«Сказки, рассказанные на ночь»

892

Описание

В сборнике представлены произведения выдающегося немецкого писателя-романтика Вильгельма Гауфа (1802–1827), отражающие различные грани его дарования: публикуемые на русском языке в полном виде три авторских цикла волшебных сказок, среди которых — вошедшие в сокровищницу мировой литературы истории о халифе-аисте, Карлике Носе, маленьком Муке и Петере-угольщике; новелла «Фантазии в бременском винном погребке при ратуше», проникнутая воспоминаниями о веселых студенческих годах, которые писатель провел в Тюбингене, и при этом полная невероятных происшествий; наконец, роман «Лихтенштайн», где на фоне бурных исторических событий — борьбы Ульриха, герцога Вюртембергского, с могущественным Швабским союзом и Баварским герцогством — разворачивается романтическая история любви дочери верного сторонника герцога Марии фон Лихтенштайн и рыцаря Георга фон Штурмфедера.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Сказки, рассказанные на ночь (fb2) - Сказки, рассказанные на ночь (пер. Марина Юрьевна Коренева,Эльвира Ивановна Иванова,Серафима Евгеньевна Шлапоберская) 3002K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Вильгельм Гауф

Вильгельм Гауф Сказки, рассказанные на ночь

АЛЬМАНАХ СКАЗОК НА 1826 ГОД ДЛЯ СЫНОВЕЙ И ДОЧЕРЕЙ ОБРАЗОВАННЫХ СОСЛОВИЙ Перевод М. Кореневой

Как сказка сделалась альманахом

В одной далекой прекрасной стране, где, по преданию, цветут вечнозеленые сады и никогда не заходит солнце, царствовала с незапамятных времен королева Фантазия, которая царствует там и поныне. На протяжении столетий щедрой рукой одаривала она своих подданных разными благами, получая взамен любовь и почитание от всех, кто ее знал. Но у королевы было слишком большое сердце, чтобы довольствоваться только благодеяниями в своей стране. Вот почему она, во всей королевской красе своей вечной молодости, решила сойти на землю, ибо до нее дошли слухи, что люди там живут в печали, посвящая свои безрадостные дни трудам и заботам. Она принесла им чудесные дары из своего царства, и с тех пор, как прекрасная королева побывала в земной юдоли, люди приободрились — и работа пошла веселее, и печали уже не так одолевали.

Не раз отправляла она на землю и своих детей, которые не уступали по доброте и красоте своей матушке, посылавшей их с наказом дарить счастье людям. Однажды Сказка, старшая дочь королевы, возвратилась с земли. Мать сразу приметила, что Сказка какая-то грустная, ей даже показалось, будто у нее заплаканные глаза.

— Что с тобой, дорогая Сказка? — спросила она. — С тех пор как ты вернулась, ты ходишь грустная, невеселая. Доверься маме, расскажи, что с тобой?

— Ах, матушка! Я бы давно тебе все рассказала, если бы не боялась тебя огорчить. Ведь я знаю, мои печали — это и твои печали.

— Не надо бояться, доченька, — проговорила королева. — Печаль — как тяжелый камень. Одному нести — не справиться, глядишь, придавит, а вдвоем уже легче будет.

— Твоя воля, матушка, — отвечала Сказка. — Коли хочешь, расскажу. Ты знаешь, как я люблю бывать среди людей, с какою радостью я навещаю самых беднейших бедняков, чтобы посидеть вместе с ними перед хижиной и поболтать часок после работы. Они всегда так приветливо встречали меня и провожали с улыбкой, глядя мне вслед, когда я от них уходила. Но в последний раз все было иначе.

— Бедная моя девочка! — вздохнула королева и погладила Сказку по щеке, смахивая скатившуюся слезинку. — Может быть, все не так плохо и тебе все это просто причудилось?

— Нет, я чувствую, что они меня разлюбили, — отвечала ей Сказка. — Куда бы я ни пришла, меня встречают холодными взглядами. Я им теперь не ко двору. И даже дети, к которым я всегда относилась с такой любовью, смеются надо мной и отворачиваются, всем своим видом показывая, что они уже большие и им со мной водиться не пристало.

Королева задумалась. Молча сидела она, подперев голову рукой.

— А как ты думаешь, чем объяснить такую перемену в людях? — спросила королева.

— Понимаешь, люди теперь расставили повсюду умных стражников, которые подвергают строгой проверке все, что попадает на землю из твоего Царства Фантазии. И если появляется кто-то, кто не соответствует их представлениям, они тут же поднимают крик на весь мир, готовые растерзать его на части, или возводят на него напраслину, внушая людям о нем разные гадости, а те и верят на слово, так что у них не остается ни искорки любви, ни капли доверия. Хорошо моим братьям, Снам, они слетают без забот на землю и, не спрашивая этих умников, легко заходят к спящим людям и навевают им чудесные видения, радующие сердце и глаз!

— Братья твои, конечно, те еще озорники! — сказала королева. — Но, дорогая моя, у тебя нет никаких причин завидовать их легкости. А стражников тех я знаю хорошо. В том, что люди их расставили повсюду, есть своя правда. Ведь сколько раз бывало, что явится какой-нибудь проходимец и выдаст себя за посланца от меня, а сам-то видел наше царство разве что издалека, с какой-нибудь горы.

— Но почему же я должна расплачиваться за это? Я-то ведь твоя настоящая дочь! — расплакалась Сказка. — Если бы ты знала, как они обошлись со мной! Они обозвали меня старой девой и пригрозили, что в следующий раз не пустят!

— Не пустят мою дочь?! — воскликнула королева и вспыхнула от гнева. — Знаю, чьих это рук дело! Так оклеветать нас! Вот ведь злая ведьма!

— Ты имеешь в виду Моду? — переспросила Сказка. — Разве Мода бывает злой? Она всегда казалась такой любезной!

— Знаю я эту лицемерку! — отвечала королева. — Но попытайся еще раз, наперекор ее козням! Кто хочет творить добро, тот не должен отступать!

— Ах, матушка! — воскликнула Сказка. — А если они меня совсем прогонят, навсегда? Или наговорят обо мне такого, что меня уже никто и видеть не захочет? Или вообще затолкают куда-нибудь в темный угол, буду сидеть там, никому не нужная и всеми презираемая.

— Если взрослые, давшие Моде себя задурить, отвергнут тебя, обратись к детям — вот кого я по-настоящему люблю, им посылаю я самые чудные видения, которые доставляют им твои братья Сны, я и сама к ним не раз спускалась, ласкала и целовала их, а то заводила с ними веселые игры. Они хорошо знают меня, хотя имя мое им и незнакомо, но я частенько замечала, что по ночам они улыбаются, глядя на звезды, сверкающие в моем царстве, а утром с удовольствием смотрят на белых барашков, прогуливающихся по моим небесным просторам, и непременно хлопают в ладоши. И даже когда они уже подрастают, они все равно продолжают любить меня — я помогаю милым девушкам плести яркие венки и подсаживаюсь к бойким юношам, когда эти лихие смельчаки, притихнув, устраиваются где-нибудь на вершине утеса и смотрят, как по моей воле из тумана, что окутывает далекие синие горы, проступают высокие замки и блестящие дворцы, а из пурпурных облаков, окрашенных вечерней зарей, выходят отряды отважных всадников или целые процессии паломников.

— Да, дети, они такие славные! — взволнованно воскликнула Сказка. — Ради них я готова попытать счастья еще раз!

— Хорошо, доченька, — сказала королева. — Отправляйся к ним, но только я хотела бы собрать тебя должным образом в дорогу. Ведь очень важно, чтобы твой наряд понравился малышам, а взрослые не прогнали тебя сразу из дому. Я думаю, что лучше будет нарядиться Альманахом.

— Альманахом? — переспросила Сказка. — Ах, матушка! Да в таком виде мне будет стыдно показаться людям!

Королева подала знак, и служанки внесли чудесное платье Альманаха, сверкавшее яркими красками и прелестными узорами.

Прислужницы заплели красавице Сказке ее длинные волосы, одели на ноги золотые сандалии и облачили в новое платье.

Скромная Сказка стояла, потупив взор. Мать оглядела дочь со всех сторон и, довольная, заключила ее в объятия.

— Ступай, — сказала она дочери. — Благословляю тебя. Но если они начнут издеваться и потешаться над тобой, то возвращайся ко мне. Быть может, следующие поколения, более близкие к природе, вновь откроют тебе свое сердце.

Вот такими словами королева Фантазия проводила свою дочь.

Сказка сошла на землю. С бьющимся сердцем приблизилась она к тому месту, где обитали умные стражники. Она низко склонила головку, запахнула как следует свой чудесный наряд и робкими шагами подошла к самым воротам.

— Стой! — раздался чей-то суровый бас. — Стража, на выход! Явился новый Альманах!

Сказка задрожала, услышав такое объявление. Целая толпа пожилых мужей мрачного вида высыпала ей навстречу. Каждый из них сжимал в руке остроконечное перо, и все эти перья были направлены на Сказку. Тут из толпы отделился один, подошел к Сказке и, не церемонясь, схватил ее за подбородок.

— Не прячьте голову, господин Альманах! — прокричал он. — Смотрите прямо в глаза, иначе как нам понять, что у вас на уме?

Сказка зарделась, подняла голову и устремила взор своих темных глаз на вопрошавшего.

— Да это же Сказка! — закричали стражники и загоготали во все горло. — Просто Сказка! А мы-то думали-гадали, что за чудо такое к нам явилось! И что это за наряд ты на себя нацепила?

— Это матушка меня так нарядила, — честно призналась Сказка.

— Ах так?! — возмутились стражники. — Значит, она решила протащить тебя к нам контрабандой? Не выйдет! Проваливай, чтобы мы тебя тут больше не видели! — заголосили стражники, угрожающе потрясая остроконечными перьями.

— Но я всего-навсего хотела навестить детей! Неужели вы не пустите меня к ним? — попросилась Сказка.

— У нас и так полно всякого сброда! — был ответ. — Шатаются тут всякие да забивают нашим детям головы разной чушью!

— А пусть расскажет, чем она их на сей раз собирается кормить! — предложил кто-то.

— Ну ладно! — согласились все. — Покажи, что там у тебя припасено, да только поскорее, а то некогда нам с тобой тут разговоры разговаривать.

Сказка вытянула руку и указательным пальцем начертала в воздухе какие-то знаки. Одна за другой возникали чудесные картины: караваны с прекрасными скакунами, всадники в роскошных одеждах, множество шатров, раскинутых посреди песчаной пустыни, парящие в воздухе птицы и корабли, рассекающие бурное море, многолюдные городские площади и улицы, воины, сошедшиеся в битве, и мирные кочевники, — все эти образы разворачивались в живых сценах, сменявших друг друга пестрой чередой.

Сказка с таким усердием вызывала к жизни волшебные видения, что даже не заметила, как стражники один за другим заснули. Она как раз собиралась начертать очередной знак, как к ней подошел какой-то человек приветливого вида и, взяв ее за руку, сказал:

— Милая Сказка, разве ты не видишь, что твои чудесные картинки для них ничего не значат? — проговорил он, показывая на спящих. — Воспользуйся тем, что путь в город свободен! Они никогда и не узнают, что ты здесь, и ты спокойно пойдешь своей дорогой. Я бы хотел отвести тебя к своим детям, в моем доме для тебя найдется тихое укромное местечко. Живи сколько угодно. Если дети мои будут хорошо справляться с уроками, им будет разрешено приходить к тебе вместе с другими ребятами и слушать рассказы. Договорились?

— Конечно! Я с радостью пойду с тобой к твоим милым детям, и, если у них выдастся свободная минутка от занятий, я уж постараюсь, чтобы они у меня не скучали!

Добрый незнакомец ласково кивнул ей и помог перешагнуть через ноги храпящих стражников. Миновав это препятствие, Сказка с улыбкой обернулась и быстро проскользнула в ворота.

Караван

Однажды большой караван шел по пустыне. На бескрайней равнине, где, куда ни кинешь взгляд, видишь только один песок да небо, уже из далекого далека можно было услышать бренчание колокольцев на верблюдах и звон серебряных бубенчиков на лошадях, а еще увидеть песчаное облако, предвещавшее приближение странников; в минуты же, когда порывом ветра густое облако разносило в стороны, взору открывался слепящий блеск оружия и пестрые одежды.

Таким предстал караван всаднику, который приближался к нему сбоку. Он ехал на прекрасном арабском скакуне, покрытым попоной из тигровой шкуры, в ярко-красной сбруе, украшенной серебряными колокольчиками, на макушке же у красавца-коня развевался прекрасный султан. Всадник выглядел внушительно, и его наряд был под стать великолепию коня: белоснежный тюрбан, богато расшитый золотом, кафтан и шаровары пунцового цвета, на боку — изогнутая сабля с богатой рукоятью. Низко надвинутый на лоб тюрбан, черные глаза, сверкавшие из-под густых бровей, орлиный нос, длинная борода и усы — все это придавало ему лихой и мрачный вид.

Приблизившись на расстояние шагов пятидесяти от передового отряда, всадник пришпорил коня и вмиг оказался в голове каравана. Видеть одинокого всадника в пустыне было столь непривычно, что стражники, охранявшие путешественников, тут же направили на него копья, опасаясь нападения.

— Вы что? — воскликнул всадник, не ожидавший такого воинственного приема. — Неужели вы думаете, что кому-то может прийти в голову в одиночку нападать на ваш караван?

Пристыженные стражники опустили свои копья, начальник же подъехал к незнакомцу поближе и спросил, чего ему надобно.

— Хочу поговорить с хозяином каравана, — отвечал всадник.

— У этого каравана нет хозяина, — объяснил начальник стражи. — Мы сопровождаем купцов, которые просто возвращаются из Мекки домой, и охраняем их от всякого сброда, ибо здесь, в пустыне, неспокойно.

— Ну, тогда отведи меня к купцам, — потребовал незнакомец.

— Сейчас никак не могу, — ответил начальник стражи. — Нам нужно двигаться дальше, а купцы отстали от нас по меньшей мере на четверть часа пути. Но если вы присоединитесь к нашему отряду, мы вместе доберемся до места дневного привала и там дождемся купцов. Тогда я и смогу исполнить вашу просьбу.

Незнакомец ничего на это не ответил. Он достал длинную трубку, которая была приторочена у него к седлу, и принялся курить, глубоко затягиваясь. Молча ехал он бок о бок с начальником стражи, который не знал, как ему себя держать с этим всадником, — он даже не решался спросить, как того зовут. И как ни старался начальник стражи хоть как-то завязать разговор с незнакомцем, пуская в ход ничего не значащие фразы вроде: «Отменный у вас табак, однако» или «Какой прекрасный ход у вашего скакуна!» — все его попытки ничем не увенчались, потому что незнакомец на все отвечал односложным «Да-да».

Наконец они добрались до места, где было намечено сделать дневной привал. Начальник стражи расставил своих людей на посты, а сам вместе с незнакомцем стал поджидать прибытия каравана. Вскоре показались тридцать верблюдов, груженных тяжелой поклажей, в сопровождении вооруженных погонщиков. За ними на прекрасных конях следовали пять купцов, которым принадлежал караван. Почти все они были людьми преклонного возраста и вид имели суровый и степенный, только один из них был значительно моложе других и выглядел веселым и оживленным. Множество верблюдов и вьючных лошадей замыкали шествие.

Разбили шатры, верблюдов и лошадей поставили в круг. Самый большой шатер, из голубого шелка, помещался в центре лагеря. Вот туда-то начальник стражи и повел незнакомца. Откинув полог шатра, они увидели пятерых купцов, которые расположились на расшитых золотом подушках. Чернокожие рабы прислуживали им, подавая кушанья и напитки.

— Кого это ты к нам привел? — спросил молодой купец, обращаясь к начальнику стражи.

Начальник не успел и слова вымолвить, как незнакомец заговорил первым:

— Меня зовут Селим Барух. Сам я из Багдада, направлялся в Мекку, но по дороге на меня напали разбойники и взяли в плен. Три дня назад мне удалось сбежать от них. По милости Пророка я услышал издалека звон колокольчиков вашего каравана и пошел вам навстречу. Позвольте мне присоединиться к вам! Не бойтесь, что окажете помощь недостойному! Когда мы доберемся до Багдада, я сторицей отблагодарю вас за вашу доброту. Поверьте, я не поскуплюсь, ведь я — племянник великого визиря.

Старший из купцов взял слово:

— Ну что ж, добро пожаловать к нам, Селим Барух! Мы рады будем помочь тебе, но прежде тебе нужно подкрепиться — отведай наших угощений.

Селим подсел к купцам и присоединился к их трапезе. Когда все наелись и напились, рабы убрали посуду, затем принесли длинные трубки и турецкий шербет. Долго сидели купцы в молчании, выпуская синеватые клубы дыма и наблюдая за тем, как они расползаются, перетекают друг в друга, чтобы потом раствориться в воздухе. Наконец молодой купец прервал молчание:

— Мы уже три дня вот так сидим, — проговорил он. — То на коне сидишь, то на подушках за обедом, и никаких развлечений. От такой скуки можно умереть. Дома я привык после трапезы наслаждаться танцами или музыкой, а тут — одна тоска. Неужели, друзья мои, никто не знает, как нам развеять скуку?

Старики-купцы продолжали с серьезным видом курить, явно обдумывая сказанное, и только незнакомец сразу отозвался на слова молодого купца:

— Позвольте мне сделать предложение, — проговорил он. — Почему бы каждому из нас не рассказывать на привале какую-нибудь историю? Так нам будет веселее коротать время.

— Верно говоришь, Селим Барух, — сказал Ахмет, самый старший из купцов. — Предложение твое принимаем.

— Я рад, если мое предложение пришлось вам по вкусу, — ответил Селим. — А чтобы вы сами убедились, что в нем есть толк, я готов первым потешить вас одной историей.

Довольные купцы сдвинулись теснее, усадив незнакомца посередине. Рабы снова наполнили чаши, набили трубки свежим табаком и принесли горячих углей для жаровни. Селим прочистил горло добрым глотком шербета, вытер уста, огладил длинную бороду и проговорил:

— Послушайте историю о халифе-аисте.

История о халифе-аисте

Однажды чудесным днем, в послеобеденную пору, халиф багдадский Хасид сидел покойно на диване, очнувшись от сна. От жары его немного разморило, и он прилег вздремнуть, теперь же, отдохнув, он выглядел бодрым и веселым. Он потягивал длинную трубку из розового дерева и время от времени прихлебывал кофе, который подливал ему раб. После каждого глотка халиф, довольный вкусным напитком, благодушно оглаживал свою длинную бороду. Словом, по всему было видно, что он пребывает в превосходном состоянии духа. В такое время к нему можно было подступиться с любыми разговорами, тем более что он и сам, настроенный после отдыха миролюбиво, бывал расположен к беседам. Вот почему великий визирь Мансор являлся к нему каждый день именно в этот час. Так случилось и сегодня, но только выглядел визирь, против обыкновения, каким-то озабоченным.

— Почему у тебя такое озабоченное лицо, великий визирь? — спросил халиф, отрываясь от трубки.

Великий визирь скрестил руки на груди и поклонился.

— Я не знаю, какое у меня лицо, мой господин, — отвечал он. — Зато я знаю, что у ворот стоит бродячий торговец, у которого множество прекрасных вещиц! Да только мне они не по карману, оттого я и огорчился.

Халиф уже давно хотел чем-нибудь порадовать своего визиря и потому послал черного раба за тем торговцем, велев привести его к себе в покои. Вскоре раб воротился вместе с торговцем, который оказался смуглолицым низкорослым толстяком в изрядно потрепанной одежде. При нем был ларь с разными товарами: тут были бусы и кольца, богато украшенные пистолеты, бокалы и гребни. Халиф с визирем все пересмотрели, после чего халиф купил им обоим по пистолету, а для жены визиря выбрал гребень. Торговец собрался уже было закрывать свой ларь, но тут халиф приметил внутри какой-то ящичек и спросил, нет ли там еще чего интересного. Торговец выдвинул ящик и показал лежавшую в нем коробочку с темным порошком и лист бумаги, испещренный неведомыми письменами, которые ни халиф, ни визирь разобрать не смогли.

— Эти предметы достались мне от одного купца, который нашел их однажды в Мекке, прямо на дороге, — сказал торговец. — Что это такое, я и сам не знаю, но готов уступить их вам за малую цену, мне они все равно ни к чему.

Халиф, которому нравилось пополнять свою библиотеку древними рукописями, хотя он и не мог ни одну из них прочитать, купил манускрипт вместе с коробочкой и отпустил торговца. Мысль о покупке, однако, не оставляла его в покое, уж больно ему хотелось знать, что там написано в этой рукописи, и потому он спросил визиря, не знает ли он кого-нибудь, кто мог бы расшифровать загадочный текст.

— Милостивый господин мой и повелитель, — отвечал визирь, — возле большой мечети живет один ученый муж, зовут его Селим, он знает все языки на свете. Вели позвать его, быть может, ему знакомы эти таинственные письмена.

Вскоре привели Селима.

— Селим, — обратился к нему халиф. — Говорят, ты человек весьма ученый. Взгляни-ка одним глазком на эту рукопись, не сумеешь ли ее прочесть? Коли сумеешь, получишь от меня в подарок новое платье, а коли нет, то получишь дюжину оплеух и двадцать пять ударов по пяткам за то, что напрасно зовешься Селимом, мужем ученым.

— Да будет воля твоя, мой господин, — сказал Селим с глубоким поклоном.

Долго разглядывал он рукопись, пока наконец его не осенило.

— Да это же латынь! — воскликнул он. — Голову даю на отсечение, мой господин!

— Тогда скажи, что там написано, если это латынь, — приказал халиф.

— «Нашедший сие возблагодари Аллаха за милость Его, — начал переводить Селим. — Кто понюхает порошок и скажет при том „мутабор“, тот может превратиться в любого зверя и будет понимать к тому же звериный язык. Когда же настанет время вернуть себе человеческое обличье, то надлежит трижды поклониться на восток и снова сказать заветное слово. Помни об одном: превратившись в зверя, воздержись от смеха, иначе волшебное слово сотрется из памяти твоей и человеком тебе уже больше не стать».

Когда Селим, муж ученый, закончил чтение, на лице халифа разлилось безмерное удовольствие. Он взял с Селима клятвенное обещание хранить все в тайне, одарил его новым платьем и отпустил восвояси. Оставшись наедине с визирем, он сказал:

— Ловко мы с тобой распорядились, Мансор! Какая удачная покупка! Мне уже не терпится превратиться в какого-нибудь зверя. Завтра с утра пораньше придешь ко мне, и мы отправимся с тобой в поле, нюхнем порошку и подслушаем, о чем болтают в поднебесье, на воде и на земле!

На другое утро, не успел халиф позавтракать и нарядиться, как к нему уже явился великий визирь, с тем чтобы, как было велено, сопровождать халифа на прогулке. Халиф засунул коробочку с порошком за кушак и, приказав свите оставаться дома, отправился с великим визирем в путь. Сперва они прошлись по обширным садам халифа, тщетно пытаясь найти хоть какую-нибудь живность, чтобы наконец испробовать волшебное средство и подслушать звериный разговор. Тогда визирь предложил пройти еще дальше, к пруду, где ему не раз доводилось видеть разных животных, например многочисленных аистов, которые неизменно обращали на себя его внимание своими плавными движениями и забавной трескотней.

Халиф одобрил это предложение визиря, и они направились к пруду.

Придя туда, они увидели аиста, который вышагивал с важным видом в поисках лягушек и при этом тихонько пощелкивал клювом. Еще одного аиста они приметили в небе: он явно летел сюда же.

— Клянусь бородой, мой господин, эти два длинноногих красавца сейчас встретятся и наверняка заведут какой-нибудь интересный разговор! — воскликнул визирь. — Как вы смотрите на то, чтобы превратиться в аистов?

— Прекрасная мысль! — согласился халиф. — Но прежде не худо бы еще раз вспомнить, как нам потом снова сделаться людьми. Как там было сказано? Три раза поклониться на восток и произнести «мутабор», тогда я опять стану халифом, а ты визирем. И главное — ни в коем случае не смеяться, иначе мы пропали!

Пока халиф так рассуждал, второй аист уже успел приблизиться и начал медленно опускаться. Халиф поспешил достать из-за кушака коробочку, взял порядочную щепотку порошка, часть заложил себе в нос, остаток отдал визирю, после чего они дружно крикнули:

— Мутабор!

В то же мгновение ноги у них вытянулись, стали тонкими и красными, прекрасные желтые туфли халифа, как и туфли его спутника, превратились в бесформенные лапы, вместо рук теперь у обоих были крылья, шеи тоже изрядно удлинились, на локоть, не меньше, бороды исчезли, а туловища покрылись мягким пухом и перьями.

— Красивый у вас клюв, однако, господин великий визирь, — произнес халиф, оправившись от удивления. — Клянусь бородой Пророка, никогда ничего подобного не видывал!

— Благодарю покорно, — ответил визирь с поклоном. — Не сочтите за дерзость, но мне кажется, что вы, ваше величество, в облике аиста выглядите еще краше, чем в жизни. Но не пора ли нам, однако, если вы не возражаете, послушать, о чем там беседуют наши товарищи, и проверить, действительно ли мы понимаем их птичий язык.

Тем временем второй аист уже успел приземлиться. Он почистил клювом себе лапы, сложил как следует крылья и направился к первому аисту. Оба новоявленных аиста поспешили устроиться неподалеку и, к своему изумлению, услышали следующий разговор:

— Доброе утро, госпожа Длинноножка! Такая рань, а вы уже вся в трудах?

— Доброе утро, дорогая моя Трескунья! Какие там труды, так, легкий завтрак. Не желаете угоститься? Могу предложить четвертушку ящерицы или лягушачье бедрышко.

— Премного благодарна, но у меня сегодня что-то нет аппетита. Да и прилетела я сюда совсем по другому делу. У папеньки нынче гости, и я должна перед ними выступать с танцами, вот я и решила тут немного поупражняться без помех.

С этими словами юная танцовщица пошагала в сторону поля, выписывая при этом причудливые па. Халиф с визирем смотрели ей вслед, раскрыв клювы, и не могли надивиться. Когда же она, поджав одну ногу, замерла в художественной позе и принялась грациозно помахивать крыльями, они не выдержали и прыснули от смеха, они все хохотали и хохотали и долго еще не могли остановиться. Первым пришел в себя халиф.

— Вот потеха так потеха! — сказал он. — Такое ни за какие деньги не купишь! Жаль только, что мы их вспугнули своим смехом, а то бы они еще и петь принялись!

И тут великий визирь сообразил, что смеяться-то во время превращения никак нельзя. Он поделился своими опасениями с халифом.

— Проклятье! Мекка и Медина! Что же мне теперь всю жизнь в аистах ходить?! Нет, такая потеха не по мне. Ну-ка вспоминай скорей это дурацкое слово, а то оно у меня никак на язык не идет.

— Нужно три раза поклониться на восток и при этом сказать: Му… му… му…

Они встали, поворотившись к востоку, и принялись усердно бить поклоны, чуть ли не тычась клювами в землю, но… О ужас! Волшебное слово совершенно стерлось из памяти, и как ни кланялся халиф, как ни мычал визирь, стараясь выдавить из себя заклинание, ничего у них не получалось — бедный Хасид с визирем как были аистами, так и остались.

Опечаленные, побрели они по полям и лугам, не зная, как помочь своему горю. Избавиться от постылого обличья они не могли, в город им тоже путь был заказан, ведь даже если бы они объявились, то кто поверит какому-то аисту, будто он — халиф, а если бы и поверили, то еще неизвестно, согласились бы жители Багдада видеть своим халифом аиста или нет.

Так бродили они много дней, питаясь кое-как — то колосками, то корешками, что попадались на полях, только пища эта была им не в прок, потому что прожевать своими длинными клювами они ничего толком не могли. Ящериц и лягушек они все-таки остерегались пробовать, боясь такими яствами испортить себе желудок. Единственной радостью в их горестном положении было то, что они могли летать, и потому они частенько наведывались в Багдад, чтобы посмотреть с какой-нибудь крыши, что там происходит.

В первое время на улицах города было заметно большое смятение и на лицах жителей читалась печаль, но приблизительно на четвертый день после рокового превращения, когда халиф с визирем как раз устроились на крыше дворца, они увидели пышную процессию. Гремели барабаны и трубы, какой-то человек в ярко-красном халате, расшитом золотом, восседал на разукрашенном коне в окружении блестящей свиты. Пол-Багдада сбежалось посмотреть на это зрелище, и все кричали: «Да здравствует Мицра, повелитель Багдада!»

Аисты, наблюдавшие сверху за происходящим, переглянулись.

— Догадываешься теперь, по чьей милости я оказался заколдованным? — спросил халиф. — Этот Мицра — сын моего заклятого врага, чародея Кашнура, который однажды рассердился на меня и поклялся отомстить. Но я не теряю надежды. Мы отправимся с тобой, мой верный товарищ по несчастью, к могиле пророка, быть может, там, у этой святыни, рассеются злые чары.

Они взлетели с крыши дворца и взяли курс на Медину.

Лететь, однако, было довольно трудно, им явно не хватало еще должной сноровки.

— Мой повелитель, — прохрипел, задыхаясь, великий визирь через несколько часов. — Простите, но я больше не могу, вы слишком быстро летите! К тому же уже вечер, не будет ли благоразумнее подыскать себе подходящий ночлег?

Хасид внял просьбе своего слуги и, приметив внизу в долине какие-то развалины, которые вполне могли послужить хорошим пристанищем, предложил там и остановиться. На том месте, где они решили расположиться на ночь, судя по всему, некогда стоял замок. Прекрасные колонны возвышались среди руин, и только несколько залов, как будто не тронутых временем, свидетельствовали о былом великолепии здания. Хасид и его спутник долго блуждали по коридорам в поисках сухого местечка. Вдруг аист Мансор остановился.

— Мой повелитель, — прошептал он еле слышно. — Великому визирю, конечно, не пристало бояться привидений, и уж тем более нелепо бояться привидений аисту, но скажу честно: мне как-то не по себе! Тут рядом явно кто-то вздыхает и стонет.

Халиф остановился и услышал какой-то стон, более походивший на человеческий, чем на звериный. Еще не зная, что его ждет, халиф уже собрался было пойти на звук, но визирь ухватил его клювом за крыло и принялся умолять своего господина не ввергать себя в новую неведомую опасность. Но напрасно! Халиф, у которого и под оперением аиста билось храброе сердце, вырвался, не обратив даже внимания на то, что лишился нескольких перышек, и поспешил в темную галерею. Вскоре он добрался до какой-то двери, которая, судя по всему, была только притворена. Оттуда доносилось тихое всхлипывание. Он ткнул клювом дверь и застыл от изумления на пороге. Посреди полуразрушенного зала, освещенного слабым светом, падавшим из зарешеченного окошка, он увидел большую сову, сидевшую на полу. Крупные слезы горошинами катились из ее огромных круглых глаз, а из кривого клюва вырывались хриплые стенания. Увидев халифа и его визиря, который тем временем присоединился к своему хозяину и с осторожностью вступил в покои, сова громко вскрикнула от радости. Изящно взмахнув коричневым крапчатым крылом, она быстро утерла слезы и, к несказанному удивлению обоих, заговорила по-человечьи, на чистейшем арабском языке:

— Добро пожаловать, милые аисты! Вы — добрые вестники моего избавления, ибо предсказано было мне, что от аистов будет мне великое счастье!

Когда халиф оправился от удивления, он поклонился, согнув свою длинную шею, и, приняв грациозную позу, сказал:

— Любезная сова! Судя по твоим словам, тебя постигло то же несчастье, что и нас. Но твои надежды на то, что мы принесем тебе избавление, увы, напрасны. Ты и сама поймешь, что мы не в силах тебе помочь, когда услышишь нашу печальную историю.

Сова попросила рассказать, что с ними случилось, и халиф тотчас же исполнил ее просьбу.

Когда халиф закончил свой рассказ, сова поблагодарила его и сказала:

— Выслушай же и мою историю, тогда ты узнаешь, что и я столь же несчастлива, как и ты. Мой отец — король Индии, я — его единственная дочь, и зовут меня Луза. Тот самый чародей Кашнур, который вас заколдовал, обрек и меня на страдания. Однажды он явился к моему отцу, желая сосватать меня в жены своему сыну Мицре. Отец же, человек вспыльчивый и горячий, недолго думая, велел спустить его с лестницы. Но негодяй сумел чуть позже подобраться ко мне, приняв иное обличье. Когда я как-то раз гуляла у себя в саду и захотела утолить жажду, он, переодевшись в раба, поднес мне напиток, выпив который я тут же превратилась в эту мерзкую птицу. От ужаса я потеряла сознание, и он перенес меня сюда. «Оставайся тут, гадкая уродина, — прокричал он страшным голосом мне в самые уши. — Все тебя будут презирать, даже звери! Будешь жить здесь до конца дней своих или до тех пор, пока не найдется кто-нибудь, кто по доброй воле захочет взять тебя в жены, не испугавшись твоего отвратительного вида. Вот такая месть тебе и твоему заносчивому отцу!» С тех пор прошло уже много месяцев. Одиноко и печально живу я отшельницей среди этих развалин, отвергнутая всеми и вызывающая омерзение даже у зверей. Вся красота природы остается сокрытой моему взору, ибо днем я слепа, и только когда луна изливает свой тусклый свет на эти стены, с моих глаз спадает застилающая мир пелена.

Сова закончила свою речь и снова отерла крылом глаза, смахивая слезы, накатившие от воспоминаний о постигшем ее несчастье.

Халиф же, слушая рассказ совы, погрузился в глубокую задумчивость.

— Может статься, я и ошибаюсь, — промолвил он, — но наши беды связаны между собой каким-то таинственным образом. Вот только как найти ключ к этой загадке?

— Да, господин, — проговорила сова. — У меня тоже такое чувство. Ведь недаром когда-то давно, в ранней юности, одна мудрая женщина мне предсказала, что меня ждет великое счастье и это счастье принесет мне аист. Теперь я, кажется, знаю, как нам попробовать спастись.

Халиф несказанно удивился и спросил, каким же образом она думает найти спасение.

— Чародей, который навлек на нас несчастье, — сказала она, — каждый месяц является сюда, в этот разрушенный замок. Здесь поблизости есть один зал. Там он имеет обыкновение пировать со своими собратьями. Я уже не один раз подслушивала, о чем они там говорят. Больше всего они любят рассказывать друг другу о своих грязных делишках. Может, Кашнур начнет хвалиться, как он расправился с вами, да и произнесет то самое слово, которое вы забыли.

— Дражайшая принцесса! — воскликнул халиф. — Открой нам, когда он явится и где находится этот зал?

Сова помолчала минуту, а потом сказала:

— Не сочтите за обиду, но я открою вам это только при одном условии.

— Говори же! — вскричал Хасид. — Обещаю выполнить любое твое пожелание!

— Дело в том, что я тоже хочу обрести свободу, но это возможно лишь в том случае, если кто-нибудь из вас предложит мне руку и сердце.

Аисты были, похоже, несколько обескуражены таким поворотом, и халиф дал знак своему слуге, приглашая отойти в сторонку.

— Великий визирь, — проговорил халиф, когда они вышли за дверь, — условие, конечно, дурацкое, но почему бы все же тебе не взять ее в жены?

— Ага, чтобы моя жена, когда я вернусь домой, выцарапала мне глаза? — возразил визирь. — К тому же я уже старик, а вы — молодой холостяк, уж вам скорее пристало жениться на юной прекрасной принцессе.

— То-то и оно, — со вздохом проговорил халиф, понуро опустив крылья. — Кто сказал, что она юная и прекрасная? Это все равно что покупать кота в мешке.

Долго они еще уговаривали друг друга, когда же халиф понял, что его визирь готов на всю жизнь оставаться аистом, лишь бы только не жениться на сове, он решился сам выполнить условие. Сова необычайно обрадовалась этому. Она поведала им, что пришли они сюда в самое время, потому что нынче ночью, по всей вероятности, чародей заявится сюда со всей честной компанией.

Сова велела аистам следовать за ней и повела их в тот самый зал. Долго шли они по темному коридору и вдруг увидели яркий свет, изливавшийся сквозь пролом в полуразрушенной стене. Когда они приблизились, сова дала им знак, чтобы они не шумели. Они устроились возле пролома и теперь могли разглядеть весь зал. Он был украшен колоннами и поражал богатым убранством. Освещался он разноцветными фонариками, которых было так много, что они затмевали собой дневной свет. Посреди зала стоял круглый стол, ломившийся от изысканных яств. Вкруг стола шел диван, на котором сидели восемь человек. В одном из них аисты узнали того самого торговца, что продал им волшебный порошок. И тут сидевший рядом с ним господин как раз обратился к нему и попросил рассказать о его последних подвигах. В ответ торговец поведал несколько историй, в том числе и ту, что приключилась с халифом и его визирем.

— Что же за слово такое ты им придумал? — поинтересовался один из чародеев.

— Слово хитрое, латинское: «мутабор».

Услышав это, аисты, притаившиеся возле пролома в стене, подпрыгнули от радости. Стремглав помчались они на своих длинных ногах к выходу из замка, так что сова едва поспевала за ними. Когда же они наконец выбрались наружу, халиф, заметно волнуясь, обратился к сове с такими словами:

— Спасительница моей жизни и жизни моего друга! В знак вечной признательности за то, что ты сделала для нас, предлагаю тебе руку и сердце и прошу стать моей женой!

Сказав это, халиф поворотился к востоку. При первых лучах солнца, только что выглянувшего из-за гор, аисты трижды поклонились, согнув свои длинные шеи, и прокричали хором:

— Мутабор!

В ту же секунду они снова приняли человеческое обличье и вне себя от радости бросились обнимать друг друга, смеясь и плача.

Но как описать словами их изумление от того, что они увидели, когда обернулись?! Перед ними стояла прекрасная дама в чудесном наряде.

— Не узнаете свою помощницу-сову? — спросила она с улыбкой и протянула руку халифу.

Неужели это сова? Халиф не верил своим глазам, пораженный ее красотой и прелестной грацией.

Втроем они тут же направились в Багдад. Халиф нашел у себя не только коробочку с волшебным порошком, но и кошель с деньгами. В ближайшей деревне он купил все необходимое для путешествия, и вскоре они уже добрались до городских ворот Багдада. Там его прибытие вызвало большое удивление, ведь он был объявлен умершим. Теперь же народ с ликованием встретил своего любимого правителя.

Счастливое возвращение халифа, однако, заставило вспомнить и о главном виновнике всех неприятностей — ненавистном обманщике Мицре, на которого толпа и обратила свой гнев. Люди ринулись во дворец и захватили там старого чародея вместе с сыном. Старика халиф велел доставить в тот самый полуразрушенный замок, в котором жила в заточении сова, и распорядился повесить его в тех самых покоях, где она еще недавно обитала. Сыну же, который ничего не смыслил в колдовском ремесле, халиф предложил на выбор — либо принять смерть, либо понюхать волшебного порошка. Тот выбрал последнее, и великий визирь поднес ему коробочку. Одна понюшка — и вот уже сын чародея по волшебному слову халифа превратился в аиста. Халиф распорядился поместить его в железную клетку, а клетку выставить в сад.

Долго и счастливо жил халиф Хасид со своею супругой, индийской принцессой. Больше всего он по-прежнему любил те послеобеденные часы, когда к нему по обыкновению захаживал великий визирь. Частенько вспоминали они ту историю с превращением в аистов, а если халиф бывал в особо веселом расположении духа, он даже снисходил до того, что изображал визиря, показывая, как тот выглядел в образе аиста. Он принимался с серьезным видом вышагивать по комнате, стараясь не сгибать ног, и все что-то трещал, размахивал руками, будто крыльями, а то показывал, как визирь, поворотясь к востоку, в отчаянии кланялся да мычал: «Му… Му… Му…» Такие представления доставляли несказанную радость всему халифову семейству, его жене и детям. Но если халиф совсем уже расходился и слишком долго кланялся и мычал, визирь с улыбкой грозил ему, что расскажет достопочтенной супруге халифа, о чем они так долго спорили той ночью за дверью, обсуждая условие принцессы-совы.

Когда Селим Барух закончил свой рассказ, купцы похвалили услышанную историю, доставившую им удовольствие.

— Да, славно скоротали время, даже не заметили, как пролетело, — сказал один из них, откидывая полог шатра. — Вечерний ветер принес прохладу, можно бы и в путь, еще успеем пройти немало.

Все согласились с ним, свернули шатры, и караван двинулся тем же порядком, каким пришел сюда.

Они ехали почти всю ночь, и если днем они изнемогали от жары, то сейчас наслаждались прохладой и ясным звездным небом. Наконец они добрались до места, где можно было удобно разбить лагерь, развернули шатры и улеглись отдыхать. О чужеземце купцы тоже позаботились, окружив его вниманием, какое подобает почетному гостю. Один снабдил его подушками, другой одеялами, третий приставил к нему своих рабов, словом, он ни в чем не знал стеснения и чувствовал себя как дома. Когда они очнулись ото сна, день уже был в полном разгаре и дышал палящим зноем, вот почему они единодушно решили остаться тут до вечера. После совместной трапезы они снова расселись поудобней, и молодой купец обратился к самому старшему из них с такими словами:

— Селим Барух скрасил нам вчера время на привале, быть может, и вам, любезный Ахмет, найдется что рассказать — какую-нибудь историю из вашей долгой жизни, в которой, наверное, было немало разных приключений, или просто занятную сказку.

Выслушав эту просьбу, Ахмет задумался на некоторое время, будто перебирая в памяти былое и не зная, на чем остановиться, но потом все-таки заговорил:

— Друзья мои! За время нашего путешествия вы показали себя верными товарищами, да и Селим заслужил мое полное доверие, и потому я хочу поведать вам одну историю из моей собственной жизни, которую я не очень люблю рассказывать и которую доверил бы не всякому. Это история о корабле призраков.

История о корабле призраков

Мой отец держал небольшую лавку в Балсоре. Он был не бедным, но и не богатым и принадлежал к тем людям, которые не любят особо рисковать, боясь потерять то немногое, что у них есть. Он воспитывал меня в скромности и строгости, и благодаря его усилиям я довольно рано стал ему помощником. Мне едва исполнилось восемнадцать лет, когда он, решившись впервые в жизни на крупную сделку, умер, не вынеся, вероятно, переживаний за судьбу тысячи золотых слитков, которые он доверил ненадежной морской стихии. Вскоре, однако, я даже порадовался тому, что отца нет в живых, потому что спустя некоторое время после его кончины пришло печальное известие — корабль, на котором находились наши золотые слитки, затонул. Но эта неприятность не сломила моего молодого духа. Я обратил в деньги все, что мне досталось от отца, и решил попытать счастья на чужбине, взяв с собой одного только старого слугу.

В гавани Балсоры мы записались на корабль и с попутным ветром вышли в море. Корабль, на котором я купил себе место, направлялся в Индию. Недели две мы шли по заданному курсу без всяких препятствий, когда однажды капитан сообщил нам о надвигающейся буре. Вид у него был весьма озабоченный, похоже, он не настолько хорошо знал здешние воды, чтобы спокойно встретить шторм. Он распорядился убрать все паруса, и мы медленно поплыли по течению. Наступила ночь, звездная и холодная, капитан уже решил, что, наверное, ошибся и предвестники бури оказались ложными. Но тут вдруг мимо нас, совсем близко, пронесся корабль, которого до того мы не видели. С его палубы доносились крики буйного веселья, что немало меня удивило, ибо в этот страшный час надвигающейся опасности всем было не до смеха. Капитан же, стоявший рядом со мной, побелел как полотно.

— Пропал мой корабль! — воскликнул он. — Смерть приплыла за нами!

Не успел я толком расспросить его, что значат эти странные слова, как наши матросы с криками и воплями обступили нас толпой.

— Видели корабль? Теперь нам конец! — голосили они.

Чтобы успокоить их, капитан велел читать подходящие стихи из Корана, и сам встал к рулю. Но это не помогло. Ветер все усиливался, нагоняя бурю, и не прошло и часа, как наш корабль затрещал и замер на месте. Шлюпки спустили на воду, и едва последний матрос спрыгнул с палубы, спасая свою жизнь, как судно на наших глазах ушло под воду, и я, лишившись всего, в одночасье сделался нищим горемыкой, который теперь вынужден был вместе со всеми отдаться на волю волн. Но на этом наши беды не кончились. Буря разыгралась не на шутку, и лодка перестала слушаться руля. Я припал к своему старому слуге, крепко обняв его, и мы поклялись друг другу не расставаться до последнего.

Наконец занялся новый день. Но с первыми лучами солнца ветер налетел с новой силой, и очередным порывом лодку, в которой мы сидели, перевернуло. Больше никого из наших людей я так и не видел. В момент катастрофы я потерял сознание, а когда очнулся, то обнаружил рядом своего верного старого слугу, который крепко обнимал меня, — оказалось, что он как-то сумел забраться на перевернувшуюся лодку и вытащил меня из воды. Буря тем временем улеглась. От нашего корабля не осталось и следа, зато мы обнаружили неподалеку какой-то парусник, к которому нас неудержимо несло течением. Когда мы приблизились, я понял, что перед нами тот самый корабль, который ночью пронесся мимо нас и поверг капитана в такой ужас. При виде знакомого парусника меня охватил безотчетный страх. Слова капитана, которые подтвердились столь чудовищным образом, и странный вид этого корабля, на котором явно не было людей, потому что, даже когда мы подплыли к нему вплотную, никто не вышел на наш зов, сколько мы ни кричали, — вся эта жуть подействовала на меня угнетающе. Но другого средства спастись у нас не было, и потому мы возблагодарили Пророка, который чудом сохранил нам жизнь.

С носа корабля свисал длинный канат. Загребая руками и ногами, мы все же сумели подплыть поближе и попытались как-то ухватиться за него. В конце концов нам это удалось. Я снова подал голос, но и на сей раз ответом мне была тишина. Тогда мы решили подняться по канату, и я, как более молодой, полез первым. Но, о ужас! Какое зрелище открылось моему взору, когда я ступил на палубу! Вокруг все было залито кровью, двадцать или тридцать трупов, в турецких одеждах, лежало тут и там, у средней мачты стоял какой-то богато одетый человек с саблей в руках, но его бледное лицо исказила жуткая гримаса — во лбу торчал огромный гвоздь, которым он был прибит к мачте, и этот человек тоже был мертв. Я стоял в полном оцепенении, не в силах сдвинуться с места от ужаса и боясь дышать. Тем временем и мой спутник выбрался наверх. Вид палубы, на которой не осталось ни одного живого человека — одни только ужасные трупы, — поразил и его. Наконец, вознеся молитву Пророку, мы побороли страх и все же решились пойти дальше. Сделав шаг, мы всякий раз оборачивались, ожидая, что нам откроется какая-нибудь новая, еще более ужасная картина, но все оставалось как было. Вокруг ни единой живой души, только мы да бескрайний океан. Мы даже не смели разговаривать друг с другом, опасаясь, что пригвожденный к мачте капитан сейчас возьмет и обратит к нам взгляд своих застывших глаз или кто-нибудь из убитых повернет голову в нашу сторону. Так добрались мы до лестницы, которая вела в трюм. Тут мы невольно остановились и молча переглянулись, не решаясь высказать свои мысли вслух.

— О господин! — проговорил мой верный слуга. — Здесь произошло нечто ужасное! Но если даже там внизу полным-полно убийц, то лучше я сдамся им на милость, чем останусь тут среди этих покойников.

Я думал так же, как и он. Мы собрались с духом и, не зная, что нас ждет, начали спускаться в трюм. Но и здесь стояла мертвая тишина, только наши шаги отдавались гулким эхом. Мы остановились возле какой-то каюты. Я приложил ухо к двери и прислушался. Ничего. Я отворил дверь. В каюте царил беспорядок. Одежда, оружие, еще какие-то предметы — все вперемешку, все раскидано, разбросано. Судя по всему, команда или, по крайней мере, капитан совсем недавно пировали тут, потому что со стола еще было не убрано. Мы двинулись дальше, заглядывая во все каюты, во все помещения, и всюду нам попадались горы всякого добра — шелк, жемчуга, сахар и прочее. Несказанная радость охватила меня при виде этих сокровищ, ибо я решил, что раз уж тут никого нет, то я спокойно могу взять все себе, но Ибрагим образумил меня, сказав, что мы, похоже, еще очень далеко от берега и что нам одним, без посторонней помощи, ни за что до земли не добраться.

Мы угостились разными яствами и напитками, благо всего этого здесь было в изобилии, и снова выбрались на палубу. Но находиться на ней было невозможно — от вида всех этих жутких трупов нас прямо мороз по коже продирал. Тогда мы решили избавить себя от этого зрелища и выкинуть покойников за борт, но, к нашему ужасу, как мы ни старались, нам не удалось никого из них сдвинуть с места. Они будто приросли к полу, и, чтобы убрать их отсюда, пришлось бы разобрать на доски всю палубу, но для этого у нас не было подходящих инструментов. Капитана мы тоже не сумели оторвать от мачты, и вынуть саблю из его окоченевших рук у нас тоже не получилось.

День мы провели в горестных размышлениях о нашей печальной участи, к ночи же я отпустил старика Ибрагима немного поспать, а сам остался дежурить на палубе, в надежде высмотреть какое-нибудь судно и позвать на помощь. Но вскоре после того, как на небе показалась луна и я по звездам определил, что приближается одиннадцатый час, меня неудержимо стало клонить ко сну, и я, себя не помня, рухнул без сил, очутившись за какой-то бочкой, стоявшей на палубе. Однако состояние, в которое я впал, напоминало скорее бесчувственное оцепенение, нежели настоящий сон, потому что я прекрасно слышал, как бьются волны о борт корабля и как полощутся со свистом паруса на ветру. Вдруг мне почудилось, будто на палубе кто-то разговаривает и ходит. Я хотел подняться, чтобы посмотреть, кто это может быть, но неведомая сила словно сковала меня по рукам и ногам так, что я не мог пошевелиться и даже глаз открыть не мог. Между тем голоса становились все громче, и у меня возникло ощущение, будто вся палуба заполнена веселыми матросами, которые деловито снуют туда-сюда. Среди этой бодрой суеты по временам мне слышался чей-то уверенный голос, отдававший приказания, и я отчетливо улавливал разные звуки, судя по которым матросы подтягивали канаты и крепили паруса. Но постепенно чувства оставили меня, и я окончательно погрузился в глубокий сон, сквозь который мне смутно мерещилось, будто я слышу бряцанье оружия. Очнулся я, уже когда солнце стояло высоко и его горячие лучи жарили мне прямо в лицо. Я огляделся с удивлением — буря, корабль, покойники, ночные голоса и шум — все это, подумал я, наверное, привиделось мне во сне, но когда я присмотрелся получше, то обнаружил, что все здесь выглядело так же, как вчера. Все те же мертвецы лежали недвижимые на палубе, и капитан все так же стоял, пригвожденный к мачте. Я посмеялся над своим давешним сном и поднялся, чтобы пойти искать своего старого слугу.

Старик задумчиво сидел в каюте.

— О господин! — воскликнул он при виде меня. — Признаюсь, по мне так уж лучше лежать на дне морском, чем провести еще одну ночь на этом проклятом корабле!

Я спросил, что навело его на такие горькие мысли, и он ответил:

— Проспав несколько часов, я проснулся оттого, что услышал беготню у себя над головой. Сперва я подумал, что это вы наверху колобродите, но потом понял, нет, там человек двадцать толчется, не меньше. Доносились до меня и какие-то голоса — будто кто-то кого-то зовет или кричит. И тут на лестнице раздались тяжелые шаги. Сознание мое помутилось, и я помню только, что, когда на короткое время приходил в себя, я видел, как тот самый человек, который был пригвожден к мачте, сидит себе тут за столом и спокойно пьет, распевая при этом песни, а рядом с ним — другой человек, в ярко-красном кафтане, тот, который днем лежал на палубе, недалеко от средней мачты, а теперь тоже сидит за столом и пьет.

Вот что поведал мне мой слуга.

Можете себе представить, друзья, каково было у меня на душе. Старик не обманулся, ведь и я слышал, как тут орудуют мертвецы. При одной мысли, что нам придется плыть в таком обществе, меня брала оторопь. Мой Ибрагим тем временем снова впал в задумчивость. «Знаю, как нам помочь!» — вскричал он наконец. Он вспомнил заклинание, которому научил его когда-то дед, бывалый путешественник, объездивший весь свет, это заклинание якобы помогало от всякого колдовства и наваждений. А еще он заверил меня, что если мы будем усердно читать молитвы из Корана, то ни за что не заснем, как вчера, когда нас одолел тот странный сон. Предложение старика мне понравилось. С некоторым страхом ожидали мы приближения ночи. Рядом с каютой мы обнаружили небольшой чулан и решили укрыться там. Мы провертели в дверях несколько дырок, достаточно больших, чтобы через них видеть все помещение, затем, как умели, накрепко заперли дверь изнутри, а Ибрагим начертал еще на всех четырех углах имя Пророка. Теперь нам оставалось только ждать, приготовившись к ночной свистопляске. И вот, когда время опять подошло к одиннадцати, меня стало неудержимо клонить в сон. Мой товарищ по несчастью посоветовал мне прочесть несколько стихов из Корана, и это в самом деле помогло. Вдруг наверху все ожило, до нас донесся скрип канатов, шаги на палубе, мы явственно различили множество голосов. Какое-то время мы сидели, застыв в напряженном ожидании, и тут услышали, как кто-то спускается по лестнице. При этих звуках старик принялся читать то самое заклинание против колдовства и наваждений, которому научил его когда-то дед:

Откуда б ни явились вы — с небес иль из морской волны, из недр земли иль из огня, хоть ночью, хоть при свете дня, не одолеете меня! Аллах всем духам повелитель, Он их творец и усмиритель!

Признаться, я не очень-то поверил в силу этого заклинания, но тут вдруг дверь распахнулась, и у меня волосы встали дыбом. На пороге возник высокий статный человек — тот самый, которого я видел раньше пригвожденным к мачте. Гвоздь все еще торчал у него во лбу, но сабля была убрана в ножны; следом за ним вошел другой человек, одетый не так богато, его я тоже видел на палубе, где он лежал бездыханным. Капитан — а это был несомненно он — имел довольно свирепый вид: бледное лицо, большая черная борода, глаза навыкате. Он грозно зыркнул по сторонам, оглядев каюту. Я мог хорошо разглядеть его из своего укрытия, он же как будто даже внимания не обратил на дверь, за которой мы спрятались. Незнакомцы уселись за стол, стоявший посередине каюты, и громко заговорили на неведомом языке, переходя временами на крик. Они распалялись все больше и больше, пока наконец капитан не стукнул изо всей силы кулаком по столу, так что стены задрожали. Его собеседник тут же вскочил с диким хохотом и махнул рукой, приглашая капитана следовать за ним. Капитан поднялся из-за стола, вынул саблю из ножен, и оба вышли вон. После их ухода мы вздохнули свободней, но на этом наши волнения не кончились, и мы еще немало натерпелись страху. Шум, доносившийся с палубы, становился все громче, слышались какая-то беготня, вопли, смех, стоны. Под конец уже все сотрясалось от прямо-таки адского грохота, так что мы подумали, что еще немного — и палуба со всеми парусами рухнет нам на голову, раздался звон оружия, крик — и вдруг наступила гробовая тишина. Когда спустя некоторое время мы отважились выбраться наверх, нам открылась знакомая картина: мертвецы лежали на тех же местах, в тех же позах и все были совершенно одеревеневшими.

Много дней провели мы на этом чужом корабле, который двигался все время на восток, где, по моим расчетам, находилась земля. Но даже если днем он проходил немалый путь, то ночью, судя по всему, возвращался назад, ибо, когда всходило солнце, мы снова оказывались на том же самом месте. Мы не могли себе это объяснить иначе как тем, что это покойники под покровом тьмы меняли курс и плыли на полной скорости обратно. Чтобы положить этому конец, мы решили до наступления темноты свернуть все паруса и пустить в ход заветное средство, к которому прибегли, когда прятались в чулане: мы написали на листе пергамента имя Пророка, прибавили к этому дедовское заклинание и обернули свитком подобранные паруса. Со страхом ожидали мы, укрывшись в своей каморке, чем все кончится на сей раз. Нам показалось, что призраки буянили этой ночью пуще обычного, но когда мы утром вышли на палубу, то увидели, что свернутые паруса остались нетронутыми. Теперь мы на день распускали несколько из них — ровно столько, сколько было нужно, чтобы корабль спокойно двигался вперед, а на ночь собирали снова и за пять дней проделали изрядный путь.

Наконец, утром шестого дня, мы увидели невдалеке землю и возблагодарили Аллаха и Его Пророка за чудесное спасение. Целый день и всю следующую ночь мы плыли вдоль побережья, а на утро седьмого дня приметили какой-то город, до которого теперь уже было рукой подать. С большим трудом нам удалось выбросить якорь, который тут же лег на дно, после чего мы спустили на воду шлюпку, обнаруженную нами на палубе, и погребли, изо всех сил налегая на весла, к берегу. Через полчаса мы вошли в устье реки, которая здесь впадала в море, и вскоре уже ступили на твердую землю. У городских ворот мы справились, как называется город, и узнали, что название его индийское и что находится он совсем рядом с той местностью, куда я собирался плыть с самого сначала. Мы направились в караван-сарай, чтобы немного прийти в себя после всех пережитых приключений. Там я попытался разведать у хозяина, нет ли тут какого умного и толкового человека, и намекнул между прочим, что ищу кого-нибудь, кто понимал бы немного в колдовстве. Он отвел меня куда-то на окраины и остановился возле ничем не примечательного дома. Постучав в дверь, он дождался, когда меня впустят, и распрощался, сказав напоследок, что мне нужно спросить Мулея.

В доме меня встретил седобородый старик с длинным носом и поинтересовался, за какой надобностью я пришел. Я сказал, что ищу мудрого Мулея, и услышал в ответ, что он и есть тот самый Мулей. Тогда я спросил у него совета, как мне поступить с мертвецами и как мне лучше взяться за это дело, чтобы избавиться от них. Он объяснил мне, что тут, конечно, не обошлось без колдовства и эти люди обречены на вечное плавание, наверное, за какое-нибудь злодейство. Возможно, колдовские чары спадут, продолжал он, если перенести их на берег, но перенести их можно только в том случае, если выломать доски, на которых они лежат. Сам же корабль, со всем его добром, по его мнению, принадлежит мне — по всем законам, Божьим и человеческим, потому что вроде как выходит, что я его нашел. Он велел мне все держать в строжайшей тайне и сказал, что будет рад, если я поделюсь с ним какой-нибудь безделицей, он же за это готов вместе со своими рабами помочь мне убрать покойников с палубы. Я пообещал щедро наградить его, и мы, взяв с собой пятерых рабов, вооруженных пилами и топорами, отправились в путь. По дороге волшебник Мулей все хвалил нас за нашу смекалку — как ловко мы придумали обернуть паруса свитком с изречениями из Корана. Он сказал, что в нашем положении это было единственное верное средство для спасения.

День еще был в самом разгаре, когда мы добрались до корабля. Мы сразу же принялись за работу, и не прошло и часа, как уже четверо мертвецов были погружены в шлюпку. Нескольких рабов мы отрядили доставить тела на берег и там предать земле. Вернувшись, рабы рассказали, что хоронить никого не пришлось, так как, едва они выгрузили покойников, те тут же рассыпались в прах и тем самым избавили их от лишних хлопот. Мы продолжали выпиливать доски и к вечеру полностью очистили палубу. Никого больше не осталось — кроме капитана, пригвожденного к мачте. Но сколько мы ни бились, пытаясь вытащить гвоздь, он не сдвинулся с места даже на волосок. Я не знал, что и делать, ведь не могли же мы спилить целую мачту только для того, чтобы перевезти несчастного на берег. Мулей и тут нашелся — придумал, как выйти из затруднительного положения. Он велел одному из рабов быстро сплавать на берег и доставить горшок с землей. Когда горшок был принесен, Мулей проговорил над ним какие-то таинственные слова и высыпал землю на голову мертвецу. В то же мгновение пригвожденный открыл глаза и глубоко вздохнул, из раны же на лбу полилась кровь. Теперь мы без труда вытащили гвоздь, и несчастный как подкошенный рухнул на руки стоявшего рядом раба.

— Кто привел меня сюда? — спросил раненый, придя через некоторое время в чувство. Мулей показал на меня, и я выступил вперед. — Благодарю тебя, неведомый чужеземец, — проговорил несчастный, — ты избавил меня от долгих мучений. Вот уже пять десятилетий мое тело носит по этим волнам, а дух мой был обречен каждую ночь возвращаться в него. Но теперь, когда земля коснулась моей головы, я могу наконец обрести покой и отправиться к праотцам.

Я попросил его рассказать нам все же, как он оказался в таком отчаянном положении, и он поведал нам свою историю:

— Пятьдесят лет назад я был влиятельным, всеми уважаемым человеком и жил в Алжире. Ненасытная алчность, однако, побудила меня снарядить корабль и заняться пиратством. Я промышлял этим делом уже некоторое время, когда однажды, на острове Занте, я взял на борт одного дервиша, который попросил подвезти его без платы. Нравы у нас на корабле царили грубые, и мы с товарищами не слишком считались с присутствием сего святого мужа, более того — я даже позволял себе насмехаться над ним. Как-то раз он принялся меня увещевать с усердием праведника, укоряя за то, что я по доброй воле погряз в грехе, а когда ночью, после того как мы со штурманом изрядно напились, я вспомнил его слова, меня охватил гнев. В ярости оттого, что какой-то дервиш осмелился говорить мне то, чего я не потерпел бы и от султана, я выскочил на палубу и вонзил ему в грудь кинжал. Умирая, он проклял меня и всю мою команду, сказав, что не будет нам ни жизни, ни смерти и что маяться нам так до тех пор, пока головы наши не соприкоснутся с землей. Дервиш испустил дух, мы выкинули его в море и посмеялись над его угрозами. В ту же самую ночь, однако, его предсказание сбылось. Часть моего экипажа восстала против меня, и началась резня. Кончилось тем, что все верные мне матросы были повержены, а меня самого пригвоздили к мачте. Досталось и мятежникам — они погибли от полученных ран, и скоро мой корабль превратился в нашу общую могилу. Свет померк у меня перед глазами, дыхание почти остановилось, и я уже думал, что умираю. Но то было лишь оцепенение, сковавшее мое тело. На следующий день, в тот самый час, когда мы накануне сбросили дервиша в море, все мы снова ожили, но ничего не могли ни говорить, ни делать — только то, что говорили и делали в роковую ночь. Вот так и носит нас по морю уже целых пятьдесят лет между жизнью и смертью, ведь до земли нам никак было не добраться. Сколько раз мы, бывало, искали бури, с радостью безумцев устремляясь ей навстречу на всех парусах, в надежде, что нас разобьет наконец о какой-нибудь утес и наши усталые головы обретут покой на дне морском. Но все усилия были тщетны. Теперь же я могу окончательно проститься с жизнью. Прими мою благодарность, неведомый спаситель! Если тебя можно порадовать богатыми вещами, то возьми себе мой корабль в знак моей глубокой признательности!

Сказав это, капитан поник головой и тут же испустил дух. В одно мгновение тело его рассыпалось в прах, как это случилось до того с его товарищами. Мы собрали останки в ящичек и закопали его на берегу, я же нашел в городе работников и поручил им привести в порядок мой корабль. Затем я с большой выгодой обменял товары, имевшиеся на борту, на другие, нанял матросов, щедро одарил моего друга Мулея и пустился в обратный путь, к себе на родину. По дороге, однако, я то и дело сворачивал с курса, приставал к разным островам, заходил в разные гавани, предлагая там на продажу свои товары. По милости Пророка дела мои шли в гору. Спустя девять месяцев я, вдвое приумножив доставшееся мне от умершего капитана наследство, вернулся в Балсору. Мои соотечественники подивились моему богатству и везению, решив, что не иначе как я нашел алмазную долину знаменитого Синдбада-морехода. Я не стал их разуверять, и с тех пор всякий молодой человек в Балсоре, едва достигнув восемнадцати лет, спешил отправиться в дальнее странствие, чтобы, подобно мне, попытать счастья. А я жил тихо и мирно, каждые пять лет совершал путешествие в Мекку, чтобы в этом святом месте возблагодарить Аллаха за милость да помолиться за капитана и его людей, уповая на то, что Аллах возьмет их к себе в рай.

На следующий день караван благополучно продолжил свой путь. Когда же, устроившись на привал, все немного отдохнули, Селим, чужеземец, обратился к Мулею, самому молодому из купцов, с такой речью:

— Вы хотя и младше нас всех по возрасту, но, судя по вашему веселому нраву, наверняка у вас найдется для нас какая-нибудь забавная история. Порадуйте нас чем-нибудь, чтобы взбодрить наш дух после знойного дня!

— Я бы, конечно, с удовольствием вас чем-нибудь позабавил, — ответил Мулей, — но молодости приличествует скромность, и потому я предпочел бы передать вперед слово кому-нибудь из старших. Вот Залевк, к примеру, ходит все время с видом серьезным, нелюдимым, отчего бы ему не поведать нам, что омрачило так его жизнь? Быть может, мы сумеем смягчить горе, если у него случилась какая беда, ибо мы всегда готовы услужить брату, будь даже он иной веры.

Купец, которому предназначались эти слова, был из греков. Человек средних лет, красивый и статный, он обращал на себя внимание своей мрачностью. И хотя он и был неверным, то есть не мусульманином, за время путешествия все успели полюбить его, ибо всем своим существом он внушал уважение и доверие. Отличало его и то, что у него была только одна рука, и кое-кто из его спутников предполагал, что, быть может, в этом и кроется причина его печали.

На обращенный к нему добросердечный вопрос Залевк отвечал:

— Мне весьма лестно ваше такое участливое внимание, но горя у меня никакого нет, по крайней мере, нет такого, в котором вы могли бы мне помочь, даже если бы очень захотели. Однако раз уж Мулей заговорил о моем мрачном виде, как будто ставя мне это в упрек, то я хотел бы вам кое-что рассказать в свое оправдание и объяснить, почему я, быть может, кажусь мрачнее других людей. Вы видите, что у меня нет левой руки. Но таким я не родился, это увечье связано с самыми страшными днями моей жизни. Моя ли в том вина, и извиняет ли случившаяся со мной беда то, что с тех пор мой дух отмечен мрачностью, несообразной моему нынешнему положению, — об этом судите сами, выслушав прежде историю об отрубленной руке.

История об отрубленной руке

Родился я в Константинополе. Отец мой служил драгоманом при турецком дворе и попутно вел торговлю благовониями и шелковыми тканями, что приносило ему немалый доход. Он дал мне хорошее воспитание и сам обучал меня в некоторых науках, доверив в остальном мое образование одному из наших священников. Поначалу он определил меня по торговой части, думая впоследствии передать мне свое дело, но, когда я, против его ожиданий, обнаружил немалые способности, он, по совету своих друзей, решил выучить меня на лекаря, ибо лекарь, даже если его познания ненамного больше, чем у обыкновенного шарлатана, может неплохо устроиться в Константинополе. В доме у нас часто бывали франки, и вот один из них убедил отца послать меня в Париж, заверив его, что там можно учиться даром и лучшего места, чем его отечество, для обучения по этому предмету не найти. Он даже изъявил готовность взять меня с собой, когда будет возвращаться на родину, и обещался доставить меня туда без всяких денег. Отец мой, который и сам в юности немало путешествовал, согласился, они ударили по рукам, и франк сказал, что мы отправимся в путь месяца через три и что к этому времени я должен собраться. Я был вне себя от радости, что увижу чужие страны.

Наконец франк закончил свои дела и был готов к отъезду. Накануне вечером отец позвал меня к себе в спальню. Там я увидел разложенные на столе прекрасные одежды и оружие. Но более всего меня поразила целая гора золотых, от которой я не мог оторвать глаз, потому что никогда еще не видел такого богатства. Отец обнял меня и сказал:

— Взгляни, сын мой, вот это платье, которое я приготовил тебе в дорогу. А вот оружие, которое когда-то вручил мне твой дед, снаряжая меня в чужие края, — теперь оно твое. Я знаю, ты умеешь им владеть, но пускай его в ход, только если на тебя нападут, пустив же в ход, бей как следует. Состояние мое невелико, и все, что у меня есть, я разделил на три части: одна из них причитается тебе, вторая — мне на жизнь и необходимые нужды, третью же я отложу для тебя на черный день, пусть остается неприкосновенным запасом!

Так сказал мой старик-отец, и слезы выступили у него на глазах — наверное, он предчувствовал, что нам не суждено больше свидеться.

Путешествие наше прошло благополучно, и скоро уже мы достигли земли франков, а через шесть дней пути прибыли в большой город Париж. Здесь мой друг нанял мне комнату и посоветовал рачительно расходовать деньги, которых у меня было около двух тысяч талеров. Я прожил в Париже три года и выучился всему, что должен знать порядочный лекарь, но, если быть честным, я не могу сказать, что пребывание там доставляло мне удовольствие, ибо нравы тамошнего народа оказались мне совсем не по вкусу и настоящих друзей у меня было мало, хотя те немногие, с кем я свел дружбу, все были людьми весьма достойными.

Под конец я совсем уже истосковался по дому, тем более что за все время не получил от отца ни единой весточки; вот почему я воспользовался первой же оказией, чтобы отправиться в обратный путь.

В это самое время из страны франков в Оттоманскую Порту как раз снарядили посольство. Я предложил свои услуги, и меня взяли лекарем в свиту посла, благодаря чему я вскоре благополучно добрался до Стамбула. Дом отца, однако, я обнаружил запертым, соседи же, увидев меня, немало удивились и сообщили, что отец мой умер два месяца назад. Священник, который давал мне уроки, когда я был мальчиком, передал мне ключ, и я, оставшийся на свете один-одинешенек, поселился в опустевшем доме. Здесь я нашел все на прежних местах, как было при отце, только вот золото, которое он собирался отложить для меня, куда-то исчезло. Я спросил священника, куда оно могло подеваться, и тот с поклоном ответил мне:

— Ваш батюшка умер святым человеком, ибо завещал все свое золото церкви.

Как такое могло произойти, и по сей день остается для меня непостижимой загадкой. Но что я мог поделать, ведь у меня не было свидетелей, которые опровергли бы утверждение священника, и я уже был рад хотя бы тому, что прыткий священнослужитель не прибрал к рукам, сославшись на завещание, наш дом со всеми хранившимися в нем товарами.

Это было первое несчастье, обрушившееся на мою голову. С этого момента неудачи преследовали меня. Прибегать к моим лекарским услугам никто не спешил, потому что мне было стыдно самому навязывать себя, подобно какому-нибудь базарному шарлатану, а без рекомендаций, которые легко мог бы дать мне отец, будь он жив, было не пробиться в богатые, благородные дома, где никому не было дела до бедного Залевка. Отцовские товары тоже не находили сбыта, потому что все его старые покупатели за это время растерялись, а новых так быстро не найдешь. И вот, когда я однажды сидел и размышлял о своей горькой участи, я вдруг припомнил, что в стране франков мне не раз встречались мои соотечественники, которые разъезжали по городам и весям, предлагая на продажу свой товар. А ведь как бойко у них шла торговля, подумал я. Потому что тамошним людям, похоже, нравятся заморские вещицы, и значит на этом можно хорошо заработать. Во мне тут же созрело решение. Я продал отцовский дом, часть вырученных денег отдал на хранение одному надежному другу, на остаток накупил разных товаров, которые у франков считались редкостью — шали, шелковые ткани, мази и благовония, после чего приобрел себе место на корабле и во второй раз отправился в страну франков.

Едва только остались позади Дарданеллы с их мощными укреплениями по берегам, как удача снова повернулась ко мне лицом. Путешествие было недолгим и обошлось без приключений. Я пустился странствовать по разным городам, большим и малым, находя повсюду хороших покупателей на мой товар. Друг мой только и успевал присылать мне из Стамбула новые запасы, так что день ото дня я становился все богаче и богаче. Когда же я наконец скопил достаточно для того, чтобы отважиться поставить дело на более широкую ногу, я перебрался со всем своим добром в Италию. Правда, должен признаться, что у меня был еще один источник заработка, приносивший мне немалый доход, — попутно я занимался врачеванием. Приехав в какой-нибудь город, я тут же давал объявление о том, что, дескать, прибыл греческий врач, который уже многих исцелил, и действительно, благодаря моему бальзаму и прочим лекарствам я неплохо пополнял кошелек цехинами.

Так в конце концов я добрался до города Флоренция, что в Италии. Я решил обосноваться тут на некоторое время, отчасти потому, что этот город мне весьма понравился, отчасти потому, что устал от бродячей жизни и теперь хотел отдохнуть. Я нанял лавку в квартале Санта-Кроче, а сам поселился неподалеку, в трактире, где мне отвели несколько чудесных комнат с террасой. В первый же день я по обыкновению велел разнести объявления, в которых сообщалось о моем прибытии и говорилось, что я торгую заморскими товарами и к тому же умею врачевать. Не успел я открыть свою лавку, как ко мне хлынули толпы народа, и, хотя цены у меня были немалые, продавал я гораздо больше других, ибо старался обходиться со своими покупателями услужливо и любезно. Я прожил во Флоренции с полным удовольствием уже четыре дня. Вечером я собрался запирать лавку и, как обычно, пошел проверить, сколько у меня осталось в банках мазей. Тут я обнаружил в одной маленькой баночке записку, которую сам я, как мне помнилось, туда не клал. Развернув записку, я прочитал ее. В ней содержалось приглашение явиться нынче, ровно в полночь, к мосту, который назывался Понте Веккьо, иначе — Старый мост. Я долго размышлял, кому понадобилось приглашать меня туда, но поскольку я не знал во Флоренции ни единой души, то предположил, что, наверное, меня хотят потихоньку отвести к какому-нибудь больному, как это уже бывало не раз. Вот почему я все же решил отправиться на встречу, но взял с собою на всякий случай саблю, которую когда-то подарил мне отец.

Незадолго до полуночи я вышел из дома и вскоре уже добрался до Старого моста. Там было безлюдно и пустынно, но я подумал, что надо все-таки дождаться, пока появится тот, кто меня сюда вызвал. Ночь выдалась холодной, светила яркая луна, я стоял и смотрел через перила на убегающие вдаль воды Арно, поблескивающие в лунном свете. На городских колокольнях пробило двенадцать, я оторвался от созерцания и тут увидел рядом с собой высокого человека, закутанного в красный плащ, краем которого он прикрывал себе лицо.

В первый момент я испугался оттого, что он так неожиданно возник передо мной, но тут же пришел в себя и обратился к нему с вопросом:

— Если это вы меня сюда вызвали, то скажите, зачем я вам понадобился.

Человек в красном повернул ко мне голову и медленно проговорил:

— Следуй за мною!

Мне стало немного не по себе при мысли, что я должен один идти куда-то за этим незнакомцем. Я остался стоять, где стоял.

— Нет, сударь, я с места не сдвинусь, пока вы не просветите меня, куда мы направляемся, — заявил я. — И соблаговолите открыть свое лицо, дабы я убедился в ваших добрых намерениях и увидел, что вы ничего против меня не замышляете.

Мои слова, однако, не произвели на человека в красном никакого впечатления.

— Дело твое, Залевк! Не хочешь идти, так оставайся! — ответил он, развернулся и пошел.

Гнев охватил меня.

— Вы думаете, я из тех, кто позволит всякому проходимцу издеваться над собой? — вскричал я. — Что же, я зря сюда притащился среди ночи по такому холоду?

В три прыжка я догнал его, ухватил за плащ и, закричав еще громче, взялся уже было за саблю, но плащ остался у меня в руке, а незнакомец скрылся за ближайшим углом. Гнев мой постепенно улегся — ведь у меня был плащ, и с его помощью я уж как-нибудь сумею разгадать тайну этого странного приключения, рассудил я.

Набросив плащ на плечи, я отправился восвояси. Когда же я уже почти подошел к своему дому, какая-то тень скользнула мимо меня, и я услышал совсем рядом чей-то шепот:

— Берегитесь, граф, сегодня ночью лучше ничего не предпринимать!

Я тут же обернулся, но неизвестный уже исчез, и я увидел на фоне сумрачных домов только силуэт какой-то фигуры, спешно удалявшейся от меня. Я, конечно, понял, что таинственный прохожий обознался и слова его относились не ко мне, а к тому человеку в плаще, но это не проливало света на всю историю. На другое утро я стал думать, что мне делать. Поначалу я склонялся к тому, чтобы просто дать объявление о находке, сделав вид, будто случайно нашел этот плащ, но тогда незнакомец мог прислать за ним кого-нибудь вместо себя и я лишился бы единственной ниточки, которая обещала привести меня к разгадке. Размышляя так, я внимательно разглядывал плащ. Он был сделан из тяжелого генуэзского бархата пурпурного цвета, оторочен каракулем и весь расшит золотом. Роскошный вид этой вещи навел меня на мысль испробовать одну хитрость, и я решил, не мешкая, исполнить свой план.

Я отнес находку к себе в лавку и выставил ее на продажу, но назначил непомерно высокую цену, такую, за которую у меня эту вещь никто бы никогда не взял. Моя задача была внимательно приглядываться ко всякому, кто проявит интерес к дорогому наряду. Образ того незнакомца, которого я хотя и мельком, но достаточно отчетливо увидел, когда он остался без плаща, запечатлелся у меня в памяти, и я не сомневался в том, что узнаю его среди тысячи других лиц. Нашлось немало желающих прицениться к плащу, который притягивал к себе всеобщее внимание необычайной красотой, но ни один из них даже отдаленно не напоминал того, кого я искал, и уж подавно никто не был готов выложить за этот мой товар огромную сумму в двести цехинов. Удивительно было то, что все, кого я ни спрашивал, можно ли найти во Флоренции другой такой плащ, в один голос заверяли, что такой красоты, такой тонкой и изящной работы в жизни не видели.

Дело уже было к вечеру, когда в лавку зашел молодой человек, которого я уже приметил раньше, — он приходил днем и предлагал за плащ немалые деньги, теперь же он выложил на прилавок кошель, набитый цехинами, и сказал:

— Клянусь небом, Залевк, я готов отдать последнее за этот плащ, даже если мне потом придется ходить с протянутой рукой!

С этими словами он тут же принялся отсчитывать монеты. Положение мое было безвыходным, ведь я выставил плащ на продажу только затем, чтобы заманить ночного незнакомца, а тут явился этот юный болван, готовый заплатить назначенную мной немыслимую цену. Но делать было нечего, и я уступил, довольный хотя бы тем, что получу хорошее возмещение за пережитые волнения. Молодой человек накинул плащ на плечи и пошел к выходу, но с порога вернулся, чтобы отдать мне записку, которую нашел в плаще.

— Залевк, тут какая-то бумажка, она мне ни к чему! — сказал он.

Ни о чем не подозревая, я равнодушно взял у него записку и скользнул взглядом по строчкам. Там было написано: «Нынче ночью, в известный час, принеси плащ к Старому мосту, получишь за него четыреста цехинов».

Я стоял как громом пораженный. Получалось, что я сам упустил свое счастье и вся моя затея ни к чему не привела! Недолго думая, я сгреб полученные двести цехинов, догнал молодого человека, купившего у меня плащ, и сказал:

— Заберите ваши цехины, любезный, и верните мне плащ, я передумал его продавать.

Поначалу молодой человек решил, что я просто шучу, но, когда он понял, что мне не до шуток, он разъярился от подобной наглости, обозвал меня дураком, и дело дошло в конце концов до потасовки. В драке я исхитрился все-таки отнять у него плащ и, довольный, собрался уже было пуститься наутек со своей добычей, но молодой человек успел позвать полицию и потащил меня в суд. Судья немало удивился такому делу и присудил вернуть плащ моему противнику. Я же принялся уговаривать юношу принять от меня двадцать, пятьдесят, восемьдесят или даже сто цехинов сверх его двух сотен, лишь бы только он отдал мне плащ. Чего я не сумел добиться просьбами, того добился деньгами. Он забрал мои цехины, я же снова стал обладателем плаща и, торжествуя, отправился домой, нисколько не смущаясь тем, что теперь прослыл на всю Флоренцию сумасшедшим. Но мне было совершенно все равно, что думают обо мне другие люди, я-то знал, что совершил хорошую сделку и внакладе не останусь.

С нетерпением ожидал я наступления ночи. Я вышел из дома в тот же час, что и вчера, и с плащом под мышкой направился к Старому мосту. С последним ударом полуночного колокола из темноты вынырнула какая-то фигура и двинулась ко мне. Я сразу же признал в нем вчерашнего незнакомца.

— Принес плащ? — спросил он меня.

— Да, сударь, — ответил я. — Но, между прочим, он обошелся мне в сотню цехинов наличными.

— Знаю, — проговорил тот. — Я дам тебе четыреста, получи.

Прислонившись к перилам моста, он принялся отсчитывать мне деньги. Ровно четыреста золотых! Как они переливались в лунном свете, радуя мое сердце, которое, увы, не подозревало, что это будет его последняя радость. Я сунул деньги в карман, и мне захотелось теперь получше разглядеть щедрого незнакомца, но его лицо было скрыто маской, сквозь прорези которой устрашающе сверкали темные глаза.

— Благодарю вас, сударь, за вашу щедрость, — проговорил я. — Скажите, что вы хотите получить от меня взамен. Но предупреждаю заранее, если вы затеяли что дурное, я вам не помощник.

— Не беспокойся, — ответил незнакомец, набрасывая плащ себе на плечи, — мне просто нужен врач, но не для больного, а для покойника.

— Как это?! — воскликнул я, не в силах скрыть свое изумление.

— Дело в том, что я прибыл вместе с сестрой из дальних краев, — начал он свой рассказ, пригласив меня знаком следовать за ним. — Мы поселились в доме одного из друзей нашей семьи. А вчера моя сестра скоропостижно скончалась от неведомой болезни, и родственники хотят завтра похоронить ее. Но по нашему давнему семейному обычаю все мы должны покоиться в фамильном склепе, и даже те, кто заканчивал свои дни в чужих землях, всегда доставлялись на родину — их бальзамировали и затем перевозили. Я готов оставить родственникам тело моей сестры, чтобы они предали его земле, но я должен привезти отцу хотя бы ее голову, дабы он в последний раз мог взглянуть на нее.

Этот обычай отсекать усопшим головы показался мне довольно диким, но я не осмелился возражать, боясь задеть чувства незнакомца. Поэтому я сказал, что бальзамирование для меня дело не новое и что я готов помочь ему. При этом я не удержался и спросил, зачем ему понадобилось обставлять все с такой таинственностью и почему это нужно делать обязательно ночью. Он объяснил мне, что днем родные могут помешать ему осуществить задуманное, поскольку считают его затею ужасной, но когда дело будет сделано, то им уже нечего будет сказать. Он, конечно, мог бы просто принести мне голову, но братские чувства не позволяют ему самому произвести эту операцию.

Тем временем мы приблизились к большому роскошному дому. Мой спутник сообщил мне, что это и есть цель нашей ночной прогулки. Миновав главный подъезд, мы завернули в боковые ворота, а затем вошли в дом через небольшую дверцу, которую незнакомец тщательно затворил за собой, и стали подниматься в полной темноте по узкой винтовой лестнице. Оттуда мы попали в тускло освещенный коридор, который привел нас в комнату с одной-единственной лампой под потолком.

Посреди комнаты стояла кровать, на которой лежала покойница. Мой провожатый отвернулся, желая скрыть подступившие слезы. Затем он велел мне приступить к делу, чтобы скорее кончить его, после чего тут же вышел вон.

Я достал инструменты, которые всегда брал с собой, когда меня вызывали к больным, и подошел к кровати. Мне видно было только лицо усопшей, но оно было таким прекрасным, что я невольно проникся глубочайшей жалостью к чудесному созданию. Темные волосы лежали длинными прядями, бледность покрывала щеки, глаза были закрыты. Я сделал сначала небольшой надрез, по всем правилам хирургического искусства. Потом я взял другой, более острый нож и перерезал горло. Но, о ужас! Покойница открыла глаза, но тут же сомкнула веки с глубоким вздохом, словно дух ее именно в это мгновение покинул безжизненное тело. Из раны хлынула потоком кровь, и тут я понял, что собственными руками только что убил несчастную. В том, что она теперь мертва, я нисколько не сомневался, ибо остаться в живых после такой раны было попросту невозможно. Несколько минут я стоял, оцепенев от ужаса. Что я натворил! Неужели незнакомец в красном меня обманул, или, быть может, бедняжка погрузилась в летаргический сон, а ее приняли за умершую? Последнее представлялось мне более вероятным. Но я решил не рассказывать брату о том, что если бы я не поторопился, то первого надреза хватило бы, чтобы пробудить ее ото сна, вернуть ее к жизни. Мне ничего не оставалось делать, как довести операцию до конца, но только я собрался отделить голову от туловища, как покойница вдруг снова застонала, судорога прошла по всему телу, потом она вытянулась и умерла. Ужас охватил меня, и я, дрожа от страха, бросился вон из комнаты. В коридоре, однако, стояла кромешная тьма — единственная лампа, похоже, погасла. Мой спутник бесследно исчез, и мне пришлось одному идти в потемках, двигаясь на ощупь, держась за стены, чтобы добраться до винтовой лестницы. На ослабевших ногах я кое-как спустился по ступенькам. Но и внизу не было ни души. Дверь оказалась незапертой, и я вдохнул полной грудью, когда наконец очутился на улице, выбравшись из этой обители, где я столкнулся с такой жутью. Подгоняемый страхом, я опрометью бросился к себе домой и там, рухнув на постель, зарылся в подушки, чтобы забыть то страшное злодейство, которое я учинил. Но сон не шел ко мне, и только под утро я кое-как сумел привести в порядок смятенные мысли. Я рассудил, что человек, вовлекший меня в это дело, которое, как я видел теперь, иначе как преступным назвать было нельзя, — этот человек едва ли станет заявлять на меня. Вот почему я решил не мешкая отправиться в лавку и сделать вид, будто ничего не произошло. Но тут, к моей печали, обнаружилось еще одно неприятное обстоятельство: я не мог найти ни своей шапки, ни пояса, ни инструментов и теперь не знал, то ли я забыл их в злополучной комнате, то ли растерял по дороге, когда бежал домой. Первое, к сожалению, казалось более вероятным, а это значит, что рано или поздно меня найдут и обвинят в убийстве.

В обычный час я открыл свою лавку. Первым явился сосед, который заглядывал ко мне каждое утро и любил поболтать.

— Слыхали, какая жуткая история случилась нынче ночью? — завел он разговор. Я прикинулся, будто ничего не знаю, не ведаю. — Как же так, — продолжал он, — весь город только об этом и говорит! Убили Бьянку, дочь губернатора, первую красавицу из всех красавиц Флоренции! А ведь еще вчера я видел ее такой веселой, когда она ехала в карете со своим женихом, — сегодня должны были играть свадьбу!

Каждое слово говорливого соседа было мне как ножом по сердцу. И эта пытка продолжалась целый день, ибо всякий покупатель норовил мне рассказать всю историю с начала, и от раза к разу она звучала все страшнее, но все эти истории не могли сравниться с тем ужасом, который довелось испытать мне самому. Около полудня ко мне в лавку пришел служащий городского суда и попросил удалить всех покупателей.

— Синьор Залевк, — обратился он ко мне, показывая вещи, которые я потерял, — это ваше?

Сначала я думал отпереться, но потом, когда увидел сквозь щель неплотно запертой двери хозяина трактира и других знакомых, которые могли бы свидетельствовать против меня, я решил не усугублять враньем мое и без того тяжелое положение и признался, что все эти вещи действительно принадлежат мне. Чиновник попросил следовать за ним и привел меня в большое здание, которое, как я скоро догадался, было тюрьмой. Там он оставил меня сидеть до поры до времени в отдельной комнате.

Пока я сидел в одиночестве, размышляя о случившемся, мне открылся весь ужас моего положения. Мысль о том, что я сделался убийцей, хотя и поневоле, не давала мне покоя. При этом я вполне отдавал себе отчет в том, что это блеск золота затмил мне разум, иначе я не угодил бы как последний слепец в расставленную ловушку. Прошло два часа после моего ареста, и вот за мной пришли. Меня повели куда-то вниз по лестнице, мы все спускались и спускались, пока наконец я не оказался в большом зале. Двенадцать человек, в основном все почтенного возраста, сидели вкруг длинного стола, покрытого черной тканью. На скамьях вдоль стен сидели самые именитые граждане Флоренции. На галерее толпились простые зеваки. Когда я подошел к черному столу, из-за него поднялся человек с мрачным скорбным лицом. Это был губернатор. Он обратился к собравшимся и сказал, что поскольку он, как отец убитой, не имеет права вершить суд, то уступает свое место старейшему сенатору. Им оказался глубокий старец, которому было лет девяносто, не меньше. Согбенный, с редкими седыми волосами на висках, он не утратил еще живого блеска в глазах, и голос его звучал твердо и уверенно. Первым делом он задал мне вопрос, готов ли я признаться в том, что совершил убийство. Я попросил выслушать меня и откровенно, без боязни, стараясь говорить ясно и внятно, рассказал о том, что сделал, и о том, что знал. Я видел, что губернатор, слушая мой рассказ, то бледнел, то краснел, а когда я закончил свое выступление, он вскочил с места и в ярости закричал:

— Мерзкий негодяй! Ты хочешь свалить на другого всю вину за преступление, которое совершил из одной только корысти!

Сенатор не дал ему договорить и указал на недопустимость такого вмешательства, раз уж он сам добровольно отказался от своего права, к тому же, добавил сенатор, еще не доказано, что я совершил преступление из корыстных побуждений, ведь губернатор сам показал, что из комнаты убитой ничего не пропало. Более того, продолжал старик, желательно, чтобы губернатор дал отчет о прежней жизни своей дочери, ибо только так можно выяснить, правду я говорю или нет. На этом он закончил первое заседание, дабы иметь возможность, как он сказал, до завтрашнего дня ознакомиться с бумагами покойной, которые обещал ему доставить отец, и, может быть, извлечь из них что-нибудь полезное. Меня отвели назад в тюрьму, где я провел остаток мучительного дня, от всей души мечтая только об одном — чтобы в ходе расследования все же обнаружилась хоть какая-то связь между убитой и человеком в красном. Полный надежды, я ступил на следующее утро под своды зала заседаний. На столе лежала связка писем. Старик-сенатор спросил, не мой ли это почерк. Я взглянул и понял — письма написаны той же рукой, что и обе записки, полученные мной. Но когда я сообщил о своем впечатлении сенаторам, мои слова оставили без внимания и заявили в ответ, что и письма, и записки не только могли быть, но и были составлены мною, потому что в конце каждого послания вполне отчетливо прочитывается подпись — «З», начальная буква моего имени. В посланиях же этих содержатся угрозы в адрес девушки и требования отменить назначенную свадьбу.

Похоже, губернатор успел предъявить суду какие-то неблаговидные сведения о моей персоне, потому что в этот день со мной обходились гораздо более строго и предвзято. Чтобы оправдаться, я сослался на некоторые бумаги, которые должны быть у меня в квартире, но мне сказали, что там уже искали, но ничего не нашли. Так к концу этого дня заседаний всякая надежда оставила меня, а когда на следующее утро меня снова привели в зал, мне осталось только выслушать приговор, согласно которому вина моя в совершении преднамеренного убийства считалась доказанной и я приговаривался к смертной казни. Вот как все обернулось. Разлученный со всем, что мне было дорого на этой земле, вдали от родины, безвинно осужденный, я должен был погибнуть во цвете лет от руки палача.

Вечером этого дня, когда решилась моя судьба, я сидел в одиночестве в своем узилище. Надежда угасла, и мысли мои были обращены только к смерти. Вдруг дверь моей темницы отворилась, и на пороге возник какой-то человек, который долго рассматривал меня в полном молчании.

— Не думал я, что нам придется свидеться в таких обстоятельствах, Залевк, — проговорил он.

В тусклом свете лампы я сначала не узнал вошедшего, но его голос пробудил во мне воспоминания, и я понял, что передо мной Валетти, один из тех немногочисленных друзей, которыми я обзавелся во время обучения в Париже. Он сказал мне, что случайно оказался во Флоренции, где живет его отец, человек почтенный и всеми уважаемый, и тут до него дошли слухи об истории, приключившейся со мной, вот почему он решил навестить меня и услышать от меня самого, как могло такое случиться, что я оказался виновником столь тяжкого преступления. Я рассказал ему все от начала до конца. Мой рассказ, похоже, показался ему совершенно невероятным, и он снова приступил к расспросам, заклиная открыть ему, единственному другу, всю правду, чтобы я мог покинуть этот мир с чистой совестью, не отягощенной ненужной ложью. Я поклялся ему всем святым, что все сказанное мной — истинная правда и что я не знаю за собой никакой другой вины, кроме той, что я, ослепленный блеском золота, с такою легкостью поверил в небывальщину, преподнесенную мне незнакомцем.

— Выходит, ты вовсе и не знал Бьянку? — спросил мой друг.

Я заверил его, что в жизни не видал никакой Бьянки. Тогда Валетти рассказал мне, что все это дело окутано большой тайной, что губернатор очень торопил с вынесением мне приговора и что в городе теперь ходят слухи, будто я давно уже был знаком с Бьянкой и убил ее из мести, потому что она собралась выходить замуж за другого. Выслушав все это, я заметил, что последнее вполне может относиться к человеку в красном плаще, но у меня нет никаких доказательств, которые подтверждали бы его причастность к этому преступлению. Валетти обнял меня, обливаясь слезами, и пообещал сделать все, что в его силах, чтобы, по крайней мере, спасти мне жизнь. Надежда была слабой, но я знал, что мой друг человек умный и сведущий в законах и что он предпримет все возможное для моего спасения. Два долгих дня я пребывал в полном неведении, и вот наконец ко мне пришел Валетти и сказал:

— Я принес утешительное известие, хотя страдания тебе все равно не избежать. Тебя оставят в живых и отпустят на свободу, но лишат одной руки.

Глубоко тронутый, я с чувством поблагодарил друга за то, что он спас мне жизнь. Валетти рассказал мне, что поначалу губернатор ни за что не хотел возвращаться к этому делу, считая его закрытым, но потом, боясь, вероятно, показаться несправедливым, все же согласился и распорядился так: если в хрониках Флоренции найдется похожий случай, то надлежит назначить такое же наказание, какое было назначено тогда. Мой друг вместе со своим отцом с утра до ночи изучали старинные книги, пока наконец не натолкнулись на один случай, который во всем совпадал с моим. Тогдашний приговор гласил: в наказание за совершенное деяние отсечь осужденному левую руку, конфисковать все его имущество, а его самого на веки вечные выдворить из страны. Такое же наказание, по словам моего друга, грозило теперь и мне, а стало быть, следовало приготовиться к мучительной процедуре. Я не стану вам рассказывать в подробностях, что я пережил в этот страшный час моей жизни, — как меня вывели на площадь, как я положил руку на плаху и кровь фонтаном брызнула из раны, обдав меня с ног до головы!

Валетти взял меня к себе в дом на то время, пока я не поправлюсь, а потом щедро снабдил меня деньгами в дорогу, ибо все с таким трудом заработанное мной забрал себе суд. Я отправился из Флоренции на Сицилию, чтобы уже оттуда с первым кораблем отплыть в Константинополь. Там я рассчитывал жить на деньги, которые оставил на хранение своему другу. Приехав, я попросился пожить у него, он же, к моему удивлению, спросил, отчего я не хочу поселиться в своем собственном доме! Друг рассказал мне, что какой-то неизвестный человек купил на мое имя целый особняк в греческом квартале и объявил соседям о моем скором прибытии. Вместе с другом я поспешил туда и был радостно встречен всеми моими знакомыми. Тут же ко мне подошел один старик-купец и вручил письмо, оставленное для меня тем самым человеком, который приобрел предназначавшийся для меня дом.

Я прочел: «Залевк! Две руки готовы трудиться без устали, дабы ты ни в чем не чувствовал стеснения оттого, что лишился одной. Дом, который ты видишь, со всем находящимся в нем добром принадлежит тебе, и каждый год ты будешь получать столько, сколько нужно для того, чтобы войти в круг самых богатых людей в твоей стране. Прости того, кто несчастнее тебя». Я уже догадывался, кто написал это письмо, но решил уточнить у купца, который сказал мне, что человек, который приходил к нему, был, судя по всему, из франков и одет он был в красный плащ. Этого мне было довольно, и я вынужден был признать, что у моего незнакомца еще сохранились остатки благородства. В моем новом доме все было устроено наилучшим образом, а кроме того, мне еще досталась и лавка с чудесными товарами, каких у меня никогда не водилось. С тех пор прошло уж десять лет. Я продолжал разъезжать по свету по торговым делам, скорее по привычке, чем по необходимости, но в той стране, где меня постигло несчастье, я больше никогда не бывал. Каждый год я получаю с той поры по тысяче золотых, и я, конечно, радуюсь тому, что тот несчастный оказался человеком благородным, но я также знаю, что никакими сокровищами ему не искупить душевной муки, которая будет терзать меня до конца дней моих, ибо картина страшного убийства несчастной Бьянки навеки запечатлелась в моей памяти.

Залевк, греческий купец, закончил свой рассказ. С большим сочувствием слушали все его историю, особенно взволновала она чужеземца, судя по тому, как он время от времени тяжело вздыхал, а в какой-то момент, так показалось, во всяком случае, Мулею, на глазах у него навернулись слезы. Долго еще купцы обсуждали услышанное.

— И вы не испытываете ненависти к этому незнакомцу, из-за подлости которого лишились благороднейшей части тела и чуть даже не расстались с жизнью? — спросил чужеземец.

— Бывали, конечно, прежде минуты, когда я в сердце своем хулил его перед Богом за то, что он причинил мне такое горе и отравил всю жизнь, — ответил грек, — но я обрел утешение в вере отцов, по заветам которой и врагов своих надлежит любить. К тому же участь его незавидна — он ведь несчастнее меня.

— Вы благородный человек! — воскликнул чужеземец и, растроганный, пожал Залевку руку.

Тут появился начальник стражи и прервал их беседу. С озабоченным лицом вошел он в шатер и сказал, что надо быть начеку, потому что на этом участке пути нередко совершаются нападения на караваны, и добавил, что его дозорные вроде бы заметили вдалеке отряд всадников.

Услышав это известие, купцы немало встревожились, и только Селим, чужеземец, удивился охватившему всех беспокойству, заметив, что нет никаких причин для волнений при такой хорошей охране, которая уж как-нибудь справится с горсткой арабов-разбойников.

— Все это так, мой господин, — ответил на это начальник стражи, — и если бы речь шла только о простых бандитах, орудующих в здешних местах, то можно было бы не беспокоиться, но с некоторых пор тут объявился грозный Орбазан, а это уже не шутки, и нужно быть настороже.

Чужеземец поинтересовался, кто такой этот Орбазан, и Ахмет, старый купец, ответил ему:

— В народе рассказывают всякое об этом загадочном человеке. Кто-то считает его существом сверхъестественным, наделенным волшебной силой, ибо он в одиночку может уложить пять-шесть человек, как уже не раз бывало; другие думают, что он из франков — отчаянный смельчак, которого несчастливая судьба забросила в эти края, но, как бы то ни было, ясно одно — он гнусный душегуб и грабитель.

— Вы не вправе так говорить, — возразил на это Лезах, один из купцов. — Даже если он и разбойник, он все равно человек благородный, и доказательство тому то, как он обошелся с моим братом, о чем я готов вам рассказать. Он держит в строгом подчинении своих соплеменников, и до тех пор, пока они кочуют тут по пустыне, никакое другое племя не рискует сюда соваться. При этом он не занимается грубым разбоем, как другие, а только взимает с караванов дань, и кто добровольно соглашается платить, тот может беспрепятственно продолжать свой путь, ничего не боясь, ибо здесь, в пустыне, распоряжается всем один только Орбазан.

Так беседовали путешественники, сидя в шатре, а в это время среди стражников, охранявших лагерь, поднялась тревога. На некотором отдалении от стоянки, приблизительно в получасе пути, показался значительный отряд вооруженных всадников, который, похоже, двигался прямо сюда. Вот почему один из караульных поспешил в шатер и сообщил, что надо быть готовым к нападению. Купцы принялись обсуждать, как им быть — то ли выдвинуться навстречу противнику, то ли остаться на месте в ожидании атаки. Ахмет и двое пожилых купцов склонялись к последнему, горячий Мулей и Залевк настаивали на первом и обратились к чужеземцу с просьбой поддержать их. Тот же невозмутимо вытащил из-за пояса синий платок с красными звездами, привязал его к копью и велел рабу водрузить самодельный флаг на шатер; он ручается головой, сказал чужеземец, что всадники, когда увидят этот флаг, спокойно проедут мимо и никого не тронут. Мулей не верил в успех этой затеи, но раб все же установил копье на верхушке шатра. Между тем все находившиеся в лагере успели вооружиться и теперь в напряженном ожидании смотрели на приближающийся отряд. Но тут вдруг всадники, заметив, вероятно, выставленный знак, совершенно неожиданно изменили направление и, обогнув лагерь, поскакали в другую сторону.

Путешественники остолбенели от удивления и только переводили взгляд с удаляющихся всадников на гостя и обратно. Гость же стоял невозмутимо возле шатра, будто ничего особенного не произошло, и смотрел вдаль. Наконец Мулей прервал общее молчание.

— Кто ты, могущественный чужеземец, по одному знаку которого отступают дикие кочевники пустыни? — воскликнул он.

— Вы переоцениваете мое могущество, — ответил Селим Барух. — Я захватил этот платок, когда бежал из плена; что означает сей знак, я и сам не знаю, знаю только, что он надежно охраняет всякого, кто путешествует с ним.

Купцы возблагодарили гостя, назвав его настоящим спасителем. Отряд всадников и в самом деле был по численности столь велик, что караван едва ли сумел бы отбиться.

С легким сердцем все отправились отдыхать, а когда солнце склонилось к горизонту и легкий вечерний ветерок подул над песчаной равниной, караван снялся с места и продолжил свой путь.

На другое утро они снова разбили лагерь, расположившись в том месте, откуда оставался всего лишь день ходу до края. Когда же все по обыкновению собрались в большом шатре, купец Лезах первым взял слово:

— Вчера я сказал вам, что страшный Орбазан — человек благородный. Позвольте же мне сегодня рассказать вам в подтверждение этому историю о судьбе моего брата. Отец мой был кади в Акаре. И было у него трое детей. Я — самый старший, мои брат и сестра были намного младше. Когда мне исполнилось двадцать, меня призвал к себе один из братьев моего отца. Он объявил меня наследником всего своего имущества при условии, что я до самой его смерти останусь при нем. Однако ему суждено было прожить еще много лет, так что я смог вернуться на родину только два года назад и ничего не знал о том, какая ужасная участь постигла тем временем мою семью и как по милости Аллаха все разрешилось счастливым образом.

Спасение Фатимы

Мой брат Мустафа был всего на два года старше моей сестры Фатимы. Они горячо любили друг друга и вместе старались сделать все возможное, чтобы облегчить нашему немощному отцу бремя его лет. В день шестнадцатилетия Фатимы брат устроил ей праздник. Он велел созвать всех ее подруг, накрыл в отцовском саду богатый стол с изысканнейшими яствами, а вечером пригласил их на морскую прогулку, для чего заранее нанял лодку и по-праздничному украсил ее. Фатима и ее подруги с радостью согласились, ибо вечер выдался чудесный, а с моря в такой час открывался прекрасный вид на город. Девушкам так понравилось кататься на лодке, что они уговорили моего брата выйти подальше в море. Мустафа согласился на это скрепя сердце — ему не хотелось удаляться от берега, потому что несколько дней назад в здешних водах были замечены корсары. Недалеко от города девушки приметили скалистый мыс, уходивший в море, и захотели добраться до него, чтобы оттуда посмотреть, как солнце будет погружаться в воду. Когда они обогнули мыс, то увидели совсем рядом другую лодку, в которой сидели вооруженные люди. Предчувствуя недоброе, брат приказал гребцам тут же повернуть обратно и грести к берегу. И действительно, предчувствие не обмануло его, ибо другая лодка пустилась за ними вдогонку и благодаря тому, что на ней было больше гребцов, скоро уже обогнала их, а затем встала так, чтобы преградить собой путь к берегу. Когда девушки осознали, какая опасность им грозит, они вскочили со своих мест и принялись кричать и плакать. Напрасно Мустафа пытался успокоить их, напрасно уговаривал не устраивать переполоха, ибо от этого лодка того и гляди перевернется. Его никто не слушал, и дело кончилось тем, что, когда нападавшие подошли совсем близко, девушки от страха все сгрудились на корме и лодка все-таки перевернулась. Между тем появление чужого судна не прошло незамеченным для тех, кто наблюдал за морем с берега ввиду ходивших тревожных слухов об объявившихся тут корсарах, вот почему, заметив подозрительные маневры чужаков, несколько лодок немедленно вышли на помощь нашей. Они подоспели в последнюю минуту, чтобы выудить из воды утопающих. В сумятице неприятельская лодка сумела ускользнуть, а на наших двух лодках, принявших на борт пострадавших, все еще царила неразбериха, ибо было неясно, всех ли удалось спасти. Только когда обе лодки сошлись, выяснилось, что все на месте — все, кроме моей сестры и одной из ее подруг! Кроме того, обнаружилось, что среди пассажиров одной из лодок затесался какой-то чужак. Мустафа как следует пригрозил ему, и тот сознался, что он из команды неприятельского корабля, который стоит на якоре в двух милях отсюда на восток, и что его товарищи, спасаясь бегством, бросили его, пока он помогал вылавливать девушек из воды; он также подтвердил, что видел собственными глазами, как двух девушек нападавшие забрали с собой.

Горе моего старика-отца не знало пределов, но и Мустафа был совершенно убит — мало того что он потерял свою горячо любимую сестру и винил себя за постигшее ее несчастье, он лишился еще и другого дорогого ему человека — ведь подруга Фатимы, разделившая с ней ее горькую участь, была назначена ему в жены, и только наш отец еще ничего не знал о том. Мустафа боялся открыться ему, ибо ее родители, давшие свое согласие на этот брак, были люди бедные и к тому же низкого происхождения. Отец же мой отличался строгостью. Оправившись через некоторое время от скорбных переживаний, он призвал к себе Мустафу и сказал:

— Из-за твоей глупости я лишился на старости лет последнего утешения и радости моих очей. Ступай прочь с глаз моих на веки вечные! Проклинаю тебя и все твое потомство! Только когда вернешь Фатиму, отцовское проклятие будет снято с тебя!

Такого поворота мой бедный брат, конечно, не ожидал, он и сам уже твердо решил отправиться на поиски сестры и ее подруги и только думал просить у отца благословения, но вместо благословения получил проклятие, и с этим бременем ему предстояло отправиться в путь. Но если еще недавно он был совершенно раздавлен горем, то теперь, перед лицом всех этих несчастий, незаслуженно выпавших на его долю, он воспрял духом и был готов принять любые испытания.

Он пошел к пленному пирату, чтобы выспросить у него, куда следовал корабль, и узнал, что разбойники промышляют торговлей невольниками, которых они обычно привозят в Балсору, известную своим большим невольничьим рынком.

Когда Мустафа вернулся домой, чтобы собраться в путь, отец, похоже, уже остыл от гнева, ибо он передал Мустафе кошель золотых, чтобы тот в дороге не испытывал нужды. Мустафа же простился, обливаясь слезами, с родителями Зораиды — так звали его возлюбленную невесту — и отправился в Балсору.

Добираться до Балсоры ему пришлось по суше, поскольку не нашлось ни одного корабля, который бы в эту пору собирался туда. Мустафа старался пройти за день как можно больше, чтобы не опоздать и прибыть в город вслед за разбойниками. Конь у него был хороший, поклажи никакой, так что он рассчитывал дней за шесть одолеть весь путь до Балсоры. Но вечером четвертого дня на пустынной дороге на него напали невесть откуда взявшиеся три всадника. Увидев, что они хорошо вооружены и к тому же все трое по виду крепкие и сильные, Мустафа крикнул им, что сдается, надеясь, что они позарились на коня и деньги и просто так убивать его не станут. Нападавшие соскочили на землю, связали ему ноги, протянув веревки под брюхом его лошади, которую они теперь держали за поводья, после чего снова расселись по коням и, взяв пленника в середину, пустились вскачь, не произнеся при этом ни единого слова.

Глухое отчаяние терзало Мустафу, проклятие отца, похоже, начало сбываться — как же ему, несчастному, спасти сестру и Зораиду, если он лишился всяких к тому средств и разве что своей жалкой жизнью может заплатить за их освобождение. Не меньше часа Мустафа скакал так под конвоем своих молчаливых спутников, когда они наконец свернули в небольшую долину. По склонам тут росли высокие деревья, зеленели лужайки с шелковистой травой, посередине бежал веселый ручеек — все приглашало к отдыху. И действительно, вскоре Мустафа увидел пятнадцать-двадцать шатров, разбитых здесь. Возле них стояли, привязанные к колышкам, верблюды и красавцы-кони. Из одного шатра доносились веселые звуки цитры, которой вторили два приятных мужских голоса. Мой брат подумал, что едва ли эти люди, выбравшие себе для привала столь привлекательное местечко, могут замыслить против него какое-нибудь зло, и потому без страха последовал за своими провожатыми, когда те, освободив его от пут, знаками велели ему сойти с коня и препроводили в шатер, который отличался от других большими размерами и оказался внутри весьма красивым, даже можно сказать — изысканным. Роскошные, шитые золотом подушки, ковры ручной работы, позолоченные курильницы — все это в ином месте могло бы служить признаком богатства и благополучия, здесь же говорило скорее об алчности дерзких грабителей. На одной из подушек восседал маленький старичок, лицо его было уродливым, кожа смуглая, лоснящаяся, в отвратительных чертах его, в морщинах вокруг глаз и рта читалась хитрость, соединенная с коварством, и все это, вместе взятое, придавало ему вид безобразный и отталкивающий. Он явно старался изо всех сил напустить на себя важности, но Мустафа довольно скоро догадался, что не для этого старца шатер убрали с такой роскошью, и по разговору своих похитителей понял, что не ошибся.

— Где атаман? — спросили они старика.

— Отправился на ближнюю охоту, — ответил тот. — А меня поставил на это время своим заместителем.

— Это он плохо придумал, — сказал один из похитителей. — Надо бы скорее решать, что делать с этим псом поганым, то ли убить, то ли заставить платить выкуп, но это уж точно не твоего ума дело.

Старикашка, стараясь не терять достоинства, поднялся с подушек и попытался, встав на цыпочки, дотянуться рукой до уха обидчика, чтобы отвесить ему оплеуху, но, как он ни старался, у него ничего не получилось, так что он с досады принялся осыпать смутьянов громкой бранью. Те тоже в долгу не остались, и скоро уже весь шатер сотрясался от их диких воплей. Но тут вдруг чья-то невидимая рука откинула полог шатра, и на пороге появился высокий, статный человек, молодой и прекрасный, как персидский принц. Его одежда и оружие отличались простотой и скромностью, только богато отделанный кинжал и сверкающая сабля обращали на себя внимание, но еще большее впечатление производил его строгий взгляд и благородные повадки, которые внушали глубокое почтение, не вызывая при этом страха.

— Кто посмел затевать склоку в моем шатре? — возвысил он голос, обращаясь к перепуганным спорщикам.

Ответом было молчание. Наконец один из тех, кто привел сюда Мустафу, рассказал о том, как все вышло. Тот, кого они величали атаманом, побагровел от гнева.

— Когда это было, чтобы я назначал тебя своим заместителем, Хасан? — грозно спросил он старикашку.

Тот прямо съежился от страха, так что стал казаться еще меньше, чем был, и бочком, бочком посеменил к выходу. Атаман дал ему напоследок хорошего пинка, и самозванец кубарем выкатился из шатра.

Когда старик исчез, разбойники, похитившие Мустафу, подвели его к хозяину шатра, который тем временем удобно устроился на подушках.

— Вот тот, кого ты велел поймать!

Долго смотрел атаман на пленника, а потом сказал:

— Паша зулиэйкский, твоя совесть подскажет тебе, почему ты стоишь перед Орбазаном.

Услышав это, мой брат пал ниц и молвил:

— О господин! Ты, верно, обознался. Я бедный несчастный странник, а не паша, которого ты разыскиваешь!

Все находившиеся в шатре немало удивились таким речам. Хозяин шатра, однако, отвечал на это:

— Сколько ни прикидывайся, тебе это не поможет, потому что есть люди, которые прекрасно знают тебя, и я тебе их сейчас покажу, — сказал он и приказал доставить Зулейму.

Через некоторое время в шатер ввели старуху, которая на заданный ей вопрос, признает ли она в моем брате пашу зулиэйкского, тотчас же ответила: «Да!» — и поклялась могилой пророка, что он и есть паша, и никто другой.

— Видишь, презренный, как легко тебя вывести на чистую воду! — гневно проговорил атаман. — Ты настолько гадок, что я не стану даже марать свой кинжал твоей кровью — слишком много чести! Я привяжу тебя к хвосту своего коня и завтра, когда взойдет солнце, отправлюсь в лес и буду скакать до тех пор, пока солнце не зайдет за холмами Зулиэйки!

Тут мой бедный брат совершенно пал духом.

— Вот оно, суровое проклятие моего отца, которое обрекает меня теперь на позорную смерть! — воскликнул он в слезах. — Прощай, сестра моя родная, и ты, дорогая Зораида, — не видать вам спасения!

— Хватит прикидываться невинной овечкой, все равно никого не разжалобишь! — прервал его стенания один из разбойников, связывая ему руки за спиной. — Убирайся вон из шатра! А то гляди, как наш атаман уже кривится да посматривает на кинжал. Давай шевелись, если хочешь прожить еще ночь!

Разбойники собрались уже было вывести моего брата из шатра, но столкнулись при входе с тремя другими, которые тычками гнали перед собой еще одного пленного. Войдя в шатер, они сказали:

— Мы привели тебе пашу, как ты приказывал! — сообщили они и подвели пленника к атаману, восседавшему на подушках.

При этих обстоятельствах брат мой смог хорошо рассмотреть невольника, предъявленного атаману, и отметил поразительное сходство между ним и собой, только лицо у того было посмуглее и борода чернее.

Атаман, похоже, весьма удивился появлению нового пленника.

— Кто же из вас настоящий паша? — спросил он, переводя взгляд с моего брата на смуглолицего человека.

— Если тебе нужен паша Зулиэйки, то это я! — горделиво ответил похожий на меня пленник.

Атаман посмотрел на него долгим суровым взглядом и дал знак увести пашу, не сказав при этом ни слова.

После того как его приказание было исполнено, он подошел к моему брату, самолично разрезал кинжалом веревки, связывавшие ему руки, и жестом пригласил его сесть рядом с собой на подушках.

— Мне очень жаль, чужеземец, — проговорил он, — что я принял тебя за того негодяя. Так уж вышло — волею небес неисповедимый случай отдал тебя в руки моих братьев именно в тот час, в который назначено было погибнуть нечестивцу.

Брат мой попросил об одной-единственной милости — позволить ему не мешкая продолжить путь, ибо всякое промедление может оказаться для него губительным. Атаман захотел узнать, какие такие спешные дела заставляют его так торопиться, а когда Мустафа рассказал ему обо всем, он принялся уговаривать брата переночевать тут, чтобы и самому отдохнуть, и коню передышку дать, и пообещал, что завтра покажет ему короткий путь, по которому он за полтора дня легко доберется до Балсоры. Брат согласился, после чего ему преподнесли чудесные угощения, отведав которых он улегся спать в атаманском шатре и проспал тихо-мирно до самого утра.

Проснувшись, он обнаружил, что в шатре никого нет, только снаружи раздавались чьи-то голоса — судя по всему, это атаман разговаривал с темнолицым старикашкой. Прислушавшись к их разговору, брат с ужасом понял, что вредный карлик пытается склонить атамана к тому, чтобы убить пришельца, ибо если его отпустить, говорил старик, то он непременно всех их выдаст.

Мустафа догадался, что карлик зол на него за унижение, причиной которого он стал поневоле. Атаман, похоже, колебался.

— Нет, — произнес он после минутного молчания. — Он мой гость, а долг гостеприимства для меня священен. К тому же он не похож на человека, который побежит нас выдавать.

Сказав так, он откинул полог шатра и вошел внутрь.

— Мир тебе, Мустафа! — поприветствовал атаман своего гостя. — Приглашаю тебя угоститься утренним напитком, а затем собирайся в путь!

Атаман протянул брату чашу с шербетом. Подкрепившись, они взнуздали коней, и Мустафа вскочил в седло с легким сердцем — признаться, с гораздо более легким, чем когда он прибыл сюда. Вскоре уже лагерь остался позади, и они поскакали широкой тропой, которая вела через лес. Атаман рассказал моему брату, что тот паша, которого они вчера поймали, клятвенно обещал никого не трогать, если кто-то из людей атамана ступит на принадлежавшие паше земли. Но вот несколько недель назад он захватил одного из самых храбрых их товарищей и, предав его страшным пыткам, повесил. Они долго выслеживали коварного пашу, и теперь пришел его смертный час. Мустафа побоялся что-то возразить на это, радуясь про себя тому, что остался цел и невредим.

На окраине леса атаман придержал коня, объяснил брату, как ему ехать дальше, и, протянув руку на прощание, сказал:

— Мустафа, волею причудливого случая ты оказался гостем разбойника Орбазана. Я не стану просить тебя молчать обо всем, что ты видел и слышал. Тебе пришлось изведать смертный страх, и я в долгу перед тобой за причиненную тебе несправедливость. Прими на память сей кинжал, и, коли тебе когда-нибудь понадобится помощь, пошли его ко мне, и я сразу же поспешу к тебе на подмогу. Возьми и этот кошель, он может пригодиться тебе в путешествии.

Брат поблагодарил его за такое великодушие, взял кинжал, но от кошелька решительно отказался. Орбазан еще раз пожал ему руку, бросил кошель на землю и стрелою пустился прочь, тут же исчезнув в глубине леса. Когда Мустафа понял, что ему уже ни за что не догнать атамана, он сошел с коня, чтобы поднять с земли кошелек, и в испуге отпрянул, увидев, сколь велика щедрость гостеприимного разбойника, одарившего его, как оказалось, несметным богатством. Он возблагодарил Аллаха за счастливое спасение, уповая на Его милосердие и к благородному разбойнику, после чего в хорошем расположении духа продолжил свой путь в Балсору.

Лезах умолк и выжидающе посмотрел на Ахмета, пожилого купца.

— Если все так, как ты рассказываешь, — проговорил тот, — то я готов переменить мое мнение об Орбазане, ибо с братом твоим он и вправду обошелся хорошо.

— Да, он показал себя как истинный мусульманин! — воскликнул Мулей. — Но я надеюсь, что на этом твоя история не кончается! Думаю, всем присутствующим не терпится узнать, что было дальше с твоим братом и сумел ли он в конце концов спасти Фатиму, твою сестру, вместе с красавицей Зораидой.

— Ну, раз вам не наскучило слушать меня, я с удовольствием продолжу, — согласился Лезах, — ибо моему брату, надо сказать, пришлось пережить еще немало удивительных приключений.

На седьмой день пути к полудню Мустафа добрался до городских ворот Балсоры. Едва устроившись в ближайшем караван-сарае, он кинулся расспрашивать, когда откроется невольничий рынок, который здесь проводился раз в году. К своему несказанному ужасу, он услышал в ответ, что рынок уже закрылся два дня назад, и значит он опоздал. Все, с кем он разговаривал, искренне сочувствовали ему и утверждали в один голос, что, опоздав, он много потерял, потому что в самый последний день привели двух невольниц — необыкновенных красавиц, просто глаз не оторвать. Покупатели за них прямо в драку лезли, так что в результате они были проданы по немыслимой цене, которая оказалась по карману только их теперешнему хозяину. Брат попросил рассказать ему подробнее о красавицах, и вскоре у него не осталось ни малейшего сомнения, что речь идет о несчастных девушках, которых он искал. Он узнал, что человек, купивший их, живет в сорока часах пути от Балсоры и что зовут его Тиули-Кос; узнал он и то, что человек этот знатный, богатый, но уже в летах и что прежде он был кападун-пашой при султане, теперь же, имея несметное состояние, удалился на покой.

Мустафа хотел было сразу вскочить на коня и пуститься вдогонку за Тиули-Косом, который по всем расчетам мог опередить его не больше чем на один день. Но, осознав, что в одиночку ему с таким могущественным противником не справиться и отбить добычу явно не удастся, он решил придумать какой-нибудь другой план, и скоро уже такой план сложился у него в голове. Сходство с зулиэйкским пашой, едва не стоившее ему жизни, навело его на мысль воспользоваться этим именем, чтобы проникнуть в дом Тиули-Коса и попытаться спасти бедных пленниц. Он тотчас же нанял слуг и лошадей, на что пустил деньги, подаренные Орбазаном, которые пришлись тут весьма кстати, заказал себе и слугам богатые платья и отправился в путь к замку Тиули-Коса.

Через пять дней он добрался до цели. Замок располагался в чудесной долине и был окружен высокими стенами, которые почти скрывали все находившиеся за ними строения. Прибыв на место, Мустафа первым делом покрасил волосы и бороду в черный цвет и намазал лицо коричневатым соком особого растения, чтобы выглядеть таким же смуглым, как тот паша. После этого он выслал в замок одного из слуг просить о ночлеге от имени зулиэйкского паши. Слуга скоро вернулся, а вместе с ним явились четверо рабов в красивых одеждах, они взяли коня Мустафы под уздцы и проводили его во двор замка. Там они помогли гостю сойти с коня, и четверо других рабов повели мнимого пашу по широкой мраморной лестнице в покои Тиули.

Тот оказался человеком в летах, но большим весельчаком, он принял моего брата с большим почетом и угостил его самыми вкусными яствами, какие только умел готовить его повар. После трапезы Мустафа затеял с хозяином беседу и, слово за слово, перевел разговор на новых невольниц. Тиули принялся расхваливать их необыкновенную красоту и только посетовал, что уж больно красавицы печальны, хотя он был уверен, что эта печаль скоро рассеется. Брат мой был весьма доволен оказанным ему приемом и отправился на покой, исполненный самых радужных надежд.

Он проспал не более часа, как вдруг его разбудил свет от лампы, бивший ему прямо в глаза. Мустафа вскочил и решил, что все это ему только снится — перед ним стоял тот самый темнолицый карлик, которого он видел в шатре Орбазана, в руках старикашка держал лампу и мерзко ухмылялся. Мустафа ущипнул себя за руку, потеребил нос, желая убедиться, что не спит, но гадкое видение никуда не исчезло.

— Что тебе надо в моей спальне?! — возмутился Мустафа, оправившись от удивления.

— Я бы не советовал вам поднимать большой шум, — отвечал карлик. — Мне известно, зачем вы явились сюда, и вашу дражайшую физиономию я тоже узнал, хотя, признаться, и я бы, наверное, легко обманулся, если бы сам лично не присутствовал при казни паши. Теперь же я пришел, чтобы обсудить с вами одно дельце.

— Скажи сначала, как ты тут очутился, — воскликнул Мустафа, кипя от ярости, что его обман раскрылся.

— Отчего же не сказать, скажу, — согласился карлик. — Я рассорился с атаманом, и мне пришлось бежать. Но рассорились мы с ним из-за тебя, Мустафа, за это ты должен отдать мне свою сестру в жены, а я помогу вам выбраться отсюда. Откажешься — я пойду к своему новому хозяину и поведаю ему, что за паша у нас тут объявился.

Мустафа пришел в ужас от этих слов, его душила ярость — он уже был так близок к заветной цели, а тут явился этот мерзкий урод, чтобы все испортить. Он не видел иного способа спасти свой план, как прикончить гадину. Мустафа соскочил с постели и бросился к старикашке, но тот, готовый, видимо, к такому повороту событий, уронил лампу на пол, свет погас, и вредный карлик, сумевший увернуться в темноте, принялся голосить во всю мочь, призывая на помощь.

Что делать? Теперь Мустафе уже было не до спасения бедных пленниц, в пору бы самому ноги унести. Он кинулся к окну, чтобы посмотреть, нельзя ли выпрыгнуть наружу, но нет — до земли было довольно далеко, и к тому же потом еще предстояло перелезть через высокую стену. Так он стоял у окна, размышляя, как же отсюда выбраться, и вдруг услышал множество голосов, которые явно приближались к его комнате — и вот они уже у самой двери! Недолго думая, он схватил свой кинжал, сгреб в охапку одежду и в отчаянии прыгнул в окно. Приземление было хотя и весьма чувствительным, но вполне удачным, он ничего себе не переломал и потому тут же вскочил на ноги, подбежал к стене, огораживающей двор, перемахнул через нее, к изумлению своих преследователей, и был таков. Он мчался во весь дух без остановки, пока не добежал до какого-то лесочка, где и рухнул в полном изнеможении. Теперь нужно было понять, как действовать дальше.

Коней и слуг ему пришлось бросить на произвол судьбы, зато все деньги были при нем, надежно спрятанные в кушаке.

Его изобретательный ум подсказал ему вскоре новый путь к спасению. Он пошел лесом дальше, пока не набрел на какую-то деревню, где купил по дешевке лошадь, на которой в скором времени доехал до ближайшего города. Там он принялся расспрашивать, где найти хорошего доктора, и ему посоветовали одного старика, рекомендовав его как весьма опытного лекаря. За несколько золотых после некоторых уговоров тот все же согласился выдать Мустафе особые лекарства: одно из них погружало человека в мертвецкий сон, другое — моментально, как рукой снимало этот сон. Заполучив желанное снадобье, Мустафа купил себе длинную накладную бороду, черную мантию и множество разных банок-склянок, так что теперь мог вполне сойти за странствующего лекаря. Снарядившись, он погрузился со всем своим добром на осла и отправился назад в замок Тиули-Коса. Он был уверен: на сей раз его никто не узнает, потому что искусственная борода так изменила его внешность, что он и сам себя с трудом узнавал. Прибыв в замок, он представился как доктор Хакаманкабудибаба и велел доложить о себе. Все вышло так, как он и предполагал: звучное имя произвело ошеломляющее впечатление на старого дурака, и он тут же пригласил гостя к столу.

Хакаманкабудибаба предстал перед Тиули, и не прошло и часа, как старик, воодушевленный беседой, решил, что мудрый доктор непременно должен проверить состояние здоровья всех наложниц. Мустафа с трудом мог скрыть свою радость оттого, что наконец увидит дорогую сестру, и с замиранием сердца последовал за Тиули в сераль. И вот они вошли в красиво убранную комнату, в которой, однако, никого не было.

— Хамбаба, или как там тебя зовут, короче говоря, любезный доктор, — сказал Тиули, — видишь вон то отверстие в стене? Мои наложницы будут просовывать по очереди в него руку, чтобы ты по пульсу мог определить, кто из них здоров, а кто нет.

Как ни пытался Мустафа внушить Тиули, что такого осмотра недостаточно, тот наотрез отказался показывать ему невольниц. Единственное, на что он согласился, это сообщить хотя бы самые общие сведения о том, как та или иная пленница чувствует себя в целом. Тиули вытащил из-за пояса длинный список и принялся громким голосом выкликать своих рабынь, называя каждую из них по имени, в ответ всякий раз в отверстии появлялась рука, и доктор щупал пульс. Мустафа проверил уже шестерых и всех шестерых признал совершенно здоровыми, когда Тиули дошел до седьмого номера и выкликнул: «Фатима!» В ту же минуту в отверстии показалась изящная белая ручка. Дрожа от радости, Мустафа ощупал и ее, после чего, напустив на себя важности, заявил, что тут, похоже, тяжелый случай. Тиули не на шутку встревожился и приказал мудрейшему Хакаманкабудибабе скорее приготовить для больной лекарство. Доктор вышел из комнаты, достал клочок бумаги и написал: «Фатима! Я спасу тебя, если ты решишься принять одно лекарство, от которого ты как будто умрешь, но это всего на два дня, потому что у меня есть противоядие, при помощи которого я снова верну тебя к жизни. Если ты согласна, то выпей сперва микстуру, которую тебе сейчас подадут, а потом скажи, что она не помогла, для меня это будет знак, что ты не боишься и можно действовать».

Мустафа вернулся в комнату, где его поджидал Тиули. С собой он принес безобидное питье, но прежде чем, как положено, передать его больной через отверстие в стене, он еще раз проверил ее пульс и потихоньку засунул записку ей под браслет. Тиули был настолько озабочен состоянием здоровья Фатимы, что отложил обследование остальных наложниц до лучших времен. Когда они с Мустафой вышли из комнаты, Тиули с печалью в голосе спросил:

— Скажи мне честно, Хадибаба, что ты думаешь о болезни Фатимы?

Хакаманкабудибаба ответил с тяжелым вздохом:

— Ах, господин мой! Да ниспошлет Пророк тебе утешение! У нее затяжная лихорадка, которая может свести ее в могилу.

Услышав такое, Тиули вскипел от гнева.

— Да как ты смеешь такое говорить, пес поганый?! А еще лекарь называется! — возмутился он. — Зря я, что ли, выложил за нее две тысяч золотых, чтобы она у меня тут сдохла, как какая-нибудь худая корова? Не вылечишь ее, отрублю тебе голову, так и знай!

Тут Мустафа смекнул, что по глупости перегнул палку, и поспешил приободрить Тиули, сказав, что еще не все потеряно. Пока они так разговаривали, в комнату вошел черный раб, присланный из сераля сообщить доктору, что микстура не помогла.

— Употреби все свое искусство, Хакамдабабелба, или как там тебя звать, чтобы исцелить ее! Заплачу, сколько попросишь! — вскричал Тиули-Кос, готовый разрыдаться от страха, что может потерять все вложенные в покупку деньги.

— Есть у меня одно снадобье, которое избавит ее от всех недомоганий, — сказал доктор.

— Да-да, давай скорее свое снадобье, — всхлипывая, пробормотал старик Тиули.

Не помня себя от радости, Мустафа помчался за своим сонным напитком, а когда вернулся — вручил его рабу и объяснил, сколько нужно принять, потом пошел к Тиули и, объявив, что ему еще нужно пособирать кое-каких трав на берегу озера, спешно направился к воротам. Добежав до озера, которое находилось совсем недалеко от замка, он скинул с себя лекарский наряд, зашвырнул его в воду и полюбовался, как его мантия и фальшивая борода забавно кружатся по поверхности. Сам же он спрятался в кустах, где отсиделся до темноты, под покровом которой он затем прокрался к усыпальнице, имевшейся при замке Тиули.

Не прошло и часа после ухода Мустафы, как Тиули принесли дурную весть — его наложница Фатима при смерти. Он сразу же велел кому-нибудь бежать к озеру, чтобы привести врача, но отправленные слуги вернулись вскоре ни с чем и рассказали ему, что бедняга-доктор, верно, свалился в воду и утонул, во всяком случае, его черная мантия плавает на поверхности озера, а среди волн мелькает его приметная черная борода. Когда Тиули понял, что спасения нет и не будет, он принялся рвать свою бороду и биться головой о стену, проклиная себя и весь мир. Но это не помогло — Фатима испустила дух на руках своих товарок. Узнав об этом, Тиули распорядился спешно изготовить гроб, ибо не терпел в своем доме мертвецов, и приказал установить его в усыпальнице. Носильщики отнесли туда гроб, поставили его не глядя, куда пришлось, и поспешили поскорее убраться, изрядно напуганные подозрительными стонами и вздохами, доносившимися как будто из-под могильных плит.

Мустафа, прятавшийся за надгробиями и сумевший хитростью обратить в бегство носильщиков, выбрался из своего укрытия и зажег лампу, которую предусмотрительно принес с собой. Затем он достал из кармана склянку с противоядием и поднял крышку гроба. Но, о ужас! При свете лампы он увидел совершенно чужое лицо! В гробу лежала вовсе не сестра и не Зораида, а какая-то незнакомая девушка. Ему понадобилось немало времени, чтобы прийти в себя от очередного удара судьбы. В конце концов сострадание все-таки взяло верх над гневом. Он открыл склянку и влил лекарство в рот незнакомке. Она вздохнула и открыла глаза, не понимая еще толком, где находится. Потом она все-таки вспомнила, что с ней случилось, и, выйдя из гроба, пала к ногам Мустафы.

— Как мне тебя отблагодарить, добрый человек, за то, что ты вызволил меня из ненавистного плена! — воскликнула она.

Мустафа прервал поток ее благодарственных излияний вопросом: как могло так получиться, что спаслась она, а не его сестра Фатима?

Девушка удивленно посмотрела на него.

— А я-то все не могла взять в толк, чему я обязана своим счастливым спасением. Теперь понятно, — сказала она. — Дело в том, что в замке мне было дано имя Фатима, и потому твоя записка оказалась у меня. Вот так мне и досталось спасительное снадобье.

Брат мой попросил девушку рассказать хоть что-нибудь о его сестре и Зораиде и узнал от нее, что обе они действительно находятся в замке, но только Тиули дал им, по своему обыкновению, другие имена. Теперь их зовут Мирза и Нурмахаль.

Когда Фатима, спасенная наложница, увидела горестное состояние моего брата, совершенно упавшего духом оттого, что план его сорвался, она решила ободрить его и пообещала, что укажет ему один способ, как все-таки освободить несчастных пленниц. Воодушевленный ее словами и окрыленный новой надеждой, он попросил ее поскорее открыть ему этот способ. На это она отвечала:

— Пять месяцев я провела в неволе у Тиули, не так уж много, но с самых первых дней я думала о побеге, хотя и понимала, что в одиночку спастись мне будет трудно. Во внутреннем дворе замка, как ты, наверное, заметил, есть большой десятиструйный фонтан. Я вспомнила, что похожий фонтан имелся и в доме моего отца и что вода к нему подводилась по широкой трубе. И вот, чтобы узнать, построен ли здешний фонтан по такому же образцу, я как-то раз, в присутствии Тиули, стала восхищаться этой красотой и спросила, кто же соорудил такое чудо. «Я сам возвел сей фонтан, — ответил Тиули. — Но то, что ты видишь, лишь малая часть большого сооружения: вода попадает в фонтан из ручья, который находится в тысяче шагов отсюда, а то и дальше, и течет она по закрытому каналу, который построен как большой подземный ход с высокими сводами, и все это придумал я!» С тех пор как я узнала это, я думала только об одном — как жаль, что я не могу хотя бы на мгновение превратиться в мужчину, чтобы сдвинуть с места камень, закрывающий водопроводную трубу, по которой я могла бы выбраться на волю. Сейчас я тебе покажу этот ход, по которому ты ночью сможешь пробраться в жилые покои и освободить свою сестру и ее подругу. Но одному тебе будет не справиться, нужно взять с собой, самое малое, еще двоих, чтобы одолеть рабов, охраняющих по ночам сераль.

На том она закончила свой рассказ, и Мустафа, хотя он уже дважды обманулся в своих надеждах, снова преисполнился решимости, уповая на то, что с помощью Аллаха сумеет все же осуществить план, предложенный спасенной невольницей. Ей же он пообещал, что позаботится о ее возвращении на родину, если она поможет ему пробраться в замок. Только одна мысль не давала ему теперь покоя: где найти двух-трех надежных помощников. Тут Мустафа вспомнил о кинжале Орбазана и обещании, которое тот дал при расставании, сказав, что в случае необходимости всегда будет готов прийти на помощь. Мустафа выбрался с Фатимой из склепа с намерением поскорее найти атамана.

Прибыв в тот город, где он превратился в свое время в лекаря, Мустафа купил на последние деньги коня и пристроил Фатиму к одной бедной женщине, которая жила на окраине. Сам же поспешил в ту долину, где ему повстречался Орбазан, и уже через три дня прибыл на место. Довольно скоро он нашел лагерь разбойников и предстал перед Орбазаном, который обрадовался его неожиданному возвращению. Мустафа поведал ему о своих неудачах, Орбазан же, обычно такой суровый, слушая его рассказ, в некоторых местах не мог удержаться от смеха, особенно когда представил себе доктора Хакаманкабудибабу. Но зато, узнав о том, как подло повел себя злобный карлик, он пришел в неописуемую ярость и поклялся собственноручно повесить его, как только тот попадется ему в руки. Орбазан заверил моего брата, что непременно поможет ему, но только после того, как тот немного отдохнет с дороги. Мустафа остался ночевать в шатре атамана, а на заре они тронулись в путь, взяв с собой троих самых храбрых людей Орбазана, которые сопровождали их, вооруженные до зубов, на лихих конях. Они скакали во всю прыть и за два дня домчались до того небольшого города, в котором Мустафа оставил спасенную Фатиму. Забрав ее, они все вместе отправились к леску, откуда до замка Тиули было рукой подать. Здесь они решили дождаться наступления ночи.

Как только стемнело, Фатима повела их к роднику, от которого начинался водопровод, и скоро они уже нашли его. Тут они решили оставить Фатиму и одного человека с лошадьми, а сами собрались уже было спускаться в подземный канал, но Фатима задержала их и повторила напоследок, как им идти, напомнив, что сначала нужно по трубе добраться до фонтана, через который они попадут во внутренний двор замка, там они увидят две угловые башни, справа и слева, за шестой дверью, считая от правой башни, и будет комната, в которой содержатся Фатима с Зораидой, под охраной двух черных рабов. Захватив с собой оружие и ломы, Мустафа, Орбазан и двое их помощников спустились в подземный канал, где воды было по пояс, что не помешало им довольно споро продвигаться вперед. Через полчаса они уже добрались до фонтана и тут же пустили в ход ломы, чтобы открыть выход. Стены канала были толстыми и прочными, но под напором четырех силачей и они не выдержали — уже скоро храбрецы сумели проломить небольшой лаз, через который благополучно выбрались наружу. Первым вылез Орбазан и помог остальным. Стоя во дворе, они некоторое время разглядывали ту сторону замка, которая оказалась у них прямо перед глазами, чтобы найти указанную им дверь. Они все никак не могли решить, где же та, которая им нужна, потому что если считать от правой башни, то дверей получалось вроде как на одну больше, хотя эта одна лишняя была замурована, и было неясно, учитывала ее Фатима или нет. Но Орбазан не стал долго размышлять.

— Мой добрый меч откроет мне любую дверь! — воскликнул он и направился к шестой по счету двери, не оставляя своим спутникам другого выбора, как последовать за ним.

Они взломали дверь и увидели шестерых черных рабов, которые лежали на полу и спали. Мустафа и его помощники сразу поняли, что попали не туда, и уже собрались потихоньку отступить, как вдруг в углу воздвиглась какая-то фигура и они услышали хорошо знакомый голос, который теперь отчаянно звал на помощь. Это был тот самый мерзкий карлик, еще недавно служивший у Орбазана. Рабы не успели толком очнуться, как Орбазан подскочил к старикашке, разорвал свой кушак пополам и быстро заткнул одной половиной рот крикуну, а другой — связал ему руки за спиной. После этого он принялся за рабов — некоторых из них Мустафа с товарищами уже успели связать, с остальными они справились вместе. Приступив к рабам с ножом к горлу, незваные гости стали допытываться, где находятся Нурмахаль с Мирзой, и услышали в ответ, что искать их нужно в соседних покоях. Мустафа ринулся туда и нашел Фатиму с Зораидой, которых разбудил громкий шум за стеной. Быстро собрали они свои украшения и одежду и поспешили за Мустафой. Между тем подручные Орбазана предложили пошарить тут как следует — наверняка найдется чем поживиться, но атаман запретил им и думать о грабеже.

— Не желаю, чтобы потом кто-то посмел сказать, будто Орбазан так жаден до золота, что грабит по ночам дома!

Мустафа и девушки поспешили к спасительной трубе, Орбазан же сказал, что скоро догонит их, и, дождавшись, когда они спустятся вниз, отправился вместе с одним из своих подручных за карликом, которого они затем вывели во двор. Тут они набросили ему на шею шелковый шнурок, припасенный у них для такого случая, и повесили его на верхушке колонны, украшавшей фонтан. Расправившись с подлым предателем, они спустились в трубу и последовали за Мустафой. Со слезами на глазах спасенные девушки бросились благодарить своего избавителя, благородного Орбазана, он же стал торопить их, сказав, что надо бы скорее бежать отсюда, потому что Тиули-Кос наверняка вышлет за ними погоню и будет их повсюду искать. С чувством глубокого волнения они распрощались на другой день с Орбазаном, заверив его, что все они, и Мустафа, и девушки, будут помнить о нем всегда. Вторая же Фатима, та невольница, которую освободил мой брат, отправилась, переодевшись в чужие одежды, в Балсору, чтобы оттуда первым кораблем отплыть на родину.

Скоро мои родные вернулись домой — их последнее путешествие было коротким и приятным. Мой престарелый отец чуть не умер от радости, когда увидел их всех целыми и невредимыми. Уже на следующий день он устроил большое пиршество, на которое созвал весь город. Многочисленные друзья и родственники потребовали от брата, чтобы он рассказал им во всех подробностях, что с ним было, и, слушая, не уставали дружно хвалить и его, и благородного разбойника.

Когда же брат мой закончил свой рассказ, отец поднялся и подвел к нему Зораиду.

— Снимаю с тебя мое проклятие! — торжественно провозгласил он. — В награду возьми себе в жены эту прекрасную деву, которую ты честно отвоевал! Прими мое отеческое благословение, и пусть другие берут с тебя пример, соревнуясь с тобой в братской любви, смекалке и упорстве!

Караван достиг края пустыни, и теперь путешественники наслаждались видом зеленых лугов и раскидистых деревьев с густыми кронами, радовавших взор после стольких дней, проведенных среди бесплодных песков. Караван-сарай, в котором решено было остановиться на ночлег, располагался в чудесной долине, и, хотя усталые путники не могли рассчитывать тут на особые удобства, чтобы освежиться после трудного перехода, они пребывали в превосходнейшем расположении духа и были бодры, как никогда, ибо мысль о том, что все опасности и тревоги, сопряженные с путешествием по пустыне, уже позади, веселила сердца и настраивала на благодушный лад. Мулей, самый молодой из купцов, пустился на радостях в пляс, сопровождая свой выход громким пением, и даже хмурый грек Залевк не мог удержаться от улыбки, глядя на этот его забавный танец. Закончив свои пляски и отдышавшись, Мулей вдобавок развлек товарищей одной историей, которую давно уже обещал рассказать. Это была история о маленьком Муке.

История о маленьком Муке

В Никее, где я родился, жил один человек, которого все звали маленьким Муком. Я прекрасно помню его, хотя я тогда был еще мальчиком, и запомнился он мне на всю жизнь еще и потому, что из-за него мне однажды здорово досталось от отца. Надо сказать, что в те годы, когда я познакомился с маленьким Муком, он был уже стариком, но роста при этом был невеликого, полтора аршина, не больше, и весь он казался каким-то несуразным из-за того, что туловище у него было маленьким и тщедушным, а голова, наоборот, непомерно большой. Жил он один, в просторном доме, и даже сам готовил себе обед. Каждый день в полдень из трубы на крыше его дома поднимался густой дым — не будь этого, никто бы в городе и не знал, жив он еще или умер, ибо на улицу он выходил только раз в месяц. Зато частенько по вечерам можно было заметить, как он выбирается на крышу и ходит по ней туда-сюда, хотя если смотреть снизу, то видно было только его голову, которая как будто самостоятельно прогуливается там наверху. Мы, местные мальчишки, не отличались добрым нравом и постоянно развлекались тем, что задирали прохожих злыми шутками, вот почему для нас был всякий раз праздник, когда маленький Мук выходил из дома. В такие дни мы собирались всей оравой перед его домом и поджидали, когда он появится. И вот открывалась дверь, и наружу высовывалась большая голова, которая казалась еще больше, чем обычно, из-за огромного тюрбана, затем выдвигалось туловище, и можно было увидеть все его облачение: потрепанный старый халат, пузыристые шаровары и широченный кушак, к которому был прицеплен кинжал — такой длинный, что трудно было понять, то ли кинжал приторочен к Муку, то ли Мук к кинжалу. Когда Мук наконец выходил на улицу, мы неизменно приветствовали его радостными криками, принимались бросать в воздух шапки и устраивали вокруг него какие-то совершенно дикие пляски. Маленький Мук в ответ на это только степенно кивал головой и невозмутимо трогался в путь, медленно шествуя по улице. Мы всей гурьбой бежали за ним и кричали: «Крошка Мук! Крошка Мук!» А еще мы сочинили про него песенку, которую время от времени дружно распевали:

Вот идет наш Мук-малютка, За спиною дом — не шутка, Жить в таком — малютке жутко. В месяц раз он на минутку Отправляется гулять И прохожих удивлять: Вот так карлик, вот так гном, Голова — как целый дом! Повернуть такую штуку Не под силу крошке Муку! Он и рад бы побежать — Но ему нас не поймать!

Мы часто потешались так над бедным карликом, и, к своему стыду, я должен признаться, что переплюнул по этой части всех остальных — то норовил дернуть за полу его халата, то еще что-нибудь учудить, а однажды даже подбежал к нему со спины и нарочно наступил на задник его большой туфли, так что он со всего размаху грохнулся на землю. Мне это показалось очень смешным, но, когда я увидел, что крошка Мук направляется к нашему дому, мне стало не до смеха. Он вошел в дом и пробыл там некоторое время. Я спрятался за дверью и потом видел, как маленький Мук наконец вышел в сопровождении моего отца, который почтительно поддерживал его под локоток. На прощание отец принялся усердно кланяться, а потом долго еще смотрел ему вслед. На душе у меня было прескверно, и я предпочел остаться в своем укрытии, где просидел несколько часов, пока голод не пересилил все мои страхи, и я, прекрасно зная, что меня ждет порка, решился все же предстать перед отцом. Понурив голову, с виноватым видом, явился я к нему.

— Ты, как я слышал, обижаешь маленького Мука? — сурово проговорил отец. — Я хочу рассказать тебе историю этого человека, и, когда ты узнаешь ее, у тебя, надеюсь, отпадет охота потешаться над ним, но прежде получишь то, что тебе причитается, одну порцию сейчас, другую потом, после того как все выслушаешь.

Я знал, что мне причиталось — двадцать пять ударов палкой, причем отец никогда не обсчитывался, и я получал ровно столько, сколько было назначено. Отец достал свою трубку с длинным чубуком, открутил янтарный мундштук и как следует отделал меня, без всякой поблажки.

Отвесив ровно двадцать пять ударов, отец велел мне сесть и внимательно слушать его рассказ о маленьком Муке.

— Отец маленького Мука, настоящее имя которого, кстати сказать, Мукрах, считался в Никее человеком почтенным, хотя и бедным. Жил он затворником и редко показывался на людях, как и его сын сейчас. Сына своего он не любил за то, что тот уродился карликом, и, стыдясь его неказистого вида, никому его не показывал и ничему не учил. Мук отличался веселым нравом и в шестнадцать лет все еще сохранил детскую непосредственность, за что отец его частенько бранил, говоря, что он, дескать, уже давно вырос из пеленок, а ведет себя как дурачок, который ни на что не годен.

Однажды со стариком произошел несчастный случай — он упал и так расшибся, что вскоре умер. Теперь маленький Мук остался один, без всяких средств к существованию и к тому же ничему толком не наученный. Жестокосердные родственники, которым покойный был должен много денег, гораздо больше, чем он мог вернуть, выставили бедного мальчика на улицу и посоветовали ему искать счастья где-нибудь в другом месте. Маленький Мук сказал, что готов хоть сейчас отправиться в странствие, но просит только позволить ему взять платье отца. Родственники милостиво уважили его просьбу. Отец его был высоким и крупным, так что его одежда была Муку слишком велика. Но Мук сообразил, как выйти из положения: он укоротил все, что можно, и подогнал наряд себе по росту, а вот обузить по ширине — не догадался, так что костюм у него, в котором он ходит по сей день, получился странный: огромный тюрбан, широченный пояс, просторные шаровары, синий халат — все это досталось ему от отца, так же как и длинный кинжал дамасской стали; он засунул его за пояс, когда снарядился в путь, и, взяв в руки палку, направился к городским воротам.

Целый день маленький Мук шагал по дороге, пребывая в радостном расположении духа, ведь ему предстояло найти свое счастье, и если ему попадался какой-нибудь осколок стекла, сверкавший на солнце, он обязательно его подбирал, веря, что рано или поздно стекло превратится в прекраснейший бриллиант, а если видел вдали яркий сияющий купол мечети или озеро, игравшее переливами зеркальной поверхности, он тут же устремлялся к этой красоте, думая, что сейчас окажется в волшебной стране. Но увы! Стоило ему приблизиться, как коварные видения тут же исчезали, и скоро уже он не чувствовал ничего, кроме усталости и голода, которые говорили о том, что до райских пределов еще далеко и что пока он по-прежнему находится на бренной земле. Так прошло два тяжелых, голодных дня, и он уже отчаялся найти свое счастье. Все его пропитание состояло из того, что он подбирал на полях, постелью же ему служила голая твердая земля. На утро третьего дня он, стоя на вершине холма, приметил наконец какой-то большой город.

Утренняя заря золотила зубчатые стены, пестрые флаги развевались на крышах, и казалось, будто они призывно машут маленькому Муку, который замер от восторга и с изумлением созерцал открывшийся вид.

«Вот здесь крошка Мук и найдет свое счастье! — сказал он сам себе и даже подпрыгнул на радостях, забыв об усталости. — Либо здесь, либо нигде!»

Он собрал последние силы и поспешил к городу, который, казалось, был совсем близко. Добрался же он туда только к полудню, потому что по временам, изнуренный тяжелой дорогой, он уже падал с ног и ему приходилось устраивать себе передышку под какой-нибудь тенистой пальмой. Но вот наконец показались ворота. Маленький Мук привел себя в порядок: оправил халат, перемотал покрасивее тюрбан, перепоясал себя заново кушаком, стараясь сделать так, чтобы он лег пошире, засунул за него свой длинный кинжал, который теперь лихо висел на боку, смахнул пыль с башмаков и, взяв палку в руки, вошел в город.

Долго он блуждал по незнакомым улицам и все ждал, когда же откроется какая-нибудь дверь и кто-нибудь крикнет ему: «Эй, маленький Мук! Заходи! Мы накормим тебя и напоим! Пора дать отдых твоим усталым ногам!» Но ничего такого не происходило.

И вот когда он с тоскою смотрел на очередной большой дом, на верхнем этаже его вдруг отворилось окошко, из которого выглянула какая-то старушка и принялась звать певучим голосом:

Сюда, все сюда! Обедать пора! Сварена каша И столик украшен! Соседи, сюда! Готова еда!

Двери дома открылись, и Мук увидел множество собак и кошек, которые поспешили на зов. Мук задумался — может быть, это приглашение относится и к нему? Поколебавшись немного, он собрался с духом и ступил в дом. Перед ним вошли два котенка, и Мук решил пойти за ними, рассудив, что эти котята наверняка знают, где тут кухня.

Когда Мук поднялся по лестнице, он увидел ту самую старушку, которая только что кричала из окна. Старушка сердито посмотрела на него и спросила, что ему тут надо.

— Я услышал, как ты созываешь всех на обед, вот и пришел, тем более что я очень давно ничего не ел, — честно признался маленький Мук.

Старуха рассмеялась и сказала:

— Откуда ты такой взялся? Весь город знает, что я готовлю обед только для своих любимых кошек, а чтобы им было не скучно, приглашаю для компании соседских кошек да собак.

Маленький Мук рассказал ей обо всех невзгодах, которые постигли его после смерти отца, и попросил у нее разрешения отведать кошачий обед. Старушка, тронутая искренностью карлика, разрешила ему остаться и от души накормила и напоила его. Когда же он как следует подкрепился, старушка посмотрела на него долгим взглядом и проговорила:

— Оставайся у меня, маленький Мук! Возьму тебя на службу. Работы у тебя будет немного, но зато ты ни в чем не будешь знать нужды.

Маленький Мук, которому кошачье угощение очень понравилось, согласился на это предложение и поступил в услужение к старушке, которую, как выяснилось, звали госпожой Ахавзи. Работа, назначенная маленькому Муку, была действительно не сложной, но зато весьма необычной. Дело в том, что у госпожи Ахавзи было два кота и четыре кошки. Каждое утро маленький Мук должен был расчесывать им шерстку и натирать хитрыми мазями, потом он должен был присматривать за ними, если госпожа Ахавзи куда-нибудь уходила; в обед полагалось раздать им миски с едой, а вечером — уложить всех на шелковые подушки и покрыть бархатными одеяльцами. В доме еще имелось несколько маленьких собачек, за которыми тоже нужно было ухаживать, но с ними было гораздо меньше хлопот, чем с кошками, потому что кошек госпожа Ахавзи любила так, как будто это были ее родные дети. Надо сказать, что здесь, на новом месте, Мук вел такую же затворническую жизнь, как и в доме своего отца, потому что целыми днями он никого не видел, кроме старушки да ее кошек с собаками.

Поначалу все было хорошо — еды у маленького Мука было много, работы мало, и старушка, похоже, была довольна им, но постепенно кошки как-то обнаглели и, когда старушка уходила из дома, принимались носиться по комнатам как шальные и скидывать на пол разные предметы, в том числе и красивую посуду, если она попадалась им на пути. Но стоило им только услышать шаги старушки на лестнице, как они тут же укладывались на свои подушки и лежали, поджав хвосты, с невинным видом, как будто ничего не произошло. При виде разгрома, учиненного в комнатах, госпожа Ахавзи приходила в неописуемую ярость и обвиняла во всем Мука, который оправдывался как мог, но старушка все равно считала его виновником безобразия, потому что была твердо убеждена в том, что достаточно посмотреть на ее милых кошечек, чтобы увидеть — эти чистые создания просто неспособны сотворить такое.

Маленький Мук приуныл — похоже, и здесь ему не будет счастья. Вот почему он решил оставить службу у госпожи Ахавзи. Но только прежде нужно было раздобыть денег, потому что он на своей шкуре уже испытал, что значит путешествовать без гроша в кармане. К тому же ему причиталось жалованье, которое ему все обещала выплатить хозяйка, да только пока ничего не выплатила. В доме госпожи Ахавзи была одна комната, которая всегда была заперта, и потому Мук не ведал, что там внутри. Он только слышал несколько раз, как хозяйка возится там, и полжизни готов был отдать за то, чтобы узнать, что она там такое прячет. Теперь же, размышляя о том, где ему взять денег на дорогу, он вспомнил об этой комнате и подумал: а что, если там хранятся старухины сокровища? Но дальше этих размышлений дело не пошло, потому что дверь все время оставалась запертой и подобраться к сокровищам было невозможно.

И вот однажды утром, когда госпожа Ахавзи как раз ушла из дома, к Муку подбежала одна из собачонок, с которой хозяйка обходилась не слишком ласково, но зато Мук успел с ней подружиться, завоевав ее доверие всяческими знаками внимания. Собачонка ухватила Мука за широкую штанину и куда-то его потянула, явно призывая последовать за ней. Мук, который любил играть с этой собачкой, не стал сопротивляться. Каково же было его удивление, когда собачка привела его в спальню госпожи Ахавзи и остановилась возле дверцы, на которую Мук раньше никогда не обращал внимания. Дверца была приоткрыта. Собачонка вошла внутрь, Мук — за ней. Едва переступив порог, Мук прямо замер от радостного изумления: ведь это и есть та самая комната, куда он так давно мечтал попасть! Мук принялся искать деньги, но ничего не нашел. Зато здесь было полным-полно всякой старинной одежды и диковинной посуды. Особенно Муку понравился один кувшин — он был из хрусталя и весь украшен тончайшей резьбой. Мук захотел разглядеть его получше. Взял сосуд в руки, поднял его и стал вертеть и так и сяк. Но тут — о ужас! Он не заметил, что горлышко кувшина было только слегка прикрыто крышкой, и вот теперь эта самая крышка соскользнула, упала на пол и разбилась вдребезги.

Крошка Мук остолбенел от ужаса. Судьба его решилась, он вынужден был бежать, иначе старуха забьет его до смерти. Значит, впереди опять дорога. Мук напоследок оглядел комнату — не найдется ли тут среди старухиного добра чего подходящего для дальнего странствия. Вдруг взгляд его упал на огромные туфли, которые, правда, не отличались особой красотой. Но его собственные башмаки уже совсем прохудились и путешествия явно не выдержали бы, не говоря уже о том, что новые туфли привлекали его и своим внушительным размером. Когда он их наденет, все увидят, что он уже взрослый, а не какой-нибудь ребенок. Недолго думая, он скинул свои старые башмаки и сунул ноги в новые. Тут он приметил еще и тросточку с красивым резным набалдашником в виде львиной головы. Решив, что нечего ей тут без дела стоять в углу, он прихватил и ее, после чего поспешил вон из комнаты. Он помчался к себе в каморку, быстро натянул халат, водрузил на голову отцовский тюрбан, заткнул кинжал за пояс и опрометью бросился из дома, чтобы поскорее убраться вообще из этого города.

Миновав городские ворота, он все бежал и бежал, подгоняемый страхом, что старуха кинется за ним вдогонку, и в конце концов совершенно выбился из сил. Так быстро он никогда еще в жизни не бегал! При этом у него было такое ощущение, будто ноги несут его сами собой, подчиняясь невидимой силе, и что ему уже никогда не остановиться, даже если бы он захотел. Наконец он сообразил, что все дело, наверное, в новых туфлях — это они мчатся вперед и тащат его за собой. Он попытался остановиться, тормозил и так и эдак, но у него ничего не получилось. В отчаянии он закричал сам себе, как возницы кричат лошадям:

— Тпру! Тпру, стой, говорят тебе!

Туфли тут же замерли на месте, и маленький Мук в изнеможении рухнул на землю.

Мук был несказанно рад такой чудесной обновке. Все-таки как-никак он сам добыл себе эту прекрасную вещь, которая может оказаться весьма полезной в его странствиях по белу свету в поисках счастья. Несмотря на радостное волнение, карлик все же скоро уснул, устав от такого неожиданного марш-броска. Ведь, что ни говори, силенок у него было немного — все-таки носить такую тяжелую голову на маленьком тельце дело нелегкое. Во сне ему явилась та самая собачонка из дома госпожи Ахавзи, что помогла ему разжиться чудо-туфлями.

— Дорогой Мук, — проговорила она. — Ты еще не умеешь управляться со своей новой волшебной обувкой. Знай, если ты три раза повернешься вокруг своей оси, стоя на одной ноге, они тут же перенесут тебя по воздуху, куда пожелаешь. А тросточка поможет тебе найти сокровища: если она трижды стукнет по земле, значит там спрятано золото, а если два раза — серебро.

Вот такой сон приснился маленькому Муку. Когда же он проснулся, то вспомнил свой сон и решил сразу проверить, правду ли сказала маленькая собачка. Он надел туфли, поджал одну ногу и попытался сделать поворот. Тот, кто хотя бы раз пробовал проделать подобный трюк — трижды повернуться вокруг своей оси, имея при этом на ногах гигантские туфли, нисколько не удивится тому, что у маленького Мука не сразу вышло осуществить задуманное, ведь не надо забывать, что ему еще изрядно мешала его огромная голова, из-за которой его клонило то влево, то вправо.

Несколько раз бедный карлик со всего размаху шлепался на землю и даже изрядно расквасил себе нос, но это нисколько не испугало его, и он упорно продолжал упражняться, пока наконец не добился своего. Стоя на одной ноге, он крутанулся волчком и пожелал оказаться в ближайшем большом городе. Туфли тут же подняли его в воздух, со свистом пронесли над облаками, и не успел Мук опомниться, как уже очутился на базарной площади, где было множество лавок и толпы народа сновали туда-сюда. Мук прошелся немного, но потом все же решил, что лучше будет свернуть на какую-нибудь более спокойную улицу, потому что тут на базаре всякий норовил наступить ему на пятки, так что он несколько раз чуть не грохнулся. К тому же в толчее он и сам то и дело задевал кого-нибудь своим длинным кинжалом, из-за чего рассерженные прохожие осыпали его бранью, а некоторые норовили надавать ему тумаков, от которых он с трудом уворачивался.

Маленький Мук понимал — пора бы придумать, как раздобыть хотя бы немного денег. Конечно, у него имелась волшебная тросточка, которая могла точно показать место, где зарыто золото или серебро, но сколько ему придется ходить, пока такое место найдется? На худой конец, можно было бы пойти на базар и там показывать себя за деньги, но гордость не позволяла Муку заниматься подобным трюкачеством. И тут он вспомнил о своих чудесных туфлях. «Может быть, благодаря им я сумею заработать себе на жизнь», — подумал он и решил наняться в скороходы. Мук рассудил, что, наверное, лучше всего будет предложить свои услуги здешнему королю в расчете на хорошую плату, и стал спрашивать прохожих, как пройти ко дворцу. Перед дворцовыми воротами стояла стража, которая принялась допытываться, что ему тут надо. Услышав, что он пришел наниматься на службу, стражники направили его к управляющему, приставленному к рабам. Тот выслушал Мука, который поведал о своем желании сделаться королевским гонцом, и, смерив его взглядом с головы до пят, сказал:

— Какой из тебя скороход с такими ножками-крошками? Тоже мне, шутник нашелся. Шел бы ты отсюда подобру-поздорову, некогда мне тут с тобой попусту разговаривать.

Маленький Мук заверил управляющего, что намерения его вполне серьезны и что он готов бежать наперегонки с самым быстрым королевским скороходом, чтобы доказать свою прыть. Управляющий подумал, что, пожалуй, это будет неплохая забава, и согласился устроить состязание вечером, после чего он отвел карлика в кухню, позаботившись о том, чтобы его там как следует накормили и напоили, а сам отправился к королю, чтобы рассказать о маленьком Муке и его предложении. Король любил развлечения и потому похвалил управляющего за то, что он не отправил восвояси удивительного человечка. Затем король распорядился подготовить все как следует к соревнованию на большом лугу за дворцом, дабы весь двор мог с удобством наблюдать за диковинным зрелищем; карлика же он велел окружить заботой и вниманием. После этого король поспешил рассказать принцам и принцессам о том, что их ждет вечером, те в свою очередь рассказали об этом своим слугам, и когда вечер наконец наступил, все, у кого только были ноги, поспешили на большой луг, где в несколько ярусов были установлены скамейки для зрителей, которым уже не терпелось увидеть, как будет бегать карлик-хвастун.

Когда король с королевой и все королевское семейство расселись по местам, маленький Мук вышел на середину луга и чинно поклонился высоким гостям. При виде карлика публика оживилась. Такого они еще не видели! Крошечное тельце, гигантская голова, куцый халат, мешковатые шаровары пузырем, длинный кинжал, заткнутый за широченный пояс, маленькие ножки, выглядывающие из огромных туфель, — на такое пугало невозможно было смотреть без смеха. Но маленького Мука смех зрителей нисколько не смутил. Он горделиво приосанился и, опершись на тросточку, спокойно ожидал появления соперника. Как и просил маленький Мук, управляющий выбрал для состязания самого быстрого королевского гонца, который наконец вышел на арену и встал рядом с Муком в ожидании сигнала. Сигнал должна была подать принцесса Амарза. Она взмахнула платком, оба бегуна сорвались с места и как две стрелы полетели к заветной цели.

Сначала королевский скороход сумел вырваться вперед, но маленький Мук, управившись с запуском чудо-туфель, довольно скоро настиг его и обогнал, а через некоторое время уже благополучно добрался до конечной точки, где ему пришлось еще долго ждать запыхавшегося и взмокшего противника. Публика притихла от изумления, и только когда король первым захлопал в ладоши, ликующие зрители закричали в один голос:

— Да здравствует маленький Мук! Да здравствует победитель — маленький Мук!

Маленького Мука подвели к королю. Карлик пал ниц и проговорил:

— О могущественный повелитель! Ты увидел лишь малую часть того, что я умею! Возьми меня к себе на службу и назначь одним из твоих скороходов!

— Нет, ты будешь моим личным скороходом, — отвечал на это король. — Желаю, чтобы ты всегда был при мне, дорогой Мук! За это будешь получать сто золотых в год и отдельный обед, за столом моих первейших слуг.

Мук решил, что наконец нашел свое счастье, которое так долго искал. Душа его радовалась и пела. Отныне он был в большой милости у короля, который доверял ему доставлять самые срочные, строго секретные депеши, что Мук и исполнял с необыкновенной точностью и непостижимой быстротой.

Надо сказать, что остальные слуги его не очень-то жаловали, им не нравилось, что этот карлик, который только и умеет, что быстро бегать, оттеснил их от короля и его милостей. Они начали строить против него разные козни, чтобы по возможности удалить его от двора, но все эти попытки ни к чему не приводили, потому что главный скороход по секретным поручениям, как теперь величался маленький Мук, получивший это звание вскоре после своего назначения, пользовался полным и исключительным доверием короля.

Мук, от которого все эти поползновения, конечно, не укрылись, мог бы, если бы хотел, отомстить злопыхателям, но у него было доброе сердце, и он принялся размышлять, чем бы ему умилостивить недругов и как завоевать их приязнь. И тут он вспомнил о своей тросточке, о которой в своем счастливом положении уже и позабыл. «Вот бы найти какой-нибудь клад, — подумал он, — тогда, быть может, эти господа будут ко мне более благосклонны». Ему уже доводилось слышать, что отец нынешнего короля закопал немало своих сокровищ, когда однажды к городу подступили враги; поговаривали, что он так и умер, не успев сообщить сыну, где зарыто богатство. Отныне маленький Мук всегда брал с собой тросточку, если выходил из дворца, в надежде, что рано или поздно тросточка укажет ему место, где старый король спрятал свое добро. Однажды вечером маленький Мук забрел по случайности в отдаленную часть королевского сада, где он до сих пор почти не бывал, и тут вдруг почувствовал, как тросточка задрожала у него в руках и трижды ударила о землю. Он сразу понял, что это означает. Достав кинжал, маленький Мук сделал несколько засечек на ближайших деревьях, чтобы пометить место, и вернулся во дворец; там он раздобыл лопату и стал дожидаться наступления ночи, чтобы спокойно заняться кладом.

Задуманное дело, однако, оказалось гораздо более сложным, чем Мук себе это поначалу представлял. Руки у него были слабые, лопата оказалась непомерно тяжелой, он уже копал часа два, не меньше, а яма получилась не больше аршина глубиной. Вдруг под лопатой что-то звякнуло — она уткнулась в какой-то твердый предмет. Мук принялся лихорадочно рыть дальше, и скоро уже из-под земли выглянула большая металлическая крышка. Маленькому Муку не терпелось узнать, что там под крышкой, и он прыгнул в яму. Под крышкой оказался большой горшок, доверху наполненный золотыми монетами. Поднять наверх такую увесистую штуку Мук, конечно, не мог, поэтому он рассовал монеты по карманам, набрал в кушак, а потом догадался скинуть халат и нагреб в него еще целую кучу. Затем он связал халат в узел, кое-как выбрался из ямы, прикопал ее слегка, чтобы ничего не было видно, и взвалил самодельный тюк с деньгами на плечи. Если бы не волшебные туфли, то с такою ношей, которая чуть ли не придавливала его к земле, он бы и шага не сделал. Но благодаря им он благополучно добрался, никем не замеченный, до своей комнаты и спрятал свое богатство в диване под подушками.

Став обладателем таких сокровищ, Мук решил, что теперь все переменится и он сумеет завоевать дружбу былых врагов, которые наверняка проникнутся к нему добрыми чувствами. Такие мысли говорили только о том, что простодушный Мук не получил в свое время должного воспитания, иначе бы он знал, что настоящую дружбу никакими деньгами не купишь. Уж лучше бы он тогда навострил свои чудо-туфли и убрался с добытыми деньгами куда подальше!

Но вместо этого Мук принялся раздавать свое золото направо и налево и тем еще больше настроил против себя придворных слуг, которые прямо лопались от зависти.

— Да он фальшивомонетчик! — говорил главный повар Агули.

— Он просто выманил эти деньги у короля! — говорил управляющий Ахмет, надзиравший за рабами.

— Он их украл! — говорил казначей Архаз, который люто ненавидел маленького Мука, а сам не стеснялся время от времени запускать руку в королевскую казну.

И вот, чтобы разобраться с этим делом, недруги маленького Мука сговорились между собой и придумали хитрый план, исполнить который было поручено Корхузу, главному королевскому виночерпию, прислуживавшему королю за столом. В один прекрасный день Корхуз явился с печальным лицом к королю и всем своим видом старался показать, что его что-то беспокоит. Король, конечно, заметил подавленное состояние своего слуги и спросил, в чем причина его печали.

— Печалюсь я оттого, мой господин, — отвечал Корхуз, — что лишился вашей милости.

— Что ты такое несешь, любезный друг Корхуз? — воскликнул король. — Разве я когда-нибудь обделял тебя вниманием? Разве солнце моей милости не греет тебя?

На это виночерпий ответил, что королевская милость, конечно, не знает пределов, вот только в последнее время, дескать, король одаривает золотом одного лишь главного скорохода по секретным поручениям, забыв обо всех остальных бедных слугах, которые служат ему верой и правдой.

Король немало удивился таким речам и захотел узнать подробнее о нежданном богатстве маленького Мука, который, как выяснилось, раздавал деньги направо и налево. Этот рассказ, который заговорщики продумали заранее, навел короля на подозрение, что деньги эти Мук мог взять только из казны. Такой поворот был на руку казначею, у которого давно в счетах концы с концами не сходились. Король распорядился приставить к маленькому Муку соглядатаев, которые должны были следить за ним день и ночь, чтобы поймать с поличным. На беду, именно в этот день Мук обнаружил, что изрядно поиздержался, и потому, как только наступила ночь, он взял лопату и потихоньку прокрался в королевский сад, чтобы пополнить свои запасы. Он не заметил, что за ним по пятам следуют стражники под предводительством главного повара Агули и казначея Архаза. Не успел он связать в узел свой халат, в который опять набрал целую гору денег, как стражники навалились на него, заломили ему руки и немедленно отвели к королю. Король, недовольный уже одним только тем, что его разбудили среди ночи, встретил своего главного скорохода крайне хмуро и тут же учинил общий допрос по поводу горшка с деньгами, который служители выкопали из земли и доставили в спальню короля, а также по поводу обнаруженного возле ямы в саду узла, который, судя по всему, Мук соорудил из своего халата и набил золотыми монетами. Казначей заявил, что они со стражниками поймали Мука как раз в тот момент, когда тот собирался закопать горшок с деньгами в землю.

Король обратился к обвиняемому с вопросом, правда ли это и откуда у него золото, которое он собирался зарыть.

Маленький Мук, не чувствуя за собой никакой вины, честно признался, что этот горшок он нашел в саду и что он не собирался его закапывать, а, наоборот, раскопал его, чтобы взять себе денег.

Услышав такое объяснение, все присутствующие дружно рассмеялись, король же, разгневанный наглостью карлика, которого он счел дерзким выдумщиком и обманщиком, воскликнул:

— Мало того что ты обобрал своего короля, так ты еще кормишь его глупыми сказками?! Казначей Архаз, доложи, сколько здесь золота и сколько не хватает в моей казне!

Казначей ответил, что он точно знает — именно столько, если не больше, недавно исчезло из королевской казны, и что он голову готов дать на отсечение — это золото и есть то самое, которое было похищено.

Король приказал заковать маленького Мука в цепи и отвести в башню, а казначею велел вернуть все золото в казну. Тот, довольный таким удачным исходом дела, забрал сокровище и дома, как полагается, пересчитал блестящие монеты, утаив при этом ото всех, что на дне горшка обнаружилась записка, в которой говорилось следующее:

«Враги заполонили мою страну, вот почему я закопал здесь часть своих сокровищ. Горе тому, кто, найдя сей клад, не отдаст его в руки моему сыну, ибо королевское проклятие неминуемо настигнет такого предателя! Король Сади».

Маленький Мук, сидя в своем узилище, предавался печальным мыслям. Он знал, что за кражу королевского имущества полагалась смертная казнь, и все же ему не хотелось открывать королю тайну своей волшебной тросточки, ибо он справедливо опасался, что король отберет не только ее, но и туфли, от которых, впрочем, теперь было мало проку. В цепях, которыми он был прикован к стене, он не мог, как ни старался, повернуться вокруг своей оси. Когда на другое утро ему объявили о предстоящей казни, он решил, что все же будет лучше пожертвовать тросточкой и сохранить себе жизнь, чем умереть и взять ее с собой в могилу. Он попросил короля о последней встрече наедине и открыл ему свою тайну. Поначалу король не поверил ни единому его слову, но маленький Мук предложил доказать на деле, что говорит правду, если только король пообещает, что оставит его в живых.

Король согласился исполнить это условие и велел закопать несколько золотых монет так, чтобы Мук не видел где, после чего приказал карлику искать их. Мук быстро справился с задачей благодаря тросточке, которая в нужном месте трижды стукнула о землю. Тут король понял, что казначей обманул его, и велел послать ему, по восточному обычаю, шелковый шнурок, чтобы он сам лишил себя жизни и повесился. Муку же он сказал:

— Я, конечно, обещал тебя помиловать, но думается мне, что ты не все свои тайны мне открыл. Будешь моим вечным пленником, если не скажешь, какая такая волшебная сила помогает тебе так быстро бегать.

Маленький Мук, которому и одной ночи в тюрьме хватило, решил не обрекать себя на вечное заточение и признался, что обязан своей прытью туфлям, но умолчал о том, как нужно ими управлять. Король, не зная о том, что прежде нужно, стоя на одной ноге, трижды обернуться вокруг своей оси, тут же захотел испытать чудо-скороходы. Он надел туфли и сорвался с места. Как сумасшедший он метался по саду и уже рад был бы остановиться, да только не ведал как, а маленький Мук, который не мог себе отказать в этой мелкой мести, безмятежно наблюдал за ошалелым бегуном, покуда тот не рухнул без сил.

Придя в себя, король набросился на маленького Мука с гневными упреками за то, что по его милости он тут носился как угорелый.

— Я обещал тебе жизнь и свободу, — сказал он, — но видеть тебя я больше не желаю. Даю тебе полдня на то, чтобы ты убрался из моей страны, иначе мои люди поймают тебя — и тогда держись!

Закончив свою речь, король распорядился отнести тросточку и туфли в королевскую сокровищницу, оставив карлика ни с чем.

Маленький Мук, такой же бедный и несчастный, как прежде, отправился в путь, проклиная собственную глупость, из-за которой возомнил, будто он — важная птица и при его положении ему ничто не грозит. К счастью, страна, из которой его выдворили, была совсем небольшой — он добрался до границы за восемь часов, хотя ему пришлось несладко, ведь благодаря волшебным туфлям он уже так избаловался, что привык перемещаться без особых усилий.

Перейдя границу, маленький Мук свернул с дороги, чтобы найти лес подремучей, в котором он собирался поселиться навеки, потому что был сердит на весь свет и не хотел больше видеть людей. Наконец он набрел на одно подходящее местечко, которое, как он счел, вполне сгодится для того, что он задумал. Здесь, посреди чащи, протекал прозрачный ручей, возле которого росли тенистые фиговые деревья и открывалась небольшая лужайка, покрытая шелковистой зеленой травкой. Этот заманчивый укромный уголок понравился маленькому Муку, и он разлегся на лужке, решив, что тут он и будет ждать своего смертного часа, который пробьет уже, наверное, скоро — ведь он не собирался больше ни есть, ни пить. Занятый такими печальными мыслями о надвигающейся смерти, Мук не заметил, как заснул, а когда проснулся — почувствовал нестерпимый голод. Рассудив, что голодная смерть, пожалуй, штука неприятная, он огляделся по сторонам в надежде найти хоть что-нибудь съедобное. И тут он увидел прямо у себя над головой весьма аппетитные спелые фиги, свисавшие гроздьями с дерева, под которым он устроился спать. Мук забрался на дерево и основательно подкрепился вкусными ягодами, после чего ему захотелось пить. Он слез вниз и пошел к ручью. Но каков же был его ужас, когда он увидел свое отражение в воде: из ручья на него смотрела страшная рожа с ослиными ушами и длинным-предлинным носом! Ничего не понимая, он схватился за голову — сомнений не было, у него выросли настоящие ослиные уши!

— Так мне и надо! — воскликнул он. — Сам виноват, что не сумел удержать своего счастья и вел себя как последний осел!

Мук не находил себе места — он все кружил под деревьями, предаваясь горестным мыслям, пока наконец опять не проголодался. Пришлось ему снова собирать фиги, потому что ничего другого здесь не росло. Поедая фиги, он размышлял о том, не попытаться ли ему все-таки запихнуть эти дурацкие уши под тюрбан, чтобы не выглядеть совсем уже шутом гороховым, хотя они, конечно, вряд ли туда поместятся. И вдруг он почувствовал, что уши-то, похоже, куда-то подевались. Он опрометью бросился к ручью, чтобы проверить, не ошибся ли он в своих ощущениях. И действительно — теперь у него опять были его родные уши, бесформенный длинный нос тоже исчез. Тут он догадался, как все вышло: от фиг с первого дерева вырастали уши и нос, а фиги со второго дерева позволяли от этого уродства избавиться. Маленький Мук быстро смекнул, какое счастье ему опять привалило, и был благодарен судьбе за такой чудесный подарок. Он нарвал ягод с одного дерева и с другого, сколько мог унести, и пошел назад в ту страну, откуда его прогнали. В ближайшем городке он добыл себе другую одежду, в которой его теперь невозможно было узнать, и поспешил в королевскую столицу, куда он в скором времени и прибыл.

В это время года спелые ягоды были еще редкостью, и потому маленький Мук направился прямиком ко дворцу, прекрасно зная, что главный повар именно здесь, у ворот, покупает всякие вкусности для королевского стола. Прошло совсем немного времени, и Мук увидел главного повара, который как раз шагал через двор к торговым рядам. Повар придирчиво осмотрел товары, обойдя всех продавцов, собравшихся в этот час возле королевского дворца, и тут приметил Мука с его корзинкой.

— Какое редкое лакомство! — воскликнул он. — Вот король обрадуется! Сколько просишь за всю корзину?

Маленький Мук не стал заламывать цену, и они быстро сторговались. Повар передал покупку рабу и пошел себе дальше, а Мук почел за благо убраться отсюда подобру-поздорову, понимая, что если при дворе отведают его фиг, то вряд ли обрадуются, и тогда точно кинутся искать продавца, чтобы его наказать.

Тем временем король сел трапезничать. Он пребывал в наилучшем расположении духа и все не уставал нахваливать своего главного повара за его кулинарное искусство и за разные удивительные деликатесы, которые он всегда подает к столу. Повар же, который самое вкусное приберег на закуску, желая преподнести королю сюрприз, только лукаво посмеивался и загадочно говорил: «То ли еще будет!» или «Еще не вечер!». Слушая его, принцессы уже просто сгорали от любопытства — им не терпелось узнать, чем таким особенным повар собирается их попотчевать. Когда же он наконец торжественно внес прекрасные спелые фиги, которые прямо просились в рот, все ахнули в один голос от изумления.

— Ах, какие ягоды! Ах, какие аппетитные! — воскликнул король. — Ай да повар! Ай да молодец! Вот уважил так уважил!

С этими словами король, который с такими лакомствами обходился всегда весьма рачительно, приступил к раздаче: он собственноручно выдал принцам и принцессам по две фиги, визири и аги получили по одной, остальное он забрал себе и тут же принялся уминать за обе щеки чудесные плоды.

— Ой, батюшки мои! — вскричала тут принцесса Амарза. — Что это с тобой сделалось?!

Все взоры обратились к королю. На голове у него красовались ослиные уши, а вместо носа теперь болталась какая-то длинная индюшачья висюля, достававшая до самого подбородка. Все сидевшие за столом стали оглядывать друг друга и с ужасом обнаружили, что и они выглядят ненамного лучше.

Можно себе вообразить, какой переполох поднялся при дворе! Тут же было велено призвать во дворец всех имеющихся в городе врачей, целые отряды лекарей поспешили на зов, они приходили, уходили, прописывали разные снадобья и микстуры, но вывести зловредные индюшачьи носы и ослиные уши так никому и не удалось; одному принцу даже сделали хирургическую операцию, но уши снова отросли на том же месте.

Маленький Мук, который до поры до времени спрятался от глаз подальше, узнавал о происходившем во дворце по разговорам в городе. Выждав немного, он решил, что пора действовать. На деньги, вырученные от продажи первых фиг, он заранее купил подходящий наряд, собираясь выдать себя за ученого мужа, а для надежности, чтобы его совсем не узнали, прицепил еще длинную бороду, сделанную из козьей шерсти. Прихватив с собой мешок с фигами, он отправился во дворец и, представившись заезжим лекарем, предложил свои услуги. Сначала ему никто не поверил, но, когда он дал одному принцу фигу и тот, съев ее, благополучно избавился от напасти, все как один бросились к чужеземцу, желая тоже излечиться. Король же молча взял Мука за руку и привел его в свои покои, там он отворил свою сокровищницу и знаком пригласил Мука следовать за ним.

— Здесь все мое богатство, — проговорил король. — Возьми, что тебе угодно, только избавь меня от этого позора.

Эти слова прозвучали для Мука сладкой музыкой. Он уже с порога приметил свои туфли и рядом с ними тросточку. Сделав вид, что хочет полюбоваться королевскими сокровищами, он пошел бродить по залу и незаметно приблизился к заветной цели. В одно мгновение он впрыгнул в туфли, подхватил тросточку и сдернул с себя бороду, явив изумленному королю свое истинное лицо — лицо того самого Мука, который по его приказу был изгнан из страны.

— Я служил тебе верой и правдой, — заговорил Мук, — ты же, коварный, отплатил мне за мою службу черной неблагодарностью! В наказание ты на всю жизнь останешься таким уродом, и пусть эти длинные ослиные уши каждый день напоминают тебе о маленьком Муке!

С этими словами маленький Мук обернулся трижды вокруг своей оси и пожелал оказаться где-нибудь подальше, так что король даже и пикнуть не успел, как Мук уже исчез.

С тех пор маленький Мук живет в нашем городе, ни в чем себя не стесняя, ибо средств у него предостаточно, но только предпочитая держаться ото всех подальше. Перенесенные испытания добавили ему мудрости, и даже если его внешность может показаться кому-то немного странной, то все же этот удивительный человек заслуживает того, чтобы ты относился к нему с почтением, а не обижал глупыми проделками.

Вот что поведал мне мой отец, я же почувствовал себя виноватым оттого, что столь грубо обходился с таким достойным человеком, и пообещал отцу больше так никогда не делать. Видя мое искреннее раскаяние, отец решил ограничиться только половинной порцией назначенного мне наказания. Я рассказал своим товарищам о необычной судьбе маленького Мука, и все мы так полюбили его, что уже никто не осмеливался его обижать. Наоборот, пока он был жив, встречая его на улице, мы выказывали ему всяческое уважение и каждый раз низко-низко кланялись, как будто он верховный судья или высший духовный учитель.

Путешественники решили остаться в караван-сарае еще на один день, чтобы и животные могли набраться сил для продолжения пути, и самим отдохнуть. Веселое настроение, в котором они пребывали со вчерашнего дня, когда завершили свой переход по пустыне, сохранилось и сегодня, и потому они с удовольствием продолжали предаваться разным играм и забавам. После трапезы, однако, они обратились к пятому купцу, которого звали Али Сизах, и потребовали, чтобы и он, по примеру остальных, исполнил свой долг и потешил их какой-нибудь историей. Он же ответил, что в его скромной жизни никаких примечательных историй, достойных внимания, не случалось и потому он лучше расскажет нечто совершенно иное — сказку, в которой речь пойдет о мнимом принце.

Сказка о мнимом принце

Жил на свете один портняжка-подмастерье, и звали его Лабакан. Портновскому ремеслу обучался он в Александрии, у тамошнего известного мастера. Нельзя сказать, что Лабакан был неумехой, наоборот, он весьма искусно владел иглой и мог делать очень тонкую работу. Нерадивым лентяем его тоже никто бы не назвал. Но что-то все же было с этим подмастерьем не в порядке. Иногда, бывало, он часами трудился, не поднимая головы, так что казалось, будто игла чуть ли не горит у него в руках и нитка того и гляди задымится, а уж по красоте сшитые им вещицы превосходили все, что шили остальные. В другие дни, и это, к сожалению, случалось гораздо чаще, он подолгу просиживал без дела, погруженный в свои мысли, с застывшим взглядом и вид имел такой странный, что хозяин и другие подмастерья, замечая это его состояние, говорили: «Опять наш Лабакан изображает из себя благородного».

По пятницам же, когда другие люди после молитвы возвращались домой к своим делам, Лабакан, в красивом платье, которое он справил себе, пустив на него все свои нажитые с таким трудом сбережения, выходил из мечети и отправлялся гулять по городу. Горделиво и степенно вышагивал он по улицам и площадям, а если ему встречался кто-нибудь из приятелей и приветствовал его словами: «Мир тебе!» — или спрашивал: «Как поживаешь, друг Лабакан?» — он милостиво махал рукой в ответ, в иных же случаях даже снисходил до царственного кивка. Иногда, бывало, мастер в шутку говорил ему: «Ты у нас прямо как настоящий принц!» Слыша такое, Лабакан всякий раз радовался и отвечал: «Какой вы догадливый!» или «Ваша правда! Я-то сам давно уже это понял!».

Так все и шло до поры до времени — портняжка продолжал чудить, хозяин же мирился со странностями своего подмастерья, который, в сущности, был добрым малым и к тому же отменным работником. Но вот однажды брат султана Селим, оказавшийся проездом в Александрии, прислал портному свою праздничную одежду для какой-то переделки, а тот поручил эту работу Лабакану, ибо он лучше других справлялся с такими тонкими вещами. Вечером, когда и мастер, и подмастерья разошлись по домам отдыхать от дневных трудов, какая-то непреодолимая сила заставила Лабакана снова вернуться в мастерскую, где осталось платье султанова брата. Долго в задумчивости разглядывал Лабакан чудесный наряд, наслаждаясь блеском шитья и переливами красок, которыми играли шелк и бархат. Перед такою красотой он не мог устоять. Недолго думая, он взял и переоделся в царское платье, которое на удивление пришлось ему в пору, как будто сшито было прямо на него. «Ну чем я не принц? — думал он, расхаживая по комнате. — Вот ведь и хозяин говорил, что я настоящий принц!» Подмастерье так сросся с новым нарядом, что даже рассуждать стал как высокородная особа: вообразив, что он и впрямь отпрыск неведомого короля, Лабакан решил податься в дальние края и навсегда оставить этот город, раз в нем живут такие дураки, не сумевшие разглядеть в простом портняжке его благородного происхождения. Он был уверен — роскошная одежда была послана ему доброй феей, и он, конечно, не мог пренебречь таким ценным подарком, вот почему он прихватил свои скромные сбережения и под покровом ночи покинул Александрию.

На своем пути новоявленный принц повсюду вызывал удивление, ибо его богатое платье и строгий величавый вид никак не вязались с тем обстоятельством, что он странствовал пешком. Если же кто-нибудь задавал ему по этому поводу вопросы, он нагонял на себя таинственность и отвечал, что на то у него, дескать, есть свои особые причины. В конце концов он все же понял, что при таком способе передвижения выглядит нелепо, и потому купил себе по дешевке старую клячу, которая его вполне устроила, ибо нрава она была спокойного, покладистого и можно было надеяться, что от нее не будет сюрпризов, требующих от наездника особой ловкости, каковой Лабакан явно не обладал.

Однажды, когда Лабакан неспешно ехал по дороге, сидя на своей доброй Мурфе, как он назвал купленную лошадку, его нагнал какой-то всадник и попросил разрешения присоединиться, чтобы в разговорах скоротать время в пути. Попутчик Лабакана оказался веселым юношей красивой наружности и приятного обхождения. Он тут же завел беседу о том, откуда кто едет да куда направляется, и скоро выяснилось, что он, как и портняжка, странствует по свету без определенной цели. Он назвался Омаром и сказал, что приходится племянником Элфи-бею, несчастному паше каирскому, и что в путь он отправился, дабы выполнить наказ, данный ему дядей на смертном одре. Лабакан же не стал особо распространяться о своих обстоятельствах, намекнул только, что сам он высокого рода и путешествует ради собственного удовольствия.

Молодые люди пришлись друг другу по нраву и продолжили путь вместе. На второй день их совместного путешествия Лабакан поинтересовался, что за наказ дал дядюшка Омару, и узнал, к своему удивлению, следующее: Эльфи-бей, паша каирский, воспитывал Омара с детских лет и своих настоящих родителей Омар никогда не видел. Когда же враги Эльфи-бея напали на него и ему после трех неудачных сражений, уже смертельно раненному, пришлось покинуть страну, он открыл своему питомцу тайну: оказалось, что тот вовсе не племянник паши, а сын одного могущественного правителя, который, испугавшись предсказаний своих звездочетов, удалил от двора юного принца и поклялся, что увидятся они не ранее, как тому исполнится двадцать два года. Имени отца Эльфи-бей не назвал, но строго-настрого наказал Омару на пятый день следующего месяца Рамадана, когда ему исполнится ровно двадцать два года, явиться к знаменитой колонне Эль-Зеруйя, что находится в четырех днях езды к востоку от Александрии. Там он увидит людей, которым он должен вручить кинжал, данный ему Эльфи-беем, и сказать: «Нет у меня больше ничего, но я тот, кого вы ищете». Если же они ответят: «Хвала Пророку, что сохранил тебя!», то ему следует пойти за ними, и они приведут его к отцу.

Портновский подмастерье немало подивился, выслушав этот рассказ. Теперь он с завистью смотрел на принца Омара, раздосадованный тем, что судьба даровала Омару счастье называться государевым сыном, хотя он и так уже был вознесен достаточно высоко, считаясь племянником могущественного паши, а ему, Лабакану, который по всем признакам годился в принцы, будто в насмешку преподнесла темное происхождение и заурядную жизнь обыкновенного смертного. Лабакан пригляделся к принцу, чтобы понять, велика ли между ними разница. Он вынужден был признать, что тот обладает весьма располагающей наружностью: живые глаза, красивый нос с благородной горбинкой, мягкая предупредительность в манерах, иными словами, весь его внешний облик подкупал очевидными достоинствами. Но все эти достоинства, которые Лабакан обнаружил у своего спутника, не помешали ему прийти к заключению, что еще неизвестно, так ли уж обрадуется царственный отец этому принцу, и что, быть может, такая личность, как Лабакан, покажется ему милее.

В подобных размышлениях Лабакан провел целый день, с этим он и уснул, когда они расположились на ночлег. Утром же, пробудившись, он взглянул на Омара, который лежал рядом с ним и спокойно спал, предаваясь, наверное, чудесным грезам о грядущем счастье, и в нем зародилась мысль хитростью и силой завладеть тем, в чем отказала ему коварная судьба. Кинжал, который должен был служить опознавательным знаком принца, вернувшегося в родные края, был заткнут у Омара за пояс. Лабакан осторожно вытащил кинжал у него из-за пояса и уже готов был вонзить клинок в грудь спящего, но добрая душа подмастерья содрогнулась от ужаса и удержала его от убийства. Он довольствовался тем, что завладел кинжалом и взял себе более резвую лошадь принца; когда же Омар, очнувшись ото сна, обнаружил пропажу и понял, что лишился всех надежд, его вероломный спутник был уже далеко.

Ограбление принца свершилось в первый день священного месяца Рамадан, так что у Лабакана было в распоряжении еще целых четыре дня, чтобы спокойно добраться до колонны Эль-Зеруйя, хорошо ему известной. Зная, что до нее оставалось не больше двух дней пути, Лабакан все же решил поторопиться, ибо боялся, что настоящий принц догонит его.

На исходе второго дня Лабакан увидел колонну Эль-Зеруйя. Она стояла на возвышенном месте посреди широкой равнины, так что ее можно было заметить уже издалека, с расстояния в два-три часа пути. При виде ее сердце Лабакана забилось сильнее, и хотя за те два дня, что он был в дороге, у него было достаточно времени, чтобы обдумать ту роль, которую ему предстояло сыграть, нечистая совесть все же наполняла его душу страхом, и только мысль о том, что он рожден быть принцем, помогала ему заглушить это чувство, преодолев которое он, приободренный, устремился к намеченной цели.

Местность, где находилась колонна Эль-Зеруйя, была безлюдной и пустынной, и новоявленному принцу пришлось бы здесь туго, не запасись он заранее всем необходимым на несколько дней вперед. Он расположился на отдых под пальмами, возле своей лошади, и принялся ждать исполнения судьбы.

На другой день после полудня он приметил длинную процессию, состоявшую из множества людей на лошадях и верблюдах, которые двигались по равнине в сторону колонны Эль-Зеруйя. Процессия остановилась у подножия холма, на котором возвышалась колонна, и уже скоро там были разбиты роскошные шатры, какие обычно можно увидеть в лагере богатого паши или шейха, совершающего путешествие. Лабакан догадался, что все эти люди прибыли сюда ради него, и он бы с удовольствием уже сегодня явился к ним, чтобы они увидели своего будущего повелителя, но, как ему ни хотелось поскорее почувствовать себя настоящим принцем, он все же умерил свой пыл, решив дождаться следующего утра, когда должны были исполниться наконец его заветные мечтания.

Портняжка проснулся с первыми лучами солнца, чувствуя себя необыкновенно счастливым — настал самый важный момент его жизни, когда ему, простому смертному, никому не ведомому, ничтожному человечишке, предстояло вознестись на недосягаемую высоту и занять место подле царственного отца. Правда, все то время, пока он седлал коня, чтобы направиться к колонне, он не мог отделаться от ощущения, что поступает все-таки несправедливо; он ясно представлял себе те муки, которые испытывает теперь настоящий принц, лишившийся по его милости всяких надежд на радостное будущее, но — жребий был брошен, что сделано, то сделано, назад уж не вернешь. К тому же самомнение нашептывало ему, что у него достаточно благородный вид, чтобы смело явиться к могущественному правителю и назвать себя его сыном. Ободренный такими мыслями, он вскочил на коня, собрал все силы, чтобы забыть о страхе, и пустил коня галопом. Менее чем через четверть часа он уже был у подножия холма. Здесь он спешился, привязал коня к одному из кустов, росших тут в изобилии, после чего достал кинжал принца Омара и стал подниматься по склону. Наверху возле колонны стояло шестеро мужчин, окруживших полукольцом величественного старца. Его роскошный парчовый кафтан, подпоясанный белым кашемировым кушаком, белоснежный тюрбан, украшенный сверкающими драгоценными камнями, — все говорило о богатстве и высоком сане старика.

Лабакан направился прямиком к нему, склонился перед ним в глубоком поклоне и протянул кинжал со словами:

— Я тот, кого вы ищете!

— Хвала Пророку, сохранившему тебя! — отвечал старик со слезами радости на глазах. — Обними своего отца, возлюбленный сын мой Омар!

Бравый портняжка был глубоко растроган этими торжественными речами и бросился в объятия царственного старца в порыве радости, к которой примешивался некоторый стыд.

Он чувствовал себя совершенно счастливым в своем новом положении, но это блаженное состояние длилось лишь миг, ибо не успел он высвободиться из отцовских объятий, как увидел всадника, который двигался по равнине в сторону холма. Этот всадник и его конь выглядели довольно странно. То ли от строптивости, то ли от усталости конь явно не желал идти вперед, он постоянно спотыкался, тащился еле-еле нетвердой рысцой, больше похожей на шаг, а всадник изо всех сил понукал его и как мог подгонял. Лабакан сразу узнал свою лошадь Мурфу и настоящего принца Омара, но поселившийся в нем злой дух лжи так крепко держал его в своей власти, что он решил при всех обстоятельствах, до последнего, отстаивать присвоенные права.

Уже издалека было видно, что всадник отчаянно машет руками. Мурфа, несмотря на свою немощь, кое-как все же доплелась до цели, всадник соскочил на землю и устремился к вершине холма.

— Стойте! — крикнул он на бегу. — Кто бы вы ни были, остановитесь! Не верьте этому подлому обманщику! Я — Омар! Горе тому смертному, что посмеет воспользоваться моим именем!

На лицах присутствующих отразилось безмерное удивление от такого неожиданного поворота дел. Больше всех поражен был старец, который теперь с недоумением смотрел то на одного, то на другого. Лабакан же с напускным спокойствием, которое далось ему нелегко, сказал:

— Милостивый государь, отец мой, не слушайте вздорные речи этого человека! Насколько мне известно, это полоумный портняжка из Александрии по имени Лабакан. Бедняга заслуживает скорее нашего сочувствия, чем гнева.

Услышав эти слова, принц пришел в неистовство. Кипя от ярости, он уже кинулся было на Лабакана с кулаками, но стоявшие рядом успели вмешаться и удержать его.

— Ты прав, сын мой, — сказал старец. — Похоже, несчастный и впрямь не в своем уме. Надо его пока связать и посадить на одного из наших верблюдов. Может быть, потом придумаем, как ему помочь.

Принц тем временем справился с приступом ярости и, рыдая, воззвал к отцу:

— Сердце мое говорит мне, что вы мой родитель! Именем матушки моей заклинаю вас — выслушайте меня!

— Святые небеса! — отвечал тот. — Опять он за свое, несет какой-то вздор! Надо же, какая только ерунда не лезет человеку в голову!

С этими словами старик взял под руку Лабакана, и они вместе спустились к подножию холма. Там они сели на прекрасных коней, покрытых богатыми попонами, и двинулись в путь во главе процессии, растянувшейся по равнине. Несчастного принца же связали и усадили на дромадера, так он и ехал всю дорогу, в сопровождении двух всадников, которые зорко следили за каждым его движением.

Царственный старец был не кто иной, как Саауд — султан вехабитов. Он долго не имел детей, и вот наконец у него родился сын, о котором он так давно мечтал. Султан обратился к придворным звездочетам, чтобы те сказали ему, какая судьба ждет мальчика, и услышал в ответ, что до исполнения двадцати двух лет его сыну грозит опасность, исходящая от неведомого врага, который может занять его место. Вот почему султан, дабы не рисковать, призвал Эльфи-бея и препоручил принца заботе своего старого верного друга. Двадцать два мучительных года провел он в разлуке со своим первенцем, беспрестанно думая о том мгновении, когда наконец снова увидит его.

Все это султан рассказал своему мнимому сыну и выказал полное удовлетворение его благородным видом и манерами, исполненными достоинства.

Когда они добрались до владений султана, подданные встречали их повсюду радостными криками, ибо весть о прибытии принца разнеслась по городам и весям с быстротой молнии. На всем пути следования были устроены арки, увитые живыми гирляндами из веток и цветов, яркие разноцветные ковры украшали дома, народ же громко возносил хвалу Богу и Его Пророку, даровавшему им такого прекрасного принца. От таких почестей сердце тщеславного портняжки наполнялось радостным трепетом — можно представить себе, как зато страдал несчастный Омар, который, по-прежнему связанный, следовал в самом конце процессии, наблюдая за происходящим с тихим отчаянием. О нем и думать забыли среди этого всеобщего ликования, которое относилось, собственно, к нему. Тысячи голосов снова и снова повторяли на все лады имя Омар, но на него, который по праву носил это имя, никто не обращал никакого внимания — разве что досужий зевака полюбопытствует, кого это повязали и почему, и получит в ответ объяснение, что это, дескать, полоумный портняжка. Можно представить себе, как больно было слышать принцу такие слова от приставленных к нему надсмотрщиков.

Процессия добралась наконец до столицы султанова государства, где прибывшим был устроен еще более пышный прием, чем в других городах. Султанша, почтенная дама в летах, поджидала их со всеми своими придворными в парадном зале дворца. Пол этого зала был выстлан ковром невиданной красоты, стены затянуты голубой тканью, которая была укреплена под потолком на серебряных крюках и украшена золотыми кистями, сочетавшимися с такой же золотой каймой.

Когда процессия прибыла во дворец, на улице уже стемнело, и потому в парадном зале зажгли множество разноцветных фонариков, от которых здесь стало светло как днем. Но ярче всего было освещено то место в дальнем конце зала, где восседала на троне султанша. Трон стоял на небольшом возвышении, к которому вели четыре ступеньки, и весь он был сделан из золота да к тому же украшен крупными аметистами. Четверо эмиров из самых знатных родов держали над головой султанши балдахин красного шелка, а шейх Медины обмахивал ее опахалом из белых павлиньих перьев.

Султанша не могла дождаться прибытия своего супруга и сына, которого она не видела с самого его рождения, хотя он часто являлся ей во снах, и потому она была уверена, что узнает его лицо из тысячи других. Наконец послышался гул приближающейся процессии. Звуки труб и барабанов смешались с восторженными криками ликующей толпы, цокот копыт наполнил внутренний двор, донесся звук торопливых шагов, они приближались, становились все ближе и ближе, и вот уже распахнулась дверь, и в зал вошел султан рука об руку с сыном, вместе с которым он поспешил сквозь строй слуг, павших ниц, к счастливой матери.

— Посмотри, — промолвил султан, — я привел к тебе того, о ком ты тосковала все эти годы!

— Нет! — перебила его султанша. — Это не мой сын! Черты лица его совсем не те, что видела я во снах по милости Пророка!

Султан собрался было возразить, что не пристало, мол, доверяться суеверным снам, но в этот самый миг двери зала снова распахнулись, и на пороге явился принц Омар, преследуемый стражниками, из рук которых ему с трудом удалось вырваться. Собрав последние силы, задыхаясь, он бросился к трону и рухнул у его подножия.

— Пришел я за смертью, и ничего мне больше не надобно! — воскликнул принц. — Уж лучше прикажите убить меня, жестокосердный отец, чем обрекать на такой позор!

Собравшиеся немало удивились, услышав такие речи. Вокруг несчастного столпились любопытные. Тут подоспели стражники, которые уже готовы были схватить беглеца и повязать его, но их остановила султанша, безмолвно наблюдавшая до тех пор за происходящим. Оправившись от первого изумления, она вскочила и закричала:

— Постойте! Вот он, мой настоящий сын! Тот, кого я никогда не видела воочию, но чей образ всегда носила в своем сердце, которое не обманешь!

Стражники невольно отступили, но султан, пришедший от этой сцены в неописуемую ярость, велел им тотчас же связать безумца.

— Тут я решаю! — изрек он властным голосом. — Бабские сны мне не указ, когда в моем распоряжении есть неопровержимые доказательства. Вот мой сын, — сказал он и указал на Лабакана, — ибо он предъявил мне условный знак моего друга Эльфи — кинжал.

— Да он его украл! — воскликнул Омар. — Воспользовался моей доверчивостью и коварно обманул меня!

Султан не стал слушать, что говорит ему родной сын, ибо во всех делах привык следовать только своим собственным суждениям, и распорядился вывести несчастного Омара из зала. Сам же он отправился вместе с Лабаканом в свои личные покои, все еще кипя от ярости и сердясь на султаншу, свою супругу, с которой он, что ни говори, прожил двадцать пять лет в мире и согласии.

Султанша осталась горевать в одиночестве, потрясенная случившимся. Она нисколько не сомневалась в том, что сердцем султана завладел обманщик, ибо она признала в том несчастном родного сына, который являлся ей так часто во снах.

Когда печаль ее немного улеглась, она принялась раздумывать, как бы найти такое средство, чтобы убедить супруга в его неправоте. Задача была трудной, ведь тот, кто выдавал себя за ее сына, предъявил условный знак — кинжал. К тому же обманщик, как стало ей известно, так много выведал у Омара о его прежней жизни, что теперь мог прекрасно исполнять свою роль, не рискуя быть разоблаченным.

Она призвала к себе тех слуг, которые сопровождали султана к колонне Эль-Зеруйя, и велела им рассказать, как все было, во всех подробностях, после чего решила обсудить это дело со своими самыми верными невольницами. Долго судили они да рядили, перебирая разные средства, но все казались неподходящими. Наконец слово взяла Мелехзала, старая мудрая черкешенка:

— Если я правильно расслышала, достопочтенная госпожа, то податель кинжала называл того, кого ты считаешь своим сыном, именем Лабакан и говорил, что тот — сумасшедший портняжка.

— Верно, — ответила султанша. — Но к чему ты спрашиваешь?

— Может статься, — продолжала черкешенка, — что этот обманщик наградил вашего сына своим собственным именем. А коли так, то есть один верный способ, как вывести его на чистую воду. Только позвольте рассказать вам о нем по секрету.

Султанша склонилась к черкешенке, и та нашептала ей на ухо, как лучше действовать. Совет старухи пришелся султанше, видно, по душе, вот почему она не мешкая направилась к султану.

Как всякая умная женщина, султанша, зная слабые стороны своего супруга, умело обращала их себе на пользу. Явившись к султану, она поэтому сделала вид, что решила уступить ему и признать самозванца родным сыном, но только попросила исполнить одно-единственное условие. Султан, который и сам уже был не рад тому, что так вспылил и обидел жену, согласился на это и приготовился выслушать ее.

— Мне бы хотелось испытать обоих на ловкость, — проговорила султанша. — Другая, быть может, попросила бы устроить состязание в скачках или заставила бы их сразиться на саблях или метать копье. Но это все такие вещи, которые умеет делать всякий. Я же хочу дать им другую задачу, для исполнения которой требуется ловкость совсем иного рода — тут требуется сообразительность. Пусть каждый из них пошьет по кафтану и шаровары в придачу! Посмотрим, у кого из них лучше получится!

Султан рассмеялся и сказал:

— Ну ты придумала! Мой сын должен состязаться с твоим сумасшедшим портняжкой и зачем-то шить кафтан?! Куда это годится?! Нет, не бывать этому!

Султанша напомнила супругу о том, что он заранее согласился исполнить ее условие, ну а поскольку тот был человеком слова, то ему пришлось в конце концов уступить, хотя он и поклялся при этом, что, даже если сумасшедший портняжка сошьет распрекраснейший кафтан, он все равно никогда и ни за что на свете не признает самозванца своим сыном.

Султан отправился к принцу, чтобы лично сообщить ему о странной причуде его матушки, которая возжелала, видите ли, получить от него кафтан, сшитый его собственными руками. Простак Лабакан в душе несказанно обрадовался. Если дело только за этим, подумал он, то я легко сумею угодить султанше!

Скоро уже были приготовлены две комнаты — одна для принца, другая для портняжки. Тут им предстояло показать свое искусство. Каждому из них выдали по куску шелковой ткани, без запаса, в обрез, и все необходимое для шитья — ножницы, нитки, иголки.

Султану было очень любопытно, какой же кафтан получится у его сына, султанша тоже волновалась, на душе было тревожно, ведь она не знала, чем еще обернется ее хитрость. На шитье было отпущено два дня. На третий день султан призвал к себе султаншу, а когда та явилась, отправил слуг, чтобы те доставили обоих мастеров с их кафтанами. Лабакан вошел и с торжествующим видом разложил свое изделие перед изумленным султаном.

— Взгляни, отец! — молвил портняжка. — И ты, достопочтенная матушка, взгляни! Смотрите, какой чудо-кафтан я смастерил! Готов биться об заклад с самым искусным придворным портным — такой красоты ему не сшить!

Султанша улыбнулась и обратилась к Омару:

— Ну а что у тебя вышло, сынок?

Тот сердито швырнул шелк и ножницы на пол:

— Меня учили совсем другому — как обуздать коня, как управляться с саблей, как метать копье — мое копье попадает в цель с шестидесяти шагов! Шитейное ремесло мне незнакомо. Разве ж подобает заниматься таким делом воспитаннику Эльфи-бея, владыки Каира?

— Ты настоящий сын моего господина! — воскликнула султанша. — Как хотелось бы мне обнять тебя и по праву назвать тебя своим сыном! Простите меня, супруг мой и повелитель, — проговорила она, обращаясь к султану. — Простите меня за эту маленькую хитрость! Неужели вы сами не видите, кто тут принц, а кто портняжка. Спору нет, кафтан у вашего сына получился отменный, вот только хочется спросить, у какого мастера он обучился этому искусству?

Султан сидел, погруженный в мысли, и только недоверчиво посматривал то на жену, то на Лабакана, который весь покраснел и не мог, как ни старался, скрыть свое смущение оттого, что так глупо выдал себя.

— Это еще ничего не доказывает, — проговорил наконец султан. — Но, слава Аллаху, я знаю одно средство, как выяснить, обманывают меня или нет.

Он велел подать самого быстрого коня и, вскочив на него, полетел стрелой в лес, который начинался сразу за городом. По преданию, там жила добрая фея, которую звали Адолзаида и которая уже не раз выручала в тяжелую минуту царей из его рода добрым советом. Вот к ней-то и поспешил султан.

Посреди леса была поляна, окруженная высокими кедрами. Там, как гласило предание, и обитала фея. Простые смертные редко забредали сюда, ибо с незапамятных времен относились к этому месту с некоторой опаской.

Добравшись до поляны, султан сошел с коня, привязал его к дереву, вышел на середину и проговорил громким голосом:

— Коли правда то, что ты помогала моим предкам в тяжелую минуту добрым советом, то не откажи и мне в моей просьбе! Помоги разрешить одно дело — своим умом мне с ним не справиться.

Не успел он закончить свою речь, как один из кедров раскрылся и оттуда вышла женщина в длинных белых одеждах и легкой накидке, скрывавшей лицо.

— Я знаю, зачем ты пришел, султан Саауд! Знаю и то, что намерения твои чисты. Потому будет тебе помощь. Возьми эти две шкатулки. Пусть каждый из юношей, желающих называться твоим сыном, выберет себе свою, и ты увидишь — твой настоящий сын не ошибется и сделает правильный выбор.

Так молвила женщина в накидке и протянула ему две небольшие шкатулки из слоновой кости, богато украшенные золотом и жемчугами. На крышках, которые тщетно пытался открыть султан, были сделаны надписи, выложенные из алмазов.

По дороге домой султан всю голову себе сломал, пытаясь догадаться, что же такое сокрыто в шкатулках, которые ему так и не удалось открыть, как он ни старался. Надписи тоже не помогали разгадать загадку: на одной шкатулке было написано «Честь и Слава», на другой — «Счастье и Богатство». Султан подумал, что и ему, пожалуй, было бы трудно сделать выбор между этими вещами — и то и другое было равно привлекательно и соблазнительно.

Вернувшись во дворец, султан позвал к себе султаншу и рассказал ей о том, что посоветовала фея. Сердце матери исполнилось надежды, что тот, к которому ее влекло всей душой, выберет нужную шкатулку и предъявит доказательства своего царственного происхождения.

И вот перед троном поставили два стола, на которых султан собственноручно разместил обе шкатулки, после чего подал знак слугам открыть двери зала. Блестящая толпа пашей и эмиров, приглашенных султаном со всех уголков страны, хлынула в парадные покои. Они расположились на великолепных подушках, разложенных вдоль стен.

Когда все расселись, султан опять подал знак, и слуги ввели Лабакана. Горделивым шагом он прошествовал через весь зал и пал ниц.

— Что угодно отцу моему и повелителю? — промолвил он.

Султан поднялся и сказал:

— Сын мой! Кое у кого возникли сомнения в правомерности твоих притязаний на то, чтобы так называться. В одной из этих шкатулок сокрыто доказательство твоего истинного происхождения. Выбирай! Я уверен, что ты сделаешь правильный выбор!

Лабакан поднялся с колен и принялся разглядывать шкатулки. Долго думал он, какую же из них выбрать, и наконец решился.

— Достопочтимый отец мой! — проговорил он. — Что может быть выше счастья называться твоим сыном? Что может быть благороднее, чем твое щедрое благоволение, которое и есть истинное богатство? Я выбираю шкатулку с надписью «Счастье и Богатство».

— Потом увидим, правильно ли ты выбрал. Пока же сядь вон туда, подле мединского паши найдется для тебя подушка, — распорядился султан и снова подал знак слугам.

Ввели Омара. Взгляд его был мрачен, лицо печально, всем своим видом он вызывал глубокое сочувствие у присутствующих. Омар пал ниц перед троном и спросил, что угодно будет султану.

Султан объяснил, что ему надлежит выбрать себе одну из двух шкатулок. Омар поднялся и подошел к столам. Внимательно прочитав обе надписи, он сказал:

— События последних дней показали мне, сколь непрочно счастье и сколь призрачно богатство. Они же научили меня, что храбрый духом всегда хранит в своем сердце сокровище, которое у него никто никогда не отнимет, — его честь. Узнал я и то, что сияние славы не тускнеет так скоро, как тускнеет блеск быстротечного счастья. Пусть даже я не получу короны, но жребий брошен! Я выбираю «Честь и Славу»!

Омар положил руку на выбранную им шкатулку, но султан остановил его и позвал Лабакана, который подошел к столу и тоже положил руку на свою шкатулку.

Султан приказал принести ему чашу с водой из священного источника Земзем в Мекке, омыл руки и приготовился к молитве. Он обратился лицом к востоку, опустился на колени и стал молиться: «Бог отцов моих! Столетиями сохранял ты род наш чистым и незапятнанным! Не допусти и теперь, чтобы недостойный покрыл позором имя Абассидов! Возьми под свою защиту моего настоящего сына в этот трудный час испытания!»

Султан поднялся и снова воссел на троне. Все замерли, затаив дыхание, в напряженном ожидании. Воцарилась такая тишина, что если бы по залу прошмыгнула мышка, все бы услышали ее. Стоявшие сзади вытягивали шеи, чтобы получше разглядеть через головы впередистоящих заветные шкатулки.

— Открывайте! — приказал наконец султан, и шкатулки, которые до того невозможно было открыть никакой силой, внезапно распахнулись сами собой.

В шкатулке, которую выбрал Омар, на бархатной подушечке лежали маленькая золотая корона и скипетр, в шкатулке же Лабакана оказалась большая игла и небольшой моток ниток! Султан велел поднести ему шкатулки поближе. Он взял в руки крошечную корону, которая, ко всеобщему удивлению, тут же чудесным образом начала увеличиваться в размере, пока не стала такой, какой положено быть настоящей короне. Султан возложил ее на голову своего сына Омара, преклонившего перед ним колени, затем поцеловал его в лоб и усадил рядом с собой, по правую руку, после чего обратился к Лабакану с такими словами:

— Есть древняя пословица: «Всяк сверчок знай свой шесток». Так вот тебе, похоже, на роду написано — при игле состоять. Ты, конечно, не заслуживаешь никакого снисхождения, но кое-кто уж очень за тебя просил, и я сегодня не могу ему ни в чем отказать. Посему я дарую тебе твою жизнь, хотя она и слова честного не стоит. Напоследок же дам тебе совет: убирайся-ка ты подобру-поздорову из моей страны, да поживее.

Пристыженный и совершенно раздавленный, бедный портняжка не знал, что и отвечать. Он пал в ноги принцу и, обливаясь слезами, сказал:

— Принц, сможете ли вы меня когда-нибудь простить?

— Хранить верность друзьям и быть великодушным к врагам — так принято в роду Абассидов, — ответил Омар, помогая Лабакану подняться на ноги. — Иди себе с миром!

— Вот он, мой настоящий сын! — воскликнул растроганный султан и обнял Омара.

Эмиры и паши, все знатнейшие вельможи страны повскакивали со своих мест и закричали на разные голоса:

— Да здравствует принц!

Под это шумное ликование Лабакан, зажав под мышкой свою шкатулку, потихоньку выбрался из зала.

Он спустился в султанские конюшни, оседлал свою добрую Мурфу и поскакал к городским воротам, чтобы оттуда прямиком двигаться в Александрию. Теперь его жизнь в роли принца казалась ему каким-то сном, и только чудесная шкатулка, украшенная алмазами и жемчугом, напоминала о том, что это было с ним не во сне, а наяву.

Добравшись наконец до Александрии, он первым делом направился к дому своего прежнего хозяина. Подъехав, он спешился, привязал свою лошадку к дверям и вошел в мастерскую. Хозяин, который сначала не признал его, церемонно спросил, чем он может служить, но когда пригляделся получше к посетителю, то понял, что перед ним его старый знакомец — Лабакан. Он тут же кликнул подмастерьев и учеников, всей кучей они набросились на несчастного Лабакана, который не ожидал такого приема. Они толкали, пихали его, колотили утюгами, аршинами, кололи иголками и острыми ножницами, тузили до тех пор, пока он не рухнул без сил на какую-то кучу старого тряпья.

Он лежал полуживой, а мастер, стоя над ним, отчитывал его за украденное платье. Напрасно Лабакан пытался уверить его, что только затем и пришел, чтобы возместить убытки, напрасно предлагал ему заплатить за все втрое больше — хозяин с подмастерьями снова принялись его нещадно колотить, а потом и вовсе вышвырнули за дверь. Побитый и растерзанный, взобрался он кое-как на свою лошадку, и поплелись они в ближайший караван-сарай. Весь в синяках и ссадинах, там он приклонил усталую голову и предался горестным размышлениям о земных страданиях, о человеческой несправедливости, из-за которой отнюдь не всем и не всегда воздается по заслугам, о ничтожности и непостоянстве всех благ мирских. Заснул он с твердым решением отказаться от высоких мечтаний и жить как простой честный человек.

Это доброе намерение не оставило его и на другой день — видно, тумаки хозяина и его подмастерьев выбили из него всю спесь.

Он нашел ювелира и продал ему свою шкатулку, выручив за нее хорошие деньги. На них он купил себе дом, в котором задумал открыть свою портняжную мастерскую. Устроив все как следует, он выставил в окне вывеску «Лабакан, портняжных дел мастер» и сел за работу. Он взял ту самую иглу и нитки, которые обнаружились в его шкатулке в день испытания, и принялся чинить свой изодранный кафтан, изрядно пострадавший в драке по милости сердитого хозяина. В какой-то момент кто-то позвал его, и ему пришлось отложить шитье, а когда он вернулся, его взору предстала удивительная картина: игла усердно продолжала шить сама, без всякой посторонней помощи! При этом стежки у нее получались изящные и аккуратные, какие Лабакану не удавалось проложить даже в самые вдохновенные минуты.

Вот уж действительно — даже самый скромный подарок, полученный от доброй феи, может оказаться полезным и весьма ценным! Этот же подарок и вовсе оказался особенным: нитки те никогда не кончались, как бы усердно ни трудилась игла.

У Лабакана завелось много заказчиков, и скоро он стал самым знаменитым портным во всей округе. Ему нужно было только раскроить ткань и сделать первый стежок, а дальше игла уже сама принималась за дело и работала без передышки до тех пор, пока наряд не был готов. Теперь у Лабакана обшивался весь город, потому что вещи у него выходили красивые и брал он за них крайне мало. Только одно смущало: никто в Александрии не мог взять в толк, как это Лабакан обходится без подмастерьев и почему он всегда работает за закрытыми дверями.

Так исполнился девиз «Счастье и Богатство», который был начертан на шкатулке, доставшейся Лабакану. Счастье и богатство, хотя и в скромных пределах, сопутствовали теперь на каждом шагу честному портному. Когда же он слышал о славе молодого султана Омара, имя которого было у всех на устах, или о том, как этот храбрец, любовь и гордость своего народа, нагоняет страх и ужас на своих врагов, несостоявшийся принц думал тихонько про себя: «А все-таки неплохо, что я остался портным. Честь и слава, похоже, дело хлопотное, да к тому же еще и опасное». Так и жил себе Лабакан, довольный собой и уважаемый согражданами, и если его игла еще не потеряла своей чудесной силы, то она шьет и по сей день вечной ниткой доброй феи Адолзаиды.

На восходе солнца караван тронулся в путь и через некоторое время достиг Биркет-эль-Гада, именовавшегося еще Источником Пилигримов, от которого до Каира оставалось всего три часа пути. Прибытия каравана уже поджидали, и, к радости купцов, скоро они увидели своих друзей, вышедших им навстречу из Каира. В город они въехали через ворота Бебель-Фальх, ибо для тех, кто возвращался из Мекки, считалось добрым знаком въезжать именно через эти ворота, через которые в свое время прибыл Пророк.

На базарной площади четверо турецких купцов распрощались с чужеземцем и греком Залевком, после чего отправились с друзьями домой. Залевк же показал чужестранцу хороший караван-сарай и пригласил его к себе на обед. Тот согласился и пообещал прийти после того, как переоденется.

Грек хотел как можно лучше принять чужестранца, к которому он за время дороги проникся теплыми чувствами. Расставив должным образом все яства и напитки, он сел и принялся ждать своего гостя.

Через некоторое время со стороны галереи, которая вела к его покоям, донесся звук тяжелых медленных шагов. Грек встал, чтобы в знак дружеского расположения встретить гостя на пороге, но едва он отворил дверь, как тут же в ужасе отпрянул: перед ним стоял тот самый ужасный человек в красном. Он пригляделся — нет, сомнений быть не могло: та же стать, та же властность во всем, та же маска, сквозь щели которой сверкали знакомые темные глаза, тот же расшитый золотом красный плащ — все это он уже видел в те роковые часы своей жизни, страшнее которых он ничего не знал.

Залевк был весь в смятении — противоречивые чувства захлестнули его: он давно уже примирился с этим образом из прошлого и давно уже все простил, но вид этого человека разбередил старые раны, заставив вспомнить его и те мучительные часы, исполненные смертельного страха, и ту скорбь, которая отравила ему жизнь во цвете лет, — в одно мгновение он заново все пережил и содрогнулся душою.

— Чего тебе надобно, негодный?! — вскричал грек, глядя на страшный призрак, застывший на пороге. — Убирайся отсюда, покуда я тебя не проклял!

— Залевк! — раздался голос из-под маски, и этот голос показался греку знакомым. — Так-то ты встречаешь гостей?

С этими словами человек в красном скинул маску и плащ — оказалось, что это Селим Барух, чужестранец.

Залевку, однако, было не по себе, со страхом он смотрел на гостя, уж слишком тот напоминал незнакомца, с которым он встречался во Флоренции на Старом мосту, но долг гостеприимства взял верх, и он жестом пригласил пришедшего к столу.

— Догадываюсь, о чем ты думаешь, — заговорил первым чужестранец, когда они уселись. — В твоем взгляде читается вопрос. Наверное, мне следовало бы хранить молчание и не показываться тебе на глаза, но я считаю своим долгом объясниться с тобой, вот почему я отважился, рискуя навлечь на свою голову твои проклятия, явиться к тебе в моем прежнем обличии. Как-то раз ты сказал мне, что по вере твоих отцов надлежит любить и врагов своих и что участь твоего обидчика незавидна, ибо он, наверное, несчастливее тебя. Так оно и есть, мой друг! Послушай, что я расскажу тебе в свое оправдание!

Мне придется начать издалека, чтобы ты все как следует понял. Родился я в Александрии в христианской семье. Мой отец, младший отпрыск известного старинного французского рода, был консулом своей страны в Александрии. С десятилетнего возраста я воспитывался во Франции у брата моей матушки, но через несколько лет после того, как там разразилась революция, я покинул родное отечество вместе с дядей, который не чувствовал себя здесь более в безопасности и потому отправился искать пристанища за морем, у моих родителей. Исполненные надежды обрести в их доме мир и покой, которых нас лишил восставший французский народ, мы сошли на берег. Но увы! И в отчем доме не все было ладно. Волны внешних бурных событий тех неспокойных времен еще не докатились до здешних берегов, тем неожиданней стал удар судьбы, сокрушивший мир и покой нашей семьи, которую постигло страшное несчастье. Мой брат, служивший первым секретарем у нашего отца, молодой человек, исполненный самых светлых надежд и чаяний, незадолго до того женился на дочери одного флорентийского дворянина, жившего по соседству. За два дня до нашего прибытия молодая супруга неожиданно исчезла, и несмотря на поиски, предпринятые нашей семьей и ее отцом, никаких следов ее обнаружить не удалось. В конце концов решили, что, наверное, она отправилась гулять, зашла слишком далеко и попала в руки разбойников. Как ни горько, но пережить такую потерю брату было бы легче, чем смириться с той суровой правдой, которая вскоре обнаружилась. Оказалось, что изменница сбежала за море с молодым неаполитанцем, с которым она познакомилась в доме своего отца. Мой брат, возмущенный до глубины души таким поступком, предпринял все, чтобы призвать виновницу к ответу, но так ничего и не добился: хлопоты его только наделали много шума во Флоренции и Неаполе и навлекли на него и всех нас новые несчастья. Отец беглянки отправился на родину якобы для того, чтобы помочь моему брату защитить свои права, в действительности же — чтобы нам навредить. Прибыв во Флоренцию, он решительно пресек все поиски, предпринятые моим братом, и, умело используя свое влияние, добытое разными способами, повернул дело так, что мой отец и брат подпали под подозрение своего правительства, были схвачены самым нечестным образом, отправлены во Францию и там обезглавлены. Моя бедная мать лишилась рассудка, и только по прошествии десяти долгих месяцев смерть принесла ей избавление от страшных мучений, хотя умерла она в полном сознании, придя в себя за несколько дней до кончины. Так я остался один на всем белом свете, и только одна мысль засела у меня в душе — эта неотступная мысль заставляла меня забыть о моем горе и полыхала во мне мощным пламенем, которое разожгла во мне матушка в свой предсмертный час.

Как я уже говорил, незадолго до кончины моя матушка снова пришла в сознание. Она призвала меня к себе и завела спокойный разговор о судьбе нашей семьи и о том, что скоро умрет. Потом она велела всем, кроме меня, выйти из комнаты. Когда мы остались наедине, она поднялась с подушек и, сидя на своем убогом ложе, с торжественным видом изрекла, что даст мне свое последнее родительское благословение, только если я поклянусь исполнить ее последнюю волю. Слова умирающей матери глубоко тронули мою душу, и я клятвенно пообещал сделать все, что она мне скажет. Тут она принялась бранить флорентийца и его дочь и наказала мне, под страхом материнского проклятия, отомстить негодяю за все несчастья, постигшие нашу семью. Она умерла у меня на руках. Мысль об отмщении уже давно поселилась в моей душе, но теперь она захватила все мое существо. Я собрал остатки отцовского состояния и поклялся употребить все силы на то, чтобы отомстить или умереть.

Вскоре после этого я прибыл во Флоренцию и устроился там, стараясь не привлекать к себе лишнего внимания. Осуществить задуманное мне было весьма не просто — высокое положение, которое занимали мои враги, было тому немалым препятствием. Отец беглянки стал губернатором и при малейшем подозрении мог пустить в ход все средства, имевшиеся в его власти, чтобы погубить меня. Но тут на помощь мне пришел случай. Однажды вечером мне повстречался на улице человек в знакомой ливрее. Он шел нетвердым шагом, с мрачным видом и еле слышно чертыхался. Я узнал в нем слугу флорентийца — старика Пьетро, которого помнил еще по Александрии. Я сразу смекнул, что гневные слова его относятся явно к хозяину, и решил воспользоваться его недовольством. Он очень удивился, встретив меня здесь, и принялся изливать мне свои печали, жалуясь на хозяина, которому с тех пор, как он стал губернатором, ничем, дескать, не угодить. Я приободрил его, дав денег, и скоро его гнев, помноженный на мое золото, сделал его моим сообщником. Самое трудное было улажено. Теперь у меня был человек, который за плату в любую минуту мог впустить меня в дом моего врага. План мести быстро обрел ясные очертания. Жизнь старого флорентийца казалась мне слишком ничтожной, чтобы искупить в полной мере крах моей семьи. Нет, нужно было отнять у него самое дорогое — его дочь Бьянку. Ведь это она так подло обошлась с моим братом, ведь это она была виновницей всех наших несчастий. И тут как нельзя кстати разнеслась весть о том, что Бьянка собирается во второй раз выйти замуж. Эта новость только еще больше распалила мое сердце, жаждавшее мести, и утвердила меня в моем решении: она умрет. Но самому мне было страшно идти на такое преступление, а Пьетро тоже не хватало храбрости, вот почему мы стали искать кого-нибудь, кто взялся бы за это дело. Обращаться к кому-то из местных жителей я не отважился, ибо едва ли среди них нашелся бы человек, готовый причинить такое зло губернатору. Вот тогда-то Пьетро и придумал план, который я осуществил впоследствии. И тот же Пьетро предложил тебя на роль исполнителя, сочтя, что ты, как врач и чужеземец, более всего подходишь для наших целей. Что было дальше, тебе известно. Твоя крайняя осторожность и честность чуть не сорвали нам все дело, когда случилась вся эта история с плащом.

В ту ночь Пьетро впустил нас во дворец губернатора и должен был так же вывести оттуда, если бы я, придя в ужас от того, что увидел сквозь приоткрытую дверь, не бросился опрометью прочь. Гонимый страхом и раскаянием, я пробежал шагов двести и рухнул без сил на ступенях какого-то храма. Только там я немного пришел в себя, и первая мысль моя была о тебе и о той страшной участи, которая ждет тебя, если ты будешь обнаружен в доме. Я прокрался назад, ко дворцу, но никого не нашел — ни тебя, ни Пьетро. Потайная дверь стояла открытой, и мне оставалось только надеяться, что ты сумел вовремя убежать.

Наутро я не знал куда себя деть — страх перед разоблачением и непреодолимое чувство раскаяния побудили меня покинуть Флоренцию. Я отправился в Рим. Представь же себе мое удивление, когда уже через несколько дней весь город только и говорил об этой истории: рассказывали, что убийцу поймали и что им оказался какой-то греческий врач. Напуганный, в тревоге я поспешил вернуться во Флоренцию. Еще недавно я не испытывал ничего, кроме жажды мести, теперь же я проклинал это чувство, осознав, что твоя жизнь — слишком дорогая цена за него. Я прибыл в город в тот день, когда тебе отсекли руку. Не буду рассказывать о том, что я чувствовал, когда смотрел, как ты взошел на эшафот и мужественно перенес страдания. Но именно в тот момент, когда ты истекал кровью, во мне созрело твердое решение хоть как-то скрасить остаток твоих дней. Что было дальше, тебе хорошо известно, и мне осталось только объяснить тебе, зачем я пустился в это путешествие с тобою.

Меня угнетала мысль, что ты до сих пор меня не простил. Вот почему я решил провести подле тебя много дней, дабы наконец покаяться перед тобой за то горе, что я тебе причинил.

Молча выслушал грек своего гостя, а когда тот закончил рассказ, он посмотрел на него добрым взглядом и протянул ему руку:

— Я знал, что ты несчастнее меня, ибо то злодейство, которое ты совершил, будет черной тучей преследовать тебя до конца дней твоих. Я же прощаю тебя от всего сердца. Позволь мне только задать тебе еще один вопрос: а как ты оказался в пустыне и почему в таком обличье? И чем ты занялся после того, как купил мне дом в Константинополе?

— Я вернулся в Александрию, — ответил гость. — В моей душе бушевала ненависть ко всем людям на свете, но особенно к тем нациям, которые считаются просвещенными. Поверь мне, среди мусульман я чувствовал себя гораздо лучше. Прошло всего лишь несколько месяцев после моего возвращения, как мои соотечественники высадились у александрийских берегов. Для меня все они были палачами, убившими моего отца и брата. Вот почему я собрал вокруг себя некоторых знакомых молодых людей моего круга, разделявших мои взгляды, и мы присоединились к тем храбрым мамелюкам, которые так часто нагоняли страх и ужас на французских солдат. Когда же военные действия закончились, я все никак не мог решиться вернуться к мирным занятиям. С небольшим отрядом друзей-единомышленников я посвятил себя кочевой жизни, заключающейся в борьбе и охоте. Я живу среди людей, которые почитают меня как своего владыку, и я всем доволен, ибо хотя, быть может, мои азиаты и не такие образованные, как ваши европейцы, но зато им глубоко чужды зависть, клевета, себялюбие и тщеславие.

Залевк поблагодарил чужеземца за его ответ, но не стал скрывать, что, по его мнению, человеку такого происхождения и образования более уместно жить и трудиться в европейских, христианских странах. Он взял своего гостя за руку, прося последовать за ним и обещая предоставить ему свой кров до самой смерти.

Тот обратил к нему растроганный взгляд и сказал:

— Теперь я вижу, что ты совсем простил меня и полюбил. Прими мою сердечную благодарность за это!

С этими словами он поднялся из-за стола и теперь стоял во весь рост перед греком, которому даже стало немного не по себе от воинственной стати, темных сверкающих глаз и низкого голоса гостя.

— Предложение твое, конечно, заманчиво, — продолжал чужеземец свою речь, — и, может быть, кто другой им и прельстился бы, но я не могу им воспользоваться. Мой добрый конь уже бьет копытом, и мои слуги ждут меня. Прощай, Залевк!

Друзья, которых судьба свела таким чудесным образом, обнялись на прощание.

— А как мне тебя называть? Как имя моего гостя, который навеки останется жить в моей памяти?

Чужестранец посмотрел на него долгим взглядом, крепко пожал ему еще раз руку и сказал:

— Меня называют Повелителем пустыни. Я — разбойник Орбазан.

АЛЬМАНАХ СКАЗОК НА 1827 ГОД ДЛЯ СЫНОВЕЙ И ДОЧЕРЕЙ ОБРАЗОВАННЫХ СОСЛОВИЙ

Александрийский шейх и его невольники Перевод М. Кореневой

Али Бану, шейх Александрийский, был человеком удивительным: когда он утром выходил в город, в красивом тюрбане из тончайшего кашемира, в нарядном платье, подпоясанном дорогим кушаком ценою не меньше как в пятьдесят верблюдов, и важно шествовал по улицам неторопливым шагом, нахмурив лоб, сдвинув брови, ни на кого не глядя и только задумчиво поглаживая через каждые пять шагов свою длинную черную бороду, — когда он так вот шествовал, направляясь в мечеть, где ему, сообразно сану, предстояло выступать перед верующими с толкованием Корана, то прохожие нередко останавливались, глядели ему вслед и заводили разговор:

— Какой же он видный, да статный, и к тому же богатый! — говорил один.

— Даже очень богатый! — добавлял другой. — Ведь у него и дворец в Стамбуле, на самом берегу морском, и другие поместья, а еще ведь поля, и скотины немало, и рабов множество.

— Что правда, то правда, — подавал голос следующий. — А мне тут давеча татарин рассказывал — тот, что из Стамбула был послан к нашему шейху от самого правителя, благослови его Пророк, — так вот татарин мне сказал, что шейх наш в большой чести и у рейс-эфенди[1], и у капудан-паши[2], у всех, у всех, включая самого султана!

— Так-то оно так, — присоединялся к беседе еще кто-нибудь, — отмечен благодатью каждый его шаг, он и богат, и благороден, да только… Сами знаете, чего мне вам рассказывать…

— Верно, верно, — перешептывались в толпе, — живется-то ему несладко, не позавидуешь. Хоть и богатый да благородный…

Али Бану владел чудесным домом на самой красивой площади Александрии, перед домом располагалась большая терраса с мраморной балюстрадой, обсаженная тенистыми пальмами. Здесь он любил сиживать вечерами и курить кальян. Двенадцать рабов, в богатых одеждах, стояли тут же, на почтительном расстоянии, в ожидании приказаний хозяина. У одного был наготове бетель, у другого — зонтик, у третьего — сосуды из чистейшего золота с вкусным шербетом, у четвертого — опахало из павлиньих перьев, чтобы отгонять мух от своего господина, некоторые держали в руках лютни и разные трубы, готовые в любой момент усладить слух повелителя музыкой и пением, если ему вдруг того захочется, а самый ученый из них держал в руках свитки на случай, если хозяину вздумается послушать чтение.

Но напрасно они ожидали приказаний, он не требовал ни музыки, ни пения, он не желал слушать ни речений древних мудрецов, ни стихов старинных поэтов, он не хотел ни шербета, ни бетеля, даже рабу с опахалом нечего было делать, потому что хозяин и не замечал, когда какая-нибудь назойливая муха начинала с громким жужжанием виться над ним. Прохожие нередко останавливались, дивились, разглядывая роскошный дом и богато наряженных рабов, отмечали красоту и удобство всей обстановки, но когда они обращали свои взоры к шейху, который сидел с сумрачным, хмурым видом под пальмами и неотрывно смотрел на сизые клубы дыма, поднимающиеся из кальяна, они только качали головами и говорили:

— Вот уж действительно, бедный человек этот богач. У него несметные богатства, но сам он беднее последнего нищего, ибо Пророк не дал ему умения наслаждаться тем, что у него есть.

Так они постоят, посудачат, посмеются над шейхом и пойдут своей дорогой дальше.

Однажды вечером, когда шейх по обыкновению сидел у себя на террасе, окруженный невиданной роскошью, и в полном одиночестве курил свой кальян, возле его дома остановились какие-то молодые люди и принялись потешаться над ним.

— Глупый человек, однако, этот шейх Али Бану, — сказал один из них. — Если бы у меня были такие богатства, я бы знал, как ими распорядиться. Я жил бы себе в удовольствие и в радость, в таких хоромах — только пиры устраивать для друзей, чтобы эти тоскливые своды наполнились смехом и весельем.

— Это, конечно, неплохо, — отвечал другой, — да только от друзей один убыток, с ними можно быстро все состояние на ветер пустить, даже если ты богат как султан, да благословит его Пророк. Если бы у меня была такая терраса под пальмами, да в таком прекрасном месте, я бы велел рабам петь, играть на разных инструментах, позвал бы своих танцоров, чтобы они у меня тут плясали, кувыркались и тешили всякими фокусами. А я бы сидел, курил кальян, прихлебывал бы шербет и наслаждался всей этой красотой, как какой-нибудь король Багдадский.

— Шейх, похоже, человек ученый и мудрый, — сказал третий молодой человек, который служил писарем. — Ведь его толкование Корана свидетельствует о большой начитанности, ему известны все поэты и все книги мудрости. Вот только разве подобает разумному мужу вести такую жизнь, какую он ведет? У него там раб стоит с целой охапкой свитков. Я готов был бы отдать мое лучшее парадное платье за то, чтобы заглянуть хотя бы в один из них, ведь у него, наверное, одни сплошные редкости. А он? Сидит себе, курит, а до книг и дела нет. Будь я шейхом Али Бану, я заставил бы этого раба читать мне вслух, пока не осипнет, или до самой глубокой ночи, пока я сам уже под его чтение не заснул бы.

— Тоже мне, нашлись знатоки! — рассмеялся четвертый. — Да что вы понимаете в приятной жизни! Есть, пить, петь да танцевать, читать чужие мудрости и слушать стихи дурацких поэтов! Нет, я бы устроил все по-другому. У него ведь самые прекрасные кони и верблюды, а денег без счета. Я бы на его месте отправился в странствие, объехал весь свет, добрался аж до московитов или даже до франков. И не побоялся бы великих расстояний, чтобы увидеть все красоты земли. Вот как я поступил бы, будь я на его месте.

— Юность — прекрасная пора, когда человеку всё в радость, — молвил невзрачного вида старик, который все это время стоял неподалеку и слушал их речи. — Но позвольте заметить, что юности вместе с тем свойственна глупость — она любит болтать без ума, не ведая, что творит.

— Что вы хотите этим сказать, любезный? — удивились молодые люди. — Это вы о нас? Вам-то что за дело, если нам не нравится, как шейх устроил свою жизнь?

— Если один человек знает что-то лучше другого, он обязан поправить заблуждающегося, так велит Пророк, — отвечал старик. — Шейх и вправду наделен большим богатством по воле небес, и у него есть все, что душе угодно. Но грустен и печален он неспроста. Вы что, думаете, он всегда был таким? Нет, я видел его пятнадцать лет тому назад, тогда он был весел и бодр, как джейран, и наслаждался радостями жизни. В ту пору у него был сын, услада дней его, красавец, умница, и все, кто его видел или беседовал с ним, завидовали шейху, которому воистину досталось сокровище — ведь мальчику едва исполнилось десять лет, а он уже был таким ученым, каким иному и в восемнадцать лет не стать.

— И что, он умер? Бедный шейх! — воскликнул юный писарь.

— Если бы так! Для шейха это было бы большим утешением — знать, что сын его отправился в обитель Пророка, где ему жилось бы лучше, чем здесь, в Александрии. То, что ему пришлось пережить, было куда хуже. Случилось это в те дни, когда у нас в стране повсюду рыскали франки, как голодные волки: они пошли на нас войной, завоевали Александрию и двинулись дальше, сметая на своем пути мамелюков. Шейх был человеком умным и неплохо ладил с ними, но то ли оттого, что им хотелось прибрать к рукам его богатство, то ли оттого, что он не оставался равнодушным к судьбам своих братьев по вере, — наверняка не знаю, знаю только, что однажды они явились к нему в дом и обвинили в том, что он, дескать, тайно снабжает мамелюков оружием, лошадьми и продуктами. Он отбивался от этих наветов как мог, но ничего не помогло, потому что франки — народ грубый, жестокосердный и ради денег готовый пойти на все. Они взяли в заложники его маленького сына, Кайрама, и утащили к себе в лагерь. Шейх предложил им щедрый выкуп, но те не соглашались, думая, что смогут выбить из него еще больше. И тут нежданно-негаданно их паша, или как там его называют, приказал им всем срочным порядком готовиться к отплытию. В Александрии об этом никто ничего не знал, только вдруг обнаружили — все франки погрузились на корабли и уплыли, а маленького Кайрама, сына Али Бану, скорее всего, взяли с собой, потому что с тех пор о нем никаких вестей.

— Бедный, несчастный отец! Надо же — как покарал его Аллах! — воскликнули юноши в один голос и сочувственно посмотрели на шейха, который по-прежнему, грустный и одинокий, сидел под пальмами, среди окружающей его роскоши.

— Жена его, которую он беззаветно любил, умерла от горя, не в силах снести такую утрату, а сам он купил корабль, снарядил его в дорогу и уговорил франкского лекаря, что живет вон там, у колодца, отправиться вместе с ним во Франкистан на поиски пропавшего сына. И вот они вышли в море. Долго они плыли, пока наконец не достигли земли гяуров, тех самых неверных, что безобразничали в Александрии. В стране гяуров, однако, творилось что-то невообразимое. Выяснилось, что незадолго до того они свергли своего султана, и теперь и паши, и богатые, и бедные рубили друг другу головы почем зря и никто не мог положить конец этим беспорядкам. Немало городов обошли путешественники и повсюду спрашивали, не видал ли кто маленького Кайрама, но никто не мог им сказать ничего вразумительного. Кончилось тем, что франкский лекарь уговорил шейха отчалить поскорее от этих берегов, чтобы не рисковать — тут можно и самим легко без головы остаться.

Вот так они и вернулись домой ни с чем, а шейх с тех пор пребывает в таком состоянии, в каком вы видите его сегодня. Он горюет о своем сыне. Да и как иначе? Разве он может спокойно есть и пить, зная, что, быть может, несчастный Кайрам где-то там голодает и страдает от жажды? Разве может он, облачаясь в нарядное платье, подобающее его сану, не думать о том, что, быть может, его сыну сейчас нечем прикрыть наготу? И когда он смотрит на своих рабов, всех этих певцов, танцоров, чтецов, как ему не думать о своем бедном сыне, который, быть может, вот так же развлекает какого-нибудь франкского правителя пением да танцами? Но больше всего его печалит мысль о том, что Кайрам, живя вдали от родины своих предков, в окружении неверных, которые еще, поди, над ним потешаются, совсем забудет веру отцов и тогда ему будет заказан путь в рай, и никогда им уже не встретиться, не обняться.

Оттого-то он и обходится мягко со своими рабами и раздает много денег бедным, ибо надеется, что Аллах воздаст ему за это и умилостивит сердце франкских повелителей, которые держат его сына в услужении, и будут они обходиться с ним ласково. И каждый год в день, когда пропал его сын, он отпускает на волю двенадцать рабов.

— Да, я об этом тоже слышал, — заметил писарь, — в народе-то много чего болтают, только вот о сыне его никто никогда ничего не говорил. Зато говорят, что шейх — человек со странностями и что он сам не свой до всяких баек. Ходят слухи, будто раз в году он устраивает состязание промеж рабов: кто расскажет самую лучшую историю, тому он дает вольную.

— Не верьте вы всяким россказням, — отмахнулся старик. — Я правду вам говорю. Вполне возможно, конечно, что в печальный памятный день ему, бывает, и хочется приободриться, но отпускает он рабов на волю не ради развлеченья, а только ради своего сына. Ну да ладно, что-то стало холодать, пора мне уже идти. Салем алейкум, мир вам, молодые люди, и впредь не судите строго о нашем добром шейхе.

Юноши поблагодарили старика за его рассказ, посмотрели еще раз на несчастного шейха и тоже пошли своей дорогой дальше.

— Да, не хотелось бы мне быть на месте шейха Али Бану, — приговаривали они по очереди.

Вскоре после того, как молодые люди повстречались с тем стариком, случилось им в час утренней молитвы проходить по той же улице. Тут вспомнили они о том, что поведал им почтенный незнакомец, и не могли не посочувствовать бедному шейху. Но каково же было их удивление, когда они взглянули на дворец шейха и увидели, что весь он празднично разукрашен! На верхней террасе, где прогуливались принаряженные невольницы, развевались пестрые вымпелы и флаги, парадный вестибюль был устлан дорогими коврами, шелковая дорожка спускалась по широким ступеням, и даже улица перед дворцом была покрыта тончайшим сукном, какое любой мечтал бы пустить на парадное платье или прекрасное покрывало.

— Какие перемены! — ахнул молодой писарь. — Что это такое приключилось с нашим шейхом? Неужто он затеял пир? Похоже, он собрался заставить поработать своих певцов и танцовщиков! Вы только посмотрите на эти ковры! Такой красоты во всей Александрии не сыщешь! А сукно какое прямо на голую землю положил — не пожалел добра!

— Знаешь, что я думаю? — сказал другой. — Он, верно, ждет к себе в гости какую-нибудь знатную особу. Такие приготовления делаются по случаю приема правителя какой-нибудь большой страны или эфенди от султана. Интересно, кто же сегодня сюда пожалует?

— Смотрите-ка, а не давешний ли старичок идет вон там по улице? — воскликнул третий. — Уж он-то наверняка все знает и объяснит нам, в чем тут дело. Эй, почтенный! Не соблаговолите ли подойти к нам? — обратились они к старику.

Тот приметил молодых людей и подошел к ним, узнав их и вспомнив, что беседовал с ними на том же месте несколько дней тому назад. Юноши обратили его внимание на приготовления во дворце шейха и спросили, не знает ли он, какого высокого гостя собираются тут принимать.

— Неужели вы подумали, что Али Бану просто так устраивает сегодня большой пир или знатный гость оказал честь его дому? Нет, причина совсем другая. Сегодня, как вам известно, двенадцатый день месяца Рамадана, именно в этот день и был похищен сын шейха.

— Но, клянусь бородой Пророка! — воскликнул один из юношей. — Поглядеть на всю эту красоту, так можно подумать, что они там к свадьбе готовятся или к большому празднику, а не ко дню скорби и печали! Одно с другим как-то не вяжется! Согласитесь — шейх, верно, повредился умом.

— Вы опять делаете поспешные выводы, мой юный друг, — отвечал с улыбкой старик. — Стрела ваша, конечно, по обыкновению остра, и тетива натянута туго, да только в цель вы не попали — промахнулись. Знайте — сегодня шейх ожидает возвращения своего сына.

— Значит, он нашелся?! — радостно воскликнули юноши.

— Нет, и, наверное, еще не скоро найдется, — сказал старик. — Дело вот в чем: лет восемь или десять тому назад, когда в очередной раз наступил двенадцатый день Рамадана и шейх в этот день скорби, горюя и печалясь, отпустил, как всегда, на волю несколько рабов, а потом принялся кормить и поить бедных, то среди них оказался и один дервиш, который в изнеможении прилег отдохнуть в тени его дворца. Дервиш этот был человеком святым, знающим толк в предсказаниях и толковании звезд. Подкрепившись подношениями, дарованными милосердной рукой шейха, он явился к нему и сказал: «Мне известна причина твоей печали. Ведь сегодня двенадцатый день месяца Рамадана — день, когда ты потерял своего сына, верно? Утешься, будет этот день тебе праздником, в свой час вернется к тебе сын!» Так сказал ему дервиш, и грешно было бы всякому мусульманину усомниться в словах такого человека. Скорбь Али Бану от того, конечно, не утихла, но с тех пор он каждый год в этот день ждет возвращения своего сына и украшает дворец и лестницы так, будто сын может явиться в любую минуту.

— Удивительно! — воскликнул молодой писарь. — Хотел бы я посмотреть поближе на все это праздничное убранство и на шейха, как он сидит в печали среди такой красоты, а главное — как мне хотелось бы послушать те истории, что рассказывают ему рабы!

— Нет ничего проще! — сказал старик. — Надсмотрщик над рабами — мой давний друг, он всегда мне находит местечко в зале, где можно затеряться в толпе слуг и друзей шейха, так что никто тебя и не заметит. Попрошу его и вас впустить. Вас четверо, может быть, и получится. Приходите в девять вечера на это же место, и я скажу вам, каков будет его ответ.

Так сказал старик, а молодые люди поблагодарили его и пошли своей дорогой дальше, сгорая от любопытства, чем все дело кончится.

В условленное время они явились ко дворцу и встретились со стариком, который им сообщил, что надсмотрщик согласился впустить их. Старик пошел вперед, молодые люди — за ним, но только направились они не к парадной лестнице, а к боковым воротцам, пройдя через которые старик их аккуратно затворил, пропустив своих новых знакомцев. Потом он повел их по коридорам, переходам, пока наконец они не очутились в большом зале. Тут было настоящее столпотворение: множество знатных особ в богатых одеждах, все видные люди города и друзья шейха собрались, чтобы разделить с ним в этот день его скорбь и утешить. Каких только рабов разных народностей здесь не было. Но у всех у них был печальный вид, ибо они любили своего господина и скорбели вместе с ним. В дальнем конце зала на роскошном диване восседали самые знатные друзья Али Бану, и рабы прислуживали им. Сам шейх сидел на полу возле дивана — горе не позволяло ему занять место на ковре радости. Он подпер голову рукой и, казалось, даже не слышал, что нашептывали ему друзья, пытавшиеся утешить его. Против него разместилось несколько пожилых и молодых рабов. Старик объяснил своим спутникам, что это рабы, которых сегодня Али Бану отпускает на свободу. Среди них были и франки, и старик особо выделил из них одного — тот отличался необыкновенной красотой и юным возрастом. Шейх купил его незадолго до того у одного тунисского работорговца и заплатил за него немалую сумму, но все равно решил его отпустить, ибо был уверен в том, что чем больше франков он отправит домой, тем скорее Пророк вызволит его сына из плена.

После того как все освежились прохладительными напитками, шейх дал знак надсмотрщику над рабами. Тот поднялся, и в зале воцарилась глубокая тишина. Он подошел к рабам и сказал:

— Сегодня милостию господина моего Али Бану, шейха Александрии, отпускаетесь вы на волю. Согласно обычаю, установленному для этого дня в его доме, каждый из вас должен рассказать какую-нибудь историю. Начинайте!

Рабы пошептались между собой, затем слово взял один пожилой невольник и начал свой рассказ.

Карлик Нос Перевод Э. Ивановой

— Господин! Думаю, не правы те, кто считает, что времена Гарун аль-Рашида, владыки Багдада, времена фей и волшебников давно прошли, и утверждает, будто в рассказах об изгнаниях гениев и их повелителей, что можно услышать на городских базарах, нет правды. Да-да, и сегодня возможно повстречаться с феей, не так давно я сам был свидетелем одного происшествия, в котором явно были замешаны духи. Об этом я и хочу вам поведать.

В одном из крупных городов моей любимой отчизны Германии многие годы жил в спокойствии и мире скромный сапожник со своею женой. Целыми днями он сидел на углу улицы и латал поношенные башмаки и туфли и даже тачал новые, когда кто-нибудь доверял скромному мастеру эту работу; в таких случаях ему приходилось покупать кожу, потому как был он беден и не мог иметь запасов. Жена его торговала овощами и фруктами, которые выращивала в небольшом садике за городскими воротами. Люди охотно покупали у нее земные плоды, потому что она одевалась опрятно и чисто и умела показать свой товар с выгодной стороны.

У супружеской пары был красивый сын, высокий для своих двенадцати лет и стройный. Обычно он сидел подле матери на овощном рынке и охотно помогал поварихам и хозяйкам донести купленный у его матери товар до дому, после чего возвращался с красивым цветком, мелкой монеткой или куском пирога, так как господам нравилось, что кухарки приводили с собой симпатичного парнишку, и они его щедро одаривали.

Однажды жена сапожника сидела по обыкновению на рынке, перед нею стояли корзины с капустой и другими овощами, разными травами и семенами, в маленьких корзиночках лежали ранние груши, яблоки и абрикосы. Маленький Якоб, так звали сына, звонким голосом зазывал покупателей: «Пожалуйте сюда, господа! Взгляните на отменную капусту, душистые приправы! Ранние груши, яблоки-скороспелки и абрикосы! Покупайте, господа, покупайте! У моей матушки низкие цены!»

Так выкрикивал мальчик. И тут на рынке появилась древняя старуха в лохмотьях. У нее было остренькое лицо, сморщенное от старости, красные глаза и острый нос крючком чуть ли не до самого подбородка. Она шла, опираясь на длинную клюку, скорее даже не шла, а ковыляла, хромая и спотыкаясь, как будто ноги ей отказывали и она могла в любую минуту шлепнуться длинным носом о мостовую.

Торговка овощами внимательно оглядела старуху. Уже шестнадцать лет она ежедневно сидела с товаром на рынке и ни разу не видела такую странную фигуру. Она невольно вздрогнула, когда старуха заковыляла к ней и остановилась у ее корзин.

— Вы ведь Ханна, торговка овощами? — спросила старуха неприятным каркающим голосом, тряся головой.

— Да, это я, — ответила жена сапожника. — Что вам угодно?

— Посмотрим, посмотрим, прежде всего траву, да-да, травку, есть ли у тебя то, что мне надобно, — ответила старуха, склонилась над корзинами и принялась в них рыться коричневыми уродливыми руками.

Длиннющими паучьими пальцами хватала она травы, подносила к длинному крючковатому носу и обнюхивала со всех сторон. У жены сапожника сжималось сердце при виде того, как старуха ощупывает редкие травы, но она не осмеливалась сделать замечание, ведь выбор товара — святое право покупателя; кроме того, она испытывала какой-то непонятный страх перед этой женщиной. Перерыв всю корзину, та пробормотала:

— Дрянь, а не товар, ничего подходящего из того, что мне нужно, пятьдесят лет назад куда как лучше было. Теперь же сплошная дрянь!

Ее ругань возмутила маленького Якоба.

— Послушай, бессовестная старуха! — сердито крикнул он. — Сначала ты копаешься своими противными пальцами в корзине, мнешь зелень, потом суешь пучки себе под длинный нос — кто это видел, уже их не купит, — а потом еще ругаешь наш прекрасный товар, обзываешь его дрянью, а ведь у нас закупает овощи повар самого герцога.

Старуха покосилась на храброго парнишку, противно хихикнула и мерзким голосом прохрипела:

— Ах, сыночек, сыночек! Значит, тебе нравится мой нос, мой красивый длинный нос? Погоди, у тебя появится такой же и вытянется до подбородка.

Говоря эти слова, она уже рылась в другой корзине, в которой лежала капуста. Выбирала самые красивые белые кочаны, давила, жала их, так что они трещали, затем в беспорядке бросала обратно, приговаривая: «Скверный товар, не капуста, а дрянь!»

— Не тряси так противно головой! — испуганно вскричал мальчик. — Шея у тебя такая тоненькая, вроде капустной кочерыжки, того и гляди надломится, и твоя голова полетит прямо в корзину! Кто у нас тогда купит такой товар!

— О, тебе нравится моя тонкая шея? — усмехаясь, пробормотала старуха. — Так у тебя вовсе ее не будет, голова уйдет в плечи, чтобы не свалиться с жалкого тельца!

— Не болтайте всякого вздора парнишке, — проговорила наконец в сердцах жена сапожника, рассердившись на долгое осматривание и обнюхивание ее товара. — Если вам что-то надо, поторопитесь, иначе вы разгоните других покупателей.

— Ладно, будь по-твоему! — со злобой сверкнула глазами старуха. — Куплю у тебя эти шесть кочанов, но ты видишь, я хожу с палочкой и не могу носить тяжести, позволь сынишке отнести покупку до моего дома, я его отблагодарю.

Мальчику не хотелось с ней идти, и он заплакал, потому что испытывал страх перед отвратительной старухой, но мать строго приказала ему помочь, так как считала грехом взваливать на слабую старую женщину подобную тяжесть. Плача, он завязал отобранные кочаны в котомку и пошел по рынку за старухой. Передвигались они медленно, понадобилось добрых три четверти часа, чтобы дойти до отдаленной части города, где покупательница остановилась перед древней развалюхой. Тут она вынула старый ржавый крючок, ловко вставила его в крохотное отверстие, дверь с громким треском растворилась. Как же удивился маленький Якоб, войдя в дом! Внутри все отличалось необыкновенной роскошью: стены и потолок были облицованы мрамором, мебель изготовлена из редкого черного эбенового дерева с инкрустацией из золота и граненых камней, пол из стекла был такой гладкий, что мальчик поскользнулся и упал.

Старуха вытащила из кармана серебряную дудочку и стала в нее насвистывать. Тут же мигом по лестнице спустились морские свинки. Якоб подивился тому, что они ходят на задних лапках, что башмаки им заменяют ореховые скорлупки, что одеты они в одежду человеческую, а на головах носят шляпы по последней моде.

— Куда вы подевали мои туфли, несносные твари? — раскричалась старуха и швырнула в них клюкою, да так, что зверюшки с визгом подпрыгнули. — Долго мне еще ждать?

Морские свинки помчались наверх и вернулись с двумя скорлупками кокосового ореха, обшитыми внутри мягкой кожей, и ловко надели их старухе на ноги.

Хромота тут же исчезла. Старуха быстро заскользила по стеклянному полу, таща за руку Якоба. Наконец остановилась в комнате, в которой было много мебели, хотя она и походила на кухню, несмотря на то что там стояли столы красного дерева и диваны, застланные роскошными коврами, более подходящими для гостиной.

— Присаживайся-ка, сынок, — почти ласково проговорила старуха, подталкивая его к уголку софы и задвигая столом, чтобы он не смог выбраться. — Садись, садись, тебе было тяжело, человечьи головы не такие уж легкие, да-да, совсем не легкие.

— Что это такое странное вы говорите, госпожа? — воскликнул мальчик. — Я и вправду устал, но нес-то кочаны капусты, вы их купили у моей матушки.

— Ну, ты ошибаешься, — рассмеялась женщина, развязала котомку и вынула за волосы человеческую голову.

Мальчик остолбенел, от страха он не мог понять, что случилось, но сразу же подумал о матери: если прознают про человечьи головы, то непременно обвинят во всем матушку.

— Погоди немного, я тебя отблагодарю за старание, — пробормотала старуха, — потерпи, я сварю тебе сейчас такого супчика, что ты его на всю жизнь запомнишь.

Проговорив это, она снова свистнула. На ее зов сбежалось много морских свинок, одетых по-человечьи, с подвязанными кухонными фартуками, половниками и ножами, заткнутыми за пояс; за ними прискакали белочки в широких турецких шароварах, на головах — зеленые бархатные шапочки. Они ходили на задних лапках и, должно быть, были поварятами, судя по тому, как быстро взбирались по стенам и спускались вниз со сковородками и горшками, с яйцами и маслом, пряностями и мукой и подносили все это к очагу. Там взад и вперед сновала старуха в своих туфлях из скорлупы кокосовых орехов, мальчик видел, что она старается сварить что-то отменное.

Огонь затрещал веселей, на сковородке что-то зашкворчало, кухню заполнил необыкновенно приятный запах. Старуха все еще бегала туда-сюда, белки и морские свинки носились вслед за ней. Каждый раз когда она проходила мимо очага, то непременно совала свой длинный нос в горшок. Наконец варево закипело и заклокотало, повалил пар, поднявшаяся пена брызнула на огонь. Тогда старуха сняла горшок, вылила содержимое в серебряную чашку и поставила ее перед Якобом.

— Так вот, сынок, — проговорила она, — отведай-ка супчика, и тогда получишь все, что тебе во мне понравилось! Кстати, можешь и сам стать искусным поваром, но вот травки, да-да, травки тебе нипочем не найти. Отчего ее не было в корзине у твоей матери?

Якоб не понимал, о чем она говорит, но усердно орудовал ложкой, суп ему очень понравился. Матушка тоже нередко варила лакомые кушанья, но ничего подобного он не едал. От супа исходил пленительный дух зелени и кореньев, он был кисло-сладким и необыкновенно наваристым. Пока мальчик доедал последние капли вкуснейшего угощения, морские свинки зажгли арабские благовония, от которых по комнате пошли голубоватые клубы дыма. Кольца приторных благовоний сгущались и сгущались, аромат курений усыплял мальчика. Когда он приходил в себя, ему хотелось сказать, что пора возвращаться к матери, пытался встать, но снова погружался в дурман, а под конец и вовсе заснул на диване у старухи.

Причудливые сны привиделись мальчику. Снилось ему, что старуха сняла с него одежду и обрядила в беличью шкурку. Теперь он мог прыгать и лазить почище белки, он познакомился с другими белками и морскими свинками, народцем весьма ловким и учтивым, они вместе несли службу при старухе.

Сначала он исполнял обязанности чистильщика сапог, то есть должен был смазывать маслом и начищать до блеска кокосовые скорлупки, которые их госпожа носила вместо туфель. С этим делом он отлично справлялся, так как в отцовском доме не раз занимался подобной работой. Спустя год, снилось ему дальше, его допустили к более ответственному делу: вместе с белочками пришлось ловить солнечные пылинки, потом, когда они скапливались, просеивать их через тонкое сито. Хозяйка почитала солнечные пылинки нежнейшей материей на свете и потому, не имея больше зубов, приказывала печь из них для нее хлеб.

Еще через год его перевели в разряд слуг, собирающих питьевую воду. Не подумайте, что для этого закопали цистерну или поставили во дворе бочку, где скапливалась дождевая вода, все было гораздо сложнее — белки, а с ними и Якоб, собирали росу из роз, она-то и служила питьевой водой. А пила старуха непомерно, потому и водоносам приходилось туго.

Минул год, и его отправили выполнять работу по дому: главной заботой теперь стало содержать в чистоте полы, а так как они были стеклянными, то на них видно было даже дыхание. Приходилось натирать полы щеткой, скользить по ним взад-вперед для пущего блеска, привязав к ногам суконки.

На четвертом году он был наконец допущен к кухне. Это была почетная должность, к которой можно пробиться, лишь пройдя долгие испытания. Якоб из поваренков дослужился до старшего мастера-паштетника и приобрел колоссальный опыт в кулинарном деле, чему он сам в душе дивился, так как научился быстро и вкусно готовить самые изысканные блюда: паштеты, в состав которых входили двести ингредиентов, нежнейшие питательные бульоны и наваристые супы, приправленные зеленью и кореньями всех существующих на свете трав.

Так пролетели на службе у старухи семь лет. Как-то раз она собралась уходить, сняла свои кокосовые башмаки, взяла клюку и корзинку, а ему приказала ощипать курочку, начинить ее зеленью и, слегка подрумянив, зажарить к ее возращению. Он проделал это по всем правилам кулинарного искусства: свернул курочке шею, ошпарил кипятком, ловко ощипал, поскоблил кожу, чтобы та стала нежной и гладкой, наконец выпотрошил, затем стал собирать зелень для начинки.

В кладовке, где хранились травы, Якоб увидел шкафчик с приоткрытыми дверцами, которого раньше не замечал. Полюбопытствовав, заглянул внутрь и увидел много корзиночек, от которых исходил приятный крепкий запах. Открыл одну из них и нашел траву необыкновенного цвета и странной формы. Стебель и листья были голубовато-зелеными, их венчал огненно-красный, с желтой каймой маленький цветочек. В раздумье он разглядывал этот цветок, нюхал его и в конце концов узнал аромат, исходивший от супа, сваренного ему некогда старухой. Запах был настолько крепким, что он невольно расчихался, чихал и чихал, пока не проснулся.

Якоб лежал на старухином диване и с удивлением оглядывал комнату. «Надо же такому привидеться! Казалось, будто это вовсе не сон, а все происходило наяву! — проговорил он сам себе. — Могу поклясться, что я — жалкая белочка, приятель морских свинок и прочих мелких тварей, при всем том стал еще искусным поваром. Как же посмеется матушка, когда я ей обо всем этом расскажу! Только, пожалуй, она меня отругает за то, что я заснул в чужом доме, вместо того чтобы помогать ей на рынке!»

При этой мысли он поднялся, собираясь покинуть старухино жилище, но тело его затекло, будто одеревенело от сна, особенно шея — он не мог как следует повертеть головой и даже сам над собой посмеялся, что такой сонный, никак не может очнуться и прийти в себя, то и дело натыкается носом на шкаф либо упирается в стену, а то и задевает дверной косяк. Белки и морские свинки с визгом бегали вокруг него, будто собрались его сопровождать. Уже стоя на пороге, он позвал их с собой — они были славными зверюшками, однако не вняли его призыву, а покатились на своих ореховых скорлупках обратно в дом, сопровождая его уход громким плачем и визгом.

Старуха завела его в удаленную часть города, ему стоило большого труда выбраться из узких незнакомых переулков, на которых к тому же царила толчея из-за какого-то карлика-цверга. То и дело со всех сторон раздавались крики: «Ой, вы только посмотрите, какой ужасный цверг! Откуда взялся этот карлик? Ай, ну и длинный же у него нос, а голова совсем ушла в плечи, а руки-то, руки — темные и страшные!» В другое время он бы и сам побежал за зеваками, потому что любил поглазеть на великанов и карликов или на чужеземные диковинные наряды, но сейчас надо было торопиться к матери.

Когда Якоб подходил к рынку, на него напал страх. Мать сидела еще там, и в корзинке у нее было полно непроданного товара, значит он проспал не очень долго. Однако мальчик уже издали заметил, что матушка сидит, печально подперев голову рукой, и не зазывает, как обычно, покупателей, а когда подошел поближе, ему показалось, что она бледнее обычного. Он помедлил, не зная, как поступить; наконец собрался с духом, подкрался к ней сзади, положил ласково руку на плечо и с нежностью проговорил:

— Матушка, тебе нехорошо? Ты на меня сердишься?

Женщина обернулась и тут же в ужасе отпрянула.

— Чего тебе от меня надобно, гнусный цверг? — воскликнула она. — Ступай прочь! Я терпеть не могу глупых шуток!

— Что это с тобой, матушка? — в испуге спросил Якоб. — Наверное, тебе нездоровится, раз ты прогоняешь своего сына.

— Я уже сказала тебе: ступай своей дорогой! — раздраженно ответила Ханна. — У меня ты не получишь ни гроша за свои проделки, мерзкая уродина!

«Должно быть, Бог лишил ее разума! — пробормотал себе под нос Якоб. — Как мне теперь довести ее до дому?»

— Милая мамочка, приди в себя, посмотри на меня внимательно, это ведь я, твой сын Якоб.

— Нет, это уж слишком! — вскричала Ханна, обращаясь к соседке. — Вы только посмотрите на этого мерзкого цверга, который стоит здесь и отпугивает покупателей, да еще смеется над моим несчастьем! Только подумайте, он заявляет: я твой сын Якоб! Какое бесстыдство!

Тут всполошились все торговки и принялись ругаться — вы сами знаете, с каким пылом ругаются на рынке, — они кляли его почем зря, выговаривали, что он издевается над чужим горем, насмехается над несчастной женщиной, у которой семь лет тому назад украли сына, красивого, как с картинки, и грозили напасть на него всем скопом и исцарапать до крови, если он не уберется подобру-поздорову.

Несчастный Якоб не знал, что и подумать. Ведь он сегодня утром пришел, по обыкновению, с матерью на рынок, помог ей разложить фрукты, затем пошел со старой женщиной к ней домой, поел супчика, немножко вздремнул и вернулся обратно, а мать и торговки говорят о семи годах! Да еще называют его мерзким цвергом! Что тут с ними в его отсутствие приключилось?

Когда он понял, что мать и слышать о нем не хочет, слезы навернулись у него на глаза и он печально побрел к сапожной будке, где целый день чинил башмаки его отец. «Посмотрим, — думал он, — узнает ли меня отец. Стану у двери и заговорю с ним».

У двери сапожника он заглянул в лавчонку. Мастер прилежно трудился, ничего вокруг не замечая. Но, случайно взглянув на дверь, он уронил на пол башмак, дратву и шило и в ужасе вскричал:

— Господи боже мой, что это? Кто это?

— Добрый вечер, мастер! — проговорил Якоб, входя в лавчонку. — Как вы поживаете?

— Плохо, очень плохо, маленький господин, — ответил отец, к большому удивлению Якоба, видимо, тоже его не узнав. — У меня все валится из рук, ничего не ладится. Я один, старость не за горами, уже с работой не справляюсь, а нанять подмастерье мне не по карману.

— Но ведь у вас есть, кажется, сынок, разве он вам не помогает?

— Был у меня сынок, звали его Якоб, сейчас бы ему шел двадцатый годок. Конечно, он бы мне усердно помогал. Уже в двенадцать лет сынишка показал себя смышленым и ловким помощником, а уж какой красавчик был и как учтиво обходился с клиентами! Он привлек бы к нам новых заказчиков, и мне бы не пришлось латать старье, шил бы я новые красивые башмаки! Вот как бывает на свете!

— А где же ваш сын? — дрожащим голосом спросил Якоб отца.

— Бог его ведает, — ответил тот. — Семь лет назад, да-да, минуло уже семь лет с тех пор, как его украли на рынке.

— Семь лет! — в ужасе воскликнул Якоб.

— Да, маленький господин, семь лет; как сейчас помню, вернулась моя жена домой, вся в слезах, рыдая, сообщила мне, что весь день напрасно его прождала, повсюду разыскивала мальчика, но так и не нашла. Я всегда ей говорил, что такое может случиться: Якоб был красивым ребенком, это все признавали, жена им гордилась, ей даже льстило, когда его хвалили, и она часто посылала сыночка с овощами и фруктами в дома важных господ. Ничего в том не было плохого, каждый раз его щедро одаривали, но я все равно предупреждал жену: будь внимательна! Город у нас большой, немало здесь обретается недобрых людей, смотри же за Якобом! Так оно, к несчастью, и вышло. Как-то раз пришла на рынок старая уродливая женщина, долго перебирала овощи и фрукты, наконец накупила столько, что не смогла унести домой. Моя жена — добрейшая душа — отпустила с ней сынишку и с той минуты больше его не видела.

— И вы говорите, с тех пор минуло семь лет?

— Весной будет ровно семь. Мы объявили об этом, ходили из дома в дом, всех расспрашивали, многие знали красивого парнишку и любили его, поэтому помогали нам в розыске — все напрасно. Старую женщину, купившую овощи, тоже никто не знал. Правда, одна древняя старушка, прожившая уже девяносто лет, сказала, что это, похоже, злая волшебница по имени Травница, которая раз в пятьдесят лет наведывается в наш город за покупками.

Так говорил отец Якоба и при этом громко стучал молотком и обеими руками тянул дратву. Маленькому человечку мало-помалу становилось ясно, что произошло: он вовсе не грезил, а наяву служил белкой у злой волшебницы целых семь лет. Сердце его чуть не разорвалось от гнева и боли. Семь лет жизни, цветущие годы юности похитила у него ненавистная старуха, а что получил он взамен? Научился наводить блеск на кокосовых скорлупках да натирать зеркальный пол! Правда, еще выведал у морских свинок все тайны кулинарного искусства! Он простоял еще какое-то время, раздумывая над своей несчастной судьбой, в конце концов отец его спросил:

— Может, вам хочется что-то у меня заказать, молодой человек? Скажем, пару новых туфель или же, — прибавил он, усмехнувшись, — футляр для своего носа?

— При чем тут мой нос? — удивился Якоб. — Зачем мне футляр для него?

— Кому что нравится, — заметил сапожник, — однако должен вам сказать: будь у меня такой ужасный нос, я бы непременно заказал для него футляр из тонкой розовой лакированной кожи. Взгляните, у меня как раз есть под рукой подходящий лоскут; понадобится, верно, не меньше локтя. Но зато футляр убережет вас, маленький господин, от всяческих неприятностей! Уверен, вы постоянно натыкаетесь на дверные косяки и повозки, уступая им дорогу.

Маленький человек онемел от страха, затем ощупал свой нос, тот был толстым, длиной не менее двух ладоней! Та-ак! Значит, старуха изменила его внешность, потому-то матушка и не признала в нем своего сына и обзывала мерзким цвергом!

— Мастер, — обратился он, чуть не плача, к сапожнику, — нет ли у вас под рукой зеркала, чтобы мне поглядеть на себя?

— Молодой господин, — серьезно ответил отец, — у вас не та внешность, чтобы ею любоваться и заглядывать в зеркало. Надо отвыкать от смехотворной привычки!

— Ах, дело не в кокетстве, — воскликнул Якоб, — мне нужно просто глянуть в зеркало!

— Оставьте меня в покое, нет у меня зеркала; у жены, конечно, имеется маленькое, только я не знаю, где она его прячет. А если уж вам непременно хочется посмотреться, то через улицу живет Урбан, цирюльник, у него есть зеркало в два раза больше вашей головы, поглядитесь в него, и на том прощайте!

С этими словами отец осторожно выпроводил его из лавки, запер за ним дверь и вернулся к работе. Якоб, совсем убитый, перешел улицу и направился к цирюльнику Урбану, которого помнил с прежних времен.

— Доброе утро, Урбан, — сказал он, входя, — окажите любезность, позвольте мне глянуть в зеркало!

— С удовольствием, вон оно стоит! — воскликнул, смеясь, Урбан, и его клиенты, ожидавшие, когда им подстригут бороды, тоже громко расхохотались. — Вы — пригожий парнишка, стройный и складный, шея — как у лебедя, руки — как у королевы, а уж носик — курносик, каких свет не видывал! Наверно, вы им гордитесь. Ну да ладно! Ступайте к зеркалу, пусть не говорят люди, что я из зависти не дал вам собою полюбоваться!

Так разглагольствовал цирюльник, а посетители держались за животы от смеха. Якоб между тем подошел к зеркалу и посмотрел на себя. Слезы выступили у него на глазах. «Да, милая матушка, — подумал он, — разумеется, ты не могла узнать своего сына — он не был таким, когда ты им хвасталась перед людьми!»

Глаза у него сделались маленькими, как у свиньи, нос чудовищно вытянулся и нависал над ртом и подбородком, шеи не было видно, потому что голова ушла глубоко в плечи, ворочать ею из стороны в сторону было невмоготу. А вот ростом он остался таким же, что и семь лет назад, будучи двенадцатилетним мальчишкой. В то время когда другие люди с двенадцати до двадцати тянутся вверх, он рос в ширину, спина и грудь у него выпятились и выглядели как туго набитые мешки. Толстое туловище громоздилось на маленьких слабеньких ножках, подгибавшихся от такой тяжести. Но зато руки были длинными, такой же длины, что и у взрослых мужчин, кисти огрубели от работы и почернели, пальцы вытянулись по-паучьи — расправив их, он мог, не нагибаясь, достать до пола. Вот каким стал маленький Якоб — безобразным, уродливым карликом.

Теперь он отчетливо припомнил то утро, когда зловещая старуха подошла к корзинкам его матери. Всем, что он тогда осудил в ней — длинным носом, скрюченными пальцами, — она наделила его, кроме длинной трясущейся шеи, шею она вовсе убрала.

— Ну что, вы собою налюбовались, мой принц? — спросил цирюльник, подходя к нему и с усмешкой его рассматривая. — Право слово, такую комическую внешность не увидишь даже во сне. Но у меня есть к вам предложение, маленький господин. Ко мне в цирюльню захаживает много народу, однако в последнее время чуть меньше, чем прежде. Дело в том, что мой сосед — цирюльник Шаум — откопал где-то великана, который и привлекает к нему посетителей. Ну, чтобы вырасти великаном, большого искусства не требуется, а вот стать таким, как вы, человечком, дело другое. Поступайте ко мне на службу, маленький человечек, будете жить у меня, я стану вас кормить, поить, изрядно одевать и обувать — словом, обеспечу всем необходимым, а за это вы должны стоять с утра у моих дверей и зазывать клиентов, потом взбивать мыльную пену и подавать полотенце. Уверяю вас, дела пойдут у нас как по маслу, клиентов будет больше, чем у соседа с великаном, да еще вы будете получать почти с каждого чаевые.

В глубине души карлик возмутился из-за предложения служить зазывалой вроде приманки у цирюльника. Но может, лучше проявить терпение? Он спокойно ответил цирюльнику, что не располагает временем, и отправился дальше.

Хотя злобная старуха испортила его внешность, но изменить его душу не смогла, это он отлично осознавал, поскольку думал и чувствовал не так, как семь лет тому назад, нет, он сделался умнее и рассудительнее, его не печалила утраченная красота, уродливая внешность не волновала. Много хуже то, что отец прогнал его от родного порога, словно бродячую собаку, потому карлик и решил еще раз попытать счастья у матушки.

Он подошел к ней на рынке и попросил спокойно его выслушать, затем напомнил ей тот день, когда ушел с покупками старой женщины, припомнил некоторые эпизоды своего детства, потом рассказал, как белкой прослужил семь лет у колдуньи, описал, в кого она его превратила только за то, что он порицал ее внешность.

Жена сапожника не знала, что и подумать. Все, что карлик рассказал о своем детстве, так и было на самом деле. Но когда он стал ее уверять, будто был в течение семи лет белкой, она возразила:

— Этого не может быть, да и злых волшебниц не существует.

Внимательно поглядев на уродца, несчастная женщина почувствовала к нему отвращение и не могла поверить, что это и есть ее сын. В конце концов она решила посоветоваться обо всем с мужем, собрала корзинки и позвала карлика с собой. Так и пришли они к будке сапожника.

— Послушай, — сказала Ханна мужу, — этот человек утверждает, что он — наш потерянный сын Якоб. Он мне рассказал, как его увела с собой семь лет назад и заколдовала злая волшебница.

— Вот как! — взъярился сапожник. — Он это тебе рассказал? Ну погоди, негодник! Час назад я ему открыл наше горе, так он отправился к тебе морочить голову! Погоди, я тебя расколдую! Нашелся мне сыночек!

С этими словами он схватил связку ремней, только что нарезанных, подскочил к карлику и отхлестал его по высокому горбу и длинным рукам. Избитый человечек, закричав от боли, с плачем убежал.

В том городе, как, впрочем, и везде, жило мало сердобольных людей, способных посочувствовать несчастному человеку, особенно если он дает повод позабавиться.

Так вышло, что бедный карлик целый день не ел и не пил. Вечером пришлось ему примоститься для ночлега на церковных ступеньках, хотя они были твердые и холодные.

Когда его утром разбудили первые лучи солнца, он всерьез задумался над своею жизнью, раз уж отец с матерью прогнали его со двора. Он был слишком горд, чтобы наниматься зазывалой к цирюльнику и играть роль шута за деньги. Но на что же жить? И тут несчастному пришло в голову, что в бытность его белкой он овладел всеми премудростями поварского искусства, в этом деле нет ему равных, и он может любому доказать, на что способен.

Как только утро вступило в свои права и улицы оживились, карлик вошел в церковь и помолился Богу. Затем направился к дворцу. Герцог, правитель той страны, о мой господин, был большой гурман и лакомка, он любил обильные застолья и выписывал поваров со всех концов света. Когда карлик подошел к воротам дворца, стражники спросили его, по какой надобности он здесь очутился, и принялись его вышучивать. Он же потребовал, чтобы к нему вышел главный герцогский повар.

Стражники, смеясь, повели пришельца через ворота, и всюду, где он появлялся, слуги оставляли работу, пялились на него, громко хохотали и шествовали следом, так что под конец по лестнице шагала огромная процессия всех мастей: конюхи бросали скребницы, посыльные бежали со всех ног, чистильщики ковров кидали щетки и метелки — все толкались и спешили; поднялась такая давка, будто у ворот появилось неприятельское войско, в воздухе стоял крик: «Цверг! Цверг! К нам явился карлик! Вы видели карлика?»

Тут появился недовольный дворцовый смотритель с кнутом в руках.

— Побойтесь Бога, проклятые собаки! Отчего это поднялся такой шум? Неужели вы не знаете, что герцог еще почивает? — При этих словах он немилосердно прошелся кнутом по спинам конюхов и стражников.

— О господин, — закричали те, — разве вы не видите? Мы ведь привели карлика, видывали ли вы в своей жизни карлика?

Обнаружив маленького человечка, смотритель еле сдержался, чтобы не рассмеяться, так как полагал, что смех унизит его достоинство. Поэтому он разогнал кнутом всех слуг, а человечка повел в дом, попутно расспрашивая о цели его прихода. А когда услышал, что тот желает видеть главного повара, мгновенно возразил:

— Сынок, ты ошибаешься, тебе нужен я, смотритель дворца, ведь ты намерен стать придворным карликом, разве не так?

— О нет, господин, — ответил Якоб. — Я искусный повар, способный приготовить самые изысканные и редкие кушанья, отведите меня к главному кулинару, вдруг ему пригодится мое умение.

— Как тебе будет угодно, маленький человечек, но, кажется, ты заблуждаешься. Ишь чего удумал: на кухню! Если будешь придворным карликом, то работать тебе не придется, есть и пить будешь в свое удовольствие, одежду носить красивую. Впрочем, посмотрим, хватит ли твоего умения, чтобы стать придворным поваром, а для поваренка ты слишком хорош.

С этими словами смотритель дворца взял его за руку и повел в покои главного повара.

— Высокоуважаемый господин, — начал свою речь карлик и поклонился так низко, что коснулся носом ковра на полу, — не требуется ли вам искусный повар?

Главный повар оглядел пришельца с головы до ног и разразился хохотом.

— Как, ты повар? — воскликнул он в изумлении. — Думаешь, у нас такие низкие печи, что ты сможешь заглядывать в горшки и кастрюли, даже если станешь на цыпочки и вытянешь шею? О малыш! Тот, кто послал тебя в повара, должно быть, над тобой пошутил.

Так говорил главный повар дворца и громко смеялся, вместе с ним хохотали и смотритель дворца, и все слуги, бывшие в комнате.

Однако карлик не смутился.

— Вы не обеднеете, если выдадите мне пару яиц, немного сиропа и вина, горстку муки и пряностей, — сказал он. — Дозвольте мне изготовить одно лакомство, и я на глазах состряпаю такое, что вы пальчики оближете и скажете: «Да, он всем поварам повар!»

Такие и подобные речи вел маленький человечек. Странное впечатление оставляли его сверкающие крохотные глазки, качавшийся из стороны в сторону длинный нос и движения тонких паучьих пальцев, сопровождавшие слова.

— Так и быть! — произнес наконец главный повар и взял под руку смотрителя дворца. — Согласен, пойдем шутки ради на кухню!

Они прошли через многочисленные залы и галереи и наконец добрались до кухни. Это было просторное помещение, замечательно обустроенное: в двадцати печах там постоянно пылал огонь; посредине находился источник с чистой водой, служивший одновременно садком для свежей рыбы; в шкафах из мрамора и редких пород дерева хранились запасы, которые всегда должны быть под рукой; по правую и по левую стороны располагались кладовые, где было припасено все, что только знали в краях Франкистана и в восточных странах для ублажения живота своего. Кухонная челядь сновала взад и вперед, гремела кастрюлями и сковородками, бренчала ложками и шумовками, но, когда на кухню зашел главный повар, все замерли, слышно было только потрескивание огня да журчание воды в источнике.

— Что сегодня заказал на первый завтрак господин герцог? — спросил главный повар старого мастера, отвечающего за первые завтраки.

— Герцог изволил выбрать датский суп с красными гамбургскими кнедлями.

— Хорошо, — сказал главный повар и обратился к карлику: — Ты слышал, что угодно откушать владыке? Дерзнешь ли ты приготовить эти замысловатые блюда? Предупреждаю: с кнедлями тебе не справиться, это кушанье — наш секрет.

— Нет ничего проще, — ответил, к общему удивлению, карлик, так как в бытность свою белкой он часто варил это. — Да-да, ничего нет легче, выдайте мне для супа такую-то и такую зелень, такие-то и такие пряности, кабаньего сала, яиц и кореньев, а вот для кнедлей, — он понизил голос так, чтобы его слышали только главный повар и повар, отвечающий за завтраки, — для кнедлей потребуется мясо разных сортов, немножко вина, гусиный жир, имбирь и некая трава под названием «утеха для желудка».

— Вот это да! Клянусь святым Бенедиктом! У какого волшебника ты обучался? — с удивлением воскликнул главный повар. — Ты назвал все до последней травки, а про ту, что зовется «утехой для желудка», мы здесь и слыхом не слыхали; должно быть, она придает особо приятный вкус! О, ты мастер из всех мастеров!

— Такого я никак не ожидал, — сказал главный повар, — что ж, приступим к испытанию. Выдайте ему все необходимое — посуду и все остальное, пусть готовит герцогский завтрак.

Как он приказал, так и поступили, принесли все нужное, но тут оказалось, что карлик едва достает носом до печи. Придвинули тогда два стула, положили на них мраморную доску и предложили чудо-крошке продемонстрировать свое искусство. Повара, поварята, кухонные работники и прочая прислуга окружили его широким кольцом, они стояли и дивились, как проворно и с какой легкостью он управляется с делом, как аккуратно делает заготовки.

Когда все было подготовлено, карлик приказал поставить оба горшка на огонь и варить их содержимое, пока он не скажет, затем принялся считать: раз, два, три — и, досчитав до пятисот, крикнул: «Довольно!» Горшки сняли с огня, маленький человечек пригласил повара отведать герцогские блюда.

Главный повар велел поваренку принести ему золотую ложку, тот ополоснул ее в источнике и передал главному повару, который с торжественным видом приблизился к плите, зачерпнул, отведал, затем, закатив глаза и прищелкнув от удовольствия языком, восхищенно вымолвил:

— Очень вкусно! Восхитительно! Клянусь жизнью герцога! Не хотите ли и вы отведать, господин смотритель дворца?

Тот поклонился, зачерпнул ложечку и пришел в восхищение.

— Вы умелый повар, — проговорил он, обращаясь к старому специалисту по завтракам, — но, при всем моем уважении к вам, должен признать, что ни датский суп, ни кнедли по-гамбургски никогда еще не были так отменно приготовлены!

Наконец попробовал кушанья и старый повар, после чего почтительно пожал карлику руку и признал его превосходство:

— Да, маленький человечек, вы, несомненно, мастер своего дела. Действительно, травка «утеха для желудка» придает всему особую прелесть.

В этот миг на кухню явился камердинер и возвестил, что герцог требует завтрак. Кушанья поставили на серебряный поднос и понесли его светлости. Тем временем главный придворный повар повел карлика к себе и завел с ним беседу. Но не прошло даже столько времени, сколько нужно, чтобы прочитать молитву «Отче наш» (это такая молитва у франков, о господин, она вдвое короче молитвы правоверных), как прибежал гонец и позвал к герцогу главного повара. Тот быстро переоделся в парадное одеяние и последовал за посланцем.

Герцог сидел с довольным видом. Он уже откушал и как раз утирал бороду.

— Послушай, мой главный повар, — сказал он, — я всегда был доволен твоими мастерами, но скажи же, кто сегодня приготовил завтрак? С тех пор как я унаследовал трон моих предков, я еще не вкушал ничего подобного. Скажи мне, как зовут этого повара, и мы даруем ему несколько золотых дукатов.

— О господин, произошла удивительная история, — ответил главный придворный повар и рассказал, как сегодня спозаранку к нему привели карлика, который хотел быть только поваром, и никем иным, его испытали, и вот что из всего этого получилось.

Герцог подивился рассказу, призвал к себе карлика и принялся его расспрашивать, кто он и откуда явился. Несчастный Якоб не мог, конечно, признаться, что был заколдован, служил белкой в доме злой волшебницы, но он не погрешил против истины, открывшись, что остался без матери и отца, а кулинарному искусству обучился у одной старой женщины. Герцог не стал выпытывать подробности, он забавлялся диковинной внешностью своего нового повара.

— Если хочешь остаться у меня, — проговорил он спустя какое-то время, — то будешь ежегодно получать пятьдесят дукатов, кроме того, парадное платье да еще пару штанов в придачу. За это ты обязан ежедневно собственноручно готовить мне завтрак, наблюдать, как стряпают обед другие повара и вообще присматривать за моей кухней. Каждый у меня во дворце получает новое имя, тебя будут отныне звать Нос, с сегодняшнего дня ты возведен в чин младшего придворного повара.

Карлик Нос пал ниц перед могущественным правителем франкской земли, облобызал ему ноги и поклялся служить ему верой и правдой.

Словом, маленький человечек был пристроен на почетную должность. Так получилось, что герцог сделался совсем другим человеком с тех пор, как карлик Нос появился у него во дворце. Прежде он часто с раздражением швырял в головы поваров подносы и горшки, даже как-то запустил в главного придворного повара пережаренной телячьей ногой с такой силой, что тот свалился и три дня пролежал в постели. Правда, герцог обычно искупал свой гнев пригоршней дукатов, тем не менее повара с опаской подавали ему блюда.

Однако с той поры, как карлик поселился в его доме, все изменилось будто по мановению волшебной палочки. Герцог кушал вместо трех пять раз в день, чтобы всласть насладиться искусством самого маленького из своих слуг, на его лице теперь никогда не появлялось гримасы неудовольствия.

Да-да, герцог стал обходительным и приветливым и день ото дня жирел.

Часто во время обеда он призывал к себе главного придворного повара и карлика Носа, сажал одного слева от себя, другого — справа и собственноручно клал им в рот лакомые кусочки. Эту милость оба чрезвычайно высоко ценили.

Карлику дивился весь город. Важные господа испрашивали разрешения у главного придворного повара посмотреть, как кашеварит малютка, а особо важным вельможам удалось добиться дозволения для своих слуг обучаться на кухне у чудо-повара приемам кулинарного дела, что давало тому немалый доход, так как каждый платил ежедневно по полдуката. Чтобы не испортить настроения другим поварам и не вызывать в них зависти, карлик отдавал им деньги, которые платили ему господа за обучение своих поваров.

Так прожил карлик Нос почти два года в уважении и почете. Внешне все было прекрасно, и только мысль о родителях угнетала его душу. Все шло своим чередом, пока не случилось удивительного происшествия. Надобно сказать, что карлик Нос нередко ходил за покупками. Он умел выбрать товар и приносил во дворец отменные продукты, поэтому, если удавалось выкроить время, сам отправлялся на рынок за птицей и овощами.

Однажды утром пошел он в гусиный ряд поискать жирных, откормленных гусей, каких особенно любил кушать герцог. Несколько раз прошелся он взад и вперед, осмотрел весь выставленный товар. Здесь его появление не вызывало смеха и шуточек, напротив, Нос внушал всем глубокое уважение, так как торговки знали, что это знаменитый герцогский повар, и каждая из них была счастлива, когда он поворачивал свой нос в ее сторону.

Карлик увидел в самом конце ряда женщину с гусями, которая не нахваливала свою птицу и не зазывала покупателей. Он подошел, пощупал ее гусей, попробовал их на вес. Ему требовались как раз такие, и он купил всех трех вместе с клеткой, взвалил ее на свои широкие плечи и отправился во дворец. По дороге ему показалось странным, что только две птицы гоготали, как настоящие гуси, третья же сидела смирно, только печально вздыхала и охала по-человечьи.

— А ведь гусыня-то, должно быть, больна, — проворчал карлик себе под нос, — надо поторопиться поскорей ее зарезать и приготовить.

Вдруг гусыня громко ему ответила:

Коль уколешь ты меня, Ущипну в сердцах тебя. Если шею мне свернешь, Сам в могилу попадешь.

Карлик в испуге поставил на землю клетку, а гусыня поглядела на него умными выразительными глазами и вздохнула.

— Черт побери! — воскликнул карлик Нос. — Госпожа гусыня умеет разговаривать? Вот уж не думал! Однако не извольте беспокоиться. Я умудрен жизнью и, конечно же, не погублю такую редкостную птицу. Готов биться об заклад, вы не всегда носили птичье оперенье. Да и сам я некогда был жалкой белочкой.

— Ты прав, — ответила гусыня, — я не родилась в этой личине. Ах, мне, Мими, дочери великого волшебника Веттербока, не пели у колыбели, что моя жизнь завершится на герцогской кухне!

— О, не извольте беспокоиться, милая госпожа Мими, — утешил ее карлик. — Поверьте, я — честный человек, и, пока состою на службе у его светлости в должности младшего придворного повара, никто не посмеет свернуть вам шею. Я отведу вам место в собственных покоях, обеспечу пропитанием и буду проводить с вами все свободное время. Всей кухонной челяди я скажу, что откармливаю для герцога гусыню особыми травами. При первом же удобном случае я отпущу вас на свободу.

Гусыня со слезами на глазах рассыпалась в благодарностях. Карлик все сделал, как и обещал: зарезал двух гусей, а для Мими устроил уютное гнездышко под тем предлогом, что собирается ее откармливать особым способом.

Он и не давал ей обычного гусиного корма, а приносил печенье и сладкие лакомства. Как только у него выдавалась свободная минута, он шел к Мими, беседовал с нею и, как мог, утешал. Они рассказали друг другу истории своей жизни, и карлик Нос узнал, что гусыня была дочерью волшебника Веттербока, живущего на острове Готланд. Чародей поссорился со старой феей, та своим коварством и хитростью взяла над ним верх и, жестоко ему мстя, превратила его дочь в гусыню и перенесла ее в этот город.

Когда же карлик поделился с нею своим горем, она вымолвила:

— Я сведуща в подобных делах, отец наставлял меня и моих сестер по этой части, насколько, конечно, мог. Рассказ о ссоре у корзины с травами, твое внезапное превращение, когда ты понюхал некую травку, а также некоторые слова старухи убеждают меня в том, что ты заколдован с помощью травы. Следовательно, если ты отыщешь траву, о которой думала волшебница во время колдовства, то сможешь освободиться от злых чар.

Ее слова были хоть каким-то утешением для карлика. Но где искать эту траву? Тем не менее он поблагодарил гусыню за проблеск надежды.

В эту пору герцога посетил его друг, соседний влиятельный князь. Герцог призвал к себе карлика и сказал ему:

— Пришло время доказать, что ты мне служишь верой и правдой и что ты мастер своего дела. Князь, мой гость, — большой гурман, не такой, как я, конечно, но все же он — знаток изысканной кухни и человек мудрый. Постарайся, чтобы мой стол ежедневно был уставлен яствами, вызывающими у него удивление, но упаси тебя боже дважды подать одно и то же блюдо. Разрешаю требовать от моего казначея все, что тебе угодно, даже если понадобится зажарить в масле золото и бриллианты. Я скорее соглашусь разориться, нежели краснеть перед своим гостем.

Так сказал герцог. Карлик, низко поклонившись, заверил его:

— Все будет так, как ты повелел, о господин! Видит Бог, я постараюсь угодить этому королю гурманов.

Маленький повар пустил в ход все свое умение, не жалея сокровищ владыки. Еще меньше щадил он себя, хлопотал весь день у огня, окутанный облаком дыма. Как истинный повелитель, распоряжался он поварами и поварятами, под сводами кухни неумолчно звучал его громкий голос.

О господин! Я мог бы, по примеру погонщиков верблюдов из сирийского города Алеппо, рассказывать путешественникам о том, как вкусно едят герои их сказок. Целый час перечисляют они все блюда, что там подаются, тем самым возбуждая аппетит у своих слушателей так, что те невольно достают свои припасы, устраивают трапезу и щедро угощают погонщиков. Но я поступлю иначе.

Чужеземный князь уже две недели гостил у герцога и жил на широкую ногу. Они кушали не менее пяти раз в день, герцог был доволен искусством карлика, так как по лицу гостя видел, что тот удовлетворен.

Но на пятнадцатый день герцог позвал маленького человечка к столу, представил его своему гостю и спросил, угодил ли ему повар.

— Ты замечательный мастер своего дела, — ответил чужеземный князь, — и понимаешь, что такое настоящая еда. За все время, что я здесь, мне не подавали одно и то же блюдо дважды, все было прекрасно приготовлено. Но скажи же мне, почему ты не изготовишь королевское угощение — паштет Сюзерен?

Карлик насмерть перепугался, потому что в первый раз слышал о короле паштетов, тем не менее, собравшись с духом, ответил:

— О господин, я был уверен, что ты еще долго будешь освещать своим присутствием наш дворец, потому и не торопился, ибо чем может отметить повар день прощания, как не королем паштетов?

— Вот как, — смеясь, возразил герцог. — А если вспомнить обо мне, то ты, верно, ждал моей смерти, дабы ознаменовать этот день отменным угощением? Ведь и мне ты никогда не готовил такого паштета. Так что подумай, как отметить день расставания с гостем, и уже завтра подай к столу этот паштет.

— Как прикажете, мой повелитель! — С этими словами карлик откланялся.

Вышел он из парадного зала нерадостный, ибо пришел день его позора и несчастья. Он не знал, как готовится паштет Сюзерен, поэтому отправился к себе в покои, где стал оплакивать свою судьбу. Тут подошла к нему гусыня Мими, которой разрешалось ходить по комнате, и спросила, отчего это он так печалится.

— Утри свои слезы, — успокоила она его, услышав о паштете. — У моего отца его часто подавали, я приблизительно знаю, что для него требуется. Возьми то-то и то-то, положи столько-то и столько, и если это будет не совсем то, что нужно, — не беда, у твоих господ не такой уж тонкий вкус.

Так говорила Мими. Карлик подпрыгнул от радости и благословил день, когда купил гусыню, затем принялся за изготовление короля паштетов. Сначала сделал небольшую порцию для пробы. Какое счастье! Все вышло удачно, главный повар, которому он предложил отведать, расхваливал его на все лады.

На другой день он запек паштет в большой форме и, украсив его гирляндой цветов, теплым, прямо из печи, отослал к столу. Сам же надел парадное платье и отправился в обеденный зал. Когда он входил, дворецкий разрезал паштет на части и подавал их на серебряной лопатке герцогу и его гостю. Герцог откусил изрядный кусок и, проглотив его, возвел глаза к небу.

— Ах, ах, по праву его называют королем паштетов! Но и мой карлик — король поваров, не так ли, дорогой друг?

Гость взял несколько кусочков в рот, тщательно прожевал и улыбнулся насмешливо и загадочно одновременно.

— Блюдо приготовлено отлично, — ответил он, отодвигая тарелку, — но это все-таки не настоящий Сюзерен, как я, собственно, и предполагал.

Герцог гневно нахмурил лоб и покраснел от стыда.

— Паршивая собака! Гнусный цверг! — воскликнул он. — Как ты посмел огорчить меня, своего повелителя? Уж не хочешь ли ты, чтобы я в наказание за такую дерзость велел отрубить твою большую голову?

— О мой господин! Ради всего святого, я приготовил паштет по всем правилам кулинарного искусства, невозможно, чтобы там чего-то недоставало! — дрожа, взмолился карлик.

— Ты лжешь, парень! — прикрикнул герцог и отпихнул его от себя ногой. — В таком случае мой гость не сказал бы, что чего-то не хватает. Сейчас прикажу изрубить тебя на куски и запечь вместо паштета!

— Сжальтесь! — воскликнул маленький человечек, подполз на коленях к гостю и обнял его колени. — Скажите, чего не хватает в паштете и почему он вам не по вкусу? Не дайте мне умереть из-за горстки муки и кусочка мяса.

— Это тебе мало поможет, карлик Нос, — смеясь, ответил чужеземец, — я уже вчера знал, что тебе не приготовить это кушанье так, как его делает мой повар. Знай, тут недостает одной травки, о которой в ваших краях и не слыхивали, это что-то вроде чемерицы, она придает остроту, без нее твоему господину никогда не едать такого паштета, какой вкушаю я.

Владыка земли франков пришел в ярость.

— И все же я буду его есть, — воскликнул он, сверкая глазами, — ибо, клянусь герцогской честью, либо я завтра утром получу паштет по вашему рецепту, либо вы увидите голову этого негодника, торчащую на пике у ворот моего дворца. Ступай прочь, паршивая собака, даю тебе еще раз двадцать четыре часа сроку.

Так повелел герцог. Карлик же, плача, пошел к себе и принялся жаловаться гусыне на свою печальную участь, ибо не миновать ему смерти, так как он никогда не слышал о траве, которую назвал чужеземец.

— Если только за этим дело стало, — сказала она, — то я в силах тебе помочь. Отец научил меня распознавать все травы. Правда, в другое время тебе бы не миновать смерти, но сейчас, на твое счастье, как раз новолуние, в эту пору и цветет нужная тебе травка. Скажи-ка мне, есть ли поблизости от дворца старые каштаны?

— О да! — с облегчением вздохнул карлик Нос. — У озера, в двухстах шагах от дома, растет много каштанов, но почему нужны именно эти деревья?

— Только у корней старых каштанов цветет эта трава, — пояснила Мими, — поэтому не будем терять зря времени, поищем то, что тебе надобно. Бери меня на руки, а там опусти наземь, и я ее отыщу.

Он сделал так, как было велено, и отправился к воротам. Но там стражник преградил ему путь:

— Дорогой карлик, для тебя настали тяжелые времена, я получил строжайший приказ не выпускать тебя из дворца.

— Но в сад-то мне пройти можно? — возразил несчастный. — Будь так добр, пошли кого-нибудь к смотрителю дворца, чтобы спросить, можно ли мне поискать траву в саду.

Стражник так и поступил, разрешение было получено, поскольку сад был обнесен высокой стеной, удрать отсюда не представлялось возможным. Когда маленький человечек с Мими оказались на воле, он бережно опустил гусыню на землю, и та быстро побежала к озеру, где росли каштаны. Сердце у него щемило, ведь то была последняя надежда. Он твердо решил: если гусыня не отыщет нужной травы, лучше броситься в озеро, нежели сложить голову на плахе. Поиски гусыни оказались безрезультатными, она бродила от дерева к дереву, перебирала клювом все травинки, но ничего не находила. От жалости и страха за своего друга гусыня начала плакать. Тем временем совсем стемнело, что-либо различать во мраке стало совсем трудно. Взоры карлика обратились на другую сторону озера, и он крикнул:

— Погляди-ка, погляди, за озером тоже растет развесистое старое дерево, пойдем туда и поищем, может, там цветет мое счастье.

Гусыня запрыгала и полетела впереди него, а он пустился за нею вприпрыжку на своих коротеньких ножках. Старый каштан отбрасывал огромную тень, вокруг царил мрак, почти ничего нельзя было разобрать. Но вдруг гусыня остановилась и захлопала от радости крыльями, затем зарылась клювом в траву, что-то сорвала и грациозно протянула удивленному карлику в клюве.

— Вот та самая травка, — сказала она, — здесь ее полным-полно, тебе надолго хватит.

Карлик в раздумье разглядывал травку, от нее исходил пряный запах, который напомнил ему о его превращении. Стебель и листья у травы были голубовато-зеленого цвета, а цветок с желтой каймой отливал огненно-красным.

— Слава тебе господи! — воскликнул он наконец. — Какое чудо! Кажется, это та самая трава, что превратила меня из белки в мерзкого урода. Может, стоит попытать счастья?

— Погоди! — взмолилась гусыня. — Возьми с собой горсть травы и давай вернемся в твои покои, там собери деньги и все свое добро и тогда уж испытай силу этой травы.

Так они и поступили и отправились обратно во дворец. Сердце карлика колотилось от нетерпения. Он завязал в узел пятьдесят или шестьдесят дукатов, которые успел скопить, одежду и обувь.

— Если Богу будет угодно, — проговорил он, — я избавлюсь от своей тяжкой обузы. — И с этими словами сунул нос глубоко в травы и вдохнул пряный аромат.

Тут он почувствовал, как у него вытягивается шея, трещат суставы, а когда покосился на нос и увидел, что тот укорачивается, сразу ощутил, как выпрямляются спина и грудь, а ноги удлиняются. Гусыня наблюдала за всем этим с изумлением.

— Ой, какой же ты большой и красивый! — воскликнула она. — Слава богу, теперь никаких следов не осталось от тебя прежнего!

Якоб очень этому обрадовался, он сложил руки и горячо помолился. Но при всей своей радости, однако, не позабыл, что всем обязан гусыне Мими. Хотя сердце влекло его к родителям, благодарность все-таки пересилила, и он проговорил:

— Кому, как не тебе, я обязан тем, что стал вновь самим собой. Без тебя я никогда бы не нашел эту траву и навсегда бы остался в мерзком обличье либо сложил бы свою голову на плахе. Постараюсь не остаться у тебя в долгу. Я доставлю тебя к твоему отцу, он силен в чародействе и без труда снимет с тебя колдовские чары.

Гусыня заплакала от радости и приняла его предложение. Якобу с гусыней удалось неузнанным выскользнуть из дворца, и они пустились в путь к берегу моря, на родину Мими…

О чем мне стоит еще рассказать? О том, что они счастливо завершили свое путешествие. Веттербок снял с дочери злые чары и, щедро одарив Якоба, отпустил его домой. Якоб вернулся в родной город, родители с радостью признали в красивом юноше своего пропавшего сына. На подарки, полученные от Веттербока, он купил себе лавку и зажил спокойно и счастливо.

Еще добавлю, что после исчезновения Якоба из дворца там поднялась страшная тревога. Когда герцог на следующий день пожелал исполнить свою клятву и отрубить голову карлику, если он не нашел нужную траву, того и след простыл. Чужеземный князь утверждал, что-де герцог сам помог ему тайком улизнуть, чтобы не лишиться своего лучшего повара, и обвинил его в нарушении клятвы. Из-за этого разгорелась великая война между двумя властителями, которая вошла в историю под названием «Травяной войны»; состоялось немало сражений, в конце концов был заключен мир, и этот мир называют «Паштетным миром», потому что на праздничном пиршестве в ознаменование перемирия княжеский повар приготовил Сюзерен, который считается королем паштетов. Сюзерен пришелся герцогу по вкусу.

Так незначительные события приводят к крупным происшествиям. Такова, о господин, история карлика Носа.

Вот что рассказал старый невольник родом из земли франков. Когда он окончил, шейх Али Бану велел подать ему и остальным невольникам фрукты, чтобы они подкрепились, и, пока те ели, беседовал со своими друзьями. Юноши, которых привел сюда старик, расхваливали на все лады шейха, его дом и убранство.

— Поистине, нет ничего приятнее, чем слушать всевозможные истории, — сказал молодой писец. — Я мог бы целыми днями сидеть, поджав ноги, облокотившись на подушку, подперев лоб рукой, а другой, если это возможно, поддерживать кальян и слушать, слушать без конца — такой я представляю себе жизнь в садах Магомета.

— Пока вы молоды и полны сил, — возразил старик, — трудно поверить, чтобы вас прельщала праздная жизнь, однако вы правы — слушая сказки и рассказы, испытываешь особое очарование. Несмотря на то что я стар — а мне уже пошел семьдесят седьмой год — и за свою жизнь много чего наслушался, никогда не пройду мимо, если на углу улицы сидит рассказчик в окружении слушателей, и непременно подсяду к ним. Ведь когда слушаешь, то сам переживаешь все приключения, о которых идет рассказ, наяву видишь людей, духов, фей и весь окружающий их волшебный мир, который так отличается от обыденной жизни, а потом в одиночестве наслаждаешься воспоминаниями, как запасливый странник в пустыне, которому есть чем утолить свой голод.

— Я никогда не задумывался над тем, — вступил в разговор другой юноша, — в чем именно состоит очарование подобных историй. Но я испытываю то же, что и вы. Еще ребенком, когда я капризничал, меня унимали сказкой. Поначалу мне было безразлично, о чем идет речь, только бы там что-то происходило, мне не надоедали басни, которые придумали умные люди, вложив в них крупицу собственной мудрости, — басни о лисе и глупой вороне, о лисе и волке, дюжина историй о льве и прочем зверье. Когда я подрос и стал чаще бывать на людях, меня уже не удовлетворяли коротенькие побасенки, мне хотелось рассказов подлиннее, повествующих о необыкновенных человеческих судьбах.

— Да, мне тоже помнится та пора, — прервал его один из друзей, — именно ты приохотил нас к рассказам всякого рода. Один ваш невольник мог нарассказать столько, сколько наговорит погонщик верблюдов за путь от Мекки до Медины. Помнится, как только он кончал работу, то сразу усаживался на лужайке перед домом, и мы до тех пор приставали к нему, пока он не начинал рассказывать. И это длилось долго, долго, до наступления ночи.

— И разве тогда перед нами не открывалась неведомая страна, — отозвался писец, — царство гениев и фей, где в изобилии растут редкостные деревья и травы, возвышаются роскошные дворцы из смарагдов и рубинов, населенные невольниками-великанами, которые являются по первому зову, стоит только повернуть кольцо, потереть волшебную лампу или вымолвить заветное слово царя Соломона, и подносят дивные яства на золотой посуде? Мы невольно оказывались в той стране, пускались с Синдбадом-мореходом в чудесные плаванья, вместе с Гарун аль-Рашидом, мудрым повелителем правоверных, бродили вечерами по улицам, знали его визиря Джафара, как самих себя; словом, мы жили в сказках, подобно тому как ночью живут в снах, и не было для нас лучшей поры, чем вечера, когда мы собирались на лужайке и старый невольник заводил свой рассказ. Но скажи нам, старец, в чем кроется причина того, что мы в детстве охотно слушали всякие истории и поныне нет для нас занятия приятней? В чем, собственно, очарование сказки?

Движение в комнате и призыв к вниманию надсмотрщика над невольниками помешали старику ответить. Юноши не знали, радоваться ли им новой истории или огорчаться по поводу прерванного увлекательного разговора со старцем. Тем временем встал второй невольник и начал свой рассказ.

Еврей Абнер, который ничего не видел Перевод Э. Ивановой

— Господин! Сам я из Могадора, что расположен на берегу моря. Эта история произошла во время правления могущественного короля Марокко Мулея Исмаила, она повествует о еврее Абнере, который ничего не видел.

Абнер был еврей как еврей, хитрый, лукавый, с глазами сокола, высматривающими свою выгоду. То, что хитрость и плутовство приносят вред, доказывает эта история.

Однажды вечером Абнер вышел прогуляться за городские ворота. На нем была остроконечная шапка, скромное, не совсем чистое платье. Время от времени он украдкой вынимал понюшку табака из золотой табакерки, которую никому не показывал, и поглаживал жиденькую бородку. Несмотря на бегающие глазки, выражавшие страх и озабоченность и высматривавшие, чем бы поживиться, лицо его выражало удовлетворение от прожитого дня. Все сегодня складывалось удачно: он побывал врачом, показал себя и как купец, то есть продал невольника со скрытым изъяном, на вырученные деньги приобрел целую меру каучука и изготовил одному состоятельному больному питье, которое поможет тому не выздороветь, а, напротив, отправиться на тот свет.

Только он дошел до пальмовой рощицы, как услышал крики бегущих людей. Это были королевские конюхи во главе с конюшим. Они на бегу оглядывали окрестности, как люди, что-то выискивающие.

— Эй, дружище, — крикнул, едва отдышавшись, конюший, — не видел ли ты королевского жеребца с седлом и уздечкой?

— Лучшего скакуна из королевской конюшни? — вместо ответа спросил Абнер. — С изящными копытами, подковы у него из чистого серебра, грива отливает золотом, как субботние огни в синагоге, хвост длиной в три с половиной фута, удила из золота двадцати трех каратов?

— Да-да, это он! — вскричал конюший.

— Он, он! — подтвердили конюхи.

— Разумеется, это Эмир, — согласился старый наездник. — Я много раз говорил принцу Абдаллаху, чтобы он был повнимательней с Эмиром, я его хорошо знаю и не раз предупреждал, что он вырвется на волю, мне же придется за это расплачиваться своею головой. О, я предвидел такое! Говори же скорей, куда он поскакал?

— Но я не видел никакого жеребца, — улыбаясь, ответил Абнер. — Почем мне знать, куда отправился королевский конь?

Удивленные таким противоречием, конюхи обступили Абнера, и тут случилось непредвиденное.

По странному совпадению, как это порою бывает, в то же самое время из гарема сбежала любимая собачонка королевы. Толпа черных рабов кинулась на ее поиски. Уже издалека они кричали:

— Вы не встречали любимого песика королевы?

— Это вовсе не песик, уважаемые, — проговорил Абнер, — а собачка.

— Какая разница! — воскликнул главный евнух. — Алина! Где она?

— Маленькая собачка, недавно родившая щенков, у нее длинная шерстка, пушистый хвост, она хромает на правую переднюю лапку.

— Это она, она! Алина жива! — хором закричали черные рабы. — Королева в обмороке, она не успокоится, пока ее любимица не вернется! Где же ты, Алина? А что будет с нами, если мы воротимся в гарем с пустыми руками? Говори же скорей, куда она побежала?

— Я не видел никакой собаки и даже не знал, что у моей королевы, да хранит ее Бог, есть маленькая Алина.

Конюхов и черных рабов из гарема привело в ярость бесстыдство, с каким Абнер подшучивал над королевскими любимцами. Они ни минуты не сомневались, что именно он украл разыскиваемых животных. Пока часть слуг продолжала поиски, конюший с главным евнухом схватили Абнера, который продолжал то ли лукаво, то ли испуганно ухмыляться, и поволокли его пред светлые королевские очи.

— Введите! — повелел Мулей Исмаил, выслушав сообщение на придворном совете, который, ввиду важности происходящего, сам же и возглавлял.

Для установления истины виновнику назначили полсотни ударов по пяткам. Абнер мог кричать или визжать, признавать свою вину или отрицать ее, излагать подробности или приводить изречения из Священного Писания либо Талмуда, кричать: «Немилость короля все равно что рычание юного льва, а его милость — роса на траве!», «Да не отрубят тебе руку, когда твои глаза не видят, а уши не слышат!» — все равно Мулей Исмаил подал знак и поклялся бородой Пророка вкупе со своей собственной, что негодяй заплатит головой за страдания принца Абдаллаха и обморок королевы, если беглецов не вернут домой.

Еще звучали под сводами дворца марокканского короля крики несчастного, как пришло известие, что собака и жеребец найдены. Алина поразила приличных людей появлением в обществе мопсов, к счастью, они ее, как придворную даму, не прогнали прочь, а Эмир, вволю набегавшись, нашел свежую траву на берегу ручья и предпочел ее королевскому овсу, когда его увидел утомленный охотой высокородный вельможа, забывший в домике крестьянина за куском черного хлеба с маслом все лакомства придворного стола.

Мулей Исмаил потребовал от Абнера объяснений по поводу его поведения, и тот, хотя и посчитал это запоздалым, тем не менее, трижды облобызав подножие королевского трона, повел такую речь:

— О всемогущий владыка, король королей, правитель Востока, яркая звезда справедливости, символ мудрости и зеркало правды, блеск твоего существования подобен золоту, а твое сияние равно бриллиантам, твердость твоя крепче железа, выслушай же раба, осмелившегося подать свой голос перед твоим сиятельным лицом! Клянусь всемогущим Богом и Его Пророком Моисеем, что никогда не видел жеребца твоего благословенного наследника и собачки твоей высокородной королевы!

Я прогуливался, чтобы немного отдохнуть от дневных забот, ни о чем не думая, когда в маленькой рощице встретил конюшего твоей милости и черных служителей гарема твоей сиятельной супруги. А на мелком песке между пальмами я разглядел следы животного. Так как я прекрасно разбираюсь в следах, то сразу определил, что здесь прошлись лапки маленькой собачки. Нежные, длинные бороздки, маленькие неровности между следами говорили о том, что это была самочка, а то, что у нее длинные сосцы, показывало, что она недавно ощенилась. Возле отпечатков передних лап я обнаружил, что слой песка несколько сдвинут в сторону, это означало: у собачки длинные уши. А когда я углядел, что песок между отпечатками лап немного взрыхлен, то сразу понял: у малышки красивый пушистый хвост и ей нравится им помахивать. Кроме того, мне пришло в голову, что одна лапка меньше других проваливается в песок; к сожалению, от меня не укрылось, что собачка нашей многоуважаемой повелительницы, да будет мне позволено это произнести, чуть-чуть хромает.

Что же касается жеребца твоей милости, то осмелюсь доложить следующее: прогуливаясь между пальмами, я обратил внимание на конские следы. Заметив отпечатки маленьких копыт, я про себя подумал: «Он несомненно принадлежит к породе арабских скакунов, самой благородной на свете. Не прошло и четырех месяцев, как наш высокочтимый король продал нескольких жеребцов этой породы одному князю из земли франков, мой брат Рубен при сем присутствовал, так как принимал участие в сделке, на том многоуважаемый король выгадал столько-то и столько». Когда я увидел, что следы идут равномерно, в четкой последовательности, я подумал, как прекрасно галопирует этот жеребец, он достоин принадлежать самому королю, и вспомнил, что говорил о боевом коне Иов: такой конь радуется своей силе и устремляется навстречу вооруженному человеку, он пренебрегает опасностью и ничего не боится, не уклоняется от меча, даже когда звенят колчаны и сверкают копья и пики. Тут я наклонился, как всегда это делаю, заметив на земле что-нибудь блестящее, обнаружил на камешке след, оставленный подковой благородного жеребца, и определил, что она из чистого серебра, ведь я даже по царапине могу распознать, сделана она благородным металлом или нет.

Расстояние между деревьями, где я прогуливался, было около семи футов, с некоторых листьев там была сбита пыль. «Это сделал жеребец своим хвостом, — сказал я себе, — сам он длиной в три с половиной фута». Под деревьями, крона которых начиналась примерно в пяти футах от земли, я обнаружил свежесорванные листья, кроме того, на тех же деревьях увидел золотистые клочки шерсти. Ага, это жеребец рыжей масти!

Только я вышел из зарослей, как мне бросилась в глаза золотая нить на камне. «Тебе знакома эта нить, — подумал я, — ее оставил от своих удил проскакавший жеребец». Может ли при твоей любви к роскоши, о король из королей, даже самый худший из твоих коней грызть уздечку не из золота? Раз так, значит…

— Черт побери! — вскричал в нетерпении Мулей Исмаил. — Ну и глаза у тебя! Такие глаза будут нелишними при твоем штате, мой главный охотничий, они заменят целую свору легавых, а для тебя, министр безопасности, он дороже всех соглядатаев и шпионов. Ну, дружище, хочу отблагодарить тебя за проницательность. Пятьдесят ударов, что ты получил, стоят пятьдесят цехинов, следовательно ты сэкономишь столько же, остальные заплатишь наличными. Развязывай свой кошель, а в будущем остерегайся насмехаться над королевской собственностью и не забывай мою милость!

Весь королевский двор удивлялся проницательности Абнера, его величество король поклялся, что никогда еще не встречал такого ловкого малого, однако не утешил его за перенесенную боль и утрату дорогих цехинов. Когда Абнер со стоном и вздохами вынимал их один за другим из своего кошеля и на прощание ощупывал кончиками пальцев, над ним издевался Шнури, королевский шут, и спрашивал, проверены ли цехины на том камне, где испробовал свою челюсть рыжий жеребец принца Абдаллаха.

— Сегодня ты заслужил славу своею мудростью, — говорил он, — давай поспорим на пятьдесят цехинов, что лучше бы ты промолчал. Как говорит Пророк, вырвавшееся слово догонит повозку, даже запряженную четвериком. Да и какую-нибудь левретку тоже, господин Абнер, если она, конечно, не хромает.

Какое-то время спустя после этого печального события Абнер вновь отправился в зеленую долину в предгорье Атласных гор.

Как и в первый раз, его догнала толпа вооруженных людей, и их предводитель вскричал:

— Эй, дружище, ты не видел здесь Горо, сбежавшего черного телохранителя нашего короля? Он, должно быть, хочет скрыться в горах.

— Ничем не могу помочь, господин генерал, — ответил Абнер.

— А разве ты не тот хитрый еврей, который не видел жеребца и собаки? Давай обойдемся без лишних хлопот! Здесь должен был пройти один раб. Принюхайся, не чувствуется ли в воздухе запах его пота? Не видны ли в высокой траве следы его ног? Повторяю тебе, здесь должен был пробежать черный раб, он единственный удачливый стрелок по воробьям из трубочки, а это любимое занятие короля. Говори же, или мы тебя мигом свяжем!

— Не могу я ничего сказать. Я видел то, что я ничего не видел.

— Ах ты, проклятый! Предупреждаю в последний раз! Куда побежал раб? Подумай о своих пятках, подумай о своих цехинах!

— Боже мой, боже! Ну, раз вы уверены, что я видел стрелка по воробьям, то и бегите туда, а если его там не окажется, то он где-то в другом месте.

— Так, значит, ты его видел? — прорычал разъяренный солдат.

— Да, господин офицер, если вам так хочется.

Солдаты побежали в указанном направлении. А Абнер, довольный своею хитростью, возвратился домой. Но не успел он постареть на двадцать четыре часа, как в его дом ввалилась толпа стражников из дворца и осквернила жилище, поскольку как раз наступила суббота, и потащила несчастного пред государевы очи.

— Ах ты, презренная собака! — вскричал вне себя от ярости король. — Ты осмелился направить королевских служителей, преследующих беглого раба, по неверному следу в горы, в то время как беглец устремился к морю и чуть уже не сел на испанский корабль! Хватайте его, солдаты! Он заслужил сотню плетей по пяткам! И сотню цехинов в мою казну! Сколько ударов выдержат его пятки, на столько же цехинов опустеет его кошель.

Ты знаешь, о господин, что владыка Марокко был скор на расправу. Так бедный Абнер был избит и обобран, не успев дать на то согласие. Сам он проклинал свою судьбу, которая его обрекла на то, чтобы страдали собственные пятки и кошель, когда его величество что-либо теряет.

Когда он, вздыхая и ворча, уходил, хромая, под смех дворцовых грубиянов, королевский шут Шнури ему сказал:

— Будь доволен, Абнер, неблагодарный Абнер! Разве это не честь для тебя, когда любая потеря высокочтимого короля, да хранит его Бог, ввергает тебя в ощутимую печаль? Пообещай мне хорошие чаевые, и я каждый раз за час до того, как владыка Востока что-либо потеряет, буду появляться в твоей лавчонке в еврейском квартале и говорить: «Не выходи из своей лачуги, Абнер, сам знаешь почему. Закрой на задвижку окна и двери до самого захода солнца».

Вот мой рассказ, о господин, об Абнере, который ничего не видел.

Когда невольник умолк и в зале наступила тишина, юный писец напомнил старику, на чем остановилась их беседа, и попросил объяснить, в чем, собственно, состоит очарование сказки.

— Сейчас скажу, — ответил старик. — Дух человеческий еще легче и подвижнее воды, принимающей любую форму и постепенно проникающей в самые плотные предметы. Он легок и свободен, как воздух, и, как воздух, делается еще легче и чище, когда парит над землей. Поэтому в каждом человеке живет стремление вознестись над обыденностью и витать в горних сферах, как и во сне. Вы сами, мой юный друг, сказали: «Мы жили в тех рассказах, мы думали и чувствовали вместе с теми людьми», — в том-то и состоит очарование, которое они имели для вас. Внимая рассказам раба, которые были его вымыслом, его фантазией, вы сами творили вместе с ним. Ваше внимание не задерживалось на окружающих предметах, на обычных ваших мыслях, нет, вы всему сопереживали, это с вами случались чудеса — такое участие вы принимали в том, о ком шел рассказ. Так ваш дух, следуя за нитью повествования, возносился над существующим, которое казалось вам не столь прекрасным и увлекательным, так ваш дух витал вольней в неведомых высших сферах, сказка становилась явью или, если угодно, явь превращалась в сказку, ибо вы творили и жили в сказке.

— Я не вполне вас понимаю, — заметил юный купец, — но вы правы, говоря, что мы жили в сказке или сказка жила в нас. Я еще помню ту блаженную пору, когда все свободное время мы грезили наяву, мы воображали, что будто бы нас прибило к пустынным, необитаемым островам, мы совещались, что предпринять ради спасения собственной жизни, и часто сооружали хижины в зарослях ивняка, из жалких плодов готовили себе скудную пищу, хотя в сотне шагов находился наш дом, где мы могли получить все самое лучшее. Да, была пора, когда мы ожидали появления доброй феи или чудесного гнома, которые подойдут к нам и скажут: «Сейчас разверзнется земля, не откажите мне в любезности сойти тогда в мой хрустальный дворец и отведать тех яств, что подадут вам мои слуги — мартышки!»

Молодые люди рассмеялись, хотя и согласились, что их друг говорит правду.

— Еще и поныне, — сказал один из них, — я время от времени поддаюсь волшебству. Так, например, я сильно бы рассердился на брата за глупую шутку, если бы он ворвался ко мне и сказал: «Слыхал о несчастье с нашим соседом, толстым пекарем? Он повздорил с волшебником, и тот из мести превратил его в медведя, так вот он теперь лежит у себя в комнате и отчаянно ревет». Я бы здорово разозлился и обозвал брата вралем. Но совсем другое дело, кабы мне рассказали, что толстяк-сосед отправился в дальнее путешествие в чужие, неведомые края, там угодил в руки волшебника, а тот превратил его в медведя. Я постепенно перенесся бы в рассказ, странствовал бы вместе с соседом, переживал бы чудеса, и меня бы не очень удивило, если бы мой толстяк оказался в медвежьей шкуре и ходил на четвереньках.

— И все же, — улыбаясь, сказал старик, — существуют весьма занимательные рассказы, где не появляются ни феи, ни волшебники, ни гении, ни хрустальные дворцы с чудесным угощением, ни птица Рок, ни волшебный конь.

— Вы хотите устыдить нас, — воскликнул юный купец, — потому что мы с таким жаром вспоминали сказки нашего детства. Они нас так очаровывали, что мы буквально жили ими, вы на это намекаете, не правда ли?

— О нет, нет, мне и в голову не приходило порицать вас за любовь к сказкам, напротив, это говорит о вашем неиспорченном сердце, вашей способности переноситься в сказку, не воспринимая ее как детскую игру. Но меня радует то, что существует другой вид рассказов, которые привлекают и очаровывают совсем по-другому.

— Что вы имеете в виду? Объясните получше! — попросили юноши.

— Я думаю, надо делать известное различие между сказками и историями, которые в обычной жизни называются рассказами. Если я вам скажу, что собираюсь рассказать вам сказку, то вы будете рассчитывать на приключение, далекое от повседневной жизни, которое происходит в мире, отличном от земного. Или, говоря ясней, в сказке вы можете рассчитывать на появление других существ, а не только смертных людей. В судьбу героя, о которой повествует сказка, вмешиваются неведомые силы, чародеи и феи, духи и повелители духов. Все повествование облекается в необыкновенную, чудесную форму и выглядит как наши ковры или картины наших лучших художников, которые франки называют арабесками. Правоверному мусульманину запрещено воссоздавать образ человека — творение Аллаха, поэтому на мусульманских тканях мы видим замысловато переплетающиеся деревья и ветви с человеческими головами, людей, переходящих в куст или рыбу, — словом, фигуры, напоминающие обычную жизнь, и тем не менее все же необычные. Вы меня понимаете?

— Мне кажется, я догадываюсь, — ответил писец, — однако продолжайте.

— Такова и сказка: чудесная, необычная, неожиданная, так как она далека от повседневной жизни и переносит в чужие края или давно прошедшие времена. У каждой страны, у каждого народа есть такие сказки — у турок и персов, у китайцев и монголов. Даже в стране франков, как говорят, много сказок, по крайней мере так мне рассказывал один ученый гяур. Но они не столь хороши, как наши, потому что прекрасных фей, обитающих в великолепных дворцах, у них заменяют волшебницы, которых именуют ведьмами: это злобные уродливые существа, живущие в жалких лачугах, они носятся вскачь через туман верхом на помеле, вместо того чтобы плыть по небесной лазури в раковинах, запряженных грифонами. Еще у них водятся гномы и подземные духи, крохотные нескладные уродцы, вытворяющие злые шутки. Таковы сказки. Совсем иное дело истории, которые обычно зовутся рассказами. Действие их происходит на земле, в обыденной жизни, чудесной в них бывает только запутанная судьба героя, который делается богатым или бедным, счастливым или несчастным не при помощи волшебства, заклятия или проделок фей, как это бывает в сказках, а благодаря самому себе или особому стечению обстоятельств.

— Правильно, — подтвердил один из юношей. — Такие истории, без примеси чудесного и волшебного, встречаются в прекрасных рассказах Шахерезады, известных под названием «Тысяча и одна ночь». Большинство приключений султана Гарун аль-Рашида и его визиря именно такого рода. Они покидают дворец, переодевшись, и переживают случаи, которые в дальнейшем разрешаются вполне естественно.

— И тем не менее вам придется признать, — продолжал старик, — что эти истории не худшая часть «Тысячи и одной ночи», а между тем они отличаются самим ходом действия, деталями, всей своей сутью от сказок о принце Бирибинкере, или о трех одноглазых дервишах, или о рыбаке, вытащившем из моря кубышку, запечатанную печатью царя Соломона! Но в конечном счете очарование сказки и рассказа проистекает из одного основного источника: мы переживаем нечто необыкновенное, выдающееся. В сказках это необычное заключается во вмешательстве чудесного и волшебного в обыденную человеческую жизнь, а в рассказах происходит нечто, правда, по естественным законам, но поразительным, необычным образом.

— Удивительно! — воскликнул писец. — Удивительно, что естественный ход вещей в рассказах привлекает нас так же, как и сверхъестественное в сказках. В чем тут дело?

— Все дело в изображении отдельного человека, — ответил старик. — В сказках бывает такое нагромождение чудесного, человек так мало действует по собственной воле, благодаря своим побуждениям, что отдельные образы и характеры могут быть лишь бегло обрисованы. Иное в обычных рассказах, где самое важное и привлекательное — то искусство, с каким переданы речь, поступки каждого в соответствии с его характером.

— Поистине вы правы! — ответил юный купец. — Я ни разу не удосужился об этом подумать, смотрел и слушал, не сосредоточиваясь, порою забавляясь, порою скучая — словом, особо не задумываясь, собственно, почему. Но вы даете нам ключ к загадке, своего рода пробный камень, чтобы мы испробовали ваше заключение и вынесли правильное суждение.

— Всегда так и поступайте, — заключил старик. — Тогда вы будете больше наслаждаться, ибо научитесь размышлять над тем, что услышали. Но глядите, поднимается новый рассказчик.

Так оно и было. И другой рассказчик начал.

Обезьяна в роли человека Перевод М. Кореневой

— Господин мой! Я по рождению немец и жил в ваших краях не слишком долго, чтобы порадовать вас какой-нибудь персидской сказкой или достойной историей о султанах и визирях. Посему дозвольте мне рассказать что-нибудь, связанное с моей родиной, может быть, и такое вас хоть немного развлечет. Вот только, к сожалению, наши истории не такие благородные, как ваши, в них не рассказывается о султанах или наших королях, нет ни визирей, ни пашей, которые у нас зовутся министрами финансов или юстиции, а также тайными советниками или еще как-то в том же духе, они гораздо скромнее, если только, конечно, речь не идет о солдатах, и повествуют в основном о простых обывателях.

В южной части Германии есть один городок — Грюнвизель, в нем я родился и вырос. Он похож на сотни других таких же и ничем особо не примечателен. В центре — рыночная площадь с колодцем, рядом старенькая ратуша, по кругу — жилые дома, в одном живет мировой судья, в остальных — знатные купцы, прочие граждане расселились по узким улочкам, отходящим от площади. Все друг друга знают, всем известно, что где происходит, и если у священника, бургомистра или доктора подадут к столу против обыкновения лишнее блюдо, то об этом тут же будет знать весь город. Уже после обеда дамы, имеющие обыкновение в этот час наносить друг другу визиты, как принято говорить у нас, основательно обсудят за крепким кофе и сладкими пирожными это великое событие, относительно которого в итоге они сойдутся во мнении: не иначе как священник безбожно играл в лотерею и сорвал большой куш, а бургомистра-то, наверное, «подмазали», а доктор точно получил от аптекаря немало золотых монет за то, чтобы тот выписывал рецепты подороже. Вы можете себе представить, мой господин, какое смятение вызвало в Грюнвизеле, с его устоявшимся укладом, появление нового человека, о котором никто ничего не знал — откуда он, зачем явился и на какие средства существует. Хотя, конечно, бургомистр его паспорт видел — это такой документ, который у нас каждый должен иметь.

— А что, у вас на улицах неспокойно? — перебил невольника шейх. — Нужно носить с собой бумагу от вашего султана, чтобы разбойники пугались?

— Нет, — ответил раб. — Такой бумагой никакого грабителя не отвадишь. Она нужна для порядка, чтобы всякий знал, с кем имеет дело.

Так вот, бургомистр внимательно изучил паспорт приезжего, а потом за кофе у доктора высказался в том смысле, что паспорт этот хотя и выглядит оформленным по всем правилам, ибо в нем содержится отметка о разрешении на проезд из Берлина в Грюнвизель, но все же что-то тут нечисто — сам податель показался ему каким-то подозрительным. Бургомистр наш пользовался всеобщим уважением, поэтому неудивительно, что все стали смотреть на чужеземца как на крайне подозрительную персону. К тому же его образ жизни только подтверждал это впечатление, сложившееся у моих сограждан. Господин этот нанял себе целый дом, стоявший до того пустым, расплатился золотом, привез туда целую телегу странной утвари — какие-то печи, горны, тигели и прочее добро в таком же духе, и зажил там в полном одиночестве. Он даже готовил себе сам, и никто к нему не ходил, кроме одного старика из местных, который доставлял ему хлеб, мясо, овощи, да и то дальше сеней он не допускался — хозяин сам его встречал внизу и принимал покупки.

Мне было всего десять лет, когда этот незнакомец явился к нам в Грюнвизель, но я по сей день хорошо помню, как будто это было только вчера, какое беспокойство посеял он у нас. Он игнорировал кегельбан, где после обеда собирались представители мужского населения нашего городка, он не заглядывал вечерком в трактир, чтобы вместе с другими обсудить за трубочкой последние газеты. Напрасно бургомистр, мировой судья, доктор и священник зазывали его к себе по очереди на обед или чашку кофе, он упорно отказывался от всех приглашений. Вот почему одни считали его сумасшедшим, другие — евреем, третьи были твердо убеждены — он просто чародей и маг. Мне уже давно исполнилось восемнадцать, потом двадцать, а люди все еще продолжали называть его между собой приезжим.

И вот однажды случилось так, что к нам заехал бродячий зверинец с диковинными животными. Обыкновенно такие труппы составляются из всякого сброда и водят за собой какого-нибудь верблюда, наученного кланяться, медведя, умеющего танцевать, несколько собак да обезьян, обряженных на потеху в людское платье и демонстрирующих разные фокусы. Приехав в город, такая труппа бредет по улицам, останавливается на перекрестках и устраивает представление: достанут свои барабанчики и дудки и давай потчевать граждан скверной музыкой да всякими танцами и прыжками, а потом идут по домам собирать деньги. На сей раз к нам явилась труппа, у которой имелось нечто совершенно особенное: огромный орангутанг, ростом с человека, который и ходил как человек, на двух ногах, и выделывал разные весьма приличные трюки. Пройдя через город, этот собаче-обезьяний цирк остановился и перед домом нашего приезжего. Когда артисты достали свои барабаны и дудки, приезжий явно не обрадовался, судя по выражению его лица, которое с трудом можно было разглядеть за мутными, потемневшими от времени окнами. Но уже через некоторое время он явно смягчился и даже высунулся, ко всеобщему удивлению, из окна, от души смеясь над проделками орангутанга. Более того, он заплатил за сей спектакль серебряной монетой такой высокой стоимости, что потом весь город говорил об этом.

На другое утро зверинец двинулся дальше. Верблюд вез на себе корзины, в которых сидели весьма удобно собаки и обезьяны, погонщики и орангутанг шли следом своим ходом. Не прошло и нескольких часов после того, как труппа исчезла за городскими воротами, как наш приезжий явился на почтовую станцию, потребовал себе, к великому изумлению почтмейстера, карету и курьерских лошадей, после чего не мешкая отправился в путь, следуя той же дорогой, по которой ушли бродячие артисты. Весь город пребывал в крайней досаде, оттого что никто не сумел выведать, куда он отправился. Был уже вечер, когда к городским воротам подкатила знакомая карета, но только теперь в ней сидел еще один господин, в надвинутой на лоб шляпе и замотанный по самые уши в шелковый платок. Привратник счел своим долгом попросить у нового гостя паспорт, но незнакомец ответил какой-то грубостью и говорил при этом на совершенно непонятном языке.

— Это мой племянник, — сообщил любезно наш приезжий и сунул привратнику несколько серебряных монеток. — Он пока еще не освоил как следует немецкий язык и потому высказался на своем наречии — ругается он, не понимает, почему нас тут задерживают.

— Племянник, говорите, — отозвался привратник. — Тогда другое дело — можно и без паспорта. Он ведь будет жить у вас?

— Конечно, где же еще, — сказал приезжий. — Он ко мне надолго.

У привратника больше вопросов не было, и наш приезжий со своим племянником благополучно миновали ворота. Бургомистр и весь город остались недовольны привратником. Мог бы, по крайней мере, запомнить хоть несколько словечек из речей племянника, чтобы определить, из каких краев явились эти родственнички. Привратник со своей стороны заверил всех, что говорил пришелец явно не по-французски и не по-итальянски, но как-то по-особенному, «кашисто», похоже на англичан, и если он не ошибается, то молодой человек вроде даже сказал «Goddam!». Так привратник сумел все-таки вывернуться из щекотливого положения, благодаря чему и неведомый племянник обрел имя: теперь все в городе его иначе как молодым англичанином не называли.

Надо сказать, что и молодой англичанин не показывался ни в кегельбане, ни в трактире, но судачили о нем вовсе не из-за этого, а совсем по другому поводу. Дело в том, что с тех пор, как он поселился в доме своего дяди, оттуда временами раздавался такой ужасный крик и шум, что люди толпами собирались под окнами и все пытались разглядеть, что же там такое происходит. Не раз они видели, как молодой англичанин в красном фраке и зеленых штанах, весь всклокоченный, с искаженным лицом, с невероятной прытью носился по комнатам туда-сюда, а дядюшка, в красном шлафроке, гонялся за ним с плетью в руках и все норовил отхлестать его как следует, да чаще все-таки промахивался, хотя разок-другой стоявшим перед домом зевакам показалось, будто он достал его своей плеткой, во всяком случае, они явно слышали жалобные стоны и глухое шлепанье хлыста. Дамы прониклись таким сочувствием к бедному молодому человеку, который подвергался столь жестокому обращению, что в конце концов не выдержали и насели на бургомистра, призвав его принять соответствующие меры. Бургомистр послал приезжему записку, в которой он, не стесняясь резких выражений, указал на недопустимость подобного бесчеловечного обхождения с племянником и пригрозил взять молодого человека под особую защиту, ежели такие сцены не прекратятся.

Каково же было удивление бургомистра, когда приезжий, впервые за все десять лет своего пребывания в нашем городке, самолично явился к нему в дом. Дядюшка объяснил свое поведение необходимостью исполнить наказ родителей юноши, которого они вверили ему с целью воспитания. Он мальчик смышленый, сказал приезжий, но языки ему даются с большим трудом. Сам же он, продолжал разливаться соловьем дядюшка, ни о чем так не мечтает, как научить племянника свободно изъясняться по-немецки, дабы потом иметь возможность ввести его в общество Грюнвизеля, но племянник испытывает такие трудности в процессе освоения этого языка, что ничего не остается, как пускать в ход плетку. Услышанное объяснение в полной мере удовлетворило бургомистра, хотя он напоследок и призвал горячего учителя к умеренности. Вечером, придя в трактир, бургомистр сообщил собравшимся, что нечасто в своей жизни встречал такого образованного, воспитанного человека, как наш приезжий.

— Жаль только, что он так редко выходит в свет, — посетовал он. — Но надеюсь, что, когда его племянник немного поднатореет в немецком, он все же будет захаживать на мои журфиксы.

Следствием этого ничтожного происшествия стало то, что горожане в одночасье в корне переменили свое мнение о приезжем. Теперь все находили его человеком весьма достойным и мечтали познакомиться с ним поближе, и даже страшный шум, который по временам раздавался из его мрачного дома, тоже казался им уже в порядке вещей.

— Это он вбивает племяннику премудрости немецкого языка, — говорили жители Грюнвизеля и проходили мимо жилища почтенного опекуна.

Месяца через три обучение немецкому языку, судя по всему, закончилось и начался следующий этап образовательной программы. В городе у нас жил старичок-француз, который давал молодым людям уроки танца. Вот его-то и призвал к себе наш приезжий и попросил научить племянника танцевать. При этом дядюшка намекнул, что его воспитанник, при всей своей смышлености, по части танцев требует особого подхода, потому что прежде он уже учился этому искусству у другого танцмейстера и усвоил от него такие странные фигуры, что в приличном обществе от подобных кренделей стыда не оберешься. И что самое неприятное, сам племянник, пройдя сей курс, считает себя непревзойденным танцором, хотя его танцевальные этюды даже отдаленно не напоминают вальса или галопа (это у меня на родине любимые танцы, мой господин!), не говоря уже о экосезе или франсезе. Приезжий пообещал платить французу по талеру за урок, и тот с удовольствием согласился заняться обучением своенравного юноши.

Ничего более странного, чем эти уроки танцев, он за всю жизнь свою не видел, уверял потом француз, делясь по секрету своими впечатлениями. Племянник, довольно высокий, стройный юноша, которого только немного портили коротковатые ноги, являлся на урок всегда опрятно причесанный, в красном фраке, широких зеленых штанах и белых лайковых перчатках. Говорил он мало, с легким иностранным акцентом, и в первые минуты вел себя весьма благопристойно, справляясь со всеми заданиями, но потом вдруг начинал строить гримасы, прыгать, выписывать лихие пируэты и выбрасывать такие антраша, что танцмейстер терял дар речи; когда же он пытался вразумить разгулявшегося ученика, тот быстро стягивал с ног изящные бальные туфли и запускал их в голову учителю, после чего пускался вскачь по комнате, передвигаясь на четвереньках. Не раз, бывало, на шум прибегал сам дядюшка: он врывался в комнату, в просторном красном шлафроке, на голове колпак из золотой бумаги, и принимался немилосердно лупить своего племянника плеткой по спине. В ответ племянник поднимал страшный вой, но продолжал свою дикую скачку — по столам, по шкафам, и даже забирался на карниз, беспрестанно что-то выкрикивая на странном непонятном языке. Но старик в красном шлафроке не сдавался: он умудрялся схватить неслуха за ногу, стащить его вниз, после чего задавал ему хорошую трепку и в довершение ко всему стягивал пряжкой потуже шейный платок, неизменно дополнявший наряд юного танцора. Благодаря таким воспитательным мерам ученик снова приходил в чувство, становился чинным и спокойным, и урок благополучно продолжался дальше.

Когда же танцмейстер счел, что главные начала танца уже достаточно освоены и можно попробовать плясать под музыку, племянника будто подменили. Наняли музыканта из городского оркестра, который являлся к назначенному часу в мрачный дом и усаживался, как было велено, в танцзале на столе. Француз-учитель изображал даму, нарядившись в шелковую юбку и тонкую индийскую шаль, выданные по такому случаю дядюшкой, племянник, как положено, приглашал свою «партнершу» на танец и начинал с нею вальсировать, не зная устали, ибо он оказался страстным танцором и не выпускал танцмейстера из своих длинных рук, сколько бы тот ни кряхтел, ни охал, и кружил его до тех пор, пока тот уже совсем не выбивался из сил или пока скрипач не ронял смычок из онемевшей руки. Эти уроки чуть не свели танцмейстера в могилу, но солидный талер, который он исправно получал за каждое занятие, и доброе вино, которым потчевал его хозяин, делали свое: француз по расписанию являлся в мрачный дом, хотя накануне твердо решал раз и навсегда отказаться от утомительного ученика.

Жители Грюнвизеля, однако, смотрели на это дело иначе, чем француз. Они считали, что у молодого человека есть все задатки, чтобы начать вести светскую жизнь, а дамы, страдавшие от нехватки кавалеров на балах, уже радовались, что к зимнему сезону в их распоряжении будет такой ловкий танцор.

Однажды утром служанки, возвратясь с базара, рассказали своим хозяевам удивительную новость. Они поведали, что видели своими глазами перед домом нашего приезжего роскошную карету, запряженную прекрасными рысаками, а подле кареты стоял лакей в богатой ливрее и придерживал дверцу. Тут из мрачного дома вышли двое разнаряженных господ — в пожилом они признали самого приезжего, а второй, верно, и был его воспитанник, которому так плохо давался немецкий язык, но который зато так лихо выучился плясать. Они сели в карету, лакей вспрыгнул на запятки, и карета покатила прямехонько к бургомистрову дому.

Услышав от служанок такие новости, хозяйки подхватились, стянули с себя изрядно замурзанные фартуки да чепцы, дабы поскорее привести себя в приличный вид.

— Дело ясное, — говорили они своим домочадцам среди всеобщего переполоха, поднявшегося оттого, что нужно было срочно навести порядок в гостиной, использовавшейся в обычное время совсем не по назначению. — Похоже, старик наконец-то решился вывести своего племянника в свет. За десять лет еще ни разу не сподобился к нам заглянуть, но не будем обижаться на него за такую неучтивость, тем более что племянник его, по слухам, обворожительный юноша.

Так приговаривали они и наставляли своих отпрысков не забывать о хороших манерах, когда явятся гости, — спину держать прямо и следить за выговором.

Надо сказать, что наши сообразительные дамы рассудили верно: старик-приезжий отправился по городу с визитами, чтобы отрекомендоваться по всем правилам и представить своего племянника во всех домах.

Все были очарованы этой парой и не уставали сокрушаться, что не свели знакомства раньше с такими приятными людьми. Старик оказался человеком достойным и весьма разумным, и хотя он говорил все время с легкой усмешкой, так что невозможно было толком разобраться, шутит он или нет, в его рассуждениях о погоде, о наших краях, о летних радостях, которыми может насладиться всякий, кто заглянет в погребок на горе, — в этих рассуждениях сквозило столько тонкого ума, что невозможно было слушать его без восторга. Но племянник — племянник вообще покорил все сердца!

Наружность его, конечно, нельзя было назвать привлекательной, особенно лицо не отличалось красотой — мешал значительный подбородок, который как-то слишком выпирал, да и цвет кожи изрядно подкачал — уж больно смугл. К тому же по временам он строил какие-то несусветные гримасы, закрывал глаза и скалил зубы, но в целом все находили, что черты лица у него необычайно интересные, а по живости и ловкости с ним вообще никто не мог сравниться. Правда, костюм на нем сидел немного странновато, но общего впечатления не портил и явно шел ему. Он резво бегал по комнате — то вспрыгнет на диван, то в кресло плюхнется, то ноги вытянет, и будь это какой другой молодой человек, то все сочли бы его невоспитанным мужланом, но племяннику все сходило с рук, потому что, по общему мнению, такие повадки были явным признаком гениальности.

— Он же англичанин, — говорили люди. — Они ведь все такие. Англичанин может запросто развалиться на канапе и заснуть, не стесняясь тем, что вокруг будут стоять десять дам и не знать, куда присесть. Так что с англичанина какой спрос?

Зато своего дядюшку этот шалун слушался беспрекословно. Стоило ему начать скакать по комнатам или забраться в кресло с ногами, что он особенно любил делать, дядюшка только зыркнет на него, и он уже опять ведет себя прилично. Никто не сердился на непоседу за такие проделки, да и как можно, если дядюшка в каждом доме говорил хозяйке:

— Племянник мой еще не пообтесался и грубоват немного, но я возлагаю большие надежды на то, что он, вращаясь в обществе, подтянется и его манеры отшлифуются, особенно если вы возьмете его под свою опеку, о чем я горячо хотел бы вас просить.

Вот так племянник был выведен в свет, и весь Грюнвизель в тот день, да и в последующие, только и говорил об этом событии. Но дядюшка на этом не остановился. Похоже, он решил совершенно переменить свой стиль жизни и образ мыслей. После обеда он отправлялся с племянником в погребок на горе, где собирались достойнейшие мужи Грюнвизеля, чтобы побаловаться пивом или развлечься игрою в кегли. Племянник оказался метким игроком и меньше пяти-шести штук зараз никогда не сбивал. Иногда, правда, на него как будто что-то находило и он принимался чудить: он мог взять и помчаться вслед за шаром и раскидать все кегли, учинив настоящий погром, а если ему случалось одним ударом свалить всю «свиту» или ловко сразить «короля», он мог взять и встать на голову, рискуя испортить свою чудесную прическу, — перевернется так и дрыгает ногами в воздухе, или, бывало, заметит проезжающую мимо карету и, не успеешь оглянуться, а он уже сидит на козлах рядом с кучером и строит рожи — прокатится немного, и назад.

Когда случались такие сцены, дядюшка спешил извиниться перед бургомистром и всеми собравшимися за своего невоспитанного племянника, но те только смеялись и относили все эти проказы на счет молодости озорника, уверяя, что и они сами в этом возрасте любили покуролесить и что все они успели безмерно полюбить этого «попрыгунчика», как они его окрестили.

Случалось, правда, что они на него изрядно сердились, но боялись открыто выразить свое недовольство, потому что юный англичанин слыл повсеместно верхом совершенства по части образованности и ума. По вечерам дядюшка с племянником завели теперь обыкновение захаживать в «Золотой олень» — первый трактир в городе. При этом племянник, несмотря на свой нежный возраст, ни в чем не отставал от стариков: поставит перед собою кружку, нацепит внушительные очки, вытащит толстенную трубку, запалит ее и давай дымить пуще всех. Бывало, зайдет разговор о газетах, о войне и мире, и доктор выскажет одно мнение, бургомистр — другое, остальные же подивятся тому, какими глубокими познаниями в области политики обладают оба они, а племянник без смущения мог встрять в разговор и огорошить всех прямо противоположным суждением, а то еще возьмет и хлопнет по столу рукою, в непременной перчатке — перчаток он никогда не снимал, — и даст ораторам без околичностей понять, что они ровным счетом ничего не смыслят в таких вещах и что он, дескать, слышал об этом деле совершенно другое, да и сам имеет о данном предмете больше понятия, чем они. Затем он излагал на своем ломаном немецком собственную точку зрения, которую, к досаде бургомистра, вдруг все признавали крайне убедительной — ведь он же англичанин и потому все знает лучше других.

Если же бургомистр с доктором, чтобы совсем уже не лопнуть от злости, которой они не могли дать выхода, садились за шахматы, то племянник тут же притискивался к ним поближе, смотрел бургомистру через плечо сквозь свои гигантские очки и отпускал критические замечания по поводу его ходов, а то принимался давать советы доктору, как тому следует ходить, так что оба шахматиста от такой дерзости наливались яростью. Бывало, бургомистр в сердцах предложит настырному юнцу сыграть партию, чтобы поставить ему в порядке назидания отменный мат, ибо он считал себя вторым Филидором[3], тогда к столу неизменно подскакивал дядюшка, подтягивал племяннику пряжкой шейный платок, после чего несносный задира тут же делался снова тихим и смирным и быстренько объявлял бургомистру мат.

До тех пор жители Грюнвизеля чуть ли не каждый вечер развлекались картами, по полкрейцера за партию, но племяннику такая ставка показалась ничтожной, и он стал ставить кронталеры и дукаты, заявив при этом, что такого игрока, как он, еще свет не видывал. Это, конечно, задевало его партнеров, но они прощали ему обиду, потому что он проигрывал им несметные суммы. Обдирая его как липку, они не испытывали ни малейших угрызений совести.

— Он же англичанин, — говорили они, рассовывая дукаты по карманам, — у них ведь денег куры не клюют.

Вот так и вышло, что племянник за короткое время снискал себе почет и уважение не только в городе, но и во всей округе. За всю историю здешних мест в Грюнвизеле не бывало другого такого молодого человека — редкий оригинал! Нельзя сказать, что племянник особо преуспел в науках — вот разве что танцевать научился. Латыни и греческого он вовсе не знал, как говорится — ни бе ни ме ни кукареку. Однажды, когда у бургомистра затеяли какую-то игру и нужно было что-то написать, выяснилось, что он даже имени своего толком написать не в состоянии, и с географией тоже был явно не в ладах — какой-нибудь известный немецкий город он запросто мог отправить во Францию, а датский — в Польшу, он ничего в своей жизни не видел, ничему не учился, и священник частенько сокрушенно качал головой, обнаруживая у молодого человека такое махровое невежество, и тем не менее, что бы он ни делал и ни говорил, все находили это превосходным, а ему самому хватало наглости считать себя всегда во всем правым, вот почему всякую свою речь он заканчивал словами:

— Мне лучше знать, я в этом разбираюсь!

Незаметно подступила зима, и для племянника пробил его звездный час. Без него любое собрание всем казалось скучным, и если кто-нибудь в обществе принимался рассуждать о чем-нибудь, то его речи слушали позевывая, какими бы разумными они ни были, зато если племянник нес какую-нибудь чепуху на своем корявом немецком, то все сразу обращались в слух. Ко всему прочему обнаружилось, что этот прекрасный молодой человек еще и поэт, ибо редкий вечер проходил без того, чтобы он не вытащил из кармана листок с очередной порцией сонетов собственного сочинения. Находились, конечно, такие, кто брал на себя смелость утверждать, будто некоторые из этих стихов просто скверные и лишены всякого смысла, относительно других же говорилось, будто они давно уже были кем-то опубликованы. Но племянника вся эта критика оставляла равнодушным, он преспокойно продолжал декламировать и непременно обращал потом внимание слушателей на отдельные красоты своих виршей, а те дарили его всякий раз бурными аплодисментами.

Но настоящим триумфом для него были грюнвизельские балы. Он мог танцевать без устали, да так быстро, что с ним никто не мог соревноваться, и никто не мог сравниться с ним по части головокружительных пируэтов, которые он исполнял с невероятной легкостью и изяществом. При этом дядя наряжал его для таких случаев с необычайной роскошью и по последней моде, и, хотя все на нем сидело как-то не слишком ловко, в обществе считали — ему все к лицу. Правда, остальные кавалеры были несколько уязвлены новым порядком, который установился теперь по милости племянника. Обыкновенно всякий бал открывал бургомистр собственной персоной, а дальше право распоряжаться танцами предоставлялось молодым людям из лучших семей, но с появлением чужака все переменилось. Без всяких околичностей он хватал первую попавшуюся даму за руку, становился с ней в первую пару и делал все, как ему заблагорассудится, будто он тут хозяин, и распорядитель, и вообще — король бала. Но поскольку дамы были совершенно очарованы такими манерами, то кавалерам приходилось молчать, а выскочка-племянник спокойно продолжал править бал.

Но самое большое удовольствие от этих балов получал, похоже, старик-приезжий, он прямо глаз не сводил со своего воспитанника и только все время тихонько посмеивался; когда же гости толпой спешили к нему и рассыпались в похвалах в адрес его распрекрасного племянника, который-де такой благовоспитанный и учтивый, он, в приливе радостных чувств, разражался громким смехом и хохотал так безудержно, что могло показаться, будто он не в себе. Грюнвизельцы относили такое проявление бурной радости на счет его великой любви к племяннику и не видели в этом ничего странного. Иногда, правда, дядюшке приходилось пускать в ход отеческую строгость: не раз случалось, что его распрекрасный племянник во время какого-нибудь изящнейшего танца ни с того ни с сего возьмет и скаканет на сцену, где сидел городской оркестр, выхватит у музыканта из рук контрабас и давай терзать струны, пугая всех невыносимым скрежетом, а то вдруг раз — перекувырнется и пойдет танцевать на руках, болтая ногами в воздухе. Тогда дядя обычно отводил его в сторонку, делал ему внушение и стягивал потуже шейный платок, после чего племянник снова приходил в ум.

Так вел себя племянник в обществе и на балах. Но, как это часто бывает, дурные привычки усваиваются легче, чем хорошие, и во всякой новой броской моде, даже самое нелепой, есть что-то заразительное для молодежи, которая не особо задумывается о жизни и о себе. Вот и племянник со своими причудами произвел в Грюнвизеле большие перемены. Увидев, что ни его странные манеры, ни его вызывающий смех, ни его несусветная болтовня, ни его грубости в отношении старших не вызывают никакого порицания и даже, напротив, воспринимаются как нечто, достойное высочайших похвал, ибо все это якобы свидетельство необыкновенной гениальности, молодые люди Грюнвизеля решили про себя: «Мы тоже так можем гениальничать».

Многие из них еще недавно проявляли усердие и старание во всем, теперь же они думали: «К чему ученость, если невежество гораздо больше в чести?» Они отставили книги и стали слоняться без дела по городу. Прежде они вели себя учтиво и вежливо по отношению ко всем, сами в разговор не лезли, а дожидались, пока их спросят, и тогда отвечали с подобающей скромностью на заданный вопрос. Теперь же они встревали в общую беседу наравне со взрослыми, трещали без умолку, высказывали свое мнение, смеялись прямо в лицо самому бургомистру, услышав какое-нибудь его суждение, и вообще говорили, что знают все лучше других.

Прежде грюнвизельская молодежь чуралась всего низкого и пошлого, теперь же они горланили на всех углах дурные песни, немилосердно курили крепчайший табак и таскались по кабакам. Ко всему прочему, они все как один обзавелись внушительными очками, хотя на зрение им жаловаться еще было рано, и разгуливали с этими колесами на носу, считая себя уже вполне солидными людьми, достойными уважения не меньше, чем знаменитый племянник. Дома же или придя в гости, они без всякого стеснения разваливались на канапе, прямо в сапогах и шпорах, или, находясь в приличном обществе, качались на стуле, а то еще возьмут подопрут щеки руками, локти на стол, и сидят так себе преспокойно, прямо загляденье! Напрасно маменьки и дядюшки старались втолковать им, сколь глупо и нелепо так себя вести, те только кивали на племянника — блестящий образец для подражания. На это им говорили, что с племянника совсем другой спрос — ведь он, дескать, англичанин, а некоторая неотесанность у этой нации в крови, молодые грюнвизельцы тогда заявляли, что и у них есть право на гениальную невоспитанность — чем они хуже англичан? Короче говоря, горько было видеть, как под влиянием дурного примера обычаи и нравы в добропорядочном Грюнвизеле совершенно повредились.

Но не долго продолжалось это счастье грюнвизельской молодежи, которая пустилась в разгул. Следующее происшествие в одночасье все переменило: зимние увеселения должны были завершиться большим концертом, в котором, как предполагалось, примет участие городской оркестр, а также некоторые местные музыканты-любители. Бургомистр, к примеру, играл на виолончели, доктор — на фаготе, и весьма недурно, аптекарь, хотя и не обладал особым талантом, но вполне прилично играл на флейте, несколько барышень вызвались исполнить арии из опер, — все подготовились наилучшим образом. Но тут вмешался старик-приезжий, сказав, что концерт, конечно, составился прекрасный, но в программе явно недостает дуэта — без дуэта ни один порядочный концерт обойтись не может. Устроители несколько озадачились, услышав такое заявление. Бургомистрова дочка, конечно, пела, как настоящий соловей, но где найти певца ей в пару? Тут вспомнили о старом органисте, у которого когда-то был превосходный бас, но приезжий отговорил от этой затеи и предложил взамен своего племянника, который, по его словам, отлично поет. Все немало удивились, услышав об этих новых открывшихся талантах молодого человека, и попросили его что-нибудь исполнить на пробу. Оказалось, что поет он как ангел, хотя и в необычной манере, которую сочли английской. На скорую руку был разучен дуэт, и вот наконец приблизился тот самый вечер, в который грюнвизельцам предстояло насладиться концертом.

Старик-приезжий, к сожалению, по болезни не смог присутствовать на этом празднике, украшением которого должно было стать триумфальное выступление его племянника. Вот почему, когда бургомистр за час до концерта навестил болезного, тот счел необходимым проинструктировать городского главу, как в случае чего обходиться с племянником.

— Видите ли, — сказал дядюшка, — племянник мой — добрая душа, но иногда на него находит что-то, и он начинает чудить. Мне очень жаль, что я не смогу присутствовать в зале, потому что при мне он изо всех сил старается вести себя прилично, ибо знает, чем для него все это может кончиться! К чести его, я должен, впрочем, сказать, что проделки его идут не от испорченности ума и сердца, а скорее объясняются физической природой, особенностями его естества. Вот почему, любезный господин бургомистр, хочу попросить вас об одолжении: если ему вдруг взбредет на ум покуролесить — залезть на пюпитр с нотами, или поиграть на контрабасе, или выкинуть что-нибудь еще, — вы просто подойдите к нему и ослабьте немного шейный платок, а если не поможет — то и вовсе его снимите. Это на него действует — увидите, сразу станет как шелковый.

Бургомистр поблагодарил приезжего за откровенность и пообещал в случае чего действовать, как он посоветовал.

Концертный зал был полон, тут собрались все жители Грюнвизеля и его окрестностей. Охотники, священники, чиновники, землевладельцы и прочие гости со всей округи, живущие на расстоянии трех часов езды, прибыли целыми семьями, чтобы разделить с грюнвизельцами редкое наслаждение. Городской оркестр выступил превосходно, затем свой номер исполнил бургомистр, который сыграл на виолончели, в сопровождении аптекаря, игравшего на флейте, затем органист пропел басовую арию и сорвал бурные аплодисменты, немало хлопали и доктору с его фаготом.

Первое отделение завершилось, и все с нетерпением ожидали второго, в котором должен был прозвучать дуэт в исполнении молодого приезжего и бургомистровой дочки. Певец явился в блестящем костюме и с самого начала привлек к себе внимание собравшихся уже одним тем, что без всякого спросу плюхнулся в кресло, приготовленное для одной графини, жившей по соседству. Он сидел развалясь, вытянув ноги, разглядывал всех в огромный бинокль, которым он пользовался в добавление к своим гигантским очкам, и отрывался только для того, чтобы повозиться со своим огромным псом, которого привел с собой, несмотря на строгий запрет. И вот наконец прибыла графиня, для которой было приготовлено кресло, но племянник даже и не подумал подняться и уступить ей место, напротив — он устроился поудобнее, и никто не отважился сделать ему замечание. Графине же пришлось довольствоваться обыкновенным соломенным стулом и сидеть со всеми, среди прочих дам нашего городка, что ее, как говорят, немало возмутило.

В продолжение всех выступлений — и когда бургомистр исполнял свой чудесный номер, и когда органист представлял свою прекрасную басовую арию, и даже когда доктор изливал свои фаготные фантазии, которым все внимали затаив дыхание, — все это время племянник играл со своей собакой — гонял ее туда-сюда, заставляя ее приносить ему брошенный носовой платок, или принимался громко болтать с соседями, так что те, кто его не знал, изрядно удивлялись такому странному поведению молодого человека.

Неудивительно поэтому, что все с нетерпением ждали — каков же он будет на сцене. И вот началось второе отделение. Музыканты настроили инструменты, и бургомистр подвел свою дочь к молодому человеку.

— Мосье! Не угодно ли вам исполнить дуэт? — спросил бургомистр, протягивая ему ноты.

Молодой человек расхохотался, оскалил зубы, вскочил и проследовал к пюпитру. Все замерло в ожидании. Капельмейстер задал такт и кивнул певцу, чтобы тот начинал. Певец же воззрился сквозь очки на ноты и неожиданно испустил несколько отвратительных звуков. Капельмейстер остановил его криком:

— На два тона ниже, любезный! «До»! Возьмите «до»!

Но вместо того, чтобы взять «до», племянник стянул с ноги башмак и запулил им в голову капельмейстеру, так что у того над макушкой поднялось облако пудры. Увидев это, бургомистр подумал: «Похоже, это естество его опять заговорило!» Он тут же вскочил с места, подбежал к племяннику и несколько ослабил платок у него на шее. Но ничего хорошего это не принесло, наоборот: теперь он говорил не на немецком, а на каком-то другом, странном языке, которого никто понять не мог, и к тому же принялся отчаянно прыгать и скакать. Бургомистр был в полном отчаянии от такого поворота событий, мешавших течению концерта, и потому принял решение совсем избавить от платка молодого человека, с которым явно творилось что-то неладное. Он так и поступил, но тут же остолбенел от ужаса: на шее молодого человека он увидел вместо обычной человеческой кожи — густую коричневую шерсть. А племянник тем временем совсем уж разошелся, он прыгал без остановки, все выше и выше, потом схватил себя за волосы рукою в лакированной перчатке и — о чудо! — прическа съехала! Оказалось, что это был парик, которым он теперь запустил бургомистру в лицо. Тут все увидели, что на голове у несостоявшегося певца топорщится такая же густая коричневая шерсть, как и на шее.

Певец же пустился вскачь по столам, скамейкам, поопрокидывал все пюпитры, растоптал ногами все скрипки и кларнеты и вообще, казалось, впал в буйное помешательство.

— Держи его, лови! — отчаянно закричал бургомистр. — Он сошел с ума! Поймайте его!

Но это оказалось делом трудным. Племянник скинул перчатки и где только мог пускал в ход свои длиннющие когти, которыми он так и норовил расцарапать кому-нибудь лицо. Наконец одному бывалому охотнику удалось все-таки его как-то скрутить. Храбрец заломил смутьяну руки за спину и прижал его к полу, так что тот мог только ногами дрыгать да хрипло смеяться и кричать. Люди окружили толпой поверженного и разглядывали этого странного молодого человека, который и на человека-то не был похож. Нашелся один ученый господин из соседнего городка — держатель большого естественно-научного кабинета с обширной коллекцией чучел разных животных, — он подошел поближе, пригляделся как следует к нарушителю спокойствия и в изумлении воскликнул:

— Боже ты мой! Почтенные, да как же этот экземпляр оказался в приличном обществе? Это же обезьяна! Homo Troglodytes Linnaei! Готов заплатить за него шесть талеров, если вы мне уступите его! Сделаю из него чучело — будет украшением моего кабинета!

Как описать удивление, в которое повергли грюнвизельцев эти слова!

— Что?! Обезьяна? Орангутанг в нашем обществе?! Молодой англичанин — всего-навсего обезьяна? — слышалось со всех сторон.

Оторопевшие жители Грюнвизеля только хлопали глазами и недоуменно переглядывались. Невероятное открытие! В такое невозможно было поверить. Несколько человек решили все же основательно обследовать обнаружившееся явление, но сомнений не было: перед ними была натуральная обезьяна.

— Но как же так?! — воскликнула супруга бургомистра. — Ведь сколько раз он читал мне свои стихи! Сколько раз он, как обычный человек, являлся в наш дом к обеду!

— Нет, это неслыханно! — подхватила докторша. — Ведь и к нам он ходил что ни день на кофе! Вел всякие ученые беседы с моим мужем, курил как человек!

— Невероятно! — согласились почтенные граждане Грюнвизеля. — А сколько партий в кегли мы с ним сыграли в погребке! А какие разговоры о политике мы с ним вели! И ведь он рассуждал с нами на равных!

— А на балах как ловко он распоряжался танцами! Как ловко заправлял! — загомонили все. — Разве ж обезьяна способна на такое?! Нет, это все колдовство и ворожба! — решили грюнвизельцы.

— Да, дьявольские козни! — изрек бургомистр и предъявил собравшимся шейный платок племянника, точнее, обезьяны. — Смотрите, все дело в этом платке — с его-то помощью он нас и околдовал, так что у нас глаза замутились. А в нем вот спрятан кусок пергамента с какими-то неведомыми знаками. Написано, сдается мне, вроде как на латыни. Кто может прочитать?

Вызвался священник, человек ученый, хотя и проигравший обезьяне не одну партию в шахматы. Он поглядел на пергамент и сказал:

— Ничего особенного, тут только буквы латинские, а текст по-нашему написан: «КАК РАДОСТНО СМОТРЕТЬ НА ОБЕЗЬЯНУ, КОГДА ЗА ЯБЛОКО ОНА БЕРЕТСЯ РЬЯНО», — прочитал он и добавил: — Нет, ну какой обман! Все от лукавого! Тут точно без колдовства не обошлось, а за это полагается наказание!

Бургомистр тоже так считал и тотчас же отправился к старику-приезжему, который явно пробавлялся колдовством. Шестеро силачей из городской стражи тащили следом обезьяну, чтобы можно было сразу учинить над дядюшкой допрос.

И вот процессия добралась до мрачного дома, в сопровождении огромной толпы, ибо всем хотелось увидеть своими глазами, чем дело кончится. Постучали в дверь, подергали за колокольчик, но все безрезультатно — никто не открывал. Тогда бургомистр в ярости распорядился высадить двери и решительно направился в комнаты. Но там было пусто, только старая утварь валялась по углам. Приезжий исчез. На письменном столе, однако, обнаружился большой запечатанный конверт — на имя бургомистра, который тут же вскрыл письмо и прочитал:

«Любезные мои грюнвизельцы!

Когда вы будете читать это послание, меня уже не будет в вашем городе, а вы к этому моменту уже разберетесь, какого рода-племени мой милый племянник. Пусть эта шутка будет вам уроком — не следует чужому человеку, который хочет жить по-своему, навязывать свое общество. Я слишком высокого о себе мнения, чтобы вместе с вами пережевывать ваши вечные сплетни, заниматься глупостями и поощрять дурные нравы. Поэтому я и выдрессировал себе в заместители молодого орангутанга, которого вы так полюбили. Прощайте! Надеюсь, что это назидание пойдет вам впрок».

Грюнвизельцам было очень стыдно, что они так опозорились на всю округу. Утешало их только то, что все случившееся объяснялось причинами сверхъестественного свойства. Но больше всех стыдилась молодежь, которая так усердно подражала дурным обезьяньим повадкам. Отныне уже никто не укладывал локтей на стол, никто не качался на стуле, никто не встревал без спросу в разговор, все повыкидывали свои очки и вели себя чинно и благонравно, как прежде, а если случалось кому-нибудь забыться и снова начать чудить, то грюнвизельцы говорили:

— Ну чистая обезьяна!

Орангутанга же, который так долго исполнял роль молодого человека, отдали на попечение того самого господина, у которого естественно-научный кабинет. Ученый муж устроил обезьяну у себя во дворе, кормит ее и показывает всякому заезжему гостю как диковинку, — наверное, и по сей день всякий может ее там увидеть.

Когда невольник закончил свой рассказ, в зале поднялся хохот, и молодые люди, попавшие сюда по приглашению старика, тоже посмеялись вместе со всеми.

— Странные они, эти франки! Признаться, я предпочел бы остаться жить здесь, в Александрии, с шейхом и муфтием, чем очутиться в обществе священника, бургомистра да глупых баб из Грюнвизеля!

— Золотые слова, — подхватил молодой купец. — Я бы тоже не хотел закончить дни свои во Франкистане. Франки — народ грубый, дикий, варварский, и образованному турку или персу жить среди них — одна мука.

— Да уж, это точно, — сказал старик. — Но об этом тут есть кому рассказать. Наш надсмотрщик мне говорил, что вон тот приглядный молодой человек знает о Франкистане не понаслышке, он там прожил довольно долго, хотя по рождению мусульманин.

— Это вон тот, который сидит последним? Вот уж действительно — зря шейх такого красавца на волю отпускает! Самый красивый раб во всей стране! Вы только посмотрите, какое у него мужественное лицо, какой смелый взгляд, какая стать! Шейх мог бы определить его на легкие работы, сделать его опахальщиком или подносчиком фиг, подобного рода служба не в тягость, а такой раб был бы украшением всего дома! Он тут всего три дня, и шейх уже готов с ним расстаться? Нет, это просто глупость и настоящий грех!

— Не судите о нем так строго, он мудрее, чем все египтяне, вместе взятые, — слегка осадил говорившего старик. — Сказано вам было: шейх отпускает его потому, что надеется заслужить тем самым милость Аллаха. Он и впрямь красив и статен — ваша правда. Но сын шейха, да возвратит его Пророк в отчий дом, сын шейха был красивым мальчиком, а теперь, наверное, тоже вырос в статного красавца. Что же, по-вашему, шейх должен сидеть на своем золоте и отпустить на волю какого-нибудь дешевого, никудышного невольника, а потом ожидать, что за это к нему вернется сын? Нет, кто хочет что-нибудь сделать на этом свете, тот должен либо все делать хорошо, либо вовсе ни за что не браться.

— Поглядите, шейх прямо глаз не сводит с этого невольника, я уже давно приметил — слушая рассказы, он то и дело бросал в ту сторону взгляд и задерживал его на благородных чертах. Нет, ему явно немного жалко с ним расставаться!

— Не думай так о благородном шейхе! Ты что, считаешь, что ему жалко тысячи томанов[4], если он каждый день получает втрое больше? Просто когда он останавливает свой взор на этом красивом юноше, он, верно, думает о своем сыне, который томится на чужбине, и надеется, что вдруг и там найдется милосердный человек, который выкупит его и отправит к отцу.

— Может быть, вы и правы, — отвечал на это молодой купец, — и мне стыдно оттого, что я всегда думаю о людях плохо и подозреваю их в низости, тогда как вы стараетесь усмотреть в их поступках благородные помыслы. И все же люди в большинстве своем дурны, разве жизнь не подвела вас к такому выводу?

— Нет, именно потому, что я не сделал таких выводов, я предпочитаю думать о людях хорошо, — сказал старик. — Со мною было так же, как с вами. Я жил днем сегодняшним, много чего дурного слыхал о людях, да и сам на собственной шкуре испытал немало дурного, вот почему я стал считать, что на свете живут одни злодеи. Но потом я как-то задумался: ведь не может Аллах — столь же справедливый, сколь мудрый, — допустить, чтобы такой мерзкий род осквернял собою нашу прекрасную землю. Я принялся вспоминать о том, что видел, о том, что мне довелось пережить, и понял: в моей памяти запечатлевалось только зло, а добро стиралось. Оказалось, что я оставлял без внимания, если кто-то проявлял милосердие, и воспринимал как нечто само собой разумеющееся то обстоятельство, что множество семей живут добродетельно и честно, но если только я слышал что-нибудь дурное, скверное, это сразу оседало у меня в голове. Тогда я начал смотреть на все вокруг другими глазами. Мне было радостно увидеть, что ростки добра дают не такие уж скудные всходы, как мне казалось прежде. Постепенно я стал все меньше замечать зло или оно перестало так уж бросаться мне в глаза, я научился любить людей, научился думать о них хорошо и за все долгие годы моей жизни реже ошибался, когда отзывался о человеке хорошо, чем когда называл кого-нибудь жадным, подлым или безбожным.

Старик не успел закончить свою речь, потому что тут к нему подошел надсмотрщик и сказал:

— Мой господин, шейх Александрийский, Али Бану, с благосклонностью заметил ваше присутствие и приглашает вас занять место подле него.

Молодые люди немало удивились чести, выпавшей на долю старика, которого они считали простым нищим, и, когда тот направился в конец зала к шейху, они остановили надсмотрщика, чтобы порасспросить его.

— Заклинаю тебя бородою Пророка, — взял слово писарь, — скажи нам, кто этот старик, с которым мы только что разговаривали и которого так уважает наш шейх?

— Как?! Вы не знаете?! — воскликнул надсмотрщик и всплеснул руками от изумления. — Вы не знаете этого человека?!

— Нет, не знаем, — признались юноши.

— Но я видел собственными глазами, как вы разговаривали тут с ним, перед дворцом, и господин мой шейх тоже видел, и еще сказал: «Это, должно быть, весьма достойные юноши, если сей человек почтил их своей беседой».

— Да скажи ты наконец, кто он такой! — в нетерпении воскликнул молодой купец.

— Похоже, вы надо мною потешаетесь! — отвечал надсмотрщик. — В этот зал никто так просто не попадает, только по особому приглашению, а сегодня старик просил передать шейху, что приведет с собою нескольких молодых людей, если это ему не помешает, шейх же велел ему передать, что он может располагать всем домом.

— Ну уже хватит, сколько нам еще томиться в неведении?! Клянусь жизнью, не знаю я, кто этот человек. Мы с ним случайно познакомились и разговорились.

— Тогда считайте, что вам повезло, ибо ваш собеседник — наиученейший, наимудрейший человек, и все присутствующие здесь смотрят на вас с большим почтением и завидуют. Потому что это не кто иной, как Мустафа, ученый дервиш.

— Мустафа?! Мудрый Мустафа, который воспитывал сына шейха? Который написал множество ученых книг и объездил весь свет? Неужели мы беседовали с самим Мустафой? А мы с ним разговаривали так запросто, как будто он нам ровня, без всякого почтения! — так говорили молодые люди и чувствовали себя пристыженными, ведь дервиш Мустафа считался тогда самым мудрым и самым ученым на всем Востоке.

— Не огорчайтесь, — сказал надсмотрщик, слыша их разговоры. — Радуйтесь, что вы не знали, кто он такой. Он сам терпеть не может, когда ему начинают возносить похвалы. И если бы вам вздумалось назвать его «солнцем учености» или «звездою мудрости», как водится среди ему подобных, то он в ту же секунду развернулся бы и ушел. Но мне пора к невольникам, от которых ждут рассказов. Сейчас черед рассказывать одному невольнику, который родился в самой глубинке Франкистана. Посмотрим, что он знает.

Так сказал надсмотрщик, невольник же, о котором он говорил, поднялся со своего места и молвил:

— Господин мой! Я родом из страны, которая лежит далеко на севере и зовется Норвегией. Солнце там не светит так жарко, как в твоем отечестве, где оно питает своим теплом фиги и лимоны. Оно приходит к нам лишь ненадолго, чтобы приласкать зеленую землю и подарить ей походя скромные цветы и плоды. Если тебе будет угодно, я могу рассказать тебе несколько сказок из тех, что рассказывают у нас, сидя в горницах у огня, когда за окном все белым-бело от снега, на котором играют отблески северного сияния.

И он начал свой рассказ…[5]

Молодые люди продолжили свой разговор о старике, дервише Мустафе, они чувствовали себя немало польщенными оттого, что такой известный человек в летах удостоил их своим вниманием и что им довелось не только просто поговорить с ним, но даже поспорить. Но тут вдруг неожиданно снова появился надсмотрщик и пригласил их проследовать к шейху, который выказал желание с ними побеседовать.

Юноши похолодели. Никогда еще им не случалось беседовать с таким важным человеком, ни наедине, ни уж тем более в обществе. Но они взяли себя в руки, чтобы не выглядеть совсем болванами, и поспешили за надсмотрщиком. Али Бану восседал на роскошной подушке и вкушал шербет. По правую руку от шейха, на изящных подушках, расположился старик в своей убогой одежде, в жалких сандалиях, которые казались совсем не к месту на богатом персидском ковре, но посадка его прекрасной головы, его взгляд, исполненный достоинства и мудрости, — все говорило о том, что он вполне заслуживает того, чтобы сидеть рядом с таким человеком, как шейх.

Шейх имел вид мрачный, старик же, казалось, старался его утешить и ободрить. Юноши про себя подумали, что, верно, это старик затеял такую хитрость и надоумил шейха призвать их к себе в надежде, что беседа с ними отвлечет горюющего отца от печальных мыслей.

— Добро пожаловать, юноши, — молвил шейх. — Добро пожаловать в дом Али Бану! Мой старый друг заслужил мою благодарность за то, что привел вас сюда, хотя я и рассердился на него немного за то, что он раньше меня с вами не познакомил. Кто из вас писарь?

— Я, мой господин и повелитель! К вашим услугам, — отозвался писарь и, скрестив руки на груди, низко поклонился.

— Вы, стало быть, любите слушать разные истории и читать книги с красивыми стихами и речениями?

Молодой человек испугался и покраснел. Он вспомнил, как недавно, стоя перед дворцом, ругал шейха и сказал, что, будь он на его месте, он бы велел своим рабам рассказывать ему истории или читать вслух книги. Юноша страшно рассердился в эту минуту на болтливого старика, который наверняка передал шейху во всех подробностях, о чем они тогда говорили. Он бросил в его сторону сердитый взгляд и отвечал такими словами:

— О господин мой! Лично для себя я не знаю лучшего занятия — оно образует ум и скрашивает досуг. Но каждому свое! И потому я никогда не осуждаю тех, кто…

— Знаю, — перебил его шейх со смехом и подозвал к себе второго из молодых гостей. — А вы кто будете? — поинтересовался он.

— По роду службы, мой господин, я помощник лекаря и уже сам исцелил нескольких больных.

— Понятно, — сказал шейх. — Значит, вы тот, кто любит радости жизни — трапезничать с друзьями и веселиться. Я верно угадал?

Молодой человек смутился. Похоже, что старик и о нем наболтал шейху. Юноша собрался с духом и отвечал:

— О господин мой! Да, для меня нет большей радости в жизни, чем весело провести час-другой с добрыми друзьями. Мой кошелек позволяет мне угостить их разве что арбузами или какими другими скромными яствами, но, встретившись, мы веселимся от души, и можно себе представить, сколько бы я назвал гостей, будь у меня больше денег.

Шейху понравился такой чистосердечный ответ, и он не мог удержаться от смеха.

— Ну а который же из вас купец? — спросил он потом.

Молодой купец поклонился с достоинством, как подобает человеку хорошего воспитания.

Шейх продолжил расспросы:

— Ну а вы, стало быть, любите танцы и музыку? Вам нравится слушать, когда хорошие музыканты играют что-нибудь на своих инструментах, и смотреть, как хорошие танцоры исполняют красивые танцы?

— Вижу я, господин мой, — отвечал купец, — что почтенный старец, дабы вас развлечь, пересказал вам все наши глупости, которые мы наболтали. Если ему удалось вас повеселить, то я рад, что дал к тому повод. Что же до танцев и музыки, то признаюсь честно, нет ничего, что так же радует мне душу, как это занятие. Но только не подумайте, что я как-то вас осуждаю за то, что вы не очень…

— Довольно, хватит, — перебил его шейх. — Каждому свое, я уже усвоил. А там стоит еще один, это, наверное, тот самый, который мечтал бы путешествовать? Кто же вы?

— Я живописец, мой господин, — ответил молодой человек. — Пишу пейзажи, иногда расписываю стены, иногда работаю на холсте. Увидеть дальние страны — действительно моя заветная мечта, ведь сколько там всего красивого, что можно было бы потом запечатлеть, а когда пишешь с натуры то, что видел своими глазами, картина всегда получается лучше, чем если ты выдумываешь из головы.

Шейх смотрел на этих молодых, красивых людей, и во взгляде его опять читалась печаль.

— Когда-то у меня был любимый сын, — молвил он. — Теперь он был бы примерно одного с вами возраста. Вы вполне могли бы стать его товарищами и спутниками, и всякое ваше желание удовлетворялось бы само собой. С одним он читал бы, с другим слушал музыку, с третьим устраивал веселые пиры, приглашая добрых друзей, а с четвертым я отпустил бы его странствовать, твердо зная, что он непременно вернется ко мне. Но Аллах распорядился иначе, и я безропотно подчиняюсь Его воле. И все же в моей власти исполнить ваши желания, дабы вы с веселым сердцем покинули дом Али Бану. Вы, мой ученый друг, — сказал шейх, обращаясь к писарю, — будете отныне жить у меня во дворце и ведать моими книгами. Вы можете пополнять мою библиотеку по своему усмотрению, и вашей единственной обязанностью станет рассказывать мне о самом интересном, что вам попадется в книгах. Вам же, любитель веселых пиров в обществе добрых друзей, будет поручено распоряжаться моими увеселениями. Сам я живу замкнуто и безрадостно, но мой долг и сан требуют того, чтобы я время от времени созывал к себе гостей. Вы будете все устраивать вместо меня и можете приглашать на эти праздники своих друзей, если вам захочется, и угощать их, разумеется, не одними только арбузами. Купца, конечно, я не смею отрывать от дела, которое приносит ему деньги и почет, но вечерами, мой юный друг, все мои танцовщики, певцы и музыканты — к вашим услугам, наслаждайтесь в свое удовольствие. Ну а вам, — обратился шейх к живописцу, — должно отправиться в дальние страны, дабы набраться опыта, необходимого для остроты зрения. Мой казначей выдаст вам для первого путешествия тысячу золотых и предоставит двух лошадей и одного раба. Отправляйтесь, куда вашей душе угодно, и, если вы увидите что-нибудь прекрасное, запечатлейте это для меня!

Юноши остолбенели от изумления и потеряли дар речи от радости и благодарности. Они хотели облобызать пол у ног великодушного шейха, но тот остановил их со словами:

— Если кого и нужно благодарить, то только этого почтенного мудрого старца, который рассказал мне о вас. Я сам премного благодарен ему за удовольствие, доставленное мне знакомством с такими достойными молодыми людьми.

Но и дервиш Мустафа не принял благодарности юношей.

— Теперь вы сами убедились: никогда нельзя судить слишком поспешно, — сказал он. — Согласитесь, что я не слишком преувеличил, когда говорил вам о благородстве шейха.

— Послушаем теперь последнего раба из тех, которых я сегодня отпускаю на волю, — прервал его речи Али Бану.

Настала очередь того самого молодого раба, который приковывал к себе всеобщее внимание своею статью, красотой и смелым взглядом. Он поднялся, поклонился шейху и начал свой рассказ благозвучным голосом.

История Альмансора Перевод М. Кореневой

— О господин мой и повелитель! Те, кто говорил до меня, рассказывали разные увлекательные истории, которые они слышали в дальних странах, мне же, к моему стыду, придется признаться, что у меня в запасе нет ни единой истории, которая заслуживала бы вашего внимания. Но я мог бы поведать вам об удивительной судьбе одного моего друга, если только это не покажется вам скучным.

На том алжирском пиратском корабле, где находился я и был спасен вашим милосердием, среди невольников содержался еще один юноша, моего возраста, который, как мне показалось, по своему рождению был выше, чем обыкновенные рабы. Остальные несчастные на этом судне в большинстве своем всё были люди низкого происхождения, с которыми мне не хотелось завязывать сношения, или же были чужеземцами, языка которых я не понимал. Вот почему, когда выпадала свободная минутка, я старался провести ее в обществе того молодого человека. Звали его Альмансор, и был он, судя по выговору, из египтян. Мы коротали время в приятных беседах и однажды решили, что пора нам поведать друг другу свои истории, хотя, как выяснилось впоследствии, история моего нового друга оказалась гораздо более интересной, чем моя собственная.

Отец Альмансора был знатным человеком и жил где-то в Египте, в городе, названия которого мой товарищ мне не открыл. Детские годы Альмансора прошли в радости и довольстве, среди роскоши и всех доступных земных благ. Но он не стал неженкой, ибо с ранних лет получал должное образование, развившее его ум. Его отец был человеком мудрым и видел в учебе залог добродетельности. Сверх того, он пригласил к сыну в учителя одного знаменитого ученого, который обучал мальчика всем наукам, которые положено освоить в юном возрасте. Альмансору было лет десять, когда из-за моря явились франки и затеяли войну против его народа.

Отец мальчика, верно, чем-то досадил захватчикам, потому что однажды, когда он как раз собирался на утреннюю молитву, к нему пришли франки и потребовали отдать им его жену для того, дескать, чтобы она была залогом его верноподданнической преданности новым властителям. Когда же он отказался, они схватили его сына и утащили к себе в лагерь.

Слушая рассказ молодого невольника, шейх опустил голову и прикрыл лицо. По залу прошел ропот.

— Он что, совсем с ума сошел, этот юнец? — возмутились друзья шейха. — Зачем же бередить такими россказнями раны, вместо того чтобы залечивать их? Его позвали, чтобы он смягчил отеческую скорбь, а не приумножил ее!

Надсмотрщик над рабами тоже изрядно разгневался на дерзкого юношу и велел ему немедленно замолчать. Молодой человек, однако, немало удивился такому повороту дела и спросил шейха, чем он мог его так огорчить. Шейх сел прямо и сказал:

— Успокойтесь, друзья мои! Откуда этому юноше знать о моих печалях, если он и трех дней не провел под моим кровом! Ведь если вспомнить о тех бесчинствах, которые тут творили франки, разве нельзя допустить, что я не единственный, кого постигла похожая участь? А вдруг этот самый Альмансор и есть… Но довольно, рассказывай дальше, мой юный друг!

Невольник ответил поклоном и продолжал:

— Альмансора, стало быть, отвели в лагерь франков. Жилось ему там даже неплохо, ибо в первый же день его призвал к себе в шатер один большой военачальник и с интересом выслушал ответы, которые через толмача давал на его вопросы смышленый мальчик. Вот почему этот франк взял юного пленника под свою опеку и следил, чтобы тот не знал нужды ни в еде, ни в одежде. Все бы хорошо, да только мальчик страшно скучал без родителей. Он плакал целыми днями напролет, но его слезы никого не трогали. Через какое-то время франки свернули лагерь, и Альмансор решил, что ему разрешат вернуться домой, но вышло все иначе. Войско выдвинулось в поход, началась война с мамелюками, Альмансор же все время был при армии. Когда он подступал к полководцам и начальникам с мольбами отпустить его к родным, они говорили, что держат его как залог, дабы отец его не переметнулся к врагам. Вот так Альмансор и кочевал вместе ними.

Но вот однажды среди войска началась какая-то суматоха, не ускользнувшая от внимания мальчика. По обрывкам фраз он понял, что франки спешно укладывают вещи, отступают и собираются погрузиться на корабли. Альмансор несказанно обрадовался: ведь если франки решили возвращаться к себе во Франкистан, то, значит, скоро они дадут ему свободу! Наконец армия со всем хозяйством тронулась в сторону моря, и через некоторое время показалась гавань с кораблями, стоявшими тут на якоре. Солдаты сразу начали грузиться, но лишь малая часть войска успела занять свои места, потому что уже довольно скоро стемнело и погрузку пришлось отложить. Альмансор не собирался ложиться спать, ведь он думал, что его в любую минуту могут отпустить, но, как он ни держался, сон все же сморил его, да такой глубокий, что он даже заподозрил потом, что франки подмешали ему в воду какое-то снадобье, чтобы усыпить его. Очнувшись, он обнаружил, что давно настал белый день и что сам он находится в какой-то неведомой комнатушке, хотя твердо помнил, что до того, как заснул, был совершенно в другом месте. Альмансор вскочил со своего ложа, но стоило ему ступить ногами на пол, как он тут же рухнул. Пол качало и мотало, и все, казалось, ходило ходуном, вертелось и кружилось. Альмансор кое-как поднялся, собрался с силами и, держась за стены, осторожно пошел к выходу.

Снаружи его встретили дикий рев и грохот. Никогда еще ничего подобного он не видел и не слышал и потому даже не мог понять, то ли это сон, то ли явь. Наконец он добрался до узенькой лестницы, по которой с трудом выбрался наверх. То, что он увидел, вселило в него ужас: вокруг только море и небо! Значит, он на корабле! Альмансор горько расплакался. Он хотел, чтобы его доставили обратно, он хотел прыгнуть в воду и поплыть к себе домой, но франки его удержали, а один из начальников призвал его к себе и пообещал, что если тот будет вести себя послушно, то они непременно потом отправят его на родину по суше, раз уж так вышло, — ведь не могли же они оставить его одного на берегу, чтобы он там пропал с голоду.

Но франки не сдержали слова. Корабль был много дней в пути, а когда он наконец пристал к берегу, то оказалось, что это даже не египетские берега, а франкские — они приплыли во Франкистан! Альмансор за время долгого морского путешествия немного научился понимать язык франков и говорить на нем, хотя уже и до того, живя в лагере, он освоил какие-то отдельные слова, теперь же эти знания ему очень пригодились, потому в стране франков его родного языка никто не знал. Затем Альмансора повезли куда-то вглубь страны, и на всем пути следования отовсюду сбегались толпы народа поглазеть на него, потому что его конвоиры всем говорили, что он-де сын короля Египетского, который послал своего наследника на обучение во Франкистан.

Но солдаты говорили так только для того, чтобы внушить народу, будто они завоевали Египет и заключили с ним прочный мир. Прошло немало времени, прежде чем они добрались наконец до какого-то большого города, который и был конечной целью их путешествия. Тут Альмансора передали на руки одному лекарю, который поселил мальчика у себя и стал учить его, знакомя со всеми обычаями и нравами франков.

Самое неприятное, что теперь ему пришлось носить и франкскую одежду, довольно узкую и тесную и совсем не такую красивую, как египетская. Мало того, ему еще и запретили кланяться со скрещенными на груди руками, а чтобы засвидетельствовать кому-нибудь свое почтение, он должен был одной рукою стянуть с головы гигантскую черную фетровую шляпу, какую тут носили все мужчины и какую ему тоже нахлобучили, другую руку поднести к виску и одновременно шаркнуть правой ногой. Сидеть на полу скрестив ноги, как это принято на Востоке, ему тоже не дозволялось, вместо это он вынужден был сидеть на высоких стульях, свесив ноги. С едою тоже приходилось изрядно мучиться, потому что всякий кусочек, который он хотел бы положить себе в рот, он должен был прежде нацепить на железную вилку.

Лекарь же оказался суровым и злым воспитателем, который нещадно тиранил бедного мальчика. Если он забывался и по привычке приветствовал кого-нибудь из гостей словами «Салем алейкум», то сразу же получал от учителя удар палкой, ибо следовало говорить: «Votre serviteur!» Ему запрещалось думать, говорить и писать на родном языке, только что сны его не проверялись на сей предмет, и он, наверное, совсем забыл бы свой язык, если бы не один человек, живший в этом городе и оказавший ему большую поддержку.

Человек этот был ученый старец, который знал множество восточных языков — арабский, персидский, коптский, даже китайский, от каждого понемножку. В той стране он считался чудом учености, и ему платили много денег за то, что он обучал этим языкам других. Этот старец вызывал к себе Альмансора несколько раз в неделю и угощал его разными редкими фруктами и прочими лакомствами, так что мальчику иногда казалось, будто он дома. И вообще новый учитель был удивительным: он заказал для Альмансора платье, какое носят знатные люди в Египте, и хранил его в особой комнате. Стоило Альмансору появиться, он отправлял его в сопровождении слуги в ту комнату, где Альмансор переодевался в привычную ему с детства одежду. Затем они шли в «Малую Аравию», как назывался один из покоев в доме старика.

В этом зале было великое множество разных специально выращенных растений: деревья — пальмы, бамбук, молоденькие кедры — и разные цветы, которые встречаются только на Востоке. Полы все были устланы персидскими коврами, по кругу, возле стен разложены чудесные подушки, и никаких франкских столов и стульев. Ученый старик усаживался на подушку, и вид он имел при этом совсем не такой, как обычно: на голове у него была намотана тонкая турецкая шаль, заменявшая тюрбан, седая искусственная борода, державшаяся не тесемках, спускалась до пояса и выглядела как настоящая, какая подобает всякой уважаемой персоне. При этом облачен он был в мантию, переделанную из парчового халата, и широченные турецкие шаровары, которые дополнялись желтыми туфлями. Ко всему прочему, он прицеплял в такие дни турецкую саблю, а за кушак засовывал украшенный фальшивыми бриллиантами ятаган, хотя, вообще-то, был человеком вполне миролюбивым. Сидя тут, он имел обыкновение курить трубку с длиннющим чубуком, а вокруг него сновали слуги, тоже облаченные в персидские одежды, и у доброй половины из них лицо и руки были вымазаны черной краской.

Поначалу Альмансору все это казалось каким-то диковинным, но позже он понял, что эти часы, проведенные у старика, и мысли, которыми он тут проникался, приносят ему заметную пользу. Если у лекаря ему было запрещено произносить хотя бы одно египетское слово, то здесь, наоборот, под запретом была франкская речь. Приходя к старику, Альмансор должен был приветствовать его пожеланием мира дому сему, на что хозяин с великой торжественностью отвечал подобающими словами. Затем учитель знаком приглашал ученика занять место рядом с собой и заводил разговор на разных языках — на арабском, коптском и прочих, называя это настоящей восточной беседой. Подле него всегда стоял слуга, исполнявший в такие дни роль раба, в руках он неизменно держал большую книгу, книга та была словарем, и когда старику не хватало слов, он подзывал раба, быстро справлялся в словаре и снова продолжал беседу.

Рабы подносили им шербет в турецких сосудах и прочие угощения, и если Альмансор хотел особо угодить старику, то достаточно было сказать, что у него тут все заведено, как на Востоке, чтобы тот почувствовал себя совершенно счастливым. Альмансор умел прекрасно читать по-персидски, и это было для старика находкой. У него имелось множество персидских рукописей, по его просьбе Альмансор читал ему из них отрывки, а старик повторял за ним и таким образом запоминал, как что правильно произносить.

Для бедного Альмансора такие дни были в радость, потому что старик-учитель никогда не отпускал его от себя без подарочка, иногда даже весьма ценного — то денег сунет, то полотна отрежет, то какими другими нужными вещами снабдит, которых у лекаря ни за что не получишь. Вот так и прожил Альмансор несколько лет в столице Франкистана, ни на минуту, впрочем, не забывая о своей родине, по которой он по-прежнему страшно тосковал. Когда же ему исполнилось пятнадцать лет, произошло одно событие, которое решительно повлияло на его судьбу.

Как раз в это время франки избрали королем своего первого полководца, того самого военачальника, с которым Альмансор так часто беседовал в Египте. Альмансор хотя и понял по торжествам, которые отличались необыкновенной пышностью, что произошло нечто подобное, но он и представить себе не мог, что королем теперь стал тот человек, которого он встречал в Египте, ведь полководец был совсем еще молодым. И вот случилось так, что Альмансор как раз был в городе и ему нужно было перейти через мост, наведенный через широкую реку, протекающую здесь. На мосту он ненароком обратил внимание на какого-то человека в простой солдатской одежде, который стоял, прислонившись к перилам, и глядел на воду. Черты лица этого солдата показались Альмансору как будто знакомыми. Он быстро пробежался по закоулкам своей памяти, и, когда мысленно добрался до потаенной дверцы, за которой скрывались воспоминания о Египте, его озарило: это же тот самый франкский военачальник, который часто с ним беседовал в лагере и всячески опекал. Альмансор не помнил толком его имени, но все же собрался с духом, подошел к нему и обратился с приветствием, назвав его так, как называли его солдаты между собой:

— Салем алейкум, маленький капрал! — проговорил он и поклонился, скрестив руки на груди, как требовал того обычай у него на родине.

Франк с удивлением обернулся, посмотрел на молодого человека внимательным взглядом, подумал немного и воскликнул:

— Боже мой! Неужели это ты, Альмансор? Ты здесь? Как поживает твой батюшка? Что делается в Египте? Что привело тебя сюда?

Тут Альмансор не выдержал и разрыдался.

— Значит, ты не знаешь, маленький капрал, что сделали со мною эти псы, твои соотечественники? Ты не знаешь, что я уже много лет в глаза не видел родину моих предков?

— Невероятно! Не могу поверить, что они увели тебя с собой, — проговорил франк, помрачнев.

— Именно так и было! — отвечал Альмансор. — С того самого дня, когда ваши солдаты погрузились на корабли, я так и не видел больше своей отчизны. Они взяли меня с собой, и нашелся только один капитан, который проникся моим бедственным положением: он платит за мое содержание негодяю-лекарю, а тот бьет меня почем зря и голодом морит. Послушай-ка, маленький капрал, — переменил Альмансор тему, — как удачно, что я тебя тут встретил! Ты мне поможешь! — простодушно заявил он.

Тот, к которому он обратился с такими словами, улыбнулся и спросил, каким же образом он может помочь.

— Ничего такого особенного мне от тебя не нужно, — сказал Альмансор, — и было бы бессовестно с моей стороны просить тебя о чем-нибудь существенном, ты и так всегда был добр ко мне. К тому же ты и сам, как я вижу, человек бедный, и даже когда ходил в начальниках, одевался гораздо скромнее других таких же, да и сейчас, если судить по твоему костюму и шляпе, дела твои не ахти как хороши. Но вот у меня к тебе какая просьба: франки ведь только что выбрали себе султана, и ты наверняка знаешь каких-нибудь людей, которые вхожи к нему — может, агу какого, или рейс-эфенди, или капудан-пашу. Наверняка ведь знаешь?!

— Ну допустим, — отвечал франк, — но какой с этого прок?

— А такой! — с жаром принялся втолковывать Альмансор. — Ты мог бы замолвить за меня словечко, чтобы те попросили султана отпустить меня на волю. Тогда мне, правда, еще понадобится немного денег на обратную дорогу, но главное, обещай мне не проговориться никому — а то еще чего доброго узнает об этом мой лекарь или арабский профессор.

— А что это за арабский профессор? — полюбопытствовал франк.

— Да один чудак такой, расскажу в другой раз, — отмахнулся Альмансор. — Просто если они прознают об этом деле, мне уже из Франкистана никогда будет не выбраться. Ну как, замолвишь за меня словечко перед каким-нибудь агой? Скажи мне честно.

— Пойдем со мной, — отвечал франк, — может быть, я тебе прямо сейчас и помогу.

— Прямо сейчас?! — ахнул юноша с некоторым испугом. — Нет, сейчас никак невозможно. Лекарь с меня три шкуры спустит, если я задержусь. Мне нужно домой бежать.

— А что это у тебя в корзинке? — спросил франк, не отпуская его.

Альмансор покраснел и сперва не хотел показывать корзинку, но потом все-таки сдался.

— Видишь ли, маленький капрал, — сказал он. — Мне приходится тут исполнять такую работу, какую в доме моего отца исполнял последний раб. Лекарь мой — сущий скопидом и посылает меня на базар, до которого от нашего дома не меньше часа ходьбы, только потому, что там все на несколько грошей дешевле, чем у нас в квартале, и ради этого я должен там толкаться среди грязных торговок. Вот, погляди на эту паршивую селедку, на этот чахлый пучок салата, на этот кусочек масла, — неужели эти сокровища стоят того, чтобы тратить на такие походы по два часа в день? Знал бы об этом мой отец!

Франк, выслушав эту речь, огорчился — ему стало жалко несчастного юношу.

— Пойдем со мной, — сказал он, — и не бойся, твой лекарь не посмеет тебя и пальцем тронуть, даже если останется сегодня без своей селедки и салата! Будь спокоен! Идем.

С этими словами он взял Альмансора за руку и повел за собой, и хотя у Альмансора было неспокойно на душе из-за лекаря, ведь с ним еще придется как-то объясняться, он все же решил последовать за франком, в речах которого, да и во взгляде, было столько твердой уверенности, что Альмансор не мог устоять и подчинился. С корзинкой на руке он шагал теперь рядом со своим старым знакомцем и не уставал удивляться, отчего прохожие снимают перед ними шляпы, останавливаются и смотрят им вслед. Он обратил внимание своего спутника на эту странность, но тот лишь рассмеялся и ничего не сказал.

И вот перед ними показался роскошный дворец, к которому и повел Альмансора его провожатый.

— Ты что, тут живешь, маленький капрал? — спросил Альмансор.

— Да, тут квартирую, — ответил тот. — Хочу познакомить тебя со своею женой.

— Хорошо устроился! — воскликнул Альмансор. — Это султан, наверное, пустил тебя пожить в свободных покоях?

— Ты прав, квартира тут досталась мне от императора, — ответил франк и повел Альмансора во дворец.

Там они поднялись по широкой лестнице, и в одном красивом зале франк велел Альмансору оставить свою корзину, после чего они ступили в чудесные покои, где на диване восседала какая-то женщина. Франк заговорил с ней на каком-то неведомом наречии, они чему-то посмеялись от души, а потом женщина заговорила на языке франков и стала расспрашивать Альмансора о Египте. Через некоторое время маленький капрал сказал:

— Знаешь что, лучше всего будет, если я тебя сам, прямо сейчас, отведу к императору и замолвлю за тебя словечко.

Альмансор изрядно струхнул, но, вспомнив о своей горькой доле, о своей далекой отчизне, собрался с духом и сказал:

— Аллах ободряет всякого несчастного в трудную минуту, не оставит он и меня, горемыку. Я готов, пойдем. Но только прежде дай совет, как мне себя держать? Должен ли я пасть ниц, коснуться лбом земли? Как у вас положено?

Маленький капрал и его жена рассмеялись и заверили Альмансора, что ничего такого делать не нужно.

— А каков он на вид? — продолжал допытываться Альмансор. — Наверное, страшный и величественный? С горящими глазами, да? Скажи мне, как он выглядит!

Франк снова рассмеялся и сказал:

— Я лучше не буду тебе его описывать, Альмансор, сам догадайся, когда придем, кто там кто. Дам тебе только одну подсказку: в присутствии императора все находящиеся в зале снимают шляпы. Тот, кто не снимет шляпы, тот и есть император.

С этим словами он взял Альмансора под руку и повел его в императорский зал. Чем дальше они шли, тем сильнее у Альмансора колотилось сердце, а когда они приблизились к парадным покоям, у него и вовсе задрожали колени. Слуга распахнул двери — в зале полукругом стояли человек тридцать, все в богатых, сверкающих золотом одеждах, все при звездах, какие по обычаю страны франков носят на груди самые знатные аги и паши короля, и Альмансор подумал, что его спутник, в своем более чем скромном наряде, верно, тут самая мелкая сошка. Все присутствующие сняли шляпы, и Альмансор стал приглядываться — ведь ему было сказано: кто останется в головном уборе, тот и есть император. Но странное дело, у всех стоявших перед ними шляпы были в руках, стало быть, среди них императора нет. И тут его взгляд случайно упал на франка, с которым он пришел, и надо же — у того на голове красовалась шляпа!

Юноша остолбенел от изумления. Он все смотрел на своего спутника, не веря своим глазам, а потом, как все, обнажил голову и сказал:

— Салем алейкум, маленький капрал! Насколько мне известно, меня еще султаном франков никто не назначал, и потому мне не пристало разгуливать тут в шляпе, но, вижу, ты остался в шляпе, значит, по всему выходит, ты и есть император?

— Угадал, — ответил тот. — Но кроме того, я еще и твой друг. Не кори меня за приключившиеся с тобою беды, они произошли от несчастливого стечения обстоятельств, мне же остается только заверить тебя, что с первым же кораблем ты отправишься домой. Ступай теперь к моей жене и расскажи ей об арабском профессоре и о том, чему ты у него научился. Селедку же с салатом я отошлю лекарю, а ты до отъезда будешь жить у меня во дворце.

Так молвил человек, оказавшийся императором, и Альмансор пал ниц перед ним, облобызал ему руку и попросил прощения за то, что не сразу признал его, ведь по нему не видно было, что он и есть император.

— Ты прав, — рассмеялся тот в ответ. — За три дня я и сам еще не привык к своему новому положению, и на лбу у меня ничего не написано, — так сказал он и знаком разрешил Альмансору удалиться.

Для Альмансора настало счастливое время. Он несколько раз наведался к арабскому профессору, о котором рассказывал императору, а лекаря с тех пор в глаза не видел. Так прошло несколько недель, и вот император наконец призвал его к себе и сообщил, что в гавани стоит на якоре корабль, готовый доставить его в Египет. Альмансор был вне себя от радости. За несколько дней он собрался в дорогу и с благодарностью в сердце, щедро одаренный многочисленными подарками, простился с императором и погрузился на корабль.

Но Аллаху было угодно подвергнуть его новым тяжелым испытаниям, дабы закалить его дух, и ему не дано было добраться до родных берегов. В то время другое франкское племя, англичане, вели войну на море с императором здешних франков. Они забирали у него все корабли, которыми им удавалось завладеть. Вот так и вышло, что на шестой день плавания корабль, на котором находился Альмансор, попал в окружение англичан, был обстрелян и вынужден был сдаться. Весь экипаж пересадили на другое, более мелкое судно, которое поплыло вслед за остальными. Морские переходы, однако, бывают не менее опасными, чем переходы через пустыню, где часто орудуют разбойники, которые нападают на караваны, грабят и убивают всех подряд. И вот случилось так, что во время бури суденышко отбилось от своих и в результате стало добычей тунисских пиратов, которые захватили всех людей, отвезли их в Алжир и там продали в рабство.

В неволе, однако, положение Альмансора было не таким тяжелым, как у его собратьев по несчастью, ведь он был мусульманином и с ним обходились иначе, чем обходились с христианами, но все же участь его была невеселой, ибо он потерял всякую надежду увидеть свою родину и отца. Пять лет он прожил так в доме одного богатого человека, у которого разводил цветы и следил за садом. Но этот человек умер, не оставив наследников, все его имущество растащили, рабов разобрали, и Альмансор попал в руки одного работорговца. Тот как раз снаряжал корабль, чтобы отвезти свой товар в другую страну и там сбыть подороже. Волею случая и я оказался среди тех невольников, предназначавшихся для продажи, и очутился на одном корабле с Альмансором. Вот так мы с ним и познакомились, и он поведал мне о своей удивительной судьбе. Когда же мы прибыли на место, я в очередной раз мог убедиться, сколь неисповедимы пути Аллаха. Оказалось, что корабль наш пристал к берегам той страны, откуда был родом Альмансор, и когда нас привели на невольничий рынок его родного города, то Альмансора быстро выкупили, и что вы думаете, кто оказался этим покупателем? Его собственный родной отец!

Шейх Али Бану глубоко задумался под впечатлением от услышанного. Рассказанная история его явно взволновала, его грудь вздымалась, глаза горели. Пока невольник говорил, шейх не один раз как будто готов был перебить его, задать вопрос, но все же дотерпел до конца, хотя конец этой истории, похоже, его совсем не удовлетворил.

— Ты говоришь, ему теперь должно быть около двадцати одного года? — спросил он.

— Да, господин мой, — отвечал невольник. — Он примерно одного со мною возраста, стало быть, ему двадцать один — двадцать два.

— А из какого города он родом, ты нам об этом не сказал.

— Если я не ошибаюсь, из Александрии!

— Из Александрии?! — воскликнул шейх. — Это мой сын! Где он теперь? Ты вроде называл его имя — Кайрам! А какие у него глаза — темные? А волосы — черные?

— Да, все верно, и главное — в минуты откровенности он действительно называл себя Кайрамом, а не Альмансором.

— Аллах, Аллах! Но ты ведь говорил, что его выкупил родной отец и ты был тому свидетелем. А сам он — он называл того человека отцом? Нет, похоже, это все-таки не мой сын.

— Я помню, он сказал мне: «Слава Аллаху, который наградил меня после всех бед: это же рыночная площадь моего родного города!» А потом туда явился один знатный господин, и мой товарищ воскликнул: «Какая благодать, что нам дарованы небом глаза! Я вижу снова своего почтенного отца!» Господин тот подошел к нам, оглядел всех по очереди и купил в конце концов того, на чью долю выпали все эти испытания. Счастливец же возблагодарил Аллаха и шепнул мне напоследок: «Теперь я возвращаюсь снова в обитель моего блаженства, ведь это мой отец меня купил!»

— По всему выходит, что это все же не мой сын, — с горечью и болью сказал шейх.

Тут юноша не выдержал, и слезы радости хлынули у него из глаз. Он пал ниц перед шейхом со словами:

— Нет, это был ваш сын, Кайрам — он же Альмансор, которого вы сами и выкупили из плена.

— Аллах, Аллах! — закричали все и на радостях обступили шейха. — Какое чудо! Великое чудо! — восклицали они.

А шейх, онемев, смотрел на юношу, который поднял к нему свое красивое лицо.

— Друг мой Мустафа, — обратился шейх к старому дервишу, — слезы застилают мне взор, и я не вижу, похож ли он лицом на свою мать, как был похож мой маленький Кайрам. Подойди к нему поближе и посмотри!

Старик подошел к юноше, посмотрел на него долгим взглядом, а потом положил ему руку на лоб и спросил:

— Кайрам, скажи, ты помнишь изречение, которое услышал от меня в тот горестный день, когда франки забрали тебя с собою в лагерь?

— Мой дорогой учитель, — отвечал юноша, целуя руку старца, — то изречение гласит: «Кто любит Аллаха и сохраняет чистую совесть, тот и в юдоли скорби не останется в одиночестве, ибо два эти спутника никогда не оставят его и будут ему всегда утешением».

Услышав это, старик с благодарностью возвел очи к небу, прижал юношу к груди и передал его шейху со словами:

— Возьми его! Ты десять лет горевал о своей утрате, и я тому свидетель, теперь же свидетельствую — это твой сын Кайрам!

Шейх не мог прийти в себя от радости, не веря в свое в счастье. Он все вглядывался в черты лица вновь обретенного сына, угадывая в нем своего маленького Кайрама. Все, кто был в зале, радовались не меньше шейха, ибо они любили его и каждый чувствовал себя так, будто это его собственное дитя вернулось сегодня под отчий кров.

Парадный зал снова наполнился пением и веселием, как в былые счастливые времена. Юношу заставили еще раз повторить рассказ с самого начала, со всеми подробностями, и все восхваляли арабского профессора, и франкского императора, и прочих, кто с участием отнесся к бедному Кайраму. Так просидели они все вместе до самой ночи, а когда гости стали расходиться, каждый получил от шейха дорогой подарок на память об этом счастливом дне.

Шейх не забыл представить сыну тех четверых молодых людей, которых привел с собою Мустафа, и пригласил их приходить не чинясь. Они уговорились, что с писарем Кайрам будет читать книги, с художником — время от времени совершать небольшие путешествия, с купцом — наслаждаться пением и танцами, а любителю дружеских застолий поручалось распоряжаться праздниками и прочими увеселениями. Молодые люди тоже не остались без подарков и довольные ушли из дворца.

— А ведь это все старик, — рассуждали они между собой. — Это его мы должны благодарить! Разве мы могли подумать, что все так обернется, когда в тот день остановились перед домом шейха и принялись перемывать ему косточки?

— Мы же вообще могли пропустить его поучения мимо ушей, — сказал один из них. — Или даже поднять на смех. Разве ж можно было догадаться, что этот жалкий убогий старикашка — мудрец Мустафа?

— И что удивительно, — добавил писарь, — ведь на этом самом месте мы говорили тогда о своих заветных желаниях! Один из нас мечтал о путешествиях, другой о танцах с пением, третий о веселых праздниках с друзьями, а я — о книгах и хороших историях, которые мне так нравится слушать. И ведь все наши мечты исполнились! Теперь я могу читать все книги шейха и даже покупать новые по своему усмотрению!

— А я могу устраивать ему застолья, разные праздники и сам принимать в них участие, — подхватил его товарищ.

— А я могу слушать пение и музыку, сколько моей душе будет угодно, и любоваться танцами, ведь мне теперь разрешено в любой момент брать для этого его рабов!

— А я, который по недостатку средств ни разу города не покидал, теперь смогу отправиться в любое путешествие, какое только мне понравится.

— Да, — согласились они друг с другом, — как хорошо, что мы пошли со стариком! Ведь еще неизвестно, как бы сложилась наша жизнь, не послушайся мы его.

Вот такие разговоры они вели по дороге, прежде чем, счастливые и довольные, разошлись по домам.

АЛЬМАНАХ СКАЗОК НА 1828 ГОД ДЛЯ СЫНОВЕЙ И ДОЧЕРЕЙ ОБРАЗОВАННЫХ СОСЛОВИЙ

Трактир в Шпессарте Перевод М. Кореневой

Много лет тому назад, когда дороги, что вели через Шпессартский лес, были еще скверными и ездили по ним не так много, как нынче, шли по этому лесу два молодых человека. Одному из них было лет восемнадцать, и был он кузнецом, другому по виду больше шестнадцати было не дать, этот второй был подмастерьем у ювелира и впервые в жизни отправился странствовать по белу свету. Дело было к вечеру, и темные тени от высоких сосен да буков уже легли на узкую дорожку, по которой шагали друзья. Кузнец бодро что-то насвистывал, а то принимался играть со своим псом по кличке Шустрый и нисколько не беспокоился по поводу того, что вот уже и ночь надвигается, а никакого порядочного ночлега поблизости не видать. Зато Феликс, так звали ювелира-подмастерье, то и дело с опаской озирался по сторонам. При каждом порыве ветра ему все чудилось, будто он слышит чьи-то шаги, а в кустах по обочинам ему все мерещились какие-то лица.

Нельзя сказать, что подмастерье был каким-то особо суеверным или пугливым. В Вюрцбурге, где он учился, он слыл среди товарищей отчаянным храбрецом, которого так просто на испуг не возьмешь, но сегодня у него было как-то неспокойно на душе. О Шпессарте рассказывали всякое, говорили, будто тут орудует какая-то большая шайка разбойников, на их счету, дескать, немало грабежей, случившихся здесь в последнее время, и несколько страшных убийств, произошедших совсем недавно. От этого подмастерью было как-то не по себе — он опасался за свою жизнь, ведь им вдвоем будет ни за что не справиться с вооруженными бандитами. Вот почему он думал про себя, что напрасно послушался кузнеца и пошел с ним через лес, нужно было раньше остановиться на ночь где-нибудь на опушке.

— Если меня сегодня ночью ограбят и убьют, лишив не только всего добра, но и жизни, то это будет на твоей совести! — сказал он наконец своему товарищу. — Это ты меня уговорами заманил в такое жуткое место!

— Не трусь! — отвечал тот. — Чего нам, ремесленникам, бояться? Или ты считаешь, что господа разбойники окажут нам такую честь и нападут на нас, чтобы ограбить и убить? Ради чего им так стараться? Ради моего выходного платья, которое у меня в ранце? Или ради нескольких медяков, припасенных в дорогу? Нет, это надо ехать четвериком да разодетым в пух и прах, чтобы они пошевелились ради такой добычи и пошли на убийство.

— Стой! Слышишь, вроде как свист! — испуганно воскликнул Феликс.

— Да это ветер свистит среди деревьев! — успокоил его кузнец. — Давай, шагай вперед, уже недолго осталось!

— Тебе-то хорошо говорить, — заныл подмастерье. — Вот спросят они у тебя, что несешь с собой, обыщут да найдут у тебя только и всего — твое выходное платье, один гульден и тридцать крейцеров, а меня-то они сразу порешат, потому что у меня с собой и золото имеется, и украшения кое-какие.

— И зачем, спрашивается, им тебя ради этого убивать? Вот представь, выйдут сейчас из-за кустов четверо или пятеро молодцев с заряженными ружьями, возьмут нас на мушку и спросят так вежливо: «А что это вы несете, любезные? Не беспокойтесь, мы просто хотим избавить вас от тяжелой поклажи», ну и так далее, все чинно и спокойно. Ну а ты, как умный человек, откроешь свой ранец и тоже очень вежливо выложишь на землю свое барахлишко — и желтую жилетку, и синий кафтан, и две рубахи, и все шейные платки, и браслеты, и гребенки, и прочую мелочь, а потом сердечно поблагодаришь их за то, что они оставили тебя в живых.

— Ишь, чего придумал! — разгорячился подмастерье. — С какой это стати я должен им отдавать украшения, которые у меня приготовлены для моей крестной, доброй графини? Да ни за что! Пусть лучше заберут мою жизнь, пусть порежут меня на куски! Она мне как мать родная! Воспитывала меня, заботилась обо мне с моих десяти лет! Заплатила за мое обучение, за одежду, за все, за все! И вот теперь, когда я наконец могу ее навестить и отдать ей украшения, которые она заказала у моего мастера, и показать ей мои собственные изделия, чтобы она увидела, чему я научился и что уже умею делать, — теперь я должен ни с того ни с сего взять и запросто все отдать, да еще и желтую жилетку в придачу, которую она мне подарила? Нет, уж лучше умереть, чем отдать этим дурным людям украшения моей крестной!

— Не будь дураком! — воскликнул кузнец. — Если тебя убьют, то твоя графиня так и так ничего не получит. Поэтому лучше уж отдать украшения, зато жизнь сохранить.

Феликс ничего на это не ответил. Тем временем незаметно опустилась ночь, на небе вышел тонкий месяц, от которого было так мало света, что на пять шагов вперед невозможно было ничего разглядеть. Феликсу становилось все страшнее и страшнее, теперь он старался держаться поближе к товарищу, давешние речи которого не оставляли его в покое: он так и не мог решить, согласиться с его доводами или нет. Так прошли они еще не меньше часа, как вдруг заметили в некотором отдалении свет. Подмастерье высказал опасение, что, может быть, это разбойничий притон, от которого лучше все же держаться подальше. Но кузнец растолковал ему, что разбойники живут в пещерах или землянках, а это — тот самый постоялый двор, о котором им говорил еще человек, повстречавшийся перед самым лесом.

Дом был хотя и большим, но вытянутым и невысоким. Перед ним стояла повозка, из конюшни доносилось ржание лошадей. Кузнец махнул подмастерью, подзывая его к окну с открытыми ставнями. Встав на цыпочки, они могли разглядеть всю комнату. В кресле возле печки спал человек, который, судя по одежде, был кучером — похоже, это его повозка стояла во дворе. С другой стороны от печки, за прялкой сидела женщина с девочкой, а за столом у стены расположился какой-то человек, перед которым стоял стакан вина, голову он подпирал руками, так что лица его было не разглядеть, но кузнец, посмотрев на его платье, рассудил, что он, видать, из благородных.

Пока они так стояли, притаившись, под окнами, в доме залаяла собака, Шустрый, пес кузнеца, тут же отозвался, на лай во двор выскочила служанка — посмотреть, кто там явился.

Путникам были обещаны ужин и ночлег. Они вошли в дом, сгрузили в угол свои тяжелые узлы, туда же определили палки, шляпы и подсели к столу, за которым расположился тот самый одинокий гость. Друзья поздоровались с ним, тот сразу поднял голову, и они увидели, что лицо у него совсем молодое и сам он имеет вид весьма благородный. Незнакомец в ответ тоже поздоровался любезно и поблагодарил пришедших за приветствие.

— Поздно вы, однако, путешествуете, — сказал он. — Вам не страшно было в такую темень идти по Шпессартскому лесу? Я вот предпочел с моим добрым конем устроиться тут на постоялом дворе, чем ехать дальше и всего-то выиграть какой-то час.

— Это вы, сударь, верно рассудили, — отвечал кузнец. — Топот копыт хорошего коня звучит как музыка для всяких лиходеев и приманивает их аж издалека. А когда по лесу шагают два бедняка вроде нас, с которых разбойникам что взять — разве что, наоборот, самим подать, то они с места не сдвинутся!

— Что правда, то правда, — согласился кучер, который, разбуженный приходом новых постояльцев, подсел к столу. — Бедному-то человеку они вроде как зла не могут причинить, раз поживиться нечем, но говорят, что бывали случаи, когда они и бедняков лишали жизни просто так, злодейства ради, или уводили с собой и силком заставляли участвовать в их разбойных делах и через то становиться разбойниками.

— Коли у вас в лесу такие ужасы творятся, то и эти стены нас не спасут, — заметил подмастерье. — Нас тут четверо, ну еще слуга — пять получается. А если им вздумается на нас напасть вдесятером, то что мы сможем сделать? Да, и еще, — сказал он, переходя на шепот, — кто поручится, что хозяева наши — честные люди?

— Напрасно беспокоиться изволите, — отвечал кучер. — Я знаю этот постоялый двор уже лет десять и никогда ничего подозрительного не замечал. Хозяин бывает дома редко, говорят, он где-то там ведет виноторговлю, а хозяйка — женщина тихая, мухи не обидит. Так что зря вы опасаетесь, сударь.

— И все-таки нельзя не согласиться с тем, что доля истины в его словах есть, — возразил молодой постоялец. — Ведь если верить слухам, немало людей тут сгинуло, в Шпессартском лесу. И все они, отправляясь в дорогу, говорили, что ночевать собираются на этом постоялом дворе, а потом от них ни слуху ни духу. Когда же потом недели через две-три родные шли их искать и спрашивали у тутошних хозяев, не останавливался ли у них такой-то, то в ответ им говорили, что никого не видели. Странно это все и как-то подозрительно.

— Ну не знаю! — воскликнул кузнец. — Коли так, надежней будет спать на улице, под каким-нибудь деревом, чем здесь. Отсюда не сбежишь, если они ввалятся сюда, — перегородят дверь и все, и в окошко не выпрыгнешь — вон, забраны в решетки.

Поговорив так, все задумались. Ведь и вправду совсем исключить было нельзя, что хозяева этого постоялого двора в лесу по доброй воле или по принуждению действуют заодно с разбойниками. Ночь внушала опасения, ибо известно было немало случаев, когда путников убивали во сне. Но даже если бы обошлось без смертоубийства и пришлось бы расстаться только со своим добром, для некоторых из собравшихся, которые не могли похвастаться особым богатством, потеря и малой части пожитков оказалась бы весьма чувствительной. Подавленные, они сидели за столом и мрачно глядели в свои стаканы. Молодой господин думал о том, что хорошо бы ему сейчас оказаться в какой-нибудь мирной долине, скакать себе спокойно без тревог; кузнец думал о том, что хорошо бы иметь под рукой сейчас двенадцать крепких товарищей, вооруженных дубинками, — с такою гвардией не пропадешь, а Феликс, ювелир-подмастерье, больше тревожился за украшения своей благодетельницы, чем за свою жизнь; кучер же сидел и пыхтел своей трубкой.

— Знаете что, господа, — сказал наконец кучер, выпустив несколько клубов дыма, — главное — не дать себя застать врасплох. Лично я готов не спать и дежурить всю ночь, если кто-нибудь из вас составит мне компанию.

— Я тоже спать не буду! И я! И я! — заговорили все наперебой.

— Какой тут сон, — добавил молодой господин.

— Давайте чем-нибудь займемся, чтобы ненароком не закемарить, — предложил кучер. — Нас тут четверо — значит, можем в карты поиграть, и сон разгоним, и время скоротаем.

— Я в карты не играю, — сказал молодой господин, — так что в этом деле я плохой товарищ.

— А я и не умею вовсе, — признался Феликс.

— Чем же нам таким заняться? — спросил кузнец. — Песни петь — не годится, мы только привлечем к себе внимание разбойников. Загадки загадывать? Надолго такого занятия не хватит. Знаете что, а давайте рассказывать друг другу какие-нибудь истории! Смешные или грустные, правдивые или придуманные, не важно. За рассказами не заснешь, и время проведем не хуже, чем за картами!

— Согласен, но только при условии, что вы начнете первым, — с улыбкой сказал молодой господин. — Вы ведь, господа ремесленники, кочуете из края в край, и вам уж есть что рассказать, ведь у каждого города имеются свои предания и легенды.

— Это верно, чего только не услышишь, — согласился кузнец. — Зато господа вроде вас немало проводят времени за книгами, в которых описываются разные удивительные вещи, и уж ваш рассказ будет куда занятней и умнее, чем нехитрые байки простого ремесленника. Сдается мне, что вы наверняка студент, ученый человек.

— Ну, до ученого мне пока еще далеко, — рассмеялся молодой господин, — но я действительно студент, собрался на каникулах навестить родных. Признаюсь честно, в наших книгах едва ли найдется что-нибудь подходящее для порядочного рассказа, вам-то наверняка доводилось слышать гораздо больше интересных историй. Так что, прошу вас, начинайте, если остальные не возражают.

— Какие возражения, — отозвался кучер. — По мне, так добрая история лучше всяких карт. Я вот частенько не даю своей лошадке разогнаться, плетемся еле-еле по какой-нибудь проселочной дороге только потому, что рядом оказывается разговорчивый путник — мастер всякие сказки сочинять. А сколько раз, бывало, в дурную погоду я брал к себе в повозку странников с условием, что они будут развлекать меня рассказами. У меня один товарищ есть, так он знает такие истории, которые рассказывать часов семь нужно, а то и больше, за это я его и люблю.

— Меня вот тоже хлебом не корми, дай послушать что-нибудь эдакое, — признался молодой ювелир. — Мой мастер в Вюрцбурге вообще строго-настрого запретил мне книги в руки брать, чтобы я не замудрился и от работы не отвлекался. Так что, друг-кузнец, прошу тебя, порадуй нас чем-нибудь из своих запасов, уж до утра нам точно хватит.

Кузнец хлебнул вина, чтобы подкрепиться перед долгим рассказом, и начал так.

Сказание о гульдене с оленем Перевод С. Шлапоберской

В Верхней Швабии и по сей день еще высится остов старинного замка, когда-то не знавшего себе равных в целом крае, — это Вышний Цоллерн. Он стоит на вершине круглой крутой горы, и с его дерзкой высоты открываются взору окрестные дали. И повсюду, откуда виден был замок, и еще намного дальше, люди в старину побаивались воинственных рыцарей фон Цоллерн, имя это знали и почитали во всех немецких землях. Так вот, много сотен лет тому назад — сдается мне, что тогда еще только-только изобрели порох, — жил в этой твердыне один из Цоллернов, человек по натуре весьма странный. Нельзя сказать, чтобы он жестоко притеснял своих подданных или враждовал с соседями, однако никто не хотел с ним знаться из-за его мрачного взгляда, нахмуренного лба и бранчливой, отрывистой речи. Немногие, кроме слуг в его замке, сподобились слышать, чтобы он говорил связно, как все прочие люди. Когда он скакал верхом по долине и какой-нибудь простолюдин, встретясь с ним, срывал с головы шапку, кланялся и говорил: «Добрый вечер, ваше сиятельство, хороша нынче погодка!» — то граф отвечал: «Вздор!» или «Сам знаю!». А если кто, бывало, не угодит ему самому или не так обиходит его лошадей или он встретит в ущелье крестьянина с возом и тот не сразу уступит дорогу его коню — граф давал выход своему гневу, разражаясь громом проклятий, однако никому не случалось видеть, чтобы он когда-нибудь при подобной оказии ударил крестьянина. В округе его прозвали Цоллерн Грозовая Туча. Цоллерн Грозовая Туча был женат, и жена его являла собой полную противоположность супругу — она была кротка и приветлива, как майский день. Не раз приходилось ей добрым словом и ласковым обхождением примирять с графом людей, которых он обидел своей грубостью. Она, где только могла, помогала бедным и не считала за труд в летний зной или в злейшую стужу спуститься с крутой горы в долину, чтобы навестить бедняков или больных детей. Когда ей доводилось встречать на пути графа, он бурчал: «Вздор! Сам знаю!» — и скакал дальше.

Всякую другую женщину столь угрюмый нрав мужа остановил бы или запугал. Одна подумала бы: «Что мне за дело до бедных, ежели мой муж их ни во что не ставит!» У другой оскорбленная гордость и досада, пожалуй, вытеснили бы всякую любовь к гневливому супругу; но не такова была Гедвига фон Цоллерн. Она продолжала по-прежнему любить мужа, старалась своей прекрасной белой рукой разгладить морщины на его смуглом челе; да, она любила и почитала его. Когда же со временем небо даровало этой чете юного графа фон Цоллерн, графиня и тогда не перестала любить супруга, хотя и посвящала свои заботы маленькому сыну, как истинно любящая мать. Минуло три года; все это время граф фон Цоллерн видел мальчика только по воскресеньям после обеда, когда кормилица приносила ему ребенка. Он угрюмо смотрел на сына, бормотал что-то себе под нос и отдавал ей ребенка обратно. Однако, когда мальчик впервые произнес слово «отец», граф подарил кормилице гульден, но ребенку даже не улыбнулся.

Когда же малышу исполнилось три года, граф велел в первый раз надеть на него штанишки, нарядить в бархат и шелк, затем приказал вывести во двор своего коня и еще одну красивую лошадь, взял сына на руки и, звеня шпорами, стал спускаться с ним по винтовой лестнице. Графиня Гедвига немало удивилась, увидев это; не в обычае у нее было спрашивать графа, куда и зачем он едет, но на сей раз страх за ребенка заставил ее разомкнуть уста.

— Вы намерены проехаться верхом, граф? — спросила она. — Зачем вам брать с собой дитя? — продолжала она. — Куно погуляет со мной.

— Сам знаю! — отвечал, не останавливаясь, Цоллерн Грозовая Туча.

Спустившись во двор, он быстро, за ножку, подсадил мальчика в седло, крепко привязал его шалью, вскочил сам на своего коня и пустил обеих лошадей шагом к воротам, при этом он крепко держал поводья второй лошади.

Сперва ребенку как будто очень нравилось скакать вместе с отцом вниз по склону. Он хлопал в ладоши, смеялся и трепал гриву лошади, чтобы она бежала быстрее, так что граф не мог на него нарадоваться и даже несколько раз воскликнул:

— Удалой будет малый!

Но как только они выехали на равнину и граф, до сего времени ехавший шагом, перевел лошадей на рысь, у малыша занялся дух; сначала он робко попросил отца ехать потише, но, когда лошади пустились вскачь и у маленького Куно перехватило дыхание от встречного ветра, он сперва тихо заплакал, потом стал нетерпеливо хныкать и наконец заревел во всю мочь.

— Вздор, сам знаю! — вскричал граф. — Экий мальчонка — чуть сел на коня и уже ревет! Замолчи, не то…

Однако в тот миг, когда он собирался подбодрить сына крепким ругательством, конь его взвился на дыбы, и, пытаясь укротить непокорное животное, он выпустил из рук поводья второй лошади. Когда же он наконец утихомирил своего скакуна и боязливо оглянулся в поисках сына, то увидел одну только лошадь, которая бежала к замку без своего маленького всадника. Как ни суров и сумрачен был граф фон Цоллерн, но и его сердце дрогнуло при этом зрелище; решив, что его мальчик лежит на дороге с размозженными костями, он застонал и принялся рвать на себе бороду. Но, проскакав довольно большое расстояние обратно, он нигде не обнаружил следов сына и уже вообразил себе, что лошадь, испугавшись, сбросила его в наполненный водой ров, тянувшийся вдоль дороги. Вдруг он услыхал позади себя детский голосок, звавший его по имени, — он мигом обернулся и — гляди-ка! — невдалеке от дороги сидела под деревом старая женщина и держала на коленях его ребенка.

— Как очутился у тебя мальчик, старая ведьма? — закричал граф в неистовом гневе. — Сию же минуту отдай его мне!

— Потише, потише, ваша милость, — засмеялась безобразная старуха. — Не ровен час, вы и сами слетите с этого гордого коня. Как очутился у меня маленький юнкер, спрашиваете вы? Ну так вот: его лошадь понесла, он повис, привязанный только за ножку, почти касаясь волосиками земли, — я и подхватила его в свой передник.

— Сам знаю! — рявкнул фон Цоллерн. — Сейчас же давай его сюда — я не могу слезть с коня, он у меня норовистый, как бы не зашиб дитя!

— Подарите мне гульден с изображением оленя! — смиренно попросила старуха.

— Вздор! — вскричал граф, швыряя ей под дерево несколько пфеннигов.

— А мне бы очень пригодился гульден с оленем, — твердила старуха.

— Ишь чего захотела! Гульден с оленем! Ты и сама его не стоишь! Сейчас же подай ребенка, не то я спущу на тебя собак!

— Ах вот как? Я, значит, не стою гульдена с оленем? — ответила старуха с насмешливой улыбкой. — Ну что же, посмотрим, что из вашего наследства будет стоить гульдена с оленем! А эти пфенниги оставьте себе! — Сказав это, она бросила графу обратно три медные монетки, да так метко, что все они угодили как раз в кожаный кошелек, который он все еще держал в руке.

Подобная ловкость так изумила графа, что несколько минут он не мог слова вымолвить, но потом его удивление сменилось яростью. Он схватил ружье, взвел курок и прицелился в старуху. Та продолжала как ни в чем не бывало ласкать и миловать маленького графа, но держала его перед собой так, что пуля первым делом попала бы в него.

— Ты добрый, смирный мальчик, — говорила она. — Оставайся таким всегда, и счастье не обойдет тебя! — С этими словами она отпустила мальчика, а графу погрозила пальцем. — Цоллерн, Цоллерн, гульден с оленем — за вами! — воскликнула она и побрела, опираясь на буковую палку, вглубь леса, не обращая ни малейшего внимания на брань графа.

Оруженосец Конрад, дрожа от страха, спрыгнул с лошади, посадил на нее своего маленького господина, вскочил в седло позади него и поскакал следом за графом.

То был первый и последний раз, когда Цоллерн Грозовая Туча брал с собой маленького сына на прогулку верхом, ибо из-за того, что он кричал и плакал, когда лошади перешли на рысь, граф стал считать его изнеженным мальчиком, из которого уже ничего путного не выйдет, взирал на него с неудовольствием, а если мальчик, искренне любивший отца, радостно подбегал к нему и ласково обхватывал его колени, граф гнал его прочь и восклицал:

— Сам знаю! Вздор!

Графиня Гедвига готова была терпеть все дикие выходки своего супруга, но такое неласковое обхождение с ни в чем не повинным ребенком глубоко ранило ее, и не раз случалось ей тяжко занемочь от страха, когда граф-нелюдим за малую провинность жестоко наказывал ребенка, и в конце концов она умерла в расцвете лет, оплакиваемая слугами и всеми окрестными жителями, а горше всех — ее собственным сыном.

С той поры сердце графа окончательно отвратилось от мальчика; он отдал его на воспитание кормилице и замковому капеллану и редко о нем вспоминал, тем более что вскорости снова женился на богатой барышне, которая спустя год подарила ему двух мальчиков-близнецов.

Куно с большой охотой навещал добрую старушку, когда-то спасшую ему жизнь. Она всякий раз подолгу рассказывала ему о его покойной матери и о том, сколько добра сделала графиня ей самой. Слуги и служанки не раз предостерегали Куно, чтобы не ходил он часто к Фельдгеймерше — так звали старуху, ибо она не кто иная, как ведьма, но мальчика это не испугало: капеллан внушил ему, что никаких ведьм на свете нет, а предания о том, что некоторые женщины умеют колдовать, летают по воздуху верхом на ухватах и скачут на Брокен, не что иное, как досужие выдумки. Правда, в доме у старой Фельдгеймерши он видел всевозможные вещи, назначение которых было ему непонятно, а фокус с тремя пфеннигами, которые она некогда столь ловко метнула прямо в кошелек его отца, был ему еще хорошо памятен; кроме того, старуха искусно приготовляла всякие целебные мази и настойки, которыми она пользовала людей и скот, но в россказни о том, что у нее-де есть волшебная сковорода — стоит подвесить ее над огнем, как начинается страшная гроза, — он не верил. Она научила юного графа многому, что могло ему пригодиться, — например, объяснила, что давать больным лошадям, как варить питье, излечивающее собак от бешенства, или готовить приманку для рыб и прочие полезные вещи. Вскоре Фельдгеймерша и вовсе стала единственной его собеседницей, ибо кормилица его умерла, а мачеха не обращала на него внимания.

По мере того как подрастали его братья, жизнь Куно становилась все несносней: им посчастливилось при первом выезде верхом не свалиться с лошади, по этой причине Цоллерн Грозовая Туча считал их толковыми и стоящими парнями, всю свою любовь отдал им, ежедневно выезжал с ними верхом и учил всему, что знал сам. Но ничему доброму они при этом не научились; читать и писать он не умел и сам, да и незачем было его дельным сыновьям тратить время на такое пустое занятие; зато к десяти годам они уже умели так же страшно ругаться, как их отец; с каждым встречным затевали ссору, друг с другом ладили как кошка с собакой, а объединялись и становились друзьями, лишь когда намеревались сыграть какую-нибудь злую шутку с Куно. Их мать это нисколько не тревожило, в том, что мальчишки дерутся, она видела признак здоровья и силы, но один старый слуга однажды сказал об этом графу; и хотя тот, по обыкновению, ответствовал: «Сам знаю, вздор!» — он все же решил измыслить средство, чтобы помешать сыновьям перебить друг друга. Угроза Фельдгеймерши, которую он в душе считал настоящей ведьмой: «Посмотрим, что из вашего наследства будет стоить гульдена с оленем!» — все еще звучала у него в ушах.

В один прекрасный день, когда он охотился в окрестностях своего замка, на глаза ему попались две горы, которые словно бы самой природой предназначены были служить подножием для замков, и он немедля решил их построить. На одной он выстроил замок Шальксберг, названный так в честь младшего из близнецов, ибо за свои злые шутки тот давно уже получил от отца прозвание Маленький Шальк, то есть плутишка, что касается второго замка, то поначалу он собирался назвать его Хиршгульденберг[6], по имени гульдена с оленем, в насмешку над ведьмой, которая предрекла ему, что все его наследство не будет стоить и гульдена с оленем, — но удовольствовался более простым названием — Хиршберг; так обе эти горы называются и по сей день, и кому случится ехать по Альбу, пусть попросит, чтобы ему их показали.

Поначалу граф намеревался отказать по завещанию старшему сыну Цоллерн, Маленькому Шальку — Шальксберг, а третьему — Хиршберг; но жена до тех пор не давала ему покоя, пока он не изменил своего решения. «Глупый Куно, — так называла она бедного мальчика за то лишь, что он не был таким грубым и необузданным, как ее сыновья, — глупый Куно и без того богат, ибо немало унаследовал от матери, и ему же еще достанется прекрасный, богатый Цоллерн? А мои сыновья получат только замки безо всяких угодий, кроме леса?»

Напрасно граф толковал ей, что по справедливости нельзя лишать Куно права первородства; она плакала и бранилась до тех пор, пока Цоллерн Грозовая Туча, не склонявшийся обыкновенно ни перед кем, не уступил ей ради мира в доме и не отписал в завещании Маленькому Шальку — Шальксберг, Вольфу, старшему из близнецов, — Цоллерн, а Куно — Хиршберг вместе с городком Балингеном. Вскоре после того, как граф распорядился таким образом, он тяжко захворал. Врачу, который сказал, что смерть его близка, он ответил: «Я сам знаю», а замковому капеллану, призывавшему его подготовиться к кончине, как подобает христианину, крикнул: «Вздор!» — после чего продолжал бесноваться и сквернословить и умер, как и жил, грубияном и нераскаянным грешником.

Но не успели еще предать его тело земле, как явилась графиня с завещанием и насмешливо сказала Куно, своему пасынку: ему-де представляется случай показать свою ученость и собственными глазами убедиться, что написано в завещании, а именно, что в Цоллерне ему больше делать нечего. Она и ее сыновья несказанно радовались своему богатству и двум замкам, отнятым у него, у первенца.

Куно безропотно подчинился воле усопшего; однако со слезами покидал он замок, где родился, где похоронена была его дорогая матушка, где жил добрый капеллан, а поблизости — единственная его старая приятельница Фельдгеймерша. Замок Хиршберг, хотя он и был красив и внушителен с виду, казался ему пустынным и диким, и он едва не захворал с тоски по родному Цоллерну.

Однажды вечером графиня и ее сыновья-близнецы, которым было уже по восемнадцать лет, сидели на балконе и глядели вниз; вдруг они заметили стройного всадника, скакавшего вверх к замку, а за ним следовали носилки на двух мулах и множество слуг. Долго они гадали, кто бы это мог быть; вдруг Маленький Шальк воскликнул:

— Э! Да ведь это не кто иной, как наш братец из Хиршберга!

— Глупый Куно? — с удивлением спросила графиня. — Ах, он желает оказать нам честь и пригласить к себе в гости, эти красивые носилки он захватил с собой, чтобы доставить меня в Хиршберг; нет, право же, я не ожидала от моего сына, глупого Куно, такой доброты и учтивости; но любезность — за любезность: давайте спустимся вниз к воротам, чтобы его встретить, будьте с ним поласковей, может быть, он что-нибудь подарит нам в Хиршберге, тебе — лошадь, а тебе — панцирь, а что до меня, то мне давно уж хотелось заполучить драгоценности его матери.

— Никаких подарков от глупого Куно мне не надо, — отвечал Вольф, — и ласково встречать его я тоже не желаю. По мне, так всего лучше бы ему вскорости последовать за нашим покойным батюшкой, тогда мы унаследуем Хиршберг и все остальное, а вам, матушка, за сходную цену уступим драгоценности.

— Ах ты, негодник! — вскипела мать. — Мне покупать у вас драгоценности? Вот ваша благодарность за то, что я выхлопотала вам Цоллерн? Маленький Шальк, скажи хоть ты, ведь я получу драгоценности даром?

— Даром дается только смерть, дорогая матушка, — смеясь, ответил ей сын. — Ежели правда, что эти драгоценности стоят не меньше иного замка, то мы ведь не такие дураки, чтобы просто навесить их вам на шею. Как только Куно закроет глаза, мы поскачем вниз, поделим его добро, и свою часть драгоценностей я продам. Коли вы дадите больше, чем жид-скупщик, дорогая матушка, то они ваши.

Разговаривая таким образом, они достигли ворот замка, и графиня не без усилий поборола свою досаду касательно драгоценностей, ибо в это время граф Куно как раз въезжал на подъемный мост! Когда он заметил мачеху и братьев, он придержал лошадь, спешился и вежливо приветствовал их. Ибо хотя они и причинили ему много зла, он все же помнил, что они его братья, а эту злую женщину любил его отец.

— Ах, как это мило, что наш сын приехал к нам в гости, — сказала графиня нежным голосом, с благосклонной улыбкой. — Как нам живется в Хиршберге? Привыкаем ли понемножку? Мы даже завели себе носилки? И какие роскошные! Императрица и та бы не отказалась в них сесть. Должно быть, теперь уж недолго ждать, что в Хиршберге появится хозяйка и станет разъезжать в этих носилках по всей округе.

— Об этом я еще даже не думал, достопочтенная матушка, — ответствовал Куно, — а потому и решил покамест, чтобы скрасить свое одиночество, пригласить к себе гостей, для них-то я и захватил с собой эти носилки.

— О, вы очень добры и заботливы, — перебила его мачеха и поклонилась ему с улыбкой.

— Ведь ему уже трудно сидеть в седле, — спокойно продолжал Куно. — Я говорю о патере Йозефе, замковом капеллане. Я намерен взять его к себе, это мой старый учитель, мы с ним так уговорились, когда я покидал Цоллерн. А внизу, у подножия горы, я прихвачу с собой и госпожу Фельдгеймер. Боже праведный! Старушка стала совсем дряхлой, а ведь она однажды спасла мне жизнь, когда я впервые выехал верхом вместе с покойным моим батюшкой. В Хиршберге у меня довольно комнат, пусть там и окончит свои дни. — Сказав это, он направился вглубь двора, туда, где жил капеллан.

Юнкер Вольф от гнева закусил губу, графиня пожелтела с досады, а Маленький Шальк громко расхохотался.

— Сколько вы мне дадите за коня, которого мне подарит Куно? — спросил он. — Братец Вольф, отдай мне за него свой панцирь, который ты получил от Куно! Ха-ха-ха! Попа и старую ведьму — вот кого он собирается взять к себе! Хорошенькая парочка, ничего не скажешь! Теперь он сможет по утрам брать уроки греческого у капеллана, а вечерами учиться колдовать у Фельдгеймерши. Ну и шутки выкидывает глупый Куно!

— Он низкий человек, — отвечала графиня, — и тут не над чем смеяться, Маленький Шальк; это позор для семьи, мы будем краснеть перед всей округой, когда станет известно, что граф фон Цоллерн приказал посадить старую ведьму Фельдгеймершу в роскошные носилки, да еще на мулах, и поместил ее у себя в замке. Это у него от матери, она тоже вечно якшалась с больными и всякой швалью. Ах, узнай об этом его отец, он перевернулся бы в гробу!

— Да уж, — добавил Маленький Шальк. — Отец и в могиле сказал бы: «Вздор! Сам знаю!»

— Поглядите, вон он ведет старика и не стыдится поддерживать его под руку! — в ужасе воскликнула графиня. — Пойдемте, я не желаю больше его видеть!

Они удалились, а Куно проводил своего старого учителя до моста и помог ему сесть в носилки; у подножия горы процессия остановилась перед домом госпожи Фельдгеймер, которая уже собралась в дорогу и ждала их с корзиной горшочков, банок, склянок и прочей утварью, включая неизменную буковую палку.

Случилось совсем не так, как предсказывала злая графиня фон Цоллерн, — в округе ничуть не удивились поступку рыцаря Куно. Напротив того — все находили благородным и достохвальным, что он пожелал скрасить последние дни старой Фельдгеймерши, и превозносили его как человека набожного, ибо он взял к себе старого патера Йозефа. Только его братья и графиня держали на него зло и всячески охаивали. Но это лишь служило во вред им самим; столь противное природе отношение к брату возбуждало всюду неприязнь, и, словно в противовес их наговорам, разнеслась молва, что они плохо обращаются с матерью и непрестанно с ней ссорятся, да и друг другу чинят всевозможные обиды. Граф фон Цоллерн-Хиршберг не раз делал попытки помириться с братьями, для него было нестерпимо, что они часто ездят мимо его крепости, а встречаясь с ним в лесу или в поле, не хотят разговаривать и здороваются холоднее, чем с каким-нибудь чужаком. Но все его попытки были напрасны, мало того — братья еще над ним издевались. В один прекрасный день ему вдруг пришло в голову, каким способом он мог бы завоевать их сердца, ибо ему известна была их жадность и алчность.

Между тремя замками, почти на равном расстоянии от них, был пруд, относившийся все же к владениям Куно. В этом пруду водились превосходнейшие щуки и карпы, которым не было равных в округе, но, к великой досаде близнецов, любивших рыбачить, отец позабыл отписать этот пруд им. Гордость не позволяла им удить рыбу в пруду тайком от брата, а по-хорошему попросить у него разрешения они не желали. Но поскольку он прекрасно знал, что пруд не идет у них из ума, то и пригласил их однажды там с ним встретиться.

Было ясное весеннее утро, когда три брата, почти минута в минуту, подъехали к пруду, каждый из своего замка.

— Гляди-ка! — воскликнул Маленький Шальк. — Какое совпадение! Я выехал из Шальксберга ровно в семь часов.

— Я тоже. И я, — ответили его братья, владельцы Хиршберга и Цоллерна.

— А это значит, что пруд лежит как раз посередине, — продолжал Шальк. — Прекрасный водоем.

— Да, поэтому я и позвал вас сюда. Я знаю, что вы большие любители рыбной ловли, и, хоть я и сам не прочь иногда забросить удочку, рыбы здесь столько, что ее хватит на все три замка, а на берегу довольно места для троих, если бы даже нам вздумалось прийти сюда всем сразу. Поэтому я желаю, чтобы отныне сей водоем был нашим общим достоянием, и каждый из вас будет иметь на него такое же право, как я.

— О, сколь неслыханно милостив наш досточтимый братец, — с насмешливой улыбкой произнес Маленький Шальк, — он не шутя дарует нам шесть моргенов воды и несколько сотен рыбок! Ну а что он возьмет за это с нас? Ибо даром дается только смерть!

— Вы будете владеть им даром, — ответил Куно. — Ах, я только хотел бы время от времени видеться и говорить с вами возле этого пруда. Мы ведь сыновья одного отца.

— Нет! — возразил владелец Шальксберга. — Так не годится: нет ничего глупее, чем удить рыбу в компании; один непременно распугает рыбу у другого. Давайте лучше удить по очереди: скажем, в понедельник и в четверг — ты, Куно; во вторник и в пятницу — Вольф, а в среду и в субботу — я; по мне, это будет самое лучшее.

— А по мне — вовсе нет! — воскликнул угрюмец Вольф. — Я не намерен принимать что-либо в подарок, не намерен я также и с кем-либо делиться. Ты поступаешь справедливо, Куно, предлагая нам этот пруд, ибо все мы имеем в нем равную долю; но давайте бросим кости, кому владеть им впредь; если я окажусь счастливей вас, то вы всегда сможете попросить у меня разрешения поудить здесь.

— Я не играю в кости, — возразил Куно, опечаленный черствостью братьев.

— Уж конечно, — рассмеялся Маленький Шальк. — Братец у нас ведь такой богобоязненный и скромный, игра в кости для него — смертный грех. Но я предложу вам кое-что другое, чего не устыдился бы и самый набожный отшельник. Давайте принесем лески и крючки, и кто за сегодняшнее утро, покуда часы в Цоллерне не пробьют двенадцать, наловит больше рыбы, тому и владеть прудом.

— Безумец я, да и только, — сказал Куно, — коли собираюсь разыгрывать то, что принадлежит мне по праву. Но дабы вы убедились, что я всерьез намеревался разделить с вами пруд, я схожу за своей рыболовной снастью.

И они разъехались по домам, каждый в свой замок. Близнецы поспешно разослали слуг — выворачивать старые камни и собирать червей для наживки, а Куно взял свою обычную снасть и ту приманку, которую его когда-то научила готовить Фельдгеймерша, и первым снова очутился у пруда. Когда туда прибыли оба брата-близнеца, он позволил им выбрать наиболее удобные и выгодные места и сам тоже закинул удочку.

И что же? Можно было подумать, что рыбы признали в нем хозяина. Целые стаи карпов и щук подплывали к его леске и прямо кишели вокруг нее; те, что постарше и покрупней, оттесняли молодь, и Куно ежеминутно вытаскивал из воды рыбину, а стоило ему снова забросить удочку, как уже два-три десятка рыб разевали пасть, чтобы заглотнуть острый крючок. Не прошло и двух часов, как вся трава вокруг него была завалена прекраснейшей рыбой. Тогда он перестал удить и пошел к братьям поглядеть, как идут дела у них. Маленький Шальк поймал одного небольшого карпа и две жалкие уклейки, Вольф — трех усачей и двух маленьких пескарей; братья мрачно глядели в воду — с их мест им хорошо видна была огромная куча рыбы возле Куно. Когда Куно подошел к своему брату Вольфу, тот в ярости вскочил, порвал леску, изломал удилище и побросал все в воду.

— Хотел бы я забросить тысячу крючков вместо одного, и пусть бы на каждом билась одна из этих тварей! — вскричал он. — Но здесь дело нечисто, это все волшба и колдовство. Как бы иначе тебе, глупый Куно, удалось за один час поймать больше рыбы, чем удается мне за целый год?

— Да-да, теперь я вспомнил, — подхватил Маленький Шальк. — Ведь это старуха Фельдгеймерша, гадкая ведьма, научила его ловить рыбу, а мы-то, болваны, вздумали с ним состязаться! Он скоро и сам заделается колдуном.

— Ну и негодяи же вы! — гневно вскричал Куно. — За сегодняшнее утро я довольно нагляделся на вашу жадность, грубость и бесстыдство. Ступайте прочь, и чтобы ноги вашей отныне здесь не было. И поверьте, для спасения ваших душ было бы лучше, если бы вы оказались хоть вполовину так добры и благочестивы, как та женщина, которую вы ославили ведьмой.

— Ну, до настоящей ведьмы ей далеко, — насмешливо улыбаясь, заявил Шальк. — Ведьмы умеют предсказывать, а твою Фельдгеймершу столь же мало можно назвать предсказательницей, как гуся — лебедем. Вот же предсказывала она отцу, что добрую часть его наследства можно будет купить за гульден с оленем, — то есть что он совсем обнищает, а ведь перед его кончиной ему принадлежало все, что открывается взору с башен замка Цоллерн! Нет, твоя Фельдгеймерша — просто выжившая из ума старуха, а сам ты — глупый Куно.

Сказав это, Шальк поспешно ускакал: он побаивался тяжелой руки брата, а Вольф последовал за ним, изрыгая все проклятия, которым он выучился у своего отца.

С печалью в душе отправился Куно домой. Теперь он ясно видел, что братья никогда не пойдут с ним на мировую. А их жестокие слова он принял так близко к сердцу, что на следующий день тяжко захворал, и только утешительные речи патера Йозефа и целебное питье госпожи Фельдгеймер спасли его от смерти.

Однако, как только его братья прослышали, что Куно при смерти, они закатили веселую пирушку и, будучи под хмельком, сговорились: когда глупый Куно умрет, тот, кто первым узнает о его смерти, даст залп из всех своих пушек, дабы известить другого, а выстреливший первым получит право выкатить у Куно из погреба бочку самого лучшего вина. С того дня Вольф приказал, чтобы кто-нибудь из его слуг неизменно стоял в дозоре неподалеку от Хиршберга, а Маленький Шальк даже подкупил изрядной суммой денег одного из слуг Куно, чтобы тот сразу дал ему знать, когда его господин будет при последнем издыхании.

Но этот слуга был более предан своему доброму и благочестивому господину, нежели злому графу Шальксбергу. И вот однажды вечером он с участием осведомился у Фельдгеймерши, как себя чувствует его господин, и, узнав от нее, что граф уже почти поправился, поведал ей о сговоре братьев и о том, что они намереваются встретить кончину графа Куно пушечным салютом. Услыхав это, старуха пришла в ярость. Она тут же все пересказала графу, а поскольку тот ни за что не хотел поверить в такое бессердечие братьев, она посоветовала ему испытать их: распустить слух, будто он умер, вот тогда он и услышит, будут они стрелять или нет.

Граф призвал к себе слугу, подкупленного его братом, расспросил его еще раз и приказал скакать в Шальксберг с известием о близкой своей кончине.

Когда оруженосец мчался вниз по склону Хиршберга, его увидел слуга графа Вольфа фон Цоллерн, остановил и спросил, куда это он так спешит.

— Ах, — ответствовал тот, — мой бедный господин не доживет, видать, до полуночи, ни у кого уже не осталось ни малейшей надежды.

— Вот как, значит, приспело время! — воскликнул слуга, подбежал к своей лошади, вскочил в седло и с такой быстротой понесся в гору к замку Цоллерн, что у ворот лошадь его пала, а сам он только и успел крикнуть: «Граф Куно умирает!» — и свалился замертво. Тут с Вышнего Цоллерна прогремел пушечный залп. Граф Вольф с матерью ликовали: их радовали и бочка доброго вина, и остальное наследство — пруд, драгоценности и громкое эхо пушечных выстрелов. Однако то, что они поначалу приняли за эхо, были пушки Шальксберга, и Вольф с улыбкой сказал матери:

— Стало быть, у Шалька тоже имелся шпион — придется нам поделить с ним и вино, и все прочее наследство.

Тут он поспешил сесть на коня, ибо подозревал, что Маленький Шальк постарается его опередить, дабы присвоить кое-какие ценности усопшего, прежде чем успеет приехать его брат.

Однако у пруда братья встретились, и оба покраснели оттого, что каждый из них стремился первым попасть в Хиршберг. Продолжая свой путь вместе, они о Куно даже не вспоминали, а обсуждали по-братски, как им устроить свои дела и к кому из них должен отойти Хиршберг. Когда же они въезжали по мосту во двор замка, то увидели у окна своего брата — он был живехонек и сверху глядел на них, но глаза его пылали гневом и негодованием. Увидав Куно, братья ужасно перепугались; сперва они подумали, что это привидение, и начали истово креститься; но, когда убедились, что это их брат — человек из плоти и крови, — Вольф воскликнул:

— Вот те на! Экий вздор, я думал, ты умер!

— Ну, отложить не значит отменить, — сказал Шальк, метавший на Куно злобные взгляды.

Куно же произнес грозным голосом:

— С этого часа все узы родства между нами порваны и расторгнуты. Я прекрасно слышал ваш пушечный салют; но взгляните-ка сюда — у меня во дворе тоже стоят пять кулеврин, и я приказал хорошенько зарядить их в вашу честь. Убирайтесь-ка отсюда подальше — туда, где вас не достанут ядра моих пушек, не то узнаете, как умеют стрелять в Хиршберге.

Они не заставили просить себя дважды, так как поняли, что он не шутит, дали шпоры лошадям и наперегонки помчались вниз с горы, а Куно выпустил им вслед заряд, который просвистел у них над головой, вынудив отвесить низкий учтивый поклон, — но он хотел только пугнуть их, не причинив вреда.

— Зачем же ты стрелял? — с досадой спросил Маленький Шальк. — Болван! Ведь я стрелял только потому, что услыхал твои пушки!

— Совсем напротив, можешь спросить у матушки, — возразил Вольф. — Первым стрелял ты, это из-за тебя мы претерпели такой позор, молокосос ты этакий!

Младший не остался в долгу и в свою очередь наградил брата всевозможными почетными титулами, а когда они подъехали к пруду, то в довершение всего осыпали друг друга ругательствами, которые оставил им в наследство Цоллерн Грозовая Туча, и расстались, пылая ненавистью и злобой.

День спустя Куно составил завещание, и госпожа Фельдгеймер сказала патеру:

— Бьюсь об заклад, не очень-то приятный подарок приготовил он этим пушкарям.

Но, сколь ни была она любопытна и как ни выспрашивала у своего любимца, он не открыл ей, что написано в завещании; так она этого и не узнала, ибо год спустя добрая женщина скончалась, и не помогли ей ее бальзамы и отвары, потому что умерла она не от болезни, а от своих девяноста восьми лет, а годы в конце концов сведут в могилу и самого здорового человека. Граф Куно устроил ей такие похороны, словно она была его матерью, а не простой бедной женщиной, и он почувствовал себя еще более одиноко в своем замке, тем более что и патер Йозеф вскоре последовал за госпожой Фельдгеймер.

Но недолго пришлось ему страдать от одиночества: добрый Куно умер на двадцать восьмом году, и злые языки утверждали, что причиной тому был яд, который подослал ему Маленький Шальк.

Как бы то ни было, через несколько часов после его смерти снова загремели пушки: в Цоллерне и Шальксберге дали по двадцать пять выстрелов.

— На сей раз он и вправду отдал богу душу, — сказал Шальк, когда оба брата встретились на дороге в Хиршберг.

— Да, — ответил Вольф. — А если он паче чаяния воскреснет и примется ругаться из окна, как в тот раз, то у меня при себе ружье, уж оно-то заставит его стать повежливее и умолкнуть.

Когда они ехали вверх по склону Хиршберга, к ним присоединился какой-то незнакомый всадник со свитой. Они подумали, что это, наверное, друг их покойного брата и едет он на похороны. Поэтому они притворились опечаленными, восхваляли перед ним покойного, скорбели о его преждевременной кончине, а Маленький Шальк даже пролил несколько крокодиловых слезинок. Однако рыцарь не отвечал им, а только молча скакал с ними рядом.

— Так, а теперь погуляем вволю, подавай-ка нам, кравчий, вина, да самого лучшего! — воскликнул, спешиваясь, Вольф.

Они поднялись по винтовой лестнице и вошли в зал, но молчаливый рыцарь последовал за ними и туда, а когда близнецы по-хозяйски расселись за столом, вытащил из кармана серебряную монету, швырнул ее на каменную столешницу, так что она покатилась со звоном, и сказал:

— Вот, получайте ваше наследство, гульден с оленем, и это вполне законно.

Тут братья удивленно переглянулись, засмеялись и спросили рыцаря, что он хочет этим сказать.

Но рыцарь достал пергамент с должным количеством печатей, в котором глупый Куно перечислял обиды, причиненные ему братьями за всю его жизнь, и в конце изъявлял свою волю, чтобы в случае его смерти все его наследие, все достояние, кроме драгоценностей его покойной матери, было продано Вюртембергу, и ни более ни менее как за один жалкий гульден с оленем! А на драгоценности он завещал построить в городе Балингене приют для бедных.

Вот уж когда братья удивились так удивились, но теперь им было не до смеха, они только стиснули зубы от злости — где им было тягаться с Вюртембергом. Так они потеряли прекраснейшее имение, лес и поле, и город Балинген, и даже обильный рыбой пруд, а унаследовали всего-навсего жалкий гульден с оленем. Вольф с надменным видом засунул его в карман камзола, не проронив ни слова, нахлобучил на голову берет, надменно, не прощаясь, прошествовал мимо вюртембергского комиссара, вскочил на коня и поскакал в Цоллерн. Когда же на другое утро мать принялась бранить его за то, что они с братом проворонили имение и драгоценности, он поскакал в Шальксберг.

— Что мы сделаем с наследством — пропьем или проиграем? — спросил он брата.

— Давай лучше пропьем, — сказал Шальк. — Тогда мы оба им попользуемся. Поедем-ка в Балинген, покажемся там всем назло, хоть и лишились мы этого городка так глупо.

— А в «Ягненке» отменное красное вино — лучшего не пивал и сам император! — добавил Вольф.

Итак, они вдвоем отправились в Балинген, к «Ягненку», спросили, сколько стоит штоф красного, и пили до тех пор, пока не пропили весь гульден. Тогда Вольф поднялся, вытащил серебряную монету с вычеканенным на ней скачущим оленем и бросил ее на стол со словами:

— Вот вам гульден, и мы в расчете!

Но хозяин взял гульден, оглядел его сначала с одной, потом с другой стороны и, улыбаясь, сказал:

— Да, были бы в расчете, ежели бы на этом гульдене не было оленя, но вчера к нам прибыл гонец из Штутгарта, а сегодня глашатаи с барабанным боем возвестили именем герцога Вюртембергского — к нему ведь теперь отошел городок, — что деньги эти вышли из обращения, так что уж давайте другие!

Братья побледнели и переглянулись.

— Плати-ка ты! — сказал один.

— А у тебя разве нет других денег? — спросил второй.

Короче говоря, они задолжали этот гульден «Ягненку» в Балингене. Молча ехали они своей дорогой, погруженные в задумчивость, а когда достигли развилки, где путь направо вел в Цоллерн, а налево — в Шальксберг, Шальк сказал:

— Как же быть? Выходит, мы унаследовали меньше чем ничего? Да и вино было дрянное.

— Верно, — ответил Вольф. — Вот и исполнилось то, что предсказала Фельдгеймерша: «Посмотрим, что из вашего наследства будет стоить гульдена с оленем!» А теперь нам не дали за него и штофа вина!

— Сам знаю! — отвечал владелец Шальксберга.

— Вздор! — сказал тот, что владел Цоллерном, и, озлившись на себя и на весь мир, поскакал в свой замок.

— Вот вам сказание о гульдене с изображением оленя, — закончил мастер, — и, говорят, это не вымысел. Хозяин заезжего двора в Дюрвангене, что недалеко от трех замков, рассказал его моему приятелю, который часто ходит проводником через Швабский Альб и всегда заворачивает в его трактир.

Собравшиеся похвалили рассказчика.

— Чего только не наслушаешься на свете! — воскликнул возчик. — Вот теперь я рад, что мы не потратили времени зря на игру в карты, так, право же, лучше; я запомнил это предание и могу завтра пересказать его моим товарищам, не пропустив ни единого слова.

— Пока вы рассказывали, я тоже припомнил одну легенду, — сказал студент.

— Расскажите, расскажите, пожалуйста, — принялись просить его мастер и Феликс.

— Хорошо, — согласился он, — сейчас ли мой черед или после, не важно: должен же я расплатиться за то, что слышал. То, что я хочу рассказать, говорят, действительно было.

Он сел поудобнее и хотел уже начать свой рассказ, но тут хозяйка отставила прялку и подошла к столу, где сидели гости.

— А теперь, господа, пора и на покой, — сказала она. — Пробило девять, а завтра опять день будет.

— Ну и ступай себе спать! — сказал студент. — Принеси нам бутылку вина, а потом ты нам уже ни к чему.

— Нет, так не водится, — недовольно буркнула она. — Пока в зале гости, ни хозяйке, ни прислуге уйти нельзя. Коротко и ясно: отправляйтесь по своим комнатам, господа, я устала, а после девяти у меня в доме бражничать не полагается.

— Да что это вы, хозяйка? — удивился мастер. — Чем мы вам помешаем, ежели засидимся здесь, а вы уже ляжете спать? Мы люди честные, ничего не унесем и не уйдем, не расплатившись. А так понукать меня я не позволю ни в какой гостинице.

Хозяйка бросила на него гневный взгляд.

— Так, по-вашему, я из-за всякого жалкого подмастерья, из-за всякого побродяжки, с которого и заработаю-то всего каких-нибудь двенадцать крейцеров, стану менять весь распорядок в доме? В последний раз говорю: своевольничать я не позволю!

Мастер хотел было возразить, но студент многозначительно посмотрел на него, а остальным подмигнул.

— Хорошо, — сказал он, — раз хозяйка того хочет, то пойдем к себе в комнаты. Только можно попросить у вас свечи, чтобы нам не блуждать?

— Этим служить не могу, — нахмурясь, ответила она. — Вот огарочек, вам его хватит, а остальные и впотьмах не заблудятся. Свечами я не богата.

Студент молча взял огарок и встал из-за стола. Остальные тоже поднялись, ремесленники захватили свои пожитки, и все последовали за студентом, который светил им на лестнице.

Когда они были наверху, студент попросил их ступать потише, отпер свою комнату и поманил всех к себе.

— Теперь сомнения быть не может, — сказал он. — Она заодно с разбойниками. Вы заметили, как она боялась, что мы не ляжем, не заснем, что будем долго сидеть и разговаривать? Она, верно, думает, что теперь мы заснем, а тогда уж нетрудно будет с нами справиться.

— А что, если нам убежать? — спросил Феликс. — В лесу легче рассчитывать на спасение, чем здесь, в четырех стенах.

— Здесь на окнах тоже решетки, — грустно сказал студент, тщетно пытаясь вырвать один из железных прутьев оконной решетки. — Если мы вздумаем спастись бегством, у нас остается только дверь, другого выхода у нас нет, но не думаю, что они дадут нам уйти.

— Надо попытаться, — решил возчик, — я сейчас посмотрю, можно ли пройти во двор. Если можно, я вернусь за вами.

Все одобрили его предложение, возчик разулся и на цыпочках прокрался к лестнице. Остальные со страхом прислушивались. Благополучно, никем не замеченный, спустился он уже до половины лестницы, обогнул столб на повороте, и вдруг перед ним вырос огромный дог, положил передние лапы ему на плечи, и возчик у самого своего лица увидел оскаленную пасть с двумя рядами длинных и острых зубов. Он не смел пошевелиться, ведь при малейшем движении страшная собака вцепилась бы ему в горло. Собака подняла лай, стала выть, и тут же появились работник и хозяйка со свечами в руках.

— Куда вы? Что вам надо? — крикнула женщина.

— Мне надо еще кое-что принести из повозки, — ответил возчик, дрожа всем телом, потому что, когда открылась дверь, он заметил в трактире каких-то подозрительных мужчин, вооруженных и загорелых.

— О чем вы раньше думали! — недовольно проворчала хозяйка. — Хватай, на место! Запри ворота, Якоб, и посвети ему до повозки.

Собака отодвинула свою страшную морду от лица возчика, сняла с его плеч лапы и опять улеглась поперек лестницы, работник запер ворота и теперь светил возчику. О бегстве нечего было и думать. Тем временем он стал размышлять, что бы такое взять из повозки, и тут ему вдруг вспомнилось, что у него там фунт восковых свечей, который он должен был отвезти в соседний город. «Огарка, что у нас есть, на четверть часа и то вряд ли достанет, — подумал он, — а свет нам необходим!» Итак, он взял две свечи, сунул их в рукав, а для виду прихватил еще плащ, чтобы укрыться ночью, как он сказал работнику.

Благополучно вернулся он обратно в комнату. Рассказал об огромной собаке, сторожащей лестницу, о людях, которых видел мельком, о мерах, принятых хозяйкой против постояльцев, и со вздохом прибавил:

— Нет, сегодняшней ночи нам не пережить.

— Я этого не думаю, — возразил студент, — не так уж они глупы, чтобы, польстившись на столь малый прибыток, который они получат с нас, убить четырех человек. Но сопротивляться не следует. Что до меня, то я, должно быть, потеряю больше всех: моя лошадь уже в их руках, всего месяц тому назад я уплатил за нее пятьдесят дукатов. Кошелек и одежду я добровольно им отдам, ведь, в конце концов, жизнь мне дороже.

— Хорошо вам говорить, — возразил возчик, — то, что вы, возможно, потеряете, вам легко восстановить, а вот я посыльный, еду из Ашафенбурга, и в повозке у меня всякая всячина, а в здешней конюшне единственное мое достояние — два добрых коня.

— Представить себе не могу, чтобы они причинили вам зло, — заметил Феликс. — Ограбление посыльного вызовет слишком много толков и шума. А с тем, что сказали вы, господин студент, я вполне согласен: я лучше все сразу отдам, и клятвенно пообещаю ничего никому не говорить, никогда даже не пожаловаться, и ради того немногого, что имею, не буду сопротивляться людям, вооруженным нарезными ружьями и пистолетами.

Возчик тем временем вытащил свои восковые свечи, прилепил их к столу и зажег.

— Ну что же, посмотрим, что с нами будет, — сказал он, — усядемся опять рядком и постараемся за разговорами позабыть о сне.

— Да, так и сделаем, — поддержал его студент, — а так как очередь теперь за мной, то я и расскажу вам одну историю.

Холодное сердце Часть первая Перевод С. Шлапоберской

Кому доведется побывать в Швабии, пусть непременно заглянет и в Шварцвальд — но не ради леса, хотя такого несметного числа рослых могучих елей в других местах, верно, и не сыщешь, а ради тамошних жителей, которые удивительно не похожи на всех прочих людей в округе. Они выше обычного роста, широки в плечах и обладают недюжинной силой, как будто живительный аромат, по утрам источаемый елями, с юных лет наделил их более свободным дыханием, более зорким взглядом и более твердым, хотя и суровым, духом, нежели обитателей речных долин и равнины. Не только ростом и сложением, но также обычаями своими и одеждой отличаются они от тех, кто живет за пределами этого горного края. Особенно нарядны жители баденского Шварцвальда: мужчины носят окладистую бороду, какою их наградила природа, а их черные куртки, широченные сборчатые шаровары, красные чулки и островерхие шляпы с большими плоскими полями придают им вид слегка причудливый, зато внушительный и достойный. В тех местах большинство людей занимаются стекольным промыслом, делают они также часы, которые расходятся по всему свету.

В другой части Шварцвальда живут люди того же племени, однако иное занятие породило у них иные нравы и привычки, чем у стекловаров. Они промышляют лесом: валят и обтесывают ели, сплавляют их по Нагольду в верховья Неккара, а из Неккара — вниз по Рейну, до самой Голландии; и тем, кто живет у моря, примелькались шварцвальдцы с их длинными плотами; они останавливаются на всех речных пристанях и с важностью ожидают, не купят ли у них бревна и доски; но самые толстые и длинные бревна они продают за хорошие деньги мингерам, которые строят из них корабли. Люди эти привыкли к суровой кочевой жизни. Спускаться на плотах по течению рек для них истинная радость, возвращаться по берегу пешком — истинная мука. Потому-то их праздничный наряд так отличен от наряда стекловаров из другой части Шварцвальда. Они носят куртки из темной парусины; на широкой груди — зеленые помочи шириной в ладонь, штаны черной кожи, из кармана которых, как знак отличия, торчит латунный складной метр; однако их красу и гордость составляют сапоги, — должно быть, больше нигде на свете не носят таких огромных сапог, их можно натянуть на две пяди выше колена, и плотовщики свободно шагают в этих сапогах по воде глубиной в три фута, не промочивши ног.

Еще совсем недавно жители здешних мест верили в лесных духов, и только в последние годы удалось отвратить их от этого глупого суеверия. Но любопытно, что и лесные духи, согласно легенде обитавшие в Шварцвальде, тоже разнились между собой в одежде. Так, например, уверяли, что Стеклянный Человечек, добрый дух ростом в три с половиной фута, всегда является людям в островерхой шляпе с большими плоскими полями, в курточке и шароварах и в красных чулочках. А вот Голландец Михель, который бродит в другой части леса, сказывают, огромный широкоплечий детина в одежде плотовщика, и многие люди, якобы видевшие его, твердят, что не хотели бы из своего кармана платить за телят, чья кожа пошла ему на сапоги. «Уж такие высокие, что обыкновенный человек уйдет в них по горло», — уверяли они и божились, что нисколько не преувеличивают.

Вот с этими-то лесными духами, говорят, и приключилась у одного парня из Шварцвальда история, которую я хочу вам рассказать.

Жила некогда в Шварцвальде вдова — Барбара Мункиха; муж ее был угольщик, и после его смерти она исподволь готовила их шестнадцатилетнего сына к тому же ремеслу. Юный Петер Мунк, рослый, статный малый, безропотно просиживал всю неделю у дымящейся угольной ямы, потому что видел, что и отец его делал то же самое; затем, прямо как был, чумазый и закопченный, сущее пугало, спускался вниз, в ближний город, чтобы продать свой уголь. Но занятие угольщика таково, что у него остается много свободного времени для размышлений о себе и о других; и, когда Петер Мунк сидел у своего костра, мрачные деревья вокруг и глубокая лесная тишина наполняли его сердце смутной тоской, вызывая слезы. Что-то печалило, что-то злило его, а вот что, он и сам толком не понимал. Наконец он смекнул, что его злит, — его ремесло. «Одинокий, чумазый угольщик! — сетовал он. — Что это за жизнь! Каким уважением пользуются стекловары, часовые мастера, даже музыканты по праздникам! А вот появится Петер Мунк, добела отмытый, нарядный, в отцовской праздничной куртке с серебряными пуговицами и в новехоньких красных чулках, — и что же? Пойдет кто-нибудь за мною следом, подумает сперва: „Что за ладный парень!“ — похвалит про себя и чулки, и молодецкую стать, но, едва лишь обгонит меня и заглянет в лицо, сразу и скажет: „Ах, да это всего-навсего Петер Мунк, угольщик!“»

И плотовщики из другой части леса тоже возбуждали в нем зависть. Когда эти лесные великаны приходили к ним в гости, богато разодетые, навесив на себя добрых полцентнера серебра в виде пуговиц, пряжек и цепочек; когда они, широко расставив ноги, с важным видом глядели на танцоров, ругались по-голландски и, подобно знатным мингерам, курили аршинные кельнские трубки, — Петер смотрел на них с восторгом; такой вот плотовщик представлялся ему образцом счастливого человека. А когда эти счастливцы, запустив руку в карман, пригоршнями вытаскивали оттуда полновесные талеры и, поставив какой-нибудь грош, проигрывали в кости по пять, а то и по десять гульденов, — у него мутилось в голове, и он в глубоком унынии брел в свою хижину; в иной воскресный вечер ему случалось наблюдать, как тот или другой из этих «лесных торгашей» проигрывал больше, нежели бедный папаша Мунк зарабатывал за целый год. Среди этих людей особенно выделялись трое, и Петер не знал, которым из них восхищаться больше. Первый был краснолицый рослый толстяк, он слыл богатейшим человеком в округе. Его прозвали Толстяк Эзехиль. Два раза в год он возил в Амстердам строевой лес и был так удачлив, что продавал его намного дороже, чем остальные, оттого и мог позволить себе возвращаться домой не пешком, как все, а плыть на корабле, словно важный барин. Второй был самый высокий и худой человек во всем Шварцвальде, его прозвали Долговязый Шлуркер. Мунк особенно завидовал его необыкновенной смелости: он перечил самым почтенным людям, и, будь трактир даже битком набит, Шлуркер занимал в нем больше места, нежели четыре толстяка, — он либо облокачивался на стол, либо клал на скамью одну из своих длинных ног, — но никто не смел ему и слова сказать, потому что у него было неслыханно много денег. Третий был красивый молодой человек, который танцевал лучше всех во всем крае, за что и получил прозвище Короля Танцев. Он был когда-то бедным парнем и служил работником у одного из «лесных торгашей», но вдруг и сам стал несметно богат; одни говорили, будто он нашел под старой елью горшок денег, другие утверждали, будто острогой, которой плотовщики ловят рыбу, он выудил из Рейна, невдалеке от Бингена, мешок золота, а мешок этот-де был частью схороненного там сокровища нибелунгов; короче говоря, он в одночасье разбогател, за что и стар и млад теперь почитали его, словно принца. Вот об этих-то людях и думал без конца Петер Мунк, когда в одиночестве сидел в еловом лесу. Правда, им был свойствен один порок, за который их все ненавидели, — то была их нечеловеческая алчность, их бессердечное отношение к должникам и к бедным; надо вам сказать, что шварцвальдцы — народ добродушнейший. Но известно, как оно бывает на свете: хотя их и ненавидели за алчность, все же весьма почитали за богатство, ведь кто еще, кроме них, так сорил талерами, словно деньги можно просто натрясти с елок?

«Так дальше продолжаться не может, — решил однажды Петер, охваченный печалью; накануне был праздник, и весь народ собрался в трактире. — Если мне вскорости не повезет, я наложу на себя руки. Эх, был бы я так же уважаем и богат, как Толстяк Эзехиль, или так же смел и силен, как Долговязый Шлуркер, или так же знаменит, как Король Танцев, и мог бы, как он, бросать музыкантам талеры, а не крейцеры! Откуда только взялись у него деньги?» Петер перебрал в уме все способы добывания денег, но ни один не пришелся ему по душе, наконец ему вспомнились предания о людях, которые в стародавние времена разбогатели с помощью Голландца Михеля или Стеклянного Человечка. Пока еще был жив его отец, к ним часто захаживали другие бедняки, и они, бывало, подолгу судили и рядили о богатых и о том, как к ним привалило богатство, нередко поминали они Стеклянного Человечка; да, хорошенько подумав, Петер смог восстановить в памяти почти весь стишок, который надо было произнести на Еловом Бугре, в самом сердце леса, чтобы Человечек появился. Стишок этот начинался словами:

Хранитель Клада в лесу густом! Средь елей зеленых таится твой дом. К тебе с надеждой всегда взывал…

Но сколько он ни напрягал память, последняя строка никак не шла ему на ум. Он уже подумывал, не спросить ли кого-нибудь из стариков, какими словами кончается заклинание, но его всегда удерживала боязнь выдать свои мысли; к тому же — так он считал — предание о Стеклянном Человечке знают немногие, стало быть, и заклинание мало кто помнит; у них в лесу богатые люди наперечет, да и отчего тогда его отец и другие бедняки не попытали счастья? Однажды он навел на разговор о Человечке свою мать, и она рассказала ему то, что он уже знал сам, она тоже помнила только первые строки заклинания, но под конец все же поведала сыну, что старичок-лесовичок показывается лишь тем, кто родился в воскресенье между одиннадцатью и двумя часами. Сам Петер, знай он заклинание, как раз и мог быть таким человеком, ибо он родился в воскресенье в половине двенадцатого.

Как только Петер услыхал это, он чуть не спятил от радости и нетерпения поскорее осуществить свой замысел. Хватит и того, думал Петер, что он родился в воскресенье и знает часть заклинания. Стеклянный Человечек непременно ему явится. И вот однажды, продав свой уголь, он нового костра разжигать не стал, а надел отцовскую праздничную куртку, новые красные чулки и воскресную шляпу, взял можжевеловый посох длиною в пять футов и сказал на прощание: «Матушка, мне надо сходить в город, в окружную канцелярию, подходит срок тянуть жребий, кому из нас идти в солдаты, вот я и хочу напомнить начальнику, что вы вдова и я у вас единственный сын». Мать похвалила его за такое намерение, да только Петер отправился прямехонько на Еловый Бугор. Место это находится на высочайшей из шварцвальдских гор, на самой ее вершине, и в те времена на два часа пути вокруг не было не то что селения — ни одной хижины, ибо суеверные люди считали, что там нечисто. Да и лес, хоть и росли на Бугре прямо-таки исполинские ели, в тех местах валили неохотно: у дровосеков, когда они там работали, топор иной раз соскакивал с топорища и вонзался в ногу или деревья падали так быстро, что увлекали за собой людей и калечили их, а то и вовсе убивали, к тому же и самые прекрасные деревья из тех, что росли на Еловом Бугре, можно было пустить только на дрова — плотовщики ни за что не взяли бы ни одного бревна оттуда в свой плот, ибо существовало поверье, что и люди, и плоты гибнут, если с ними плывет хоть одно бревно с Елового Бугра. Вот почему на этом заклятом месте деревья росли так густо и так высоко, что там и днем было темно, как ночью, и Петера Мунка стала пробирать дрожь — он не слышал здесь ни человеческого голоса, ни чьих-либо шагов, кроме своих собственных, ни стука топора; казалось, птицы и те не отваживаются залетать в густой мрак этой чащи.

Но вот Петер-угольщик взобрался на самый верх Бугра и стоял теперь перед елью чудовищной толщины, за которую любой голландский корабельщик, не моргнув глазом, выложил бы сотню гульденов. «Здесь-то, наверное, и живет Хранитель Клада», — подумал Петер, снял свою воскресную шляпу, отвесил ели низкий поклон, откашлялся и дрожащим голосом проговорил:

— Добрый вечер, господин стекольный мастер!

Но ответа не последовало, вокруг царила такая же тишина, что и раньше. «Может быть, я все же должен сказать стишок?» — подумал Петер и пробормотал:

Хранитель Клада в лесу густом! Средь елей зеленых таится твой дом. К тебе с надеждой всегда взывал…

Когда он говорил эти слова, то, к великому своему ужасу, заметил, что из-за толстой ели выглядывает какая-то странная крохотная фигурка; ему показалось, что это и был Стеклянный Человечек, как его описывали: черная курточка, красные чулочки и шляпа, все было в точности так, Петеру почудилось даже, что он видит тонкое и умное личико, о котором ему случалось слышать. Но увы! Стеклянный Человечек исчез столь же мгновенно, как появился.

— Господин стекольный мастер! — немного помедлив, позвал Петер Мунк. — Будьте так добры, не дурачьте меня!.. Господин стекольный мастер, если вы думаете, что я вас не видел, то изволите очень ошибаться, я заметил, как вы выглядывали из-за дерева.

Но ответа все не было, лишь иногда из-за ели Петеру слышался легкий хриплый смешок. Наконец нетерпение пересилило страх, который до сих пор еще удерживал его. «Погоди, малыш, — крикнул он, — я тебя мигом сцапаю!» Одним прыжком достиг он толстой ели, но никакого Хранителя Клада там не было и в помине, только крохотная пригожая белочка взбегала вверх по стволу.

Петер Мунк покачал головой: он понял, что дело ему почти удалось, вспомнить бы только еще одну-единственную строчку заклинания, и Стеклянный Человечек предстанет перед ним, но, сколько он ни думал, сколько ни старался, все было тщетно. На нижних ветвях ели снова появилась белочка, казалось, она подзадоривает его или смеется над ним. Она умывалась, помахивала своим роскошным хвостом и глядела на него умными глазками; но под конец ему даже стало страшно наедине с этим зверьком, ибо у белки то вдруг оказывалась человеческая голова в треугольной шляпе, то она была совсем как обыкновенная белка, только на задних лапках у нее виднелись красные чулки и черные башмаки. Короче говоря, забавный это был зверек, однако у Петера-угольщика душа теперь совсем ушла в пятки — он понял, что дело тут нечисто.

Обратно Петер мчался еще быстрее, чем шел сюда. Тьма в лесу, казалось, делалась все непроглядней, деревья — все гуще, и страх охватил Петера с такой силой, что он пустился бежать со всех ног. И только заслышав вдали лай собак и вскоре после того завидев меж деревьев дымок первого дома, он немного успокоился. Но когда он подошел поближе, то понял, что с перепугу побежал не в ту сторону и вместо того, чтобы прийти к стекловарам, пришел к плотовщикам. В том доме жили дровосеки: старик, его сын — глава семьи и несколько взрослых внуков. Петера-угольщика, попросившегося к ним на ночлег, они приняли радушно, не любопытствуя ни как его звать, ни где он живет, угостили яблочным вином, а вечером поставили на стол жареного глухаря, любимое кушанье шварцвальдцев.

После ужина хозяйка и ее дочери уселись за прялки вокруг большой лучины, которую сыновья разожгли с помощью превосходной еловой смолы; дед, гость и хозяин дома курили и смотрели на работающих женщин, парни же занялись вырезыванием из дерева ложек и вилок. В лесу тем временем разыгралась буря, ветер выл и свистел среди елей, то тут, то там слышались сильные удары, порой казалось, будто с треском валятся целые деревья. Бесстрашные юноши хотели выбежать, чтобы понаблюдать вблизи это грозно-прекрасное зрелище, но дед остановил их строгим взглядом и окриком.

— Никому бы я не посоветовал выходить сейчас за дверь, — сказал он, — как Бог свят, кто б ни вышел, назад не вернется, ведь нынешней ночью Голландец Михель рубит себе деревья для нового плота.

Младшие внуки вытаращили глазенки: они и раньше слыхали о Голландце Михеле, но теперь попросили дедушку рассказать о нем поподробнее; да и Петер Мунк присоединил к ним свой голос — в его краях о Голландце Михеле рассказывали очень туманно — и спросил у старика, кто такой этот Михель и где обитает.

— Он хозяин здешнего леса, и ежели вы в ваши годы еще об этом не слыхивали, значит живете вы за Еловым Бугром, а то и дальше. Так уж и быть, расскажу я вам о Голландце Михеле, что знаю сам и что гласит предание. Тому назад лет сто — так, по крайней мере, рассказывал мой дед — на всем свете не было народа честнее шварцвальдцев. Теперь, когда в нашем краю завелось столько денег, люди стали дурными и бессовестными. Молодые парни по воскресеньям пляшут, горланят песни и сквернословят, да так, что оторопь берет; но в те времена все было по-иному, и пусть бы он сам заглянул сейчас вон в то окно, я все равно скажу, как говорил уже не раз: во всей этой порче виноват Голландец Михель. Так вот, сто лет тому назад, а быть может, и раньше, жил-был богатый лесоторговец, державший у себя много работников; он сплавлял лес до самых низовьев Рейна, и Господь помогал ему, потому что был он набожным человеком. Однажды вечером постучался к нему какой-то детина — таких он сроду не видывал. Одет как все шварцвальдские парни, только ростом на голову выше их — даже трудно было поверить, что живет на свете такой великан. Значит, просит он лесоторговца взять его на работу, а тот, приметив, что малый на редкость сильный и может таскать тяжести, тут же уговорился с ним о плате, и они ударили по рукам. Михель оказался таким работником, какие лесоторговцу и не снились. Когда рубили деревья, он управлялся за троих, а если ношу с одного конца поднимали шестеро, за другой брался он один. Прошло с полгода, как он рубил лес, и вот в один прекрасный день является он к хозяину и говорит: «Хватит уж мне рубить лес, хочу я наконец поглядеть, куда уплывают мои бревна, — что, коли вы и меня разок отпустите с плотами?»

Лесоторговец отвечал: «Я не стану тебе препятствовать, Михель, если тебе захотелось повидать свет. Хоть и нужны мне на рубке леса сильные люди, а на плотах важнее ловкость, нежели сила, на сей раз пусть будет по-твоему».

На том и порешили; плот, с которым предстояло ему плыть, составлен был из восьми вязок, а последняя — из огромных строевых балок. И что же дальше? Накануне вечером приносит Михель к реке еще восемь бревен — таких толстых и длинных, каких свет не видывал, а он их несет играючи, словно это всего-навсего шесты, — тут всех прямо в дрожь бросило. Где он их срубил — так до сих пор никто и не знает. Увидал это лесоторговец, и сердце у него взыграло: он быстро прикинул в уме, сколько можно выручить за эти бревна, а Михель и говорит: «Ну вот, на этих-то я и отправлюсь, не на тех же щепочках мне плыть!» Хозяин хотел было дать ему в награду пару сапог, какие носят плотовщики, да Михель отшвырнул их и принес невесть откуда другие, невиданные; дед мой уверял, что весили они добрых сто фунтов и были в пять футов длиной.

Плот спустили на воду, и ежели раньше Михель удивлял дровосеков, то теперь пришел черед дивиться плотовщикам: они-то думали, что плот их из-за тяжелых бревен пойдет медленно, а он, как только попал в Неккар, понесся стрелой; там же, где Неккар делал излучину и плотовщики обыкновенно с превеликим трудом удерживали гонку на быстрине, не давая ей врезаться в прибрежный песок или гальку, Михель всякий раз соскакивал в воду, одним толчком вправо или влево выправлял плот, так что он без помех скользил дальше; а где река текла прямо, перебегал вперед на первую вязку, приказывал всем положить весла, втыкал в дно реки свой огромный шест, и плот с маху летел вперед, — казалось, будто деревья и села на берегу стремительно проносятся мимо. Таким-то манером они вдвое быстрее обычного достигли города Кельна на Рейне, где всегда сбывали свой груз, но теперь Михель им сказал: «Ну и купцы! Хорошо же вы понимаете свою выгоду! Неужто вы думаете, что кельнцы сами потребляют весь лес, который им пригоняют из Шварцвальда? Нет, они скупают его у вас за полцены, а потом перепродают подороже в Голландию. Давайте мелкие бревна продадим здесь, а большие отвезем в Голландию; все, что мы выручим сверх обычной цены, пойдет в наш карман».

Так говорил злокозненный Михель, и остальным это пришлось по душе: кому хотелось повидать Голландию, кому взять побольше денег. Нашелся среди них один честный малый, который отговаривал их рисковать хозяйским добром или обманывать хозяина в цене, да они его и слушать не стали и сразу позабыли его слова, только Голландец Михель не позабыл. Вот и поплыли они со своим лесом дальше, вниз по Рейну, Михель управлял плотом и быстро доставил их в Роттердам. Там предложили им цену, вчетверо больше прежней, а за огромные Михелевы балки отвалили целую кучу денег. Когда шварцвальдцы увидали такую уйму золота, они прямо с ума посходили от радости. Михель поделил выручку — одну четверть лесоторговцу, три четверти плотовщикам. И тут пошла у них гульба; с матросами и со всякой прочей швалью шатались они денно и нощно по кабакам, пропивали да проигрывали свои денежки, а того честного парня, который их удерживал, Голландец Михель продал торговцу живым товаром, и никто больше о нем не слыхал. С той поры и стала Голландия раем шварцвальдских парней, а Голландец Михель — их повелителем; лесоторговцы долгое время ничего не знали об этой тайной торговле, и мало-помалу сюда, в верховья Рейна, стали притекать из Голландии деньги, а с ними сквернословие, дурные нравы, игра и пьянство.

Когда правда наконец вышла наружу, Голландец Михель как в воду канул; однако он жив и поныне. Вот уже сто лет творит он бесчинства в здешнем лесу и, сказывают, многим помог разбогатеть, да только ценою их грешной души — больше я ничего не скажу. Одно верно: и по сию пору в такие вот бурные ночи выискивает он на Еловом Бугре, где никто леса не рубит, самые отменные ели, и мой отец своими глазами видел, как ствол толщиной в четыре фута переломил он, словно тростинку. Эти бревна он дарит тем, кто сошел с пути истинного и стакнулся с ним: в полночь они спускают плоты на воду, и он плывет с ними в Голландию. Только будь я государем в Голландии, я бы приказал разнести его в куски картечью — ведь все корабли, где есть хоть одна доска из тех, что поставил Голландец Михель, неминуемо идут ко дну. Потому и приходится слышать о стольких кораблекрушениях: отчего бы иначе вдруг затонул красивый крепкий корабль высотою с церковь? Но всякий раз, когда Голландец Михель в такую бурную ночь рубит ель в Шварцвальде, одна из прежних его досок выскакивает из пазов корабля, в щель затекает вода, и судно с людьми и товаром идет ко дну. Вот вам предание о Голландце Михеле, и то истинная правда — вся порча в Шварцвальде пошла от него. Да, он может дать человеку богатство, но я бы не стал у него что-нибудь брать, ни за что на свете не хотел бы я быть на месте Толстяка Эзехиля или Долговязого Шлуркера, говорят, что и Король Танцев предался ему!

Пока старик рассказывал, буря улеглась; напуганные девушки засветили лампы и ушли к себе, а мужчины положили на лавку у печки мешок, набитый листьями, вместо подушки для Петера Мунка и пожелали ему спокойной ночи.

Никогда еще Петеру не снились такие страшные сны, как в эту ночь: то ему чудилось, будто огромный, страшный Голландец Михель распахивает окна в горнице и своей длинной ручищей сует ему под нос мешок с деньгами, легонько встряхивая его, так что монеты бренчат ласково и звонко; то ему снилось, будто добрый Стеклянный Человечек скачет по комнате верхом на громадной зеленой бутылке, и опять слышалось хриповатое хихиканье, как давеча на Еловом Бугре; кто-то прожужжал ему в левое ухо:

За золотом, за золотом В Голландию плыви, Золото, золото Смело бери!

Тут в правое ухо ему полилась знакомая песенка про Хранителя Клада в еловом лесу, и нежный голосок прошептал: «Глупый Петер-угольщик, глупый Петер Мунк, не можешь найти рифму на „взывал“, а еще родился в воскресенье, ровно в полдень. Ищи, глупый Петер, ищи рифму!»

Он кряхтел и стонал во сне, силясь найти рифму, но, так как он еще сроду не сочинял стихов, все его усилия были напрасны. Когда же с первыми лучами зари он проснулся, сон этот показался ему очень странным; он сел за стол и, скрестив на груди руки, стал размышлять о словах, которые слышались ему во сне, — они все еще звучали у него в ушах. «Ищи, глупый Петер, ищи рифму!» — повторил он про себя и постучал себе пальцем по лбу, но рифма упорно не шла. Когда он по-прежнему сидел в той же позе и мрачно глядел перед собой, неотступно думая о рифме на «взывал», мимо дома вглубь леса прошли трое парней, и один из них на ходу распевал:

С горы в долину я взывал, Искал тебя, мой свет. Платочек белый увидал — Прощальный твой привет.

Тут Петера словно молнией пронзило, он вскочил и выбежал на улицу — ему показалось, что он недослышал. Нагнав парней, он быстро и цепко схватил певца за руку.

— Стой, приятель! — крикнул он. — Какая у вас там рифма на «взывал»? Сделайте милость, скажите мне слова той песни!

— Еще чего вздумал! — возразил шварцвальдец. — Я волен петь что хочу! Ну-ка, отпусти мою руку, не то…

— Нет, ты мне скажешь, что пел! — в ярости кричал Петер, еще крепче сжимая парню руку.

Увидев это, двое других немедля кинулись на Петера с кулаками и дубасили до тех пор, пока он от боли не выпустил рукав третьего и, обессилев, не рухнул на колени.

— Ну и поделом тебе! — смеясь, сказали парни. — А наперед запомни — с такими, как мы, шутки плохи!

— Запомнить-то я, конечно, запомню, — вздыхая, ответил Петер-угольщик. — Но теперь, когда вы все равно меня отдубасили, будьте так добры, скажите, что он пел!..

Они снова расхохотались и стали над ним издеваться; но парень, который пел песню, сказал ему слова, после чего они, смеясь и распевая, двинулись дальше.

— Значит, увидал, — пробормотал бедняга; весь избитый, он с трудом поднялся на ноги. — «Взывал» рифмуется с «увидал». Теперь, Стеклянный Человечек, давай с тобой еще разок перемолвимся словом!

Он возвратился в дом, взял шляпу и посох, попрощался с хозяевами и отправился опять на Еловый Бугор. Медленно и задумчиво шел он своей дорогой — ведь ему непременно надо было вспомнить стишок; наконец, когда он уже всходил на Бугор, где ели обступали его все теснее и становились все выше, стишок вдруг вспомнился сам собой, и он от радости даже подпрыгнул.

Тут из-за деревьев выступил огромный детина в одежде плотовщика, держа в руке багор длиной с корабельную мачту. У Петера Мунка подкосились ноги, когда он увидел, что великан медленно зашагал рядом с ним, ибо он понял, что это не кто иной, как Голландец Михель. Страшный призрак шел молча, и Петер в ужасе украдкой поглядывал на него. Он был, пожалуй, на голову выше самого высокого человека, которого Петер когда-либо видел, лицо его, хоть и сплошь изрытое морщинами, казалось не молодым и не старым; одет он был в парусиновую куртку, а огромные сапоги, натянутые поверх кожаных штанов, были знакомы Петеру из предания.

— Петер Мунк, зачем пришел ты сюда, на Еловый Бугор? — спросил наконец лесовик низким глухим голосом.

— Доброе утро, земляк, — отвечал Петер, делая вид, что ничуть не испугался, хотя на самом деле дрожал всем телом, — я иду через Еловый Бугор к себе домой.

— Петер Мунк, — возразил великан, метнув на юношу страшный, пронзительный взгляд, — через эту рощицу твой путь не лежит.

— Ну да, это не совсем прямой путь, — заметил тот, — но сегодня жарко, вот я и подумал, что здесь мне будет попрохладней.

— Не лги, Петер-угольщик! — громовым голосом вскричал Голландец Михель. — Не то я уложу тебя на месте вот этим багром. Думаешь, я не видел, как ты клянчил деньги у гнома? — добавил он чуть мягче. — Положим, то была глупая затея, и хорошо, что ты позабыл стишок, ведь коротышка-то скупердяй, много он не даст, а если кому и даст, тот не возрадуется. Ты, Петер, горемыка, и мне от души тебя жаль. Такой славный, красивый малый мог бы заняться чем получше, а не сидеть день-деньской возле угольной ямы! Другие так и сыплют талерами или дукатами, а ты едва можешь наскрести несколько грошей. Что это за жизнь!

— Ваша правда, жизнь незавидная, ничего тут не скажешь!

— Ну, для меня это сущий пустяк — я уже не одного такого молодца вызволил из нужды, не ты первый. Скажи-ка, сколько сотен талеров понадобится тебе для начала?

Тут он потряс деньгами в своем огромном кармане, и они зазвенели, как нынешней ночью в Петеровом сне. Но сердце Петера при этих словах тревожно и болезненно сжалось; его бросало то в жар, то в холод, не похоже было, что Голландец Михель способен дать деньги из жалости, ничего не требуя взамен. Петеру вспомнились таинственные слова старого дровосека о богатых людях, и, полный неизъяснимого страха, он крикнул:

— Большое спасибо, сударь, только с вами я не хочу иметь дело — ведь я вас узнал! — и побежал что было прыти.

Но лесной дух огромными шагами следовал за ним, глухо и грозно ворча:

— Ты пожалеешь об этом, Петер, на лбу у тебя написано и по глазам видно — меня тебе не миновать. Да не беги ты так быстро, послушай разумное слово, вот уже и граница моих владений!

Но как только Петер это услыхал и заметил впереди неширокую канаву, он помчался еще быстрее, чтобы поскорее пересечь границу, так что Михелю под конец пришлось тоже прибавить шагу, и он гнался за Петером с бранью и угрозами. Отчаянным прыжком юноша перемахнул через канаву — он увидел, как лесовик занес свой багор, готовясь обрушить его на голову Петера; однако он благополучно прыгнул на ту сторону, и багор разлетелся в щепы, словно ударясь о невидимую стену, только один длинный обломок долетел до Петера.

Торжествуя, подобрал он обломок, чтобы швырнуть его назад грубияну Михелю, но вдруг почувствовал, что кусок дерева ожил в его руке, и, к ужасу своему, увидел, что держит чудовищную змею, которая тянется к нему, сверкая глазами и алчно высовывая язык. Он выпустил ее, но она успела плотно обвиться вокруг его руки и, раскачиваясь, понемногу приближалась к его лицу. Вдруг раздался шум крыльев, и откуда-то слетел огромный глухарь, он ухватил змею за голову своим клювом и взмыл с нею в воздух, а Голландец Михель, видевший с другой стороны канавы, как змею унес некто посильнее его, завыл и затопал от ярости.

Едва отдышавшись и еще весь дрожа, Петер продолжал свой путь; тропа делалась все круче, а местность все пустыннее, и вскоре он снова очутился возле громадной ели. Он принялся, как вчера, отвешивать поклоны Стеклянному Человечку, а потом произнес:

Хранитель Клада в лесу густом! Средь елей зеленых таится твой дом. К тебе с надеждой всегда взывал, Кто в воскресенье свет увидал.

— Хоть ты и не совсем угадал, Петер-угольщик, но тебе я покажусь, так уж и быть, — проговорил тонкий, нежный голосок поблизости от него.

Петер в изумлении оглянулся: под красивой елью сидел маленький старичок в черной курточке, красных чулочках и огромной шляпе. У него было тонкое приветливое личико, а борода нежная, словно из паутины, он курил — чудеса, да и только! — синюю стеклянную трубку, а когда Петер подошел поближе, то еще больше удивился: вся одежда, башмаки и шляпа Человечка были тоже из стекла, но оно было мягкое, словно еще не успело остыть, ибо следовало за каждым движением Человечка и облегало его, как материя.

— Тебе, значит, повстречался этот разбойник Голландец Михель? — сказал Человечек, странно покашливая после каждого слова. — Он хотел тебя хорошенько напугать, да только я отобрал у злыдня его хитрую дубинку, больше он ее не получит.

— Да, господин Хранитель Клада, — ответил Петер с глубоким поклоном, — я было здорово испугался. А вы, значит, и были тот глухарь, что заклевал змею, — нижайшее вам спасибо. Я пришел сюда, чтобы просить у вас совета и помощи, уж больно мне худо живется, угольщик, он угольщиком и останется, а ведь я еще молод, вот я и подумал, что из меня могло бы выйти кое-что получше. Как посмотрю на других, сколько они нажили за короткое время, — взять хотя бы Эзехиля или Короля Танцев — у них денег куры не клюют!

— Петер, — с величайшей серьезностью сказал Человечек, выпустив длинную струю дыма из своей трубки. — Петер, об этих двоих я и слышать не хочу. Какая им польза от того, что они несколько лет будут здесь слыть счастливыми, зато потом станут тем несчастнее? Не презирай свое ремесло, твой отец и твой дед были достойные люди, а ведь они занимались тем же делом, что и ты, Петер Мунк! Не хотел бы я думать, что тебя привела сюда любовь к праздности.

Серьезный тон Человечка испугал Петера, и он покраснел.

— Нет, господин Хранитель Клада, — возразил он, — я знаю, что праздность — мать всех пороков, но ведь вы не станете на меня обижаться за то, что другое занятие мне больше по душе, нежели мое собственное. Угольщик — ничтожнейший человек на земле, вот стекловары, плотовщики, часовых дел мастера — те будут попочтенней.

— Надменность нередко предшествует падению, — ответил Человечек уже немного приветливей. — Что вы, люди, за странное племя! Редко кто из вас бывает доволен тем положением, которое занимает по рождению и воспитанию. Ну, станешь ты стекловаром, так тебе непременно захочется стать лесоторговцем, а станешь лесоторговцем, тебе и этого будет мало, и ты пожелаешь себе место лесничего или окружного начальника. Но будь по-твоему! Если ты мне обещаешь прилежно трудиться, я помогу тебе, Петер, зажить получше. Я имею обыкновение каждому, кто родился в воскресенье и сумел найти путь ко мне, исполнять три его желания. В первых двух он волен, а в третьем я могу ему и отказать, если желание его безрассудно. Пожелай и ты себе что-нибудь, Петер, но смотри не ошибись, пусть это будет что-нибудь хорошее и полезное!

— Ура! Вы замечательный Стеклянный Человечек, и не зря вас зовут Хранителем Клада, вы и сами сущий клад! Ну, раз уж я могу пожелать, чего душа моя просит, то я хочу, во-первых, уметь танцевать еще лучше Короля Танцев и всякий раз приносить с собой в трактир вдвое больше денег, чем тот!

— Глупец! — гневно вскричал Человечек. — Что за пустое желание — хорошо танцевать и выбрасывать как можно больше денег на игру! Не стыдно ли тебе, безмозглый Петер, так прозевать свое счастье! Что пользы тебе и твоей бедной матери от того, что ты будешь хорошо танцевать? Что пользы вам от денег, раз ты пожелал их себе только для трактира и все они будут там оставаться, как деньги ничтожного Короля Танцев? Всю остальную неделю ты опять будешь сидеть без гроша и по-прежнему терпеть нужду. Еще одно твое желание будет исполнено — но подумай как следует и пожелай себе что-нибудь дельное!

Петер почесал в затылке и, немного помедлив, сказал:

— Ну тогда я желаю себе самый большой и самый прекрасный стекольный завод во всем Шварцвальде, со всем, что положено, а также деньги, чтобы им управлять!

— И больше ничего? — озабоченно спросил Человечек. — Ничего больше, Петер?

— Ну, можете добавить еще лошадь и повозочку…

— О, безмозглый Петер-угольщик! — вскричал Человечек и с досады швырнул свою стеклянную трубку в ствол толстой ели так, что она разлетелась вдребезги. — Лошадь! Повозочку! Ума, ума — вот чего следовало тебе пожелать, простого человеческого разумения, а не лошадь и повозочку! Ну да не печалься, постараемся сделать так, чтобы это не пошло тебе во вред, — второе твое желание в общем не так уж глупо. Хороший стекольный завод прокормит своего владельца-умельца, тебе бы еще только прихватить ума-разума, а уж лошадь и повозочка появились бы сами собой!

— Но, господин Хранитель Клада, у меня ведь остается еще одно желание. Вот я и мог бы пожелать себе ума, коль мне его так недостает, как вы говорите.

— Нет уж! Тебе еще не раз придется туго, и ты будешь рад-радехонек, что у тебя есть в запасе еще одно желание. А теперь отправляйся-ка домой! Вот, возьми, — сказал маленький владыка елей, вытаскивая из кармана мешочек, — здесь две тысячи гульденов, это все, и не вздумай еще раз являться ко мне за деньгами, не то я повешу тебя на самой высокой ели. Так уж у меня заведено с тех пор, как я живу в этом лесу. Три дня тому назад умер старый Винкфриц, которому принадлежал большой стекольный завод в нижнем лесу. Сходи туда завтра утром и предложи наследникам свою цену, честь по чести. Будь молодцом, прилежно трудись, а я время от времени стану навещать тебя и помогать тебе советом и делом, раз уж ты ума себе так и не выпросил. Но говорю тебе не шутя — твое первое желание было дурно. Смотри, Петер, не вздумай зачастить в трактир, это еще никого не доводило до добра.

Сказав это, Человечек достал новую трубку из прекраснейшего прозрачного стекла, набил ее сухими еловыми шишками и сунул в свой беззубый рот. Потом он вытащил огромное зажигательное стекло, вышел на солнце и зажег трубку. Управившись с этим, он ласково протянул руку Петеру, напутствовал его еще несколькими добрыми советами, а затем принялся все сильнее пыхать своей трубкой и пускать дым все чаще, пока и сам не скрылся в облаке дыма, который пах настоящим голландским табаком и понемногу рассеивался, клубясь меж верхушек елей.

Когда Петер пришел домой, он застал мать в большой тревоге — добрая женщина думала, что ее сына не иначе как забрали в солдаты. Но он вернулся в самом лучшем расположении духа и рассказал, что повстречал в лесу доброго друга, который ссудил его деньгами, чтобы он, Петер, сменил ремесло угольщика на другое, получше. Хотя мать Петера уже тридцать лет жила в хижине угольщика и привыкла к черным от сажи лицам, как жена мельника привыкает к белому от муки лицу своего мужа, все-таки она была достаточно тщеславна, чтобы сразу, как только Петер расписал ей блестящее будущее, исполниться презрения к своему сословию. «Да, — сказала она, — мать владельца стекольного завода — это не какая-нибудь кумушка Грета или Бета, теперь я в церкви буду садиться на передние скамьи, где сидят порядочные люди».

Сын ее быстро поладил с наследниками стекольного завода. Он оставил всех прежних рабочих, но теперь они должны были денно и нощно выдувать для него стекло. Поначалу новое дело ему нравилось. Он взял за привычку неторопливо спускаться вниз на завод и важно расхаживать там, заложив руки в карманы, заглядывая то туда, то сюда и отпуская замечания, над которыми рабочие иной раз немало потешались; но самым большим удовольствием для него было смотреть, как выдувают стекло. Нередко он тоже брался за работу и выделывал из мягкой стекольной массы диковиннейшие фигуры. Но вскоре это занятие ему наскучило, и он стал заходить на завод сперва только на часок, потом через день, а там — и раз в неделю, и его подмастерья делали все, что им вздумается. А причиной этому было то, что Петер зачастил в трактир. В первое же воскресенье после того, как он побывал на Еловом Бугре, Петер отправился в трактир и увидал там своих старых знакомцев — и Короля Танцев, который лихо отплясывал посреди зала, и Толстяка Эзехиля — этот сидел за пивной кружкой и играл в кости, то и дело бросая на стол звонкие талеры. Петер поспешно сунул руку в карман, проверить, не обманул ли его Стеклянный Человечек, — и гляди-ка! — карман его оказался битком набит золотыми и серебряными монетами. Да и ноги у него так и чесались, будто сами просились в пляс, и вот, как только кончился первый танец, Петер со своей парой стал впереди, рядом с Королем Танцев, и когда тот подпрыгивал на три фута кверху, Петер взлетал на четыре, когда тот выкидывал самые замысловатые и невиданные коленца, Петер выписывал ногами такие вензеля, что зрители были вне себя от изумления и восторга. Когда же в трактире прослышали, что Петер купил стекольный завод, и увидали, что, поравнявшись во время танца с музыкантами, он всякий раз бросает им по нескольку крейцеров, удивлению не было границ. Одни думали, что он нашел в лесу клад, другие — что получил наследство, но и те и эти отныне смотрели на него как на человека, который чего-то добился в жизни, и оказывали ему всяческое уважение — а все оттого только, что у него завелись деньги. И хотя в тот вечер Петер проиграл целых двадцать гульденов, в кармане у него по-прежнему звенело, словно там оставалась добрая сотня талеров.

Когда Петер заметил, сколь почтительно с ним обходятся, он от радости и гордости совсем потерял голову. Он бросал теперь деньги целыми пригоршнями и щедро раздавал их бедным, ибо еще не забыл, как его самого прежде угнетала бедность. Искусство Короля Танцев было посрамлено сверхъестественной ловкостью нового танцора, и этот высокий титул перешел отныне к Петеру.

Самые завзятые воскресные игроки не делали таких дерзких ставок, как он, но зато и проигрывали они куда меньше. Однако чем больше Петер проигрывал, тем больше у него появлялось денег. Все происходило в точности так, как он того требовал от Стеклянного Человечка. Он желал всегда иметь в кармане ровно столько денег, сколько было их у Толстяка Эзехиля, а ему-то он и проигрывал. И когда ему случалось проиграть двадцать-тридцать гульденов зараз, они тотчас же вновь оказывались у него в кармане, стоило только Эзехилю спрятать свой выигрыш. Мало-помалу он перещеголял в игре и разгуле самых отпетых парней во всем Шварцвальде, и его чаще называли Петер-игрок, чем Король Танцев, потому что теперь он играл и в будни. Зато его стекольный завод постепенно пришел в упадок, и виной тому было неразумие Петера. Стекла по его приказанию делали все больше, да только Петер не сумел вместе с заводом купить и секрет, куда это стекло повыгодней сбывать. Под конец он не знал, что ему делать со всем этим товаром, и за полцены продал его бродячим торговцам, чтобы выплатить жалованье рабочим.

Однажды вечером он плелся домой из трактира и, хотя немало выпил, чтобы развеять печаль, все же с тоской и страхом думал о предстоящем ему разорении. Вдруг он заметил, что рядом с ним кто-то идет, оглянулся — вот тебе на! То был Стеклянный Человечек. Злоба и ярость обуяли Петера, он стал запальчиво и дерзко бранить маленького лесовика — он-де виноват во всех его, Петера, несчастьях.

— На что мне теперь лошадь и повозочка? — кричал он. — Какой мне толк от завода и от всего моего стекла? Когда я был простым чумазым угольщиком, мне и то веселее жилось и я не знал забот. А теперь я со дня на день жду, что придет окружной начальник, опишет мое добро за долги и продаст с торгов.

— Вот, значит, как? Выходит, я повинен в том, что ты несчастлив? Такова твоя благодарность за все мои милости? Кто тебе велел загадывать такие дурацкие желания? Ты захотел стать стеклоделом, а куда продавать стекло, и понятия не имел. Разве я тебя не предупреждал, чтобы ты был осмотрителен в своих желаниях? Ума, смекалки — вот чего тебе не хватает, Петер.

— При чем тут ум и смекалка! — вскричал тот. — Я ничуть не глупее других, ты еще в этом убедишься, Стеклянный Человечек. — С этими словами он грубо схватил лесовичка за шиворот и закричал: — Попался, господин Хранитель Клада! Я нынче же назову свое третье желание, а ты изволь мне его исполнить. Так вот, я желаю тут же на месте получить дважды по сто тысяч талеров и дом, а сверх того… ой-ой-ой! — завопил он и задергал рукой: Стеклянный Человечек превратился в расплавленное стекло и огнем жег ему руку. А сам Человечек бесследно исчез.

Еще много дней спустя распухшая рука напоминала Петеру о его неблагодарности и безрассудстве. Но потом он заглушил в себе голос совести и подумал: «Ну и пусть они продают мой завод и все остальное, у меня ведь еще остается Толстяк Эзехиль. Пока у него по воскресеньям водятся в кармане денежки, они будут и у меня».

Верно, Петер! Ну а как их у него не станет? Так в конце концов и случилось, и то был удивительный арифметический казус. Однажды в воскресенье подъехал он к трактиру, все любопытные повысовывались из окон, и вот один говорит: «Петер-игрок прикатил», другой ему вторит: «Да, Король Танцев, богатый стеклодел», а третий покачал головой и сказал: «Было богатство, да сплыло; поговаривают, что у него куча долгов, а в городе один человек сказывал, будто окружной начальник вот-вот назначит торги».

Петер-богач важно и церемонно раскланялся с гостями, слез с повозки и крикнул:

— Добрый вечер, хозяин! Что, Толстяк Эзехиль уже пришел?

Ему ответил низкий голос из дома:

— Заходи, заходи, Петер! Твое место свободно, а мы уж засели за карты.

Петер Мунк вошел в трактир и сразу полез в карман, — должно быть, Эзехиль имел при себе изрядный куш, потому что Петеров карман был набит доверху. Он подсел за стол к остальным и начал играть; то проигрывал, то выигрывал, так и сидели они за карточным столом до вечера, покуда весь честный люд не стал расходиться по домам, а они все продолжали играть при свечах; тут двое других игроков сказали:

— На сегодня хватит, нам пора домой, к жене и детям.

Однако Петер-игрок стал уговаривать Толстяка Эзехиля остаться. Тот долго не соглашался, но под конец воскликнул:

— Ну ладно, сейчас я сосчитаю свои деньги, а потом мы бросим кости; ставка — пять гульденов; меньше — не игра.

Он вытащил кошелек и сосчитал деньги — набралось ровнехонько сто гульденов, так Петер-игрок узнал, сколько есть у него, — ему и считать не надо было. Однако если раньше Эзехиль выигрывал, то теперь он терял ставку за ставкой и при этом сыпал страшнейшими ругательствами. Стоило ему бросить кость, как следом за ним бросал и Петер, и всякий раз у него оказывалось на два очка больше. Наконец Эзехиль выложил на стол последние пять гульденов и воскликнул:

— Попробую еще разок, но коли опять проиграю — все равно не брошу; тогда ты, Петер, дашь мне взаймы из своего выигрыша! Честный человек всегда помогает ближнему.

— Изволь, хоть сто гульденов, — отвечал Король Танцев, который не мог нарадоваться своему везению.

Толстяк Эзехиль встряхнул кости и бросил: пятнадцать. «Так! — крикнул он. — Поглядим теперь, что у тебя!» Но Петер выкинул восемнадцать, и тут у него за спиной раздался знакомый хриплый голос: «Все! Это была последняя ставка».

Он оглянулся — позади него во весь свой огромный рост стоял Голландец Михель. От испуга Петер выронил деньги, которые только что сгреб со стола. Но Толстяк Эзехиль не видел Михеля и требовал у Петера-игрока десять гульденов, чтобы отыграться. Словно в забытьи полез он в карман, но денег там не оказалось; он стал трясти свой кафтан, да только оттуда не выпало ни единого геллера, и лишь теперь Петер вспомнил первое свое желание — всегда иметь столько денег, сколько их у Толстяка Эзехиля. Богатство развеялось как дым. Эзехиль и трактирщик с удивлением глядели, как он роется в карманах и не находит денег, — им не верилось, что у него их больше нет; но когда они сами обшарили его карманы и ничего не нашли, то впали в бешенство и стали кричать, что Петер — колдун, что весь выигрыш и остаток своих денег он колдовским способом переправил домой. Петер стойко защищался, но все было против него; Эзехиль объявил, что разнесет эту ужасную историю по всему Шварцвальду, а трактирщик пригрозил завтра с рассветом отправиться в город и заявить на Петера Мунка как на колдуна; он надеется еще увидеть, добавил трактирщик, как Петера будут сжигать. Тут они, озверев, набросились на Петера, сорвали с него кафтан и вытолкали за дверь.

Ни одной звездочки не горело на небе, когда Петер в полном унынии брел домой; однако он все же различил рядом с собой угрюмого великана, который не отставал от него ни на шаг и наконец заговорил:

— Доигрался ты, Петер Мунк. Конец твоему барскому житью, я бы мог предсказать это еще тогда, когда ты не желал со мной знаться и побежал к глупому стеклянному гному. Теперь ты и сам видишь, что бывает с теми, кто не слушает моего совета. Что ж, попытай теперь счастья со мной — мне тебя жаль. Никто еще не раскаивался в том, что обратился ко мне. Так вот, ежели дорога тебя не пугает, завтра я целый день буду на Еловом Бугре — стоит тебе только позвать.

Петер прекрасно понял, кто с ним говорит, но его охватил ужас. Ничего не ответив, он бросился бежать к дому.

На этих словах речь рассказчика была прервана какой-то суетней внизу. Слышно было, как подъехал экипаж, как несколько человек требовали принести фонарь, как громко стучали в ворота, как лаяли собаки. Комната, отведенная возчику и ремесленникам, выходила на дорогу, все четверо постояльцев побежали туда посмотреть, что случилось. Насколько позволял свет фонаря, они разглядели перед заезжим двором большой дормез; рослый мужчина как раз помогал выйти из экипажа двум дамам в вуалях; кучер в ливрее выпрягал лошадей, а лакей отстегивал кофр.

— Да поможет им Бог, — вздохнул возчик. — Если эти господа выберутся из трактира целы и невредимы, тогда и мне нечего бояться за мою повозку.

— Тсс! — прошептал студент. — Мне сдается, что подстерегают не нас, а этих дам. Должно быть, тем, что внизу, уже заранее было известно об их приезде. Ах, если бы только можно было их предупредить! А, знаю! Тут во всем доме, кроме моей, только одна комната, приличествующая этим дамам, и как раз рядом с моей. Туда их и проводят. Сидите в этой комнате и не шумите, а я постараюсь предупредить их слуг.

Молодой человек тихонько пробрался к себе в комнату, погасил свечи, оставив гореть только тот огарок, что дала хозяйка. Затем стал подслушивать у дверей.

Вскоре хозяйка проводила дам наверх, указала отведенную им комнату, приветливо и ласково уговаривая их поскорее лечь спать после столь утомительной дороги. Затем она сошла вниз. Скоро студент услышал тяжелые мужские шаги. Он осторожно приоткрыл дверь и увидел в щелочку того рослого мужчину, что помогал дамам выйти из дормеза. Он был в охотничьем костюме, с охотничьим ножом за поясом, и, как видно, был шталмейстером или егерем, выездным лакеем двух неизвестных дам. Увидев, что он один поднимается по лестнице, студент быстро открыл дверь и поманил его к себе. Тот в недоумении подошел ближе, но не успел спросить, в чем дело, как студент сказал ему шепотом:

— Милостивый государь, вы попали в разбойничий притон.

Незнакомец испугался. Студент потянул его за собой в комнату и рассказал, какой это подозрительный дом.

Егерь был очень обеспокоен его словами. Студент услышал от него, что дамы — графиня и ее камеристка — сначала хотели ехать всю ночь, но приблизительно за полчаса отсюда им повстречался всадник, он окликнул их и спросил, куда они держат путь. Узнав, что они намерены всю ночь ехать Шпессартским лесом, он им это отсоветовал, потому что сейчас здесь пошаливают. «Ежели вы хотите послушаться доброго совета, — прибавил он, — то откажитесь от этой мысли: отсюда недалеко до трактира; как бы плоха и неудобна она ни была, все же переночуйте лучше там, не следует без нужды подвергать себя темной ночью опасности». Человек, что дал такой совет, казался, по словам егеря, очень честным и благородным, и графиня, боясь нападения разбойников, приказала заночевать в этом трактире.

Егерь счел своей обязанностью предупредить дам о грозящей опасности. Он прошел в смежную комнату и через некоторое время отворил дверь, которая вела из комнаты графини в комнату студента. Графиня, дама лет сорока, бледная от страха, вышла к студенту и попросила его повторить ей все сказанное егерю. Затем они посоветовались, что делать в их рискованном положении, и решили как можно осторожнее позвать двух графининых слуг, возчика и обоих ремесленников, чтобы в случае нападения держаться всем вместе.

Когда все были в сборе, ту дверь, что из комнаты графини вела в коридор, заперли и заставили комодами и стульями. Графиня с камеристкой уселись на кровать, а двое их слуг стали на страже. А егерь и те, что остановились на заезжем дворе раньше, в ожидании нападения разместились за столом в комнате студента. Было около десяти вечера, в доме все затихло, и казалось, никто не собирается нарушать покой постояльцев.

— Чтобы не заснуть, давайте делать то же, что и перед этим, — предложил мастер. — Мы рассказывали разные истории, и, если вы, сударь, не возражаете, мы и сейчас займемся тем же.

Но егерь не только не возражал, а даже, чтобы доказать свою готовность, предложил сам что-нибудь рассказать. Он начал так.

Приключения Саида Перевод М. Кореневой

Во времена Гарун аль-Рашида, повелителя Багдада, жил в Бальсоре один человек по имени Беназар. Денег у него было достаточно, чтобы, не занимаясь ни торговлей, ни какими иными делами, жить приятно и спокойно, и даже рождение сына не заставило его изменить привычный образ жизни.

— Зачем мне в моем возрасте пускаться в торговлю и только думать о том, как бы нажиться, — говорил он, бывало, соседям. — Ради чего? Ну достанется моему сыну Саиду на тысячу золотых больше, если все пойдет хорошо, а может, наоборот, получит на тысячу меньше, если дело не заладится, — какая разница. Ведь недаром говорится: «Где двое обедают, там и третий не лишний», как-нибудь прокормимся. Главное, чтоб из него человек толковый вышел, а достаток приложится.

Так говорил Беназар и словам своим не изменял: он не привил своему сыну ни вкуса к торговле, ни вкуса к ремеслу, зато читал с ним ученые книги и, полагая, что всякого молодого человека, кроме учености и почтительного отношения к старшим, красят твердая рука и стойкий дух, довольно рано приучил его к оружию, и скоро уже Саид считался среди своих сверстников и даже юношей постарше отличным бойцом, а в верховой езде и в плавании ему вообще не было равных.

Когда Саиду исполнилось восемнадцать, отец отправил его в Мекку, ко гробу Пророка, чтобы там, в этом священном месте, вознести молитву и совершить подобающие обряды, как того требовали обычаи и заветы предков. Перед отъездом отец призвал к себе Саида, похвалил его за примерное поведение, дал ему несколько добрых советов, снабдил деньгами и напоследок сказал:

— Есть еще кое-что, о чем я должен тебе поведать, сын мой! Мне чужды всяческие предрассудки, которые живут среди простых людей. Я, конечно, не прочь ради развлечения послушать разные истории о феях да кудесниках, но я далек от того, чтобы верить в такие сказки, уподобляясь тем невежественным умам, которые считают, будто эти гении, или как там их еще называют, имеют влияние на нашу жизнь и наши поступки. Но твоя матушка, которой уже нет с нами двенадцать лет, она свято верила, как в Коран, во все эти чудеса, и как-то раз, когда мы были с ней наедине, она, взяв с меня слово, что я никому не открою ее тайны, разве что когда-нибудь родному ребенку, — она призналась мне, что с самого своего рождения связана с феей. Я поднял ее на смех, но позже, скажу тебе честно, Саид, в день, когда ты появился на свет, я стал свидетелем таких явлений, которые повергли меня в изумление. С самого утра тогда лил ливень и грохотал гром, а небо почернело так, что читать можно было только при свете. Но вот около четырех часов дня мне сказали, что у меня родился мальчик. Я поспешил в опочивальню твоей матушки, чтобы увидеть моего первенца и благословить, но перед самым входом путь мне преградили служанки, сказавшие, что пока заходить туда никому нельзя — Земира, моя супруга, дескать, всех выгнала, ибо желала остаться одна. Я начал стучаться в дверь, но напрасно, никто мне не открыл.

Пока я вот так стоял среди служанок под дверью, несколько раздосадованный, небо вдруг очистилось и стало ясным, как никогда, и что самое удивительное — чистейшее голубое небо открылось только над нашей родной Бальсорой, вокруг же все было черным-черно от нависавших мрачных туч, и молнии били одна за одной, не доставая пределов очерченного круга. Я с любопытством созерцал это необычное зрелище, когда двери вдруг распахнулись, и я поспешил войти, оставив служанок ждать снаружи и собираясь первым делом узнать, зачем твоей матушке понадобилось запираться. Когда же я ступил в ее покои, на меня пахнуло дурманящей волною ароматов, смесью роз, гвоздик и гиацинтов, от чего у меня на какое-то мгновение даже в голове помутилось. Матушка твоя поднесла мне тебя и показала сразу крошечную серебряную трубочку, которая висела у тебя на шее на тонкой, как шелковая нить, золотой цепочке. «Та добрая женщина, о которой я тебе как-то рассказывала, была у меня, — сказала твоя мать, — и подарила твоему мальчику эту вещицу». — «Значит, это твоя ведьма устроила нам тут хорошую погоду, и это от нее остался в комнате запах роз и гвоздик? — рассмеялся я, не слишком веря ее словам. — Могла бы подарить что-нибудь посолиднее, чем эта дудка, — кошель, набитый золотом, доброго коня или что-нибудь в таком роде». Матушка твоя принялась увещевать меня, умоляя оставить подобные шутки, ибо феи, по ее словам, очень обидчивы и могут быстро сменить милость на гнев.

Я уступил ее просьбам и замолчал, щадя ее болезненное состояние. Больше мы об этом странном происшествии никогда не говорили, и только шесть лет спустя, когда она, во цвете молодости, вдруг почувствовала, что близится ее смертный час, она вернулась к тем давним событиям. Она вручила мне ту дудочку и наказала передать ее тебе в день, когда тебе исполнится двадцать лет, а до того не отпускать тебя ни на минуту от себя. Но придется отдать тебе подарок немного раньше, — продолжал Беназар, доставая из шкатулки серебряную трубочку на длинной золотой цепочке. — Не в день двадцатилетия, а на восемнадцатом году твоей жизни, потому что ты отправляешься в странствие, и, кто знает, быть может, когда ты вернешься домой, я уже отправлюсь к праотцам. Не вижу разумных причин держать тебя тут еще два года, как того желала твоя заботливая матушка. Ты славный юноша и весьма смышленый, с оружием ты управляешься не хуже какого-нибудь двадцатилетнего, вот почему я с полным правом уже сейчас могу спокойно объявить тебя совершеннолетним и не ждать, пока тебе исполнится двадцать. Так что ступай себе с миром и помни во всякое время о своем отце, и в счастье, и в несчастье, от чего упаси тебя Аллах.

Вот такие слова произнес Беназар из Бальсоры, отпуская своего сына. Саид, немало взволнованный, попрощался с отцом, повесил цепочку на шею, трубочку спрятал в кушак, вскочил на коня и поскакал к тому месту, откуда отправлялся караван, следовавший в Мекку. В скором времени все собрались: около восьмидесяти верблюдов и несколько сотен всадников тронулись в путь, вместе с ними за ворота Бальсоры выехал и Саид, которому суждено было еще не скоро снова увидеть родной город.

Поначалу Саид с головой ушел в новые впечатления, и путешествие, и множество невиданных предметов — все было ему в диковинку, но по мере приближения к пустыне, глядя на открывающиеся дикие, безлюдные просторы, он становился все более задумчивым и вспомнил те слова, которые отец сказал ему на прощанье.

Он достал подаренную трубочку, повертел ее в руках и решил попробовать — не получится ли у него извлечь из нее чистый приятный звук. Но дудочка молчала — как он ни старался, как ни раздувал щеки из последних сил, ничего не выходило. Раздосадованный тем, что подарок оказался таким бестолковым, он сердито засунул трубочку обратно в кушак. Но скоро он опять вернулся мыслями к загадочным речам матушки. Ему, конечно, доводилось слышать о феях, но он не слышал, чтобы хоть кто-нибудь в Бальсоре был связан с такими сверхъестественными существами; всё, что рассказывали об этих духах, относилось либо к дальним странам, либо к давно прошедшим временам, поэтому он был уверен, что фей больше нет на свете, хотя, может быть, они просто перестали являться к людям и принимать участие в их судьбе, — по крайней мере, он так думал. Эта уверенность, однако, боролась теперь в нем с настойчивым желанием все же постичь таинственный, сверхъестественный мир, с которым, как ему хотелось верить, соприкоснулась его мать. Занятый такими мыслями, он целый день провел как во сне, оставаясь безучастным к разговорам своих попутчиков и не обращая внимания ни на их песни, ни на их смех.

Саид был очень приглядным юношей: в глазах его светились храбрость и отвага, выразительная линия рта подчеркивала красоту его лица, во всем его облике, несмотря на молодость, сквозило необычайное достоинство, какое редко встретишь у его сверстников. Наездником он тоже был отменным: в его посадке было столько сдержанной уверенности, позволявшей ему легко, но вместе с тем и твердо управляться с конем в полном боевом облачении, что он приковывал к себе всеобщее внимание.

Рядом с Саидом ехал один старик, который все посматривал на него с явным удовольствием и вот теперь решил осторожно порасспросить его о том о сем, чтобы понять, какого духа этот молодой человек. Саид, которому с детских лет было внушено почтительное отношение к старшим, отвечал на его вопросы с приличествующей скромностью, но так умно и рассудительно, что доставил своему спутнику искреннюю радость. Но поскольку мысли юноши весь день были заняты только одним, то так вышло, что довольно скоро они заговорили о таинственном царстве фей, и кончилось все дело тем, что Саид напрямую спросил старика, верит ли он в существование фей, добрых или злых духов, которые могут охранять или преследовать человека.

Старик оправил бороду, покачал головой и сказал:

— Нельзя отрицать, что такие рассказы ходят среди людей, хотя я в своей жизни до сих пор ни разу не встречал никаких ни мелких духов, ни больших — ни гномов, ни великанов, ни волшебников, ни фей.

Сделав такое вступление, старик принялся рассказывать юноше разные удивительные истории и нарассказывал столько всего, что у Саида голова пошла кругом и он твердо уверовал в то, что все произошедшее при его рождении: и перемена погоды, и сладкий запах роз и гиацинтов — все это не что иное, как счастливое предзнаменование, знак того, что он находится под покровительством какой-то могущественной доброй феи, а трубочка ему дана для того именно, чтобы он мог ее вызвать, оказавшись в беде. Всю ночь напролет он грезил о замках, волшебных лошадях, чудесных духах-гениях и тому подобном, погрузившись в настоящее царство фей.

Но уже на другой день, к сожалению, ему пришлось на собственном опыте испытать, что все эти грезы во сне и наяву в обычной жизни ровным счетом ничего не стоят. Неспешно двигаясь, караван проделал уже большую часть дневного перехода, в продолжение которого Саид держался все время рядом со стариком, когда вдруг на дальнем краю пустыни были замечены темные тени. Одни сочли, что это просто дюны, другие решили, что это облака, а третьи говорили, что это встречный караван, и только старик, который уже не раз бывал в путешествиях, воскликнул громким голосом, что нужно приготовиться, ибо это наверняка арабы-разбойники, собирающиеся на них напасть. Мужчины схватились за оружие, женщин и товары взяли в середину, — все было готово к тому, чтобы отразить нападение. Темная масса медленно двигалась по ровной пустыне, напоминая большую стаю аистов, когда они снимаются с насиженных мест и улетают в чужие края. Но вот постепенно туча стала приближаться, Двигаться все быстрее и быстрее, и не успели путники разглядеть как следует чужих бойцов, вооруженных копьями, как они налетели вихрем и обрушились на караван.

Храбро сражались путешественники из Бальсоры, но разбойников было человек четыреста, они подступили со всех сторон и уже издалека начали метать стрелы, убив немало из тех, кто защищал караван, а когда, совсем уже приблизившись, они пустили в ход копья, то стало ясно — никому пощады не будет. В этот страшный миг вспомнил Саид, отважно сражавшийся в первых рядах, о своей дудочке. Быстро достал он заветный подарок, поднес к губам и начал дуть — но скоро в отчаянии опустил руки, потому что ему не удалось извлечь из нее ни единого звука. В ярости от такого жестокого разочарования он прицелился и выстрелил в грудь одному арабу, который отличался от других богатой одеждой. Тот закачался и рухнул с коня на землю.

— Аллах! Что же вы натворили, юноша! — воскликнул старик, ехавший рядом с ним. — Теперь мы пропали!

Старик оказался прав, ибо, увидев, что тот человек упал, разбойники издали дикий клич и ринулись на отбивавшихся с такою зверской злобой, что скоро уже и те немногие, кто еще оставался целым и невредимым, оказались поверженными. В какой-то момент Саид увидел, что пять или шесть арабов взяли его в кольцо, но он так ловко орудовал своим копьем, что никто из нападавших к нему приблизиться не мог. Тогда один из арабов вскинул лук, наложил стрелу, прицелился и уже собрался было отпустить тетиву, когда другой араб подал ему какой-то знак. Саид изготовился к новой атаке, но не успел опомниться, как кто-то из разбойников накинул ему на шею аркан, от которого он попытался избавиться — но все напрасно: как он ни пытался разорвать петлю, она только крепче затягивалась, — вырваться было невозможно.

От каравана не осталось ничего — часть людей погибла, часть взята в плен, арабы же, принадлежавшие к разным племенам, поделили между собою пленных и прочую добычу и разъехались кто куда — одни отправились на юг, другие — на восток. Рядом с Саидом скакали четверо вооруженных бойцов, которые бросали на него свирепые взгляды и посылали на его голову проклятья. Саид догадался, что тот араб в богатых одеждах, которого он убил, был, верно, не простым человеком, может быть даже принцем. Рабство, которое ожидало Саида, сулило страшные муки, рядом с которыми смерть казалась избавлением, вот почему в душе он был даже рад, что навлек на себя злобу всего отряда, ибо не сомневался, что по прибытии в лагерь они его непременно убьют за содеянное. Всадники зорко следили за каждым его движением и при всякой его попытке оглянуться тут же наставляли на него копья, но в какой-то момент, когда у одного из них запнулась лошадь, Саид изловчился посмотреть назад и, к своей радости, обнаружил среди пленных того самого старика, с которым он беседовал в дороге и которого он считал уже погибшим.

И вот наконец вдали показались деревья и шатры, когда же отряд совсем уже приблизился, навстречу им высыпала целая толпа женщин и детей. Разбойники что-то сказали встречавшим, и тут же поднялся стон и плач, все взоры были обращены к Саиду, на голову которого со всех сторон теперь сыпались проклятья.

— Это он сразил великого Альмансора, храбрейшего из храбрейших! Смерть ему! Смерть! Убить его и бросить на съедение шакалам! — неслись голоса.

В Саида полетели палки, комья земли, разъяренные люди хватали все, что было под рукой, и так неистовствовали, что разбойникам даже пришлось оградить Саида от нападавших.

— Прочь отсюда, мелкота! А ну пошли отсюда, бабы! — кричали они наседавшим женщинам и детям, пытаясь копьями разогнать толпу. — Он сразил Альмансора в бою и потому должен умереть, но не от бабьей руки, а от меча храбрых!

Расчистив себе путь, отряд вошел в лагерь и остановился на свободной площадке среди шатров. Пленных связали по двое, добычу распределили по палаткам, Саида же связали отдельно и отвели в большой шатер. Там сидел старик в роскошной одежде, и по его суровому, гордому лицу можно было понять, что он и есть предводитель этой шайки. Разбойники, сопровождавшие Саида, с печальным видом предстали перед важным старцем, поникнув головами.

— Я слышал женский плач и догадался, что произошло, — молвил старик, обводя взглядом своих бойцов. — Ваши лица тому подтверждение: Альмансор погиб.

— Да, Альмансор погиб, — отвечали бойцы. — Но мы привели к тебе его убийцу, дабы ты, Селим, повелитель пустыни, судил его. Какую смерть ты выберешь ему? Хочешь, чтобы мы изрешетили его стрелами? Или прогнали сквозь строй? Или повесили? Или привязали к лошадям и разорвали его на куски?

— Кто ты? — спросил Селим, мрачно глядя на пленника, который перед лицом смерти сохранял спокойствие и твердость во взоре.

Саид ответил коротко и без утайки на заданный вопрос.

— Сразить моего сына ты мог разве что вероломством, напав на него сзади. Ты, верно, пустил стрелу ему в спину? Или пронзил копьем?

— Нет, господин, — отвечал Саид. — Я сразил его в честном бою, лицом к лицу, после того как у меня на глазах он уложил на месте восьмерых моих товарищей, пытавшихся отбить нападение.

— Это правда, что он говорит? — спросил Селим разбойников, которые привели к нему пленника.

— Да, повелитель, он убил Альмансора в открытом бою, — ответил один из них.

— Значит, он поступил так, как поступил бы любой из нас на его месте, — сказал Селим. — Он дал отпор врагу, который посягал на его жизнь и свободу, и победил противника. Развяжите пленного!

Разбойники посмотрели на него с удивлением и после некоторой заминки нехотя приступили к исполнению приказания.

— Это что же получается, ты оставишь убийцу твоего сына, храброго Альмансора, в живых? — спросил один из них, бросив в сторону Саида злобный взгляд. — Уж лучше б мы его сами сразу прикончили!

— Нет, я не дам его убивать! — воскликнул Селим. — Я возьму его себе в счет законной доли добычи, будет мне слугой!

Саид не знал, как выразить свою благодарность старику, разбойники же вышли из шатра хмурые и недовольные. Когда же они сообщили о решении Селима женщинам и детям, собравшимся возле шатра в ожидании казни, те подняли страшный крик и объявили, что сами отомстят убийце за смерть Альмансора, раз его собственный отец не желает исполнять закон кровной мести.

Остальных пленных распределили по отрядам, кого-то отпустили, велев собрать выкуп за богатых, кого-то приставили пасти скотину, а кому-то, кому прежде прислуживало по десять слуг, было назначено исполнять самую тяжелую рабскую работу, и только Саид был на особом положении. Быть может, его храбрый, геройский вид был тому причиной или волшебные чары доброй феи, трудно сказать, но, как бы то ни было, Селим проникся к юноше отеческим расположением и, поселив его у себя в шатре, обходился с ним не как со слугой, а скорее как с сыном. Но эта непонятная всем благосклонность старика навлекла на Саида враждебность со стороны прочих слуг. Повсюду его встречали неприязненные взгляды, и, когда ему случалось одному идти по лагерю, он слышал со всех сторон ругательства и проклятья в свой адрес, а несколько раз в него даже пускали стрелы, которые со свистом пролетали у самой его груди, и то, что они не достигали цели, Саид приписывал исключительно защите чудесной дудочки, которую он носил на шее на золотой цепочке. Сколько раз Саид жаловался Селиму на эти покушения, имевшие своей целью лишить его жизни, но Селим так и не мог найти коварных стрелков, ибо все, казалось, объединись в своей ненависти к чужеземцу, пользовавшемуся милостью предводителя, и молчали, связанные круговой порукой.

И вот однажды Селим сказал Саиду:

— Я надеялся, что ты, быть может, заменишь мне сына, который пал от твоей руки, но ничего не вышло, и в этом никто не виноват, ни ты, ни я. Весь лагерь настроен против тебя, и даже мне будет нелегко обеспечить тебе защиту, ведь если они тебя в конце концов убьют и я накажу убийц по всей строгости, то все равно от этого уже не станет проку ни тебе, ни мне. Вот почему я решил, что лучше будет сказать бойцам, когда они вернутся из похода, что, дескать, твой отец заплатил за тебя большой выкуп и потому ты отпускаешься на волю, а чтобы с тобою ничего не случилось в дороге, я дам тебе в провожатые несколько верных мне людей.

— Но разве я могу кому-нибудь тут доверять, кроме тебя? — с тревогой спросил Саид. — Они ведь запросто могут взять и убить меня в пути!

— Нет, они связаны клятвой верности мне, и до сих пор никто из них ее не нарушил, — спокойно отвечал ему Селим.

Несколько дней спустя разбойники вернулись в лагерь из очередного набега, и Селим сделал все, как обещал. Он подарил юноше оружие, платье, коня, созвал своих ратников и выбрал из них пятерых в провожатые, заставив их принести страшную клятву в том, что они не убьют Саида, после чего в слезах простился с ним.

Пятеро всадников с мрачным видом молча скакали рядом с Саидом по пустыне. Юноша видел, что возложенная на них обязанность им не по душе, но еще больше его тревожило то, что двое из них присутствовали при том сражении, когда он убил Альмансора. Так проехали они уже часов восемь, и тут Саид заметил, что его спутники перешептываются и лица у них помрачнели еще больше. Саид прислушался, силясь понять, о чем они говорят, и уловил, что разговор идет на языке, который был в ходу только у этого племени, причем лишь тогда, когда нужно было обсудить какое-нибудь тайное или опасное дело. Селим, который думал, что Саид останется у него на всю жизнь, потратил немало часов, чтобы научить юношу этому секретному языку. То, что Саид услышал, не обрадовало его.

— Вот оно, то самое место, где мы напали на караван и где храбрейший из храбрейших погиб от руки какого-то юнца, — сказал один.

— Ветер уже развеял следы его коня, — подхватил другой, — а я, как сейчас, помню тот день.

— И этот человек, от руки которого он погиб, все еще жив и здоров! Позор на наши головы! Где это видано, чтобы отец не отомстил за гибель родного сына?! Совсем сдал старик Селим и, похоже, впал в детство, — со вздохом молвил третий.

— Но если отец не считает нужным исполнить свой долг, то разве не обязаны друзья взять на себя месть за погибшего друга? — подал голос четвертый. — На этом самом месте и покончим с ним, как требуют того справедливость и древний обычай.

— Но ведь мы же поклялись Селиму! — воскликнул пятый. — Мы не можем убить этого пленника! Клятву нельзя нарушать!

— Это верно, мы связаны клятвой, и убийца уйдет невредимым из рук своих врагов, — сказали остальные.

— Постойте, — проговорил один из них, самый угрюмый. — Старик Селим, конечно же, умен, но не настолько, как может показаться. Разве мы клялись доставить этого молодца туда-то и туда-то? Нет. Мы поклялись, что не будем посягать на его жизнь. А мы и не будем. Пусть палящее солнце и острые зубы шакалов сделают за нас нашу работу. Мы просто свяжем его хорошенько и оставим тут.

Так говорил разбойник, Саид же, осознав, какой исход ему уготован, не стал дожидаться, пока тот договорит. Он резко повернул своего коня в сторону и, подгоняя его плеткой изо всех сил, полетел стрелой по равнине. Пятеро разбойников остолбенели от изумления, но тут же пришли в себя и, зная толк в таких погонях, разделились, чтобы в случае необходимости перекрыть путь беглецу с двух сторон, ну а поскольку они лучше знали, как скакать по пустыне, то уже скоро двое из них обогнали его и стали поперек дороги, когда же тот попытался уклониться, то наткнулся на двух других, а сзади увидел еще одного. Данная Селиму клятва удержала преследователей от того, чтобы пустить в ход оружие, поэтому они просто набросили на Саида аркан, стащили его с коня, немилосердно избили, а потом связали по рукам и ногам и бросили на раскаленный песок.

Напрасно Саид молил о пощаде, напрасно сулил им огромный выкуп. С громким смехом они расселись по коням и ускакали прочь. Какое-то время Саид еще слышал глухой топот копыт, но скоро все стихло, и Саид понял, что пропал. Он думал о своем отце, о том горе, которое постигнет его, когда сын не вернется, он думал о собственной несчастной доле, о том, что обречен умереть молодым, ибо уже не сомневался, что его ждет мучительная смерть от жажды, неизбежная среди знойной пустыни, или от острых зубов какого-нибудь шакала, который растерзает его. Солнце поднималось все выше и выше, жаря ему прямо в лицо. С невероятным усилием он кое-как сумел перевернуться, и ему стало немного легче. При этих обстоятельствах серебряная дудочка на золотой цепочке выскользнула наружу. Он попытался прихватить ее, но ничего не получалось, пока наконец ему все же не удалось подтянуть ее к губам. Он дунул в нее несколько раз, но и теперь, в его бедственном положении, она не отозвалась. В отчаянии он поник головой, палящее солнце сделалось совсем уже невыносимым, и он лишился чувств.

Прошло много часов. Саид очнулся, услышав какие-то шорохи возле себя. Он почувствовал, что кто-то ухватил его за плечо, и закричал от ужаса, решив, что это шакал пришел, чтобы растерзать его на куски. Теперь ему показалось, что кто-то прикоснулся к его ногам, но, по ощущению, это были явно не звериные когти, а человеческие руки, которые осторожно ощупывали его. Он услышал тихие мужские голоса.

— Он жив, — донесся до него чей-то шепот. — Наверное, он принимает нас за врагов.

Саид решился открыть глаза и увидел перед собой лицо невысокого толстого человека. У незнакомца были маленькие глазки и длинная борода. Он ласково заговорил с Саидом, помог ему подняться и дал ему еды и питья, а пока Саид подкреплялся, рассказал ему, что он — купец из Багдада, и что зовут его Калум-бек, и что он торгует шалями и тонкими накидками для женщин. Купец поведал, что ездил по торговым делам и теперь возвращается домой, Саида он заметил случайно и, обнаружив, что тот еле живой, приложил немало усилий, чтобы вернуть его к жизни, и теперь несказанно рад, что ему это удалось. Юноша поблагодарил купца за то, что тот спас его от неминуемой гибели — ведь если бы он не пришел на помощь, несчастного ждал страшный конец. Не имея средств к передвижению, да и не готовый к тому, чтобы в одиночку пешком идти по пустыне, спасенный с благодарностью принял предложение купца занять место на одном из верблюдов, навьюченном тяжелой поклажей, и решил добраться с караваном до Багдада, а там, быть может, найти оказию в Бальсору.

Дорогой купец много рассказывал своему спутнику о чудесном повелителе правоверных Гарун аль-Рашиде, о том, какой он справедливый и какой умный, ибо умеет самые сложные дела разрешать наилучшим образом. Среди прочего купец привел в качестве примера историю о канатоходце и историю о горошке с маслинами, которые знает всякий ребенок, но для Саида они были в диковинку, и он с удовольствием выслушал их.

— Он удивительный человек, наш повелитель, — продолжал купец. — Если вы думаете, что он спит, как все обычные люди, вы ошибаетесь. Два-три часа, не больше, уходит у него на сон, да и то ложится он только под утро. Уж я-то знаю, потому что Мессур, его первый приближенный, приходится мне двоюродным братом, и хотя он обыкновенно молчит как могила, если дело касается тайн его господина, но иногда, бывает, обмолвится словечком-другим, намекнет по-родственному на то или другое, удовлетворяя любопытство, которое может любого с ума свести. Так вот, повелитель наш, вместо того чтобы спать, как все простые люди, отправляется ночью ходить по улицам Багдада, и редко проходит неделя, чтобы он не наткнулся на какое-нибудь приключение. Все дело в том, да будет вам известно, — об этом знает всякий, знакомый с историей о горшке с маслинами, которая правдива, как слова Пророка, — так вот, дело в том, что он совершает свои обходы не на коне, при полном параде, в сопровождении стражи и сотни факельщиков, как мог бы, если б захотел, а переодетым — то в купца, то в корабельщика, то в солдата, то в муфтия, нарядится и ходит повсюду, смотрит, все ли в порядке. Вот почему в Багдаде, как нигде, даже по ночам с любым чудаком принято обращаться вежливо, ведь как разберешь, с кем повстречался — то ли с самим халифом, то ли с каким-нибудь грязным арабом из пустыни, а деревьев у нас в округе растет немало, хватит на то, чтобы изготовить палок и отбить пятки всем жителям Багдада и его окрестностей.

Так рассказывал купец, и Саид, хотя и мечтал всей душой поскорее обнять своего отца, по которому истосковался, все же радовался тому, что сможет увидеть Багдад и знаменитого Гарун аль-Рашида.

По прошествии десяти дней караван наконец прибыл в Багдад, и Саид не уставал дивиться красоте этого города, который в те времена был в самом расцвете своего величия. Купец пригласил Саида к себе в дом, и Саид с удовольствием принял его приглашение, ибо только теперь, оказавшись среди этого людского столпотворения, осознал, что тут даром ничего не получишь — разве что воздух да воду из Тигра, а ночевать пришлось бы на ступенях мечети.

На другой день, когда Саид как раз оделся и, поглядев на себя, решил, что в таком роскошном воинском наряде ему не стыдно будет показаться на улицах Багдада, — такая красота наверняка обратит на себя внимание, — в этот самый момент к нему в комнату зашел купец. Огладив бороду, он сказал:

— Все это, конечно, замечательно, молодой господин! Но как быть с вами дальше? Сдается мне, что вы большой мечтатель и не задумываетесь особо о завтрашнем дне. Или у вас с собою так много денег, что вы можете себе позволить жить на широкую ногу, сообразно вашему дорогому платью?

— Любезный господин Калум-бек, — отвечал ему юноша, смутившись и покраснев. — Денег у меня, конечно, нет, но, быть может, вы ссудите мне немного, чтобы я мог добраться до дому, а батюшка мой вернет вам все сполна.

— Твой батюшка?! — рассмеялся купец. — Верно, от жары в пустыне ты совсем повредился умом! Ты что, считаешь, что я поверил хотя бы одному твоему слову, всем этим сказкам, которые ты мне наплел, — что, дескать, твой отец — богач, живет в Бальсоре, и что ты его единственный сын, и что на ваш караван напали арабы, и что ты жил у них в плену. Я с самого начала понял, что все это наглая, бессовестная ложь, и рассердился изрядно. Мне хорошо известно, что все богатые люди в Бальсоре занимаются торговлей, и с многими из них я вел дела, но ни о каком Беназоре слыхом не слыхивал, хотя, если бы у него даже было состояние немногим больше шести тысяч томанов, я бы знал такого. По всему выходит, что либо ты не из Бальсоры, либо твой отец бедняк бедняком, сынку которого я и ломаного гроша не дам. А эта история о нападении в пустыне?! Где это слыхано, чтобы с тех пор, как благодаря нашему мудрейшему халифу Гаруну торговые пути в пустыне сделались совершенно безопасными, разбойники нападали на караваны, грабили их и уводили людей в полон?! О таких бесчинствах уж сразу стало бы известно, но на всем моем пути, да и тут в Багдаде, где сходятся люди со всего света, никто об этом ничего не говорил. И это еще одна ложь, которую я услышал от тебя, бессовестный наглец!

Побледнев от гнева, Саид хотел было перебить злобного старикашку, но перекричать его было невозможно, потому что он орал во всю мочь, отчаянно размахивая при этом руками.

— Но мало того! — продолжал вопить купец. — Ты еще наврал мне с три короба о твоем мнимом пребывании в плену у Селима. Всякий знает Селима, кому доводилось хотя бы раз в жизни разговаривать с каким-нибудь арабом. Селим известен как самый страшный и самый жестокий разбойник. И ты будешь мне еще рассказывать, что убил его сына, а он не разорвал тебя на куски? Это же надо иметь такую наглость, чтобы утверждать, будто бы Селим защищал тебя от своих воинов, поселил у себя в шатре и отпустил без выкупа — вместо того, чтобы вздернуть тебя на первом же дереве, как он делал это не раз, отправляя на виселицу путников только для того, чтобы посмотреть, какое у них будет выражение лица, когда их будут вешать. Мерзкий лгун, вот ты кто!

— Мне нечего сказать, кроме того, что все это истинная правда, как на духу вам говорю, клянусь бородой Пророка! — воскликнул юноша.

— Как на духу?! — возмутился купец. — Да кто поверит твоей темной лживой душонке? А еще вздумал клясться бородой Пророка, не отрастивши бороды! Такими клятвами никого не проведешь!

— У меня, конечно, нет свидетелей, — отвечал Саид, — но вы ведь сами нашли меня связанным по рукам и ногам посреди пустыни!

— Это еще ничего не доказывает! — заявил купец. — Судя по одежде — ты не простой разбойник, а наверняка из первых, вполне возможно, что ты сам напал на какого-нибудь странника, а тот оказался сильнее и повязал тебя.

— Хотел бы я видеть одного или даже двух силачей, которые могли бы повалить меня и связать. Если бы не аркан, который разбойники набросили на меня из-за спины, то им со мной никогда бы не справиться. Откуда вам, привыкшему вращаться среди базарного люда, знать, на что способен человек, обученный обращаться с оружием? Но вы спасли мне жизнь, и за это я вам благодарен. Хотел бы только знать, как вы намерены поступить со мною. Если вы откажете мне в помощи, я вынужден буду идти просить милостыню, но поскольку я не готов вымаливать подачки у себе подобных, то лучше уж я сразу обращусь к халифу.

— Ах вот как?! — проговорил купец с язвительной усмешкой. — Прямым ходом к нашему благодетелю собрался! Высокого полета попрошайка, нечего сказать! Но хотел бы напомнить вам, юноша, что путь к халифу пролегает через моего братца Мессура, и достаточно будет одного словечка, чтобы первый слуга халифа узнал о том, как сладко вы умеете врать. Но мне жалко тебя, Саид. Ведь ты еще совсем молодой и можешь исправиться, глядишь, еще и будет из тебя какой толк. Я мог бы взять тебя к себе в лавку на базаре, послужишь мне год, а потом, коли не захочешь служить мне дальше, заплачу я тебе твое жалованье и отпущу на все четыре стороны — отправляйся хоть в Алеппо, хоть в Медину, хоть в Стамбул или в Бальсору, по мне, так хоть к неверным отправляйся. Даю тебе времени до полудня; коли примешь мое предложение, на том и порешим, а нет, так посчитаю по сходной цене, во что мне обошлось твое содержание во время путешествия, включая место на верблюде, возьму твое платье и все, что у тебя есть за душой, в счет моих издержек и выкину тебя на улицу — ходи, проси милостыню — хочешь у халифа, хочешь у муфтия, хочешь у мечети встань или на базар иди.

С этими словами злой купец вышел, оставив несчастного юношу одного. С презрением Саид посмотрел ему вслед. Он был возмущен подлостью этого человека, который, судя по всему, с умыслом подобрал его и заманил к себе в дом, чтобы подчинить своей власти. Саид подумал о бегстве, но окна комнаты были забраны решетками, а двери заперты. В конце концов, преодолев внутреннее сопротивление, он все же решил для начала принять предложение купца и поработать у него в лавке. Он понимал, что ничего другого ему не остается, ведь даже если бы ему удалось сбежать отсюда, без денег добраться до Бальсоры было невозможно. Значит, придется ждать, когда представится случай обратиться за помощью к самому халифу.

На другой день Калум-бек отвел своего нового слугу к себе в лавку на базар, показал ему шали, накидки и прочие товары, которыми он торговал. После того он объяснил Саиду, в чем состоит его работа. Он должен был, облачившись в подобающую одежду, которая заменила его воинский наряд, стоять при входе в лавку, держа в одной руке какую-нибудь шаль, в другой — накидку, зазывать прохожих, мужчин или женщин, показывать им товар, называть цену и уговорами побуждать их что-нибудь купить. Теперь Саид понимал, почему Калум-бек приставил его к этому делу. Сам купец был с виду неказист, и когда он воздвигался на пороге своей лавки и начинал расхваливать выставленные на продажу вещицы, то всегда находился кто-нибудь, сосед или прохожий, кто отпускал в его адрес шутку, а то набегали мальчишки и принимались потешаться над ним, не говоря уже о женщинах, которые иначе как пугалом его не называли. Смотреть на молодого стройного Саида было, конечно, гораздо приятнее, тем более что он не наседал на покупателей, а зазывал их, сохраняя достоинство, и шали с накидками держал в руках с каким-то особым изяществом.

Увидев, что благодаря Саиду количество покупателей у него в лавке значительно увеличилось, Калум-бек стал мягче обходится с молодым человеком — кормил его получше и внимательно следил за тем, чтобы одет он был всегда красиво и ладно. Но все эти знаки внимания хозяина не слишком трогали Саида, дни и ночи напролет он только о том и думал, как бы ему по-хорошему выбраться отсюда и попасть домой.

Однажды в лавке выдался особо удачный день — товару было продано много, и все посыльные, разносившие покупки по домам, были где-то в пути. Тут появилась какая-то дама и тоже кое-что приобрела. Выбирала она недолго и, расплатившись, потребовала посыльного, который доставил бы товар за мзду по назначению.

— Вашу покупку я смогу отправить только через полчаса, — сказал Калум-бек. — Придется вам немого подождать, или возьмите разносчика со стороны.

— Хорош купец, который готов свой товар доверить постороннему разносчику! — возмутилась дама. — А если он в сутолоке возьмет и сбежит с моей покупкой? Кто будет за это отвечать потом? Нет, по всем законам вы обязаны доставить мне купленное на дом и, если что, держать ответ.

— Но, дражайшая, потерпите всего полчасика! — проговорил купец, озираясь в страхе. — У меня все посыльные в разгоне!

— Что же это за лавка такая, в которой слуги все на перечет? — продолжала возмущаться сердитая дама. — Вон там у вас стоит бездельник! Эй, парень! Поди-ка сюда, бери мой сверток и ступай за мной.

— Куда?! Стой! Стой! — переполошился купец. — Ведь это моя вывеска! Мой зазывала, мой магнит! Ему с места сходить нельзя!

— Вот еще! — буркнула почтенная дама и сунула Саиду без лишних слов свой сверток. — Значит, вы плохой купец, и товар у вас никудышный, если вам приходится его расхваливать на все лады, да еще выставлять этого лентяя в качестве вывески — добрый товар в таких хитростях не нуждается. Ну все, шагай, малец, если хочешь заработать себе на чай!

— Пропади ты пропадом, забери тебя Ариман и его злые духи, — пробормотал Калум-бек, глядя вслед своему удаляющемуся «магниту». — И смотри у меня, не задерживайся! Вот ведь, старая ведьма! Добилась своего, ведь не отпусти я его, подняла бы хай на весь базар!

Саид послушно следовал за дамой, которая для своего возраста шла довольно бодро, скоро оставив рынок позади. Пройдя несколько улиц, дама неожиданно остановилась перед каким-то великолепным домом, постучалась, двери распахнулись, она ступила на мраморную лестницу и дала знак Саиду, чтобы он поднимался за ней. Наконец они вступили в просторный зал с высокими сводами, поразивший Саида невиданной роскошью и красотой. Дама в изнеможении опустилась на подушки, показала, куда положить сверток, дала Саиду мелкую серебряную монетку и отпустила.

Он уже был у самых дверей, когда вдруг чей-то звонкий нежный голос позвал его:

— Саид!

Удивившись, что кто-то знает тут его имя, он обернулся и увидел, что вместо почтенной дамы на подушках восседает молодая красавица в окружении множества рабов и прислужниц. Саид, остолбенев от изумления, скрестил на груди руки и почтительно поклонился.

— Дорогой мой Саид, — проговорила незнакомка, — как мне ни жаль, что тебе пришлось пережить столько невзгод, которые в конечном счете привели тебя в Багдад, но это было единственное место, назначенное тебе судьбою, где может решиться твоя участь, раз ты покинул отчий дом прежде, чем тебе исполнилось двадцать лет. Скажи, Саид, твоя дудочка еще при тебе?

— Конечно при мне! — радостно воскликнул Саид, вытаскивая из-под одежды золотую цепочку. — А вы та самая добрая фея, которая подарила мне при рождении этот талисман?

— Я была подругой твоей матери, — отвечала фея, — и готова быть другом и тебе, если ты будешь хорошим человеком. Ах, если бы твой отец не повел себя так легкомысленно и последовал моему совету! Многих неприятностей тебе удалось бы избежать!

— Значит, так должно было случиться! — сказал на это Саид. — Но, любезная моя фея, запрягите свою небесную колесницу, призовите крепкий северо-восточный ветер, чтобы в несколько минут доставил меня к батюшке в Бальсору, где я спокойно проведу оставшиеся полгода до моего двадцатилетия.

Фея улыбнулась.

— Ты знаешь, как с нами надо говорить, — сказала она, — но, бедный мой Саид, это невозможно. После того как ты покинул отчий дом, я не могу здесь, на чужбине, сотворить для тебя никаких чудес. Я даже не могу вызволить тебя из-под власти твоего мучителя, мерзкого Калум-бека. Ему оказывает покровительство злая фея — твой личный враг.

— Значит, у меня есть не только добрый друг, но и личный враг? — спросил Саид. — Мне кажется, что я не раз уже испытал на себе влияние этой злодейки. Но ведь хотя бы советом вы мне можете помочь? Не стоит ли мне обратиться к халифу и попросить о помощи? Он человек мудрый, и в его силах защитить меня от Калум-бека.

— Это верно, Гарун — мудрый правитель, — согласилась фея. — Но он, к сожалению, всего-навсего человек. Он верит, как себе, Мессуру, своему первому приближенному, и не без оснований, ибо он не раз испытал его на верность и Мессур его ни разу не подвел. Но сам Мессур при этом точно так же безоговорочно верит Калум-беку, не имея на то никаких оснований, потому что Калум — человек дрянной, хотя и приходится Мессуру родственником. Калум — большой хитрец, и он, едва приехав, уже успел нарассказать о тебе своему двоюродному брату невесть каких небылиц, а тот в свою очередь передал все халифу, так что если ты явишься во дворец, то хорошего приема тебе не будет, потому что халиф уже настроен против тебя. Но есть другие средства и пути, как приблизиться к нему, и звезды говорят, что тебе в конце концов удастся добиться его милости.

— Да, плохи мои дела, — с горечью сказал Саид. — Придется мне и дальше служить зазывалой у мерзкого Калум-бека. Но, может быть, любезная фея, вы все-таки сделаете для меня одно доброе дело. С детских лет я обучался военному искусству, и для меня нет большей радости, чем участвовать в поединке, когда можно показать свое умение во владении копьем, и луком, и мечом. Такие поединки для молодых людей из самых знатных семей устраиваются тут в городе раз в неделю, но допускаются к подобным турнирам только те, у кого есть подобающее полное облачение, и только свободные ратники, а не рабы, и слуги базарных лавочников такого права, конечно, тоже лишены. Как было бы замечательно, если бы вы сделали так, чтобы у меня раз в неделю был конь, оружие и подходящее платье и чтобы лица моего никто узнать не мог.

— Желание твое достойно благородного молодого человека, — отвечала фея. — Отец твоей матушки слыл самым храбрым воином во всей Сирии. Похоже, ты и лицом пошел в него. Запомни этот дом, каждую неделю тебя здесь будут ждать конь, два конника-оруженосца, оружие и платье, а кроме того — особая вода, умоешься ею, и тебя никто не узнает. А теперь, Саид, прощай! Наберись терпения, будь умным и веди себя хорошо! Через полгода твоя дудочка наконец запоет, и ее песни будут достигать слуха Зулимы.

Исполненный благодарности и почтения, юноша попрощался со своей чудесной благодетельницей. Он запомнил как следует дом и улицу и пошел обратно на базар.

Вернулся он как раз вовремя, чтобы прийти на помощь своему хозяину Калум-беку и выручить его из неловкого положения. Подойдя, он увидел перед лавкой большую толпу, мальчишки вертелись вокруг купца, осыпая его насмешками, а старики хохотали во все горло. Калум-бек дрожал от ярости, но продолжал стоять, преодолевая смущение, на пороге своей лавки, держа в руках шали и накидки. Вся эта сцена, как выяснилось, имела своей причиной одно небольшое происшествие, случившееся после ухода Саида. Калум был вынужден сам встать на место своего красавца-слуги и начал зазывать прохожих, но никто не желал ничего покупать у такого неприглядного и к тому же старого зазывалы. Тут на базаре появились двое, которые хотели купить своим женам подарки. Несколько раз они уже обошли все по кругу и вот теперь снова появились перед лавкой Калум-бека, равнодушно скользнув по ней взглядом.

Калум-бек, догадавшись, что они явно что-то ищут, решил извлечь из этого выгоду и принялся кричать:

— Эй, любезные! Сюда идите! Чего вам надобно? Может, шали или накидки? Смотрите, какая у меня красота!

— Знаешь, старик, — сказал один из них, — товар твой, может быть, и хорош, да только не для наших жен. Они у нас с причудами и, как все в городе, не желают покупать себе платков ни у кого другого, кроме как у красавчика Саида, который где-то тут служит зазывалой. Мы уже битых полчаса тут ходим, но все никак не можем отыскать его. Не скажешь нам, где его найти? За это в следующий раз мы и у тебя что-нибудь купим!

— Благодарение Аллаху! — радостно воскликнул Калум-бек, улыбаясь во весь рот. — Пророк привел вас к нужному месту! Вы ищите красавца-зазывалу, чтобы купить у него шалей? Заходите! Он состоит при этой лавке!

Один из этих покупателей рассмеялся, глядя на неказистого уродца, который имеет наглость выдавать себя за красавца-зазывалу. Другой же решил, что Калум над ними потешается, и потому ответил ему отборной бранью. Калум-бека это страшно возмутило, он призвал своих соседей, чтобы те подтвердили — именно это заведение называют лавкой красавца-зазывалы, но соседи, завидовавшие тому, что с недавних пор торговля у него пошла в гору, заявили, что, дескать, знать ничего не знают, и разъяренные покупатели набросились с кулаками на мерзкого обманщика, как они обозвали несчастного Калума. Тот защищался больше воплями и бранью, чем кулаками, и тем привлек внимание зевак, которые тут же собрались возле его лавки. Полгорода знало его как хитрого и подлого сквалыгу, вот почему все только радовались тому, что он получит теперь по заслугам. И вот один из драчунов уже схватил было Калума за бороду, но кто-то ловко перехватил его руку и в одно мгновенье нападавший грохнулся на землю, так что тюрбан соскочил у него с головы и туфли отлетели далеко в сторону.

Толпа, которой, верно, хотелось посмотреть, как разделаются с Калум-беком, загомонила недовольно, товарищ поверженного драчуна огляделся, ища того, кто осмелился так обойтись с его другом, но, когда он увидел перед собой высокого, крепкого юношу со сверкающим взором и лицом, в котором читалась отвага, он предпочел не ввязываться с ним в драку, тем более что Калум, считавший свое счастливое спасение истинным чудом, принялся размахивать руками, показывать на молодого человека и кричать:

— Вот вам доказательство! Вот он, Саид, красавец-зазывала! Что, получили?!

Собравшиеся посмеялись, они-то знали, что Калум-беку досталось ни за что. Пострадавший драчун, пристыженный, поднялся с земли и похромал прочь вместе со своим товарищем, так ничего и не купив — ни шали, ни накидки.

— О ты, звезда базарных зазывал, о ты, украшение базара! — воскликнул Калум, уводя Саида с улицы внутрь лавки. — Вот уж действительно, как вовремя ты вернулся! И ведь какая ловкость рук! Так припечатать негодяя, что тот распластался на земле, будто и на ногах-то никогда не стоял! А мне-то, мне-то — не видать бы вовек больше цирюльника, не причесывать бороду, если бы ты явился на две минуты позже. Чем я могу тебя отблагодарить?

Рукою Саида водило чувство сострадания, которое ненадолго завладело его сердцем. Теперь же, когда это чувство улетучилось, он даже немного пожалел, что не дал как следует проучить злого старика. Подумаешь, ну потрепали бы ему бороду, думал он про себя, ну похудела бы она у него на дюжину волосков, зато, глядишь, недели на две стал бы шелковым и покладистым. Но, как бы то ни было, он решил воспользоваться размягченным состоянием духа купца и попросил позволить ему, в знак благодарности за спасение, раз в неделю иметь свободное время — для прогулки или чего другого. Калум согласился, ибо он прекрасно знал, что слуга его достаточно умен, чтобы не пуститься в бега без денег и подобающей одежды.

В скором времени Саид получил то, о чем мечтал. Уже в среду — день, когда молодые люди из знатнейших семей собирались на главной городской площади для военных состязаний, — он сказал Калуму, что хотел бы воспользоваться сегодняшним вечером для себя, и, получив разрешение, отправился на ту самую улицу, где жила добрая фея, постучался и тут же был впущен. Слуги, похоже, были готовы к его появлению, ибо они, не задав ему ни единого вопроса о цели его визита, провели его по лестнице в прекрасные покои и подали ему сначала воду, которая должна была сделать его неузнаваемым. Он увлажнил лицо, поглядел на себя в металлическое зеркало и сам себя едва узнал: загорелый, с красивой черной бородой, он выглядел теперь лет на десять старше, чем был на самом деле.

Затем его отвели в другие покои, где он обнаружил богатое, роскошное платье и все, что должно прилагаться к нему, — такой наряд впору носить самому халифу Багдадскому, когда он в полном блеске проводит смотр своим войскам. Кроме тюрбана из тончайшей ткани, украшенного бриллиантовой пряжкой и длинными перьями цапли, и красного кафтана из плотного шелка, расшитого серебряными цветами, Саид нашел здесь еще кольчугу, составленную из серебряных колец, такой тонкой выделки, что вся она прилегала к телу, отзываясь на каждое его движение, и в то же время была такою прочной, что могла выдержать любой удар — хоть копьем, хоть мечом. Кинжал дамасской стали в богатых ножнах, с рукоятью, усыпанной дорогими каменьями, несметной ценности, как подумалось Саиду, довершал его облаченье. Когда он в полном снаряжении вышел из покоев, к нему подошел слуга и вручил ему платок со словами, что это передала ему хозяйка дома. Если он оботрет свое лицо этим платком, то смуглость вся исчезнет и черная борода тоже.

Во дворе стояли три прекрасных коня. Саид выбрал себе самого красивого, другие достались его слугам. Радостный, он поскакал к тому месту, где должны были проходить состязания. Блеск его наряда и красота оружия привлекли к нему всеобщее внимание, и шепот изумления прокатился в толпе, когда он вступил в круг, миновав кольцо зрителей. Тут собралось блестящее общество: храбрейшие из храбрейших, благороднейшие из благороднейших юношей съехались на турнир, среди них были даже родные братья халифа — они изящно гарцевали на своих конях и потрясали копьями. Когда Саид въехал в круг, никто его, похоже, не узнал. Сын великого визиря с товарищами приблизился к нему, поприветствовал с почтением и пригласил принять участие в играх. Потом он спросил Саида, как его зовут и откуда он родом, тот назвался Альмансором из Каира и сказал, что он тут, дескать, проездом и что, будучи наслышан о храбрости и ловкости благородных юношей из Багдада, не мог отказать себе в удовольствии познакомиться с ними поближе. Юношам пришлись по нраву обходительность и доблестный вид Саида-Альмансора, они велели подать ему копье и предложили выбрать, за кого он будет выступать, потому что все участники разделились на две группы, чтобы сражаться друг с другом поодиночке и отдельными отрядами.

С самого начала уже одна наружность Саида притягивала к себе все взоры, теперь же зрители не могли надивиться его необыкновенной сноровке и легкости. Конь летал быстрее птицы, а меч был и того быстрее, когда Саид рассекал им воздух. Бросая копье, он делал это без всякого напряжения, метко направляя его в цель, как будто у него в руках был крепкий лук, из которого он просто пускал свою стрелу. Он победил самых храбрых бойцов из партии противников, и под конец все признали его первым победителем, так что даже один из братьев халифа и сын великого визиря, сражавшиеся вместе с Саидом в одном отряде, попросили сразиться с ним один на один. Из схватки с Али, братом халифа, Саид опять вышел победителем, а вот сын великого визиря сопротивлялся так отчаянно и упорно, что после долгой борьбы они оба решили отложить окончание боя до другого раза.

На другой день в Багдаде только и разговоров было, что о красивом, богатом и храбром чужестранце, все, кто его видел, даже те, кого он победил, были в восторге от его благородных манер, и даже в лавке у Калум-бека Саид слышал такие речи собственными ушами, все жаловались только, что не знают, где он живет. В следующий раз Саид нашел в доме феи еще более богатое платье и еще более изысканное оружие. Пол-Багдада сбежалось посмотреть теперь на турнир, и даже сам халиф наблюдал за зрелищем с балкона и с удивлением следил за выступлением чужеземца Альмансора; когда же состязание закончилось, он преподнес ему памятную золотую монету на золотой цепочке, которую он собственноручно надел ему на шею в знак своего восхищения. Неудивительно, что эта вторая, еще более убедительная, блестящая победа вызвала зависть молодых багдадцев.

— Куда это годится? — говорили они между собой. — Какой-то чужак явился к нам сюда в Багдад, всех победил, ему все почести и слава, а нам? Теперь он еще будет хвастаться повсюду, что среди цвета багдадской молодежи не нашлось ни одного, кто мог бы с ним хотя бы отдаленно сравниться!

Так они рассуждали и под конец решили, что во время следующего состязания как бы случайно подступятся к нему впятером или вшестером.

От внимательного взгляда Саида эти признаки недовольства, конечно, не ускользнули. Он видел, как они собирались по углам, шептались и с сердитыми лицами косились в его сторону. Он догадывался, что едва ли кто-нибудь из молодых людей питает к нему дружеские чувства, кроме разве что брата халифа и сына великого визиря, хотя и те бывали ему в тягость, досаждая расспросами — где он живет, да чем занимается, и что ему нравится в Багдаде, и так далее.

По странной случайности, из всех молодых людей, чье недовольство навлек на себя Саид, самую большую враждебность по отношению к нему выказывал своими неприкрыто свирепыми взглядами тот самый человек, которого Саид незадолго до того утихомирил в лавке Калум-бека, свалив его на землю в тот момент, когда он собирался лишить несчастного купца бороды. Саид приметил, что этот человек все время пристально и с завистью разглядывает его. Во время состязаний Саид несколько раз сходился с ним в поединке и побеждал его, но это же не повод для такой злости, думал Саид и начал побаиваться, что тот узнал его по голосу и по фигуре и всем теперь расскажет, что он — обыкновенный зазывала из лавки Калум-бека, такое открытие могло обернуться для Саида не только градом насмешек, но и местью этих людей. Коварный план его завистников с треском провалился благодаря осмотрительности и храбрости самого Саида и дружеской помощи брата халифа и сына великого визиря. Когда они увидели, что по меньшей мере шесть бойцов окружили Саида и пытаются стащить его с коня и разоружить, они подлетели к нападавшим, разогнали всю свору и пригрозили, что прогонят их с поля за такие подлости.

Больше четырех месяцев удивлял так Саид весь Багдад своими подвигами, и вот однажды вечером, возвращаясь домой с турнира, он услышал обрывки какого-то разговора, и голоса говоривших показались ему знакомыми. Прямо перед ним медленно шли четверо мужчин, которые явно о чем-то совещались между собой. Саид осторожно приблизился и уловил, что эти господа говорят на языке племени Селима из пустыни и, похоже, затевают какой-то разбой. Первым желанием Саида было уйти подальше от этих людей, но потом он решил, что, быть может, ему удастся предотвратить какое-то злодейство, и потому даже приблизился еще немного, чтобы лучше слышать, о чем беседуют разбойники.

— Привратник точно сказал — первая улица направо от базара, — сказал один из них. — Сегодня ночью он вместе с великим визирем пойдет этой дорогой.

— Понятно, — отозвался другой. — Великого визиря я не боюсь, он уже старик и вообще особым геройством не отличается, а вот халиф, говорят, прекрасно владеет мечом, и к тому же не верю я, что он разгуливает без телохранителей, наверняка человек десять-двенадцать плетутся за ним в хвосте.

— Да нет, никто его не провожает, — возразил третий. — Все, кто его случайно встречал во время таких обходов, видели, что он всегда ходит только с визирем или со своим первым слугой. Сегодня ночью мы его захватим, но помните — он должен остаться целым и невредимым.

— Лучше всего — набросить на него аркан, — сказал первый. — Убивать его нет смысла, за его тело они дадут нам только малый выкуп, если вообще дадут.

— Тогда встречаемся за час до полуночи!

На том они распрощались и разошлись в разные стороны.

Саид изрядно перепугался, услышав о готовящемся покушении. Он решил, не мешкая, отправиться во дворец халифа и предупредить его о грозящей опасности. Но по дороге ему вспомнились слова доброй феи, которая сказала, что халиф плохо настроен к нему. Вполне может выйти так, что его за подобное предостережение еще поднимут на смех или решат, что он просто хочет таким образом подольститься к повелителю Багдада; вот почему Саид замедлил шаг и решил, что, пожалуй, будет лучше, если он доверится своему доброму мечу и попытается лично спасти халифа от рук злодеев.

Приняв такое решение, Саид не пошел домой к Калум-беку, а устроился на ступеньках мечети и стал ждать наступления ночи. Когда совсем стемнело, он направился к той улице возле базара, о которой говорили разбойники, и спрятался там за выступом одного дома. Не меньше часа простоял Саид так в своем укрытии, как вдруг услышал шаги — два человека медленно приближались к нему, и Саид подумал, что это, наверное, халиф с визирем, но тут один из приближавшихся хлопнул в ладоши, и тотчас две тени появились со стороны базара. Четыре фигуры сошлись ненадолго, пошептались и снова разошлись: три человека спрятались недалеко от Саида, четвертый теперь неспешно прогуливался по улице туда-сюда. Ночь выдалась темной, но тихой, и Саиду пришлось полагаться только на свой тонкий слух.

Минуло еще полчаса, когда со стороны базара донесся звук шагов. Прогуливавшийся разбойник, похоже, тоже их услышал и, проскользнув мимо Саида, поспешил навстречу. Шаги приближались, и Саид уже смог различить во тьме каких-то людей, когда разбойник вдруг хлопнул в ладоши и в тот же миг трое его дружков выскочили из засады. Подвергшиеся нападению прохожие были, судя по всему, вооружены — во всяком случае, Саид услышал звон мечей. Без промедления он вытащил из ножен свой клинок дамасской стали и с криком «смерть врагам великого Гаруна!» ринулся в схватку. Первым же ударом он сразил одного из разбойников, и тот рухнул на землю, тогда он набросился на двух других, пытавшихся отобрать оружие у человека, на которого они уже успели набросить аркан. Недолго думая, Саид рубанул по веревке, но попал по руке разбойника и отхватил ему кисть, тот с диким криком упал на колени. Тогда четвертый из разбойной шайки, сражавшийся со вторым человеком, накинулся на Саида, который был занят другим негодяем, продолжавшим держать аркан. Но пленник с петлей на шее сумел выхватить свой кинжал и всадить его в грудь нападавшему. Последний из оставшихся в живых разбойник, увидев это, бросил свою саблю и кинулся бежать.

Саид недолго оставался в неведении относительно того, кого он спас. Один из тех, на кого посягнули разбойники, тот, что повыше, подошел к нему и сказал:

— Не знаю, чему удивляться больше — этому покушению на мою свободу, а может быть, и жизнь, или неожиданной помощи и чудесному спасению. Как вы узнали, кто я такой? И как вы проведали о том, что замышляют эти люди?

— О повелитель правоверных, ибо я нисколько не сомневаюсь, что это ты! — отвечал Саид. — Сегодня вечером я шел по улице Эль Малек и обратил внимание на идущих передо мною людей, говоривших на чужом наречии — особом тайном языке, который я когда-то изучил. Из их разговора я понял, что они задумали взять тебя в плен, а этого достойного человека, твоего визиря, убить. Поскольку я не успел бы уже тебя предупредить, я решил отправиться к тому месту, где они собирались тебя подкараулить, и в случае чего помочь тебе.

— Благодарю тебя, — сказал Гарун. — Но не стоит нам дольше оставаться тут. Возьми это кольцо и приходи завтра с утра ко мне во дворец. Поговорим тогда спокойно о тебе и о твоем геройстве, решим, чем мне тебя вознаградить за помощь. Пойдем, визирь, здесь небезопасно, не ровен час, разбойники вернутся.

С этими словами халиф надел на палец юноши кольцо и уже собрался было уходить вместе со своим визирем, но тот попросил халифа задержаться ненадолго, поворотился к Саиду и вручил ему увесистый кошель, чем немало его изумил.

— Молодой человек, — молвил визирь. — Мой повелитель, халиф, может возвысить тебя по своему усмотрению, он может даже назначить тебя моим преемником, я же мало что могу, но что могу — предпочитаю делать сегодня и не перекладывать на завтра. Поэтому прошу тебя принять этот кошель, но не думай, что только этим искупается моя благодарность. Ты смело можешь приходить ко мне всякий раз, как только у тебя появится какое-нибудь особое желание.

Опьянев от счастья, Саид полетел домой. Но там его ничего хорошего не ждало. Калум-бек сначала рассердился на его долгое отсутствие, а потом забеспокоился — ему совсем не улыбалось потерять красавца-зазывалу. Вот почему он встретил своего слугу громкой бранью и разбушевался не на шутку. Но Саид, успевший по дороге заглянуть в кошель и обнаруживший в нем целую гору золотых монет, которых, как он решил, ему должно с лихвой хватить на путешествие домой и без милостей халифа, каковой наверняка не поскупится и отблагодарит его не менее щедро, чем визирь, — Саид не остался в долгу перед разошедшимся купцом и тут же заявил ему без обиняков, что не намерен больше оставаться в его доме ни на час. Сначала Калум-бек изрядно перепугался, но потом расхохотался и ехидно сказал:

— Да куда ты денешься от меня, нищий бродяга? Кому ты нужен, бездельник? Кто тебя накормит, кто даст кров?

— А это не вашего ума дело, господин Калум-бек! — отрезал Саид. — Счастливо оставаться! Больше вы меня никогда не увидите!

Сказав так, Саид поспешил прочь, Калум-бек же смотрел ему вслед, остолбенев от изумления. На другое утро, обдумав все хорошенько, он разослал своих посыльных во все концы, чтобы те нашли беглеца. Искали они его искали, но все было напрасно, пока наконец не явился один, который сказал, что, дескать, видел, как Саид-зазывала вышел из мечети и направился в один из караван-сараев. Вот только выглядел он совсем по-другому, рассказал посыльный, — в нарядном платье, при сабле и кинжале, а на голове — богатый тюрбан.

Услышав это, Калум-бек завопил:

— Да он меня обворовал и вырядился за мой счет! Пустил меня по миру, несчастного!

Он тут же поспешил к начальнику полиции, ну а поскольку все знали, что он состоит в родстве с Мессуром, первым слугою халифа, то он без особого труда добился того, чтобы ему дали нескольких стражников, которым было поручено немедленно арестовать Саида. Саид же в это время сидел возле одного караван-сарая и преспокойно беседовал с каким-то купцом, расспрашивая его, как лучше отсюда добраться до родной Бальсоры. Не успел он опомниться, как какие-то люди набросились на него и, несмотря на его сопротивление, быстро связали ему руки за спиной. Саид спросил, по какому праву они лишили его свободы, те же ответили, что действуют от имени полиции по заявлению его хозяина Калум-бека. Тут и сам мерзавец Калум-бек явился, принялся осыпать Саида насмешками, а потом запустил руку к нему в карман и вытащил, к удивлению окружающих, с ликующим криком увесистый кошель, набитый золотом.

— Глядите! Этот негодяй все время потихоньку подворовывал у меня и вон сколько наворовал! — голосил старик.

Люди же с отвращением смотрели на попавшегося преступника и кричали вразнобой:

— А еще такой молодой! Надо же, такой красавец и такой испорченный! В суд его, в суд! Пусть назначат ему палок по первое число!

Саида поволокли в участок, а следом шла целая процессия, составившаяся из людей самых разных сословий. Из толпы раздавались голоса:

— Вы только посмотрите — вот он, первый красавец-зазывала с нашего базара! Обчистил своего хозяина и сбежал! Двести золотых украл!

Начальник полиции встретил задержанного с мрачным видом. Саид хотел было что-то сказать, но страж порядка велел ему молчать и снял допрос только с потерпевшего. Полицейский показал купцу кошель с деньгами и спросил, та ли это вещь, которая была у него украдена. Купец поклялся, что та, но эта ложная клятва хотя и принесла ему прибыток, однако красавца-зазывалу не вернула, а он-то был ему дороже всяких денег, вот почему он огорчился, услышав приговор судьи:

— По закону, который всего лишь несколько дней тому назад устрожил наш могущественный повелитель, халиф, всякая кража свыше ста золотых, совершенная к тому же на базаре, карается вечной ссылкой на необитаемый остров. Этот ворюга попался как нельзя кстати, вместе с ним у нас как раз будет ровно двадцать таких же молодцов, которых мы завтра же погрузим на барку и отправим в море.

Саид был в отчаянии, он заклинал чиновника выслушать его, умолял отвести его к халифу, хотя бы на одно-единственное слово, но чиновник оставался непреклонен. Калум-бек, который и сам уже жалел, что так опрометчиво дал клятву, тоже попросил судью проявить снисходительность к юноше, но судья сказал ему:

— Ты получил свои деньги? Вот и иди себе домой с миром, а будешь перечить, так я тебя оштрафую — по десять золотых за каждое слово поперек меня.

Калум примолк в растерянности, а судья дал знак, и несчастного Саида увели.

Так он попал в мрачную сырую темницу, в которой уже томилось девятнадцать человек. Они лежали прямо на полу, на соломе, и встретили своего товарища по несчастью грубым смехом, перемежавшимся проклятьями в адрес судьи и халифа. Как ни ужасна была его участь, как ни страшила его мысль о вечной ссылке на необитаемый остров, Саид все же утешался тем, что, по крайней мере, уже завтра выйдет из этой жуткой тюрьмы. Но он глубоко ошибался, считая, что на корабле ему будет легче. Всех преступников покидали в трюм, где невозможно было выпрямиться в полный рост, и те сразу кинулись в драку за лучшие места.

Подняли якорь, и Саид залился горькими слезами, почувствовав, что корабль, который должен был увезти его еще дальше от дома, тронулся в путь. Только раз в день заключенным давали немного хлеба, фруктов и пресной воды, при этом в трюме была такая темень, что надсмотрщикам приходилось на время еды зажигать огонь. Каждые два-три дня среди пленных кто-нибудь умирал — настолько нездоровым был воздух в этом морском узилище. Саида спасали только его молодость и крепкое здоровье.

Прошло уже две недели, когда однажды волны стали сильнее биться о борта и на палубе началась какая-то беготня и суматоха.

Саид догадался — наверное, приближается буря, которой он даже обрадовался, ибо надеялся так скорее умереть.

Корабль швыряло из стороны в сторону, но вдруг раздался страшный скрежет и корабль замер, а с палубы все несся дикий крик и вой, вперемешку с ревом бури. В какой-то момент все стихло, и одновременно один из пленников заметил, что в трюме набирается вода. Несчастные бросились стучать в люк, который запирал вход к ним, но никто не отозвался. Вода все прибывала, тогда они все навалились вместе и выломали люк.

По трапу они выбрались на палубу, но наверху не было ни души — вся команда пересела в лодки, спасаясь от крушения. Отчаяние охватило пленников, ибо буря неистовствовала все сильнее и корабль совсем уже накренился. Несколько часов провели они на верхней палубе и даже устроили себе трапезу из тех припасов, которые им удалось обнаружить, но тут налетел новый шквал, корабль сорвало с прибрежного утеса, к которому он прибился, и разметало в щепки.

Еще находясь на палубе, Саид успел уцепиться за мачту и продолжал крепко сжимать ее даже тогда, когда корабль развалился на части. Его бросало на волнах туда-сюда, но он не выпускал из рук мачту и старался изо всех сил двигать ногами, чтобы хоть как-то удержаться на поверхности. Так плыл он около получаса, все время подвергаясь смертельной опасности, когда в какой-то момент из-под ворота его рубахи выскользнула знакомая дудочка на золотой цепочке. Продолжая одной рукой крепко держаться за мачту, он подхватил дудочку другой рукой и поднес ее к губам. Раздался звонкий чистый звук, и в одно мгновение буря стихла, волны улеглись и растеклись морскою гладью, как будто кто-то вылил в воду масло. Не успел он отдышаться, собираясь оглядеться по сторонам в поисках суши, как вдруг его мачта, прямо у него под руками, удивительным образом стала вытягиваться, увеличиваться в размере, Саид же с некоторым испугом обнаружил, что его спасительная деревяшка куда-то исчезла, а сам он сидит верхом на огромном дельфине. Через несколько мгновений, однако, он пришел в себя и увидел, что дельфин, хотя и двигается быстро, плывет все же спокойно и явно знает, куда ему плыть. Саид приписал свое чудесное спасение серебряной дудочке и доброй фее и вознес к небесам пламенную благодарность.

Стрелою неслась его чудесная морская лошадка по волнам, и еще до наступления вечера они добрались до каких-то берегов, где перед ними открылось устье широкой реки, в которую и завернул дельфин, двигаясь теперь значительно медленнее. Саид за это время успел изрядно проголодаться и, вспомнив, как бывает в волшебных сказках, достал свою дудочку, свистнул разок и пожелал себе хорошего обеда. Дельфин тут же остановился, из-под воды выехал стол, совершенно сухой, как будто он с неделю простоял на солнце, и весь он был уставлен разными яствами. Саид набросился на угощение, потому что в заключении его кормили скудно и невкусно. Наевшись же как следует, он сказал «спасибо», и столик исчез под водой. Саид ткнул легонько пяткой дельфина в бок, и тот снова поплыл вверх по течению.

Солнце уже стало клониться к закату, когда Саид сквозь сумерки заметил вдалеке какой-то большой город с высокими минаретами, напоминавшими багдадские. Мысль о том, что это, может быть, Багдад, не особо порадовала его, но вера его в добрую фею была столь велика, что он не сомневался — уж она не даст ему снова угодить в лапы к вредному Калум-беку. Немного в стороне, приблизительно в миле от города, у самой реки он увидел великолепную усадьбу, к которой и направился дельфин, к немалому удивлению Саида.

На крыше дома стояли какие-то мужчины в прекрасных одеждах, а на берегу собралась огромная толпа слуг, и все смотрели на него и от восхищения всплескивали руками. Дельфин остановился у мраморной лестницы, которая вела прямо от берега к дому, и не успел Саид ступить на землю, как дельфин тут же исчез. Несколько слуг бросились к Саиду и от имени своего господина пригласили его подняться наверх. Они дали ему сухую одежду, Саид быстро переоделся и проследовал за ними на крышу, где предстал перед тремя мужчинами, один из которых, самый высокий и красивый, выступил ему навстречу и, благожелательно глядя на него, приветливо сказал:

— Кто ты, удивительный чужестранец? Ты, оседлавший морскую рыбу и управляющий ею столь же умело, как хороший всадник управляет своим боевым конем? Ты волшебник или простой человек, такой же, как мы?

— Господин, — отвечал Саид, — много бед со мною приключилось за последнее время, но, если вам угодно, я с удовольствием поведаю свою историю.

Так молвил Саид и рассказал своим новым знакомцам все, что с ним случилось с того самого момента, как он покинул отчий дом, и до последнего дня своего чудесного спасения.

Слушатели не раз прерывали течение рассказа возгласами удивления или восхищения, когда же Саид закончил, хозяин дома, оказавший ему при встрече такой ласковый прием, обратился к нему с такими словами:

— Я верю каждому твоему слову, Саид! Но скажи нам вот что: ты говорил, что получил в награду во время состязаний цепь и что халиф подарил тебе кольцо. Где теперь эти подарки? Ты можешь нам их показать?

— Здесь, на сердце своем храню я эти бесценные дары, — проговорил юноша. — Я согласился бы расстаться с ними только вместе с жизнью, ибо они напоминают мне о самом важном и самом доблестном поступке, совершенном мною, когда я спас нашего великого халифа от рук убийц.

Сказав так, Саид достал из-под рубахи цепочку и кольцо и показал их присутствующим.

— Клянусь бородой Пророка, это мое кольцо! — воскликнул высокий красивый человек. — Великий визирь, вот он — наш спаситель! Заключим его в свои объятия!

У Саида было такое чувство, будто все происходит во сне, когда эти двое бросились его обнимать, но юноша быстро опомнился, преклонил колени и сказал:

— Прости меня, повелитель правоверных, за то, что я так запросто говорил тут перед тобою, не ведая, что передо мною — великий халиф Гарун аль-Рашид.

— Верно, это я, твой друг халиф Багдадский, — отвечал Гарун. — Отныне все беды твои позади. Следуй за мной в Багдад, будешь жить при мне, среди ближайших моих советчиков, ибо поистине в ту ночь ты доказал, что Гарун тебе небезразличен, и, думаю, не всякий из моих самых верных слуг выдержал бы такое испытание.

Саид поблагодарил халифа и пообещал навсегда остаться при нем, если только ему дозволено будет прежде навестить отца, который, верно, пребывает в большой тревоге за своего сына. Халиф, сочтя такое желание вполне оправданным и справедливым, согласился, и скоро уже они оседлали коней и до захода солнца прибыли в Багдад. По приказанию халифа Саиду отвели во дворце несколько богато убранных покоев на то время, пока для него будет строиться отдельный дом, о чем Гарун успел уже распорядиться.

Весть об этом удивительном событии стремительно разнеслась по городу, и первыми к Саиду поспешили его боевые товарищи — брат халифа и сын великого визиря. Они заключили в объятия спасителя своих дорогих родных и предложили ему свою дружбу. Каково же было их изумление, когда тот сказал:

— А мы давно уже друзья! — молвил он и предъявил им цепочку, полученную в награду за победу на состязаниях.

Он напомнил гостям отдельные подробности тех памятных поединков, но они-то видели его тогда совсем другим — смуглолицым, с длинной бородой; вот почему теперь Саиду пришлось объяснять, зачем ему понадобилось так изменять свою внешность, а чтобы совсем уже развеять все сомнения, он велел принести свое турнирное оружие и продемонстрировал на деле, как умеет владеть мечом, доказав тем самым, что он и есть тот самый храбрый Альмансор. Только после этого пришедшие бросились с криками радости снова обнимать его, неустанно повторяя, что счастливы иметь такого друга.

На другой день, когда Саид с великим визирем как раз сидели у Гаруна, к нему явился Мессур, первый слуга, и сказал:

— Повелитель правоверных, я пришел к тебе с трудным делом и хотел бы просить о милости.

— Сначала я должен выслушать тебя, — отвечал Гарун.

— Там у ворот стоит мой родственник, двоюродный брат Калум-бек, всем известный купец, — принялся объяснять Мессур. — Он оказался втянутым в странную тяжбу с одним человеком из Бальсоры, сын которого некоторое время служил у Калум-бека, потом обокрал его, за что был наказан, но в итоге сбежал, и где он теперь, никому не известно. Отец же требует от Калум-бека вернуть ему сына, но Калум-бек никак не может исполнить это требование. Вот почему он хотел бы нижайше просить тебя о милости и умоляет вмешаться в надежде, что твоя просветленная мудрость подскажет тебе, как тут быть, и ты рассудишь моего брата с этим человеком из Бальсоры.

— Я готов рассудить их, — ответил халиф. — Пусть твой двоюродный брат явится через полчаса в зал суда вместе со своим противником.

Когда Мессур, поблагодарив, удалился, халиф сказал:

— Этот человек из Бальсоры не кто иной, как твой отец, Саид! К счастью, я знаю теперь, как все было, и суд мой будет таким же справедливым, как суд мудрого Соломона. Ты же, Саид, спрячься за пологом моего трона и жди, пока я тебя не позову, а ты, великий визирь, немедленно приведи сюда того негодного судью, что состоит при полиции и выносит на скорую руку бездумные приговоры. Он мне понадобится при допросе.

В зале суда собралось множество народу, чтобы послушать и посмотреть, как халиф решит это дело. Когда повелитель Багдада воссел на троне, великий визирь призвал всех к тишине и спросил, кто будет выступать истцом перед халифом.

Калум-бек с самоуверенным видом вышел вперед и заговорил:

— Несколько дней назад я стоял в дверях своей лавки на базаре, когда появился выкликала, с большим кошелем в руке, а рядом с ним шел вот этот человек. Выкликала ходил по рядам и кричал: «Целый кошель золота тому, кто знает что-нибудь о Саиде из Бальсоры!» Саид же этот состоял у меня в услужении, вот почему я отозвался, сказав: «Эй, любезный! Сюда, сюда неси кошель! Мне есть что рассказать!» Этот человек, который теперь так враждебно настроен против меня, подошел ко мне тогда со всею вежливостью и спросил, что мне известно. Я отвечал: «Вы ведь Беназар, отец Саида?» Он радостно это подтвердил, и я поведал ему, как нашел молодого человека в пустыне, как спас его, как выходил и привез в Багдад. Услышав такие новости, в приливе чувств он тут же подарил мне тот кошель. Теперь послушайте, что было дальше и как повел себя этот нелепый человек: я без утайки рассказал ему, что сын его поступил ко мне в услужение, потом набезобразничал, обокрал меня подчистую и сбежал, но этот человек не верит мне, и все тут, который день уже он пристает ко мне, требуя вернуть ему сына и деньги; но ни то ни другое я вернуть никак не могу, потому что деньги те я получил законно, в качестве обещанного вознаграждения за предоставленные сведения, а где искать его безобразника-сынка, мне тоже неведомо.

После этого слово взял Беназар. Он рассказал о своем сыне, представив его человеком благородным и добродетельным, и заверил всех, что тот не способен ни на какие дурные поступки и никогда и ни при каких обстоятельствах не пошел бы на кражу. Вот почему он требует, чтобы халиф учинил расследование по всей строгости.

— Надеюсь, — проговорил халиф, обращаясь к Калум-беку, — ты, как положено, заявил о краже в полицию?

— Ну разумеется, — с улыбкой отвечал Калум-бек. — Он был доставлен в участок и передан в руки судьи.

— Позвать сюда судью! — приказал халиф.

Ко всеобщему изумлению, тот немедленно явился — словно по мановению волшебной палочки. Халиф спросил его, помнит ли он этот случай, и судья подтвердил, что случай этот ему знаком.

— А ты допрашивал молодого человека? — поинтересовался халиф. — Он сознался в содеянном?

— Нет, — отвечал судья. — Потому что он показал себя неслыханным упрямцем и все твердил, что желает, видите ли, разговаривать только с вами.

— Но что-то я не помню, чтобы я разговаривал с ним, — заметил халиф.

— Ясное дело! Еще чего не хватало! — разгорячился судья. — Так всякий последний оборванец может заявить, что же, мне их пачками к вам водить каждый день?

— Тебе известно, я готов выслушать всякого, — проговорил халиф. — Но может быть, все дело было в том, что у тебя имелись неопровержимые доказательства совершенной кражи и потому ты счел излишним отправлять молодого человека ко мне? Ведь, наверное, у тебя, Калум, имелись свидетели, которые подтвердили, что те деньги принадлежали тебе?

— Свидетели? — переспросил Калум, побледнев. — Нет, повелитель правоверных, свидетелей у меня не было. Да и как отличишь одну золотую монету от другой? Вы ведь сами понимаете, что это невозможно. Откуда мне было взять такого свидетеля, который мог бы наверняка сказать, что именно эти сто монет у меня исчезли из кассы.

— А как же ты сам распознал, что именно эти сто золотых — твои? — спросил халиф.

— По кошелю, в котором они у меня лежали, — ответил Калум.

— У тебя с собой этот кошель? — продолжал допытываться халиф.

— Да, вот он, — проговорил купец, вытащил из кармана кошель и протянул его великому визирю, который с притворным возмущением закричал:

— Ах ты, пес поганый! Клянусь бородой Пророка! Это мой кошель, и подарил я его вместе с сотней золотых одному достойному молодому человеку, который спас меня от великой опасности!

— Ты готов принести клятву? — спросил халиф.

— Клянусь! Истинная правда, иначе не видать мне рая! — воскликнул визирь. — Ведь этот кошель мне сшила своими руками моя родная дочь!

— Ай-ай-ай! — покачал головой халиф. — Получается, судья, что тебя ввели в обман! Почему ты поверил, что этот кошель принадлежит купцу?

— Потому что он поклялся! — со страхом в голосе объяснил судья.

— Значит, ты дал ложную клятву?! — обрушился халиф на купца, который теперь стоял перед ним весь бледный и дрожащий.

— Аллах, Аллах! — возопил купец. — Я не стану перечить господину визирю, слова которого заслуживают высочайшего доверия, но все же кошель этот — мой, его-то и стянул у меня негодник Саид. Я бы заплатил сейчас тысячу томанов за то, чтобы он мог тут перед нами держать ответ.

— Какое наказание ты назначил Саиду? — спросил халиф. — Куда нужно послать за ним, чтобы он явился и дал показания?

— Я отправил его на необитаемый остров, — признался судья.

— О Саид! Сын мой! Мой сын! — вскричал несчастный отец и залился слезами.

— Значит, он все-таки сознался в своем преступлении? — спросил Гарун.

Судья побледнел и не знал, куда девать глаза от стыда. Помявшись, он сказал:

— Насколько я помню, кажется, сознался…

— Тебе кажется?! — возмутился халиф, возвысив голос. — Раз ты наверняка не знаешь, тогда мы спросим его самого. Выходи, Саид! А ты, Калум-бек, выкладывай немедля тысячу томанов — вот он, Саид, перед тобою!

Калум с судьей решили, что им явился призрак с того света. Они рухнули на колени и запричитали:

— Помилуй, пощади!

Беназар, который от радости чуть не лишился чувств, бросился в объятия своего сына, которого он уже считал пропавшим. Халиф же продолжал:

— Судья! — воскликнул он железным строгим голосом. — В присутствии Саида скажи теперь: ты получил от него признание в содеянном?

— Нет, нет! — плача ответил тот. — Я только выслушал показания Калума, потому что он ведь всеми уважаемый человек.

— Я тебя зачем назначил судьей надо всеми, чтобы ты только знатных да богатых выслушивал? — исполненный благородного гнева, вопросил Гарун аль-Рашид. — Будешь сослан на десять лет на необитаемый остров, чтобы подумал хорошенько о том, что такое справедливость. А ты, ничтожный человек, дающий помощь умирающему не для того, чтобы его спасти, а только для того, чтобы превратить его в своего раба, ты, как уже говорилось, заплатишь тысячу томанов, потому что сам говорил, что выложишь такие деньги, если Саид появится тут, чтобы держать ответ.

Калум уже было обрадовался, что так легко отделался и выбрался из передряги, и собирался поблагодарить халифа, но тот продолжил свою речь:

— А вот за ложную клятву в отношении ста золотых назначаю тебе сто ударов палкой по пяткам. Саид же волен сам решить, что ему милее: получить твою лавку, а тебя взять в грузчики, или заставить тебя заплатить ему по десять золотых за каждый день, который он на тебя работал.

— Отпустите презренного, халиф! — вмешался юноша. — Не надо мне от него ничего!

— Нет, я хочу, чтобы ты получил возмещение за все перенесенные страдания, — твердо сказал халиф. — Не желаешь выбирать, я сам выберу за тебя. Пусть платит по десять золотых за каждый день, тебе останется только высчитать, сколько дней ты провел в лапах этого негодяя. А теперь уведите обоих мерзавцев!

Приказание было тут же исполнено. Халиф пригласил Саида с Беназаром пройти в другой зал, чтобы там поведать нежданному гостю историю о своем чудесном спасении, которым он был обязан Саиду. Его рассказ лишь изредка прерывался воплями Калум-бека, которого вывели во двор, чтобы он получил причитающееся — по одному удару палкой за каждый из ста присвоенных золотых.

Халиф предложил Беназару поселиться вместе с Саидом в Багдаде, тот принял приглашение и только съездил домой за своим немалым имуществом. Саид же стал жить как знатный вельможа, во дворце, который построил для него благодарный халиф. Брат халифа и сын великого визиря были с ним неразлучны, а в Багдаде с тех пор привыкли говорить: «Хотел бы я себе такой же счастливой жизни, как у доброго Саида, сына Беназара».

— Да, под такие рассказы и спать не хочется, даже если пришлось бы несколько ночей кряду глаз не смыкать, — сказал кузнец, когда егерь закончил. — Верное средство, коли нужно продержаться без сна. Я вот, когда ходил в подмастерьях, попал к одному литейщику, колокольных дел мастеру. Был он человек богатый, но не жадный. Вот почему мы однажды немало удивились, когда получили хороший заказ, а он вдруг, против своего обыкновения, стал прижиматься. Заказан нам был колокол для новой церкви, и нам, подмастерьям и ученикам, нужно было целую ночь сидеть у печи, чтобы поддерживать огонь. Мы, конечно, думали, что мастер почнет по такому случаю свой заветный бочонок и угостит нас своим лучшим вином, но вышло иначе. Раз в час он давал нам пригубить по глотку, и все, а сам ни с того ни с сего стал потчевать нас историями о своей молодости, о том, что с ним случалось, когда он был странствующим подмастерьем, о всяких разных случаях из жизни, потом взялся рассказывать наш старший подмастерье, и так по кругу, и никому из нас спать не хотелось, потому что всем интересно было послушать, кто что расскажет. Вот так и не заметили, как день настал. Тут только раскусили мы хитрость мастера — этими разговорами он отвлекал нас, и мы забывали про сон. А уж когда колокол был отлит, он не поскупился — подал нам порядочно вина, возместив то, чего мы недобрали ночью, когда он мудро удержал нас от возлияний.

— Вот это умный человек, — сказал студент. — Разговоры и впрямь единственное лекарство от сна. Поэтому мне не хотелось бы нынешнюю ночь проводить в одиночестве, иначе я точно засну — к одиннадцати у меня глаза сами собой закрываются.

— Интересно, что крестьяне уже давно открыли для себя этот секрет, — подхватил егерь. — Ведь сколько времени женщины и девушки проводят долгими длинными вечерами при свече за прялкой и никогда не занимаются этим в одиночку, чтобы не задремать ненароком за работой, а сходятся вместе в какой-нибудь просторной светлой горнице и рассказывают друг другу разные истории.

— Что верно, то верно, — подтвердил кучер. — Бывает, такой жути нарассказывают, что страху не оберешься. Об огненных духах, которые бродят по лугам, о домовых, которые по ночам орудуют в чуланах, о привидениях, которые пугают людей и скотину.

— И что за удовольствие слушать такую дрянь? — воскликнул студент. — Лично я терпеть не могу истории о привидениях!

— А по мне, так, наоборот, нет ничего лучше страшной истории! — сказал кузнец. — На меня они действуют успокаивающе. Это как во время дождя, когда ты сидишь дома, слышишь, как капли барабанят по черепице — тук-тук, тук-тук, и тебе становится уютно, оттого что у тебя-то в комнате сухо и тепло. Вот так и с этими историями о привидениях: когда ты слушаешь такое в хорошей компании, при ярком свете, то чувствуешь себя защищенным и веришь, что тебе ничего не грозит.

— Ага, а что потом? — спросил студент. — Как будет чувствовать себя тот человек, который и впрямь верит во все эти нелепицы о привидениях, когда ему потом, после всех этих россказней, придется одному впотьмах идти домой? Разве не будут его преследовать мысли обо всех этих ужасах, о которых он только что услышал? Меня вот до сих пор злоба берет, как вспомню о тех кошмарах, о которых мне рассказывали в детстве. Я был очень подвижным, непоседливым ребенком, к некоторой досаде моей няньки, которая считала меня, похоже, уж слишком беспокойным и, чтобы меня угомонить, не находила ничего лучшего, как напугать какой-нибудь историей пострашнее. Она рассказывала мне всякие жуткие сказки о разных ведьмах и злых духах, которые якобы бродят по дому, и когда какая-нибудь кошка затевала возню на чердаке, она нашептывала мне: «Слышишь, сынок? Вот он опять там ходит по лестнице, явился — мертвец! Идет, несет свою голову под мышкой, а глаза горят, как фонари, а вместо пальцев у него когти, и коли встретит кого на своем пути в потемках, того сразу хвать — и придушит!»

Все дружно посмеялись над этим рассказом, а студент продолжал:

— Я был тогда еще слишком маленькими и принимал ее слова за чистую монету, не понимая, что это все выдумки и неправда. Самая большая охотничья собака не могла меня напугать, любого своего сверстника я мог легко побороть, но стоило мне оказаться в темноте, как я начинал умирать от страха и закрывал глаза, думая, что вот сейчас ко мне подкрадется тот самый мертвец. Дело дошло до того, что, когда темнело, я боялся выйти один без света за порог, за что мне не раз доставалось от батюшки, который не понимал таких причуд. Потом я долго не мог избавиться от этих детских страхов, и виновата в этом только мой глупая нянька!

— Не дело, конечно, забивать детские головы подобными суеверными предрассудками! — согласился егерь. — Мне вот тоже доводилось встречать таких, скажу я вам, — крепкие, здоровые мужики, для которых скрутить троих зараз — плевое дело, но окажись они ночью в лесу, когда идет охота на дичь какую или на браконьеров, вся храбрость куда-то улетучивается: то примут дерево за страшное привидение, а куст — за ведьму, то шарахаются от безобидных светлячков, приняв их за глаза какого-нибудь чудища, которое подкарауливает их тут впотьмах.

— А я считаю, что подобные развлечения вредны не только для детей, но и для взрослых, — продолжал студент. — Глупость одна, да и только. Ведь какой интерес умному человеку рассуждать о каких-то там неведомых существах и разных их проделках, если все это живет только в головах последних дураков. Это у них в мозгах брожение, от которого родятся воображаемые привидения, а в жизни ничего такого нет. Но самый большой вред от этих историй производится в деревнях. Простые люди твердо верят в такого рода чушь, и эта вера питается как раз теми сказками, которые они слышат, когда сидят за прялками или собираются в пивной — собьются в кучу и рассказывают друг другу всякие ужасы, стараясь, чтобы они звучали пострашней.

— Да, сударь, пожалуй, в ваших словах есть доля правды, — согласился кучер. — Из-за таких рассказов случалось немало бед. Вот даже моя родная сестра лишилась жизни страшным образом, причем именно из-за одной такой истории!

— Невероятно! Из-за истории? — удивились слушатели.

— Да, именно из-за истории, — подтвердил кучер. — Дело в том, что в той деревне, где жил наш отец, тоже было принято среди женщин и девушек собираться зимними вечерами у кого-нибудь в доме и прясть. Частенько случалось, что и парни заглядывали к ним на огонек — придут и примутся развлекать их всякими байками. Однажды зашел разговор о привидениях и прочих необъяснимых явлениях, и кто-то из парней рассказал о старом лавочнике, который умер за десять лет до того, но все никак не мог упокоиться. Каждую ночь он якобы выбирался из своей могилы и медленным шагом, покашливая на ходу, как бывало прежде, отправлялся к себе в лавку и начинал там взвешивать сахар да кофе, приговаривая: «Три четверти фунта в полуночный час, уж завтра дадут нам три фунта зараз». Находились такие, кто утверждал, будто видел его своими собственными глазами, и наши деревенские бабы стали бояться. Сестра же моя, которой тогда было шестнадцать, решила показать, что она умнее других, и заявила: «А я не верю! Кто умер, тот умер!» Но прозвучало это, к сожалению, как-то не очень убедительно, потому что в действительности и она побаивалась. Тогда один из молодых людей сказал: «Ну, раз ты так считаешь, то он тебе не страшен — сходи-ка на кладбище, его могила в двух шагах от Кетхен, что недавно умерла. Сорви цветок с ее могилы и принеси нам — в доказательство того, что ты не боишься старого лавочника». Моей сестре стало неловко, ей не хотелось выставлять себя на посмешище, и потому она ответила: «Подумаешь, дело нехитрое! Какой же цветок вам принести?» — «А принеси нам белых роз, они ведь только там растут, ни у кого в деревне больше нет», — сказала одна из ее подружек. Сестра моя поднялась и пошла, мужчины похвалили ее за храбрость, а бабы только покачали головами и сказали: «Как бы чего не вышло!» И вот сестра добежала до кладбища при церкви, ярко светила полная луна, часы пробили полночь, сестра толкнула калитку, и ей стало не по себе. С бьющимся сердцем, колотившимся все сильнее и сильнее, она перескочила через несколько знакомых могилок, мечтая скорее добраться до белых роз, что росли у Кетхен, совсем рядом с могилой старого лавочника, беспокойный дух которого поднимал его по ночам из гроба. Добравшись наконец до цели, она, дрожа всем телом, опустилась на колени, чтобы нарвать цветов, но тут ей вдруг почудилось, будто она слышит шорох. Она огляделась и увидела, как совсем рядом, из соседней могилы, полетели комья земли, а вслед за тем перед нею воздвиглась какая-то фигура. То оказался бледный старик с белым колпаком на голове. Сестра испугалась, протерла глаза, чтобы убедиться — не пригрезилось ли ей все это, и тут услышала гнусавый голос из могильной ямы: «Добрый вечер, барышня! Поздненько вы, однако, вышли на прогулку!» Смертельный ужас охватил ее, и она бросилась, не разбирая дороги, назад, а добежав, рассказала на последнем издыхании все, что видела, и тут же лишилась чувств, так что ее пришлось на руках отнести домой. На другой день выяснилось, что она просто повстречалась с могильщиком, который там как раз работал и решил поболтать с моей бедной сестрой. Но от этого никому легче не стало. Потому что сестра моя впала в горячку и через три дня умерла, так и не узнав, что в действительности случилось. А венок на могилу ей сплели из тех самых цветов, которые она сама же и нарвала.

Кучер замолчал, слезы выступили у него на глазах, присутствовавшие с сочувствием смотрели на него.

— Бедная девочка! Умереть из-за таких суеверных предрассудков! — вздохнул подмастерье ювелира. — А я вот тоже вспомнил одно предание, которое хотел бы вам рассказать и которое, к сожалению, кончается так же печально.

Стинфольская пещера (Шотландская легенда) Перевод М. Кореневой

Много лет тому назад на одном скалистом острове в Шотландии жили в счастливом согласии два рыбака. Оба неженатые, оба одинокие, без родственников, они вели общее хозяйство и кормились вместе, хотя обязанности у них были разные. Будучи примерно одного возраста, по внешности и характеру, однако, они так же мало походили друг на друга, как орел и тюлень.

Каспар Штрумпф был невысокого роста, тучный, с широким, круглым как луна лицом и добродушными смеющимися глазами, в которых не увидишь ни злобы, ни тревог. Мало того, что он был толстяком, он отличался к тому же леностью и неповоротливостью, вот почему он занимался в основном домашними работами — готовил, плел сети, чтобы ловить рыбу, — для себя и на продажу, иногда обрабатывал небольшое поле, которое имелось при хозяйстве. Его товарищ был полной противоположностью ему: высокий, худощавый, с ястребиным носом, колючими глазами, он был известен среди обитателей здешних островов как самый неутомимый и удачливый рыбак, как самый бесстрашный скалолаз — охотник за местными птицами с их ценным пухом, как самый усердный работник в поле и вместе с тем как самый прижимистый торговец на рынке в Кирхуэлле. Но поскольку товар он предлагал отменного качества и торговал без обмана, то люди охотно покупали у него, благодаря чему Вильм Ястреб, как называли его в народе, и Каспар Штрумпф, с которым предприимчивый рыбак, несмотря на скупость, охотно делился всем заработанным с таким трудом, могли не только уже сейчас позволить себе хорошее питание, но и надеялись в обозримом будущем достичь определенного благосостояния. Однако стать просто состоятельным человеком Вильму Ястребу казалось мало, он хотел стать богатым, очень богатым. При этом он понимал, что простым усердным трудом быстро богатства не наживешь, и потому он вбил себе в голову, что помочь в этом деле может только какой-то необычный счастливый случай. Эта мысль целиком и полностью завладела его возбужденным сознанием и захватила его настолько, что он в разговорах с Каспаром Штрумпфом рассуждал об этом так, будто уже поймал свою удачу, а тот, свято веря в каждое слово товарища, поделился этим с соседями, и в результате скоро уже распространился слух, будто Вильм Ястреб либо за деньги уже продал душу дьяволу, либо, по крайней мере, получил такое предложения от князя тьмы.

Поначалу Вильм Ястреб только смеялся над этими пересудами, но постепенно и сам уверовал в то, что рано или поздно какой-нибудь дух подскажет ему, где найти сокровище, и потому уже больше не пытался ни с кем спорить, если кто-нибудь из соседей заводил с ним на эту тему разговоры. Он продолжал заниматься своими делами, но уже не с таким рвением, как прежде, и тратил много времени впустую, употребляя его не на рыбную ловлю или другие полезные занятия, а на то, чтобы без особого успеха искать того самого счастливого случая, благодаря которому он в одночасье сделался бы богатым. И вот однажды, когда он стоял на пустынном берегу и, лелея в сердце смутную надежду, вглядывался в движение волнующейся морской пучины, как будто сулящей ему невиданное счастье, к его ногам выкатилась огромная волна, принесшая с собою тину вперемешку с галькой, и среди этой грязи он увидел, на свою беду, какой-то желтый шарик — как оказалось, золотой.

Вильм стоял как завороженный. Значит, все его надежды не были пустыми мечтаниями, море принесло ему в дар золото — прекрасное, чистое золото, возможно, это был когда-то тяжелый слиток, который некогда упал на дно морское и стал добычей волн, обтесавших его со всех сторон, так что со временем он уменьшился до размеров ружейной пули. Перед внутренним взором Вильма предстала ясная картина: здесь, у этих берегов, когда-то потерпел крушение богатый корабль, и теперь именно ему, Вильму, назначено судьбою извлечь из недр морских погибшие сокровища. Отныне его помыслы были заняты только одним: тщательно скрывая ото всех свою находку, даже от своего товарища, дабы никто не выведал его тайны, он, оставив все дела, дни и ночи напролет проводил на этом берегу, но не для того, чтобы забрасывать сеть и ловить рыбу, а для того, чтобы при помощи особого черпака, специально изготовленного для этой цели, попытаться достать со дна золото. Как он ни старался, никаких сокровищ он не обрел — обрел лишь нищету, потому что сам он теперь ничего не зарабатывал, а Каспар был слишком нерасторопен, чтобы прокормить их двоих. Так, в погоне за богатством, он растерял не только то золото, которое нашел, но и все общее состояние двух холостяков. Штрумпф, который до тех пор молча принимал все, что зарабатывал трудяга Вильм, обеспечивавший обоих пропитанием, теперь так же молча и безропотно мирился с тем, что товарищ его занимался никчемным делом, из-за чего им не хватало самого необходимого. Но именно эта покорная смиренность друга только способствовала тому, что Вильм с еще большим упорством продолжал свои неустанные поиски. И было еще одно обстоятельство, которое побуждало его не останавливаться: каждый раз, когда он ложился спать и сон смежал ему веки, ему чудилось, будто кто-то шепчет ему на ухо какое-то слово, довольно ясно и отчетливо, и вроде всегда одно и то же, но только что за слово, он никак потом вспомнить не мог. У Вильма не было полной уверенности, что это явление, при всей таинственности, имеет отношение к его нынешним занятиям, но в том состоянии духа, в котором он пребывал, любое необъяснимое явление казалось ему знамением; вот и это загадочное нашептывание только укрепило его веру в то, что его ждет великое счастье, а счастье заключалось для него только в груде золота.

Однажды, когда он был на берегу, возле того самого места, где он нашел золотой шарик, поднялась буря, да такая сильная, что ему пришлось искать убежища в одной из близлежащих пещер. Эта пещера, которую местные жители называют Стинфольской, представляет собой длинный подземный ход, заканчивающийся двумя проемами, обращенными к морю, благодаря чему вода беспрепятственно может проникать сюда, когда бушующие волны разбиваются о скалы и бурные потоки, шумя и пенясь, устремляются под каменные своды. Попасть в ту пещеру можно было лишь через расселину, что находилась сверху, но пользовались этим лазом разве что отчаянные мальчишки, потому что все остальные старались держаться подальше от этого места, которое не только само по себе считалось опасным, но еще и отпугивало своей дурной славой, ибо говорили, что тут нечисто. С большим трудом Вильм Ястреб протиснулся в расселину, устроился на крошечной площадке под скальным выступом, на глубине примерно двенадцати футов от поверхности земли, и, глядя на волны, разливающиеся у него под ногами, под неистовый рев ветра над головой, предался своим привычным мыслям о затонувшем корабле, напряженно думая о том, что же это за корабль мог быть, — ведь кого он только ни спрашивал, никто, даже старейшие обитатели здешних островов, слыхом не слыхивали ни о каком корабле, который потерпел бы тут крушение. Как долго он так просидел, он и сам не знал, но только, когда он очнулся от дум, оказалось, что буря уже стихла, и он собрался было лезть наверх, как вдруг отчетливо услышал из недр пещеры слово «Кармилхан». В страхе он подхватился и глянул вниз, в зияющую пропасть.

— Боже ты мой! — воскликнул он. — Это же то самое слово, которое преследует меня по ночам! Но, силы небесные, что оно означает?

— Кармилхан! — тихим вздохом опять донеслось из пещеры, когда Вильм уже почти выбрался из расселины. Тут он не выдержал и словно испуганная лань помчался со всех ног домой.

Надо сказать, что, вообще-то, Вильм был не робкого десятка и к тому же слишком жаден до денег, чтобы из-за какой-то сомнительной опасности потерять голову и отказаться от своего рискованного дела. Однажды, когда он поздней ночью, при свете луны, устроившись как раз против Стинфольской пещеры, забрасывал черпак на длинной веревке в воду в надежде найти сокровища, черпак за что-то зацепился. Вильм потянул что было силы, но груз не сдвинулся с места. Тем временем поднялся ветер, небо затянулось тучами, лодку стало бросать из стороны в сторону, и она в любой момент могла перевернуться, однако Вильм не обращал на это внимания: он все тянул, тянул, пока вдруг не почувствовал, что веревка уже не так натянута, хотя ничего тяжелого в черпак явно не попалось, вот почему он решил, что веревка просто оборвалась. Луна уже почти совсем ушла за тучи, как вдруг из-под воды показалось что-то круглое и плотное, и тут же раздалось преследовавшее Вильма слово «Кармилхан»! Вильм потянулся, чтобы стремительным движением вытащить находку из воды, но не успел он наклониться, как темная масса ушла прямо из-под рук, бесследно исчезнув во тьме ночной, и в то же мгновение поднялся дикий ветер, заставивший его спешно укрыться под уступами прибрежных скал. Тут он заснул в изнеможении от усталости, но и во сне ему не было покоя, ибо его терзала необузданная фантазия, заставляя испытывать те же муки, какие он испытывал днем, когда трудился, не щадя себя, одержимый мыслью о богатстве. Под утро буря стихла, и, когда Вильм очнулся, первые лучи восходящего солнца золотили морскую гладь. Он уже собрался было приняться за свою обычную работу, как вдруг заметил в дали морской какую-то движущуюся точку. Скоро он уже смог разглядеть очертания лодки и находившегося в ней человека. Больше всего Вильм поразился тому, что судно будто движется само собой, ибо не видно было ни парусов, ни весел, при этом оно было развернуто носом к берегу, хотя сидевший в лодке человек, похоже, к рулю не прикасался, если, конечно, там вообще был руль. Лодка все приближалась и приближалась, пока наконец не остановилась возле лодки Вильма. Человек из странной лодки оказался маленьким, сморщенным старикашкой в желтой холщовой хламиде и с красным островерхим ночным колпаком на голове, глаза у незнакомца были закрыты, и сам он совершенно не двигался, напоминая высохшую мумию. Напрасно Вильм пытался докричаться до старика и как-то растормошить его; так и не добившись ничего, он уже решил взять лодку на абордаж и отбуксировать ее к берегу, как вдруг старик открыл глаза и зашевелился, но в этих движениях было что-то такое, от чего даже Вильяма, бесстрашного рыбака, обуял ужас.

— Где я? — глубоко вздохнув, спросил человек по-голландски.

Вильм, которому доводилось встречаться с голландскими рыбаками, частенько заходившими сюда на лов сельди, немного знал этот язык и потому сумел объяснить старику, как называется остров, к которому тот пристал, а потом спросил, кто он такой и что привело его сюда.

— Я приехал за Кармилханом.

— Кармилхан?! Боже милостивый! Скажи, а что это такое? — разволновался жадный рыбак.

— Я не отвечаю на вопросы, заданные подобным образом! — проговорил человек, явно чего-то испугавшись.

— Прошу тебя, скажи — что такое Кармилхан? — повторил свой вопрос Вильм.

— Сейчас — ничто, но когда-то это был прекрасный большой корабль, нагруженный несметными богатствами, каких не перевозил ни один корабль на свете.

— Он потерпел крушение? Где? И когда? — продолжал допытываться рыбак.

— Это случилось сто лет тому назад, но где — я точно и сам не знаю и потому хочу отыскать это место, чтобы поднять все золото со дна. Поможешь мне — получишь свою долю.

— Готов помочь тебе всем сердцем и душой! Только скажи, что нужно делать! — тут же согласился Вильм.

— В первую очередь тут нужна храбрость, чтобы справиться с этим делом. А сделать ты должен вот что: ночью, около полуночи, пойдешь в какое-нибудь пустынное место подальше, возьмешь с собой корову, забьешь ее там, сдерешь с нее шкуру, и пусть кто-нибудь завернет тебя в нее, положит на землю и оставит одного, не пройдет и часа, как ты узнаешь, где сокрыты сокровища «Кармилхана».

— Но ведь именно так сын старого Энгроля погубил свое тело и душу! — закричал в ужасе Вильм. — Ты злой дух! Отправляйся назад к себе в ад! Не желаю иметь с тобой никаких дел!

С этими словами он отчаянно погреб прочь.

Старикашка заскрежетал зубами и разразился бранью вслед удаляющемуся рыбаку, но тот уже ничего не слышал, потому что так налегал на весла, что скоро уже и вовсе исчез из виду, скрывшись в бухте за нависавшей скалой. Эта встреча со злым духом, который явно хотел обратить себе на пользу жадность рыбака и заманить его в западню, посулив богатства, нисколько того не отрезвила, но, наоборот, еще больше распалила: он решил, что сведения, полученные от старикашки, сами по себе достаточно ценные, чтобы и дальше вести упорные поиски, не связываясь с лукавым. Вот почему он продолжил свои ежедневные занятия, обшаривая в поисках золота морское дно возле пустынного берега, и в результате совершенно забросил все прочие дела: он больше не выходил, как прежде, в море за богатым уловом, отставил всякую работу, какой еще недавно дарил все свое усердие, и день ото дня все глубже погружался вместе со своим товарищем в нужду, так что в конце концов им уже почти не на что было жить. И хотя этот упадок в хозяйстве целиком и полностью лежал на совести упрямца Вильма, отдавшегося пагубной страсти, из-за чего все заботы о пропитании легли теперь на плечи Каспара Штрумпфа, тот ни словом не попрекнул своего друга и проявлял по отношению к нему все ту же покорность, ту же веру в его умственное превосходство, как в те времена, когда Вильму Ястребу во всем, что бы он ни затевал, всегда сопутствовала удача. Эта перемена в укладе жизни заставляла Вильма страдать еще больше, но оттого он с еще большим упорством продолжал искать золото, ибо надеялся, что таким образом сумеет рано или поздно вознаградить друга за пережитые лишения. А дьявольское нашептывание между тем не прекращалось — по ночам он по-прежнему слышал сквозь сон слово «Кармилхан». Кончилось все тем, что от нищеты, обманутых ожиданий и собственной жадности Вильм Ястреб дошел уже до какого-то безумного состояния и в самом деле решил последовать указаниям старикашки, хотя ему было известно старинное предание, и он прекрасно понимал, что отдает себя тем самым во власть сил тьмы.

Напрасно Каспар пытался его отговорить: как он ни умолял товарища отказаться от этого отчаянного шага, тот только еще больше утверждался в своем намерении, и в результате слабовольный добряк согласился быть ему провожатым и обещался помочь осуществить задуманный план. С болью в сердце они обмотали веревкой рога любимой коровы — последнее, что у них еще оставалось в хозяйстве, они вырастили ее с теленка и до последнего терпели, не продавали никому, потому что им тяжело было отдавать ее в чужие руки. Но злой дух, овладевший Вильмом, задушил в нем все лучшие чувства, а Каспар не умел перечить товарищу. Стоял сентябрь, и шотландские ночи уже стали по-зимнему длинными. Ночные облака тяжело перекатывались по небу, подгоняемые суровым ветром, наползали друг на друга, громоздясь, как айсберги в Мальстрёме. Глубокие тени залегли в расселинах, расползлись по торфяным болотам, и мутные русла рек зловеще чернели страшными адскими безднами. Вильм шел впереди, Каспар — за ним, в ужасе от своей собственной храбрости, и все поглядывал со слезами на глазах на горемычную скотинку, которая доверчиво шагала рядом, не ведая, что ее ожидает, навстречу своей смерти, которую ей суждено было принять от тех же рук, что до сих пор кормили ее. С трудом они добрались до узкой болотистой долины, поросшей кое-где мхом и вереском, усеянной большими валунами и зажатой между скалистыми горными хребтами, уходившими куда-то в серую туманную даль, — редко сюда ступала нога человека. Осторожно шагая по зыбкой трясине, они приблизились к большому камню посередине болота, вспугнув пристроившегося тут орла, который с громким клекотом взмыл ввысь. Несчастная корова утробно замычала, словно почуяла жуть, исходившую от этого места, на нее накатило предчувствие надвигающейся беды. Каспар отвернулся, чтобы утереть нахлынувшие слезы. Он посмотрел вниз, в расселину, через которую они сюда поднялись и откуда теперь доносился далекий шум прибоя, взглянул наверх, на макушки гор, упиравшихся в угольно-черные тучи, из недр которых по временам исходило глухое клокотанье. Когда он снова повернулся к Вильму, тот уже привязал бедную корову к камню и стоял с занесенным топором, собираясь порешить ни в чем не повинное животное.

Каспар хотя и согласился исполнить волю своего друга, но тут уже не выдержал. Он упал перед ним на колени и воздел руки к небу.

— Бога ради, Вильм! — вскричал он с отчаянием в голосе. — Пощади себя, пощади корову! Пощади себя и меня! Пощади свою душу, свою жизнь! А если тебе понадобилось искушать Бога, то погоди до завтра и принеси в жертву какое-нибудь другое животное вместо нашей коровы!

— Ты что, совсем сбрендил?! — завопил Вильм в ответ как безумный, продолжая крепко сжимать топор в руках. — Хочешь, чтобы я пощадил корову, а сами мы с голоду сдохли?

— Голод тебе не грозит, — твердо сказал Каспар. — Пока у меня есть руки, с голоду ты не умрешь. Я буду денно и нощно работать ради тебя. Но только не губи свою душу и не убивай бедную скотину!

— Тогда возьми топор и раскрои мне череп! — рявкнул Вильм, и в его голосе слышалось отчаяние. — Я с места не сдвинусь, пока не получу того, что мне нужно! Разве ты можешь своими руками поднять для меня сокровища «Кармилхана» со дна морского? Разве ты можешь своими руками заработать столько, чтобы мы не бедствовали? Единственное, что ты можешь сделать своими собственными руками, так это положить конец моим страданиям! Давай! Я готов принести себя в жертву!

— Вильм! Убей корову, убей меня! Мне ничего не жаль! Мне жаль только твою бессмертную душу! Ведь камень этот — пиктский[7] алтарь, и жертва, которую ты собрался принести, предназначается силам тьмы.

— Знать ничего не знаю! — заявил Вильм с диким смехом, как человек, не желающий знать ничего о том, что может помешать ему осуществить задуманное. — Каспар, ты сам сумасшедший и меня решил свести с ума! На, держи! — крикнул он и бросил топор, а сам схватил нож, лежавший на камне, и как будто собрался вонзить его себе в грудь. — Получай свою корову, раз она тебе дороже, чем я!

В мгновенье ока Каспар очутился возле друга, выхватил у него из рук нож, поднял топор с земли, замахнулся и обрушил его с такою силой на голову любимой коровы, что та, даже не вздрогнув, замертво рухнула к ногам своего хозяина.

Не успел Каспар произвести эту скорую расправу, как тут же сверкнула молния и грянул гром. Вильм Ястреб смотрел на друга, как взрослый смотрит на ребенка, отважившегося сделать дело, на которое сам взрослый не мог решиться. Ни гром, ни удивление остолбеневшего товарища не произвели, однако, на Каспара Штрумпфа никакого впечатления: без лишних слов он молча принялся сдирать шкуру с коровы. Придя в себя, Вильм решил все же помочь товарищу, но по всему было видно, что он испытывает непреодолимое отвращение, сравнимое по остроте только с непреодолимым желанием принести поскорее животное в жертву, как он мечтал, придя сюда. Тем временем началась гроза, оглушительный гром рокотал среди скал, страшные молнии, извиваясь, падали вниз, будто целясь в их камень посреди трясины, полыхали по всему ущелью, озаряя болото, а ветер, еще не успевший домчаться до этих вершин, неистовствовал в долине и на берегу, дико воя на всю округу. Когда наконец шкура была содрана, оба рыбака успели промокнуть до нитки. Они разложили шкуру на земле. Каспар завернул в нее друга, как тот велел, и крепко связал. Только после этого он прервал молчание и, с жалостью глядя на своего потерявшего всякий разум товарища, дрожащим голосом спросил:

— Чем могу тебе еще быть полезным, Вильм?

— Ничем, — ответил Вильм. — Прощай!

— Прощай! — отозвался Каспар. — Да хранит тебя Бог и простит тебя, как и я прощаю.

Это были последние слова, которые услышал Вильм от своего товарища — в следующий миг тот исчез в сгустившейся тьме, и в ту же секунду грянула буря, страшней которой Вильм не видел и не слышал за всю жизнь. Сначала ударила молния, да такая яркая, что озарила не только близлежащие горы и скалы, но и долину внизу, и бурлящее море, и каменистые островки, разбросанные по всей бухте. Вильму почудилось, будто там, среди каменных островков, он ясно видит большой чужеземный корабль без мачт, который тут же растворился во мгле. И снова загрохотал гром, еще более оглушительный, чем прежде. Огромные камни покатились лавиной с гор, грозя раздавить Вильма. Хлынул дождь, и вся узкая долина в одночасье оказалась затопленной, вода все поднималась и поднималась и уже доходила Вильму до плеч — хорошо еще, что Каспар уложил его головою повыше, иначе бы он давно захлебнулся. Вода продолжала прибывать, но чем больше усилий прилагал Вильм, чтобы высвободиться из пут, тем крепче стягивалась его пелена. Каспар был далеко. Взывать о помощи к Богу он не решался и с содроганием ужаса думал о том, что ему придется молить о спасении те силы, во власти которых он теперь оказался.

Вода уже заливалась ему в уши, он чувствовал ее губами.

— Боже мой, я погиб! — закричал он, видя, что поток сейчас накроет его с головой.

И в тот же миг он уловил загадочные звуки, напоминавшие шум водопада, который был как будто совсем рядом, — вода вдруг отступила, и бурный поток, пробивший себе дорогу меж камней, пронесся стороной, дождь ослабел, небо чуть просветлело, и Вильм опять приободрился, сочтя, что для него забрезжил луч надежды. Он чувствовал себя совершенно обессилевшим, как после смертельной схватки, и ни о чем так не мечтал, как освободиться из плена, хотя мысль о том, что он еще не достиг заветной цели, снова пробудила в его алчной душе черные страсти, едва только он осознал, что его жизни ничего больше не угрожает. Вот почему он решил смириться со своим положением ради исполнения мечты и просто лежать и ждать, но холод и усталость сделали свое дело — скоро он уже провалился в глубокий сон.

Так проспал он часа два, когда холодный ветер, коснувшийся его лица, и неведомый шум, похожий на шуршание набегающих волн, заставили его очнуться от блаженного забытья. Небо опять затянулось, и снова ударила молния, подобная той, что предшествовала давешней буре, она озарила всю округу, и снова ему почудилось, будто там, у самой Стинфольской пещеры, он видит чужеземный корабль — он еле держался на гребне взметнувшей его гигантской волны, готовой вот-вот низвергнуть его в пучину. При свете молний, бивших одна за другой и ярко освещавших море, Вильм вглядывался в очертания призрачного парусника, но в этот миг невесть откуда налетел водяной смерч, поднял его недвижимое тело и бросил с такою силой на скалы, что Вильм потерял сознание. Когда он пришел в себя, буря улеглась и небо прояснилось, хотя кое-где еще продолжали полыхать зарницы. Вильм лежал у подножья какой-то горы и чувствовал себя настолько разбитым, что не мог пошевелиться. Он слышал мерный шум прибоя, сквозь который пробивались звуки торжественной музыки наподобие церковного песнопения. Эти звуки поначалу были очень слабыми, и Вильм подумал, что, верно, обманулся, но мелодия возникала снова и снова и звучала всякий раз все отчетливее, становилась все ближе, так что Вильм под конец как будто уловил в ней что-то знакомое — ему показалось, что эта мелодия напоминает тот псалом, который он прошлым летом слышал на борту голландского корабля, пришедшего сюда на лов сельди.

Вскоре он даже различил голоса и будто даже отдельные слова того распева. Голоса доносились со стороны долины, и когда Вильм, исхитрившись подобраться к близлежащему камню, слегка приподнялся и положил на него голову, он и впрямь увидел какую-то процессию, которая с песнями приближалась к нему. Горе и страх застыли на лицах этих людей, а с одежды их потоками стекала вода. И вот процессия подошла вплотную, и пение смолкло. В голове колонны были музыканты, за ними шли моряки, а замыкал все шествие высокий мужчина плотного телосложения, с совершенно прямой спиной, в старинной, расшитой золотом одежде, с мечом на боку и с длинной, толстой, украшенной золотым набалдашником тростью в руках. Рядом с ним бежал негритенок, который время от времени подавал своему господину красивую трубку, тот неспешно и важно затягивался несколько раз и шагал дальше. Подойдя к Вильму, высокий человек стал перед ним приосанившись, а по обе стороны от него расположились другие мужчины, не в таких нарядных одеждах, но все с трубками в руках, хотя трубки у них были попроще, чем та, которую нес слуга-негритенок. За ними разместились все остальные участники процессии, среди которых было немало женщин, некоторые — с младенцами на руках или с детьми постарше, державшимися за материнский подол, и все они были в дорогих платьях, имевших, однако, чужеземный вид. Последней подтянулась целая команда голландских моряков — у всех полный рот табаку и в зубах короткие коричневые трубочки, которыми они пыхтели в мрачном безмолвии.

Рыбак в ужасе смотрел на странное собрание, но ожидание того, что за этим последует, не дало ему совсем упасть духом. Долго стояли они так, глядя на Вильма, и дым от их трубок поднимался вверх густым облаком, сквозь которое проглядывали звезды. Постепенно они сомкнулись в кольцо вокруг лежащего Вильма, и это кольцо сжималось все больше и больше, а дым от трубок становился все гуще и гуще. Вильм Ястреб был отчаянным смельчаком, он был готов к самому необычному повороту, но, когда он увидел, что эти непонятные люди всей толпой двигаются на него, будто хотят придавить его своей массой, он потерял всякое самообладание, холодный пот выступил у него на лбу, и у него было такое чувство, что он сейчас умрет от страха. Но можно себе представить, какой ужас он испытал, когда оторвал взгляд от толпы и вдруг увидел рядом с собой, у самой головы, того самого важного человека, который сидел на корточках, все так же прямо держа спину, как при своем появлении, только теперь у него во рту была еще и трубка, как будто он хотел подразнить собравшихся. Охваченный смертельным страхом, Вильм закричал, обращаясь к этому человеку, который тут явно был главным:

— Во имя того, кому вы служите, скажите — кто вы? И чего вам от меня надобно?

Человек сделал три затяжки, еще более неспешно и важно, чем прежде, передал затем свою трубку слуге и сказал с пугающим бесстрастием:

— Я — Альдрет Франц ван дер Свельдер, капитан корабля «Кармилхан» из Амстердама, который на пути домой из Ботавии затонул у этих скал со всем экипажем и пассажирами. Вот мои офицеры, вот мои пассажиры, а там мои славные матросы, — все они погибли вместе со мной. Зачем ты вызвал нас со дна морского, где мы нашли себе пристанище? Зачем нарушил наш покой?

— Я хотел узнать, где лежат сокровища «Кармилхана».

— На дне.

— Но где именно?

— В Стинфольской пещере.

— А как мне их получить?

— Когда гусь хочет полакомиться сельдью, он с головою хоть в бездну нырнет. Разве сокровища «Кармилхана» не стоят того же?

— Какая же доля достанется мне?

— Большая, гораздо больше, чем ты в состоянии за свой век прожить, — с усмешкой ответил капитан, и все присутствующие громко рассмеялись. — Еще вопросы есть?

— Нет, — ответил Вильм. — Ну будь здоров.

— Всего хорошего и до свидания! — сказал голландец и собрался уходить.

Музыканты опять стали в начале колонны, и процессия двинулась тем же порядком, каким пришла, с теми же торжественными песнопениями, которые постепенно становились все тише и тише, пока не растворились полностью в шуме морского прибоя. Теперь Вильм напряг все силы, чтобы освободиться от пут. В конце концов ему кое-как все же удалось высвободить одну руку, и он сумел размотать веревку, а потом уже и выбраться из шкуры. Без оглядки помчался он к себе домой и там обнаружил несчастного Каспара Штрумпфа лежащим без сознания на полу. С большим трудом Вильм растормошил товарища, который разрыдался от радости, увидев перед собой друга юности целым и невредимым. Но этот луч радости сразу потух, когда он услышал, в какое отчаянное предприятие тот собрался пуститься.

— Уж лучше сгореть в аду, чем тут сидеть да глядеть на эти голые стены и всю эту нищету. Ты как знаешь, а я пошел.

С этими словами Вильм схватил факел, огниво, канат и выскочил из дома. Каспар бросился за ним и помчался что было духу, но догнал его уже в тот момент, когда Вильм, забравшись на скалистый уступ, на котором он еще недавно искал защиты от бури, и обвязав себя канатом, изготовился спуститься в рокочущую черную бездну. Убедившись, что никакие его увещевания не действуют на обезумевшего Вильма, Каспар решил последовать за ним, но Вильм велел ему оставаться внизу и держать конец каната. Движимый той слепой алчностью, которая всякой низкой душе прибавляет сил и храбрости, с невероятным трудом Вильм спустился в недра пещеры и сумел нащупать еще один уступ, на котором он теперь устроился, прямо над черными бурлящими волнами, с шумом уносившимися неведомо куда. С жадностью он стал оглядываться по сторонам и тут вдруг заметил, что в воде у него под ногами что-то сверкнуло. Он отложил факел, прыгнул вниз и скоро уже наткнулся на какой-то тяжелый предмет, который он вытащил из воды. Оказалось, что это железный сундучок, набитый золотыми монетами. Вильм сообщил другу о своей находке, когда же в ответ тот стал умолять его удовлетвориться этим и подняться наверх, Вильм отмахнулся, сказав, что это только начало — лишь первая малая награда за его долгий труд. Он еще раз нырнул, из недр морских раздался громкий смех, и Вильм Ястреб исчез с концами. Каспар отправился домой один, но это уже был совсем другой человек. Его слабая голова и чувствительное сердце не справились с теми потрясениями, которые выпали на его долю и совсем расстроили ему нервы. Он забросил все занятия, бродил как неприкаянный с потухшим взглядом с утра до ночи, и все его прежние знакомые, хотя и жалели его, старались обходить несчастного стороной. Как-то раз один рыбак рассказал, будто видел ночью, когда случилась буря, команду «Кармилхана» на берегу, а среди них — Вильма Ястреба. Той же ночью исчез и Каспар Штрумпф.

Где только его не искали, но никаких следов так и не обнаружили. Но если верить преданию, то его видели потом вместе с Вильмом Ястребом среди матросов заколдованного корабля, который с тех пор появлялся через равные промежутки времени возле Стинфольской пещеры.

— Уже давно перевалило за полночь, — сказал студент, когда подмастерье ювелира закончил свой рассказ. — Самое опасное время мы вроде как пересидели, и что до меня, так я уже с ног валюсь и потому предлагаю всем отправиться спокойно спать.

— Нет, я бы потерпел еще до двух, — возразил егерь. — Недаром считается, что от одиннадцати до двух — ворам раздолье.

— И я так думаю, — поддержал кузнец. — Ведь если кто замыслил нас обчистить, то лучшей оказии, чем после полуночи, нет. Поэтому, мне кажется, гораздо лучше будет попросить нашего студиозуса продолжить свой рассказ, который он не довел до конца.

— Хорошо, я не против, — согласился студент, — вот только сосед наш, господин егерь, не слыхал начала.

— Ничего страшного, — отозвался егерь, — чего не слышал, то домыслю сам.

— Ну что ж, — собрался было приступить к рассказу студент, как вдруг за окном раздался лай собаки.

Затаив дыхание, все стали прислушиваться, и в ту же минуту из комнаты графини выбежал слуга, сообщивший, что со стороны леса к трактиру приближаются несколько вооруженных мужчин, человек десять-двенадцать.

Егерь взялся за ружье, студент выхватил свой пистолет, ремесленники вооружились палками, а кучер достал из кармана длинный нож. Так они стояли и переглядывались, не зная, что делать дальше.

— Надо встать на лестнице! — воскликнул студент. — Хоть первых двух-трех негодяев прикончим, прежде чем они успеют нас одолеть.

Он протянул кузнецу свой второй пистолет, и они договорились стрелять только по очереди. Затем студент с егерем выбежали на лестницу и заняли позиции на верхней площадке, храбрый кузнец стал подле егеря, у самых перил, чтобы удобнее было держать всю лестницу под прицелом, подмастерье ювелира и кучер расположились чуть в стороне, готовые в любой момент прийти на помощь, если дойдет до рукопашной. Так они простояли молча несколько минут в ожидании непрошеных гостей. Наконец они услышали, как отворилась входная дверь, и они как будто даже различили перешептывание.

Потом донесся звук шагов: несколько человек явно приближались к лестнице, вот они уже поднимаются по ступенькам — теперь их стало видно: на нижнем марше показались трое мужчин, явно не ожидавших встретить тут такой прием, ибо, когда они повернули уже на второй марш, сверху раздался зычный голос егеря:

— Стоять! Одно движение — и вы покойники! Взять их на мушку! — скомандовал он, обращаясь к товарищам. — И цельтесь хорошенько, друзья мои!

Разбойники перепугались и отступили, чтобы держать совет с другими членами шайки, оставшимися внизу. Через какое-то время один из них вернулся и сказал:

— Господа! Зачем вам так безрассудно рисковать? Нас много, и мы легко сотрем вас в порошок. Уйдите с дороги, и вам ничего не будет, нам не нужно от вас ни гроша!

— А что же вам нужно? — спросил студент. — Думаете, мы вам так и поверили? Дураков нет верить всякой сволочи! Хотите поживиться — бога ради, милости просим! Но только первый, кто сунется сюда, получит от меня пулю в лоб, которая на веки вечные избавит его от головной боли!

— Выдайте нам по-хорошему ту даму, которая остановилась тут, и кончим дело, — сказал разбойник. — Мы отвезем ее в надежное удобное место, а слуги ее пусть скачут назад и сообщат господину графу, что он может выкупить свою супругу за двадцать тысяч гульденов.

— Да как вы смеете делать нам такие предложения! — возмутился егерь, вскипев от ярости, и взвел курок. — Считаю до трех, и, если ты за это время не уберешься, буду стрелять. Раз, два…

— Стой! — крикнул разбойник громовым голосом. — Где это видано — стрелять в безоружного человека, который пытается с вами мирно договориться?! Ты сам подумай, дурья твоя башка! Ну пристрелишь ты меня — не велик подвиг, но следом придут двадцать моих товарищей, которые отомстят за меня. Какой будет прок твоей графине от того, что вы все умрете или будете валяться тут ранеными? Поверь, если она пойдет с нами по доброй воле, ей будет оказано полное почтение, но если ты на счет три не уберешь свое ружье, ей не поздоровится! Бросай ружье, считаю до трех: раз, два, три!

— С этими собаками шутки плохи, — проговорил еле слышно сквозь зубы егерь, исполняя приказ разбойника. — Своею жизнью я готов рисковать, но если я пристрелю одного из них, то наврежу графине. Я должен посоветоваться с ней. Дайте нам полчаса, — сказал он, обращаясь к разбойнику. — Предлагаю на это время заключить перемирие, чтобы подготовить графиню должным образом, иначе она умрет на месте, если огорошить ее такою новостью.

— Согласен, — ответил разбойник и тут же призвал шестерых своих товарищей охранять лестницу.

В полном смятении несчастные путешественники последовали за егерем в комнату графини. Эта комната располагалась совсем близко от лестницы, и, поскольку разговор с разбойниками велся на повышенных тонах, графиня слышала все до последнего слова. Дрожащая и бледная, она встретила их тем не менее, полная решимости отдаться на волю судьбы.

— К чему такие жертвы — ставить на карту жизнь стольких достойных людей? — воскликнула она. — Как я могу требовать от вас, чтобы вы стали на мою защиту, если вы даже едва знаете меня? Нет, у меня нет иного выхода, как только подчиниться негодяям.

Всех глубоко тронули слова отважной дамы, попавшей в беду. Егерь разрыдался и заявил, что не переживет такого позора. Студент посетовал на самого себя — зачем уродился таким верзилой.

— Был бы я хоть на полголовы пониже, — горячился он, — и не росла бы у меня борода, так я бы знал, что делать: нарядился бы в платье госпожи графини, и все, злодеи не скоро бы разобрались, что опростоволосились.

Подмастерье Феликс вместе с другими тоже тяжело переживал несчастье, свалившееся на эту женщину. Она казалась ему такой милой, такой знакомой, что он не мог отделаться от ощущения, будто перед ним его умершая мать, которая попала в бедственное положение. Он чувствовал необыкновенный прилив сил и отваги и был готов положить за нее жизнь. Едва отзвучали последние слова студента, его озарила мысль, всколыхнувшая душу. Забыв всякий страх, все расчеты, он думал лишь о спасении несчастной.

— Если все дело только в этом, — проговорил он, краснея от робости, — если нужен кто помельче, без бороды и не трус, то, может быть, я сгожусь на это? А вы, графиня, наденьте, бога ради, мой кафтан, возьмите мою шляпу, чтобы спрятать под ней ваши чудесные волосы, палку в руки, узелок на спину, и все, идите дальше своей дорогой под видом подмастерья Феликса!

Все поразились такой невиданной храбрости молодого человека. Егерь бросился обнимать его со словами:

— Золотой ты мальчик! Ты готов пойти на это? Готов нарядиться в платье моей доброй госпожи и спасти ее? Сам Бог, видать, тебя надоумил! Но одного я тебя не отпущу. Коли пропадем, так вместе! Я буду с тобой до последнего, как подобает настоящему другу, и пока я жив, злодеи ничего с тобой не сделают!

— Я тоже с вами! Клянусь жизнью! — воскликнул студент.

Долго им пришлось уговаривать графиню принять это предложение. Ей была невыносима мысль, что незнакомый человек должен ради нее рисковать своей жизнью. Она представляла себе весь ужас положения несчастного, на которого обрушится месть разбойников, если они обнаружат подмену. В конце концов она все же поддалась на уговоры, отчасти уступив просьбам юноши, отчасти потому, что твердо решила в случае счастливого спасения приложить все мыслимые усилия и вызволить из плена своего избавителя. После некоторых колебаний она согласилась. Егерь и остальные путешественники прошли вместе с Феликсом в комнату студента, где подмастерье быстро переоделся в платье графини. Для пущей убедительности егерь нацепил ему на голову парик, который позаимствовал у камеристки, а сверху водрузил дамскую шляпу, и все сошлись на том, что теперь его просто не узнать. Даже кузнец поклялся, что если бы он повстречался с такой особой на дороге, то поспешил бы снять головной убор и ни за что бы не догадался, что раскланивается со своим храбрым товарищем.

Графиня же тем временем с помощью верной камеристки достала из ранца подмастерья его одежку и тоже переоделась. В глубоко надвинутой на лоб шляпе, с посохом в руке, с изрядно полегчавшим узелком за спиной, она изменилась до неузнаваемости, и в другое время путешественники, наверное, немало посмеялись бы такому маскарадному костюму. Новоявленный подмастерье поблагодарил Феликса, обливаясь слезами, и пообещал в самом скором времени прислать подмогу.

— У меня есть только одна просьба, — сказал Феликс. — В моем ранце, который у вас за спиной, спрятана шкатулочка, берегите ее как зеницу ока! Если она пропадет, я не переживу! В ней подарки для моей приемной матери и…

— Готфрид, мой егерь, знает наш замок, — поспешила успокоить его графиня, — он позаботится о том, чтобы вы все получили назад в целости и сохранности, ведь я надеюсь, благородный юноша, что вы сами навестите нас, чтобы принять благодарность от моего супруга и от меня.

Феликс не успел на это ничего ответить, потому что в этот момент снизу раздались грубые голоса разбойников. Они заявили, что время, дескать, истекло и к отъезду графини все готово. Егерь спустился к ним и сказал, что ни за что не отпустит даму одну и готов отправиться с ними куда угодно, лишь бы не возвращаться домой пред очи графа без своей госпожи. Студент тоже объявил, что намерен провожать даму. Разбойники посовещались и в конце концов согласились при условии, что егерь сдаст свое оружие. Остальным путешественникам было велено вести себя тихо, когда они будут выводить графиню. Феликс опустил вуаль, имевшуюся на шляпе, сел в уголок, подперев голову рукой, и с видом глубочайшей печали принялся ждать разбойников. Путешественники собрались в одной комнате и устроились так, чтобы видеть все происходящее. Егерь, придав своему лицу огорченное выражение и оставаясь все время начеку, расположился в другом углу комнаты графини. Так прошло несколько минут, как дверь вдруг распахнулась и на пороге появился красивый, хорошо одетый мужчина лет тридцати шести. На нем было нечто вроде военного мундира, на груди — орден, на боку — длинная сабля, в руке он держал шляпу, украшенную пышными перьями, двое сопровождавших его разбойников стали на стражу при входе.

С глубоким поклоном он подошел к Феликсу. Похоже, он испытывал некоторое смущение и явно робел перед такой знатной дамой, во всяком случае, ему не сразу удалось сложить нужную фразу, а лишь после нескольких запинок.

— Сударыня, — проговорил он, — бывают в жизни положения, с которыми приходится терпеливо мириться. Таково сейчас ваше положение. Не думайте только, что я хотя бы на миг забуду о почтительности, которая пристала в обхождении с такой достойной уважения особой, как вы. Вам будут предоставлены все удобства, и вам не на что будет жаловаться, разве только на те неприятные минуты, сопряженные со страхом, который вы испытали сегодня ночью.

Он сделал паузу, словно ожидая услышать что-нибудь в ответ, но Феликс хранил молчание, и разбойник продолжал:

— Не считайте меня обыкновенным грабителем или головорезом. Я несчастный человек, которого довели до такой жизни тяжелые обстоятельства. Мы хотим навсегда уйти из этих краев, но, чтобы уехать отсюда, нам требуются деньги. Мы, конечно, могли бы напасть на купцов или почтовую карету, но тогда, быть может, пострадало бы много людей, которые навсегда сделались бы несчастными. Но господин граф, ваш супруг, полтора месяца назад получил в наследство пятьсот тысяч талеров. Мы просим дать нам двадцать тысяч гульденов от этой немалой суммы, и требование наше нельзя назвать нескромным или несправедливым. Вот почему прошу вас, окажите милость и напишите вашему супругу письмо, в нем сообщите, что мы вас удерживаем у себя и что желательно, чтобы он поскорее заплатил нам выкуп, в противном случае — вы понимаете, нам придется применить к вам несколько более жесткие меры. Выкуп будет принят только при условии сохранения строжайшей тайны и только если он будет доставлен одним человеком.

За этой сценой с напряженным вниманием наблюдали все постояльцы лесного трактира, включая и графиню, которая взирала на происходящее со страхом. Она боялась, что молодой человек, вызвавшийся пойти на риск ради нее, невольно выдаст себя чем-нибудь. Она была готова в дальнейшем выкупить его любой ценой, но ни за что на свете не пошла бы в плен к разбойникам. Вот почему, когда она случайно нащупала в кармане Феликсова кафтана нож, она раскрыла его и теперь крепко сжимала в руке, с твердым намерением в крайних обстоятельствах лишить себя жизни, лишь бы не идти на такой позор. Но не меньше графини боялся и Феликс. Его, конечно, ободряла утешительная мысль, что он совершает настоящий мужской поступок, когда вступается за беззащитную, беспомощную женщину, оказавшуюся в беде, но ему было страшно выдать себя голосом или каким-нибудь неосторожным движением. И уж совсем ему стало не по себе, когда разбойник заговорил о письме, которое ему предстояло написать.

Как он будет писать? Как обращаться к графу? Как складывать фразы, чтобы не попасться?

Самый страшный момент наступил, когда предводитель разбойников положил перед ним бумагу и перо, велел откинуть вуаль и приказал писать.

Феликсу было невдомек, что в своем наряде он выглядит настоящей красоткой, — если бы он это знал, он бы ни секунды не боялся, что его разоблачат. Во всяком случае, когда он вынужден был поднять вуаль, красота незнакомки и некоторая резкость черт ее выразительного, мужественного лица, похоже, совершенно сразили человека в мундире, и он смотрел на нее с еще большим почтением.

От зоркого взгляда подмастерья это не ускользнуло, и, успокоившись, что хотя бы на данном этапе разоблачение ему не грозит, он взял перо и начал составлять письмо к своему мнимому супругу, стараясь подражать образцу, который встретился ему однажды в одной старинной книге. И вот что у него получилось:

«Любезный мой супруг!

Случилось так, что в дороге на меня, несчастную, напали среди ночи разбойники, от которых, признаться, ничего хорошего ждать не приходится. Они будут держать меня в плену до тех пор, господин граф, пока Вы не заплатите им сумму в двадцать тысяч гульденов.

Их условие при этом — чтобы Вы ни в коем случае не обращались к властям и не искали другой помощи. Деньги должен доставить один человек, без провожатых, в трактир у Шпессартского леса. В противном случае они пригрозили, что оставят меня у себя и будут обходиться со мною гораздо строже, чем сейчас.

Умоляю Вас, не мешкая, спасти меня!

Ваша бедная супруга».

Феликс протянул письмо предводителю разбойников, тот прочитал его и одобрил.

— Осталось вам решить, — сказал разбойник, — кого вы предпочитаете взять с собою в провожатые — вашу камеристку или егеря. Кого-то одного из них я отправлю с письмом к вашему супругу.

— Со мной поедут егерь и вот этот господин, — ответил Феликс, показывая на студента.

— Хорошо, — согласился разбойник и пошел к дверям, чтобы позвать камеристку. — Объясните, сударыня, что ей делать.

Дрожащая камеристка, умирая от страха, вошла в комнату. При виде ее Феликс побледнел, боясь, что может ненароком как-то все же выдать себя. Но неизвестно откуда взявшаяся храбрость, которая у него проявлялась в минуты опасности, помогла ему справиться с собой, и он обратился к вошедшей с такими словами:

— Поручаю тебе только одно: проси графа как можно скорее вызволить меня из плена!

— Не забудьте передать еще своему супругу, — добавил разбойник, — что вы настойчиво советуете ему хранить все в тайне и ничего не предпринимать до тех пор, пока вы к нему не вернетесь. У нас достаточно повсюду соглядатаев, чтобы сразу же узнать об этом, и тогда я уже ни за что не поручусь.

Перепуганная камеристка обещала все исполнить в точности. После этого предводитель разбойников велел собрать для графини узелок с одеждой и бельем, потому что они предполагали ехать налегке, а когда вещи были уложены, он с поклоном пригласил графиню следовать за ним. Феликс поднялся, егерь со студентом тоже, и так, все втроем, в сопровождении разбойника, они спустились по лестнице.

Во дворе стояло множество лошадей, одну из них предложили егерю, другая — изящная лошадка под дамским седлом — была приготовлена для графини, еще одна досталась студенту. Предводитель разбойников помог подмастерью устроиться поудобнее, подтянул подпругу, после чего вскочил на своего коня. Он занял место справа от графини, слева от нее пристроился другой разбойник, и точно так же поступили с егерем и студентом, которые оказались теперь взятыми в клещи. Затем вся шайка расселась по коням, предводитель достал рожок и подал звонкий сигнал к отправке, отряд тронулся в путь и скоро скрылся в лесу.

Путешественники, сидевшие до того в комнате наверху, с облегчением вздохнули и постепенно начали приходить в себя от пережитого ужаса. Если бы не мысль о трех товарищах, которых увели у них на глазах, они, может быть, и повеселились бы, как это бывает, когда опасность или несчастье отступает. Все дружно принялись восхищаться молодым подмастерьем, у графини навернулись слезы умиления на глазах при мысли о том, как бесконечно она обязана человеку, для которого ничего хорошего сделать не успела и которого даже толком не знала. Оставалось утешаться тем, что он поехал не один, а в компании с храбрым егерем и бойким студентом, которые всегда смогут ободрить молодого человека, если тот вдруг загорюет, не говоря уже о том, что, вполне возможно и даже вероятно, как думал кое-кто из присутствующих, егерь, будучи человеком бывалым, все же изыщет средства к побегу. Собравшиеся посовещались, что им делать дальше. Графиня, не связанная никакими клятвами по отношению к предводителю разбойников, решила, что самым лучшим будет, если она немедленно отправится к своему мужу и предпримет все возможное, чтобы открыть местопребывание пленников, а затем их освободить. Кучер, державший путь в Ашафенбург, вызвался там сходить в суд и снарядить за разбойниками погоню. Кузнец же решил продолжить свое путешествие дальше.

Больше в ту ночь путешественников никто не беспокоил, в трактире, где еще недавно разыгрывались такие жуткие сцены, воцарилась мертвая тишина. На другое утро слуги графини спустились вниз к хозяйке трактира, чтобы приготовить все к отъезду, и тут же прибежали назад с известием, что обнаружили и хозяйку, и всю ее прислугу, в ужаснейшем виде: они лежали связанными на полу и молили о помощи.

Путешественники, услышав такие новости, удивленно переглянулись.

— Значит, выходит, что эти люди все же ни в чем не повинны? — воскликнул кузнец. — Значит, мы зря о них плохо думали, подозревая их в сговоре с разбойниками?

— Готов отправиться на виселицу вместо них, если мы ошиблись! — вскричал кучер. — Это все обман, они прикидываются, чтобы мы их не сдали куда следует. Разве вы не помните, как подозрительно они себя держали? Разве вы не помните, как их натасканная собака не пускала меня, когда я хотел спуститься вниз, и как тут же появилась хозяйка с работником и недовольно так стала меня спрашивать, что я тут, дескать, забыл? Но это нас и спасло, в первую очередь — госпожу графиню. Ведь если бы этот трактир не показался нам таким подозрительным, если бы хозяйка не насторожила нас своим поведением, мы бы не сидели полночи вместе, чтобы не заснуть. Тогда разбойники напали бы на нас во сне и уж по крайней мере поставили бы стражу у каждой двери, так что у нас не было бы никакой возможности провести в жизнь нашу затею с переодеванием.

Все согласились с кучером и решили, что нужно непременно сообщить об этой хозяйке и ее прислуге властям. Но чтобы дело не сорвалось, они договорились не показывать вида и вести себя как ни в чем не бывало. Кучер и слуги спустились вниз, развязали обманщиков, действовавших заодно с грабителями, и постарались выказать им как можно больше сочувствия и жалости. Хозяйка же, чтобы еще больше умилостивить постояльцев, предъявила очень скромный счет, явно занизив плату за постой, и сказала, что будет рада их видеть в скором времени снова.

Кучер заплатил свою долю, попрощался с товарищами по несчастью и поехал своей дорогой. Затем и оба ремесленника снарядились в путь. Узелок подмастерья ювелира, конечно, изрядно полегчал, но все равно оказался для нежной дамы тяжелой ношей. Но еще более тяжким грузом легли ей на сердце слова преступницы-хозяйки, которая, выйдя на порог прощаться, протянула ей, как порядочная, руку и сказала:

— Да ты совсем еще птенец! — проговорила она, глядя на хрупкого юношу. — Такой молодой, а уже шатаешься по свету! Наверное, тот еще фрукт, с гнильцой, коли хозяин выставил тебя из мастерской! Ну да ладно, мне до того нет никакого дела. Счастливой дороги и милости просим к нам, когда будете возвращаться назад!

Графиня, дрожа от страха, стояла молча, боясь выдать себя своим нежным голосом. Кузнец заметил это, небрежно взял товарища под руку, попрощался с хозяйкой за двоих и с веселой песней на устах бодро зашагал в сторону леса.

— Наконец-то я в безопасности! — воскликнула графиня, когда они отошли шагов на сто. — Я все ждала, что хозяйка меня узнает и велит своим работникам меня связать. Не знаю, как вас и благодарить! Приходите ко мне в замок, там и дождетесь своего друга.

Кузнец согласился. Пока они так разговаривали, их нагнала карета графини — дверца распахнулась, дама юркнула внутрь, махнула ручкой на прощание, и карета покатила дальше.

Тем временем разбойники вместе со своими пленниками добрались до лагеря шайки. Быстрой рысью они пронеслись по лесу, двигаясь по непроторенной дороге. За все время пути не обменялись с пленниками ни словом, и между собою они говорили только шепотом, да и то только тогда, когда нужно было уточнить направление.

Наконец они остановились возле глубокого оврага. Разбойники спешились, предводитель помог подмастерью сойти с лошади, принес извинения за такую быструю и неудобную езду и спросил, не слишком ли утомилась любезная графиня.

Феликс, постаравшись говорить как можно изысканнее, ответил, что безмерно устал и нуждается в отдыхе. Предводитель тогда предложил ему руку, чтобы помочь спуститься в овраг.

Спускаться нужно было по отвесному склону, держась тропинки, которая была такой узкой и такой крутой, что предводителю приходилось все время следить, чтобы дама не упала и не сорвалась вниз. И вот они добрались до цели. В призрачном свете предрассветных сумерек Феликсу открылась небольшая лощина, шагов сто в длину и столько же в ширину, защищенная со всех сторон высокими каменистыми стенами. Шесть-восемь хижин, сколоченных из досок и бревен, стояли тут, на самом дне котловины. Какие-то грязные бабы с любопытством выглядывали из этих халуп, и целая свора огромных собак с бесчисленным множеством щенков, заливаясь лаем, бросилась встречать прибывших гостей. Предводитель разбойников отвел мнимую графиню в лучшую из хижин и сказал, что здесь она будет полной хозяйкой. Феликс попросил разрешить его спутникам, егерю и студенту, побыть с ним некоторое время, и разбойник не стал возражать.

Хижина была устлана оленьими шкурами и циновками, предназначавшимися для сидения. Несколько кружек и мисок, вырезанных из дерева, старое охотничье ружье, в углу — покрытая шерстяным одеялом лежанка из досок, глядя на которую ни у кого язык не повернулся бы назвать ее кроватью, — вот и вся обстановка этого графского дворца. Только теперь, предоставленные друг другу в этой убогой хижине, пленники могли обдумать свое печальное положение. Феликс, который ни минуты не жалел о том, что решился на такое хотя и благородное, но опасное дело, все же беспокоился за свою судьбу, если разбойники раскроют обман, и потому, едва они остались наедине, решил поделиться своими тревогами с товарищами. От волнения он говорил так громко, что егерь поспешил подсесть к нему и зашептал:

— Бога ради, не кричи ты так! Ведь нас могут подслушивать!

— Любое твое слово, да и твой выговор, — все может навести их на подозрение! — добавил студент.

Феликсу ничего не оставалось, как плакать втихомолку.

— Вы думаете, господин егерь, — всхлипывая проговорил он, — я плачу от страха перед этими разбойниками или оттого, что мне противно находиться в этой жалкой лачуге? Нет, меня печалит совсем другое. Ведь графиня может забыть, о чем я просил ее в последнюю минуту при расставании, а я потом буду виноват — скажут, что я вор, и все, тогда пропал я навсегда!

— Я что-то не могу взять в толк — чего ты опасаешься? — спросил егерь, удивляясь тому, что молодой человек, который держался до сих пор мужественно и храбро, вдруг так переменился.

— Сейчас расскажу, и вы все поймете, — ответил Феликс. — Отец мой был известным мастером по ювелирной части в Нюрнберге, а матушка моя служила камеристкой у одной благородной дамы, и когда она выходила замуж за моего отца, графиня, у которой она была в услужении, собрала ей хорошее приданое. Эта графиня и в дальнейшем благоволила моим родителям, а когда я появился на свет, она стала мне крестной матерью и щедро одарила. Потом мои родители умерли, один за другим, подкошенные какой-то заразой, я же остался один-одинешенек и должен был отправиться в сиротский приют, но тут моя крестная узнала о постигшем нашу семью несчастии, занялась моей судьбою и поместила меня в воспитательный дом. Когда же я подрос, она написала мне, спрашивая, не хотел бы я выучиться отцовскому ремеслу. Я обрадовался и сразу согласился, тогда она пристроила меня к одному мастеру в Вюрцбург, который и обучил меня всему. Дело это у меня пошло хорошо, и скоро уже мастер выдал мне аттестат, получив который я, как положено, мог отправляться в странствие по разным землям. Я сообщил об этом своей крестной, и она тут же откликнулась, написав, что непременно даст мне денег на путешествие. Вместе с письмом она прислала чудесные камни и просила сделать для них красивую оправу, а затем доставить это украшение ей лично, чтобы она сама увидела, чему я научился, и при этой оказии вручила бы мне деньги на дорогу. Своей крестной я никогда в глаза не видел, и вы можете себе представить, как я обрадовался предстоящей встрече. День и ночь трудился я над украшением для нее, и оно получилось таким красивым и изящным, что даже сам мастер все не мог надивиться. Когда работа была закончена, я аккуратно уложил свое драгоценное изделие на самое дно ранца, попрощался с мастером и отправился в замок моей крестной. И тут появились эти негодяи, — продолжал свой рассказ Феликс, обливаясь слезами, — и разрушили все мои надежды! Ведь если ваша госпожа графиня потеряет украшение или забудет то, о чем я ее просил, и просто выкинет мой плохонький ранец, как я предстану перед моей крестной? Чем докажу, что это я, а не какой-нибудь проходимец? Как возмещу ей стоимость камней? И денег на дорогу мне тогда не видать как своих ушей! А сам я в ее глазах буду выглядеть неблагодарным вертопрахом, который профуфукал вверенное ему чужое добро. Ведь согласитесь, разве ж мне кто поверит, если я расскажу о невероятном происшествии, случившемся с нами?

— Ну, об этом не беспокойтесь! — сказал егерь. — Уж не думаю, что графиня потеряет ваше украшение, а если даже потеряет, то наверняка возместит своему спасителю пропажу и подтвердит любому истинность всего случившегося с вами. А теперь мы оставим вас на несколько часов, ведь, по правде говоря, мы все устали и нуждаемся в отдыхе, да и вам, после всех наших ночных приключений, не мешало бы поспать. Потом еще поговорим о наших бедах, глядишь, за разговорами все и забудется, а лучше — подумаем о том, как нам бежать отсюда!

Товарищи ушли, и Феликс, оставшись один, решил последовать совету егеря.

Когда несколько часов спустя егерь со студентом заглянули к своему юному другу, они нашли его приободрившимся и повеселевшим. Егерь рассказал подмастерью, что по дороге встретил предводителя разбойников, который поручил ему всячески заботиться о даме; еще он сообщил, что через несколько минут сюда явится одна из женщин, которых они видели вчера, и принесет достопочтенной графине кофе, а дальше будет делать все необходимое, что потребуется госпоже. Друзья решили, что лучше будет отказаться от таких услуг, чтобы им никто не мешал; вот почему, когда явилась старая уродливая цыганка, принесшая завтрак, и с кривой усмешкой, стараясь быть вежливой, спросила, чем может быть полезной, Феликс знаком отослал ее, но поскольку та не спешила уходить, егерю пришлось ее просто вытолкать за порог. Только тогда студент стал рассказывать, что они видели в лагере.

— Хижина, в которой вы поселились, любезная графиня, первоначально, вероятно, предназначалась для предводителя. Она, может быть, не самая просторная, но определенно самая красивая. Кроме того, здесь имеется еще шесть хижин, в которых живут в основном женщины и дети, потому что больше шести разбойников в лагере, как правило, не остается. Один стоит на карауле неподалеку от вашего обиталища, другой — у тропинки, ведущей наверх, третий дежурит наверху, у спуска в лощину. Каждые два часа они меняются и трое других заступают на вахту. Все караульные держат при себе по две собаки, и невозможно носа высунуть из хижины, чтобы они тут же не подняли страшный лай. Мне думается, у нас нет надежды выбраться отсюда.

— От ваших слов меня тоска берет, а ведь я только стал чувствовать себя бодрее после сна, — сказал Феликс. — Не будем все же терять надежду! А если вы боитесь, что нас подслушают и выведут на чистую воду, то давайте лучше поговорим о чем-нибудь другом вместо того, чтобы отчаиваться раньше времени. Господин студент, в трактире вы начали рассказывать нам одну историю, но не закончили. Почему бы вам не продолжить свой рассказ — времени для бесед у нас достаточно.

— Я уж и не помню, о чем я там рассказывал, — ответил студент.

— Вы рассказывали легенду о холодном сердце и остановились на том, что хозяин и другой игрок выставили угольщика Петера за дверь.

— Верно, теперь я вспомнил, — сказал студент. — Ну, если вам угодно, могу продолжить.

Холодное сердце Часть вторая Перевод С. Шлапоберской

Когда в понедельник утром Петер пришел к себе на завод, он застал там не только рабочих, но и других людей, чье появление никого бы не обрадовало. Это были окружной начальник и три судебных пристава. Начальник пожелал Петеру доброго утра, осведомился, как он почивал, а затем развернул длинный список, где были перечислены заимодавцы Петера.

— Можете вы заплатить или нет? — строго спросил он. — И будьте добры, поживей, мне с вами канителиться некогда — до тюрьмы добрых три часа ходу.

Тут Петер совсем пал духом: он признался, что денег у него нет, и позволил начальнику и его людям описать дом и усадьбу, завод и конюшню, повозку и лошадей, а пока окружной начальник и его помощники расхаживали вокруг, осматривая и оценивая его имущество, он подумал: «До Елового Бугра недалеко, если маленький лесовик не помог мне, попытаю-ка я счастья у большого». И он помчался к Еловому Бугру, да с такой быстротой, словно судебные приставы гнались за ним по пятам.

Когда он пробегал мимо того места, где в первый раз говорил со Стеклянным Человечком, ему показалось, будто его удерживает чья-то невидимая рука, но он вырвался и понесся дальше, до самой границы, которую хорошенько заприметил, и не успел он, запыхавшись, позвать: «Голландец Михель! Господин Голландец Михель!» — как перед ним вырос великан-плотовщик со своим багром.

— Явился, — сказал он, смеясь. — А не то содрали бы шкуру и продали кредиторам! Ну да не тревожься, все твои беды, как я уже говорил, пошли от Стеклянного Человечка, этого гордеца и ханжи. Уж если дарить, то щедрой рукой, а не как этот сквалыга. Пойдем, — сказал он и двинулся вглубь леса. — Пойдем ко мне домой, там и поглядим, столкуемся мы с тобой или нет.

«Как это „столкуемся“? — в тревоге думал Петер. — Что же он может с меня потребовать, разве у меня есть для него товар? Служить он себе заставит или что другое?»

Они шли вверх по крутой тропе и вскоре очутились возле мрачного глубокого ущелья с отвесными стенами. Голландец Михель легко сбежал вниз по скале, словно то была гладкая мраморная лестница; но тут Петер едва не лишился чувств: он увидел, как Михель, ступив на дно ущелья, сделался ростом с колокольню; великан протянул ему руку длиной с весло, раскрыл ладонь шириною с трактирный стол и воскликнул:

— Садись ко мне на ладонь да ухватись покрепче за пальцы, не бойся — не упадешь!

Дрожа от страха, Петер сделал, как ему было велено, — сел к Михелю на ладонь и ухватился за большой палец.

Они спускались все глубже и глубже, но, к великому удивлению Петера, темнее не становилось, — напротив того, дневной свет в ущелье стал словно бы еще ярче, так что было больно глазам. Чем ниже они спускались, тем меньше делался Михель, и теперь он стоял в прежнем своем облике перед домом — самым что ни на есть обыкновенным домом зажиточного шварцвальдского крестьянина. Горница, куда Михель ввел Петера, тоже во всем походила на горницы у других хозяев, разве что казалась какой-то неуютной. Деревянные часы с кукушкой, громадная кафельная печь, широкие лавки по стенам и утварь на полках были здесь такие же, как повсюду. Михель указал гостю место за большим столом, а сам вышел и вскоре вернулся с кувшином вина и стаканами. Он налил вина себе и Петеру, и они разговорились; Голландец Михель стал расписывать Петеру радости жизни, чужедальние страны, города и реки, так что тому под конец страстно захотелось все это повидать, в чем он и признался честно Голландцу.

— Будь ты даже смел духом и крепок телом, чтобы затеять большие дела, но ведь стоит твоему глупому сердцу забиться чаще обыкновенного, и ты дрогнешь; ну а оскорбления чести, несчастья — зачем смышленому парню беспокоиться из-за таких пустяков? Разве у тебя голова болела от обиды, когда тебя на днях обозвали мошенником и негодяем? Разве у тебя были рези в животе, когда явился окружной начальник, чтобы выкинуть тебя из дому? Ну-ка скажи, что у тебя болело?

— Сердце, — отвечал Петер, прижав руку к взволнованной груди: в этот миг ему почудилось, будто сердце его как-то пугливо заметалось.

— Не обижайся, но ведь ты не одну сотню гульденов швырнул паршивым нищим и прочему сброду, а что толку? Они призывали на тебя благословение Божье, желали здоровья — ну и что? Стал ты от этого здоровее? Половины этих денег хватило бы на то, чтобы держать при себе врача. Благословение Божье — да уж нечего сказать, благословение, когда у тебя описывают имущество, а самого выгоняют на улицу! А что заставляло тебя лезть в карман, как только нищий протягивал к тебе свою драную шапку? Сердце, опять-таки сердце — не глаза и не язык, не руки и не ноги, а только сердце, — ты, как верно говорится, принимал все слишком близко к сердцу.

— Но разве можно от этого отвыкнуть? Вот и сейчас — как я ни стараюсь заглушить в себе сердце, оно у меня колотится и болит.

— Да уж где тебе, бедолаге, с ним сладить! — со смехом вскричал Голландец Михель. — А ты отдай мне эту бесполезную вещицу, увидишь, как тебе сразу станет легко.

— Отдать вам — мое сердце? — в ужасе воскликнул Петер. — Но ведь я тогда сразу умру! Ни за что!

— Да, конечно, если бы кто-нибудь из ваших господ хирургов вздумал вырезать у тебя сердце, ты бы умер на месте, но я это делаю совсем по-другому — зайди сюда, убедись сам.

С этими словами он встал, открыл дверь в соседнюю комнату и пригласил Петера войти. Сердце юноши судорожно сжалось, едва он переступил порог, но он не обратил на это внимания, столь необычайно и поразительно было то, что открылось его глазам. На деревянных полках рядами стояли склянки, наполненные прозрачной жидкостью, и в каждой заключено было чье-нибудь сердце; ко всем склянкам были приклеены ярлыки с именами, и Петер их с любопытством прочел. Он нашел там сердце окружного начальника из Ф., сердце Толстяка Эзехиля, сердце Короля Танцев, сердце старшего лесничего; были там и шесть сердец хлебных скупщиков, восемь сердец офицеров-вербовщиков, три сердца ростовщиков, — короче говоря, это было собрание наиболее почтенных сердец из всех городов и селений на двадцать часов пути окрест.

— Смотри! Все эти люди покончили с житейскими заботами и треволнениями, ни одно из этих сердец больше не бьется озабоченно и тревожно, а их бывшие обладатели чувствуют себя превосходно, выставив за дверь беспокойного жильца.

— Но что же у них теперь вместо сердца? — спросил Петер, у которого от всего увиденного голова пошла кругом.

— А вот это, — ответил Голландец Михель; он полез в ящик и протянул Петеру каменное сердце.

— Вот оно что! — изумился тот, не в силах противиться дрожи, пронизавшей все его тело. — Сердце из мрамора? Но послушайте, господин Михель, ведь от такого сердца в груди должно быть ой-ой как холодно?

— Разумеется, но этот холод приятный. А на что человеку горячее сердце? Зимой оно тебя не согреет — хорошая вишневая наливка горячит вернее, чем самое горячее сердце, а летом, когда все изнывают от жары, ты и не поверишь, какую прохладу дарует такое сердце. И, как я уже говорил, ни тревога, ни страх, ни дурацкое сострадание, ни какие-либо иные горести не достучатся до этого сердца.

— И это все, что вы можете мне дать? — с досадой спросил Петер. — Я надеялся получить деньги, а вы предлагаете мне камень.

— Ну, я думаю, ста тысяч гульденов на первых порах тебе хватит. Если ты дашь им разумное употребление, то вскорости станешь миллионером.

— Сто тысяч? — в восторге вскричал бедный угольщик. — Да перестань же ты, сердце, так бешено колотиться в моей груди! Скоро мы с тобой простимся. Ладно, Михель! Давайте мне камень и деньги и, так и быть, вынимайте из клетки этого колотилу!

— Я знал, что ты парень с головой, — отвечал Голландец, ласково улыбаясь, — пойдем выпьем еще по стаканчику, а потом я отсчитаю тебе деньги.

Они опять уселись за стол в горнице и пили — пили до тех пор, пока Петер не погрузился в глубокий сон.

Петер-угольщик проснулся от веселой трели почтового рожка, и — гляди-ка! — он сидел в роскошной карете и катил по широкой дороге, а когда высунулся из окна, то увидел позади, в голубой дымке, очертания Шварцвальда. Поначалу ему не верилось, что это он, а не кто другой сидит в карете. Ибо и платье на нем тоже было совсем не то, что вчера; однако он так отчетливо помнил все происшедшее с ним, что в конце концов перестал ломать голову и воскликнул: «И думать нечего — это я, Петер-угольщик, и никто другой!»

Он сам себе удивлялся, что нисколько не грустит, впервые покидая родимый тихий край, леса, где он так долго жил, и что, даже вспоминая о матери, которая осталась теперь сирая, без куска хлеба, не может выжать из глаз ни единой слезинки, ни единого вздоха из груди; ибо все теперь стало ему в равной степени безразлично. «Ах да, — вспомнил он, — ведь слезы и вздохи, тоска по родине и грусть исходят от сердца, а у меня теперь — спасибо Голландцу Михелю — сердце холодное, из камня».

Он приложил руку к груди, но там все было тихо, ничто не шевелилось. «Я буду рад, если он и насчет ста тысяч гульденов сдержал свое слово так же, как насчет сердца», — подумал он и принялся обшаривать карету. Он нашел много всякого платья, о каком только мог мечтать, но денег нигде не было. Наконец он наткнулся на какой-то саквояж, и в нем оказалось много тысяч талеров золотом и чеками на торговые дома во всех больших городах. «Вот и сбылись мои желания», — подумал Петер, уселся поудобнее в угол кареты и помчал в далекие края.

Два года колесил он по свету, глядел из окна кареты направо и налево, скользил взглядом по домам, мимо которых проезжал, а когда делал остановку, замечал лишь вывеску своей гостиницы, потом бегал по городу, где ему показывали разные достопримечательности. Но ничто его не радовало — ни картины, ни здания, ни музыка, ни танцы; у него было каменное сердце, безучастное ко всему, а его глаза и уши разучились воспринимать прекрасное. Только и осталось у него радости, что есть и пить да спать; так он и жил, без цели рыская по свету, для развлечения ел, от скуки спал. Время от времени он, правда, вспоминал, что был, пожалуй, веселей и счастливей, когда жил бедно и принужден был работать, чтобы кормиться. Тогда ему доставляли удовольствие вид красивой долины, музыка и танцы и он мог часами радоваться в ожидании немудрящей еды, которую мать приносила ему к угольной яме. И когда он вот так задумывался о прошлом, ему казалось невероятным, что теперь он не способен даже смеяться, а ведь раньше он хохотал над самой пустячной шуткой. Теперь же, когда другие смеялись, он лишь из вежливости кривил рот, но сердце его нисколько не веселилось. Он чувствовал, как спокойно у него на душе, но доволен все-таки не был. Но не тоска по родине и не грусть, а скука, опустошенность, безрадостная жизнь в конце концов погнали его домой.

Когда он выехал из Страсбурга и увидел родной лес, темневший вдали, когда ему снова стали попадаться навстречу рослые шварцвальдцы с приветливыми открытыми лицами, когда до его слуха донеслась громкая, гортанная, но благозвучная родная речь, то он невольно схватился за сердце; ибо кровь в его жилах побежала быстрее и он готов был и радоваться, и плакать в одно и то же время — но вот глупец! — сердце-то у него было из камня. А камни мертвы, они не смеются и не плачут.

Первым делом он отправился к Голландцу Михелю, который принял его с прежним радушием.

— Михель, — сказал ему Петер, — я поездил по свету, многое повидал, но все это вздор и только нагнало на меня скуку. Правда, ваша каменная штучка, которую я ношу в груди, от многого меня оберегает. Я никогда не сержусь и не грущу, но зато и живу как бы наполовину. Не могли бы вы чуть-чуть оживить это каменное сердце? А еще лучше — верните мне мое прежнее! За свои двадцать пять лет я с ним свыкся, и ежели оно когда и выкидывало глупые штуки, все же то было честное и веселое сердце.

Лесной дух горько и зло рассмеялся.

— Когда в свой час ты умрешь, Петер Мунк, — ответил он, — оно непременно к тебе вернется; тогда ты вновь обретешь свое мягкое, отзывчивое сердце и почувствуешь, что тебя ожидает — радость или мука! Но здесь, на земле, оно больше твоим не станет. Да, Петер, поездил-то ты вволю, но жизнь, которую ты вел, не могла пойти тебе на пользу. Осядь где-нибудь в здешних лесах, построй себе дом, женись, пусти в оборот свои деньги — тебе не хватает настоящего дела, от безделья ведь ты и скучал, а все сваливаешь на безвинное сердце.

Петер понял, что Михель прав, говоря о безделье, и вознамерился умножить свое богатство. Михель подарил ему еще сто тысяч гульденов и расстался с ним как с добрым другом.

Вскоре в Шварцвальде разнеслась молва, что Петер-угольщик, или Петер-игрок, возвратился из дальних стран и теперь-де он много богаче прежнего. И на сей раз все шло так, как издавна ведется: стоило Петеру остаться без гроша, как его вытолкали из «Солнца», а теперь, едва он в первый же воскресный вечер явился туда снова, все стали наперебой жать ему руку, расхваливать его лошадь, расспрашивать о путешествиях, и, когда он сел играть на звонкие талеры с Толстяком Эзехилем, на него взирали с еще большим почтением, чем раньше.

Однако теперь он стал заниматься не стекольным делом, а лесоторговлей, правда только для виду. Главным его занятием сделалась скупка и перепродажа хлеба и ростовщичество. Мало-помалу пол-Шварцвальда оказалось у него в долгу, но он ссужал деньги только из десяти процентов или вынуждал бедняков втридорога покупать у него зерно, ежели они не могли расплатиться сразу. С окружным начальником он был теперь в тесной дружбе, и, ежели кто не мог точно в срок уплатить долг господину Петеру Мунку, начальник со своими подручными скакал к должнику, оценивал дом и хозяйство, мигом все продавал, а отца, мать и детей выгонял на все четыре стороны. Поначалу Петеру-богачу это доставляло некоторое неудовольствие, потому что несчастные бедняки, лишившись крова, осаждали его дом: мужчины молили о снисхождении, женщины пытались смягчить каменное сердце, а дети плакали, выпрашивая кусочек хлеба. Но когда он завел себе свирепых овчарок, «кошачьи концерты», как он их называл, сразу прекратились. Он науськивал псов на нищих, и те с криками разбегались. Больше всех досаждала ему «старуха». А это была не кто иная, как старая Мункиха, мать Петера. Она впала в нищету, когда ее дом и двор были проданы с молотка, а ее сынок, вернувшись домой богачом, о ней даже не вспомнил. Вот она время от времени и захаживала к нему на двор, старая, немощная, с клюкой. Войти в дом она не смела, ибо однажды он ее выгнал, но тяжко страдала оттого, что вынуждена жить подаяниями чужих людей, в то время как ее родной сын мог бы уготовить ей безбедную старость. Однако холодное сердце оставалось безучастным при виде знакомого увядшего лица, молящих глаз, протянутой иссохшей руки, согбенной фигуры. По субботам, когда она стучалась к нему в дверь, он ворча доставал мелкую монету, заворачивал в бумажку и высылал ей со слугой. Он слышал, как она дрожащим голосом благодарила его и желала ему благоденствия, как, кряхтя, брела прочь, но в эту минуту его занимало только одно: что он истратил попусту еще шесть батценов.

Наконец Петеру пришла мысль жениться. Он знал, что любой отец в Шварцвальде охотно отдаст за него свою дочь, и был разборчив: ему хотелось, чтобы и в этом случае люди подивились его уму и счастью. Вот почему он разъезжал по всему краю, заглядывая во все уголки, но ни одна из его прекрасных землячек не была для него достаточно хороша. Наконец, после того как Петер обошел все танцевальные залы в тщетных поисках наипервейшей красавицы, он услыхал однажды, что самая красивая и добродетельная девушка во всем Шварцвальде — дочь бедного дровосека. Живет-де она тихо и уединенно, рачительно и толково ведет хозяйство в отцовском доме, а на танцы никогда не ходит, даже в Троицын день или в храмовый праздник. Как только Петер прослышал об этом шварцвальдском чуде, он решил просить руки девушки и поехал к ее отцу, чей дом ему указали. Отец красавицы Лизбет немало удивился, что к нему пожаловал такой важный барин, еще больше удивился он, услыхав, что это не кто иной, как Петер-богач, желающий ныне стать его зятем. Долго раздумывать он не стал, ведь теперь, полагал он, бедности и заботам — конец, и, не спрашивая у Лизбет, дал свое согласие, а добрая девушка была столь послушна, что, не прекословя, стала госпожой Мунк.

Но жизнь у бедняжки пошла совсем не так, как она мечтала и надеялась. Ей казалось, что она хорошо управляется с хозяйством, но господину Петеру ничем нельзя было угодить. Она жалела бедных и, поскольку супруг ее был богат, не видела греха в том, чтобы подать пфенниг бедной нищенке или поднести рюмочку старому человеку. Однако, когда господин Петер это заметил, он устремил на нее гневный взгляд и грозным голосом сказал:

— Зачем ты раздаешь мое добро бродягам и оборванцам? Разве ты принесла с собой приданое, которое можешь раздаривать? Нищенским посохом твоего отца и печки не истопишь, а ты бросаешься деньгами, словно принцесса. Смотри, поймаю тебя еще раз, хорошенько попотчую плеткой!

Красавица Лизбет плакала тайком у себя в комнате, страдая от жестокосердия мужа, и частенько подумывала она о том, что лучше бы ей снова очутиться дома, в убогом жилище отца, нежели жить в хоромах у богатого, но жестокосердого Петера. Ах, знай она, что сердце у него из мрамора и он не может любить никого — ни ее, ни другого человека на земле, — она бы, верно, не удивлялась! Но она этого не знала. И вот, бывало, сидит она у себя на крылечке, а мимо идет нищий, снимает шляпу и заводит свою песню — так она зажмуривала глаза, чтобы не разжалобиться его горестным видом, и сжимала руку в кулак, чтобы нечаянно не сунуть ее в карман и не вытащить оттуда монетку. Оттого и пошла о ней худая слава по всему Шварцвальду: красавица Лизбет-де еще жаднее, чем ее муж.

В один прекрасный день сидела Лизбет во дворе за прялкой и напевала песенку; у нее было отрадно на душе, потому что денек выдался погожий и Петер уехал на охоту. И тут она видит, что бредет по дороге дряхлый старичок, сгибаясь под тяжестью большого мешка, — ей даже издали было слышно, как он кряхтит. С участием смотрит на него Лизбет и думает про себя, что негоже на такого маленького старого человека взваливать такую поклажу. Тем временем старичок, кряхтя, подходит все ближе и, поравнявшись с Лизбет, едва не валится с ног от изнеможения.

— Ах, сжальтесь, хозяюшка, дайте напиться, — проговорил старичок, — мочи моей больше нет!

— В ваши годы нельзя уж таскать такие тяжести, — сказала Лизбет.

— Да вот нужда заставляет спину гнуть, кормиться-то надо, — ответил старичок. — Ах, да разве богатая женщина вроде вас может знать, как горька бедность и как освежает в такую жару глоток воды!

Услыхав это, Лизбет побежала на кухню, схватила с полки кувшин и налила в него воды, но, когда она понесла его старичку и, не дойдя до него нескольких шагов, увидела, как он сидит на мешке, изможденный, несчастный, жалость пронзила ее, она смекнула, что мужа нет дома, а потому отставила кувшин, взяла бокал, наполнила его вином, положила сверху изрядный кусок ржаного хлеба и подала старику со словами:

— Глоток вина придаст вам больше сил, чем вода, — вы ведь уже такой старенький. Только пейте не торопясь и поешьте хлеба.

Человек в удивлении воззрился на Лизбет, старческие глаза наполнились слезами; он выпил вина и сказал:

— Я уже стар, но мало встречал на своем веку людей, что были бы так добры и так щедро и от души творили милостыню, как вы, госпожа Лизбет. Но за это вам будет даровано благоденствие — такое сердце не останется без награды.

— Не останется, и награду она получит на месте, — раздался вдруг страшный голос; когда они обернулись, то увидели у себя за спиной Петера с пылавшим от гнева лицом. — Так ты мое лучшее вино расточаешь нищим, а из моего бокала даешь пить бродягам? Что ж, вот тебе награда!

Лизбет упала к его ногам и стала просить прощения, но каменное сердце не знало жалости — Петер перекинул в руке хлыст и рукоятью черного дерева с такой силой хватил красавицу-жену по голове, что она бездыханная упала на руки старику. Когда Петер это увидел, он словно бы сразу раскаялся в содеянном и наклонился посмотреть, жива ли еще Лизбет, но тут человечек заговорил хорошо знакомым Петеру голосом:

— Не трудись, Петер-угольщик, это был прекраснейший, нежнейший цветок Шварцвальда, но ты растоптал его, и уж больше ему не зацвести.

Тут вся кровь отхлынула у Петера от лица.

— Ах, это вы, господин Хранитель Клада? — сказал он. — Ну, сделанного не воротишь, значит так было ей на роду написано. Надеюсь только, вы не донесете на меня в суд как на убийцу?

— Несчастный! — отвечал ему Стеклянный Человечек. — Какая польза будет мне от того, что я отправлю на виселицу твою смертную оболочку! Не земного суда должно тебе бояться, а иного и более строгого, ибо ты продал душу злой силе!

— Если я и продал свое сердце, — закричал Петер, — то кто же виноват в этом, как не ты с твоими обманчивыми сокровищами! Это ты, злобный дух, привел меня к погибели, ты вынудил искать помощи у того, другого, — ты и в ответе за все!

Но не успел он произнести эти слова, как Стеклянный Человечек начал расти и раздуваться: глаза у него стали будто суповые миски, а рот — будто жерло печи, откуда вырывалось пламя.

Петер бросился на колени и, хоть и было у него каменное сердце, задрожал, как былинка. Ястребиными когтями впился лесовик ему в затылок, поднял и завертел в воздухе, как кружит вихрь сухой лист, и швырнул оземь так, что у того затрещали кости.

— Червяк! — крикнул он громовым голосом. — Я мог бы раздавить тебя, если бы захотел, ибо ты оскорбил Владыку леса. Но ради покойницы, которая накормила и напоила меня, я даю тебе неделю сроку. Ежели ты не обратишься к добру, я приду и сотру тебя в порошок и ты умрешь без покаяния!

Был уже поздний вечер, когда несколько человек, проходя мимо, увидели Петера-богача распростертого на земле без памяти. Они стали его вертеть и переворачивать, пытаясь пробудить к жизни, но долгое время все их старания были тщетны. Наконец один из них пошел в дом, принес воды и брызнул ему в лицо. Тут Петер глубоко вздохнул, застонал и раскрыл глаза; он долго озирался, а потом спросил, где его жена Лизбет, но никто ее не видел. Он поблагодарил людей за помощь, побрел к себе в дом и стал всюду искать ее, но Лизбет нигде не было — ни в погребе, ни на чердаке: то, что он считал страшным сном, оказалось горестной явью. Теперь, когда он остался один, его стали посещать странные мысли; бояться он ничего не боялся, ибо сердце у него было холодное, но стоило ему подумать о смерти жены, как он начинал размышлять и о собственной кончине: о том, сколь обремененный покинет он этот мир — обремененный слезами бедняков, тысячекратными их проклятиями, которые не могли смягчить его сердца; плачем несчастных, которых он травил собаками; обремененный безмолвным отчаянием своей матери, кровью красивой и доброй Лизбет; что ответит он ее старику-отцу, когда тот придет к нему и спросит: «Где моя дочь, твоя жена?» А как будет он держать ответ перед другим, перед тем, кому принадлежат все леса, все моря, все горы и жизни людские?

Это мучило его и ночью во сне, поминутно просыпался он от нежного голоса, который взывал к нему: «Петер, добудь себе живое сердце!» А проснувшись, спешил снова закрыть глаза, ибо узнал голос, предостерегавший его во сне, — то был голос Лизбет. На другой день он пошел в трактир, чтобы развеять мрачные мысли, и застал там Толстяка Эзехиля. Петер подсел к нему, они заговорили о том о сем: о хорошей погоде, о войне, о налогах и, наконец, о смерти, о том, как где-то кто-то внезапно умер. Тут Петер спросил Толстяка, что он вообще думает о смерти и что, по его мнению, за ней последует. Эзехиль ответил ему, что тело похоронят, а душа либо вознесется на небо, либо низринется в ад.

— Значит, сердце тоже похоронят? — с тревогой спросил Петер.

— Конечно его тоже похоронят.

— Ну а если у человека больше нет сердца? — продолжал Петер.

Услышав это, Эзехиль испуганно уставился на него:

— Что ты хочешь этим сказать? Ты что, насмехаешься надо мной? По-твоему, у меня нет сердца?

— О, сердце у тебя есть, и преизрядное, твердое как камень, — отвечал Петер.

Эзехиль вытаращил на него глаза, оглянулся, не слышит ли их кто, и сказал:

— Откуда ты знаешь? Может быть, и твое сердце больше уже не бьется?

— Нет, не бьется, во всяком случае не у меня в груди, — ответил Петер Мунк. — Но скажи мне — теперь ты знаешь, о чем я говорю, — что станется с нашими сердцами?

— Да тебе-то что за печаль, приятель? — смеясь, спросил Эзехиль. — На этом свете ты живешь припеваючи, ну и будет с тебя. Тем-то и хороши наши холодные сердца, что от таких мыслей нам ни чуточки не страшно.

— Что верно, то верно, но мысли-то в голову лезут. И ежели я теперь не знаю страха, то хорошо помню, как ужасно боялся адских мучений, когда был еще маленьким наивным мальчиком.

— Ну, хорошего нам ждать не приходится, — заметил Эзехиль. — Как-то раз я спросил об этом у одного учителя, он сказал, что после нашей смерти сердца будут взвешены — велика ли тяжесть грехов. Легкие сердца взлетят вверх, тяжелые падут вниз; я думаю, наши камни потянут немало.

— Да уж конечно, — ответил Петер. — Но мне и самому часто не по себе оттого, что мое сердце остается таким безучастным и равнодушным, когда я думаю о подобных вещах.

Так они говорили; однако в ту же ночь Петер пять или шесть раз слышал, как знакомый голос шептал ему в ухо: «Петер, добудь себе живое сердце!» Он не испытывал раскаяния в том, что убил жену, но когда говорил челяди, что она уехала, то сам при этом всякий раз думал: «Куда же она могла уехать?» Так прошло шесть дней; по ночам он неизменно слышал тот же голос и все думал о маленьком лесовике и его страшной угрозе; но на седьмое утро он вскочил с постели и воскликнул: «Ну ладно, пойду попытаюсь добыть себе живое сердце, мертвый камень в моей груди делает мою жизнь скучной и бессмысленной». Он поспешно надел воскресное платье, сел на лошадь и поскакал к Еловому Бугру. Достигнув того места на Еловом Бугре, где ели стояли особенно густо, он спешился, привязал лошадь, торопливым шагом направился к толстой ели и, став перед ней, произнес заклинание:

Хранитель Клада в лесу густом! Средь елей зеленых таится твой дом. К тебе с надеждой всегда взывал, Кто в воскресенье свет увидал.

И Стеклянный Человечек явился, но не такой приветливый и ласковый, как прежде, а хмурый и печальный; на нем был сюртучок из черного стекла, а со шляпы спускалась длинная траурная вуаль, и Петер сразу понял, по ком он надел траур.

— Что хочешь ты от меня, Петер Мунк? — спросил он глухим голосом.

— У меня осталось еще одно желание, господин Хранитель Клада, — ответил Петер, не поднимая глаз.

— Разве каменные сердца могут желать? — спросил Человечек. — У тебя есть все, чего требовал твой дурной нрав, и я вряд ли смогу исполнить твое желание.

— Но ведь вы подарили мне три желания; одно-то у меня еще осталось.

— И все же я могу тебе в нем отказать, если оно глупое, — продолжал лесовик, — но говори, послушаем, чего ты желаешь.

— Тогда выньте у меня из груди мертвый камень и отдайте мне мое живое сердце! — сказал Петер.

— Разве я заключил с тобой эту сделку? — спросил Стеклянный Человечек. — И разве я Голландец Михель, который дарит богатство вместе с каменным сердцем? Там, у него, ищи свое сердце.

— Ах, он никогда мне его не вернет! — ответил Петер.

— Жаль мне тебя, хоть ты и негодяй, — произнес Человечек после некоторого раздумья. — Но поскольку твое желание не глупо, то я не могу вовсе отказать тебе и оставить без всякой помощи. Итак, слушай: силой ты сердце себе не вернешь, а вот хитростью — пожалуй, и, может быть, даже без особого труда, ведь Михель был и остался глупым Михелем, хоть он и почитает себя великим умником. Ступай прямо к нему и сделай все, как я тебе скажу.

Он научил Петера, как себя вести, и дал ему крестик из прозрачнейшего стекла.

— Жизни тебя лишить он не сможет и отпустит на волю, если ты сунешь ему под нос этот крестик и при этом будешь молиться. А как только получишь от него то, чего добивался, приходи опять ко мне, на это же место.

Петер Мунк взял крестик, постарался хорошенько запомнить все наставления Человечка и отправился дальше, во владения Голландца Михеля. Он трижды позвал его по имени, и великан мгновенно явился.

— Ты убил жену? — с ужасным смехом спросил он. — Я бы поступил так же, она раздаривала твое имущество нищим. Но тебе придется на время уехать — ее будут искать, не найдут, и поднимется шум; так что тебе, верно, нужны деньги, за этим ты и пришел?

— Ты угадал, — ответил Петер. — Только на этот раз денег надо побольше — до Америки-то далеко.

Михель пошел вперед и привел его к себе в дом; там он открыл сундук, полный денег, и стал доставать оттуда целые столбики золотых монет. Пока он отсчитывал Петеру деньги, тот сказал:

— А ты, Михель, пустобрех! Ловко ты меня провел — сказал, что у меня в груди камень, а мое сердце, мол, у тебя!

— Разве это не так? — удивился Михель. — Неужели ты слышишь свое сердце? Разве оно у тебя не холодное как лед? Разве ты чувствуешь страх или горе или способен в чем-то раскаиваться?

— Ты просто остановил мое сердце, но оно по-прежнему у меня в груди, и у Эзехиля тоже, он мне и сказал, что ты нас надул, где уж тебе вынуть у человека сердце из груди, да еще так, чтобы он ничего не почувствовал, для этого надо быть волшебником.

— Уверяю тебя, — раздраженно воскликнул Михель, — у Эзехиля и у всех, кто получил от меня богатство, такие же каменные сердца, как у тебя, а ваши настоящие хранятся у меня здесь, в комнате.

— Ну и горазд ты врать! — засмеялся Петер. — Это ты рассказывай кому-нибудь другому! Думаешь, я не навидался, когда путешествовал, всяких диковинных штук? Сердца, что у тебя в комнате, искусственные, из воска. Ты богат, спору нет, но колдовать ты не умеешь.

Тут великан рассердился и распахнул дверь в комнату.

— Ну-ка, войди и прочитай ярлыки; вон в той склянке — сердце Петера Мунка, гляди, как оно трепещет. Может ли воск шевелиться?

— И все-таки оно из воска, — отвечал Петер. — Настоящее сердце бьется совсем не так, мое-то все еще у меня в груди. Нет, колдовать ты не умеешь.

— Ладно, я тебе сейчас докажу! — сердито крикнул Михель. — Ты сам почувствуешь, что это сердце твое.

Он взял сердце Петера, распахнул на нем куртку, вынул из его груди камень и показал ему. Потом подышал на сердце и осторожно вставил его на место. Петер сразу почувствовал, как оно забилось, и обрадовался — он снова мог радоваться!

— Ну как, убедился? — улыбаясь, спросил его Михель.

— Да, твоя правда, — ответствовал Петер, осторожно доставая из кармана крестик. — Никогда бы не поверил, что можно делать такие чудеса!

— Верно? Как видишь, колдовать я умею. Ну а теперь давай я вставлю тебе твой камень обратно.

— Тихонечко, господин Михель! — крикнул Петер, сделав шаг назад и держа перед собой крестик. — Попалась рыбка на крючок. На сей раз в дураках остался ты! — И он принялся читать молитвы, какие только мог вспомнить.

Тут Михель стал уменьшаться — он делался все ниже и ниже, потом пополз по полу, извиваясь, словно червь, стеная и охая, а сердца вокруг забились и застучали, как часы в мастерской часовщика. Петер испугался, его охватил ужас, и он бросился прочь из комнаты, прочь из дома; не помня себя от страха, вскарабкался он по скале, ибо слышал, как Михель вскочил, стал топать ногами, бесноваться и слать ему вслед ужасные проклятия. Выбравшись наверх, Петер поспешил на Еловый Бугор. Тут разразилась страшная гроза; слева и справа от него сверкали молнии, раскалывая деревья, но он целым и невредимым достиг владений Стеклянного Человечка.

Сердце его радостно билось, уже потому только, что оно билось. Но вот Петер с ужасом оглянулся на свою жизнь — она была подобна грозе, которая за минуту перед тем расщепляла вокруг него прекраснейшие деревья. Петер подумал о Лизбет, своей красивой и доброй жене, которую он убил из жадности, и показался себе настоящим извергом; прибежав к обиталищу Стеклянного Человечка, он горько разрыдался.

Хранитель Клада сидел под елью и курил маленькую трубку, но смотрел он куда веселее, чем давеча.

— Что ты плачешь, Петер-угольщик? — спросил он. — Может быть, тебе не удалось получить обратно твое сердце и ты так и остался с каменным?

— Ах, сударь! — вздохнул Петер. — Пока у меня было холодное сердце, я никогда не плакал, глаза у меня были сухими, как земля в июльский зной, но теперь мое собственное сердце рвется на части, лишь подумаю, что я натворил: должников своих я довел до сумы, больных и нищих травил собаками; да вы сами видели, как мой хлыст обрушился на ее прекрасное чело!

— Петер! Ты был великим грешником! — сказал Человечек. — Деньги и праздность развратили тебя, и твое сердце окаменело, перестало чувствовать радость и горе, раскаяние и жалость. Но раскаяние смягчает вину, и, знай я, что ты искренне сожалеешь о своей жизни, я бы мог еще кое-что для тебя сделать.

— Ничего я больше не хочу, — отвечал Петер, горестно повесив голову. — Моя жизнь кончена, мне уж радости не видать; что стану я делать один на всем свете? Матушка никогда не простит мне того, как я над ней издевался, быть может, я, чудовище, свел ее в могилу! А Лизбет, жена моя! Лучше убейте меня, господин Хранитель Клада, тогда уж разом кончится моя злосчастная жизнь!

— Хорошо, — отвечал Человечек, — если такова твоя воля — топор у меня под рукой.

Он спокойно вынул трубочку изо рта, выбил ее и сунул в карман. Потом неторопливо встал и скрылся в ельнике. А Петер, плача, сел на траву; жизнь для него теперь ничего не значила, и он покорно ждал рокового удара. Немного погодя он услыхал у себя за спиной легкие шаги и подумал: «Вот и конец!»

— Оглянись еще разок, Петер Мунк! — воскликнул Человечек.

Петер вытер слезы, оглянулся и увидел свою мать и жену Лизбет, которые ласково глядели на него. Он радостно вскочил на ноги.

— Так ты жива, Лизбет! И вы здесь, матушка, — вы простили меня?

— Они простят тебя, — произнес Стеклянный Человечек, — ибо ты искренне раскаялся, и все будет забыто. Возвращайся теперь домой, в отцовскую хижину, и стань угольщиком, как прежде; если ты будешь трудолюбив и честен, то научишься уважать свое ремесло, а твои соседи будут любить и почитать тебя больше, чем если бы ты имел десять бочек золота.

Вот что сказал Стеклянный Человечек, и на этом он с ними простился.

Все трое не знали, как им хвалить и благословлять его, и, счастливые, отправились домой.

Великолепного дома Петера-богача больше не существовало: в него ударила молния и он сгорел вместе со всем богатством; но до отцовской хижины было недалеко, туда и вел теперь их путь, а о потере имущества они нисколько не сокрушались.

Но каково было их удивление, когда они подошли к хижине! Она превратилась в добротный крестьянский дом, убранство его было просто, но удобно и опрятно.

— Это сделал добрый Стеклянный Человечек! — воскликнул Петер.

— Какой прекрасный дом! — сказала Лизбет. — Мне здесь гораздо уютнее, чем в большом доме со множеством слуг.

С тех пор Петер Мунк стал трудолюбивым и добросовестным человеком. Он довольствовался тем, что имел, неутомимо занимался своим ремеслом, а со временем без посторонней помощи нажил состояние и снискал уважение и любовь во всем крае. Он никогда больше не ссорился с Лизбет, чтил свою мать и подавал бедным, которые стучались к нему в дверь. Когда через несколько лет Лизбет произвела на свет хорошенького мальчика, Петер отправился на Еловый Бугор и произнес заклинание. Но Стеклянный Человечек не показывался.

— Господин Хранитель Клада! — громко позвал Петер. — Послушайте, мне ничего не надо, я только хочу просить вас быть крестным отцом моему сыночку!

Но никто не отозвался, только налетевший вдруг ветер прошумел в елях и сбросил в траву несколько шишек.

— Ну что ж, раз вы не хотите показаться, возьму-ка я на память эти шишки! — воскликнул Петер, сунул в карман шишки и пошел домой. Когда же дома он снял праздничную куртку и его мать, перед тем как уложить ее в сундук, вывернула карманы, оттуда выпали четыре тяжелых свертка, а когда их развернули, там оказались сплошь новенькие баденские талеры, и среди них ни одного фальшивого. Это был подарок Человечка из елового леса своему крестнику, маленькому Петеру.

С тех пор и жили они мирно и безбедно, и еще много лет спустя, когда у Петера Мунка уже волосы поседели, он не уставал повторять: «Да, уж лучше довольствоваться малым, чем иметь золото и всякие другие богатства и при этом — холодное сердце».

Шел уже пятый день, а Феликс, егерь и студент все еще были в руках у разбойников. Они очень тосковали и жаждали освобождения, хотя атаман и его подчиненные обходились с ними неплохо. Чем дольше тянулось время, тем сильнее возрастал их страх, что обман будет обнаружен. На пятый день вечером егерь сообщил товарищам по несчастью, что твердо решил этой ночью бежать, пусть даже он поплатится за это жизнью. Он всячески склонял их тоже к побегу и объяснил, как собирается его осуществить.

— Того, что стоит всего ближе к нам, я беру на себя; ничего не поделаешь, ведь дело идет о самозащите, а самозащита законом не воспрещается. Его придется убить.

— Убить? — ужаснулся Феликс. — Вы хотите его убить?

— Да, это твердо решено, раз его смерть спасет жизнь двум людям. Должен вам сказать, что собственными ушами слышал, как разбойники с озабоченным видом шептались, что их ищут по лесу, а старухи, озлобившись, проговорились о недобрых намерениях разбойничьей шайки; они всячески нас ругали и дали понять, что, если на разбойников нападут, нам нечего ждать пощады.

— Господи боже! — в ужасе воскликнул юноша и закрыл лицо руками.

— Я предлагаю, пока они еще не приставили нам ножа к горлу, опередить их. Когда стемнеет, я подкрадусь к ближнему караульному, он окликнет меня, я шепну, что графине внезапно стало дурно, и, когда он обернется, покончу с ним. Затем приду за вами, молодой человек, и второй тоже не уйдет от нас, а с третьим мы и подавно справимся.

И сам егерь в эту минуту, и слова его ужаснули Феликса. Он уже собрался отговорить его от такого кровавого замысла, но тут дверь тихонько отворилась и кто-то крадучись вошел к ним. Это был атаман. Он сразу осторожно затворил за собой дверь, а пленникам сделал знак не шуметь. Сев рядом с Феликсом, он сказал:

— Ваше сиятельство, вы в безвыходном положении. Граф, ваш супруг, не сдержал слова, он не только не прислал выкупа, но заявил местному начальству. Солдаты рыскают по лесу, чтобы арестовать меня и моих людей. Я угрожал вашему супругу покончить с вами, если он попытается нас схватить. Но то ли ему не дорога ваша жизнь, то ли он не верит моему слову. Ваша жизнь в наших руках, по нашему закону вы обречены на смерть. Что вы можете мне возразить?

Пленники были подавлены, они сидели не поднимая глаз, не знали, что сказать, ведь Феликс отлично понимал: признавшись в переодевании, он только усугубит опасность.

— Сверх моих сил подвергать такой опасности даму, к которой я отношусь с великим почтением, — продолжал атаман. — Для вашего спасения возможно только одно, вот я и хочу предложить вам этот единственный выход: я предлагаю бежать всем нам вместе.

Изумленные неожиданностью, они молча смотрели на него.

— Большинство моих людей, — продолжал он, — решили податься в Италию и примкнуть к одной очень крупной шайке. Что до меня, то служить под началом другого мне не улыбается, поэтому я не заодно с ними. Если бы вы, ваше сиятельство, взяли меня под свою защиту и обещали, прибегнув к вашим сильным связям, замолвить за меня слово, то, пока еще не поздно, я мог бы вас спасти.

Феликс в смущении молчал. Он был слишком честен, все существо его возмущалось при мысли сначала преднамеренно подвергнуть опасности человека, который хочет спасти ему жизнь, а потом оказаться бессильным защитить его. Он все еще молчал, и тогда атаман заговорил снова:

— В настоящее время всюду вербуют людей в войска, я удовольствуюсь самой скромной должностью. Я знаю, вы многое можете, но ведь я не требую ничего, мне достаточно вашего обещания, что вы постараетесь хоть немного помочь мне в этом деле.

— Хорошо, обещаю оказать вам содействие, сделать все, что могу, все, что в моих силах, — ответил Феликс, не подымая глаз. — Чем бы все это для вас ни кончилось, для меня утешительно уже то, что вы добровольно порываете с разбойничьей жизнью.

Растроганный атаман поцеловал руку доброй даме и шепнул, чтобы через два часа, после того как стемнеет, она была готова, а потом вышел из хижины столь же осторожно, как перед тем вошел. После его ухода все трое с облегчением вздохнули.

— Поистине, сам Господь Бог вложил это ему в сердце! — воскликнул егерь. — Какое нежданное спасение! Мне и во сне не снилось, что на свете еще бывает такое.

— Вот уж правда нежданное! — согласился с ним Феликс. — Но честно ли я поступил, обманув его? Что пользы ему в моем заступничестве? Я же не признался, кто я, а ведь это все равно что заманить его на виселицу, разве не так, господин егерь?

— Ну к чему такая совестливость, милый юноша! — возразил студент. — И это после того, как вы так мастерски сыграли свою роль! Нет, пусть это вас не мучает, это вполне законная самозащита. Ведь не постыдился же он дерзко похитить во время пути почтенную даму, и не будь вас, как знать, чем бы все это кончилось для графини! Нет, вы поступили вполне честно. Впрочем, я полагаю, тот факт, что он, атаман шайки, сам отдастся в руки правосудия, послужит ему на пользу.

Этот последний довод утешил юношу. В радостном возбуждении и все же тревожась и замирая от страха, что их план может потерпеть неудачу, провели они ближайшие часы. Уже стемнело, когда атаман снова заглянул к ним, положил узел с одеждой и сказал:

— Ваше сиятельство, чтобы облегчить нам бегство, вам необходимо переодеться мужчиной. Будьте готовы. Через час мы отправимся в путь.

С этими словами он вышел, и егерь едва удержался, чтобы не расхохотаться.

— Вот вам и второе переодевание, — сказал он, — и, честное слово, оно пристало вам куда больше первого!

Они развязали узел, достали отличный охотничий костюм и все, что к нему полагается, костюм пришелся Феликсу впору и очень к лицу. Когда он был готов, егерь хотел было бросить платье графини в угол, но Феликс не позволил, он связал ее вещи в узелок и сказал, что попросит графиню подарить их ему и он сохранит их до конца жизни на память об этих удивительных днях.

Наконец атаман вернулся. Он был вооружен до зубов, егерю он возвратил отобранное у того ружье и пороховницу. Студенту он тоже вручил ружье, а Феликсу подал охотничий нож и попросил на всякий случай повесить его на пояс. К счастью, было уже очень темно, не то по сияющему виду Феликса, когда он вооружился ножом, атаман мог бы легко догадаться, кто он на самом деле. Когда они осторожно вышли за дверь, егерь обнаружил, что на ближнем сторожевом посту никого нет. Это дало им возможность незаметно проскользнуть мимо хижины, но атаман не повел их обычной тропой, из глубины ущелья подымавшейся в лес, он направился к отвесной скале, на первый взгляд неприступной. Однако, когда они были уже у ее подножия, атаман обратил их внимание на веревочную лестницу, висевшую на скале. Он перекинул ружье за спину и стал подниматься первым, затем протянул руку графине и пригласил следовать за ним, егерь замыкал шествие. За скалой оказалась тропинка, и они быстро пошли по ней.

— Эта тропинка выведет нас на дорогу в Ашафенбург, — сказал атаман. — По ней мы и пойдем, у меня точные сведения, что граф, ваш супруг, в данное время там.

Молча продолжали они свой путь, атаман впереди, остальные трое гуськом за ним. Через три часа они остановились. Атаман попросил Феликса сесть отдохнуть на пень. Он достал хлеб и походную флягу со старым вином и предложил усталым путникам подкрепиться.

— Я думаю, мы не позже чем через час наткнемся на военный кордон, расставленный по всему лесу. В таком случае, будьте столь добры, поговорите с офицером и попросите его прилично обращаться со мной.

Феликс согласился и на это, хотя мало надеялся на успех своего заступничества. Они отдыхали с полчаса, затем двинулись дальше. Они шли еще около часа и теперь приближались к проселочной дороге; уже забрезжило утро, в лесу чуть посветлело, тут вдруг раздался громкий окрик: «Стой! Ни шагу дальше!» Они остановились как вкопанные, им преградили дорогу пятеро солдат и приказали следовать за ними к майору, их командиру, и дать ему объяснение, куда и зачем они идут. Пройдя шагов пятьдесят, они заметили, что в кустах и слева и справа поблескивают штыки, — видимо, лес был оцеплен. Под дубом сидел майор в окружении офицеров и нескольких штатских. Задержанных привели к майору, и он уже собирался допросить их, кто они и откуда, но тут вдруг вскочил со своего места один из присутствующих и воскликнул:

— Боже мой! Кого я вижу, ведь это же Готфрид, наш егерь!

— Так точно, господин управляющий! — радостно ответил егерь. — Я самый, чудом спасенный из рук шайки разбойников.

Офицеры очень удивились, увидав его тут. А егерь попросил майора и управляющего отойти с ним в сторонку и в кратких словах рассказал, как они были спасены и кто тот четвертый, что сопровождал их.

Обрадованный его сообщением, майор тут же принял нужные меры и отдал распоряжение препроводить важного арестованного дальше, а золотых дел мастера подвел к своим офицерам и представил им доблестного юношу, смелость и присутствие духа которого спасли графиню, и все радостно жали ему руку, расточали похвалы и никак не могли наслушаться рассказов его и егеря о том, что они пережили.

Меж тем совсем рассвело. Майор решил лично проводить освобожденных в город. Он вместе с ними и графским управляющим отправился в ближайшую деревню, где стоял его экипаж, там он усадил Феликса рядом с собой в экипаж; егерь, студент, управляющий и много других людей ехали верхами впереди и позади них, и так это поистине триумфальное шествие двинулось по дороге в город. С быстротой молнии разнесся слух о разбойничьем нападении в шпессартском трактире и о самоотверженном юноше, и не менее быстро передавалась из уст в уста весть о его освобождении. Поэтому и нет ничего удивительного, что в городе, куда они ехали, улицы были запружены народом: всем хотелось увидеть молодого героя. Навстречу медленно подъезжавшему экипажу хлынула толпа народа. «Вот он! — раздались крики. — Видите, это он сидит рядом с офицером! Да здравствует смелый золотых дел мастер!» И тысячеголосое «ура!» огласило воздух.

Феликс был смущен, растроган кликами толпы. Но еще более трогательное зрелище ожидало его в ратуше. Богато одетый мужчина средних лет встретил его у лестницы и обнял со слезами на глазах.

— Как мне отблагодарить тебя, сын мой! — воскликнул он. — Ты вернул мне счастье, то счастье, коего я чуть не лишился навсегда! Ты спас мне жену, моим детям спас мать! При ее хрупком здоровье она не выдержала бы тягостной жизни в плену у разбойников.

Так говорил супруг графини. Чем решительнее отказывался Феликс сказать, какую награду желал бы получить за свой самоотверженный поступок, тем непреклоннее настаивал граф. Тут юноша вспомнил о тяжелой участи атамана разбойников; он рассказал, что тот его спас и что спасал он, собственно, не его, а графиню. Граф, тронутый не столько поступком атамана, сколько новым доказательством благородства и бескорыстия, кои проявил Феликс своей просьбой, обещал сделать все, что в его силах, чтобы спасти разбойника.

Еще в тот же день граф в сопровождении храброго егеря повез Феликса в замок, где графиня, озабоченная судьбой самоотверженного юноши, с нетерпением ждала вестей. Как описать ее радость, когда супруг ввел к ней ее спасителя? Она не уставала его расспрашивать и благодарить, она велела привести детей, чтобы они посмотрели на доблестного юношу, которому их мать столь многим обязана. Малыши протянули ему ручки, и ласковые слова их детской признательности, их уверения, что после отца с матерью для них нет никого на свете дороже его, были для Феликса лучшей наградой за те бессонные ночи, за все то, что ему пришлось претерпеть у разбойников.

Когда прошли первые минуты радостной встречи, лакей по знаку графини принес одежду и хорошо знакомый ранец, отданные Феликсом графине в лесном трактире.

— Здесь все, что вы дали мне в ту страшную минуту, — с ласковой улыбкой сказала она, — в этих вещах тайные чары, облачив меня в них, вы поразили моих преследователей слепотой. Теперь они снова в вашем распоряжении, но я хочу предложить вам оставить эту одежду мне на память о вас, а взамен принять ту сумму, что разбойники назначили как выкуп за меня.

Феликса испугал столь щедрый подарок; благородство не позволило ему принять вознаграждение за то, что он сделал по доброй воле.

— Ваше сиятельство, — сказал он в волнении, — я не могу согласиться на это. Одежда, как вы того пожелали, пусть остается у вас, но сумму, которую вы назвали, я принять не могу. Но я знаю, что вам угодно меня вознаградить, поэтому я прошу не лишать меня вашего благоволения, иной награды мне не надо, и, в случае если мне понадобится ваша помощь, позволить мне обратиться к вам.

Долго еще уговаривали они юношу, но ничто не могло изменить его решения. Графиня и ее супруг наконец уступили, и лакей хотел уже унести одежду и ранец, но тут Феликс вспомнил об ожерелье, о котором за столь радостными событиями совсем было забыл.

— Постойте! — остановил он лакея. — Ваше сиятельство, разрешите мне взять всего одну вещь из ранца, остальное полностью и навсегда принадлежит вам.

— Все в вашем распоряжении, — сказала она, — хотя я охотно сохранила бы все на память о вас, берите, берите то, чего не хотите лишиться. Однако позвольте спросить, чем вы так дорожите, что не хотите оставить мне?

Юноша тем временем открыл ранец и достал футляр красного сафьяна.

— Берите все, что принадлежит мне, — с улыбкой ответил он. — Но это принадлежит моей дорогой крестной матери. Это, ваше сиятельство, ожерелье моей работы, и его я должен отдать ей, — прибавил он, открыв и подавая ей футляр из красного сафьяна. — Ожерелье, на котором я пробовал свои силы.

Она взяла футляр, но, мельком взглянув на него, смутилась и протянула его Феликсу.

— Как?! Эти камни! — воскликнула она. — И они, вы говорите, предназначены вашей крестной?

— Ну да, — ответил Феликс, — моя крестная прислала их мне, я вставил их в оправу и шел к ней, чтобы лично отдать ей ожерелье.

До слез растроганная графиня смотрела на него.

— Так, значит, ты Феликс Пернер из Нюрнберга? — воскликнула она.

— Ну да! Но откуда вы вдруг узнали, как меня зовут? — спросил он, с изумлением глядя на нее.

— О чудесный перст Провидения! — обратилась умиленная графиня к ничего не понимавшему супругу. — Это же Феликс, наш крестник, сын нашей камеристки Сабины! Феликс! Ведь это ко мне, ко мне ты шел. Так ты, сам того не зная, спас свою крестную!

— Как? Значит, вы графиня Зандау, так много сделавшая для нас с матерью? А это замок Майенбург, тот самый, куда я держал путь? Как благодарен я счастливой судьбе, которая столь неожиданно свела меня с вами; значит, своим поступком мне хоть в малой доле удалось выразить вам свою великую признательность!

— Ты сделал для меня больше, чем я когда-либо смогу сделать для тебя, — возразила она. — Но пока я жива, я постараюсь доказать тебе, сколь бесконечно многим все мы тебе обязаны. Ты будешь сыном моему супругу, братом моим детям, а я буду тебе любящей матерью; ожерелье, которое привело тебя ко мне в час величайшей опасности, отныне для меня самое приятное украшение: оно постоянно будет напоминать мне о тебе и твоем благородстве.

Так сказала графиня и сдержала слово. Она щедро помогала Феликсу в годы странствий. Когда он вернулся уже сведущим в своем деле мастером, она купила ему в Нюрнберге дом, полностью обставила его, парадную комнату в доме украшали хорошо выполненные картины, на которых были изображены сцены из жизни Феликса в лесном трактире и в разбойничьем ущелье.

Так и зажил в Нюрнберге Феликс, умелый золотых дел мастер. Слава о его искусстве, а также молва о его удивительной доблести привлекали к нему заказчиков со всей страны. Многие приезжие, попав в чудесный город Нюрнберг, приходили в мастерскую к знаменитому мастеру Феликсу, чтобы поглядеть на него, подивиться его геройству и мастерству, а то и заказать ему красивое украшение. Однако самыми желанными для него гостями были егерь, машинный мастер, студент и возчик. Всякий раз по дороге из Вюрцбурга в Фюрт возчик заезжал к Феликсу; егерь чуть не каждый год привозил ему подарки от графини; мастер, исходив многие немецкие земли, под конец устроился на жительство у Феликса. Как-то навестил их и студент. Он за это время стал важным государственным мужем, но не стеснялся отужинать в обществе мастера Феликса и его приятеля. Они вспоминали все пережитое на заезжем дворе и Шпессартском лесу, и бывший студент рассказал, что видел в Италии атамана разбойников: он вполне исправился, стал военным и служит верой и правдой неаполитанскому королю.

Феликса эта весть обрадовала. Не будь атамана, он, надо думать, вряд ли попал бы в тогдашнее опасное положение, но, не будь этого человека, он бы и не смог уйти от разбойников. Вот и выходит, что в душе у честного золотых дел мастера жили только добрые и дружественные мысли, когда ему вспоминался трактир в Шпессарте.

ФАНТАЗИИ В БРЕМЕНСКОМ ВИННОМ ПОГРЕБКЕ ПРИ РАТУШЕ Осенний подарок любителям вина Перевод М. Кореневой

Доброе вино — веселый товарищ, и каждый человек хотя бы раз может не устоять перед его неотразимой прелестью.

Шекспир

Посвящается Двенадцати Апостолам[8] из погребка при Бременской ратуше с благодарностью и нежными воспоминаниями.

Автор. Осень 1827 г.

— Нет, с ним каши не сваришь! — говорили они, спускаясь по лестнице гостиницы, в которой я тогда остановился. — Девять часов, а он уже спать собрался, прямо как сурок какой-то! И кто бы мог подумать четыре года назад, что он станет таким! — Эти слова отчетливо донеслись до моего слуха.

Нельзя сказать, что мои друзья были так уж не правы, рассердившись на меня. Ведь сегодня вечером в городе устраивался самый блестящий, самый музыкальный, самый танцевальный, самый стихотворный, самый бутербродный бал, каких свет не видывал, и они приложили неимоверные усилия, чтобы я, приезжий, попал на этот праздник и с приятностью провел там время. Но для меня в самом деле это было невозможно, я не мог пойти. Чего ради мне идти на танцевальный чай, если она там не танцует, чего ради идти на пение под бутерброды, если мне придется петь (о чем я знал заранее), а она меня не услышит, чего ради мешать веселью дорогих друзей своим унылым мрачным настроением, которое я сегодня точно был не в состоянии рассеять. Боже мой, уж лучше пусть они позлятся на меня те несколько секунд, что спускаются по лестнице, чем потом с девяти вечера до часу ночи томиться в таком кислом обществе, имея возможность беседовать разве что с моим телом и тщетно взывать к моей душе, которая тем временем отправится бродить по кладбищу при храме Богоматери несколькими улицами дальше.

Неприятно было только, что товарищи обозвали меня сурком и приписали мой отказ желанию поспать, тогда как я, как раз наоборот, собирался с удовольствием отдаться бодрствованию. И только ты, любезный мой приятель Герман, оказался лучшего обо мне мнения. Разве не ты сказал, выходя на Соборную площадь: «Нет, спать он не собирается, судя по блеску в глазах! Он опять перебрал или, наоборот, недобрал, а если так, то, значит, собирается глотнуть еще, причем в одиночестве».

Кто наделил тебя такою прозорливостью Пророка? Или ты просто догадался, что глаза мои смотрели живо оттого, что им сегодня ночью предстояло приглядеться к старому доброму рейнвейну? Откуда ты узнал, что именно сегодня я собирался воспользоваться именным письменным разрешением и пропуском, выданными мне в ратуше, чтобы поприветствовать Розу и ваших Двенадцать Апостолов? Не говоря уже о том, что у меня был назначен мой личный високосный день.

На мой взгляд, нет ничего плохого в том, что я усвоил от деда обыкновение по-своему распоряжаться течением времени и, глядя на прирастание года, порою приостанавливать рост этого древа, чтобы спокойно поразмышлять о том о сем. Ведь если у человека для праздников есть только Новый год да Пасха, Рождество и Троица, то рано или поздно эти праздничные дни становятся неотличимыми от будней и пролетают мимо, не оставляя ни следа в истории твоей жизни, ни каких-либо воспоминаний. Вот почему полезно, чтобы душа, занятая, как правило, внешней суетой, все же имела возможность хотя бы иногда заглянуть на постоялый двор собственного сердца, чтобы провести там час-другой за табльдотом в кругу воспоминаний, а потом честно подвести итог по счету, хотя он и будет подан только ad notam[9], наподобие того, как поступила трактирщица Быструха, предъявившая похожий счет рыцарю Фальстафу[10]. Дед называл такие неучтенные дни своими личными високосными днями. Это не значит, что он устраивал по такому случаю пиры с друзьями или предавался шумному веселью, нет, он предпочитал остаться наедине со своей душой, чтобы усладить ее трапезой иного рода в каморке сердца, к которой она привыкла за семьдесят пять лет. И хотя он уже давно покоится на кладбище, я и сейчас еще могу, взяв в руки его голландского Горация, восстановить, какие именно строки он читал при этих обстоятельствах, я и сейчас, как будто это было только вчера, вижу его большие голубые глаза, задумчиво устремленные на пожелтевшие страницы альбома, заполненного дружескими записями, вижу, как постепенно эти глаза заволакиваются пеленой, как дрожит слезинка на выцветших ресницах, как сжимаются властные губы, как медленно и нехотя старик берет перо, чтобы поставить черный крест под именем «одного из своих почивших братьев».

— У барина нынче високосный день! — шикала на нас, детей, прислуга, когда мы, внуки, всей гурьбой с веселым шумом неслись по лестнице.

— У дедушки нынче високосный день! — шепотом повторяли мы, уверенные, что он там готовит себе рождественские подарки, ведь у него не было никого, кто зажег бы для него свечи на елке.

И разве мы были так уже не правы в своих наивных детских предположениях? Разве не зажигал он, как на Рождество, свечи своих воспоминаний, разве не любовался тем, как вспыхивают тысячи мерцающих огоньков, дорогие мгновения его долгой жизни, и разве не был он похож на малого ребенка, когда устраивался вечером своего личного високосного дня в покойном кресле и тихо радовался подаркам прошлого?

Его личный високосный день выдался и тогда, когда его вынесли из дома. Я невольно расплакался при мысли, что дедушка так долго не выходил на улицу и впервые после долгого перерыва оказался на свежем воздухе. Его повезли той же дорогой, по которой я часто раньше с ним гулял, но ехали не долго — завернули на черный мост, а потом положили его в глубокую яму. Вот теперь у него получился настоящий личный високосный день, который он может провести без помех, подумал я тогда, только непонятно, удивлялся я, как он потом обратно выберется, если на него сверху набросали столько земли. Он не выбрался. Но его образ остался в моей памяти, и, когда я подрос, моим любимым занятием стало рисовать себе его красивый открытый лоб, его ясные глаза, его властные и в то же время улыбчивые губы. Вместе с его образом ко мне являлись разные воспоминания, и в этой бесконечной череде ярких картин его личные високосные дни были моими самыми любимыми.

Вот и у меня сегодня был назначен високосный день, для которого я сам заранее определил и дату — первое сентября. Так неужели я все брошу и отправлюсь жевать бутерброды в светском обществе да слушать вымученное пение под обязательные аплодисменты и нескончаемую трескотню? Нет, ни за что! Я знаю, где добыть иное увеселительное средство, изготовленное по особому рецепту, секрет которого не знает ни один лекарь в мире! Есть настоящая, старинная аптека, спешу к тебе, старушка, намереваясь исполнить предписание — «строго следить за тем, чтобы при каждом приеме целительной влаги емкость была заполнена доверху».

Пробило десять, когда я спустился по широким ступенькам в погребок при ратуше, рассчитывая, что уже не увижу тут в этот час никаких шумных компаний — день был будний, к тому же на дворе разгулялась непогода, флюгеры распевали на все лады дикие песни и дождь хлестал по булыжной мостовой Соборной площади. Встретивший меня служащий ратуши смерил меня с ног до головы строгим взглядом, когда я предъявил ему именное письменное разрешение на потребление некоторого количества вина.

— Что так поздно? — хмуро спросил он. — Тем более сегодня…

— Где ж поздно? — возразил я. — Еще не вечер, до полуночи времени навалом, ну а после — считай, уж раннее утро.

— Почему обязательно нужно… — собрался он было что-то возразить, но, взглянув опять на печать и подпись начальства, молча и с явной неохотой все же повел меня в залы.

Какая ласкающая взор картина открылась мне, наполнив сердце радостью, когда свет от его фонаря заскользил по длинным рядам бочек, отбрасывая дрожащие тени на сводчатые стены погребка, рисуя причудливые фигуры и превращая колонны, темневшие где-то в глубине пространства, в хлопотливых купорщиков! Он хотел открыть мне один из тех небольших залов, в которых могло уместиться, да и то впритирку, не больше шести-восьми человек, охотников пускать чарку по кругу. Я сам люблю сиживать с добрыми приятелями в таких укромных уголках, в тесноте чувствуешь локоть друга, и голоса не растворяются в гулкой пустоте, но звучат с какой-то особой задушевностью. Но когда я один, без компании, мне больше нравятся просторные помещения, в которых думается и дышится легко. Я выбрал для своего одинокого пиршества старинный сводчатый зал — самый большой в этом подземном царстве.

— К вам кто-нибудь еще присоединится? — поинтересовался мой провожатый.

— Нет, я сегодня в одиночестве.

— Боюсь, что это ненадолго, — сказал он, с опаской поглядывая на тени, которые отбрасывал его фонарь.

— Что вы имеете в виду? — удивился я.

— Да так, ничего, — пробормотал он, зажег свечи на столе и поставил передо мной рёмер — большой бокал старинного фасона. — Про первое сентября всякое говорят, вот и господин сенатор Д. два часа как уже ушли, и я вас не ждал.

— Господин сенатор Д.? А что, он спрашивал обо мне?

— Нет, распорядился только приготовить пробы.

— Какие такие пробы, любезный?

— Двенадцати и Розы, — ответил старик, достав несколько пузырьков с длинными ярлыками-хвостиками на горлышках.

— Но как же так?! — возмутился я. — Мне было сказано, что вино будет прямо из бочек и нацежено при мне!

— Да, но для этого требуется присутствие кого-нибудь из членов городского сената. Вот почему господин сенатор Д. и распорядился заранее приготовить образцы на пробу. Позвольте я налью.

— Ни за что! Здесь капли в рот не возьму! — остановил его я. — Чтобы получить истинное удовольствие от вина, нужно пить его прямо из бочки, ну а если нельзя — то хотя бы у бочки, поближе к источнику. Так что, дружище, собирайте свои пузырьки и пойдем, а я возьму фонарь.

Я уже несколько минут стоял, наблюдая за странным поведением старого служителя. Он явно мешкал — то станет в пень, кашлянет и смотрит на меня так, словно хочет что-то сказать, то примется собирать свои бутылочки со стола и рассовывать их по карманам, то снова вытащит их все и поставит обратно. Мне надоело.

— Ну, скоро мы пойдем?! — воскликнул я, горя нетерпением попасть наконец в Апостольский погреб. — Долго вы еще будете возиться со своими пузырьками?

Строгость и настойчивость, звучавшие в моих словах, как будто придали ему смелости.

— Нет, туда идти сейчас никак не можно! Сегодня нельзя! — решительно и определенно заявил он.

Я подумал, что это обычная уловка, какую любят пускать в ход домоправители, кастеляны и управляющие в винных погребах, чтобы немного пощипать заезжего гостя, и сунул ему увесистую монету, после чего взял его эдак под локоток, намереваясь сдвинуть упрямца с места.

— Вы неверно меня поняли! — воскликнул он, пытаясь вернуть мне монету. — Совсем неверно, сударь! Я просто хотел сказать, что нынче ночью лично я ни за какие коврижки в Апостольский погреб не пойду! Ведь сегодня у нас первое сентября!

— Ну и что с того? Что за ахинею вы несете!

— Думайте что хотите, да только там в подвале нечисть водится, Господи помилуй! Является аккурат на первое сентября, в день рождения Розы.

Я расхохотался на весь гулкий зал.

— Нет, мне, конечно, доводилось слышать о разных привидениях, но о винных привидениях за всю жизнь слыхом не слыхивал! Не стыдно вам, в вашем-то преклонном возрасте, рассказывать такую чепуху? Все, шутки в сторону, вот у меня официальная бумага, выданная городским сенатом! По ней я имею право нынче ночью пить тут вино, когда хочу и где хочу. Именем сената повелеваю вам препроводить меня по назначению. Отоприте мне обитель Бахуса!

Мои слова возымели действие. Нехотя, но без дальнейших возражений он взял свечи и дал мне знак следовать за ним. Сначала мы прошли через большой зал, потом миновали несколько маленьких и оказались в узком, тесном проходе. Глухо звучали наши шаги, и своды ловили каждый наш вздох, отзываясь легким эхом, напоминавшим чей-то далекий шепот. И вот наконец мы остановились возле какой-то двери, забренчали ключи, створка раззявилась с усталым скрипом, свет от свечей озарил низкие своды, и я увидел прямо перед собой друга Бахуса верхом на огромной бочке. Упоительная картина! Они предпочли не делать из него нежного красавчика, эти старинные бременские мастера, отказавшиеся изображать его в виде изящного греческого мальчика, как не стали они делать из него пьяного старика с отвислым пузом, выпученными глазами и свешенным набок языком, следуя расхожему представлению, утвердившемуся в безбожно опошленном мифе о нем. Позорный антропоморфизм! Слепая людская глупость! Только потому, что некоторые его жрецы, успевшие поседеть за время службы у него, разжирели от бесконечного веселья, а их носы побагровели, отливая пунцовым пламенем огненной влаги, и взгляд остекленевших глаз, обращенных к небесам, запечатлел немой восторг, — только потому глупцы стали приписывать богу то, что отличало в действительности его служителей!

Совсем иначе подошли к делу бременские мастера. Каким весельчаком глядит этот старый озорник, лихо оседлавший бочку! Какой цветущий вид, сколько ума и задора в его маленьких острых глазках, залитых вином, какая широкая улыбка играет на его устах, уже отведавших чарку-другую, а его короткая крепкая шея, а все его тело, брызжущее радостями жизни! Но с особым тщанием мастер, сотворивший тебя, отделал короткие ручки и ножки, вложив в них все свое искусство. Так и кажется, будто сейчас ты взмахнешь своей рукой-коротышкой, щелкнешь толстыми пальчиками и смеющиеся губы сложатся трубочкой, чтобы весело гикнуть: «Улю-лю! Лю-лю-лю». И хочется верить, что вслед за тем ты в пьяном задоре согнешь свои круглые коленки, стиснешь ногами почтенную бочку, пришпоришь ее пятками и пустишь знатную старушку галопом, а за нею припустит скакать по подвалу всякая прочая мелочь вроде разных Апостолов и Роз, которые будут вторить тебе: «Гоп-ля! Гоп-ля! Ай-ля-ля!»

— Боже милостивый! — воскликнул служитель, хватая меня за руку. — Вы видели? Смотрите, как он вращает глазами! Да еще ногами болтает!

— Вы, верно, повредились в уме, дружище! — сказал я и с опаской покосился на деревянного бога вина. — Это просто свет от свечей играет на нем!

Но все же мне стало как-то не по себе, и я послушно оставил Бахусов зал, поспешая за служителем. Меня терзали сомнения: неужели и то, что я увидел, обернувшись на пороге, было такой же игрой света, обманом зрения? Неужели мне просто померещилось, будто он кивнул мне на прощанье своей круглой головой, дрыгнул ногой, послав мне вслед воздушный пинок, и весь затрясся, крючась от еле сдерживаемого смеха? Непроизвольно я прибавил шагу, чтобы не отстать от старика-служителя.

— Теперь пойдем к Двенадцати Апостолам! — сказал я своему провожатому. — Там и откупорим наши пробные пузырьки!

Тот ничего не ответил, только покачал головой и пошел дальше. И вот мы поднялись на несколько ступенек вверх, чтобы попасть из большого погреба в малый, в подземную обитель небесного блаженства, где пребывают Двенадцать Апостолов. Разве могут сравниться усыпальницы и склепы, в которых покоятся останки древних королевских родов, с этими катакомбами? Вы можете нагромоздить в этих склепах множество саркофагов, можете на черном мраморе воздать хвалу по заслугам почившему в бозе, ожидающему «светлого воскресения из мертвых», можете приставить к делу болтливого чичероне в траурной мантии и шляпе с крепом, чтобы он превозносил до небес необычайные достоинства того или иного праха, пусть он у вас рассказывает о непревзойденных добродетелях некоего принца, павшего в таком-то сражении, о благородной красоте некоей княгини, надгробие которой украшено девственным миртом, обвившим полураспустившийся розовый бутон, — что бы вы ни делали, все это будет напоминать о бренности земного и разве что заставит вас пролить скупую слезу, но никогда не тронет до глубины души, как трогает вид этого места упокоения целого века, обители, давшей последний приют лучшим его представителям. Вот они, схоронены в простых темно-коричневых гробах, без всяких украшений, без лишнего блеска и мишуры. Здесь не увидишь мраморных плит с высеченными надписями во славу их заслуг, их добродетельной скромности и превосходного нрава, но какой человек, хотя бы мало-мальски умеющий ценить достоинства иного рода, не умилится, когда старик-смотритель, которому городской сенат вверил сей погреб, этот сторож здешних катакомб, этот служитель подземного храма, поставит свечи на гробы и озарятся светом благородные имена великих усопших! Как всяким высокородным правителям, им не пишут ни длинных титулов, ни фамилий, а просто указывают на гробах их имена, изображая их большими буквами. Вон там Андрей, тут Иоанн, в том уголке — Иуда, а в этом — Петр. И кто не испытает волнения при словах: вот этот — из славного семейства Ниренштейн, рождения 1718 года, а этот — из семейства Рюдесгейм, рождения 1726 года! Справа — Павел, слева — Иаков, добрый славный Иаков!

Какие же у них заслуги? Вы еще спрашиваете! Разве вы не видите, как старик наливает в зеленый старинный бокал волшебную кровь Апостола? Червонным золотом она поблескивает сквозь стекло. Когда он рос под солнцем на холмах Святого Иоанна, он был еще совсем светлым, но за век он потемнел. Какой несравненный букет! Как назвать мне тебя, волшебный аромат, поднимающийся из бокала? Даже если собрать все лепестки только что распустившихся цветов на деревьях и все полевые цветы на лугах, добавить к ним индийских пряностей, окропить амброй эти прохладные подвалы и окурить синеватым дымком от янтарной смолы, а затем смешать эти тончайшие запахи, собрав в один, подобно тому, как пчела собирает нектар разных растений, чтобы потом получился мед, — даже такая смесь покажется низкопробной подделкой, жалким пошлым подобием, не идущим ни в какое сравнение с нежным благоуханием, которое даришь мне ты, благородный Бинген, и ты, мой Лаубенгейм, и незабвенный Иоанн, и Ниренштейн, рождения 1718 года!

— Что вы качаете головой, дружище? Осуждаете за то, что я так радуюсь встрече с вашими старыми приятелями? Вот, держи бокал, старик, и выпьем за благополучие этих двенадцати! Давай чокнемся и пожелаем им здравия!

— Боже сохрани! Нынче ночью я капли в рот не возьму! — воскликнул служитель. — С чертом шутки плохи. Допивайте ваши пробы, и пойдем, а то в этом подвале меня жуть берет.

— Ну что же, всем доброй ночи, господа! Вам, прибывшим сюда с далеких рейнских берегов, желаю хорошенько отдохнуть и с благодарностью прощаюсь. Но если я могу вам чем-то услужить, то приходите, не стесняйтесь, и ты, мой крепкий, пламенный Иуда, и ты, мой мягкий, ласковый Андрей, и ты, мой Иоанн!

— Господи помилуй! — перебил меня старик, захлопнул дверь и быстро повернул ключ в замке. — Хмель, видно, вам уже ударил в голову, хотя и выпили вы каплю! Накличете нам нечисть! Вы что, не знаете, что в ночь на первое сентября винные духи оживают и ходят друг к другу в гости? Если вы еще раз заведете такие речи, я уйду, даже если мне за это откажут от места. Двенадцать еще не пробило, но как знать — ведь в любую минуту из бочки может вылезти какая-нибудь мерзкая рожа и напугать нас до смерти!

— Что ты несешь, старик? Но ладно, успокойся. Буду молчать как рыба, чтобы не перебудить твоих винных духов. Ну а теперь веди меня к Розе.

Мы отправились дальше и скоро уже ступили в зал — знаменитый бременский «розарий». Там расположилась она, старушка Роза — огромная, невероятная, по-своему царственно величественная. Необыкновенная бочка! И каждый бокал ее вина — на вес золота! Еще бы — год рождения 1615-й! Где те руки, что взрастили ту лозу? Где те глаза, что радовались ее цветению? Где те веселые люди, которые, ликуя, срезали твои благородные грозди на склонах прирейнских холмов, а потом освобождали от покровов и пускали течь золотые струи в чан? Они ушли в далекие дали, подобно волнам той реки, что несла свои воды у подножья холма, на котором раскинулся твой виноградник. Где теперь те достопочтенные ганзейцы, те господа сенаторы, стоявшие во главе этого города, где они, сорвавшие тебя, благоуханная роза, и пересадившие сюда, под эти прохладные своды, на радость внукам? Пойдите на кладбище, к храму Святого Ансгара, или к храму Богоматери и окропите их надгробия вином! Они ушли и вместе с ними ушло два столетия!

Ну что же, за вас, достопочтеннейшие господа, рожденные в 1615 году, и за ваших достойных внуков, которые столь гостеприимно встретили меня и угостили этим упоительным бальзамом!

— Так, а теперь пора прощаться! Доброй ночи, госпожа Роза! — проговорил повеселевший старик-служитель, складывая в корзинку пузырьки. — Спите спокойно! Ну, с Богом! Прошу вас — вот сюда, нет, за угол мы не пойдем, на выход нам сюда, дражайший! Идите же, я вам посвечу, а то еще наткнетесь на какую-нибудь бочку!

— Нет, дружище! На выход еще рано! — запротестовал я. — Веселье только начинается. Это все была прелюдия. Принеси-ка мне две-три бутылочки двадцать второго года, вон туда, в большой зал. Я видел, как зеленел тот виноград, и сам присутствовал, когда его давили и гнали сок. Воздав дань восхищения старине, я просто обязан по справедливости почтить вниманием и наше время.

Бедняга выпучил глаза и, казалось, не верил своим ушам.

— Сударь, — проговорил он наконец с некоторой важностью, — оставьте свои безбожные шутки. Сегодня ночью больше ничего не будет, я ни за что на свете здесь не останусь.

— А кто тебя просит оставаться? Принеси вино и бога ради — иди на все четыре стороны! У меня сегодня назначена ночь воспоминаний, и я решил провести ее именно тут, в этом погребке, а ты мне вовсе ни к чему.

— Я не имею права оставлять вас тут одного, — возразил старик. — Я, конечно, понимаю, что вы, простите великодушно, не обчистите наш погреб, но порядок есть порядок.

— Ну тогда запри меня вон в том зале, навесь снаружи замок потяжелее, чтобы я не выбрался отсюда, а завтра утром в шесть часов можешь разбудить меня и заодно получить деньги за предоставленный ночлег.

Служитель еще посопротивлялся, но без особого успеха. Тогда он вынес наконец три бутылки, поставил на стол девять свечей, протер бокал, налил вина урожая двадцать второго года и пожелал мне, явно с тяжелым сердцем, доброй ночи. Затем он старательно запер дверь снаружи на два оборота и вдобавок навесил еще замок, не столько, похоже, из опасений за свое хозяйство, сколько из человеколюбивого страха за меня. Часы пробили полночь. Я слышал, как он сотворил короткую молитву и поспешил уйти. Его шаги все удалялись, становились глуше и глуше, но, когда за ним захлопнулась входная дверь в погребок, звук от нее разнесся под сводами залов и переходов как пушечный выстрел.

Ну вот, теперь мы остались наедине, душа моя, глубоко-глубоко под землей. Там, наверху, они теперь спят и видят разные сны, а здесь, внизу, тоже все спят — дремлют духи вина в своих гробах. Может быть, и они видят сны? О своем быстротечном детстве, о далеких родных горах, где они выросли, о батюшке Рейне, который каждую ночь тихонько напевал им колыбельные песни?

Помните ли вы те благословенные дни, когда матушка-природа ласковым солнечным поцелуем нежно разбудила вас и вы, вдохнув чистого весеннего воздуха, впервые открыли глазки и увидели внизу чудесную рейнскую долину? А когда май явился в свои райские германские владения, вы помните, как матушка нарядила вас в зеленые платьица из зеленой листвы и как радовался старик-отец, как выглядывал из-за берегов — поглядит, помашет вам и покатит весело свои изумрудные волны к Лорелее и дальше?

А ты, душа моя, помнишь ли ты розовые дни твоей юности? Мягкие склоны родных холмов, на которых раскинулись виноградники, голубые воды широкой реки и цветущие долины Швабии? О, блаженная пора упоительных мечтаний! Сколько радостей приносишь ты с собой — книжки с картинками, рождественские елки, материнскую любовь, пасхальные праздники и пасхальные яйца, цветы и птиц, целые армии оловянных и бумажных солдатиков, и первые штанишки, и первую курточку, — первый наряд твоей еще совсем невеликой бренной оболочки, гордящейся тем, что выглядит по-взрослому. Помнишь ли, как качал тебя на коленях покойный батюшка и как дед давал тебе свою длинную трость с золотым набалдашником, разрешая поскакать на ней верхом?

Выпьем, душа моя, еще один бокалец и перенесемся на несколько лет вперед! Помнишь то утро, когда тебя привели к тому самому человеку, которого ты прекрасно знал, но который отчего-то был страшно бледен, и ты со слезами поцеловал ему руку и все плакал и плакал, сам не понимая почему? Разве ты мог представить себе, что эти суровые дяди, которые положили его в какой-то шкаф и покрыли черным покрывалом, разве ты мог представить себе, что они никогда не принесут его обратно? Но не беспокойся, он тоже всего-навсего задремал на некоторое время. А помнишь, какое это было счастье — приобщиться к таинственной жизни дедовской библиотеки? Тогда ты еще не знал, увы, никаких других книг, кроме противного учебника по латыни Брёдера для детей, твоего заклятого врага, и не ведал, что те фолианты переплетены в кожу не для того только, чтобы ты строил для себя из них домики и разные сараи для скотины.

А помнишь, как дерзко и бесчинно ты обходился с немецкой литературой, особенно малого формата? Как запустил Лессингом в голову родному брату, который, надо сказать, тоже в долгу не остался и оглоушил тебя «Путешествием Софии из Мемеля в Саксонию». Тогда ты, впрочем, еще не думал, что сам когда-то станешь писать книги!

Пора и вам, о вы, стены древнего замка, явиться из тумана минувших лет! Как часто твои полуразрушенные переходы, твои подвалы, крепостные башни, подземелья служили нам, детворе, местом веселых игр — в солдат и разбойников, в кочевников и караваны! Как сладко было выступать даже на вторых ролях, когда тебя назначали каким-нибудь казаком, в то время как остальные изображали генералов, всяких Платовых, Блюхеров, Наполеонов и прочих героев, которые отчаянно тузили друг дружку. А если надо, ради друга можно было даже стать и лошадью! Господи, как чудесно там игралось!

Где они теперь, друзья моего детства, товарищи детских игр, свидетели тех золотых дней, когда ни чины, ни звания, ни титулы не имели никакого значения? Графы и бароны, верно, как положено, путешествуют по свету или несут службу камергерами при каких-нибудь дворах, а неимущие бедолаги пошли в ремесло и странствуют теперь подмастерьями по землям империи, с тяжелым узлом за плечами, шагают по дорогам босыми ногами, чтобы поберечь башмаки, охотятся у дверей карет за пфеннигами, ловко подставляя свои потемневшие от дождей шляпы, и часто мысли о любимой ложатся им на сердце тяжелым грузом и давят сильнее, чем узел за спиной. Другие, те, что усердно учились в школе и преуспели в гуманитарных науках, уже получили приходы и служат верой и правдою, храня верность своей избраннице, хоть в шлафроке, хоть в стихаре. Иной сделался чиновником, а кто-то — аптекарем или референдарием, и только мы с тобой, моя душа, сошли с проторенного пути и сидим теперь в бременском погребке при ратуше и пробавляемся вином. Но чем таким особенным мы можем похвастать? Докторской степенью? Так это дело нехитрое, всякий в состоянии получить ее, если у него хватит ума написать диссертацию.

А у меня пошел уже четвертый бокал, душа моя! Четвертый! Не кажется ли тебе, что существует некая связь между вином и языком? Между языком и глоткой? Именно здесь, по моему глубокому убеждению, находится перекресток, на котором имеется указатель, показывающий в разные стороны. На одной стрелке написано: «Дорога в желудок». Это широкий наезженный тракт, по которому все стремительно и гладко скатывается вниз. Вот почему вещи погрубее предпочитают именно этот путь. На другой стрелке написано: «В голову». В эту сторону направляются духи, которым за время пребывания в бочке и так уже наскучило общество презренной грубой материи, и потому они, оказавшись на свободе, ищут глазами указатель, показывающий вправо и вверх. И в то время как вся основная масса устремляется потоком налево и вниз, они берут курс направо и поднимаются наверх, чтобы сойтись наконец в трактире под названием «Шишковидная железа» в самом центре мозга. Они мирный и вполне разумный народец, эти духи. От них весь твой дом, душа моя, озаряется светом, во всяком случае если их собирается не больше пяти-шести, если больше — то я уже ни за что не поручусь, потому что тогда они начинают бузить и устраивают в мозгах полную чехарду.

Как прекрасен этот четвертый период жизни, за который мы поднимаем четвертый бокал! Душа моя, тебе — четырнадцать! Но что с тобой произошло за столь короткое время? Ты больше не играешь в детские игры, заброшены солдатики и прочий хлам, и ты, как вижу, пристрастилась к чтению. Ты добралась до Гёте и Шиллера и жадно проглатываешь их, хотя еще не все в них понимаешь. Или я ошибаюсь? Ты уже все понимаешь? Ты хочешь сказать, что знаешь толк в любви, только потому, что в последний раз на воскресных посиделках поцеловал за комодом, в потемках, Эльвиру и отверг нежности Эммы? Варвар! Ты даже не подозреваешь, что это тринадцатилетнее сердце освоило «Вертера» и кое-что из Клаурена[11] и питает к тебе любовь! Пора сменить нам декорации. Приветствую тебя, горная долина Швабского Альба, и тебя, голубая река, на берегах которой я провел целых три долгих года! Три года, которые пришлись на ту пору, когда мальчик превращается в юношу. Приветствую тебя, монастырский приют, и тебя, галерея под аркадами во внутреннем дворе с портретами умерших настоятелей, и тебя, наша церковь с прекрасным алтарем, и вас, чудесные картины, купающиеся в золоте утренней зари! Приветствую вас, замки на высоких утесах, пещеры и долины, зеленые леса. Те долины, те стены монастырские стали нам родным гнездом, в котором мы росли, пока не оперились, и здешний суровый горный воздух позаботился о том, чтобы мы не выросли неженками.

Я приступаю к пятому бокалу — к пятой эре нашей жизни. Глоток за глотком я поглощаю вас, мои дорогие воспоминания, как поглощаю благородный рейнвейн из моего бокала, и каким чудным ароматом повеяло на меня от этих воспоминаний о годах моей юности, какое благоухание, сравнимое с благоуханием вина в моем бокале, и взор мой проясняется, душа моя, ибо они обступили меня, друзья моей юности! Как описать тебя, пора студенчества, как описать ту жизнь — возвышенную, благородную, грубую, дикую, милую, угловатую, горлопанящую, отталкивающую и все же трепетную и волнующую? Как описать мне вас, золотые часы торжества братской любви? В каких тонах мне говорить о вас, чтобы меня правильно поняли? Какими красками изобразить тебя, непостижимый хаос! Разве я могу все это передать? Да никогда! Внешняя сторона этой несуразной жизни — у всех на виду, она открыта взгляду любого профана и еще как-то поддается описанию, но твою внутреннюю сущность во всем ее блеске знает только рудокоп, который под громкие песни не раз спускался вместе с братьями в шахту. Наверх он поднимает золото — чистейшее золото, много ли, мало ли, не важно. Но это еще не вся добыча. То, что он там увидел, он не станет описывать обывателю, слишком необычно и вместе с тем слишком изысканно все это будет звучать для постороннего слуха. Там, в недрах, живут духи, и чужим не дано их ни видеть, ни слышать. В подземных залах разливается музыка, которая всякому трезвому человеку покажется пустой и ничтожной. Но тому, кто проникается ею и принимается с чувством подпевать, она устраивает персональное посвящение в круг избранных, на память о котором у новичка останется дырка в фуражке — забавный сувенир, который он возьмет с собой наверх и будет на него смотреть с улыбкой. Теперь я понимаю тебя, дед! Я понимаю, чем ты занимался, когда нам говорили: «У барина нынче високосный день!» И у тебя были такие верные друзья юности, и я знаю, почему дрожала слеза на твоих выцветших ресницах, когда ты ставил крест в альбоме возле очередного имени. Они живут!

Бутылка кончилась, дружище! Откроем новую, для новых радостей! Шестой бокал! Любовь! Кому дано предугадать, куда ты заведешь?

Путь, по которому мы шли, ничем не отличался от того, которым шли сотни других до нас. Мы начитались книг о любви и думали, что сами любим. Самое удивительное в этом, хотя и вполне естественное, было то, что фазы такого рода любовных увлечений и их накал напрямую соотносились с прочитанным. Не потому ли мы срывали незабудки и лютики, которые потом, смущаясь, преподносили докторовой дочке в Г. и старательно выдавливали из себя слезу, что вдохновились прочитанными строчками: «В полях срывает он лилею и молча преподносит ей», а потом «тайно слезы льет в тиши»?[12] Разве мы не любили à la Вильгельм Мейстер, то есть не знали толком, кого же любим — то ли Эммелину, то ли нежную Камиллу, а то и вовсе Оттилию? И не вышло ли так, что все три красавицы, в изящных ночных чепцах, подглядывали потихоньку в щелку из-за штор, когда зимой мы пели у них под окнами серенаду и бодро перебирали струны закоченевшими пальцами? А потом, когда выяснилось, что все три — обыкновенные черствые кокетки, не мы ли по глупости прокляли всякую любовь и твердо решили жениться не раньше того времени, когда порядочный шваб входит в ум, то есть лет под сорок?

Любовь! Кому дано предугадать, чем ты обернешься, и разве можно от тебя заречься? Ты выпархиваешь из глаз любимой, и вот ты уже в наших глазах, а там уже и в сердце, куда ты пробралась украдкой. Но это не мешает тебе оставаться холодной, когда я пою тебе свои песни, и не отвечать на мои пылкие взоры, которые я обращаю к тебе! Мне хочется быть генералом, ради того только, чтобы ты увидела мое имя в газете и затрепетала в страхе, прочитав сообщение: «Особо отличился в последнем сражении генерал Гауф, который получил восемь пуль в самое сердце — не причинивших, впрочем, ему никакого вреда». Мне хочется быть тамбурмажором, ради того только, чтобы иметь возможность остановиться перед твоим домом и выговорить всю свою боль в оглушительной барабанной дроби, а если ты испуганно выглянешь в окошко, то я не стану уподобляться тем русским барабанщикам-лихачам, которые любят дубасить как оголтелые, а плавно перейду от фортиссимо к пиано, чтобы под тихое адажио признаться шепотом: «Я люблю тебя!» Мне хочется быть знаменитостью, ради того только, чтобы ты с гордостью могла сказать себе: «А ведь он меня когда-то любил!» Но к сожалению, я незаметная фигура и обо мне никто не говорит, в лучшем случае кто-нибудь расскажет тебе завтра: «Опять он вчера полночи торчал в винном погребе и напился в стельку!» Добро бы я был сапожником или портным! Но это низкая мысль, недостойная тебя, Адельгунда!

Теперь все, верно, спят, не спят лишь двое: самый возвышенный человек в городе и самый низкий, то есть сторож, несущий вахту на соборной колокольне, и я, запертый в ратушном подвале, под землей. Как мне хотелось бы поменяться местами и оказаться на колокольне! Тогда я каждый час брал бы в руки рупор и пел песню, чтобы она летела к тебе скорее в твою спаленку! Но нет, так я нарушил бы твой сон, мой милый ангел, и пробудил бы тебя от чудных сладких грез! Зато здесь, в подземелье, меня никто не услышит, и я могу петь сколько хочу. Душа моя! Не знаю почему, но я чувствую себя сейчас как солдат на посту, всем сердцем тоскующий по родине. И почему бы мне не спеть подходящую песню, тем более что ее сочинил один из моих друзей?

В ночном дозоре на посту Стою от вахты за версту И думу думаю свою Про милую в родном краю. Я помню поцелуй ее, Когда погнали под ружье. Она мне шапку подала И на прощанье обняла. Пусть ночь темна и холодна, Зато мне милая верна. Едва подумаю о ней — Теплей и сердцу веселей. Сейчас в каморку ты войдешь, Лампаду робкую зажжешь, Чтоб помолиться перед сном О суженом в краю чужом. Но коли ты сейчас грустишь, И слезы льешь, и ночь не спишь, — Не убивайся, срок пройдет, Господь солдата сбережет. Пробило полночь в тишине, Уж на подходе смена мне, В каморке тихой засыпай И в снах меня не забывай![13]

Вспоминает ли она обо мне в своих снах? Колокола забили глухо в такт моему пению. Неужели полночь? В этом часе есть какая-то своя особенная жуть. С его наступлением почему-то кажется, будто земля начинает тихонько дрожать оттого, что спящие там внизу люди переворачиваются на другой бок, сбрасывая с себя тяжелый покров, и спрашивают соседа, что покоится рядом: «А что, уже утро?» Для меня же этот полуночный перезвон, проникающий сюда в подземелье, звучит совсем не так, как в полдень, когда он весело разливается, заполняя собой чистый светлый воздух. Чу! Как будто отворилась дверь в подвал! Странно. Если бы я не знал, что нахожусь здесь в полном одиночестве, и если бы я не был уверен в том, что ходить тут некому, потому что все, кто ходит, они там, наверху, то я бы мог поклясться, что ясно слышу шаги. Но так и есть! Кто-то приближается, ощупывает дверь, дергает за ручку, хотя я знаю — дверь заперта на все засовы и ни один смертный меня сегодня уже не потревожит! Ой, что это?! Дверь открывается! О ужас! На пороге появились двое и замешкались, церемонно уступая друг другу дорогу. Один из них был высоким и худым, с пышным черным париком на голове, завитым в локоны, в темно-красном кафтане старинного франкского фасона, отделанном золотыми галунами и украшенном золототкаными пуговицами, его невероятно длинные тощие ноги выглядывали из узких черных бархатных штанов, прихваченных у колен золотыми пряжками, а дальше у него шли красные чулки и башмаки, тоже украшенные золотыми пряжками. На боку была приторочена шпага с фарфоровым эфесом. Пытаясь пропустить своего спутника вперед, он всякий раз кланялся, отводя в сторону руку, в которой была зажата небольшая шелковая треуголка, и завитые пряди его парика шуршащим водопадом спадали с плеч на грудь. Лицо у этого господина было бледным, изможденным, с впавшими глазами и огромным огненно-красным носом. Совсем иначе выглядел второй гость, тот, что пониже ростом, перед которым первый все бил поклоны. Волосы у него были гладко зализаны и смазаны для надежности яичным белком, кроме двух прядей на висках, которые были скручены в колбаски-трубочки, напоминавшие футляры для пистолетов. Длиннющая косица болталась у него за спиной, одет он был в светло-серый кафтанчик с красными обшлагами, ноги были всунуты в гигантские ботфорты, а дородное пузо выпирало из-под богато расшитого камзола, доходившего до колен, на поясе висела рапира невероятной длины. В его расплывшейся физиономии было что-то добродушное, особенно в маленьких рачьих глазках. Для подкрепления своих маневров, устроенных им на пороге, он размахивал огромной фетровой шляпой, поля которой были загнуты с двух сторон.

У меня было достаточно времени сделать эти наблюдения, после того как я оправился от первого испуга, ибо явившиеся господа несколько минут топтались в дверях, выделывая разнообразные изысканные па. Наконец длинный догадался открыть обе створки, подхватил коротышку под ручку и провел его в мой зал. Они повесили шляпы на крючки, отстегнули шпаги и молча уселись за стол, не обращая на меня ни малейшего внимания. «Разве сегодня в Бремене карнавал?» — спросил я себя, обдумывая появление странных гостей. Во всем их облике, что ни говори, было что-то жуткое, особенно от их застывших взглядов и гробового молчания мне стало, признаться, как-то не по себе. Я уже хотел было, собравшись с духом, заговорить с ними, как тут снова раздался шум — опять послышались шаги, дверь отворилась, и в зал вошли еще четверо, одетые так же, как и первые, в старомодную одежду. Я обратил особое внимание на одного из них, который, судя по костюму, был охотником, ибо при нем были арапник и охотничий рожок, и к тому же он глядел весельчаком.

— Приветствую вас, милостивые государи с берегов Рейна! — проговорил басом длинный в красном кафтане, поднимаясь с поклоном.

— Приветствую вас! — пискнул коротышка. — Давно не виделись, господин Иаков!

— А что так уныло? Ну-ка, подтянулись! Здравствуйте, господин Матфей! — бодро поздоровался охотник с низкорослым толстяком. — И вам доброго здравия, господин Иуда! Но что я вижу? Где наши рёмеры, где трубки и табак? Неужто эта старая мокрица еще дрыхнет, вот позор!

— Спит еще, лежебока! — отозвался толстяк. — Лежит себе, полеживает, бока давит на кладбище у храма Богоматери! Но у меня не залежишься — сейчас вмиг вызвоню!

С этими словами он схватил со стола колокольчик и давай трезвонить, заливаясь громким пронзительным смехом. Остальные трое вновь прибывших гостей сложили в уголок свои шпаги и трости, повесили шляпы и, поприветствовав всех присутствующих, тоже уселись за стол. Между охотником и долговязым Иудой в красном кафтане сидел господин, которого все называли Андреем. Он был весьма изящной благородной наружности, его красивое, еще моложавое лицо было отмечено печатью грусти, придававшей ему серьезность, а на губах играла легкая мягкая улыбка. Светлый, завитый в локоны парик составлял приятный выразительный контраст к его карим глазам. Против охотника расположился тучный человек высокого роста, с красными прожилками на щеках и малиновым носом. Он сидел, выпятив нижнюю губу, и барабанил пальцами по своему отвислому пузу. Все называли его Филиппом.

Место рядом с ним занимал кряжистый силач, которого можно было принять за вояку: его темные глаза сверкали отвагой, яркий румянец пылал на щеках, оттененный густой бородой, скрадывавшей линию рта. Звали его господин Петр.

Как бывает со всеми завзятыми выпивохами — без вина разговор и за этим столом не клеился. И тут в дверях возникла новая персона: маленький седенький старичок на тоненьких ножках, с головой, похожей на голый череп, обтянутый иссохшей кожей, и с запавшими глазами. Кряхтя, он втащил большую корзину и с извиняющимся видом поприветствовал собравшихся.

— Смотрите-ка, кто явился! Наш виночерпий! Бальтазар! — раздалось со всех сторон. — Принимайся за дело, старина! Ставь бокалы и тащи сюда трубки! Где ты застрял? Уже давно полночь пробило!

Старик широко зевнул, несколько забыв о приличиях, и вообще выглядел совершенно заспанным.

— Чуть первое сентября не пропустил! — севшим голосом проговорил он. — Так крепко спал, да к тому же, с тех пор как замостили булыжником церковный двор и дорожки на кладбище, я стал совсем плохо слышать. А где остальные? — спросил он, расставляя бокалы причудливой формы и внушительного размера. — Куда остальные подевались? Вас всего шестеро, и старушки Розы я что-то не вижу.

— Не отвлекайся, ставь бутылки, чтобы мы наконец могли выпить! — поторопил его Иуда. — А потом сходишь за ними, они еще в своих бочках полеживают, постучишь костлявым кулачком и скажешь, что пора, дескать, подниматься, потому как мы все тут уже в сборе.

Но не успел господин Иуда закончить свои наставления, как возле дверей раздался громкий смех и шум.

— Гип-гип-ура! Барышне Розе ура! И ее драгоценному Бахусу, верному другу, тоже ура! — неслось оттуда на разные голоса.

Дверь распахнулась, и все сидевшие за столом таинственные гости повскакивали с мест и принялись кричать наперебой:

— Вот она! Пришла, пришла! Барышня Роза пришла! И Бахус, и все остальные! Ура! Теперь повеселимся!

По этому поводу они дружно чокнулись и всё продолжали смеяться, толстяк на радостях принялся хлопать себя по животу, а старикашка-виночерпий исхитрился согнуться в три погибели и, расставив ноги, зашвырнуть за спину свою фуражку, так что она запулилась под самый потолок, а сам он при этом горланил вместе со всеми «Гип-гип-ура», отчего у меня уже звенело в ушах. Но какое зрелище! Деревянный Бахус, еще недавно сидевший верхом на бочке, слез со своего конька, и голышом, как был, явился сюда. Его круглое личико и ясные глазки излучали добродушие, когда он, поприветствовав честную компанию, протопал на своих маленьких ножках в зал, торжественно ведя за руку, как дорогую невесту, почтенную матрону высокого роста и необъятной толщины. Для меня по сей день все происшествие остается полной загадкой, но в ту ночь я, не задумываясь о странностях, безошибочно определил, что эта дама не иначе как старушка Роза, гигантская бочка из Розового погреба.

А как она принарядилась, старая красотка с рейнских берегов! В юности она, похоже, действительно была красавицей, ибо, хотя время и прочертило морщинки у нее на лбу и вокруг рта и свежий румянец молодости уже сошел с ее щек, два века все же не смогли полностью стереть благородные черты ее тонкого лица. Брови ее поседели, а на заострившемся подбородке бесчинно выросло несколько седых волосков, но зато гладко зачесанные волосы, подчеркивавшие линию лба, сохранили чистый ореховый цвет, и только кое-где в них серебрилась седина. На голове у нее была черная бархатная шапочка, плотно прилегавшая к вискам, сама же она была одета в душегрею тончайшего черного сукна, из-под которой выглядывал корсаж красного бархата с серебряной шнуровкой из цепочек на серебряных крючках. На шее поблескивало гранатовое ожерелье, к которому была подвешена золотая медалька, пышная складчатая юбка из коричневой ткани подчеркивала ее величественные пропорции, портил дело только несуразный кружевной передничек. На одном боку у нее висела кожаная сумка, на другом — связка огромных ключей. Короче говоря, в 1618 году едва ли можно было встретить на улицах Кёльна или Майнца другую такую приятную и почтенную даму.

За госпожой Розой в подвал ввалились еще шесть веселых удальцов: в присборенных кафтанах, длинных, богато расшитых камзолах, в париках набекрень, они бросали свои треуголки в воздух и страшно горлопанили.

Бахус, чинно и важно, под всеобщее ликование, подвел свою Розу к столу и усадил на почетное место. Прежде чем сесть, она с большим достоинством поклонилась присутствующим. Деревянный Бахус устроился рядом с ней, а виночерпий Бальтазар подсунул ему большую подушку, иначе он не доставал бы до стола. Шестеро вновь прибывших тоже расселись кто куда, и только теперь я понял, что это и есть Двенадцать Рейнских Апостолов, которые обычно лежат в бременском Апостольском погребе.

— Ну вот, все в сборе, — проговорил Петр после того, как шум немного улегся. — Вся молодежь семисотого года тут, все в добром здравии, как всегда. Так выпьем за ваше здоровье, барышня Роза, вы тоже нисколько не постарели, и все такая же у нас красивая и статная, как и пятьдесят лет назад. За вас и ваше сокровище — дорогого господина Бахуса!

— За здоровье Розы! За Розу! — загомонили все, чокнулись и выпили.

Господин Бахус, который пил из большой серебряной кружки, приговорил зараз, глазом не моргнув, двойную порцию рейнской меры и прямо на глазах раздулся и даже немного вытянулся, как бывает, когда свиной пузырь наполняют воздухом.

— Покорнейше благодарю, дражайшие господа апостолы и родственники, — отвечала госпожа Розалия с учтивым поклоном. — А вы все такой же бесстыдный шутник, господин Петр? О каком сокровище вы толкуете, мне неведомо, а вам негоже вгонять в смущение благонравную девицу.

Сказав так, она потупила глазки и основательно приложилась к бокалу.

— Дорогуша! Сокровище мое, — вмешался тут Бахус, глядя на Розу влюбленными глазами и взяв ее за руку. — Чего ты так жеманишься? Ты же знаешь, что мое сердце принадлежит тебе уже двести осеней подряд и что среди всех ты у меня первая, кого я спешу приголубить. Скажи, когда мы наконец устроим пир в честь нашей прочной связи?

— Срамник какой! — ответила старушка Роза и отвернулась, покраснев. — С вами и четверти часа не просидишь без того, чтобы вы не начали приставать со своими амурами. Я девушка честная, и мне стыдно даже глядеть на вас. Что вы тут разгуливаете голым? Могли бы, по крайней мере, на сегодня одолжить у кого-нибудь штаны. Эй, Бальтазар! — позвала она виночерпия, развязывая свой передничек. — Повяжи-ка это господину Бахусу, а то одно сплошное непотребство!

— Розочка, если ты меня поцелуешь, то я готов прикрыться этой тряпкой, — воскликнул Бахус, явно настроенный на любовный лад, — хотя это против всяких правил и портит мой форменный костюм, но чего только не сделаешь ради прекрасной дамы!

Бальтазар повязал ему передничек, и шалун с нежностью привалился к Розе.

— Не будь здесь этой молодежи… — устыдившись, прошептала она и слегка склонилась к нему.

Пользуясь тем, что молодежь как раз кричала и галдела, бог вина под шумок не только принял в дар от благодетельницы ее передничек, но и получил причитающиеся за неудобство проценты. Затем он снова осушил залпом кружку и снова слегка раздался вширь и ввысь, после чего ему вздумалось попеть, и он затянул хриплым испитым голосом:

Ветшают нынче замки все, Прошло для замков время, И лишь один стоит в красе, Им славен город Бремен. Роскошеству его палат Сам кайзер, верно, был бы рад. А в нише за решеткой Какая там красотка! Глаза что ясное вино, Пылают щеки ало, А платье! — не видал давно Такого матерьяла! Наряд из дуба у нее, Из тонкой бересты шитье, И зашнурован туго Железною подпругой. Да вот беда, ее покой Закрыт замками прочно, А я хожу вокруг с мольбой Порою полуночной И у решетчатых дверей Шепчу ей: «Отвори скорей, Чтоб нам с тобой обняться И всласть намиловаться». И так все ночи я без сна Брожу по подземелью, Но лишь однажды мне она Свою открыла келью. Видать, я ей не угодил, Себе же — сердце занозил. Открой, святая Роза, И вытащи занозу![14]

— Какой вы, однако, озорник, господин Бахус! — проговорила Роза, когда он закончил свое пение нежной трелью. — Вы же прекрасно знаете, что господин бургомистр и господа сенаторы держат меня затворницей и строго следят за тем, чтобы я с кем ни попадя не якшалась.

— Но меня-то ты могла бы все-таки иногда впускать к себе в спаленку, дорогая Розочка! — проворковал ей на ушко Бахус. — Ах, как мне хочется отведать, каковы на вкус твои сладкие губки!

— Вы плут! — воскликнула она со смехом. — Ведете себя как турок и хороводитесь одновременно с несколькими. Думаете, я не знаю, как вы любезничали с той легкомысленной француженкой, с барышнею из Бордо, и с этой бледной немочью из Шампани. Ступайте прочь! У вас скверный нрав, и вы не в состоянии оценить немецкую любовь и преданность!

— Вот и я того же мнения! — воскликнул Иуда и попытался поймать своей костлявой рукой руку барышни Розы. — И я о том же! Предлагаю вам взять меня к себе в кавалеры, а этот мелкий голый пузан пусть себе путается со своей француженкой!

— Что?! — завопил деревянный ухажер почтенной матроны и в гневе хватанул еще добрую порцию вина. — Розочка, ты что, собираешься связаться с этим молокососом одна тысяча семьсот двадцать шестого года рождения? Фу, и не стыдно тебе?! А что до моего голого костюма, господин нахал, то доложу вам, что и я мог бы запросто напялить парик, обрядиться в кафтан и прицепить себе шпагу, но мне все это ни к чему, потому что у меня внутри огонь и я не мерзну тут в подвале. А то, что она тут наболтала, наша барышня Роза, о француженках там всяких, так это все выдумки и ложь. Захаживать — захаживал, но только ради развлечения, чтобы позабавиться их остроумием, а больше — ничего. Тебе храню я верность, дорогуша! И мое сердце отдано только тебе!

— Хорошенькая верность, нечего сказать, господи помилуй! — продолжала гнуть свою линию дорогуша. — Довольно того, что доходит до нас из Испании о ваших шашнях с разными дамочками! Я уж молчу об этой слащавой распутнице Херес, об этом знает весь свет, но что вы скажете о сеньорите Тентилья де Рота и сеньорите Санлукар? А сеньора Педро Хименес, о ней что скажете?

— Черт побери, ваша ревность заходит уже слишком далеко! — рассердился Бахус. — Ведь нельзя же взять и порвать все старые связи. Что же касается сеньоры Педро Хименес, то тут ваши упреки совсем уж несправедливы. Я навещаю ее только лишь по дружбе, из добрых чувств к вам, поскольку она приходится вам родственницей.

— Что это вы такое плетете? Какая родственница? — удивилась Роза, а вместе с нею и все двенадцать сотоварищей. — С чего это?

— Разве вы не знаете, — продолжил свою речь Бахус, — что сеньора, вообще-то, родом с берегов Рейна? Достопочтенный дон Педро Хименес увез ее нежной юной лозой из Рейнской долины в Испанию, там она прижилась и получила потом его имя. И по сей день, хотя ей и привился сладкий испанский характер, в ней сохранилось большое сходство с вами, ведь общие фамильные черты никогда не стираются полностью. У нее тот же цвет, тот же сладкий аромат, тот же тонкий букет, и все это делает ее вашей достойной родственницей, драгоценная Роза!

— Ура! Да здравствует тетушка Хименес! — заголосили Апостолы и подняли бокалы. — За здоровье гишпанской тетушки!

Барышня Роза, похоже, не очень-то поверила речам своего кавалера, судя по кисло-сладкой мине, с какой она подняла бокал, но все же ей, видно, надоело с ним пререкаться, и потому она решила дать разговору другое направление.

— Вот мы и собрались все вместе, дорогие мои рейнские родственники! Все тут или кого-то не хватает? Ага, вот наш нежный, мягкий Андрей, вот отважный Иуда, вот пылкий Петр. Иоанн, стряхни скорее сон, а то смотри, какие у тебя мутные глаза! А ты, Варфоломей, что-то совсем раздался и сам какой-то вялый! Зато Павел у нас вон как бодро глядит, Иаков тоже весел, как всегда, ничуть не изменился. Но погодите! Почему вас за столом тринадцать? Кто это там в чужеземном платье? Кто его сюда привел?

Боже мой! Как я перепугался! Все с удивлением воззрились на меня, и взгляды эти явно выражали недовольство. Я собрался с духом и сказал:

— Почтеннейшие, прошу покорно позволить мне представиться. Я самый обыкновенный человек, остепененный доктор, проживающий временно в здешней гостинице «Город Франкфурт».

— Но как посмел ты, остепененный отпрыск рода человеческого, явиться сюда в этот час? — строго спросил Петр, сверкнув глазами, в которых играли испепеляющие молнии. — Мог бы догадаться, что тебе не место в нашем благородном обществе.

— Господин Апостол, — молвил я с достоинством, хотя и по сей день не понимаю, откуда у меня вдруг взялся такой кураж — наверное, от вина, — господин Апостол, во-первых, попрошу не тыкать мне — мы с вами еще как будто не знакомы, а во-вторых, хотел бы заметить, сударь, что ваше благородное общество, в котором мне якобы не место, само явилось ко мне, а не наоборот, я пришел сюда первым и сижу тут уже целых три часа!

— А что вы делаете в столь поздний час в ратушном погребе, господин доктор? — спросил Бахус, настроенный несколько более миролюбиво, чем Апостол. — Об эту пору обитатели земли имеют обыкновение уже спать.

— Тому есть свои причины, ваше превосходительство, — ответил я. — Мне посчастливилось войти в круг избранных любителей благородного напитка, который здесь в погребке подается прямо из бочек, и потому я получил от высокочтимого сената исключительную привилегию, дающую мне право нанести визит господам Апостолам и барышне Розе, что я исполнил честь по чести.

— Стало быть, вы любите рейнвейн? — продолжил беседу Бахус. — У вас хороший вкус, весьма похвальный выбор для нынешних времен, когда уже никто не ценит сей золотой напиток.

— Черт побери их всех! — гневно воскликнул Иуда. — Теперь никого не заставишь упиваться рейнвейном, разве что какой заезжий доктор на него еще клюнет или какой непутящий магистр, болтающийся без дела в ожидании места, а ведь их еще и уговаривать приходится, этих голодранцев, которые так и норовят выпить на дармовщинку.

— Позвольте не согласиться с вашим тезисом, господин фон Иуда, и внести уточнение, — прервал я гневную речь красного кафтана. — Лично я снял всего лишь несколько проб, отведав виноградных слез от вашей лозы тысяча семисотого года и некоторых других годов, но угощал меня ими здешний бургомистр, человек достойный, и наливал, замечу, по собственному почину. А то вино, которое вы видите у меня сейчас, оно уже из последних урожаев, и заплатил я за него звонкой монетой.

— Доктор, не надо горячиться! — сказала госпожа Роза. — Он не хотел вас обидеть, наш Иуда, он просто сердится, и не без оснований, на то, что время нынче настало безразличное и скучное.

— Да! — поддержал Андрей, прекрасный тонкий Андрей. — Мне думается, нынешнее поколение и само чувствует, что недостойно благородных напитков, и потому вынуждено довольствоваться всякой бурдой, которую они тут гонят, всеми этими шнапсами и приторными сиропами, которым они еще вдобавок дают помпезные имена, вроде Шато Марго, Зилери, Сен-Жюльен и прочая; и вот эту дрянь они подают к столу и пьют без меры, а потом ходят с красными усами, которые ни за что не оттереть, потому что вино-то было подкрашено, и просыпаются наутро с раскалывающимися головами, потому что натрескались пошлого шнапса.

— Верно! Прежде была совсем другая жизнь! — подхватил Иоанн. — Когда мы были совсем еще зелеными юнцами, в году эдак девятнадцатом или двадцать шестом, даже еще в пятидесятом, — тогда под этими чудесными сводами все кипело и бурлило. Каждый вечер, хоть весною, когда сияло солнце, хоть зимою — в дождь и в снег, каждый вечер здесь было полным-полно веселых гостей. Вот здесь, за этим столом, за которым сейчас сидим мы, когда-то собирался весь бременский сенат во всем своем величии и блеске. Все как один в солидных париках, при шпагах, с отвагой в сердце и с рёмером в руке. Здесь, именно здесь, а не там наверху, был их настоящий дом совета, здесь был их сенатский зал, ибо именно здесь за прохладным вином обсуждали они важные городские дела, соседей и тому подобное. И если они расходились во мнениях, то не поносили друг друга разными дурными словами, а теснее сдвигали бокалы и бодро пили за здравие друг друга, когда же вино согревало сердца и весело разливалось по жилам, тогда и дела решались бойчее — выпьют и ударят по рукам, как настоящие друзья, какими только и бывают друзья благородного вина. А на следующее утро они не откажутся от своих обещаний — данное слово свято, и то, о чем они договорились вечером в погребке, днем уже примет форму закона.

— Да, были времена! — воскликнул Павел. — А ведь тогда было заведено, что всякий член городского сената имел свою питейную книжицу, куда записывалось его личное годовое потребление вина. Оно и понятно — этим важным господам, которые тут заседали каждый вечер, было как-то не с руки всякий раз лезть в карман за кошелем, развязывать его, платить. Проще было пить в долг, записывать все аккуратно, а уж потом под Новый год зараз и рассчитаться. Некоторые бравые ценители вина и по сей день действуют по этой методе, но таких уже осталось немного.

— Много чего прежде было совсем иначе, скажу я вам, дорогие, — промолвила старушка Роза. — Лет пятьдесят назад, или сто, или двести. Люди тогда приходили в погребок с женами и дочками, бременские красавицы пили рейнское вино или пробовали мозельское от наших соседей, и славились на весь свет своими цветущими щечками, алыми губками и прелестными сияющими глазками. Теперь они пробавляются всякой мерзкой дрянью вроде чая и прочей гадости, которая растет, как говорят, где-то далеко отсюда, у китайцев, и которую в мое время женщины потребляли, только чтобы избавиться от кашля или какой другой хвори. Настоящее рейнское, не подделанное, они, видите ли, теперь не переносят. Вообразите, господи помилуй, они подливают в рейнское — сладкое испанское вино, иначе, говорят они, пить невозможно, слишком, дескать, кисло!

При этих словах Апостолы разразились дружным громким смехом, и я невольно тоже рассмеялся, а Бахус так разошелся и хохотал так дико, что старику Бальтазару пришлось его успокаивать.

— Да, старые добрые времена! — сказал толстяк Варфоломей. — Прежде, бывало, порядочный бюргер выпьет две добрые кружки в один присест и ничего, трезв как стеклышко, как будто водицы хлебнул, а нынешние — с одного рёмера лыка не вяжут. Совсем сноровку потеряли!

— А мне вот вспомнилась одна прелестная история, которая случилась много лет тому назад, — проговорила Роза с легкой улыбкой.

— Расскажи, расскажи! Роза, расскажи твою историю! — загомонили все.

Роза приложилась как следует к вину, чтобы прочистить горло, и начала.

— В году тысяча шестисотом, и потом еще лет двадцать-тридцать, в немецких землях была большая война, из-за веры. Одни хотели так, другие эдак, и вместо того, чтобы разумно обсудить все между собой за бокалом вина, они пошли рубить друг другу головы. Альбрехт фон Валленштейн, императорский генерал-фельдмаршал, свирепствовал в протестантских землях. Чтобы положить конец этим бесчинствам, на помощь несчастным пришел король Шведский Густав Адольф со своею конницей и пехотой. Много было сражений, они гоняли друг друга туда-сюда между Рейном и Дунаем, но без особого успеха — никто не мог добиться решительной победы. Бремен в ту пору, как и другие ганзейские города, держал нейтралитет, не желая портить отношений ни с той, ни с другой воюющей стороной. Шведу же нужно было пройти через их владения по возможности тихо и мирно, без ненужных стычек, вот почему решено было направить в Бремен посла. Но поскольку вся империя знала, что в Бремене дела вершатся в винном погребе и члены городского сената во главе с бургомистром большие мастера по части выпивки, то шведский король беспокоился, как бы они не напоили посланника, ведь тот, напившись, еще возьмет и подпишет для Швеции невыгодные условия.

А в шведском лагере был один капитан лейб-гвардии конного полка, который по цвету мундиров назывался «Желтым полком». Так вот этот капитан был страшным выпивохой. Выпить две-три кружки за завтраком ему было раз плюнуть, а вечером, на закуску, он мог запросто выдуть полведра и потом спать как убитый. И вот когда король Шведский стал думать, кого же ему послать в Бремен, чтобы его там не опоили, канцлер Оксенштирна рассказал королю о том капитане, Вейнглоттом звали его, и сообщил, что пить этот Вейнглотт может до посинения. Король обрадовался, услышав такое известие, и велел позвать капитана к себе. И вот привели к нему низкорослого тщедушного человечка, лицо у него было белое-белое, зато внушительный нос — отчаянно-красный, с медным отливом, а губы — синие, все вместе выглядело впечатляюще. Король спросил его, сколько он может выпить в крайних обстоятельствах. «О государь мой! До крайности я еще пока не доходил, ибо не имел возможности проверить себя. Вино-то дело не дешевое, больше семи-восьми кружек за день не выпьешь, а то потом из долгов не выберешься». — «Ну а если бы тебя никто не ограничивал, сколько бы ты все же мог выпить?» — продолжал допытываться король. Капитан не стушевался и ответил: «Коли ваше высочество заплатит, то смогу двенадцать кружек оприходовать, а вот мой конюх, Бальтазар Бездоннер, он еще больше может».

Послали за Бальтазаром Бездоннером, конюхом капитана Вейнглотта, и если на хозяина уже без слез смотреть было нельзя, таким он был бледным и тощим, то слуга и вовсе пугал своим видом — глядя на его пепельно-серое лицо, можно было подумать, что он всю жизнь одну только воду пил.

Король распорядился отвести капитана Вейнглотта и его конюха Бездоннера в палатку и выкатить несколько бочонков старого хохгеймера и ниренштейнера, чтобы мастера испытали свои силы. Пили они с одиннадцати вечера до четырех утра и приговорили бочонок хохгеймера и полтора бочонка ниренштейнера. Король подивился такой усидчивости и пошел проверить, как там обстоят дела. Оба испытателя чувствовали себя прекрасно. «Надо бы ремень от портупеи ослабить, тогда бойчее пойдет», — сказал капитан, глянув на конюха, который как раз расстегнул три пуговицы на колете. Все были потрясены, а король сказал: «Лучших послов не найти! Их и отправим в веселый город Бремен!»

Он тут же велел выдать капитану богатое платье и оружие, и Бездоннеру подобрали подходящую одежду, ибо ему назначено было изображать писаря. Король и канцлер растолковали капитану, что ему следует говорить во время переговоров, и взяли с обоих клятвенное обещание, что в дороге они будут пить одну только воду, дабы прибыть в бременский винный погреб свеженькими и одержать там сокрушительную победу. Вейнглотту, правда, пришлось основательно замазать свой красный нос белилами, чтобы замаскировать его, иначе всякий враз догадался бы, какого рода гость пожаловал.

Совершенно измученные водной диетой, прибыли они наконец в город Бремен и представились бургомистру, который тут же поспешил доложить сенату: «Швед прислал к нам каких-то двух бледных заморышей! Сегодня вечером пригласим их в наш погребок и хорошенько обработаем. Я беру на себя посланника, а доктор Перец займется писарем».

И вот, когда отзвонили вечерние колокола, гостей торжественно препроводили в винный погреб при ратуше. Бургомистр вел под руку Вейнглотта, капитана, а доктор Перец, тоже большой мастер по части выпивки, вел конюха, который изображал писаря и держался со скромным достоинством, за ними следовали прочие члены городского сената, приглашенные для ведения переговоров. Они сели за стол, вот в этом самом зале, и для начала подкрепились жареным зайцем, ветчинкой и селедкой, чтобы потом уже ни на что не отвлекаться. Угостившись, посланник собрался было честно перейти к делам, а писарь достал из сумки пергамент и перо. «Помилуйте, почтеннейшие, — проговорил бургомистр, — куда это годится! У нас в Бремене не принято решать дела всухую! Обычай требует, чтобы мы сначала выпили и познакомились как следует!» — «Да я совсем не пью, — ответил капитан, — но если вашему превосходительству угодно, то пригублю глоточек».

Все выпили разок, другой и завели разговор о войне и мире, о недавних битвах. Бургомистр и доктор, чтобы подать гостям хороший пример, усердно прикладывались к вину, и скоро уже их щеки пылали кумачом. При каждой новой бутылке шведы извинялись и говорили, что к питью совсем непривычны и что голова у них уже кругом идет. Бургомистру только того и надо было, на радостях он опрокидывал один бокал за другим и чуть не забыл, зачем они вообще тут собрались. Но, как это часто бывает с человеком в таком удивительном состоянии, в какой-то момент у него в голове проклюнулась мысль: «Посол-то изрядно пьян, да и писаря доктор уже порядком обработал». Придя к такому заключению, бургомистр сказал: «Ну что ж, пора заняться делом, господа!» Господа с радостью приняли предложение и, сделав вид, будто порядком нагрузились, изъявили со своей стороны желание выпить еще за здоровье хозяев.

Выпили еще, поговорили о том о сем, обсудили важные вопросы и опять выпили, и так оно все шло, пока бургомистр не заснул на полуслове, а доктор, тот и вовсе свалился под стол. На смену им пришли другие члены городского сената и тоже выпили немало за гостей, пока вели переговоры. Капитан держался молодцом, налегал как следует, но и конюх от него не отставал. Пять купорщиков носились как угорелые туда-сюда, не успевая подливать — вино стремительно исчезало со стола, как будто утекало в песок. Вот так и вышло, что в результате гости упоили весь городской сенат, который в полном составе, кроме одного сенатора, очутился под столом.

Этот сенатор имел вид крепкого здоровяка, и звали его Вальтер. В Бремене о нем поговаривали всякое, и если бы он не заседал в городском сенате, его бы давно уже обвинили в черной магии и колдовстве. Господин Вальтер был изначально всего-навсего кузнецом, но сумел занять не последнее место в своей гильдии, стал старшиной цеха, а потом пробился и в сенат. В отличие от других сенаторов, участвовавших нынче в переговорах, он оказался стойким, хотя и пил вдвое больше гостей, чем неприятно поразил их, потому что при всем том он оставался совершенно вменяемым, в то время как капитан уже давно осоловел и в голове у него была одна сплошная карусель. После каждого выпитого бокала сенатор Вальтер приподнимал шляпу, и конюху показалось, будто он ясно видит, как над сенаторской макушкой, покрытой черными как смоль волосами, всякий раз поднимается голубоватое облачко вроде легкой дымки. Но несмотря ни на что, он продолжал храбро пить дальше, пока капитан Вейнглотт не заснул блаженным сном, безмятежно преклонив голову на мягкий бургомистров живот.

Тогда сенатор Вальтер, странно улыбаясь, обратился к посольскому писарю с такими словами: «Ты, конечно, голубчик, высоко забрался, но сдается мне, что со скребницей ты управляешься лучше, чем с пером». Писарь изрядно струхнул и сказал: «Что это вы такое говорить изволите, сударь?! Не хотелось бы думать, что вы надо мной потешаетесь! Не забывайте, что я как-никак посольский писарь его королевского величества!» — «Ха-ха-ха! — разразился сенатор жутким хохотом. — С каких это пор посольские писари в посконных рубахах ходят да такие перья на заседания берут?»

Тут конюх взглянул на себя и с ужасом обнаружил, что на нем его обыкновенная рабочая одежда, а в руках — вот так фокус! — вместо пера самая что ни на есть натуральная скребница. Конюх оторопел, видя, что обман непостижимым образом раскрылся. Господин Вальтер как-то странно улыбнулся ехидной улыбкой, выпил одним махом огромный кубок за здоровье конюха, а потом вроде как почесал себе за ухом, но конюх ясно увидел, что над головой у него снова поднялось легкое облачко. «Боже меня упаси, сударь, с вами дальше пить! — воскликнул конюх. — Вы, как я вижу, чернокнижник и на всякие фокусы мастер!» — «Ну, это с какой стороны посмотреть, — ответил Вальтер совершенно спокойно и вполне дружелюбно. — Но одно скажу тебе, дражайший конюх и король скребниц, перепить меня у тебя не получится, даже не пытайся, потому что я себе в голову ввинтил такой особый краник, через который выпускаю винные пары. Вот гляди!»

Сказав так, он выпил в один присест очередной немалый бокал, наклонил голову, чтобы Бездоннеру было лучше видно, разобрал волосы на макушке — и на тебе! Там действительно оказался небольшой серебряный кран, какие делают на бочках. Господин Вальтер быстро отвернул его, и голубоватый пар вышел наружу, так что винный дух уже не мог причинить его мозгам никакого вреда.

От изумления конюх всплеснул руками. «Какое прекрасное изобретение, господин кудесник! — воскликнул он. — А нельзя ли и мне такую штуковину ввинтить? За любые коврижки!» — «Нет, никак невозможно, ни за какие коврижки, — ответил тот с важностью. — Вы, похоже, плохо себе представляете существо тайной науки. Но вы мне полюбились за ваше непревзойденное мастерство в питейном деле, и потому мне хотелось бы вам хоть как-то услужить. Вот, например, у нас сейчас вакантно место виночерпия — нам нужен управляющий в наш ратушный погреб. Бальтазар Бездоннер, брось ты этих шведов, у которых воды больше, чем вина, и переходи на службу к достопочтенному сенату нашего города! И даже если в конце года у нас счета сходиться не будут и выяснится, что мы вдруг стали потреблять гораздо больше вина только потому, что ты втихаря будешь прикладываться к нашему добру, то это мы тебе простим, потому что другого такого молодца нигде не сыщешь! Бальтазар Бездоннер! Если пожелаешь, я завтра назначу тебя ратушным виночерпием! Откажешься — тоже не беда. Тогда уже утром весь город будет знать, что швед подсунул нам вместо писаря обыкновенного конюха!»

Предложение пришлось Бальтазару по вкусу, как будто его угостили благородным вином. Он окинул взглядом это огромное винное царство, хлопнул себя по животу и сказал: «Согласен!»

Потом они обсудили некоторые детали договора, касавшиеся того, что станется с его несчастной душой после кончины его бренного тела. Так он сделался виночерпием, а капитан Вейнглотт отправился назад в шведский лагерь, ни до чего толком не договорившись. Когда же императорское войско вошло в город, бургомистр и городской сенат были рады, что не связали себя никакими особыми обязательствами в отношении шведов, хотя и сами не понимали, как им это удалось.

На этом Роза закончила свой рассказ, за который Апостолы и я вместе с ними ее дружно поблагодарили, посмеявшись над горе-посланниками.

— А что потом было с этим веселым бражником Бальтазаром Бездоннером? — спросил Павел. — Так все и служил виночерпием?

Роза обернулась с улыбкой и кивнула, показывая в угол зала.

— Вон он там сидит, курилка, как и двести лет тому назад! — сказала она.

Я глянул и похолодел: там, в углу, сидел бледный, тощий человек, который громко всхлипывал, обливаясь слезами, и все прикладывался к рейнвейну. Несчастный был не кто иной, как виночерпий Бальтазар, который явился с кладбища при храме Богоматери, после того как его вызвонил Матфей, заставивший его наконец проснуться.

— Так, значит, старина Бальтазар, ты служил конюхом при капитане Вейнглотте, а потом еще посольским писарем или секретарем, прежде чем стать виночерпием? — воскликнул Иаков. — А что за условия поставил тебе тот господин с краником на голове?

— Ах, сударь! — отозвался со стоном старик, и стон этот, вырвавшийся у него из груди, прозвучал так жутко, будто сама смерть решила подыграть ему на фаготе. — Ах, сударь, не требуйте от меня ответа.

— Не таись! Скажи как есть! — загомонили Апостолы. — Чего хотел от тебя этот кустарь-паровик, этот мухлевщик, гонитель винных духов?

— Моей души.

— Бедняга, — проговорил с серьезным видом Павел. — А что он предложил тебе взамен?

— Вина, — пробормотал еле слышно старик, и в голосе его, как мне показалось, звучала обреченность.

— Объясни ты толком, как он сумел заполучить твою душу?

— К чему рассказывать такое, господа? Это все ужасно, и вам не понять, что значит остаться без души.

— Что верно, то верно, — сказал Павел. — Мы сами — веселые духи, дремлем в вине и радуемся вечному, ничем не омраченному счастью, не ведая никаких страхов, ибо мы никому не подвластны и никто не может нам причинить зла или напугать нас. Поэтому нам хочется понять тебя, так что расскажи, как было дело!

— Но за столом у нас сидит тут человек, ему такое вредно слушать! — возразил старик. — В его присутствии я не могу рассказывать.

— Рассказывайте смело! — воскликнул я, дрожа от страха. — Некоторая порция ужасов мне не повредит! И что такого особенного вы можете поведать, кроме того, что вас прибрал к себе черт?

— Вам бы, сударь, лучше помолиться, — тихонько проговорил старик. — Но если вы так все настаиваете, то слушайте: человек, с которым я той ночью сидел вот тут, в этом зале, угодил в скверную историю. Он продал свою душу нечистому, но выторговал себе условие, что сможет выкупить ее обратно, если предоставит взамен другую душу. Многих ему удавалось подцепить на крючок, но потом они все же у него срывались. Меня же он прихватил как следует. Я вырос неучем, без всякого надзора, а жизнь на войне тоже особо думать не учит. Бывало, скачешь по полю брани ночью, смотришь при свете луны на погибших, на друзей и недругов, и думаешь: «Вот умерли они, жизнь кончилась для них», о душе я особо не задумывался, о небесах и преисподней и того меньше. Но зная, что жизнь коротка, я хотел насладиться ею в полной мере и потому со всею страстью отдался вину и игре. Эту мою склонность и приметил слуга дьявола. Той ночью он сказал мне: «Пожить бы лет двадцать-тридцать в этом чудесном царстве, в этом винном раю, где можно пить сколько влезет, вот это была бы жизнь, верно, Бальтазар?» — «Верно, — согласился я. — Да только как мне сюда попасть?» — «А ты сначала реши, чего тебе больше хочется — пожить здесь, на земле, в свое удовольствие, в этом винном погребе, или потом, поверив во всякие сказки, отправиться туда, не знаю куда, где неизвестно, что за жизнь и нальет ли кто вина?» Я принес страшную клятву и сказал: «Пусть останки мои упокоятся там же, где лежат мои сотоварищи. Мертвые ничего не чувствуют и ни о чем не думают, это я твердо выучил, наглядевшись на тех, кто полег с пулей во лбу. Я же хочу еще пожить, и пожить весело!» На это человек тот ответил: «Ну, коли ты решил отказаться от того, что будет потом, то, считай, место виночерпия уже твое, осталось только поставить твое имя вот в этой книжице и принести по всей форме клятву». — «Плевать я хотел на то, что будет потом! — воскликнул я. — Желаю служить тут виночерпием до скончания века, пока живу, а когда зароют меня в землю, пусть черт или кто другой забирает себе все остальное!» Не успел я это проговорить, как появился некто третий. Он оказался рядом со мной и протянул мне книжицу, чтобы я поставил свою подпись. Я глянул и понял, что это вовсе не Вальтер, бывший кузнец!

— А кто? Кто это был? — сгорая от нетерпения, стали допытываться Апостолы.

Старик-виночерпий жутковато сверкнул глазами, и бледные губы его задрожали. Он несколько раз приступал к ответу, но судорога как будто сжимала ему горло, и он не мог выдавить из себя ни слова. Потом он все же собрался как-то с духом, глянул в темный угол, допил свой бокал и швырнул его на пол.

— Никакое раскаяние тебе уже не поможет, старик Бальтазар, — проговорил он, обращаясь как будто только к себе и смахивая набежавшую слезу. — Подле меня сидел сам дьявол!

При этих словах всем стало не по себе, жуть расползлась по залу. Апостолы молча глядели в свои бокалы, Бахус закрыл лицо руками, а Роза побледнела и сидела притихшая. Все замерли, затаив дыхание, и слышно было только, как у Бальтазара страшно клацают зубы.

— Отец научил меня писать мое имя, когда я был еще маленьким, богопослушным мальчиком. Я поставил свою подпись в книге, которую держал в своих когтистых лапах явившийся. С тех пор моя жизнь понеслась вскачь в разгульном веселье. Во всем Бремене не было другого такого весельчака, как виночерпий Бальтазар. Пил я без удержу, угощаясь самыми дорогими и вкусными винами, имевшимися в погребке городского сената. В церковь я не ходил, но зато, как забьют колокола, спускался вниз, выбирал бочку получше и наливал себе от души. Когда я состарился, ужас стал накатывать на меня и дрожь пробивала при мысли о смерти. Ну а поскольку у меня не было жены, которая меня пожалела бы, и детей, которые могли бы меня утешить, тоже не имелось, то мне ничего не оставалось, как напиваться до бесчувствия, чтобы заглушить эти мысли о смерти. Так продолжалось много лет, голова моя уже вся поседела, сам я весь одряхлел и ни о чем уже больше не мечтал, как поскорее уснуть в холодной могиле. И вот однажды я проснулся и чувствую, что по-настоящему я все же не проснулся, глаза не открываются, руки не шевелятся, с кровати подняться не могу, потому что ноги задеревенели. Тут собрались возле моей постели люди, потрогали меня и сказали: «Старик Бальтазар умер». «Как умер? — подумал я и перепугался. — Значит, я умер, а не сплю? Но если я умер, то откуда же у меня в голове мысли?» Меня охватил неописуемый страх, я почувствовал, как сердце мое остановилось, но где-то в глубине меня что-то продолжало шевелиться, сжималось и трепетало, трепетало. К телу это нечто определенно не имело никакого отношения, ведь мое тело умерло и окоченело. Так что же это было?

— Твоя душа, — сдавленным голосом проговорил Павел, и остальные шепотом повторили за ним: — Твоя душа!

— Они сняли с меня мерку, чтобы сколотить ящик, засунули меня туда, подсунули под голову жесткую подушку, набитую стружками, и заколотили крышку. Моя душа вся дрожала от страха, ибо не могла уснуть. Потом я услышал похоронный бой соборных колоколов, они понесли меня, и никто не проронил ни слезинки. Они отнесли меня на кладбище у храма Богоматери, там уже была вырыта могила, и я по сей день слышу свистящий скрип веревок, когда они их вытаскивали наверх, а я уже лежал там внизу. Потом они забросали яму землей, и наступила тишина. Но душа моя продолжала трепетать, она дрожала все больше и больше, когда на часах пробило десять, потом одиннадцать. «Что же будет дальше, что будет?» — все думал я. Мне вспомнилась короткая молитва, которую я когда-то выучил, и я хотел сказать ее, но губы не подчинялись мне. И вот пробило двенадцать, тяжелую могильную плиту резко отбросило в сторону, и гроб мой содрогнулся от страшного удара…

В это мгновение своды погребка содрогнулись от страшного удара — дверь распахнулась, и на пороге возникла огромная белая фигура. Вино и все ужасы этой ночи уже так меня перебудоражили и привели мои чувства в такое смятение, что я не вскрикнул, не вскочил, что было бы естественным в подобных обстоятельствах, а просто уставился на жуткое явление в ожидании, что будет дальше. Моей первой мыслью было, что это пожаловал сам черт.

Помните тот страшный момент в «Дон Жуане», когда раздаются глухие шаги, становятся все ближе, ближе, и Лепорелло вбегает с криком, а за ним идет статуя Командора, сошедшего с коня, чтобы явиться на пир? Вот и у нас тогда случилось нечто похожее: ступая размеренным шагом, с огромным мечом в руке, в доспехах, но без шлема в зал прошествовал гигантский истукан. Он был из камня, лицо его было бледным и безжизненным, и тем не менее он открыл рот и заговорил:

— Приветствую вас, дорогие рейнские лозы! Не мог не навестить красавицу-соседку в день ее рождения. Желаю здравствовать, барышня Роза. Позвольте мне присоединиться к пиршеству!

Все в изумлении воззрились на каменного великана. Первой пришла в себя госпожа Роза: она радостно всплеснула руками и воскликнула:

— Какая неожиданность! Ведь это Роланд, который уже не одно столетие украшает Соборную площадь в нашем любимом Бремене! Как это чудесно, что вы решили оказать нам честь своим присутствием! Кладите щит и меч, вон туда в сторонку, и устраивайтесь поудобнее! Не желаете ли сесть ко мне поближе, вот сюда! Боже мой, как я рада!

Деревянный бог вина, успевший уже изрядно потолстеть и подрасти, бросал недовольные взгляды то на каменного Роланда, то на свою простодушную даму сердца, которая так громко и неприкрыто выражала свою радость. Он пробурчал что-то себе под нос о незваных гостях и от досады стал сучить ножками, но Роза тихонько пожала ему под столом руку и угомонила его нежным взглядом. Апостолы сдвинулись потеснее, дав место каменному гостю возле Розы. Он положил в угол меч и щит и опустился не слишком ловко на стул, но увы! Стул сей был предназначен для достопочтенных бременских граждан, а не для исполинов, и потому он с треском развалился под тяжестью Роланда, который рухнул на пол и лежал теперь, растянувшись во весь рост.

— Ну и народ пошел! Это ж надо смастерить такие развалюшистые хилые подставки! На таких жердочках в мое время и нежные девицы сидеть не стали бы, боясь продавить сиденье! Жалкое племя! — сказал прославленный герой, медленно поднимаясь на ноги.

Виночерпий подкатил к столу среднюю бочку на полведра и пригласил рыцаря сесть. Бочка выдержала, только несколько клепок треснуло, когда рыцарь наконец устроился. Тогда Бальтазар поднес ему большой рёмер вина. Рыцарь взял бокал своей каменной пятерней, но бокал — хрясь! — и раскололся, а вино полилось Роланду по пальцам.

— Могли бы хоть снять свои каменные перчатки! — рассердился Бальтазар и принес ему серебряную чашу, куда помещалась примерно кварта, — такие чаши в старину называли «неразливайками».

Рыцарь обхватил чашу могучими пальцами, оставив на ее боках лишь несколько незначительных вмятин, раскрыл свой гигантский каменный рот и влил туда вино.

— Ну и как вам на вкус сей напиток? — спросил Бахус у гостя. — Наверное, давненько не пивали.

— Доброе вино! Клянусь мечом, отменное! А что за сорт?

— Красный энгельгеймер, почтенный! — ответил виночерпий.

Каменные глаза рыцаря оживились и заблестели, когда он это услышал, точеные черты его лица смягчила мягкая улыбка, и он с нежностью посмотрел на свою чарку.

— Энгельгейм![15] Родное имя, как сладок звук его! — воскликнул он. — Ты, благородный замок моего императора! Значит, память о тебе по сей день не угасла и поныне цветут те лозы, что посадил когда-то сам император Карл в своем любезном сердцу Энгельгейме? Интересно, а помнит ли еще хоть кто-нибудь Роланда и самого Карла Великого, моего повелителя?

— Ну, это надо спросить вон у того человека, — ответил Иуда. — Мы-то с землей больше дел не имеем. А он называет себя доктором и магистром, он, верно, сможет предоставить вам сведения о своих сородичах.

Рыцарь вопрошающе воззрился на меня, и мне пришлось держать ответ.

— Благородный паладин! — проговорил я. — Нынче род людской, конечно, измельчал и равнодушен ко всему, что не имеет отношения к настоящему, ведь большинство людей не заглядывает ни в прошлое, ни в будущее; но все же в своем убожестве мы еще не докатились до того, чтобы совсем не помнить тех великих мужей, которые некогда ступали по нашей родной земле, тем более что мы по сей день живем в их тени. Есть еще сердца, которые находят утешительное спасение в прошлом, если настоящее уж слишком начинает тяготить своей унылой пустотой, сердца, которые бьются сильнее при звуке прославленных имен и которые отправляются почтительно бродить по тем руинам, где некогда великий Карл сидел в своих подземных покоях, в кругу верных рыцарей, туда, где Эгингард произнес свою знаменательную речь и где верная Эмма поднесла своему дорогому паладину кубок с вином. Там же, где вспоминают великого императора, непременно вспоминают и Роланда, ведь в жизни вы всегда были рядом, и потому и в песнях, и в легендах, и в памятных картинах прошлого вы остаетесь тесно связанным с ним. Последний призывный зов вашего рога все еще несется из-под земли в Ронсевале и будет звучать до тех пор, пока не сольется с трубным гласом, возвещающим последние времена.

— Значит, наша жизнь была не напрасной, старый друг мой, Карл! — воскликнул рыцарь. — Потомство еще чтит наши имена!

— Еще бы они не чтили! — разгорячился Иоанн. — Да этим людишкам пришлось бы хлебать воду из Рейна вместо вина, выросшего на его холмах, если бы они забыли имя великого мужа, который посадил первую лозу в Рейнской долине. За вас, дорогие мои, за вас, Апостолы, выпьем за нашего предка! Да здравствует Карл Великий!

Зазвенели бокалы, и Бахус сказал:

— Да, это было чудесное, удивительное время, вспоминая о котором я радуюсь, как и тысячу лет тому назад. Там, где нынче раскинулись прекрасные виноградники от рейнских берегов до самых горных склонов, где тянутся по Рейнской долине плотные ряды виноградных лоз, бегут вверх, вниз по холмам, там прежде простирался дремучий лес. И вот однажды император Карл глядел из окна своего замка в Энгельгейме на открывающиеся с горы просторы и приметил, что солнце уже в марте нагревает здешние склоны, сгоняя талые воды в Рейн, и оттого деревья рано покрываются листвой, а травка пробивается до срока, не дожидаясь наступления весны. Тогда у него родилась мысль насадить тут виноград на месте леса. И вот закипела работа в окрестностях Энгельгейма, лес исчез, и земля была готова принять в свое лоно виноградные лозы. Император разослал гонцов во все концы — в Венгрию и Испанию, в Италию и Бургундию, в Шампань и Лотарингию, повелев доставить виноградные лозы, чтобы привить их потом у себя.

Сердце мое возрадовалось, — продолжал Бахус, — ибо царство мое приросло немецкими землями, и когда в Рейнской долине распустились на лозах первые цветы, я поспешил туда со своей блестящей свитой. Мы расположились на холмах и потрудились немало, и на земле, и в воздухе. Слуги мои раскидывали тончайшие сети, чтобы не пускать весеннюю росу, столь вредную для винограда, они поднимались в выси и возвращались с охапками теплых солнечных лучей, которыми осторожно окутывали каждую проклюнувшуюся ягодку, они приносили воду из зеленого Рейна, чтобы напоить нежные корни и листья. А осенью, когда нежный первенец рейнских холмов уже лежал в колыбели, мы устроили большой пир и позвали на него все четыре стихии. Они явились с чудесными подарками и сложили их новорожденному в колыбель. Огонь коснулся рукою глаз младенца и молвил: «Да пребудет мой знак с тобой на веки вечные, пусть живет в тебе неугасимое сокровенное пламя драгоценным даром, отличающим тебя от всех прочих». Затем к колыбели приблизился Воздух в тончайшем золотом одеянии, положил руку на голову новорожденного и молвил: «Пусть будет нежной и наполненной светом твоя окраска, как золотая кромка утра на холмах, как золотистые волосы красавиц в Рейнской долине». Затем подошла Вода в серебряном одеянии, склонилась к ребенку и молвила: «Я буду всегда при твоих корнях, дабы род твой вечно зеленел и процветал по всем берегам моего полноводного Рейна». Последней подошла Земля и одарила младенца сладким поцелуем. «Я собрала тебе в подарок самые благородные запахи моих трав, — сказала она, — самые прекрасные ароматы моих цветов. Тончайшие благовония, и амбра, и мирра покажутся ничтожными рядом с твоим благоуханием, а твоих дражайших дочерей нарекут в честь царицы цветов именем Роза». Так сказали стихии, мы же порадовались великолепным подаркам, украсили дитя листьями винограда и отправили императору, в замок. Он подивился тому, какой красавец уродился от его лозы, и с тех пор усердно холил и лелеял своего первенца, ценя его выше всех своих сокровищ.

— Андрей! — воскликнула тут барышня Роза. — У тебя такой красивый, нежный голос! Почему бы тебе не спеть песню во славу Рейнской долины и ее вин?

— Ну, если это вас повеселит, любезная Роза, а вам не будет в тягость, любезный Бахус, и вам, Роланд, любезный рыцарь мой, не покажется неприятным, то я спою.

Сказав так, он запел, и песня его была столь нежной и благозвучной, столь изящной и мелодичной, что сразу можно было угадать в ней старинный склад пятнадцатого или шестнадцатого века. Слова той песни стерлись у меня из памяти, но мелодию я, может быть, еще припомню — она была прекрасной и простой, недаром Петр с такою легкостью прелестно подпевал вторым голосом. Похоже, и на остальных вдруг напала охота попеть: не успел Андрей довести до конца свою песню, как тут же, не дожидаясь просьб, вступил Иуда, а за ним и все другие. Даже Розе, как она ни сопротивлялась, пришлось исполнить песню 1615 года, которую она пропела приятным, слегка дрожащим голосом. Затем настал черед Роланда, прогудевшего громовым басом военный марш франков, из которого я понял лишь несколько слов. Наконец концерт завершился, и все посмотрели в мою сторону. Роза кивнула мне, дав знак, что и от меня ждут выступления. Тогда я запел:

На Рейне, на Рейне лозой виноградной Немецкое зреет вино. Спускаясь по берегу тенью прохладной, Отраду сулит нам оно[16].

При первых же строчках они все обратились в слух, начали переглядываться, сдвинулись теснее, а те, кто сидел подальше, вытянули шеи, словно боялись упустить какое-нибудь важное слово. Ободренный таким вниманием, я стал петь смелее, голос мой звучал все громче, я чувствовал необыкновенное воодушевление оттого, что выступаю перед такой публикой. Старушка Роза кивала в такт головой, тихонько подпевая, а в глазах Апостолов светились радость и гордость. Когда же я закончил свою песню, они обступили меня, и все жали мне руки, а Андрей одарил меня нежнейшим поцелуем.

— Доктор! — воскликнул Бахус. — Доктор! Какая песня! Как она за душу берет! Сердечный друг, скажи, ты сам сложил ее? Она сама сложилась в твоей остепененной голове?

— Нет, ваше превосходительство! Я по части песен не великий мастер. А того, кто ее сочинил, уже давно похоронили. Имя его — Маттиас Клаудиус!

— Похоронили такого хорошего человека! — сказал Павел. — Какая чистая и поднимающая дух песня — чистая и светлая, как настоящее вино, бодрая и крепкая, как дух, пребывающий в вине, приправленная острым словцом и пряной шуткой, напоминающей тот пряный аромат, что поднимается из рёмера. Сей муж, видно, умел ценить хороший бокал доброго вина и понимал, какое это благое дело!

— Сударь, он, конечно, давно уже умер, я знаю. Но хотелось бы вспомнить слова другого великого смертного, который сказал: «Доброе вино — веселый товарищ, и каждый человек хотя бы раз может не устоять перед его неотразимой прелестью». И мне думается, что старина Маттиас тоже так думал, когда пировал в кругу друзей, иначе он не мог бы сочинить такую прекрасную песню, которую по сей день поют все веселые люди, когда попадают в Рейнскую долину или пьют благородный рейнвейн.

— Неужели по сей день поют?! — удивился Бахус. — Знаете, доктор, меня это радует! Значит, род человеческий не так уж измельчал, если у него есть такие прекрасные чистые песни, которые поются до сих пор.

— Ах, сударь! — печально вздохнул я. — Вы бы знали, столько у нас блюстителей чистоты поэзии, которые такую песню ни за что к стихам не отнесут, уподобляясь тем ханжам, которым и «Отче наш» неподходящая молитва, уж больно мало в ней, дескать, мистического смысла.

— Дураков во все времена хватает! — сказал на это Петр. — Такие дальше своего носа ничего не видят! Но коли мы заговорили о вашем поколении, то, может быть, расскажите нам поподробнее о том, что у вас тут на земле произошло за последний год?

— Если вам это интересно… — замялся я.

— Еще как интересно! — воскликнул Роланд. — По мне, так можете и предыдущие лет пятьсот прихватить. Ведь у меня-то на Соборной площади не с кем и поговорить, целыми днями вижу одних только табачников, винокуров, священников да старых теток!

Все дружно поддержали высказанное предложение, и я приступил к своему рассказу.

— Прежде всего, мне хотелось бы сказать о состоянии немецкой литературы. Так вот…

— Стой, стой! Manum de tabula![17] — закричал Павел. — Какое нам дело до вашей жалкой писанины, до всех ваших мерзких, мелких уличных стычек и трактирных перебранок, что нам до ваших рифмоплетов, лжепророков и…

Я перепугался. Если этим господам не интересна даже наша чудесная, наша прекрасная литература, то о чем мне им тогда рассказывать? Я подумал и начал все сначала.

— Судя по всему, Жоко[18] за последний год, если говорить о театре…

— Нет-нет, не надо говорить о театре! — перебил меня Андрей. — Зачем нам слушать о ваших кукольных комедиях, марионетках и прочих глупостях! Вы думаете, нас интересует, освистали там или нет сочинителя всей этой чепухи? Неужели у вас не происходит ничего интересного, ничего значительного, что имело бы всемирно-исторический размах и о чем вы могли бы нам рассказать?

— Всемирная история у нас, слава богу, вся вышла, — сообщил я. — Из значительного в наших краях остался разве что бундестаг во Франкфурте. У соседей, правда, бывает иногда, случится что-нибудь такое. Вот во Франции, к примеру, иезуиты снова отвоевали позиции и вошли во власть, а в России, говорят, сделалась революция.

— Экий вы, однако, путаник, дружище! — сказал Иуда. — Вы, верно, хотели сказать, что в Россию вернулись иезуиты, а во Франции сделалась революция?

— Ничего подобного, господин Иуда Искариотский! — отвечал я. — Все так и есть, как я сказал.

— Это ж черт знает что такое! — пробормотали они, озадачившись. — Очень странно, все шиворот-навыворот!

— Ну а войны у вас хотя бы какие-нибудь имеются? — полюбопытствовал Петр.

— Воюем помаленьку, но скоро кончим. В Греции, турка бьем.

— Вот это правильно! — оживился каменный паладин и хряпнул кулачищем по столу. — Меня уже давно приводило в ярость, что христиане так подло позволяют мусульманам притеснять сей прекрасный народ! Нет, это просто замечательно, что и говорить! Вы живете в прекрасную пору, и род ваш благороднее, чем я себе его представлял. Значит, рыцари из Германии и Франции, из Италии и Испании, из Англии выступили в поход, как некогда при Ричарде Львиное Сердце, чтобы изничтожить неверных? И генуэзский флот бороздит воды меж островами архипелага, чтобы доставлять тысячи новых бойцов? И орифламма, штандарт французских королей, уже приближается к берегам Стамбула, а стяг австрийский гордо реет в первых рядах? Эх! Ради такого дела я бы и сам еще разок взнуздал бы моего коня, достал бы Дюрандаль, мой добрый меч, и затрубил бы в рог, чтобы восстали все герои из своих могил и двинулись со мной на Турцию, сражаться!

— Благородный рыцарь! — заговорил я, краснея за свое поколение. — Времена переменились. При таких обстоятельствах вас, скорее всего, арестуют как смутьяна и обвинят в демагогических происках, ибо ни габсбургских знамен, ни орифламмы, ни английской арфы, ни испанского льва в теперешних сражениях не видать.

— А кто же, как не они, сражается с полумесяцем?

— Сами греки.

— Одни только греки? Уму непостижимо! — воскликнул Иоанн. — А другие государства? Чем же они так заняты?

— Никто пока еще даже не отозвал своих послов из Порты.

— Невероятно! — промолвил Роланд, застыв от изумления. — Как же можно равнодушно смотреть, когда другой народ борется за свою свободу?! Пресвятая Дева Мария, что делается на свете! От такого и камни возопят, а эти!..

При последних словах он стиснул в гневе серебряную чашу, которая погнулась у него в руках, как худая оловянная посудина, и вино фонтаном брызнуло к потолку. Затем он с грохотом поднялся из-за стола, подхватил свой щит и длинный меч и с мрачным видом пошагал прочь из зала, своды которого содрогнулись от его грозной поступи.

— Ой-ой-ой, какой гневливый наш каменный Роланд! Прямо порох! — пробормотала Роза после того, как за рыцарем с треском захлопнулась дверь, и смахнула с груди капли вина. — Совсем сдурел на старости лет, в поход он, видите ли, собрался! Да они как увидят такого верзилу, вмиг к Бранденбургским гренадерам определят и церемониться не станут — поставят крайним во фланг, и весь разговор!

— Знаете, барышня Роза, — отвечал на это Петр, — он, конечно, гневливый, спору нет, и мог бы уйти отсюда по-другому. Но вспомните, ведь недаром его прозвали неистовым, в те давние времена, когда у него были дела поважнее, чем ломать серебряные чаши и поливать вином дам. Если вдуматься, то, на мой взгляд, его горячность простительна, ведь он тоже когда-то был человеком и к тому же верным паладином великого императора, храбрым рыцарем, который, прикажи ему Карл, один пошел бы сражаться против тысячи мусульман. Поэтому понятно, что ему стало стыдно за людей, и он разгорячился.

— Да ну его, этого каменного вояку — пошел себе и пошел! — воскликнул Бахус. — По мне, так от него одно стеснение, я чувствовал себя совершенно скованным. И вообще — к нашей компании он никак не подходит. Видали, как эта дубина презрительно смотрела на меня с высоты своих десяти футов? Нет, останься он, испортил бы мне все удовольствие и только помешал веселью! При нем нам было бы и не потанцевать — куда ему с такими каменными ножищами, ни подпрыгнуть, ни присесть, враз растянулся бы тут у нас.

— Ура, ура! Танцы, танцы! — загомонили Апостолы. — Бальтазар, давай музыку!

Иуда поднялся, натянул гигантские перчатки с крагами, доходившие ему чуть ли не до самого локтя, подошел церемонно к барышне Розе и сказал:

— Высокочтимая и прекраснейшая барышня Роза! Осмелюсь попросить вас оказать мне особую честь и подарить мне первый…

— Manum de![19] — перебил его Бахус, патетически возвысив голос. — Устройство бала — моя идея, и посему мне, как устроителю, его и открывать. Вы, господин Иуда, танцуйте с кем угодно, а моя Розочка будет танцевать со мной, верно, дорогуша?

Розочка вспыхнула и сделал книксен в знак согласия, Апостолы же принялись подтрунивать над Иудой на все лады. Тут бог вина величественным жестом подозвал меня к себе.

— Скажите, доктор, вы музицировать умеете? — спросил он.

— Немного.

— И такт держать умеете?

— Да, с тактом у меня все в порядке.

— Тогда соблаговолите взять вон тот бочонок и занять место рядом с Бальтазаром Бездоннером, нашим виночерпием и кларнетистом. Вот вам бочарные молоточки, будете аккомпанировать ему на барабане.

Я удивился, но делать было нечего, и мне пришлось согласиться. Мой барабан был, конечно, весьма необычен, но инструмент Бальтазара оказался и того диковинней. Вместо кларнета он сунул в рот металлический краник от восьмиведерной бочки. Подле меня расположились Варфоломей с Иаковом, которые вооружились огромными винными воронками, чтобы использовать их вместо труб, и ожидали теперь только знака к началу. Стол сдвинули в сторонку, Роза с Бахусом встали на позицию. Бахус махнул рукой, оркестр грянул, и под сводами погребка загремело нечто невообразимое — какая-то чудовищная, визгливая, режущая слух янычарская музыка, под которую я старательно отбивал такт на шесть восьмых, как заправский тамбурмажор. Кран, в который дудел Бальтазар, сипел вроде свистка ночного сторожа, причем только в одном интервале — от основного тона к противному писклявому фальцету и обратно, оба трубача отчаянно раздували щеки и извлекали из своих стонущих от страха инструментов такие душераздирающие звуки, которые могли сравниться со стоном морских раковин, когда в них трубят тритоны.

Танец, который исполняли Роза с Бахусом, был, вероятно, в ходу лет эдак двести назад. Барышня Роза подцепила с двух сторон свою юбку и так ее растопорщила, что сама теперь напоминала большую толстую бочку. Она особо не двигалась, а только слегка пританцовывала на месте, то чуть приседая, то снова выпрямляясь, то делая порядочный книксен. Ее кавалер, напротив, показывал гораздо больше живости: он вертелся вокруг нее волчком, лихо подпрыгивал время от времени, прищелкивал пальцами и подбадривал себя выкриками «гоп-ля, гоп-ля!». Забавно было смотреть, как развевается на нем передничек барышни Розы, повязанный ему Бальтазаром, как быстро он перебирает ножками, как сияет от радости и счастья его круглая физиономия.

Наконец он как будто притомился. Остановившись, он знаком подозвал к себе Иуду с Павлом и что-то сказал им тихим шепотом. Те сняли с него передничек, ухватились с двух сторон за тесемки и давай тянуть. Тянули они так тянули, пока передничек не стал размером с хорошую простыню. Тогда позвали остальных, расставили всех кругом и велели ухватиться за край простыни. «Похоже, сейчас будут качать Бальтазара, потрясут старика на всеобщую потеху, — подумал я. — Только бы они осторожней, а то при таких низких потолках недолго и череп раскроить». Тут к нам подошли Иуда и силач Варфоломей и схватили… меня! Бальтазар Бездоннер ехидно рассмеялся. Я весь задрожал, стал сопротивляться, но все было напрасно: Иуда схватил меня за горло и пригрозил, что задушит меня на месте, если я буду продолжать брыкаться. Я чуть не лишился чувств, когда они под общее ликование и крики уложили меня на простыню, но все же кое-как собрался с последними силами, чтобы сказать:

— Только прошу вас, дорогие мои благодетели, не слишком высоко! А то от моей головы ничего не останется! — взмолился я, умирая от страха.

Но мучители мои так хохотали, так кричали, что моя просьба утонула в общем гаме. И вот они начали встряхивать простыню, а Бальтазар принялся дудеть в воронку. Меня кидало вверх-вниз, вверх-вниз, сначала я подлетал фута на три, потом на четыре, пять, но вдруг они подбросили меня с такою силой, что я взмыл под самый потолок, который неожиданно разъехался в разные стороны, как, бывает, раздвигаются облака, и я полетел, поднимаясь все выше и выше, оставляя внизу и ратушу, и соборную колокольню. «Ну вот, — подумал я в полете, — пришел тебе конец. Сейчас как грохнешься — костей не соберешь или, в лучшем случае, переломаешь себе руки-ноги! Боже мой! Я ведь знаю, что она подумает, когда увидит такого калеку! Прощай, моя жизнь, прощай, моя любовь!»

Наконец я достиг наивысшей точки подъема и теперь с такой же стремительной скоростью стрелой полетел вниз. Трах! Похоже, я уже миновал ратушную крышу и теперь понесся дальше вниз, вниз, сквозь сводчатый потолок погребка, готовясь упасть на растянутую простыню. Но вместо этого я приземлился на стул и вместе со стулом грохнулся навзничь на пол.

Некоторое время я пролежал там без движения, лишившись чувств при падении. Очнулся я от страшной головной боли и холода, исходившего от пола. Сначала я даже не понял, где нахожусь — то ли дома с кровати свалился, то ли где еще. Постепенно у меня возникло смутно воспоминание, что я как будто упал с какой-то верхотуры. С некоторой опаской я осторожно ощупал себя — ничего не переломал, только голова болит от ушиба — видно, ударился, когда падал. Я поднялся и огляделся. Сводчатые стены, под потолком крошечное оконце, сквозь которое пробивается тусклый дневной свет, на столе — свеча на последнем издыхании, рядом — бокалы и бутылки, вкруг стола расставлены стулья, и против каждого, на краю столешницы, — пузырек с хвостатым ярлычком на горлышке. Ага! Теперь я все вспомнил! Я был в Бремене, в винном погребке при ратуше, я пришел сюда вчера вечером, выпил, попросил меня тут запереть, а потом… В ужасе я обвел взглядом зал, все воспоминания о прошедшей ночи нахлынули разом на меня. А что если таинственный Бальтазар все еще сидит там призраком в углу? А что если тут все еще бродят винные духи? Я посмотрел украдкой по сторонам, сумрачный зал был пуст. Неужели… Неужели мне все это только приснилось?

В задумчивости я обошел длинный стол. Подписанные пузырьки стояли в том порядке, как кто сидел. Вот тут Роза, во главе стола, потом Иуда, Иаков, Иоанн — на этих самых местах я видел их воочию нынче ночью. «Нет, таких живых снов не бывает! — сказал я себе. — Все, что я тут видел и слышал, было наяву!» Но долго предаваться этим размышлениям я не смог: послышалось бряканье ключей, дверь медленно отворилась, и на пороге возник давешний старик-служитель.

— Уже пробило шесть, — сообщил он мне. — И, как вы мне велели, я явился, чтобы выпустить вас отсюда. Ну что, — продолжил он, явно собираясь задать мне вопрос, поскольку сам я молча приготовился идти за ним на выход, — как спалось вам нынче ночью?

— Сносно, насколько сносно можно выспаться на стуле.

— Ой, сударь! — воскликнул он испуганно, приглядевшись ко мне как следует. — С вами, верно, приключилось ночью что-то неладное! Вы как будто немного не в себе, и лицом бледны, и голос у вас дрожит!

— Да что такого могло со мной тут приключиться, дружище? — рассмеялся я натужным смехом. — Если я кажусь тебе бледным и каким-то не таким, то это просто оттого, что я полночи не спал, а когда заснул, то спать мне пришлось безо всяких удобств.

— Я ведь не слепой — что вижу, то вижу, — сказал он и покачал головой. — К тому же с утра ко мне наведался сторож, так вот он сказал, что когда он ночью, между полуночью и часом, проходил мимо погреба, то ясно слышал, как оттуда доносились пение и гомон разных голосов.

— Чепуха, это ему померещилось! Просто я там попел немного себе в удовольствие и, может быть, разговаривал во сне, вот и все.

— Оставил на ночь человека одного тут в погребе в такую ночь! Нет, это в первый и в последний раз! — пробормотал служитель, поднимаясь по лестнице. — Одному Богу известно, каких он ужасов здесь насмотрелся да наслушался, бедняга! Ну, счастливого вам дня, сударь!

«А в нише за решеткой — какая там красотка!» Вспомнив эти строки из песни Бахуса, я оживился, и меня охватил любовный порыв, вот почему, поспав немного, я направился к своей красавице пожелать ей доброго утра. Но она встретила меня холодно и сдержанно, а когда я ей прошептал на ушко несколько нежных слов, отвернулась со смехом и сказала:

— Ступайте прочь, сударь! Сначала проспитесь хорошенько!

Я взял шляпу и, обиженный, ушел, ибо никогда она еще со мной так не обращалась. Мой приятель, который в продолжение нашей беседы с ней сидел в уголке за роялем, выбежал за мной следом и, с чувством взяв меня за руку, сказал:

— Сердечный друг мой, с твоей любовью все кончено раз и навсегда. Выкинь все мысли об этом из головы.

— Да уж я и без тебя догадался, — буркнул я в ответ. — Черт бы их всех побрал, все эти прекрасные глазки и розовые губки, это надо быть последним дураком, чтобы верить тому, что говорят тебе девичьи взгляды и девичьи уста!

— Что ты так орешь, они там наверху все слышат! — одернул он меня, перейдя на шепот. — Но скажи мне, бога ради, это правда, что ты нынче до зари просидел в винном погребке и надрался до бесчувствия?

— Ну, допустим, а кому какое до этого дело?

— Бог ведает, откуда она об всем прознала, но только она все утро проплакала, а потом сказала, что, дескать, избави ее бог от такого выпивохи, который ночи напролет пьянствует и так пристрастился к вину, что пьет даже в одиночестве, и вообще, мол, такого никудышного человека она больше знать не хочет и слышать о тебе ничего не желает.

— Ах так? — небрежно проговорил я, хотя мне было немного жалко самого себя. — Ну и ладно, она все равно меня никогда не любила, иначе она, по крайней мере, выслушала бы меня. Передай ей привет. Прощай!

Я поспешил в гостиницу, собрал свои вещички и тем же вечером уехал. Проходя мимо статуи Роланда, я по-приятельски кивнул старому вояке, и тот, к ужасу кучера ждавшей меня почтовой кареты, склонил в ответ свою каменную голову в знак прощания. Напоследок я послал воздушный поцелуй старинной ратуше с ее подземными винными погребами, забился в угол кареты и мысленно вновь пережил фантастические события этой ночи.

ЛИХТЕНШТАЙН Романтическая сага из истории Вюртемберга Перевод Э. Ивановой

Часть первая

Вступление

Какой великий мастер был наш герцог Все высчитать и все предусмотреть! Людей он, будто пешки на доске, Передвигал, стремясь упорно к цели, И без зазренья совести он дерзко Их честью и достоинством играл. Считал-считал, мудрил и все же сбился: Не шутка — жизнью просчитался он, Как тот мудрец, которого убили Средь вычерченных на песке кругов. Но половина всей его вины На несчастливом звезд расположенье… Ф. Шиллер[20]

Сага, изложенная на этих страницах, родилась в той части Южной Германии, которая простирается между горными хребтами Швабских Альп и Шварцвальдом. Швабские Альпы громоздятся от северо-запада к югу и, то сужаясь, то расширяясь, замыкают страну длинною горною цепью. Шварцвальд же идет от истоков Дуная к самому Рейну и образует своими черноватыми еловыми лесами темный фон для прекрасной, плодоносной, богатой виноградниками местности. Местность эта, привольно раскинувшаяся у подошвы Шварцвальда, и называется Вюртембергом.

Много невзгод выпало на долю сей земли, прежде чем она достигла теперешнего положения между соседними государствами. Трудно сдержать восхищение, размышляя над событиями того времени, когда из тьмы веков впервые выплывает название Вюртемберг, когда вокруг колыбели теснились могучие соседи: Штауфены[21], герцоги фон Теки[22], графы Цоллерны. Позже, правда, внутренние и внешние шторма выветрили из анналов истории некоторые имена.

Были ведь даже такие моменты, когда род владетелей Вюртемберга, казалось, навек был вытеснен из чертогов своих предков, а несчастный герцог должен был бежать за пределы своей родины и жить в гнетущем изгнании, когда чужие правители распоряжались в его замках, наемники стерегли страну и немногого недоставало, чтобы Вюртемберг вовсе перестал существовать, а его цветущие долины были растерзаны и сделались добычей одной или нескольких провинций Австрийского дома.

Среди многих преданий седой старины, живущих в памяти народной, где речь идет об истории швабов, самое интересное, пожалуй, касается судьбы упомянутого несчастного герцога. Мы попытаемся, рискуя быть непонятыми, изложить его так, как о том рассказывается высоко-высоко в горах, в самом Лихтенштайне и на берегах Неккара. Нам могут возразить, сказав, что характер Ульриха Вюртембергского[23] недостоин быть изображенным в историческом романе мягкими красками; многие относятся к нему враждебно; чьи-то глаза даже привыкли, изучая портретную галерею герцогов Вюртембергских, боязливо перескакивать с изображения старейшины рода — Эберхарда — к портрету Кристофа[24], связывая несчастья страны исключительно только с ее правителями, или же вообще отвращать свой взор от печальных страниц истории.

Возникает вопрос: стоит ли оценивать этого владыку, вторя лишь высказываниям его заклятого врага Ульриха фон Хуттена[25], который выдает себя за бесстрастного свидетеля? Ведь есть и голоса, к сожалению заглушенные бурным потоком времени, — голоса, защищавшие герцога и его друзей! Увы, некоторым из них не удалось пережить враждебного гремящего обвинительного красноречия.

Нами были тщательно изучены почти все живые свидетельства писателей-современников давно прошедшего бурного столетия, среди них не нашлось ни одного, проклинающего несчастного герцога. Размышляя над тем, какое мощное воздействие оказывает время и окружение на любого смертного, и учитывая то, что Ульрих Вюртембергский вырос под опекой плохих советчиков, толкавших его на дурные поступки с целью злоупотреблений, или вспоминая, в каком возрасте он принял бразды правления, будучи еще ребенком, даже не юношей, то следует по меньшей мере удивляться возвышенным сторонам его характера, высокой душевной силе и мужеству, никогда ему не изменявшему, и постараться смягчить его жестокость, оскорбляющую глаз читателя.

1519 год, на который выпадают события нашей саги, был решающим и для герцога Ульриха, началом его долгого несчастья. Однако потомки могут возразить и посчитать, что как раз то было начало его счастливого правления. Длительное изгнание стало тем очистительным огнем, из которого он вышел более мудрым и сильным. Это было началом его благоденствия, так как последующие годы регентства благословляет каждый вюртембержец, ибо религиозный переворот, произведенный этим владыкой в своем отечестве, почитается за счастье.

В этот год все было поставлено ребром. Мятеж «Бедного Конрада»[26] с большим трудом был подавлен шесть лет тому назад, но население там и сям все еще волновалось, потому что герцог Ульрих не умел расположить его к себе, чиновники распоряжались самовластно и собирали подать за податью. Швабский союз — это могущественное объединение князей, графов, рыцарей, а также вольных городов Швабии и Франконии — Ульрих не раз оскорблял, главным образом тем, что отказывался примкнуть к нему. За его действиями недружелюбно наблюдали все соседи, как бы подкарауливая возможность напомнить о том, какими союзниками он пренебрег. Правивший в ту пору император Максимилиан[27] был к нему не очень благосклонен, особенно когда заподозрил его в поддержке рыцаря Геца фон Берлихингена с целью мести курфюрсту Майнцскому[28].

Могущественный сосед — герцог Баварский[29], к тому ж его зять, от него отвернулся, потому что семейная жизнь Ульриха и герцогини Сабины[30] была не из счастливых. К сему добавилось то, что приблизило гибель, а именно убийство франконского рыцаря[31], который жил при дворе герцога. Достоверные хронисты утверждают, что взаимоотношения Иоханна фон Хуттена и Сабины были не такими, какими хотелось бы их видеть герцогу, герцог и напал на рыцаря во время охоты, стал упрекать в неверности, призвал защищаться и заколол. Семейство Хуттенов, особенно, конечно, Ульрих фон Хуттен, подняло свой голос, по всей Германии зазвучали призывы к мести.

Да и герцогиня, еще будучи невестой, проявила свой гордый и задиристый характер, затем, так и не подарив герцогу счастливой семейной жизни, перешла на сторону противников, с помощью Дитриха фон Шпета[32] бежала от мужа и вместе со своими братьями явилась с жалобами перед императорским двором[33], где и объявила себя врагом своего супруга. Заключались договоры, и они не выполнялись, делались мирные предложения, и они нарушались, беда подступала к герцогу все ближе и ближе, тем не менее он не склонял голову, будучи уверенным в своей правоте. В это время умер император Максимилиан. Этот властелин, несмотря на многочисленные жалобы, все-таки оказывал снисхождение Ульриху. В лице императора для герцога умер беспристрастный судья, который в подобном стесненном положении мог быть чрезвычайно полезным для него, так как несчастье не замедлило разразиться.

В то время как совершался торжественный обряд поминовения императора в Штутгартском замке, герцогу пришло известие, что в Ройтлингене — имперском городе, который был расположен на его земле, убили лесничего[34]. Горожане вообще нередко чувствительно оскорбляли герцога, они были ему ненавистны, и теперь он хотел дать им почувствовать свою месть. С обычной для него пылкостью, в гневе, герцог вскочил на коня, велел бить тревогу по всей стране, осадил город, взял его и заставил жителей присягнуть ему, Ульриху. Так имперский город стал вюртембергским.

Но тут поднялся могучий Швабский союз, ибо город входил в его состав. Как ни трудно было собрать этих князей, графов, да и горожан, в данном случае они не медлили и держались вместе: общая ненависть — прочные узы. Напрасно слал Ульрих письменные объяснения. Союзное войско собралось в Ульме и угрожало нападением.

Итак, в 1519 году все дошло до края. Сумей герцог выиграть битву, его посчитали бы правым и он приобрел бы сторонников. Удайся союзу разбить герцога, и тогда — горе последнему: порыв ожесточенной мести не сулил пощады.

С тревогой устремлены были взоры Германии на исход этой борьбы, жадно старались люди проникнуть сквозь завесу судьбы, чтобы высмотреть, что принесут грядущие дни, победит ли Вюртемберг, или союз удержит за собою поле брани.

Мы хотим приподнять завесу истории и развернуть картину за картиной. Пожелаем же, чтобы уважаемый читатель, не дай бог утомившись слишком рано, не отвернул своих глаз от страниц книги.

Или, может быть, это чересчур смелая попытка — пересказать преданье старины глубокой в наши дни? Не покажется ли кому рискованным желание обратить взоры читателей к вершинам Швабских Альп и живописным долинам Неккара?

Поток Сусквеганны и красивые высоты Бостона, зеленые берега Твида и горы Шотландии, веселые нравы старой доброй Англии и романтическая нищета гэлов, благодаря искусной кисти замечательного романиста, широко известны и у нас[35]. Люди читают со страстью в добротных переводах о том, как растут грибы из земли, что происходило шестьдесят или шестьсот лет назад на полях под Глазго или в лесах Уэльса. Действительно, вскоре мы так овладеем историей чужеземных государств, как будто ее сами научно исследовали. Картина за картиной, возникающая перед нашим изумленным взором, рождает чудо, и в результате мы оказываемся более сведущими в истории Шотландии, нежели в своей собственной, и ориентируемся в религиозных и общественных процессах своего отечества хуже, чем в особенностях пресвитерианской и епископальной церкви Туманного Альбиона.

В чем же секрет того чуда, с помощью которого неизвестный маг приковывает наши сердца и взоры к горным пустошам своей родины? Может быть, в невероятных масштабах рассказанного, в ужасающем количестве томов, которые он пересылает к нам через канал? Но ведь и мы, с Божьей помощью и благодаря Лейпцигским ярмаркам, тоже имеем мужей, сотворивших по восемьдесят, сто и сто двадцать томов! А быть может, горы Шотландии зеленее немецкого Харца и вершин Шварцвальда или волны Твида голубей волн Неккара и Дуная, а его берега живописнее берегов Рейна? Или, возможно, шотландцы более интересная человеческая порода, нежели выходцы из нашей страны, и у их отцов кровь была краснее, чем у швабов и саксонцев в старину, либо их женщины много любезнее, а девушки красивее, чем дочери Германии? В этом мы сильно сомневаемся и полагаем, что причина успеха чужеземца кроется в другом.

А именно — этот великий романист опирается на историю своей страны и исходит из ее общественных предпосылок, мы же в течение столетий привыкли к тому, что ищем под чужими небесами то, что цветет и под нашим небом. Так поражаемся мы всему чужому, иностранному, полагая, что оно великое и возвышенное, потому что выросло не в родных пенатах.

Между тем было и у нас славное прошлое, богатое общественной борьбой и не менее интересное для нас, чем прошлое шотландцев, потому и рискнули мы развернуть свое историческое полотно.

Если уважаемый читатель не обнаружит в нем уверенных очертаний исторических фигур, волшебного блеска живописных ландшафтов, а его глаз, привыкший к подобным изыскам, будет напрасно искать сладкую магию колдовства и свидетельств судьбы, выявленных цыганской рукой, и даже посчитает, что краски наши тусклы, карандаш затупился, то извинить нас может только одно, а именно — историческая правда.

Глава 1

Чу… Звук трубы… Что шум сей означает? Быстрей к оконцу — Мне ведомо, Кто нынче прибывает. Л. Уланд[36]

После первых пасмурных дней марта 1519 года наконец, двенадцатого числа, в имперском городе Ульме наступило прекрасное утро. Туман с Дуная, столь частый в такое время года, отступил задолго до полудня, взорам открылась просторная долина за рекой.

Холодные, узкие улочки с высокими остроконечными крышами домов осветило солнце и придало им такой блеск и приветливость, которые соответствовали сегодняшнему праздничному настроению. Большая улица Хердбрюкер — она идет от Дунайских ворот к ратуше — была в это утро битком набита народом, стоявшим стеной, голова к голове, по обе стороны вдоль домов, оставляя лишь небольшое пространство посередине. Глухой ропот напряженного ожидания пробегал по рядам и лишь изредка разражался коротким смешком, когда старые суровые городские стражники концами длинных алебард бесцеремонно оттесняли назад какую-нибудь красивую девушку, которая нескромно протискивалась в свободное пространство, или когда какой-нибудь шутник забавлялся, крича: «Идут! Идут!» Все вытягивали шеи, с усилием выглядывая вперед, пока не обнаруживался обман.

Но еще большая теснота была там, где улица Хердбрюкер сворачивала на площадь перед ратушей. Тут выстроились гильдии ремесленников со своими старшинами во главе: корабелы, ткачи, плотники, пивовары, с их знаменами и ремесленными значками. Все они, в праздничных куртках, хорошо вооруженные, собраны были в большом количестве.

Если толпа здесь, внизу, радовала глаз своим веселым праздничным видом, то это еще больше можно было сказать о высоких домах улицы.

До остроконечных крыш все окна были полны нарядными женщинами и девушками. Зеленые еловые и тисовые ветви, пестрые ковры и шали, которыми были убраны косяки, живописно обрамляли прелестные картины.

Но, должно быть, самую грациозную представлял эркер в доме господина Ханса фон Бесерера. Там стояли две девушки, не похожие друг на друга лицом, сложением и одеждой, но настолько красивые, что, глядя с улицы, трудно было отдать предпочтение какой-либо из них.

Обе казались не старше восемнадцати лет. Одна была изящного сложения; пышные темно-русые волосы окружали высокий лоб; темные брови, спокойные голубые глаза, тонко очерченный рот и нежный цвет щек представляли необыкновенно привлекательное зрелище, которое одобрили бы сегодняшние модницы, но в те времена, когда ценились более насыщенные краски и округлые формы, ее могло выделить среди красавиц только необыкновенное достоинство, с каковым она держалась.

Другая, пониже и с более пышными формами, нежели ее соседка, была беззаботным, веселым существом, которое знает, что оно всем нравится. Ее белокурые волосы были заплетены, по тогдашней моде ульмских дам, во множество косичек и локончиков, частью запрятанных под белый чепчик с волной искусно сделанных складочек. Круглое свежее личико ее пребывало в постоянном движении. Но еще неугомоннее скользили по толпе живые глаза, а улыбка, ежеминутно позволяя видеть прекрасные зубы, ясно говорила, что среди почтенной публики немало личностей вызывало у нее веселое настроение.

Позади обеих девушек стоял высокий пожилой мужчина. Выразительные, строгие черты его лица, косматые брови, длинная, редкая, уже поседевшая борода, наконец, черный костюм, странно отличавшийся от окружавшей праздничной пышности, придавали ему суровый, почти мрачный вид, который лишь изредка смягчался, когда проблеск приветливости, вызванный меткими замечаниями блондинки, как зарница, вспыхивал на печальном лице старика.

Эта живописная группа, столь различная и возрастом, и характерами, и внешностью, привлекала внимание толпящихся внизу.

Некоторые не отрывали глаз от прелестных девушек, но большинство уже пребывало в нетерпении оттого, что зрелище, которого они жаждали, все еще не начиналось.

Было уже далеко за полдень.

Толпа колыхалась все нетерпеливее, теснилась сильнее, а кое-где тот или другой ремесленник из рядов почтенных гильдий уже располагался на земле, когда раздались три пушечных выстрела. С колокольни собора понеслись над городом низкие полные аккорды, в одну минуту перепутавшиеся было ряды пришли в порядок.

— Идут, Мария! Идут! — вскричала блондинка и, обвив рукою талию своей соседки, нетерпеливо высунулась из эркера.

Дом господина Бесерера стоял на углу упомянутой улицы. Из эркера вдоль одной стороны можно было видеть все почти до Дунайских ворот, а вдоль другой — рассмотреть даже окна ратуши. Словом, девушки выбрали себе отличное место для наблюдения и могли вдоволь насладиться ожидаемым зрелищем.

Между тем проход между обоими рядами народа, хоть и с трудом, был расширен, городские стражи выстроились, отставив вбок, на вытянутую руку, свои длинные алебарды, в огромной толпе воцарилась глубокая тишина, слышался только звон колоколов.

Мало-помалу к этому звону стал примешиваться глухой гул литавр, отдаленные звуки рожков и труб: через ворота продвигалась длинная блестящая вереница всадников.

Городские литаврщики и трубачи, а также конный отряд сыновей ульмских патрициев были слишком обыденным явлением, чтобы взгляды толпы долго задерживались на них. Но когда черное и белое знамена города с имперским орлом, а также флаги и штандарты всех величин и цветов заколыхались, входя в ворота, зрители окончательно убедились в том, что им будет на что поглазеть.

Наши красавицы в эркере тоже навострились, когда увидели, что толпа на нижней части улицы почтительно сняла шапки.

На крупном кряжистом коне приближался человек, мощная осанка и ясный, бодрый вид которого являл разительный контраст с изрытым глубокими морщинами лбом и уже седеющими волосами и бородой. На нем была остроконечная шляпа со множеством перьев, панцирь поверх плотно прилегающей красной куртки; кожаные панталоны с вырезами, подшитыми шелком, по-видимому, были когда-то красивы, но теперь от передряг походной жизни и непогоды приобрели однообразный темно-бурый цвет. Длинные, тяжелые ботфорты его застегивались под коленями. Единственное оружие — необыкновенно большой меч с длинной рукояткой, без ножен — довершало образ могучего, рано поседевшего в опасностях воина. Длинная золотая цепь из толстых колец, с которой свешивалась на грудь золотая же почетная медаль, пять раз облегала шею, составляя единственный знак отличия этого человека.

— Дядя, поскорей! Скажи, кто этот статный человек, такой молодой и одновременно старый? — воскликнула блондинка, слегка оборачивая свою головку к стоящему позади господину в черном.

— Могу сказать тебе, Берта, — ответил тот, — это Георг фон Фрондсберг[37], главный военачальник союзной пехоты, достойнейший человек, если бы только он… служил лучшему делу.

— Придержите ваши замечания при себе, господин вюртембержец, — возразила малышка, улыбаясь и грозя пальчиком. — Вы знаете, что ульмские девушки — самые верные сторонницы союза.

Но дядя, не смущаясь, продолжал:

— А тот, на белом коне, — стольник Вальдбург, ему многое по душе в нашем Вюртемберге. За ним следуют командиры союзного войска. Видит бог, они выглядят как волки, идущие на добычу.

— Фи, какие жалкие фигуры! — заметила Берта. — Ну стоило ли, кузиночка Мария, нам так наряжаться? Однако посмотри, кто этот молодой черный всадник на караковом коне? Видишь, какое у него бледное лицо, какие черные, жгучие глаза! На его щите написано: «Я дерзнул!»

— Это рыцарь Ульрих фон Хуттен, — ответил старик. — Да простит ему Бог бранные слова против нашего герцога, но я его хвалю, ибо что правда, то правда… Посмотрите-ка, да это же цвета Зикингенов, и вправду, вот и он сам… Да-да, девочки, это Франц фон Зикинген[38]. Говорят, что он поведет в бой тысячу всадников, вон тот, с блестящим панцирем и с красными перьями.

— Но скажи, дядюшка, — вновь спросила Берта, — кто же из них Гец фон Берлихинген, о котором так много рассказывал кузен Крафт? Где он — могучий человек с железным кулаком? Разве он не едет с представителями городов?

— Не произноси эти слова вместе, — сурово проговорил старик. — Гец поддерживает Вюртемберг[39].

Во время этого разговора мимо окна уже прошла большая часть шествия, и Берта с удивлением заметила, как равнодушно и безучастно смотрела вниз ее кузина Мария. Хотя и замечалось в повадке Марии стремление выглядеть задумчивой, порою мечтательной, но сегодня, ввиду такого блестящего зрелища, быть настолько безучастной… Берте это показалось непростительным.

Только она хотела притянуть сестричку к ответу, как шум с улицы привлек ее внимание.

Могучий конь, вероятно испуганный развевающимися знаменами гильдий, поднялся на дыбы как раз против их окна. Высоко закинутая голова коня закрывала всадника так, что видны были только перья его берета.

Ловкость и сила, с какими конь был поставлен опять на ноги, заставляли предполагать во всаднике молодого, мужественного наездника. Длинные светло-каштановые волосы свесились ему на лицо. Он быстро откинул их, и живой взгляд его упал на эркер.

— Ну вот, наконец-то красивый рыцарь! — шепнула блондинка своей соседке так тихо, так таинственно, будто боясь быть услышанной грациозным всадником. — И как он мил, как вежлив! Посмотри только: он кланяется нам!

Но молчаливая кузиночка Мария, как показалось малышке, не обратила внимания на происшествие, только яркий румянец окрасил ее нежные щеки. Да, кто увидел бы серьезную девушку, так холодно глядевшую на торжественное шествие, никогда бы не догадался, как много милой приветливости могло быть на этих устах, как много любви сквозить в задумчивом взгляде, когда она легким наклоном головы отвечала на поклон молодого всадника.

Мимолетное замечание маленькой болтушки о красоте юноши полностью соответствовало действительности.

— Поскорее же, дядя! — заторопилась Берта и потянула старого господина за плащ. — Кто этот юноша в светло-голубой перевязи с серебром? Ну?

— Ах, милое дитя, — отвечал старик, — я вижу этого юного рыцаря впервые в жизни. Судя по его цветам, он не состоит на службе, но едет, конечно, по своей охоте, против моего герцога и господина, как и многие вечно голодные люди, которые хотят поживиться из наших закромов.

— Ну, от вас не дождешься толку, — недовольно буркнула малышка и отвернулась с досадой, — всех старых и ученых господ вы узнаете за сто шагов и даже дальше. А когда вас спрашивают о красивом, вежливом молодом человеке, вы ничего о нем не знаете. Да и ты тоже, Мария, смотришь будто на вынос тела. Спорим, что самого красивого всадника ты и не заметила, у тебя в голове, должно быть, еще старый Фрондсберг, в то время как уже проезжают совсем другие люди!

Шествие во время назидательной речи Берты выстроилось перед ратушей, союзная конница, которая еще проезжала, была уже малоинтересной для обеих девушек, поэтому, когда господа спешились и потянулись в ратушу, чтобы перекусить, а гильдии расстроили свои ряды и народ мало-помалу начал расходиться, они также отошли от окна.

Берта казалась не совсем довольной. Ее любопытство было удовлетворено лишь наполовину. Однако она не подавала и виду, особенно перед старым серьезным дядюшкой. Но когда тот покинул покой, девушка обратилась к кузине, застывшей в мечтательной позе у окна:

— Надо же! Ну разве можно человека так мучить! Я бы многое отдала за то, чтобы узнать его имя. У тебя что, нет глаз, Мария? Я же толкнула тебя, когда он нам поклонился. Не заметила, какие у него каштановые волосы, длинные и гладкие, дружелюбные темные глаза и лицо — лицо немного загорелое, но красивое, очень красивое. А усики над верхней губой? Нет! Ну надо же, она опять краснеет! Как будто две девушки без посторонних не могут поговорить о красивых губах молодого человека! У нас здесь такое часто случается. Понимаю, что с твоей покойной теткой в Тюбингене и строгим отцом в Лихтенштайне о таких вещах не поговоришь… Но я вижу, что кузиночка Мария опять о чем-то мечтает, придется мне поискать среди своих городских подруг, с кем бы немножко поболтать о шествии.

Мария ответила ей улыбкой, которую мы бы сочли несколько лукавой! Берта же взяла большую связку ключей с крюка на двери и, напевая песенку, пошла приготовить кое-что к обеду, ибо хотя ее и можно было упрекнуть за любопытство, но все-таки она была слишком хорошей хозяйкой, чтобы из-за «вежливого рыцаря» забыть про гарнир и десерт.

Итак, Берта оставила кузину наедине со своими думами. И мы не будем мешать ей; сейчас перед нею одно за другим проходят дорогие сердцу воспоминания, вызванные из тайников ее глубоко чувствующего, верного сердца появлением красивого рыцаря. Она думает о том незабвенном времени, когда его мимолетный взгляд, пожатие руки озаряли светлой радостью ее юные дни. Она вспоминает ночи, проведенные в тихой горенке тайком от покойной тетки за плетением перевязи, светлый, веселый цвет которой пробудил ее сегодня от мечтаний. Мы не будем подслушивать, когда она, покраснев, с опущенными глазами, спросит саму себя, верно ли обрисовала кузина Берта красивый рот ее возлюбленного.

Глава 2

И тут пробудилась надежда, И сердце забилось трепетной птицей. Как хорошо Мне в Швабию вновь возвратиться… Г. Шваб[40]

Праздничное шествие, о котором мы только что говорили, действительно состоявшее из командиров союзного войска, в этот день в Ульме завершило свой марш из Аугсбурга. Уважаемый читатель уже осведомлен о состоянии дел. Непреклонность герцога Ульриха Вюртембергского, известного частыми приступами гнева, а также мужеством, с которым он в одиночку противостоял объединению многих князей, наконец, неожиданный захват имперского города Ройтлингена — все это вызвало жесточайшую ненависть Швабского союза. Война казалась неминуемой, ибо Ульрих слишком далеко зашел и вряд ли бы согласился на мирные переговоры.

К сему добавлялись и личные соображения. Герцог Баварский, обиженный за сестру свою Сабину, жаждал удовлетворения, род Хуттенов хотел отомстить за своего сородича, Дитрих фон Шпет[41] и его сподвижники надеялись смыть свое бесчестье в Вюртемберге, города и мелкие городишки стремились вернуть Ройтлинген в имперский союз, — словом, каждый развернул свои знамена и жадно настроился на кровавую добычу.

Совсем другим, миролюбивым и радостным, в этом шествии был настрой Георга фон Штурмфедера, «вежливого рыцаря», пробудившего любопытство Берты и вызвавшего яркий румянец на щеках Марии. Он и сам со всей определенностью не знал, что подвигло его в поход, хотя и не был чужд военному делу.

Георг фон Штурмфедер происходил из бедного, но почтенного франконского рода и, рано осиротев, был воспитан одним из братьев своего отца. Уже в то время начинали ценить образование как украшение дворянства. Поэтому дядя и выбрал для племянника ученое поприще. Предание не повествует, насколько Георг преуспел в науках в стенах Тюбингенского университета, который был тогда в полном расцвете[42].

До нас дошло только известие, что молодой человек гораздо больше внимания уделял барышне фон Лихтенштайн, которая жила у тетки в этом городе муз, нежели посещению кафедр знаменитейших докторов.

Рассказывают также, что эта молодая госпожа, со строгим, почти мужественным характером, не обращала внимания на все ухищрения ее поклонников. Уже тогда были известны многочисленные уловки и военные хитрости для покорения неприступных сердец, да и юноши старого Тюбингена лучше изучали Овидия[43], нежели нынешние студенты. Однако ни ночные серенады, ни дневные сражения за внимание юной красавицы не принесли успеха. Лишь одному претенденту удалось расположить к себе ее сердце, и это был Георг.

Как часто случается при тайной страсти, влюбленные никому не открыли, когда и где вспыхнул луч взаимопонимания, и мы зайдем слишком далеко, если рискнем проникнуть в сладкую тайну первой любви, принявшись рассказывать о вещах, не подкрепленных историческими свидетельствами. Рискнем лишь предположить, что парочка дошла до той степени любовной страсти, когда люди, теснимые внешними обстоятельствами, как бы утоляя горечь разлуки, клянутся друг другу в вечной любви и верности.

Тетка в Тюбингене приказала долго жить, и господин фон Лихтенштайн велел привезти к нему его дочурку, с тем чтобы послать ее для дальнейшего образования в Ульм, где у него была замужняя сестра.

Роза, старая служанка Марии, заметила, что горючие слезы и тоска, с каковыми Мария беспрестанно оглядывалась из носилок, относились не только к улицам, которым они должны были сказать последнее прости.

Вскоре к Георгу прибыло послание, в котором его дядя спрашивал: не довольно ли он сделался ученым за эти четыре года?

Этот вопрос очень обрадовал Георга: со времени отъезда Марии кафедры знаменитых докторов, мрачный холмистый город и даже прелестная долина Неккара стали ему ненавистными.

Его освежил холодный горный воздух, когда он в одно прекрасное февральское утро, выехав из ворот Тюбингена, устремился навстречу родине; сухожилия рук натянулись от утренней свежести, подобно тетиве, кулаки сжали поводья, а душу охватила отвага, столь свойственная юному возрасту, когда в сердце живет ощущение счастья, глаза еще не замутнены печальным опытом и будущее светло и прекрасно. Как чистое озеро отражает веселый образ склонившегося к нему человека и добавляет ему волнующей глубины, так и неизвестность придает особое очарование будущему. Кому не доводилось ощущать уверенность в собственных силах и в стремлении к счастью полагаться на себя больше, чем на помощь извне?!

Таким было настроение Георга Штурмфедера, когда он подъезжал к прекрасному буковому лесу у своего родового гнезда. И хотя дорога эта не приближала его к возлюбленной и он не мог ничего здесь назвать своим, кроме коня под седлом да отцовского замка, про который пелось в шутливой народной песне:

Дом на трех подпорках, Сядешь и не усидишь, —

однако он был уверен, что при наличии твердой воли ему открыты все пути для достижения желанной цели и старая римская пословица «Fortes fortuna juvat»[44] не лжет. Приложив усилия, можно добиться исполнения желаний…

Как раз в это самое время герцог Вюртембергский подчинил себе имперский город Ройтлинген. Война неотвратимо надвигалась. Но успех ее был непредсказуем. Швабский союз, объединяющий опытных полководцев и испытанных солдат, неизменно везде и во всем вредил сам себе постоянными разногласиями.

В свою очередь Ульрих, имея под рукой четырнадцать тысяч швейцарских наемников, храбрых, закаленных в боях воинов, мог еще к ним присовокупить менее опытные, однако многочисленные, крепкие отряды из своей собственной страны. Так что равновесие в феврале 1519 года было довольно устойчивым.

Георг понимал, что он не должен оставаться безучастным в такое время, когда все вокруг принимали ту или иную сторону. Кроме того, и это главное, война для Георга была как нельзя кстати: она открывала ему поприще, которое могло скорее прочих довести до заветной цели — посвататься к Марии.

Правда, его сердце не лежало ни к той, ни к другой из враждовавших сторон.

О герцоге Ульрихе в стране отзывались дурно, намерения союза казались ему не совсем чистыми. Но когда подкупленные деньгами и жалобами Хуттенов, а также видами на богатую добычу восемнадцать графов и прочих властелинов — соседей его именьица — вдруг отказались служить герцогу, тогда и он решил примкнуть к союзу. Это решение подкрепилось известием о том, что старый Лихтенштайн находится со своею дочерью в Ульме. Георг не мог не примкнуть к той стороне, где была Мария. Таким образом, он предложил свою службу союзу.

Франконское рыцарство под предводительством Людвига фон Хуттена[45] двинулось в начале марта к Аугсбургу, чтобы там соединиться с Людвигом Баварским и остальными членами союза. Войско собралось довольно скоро и начало свой триумфальный путь навстречу врагу.

Герцог Ульрих тем временем расположился лагерем у Блаубойрена, своего пограничного города. В Ульме его противники решили собраться на большой военный совет. О мирных переговорах не могло быть и речи. Война стала лозунгом, победа — надеждой войска, когда свежий утренний ветер донес выстрелы городских орудий и многоголосый звон колоколов послал свой привет с того берега Дуная.

Сердце Георга тревожно билось в предвкушении первого сражения и согревалось грезами о славе. Однако кто побывал в подобном положении, не будет его порицать за сменившие эти раздумья миролюбивые мысли, отодвинувшие мечты о битвах и победах на задний план.

В тот миг когда вдали вынырнул из тумана величественный собор и поднялись из дымки темные крепостные стены из обожженного кирпича, с высокими башнями, на юного рыцаря нахлынули сомнения, которые он тщательно укрывал в глубине души. «Защищают ли эти стены мою любимую? Не остался ли ее отец верен герцогу? Удастся ли мне добиться благосклонности отца? А не грозит ли мне принадлежность к союзному войску утратой счастья? Да и будет ли Мария вообще, если ее отец на вражеской стороне, укрываться за этими стенами? И даже если все хорошо и Мария находится в праздничной толпе, их встречающей, сохранила ли она верность?»

Последняя мысль, как ни странно, укрепила его уверенность: даже если все обстоятельства обернутся против него, верность Марии непоколебима.

Георг нежно прикоснулся к подаренной ею перевязи на груди, и, когда ульмское рыцарство присоединилось к шествию, рожки и трубы запели бравурные мелодии, к нему вернулось прежнее радостное настроение. Он выпрямился в седле, лихо сдвинул берет и устремил взор на окна высоких домов, отыскивая в них свою любимую.

И тут он увидел, как серьезно она рассматривает сутолоку внизу, почувствовал, что мысли ее вдали, ищут того, кто на самом деле был так близок. Георг пришпорил коня, чтобы тот поднялся на дыбы. Но когда взгляды влюбленных встретились и по радостному румянцу счастливец узнал, что он по-прежнему любим, все в нем перевернулось. Нехотя, через силу, потащился он к ратуше, безудержная радость вытеснила все остальные чувства. Его неодолимо тянуло назад, к угловому дому с эркером. Но лишь только он сделал несколько шагов в том направлении, чья-то крепкая рука его остановила.

— Что с вами, юноша? — спросил глубокий, хорошо знакомый ему голос. — Вон же лестница, ведущая в ратушу. У вас закружилась голова? И неудивительно, завтрак был такой скудный. Утешьтесь, дружок, пойдемте-ка наверх. У ульмцев хорошие вина, и мы немного вознаградим себя за тяготы жизни.

Если бы юный рыцарь не пребывал на седьмом небе от счастья, он сразу бы узнал старого господина Брайтенштайна, своего ближайшего франконского соседа. Слава богу, тот вернул его на землю и спас от поспешных поступков.

Георг дружески взял пожилого воина под руку, и они последовали за другими рыцарями, чтобы отдохнуть после быстрой утренней езды за роскошным обедом, который им приготовил вольный имперский город Ульм.

Глава 3

А замок весь в огнях. Кто там пирует Под звуки бурной музыки? Ф. Шиллер[46]

Зал ратуши, куда были приведены прибывшие, являл собой большой продолговатый четырехугольник. Стены и несоразмерно низкий потолок его были обшиты темным деревом, бесчисленные окна с круглыми стеклами, на которых яркими красками изображались гербы благородной знати Ульма, тянулись с одной стороны, противоположную стену заполняли портреты знаменитых бургомистров и именитых городских советников; все они, почти в одинаковых позах — левою рукою упираясь в бок, правую возложив на покрытый роскошной скатертью стол, — торжественно и строго смотрели вниз, на гостей своих внуков. Гости же беспорядочными группами теснились вокруг стола. Стол в виде огромной подковы занимал почти весь зал. Бургомистр и советники, которым сегодня от имени города поручалось исполнять обязанности хозяев, отличались от запыленных гостей своими изысканными нарядами, с туго накрахмаленными белоснежными брыжами. Гости, будучи облачены в кожу и металл, случалось, бесцеремонно задевали за шелковые накидки и бархатные одежды радушных горожан.

Ждали только герцога Людвига Баварского, который, прибыв несколькими днями раньше, обещал присутствовать на блестящем обеде, однако камергер принес его извинения, и, когда трубачи дали давно ожидаемый сигнал, все устремились к столу так поспешно, что любезное распоряжение совета — посадить между каждыми двумя гостями по одному ульмцу — не было соблюдено должным образом.

Брайтенштайн потянул Георга на место, которое ему показалось достойнейшим.

— Я бы мог, — сказал пожилой господин, — посадить вас вон там, на почетном конце, с Фрондсбергом, Хуттеном и Вальдбургом, но в таком обществе нельзя утолить голод с необходимым спокойствием. Мог бы и отвести вас к нюрнбержцам и аугсбургцам, туда, на дальний край, где стоит жареный павлин, — Бог свидетель, у них не дурное местечко! — но знаю, что горожане не совсем вам по душе, а потому и посадил вас здесь. Оглянитесь-ка, право же, совсем неплохо — вокруг незнакомые лица, значит, не надобно много разговаривать. Направо от нас — копченая свиная голова с лимоном во рту, слева — великолепная форель, а вот перед нами — косуля, да такая жирная, нежная, — верно, другой такой на столе не сыщешь.

Георг поблагодарил старика за предусмотрительную заботливость и бегло взглянул на окружающих. По правую руку от него сидел молодой, изысканно одетый господин двадцати пяти — тридцати лет. Только что причесанные, благоухающие помадой волосы и маленькая бородка, которая, по-видимому, лишь час назад была завита горячими щипцами, убедили юношу еще до разговора с ним, что он видит одного из ульмских господ.

Молодой человек, поняв, что замечен своим соседом, выказал себя очень предупредительным: он наполнил кубок Георга из большого серебряного кувшина, чокнулся с ним за счастливое прибытие, за доброе соседство и наложил на тарелку гостя лучшие куски от бесчисленных косуль, зайцев, свинины, фазанов и диких уток, в изобилии расположенных вокруг на серебряных блюдах.

Но Георга не могли побудить к еде ни предупредительная услужливость горожанина, ни необыкновенный аппетит Брайтенштайна. Он был все еще слишком увлечен милым образом Марии, чтобы последовать прозаическим поощрениям своих соседей.

Задумчиво смотрел юноша в бокал, который по-прежнему держал в руке, как бы надеясь, что после исчезновения пузырьков на поверхность старого доброго вина выплывет из глубины образ любимой. Неудивительно поэтому, что приветливый господин справа, заметив, что сосед сосредоточен на бокале и игнорирует еду, посчитал его кутилой. Горящие глаза, улыбчивый рот погруженного в мечтания юноши выдавали в нем подлинного знатока вин, смакующего благородные напитки.

Памятуя о наставлениях городского совета быть предупредительным к гостям, молодой ульмец решил потакать слабостям юноши, хотя сам и не одобрял привязанности своих сограждан к вину. Он вновь наполнил свой бокал и произнес:

— Не правда ли, господин сосед, вино превосходно? Конечно, это не вюрцбургское, к которому вы привыкли во Франконии, но ему восемьдесят лет, и оно из винных погребов ратуши.

Удивленный этими словами, Георг отставил бокал и коротко ответил: «Да-да». Но сосед не хотел выпускать найденную им нить разговора.

— Кажется, — продолжал он, — это вино не совсем вам по вкусу. Тогда попробуйте другого, из Вюртембергского замка. Итак, за скорую войну и грядущую победу!

Георгу был не по душе этот разговор, и он решил переменить тему.

— А у вас в Ульме, — начал он, — прелестные девушки. По крайней мере, при нашем вступлении я это сразу подметил.

— О! — рассмеялся ульмец. — Ими можно выложить все улицы.

— Это было бы совсем недурно, — ответил Георг, — потому что мостовые на ваших улицах скверные. Однако скажите мне, кто живет вон в том угловом доме с эркером? Если я не ошибаюсь, оттуда, когда мы въезжали, смотрели две очень изящные девушки.

— Вы уже и этих приметили? — рассмеялся собеседник. — Право же, у вас зоркий глаз и вы — ценитель красоты. Это мои милые кузины с материнской стороны. Маленькая блондинка — Бесерер, другая — госпожа фон Лихтенштайн из Вюртемберга, здесь в гостях.

Георг возблагодарил судьбу за то, что она свела его с близким родственником Марии. Он решил воспользоваться случаем и как можно любезнее обратился к своему соседу:

— Итак, у вас очень красивые кузиночки, господин фон Бесерер…

— Меня зовут Дитрих фон Крафт, — прервал его тот, — я секретарь большого совета.

— Прехорошенькие девушки, господин фон Крафт, и вы, конечно, их частенько навещаете?

— Да-да, — ответил секретарь большого совета, — особенно с тех пор, как в доме появилась барышня Лихтенштайн. Кузиночка моя Берта, конечно, немножко ревнует, раньше мы жили с нею душа в душу, но я делаю вид, что этого не замечаю, зато отношения с Марией у меня все лучше и лучше.

Это сообщение, должно быть, показалось не особенно приятным Георгу, он слегка прикусил губу и покраснел.

— Вы только подумайте, — продолжал секретарь, которому с непривычки вино ударило в голову, — они буквально разрывают меня на части. Особенно малышка Лихтенштайн, она обладает удивительным даром быть чрезвычайно приветливой и все делает так мило и серьезно, что хочется ей ответить любезностью. Конечно, она не кокетничает, как Берта, но я готов прийти в одиннадцатый раз, даже если меня десять раз подряд прогнали… Она так поступает, — пробормотал он задумчиво себе под нос, — потому что побаивается своего строгого отца, который тоже здесь. А когда тот покинет Ульм, она сделается ручной.

Георгу хотелось навести дальнейшие справки об отце, но в эту минуту он был прерван странным дуэтом.

Еще раньше среди шума обедающих он слышал, как два голоса, однообразно тягучих, произносили какие-то короткие стишки, и не понимал, что сие означает. Теперь он услышал те же голоса совсем рядом, а вскоре и узнал содержание монотонных стишков.

В добрые старые времена, особенно в имперских городах, считалось хорошим тоном, чтобы хозяин и его супруга вставали посреди обеда из-за стола и подходили к каждому гостю по очереди, поощряя их к еде и питью веселыми изречениями. Этот обычай так укоренился в Ульме, что почтенный совет решил к нему прибегнуть и в данном случае. Чтобы официально выполнить традиционную обязанность, назначены были «хозяин» и «хозяйка».

Выбор пал на бургомистра и старшего советника. Поощряя гостей, те успели обойти обе стороны стола; неудивительно поэтому, что их голоса от сильного напряжения изрядно охрипли и осипли и дружеские поощрения уже звучали как глухая угроза.

— Почему вы не кушаете, почему вы не пьете? — над ухом Георга раздался хриплый голос.

Георг испуганно обернулся и увидел сильного рослого человека с красным лицом. Едва он собрался ответить ему, как с другой стороны маленький человечек запищал тонким голоском:

Ешьте и пейте вдоволь, Магистрат будет доволен.

— Я предполагал, что так оно и будет, — заметил старый Брайтенштайн, отрываясь от куска косули. — Вместо того чтобы наслаждаться великолепным угощением, вы болтаете!

— С вашего разрешения, — прервал его тут же Дитрих фон Крафт, — юный господин не ест потому, что он ценитель вина и смотрит на дно стакана. Лично я не осуждаю тех, кто предпочитает еде напитки.

Георг не знал, как ему реагировать на такую странную поддержку, и хотел было извиниться, как его внимание привлекла другая сцена. Брайтенштайн наконец переключился на свиную голову с лимоном во рту. Искусно вылущив лимон из пасти животного, он опытной рукой с наслаждением производил дальнейшее вскрытие и жевал уже изрядный кусок, когда к нему подошел бургомистр с вопросом: «Отчего ж вы не кушаете? Отчего ж вы не пьете?»

Брайтенштайн посмотрел на поощрителя остановившимся взглядом, для слов его органы речи были слишком заняты, и кивнул на остатки косули. Но маленький человечек отнюдь не смутился и дружелюбно пропищал фистулой:

Ешьте и пейте вдоволь, Магистрат будет доволен.

Вот как бывало в старые добрые времена! По крайней мере, нельзя было пожаловаться, что вас пригласили на видимость обеда.

Вскоре праздничный стол преобразился. Большие блюда и подносы были унесены, поставили объемистые кружки и больших размеров кувшины, наполненные благородным вином. Пошла по кругу чаша, и начались уже тогда распространенные в Швабии тосты. Действие вина не замедлило сказаться. Дитрих Шпет и его сподвижники пели насмешливые песни про герцога Ульриха, сопровождая каждое проклятие или же дурную шутку громким хохотом и очередным прикладыванием к кружке. Франконские рыцари играли в кости на имения герцога и пили взапуски, назвав в качестве награды победителю Тюбингенский замок.

Ульрих фон Хуттен и некоторые из его друзей спорили на латинском языке с несколькими итальянцами по поводу нападок на римский престол со стороны безвестного монаха из Виттенберга[47]. Нюрнбержцы, аугсбургцы и некоторые ульмские господа затеяли спор о блеске их республик.

Смех, пение, ссоры и глухой звон оловянных и серебряных кубков наполняли зал.

Только на верхнем конце стола царила приличная и спокойная веселость. Там сидели Георг фон Фрондсберг, старый Людвиг Хуттен, стольник Вальдбург, Франц фон Зикинген и другие пожилые степенные господа. Туда, вдоволь насытясь, обратил свои взоры Ханс фон Брайтенштайн, и спустя какое-то время он сказал Георгу:

— Шум вокруг нас мне не по душе. Что, если я сейчас представлю вас Фрондсбергу, как вы того хотели?

Георг, уже давно мечтавший познакомиться с известным военачальником, радостно приподнялся, чтобы последовать за старшим другом. Мы не станем его осуждать за то, что сердце у него боязливо забилось, щеки налились румянцем, а шаги сделались неуверенными. Кем в его возрасте не овладевали подобные чувства при приближении к покрытому славой воину? И у кого не сжималось свое собственное «я» в угоду знаменитому исполину? Георг фон Фрондсберг уже в то время считался одним из знаменитейших полководцев. В Италии, Франции и Германии рассказывали о его победах, да и военная наука вечно будет упоминать его в своих анналах, потому что он основал и упрочил боевой строй пехоты. Народные предания и исторические хроники донесли до наших дней облик этого военачальника. Кто, скажите, не вспомнит невольно героев Гомера, прочитав о нем следующее: «Он был так могуч, что мог средним пальцем правой руки сдвинуть с места сильнейшего мужчину, остановить на скаку коня и передвинуть таран»?

И вот к этому человеку Брайтенштайн подвел юношу.

— Кого это вы ведете к нам, Ханс? — воскликнул Фрондсберг, с участием рассматривая рослого красивого парня.

— Посмотрите-ка на него повнимательней, дорогой, — ответил Брайтенштайн, — не приходит ли вам в голову, к какому дому он мог бы принадлежать?

Военачальник пристально посмотрел на Георга, старый стольник тоже вопросительно глянул в его сторону.

Георг робко приблизился к полководцам, дружелюбный взгляд Фрондсберга придал ему мужества; наконец, осознав, как важен для него этот миг, он поборол смущение и, полный решимости, посмотрел прямо в глаза герою.

— О! По этому взгляду я узнал тебя! — радостно воскликнул Фрондсберг и протянул молодому рыцарю руку. — Ты из рода Штурмфедеров?

— Георг Штурмфедер, — ответил молодой человек. — Мой отец Буркхард Штурмфедер убит в Италии, возле вас в бою, как мне говорили.

— Да, это был храбрый человек, — проговорил военачальник, продолжая задумчиво разглядывать лицо Георга, — он был моим верным товарищем во многих жестоких сражениях… Право, его похоронили слишком рано!.. А ты, — прибавил он дружески, — намерен следовать по его стопам? Едва оперился и уже оставил гнездо. Что тебя гонит оттуда?

— Я догадываюсь, — прервал его Вальдбург грубым, неприятным голосом, — птичка хочет поискать несколько клочков шерсти, чтобы залатать старое гнездо!

Грубый намек на ветхий замок его предков вызвал яркий румянец на щеках юноши. Он никогда не стыдился своей бедности, но эти слова прозвучали столь высокомерно, что под взглядами богатого зубоскала Георг впервые почувствовал себя действительно нищим. Его взгляд устремился поверх стольника Вальдбурга вдаль, к уже известному нам дому с эркером. И мысль о Марии вернула ему мужество.

— Любое сражение заслуживает награды, господин рыцарь, — сдержанно проговорил Георг. — Я предложил союзу свою голову и руки, а что меня побудило к этому, вам должно быть безразлично.

— Ну-ну, — буркнул стольник, — каковы руки, мы еще посмотрим, а вот голова, похоже, не совсем ясная, раз вы всерьез воспринимаете шутки.

Раздраженный юноша хотел что-то возразить и на это, но Фрондсберг дружески взял его за руку:

— Совсем как отец! Милый мальчик, со временем ты будешь жалить, как настоящая крапива… Нам нужны люди, у которых сердце на своем месте. Что ты будешь не из последних — в этом я уверен.

Эти скупые слова из уст человека, громко прославившегося среди своих современников храбростью и военным искусством, произвели такое успокаивающее действие на Георга, что он удержал ответ, который вертелся у него на языке, и молча отошел от стола к окну, чтобы больше не мешать высоким начальникам, а главное — убедиться в том, что его мимолетное видение действительно было Марией.

Когда Георг отошел, Фрондсберг обратился к Вальдбургу:

— Совсем не так, господин стольник, склоняют на нашу сторону дельных парней. Бьюсь об заклад, что он ушел от нас, не имея и половины того рвения, с каким сюда явился.

— Вы еще будете заступаться за молокососа? — вскипел стольник. — Пусть сначала научится выносить шутки своих командиров.

— Позвольте, позвольте, — подал тут голос Брайтенштайн, — это вовсе не шутка — смеяться над незаслуженной бедностью, впрочем, я ведь знаю: вы и отца его недолюбливали.

— Кроме того, — продолжил Фрондсберг, — вы ему пока не командир. Он еще не приносил присяги союзу и потому может ехать куда захочет. Но даже если бы он служил под вашими знаменами, я бы и тогда не советовал дразнить его. По-моему, он не из тех, кто позволяет подобное.

Безмолвный от гнева за отповедь, каких он никогда в своей жизни не слышал, стольник переводил яростный взгляд с одного на другого.

Людвиг фон Хуттен поспешил вмешаться, дабы предотвратить жесточайшую ссору:

— Да оставьте вы этот спор. Должно быть, пора вставать из-за стола. На дворе уже стемнело, а вино слишком крепкое. Дитрих Шпет уже дважды провозгласил смерть Вюртембержцу, да и франконцы там, внизу, никак не решат, сжигать им захваченные замки или же поделить между собою.

— Ах, оставьте их, — горько улыбнулся Вальдбург, — пусть сегодня господа делают что хотят. Фрондсберг обратится к ним с речью.

— Нет-нет, — прервал его Людвиг Хуттен, — кому и стоит что-то говорить, так это мне, человеку, жаждущему кровной мести за смерть сына. Однако, прежде чем будет объявлена война, лучше воздержаться от речей. Мой племянник Ульрих тоже слишком много говорит с итальянцами о монахе из Виттенберга и выбалтывает лишнее, когда впадает в гнев. Пойдемте отсюда!

Фрондсберг и Зикинген, поддержав его мнение, встали, соседи последовали их примеру, а за ними поднялись и все остальные.

Глава 4

Вы знать хотите, для чего нужны глаза? Чтоб видеть мира красоту И то, что скрыто стенами глухими. Нужны глаза и чтобы выразить всю сердца полноту. Вальтер фон дер Фогельвайде[48]

Георг, стоя у окна, слышал каждое слово спорящих. Его радовало участие, проскользнувшее в словах Фрондсберга, тем более ценное, что оно касалось безвестного юноши-сироты. От него также не укрылось, что он с первых же шагов на военном поприще вызвал ненависть со стороны могущественного врага. Стольник был известен своей непомерной гордостью и злопамятливостью, но Георгу хотелось верить, что примирительные слова Хуттена погасят всяческие воспоминания о ссоре и что человек с таким весом и положением, как Вальдбург, невольную причину своего гнева сочтет простительной.

Легкое прикосновение к плечу прервало его размышления. Обернувшись, он увидел своего любезного соседа по столу — секретаря большого совета.

— Бьюсь об заклад, что вы еще не приискали себе квартиры, — сказал Дитрих фон Крафт. — Теперь, пожалуй, будет трудно это сделать, потому что стемнело и город переполнен приезжими.

Георг сознался, что он и не подумал об этом, однако надеется найти местечко на постоялом дворе.

— На вашем месте я не был бы столь уверенным, — возразил Крафт. — Положим, вы найдете где-нибудь угол, но уж рассчитывать на удобство вам не придется. У меня есть предложение: если мое жилище не покажется вам невзрачным, я с радостью предоставлю его вам.

Добрый секретарь совета говорил с такой сердечностью, что Георг не задумываясь принял его предложение, хотя и опасался, что хозяин, когда хорошее настроение вместе с винными парами улетучится, раскается в своем гостеприимстве. Но Крафт, казалось, очень обрадовался согласию своего гостя и, крепко пожав ему руку, увел его из зала.

Площадь перед ратушей преобразилась. Дни еще были короткими, вечерние сумерки подкрадывались незаметно. Повсюду уже зажгли факелы и уличные фонари; их темно-красный свет скудно высвечивал площадь и бросал дрожащие тени на окна близлежащих домов, блестящие шлемы и латы рыцарей; громкие призывы из ратуши слуг и лошадей, бряцание мечей, топот снующих туда-сюда людей, перемешанные с лаем собак, нетерпеливым ржаньем коней, являли сцену, более похожую на внезапное нападение нежданного неприятеля, нежели на разъезд после мирного обеда.

В растерянности Георг остановился на пороге ратуши. Радостные лица воинов, мощные фигуры рыцарей, ликующих и поющих с юношеским задором, объединяющихся в небольшие группки и исчезающих в ночи, напомнили ему о том, как быстротечны эти дни, как скоро веселые парни будут поглощены войной, а некоторые из них, не пережив своей весны, будут покоиться в сырой земле. Он знал, что они падут, вызвав мимолетные скупые слезы своих боевых товарищей и заслужив минутную славу храбрых бойцов. Невольно взгляд его обратился к другой стороне улицы, где, как он знал, ждала его награда, и увидел людей, стоящих у окон, но черноватый дым от факелов, поднимающийся над площадью, облаком окутывал предметы и не позволял разглядеть, что там, за этими расплывчатыми тенями.

Неудовлетворенный неизвестностью, Георг отвел глаза. «Так и мое будущее, — сказал он сам себе. — Настоящее — светло, но грядущее так же темно, как и неопределенна цель».

Его любезный спутник прервал мрачные размышления вопросом о том, куда запропастились слуги гостя с лошадьми. Если бы площадь, где они находились, была ярче освещена, добряк Крафт, несомненно, заметил бы мгновенный яркий румянец, вспыхнувший при этом вопросе на щеках Георга.

— Молодой воин, — ответил тот поспешно, — должен полагаться на собственные силы, посему при мне нет слуг. А своего коня я передал слугам Брайтенштайна.

Секретарь совета похвалил предусмотрительную аскетичность и строгость юноши, однако заметил, что если ему самому придется отправиться на поле военных действий, то он не будет столь безжалостен к себе. Вид его аккуратной прически и изящно завитой бородки убедили Георга в том, что их хозяин говорит от чистого сердца. Изысканная, удобная обстановка дома, куда они вскоре пришли, не поколебали этой уверенности.

Хозяйство Крафта было, что называется, холостяцким. Его родители отошли в мир иной, когда сын лишь вступил в зрелый возраст и получил свой пост при городском совете.

Вероятно, он уже давно бы присмотрел себе достойную спутницу жизни, тем более что юные горожанки видели в нем хорошую партию, учитывая общественное положение жениха (что существенно и по нынешним меркам), кабы не прелесть холостяцкой жизни и то обстоятельство, о чем часто в городе шептались, — антипатия его старой кормилицы и домоправительницы ко всем претенденткам, что и удерживало секретаря от этого шага.

У Дитриха был большой дом, неподалеку от собора, и прекрасный сад у подножия горы. Мебель в его доме отличалась превосходным качеством; огромный дубовый сундук был доверху набит кусками тончайшего льна, которые долгими зимними вечерами напряла со своими служанками матушка и матушка ее матушки; железный ларец в спальне заключал изрядную сумму золотых гульденов; сам господин Дитрих — красивый солидный господин, всегда нарядный, расфранченный, обращал на себя внимание, когда степенным шагом шествовал в ратушу, где имел добропорядочную репутацию, да и происходил он из старинной уважаемой семьи.

Неудивительно, что весь город превозносил его добродетели и любая местная девушка сочла бы за счастье снарядиться в долгое супружество с ним.

Георг про себя отметил эти заманчивые обстоятельства. Домашнее окружение секретаря составляли: старый седой слуга, две огромные кошки и бесформенно-толстая кормилица. Все четверо с удивлением уставились на гостя, показывая тем самым, как они не привыкли к нежданному пополнению обитателей дома. Кошки, мурлыкая, с выгнутыми спинами обошли пришельца со всех сторон. Кормилица недовольно сдвинула со лба украшенный золотым шитьем чепчик и спросила, следует ли ей приготовить ужин на две персоны. Когда же она выслушала подтверждение, а заодно и поручение (непонятно, была ли то просьба либо приказ) подготовить для гостя угловую комнату на втором этаже, казалось, ее терпение лопнуло: бросив свирепый взгляд на своего юного повелителя, гремя ключами, толстуха удалилась. Георг долго еще слышал ее тяжелые шаги по скрипящим лестницам. Пустынная тишина большого дома разряжалась многократным эхом от грохота дверей, которые она в ярости захлопывала.

Седой слуга тем временем придвинул стол и два больших кресла к огромной печи, поставил на стол черный ящичек, две свечи, два серебряных бокала с вином и, перекинувшись шепотом несколькими словами со своим хозяином, покинул покои. Господин Дитрих пригласил гостя разделить с ним его обычное вечернее времяпрепровождение и открыл черный ящичек с игральными костями.

Георг изумился этому развлечению своего любезного хозяина, когда тот рассказал, что он с десяти лет все вечера проводит с кормилицей за игрой в кости. Каким же пустынным и зловещим показался ему этот дом! Лишь топот толстухи напоминал о жизни, но вскоре наступила гробовая тишина в длинных переходах и многочисленных покоях, которую прерывали лишь треск свечей, шуршание древоточцев в черноватых деревянных панелях да монотонный стук костей.

Игра мало привлекала Георга, мысленно он был далеко отсюда, глубокая меланхолия, исходящая от гулких покоев, и мысли, обращенные к дому, находящемуся всего в нескольких минутах ходьбы отсюда, тоска по отсутствующей здесь возлюбленной — все это туманило его душу. Лишь нескрываемая радость господина Дитриха, выигрывавшего все партии, вознаграждала его за потерю времени.

С восьмым ударом часов хозяин пригласил гостя к ужину, превосходно приготовленному, несмотря на все неудовольствие, старой кормилицей, боявшейся уронить честь дома. Секретарь вновь проявил свое красноречие и говорливость, стремясь скрасить разговором тихую семейную трапезу. Но напрасно Георг ловил все его слова, стремясь что-либо разузнать о прекрасной кузиночке. Ему повезло лишь с известием о том, что среди прибывших вюртембергских рыцарей есть и господин Лихтенштайн. Одного этого сообщения было достаточно, чтобы смириться с резким поворотом судьбы. Теперь он радовался, что примкнул к партии, бывшей ему прежде безразличной, хотя к ней и принадлежали славные рыцарские имена. Если и ее отец здесь, то можно надеяться, что ему представится возможность сражаться на стороне благородного воина в надежде доказать, что и сам он тоже не из последних.

После ужина хозяин отвел гостя в отведенные ему покои и пожелал приятного отдыха. Георг осмотрел комнату и нашел, что она соответствует всему дому.

Круглые, от старости подслеповатые окна, темные деревянные панели на стенах и потолке, огромная печь, невероятных размеров постель с высоким пологом — все тут выглядело мрачным. Но тем не менее о его удобстве позаботились. Свежие белоснежные простыни манили в постель, печь источала приятную теплоту, ночная лампа струила с потолка приветливый свет, не забыт был и бокал теплого вина на ночь.

Георг задвинул занавеси и предался воспоминаниям о прожитом дне. Пестрые картины увиденного закружились перед его мысленным взором и повлекли во власть сна.

Лишь один светлый образ не покидал засыпающего рыцаря, и это был милый облик его возлюбленной.

Глава 5

О нет! То не грезы! И этот миг сегодня настанет — Моя любимая предо мною предстанет. Ф. Хауг[49]

Наутро Георг был разбужен деликатным стуком в дверь. Он откинул занавеси своей кровати и увидел, что солнце уже высоко. Стук повторился, и в комнату вошел его приветливый хозяин, как всегда безукоризненно одетый.

После первых вопросов о том, как гость провел ночь, господин Дитрих тотчас завел речь о причине своего раннего визита. Большой совет еще вчера решил дать в честь союзников бал, который устроят нынче вечером в ратуше, и ему, как секретарю совета, надлежит все как следует приготовить к празднеству: нанять городских музыкантов, разослать именитым лицам приглашения, и прежде всего он должен поспешить к своим милым кузиночкам, дабы известить их о редкостном событии.

Все это секретарь совета рассказывал своему гостю с необыкновенно важной миной и уверял, что он от наплыва дел просто потерял голову.

Георг понял только одно: у него появилась надежда увидеть Марию и поговорить с нею, и поэтому был готов за такую весть прижать господина Дитриха к своему радостно забившемуся сердцу.

— Вижу по вашему лицу, — сказал тот, — известие вас обрадовало, а желание потанцевать буквально горит в ваших глазах. У вас будут такие партнерши, о каких только можно мечтать. Обещаю: вы будете танцевать с моими кузинами, потому что именно я вывожу их на танцевальные вечера, никто другой не посмеет их пригласить, да и они обрадуются, когда я им представлю такого ловкого танцора.

Затем он пожелал своему гостю доброго утра и попросил его, чтобы тот при выходе на улицу запомнил его дом и не опоздал бы к обеду.

Господин Дитрих, как близкий родственник, имел доступ в дом Бесерера даже ранним утром, тем более имея такую извинительную причину.

Он застал девушек за завтраком.

Напрасно бы искали современные дамы на столе элегантную сервировку из прекрасного фарфора, чашки для горячего шоколада, сделанные по античным образцам. Но если и впрямь натуральную грацию и благородное достоинство не скрыть скромным платьем, то мы должны со всем мужеством признаться, что Мария и веселая Берта ели на завтрак пивной суп.

Не нанесет ли данное обстоятельство ущерб поэтичному облику милых дам? Возможно, и нанесет, но кто бы увидел Марию и Берту в белоснежных утренних чепчиках, опрятных домашних платьицах, тот бы не отказался от предложения разделить с ними завтрак.

— Вижу по твоему лицу, братец, — начала Берта, — тебе хочется отведать нашего супчика, потому что дома кормилица приготовила к завтраку лишь детскую кашку. Однако выбрось это из головы. Ты заслужил наказание и должен будешь поститься.

— Ах, с каким нетерпением мы ждали вас! — прервала ее Мария.

— Да, — встряла Берта, — только не думай, что ради твоих прекрасных глаз. Мы ожидали новостей.

Секретарь уже привык к подобному обращению кузины и хотел было примирительно сообщить, что не мог вчера вечером удовлетворить ее любопытство, но у него так много новостей, что…

— Знаем мы твои долгие россказни, — прервала его Берта, — многое мы и сами увидели из окна. А о всеобщей попойке слышать не хотим, поэтому ответь-ка на мой вопрос.

Девушка с комической серьезностью встала перед ним и продолжила:

— Дитрих фон Крафт, секретарь уважаемого совета, не видели ли вы среди союзников стройного молодого и чрезвычайно вежливого господина с длинными светло-каштановыми волосами, лицом не таким бледным, как у вас, но не менее красивым, небольшой бородкой, не такой изысканной, как ваша, тем не менее более красивой, со светло-голубой перевязью на груди…

— Ах, да это же мой гость! — воскликнул господин Дитрих. — Он ехал на гнедом жеребце, одетый в голубую куртку, с разрезами на предплечьях?

— Да-да, продолжайте, — в нетерпении проговорила Берта, — у нас есть свои причины интересоваться им.

Мария между тем встала и, отвернувшись от собеседников, начала рыться в ящичке со швейными принадлежностями. Однако румянец на ее щеках показывал, что она не пропускает ни единого слова из рассказа господина Дитриха.

— Так это Георг фон Штурмфедер, — говорил тем временем секретарь, — милый, красивый юноша. Удивительно, но и он вас заметил во время шествия.

И он рассказал о том, что предшествовало обеду, как ему понравился мужественный облик юноши, как случайно они оказались соседями за столом, разговорились и он наконец привел его к себе в дом.

— Замечательно, братец, — похвалила рассказчика Берта и протянула ему руку. — Наверно, ты в первый раз осмелился привести к себе в дом гостя. Могу себе представить лицо старой Сабины, когда вы вошли!

— О, она была будто дракон при виде святого Георгия. Но я ей намекнул, что вскоре приведу еще одну из своих милых кузиночек…

— Ах, оставь! — запротестовала Берта и, покраснев, попыталась отнять свою руку.

Но господину Дитриху в этот миг показалось, что он еще никогда не видел свою кузину такой красивой, и потому сжал ее руку еще крепче. Образ серьезной Марии в душе его потускнел, и чаша весов склонилась в пользу веселой Берты, которая в данный момент, прелестно смущаясь, сидела перед счастливым секретарем.

Мария молча покинула покои, и Берта с радостью воспользовалась ее исчезновением, чтобы перевести разговор на другое.

— Ну вот, опять уходит, — проговорила она, глядя вслед удаляющейся Марии. — Могу поспорить, что сейчас пойдет в свою комнату и будет там плакать. Вчера вечером она так рыдала, что мне стало грустно.

— А что с нею? — спросил участливо Дитрих.

— Не знаю причину ее слез. Я уже не раз ее об этом спрашивала, но она только качает головой, давая понять, что я ей ничем помочь не смогу. «Злосчастная война!» — единственное, что она сказала мне в ответ.

— А что, старик решил возвратиться с нею в Лихтенштайн?

— Да. Слышал бы ты только, как он вчера ругался, когда смотрел на шествие союзников! Он предан своему герцогу душой и телом и будет стремиться к нему на помощь. Как только объявят войну, они с Марией уедут.

Господин Дитрих задумался и, подперев рукой голову, молча слушал кузину.

— Я думаю, — продолжала та, — она так отчаянно плакала вчера из-за прихода союзников. Ты же знаешь, она и до этого была печальной. По утрам я видела следы слез на ее лице. Но когда с приходом союзников война стала неизбежной, сестричка выглядит вовсе безутешной. Думаю, что в Ульме ей не нравится. Мне кажется, — продолжала она таинственно, — у нее есть тайная любовь.

— Разумеется! Я тоже это подметил, — вздохнул господин Дитрих, — но что я могу с этим поделать?

— Ты? Что можешь ты поделать? — рассмеялась Берта, и с ее лица исчезли следы печали. — Нет, нет, ты не виноват в ее страданиях. Она была такой еще до твоего появления.

Честный секретарь был посрамлен за свою самоуверенность. В глубине души он надеялся, что расставание с ним так опечалило бедную Марию, и ее грустный образ вновь взял верх в его нерешительном сердце.

К счастью, Берта не стала издеваться над безрассудными предположениями кавалера, и тогда он вспомнил о цели своего визита.

Выслушав сообщение о вечернем бале, кузина буквально подскочила с радостным криком:

— Мария! Мария! Иди же сюда!

И та, подозревая несчастье, поспешила в комнату.

— Мария, сегодня бал в ратуше! — закричала счастливая Берта, не дождавшись появления кузины на пороге.

Казалось, что и Мария была поражена этим известием.

— Когда? Гости тоже примут участие? — посыпались вопросы.

Румянец заполыхал на ее щеках, а в серьезных заплаканных глазах блеснул луч радости.

Берта с кузеном поразились такой молниеносной смене чувств, а молодой человек не удержался от замечания, что Мария, должно быть, страстная поклонница танцев.

Мы же полагаем, что и на этот раз он ошибся точно так же, как недавно, посчитав Георга знатоком вин.

Когда секретарь заметил, что девушки погрузились в серьезное обсуждение своих бальных нарядов, в котором ему отводилась незначительная роль, то решил вернуться к служебным обязанностям и поспешил разнести приглашения высоким гостям. Его встречали везде как вестника радости, потому что, по свидетельству исторических хроник, любовь к танцам у девушек родилась не в наши дни.

Секретарь отдал также необходимые распоряжения для праздничного украшения помещений ратуши. Безыскусные лампы огромного зала должны были давать достаточно света, чтобы разглядеть красоту ульмских девушек.

Ему не только удалось дать нужные указания, но и посчастливилось узнать некоторые тайные известия, доступные узкому кругу городских советников и союзных военачальников.

Довольный успехом, Дитрих вернулся к обеду домой и первым делом отправился посмотреть, как чувствует себя его гость. Он застал того за странным делом. Георг долго листал найденную им в комнате старинную книгу. Красочные картинки в начале глав, изображения победных шествий и сцен сражений, нарисованные с великим усердием, долго занимали его воображение.

Преисполненный воинского духа, навеянного выразительными рисунками, он принялся начищать свой шлем, латы и меч, унаследованный от отца, напевая при этом, к великому неудовольствию госпожи Сабины, то веселые, то серьезные песни.

За этим занятием его и застал хозяин дома. Уже внизу он услыхал приятный голос певца и остановился дослушать его у дверей, чтобы не перебивать пения. На этот раз звучала грустная мелодия, дошедшая до наших дней. И сегодня она живет в душе швабов, ее бесхитростные аккорды можно услышать на милых сердцу берегах Неккара. Певец пел:

И лишь почувствовал мыслей венец, Как радости нежной пришел конец. Еще вчера на гордом коне, А завтра он — в сырой земле. Все краски земли померкнут, И щеки — кровь с молоком — поблекнут, А розы пышные увянут, Скорбные дни настанут. Наверно, так Господь хотел, Чтоб быть мне нынче не у дел. Недолго мне стоять над бездной — Умирает рыцарь бедный[50].

— О! У вас прекрасный голос! — сказал, входя в покои, господин фон Крафт. — Но почему вы поете такие печальные песни? Я, конечно, не могу с вами сравниться, но, когда пою, всегда весел, как и подобает молодому мужчине двадцати восьми лет.

Георг отложил в сторону меч и протянул своему доброму хозяину руку.

— Возможно, вы и правы. Но когда собираешься на войну, как мы сейчас, подобные песни укрепляют мужество и дают утешение, да и отодвигают предчувствие смерти.

— В последнем я с вами согласен, — ответил секретарь совета. — Но ни к чему воспевать смерть в стихах. Не стоит малевать черта на стене, иначе он сам явится — гласит старая присказка. Тем более следует учитывать новые обстоятельства.

— Как! — удивленно воскликнул Георг. — Разве война не начинается? Вюртембержец принял ваши условия?

— Больше ему не предлагают никаких условий, — ответил Дитрих с презрительной миной. — Он долгое время был герцогом. Теперь же управление страной переходит к нам. Должен вам кое-что конфиденциально сообщить. — Он понизил голос: — Только пусть это останется между нами, дайте мне вашу руку. Вы полагаете, что на службе у герцога состоит четырнадцать тысяч швейцарцев? Так знайте же: швейцарцев будто ветром сдуло. Наш гонец, которого мы послали в Цюрих и Берн, только что вернулся. Швейцарцы, что находятся у Блаубойрена и в Альпах, возвращаются домой.

— К себе домой? — удивился Георг. — Что, у них у самих разразилась война?

— Нет, там стойкий мир, но, увы, нет денег. Поверьте мне: не пройдет и восьми дней, как явятся посланники и поведут все войско по домам.

— А солдаты пойдут? — перебил его юноша. — Они ведь по собственному желанию, на собственный страх и риск пришли герцогу на помощь. Кто же их уговорит покинуть свои знамена?

— Уже известно, как следует поступить. Думаете, узнав об опасности потерять все свое добро и даже жизни, они останутся? У Ульриха слишком мало денег, чтобы их удержать. Не могут же они служить ему за пустые обещания!

— Но разве это честно? У врага, открыто бросившего вызов, тайно красть оружие и потом на него нападать!

— В политике, как мы это называем, — важно изрек секретарь, пытаясь вразумить неопытного вояку, — так вот, в политике честность необходима лишь для видимости. Швейцарцы, например, могут объяснить герцогу, что на их совести выступление против вольных городов. Но правда состоит в том, что мы вложим в лапы горных медведей больше золотых гульденов, нежели это сможет сделать герцог.

— Ладно, даже если швейцарцы уйдут, все же в Вюртемберге достаточно людей, чтобы не пропустить ни одну собаку через Швабские Альпы.

— И об этом мы позаботились, — продолжал свои объяснения секретарь. — Мы пошлем письмо родовитой вюртембергской знати с увещеванием задуматься над тем, каким невыносимым был для них режим герцога, а также с призывом отказаться от содействия ему и предложением присоединиться к нашему союзу.

— Как так! — с ужасом воскликнул Георг. — Это означает, что страна обманет своего герцога, вынудит его отказаться от управления и отвернется от него?

— А вы думали, что дело ограничится только тем, что Ройтлинген вновь станет имперским городом? Чем же тогда будут расплачиваться Хуттены со своими сорока двумя сподвижниками и их слугами? И что делать Зикингену со своими тысячью рыцарями и двенадцатью тысячами пехоты, как не отхватить добрый кусок страны? А герцог Баварский? Разве он не жаждет добычи? А мы? Наши земли граничат с Вюртембергом…

— Но немецкие князья, — нетерпеливо перебил его Георг, — думаете, они будут спокойно смотреть на то, как вы разрываете прекрасную страну на клочки? Полагаете, император стерпит то, что вы изгоняете со своей земли его герцога?

И на это у господина Дитриха был готов ответ:

— Нет сомнений, что Карл унаследует престол отца, а ему мы предложим опеку над страной. Ежели еще Австрия нас прикроет, кто тогда будет против подобного плана? Однако не грустите; если вам хочется воевать, есть хороший совет и для вас. Знать все еще тяготеет к герцогу, у его замков многие сломают себе зубы… Ах, мы заболтались. Пора уже и обедать. Посмотрим, что госпожа Сабина нам там приготовила.

С этими словами секретарь большого совета гордо, как будто уже был регентом Вюртемберга, покинул комнату гостя.

Георг, проводив его недружелюбным взглядом, сердито отодвинул в сторону шлем, который только что радостно украшал для своего первого боя, и с горечью посмотрел на старый меч, верно служивший его отцу во многих сражениях и завещанный осиротевшему сыну. «Сражайся честно!» — было выгравировано на мече. А он, Георг, должен употребить такой меч для неправого дела, где все решается не благодаря воинскому искусству опытных мужей, их храбрости и мужеству, а подчинено тайным проискам так называемой политики?! К чему теперь веселый блеск оружия, надежды на славу, когда придется осуществлять корыстные устремления алчных господ? Старый княжеский род, которому верно служили его предки, будет в результате изгнан из родового гнезда низкими обывателями. Планы, о которых, поучая, поведал ему Крафт, показались Георгу ужасающими.

Но негодование по поводу гостеприимного хозяина недолго царило в душе юноши, он подумал, что эти гнусные планы родились не в его голове.

Люди, подобные этому политизированному секретарю, когда они причастны тайне, часто выдают чужие хитрые соображения за свои собственные, так бывает с усыновленными детьми, притворяющимися, что Минерва[51] выросла из их твердокаменных голов.

С этими успокаивающими мыслями юноша отправился обедать.

После нескольких часов размышлений положение дел уже не казалось ему таким ужасным, тем более что он вспомнил про отца Марии, который тоже примкнул к Швабскому союзу.

В таком случае участие в нем такого человека, как Георг Штурмфедер, не покажется постыдным.

В дни юности бросаются словами — Хоть с ними осмотрительность нужна, Как с жалом лезвия, — и сгоряча Судить готовы обо всех предметах, Не разбирая, в чем их существо. Вмиг назовут презренным иль достойным, Дурным иль добрым… и навяжут смысл Неясных этих слов вещам и лицам[52].

Этими вещими словами поэта можно обрисовать умонастроение Георга, который, возможно, быстро менял свое мнение по поводу некоторых вещей.

И так же как мрачные складки негодования разгладились на юношеском лбу, мучительные впечатления сменились добрыми воспоминаниями, душа Георга расцвела от предвкушений грядущего вечера.

Говорят, что самые прекрасные мгновения любви — это ожидание. Душа трепещет от предчувствий, сердце радостно бьется в предвкушении счастья. Так было и с Георгом. Он мечтал о прекрасном миге встречи с возлюбленной, возможности видеть ее, говорить с нею, прикасаться к ее руке и читать ответную любовь в ее глазах.

Глава 6

Когда он ее закружил в хороводе, Она зашептала, не смея молчать… Л. Уланд[53]

Наш рассказ дошел до главы, где речь пойдет о танцах. Следует с огорчением признать, что мы достоверно не знаем, как и что танцевали в те времена. Милые читательницы могут подумать, что Георг мечтал о котильоне. Не совсем так.

Нас, к счастью, вывела из затруднения ставшая большой редкостью книга «О происхождении и проведении турниров в Священной Римской империи. Франкфурт, 1564». В этом дорогом фолианте между прочими отличными политипажами нашелся один с изображением танцевального вечера времен императора Максимилиана — вечера, происходившего приблизительно за год до начала нашей истории.

Можно с уверенностью предположить, что танцевальный вечер в зале ульмской ратуши ничем не отличался от вышеупомянутого празднества, поэтому читатели будут иметь полное представление о развлечении подобного рода.

В зале на переднем плане располагались зрители и музыканты: волынщики, барабанщики и трубачи, которые, по выражению, приведенному в книге, «дудят плясовую». Сзади, по обеим сторонам, стоит падкая до танцев молодежь, одетая в богатые, тяжелые ткани.

В наши дни в таких случаях преобладают два цвета — черный и белый, будто бы дамы и господа поделены, как день и ночь. Иначе было в те времена. Поражал непривычный блеск дивных оттенков. Великолепнейший, насыщенный красный, от самого яркого, огненного до темного, багряного; пронзительный синий, который и сегодня поражает на картинах старых мастеров, — вот веселые цвета живописно драпированных тогдашних танцоров.

Середина зала была предназначена для танца. Тогдашний популярный танец был очень схож с полонезом, когда шествие танцоров обходит кругом зал. Шествие открывают четыре трубача с длинными гербовыми знаменами на инструментах, за ними следует первый кавалер и его дама. В разных танцах это место занимают разные кавалеры, здесь не играет роли ловкость танцора, а лишь его общественное положение. За первой парой следуют два факелоносца, затем — пара за парой — длинная вереница танцующих. Дамы выступают гордо и степенно, мужчины несколько странно ставят свои ноги, как будто намерены сделать прыжок, некоторые, кажется, выбивают такт каблуками, как это можно и поныне видеть в Швабии на храмовых праздниках.

Первый танец был в полном разгаре, когда Георг фон Штурмфедер вошел в зал. Его взор пробежал по рядам танцующих и наконец выловил Марию. Она танцевала с молодым франконским рыцарем, его знакомым, и, казалось, мало вникала в оживленную речь партнера. Ее глаза были устремлены в пол, лицо отличалось серьезным, даже печальным выражением, совсем не таким, как у прочих дам, которые, отдавшись танцу, одним ухом слушали музыку, другим прислушивались к словам кавалеров, а глазами искали знакомых, чтобы прочитать в их взглядах восхищение собою, или же обращали их к партнерам, чтобы проверить, на ком сосредоточено внимание кавалера.

Музыканты замедлили темп и кончили играть. Господин Дитрих Крафт заметил своего постояльца и подошел к нему, чтобы, как он обещал, представить его своим кузинам. Он успел шепнуть Георгу, что уже обещал следующий танец кузиночке Берте, и попросил руки Марии для своего гостя.

Обе девушки ждали появления заинтересовавшего их незнакомца, тем не менее, вспомнив, что она о нем говорила, Берта залилась горячим румянцем. Замешательство, которое она пыталась побороть, не позволило ей увидеть того восхищения, какое вспыхнуло в глазах Марии, и того, как та вздрогнула и еле перевела дыхание.

— Позвольте вам представить господина Георга фон Штурмфедера, моего милого гостя, — обратился к девушкам секретарь совета, — он просит о чести танцевать с вами.

— Если б я не обещала этот танец своему двоюродному брату, — быстро пришла в себя Берта, — то он был бы ваш, но Мария еще не приглашена, она будет танцевать с вами.

— Так вы еще никому не обещали, госпожа Лихтенштайн? — обратился Георг к возлюбленной.

— Я обещала вам, — ответила Мария.

Итак, он вновь слышал голос, который так часто называл его ласковыми именами, он радостно смотрел в преданные глаза, которые смотрели на него все с той же милой приветливостью, что и прежде.

Загремели трубы.

Стольник Вальдбург, которому был отдан второй танец, выступил со своею дамой, факелоносцы последовали за ними, пары построились, Георг взял руку Марии и примкнул к ним. Теперь ее глаза не изучали пол, они были устремлены на любимого, и тем не менее ему казалось, что она не вполне счастлива, облачко грусти набегало на ее лицо. Он огляделся, ища глазами Дитриха с Бертой. Те были впереди.

— Ах, Георг, — начала девушка, — какая несчастливая звезда привела тебя в это войско?

— Ты — моя звезда, Мария. Я предчувствовал, что ты здесь, и теперь счастлив, что тебя нашел! Можешь ли ты осуждать меня за то, что я бросил ученые книги и поступил на военную службу? У меня ведь нет другого наследства, кроме отцовского меча, но я и его хочу пустить в дело, пусть твой отец увидит, что избранник дочери достоин ее.

— О боже! — прервала его девушка. — Ты еще не дал слова союзу?

— Не тревожься, любовь моя, я еще не вполне дал слово, но это на днях произойдет. Разве тебе не хочется, чтобы твой Георг добыл себе славу? Да и что тебя так пугает? Твой отец — старик, но ведь и он отправляется в поход.

— Ах, мой отец, мой отец, — жалобно пробормотала Мария. — Однако давай на этом прервемся, Георг: Берта прислушивается к нашему разговору. Я тебе завтра непременно обо всем расскажу. Правда, пока не знаю где. Меня все это очень волнует.

— Но почему? — Георг никак не мог взять в толк, отчего Мария не радуется свиданию, а размышляет о всевозможных осложнениях. — Ты преувеличиваешь опасность, — прошептал он с участием. — Думай только о том, что мы вновь увиделись, что я держу твою руку и смотрю в твои глаза. Наслаждайся этим мгновением, будь веселее!

— Веселее? Нет, Георг, не то нынче время. Мой отец — враг союза.

— О боже! Что ты говоришь! — Юноша наклонился к Марии, как бы не расслышав роковых слов. — Разве твой отец не здесь, в Ульме?

Мария считала себя человеком стойким, но сейчас не могла говорить, опасаясь, что, едва начнет, слезы неудержимо хлынут из ее глаз. Она ответила лишь пожатием руки и, опустив голову, шла подле Георга, силясь побороть свою боль. Наконец твердость духа одолела слабость натуры.

— Мой отец, — прошептала она, подавив слезы, — искреннейший друг герцога Ульриха и, как только будет объявлена война, увезет меня домой, в Лихтенштайн.

Между тем оглушительно забили барабаны, взвились вверх переливы труб, приветствуя стольника, который как раз проходил в танце мимо музыкантов и, по обычаю того времени, бросил им пригоршню серебряных монет. Ликование музыки достигло апогея.

Разговор влюбленных затих от бравурного шума, но их глаза так много выражали, что по залу пробежал шепоток, оценивающий юную пару как самую красивую в зале.

Это услыхала Берта. Она была слишком добродушной, чтобы позавидовать кузине, но, поставив себя на место Марии, посчитала, что парочка в таком случае выглядела бы еще более красивой.

Кроме того, она обратила внимание на оживленный разговор, который вели эти двое. Ее серьезная кузина, редко разговаривавшая с мужчинами, казалось, была увлечена им больше, нежели партнер.

Музыка не позволяла слышать, о чем они говорят. Любопытство, столь присущее юным девушкам, побудило Берту потянуть своего спутника, чтобы приблизиться к красивой парочке, однако тем временем, то ли случайно, то ли намеренно, разговор их прекратился.

Интерес к красивому молодому человеку рос и рос, никогда еще добряк Крафт не был столь обременительным для Берты — его любезные речи мешали наблюдать за кузиной. Так что она обрадовалась, когда танец кончился.

Берта надеялась, что юный рыцарь не преминет пригласить ее на следующий. И не ошиблась.

Георг подошел к девушке, и они вступили в ряды танцующих. Но на этот раз все было по-другому.

Задумчивый, погруженный в собственные мысли, он едва отвечал на вопросы. И это тот «вежливый рыцарь», кто так радостно их приветствовал? Веселый, открытый человек, которого подвел к ним кузен Крафт? Весельчак и балагур, оживленно беседовавший с Марией? А… может быть… Да, несомненно, Мария ему больше понравилась. Верно, потому, что он с нею первой танцевал.

Берта настолько привыкла к тому, что серьезная Мария всегда держится на заднем плане, что не поверила в ее победу и попыталась преподнести себя в лучшем виде.

Весело болтая о предстоящей войне, она после окончания танца направилась к Марии с Дитрихом.

— Ну и во скольких же сражениях вы уже побывали, господин Штурмфедер?

— Это будет у меня первое, — коротко ответил Георг, недовольный, что ему приходится разговаривать с другой девушкой, когда он предпочитает Марию.

— Первый? — удивилась Берта. — Вы меня не обманете! Откуда же тогда у вас этот шрам на лбу?

— Я его получил в университете.

— Как! Вы — ученый? — продолжала расспрашивать Берта. — Значит, вы побывали вдали от наших краев, в Падуе или Болонье, а может, у еретиков в Виттенберге?

— Не так далеко, как вы думаете. Я учился в Тюбингене.

— В Тюбингене? — с удивлением переспросила Берта.

Это слово, как молния, осветило все темные обстоятельства. Быстрый взгляд на раскрасневшуюся Марию, стоящую с опущенными глазами, убедил ее в том, что целый ряд недомолвок имел свои причины.

Стало ясно, почему ее приветствовал учтивый рыцарь, отчего плакала Мария, увидев его в войске врагов, почему он так много с нею разговаривал и был так немногословен с Бертой. Никакого сомнения: они давно знали друг друга!

Чувство стыда охватило Берту от такого открытия.

Она вспыхнула, поняв, что добивалась расположения мужчины, чье сердце было отдано другой.

Недовольство скрытностью кузины исказило лицо девушки. Она искала извинений собственному легкомысленному поведению и нашла их в лицемерии родственницы. Если бы та поставила ее в известность о своих взаимоотношениях с молодым человеком, она бы не проявила к нему участия, осталась бы равнодушной и не испытывала бы теперь стыда.

Нам достоверно известно, что юные дамы с большой обидой и глубокой болью переносят то, что затрагивает их достоинство, им недостает хладнокровия по поводу самых незначительных мелочей и великодушия, чтобы попросту их забыть.

В этот вечер Берта больше не одарила ни единым взглядом несчастного молодого человека, чего он, обремененный тяжелыми раздумьями, даже не заметил. Он переживал, что не сможет без помех поговорить с Марией. Танцы подходили к концу, а ему по-прежнему были неизвестны намерения ее отца. Наконец уже на лестнице Марии удалось прошептать возлюбленному, чтобы завтра он оставался в городе, она, возможно, попытается с ним переговорить.

Расстроенные красавицы вернулись домой. Берта едва отвечала на вопросы Марии, а та, не подозревая о том, что происходило в душе подруги, занятая своими печалями, мрачнела и мрачнела. Им обеим было не по душе нарушение обычного распорядка, когда они, серьезные и молчаливые, вошли в свои покои. До сих пор они оказывали друг дружке маленькие любезности, которые бывают в обиходе у близких подруг. Но нынче все было иначе! Берта вынула серебряные шпильки из своих пышных белокурых волос, и те длинными локонами рассыпались по плечам. Она попыталась было засунуть их под ночной чепец, но волосы не поддавались. Обычно ей в этом помогала Мария. Теперь же, не прибегая к услугам сестры, Берта бросила чепец в угол и схватила платок, чтобы обмотать им голову.

Мария молча подняла чепчик и подошла к кузине, чтобы уложить, по обыкновению, ее пышные волосы.

— Прочь, лицемерка! — закричала рассерженная Берта, отклоняя ее руку.

— Берта, разве я это заслужила? — спокойно и мягко спросила Мария. — О, если бы ты знала, как я несчастна, ты была бы понежней со мною!

— Несчастна? — громко расхохоталась та. — Несчастна, потому что учтивый господин лишь раз прошелся с тобою в танце!

— О, как ты жестока со мною, Берта! Ты злишься на меня, хотела бы я знать почему.

— Так! Хочешь знать, чем ты меня задела? Неужели не понимаешь, что твоя скрытность сделала меня посмешищем! Никогда не думала, что ты будешь так лицемерна со мной!

Обида вспыхнула в ней с новою силой. Из глаз покатились слезы, Берта опустила горячий лоб на руки, и пышные локоны укрыли ее лицо.

Слезы выдали затаенную боль.

Марии было ведомо это чувство, и она с кротостью произнесла:

— Берта, ты бранишь меня за скрытность. Но войди же в мое положение! Вижу: ты догадалась о том, что я сама никогда бы не сказала. Подумай, ведь и ты, со всей своею веселостью и открытостью, не стала бы выдавать сокровенных тайн. Но теперь все! Ты знаешь о том, что страшились высказать мои губы. Да, я люблю его, и я любима не с сегодняшнего дня. Хочешь меня выслушать? Могу я тебе все рассказать?

Берта продолжала плакать, не отвечая на вопросы и не откликаясь, а Мария принялась рассказывать о том, как познакомилась в доме покойной тетушки с Георгом, как ей было с ним хорошо, как он признался ей в любви. Воспоминания жили в ней. С пылающими щеками и сияющими глазами она выложила свою душу, поведав о прошлом, о прекрасных часах, проведенных с любимым, об их клятве и о прощании.

— А теперь, — продолжала она грустно, — эта проклятая война смешала все карты. Георг, узнав, что мы в Ульме, подумал: мой отец взял сторону союза, потому и решил завоевать меня с помощью меча, поскольку он беден, по-настоящему беден! О Берта, ты же знаешь моего отца! Он добрый, но он же и строгий, и не терпит возражений. Разве он отдаст свою дочь человеку, поднявшему меч против Вюртембержца? Вот почему я плакала. Ах, как мне хотелось рассказать тебе обо всем! Но непобедимый страх смыкал мои губы. Ты все еще сердишься на меня? Неужели я вместе с любимым потеряла еще и подругу?

И Мария разразилась рыданиями. Берта почувствовала, что обида в ее душе потеснена болью за Марию. Она молча обняла сестру, и они поплакали вместе.

— В ближайшие дни, — прервала молчание Мария, — отец покинет Ульм. Я должна следовать за ним. Но мне обязательно нужно переговорить с Георгом, встретиться с ним хоть на четверть часика. Берта, придумай, как это сделать! Всего на четверть часа!

— Ты хочешь его повернуть на хорошее дело?

— Что ты считаешь хорошим делом? Дело герцога не хуже вашего. Ты так говоришь потому, что стоишь за союз. А я из Вюртемберга, и мой отец верен герцогу. Не будем же мы, девушки, решать вопросы войны и мира. Подумай лучше о том, как мне его увидеть.

Сочувствуя кузине, Берта совсем забыла, что сердилась на нее. Ей всегда нравились секреты и тайны, льстила роль доверенного человека, потому она и решила приложить все силы и всю свою изворотливость, чтобы помочь влюбленной парочке.

— Придумала! — воскликнула смышленая девушка после некоторого раздумья. — Мы пригласим его в сад.

— В сад? — недоверчиво переспросила Мария. — И кто это сделает?

— Его хозяин, добряк Дитрих приведет рыцаря туда. Только он ни о чем не должен догадаться. Ну уж об этом я сама позабочусь.

Мария, решительная и мужественная в сложных ситуациях, терялась под напором житейских мелочей. Но ее бойкая кузина развеяла все сомнения. Окрыленные надеждой, освобожденные от необходимости хранить тайну, девушки обнялись и отправились спать.

Глава 7

Любимая припала к груди. «Ты хочешь меня покинуть, милый?» И онемела от боли… К. Ф. Шубарт[54]

На следующий день, в обед, Георг сидел погруженный в тяжелые раздумья. Он только что навестил Брайтенштайна и не узнал ничего утешительного для себя. Нынче собирался военный совет, на котором все высказались за войну. Двенадцать юношей из благородных семей с нанизанными на копья посланиями герцога Баварского, знаменитых рыцарей и бургомистров вольных городов выехали за городские ворота, чтобы доставить их в Блаубойрен герцогу Вюртембергскому.

Люди на улицах с радостью встретили это известие, готовясь вступить в бой.

И лишь один человек — Георг — посчитал эту весть ударом судьбы.

Тоска погнала его из круга ликующих воинов, которые отправились в трактир, дабы отпраздновать начало войны и сыграть в кости в счет будущих побед и захваченной добычи.

О! А ему, несчастному, выпал печальный жребий! Кровавое поле сражений будет простираться между ним и любимой, война отнимет у него возлюбленную, быть может, навсегда.

Поспешные шаги на лестнице прервали его размышления. Секретарь совета просунул голову в дверь.

— Какое счастье, юнкер! Теперь-то и начинаются настоящие танцы. Но, должно быть, вы еще ничего не знаете! Война объявлена! Час назад гонцы поскакали к врагу с этим известием.

— Я об этом знаю, — с мрачным видом произнес Георг.

— И разве ваше сердце не бьется от радости? А слыхали… впрочем, вы не могли это услышать, — доверительно произнес Дитрих, приблизившись к гостю. — Швейцарцы уже отходят.

— Как так? — прервал его Георг. — Значит, война кончается?

— О, этого я не берусь утверждать. Герцог Вюртембергский — мужественный молодой человек, у него много рыцарей и солдат. Он, конечно, теперь не осмелится на открытый бой, однако у него много укрепленных городов и замков. Например, Хёлленштайн, где сидит Штефан фон Лихов, не человек — кремень. Филипп фон Рехберг тоже не отдаст Гёппинген по первому выстрелу. А еще Шорндорф, Ротенберг, Асперг и, самое главное, — сильно укрепленный Тюбинген. Многие наши воины падут, прежде чем напоят водой из Неккара своих лошадей. Ну-ну, — продолжал он, видя, что военные известия не прогоняют тени печали с лица его молчаливого гостя, — может, другое сообщение вы воспримете благосклоннее. Скажите-ка, у вас есть кузина?

— Кузина? Да. Но почему вы об этом спрашиваете?

— Так-так, только сейчас я понял путаную речь Берты. Когда я выходил из ратуши, она помахала мне и приказала привести после обеда моего гостя в их сад на берегу Дуная. Мария хочет через вас передать что-то важное вашей кузине, которую она хорошо знает. Будьте так любезны пойти со мною. Женские тайны и секретные поручения — дело обычное. Готов биться об заклад, что она передаст с вами образец пряжи, либо моток тонкой шерсти, или же секретный рецепт какого-то блюда, а может быть, семена редких цветов: Мария — страстный садовод. Думаю, что девушки сочли вас учтивым кавалером, да и вам, верно, будет приятно прогуляться со мною.

В душе Георг посмеялся над хитростью девушек и протянул руку гонцу, готовый сопровождать его.

Сад у Дуная, приблизительно в двух тысячах шагов от моста, был небольшим, но очень ухоженным. Плодовые деревья еще не оделись листвой, и причудливой формы грядки тоже пока не зазеленели, но тисовая аллея, ведущая к самому берегу реки, своей вечнозеленой листвой защищала от коварных лучей мартовского солнца.

Там, откуда открывался вид на Дунай, сидели на удобной каменной скамье в ожидании молодых мужчин девушки и вели неторопливый разговор.

Печальная Мария положила свою усталую от огорчений и слез голову на руки. Ее темные блестящие волосы оттеняли белизну щек, а милые голубые глаза, блеск которых поглотил бессонные ночи, подернулись туманом меланхолии. Противоположную картину являл счастливый образ цветущей жизни в лице пухленькой, свежей, розовой красавицы, сидящей рядом. Так же как отличались ее белокурые локоны от темных волос Марии, круглое свежее личико от заострившихся черт, а смешливые светло-карие глаза от задумчивых очей, так и полные жизни движения контрастировали с печально-неподвижной задумчивостью кузины.

Лучезарно настроенная Берта пыталась утешить Марию и развеять ее печаль. Она что-то рассказывала, беспрерывно шутила, передразнивала своих знакомых, пускала в ход тысячи уловок, свойственных дочерям Евы, но, как видно, не добилась успеха — лишь изредка мимолетная улыбка пробегала по лицу сестры.

Наконец в отчаянной попытке развеселить подругу она схватила лютню.

Мария очень хорошо владела этим инструментом, поэтому в другое время Берта не рискнула бы играть перед такой мастерицей.

Но сегодня она надеялась своим бренчанием вызвать хотя бы подобие улыбки у своей кузины.

Со всей серьезностью она начала петь:

Любовь — что значит это слово? Я так неискушен, скажите ж, господа, Вы все, кому любить не ново: Ну почему любви присуща боль всегда? Любовь для радости дана, Любовь печальная любовью быть не может, Так верно ли она любовью названа?

— Откуда ты знаешь эту старую швабскую песню? — спросила Мария, с удовольствием внимая бесхитростному напеву.

— Не правда ли, она прелестна? Но дальше еще красивей, если ты хочешь послушать. Меня ей научил в Нюрнберге майстерзингер Ханс Сакс[55]. Но это не его песня, а Вальтера фон дер Фогельвайде, который жил и любил триста лет тому назад. Послушай-ка:

Коль правильно мое суждение О существе любви, скажите «да» в ответ. Любовь — двух душ соединенье. Без разделенных чувств любви счастливой нет. Но груз любви неразделенной Для сердца одного невыносим. Так помоги мне, госпожа, не будь неблагосклонной.

— Так ты разделила любовь с бедным молодым юнкером? — плутовато спросила Берта покрасневшую кузину. — Кузен Крафт тоже хотел бы разделить любовь со мною, но пусть до поры до времени один несет эту тяжесть. Однако ты опять помрачнела. Спою-ка я тебе еще одну песню старого Вальтера:

Я ж ее и видел только раз, Но доныне ей дивлюсь, как чуду. Или так близка она от глаз, Что без глаз мне видится повсюду? Как такое колдовство прекрасно: Видеть милую не видя, видеть всюду и всечасно. Люди спросят: «Что ж за колдовство? За сто миль глаза твои глядят!» Это мысли сердца моего И сквозь стены видят милый взгляд. Будьте вы хранителями ей, Чувства, чьи глаза всезрящи, страсть и жар души моей. Доживу ль узнать, что мне в ответ На меня без глаз она глядит, Каждой мыслью мне стремится вслед И любовь мою вознаградит. Пусть я милой буду мил, Пусть любовью мне ответит: ей любовь я подарил![56]

Мария похвалила песню Вальтера фон дер Фогельвайде, сказав, что это хорошее утешение в час разлуки. Берта согласно кивнула.

— А я знаю еще одну песенку, — улыбнулась она и запела:

И она умчалась вдаль. Сквозь стены смотрит милый взгляд. Глаза его не прячут больше тайн: Устремлены они сквозь Альпы, в Лихтенштайн!

Не успела Берта допеть свою песенку, как калитка распахнулась, раздались мужские голоса, и девушки встали, чтобы приветствовать долгожданных гостей.

— Господин фон Штурмфедер, — обратилась к рыцарю, после того как поздоровалась, Берта, — простите, что я отважилась пригласить вас в сад моего отца, но кузина Мария хочет через вас дать некое поручение для своей подруги. Ну а мы немножко прогуляемся, — она обернулась к господину Крафту, — чуть-чуть поболтаем о вчерашнем вечере.

И с этими словами взяла кузена за руку и повела его в тисовую аллею. Георг подсел к Марии. Она склонилась к нему на грудь и горько расплакалась. Плакала и плакала. Все нежные слова, которые он шептал, не могли остановить ее слез.

— Мария, ты же всегда была мужественной, почему же теперь смиряешься с судьбою и отказываешься от надежды?

— Надежды… — печально повторила девушка. — У нас нет никакой надежды.

— Выслушай меня. В это как раз я не верю. Любовь так глубоко и прочно поселилась в моем сердце, ничто не сможет ей навредить.

— Значит, ты все еще надеешься? Тогда выслушай меня. Я должна открыть тебе тайну, настолько важную, что это связано с жизнью отца. Отец мой — заклятый враг Швабского союза и друг герцога. Он прибыл сюда не столько из-за дочери, сколько по делам, чтобы разведать планы союза и, по возможности, деньгами и словами их спутать. Как ты думаешь, отдаст ли противник союза свою единственную дочь юноше, который может стать причиной нашей гибели, человеку, примкнувшему к тем, кто жаждет добычи?

— Твоя горячность может далеко завести, Мария, — прервал ее Георг, — разве ты не знаешь, что в этом воинстве служат и благородные люди?

— Даже если это так, — поспешила возразить Мария, — то они обмануты, так же как обманут и ты.

— Кто это может определенно утверждать? — покраснев, ответил Георг, задетый неодобрительными словами о тех, чью сторону он взял, хотя и подозревал, что доля правды в том есть. — Кто может это с уверенностью утверждать? А может, и твой отец ослеплен и обманут? Как может он поддерживать этого гордого властолюбца, убивающего свою знать, смешивающего с грязью своих граждан, объедающего своих крестьян?

— Таким изображают его враги, так говорят о нем здесь. Но спроси-ка людей, живущих на берегах Неккара, любят ли они своего наследственного князя, даже если его рука кажется порою для них тяжелой. Спроси рыцарей, с которыми он рос, согласны ли они отдать свою жизнь за внука Эберхарда, прежде чем они подчинятся этому гордецу герцогу Баварскому, рыцарям-разбойникам и управителям городов.

Георг призадумался и после некоторого молчания спросил:

— А как оценивают его сторонники убийство Хуттена?

— Вы постоянно говорите о своей чести и достоинстве и не допускаете мысли о том, что герцог тоже защищает свою честь. Хуттен не убит злодейски, из-за угла, как это расписали по всему свету его сторонники, а пал в честном поединке, в котором на карту была поставлена и жизнь герцога. Не буду приукрашивать и защищать все, что он делает, хочу только сказать, что герцог — молодой человек, окруженный плохими советчиками, не всегда поступает мудро. О, если бы ты был таким, как он, — добрым, снисходительным и расположенным к людям!

— Не хватает только, чтобы ты назвала его еще и красавцем-герцогом, — горько усмехнулся Георг. — Ты найдешь богатую замену бедному Георгу, если он приложит усилия, чтобы изгнать мой образ из твоей души!

— Ну, от мелочной ревности я тебя удержать не могу, — со слезами на глазах проговорила Мария. — Ты полагаешь, что сердце девушки не может болеть за отечество?

— Не сердись, — попросил пристыженный Георг, почувствовав свою неправоту, — это была всего лишь шутка!

— И ты можешь шутить, когда речь идет о нашем счастье? Завтра отец покинет Ульм, поскольку война уже объявлена. Должно быть, мы долго-долго не увидимся, а ты шутишь! О, если бы ты видел, с какими горючими слезами по ночам взываю я к Богу, тогда бы твое сердце склонилось на нашу сторону и Бог бы охранил тебя от несчастья быть навек разлученным. Тогда бы ты не шутил так жестоко!

— Однако и это не пошло нам во благо, — мрачно заметил Георг.

— Но разве это невозможно? — Мария схватила его за руку и взглядом заплаканного ангела заглянула ему в глаза. — Неужели невозможно, чтобы ты был на нашей стороне? Иди к нам, Георг! С какой радостью отец приведет к герцогу молодого воина! Каждый меч в такое время дорогого стоит, часто говорит он. Если ты будешь сражаться вместе с ним, мое сердце не будет разрываться на части, а моя молитва о победе не будет перелетать с одной стороны на другую.

— Подожди! — вскричал юноша и прикрыл глаза, чтобы не видеть ее страстно-убежденных взглядов. — Ты хочешь побудить меня сделаться перебежчиком? Вчера я прибыл с союзным войском, сегодня объявлена война, а завтра я перебегу к герцогу? Неужели тебе безразлична моя честь?

— Честь? — Слезы брызнули из глаз Марии. — Честь тебе дороже нашей любви? Все было по-другому, когда Георг клялся мне в вечной верности. Ну что ж! Будь счастлив с ними, а не со мною. Так пусть же, когда герцог Баварский посвятит тебя в рыцари на поле боя за то, что ты разорял наши угодья и рушил вюртембергские крепости, и повесит тебе на шею почетную цепь, пусть твою радость не омрачит мысль о том, что ты разбил сердце, которое тебя так нежно, так верно любило!

— Любимая! — Сердце Георга разрывали противоречивые чувства. — Боль затуманивает твои глаза, и ты не осознаешь, что не права. Что ж, пусть будет так! Тебе кажется, что я принес в жертву славе нашу любовь, так послушай же! К вам я не примкну. Но покину Швабский союз, пусть в нем сражается и побеждает тот, кто хочет. Мои сражения и победа были всего лишь мечтой, и вот она рухнула!

Мария устремила в небо благодарственный взгляд и наградила поцелуем возлюбленного.

— О, поверь мне, я понимаю, как велика твоя жертва. Но не смотри с такой тоской на свой меч. Кто вовремя отрекается, тот пожинает славу, — говорит мой отец. Счастье еще повернется к нам. Утешу тебя на прощанье: как только война закончится, приди к моему отцу, и он обрадуется, когда я ему расскажу о твоей великодушной жертве.

Нежный голос Берты, подавшей подруге знак, что секретарь больше не может ждать, вспугнул влюбленных.

Мария быстро осушила слезы, и они с Георгом вышли из-под покрова листвы.

— Кузен Крафт собирается уходить, — сказала Берта, — он спрашивает, будет ли его сопровождать юнкер.

— Конечно я пойду с ним, — ответил Георг, — в противном случае я не найду дорогу домой.

Хотя ему дороги были последние мгновения перед разлукой, но он хорошо знал строгие обычаи своего времени. Без кузена юноша, как чужак, не мог оставаться при девушках.

Молодые люди молча стали выходить из сада. Говорил один Дитрих, сожалевший о том, что кузина завтра покинет Ульм. В глазах Георга Берта прочитала невысказанное желание, исполнению которого препятствовал непосвященный свидетель. Она потянула к себе кузена и принялась его оживленно расспрашивать о растениях, только что выпустивших свои первые листочки, чтобы не дать ему возможности видеть то, что происходит за его спиной.

Георг мгновенно использовал ситуацию, для того чтобы прижать Марию к своей груди, но шелест тяжелого шелкового платья девушки и его звякнувший меч оторвали секретаря от ботанических изысканий.

Он обернулся и — о диво! — увидел стыдливую серьезную кузину в объятиях своего гостя.

— Это был привет милой франконской кузине? — спросил он, немного придя в себя от удивления.

— Нет, господин секретарь, — ответил Георг, — это привет мне самому от той, кого я намерен в будущем ввести в свой дом. Вы ничего не имеете против, кузен?

— Сохрани Господь! Поздравляю от всего сердца! — воскликнул Дитрих, тронутый серьезным видом молодого воина и слезами Марии. — Однако, черт побери! Вот что значит: veni, vidi, vici![57] Я столько времени увивался за красавицей и не дождался даже приветливого взгляда. А сегодня сам привел куницу, которая вырвала у меня голубку.

— Прости нам, братец, шутку, которую мы с тобой разыграли, — вступилась за кузину Берта, — будь благоразумен! Позволь нам все тебе объяснить.

И попросила его ничего не рассказывать отцу Марии. Смягчившись от нежного взгляда Берты, секретарь пообещал молчать с одним условием, а именно: чтобы и ему достался такой же привет.

Берта указала секретарю на неуместность подобного неучтивого требования и кивнула на первые фиалки у калитки, спросив об их происхождении.

Дитрих постарался быть настолько добрым, чтобы дать долгое ученое разъяснение по поводу фиалок и не обратить внимания на тихий плач Марии и звяканье Георгова меча. Благодарный взгляд Марии, нежное пожатие Бертой его руки вознаградили Крафта при прощании.

Долго еще развевались вуали красавиц-кузин у забора, долго смотрели девушки вслед уходящим молодым мужчинам.

Глава 8

По лунному саду гуляла Красивая бледная дева, И крошка-слезинка дрожала На нежных ресницах ее… Л. Уланд[58]

В последующие дни Ульм напоминал громадный военный лагерь. Вместо мирных поселян и деловых горожан, которые прежде степенным шагом проходили по улицам, везде были видны гордые фигуры со шлемами и шишаками, с копьями, луками и тяжелыми ружьями. Вместо городских советников, в их простой черной одежде, через площади и рынки шествовали мужественные рыцари с развевающимися плюмажами, закованные с головы до ног в броню и сопровождаемые толпой вооруженных слуг. Но еще оживленнее выглядел луг у городских ворот. У Дуная тренировалась конница Зикингена, а на равнине упражнялся с пехотой Фрондсберг.

В одно прекрасное утро — Мария фон Лихтенштайн со своим отцом уже покинули Ульм — толпы народа собрались на лужайке, чтобы понаблюдать за действиями Фрондсберга и его отряда. Зеваки рассматривали этого покрытого славой человека с не меньшим вниманием, нежели мы любуемся сыновьями Марса[59], которые несут королевскую службу. Вспомните о своем интересе к какому-либо выдающемуся полководцу, прославленному в легендах либо книгах, чтобы воочию представить себе эту картину.

Так и жители Ульма покинули узкие улочки города, чтобы увидеть знаменитость в деле. Мастерство, с каким он объединял разрозненные группы пехотинцев в крепко сбитую команду, быстрота, с какой те по его приказу изменяли направление движения и стягивались в круги, ощетинившиеся пиками и ружьями, его мощный голос, перекрывающий барабанный треск, высокая статная фигура — все это являло такую впечатляющую картину, что даже ленивые бюргеры решились полдня простоять на лугу, наслаждаясь захватывающей военной игрой.

Полководец в это утро выглядел веселее и приветливее обычного. Может, его радовало горячее участие горожан, сиявшее на их лицах, а возможно, ему здесь, на утреннем лугу среди товарищей по оружию, было привольнее, чем на узких холодных улочках Ульма. Он с таким дружелюбием поглядывал на толпу, что каждому казалось: именно его выделяет и приветствует полководец. Возгласы: «Храбрый военачальник!», «Славный рыцарь!» — сопровождали каждый его шаг.

Проскакивая мимо одного места, он особо выделял приветствием меча или кивком головы кого-то из толпы.

Люди, стоявшие в задних рядах, приподнялись на цыпочки, чтобы разглядеть объект внимания полководца. Стоявшие впереди с удивлением оглядывали друг друга, не находя среди собравшихся бюргеров человека, достойного такого почета. Когда Фрондсберг проезжал мимо в очередной раз, за ним следили уже сотни глаз, которые и выявили, что дань уважения полководца отдана худому, высокому молодому человеку, стоявшему в первых рядах зрителей. Высокие перья на берете, которыми поигрывал утренний ветерок, куртка из тонкого сукна, с шелковыми шлицами, перевязь на груди, длинный меч с первого взгляда отличали его от соседей, менее украшенных да к тому же приземистых и круглолицых с виду.

Юноша же, к досаде обывателей, вовсе не реагировал на знаки высокого внимания.

Сама его поза: опущенная голова, скрещенные на груди руки — казалась неприличной для юнца, которого приветствует полководец. Он слегка краснел от внимания Фрондсберга, благодарил его коротким наклоном головы и смотрел на него печальным взором, как бы посылая последний привет перед долгим прощанием.

— Странный малый этот юнкер, — сказал предводитель гильдии ульмских ткачей своему соседу, бравому оружейнику. — Я бы отдал свою воскресную куртку за такое приветствие Фрондсберга, а этот и не шелохнется в ответ! В городе всем известно о дружбе Фрондсберга с мастером Колером, они сроднились словно братья, потому что сызмальства знают друг друга. А этот что? Меня злит, что такой благородный господин так приветствует какого-то молокососа!

Оружейник, пожилой человек небольшого роста, одобрил высказывание соседа:

— Покарай меня Бог, вы правы, мастер Колер! Разве здесь мало людей, достойных дружеского приветствия? Вон на площадке стоит господин бургомистр, а на углу мой кум — господин Бесерер. Хочется научить этого юнкера кланяться уважаемому человеку. Но думаю, такой не склонит свою голову и перед императором. Наверно, он что-то из себя представляет, потому что мой сосед — секретарь совета, не большой любитель гостей — пригласил его к себе в дом.

— Крафт? — удивился ткач. — Ай-яй-яй! Верно, тут какая-то тайна. Либо это весьма влиятельное лицо, а может даже, он сын кельнского бургомистра, который тоже прибыл с войском. A-а… вон стоит старый слуга Крафта — Иоханн.

— Разрази меня гром, он и есть! — обрадовался оружейник, любопытство которого разожгли предположения ткача. — Сейчас я его исповедую получше любого священника!

Зрители стояли вплотную друг к другу, и потому оружейник никак не мог протиснуться к Иоханну.

А вот богатому главе ткачей удалось-таки с важной миной на лице пробиться к слуге, затем подтащить его к оружейнику. К сожалению, и старый Иоханн мало что мог объяснить, он знал лишь, что гостя его хозяина зовут господин фон Штурмфедер.

— Должно быть, он не богат, потому что прибыл на коне, без слуг. Моему хозяину от непрошеного гостя одни неудобства, потому что наша старая Сабина, его кормилица, ворчит и ворчит, будто настоящий дракон, говорит, что тот нарушает порядок в доме и всем мешает, бродя повсюду в сапогах со шпорами.

— В данном случае она права, — встрял в разговор ткач. — Ваш хозяин, Иоханн, — форменный дурак! Да и старая ведьма, прости меня Господи, тоже хороша! Давно ее пора выставить на улицу, где ей и место. Хотя хозяин ваш в расцвете сил, но ведет себя так, будто он еще в пеленках!

— Хорошо вам говорить, мастер Колер! — возразил старый слуга. — Но вы же не все знаете. Выбросить на улицу! А кто ж тогда будет вести хозяйство?

— Кто? — разгорячился ткач. — Он должен найти подходящую подругу жизни, взять в дом жену, как всякий порядочный ульмский христианин. Сколько можно жить холостяком и бегать по городу за каждой юбкой? Как он обошелся с моею Катариной? Встретился бы он мне сегодня! Уж я бы разделался с этим господином! Его покойная матушка — вот уж достойная особа — заказывала у меня столовое белье. Перед нею я бы снял шапку: «Чего прикажете, уважаемая?» А он…

— Ну послушайте же, — робко прервал его Иоханн, — я всегда думал, что такой господин, как мой хозяин, может перекинуться словечком с вашей дочкой, не обращая внимания на злобных соседей.

— Вот как! Перемолвиться словечком? Может, еще скажете — после вечерни? Он ведь на ней не женится! А у моей дочки репутация почище, чем белые брыжи вашего хозяина!

Разгоряченный мастер во время этой запальчивой речи схватил старого Иоханна за грудки и повысил голос так, что на них стали обращать внимание окружающие. Оружейник не нашел ничего лучшего, как силой увести рассерженного родителя, но ссору все-таки не предотвратил. Уже после обеда по всему городу разнесся слух, что Иоханн, слуга господина Крафта, на старости лет завел интрижку с дочерью главного городского ткача. Рассерженный отец призвал его на лугу к ответу.

Упражнения пехотинцев между тем закончились, зрители начали расходиться, и молодой человек, ставший невольной причиной ссоры, тоже отправился в город. Бледнее обычного, юноша шел медленным шагом, то опустив глаза долу, то обращая их в тоске к голубым горам, туда, где вдалеке виднелись пограничные селения Вюртемберга.

Никогда еще Георг фон Штурмфедер не чувствовал себя таким несчастным, как в эти дни. Мария уехала со своим отцом, перед разлукой она еще раз заклинала любимого сохранять верность обещанию, а как далось ему это обещание? Стоило немалого труда перебороть себя, следуя настояниям возлюбленной. Сейчас же ситуация и вовсе казалась безысходной. Все его золотые мечты, смелые надежды на славу исчезли как дым. Решение заслужить руку Марии, участвуя в сражениях, померкло и отодвинулось в неопределенную даль. Но возникла опасность быть не понятым людьми, уважение которых было ему дорого; оставить союзные знамена как раз в тот момент, когда все готово к решительному шагу, — как такой поступок может быть расценен славными полководцами?

День ото дня, пока только можно было, Георг откладывал объявление союзу о своем решении. Где ему взять веские аргументы, найти нужные слова, чтобы оправдать свой отъезд перед старым храбрым воином Брайтенштайном, другом отца? С каким лицом он появится перед благородным Фрондсбергом, бок о бок с которым сражался его отец и наконец пал, завещая малолетнему сыну единственное достояние — блестящую славу своего имени? Это перед Фрондсбергом, только что оказавшим ему знаки внимания, он должен предстать в двусмысленном свете!

Удрученный мрачными мыслями, Георг приблизился к городским воротам и вдруг почувствовал, что кто-то схватил его за руку. Юноша оглянулся: перед ним стоял приземистый мужчина, с виду крестьянин.

— Что тебе? — спросил Георг, несколько досадуя на то, что ход его мыслей прервался.

— Прежде всего мне надобно узнать, тот ли вы человек, кто мне нужен, — ответил незнакомец. — Скажите-ка, что можно добавить к словам — свет и буря?

Георг удивился странному вопросу и внимательно присмотрелся к говорившему. Это был небольшого роста, крепко сложенный, широкоплечий, коренастый мужчина. Загорелое лицо его казалось бы невыразительным, кабы не хитровато-лукавая улыбка на губах и мужество в серых глазах. Волосы и борода крестьянина были светло-русы и кудрявы, на поясе он носил длинный кинжал, в одной руке держал топор, в другой — круглую кожаную шапку, какие можно видеть и поныне у швабских крестьян.

Пока Георг делал эти мимолетные наблюдения, крестьянин пытливо следил за ним.

— Вы, может быть, не совсем меня поняли, господин рыцарь? — вымолвил крестьянин после короткого молчания. — Что можно добавить к свету и буре, чтобы получились две хорошие фамилии?[60]

— Перо и камень, — ответил молодой человек, которому сразу стало ясно, что подразумевалось в загадочном вопросе. — Что ты хочешь этим сказать?

— Так вы — Георг фон Штурмфедер, а я иду от Марии фон…

— Ради бога, потише, дружище, не называй имен, — прервал Георг, — скажи поскорей, что ты мне принес?

— Письмецо, юнкер, — сказал крестьянин, развязывая одну из широких черных подвязок, стягивающих кожаные панталоны, и вытащил полоску пергамента.

Торопливо и радостно схватил Георг пергамент, на нем блестящими черными буквами было написано лишь несколько слов. Буквы выдавали старание — девушки, жившие в 1519 году, были не так проворны в выражении нежных чувств письменно, как в наши дни, когда каждая деревенская красотка строчит своему возлюбленному в армию длинное послание, какое мог бы написать святой Иоханнес.

Хроника, откуда мы почерпнули сию историю, сохранила слова, которые с жадностью прочитал Георг:

Помни свою клятву. Вовремя беги. Мария твоя навеки. Бог тебя храни.

Кроткий, нежный смысл этих слов многое сказал любящему сердцу, напомнил о ласковых глазах, безмолвных слезах, зардевшихся от тайных чувств щеках и милых губах, поцеловавших письмецо. Кто испытывал подобные чувства, не упрекнет Георга за то, что он на какой-то миг словно опьянел и устремил свой радостный взор к далеким синим горам, благодаря любимую за слова утешения, которые ему были столь необходимы. Есть на земле существо, которому он дорог!

Содержание краткого послания оживило сердце Георга и вернуло прежнее радостное настроение, он подал доброму вестнику руку, сердечно поблагодарил его и спросил, каким образом тот принял от Марии ее поручение.

— Я так и думал, — улыбнулся крестьянин, — что листочек не заключает в себе никакого злого заклинания: уж очень дружелюбно улыбалась барышня, когда сунула его мне в руку. Это было в прошлую среду, когда я пришел в Блаубойрен, где стояло наше войско. Там в монастырской церкви есть очень красивый алтарь, на котором изображены деяния моего святого — Иоанна Крестителя. Семь лет тому назад я угодил в страшную передрягу, которая могла для меня кончиться плачевно. Вот я и пообещал каждый год в это время ходить туда на богомолье. И соблюдаю свой зарок с того самого времени, когда святой чудом спас меня от руки палача. По окончании молитвы я каждый раз захожу к господину настоятелю, чтобы подарить ему парочку хороших гусей, ягненка или что другое из того, что он любит… Но я, кажется, надоедаю вам своею болтовней, юнкер?

— Нет, нет, рассказывай, пойдем сядем вон на ту скамью.

— О, не совсем уместно, чтобы крестьянин усаживался бок о бок с молодым юнкером, которого у всех на глазах приветствует главнокомандующий. Уж позвольте мне постоять перед вами.

Георг опустился на скамью при дороге, а крестьянин, опершись на свой топор, продолжал рассказ:

— В такое беспокойное время, конечно, затруднительно ходить на богомолье, но «кто нарушает обет, не исполняет клятвы своей», поэтому я все же пошел. Так вот, помолившись, я направился из церкви к настоятелю, но церковный служка мне сказал, что у него на приеме благородные рыцари. Я подумал: добрый настоятель простит мне, что я его не навестил. И вот иду я, а навстречу мне спускается по лестнице барышня, в покрывале, с молитвенником и четками. Я прижался к стене, чтобы пропустить ее, а она остановилась и говорит: «Откуда это ты, Ханс?»

— Разве вы ее знаете? — прервал Георг.

— Моя сестра — ее кормилица…

— Как, старая Роза — ваша сестра? — удивился молодой человек.

— Так вы и сестру знаете? — спросил посланец. — Надо же! Что ж, продолжу. Увидев ее, я очень обрадовался, ибо часто навещал Розу в Лихтенштайне и знаю барышню с тех пор, как ее еще учили ходить. Однако теперь я едва узнал молодую госпожу, так она выросла, а вот румянец с ее щечек исчез, как майский снег. Не знаю, почему она так изменилась. Мне стало жаль ее, и я спросил, что это с нею и не могу ли я ей чем-нибудь помочь. Она призадумалась, потом сказала: «Да, если ты умеешь молчать, Ханс, то мог бы оказать мне большую услугу». Я обещал, и она назначила мне время после вечерни.

— Но как же она попала в монастырь? — спросил Георг. — Ведь прежде ни одному женскому башмаку нельзя было переступить его порог.

— Настоятель — друг ее отца. Там, в Блаубойрене, сейчас много солдат, царит изрядная кутерьма и ходить по городу небезопасно. После вечерни, когда все стихло, барышня потихоньку вышла ко мне. Я ободрил ее, как только может это сделать наш брат, она дала мне листочек и просила отыскать вас.

— Сердечно благодарю тебя, добрый Ханс, — улыбнулся юноша. — А больше она ничего не велела мне передать?

— Устно еще кое-что поручила. Просила, чтобы вы остерегались: против вас что-то затевают.

— Против меня? — изумился Георг. — Ты, верно, не так понял. Кому и что замышлять против безвестного молодого рыцаря?

— Вы требуете от меня слишком многого, — возразил посланец. — Но если я смею это сказать, то думаю: союзники что-то затевают. Барышня еще прибавила, что ее отец говорил об этом. А разве сегодня Фрондсберг не кивал вам и не приветствовал, как императорского сына? Когда такой человек оказывает подобные знаки внимания, это что-нибудь да значит.

Георг поразился метким замечаниям хитроватого крестьянина и припомнил, что отец Марии глубоко проник в тайны командиров союзного войска и, должно быть, что-то узнал из того, что касалось и его, Георга. Но сколько он ни думал, все-таки не мог отыскать ничего, что вызвало бы таинственные предостережения Марии. С трудом вырвавшись из сети предположений, он спросил посланца, как ему удалось так быстро его найти.

— Если бы не Фрондсберг, это так скоро бы не случилось. Я должен был отыскать вас в доме господина Дитриха фон Крафта. Но когда вышел на улицу, то увидел, что народ спешит на луг. Я подумал: потеряю полчасика, но зато полюбуюсь пехотой. Действительно, Фрондсберг и его воины — впечатляющее зрелище. И тут я услыхал в толпе ваше имя, оглянулся — трое пожилых мужчин говорили про вас и на вас показывали. Я запомнил ваше лицо и пошел вслед за вами. Но поскольку не был до конца уверен, загадал загадку про бурю и свет.

— О, ты правильно поступил, — рассмеялся Георг. — Пойдем же теперь ко мне, я тебя накормлю. А когда ты собираешься возвращаться домой?

Ханс задумался и наконец проговорил с хитрой улыбкой:

— Не взыщите, юнкер, но я вынужден был обещать барышне покинуть вас не раньше, чем вы распрощаетесь с союзным войском.

— И тогда?

— Тогда я прямиком пойду в Лихтенштайн, принесу барышне хорошее известие от вас. Как же она тоскует! Представьте: каждый день стоит в садике на утесе и смотрит вниз, в долину, — не идет ли старый Ханс!

— Что ж, я ее обрадую, — сказал Георг, — может быть, завтра же и уеду, но предварительно напишу письмецо.

— Только постарайтесь, чтобы пергамент не был шире того, что я принес, придется его опять прятать в подвязку. Мало ли кого встретишь в такое беспокойное время, ну а там никто не станет искать.

— Ладно, так и сделаю, — ответил Георг, вставая. — Давай на этом попрощаемся. Приходи в обед к господину Крафту, его дом недалеко от собора. Выдай себя за моего земляка из Франконии — ульмцы не благоволят к вюртембержцам.

— Постараюсь, будьте покойны, — пообещал Ханс.

Провожая долгим взглядом ладную фигуру юноши, крестьянин решил про себя, что милая питомица его сестры сделала недурной выбор, хотя ее розовые щечки и поблекли от первой любви.

Глава 9

— Что может под солнцем случиться, Чем жертвовать мне опять? И что же мне делать? — Бежать… Ф. Шиллер[61]

Георг с самого начала побаивался принимать в доме Крафта своего нового знакомца. И не без причины. Тот мог выдать себя речью или же внешним видом, что было крайне неприятно ввиду его решения в ближайшие дни покинуть союзное войско.

Нежелательно вызвать подозрение в связях с Вюртембергом. Да и сможет ли посланец, будь он обнаружен, не выдать любимую?

Георг хотел было повернуть назад, чтобы разыскать крестьянина и попросить его как можно скорее удалиться, но подумал, что тот, должно быть, давно покинул место их разговора и ему лучше поспешить в дом Крафта и там в случае необходимости оградить гонца от опрометчивых шагов.

Однако, вспомнив решительные глаза и хитрое выражение лица посланца, он немного успокоился и решил, что Мария, хотя у нее и не было большого выбора, все же не доверила бы своего поручения ненадежному человеку.

И вправду, Георг не поверил собственным глазам и ушам, когда перед ним в обед предстал крестьянин из Франконии. Тот самый и совсем другой: согнувшийся в три погибели, свисающие вдоль тела безвольные руки, лицо — глуповатое, глаза опущены вниз. Все это вызвало невольный смех у Георга.

Когда же крестьянин на франконский манер его приветствовал и стал отвечать на вопросы господина Крафта по-франконски, у него возникло искушение поверить в сверхъестественные чудеса, в его сознании вспыхнули сказки детства, в которых добрый волшебник или же милая фея помогает влюбленным избежать печальной участи.

Волшебство развеялось, как только они остались вдвоем в комнате и хитроумный шваб убедил рыцаря в том, что это он и есть.

Однако удивление от сыгранной посланцем роли не улетучивалось.

— Не сомневайтесь в моей честности, — заверил Георга крестьянин, — с ранней юности мне это часто помогало. Такая способность никому не вредит, наоборот, даже способствует доброму делу.

Георг заверил, что доверяет ему не меньше, а посланец настоятельно попросил в ответ задуматься об отъезде, барышня-де ждет известия, и ему, гонцу, нельзя возвращаться домой, прежде чем он не убедится в этом.

Георг подтвердил, что дожидается лишь выступления из города союзнического войска, чтобы сразу же воротиться домой.

— О, тогда ждать придется недолго, — заметил крестьянин, — если они завтра не выступят, то уж точно сделают это послезавтра. Дорога для них открыта. Я точно знаю, поверьте мне.

— Значит, это правда, что швейцарцы уже отбыли восвояси и герцог не может принять открытый бой?

Посланец окинул настороженным взглядом комнату, осторожно приоткрыл дверь посмотреть, не подслушивает ли кто, и тихо произнес:

— Господин! Я был при отступлении и никогда этого не забуду, даже если мне исполнится девяносто лет! По дороге, у Швабских Альп, я встречал толпы отбывающих на родину швейцарцев. Они отозвали также всех своих советников. У Блаубойрена стоит восьмитысячное войско, но в нем исключительно вюртембержцы, и никого больше.

— А герцог? — прервал его Георг. — Где же он?

— Герцог в последний раз разговаривал с ними в Кирхайме, уговаривал остаться, но швейцарцы все же покинули его, потому что он не мог им заплатить. После этого герцог отправился в Блаубойрен, где собралась его пехота. Вчера утром барабанным боем собрали народ на лугу перед монастырем. Там было много людей, но все, как один, думали одно и то же. Видите ли, юнкер, герцог — суровый властелин, и крестьяне им недовольны. Налоги у нас очень высокие, за браконьерство наказывают беспощадно, герцогский двор расточает все, что отнято у жителей страны. Но коли наш господин угодил в беду — дело другое. Мы уже думаем только о том, что он мужественный человек и наш несчастный герцог, которого силой хотят изгнать из страны. Прошел слух, будто бы герцог собирается сопротивляться, замыслил сражение, и каждый из нас крепко сжал меч в руке. Мы собрались на лугу, потрясая копьями и изрыгая проклятия Швабскому союзу. И тут появился герцог…

— Ты видел герцога, ты его знаешь? — с любопытством воскликнул Георг. — О, расскажи, как он выглядит?

— Знаю ли я его? — проговорил, странно улыбаясь, посланец. — Я видел его, даже когда ему этого не хотелось. Герцог еще молодой человек, не более тридцати двух лет от роду. Сильный, статный мужчина. Сразу видно, что он хорошо владеет оружием. Глаза у него полыхают огнем, не каждый выдержит такой взгляд. И вот герцог появился на людях, вошел в круг вооруженных воинов, тут же наступила мертвая тишина. Ясным, четким голосом господин наш сказал, что его покинули те, на кого он полагался, сделав его посмешищем в глазах врагов, потому что без швейцарцев ему не выиграть сражения.

И тут вышел вперед старый седой человек и обратился к герцогу:

— Неужели вы, ваша светлость, потеряли надежду и забыли про нас? Посмотрите, мы готовы сражаться. Я привел с собою четырех своих сыновей, у каждого из них в руках — копье и нож. И таких здесь — тысячи. Неужели мы вам так надоели, что вы отвергаете наше участие?

Слова старика тронули Ульриха до глубины души, он вытер навернувшиеся слезы и протянул тому руку.

— Я нисколько не сомневаюсь в вашем мужестве, — сказал он громко, — но нас так мало, что мы можем лишь умереть, но не победить. Идите по домам, добрые люди, и оставайтесь верными мне. Я же должен покинуть мою страну, стать несчастным изгнанником. Однако надеюсь с Божьей помощью все же вернуться сюда.

Так говорил герцог, а собравшиеся люди плакали, сжав зубы, потом, мрачные, разошлись по домам.

— А герцог? — спросил Георг.

— Из Блаубойрена он ускакал, куда — неизвестно. В замках сидят его рыцари. Они готовы их защищать до тех пор, пока герцог не найдет себе поддержки…

Тут старый Иоханн прервал посланца сообщением, что господин юнкер призывается к двум часам на военный совет, который состоится на квартире Фрондсберга. Георг был немало удивлен этим известием; что могли от него хотеть в военном совете? Уж не нашел ли Фрондсберг способ рекомендовать его высшим чинам?

— Помните о своем обещании, юнкер, — сказал крестьянин, когда старый Иоханн покинул комнату, — обещании, которое вы дали барышне, и прежде всего не забывайте ее предостережения — против вас что-то замышляют. Мне же позвольте остаться в этом доме в качестве вашего слуги. Я могу позаботиться о коне и буду готов к другим услугам.

Георг с благодарностью принял предложение верного человека, и Ханс тут же приступил к службе — подвязал молодому человеку меч, водрузил на его голову берет, после чего еще раз напомнил о его клятве и попросил соблюдать осторожность.

Раздумывая о непонятном приглашении на военный совет и о странном, совпадающем с ним предостережении Марии, Георг шел к назначенному дому; его направили там по широкой витой лестнице наверх, в первую дверь направо, где, как ему сказали, он найдет собравшихся военачальников. Но вход в святилище был ему не так скоро позволен. Только он хотел отворить дверь, как старый бородатый воин спросил, что ему нужно, и, получив ответ, нельзя сказать, чтобы утешил: по его словам, могло пройти по меньшей мере еще полчаса, прежде чем Георг будет туда допущен; потом он взял молодого человека за руку и повел его по узкому коридору в маленькую комнатку, где и попросил пообождать.

Кто испытывал в одиночестве чувство томительного ожидания, тот поймет муки Георга. Сердце его бешено стучало, нервы напряглись до предела, глаза готовы были просверлить двери, а уши прислушивались к каждому скрипу дверей, шагам, звучащим в коридоре, неясным голосам в соседней комнате. Но двери скрипели напрасно, приближающиеся шаги удалялись, неясные голоса стихали. Доски на полу, окна в доме напротив были все вскоре пересчитаны. Снова и снова отбивал время колокол.

Пролетали минуты за минутами. Уши невольно отмечали бой городских часов.

Георг вставал и садился, вновь прохаживался по узкому помещению…

Но чу! Кажется, кто-то приближается, берется за ручку двери…

— Георг фон Фрондсберг велел вам кланяться, — сказал старый воин, вновь появившийся на пороге, — и передает, что дело, кажется, затягивается. Придется еще подождать. Он посылает вам кувшин вина к ужину.

Слуга поставил вино на широкий подоконник, так как стола под рукой не было, и удалился.

Георг удивленно посмотрел ему вслед; это казалось ему невозможным: он уже так давно ждет и — опять ждать?

Молодой рыцарь принялся за вино, оказавшееся недурным. Но могло ли оно утешить его в печальном уединении?

Обычная ошибка юношей в возрасте Георга та, что они переоценивают свою персону.

Зрелый мужчина легче перенесет ущемление собственного достоинства или по крайней мере сдержит свое недовольство, в то время как юноша, особенно чувствительный к вопросам чести, тут же вспыхнет.

Неудивительно поэтому, что Георг, позванный после двух убийственно длинных часов на военный совет, был в не особо хорошем настроении. Он молчаливо следовал за тем же седым провожатым, который ввел его сюда этим длинным коридором.

У двери старик взялся за щеколду и дружелюбно заметил:

— Не пренебрегите советом старого человека, юнкер, измените выражение своего лица. Строгим командирам там, на совете, не понравится ваша мрачность.

Но Георг уже не настолько владел собою, чтобы последовать доброму совету, он лишь благодарно пожал руку провожатого и проворно взялся за железную щеколду. Тяжелая дубовая дверь скрипя отворилась.

Вокруг большого массивного стола сидели восемь благородных мужей, составлявших военный совет союза. Некоторых из них Георг знал.

Во главе стола восседал главнокомандующий — стольник Вальдбург, по обеим сторонам от него располагались: Фрондсберг и Франц фон Зикинген, из остальных ему был знаком лишь старый Людвиг фон Хуттен.

Историческая хроника сохранила для нас имена других членов военного совета. Там находились: Кристоф граф Ортенбергский, Альбан фон Клозен, Кристоф фон Фрауэнберг и Дипольт фон Штайн — пожилые прославленные воины.

Георг остановился у двери, но Фрондсберг сделал ему приветливый знак подойти поближе.

Юный рыцарь приблизился к столу и оглядел собрание свойственным ему открытым, смелым взглядом. Однако и он сам также стал объектом наблюдения собравшихся.

Казалось, им нравится красивый, рослый юноша, многие смотрели на него с расположением, а некоторые даже дружески кивнули.

— Георг фон Штурмфедер, я слышал, что вы учились в Тюбингенском университете, так ли это? — начал наконец стольник фон Вальдбург.

— Да, господин рыцарь, — ответил Георг.

— Хорошо ли вы знаете окрестности Тюбингена? — продолжал стольник.

Георг покраснел от вопроса, так как подумал о любимой, бывшей неподалеку от Тюбингена, в своем Лихтенштайне, но, быстро овладев собою, ответил:

— Я изредка ходил на охоту, да и немного путешествовал по окрестностям, места мне более-менее знакомые.

— Мы решили, — продолжал стольник, — послать надежного человека в ту местность с целью разведать, что будет делать герцог Вюртембергский при нашем приближении. Необходимо также собрать подробные сведения об укреплениях Тюбингенского замка и о настроении тамошних крестьян. Один такой человек своим умом и хитростью может нанести герцогу Вюртембергскому гораздо больший урон, нежели сотня рыцарей, и для этой цели мы выбрали вас.

— Меня? — поразился Георг.

— Вас, Георг фон Штурмфедер; правда, для подобного дела требуется определенный навык и некоторая опытность, но недостаток в них восполнит ваша голова.

Видимо, в юноше происходила горячая душевная борьба. Его лицо побледнело, глаза неподвижно уставились в одну точку, губы крепко сжались.

Предостережение Марии стало теперь понятным. Но как ни твердо решил он про себя отвергнуть сделанное ему предложение, каким благоприятным ни казался подвернувшийся случай отрешиться от союза, все же было трудно высказать свое намерение перед именитыми людьми.

Стольник нетерпеливо ерзал на своем стуле, пока молодой человек медлил с ответом.

— Ну? Скоро ли? Что это вы так долго думаете? — вскричал он наконец, рассерженный ожиданием.

— Избавьте меня от этого поручения, — проговорил Георг не без робости, — я не могу, я не имею права.

Старые люди с удивлением поглядели друг на друга, будто не поверив собственным ушам.

— Вы не имеете права, вы не можете? — медленно повторил стольник, и густой румянец — предвестник поднимающегося гнева — разлился по его лицу.

Георг, увидев, что слишком поторопился в своих выражениях, собрался с духом и продолжал смелее:

— Я предложил вам свою службу, чтобы сражаться честно, а не для того, чтобы прокрадываться в стан неприятеля и исподтишка разведывать его намерения. Действительно, я молод и неопытен, но все же могу давать себе отчет в собственных поступках. Да и кто из вас, отцов, мог бы посоветовать своему сыну для первого военного подвига играть роль шпиона?

Стольник сдвинул свои темные косматые брови и метнул в юношу, который оказался настолько смелым, что придерживался иного, нежели он, мнения, гневный, пронзительный взгляд.

— Что это вы забрали себе в голову, молодой человек? — закричал он. — Ваши речи теперь не помогут. Дело вовсе не в том, согласуется ли с вашей ребяческой совестью то, что мы вам поручаем. Дело в повиновении: мы хотим этого, и вы должны…

— А я не хочу, — прервал его Георг твердым голосом.

Он чувствовал, что вместе с гневом в ответ на оскорбительный тон Вальдбурга растет его мужество, и даже хотел, чтобы стольник продолжал и продолжал свою речь, теперь ему по силам было любое решение.

— Да, конечно, конечно, — язвительно и одновременно злобно рассмеялся Вальдбург. — Это дело опасное — в одиночку пребывать во вражеском лагере. Ха-ха-ха! Вот приходят к нам с важными минами ничтожные молодые господа и трескучими фразами предлагают свои гениальные головы и золотые руки, но лишь коснется дела, так они тут же в кусты. Да-а-а, каковы отцы, таковы и дети — яблоко от яблони недалеко падает. Что ж, на нет и суда нет.

— Если вы хотите оскорбить моего отца, — вспылил рассерженный Георг, — то здесь сидят воины, которые могут засвидетельствовать, что его храбрость до сих пор живет в их памяти. Должно быть, вы чересчур много сделали для людей, что позволяете себе подобное высокомерие!

— Такому ли молокососу указывать мне, что я должен говорить? — перебил его Вальдбург. — Впрочем, что тут попусту болтать! Я хочу знать, юнкер, оседлаете ли вы завтра свою лошадь, чтобы выполнить наш приказ, или нет?

— Господин стольник, — ответил Георг с большим спокойствием, чем сам от себя ожидал, — вы своими резкими речами показали, что не знаете, как нужно разговаривать с дворянином, сыном известного героя, предложившим свою службу союзу. Вы говорили от имени союза и так глубоко оскорбили меня, будто я ваш злейший враг. Мне остается одно, как вы это сами сказали, — оседлать коня, но не для того, чтобы услужить вам. Я больше не считаю для себя за честь служить под вашими знаменами и отрекаюсь от вас навсегда! Прощайте! — энергично и твердо закончил молодой человек и повернулся, чтобы уйти.

— Георг! — вскочив, воскликнул Фрондсберг. — Сын моего друга!

— Погодите! Погодите, юнкер, — заволновались и прочие, бросая неодобрительные взгляды на Вальдбурга. Но Георг, не оглядываясь, уже вышел из комнаты.

Звонко захлопнулась железная щеколда, и огромные половинки дверей отделили юношу от дружеских окликов явно расположенных к нему людей. Эти тяжелые дубовые двери навсегда отрешили Георга фон Штурмфедера от Швабского союза.

Глава 10

Лишь ночь на землю снизойдет, И сердце вновь печалью обовьет. Но как за солнцем свет звезды придет, Так и любовь моя вовеки не умрет. Ф. Конц[62]

Георг почувствовал себя лучше, когда у себя в комнатке поразмыслил о случившемся. Ведь было решено то, с чем он медлил, и решено как нельзя лучше. Теперь он имел повод оставить войско, причем стольник должен взять за это вину на себя.

Как же все переменилось всего за четыре дня и как отличалось его нынешнее настроение от того, с каким он въезжал в этот город!

Радостная приветственная пальба, веселый перезвон колоколов, зажигательный треск барабанов вызывали тогда ответное биение сердца, жаждущего военных побед, чтобы заслужить руки Марии. А первая встреча с Фрондсбергом, пробудившая возвышенные мысли и желание заслужить похвалу из уст прославленного человека! И как охладили его пыл последующие события, когда Швабский союз потерял для него всякую привлекательность и развеял как дым юношеские фантазии! Теперь он стыдился поднять свой меч во славу союза, замыслившего в угоду собственной алчности разорвать прекрасную страну на куски. Кроме того, как ужасна мысль о том, что Мария и ее родственники будут пребывать на стороне врагов, оставшись верными несчастному герцогу, которого решено изгнать из собственных владений! И ради этого он должен разбить любящее его сердце? «Нет! Этого не будет!» — громко произнес юноша, устремив взор к солнечному свету, пробивающемуся сквозь круглое оконное стекло, и мысленно обратился к синему небу: «О! Что было бы губительно для любого другого на моем месте, Ты обратил во благо!»

Прежняя веселость, отступившая было под ударами судьбы, вновь к нему вернулась, разгладила нахмуренный лоб и заиграла на губах. И он радостно, как в счастливые времена, запел веселую песенку.

— Вот это да! — удивился вошедший господин Крафт. — Я тороплюсь домой, чтобы утешить своего гостя в его печалях, и нахожу его веселым, как никогда. Как мне это понимать?

— А разве вы не знаете, господин Дитрих, — ответил Георг, посчитав разумным скрыть свою веселость, — что можно от гнева смеяться, а от боли петь?

— Я слышал об этом, но никогда прежде не видел.

— Так, значит, вы слышали о досадной истории со мной, — сообразил Георг, — верно, ее уже рассказывают по всем улицам?

— О нет! — успокоил его секретарь. — Никто о том не знает, иначе бы во всеуслышание раструбили подробности тайного поручения. Нет! Слава богу, у меня есть собственные источники, и я обо всем узнаю тот же час, когда это произошло. Однако не сердитесь на меня, но вы поступили глупо!

— Так! — рассмеялся Георг. — А собственно, почему?

— Вам ведь предоставлялась прекрасная возможность отличиться. Кому было бы благодарно высшее начальство за…

— Скажите прямо: лазутчику в тылу врага, — перебил его Георг. — Жаль только, что слава моего отца и его доброе имя побегут вперед и встретятся с врагом раньше меня.

— Я и не подозревал, что у вас могут быть сомнения такого рода. Если бы я был известен так, как вы, меня не пришлось бы долго упрашивать.

— Возможно, у вас в Швабии иное отношение к подобному делу, — не без иронии заметил Георг, — но у нас во Франконии… Стольник Вальдбург должен был об этом поразмыслить и послать лазутчиком ульмца.

— Может, вы и правы. Однако стольник! Как неразумно вы поступили, сделав его своим врагом! Он никогда в жизни этого не забудет, поверьте мне!

— Это меня меньше всего заботит, — ответил Георг, — мне жаль только, что я не могу скрестить клинки с этим высокомерным человеком, причинившим зло моему отцу, чтобы доказать, что презираемая им рука, которую он сегодня оттолкнул, чего-то да стоит.

— Ради всего святого! — взмолился при этих словах Крафт. — Не говорите так громко, нас могут услышать. Однако вы должны взять себя в руки, если когда-нибудь соберетесь служить в войске под его началом.

— Я собираюсь скоро избавить господина стольника от моего ненавидящего взгляда. Так угодно Богу: сегодня я увижу в последний раз закат солнца в Ульме.

— Неужели? — удивился Крафт. — Никогда не поверю, что Георг фон Штурмфедер из-за пустяка бросит большое дело.

— Оскорбление чести — не пустяк, — со всей серьезностью возразил Георг, — что же касается нынешних обстоятельств, как вы говорите, большого дела, то после серьезных раздумий я понял, что не могу радеть за него и не хочу по прихоти именитых господ подставлять свою спину под крепостные стены, за которыми находятся толпы вооруженных горожан.

От него не ускользнуло, что его последние слова произвели неприятное впечатление на секретаря, и тогда он, пожав тому руку, спокойнее заключил:

— Не огорчайтесь из-за моих резких слов, мой добрый гостеприимный хозяин. Видит бог, я не хотел вас обидеть. Но из ваших уст я многое узнал о намерениях и целях разных участников этого союза. Не пеняйте на себя за то, что я выбираю свой путь, так как с вашей помощью у меня упала пелена с глаз.

— Да, вы правы, милый юнкер, действительно подымется великая кутерьма, когда эти господа затеют делить прекрасные земли. Но я подумал, что и вы сможете заслужить себе малую толику. Поймите меня правильно: ведь ваше родовое гнездо пришло в упадок, и я посчитал…

— Не надо об этом, — прервал его Георг, тронутый добросердечием приятеля. — Действительно, дом моего отца разваливается, ворота висят на сломанных петлях, подъемный мост порос мхом, а на сторожевой башне поселились совы. Лет через пятьдесят там останется одна башня или всего лишь стена, которые будут напоминать странникам, что когда-то здесь было гнездо славного рыцарского рода. Но сейчас, даже если на меня упадут поросшие мхом крепостные стены и погребут под собой остатки нашего рода, никто про меня не скажет: он ради чужого добра обнажил меч отца.

— Каждый поступает по-своему, — примирительно проговорил Дитрих. — Ваши слова звучат прекрасно, но я бы все делал иначе, а именно — постоянно бы заботился о благополучии своего дома. В любом случае, перемените вы свое решение или нет, я надеюсь, что вы еще погостите несколько дней у меня.

— Ценю вашу доброту! Но вы же понимаете, что при данных обстоятельствах я не могу больше оставаться в городе, поэтому собираюсь с наступлением утра его покинуть.

— О, могу ли я тогда передать с вами сердечные приветы? — проговорил секретарь с хитроватой улыбкой. — Ваш путь, конечно, лежит в Лихтенштайн?

Юноша залился ярким румянцем. С отъездом Марии между ним и приветливым хозяином дома речь о данном предмете не возникала, тем удивительнее прозвучал для него лукавый вопрос приятеля.

— Кажется, вы меня неправильно поняли, — сказал он. — Полагаете, что я отвернулся от союза с целью примкнуть к его врагам? Как же вы плохо обо мне думаете!

— Но мне всего лишь пришло в голову, — ответил умный секретарь, — что вас отговорила моя очаровательная кузиночка. Вы сочувствовали тому, что предполагал делать союз, зная, что в нем участвует и старый Лихтенштайн, а когда тот оказался по другую сторону, вы тоже от союза отвернулись.

Георг попытался защитить свое мнение, но секретарь был слишком уверен в своей проницательности, хотя и не видел ничего плохого и бесчестного в поведении гостя.

Передав сердечный привет кузине в Лихтенштайне, он собрался покинуть комнату гостя, но на пороге задержался.

— Да, я чуть было не забыл самое главное. На улице мне повстречался Георг фон Фрондсберг. Он просил вас прийти к нему вечером домой.

Правда, Георг так и думал, что друг его отца не даст ему уехать не простясь, но все-таки юноше было неловко видеть почтенного человека, который был так расположен к нему и чьи дружеские планы ему пришлось разрушить.

Раздумывая таким образом, Георг опоясался мечом и только хотел накинуть на себя плащ, как вдруг странный шум на лестнице привлек его внимание. Тяжелые шаги нескольких человек приближались к комнате, ему показалось, что он слышит, как звенят их мечи и алебарды.

Юноша торопливо кинулся к двери, чтобы убедиться в правильности своих предположений. Но тут она отворилась. Бледный свет нескольких свечей позволил разглядеть кучку вооруженных солдат, которые выстроились у его комнаты.

Старый воин, встречавший его перед военным советом, выступил вперед.

— Георг фон Штурмфедер, — обратился он к юноше, который с изумлением отступил назад, — я пришел вас арестовать по приказу союзного совета.

— Меня? Арестовать? — ужаснулся Георг. — За что? В чем меня обвиняют?

— Это не мое дело, — ворчливо ответил старик. — Надо полагать, вас не оставят в безвестности. А теперь, будьте так добры, дайте мне ваш меч и следуйте за мною в ратушу.

— Как? Мне отдать свой меч! — с гневом оскорбленной гордости вскричал молодой человек. — Кто вы такой, чтобы требовать у меня оружие? Совет должен прислать по такому поручению других людей, а не вас.

— Ради бога, уступите! — тревожно проговорил секретарь совета, взволнованный и бледный, он протиснулся к Георгу и умоляюще просил: — Уступите! Сопротивление бесполезно. Вы имеете дело со стольником, — прошептал он в заключение. — Это злой враг, не раздражайте его против себя еще сильнее.

Старый воин бесцеремонно прервал нашептывания секретаря:

— Вероятно, молодой человек, вы впервые идете под арест, поэтому я прощаю опрометчивые слова, сказанные человеку, который часто спал в одной палатке с вашим отцом. Меч, пожалуй, вы можете оставить при себе. Мне знакома его рукоять, а сталь, заключенная в ножны, выдержала немало славных сражений. Похвально, что вы за него держитесь, не каждой руки он достоин. Но в ратушу вы непременно должны пойти, безрассудно противиться силе.

Юноша, которому все это казалось сном, молча покорился судьбе. Он незаметно дал секретарю совета знак — идти к Фрондсбергу и уведомить его об аресте, — потом закутался поглубже в свой плащ, чтобы во время неприятного пути не быть узнанным на улице, и последовал за седым проводником, окруженный его солдатами.

Глава 11

Железная дверь распахнулась, Стены темницы пронзило светом. К нему кто-то шел, и он приподнялся… К. М. Виланд[63]

Конвой с арестованным посередине безмолвно продвигался к ратуше. Единственный факел впереди освещал им дорогу, и Георг был очень доволен скудным светом; ему казалось, что все встречные люди по пути должны были понять, что его ведут в тюрьму. Кроме того, дорогой юношу занимала преимущественно одна мысль: первый раз в жизни его ведут в заключение. Не без содрогания он думал о сырой, неопрятной каморке. В его воображении неотступно рисовался подвал их старого замка, куда он однажды заглянул, будучи мальчиком. Ему очень хотелось расспросить об этом своих провожатых, но, побоявшись, что те почтут его вопросы за детские страхи, так ничего и не спросил.

Немало поэтому Георг был изумлен, когда его привели в просторную прекрасную комнату, которая, правда, выглядела не совсем уютной, потому что в ней находилась лишь пустая кровать и огромный камин, но в сравнении с воображаемыми картинами заточения эти покои скорее походили на парадный зал, нежели на темницу. Старый воин, пожелав арестанту доброй ночи, ушел со своими солдатами, а в комнату вошел маленький худощавый старик; большая связка ключей, висевшая у него сбоку, давала понять, что он тюремный страж.

Старик молча положил в камин несколько поленьев, вскоре запылал приятный огонь, который в холодную мартовскую ночь был весьма кстати. На доски широкой, пустой кровати тюремщик постелил большое шерстяное одеяло, и первое слово, которое Георг услыхал из его уст, было дружеским приглашением располагаться поудобнее.

Жесткие доски и тонюсенькое одеяло выглядели малопривлекательными, но Георг все же поблагодарил старика за заботу и похвалил его темницу.

— Здесь заключаются рыцари, — наставительно произнес тюремщик, — для простых людей есть помещение в подземелье, не такое удобное, зато чаще посещаемое.

— А здесь, вероятно, долгое время никого не было? — спросил Георг, оглядывая пустынные покои.

— Последний узник тут был семь лет тому назад. Звали его господин фон Бергер. Он скончался в этой постели. Да будет Господь милостив к его бедной душе! Кажется, ему здесь понравилось, с тех пор по ночам он частенько навещает свою старую комнату.

— Как! — усмехнулся Георг. — Вы говорите, что он приходит сюда после смерти?

Тюремщик боязливо оглядел темные углы комнаты, едва освещенные беспокойным пламенем огня, которые, казалось, то выступали вперед, то отодвигались, поправил поленья в камине и проворчал:

— Говорят разное…

— И он умер на этом вот одеяле? — воскликнул Георг; по спине у него, несмотря на все мужество, пробежали мурашки.

— Да, господин, — прошептал тюремщик, — на этом самом одеяле. Отсюда он и отправился на тот свет. Дай бог, чтобы путь его лежал не дальше чистилища. Поэтому-то мы и называем это одеяло не иначе как покров, а комнату — рыцарской усыпальницей.

С этими словами страж, как бы боясь малейшим звуком потревожить покойника, тихо проскользнул за дверь, в коридор. Ключи его как-то особенно громко загремели в замке тяжелой тюремной двери, обеспечивая безопасность своему хозяину.

«Итак, на покрове, в рыцарской усыпальнице…» — подумал Георг и почувствовал, что его сердце забилось сильнее.

В ту пору души человеческие не были так восприимчивы к ужасам потустороннего мира — еще не появились, как в наши дни, книги о привидениях и призраках, но кормилица и старые слуги Георга постарались, чтобы в душе его разрослись сорные травы.

Он пребывал в нерешительности: лечь ему на покров или нет. Во всей усыпальнице, однако, не нашлось ни стула, ни скамьи. Пол, красиво выложенный плиткой, был еще холоднее волглого покрова. Наконец Георг устыдился боязливого расследования и своей нерешительности. Вскоре гостеприимное ложе умершего приняло его в свои холодные объятия.

Георг прочитал вечернюю молитву и задремал. Покров мертвеца породил в его мозгу массу причудливых видений. Ему казалось, что старый тюремщик заглядывает в большую замочную скважину, наслаждаясь собственной безопасностью.

Тем временем в усыпальнице сделалось невыносимо жутко. Поднялся странный шум. По полу зашмыгали старые подошвы. Георг подумал, что это ему снится. И стал подбадривать себя, потом вновь прислушивался, прислушивался… Нет, то был не обман… В комнате раздавались тяжелые шаги. Огонь в камине разгорелся. Бледный свет пламени играл вокруг большой темной фигуры. Она надвигалась… Дорога от камина к постели была недлинной. Шаги приближались… Кто-то схватил покров и сдернул его… Георг, охваченный невыразимым ужасом, крепко зажмурил глаза. Но когда одеяло было схвачено у самой головы и холодная, тяжелая рука легла на его лоб, он, преодолев страх, вскочил и недоумевающим взглядом обвел темную фигуру, которая стояла прямо перед ним.

Яркое пламя камина осветило хорошо знакомые черты Георга фон Фрондсберга.

— Это вы, господин военачальник? — вскричал Георг, дыша свободнее, и поправил свой плащ, чтобы принять вид, достойный высокого гостя.

— Лежите, лежите, — сказал тот и вежливо заставил его опять лечь в постель. — Я сяду к вам на кровать, и мы сможем поболтать с полчасика, потому что на всех башнях пробило лишь девять часов и в Ульме пока никто не спит, кроме этой горячей головы, которой, чтобы ее остудить, сегодня постелили пожестче.

Он взял руку Георга и присел на кровать.

— Чем я заслужил ваше внимание? — проговорил Георг. — Не кажусь ли я вам неблагодарным, ведь я отверг ваше доброе расположение и разрушил все то, что вы так милостиво постарались для меня устроить.

— Нет, мой юный друг, — ответил ласково Фрондсберг, — ты истинный сын своего отца, он точно так же был скор на похвалу и хулу, на слово и дело. То, что он был человеком честным, — в этом нет сомнений, но несомненно также и то, что ему сильно вредили его вспыльчивость и упрямство, которое он выдавал за твердость.

— Но скажите же сами, благородный господин, — спросил Георг, — мог ли я сегодня поступить иначе? Не довел ли меня стольник до крайности?

— Ты мог бы поступить по-другому, если бы обратил внимание на характер этого человека, ведь он уже проявил его перед тобою. Мог бы также рассудить, что там присутствовали люди, которые не допустили бы никакой несправедливости в отношении тебя. Но ты выплеснул с водою и ребенка и сбежал.

— Говорят, возраст охлаждает человека, — возразил юноша, — но у молодости горячая кровь. Я могу снести строгость, даже суровость, когда они справедливы и не оскорбляют моей чести. Однако холодная насмешка, издевательство над несчастьем моего дома приводят меня в бешенство. Как только может такой высокопоставленный человек находить удовольствие в том, чтобы кого-то бездушно терзать?

— Его гнев всегда так и выражается, — наставительно заметил Фрондсберг, — чем холоднее и спокойнее он с виду, тем сильнее клокочет в нем ярость. Ведь ему-то, собственно, и пришла в голову мысль — послать тебя в Тюбинген, частично потому, что он никого другого не знал, отчасти для того, чтобы загладить несправедливость к тебе, так как, с его точки зрения, это поручение — в высшей степени почетное. Своим отказом ты оскорбил его, да и пристыдил перед всем военным советом.

— Как! — удивился Георг. — Так это дело рук стольника, а не ваше поручение?

— Нет, — таинственно улыбнулся Фрондсберг, — я даже всеми силами старался разубедить его, но это не помогло, потому что настоящих причин я не мог ему открыть. Я же знал еще до твоего прихода, что ты откажешься принять это предложение. Не вытаращивай глаза, как будто хочешь сквозь колет заглянуть в мое сердце. Я многое знаю о моем молодом упрямце!

Георг смущенно опустил глаза.

— По-вашему, причины, которые я привел, недостаточны? — спросил он. — А что это такое таинственное, что вы обо мне знаете?

— Таинственное? Ну, не скажу, чтобы это было так таинственно, на будущее же советую: кто не хочет выдать себя, тот не должен на балу уподобляться одержимому пляской святого Витта и после обеда, в три часа, встречаться с красивой девушкой. Да, сынок, я знаю все! — добавил Фрондсберг и, улыбаясь, погрозил пальцем. — Догадываюсь также, что пламенное сердце вот этого юноши предано Вюртембергу.

Покрасневший Георг не смог выдержать пытливого взгляда рыцаря.

— Предано Вюртембергу? — повторил он, собравшись с силами. — Вы ко мне несправедливы. Отказаться от похода с вами еще не означает примкнуть к неприятелю. Поверьте, я клянусь…

— Не клянись! — поспешил прервать его Фрондсберг. — Клятва — легкое слово, но смысл этого слова — тяжкая цепь, которую не всякий может разорвать. Твои поступки должны быть согласованы с твоею честью. Единственное, что ты должен обещать союзу, чтобы быть выпущенным из-под ареста, — это в ближайшие четырнадцать дней не сражаться против нас.

— Так вы подозреваете меня во лжи? — взволнованно проговорил Георг. — Я этого никак не ожидал. И к чему это обещание? За кого и с кем я буду на той стороне сражаться? Швейцарцы отбыли на родину, крестьяне разошлись по домам, рыцари попрятались в своих замках и постараются всякого, кто ушел из союзного войска, тотчас схватить, даже сам герцог и тот сбежал…

— Сбежал! — воскликнул Фрондсберг. — Сбежал… Мы этого не знали. Зачем тогда стольник послал рыцарей? Да-а-а. А откуда ты это, собственно, знаешь? Подслушивал то, что говорилось на военном совете? Или ты, как это некоторые утверждают, поддерживаешь подозрительные связи с Вюртембергом?

— Кто это осмеливается утверждать? — вспылил Георг.

Зоркие глаза Фрондсберга испытующе впились в изменившиеся черты молодого человека.

— Послушай, ты кажешься мне слишком юным и честным для подлого дела, — проговорил он наконец, — и если бы ты замыслил что-нибудь в этом роде, то не вышел бы из Швабского союза, а отправился в качестве шпиона в Вюртемберг.

— Как! Это говорят обо мне? — прервал его Георг. — Если у вас есть хоть искорка любви ко мне, то назовите того негодяя, который смеет утверждать подобное!

— Ну зачем же так горячиться? — возразил Фрондсберг и взял руку молодого человека. — Можешь себе представить, если бы такие слова были произнесены публично и я бы верил нашептываниям, то, уж поверь, Георг фон Фрондсберг не пришел бы сюда. Однако что-то все-таки в этом есть. В город, к старому Лихтенштайну, частенько наведывался один хитрый крестьянин. Он не бросался в глаза в такое время, когда здесь было полно всякого люду. Но нам сообщили, что этот крестьянин — тайный и очень лукавый гонец из Вюртемберга. Когда Лихтенштайн уехал, крестьянин с его таинственными появлениями был забыт. Сегодня же утром он вновь появился и, говорят, долгое время беседовал с тобой перед городскими воротами. Потом его видели и в твоем доме. Ну, как мне это понимать?

Георг слушал его слова с растущим удивлением.

— Храни меня Господь, я не виноват, — сказал он, когда Фрондсберг кончил говорить. — Сегодня утром пришел ко мне крестьянин и…

— Почему ты замолчал? — спросил Фрондсберг. — И весь покраснел? Какую же роль играет этот гонец?

— Ах, мне, право, неловко говорить об этом. Но вы, верно, уже догадались. Крестьянин принес мне весточку от любимой!

При этих словах молодой человек расстегнул свою куртку и вытащил клочок пергамента.

— Вот все, что он передал. — И протянул Фрондсбергу письмецо.

— Только это? — засмеялся тот, прочтя послание. — Бедный юноша! Значит, ты не очень хорошо знаешь этого человека? Не ведаешь, кто он такой?

— Нет, это всего лишь посланник любви. Готов поручиться!

— Любовный гонец, которому, кстати, поручено разведать о наших планах. Неужели тебе неизвестно, что он — опаснейший человек? Это же — Волынщик из Хардта!

— Волынщик из Хардта? — недоуменно переспросил Георг. — В первый раз слышу это прозвище. А что из того, что он — хардтский музыкант?

— Да, его знают не многие. Во время восстания «Бедного Конрада» он был одним из ужаснейших возмутителей спокойствия и вожаком крестьян, потом его помиловали. С того времени он вел бродячую жизнь, а теперь сделался разведчиком герцога Вюртембергского.

— Так его поймали? — с живостью спросил Георг, он невольно принимал участие в своем новом знакомом.

— Вот это-то и непонятно. Нам донесли, что его опять видели в Ульме, он был в вашей конюшне, но только мы хотели его схватить, как хитрец смотал удочки. Ну что ж, я верю твоему слову, твоим честным глазам, что он приходил к тебе не по каким-то другим делам. Впрочем, можно быть уверенным: если это тот, кого я имею в виду, то не из-за тебя одного он отважился появиться в Ульме. И ежели тебе еще доведется когда-либо с ним повстречаться, остерегайся: такому отродью не следует доверять… Однако сторож уже прокричал десять часов. Ложись-ка на боковую да выспись хорошенько за время своего заключения. Но прежде дай мне слово по поводу четырнадцати дней. А я тебе скажу: если ты оставишь Ульм, не простившись со старым Фрондсбергом…

— Я приду, непременно приду, — пообещал Георг, растроганный прозвучавшей в его словах грустью, которую старый воин старался скрыть под маскою шутливой улыбки.

Молодой человек подал ему руку в знак своего обещания военному совету, и заслуженный рыцарь медленными шагами оставил усыпальницу.

Глава 12

На миг воссияли глаза, Лишь раз прозвучал твой голос… К. Грюнайзен[64]

На следующий день полуденное солнце обдавало своими жаркими лучами одинокого всадника, который пробирался через отроги Швабских Альп, ведущие во Франконию. Всадник был молод, статен, хорошо вооружен кинжалом и мечом, ехал на рослом коне темно-бурого цвета. Некоторые части его снаряжения — шлем, кованный из листового железа, поручи и поножи — были прикреплены к седлу. Светло-голубая с белыми полосами перевязь, которая спускалась на грудь с правого плеча, позволяла судить о том, что молодой человек принадлежал к дворянскому роду, ибо это было отличием высшего сословия.

Всадник поднялся на горную вершину, откуда открывался прекрасный вид на долину, придержал своего фыркающего коня и осмотрел широкие просторы. С лесистых холмов устремлялись голубые волны Дуная, справа возвышалась гряда Швабских Альп, слева, вдали, виднелись снежные кряжи Тирольских Альп. Полукружье голубого неба дополняло величественную картину. Но как контрастировали ее нежные, светлые тона с черноватыми крепостными стенами Ульма, лежащего у подножия горы, и огромным темно-серым собором!

В этот миг его колокола стали отбивать полдень. Их голоса плыли долгими успокаивающими аккордами над городом, улетали в долину, подымались ввысь, в сияющую голубизну, как бы стремясь донести человеческие желания до неба.

«Они так же сопровождают расставание, как и приветствовали встречу! — с горечью воскликнул юный рыцарь. — Теми же голосами, теми же праздничными аккордами колокола говорят с человеком, когда тот прибывает и когда удаляется. Но для меня-то колокольный звон звучит по-иному, сейчас вовсе не так, как это было в первый раз, когда я только что прибыл. Тогда их переливы звучали призывом любимой, теперь же, когда я прощаюсь с этим краем, без радости, без надежды на будущее, могут ли они меня утешить? Да, они аккомпанировали рождению моей надежды теми же голосами, что и ее похоронам… Картина жизни! — заключил он грустно и после долгого прощального взгляда на долину и городские стены повернул коня. — Картина жизни! Над колыбелью и над могилой они поют одинаковыми звуками. Колокол моей домашней церкви сходно звучал в радостный день, когда несли меня крестить, и он же, не изменив себе, прозвучит точно так же, когда последнего Штурмфедера понесут на кладбище!»

Дорога становилась все круче, и Георг (читатели, конечно, уже узнали его в молодом всаднике) позволил коню перейти на медленный шаг, а сам продолжал раздумывать над своей судьбой. Перед ним простирался путь домой. Сравнение между отъездом из дома и возвращением туда должно было разогнать мрачные мысли.

Вчерашний день, стремительная смена чувств и ощущений, арест, наконец, прощание с людьми, желавшими ему добра, очень его взволновали.

Тронуло чистосердечие, с каким Дитрих фон Крафт сожалел об отъезде гостя, доброжелательность, с каковою этот милый человек потчевал его вином сначала в ратуше, затем преподнес последний бокал в знак прощания, когда Георг уже сидел на коне. А как он его отблагодарил? Занятый собою, вообще мало обращал внимания на любезного хозяина. А как отблагодарил честного прямодушного Брайтенштайна да и прославленного героя Фрондсберга, на глазах всего войска показавшего, кто у него любимец? Да, для благородного человека мысль о неблагодарности удручающа.

Погруженный в мрачные мысли, Георг проехал уже порядочное расстояние по горному хребту. Лучи мартовского солнца пригревали все жарче, тропа становилась менее ровной, и рыцарь решил наконец дать отдых себе и коню в тени большого дуба. Спешившись, он ослабил коню подпруги и пустил утомленное животное пощипать скудную траву. Сам же растянулся под дубом и охотно бы предался сну после утомительной езды, однако озабоченность, как бы в такое беспокойное время вблизи театра военных действий не лишиться своего коня, а то и оружия, удерживала его некоторое время от сна, пока он не погрузился в такое состояние, когда душа, витая между сном и бодрствованием, напрасно борется со слабостью тела, неотступно требующего своих прав.

Вероятно, юноша продремал так около часа, когда его пробудило ржанье коня.

Оглядевшись, он увидел человека, который, стоя к нему спиной, был занят животным. Первой мыслью Георга было: не хочет ли кто-то воспользоваться его небрежностью и увести коня. Он вскочил, обнажил меч и в три прыжка настиг незнакомца.

— Стой! Что ты делаешь с моим конем? — крикнул Георг, сильно хлопнув неизвестного по плечу.

— Вы отказываете мне в службе, юнкер? — ответил тот, обернувшись.

По хитрым, мужественным глазам, по плутоватой улыбке Георг тотчас узнал посланца Марии. Он не знал, как ему вести себя с ним: предостережения Фрондсберга настораживали, а доверие Марии располагало к хитрецу.

— Думается, — сказал крестьянин, показывая изрядную охапку сена, — что вы не прихватили с собою торбы, а там, в горах, травы еще мало, так вот я принес корм вашему гнедому. Он ему понравился.

Говоря, крестьянин продолжал угощать коня.

— Где же ты пропадал? — спросил Георг, несколько оправившись от удивления.

— Да вы так быстро покинули Ульм, что я не смог поспеть за вами.

— Не лги! — оборвал его молодой человек. — А то я не буду тебе доверять. Ты ведь идешь не из Ульма?

— Ну, вы же не станете меня бранить за то, что я раньше вас покинул город? — с хитрецой проговорил крестьянин и отвернулся.

От Георга не ускользнула его плутоватая улыбка.

— Оставь моего коня! — в нетерпении воскликнул Георг. — Пойдем сядем под дубом, и ты мне расскажешь без утайки, почему вчера вечером ты так спешно ушел из Ульма.

— Ульмцы тут ни при чем, — ответил хитрец, — они даже решили пригласить меня у них погостить, намереваясь дать даровой стол и бесплатное жилье.

— Да, они хотели тебя упрятать в подземелье, куда не заглядывает ни луна, ни солнце и где самое подходящее место для лазутчиков и шпионов.

— Позвольте, молодой человек, — возразил посланец, — тогда бы я, хоть и двумя этажами ниже, попал бы в точно такие хоромы, какие были и у вас.

— Ах ты, собака, шпион! — вспылил Георг. — Хочешь сына моего благородного отца поставить на одну доску с Волынщиком из Хардта?

— Что такое вы говорите? — вскипел крестьянин. — Что за имя называете? Вы знаете Волынщика из Хардта?

При этих словах он, по-видимому невольно, схватил своею сильной рукой лежащий подле него топор. Его коренастая, крепкая фигура с широкой грудью, несмотря на малый рост, придавала ему наружность бойца, а дико вращавшиеся глаза, крепко стиснутые губы, пожалуй, смутили бы любого одинокого путника.

Но юноша выпрямился, отбросил свои длинные волосы и устремил взгляд, полный гордости и мужества, в помрачневшие глаза крестьянина.

Затем Георг взялся за рукоятку меча и произнес спокойно и твердо:

— Как смеешь ты так стоять передо мною и задавать нелепые вопросы? Ты, если не ошибаюсь, как раз и есть тот, о ком я говорю, — бунтовщик и вожак возмутившихся собак. Убирайся прочь, или я покажу тебе, как следует рыцарю разговаривать с подобным отродьем!

Крестьянин, казалось, боролся с закипавшим гневом: сильным взмахом он всадил свой тяжелый топор глубоко в дерево и теперь стоял перед Георгом без оружия.

— Позвольте, — сказал он, тяжело дыша, — предостеречь вас: в другой раз не оставляйте между собой и вашим гнедым противника, будь он даже ничтожным крестьянином, потому что, если бы я последовал вашему приказу — убраться, гнедой сослужил бы мне отличную службу.

Один лишь взгляд убедил Георга, что крестьянин прав. Покраснев за свою неосторожность и военную неопытность, Георг оставил меч и сел, не ответив, на землю. Крестьянин последовал его примеру, однако на почтительном расстоянии, и примирительно проговорил:

— Вы абсолютно правы, что рассердились на меня, господин фон Штурмфедер, но, если бы вы знали, как для меня обидно это прозвище, вы бы простили мою горячность! Да, я тот, кого вы назвали, но мне неприятно слышать эту кличку. Друзья называют меня Ханс, а моим врагам нравится скверное прозвище, потому что я его ненавижу.

— Чем возмущает тебя это невинное прозвище? За что тебя так называют? И почему ты не хочешь, чтобы тебя так звали?

— Почему меня так называют? Родом я из деревушки под названием Хардт. Она расположена неподалеку от Нюртингена. По профессии я музыкант и всегда по праздникам играл на рынках и гуляньях, когда молодым парням и девушкам хотелось потанцевать. Потому меня и прозвали Волынщиком из Хардта. Но это имя в лихое время было запятнано кровью, потому я его и не люблю.

Георг смерил Ханса испытующим взглядом.

— Знаю я это лихолетье, когда вы, крестьяне, взбунтовались против вашего герцога, и ты был из них самым ярым. Не так ли?

— О, вам известна судьба несчастного! — проговорил крестьянин, мрачно уставившись в землю. — Но вы не должны думать, что я остался тем же бунтарем. Святой спас мою душу, изменил меня, и я смею теперь утверждать, что стал честным человеком.

— Не можешь ли ты мне рассказать, — перебил юноша, — как произошло возмущение крестьян, благодаря чему ты уцелел и как случилось такое, что ты теперь служишь герцогу?

— Мне бы хотелось отложить этот разговор для другого случая, так как надеюсь, что вижусь с вами не в последний раз. Позвольте и мне кое-что у вас спросить. Куда ведет вас этот путь? Ведь то дорога не в Лихтенштайн.

— Я еду не в Лихтенштайн. Мой путь ведет во Франконию, к моему старому дяде. Ты можешь об этом уведомить барышню, когда вернешься в Лихтенштайн.

— А что вы будете делать у дяди? Охотиться? Это можно делать и в другом месте. Скучать? Скуки тоже полно везде. Короче говоря, юнкер, — крестьянин добродушно улыбнулся, — советую вам повернуть своего коня и поехать со мною в Лихтенштайн.

— Но я дал союзу слово четырнадцать дней не сражаться против них, как же я в таком случае поеду в Лихтенштайн?

— Но если вы просто едете по дороге, означает ли это, что вы сражаетесь против союза? К тому же вы думаете, что война кончится в эти четырнадцать дней. Изгонят ли за это время из крепости защитников Тюбингена? Пойдемте же, это не нарушит вашу клятву!

— А что мне делать в Вюртемберге, — страдая, воскликнул Георг, — смотреть, как мои боевые товарищи завоевывают себе славу покорением крепостей? И что, я должен вновь встретиться с боевыми знаменами союза, с которыми распрощался навсегда? Нет! Поеду во Франконию, на свою родину, схороню себя в старых стенах, чтобы предаться мечтам о том, как мог бы я быть счастливым!

— О, достойное решение для настоящего рыцаря! А разве у вас нет других дел в Вюртемберге, как штурмовать крепости несчастного герцога? Поехали все же вместе, — заключил он, глядя на юношу с хитрой улыбкой, — попытайтесь лучше взять штурмом Лихтенштайн.

Юноша залился румянцем.

— Как ты можешь сейчас надо мною шутить? — Георг чуть-чуть улыбнулся. — Разве можно наслаждаться чужим несчастьем?

— Мне и в голову не приходило подшучивать над таким славным юнкером, я предлагал абсолютно серьезно и пытался вас уговорить поехать туда к барышне.

— И что мне там делать?

— Завоевать сердце старого господина и вытереть слезы бедной девушки, которая плачет из-за вас днем и ночью.

— Но как же я приеду в Лихтенштайн? Отец меня совсем не знает, надо же еще познакомиться с ним.

— Разве вы первый рыцарь, которому по обычаю предков предлагается гостеприимство в замке? Не думайте об этом! Я обо всем позабочусь, когда мы прибудем в Лихтенштайн.

Юноша призадумался, стал взвешивать все за и против, размышляя, соответствует ли такой поступок его чести: вместо того чтобы удалиться с театра военных действий, наоборот, отправиться в страну, где должна разразиться война.

Однако, вспомнив, как снисходительно посмотрели на его отступничество союзные военачальники, назначив ему всего лишь четырнадцать дней сроку в случае даже полного перехода к неприятелю, и представив себе печальное лицо Марии, ее безмолвную тоску в уединенном Лихтенштайне, он поборол сомнения. Чаша весов перевесила.

«Еще раз я ее увижу, еще раз поговорю с нею», — подумалось ему.

— Ну, — решительным тоном произнес наконец Георг, — если ты обещаешь, что никогда речь не зайдет о том, чтобы мне примкнуть к вюртембержцам, что со мною в Лихтенштайне будут обращаться как с гостем, а не как со сторонником вашего герцога; если ты дашь мне слово, я последую за тобой.

— За себя-то я поручусь, — ответил крестьянин, — но как я могу обещать за рыцаря Лихтенштайна?

— Я знаю, в каких ты с ним отношениях. Ты часто приходил к нему в Ульме, и он доверяет тебе. Как ты умеешь приносить тайные вести, так же постарайся ему внушить и то, в чем я условился нынче с тобою.

Волынщик из Хардта с изумлением смотрел на молодого человека.

— Откуда вы все это узнали? — недоумевал он. — Впрочем, об этом вам могли сообщить мои враги. Что ж, хорошо, обещаю вам, что на вас везде будут смотреть как на гостя. Садитесь-ка на коня, а я вас провожу. Поверьте, вы будете желанным гостем в Лихтенштайне.

Глава 13

«Мне ведомы тайные тропы, — сказал ему бедный пастух, — они недоступны людям — духи царствуют тут. Доверьтесь же мне…»

Л. Уланд[65]

От того горного хребта, где Георг принял решение следовать за своим таинственным проводником, вели две дороги к Ройтлингену, в окрестностях которого располагался на утесе замок Лихтенштайн. Одна — большая, удобная дорога вела из Ульма в Тюбинген, проходя по прекрасной долине к Блаубойрену, затем подножию Швабских Альп, пересекая горы мимо крепости Урах и городка Пфулинген. Этот путь считался в мирное время самым удобным для путников, которые вели за собой лошадей, повозки или носилки. Но в те дни, когда Георг ехал через горы с Волынщиком из Хардта, воспользоваться им было невозможно. Союзные войска уже овладели Блаубойреном, их посты растянулись по всей дороге до окрестностей Ураха, постовые обращались весьма сурово с каждым, кто не был их сторонником.

Георг имел свои причины избегать этого пути, а его проводник слишком заботился о собственной безопасности, чтобы не поддержать молодого человека.

Другая дорога, точнее, тропа, известная только окрестным жителям, на протяжении почти двенадцати часов хода приближалась лишь к нескольким одиноким подворьям; она тянулась сквозь густые леса и горные лощины, то тут, то там делала крутые изгибы, удаляясь от людного большого проселка. Для лошадей она была очень утомительна и часто почти непроходима, однако ж вполне безопасна для всадников. Эту тропу и выбрал хардтский крестьянин, на что с радостью согласился юнкер, поскольку надеялся не натолкнуться здесь на кого-либо из союзников.

Путники продвигались довольно скоро, крестьянин все время шел подле Георга, когда же дорога становилась затруднительной, он заботливо вел лошадь и вообще выказывал столько внимания и заботы о всаднике и его коне, что из души Георга мало-помалу испарялись все предостережения Фрондсберга.

Георг видел возле себя только верного слугу и охотно беседовал с ним. Крестьянин судил о многих вещах, находящихся вне сферы его обычной жизни, очень умно и тонко, сопровождая свои суждения подчас такими остроумными шутками, что даже у серьезного молодого человека, опечаленного неприятностями последних дней, они вызывали невольную улыбку. О каждом замке, промелькнувшем вдали, за лесами, он рассказывал интересное предание, а то и легенду. Ясность и живость, с которыми он говорил, показывали, что на свадебных пирах и приходских праздниках, помимо ремесла музыканта, ему выпадала еще и роль рассказчика. Но когда Георг пытался коснуться его собственной жизни, особенно событий, связанных с ролью Волынщика из Хардта в восстании «Бедного Конрада», хитрый мужик замыкался в себе или переводил разговор на другое.

Так они и продвигались. Ханс всегда наперед знал, когда на их пути попадется крестьянский двор, где они найдут подкрепление себе и лошади. Везде он был со всеми знаком, повсюду его принимали дружески, но, как показалось Георгу, с некоторым удивлением.

Обыкновенно Ханс сперва какое-то время шептался с хозяином, в то время как хозяйка усердно угощала юного рыцаря хлебом с маслом и неразбавленным яблочным вином, а их дети восхищались статным красивым гостем, его нарядной одеждой, перевязью, развевающимися перьями берета. Когда с угощением бывало покончено и лошадь успевала передохнуть, все домашние провожали гостей до ворот, и юный рыцарь, к своему стыду, не мог вознаградить гостеприимных хозяев — предостерегающий взгляд Волынщика из Хардта заставлял их отказываться от малейшего подношения. И эту загадку не раскрыл ему провожатый, вымолвив лишь уклончиво, что если эти люди пожалуют в Хардт, то непременно погостят у него.

Ночь путники провели в одинокой усадьбе, где хозяйка с готовностью устроила своему знатному гостю постель на скамье за печкой, после того как пожертвовала ему на ужин пару голубей и подала щедро намасленную овсяную кашу.

На следующий день путешествие продолжалось таким же образом, только Георгу казалось, что его проводник действует с еще большей осторожностью. Так, когда они приблизились к одному подворью, он заставил всадника шагов за пятьсот остановиться, а сам осторожно прокрался к строениям, все заботливо осмотрел и только тогда сделал знак молодому человеку следовать за ним.

Напрасно Георг расспрашивал его, не опасно ли здесь, нет ли поблизости союзных войск. Он не ответил определенно ни на один из этих вопросов.

К полудню, когда тропка стала виться по равнине, путешествие сделалось опаснее; хардтский музыкант, по-видимому, не хотел приближаться к жилью, в одном дворе он запасся мешком с провизией для них обоих и кормом для коня. Он, видимо, искал еще более уединенную тропу. Георг также подметил, что они не следуют прежнему направлению, а уклоняются вправо.

На опушке тенистого букового леска, где чистый ключ и свежая трава так и приглашали к отдыху, был сделан привал. Георг спешился, а его проводник вынул из мешка еду для обеда. Позаботившись затем о коне, он сел у ног молодого человека и с большим аппетитом приступил к еде.

Георг, утолив голод, внимательно оглядел окрестности. Они находились в живописной широкой долине, которую пересекала крохотная речушка. По ее берегам раскинулись хорошо возделанные поля, упирающиеся в невысокие холмы.

Местность была намного приветливей тех горных отрогов, которые они недавно пересекли.

— Кажется, мы покинули Альпы? — спросил молодой рыцарь, повернувшись к своему спутнику. — Эти холмы и приветливая долина приятнее пустынных пустошей, которые мы проехали. Даже воздух здесь теплее, и ветер больше не пронизывает до костей.

— Вы правильно догадались, юнкер, — ответил Ханс, собирая в мешок остатки провизии, — мы уже в низине, а эта речушка впадает в Неккар.

— Но как это случилось, что мы свернули с дороги? Мне еще наверху показалось, что мы изменили направление. Насколько я понимаю, эта тропа уводит далеко вправо от Лихтенштайна.

— Ну, теперь я могу вам открыть, — ответил крестьянин, — не хотел вас там, в Альпах, пугать понапрасну. Теперь же мы, слава богу, в безопасности, ибо даже в худшем случае находимся всего в четырех часах ходьбы от Хардта, где нам уже ничего плохого не смогут сделать.

— В безопасности? — перебил его удивленный Георг. — А кто нам может угрожать?

— Союзники, конечно. Они шныряют по горам, ведь их всадники частенько приближались к нам чуть ли не вплотную. Уж очень не хотелось бы мне угодить в их лапы, они, как вы знаете, не благоволят ко мне. Да и вам, скорее всего, не по душе обратиться в арестанта господина стольника.

— Боже меня сохрани! — вспыхнул Георг. — Попасть к стольнику! Уж лучше умереть на месте! Но что им здесь надобно? Поблизости ведь нет вюртембергских крепостей, да и вообще, как ты говорил, путь для них повсюду открыт. Для чего они здесь разъезжают?

— Видите ли, юнкер, повсюду есть плохие люди. Любой истинный вюртембержец скорее позволит содрать с себя кожу, чем выдаст герцога, а союзники устроили на него настоящую облаву. Стольник, говорят, пообещал целую кучу золота тому, кто захватит герцога, и разослал во все концы своих рыцарей. Вот они теперь и разъезжают повсюду… Говорят, что среди крестьян уже нашлись люди, падкие на золото. Они-то и могут указать ищейкам стольника все ущелья и пещеры.

— Так они ищут герцога? Но он, говорят, бежал из страны. Кроме того, я слышал, что герцог спрятался в своем хорошо защищенном Тюбингенском замке, где его охраняют сорок рыцарей.

— Да, в замке сорок дворян, — хитро улыбнулся крестьянин. — И герцогский сынок Кристоф тоже там, это верно. Но там ли сам герцог, никому не известно. Скажу откровенно, насколько я его знаю, он запрется в крепости в случае крайней необходимости, ведь это смелый, отважный человек, и ему по нраву пребывать в лесах и горах, даже когда это опасно.

— Если союзники ищут герцога, значит он где-то здесь, поблизости?

— Где он, я не знаю, — ответил Волынщик, — и готов биться об заклад, что этого не знает никто, кроме Бога. Но где он будет, мне известно, — продолжал с воодушевлением Ханс. — Когда совсем станет плохо, верные ему люди подставят свои головы, чтобы защитить владыку от союзников. Он, конечно, суровый господин, но твердая рука его нам приятнее ханжеских слов баварцев и австрийцев.

— А если союзники узнают несчастного герцога, когда случайно на него наткнутся? Вдруг он не изменил своего обличья? Ты как-то описал его, и я почти вижу лицо герцога перед собою, особенно властный, горящий взор. Расскажи подробнее, как он выглядит?

— Герцог лет на восемь старше вас, тоже высок ростом, вообще во многом сходен с вами. Когда вы сидели на коне, а я шел сзади, мне часто вспоминался герцог — он точь-в-точь так же выглядел в дни своей славы.

Георг поднялся, чтобы посмотреть на коня; слова крестьянина внушили ему сомнения в собственной безопасности, только теперь он осознал, как безрассудно поступил, углубившись в оккупированную страну. Было бы крайне неприятно оказаться схваченным сейчас.

Правда, Георг мог после своей клятвы отправляться куда угодно, если, конечно, в эти четырнадцать дней не станет принимать деятельного участия в борьбе с союзом; но он все-таки чувствовал всю неловкость пребывания в краях, далеких от его родины, к тому же в обществе человека, казавшегося весьма подозрительным, даже опасным для союзных военачальников. Повернуть назад не было возможности, — по всей вероятности, союзные войска уже заняли горы, самым безопасным казалось поторопиться пройти последние посты войск, тогда опасность останется позади, а впереди откроется свободный путь.

Однако конь, который должен был пронести своего хозяина сквозь цепь больших и малых неприятностей, обычно очень выносливый, сейчас опустил уши: долгий путь по каменистым тропам утомил и ослабил его. К своей досаде, Георг заметил к тому же, что животное неохотно ступало на переднюю левую ногу, что и неудивительно после восьмичасового путешествия по горным тропам.

Крестьянин заметил затруднительное положение юнкера, осмотрел коня и посоветовал дать ему несколько часов отдыха, утешив Георга тем, что местность ему хорошо знакома и ночью они могут пройти большое расстояние.

Глава 14

Мчатся будто на пожар Швабского союза роты, В душах их горит азарт Княжеской охоты. Г. Шваб[66]

Молодой человек, покорившись судьбе, искал утешения в красоте открывшегося перед ним пейзажа, когда крестьянин повел его вверх по троне.

Они стояли на самом верху последнего отрога Швабских Альп.

Перед удивленным взглядом Георга возникла панорама невероятно возвышенной красоты, насыщенной таким переливом красок, что его глаза некоторое время не могли от нее оторваться.

И впрямь, человек, чувствующий природу, поднявшись на вершину Альп, сочтет подобную картину одной из самых привлекательных на земле.

Георг смотрел на горную гряду от самых дальних, едва различимых вершин, выступающих на горизонте из нежно-серой дымки, которые сменяли отроги всех оттенков голубого цвета, переходящие в темно-зеленые громады ближних холмов.

На вершинах горных хребтов глаз различал бесчисленные дворцы и замки, смотревшие, словно стражи, со своей высоты вниз, на долины.

Сегодня башни многих из них лежат в развалинах, мощные ворота рухнули, глубокие рвы, их окружавшие, заполнились поросшими мхом обломками, просторные залы, где прежде кипела веселая жизнь, онемели, но сейчас, когда Георг смотрел на них с вершины, они высились торжественно и гордо, как череда богатырей.

— Дивная страна этот Вюртемберг! — Георг выразил свой восторг спутнику. — Как они величественны и тверды, эти вершины и замки! А если обратить свой взор на долины Неккара, то еще раз подивишься плодородным холмам, засаженным фруктовыми деревьями и виноградниками, бурливым речушкам, кристальной чистоты родникам, ласковому небу и крепким, добродушным людям, живущим в этих благословенных краях.

— Да, — согласился с ним крестьянин, — вы верно подметили, красивая страна! Здесь, наверху, может быть, и не такая замечательная, а вот внизу, в окрестностях Штутгарта, уж такая красота, господин, такое великолепие! Представьте себе, какое удовольствие побродить летом или осенью вдоль Неккара! Поля тогда выставляют напоказ свою щедрость, мощные зеленые виноградные лозы карабкаются по склонам, лодки и челны снуют туда-сюда по Неккару, люди с радостью трудятся, а красавицы-девушки поют, как юные жаворонки!

— Конечно, долины у Ремса и Неккара красивей, — подтвердил Георг, — но вот и эта низина у наших ног тоже имеет свое очарование. Скажи мне, как называются замки вон на тех горах? А те дальние?

Крестьянин вгляделся в дальние извивы гор и показал на выступающие из тумана очертания.

— Там, далеко-далеко, — Росберг, в том же направлении, но ближе — острые зубцы Ураха, еще ближе — Ахальм, а от него недалече, сейчас отсюда не видно, — возвышается утес Лихтенштайн.

«Значит, она там, — проговорил себе под нос Георг, и его глаза устремились в туманное далеко, — в той дали, где облачко трепещет в закатных лучах, там бьется верное сердце. Может, стоит она сейчас у края скалы и смотрит на горы. О, если бы вечерний воздух донес тебе мои приветы, милая, а розовое облачко сообщило о моем приближении!..»

— А вон, дальше, — отвесная скала Тек, наши герцоги носят фамилию фон Тек. Там очень укрепленный замок. Если же вы посмотрите немножко правее, то увидите высокую крутую гору, там обитель знаменитого императора, она называется Хоэнштауфен.

— А как называется вон та крепость, как бы взмывающая из глубины? — продолжал расспросы юный рыцарь. — Только посмотри, как играет солнце на ее светлых стенах, как разрезают воздух ее зубцы и как озарены светом ее могучие башни!

— Это Нойфен, господин. Тоже мощное укрепление, союзникам еще предстоит взять его силой.

Во время этого разговора солнце прекрасного мартовского дня начало опускаться. Вечерние тени затягивали горы темным покровом, скрывая от взоров путников отдаленные вершины. Взошел, озирая свое ночное царство, бледный месяц. Лишь высокие крепостные стены и башни Нойфена были еще освещены последними лучами заходящего солнца, как будто они были его последними любимцами, с которыми трудно расстаться. Наконец и эти стены погрузились в темноту, ночной ветер пронесся над лесами, посылая таинственные приветы яркому сиянию месяца.

— Вот и настало время воров и беглецов, — сказал крестьянин, взнуздывая коня, — пройдет еще час, и ночь будет черна как уголь, тогда до самой зари нас не выследит ни одна ищейка.

— Ты полагаешь, что есть опасность? — спросил Георг, снимая с головы легкий берет. — Не считаешь, что нам следует вооружиться? — И потянулся за своим шлемом.

— Оставьте его, юнкер, — улыбнулся крестьянин, — ночью будет свежо, голову не согреешь металлом, останьтесь в берете. Кроме того, в этой местности они не станут искать герцога, а уж если и наткнутся на нас, то мы вдвоем выстоим против четверых.

Молодой рыцарь, колеблясь, приторочил шлем к седлу, он немножко устыдился своей слабости перед спутником, голову которого защищала только легкая кожаная шапка, а в руках был всего лишь один топор.

Рыцарь вскочил на коня, проводник взялся за повод и пошел вперед, осторожно спускаясь под гору.

— Значит, ты считаешь, — спросил Георг через некоторое время, — рыцари союзников не осмелятся сюда сунуться?

— Скорее всего, нет, — ответил Ханс. — Нойфен — хорошо укрепленный замок, там много воинов. Его скоро осадят союзники, но всякое отребье вроде прислужников стольника не рискнет оказаться вблизи вражеской твердыни.

— Посмотри, как месяц-то сияет, прелесть! — воскликнул юноша, все еще восхищенный красотою гор и таинственными тенями, отбрасываемыми вершинами. — Погляди, как мерцают в лунном свете окна Нойфена!

— Лучше бы его сегодня совсем не было, — возразил проводник, озабоченно озираясь вокруг, — темная ночь была бы безопаснее для нас, не один храбрец погиб из-за месяца. Однако сейчас он стоит как раз над Райзенштайном, где некогда жил великан, стало быть, он скоро зайдет.

— А к чему это ты приплел великана, который якобы жил в Райзенштайне?

— Да, там и вправду очень давно жил великан[67]. Как раз на том месте, над которым стоит месяц, расположен замок, его-то и называют Райзенштайн. Он будто висит в воздухе, соседствуя с облаками, а по ночам с луной. Противу замка, на горе, где теперь находится Хайменштайн, есть пещера, вот в ней-то в давние времена и жил великан. У него было ужасно много золота. Великан мог бы жить в счастье и радости, ежели бы, кроме него, здесь были только другие великаны и великанши.

Но однажды пришло ему в голову построить себе замок на манер рыцарского. Скала противу его пещеры показалась великану подходящим фундаментом для будущей постройки. Сам-то великан был плохим строителем, он лишь отковыривал ногтями скалы величиной с дом, ставил их одну на другую, но они то и дело рушились, и замок никак не получался. Тогда великан лег на скалы и прокричал вниз, в долину, сзывая к себе ремесленников: каменщиков, каменотесов, столяров, плотников и слесарей, чтобы те пришли помочь ему за хорошую плату.

Его крик слышали по всей Швабии, от Кохера до Боденского озера, от Неккара до Дуная. Отовсюду стали собираться мастера и подмастерья, чтобы строить великану замок… Однако держитесь-ка, юнкер, подальше от лунного света. Ваш панцирь блестит, как настоящее серебро, и может приманить ищеек…

Ну а теперь продолжу рассказ про великана.

Весело было смотреть на него, как он сидел перед своей пещерой на солнышке и радостно следил за постройкой. Мастера и подмастерья были необыкновенно проворны. Великан указывал им через долину, как надо строить, а они строили и посмеивались, так как он ничего не смыслил в строительном деле. Наконец здание было готово. Великан вошел в него и, глядя из самого высокого окна вниз, на долину, где собрались мастера и подмастерья, спросил: хорошо ли он смотрится в своем замке, когда выглядывает вот так из окна? И вдруг заметил, что в том окне, несмотря на заверения мастеров, что в замке все до мельчайших пустяков готово, недостает одного гвоздя.

Мастера, извинившись, сказали, что никто не решился вылезть из окна на воздух, чтобы вбить гвоздь. Великан не хотел слушать никаких оправданий и не выплатил условленного вознаграждения.

Мастеровой люд вновь потянулся в замок, самые забубенные головушки хвастливо клялись всем святым на свете, что вбить гвоздь для них — пару раз плюнуть, но когда подходили к верхнему окну и смотрели из него вниз, в долину, которая лежала глубоко под их ногами, а вокруг теснились одни скалы, то трепетали от ужаса и, покачивая головами, пристыженные, уходили прочь.

Мастера предложили удесятеренное вознаграждение тому смельчаку, кто вобьет гвоздь, и все-таки долго никто не отзывался.

Наконец вызвался один шустрый подмастерье. Он любил дочь своего хозяина, та его тоже, но отец был человеком жестким, не хотел выдавать свою наследницу за бедняка. Подмастерью же так опостылела жизнь без любимой, что он решил либо заслужить свое сокровище, либо расстаться с жизнью.

Парень подошел к мастеру, отцу своей возлюбленной, и спросил: «Вы отдадите мне свою дочь, если я вобью гвоздь?» Тот, думая отделаться от докучливого влюбленного и уверенный в том, что смельчак неминуемо сорвется в пропасть, ответил: «Да».

Шустрый подмастерье взял все необходимое, набожно помолился и приготовился вылезать в окно, чтобы вбить гвоздь в честь своей возлюбленной.

При виде необыкновенно смелого решения в толпе строителей поднялся такой восторженный крик, что великан проснулся и поинтересовался, в чем дело, а когда узнал, что нашелся человек, готовый вбить гвоздь, подошел поближе, внимательно осмотрел молодого парня и сказал: «Ты, я вижу, молодец, в тебе больше смелости, чем у всех этих болтунов, вместе взятых. Пойдем, я помогу тебе».

С этими словами он взял подмастерье за ворот, поднял его кверху так высоко, что у всех пробежал мороз по коже, высунул его из окна и приказал: «Теперь колоти! Я не дам тебе упасть».

Подмастерье крепко вбил гвоздь в камень, а великан от радости чуть не задушил его в объятьях, потом подвел к мастеру и сказал: «Вот тот, кому принадлежит твоя дочка!»

Затем отправился в свою пещеру, достал оттуда мешок денег и расплатился со строителями до последней копейки. Под конец великан подошел к лихому подмастерью и сказал тому: «Иди домой, добрый молодец, бери свою невесту и переселяйся с нею сюда, в этот замок, потому что он теперь твой».

Все искренне порадовались такому решению, шустрый подмастерье отправился домой и…

— Чу! Ты не слышишь конского ржанья? — прервал рассказчика встревоженный Георг. На него вдруг нахлынуло жуткое чувство. Месяц светил еще довольно ярко, тени дубов колыхались, тихо шелестел кустарник. Рыцарю уже несколько раз казалось, что к ним из лесу приближаются какие-то темные фигуры.

Волынщик из Хардта досадливо остановился: молодой человек помешал ему окончить рассказ.

— Мне тоже недавно почудилось, но это всего лишь ветер вздыхает в кронах дубов, ухает филин, шелестит кустарник. Нам бы только на ту сторону перейти, а то здесь открытая местность, да и светло как днем. На той стороне опять начнется лес, там темно, и не будет больше никакой опасности. Дайте вашему гнедому шпоры, поезжайте рысью через долину, а я побегу подле вас.

— Рысью? — переспросил молодой рыцарь. — Ты думаешь, здесь опасно? Сознайся: ты тоже видел темные фигуры, которые крались за нами? Как ты думаешь, это союзники?

— Да-да, — прошептал крестьянин, осматриваясь. — Мне тоже показалось, будто за нами кто-то крадется. Надо поскорей выбраться из этой проклятой лощины, а потом рысью через долину, дальше уже будет безопасно.

Георг освободил меч из ножен и крепче ухватился за поводья. Путники молча спустились в лощину, которая так ярко освещалась месяцем, что Георг смог разглядеть, как его спутник поднял топор на плечо, вытащил откуда-то из-за пазухи нож и засунул его за пояс.

Только они хотели повернуть к выходу из лощины, как услыхали из кустов сдержанный голос:

— Это Волынщик из Хардта, а всадник, должно быть, тот, кто нам нужен!

— Бегите, юнкер, бегите! — воскликнул верный проводник, приготовляя к неминуемой схватке свой топор.

Георг выхватил меч и в тот же миг увидал, что к нему бросились пять человек. Его спутник уже схватился врукопашную с тремя.

Узкая лощина помешала Георгу воспользоваться преимуществами своего положения и увернуться в сторону. Один из нападавших схватил было поводья его коня, но, получив удар мечом по голове, упал, не издав ни звука, на землю. Остальные, разъяренные потерей товарища, напали на Георга с удвоенным ожесточением, требуя, чтобы он сдался. Георг же, раненный в руку и ногу, истекая кровью, отвечал лишь ударами меча.

— Взять живым или мертвым! — закричал один из нападавших. — Если господин герцог не хочет иначе, так пусть будет как будет!

В тот же миг Георг упал, сраженный тяжелым ударом по голове. В смертельном изнеможении он закрыл глаза и почувствовал, как его подняли и понесли… Замутненное сознание слабо воспринимало злобный смех убийц, которые, казалось, ликовали над своею добычей.

Вскоре его опустили на землю, к ним подскакал всадник, спешился и подошел посмотреть, кого они схватили. Георг, собрав последние силы, на мгновение поднял веки. Незнакомый человек, склонившись над ним, рассматривал его лицо.

— Что вы наделали! — раздался досадливый голос незнакомца. — Это вовсе не тот! Вам попался кто-то другой. Убирайтесь живее — за нами погоня из Нойфена.

Будучи не в силах вновь поднять утомленные веки, Георг только слушал гневные голоса и шум возникшего спора.

Мало-помалу все стихло.

Тело Георга ныло от ран, коченело от холодной луговой сырости. Успокоительный сон ласково охватил страдальца сладкими грезами о возлюбленной. И он потерял сознание.

Часть вторая

Глава 1

Над башнями реют флаги, Засели союзники там. Лишь Тюбинген держится стойко И не сдается врагам. Г. Шваб[68]

Швабский союз с неудержимой силой шаг за шагом проникал во владения Вюртемберга, захватывал его земли и день ото дня становился для него грознее и грознее.

Первым после долгого сопротивления пал Хёлленштайн, хорошо укрепленный замок. Храбрейший человек, Штефан фон Лихов — предводитель горстки воинов — не мог ничего поделать с тысячью союзников, ведомых искусным полководцем Фрондсбергом.

Следующим сдался Геппинген. Не менее храброму Филиппу фон Рехбергу с его воинами удалось даже пробиться сквозь осаду союзников, но преодолеть печальную участь страны ему было не суждено.

Тек, в ту пору мощная твердыня, пал из-за опрометчивости своих защитников.

Чудеса мужества проявил в Мекмюле богатырь, способный в одиночку справиться с двадцатью вражескими солдатами; его железная воля направляла железный кулак. Однако и эти крепкие стены пали, и Гец фон Берлихинген угодил в лапы союзников.

Шорндорф также не выдержал пушек Фрондсберга, а с ним и вся южная часть страны оказалась во власти врага.

Баварский герцог свернул свой лагерь, чтобы всерьез взяться за Штутгарт. К нему навстречу вышла депутация, умоляющая от имени города о пощаде.

Посланники не рискнули оправдывать своего герцога, однако напомнили, что именно он — причина войны, но сейчас его нет, и война теперь ведется против ни в чем не повинного мальчика, принца Кристофа, и против страны.

К несчастью, просьбы горожан не могли преодолеть упрямства Вильгельма Баварского и алчности союзников. «Ульрих заслужил наказание и понесет его, — последовал ответ, — страна поддерживала герцога, потому и разделит его участь».

Штутгарт, следовательно, должен был открыть свои ворота.

Однако союзу предстояла еще довольно трудная борьба: большая часть верхней, гористой части страны еще держала сторону герцога и, казалось, вовсе не хотела покоряться по первому предложению. Над этой высоко расположенной территорией господствовали две хорошо укрепленные твердыни — Урах и Тюбинген. И пока они держались, окрестные замки равнялись на них.

Но вскоре граждане Ураха перешли на сторону союза, однако гарнизон стоял за герцога. Дело дошло до рукопашного боя, коменданта убили, и, увы, город сдался союзникам.

В середине апреля непоколебимым оставался лишь Тюбинген. Герцог сильно укрепил его. Там были его дети и хранились фамильные сокровища. Замок был доверен цвету дворянства — сорока храбрым, опытным в бою рыцарям. Крепость была хорошо снабжена военными припасами. На нее теперь с надеждой устремились взоры вюртембержцев. В этих стенах могла зародиться победа; начиная отсюда, можно было возвратить назад всю страну, если бы поступило подкрепление со стороны герцога.

Но именно сюда направили союзники все свои силы. Долины Неккара дрожали под копытами их коней, глубокие колеи отмечали путь тяжелых пушек, зарядных ящиков и прочих грозных приспособлений для длительной осады.

Георг фон Штурмфедер не мог видеть суровой поступи войны. Глубокий, освежающий сон, будто волшебные чары, уже много дней держал его в плену. Он спал, словно ребенок у груди матери, лишь изредка приоткрывая глаза, чтобы посмотреть на мир, который был ему еще неведом. Тихие, упоительные грезы давних радостных дней реяли в его воспаленном воображении, кроткая, счастливая улыбка время от времени озаряла бледное лицо и вселяла надежду тем, кто за ним ухаживал.

Мы осмелимся ввести читателя в убогую хижину, которая радушно приняла израненного рыцаря. Наступил девятый день со времени ночного нападения.

Утреннее солнце разноцветными лучами игриво рассыпалось на круглых стеклах крохотного окна и осветило самую большую комнату крестьянского жилья. Убранство помещения, при всей своей бедности, обнаруживало опрятность и дух порядка. В одном углу стоял большой дубовый стол, окруженный с двух сторон деревянной скамьей. Резной, расписанный яркими цветами шкаф, должно быть, прятал праздничные наряды хозяев и холсты домашнего прядения. На стенах по темной обшивке тянулись полки, на которых были расставлены блестящие кувшины, кубки и блюда из олова, глиняная посуда, расписанная поучительными стихами, и всякого рода старинные музыкальные инструменты: цимбалы, свирели и цитра.

Вокруг большой кафельной печи, которая выдавалась далеко вперед, было повешено для просушки чистое белье, оно почти закрывало большую кровать с пологом, помещавшуюся в глубине комнаты.

У кровати сидела красивая миловидная девушка шестнадцати-семнадцати лет. Живописный крестьянский наряд, который отчасти сохранился до наших дней в Швабии, сидел на ней необыкновенно мило. Ее белокурые волосы падали на спину двумя длинными густыми косами, перевитыми пестрыми лентами. Солнце сделало ее личико несколько смугловатым, но не изгладило молодого румянца на круглых щечках. Из-под длинных ресниц весело смотрели ясные голубые глаза. Белые, со множеством складок рукава закрывали красивые руки до кисти, красный корсаж, зашнурованный серебряной цепочкой, с ослепительно-белой, красиво сшитой блузкой плотно облегали ее тело, черная юбочка едва прикрывала колени. К сему следует добавить сияющий белизною фартук и белоснежные чулки с красивыми нарядными подвязками, — словом, наряд был слишком праздничным для невзрачной комнаты в будний день.

Малышка усердно пряла на своей прялке тонкие ровные нити. Иногда она прерывалась, раздвигала полог кровати и украдкой бросала туда любопытный взгляд. Но тут же, будто застигнутая врасплох, задвигала полог, расправляла складки, чтобы никто не догадался, что она прислушивается.

Дверь отворилась, в комнату вошла полная пожилая женщина в таком же наряде, что и девушка, только победнее. Она несла для завтрака дымящуюся миску с супом. Поставив тарелки на стол, женщина с удивлением оглядела красавицу у постели и чуть не выронила от неожиданности кувшин с яблочным вином.

— Господи боже мой! Что тебе пришло в голову, Бэрбель? — изумилась она, поставив кувшин и подходя к девушке. — С чего это тебе вздумалось в будни надеть новую юбку и корсаж, да еще с серебряной цепочкой?! И чистый фартук, белые чулки ни с того ни с сего вытащила из сундука! Разве тебе неизвестно, что мы — люди бедные, глупая девчонка, и ты — дочь несчастного человека?

Девушка, опустив глаза, терпеливо выслушала расходившуюся женщину, но лукавая улыбка, пробежавшая по ее лицу, показала, что назидание не достигло цели.

— Да будет вам, — проговорила она на том же швабском наречии, — ну что сделается юбке, если я надену ее в будни? Серебряная цепочка тоже не испортится, а фартук можно выстирать.

— Вот как! Мало у нас уборки и стирки? Да что это нашло на тебя, что ты так вырядилась?

— Что, что! — укоризненно прошептала покрасневшая швабочка. — Неужели вы не знаете, что сегодня восьмой день? А разве отец не говорил, что юнкер, если подействует целебное питье, очнется сегодня? Вот я и подумала…

— Значит, пришло время? — перебила хозяйка более ласковым тоном. — В таком случае ты, безусловно, права. Если он придет в себя и увидит вокруг все такое старое, изношенное, то отцу будет очень неприятно. О, а я выгляжу настоящим пугалом! Поди, Бэрбель, принеси мою черную кофту, красный корсаж и чистый фартук.

— Но, матушка, — возразила малышка, — неужели вы хотите переодеваться здесь? А вдруг юнкер очнется! Идите лучше наверх, а я пока останусь возле него.

— И то правда, доченька, — пробормотала старуха и пошла облекаться в свой праздничный наряд.

Между тем девушка открыла окно, и свежий живительный утренний воздух заполнил комнату. Красавица насыпала корму, и целая ватага голубей и воробьев, воркуя и щебеча, усеяла подоконник и принялась истреблять свой завтрак. Им вторили жаворонки с деревьев, а красавица, освещенная утренним солнцем, радостно улыбаясь, смотрела на своих маленьких нахлебников.

В этот миг полог кровати приподнялся и оттуда выглянула красивая голова молодого человека. Мы сразу узнали его. Это был Георг. Легкий румянец — первый предвестник возвращающегося здоровья — разлился по его щекам. Взгляд заблестел по-прежнему, рука крепко вцепилась в кровать. Юноша с изумлением осматривался. Эта комната, эта обстановка были ему незнакомы. Все здесь казалось ему необычным. Кто повязал ему повязку вокруг головы? Кто уложил его в эту постель? У него было такое ощущение, что он, отпраздновав с веселыми друзьями, вдруг потерял сознание и проснулся в незнакомом месте.

Георг долго смотрел на красивую девушку у окна. Первое существо, которое он увидел при пробуждении после долгого сна, было таким приятным, что он не мог отвести взгляда от милой сердцу картины. Наконец любопытство в нем победило.

Шорох, который произвел Георг, откидывая подальше полог, отвлек девушку от созерцания. Она обернулась, по ее красивому лицу разлился яркий румянец, приветливые голубые глаза радостно распахнулись навстречу Георгу, а алый улыбавшийся рот, казалось, искал слова, чтобы приветствовать возвращение больного к жизни.

Девушка отошла от окна и стала мелкими шажками приближаться к кровати, еще не до конца поверив в воскрешение полумертвого рыцаря.

Молодой человек, наблюдая за нерешительностью девчушки, первым прервал молчание:

— Скажи мне, где я? Как сюда попал? Чей это дом? Кажется, я долго спал.

— Так вы совсем пришли в себя? — радостно всплеснула руками девушка. — Ах господи! Кто бы мог подумать! Вы теперь выглядите хорошо. А то ведь страшно было на вас смотреть!

— Я был так болен? — принялся расспрашивать Георг, не до конца понимая швабское наречие девушки. — Лежал несколько часов без сознания?

— Ой, что вы говорите! — рассмеялась прелестная швабочка и прикусила зубами кончик косы, чтобы приглушить громкий смех. — Несколько часов, вы спрашиваете? Сегодня ночью будет как раз девять дней, как вас сюда принесли.

Юноша удивленно посмотрел на нее. «Девять дней! Я мог давно уже быть у Марии», — промелькнуло у него в голове.

С этим милым именем память сразу вернулась к нему. Он вспомнил, что расстался со Швабским союзом, решил отправиться в Лихтенштайн, ехал через Альпы потайными тропами. В памяти всплыло, как он и его проводник были настигнуты врагами и, должно быть, схвачены.

— Скажи мне, девушка, я — в плену?

Швабочка с растущим страхом смотрела, как затуманивается ясный взгляд больного, а черты лица каменеют. Ей подумалось, что к нему возвращается лихорадка, в какой он пребывал много дней, хотя унылый тон его вопроса мог бы и уменьшить ее опасения. Невольно, как бы собираясь позвать на помощь, девушка отступила от кровати.

Ее молчание и страх подтвердили опасения юноши. «Заточен в плену на долгое-долгое время, — с горечью подумал он, — далеко от нее, Марии, без проблеска надежды на то, что она об этом узнает!»

Его тело было настолько слабым, что не могло сопротивляться печальному состоянию души. Слезы невольно потекли из опущенных глаз.

Девушка увидела слезы, и ее страх сменился сочувствием к больному рыцарю. Она приблизилась к нему, села на краешек постели и взяла его за руку.

— Вы здоровы, ваша милость, не надо плакать! Скоро сможете отсюда уехать! — И печально улыбнулась.

— Уехать? — переспросил Георг. — Разве я не в плену?

— Нет, вы не в плену, хотя это и могло случиться, когда мимо проходили союзники. Но мы вас очень хорошо спрятали. Отец строго наказал, чтобы никто не увидел юнкера.

— Отец? Кто этот добрый человек? И где же я, наконец?

— Где? У нас, в Хардте.

— В Хардте! — Один взгляд на заставленные музыкальными инструментами полки убедил Георга в том, что он обязан жизнью и свободой человеку, который, как добрый гений, был послан к нему Марией. — Значит, в Хардте… Твой отец — Волынщик из Хардта, верно?

— Он не любит, когда его так называют. По профессии он — музыкант, но ему гораздо приятнее, когда его зовут просто Ханс.

— А как же я попал сюда?

— Значит, вы ничего не помните? — улыбнулась красавица и опять взяла в рот кончик своей косы.

Потом она рассказала, что отец несколько недель не возвращался домой и вот однажды, было это девять дней назад, ночью, пришел и громким стуком разбудил ее. Она узнала родной голос и поспешила вниз, чтобы отпереть. Отец был не один, с ним было еще четверо человек, они внесли в дом закрытые плащом носилки. Отец откинул плащ и приказал ей посветить. Она сильно перепугалась: на носилках лежал окровавленный, полумертвый человек. Отец велел истопить печь, а раненого, в котором она по одежде признала знатного господина, тут же перенесли на кровать.

Отец перевязал его раны, наложив повязки с целебными травами, и собственноручно приготовил ему целебное питье, потому что он большой знаток лекарств для людей и животных.

В течение двух дней все они были очень озабочены состоянием больного: юнкер метался в бреду. Но после второй порции питья молодой человек затих, тогда отец и сказал, что на восьмой день раненый проснется бодрым и здоровым. Так оно и случилось.

Молодой человек с растущим удивлением слушал рассказ девушки. Ему порой хотелось ее прервать, когда он не понимал некоторых слов на швабском диалекте и когда она уходила в сторону, описывая целебные растения, из которых хардтский музыкант готовил свои снадобья.

— А твой отец, — спросил Георг, — где же он?

— А мы-то почем знаем, где он? — уклонилась от ответа девушка, но, поразмыслив, прибавила: — Впрочем, вам можно сказать, вы его друг. Отец ушел в Лихтенштайн.

— В Лихтенштайн! — покраснев, воскликнул Георг. — А когда он вернется?

— Уже два дня, как он должен быть дома. Дай бог, чтобы с ним ничего не случилось! Люди говорят, что за ним следят рыцари из союзного войска.

В Лихтенштайн! Ведь туда же ехал и он сам…

Георг почувствовал себя достаточно здоровым, чтобы продолжить свой путь и наверстать потерянные девять дней. Первый вопрос его был о коне, и он окончательно оживился, узнав, что тот в хлеву и чувствует себя хорошо. Поблагодарив милую сиделку за все ее заботы, Георг попросил дать ему куртку и плащ.

Бэрбель уже давно смыла все следы крови с красивого наряда рыцаря и теперь с дружеской хлопотливостью вынимала из резного, разрисованного шкафа одежду молодого человека, где та покоилась подле ее праздничных платьев, улыбаясь, развертывала вещь за вещью, с удовольствием выслушивая похвалы Георга тому, что она все очень хорошо сделала. Затем Бэрбель, покинув комнату, поспешила объявить своей матери радостную весть, что молодой человек совсем выздоровел. Призналась ли она матушке в том, что целых полчаса проговорила с красивым любезным господином, мы не знаем. Однако сильно в том сомневаемся, так как пожилая полная женщина неоднократно предостерегала свою дочурку от долгих разговоров с молодыми парнями.

Глава 2

— Так что ж тебя тревожит? — О том говорить не пристало… Ф. Шиллер[69]

Когда пухлая женщина с Бэрбель спустились, они первым делом зашли не в комнату, где располагался их гость, а отправились на кухню: прежде всего затем, чтобы сварить питательную овсянку для выздоравливающего, но самое главное — в кухне было небольшое оконце, из которого можно было понаблюдать за молодым человеком. К нему и подошла мать, а Бэрбель за ее спиной приподнялась на цыпочки и стала смотреть из-за плеча матушки. Сердце ее впервые за семнадцать лет неудержимо колотилось — она еще никогда не видела такого красивого юноши. Будучи без сознания, он часто вызывал у нее слезы жалости, она неотрывно смотрела на искаженные борьбой со смертью черты его лица и радовалась первым проблескам сознания. Но сейчас ощущения были другого рода. В глазах юноши разгорелся огонь, словно он хотел до земли поклониться Бэрбель за свое спасение. Волосы больше не падали беспорядочными прядями на лоб рыцаря, а были причесаны вверх, щеки окрасил румянец, а рот запылал, как вишни в День Петра и Павла. Расшитая шелком куртка с выпущенным поверх белоснежным воротником рубашки красиво оттеняли поздоровевшее лицо. Однако девушка никак не могла догадаться, почему рыцарь все время смотрит на светло-голубую перевязь, будто та заключает в себе тайные письмена, которые он хотел бы расшифровать. Ей даже показалось, что он прижимает перевязь к сердцу, словно испытывая благоговение, как перед какой-либо реликвией.

Пухлая матрона между тем закончила наблюдения.

— Он красив как принц, — заявила она, помешивая овсянку. — А как элегантна его куртка, у важных господ из Штутгарта и то такой нет. А что это у него в руках? Он все туда смотрит. Может, обнаружил пятнышко крови и из-за этого рассердился?

— Да ну, нет, конечно! Знаешь, что я думаю? У него так загораются глаза, что я думаю — это подарок его девушки.

— Что ты знаешь про девушек! — усмехнулась мать от слов дочери, но быстро взяла себя в руки и строго изрекла: — Такому ребенку, как ты, рано еще об этом думать! Отойди-ка от окна и достань мне горшочек. Господин, верно, привык хорошо питаться, надо положить ему в кашу побольше смальца.

Бэрбель неохотно покинула свой пост, не посмев возразить матушке, но, очевидно, та была на этот раз не права. Разве она не ходит вот уже год на деревенские посиделки, где собираются девушки с прялками и за работой рассказывают друг дружке о любви, о влюбленных парочках и поют любовные песни? Разве не имеют некоторые из подружек, старше ее лишь на несколько месяцев, всем известных возлюбленных, и лишь ей нельзя о том говорить и думать! Нет, со стороны матушки несправедливо пренебрегать размышлениями своей дочурки на сей счет! Но запрет ведь всегда ведет к нарушениям, и Бэрбель решила не успокаиваться до тех пор, пока не доищется до истинной причины того, почему у рыцаря «загораются глаза», когда он смотрит на перевязь.

Завтрак для молодого человека был готов, не хватало лишь бокала доброго старого вина. Но и вино нашлось — Волынщик из Хардта хоть и был бедным, но не настолько, чтобы не иметь в подвале бочоночек приличного винца для знаменательного случая. Дочка принесла хлеб и вино из кладовки, и хозяйка при полном параде внесла горшок с овсянкой в комнату, за нею вошла красавица-дочка. Молодому человеку стоило немалого труда положить конец множеству поклонов вежливой музыкантши. В молодости та служила в рыцарском замке Нойфен и хорошо знала, что такое учтивое обращение с господами, потому и остановилась с дымящейся кашей на пороге комнаты и стояла там, пока юнкер не приказал ей подойти. Покрасневшая девушка держалась за спиной матери и тоже с удовольствием сделала несколько книксенов, хотя до того более получаса болтала с юнкером.

Затем девушка покрыла стол чистой скатертью, поставила на почетное место в углу, под распятием, овсянку и вино, воткнула в кашу затейливо вырезанную ложку и с серьезным видом наблюдала за ней. Ложка стояла торчком — хороший признак: каша удалась на славу.

Молодой человек уселся за стол, присели со своим супом и мать с дочерью, однако на почтительном расстоянии, поставив между собою и знатным гостем солонку, — так требовал обычай старого доброго времени.

У Георга была хорошая возможность, не пренебрегая угощением, подробно рассмотреть обеих женщин. Понятно, что домашнее хозяйство здесь доверено статной и властной женщине, способной держать любого недостаточно храброго мужчину под каблуком. Дочка музыканта, с красивой головкой и прелестными глазами, показалась ему очень милой девушкой, которая могла бы занять в его сердце не последнее место, кабы там не поселилась другая и если бы между ними не было пропасти, неизбежной между отпрыском старинного дворянского рода и дочерью простого сельского музыканта. Тем не менее он с удовольствием поглядывал на чистое невинное личико юной красавицы. Если бы дородная женщина не была так занята своим супом, она бы заметила вспыхивающий румянец на щечках ее дочери, когда та ненароком встречалась со взглядом молодого рыцаря.

«Когда я ем, я глух и нем. Миска пуста — и речь полна». Справедливость поговорки подтвердилась и здесь, как только была убрана со стола скатерть. Георга волновали больше всего две вещи: он хотел услышать, когда вернется из Лихтенштайна хозяин дома, чтобы узнать из первых рук новости о любимой и сразу же поспешить к ней, и еще хотелось разведать, где находится в данный момент союзное войско. В отношении первого вопроса юноша не получил новых сведений, ему повторили то, что раньше говорила девушка: отца нет уже шесть дней, а он обещал вернуться на пятый день, и они ждут его с минуты на минуту. Дородная женщина залилась слезами, жалуясь юнкеру, что с начала войны ее муж и часа дома не просидел, да и в прежние времена он тоже отличался беспокойным нравом. Люди теперь шепчутся, дескать, он ввергнет свою семью в беду.

Георг попытался найти слова утешения, чтобы прекратить жалобный плач, но это ему удалось только тогда, когда он повторил свой вопрос о союзниках.

— Ах, господин, — всхлипнула хозяйка, — просто ужас — вся южная часть страны уже в их руках, а теперь они идут на Тюбинген.

— Как?! Стало быть, все крепости пали? — удивился Георг. — Хёлленштайн, Шорндорф, Геппинген, Тек, Урах? Уже в их руках?

— Все, все, один мужчина из Шорндорфа рассказывал, что они сдались. А ведь до Тека и Ураха всего четыре-пять часов хода.

И она рассказала, что третьего апреля союзники подошли к замку Тек. Часть солдат насела на городские ворота и стала требовать сдачи крепости. Защитники ее вступили в переговоры, и все сбежались туда. Тем временем оставшаяся часть нападающих проникла через ворота с противоположной стороны и захватила крепость. В Урахе было четыреста герцогских пехотинцев, они не хотели оставлять горожан в замке, когда к ним приблизился враг. На рыночной площади разразилась свара между горожанами и воинами герцога, которая перешла в потасовку, а потом и в настоящее побоище. В это время в командира пехотинцев угодил вражеский снаряд. Город был сдан врагу.

— И неудивительно, — заключила хозяйка свой рассказ. — У них ведь пушки да бомбарды какие-то длинные, а ядра, которыми они стреляют, ну право же, больше моей головы, так что против них не устоит ни одна башня.

По этому рассказу Георг мог заключить, что путешествие из Хардта в Лихтенштайн будет не менее опасным, чем недавняя его поездка через горы, так как ему придется пересечь боевую линию как раз между Урахом и Тюбингеном. Но возможно, союзники уже покинули Урах? Осада Тюбингена требовала большого количества людей, и Георг мог надеяться на то, что на пути не встретится ни один сторожевой пост, достаточно мощный, чтобы задержать его.

С нетерпением он стал поджидать возвращения своего проводника. Рана на голове поджила, она была неглубокой: перья берета и густые волосы уменьшили силу удара, однако не настолько, чтобы он не потерял надолго сознания. Прочие раны на руках и ногах также зажили. Единственным последствием несчастной ночи была слабость, которую Георг приписывал потере крови, долгому лежанию и лихорадке. Однако и слабость потихоньку покидала его: бодрость духа и неудержимая мечта оказаться в желанном месте прогоняли непрошеную гостью.

Возродившееся мужество и юношеское любопытство сделали его терпеливым в эти долгие часы, к тому же веселая дочь музыканта заставляла позабыть скуку ожидания. Он имел возможность изучить быт и повседневную жизнь настоящего швабского крестьянского хозяйства. Ему казались забавными их обычаи и язык. Франконцы, живущие по соседству с Вюртембергом, от них здорово отличались. Георг посчитал, что его крестьяне были хитрее, изворотливее, в каком-то смысле даже грубее здешних. Неизменная честность швабов, таящаяся в глазах и речах, да и во всем их существе, неутомимая работоспособность, повседневная чистоплотность, вызывающая уважение при всей видимости бедности, — все говорило о том, что эти люди духовно богаче тех, кого он знал в своих краях, даже если они и проявляли в некоторых вещах меньше смекалки.

Удивлялся Георг также и доверительной разговорчивости девушки. Дородная мама могла сколько угодно ее бранить, напоминая о высоком происхождении гостя, но та не оставляла попыток развлечь его, претворяя свой тайный план разузнать, что у него связано со столь почитаемой перевязью. У нее уже были кое-какие догадки. Когда юнкер еще пребывал в бессознательном состоянии, она как-то ночью составила компанию отцу, сидящему у постели больного. Сидела она, сидела да и ненароком заснула за работой. Была уже ночь, должно быть часов десять, когда ее разбудил шум в комнате. Девушка увидала незнакомого мужчину, разговаривавшего с отцом. Рассмотреть его лицо не удалось — голова у незнакомца была прикрыта капюшоном, но она догадалась, что то был слуга рыцаря Лихтенштайна, который часто тайными тропами пробирался к Волынщику из Хардта; при его появлении им с матушкой приходилось удаляться.

Любопытствуя, она притворилась спящей, в надежде на то, что отец не станет ее будить и высылать из комнаты. Незнакомец рассказывал о молодой госпоже, опечаленной каким-то известием. Именно она умоляла его сходить в Хардт и принести ей новые сообщения, потом поклялась, что, если он не доставит ей хороших вестей, она все расскажет отцу и сама придет сюда ухаживать за раненым. Вот что шепотом передал посланец из Лихтенштайна. Отец, пожалев барышню, описал посланцу состояние больного и пообещал ему, как только дело пойдет на поправку, самому к ним наведаться и сообщить утешительные известия. Затем незнакомец отрезал мягкий локон с головы больного, аккуратно завернул его в платок и спрятал под куртку, после чего они с отцом покинули комнату, и Бэрбель услыхала, как ночной гость отъезжает.

Несмотря на многочисленные заботы, ночное происшествие не выходило из головы девушки, и сейчас, после того что она увидела в кухонное окошечко, оно вновь всплыло в ее памяти. Бэрбель знала, что у рыцаря Лихтенштайна есть дочь, сестра отца была ее кормилицей. Должно быть, как раз барышня-то и послала слугу осведомиться о здоровье раненого и даже хотела прибыть сюда сама, чтобы ухаживать за ним.

Легенды и предания о влюбленных королевских дочках, о плененных раненых рыцарях, которых вызволяли прекрасные девы, так часто рассказываемые на деревенских посиделках при свечах, за прялками, тут же припомнились Бэрбель. Она, конечно, не знала, какою может быть любовь у знатных господ, но подумала, что и благородной барышне, подарившей свое сердце прекрасному юноше, так же тяжело узнать о несчастье, как и простой девушке из Хардта, влюбленной в парня из Оберензингена или Кенгена. Ей стало жаль бедняжку, страдавшую в одиночестве вдали, на высоком утесе, ведь та ничего не знала о том, жив ли ее возлюбленный, и не имела возможности ему помочь.

Бэрбель припомнила песню, которую часто пели девушки на посиделках:

Когда я в постели больной, Не танцевать же любимой одной! А коли сойду я в могилу, Кто поцелует милую?

Слезы выступали на глазах доброй девушки, когда она думала о том, что юнкер может уйти из жизни и его возлюбленная будет страдать, хотя она, конечно, красива и, должно быть, богата. А может, юнкеру и того хуже? — приходило на ум доброй швабочке. Отец ее послал барышне весть о возлюбленном, а он сам, бедняжка, уже много дней не слышал ни словечка о любимой, потому что долгое время был на грани жизни и смерти, и теперь, очнувшись, тоже ничего не знает, потому так трогательно смотрит на перевязь и прижимает ее то к губам, то к сердцу. И Бэрбель решила рассказать ему о том, что было той ночью, — быть может, это его хоть немного утешит.

Георг подметил, что веселое выражение лица у девушки за прялкой время от времени меняется, становится необычно серьезным; она над чем-то задумывается, глаза ее порою увлажняются.

— Что с тобою, девочка? — спросил он ее, когда мать вышла из комнаты. — Почему ты бываешь такой серьезной и на твою пряжу льются слезы?

— А разве вы веселы, юнкер? — Бэрбель посмотрела ему прямо в глаза. — Мне тоже кажется, что из ваших глаз катятся слезы, прямо на перевязь. Наверное, это подарок вашей любимой и вам тяжело оттого, что ее нет с вами?

Должно быть, она попала в цель, так как юноша от ее слов покраснел.

— Ты права, — сказал он, улыбаясь. — Но не скажу тебе, что уж так я печален, ведь скоро ее снова увижу.

— О, какая это будет радость в Лихтенштайне! — плутовато рассмеялась Бэрбель.

Георг удивился: неужели ее отец раскрыл тайну их любви?

— В Лихтенштайне? — переспросил он. — Что ты знаешь обо мне и о Лихтенштайне?

— Ах, я желаю барышне счастья. Мне говорили, что она очень переживает по поводу вашей болезни.

— Переживает, ты говоришь! — Георг вскочил и подбежал к девушке. — Значит, она знает о моей болезни? О, расскажи же мне о Марии! Ты ее знаешь? Что тебе говорил о ней отец?

— Отец не проронил ни словечка. Я бы ничего так и не знала про барышню из Лихтенштайна, если бы моя тетушка не была ее кормилицей. Не подумайте про меня плохого, но мне удалось кое-что подслушать. Знаете, дело было так…

И она рассказала юнкеру, как узнала про его тайну, и сообщила, что отец, скорее всего, отправился в Лихтенштайн, чтобы сообщить там о его выздоровлении. Георг был очень взволнован рассказом девушки, до сего дня он полагал, что Мария получит известие о его несчастье одновременно с сообщением о его поправке, теперь же стало ясно, что она провела много дней в неизвестности, не ведая, спасен ли он, увидятся ли они снова. Он знал, каким верным было сердце любимой, и мог себе представить ее беспокойство! Да-да, собственное несчастье показалось ему ничтожным в сравнении со страданиями верной подруги! Как она переживала в Ульме, как тяжело переносила расставание, и лишь только ее сердце вздохнуло спокойнее от известия, что он покинул знамена союзников, как пришла ужасная весть о смертельной ране! И все это она должна вынести на глазах отца, в одиночку нести свою печальную ношу, не имея ни единой души, способной утешить, разделить ее слезы и печали. Он понял, что надо спешить в Лихтенштайн. Его нетерпение вылилось в недовольство отсутствием предприимчивого хозяина, который в эти драгоценные часы пропадал неизвестно где. Девушка как будто догадалась о мыслях рыцаря.

— Один вы не найдете туда дорогу. Кроме того, вы же не вюртембержец — это заметно по вашей речи — и можете легко заблудиться. Знаете что, может, я побегу навстречу отцу и потороплю его?

— Пойдешь к нему навстречу? — проговорил Георг, тронутый добротой девушки. — Ты знаешь, что он где-то поблизости? Может, он далеко-далеко, а через час уже и ночь наступит.

— Ну и что, что ночь? Я туда дорогу и на ощупь знаю. С удовольствием побегу в Лихтенштайн. Потом и вы туда придете…

Покраснев, она опустила глаза; ее взволновала возможность стать гонцом рыцарской любви, соприкосновение с сокровенными чувствами, каких она еще в своей жизни не испытывала.

— Если ты так добра и собираешься ради меня идти в Лихтенштайн, то с моей стороны было бы глупо здесь оставаться и ждать возвращения твоего отца. Я сейчас быстро оседлаю коня и буду ехать за тобой. Ты покажешь мне дорогу до того места, где я уже не заблужусь.

Девчушка опустила глаза и поиграла бантиком на своей косе.

— Но ведь через час наступит ночь, — прошептала она едва слышно.

— Ох, ну кому помешает, что я с криком петуха появлюсь в Лихтенштайне? — ответил Георг. — Ты ведь сама собиралась отправиться в путь, несмотря на ночь и туман.

— Я-то да, — сопротивлялась Бэрбель, — но для вас, вашего здоровья — это плохо. Вы ведь еще не до конца выздоровели, шесть часов пути при ночном холоде могут быть опасными.

— Оставь, это несущественно, — воскликнул Георг, — рана уже затянулась, я здоров, как прежде. Собирайся, малышка, мы тотчас поедем. Иду снаряжать коня.

И он схватил с гвоздя на стене уздечку и пошел к двери.

— Господин! Ваша милость! — испуганно вскричала девушка. — Останьтесь! Будет не совсем прилично то, что мы ночью идем куда-то вдвоем. Люди в Хардте удивятся и будут говорить дурное, если я… Дождемся утра, и я провожу вас до Пфулингена.

Георг счел серьезным предостережение доброй девчушки и молча повесил уздечку на стену. Конечно, лучше, чтобы жители Хардта не подумали ничего плохого. Придется покориться судьбе!

Он решил подождать музыканта еще вечер и целую ночь, а коли тот не придет, рано утром сесть на коня и в сопровождении его дочери отправиться в Лихтенштайн.

Глава 3

Подули весенние ветры, Проникли во все уголки. О, не печалься, бедное сердце, — Все у тебя впереди… Л. Уланд[70]

Однако музыкант не вернулся и ночью, и Георг, не сдерживая больше тоски по любимой, лишь рассвело, взнуздал своего коня. Дородная женщина не без борьбы уступила Бэрбель и позволила ей сопровождать юнкера. Она догадалась, что к такому решению привели ее дочь долгие зимние посиделки с подружками, и потому первоначально воспротивилась ее просьбе. Но, поразмыслив над тем, сколько внимания уделял ее супруг юному рыцарю: принес его в дом, как сына, выхаживал во время болезни, — посчитала, что следует оказать ему последнюю услугу, поставив лишь условием, что Бэрбель выйдет на четверть часа раньше и подождет его у межевого камня.

Георг трогательно распрощался со статной хозяйкой, которая в его честь вновь обрядилась в воскресную одежду.

Перед прощанием он украдкой положил в резной шкаф золотой гульден — в то время приличную сумму для хозяев, да и весомую для кошелька самого рыцаря. Волынщик из Хардта ничего не должен был знать про это. Лучше было бы, чтобы гульден нашла не сама хозяйка, а в худшем случае — найдя, не сказала бы про него мужу, а то бы тот обиделся.

Насколько известно, спустя какое-то время жена музыканта появилась в церкви в новехонькой, с иголочки, юбке, удивив тем самым всех ткачей в околотке, а ее дочка на первом же приходском празднике танцевала в прекрасном корсаже из тонкого сукна, с золотыми отворотами, которого раньше у нее никто не видел. И она всякий раз краснела, когда девушки осматривали корсаж и хвалили его. Сколько нарядов можно было заиметь всего-то на один золотой гульден в старые добрые времена!

Георг нашел свою спутницу сидящей на указанном межевом камне. Завидев его, она тут же к нему подбежала и пошла рядом. Девчушка показалась сегодня рыцарю красивой, как никогда.

Апрельское солнышко уже подрумянило ее щеки, глаза у нее радостно сияли. Одежда девушки была рассчитана на долгий путь: короткая юбочка не мешала быстрой ходьбе. Она повесила на руку корзинку, как бы собираясь в город на рынок, но в той не было, как обычно, овощей или фруктов, лежал лишь большой платок на случай дождя или внезапной перемены апрельской погоды. Когда Бэрбель, бодрая и нарядная, шагала рядом с ним, Георг про себя подумал, что из девушки вырастет очень хорошая, заботливая жена, которая осчастливит того парня, кому достанется сокровище Волынщика из Хардта.

Она, бесспорно, многое унаследовала от живого характера своего батюшки. И, так же как и он, все время их путешествия по Альпам обращала внимание рыцаря на красивые виды в долине либо же в горах, охотно, без лишних просьб делилась историями, связанными с замками, скалами, ручьями.

Девушка постоянно выбирала побочные тропки и избегала деревень, лишь два-три раза они проходили мимо жилищ и часа через два остановились передохнуть. Наконец после четырех остановок она указала вдалеке, примерно в получасе ходьбы, небольшой городок. Дорога здесь расходилась, тропка слева вела к деревеньке. Девушка остановилась на развилке и произнесла:

— Впереди вы видите Пфулинген. Там каждый ребенок покажет вам дорогу на Лихтенштайн.

— Как! Ты собираешься меня покинуть? — непроизвольно вырвалось у Георга, который уже свыкся с живыми веселыми рассказами своей спутницы. — Почему ты не пойдешь со мною хотя бы до Пфулингена? Мы бы с тобой перекусили на постоялом дворе. Не отправишься же ты сразу обратно домой?

Девушка постаралась выглядеть веселой и даже пыталась шутить, но грустные глаза ее выдавали желание побыть еще какое-то время с рыцарем, чего она, может быть, и сама не осознавала.

— Здесь мы попрощаемся, милостивый господин. — Бэрбель грустно вздохнула. — Мне надо уходить, я бы и дальше с вами пошла, но матушка не разрешила. Там, в деревне на горе, живет моя тетушка. У нее я и переночую. Храни вас Господь и Пресвятая Богородица! Передайте привет батюшке, — добавила она, слегка улыбаясь и быстро смахнув слезу, — а также молодой госпоже, которая вас любит.

— Благодарю тебя, Бэрбель. — Георг, не сходя с лошади, протянул девушке руку. — Я никогда не забуду твою заботу. Придешь домой, загляни в резной шкаф, там ты кое-что обнаружишь. Быть может, этого хватит на новый корсаж или воскресную юбку. А когда ты их наденешь и твой парень тебя поцелует, вспомни про Георга Штурмфедера!

Молодой человек пришпорил коня и помчался по зеленой равнине к городку. Через сотню шагов он обернулся, чтобы посмотреть на дочку музыканта. Она стояла там же, где он с нею расстался, в коротенькой юбчонке, белых чулочках, красном корсаже, с длинной белокурой косой. Бэрбель держала у глаз руку, и Георг не был уверен: то ли она защищалась от солнца, то ли смахивала слезы, которые заблестели на ее ресницах, когда он попрощался.

Вскоре, доскакав до ворот небольшого городка, он почувствовал усталость и сильную жажду, потому и спросил прохожего о хорошем постоялом дворе.

Ему указали на маленький невзрачный дом, над дверью которого висело копье и затейливая вывеска со скачущим оленем. Маленький босоногий мальчик отвел коня на конюшню, а его самого в дверях приветливо встретила молодая женщина и повела в общий зал.

Это была обширная мрачная комната, вдоль стен которой тянулись тяжелые дубовые столы и скамьи. Масса кувшинов и кубков, сияющих чистотой, свидетельствовала, что постоялый двор под знаком оленя — часто посещаемое место. И вправду, был еще только полдень, а за столами пили вино множество людей. Они с любопытством уставились на статного молодого рыцаря, когда тот, сопровождаемый хозяйкой, шел мимо них к почетному месту — маленькому шестиугольному, как фонарь, застекленному эркеру. Однако гости лишь на мгновение отвлеклись появлением знатного рыцаря от оживленного разговора, после чего, как степенные бюргеры этого беспокойного 1519 года, продолжали болтать о войне и мире, битвах и осадах.

Между тем миловидной хозяйке, кажется, понравился новый посетитель. Она приветливо смотрела, как тот усаживается, а когда принесла ему кувшин старого доброго вина и поставила на стол серебряный кубок, с ее чуть великоватого рта уже не сходила ласковая улыбка. Женщина пообещала ему накрыть стол и зажарить молодого петушка, если он немножко подождет, а пока что пусть попробует их самого лучшего вина.

Эркер в форме фонаря был ступеньки на две выше общего зала, поэтому Георг беспрепятственно мог оглядеть все столы и пьющих посетителей.

Компания за большим дубовым столом состояла из десяти-двенадцати человек. На первый взгляд они ничем не отличались друг от друга: длинные бороды, короткие волосы на голове, круглые шапки, темные куртки. Но при ближайшем рассмотрении трое из компании все же выделялись. Один из них располагался ближе всех к Георгу. Это был маленький, толстенький приветливый человек. Волосы его, длинные на затылке, были тщательно расчесаны, да и темная борода тоже казалась ухоженной. Плащ из тонкого черного сукна, остроконечная шляпа с широкими полями, висящие позади него на крючке, выдавали человека с положением, возможно, даже городского советника. Скорее всего, он пил вино другого сорта, нежели остальные, потягивал его медленно, без спешки, и, когда оно кончалось, подавал знак, чтобы ему принесли новое, делая это с важностью и большим достоинством, нежели его собутыльники. Толстяк слушал собеседников с таким видом, будто ему известно еще кое-что помимо рассказанного, и обладал привилегией ущипнуть юную служаночку за щечку либо погладить ее по круглой руке, когда она приносила ему новый кувшин.

Другой человек, на противоположном конце стола, отличался от своего окружения не меньше толстяка. Все в нем было длинным и тощим: лицо, начиная со лба до выдающегося вперед подбородка, пальцы, которыми он на столе выбивал такт насвистываемой себе под нос песенки, напоминающие паучьи лапки, а когда Георг случайно наклонился, то, к своему изумлению, увидел тонкие длиннющие ноги худого мужчины, вытянутые чуть ли не до конца стола. Вид у этого человека был чрезвычайно заносчивый. Казалось, что он из тех, кто часто общается со знатными господами, переняв, хоть и не до конца, их манеры и речь. Кто бы из собеседников что ни рассказывал, тощий господин всем возражал. Длинный, должно быть, жил не в этом городке, потому что спросил хозяйку про свою лошадь. По мнению Георга, скорее всего, это был странствующий лекарь, который врачевал людей.

Третий человек, выделяющийся из общей массы, был какой-то оборванный. Все в нем — неугомонная подвижность и хитрость, сквозящая во всем его существе, — отличало от приятной любезности и степенности соседей по столу — добродушных бюргеров. Один глаз у непоседы прикрывал огромный пластырь, другой же смотрел открыто и храбро. Длинная дорожная палка с железным острием, лежащая подле него на полу, кожа, нашитая на спине, чтобы удобнее было носить корзину либо ящик, позволяли заключить, что он был нарочным или же бродячим торговцем, который приносит на рынки во время престольных праздников хозяйкам, наряду с удивительными новостями из чужих краев, эффективные средства от сглаза коров, а девушкам — красивые пестрые ленты и платки.

Эти трое в основном и вели разговор, изредка прерываемый возгласами удивления почтенных бюргеров да хлопаньем крышек кувшинов.

Предмет разговора чрезвычайно заинтересовал Георга. Собутыльники беседовали о действиях союзников в нижней части Вюртемберга. Торговец с кожаной спиной рассказал, что Мекмюль, где заперся Гец фон Берлихинген, штурмом взят союзниками, а храбрый воин ими пленен.

Городской советник при этом сообщении хитровато усмехнулся и сделал изрядный глоток из своего бокала. А вот худой не дал договорить Кожаной Спине, он отбил своими длинными пальцами какую-то приятную мелодию и произнес глухим голосом:

— Наглая ложь, приятель! Во-первых, Берлихинген знает толк в черной магии, а во-вторых, в некоторых битвах он один своею железной рукой сразил до двухсот человек. И такой герой даст себя пленить?

— С вашего разрешения, — перебил его Толстяк, — вы не правы. Гец действительно в плену, в крепости Хайльброн. Но он не был разбит, а его крепость не была разрушена. Союзники пообещали ему и его сподвижникам свободный проход из замка. Но только Гец вышел из ворот, как они на него напали, поубивали его слуг, а самого взяли в плен. Так что союз в данном случае поступил постыдно.

— Попрошу вас, господин, — возмутился Длинный, — не говорить так о руководстве союзников! Я лично знаю этих господ, например, стольник Вальдбург — очень уважаемый человек, к тому же мой друг.

Толстяк, казалось, хотел что-то возразить, однако проглотил чуть не слетевшие с языка слова вместе с глотком вина. Добропорядочные бюргеры издали возгласы удивления при упоминании столь высокого знакомства и почтительно приподняли шапки.

— Ну, если вы так хорошо известны у союзников, — проговорил с непоколебимым упрямством Оборванец, — то имеете, конечно, самые свежие известия о Тюбингене. Как там дела?

— Город на ладан дышит. Был я там недавно и видел грандиозные сооружения для осады.

— О-о-о! Вот как! — зашептали бюргеры и сдвинулись, ожидая подробностей.

Тощий мужчина откинулся на спинку стула, сунул палец за пояс и еще дальше вытянул ноги.

— Да-да, друзья, там плохи дела, — проговорил он, — все окрестные селения сильно пострадали, фруктовые деревья вырублены, по городу и замку беспрерывно стреляют. Город уже сдался. А в замке засели сорок рыцарей, но они не смогут долго удерживать пару крепостных стен!

— Что? Пару стен! — возмутился Толстяк и с треском поставил свой бокал. — Кто видел замок в Тюбингене, не станет говорить о двух стенах! Разве со стороны горы там нет глубоких рвов, которые воспрепятствуют проникновению союзников с помощью лестниц? А какие там толстые, непробиваемые стены и башни, из которых уж точно не дадут разыграться пушкам!

— Повержены! Разрушены! — вскричал Длинный таким скрежещуще-глухим голосом, что испуганным бюргерам послышался грохот павших крепостных стен. — Новую башню, которую Ульрих только что возвел, Фрондсберг так расстрелял, что от нее ничего не осталось.

— Но ведь еще не все кончено, — встрял Оборванец. — Рыцари из замка по-прежнему делают вылазки и уже не одного союзника уложили отдыхать на берегу Неккара. А Фрондсбергу сбили с головы шляпу, так что у него теперь в ушах трещит.

— О! Вы плохо информированы, — надменно возразил ему Длинный. — Вылазки? На это у осаждающих имеется легкая кавалерия. Они носятся как черти. Это ведь греки из Албании, кажется из Эпироса. Их полковник — Георг Самарес — точно не пропустит из крепости ни одну собаку.

— Ну, с ним-то уже покончено, — высокомерно усмехнулся Торговец. — Собаки, как вы их называете, все-таки выскочили из крепости, хотя греки и караулили все пробоины, и так их укусили, а предводителя поймали и…

— Поймали? Самареса? — испуганно вскричал Длинный. — Приятель, да ты, верно, не расслышал!

— Ошибаетесь, — ответил тот абсолютно спокойно, — я слышал звон колоколов, его похоронили в церкви Святого Йоргена.

Бюргеры внимательно посмотрели на длинного чужака, надеясь уловить, как тот прореагирует на это известие. А он так нахмурил свои кустистые брови, что и глаз не видно стало, потеребил свою тощенькую бородку клинышком, потом раздраженно ударил костлявым кулаком по столу и заявил:

— Даже если они его на куски разрубили, этого грека, им уже ничто не поможет! Замок все равно рухнет, никто его не спасет, за ним падет и Тюбинген, тут и конец всему Вюртембергу. Ульрих уберется из страны, а высокочтимые господа, мои покровители, станут хозяевами!

— А кто может поручиться, что он вновь не вернется? И тогда… — возразил ему умный Толстяк и закрыл крышку своего кувшина.

— Вернется? — возопил Длинный. — Этот нищий! Кто осмеливается утверждать подобное? А?

— Нас это не касается, — робко забормотали бюргеры, — мы мирные люди, и нам все равно, кто у нас правитель, лишь бы налоги не были такими высокими. На постоялом дворе ведь можно обо всем разговаривать!

Так говорили они, и, казалось, Длинный остался доволен, что ему никто не возражает. Он оглядел каждого за столом испытующим взглядом и растянул рот в подобии дружеской улыбки.

— Это всего лишь напоминание о том, что мы и впредь не нуждаемся в герцоге. Лично для меня он вроде ядовитой серы. Потому мне и нравится «Отче наш», о, я вам сейчас спою!

Гости мрачно уставились в стол, им явно не хотелось слушать издевательскую песню о своем несчастном герцоге.

А Длинный промочил горло изрядным глотком вина и запел неприятным хриплым голосом:

Отче наш! Ройтлинген уже наш! Пока Ты есть на небесах, Эслинген не обратится в прах. Да святится имя Твое, Хайльброн и Вайль получат свое. Приидет царствие Твое, В Ульме схватятся за копье. Хлеб наш насущный, Благословен всяк сущий. Даждь нам днесь, Придет благая весть — С врагов мы собьем спесь. Отпусти наши грехи, Императора благослови. Не будет нам большего счастья. Сохрани нас от несчастья! Аминь!

Длинный закончил песню, которая, увы, не имела успеха, на печальной дрожащей ноте, бюргеры украдкой переглянулись и в ответ на жалостливое пение лишь пожали плечами. Сам же певец гордо оглядел слушателей, надеясь прочитать на их лицах одобрение и вызвать рукоплескания.

— Вы спели веселую песню, — нарушил молчание Оборванец. — Я, конечно, не могу так красиво петь, но знаю одну новую песню и хочу ее подарить вашей милости.

Худой криво усмехнулся и бросил косой взгляд на Торговца, но горожане кивнули тому, и он запел приятным тенорком, изредка посматривая на Длинного, как бы проверяя, какое впечатление производит.

О Вюртемберг мой милый! Где ж мощь твоя и сила? Под чьей пятой ты стонешь И кто твой господин? — Ткач из Аугсбурга, Торговец Равенспурга, Брадобрей из Ульма, Швабский солевар, Скорняк из Бибербаха, Ремесленник Ансдаха, Швейцарцев не забудь, Им хочется от пирога немного отщипнуть…

Громкое рукоплескание и смех прервали певца. Гости повскакивали из-за стола, пожали руку певца и похвалили его песню.

Тощий не проронил ни слова, лишь мрачным взглядом обвел компанию; было не понятно — то ли он завидовал успеху Оборванца, то ли посчитал оскорбительным содержание его песни. Толстяк же с необыкновенно умным видом повторял про себя каждое слово певца и одобрительно кивал ему.

А певец продолжал:

И в том «букете» есть высокий чин — Бумазейного ткача сын…

— Черт вас побери, собачье отродье! — заорал Длинный, услышав последние слова. — Знаю, кого вы имеете в виду под сыном бумазейного ткача! Моего благодетеля, господина фон Фуггера! Какая клевета! Какой позор! — И сопроводил свои слова угрожающей миной.

Но торговец с кожаной спиной не дал себя запугать, он вытянул свой необычайно крепкий кулак под нос Длинного и громко произнес:

— Про клевету лучше помолчите, господин Кальмус! Мы прекрасно знаем, что вы за человек. И если вы сейчас же не заткнетесь, я повыдергаю ваши загребущие руки!

Тощий встал и выразил сожаление, что оказался в неподходящем для него обществе, затем рассчитался за выпитое вино и с важным видом покинул зал.

Глава 4

Беда, беда! Я стал совсем другим. Как в душу мне закралось подозренье? Конец надеждам, вере в жизнь, в людей — Все ложь, пред чем я так благоговел! Ф. Шиллер[71]

Когда тощий посетитель покинул комнату, завсегдатаи переглянулись, они сами удивились тому, что оказались способными пережить суровую непогоду, — земля чуть было не разверзлась у их ног, ударила грозная молния, но оказалось, что впустую. Они поблагодарили мужчину с кожаной спиной за то, что тот так быстро спровадил неприятного заносчивого гостя, и спросили, знает ли он его?

— Знаю, конечно, — ответил Оборванец. — Это известный лодырь — странствующий лекарь. Он продает людям таблетки от чумы, выводит у собак глисты и подрезает им уши, у девушек убирает опухшую щитовидку, женщинам дает глазные капли, от которых те слепнут. Зовут его Кальмойзер, но ему очень хочется выдать себя за ученого, и потому он называет себя доктор Кальмус. Обыкновенно этот тип гнездится возле важных господ, и если кто-нибудь из них назовет его однажды ослом, то он посчитает того своим лучшим другом.

— Но с герцогом-то у него, кажется, плохие отношения, — заметил хитрый полный господин, — по крайней мере, он гнусно отзывался о его светлости.

— Да, с господином Ульрихом у него отношения не из лучших. А дело было так. Жила у герцога прекрасная датская охотничья собака. К несчастью, загнала эта собака себе в лапу, чересчур глубоко, колючку. Герцог ее очень любил, потому и стал искать искусного человека, способного помочь бедному животному. Случайно в ту пору у него под рукой оказался этот самый Кальмойзер. В Штутгартском замке его хорошо кормили и поили, и он жил себе не тужил несколько месяцев, делая вид, что лечит собачью лапу. Однако однажды герцог вызвал его вместе с собакой к себе и спросил, как идет лечение. Кальмойзер принялся сыпать мудреные медицинские слова — ученость свою хотел показать, но герцог, не обращая на это внимания, сам осмотрел собачью лапу и обнаружил, что та уже почернела — начиналась гангрена. Герцог тогда, не говоря ни слова, схватил длинного болтуна в охапку и спустил его со второго этажа, так что тот еле живой внизу поднялся. С тех пор доктор Кальмус плохо отзывается о герцоге. Люди еще говорят, что он был лазутчиком — доверенным лицом у Хуттена и герцогской жены Сабины, потому-то он и взялся за лечение собаки, чтобы проникнуть в замок.

— Вот как, — удивленно воскликнул один из бюргеров, — если б мы об этом раньше узнали, то как следует отколошматили бы поганого доктора! Хуттен со своей любовной историей виноват в проклятой войне, а тощий Кальмойзер ему в этом помогал!

— De mortuis nil nisi bene — о мертвых либо хорошо, либо ничего! — так говорили древние латиняне, — возразил ему толстый господин. — Бедняга уже заплатил за это собственной жизнью.

— И поделом ему! — с жаром вскричал один из бюргеров. — На месте герцога я поступил бы точно так же. Каждый мужчина должен охранять свой семейный очаг.

— А вы тоже ездите с управляющим на охоту? — с хитрой улыбкой спросил его Толстяк. — Тогда у вас есть замечательная возможность для расправы. Меч у вас имеется, а подходящий дуб всегда найдется, чтобы на него повесить труп.

Громкий хохот горожан показал гостю, сидевшему у эркера, что ярый защитник семейного очага в своем собственном доме не может соблюсти необходимый порядок.

Тот густо покраснел, пробормотал что-то невразумительное и уставился в бокал.

Оборванец же, как чужак, не мог хохотать со всеми, потому и принял сторону осмеянного горожанина:

— Конечно, герцог абсолютно прав. Он мог бы повесить Хуттена на месте, рассчитаться за поруганную честь безо всяких уловок, а не сражаться с ним. Тем более что у него были неоспоримые доказательства. Знаете ли вы эту песенку? Сейчас я спою несколько куплетов.

В лесу он к нему обернулся: — Что на пальце твоем сверкает? — Подарок моей любимой, — Хуттен герцогу отвечает. — Парень ты ловкий — не скрою! А что у тебя на шее? — Цепочка — подарок милой, Всегда ношу с собою.

— И вот что было дальше:

О Хуттен, коня пришпорь! Глаза герцога молнии мечут. О Хуттен, с владыкой не спорь — Все предвещает сечу.

— Оставь это, — с серьезным видом прервал певца толстый господин, — нехорошо в такое время петь подобную песню на постоялом дворе. Герцога она не обелит, а вокруг нас полно союзников, кто-нибудь из них может услышать, — добавил он, устремив пронзительный взгляд в сторону Георга, — и тогда последует новый налог для Пфулингена — сотня гульденов на защиту от пожара.

— Видит бог, вы правы, — согласился Оборванец, — теперь не так, как прежде, когда можно было высказывать свое мнение и петь вольные песни в трактире. Сейчас надо смотреть, не сидит ли на одной стороне защитник герцога, а на другой — союзник. Но последний куплет я все равно хотел бы спеть, несмотря на баварцев и Швабский союз.

В тенистом лесу буковом Растет высокий дуб. Он в памяти останется — На нем повешен труп[72].

Оборванец допел, разговор за большим столом понизился до шепота; Георг заметил, что собеседники обмениваются замечаниями на его счет. Миловидная хозяйка тоже, казалось, любопытствовала, кого она приютила в эркере. Постелив на круглый стол ослепительной белизны скатерть, она поставила перед Георгом кушанье, которое для него приготовила, потом села с противоположной стороны и спросила необыкновенно скромным тоном: откуда он и куда направляется?

Молодой человек не был расположен давать ей точные сведения о настоящей цели своего путешествия. Разговор за соседним столом показал, что здесь не менее опасно не принадлежать ни к какой партии, и потому сказал, что прибыл из Франконии, поедет дальше по стране, в сторону Цоллерна, и таким образом пресек дальнейшие расспросы, так как хозяйка была слишком скромна, чтобы заставить его точнее определить цель путешествия.

Георгу представился удобный случай осведомиться о Марии, он был бы счастлив, если бы хозяйка «Золотого оленя» упомянула хотя бы только имя, описала лишь край ее платья. Неудивительно поэтому, что он стал расспрашивать об окрестных замках и соседних рыцарских семействах.

Хозяйка охотно болтала, менее чем за четверть часа она изложила хронику пяти-шести ближайших замков, очередь дошла и до Лихтенштайна. Молодой человек затаил дыхание при звуке этого имени и отодвинул от себя блюдо, чтобы посвятить все свое внимание рассказчице.

— Ну, Лихтенштайны вовсе не бедны, напротив, у них прекрасные поля и леса, и ни одной сажени земли не заложено, старик скорее остриг бы свою длинную бороду, которой он очень гордится. Это очень строгий, серьезный господин, и уж если что решил, так тому и быть. Он один из тех, кто дольше всех держал сторону герцога. Союзники еще заставят его поплатиться за это.

— А как его… Кажется, вы сказали, что у него есть дочь, у этого Лихтенштайна?

— Нет, — ответила хозяйка, и ее веселое лицо омрачилось, — о ней я ни словечка не промолвила. Да, у доброго старого господина есть дочь, но лучше бы ему сойти бездетным в могилу, чем отправиться на тот свет из-за горя, причиненного дитяткой.

Георг не верил собственным ушам. Какое такое зло могла причинить Мария?

— Что же вы хотите сказать о барышне? — спросил он с натянутой шутливостью. — Вы разбудили мое любопытство, госпожа хозяйка. Или это тайна, которую вы не смеете открыть?

Хозяйка «Золотого оленя» огляделась по сторонам, не подслушивает ли кто. Но горожане спокойно занимались своим делом и не обращали на нее ни малейшего внимания.

— Вы приезжий, — начала она после осмотра, — и поедете дальше. Вам никакого нет дела до этих мест, поэтому вам можно рассказать то, что не всякому доверишь. Эта самая барышня, представьте себе, нехорошая женщина, попросту — шлюха…

— Госпожа хозяйка! — вскричал Георг.

— О, не кричите так, уважаемый господин. Люди уже смотрят на нас. Думаете, я не знаю, о чем говорю? Судите сами: каждую ночь, как только пробьет одиннадцать часов, она впускает в замок своего возлюбленного. Разве такое мыслимо для добродетельной барышни?

— Подумайте, что вы говорите! Своего возлюбленного?

— Да, к сожалению, так оно и бывает ночью, в одиннадцать часов, к ней приходит возлюбленный. Это позорно, это унизительно! Точно в назначенный час высокий мужчина, закутанный в серый плащ, подходит к воротам. Она сумела устроить так, что к этому времени все слуги оттуда удалены, под рукой лишь старый привратник, который еще в детстве потакал всем ее проказам. Так вот, каждый раз, как только внизу, в Хольцельфингене, бьет одиннадцать, она, как бы ни холодна была ночь, спускается во двор и приносит ключ от подъемного моста — ключ, который предварительно снимает с кровати своего престарелого отца. Старый греховодник-привратник отпирает, мост опускается, и человек в сером плаще спешит к своей возлюбленной.

— А потом? — еле дыша, спросил побледневший Георг. — Что потом?

— Приносит жаркое, хлеб и вино. Ночной возлюбленный, должно быть, бывает очень голоден, в иную ночь он съедает дочиста половину косули и выпивает два-три кувшина вина. Что затем происходит, я не знаю, не буду говорить понапрасну. Уверена только в одном, — и она устремила смиренный взгляд к небу, — Господу Богу они не молятся.

Георг после короткого раздумья мысленно выругал себя за свое, хоть и мимолетное, сомнение в верности любимой. Это была ложь, родившаяся в голове досужего человека. И даже если в том была доля правды, то она не могла бросить тень на Марию.

В старые добрые времена юношеская любовь была не менее страстной, чем в наши дни, однако имела характер чистого, глубокого благоговения.

По обычаям того времени, возлюбленная стояла на ступеньку выше своего любимого. Романтические истории из исторических хроник и любовные книги древних поэтов-миннезингеров приводят много примеров того, как влюбленные благородные мужчины вступались за честь своих дам и, если кто-то сомневался в их верности и чистоте, за это убивали на месте.

Исходя из этих соображений, неудивительно поэтому, что Георг не заподозрил ничего дурного, хотя ночные посещения были загадочными, но ничто не говорило о том, что о них не знает отец и что таинственный незнакомец непременно возлюбленный Марии. Он высказал свои сомнения хозяйке.

— Вот как! — усмехнулась та. — Думаете, отец знает эту историю? Нет и нет! Я знаю это наверное: старая Розель, кормилица барышни…

— Так это старая Розель сообщила вам? — невольно вырвалось у Георга.

Он хорошо знал эту кормилицу, сестру Волынщика из Хардта. Раз уж она это говорила, всякие сомнения отпадали — старушка была набожной и преданной барышне.

— А вы знаете старую Розель? — в свою очередь изумилась хозяйка горячности молодого человека.

— Я? Ее знаю? Помилуйте! Я здесь впервые. Меня поразило лишь имя — Розель.

— А разве у вас не так говорят? Розину у нас зовут Розель, ну и старую кормилицу в Лихтенштайне называют так же. Видите ли, она меня очень ценит и время от времени заходит сюда. Я тут же варю для нее сладкое желе с вином, которое она до смерти любит, и в благодарность Розель доверяет мне всякого рода новости. От нее-то я и узнала то, о чем вам рассказала. Отец вовсе ничего не знает о ночных посещениях, по-прежнему ложится спать в восемь часов. Кормилицу же барышня тоже отсылает в ее комнату в восемь часов. Через несколько дней Розель, заметив эту странность, прикинулась, что пошла спать, а сама осталась сторожить. И вот, едва все успокоилось в замке, барышня, которая прежде не притрагивалась даже к щепке, собственноручно развела огонь в печи и принялась жарить да парить, как могла, потом принесла вино из подвала, достала хлеб из шкафа и накрыла стол на мужской половине дома. Затем она долго всматривалась в окно, в холодную, черную ночь, и только внизу пробило одиннадцать часов, подъемный мост с грохотом опустился, ночного гостя впустили, и он последовал за барышней в комнату. Розель пробовала подслушивать, что происходит внутри, но дубовые двери там очень толстые. Пыталась она и подглядывать сквозь замочную скважину, но ничего не увидала, кроме головы незнакомца.

— Ну и как он выглядит? Он стар?

— Стар? Что вы! Он молод, примерно вашего возраста, да-да, юн и красив, как сообщила Розель. У него темная борода, роскошные кудрявые волосы и очень приветливый, милый взгляд.

«Чтоб ему дьявол вырвал волосок за волоском!» — пробормотал себе под нос Георг и с досадой провел рукой по подбородку, довольно гладкому.

— Хозяйка! Припомните, пожалуйста, точно ли вы все так и слышали от госпожи Розель? Не прибавили ли чего от себя?

— Боже сохрани! Вы плохо меня знаете, господин рыцарь! Все это в точности мне рассказала старушка Розель, даже еще больше нашептала на ушко, но этого я, как порядочная женщина, не могу доверить красивому молодому человеку. И еще, подумайте только, насколько скверная эта барышня, ведь у нее был другой возлюбленный, которому она изменила!

— Еще один? — Георг заострил внимание, так как рассказ хозяйки все больше смахивал на правду.

— Да-да, еще один, очень красивый, милый господин, сказала мне Розель. Она была вместе с барышней в Тюбингене, а этот господин, кажется, его фамилия Штурмзиттих или что-то вроде, учился там в университете. Молодые люди познакомились, кормилица клянется, что красивей этой пары не сыскать было во всей Швабии. Барышня ужасно влюбилась в него и жутко тосковала, когда должна была покинуть Тюбинген. И вот теперь она ему неверна, такое у нее ветреное сердце! Кормилица плачет, вспоминая о верном друге барышни, который во много раз красивее нынешнего возлюбленного.

— Хозяйка! Сколько раз мне стучать, чтобы получить полный кубок? — с досадой воскликнул Толстяк из общего зала, так как болтливая женщина за разговором совсем позабыла прочих своих гостей.

— Сейчас-сейчас, — ответила она и побежала к стойке принести жаждущему гостю хорошего вина.

Потом она отправилась в кладовую и в подвал; наконец чердак и кухня также заняли ее время, Георг же имел возможность поразмыслить о слышанном.

Подперев рукой голову, он будто прирос к своему столику и не мигая глядел в глубину стоявшего перед ним кубка.

Так юноша сидел и в послеобеденное время, до самого вечера. Наступила ночь, а он все еще сидел и сидел за круглым столиком в глубине эркера, безучастный ко всему на свете. Лишь изредка глубокий вздох выдавал в нем присутствие жизни.

Хозяйка не знала, что ей делать с этим гостем, она раз десять присаживалась к нему, пыталась заговорить, но он рассеянно, неподвижным взглядом смотрел ей в лицо и ничего не отвечал. Милая женщина даже испугалась этого неподвижного взгляда, точь-в-точь так же смотрел на нее ее покойный муж, когда приказал долго жить.

Она решила посоветоваться с Толстяком, человек с кожаной спиной тоже прислушался к их разговору. Хозяйка считала, что юноша или влюблен по уши, или же околдован. В подтверждение своих слов она рассказала ужасную историю о юном рыцаре, который от неразделенной любви буквально окаменел, а потом и вовсе умер.

Оборванец придерживался другого мнения, он думал, что с молодым человеком произошло несчастье, как это часто бывает во время войны, и потому бедняга погружен в глубокий траур. А толстый господин, несколько раз поглядев в сторону безмолвного юноши, спросил с хитрой миной, из какой местности и какого года рыцарь пил вино?

— Я дала ему геппахское тысяча четыреста восьмидесятого года, лучшее из всех, что только есть в «Золотом олене».

— Ну так чего ж вам еще! — подхватил Толстяк. — Я знаю геппахское восьмидесятого года, оно совсем не для малолеток, уж очень кидается в голову. Оставьте его в покое. Пусть сидит и подпирает свою тяжелую голову. Спорю, что он проснется раньше, чем пробьет восемь часов, и будет снова свеж, как рыбка в воде.

Оборванец покачал головой, но ничего не сказал, а хозяйка похвалила Толстяка за мудрость, посчитав его версию самой вероятной.

Пошел девятый час. Дневные гости покинули общий зал, хозяйка собралась к вечерней молитве, когда неподвижный рыцарь очнулся от своего забытья. Он быстро вскочил на ноги, прошелся несколько раз по комнате и остановился перед хозяйкой.

Взгляд его был напряженным и мрачным, эти несколько часов оставили на приветливых, открытых чертах юноши следы глубокой скорби.

Хозяйка невольно пожалела его и, сообразуясь с лукавым объяснением Толстяка, решила сварить ему горячего супчика, потом приготовить мягкую постель. Однако рыцарь выбрал для ночлега менее удобное место.

— Когда, говорили вы, — прервал молчание Георг сдержанным, взволнованным голосом, — когда приходит ночной гость в Лихтенштайн и когда оттуда возвращается?

— В одиннадцать часов, милый господин, он туда входит и с первым криком петуха возвращается.

— Велите оседлать моего коня и похлопочите, чтобы кто-нибудь проводил меня в Лихтенштайн.

— Теперь, ночью? — Хозяйка от удивления всплеснула руками. — Вы хотите сейчас отъехать? Да вы, верно, шутите!

— О нет, милая хозяюшка, я совершенно серьезен. Поторопитесь же, я спешу!

— Целый день вы никуда не собирались, а теперь вдруг хотите отправиться сломя голову, ночью! Хотя свежий воздух вам будет полезнее, но, видит бог, я не выпущу вашу лошадь из конюшни, ведь вы можете упасть или угодить в какую-то другую неприятность. Что скажут тогда люди? Что у хозяйки «Золотого оленя» ветер в голове, она не заботится о своих постояльцах!

Однако молодой человек, не обращая внимания на болтовню женщины, вновь погрузился в мрачные раздумья, а когда она замолкла, встрепенулся и удивился, что его приказ еще не исполнен. Тогда он решил сам пойти и распорядиться на конюшне.

Хозяйка сочла благоразумнее не перечить странным прихотям молодого человека.

— Приведите господину его гнедого, — крикнула она, — а Андрес пусть его проводит… — «Он прав, что хочет взять кого-то с собою, — продолжала она мысленно, — будет кому поддержать его в случае необходимости. Ведь у таких господ если что засядет в голове, то уж ничем оттуда это не выкорчуешь. Ничего нет легче вывалиться из седла, когда раскачиваешься, как язык большого колокола. Но раз он так хочет…» — Вы спрашиваете, господин рыцарь, сколько должны мне заплатить? Вы взяли кувшин старого выдержанного вина, это — двенадцать крейцеров. Теперь еда, о ней и не стоит говорить, вы даже не посмотрели на жареного петушка. Ну, если вы захотите прибавить еще два крейцера за конюшню и сено, то бедная вдова будет вам очень признательна.

Покончив счеты, такие мизерные в старые добрые времена, хозяйка «Золотого оленя» отпустила своего гостя.

Хотя она уже не была к нему так расположена, как в полдень, когда он, сияющий, как майский день, вошел в общий зал, но все-таки признала про себя, когда юноша вскочил на коня, что едва ли видела в своей жизни более красивого молодого человека, и потому внушила слуге заботливее и внимательнее следить за рыцарем, мол, у того с головою не все в порядке.

У ворот Пфулингена проводник спросил всадника, куда тот хочет ехать, и после его ответа: «В Лихтенштайн», свернул направо, к горам.

Юный рыцарь молча двигался за проводником среди ночной мглы. Он не смотрел ни влево, ни вправо, не поднимал глаз к звездам и не устремлял их вдаль, взор его был прикован к земле. Юноша ощущал почти те же чувства, что и в ту ночь, когда на него напали убийцы. Его мысли как бы застыли, он не надеялся более, он перестал жить, любить и желать… И все же тогда, в долине, на холодном лугу, когда он терял сознание, что-то ободряющее промелькнуло в его голове и коченеющими губами он произнес любимое имя.

Теперь же погас свет, освещающий его жизненный путь. Перед ним была короткая дорога из темноты к сияющей вершине Лихтенштайна, где он найдет покой. Невольно его правая рука потянулась к мечу, как бы желая убедиться в том, что постоянный спутник ему еще верен и может стать ключом, который откроет дверь, ведущую из тьмы к свету.

Лес давно уже принял в свои объятия пробиравшихся путников. Тропинка становилась все круче, конь под тяжестью всадника и его снаряжения с трудом взбирался на гору. Но рыцарь этого не замечал. Прохладный ночной воздух играл длинными волосами юноши, а он этого не чувствовал. Взошедший месяц осветил тропку, гигантские глыбы скал и высокие могучие дубы, под которыми они двигались; он и их не видел. Незаметные для него волны времени, час за часом, проходили своей чередой, и дорога не казалась ему длинной.

В полночь путники достигли самой высокой вершины и вышли из леса. Отделенный от земли широкой расселиной, на одиноком утесе, отвесно поднимающемся из покрытой мраком глубины, перед ними возник замок Лихтенштайн.

Его белые стены и зубчатые башни блестели в лунном свете. Казалось, замок, удаленный от всего света, мирно дремал в своем уединении.

Рыцарь мрачно на него взглянул, спрыгнул с коня, привязал поводья к дереву и уселся против замка на покрытый мхом камень. Слуга остановился подле и стал ждать, что последует дальше. Ждать ему пришлось довольно долго, напрасно он спрашивал сосредоточенного рыцаря, кончена ли его служба.

— Сколько еще осталось до первых петухов? — спросил наконец Георг.

— Часа два, господин, — последовал ответ.

Георг щедро наградил проводника и отпустил его. Но тот все еще медлил, как будто опасаясь оставить молодого человека в столь плачевном состоянии. Но когда Георг досадливо повторил свой жест, слуга удалился. Однако на опушке леса он еще раз оглянулся посмотреть на молодого рыцаря. Безмолвный гость по-прежнему сидел в тени дуба, на покрытом мхом камне, задумчиво подперев голову рукой.

Глава 5

По этому ущелью он поедет; Другого в Кюснахт нет пути… И здесь Я все свершу… Благоприятен случай. Ф. Шиллер[73]

Много сказано на свете о красоте и глупости всех сумасбродств, порожденных ревностью, однако человечество, начиная с библейских времен и поныне, так и не сделалось мудрее. Люди холодного нрава несколько сдержаннее в своих поступках. Но те, в ком течет горячая кровь, а гордость и честь легко ущемляются вследствие пренебрежения либо же неверности, терпят поражение, когда обнаруживают при зрелом размышлении доказательства собственной глупости.

Георг фон Штурмфедер не был настолько хладнокровным человеком, чтобы известие, которое он сегодня получил, изгнало из тайников его души чувство справедливости и остатки сдержанности. Кроме того, он пребывал в том самом возрасте, когда душа еще не привыкла a priori утрачивать доверие к людям. И все же такое чрезвычайное событие могло стать опасным для доверчивого сердца. В нем закипела обида за поруганную веру, взбунтовалась гордость, мрачное облако затмило все надежды, одно словечко правды в паутине лжи убедило в том, что солнце любви закатилось, и в душе его разверзся мрак. Туда потянулись ночные спутники: презрение, ярость, месть. Покинутое добрыми ангелами сердце в несколько мгновений пережило все стадии, ведущие от любви к ненависти, и заполнилось ревностью.

Георг уже был на пороге мрачной холодной ярости, влекущей за собой неминуемую месть; взлелеяв это чувство, сидя на мшистом камне, он неотрывно думал о том, как остановит ночного гостя и какие слова ему скажет.

В деревне, за лесом, пробило два часа, когда Георг увидел, как в окнах вдоль замка задвигались огни; его сердце, полное ожидания, тревожно забилось, рука судорожно схватила длинную рукоятку меча. Огни перешли за решетку ворот, залаяли собаки.

Георг вскочил и откинул плащ. Он ясно расслышал, как густой мужской голос любезно произнес: «Спокойной ночи!»

Подъемный мост, гремя, опустился и лег над пропастью. Ворота отворились. Выйдя из них, человек в глубоко надвинутой на лицо шляпе, плотно завернутый в темный плащ, направился через мост прямо к тому месту, где караулил его Георг.

Он не дошел всего несколько шагов, как юноша с гневным криком: «Бери меч и защищай свою жизнь, предатель!» — кинулся навстречу. Неизвестный в плаще, немного отступив назад, мгновенно обнажил свой меч. Сверкающие клинки встретились и звонко загремели друг о друга.

— Живым ты меня не возьмешь, — предупредил незнакомец, — я дорого заплачу за свою жизнь!

Георг должен был выдержать храбрый отпор. По быстрым и увесистым ударам противника было видно человека, умевшего за себя постоять. Георг был искусным бойцом, но здесь нашла коса на камень — перед ним оказался достойный соперник. Он чувствовал, что скоро должен будет ограничиться лишь собственной защитой, и только хотел двинуться вперед, чтобы нанести последний, решающий удар, как вдруг чья-то крепкая рука удержала его порыв, в ту же минуту меч был у него вырван; кто-то со страшной силой схватил сзади юношу и грозным голосом произнес:

— Колите его, господин! Подобный убийца не заслуживает даже последней молитвы!

— Это я предоставляю тебе, Ханс, — ответил человек в плаще. — Безоружных не убиваю. Вон его меч, прикончи его поскорее.

— А почему вы сами не хотите меня убить? — гордо проговорил Георг. — Вы украли у меня любовь, так забирайте же и мою жизнь.

— Что я украл? — удивился незнакомец и подошел ближе.

— Что за черт! Знакомый голос! — пробормотал человек, который все еще держал Георга в своих железных объятиях. — Кажется, он мне знаком!

С этими словами силач повернул молодого человека к свету, от неожиданности его крепкие руки повисли как плети.

— Йезус, Мария! Чуть было не натворили дел! Какая несчастливая звезда привела вас сюда, юнкер? И что за головы у тех, кто отпустил вас без меня?

Это оказался Волынщик из Хардта, именно он говорил с Георгом, приветливо протягивая ему свою сильную руку.

Но Георг не был расположен отвечать на дружеский тон человека, который чуть было не выполнил роль палача. Юноша дико смотрел то на незнакомца, то на музыканта.

— Ты думаешь, — начал он гневно, адресуясь к Хансу, — я позволю твоим женщинам держать меня взаперти, чтобы я не видел здесь твоего предательства? Жалкий лжец! А вы… — он обратился к своему противнику, — если вы человек чести, бейтесь один на один, а не наваливайтесь вдвоем на одного. Я — Георг фон Штурмфедер, надеюсь, вам известны мои виды на здешнюю барышню. Я прибыл сюда, чтобы сразиться с вами, поэтому прикажите этому негодяю отдать мой меч, будем биться честно, как подобает настоящим мужчинам.

— Так вы — Георг Штурмфедер, — отозвался на запальчивую речь незнакомец и подошел к изумленному юноше. — Кажется, произошла ошибка. Поверьте мне: я очень ценю вас и давно хотел с вами познакомиться. Примите мое честное слово: меня приводят в замок вовсе не те намерения, в которых вы меня подозреваете. Будем же друзьями!

С этими словами незнакомец освободил из-под плаща руку и подал ее недоумевавшему Георгу. А тот был так взволнован увиденным и услышанным, что стоял в нерешительности, не зная, принять или нет рукопожатие того, на которого он еще минуту назад смотрел как на своего злейшего врага.

— Кто подает мне руку? — вымолвил наконец юноша. — Я назвал вам свое имя и по справедливости предлагаю сделать то же самое.

Незнакомец распахнул плащ, сдвинул на затылок шляпу. Месяц осветил его лицо, полное достоинства и благородства. Глаза Георга встретили блестящий взор властного величия.

— Не спрашивай о моем имени, — тихо, с оттенком грусти проговорил неизвестный, — я — человек, и это все, что могу о себе сказать. Когда-то и я носил имя, которое могло помериться с достойнейшими именами, и носил золотые шпоры, развевающийся султан на шлеме, и на звук моего охотничьего рога спешили сотни слуг. Теперь же все кончено. Мне осталось одно, — прибавил он с торжественным величием, сильно сжимая руку молодого человека, — я — мужчина и ношу при себе меч.

Si fractus illabatur orbis Impavidum ferient ruinat[74].

С этими словами загадочный незнакомец надвинул вновь на лоб свою шляпу, поплотнее закутался в плащ и не спеша направился к лесу.

Георг как зачарованный стоял, опершись на свой меч. Один вид этого человека вытеснил из его сердца все помыслы о вражде и мести. Повелительный взгляд, обворожительная доброжелательность, храбрый, могучий вид мужчины наполнили его душу благоговейным изумлением, уважением и смущением. Незнакомец поклялся, что не состоит в близких отношениях с Марией, подтвердил свои слова мужественным рукопожатием правой руки, которая виртуозно владела увесистым клинком, будто игрушкой; он подкрепил их тем взглядом, силы которого, как солнца, Георг не мог вынести. Огромная гора свалилась с души юноши: он верил, он должен был верить!

Если вспомнить, какое значение придавали в то время физическим качествам, как высоко ценили мужество, даже во врагах, насколько слово храброго человека считалось священным, как вообще было велико влияние благородной мужественной наружности на неиспорченную юношескую душу, то станет понятной та перемена, которая произошла в Георге буквально за считаные минуты.

— Кто этот человек? — спросил Георг музыканта, который все еще стоял подле него.

— Вы ведь слышали, что у него нет имени, и я не могу его назвать.

— Ты не знаешь, кто он, — возразил Георг, — и тем не менее помог ему, когда он бился со мною. Уходи! Ты хочешь меня обмануть!

— Нисколько, юнкер. У этого человека нет теперь имени. Но ежели вы все-таки хотите что-то узнать о нем, то извольте — я скажу: он — изгнанник, союзники выгнали его из собственного наследного замка, а некогда то был один из могущественных рыцарей Швабии.

— Бедняга! Так вот почему он кутается в плащ! А меня принял за убийцу! Да, припоминаю, он сказал, что так просто не отдаст свою жизнь.

— Не обижайтесь, господин, я ведь тоже принял вас за убийцу, подстерегающего высокую персону, потому и пришел к нему на помощь, и ежели бы не услыхал вашего голоса, кто знает, разговаривали бы мы сейчас. Но как же вы попали сюда, да еще глубокой ночью, кто вывел вас на след этого человека? Скажу честно, ваше счастье, что он не разрубил вас пополам. Немногие уцелели от его меча. Догадываюсь: любовь сыграла с вами злую шутку.

Пришлось Георгу сообщить своему бывшему проводнику те сведения, которые он получил в «Золотом олене» в Пфулингене. Особенно он ссылался на высказывания кормилицы, сестры музыканта, которым было невозможно не доверять.

— Так я и думал, нечто подобное должно было произойти, — ответил крестьянин. — Любовь играет в жестокие игры. Не знаю даже, как бы я сам поступил, будучи молодым, в подобном случае. В этом виновата одна только Розель, старая болтунья. Что заставило ее исповедоваться хозяйке «Золотого оленя»? Ведь эта особа не может держать язык за зубами!

— Но кое-что в этой истории было правдой, — возразил Георг, в котором еще не до конца умерло старое подозрение. — Так, без всякой причины, госпожа Розель не могла все это выдумать.

— Правда? Должна быть там правда? Действительно, все в этом рассказе правда, от начала и до конца. Слуг и старую соглядатайшу и впрямь отсылают спать; в одиннадцать часов, верно, приходит человек в плаще; подъемный мост опускается, ворота отворяются, барышня встречает ночного гостя и ведет его на мужскую половину…

— Вот видишь! — нетерпеливо прервал его Георг. — Если это все правда, то как же мог сказать давешний человек, что он с барышней…

— А отчего бы ему и не клясться? Во всей этой истории одно только неверно — то, чего не знает старая гусыня Розель. Барышня, как только принесет приготовленные кушанья, тотчас удаляется из комнаты, оставляя гостя со своим отцом, рыцарем фон Лихтенштайном. Старик сидит с изгнанником до первых петухов, а загадочный гость лишь только поест, попьет и согреется у огня, так сразу тем же путем покидает замок.

— О, какой же я глупец! Как я раньше об этом не догадался! Будь же проклято любопытство и болтовня этих женщин, которые во всем найдут что-то невероятное! Однако, — продолжал Георг после некоторого раздумья, — есть в этом все-таки кое-что странное. Зачем этому изгнаннику каждую ночь ходить в замок? Где же он живет, если не может найти ни горячей пищи, ни кубка вина, ни теплой печки? Слушай! Мне все еще кажется, что ты меня обманываешь!

Глаза музыканта насмешливо оглядели юношу.

— Такой молодой человек, как вы, конечно же, мало знает о том, как тяжко и горестно изгнание. Вы не ведаете, что значит скрываться от глаз убийц, не догадываетесь, как жутко живется в страшных сырых пещерах, неприятных ущельях, и не можете себе представить, как благодетельна горячая еда, как живителен глоток вина для того, кто обедает с ночными птицами — совами, кто делит жилье с филином… Впрочем, если вы хотите, пойдемте! Утро еще не занялось, а ночью вам нельзя идти в Лихтенштайн. Я проведу вас в жилище изгнанника, и тогда вы больше не будете спрашивать, почему он ходит обедать в полночь.

Загадочный рыцарь-изгнанник слишком заинтересовал Георга, кроме того, он принял предложение музыканта, чтобы собственными глазами убедиться в правоте сказанного.

Ханс взял коня за поводья и повел его вниз, под гору, узкой лесной тропкой. Георг, бросив взгляд на окна замка, последовал за ним. Шли они молча, молчание, казалось, нравилось молодому человеку, по крайней мере он не пытался его нарушить. Все его мысли были заняты загадочным человеком, чье таинственное жилище ему предстояло увидеть. Его мучил один вопрос: кто же этот несчастный? Он вспомнил, как много сторонников изгнанного герцога были согнаны с насиженных мест. Ему даже показалось, что на постоялом дворе в Пфулингене во время его безучастного сидения упоминалось имя рыцаря Маркса Штумпфа фон Швайнсберга, за которым гонялись союзники. Храбрость и невероятная сила этого человека были хорошо известны в Швабии и Франконии, и когда Георг воскрешал в памяти высокую статную фигуру, властное выражение лица, героическое, прямо-таки рыцарское поведение таинственного незнакомца, то все больше убеждался в том, что изгнанник был не кем иным, как верным сторонником Ульриха Вюртембергского — Марксом фон Швайнсбергом.

Особенно льстила юному человеку мысль об опасном поединке с этим храбрецом, когда они скрестили клинки и исход битвы был непредсказуем.

Так думал в ту ночь Георг фон Штурмфедер, а многие годы спустя, когда человек, с которым он бился, вернул себе все свои права и по звуку его рога опять сбегались сотни слуг, он по-прежнему считал эту битву самым блистательным своим поединком, где нисколько не уступил храброму и мощному сопернику.

За этими размышлениями Георг не заметил, как они оказались на маленькой открытой поляне. Музыкант привязал коня к дереву и повел Георга далее. Поляна обрывалась крутым, поросшим густым кустарником скатом. Музыкант раздвинул перепутанные ветви, за ними начинался узенький крутой спуск. С трудом пробирался Георг по этой опасной тропке и не раз вынужден был прибегнуть к помощи своего сильного проводника.

Спустившись шагов на восемьдесят, они очутились вновь на ровной почве. Однако напрасно искал Георг следы жилья таинственного рыцаря. Музыкант же подошел к дереву необыкновенной толщины и вынул из его дупла две лучины. Затем он высек огонь и с помощью кусочка серы зажег факелы. Когда те разгорелись, Георг увидел перед собою высокий портал, сооруженный самой природой в скале, — должно быть, это и был вход в жилище, которое изгнанник, по выражению музыканта, делил с филином.

Крестьянин взял один факел себе, другой протянул Георгу: путь был темен и, вероятно, небезопасен. Прошептав предостережение, музыкант шагнул в темные ворота.

Георг ожидал увидеть узкую и короткую звериную нору, какие не раз ему попадались в лесах его родины. И как же был удивлен, когда перед его глазами открылись величественные залы подземного дворца! В детстве он слышал из уст оруженосца, прадед которого в Палестине попал в тюремные застенки, одну сказку, передаваемую от поколения к поколению, как некий мальчик был сослан злым волшебником под землю, во дворец, величественная красота которого превосходила все, что отрок видел когда-либо на земле, все, что смелая фантазия Востока могла только придумать пышного и великолепного: золотые колонны с хрустальными капителями, сводчатые купола со смарагдами и сапфирами, алмазные стены, отблеск которых буквально слепил глаза.

Это сказание, глубоко засевшее в детском воображении, теперь ожило, осуществилось наяву перед глазами изумленного юноши. То и дело, привлекаемый новым зрелищем, он останавливался, высоко поднимал свой факел и наслаждался величественным видом громадных, причудливо изогнутых сводов, которые сверкали и переливались, как тысячи алмазов и горы хрусталя.

Но большее потрясение ждало его впереди, когда проводник свернул налево и провел в широкий и высокий грот, который казался торжественно украшенным залом подземного дворца. Заметив, что юноша никак не налюбуется волшебным видом этого чуда природы, Ханс взял из его рук факел и влез на выдающуюся скалу. Большая часть грота осветилась.

Блестящие белые скалы составляли его стены, арки, своды, громадные размеры которых удивляли человеческий глаз, образовывали дивный купол, с которого свисали миллионы застывших капелек, светившихся всеми цветами радуги. Причудливыми фигурами стояли вокруг скалы, а возбужденная фантазия и упоенный взор видели в них то часовню, то большой алтарь с красивой драпировкой, украшенной готическими узорами. Даже орган присутствовал в этом подземном соборе.

Пламя факелов сильно колебалось, длинные тени скользили и перебегали по блестящим стенам и казались какими-то таинственными, величественными изображениями святых, которые то появлялись, то скрывались в причудливых нишах.

Так украшала подземное святилище христианскими образами фантазия юноши, полного почтения к Божественным творениям, в то время как Аладдин со своею волшебною лампой видел в великолепных залах лишь вечнозеленые райские кущи.

Проводник, найдя, что рыцарь достаточно насытился зрелищем, слез со своего пьедестала.

— Это — Пещера Туманов, — сказал он. — Мало кто в нашей стране о ней знает, она знакома лишь охотникам да пастухам, но и из них только немногие отваживаются входить сюда: так много дурного говорят об этом жилище призраков. Тому, кто недостаточно хорошо знает эту пещеру, я бы не советовал в нее спускаться. Здесь есть такие глубокие пропасти и подземные озера, что, если хоть раз попадешь туда, назад на свет божий не вернешься. Есть тут также потайные ходы и укрытия, своего рода комнаты, о них знают лишь пять человек.

— А изгнанный рыцарь? — спросил Георг.

— Возьмите факел и следуйте за мной, — коротко произнес Ханс и двинулся в боковой ход.

Шагов через двадцать Георгу показалось, что он слышит глухие звуки отдаленного органа. Рыцарь обратил внимание своего проводника на удивительное явление.

— Это пение, — ответил тот, — оно звучит под этими сводами необыкновенно приятно. Если бы здесь запели два или три человека, нам бы показалось, что целый хор монахов поет аллилуйю.

По мере того как путники продвигались вперед, пение звучало сильнее и сильнее, внятнее и внятнее выделялись из общей вереницы звуков приятные модуляции сильного молодого мужского голоса.

Спутники завернули за угол скалы, и голос невидимого певца зазвучал совсем близко, откуда-то сверху. Голосу вторило многократное эхо, которое перемешивалось с шелестом падающих с камней капель, бормотанием подземных вод и опускалось в темную таинственную глубину.

— Это то самое место, — проговорил проводник, — там, наверху, в скале, — жилище несчастливого человека. Вы слышите песню? Давайте постоим и послушаем до конца. Он не привык к тому, чтобы его перебивали, когда еще был наверху.

Путники прислушались, сквозь повторяющееся эхо и шепот воды до них донеслись слова песни, которую пел изгнанник:

На башне, откуда я любовался своею страной, Реют ныне чужие флаги. И нет никого со мной, И много поводов для отваги. Разбиты чертоги отцов, Похищено достоянье внуков, Сын прячется под землей от воров, Его удел — печаль и разлука. Где когда-то в счастливые дни Трубил мой охотничий рог, Рыскают ныне мои враги, Собирая лесной оброк. Для них я — дичь, ищейки жаждут крови, Натягивают луков тетиву, Чтоб сбить рога[75] и отомстить врагу. В одежде нищего скитаюсь, Ночами по своей земле крадусь; Заботами людей печалюсь И подаяния стыжусь. Но мужества я не утратил, Мой меч со мной, еще я поборюсь, Своих врагов страдать заставлю И с жалкой долей не смирюсь!

Певец умолк.

Вслед замиравшим звукам песни раздался глубокий вздох неудовлетворенности и горя. По грубому лицу хардтского музыканта катились слезы.

От Георга не ускользнуло, что он пытался вернуть себе прежнее самообладание и показаться перед изгнанником со светлым челом и не замутненными тревогой глазами.

Ханс дал Георгу второй факел и стал карабкаться по гладкой скользкой скале, ведущей в грот, откуда звучало пение. Георг подумал, что проводник, должно быть, хочет доложить о нем рыцарю, но вскоре увидел, что тот возвращается с длиннющей веревкой в руках.

Музыкант спустился до половины скалы, бросил Георгу веревку и помог ему вскарабкаться по отвесной стене, что ему одному далось бы с трудом.

Георг очутился наверху, в нескольких шагах от жилища загадочного изгнанника.

Глава 6

И вдруг Там вырастают в ночи из камня Странные изваянья. От них идет зеленый свет, И рыцарь в страхе замирает, На чудеса взирает. Л. Виланд[76]

Часть той большой пещеры, в которую они теперь вошли, отличалась от прочих гротов и углублений; она была из песчаника и, так как этот камень хорошо впитывает влагу, выглядела довольно сухой и даже уютной. Пол был устлан соломой и камышом, лампа, висевшая на стене, распространяла достаточно света на всю ширину и большую часть длины этого грота. Против входа на широкой медвежьей шкуре сидел уже знакомый нам загадочный человек, возле него стояли меч и охотничий рог, на полу лежали старая шляпа и серый плащ, в который он закутывался. На нем была куртка из темно-коричневой кожи и панталоны из толстого грубого синего сукна. Даже эта грубая одежда не могла скрыть сильное и в то же время изящное телосложение. На вид изгнанник был лет тридцати четырех, лицо его все еще можно было назвать красивым, хотя первый цвет молодости, казалось, унесли опасности и передряги походной жизни, а запущенная борода придавала ему временами зловещий вид. Эти мимолетные замечания напрашивались сами собой, когда Георг молча стоял у входа в грот.

— Добро пожаловать в мои чертоги, Георг фон Штурмфедер! — приветливо воскликнул обитатель пещеры, поднимаясь с медвежьей шкуры.

Он протянул юноше руку и сделал знак опуститься на столь же безыскусное сиденье из кожи косули.

— Сердечно рад вас приветствовать. Это недурная выдумка нашего музыканта — привести вас в сей подземный мир, чтобы доставить мне столь приятного собеседника. Ханс! Верная душа! Ты до сих пор был нашим мажордомом, стольником и канцлером, а теперь станешь еще и виночерпием. Посмотри, там за колонной из прекрасного гранита должен стоять кувшин с остатками старого доброго вина. Возьми мой охотничий кубок из самшита, единственную здесь посуду, налей его до краев и поднеси нашему почтенному гостю.

Георг с удивлением посмотрел на изгнанника. Удары судьбы, необычность обстановки, жалобный плач, прозвучавший только что в пении, должны были явить перед ним человека хотя и не сломленного обстоятельствами, но все же мрачного и павшего духом, а тут перед ним стоял веселый, беззаботный мужчина, отпускающий шутки по поводу своего положения, как будто его случайно захватила буря во время охоты и он избрал на краткий миг убежищем от непогоды данную пещеру.

А ведь то был страшный ураган, надругательство природы, изгнавшее его из замка предков, то была смертельная охота, от кровавых участников которой он здесь скрывался.

— Вы так удивлены, уважаемый гость, — заметил рыцарь, увидев, каким взглядом Георг обводит его самого и его жилище. — Может, вы ждали, что я стану жаловаться? Но о чем мне сожалеть? В моем несчастье мне никто не поможет, поэтому лучше сделать хорошую мину при плохой игре. И разве я здесь не живу лучше любого князя? Видели ли вы просторные переходы и огромные залы моего дворца? Разве их стены не отливают серебром? А своды не сверкают, как жемчуга и алмазы? Неужели вас не очаровали украшенные смарагдами и рубинами колонны? А… вот и Ханс, мой виночерпий, идет с вином. Скажи-ка, дорогой, это все, что в кубке?

— Воды, чистой, как хрусталь, здесь полно, — улыбнулся музыкант, проникшийся веселым настроением своего сотоварища, — кроме того, есть еще и немного вина, как раз на три кубка. Но поскольку у нас сегодня гость, найдется кое-что и для него. Нынче я прихватил полный кувшин старого ульбахского и поставил его там же.

— Это ты хорошо сделал, — обрадовался рыцарь-изгнанник, и его глаза сверкнули от нежданной радости. — Не подумайте, господин Георг, что я кутила и пьяница, но хорошее вино — вещь благородная, люблю в приятном обществе пустить чашу по кругу. Принеси же сюда кувшин, мой дорогой виночерпий, мы будем пировать, как в старые добрые времена. Хочу выпить свой кубок за прежний блеск рода Штурмфедеров!

Георг поблагодарил и осушил кубок.

— Хочу ответить честь по чести, — поклонился он. — Я не знаю вашего имени, рыцарь, но выражаю вам свое почтение. Желаю вам вскоре победоносно вернуться в замок ваших предков! И пусть благоденствие сопутствует вашему роду во веки веков!

Едва Георг, произнеся тост, собрался поднести кубок к губам, как из глубины подземелья раздались голоса: «Во веки веков, во веки веков!»

Пораженный юноша опустил кубок.

— Что это? — спросил он. — Разве мы не одни?

— Это мои вассалы — духи, — улыбнувшись, ответил рыцарь, — или, если хотите, эхо сопутствует вашим дружеским пожеланиям. Я часто, — продолжал он, посерьезнев, — в благополучные времена слышал сотни приветливых голосов, славящих доброту и блеск моего рода, но никогда не был так тронут, как сейчас, когда мой единственный гость провозглашает славу и ему вторят скалы подземного мира. Наполни кубок, Ханс, и тоже выпей. Если ты знаешь какое-нибудь доброе присловье, так скажи же его нам.

Музыкант наполнил кубок и весело посмотрел на Георга.

— Пью за ваше здоровье, юнкер, и еще кое за кого. За барышню из Лихтенштайна!

— О, да, да! Пейте же, юнкер, пейте! — расхохотался изгнанник так, что стены задрожали. — Выпейте до дна. Пусть она цветет для вас! Ты хорошо поступил, Ханс. Посмотри, наш гость залился румянцем, видишь, как заблестели его глаза, будто он уже ее целует! Не стесняйтесь, юнкер. И я был когда-то влюбленным, и я знаю, что такое счастье для молодого человека двадцати четырех лет.

— О бедный человек! — воскликнул Георг. — Вы были влюблены и были женихом! Может быть, вам пришлось оставить милую жену и хороших детей?! — И тут он почувствовал, произнося эти слова, как его кто-то сильно потянул за плащ, а обернувшись, увидел, что музыкант делает ему большие глаза, как бы предостерегая не произносить что-либо подобное.

Юноша раскаялся в своих словах, заметив, как помрачнел несчастный изгнанник и какой он взгляд бросил на Георга, говоря:

— Мороз в сентябре уничтожает то, что дивно цвело в мае. Не стоит спрашивать о том, что было. Моих детей я оставил на руках грубых, но добрых кормилиц, они будут их охранять, пока, дай бог, отец не вернется.

Он проговорил это глухим, взволнованным голосом, однако затем, как бы желая прогнать печальные мысли, провел рукой по лбу, и впрямь морщинки разгладились, и голос зазвучал веселее:

— Ханс может подтвердить, что я уже давно хотел видеть вас, господин Штурмфедер. Он рассказал мне о странном ночном покушении на вашу жизнь. Вас, верно, приняли за другого человека, который, воспользовавшись минутой, успел спастись.

— И я весьма тому рад, — ответил Георг. — Почти готов поверить, что меня приняли за самого герцога, так как за ним, вероятно, бдительно следили. Если он спасся, то я нисколько не сетую, что получил отменный удар.

— Ох, но ведь удар, который вас настиг, мог быть смертельным!

— Кто идет на войну, — ответил Георг, — должен быть готовым ко всякому. Конечно, всегда лучше пасть от руки противника в честном бою, когда твои товарищи поблизости и могут оказать последнюю дружескую услугу. Но повторись подобное, я бы все равно вновь поступил так же, лишь бы отвратить руки убийц от герцога!

Изгнанник признательно посмотрел на юношу и пожал ему руку.

— Вы, кажется, принимаете большое участие в герцоге, — сказал он, устремив на Георга свои проницательные глаза, — этого я, признаться, не ожидал. Мне говорили, что вы поддерживаете союзников.

— Знаю, что вы — союзник герцога, — ответил Георг, — но позвольте мне быть с вами откровенным. Видите ли… Герцог сделал много такого, что нельзя считать справедливым. Например, история с Хуттеном, какова бы она ни была, лучше бы ее избежать. Затем, можно предположить, что он был жесток со своею женой. Кроме того, вы должны со мной согласиться, он слишком дал волю своему гневу при покорении Ройтлингена.

Георг остановился, как бы ожидая возражений рыцаря, но тот опустил глаза и молча дал понять молодому человеку, чтобы тот продолжал.

— Так думал я о герцоге, когда решил примкнуть к союзу, а там о нем говорили в более крепких выражениях. Но герцог имел очень сильную заступницу в лице Марии, и, может быть, вам известно, я решил порвать с союзом по ее настоянию. Вскоре дело получило в моих глазах совсем иное освещение, то ли потому, что я от природы сострадателен и не могу видеть, когда с кем-либо обращаются несправедливо, то ли потому, что разгадал замыслы союзников. Я понял, что с герцогом обошлись недостойно. Союз очевидно не имел никакого права изгонять герцога из его владений, тем более лишать престола и ввергать в нищету. Герцог выиграл в моих глазах. Он, может быть, еще осмелился бы на решающую битву, но не захотел рисковать жизнью своих верных вюртембержцев. Герцог мог бы выжать много денег из своих подданных и удержать тем самым швейцарских наемников, но он был выше своего несчастья. Вот это и сделало меня его другом.

Рыцарь-изгнанник поднял свои блестящие, выразительные глаза, его грудь вздымалась, благородная фигура выпрямилась. Он долго смотрел на Георга и, вдруг схватив его руку, прижал ее к своему сильно бьющемуся сердцу.

— Да, мой друг, у тебя чистая, светлая душа! Я знаю герцога как самого себя, поэтому смею утверждать, что он таков, как ты его описываешь. Он действительно выше своего несчастья и лучше, чем о нем говорит молва. Но у него очень мало сторонников, способных выдержать испытания. Если бы у него была сотня, всего лишь сотня таких, как ты, тогда на вюртембергских замках не развевалось бы ни одного лоскутка союзных знамен. О! Если бы ты мог быть его другом. Однако я и не думаю приглашать тебя делить с ним его беды. Довольно и того, что твой меч и твоя рука не принадлежат его врагу — Швабскому союзу. К чему омрачать твои дни чужими печалями? Пусть Небо вознаградит тебя за твои добрые чувства к несчастному изгнаннику!

Слова рыцаря нашли душевный отклик в сердце юноши. Было ли это чувство удовлетворения, вызванное ободряющими словами храброго изгнанника, сходством судьбы несчастного с его собственной бедностью и с несчастьем его рода, или то был романтический порыв — выступить против торжествующей несправедливости за правое дело гонимого, тем более что дело это было на краю гибели, — как знать?!

Но Георг чувствовал, что его неодолимо влечет к этому человеку. Он схватил изгнанника за руку и воскликнул с пылким воодушевлением:

— Пусть не говорят мне об осторожности, пусть не называют это безрассудством! Пускай другие там, наверху, делят эту прекрасную страну и наслаждаются добром несчастного герцога, я чувствую в себе довольно мужества, чтобы перенести вместе с ним все невзгоды, что выпали на его долю, и, когда он обнажит меч, чтобы отвоевать свою страну, я буду первым его сторонником. Примите мое рукопожатие, господин рыцарь; что бы ни случилось, я — друг Ульриху навсегда!

Слеза признательности блеснула в глазах рыцаря, его благородная фигура распрямилась, когда он отвечал на рукопожатие юноши.

— Ты рискуешь очень многим. И если ты друг Ульриха, то ты храбрейший из самых смелых воинов. Страна его там, наверху, теперь принадлежит ворам и разбойникам, но здесь, внизу, Вюртемберг еще существует. Тут передо мной сидит настоящий рыцарь и гражданин. Забудь на миг, что я несчастен, что я — изгнанник, выброшенный из своего собственного дома, представь, что я — владыка страны, как владыка этой пещеры. О, Вюртемберг существует, пока эти трое держатся вместе, даже глубоко, в недрах земли! Наполни кубок, Ханс, и положи свою мужественную руку на наши. Мы закрепим наш союз!

Ханс взял кувшин и наполнил кубок.

— Пейте, благородные господа, пейте! Самое время чокнуться этим добрым ульбахским вином, лучшего не может быть для такого случая.

Изгнанник медленными глотками осушил кубок, велел его вновь наполнить и протянул Георгу.

— Разве оно не выдерживается в вюртембергских замках? — спросил тот. — А виноград для него растет на ваших горах?

— Это правда, — ответил изгнанник. — Гора, на которой растет виноград для этого вина, называется Ротенберг, а на ее вершине стоит замок, построенный предками Вюртембергов. О эти прекрасные долины Неккара, чудные горы с их фруктами и виноградом! За вас, за вас — и навсегда!

Он произнес это голосом, полным затаенной боли, печаль открыла самые сокровенные помыслы несгибаемого человека.

Крестьянин преклонил перед ним колени, схватил его за руку, дабы отвлечь от мрачных размышлений, в которые тот погрузился.

— Будьте мужественны, господин. Они еще увидят вас веселее, чем прежде!

— Они еще увидят вас, долины вашей родины! — поддержал его Георг. — Когда герцог вернется в свою страну, войдет в замок своих предков, когда долины Неккара и засаженные виноградниками склоны гор отзовутся эхом на ликование народа, тогда и вы вернетесь в свой дом. Nunc vino pellite curas[77] — прогоните печальные мысли, выпейте и забудьте, о чем мы беседовали. Я поднимаю тост за герцога и верных ему людей!

По лицу изгнанника, как солнечный луч, пробежала приятная улыбка минутной радости.

— Да! — воскликнул он. — Верность — такое же утешение для разбитого сердца, что и прохладный напиток для жаждущего путника в пустыне. Забудьте минуту моей слабости, юнкер, простите человека, погрязшего в заботах! Но если вы углядели вершины Ротенберга — самое сердце Вюртемберга, любовались тем, как Неккар течет в зеленых берегах, как колышется созревающая нива на полях, как дыбятся волнистые холмы, поросшие дивными виноградными лозами, заметили красоту тенистых лесов, которые венчают вершины гор, обратили внимание на то, как выглядывают из пышных садов деревеньки со своими красными черепичными крышами, как трудятся работящие, прилежные люди — могучие мужчины и красивые женщины — на этих склонах и долинах, если вы все это видели моими глазами, то хорошо понимаете, каково очутиться здесь, в глубине пещеры, быть изгнанным и проклятым, находиться в окружении немых скал, глубоко в недрах земли! О, эта мысль слишком тяжела даже для могучего мужского сердца!

Георг испугался, что рыцарь вновь впадет в печаль, и поспешил переменить тему разговора:

— Вы ведь часто встречались с герцогом, господин рыцарь. Теперь и я стал его другом. Скажите, каков он в жизни? Как выглядит? Говорят, что он переменчив в своих настроениях.

— Нисколько. Вы еще увидите его и узнаете сразу, без подробных описаний. Но мы уже слишком долго ведем речь о чужих делах, а про ваши собственные вы так ничего и не сказали — о цели вашего нынешнего путешествия, о прекрасной барышне фон Лихтенштайн. Вы молчите! Почему вы потупились? Поверьте, я спрашиваю вовсе не ради пустого любопытства. Мне кажется, что я могу быть вам полезен в этом деле.

— После того, — решился Георг, — что произошло в эту ночь, я считаю, что больше не должно быть тайн между нами. По-видимому, вы давно знаете, что я люблю Марию, может быть, и она неравнодушна ко мне.

— О да, — улыбнулся изгнанник, — если только я умею читать признаки любви и могу верно истолковать их. Едва заходит речь о вас, милая барышня сразу опускает глаза, ну точь-в-точь как вы сейчас, и краснеет до самых ушей. К тому же она как-то по-особенному выговаривает ваше имя, будто все струны ее сердца сливаются в этот миг в один аккорд.

— О, ваш острый взгляд, должно быть, все правильно подметил. Я очень хочу попасть в Лихтенштайн. Когда я отказался от Швабского союза, то решил сразу же отправиться домой, но, сообразив, что Альпы на полдороге к Франконии, вздумал еще раз повидать барышню. Вот Ханс и повел меня через Альпы. Однако, вы знаете, путешествие мое застопорилось, потеряно восемь дней. А теперь, лишь только взойдет солнце, я поднимусь наверх, в замок, и надеюсь, как сторонник герцога, буду для старого рыцаря более желанным гостем, чем прежде.

— Еще бы! Ведь он — ярый защитник и друг герцога, всегда ему верен. Однако может такое случиться, что старик вам не поверит, он вообще не очень-то доверчив к незнакомым людям и часто бывает угрюмым. Знаете, в каких я с ним отношениях? Для меня он тот милосердный самаритянин, который снабжает несчастного изгнанника горячей едой и не менее горячим участием и утешением. Пара строчек от меня могут рекомендовать вас лучше, чем пропуск императора. А еще лучшим знаком для него и для других будет вот это кольцо, которое я хочу вам подарить на память о том времени, когда вы объявили себя сторонником правого дела и защитником герцога Вюртембергского.

С этими словами изгнанник снял со своего пальца широкое золотое кольцо с красным камнем, на котором был изображен герб Вюртемберга с ветвистыми оленьими рогами и охотничьим рогом. На кольце были выгравированы буквы, смысл которых Георг сначала не понял.

— У. Г. В. И. Т. Что означают эти буквы? — спросил он. — Это пароль сторонников герцога?

— О нет, мой юный друг. Это кольцо долгое время носил сам герцог на своей руке и очень им дорожил. У меня есть и другие его реликвии, но это самая ценная. Буквы же означают следующее: Ульрих, герцог Вюртемберга и Тека.

— О, это кольцо останется навсегда дорогим для меня, как память о несчастном владыке и воспоминание о встрече с вами, уважаемый рыцарь, ночью в пещере.

— Когда вы подойдете к подъемному мосту Лихтенштайна, — посоветовал изгнанник, — отдайте первому попавшемуся слуге мою записку и это кольцо и поручите ему отнести их хозяину замка, тогда вы наверняка будете приняты, как родной сын герцога. Но вот для барышни нужно совсем другое, на нее не подействует мое волшебство. Вы должны иметь для нее свои собственные знаки внимания — тайный язык взглядов, нежный поцелуй, сердечное рукопожатие, поэтому, чтобы появиться перед возлюбленной в должном виде, вам необходимо отдохнуть, а не то ваши глаза потускнеют от бессонницы. Последуйте же моему примеру — растянитесь на шкуре косули, а под голову вместо подушки подложите свой плащ. А ты, мой мажордом, мой виночерпий, верный спутник в моем несчастье, дорогой Ханс, наполни еще раз этому паладину кубок на сон грядущий, чтобы мех показался ему мягкой периной, каменный грот — удобной спальней и бог сна подарил ему образ любимой.

Рыцари осушили кубок и улеглись на покой, а Ханс, как верный пес, уселся на пороге.

Вскоре явился чарующий Морфей[78], осенил своими нежными крыльями неприхотливое ложе юноши и рассыпал над ним маковые зерна.

В полусне юный рыцарь слышал, как изгнанник читал молитву с благочестивым упованием, моля Правителя судеб ниспослать свою защиту ему и той стране, в глубоких недрах которой он собирался провести ночь.

Глава 7

Из глубин зеленого дола Вознесся, словно невесомый, Замок Лихтенштайн… Г. Шваб[79]

Наутро Георг, разбуженный добросовестным музыкантом, сначала не мог вспомнить, где он находится, но мало-помалу в его душе воскресли картины прошедшей ночи, и он с радостью ответил на рукопожатие изгнанника.

— Мне очень бы хотелось попросить вас остаться в моем дворце на несколько дней, — приветливо сказал тот, — но я все-таки советую вам двинуться в Лихтенштайн, если вы желаете получить горячий завтрак. В моей пещере, к сожалению, нельзя ничего приготовить, так как мы не разводим огня, чтобы дымом не выдать своего присутствия.

Георг согласился с его доводами и поблагодарил за гостеприимство:

— Это истинная правда, мне редко доводилось проводить время в такой приятной обстановке, как в этой пещере. Есть что-то волшебное в том, чтобы быть глубоко под землей и беседовать с другом. Я бы не поменял самый красивый зал великолепного дворца на этот каменный грот.

— Да, конечно, когда с друзьями пускаешь по кругу праздничный кубок, — подтвердил изгнанник, — но ежели вынужденно сидишь, одинокий, в подземелье и обдумываешь свое несчастье, а душа рвется в зеленый лес под голубыми небесами, глаза, утомленные подземным великолепием, мечтают обратиться к цветущим долинам и высоким горам отчизны, уши, оглушенные монотонным журчанием воды, капля за каплей струящейся по каменным стенам и падающей в бездонную глубину, стремятся услышать пение жаворонка и шорох дичи в кустах, тогда это оцениваешь по-другому.

— Бедный человек! Должно быть, одиночество, действительно, ужасно!

— И тем не менее, — продолжал изгнанник, и гордое своенравие блеснуло в его глазах, — я счастлив, что с помощью добрых людей нашел это убежище. Уж лучше спуститься еще вниз на сотню саженей, где невозможно вдохнуть ни глотка воздуха, чем попасть в руки моих врагов и стать объектом насмешек. Но даже если они нападут на мой след, эти кровожадные псы-союзники, буду ногтями вгрызаться в скалы и пробираться глубже и глубже, до самого сердца земли. А если они и туда нагрянут, я стану богохульствовать, прокляну всех святых, которые от меня отвернулись, и призову дьявола, чтобы он разорвал покровы тьмы и укрыл меня от преследований проклятого сброда.

В этот момент изгнанник был так страшен, что Георг невольно содрогнулся. Фигура страдальца как будто выросла, мускулы напряглись, лицо покраснело, глаза метали молнии, как бы ища врага, которого надо уничтожить, голос возвысился и уже гремел под сводами грота, раскаты эха угрожающе повторяли его проклятия.

Хотя последние слова рыцаря ужаснули юношу, но он не осуждал несчастного, оставшегося верным своему властелину, изгнанному из родного гнезда и выслеживаемому кровожадными охотниками.

— Но есть в этом и некое утешение, — сказал он изгнаннику. — Вы легче перенесете свое несчастье, зная, какого рода противники вам противостоят. Я удивляюсь вашей душевной стойкости, господин рыцарь! Это чувство удивления вынуждает меня на вопрос, который, возможно, будет нескромным, но вы ночью несколько раз назвали меня другом, поэтому на правах дружбы я и спрошу: вы ведь Маркс фон Швайнсберг, не правда ли?

Должно быть, в этом вопросе было что-то смешное, чего не почувствовал Георг, зато уловил изгнанник, — по крайней мере, мрачную мину с его лица будто ветром сдуло, и он сначала тихо улыбнулся, затем разразился таким громовым хохотом, что к нему присоединился и музыкант.

Георг попеременно смотрел то на одного, то на другого, но его вопросительные взгляды, казалось, лишь подливали масла в огонь. Наконец изгнанник овладел собою.

— Простите, мой милый гость, если я хоть на секунду оскорбил вас своим смехом. Готов проглотить свой собственный язык, прежде чем вас высмеивать. Но только скажите, почему вы вдруг вспомнили о Марксе? Вы его знаете?

— Лично с ним незнаком, но знаю, что это храбрый рыцарь, изгнанный из-за герцога. Союзники его выслеживают. Разве все это к вам не относится?

— Благодарю вас за то, что вы считаете меня храбрым рыцарем, но хотел бы вам посоветовать не попадаться ночью на пути Маркса: он без лишних слов порубает вас на куски. Швайнсберг — маленький, толстый парень, на голову ниже меня, потому я и невольно рассмеялся. В остальном же он — человек чести, один из немногих, кто не покинул в беде своего господина.

— Значит, вы не Швайнсберг, — печально пробормотал Георг, — и я должен уйти, так и не узнав, кто же мой друг.

— Молодой человек! — произнес изгнанник с неподдельным величием, слегка смягченным чувством дружелюбия. — Благодаря вашему открытому, свободному взгляду, теплому участию в отношении несчастного герцога и всему вашему добросердечию вы приобрели друга. Этого вполне достаточно, больше не задавайте вопросов, неосторожное слово может разрушить наши доверительные отношения, которые мне так приятны. Будьте здоровы, вспоминайте о безымянном изгнаннике и будьте уверены в том, что не пройдет и нескольких дней, как вы услышите обо мне и узнаете мое имя.

Георгу показалось, что, несмотря на свое непрезентабельное платье, перед ним стоит настоящий князь, такое величие сияло на его лице и такой царственный свет излучали его глаза.

Между тем музыкант зажег факел и стоял, ожидая у входа в грот. Изгнанник протянул юноше руку и поцеловал его в губы.

Георг шел и думал о том, что произошло. Никогда еще в его жизни ему не встречался человек, который был бы так дружелюбен и одновременно так возвышался над ним. Никогда прежде он не ощущал такого, чтобы человек в нищенской одежде, в окружении скал излучал такое величие и благородство, ослепляющее глаза и подавляющее собственное «я».

Погруженный в эти мысли, юноша шагал по пещере. Возвышенная красота природы, поразившая его при входе, сейчас потеряла в его глазах очарование. Он больше не удивлялся величию подземного царства, а восхищался величию человеческого духа, превосходящего ночную красоту скал и длинных переходов, размышлял о грандиозности души, прикрытой нищенскими одеждами, не способными, однако, скрыть истинное благородство.

Ясный приветливый день встретил путников, когда они вышли наружу. Георг облегченно вздохнул и взбодрился от прохладного воздуха, сменившего влажные испарения подземелья, отчего, должно быть, оно и получило название — Пещера Туманов.

Они нашли лошадь юного рыцаря отдохнувшей и бодрой, на том же самом месте, где ее привязали. И даже оружие, притороченное к седлу, не попортила ночная роса, как опасался Георг, потому что музыкант накинул на спину животного огромный платок, служивший ему защитой от непогоды и холода. Георг осмотрел свою одежду и снаряжение, а крестьянин поднес охапку сена гнедому. Затем они стали взбираться в гору. И лишь только прошли несколько шагов, как утреннюю тишину нарушил звон колокола в долине. Ему ответил другой, третий, четвертый. Вскоре добрая дюжина колоколов перекликалась с гор и из глубины долины. Удивленный юноша придержал коня.

— Что это? Где-то пожар или сегодня праздник? Из-за болезни я совсем потерял представление о времени и вспоминаю про воскресенье только тогда, когда вижу девушек в новых юбках и свежих фартуках.

— Так обычно бывает с военными, — ответил Ханс. — Я и сам обо всем забываю, когда в голове сидят вещи поважнее, чем месса и проповедь, но сегодня совсем другой случай, — продолжал он, посерьезнев, и осенил себя крестным знамением. — Нынче Страстная пятница. Слава Иисусу Христу!

— Во веки веков! — откликнулся юноша. — Первый раз в жизни я не отмечаю этот день как положено. В Страстную пятницу я всегда вспоминаю про прекрасные дни моего детства. Жив был тогда еще отец, у меня была милая добрая матушка и крохотная сестричка. Мы, дети, радовались Страстной пятнице, хотя и не знали значения этого события, но подсчитывали, что через два дня грядет Пасха и матушка одарит нас прекрасными вещами. Requiescant in pace[80], — добавил он, отвернувшись, чтобы скрыть заблестевшие на его глазах слезы. — Они на том свете, празднуют втроем святую Страстную пятницу.

— В такой день нельзя, разумеется, высказывать грешные мысли, — после некоторого молчания произнес Волынщик, — но мой духовник, надеюсь, меня простит. Не печальтесь, юнкер. Тем, кто уже уснул, хорошо, а те, кто жив, должны смотреть вперед, а не оборачиваться назад. Я бы на вашем месте думал о том, чем одарить на Пасху своих будущих детей, и воображал, как они будут радоваться Страстной пятнице. Разве вы не едете к невесте и разве известная вам барышня не станет милой доброй матерью?

Георг напрасно пытался подавить невольную улыбку, вызванную таким необычным утешением.

— Ты вынужден был это сказать, добрый друг, — проговорил он наконец. — Никому другому я не позволил бы произнести при мне такие грешные слова.

— О нет, господин! Я никак не хотел обидеть ни вас, ни милую барышню. Не будем больше говорить об этом. Видите вон ту башню на утесе? Не пройдет и четверти часа, как мы будем там, наверху.

— Насколько я мог вчера ночью разглядеть, замок расположен на одиноком утесе. Видит бог, раньше это была смелая идея — построить там недоступное жилище, если недруги, конечно, не научились бы у коршунов летать. Но сейчас, боюсь, туда можно попасть из пушек.

— Вы так думаете? Не волнуйтесь: внутри есть кое-что, способное сказать ответное слово. Если вы заметили, долину окружают скалы, и оттуда можно не ожидать неприятностей; единственная сторона замка, к которой подступают горы, — это там, где находится подъемный мост. Однако попробуйте установить здесь орудие и уследить за тем, чтобы обитатели Лихтенштайна из окон не взяли вас на мушку, прежде чем вы объявитесь поблизости. Да и как втащить орудие по этим ущельям и скалам к ласточкину гнезду прежде, чем несколько решительных человек не причинят вам вреда?

— Ты абсолютно прав, — согласился Георг, — но хотел бы я знать, кому пришла в голову мысль построить замок на утесе?

— Я вам скажу, — ответил музыкант, знающий все легенды своей родины. — Много-много лет назад жила одна женщина. Терпела она, терпела преследования и гонения, а выхода не находила. И вот как-то забрела на этот утес и увидала огромного коршуна с семьей, не опасавшегося преследований. Решила она прогнать этого коршуна с насиженного места. Приказала женщина построить на утесе замок и, когда все было готово, велела поднять подъемный мост, взобралась на зубец башни и сказала: «Теперь я друг Господа Бога и враг всему свету». Больше никто и ничего не мог ей сделать. Но смотрите, мы уже прибыли. Прощайте, юнкер, может, увидимся сегодня ночью. Я сейчас спущусь и принесу господину в пещеру новые известия. Не забудьте отдать на мосту письмо и кольцо для хозяина замка и постарайтесь не нарушить тайну.

— Не беспокойся! Благодарю за сопровождение и прошу передать привет дорогому другу в пещере.

Сказав это, Георг пришпорил коня и спустя несколько мгновений очутился у внешних укреплений замка.

Слуга, охранявший ворота, опросил прибывшего и передал служителю для доставки старому рыцарю записку и кольцо изгнанника.

Георг имел достаточно времени, чтобы рассмотреть замок и его окрестности. Ночью, при обманчивом свете луны, будучи в таком душевном состоянии, которое не могло сделать его внимательным наблюдателем, ему бросилась в глаза необыкновенно смелая архитектура замка. Теперь же, при дневном свете, он с изумлением разглядывал его оригинальную постройку. Подобно колоссальной башне собора, из глубокой альпийской долины высоко и свободно взмывал вверх красивый утес. Вокруг него простиралась земля, а он, одинокий, будто высеченный молнией из глубоких недр или выброшенный землетрясением, стоял как памятник стародавних времен. Лишь с юго-западной стороны, где утес приближался к прочим горам, зияла глубокая расселина, достаточно широкая для того, чтобы сделать невозможным самый смелый прыжок серны, но не настолько просторная, чтобы изобретательное искусство человека не могло соединить разделенные части посредством моста.

Подобно птичьему гнезду на высочайшей вершине дуба или на недосягаемых зубцах башни, замок висел на утесе. Должно быть, наверху было ограниченное пространство, так как, кроме башни, виднелось лишь одно укрепленное помещение, но множество бойниц и несколько широких отверстий в нижней части здания с выдававшимися из них дулами тяжелых орудий показывали, что замок был хорошо защищен и, несмотря на небольшое пространство, которое занимал, далеко не был крепостью, достойной пренебрежительного отношения. Множество больших окон в верхнем этаже придавали ему открытый, веселый вид, а солидный фундамент и подстенки, которые, казалось, вросли в скалу и приняли от времени и непогод почти такой же серо-бурый цвет, как и каменная громада, на которой они покоились, выказывали, что замок держится на прочном основании и что он не дрогнет ни перед силою стихии, ни перед натиском людей. Прекрасный вид открывался с высоты замка, не менее красивы были и высокие зубцы сторожевой башни и длинная череда окон замка.

Такого рода мысли пробегали в голове Георга, когда он ожидал, чтобы перед ним раскрылись ворота по сю сторону расселины. Вскоре на мосту раздались шаги, ворота отворились. Георга встречал сам хозяин замка. Это был серьезный господин в летах, которого Георг не раз видел в Ульме; черты его бледного благородного лица с грустными выразительными глазами, напоминающие образ любимой, глубоко запали в душу юноши.

— Добро пожаловать в Лихтенштайн, вы здесь желанный гость, — сказал пожилой господин, протягивая Георгу руку. Благосклонная приветливость смягчила всегдашнюю его строгую серьезность. — А вы что стоите, бездельники? — обернулся он после первого приветствия к слугам. — Уж не придется ли юнкеру вести своего коня наверх? Быстрее с ним на конюшню! А снаряжение отнесите в зал… Простите, уважаемый гость, что вас заставили так долго ждать. В этих парнях мало толку. Не угодно ли вам последовать за мною?

С этими словами старик двинулся по подъемному мосту, Георг поспешил за ним. Его сердце стучало от нетерпения увидеть любимую, щеки горели от любви и стыда за появление здесь последней ночью, глаза искали окно, за которым скрывалась милая, слух напрягся в ожидании ее голоса. Но напрасно взгляды рыцаря буравили толстые стены, напрасно уши ловили каждый звук — она, видно, не желала показываться ему на глаза.

Хозяин и гость остановились у внутренних ворот. Ворота эти были на старинный лад, глубоки, крепко построены, снабжены опускными решетками, отверстиями для кипящего масла и воды — короче, теми хитроумными средствами защиты, которые в старые времена отражали нападающего врага в случае, если тот захватывал мост.

Могучими стенами и укреплениями, которые тянулись от ворот вокруг замка, Лихтенштайн был обязан не только искусству архитектора, но и услужливости природы: целые скалы вошли в линию построек, даже прекрасная просторная конюшня и прохладные камеры, служившие погребами, были высечены в скале.

Удобная извилистая дорожка вела в верхнюю часть жилья. И здесь также не были забыты военные приспособления для защиты. В стенах прихожей, там, где бывает обыкновенно выставлена домашняя утварь, были помещены грозные двуствольные ружья и стояли ящики зарядов.

Глаза старого рыцаря с выражением определенной гордости остановились на этих странных предметах домашнего обихода. В то время подобное вооружение было признаком зажиточности, даже богатства, так как не всякий частный человек был в состоянии снабдить свой замок четырьмя, много — шестью орудиями.

Отсюда, сопровождаемый Георгом, хозяин направился на второй этаж, где находился необыкновенно красивый, с большими окнами вокруг, просторный зал.

Старый рыцарь отдал слуге, следовавшему за ними, несколько приказаний, и тот удалился.

Глава 8

Тронутый жертвой высокой, Граф не сдержал порыва, Глаза его засверкали, Сердце дружбе было открыто. Ф. Конц[81]

Теперь, когда мужчины остались одни в громадном зале Лихтенштайна, старик вплотную подошел к Георгу и посмотрел на него испытующим взглядом. Луч воодушевления и какой-то тихой радости блеснул в его глазах, задумчивость исчезла, лицо прояснилось, как у отца, который встретил сына, вернувшегося после долгого путешествия, непрошеная слеза отуманила его старческий взор — то была слеза радости. С нежностью родного отца прижал старик изумленного юношу к своему сердцу.

— Обычно я не чувствителен, — сказал он Георгу после сердечного объятия, — но такие минуты берут свое — так они редки! Могу ли я верить своим старым глазам? Не обманчив ли почерк этого письма? Настоящая ли здесь печать, смею ли я ей доверять? Однако что же я сомневаюсь! Сама природа вложила неопровержимое доказательство в располагающие черты вашего открытого лица. Нет! Вы не можете обманывать — дело моего несчастного господина нашло нового сторонника.

— Если вы имеете в виду изгнанного герцога, то вы правы: он нашел горячего защитника. Молва давно говорила о господине фон Лихтенштайне как о верном друге герцога, но я и без совета того несчастного человека, который прислал вам записку, посетил бы вас.

— Сядьте рядом со мною, мой юный друг, — проговорил старик, все так же с любовью глядя на юношу, — и послушайте, что я скажу. Я вообще-то не люблю тех, кто меняет свои взгляды, один лагерь на другой. За свою долгую жизнь я осознал, что следует уважать убеждения другого человека и, если у кого-то чистые побуждения, не надо его за это проклинать, даже если он придерживается иных взглядов. Но кто меняет свое мнение с такими бескорыстными намерениями, как вы, Георг фон Штурмфедер, то есть отворачивается от удачи и счастья и устремляется за несчастьем, тот достоин многого, его перемена ценна, ибо такой поступок носит печать благородства.

Георг, покраснев, почувствовал себя неловко от похвал старого рыцаря. Ведь это его очаровательная дочь привела юношу под знамена своего отца! Но не упадет ли он в глазах уважаемого человека, если объяснит ему мотивы своего поступка?

— Вы слишком добры ко мне, — скромно потупился Георг. — Часто намерения человека скрываются гораздо глубже, чем это кажется на первый взгляд. Поверьте, хотя моим переходом на вашу сторону и руководило отчасти возмущенное чувство справедливости, однако были еще и другие, более основательные побуждения. Я не хочу, господин рыцарь, чтобы вы считали меня лучше, чем я есть на самом деле. Мне было бы больно, если бы вы впоследствии, узнав главную причину моего перехода к вам, уменьшили бы свою благосклонность.

— Напротив, я еще более люблю вас за откровенность, — сказал хозяин замка и пожал руку гостя. — Я доверяю своему опыту и знанию людей и смело могу утверждать, что если, кроме чувства справедливости, вами руководило еще какое-то скрытое намерение, то оно не может быть дурным. Кто имеет злой умысел, тот обыкновенно труслив, а кто труслив, тот не решится сказать правду в глаза стольнику и герцогу Баварскому, открыто порывая с союзом, как это сделали вы.

— Так вы что-то слышали обо мне? — с радостным изумлением спросил Георг. При этих словах дверь отворилась, слуга внес кубки с вином и поднос с дичью.

Хозяин не ответил на вопрос гостя и, лишь кивком удалив слугу, проговорил:

— Не пренебрегайте завтраком. Хотя первый кубок должна вам поднести хозяйка дома, как того требует обычай старого доброго времени, но жена моя давно умерла, а единственная дочь — Мария — ушла сегодня в деревню на утреннюю мессу, сегодня ведь Страстная пятница. Итак, вы меня спросили, слышал ли я что-либо о вас. Теперь вы наш, и я могу быть с вами откровенен, могу сказать то, о чем в другое время бы промолчал. Когда вы въезжали с союзным войском в Ульм, я был как раз там, приехал, чтобы забрать свою дочь, а главное — разузнать кое-что важное для герцога. Золото открывает все двери! — Старый рыцарь улыбнулся. — Даже двери военного совета. Я ежедневно слышал то, что там говорилось. Когда же была объявлена война, я вынужден был уехать. Но у меня остались там верные люди, которые мне сообщали все тайны союзников.

— Среди них и Волынщик из Хардта, которого я встретил у изгнанника?

— И который провожал вас через Альпы. Да. Он всегда приносит важные сведения. Как раз он-то и узнал, что союзники решили подослать к герцогу шпиона, чтобы тот рыскал в окрестностях Тюбингена и сообщал союзу о наших действиях. Я узнал, что выбор пал на вас. Поймите меня правильно, вы были для меня безразличны, я лишь сожалел, что вы так молоды, ведь если бы вы пробрались через Альпы как шпион, то были бы схвачены и беспощадно наказаны. Пришлось бы вам сидеть в глубоком подземелье, не видя ни луны, ни солнца. Тем удивительнее было для меня и наших сторонников известие о том, что вы отказались от подобной миссии и мужественно заявили об этом высоким начальникам. И о том, что вы поклялись четырнадцать дней не предпринимать ничего против союзников, я тоже знаю. Теперь же я радуюсь тому, что вы — наш друг!

Лицо юноши горело, глаза светились: все преграды между ним и Марией рушились.

Его давняя мечта, как он полагал, далекая от осуществления, наконец становилась явью — он добился благосклонности отца Марии.

— Да, я отказался от поручения союзников, — подтвердил Георг, — потому что оно было мне не по душе, и стал вашим сторонником, хотя и мало знал о вашем деле. Но когда в пещере я слушал речи благородного изгнанника и они пронзили мое сердце, я понял, что должен быть на его стороне, должен бороться за его правое дело. Как вы считаете, мне скоро что-нибудь поручат? Я ведь к вам пришел не для того, чтобы сидеть сложа руки.

— О, я это понимаю, — сказал, улыбаясь, старый рыцарь, — сорок лет назад и у меня была такая же горячая кровь, и я не мог сидеть на одном месте. Как идут сейчас дела, вы и сами знаете: скорее плохо, чем хорошо. Южную часть страны они уже захватили, под их пятой и окрестности Ураха. В одном мы уверены: коли устоит Тюбинген, победа будет за нами.

— Тому порукой честь сорока рыцарей, — с воодушевлением воскликнул Георг, — а сорок благороднейших воинов так просто не сдадутся! Это невозможно, это не должно произойти! Ведь там находятся дети герцога и сокровища герцогского рода. Они должны их удержать.

— О, если бы все думали так, как вы! От Тюбингена зависит многое. Если герцогу удастся снять осаду, то Тюбинген станет той отправной точкой, откуда начнется освобождение страны. Там ведь много военных запасов, сосредоточена большая часть вюртембергского дворянства, и, если они будут держать сторону герцога, земля будет отвоевана, потому что народ предан герцогу. Но я боюсь, боюсь!

— Чего? Эти сорок рыцарей никогда не сдадутся!

— О, вы не искушенный жизнью человек! — ответил старик. — Не знаете еще, в какие соблазны могут впасть и в каких западнях очутиться даже честные люди. Некоторым из тех, что в крепости, герцог чересчур доверял. Сейчас он понял, что дело не совсем чисто, потому и послал рыцаря Маркса Штумпфа фон Швайнсберга с поразительным письмом, в котором пишет, чтобы они не сдавали замок, дали ему возможность прибыть туда, он готов там умереть, если от него отвернулся Господь Бог.

— Несчастный человек! — воскликнул тронутый словами рыцаря Георг. — Но я не верю, что цвет рыцарства способен так кощунствовать. Они впустят герцога в крепость, он воодушевит их своим мужеством, они пойдут на прорыв и разорвут окружение, несмотря на герцога Баварского и Фрондсберга. Мы же присоединимся к ним, сражаясь, проберемся через всю страну и прогоним союзников.

— Маркс Штумпф еще не вернулся, — озабоченно проговорил Лихтенштайн. — Со вчерашнего дня там прекратили стрельбу. Каждый выстрел слышен здесь, в замке. Но уже вчера было тихо как в могиле.

— Может, канонада умолкла из-за праздника. Подождем, завтра утром или сразу после Пасхи, в понедельник, опять все загремит так, что задрожат скалы.

— Что вы! Из-за праздника? Оставаться верным своему герцогу тоже благочестивое дело. Может, святым на небе приятнее слышать пальбу пушек со стен крепости в Тюбингене, нежели видеть рыцарей бездеятельными. Бездействие — начало порока! Но думаю, как только Штумпф появится в замке, он расшевелит их и отвратит от бездействия.

— Вы говорите, что герцог послал рыцаря фон Швайнсберга в Тюбинген? И он сам туда собирается, так как осажденные заколебались. Значит, он не уехал в сторону Мемнельгарда, как говорят люди? Может, герцог где-то поблизости? О, я хотел бы его видеть и пробраться с ним в Тюбинген!

Странная улыбка пробежала по серьезному лицу старика.

— Вы его увидите, когда придет время. Ему будет приятно встретиться с вами. Он и так уже любит вас. Если посчастливится, вы пойдете с ним в Тюбинген, даю вам слово! А сейчас прошу извинения, меня зовет неотложное дело. Потерпите часок в одиночестве. Пригубите вино, осмотритесь в моем доме. Я бы мог пригласить вас на охоту, если бы не Страстная пятница.

Старый рыцарь пожал гостю руку и покинул комнату. Вскоре Георг увидел его выезжающим из замка в направлении леса.

Оставшись один, юноша решил заняться своим костюмом, который в результате ночной езды и пребывания в пещере пришел в некоторый беспорядок. Кто побывал в его положении — в ожидании возлюбленной, конечно, не осудит, что юный рыцарь подошел к небольшому зеркалу из полированного металла, должно быть принадлежавшему Марии, чтобы привести перед ним в порядок волосы на голове и бородку, почистить куртку и уничтожить малейшие следы беспорядка в одежде. Затем он вышел из комнаты и стал искать окно, из которого видна бы была дорога, по которой пойдет из деревни любимая.

Его одолевали радостные мысли, пробегавшие пестрой чередой, подобно легким облачкам на небосклоне. Он был в замке, о котором мечтал больше года, видел его во сне. Об этих горах и скалах она часто ему рассказывала. Здесь, в этих покоях, протекало ее детство! Было что-то привлекательное в комнатах, где она взрослела. Можно себе представить годы, когда маленькая девочка бегала по этим переходам, залам и зальчикам. Здесь ее, маленькую, учила мама вести домашнее хозяйство, что спустя годы так пригодилось юной хозяюшке. Должно быть, в детской головке возникали собственные представления о доме, — улыбаясь, подумал Георг, — и в этом уголке она лепила из хлебных крошек, взятых на кухне, блюда собственного изобретения и потом кормила ими деревянных куколок, изготовленных искусной рукой слуги, затем укачивала их. И вот наступила пора взросления, ребенок превратился в грациозную юную девушку. А где же те укромные местечки во дворе и саду, которые были милы ее сердцу, и где она, серьезная и милая, усаживалась с прялкой и тянула золотую нить, в то время как ее отец или мать рассказывали о днях своей молодости, преподнося мудрые поучения и возвышенные мысли?

А где же то окно, перед которым она, повзрослев, сидела и с неосознанной тоской устремляла вдаль свой взор, пытаясь предугадать будущее, и погружалась в сладкие грезы?

Георгу было необыкновенно приятно в замке. Здесь, казалось, царила душа любимой, и он мысленно ее приветствовал. Об этом садике на узкой площадке скалы заботилась она… Эти цветы в вазе на столе, скорее всего, сорвала сегодня ранним утром она… Юноша наклонился над цветами и поднес к губам благоухающие фиалки. Но что это? Ему послышался шорох женского платья. Он оглянулся. Мария! Широко раскрыв глаза, как бы им не веря, любимая стояла на пороге зала.

Георг бросился ей навстречу, протянув к ней свои сильные руки, и она убедилась, что это вовсе не дух, а живой человек — ее Георг.

— О, как же я настрадалась! — проговорила девушка. Ее бледное осунувшееся лицо подтвердило правоту грустных слов. — Как же тяжело было у меня на сердце, когда я рассталась с тобою в Ульме! Ведь не было никакой надежды увидеть тебя вскоре. Когда же Ханс сообщил мне, что ты направлялся в Лихтенштайн и был ранен по дороге, сердце мое чуть не разорвалось от боли и невозможности за тобою ухаживать.

Георг, посрамленный за свою глупую ревность, почувствовал себя жалким и маленьким на фоне любви Марии. Он попытался скрыть свое смущение и принялся подробно описывать, как все произошло: как распрощался со Швабским союзом, как продвигался через Альпы, как на него напали и как он ускользнул от забот жены музыканта, чтобы ехать в Лихтенштайн.

Юноша выкладывал все начистоту, но Мария то и дело своими вопросами приводила его в смущение, особенно когда с изумлением спросила, почему он в первый раз появился у Лихтенштайна глубокой ночью. Красивые ясные глаза любимой были устремлены на него, и он не мог ей солгать.

— Буду откровенным, — произнес Георг, опустив глаза. — Хозяйка постоялого двора в Пфулингене обманула меня. Она сказала о тебе такое, что я не мог спокойно слушать.

— Хозяйка? Обо мне? — улыбнулась Мария. — И что ж это было такое, что погнало тебя ночью в горы?

— Оставим это! Я был дурак дураком! Изгнанный рыцарь уже убедил меня в том, что я был не прав.

— Нет, нет, — просительно произнесла девушка, — так просто ты от меня не отделаешься. Что знает обо мне эта сплетница? А ну-ка сознавайся!

— Ладно, только не смейся. Она рассказала, что у тебя есть дружок и ты его по ночам впускаешь в замок, когда отец спит.

Мария покраснела. Негодование и желание посмеяться над глупостью боролись в ее душе.

— Ну, я надеюсь, — помедлив, проговорила она, — ты, конечно, ответил подобающим образом на эту клевету и с негодованием покинул постоялый двор, подумав, что лучше тебе переночевать в нашем замке.

— Честно сказать, я так не думал. Видишь ли, я был еще не совсем здоров и поначалу решил, что все это неправда. Но хозяйка сослалась на твою кормилицу, старушку Розель, будто бы я обманут. О, не отворачивайся, Мария! Не сердись на меня! Я вскочил на коня и помчался к замку, чтобы переговорить с тобою и убедиться в том, что ты меня еще любишь.

— А ты сомневался? — воскликнула Мария, и слезы хлынули из ее глаз. — То, что госпожа Розель говорит подобные вещи, нехорошо, но она старая женщина и любит посплетничать. То, что хозяйка постоялого двора с удовольствием это пересказывает, не так уж скверно: у нее нет другого приятного занятия. Но ты, Георг, как мог ты, хоть на мгновение, поверить в чудовищную ложь? Ты хотел убедиться…

Слезы обиды не дали ей договорить. Георг и сам был зол на себя за собственную глупость, но его оправдывала любовь, и он попытался это объяснить:

— Прости меня! Но если бы я не был так влюблен, то, разумеется, ни за что бы не поверил. О, если бы ты знала, какой бывает ревность!

— Кто любит по-настоящему, тот не ревнует! — возмущенно воскликнула Мария. — Тогда, в Ульме, ты уже сказал мне что-то подобное, и это задело меня. Но ведь ты меня совершенно не знаешь. Если бы ты любил меня так, как я тебя люблю, в твою голову не пришли бы глупые мысли.

— О нет! Ты не права. — Георг схватил руку девушки. — Как ты можешь меня упрекать в том, что я тебя люблю не так, как ты меня? Разве не может такое случиться, что перед тобой возникнет более достойный человек и вытеснит из твоего сердца бедного Георга? Все возможно на этом свете!

— Возможно? — прервала его Мария с той самой гордостью, какую он часто видел на лице дочери знатного рыцаря Лихтенштайна. — Если вы, господин фон Штурмфедер, хоть на миг допускаете подобную возможность, то я повторяю: вы никогда меня не любили. Настоящий мужчина не может колебаться, как тростник на ветру, он должен твердо стоять на своем и, если влюблен, обязан верить в свою любовь.

— Я не заслужил подобного упрека! — проговорил, вскочив, Георг. — Значит, по-твоему, я будто тростник под ветром, и меня за это презирают… Вот как! — прошептал он чуть слышно, но так, чтобы его слова достигли ушей девушки.

В его душе разгорался гнев.

— Следовательно, ты меня презираешь, а ведь именно ты побуждала меня к колебаниям! Я искал тебя на стороне союзников и был счастлив, когда нашел. Ты уговорила меня отойти от союза, я от них ушел, даже больше — примкнул к вам, что едва не стоило мне жизни, но я не испугался и принял сторону Вюртемберга; наконец, пришел к твоему отцу, он принял меня, как сына, и радовался, что я стал другом. А вот его дочь считает меня тростником, который качается под ветром то туда, то сюда! Что ж, в последний раз я склонюсь под твоим влиянием! Я уеду отсюда прочь! Уеду, так как здесь пренебрегают моею любовью!

И он схватил свой меч, взял берет и направился к двери.

— Георг! — Возглас любви остановил юношу на пороге. Мария схватила его за руку.

Гордость, гнев, негодование испарились, исчезли даже слезы, одной любовью светились ее глаза.

— Ради всего святого! Георг! Я не имела в виду ничего плохого! Останься! Давай все забудем! Мне стыдно, что я не сдержалась!

Но гнев мужчины не так-то легко усмирить. Георг отвернулся, чтобы не видеть ее молящего взора и просительной улыбки, — он твердо решил покинуть замок.

— Нет! Ты больше не повернешь в свою сторону тростник. Но отцу расскажи, как изгнала из дома гостя!

Стекла задрожали от его гневного крика. Он вырвал свою руку из ее рук и распахнул двери, чтобы исчезнуть навсегда. Однако кто-то задержал юношу на пороге, и об этом человеке мы расскажем в следующей главе.

Глава 9

Апрель сипит да дует, Бабе тепло сулит, А мужик глядит: Что-то еще будет. Старинная поговорка

За дверью, согнувшись, стояла тощая, костлявая старуха — госпожа Розель, старейшая служанка в доме, здесь выросшая и постаревшая, ставшая уже неотъемлемой частью домашнего обихода. Свою незаменимость она особенно ощутила после смерти госпожи Лихтенштайн, когда заботливо обратилась к воспитанию осиротевшей Марии. Розель выросла из простой горничной в няню, потом из няни в домоправительницу и затем главную распорядительницу и советчицу при Марии. Как умный полководец, сметливая женщина укрепляла свои тылы; каждый оставляемый ею пост, переходя на новую ступень семейной иерархии, она никому не передавала, а закрепляла за собой, утверждая, что никто не сравнится с ее добросовестностью в данном деле.

Подобная ловкость и многолетняя служба позволили ей прибрать к рукам бразды правления в доме. Челядь под ее взглядом ходила как шелковая, буквально по струнке; она всем внушала, что господа ее чрезвычайно ценят, хотя вся их милость на самом деле состояла в том, чтобы не бранить старуху при остальных слугах.

С барышней в последнее время у них были не лучшие отношения. В детстве и ранней юности Мария полностью доверяла старой кормилице и даже, будучи в Тюбингене, приоткрыла ей тайну своей любви. Госпожа Розель принимала такое деятельное участие во всем, касающемся барышни, что постоянно говорила: «Мы больше всех любим господина фон Штурмфедера» или «У нас сердце буквально разрывается от разлуки».

Концу этого доверия послужили две вещи. Мария заметила, что госпожа Розель чрезмерно болтлива, и убедилась в том, что даже обсуждает с посторонними их отношения с Георгом. Она охладела к старухе, и та мгновенно сообразила, что было тому причиной. Когда же наметилась поездка в Ульм и госпожа Розель, несмотря на только что сшитую из красивого сукна новую юбку и нарядный чепчик из парчи, должна была по высокому повелению остаться дома, в Лихтенштайне, пропасть между ними еще более углубилась.

Доверие не восстановилось и после возвращения Марии из Ульма. Госпожа Розель, интересующаяся делами господ больше, чем жизнью челяди, неоднократно пыталась вытянуть из барышни какие-нибудь сведения о господине Георге и тем самым восстановить прежние доверительные отношения, но сердце Марии было переполнено заботами, вопросы кормилицы казались ей подозрительными, и она ей ничего не рассказала. А тут в замок по ночам стал являться изгнанный рыцарь, барышня украдкой занялась приготовлением еды для него, и госпожа Розель, не посвященная в тайну, решила, что девушка остается с кавалером наедине, и поделилась своим открытием с хозяйкой постоялого двора в Пфулингене. Георг же, не подозревая об истинных отношениях барышни и кормилицы, доверился слухам. Известно, что из этого вышло.

Нынче утром госпожа Розель в воскресном наряде посетила с барышней церковь. Она исповедовалась перед священником в своих грехах, среди которых любопытство занимало не последнее место, получила отпущение и с легким сердцем воротилась в Лихтенштайн.

Елейные слова пастора не проникли так глубоко в душу, чтобы искоренить все ее прегрешения, поэтому она мгновенно заинтересовалась тем, что происходило в комнате, когда пошла спрятать четки и праздничные украшения. За дверью звучал голос барышни и глубокий мужской голос. Старухе даже показалось, что барышня плачет.

«Неужто он осмелился появиться тут днем, когда отец уехал?» — подумала она. Обыкновенное человеколюбие и сострадание подвинули любопытные глаза и уши к замочной скважине, и она уловила обрывки ссоры, свидетелями которой мы были.

Молодой человек так стремительно открыл дверь, что кормилица не успела даже разогнуться и отодвинуться от замочной скважины. Однако и в таком положении она мгновенно нашлась, решив не пропустить мимо себя Георга и не дать ему вымолвить ни слова. На юношу обрушился водопад слов, а костлявые руки буквально в него вцепились.

— О, какая радость! Я и не думала, что мои старые глаза когда-нибудь вновь увидят юнкера Штурмфедера. О, с тех пор вы стали еще красивее и выше ростом! Если бы я только знала! А то стою как истукан у двери и думаю: кто это разговаривает с благородной барышней? Господина рыцаря нет дома, слуг тоже. Что я могла подумать? А это к нам прибыл юнкер Георг! Он-то и разговаривает с барышней!

Напрасно Георг пытался во время этой длинной речи вырваться из цепких рук госпожи Розель. Он сразу понял, что не вправе показать ей, что сердит на Марию, но и оставаться ему здесь тоже не хотелось.

Наконец юноше удалось высвободить одну руку, но тут, не обращая внимания на высокомерную ухмылку старухи, к его груди приникла Мария. Георг встретил ее взгляд, который парализовал его волю. В душе юноши разразилась новая битва. Он чувствовал, что обида его куда-то уходит, понял, что Мария не хотела его обидеть.

Но как же теперь достойно вернуться? Показать, что он ничуть не задет ее словами?

Если бы они были с Марией наедине, это было бы вполне возможно, но на глазах такой свидетельницы повернуть назад, смягчившись всего лишь от взгляда? Вновь стать пленником? Он стыдился этой женщины, потому что стыдился самого себя. Известно, что стыд и неизвестность затрудняют возвращение, а разлука, даже короткая, разрушает самые радужные отношения.

Госпожа Розель в мгновение ока подметила страх и опасения своей барышни, и врожденное добросердечие тут же победило в ней небольшую толику злорадства. Она крепче вцепилась в руку юноши.

— Вы же не покинете нас, не пробыв даже часочек в Лихтенштайне? Прежде чем старушка Розель не накормит вас обедом, и не вздумайте удаляться. Это бы нарушило законы гостеприимства нашего замка. Да и наш господин, должно быть, вас не поприветствовал!

Победой Марии стали слова Георга:

— Мы с ним уже поговорили. Вон там стоят два кубка, которые мы осушили в честь встречи.

— Так! — продолжала гнуть свою линию старуха. — А разве вы не собираетесь с ним попрощаться?

— Я дождусь его в замке.

— Ну вот, а то собирались уйти! — Кормилица нежно подтолкнула юношу в зал. — Это прекрасный обычай. А то бы наш господин подумал, что мы принимаем у себя странного гостя. Кто приходит ясным днем, — старуха кинула пронзительный взгляд в сторону барышни, — кто появляется у нас белым днем, — повторила она, — у того совесть чиста, и ему не нужно прокрадываться, как вору в ночи.

Мария, покраснев, сжала руку юноши, а тот невольно улыбнулся, зная о тайных подозрениях старухи и видя ее порицающий взгляд, брошенный на Марию.

— Да-да, — повторила кормилица, — не стремитесь улизнуть, как ночной вор. Вообще вам нужно было здесь раньше появиться. Старая поговорка гласит: кто хочет покоя, остается при своей корове. Больше ничего не буду добавлять.

— Ну, ты же видишь: он остается, — вступилась Мария. — А что ты хочешь сказать своими поговорками? Сама же знаешь, что они не всегда к месту.

— Вот как! А до сих пор они били не в бровь, а в глаз, хотя и были кому-то не по нраву, например, такие: «Худое худым и кончается», «Дурным поведением не заслуживается награды», или вот такое: «Раскаялся, да не воротишь», а еще лучше: «После драки кулаками не машут и советов не дают».

— Ладно, замолчи, наконец, — несколько раздраженно остановила кормилицу барышня, — ты мудро поступишь, ежели не дашь отцу понять, что уже знакома с господином Штурмфедером, а то он подумает, что рыцарь прибыл в Лихтенштайн ради нас.

В душе госпожи Розель боролись противоречивые чувства: с одной стороны, в ней нуждались и просили о молчании, но ведь, с другой стороны, барышня в последнее время ей совсем не доверяла. Кормилица пробормотала себе под нос нечто невразумительное и принялась расставлять стулья вдоль стен, затем убрала со стола кубки, вытерла оставшееся после них влажное пятно.

Мария украдкой кивнула Георгу, стоящему у окна и все еще не примирившемуся с нею. Ему самому тоже пришла в голову мысль, что лучше бы ее отец ничего не знал об их любви; в противном случае, опасался он, старый рыцарь посчитает это единственным мотивом, приведшим юношу в Вюртемберг, и несколько разочаруется в нем. Это соображение заставило его приблизиться к старой госпоже Розель и доверительно прикоснуться к ее плечу. Лицо старухи посветлело.

— Надо признать, — сказал Георг приветливо, — у госпожи Розалии очень красивый чепчик. Вот только лента не совсем к нему подходит, она старая и выцветшая.

— Да ну, — отмахнулась старуха, тронутая дружеским вниманием, — пусть вас не беспокоит мой чепец, в чужие дела не стоит соваться. Каждому свое. Я бедная женщина и не могу одеваться, как графиня. На руке и пальцы не равны, и лист на дереве не ровен.

— Я не это имел в виду, — примирительно заметил Георг, доставая из кошеля серебряную монету. — Сделайте мне одолжение, госпожа Розалия, смените, пожалуйста, ленту. А чтобы вы не посчитали мою просьбу чрезмерной, возьмите этот талер.

Кто не видел, как в октябрьский день, несмотря на пасмурную погоду, солнце порою прорывает облака и туман? Так и на душе у госпожи Розель мгновенно посветлело. Любезность юноши, называвшего ее не простеньким именем Розель, а изысканным — Розалия, наконец, серебряный талер с кудрявой головой герцога на фоне родового герба — как можно противостоять такому искушению?

— Вы, как всегда, любезны! — Кормилица низко поклонилась, потом спрятала монету в свой кожаный кошель. — Вы ведь так же поступали и в Тюбингене. Прохожу ли я мимо фонтана или спускаюсь с горы на рынок, всякий раз юнкер обязательно меня окликнет: «Доброе утро, госпожа Розалия. Как поживаете? Как барышня?» — и непременно одарит. Моей новой юбкой, которую я здесь ношу, я обязана вам.

— Не надо об этом, — перебил ее Георг. — Что касается вашего господина…

— Ну что я, первый день живу на свете? Я вас никогда в жизни не видала. Не беспокойтесь! Мое дело — сторона!

С этими словами она покинула комнату и поднялась на кухню, чтобы навести порядок в своем полку.

С чувством благодарности и радости старуха рассматривала подаренный талер, оценив щедрость бравого юнкера и посочувствовав ему про себя. Да, парню не везет в любви. У барышни появился другой ухажер. В этом она не сомневалась. А вот что вызывало сомнение, так вопрос о том, пустить ли дело на самотек или же намекнуть юнкеру на существование ночного гостя.

«Ах, будет день, будет и пища, — подумала она, — может, он сам его увидит и все обойдется без моего участия. В конце концов, доносчику — первый кнут, я могу лишиться расположения обоих. Ведь не по заслугам бьют, а по загорбку!»

Так размышляла госпожа Розель на кухне, а влюбленные оказались предоставленными сами себе. Георг больше не противился мольбам Марии. Когда же она нежно его спросила, не сердится ли он больше, Георг не стал отрицать благорасположения к милой. Мир между ними восстановился быстрее, чем до этого возникла отчужденность.

С волнением выслушала Мария рассказ Георга о том, что с ним произошло, и он убедился в силе ее переживаний. Так, когда юноша описывал поединок с изгнанным рыцарем, она покраснела, в волнении схватила его руку, затем гордо выпрямилась и одобрила поведение любимого, сказав, что он сражался с храбрейшим из храбрых.

Когда же он перешел к рассказу о том, как спустился в Пещеру Туманов, видел изгнанника в плачевном окружении, глубоко под землей, глаза ее наполнились слезами, она обратила взор свой к небу, как бы вознося молитву о спасении несчастного.

Дальше Георг, продолжая повествование, изложил беседу с изгнанником, поведал о том, как они сделались друзьями и он, Георг, встал на сторону отверженного, скрепив свое обещание рукопожатием. Глаза Марии заблестели чудным блеском.

Георг видел радость на ее лице, которую можно было отнести не только за счет его участия в деле отца.

— Милый Георг, — проговорила Мария после некоторого молчания, — многие тебе позавидуют, и для тебя это большая честь, ведь Ханс не каждого приведет к изгнаннику.

— Ты знаешь его? — встрепенулся Георг. — Посвящена в его тайну? О, скажи же мне, кто он? Я редко встречал человека, который бы мог так покорить меня. Глаза, осанка, все его существо — неотразимы. Где его владения, где находится замок, откуда несчастного изгнали? Он сказал мне, что у него нет теперь имени, он — просто «человек», но его крепкая рука, светлый взгляд внушили мне, что имя его принадлежит к самым благородным и знаменитым в мире.

— Да, у него есть имя, которое можно сравнить с самыми известными и громкими. Но раз он сам его не назвал, то и я не имею права этого делать, тем самым я бы нарушила слово, данное мною. Господин Георг должен немного потерпеть, — заключила Мария, улыбаясь, — несмотря на все свое любопытство.

— Но мне-то ты можешь назвать, — настаивал юноша. — Разве мы не одно целое? Если у кого-то из нас есть тайна, он должен ею поделиться. Давай рассказывай, кто этот мужчина в пещере?

— Не сердись, пожалуйста, если бы это была моя тайна, ты бы по праву требовал открыть ее, так как я в тебе уверена, как в себе самой. Но я не имею права…

Пока она говорила, дверь внезапно распахнулась и в комнату вошел дог необыкновенного размера.

Георг от неожиданности подскочил — он никогда в жизни не видел собаки такой величины и силы. Животное подошло к молодому человеку, уставилось на него огромными глазами и заворчало. Оскаленные острые зубы выдавали в нем борца, гнев которого лучше было бы не возбуждать. Но одного слова Марии было достаточно, чтобы грозный пес мирно улегся у их ног. Девушка погладила красивую собачью голову, в то время как умные глаза животного смотрели то на нее, то на юнкера.

— Он все, как человек, понимает, — заметила, улыбаясь, Мария, — и вошел, чтобы предостеречь меня от разглашения тайны.

— Какое прекрасное животное! Мне не доводилось видеть ничего подобного. Как гордо он держит голову, будто принадлежит королю или императору!

— Он принадлежит изгнаннику, — ответила Мария. — Почувствовав, что я готова выдать имя его господина, он и явился предостеречь меня.

— А почему же рыцарь не взял пса с собою? С таким защитником не страшны и шестеро убийц.

— Пес очень чуткий, но, увы, немного дикий. Он, конечно, хорошо охранял бы своего хозяина. Но если бы вдруг в пещеру забрел случайный человек, дог бы выдал изгнанника, начал выть и рваться, заслышав чужие шаги. Тогда место пребывания скитальца стало бы всем известно. Потому-то он и приказал, уходя, псу оставаться здесь в замке. Дог хорошо выполняет приказ, а я о нем забочусь. Должна тебе сказать: он жутко тоскует по своему хозяину, а как радуется встрече, ты и сам ночью увидишь. Он чует появление хозяина, а заслышав, как опускается подъемный мост и приближаются долгожданные шаги, уже не выдерживает, готов разорвать тройные цепи, лишь бы выбежать навстречу.

— Прекрасный образец верности! Но еще прекраснее человек, которому принадлежит пес. Ведь и он остался верен своему господину, даже будучи изгнанным из родного дома. С моей стороны это глупо, — продолжал Георг, — знаю, что любопытство не украшает мужчину, но я все-таки хотел бы знать, кто же его хозяин?

— Потерпи до ночи. Когда изгнанник придет, я у него спрошу, можно ли тебе знать его имя. Не сомневаюсь, он мне разрешит.

— Долго ждать! Я непрерывно о нем думаю. Если ты не назовешь его имя, я обращусь к догу. Может, тот будет добрее ко мне.

— Попробуй, — улыбнулась Мария. — Если он, конечно, сможет сказать.

— Послушай, друг, — обратился Георг к псу, внимательно за ним следящему, — скажи мне, как зовут твоего господина?

Пес гордо выпрямился, широко разинул пасть и протяжно провыл: «У-у-у-у».

Мария покраснела.

— Перестань дурачиться! — сказала она и позвала к себе собаку. — Кто разговаривает с псом, находясь в человеческом обществе!

Но Георг, казалось, ее не слышал.

— Он сказал «у-у-у», этот замечательный пес! Готов спорить, его этому учили. Должно быть, не в первый раз его спрашивают: «Как зовут хозяина?»

Только Георг произнес последние слова, пес более угрожающим тоном проворчал свое «у-у-у-у».

Еще более покрасневшая Мария приказала псу замолчать и лечь у ее ног.

— Ну вот, уже кое-что, — рассмеялся Георг. — Имя господина начинается на «у». И на кольце, которое дал мне рыцарь, тоже первой стоит буква «У». Невероятно! Может, господина зовут Уффенхайм? Или Урфюль, Ульм? А может, даже…

— Глупости! Собака не знает никакого другого звука, кроме «у». Как ты можешь делать выводы из этого!.. A-а, вон и отец возвращается. Ты хочешь, чтобы мы скрыли от него наше знакомство? Тогда я уйду отсюда, пока он не увидел нас вместе.

Георг обнял на прощание любимую и нежно поцеловал ее алый рот. Пес господина У. с удивлением воззрился на любовную парочку, но, должно быть, он и впрямь хорошо понимал людей или же видел нечто подобное при своем господине, — по крайней мере, объятия юноши он не воспринял как нападение и не кинулся на помощь даме. Стук копыт, раздавшийся на мосту, заставил покрасневшую девушку выскользнуть из объятий счастливого рыцаря.

Глава 10

Герцог долго смотрел вниз И сказал со вздохом: «Как далека она от меня, Моя родная страна!» Г. Шваб[82]

Страстная пятница и Пасха прошли, а Георг фон Штурмфедер все еще находился в Лихтенштайне. Хозяин замка пригласил его погостить у него, пока война, быть может, не примет другой оборот и не представится случай оказать делу герцога важные услуги.

Можно себе представить, как охотно принял молодой человек это приглашение! Быть под одной кровлей с возлюбленной, постоянно вблизи нее, порою — часок наедине, обласканный ее отцом, — такого он не мог предполагать и в самых смелых своих мечтах!

Одно только смущало влюбленную пару: старый Лихтенштайн временами становился необыкновенно мрачным. Казалось, он получал дурные вести с театра военных действий. В разное время дня в замок прибывали гонцы, они приходили и уходили, но старик не открывал своему гостю того, что они приносили.

Несколько раз в вечерних сумерках Георгу казалось, что через мост крадется знакомый ему хардтский музыкант. Однако надежда разузнать что-либо у него оказалась тщетной: едва Георг пробовал сойти вниз, чтобы встретить тайного посланца, как того уже и след простывал.

Молодой человек чувствовал себя несколько задетым тем недостатком доверия, которое выказывал ему старый рыцарь, и, не удержавшись, сказал о том Марии:

— Ведь я отдал себя всецело друзьям герцога, хотя в их деле лично для меня не было ничего заманчивого. Изгнанник и рыцарь фон Лихтенштайн выказали мне дружбу и доверие, да, видно, не в полной мере. Отчего мне не дозволяется узнать, как идут дела в Тюбингене? Какие усилия предпринимает герцог для того, чтобы вернуть свою страну? Неужели я только и гожусь для того, чтобы драться, а как советчика меня отвергают?

Мария пыталась утешить любимого.

Ее глаза, приветливые речи на миг заставляли забыть тревожные думы, однако грустные мысли то и дело возвращались вновь: озабоченное лицо старого рыцаря постоянно напоминало Георгу о деле, которому он мысленно уже посвятил все свои силы.

Наконец юноша не вынес неизвестности. В канун Светлого воскресенья, вечером, он, подвергаясь опасности показаться нескромным, спросил старого рыцаря о положении дел герцога, его планах и задал вопрос: не нуждается ли тот в его помощи? Но рыцарь фон Лихтенштайн, дружески пожав ему руку, успокоил:

— По твоему лицу, бравый юноша, я вижу, что твое сердце готово разорваться на части при одной мысли, что ты не можешь принять участие в наших трудах и заботах. Потерпи еще немного; быть может, один только день — и многое решится. Что мне мучить тебя неверными слухами и печальными вестями? Твой юношеский ум еще не привык распутывать хитросплетения зла и паутины обмана. Если будет решено что-либо положительное, то ты, поверь мне, будешь желанным сотоварищем и в совете, и в деле. Тебе нужно знать пока только то, что наше дело идет ни шатко ни валко, однако все вскоре должно решиться.

Георг понял, что старик прав. Но его ответ не удовлетворил юношу, да и имени изгнанника он все еще не знал. Мария в ближайшую же ночь, как только он прибыл в замок, спросила, можно ли назвать его имя гостю. «Время пока не пришло!» — последовал ответ.

Еще одно обстоятельство удручало Георга. Он рассказал хозяину Лихтенштайна, как подружился с изгнанником в пещере и как стремится быть к нему поближе. Тем не менее его ни разу не пригласили на встречу с таинственным ночным гостем. Георг был слишком горд для того, чтобы навязывать свое общество, поэтому втихомолку ждал из ночи в ночь, но ничего не менялось.

Тогда он решил хоть раз, не будучи приглашенным, понаблюдать за тем, как ночной гость входит в замок, и тщательно обдумал свой план.

Окна комнаты, куда его неизменно провожали в восемь часов, были обращены к долине, как раз напротив той стороны, где был мост. Отсюда, следовательно, он не увидит таинственного гостя.

Большая комната на втором этаже запиралась на ночь. В коридоре, соединяющем комнаты и зал, из двух окон был виден мост, но окна были слишком высоки, к тому же забраны решетками, так что ничего особо из них не рассмотришь. Оставалось одно: где-то спрятаться, чтобы понаблюдать за ночным посетителем. На первом этаже жило много людей, незаметно укрыться там было невозможно.

Но когда Георг тщательно исследовал дорогу и конюшню с вырубленными в скалах стойлами, ему попалась на глаза небольшая ниша вблизи подъемного моста, прикрытая дверью, которая запиралась лишь в случае вражеского нападения. Лучшего наблюдательного пункта нельзя было и придумать: слева к дверям прикреплялся подъемный мост, справа уходила вниз лестница, а прямо перед ним начиналась дорога, которая вела в замок. В эту нишу он и решил прокрасться в ближайшую же ночь.

В восемь часов, по обыкновению, пришел слуга с фонарем, чтобы сопроводить юношу в постель. Хозяин замка и его дочь пожелали гостю спокойной ночи. Он вошел в свою комнату и тут же, не раздеваясь, отпустил слугу, после чего упал в одежде на кровать и стал прислушиваться к ночному колоколу, отбивающему внизу, в долине, время.

Глаза его периодически закрывались, мысли витали между сном и явью, но он усилием воли заставлял себя бодрствовать.

Пробило десять. В замке все стихло. Георг поднялся, натянул тяжелые сапоги со шпорами, закутался в плащ и осторожно приоткрыл двери. Дверные петли скрипнули, юноша, затаив дыхание, прислушался, не выдал ли его предательский скрип? Обошлось!

Луна тускло освещала площадку перед замком и на этот раз его не выдала.

Он метнулся к винтовой лестнице и лишь разок остановился прислушаться, нет ли посторонних звуков… Шумел ветер, шелестел листвой могучий дуб над мостом.

Георг опасливо сошел вниз. В ночной тиши все звучит необычайно громко; многое, на что бы он не обратил внимания днем, вызывало настороженность. Ноги Георга ступали по песку, вызывая такой скрип, что, казалось, его могут услышать в доме.

Юноша продвигался уже вдоль первого этажа и остановился, чтобы осмотреться. В печи на кухне полыхал жаркий огонь. Наконец он оказался внизу. Путь до ворот занял четверть часа.

Георг укрылся в нише и потянул на себя дверь, оставив щель, в которую можно было все рассмотреть. В замке по-прежнему царила тишина, изредка прерываемая легкими шагами, — верно, то Мария хлопотала по хозяйству.

Прошло еще минут пятнадцать, в деревне пробило одиннадцать часов. Наступило время ночного гостя. Вдруг наверху залаяла собака, и тут же раздался возглас: «Лихтенштайн!»

— Кто там? — спросили из замка.

— Человек, — ответил голос, знакомый Георгу.

Старый страж вышел из укрытия и принялся открывать замок подъемного моста. Пока он этим занимался, сверху огромными прыжками пронеслась собака. Дог скулил, крутил хвостом, прыгал на привратника, как бы стараясь помочь ему опустить поскорее мост. Следом появилась Мария, она несла фонарь, чтобы посветить привратнику, который, казалось, не мог совладать со сложным запором.

— Поторопись, Бальтазар, — прошептала девушка. — Он уже долго ждет, а сегодня такой ветер!

— Сейчас-сейчас, барышня, сниму только цепь, и вы увидите, как опустится мой мост. Я ведь, как вы приказали, смазал маслом все пазы, чтобы ничего не скрипело и не будило госпожу Розель.

Лязгнули цепи, механизм сработал, и изгнанник из пещеры, закутанный в грубый плащ, поднялся на мост. Георга вновь поразили его мужественная осанка, пронзительные глаза, высокий лоб, сила и мощь, сквозящие в каждом движении.

Свет фонаря упал на гостя, высветил он и Марию. Спустя годы вспоминал Георг эту поразительную пару. Тонкая фигурка любимой, темные волосы, спускающиеся на плечи, бледный лоб, прелестные голубые глаза, прикрытые длинными темными ресницами, маленький красный рот, нежный румянец щек — никогда еще не видел Георг свою любимую такой красивой, особенно в сочетании с мужественными чертами и мощными формами мужчины, стоящего рядом.

Ночной гость помог старому привратнику втащить назад мост; старик ушел, и Георг услышал следующий разговор:

— Есть ли известия из Тюбингена? Вернулся ли Маркс Штумпф? Я вижу следы печали в ваших глазах.

— Нет, господин, — ответила Мария, — он еще не воротился. Отец ждет его сегодня ночью.

— Черт бы его подогнал! Я останусь ждать, даже если наступит день! Фу-у-у! Какая холодная ночь, барышня! Мои филины и совы в пещере тоже, должно быть, замерзли, по крайней мере, они так жалобно ухали, когда я поднимался наверх!

— Да, сегодня похолодало. О, я бы ни за что не спустилась в пещеру! Как страшно, должно быть, кричат совы. У меня мороз по коже пробегает, когда я об этом думаю.

— А если бы вас сопровождал юнкер Георг? — рассмеялся ночной гость и взял покрасневшую девушку за подбородок. — Не правда ли, с ним бы вы пошли в пещеру? Вот что делает любовь! Ваш ротик выдает его поцелуи. Он не должен быть таким грубым!

— Ах, господин! — Мария залилась румянцем. — Как можно так говорить! Я не буду больше сюда приходить, не стану вам еду варить, если вы так думаете обо мне и о юнкере.

— Ну вот, уже и пошутить нельзя! — Рыцарь погладил Марию по полыхающей румянцем щеке. — У меня в подземелье нет поводов для шуток. А что вы мне подарите за то, что я замолвлю словечко перед вашим отцом, дабы он выдал вас за него замуж? Вы же знаете, что батюшка сделает все, о чем я его попрошу, и уж точно возьмет в зятья того, кого я ему посоветую.

Мария подняла на него радостные глаза.

— Уважаемый господин, я не могу вам запретить говорить что-либо хорошее о Георге. Кроме того, отец его очень ценит.

— Но я спрашиваю, как меня вознаградят? Все имеет свою цену.

Мария потупила глаза и еле слышно промолвила:

— Огромное спасибо! Но пойдемте же! Отец нас заждался.

Мария двинулась было вперед, но изгнанник задержал ее. Сердце Георга колотилось так, что его могли услышать собеседники; юношу бросало то в жар, то в холод, он ухватился за дверь и был близок к тому, чтобы испортить этот разговор вполне определенной платой.

— Куда вы торопитесь? — с улыбкой произнес мужчина из пещеры. — Всего один поцелуй, это и будет платой за мое ходатайство, чтобы отец тотчас позвал священника и тот благословил бы ваш брак.

Изгнанник склонил голову к Марии, а у Георга потемнело в глазах, он готов был выскочить из своего укрытия, но тут барышня строго глянула на мужчину и укоризненно произнесла:

— Это невозможно, ваша милость, в противном случае вы меня видите в последний раз!

— Если бы вы знали, как вы красивы в своем своенравии! — невозмутимо заметил рыцарь. — Тогда бы гневались целыми днями. Да, конечно, вы правы: когда кто-то другой проник глубоко в сердце, не следует сорить своими милостями. Но я еще раз вгоню вас в краску и все-таки потребую платы. На свадьбе попрошу вашего жениха разрешить мне вас поцеловать, и тогда посмотрим, откажет ли он мне.

— Вы, конечно, можете это сделать, — рассмеялась Мария, — но подготовьтесь к отказу — по такому поводу он не терпит никаких шуток.

— Да, он ревнив, — согласился рыцарь, — я с этим однажды столкнулся. Мог бы рассказать вам эту историю, только я пообещал о ней молчать.

Голоса собеседников удалялись. Георг облегченно вздохнул и прислушался — нет ли кого на дорожках и лестнице, после чего покинул убежище и прокрался к себе в комнату. Последние слова изгнанника все еще звучали в его ушах. Он стыдился своей ревности, которая этой ночью чуть было вновь не вырвалась наружу. Ему вспомнилось, каким недостойным подозрением он оскорбил любимую, и он от стыда зарылся в подушку. Спасительный сон прогнал мучительные мысли.

На другое утро, когда Георг сошел вниз, на мужскую половину, где обыкновенно в семь часов семья собиралась к завтраку, Мария вышла к нему с заплаканными глазами. Она отвела его в сторону и шепнула:

— Входи тише, Георг, рыцарь из пещеры тут, в комнате. Он задремал час тому назад. Надо дать ему немного отдохнуть.

— Изгнанник? — удивился Георг. — Как он мог рискнуть остаться здесь днем? Не заболел ли он?

— Нет, — ответила Мария, между тем как новые слезы отуманили ее взгляд. — Нет! Сейчас должен прибыть гонец из Тюбингена, и он непременно хочет его дождаться. Напрасно мы умоляли и заклинали его уйти на время дня, он и слышать ничего не хотел. Собирается ждать гонца здесь.

— А разве не мог гонец спуститься в пещеру? — продолжал расспросы Георг. — Он бы избежал опасности.

— Ах, ты совсем его не знаешь. Если ему что-то западет в голову, то уж оттуда это не выбьешь никакими силами. Мы уговаривали его скрыться ради нас. Но его главный аргумент: он остается здесь для того, чтобы посоветоваться с отцом тотчас же, как придет известие.

Разговаривая таким образом, они подошли к дверям комнаты. Мария отперла их как можно тише и вошла в сопровождении Георга.

Комната отличалась от большого покоя в верхнем этаже только тем, что была несколько меньше. Ее окна, с маленькими круглыми стеклами, в которых играли лучи утреннего солнца, также открывали вид на три стороны. Пол и стены были красиво выложены кусками цветного дерева. Несколько портретов предков Лихтенштайна украшали глухую стену, а столы с дорогой утварью показывали, что рыцарь фон Лихтенштайн был большим поклонником старых обычаев и хотел оставить в наследство дочери драгоценные предметы, которые он получил от своих предков.

Перед большим столом посреди комнаты сидел хозяин замка. Подперев рукою подбородок с длинною бородою, не шевелясь, он мрачно смотрел в стоящий перед ним кубок. Неизвестно, сидел ли так старик целую ночь или же только утром решил подкрепить свои силы глотком вина.

Хозяин приветствовал гостя легким наклоном головы и указал ему на кубок и стул возле себя. Мария поняла намек — налила полный кубок и поднесла его возлюбленному с необыкновенной грацией, как и все, что она делала. Георг сел рядом со стариком и выпил налитое вино.

Лихтенштайн подвинулся к своему гостю и прошептал хриплым голосом:

— Боюсь, что дело плохо!

— У вас есть известия? — так же тихо спросил Георг.

— Ранним утром один крестьянин сообщил мне, что вчера тюбингенцы заключили с союзом мирный договор.

— С союзом? Мирный договор? О боже! — невольно вскричал Георг.

— Потише! Не разбудите его! Он и так обо всем узнает, — остановил юношу старик, указывая глазами на противоположный конец комнаты.

Георг посмотрел туда. У окна, с той стороны, которая находилась против глубокой пропасти, сидел загадочный изгнанник.

Опершись рукою на подоконник, он дремал. Серый плащ упал с его плеч, обнаружив поношенную, неразличимого цвета кожаную куртку, обтягивающую крепкое тело. Спутанные кудрявые волосы свисали на виски, клочки кудрявой бороды виднелись из-под руки. У ног его лежала собака, ее глаза неотрывно смотрели на хозяина.

— Он спит, — проговорил старик, смахивая невольную слезу, — природа берет свое. Дышит легко. О, пусть ему приснятся успокоительные сны! Реальность настолько печальна, что следует радоваться минуте живительного покоя.

— Какая жестокая судьба! — невольно вымолвил Георг, грустно взглянув на спящего. — Быть изгнанным из собственного дома! Теперь его жизнь в руках любого мальчишки. Днем скрываться под землей, ночью красться, словно вору. Поистине чудовищно! И все это терпеть только за то, что он был верен своему государю, а союзники зарились на его богатство.

— У него были ошибки в жизни, — с величайшей серьезностью произнес старый рыцарь. — Я знаю его с детства и могу засвидетельствовать, что он жаждал добра и справедливости. Иногда средства, которые он избирал, были неверными, часто он был непонятым, а порою им самим завладевали страсти. Но где найти человека, о котором не скажешь того же самого? Действительно, судьба его жестоко покарала!

Старику показалось, что он сказал слишком много, больше, чем собирался, и он умолк.

Напрасно старался Георг расспросить его об изгнаннике, старый рыцарь погрузился в тяжелое раздумье.

Солнце вышло из-за гор, туман мало-помалу растаял. Георг подошел к окну, чтобы насладиться великолепным видом. Под утесом Лихтенштайн на глубине трехсот саженей расстилалась очаровательная плодоносная долина, окаймленная лесистыми возвышенностями, которые прорезали проворные лесные ручьи. В глубине, прихотливо раскинувшись на равнине, лежали три деревушки. Через холмы глаз проникал еще дальше и встречал живописную гряду отрогов Альп, за ними замок Ахальм.

Лихтенштайн господствовал наравне с облаками над всем Вюртембергом. Взгляд наблюдателя мог блуждать до самой глубинной части Нижней земли.

Вид на Вюртемберг — восхитителен, особенно при восходе и закате, когда солнце устремляет свои косые лучи. Тогда эти великолепные поля расстилаются перед изумленным взором, подобно пестрому фантастическому ковру со всеми оттенками — от темно-зеленого и коричневого, отличающего горы, которые переплетаются с небесно-голубым, приправленным утренне-розовым. Какая даль простирается между Лихтенштайном и Аспергом! И какая земля между ними! Множество извилин и лощин переходит от одного холма к другому, у подножия которых ширятся долины, бурлят говорливые ручьи.

Георг не отрываясь смотрел на эту причудливую панораму, отыскивая взглядом замки и деревушки.

Мария стояла возле него и, казалось, разделяла его наслаждение, хотя пейзаж был ей знаком с самого детства. Она шепотом указывала Георгу особо приметные уголки, называла сторожевые башни.

— Где еще в Германии можно найти подобную красоту? — заметил очарованный утренним пейзажем Георг. — Что можно сравнить с этим чудом? Я видел другие равнины, взбирался на разные вершины, но нигде не встречал таких красивых, ухоженных полей, богатых нив, моря фруктов… А там, внизу, на голубых холмах, какие дивные виноградники! Я никогда в жизни не завидовал ни одному влиятельному князю, однако ж представляю, каково стоять здесь, смотреть вдаль и иметь право сказать: «Это все — мое!»

Глубокий вздох за спиной оторвал Марию с Георгом от дивного ландшафта.

В нескольких шагах от них стоял изгнанник. Его взор задумчиво устремился вдаль. Георг не знал, что его так сильно опечалило: произнесенные им слова или воспоминания о собственном несчастье.

Изгнанник протянул руку Георгу, затем обратился к хозяину замка, спросив, не появился ли гонец.

— От Швайнсберга пока не было вестей, — последовал уклончивый ответ.

Изгнанник молча приблизился к окну. Мария наполнила ему кубок.

— Не унывайте, господин, — сказала она участливо. — Не смотрите таким мрачным взором на красивую землю. Вот вам хорошее вюртембергское вино, родина его — вон там, внизу, на тех голубых холмах.

— Вы правы, как можно грустить, — изгнанник с печальной улыбкой обернулся к Георгу, — когда солнце взошло над Вюртембергом и в глазах юной вюртембержки отражается голубое небо? Не правда ли, юнкер, чего стоят эти горы и долины в сравнении с нежным взглядом и верным сердцем? Возьмите свой кубок и давайте выпьем! Пока эта страна живет в наших сердцах, не все еще потеряно! Да здравствует Вюртемберг во веки веков!

— Да здравствует Вюртемберг! — ответил Георг, чокаясь с изгнанником.

Тот хотел ему еще что-то сказать, но в комнату с важной миной на старческом лице вошел привратник.

— Перед замком два торговца, просят пропустить их.

— Это они! — в один голос воскликнули изгнанник и Лихтенштайн. — Проводите их поскорее сюда!

Привратник удалился. Наступила минута томительного ожидания. Старый рыцарь неотрывно смотрел на дверь. Изгнанник пытался скрыть волнение, но лицо его выдавало: он то краснел, то бледнел. Наконец на лестнице послышались шаги. Могучий изгнанник уже дрожал так, что вынужден был держаться за стол, его широко раскрытые глаза устремились на дверь. Казалось, он хотел тотчас же по лицам вошедших прочесть свою судьбу.

Дверь отворилась…

Глава 11

Лишившись всего, ты стоишь, одинокий. Единственный я — тебе верность храню. Служить обещаю до последнего вздоха, По-прежнему герцогом признаю. Л. Уланд[83]

Георг быстрым взглядом оглядел вошедших, в одном из них он тотчас признал хардтского музыканта, другой оказался торговцем, которого он видел на постоялом дворе в Пфулингене. Торговец сбросил со спины принесенный им тюк, сорвал пластырь, закрывавший один глаз, выпрямился, и перед присутствующими возник приземистый, крепко сбитый человек с открытым, энергичным лицом.

— Маркс Штумпф! — глухо воскликнул изгнанник. — К чему эта мрачность? Ведь ты принес нам добрую весть, не так ли? Они откроют ворота, и мы вместе будем держаться до последнего!

Рыцарь Маркс Штумпф фон Швайнсберг бросил на несчастного изгнанника взор, полный безнадежной грусти.

— Приготовьтесь к худшему, господин, — сказал он мрачно, — я принес недобрую весть.

— Как! — не поверил изгнанник, и лицо его налилось гневом. — Они колеблются, они не решаются? Но это невозможно! Это же цвет дворянства! Может быть, твои сведения устарели?

— И тем не менее я утверждаю, — решительно произнес, выступая вперед, Швайнсберг, — перед лицом правителя государства я должен заявить: они предатели!

— Ты лжешь! — страшным голосом вскричал изгнанник. — Нет, нет, это ложь! Как такое может произойти — сорок рыцарей вдруг лишились чести! Сознайся, ты лжешь!

— Видит бог, лучше было бы, чтоб один я оказался рыцарем без чести, псом, покинувшим свою страну, господин герцог! Тюбинген от вас отказался.

Ошеломленный известием, изгнанник рухнул на ближайший стул и закрыл лицо руками. Грудь его судорожно поднималась и опускалась, он задыхался, руки дрожали. Тревожные, скорбные взоры свидетелей этой сцены устремились на него. Особенно поражен был Георг — имя герцога, как молния, осветило ту мрачную загадочность, которой окружал себя несчастный изгнанник. Значит, это сам Ульрих фон Вюртемберг! В голове Георга мгновенно вспыхнули все встречи с ним, их разговоры и то впечатление, какое произвела на него эта незаурядная личность. Как же он сам о том не догадался?!

Наступило тяжелое, гнетущее молчание. Никто не осмеливался его нарушить. Слышно было только прерывистое дыхание герцога да поскуливание верного пса, который, казалось, догадался об очередном несчастье и старался разделить его с хозяином.

Наконец Лихтенштайн кивнул рыцарю фон Швайнсбергу. Оба они подошли к Ульриху, но тот оставался по-прежнему неподвижен и нем.

Плачущая Мария, стоявшая поодаль, тоже решила приблизиться к несчастному герцогу. Она нежно опустила свою руку на его плечо и заговорила ласковым голосом:

— Господин герцог! Да пребудет Вюртемберг вовеки!

Глубокий вздох вырвался из груди герцога, но руки по-прежнему закрывали его лицо. Тогда и Георг приблизился к нему. Невольно вспомнил он отважное лицо этого человека и внушительное величие его осанки при первой встрече, припомнил каждое слово, которое тот произнес тогда, и юноша осмелился сказать:

— Такое малодушие не для вас, человек без имени. Si fractus illabatur orbis, Impavidum ferient ruinae![84]

Произнесенные слова подействовали на Ульриха фон Вюртемберга как волшебное заклинание. Это был его девиз, характеризующий истинное благородство, величие души, умение подняться над несчастьем — те качества, которые позволили современникам именовать герцога Неустрашимым.

— Как кстати твои слова, мой юный друг, — сказал герцог, к удивлению всех, твердым голосом, гордо поднимая голову; прежний воинственный пыл зажегся в его взоре. — Да, эти слова весьма кстати. Благодарю тебя, что ты мне их напомнил. Подойдите, Маркс Штумпф, и расскажите подробнее обо всем. Но прежде, Мария, наполните кубок!

— В последний раз мы виделись в четверг, — начал рыцарь. — Ханс скрыл меня вот под этим платьем и рассказал, как я должен себя вести. В Пфулингене мне захотелось испытать, узнает ли кто меня в обличье торговца. Хозяйка постоялого двора равнодушно поставила передо мною бокал вина, как будто ни разу в жизни не видела рыцаря Штумпфа. Городской советник, которого я за неделю до этого распекал, пил со мною так, словно я всю жизнь таскал на спине всякую мелочовку для торговли. Молодой человек тоже был там и меня видел.

Герцог, казалось, заинтересовался рассказом — по крайней мере, довольно оживленно спросил:

— Что, Георг, ты и вправду его видел? Выглядел он как оборванный торговец?

— О, рыцарь замечательно сыграл свою роль! — улыбнулся юноша.

— Из Пфулингена я в тот же вечер отправился прямиком в Ройтлинген. Там в кабачке было полным-полно союзников: из Аугсбурга, Нюрнберга, Ульма, присутствовали и местные горожане. Все они ликовали по поводу того, что скинули ветвистые рога с герба, которые вы некогда им присвоили. Собутыльники ругались и пели издевательские песни про вас, господин герцог, что показывает, как они вас боятся. В Страстную пятницу рано утром я отправился в Тюбинген. Сердце разрывалось у меня в груди, когда я с гор спустился в долину Неккара и увидел крепостные стены и башни Тюбингена.

Герцог сжал губы и устремил взгляд вдаль.

Швайнсберг замолчал, участливо глядя на своего господина, тот дал ему знак продолжать.

— Я медленно продвигался к Тюбингену. Город уже несколько дней был занят союзниками. Некоторые отряды оставались еще в лагере на горах. Я решил прокрасться в город, дабы разведать, как обстоят дела в замке, прежде чем к нему пробираться тайными тропами. Вы знаете постоялый двор в верхней части города, недалеко от храма Святого Георгия, вот туда я и направился, уселся там, чтобы выпить вина. Союзные рыцари, как я узнал по дороге, часто наведывались в это место, так что оно было для меня полезным.

— Вы слишком рисковали, — перебил рассказчика Лихтенштайн, — ведь сразу нашлись бы люди, пожелавшие что-либо у вас купить, и тогда «торговцу» бы не поздоровилось.

— Не забывайте, что то был праздничный день. У меня была причина не раскрывать свой узел и не торговаться, как это обычно делают простые разносчики. Да и не так-то легко оказалось меня опознать, — по крайней мере, мне даже удалось продать Георгу фон Фрондсбергу баночку целебного бальзама от ран. Видит бог, я бы пожелал ему получить возможность испытать снадобье на собственном теле… В церкви шла служба, зал постоялого двора пустовал. От хозяина я узнал, что рыцари в замке объявили перемирие до понедельника. Когда окончилась служба в церкви, действительно, многие господа явились на постоялый двор, чтобы пропустить бокальчик-другой. Я сел на скамью в углу, у печи, в сторонке, как и подобает бедным людям в присутствии важных господ.

— Кого же ты там увидел? — заинтересовался герцог.

— Некоторых я знал, о других догадался из разговора. Там были: Фрондсберг, Альбан фон Клозен, Хуттены, Зикинген, вскоре подошел стольник фон Вальдбург. Я надвинул шапку на лоб, увидев его, так как, думаю, он не забыл того, как пятнадцать лет назад на турнире в Нюрнберге я скинул его с захромавшей клячи.

— А вы не видели Ханса фон Брайтенштайна? — прервал рассказчика Георг.

— Брайтенштайна? Не знаю такого… Ах да, так звали старика, который умял за один присест целую баранью ногу! Рыцари заговорили об осаде и о временном затишье. Они толковали о том о сем, часто переходя на шепот. Но у меня хороший слух, и я усек все, что мне нужно было. Стольник фон Вальдбург рассказал, что он велел послать в осажденный замок стрелу с письмом для Людвига фон Стадиона, главного командира герцогского воинства. Такие послания, видимо, были обыденными, так как рыцари не удивились, когда стольник, продолжая рассказ, сообщил, что тем же путем получил ответ.

Лицо герцога омрачилось.

— Людвиг фон Стадион! — воскликнул он скорбно. — Я полагался на него как на каменную стену! Он был мне так дорог! Я делал для него все, что только мог, и он первым меня предал!

— В письме говорилось, что он, Людвиг Стадион, и еще двенадцать рыцарей, утомленные войной, почти готовы покориться, но Георг фон Хевен отговаривает их от позорного поступка.

— Я не заслужил от него такой услуги, — задумчиво произнес Ульрих. — Я не любил его потому, что он часто порицал меня, когда я делал что-либо не в его вкусе. Как сильно можно ошибаться в людях! Кабы меня спросили, кто мне изменит, а кто останется верен, то на второй вопрос я бы ответил — Стадион, а предателем счел бы Георга фон Хевена!

— В письме еще говорилось, что вы, ваша светлость, можете попытаться снять осаду, а ежели это будет невозможно, пожелаете тайными путями проникнуть в осажденный замок. Союзники подробно обсуждали все варианты и пришли к выводу, что осада может продолжаться долго, коли вы окажетесь в замке. Когда я все это услыхал, то сразу же решил прокрасться в замок и предстать перед ними, а не то Стадион свыкнется с мыслью, что он и есть подлинный верховный правитель. Я подумал также, что стоит подождать еще день. И если не услышу ничего плохого, то в субботу проберусь в замок и передам изменникам ваше письмо. Я долго слонялся по лагерю и по городу, никто меня не задержал, хотя я и держался вблизи начальников. Так прошел целый день.

— Это была все еще Страстная пятница, праздничный день? — спросил Лихтенштайн.

— Да-да, Страстная пятница. В три часа дня Георг Фрондсберг с несколькими военачальниками подъехал к воротам замка и громко спросил осажденных, что они там строят? Я стоял неподалеку и все видел собственными глазами. На его голос у крепостной стены появился Стадион и ответил: «Нет, они сохраняют договоренность о передышке по случаю праздников, шум, должно быть, раздается с поля». Фрондсберг крикнул: «Значит, там что-то происходит без моего ведома. А кто ты?» Из замка последовал ответ: «Я — Людвиг фон Стадион». На это союзный начальник расхохотался и довольно погладил себя по бороде. «Если это так, я поворачиваю обратно, а вас с несколькими рыцарями приглашаю спуститься, чтобы выпить с нами вина».

— И они пришли? — воскликнул возмущенный герцог. — Клятвопреступники явились?

— У откоса есть небольшая площадка, откуда открывается обзор на долину Неккара и Швабские Альпы. Туда союзники притащили стол, скамейки и уселись угощаться вином. Тут же открылись ворота замка, был опущен подъемный мост, по которому прошел Людвиг фон Стадион с шестью рыцарями; Они принесли с собою ваши серебряные кувшины, они принесли с собою ваши золотые кубки и ваше старое вино! Изменники приветствовали врагов дружескими рукопожатиями и уселись с ними за стол обсудить дела, попеременно угощая друг друга холодным выдержанным вином.

— Благослови их всех дьявол! — не сдержался старый Лихтенштайн и вылил вино из своего кубка.

Герцог же печально улыбнулся и кивнул Марксу Штумпфу, чтобы тот продолжал.

— Они пировали до ночи, пока их физиономии не раскраснелись. Я спрятался невдалеке и слышал все, что говорили предатели. Когда они стали прощаться, стольник взял Стадиона за руку и сказал ему: «Дорогой брат, в ваших подвалах прекрасное вино, впустите нас поскорее в замок, чтобы и мы его попили». Тот же только рассмеялся, проговорив: «Будет день, будет и пища».

Когда я увидал, что дела обстоят подобным образом, то решил немедля идти к изменникам. Я спустился по Графскому откосу к тому месту, где начинается узенький подземный ход. Незаметно опустился в него и дошел до половины. Смотрю, а там установили решетку и поставили возле нее солдата. Тот прицелился в меня из ружья и спросил пароль. Я произнес, как вы мне приказали, пароль вашего славного предка — Эберхарда Бородатого: «A tempto»[85]. Парень вытаращил глаза, однако поднял решетку и пропустил меня. Теперь я зашагал быстрее и вскоре очутился в подвале. Здесь передохнул — узкий проход слишком затруднял дыхание.

— О бедняга Маркс! Иди выпей кубок, тебе трудно говорить, — сказал Ульрих.

Маркс охотно последовал приглашению своего герцога и продолжал более бодрым голосом:

— Очутившись в подвале, я услыхал оживленный разговор нескольких человек, которые, казалось, спорили о чем-то. Я пошел на голоса и увидел, что рыцарство осажденного замка сидит перед громадной бочкой и пьет вино в свое удовольствие. Здесь собрались сторонники Стадиона, были и сподвижники Хевена. Перед собеседниками стояли лампы и большие кружки. Все это напомнило мне картину тайного судилища. Я притаился за бочкой и уловил все, о чем здесь говорилось. Георг фон Хевен прочувственными словами укорял присутствующих в измене, он убеждал, что нет никакой необходимости сдаваться, — они снабжены нужными припасами, выражал надежду, что вы, ваша светлость, соберете войско, дабы освободить Тюбинген, урезонивал, что скорее осаждающие могут прийти в стесненное положение, нежели они, осажденные.

— Благородный, достойный Хевен! И что же те отвечали?

— Они пили и смеялись, говоря: «Долго еще придется ждать, пока он соберет свое войско! Да откуда взять денег, если не украсть?»

Хевен продолжал гнуть свою линию, говорил: даже если ваша светлость и не скоро соберет войско, все равно они, помня клятву верности, должны держаться до последнего, иначе станут изменниками. Но рыцари продолжали смеяться и насмешливо вопрошать: «Кто придет и назовет нас изменниками?» И тут я, не выдержав, выскочил из-за бочки и закричал: «Я, злодеи! Вы изменяете герцогу и своей стране!» Все страшно перепугались. Стадион уронил свой кубок.

Я вышел вперед, снял шапку, отцепил фальшивую бороду и вытащил из куртки ваше письмо.

— Вот письмо от вашего герцога, — сказал я. — Вы не должны сдаваться. Он сам придет к вам, чтобы победить или умереть в этих стенах!

— О Тюбинген! — вздохнул герцог. — Как же глупо я поступил, покинув его! Два пальца своей левой руки я отдам за тебя, любимый город! Ох, что я говорю, отдам правую руку за тебя, а левой укажу союзу, куда ему убираться!.. И что же они ответили на мои слова?

— Изменники мрачно смотрели на меня и, казалось, не знали, что им предпринять. Хевен вновь принялся их увещевать. И тогда Людвиг фон Стадион сказал мне, что я пришел слишком поздно. Двадцать восемь рыцарей уже решили примириться с союзом и оставить герцога одного решать эту распрю. Приди герцог опять на эту землю с сильным войском, они были бы ему верны, но нельзя же вести войну, не имея в виду ничего определенного, их замки и поместья так долго разорялись и подвергались контрибуциям под угрозой сожжения, что дальше бороться против союза, с их стороны, — просто безумие.

Я попросил отвести меня в рыцарский зал, чтобы увидеть тех, кто оставался еще верным нашему герцогу, и перечислил их: Ниппенбург, Гюльтлиген, Ов, оба Берлихингена, Эльтерсхофен, Шиллинг, Кальтенталь. Но Хевен, печально покачав головою, сказал мне, что я ошибся во многих из этих людей.

— А Штамхайм, Тирберг, Вестерштеттен, самые мои верные, ты их видел?

— О да, они сидели в подвале возле Стадиона и пили ваше вино. Однако наверх меня не пустили. Сам Хевен, Фрайберг и Хайдек отклонили мою просьбу, сказав, что обе партии и так плохо ладят друг с другом, за Стадиона большинство рыцарей и солдат. Если я поднимусь наверх, дело дойдет до сражения в рыцарском зале и им, меньшинству, не останется ничего другого, как умереть. Они предпочитают пролить свою кровь до последней капли за вас на поле сражения с врагом, но не хотят быть убитыми солдатами и братьями по оружию. Мне не оставалось ничего другого, как позаботиться о принце Кристофе и вашей милой дочурке, чтобы при сдаче сохранить для них замок. Одни из тамошних рыцарей обещали это, другие молча пожимали плечами. Я же проклял изменников как христианин и как рыцарь, вызвал пятерых биться со мною по окончании войны не на жизнь, а на смерть, потом повернулся и вышел из подвала замка тою же дорогой, что и пришел.

— Святой Боже! Мог ли я предположить что-нибудь подобное! — воскликнул Лихтенштайн. — Сорок два рыцаря, двести солдат, укрепленная крепость, и они изменяют! Доброе имя поругано, пословица «Верен и честен, как вюртембержец!» обратилась в насмешку!

— Да, когда-то действительно можно было с гордостью произносить эти слова: «верен как вюртембержец», — глухо произнес герцог Ульрих; непрошеная слеза скатилась на его густую бороду. — Однажды мой предок Эберхард приехал в Вормс и сидел за столом, окруженный курфюрстами, графами, рыцарями, которые похвалялись друг перед другом своими родными краями. Один хвалил вино, другой превозносил плодородие своей родины, третий похвалялся обилием дичи, четвертый хвастался железом, таящимся в его горах. Дошла очередь и до Эберхарда Бородатого. «Мне нечего противопоставить вашим сокровищам, — сказал он, — однако когда я иду вечером по самому сумрачному лесу или ночью через горы, утомляюсь и слабею, то у меня всегда есть под рукой верный вюртембержец, я здороваюсь с ним, кладу голову к нему на колени и спокойно засыпаю». Все очень удивились этому, закричали: «Граф Эберхард абсолютно прав!» — и выпили за здоровье верных вюртембержцев. А теперь? Случись герцогу идти лесом, так они тотчас же убьют его. Я оставляю в крепости своих верных сторонников, но стоит мне повернуться спиной, как они всаживают мне нож в спину. Вся верность — коту под хвост! Однако продолжай, дружище! Дай испить чашу до дна! Я уже готов ко всему.

— Короче говоря, — продолжал фон Швайнсберг, — я остался в Тюбингене, чтобы увериться в сдаче замка. Вчера, в понедельник, после Пасхи, все рыцари собрались и сдали замок. Подписали пакт, содержание которого герольд огласил на улицах города, и в пять часов передали замок союзникам. Ваша власть формально низложена. Принц Кристоф, ваш сын, сохраняет за собою замок и округ Тюбинген, однако под опекой союза, о прочих владениях сказано, что они будут поделены между союзниками… Я испытал много горя в своей жизни: убил друга на турнире, лишился любимого ребенка, мой дом сгорел, но, клянусь милостью Господа Бога и Его святых, моя скорбь не была так сильна, как в тот момент, когда я увидел возле знамени вашей милости цвета союза, которые покрыли вюртембергский красный крест, оленьи рога, шлем и охотничий рог!

Так говорил Маркс Штумпф фон Швайнсберг.

Солнце во время его рассказа полностью взошло. Над дальними горами клубился туман и застилал нежной вуалью горизонт. Внизу, одетый нежной зеленью свежих всходов, темно-зелеными пятнами обширных лесов, украшенный рощами и деревеньками, блестящими замками и городами, лежал, широко раскинувшись своими плодородными землями, Вюртемберг, во всем своем утреннем великолепии. Печально обозревал это богатство несчастный герцог. Природа наделила его твердым характером и мужественным сердцем, которых не могли сломить ни горе, ни заботы. Никогда, ни с кем не делил он своих мрачных чувств и, если его посещало несчастье, имел обыкновение молчать и действовать.

И в сей страшный момент своей жизни, когда пала его последняя надежда — неприступная крепость, он спрятал великую боль в глубине сердца.

Кто не испытывал ужасного горя, стоя у гроба матери, не имея сил бросить последний взгляд на дорогие черты? Чувство раскаяния овладевает в такие минуты человеком. Он вспоминает, как бесконечно много сделала для него мать, как его нежно нянчила, жертвовала всем в годы его юности. И как он ее за это вознаградил? Мы бываем часто равнодушными к самой трогательной любви, уверенными, что так и полагается, остаемся неблагодарными и ворчим, ежели наши желания мгновенно не исполняются; мы бездумно расточаем материнские благодеяния и не обращаем внимания на ее тихие слезы.

Когда же любящие глаза больше на нас не смотрят, уши, привыкшие выслушивать просьбы, для нас закрыты, руки больше не ощущают наших благодарных прикосновений, тогда нашу грудь разрывают раскаяние, благодарность, любовь, которыми мы ранее не осчастливили свою мать.

Подобные чувства бушевали в груди Ульриха фон Вюртемберга, когда он смотрел на просторы родной земли, которая была теперь для него потеряна. Его благородная натура, порою и одурманенная суетой роскошной придворной жизни и нашептываниями лживых друзей, сейчас скорбела, и это было не только несчастье для него самого, но и одновременно бедой для оккупированной страны.

Когда после долгого молчания герцог оторвался от окна и обратил свой взор к присутствующим, те удивились выражению его лица.

Они ожидали прочитать на нем гнев и ярость, вызванные предательством знати, но в его глазах застыло умиление и одновременно глубокая боль, придававшие лицу невиданную кротость, ранее ему не свойственную.

— Маркс, как они поступают с крестьянами? — спросил герцог.

— Как разбойники. Они варварски опустошают виноградники, вырубают плодовые деревья, чтобы разжечь сторожевые огни. Конница Зикингена топчет посевы, которые еще уцелели после кормежки лошадей. Они тиранят мужчин и женщин, вымогая деньги. Народ уже повсюду ропщет. Но дайте только прийти лету и осени! Когда на растоптанных полях не вызреет ни одного колоса, когда в опустошенных виноградниках не найдется и виноградины, когда придется вынужденно платить еще огромную контрибуцию, наложенную военным советом, вот тогда-то наступит воистину ужасное бедствие.

— Злодеи! — воскликнул герцог, и благородный гнев засверкал в его разгоревшихся глазах. — Они хвастливо сулили освободить Вюртемберг от тирана, избавить народ от нужды, а сами хозяйничают в стране, как турки. Когда мои крестьяне лишатся урожая, а на разоренных долинах Неккара не вырастет винограда, я приду, чтобы жать, косить и вязать в снопы тела моих врагов, я приведу с собой виноделов, которые выдавят из них и отцедят их кровь. Клянусь отомстить за все, что они причинили мне и моей стране! И да поможет мне в этом Господь Бог!

— Аминь! — добавил рыцарь фон Лихтенштайн. — Но прежде вы должны подобру-поздорову выбраться из этой страны. Нечего терять время, если вы хотите, не подвергаясь опасностям, уйти.

Герцог подумал некоторое время и ответил:

— Вы правы. Я отправлюсь в Мемпельгард — вюртембергское владение во Франции. Там я посмотрю, какое ополчение смогу собрать, чтобы отвоевать свою страну. Идем, верный пес, ты будешь меня сопровождать в моем скорбном пути. Тебе неведомо, что означает нарушить клятву и отречься от верности своему господину.

— Здесь еще есть человек, который этого тоже не ведает, — проговорил Швайнсберг, выступая вперед. — Если вы не отвергнете моей готовности следовать за вами повсюду, в вашем счастье и несчастье, то я тоже отправлюсь в Мемпельгард.

Воинственный огонь блеснул в глазах старого Лихтенштайна.

— Возьмите и меня с собой, господин! Правда, мое тело уже непригодно для ратного дела, но мой голос может еще что-то значить в военном совете.

Мария блестящим взором своих милых глаз смотрела на возлюбленного. На лице Георга выступил румянец мужественного воодушевления.

— Господин герцог, — сказал он, — я предлагал вам свою помощь в пещере, когда еще не знал, кто вы. Вы не отвергли ее. Мой голос пока не имеет веса в военном совете, но если вам понадобится преданное сердце, глаза, которые стерегут ваш покой, и сильная рука, отражающая врагов, то примите мои услуги и позвольте отправиться с вами.

Чувства, которые вызывал в нем человек без имени, его несчастье, его возвышенная душа и ободряющий взгляд любимой всколыхнули душу юноши и увлекли его на сторону изгнанника.

Старый рыцарь фон Лихтенштайн гордо и радостно смотрел на своего молодого гостя. Тронутый его порывом, герцог протянул ему руку, поднял с колен и поцеловал в лоб.

— Там, где бьются за нас такие сердца, — с воодушевлением заговорил герцог, — есть еще прочные крепости, и мы не можем считать себя бедняками. Ты мне мил и дорог, Георг фон Штурмфедер, с радостью я принимаю твою службу. Маркс фон Швайнсберг, ты нужен мне для более важного дела, чем моя охрана. Я дам тебе поручение в Швейцарии. На ваше же путешествие со мною, добрый Лихтенштайн, я не могу согласиться. Я чту вас, как родного отца. Вы вели себя со мною как истинный друг — каждую ночь открывали мне гостеприимные двери вашего замка. Все силы свои я употреблю на то, чтобы не остаться перед вами в долгу. Когда я с Божьей помощью вновь вернусь в свои владения, тогда ваш голос будет первым в моем совете.

Взгляд его упал на Волынщика из Хардта, стоявшего все время в стороне.

— Подойди ко мне, верный друг, — позвал его герцог, протягивая руку. — Ты когда-то сильно провинился передо мною, но с тех пор искупил свою вину и остался мне верен.

— За спасение жизни никогда не расплатишься, — ответил тот, опустив голову. — Я виноват перед вами и остаюсь вашим должником.

— Иди домой, в свое жилище, — такова моя воля. Занимайся своим делом, как и прежде. Сколько ночей вы не спали, открывали мне двери и заботились о моем пропитании! Не краснейте, как будто вы в чем-то провинились! Теперь и я могу сказать свое слово. Господин Лихтенштайн, — улыбнулся герцог, оборачиваясь к отцу Марии, — я выступаю перед вами в качестве свата. Надеюсь, вы не отвергнете зятя, которого я вам представлю?

— Как мне понимать вашу речь, уважаемый господин герцог? — удивился старик, с недоумением глядя на дочь.

Герцог взял Георга за руку и подвел его к Лихтенштайну.

— Вот этот молодец любит вашу дочь, да и она неравнодушна к нему. Как вы смотрите на то, чтобы составить из них семейную пару? Однако почему ж вы нахмурились? Он равен вам по рождению, он — храбрый воин, руку которого я испытал на себе, теперь он — мой верный товарищ по несчастью.

Мария опустила глаза, яркий румянец на ее щеках сменился мертвенной бледностью. Девушка с боязливым трепетом ждала отцовского решения.

Старый Лихтенштайн строго взглянул на юношу.

— Георг, вы понравились мне сразу, как только я вас увидел. Впрочем, этого, возможно, и не произошло бы, кабы я знал, что привело вас в мой дом.

Юноша хотел что-то сказать в свое оправдание, но герцог предупредил его:

— Вы забываете, что это я послал его к вам с письмом и перстнем, а не он сам сюда пришел. Однако что же вы раздумываете? Я снаряжу его, как родного сына, награжу имениями, и вы будете гордиться таким зятем.

— Не беспокойтесь, господин герцог, — сказал тут раздосадованный нерешительностью старика Георг. — Про меня никто никогда не посмеет сказать, что я выклянчил себе жену, навязывался в зятья. Мой род, мое имя слишком чисты для такого!

При этих словах молодой рыцарь повернулся, намереваясь покинуть комнату, но Лихтенштайн удержал его за руку.

— Экий упрямец! К чему такая вспыльчивость? Ну вот, бери ее, она твоя, только не думай о том, чтобы увезти ее к себе до тех пор, пока на башнях Штутгарта развеваются чужие знамена. Будь верен герцогу, помоги ему возвратить утерянное. Если ты стойко выдержишь испытания, в тот день, когда вы вступите в ворота Штутгарта и водрузите над Вюртембергом свои знамена, я приведу к тебе мою дочку и ты станешь моим любимым сыном.

— И в этот день, — продолжил герцог, — невеста раскраснеется еще больше. На башнях будут звонить колокола, когда свадебный кортеж потянется из церкви. Тогда-то я подойду к жениху и потребую заслуженную мною награду. Да, милый юноша! Поцелуй же ее как жених — думаю, это будет не впервые, — приласкай еще разок, а затем — ты принадлежишь мне до того радостного дня, когда мы вступим в Вюртемберг. Выпьем же, господа, за здоровье жениха и невесты!

Улыбка радости и счастья вновь озарила прелестное личико Марии. Она налила полный кубок и поднесла его герцогу с таким благодарным взглядом, с такой очаровательной улыбкой, что тот, позавидовав Георгу, должен был признать, что за такую красавицу многие пожертвовали бы своею жизнью.

Мужчины взяли кубки и ждали обычного в таких случаях доброго напутствия герцога. Однако Ульрих фон Вюртемберг скорбно смотрел на прекрасную свою страну, с которой он должен был расстаться, и боролся с выступившими на его глазах слезами. Наконец герцог энергично отвернулся от окна и проговорил:

— Я оставляю то, что мне было дорого. Но я увижу свою страну снова, когда наступят лучшие дни. Любовь к ней заключена в ваших верных сердцах, которые принадлежат мне. Не жалейте меня, не унывайте! Где герцог и верные ему люди, там и Вюртемберг. Да пребудет он вовеки!

Часть третья

Глава 1

В Швабии, где отец твой герцогом был, Где его и тебя народ простодушный любил, Там жива о тебе еще память, Там поднимут поникшее знамя, В свои объятия примет Шварцвальдский Лес… Л. Уланд[86]

Едва ли было когда-либо в Вюртемберге такое удушливо-знойное лето, как в 1519 году.

Вся страна признала господство Швабского союза и полагала, что обретет покой. Союзники же показали, что воевали они не из-за одного только Ройтлингена, а рассчитывали на вознаграждение за свои труды. Одни из них хотели разделить Вюртемберг между собою, другие задумали продать его Австрии, третьи считали, что это владения детей Ульриха, однако же под их опекой. Короче говоря, союзники ссорились из-за обладания страной, на которую никто из них не имел законных прав. Сама же страна тоже разделилась на партии. От нее требовали уплаты военных издержек, однако расплачиваться никому не хотелось. Рыцарство сочло это за благоприятную возможность, чтобы объявить себя независимым. Горожане и крестьяне были разорены до нитки. Поля опустошены и вытоптаны, поправить бедствие у сельского люда не было никакой надежды. Вслед за рыцарством отказалось платить и духовенство. Словом, везде шли распри и ссоры. Многие глубоко сочувствовали своему несчастному наследному правителю. Теперь, когда изгнанный герцог ютился где-то далеко от земли своих предков, на вюртембержцев находило раскаяние и желание вернуть своего господина. Люди невольно сравнивали теперешнее бедственное положение с прежней мирной жизнью. Жестокий гнет союза не мог подавить неотступные печальные думы.

Регентство союза не замедлило вызвать страшное недовольство среди угнетенного народа. Союз должен был, как сообщается в исторических хрониках, выслушивать «непривычные и недобрые речи». Союзники пытались покорить народ мерами усиленной строгости, распространяли ложь и небылицы о самом герцоге. Священникам было приказано провозглашать с амвонов враждебные Ульриху проповеди. Во всеуслышание было объявлено: кто станет хорошо отзываться о герцоге, будет арестован; за тайные сношения с ним грозили выколоть глаза, а то и лишить жизни.

Однако, несмотря на все ужасы оккупации, Ульрих не потерял сторонников среди вюртембергского народа. Тайными путями до него доходили вести о том, что делается на родине.

Герцог Ульрих находился в это время в своем графстве Мемпельгард и, окруженный кучкой преданных ему людей, выжидал удобного случая, чтобы вернуться в свою страну. Многих князей заклинал несчастный герцог прийти к нему на помощь, но никто не отозвался на многочисленные послания своего прежнего господина. Герцог обратился к знати, собравшейся на выбор императора, курфюрсты не помогли. Единственное, что они сделали, — в перечне своих требований упомянули Вюртемберг и герцога Ульриха, но новый император не обратил на это внимания. Герцог же, хоть и оставленный всеми, не унывал, он пустил в ход все, чтобы возвратить себе страну собственными силами. Некоторые обстоятельства казались ему благоприятными.

Швабский союз, прознав, что никто не хочет стать на сторону Ульриха, распустил свои войска. Во многих городах и замках остались крохотные гарнизоны, даже в Штутгарте были оставлены немногочисленные отряды, которые вскоре обратились в злейших врагов союза. По большей части то были ландскнехты, проще говоря, наемники, люди, собравшиеся со всех концов империи и подчинявшиеся то одному, то другому, то третьему господину, преимущественно тому, кто больше платит. За что и против кого сражаться, им было безразлично. Чтобы они не разбежались, приходилось прощать им многое. Отчаянные парни на собственный страх и риск предпринимали разбой, убийства, грабежи, налагали самовольно контрибуции на народ, дабы восполнить недоданное им жалованье.

Георг фон Фрондсберг был единственным военачальником, который в какой-то степени обуздал ландскнехтов своим авторитетом, ежедневными упражнениями и неумолимой строгостью. Он разделил их толпы на регулярные отряды и роты, выбрал из них командиров, научил сражаться правильными шеренгами. Теперь стало ясно, что ландскнехты прошли хорошую школу: будучи распущены союзом, они не разбежались, как прежде, по стране в поисках службы, а сплотились в одну стройную массу, которая разбилась на двенадцать маленьких отрядов, выбравших из своих рядов начальников, даже одного «полковника» по имени Длинный Петер.

Недовольные союзом, ландскнехты кормились разбоем, насильственной контрибуцией и вели войну по собственному разумению. Анархия в Вюртемберге была столь велика, что ландскнехтам никто не противодействовал. Союз, лишившись военной силы, занимался собственными делами и не мог защитить бедных жителей от бродячих шаек. Рыцари жили в постоянных распрях друг с другом, сидели запершись в собственных замках и спокойно взирали на окружавшие их беспорядки. Да и городских гарнизонов было слишком мало, чтобы обуздать притеснителей. Горожане и крестьяне снисходительно относились к разгульным шайкам, ежели их требования не становились чрезмерными. Им нравилось, когда ландскнехты всласть ругали союз, который никому уже не был мил.

Мало того, прошла молва, что эти вольные воины не прочь помочь герцогу возвратить страну и даже стали расспрашивать, когда они ему понадобятся…

Стояло роскошное ясное тихое утро. Была середина августа.

Ландскнехты расположились в долине, на лугу, у самой границы Бадена.

Гигантские черные ели и громадные сосны, окружавшие долину с трех сторон, были продолжением Шварцвальда. А речушка, протекающая по долине, называлась, как выяснили ландскнехты, Вюрм.

Небольшой отряд, наполовину скрытый в лесной тени, наполовину — в ивняке, разбившись на причудливые группы, наслаждался покоем. На расстоянии двухсот шагов были выставлены посты; сверкающие копья и горящие фитили постовых издали внушали страх мирным жителям.

Посреди долины в тени могучего дуба сидели пятеро наемников. Они расположились вокруг расстеленного на земле плаща, заменявшего им стол для игры в карты, которая и поныне именуется «ландскнехт».

Эти люди отличались от своих товарищей широкими красными повязками на груди. В остальном их одеяние было так же изорвано и ветхо, как и у прочих солдат этого бесшабашного войска. Одни из них носили на голове шишаки, другие — войлочные шляпы с железными обручами и все — кожаные куртки, приобретшие от дождя, пыли и неустроенности бивачной жизни всевозможные оттенки.

При ближайшем рассмотрении можно было заметить еще две вещи, отличавшие пятерых ландскнехтов от их товарищей: у них вместо алебард и копий, которыми обыкновенно вооружались вольные солдаты, были прикреплены к поясу мечи необыкновенной длины и ширины. А на свои шляпы и шишаки, видимо, чтобы придать себе рыцарский вид, они прикрепили, подобно дворянам, пестрые развевающиеся султаны из петушиных перьев. Пятеро ландскнехтов, казалось, были большими искусниками в карточной игре, особенно тот, что прислонился спиной к дубу, — высокий, дородный человек. Его шляпа была обшита золотым галуном, на лбу ее украшало золотое изображение святого Петра, из-под которого торчали два огромных петушиных пера. Сей человек, должно быть, немало попутешествовал по белу свету: он виртуозно ругался по-французски, по-итальянски и по-венгерски. Свои усы этот герой носил на венгерский манер — скручивая их при помощи смолы так, что они, как два железных шипа, торчали на целую четверть по обеим сторонам носа.

— Canto cacramento![87] — воскликнул богатырь угрожающим басом. — Валет мой! Я забираю его вместе с трефовым королем.

— Нет, он мой, с вашего разрешения! — возразил сидящий с ним рядом мужчина. — И король в придачу!

— Капитан Лефлер, вы хотите отнять эту взятку у своего полковника? Постыдитесь! Так поступают только мятежники! Спаси мою душу, Господи! Вы что, претендуете на мой полк?

При этих словах богатырь угрожающе сверкнул глазами и сдвинул со лба широкополую шляпу, явив миру огромный красный шрам, придававший ему воинственное величие.

— В игре, господин полковник Петер, не придерживаются военной субординации, — ответил игрок. — Командир может приказать нам осадить город, наложить на жителей контрибуцию, но при игре в карты все ландскнехты равны.

— Вы — мятежник, бунтарь, нарушитель дисциплины! Прости меня, Господи! Если бы не мой чин, я разрубил бы вас на кусочки!.. Однако продолжим игру!

— Этого туза я побью своею картой. А кто побьет бубнового валета?

— Я, — тут же отозвался богатырь. — У меня бубновый король. Взятка моя!

— Откуда взялся бубновый король? — сиплым голосом возопил маленький, тощий человечек с остреньким личиком и пронзительными, колючими глазками. — Когда ты сдавал, я не видел, чтобы он лежал внизу. Он жульничает, этот Длинный Петер! Он нагло жульничает!

— Мукерле, капитан восьмого отряда! Советую вам заткнуться! — вскипел «полковник». — Bassa manelka! С вами играть неинтересно. Мыши не должны дразнить льва!

— А я еще раз повторяю: откуда взялся король? Клянусь римским папой и королем Франции, ты — шулер!

— Мукерле! — «Полковник» хладнокровно вытащил меч из ножен. — Читай прощальную молитву, потому что я убью тебя, как только кончится игра.

Трое остальных игроков хоть и испугались, однако вступились за маленького «капитана» и стали убеждать «полковника» в его правоте. Но тот, не слушая, твердил, что он не жульничает.

— Если бы святой Петр, мой покровитель, образ которого я ношу на шляпе, мог говорить, он бы подтвердил, что я ландскнехт-христианин и вовсе не жульничаю!

— Да, он действительно не жульничает, — раздался вдруг глухой голос из-за деревьев.

Перепуганные игроки осенили себя крестным знамением, даже храбрый «полковник», побледнев, выронил из рук карты.

А из-за дерева между тем вышел крестьянин, вооруженный кинжалом, на спине у него висела цитра. Крестьянин бесстрашно оглядел компанию и проговорил:

— Да-да, я сказал правду: этот господин не передергивал. Когда раздавали карты, он получил на руки трефового и бубнового короля, пятерку, четверку да еще валета.

— О, ты храбрый парень! — воскликнул довольный игрок. — Как честный ландскнехт, к тому же полковник, подтверждаю: все, что ты сказал, истинная правда.

— Кто он такой? — вскричал, сверкнув маленькими глазками «капитан» Мукерле. — Как сюда прокрался этот крестьянин? И стража его не заметила! Это шпион! Его надо повесить!

— Да ладно тебе, Мукерле! Никакой он не шпион! Подойди ко мне, сядь со мною рядом. Ты ведь музыкант? Идешь прямо как влюбленный испанец с гитарой к своей возлюбленной.

— Да, господин, я бедный музыкант. Ваша охрана меня не заметила, когда я вышел из леса. А я увидал, что вы играете в карты, и осмелился посмотреть на вашу игру.

Командиры вольного войска не привыкли к тому, чтобы с ними так вежливо разговаривали; они почувствовали симпатию к музыканту, потому и пригласили его присесть с ними, так как видели, состоя на службе у чужеземцев, как приветливо обходятся короли и полководцы со странствующими певцами.

«Полковник» отхлебнул из своей железной фляжки, затем протянул ее маленькому «капитану» и проговорил с веселой миной:

— Мукерле, помереть мне, если я все не позабуду! Довольно ссор и раздоров! Больше не будем играть в карты! Я люблю пение и музыку. Что, если он нам сыграет?

Игроки согласились со своим командиром и побросали карты. Музыкант же настроил цитру и спросил, что им спеть.

— Спой нам что-нибудь про игру в карты, мы ведь только что играли! — воскликнул один из ландскнехтов.

И музыкант запел:

Когда на руках короли и тузы — Радость на сердце, но ты обожди, Ежели тройки, семерки придут, Заплачут и жены, и дети вокруг!

«Полковник» Петер и его командиры, похвалив песню, протянули музыканту фляжку.

— Благослови вас Господь! — сказал тот, отпивая. — Желаю вам удачи! Насколько я понимаю, вы — командиры союзников и идете на войну? А можно вас спросить: против кого?

Ландскнехты, переглянувшись, рассмеялись, однако «полковник» честно признался:

— Вы правы, мы действительно раньше состояли на службе союза, теперь же служим сами себе. Кому нужны солдаты, с тем мы и будем.

— Должно быть, швейцарцам в этому году привалит счастье: говорят, герцог хочет вернуться.

— Черт бы побрал этих швейцарцев! — вскипел «полковник». — Как они с ним обошлись! Славный герцог возлагал на них надежды, а они, разрази их гром, предали его у Блаубойрена!

— Швейцарцы позорно покинули герцога, — подтвердил сиплым голосом «капитан» Мукерле, — но если в этом деле как следует разобраться, то поймешь, что он и сам в чем-то виноват. Герцог ведь их совсем не знал, этих проклятых швейцарцев!

— Да, у герцога не было под рукой никого лучше, — согласился музыкант. — Если бы с ним были такие командиры, как вы, господа, и такие храбрые воины, как у вас в отрядах, союзники бы все еще стояли под Ульмом.

— Ты правду сказал, парень! Герцог должен взять на службу ландскнехтов, а не швейцарцев. Ежели он вновь к ним обратится, не знаю, что из этого получится. С ним должны быть ландскнехты, повторяю еще раз. Не правда ли, Магдебуржец?

— Я тоже так думаю, — поддержал Магдебуржец. — Ландскнехты, и никто иной, могут возвратить герцогу престол. Швейцарцы только и умеют, что размахивать алебардами. А видели бы они, как мы быстро заряжаем свои ружья и пушки. Им нужно полчаса, чтобы выстрелить, а мы, ландскнехты, управляемся за пятнадцать минут.

— Отдаю все свое уважение господам ландскнехтам, снимаю перед ними шапку! — Музыкант низко поклонился вольным стрелкам. — Конечно, герцог должен позвать вас. Но союзники вам очень хорошо платили, бедный герцог столько не сможет.

— Говоришь: платили! — возмутился пятый «капитан» и громко расхохотался. — Одни медяки! Швабские псы! Это о них сложена поговорка:

Служи и не требуй награды, Господа тебе будут рады.

Плохо они нам платили! Если его светлость, господин герцог, меня позовет, я пойду к нему на службу.

— Ты прав, Штаберль, — произнес «полковник», расправляя свои венгерские усы. — Разрази меня гром, если господин Ульрих хорошо заплатит, весь наш полк пойдет за ним.

— Ну, это вы скоро узнаете, — хитро улыбнулся крестьянин. — Вы еще не получили ответ от герцога?

«Полковник» Петер густо покраснел.

— Черт побери! Откуда ты знаешь наши тайны, парень? Кто тебе сказал, что я послал гонца к герцогу?

— Ты послал гонца к герцогу? — удивился Магдебуржец. — Значит, у нас есть друг от друга тайны? Существуют вещи, о которых мы не знаем? А ну-ка признавайся!

— Ну, я решил, как всегда, что должен думать обо всех нас, и послал человека к герцогу, спросить, не нужны ли мы ему. А плату я определил такую: один талер в месяц каждому солдату, нам, командирам, — один золотой гульден и ежедневно — четыре меры старого вина.

— О, это хорошее предложение! Золотой гульден в месяц! Я — за! Думаю, никто против не будет. Ты уже получил ответ от герцога?

— Пока нет. Но Bassa manelka! Как ты об этом узнал, крестьянин? Я отрублю тебе ухо, поступлю точно так же, как мой патрон — святой Петр, который был тоже ландскнехтом. Скорее признавайся, не то останешься без уха!

— Длинный Петер, — остановил его дрожащим голосом «капитан» Мукерле, — не тронь его во имя Господа Бога! Он ведь колдун. Мы должны были его поймать в Ульме и запереть на конюшне господина секретаря городского совета фон Крафта, однако ж он оказался искусным чародеем, сделался маленьким-маленьким, превратился в воробья и улетел оттуда.

— Что? — вскричал храбрец-«полковник», отпрянув от музыканта. — Куда же смотрел городской магистрат? Надо было поубивать всех воробьев, потому что в одном из них прятался вюртембергский шпион. Думаю, этот ульмский воробей сейчас перед нами!

— Он самый, — прошептал Мукерле. — Это Волынщик из Хардта, я его сразу узнал.

«Полковник» и его командиры никак не могли прийти в себя от изумления. Они смотрели на человека, о котором молва разнесла странные слухи, со страхом и одновременно с любопытством. Сам же он делал вид, что не понимает, о чем шепчутся эти люди, почему взирают на него с удивлением и молчат, молчат, и продолжал как ни в чем не бывало заниматься своею цитрой.

Наконец Длинный Петер, овладев собою, разгладил усы, сдвинул на затылок шляпу и смиренно проговорил:

— Простите, уважаемый Волынщик, что не отнеслись к вам с должным вниманием. Мы ведь не знали, кто к нам пожаловал. Приветствуем вас. Для нас большая честь видеть знаменитого Волынщика из Хардта, который может белым днем улететь из Ульма под видом воробья.

— Ладно, — недовольно перебил его музыкант, — оставим старые истории. Так вот, от герцога пришел приказ, чтобы я сегодня отыскал ландскнехтов и сообщил им: коли они готовы следовать за ним, он будет платить столько, сколько они запросили.

— Canto cacramento! Вот он, добрый господин! Золотой гульден в месяц и ежедневно — четыре меры вина! Да здравствует герцог!

— А когда он сам появится? — спросил «капитан» Лефлер. — Где с нами встретится?

— Если не произойдет никакого несчастья, то уже сегодня. Он собирается напасть на Хаймсхайм, защита там слабая. Как только ее сломает, так и прибудет сюда.

— О, посмотрите! Внизу скачет всадник при полном снаряжении! Выглядит как рыцарь!

Ландскнехты уставились на край долины, где показался всадник. Его шлем и латы сверкали на солнце. Музыкант вскочил и быстро забрался на дерево. Оттуда долина была видна как на ладони. Но всадник был еще далеко, разглядеть подробности не удавалось. Однако, присмотревшись, музыкант узнал серебристую перевязь и понял, что это тот, кого он ждал.

— Что ты там обнаружил? — в нетерпении вскричали командиры. — Это случайный человек или посланник герцога?

— Да, перевязь бело-голубая, — заметил про себя музыкант, — длинные волосы, его посадка… О милый юноша, добро пожаловать в Вюртемберг! Вот он увидел вашу стражу, подъехал к ней. Смотрите, посты выставили копья и не пропускают его!

— Правильно делают! Это же ландскнехты! Они предупреждают нападение и никого не пропустят, пока их командиры отдыхают.

— Все! Теперь он говорит с ними, а они указывают в нашу сторону. Теперь он едет сюда!

Хардский музыкант с радостным лицом слез с дерева.

— Diavolo maledetto! Они не должны пускать его одного! По всем правилам следует вести коня под уздцы! Он рыцарь?

— Один из самых знатных в стране, — ответил музыкант, — герцог очень ценит его.

При этих словах командиры поднялись, потому что хоть и были малообразованными, но все-таки знали, что следует оказать все возможные почести благородному рыцарю. «Полковник» же продолжал важно восседать под дубом, однако разгладил усы, поправил шляпу с петушиными перьями и гордо распрямил могучие плечи.

Глава 2

Вот и прибыл герцог, Он — невдалеке, Он — врагу угроза, С деньгами в мешке. Г. Шваб[88]

К месту, где располагался Длинный Петер со своими командирами, приближался закованный в латы рыцарь. Его коня вели под уздцы два ландскнехта. Рыцарь опустил забрало своего блестящего шлема, его широкие плечи, бедра и ноги были хорошо защищены стальным укрытием, но развевающиеся перья султана, знакомые цвета перевязи на груди, благородная осанка — все это подсказало хардтскому музыканту, кто к ним приближался. И он не ошибся. Один из ландскнехтов, подойдя к «полковнику», доложил: «Дворянин фон Штурмфедер желает переговорить с командованием».

Длинный Петер от имени своих командиров ответил:

— Скажи ему, что он — желанный гость. Петер Длинный, полковник, Штаберль из Вены, Конрад из Магдебурга, Бальтазар Лефлер и храбрец Мукерле — законно выбранные начальники, ожидают его для переговоров. Накажи меня Бог, у него отличные латы, а шлем, право, не хуже, чем у короля Франциска, но вот конь мог бы быть и получше, хромает на все четыре ноги.

— Да он небось застоялся в Мемпельгарде, у герцога! — сострил один из командиров.

Остальные лишь улыбнулись шутке: смеяться громко они не могли, потому что рыцарь уже был невдалеке, хотя и не торопился к ним приблизиться вплотную. Наконец он поднял забрало, явив красивое, приветливое лицо.

— Уж не Ханс ли музыкант это? — спросил он громко. — Позвольте ему подойти ко мне.

«Полковник» утвердительно кивнул, и музыкант приблизился. Рыцарь легко спрыгнул с коня.

— Добро пожаловать в Вюртемберг! — радостно приветствовал Ханс, крепко пожимая руку рыцаря. — У вас хорошие новости? Уже по глазам вашим вижу, что с герцогом все в порядке.

— Давай отойдем в сторонку! — попросил Георг. — Как дела в Лихтенштайне? Вспоминают ли там меня? У тебя нет письмеца, хоть пары строчек? О, дай мне его поскорей! Что она передала мне, добрейший Ханс?

Ханс хитро улыбнулся, видя нетерпение влюбленного юноши.

— Письма для вас у меня нет, ни одной строчки. Она здорова, старый господин тоже, и это все, что я знаю.

— Как? — удивился Георг. — Ни привета, ни единого словечка? Не поверю, она бы просто так тебя не отпустила.

— Когда я позавчера вечером зашел попрощаться, барышня сказала: «Скажи ему, чтобы он поторопился и побыстрее въехал в Штутгарт» — и так же сильно покраснела, как вы сейчас.

И впрямь, Георг залился румянцем, глаза его заблестели, а веселая улыбка показала, что ему понятен смысл этих слов.

— Скоро, очень скоро мы с Божьей помощью вступим в Штутгарт. Однако как ей жилось этим летом? Лишь трижды я получал от нее весточку! Ты часто бывал в Лихтенштайне, Ханс? Была ли она печальна? Что говорила?

— Дорогой господин, — успокаивающе ответил Ханс, — потерпите немного. В пути я вам все подробно опишу. Пока что скажу единственное: как только старик услышит, что вы направляетесь в Штутгарт, он покинет Лихтенштайн, чтобы привезти к вам невесту. Он нисколько не сомневается, что вы возьмете город. Скажите, а Хаймсхайм уже наш?

— Да, он уже наш. Я примчался с двенадцатью рыцарями, горожане даже оглянуться не успели. Союзников там находилось больше, чем нас, но они были полностью деморализованы и оттого слабы. Я переговорил с ними от имени герцога, они поверили, что его войска неподалеку, и мгновенно сдались. Так мы вступили в Вюртемберг. А дальше дорога открыта?

— До самого сердца Вюртемберга. Я принес вам важное известие от рыцаря Лихтенштайна. Видите ли, важные господа из союза собираются…

— На совет в Нердлингене, не так ли? Герцог узнал об этом в Бадене.

— Да, когда нет кошки, мышки на столе пляшут. Оккупация везде ослабла, союзники не думают больше о герцоге, все их мысли устремлены на предстоящий совет. Кого они получат в правители: австрийца, баварца или же принца Кристофа, а может, править будет совет городов — Аугсбурга, Аалена, Нюрнберга?

— О, какие у них будут глаза, когда они узнают, что престол, из-за которого ломались копья, уже занят! — засмеялся Георг. — Тут-то они и попались: знают кошки, чье мясо съели! Придется им вскидывать ружья на плечи и убираться восвояси. А что же вюртембержцы? Что теперь думают о герцоге? Придут ли к нам на помощь?

— Что касается горожан и крестьян, то да. О рыцарях я ничего не знаю. Старый господин только пожимает плечами, когда я его об этом спрашиваю, и бормочет проклятия. Боюсь, с рыцарями все сложно. А вот горожане и крестьяне — все за герцога. Были чудесные знамения, о них люди говорят открыто. В Ремштале с неба упала звезда. На месте ее падения нашли в земле ветвистые оленьи рога, с одной стороны там было написано: «Живи, Вюртемберг, вечно!» — а с другой, по-латыни: «Да здравствует герцог Ульрих!»

— Ты говоришь, с неба упала?

— Так люди говорят. Крестьяне очень обрадовались этому знамению, а господа союзники жутко разозлились, схватили сельского старосту, начали пытать, откуда, мол, появился камень, пригрозили наказанием, запретили говорить о герцоге. Но крестьяне лишь посмеялись, дескать, нам теперь про него сны снятся. Все хотят, чтобы герцог вернулся. Уж лучше пусть свой ими правит, нежели чужаки шкуру сдирают.

— Ладно. Герцог и его рыцари уже сегодня будут здесь. Они намерены идти на Штутгарт. Если столица будет нашей, тогда и вся страна у нас в руках. А как эти ландскнехты? Они пойдут с нами?

— О, я чуть было о них не позабыл! Должно быть, они уже потеряли терпение. Мы заставили их долго ждать. Пойдите поговорите с ними, только по-умному. Они — гордые люди, поругались со своими начальниками. Но если вы обратите на нашу сторону этих пятерых, то на службу к герцогу перейдут двенадцать отрядов. Особо вежливы вы должны быть с Длинным Петером, их полковником.

— А который из них Длинный Петер?

— Вон тот, толстый, сидящий под дубом. У него торчащие усы и благородная шляпа. Он у них самый главный.

— Хорошо, поговорю с ним, — согласился юноша и направился к ландскнехтам.

Долгий разговор музыканта с рыцарем уже явно раздражал воинов. Мукерле кидал на них пронзительные взгляды. Но когда посланник герцога приветливо улыбнулся и вежливо заговорил, сердца закаленных вояк смягчились.

— Многоопытный полковник, — обратился к ландскнехтам Георг, — и вы, храбрые начальники мужественных воинов, герцог Вюртембергский подошел к границам своих владений, завоевал Хаймсхайм и намерен, действуя подобным образом, снова овладеть всем своим герцогством.

— Накажи меня Бог, он прав, я сделал бы то же самое, — прервал его Петер.

— Герцог убедился в храбрости и военном искусстве ландскнехтов еще тогда, когда они выступали против него, — продолжал Георг. — Он надеется, что с таким же мужеством ландскнехты теперь будут стоять и за него, и дает слово герцога, что будет строго соблюдать все предложенные условия.

— Совестливый человек! — одобрительно закивали ландскнехты. — По золотому гульдену в месяц и ежедневно четыре мерки вина для начальников! Это, право же, недурно!

«Полковник» встал, обнажил в знак уважения лысую голову и, смущенно откашлявшись, начал речь:

— Благодарим вас, благородный рыцарь. Да, мы согласны идти за вами, чтобы отплатить Швабскому союзу за все безобразия, что он сделал. Мы так хотим! Они прогнали самых лучших, храбрейших, отличнейших солдат, как будто больше не нуждаются в ландскнехтах! Вот, например, капитан Лефлер. Пусть сдерут с меня шкуру и зажарят, как свинью, если есть в христианском мире ландскнехт храбрее его! А вот Штаберль из Вены, такого не видели еще ни луна, ни солнце! А вон — Конрад Магдебуржец, он дерется не хуже любого турка. А этот вот — Мукерле. Судя по его внешнему виду, никак не догадаешься, что он лучший стрелок из бомбарды и попадает в мишень с сорока шагов. О себе говорить не буду, а то подумаете: сам себя хвалит. Скажу только, что я служил в Испании, Голландии и, Canto sacramento, в Италии и Германии. Morbleu! Да кто не знает Длинного Петера? Накажи меня Бог, если мы не доберемся до швабских собак, этих подлых союзников. Diavolo maledetto! Вот уж они зададут такого стрекача, что только пятки засверкают!

Это была самая пламенная речь, какую держал когда-либо Длинный Петер.

Позднее, когда он при Павии своею смертью запечатлел славу немецких ландскнехтов, товарищи его, рассказывая молодежи про Длинного Петера, приводили этот случай как самый возвышенный в его жизни.

Когда он стоял там, опершись на длинный меч, браво сдвинув на ухо большую шляпу с петушиными перьями, подперев правою рукой бок и расставив ноги, тогда ему недоставало лишь одежды получше да жалованной цепи, чтобы приняли его за настоящего полковника, истинного полководца.

Командиры ландскнехтов предложили юнкеру фон Штурмфедеру сделать смотр вновь набранному войску.

Глухой треск огромного барабана разбудил отдыхавших воинов. Над ними витал воинский пыл Фрондсберга и его требовательность к порядку и дисциплине. В несколько мгновений воины построились в три огромных круга, в соответствии с принадлежностью к определенному отряду. Глазу, привыкшему к четким движениям, прекрасной выправке и однообразию одежды современных полков, вид такого войска, как ландскнехты, показался бы даже смешным.

Ландскнехты были одеты каждый на свой вкус, однако мода того времени все-таки вносила некоторое однообразие в покрой их странных костюмов. Они обычно носили узкие кожаные куртки или же кожаные жилеты с рукавами из грубого сукна. Бедра прикрывались необыкновенно широкими шароварами, завязанными у коленей, но от тяжести свисавшими несколько ниже. Икры обтягивались толстыми чулками светлых тонов, а на ногах были грубые башмаки из некрашеной кожи. Шляпа, суконная или кожаная шапка, добытый в бою либо купленный шишак составляли их головные уборы. Бородатые лица этих воинов, часто лет по двадцать прослуживших в разных войсках по всем уголкам Европы, дышали отвагой. Вооружение их состояло из длинного кинжала и алебарды. Часть воинов была вооружена бомбардами, из которых палили с помощью зажженных фитилей.

И вот стояли они плотными рядами, плечом к плечу, — прочный оплот против врага. Георг критическим взглядом оглядел сплоченную массу, на первый взгляд ничем не объединенную, но тем не менее устрашающую.

Ландскнехты держали в памяти команды своего прежнего начальства.

— Внимание! Кругом! — раздался грозный начальственный бас Длинного Петера.

Воины молниеносно выполнили команду, и Длинный Петер изложил им условия герцога Вюртембергского.

Радостный гул оповестил, что условия эти понравились и что ландскнехты готовы служить Ульриху Вюртембергскому так же усердно, как до того служили против него.

Командиры произвели смотр нескольких воинских упражнений, и Георг подивился ловкости ландскнехтов, подумав про себя, что большего и не добьешься в военном искусстве. Как он ошибался! Но эта ошибка более простительна, нежели представления наших дедушек о героях Фридриха Великого в 1829 году, не подозревавших о будущих насмешках внуков над их косичками и гамашами. Действительно, таких тонких талий, как у нынешних солдат, не было у командиров в 1519 году, но они могли бы поделиться с сегодняшним войском своими бородами и усами.

Час спустя с форпостов донесли, что внизу, в долине, просматривается блеск вооружения, а если приложить ухо к земле, можно отчетливо услышать топот множества коней.

— Это герцог! — обрадовался Георг. — Приведите моего коня, я поеду ему навстречу.

Молодой человек поскакал по долине. Командиры ландскнехтов удивились проворству, с каким он галопировал в тяжелом снаряжении, и похвалили его осанку и воинскую выправку. Вскоре султан юноши смешался с другими.

Конница приближалась, засверкали шлемы, и вот уже рыцари показались на небольшом пригорке.

Повеселевший хардтский музыкант пристально вглядывался в даль, грудь его вздымалась от радости. Он схватил за руку «полковника» и показал на рыцарей.

— Который из них герцог? — спросил тот. — Он на вороном коне?

— Нет, это благородный рыцарь фон Хевен. Вы видите знамя Вюртемберга? О, его несет юнкер фон Штурмфедер, какая честь!

— Да, это выдающееся отличие! Черт побери, парню всего двадцать пять лет, а ему уже доверили знамя! Во Франции такое позволено лишь коннетаблю, второму человеку после короля Франциска! Но который же из них герцог Ульрих?

— Видите человека в зеленом плаще, с красно-черными перьями на шляпе? Он скачет рядом со знаменем и разговаривает с юнкером. Под ним вороной конь, сейчас он показывает в нашу сторону, видите? Так вот это и есть герцог.

Отряд состоял примерно из сорока хорошо вооруженных рыцарей со слугами, сопровождавшими герцога в изгнании и присоединившимися к нему на границе его владений. Георг фон Штурмфедер держал в руке вюртембергское боевое знамя. Рядом с ним скакал в боевых доспехах герцог Ульрих.

Когда отряд приблизился к ландскнехтам шагов на двести, Длинный Петер, возвысив голос, приказал:

— Слушайте мой приказ! Когда его светлость будет совсем близко и я сниму свою шляпу, кричите: «Виват Ульрикус!» — и машите флагами, а вы, барабанщики, во всю бейте в свои барабаны! Выбивайте дробь, как при штурмовой атаке. Колотите, хоть бы сломались палки, — так приветствуют князя храбрые ландскнехты!

Это краткое наставление подействовало как нельзя лучше: воинственная толпа провозглашала хвалу герцогу, в возбуждении потрясала алебардами, гремела ружьями, барабанщики выбивали отчаянную дробь.

Когда подъехал Георг со знаменем Вюртемберга, а за ним, на высоком, статном вороном коне, величественный, как в дни своей власти, со смелым, повелительным взглядом, показался герцог Ульрих Вюртембергский, Длинный Петер почтительно обнажил свою голову, барабаны загремели, как перед штурмом, флаги склонились для приветствия и тысячеголосое «Виват Ульрикус!» зычно потрясло воздух.

Хардтский крестьянин стоял в отдалении, его глаза пожирали величественное зрелище, прославляющее его господина.

Герцог остановил коня, посмотрел вокруг, и среди огромной толпы воцарилась мертвая тишина.

Тогда крестьянин приблизился к нему, опустился на колени и схватился за стремя, чтобы помочь герцогу сойти с коня.

— Живи вечно, Вюртемберг! — в волнении произнес музыкант.

— A-а, это ты, Ханс, мой верный товарищ по несчастью! Ты первым приветствуешь меня на вюртембергской земле! Я ожидал увидеть здесь мою знать, моего канцлера, моих советников. Где эти подлые псы? Где прячутся отпрыски благородных родов? Они не хотят меня видеть на родной земле? И некому, кроме крестьянина, придержать мое стремя?

Спутники герцога столпились вокруг него и с удивлением слушали его речи. Они не могли понять, говорит ли он серьезно или горько шутит над своим несчастьем. Его рот улыбался, но голос звучал повелительно. Окружение герцога мрачно переглянулось. А крестьянин ответил своему владыке:

— На этот раз лишь один крестьянин встречает вас на вюртембергской земле, но не пренебрегайте моим верным сердцем и твердой рукой. Другие тоже придут, когда узнают, что господин герцог вновь здесь.

— Ты так думаешь? — горько усмехнулся герцог, спрыгивая с коня. — Они появятся тоже, знаю. Но пока об этом нет сведений. Однако я постучу в их двери и напомню, что их старый господин возвращается в свой дом. А это ландскнехты, — продолжал он, разглядывая вольное войско. — Они хотят служить мне? Да-а, они неплохо вооружены и имеют бравый вид. Сколько же их?

— Двенадцать отрядов, ваша светлость, — ответил «полковник» Петер. Он стоял перед герцогом без шляпы и смущенно теребил свои венгерские усы. — Это народ опытный. Накажи меня Бог, у французского короля таких нет!

— А ты кто таков? — спросил герцог, с удивлением глядя на большую толстую фигуру с длинным мечом.

— Я, собственно, ландскнехт, это мое ремесло. Зовут меня Длинный Петер, я здесь законно выбранный полковник.

— Что?! Полковник?! Бросьте эти глупости! Вы, возможно, очень храбрый человек, но полководцем быть не можете. Я сам буду вашим полковником, а начальниками к вам назначу своих рыцарей.

— Bassa manelka, простите, ваша светлость, что я ругаюсь! Но позвольте старику спросить: а как же договоренность о золотом гульдене в месяц и четырех мерках вина ежедневно? Вот стоит, например, Штаберль из Вены. Нет во всем мире человека храбрее его…

— Ладно-ладно, старина! За гульденом и вином дело не станет. Кто был начальником, тот и получит по условию то, что ему положено. Вы должны только отказаться от командования. Есть у вас порох и ядра?

— Как не быть! — отозвался Магдебуржец. — У нас сохранилось много вашего пороха и свинца, которыми мы запаслись в Тюбингене. У нас в запасе по восемьдесят выстрелов на человека.

— Хорошо. Георг фон Хевен и Филипп фон Рехберг, поделите ландскнехтов, каждый из вас возьмет по шесть отрядов. Вы, прежние командиры, можете остаться при своем отряде и помогать господам. Людвиг фон Геминген, будьте так добры, примите руководство пехотой. И теперь прямой дорогой — на Леонберг. Радуйся, мой верный знаменосец, — закончил герцог, вскакивая на коня. — Если Богу будет угодно, завтра мы вступим в Штутгарт.

Конный отряд с герцогом во главе двинулся дальше. Длинный Петер все еще стоял на прежнем месте, держа в руке шляпу с гордыми петушиными перьями, и смотрел вслед удаляющимся всадникам.

— Вот это государь! — сказал он стоявшим подле товарищам. — А голос-то, голос какой! А как сверкает очами! Я думал он проглотит меня с потрохами, когда спросил: «Кто ты таков?»

— А мне стало страшно, будто надо мною пролили кипящую воду, — поделился Штаберль. — У нас в Вене тоже есть император, но куда тому до него! Как куцему до зайца!

— Значит, наше командирство было, да все вышло! — обидчиво проговорил Мукерле. — Не долго музыка играла…

— Дурак! Мне это даже по душе. Положение обязывает! — гласит поговорка. А ведь нас не всегда и слушались. Diavolo! Сегодня один меня вообще высмеял. Всегда лучше, когда командуют господа. А вот золотые гульдены и четыре мерки вина нам все-таки достанутся, а это главное.

— Согласен! И за это мы должны быть благодарны Длинному Петеру! Да здравствует Длинный Петер!

— О, благодарю, благодарю! Ну, братцы, этот господин возьмется за союз! Только он поднимет свой меч, так сразу и погонит союзничков, а вместе с ними своих советников и канцлера. Вы слыхали, как он их всех проклинал? Я не хотел бы оказаться в их шкуре!

Дробь барабана перебила разговор храбрых бойцов. Эти звуки родились уже не по их приказу, но Длинный Петер в своих многочисленных походах настолько привык к превратностям судьбы, смене счастья на несчастье, что нисколько не был опечален падением своего правления. Спокойно снял он петушиные перья с огромной шляпы, спрятал красный шарф, убрал длинный меч — знаки своего чина — и схватил алебарду.

— Накажи меня Бог, такому парню, как я, трудно командовать двенадцатью отрядами, — сказал он, вливаясь в ряды своих сотоварищей. — А вот святой Петр из простых ландскнехтов стал-таки полковником в небесном воинстве! Эх, человек должен все испытать на земле!

Ландскнехты сочувственно потрясли руку Петера и высказали то, что было приятно его храброму сердцу: он был для них хорошим командиром.

Три рыцаря, их теперешние начальники, сели на коней и разместились впереди своих отрядов. Ландскнехты построились в обычный походный порядок, и Людвиг фон Геминген приказал барабанщикам бить выступление.

Глава 3

Мы через вал проникли в лагерь. Тут мрачною своею мантией нас ночь накрыла И страшным кличем боевым врагов о битве известила. Ф. Шиллер[89]

Была ночь на Успение Богоматери, когда герцог Ульрих прибыл к городским воротам Штутгарта.

По пути следования он легко отбил городок Леонберг и безостановочно продвигался далее. К нему сбегалось множество народа, так как известие о его приближении распространялось с быстротой молнии. Теперь особенно стала очевидной всеобщая неприязнь к союзу: повсюду открыто радовались тому, что ненавистному режиму приходит конец, а наследный герцог вновь обретает утраченные права.

Это известие докатилось и до Штутгарта, вызвав там различную реакцию. Дворянство, оставшееся в городе, боялось ошибиться, в памяти еще свежа была сдача Тюбингена. Но воспоминания о блестящей жизни при дворе Ульриха Вюртембергского, о счастливых днях, столь отличных от безрадостной жизни под пятой Швабского союза, могло подвигнуть благородных господ на сторону герцога и стать поводом для его скорейшего возвращения.

Горожане же, настроенные весьма патриотично, едва скрывали радость. Они собирались на улицах целыми толпами, горячо обсуждали ожидаемое событие и тихо, но от души бранили союз и злобно сжимали кулаки в своих карманах. Горожане вспоминали о знаменитых предках изгнанного герцога, также носивших славное имя Вюртембергов, пересчитывали по пальцам храбрых мужей, в правление которых их отцы жили беззаботно и счастливо и добывали славу родной земле. Им льстила мысль о том, что от их решения зависит судьба всей страны. Конечно, они были далеки от мысли что-либо предпринять на свой страх и риск, но тем не менее подбадривали друг друга словами: «Дождемся ночи, сват, и уж тогда покажем этим чужакам, каковы мы на самом деле, мы — штутгартцы!»

От городского наместника, ставленника союза из Баварии, не ускользали подобные настроения. Он сожалел, что по-глупому согласился на уход войска, и обратился за помощью к представителям союзников, собравшимся в Нердлингене, выразив надежду, что Штутгарт самостоятельно продержится до возвращения военных обратно. Наместник предусмотрел кое-какие меры для отпора, но быстрота, с какой продвигался герцог, сорвала все его планы. Когда же он осознал, что не может доверять горожанам, а знать предпочитает оставаться в стороне и его сил явно не хватит, чтобы сдержать напор, то решил со всеми своими советниками сбежать под покровом ночи в Эслинген.

Бегство это было настолько поспешным и тайным, что в городе остались даже их семьи. Никто не догадывался, что наместник и его советники больше не обретаются под прикрытием городских стен. Сторонники же союза пребывали в спокойствии и не верили слухам о приближении герцога.

Рыночная площадь еще и тогда была сердцем Штутгарта. Вокруг рынка располагались два больших предместья, защищенные толстыми стенами, мощными воротами и рвами, за ними шли стены и ворота старого города, жители которого не без гордости смотрели сверху на обитателей предместий. На рыночной площади в чрезвычайных случаях, по старинному обычаю, собирались все горожане.

В знаменательный вечер перед Успением Богородицы люди стеклись на эту самую площадь со всех сторон города. Собралась огромная толпа. В ту пору, когда горожане с оружием в руках могли занять ту или иную позицию, живое слово имело больший вес, нежели перо, чернила и бумага, взявшие верх позднее.

Ночное сборище горожан отличалось от дневного их собрания. Некоторые из них по поводу герцога днем отвечали: «Какое мне до этого дело! Я миролюбивый человек!» — однако вечером их голоса уже звенели металлом: «Мы хотим отпереть ворота герцогу. Пора покончить с союзниками! Кто настоящий вюртембержец?!»

Луна ярко освещала многоликое сборище, беспокойно бормотавшее и колыхавшееся туда-сюда.

В вечернем воздухе раздавался глухой гул. Толпа, казалось, пребывала в нерешительности, быть может, потому, что не находилось смельчака, который мог бы ее возглавить. Окна высоких домов, остроконечными крышами замыкавших площадь, были усеяны любопытными зрителями, прислушивающимися напряженно и боязливо к смутному говору толпы. То были жены и дочки, наблюдавшие за мужчинами. Штутгартские девушки в ту пору были любопытными, так как в глубине души сочувствовали герцогу-страдальцу.

Ропот толпы становился все громче и громче. Настойчивее и настойчивее слышался крик: «Убрать солдат от ворот! Дорогу герцогу!»

Вдруг на скамью у колодца вскочил высокий худой человек. Он яростно размахивал необыкновенно длинными руками и, широко раскрыв рот, неистово кричал хриплым голосом, требуя внимания. Мало-помалу площадь затихла. Из речи длинного человека можно было расслышать отдельные слова и фразы: «Как? Почтенные штутгартские горожане хотят нарушить свою клятву! Разве вы не клялись союзу в верности? Кому вы хотите открыть ворота? Герцогу? Он идет с малым количеством войск, ведь у него нет денег, чтобы платить солдатам. А вам придется открыть кошельки и за него расплачиваться! Штутгарту надо будет заплатить десять тысяч гульденов! Вы слышите? Десять тысяч гульденов вам придется платить!»

— Кто этот длинный малый? — спрашивали в народе. — Пожалуй, он говорит правду: заставят нас платить!

— Он что, горожанин? Этот, этот вон, наверху. Кто вы такой? — закричал самый смелый. — Откуда вы знаете, сколько мы должны будем платить?

— Я — знаменитый доктор Кальмус, — торжественно заявил оратор, — и точно обо всем знаю. Кого вы собираетесь низложить? Императора, империю, союз? Хотите бросить вызов такому количеству состоятельных людей? И из-за кого? Из-за нахала, дравшего с вас по три шкуры! Вспомните только о налогах, о жестоком штрафе за незаконную охоту! А теперь у него вовсе нет денег, он прощелыга, все проиграл в своем Мемпельгарде.

— Замолчи! Заткнись! — кричали горожане. — Не твое это дело. Долой этого Кальмойзера! Он — не здешний! Смерть ему! В колодец его вниз головой! Да здравствует герцог!

Доктор попробовал было снова возвысить голос, но горожане перекричали его. В эту минуту из верхнего города подошли новые толпы.

— Герцог у ворот! — кричали они. — Прибыл со всадниками и с пехотой! Где наместник? Где городские советники? Если мы не откроем ворота, герцог будет стрелять по городу. Прочь союзников! Кто настоящие вюртембержцы?

Сумятица росла с каждой минутой. Горожане по-прежнему пребывали в нерешительности, когда на скамье появился новый оратор. Это был элегантный господин красивой наружности. Его приятное лицо, красивая одежда внушали невольное уважение.

— Подумайте, — воскликнул изящный человек тонким голоском, — что скажет на это светлейший союзный совет, если вы…

— Какое нам дело до вашего светлейшего! — перебили его неистовые крики. — Прочь! Тащите этого модника вниз вместе с его розовым пальтишком и прилизанными волосами! Он — ульмец! Вон его! Бей его! Он из Ульма!

Не успели горожане исполнить свое суровое решение, как к скамейке подошел довольно энергичный и крепкий человек. Одним ударом он отбросил знаменитого доктора Кальмуса вправо, а ульмца в розовом пальто — влево и замахал своей шапкой.

— Тише! Это же Хартман! — закричали несколько человек из толпы. — Он знает свое дело. Слушайте, что он скажет!

— Выслушайте меня, — обратился к толпе Хартман. — Наместника и союзных советников нигде нет. Они позорно сбежали, бросив нас на произвол судьбы. Поэтому хватайте этих двух, они будут заложниками. А теперь быстрей к воротам. Там стоит наш настоящий герцог. Лучше самим отворить ворота, не то он ворвется силой. Кто добрый вюртембержец, следуйте за мной!

Хартман слез со скамьи, толпа, ликуя, окружила его. Оба защитника союза, не успев опомниться, были связаны и уведены с площади. Поток горожан понесся с рыночной площади к городским воротам. Союзные солдаты, охранявшие ворота, были мгновенно сметены. Двери распахнулись, подъемный мост упал надо рвом.

В это время на другой стороне рва предводители пехоты выставили вперед свои лучшие отряды, так как не знали, как поведут себя союзники при приближении герцога.

Ульрих тем временем объезжал посты. Напрасно убеждал его Георг фон Штурмфедер, что гарнизон союзников в Штутгарте — малочислен, что горожане добровольно откроют ворота. Герцог мрачно смотрел в черноту ночи, сжав плотно рот и скрипя зубами.

— Нет, ты не понимаешь, — бормотал он юноше, — ты плохо знаешь людей. Все они лживы. Не верь никому, кроме себя. Они колеблются, будто подбиты ветром. Но на этот раз им никуда не деться!

Георг никак не мог понять настроения герцога. В несчастье тот был тверд, ровен и даже нежен со своими спутниками, говорил о хороших нововведениях, которые он собирается предпринять, когда вернется в свою страну, никогда не выказывал гнева по поводу врагов. Но как только Ульрих увидел отеческие пределы, в нем пробудилось оскорбленное самолюбие, его больно ранило то, что знать и слышать о нем не хотела, не встречала с радостью и надеждой. Гордость и упрямство светились в его глазах, лицо было постоянно мрачным, строгость и твердость неизменно проявлялись в отношении к своему окружению, особенно к Георгу фон Штурмфедеру, который смотрел теперь на герцога новыми глазами.

Вот уже полчаса прошло с тех пор, как герцог передал горожанам свои условия, однако оттуда все еще не поступало никакого ответа. В городе заметно было лишь какое-то робкое, судорожное движение, которое нельзя было воспринимать ни как добрый, ни как плохой знак.

Герцог подъехал к ландскнехтам, стоявшим, опираясь на алебарды, в ожидании развязки. Их командиры — три рыцаря — находились у рва, своим присутствием внося в ряды вольного войска успокоение и порядок. При свете луны Георг опасливо поглядел на герцога. Черты его лица заострились, щеки раскраснелись, глаза горели.

— Хевен! — приказал герцог глухим голосом. — Велите притащить лестницы! Гром и молния! Я стою перед собственным домом, а эти псы не хотят меня впустить! Я протрублю тревогу и, если они сразу же не откроют ворота, выпущу огонь по городу, подожгу их клетки!

— Canto cacramento! Меня это радует! — тихо одобрил Длинный Петер, стоявший во главе своего отряда неподалеку от герцога, и посоветовал своим товарищам: — Как только принесут лестницы, мы вскарабкаемся как кошки и накинемся на тех, что внизу, в крепости. А там уже пустим в ход алебарды и бомбарды.

— О, мне это нравится, — прошептал Магдебуржец, — мы город подожжем по углам и как следует очистим горожан!

— Ради бога, герцог! — воскликнул Георг, услышав слова ландскнехтов и ощутив их злобную радость. — Подождем еще минут пятнадцать. Это ведь ваша столица, здесь ваша резиденция. Должно быть, они пока совещаются.

— О чем им так долго совещаться! — ответил раздраженно Ульрих. — Их господин стоит у ворот и требует его впустить. Я долго терпел, Георг! Разверни мое знамя, вели трубачам трубить и обратись к горожанам в последний раз. И если я сочту до тридцати после твоего обращения, а они еще не отворят, то, клянусь святым Хубертом, мы пойдем на приступ! Поторопись, Георг!

— О господин! Одумайтесь! Это же ведь ваш город, ваш лучший город. Вспомните, сколько лет прожили вы в этих стенах, которые теперь хотите разрушить! Дайте им еще срок.

— Ха-ха-ха! — мрачно рассмеялся герцог и ударил железной перчаткой по латам. Далеко в ночи раздался угрожающий звон. — Смотрю я, ты не торопишься войти в Штутгарт и тем самым завоевать невесту. Опасайся моей немилости. Больше ни слова, Георг фон Штурмфедер! Выполняй мой приказ. Повторяю: разворачивай знамя, вели трубачам трубить, разбуди всех ото сна, пусть видят: Вюртемберг у ворот и он хочет, несмотря на императора и всю империю, войти в свой дом. Я требую этого, Георг!

Георг молча подчинился приказу. Он подъехал к самому краю рва и развернул вюртембергское знамя. Луна приветливо осветила все, что было на нем изображено. На красном шелковом полотне горели гербы государства Вюртемберг. На одном поле красовались оленьи рога, на втором — игральная кость Тека, на третьем — боевое знамя, на четвертом — рыбки Мемпельгарда, шлем с короной и охотничий рог. Юноша энергично замахал тяжелым знаменем, три трубача, расположившись рядом с Георгом, грозно загремели перед запертыми воротами.

В воротах отворилось окно, стражники спросили, чего желают пришельцы. Георг фон Штурмфедер, возвысив голос, воскликнул:

— Ульрих, Божьей милостью, герцог Вюртембергский и Текский, граф Урахский и Мемпельгардский, требует во второй, и последний, раз тотчас же добровольно отворить ему ворота. В противном случае он немедленно идет на приступ и рассматривает Штутгарт как вражеский город.

Георг еще не успел договорить, как за городской стеной послышался топот и смутные крики многочисленной толпы. Шум приближался.

— Накажи меня Бог, они идут на вылазку! — проговорил Длинный Петер так громко, что герцог услышал его слова.

— Пожалуй, ты прав, — согласился герцог, обернувшись к испуганному ландскнехту. — Сомкнитесь! Копья вперед! Приготовьте бомбарды! Они получат по заслугам.

Передняя линия ландскнехтов отступила ото рва, оставив лишь три отряда там, где должен был опуститься на землю подъемный мост. Волна копий ощетинилась остриями, грозя отразить самое отчаянное нападение. Стрелки опустили свои бомбарды на рогатки и приготовили фитили. Воцарилась мертвящая тишина ожидания. Тем сильнее казалась сумятица за городскими воротами.

Наконец мост опустился, но ни один солдат не вступил на него. Из городских ворот вышли три седых старика, они несли герб и ключи от города.

Увидев это, герцог смягчился и подъехал к депутатам. Георг наблюдал за передачей ключей. Двое из пришедших, видимо, были советниками ратуши или бургомистра. Они преклонили перед герцогом колени и вручили ему знаки своей покорности. Герцог, передав их служителям, сказал горожанам:

— Вы заставили меня долго ждать у ворот. Воистину, еще минута — и мы бы поднялись на стены города, и тогда для нашей встречи осветили бы город так, что дым бы выел вам глаза. Почему, черт побери, вы заставили нас так долго ждать?

— Господин герцог, — заговорил один из престарелых горожан, — что касается нас, благонамеренных бюргеров, мы давно были готовы встретить вас подобающим образом. Но некоторые знатные господа держали перед народом опасные речи, подстрекая людей против вас. Это нас и задержало.

— И кто ж эти господа? Надеюсь, вы не дали им скрыться? Я не прочь побеседовать с ними.

— Сохрани вас Бог, ваша светлость! Мы знаем, что перед вами виноваты. Мы тотчас же схватили их и связали. Прикажете их привести?

— Завтра утром, в замок. Хочу сам допросить негодяев. Да пришлите палача. Может, придется отрубить им головы.

— Скорый суд, но по заслугам! — произнес хриплый каркающий голос позади горожан.

— Кто это перебивает меня? — спросил герцог, осматриваясь.

Между депутатами выступила странная маленькая фигура, облаченная в черный шелковый плащ, который едва скрывал горб на спине. На скудной седой шевелюре лихо примостилась маленькая остроконечная шляпа; коварные глазки неприятно сверкали из-под косматых седых бровей, а жидкие усы, висевшие под выдающимся вперед орлиным носом, придавали человеку вид большого кота. Приторная слащавая улыбка залила сморщенное лицо горбуна, когда он, обнажив голову, униженно кланялся герцогу. Георга фон Штурмфедера с первого же взгляда на него охватило необъяснимое отвращение, смешанное с инстинктивным ужасом.

Герцог же, взглянув на маленького старичка, радостно воскликнул:

— A-а! Амброзиус Воланд, наш канцлер, бывший профессор! Ты еще жив? Хотя мог бы и пораньше прийти, узнав, что мы уже вступили в страну. Но тем не менее — добро пожаловать!

— Всесветлейший господин герцог, — засипел канцлер Амброзиус Воланд, — меня одолела подагра, скрутила так жестоко, что я не мог выйти из дому, поэтому прошу меня простить…

— Ладно-ладно, — рассмеялся герцог, — мы тебя вылечим от подагры. Приходи завтра утром в замок. А теперь я хочу насладиться встречей со Штутгартом. Сюда, мой верный знаменосец. — Герцог ласково посмотрел на Георга. — Ты сдержал свое слово, и мы входим в Штутгарт. Вознагражу тебя за это. Слава святому Хуберту, невеста теперь принадлежит тебе по праву. Неси передо мною мое знамя, мы водрузим его над дворцом, сбросив все союзные тряпки! Геминген и Хевен, сегодня вы — мои гости. Посмотрим, осталось ли вино от господ союзников.

Так вступил герцог Ульрих, окруженный верными ему рыцарями, в ворота Штутгарта, затем в свою резиденцию. Горожане восторженно кричали «Виват!», красивые девушки высовывались из окон, к неудовольствию своих мамаш и возлюбленных, которые думали, что те приветствуют прекрасного юного рыцаря, герцогского знаменосца. А он, освещенный факелами, выглядел, как святой Георгий, победивший дракона.

Глава 4

О крепость, где духи предков витают! В ней жили творцы и бойцы. Портреты их славу являют, Что в жизни познали отцы. Ф. Конц[90]

Старый Штутгартский замок в ту пору, когда его после прибытия герцога поутру осматривал Георг фон Штурмфедер, выглядел не совсем так, как в наши дни. Достроен он был позже, сыном Ульриха герцогом Кристофом. Старый замок герцогов Вюртембергских стоял на том же самом месте, общие его очертания не слишком отличались от постройки Кристофа, но были в основном деревянными. Замок был окружен широкими и глубокими рвами, через которые в город вел подъемный мост.

Обширная красивая площадь перед замком в прежние времена служила веселому двору Ульриха ареной для рыцарских игр; не один рыцарь здесь пал на песок, сброшенный с коня могучей рукою герцога. Признаки процветавшего когда-то тут рыцарского культа обнаруживались и в самом здании.

Зал в нижней части замка был так просторен, сводчат и высок, что рыцари в непогоду могли проделывать здесь то же, что и на площади, то есть фехтовать, орудовать копьями, даже бросать дротики. О величине этого герцогского зала дают представление сообщения летописцев, которые говорят, что в торжественных случаях тут накрывали от двухсот до трехсот столов.

Из зала наверх вела каменная лестница, настолько широкая, что по ней могли ехать рядом два всадника. Величественному устройству замка соответствовала роскошь комнат, блеск рыцарского зала и богатые широкие галереи, устроенные для игр и танцев.

Георг с изумлением оглядывал исчезающее великолепие герцогского двора. Он сравнивал скромную обитель своих предков с этими залами, дворами. Как же те были малы и ничтожны! Юноша вспомнил рассказы о блестящем дворе Ульриха, о его пышной свадьбе, когда в замке угощали семь тысяч гостей со всех концов немецкого государства; под этими высокими сводами и на широком дворе целый месяц продолжались рыцарские турниры и пиры, а с наступлением вечера в залах и галереях танцевали сотни графов, рыцарей, дворян, сотни прекраснейших дам Германии.

Георг взглянул вниз, на великолепный парк, прозванный раем. Его фантазия оживила аллеи и дорожки, наполнила их пестрой толпой веселого двора, могучими фигурами рыцарей, празднично разряженными дамами, тем ликованием, пением и музыкой, которые звучали некогда здесь. Но как пустынны и безлюдны показались ему теперь эти чертоги и сады в сравнении образов его фантазии с настоящей действительностью! «Свадебные гости, блестящий веселый двор исчезли, — подумал Георг, — царственная супруга сбежала; роскошное общество женщин рассеялось; рыцари, графы, пировавшие тут, проводившие жизнь, наполненную турнирами, пирами и танцами, отреклись от своего герцога; нежные отпрыски его рода находятся в дальних странах, а сам он, сидя в одиночестве в этом великолепном замке, замышляет месть своим врагам и не знает, долго ли ему придется оставаться в отчем доме, не придут ли снова враги, более могущественные, с новыми силами, и он будет несчастнее, чем раньше».

Понапрасну юноша отгонял от себя мрачные мысли, вызванные разительным контрастом между великолепием замка и несчастной судьбой герцога. Напрасно вызывал образ милой возлюбленной, которую вскоре назовет своею навеки. Тщетно рисовал себе радостные картины счастливой семейной жизни, печальные думы возвращались вновь. Величие души, которое явил герцог в несчастье, покорили сердце юноши, он готов был служить ему и охранять от грозящей беды.

— Отчего так серьезен молодой человек? — нарушил раздумье юноши бодрый голос. — Я думал, что Георг фон Штурмфедер имеет все основания быть счастливым!

Рыцарь обернулся и с удивлением увидел канцлера Амброзиуса Воланда. Притворное дружелюбие этого существа, похожего на хитрющего кота, было ему еще вчера неприятно, а сегодня его вычурный наряд буквально резал глаза. Сморщенное желчное лицо с постоянной, будто приклеенной, улыбкой, пронзительные зеленые глазки из-под длинных серых ресниц, воспаленные красные веки, тощие вислые усишки резко выделялись на фоне красного бархатного берета и светло-желтого шелкового плаща, свисающего с горба маленького человечка. Из-под плаща виднелся ярко-зеленый костюм с розовыми шлицами и ярко-розовыми же подвязками с огромными бантами на коленях. Его голова едва выступала из плечей, так что красный берет почти нависал над горбом. Штутгартский палач мог бы сказать, что нет ничего труднее, чем обезглавить такого человека, как канцлер Амброзиус Воланд.

Коротышка, все еще со сладкой улыбкой, продолжал:

— Возможно, вы меня не знаете, многоуважаемый юный друг. Я — Амброзиус Воланд, канцлер его светлости, пришел пожелать вам доброго утра.

— Благодарю вас, господин канцлер, слишком большая для меня честь, чтобы вы так себя утруждали.

— По заслугам и честь! Вы — образец и венец нашего юного рыцарства! Кто верно служит моему господину в несчастье и горе, тот достоин глубокой благодарности и необыкновенного уважения.

— Вам бы это дешевле обошлось, если бы вы явились в Мемпельгард, — ответил Георг, оскорбленный похвалами коротышки. — Верность не следует восхвалять прежде, чем порицать неверность.

Проблеск гнева промелькнул в зеленых глазах канцлера, но он, овладев собою, по-прежнему дружелюбно продолжал:

— О, абсолютно с вами согласен! Что же касается меня, то приступ подагры не позволил мне встать с постели и поехать в Мемпельгард. Но теперь передо мною забрезжил свет, и я могу служить своему господину верой и правдой.

Горбун примолк, ожидая ответа, но юноша молчал, пронзая говоруна таким взглядом, который тот не мог вынести.

— Ну а вас ждет большая радость. Удивительно, герцог так к вам привязан! Разумеется, вы заслужили подобную честь и достойны быть его любимцем. Позвольте же и Амброзиусу Воланду выразить вам свою признательность. Цените ли вы прекрасное оружие? Пойдемте же ко мне домой — я живу у рынка, — вы сможете выбрать себе из моего снаряжения кое-что по своему вкусу. Может, и мои книги, которых у меня полный шкаф, сослужат вам службу. Выберите что-нибудь для себя, как это бывает между друзьями. Пообедайте со мною. Хозяйство мое ведет кузина — прелестное дитя семнадцати лет, только, хи-хи-хи, не заглядывайте ей слишком глубоко в глаза.

— Не беспокойтесь, этого не произойдет.

— Вот как! Вы — настоящий христианин, вас можно за это похвалить. Такой добропорядочности не увидишь в современной молодежи. Скажу прямо: Штурмфедер — образец добродетели. Что я вам еще хочу сказать. Мы сейчас только вдвоем — доверенные люди герцога должны держаться друг друга и подпускать к его светлости лишь того, кого захотим. Понимаете, хи-хи-хи, рука руку моет. Но об этом мы еще поговорим подробнее. Удостоите ли вы меня чести своим визитом?

— Когда позволит время, господин канцлер.

— Я бы еще побыл с вами — общение с таким прекрасным юношей мне по душе, но, увы, спешу к герцогу. Он устраивает сегодня утром суд над двумя арестантами, которые вчера подстрекали народ. Так вот, я уже вызвал палача.

— Как? Палача? — встревожился Георг.

— Да-да, настоящего палача, мой уважаемый юный друг.

— Прошу вас! Герцог не должен первый день своего правления омрачать кровью!

Канцлер мерзко рассмеялся.

— Ваше отзывчивое сердце делает вам честь. Но оно не подходит для данного случая. Их надо наказать в назидание другим. Одного, — продолжил горбун нежным голосом, — обезглавят, потому что он дворянин, а другого повесят. Храни вас Господь, мой дорогой!

С этими словами канцлер Амброзиус Воланд покинул рыцаря и тихими шагами направился по галерее к покоям герцога.

Георг мрачно смотрел ему вслед. Он слышал, что этот человек раньше, то ли благодаря своему уму, то ли в силу невероятной хитрости, имел огромное влияние на герцога. Да и сам Ульрих часто упоминал в разговоре его необыкновенные государственные способности. Сейчас же Георг неосознанно испугался за герцога, так как прочитал в глазах горбуна лицемерие и коварство. Он увидел, как коротышка в развевающемся желтом плаще завернул за угол, и тут же услышал возле себя шепот:

— Не доверяйте Желтому!

То был незаметно подошедший Волынщик из Хардта.

— О, это ты, Ханс! — обрадовался Георг и протянул руку. — Пришел в замок нас навестить? Как здорово! Ты мне куда милее этого горбуна. А что ты имел в виду, говоря о Желтом, которому я не должен доверять?

— О, это коварный человек! Я уже предостерегал герцога, чтобы он не делал того, что горбун советует. Но герцог разгневался и сказал такое, что и повторять не хочется.

— Что же он сказал? Разве ты с ним сегодня уже успел поговорить?

— Я пришел, чтобы попрощаться, так как возвращаюсь домой, к своей жене и дочурке. Господин герцог был вначале очень тронут, вспоминал о том времени, когда ему приходилось скрываться, сказал, что хочет оказать мне милость. Но я ее не заслужил, потому что искупаю свою давнюю вину. Попросил лишь разрешения стрелять лис без штрафа. Герцог рассмеялся и проговорил, что я могу это делать, но то не будет милостью, я должен попросить что-нибудь посущественнее. Тут я набрался духу и сказал: «Тогда я прошу вас не доверять хитрому канцлеру и не следовать его советам, потому что, мне кажется, он лицемерит».

— И мне так кажется! — воскликнул Георг. — Будто душу буравит своими зелеными глазками, хочет выведать все, что у меня внутри. Но что ответил тебе герцог?

— «Тебе этого не понять, — сказал герцог, разозлившись. — Тебе ведомы пещеры и подземелья, а канцлер знает все ходы и выходы в государственных делах…» Может, конечно, я не прав и канцлер радеет за дело герцога… Прощайте, юнкер. Будьте счастливы! Благослови вас Господь!

— Значит, ты уходишь и не хочешь задержаться до моей свадьбы. Я сегодня ожидаю приезда отца с барышней. Останься еще на пару дней. Ты был у нас вестником любви и не должен отсутствовать на нашем празднике.

— Не место маленькому человеку на свадьбе рыцаря! Конечно, я могу подсесть к музыкантам и сыграть отличную музыку для торжественного танца, но ведь и другие сыграют не хуже. А меня ждут дома.

— Ну, тогда будь здоров! Передай привет своей жене и прелестной Бэрбель. Навести нас в Лихтенштайне. Храни тебя Бог!

Юноша со слезами на глазах пожал руку честного человека, который был преданным слугой герцога и его товарищей по несчастью. У него в голове вертелись вопросы по поводу необыкновенной привязанности крестьянина к его светлости, но он подавил в себе это желание.

— О! Еще одно, чуть не забыл! — воскликнул Ханс, отвечая на рукопожатие юнкера. — Вы не знаете, что ваш бывший гостеприимный хозяин в Ульме и будущий кузен — господин фон Крафт — находится здесь?

— Секретарь совета?! Как он сюда попал? Он ведь — союзник!

— Так вот, он здесь, и нельзя сказать, что чувствует себя хорошо, поскольку пребывает в заточении. Говорят, вчера вечером секретарь подстрекал народ против герцога и открыто выступал за Швабский союз.

— Боже мой! Так это — Дитрих Крафт! Мне надо поскорей идти к герцогу. Там как раз сейчас судят, канцлер хочет его обезглавить. Будь здоров, дружище!

Юноша поспешил по коридору в покои герцога. В Мемпельгарде он входил к нему в любое время дня, потому и теперь слуги, охранявшие двери, почтительно его пропустили. Георг, запыхавшись, вошел в комнату. Герцог посмотрел на него с удивленным недовольством, а канцлер, как маску, напустил на себя вечную сладкую улыбку.

— Доброе утро, Штурмфедер! — воскликнул герцог.

Он сидел за столом. Шитый золотом зеленый плащ украшал его сильные плечи, голову покрывала зеленая охотничья шляпа.

— Хорошо ли ты спал в моем замке? Что тебя привело к нам в такую рань? Мы заняты, — продолжал герцог.

Глаза молодого человека беспокойно бродили по комнате и наконец отыскали в одном из углов секретаря Ульмского совета.

Тот был бледен как смерть, его выхоленные волосы в беспорядке свисали на лоб, а розовое пальто, которое он носил поверх своей черной одежды, было изорвано в клочья. Секретарь жалобно взглянул на Георга, потом перевел взгляд кверху, в небо, как бы говоря: «Для меня все кончено!» Подле него стояли несколько человек, один из них длинный, тощий, вроде бы Георг где-то его видел. Пленников охраняли Длинный Петер, храбрый Магдебуржец и венец Штаберль. Ландскнехты, широко расставив ноги, опершись на алебарды, казалось, застыли на месте.

— Я говорю, что мы заняты, — продолжал герцог уже нетерпеливо. — Что ты уставился на этого розового господина? Он закоренелый преступник. Для него уже и меч отточен.

— Ваша светлость, позвольте мне кое-что сказать, — возразил Георг. — Я знаю этого господина. Клянусь всем своим достоянием, он мирный человек и никак не преступник, заслуживающий смерти.

— Святой Хуберт, как смело ты это утверждаешь! Все в мире изменилось! Мой канцлер, опытный юрист, разрядился в пух и прах, как молодой воин, а мой юный боец строит из себя адвоката. Что ты скажешь на это, Амброзиус Воланд?

— Хи-хи-хи! Я хотел немного посмешить вашу светлость, зная с прежних времен, как вы любите шутки. Ну и юный Штурмфедер тоже решил поучаствовать в веселье, разыгрывая из себя юриста. Хи-хи-хи! Но этому Розовому уже ничего не поможет. Оскорбление его величества! Он будет обезглавлен прямо в своем розовом пальтишке!

— Господин канцлер! — взорвался от возмущения юноша. — Господин герцог может подтвердить, что я никогда шутом не был, эту роль я оставляю для других. И человеческой жизнью я тоже не играю и не шучу над нею! Повторяю со всей серьезностью и клянусь своею жизнью, что перед вами дворянин фон Крафт, секретарь Ульмского совета. Надеюсь, мое поручительство достойно внимания.

— Как?! — изумился Ульрих. — Так этот нарядный господин и вправду твой гостеприимный хозяин, о котором ты мне так часто рассказывал? Жаль мне его. Но что делать? Он арестован как возмутитель народа.

— Да-да! — хрипло подтвердил Амброзиус. — Это настоящее crimen laesae majestatis[91].

— Позвольте, господин герцог. Я довольно долго изучал право, чтобы знать — в данном случае и речи быть не может о таком тяжком преступлении. Вчера вечером Штутгарт был еще под властью союза, наместник и советники были также здесь, и секретарь, не будучи подданным вашей милости, должен был выполнять свой долг: поступать как всякий союзный солдат, воюющий против нас по приказу своего начальства.

— Эх, молодость, молодость! — сокрушенно просипел Амброзиус. — Вы говорите сгоряча, мой юный, уважаемый друг! Как только герцог объявил свою волю городу, он уже animam possidendi[92] им и все, что находилось в стенах города, уже принадлежало его светлости. Следовательно, тот, кто замышлял заговор против герцога, виновен в оскорблении его величества. А господин фон Крафт держал перед народом очень опасные речи.

— Но это невозможно! Это так не похоже на него! Господин герцог, подобного не могло быть!

— Георг, — со всей серьезностью предостерег герцог, — мы терпеливо выслушали тебя. Твоему другу уже ничем не поможешь. Перед нами лежит протокол. Канцлер еще до моего прихода произвел допрос свидетелей, и они прояснили все. Мы должны наказать его, чтобы другим было неповадно. Врагов надо поражать в самое сердце. Канцлер прав, я не могу пощадить злоумышленника.

— Господин герцог! Позвольте всего один вопрос секретарю и свидетелям! Лишь два слова!

— Это против всяких правил правосудия! — вмешался канцлер. — Я вынужден протестовать, любезный мой! Расцениваю ваш поступок как вмешательство в мои обязанности.

— Оставь его, Амброзиус. Пожалуй, пусть он спросит бедного грешника, так и так тому конец.

— Дитрих фон Крафт, кто вас арестовал? — спросил Георг.

Объятый смертельным страхом, бедный секретарь растерянно таращил глаза и стучал зубами. Наконец он кое-как овладел собой и выдавил из себя несколько слов:

— Я прислан сюда советом, состою секретарем при наместнике.

— Почему вы вчера ночью появились перед горожанами?

— Наместник приказал мне вечером, когда народ стал проявлять недовольство, появиться перед горожанами и напомнить им о клятве.

— Вот видите, он выполнял высочайший приказ. А кто вас арестовал?

— Вот этот человек, который стоит подле вас.

— Так вы арестовали его? Значит, вы должны были слышать, что он говорил. Что же сказал этот человек?

— Да что он мог сказать! — ответил горожанин. — Не успел произнести и шести слов, как наш бургомистр Хартман сбросил его со скамьи. Я слышал только, как он произнес: «Подумайте, люди, что на это скажет светлейший союзный совет?» Вот и все, Хартман тут же схватил его за шиворот и швырнул на землю. А вот доктор Кальмус держал длинную речь.

Герцог расхохотался так, что комната задрожала. Он переводил взгляд с Георга на канцлера, который хоть и побледнел, но все же сохранял улыбочку на лице.

— Так… Вот, значит, какой опасной была эта речь и какое оскорбление его величества! «Что скажет на это союзный совет!» Бедный Крафт! Из-за такого энергичного слова ты чуть было не попал в руки палача! Ну, подобные речи частенько произносили и наши друзья: что скажут, мол, господа, когда узнают, что герцог уже здесь? Итак, он не будет наказан. Как ты на это смотришь, Штурмфедер?

— Не знаю, господин канцлер, — сдержанно заговорил юноша; глаза его все еще сверкали негодованием, — что у вас за причины доводить дело до крайности и советовать господину герцогу предпринимать меры, которые везде, я повторяю, везде выставляют его тираном. Хоть у вас и наблюдается служебное рвение, но на этот раз вы сослужили плохую службу.

Канцлер молча пронзил юношу злобно-язвительным взглядом своих зеленых глаз, а герцог сказал, вставая:

— Оставь моего канцлера, на этот раз он был чересчур строг. Возьми с собой своего розового друга, пусть он выпьет чарочку, чтобы разгулять смертельный страх, а потом пускай отправляется куда захочет. А ты, собака-доктор, не способный даже собак лечить, для тебя вюртембергская виселица слишком хороша. Ты все равно будешь повешен, но я к этому усилий не приложу. Петер, возьми этого парня, усади его на осла задом наперед и провези по городу, потом отведи в Эслинген на высочайший совет, к которому он принадлежит. Хватит о нем!

Лицо доктора Кальмуса, на котором уже было проступил смертельный страх, прояснилось. Глубоко вздохнув, он поклонился. Петер, Штаберль и Магдебуржец со злорадством накинулись на доктора, взвалили его на свои широкие плечи и вынесли вон.

А ульмский секретарь проливал между тем слезы умиления и радости, он хотел даже поцеловать край плаща герцога, но тот отвернулся и дал знак Георгу удалить освобожденного.

Глава 5

Остановись! Молю! В чертах лица, столь чистых, благородных, Еще не отразился у тебя Твой замысел, — он только Твое воображенье запятнал. Как ясно величавое чело! Так выбрось же из сердца недостойный, Клеймящий совесть умысел! То был Недобрый сон, и пусть он впредь послужит Для чистых душ благим остереженьем. Ф. Шиллер[93]

Секретарь совета, должно быть, не совсем пришел в себя, чтобы быть способным отвечать на вопросы своего спасителя, когда они шли по галереям и длинным переходам замка. Бедняга дрожал всем телом, колени у него подкашивались, он то и дело оборачивался и бросал растерянные взгляды назад, как бы опасаясь, что герцог может передумать и послать за ним коварного канцлера, который не раздумывая схватит его за шкирку.

Когда они вошли в комнату Георга, секретарь бессильно опустился на стул. Прошло довольно много времени, прежде чем он привел свои мысли в порядок и стал отвечать на вопросы.

— Ваша политика, дорогой кузен, сыграла с вами злую шутку, — сказал Георг. — Что вас заставило стать в Штутгарте народным трибуном? Как вы рискнули бросить налаженную жизнь с ее удобствами, внимательную заботу старой кормилицы, нежную близость Берты, чтобы служить здесь наместнику?

— Ах, она-то как раз и послала меня на смерть. Да-да, Берта во всем виновата. О, я никогда бы не покинул мой любимый Ульм! Пересеча его границы, я и угодил в неприятности.

— Берта вас послала? — удивился Георг. — Разве не она — предмет ваших устремлений? Она что, вам отказала, и вы с отчаяния решились…

— Сохрани меня Господь! Берта мне все равно что невеста. В том-то и беда! Как только вы уехали, у меня вышла ссора с госпожой Сабиной, моей кормилицей, и я решил остановиться у моего дядюшки и кузиночки. Девушка совсем с ума сошла от вашего военного пыла и заявила мне, что я должен сперва отправиться на войну, чтобы стать настоящим солдатом. Только после этого мы, мол, поженимся. Милосердный Боже!

— И вы отправились воевать с Вюртембергом? Однако же какие смелые мысли бродят в головах девушек!

— Да, я отправился на войну. Все связанные с этим лишения я вовеки не забуду. Я и мой старый Иоханн выступили вместе с союзным войском! О, какое горе! Ежедневно мы скакали по шесть-восемь часов. Платье было вечно в пыли, в беспорядке, латы давили грудь. Я уже не мог все это выносить. Иоханн возвратился домой в Ульм, я же попросил место писаря в военной канцелярии, нанял себе носилки, пару вьючных лошадей. Стало немного полегче.

— Значит, вас притащили на войну, как охотничьего пса на охоту. А вы привыкли к боевым стычкам?

— О да! У Тюбингена я угодил в переделку. В двадцати шагах от меня немилосердно стреляли. До самой смерти я не забуду этого ужаса. Лишь когда мы полностью завоевали страну, я получил почетное место при наместнике. Мы жили покойно и мирно. И вот вновь заявился этот беспокойный человек! О, если бы я послушался своего внутреннего голоса и поехал бы с союзными командирами на совет в Нердлинген. Но, увы, я убоялся утомительного путешествия.

— Но почему вы не ушли вместе с наместником, когда появились мы? Он сейчас сидит в безопасности в Эслингене и будет сидеть, пока мы его не прогоним.

— Наместник кинул нас на произвол судьбы, взвалив все обязанности на мою бедную голову. Я готов с досады грызть свои локти. Я и не предполагал, что опасность столь велика, позволил доктору Кальмусу уговорить меня обратиться с речью к народу, призвать на защиту союза. Я, конечно, обратил на себя внимание, Берте бы это понравилось. Но люди в Вюртемберге — настоящие варвары, они даже не дали мне как следует высказаться, сбросили вниз, обращались грубо, даже жестоко. Посмотрите только на мое пальто, как же его изорвали! Жаль! Оно стоило четыре золотых гульдена. Берта утверждала, что розовый цвет мне к лицу.

Георг не знал: то ли ему смеяться над глупостью писаря, то ли удивляться его стоицизму. Едва избежав смертельной опасности, тот сокрушался по поводу разорванного пальто. Он хотел было еще расспросить Дитриха о превратностях судьбы, но его внимание привлек шум за окном. Юноша выглянул и позвал кивком секретаря, чтобы и тот увидел зрелище падшего величия. Доктор Кальмус начал свое печальное шествие по улицам города. Он сидел задом наперед на осле. Ландскнехты украсили его причудливым образом, натянув на голову остроконечную кожаную шапку, украшенную петушиными перьями. Впереди него шествовали два барабанщика, по бокам торжественно вышагивали Магдебуржец, Венец, бывший «капитан» Мукерле и бывший «полковник», побуждавшие осла к смелым прыжкам кончиками своих алебард.

Секретарь, печально посмотрев на товарища по несчастью, вздохнул:

— Не очень-то приятно скакать таким образом на осле, но это все-таки лучше, чем быть повешенным.

Он отвернулся от грустного шествия и посмотрел в другую сторону парка.

— Кто это сюда прибыл? В таких же носилках я отбывал на войну.

Георг, подойдя к окну, увидел всадников, сопровождающих носилки. Впереди вооруженной группы ехал на коне пожилой господин. Георг присмотрелся.

— О, это они! — радостно воскликнул он. — Да-да, это отец, а в носилках, верно, она! — И ринулся к двери.

Секретарь с удивлением посмотрел на убегающего юношу.

— Кто это? Чей отец?

Но ответа не дождался. В окно он видел, как вновь прибывшие поднялись по мосту, и в тот же миг из ворот выскочил Георг. Двери носилок распахнулись. Оттуда вышла юная дама под вуалью. Она тут же откинула вуаль. Вот это новость! Оказывается, в замок прибыла его кузиночка Мария фон Лихтенштайн.

— Надо же! — удивился секретарь. — Он целует ее прямо на улице! — И покачал головой. — Какая неожиданность для старика! Есть чему изумиться. А вот и старуха вышла из носилок. Вот уж она вытаращит глаза! Вот уж разругается! Но нет, старик приветливо кивает юнкеру, спешивается и обнимает его. Что-то здесь не так!

Однако все было так, как и положено. Когда секретарь вышел из комнаты на галерею, чтобы собственными глазами убедиться в том, что он не обознался, на лестнице ему встретился его дядюшка — старый Лихтенштайн. По правую руку от него шел Георг фон Штурмфедер, по левую — кузиночка Мария. И как же она изменилась с тех пор, что он ее не видел!

В Ульме Мария казалась ему посланницей неведомых стран: таким возвышенным был взгляд ее прекрасных голубых глаз, таким благородным — высокий лоб над красивыми дугами темных бровей! Дитрих долго размышлял в ту пору над тем, в чем же секрет ее чар? У ульмских девушек были румяные щеки, живые глаза, лукавый смех, они обладали всем очарованием молодости и здоровья. А Мария среди ульмских красавиц казалась величественной и спокойной, как королева. Может, тому способствовала густая завеса ресниц, с неподражаемым очарованием прикрывающая ее глаза и скрывающая тайну тихих слез? А может, прелестный рот, тронутый сладкой печалью? Или нежная игра красок на ее лице, излучающая то величие, а то и чарующую загадку любовных страданий?

Веселость Берты, ее насмешливая любезность вытеснили из сердца секретаря серьезно-печальный образ Марии, но тут бедный Дитрих, увидев ее, почувствовал, что старая рана открылась и стала кровоточить. Однако какой неведомой силе приписать те изменения, которые произошли в знакомом лице? Неизменное достоинство по-прежнему сквозило в ее облике, но глаза светились незнакомой радостью, рот смеялся, а на щеках цвели яркие розы. Безмолвно смотрел Дитрих на появление гостей, и тут его заметил старый рыцарь.

— О, не ошибаюсь ли я, — воскликнул он, — ведь это же Дитрих Крафт, мой племянник! Что привело тебя в Штутгарт? Ты прибыл на свадьбу моей дочери с Георгом фон Штурмфедером? Но как же ты выглядишь? Такой бледный, несчастный, одежда разорвана в лоскуты!

Секретарь посмотрел на свое несчастное розовое пальто и покраснел.

— Видит бог, я не смею показываться на глаза честным людям. Эти проклятые вюртембержцы, эти виноделы и сапожники истерзали меня в клочья! В моем лице они оскорбили весь светлейший союз!

— Вы должны радоваться, кузен, — стал его успокаивать Георг, в то время как он провожал приехавших в свои покои, — что дело закончилось именно так, а не иначе. Вы только подумайте, отец, вчерашней ночью, когда мы стояли уже у городских ворот, Дитрих держал перед народом речь и настраивал людей против нас. Канцлер хотел его сегодня утром за это обезглавить. С большим трудом мне удалось вырвать беднягу из жестоких рук палача, а он, видите ли, жалуется на вюртембержцев из-за разорванного пальто!

— Прошу милостивейшего соизволения, — перед секретарем трижды склонилась госпожа Розель, — если вы не против, могу вам помочь: починить и заштопать ваше пальто. Мне это доставит удовольствие. Как говорится: что разрушит молодежь, старики восстановят.

Господину Дитриху была приятна эта нежданная помощь, он соблаговолил расположиться у окна подле госпожи Розель и протянул ей свою одежду. А та достала из огромной кожаной сумки разноцветную пряжу и принялась устранять беспорядок, учиненный вюртембержцами. При этом она с наслаждением болтала о домашнем хозяйстве и приготовлении разнообразных блюд, каких не было в поваренной книге госпожи Сабины.

Удалившись от этой пары, в противоположном углу комнаты в упоении любовного шепота расположились Георг с Марией. Прославленные авторы исторических хроник, оставившие нам бесценные свидетельства, не сообщают ничего о том, что было предметом обсуждения влюбленных. Поэтому мы можем только рассказать о покое, охватившем прелестную Марию, и о том, как она радостно вскидывала глаза, потом стыдливо их опускала, смеялась, краснела и отвечала на вопросы любимого нежными поцелуями.

Читатель, возможно, будет нам благодарен, если мы отвлечем его от сцены, не имеющей исторической ценности, по современным понятиям — недостойной внимания, и обратимся к старому рыцарю Лихтенштайну. Тот, вверив свою дочь попечению Георга, а племянника — госпожи Розалии, отправился в покои герцога. Черты его лица, на которых отложили отпечаток прожитые годы и приобретенная жизненная мудрость, в этот миг стали еще серьезнее и одновременно печальнее. Этот человек унаследовал от своих предков любовь к герцогскому роду Вюртембергов, все его симпатии были на стороне правителей, и даже несчастье и клевета, обрушившиеся на Ульриха, не отвратили от него сердца мудрого старца, а, наоборот, еще крепче к нему привязали. С радостью жениха, торопящегося на свадьбу, с мужеством юноши отправился он в утомительный путь из своего замка в Штутгарт, когда ему сообщили, что герцог захватил Леонберг и пошел в сторону столицы. Ни на минуту не сомневался старый рыцарь в победе герцога, потому и оказался здесь в первый же день его воцарения.

Но нерадостными были вести, которые шепотом передал старику Георг, когда они с Марией поднимались по лестнице.

— Герцог совсем не такой, каким должен быть. Бог знает что он собирается делать со своею страной! В пути произносил странные речи, теперь боюсь, что попал в плохие руки. Канцлер Амброзиус Воланд…

Одно это имя ввергло Лихтенштайна в глубокую озабоченность. Он хорошо знал этого Воланда, признавал, что тот был человеком опытным в государственных вопросах, готовым разделить все тяготы общественного управления, но при этом зачастую вел опасную, если не предательскую, игру.

— Если герцог оказывает ему доверие, следует его советам, то благослови его Боже! Для Амброзиуса страна все равно что кусок кожи, которую можно обрезать как бог на душу положит: большой кусок для герцога, а обрезки для себя, любимого. Но как бы сказала в таком случае госпожа Розель: «Раскроить-то каждый дурак сможет, а вот как сшить?»

Так сам с собою рассуждал старый рыцарь Лихтенштайн, идя по галерее. От негодования он то и дело хватался за свою длинную седую бороду. Глаза его сверкали.

Рыцаря тут же пропустили в покои герцога, который как раз был занят обсуждением дел с Амброзиусом. Последний держал в одной руке необыкновенное лебединое перо, а в другой — пергамент, весь исписанный черными, красными и синими чернилами вычурным почерком с причудливыми завитушками.

На лице герцога видны были следы внутренней борьбы, он то пристально смотрел на канцлера, то обращал свой взор на хлыст, который держал в руках. Каждый из них был так поглощен своими раздумьями, что ни один не заметил появления рыцаря в комнате. А тот молча стоял и с участием смотрел на благородное лицо герцога Вюртембергского. Выражение лица у того менялось. То он морщил лоб, хмурил брови, затем морщины на его лице разглаживались, строгий взгляд теплел, глаза добрели. Человечек в желтом плаще стоял перед ним, как змей-искуситель в раю: вечная, будто приклеенная, улыбка, выражение неподкупной честности, которое он придал своим зеленым глазкам, плавные, покачивающиеся движения — все это призывало отведать запретный плод.

— Не понимаю, — после некоторого молчания мягко произнес канцлер, — почему вы не можете этого сделать! Разве Цезарь колебался, перед тем как перейти Рубикон? Великому человеку необходимо совершать великие поступки. Современники и потомки оценят тот факт, что вы сбросили с себя эти оковы.

— Ты в этом уверен, Амброзиус Воланд? — мрачно проговорил герцог. — Ведь люди, я уверен, скажут: герцог Ульрих — тиран, он опрокинул старый порядок, который его предки почитали священным, не соблюдал установленные самим же правила, обращался со своим народом как чужак, преступил законы…

— Позвольте, позвольте, — прервал его канцлер, — вопрос только в том: кто здесь хозяин — герцог или страна? Если хозяин — народ, то все будет по-другому. Тогда действительно необходимы законы, пакты, договоры, условия и прочее, прочее. Рыцарство, прелаты — словом, все сами себе господа, а вы, ваша светлость, только прикрываете все это своим именем. Но ежели вы — подлинный властитель, то тогда вы именно тот, кто устанавливает законы. Так что берите в руки пергамент и, как настоящий хозяин страны, подписывайте его. Долой старые права и законы! Вы издаете новые. Возьмите же перо и, во имя Господа, подпишите!

Герцог все еще пребывал в нерешительности, его лицо пылало, но глаза по-прежнему не отрывались от пола. Наконец он решительно выпрямился.

— Я ведь Вюртемберг, олицетворение страны и закона, так что подписываю!

И он протянул руку, чтобы взять у канцлера лебединое перо, но кто-то мягко и одновременно настойчиво ее отклонил.

Герцог с удивлением обернулся и увидел спокойно-серьезное лицо рыцаря Лихтенштайна.

— О! Добро пожаловать, мой верный Лихтенштайн, я выслушаю вас, но прежде подпишу сей пергамент.

— Позвольте, ваша светлость, — проговорил старый рыцарь, — вы мне пообещали право голоса в вашем совете. Разрешите же узнать о ваших первых предписаниях, которые вы обращаете к стране.

— С вашего высочайшего соизволения, — поспешно вмешался Амброзиус Воланд, — дело не терпит отлагательств. На лугу уже собрались граждане Штутгарта. Необходимо им зачитать данное послание. Мы действительно торопимся.

— Ну же, Амброзиус, — остановил его герцог, — не такое оно уж спешное, это послание, чтобы не рассказать о нем моему старому другу. Видите ли, Лихтенштайн, мы решили, чтобы нам присягали на верность по новым законам и правилам. Старые порядки теперь ничто. Прах!

— Вы уже решили? Ради всего святого, а вы подумали, к чему это приведет? Разве вы несколько дней назад не поклялись соблюдать Тюбингенский договор?

— Тюбинген! — воскликнул герцог страшным голосом, глаза его запылали гневом. — Тюбинген! Не произноси при мне этого слова! На этот город возлагал я все мои надежды, там была моя страна, мои дети. А они меня предали и продали. Я просил, умолял быть со мною, вместе делить горе и радость. Но нет! Они не нуждались в Ульрихе, новое правительство было им милее. Бросили меня в горе, допустили, чтобы их герцог стал изгнанником, терпели то, что во всех краях Германии имя их герцога подвергалось насмешкам; но теперь я вновь — повелитель и господин, в моих руках пергамент с указами, и я не выпущу его из своих рук. Они забыли свою клятву во имя святого Хуберта, тогда и моя память будет столь же короткой. Тюбингенский договор! Пусть катится к черту все, что связано с этим именем!

— Однако подумайте, ваша светлость, — промолвил потрясенный взрывом отчаяния Лихтенштайн, — подумайте, какое впечатление подобный указ произведет на всю страну. Вам пока принадлежит только Штутгарт и его окрестности, а ведь в Урахе, Асперге, Тюбингене, Геппингене — повсюду по-прежнему сидят союзники. Перейдут ли на вашу сторону эти части страны, когда они услышат, каким новым порядкам им придется присягать?

— Я повторяю: была ли со мною моя страна, когда мне пришлось повернуться спиной к Вюртембергу? Я вынужден был бежать, а они покорились союзу!

— Простите меня, господин герцог, — продолжал взволнованно старик, — это не совсем так. Я помню тот день под Блаубойреном. Кто был около вас, когда ушли швейцарцы? Кто просил вас не покидать страну? Кто хотел пожертвовать своею жизнью? Восемь тысяч вюртембержцев шли на это. Неужели вы забыли тот день?

— Ай-ай-ай, уважаемый, — встрял канцлер, от которого не укрылось впечатление, которое произвели на герцога слова старого рыцаря. — Вы слишком дерзко разговариваете с государем. Помимо всего прочего, речь в данный момент идет не о «тогда», а о «сейчас». Страна освободилась от старой присяги, присягнула союзу. Его светлость можно рассматривать как нового правителя. Он силой отвоевал страну и может выставить союзу свои условия. Новый правитель — новые законы. Можно распоряжаться по собственному усмотрению. Могу я обмакнуть перо в чернила, господин герцог?

— Господин канцлер, — возразил твердым голосом Лихтенштайн, — я испытываю глубокое уважение к вашим знаниям и проницательности, но то, что вы сейчас предлагаете, в корне не верно. Вы даете плохой совет господину герцогу. Сейчас важно знать, кого любит народ. Союз восстановил против себя всю страну. Как раз и наступило время для вашего возвращения, все сердца принадлежат вам, ваша светлость, поэтому и не надо отпугивать их насильственными мерами, отрекаться от старых порядков и внедрять новые. О, подумайте, подумайте хорошо. Любовь народа — твердая поддержка!

Герцог стоял с опущенными руками, мрачно уставившись в пол, и молчал. Зато необыкновенно говорлив был канцлер в желтом плаще:

— Хи-хи-хи, откуда вы взяли эту поговорку, многоуважаемый? Любовь народа, говорите вы? Уже древние римляне знали, чего она стоит. Мыльные пузыри, мыльные пузыри! Я думал, вы умнее. Где страна, где государство? Вот перед вами персона, которая олицетворяет Вюртемберг. Герцог унаследовал эту страну, а сейчас еще и покорил. Народная любовь! Погода в апреле! Была бы эта любовь покрепче, они бы никогда не покорились союзу!

— Канцлер прав! — очнулся от своих раздумий Ульрих. — Ты можешь думать как хочешь, Лихтенштайн, но на этот раз он прав. Из-за моей снисходительности вынужден был я покинуть родину. Но сейчас я вновь здесь, и все должны почувствовать руку хозяина. Перо мне, канцлер! Я так хочу, и вы должны смириться!

— О господин! Не делайте этого сгоряча! Остыньте! Созовите советников, обговорите изменения, какие вам хочется внести, но не делайте этого в сию же секунду. Войска союзников еще на земле Вюртемберга, и это обстоятельство вам повредит. Повремените немного.

— Вот как! — прервал его канцлер. — Чтобы они вернулись к старым порядкам и законам! Вы полагаете, когда остальные земли будут возвращены, они добровольно согласятся на новые правила? Нет и нет, придется применять силу, а это вызовет ненависть. Куй железо, пока горячо! Или вам больше нравится, ваша светлость, покорно тащить старое ярмо?

Герцог не ответил. Быстрым движением он вырвал из рук канцлера перо и пергамент, кинул пронзительный взгляд на рыцаря и, прежде чем тот успел ему помешать, поставил свою подпись.

Старик стоял как громом пораженный, понуро опустив голову. Канцлер же взглядом победителя окинул Лихтенштайна и герцога. А тот схватил со стола серебряный колокольчик и позвонил. На его зов явился за приказом слуга.

— Собрались ли горожане? — спросил герцог.

— Да, ваша светлость. На лугу уже стоят ремесленники и служащие, ландскнехты подтягиваются. Шесть отрядов.

— Ландскнехты? Кто им разрешил?

Канцлер у дверей задрожал от этого вопроса.

— Только ради порядка, — залепетал он. — Я подумал, что в таких случаях необходимо присутствие вооруженных солдат…

Герцог кивком приказал ему замолчать. Его взгляд встретился с вопрошающими глазами старого рыцаря. Герцог покраснел.

— Я не отдавал такого приказа, — сказал он, — но если мы их отзовем — это бросится всем в глаза. Подайте мне красный плащ и шляпу. Поскорей!

Герцог подошел к окну и молча посмотрел во двор. Канцлер не знал, рассердился ли на него государь, и потому не отваживался раскрыть рот, рыцарь Лихтенштайн тоже хранил упорное молчание. Так и стояли они безмолвно, пока не появились слуги.

В покои вошли четыре пажа, один нес плащ, другой — шляпу, третий — золотую цепь, четвертый — герцогский боевой меч. Пажи накинули на его сиятельство княжеский плащ из пурпурного бархата, отороченный горностаем, протянули шляпу с красными и желтыми пышными перьями — цветами Вюртемберга. Перья скреплял изумительной красоты золотой аграф, украшенный драгоценными камнями, который, должно быть, имел цену целого графства. Герцог покрыл голову шляпой. В этом парадном наряде он выглядел величественнее, чем прежде. Царственный лоб, сверкающие под пышными перьями глаза внушали невольное почтение. Паж надел на герцога золотую цепь, привязал к поясу меч.

Рыцарь Лихтенштайн не проронил ни словечка во время этих приготовлений, лишь озабоченно следил за действиями Ульриха. Легким движением головы герцог попрощался с рыцарем, за ним с царственным величием последовал канцлер Амброзиус Воланд. То, что герцог не позвал рыцаря, явно понравилось канцлеру. Он бросил победный взгляд в ту сторону, где стоял старик, и его большой беззубый рот растянулся в высокомерной ухмылке. Однако в дверях герцог остановился — видно, все лучшее в нем взяло верх — и, к удивлению канцлера, вернулся назад, к заслуженному рыцарю.

— Старый друг, — обратился он к нему, пытаясь подавить волнение, — ты был единственным моим другом в несчастье, сотню раз доказал мне свою верность. Ты заботишься о будущем Вюртемберга. Но пойми, сейчас я делаю очень важный шаг в моей жизни, может быть чересчур рискованный, но, когда речь идет о высшей цели, всегда приходится рисковать.

Рыцарь Лихтенштайн поднял свою седую голову — на ресницах его повисли слезы — и схватил руку герцога.

— Остановитесь! На этот раз, только на этот, прислушайтесь к моему мнению. Голова моя увенчана сединой, я много прожил, а вам всего лишь тридцать лет…

Тут во дворе раздалась барабанная дробь ландскнехтов, прошелестела нетерпеливая поступь коней, трубы герольдов призвали народ на дачу присяги.

— Jacta alea esto![94] — таковы слова Цезаря, — мужественно произнес герцог. — Сейчас и я перейду свой Рубикон. Но твое благословение, старый друг, принесло бы пользу. Сейчас не до советов!

Рыцарь, страдая, обратил свой взор к небу и в знак верности герцогу прижал правую руку к груди.

Герцог помедлил, в этот миг канцлер протянул из-под желтого плаща свою длинную тощую руку и помахал подписанным пергаментом. Он был как змей-искуситель, который тянул за собой заблудшую душу. Ульрих Вюртембергский собрался с духом и стремительно пошел принимать присягу от жителей своей столицы.

Глава 6

Никакой огонь так не жарок, как скрытая любовь.

Старинная поговорка

Озабоченность старого рыцаря не была столь безосновательной, как желал это представить Амброзиус Воланд. Большая часть страны присоединилась к Ульриху. Предпочтение наследственного правителя, гнет союза и вначале победоносное шествие Ульриха побудили многих забыть вынужденную присягу на верность союзу и объявить себя приверженцем Вюртемберга.

Но новая присяга, уничтожившая прежние договоры, слухи о том, что некоторые города принуждаются к ней насильственно, отняли у герцога возможность приобрести популярность среди своих подданных — недостаток весьма важный ввиду того шаткого положения, в котором Ульрих находился. Урах, Геппинген и Тюбинген еще придерживались своих обязательств перед союзом, к сему их побуждали силой приставленные наместники. В Урахе хозяйничал Дитрих Шпет, злейший враг герцога. Он за короткое время собрал такое множество народу, что уже не только держал свою вотчину в узде, но и делал набеги на участки земли, отвоеванные герцогом. Ходил слух, что союзники формируют свежие войска, чтобы вторично сразиться с Ульрихом не на жизнь, а на смерть.

Сам Ульрих, казалось, мало заботился об этом. Он советовался при закрытых дверях с Амброзиусом Воландом, люди видели многих гонцов, прибывавших во дворец и оттуда выезжающих, но никто не знал содержания их сообщений. В Штутгарте были твердо уверены, что Ульрих пребывает в самом веселом расположении духа; проезжая со своею блестящей свитой по улицам города, он изящно приветствовал восторженных встречных девушек, смеялся и шутил с сопровождавшими его господами. Люди говорили: «Герцог Ульрих так же весел, как до восстания „Бедного Конрада“».

Герцог возобновил блестящую дворцовую жизнь: балы и рыцарские турниры вступили в свои права. Правда, на них не было, как прежде, баварской, швабской и франконской знати, отсутствовала прекрасная герцогиня, собиравшая вокруг себя целый букет благородных девушек, но красавиц все же хватало, они украшали собою герцогский двор. Сам воздух этого города способствовал концентрации красоты; пестрые группки, мелькавшие между колоннами и залами дворца, были не обычным собранием женщин, а явлением отборных представительниц женского пола, самых ярких красавиц страны.

Танцы и рыцарские турниры расцветали, как прежде, праздник следовал за праздником, — видимо, Ульрих ревностно хотел наверстать упущенное за время своего изгнания. Между торжествами не из последних была свадьба Георга фон Штурмфедера с наследницей Лихтенштайна.

Старый рыцарь никак не мог решиться сдержать свое слово, но не потому, что ему не нравился выбор его дочери, — он по-отцовски привязался к будущему зятю, видел в нем образ своей цветущей молодости, одобрял его поддержку герцога, — но горизонты счастливой жизни Ульриха, так же как размышления старого рыцаря, были подернуты облаками; он предполагал, что ситуация изменится, и глубоко страдал оттого, что герцог упускал некоторые возможности и не использовал его советов, предпочитая решать все тайком со своим канцлером. Потому-то отодвигал и отодвигал этот счастливый день. Однако милые глаза дочери, в которых старик читал молчаливый упрек, настойчивые просьбы Георга побудили его наконец назначить определенный срок.

Герцог решил принять самое деятельное участие в подготовке свадьбы. Он вспоминал те ночи, когда старый рыцарь выказывал ему свою привязанность, а его прелестная дочь, не страшась непогоды и холода, еженощно встречала его у подъемного моста и кормила горячей пищей.

Герцог припомнил свои юные годы, период собственного жениховства, те жертвы, на которые пришлось идти, и то, как сам всегда ценил любовь и верность.

Старый рыцарь и его дочь были по-прежнему гостями в герцогском замке, теперь же Ульрих приказал обставить красивый дом рядом с церковью и вечером накануне свадьбы передал от него ключи барышне Лихтенштайн с пожеланием, чтобы она всегда жила в нем во время своих приездов в Штутгарт.

Наконец наступил день, о котором так страстно мечтал Георг. Он перебрал в памяти все перипетии своей любви и подивился тому, как неожиданно для него развивались события. Вспоминая свой путь из Ульма на родину, разве думал он, что счастье так близко? А герцог, с которым он собирался сражаться в рядах союзных войск, — кто мог предположить, что тот будет способствовать его счастью? С какой радостью он размышлял теперь о том дне, когда стало возможным прошептать Марии слова любви после пережитого страха, что отец ее — враг союза и она должна с ним уехать.

Живы были в его памяти и несчастливые часы грустного прощания с любимой в саду Берты, когда он полагал, что потерял ее, может быть, навсегда. Каждое слово возлюбленной Георг помнил, будто она произнесла его лишь вчера, и удивлялся ее уверенности в грядущем счастье, когда будущее было покрыто мрачной завесой и не было ни малейшего проблеска надежды.

«Эта вера не обманула ее, — подумал юноша, взволнованный воспоминаниями. — В ее чистой душе живет святое чувство, которое способно провидеть будущее и возвещать счастье, что выпадет на нашу долю…»

Деликатный стук в дверь прервал размышления Георга. Это был разряженный в пух и прах Дитрих фон Крафт.

— Как? — удивился секретарь Ульмского совета, всплеснув руками. — Неужели вы собираетесь венчаться в этой куртке? Скоро девять часов. На лестницах и галереях уже разгуливают свадебные гости, разряженные в шелка и бархат, а вы, главная персона на этом празднике, смотрите безразлично в окно, вместо того чтобы позаботиться о подходящем костюме!

— Вон лежит свадебный наряд, — рассмеялся Георг. — Берет с перьями, плащ и куртка — все подготовлено лучшим образом, только я совсем не думал о том, что придется надевать на себя всю эту мишуру. Старая куртка мне дороже любой другой. Я в ней пережил тяжелые дни своей жизни, но одновременно и самые счастливые.

— Да-да! Вы носили ее в Ульме. Вспоминаю, как вас в этом голубом костюме Берта описывала так, что я почувствовал невольную ревность. Мишурой вы назвали свой новый наряд? Черт побери! Хотел бы я всю жизнь носить подобную мишуру! Белое платье, затканное золотом, голубой бархатный плащ! Ничего красивее я не видел. Вы выбирали все осмотрительно: такой наряд очень подойдет к вашим каштановым волосам.

— Герцог мне его прислал, — ответил Георг, одеваясь, — для меня это слишком дорого.

— Какой замечательный человек этот герцог! Только сейчас, пробыв здесь некоторое время, я понял, как отличается тутошняя жизнь от нашей, ульмской. При дворе все не так, как в городе, и звание «герцог Вюртембергский» звучит гораздо возвышеннее, нежели бургомистр Ульма. Однако я не хотел бы быть в его шкуре. Вы не знаете, кузен, что дела его вновь пошли под гору.

— О, вы повторяете старую песню, господин Дитрих. Вспомните, как вы в Ульме рассуждали о политике и о том, как будете управлять Вюртембергом. И что же?

— А разве я не попал в самую точку? — с важной миной ответил секретарь. — То, что я предрекал, свершилось: швейцарцы отправились по домам, страна была нами завоевана, замки захвачены.

— Да-да, вы помогли их захватить, — рассмеялся Георг, — путешествуя в носилках. Но тогда вы еще сказали, что герцог никогда сюда не вернется. А он сидит в своей столице как ни в чем не бывало.

— Не совсем так, как вы думаете. Конечно, я хотел бы пожелать, чтобы он удержал свою страну, но заметьте, важные господа всё принимают на свой счет, нам же достается лишь честь сложить за них свои головы. Однако не все так гладко складывается, как думают здесь. Изгнанные союзники сообщили обо всем из Эслингена императору, союз возрождается, возле Ульма вновь собирается свежее войско.

— Не продолжайте. Я точно знаю: герцог собирается примириться с Баварией.

— Он-то хочет, но не сможет. Там слишком много загвоздок. Но что я вижу! Вы собираетесь надеть старую перевязь на великолепный свадебный костюм? Фи, кузен, она же к нему не подходит!

Жених с нежностью посмотрел на перевязь.

— Вы этого не поймете. На самом деле эта перевязь больше всего подходит к свадебному наряду. Это первый подарок Марии. Она ткала ее тайком по ночам в каморке, узнав о предстоящей разлуке. В перевязь впрядены ее слезы, она часто подносила ее к губам. Эта волшебная перевязь была моим утешением, в дни несчастья я обращал к ней свой взор. Она была со мною в несчастье, так должна оставаться и в счастье.

— Ну, как хотите, надевайте ее во имя Бога. А теперь поскорее берет на голову, да накиньте плащ, а то в церкви уже зазвонили. Поторопитесь, не заставляйте невесту ждать!

Секретарь окинул жениха придирчивым взглядом знатока, поправил пряжку, распрямил складочку, приподнял перо на берете и остался доволен произведенным осмотром. Стройный высокий юноша с мужественными глазами показался ему достойным его милой кузины.

— Видит бог, — проговорил он одобрительно, — вы выглядите так, будто созданы для подобного торжества. Какое счастье, что вас не видит Берта, а то бы у нее вновь закружилась голова! Идемте же, идемте! Я горжусь тем, что буду вашим дружкой, даже учитывая то, что вернусь в Ульм на две недели позже.

Щеки Георга разгорелись, сердце отчаянно стучало, когда он покидал свои покои. Невероятная радость, вызванная ожиданием исполнения самого заветного желания, охватила все его существо, когда он в сопровождении Дитриха шел по галереям замка.

Дверь распахнулась, и перед ним предстала Мария во всей своей красе, окруженная дамами и барышнями, приглашенными герцогом, чтобы быть сегодня в ее сопровождении. Мария залилась румянцем, увидев жениха, и разглядывала его с таким чувством, будто черты любимого лица приобрели новое очарование. Потом она опустила глаза, встретясь с восторженным взглядом любимого. Что бы только не отдал Георг за то, дабы привлечь милую к своему сердцу и запечатлеть на ее губах утренний поцелуй любви, но строгий рыцарский закон в этот день воздвигал между ними огромную пропасть. Жениху не разрешалось прикоснуться к невесте, прежде чем священник не соединит их руки, а невеста не смела даже взглянуть на своего жениха. Почтительно и скромно, опустив глаза долу, сложив руки под грудью, должна она безмолвно стоять — так предписывал рыцарский обычай. Конечно, подобная поза кажется вынужденной и неловкой, но природа всегда берет верх в печали и радости, красота и очарование пробиваются даже сквозь неестественную манеру поведения. Так было и с Марией. Нежный румянец играл на ее щеках, в уголках губ скрывалась легкая улыбка, сквозь длинные ресницы проскальзывал, подобно солнечному лучу, сияющий взгляд голубых глаз — все это создавало образ застенчивой любви, которая раскрывает объятия любимому, нежно произносит его имя и взглядом обещает исполнение желаний.

Скромная поза Марии, скрывающая величие ее облика, придавала ей новое очарование, опущенный взор и сомкнутые губы таили признание в любви, как будто оно было произнесено открыто и громко. Восхищенный Георг не мог оторвать свой взор от невесты, явившейся перед ним в необычайно волнующем облике; сердце его заполнила гордость оттого, что он назовет это милое дитя своим.

В этот момент в покой вошел герцог, ведя под руку старого рыцаря Лихтенштайна. Быстрым взглядом он окинул пестрый дамский круг и, кажется, признал, что Мария здесь была самой красивой.

— Штурмфедер, — торжественно произнес герцог, — этот день тебя вознаградит за многое. Помнишь ли ты ночь, когда навестил меня в пещере и не узнал, кто перед тобою? Тогда музыкант Ханс провозгласил замечательный тост за красоту барышни Лихтенштайн, чтобы она расцветала для тебя. И вот она твоя, и что не менее прекрасно — твой тост, твое пожелание тоже осуществилось: мы вернулись в замок моих предков.

— Наслаждайтесь же долго этим счастьем, ваша светлость, как я буду наслаждаться счастьем с Марией. Однако в этот чудесный день я должен поблагодарить вас за милость, оказанную мне. Без вас отец бы…

— По заслугам и честь. Ты верно служил мне, когда нам пришлось вновь завоевывать страну, теперь мы воздаем тебе должное. Сегодня я представляю твоего отца, и ты должен позволить мне после церкви поцеловать твою прекрасную супругу в лоб.

Георг вспомнил ту ночь, когда герцог у ворот замка Лихтенштайн хотел подобным же образом себя утешить, и невольно рассмеялся, припомнив, с каким достоинством его любимая отвергла эту попытку.

— Непременно, господин герцог, и не только в лоб, но и в губы, вы давно это заслужили вашей заботой и хлопотами. Думаю, что и Мария не будет тому противиться, как тогда у ворот замка.

— Как?! — покраснел Ульрих. — Барышня тебе что-то рассказала?

— Ни словечком не обмолвилась, ваша светлость. Но я схоронился в нише у ворот и видел, что рыцарская дочка вам не уступила.

— Святой Хуберт! — рассмеялся герцог. — Как же ты ревнив, парень! Придется тебе привыкать, иначе жизнь будет сплошным мучением.

— Хорошо! Коли ваша светлость мне это советует, больше не буду ревновать.

Тон этих слов, содержащих легкую насмешливость, напомнил герцогу о том, что и он когда-то поддался чувству, которое привело его к кровавой мести. Однако герцог быстро подавил в себе воспоминания, он их не любил.

— Ну что ж, отлично! Настало время идти в церковь. Кто твои дружки? Кто поведет тебя к алтарю?

— Маркс Штумпф и ульмский секретарь, племянник рыцаря Лихтенштайна.

— Как? Галантный молодой человек, которого хотел обезглавить мой канцлер? Значит, слева от тебя будет воплощение элегантности, а справа — само мужество Швабии. Будь счастлив, юноша, но хочу тебе посоветовать — склоняйся больше направо, а не налево, и все будет у тебя в порядке, даже если останешься ревнивым, как турок. Смотри-смотри, твой правый дружка подходит. Видишь, как необычно выглядит в дамской комнате его плотная мощная фигура! И как же он вырядился! Выцветший зеленый плащ он надевал одиннадцать лет назад на нашу свадьбу с госпожой Сабиной.

— Мне некогда заниматься тряпками, — ответил мужественный рыцарь фон Швайнсберг, услышав последние слова герцога. — И с танцами у меня ничего не получается. Вы уж простите. Но зато я хочу вечером, во время турнира, скрестить с новобрачным копья.

— Ты желаешь из чистой вежливости и любезности сломать ему пару ребер, — рассмеялся герцог. — Вот это настоящий дружка! Нет, Георг, в таком случае я тебе советую держаться левой стороны. Ульмец не сделает тебе больно.

Двери распахнулись, и все увидели на просторной галерее стройные ряды герцогской челяди. К ним примыкала кучка юных пажей с горящими свечами в руках, за ними следовала компания прекрасных благородных дам, приглашенных к свадебному торжеству. Дамы были одеты в роскошные одежды, расшитые серебром и золотом, каждая с букетом в руке и лимоном.

Невесту вели Георг фон Хевен и Рейнхардт фон Геминген. Рыцари и дворяне присоединились к шествию, в центре которого шел Георг фон Штурмфедер, сопровождаемый справа Марксом Штумпфом, слева — Дитрихом Крафтом.

Душа Георга ликовала, глаза светились необыкновенной радостью, его поступь была поступью победителя. Он возвышался над толпой. Издалека были видны его длинные волосы и развевающиеся поверх берета перья. Люди с удовольствием рассматривали жениха. Мужчины хвалили его стройную мужественную фигуру, благородную осанку, девушки восторгались красивым лицом и прекрасными сияющими глазами. Свадебное шествие вышло из ворот замка и направилось к церкви, отделенной от него просторной площадью.

На площади стояли вплотную друг к другу молоденькие девушки и словоохотливые женщины. Они с интересом изучали наряды придворных дам, придирчиво осматривали прекрасную невесту и похваливали жениха.

Среди зрителей была и крепкая дородная крестьянка с дочерью. Толстуха без конца кланялась, к потехе горожан, удостоивших такого почтения только невесту и самого герцога. При этом женщина без остановки болтала со своей дочкой. Но прелестная девчушка, казалось, мало обращала внимания на речи матери, все ее внимание поглощала блестящая процессия нарядных дам, наконец ее светлые глаза устремились на приближавшуюся невесту. Чем ближе та подходила, тем ярче пылали девичьи щеки. Красный корсаж вздымался и опускался вместе со вздохами, а бьющееся сердце чуть не разрывало серебряную цепочку, стягивающую корсаж. Девушка впилась глазами в невесту и никак не отводила от нее взор. Красота невесты ее заворожила, по лицу девушки пробежала скорбная улыбка.

— Вот и она! — невольно вырвалось у нее, и девчушка тут же спрятала свое лицо за спиной матери, так как стоящие рядом зеваки с удивлением взглянули на деревенскую простушку.

— Да, это она, Бэрбель. Потрясающе красива! — прошептала грузная женщина и низко поклонилась. — Но ты смотри лучше на юнкера.

Девушка не нуждалась в совете матери, она давно уже высматривала жениха.

— Он идет! Идет! — прошептала соседка. — Вон тот, в белой одежде с голубым плащом, шагает впереди герцога.

Девушка бросила мимолетный взгляд на жениха и больше не могла на него смотреть. Ее лицо побледнело, она задрожала, на корсаж упала одинокая слеза. Когда же жених проходил мимо, девчушка подняла прелестную головку и послала ему взгляд, который выражал больше, чем восхищение или простое любопытство.

Когда свадебный кортеж вошел в церковь, зеваки очертя голову ринулись туда же. Площадь, только что заполненная пестрой бурливой толпой, мгновенно опустела. Пухлая крестьянка все еще смотрела вслед разряженным городским красавицам, разглядывая парчовые чепчики, расшитые золотом корсажи, красивые длинные юбки, изящные кофточки, при изготовлении которых у ворота и на груди, казалось, поэкономили на ткани, и душа ее затосковала по такой красоте и великолепию.

Когда же она наконец обернулась, то с испугом увидала, как ее милое дитя, спрятав личико в ладони, безутешно плачет. Мать никак не могла взять в толк, что же расстроило ее девочку, попыталась отнять ее руки от лица, но та продолжала горько плакать.

— Что случилось, Бэрбель? — спросила крестьянка с участием. — Почему ты плачешь? Ты его видела? Перестань! Это же некрасиво. Кто-нибудь увидит и спросит: отчего она плачет?

— Я не знаю, матушка, — прошептала девушка, пытаясь унять свои слезы. — Мне больно на сердце, не знаю почему.

— Перестань, перестань, да давай пойдем, а то мы опоздаем в церковь. Слышишь, как там красиво играют и поют. Пойдем, а то мы ничего не увидим.

И женщина потащила девчушку в церковь. Бэрбель закрыла глаза белым фартуком, чтобы городские модницы над нею не посмеялись, но глубокие вздохи, которые исторгала ее грудь, говорили о том, что она безуспешно пытается подавить свою боль.

Когда они подошли к дверям церкви, орган умолк, замолкло и пение, начиналось венчание прекрасной пары. Но напрасно старалась полная женщина протиснуться сквозь плотные ряды зрителей, стоящих в дверях, ее отодвигали с бранными словами.

— Пойдем, матушка, домой, — попросилась девчушка. — Мы люди бедные, и в церковь нас не пускают. Вернемся домой!

— Что? Церковь существует для всех, для богатых и бедных. Вы, господа, подвиньтесь немного. Нам же ничего не видно!

— Чего-чего? — оборвал ее мужчина с красно-коричневым лицом и длиннющей бородой. — Убирайтесь отсюда, мы больше никого не пропустим. Мы — уважаемые герцогские ландскнехты. Капитан нам приказал не пропускать больше ни единой души в церковь. Mordbleu! Прости меня, Господи, что ругаюсь в церкви, но я повторяю: уходите отсюда!

— Старуха пусть убирается, а девушка пускай остается. Иди, сокровище, ты все увидишь. Смотри, священник протягивает кольцо, а сейчас он берет жениха и невесту за руки. Подари мне, дорогая, поцелуй, и ты все увидишь! — Штаберль из Вены с этими словами схватил девушку за руку и хотел пропустить ее вперед, но та, зарыдав, вырвалась и убежала. Пухлая крестьянка, проклиная горожан, городскую церковь и ландскнехтов, последовала за нею.

Глава 7

Тот миг настал, И ты моя навеки. Моя — навеки! Единственная… Л. Уланд[95]

Герцог Ульрих Вюртембергский любил пиры, обожал застолья, и когда в приятном обществе пускал чашу по кругу, то не сразу подавал знак к завершению пиршества. Во время свадьбы Марии Лихтенштайн он тоже не нарушил своих привычек.

Когда кончился в церкви священный обряд, свадебные гости прогуливались по аллеям и искусно переплетающимся дорожкам замкового парка, забавляясь ручными оленями и косулями либо медведями, расхаживавшими в одном из замковых рвов.

В двенадцать часов, приглашая к обеду, загремели трубы. В рыцарском зале были накрыты столы для гостей. Зал этот был красой Штутгарта, длинный, просторный, высокий. С одной стороны огромные окна, выходившие в парк, впускали свет, преломлявшийся сквозь разноцветные стекла. Своды и колонны скорее напоминали церковь, нежели место гулянья. С трех сторон зал замыкали галереи, украшенные дорогими коврами. Здесь обыкновенно располагались музыканты и зрители. Когда же в зале начинались рыцарские турниры, сюда поднимались дамы, удалившиеся от звона мечей, скрежета пик и свиста копий, а также смеха и крика участников турнира.

Сегодня же за богато покрытыми столами пестрым кругом разместились красивые дамы, веселые, изящные рыцари. На галереях бойко размахивали смычками скрипачи, раздували щеки рожечники, выбивали дробь барабанщики. Им вторил радостными криками народ, допущенный на внешние части галерей, отзываясь таким образом на веселые тосты господ.

Герцог сидел на верхнем конце зала, под балдахином. Сдвинув шляпу на затылок, он весело наблюдал за происходящим вокруг и то и дело прикладывался к кубку. По правую его руку сидела Мария. Теперь рыцарский обычай не предписывал ей опускать глаза и держаться от жениха в шести шагах. Веселье царило в ее глазах, лицо освещала радостная улыбка, которую она обращала к супругу, сидящему напротив, как будто стараясь удостовериться, что это не сон, она действительно изменила фамилию, которую носила восемнадцать лет, стала госпожой Штурмфедер. Мария улыбалась, глядя на него, осознавая, что после церкви он как бы оделил ее качественно новым чувством собственного достоинства.

«Он — глава, — улыбнулась она сама себе, — мой господин, мой любимый, мой хозяин!»

Мария заметила, что и Георг чувствовал некоторую приподнятость от своего нового положения. Молодые юнкеры оказывали ему всяческое почтение, старые рыцари выказывали дружелюбие и расположение, сам же он уже осознавал, что не одинок на свете, стал отцом семейства, основателем блестящего рыцарского рода, так как в старые добрые времена у дворянства были иные понятия: они высоко ценили семейную жизнь, свою жену, детей, оставляя обет безбрачия для монахов.

Неподалеку от герцога сидели рыцарь фон Лихтенштайн, Маркс Штумпф фон Швайнсберг и канцлер; секретарь Ульмского совета также находился невдалеке, он приобрел это почетное место в качестве дружки жениха.

Действие вина уже начало сказываться: глаза мужчин сияли, дамы разрумянились, когда герцог дал знак главному распорядителю. Кушанья вынесли и раздали в парке бедным; на столе появились прекрасные фрукты и роскошные пирожные, кувшины вновь наполнились лучшими сортами вин, дамам принесли маленькие серебряные кубки со сладким испанским вином. Они отговаривались, убеждая что не могут выпить и капли, однако прихлебывали и прихлебывали нежный нектар, пока не осушили кубки до дна.

Настал момент, когда, по обычаю того времени, новобрачным стали подносить подарки. Возобновилась музыка, и вдоль зала двинулось длинное блестящее шествие. Впереди шли придворные пажи, они несли золотые кувшины, медали и украшения из драгоценных камней — подарки герцога.

— Пусть эти кубки, когда вы будете пировать на свадьбах ваших детей, на крестинах ваших внуков, напоминают вам человека, которому вы оказывали любовь и верность, когда он был несчастен, и герцога, который в счастье был неизменно благосклонен и верен вам.

Георг поразился богатству подарков.

— Ваша светлость! Вы смущаете нас. Если вы будете так щедро награждать за любовь и верность, то их слишком легко станут продавать за награду.

— Я редко их видел в чистом виде, — ответил Ульрих, окинув мимолетным взглядом праздничный стол и пожимая руку молодого человека, — и еще реже, дружище Штурмфедер, после перенесенных испытаний, поэтому-то мы, по справедливости, и хотим наградить бескорыстную верность — чистым золотом, благородную любовь — драгоценными камнями. Может, ваша прекрасная супруга позабудет свои слезы! О, я знаю причину! Слезы вызвали воспоминания о нашем несчастье. Слезы прочь, прекрасная дама! Это дурной знак во время свадьбы. Теперь же, с разрешения вашего супруга, хочу получить старый должок. Вы понимаете какой?

Мария, покраснев, вопросительно посмотрела на Георга, как бы опасаясь вызвать у него недовольство. Георг понимал, что имел в виду герцог; сцена, которую он тайком наблюдал, еще жила в его памяти, потому и проговорил, прежде чем кивнуть Марии:

— Господин герцог, мы теперь одно целое, и если моя жена когда-то прежде наделала долгов, то я должен за них расплатиться.

— О, вы замечательный юноша, — рассмеялся герцог, — многие из присутствующих здесь барышень с удовольствием бы запечатлели подобный долг на ваших губах. Но какой мне от этого прок? Я удостоверю расплату печатью на алых губках вашей супруги.

С этими словами герцог встал и приблизился к Марии. Та, бледнея и краснея, с мольбой смотрела на Георга.

— Господин герцог, — прошептала она, опустив голову, — прошу вас, это всего лишь шутка!

Но Ульрих, не смутившись, все же сорвал свой долг с прекрасных губ невесты. Старый рыцарь Лихтенштайн мрачно наблюдал за этой сценой, переводя свой взор с герцога на дочку, потом на зятя. Вероятно, ему вспомнилась судьба Ульриха фон Хуттена. Канцлер Амброзиус Воланд злорадно сверкал зелеными глазками на молодого человека.

— Хи-хи-хи, — канцлер обратился к Георгу, — пью за ваше благополучие! Красивая жена — это своего рода прошение во всех невзгодах. Желаю счастья, дражайший! Хи-хи-хи! Когда такое происходит на глазах супруга, можно посчитать это невинной проделкой!

— Разумеется, господин канцлер, — с видимым спокойствием ответил Георг. — Тем более она невинна, что я сам присутствовал при том, когда моя жена пообещала его светлости эту награду. Господин герцог заверил ее, что будет просить отца взять меня в зятья и оговорил эту награду в день свадьбы.

Герцог с удивлением посмотрел на молодого человека, Мария вновь залилась краской, вспомнив ту сцену у ворот замка. Но никто из двух посвященных не возразил Георгу, не попрекнул его за ложь, так как они оба догадались, что он подслушал их разговор. Однако Ульрих не оставил без внимания слова Георга и, как только предоставилась возможность, шепотом спросил:

— Странный ты все-таки парень! Что бы ты сделал, если бы я ее тогда поцеловал?

— Я ведь не знал тогда, кто вы, — также шепотом ответил Георг. — Я бы убил вас на том же месте и повесил труп на ближайшем дубе.

Герцог закусил губу и с изумлением уставился на Георга, потом, помедлив, дружески пожал его руку и произнес:

— И был бы прав. А мы совершили бы грех. Однако посмотри, вновь несут подарки невесте.

Действительно, показались слуги рыцарей и дворян, приглашенных на свадьбу, они несли редкую по ценности и красоте домашнюю утварь, оружие, ткани.

В Штутгарте знали, что тот, ради кого затеяно это торжество, — любимец герцога, а потому явилась депутация и от горожан — почтенные, уважаемые люди, в черной одежде, с короткими мечами на боку, коротко обстриженными волосами и длинными бородами. Один нес кувшин из чеканного серебра, другой — большую кружку из того же металла, украшенную вставленными в нее медалями.

С почтительными поклонами депутаты приблизились сначала к герцогу, потом подошли к Георгу фон Штурмфедеру и, дружелюбно улыбаясь, отдали и ему почтительный поклон.

Несший кружку начал:

Привет вам, милые супруги. Живите дружно много лет! И будьте счастливы друг с другом, Храните верности обет. Свой дар принес вам нынче Штутгарт — Напиток жизни и богов. Налей, дружище, в кубок, Чтоб выпить каждый смог!

Другой депутат налил из своего кувшина полную кружку и, пока первый пил, проговорил:

Вина того — целую бочку Вы найдете прямо у дома. Согрейте им душу и тело, Оно придаст вам здоровья и сил. Живите в согласье — Так штутгартский люд попросил.

Между тем первый депутат выпил свою кружку и, снова ее наполнив, проговорил, поднося молодому человеку:

И лишь начавши пить вино, В честь герцога свой кубок поднимите, Затем Штурмфедера вниманьем одарите, За Лихтенштайна выпейте до дна, За деток их и замок — весь из камня, Да не забудьте наших горожан — Такой наказ нам ими дан.

Георг протянул обоим руки, похвалил подарок и поблагодарил за него, а Мария просила передать их женам и дочерям ее дружеский поклон. Герцог тоже обласкал депутацию своим милостивым и приветливым обращением. Депутаты положили серебряный кубок и кувшин в корзину с прочими подарками и степенными шагами оставили зал.

Но поднесение подарков на этом не закончилось. Едва штутгартские горожане вышли, как за дверью поднялся сильный шум. Слышались глухие голоса, ругательства, повелительные возгласы ландскнехтов, охранявших вход, между ними выделялись визгливые женские крики, из которых один голос, споривший горячее прочих, показался знакомым обществу, сидевшему на верхнем конце стола.

— Да ведь это Розель! — прошептал Лихтенштайн своему зятю. — Бог знает что она там затеяла!

Герцог послал пажа узнать, что означает этот шум, и получил такое разъяснение: несколько крестьянок хотели во что бы то ни стало проникнуть в зал, дабы поднести подарки новобрачным, но слуги ни за что не желают пропустить простонародье. Ульрих приказал тут же впустить их, ему понравились присказки горожан, он ожидал подобного развлечения и от крестьян. Слуги распахнули двери, и Георг, к своему немалому удивлению, увидел толстую жену хардтского музыканта с красавицей-дочкой, их сопровождала тетушка — госпожа Розель.

На пути к церкви он видел красивое личико девушки, которую еще не забыл, но священный обряд, переполнивший его душу новыми ощущениями и чувствами, вытеснил из головы мимолетную встречу. Теперь Георг объяснил обществу, кто были пришедшие женщины, и все с большим интересом глядели на дочь человека, верность которого отличалась редким постоянством, а помощь была неизменно действенной. Девушка была белокурой, похожей на отца открытостью лица, только его мужество и сила обратились в ней в дружелюбие и приветливость. Георг узнал знакомые черты, только ему показалось, что девушка застеснялась в присутствии столь важных господ и, кажется, в ее облике появилось что-то новое — печать страдания в уголках глаз и губ.

Жена музыканта знала приличия: она от самых дверей зала беспрерывно кланялась, пока не дошла до герцога. А на худых щеках госпожи Розель еще горел румянец гнева: Магдебуржец и Каспар Штаберль мало того что не пускали ее в зал, но еще и жестоко оскорбили, назвав сухою жердью.

Прежде чем она собралась по правилам приличия представить господам семью своего брата, толстая женщина уже схватила кончик герцогского плаща и прижала его к губам.

— Добрый вечер, господин герцог, — сказала она, глубоко приседая. — Как ваше здоровье с тех пор, как вы прибыли в Штутгарт? Мой муж велел вам кланяться. Но мы пришли не к вам, господин герцог, нет, нам нужен вон тот господин. У нас есть свадебный подарок для его жены. Да вот она сидит! Бэрбель, достань подарок из корзинки!

— Ах ты господи боже мой! — прервала госпожа Розель заторопившуюся невестку. — Покорнейше прошу прощения, ваша светлость, что привела сюда этих людей. Это жена и дочь Волынщика из Хардта. Ах ты господи боже мой! Не сердитесь, господин герцог, эта женщина пришла из добрых побуждений.

Герцог весело рассмеялся, ему пришлись по душе извинения госпожи Розель и речи ее невестки.

— А чем занят твой муж? — спросил он. — Скоро он нас навестит? И почему не пришел вместе с вами?

— На это у него свои причины, господин герцог, — заметила толстуха. — Во время войны он, вестимо, не станет сидеть дома, поскольку может понадобиться. А в мирное время он считает, что от знатных людей чем дальше, тем лучше.

Госпожа Розель готова была прийти в отчаяние от наивности своей невестки, она тянула ее за юбку, за длинную ленту в косе — ничего не помогало, жена музыканта, к большой забаве герцога и его гостей, продолжала в том же духе; бесконечный смех, вызываемый ее ответами, казалось, даже радовал крестьянку.

Между тем Бэрбель, теребя крышку корзинки, несколько раз осмеливалась поднять глаза и посмотреть на лицо, которое часто в пылу лихорадки склонялось к ней на грудь и находило у нее на руках успокоение, и увидеть глаза, свет которых навсегда останется в ее памяти, рот, к которому она тайком прикасалась губами, и тут же опускала свой взор, боясь встретиться с его взглядом.

— Посмотри, Мария, — услышала она знакомый голос, — эта прелестная девчушка ухаживала за мной, когда я лежал больной в доме ее отца, потом указала мне путь в замок Лихтенштайн.

Мария обернулась и нежно взяла девушку за руку, та задрожала, покрылась румянцем и, открыв корзинку, подала кусок прекрасного полотна и связку льняной пряжи, тонкой и нежной, как шелк. Она попыталась что-то сказать, но, так и не вымолвив ни слова, просто поцеловала руку молодой женщины. Горячая слеза скатилась на обручальное кольцо.

— Ай, Бэрбель, — вмешалась госпожа Розель, — не будь же такой застенчивой и боязливой! Уважаемая барышня, я хотела сказать уважаемая госпожа, простите ее неловкость: девчушка редко встречается с благородными господами. Смелость города берет, гласит народная пословица. Дома она веселая, как птичка.

— Благодарю тебя, Бэрбель, — сказала Мария. — Какое у тебя прекрасное полотно! Ты сама его выткала?

Девушка улыбнулась сквозь слезы и прошептала застенчивое «да», большего она в этот миг вымолвить не смогла.

Герцог освободил девушку от этой неловкости, чтобы втянуть в еще большую.

— И вправду, прелестное дитя имеет наш Ханс-музыкант! — воскликнул он и подозвал Бэрбель к себе. — Высокая, стройная, красивая! Вы только посмотрите, господин канцлер, как ей идет короткая юбочка и красный корсаж! Не правда ли? Вам не кажется, Амброзиус Воланд, что вы должны специальным указом ввести эту милую одежду для всех наших красавиц в Штутгарте?

Канцлер, выдавив из себя одну из своих мерзких улыбочек, оглядел покрасневшую девчушку с ног до головы и произнес:

— Можно подойти к этому еще радикальнее, например сэкономить и на рукавах. Представляете, ваша светлость, как тогда по всем законам логики будут укорочены женские наряды? И сколько окажется через несколько лет сбереженной ткани? Но кто знает, как воспримут нововведение наши красавицы? Хи-хи-хи, они ведь принадлежат к породе павлинов, которые неохотно смотрят на свои ноги.

— Ты прав, Амброзиус, — расхохотался герцог, — приятно разговаривать с образованным человеком! Но скажи же мне, дитя, есть ли у тебя дружок? Возлюбленный?

— Ай, что вы говорите, ваша светлость! — перебила его толстуха. — Как можно такое подумать о ребенке? Она честная девушка, господин герцог!

Но герцог, казалось, ее не слушал. Он с улыбкой смотрел на милое лицо девушки, которая, тихо вздыхая, теребила ленту в своей косе и изредка бросала на Георга Штурмфедера взгляды, полные любви, и тут же, покраснев, опускала глаза.

От герцога не ускользнули эти мимолетные взоры, он звонко рассмеялся, вызвав смех у окружающих мужчин.

— Вот так, молодая супруга, — Ульрих обратился к Марии, — теперь вы можете разделить чувство ревности с вашим супругом. Если бы вы видели то, что углядел я, то обо всем бы догадались.

Мария улыбнулась словам герцога и с участием посмотрела на юную девушку, понимая, как та страдает от мужских шуточек. Она тихонько посоветовала госпоже Розель увести своих родственниц. И это не ускользнуло от острого взгляда герцога. Его веселое настроение сменилось ощущением ревности. А Мария сняла со своей шеи роскошный, из золота и красных камней сработанный крестик и протянула его пораженной девушке.

— Благодарю тебя, Бэрбель. А это возьми на память обо мне. Кланяйся своему отцу да навещай нас почаще здесь и в Лихтенштайне. А может, ты пойдешь ко мне горничной? Тогда и тетушка твоя, госпожа Розель, будет с тобою рядом.

Девушка смешалась, казалось, она борется с собою. Утвердительное «да» готово было сорваться с ее губ, но благоразумие взяло верх.

— Благодарю вас, уважаемая госпожа, — Бэрбель поцеловала руку Марии, — храни вас Бог! Но я должна остаться дома, моя матушка уже в возрасте, ей нужна помощь. Будьте здоровы, живите счастливо с вашим супругом, он — добрый, хороший человек!

Девчушка еще раз наклонилась к руке Марии и удалилась со своею матерью и тетушкой.

— Послушай! — крикнул ей вслед герцог. — Когда ты признаешься матушке, что у тебя есть любимый, приведи его ко мне, я дам тебе приданое, милое дитя музыканта!

Время подошло к четырем часам. Герцог встал из-за стола. Это послужило знаком народу — удалиться с галерей, которые необходимо было застлать коврами и приготовить для дам. Столы внизу срочно убрали, а на их место принесли копья, мечи, щиты, шлемы — все принадлежности рыцарского турнира. В одну минуту огромный обеденный зал превратился в рыцарский манеж.

Как в наши дни дамы любят слушать ученые прения и политические дискуссии славных мужей, так в доброе старое время для женщин было большим удовольствием следить за кровавыми схватками рыцарей. Их прекрасные глаза светились мужеством и сочувствием храбрецам. Милые лица полыхали румянцем, когда любимого подстерегала опасность или его удары оказывались не столь ловкими, как у противника.

В этот вечер в Рыцарский зал ввели еще и лошадей. Мария с чувством гордости вручила своему возлюбленному второй приз: Георг дважды заставил фон Хевена покачнуться в седле.

Но лучше всех действовал на турнире храбрейший боец — Ульрих Вюртембергский, украшение рыцарства того времени. Ведь не даром же повествует о нем предание, что в день своей свадьбы он сбросил на землю восемь сильнейших рыцарей Швабии и Франконии.

После нескольких часов рыцарских состязаний гости направились в танцевальный зал. Начались танцы. Победители в состязаниях пользовались преимуществом — они шли в первых рядах танцующих.

Веселая музыка раздавалась до поздней ночи. Казалось, герцог свалил все заботы тревожного будущего на горб своего канцлера, который сидел в стороне, у окна, и с горькой улыбкой наблюдал за весельем, в котором сам не мог принимать участия.

На последний танец Ульрих хотел пригласить царицу торжества — Марию. Но напрасно он и Георг отыскивали ее по всему залу. Смеющиеся дамы сообщили, что шесть самых красивых и благородных барышень увели ее в новый дом, чтобы там оказать ей, как требовал обычай, услуги горничных.

— Sic transit gloria mundi![96] — сказал, улыбаясь, герцог. — Однако смотри, Георг, идут уже твои дружки с факелами и двенадцать юнкеров — хотят вести тебя домой. Но прежде мы должны осушить прощальный кубок. Ступай принеси самого лучшего вина! — обратился он к виночерпию.

Между тем почетное факельное шествие из двенадцати юношей во главе с Марксом Штумнфом и Дитрихом Крафтом приблизилось, предлагая Георгу следовать с ними. Так требовал рыцарский обычай.

Виночерпий, наполнив кубки, поднес их герцогу и Георгу фон Штурмфедеру.

Герцог долго с некоторым умилением смотрел в лицо молодого супруга, наконец, пожав ему руку, сказал:

— Ты выдержал испытание. Когда я был в подземелье, всеми покинутый и несчастный, ты объявил себя моим сторонником. Когда те сорок предателей сдали мою крепость и я уже не владел ни одним клочком любимого Вюртемберга, ты последовал за мною в изгнание, утешал меня и укреплял во мне надежду на будущее. Оставайся со мною, юный друг. Кто знает, что ждет нас впереди! Сейчас я вновь повелеваю своими подданными. Они громко, во всеуслышание провозглашают славу моему дому и роду, желая многих лет счастья и благоденствия. Но мне всего дороже твой тост, произнесенный в подземелье, в мрачной пещере, на который отозвалось всего лишь одно эхо. Теперь я возвращаю его тебе. Будь счастлив со своею женой! Пусть род твой благоденствует и процветает во веки вечные! Пусть всегда будет богат Вюртемберг такими мужами, как ты, — храбрыми в счастье и верными в несчастье!

Герцог осушил бокал. Слеза радостного умиления скатилась на дно. Восторженный крик гостей дружно поддержал тост герцога. Факелоносцы построились в два ряда, и Георг с дружками во главе торжественно покинул замок вюртембергского герцога.

Глава 8

С горных вершин нежданный гром грянет, И злая беда вслед за счастьем нагрянет. Ф. Шиллер[97]

Путь, которым следуют знаменитые романисты наших дней, описывающие былое и настоящее, не нуждается в дорожном указателе, он имеет вполне определенную конечную цель, а именно — свадьбу героев. Путь этот бывает извилист, заставляет отклониться в сторону, заглянуть в замок, трактир, на постоялый двор, неприлично долго скучать, затем сломя голову мчаться, поспешая к заветной цели. И когда наконец после долгих волнений действие приближается к развязке, например в комнате невесты, тут-то автор захлопывает дверь перед самым носом читателя и завершает книгу. Мы бы могли тоже остановиться на описании чудесной музыки в герцогском дворце или же факельном шествии жениха с дружками, но стремление к правде и интерес к героям этой истории вынуждает попросить уважаемых читателей сопровождать нас еще некоторое время, чтобы проследить повороты судьбы, поначалу несчастливой, затем благоприятной и, наконец, вновь погруженной в бездну горя.

Эпиграфом к данной главе послужили предостерегающие слова духа, которые слышат многие, но не все им внемлют. Во все времена мрачный дух витает над землей. Люди часто чуют его шорох, но стараются заглушить неприятные предчувствия радостными воспоминаниями. Ульриху Вюртембергскому часто слышались странные ночные звуки во время бессонных ночей в замке. Он считал, что то — топот вооруженных людей, угрожающая поступь надвигавшегося войска. Герцог слышал, как она приближается, а когда убеждался, что это всего лишь движение ночного воздуха, блуждающего по башням крепости, в нем все равно оставалось мрачное ощущение грядущей перемены судьбы.

Предупреждение старого рыцаря Лихтенштайна было еще свежо в его памяти, напрасно он старался повторять про себя ловко сформулированные заключения своего канцлера, чтобы оправдать собственное поведение, которое теперь ему казалось необдуманным.

Старые враги герцога поднялись снова, образовав довольно внушительную силу. Союз собрал новое войско и проникал все глубже и глубже, в самое сердце Вюртемберга. Имперский город Эслинген служил союзникам точкой опоры. Он находился в нескольких часах езды от столицы, в центре страны, и мог стать при наличии хорошего сообщения мощным укреплением, откуда удобно совершать набеги на остальные части Вюртемберга. Во многих местах крестьяне, напуганные новыми крутыми мерами герцога, принимали союзников довольно благосклонно. Вюртембержцы уважали старину и древние обычаи.

Старые права, старые порядки были для них превыше всего, даже если нововведения сулили лучшую участь. Спокойствие, каковое они выказывали во всех случаях жизни, тут же покидало их, лишь они заговаривали о новшествах. Своенравие, даже упрямство толкали вюртембержцев на защиту старого с таким жаром и рвением, которые были вовсе не свойственны их уравновешенным натурам.

Эту приверженность традициям в своем народе герцог узнал давно, когда, по предложению советников, для улучшения финансового положения ввел новые налоги. Восстание «Бедного Конрада» заставило его призадуматься и заключить Тюбингенский договор. Но та же любовь к старым порядкам была выказана ему и самым волнующим образом, когда Швабский союз напал на Вюртемберг и захотел изгнать из родового гнезда главу этого герцогства. Отцы и деды нынешних горожан и крестьян всегда жили под началом герцогов и графов Вюртембергских, поэтому они ненавидели всякого, кто желал изменить этот порядок.

И вот наследный герцог, исконный вюртембержец, вновь вернулся на родину. Люди встретили его с радостью, убежденные в том, что все теперь будет по-старому. Они бы беспрекословно выплачивали десятину, многочисленные налоги, делали взносы, платежи, если бы все шло заведенным порядком. Но этого не случилось, старые правила вышли из употребления, налоги выплачивались по-иному; неудивительно, что на герцога стали смотреть как на нового властелина и принялись ворчать на его нововведения.

У народа не было больше доверия к Ульриху не столько потому, что рука его стала тяжелее и он хотел получить от них больше, чем прежде, а скорее в силу подозрительного отношения ко всякого рода новшествам.

Герцог, особенно когда ему в ухо нашептывал такой советник, как Амброзиус Воланд, конечно, не знал истинной правды о действии законов, которые тот вложил ему в руку.

И все-таки ясный взор Ульриха подметил недовольство народа. Он понял, что, в случае дурного оборота дел, раздраженные крестьяне не будут ему оплотом, не говоря уже о местном рыцарстве, безучастном к его несчастьям.

Свое беспокойство герцог укрывал от посторонних глаз. Он пытался излучать радость, порою даже сам забывал об опасности, старался внушить воинам и горожанам в Штутгарте доверие к себе, часто скрывая от них вести о вылазках, которые предпринимали союзники в Эслингене. Герцог отбивал атаки союзников, опустошая свою страну, однако про себя думал, что после этаких побед воинская удача может ему изменить, а союзники как-нибудь выставят против него большое крепкое войско.

И вновь сказала свое слово переменчивая судьба. О приготовлениях союза в Штутгарте знали еще очень мало или совсем ничего. Как при дворе, так и во всем городе жилось спокойно и весело. Вдруг двенадцатого октября прибежавшие ландскнехты, из тех, кого герцог поставил лагерем у Канштатта, сообщили, что их войско и лагерь почти уничтожены огромными силами союзников. Только тогда жители Штутгарта осознали, что они накануне решительных событий, поняли они также, что герцог давно предполагал наличие смертельной угрозы, так как он тотчас велел собрать отряды, расквартированные вокруг города, и вечером того же дня устроил смотр десятитысячного войска. С большей частью воинов он выступил уже ночью, чтобы подоспеть к уцелевшим позициям между Канштаттом и Эслингеном.

Этой ночью прекрасные женские глаза в Штутгарте залились слезами, поскольку мужчины и юноши, способные держать оружие, отправлялись на битву. Однако шум, вызванный выступающим войском, перекрывал жалобы женщин. Горе Марии было большим и молчаливым, когда она провожала своего супруга к воротам, где стояли слуги, держа под уздцы лошадей для отца и Георга.

Молодые жили одиноко и тихо, занятые всецело своим счастьем. Они мало думали о будущем в тихой укромной гавани и, погруженные в нежные чувства, не воспринимали тревожных знаков, предвещающих бурю.

Георг с Марией привыкли видеть отца серьезным, даже мрачным, им не бросалось в глаза, что день ото дня глаза его становятся печальнее, а настроение все более угрюмым. Отец же видел счастье молодых, сочувствовал им и скрывал до поры до времени то, о чем давно догадывался. И этот час пробил. Герцог Баварский продвинулся в центр страны, призыв к оружию вырвал Георга из объятий любимой жены.

Природа наделила Марию твердым характером и возвышенной душой в сочетании с житейской сметливостью, способностью в решающий момент проявить необходимое мужество. Она знала, что Георг должен соблюсти рыцарскую честь, не запятнать свое славное имя. У него были обязательства перед герцогом, которые следовало выполнять. Ей оставалось лишь смириться и не позволять себе громких жалоб, но тихих, печальных слез она не сдержала.

— Видишь, я не верю в то, что мы прощаемся навсегда, — сказала Мария мужу, принудив себя улыбнуться. — Наша семейная жизнь только начинается; Небу неугодно, чтобы она сразу же оборвалась. Поэтому я спокойно тебя отпускаю, в уверенности, что ты ко мне вернешься.

Георг поцеловал заплаканные глаза, смотрящие на него с любовью и утешением. В данный момент он не думал о грозящей ему опасности, о том, что может не увидеть утреннюю зарю, лишь ощущал нежное любящее существо в своих объятиях, предчувствовал боль, которую нанесет его гибель, одинокую вдовью жизнь, окрашенную воспоминаниями о нескольких счастливых днях.

Он крепко обнял любимую жену, как бы стараясь отогнать от себя черные мысли. Его взгляд погрузился в глубину ее глаз, чтобы найти там забвение, и ему удалось заглушить печаль, унеся с собою надежду.

Рыцари присоединились к отряду у Канштатта.

Была темная ночь первой декады новолуния, звезды слабым светом озаряли двигавшееся войско. Георгу показалось, что герцог находится в мрачном расположении духа: глаза его были опущены, лоб нахмурен, он продолжал быстро скакать, лишь коротко поприветствовав их рукой. В ночном походе всегда есть что-то многозначительное и таинственное. Ясным днем, когда светит солнце, радуют глаз окрестности, взбадривает дружеское окружение товарищей по оружию, — все это побуждает солдат к разговору, даже веселому пению. Внешние обстоятельства отвлекают, воины меньше думают о цели своего похода, о превратностях судьбы, изменчивости солдатского счастья.

Совсем по-иному протекает ночной поход: слышится только однообразный шум движения, мерный топот и фырканье коней, бряцание оружия. Душа, почти не воспринимая образов действительности, серьезнее и строже реагирует на монотонное журчание людского потока. Шутки и смех замолкают, громкий говор понижается до робкого шепота, теряет свой обычный беспечный оттенок.

Так было и в эту ночь: монотонное движение не прерывалось ни одним веселым звуком.

Георг ехал рядом со старым рыцарем Лихтенштайном, бросая время от времени боязливый взгляд на согнувшуюся фигуру старца. Казалось, жизнь в нем едва теплится. Лишь легкие вздохи да мимолетные взгляды на облака, периодически затягивающие луну, выдавали его беспокойство.

— Думаете, завтра у нас будет бой, отец? — шепотом спросил Георг.

— Бой? Нет, битва.

— Как! Вы полагаете, что союзники так сильны и могут дать нам отпор? Но это невозможно. У герцога Вильгельма должны быть крылья, чтобы прилететь из Баварии, а Фрондсберг всегда осмотрителен в своих решениях. Я считаю, что у них не более шести тысяч солдат.

— Двадцать тысяч, — глухо отозвался старик.

— Боже мой! Я никак не мог этого предполагать! — удивился молодой рыцарь. — Нам тогда тяжело придется. Но у нас обученный народ, а глаз герцога острее, чем у кого бы то ни было из союзного войска, даже чем у Фрондсберга. Вы не уверены в нашей победе?

— Нет.

— А я не теряю надежды. Самое большое наше преимущество в том, что мы боремся за свою землю, это придаст мужества нашим отрядам. Вюртембержцы сражаются за свою родину!

— А я в это не верю. Если бы герцог вел себя по-другому, не настраивал народ против себя! Боюсь, люди не будут долго терпеть.

— Тогда это действительно плохо. Но ведь швабы — честный, порядочный народ, они не покинут герцога в несчастье. Как вы думаете, где мы встретим врага? Где станем лагерем?

— Между Эслингеном и Канштаттом, у Унтертюркхайма, некоторые ландскнехты покинули позиции, там мы к ним присоединимся.

Старик замолчал, и они ехали какое-то время молча.

— Послушай, Георг, — прервал молчание старец. — Я часто смотрел смерти в глаза и слишком стар, чтобы ее бояться. Но мой уход из жизни ляжет тяжелым горем на душу бедняжки Марии. Сумей же утешить тогда мое милое дитя.

— Отец! — воскликнул Георг, протягивая ему руку. — К чему подобные мысли? Вы будете жить с нами долго и счастливо.

— Может, да, — возразил старый рыцарь, — а может, и нет. С моей стороны было бы глупо просить тебя беречься в бою, ты этого не сделаешь. Однако прошу тебя: подумай о своей молодой жене и слепо не бросайся в опасность. Обещай мне это.

— Хорошо. Вот вам моя рука. Я не буду уклоняться от своих обязанностей и не буду легкомысленно подвергаться опасности. Но и вы, отец, тоже должны мне дать подобное обещание.

— Ладно. Оставим это. В случае если меня завтра убьют, должна быть исполнена моя последняя воля, о которой я уведомил герцога. Лихтенштайн переходит к тебе, будет дан тебе в лен. Со мной мое имя умрет в здешних краях, пусть же твое здесь долго звучит.

Только молодой рыцарь, горестно взволнованный речами старого Лихтенштайна, хотел ему ответить, как знакомый голос назвал его по имени — герцог требовал его к себе. Он пожал руку отцу Марии и быстро помчался к Ульриху Вюртембергскому.

— Доброе утро, Штурмфедер! — приветствовал его герцог, при этом лицо говорящего несколько прояснилось. — Я недаром сказал: «Доброе утро», — там, внизу, в деревне, уже запели петухи. Что делает твоя жена? Горевала она, когда ты уезжал?

— Она плакала, хотя и не жаловалась, не обмолвилась ни намеком, ни единым словом.

— Это на нее похоже, клянусь святым Хубертом! Мужественная женщина — такая редкость! Если бы я мог видеть в темноте по твоим глазам, готов ли ты к битве, имеешь ли охоту сразиться с союзниками!

— Только скажите слово, и я брошусь в самую гущу! Может, вы думаете, ваша светлость, что я за время моего короткого супружества совсем забыл ваше правило: не падать духом ни в счастье, ни в несчастье?

— Ты прав: impavidum ferient ruinae[98]. Я и не ожидал иного от нашего верного оруженосца. Но сегодня мое знамя будет нести другой — тебя я определил для более важного дела. Ты возьмешь под свою команду сто шестьдесят всадников, что едут впереди всех, велишь одному из них показывать дорогу и поедешь рысью к Унтертюркхайму. Возможно, что дорога не совсем свободна; быть может, нам закроют проход со стороны Эслингена. Что ты будешь делать в таком случае?

— Я брошусь на них с моими ста шестьюдесятью всадниками и пробьюсь, если там, конечно, не сосредоточена целая армия. А ежели они слишком сильны, то я заслоню дорогу и буду поджидать вас.

— Хорошо сказано! Ты настоящий воин! Если ты будешь колотить их так же, как меня в ту ночь в Лихтенштайне, то пробьешься и через шестьсот союзников. Я даю тебе испытанных людей. Это — мясники, шорники и оружейники из Штутгарта и других городов. Я знаю их по многим сражениям, они сильны настолько, что разрубают противника от темени до грудной кости. Лекаря тут уже не потребуется.

— Так я должен расположиться у Унтертюркхайма?

— Да, там, на пригорке, ты встретишь ландскнехтов под началом Георга фон Хевена и Швайнсберга. Пароль наш такой: «Ульрих навсегда». Скажи им обоим, чтобы держались до пяти часов. Прежде чем взойдет день, я буду у них с шестью тысячами человек. Мы будем вместе ждать союзников. Прощай, Георг!

Молодой человек почтительно поклонился и, став во главе храбрых всадников, рысью выехал из долины.

Отряд состоял из крепких, энергичных людей, широкоплечих, с сильными руками. Из-под шишаков на Георга смотрели открытые, честные лица с дружелюбными, мужественными глазами. Георг гордился, что ему доверили такой отряд.

Приближался Ротенберг. С вершины горы в долину Неккара смотрел владетельный замок Вюртемберга, на него нисходил звездный свет. Георг различил крепостные стены предков, с высоты которых была видна земля, которая была полная чудесных даров природы и которую он называл своею. Он погрузился в мысли о несчастливой судьбе герцога, которому вновь приходится бороться за свои владения, думал о странностях его характера, причудливом сплаве величия, упрямства, гневливости и несгибаемой гордости.

— Видите, — прервал его размышления проводник, — там, внизу, между двумя деревьями, можно различить шпиль унтертюркхаймской церкви. Дорога отсюда пойдет ровная, и если мы поедем рысью, то скоро будем на месте.

Молодой рыцарь пришпорил коня, отряд последовал его примеру, и вскоре они увидели деревню. Здесь располагалась двойная линия ландскнехтов, ощетинившаяся алебардами. То тут, то там виднелись красноватые огоньки горящих фитилей.

— Стой! Кто идет? — глухо крикнул кто-то из рядов ландскнехтов. — Пароль?

— Ульрих навсегда, — отозвался Георг. — Кто вы?

— Дорогой друг! — воскликнул Маркс Штумп фон Швайнсберг, выезжая из рядов солдат. — Доброе утро, Георг. Вы долго заставили себя ждать, мы целую ночь на ногах, с нетерпением поджидаем подкрепления. В лесу заметно движение. Если бы Фрондсберг догадался о том, как мы малочисленны, то давно бы нас разбил.

— Герцог ведет, с собою шесть тысяч человек, — ответил Георг, — он будет здесь самое позднее через два часа.

— Шесть тысяч, ты говоришь? Святой Непомук! Так мало! Нас тут две с половиной тысячи, стало быть, всего — около девяти тысяч, а у союзников — двадцать тысяч! А сколько орудий у герцога?

— Не знаю. Их вывозили без нас.

— Ну что ж! Дай своим всадникам отдых, — сказал Штумпф. — Им сегодня предстоит большая работа.

Всадники спешились и прилегли. Ландскнехты тоже расстроили свои ряды, выставив предварительно усиленные посты на пригорке и на берегу Неккара. Маркс Штумпф отправился проверять посты, а Георг, завернувшись в плащ, прилег отдохнуть. Тишина ночи, лишь изредка прерываемая окликами часовых, навеяла на него сон, унесший его вдаль от войны, в объятия милой жены.

Глава 9

В густом пороховом дыму Смешались вместе кони, люди. Над Неккаром гремят орудья, И павшие бойцы клянут войну. Г. Шваб[99]

Георг проснулся от барабанного боя, призывавшего к оружию маленький отряд. Полоска утренней зари чуть занималась на горизонте. Вдали виднелось подходившее войско герцога. Молодой рыцарь надел шлем, латы и сел на коня, чтобы встретить герцога во главе своего отряда.

На лице Ульриха, хотя оно оставалось по-прежнему серьезным, уже не было давешней мрачности. Глаза его сверкали воинственным пылом, в них сквозило мужество и решимость. Он был весь закован в металл, тяжелое железо прикрывал зеленый, шитый золотом плащ. На большом пышном султане различались цвета его герба. В остальном Ульрих не отличался от прочих окружавших его рыцарей и дворян, которые точно так же с головы до ног были закованы в железо.

Герцог дружелюбно приветствовал Хевена, Швайнсберга, Георга фон Штурмфедера и тотчас же потребовал сведений о положении противника.

Противника пока не было видно, лишь по краю леса в направлении Эслингена виднелись там и сям выставленные посты.

Герцог решил оставить холм, занятый ландскнехтами, и отступить на равнину. У него было мало конницы, а у союзников, как сообщили перебежчики, ее насчитывалось до трех тысяч всадников. В долине же по правой стороне протекал Неккар, слева располагался лес, — таким образом, флангам не угрожало нападение неприятельской конницы.

Лихтенштайн и некоторые другие рыцари отсоветывали перемещаться в долину, с холма казалось удобнее обстреливать. Но у Ульриха было свое на уме, и отряд перебрался в долину. Георгу фон Штурмфедеру приказали держаться с вверенным ему отрядом вблизи герцога. Герцог пожелал, чтобы эта конница составляла отряд его телохранителей. К ним присоединился Лихтенштайн и еще двадцать четыре рыцаря, чтобы в случае нападения дать врагу решительный отпор.

В те времена общая стычка зачастую распадалась на множество мелких поединков: рыцари, следовавшие впереди пехоты, редко держались вместе при нападении, — выбрав быстрым глазом в неприятельских рядах противника, они сражались с ним, как на турнире, мечом и копьем. Такой же отряд образовался и при коннице Георга. Герцогу тоже хотелось позабавиться подобным поединком, дать развернуться во всю мощь своей прославленной ловкости, но настоятельные просьбы рыцарей удержали его от этой романтической идеи.

Подле герцога на высоком горячем лихом скакуне робко лепилась какая-то нелепая фигура, напоминающая черепаху. Громадный шлем с целым веером разноцветных перьев, панцирь, снабженный на спине громадной выпуклостью, — все это делало фигуру необыкновенно уморительной. Маленький всадник широко расставил колени и судорожно держался за луку седла. Опущенное забрало огромного шлема мешало видеть лицо этого странного существа. Георг подъехал поближе к герцогу и спросил:

— Право же, ваша светлость, вы выбрали себе необыкновенно могучего бойца. Посмотрите только на его сухонькие ноги, дрожащие руки, богатырский шлем на маленьких плечиках. Кто этот великан?

— Так ты не узнал горбуна? — рассмеялся герцог. — Обрати внимание, какой у него необыкновенный панцирь, на спине он выглядит гигантской ореховой скорлупой, чтобы прикрыть драгоценное тело во время бегства. Это же мой верный канцлер — Амброзиус Воланд!

— Святая Дева Мария! Я, кажется, обидел его. Я-то полагал, что канцлер никогда не обнажит меча и не сядет на коня, а он вдруг на животном высотой со слона и носит меч больше себя самого. Я и не предполагал в нем подобной воинственности.

— Ты думаешь, он сам решился отправиться в поход? Нет, это я принудил его. Канцлер слишком много насоветовал мне такого, что никому не пошло на пользу. Так вот, из опасения, что он устроил мне ловушку, я и заставляю его расхлебывать кашу, которую он сам же и заварил. Когда я велел ему ехать со мною в поход, он страшно перепугался, расплакался, заговорил о подагре и миролюбии своей натуры, но я все-таки настоял на своем, приказал зашнуровать его в латы и посадить на самого горячего скакуна моей конюшни.

Между тем Рыцарь горба поднял забрало своего шлема и показал бледное, озабоченное лицо. Обычная улыбочка насмешливой злобы исчезла, злые, колючие глазки широко и неподвижно уставились на окружающих, холодный пот выступил на морщинистом лбу, а голос превратился в дрожащий шепот:

— Ради Божьего милосердия, дорогой, уважаемый господин фон Штурмфедер, друг мой и покровитель! Замолвите словечко всемилостивейшему герцогу, чтобы он уволил меня от этого фарса. Хватит высочайших шуток. Езда в тяжеленном снаряжении вконец меня изнурила. Шлем так давит, что голова идет кругом, мои ноги искривлены подагрой и страшно ноют. Прошу вас, прошу! Замолвите словечко за вашего смиренного слугу Амброзиуса Воланда. Будьте уверены: я отплачу вам за это.

Молодой рыцарь с омерзением отвернулся от старого трусливого грешника.

— Господин герцог, — гневно краснея, обратился Георг, — позвольте ему удалиться. Рыцари уже обнажили мечи, укрепили на головах шлемы, воины потрясают копьями и ждут начала атаки. Трусу не место в наших рядах!

— Нет, он останется, — твердо возразил герцог. — При первом же шаге назад я сам сброшу его с коня. Черт плясал на твоих синих губах, когда ты нам советовал пренебречь мнением народа и отбросить старые законы. Сегодня, когда свистят пули и грохочут мечи, пусть он посмотрит, как действуют его советы.

Глаза канцлера загорелись от ярости, губы задрожали, лицо исказилось.

— Я лишь советовал, а вот вы почему это делали? Вы ведь герцог и приказали присягать новым законам. Я-то тут при чем?

Герцог так рванул своего коня, что канцлер припал к гриве скакуна, опасаясь смертельного удара.

— Поражаюсь собственному долготерпению! — вскричал герцог страшным голосом, глаза его сверкали от ярости. — Ты воспользовался моим тогдашним гневом, втерся в доверие ко мне. Если бы я тебя не послушался, змея, то сегодня со мною бы были двадцать тысяч вюртембержцев и их сердца стали бы несокрушимым оплотом для их герцога. О мой Вюртемберг, мой Вюртемберг! О, если бы я последовал твоему совету, мой старый друг, народ бы меня любил!

— Отбросьте эти мысли накануне битвы, — проговорил старый рыцарь Лихтенштайн. — Есть еще время наверстать упущенное. Около вас шесть тысяч вюртембержцев. С Божьей помощью мы победим, если вы поведете нас на врага. Господин герцог, сейчас около вас друзья. Простите вашим врагам их прегрешения, отпустите канцлера, он не умеет сражаться!

— Нет! Ко мне, черепаха! Сюда, собака-писарь! Поближе, бок о бок со мной! Ты презирал мой народ в своей канцелярии, ты давал ему нелепые законы своими лебедиными перьями. Теперь ты посмотришь, как этот самый народ будет стоять за свой Вюртемберг. Он победит или умрет! А-а-а, видите там, на холме, знамена с красными крестами? Видите баварские флаги? Как сверкает на утренней заре вражье оружие! Как ощетинились алебарды! Как играет ветер их султанами! Добрый день, господа союзники. Недурное зрелище! Оно как раз по мне!

— Смотрите, они уже направляют сюда орудия! — перебил герцога Лихтенштайн. — Назад с этого места, господин! Здесь ваша жизнь в опасности. Назад! Посылайте нам ваши приказы из безопасного места.

Герцог, удивленно раскрыв глаза, проговорил:

— Где ты слышал, чтобы вюртембержец отступал, когда враг дает сигнал к атаке? Мои предки не знали страха, и мои внуки будут такими же — бесстрашными и верными! Смотри, гора темнеет от их полчищ. А ты видишь белые облака, черепаха? А слышишь ли грохот? Это палят орудия. Они бьют по нашим цепям. Теперь ты можешь вздохнуть спокойно, за твою жизнь никто не даст и пфеннига.

— Давайте помолимся, — проговорил Маркс фон Швайнсберг. — И потом — с Богом, вперед!

Герцог набожно сложил руки. Спутники последовали его примеру и усердно молились за счастливый исход битвы, как требовал обычай того времени.

Гром вражеских орудий разрывал тишину, в которой слышны были редкие вздохи да шепот молящихся. Канцлер тоже молитвенно сложил руки, но его глаза не обращались с верой к небу, они скользили по горам, а дрожь его тела, вызванная разрядами вражеских полевых орудий, свидетельствовала, что душа не возносится к небу, излучавшему лучи утреннего солнца на друзей и врагов.

Помолившись, Ульрих Вюртембергский обнажил меч, рыцари и другие воины последовали его примеру. В одну минуту тысяча мечей заблестела стальной щетиной.

— Ландскнехты уже сражаются, — проговорил герцог, окинув долину орлиным взором. — Георг фон Хевен, вы двинетесь к ним на помощь с тысячью пехотинцев. Швайнсберг, возьмите восемьсот человек, встаньте у леса и ждите дальнейших приказаний. Рейнхардт фон Геминген, вы потрудитесь двинуться прямо и занять плацдарм между лесом и Неккаром. Штурмфедер, ты со своими всадниками останешься здесь, но будь готов в любую минуту двинуться на помощь. С Богом, господа! Если мы не увидимся более здесь, на земле, то тем радостнее будет встреча там, на небесах.

Герцог поклонился рыцарям и склонил перед ними меч. Рыцари, ответив на речь герцога, двинулись со своими отрядами навстречу врагу, и тысячеголосое «Ульрих навсегда!» продолжительным эхом разнеслось по долине.

Союзное войско, заняв холм, недавно оставленный вюртембержцами, приветствовало неприятеля залпом многочисленных орудий, затем мало-помалу стало двигаться вниз, в долину. Казалось, они раздавят своею численностью маленькое войско герцога.

Лишь только союзники оставили холм, герцог обернулся к Георгу Штурмфедеру.

— Видишь полевые орудия там, на холме?

— Вижу, они почти без охраны.

— Фрондсберг полагает, что орудия недоступны для нас. Но там, у леса, дорога сворачивает налево и ведет в поле, а поле примыкает к холму. Ты можешь со своими всадниками беспрепятственно добраться до этого поля и тогда окажешься в тылу у союзников. Там ты дашь лошадям немного передохнуть, а потом галопом — на холм. Орудия должны быть нашими.

Георг поклонился, герцог протянул ему руку на прощание.

— Будь счастлив, милый юноша! Хоть и жестоко посылать молодого супруга в такое опасное предприятие, но мы не знаем никого, кто был бы проворнее и удачливее тебя.

Лицо Георга раскраснелось от таких слов, глаза излучали мужество и решимость.

— Благодарю вас, господин герцог, за подобную честь. Вы награждаете меня большим подарком, чем я заслужил. Будьте счастливы, отец! Привет моей милой женушке!

— Так мы не договаривались! — улыбнулся старый Лихтенштайн. — Я еду с тобой, под твоим началом.

— Нет, вы останетесь со мною, дружище! — попросил герцог. — Что же, канцлер мне будет давать советы по поводу битвы? Мне придется туго, как и с прочими его рекомендациями. Останьтесь со мною. Попрощайтесь скорее, вашему сыну необходимо спешить.

Старик пожал руку Георга, тот улыбнулся на прощание и подал знак всадникам. «Ульрих навсегда!» — воскликнули штутгартцы, которых вел Георг на врага.

Молодой рыцарь, очутившись на краю леса, окинул взглядом поле битвы. У вюртембержцев сложилась хорошая диспозиция: лес и Неккар прикрывали их. Центр и фланги казались достаточно сильными, чтобы выдержать нападение конницы. Он отдавал себе отчет в том, что, если их отсюда выманят, они потеряют все преимущества. Между лесом и левым флангом возникнет значительное расстояние, или же, если его заполнить, линия боя неизбежно растянется, и тогда они ослабеют, враг сможет пробить брешь в их рядах. Их недостатком была малочисленность отряда — враг превосходил чуть ли не в три раза. Однако неприятель не мог развернуться в узкой долине во всю свою мощь и ввести одновременно большое количество войск, хотя и имел возможность подтягивать все новые и новые силы и тем самым довести шестьсот храбрых вюртембержцев до изнеможения.

Лес укрыл Георга и его отряд. Тихо и осторожно продвигались всадники. Георг хорошо знал, как скверно приходится кавалерии, атакованной пехотой в лесу. К их счастью, отряд без помех достиг поля, указанного герцогом. Справа, за лесом, громыхало сражение. Оттуда доносились крики наступающих, бесконечная пальба полевых орудий, барабанный грохот.

Впереди лежал холм, с вершины которого по рядам вюртембержцев палило порядочное число орудий. Холм этот со стороны леса возвышался довольно отлого. Георг невольно подивился остроте взгляда герцога, который мгновенно подметил данное преимущество, так как с любой другой стороны нападение казалось немыслимым, особенно для конницы. Орудия, насколько удавалось разглядеть снизу, были слабо защищены.

Георг дал своим всадникам и их коням небольшой роздых, затем, построив их снова, приказал галопом подниматься по отлогому холму. В одну минуту отряд достиг вершины. Георг закричал неприятельским солдатам, чтобы те сдавались.

Солдаты союзников медлили. Тогда штутгартские мясники, шорники и оружейники навалились на неприятеля и так засыпали его ударами, что истребили почти без остатка.

Георг взглянул на равнину и услышал многоголосый радостный крик вюртембержцев: полевые орудия — главный их враг — замолчали. Однако рыцарю необходимо было спешить: оставалась вторая, более трудная половина задачи — возвращение. Едва орудия умолкли, союзники тотчас же догадались, в чем дело, и обратились к холму. Туда послали конный отряд. Уводить с собою отбитые орудия было уже некогда, поэтому Георг приказал забить их жерла землей и камнями.

Покончив с орудиями, отряд бросился в обратный путь. Между ними и остальными вюртембержцами с одной стороны лежал лес, с другой же наступал неприятель. Дорога через лес представлялась наиболее удобной: даже в том случае, если бы их атаковала неприятельская конница, она вынуждена была бы преодолевать те же трудности, что и отряд Георга. Но от зоркого взгляда юноши не укрылось, что в лес двинулся большой отряд союзной пехоты. Георг оказался отрезанным от леса. Пробиться через двадцатитысячное войско союзной пехоты посчиталось бы безумной дерзостью. Оставалась еще одна дорога, на которой гибель была бы гораздо вероятней, чем спасение. Слева от расположения неприятеля протекал Неккар. На другом берегу реки войск союзников не замечалось. Если бы он переправился на тот берег, то имел бы возможность пробраться и к герцогу.

К подошве холма прибыло уже около пятисот всадников союзников. Георгу показалось, что во главе их стоял стольник Вальдбург; ему совсем не хотелось сдаваться этому человеку — смерть была предпочтительней.

Он указал вюртембержцам на более крутую сторону холма, оттуда шел путь к Неккару. Храбрые горожане недоумевали: можно ожидать, что из десяти всадников восемь будут опрокинуты, так крута была та часть холма. А внизу, между холмом и рекою, стоял отряд неприятельской пехоты, который, видимо, поджидал свою добычу.

Георг поднял забрало, его красивое лицо дышало мужеством и воинским пылом. Самые робкие люди из его отряда отбросили страх: не прошло и месяца с тех пор, как они видели этого юношу под венцом об руку со своею возлюбленной. Как же они могли думать о своих женах и детях, когда их предводитель отринул мысли о юной красавице-жене?

— Вперед! Мы забьем их! — воскликнул мясник.

— Вперед! Мы отмолотим их как следует! — поддержал его кузнец.

— Вперед! Мы их измочалим! — откликнулся шорник.

— Вперед! С Богом! Ульрих навсегда! — воскликнул Георг, пришпорил коня и ринулся к обрыву.

Неприятельская конница, достигнув вершины холма, чтобы захватить отважный отряд, не поверила собственным глазам, увидев его внизу, среди пехоты. Многие поплатились жизнью за свою удаль молодецкую, кто-то был опрокинут вместе с конем, другие, израненные, попали в плен, но все-таки большинство накинулось на пехоту. В центре схватки развевался пышный султан их предводителя. Стройные ряды пехотинцев нарушились, большое количество всадников смогло пробиться к Неккару.

Георг пришпорил коня и первым очутился в воде. Конь его оказался достаточно крепким, но и ему стало не под силу долго выдерживать на своей спине закованного в железные доспехи всадника среди сильного течения вздувшейся от дождей реки, и он начал тонуть. Георг приказал своим воинам не обращать на него внимания, а пробиваться к герцогу и передать ему прощальный привет Штурмфедера. Но в этот миг два оружейника бросились с коней в реку, один схватил за руку молодого рыцаря, другой — повод его коня, и таким образом счастливо довели своего командира до противоположного берега.

Союзники обрушили на беглецов град пуль, однако ни одна из них не причинила серьезного вреда. На глазах того и другого войска, отделенный от них Неккаром, отважный отряд продолжал свой путь к герцогу. Неподалеку находился брод, где воины и переправились. Крики ликования встретили спасшихся смельчаков.

Хотя часть неприятельских орудий в результате молниеносной и отважной атаки Георга была вынуждена замолчать, однако рок, висевший над Ульрихом Вюртембергским, казалось, не признал пользы смелого поступка. Силы герцогского воинства изнурялись беспрерывно возобновляющимися атаками превосходящего числом противника. Ландскнехты сражались с обычным своим воинским пылом, но их командиры посчитали необходимым собрать отряды в несколько мощных кругов для отражения неприятельской кавалерии. Тем самым была разрушена линия обороны. Пехотинцы, совсем не обученные и только что вооруженные, плохо защищали оголенные участки обороны.

Между тем Ульриху донесли, что герцог Баварский внезапно напал на Штутгарт и взял его, свежее неприятельское войско идет из тыла вдоль реки и находится от них в получасе ходьбы.

Несчастный владыка понял, что вторично потерял свое государство. Дабы не попасть в руки врагов, ему оставался крайний выбор: бегство или смерть. Друзья советовали Ульриху броситься в родовой замок Вюртемберг и держаться там, пока не представится случай бежать. Герцог взглянул вверх, на освещенный солнечным светом замок своих предков, сумрачно смотрящий вниз, в долину, где внук его созидателей отчаянно, в последний раз бился за свои владения. Тут он, покрывшись смертельной бледностью, молча показал своим сподвижникам на башни и стены родового замка. Там взмывали вверх кроваво-красные флаги союзников.

Рыцари пригляделись и обнаружили, что флаги росли и умножались, а черноватый дым, появившийся тем временем во многих местах, показал, что это не союзники, а огонь водрузил на зубцах замка свои пылающие знамена. Замок горел со всех сторон, и его несчастный владелец смотрел на это зрелище с улыбкой мрачного отчаяния.

Пожар в замке не укрылся и от взоров сражавшихся. Союзники приветствовали его криками торжествующей радости, вюртембержцы потеряли остатки мужества; они ясно видели, что счастью и удаче их герцога пришел конец.

Звуки барабанов подходившего из тыла союзного войска раздавались все сильнее и сильнее, пехотинцы во многих местах уже отступали, когда герцог громким голосом воскликнул:

— Кто еще желает нам добра, следуйте за нами! Мы пробьемся сквозь тысячи их солдат либо же погибнем! Возьми мое знамя, храбрый Штурмфедер, и с Богом, на врага!

Георг схватил вюртембергское знамя. Герцог встал с ним рядом.

Рыцари и горожане окружили их плотным кольцом, готовясь отчаянно пробивать путь своему владыке. Герцог указал на слабейшее место в неприятельской боевой линии. Надо было воспользоваться подходящим случаем или все потерять. Недоставало лишь предводителя. Георг предложил себя, но рыцарь Лихтенштайн дал ему знак не оставлять своего места подле герцога и, став во главе отряда, обернулся напоследок к своему герцогу и зятю и с командой: «Вперед! Да здравствует Вюртемберг!» — опустил забрало.

Отряд насчитывал около двухсот всадников. Он несся рысью в форме клина.

Канцлер Амброзиус Воланд с радостным чувством облегчения смотрел на отъезд вюртембержцев. Казалось, герцог совсем о нем забыл. Амброзиусу оставалось только сообразить, как ему безопаснее слезть со своего длинноногого горячего скакуна. Но благородный конь из герцогской конюшни, терпеливо выждав, когда небольшой отряд удалится, заслышал громкий барабанный бой, призывающий к атаке, увидел гордо реющее вюртембергское знамя и вдруг с места, гигантским галопом ринулся на врага. Скакун, казалось, только и ждал этой минуты; с быстротой птицы несся он теперь по равнине за отрядом всадников. У канцлера от такой скачки помутилось в голове. Судорожно приникнув к луке седла, он пробовал кричать, но встречный поток воздуха, рассекаемый конем, подавлял его голос. В один миг скакун нагнал отряд и даже перегнал его стремительный карьер. На какое-то время канцлер стал невольным предводителем отряда.

Неприятельские солдаты чрезвычайно недоумевали по поводу нелепой фигуры, похожей скорее на обезьяну в латах, нежели на воина. Не успели они опомниться, как странное существо уже врезалось в их ряды.

Несмотря на решительную минуту, вюртембержцы разразились дружным хохотом, который окончательно смутил оторопевшего неприятеля. Храбрые воины Ульма, Аалена, Нюрнберга и десятка других имперских городов отступили перед неведомой силой, рассыпались и обратились в бегство.

Две сотни вюртембергских всадников очутились в тылу расстроенного неприятеля.

Герцог в сопровождении нескольких спутников проскакал стороной, остальные поспешно продолжали свой путь.

Союзная конница, придя в себя, поскакала за смельчаками, но настигла вюртембержцев лишь у самых ворот Штутгарта. Однако среди пленных не нашлось ни герцога, ни кого-либо из важнейших его сторонников, кроме канцлера Амброзиуса Воланда, которого сняли с коня полумертвым. Союзные солдаты обошлись с ним жестоко, когда освободили его от тяжелых доспехов. Всю вину за то, что от них ускользнула награда в тысячу гульденов, обещанная за поимку герцога, они приписали невероятной, превосходящей всяческие границы храбрости горбатого канцлера. Таким образом, герцог потерпел поражение в битве, а его канцлер — после битвы.

Глава 10

Упал герой, врагом сраженный. И смерть его — живым упрек. О родина, луч солнца над тобою! А путь к тебе, увы, далек! Л. Уланд[100]

Ночь, наступившую вслед за этим решающим днем, герцог Ульрих и его спутники провели в узкой лесной лощине; окружавшие ее скалы и густой кустарник создавали надежную защиту. Лощина эта и поныне называется Пещерой Ульриха.

Герцога вновь спас от беды хардтский музыкант: он отыскал пристанище, известное лишь местным крестьянам да пастухам. Ульрих решил передохнуть здесь, с тем чтобы, как только займется заря, со свежими силами продолжить бегство в Швейцарию.

Войска союзников захватили страну, проскользнуть мимо их глаз стало затруднительно. Удобнее ночью оставаться здесь, кроме того, лошади так утомились боевым днем, что герцогу и сопровождающим его лицам не было возможности выдержать дальнейшее преследование неприятельской конницы.

Воины расположились вокруг скудного огня. Герцог погрузился в тревожный сон и, быть может, в своих грезах забыл о потере владений. Спал и старый рыцарь фон Лихтенштайн. Маркс Штумпф, упершись могучими руками в колени, спрятал свое лицо; трудно было решить — спал он или, погруженный в горе, размышлял о судьбе герцога, разбитого в одночасье. Самый младший — Георг фон Штурмфедер, пересилив дрему, взялся караулить уснувших. Подле него сидел Ханс — Волынщик из Хардта, неотрывно смотревший на огонь. Все мысли крестьянина, казалось, сосредоточились на песенке, ее меланхоличную мелодию он напевал себе под нос тихим, подавленным голосом.

— Какая печальная песня, Ханс! — перебил его Георг, которому становилось жутко от этой унылой мелодии. — Она звучит как прощальный плач или поминальная молитва. Не могу слушать без содрогания.

— В любую минуту мы можем помереть, — ответил, не отрывая мрачного взгляда от огня, музыкант. — Потому ее и пою, чтобы достойно отойти в мир иной.

— К чему эти мысли о смерти! Ханс, ведь ты всегда был веселым малым, твоя цитра радостно звучала на деревенских праздниках. Там-то ты не пел печальных песен.

— Была у меня радость, было во мне веселье, да все кончилось, — печально вздохнул музыкант, показав на герцога. — Все мои труды, все мои заботы оказались напрасными. Теперь же всему конец! Я старался ради него, был его тенью. Мне тоже приходит конец. Не будь у меня жены и ребенка, я бы уже сегодня ночью расстался с жизнью.

— Конечно, ты всегда был верной тенью герцога, — тихо вымолвил юноша. — И я часто дивился твоей верности. Послушай, Ханс! Мы, должно быть, не скоро свидимся, а теперь у нас есть время поговорить. Расскажи мне, что тебя так привязывает к герцогу, если, конечно, можешь.

Музыкант, поправив костер, некоторое время молчал. Беспокойный огонь бился в его глазах, то ли это были отблески костра, то ли его сжигал внутренний жар.

— Это дело особого рода, — начал он, — я не очень охотно говорю о нем. Однако вы правы, молодой рыцарь, мне тоже кажется, что мы не увидимся долго, потому я обо всем вам расскажу. Вы что-нибудь слышали о «Бедном Конраде»?

— О да! Слух об этом дошел до Франконии. Это было восстание крестьян. Тогда ведь, кажется, покушались на жизнь герцога?

— Совершенно верно. Восстание «Бедного Конрада» было ужасным. Лет семь тому назад случился жестокий неурожай. Среди крестьян появилось много недовольных своими правителями и поведением самого герцога. У богатых вышли все деньги, у бедных их давно уже не было, а нас все-таки заставляли платить, потому что герцогу то и дело надобились деньги на расходы по его блестящему двору, где постоянно жилось как в раю.

— А крестьяне соглашались с требованиями такого количества денег?

— Они не осмеливались говорить «нет». Но в кошельке герцога была такая дыра, какую крестьяне не могли заклеить своим потом. Многие в отчаянии бросали работу, так как хлеб, орошенный их слезами, вырастал не для них, не для них было и вино: оно обильными струями текло лишь в герцогские бочки. Те, кто знал, что у них уже нечего взять, кроме их несчастливой жизни, отчаянно веселились, называли себя графами Бездомными и с увлечением толковали о своих замках на Голодной горе, укреплениях на отвалах пустой породы, болтали о благородстве нищих. Это общество и называлось «Бедный Конрад».

Музыкант уронил на руки свою голову и замолчал.

— Ты хотел о себе рассказать, Ханс, — напомнил ему Георг. — О себе и герцоге.

— А я и забыл… Ну так вот, наконец дошло до того, что уменьшили меру и вес продуктов, а прибыль от этого отдали герцогу. Крестьянам стало вовсе невтерпеж — вокруг нас существовали прежние весы, а у нас ввели новые. В долине Ремса бедняки принесли новые весы на реку и решили им устроить испытание водой.

— Что за испытание? — удивился Георг.

— Ха-ха-ха! — улыбнулся музыкант. — Очень простое испытание. Фунтовую гирю под звуки барабана и пение свирелей отнесли на реку и сказали: «Будет гиря плавать — герцог прав, а коли потонет — правы мы». Гиря пошла ко дну, и «Бедный Конрад» взялся за оружие. В долинах Ремса и Неккара, вверху, до окрестностей Тюбингена и по ту сторону до Альп, — везде крестьяне поднялись и потребовали восстановления старинных прав. Собрали ландтаг, говорили много, но ничего не помогало. Крестьяне не расходились.

— Да, но почему же ты совсем ничего не рассказываешь о себе? — прервал его Георг.

— Короче говоря, я был одним из самых отчаянных, — продолжал Ханс, — был смел, упрям и не хотел понапрасну работать. Вскоре я был бесчеловечно наказан за незаконную охоту. Тогда-то и примкнул к «Бедному Конраду» и вскоре стал почище Петера Козьего Пастуха и Брегенца — главных зачинщиков крестьянского восстания[101]. Герцог, увидев, что возмущение разрослось не на шутку, сам приехал в Шорндорф. Нас созвали на присягу, пришли сотни крестьян, и что характерно — вооруженные. Герцог говорил с нами, но мы его не слушали. Тогда встал имперский маршал, поднял свой золотой жезл и громко произнес: «Кто за герцога Ульриха Вюртембергского, подойдите к нему». Тут же Козий Петер поднялся на камень и крикнул в толпу: «Кто за „Бедного Конрада“ и Голодную гору — ко мне!» И что же? Герцог стоял, окруженный лишь своими слугами, а весь народ примкнул к «Бедному Конраду».

— Какой стыд! Какой позор! — поразился Георг. — Позор тем, кто довел дело до такого состояния! Тут, конечно, не обошлось без канцлера Амброзиуса Воланда?

— Вы, бесспорно, правы. Но слушайте дальше. Герцог, видя, что его дело проиграно, вскочил на коня. Мы с угрозами теснились вокруг него. Никто, однако, не посмел коснуться правителя. Его гордый, повелительный взор останавливал всякое покушение. «Что вам надо, негодяи?» — вскричал он и, дав шпоры своему коню, сшиб трех человек. Мы озлобились, схватились за поводья и нацелили копья на самого герцога. А я, я забылся до того, что схватил его за плащ и закричал: «Пристрелите его, мерзавца!»

— Это ты-то, Ханс? — воскликнул пораженный Георг.

— Да, это был я, — проговорил музыкант медленно и серьезно. — Но я достаточно поплатился за это. Герцог все-таки ускользнул из наших рук и вскоре собрал войско. Мы не смогли выдержать схватку и сдались на милость победителя почти без всяких условий. Двенадцать вожаков восстания были приведены на суд в Шорндорф, я в их числе. Когда я еще был в заключении и размышлял над своим положением, думая о предстоящей смерти, то, ужаснувшись, устыдился собственных деяний.

— И как же ты спасся? — участливо спросил Георг.

— Как я уже говорил вам в Ульме, благодаря чуду. Нас, двенадцать вожаков, повели на рыночную площадь. Там был сооружен эшафот, мы должны были сложить свои головы. Герцог сидел перед ратушей, он приказал еще раз подвести нас к нему. Мои одиннадцать товарищей бросились на колени, цепи гремели, они, жалобно вопя, молили о пощаде. Долго и пытливо смотрел на приговоренных герцог, потом взглянул на меня. «А почему ты не просишь?» — спросил он сурово. «Господин герцог, — ответил я, — я заслужил это. Но Бог помилует мою душу». Герцог еще раз посмотрел на нас и дал палачу знак начинать казнь. Нас поставили по возрасту, я, как самый младший, оказался последним. Смутно помню я эти страшные минуты, но никогда не забуду того хряска, с каким рубили головы моих товарищей. Палач брал…

— Оставь, не надо, пропусти эти ужасы, — невольно вырвалось у Георга.

— Девять голов уже были надеты на копья, когда герцог воскликнул: «Умрут десять преступников, а остальные будут свободны. Принесите игральные кости, и пусть трое из них попытают себе счастья!» Принесли кости, герцог протянул их сперва мне, но я отказался: «Я потерял право на жизнь и не хочу гадать о ней». — «Ну, так я брошу за тебя!» — сказал герцог. Он подал кости двум другим обреченным. Дрожа, мертвенно-холодными руками те потрясли кости, у одного выпало девять, у другого — четырнадцать. Затем взял кости герцог, потряс их и окинул меня пронзительным взглядом. Клянусь, я не дрожал! Герцог кинул кости и мгновенно прикрыл их рукою. «Моли о пощаде! — сказал он. — Есть еще время!» — «Я прошу вас простить меня за содеянное, — сказал я, — но о пощаде молить не буду, я ее не заслужил, потому и должен умереть». Герцог поднял руку, и я увидел, что у него выпало восемнадцать. Странно было в этот миг на душе: мне казалось, что сам Бог в лице герцога меня судил. Я бросился на колени и дал обет служить герцогу не на жизнь, а на смерть. Десять мятежников были обезглавлены, двое остались живы.

С растущим участием слушал Георг речь хардтского музыканта, и, когда рассказ был закончен, обыкновенно лукаво-сметливый взор музыканта затуманился слезами, Георг в невольном порыве схватил руки этого доброго человека и сердечно пожал их.

— Да, правда, — сказал юный рыцарь, — ты тяжко провинился перед герцогом, но ты же и страшно поплатился за это, вытерпев душевные муки перед угрозой смерти. Молниеносный удар меча ничто по сравнению с тем тяжким чувством, которое ты должен был вынести, видя предсмертные муки и ужас твоих товарищей, тем более ожидая подобной участи и для себя! Разве ты своею верной службой, жертвами и риском, сопряженным с этой службой, не примирил с собою герцога? Как часто ты спасал его свободу, а быть может, и жизнь! Право же, ты с избытком загладил свою вину!

Несчастный музыкант после печального рассказа вновь замкнулся, ушел в себя, продолжая молча и мрачно смотреть в пылающий огонь. Казалось, он застыл в этом положении. Печальная улыбка кривила его губы, пока Георг произносил утешительные слова.

— Вы думаете, — музыкант нарушил молчание, — что я искупил свою вину? О нет, такие долги не уплачиваются так скоро; подаренная жизнь принадлежит тому, кто ее подарил. Тайком бродить по горам, приносить вести из неприятельского лагеря, показывать пещеры, где можно укрыться, — дело нетрудное, этого недостаточно для искупления вины. Я должен умереть за него, и тогда прошу вас, господин, позаботиться о моей жене и дочери.

Скупая слеза скатилась на бороду музыканта. Устыдившись своей слабости, он укрыл лицо руками и глухо продолжал:

— У меня еще достаточно сил, чтобы отдать за него жизнь. Но хотел бы, чтобы моя жертва послужила делу его жизни, чтобы он отвоевал свою страну. За это я готов умереть.

Между тем герцог проснулся и с удивлением осмотрелся. Как будто волшебством перенесенный в это ущелье, он только сейчас стал разглядывать скалы, деревья, скудный огонь и освещенных тусклым светом людей, своих спутников; он закрыл глаза рукой, потом опять открыл их, словно проверяя, не снится ли ему все это, не исчезнут ли странные видения; они не исчезли, и герцог с горестью смотрел то на одного, то на другого воина.

— Я сегодня потерял свою страну, — наконец вымолвил он. — Теперь, когда я проснулся, это ощущение еще мучительней, потому что во сне я опять владел ею, и она была прекраснее, чем сейчас.

— Будьте справедливы, господин герцог, — сказал Маркс фон Швайнсберг, — к этому благодеянию природы. Как были бы вы несчастны, чувствуя свою потерю даже во сне! А так вы подкрепили свои силы для мужественной борьбы с вашим несчастьем. Ваше лицо стало дружелюбным и спокойным, вы готовы к новым деяниям, так поблагодарим же за это спасительный сон!

— Мне даже не хотелось просыпаться. Так бы спал и спал столетия, настолько все было прекрасным во сне!

Герцог, смертельно страдая, подпер голову рукой. Голоса говорящих разбудили старого рыцаря Лихтенштайна. Тот хорошо знал своего повелителя и понимал, что его нельзя оставлять один на один с горькими размышлениями. Старик подошел поближе и обратился к герцогу:

— А вы не хотели бы, ваша светлость, рассказать нам о своем сне? Может, в этом мы найдем утешение и для себя? Я верю снам, которые приходят в роковые часы. Они снисходят на нас свыше для утешения и веры.

Герцог задумался над словами мудрого рыцаря и принялся рассказывать:

— Мой зять Вильгельм Баварский в качестве дружеского подарка сжег сегодня замок моих предков. Там жили с незапамятных времен Вюртемберги, потому и земля, которой мы владели, носила это имя. Тем самым он хотел разжечь факел смерти и в его пламени уничтожить не только герб, но и саму память о герцогстве Вюртембергском и его названии. Ему почти удалось это сделать, потому что единственный мой сын в дальних краях, у моего брата Георга[102] пока нет наследников, а я, я — разбитый, изгнанный, вынужден бежать. Они вновь оккупировали мою страну. Где же, где надежда на то, что я ее вновь завоюю?.. Когда я, несчастный, сидя здесь у костра, думал о мгновениях счастья и о том, что, верно, сам виноват в своих невзгодах, понимал, что крохотные проблески надежды чересчур слабы, имя Вюртембергов чуть ли не выброшено на свалку, остатки рода развеяны по свету, то меня охватило такое отчаяние от злых ударов мрачного рока, что, страдая, я невольно заснул. Но бодрствующая душа моя поднялась в тоске и печали к вершинам Ротенберга, горящим башням моего замка, и его духи слетелись ко мне во сне.

Ульрих погрузился в свои мысли, как будто прислушиваясь к волнениям души, таким величественным и чистым, что их не под силу описать простыми словами. Покой снизошел на лицо несчастного герцога, и его глаза наполнились чудным светом.

Воины с изумлением наблюдали за этими превращениями, и все обратились в слух, надеясь узнать что-то важное.

— Слушайте же, друзья, — продолжал герцог. — Будто с высоты озирал я во сне прекрасные долины Неккара. Река извивалась голубой полосой, горы и долины казались умиротворенными, леса на вершинах исчезли, не было и лугов, на горах раскинулся огромный сад, перемежающийся виноградниками, долины тоже казались сплошным цветущим садом. Восхищенный; я стоял и стоял, не в силах отвести взгляд от такой красоты и великолепия. Ярко светило солнце, небо было голубым и чистым, зелень виноградников и плодовых деревьев казалась такой же изумрудной, как и сейчас. Когда я поднял свой очарованный взор вдаль, за Неккар, то увидел на холме приветливый замок, на стенах которого играли лучи утреннего солнца. Замок выглядел таким миролюбивым, что душа радовалась, так как ни могилы, ни высокие стены, ни башни, решетки, подъемные мосты не напоминали о раздорах и ссорах, о непредсказуемой судьбе смертных.

Когда же я с изумлением ощутил покой и мир неохраняемых долин, невооруженных крепостей, исчезли стены моего собственного замка. В этом по крайней мере меня мой сон не обманул, я ведь собственными глазами вчера видел, как рушились его башни. На том месте лишь развевался мой флаг. От Вюртемберга не осталось и камня, но там стоял храм со сводом и колоннами, какие можно видеть в Греции и Риме. Я было подумал: как такое могло случиться? — и тут увидел людей в странных одеждах, стоящих неподалеку.

Один из них привлек мое внимание тем, что держал на руках прекрасного мальчика и показывал ему лежащие у ног долины, реку, города и деревеньки, горы вдали. Я присмотрелся к этому человеку, заметил черты своего брата Георга и понял: ребенок принадлежит к нашему роду и является Вюртембергом. Мужчина с ребенком спустился в долину, остальные следовали за ним в почтительном отдалении. Последнего из них я задержал, спросив его, кто этот человек, показывающий ребенку окрестные дали. «Это король», — коротко ответил мне тот и спустился с холма.

Герцог умолк и испытующе посмотрел на рыцарей, как бы желая услышать их мнение о рассказанном. Те долго молчали, наконец старый рыцарь Лихтенштайн заговорил:

— Мне шестьдесят пять лет. Я многое повидал в своей жизни, о многом слыхал. Человеческий дух совершает удивительные вещи, и в этом я вижу промысел Божий. Поверьте мне: сны исходят от Бога, потому что ничто на земле не случается без Его участия. В старые времена были провидцы и пророки, почему же в наши дни Господь не может послать своего святого, чтобы тот приоткрыл во сне несчастному завесу над будущим и показал ему грядущие счастливые дни? Утешьтесь, господин герцог! Враг сжег ваши крепости, вы в одночасье потеряли свои владения, но ваш род не угаснет, ваше имя не канет в безвестность, не сотрется в памяти народной. Вас не забудет народ Вюртемберга.

— Король… — задумчиво произнес герцог. — Как смею я, угодив в беду, думать о королевском звании для моего рода? Ведь сам ад может морочить голову подобными снами, чтобы человеку было потом горше жить.

— К чему сомневаться в будущем? — улыбнулся Швайнсберг. — Предполагал ли кто из вашего рыцарского рода, что его внук станет герцогом, а прекрасная земля будет носить его имя? Воспринимайте ваш сон как знак судьбы и верьте в то, что ваше имя останется долго-долго на этой земле и новые князья Вюртемберга будут иметь ваши родовые черты.

— Хотелось бы в это верить, — глухо произнес Ульрих фон Вюртембергский, — хочется надеяться на то, что, как ни тяжела сегодняшняя потеря, наша земля останется с нами. Пусть у внуков будет более счастливая участь, нежели у нас, чтобы и о них говорили: «Они — неустрашимые…»

— И верные! — торжественно провозгласил хардтский музыкант, поднявшись во весь рост. — А сейчас вам, господин герцог, пора отправляться в путь, осталось недолго до рассвета. Мы до зари должны по крайней мере переправиться через Неккар.

Беглецы встали, вооружились и сели на коней. Музыкант пошел впереди, указывая выход из долины. Их бегство сопряжено было с большими трудностями: союзники искали по всем дорогам несчастного герцога. Чтобы удачно попасть на более удобную незаметную дорогу, следовало еще раз перейти Неккар. Переправа тоже казалась небезопасной. От сильного грозового дождя река вздулась так, что переплыть ее на лошадях представлялось рискованной затеей. Мосты же по большей части были заняты союзниками. Как всегда, добрый совет дал Ханс. Он выведал от верных людей, что Кенгенский мост еще свободен. Союзники не заняли его потому, что он располагался вблизи от их лагеря, трудно было предположить, что герцог осмелится им воспользоваться. Эта дорога казалась наименее опасной. Ульрих и избрал ее.

Когда они выбрались из леса, на горизонте забрезжили первые лучи утренней зари. Беглецы пробирались со всевозможными предосторожностями. Вскоре впереди заблестел Неккар, а невдалеке виднелся и мост. Вдруг, случайно обернувшись, Георг заметил в стороне кавалькаду всадников. Он сообщил об этом спутникам, те озабоченно оглянулись. Отряд состоял примерно человек из двадцати пяти. Скорее всего, то были союзники — рассеянные части герцога не могли разъезжать такими стройными рядами.

Конный отряд спокойно продолжал свой путь, казалось не обращая внимания на группу всадников. Беглецы же тем временем достигли моста. Музыкант что было мочи бежал впереди, всадники скакали во весь опор — они меньше всего думали о спасении собственной жизни, важнее была свобода герцога.

Беглецы поднялись на мост, и тут из укрытия выскочила дюжина крепких мужчин, вооруженных копьями, мечами, ружьями, и преградила им путь. Герцог понял, что они обнаружены, кивнул своим спутникам, чтобы те скакали назад. Последними ехали Лихтенштайн и Швайнсберг, они повернули своих коней, но было уже поздно: союзные рыцари, перейдя в галоп, их догнали и перекрыли мост.

— Сдавайтесь, герцог Вюртембергский! — закричал один из вооруженных людей, выскочивших из укрытия. — Видите: выхода нет, бежать некуда!

— Кто ты такой, чтобы тебе сдавался герцог Вюртембергский? — Ульрих со злобным смехом обнажил свой меч. — Ты даже не на коне, да и вообще, рыцарь ли?

— Я — доктор Кальмус, — ответил тот, — и готов отплатить вам за любезность, которую вы мне некогда оказали. Да, я — рыцарь, именно вы посвятили меня в рыцари осла. Теперь в благодарность за это я сделаю вас рыцарем без коня. Именем светлейшего Швабского союза приказываю вам слезть с коня!

— Дай место, Ханс! — шепнул герцог музыканту, который с поднятым топором угрожающе стоял между ним и доктором. — Отойди в сторону! Друзья, сомкнемся и бросимся на них все вместе. Может, нам удастся прорваться!

Один только Георг услышал этот сдержанный шепот, остальные рыцари держались шагах в десяти, занимая вход на мост. Они уже сражались с союзниками.

Георг примкнул к Ульриху и только собрался обрушиться вместе с ним на пресловутого доктора, как тот, угадав намерение герцога, крикнул слугам:

— Вперед, ребята! Он — в зеленом плаще, взять его живым или мертвым!

Длинные костлявые руки доктора напряженно целились большим, локтей в пять, копьем, которое, наверное, поразило бы жертву. Однако Ханс молниеносно взмахнул топором, и знаменитый Кальмус с ревом грохнулся на землю — топор музыканта глубоко пробил его череп. Солдаты оторопели: крестьянин, так легко машущий тяжелым топором, внушал им ужас. Они отступили. Георг, воспользовавшись заминкой, сорвал с герцога зеленый плащ, накинул его на себя и шепнул тому, чтобы он бросился с моста вниз. Другого спасения не оставалось. Герцог поглядел на бурлящие волны Неккара, глянул в небо и решился прыгать. Однако зрелище, представшее перед ним в эту ужасную минуту, остановило его на мгновение.

Весь израненный, музыкант, обливаясь кровью, рубил топором нацеленные на него пики. Глаза его горели отвагой, лицо пылало, душа не трепетала в предчувствии близкой смерти, а наполнялась гордостью за содеянное — он отвлек на себя большую часть противников. Музыкант сбил с ног еще одного солдата, когда неприятельское копье глубоко поразило храбреца в грудь. Ханс покачнулся и рухнул. Угасающий взор его искал герцога.

— Господин герцог, мы — квиты! — в предсмертном усилии крикнул он.

Солдаты толпой хлынули мимо умирающего героя. Георг фон Штурмфедер бросился в их массу и отчаянно замахал мечом. Клинок его беспрерывно свистел в воздухе, поражая то одного, то другого из союзных солдат. Он оказался последним защитником Ульриха Вюртембергского от плена или неминуемой гибели. Ему пришлось прибегнуть к последнему средству.

Тем временем герцог поднял коня на дыбы, со слезами посмотрел на поверженное тело музыканта, доказавшего ему своею смертью неизменную верность, и заставил коня прыгнуть через парапет моста. Конь с всадником погрузились в воду. Георг видел герцога в реке. Его конь, поборов стремнину, плыл по течению.

Все это было делом коротких мгновений. Несколько солдат попытались спрыгнуть на берег, чтобы захватить отважного наездника, но один из них, находившийся ближе всех к Георгу, крикнул им:

— Пусть тот плывет, теперь уже не важно: зеленая-то птица ведь здесь! Хватайте его!

Юноша в душе поблагодарил Небо. Он опустил свой меч и сдался союзникам. Солдаты оценили храброго рыцаря. Георг беспрепятственно сошел с коня, приблизился к неподвижно лежавшему Хансу и схватил его за руку, все еще крепко сжимавшую тяжелый окровавленный топор. Рука была холодна, мертва. Георг проверил, не бьется ли верное сердце, но меткий удар пики попал в самую точку. Мужественные глаза закатились, черты лица окаменели, лишь в уголках рта таилась предсмертная улыбка — прощальный привет герцогу. Георг прослезился, он еще раз пожал руку бедного Ханса, закрыл его глаза и, вскочив на коня, последовал за солдатами в лагерь союзников.

Глава 11

О как прекрасен для солдата миг К себе домой, к родному очагу вернуться! Как счастлив он, Коль руки милой вокруг него, как ветви, обовьются. Ф. Шиллер[103]

После трех часов пути отряд союзников с пленным Георгом прибыл к крайним полевым постам лагеря. Солдаты не осмеливались громко разговаривать, но их лица сияли от победного триумфа. Чуткое ухо Георга уловило сообщение, которое они передали постовому: дескать, им удалось схватить самого герцога в зеленом плаще.

Рыцаря охватила радость от удачи их смелой проделки. Лишь мысли о Марии несколько омрачали его счастливые размышления. Он представлял себе, как велика будет ее печаль от известия о неудачном исходе битвы. Ему удалось послать жене весточку с верными людьми, и теперь оставалось только думать о том, как она воспримет печальное известие о их бегстве, что станет предпринимать в разлуке.

Может ли он рассчитывать на то, что союзники так легко с ним расстанутся, как тогда, в Ульме? Плененному с оружием в руках, известному в качестве верного сподвижника герцога, что грозит ему теперь? Долгое заключение в плену, жестокое обращение…

Появление первого поста у лагеря прервало его мрачные размышления. Солдаты отрядили одного из своих товарищей, чтобы известить командира и получить дальнейшие приказания.

Какие-то четверть часа показались Георгу целой вечностью. Ему очень хотелось повстречаться с Фрондсбергом, в надежде на то, что этот благородный друг его отца, может быть, сохранил еще к нему свое доброе расположение и по крайней мере будет о нем судить справедливее, чем стольник Вальдбург и многие другие, не симпатизирующие ему союзные начальники.

Солдат возвратился. Георга без особого шума должны были провести в большую палатку, где, по обыкновению, держали военный совет. Солдаты попросили молодого рыцаря опустить забрало, чтобы его не узнали, и окольными путями повели на совет.

Георг охотно удовлетворил их просьбу, ему самому было не по себе от любопытных либо злорадных глаз.

У большой палатки собралось множество служителей разного ранга. По их одежде и по перевязям можно было судить о том, сколько набилось в палатке рыцарей и советников. Весть о том, что солдаты захватили важного пленника, должно быть, уже докатилась до толпящихся у палатки людей. Георг едва продвигался сквозь массу любопытных, которые, казалось, были готовы проникнуть пытливым взором сквозь забрало именитого незнакомца. Паж с трудом расчищал перед ним дорогу и должен был наконец прибегнуть к имени главнокомандующего, чтобы прорвать густую толпу зевак и проложить Георгу путь.

Трое солдат, сопровождавших Георга, осмелились проникнуть внутрь палатки: они цвели от радости и надежды получить награду — тысячу золотых гульденов, назначенных за высочайшую особу.

Смелым, решительным шагом вошел Георг в высокое собрание, которому предстояло решать его судьбу. Перед ним предстали известные лица, смотрящие на него с ожиданием. Из памяти Георга еще не ушли мрачно-враждебные взгляды стольника; высокомерно-насмешливое выражение его лица и сейчас не предвещало ничего хорошего. Зикинген, Альбан фон Клозен, Хуттен сидели точь-в-точь как в тот день, когда он навсегда распрощался с союзом. Но как же все изменилось с тех пор! Слезы выступили у него на глазах, когда он увидел благородные черты человека, которому был так благодарен! Фрондсберг тоже смотрел на него, но в его взгляде не было ни высокомерия, ни злорадства. Георг прочитал лишь серьезное внимание и сострадание, с которым тот приветствовал мужественного, но побежденного врага.

Когда рыцарь остановился перед военачальниками, стольник фон Вальдбург начал свою речь:

— Наконец-то Швабский союз имеет честь видеть перед собою светлейшего герцога Вюртембергского, правда, наше приглашение выглядит недостаточно учтивым, однако…

— Вы ошибаетесь! — спокойно и внятно произнес Георг фон Штурмфедер и поднял забрало.

Собрание было поражено до крайности, будто они увидели голову Медузы-горгоны[104].

— А-а-а! Изменник! Бесчестный молокосос! А вы, собаки! — Стольник обратился к солдатам. — Зачем вы притащили к нам этого юнца, когда нам нужен герцог?! Говорите, где он? Ну, скорее!

Солдаты стояли ни живы ни мертвы.

— А это разве не он? — боязливо спросил один из них. — Ведь он в зеленом плаще.

Стольник, дрожа от бешеной ярости, готов был их задушить, но рыцари его удержали, а побледневший Хуттен, еле сдерживая гнев, спросил:

— Где доктор Кальмус, пусть он войдет. Он же вызвался поймать герцога.

— Ах, господин, — робко пролепетал солдат, — доктор Кальмус уже никого не поймает. Он убит на Кенгенском мосту.

— Убит?! — крикнул Зикинген. — А герцог ушел? Рассказывайте, подлецы, начистоту все, как было.

— Мы залегли в засаде, как приказал нам доктор, у моста. Было еще темно, когда раздался топот копыт. К мосту приближались всадники. И тут же мы получили знак от наших людей, которые должны были оповестить о приближении герцога со стороны леса. «Пора!» — сказал доктор Кальмус. Мы встали и заняли выход с моста. Хоть и было темновато, но мы разглядели четырех приближающихся рыцарей и их проводника, крестьянина. Двое конных повернули и напали на наших всадников, а двое других, те, что были впереди, вместе с крестьянином накинулись на нас. Мы выставили копья. Кальмус приказал им сдаться. А они в ответ — давай драться! Доктор с самого начала указал нам на человека в зеленом плаще — этот, мол, и есть герцог. Мы бы сразу его схватили, да проклятый крестьянин помешал, дрался, как сам дьявол: убил доктора, потом еще двоих из нас. К счастью, кто-то всадил ему в грудь алебарду, наконец-то он упал. Мы тут же принялись за всадников, особенно наседая на того, в зеленом плаще. Другой же вдруг взял да прыгнул со своим конем в реку и уплыл. Мы на него рукой махнули, потому что рыцарь в зеленом плаще оставался на наших глазах. Немного подравшись, он сдался. Мы его сюда и доставили.

— Тот, что бросился в реку, и был Ульрих! — воскликнул Альбан фон Клозен. — Каково? С моста в Неккар! В этом он не найдет себе соперника!

— Его непременно надо догнать! — вскипел стольник. — Вся конница — в седло и скакать вниз вдоль Неккара. Я сам отправлюсь…

— О господин! — возразил ему один из солдат. — Поздно! Слишком поздно! Ведь прошло три часа с тех пор, как мы оставили мост. Он ускакал, верно, далеко. Учтите, что и окрестности он знает лучше нашей кавалерии.

— Негодяй! Ты еще надо мною издеваешься! Вы упустили его, и вы мне ответите! Позвать стражу! Я повешу вас, мерзавцев!

— Успокойтесь, — сдержал его Фрондсберг, — бедные парни совсем не виноваты в этом промахе. Они с большою охотой получили бы за герцога награду. Но, увы, ошибся доктор, и он поплатился за это своею жизнью.

— Итак, вы сегодня изображали герцога? — Вальдбург обратился к Георгу, молча наблюдавшему эту сцену. — Вы все время перебегаете мне дорогу, молокосос! Вечно вас черт носит там, где не положено. Уже не в первый раз вы нарушаете мои планы!

— Если это вы, господин стольник, — ответил Георг, — велели весной предательски напасть на герцога возле Нойфена, то действительно я стал вам поперек дороги, так как ваши люди сбили с лошади не герцога, а меня.

Рыцари с удивлением переводили взгляд с Георга на стольника. Тот побагровел не то от гнева, не то от стыда и свирепо буркнул:

— Что вы там болтаете про Нойфен? Я об этом ничего не знаю! Однако если, как вы утверждаете, вас тогда сбили с лошади, то лучше бы вам и не подниматься, с тем чтобы вновь попасться мне на глаза! Вы — заклятый враг Швабского союза, тайно и явно действующий в интересах изгнанного герцога, следовательно, повинны в преступлениях против союза и целого государства, так же как и сам герцог. Помимо всего прочего, вас сегодня взяли с оружием в руках. За измену всесветлейшему союзу Швабии и Франконии вы и будете наказаны со всей строгостью.

— Такое обвинение мне кажется смешным, — мужественно возразил Георг. — Вы прекрасно знаете, когда и где я вышел из союза. Вы заставили меня дать клятвенное обещание — не воевать в течение четырнадцати дней. Видит бог, я его сдержал. Поэтому вы не имеете права требовать у меня отчет о том, что я делал, как поступал после данного мне срока. А то, что меня взяли с оружием в руках, то позвольте вас спросить, господа, кто из вас, благородных рыцарей, не станет защищать свою жизнь, когда на него нападут шесть-восемь человек? Я требую у вас приличного для любого рыцаря плена и готов дать клятвенное обещание не воевать в течение шести недель. Большего вы не вправе от меня требовать.

— Вы еще будете устанавливать законы? Хорошо же вы выучились у наглого герцога! Мы не пойдем ни на какие поблажки, пока вы не скажете, где находится старый лис, ваш тесть Лихтенштайн, и куда скрылся герцог.

— Рыцарь фон Лихтенштайн схвачен вашими всадниками, а куда направился герцог, мне неведомо, могу в том поклясться.

— Плен, приличный для рыцаря, вы говорите? — язвительно улыбнулся стольник. — Вы заблуждаетесь. Сначала докажите, где вы заслужили золотые шпоры? Нет, такое отродье мы будем бросать в подземелье. И начнем именно с вас.

— Думаю, это излишне, — вмешался Фрондсберг. — Я точно знаю, что Георг фон Штурмфедер был посвящен в рыцари. Кроме того, он спас жизнь нашему дворянину. Вы, конечно, помните показания Дитриха фон Крафта. По настоянию пленного рыцаря тот избежал смерти и был отпущен на свободу. Поэтому сейчас достоин такого же отношения и к себе.

— Да-да, я знаю, вы всегда за него заступаетесь, это ваш любимчик. Но на этот раз это нисколько не поможет. Доставить его в Эслинген и тотчас заточить в башню!

— Я ручаюсь за него! — вспылил Фрондсберг. — И имею такое же право голоса, что и вы. Приступим к совещанию, а пленника пусть пока отведут в мою палатку.

Георг с благодарностью взглянул на благородное лицо Фрондсберга, и в этот раз его спасшего. Стольник мрачно кивнул солдатам следовать приказу главнокомандующего, и Георг под конвоем отправился по тропкам лагеря, в палатку Фрондсберга.

Вскоре уже перед ним стоял человек, которому он так многим был обязан. Георг хотел его поблагодарить, не зная, как лучше выразить свою признательность, но тот, улыбаясь, взял его за руку.

— Ни слова благодарности, ни слова извинений! Все это я предвидел, когда прощался с тобою в Ульме. Но ты не верил моим словам, собирался спрятаться в родовом замке. Не хочу тебя упрекать. Поверь мне: бури многочисленных войн, в которых я участвовал, невзгоды походной жизни не очерствили моего сердца до такой степени, чтобы я мог позабыть, что такое любовь.

— О мой друг! Мой отец! — воскликнул Георг, покраснев от радости.

— Да, я друг твоего отца, гожусь тебе в отцы. Я часто тобою гордился, хотя ты и пребывал в лагере неприятеля. Твое имя произносили с уважением — верность и мужество невольно уважаешь даже и во враге. Поверь, большинство из нас хотело, чтобы герцог сбежал: что бы мы с ним стали делать? Стольник нанес поспешный удар, в чем все мы раскаиваемся.

— А что будет со мною? — спросил Георг. — Долго ли я буду содержаться в заключении? Где рыцарь фон Лихтенштайн? О моя жена! Может ли она меня навестить?

Фрондсберг таинственно улыбнулся.

— Это не так-то легко устроить. Тебя под надежным конвоем переведут в крепость и сдадут стражу, который станет строго охранять пленника и скоро не отпустит на волю. Но не бойся, там с тобою будет рыцарь фон Лихтенштайн. Вы оба должны дать обещание — не воевать в течение года.

Фрондсберг был прерван тремя воинами, стремительно вошедшими в палатку.

Это были: капитан Брайтенштайн и Дитрих фон Крафт, между ними шел старый Лихтенштайн.

— Вот мы и свиделись, храбрый юноша! — воскликнул Брайтенштайн, пожимая руку Георгу. — Ну и штучки ты выкидываешь! Твой старый дядя поручил мне племянника, чтобы я сделал из него подходящего союзу воина, а ты сбежал к неприятелю, чтобы нас же и поколотить. Ведь ты вчера чуть не выиграл битву благодаря своей проделке с нашими орудиями.

— Каждому свое, — заметил Фрондсберг. — Он делает нам честь, даже пребывая в стане врагов.

Рыцарь Лихтенштайн обнял своего нареченного сына.

— Он в безопасности, — прошептал ему Георг чуть слышно, и глаза обоих заблестели слезами радости от сознания, что они содействовали спасению несчастного герцога.

Взгляд старого рыцаря упал на зеленый плащ, который все еще укрывал плечи Георга. Сначала он удивился, подошел поближе, наконец проговорил со слезами на глазах:

— Теперь я понимаю, как все случилось. Тебя приняли за него. О, что бы с ним произошло, ежели бы мужество тебя хоть на мгновение покинуло! Ты сделал для него больше всех нас, вместе взятых. Ты победил, хотя мы все побеждены. Дай я прижму тебя к моему сердцу. Ты — мой достойный сын!

— А Маркс фон Швайнсберг? — спросил Георг. — Его тоже схватили?

— Он дрался как лев. Кто может вынести его удары? Мои старые кости уже не выдерживают подобных схваток. Но Швайнсберг рассеял нападающих и помчался за герцогом, его помощь стоит участия пятидесяти рыцарей. Да, а я что-то не вижу музыканта. Скажите мне, удалось ли ему выбраться из схватки?

— Как герою, — печально ответил юный рыцарь. — Он лежит поверженный на мосту.

— Он мертв? — Голос Лихтенштайна задрожал. — Верная душа! Мир праху его! Он держался как благородный рыцарь и был верен своему долгу, как и подобает мужчине!

Фрондсберг, приблизившись к ним, прервал их разговор:

— Будьте мужественны, старина! Кажется, вы безутешны. Но военное счастье так переменчиво. Ваш герцог еще вернется в свою страну. Кто знает, может, это к лучшему, что мы на некоторое время его изгнали! Снимите ваши шлемы и панцири. Утренняя стычка, надеюсь, не отняла у вас желания пообедать. Садитесь с нами за стол. К полудню я ожидаю стража, под присмотром которого вы будете доставлены в крепость. Ну а до тех пор повеселимся вместе.

— Вот это приглашение, которого я ждал! — обрадовался Брайтенштайн. — За стол, господа! Право, Георг, я не ел еще ни разу так сытно, как с тобою в ратуше Ульма. Пойдемте наверстаем упущенное.

И Ханс фон Брайтенштайн усадил возле себя молодого человека. Остальные тоже заняли свои места за столом. Слуги внесли угощение.

Благородное вино заставило рыцаря Лихтенштайна и его зятя забыть о том, что они в плену, что ждет их неизвестность и долгое заключение.

К концу обеда Фрондсберга вызвали.

Скоро вернувшись, он проговорил с серьезной миной на лице:

— Как ни охотно продлил бы я наслаждение вашим приятным обществом, милые друзья, но вам пора отправляться в путь. Страж, которому я собираюсь вверить вас, уже здесь, и вы должны торопиться, если хотите сегодня же попасть в крепость.

— Этот страж — рыцарь? — спросил Лихтенштайн, нахмурив брови. — Надеюсь, будет принято во внимание наше рыцарское звание и нам дадут достойное сопровождение?

— Положим, ваш страж не рыцарь, — улыбнулся Фрондсберг, — но это приличный вашему званию конвой. Вы можете сами в том убедиться.

С этими словами Фрондсберг поднял полог палатки. Перед ними предстала трогательная фигурка Марии. С радостным плачем бросилась она на грудь своего милого супруга.

Старый Лихтенштайн, тронутый до глубины души, горячо и нежно целовал свое дорогое дитя.

— Вот ваш страж, — сказал Фрондсберг, принимая крепкое благодарственное рукопожатие Лихтенштайна. — А крепость, где этому стражу поручено вас содержать, — замок Лихтенштайн. По вашим глазам вижу, милый мой страж, что вы не очень строго будете обходиться с молодым рыцарем, да и старый рыцарь тоже, должно быть, не станет на вас жаловаться. Только прошу вас, дочка, тщательнее следить за вашими пленниками. Не выпускайте их из крепости, не позволяйте им завязывать отношения с опасными людьми. Вы поклялись своею головою!

— Но господин Фрондсберг, — улыбнулась Мария, — только подумайте: ведь он мой глава. Как могу я ему что-либо приказывать?

— Именно поэтому берегите себя, чтобы не потерять эту голову. Свяжите его узами любви, чтобы он не сбежал; он может изменить цвета своей воинской принадлежности.

— У меня есть и будет только один цвет, мой друг, мой отец, — возразил молодой рыцарь, взглянув на свою перевязь, вытканную некогда любимой. — Только один, и ему я останусь верен навсегда.

— Что ж, этого и я желаю! — Фрондсберг протянул руку на прощание. — Будьте счастливы. Лошади уже вас ждут. Доставьте, милая госпожа, своих пленных в сохранности и не забывайте старого Фрондсберга!

Со слезами на глазах Мария распрощалась с заслуженным воином, она знала, что без его содействия судьба не была бы столь милостива к ним.

Долго еще смотрел им вслед Георг фон Фрондсберг, пока они не скрылись из глаз.

— Он попал в хорошие руки, — сказал старый полководец, обернувшись к Брайтенштайну. — Благословение отца хранит его. Прекрасная жена, наследство, каких в Швабии мало.

— Да-да, — согласился Ханс фон Брайтенштайн, — ума и благородства в нашей жизни недостаточно. Необходимы счастье, удача, везенье. Не каждому достается такая невеста, мне вон уже пятьдесят, а я все еще в женихах. Согласны со мною, господин фон Крафт?

— В общем и целом, — ответил тот, будто очнувшись от сна. — Когда смотришь на такую пару, то знаешь, что нужно делать. Я сейчас же сажусь в носилки, еду в Ульм и ввожу кузиночку в свой дом. Будьте здоровы, господа!

Швабский союз вновь овладел Вюртембергом, снова учредил свое правление и угнетал несчастных подданных изгнанного Ульриха, как и летом 1519 года. Сторонникам изгнанного герцога пришлось дать клятву не воевать, после чего они были сосланы в свои замки.

Георг фон Штурмфедер уединенно жил со своею возлюбленной женою в Лихтенштайне. Для молодых супругов наступила новая жизнь — жизнь, полная тихого семейного счастья.

Часто, стоя вместе у окна и глядя вниз на прекрасные долины Вюртемберга, они думали о несчастном герцоге, смотревшем некогда отсюда на свою землю. Радость молодых омрачалась при мысли о том, что крестный отец их счастья, покровитель их супружества, пребывал все еще в изгнании, вдали от родины.

Только много лет спустя герцогу удалось отвоевать родной Вюртемберг. И когда он, умудренный от своих несчастий, возвратился в отчие края сердечным правителем и рачительным хозяином, стал уважать старые права и законы и приобрел расположение к себе своих подданных, донеся до них свет святого учения, которое было его утешением в годы несчастья, тогда Георг и Мария невольно увидели в переменах судьбы Ульриха Вюртембергского волю милостивого Провидения, ведущую из тьмы к свету.

Имя Лихтенштайн исчезло со смертью старого рыцаря. Ему посчастливилось увидеть внуков, готовых с оружием в руках защищать честь своего рода.

Так и ведется на земле от веку — одно поколение сменяет другое, новое вытесняет старое, в короткий отрезок времени — пятьдесят−сто лет — забываются достойные люди, честные верные сердца, память о них заглушает стремительный поток времени, лишь немногие славные имена всплывают из Леты[105], освещая своим блеском ее волны. Их деяния не заслужили награды и не получили благодарности от окружающих, жизнь их не вызвала достойного отклика в тот момент, когда они исчезли. Так умолкло имя Волынщика из Хардта. Лишь слабые отзвуки его деяний возникают, когда пастухи показывают Пещеру Ульриха и рассказывают о человеке, укрывавшем здесь несчастного герцога. Романтические приключения Ульриха стали легендой. Серьезные историки пренебрегают ею как несущественной деталью. Однако она всплывает в памяти, если речь заходит о замке Лихтенштайн, куда еженощно приходил герцог, и когда на Кенгенском мосту показывают место, откуда Неустрашимый спрыгнул в реку.

Эти легенды являются перед нами как призрачные тени, накрывающие собою горы и долины. Холодный наблюдатель обычно смеется, когда подлинную жизнь обволакивают некою дымкой…

Старая крепость Лихтенштайн давно уже разрушена. На фундаменте замка возвышается теперь милый охотничий дом, напоминающий своею легкостью и приветливым видом испанские замки, какие в наши дни строят на развалинах Средневековья[106].

Вюртембергские поля выглядят такими же богатыми и цветущими, какими их видели влюбленные Мария и Георг, какими обозревал их скорбный взгляд державного изгнанника Ульриха. По-прежнему красуются в дивном великолепии подземные покои — бывший приют изгнанника, а журчащие струи, низвергающиеся в таинственную глубину, кажется, лепечут на неизвестном языке давно забытые саги.

У жителей края существует обычай: во время праздника Троицы ходить к замку Лихтенштайн и посещать Пещеру Ульриха. Сотни милых швабских детишек, сопровождаемые красивыми женщинами и крепкими мужчинами, спускаются в подземелье, на хрустальных стенах которого тогда играют тысячи огней.

Праздничные толпы наполняют пещеру веселым пением, которому вторит многократное эхо, к нему присоединяется журчание подземных вод. Люди восхищаются дивным творением природы, прекрасным в своем величии, несмотря на отсутствие живительного солнца и зелени плодородных полей. Потом они поднимаются к свету. Их путь лежит на вершину Лихтенштайн, и оттуда мужчины и женщины, собравшись в круг, смотрят на бескрайние просторы, любуются игрой красок и красотой природы, восхищаются своею благословенной родиной.

Тогда в Лихтенштайне, как в старину, раздается ликование, звучит веселый звон бокалов, им вторит горное эхо, и они вместе воскрешают предания былой жизни, будят постоянных обитателей замка, которые окружают гостей и ведут их в свою обитель, потом неслышно веют вокруг веселых посетителей и смотрят вниз, любуясь очаровательным Вюртембергом. Витают ли вместе с ними прелестная Мария фон Лихтенштайн, Георг и старый рыцарь? Выходит ли в дни весны из своей могилы верный музыкант Ханс, отправляется ли он, как и при жизни, в замок на праздник — спеть и поиграть свои веселые песни? Неизвестно! Но когда мы однажды, расположившись на скале, озирали в вечерних сумерках окрестности, говорили о добром старом времени и его преданиях, а солнце постепенно опускалось и лишь одинокий замок освещали его закатные, красноватые лучи, нам показалось, что в веянии вечернего воздуха, в шуме деревьев, шелесте листвы слышатся знакомые голоса, которые нашептывают приветы, рассказывают старинные саги о своем житье-бытье.

Многое узнали мы в такие вечера, вереницы былых картин и образов прошлого возникли в воображении и как бы ожили. И те, кто создавал эти образы, кто нашептывал романтические предания, верно, были духи Лихтенштайна.

Вильгельм Гауф (1802–1827) остался в читательской памяти автором всемирно известных волшебных сказок о халифе-аисте, Карлике Носе и маленьком Муке, которые, несмотря на очень недолгую творческую жизнь писателя, сделали его выдающимся представителем немецкого романтизма и классиком мировой литературы.

В настоящий сборник, помимо трех альманахов сказок Гауфа, включены и другие образцы его творческого наследия: новелла «Фантазии в бременском винном погребке при ратуше» (1827), проникнутая автобиографическими воспоминаниями о веселых студенческих годах и при этом полная невероятных, мистических происшествий, а также исторический роман «Лихтенштайн» (1826), в котором романтическая история любви юных героев — Марии фон Лихтенштайн и рыцаря Георга фон Штурмфедера — вписана в канву драматических событий, происходивших в Южной Германии в начале XVI века.

Если я вам скажу, что собираюсь рассказать вам сказку, то вы будете рассчитывать на приключение, далекое от повседневной жизни, которое происходит в мире, отличном от земного. Или, говоря ясней, в сказке вы можете рассчитывать на появление других существ, а не только смертных людей. В судьбу героя, о которой повествует сказка, вмешиваются неведомые силы, чародеи и феи, духи и повелители духов. Все повествование облекается в необыкновенную, чудесную форму и выглядит как наши ковры или картины наших лучших художников, которые франки называют арабесками… Такова и сказка: чудесная, необычная, неожиданная, так как она далека от повседневной жизни и переносит в чужие края или давно прошедшие времена. У каждой страны, у каждого народа есть такие сказки..

Вильгельм Гауф

Примечания

1

Рейс-эфенди — титул государственного сановника; в Османской империи — министр иностранных дел.

(обратно)

2

Капудан-паша — титул командующего флотом Османской империи.

(обратно)

3

Франсуа-Андре Даникан Филидор (1726–1795) — французский оперный композитор, шахматист и шахматный теоретик, в свое время считался сильнейшим шахматистом в мире.

(обратно)

4

Томан (или туман) — официальная денежная единица Персии с XVII в. до 1932 г.

(обратно)

5

В альманахе на 1827 год здесь следовал «Пир подземных духов» (норвежская народная сказка), далее шла сказка «Беляночка и Розочка» Вильгельма Гримма. — Прим. автора.

(обратно)

6

От нем.: Hirsch — олень.

(обратно)

7

Пикты — древнейший народ, населявший Шотландию.

(обратно)

8

Имеются в виду двенадцать бочек с рейнским вином XVIII в., которые находятся по сей день в особом погребе здания Бременской ратуши и которые с самого начала были названы по именам евангельских апостолов.

(обратно)

9

Для сведения (лат.).

(обратно)

10

Персонажи пьесы Шекспира «Король Генрих IV»

(обратно)

11

Генрих Клаурен (Heinrich Clauren, 1771–1854) — немецкий прозаик и драматург, автор многочисленных комедий и мелодрам, а также «сентиментальных» романов и новелл, пользовавшихся необычайной популярностью при жизни писателя, который считался в 1820–1830-е гг. самым читаемым автором в Германии; Гауф неоднократно высмеивал Клаурена, в пику которому в 1826 г. он написал «Человек с луны» — едкую пародию на его чувствительные тексты.

(обратно)

12

Цитаты из «Песни о колоколе» Ф. Шиллера. Перевод Д. Е. Мина (1857).

(обратно)

13

Перевод М. Л. Рудницкого.

(обратно)

14

Перевод М. Л. Рудницкого.

(обратно)

15

Современное название — Ингельхайм-на-Рейне (Ingelheim am Rhein).

(обратно)

16

Перевод М. Л. Рудницкого.

(обратно)

17

Здесь: Ни шагу дальше! (лат.) Букв.: Руку от доски!

(обратно)

18

Имеется в виду пьеса «Жоко, или Бразильская обезьяна» (1825) Э. Рошфора, пользовавшаяся большой популярностью в Европе и в России.

(обратно)

19

Руки прочь! (лат.)

(обратно)

20

«Лагерь Валленштайна». Перевод Л. Гинзбурга, с изменениями.

(обратно)

21

Владения этого могущественного немецкого княжеского рода после смерти Конрада (1268) простирались на территории Баварии, Бадена и Вюртемберга.

(обратно)

22

Швабское герцогство Теков в конце XIV в., частично благодаря покупке, частично благодаря захвату земель, вошло в Вюртемберг. В 1493 г. герцогам Вюртембергским был пожалован кайзером титул и герб.

(обратно)

23

Ульрих фон Вюртемберг родился в 1487 г. В 1498 г., когда ему исполнилось 11 лет, он был пожалован герцогским званием, правда, при нем был регент, смещенный, однако, когда Ульриху исполнилось 16 лет. С 1503 г. Ульрих правил единолично. Умер он в 1550 г.

(обратно)

24

Имеется в виду Эберхард V Бородатый (1445–1496), первый герцог Вюртембергский (в 1495–1496 гг.), мудрый правитель страны. Кристоф (1515–1568) — герцог Вюртембергский в 1550–1568 гг.; память о нем сохранилась не только в Вюртемберге, но и во всей Германии, так как он был создателем вюртембергской конституции.

(обратно)

25

Ульрих фон Хуттен (1488–1523) — рыцарь, гуманист и поэт, писал в 1517 г. обличительные письма и произносил пламенные речи против герцога Ульриха, так как тот убил его родственника Ханса фон Хуттена.

(обратно)

26

В 1503 г. в Вюртемберге возник крестьянский союз «Бедного Конрада», выступивший против политики герцога. Его возглавил молодой веселый крестьянин, который обыграл в названии союза поговорку «Не слушай советов бедного». Герцог Ульрих пообещал в 1514 г. разрешить трудности крестьян, однако внезапно напал на них и разогнал союз с помощью солдат. Это событие вошло в историю как восстание крестьян.

(обратно)

27

Император Максимилиан умер 12 января 1519 г.

(обратно)

28

Курфюрстом Майнцским (1514–1545) был маркграф Альбрехт Бранденбургский.

(обратно)

29

Герцогом Баварии в это время был Вильгельм (1493–1550).

(обратно)

30

Сабина была племянницей императора Максимилиана и дочерью герцога Баварского. В 1511 г. она вышла замуж за герцога Ульриха, в 1515 г. с ним рассталась.

(обратно)

31

Имеется в виду Ханс фон Хуттен, дальний родственник герцога Ульриха. Он жил со своею женой при его дворе, имел должность шталмейстера. Рассказывают, что герцог Ульрих был недоволен навязанной ему женой Сабиной и питал симпатию к супруге Ханса фон Хуттена Урсуле. Он просил своего родственника позволить ему любить его жену, потому что «не может, да и не хочет расстаться с нею». Ханс проболтался об этом признании, и герцог в гневе замыслил его убить. Многие придворные докладывали ему о нежных отношениях Ханса фон Хуттена и герцогини Сабины. Убийство имело для Ульриха роковые последствия: восемнадцать доблестных рыцарей отказались от службы при его дворе, Ульрих фон Хуттен направил против герцога свое разящее перо. Это убийство стало причиной того, что герцога покинула его жена Сабина в 1515 г.

(обратно)

32

Дитрих фон Шпет был родственником Ханса фон Хуттена по материнской линии и после его убийства стал заклятым врагом герцога.

(обратно)

33

Об этом свидетельствуют официальные исторические хроники.

(обратно)

34

Поминовение императора состоялось 19 января 1519 г., а известие об убийстве двумя писарями своего управителя Ульрих получил 18 января.

(обратно)

35

Имеются в виду романы Вальтера Скотта.

(обратно)

36

«Радость Гретхен».

(обратно)

37

Георг фон Фрондсберг (1475–1528) — знаменитый полководец, увенчанный славой на полях сражений в Германии, Франции, Италии, Нидерландах.

(обратно)

38

Франц фон Зикинген, знаменитый современник Георга фон Фрондсберга, участвовал в этой войне как австрийский советник.

(обратно)

39

Швабский союз, не придав значения тому, что Гец отказался служить герцогу, окружил его и захватил в плен.

(обратно)

40

«Романс о юности герцога Кристофа Вюртембергского».

(обратно)

41

Он помогал герцогине Сабине бежать от Ульриха, чем и заслужил его ненависть.

(обратно)

42

Университет в Тюбингене был основан в 1477 г.

(обратно)

43

Публий Овидий Назон (43 до н. э. — ок. 18 н. э.) — римский поэт, автор любовных элегий, эротико-дидактических поэм «Наука любви» и «Лекарство от любви».

(обратно)

44

«Смелым судьба помогает» (лат.).

(обратно)

45

Отца убитого Ханса фон Хуттена.

(обратно)

46

«Смерть Валленштайна». Перевод Н. Славятинского.

(обратно)

47

Имеется в виду реформатор церкви Мартин Лютер.

(обратно)

48

«Мужу правды радостна весна…»

(обратно)

49

«Когда я ждала милого».

(обратно)

50

Последние строфы стихотворения В. Гауфа «Утренняя песнь рыцаря».

(обратно)

51

Минерва — в римской мифологии богиня, покровительница ремесел и искусств. С конца III в. до н. э. Минерва, отождествленная с греческой Афиной, почиталась также как богиня войны и государственной мудрости.

(обратно)

52

Ф. Шиллер. Смерть Валленштайна. Перевод Н. Славятинского.

(обратно)

53

«Граф Эберштайн».

(обратно)

54

«Будьте мужественными, братья!»

(обратно)

55

Ханс Сакс (1494–1576) — поэт и, с 1516 г., сапожник в Нюрнберге.

(обратно)

56

Стихи Фогельвайде даны в переводе В. Левика.

(обратно)

57

Пришел, увидел, победил! (лат.) — афоризм Цезаря.

(обратно)

58

«Монахиня».

(обратно)

59

Марс — древнеиталийское божество, первоначально бог полей и урожая, потом бог войны. Соответствует греческому Аресу.

(обратно)

60

Имеются в виду фамилии героев, состоящие из двух слов: Лихтенштайн — от das Licht — свет и der Stein — камень; Штурмфедер — от der Sturm — буря и das Feder — перо (нем.).

(обратно)

61

«Дон Карлос».

(обратно)

62

«Утренние размышления в ноябре».

(обратно)

63

«Оберон».

(обратно)

64

«Просьба».

(обратно)

65

«Граф Эберхард дер Раушебарт».

(обратно)

66

«Романс о юности герцога Кристофа Вюртембергского».

(обратно)

67

Эта легенда изложена Г. Швабом в романсе «Возведение Райзенштайна».

(обратно)

68

«Романс о юности герцога Кристофа Вюртембергского».

(обратно)

69

«Орлеанская дева».

(обратно)

70

«Весенние грезы».

(обратно)

71

«Смерть Валленштайна». Перевод Н. Славятинского.

(обратно)

72

Стихи В. Гауфа.

(обратно)

73

«Вильгельм Телль». Перевод Н. Славятинского.

(обратно)

74

Когда рушится мирозданье,

Под его руинами гибнет самый бесстрашный (лат.). Гораций. Ода.

(обратно)

75

Имеется в виду герб герцогов Вюртембергских.

(обратно)

76

«Оберон».

(обратно)

77

Теперь вином отгоните заботы (лат.). Гораций. Ода.

(обратно)

78

Морфей — в греческой мифологии бог сновидений, сын бога сна Гипноса. Изображался обычно крылатым.

(обратно)

79

«Замок Лихтенштайн».

(обратно)

80

Покойтесь с миром (лат.).

(обратно)

81

«Исторический романс».

(обратно)

82

«Замок Лихтенштайн».

(обратно)

83

«Эрнст, герцог Швабии».

(обратно)

84

Если разгромленный мир рухнет, руины поразят, но не устрашат его! (лат.) Гораций. Ода.

(обратно)

85

«Я попытаюсь» (лат.).

(обратно)

86

«Эрнст, герцог Швабии».

(обратно)

87

Здесь и далее искаженные венгерские, французские, итальянские ругательства.

(обратно)

88

«Романс о юности герцога Кристофа Вюртембергского».

(обратно)

89

«Орлеанская дева».

(обратно)

90

«Крепость».

(обратно)

91

Оскорбление его величества (лат.).

(обратно)

92

Мысленно обладал (лат.).

(обратно)

93

«Смерть Валленштайна». Перевод Н. Славятинского.

(обратно)

94

Жребий брошен! (лат.) — слова Цезаря при переходе Рубикона, после которого началась война.

(обратно)

95

«Усопшие».

(обратно)

96

Так проходит мирская слава! (лат.)

(обратно)

97

«Невеста из Мессины».

(обратно)

98

Руины поразят, но не устрашат (лат.). Гораций. Ода.

(обратно)

99

«Романс о юности герцога Кристофа Вюртембергского».

(обратно)

100

«Умирающим героям».

(обратно)

101

Петер и Каспар Брегенц в 1514 г. стали вожаками крестьян. В доме кузнеца Каспара в Шорндорфе был своего рода штаб восставших.

(обратно)

102

Граф Георг фон Вюртемберг, брат Ульриха, стал во главе рода Вюртембергов. Его сын Фридрих VI получил герцогство во владение, потому что у Людвига, сына Кристофа, не было наследников мужского пола.

(обратно)

103

«Пикколомини».

(обратно)

104

Горгоны — в греческой мифологии крылатые чудовища со змеями вместо волос. Взгляд горгоны превращал все живое в камень. Из трех горгон единственная смертная — Медуза, которой отрубил голову Персей.

(обратно)

105

Лета — в древнегреческой мифологии река забвения в подземном царстве.

(обратно)

106

В 1841 г. на месте старой крепости, затем охотничьего дома, вновь построен прекрасный замок Лихтенштайн.

(обратно)

Оглавление

  • АЛЬМАНАХ СКАЗОК НА 1826 ГОД ДЛЯ СЫНОВЕЙ И ДОЧЕРЕЙ ОБРАЗОВАННЫХ СОСЛОВИЙ Перевод М. Кореневой
  •   Как сказка сделалась альманахом
  •   Караван
  •   История о халифе-аисте
  •   История о корабле призраков
  •   История об отрубленной руке
  •   Спасение Фатимы
  •   История о маленьком Муке
  •   Сказка о мнимом принце
  • АЛЬМАНАХ СКАЗОК НА 1827 ГОД ДЛЯ СЫНОВЕЙ И ДОЧЕРЕЙ ОБРАЗОВАННЫХ СОСЛОВИЙ
  •   Александрийский шейх и его невольники Перевод М. Кореневой
  •   Карлик Нос Перевод Э. Ивановой
  •   Еврей Абнер, который ничего не видел Перевод Э. Ивановой
  •   Обезьяна в роли человека Перевод М. Кореневой
  •   История Альмансора Перевод М. Кореневой
  • АЛЬМАНАХ СКАЗОК НА 1828 ГОД ДЛЯ СЫНОВЕЙ И ДОЧЕРЕЙ ОБРАЗОВАННЫХ СОСЛОВИЙ
  •   Трактир в Шпессарте Перевод М. Кореневой
  •   Сказание о гульдене с оленем Перевод С. Шлапоберской
  •   Холодное сердце Часть первая Перевод С. Шлапоберской
  •   Приключения Саида Перевод М. Кореневой
  •   Стинфольская пещера (Шотландская легенда) Перевод М. Кореневой
  •   Холодное сердце Часть вторая Перевод С. Шлапоберской
  • ФАНТАЗИИ В БРЕМЕНСКОМ ВИННОМ ПОГРЕБКЕ ПРИ РАТУШЕ Осенний подарок любителям вина Перевод М. Кореневой
  • ЛИХТЕНШТАЙН Романтическая сага из истории Вюртемберга Перевод Э. Ивановой
  •   Часть первая
  •     Вступление
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •   Часть вторая
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •   Часть третья
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11 Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Сказки, рассказанные на ночь», Вильгельм Гауф

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!