Константин Паустовский Тёплый хлеб (сборник)
© Текст, Паустовский К. Г., насл., 2016
© Ил., Сазонов А. М., насл., 2016
© ООО «Издательство АСТ», 2016
* * *
Дремучий медведь
Сын бабки Анисьи, по прозвищу Петя-большой, погиб на войне, и остался с бабкой жить её внучек, сын Пети-большого – Петя-маленький. Мать Пети-маленького, Даша, умерла, когда ему было два года, и Петя-маленький её совсем позабыл, какая она была.
– Всё тормошила тебя, веселила, – говорила бабка Анисья, – да, видишь ты, застудилась осенью и померла. А ты весь в неё. Только она была говорливая, а ты у меня дичок. Всё хоронишься по углам да думаешь. А думать тебе рано. Успеешь за жизнь надуматься. Жизнь долгая, в ней вон сколько дней! Не сочтёшь.
Когда Петя-маленький подрос, бабка Анисья определила его пасти колхозных телят.
Телята были как на подбор, лопоухие и ласковые. Только один, по имени Мужичок, бил Петю шерстистым лбом в бок и брыкался. Петя гонял телят пастись на Высокую реку. Старый пастух Семён-чаёвник подарил Пете рожок, и Петя трубил в него над рекой, скликал телят.
А река была такая, что лучше, должно быть, не найдёшь. Берега крутые, все в колосистых травах, в деревах. И каких только дерев не было на Высокой реке! В иных местах даже в полдень было пасмурно от старых ив. Они окунали в воду могучие свои ветви, и ивовый лист – узкий, серебряный, вроде рыбки уклейки, – дрожал в бегучей воде.
А выйдешь из-под чёрных ив – и ударит с полян таким светом, что зажмуришь глаза. Рощицы молодых осин толпятся на берегу, и все осиновые листья дружно блестят на солнце.
Ежевика на крутоярах так крепко хватала Петю за ноги, что он долго возился и сопел от натуги, прежде чем мог отцепить колючие плети. Но никогда он, осердясь, не хлестал ежевику палкой и не топтал ногами, как все остальные мальчишки.
На Высокой реке жили бобры. Бабка Анисья и Семён-чаёвник строго наказали Пете не подходить к бобровым норам. Потому что бобёр – зверь строгий, самостоятельный, мальчишек деревенских вовсе не боится и может так хватить за ногу, что на всю жизнь останешься хромой. Но Пете была большая охота поглядеть на бобров, и потому он ближе к вечеру, когда бобры вылезали из нор, старался сидеть тихонько, чтобы не напугать сторожкого зверя.
Однажды Петя видел, как бобёр вылез из воды, сел на берегу и начал тереть себе лапами грудь, драть её изо всех сил, сушить. Петя засмеялся, а бобёр оглянулся на него, зашипел и нырнул в воду.
А другой раз вдруг с грохотом и плеском обрушилась в реку старая ольха. Тот-час под водой молниями полетели испуганные плотицы. Петя подбежал к ольхе и увидел, что она прогрызена бобровыми зубами до сердцевины, а в воде на ветках ольхи сидят эти самые бобры и жуют ольховую кору. Тогда Семён-чаёвник рассказал Пете, что бобёр сперва подтачивает дерево, потом нажимает на него плечом, валит и питается этим деревом месяц или два, глядя по тому, толстое оно или не такое уж и толстое, как хотелось бобру.
В густоте листьев над Высокой рекой всегда было беспокойно. Там хлопотали разные птицы, а дятел, похожий на сельского почтаря Ивана Афанасьевича – такой же остроносый и с шустрым чёрным глазом, – колотил и колотил со всего размаху клювом по сухому осокорю. Ударит, отдёрнет голову, поглядит, примерится, зажмурит глаза и опять так ударит, что осокорь от макушки до корней загудит. Петя всё удивлялся – до чего крепкая голова у дятла! Весь день стучит по дереву – не теряет весёлости.
«Может, голова у него и не болит, – думал Петя, – но звон в ней стоит наверняка здоровый. Шутка ли – бить и бить целый день! Как только черепушка выдерживает!»
Пониже птиц, над всякими цветами: и зонтичными, и крестоцветными, и самыми невидными, как, скажем, подорожник, – летали ворсистые шмели, пчёлы и стрекозы.
Шмели не обращали на Петю внимания, а стрекозы останавливались в воздухе и, постреливая крылышками, рассматривали его выпуклыми глазищами, будто подумывали: ударить ли его в лоб со всего налёта, пугнуть с берега или не стоит с таким маленьким связываться?
И в воде тоже было хорошо. Смотришь на неё с берега – и так и подмывает нырнуть и поглядеть: что там, в глубокой глубине, где качаются водоросли? И всё чудится, что ползёт по дну рак величиной с бабкино корыто, растопырил клешни, а рыбы пятятся от него, помахивают хвостами.
Постепенно и звери и птицы привыкли к Пете и, бывало, прислушивались по утрам: когда же запоёт за кустами его рожок? Сначала они привыкли к Пете, а потом полюбили его за то, что не озоровал: не сбивал палками гнёзд, не связывал стрекоз за лапки ниткой, не швырял в бобров камнями и не травил рыбу едучей известью.
Деревья тихонько шумели навстречу Пете – помнили, что ни разу он не сгибал, как другие мальчишки, тоненьких осинок до самой земли, чтобы полюбоваться, как они, выпрямившись, долго дрожат от боли и шелестят – жалуются листьями.
Стоило Пете раздвинуть ветки и выйти на берег, как сразу начинали щёлкать птицы, шмели взлетали и покрикивали: «С дороги! С дороги!», рыбы выскакивали из воды, чтобы похвастаться перед Петей пёстрой чешуёй, дятел так ударял по осокорю, что бобры поджимали хвосты и семенили в норы. Выше всех птиц взлетал жаворонок и пускал такую трель, что синий колокольчик только качал головой.
– Вот и я! – говорил Петя, стаскивал старую шапчонку и вытирал ею мокрые от росы щёки. – Здравствуйте!
– Дра! Дра! – отвечала за всех ворона. Никак она не могла выучить до конца такое простое человеческое слово, как «здравствуйте». На это не хватало у неё вороньей памяти.
Все звери и птицы знали, что живёт за рекой, в большом лесу, старый медведь и прозвище у того медведя Дремучий. Его шкура и вправду была похожа на дремучий лес: вся в жёлтых сосновых иглах, в давленой бруснике и смоле. И хоть старый это был медведь и кое-где даже седой, но глаза у него горели, как светляки, – зелёные, будто у молодого.
Звери часто видели, как медведь осторожно пробирался к реке, высовывал из травы морду и принюхивался к телятам, что паслись на другом берегу. Один раз он даже попробовал лапой воду и заворчал. Вода была холодная – со дна реки били ледяные ключи, и медведь раздумал переплывать реку. Не хотелось ему мочить шкуру.
Когда приходил медведь, птицы начинали отчаянно хлопать крыльями, деревья – шуметь, рыбы – бить хвостами по воде, шмели – грозно гудеть, даже лягушки подымали такой крик, что медведь зажимал уши лапами и мотал головой.
А Петя удивлялся и смотрел на небо: не обкладывает ли его тучами, не к дождю ли раскричались звери? Но солнце спокойно плыло по небу. И только два облачка стояли в вышине, столкнувшись друг с другом на просторной небесной дороге.
С каждым днём медведь сердился всё сильнее. Он голодовал, брюхо у него совсем отвисло – одна кожа и шерсть. Лето выпало жаркое, без дождей. Малина в лесу посохла. Муравейник разроешь – так и там одна только пыль.
– Беда-а-а! – рычал медведь и выворачивал от злости молодые сосенки и берёзки. – Пойду задеру телка. А пастушок заступится, я его придушу лапой – и весь разговор.
От телят вкусно пахло парным молоком, и были они совсем рядом – только и дела, что переплыть каких-нибудь сто шагов.
«Неужто не переплыву? – сомневался медведь. – Да нет, пожалуй, переплыву. Мой дед, говорят, Волгу переплывал и то не боялся».
Думал медведь, думал, нюхал воду, скрёб в затылке и, наконец, решился – прыгнул в воду, ахнул и поплыл.
Петя в то время лежал под кустом, а телята – глупые они ещё были – подняли голову, наставили уши и смотрят: что это за старый пень плывёт по реке? А у медведя одна морда торчит над водой. И такая корявая эта морда, что с непривычки не то что телок, а даже человек может принять её за трухлявый пень.
Первой после телят заметила медведя ворона.
– Карраул! – крикнула она так отчаянно, что сразу охрипла. – Звери, воррр!
Всполошились все звери. Петя вскочил, руки у него затряслись, и уронил он свой рожок в траву – посредине реки плыл, загребая когтистыми лапами, старый медведь, отплёвывался и рычал. А телята подошли уже к самому крутояру, вытянули шеи и смотрят.
Закричал Петя, заплакал, схватил длинный свой кнут, размахнулся. Кнут щёлкнул, будто взорвался ружейный патрон. Да не достал кнут до медведя – ударил по воде.
Медведь скосил на Петю глаз и зарычал: – Погоди, сейчас вылезу на бережок – все кости твои пересчитаю. Что выдумал – старика кнутом бить!
Подплыл медведь к берегу, полез на крутояр к телятам, облизывается. Петя оглянулся, крикнул: «Подсобите!» – и видит: задрожали все осины и ивы, и все птицы поднялись к небу. «Неужто все испугались и никто мне теперь не поможет?» – подумал Петя.
А людей как назло никого рядом нету.
Но не успел он это подумать, как ежевика вцепилась колючими своими плетями в медвежьи лапы, и сколько медведь ни рвался, она его не пускала. Держит, а сама говорит:
– Не-ет, брат, шутишь!
Старая ива наклонила самую могучую ветку и начала изо всех сил хлестать ею медведя по худым бокам.
– Это что ж такое? – зарычал медведь. – Бунт? Я с тебя все листья сдеру, негодница!
А ива всё хлещет его и хлещет. В это время дятел слетел с дерева, сел на медвежью голову, потоптался, примерился и как долбанёт медведя по темени! У медведя позеленело в глазах, и жар прошёл от носа до самого кончика хвоста. Взвыл медведь, испугался насмерть, воет и собственного воя не слышит, слышит один хрип. Что такое? Никак медведь не догадается, что это шмели залезли ему в ноздри, в каждую по три шмеля, и сидят там, щекочут. Чихнул медведь, шмели вылетели, но тут же налетели пчёлы и начали язвить медведя в нос. А всякие птицы тучей вьются и выщипывают у него шкуру волосок за волоском. Медведь начал кататься по земле, отбиваться лапами, закричал истошным голосом и полез обратно в реку.
Ползёт, пятится задом, а у берега уже ходит стопудовый окунь, поглядывает на медведя, дожидается. Как только медвежий хвост окунулся в воду, окунь хвать, зацепил его своими ста двадцатью зубами, напружился и потащил медведя в омут.
– Братцы! – заорал медведь, пуская пузыри. – Смилуйтесь! Отпустите! Слово даю… до смерти сюда не приду! И пастуха не обижу!
– Вот хлебнёшь бочку воды, тогда не придёшь! – прохрипел окунь, не разжимая зубов. – Уж я ли тебе поверю, Михайлыч, старый обманщик!
Только хотел медведь пообещать окуню кувшин липового мёда, как самый драчливый ёрш на Высокой реке, по имени Шипояд, разогнался, налетел на медведя и засадил ему в бок свой ядовитый и острый шип. Рванулся медведь, хвост оторвался, остался у окуня в зубах. А медведь нырнул, выплыл и пошёл махать саженками к своему берегу.
«Фу, – думает, – дёшево я отделался! Только хвост потерял. Хвост старый, облезлый, мне от него никакого толку».
Доплыл до половины реки, радуется, а бобры только этого и ждут. Как только началась заваруха с медведем, они кинулись к высокой ольхе и тут же начали её грызть.
И так за минуту подгрызли, что держалась эта ольха на одном тонком шпеньке.
Подгрызли ольху, стали на задние лапы и ждут. Медведь плывёт, а бобры смотрят – рассчитывают, когда он подплывёт под самый под удар этой высоченной ольхи. У бобров расчёт всегда верный, потому что они единственные звери, что умеют строить разные хитрые вещи – плотины, подводные ходы и шалаши.
Как только подплыл медведь к назначенному месту, старый бобёр крикнул:
– А ну, нажимай!
Бобры дружно нажали на ольху, шпенёк треснул, и ольха загрохотала – обрушилась в реку. Пошла пена, буруны, захлестали волны и водовороты. И так ловко рассчитали бобры, что ольха самой серединой ствола угодила медведю в спину, а ветками прижала его к иловатому дну.
«Ну, теперь крышка!» – подумал медведь. Он рванулся под водой изо всех сил, ободрал бока, замутил всю реку, но всё-таки вывернулся и выплыл.
Вылез на свой берег и – где там отряхиваться, некогда! – пустился бежать по песку к своему лесу. А позади крик, улюлюканье. Бобры свищут в два пальца. А ворона так задохнулась от хохота, что один только раз и прокричала: «Дурак», а больше уже и кричать не могла. Осинки мелко тряслись от смеха, а ёрш Шипояд разогнался, выскочил из воды и лихо плюнул вслед медведю, да не доплюнул – где там доплюнуть при таком отчаянном беге!
Добежал медведь до леса, едва дышит. А тут, как на грех, девушки из Окулова пришли по грибы. Ходили они в лес всегда с пустыми бидонами от молока и палками, чтобы на случай встречи со зверем пугнуть его шумом.
Выскочил медведь на поляну, девушки увидали его – все враз завизжали и так грохнули палками по бидонам, что медведь упал, ткнулся мордой в сухую траву и затих. Девушки, понятно, убежали, только пёстрые их юбки метнулись в кустах.
А медведь стонал, стонал, потом съел какой-то гриб, что подвернулся на зуб, отдышался, вытер лапами пот и пополз на брюхе в своё логово. Залёг с горя спать на осень и зиму. И зарёкся на всю жизнь не выходить больше из дремучего леса. И уснул, хотя и побаливало у него то место, где был оторванный хвост.
Петя посмотрел вслед медведю, посмеялся, потом взглянул на телят. Они мирно жевали траву и то один, то другой чесали копытцем задней ноги у себя за ухом.
Тогда Петя стащил шапку и низко поклонился деревьям, шмелям, реке, рыбам, птицам и бобрам.
– Спасибо вам! – сказал Петя. Но никто ему не ответил.
Тихо было на реке. Сонно висела листва ив, не трепетали осины, даже не было слышно птичьего щебета.
Петя никому не рассказал, что случилось на Высокой реке, только бабке Анисье: боялся, что не поверят. А бабка Анисья отложила недовязанную варежку, сдвинула очки в железной оправе на лоб, посмотрела на Петю и сказала:
– Вот уж и вправду говорят люди: не имей сто рублей, а имей сто друзей. Звери за тебя не зря заступились, Петруша! Так, говоришь, окунь ему хвост начисто оторвал? Вот грех-то какой! Вот грех!
Бабка Анисья сморщилась, засмеялась и уронила варежку вместе с деревянным вязальным крючком.
Тёплый хлеб
Когда кавалеристы проходили через деревню Бережки, немецкий снаряд разорвался на околице и ранил в ногу вороного коня. Командир оставил раненого коня в деревне, а отряд ушёл дальше, пыля и позванивая удилами, – ушёл, закатился за рощи, за холмы, где ветер качал спелую рожь.
Коня взял к себе мельник Панкрат. Мельница давно не работала, но мучная пыль навеки въелась в Панкрата. Она лежала серой коркой на его ватнике и картузе. Из-под картуза посматривали на всех быстрые глаза мельника. Панкрат был скорый на работу, сердитый старик, и ребята считали его колдуном.
Панкрат вылечил коня. Конь остался при мельнице и терпеливо возил глину, навоз и жерди – помогал Панкрату чинить плотину.
Панкрату трудно было прокормить коня, и конь начал ходить по дворам побираться. Постоит, пофыркает, постучит мордой в калитку, и, глядишь, ему вынесут свекольной ботвы, или чёрствого хлеба, или, случалось даже, сладкую морковку. По деревне говорили, что конь ничей, а вернее, общественный, и каждый считал своей обязанностью его покормить. К тому же конь – раненый, пострадал от врага.
Жил в Бережках со своей бабкой мальчик Филька по прозвищу Ну Тебя. Филька был молчаливый, недоверчивый, и любимым его выражением было: «Да ну тебя!» Предлагал ли ему соседский мальчишка походить на ходулях или поискать позеленевшие патроны, Филька отвечал сердитым басом: «Да ну тебя! Ищи сам!» Когда бабка выговаривала ему за неласковость, Филька отворачивался и бормотал: «Да ну тебя! Надоела!»
Зима в этот год стояла тёплая. В воздухе висел дым. Снег выпадал и тотчас таял.
Мокрые вороны садились на печные трубы, чтобы обсохнуть, толкались, каркали друг на друга. Около мельничного лотка вода не замерзала, а стояла чёрная, тихая, и в ней кружились льдинки.
Панкрат починил к тому времени мельницу и собирался молоть хлеб – хозяйки жаловались, что мука кончается, осталось у каждой на два-три дня, а зерно лежит немолотое.
В один из таких тёплых серых дней раненый конь постучал мордой в калитку к Филькиной бабке. Бабки не было дома, а Филька сидел за столом и жевал кусок хлеба, круто посыпанный солью.
Филька нехотя встал, вышел за калитку. Конь переступил с ноги на ногу и потянулся к хлебу. «Да ну тебя! Дьявол!» – крикнул Филька и наотмашь ударил коня по губам. Конь отшатнулся, замотал головой, а Филька закинул хлеб далеко в рыхлый снег и закричал:
– На вас не напасёшься, на христарадников! Вон твой хлеб! Иди, копай его мордой из-под снега! Иди, копай!
И вот после этого злорадного окрика и случились в Бережках те удивительные дела, о каких и сейчас люди говорят, покачивая головами, потому что сами не знают, было ли это или ничего такого не было.
Слеза скатилась у коня из глаз. Конь заржал жалобно, протяжно, взмахнул хвостом, и тотчас в голых деревьях, в изгородях и печных трубах завыл, засвистел пронзительный ветер, вздул снег, запорошил Фильке горло. Филька бросился обратно в дом, но никак не мог найти крыльца – так уже мело кругом и хлестало в глаза. Летела по ветру мёрзлая солома с крыш, ломались скворечни, хлопали оторванные ставни. И всё выше взвивались столбы снежной пыли с окрестных полей, неслись на деревню, шурша, крутясь, перегоняя друг друга.
Филька вскочил, наконец, в избу, припёр дверь, сказал: «Да ну тебя!» – и прислушался. Ревела, обезумев, метель, но сквозь её рёв Филька слышал тонкий и короткий свист – так свистит конский хвост, когда рассерженный конь бьёт им себя по бокам.
Метель начала затихать к вечеру, и только тогда смогла добраться к себе в избу от соседки Филькина бабка. А к ночи небо зазеленело, как лёд, звёзды примёрзли к небесному своду, и колючий мороз прошёл по деревне. Никто его не видел, но каждый слышал скрип его валенок по твёрдому снегу, слышал, как мороз, озоруя, стискивал толстые брёвна в стенах, и они трещали и лопались.
Бабка, плача, сказала Фильке, что наверняка уже замёрзли колодцы и теперь их ждёт неминучая смерть. Воды нет, мука́ у всех вышла, а мельница работать теперь не сможет, потому что река застыла до самого дна.
Филька тоже заплакал от страха, когда мыши начали выбегать из подпола и хорониться под печкой в соломе, где ещё оставалось немного тепла. «Да ну вас! Проклятые!» – кричал он на мышей, но мыши всё лезли из подпола. Филька забрался на печь, укрылся тулупчиком, весь трясся и слушал причитания бабки.
– Сто лет назад упал на нашу округу такой же лютый мороз, – говорила бабка. – Заморозил колодцы, побил птиц, высушил до корня леса и сады. Десять лет после того не цвели ни деревья, ни травы. Семена в земле пожухли и пропали. Голая стояла наша земля. Обегал её стороной всякий зверь – боялся пустыни.
– Отчего же стрясся тот мороз? – спросил Филька.
– От злобы людской, – ответила бабка. – Шёл через нашу деревню старый солдат, попросил в избе хлеба, а хозяин, злой мужик, заспанный, крикливый, возьми и дай одну только чёрствую корку.
И то не дал в руки, а швырнул на пол и говорит: «Вот тебе! Жуй!» – «Мне хлеб с полу поднять невозможно, – говорит солдат. – У меня вместо ноги деревяшка». – «А ногу куда девал?» – спрашивает мужик. «Утерял я ногу на Балканских горах в турецкой баталии», – отвечает солдат. «Ничего. Раз дюже голодный – подымешь, – засмеялся мужик. – Тут тебе камердинеров нету». Солдат покряхтел, изловчился, поднял корку и видит – это не хлеб, а одна зелёная плесень. Один яд! Тогда солдат вышел на двор, свистнул – и враз сорвалась метель, пурга, буря закружила деревню, крыши посрывала, а потом ударил лютый мороз. И мужик тот помер.
– Отчего же он помер? – хрипло спросил Филька.
– От охлаждения сердца, – ответила бабка, помолчала и добавила: – Знать, и нынче завёлся в Бережках дурной человек, обидчик, и сотворил злое дело. Оттого и мороз.
– Чего ж теперь делать, бабка? – спросил Филька из-под тулупа. – Неужто помирать?
– Зачем помирать? Надеяться надо.
– На что?
– На то, что поправит дурной человек своё злодейство.
– А как его исправить? – спросил, всхлипывая, Филька.
– А об этом Панкрат знает, мельник. Он старик хитрый, учёный. Его спросить надо. Да неужто в такую стужу до мельницы добежишь? Сразу кровь остановится.
– Да ну его, Панкрата! – сказал Филька и затих.
Ночью он слез с печи. Бабка спала, сидя на лавке. За окнами воздух был синий, густой, страшный. В чистом небе над осокорями стояла луна, убранная, как невеста, розовыми венцами.
Филька запахнул тулупчик, выскочил на улицу и побежал к мельнице. Снег пел под ногами, будто артель весёлых пильщиков пилила под корень берёзовую рощу за рекой. Казалось, воздух замёрз и между землёй и луной осталась одна пустота – жгучая и такая ясная, что если бы подняло пылинку на километр от земли, то и её было бы видно и она светилась бы и мерцала, как маленькая звезда.
Чёрные ивы около мельничной плотины поседели от стужи. Ветки их поблёскивали, как стеклянные. Воздух колол Фильке грудь. Бежать он уже не мог, а тяжело шёл, загребая снег валенками.
Филька постучал в окошко Панкратовой избы. Тотчас в сарае за избой заржал и забил копытом раненый конь. Филька охнул, присел от страха на корточки, затаился. Панкрат отворил дверь, схватил Фильку за шиворот и втащил в избу.
– Садись к печке, – сказал он. – Рассказывай, пока не замёрз.
Филька, плача, рассказал Панкрату, как он обидел раненого коня и как из-за этого упал на деревню мороз.
– Да-а, – вздохнул Панкрат, – плохо твоё дело! Выходит, что из-за тебя всем пропадать. Зачем коня обидел? За что? Бессмысленный ты гражданин!
Филька сопел, вытирал рукавом глаза.
– Ты брось реветь! – строго сказал Панкрат. – Реветь вы все мастера. Чуть что нашкодил – сейчас в рёв. Но только в этом я смысла не вижу. Мельница моя стоит, как запаянная морозом навеки, а муки нет, и воды нет, и что нам придумать – неизвестно.
– Чего же мне теперь делать, дедушка Панкрат? – спросил Филька.
– Изобрести спасение от стужи. Тогда перед людьми не будет твоей вины. И перед раненой лошадью – тоже. Будешь ты чистый человек, весёлый. Каждый тебя по плечу потреплет и простит. Понятно?
– Понятно, – ответил упавшим голосом Филька.
– Ну, вот и придумай. Даю тебе сроку час с четвертью.
В сенях у Панкрата жила сорока. Она не спала от холода, сидела на хомуте – подслушивала. Потом она боком, озираясь, поскакала к щели под дверью. Выскочила наружу, прыгнула на перильца и полетела прямо на юг. Сорока была опытная, старая и нарочно летела у самой земли, потому что от деревень и лесов всё-таки тянуло теплом и сорока не боялась замёрзнуть. Никто её не видел, только лисица в осиновом яру высунула морду из норы, повела носом, заметила, как тёмной тенью пронеслась по небу сорока, шарахнулась обратно в нору и долго сидела, почёсываясь и соображая, – куда ж это в такую страшную ночь подалась сорока?
А Филька в это время сидел на лавке, ёрзал, придумывал.
– Ну, – сказал, наконец, Панкрат, затаптывая махорочную цигарку, – время твоё вышло. Выкладывай! Льготного срока не будет.
– Я, дедушка Панкрат, – сказал Филька, – как рассветёт, соберу со всей деревни ребят. Возьмём мы ломы, пешни, топоры, будем рубить лёд у лотка около мельницы, покамест не дорубимся до воды и не потечёт она на колесо. Как пойдёт вода, ты пускай мельницу! Провернёшь колесо двадцать раз, она разогреется и начнёт молоть. Будет, значит, и мука, и вода, и всеобщее спасение.
– Ишь ты, шустрый какой! – сказал мельник. – Подо льдом, конечно, вода есть. А ежели лёд толщиной в твой рост, что ты будешь делать?
– Да ну его! – сказал Филька. – Пробьём мы, ребята, и такой лёд!
– А ежели замёрзнете?
– Костры будем жечь.
– А ежели не согласятся ребята за твою дурь расплачиваться своим горбом? Ежели скажут: «Да ну его! Сам виноват – пусть сам лёд и скалывает».
– Согласятся! Я их умолю. Наши ребята – хорошие.
– Ну, валяй, собирай ребят. А я со стариками потолкую. Может, и старики натянут рукавицы да возьмутся за ломы.
В морозные дни солнце восходит багровое, в тяжёлом дыму. И в это утро поднялось над Бережками такое солнце. На реке был слышен частый стук ломов. Трещали костры. Ребята и старики работали с самого рассвета, скалывали лёд у мельницы! И никто сгоряча не заметил, что после полудня небо затянулось низкими облаками и задул по седым ивам ровный и тёплый ветер. А когда заметили, что переменилась погода, ветки ив уже оттаяли, и весело, гулко зашумела за рекой мокрая берёзовая роща. В воздухе запахло весной, навозом.
Ветер дул с юга. С каждым часом становилось всё теплее. С крыш падали и со звоном разбивались сосульки. Вороны вылезли из-под застрех и снова обсыхали на трубах, толкались, каркали.
Не было только старой сороки. Она прилетела к вечеру, когда от теплоты лёд начал оседать, работа у мельницы пошла быстро и показалась первая полынья с тёмной водой.
Мальчишки стащили треухи и прокричали «ура». Панкрат говорил, что если бы не тёплый ветер, то, пожалуй, и не обколоть бы лёд ребятам и старикам. А сорока сидела на раките над плотиной, трещала, трясла хвостом, кланялась на все стороны и что-то рассказывала, но никто, кроме ворон, её не понял. А сорока рассказывала, что она долетела до тёплого моря, где спал в горах летний ветер, разбудила его, натрещала ему про лютый мороз и упросила его прогнать этот мороз, помочь людям.
Ветер будто бы не осмелился отказать ей, сороке, и задул, понёсся над полями, посвистывая и посмеиваясь над морозом. И если хорошенько прислушаться, то уже слышно, как по оврагам под снегом бурлит-журчит тёплая вода, моет корни брусники, ломает лёд на реке.
Всем известно, что сорока – самая болтливая птица на свете, и потому вороны ей не поверили – покаркали только между собой, что вот, мол, опять завралась старая.
Так до сих пор никто и не знает, правду ли говорила сорока, или всё это она выдумала от хвастовства. Одно только известно, что к вечеру лёд треснул, разошёлся, ребята и старики нажали – и в мельничный лоток хлынула с шумом вода.
Старое колесо скрипнуло – с него посыпались сосульки – и медленно повернулось. Заскрежетали жернова, потом колесо повернулось быстрее, ещё быстрее, и вдруг вся старая мельница затряслась, заходила ходуном и пошла стучать, скрипеть, молоть зерно.
Панкрат сыпал зерно, а из-под жернова лилась в мешки горячая мука. Женщины окунали в неё озябшие руки и смеялись.
По всем дворам кололи звонкие берёзовые дрова. Избы светились от жаркого печного огня. Женщины месили тугое сладкое тесто. И всё, что было живого в избах, – ребята, кошки, даже мыши, – всё это вертелось около хозяек, а хозяйки шлёпали ребят по спине белой от муки рукой, чтобы не лезли в самую квашню и не мешались.
Ночью по деревне стоял такой запах тёплого хлеба с румяной коркой, с пригоревшими к донцу капустными листьями, что даже лисицы вылезли из нор, сидели на снегу, дрожали и тихонько скулили, соображая, как бы словчиться стащить у людей хоть кусочек этого чудесного хлеба.
На следующее утро Филька пришёл вместе с ребятами к мельнице. Ветер гнал по синему небу рыхлые тучи и не давал им ни на минуту перевести дух, и потому по земле неслись вперемежку то холодные тени, то горячие солнечные пятна.
Филька тащил буханку свежего хлеба, а совсем маленький мальчик Николка держал деревянную солонку с крупной жёлтой солью. Панкрат вышел на порог, спросил:
– Что за явление? Мне, что ли, хлеб-соль подносите? За какие такие заслуги?
– Да нет! – закричали ребята. – Тебе будет особо. А это раненому коню. От Фильки. Помирить мы их хотим.
– Ну что ж, – сказал Панкрат. – Не только человеку извинение требуется. Сейчас я вам коня представлю в натуре.
Панкрат отворил ворота сарая, выпустил коня. Конь вышел, вытянул голову, заржал – учуял запах свежего хлеба. Филька разломил буханку, посолил хлеб из солонки и протянул коню. Но конь хлеба не взял, начал мелко перебирать ногами, попятился в сарай.
Испугался Филька. Тогда Филька перед всей деревней громко заплакал. Ребята зашептались и притихли, а Панкрат потрепал коня по шее и сказал:
– Не пужайся, Мальчик! Филька – не злой человек. Зачем же его обижать? Бери хлеб, мирись!
Конь помотал головой, подумал, потом осторожно вытянул шею и взял, наконец, хлеб из рук Фильки мягкими губами. Съел один кусок, обнюхал Фильку и взял второй кусок. Филька ухмылялся сквозь слёзы, а конь жевал хлеб, фыркал. А когда съел весь хлеб, положил голову Фильке на плечо, вздохнул и закрыл глаза от сытости и удовольствия.
Все улыбались, радовались. Только старая сорока сидела на раките и сердито трещала: должно быть, опять хвасталась, что это ей одной удалось помирить коня с Филькой. Но никто её не слушал и не понимал, и сорока от этого сердилась всё больше и трещала как пулемёт.
Артельные мужички
Варя проснулась на рассвете, прислушалась.
Небо чуть синело за оконцем избы. Во дворе, где росла старая сосна, кто-то пилил: жик-жик, жик-жик! Пилили, видно, опытные люди: пила ходила звонко, не заедала.
Варя выбежала босиком в маленькие сенцы. Там было прохладно от недавней ночи.
Варя приоткрыла дверь во двор и загляделась – под сосной с натугой пилили сухую хвою бородатые мужички, каждый ростом с маленькую еловую шишку. Сосновые иглы мужички клали для распилки на ко́злы, связанные из чисто обструганных щепочек.
Пильщиков было четверо. Все они были в одинаковых коричневых армячках. Только бороды у мужичков отличались. У одного была рыжая, у другого – чёрная, как воронье перо, у третьего – вроде как пакля, а у четвёртого – седая.
– Здравствуйте! – тихо сказала Варя. – Вы кто же такие будете?
Мужички с еловую шишку обернулись, стащили шапки.
– Мы дровоколы из Лесного прикола, – ответили они все разом и поклонились Варе в пояс. – Не бранись, хозяюшка, что на твоём дворе пилим. Подрядились мы со здешней жужелицей заготовить ей на зиму дрова, вот и стараемся.
– Ну что ж, – сказала Варя ласково, – старайтесь, сколько вам требуется. Мне сухой хвои не жалко. А дед Прохор у меня глуховатый и слепенький, он ничего не узнает.
– Вот правильно! – ответил седой мужичок, вытащил из-за пазухи за тесёмку высохший гриб пылевик, отсыпал из него в трубку грибного мелкого табачку и закурил. – Ежели тебе, внучка, по хозяйству чего-нибудь требуется, мы мигом сделаем. У нас артель. Берём мы недорого.
– А сколько? – спросила Варя и присела на корточки, чтобы и самой легче было мужичков разглядеть, да чтобы и мужичкам не надо было задирать головы, глядя на Варю.
– Это смотря по работе, – охотно ответил рыжий мужичок. – Вот, скажем, требуется тебе забить в брёвнах ходы, что прогрызли жуки-дровосеки. И тех жучков наглухо замуровать, чтобы они не точили избу, – это одна цена. Это работа затруднительная.
– А чем затруднительная?
– Как чем? Все ходы жучиные надо облазить да залепить их замазкой. Бывают такие ходы, что не продерёшься. Весь армяк изорвёшь, взмокнешь. Шут с ней, с такой работой! За неё надо брать по два ореха на каждого.
– Два не два, а полтора ореха – верная цена! – примирительно заметил седой мужичок. – Мы, внучка, можем, к примеру, залезть в ходики, почистить всю механику наждаком и протереть тряпицей. За это мы, конечно, берём по соглашению – копеек пять, а то и все шесть.
– Что там ни говори, – рассердился рыжий мужичок, – а нет хуже, как собирать муравьиные яйца. Залезешь в муравейник, елозишь там, труха в нос бьёт, а муравьи тебя так и жгут! Так и жгут! Иной как вцепится – не отдёрнешь!
– А зачем их собирают, муравьиные яйца? – спросила Варя.
– Соловьиная пища. Мы их в город отправляем. На продажу.
– У меня, мужики, – сказала Варя, – работа есть, только не знаю, как вы с ней справитесь. Надо бы собрать паучью паутину, самую крепкую, шелковистую, промыть её в дождевой воде, высушить на ночном ветру, пока не погасла утренняя звезда, ссучить из этой паутины пряжу на медной прялке и сплесть из той пряжи поясок. И запрясть в него золотой волос.
– Какой волос? – удивились мужички.
– Вы покурите, а я вам объясню.
Мужички прислонили звонкие пилы к сосновой шишке, сели на сломанную веточку, как на бревно, вытащили кисеты, трубочки, откашлялись, закурили, приготовились слушать.
И рассказала им Варя, как шла она из соседней деревни домой, несла баранки деду Прохору. И встретились ей в лесу два воробья. Они прыгали по осине, наскакивали друг на друга, да так лихо, что с веток дождём сыпались красные листья. Из норы под осиной высунулась лесная мышь, заругалась на воробьёв: «Ах вы, говорит, разбойники! Что же это вы раньше времени сухой лист с дерев обиваете! Совести у вас нисколько нету!»
– Это верно! – заметил мужичок с бородой вроде как пакля. – Лесная мышь палого листа не любит. Как пойдёт по лесам листопад, она из норы не выходит. Сидит трясётся.
– Это как понимать? – спросил рыжий мужичок. – Чего ты плетёшь?
– Мышь-то по земле бегает? Ай нет?
– Ну, бегает.
– А ворон или, скажем, коршун над лесом кружит и её караулит. Чтобы схватить и унесть. Караулит ай нет?
– Ну, караулит.
– Вот и соображай. Летом мышь в траве хоронится, её не видать. А осенью бежит она по сухому листу. Лист трещит, шуршит, шевелится, – её, эту мышь, издали видно. Уж на что ворона дура – и та её сразу изловит. Выходит, значит, что мыши для безопасности надо в норе сидеть, пока не присыплет землю снегом. Она тогда под снегом тропки себе пророет и опять бегает взад-вперёд. Никакой глаз её не приметит.
– То-то! – сказал седой мужичок. – У всякого зверя своё соображение. Так, говоришь, внучка, крепко дрались те воробьи?
– Прямо ужас как дрались! – вздохнула Варя. – Рвут друг у друга из клюва золотой волосок. А я всё гляжу. Рвали они его, рвали да и уронили. Упал он на пенёк и зазвенел. Схватила я тот волосок, сунула за пазуху – и ну бежать! Ну бежать! Прибегла домой, а дед Прохор и говорит: «Это волосок особенный. За нашими, говорит, пущами да озёрами находится, говорит, дальний край. В том краю вот уже второй год зимы, весны и лета не было, а стоит одна осень. Весь год там, говорит, лес стоит облетелый, чёрный, и что ни день, то льют ненастные дожди. Живёт в той стране, говорит, девушка, по имени Маша, с золотыми косами. Заперта она в горнице, и сторожат её три волка с пугачами и двадцать два барсука с вострыми казацкими пиками. Это, говорит, её волос попал к тебе в руки. И с тем волосом, ежели вплести его в поясок, можно свершить такие чудеса, что и во сне не приснятся».
Кто-то хихикнул у Вари за спиной. Варя обернулась и увидела старую толстую жужелицу. Она пищала от смеха и вытирала лапкой слезящиеся глаза.
– Ты чего смеёшься? – рассердилась Варя. – Ай не веришь?
Жужелица перевела дух, перестала смеяться.
– Уж истинно говорят, что старый – дурее, чем малый. Чего только твой дед не выдумает. Помирать ему время, а у него на уме одно баловство.
– Дед Прохор зря говорить не станет, – ответила Варя. – Ты не вправе на деда ругаться.
– А ты вправе, – зашипела жужелица, – пильщикам моим памороки[1] забивать своими побасками[2]! Ишь расселись, уши развесили! Я им плачу подённо по три ячменных зерна на душу, а они тут разговорами прохлаждаются! Нашлись господа!
– Как три зерна?! – закричал рыжий мужичок. – Мы рядились за четыре. Это, братцы, обман! На это мы не согласные!
– Не согласные! – закричали все мужички.
– Подумаешь, какие самостоятельные! – пропищала жужелица. – От горшка три вершка, в дождь все четверо под одним грибом прячетесь, а шумите будто полномерные мужики!
– Ох, старуха! – покачал головой седой мужичок. – Небось каждый день молишься, поклоны перед иконой бьёшь, а пот с рабочих людей выжимаешь.
Рыжий мужичок сплюнул, сорвал в сердцах шапку, швырнул её на землю, засучил рукава армячка и подступил к жужелице.
– Уйди, – сказал он, – покеда я не тряханул тебя по-своему! Сквалыга!
– Это ты-то?
– Я-то!
– Меня? Жужелицу?
– А то кого же?
– Ты, брат, смотри!
– Ты сама смотри! Уйдёшь? Ай нет?
– Ну, ну, не замахивайся!
Жужелица пискнула от злости и побежала к старому пню – там у неё была нора. На бегу она обернулась, крикнула:
– Я этого вам не забуду! Раскаетесь!
– Сама себе дрова пили за три ячменных зерна. Богомолка!
Седой мужичок только покачал головой.
– Вот мы с жужелицей и разругались. Значит, свободно теперь с тобой можем рядиться, внуча. Рассказывай, в чём твоё дело.
– А мне что рассказывать! – заспешила Варя. – Дед Прохор говорит, что крепко голодует народ в той стране.
– Известно! – согласился мужичок с чёрной бородой. – Как не голодовать! Что от такой осени проку? Всё помокло, погнило. А новое не родится.
– Палым листом тоже несладко питаться, – добавил рыжий мужичок.
– Вот беда! – вздохнул мужичок с бородой вроде как пакля. – Пропадают, значит, людишки!
– Ох и пропадают! – вздохнула Варя. – Ох и пропадают, дяденька! Как капустные черви. А всё почему? Потому что тамошние мужики вольные да справедливые. Пришёл к ним из соседней заморской страны властелин. Рыжий, злой, гугнивый[3]. И глаз у него от винища красный. Пришёл со своим поганым войском. И хотел взять тех мужиков под свою руку.
А они не поддались. Тогда властелин этот самый осерчал ужасно, разругался, растопался. «Я, кричит, вас уморю!» А в той стране в ту пору гостила осень. С виду она вроде как наша деревенская девушка, и зовут её Машей. Волосы у неё золотые-золотые, и ходит она в безрукавке на беличьем меху. Время уже шло к зиме, пора было осени уходить в другие страны, пора было уступить место старухе зиме, да не тут-то было! Приказал властелин своей страже схватить Машу, никуда не выпускать из той страны и запереть её в крепкой избе на долгие годы. «Пусть, говорит, этот строптивый народ поживёт у меня без зимы, весны и лета, без произрастания хлебов да без урожая. Небось, говорит, через два-три года смирятся, станут мне в ноги кланяться, прощения просить».
– Та-ак! – пробормотал седой старичок. – Значит, в темнице она, осень.
– Освободить её надо, – сказала Варя.
– Это мы и без тебя понимаем! – закричал рыжий мужичок. – Ослобонить! Какая шустрая нашлась. Вот ты сама пойди и ослобони. Только как?
– Дед Прохор сказал, что надо бы сплесть из паутины поясок с золотым волосом и доставить его Маше. Как она его наденет, тут же волки падут на землю, издохнут, а барсуки друг дружку пиками переколют. Вот я и надумала: не взялась бы ваша артель за это дело? Уж очень вы неприметные. Вам даже во вьюшку влезть ничего не стоит.
Седой мужичок встал, снял шапку, спросил:
– Ну что ж, артель? Соглашаемся?
– Соглашаемся! – закричали все мужички.
– На своих харчах?
– На своих.
– Тогда передохнём малость, заправимся и пойдём.
Варя провела мужичков в пустой улей, валявшийся позади избы, и для первого дня принесла им туда хозяйский полдник – горсть жареного овса и кусочек творогу. Мужички сытно, не торопясь, поели, потом разулись, улеглись поспать перед трудным делом.
Укрылись армячками и так захрапели, что даже шмели притихли и начали слушать: что это за гуд такой несётся из улья? Уж не враг ли какой туда забрался и точит на оселке еловые иглы, чтобы теми иглами с ними, со шмелями, биться? Шмели послушали-послушали и полетели в сосновый бор прятаться на всякий случай в трухлявые пни.
Вечером, когда дед Прохор уснул, мужички смотали паутину, что висела в амбаре и в сенцах, промыли её в бадейке с дождевой водой, просушили на ветру, пока не погасла на рассветном небе утренняя звезда, ссучили из той паутины пряжу на медной прялке и сплели поясок. И пропустили через него золотой волос.
– Испытать бы надо поясок, – сказали мужички Варе. – Чтобы конфуза не получилось.
– Ой, мужички! – испугалась Варя. – Да как же его испытаешь! Дед Прохор говорит, что в наших человечьих руках тот поясок только два чуда может сделать, не более. Потом он силу теряет. А в Машиных руках он опять силу наберёт и всё сделает.
– А нам от него много не требуется, – ответили мужички. – В осенний край самый близкий путь через великое болото. Да сама знаешь, там не пройдёшь. Кругом трясины. Они даже нашего брата засасывают, хотя и весу в нас всего ничего. Ты дойди с нами до болота, попроси поясок, чтобы он мост для нас через то болото построил. Раз построит – значит, сила в нём есть. А не построит – значит, и силы в нём нету. И нечего нам тогда в тот осенний край соваться. Только Маше досадим и себя погубим.
– Ну, так и быть! – согласилась Варя. – Пойдёмте!
Мужички туже затянули пояса, в последний раз покурили и пошли. Варя шла впереди, а мужички за ней следом, чтобы она, не ровён час, не наступила на кого-нибудь из них. Мужички шагали шибко, только обходили кусты брусники да ныряли под папоротники.
На самой заре подошли к болоту. Варя вынула поясок, повязалась им, попросила:
– Поясок, милый дружок, построй через болото мосток!
Не успела она сказать эти слова, как вынырнули из ржавой воды зелёные лягушата. Было их великое множество – может быть, тысяча, а то и все три. Лягушата растянулись цепью через болото, прижались друг к дружке, подставили спинки и кричат:
– Шагайте, мужички, смело! Мы вас не утопим!
– Ну что ж! – сказали Варе мужички. – Мы, пожалуй, пойдём. А тебе придётся тут дожидаться. Давай нам поясок и прощай!
Варя отдала мужичкам поясок, и они ушли, даже ни разу не оглянулись. Да куда там оглядываться, когда надо смотреть под ноги, чтобы не поскользнуться на мокром лягушонке и не ухнуть с головой в трясину.
Мужички ушли, а Варя осталась. Ждала она мужичков до вечера, а их всё нет и нет. Варя испугалась: уж не пропали ли мужички, не нарвались ли они на волков да барсуков и те их всех до одного перекололи?
Варя подумала-подумала и рассказала деду Прохору всё, что случилось.
– Эх ты, глупенькая! – сказал дед Прохор. – Да нешто твои мужички с еловую шишку с таким делом сладят? Они же махонькие, маломерные. Заместо силы у них одна незаметность. Наверняка стража их поймала. Пропали тогда эти отчаянные мужички, да и Маше худо придётся.
– Что же делать, дедушка? – испуганно спросила Варя.
– Народ созывать, – ответил дед. – Всем миром надо собраться и идти выручать твоих мужичков и Машу. Беги, скликай людей на выгон. С вилами, с косами, с дрекольем, а у кого есть, так и с дробовиками.
– Сейчас, дедушка! – крикнула Варя и выскочила из избы.
А с мужичками случилось вот что: когда взошло солнце и стали таять-редеть туманы, дошли, наконец, мужички до осеннего края, остановились на песчаном бугре, долго глядели вокруг и только вздыхали – не приходилось им на своём веку видеть такую страну.
День, как на грех, выдался погожий, и до самого края земли стояли жёлтые леса и шелестели посохшей листвой. Все леса были запутаны паутиной, и на той паутине висела роса.
Мужички попили росы. Каждому хватало по две капли, только рыжий выпил все три. Потом они вытерли усы, крякнули: ну и вкусна же вода! Да и то сказать – роса легла ночью, а ночь была по-осеннему холодная, ясная, переливалась звёздами, дышала повялыми травами, и потому в каждой росинке был запрятан ночной холодок, запах травы и тихий блеск, будто отражение небесной звезды. По всему было видно, что осень в этом краю затяжная, тяжёлая.
На полянах ветер намёл столько гнилой листвы, что мужички проваливались в неё с головой – идти было почти невозможно. Поля стояли бурые, пустые, а в деревнях редко-редко струился к небу дымок из печей.
– Видать, что и варить здешним людям уже нечего, – тихо переговаривались мужички. – Всё начисто проели. Сколько деревень мы прошли по задам, а ни разу не слыхали, чтобы корова замычала или даже петух прокричал. Будто вымерло всё. Дай ему волю, этому подлому властелину, он наверняка всю землю опустошит, род людской пустит по миру.
Мужички шли, конечно, с опаской. Чуть кого-нибудь заметят – тотчас прячутся. Больше хоронились они в следы от лошадиных копыт.
Чем дальше шли мужички, тем темнее делалась осень. В лесах было холодно, тихо под тучами, и красный лист, что ещё не всюду осыпался, висел понуро на мшистых ветвях.
Шли мужички через лес, как откуда ни возьмись ударил вдруг страшный ветер, сорвал всю листву, закружил её и понёс проливнем[4]. И стал задувать всё сильнее, всё крепче, покуда не поднял мужичков на воздух и не понёс их вместе с листьями обратно к Великому болоту. Мужички испугались, летят, хватаются за ветки. Да разве удержишься при таком напоре!
Рыжий мужичок на лету перевернулся несколько раз, закричал:
– Это, братцы, неспроста! Ветер наслал на нас властелин, чтобы отшибить нас обратно, нам воспрепятствовать.
– Откуда же он дознался про нас? – прокричал мужичок с чёрной бородой.
– Жужелица наябедничала, заслала к нему своих приживалок. Они бегают шибче нас.
– Ой, дружки! – закричал мужичок с бородой вроде как пакля. – Несёт нас в болото. Утопимся! Дед, у тебя поясок с золотым волоском. Попроси его. Может, спасёт нас.
Седой мужичок торопливо вытащил из кармана поясок, опоясался им, крикнул:
– Поясок, будь дружок, прекрати ветерок!
– Стой! Не так просишь! – сердито закричал рыжий. – Это с какой же стати нам опять с Великого болота переться, ноги уродовать? Ты проси, чтобы ветер повернул обратно и нас до самой Маши донёс.
Седой мужичок сообразил, закричал наново:
– Поясок, будь дружок, поверни ветерок! Пусть донесёт нас до самых Машиных ног!
И тут ветер завыл, загудел, начал на полном бегу заворачивать, вздул к небу столько листьев, что понеслись они над землёй, как красная туча, застили небо.
Теперь летят уже мужички куда надо, но только на душе у них всё равно беспокойно. Надеялись они, что поясок поможет им волков и барсуков победить, да вышло не так. Два чуда – с лягушатами и ветром – поясок уже сделал, а третьего не сделает – силу свою он уже потерял. Теперь только Маша может пояску силу эту вернуть. Придётся, значит, с Машиной стражей биться им, мужичкам, не на живот, а насмерть.
Летят наши мужички, вниз поглядывают, а там проносятся леса, реки, озёра, деревни, и видно, как народ выбегает из домов и дивится на листвяные красные тучи.
Вскоре заблестела за лесом тесовая крыша, ветер стал затихать и опустил мужичков на поляну около чёрного частокола.
Сидят мужички, одурели от полёта, а лист, как только ветер затих, так всё и сыплется на них, всё сыплется и вскоре всех их засыпал, прикрыл. Тепло под этим листом и безопасно.
Мужички отдышались и стали соображать, как им ловчее через частокол перелезть и стражу обмануть. Потому что как ни крути, а драться им теперь было не с руки. Драку надо было оттянуть на самый худой конец.
Сидят они, рассуждают всю ночь, а к утру слышат, кто-то ходит по сухому листу, гребёт его, будто ищет чего-то. Переглянулись мужички, а рыжий шепчет:
– Слыхали? Это нас ищут.
– Чего же делать? – спрашивают мужички.
– Я изо всех вас, – тихо отвечает рыжий, – самый отчаянный. Мне всё нипочём!
– Это верно! – согласились мужички. – Отчаянности в тебе много.
– И опять же, вёрткий я человек, горячий. И удар у меня очень даже сильный. Я как возьму топор, так за один мах ячменный стебель перерубаю. А вы пять минут бьёте, покуда тот стебель осилите.
– Ну что ж, – вздохнули мужички. – И это, брат, верно.
– А потому, – важно сказал рыжий мужичок, – тот поясок вы отдайте мне. В случае чего я один отобьюсь от всех волков да барсуков.
– Эх, Митрий! – вздохнул седой мужичок. – Стар я стал, ослаб, а то бы нипочём тебе того пояска не отдал. Да ещё бы и оттаскал тебя за бороду за бахвальство твоё. Бери поясок.
Рыжий взял поясок, свернул, засунул за пазуху. В тот же миг над головой у мужичков листья зашумели, и просунулась к мужичкам петушиная голова. Глаз у петуха был злой, круглый, а голос сиплый, – видно, что нрав у петуха сварливый, грубый. Лучше с таким петухом не связываться.
– Что за жуки? – спросил петух. – Я таких сроду не видывал. И не склёвывал. Это очень даже мне интересно!
Мужички схватились было бежать, но петух быстро разгрёб лапами листья, и седой мужичок вместе с чёрным и с тем, что отпустил себе бороду вроде как пакля, подвернулись под петушиные лапы, полетели в пыль, а рыжего мужичка петух так долбанул по спине, что тот только охнул.
Петух схватил его за армячок, зажал в клюве, помчался размашистым бегом к частоколу, протиснулся в дыру между брёвен, пробежал через двор – и прямо в горницу к Маше, чтобы там на свободе непонятного жука с рыжей бородой заклевать.
«А то начнёшь клевать во дворе, – соображал петух, – тотчас привяжутся стражники – барсуки: что это, мол, за жук такой, да где ты его взял, да отдай его нам, да чего ты тут со своим жуком мусоришь да так его клювом долбишь, что начальника нашего караула, волка, по имени Клык, разбудишь, и нам за то нагорит».
Через двор мимо стражи петух пробежал, конечно, рысью, а в горницу к Маше вошёл важно: подымет одну лапу, постоит, шагнёт, подымет другую лапу, опять постоит… Петух был с Машей обходительный – она каждый день кормила его крошками.
Кинул петух рыжего мужичка на пол, только собрался клюнуть его покрепче, как рыжий мужичок вскочил, кинулся к Маше.
– Спаси меня, красавица!
– Да ты кто? – испугалась Маша.
– Да я вроде как твой спаситель, – поспешно ответил рыжий мужичок, схватился за подол Машиного платья, а сам на петуха озирается.
А петух глядит на него одним глазом и сбоку подходит.
Маша топнула на петуха ногой, петух взлетел в оконце, забил крыльями, заорал, сорвался во двор и тотчас начал болтать с барсуками, рассказывать им, как он, петух, опростоволосился – чуть не склевал человека.
Барсуки встревожились, кинулись будить волка, по имени Клык, да было уже поздно.
Рыжий вытащил из-за пазухи поясок, сунул его поскорей в руку Маше. Она тотчас опоясалась тем пояском, и волки враз зарычали и тут же издохли, а барсуки бросились было спасаться, да сбились в кучу около калитки, потому что каждому, конечно, хотелось пролезть в неё первым. Затолкались барсуки, заругались и начали драться. И перекололи друг друга вострыми казацкими пиками.
Маша подняла рыжего мужичка с пола, посадила себе на ладонь, и он ей всё рассказал – и про Варю, и про своих товарищей по артели, и про то, как подрядились они с Варей освободить Машу-осень от властелина и воротить людям зиму, весну и лето, чтобы снова начала родить земля богатые урожаи.
Маша приказала рыжему мужичку позвать всех остальных, чтобы попили чайку, отдохнули. Рыжий вышел на крылечко, крикнул:
– Эй вы, маломощные! Ступайте сюда перед светлые-пресветлые очи Маши-красавицы! Она вас чайком желает угостить и даст каждому по сто маковых зёрен с мелким сахаром.
Так оно и было. Мужички пришли в горницу, Маша усадила их на стол, угостила, чем обещала, а мужички проглядели на неё все глаза: уж больно хороша была Маша – косы отливают таким золотом, что от них светится вся горница, глаза синие, будто небеса над ржаными полями, голос говорливый, как ручей, и вся она тоненькая, как травинка.
– А не принёс бы тебя, рыженького, петух в клюве, – спросила Маша, – чего бы вы делали?
Мужички разом встали, поклонились в пояс Маше, ответили:
– Бились бы за тебя со стражей, милая, до последнего издыхания. Потому что, пока ты в заточении, народу не жизнь, а одно горе горькое и лютая смерть.
– Ну что ж, – сказала Маша, – теперь я свободная, и надо мне поскорей уходить, дать место зиме.
– Это верно, – согласились мужички. – Спасибо тебе за чай, за ласку. А мы уж пойдём.
– Куда так скоро?
– Нам нельзя. Работа не ждёт. Подрядились мы ещё летом с нашим крестьянским обществом всё зерно, что полевые мыши уворовали да попрятали у себя в норах, у тех мышей отобрать и вернуть по назначению. А это работа тяжёлая: в каждой норе скандал, а то, бывает, и драка.
– Ну, если так, то идите. Спасибо вам и Варе великое. От себя и от людей.
– Не стоит вашей благодарности, – ответили мужички. – Будьте благополучны, красота вашей чести!
Мужички откланялись и ушли. Не успели они отойти и триста шагов, как небо затянулось тучами и из тех тёмных туч посыпался снег. Что ни час, то снег делался всё гуще, обильнее, тяжелее. Сквозь него уже плохо стало видно дорогу. Всё побелело вокруг, только лес ещё горел кое-где над снегами последними золотыми листочками.
Мужичкам стало холодно. Зашагали они быстрее, а на самой границе осеннего края увидели вдалеке большую толпу людей. Люди шли с косами, с вилами, с топорами, со всяким дрекольем, а иные держали наготове старые дробовики из воронёной стали.
Впереди толпы мужички увидели Варю. Узнали они её по румянцу на щеках и по красному платочку, накинутому на голову.
Остановились мужички, сняли шапки перед обществом, поклонились ему в пояс.
– Благодарение за подмогу. Только мы и сами справились, ослобонили Машу-осень из заточения.
Все люди тоже сняли шапки, ответно поблагодарили и поздравили мужичков с еловую шишку с полным успехом и стали зазывать их по избам – погреться и выкушать чем Бог послал.
В каждой избе мужичков привечали и угощали то калёными орешками, то подсолнушками, то маком, то изюмом. А в одной избе мужички даже выпили по напёрстку вина и закусили его мочёной брусникой.
Варя дала им напоследок махорки, и мужички, сытые и весёлые, пошли в лес, где они обитали в старом тёплом дупле, – отдохнуть перед новой работой.
Они шли, оглядывались, кланялись, а Варя махала им вслед варежкой и кричала:
– Спасибо вам, милые!
А с неба уже валил такой снег, что было трудно дышать. Отдышаться от такого снега можно было только под старыми елями. Но мужички и не думали прятаться от снега. Они шли обнявшись, покачиваясь и пели на радостях во весь голос любимую свою песню:
Вот мчится тройка почтовая Вдоль по дорожке столбовой. И колокольчик – дар Валдая – Гудит уныло под дугой…Варя смотрела им вслед и слушала звонкую песню, что затиха́ла за пеленой густого ласкового снега.
Сноски
1
Па́морока – потеря памяти, сознания; здесь – ум, голова, память.
(обратно)2
Поба́ски – короткие рассказы, прибаутки, поговорки.
(обратно)3
Гугни́вый – гнусавый, тот, кто говорит в нос, невнятно.
(обратно)4
Про́ливень – ливень, сильный дождь; здесь – внезапный сильный порыв.
(обратно)
Комментарии к книге «Тёплый хлеб (сборник)», Константин Георгиевич Паустовский
Всего 0 комментариев