животные по-разному переносили испытания, и результаты бывали различные. Одни собаки заболевали надолго, другие на короткое время, третьи оставались совершенно здоровыми, нужны были огромные усилия, чтобы вывести такое сильное животное из строя. Давало себя знать качество нервной системы. Временные связи также по-разному приходили в расстройство: оглушительные звуки трещотки, связанные в мозгу животного с пищей, обычно вызывающие более сильную реакцию, чем тихое бульканье воды, утрачивали вдруг свое превосходство. Другая собака под действием сильного и слабого раздражителя роняла одно и то же количество слюны. У третьей путаница еще более углублялась, сильные раздражения возбуждали ее меньше, чем слабые. Иные, наконец, вели себя совсем как сумасшедшие: их движения тормозились, когда надо было действовать, и приходили в возбуждение, когда жизнь требовала от них торможения. Трудно представить себе такую несообразность: собака отшатывается от кормушки, полной лакомств и пищи, но, едва пытаются корм унести, стремительно тянется к нему.

Нужен был ясный ответ, глубокий анализ, и Павлов обращается к изучению типов, к пониманию характера собак.

– Начнем с крайних типов, – подводит он итоги тому, что усвоил в течение жизни. – Их два, и не больше: возбудимый – сильный, готовый на стенку лезть по малейшему поводу, и тормозимый – трусливый и слабенький. Каков из себя возбудимый? Быстрый, горячий, все ему надо обнюхать, все рассмотреть, на всякий звук отозваться, и как можно скорей. При знакомстве с людьми, – а знакомится он быстро и просто, – нет предела его надоеданиям, назойливый, бестактный, не скоро развяжешься с ним. Ни окриком, ни палкой его не отвадишь – чистый холерик, безудержный, неспособный замыкать свои силы в должных границах. Тип все-таки сильный и смелый, ему море по колено, всюду он свой, давний знакомый. Угодно – в станок, за ним дело не станет. Облепи его приборами, ставь этак и так – ему все нипочем. Есть будет с первого раза, без церемоний, временные связи образует прекрасно, уже с трех сочетаний. Свяжет с пищей и свет и мрак, что хотите, усложняй ему сколько угодно. Хуже у него с тормозами. Там, где надо суметь отказаться, стерпеть, подавить свои чувства, разобраться в трудной задаче, – выдержки нет. Тут он залает, будет рваться из станка, грызть ремни или лапу протянет: дескать, не могу, пощадите. Вот те и сильный: горячиться – так мастер, а характером козырнуть – не хватает терпения. И сколько людей таких точно. Ограниченные типы, что и говорить, им подай постоянные смены, новизну, которой в жизни не бог весть как много.

О слабостях у этих животных он говорит мало, ученый явно к ним благоволит, любит этих холериков.

– Другой тип неважный, собачка из трусливых. Организм тормозит себя на каждом шагу, нет движения без страха и робости. Особенно если не своя обстановка, и к тому необычная. Идет на опыты робко, трусливо, с поджатым хвостом, на согнутых лапах, по-лакейски. Крадется тихо, неуверенно, у самой стены. Чуть какой шорох или звук необычный, она, точно сраженная, припадает к земле. Окрик, угроза – и уже этот трус распластанный лежит неподвижно. При встречах с людьми, даже со знакомыми, она или стремительно бросится в сторону, или попятится, приседая к земле. Вечно пугливая, заторможенная, она держится так, точно всякая щель битком набита врагами, и ей, бедняжке, приходится туго. К лаборатории она годами не может привыкнуть, временные связи образует с трудом. И не мудрено: где следить за тем, что предшествует пище, когда над головой камнем нависла беда! Слабая собачка, ее жизнь омрачена до крайних пределов. Постоянно и без надобности тормозить каждый шаг – какая уж там радость? И физиологически выходит, что слабая, – нервная система при трепке сдает, от сильных раздражений истощается. И среди людей такие меланхолики встречаются, с первого взгляда его узнаешь. Ни во что он не верит, ни на что не надеется, во всем видит одно лишь плохое. Только и счастья, когда все у него гладко, вчера – как сегодня, спокойно, без потрясений. Людишки без воли, трусы, а раз трус – значит слабый.

У сотрудников были иные доказательства.

– Взгляните, Иван Петрович, – настаивали они, – слабая собака, трусливая, а затыкает за пояс самую сильную. Какие трудные задачи решает. Даешь ей страшное раздражение, другая не выдержит, а она спокойно работает.

– У меня два крепыша, – приводит ему примеры другой, – оба сорвались, сильно расстроились, а иные трусливые любую трудность часто выносят.

Факты убеждали, что трусливое животное в однообразной обстановке как бы обретает новые силы.

Деление на смелых и трусов надо проверить, пересмотреть. Но с чего начинать, за что уцепиться?

Он начинает со щенков, делит целый помет на две части: одна с первых минут появления на свет получает свободу, а другая надолго остается в клетке под запором. Ученый будет изучать природу трусливости, ее свойства, всегда ли она связана со слабостью нервной системы.

Кому приходилось наблюдать щенков в первое время их жизни, не мог не заметить чувства страха в каждом их движении. Прежде чем прикоснуться к предмету, чуть тронуть его кончиком лапки, тысячи страхов, миллионы опасений дают себя знать. Протянутая нитка, катушка или обрезки материи обращают животное в бегство. Расширенные зрачки и судорожный трепет как бы говорят: «Кто его знает, что это такое, вдруг шевельнется и укусит?» Жизнь начинается на тормозах, вместо сильных и смелых движений, уверенных действий – панический страх, задерживание на каждом шагу.

Щенки, выросшие на воле, напоминали собой буйную ватагу шалунов. Панические рефлексы исчезли без следа. Рядом с ними братья их в клетках казались робкими и беспомощными. Свобода родила смельчаков, неволя – трусов. Маленькие узники на долгие годы сохранили тот страх, который в детстве обычно исчезает. Однако за внешними проявлениями трусости скрывались нередко сила и выдержка. В жизни такой тип всегда удивляет. Его превращения внезапны и удивительны. Когда обстановка развязывает его внутренние силы, он может вырасти героем, творить чудеса.

В 1935 году Павлов отказывается от прежнего взгляда и пишет:

«Все казавшиеся нам трусливыми, т. е. медленно привыкавшие к нашей экспериментальной обстановке собаки, которые также с трудом вырабатывали условные рефлексы… огульно относились нами к слабому типу нервной системы. Это повело даже к грубой ошибке, когда я одно время считал таких собак специалистами торможения, т. е. сильными по торможению».

Тысячи лет прошли с тех пор, как Гиппократ из всего многообразия поведения человека выделил главные черты. Сильные и слабые типы были признаны им основными. Сильные делились на уравновешенных с медлительной реакцией – флегматиков, на уравновешенных живых и действенных – сангвиников и на неуравновешенных – холериков. Слабыми считались все меланхолики.

Классификацию оспаривали, противопоставляли ей иные. Но что значит любая теория, лишенная научного метода? Как определить тип? Где мерило силы и устойчивости, особенно внутренней? Разве в результате жизненных условий и влияния социальной среды слабый не крепнет, сильный не слабеет? Разумная дисциплина растит гражданские чувства, лень убивает страсти и силы. Где искать нормы, твердые понятия о типе?

Павлов мог безошибочно измерить силу нервной системы собаки. Тип определяется качеством этой нервной системы, а для опробования ее у него свой арсенал: трудные задачи эллипса и круга, требующие от животного напряжения всех сил; воздействие током по примеру Ерофеевой; испытание таинственных часов, подсказывающих организму время во сне и наяву. Нервная система, как уже упоминалось, отодвигает реакцию слюнной железы, если между звуками метронома и подачей животному корма образуют паузу в несколько минут. Но если эту паузу все увеличивать, перенапрягая таким образом тормозные процессы, центральная нервная система животного приходит в расстройство. С помощью этих и многих других средств, как в пробирной палате, проверяется сила «нервных весов».

Меланхолики быстро сдают, первые же затруднения приводят их к срыву, нервная система приходит в упадок, временные связи извращаются, реакции слабеют. Слабые создания, они в жизни много страдают, любая трудность действует на них угнетающе.

Возбудимый холерик – безудержный тип с сильной нервной системой. Выведенный из состояния покоя, он проявит и смелость, и страсть, и отвагу, но не всегда вовремя остановит себя. Его сдерживающее начало глубоко уязвимо. В кавалерийской атаке такого типа вояка будет лихо рубиться, сносить головы других, пока не лишится своей. Его нервная система может по пустяку возбудиться. Отчаянный смельчак, он пустится в драку, которую едва ли стоило затевать. И в великих удачах скажется слабость его тормозов: серьезное открытие вскружит ему голову, и, увлеченный, он допустит ложную оценку, не подкрепленное ничем обобщение…

Чрезмерная нагрузка тормозного процесса приводит холерика к болезни и расстройствам. В тех же условиях уравновешенный тип превосходно справляется с испытаниями жизни и с задачами эксперимента.

Флегматик и сангвиник – золотая середина природы. Первый – спокойный, ровный, настойчивый, труженик в жизни. Сангвиник – горячий, способный и дельный, но только тогда, когда дело увлекает, возбуждает его. Нет волнующих причин, и он спокоен.

И эти типы определяются теми же средствами: силой торможения и раздражения, подвижностью и уравновешенностью нервных процессов.

Изредка ученый обогащает свой арсенал и другими приемами. Встречаются упрямые трусы – не разберешь, кто он, не то запуганный здоровяк из флегматиков, не то жалкое создание из породы меланхоликов. Для этих скрытых натур у Павлова имеется добавочное средство, немного примитивное, зато весьма действенное. Академик надевает на лицо маску страшного зверя, рычит, грозится, вольно подражая диковинному чудовищу. Тут уж животному приходится раскрыть свои карты, в борьбу за жизнь вступают резервы организма, все силы нервной системы.

Исследование типов стало экспериментальными буднями, и результаты физиологически обоснованы. Настала пора делать выводы.

Первый опыт был проведен помощницей Павлова, соратницей его в течение четверти века – Петровой. Она отобрала собак сильного и слабого типа, задала им труднейшие задачи, перенапрягла их нервную систему и получила два совершенно различных невроза. Меланхолик утратил последнюю живость и впал в состояние сонливости. Собака не двигалась, отказывалась есть. Возбудимый, наоборот, потерял всякую способность сдерживать себя. От ничтожного повода он приходил в возбуждение, тяжело задыхался, точно страдал жестокой одышкой. И та и другая собаки не владели собой. У одной наблюдалось то, что принято считать депрессивным неврозом, а у другой – обратная форма, невроз возбуждения. Третья собака, подвергнутая тем же испытаниям, повела себя по-иному. Поведение ее резко менялось: то она с цепью помчится на пятый этаж, то вдруг остановится словно оглушенная. Это напоминало истерию, и служители называли ее сумасшедшей.

Сложнейшие явления высшей нервной деятельности стали доступны для изучения. Как некогда фистулы открыли доступ к тайнам пищеварения, так новый метод привел к изучению механизма невроза. Физиология сделала новый шаг, приблизилась к клинике. Она стояла у дверей психиатрии.

Павлов высоко оценил эти опыты. Блестящая помощница Петрова не впервые удивляла его своей наблюдательностью. Хвалить он не любит, сам не терпит похвал, считает их лестью. Хвалить можно собаку – животное дело другое. И у Петровой, его лучшей помощницы, тетради с записями ее опытов пестрят выражениями чувств восхищения собаками. «Не осрамись, голубчик Джой, – пишет Павлов, – веди себя, как раньше, за прошлое благодарю». «Желаю тебе, Пострел, отличиться так же и в будущем на радость твоей экспериментальной хозяйке и мне…» На тетради Бека он пишет: «Хозяюшка, будь довольна тем, что получилось…» В день кастрации Мампуса еще одна заметка: «Мампус, прости, прошу пардона. Иван Павлов».

Признание заслуг своих и чужих давалось ему с трудом, но как не отметить такое событие, как удачу Петровой? Ничего не сказать, когда все в нем ликует, – дело не легкое. Павлов должен на это отозваться, и по привычке его речь, разумеется, посвящена собаке:

– Докатились мы с вами, Марья Капитоновна! Слова зоолога Богданова помните? «Собака, – сказал он, – человека вывела в люди». А с вашим собачьим неврозом выходит, что собака теперь сама в люди выходит…

Ученый ступил на путь психиатрии

Психическая деятельность есть результат физиологической деятельности определенной массы головного мозга.

И. П. Павлов

Это случилось 23 сентября 1924 года. Осень была ветреная, дождливая. С моря сильно дуло, и между рукавами невской дельты к Аптекарскому острову прибывала вода. Пушечные выстрелы предупреждали население о надвигающейся опасности. Реки и каналы вышли из берегов, ураган свирепствовал над городом. Виварии, где содержались подопытные животные, залило водой. Собаки жили в низких клетках с дверцами, расположенными у самого пола. Чтобы вытащить оттуда всплывших животных, приходилось погружать их с головой в воду, вступать с ними в жестокую схватку.

Собаки были спасены, но вскоре выяснилось, что некоторые из них утратили временные связи, усвоенные до наводнения. Условные рефлексы удалось восстановить, но они стали непрочными, легко исчезали от одного безобидного звонка. При этом собакой овладевала тревога, она пугливо озиралась, тревожно скулила, пытаясь бежать.

Верный своему правилу даже из несчастья извлекать пользу для дела, Павлов высказывает предположение, что электрический звонок, как условный раздражитель значительной силы, восстанавливает у животного картину недавнего прошлого. Так ли это, пусть ответит эксперимент. Он пропустит струю воды под дверью комнаты, где находится собака, побывавшая в затопленной клетке, и поведение животного скажет ему, насколько глубоко потрясен его мозг.

Небольшая блестящая лужа действовала на собаку как жестокий удар: она приходила в неистовство, визжала и дрожала от испуга. Струйка воды хлестнула по раненым нервам, сделала животное тяжко больным. Так паровозный гудок всю жизнь преследует перенесшего крушение поезда, вид фейерверка – пострадавшего однажды в огне.

Собака заболела реактивным неврозом. Электрический звонок был слишком трудным для нее раздражением. Ослабленный мозг не выносит резких воздействий.

Удача Петровой, обоснование типов нервной системы, влияние наводнения на подопытных животных и множество других наблюдений подсказывают Павлову новую задачу – ближе изучить психиатрию.

У жизни свои неуклонные пути, она ведет нас по ним, не всегда сообразуясь с нашим желанием. Как ученый ни был далек от практической медицины, факты – его друзья и помощники – связали физиологию с клиникой. Семидесяти пяти лет он делается терпеливым учеником клиницистов.

Неладно шли занятия академика-школьника, ученик был с характером, не уважал установленных истин и все толковал о своих собаках. Врачи-психиатры исподтишка усмехались и задавали ученому каверзные вопросы:

– Как вы объясните вот такой случай?

Ему показывают больного, бывшего военного. Человек как будто здоров, но во сне становится невменяемым: кричит и бранится, машет руками и ногами, отдает приказания, командует – переживает сцены войны. В остальном этот человек совершенно здоров.

– Опять скажете, зависимость коры от подкорки, – язвили клиницисты, – но что в этом толку? Помогите нам его излечить.

Проходит некоторое время настойчивого размышления, и ученый отвечает на заданный урок. Один из его сотрудников по собственному почину проделал опыт с собакой. Три разных тона одного и того же инструмента были связаны с тремя операциями. При звуке «си» животному вливали в рот кислоту, при звуке «фа» пускали в лапу электрический ток, а при «соль» подавали корм. После долгих испытаний, закрепивших эти временные связи, болезненные опыты были оставлены, сохранили только кормление. Первое время собака ела с тревогой, невинный тон «соль» напоминал ей о кислоте и электрическом токе. Со временем собака совершенно оправилась, но во сне происходили с ней странные вещи; она вздрагивала, визжала, скалила рот, точь-в-точь как в момент, когда ее терзали кислотой и электрическим током.

– Чем не военный невроз, – не замечая усмешки психиатров, спрашивал ученый, – и механизм простой. В головном мозгу надолго сохраняются следы сильных возбуждений. Едва кора ослабляет свой контроль, угнетенные силы восстают.

Физиолог настаивал на важности эксперимента, на познании сущности нервного процесса, его сильных и слабых сторон, а те возражали: одно дело невроз у собаки, другое – у человека. Несносный физиолог, на всё у него доказательства.

– Никакой разницы, – настаивал он на своем, – механика мозга одинакова всюду. Возьмем хотя бы ваши примеры. Дочь присутствует при последних минутах отца. Она знает, что он скоро умрет, но от больного скрывает, уверяет его, что все превосходно, лучше не надо. У самой горе, тоска смертная, а надо улыбаться, утешать старика. К чему это ведет? Конечно, к неврозу. Почему? Столкнулись два нервных процесса: возбуждение – хочется плакать, реветь и торможение – подавляй свою скорбь, улыбайся и держись. Столкнулись и стукнулись. Или такой еще пример. Меня оскорбили, ранили в самое сердце, а ответить, проявить возбуждение нельзя. Тормози – и никаких, одолевай раздражительный процесс. Холерик в этом случае напьется, сангвиник изругает неповинного человека, душу отведет и забудет, а меланхолик – раз, другой перетерпел и сорвался. Вот и невроз. То же самое и на собаках выходит. Нагружу тормоза через силу, задам трудные задачи – и готов сокол, сорвался. Не одни наши собаки нажили в наводнение неврозы, сколько людей по той же причине болеют поныне.

У психиатров было сто возражений на каждое его слово.

Он, Павлов, отрицает их разговоры о предрасположении. Чепуха! Ерунда! Их устами глаголет невежество. Ассистентка Петрова им точно предскажет, на каком испытании любая собака сорвется. Надо знать нервную систему, разбираться в этом тонком предмете. Он цитирует им Сеченова, предвидение знаменитого физиолога о путях психологии будущего: «В ее основу вместо умствований, нашептываемых обманчивым голосом сознания, будут положены положительные факты или такие исходные точки, которые в любое время могут быть проверены опытом. Все это может сделать только физиология, она одна держит ключ к истинно научному анализу психических явлений».

Психиатры делали вид, что слушают его. Он мало смыслит в их деле, это очевидно. Они согласны учить его, но никто из психиатров не станет учиться у него – физиолога.

Ученый платил им взаимностью.

– Был у меня приятель в академии – психиатр Тимофеев, – рассказывал он им. – Каждое воскресенье я в Удельной сообщал ему весь ход наших работ. Он меня внимательно слушал, умер и не понял…

Ученый не оставлял своих противников в покое:

– Мне кажется, я мог бы объяснить паранойю нашими лабораторными – данными.

До сих пор в науке не решен еще вопрос: считать ли паранойю психической болезнью или чем-то вроде умственного «вывиха». Человек мыслит нормально, как будто здоров, иногда это даже одаренная личность. Но коль скоро коснется одной-единственной темы, неизменно волнующей его, все спутается у него в бессмысленный клубок. Инженер, незнакомый с фармакологией, будет утверждать, что он располагает микстурой, гарантирующей людям бессмертие. Врач, слабо отличающий трапецию от пирамиды, станет настаивать, что в его руках тайна четвертого измерения. Нет логики, способной разубедить параноика.

– Мы образуем у собаки, – продолжает ученый убеждать психиатров, – ряд временных связей. Одну из них, пусть стук метронома, свяжем с электрическим разрядом в кожу или вливанием соляной кислоты в рот. Пока животное слышит бульканье воды, треск или тоны фисгармонии, в его поведении нет никаких отклонений от нормы. Но звучит метроном – вестник страдания, – и реакции собаки резко меняются, они искажены, временные связи приходят в расстройство.

– Собака-параноик, – улыбаются психиатры. – Мы считали паранойю человеческим страданием.

– Человеческим страданием, – сердится Павлов. – Паранойя – болезнь отдельных пунктов коры. Что тут мудреного? Хотите, я другой пример приведу. Нашего вмешательства и не бывало здесь. Была у нас собачка с кличкой Цыган. Не могли мы с ней ничего сделать. Нельзя было выработать простого условного рефлекса. Милая собачка, она и обнюхает вас, хвостом приветливо помашет, в камеру вбежит и сама на станок взберется. Все хорошо, пока до эксперимента не дошло. Услышит бульканье воды – и начнется с ней неладное: станет метаться, рваться из ремней, и к черту полетит вся ее наука, никаких больше условных рефлексов. Загадочная натура – и все тут. Всего перепробовали. Часами просиживал я в камере у Цыгана, присматривался, гадал – и ничего. Уж очень меня забрало. Придешь, бывало, в лабораторию и первым делом спрашиваешь: «Ну, как Цыган, что-нибудь прибавилось?»

Год думали, гадали и ничего не надумали.

Сижу я как-то в камере у моего Цыгана, даю сигнал «бульканье» и замечаю, что собака облизывается, морщит нос и быстро отворачивается от того места, откуда следуют звуки.

Пришло мне сразу в голову: была она, должно быть, раньше комнатной собакой, сунула морду в кипяток и здорово обожглась. Ведь мы так мало знаем прошлое наших собак. Как они жили до опытов? Какие особенности нажили в своем поведении? Проверили это обстоятельство, и вышло так, как мы полагали. У собачки оказался слабый пункт в коре, своего рода паранойя… Больше того, мы наблюдали у собак картину того, что вы называете манией преследования.

Психиатры перестали с ним спорить, привыкли к нему, как привыкают к неспокойному члену семьи в благородном семействе.

– Возьмем такой случай, – ничуть не смущается ученый. Улыбки окружающих он понимает по-своему. – Человек желает иметь свою тайну, а ему представляется, что какими-то судьбами все знают о ней. Другой жаждет одиночества, избегает людей, а ему всюду мерещатся соглядатаи. Он как будто один, и вся комната у него на виду, а все-таки кто-то вблизи притаился. Третий добивается уважения и почестей, а ему видятся насмешки и обиды. И знаками, и намеками, и выражениями лица враги изводят его, тысячами средств оскорбляют. Обратите внимание, доведенная до невроза собака воспринимает явления точно так же превратно и ложно. Звуки метронодла, вливание кислот и электрический ток, который ей приносил страдания, вызывают у нее восторг, а звуки трубы, связанные с пищей, рождают тоску и равнодушие. Когда нужны действия – наступает торможение, нужно торможение – является бурная реакция… Желание больного добиться одиночества, иметь свою тайну, пользоваться уважением и славой – это все раздражители, и очень сильные. Но при неврозе они непроизвольно и неодолимо вызывают представления обратного свойства, противоположные тому, что есть на самом деле.

Центральная нервная система, головной мозг, была для Павлова только прибором, который, как и всякий другой прибор, надо исследовать средствами науки. Болезнь означала неблагополучие в приборе.

Профессор А. Ф. Самойлов вспоминает в связи с этим следующий случай:

«Однажды, во время еще моего пребывания в институте, я шел с ним из его дома в лабораторию. По дороге он просил меня зайти с ним навестить больного, его близкого родственника. Мы пошли. Больной с половинным параличом тела лежал в постели, но, очевидно, уже поправлялся. Его положение отягчалось лишь ясно выраженным расстройством речи, которое чувствовалось тем более тяжко, что больному хотелось много рассказать И. П. Расстройство заключалось в том, что больной в разговоре не находил подлежащих, но, раз найдя подлежащее, он без всякого труда дальше произносил сказуемое и все другие части предложения. Когда мы, распростившись с больным, продолжали наш путь в лабораторию, И. П. по дороге все время разговаривал как бы сам с собой: «Машина… машина и больше ничего. Прибор. Прибор испорчен… Подлежащие испортились, измялись, истерлись, сказуемые остались целы. Где головы у людей, если они могут видеть в этом что-нибудь иное, чем прибор?»

Рассуждения эти, кажущиеся на первый взгляд механистичными, на самом деле имели смысл иной. Для Павлова слово «механизм» имело скорее наглядное, чем смысловое значение. Он пишет: «Человек есть, конечно, система (грубее говоря – машина), как и всякая другая в природе, подчиняющаяся неизбежным и единым для всей природы законам». Надо знать Павлова: в его устах «машинность» и «механизм» – полемическое противопоставление идеализму, витализму и дуализму.

Далеко не все психиатры соглашались с материалистическим мировоззрением великого физиолога, не понимали и не желали его понимать. В каждом из них сидела частица того психиатра, который на первых шагах нового учения так резко осудил методику условных рефлексов.

– К отцу, помню, в детстве, – сказал им Павлов на прощание, – приводили больных – изгонять их них дьявола. Одного с пеной у рта, другого с бредом, всякие бывали. Отец что-то шептал про себя и накрывал их епитрахилью. Вот и вы, извините за резкость, поступаете так же, не лечите, а заклинаниями бесов изгоняете.

Он, по крайней мере, сказал им то, что думал. Он обойдется без них. Есть время исправить ошибку. Восемьдесят лет не бог весть какая старость, можно самому начинать. И он организует две клиники: нервную и психиатрическую, приглашает специалистов и со свежими силами приступает к новой работе. Через год на конгрессе в Берне он выступает с обширным докладом об экспериментальных неврозах.

Старый Джой и его добрый друг

Мы строим фундамент нервной деятельности, а они – психологи – строят высшую надстройку.

И. П. Павлов

Тем временем Петрова, неизменная помощница Павлова, продолжала свои изыскания. Она расстраивала у собак нервную систему и проникала все глубже в механику мозга. В небольшой комнатушке – наполовину кабинете, наполовину лаборатории – творились удивительные вещи. Тут менялись характеры, ломалось нормальное восприятие мира. У одной собаки усиливали сдерживающее начало, у другой, наоборот, развивали возбуждение – поднимали упавшую живость. Нервную систему расстраивали, ставили под удары и снова излечивали; отдых и бром прочно восстанавливали то, что было разрушено, тренировка укрепляла нервные процессы.

Так однажды, упражняя тормозные свойства собаки, Петрова встретилась со странным явлением, глубоко удивившим ее. Животное, подвергнутое трудному испытанию, болезненно выло в станке, протягивало лапу, словно молило о покое, и, наконец, не выдержав, упало без чувств. Язык и кромка рта побелели, в широко открытых глазах застыли тревога и боль.

Ассистентка повела заболевшую собаку к перилам винтовой лестницы, по которой служитель обычно ее уводил. На этот раз произошло нечто странное. Собака остановилась у края лестничной площадки и вдруг испуганно попятилась, точно перед ней была пропасть. Жадная от природы, она отказывалась от пищи, лежавшей у перил, пугливо обходила их, прижимаясь к стенке. Попытки подтащить ее к перилам, где она обычно сидела на цепи, не привели ни к чему. Когда Петрова загораживала перила, собака брала пищу– у края площадки, но едва обнажалась глубина пролета, она с ужасом бросалась назад.

– Помогите, Иван Петрович, – позвала ассистентка ученого. – Что стало с Джоном? Я не понимаю его.

Она повторила при Павлове маршрут из лаборатории до лестницы, прошлась с собакой по коридору, бросая на ходу ей хлеб. Джон алчно подхватывал пищу, но как только показывались перила, страхи животного возобновлялись.

– Я знал такого больного, – после раздумья заметил ученый, – он боялся мостов. До реки идет здоровый, уверенный, а дальше – страх убивает. Три года он по этой причине с Васильевского острова не отлучался. Проведите этот опыт с другой собакой, а Джона попробуйте излечить.

И он шутя повторяет ей свою излюбленную фразу:

– Только тот может сказать, что он жизнь изучил, кто нарушенный ход ее сумел вернуть к норме.

О себе он имел право так говорить, в его руках бром и кофеин выравнивали «жизненный ход» подопытных животных. Он умел разрушать и не чужд был искусству восстанавливать.

Неделя покоя исцелила собаку. Она приближалась к пролету, точно никогда его не страшилась. Испытания вновь повторили, нервную систему подвергли тяжкой нагрузке, – и страх глубины вернулся с новой силой. Собака пятилась от площадки, с воем прижималась к стене и долго оставалась в углу неподвижной.

Через некоторое время на эту площадку явились члены Международного конгресса физиологов, чтобы своими глазами увидеть «фобию» – навязчивое состояние страха у собаки. Они застали Джона на цепи у перил. Он был здоров и резв, охотно брал пищу из рук знатных гостей. Полтора часа спустя, после короткого опыта, собака с ужасом пятилась от невинной решётки пролета. Петрова добилась этого легко, она впрыснула собаке кофеин, подняв общую нервную деятельность, и целым рядом задач заставила ее себя тормозить. Встреча возбуждения с сильным угнетением, столкновение двух сил привели к катастрофе: возник страх глубины. Знакомая картина человеческих будней: высокий подъем, волнение, радость – и тут же тяжкая скорбь, внезапная, страшная. Характерная деталь из истории образования неврозов.

С другой собакой эти опыты результатов не дали. Напрасно ее водили к лестнице, к краю площадки, она оставалась спокойной, уверенно подбирая пищу у перил. И третья и четвертая собаки «фобии глубины» не проявили.

– Ничего не выходит, – жаловалась ученица учителю. – Объясните, Иван Петрович: что это значит?

Ученый не спешил с объяснениями, она сама должна разобраться.

Петрова металась в поисках ответа. Фабриковала невротиков-собак – и снова убеждалась, что глубина их ничуть не пугает.

Собак годами привязывали к перилам. Почему у одной возник страх глубины, а другие не заболевали?

– Не выходит, Иван Петрович, – разводила руками помощница, – у собак полный невроз, а глубина их не трогает. Тут что-то не так.

– Истина всегда проста, – следовал спокойный ответ. – И гении, заметьте, просты и ясны.

– Но должна же я разобраться в этом.

Он с деланным огорчением спешил ее успокоить:

– Мы не можем приказывать природе, наше дело испытывать ее. Отдохните немного, развлекитесь, прочитайте одну, другую басню Крылова. Я ведь таким манером всего его зазубрил… Очень рекомендую, кратко и ясно выражался старик…

Помощница не верит ему, он попросту скрывает от нее причину.

– Что ж, значит, оставить?

– Эх вы, врач, – смеется учитель. – Мало ли страхов на свете: один боится глубины, другой высоты, третий огня, кто леса, кто поля. У кого что болит, тот тем и болеет. В клинику загляните, медицину забыли.

Клиника человека подсказала ей ответ: страх глубины, как и всякие «страхи», имеет свою историю и связан с тем, что перенесено организмом в жизни. Давние страдания, забытые трудности, точно язвы на теле, выступают наружу, чуть пошатнулась устойчивость нервной системы. У каждого невротика свои притаившиеся раны, у всякого больного своя «фобия».

Павлов был прав. Собака, спокойная у лестничного пролета, пугалась, завидев огонь на спиртовке или фонтанирующую воду. Вначале собака спокойно подбирала мясо и хлеб вокруг чашки с пылающим спиртом. После нескольких трудных испытаний и сложных задач реакции животного изменялись. Собака жалась к стенке, пятилась от огня с испуганным воем.

Таинственную болезнь человеческой психики, над которой бились невропатологи, опытным путем воспроизвели на собаке…

Осуществилось предсказание Сеченова: «Должно прийти наконец время, когда люди будут в состоянии так же легко анализировать внешние проявления мозга, как анализируют теперь физики музыкальный аккорд или явления, представляемые свободно падающим телом».

У собаки-невротика в результате перенапряжения нервных процессов развивается состояние навязчивости. Трудно поверить, любой психиатр над этим посмеется, и все-таки факты неопровержимы. Вот уже много недель собака становится у края станка и заглядывает вниз, жадно ловит воображаемые звуки, идущие из-под стола. И во время еды и покоя тревога ее не оставляет.

Подобных наблюдений у Павлова много. Собака Трезор спешит во время опыта взобраться на кормушку. В прежних экспериментах предвестником кормления служила электрическая лампочка, к которой она тянулась, чтобы ее полизать. Минуло то время, опыты не те и раздражители другие, а собака под влиянием навязчивого чувства взбирается на кормушку, чтобы приблизиться к лампочке, которой уже нет…

У Рябчика другая особенность. Зажигают ли свет, раздается ли бульканье или звучание трубы, связанные в его мозгу с пищей, – он немедленно оборачивается в сторону раздражителя, а затем туда, где когда-то тикал метроном. Движение маятника стало навязчивым в поведении собаки.

Любопытно ведет себя Зевс. Всякий раз, кода перед ним возникает чашка с пищей, он шарахается в сторону, скалит зубы и злобно лает. Когда-то в клетке с ним находилась самка Светлана, у которой он имел обыкновение насильно отбирать часть пищи. Самка давно погибла. В клетке, кроме Зевса, никого нет, а навязчивая агрессивность, связанная с памятью о былом сопернике, неизменно возникает за едой.

Другая собака ведет себя еще поразительней. Тихая, ровная собака, она ни с того ни с сего вскочит вдруг с места и застынет в нелепейшей позе. Голову запрокинет, ноги расставит и, точно изваяние, простоит без движения до получаса и больше.

– Кататонический ступор, – ставит диагноз ученый, – я видел таких людей в психиатрической больнице. Над этим стоит подумать.

Павлов забыл, что он только физиолог, не психиатр, и делит свое время между экспериментальной собакой и больным кататоником в клинике.

Нервнобольные собаки приковали его внимание. Вместе с Петровой и другими помощниками он исследует новую область науки. Ученица не отстает. Она не любит передышки. Ассистентка вся в учителя – не щадит ни себя, ни животных. Собаки не выдерживают ее суровых опытов, трудные задачи, мучительная встреча подъема с угнетением губят их мозг. Появляется экзема на лапах, язвы на теле, ни бром, ни кофеин не помогают. Истощенные нервы требуют покоя. Пройдет месяц отдыха, и экзема исчезнет, но первые же испытания вновь навяжут организму страдание…

Павлов аккуратно следит за помощницей, у него свои выводы и планы. Ее опыты уязвимы без его толкования.

– Чем вы объясняете кататонический ступор, статуйность собаки, ее нелепую позу? Растолкуйте это физиологически, – говорит ученый.

Он успел уже подумать об этом, сравнить наблюдения в клинике с тем, что увидел в лаборатории.

– Не знаю, – сознается она, – ведь собаку не спросишь.

– И спросите, вам не поможет. Если бы ваши собаки могли наблюдать за собой и выкладывать свои переживания, они не много прибавили бы к тому, что мы за них предположили. Они сказали бы нам, что им было трудно, очень трудно порой. Одни не могли не делать того, что им запрещали, и так или иначе были за это наказаны. Другие не могли делать того, чего им очень хотелось. Гиблое дело собаку расспрашивать. Подумайте лучше – что такое статуйность? Как это понимать? Еще не решили? Жаль, очень жаль… Так и быть уж, скажу, запоминайте: глубокое торможение мозга, защитная реакция его. Истощенные нервы бессильны дольше служить, жизнь на грани развала, и мозг как бы замыкается, консервирует то, что осталось еще ценного в нем. Неподвижность без мыслей и чувств – вернейший отдых для нервов.

Организм жаждет покоя. Он сигнализирует нам, – делает Павлов неожиданный вывод, – просит помощи у нас…

И ученый откликается на зов истощенного мозга, усыпляет снотворным средством собаку, удлиняет ее нормальный сон на несколько дней. Больное животное, покрытое экземой, лишенное шерсти, просыпается совершенно другим. Язвы быстро исчезают, густая шерсть закрывает рубцы прежних ран.

Павлов переносит свой опыт в клинику и убеждается в том, что лечение сном возвращает здоровье и человеку.

Еще одна идея, она остается недовершенной. Он должен заняться изучением алкоголизма. Таков его долг. Слишком много терпит человек от этого бедствия.

– Как вы думаете, Мария Капитоновна, не правда ли – время?

Вопрос означает, что именно ей придется этим делом заняться.

Она молчит, и он, удивленный, спрашивает ее:

– И не спросите, Мария Капитоновна, с чего это мне в голову пришло?

Не дожидаясь ее ответа, он рассказывает:

– Давно я подбираюсь к этому предмету, первый эксперимент провел еще студентом. Так его провел, что на всю жизнь запомнил, и водку в рот не беру… Решил я по молодости лет испытать опьянение. Не то чтоб напиться, а эксперимент провести. Сел я у себя перед зеркалом в комнате, с одной стороны у меня тетрадка с карандашом, с другой – полбутылки рома. Пью, от зеркала глаз не отвожу и в то же время к своим ощущениям прислушиваюсь. Всего лишь успел я записать, что глаза мои посоловели. Больше ничего не запомнил. Очутился я на полу, голова трещит, во рту препротивнейший вкус. Такое я испытал тогда состояние, какое никогда больше не повторялось… Теперь, Мария Капитоновна, желаю опыт продолжить на собаках…

Павлов действительно давно пробирается «к этому предмету» и возвращается к нему уже не раз. Вслед за студенческим экспериментом последовало его выступление в печати, в котором он не скрыл своей неприязни к алкоголизму.

Выступлению предшествовало следующее событие.

В 1912 году группа ученых в своей докладной записке министерству финансов выразила готовность основать лабораторию для изучения действия алкоголя на организм и распространения его среди населения. Ученые не скрывали своих симпатий к спиртным напиткам, считали их питательными и даже полезными своими «развлекающими для северян свойствами». Основатели лаборатории брались доказать, что каждодневный прием стакана водки или литра вина не вредит организму.

Царское министерство, заинтересованное в увеличении доходов от водочной монополии, согласилось отпустить несколько сот тысяч рублей на содержание лаборатории.

Сделка эта вызвала глубокое возмущение Павлова, и на страницах газеты «Русский врач» появилась его статья под названием: «Экспериментальный институт для укрепления вящего господства алкоголя над русской землей». В некоторых газетах были напечатаны его письма. Неутомимый враг водки, он обратился с протестом в Академию наук. Физико-математическое отделение записало в своей резолюции, что оно, «заслушав и обсудив записку академика И. П. Павлова и сделанные им во время заседания дополнения и разъяснения, вполне согласилось с академиком И. П. Павловым как в том, что истинно научное исследование действия алкоголя на животный организм было бы в высшей степени желательно, так и в том, что исследование, предрешающее свой результат, не имеет права называться научным».

Одновременно с Павловым на одном из заседаний Общества охранения народного здравия выступил с резкой критикой организаторов лаборатории знаменитый физиолог Введенский.

Прошло около четверти века, и Павлов снова возвращается к прежней теме. «Мы будем, – объявляет он помощникам на одной из сред, – заниматься алкоголизмом, который, я думаю, гораздо больше горя причиняет, чем радости, всему человечеству, хотя его и употребляют ради радости. Сколько талантливых и сильных людей погибло из-за него! На основании тех успехов, которые мы сейчас имеем при анализе высшей нервной деятельности, может быть, нам удастся объяснить механизм невроза, а может быть, и найти верное средство для борьбы с алкоголизмом. Я по крайней мере исполнен такой мечты и надежды».

История о том, как страдалица собака, немало перенесшая во имя науки, стала алкоголичкой, весьма коротка. Она вначале отшатывалась от мерзкого запаха водки, отказывалась от молока, почуяв в нем спирт. Трезвое животное сопротивлялось. Зло входило в собаку медленно, исподволь, она приучалась к пороку с трудом и погрязла в нем, как человек. С рабочего станка она, едва дождавшись свободы, бросалась под стол к чашке водки и, захлебываясь, поглощала двадцать кубиков чистого спирта.

Результаты не замедлили сказаться. Прежние, давно исчезнувшие язвы вновь появились на теле. Теперь уже покой не сразу приносил исцеление, водка изрядно навредила организму.

Лечение сном приносило временное облегчение, но здоровье алкоголички стремительно шло под уклон.

Еще раз Павлов употребил свое целебное средство – лечение сном. Старый пес Джой, переведенный на пенсию за выслугу лет, чей портрет украшает лабораторию, доживал последние дни. Старость и пролежни – следы прежних страданий – осложняли его печальный конец. Экспериментатор решает помочь верному другу, продлить и облегчить его жизнь. Он бережно выслушивает старого Джоя, усыпляет его и сам ухаживает за ним во время сна. Пять-шесть дней отдыха, сна без передышки – и Джой встает обновленным. Пролежни зажили, истощенные нервы окрепли. Друзья познаются в беде, старый Джой должен знать, что Павлов умеет быть благодарным. Теперь они в расчете – верный помощник и его старый хозяин.

О стереотипе

Для нас, как для физиологов, достаточно и того, что мозг есть орган души, т. е. такой механизм, который, будучи приведен какими ни на есть причинами в движение, дает в окончательном результате тот ряд внешних явлений, которыми характеризуется психическая деятельность.

И. М. Сеченов

Павлов сделал еще один решительный шаг, он вступил в область широких обобщений.

На большие полушария мозга, подытожил ученый, непрерывным потоком падают раздражения различного характера, качества и силы. Они следуют извне и из внутренней среды организма. Одни взаимно дополняют друг друга, иные отталкиваются, вступают в борьбу. Процессы расплывания новых раздражений по коре полушарий и последовательное уточнение их, состояние возбуждений и торможения – уравновешивают этот поток. В результате одни связи нас оставляют, другие прочно оседают. Образуется так называемый подвижной стереотип – то, что принято считать нормой нашего поведения.

Всякий знает из опыта, как не мирится эта норма с неожиданно наступающими новшествами. Мы охотно подчиняемся давней привычке, образу жизни, в котором одно наше действие автоматически вызывает другое, образуя рефлекторную цепь. Эти цепи нам служат на каждом шагу. Из них состоят привычные манипуляции нашей профессии, искусство есть, одеваться, умение общаться с вещами, природой и отчасти даже с людьми. Из них складывается наш жизненный опыт, наш динамический стереотип. Усвоенный нами, он не требует особых напряжений, экономит во многих случаях нам время и силы. У нервной системы все основания не мириться с переменами в привычках и знании.

Какова же механика соотношений между относительно установившимся стереотипом и связями, приходящими вновь? Как осуществляется этот тонкий процесс?

Павлов задумал исследовать природу человеческой косности на организме собаки.

Он проделывает следующие опыты.

У животного связали многообразную сигнализацию внешнего мира с многочисленными ответами нервной системы. Одни раздражения призывали организм к слюноотделению, другие к защитным движениям, к большему или меньшему торможению. Эти условные рефлексы в определенном порядке повторяли в продолжение нескольких дней. Систему упрочили, создав таким образом динамический стереотип.

Теперь Павлов стал менять привычные реакции собаки: кормить животное по сигналам, доныне бесплодным для нее, и оставлять ее без пищи после сигналов, за которыми неизменно следовала еда. Условия, прежде вызывавшие возбуждение, порождали теперь торможение, и, наоборот, там, где тлел очаг угнетения, нарастало пламя раздражения. Перемена в стереотипе давалась животному не легко. Сильные типы выдерживали испытания и усваивали новые связи, слабые заболевали.

Павлов усложнил метод расшатывания динамического стереотипа.

Перед нами собака, у которой временные связи упрочены. Раздражители аккуратно вызывают реакции слюноотделения и торможения. В этот слаженный оркестр, где все легко разрешается, диссонансом врывается новый сигнал – тиканье маятника метронома. Он приходит неожиданно между другими сигналами, перемежаясь с различными из них.

Трудность в том, что три раза его звучание бесплодно и лишь на четвертом, возникающем так же внезапно, как три предыдущих, появляется корм. Легкое ли дело среди привычных занятий – стояния в станке и выслуживания поощрения у экспериментатора – быть все время начеку, чтобы не упустить счет сигналам метронома. Неумолимое тиканье утомляет собаку и приводит ее в раздражение. Она рвется из станка, отчаянно лает, срывает прикрепленные приборы и вовсе отказывается от еды. Все трудней становится вводить ее в лабораторию и ставить опыты на ней. Так длится до тех пор, пока организм не примиряется и звучание метронома не образует новые связи в мозгу. Перемена в стереотипе стоит собаке большого труда, и Павлов по этому поводу заметил:

– Мне казалось бы странным, если не было бы позволено такой труд животного называть умственным.

И еще добавил ученый:

– Мне кажется, что возникающие тяжелые чувства при изменении обычного образа жизни: прекращение привычных занятий, при потере близких сердцу людей, не говоря уж об умственных кризисах и ломке религиозных убеждений, – имеют свое физиологическое основание в нарушении старого динамического стереотипа и в трудностях, связанных с установкой нового… Трое нас, товарищей из среднего учебного заведения, поступили в университет и стали изучать естественные науки. Двое полюбили эти занятия, а третий, со склонностями к гуманитарным наукам, не успевая по предметам, стал впадать в меланхолию и даже пытался покончить с собой. Мы излечили его тем, что водили почти насильно на лекции юристов. После нескольких посещений юридического факультета настроение товарища стало улучшаться и пришло в полную норму. Он занялся гуманитарными науками и благополучно прожил свой век.

Что тут, собственно говоря, произошло? Попробуем вникнуть в смысл события.

Привыкнув в средней школе свободно связывать определенные явления, строить умозаключения и делать вольные выводы, наш товарищ попробовал делать то же в ботанике и в других предметах. Неумолимые факты сопротивлялись этой тенденции, не разрешая в биологии делать то, что позволительно в гуманитарной науке. Нарушение стереотипа, неспособность гибко перестроиться и приспособиться к новому сделали нашего друга несчастным…

Есть нервные системы, во многом облегчающие жизнь человека, – гибкие, легко приспосабливающиеся к сменам впечатлений. Испытания и радости легко преодолеваются, переходы от возбуждения к торможению протекают без особых затяжек и напряжений. Есть и другие – менее подвижные, со склонностью надолго задерживать реакцию, не расставаться с раз наступившим состоянием. И подъем, и упадок душевной деятельности этих людей преодолеваются с трудом. Их умственная работа, лишенная нормальной подвижности, неизменно зависимая 6 т «настроения», угнетена. Окружающая жизнь с ее множеством раздражений отражается в этой косной системе превратно. Так рождаются психозы, навязчивые идеи и чувства, мертвым грузом висящие над умом человека, извращающие его отношение к действительности.

Павлов нашел то, чего искал. Многочисленные опыты подтвердили, что в нервной системе животного неизменно встречаются две взаимоборющиеся силы. Одна ведет к сохранению стереотипа, а другая влечет к переменам, столь важным в борьбе за существование. Включившись в динамический стереотип, недавний пришелец – временная связь – умножает собой силы сопротивления всякой новой связи, которая придет ему на смену.

К чему приводит эта борьба? Разумеется, к победе новых пришельцев – связей важных и полезных для условий меняющейся жизни. Что было бы с нами, если бы, усвоив ряд навыков в юности или в детстве, мы не смогли бы от них отойти? Не очень завидна судьба человека, преследуемого навыками прошлого. Условия среды непрерывно меняют свое содержание, и от мозга зависит, сумеет ли он вовремя отказаться от ставших ненужными связей и заменить их другими.

Куда же деваются условные рефлексы, отжившие свой век? Неужели бесследно исчезают? Многочисленные факты говорят о другом: их подавляют пришельцы. Подобно тому, как условные рефлексы наслаиваются на безусловные, подавляя и регулируя их, новые временные связи в свою очередь угнетают предшественников. Только когда ослабнет контроль коры полушарий, подавленные навыки воспрянут. Ослабил ли алкоголь силу тормозов или болезнь подтбчила их твердость – у почтенного старца неожиданно прорвется ужимка, легкомысленное движение юношеской поры, несдержанный хохот, ребяческая мина, давно подавленная условнорефлекторная цепь. Неправильное поведение может сделаться стойким, угнетенное прошлое сметет новые связи, и узники коры утвердят свое господство. Мы видели этих несчастных людей, одержимых страданиями коры полушарий. И старческое слабоумие, и шизофрения, и прочие психозы разрушают плотину между минувшим и сущим.

Этот анализ во всех чертах диалектичен. Тут и борьба частей в целом, и столкновение нового со старым, и единство противоположностей, которые проникновенный ученый разглядел. Для Павлова раздражение и задерживание – две стороны одного процесса; торможение как бы изнанка раздражения. Оба они находятся в подвижном равновесии, как бы в борьбе.

Динамический стереотип представляется Павлову как ответ на колебания внешней среды. То, что происходит в больших полушариях, отображает вечно изменяющуюся и развивающуюся действительность.

Таковы итоги.

Творческая идея исследователя раскрыла механизм и закономерность высшей нервной деятельности животных и тем самым стала одной из естественнонаучных основ величайшей проблемы философских исканий всех времен и народов – проблемы законов мышления и поведения человека.

Заветы ученого

Служите верно науке и правде, чтоб, состарившись, могли безупречно вспомнить вашу и уважать чужую молодость.

Н. И. Пирогов

Ученый умирал. Это было полной неожиданностью для него и окружающих. Друзья недавно лишь узнали, что он набрел на средство бороться с недугами старости. Способ был прост и доступен и призван был служить истинным спасением для слабеющего организма. Ученый погружал руки в холодную воду и чувствовал при этом, как новые силы укрепляют его. Раздражение холодной водой, объяснял он, напоминает человеку купанье в реке, детство, радость общения с природой, – такие воспоминания не могут не поднимать падающие силы человека… Он искренне верил в свое открытие и, не позволяя себе ни минуты покоя, до последнего дня участвовал в экспериментах.

Накануне он был не так уж слаб и захотел сыграть в карты, и обязательно в «дурака». Почувствовав слабость, ученый потребовал, чтобы игру продолжали у его постели.

У него хватило еще сил следить за игрой, отчитывать одних, поощрять других и сурово изобличать промахи партнеров.

Теперь он умирал. Жадный к жизни и труду, он прожил не сто лет, как хотел, а восемьдесят шесть и пять месяцев.

Верный себе, он и на смертном одре продолжает быть занят делом. Изучает себя, свою болезнь, ставит себе диагноз на основании ощущений. Некоторые наблюдения он не прочь записать, обсуждает их вслух, точь-в-точь как на опыте. Приближается развязка – коллапс, пульс сто пятьдесят ударов в минуту, а исследователь все еще не успокоился. Только уж к концу, в последнюю минуту, он признается.

– С моим мозгом что-то неладно, – жалуется он, – пошли навязчивые мысли и непроизвольные движения, начинается, видимо, развал. Это, несомненно, отек коры…

Он зовет невропатолога, чтоб с ним разобраться в своем состоянии. Кто знает, нет ли тут чего-нибудь нового. Вскрытие установило, что он не ошибся в своем последнем диагнозе…

С такими же мыслями, столь же проникнутый любовью и верой к тому, что служило ему целью в жизни, умирал основоположник учения об иммунитете Илья Ильич Мечников.

– Помните свое обещание, – шептал он ученику, – вы вскроете меня и обратите внимание на кишки. Мне кажется, что в них теперь вся причина.

Оба видели в смерти свой последний эксперимент.

Текут предсмертные мгновения. Павлов спит. Все ждут его пробуждения. Вот он приподнимается, встает, как всегда, деловито и быстро, тянется к одежде и торопит себя:

– Пора вставать! Помогите же мне! Давайте одеваться.

И ничего больше, ни слова.

Если бы коллапс не лишил умирающего сознания, он, наверно, собрал бы последние силы, чтобы поведать друзьям, как умирает в нем его мозг.

Весть о смерти Павлова с печалью была встречена в стране.

Совет Народных Комиссаров Союза ССР и Центральный Комитет Всесоюзной Коммунистической партии (большевиков) выразили свое глубокое соболезнование Серафиме Васильевне Павловой и всей семье великого исследователя и мирового ученого.

Скорбная весть облетела весь мир.

«Умер некоронованный король физиологии, – сказал знаменитый физиолог Кенон, – величайший ученый огромного масштаба, свершивший гигантский переворот в медицине, подобно дарвинскому перевороту в естествознании».

Ученый жил и трудился во имя науки и родины, которую он страстно любил. «Любить свою родину, – говорил он вслед за Белинским, – значит пламенно желать видеть в ней осуществление идеала человечества и по мере сил своих споспешествовать этому».

В одном из своих писем Павлов писал:

«Если бы осуществилась и моя мечта, чтобы наша лабораторная коллективная работа заметно дала себя знать на устроение человеческого счастья и чтобы она в моей любимой науке оставила достойный памятник русского ума».

В беседе с сотрудниками в июле 1935 года Павлов, только что оправившийся тогда от тяжелой болезни, сказал:

– Отдыхаю сейчас в своих любимых Колтушах, и я очень, очень хочу жить еще долго… Хоть до ста лет… и даже дольше!.. Хочется – долго жить потому, что небывало расцветают мои лаборатории. Советская власть дала миллионы на мои научные работы, на строительство лабораторий. Хочу верить, что меры поощрения работников физиологии, а я все же остаюсь физиологом, достигнут цели, а моя наука особенно расцветет на родной почве… Что ни делаю, постоянно думаю, что служу этим, сколько позволяют мне мои силы, прежде всего моему отечеству. На моей родине идет сейчас грандиозная социальная перестройка. Уничтожена дикая пропасть между богатыми и бедными. Я хочу жить еще до тех пор, пока не увижу окончательных результатов этой социальной перестройки…

Для такого рода чувств у ученого было много оснований. Именно после революции масштаб его работы необычайно вырастает, на это время приходится основная часть исследований, доставивших ему мировую славу. В 1923 году выходит в свет его книга «Двадцатилетний опыт объективного изучения высшей нервной деятельности животных». Три года спустя публикуется другой его значительный труд – «Лекции о работе больших полушарий головного мозга». В нем впервые изложена история исканий ученого при изучении деятельности мозга.

В начале 1923 года при Институте экспериментальной медицины в селе Колтуши создается биологическая станция. Тут разрабатываются идеи общебиологического направления – проблемы генетики высшей нервной деятельности собаки и обезьяны. Колтуши, по мысли Павлова, должны со временем стать «столицей условных рефлексов».

Выражением признательности советскому правительству проникнуты все его выступления, независимо от того, где бы они ни происходили. Так, на обеде, устроенном в Рязани в честь его приезда, он говорит:

– Мне хочется сказать, что и раньше случались чествования представителей науки. Но это были чествования в тесном кругу людей, так сказать, того же сорта, людей науки. То, что я вижу теперь, нисколько на эти узкие юбилеи не походит: у нас теперь чествует науку весь народ. Это я видел сегодня утром и при встрече на вокзале, и в колхозе, и когда приезжал сюда. Это не случайно. Я думаю, что не ошибусь, если скажу, что это заслуга правительства, стоящего во главе моей родины. Раньше наука была оторвана от жизни, была отчуждена от населения, а теперь я вижу иное: науку уважает и ценит народ. Я поднимаю бокал и пью за единственное правительство в мире, которое так ценит науку и горячо ее поддерживает, – за правительство моей страны.

Ту же мысль высказывает он в Большом Кремлевском дворце на приеме правительством делегации XV Международного конгресса физиологов 17 августа 1935 года.

– Вы слышали и видели, – обращается он к иностранным гостям, – какое исключительно благоприятное положение занимает в моем отечестве наука. Сложившиеся у нас отношения между государственной властью и наукой я хочу проиллюстрировать только примером: мы, руководители научных учреждений, находимся прямо в тревоге и беспокойстве по поводу того, будем ли мы в состоянии оправдать все те средства, которые нам предоставляет правительство… Как вы знаете, я экспериментатор с головы до ног. Вся моя жизнь состояла из экспериментов. Наше правительство также экспериментатор, только несравненно более высокой категории. Я страстно желаю жить, чтобы увидеть победное завершение этого исторического социального эксперимента.

Ученый не был честолюбив. В предисловии к своей книге «Лекции о работе больших полушарий головного мозга» он пишет:

«Если я возбуждал, направлял, концентрировал нашу общую работу, то в свою очередь сам постоянно находился под влиянием наблюдательности и идейности моих сотрудников. В области мысли, при постоянном умственном общении, едва ли можно точно разграничить, что принадлежит одному, что другому. Зато каждый имеет удовлетворение и радость сознавать свое участие в общем результате…»

Приглашенный сделать доклад собранию философского общества, Павлов начинает свою речь предупреждением:

– Я должен сообщить о результатах очень большой и многолетней работы. Работа эта была сделана мной совместно с десятком сотрудников, которые участвовали в деле постоянно и головой и руками. Не будь их – и работа была бы одной десятой того, что есть. Когда я буду употреблять слово «я», прошу вас понимать это слово не в узком авторском смысле, а, так сказать, в дирижерском. Я главным образом направлял и согласовывал все.

В ответ на телеграмму Общества физиологов имени Сеченова с поздравлением по случаю восьмидесятипятилетия Павлов пишет:

«Да, я рад, что вместе с Иваном Михайловичем и полком своих дорогих сотрудников мы приобрели для могучей власти физиологического исследования вместо половинчатого весь нераздельно животный организм. И это – целиком наша русская неоспоримая заслуга в мировой науке, в общей человеческой мысли».

Он охотно делит свою славу и с «полком сотрудников» и с давно умершим учителем – Иваном Михайловичем Сеченовым.

Во время одной из лекций в Военно-медицинской академии студент третьего курса Орбели – будущий академик, известный ученый – попросил профессора разъяснить ему одну трудность. Ученый подумал и просто предложил молодому человеку:

– Знаете, я не могу дать вам ответа, у нас нет данных. Придите завтра или послезавтра в лабораторию, мы вместе с вами поставим опыт, а на следующей лекции объявим наши результаты.

Студент явился к ученому, провел с ним эксперимент, и впервые в истории Медицинской академии в ее стенах прозвучало сообщение, что общими усилиями профессора и студента научная задача решена.

Или такой еще факт.

На конгрессе физиологов в Северной Америке овации Павлову длились двадцать минут. Председатель конгресса, знаменитый ученый с мировым именем, сел на ступеньки у ног русского гостя, выразив свое преклонение пред великим человеком из Советской страны.

Когда ассистентка Петрова спросила ученого уже в Ленинграде: «Как вас принимали в Америке?» – он только и нашелся сказать ей:

– Хорошо принимали. Среди научного мира у меня, по-видимому, много друзей.

Американские газеты могли сообщить больше.

Жажда материальных благ чужда была Павлову. Он не знал цены деньгам. Когда народный комиссар от имени правительства предложил ему выбрать любой пункт СССР, где бы он хотел иметь дачу, ученый решительно покачал головой:

– Благодарю правительство и вас за заботы обо мне, но у меня своя «Ривьера», которую я ни на что не променяю.

Под «Ривьерой» разумелось село Колтуши – резиденция Института экспериментальной генетики высшей нервной деятельности. Мог ли он хоть на день расстаться с лабораторией? Тут он работал, тут и отдыхал. Кавказскую Ривьеру он так и не увидел, в Крыму был один раз, случайно.

– Когда я состарюсь, – мечтал Павлов, приближаясь к девятому десятку, – выйду на пенсию и поселюсь в Колтушах. С вышки дома залюбуешься колтушскими просторами. Хорошо…

Не очень дерзкие мечты для мировой знаменитости…

После революции Павлову не пришлось, подобно многим ученым на Западе, знаться с нуждой. По распоряжению В. И. Ленина ученого окружили всемерным вниманием. Миллионы рублей отпускались на нужды его института.

Совет Народных Комиссаров 24 января 1921 года, «принимая во внимание совершенно исключительные научные заслуги академика И. П. Павлова, имеющие огромное значение для трудящихся всего мира», вынес специальное постановление: образовать на основании представления Петроградского Совета специальную комиссию с широкими полномочиями, при руководящем участии А. М. Горького, которой было поручено «в кратчайший срок создать наиболее благоприятные условия для обеспечения научной работы академика Павлова и его сотрудников». Далее в постановлении указывалось:

«…Поручить Государственному Издательству в лучшей типографии Республики отпечатать роскошным изданием заготовленный академиком Павловым научный труд, сводящий результаты его научных работ за последние 20 лет, причем оставить за академиком И. П. Павловым право собственности на это сочинение как в России, так и за границей.

…Поручить Комиссии по Рабочему снабжению предоставить академику Павлову и его жене специальный паек, равный по калорийности двум академическим пайкам.

…Поручить Петросовету обеспечить профессора Павлова и его жену пожизненным пользованием занимаемой ими квартирой и обставить ее и лабораторию академика Павлова максимальными удобствами.

Председатель Совета Народных Комиссаров

В. Ульянов (Ленин)»

27 сентября 1929 года правительство постановило в связи с восьмидесятилетием со дня рождения Павлова «признать необходимым дальнейшее обеспечение наиболее благоприятных условий для научно-исследовательской работы руководимой И. П. Павловым физиологической лаборатории при Государственном институте экспериментальной медицины».

Народному комиссариату финансов Союза ССР было поручено особо предусмотреть на 1929–1930 бюджетный год сто тысяч рублей на переоборудование звуконепроницаемых камер лаборатории и для постройки нового здания состоящей при ней биологической станции в Колтушах.

В целях обеспечения специальных условий научной работы этой лаборатории было поручено Ленинградскому Совету отвести движение транспорта из прилегающей к ней части Лопухинской улицы.

Судьба многих ученых Запада была иной. Так, Пастер не мог позволить себе держать постоянно карету и лошадь. Министр просвещения на просьбу пораженного параличом Пастера отпустить ему полторы тысячи франков весьма удивился.

– В бюджете министерства, – объяснил он ученому, – нет такой рубрики, которая позволила бы выдать вам эту сумму…

Ни богатство, ни слава не привлекали Павлова. Он бывал в Париже и Риме, Берлине и Лондоне, но города эти были для него замечательны единственно тем, что в них происходили конгрессы физиологов…

Один из помощников как-то обратился к ученому накануне его отъезда в Бостон:

– Я хочу вас просить взять меня с собой на международный конгресс.

– С чего это вы вздумали? – удивился Павлов неожиданной просьбе.

– Да так, – смутился сотрудник. – В Америке я никогда не бывал. Хотелось бы на конгрессе послушать доклады…

– Зачем? Я приеду и все расскажу вам.

Он не сомневался в том, что его пересказ ученых докладов возместит молодому человеку хлопотливое путешествие за океан.

За несколько месяцев до своей кончины Павлов сознался своему помощнику К. М. Быкову:

– Теперь я часто все сильнее и больше жалею, что из-за своей науки не побродил по Советской стране. На днях приезжали мои сотрудники, побывавшие в среднеазиатских республиках и на Дальнем Востоке. Я в восторге от их рассказов; отсталые народы теперь грамотны, просвещены, богатеют. В войне мы будем защищать от врагов нашу настоящую родину, нашу культуру, нашу науку.

Творческие связи его с иностранными учеными и частые выступления на международных конгрессах не заслоняли от него интересов отечественной науки. Он всюду подчеркнет приоритет русского открытия, важность того, что сделано это именно в России.

Профессор Анохин по этому поводу пишет:

«Каждый раз, когда заходила речь о каком-нибудь упущении нашей физиологии, он, делая комический жест, с досадой восклицал: «Эх, прозевали, упустили из своего дома!»

Другой сотрудник, профессор Бирюков, приводит следующие слова Павлова:

«Волнующее чувство испытываю я, когда доводится выступать перед иностранцами. Невероятно остро понимаешь тогда, что русский ты человек и каждая капля твоего дела приносит родине пользу или вред. Это чувство всегда было остро во мне, но сейчас я все более вдумываюсь в него… Только пустые люди не испытывают прекрасного и возвышающего чувства родины».

Павлов не забыл собственной борьбы за приоритет своих открытий с Гаскеллом, Стерлингом, Бейлисом и другими, борьбу Сеченова и Введенского с иностранными учеными, посягавшими на научные труды русских ученых, не забыл и того, что с легкой руки Клода Бернара методика операции искусственного свища желудка была приписана французскому ученому Блондло.

В своей автобиографической заметке Павлов так говорит о прожитой жизни:

«В заключение должен почесть мою жизнь счастливою, удавшейся. Я получил высшее, что можно требовать от жизни: полное оправдание тех принципов, с которыми вступил в жизнь. Мечтал найти радость в умственной работе, в науке – и нашел, и нахожу ее там. Искал в товарище жизни только хорошего человека – и нашел его в моей жене, терпеливо переносившей невзгоды нашего допрофессорского житья». Когда к нему обратились от имени газеты «Комсомольская правда» с просьбой выразить молодежи свое пожелание к Новому году, он написал: «Развивайте в себе любовь к труду. Я не мыслю жизни без труда. Накопляйте больше знаний – учитесь».

Страстно влюбленный в науку, живя только ее интересами, он незадолго до смерти обращается с письмом к молодежи:

«Что бы я хотел пожелать молодежи моей родины, посвятившей себя науке?

Прежде всего – последовательности. Об этом важнейшем условии плодотворной научной работы я никогда не могу говорить без волнения. Последовательность, последовательность, последовательность, С самого начала своей работы приучите себя к строгой последовательности в накоплении знаний.

Изучите азы науки, прежде чем пытаться взойти на ее вершины. Никогда не беритесь за последующее, не усвоив предыдущего. Никогда не пытайтесь прикрыть недостаток знаний хотя бы и самыми смелыми догадками и гипотезами. Как бы ни тешил ваш взор своими переливами этот мыльный пузырь, – он неизбежно лопнет, и ничего, кроме конфуза, у вас не останется.

Приучайте себя к сдержанности и терпению. Научитесь делать черную работу в науке. Изучайте, сопоставляйте, накопляйте факты. Как ни совершенно крыло птицы, оно никогда не могло бы поднять ее ввысь, не опираясь на воздух. Факты – это воздух ученого, без них вы никогда не сможете взлететь. Без них ваши «теории» – пустые потуги.

Но, изучая, экспериментируя, наблюдая, – старайтесь не остаться у поверхности фактов. Не превращайтесь в архивариусов фактов. Попытайтесь проникнуть в тайну их возникновения, настойчиво ищите законы, ими управляющие. Второе – это скромность. Никогда не думайте, что вы уже все знаете. И, как бы высоко ни оценивали вас, всегда имейте мужество сказать себе: «я – невежда».

Не давайте гордыне овладеть вами. Из-за нее вы будете упорствовать там, где нужно согласиться, из-за нее вы откажетесь от полезного совета и дружеской помощи, из-за нее вы утратите меру объективности.

В том коллективе, которым мне приходится руководить, все делает атмосфера. Мы все впряжены в одно общее дело, и каждый двигает его по мере своих сил и возможностей. У нас зачастую не разберешь – что «мое», а что «твое», но от этого наше общее дело только выигрывает.

Третье – это страсть. Помните, что наука требует от человека всей его жизни. И если у вас было бы две жизни, то и их бы не хватило вам. Большого напряжения и великой страсти требует наука от человека. Будьте страстны в вашей работе и в ваших исканиях.

Наша родина открывает большие просторы перед учеными, и нужно отдать должное – науку щедро вводят в жизнь в нашей стране. До последней степени щедро.

Что же говорить о положении молодого ученого у нас? Здесь ведь ясно и так. Ему многое дается, но с него много спросится. И для молодежи, как и для нас, вопрос чести – оправдать те большие упования, которые наша родина возлагает на науку».

Примечания

1

Цион разошелся с передовыми людьми того времени. В своих лекциях он открыто выступал против дарвинизма и революционных идей, клеветал на своего предшественника – замечательного ученого Сеченова. Студенчество решительно выступило против Циона, и он вынужден был оставить кафедру. Годы еще более углубили его разрыв с прогрессивными течениями в России. В Париже он опубликовал ряд реакционных публицистических работ.

(обратно)

2

Менделеевская замазка – смесь канифоли, воска и окиси железа.

(обратно)

Оглавление

  • Его страсти не угасли
  • Вступление в хирургию
  • О маленьком желудочке, раскрывшем великую тайну
  • О «психическом соке»
  • Вторжение в психологию
  • Что рассказала слюнная железа
  • Механизм страдания
  • Сокровища больших полушарий
  • Как трудно порой отстоять новую идею
  • Его жизнь строго рассчитана
  • Профессор из великой русской страны
  • Башня молчания
  • Три новеллы Ивана Петровича
  • Президент Силламяжской городковой академии
  • Повесть о неврозах
  • Ученый ступил на путь психиатрии
  • Старый Джой и его добрый друг
  • О стереотипе
  • Заветы ученого . . .
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Павлов», Александр Данилович Поповский

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства