Ирина Андрианова Смерть № 1 Лены Н.
Часть I
«Не жить. Умереть».
Когда эта мысль впервые толкнулась во мне, я почувствовала облегчение.
Легко стало моим тяжелым рукам.
Напряженным ногам.
Неповоротливому телу.
Кипящей голове.
Умру. Освобожусь. Все…
Я лежала, скрючившись, на старом продавленном диване на даче. Вокруг шевелилась вязкая, резиновая ночь. Я даже плакать не могла. Со мной такое происходило впервые.
На дачу меня привезли мои родители. Родители-крокодители. Это случилось два дня назад, когда я, вернувшись из школы, стала задыхаться и кричать. Крокодители сначала фыркали в мою сторону, потом засуетились: «Истерика! Истерика!», вызвали врача. А после врача и укола — кстати, я его не почувствовала — меня, будто дохлую рыбу, бросили в машину и повезли…
Они привезли меня на дачу, к бабушке, долго шептались на террасе, потом укатили.
— Ну вот, — сказала бабушке, — Недельку, детка, отдохнешь, а там и екзамены.
Почему она так сказала — «екзамены»? Может, она всегда так говорила, я просто не замечала? И зачем бабушка носит всю жизнь промасленный фартук, пахнущий луком? О господи! До чего противен ее желтый лучок на затылке. Ей что, табаком присыпали жидкие, ломкие волосы?
Что со мной? Что это со мной? Я же люблю бабушку… Всегда любила бабушку…
Два дня я таскалась по нашей гнусной даче. Все знакомо, все надоело. Главное, чего хотелось, — лежать в самой дальней комнате, пропахшей зимней сыростью, и ни о чем не думать.
А в груди — перекатывался стеклянный тяжелый шар. Вырвать его? Разбить? Выбросить? Нет. Никак нельзя. Невозможно избавиться.
Резиновая, вязкая ночь. Душащий стеклянный шар…
А раньше все было проще и лучше. Жизнь-песенка. Игрушки, мороженое, прыгалки во дворе, сентябрьские листья в городском сквере: я их собирала и нюхала — грибной запах. А зима? Новый год, апельсины в хрустальной тарелке, кукла, торчащая из валенка — он стоит под елкой. Школа? Школа как школа. Класс как класс. Митрофанов с передней парты во время третьего урока каждый день оборачивался, делал зверское лицо и свистел-шептал: «Макака! Дай что-нибудь пожрать!» Бум! Это я Митрофанова — книгой по балде.
А потом к нам пришел новый учитель литературы — Геннадий Кириллович Воробьев. Он был человеком без возраста, мешковатый чуть-чуть, в костюме, который купил, наверное, лет тыщу назад. Он суетливо бегал по классу и трещал про великих — Пушкина, Тургенева, Гоголя… Какое нам дело до великих? Они всегда были и будут, а мы сейчас живем.
Но я зачем-то стала вслушиваться в то, что говорил Геннадий Кириллович. Мне понравилось.
В общем, он понял, что его я, единственная из классе, хочу слушать и слушаю. А я поняла, что он рассказывает только мне. Что произошло? Слова не подберу. А, мы стали близкими людьми по духу. Духу литературы.
Естественно, я и читать начала, и заинтересовалась, о чем там писали великие. Да и не великие они вовсе: Пушкин, Гоголь, Тургенев — живые. Я однажды представила, как Пушкин смеется, — запрокидывая голову, обнажав крепкие, белоснежные зубы, заливисто, свободно. Живой человек, а не кудрявое чучело на портрете в кабинете литературы.
Все это сделал со мной Геннадий Кириллович.
Он и относиться стал ко мне по-иному, чем к другим. Когда обращался на уроке, голос у него становился шоколадный. А если в коридоре сталкивались, он не мчался с деловым видом, как все эти бешеные учителя, а останавливался, спрашивал: «Лена, как дела? Ну и прекрасно».
Потом я случайно от девчонок узнала, где он живет. И пошла туда зачем-то. В феврале. Снег уже превратился в кисель, деревья — с такими скользкими от оттепели ветками — бр-р.
Его дом стоял рядом с заброшенной церковью из черного кирпича, и черные вороны ходили там внутри, под проломленным куполом, переругивались. Я стояла и смотрела то на тусклые огоньки блочной двенадцатиэтажки, в которой жил Геннадий Кириллович, то на черную церковь…
Неправда. Мне всегда, всегда было ликующе о нем думать. Музыка таяла в ушах, голоса скрипок из тумана. В груди рос хрустальный шар — радость, улыбка и взрослое, неминуемое счастье. Может быть, именно этот радостный хрусталь превратился в тяжелое стекло, которое меня потом мучило?
Но одновременно с этим моим возвышенным полетом я ощущала, что вхожу — медленно, по шагу, по сантиметрику в черный тоннель, а тоннель тот ведет в черную пустыню, где вечная ночь — вязкая, резиновая, и я там одна. Одна. Что хочешь, то и делай. Спросить не у кого. Мира нет вокруг. Есть пустота и что-то давящее во всем теле — руках, ногах, голове, животе.
А я посреди этой убийственной пустыни стою, мерзну, трясусь и думаю о том, какой он прекрасный человек — Геннадий Кириллович Воробьев, и о том, как здорово было два года назад на даче, малина сладкая, ее даже пчелы ели…
То о нем, то о малине… Получается, ни о чем? О том, что я — гадкая, неумелая, неуклюжая, в цыпках и со всклокоченными волосами…
А потом, в начале мая, Геннадий Кириллович объявил нашему классу, что через неделю я и Митрофанов поедем на городскую олимпиаду по литературе.
Поехали. Геннадий Кириллович — с нами. Я, если честно, из-за него и поехала. Он в автобусе касался моей руки и спрашивал: «Лена, у тебя ладони как ледышки. Боишься?» «Не-ет», — тянула я — блеющая овца. «Не бойся. Ты у меня умница. Я в тебя верю. Я тебя изо всего класса и даже изо всей школы выделил. Ты — талант. Литературу понимаешь, как надо. Душой». И поощрительно так подхохатывал.
Мне досталась примитивная тема «Женские образы в романе «Евгении Онегин». Чего я ее взяла, не знаю. В общем, мне на эту олимпиаду было глубоко наплевать.
И я написала сочинение. Нормальное такое, как нас всегда учили — с введением, основной частью, заключением. Вот только почему-то когда я начала писать о Татьяне Лариной, то вдруг задумалась над вопросом: «А что испытывала Татьяна, когда писала письмо Онегину?» Дурацкий вопрос. Но я представила себе, что я — Татьяна, трепещущая, дошедшая в своих мыслях об Онегине до жара, до тихой истерики, бессонницы, влекомая не головой, а сердцем, каким-то женским, от живота, природы, чутьем, понявшая, если сна, то есть я, сейчас, сегодня, сию минуту не напишу Онегину письмо — жизнь кончится оборвется. Бездарно. Я, то есть она, Татьяна, умрет.
«Со мной тоже так было, — написала я в олимпиадном сочинении, — и сейчас есть. Я не могу жить без одного человека. Я думаю о нем день и ночь (разве это плохо?) и живу ради него. Я ходила к его дому и смотрела на огни квартир. Однажды шла за ним по улице, а он не знал этого, и я свободно любовалась им. Какой он! Я влюбилась? Я живу. И еще мне бы очень хотелось, чтобы он позвонил мне по моему телефону 123-45-67 просто так. Мне кажется, люди боятся вести себя так, как хотят и как мечтают. Они ведут себя так, как того требуют условности, обстоятельства, скукотища. И он так себя ведет.
Я устала одна стоять в черной, убийственной пустыне. Помогите мне, выведите меня…»
Тут я хотела написать «Геннадий Кириллович», но не успела. Работы стали собирать.
А через пару недель, на перемене, перед уроком литературы я увидела, как Геннадий Кириллович разговаривает с завучем в школьном коридоре. Она совала ему в руки синий большой конверт, злобно что-то выговаривая и оглядываясь. А он покорно слушал, не возражая, с погасшим, тяжелым лицом, которое медленно краснело.
На урок литературы в наш восьмой «Б» Геннадий Кириллович вошел, широко улыбаясь. В руках у него был тот самый синий конверт.
— Вот, — сказал он, — мы можем поздравить Лену Новикову с победой на городской олимпиаде. Она заняла третье место. Ее работа всех покорила. Лена показала себя не только знающим, начитанным человеком, но и человеком, у которого растет душа. К которому пришла первая любовь. Поздравляю тебя, девочка. Кстати, Лена, ты в конце писала о пустыне, так я тебе объясню. Это все по Горькому, это пустыня отрочества. Понимаешь? Ты из нее обязательно выберешься. В каждой пустыне идет своя напряженная, богатая жизнь. Ты не одинока… А сейчас, ребята, я зачитаю вам Ленино сочинение.
И он стал читать.
И все стали напрягаться и поворачивать ко мне перевернутые лица. А когда он дошел до моего телефона 123-45-67, все грохнули.
— Ленка, ну даешь!
— Макака, слезь с ветки!
— Новикова, спятила!
Вот тогда хрустальный шар погас в моей груди, превратился в тяжелое стекло. Я онемела. Почему-то вспомнила, как мне однажды в пионерском лагере дали грамоту «За отличную работу в юннатском кружке». Так ведь я же не ради грамоты кроликов любила, чистила их клетки и носила траву. Я жила ими в то лето.
Грамота… Третье место на олимпиаде…
Когда я пришла домой, то начала задыхаться и кричать. А в это время звонил-надрывался телефон. Мама поднимала трубку и спрашивала у папы: «Зачем Лене Макаров звонит? Зачем Лену спрашивает Полистратов? А Митрофанов?»
Макаров, Полистратов, Митрофанов — мои одноклассники. Наверное, они сговорились, решили дружно выводить меня из пустыни отрочества. По Горькому.
«Не жить. Умереть».
Когда эта мысль шевельнулась во мне второй раз, я встала с продавленного дивана. Странно, как легко я встала, выпрямилась, будто пружина. Натянула жесткое шерстяное платье, сунула ноги в дачные хлопающие холодные туфли. В них словно по раздавленной ящерице лежало. И вышла из дома.
Господи. Смерть. Как легко, просто. Нет смысла возвращаться снова домой, в школу, к прежней суете, урокам литературы, к Геннадию Кирилловичу. Он оказался поверхностным человеком. Он меня не почувствовал, не понял. Не захотел а понять. Он виноват во всем? Почему же я тогда его не ненавижу?
Я буду лежать в гробу. В море цветов. Сейчас май. Цветов завались. А они пусть стоят вокруг, пусть всматриваются в мое лицо. Пусть спрашивают: «Зачем ты это сделала, дорогая наша?!»
И чтобы он пришел — Геннадий Кириллович…
Я вижу эту картину так, будто затерялась в толпе вокруг собственного гроба. Меня нет, но я все же есть. Я — переродившаяся. Я — другая. Я — не Лена. Я — наблюдатель со стороны. Мне важно видеть, как они все — и Геннадий Кириллович — переживают мой уход от них…
Я выбрела через дачный поселок к железнодорожной станции. Остро, влажно, хищно блеснули рельсы. Вдали аукнуло: то ли товарный поезд, то ли электричка, или звезда вздохнула.
Я села на рельсы. Села на липкое железо. И обхватила голову руками. Так я и сидела сто, двести, тыщу лет.
Пока не засвистели тоненько, как свиристели, над головой провода.
Пока не задрожала земля.
Пока не треснул и вылился сразу, мгновенно, ошеломляюще мой стеклянный шар из груди.
Пока стремительный удар в плечо не вознес меня, как пылинку…
И пока не наступила пус-то-та…
Часть II
Здорово, доктор Чехов! Наконец-то высылаю тебе «Справочник терапевта»: откопал в учебниках. Попутно царапаю письмо.
Зачем тебе справочник? Ты к Сидорову на лекции ходил? Ходил. Конспектировал? Конспектировал. Вот и достаточно.
Все-таки ты был не прав, старик, согласившись на лето укатить в лыткаринскую больницу. Могли бы практику вместе в 67-й городской оттрубить. Хотя понимаю, тебе захотелось романтики. Ты там, в деревне великий доктор, исцеляешь больных. Дневник-то ведешь, Чехов недорезанный? Веди, веди, потомки его опубликуют, удивятся, какой ты, Чуня, был самородок, созрел, как все приличные люди, в глубинке.
А я чего-то устал. Если без дураков, тебя, Чуня Чехов, не хватает. Скучно, старик.
Два слова о работе. Странные дела творятся: все везут по «скорой» стариков с переломами. Понятно, когда зима, гололед, но сейчас же — лето! Загадка. Бермудский треугольник.
Еще — волна аппендицитов, грыжи одна травма черепа была. Я на этой операции ассистировал, прикатил корифей из Склифа. Интересно. Думаю, что теперь с подобным случаем и сам бы мог справиться.
Уколы, клизмы, истории болезни — надоело. Только один раз порадовался, повеселился — две недели назад поступила смешная девочка.
Первую неделю молчала, как рыба, в себя, наверное, приходила. А сейчас — ничего, отошла, читает запоем, хочу запретить это сумасшедшее глотание литературы. Вот ты, доктор Чехов, как считаешь, одной книги в день достаточно? Я с тобой солидарен.
Смешная девочка начала вставать — да, забыл сказать, у нее перелом двух ребер, левой руки, обширные ссадины на лице, — в коридор выходит. Зовут Ларисой, четырнадцать лет, школьница, козявка.
В больницу она поступила не в мое дежурство. Ну, мне и недосуг было интересоваться, что с ней стряслось. Для врача главное — факт: травма черепа, перелом голени, ушиб плеча, аппендицит. Верно излагаю, Чуня? Случайно три дня назад спросил: «Ты с дуба рухнула и переломалась?» Она ответила и улыбается: «Я хотела умереть меня поезд сшиб». Я: «Как, страшно быть самоубийцей?» «Не-а, — отвечает, — легко даже». А сама улыбается, ну, будто анекдоты травит. «Только вы не пробуйте, — добавила, — никому ваша смерть не нужна». Меня, взрослого мужика, учит, умора! Сечешь. Чуня?.. «Ты почему хотела умереть?» — меня-то любопытство раздирает. Тем более, чувствую, отвечает спокойно, значит, ее мои вопросы не травмируют. А то бы я конечно, не расспрашивал. «Хотите пошучу?» — она, «Ну», — я. «Любовь нежна? Она груба и зла. И колется, и жжется, как терновник… Откуда?» «Не знаю. Это ты у нас — изба-читальня, а мое дело маленькое — людей лечить». «Шекспир. «Ромео и Джульетта». «Так ты из-за любви?! Во даешь! Прямо Анна Каренина. Знаешь, сколько в жизни ситуаций будет, и из-за каждой год поезд бросаться?»
Во, Чуня, какие клиенты у нас встречаются. А у тебя-то как с юмором, с веселыми больными? Изложи давай.
Вчера эта пигалица, новоиспеченная Каренина преподнесла сюрприз. «Доктор Айболит, — в коридоре меня остановила и фары свои наставала, — как вы относитесь к Меркуцио?» «К какому Меркуцио?» «Из третьей палаты». «Что-о?!» — решил, спятила моя крыска Лариска. «Шутка. К Меркуцио из «Ромео и Джульетты». «А-а, — говорю, — да я не очень-то и помню его. Веселый вроде парень». «Веселый самоубийца. Самый веселый в мире. Ведь так?» «Ну, это ты загнула. В «Ромео и Джульетте» общеизвестны только два самоубийцы — Ромео и Джульетта». «Нет, помните, Меркуцио же знал, что Тибальт — лучший клинок Вероны? Знал и пошел с ним — на ровном месте прицелился — драться. А умирал как… Веселее всех в мире». «Ладно, — говорю, — ты, Лариска, перегрелась от чтения, находишься на грани закипания. Пусть веселый самоубийца Меркуцио будет твоей версией. Литературоведческой».
Чунь, я от этого разговора прямо вспотел. Крутая девочка. Надо же, вспомнила какого-то занюханного Меркуцио. Я бы до старости о нем не вспомнил.
В общем, крыска Лариска скрашивает мое занудное существование в больнице. Я тут и о самоубийцах на досуге поразмышлял. Эгоизм это сплошной. Всем плохо, тебе одному хорошо. Философия, а, Чунь?
Главный прикол с крыской Лариской. Сегодня к ней приезжали ребята из школы и учитель. Кстати сказать, мне он сразу не понравился. Суетливый чувак, тараторит, руками размахивает. «Ребята, — говорит, у самого голос от восторга на щенячий визг переходит, — давайте все вместе выйдем в сад! Там так хорошо! Деревья в молодой листве, бабочки порхают! Помните, у Тютчева…» И начал урок им долбить, стишки читать. Умора. Я чуть от юмора не лопнул.
Потом он попросил у меня разрешения поговорить с Лариской в ординаторской. Чтобы ребята не слышали. Я, понятное дело, пож-жалуй-ста.
Он посадил ее перед собой, взял правую руку в свою (левая у Лариски — в гипсе, я тебе уже сообщал) и спрашивает: «Почему у тебя пальцы как ледышки? Боишься?» «Нет, — Лариска отвечает. — Никого не боюсь». Он: «Ты не волнуйся, все будет хорошо. Со всяким может случиться… Не станешь расстраиваться? Даешь слово? А?» «Нет, — твердо так ответила Лариска, — не буду расстраиваться и вам не советую». Тут она вынула свою руку из его и — представляешь, Чунька! — похлопала учителя по щеке! Как сопляка. Малыша. Застрелиться!
Встала и пошла. Прямо сцена из спектакля.
Учитель потоптался на месте и говорит: «Слушай, старик, валидол есть?» «В Греции все есть». «А то с ума сойдешь с этой ребятней. Чего я в учителя пошел?.. И эта тоже на мою голову…» «Чего эта? Чего эта? — решил я Лариску защитить — Она, бедняжка, хлебнула уже, пережила, под поезд бросалась». «Что-о? — Учитель глазки округлил. — Ты веришь, ее поезд сшиб? Слушай больше. Подростковые больные фантазии. Она у бабушки на даче отдыхала и случайно упала в погреб. Вот тебе и переломы, синяки на фасаде».
Я чуть от внутреннего смеха не умер. Дела. Потом учитель и ребята ушли. Лариска в палате за новую книгу взялась. А у меня по «скорой» — очередной аппендицит.
Сечешь? История для романа. Завидуй, Чуня, завидуй, куда тебе со своим дневничком! Такие истории на дороге не валяются. Но если хочешь — сюжет дарю. Дерзай, доктор Чехов, пиши во имя славы и отечества.
Жму краба. Серега.
Р. S. Да, забыл штришок. Учитель называл Лариску Леной. Бред какой-то. Я даже в историю болезни посмотрел: нет, верно — Лариса Новикова. Но все же я потом спросил крыску Лариску: «Ты — кто? Лариса или Лена? В истории болезни — ошибка?» «Нет, — ответила она, — не ошибка. Понимаете?»
Ничего не понимаю. А ты, Чунька? Набросай мне пару строк или звякни. Жду. Твой С.
Комментарии к книге «Смерть № 1 Лены Н.», Ирина Анатольевна Андрианова
Всего 0 комментариев