На краю земли
ДЫМ В РАСПАДКЕ [1]
Мало–помалу нами овладело уныние. Мы мечтали о великих подвигах, которые могли бы удивить мир, но подвиги нам не удавались.
Мы — это Генька, Пашка, Катеринка и я.
Сначала нас было только двое: Генька и я; потом присоединились Пашка Долгих и Катеринка. Я был против Катеринки, потому что она всегда приставала со своим «а почему?» и спорила. Она мне вообще не нравилась: большеглазая, тугие косички торчат в разные стороны, верткая, как юла. Катеринка определенно нарушала наше суровое мужское содружество, вносила в него какое–то легкомыслие и ребячество. Я так прямо и заявил, что категорически возражаю, и Пашка тоже поддержал меня. Но Генька сказал, что это неправильно: Катеринка — эвакуированная, и мы должны проявить к ней чуткость и внимание.
Катеринка с матерью приехали к нам еще во время войны. Дом у них там, на Украине, фашисты разбомбили, отец погиб на фронте. Наш колхоз выделил им избу и все прочее, и, когда война окончилась, Марья Осиповна, Катеринкина мать, сказала: «От добра добра не ищут. И тут люди живут, и ничего, хорошие люди… Чего же мы будем мыкаться взад–вперед?..» Так они и остались…
Пашка сказал, что он не против чуткости и внимания, но девчонки — они очень бестолковые, техникой не интересуются, а только мешают самостоятельным людям и часто ревут. Катеринка показала Пашке язык и сказала, что «еще посмотрим, кто первый заревет».
Если говорить правду, ревела она не так уж часто и вообще была ничего: в куклы не играла, тряпками не интересовалась и могла за себя постоять, хотя сама она худенькая и не очень сильная. Когда Васька Щербатый попробовал дразниться, Катеринка не недолго думая стукнула его и не отступила, пока их не разнял Захар Васильевич. Приняли ее в наш класс, и мы ходили в школу все вместе. (Нас всех перевели уже в седьмой класс, один Пашка еще в шестом.)
Мы мечтали о великих делах, но, как только у нас появлялся какой–нибудь замысел, неизменно оказывалось, что в прошлом кто–то уже опередил нас и то, что мы еще только задумывали, было уже сделано.
Нельзя же заново изобретать паровоз или самолет, если их давно изобрели, открывать новые страны, если вся земля пройдена вдоль и поперек и никаких новых стран больше нет, или побеждать гитлеровцев, если их уже победили! По всему выходило, что мы родились слишком поздно и пути к славе для нас закрыты. Я высказался в этом смысле дома, но мать удивленно посмотрела на меня и сказала:
— Экий ты еще дурачок! Люди радуются, а он горюет… Славы ему захотелось! Иди вон на огороде славу зарабатывай…
Все ребята согласились, что, конечно, какая же может быть слава на огороде, а если и может быть, то куда ей, огородной славе, до военной! А Пашка сказал:
— Странное дело, почему это матери детей любят, а не понимают? Вот раньше в книжках здорово писали: «Благословляю тебя, сын мой, на подвиг…» А тут — на огород!.. Давеча мне для поршня понадобился кусок кожи. Ну, я отрезал от старого сапога, а мать меня скалкой ка–ак треснет… Вот и благословила!
Пашка хочет быть как Циолковский и всегда что–нибудь изобретает. Он построил большую машину, чтобы наливать воду в колоду для коровы. Это была, как Пашка говорил, первая модель, а для колхоза он собирался построить большую. Машина получилась нескладная, сама воду наливать не могла; зато если вручную налить ведрами бочонок, который Пашка пристроил сверху, то потом достаточно было нажать рычаг, чтобы бочонок опрокинулся и почти половина воды попала в колоду.
Мать поругивала Пашку за то, что он нагородил у колодца всяких палок и рычагов, однако все до поры обходилось мирно. Но однажды Пашкин отец возвращался с фермы в сумерки, наступил на рычаг, и его окатило с головы до ног. Он тут же изломал Пашкину «механику» и задал бы самому изобретателю, да тот убежал к дяде кузнецу.
Федор Елизарович, или дядя Федя, как его все зовут, кажется сердитым, потому что у него лохматая черная борода, на лбу глубокие морщины, глаза прячутся под нависшими и тоже лохматыми бровями. На самом деле он добрый: пускает нас в кузницу посмотреть и иногда позволяет покачать длинное коромысло, от которого идет рычаг к большому меху.
Мех старый, латаный, и, если сильно качать, он начинает гулко вздыхать и охать, будто сейчас заплачет. Тогда пламя над горном исчезает, вместо него разом с искрами вылетает синий свет, и в нем танцуют раскаленные угольки. Дядя Федя ловко выхватывает из горна искрящийся кусок железа и, словно примериваясь, ударяет по нему молотком так, что огненные брызги летят во все стороны; потом быстро–быстро околачивает со всех сторон, пока раскаленное железо не вытянется в зуб бороны или еще во что–нибудь, а затем, не глядя, бросает в бак с водой. Все у него идет так быстро и ловко, что нам каждый раз становится завидно. Но дядя Федя, как мы ни просим, ковать нам не дает.
— Нет, ребята, — говорит он. — Кузнец начинается вон с той штуки, — кивает он на тяжелую кувалду. — Вот когда вы играючи ею махать будете — другой разговор. А сейчас ваше дело — расти. Может, потом и в кузнецы определитесь.
Мы все, кроме Катеринки, можем поднять кувалду и даже легонько тюкнуть по наковальне, но размахнуться ею не под силу даже Геньке.
С дядей Федей мы дружим и, когда он отдыхает, разговариваем о разных разностях. Он, правда, не больно разговорчив, так что говорим больше мы сами, а он, щурясь, покуривает свою коротенькую, окованную медью трубку и только кивает головой.
Дядя Федя всегда заступается за нас перед другими. Его все уважают и слушают, он депутат сельсовета, ходит в Колтубы на собрания и получает «Правду».
Вот и теперь Пашка прибежал под его защиту.
— Что, опять набедокурил? — спросил дядя Федя.
— Я не б–бедокурил, я м–машину изобрел. Я же не виноват, что папаня под ноги не п–поглядел… — И Пашка рассказал, как все произошло.
— Эх ты, механик!.. Ну ладно, пойдем на расправу.
Он закрыл кузницу и пошел к Пашкиному дому. Пашка приуныл, но побрел следом, приготовившись, в случае чего, дать тягу.
Отец уже переоделся и, должно быть, поостыл, но, когда Пашка вошел в избу, нахмурился:
— У тебя что, вихры чешутся? А ну–ка, поди сюда.
— Ты погоди, Анисим, — остановил его дядя Федя. — Вихры не уйдут. Приструнить, конечно, следует, ну и торопиться с этим не к чему. Коли бы он просто озоровал — другое дело. А у него мозги видишь куда направлены?..
— Я вижу, куда они направлены. Только и знает — выдумывать…
— Вот я и говорю: выдумывает. Может, до чего и путного додумается. А через вихры всякую охоту думать очень даже просто отбить.
Потом дядя Федя пожаловался на сталистое железо, Пашкин отец перевел разговор на ферму, которой он заведует, — тем дело и кончилось.
У меня нет пристрастия к технике — мне больше нравится читать книги и слушать разные истории. Но все книги, какие я мог достать, уже читаны и перечитаны, и я попробовал написать про нашу деревню сочинение вроде летописи. Тетрадей мне было жалко, и, потом, они все по арифметике или в две косых, а кто же пишет летопись в две косых! Я выпросил у отца большую конторскую книгу, написал на обложке: «Летопись. Древняя, средняя и новая история деревни Тыжи, сочиненная Н. И. Березиным», и перерисовал из книги подходящую картинку — битва русских с монгольскими завоевателями. Про битвы в нашей деревне я ничего не слыхал, но так как во всякой истории обязательно бывают войны и сражения, то я решил, что и в нашей деревне они тоже были.
Далее, как полагается, шло описание деревни:
«Деревня Тыжа стоит на реке Тыже. В деревне всего двадцать один двор. С востока Тыжа омывается речкой Тыжей, а с запада ничем не омывается, и там дорога к селу Колтубы. Это от нас километров пять или семь (точно установить не удалось: все ходят и ездят, а никто не мерил). Там находятся школа–семилетка и сельсовет, а в нем телефон. От Колтубов через Большую Чернь[2] идет дорога к Чуйскому тракту, по которому ходят автомашины. За Тыжей тянутся колхозные поля. Они идут над самым берегом, потому что недалеко от берега поднимается большая гора и она вся поросла листвяком.[3]
С севера находятся горы и тайга, а к югу идет такая крепь и дебрь, что пройти совсем немыслимо. Еще зимой туда–сюда, а летом ни верхом, ни пеши не пробраться. На что Захар Васильевич ходок, и тот туда не ходит. Еще дальше находятся гольцы,[4] а в погожий день далеко–далеко виднеются белки.[5]
Заложена деревня в…»
Вот тут и начались затруднения. Основание деревни относилось, конечно, к древней истории, но никаких древностей мне не удалось обнаружить. Самой древней была бабка Луша — она уже почти ничего не видела, не слышала и даже не знала, сколько ей лет: «Года мои немеряные. Кто их считал! Живу и живу помаленьку».
Чтобы задобрить бабку Лушу, я принес ей полное лукошко кислицы, но так ничего и не добился. Она только и знала, что твердила:
— Было голо место. Пришли мы — батюшки–страсти: зверье–каменье!.. Чисто казнь, а не жизнь. Потом ничего, обвыкли, к месту приросли… Они ведь, места–то наши, хо–о–рошие!..
Древняя история не получилась. Ничего не вышло и со средней историей. Дед Савва, к которому я пристал с расспросами, отмахнулся:
— Какая у нашей деревни история! Бились в этой чащобе, бедовали — ой, как люто бедовали! — вот и вся история. Жизнь, она нам с семнадцатого году забрезжила. Ну, а по–настоящему–то с колхоза жизнь начинается… Да. Вот она, какая история. Нашего веку еще только начало, историю–то потом писать будут… А вот раньше бывалоча… — И начал рассказывать, как он в 1904 году воевал с японцами и заслужил Георгия, но это уж никак не вязалось с историей деревни.
История Тыжи осталась ненаписанной, я спрятал книгу в укладку, но на деревне узнали про нее, и меня после этого иначе и не зовут, как «Колька–летописец».
Так, один за другим, рухнули все наши замыслы и начинания.
Мы еще надеялись на Геньку. Генька был врун. Его так и звали: «Генька–врун». Врал он без всякого расчета, верил в только что выдуманное им самим и, рассказывая свои выдумки, так увлекался, что вслед за ним увлекались и мы. Теперь только Генька мог придумать что–нибудь такое, что вывело бы нас из тупика. Но Генька исчез. Целый день его не было ни в избе, ни в деревне, и, куда он девался, не знала даже его мать.
Ожидая Геньку, мы долго сидели на заросшем лопухами и репейником дворе Пестовых. Старик и старуха Пестовы померли еще во время войны, изба стояла заколоченная, и мы всегда там собирались, потому что там никто нам не мешал.
Серо–синие гольцы стали розовыми, над Тыжей повисла лохматая вата тумана. Пора было расходиться.
Но в тот момент, когда Пашка сказал: «Ну, я пошел», затрещали кусты и появился запыхавшийся, растрепанный Генька. Рубашка у него была разорвана, колени и руки испачканы землей и смолой, а во всю щеку тянулась глубокая, уже засохшая царапина. Он опасливо оглянулся вокруг, присел на корточки и спросил зловещим шепотом:
— Умеете вы хранить тайну?
От волнения у меня пересохло в горле, глаза у Катеринки стали еще больше, а Пашка встревоженно засопел. Это было самой заветной нашей мечтой — знать хоть какую–нибудь, хоть самую маленькую тайну! И, хотя ни разу мы не сталкивались ни с чем, что напоминало бы тайну, конечно же, никто не мог сохранить ее лучше нас. Но какие могли быть тайны в Тыже, если все от мала до велика знали все обо всех и обо всем и ничто, решительно ничто не содержало намека даже на пустяковый секрет!..
Генька опять оглянулся и еще тише сказал:
— В районе населенного пункта Тыжа появились диверсанты!
— Врешь! — сказала Катеринка.
— Вру? — задохнулся от негодования Генька. — А вы знаете, где я сегодня был? Я, может, десять километров на животе по–пластунски прополз… — Он показал исцарапанные, испачканные руки. — В распадке за Голой гривой[6] я видел дым. А потом я нашел…
— Что?
— Вот! — И Генька протянул нам обрывок бумаги.
Это была не обычная бумага, а толстая и гладкая, с одной стороны белая, с другой — разлинованная бледно–зелеными линиями, как тетрадь по арифметике, только совсем мелко. По этим клеточкам карандашом проведены извилистые, изломанные линии, возле линий — маленькие стрелки и цифры, а сбоку нарисована большая стрелка, упирающаяся в букву N.
Странная бумага уничтожила все наши сомнения.
— Ну? — не выдержала молчания Катеринка.
— Мы пойдем туда и выследим их!
— А может, это не диверсанты? Откуда им взяться? — заколебался я.
— Много ты понимаешь! Далеко ли граница–то?
— Там же Монголия. А у нас с Монголией дружба.
Генька презрительно посмотрел на меня:
— Ну да… А ламы?
— Кто такой «ламы»? — спросил Пашка.
— Лама — это монгольский поп. У нас их нет, а в Монголии они есть и называются ламы. (Он здорово много знал, этот Генька!) Вот диверсанты или шпионы переоделись под ламу — и к нам!
— Надо в аймак[7] сообщить, — сказал Пашка.
— Ну да, как же! А орден? Кто поймает, тому и орден дадут.
Об орденах мечтали мы все, и потому Пашкино предложение никто не поддержал.
— Ну вот… Если кто боится, я не неволю. Дело опасное, и пойдут самые стойкие.
— Девчонок не брать! — сказал Пашка.
— А почему? — вскипела Катеринка. — Думаешь, я боюсь? Я нисколечко не боюсь! Ты раньше меня испугаешься.
— Понимаешь, Катеринка, — сказал Геннадий, — может, придется долго по–пластунски…
— Я не хуже вас ползаю! — закричала Катеринка. — Тоже выискались! Только попробуйте не взять — я всем расскажу! Вот сейчас пойду к Ивану Потапычу и расскажу!
Обидевшись, Катеринка действительно могла выполнить свою угрозу, и тогда прощай всё: бумагу отберут, сообщат в аймак, да еще может и влететь…
— Эх, — сказал Генька, — связались мы с тобой!.. Ну ладно, пошли!
— Куда же на ночь глядя? — заколебался Пашка. — А дома что скажут? Да и не найдешь ничего в потемках.
В самом деле, стало совсем темно, в окнах зажглись огни.
Генька озадаченно почесал затылок:
— Да, дела не будет… Хорошо! Утром на зорьке сбор здесь…
НЕИЗВЕСТНЫЙ
Мы всегда мечтали о какой–нибудь тайне, но, появившись, она оказалась таким гнетущим грузом, что я совершенно изнемог, пока мать собирала на стол и мы ужинали.
— Ты чего притих? — подозрительно присматриваясь ко мне, спросила мать.
— Набегался, — отозвался отец. — Носятся целый день как оглашенные. Видишь, у него и ложка из рук вываливается…
Я наклонился над тарелкой и сделал вид, будто целиком поглощен пшенной кашей, но она застревала у меня в горле. Волна нежности к отцу и матери и горькой жалости к себе охватила меня. Что, если это мой последний ужин в родной избе, последний раз я вижу мать, отца и маленькую Соню?..
Мне хотелось приласкаться к ним, дать понять, как значителен этот вечер — может быть, последний, проводимый вместе… Однако, побоявшись пробудить подозрения и вызвать расспросы, я ограничился только тем, что после ужина отдал Соне свою коллекцию цветных картинок, которую она давно выпрашивала у меня. Но сестренка не поняла значения происшедшего и так хотела спать, что даже нисколько не удивилась.
Я долго вертелся на печке, и мне думалось, что я не сомкну глаз. Но, когда мать загремела ухватами, я вдруг очнулся, и оказалось, что уже наступило утро. Давясь горячей картошкой, я кое–как позавтракал и, окинув все прощальным взглядом, побежал к избе Пестовых.
Чтобы скорее добраться, я побежал напрямик, задами, и неожиданно со всего размаху налетел на Ваську Щербатого. Он нес в крынке молоко и еле удержал запотевшую, скользкую крынку, когда я, выбежав из–за погреба, столкнулся с ним. Молоко тоненькой струйкой плеснулось на землю. Хотя разлилось совсем немного, Васька не упустил бы случая подраться и уже поставил крынку на землю, но в это время его мать вышла на крыльцо и крикнула:
— Васька! Долго ты будешь прохлаждаться? Дядя–то голодный сидит…
Васька только погрозил мне кулаком, подхватил крынку и убежал в избу. Я было остановился, чтобы разузнать, какой такой дядя объявился у Васьки — они жили только вдвоем: он да мать, но вспомнил, что ребята, может, уже поджидают меня, и побежал дальше.
Все были в сборе. Генька торжественно оглядел нас и сказал:
— Никто не забоялся, не передумал? Ну ладно, пошли!..
Как только мы вышли за околицу, Генька сразу же начал вести наблюдение: он то осматривал обступившие деревню гривы, то пристально вглядывался в пыльную дорогу, изрытую овечьими и коровьими копытами. Ни на дороге, ни на гривах ничего интересного не было, и Пашка пренебрежительно фыркнул:
— Будет тебе форсить–то!
Но вдруг шедший впереди Генька расставил руки, преграждая нам путь, нагнулся к земле: овечьи и коровьи следы перекрывались отпечатками больших мужских сапог; следы человека пересекали дорогу и исчезали в придорожной траве. Генька прошел сбоку, присматриваясь к ним, потом вернулся обратно и, торжествуя, посмотрел на нас:
— Видали?
— А что тут видеть? Мало ли кто мог пройти! Наши небось и ходили.
— Нет, не наши, а хромой! Ты посмотри лучше.
— Ну и что? Архип ногу стер, вот и захромал.
Генька заколебался. Это и в самом деле могли быть следы колхозного пастуха, на зорьке прогнавшего стадо. Он еще раз посмотрел на следы и решительно свернул с дороги.
Мы перевалили через гриву у деревни и начали взбираться на бом,[8] за которым Генька нашел таинственный чертеж. Шагов за двести до вершины Генька остановил нас и пополз вперед один. Через некоторое время он появился снова и прошептал:
— Положение без перемен. Можно идти дальше.
Мы пошли вперед, пригибаясь и перебегая от куста к кусту, а потом, по команде, легли и поползли.
Бом полого спускается в сторону нашей деревни, но северный скат его крут, а местами обрывист.
Добравшись до вершины, мы приросли к месту: снизу, от подножия, там, где протекает Тыжа, делающая петлю вокруг бома, поднимался дымок костра… Утро было безветренное, и в ярком солнечном свете, на темном фоне пихтача, этот столбик голубоватого дыма был отчетливо виден.
Генька удивленно уставился на безмятежно курящийся дымок. Вчера он был значительно дальше, за Голой гривой, а теперь оказался совсем близко, и, если бы не горы, его давно бы заметили в деревне. Значит, отчаянной храбрости и наглости были эти диверсанты, если среди бела дня не побоялись расположиться неподалеку от деревни!
Мне вдруг стало жарко и трудно дышать, будто я с разбегу окунулся в горячую воду и не могу ни вынырнуть, ни вздохнуть. Вчера я, как и все, поверил Геньке, но где–то в глубине копошились сомнения: может быть, он просто придумал новую игру, а таинственную бумагу подобрал где–нибудь раньше?.. Но дым был у нас перед глазами, и это никак не было похоже на игру, потому что, увидев его, растерялся и сам Генька.
Затаив дыхание, мы подползли к обрыву, нависающему над берегом Тыжи, и заглянули вниз.
Прямо под обрывом белела маленькая палатка, рядом с ней горел костер. Вокруг не было ни души. Потом из палатки появился человек в клетчатой рубахе и широкополой шляпе. Он поднес что–то к глазам — мы догадались, что это бинокль, — и начал медленно осматривать горы по ту сторону реки. Хотя он стоял спиной к нам и не мог нас видеть, мы все–таки подались немного назад и укрылись в большетравье.
— Ой, смотрите! — сказала вдруг Катеринка.
На вершине высокой горы по ту сторону реки что–то сверкнуло. Потом опять и опять. Вспышки света с разными промежутками следовали одна за другой. Человек внизу не отрываясь смотрел в бинокль на верхушку горы и, конечно, видел эти вспышки. Потом он опустил бинокль, вынул какую–то вещь из кармана и начал то открывать, то закрывать правой рукой то, что держал в левой.
— Зеркало! — догадался Генька. — Сигнализирует! Видите?
Это была самая настоящая сигнализация. Значит, диверсанты были не выдумкой. И не один, а целая банда! Кто знает, сколько сообщников этого, в шляпе, скрывалось по окрестным горам, урочищам[9] и распадкам! Если оказались они на этой горе, то ведь могли быть и в других местах, прятаться в непролазной чаще…
Пашка побледнел и, заикаясь — он всегда заикается, когда боится, — сказал:
— А м–может, лучше в–все–таки в аймак?
Генька, наверно, тоже струсил, но не подавал виду. А мне стало как–то беспокойно и вспомнился дом. В горнице сейчас пахнет лепешками и свежевымытым полом. Отец, должно быть, ставит самовар, а Соня ему помогает — старается запихать в самоварную трубу длинную зеленую ветку с листьями. Из трубы валит густой белый дым. Он стелется по земле, ест Соне глаза, она от досады топает ногами, изо всех сил зажмуривается, но все–таки не уходит и вслепую тычет веткой в самоварную трубу. Отец, улыбаясь, наблюдает за Соней и говорит: «Молодец, доченька! Расти хозяйкой!» А мать доит корову. Корова вкусно жует посоленный кусок хлеба и косит карим глазом; белая пенная струя бьет в подойник… Вернусь ли я ко всему этому?
Мы отползли в кусты и начали совещаться.
Несмотря на нашу решимость умереть, но победить, было очевидно, что для безусловной победы сил явно недостаточно. Пашка сказал, что он вовсе не хочет умирать, и Катеринка сейчас же поймала его: «Ага, вот и струсил! А я ничуточки не боюсь!» Геннадий пристыдил их обоих, так как сейчас не время дразниться.
Благоразумнее всего было бы сообщить в аймак: там есть два милиционера, и Генька сам видел, что у них настоящие наганы в кобурах и с медными шомполами. Но в Колтубах все равно к телефону нас не пустят, и, значит, без взрослых, так или иначе, не обойтись. Потом, это заняло бы не меньше шести часов, даже если туда и обратно бежать бегом, а мало ли что могли натворить за это время диверсанты! Оставалось одно: сообщить обо всем Ивану Потаповичу. Генькин отец — председатель колхоза, а на фронте был старшиной, и он, конечно, сразу придумает, что нужно делать. Слава, таким образом, опять ускользала от нас. Но Генька решительно сказал, что нужно жертвовать личным успехом в интересах государственной безопасности. Он, наверно, где–нибудь это вычитал — так гладко и внушительно у него получилось.
И мы решили пожертвовать личным успехом.
Пашка предложил всем вместе идти к Ивану Потаповичу и рассказать, как было дело, но Геннадий высмеял это предложение, так как диверсанты в наше отсутствие могут скрыться и найти их тогда будет труднее. Идти должен один, а остальные, замаскировавшись, будут непрерывно вести наблюдение.
— Пусть Павел идет, — сказала Катеринка. — Все равно он боится.
— Вовсе я не боюсь! Сама трусиха!..
Но Генька остановил их:
— Что вы, маленькие? Я думаю, идти нужно Катеринке… Ты не боишься, но, если дело дойдет до драки, — ты же девочка и не умеешь бросать камни…
— Нет, умею!
— Подожди, не в этом дело! Ты быстро бегаешь, а тут нельзя терять ни минуты.
Катеринка на самом деле бегала быстрее нас всех, ее никто не мог догнать. Она немножко даже покраснела от гордости и согласилась:
— Только дай мне ту бумагу, а то Иван Потапыч не поверит.
Это было правильно, потому что Иван Потапович действительно не поверил бы, а таинственный чертеж мог убедить кого угодно.
Катеринка взяла бумагу и, мелькнув косичками, нырнула в кусты. А мы возобновили наблюдение.
Над костром висел котелок, в нем что–то варилось, и диверсант помешивал варево. Потом он снял котелок и принялся есть. Покончив с завтраком, сходил к Тыже, вымыл котелок, поставил его на солнце для просушки, а сам скрылся в палатке.
Мы уже думали, что он лег спать, но он появился снова и, сев неподалеку от речки, стал что–то писать в маленькой книжке. Это продолжалось так долго, что у нас онемели вытянутые шеи и затекли руки, а он все сидел и сидел.
Мы опять отползли и стали совещаться. Генька предложил пробраться поближе, чтобы видеть все, как следует, а то мы просто сидим тут и сторожим его. Пашка сказал, что больше ничего и не надо: наше дело — дожидаться, пока придут из деревни. А я был согласен с Генькой. Мы решили, что Пашка останется на обрыве, а Генька и я, сделав обходный маневр, попробуем пробраться к самой палатке.
— Только если сбежишь, — сказал Геннадий Пашке, — смотри тогда!
У Пашки позиция была совершенно безопасная, с нее нетрудно было улепетнуть в случае, если бы дело приняло плохой оборот, и он пренебрежительно оттопырил губы:
— Как бы сами не сбежали!
Пройдя с полкилометра по увалу,[10] мы спустились к реке и, прячась в кустах, поползли вперед. Никогда не думал, что они такие цепкие и колючие. Мы исцарапались и ободрались, пока шагах в пятидесяти не забелела палатка. Дальше мы пробирались как только могли осторожнее, и каждый шорох казался нам оглушительным громом. Не дыша, мы ползли все вперед и вперед, и вот прямо перед нами в просветах между листьями показалась клетчатая рубаха диверсанта. Диверсант, ничего не подозревая, занимался своим делом, а мы лежали за его спиной, не сводя с него глаз.
Сначала у меня затекли руки, ноги и заболела шея. Потом так засвербило в носу, что я едва не умер от желания чихнуть, но уткнулся лицом в землю и подавил этот приступ, который мог нас бесповоротно погубить… Должно быть, Генька испытывал то же самое, потому что он то краснел, то бледнел, и все время морщился, будто наелся хвои.
Страдания наши стали совершенно невыносимыми, как вдруг диверсант, не оборачиваясь, громко сказал:
— Ну ладно, вылезайте! Вы так пыхтите, что скоро ветер достигнет ураганной силы…
Это было так неожиданно, что я даже зажмурился и уткнулся носом в землю. Диверсант повернулся к нам и повторил:
— Вылезайте! Хватит прятаться!
Путей к отступлению не было. Потные, красные, мы выбрались из кустов.
Диверсант смотрел на нас, а мы — на него. Он был совсем молодой и не страшный, но одежда с головой выдавала его коварную натуру: на нем была клетчатая рубаха, широкополая шляпа, ботинки на больших, торчащих из подметок гвоздях, а до коленок — вроде как обрезанные, без головок, сапоги. Он сел на прежнее место и сказал:
— В таких случаях как будто принято говорить «здравствуйте»?
Генька насупился и мрачно сказал:
— А может, мы не хотим…
— Вот как? — удивился диверсант. — Ну, в таком случае, нечего здесь вертеться! Грубиянов я не люблю.
Мы не успели ничего ответить — по правде сказать, мы и не знали, что ответить, — как раздался топот и из–за бома верхом на лошади вылетел Иван Потапович. За его спиной, держась за председателеву рубаху, подпрыгивала на крупе лошади Катеринка.
Как только Иван Потапович подскакал, Катеринка сползла с лошади. Иван Потапович спрыгнул тоже, оглядел палатку, нас, диверсанта и, поправив усы, сказал ему:
— А ну–ка, позвольте ваши документы, гражданин!
Тот удивленно поднял брови, посмотрел на нас, на председателя, потом опять на нас и присвистнул:
— Ага, понятно! Прошу!
Он показал Ивану Потаповичу на палатку и влез в нее первый, а Иван Потапович — за ним.
Это было ужасно опрометчиво — самому, добровольно забраться в логово врага. Но если таким простодушным оказался Иван Потапович, то мы были настороже. Генька мигнул, и мы схватили по здоровенному камню. В палатке гудели голоса, и мы ежесекундно ожидали, что оттуда загремят выстрелы. Потом голоса смолкли.
Время шло, и это молчание становилось невыносимым. Мы начали думать, что все кончилось ужасной трагедией, и млели от страха и неизвестности.
Голоса загудели снова. Иван Потапович, пятясь, вылез из палатки и, усмехаясь, оглядел нас:
— Эх вы, сыщики! Морочите голову, чтоб вас…
Он сел на лошадь и ускакал.
Топот уже затих, а мы растерянно смотрели на неизвестного, который опять подошел к нам. Только теперь я увидел, что глаза у него голубые, ясные и что глаза эти смеются.
— Ну–с, молодые люди, почему вы не кричите «руки вверх»? Я вижу, вы основательно вооружились.
Камни выпали из наших рук. Генька облизнул пересохшие губы, а Катеринка выпалила свое:
— А почему?..
— Правильно! С этого надо бы начинать. Любознательность — мать познания. Итак, давайте знакомиться…
Но в это время сверху раздался крик, посыпались песок и камни. Забытый нами Пашка видел все, но ничего не понимал. Сгорая от любопытства, он слишком далеко свесился со скалы, сорвался и полетел вниз. Он катился по крутому склону и кричал, будто его режут. Мы замерли от ужаса — он неминуемо должен был разбиться… Неизвестный бросился к тому месту, где должен был упасть Пашка, и выставил руки, чтобы поймать его, хотя вряд ли ему удалось бы его удержать — Пашка толстый и тяжелый.
Однако Пашка не упал. Метрах в десяти ниже обрыва из расселины торчал куст. Пашка угодил на него, обломал ветки, но рубаха его зацепилась за корневище, и он повис, как на крючке. Он было затих, но потом опять завопил что есть силы:
— Ой, сорвуся! Ой, убьюся!
Неизвестный бросился в палатку и выскочил оттуда с веревкой через плечо.
— Держись! — крикнул он Пашке.
— Ой, сорвуся! — продолжал тот вопить.
— Попробуй только, я тебе задам!
Он очень сердито прокричал это, и Пашка уже значительно тише прохныкал:
— Так я со страху умру…
— От этого не умирают. Держись!
Он подхватил с земли что–то вроде маленькой кирки и, как кошка, полез прямо на скалу. Мы все здорово умеем лазить и по деревьям и по скалам, но ни у кого из нас не хватило бы духу на такое дело: слишком высоко висел Пашка и слишком гладкой была эта почти отвесная скала. А он лез! То пальцами, то своей киркой цеплялся за трещины, выступы, нащупывая ногой какую–то совсем незаметную шероховатость и, опершись на нее гвоздями ботинок, поднимался вверх, потом искал опору для рук и снова подтягивался. Иногда шипы на ботинках начинали скользить по камню или срывались — и мы замирали, ожидая, что вот–вот он упадет, но он не падал, а взбирался все выше. Катеринка от страха присела на корточки, зажмурилась и закрыла лицо руками, но, не выдержав, время от времени взглядывала вверх, тихонько ойкала и опять зажмуривалась.
А он все лез и лез. Он уже добрался до Пашки, набросил на него веревочную петлю, но не остановился, а полез выше. Взобраться на вершину скалы было невозможно — она небольшим карнизом нависала над склоном, — но он и не собирался туда лезть. Немного выше и в стороне из расселины торчало мощное кривое корневище. Неизвестный добрался до него, перебросил через корневище веревку и, немного отдохнув, начал спускаться. Спускался он еще медленнее и осторожнее, так как теперь не видел опоры и находил ее только ощупью.
Наконец он оказался внизу, отбросил свою кирку, потянул за веревку и, приподняв Пашку так, что его рубаха отцепилась от корня, начал понемногу отпускать веревку. Пашка вертелся, как кубарь, стукался о скалу и скулил. Он сел бы прямо на палатку, но неизвестный перехватил его и оттащил в сторону:
— Слезай, приехали…
И только тогда мы увидели, что он весь бледный и на лбу у него выступил пот. Он вздохнул, вытер пот рукавом, и мы тоже облегченно вздохнули.
— Ну, больше никто сверху не упадет?.. Давайте условимся, граждане: в гости ко мне ходить можно, но только как все люди — пешком, а не как этот крикун.
Пашка за «крикуна» обиделся:
— Вовсе я не боялся! А кричал потому, что рубаха новая… Кабы я изорвал, мне бы так влетело!..
Это он врал, конечно. Мать сшила ему рубаху из чертовой кожи, чтобы не рвал, и она была целехонькая, а орал он просто от страха.
Незнакомец сел на камень, а мы — прямо на песок.
— Теперь давайте все–таки познакомимся, чтобы вы, чего доброго, не вздумали обстреливать меня камнями… Я геолог, кандидат геологических наук, и зовут меня Михаил Александрович Рузов. Можно просто «дядя Миша». Там, — он махнул рукой в сторону горы, на которой мы видели таинственное сверкание, — мои товарищи. Мы разделились, чтобы разными маршрутами охватить ваш район. Будь вы менее предприимчивы, завтра я пришел бы в вашу деревню сам, и вам не пришлось бы так долго ползать на животах и обдирать себе коленки… Поверите так или предъявить документы?
— Поверим, — вздохнула Катеринка.
— Очень хорошо! — улыбнулся дядя Миша. — Вы, я вижу, народ решительный и бесстрашный. Какие же подвиги вы совершили, прежде чем предприняли эту смертельно опасную охоту за диверсантами?
Генька покраснел — это же он выдумал про диверсантов, — а я и Катеринка засмеялись. Он мне определенно нравился, этот «бывший диверсант». Он говорил серьезно, даже не улыбался, только голубые открытые глаза его смеялись так весело, что нисколько не было обидно и самому хотелось засмеяться.
Катеринка, хотя ее никто не просил, сразу выпалила про Пашкину механику, про летопись и что вообще у нас как–то ничего интересного не получается и нам очень обидно. Дядя Миша внимательно слушал, только лицо у него вдруг стало каменное и почему–то на него напал такой сильный кашель, что на глазах выступили слезы и он даже ненадолго отвернулся.
— Та–ак! Значит, окружающие не оценили ваших порывов? Понимаю. И со мной это раньше бывало… Ну, а что же вам хотелось бы делать? А?
Катеринка сказала, что еще не решила, но, наверно, будет доктором или летчицей, Пашка — что он поедет в город, выучится и будет придумывать всякие машины, а я — что стану моряком и все время буду путешествовать по земному шару; потом подумал и добавил, что иногда придется возвращаться, а то мать будет беспокоиться и плакать.
Генька сначала ничего не хотел говорить, а потом сказал, что уедет насовсем. Тут, мол, скучно и настоящему человеку негде развернуться.
— Вот как? — Дядя Миша засмеялся. — Скука появляется от безделья… Вы пионеры?
— Ага.
— А что это значит?
— Ну — те, которые за дело Ленина.
— Правильно! А что значит слово «пионеры»? Это идущие впереди! Как же и куда вы идете?.. Думаете, что ваше дело — только забавляться да гнезда драть?
— Это только Пашка… — сказала Катеринка.
У Пашки покраснели уши.
— Я не так себе деру, а для науки. Яйца собираю в коллекцию.
— А зачем науке твоя коллекция? Давным–давно известно, какие яйца несут птицы, а ты без всякой пользы убиваешь будущих птиц.
Пашка сидел красный и надутый.
— А вы тоже хороши! — сказал нам дядя Миша. — Товарищ безобразничает, а вам все равно. Какие же вы пионеры? Нехорошо, граждане! Люди делом занимаются, а у вас, я вижу, только цыпки и расквашенные носы…
Катеринка поджала под себя ноги, а Генька повернулся так, чтобы не было видно вчерашней царапины.
— Чем же занимается ваша пионерская организация?
Я сказал, что сейчас каникулы и мы в Колтубы не ходим. Все равно Мария Сергеевна — она наша учительница и пионервожатая — уехала в отпуск, в Бийск.
— И вы не можете найти себе занятие? А что вы раньше делали?
— Я раньше, когда война была, облепиху собирала для раненых. В ней витаминов ужас сколько! — сказала Катеринка.
— Мы с Генькой общественную работу вели: стенную газету писали, — вспомнил я.
— И на этом ваша деятельность закончилась?
Мы признались, что да, закончилась.
— Маловато! Ну, а как вы думаете, пятилетка вас касается или нет?
— Да ведь пятилетка — это где заводы строят, — сказал Генька.
— Она везде, где есть советский человек. Конечно, вы не можете строить заводы, но и для вас дела немало. Раньше человек главным образом оборонялся от природы, а теперь советский человек осваивает ее. Вот и вы, уважаемые граждане, можете участвовать в этом освоении, а со временем стать в нем идущими впереди… Готовы ли вы к этому?
Мы переглянулись. Конечно, мы были готовы, только не знали, куда нужно идти.
— Ну хорошо. Мне нужно побывать в вашей деревне. Вы меня проводите, дорогой и поговорим.
Он быстро сложил палатку и вещи. Мы взялись помогать. Пашке достались топорик и котелок, Катеринке — кирка, которая, оказалось, называется «ледоруб», а мы с Генькой уговорились по очереди нести палатку.
— Готовы? — спросил дядя Миша. — Пошли!.. Итак, чем бы вы могли заниматься? Чтобы ответить на этот вопрос, надо знать ваше житье–бытье. Расскажите мне, как вы живете и чем знаменита ваша деревня.
Генька сказал, что живем мы обыкновенно, а деревня решительно ничем не знаменита.
Дядя Миша засмеялся:
— Конечно, я не думал, что у вас растут баобабы, по улицам ходят слоны, а избы выстроены из хрусталя. Но и в самой обыкновенной деревне обыкновенные мальчики и девочки найдут множество важных дел, если научатся видеть и понимать окружающее. Вот посмотрите! (Мы были на вершине гривы, и с нее как на ладони была видна наша деревня.) Там живете вы и ваши родители, а на всю деревню две хилые березки, и то на околице.
— Ну и что же? — сказал Пашка. — Вон кругом лесу сколько хошь. Тайга. Не продерешься!
— Да, пока лесу много. Но ведь его рубят и на дрова и на постройки. Что будет здесь лет через двадцать? Будет уже не деревня, а село, и, наверно, большое. И может случиться так, что лес на гривах вырубят или сожгут, и среди голых бугров будут стоять голые избы… В Америке есть штаты, где выращивают много хлопка. Раньше там тоже были леса и кустарники. Их уничтожили, и землю сплошь запахивают под хлопок. Климат стал суше и резче. Ничто не задерживает ветер, и там часто бывают «черные бури» — ветер поднимает в воздух плодородную почву и уносит ее. Земля становится все хуже и хуже и скоро превратится в бесплодную пустыню. Так делают капиталисты–хищники. А мы — хозяева своей земли и должны беречь ее. Вот почему нужно охранять каждое деревце и кустик, не допускать порубок и пожаров.
Я представил себе Тыжу посреди голых скал, с которых ветер сдул всю землю, «черную бурю», завывающую над родной деревней, и мне стало жутко. Генька сказал, что правильно — деревья надо охранять и что дядя Миша может быть уверен — мы возьмем это на себя.
— Очень хорошо! Теперь я буду спать спокойно… Полезные дела не нужно искать, они сами ищут и ждут вас. Я бы на вашем месте завел такую книгу — скажем, «Книгу полезных дел» — и записывал в нее все, что сделано за день интересного и хорошего. Но не просто приятное, а то, что облегчает людям жизнь…
— Это пусть Колька–летописец, — сказала Катеринка. — Он любит писать.
— Хорошо, пусть пишет он, а делать нужно всем. Запомните, молодые люди: день пропал, если за день ты не сделал ничего хорошего для других!.. Ну, вот мы и пришли.
Каждому хотелось, чтобы дядя Миша остановился в его избе, но он сказал, что ему нужно так, чтобы было поменьше народу: он не будет мешать и ему не будут мешать, а то ему нужно привести в порядок свои записи. Тогда мы решили, что лучше всего в Катеринкиной избе, потому что там только Катеринка да мать, и она, конечно, согласится. Мы довели дядю Мишу до избы. Он поблагодарил за помощь и сказал, чтобы теперь мы шли по своим делам — ему нужно заниматься, а вечером к нему можно прийти опять.
ЧУДЕСНЫЙ КАМЕНЬ
Я всю дорогу обдумывал, что бы мне такое сделать хорошее и полезное, но не успел придумать, как мать увидела меня из окна и закричала:
— Где ты ходишь, бессовестный? Иди посиди с девчонкой, мне к тете Маше надо…
Я играл с Соней, а потом надо было полоть картошку, и я полол до самого вечера.
Мы почти одновременно собрались на завалинке Катеринкиной избы. Должно быть, и у других дела обстояли не лучше, чем у меня, потому что все молчали. Катеринка поминутно бегала то в избу, то к нам и докладывала, что делает дядя Миша.
— Ест картошку и с мамой разговаривает…
— Пьет молоко…
— Зубы чистит…
Катеринкиной матери надоела эта беготня, и она прикрикнула:
— Что ты юлишь, егоза, не даешь с человеком поговорить? Взад–вперед, взад–вперед, как заводная… Сиди смирно, а то иди на улицу да там и бегай…
Наконец дядя Миша вышел и подсел к нам на завалинку:
— Ну–с, молодые люди, как ваши дела? Что сделали за день?
Катеринка, конечно, выскочила первая:
— Я тети Машина бычка нашла! Он в кустах блукал, блукал и аж на гриву забрался… И тетя Маша сказала; «Спасибо, доченька»…
— Очень хорошо!
Пашка сказал, что он хотел построить водопровод от колодца на огород, чтобы не носить воду ведрами. Только вот беда: труб нет, придется делать желоб из коры, и отец может заругать.
Я огорченно признался, что ничего такого не сделал, а целый день то с сестренкой возился, то грядки полол.
— Ну, это совсем не так плохо!.. А ты? — обратился дядя Миша к Геньке.
— Ваське Щербатому в ухо дал!
— За что?
— За порубку. Он у околицы кусты топором рубил. Ну, я и дал ему…
— Это, брат, не то! В ухо — это очень даже просто. Ты убеди его садить, а не рубить, — вот это будет дело… А так это обыкновенная драка.
Генька покраснел и сказал, что все–таки тут дела для настоящего человека нет, потому что бычков искать и картошку полоть умеет всякий, а ему это скучно, и вообще, если так будет продолжаться, он все равно убежит в такие места, где интересно.
— А здесь неинтересно, говоришь? — сказал дядя Миша. — Это что? — Он поднял с земли небольшой камешек.
— Камень.
— Камень–то камень, да какой? Это полевой шпат, и без него нельзя сделать оконное стекло, фарфор, фаянс, электрические изоляторы… Человек должен много знать, чтобы стать настоящим хозяином природы. Вот вы ходите по земле, и она для вас просто земля, а на самом деле вы ходите по сокровищам и не подозреваете об этом. Горный Алтай, братцы мои, — это сундук. У которого мы еще только крышку приподнимаем. А что будет, когда внутрь заберемся!..
Мы невольно с уважением и робостью посмотрели под ноги, как бы ожидая, что там вдруг засверкают всякие сокровища, но земля была обыкновенная — серая, с песком и мусором.
Дядя Миша засмеялся:
— Нет, это не так просто! Вы сумейте найти да отобрать у нее эти сокровища.
— А что вы ищете? Золото? — спросила Катеринка.
— Подвернется — мы и его, конечно, возьмем на заметку, но это не главная задача… Могли бы мы сейчас жить без железа?
Это был смешной вопрос. Какая же может быть жизнь без железа! А я сказал, что и без свинца нельзя. Захар Васильевич говорил, что ему без свинца жизни нету.
— Охотник?.. Правильно! Так вот, есть металлы — скромные труженики, работяги — скажем, железо, медь, свинец, алюминий, — и есть фанфароны, вроде золота…
Мы все засмеялись, а Генька сказал, что это неправда, потому что оно дороже всего и за ним все гоняются, про это и в книжках сколько написано.
— Есть металлы дороже золота — например, платина или радий, и они очень полезны. А золото? Это красивый металл, и его трудно добывать, поэтому он ценится дорого… Но я хотел вам не о золоте рассказать. Есть металлы скрытого благородства — молчальники и скромники. Их очень трудно найти, еще труднее добывать, но они обладают такими свойствами, что в будущем техника без них развиваться не сможет.
Знаете ли вы, что по мостам нельзя ходить строем, в ногу? В одном городе через реку построили мост. Мост был красив и прочен, и городские власти очень гордились им. Однажды по мосту проходила воинская часть. Офицеры были строгими, и солдаты шли как один, дружно отбивая шаг. Часть шла довольно долго, и вдруг мост стал дрожать, зашатался и рухнул. Прежде мост выдерживал большие тяжести, а теперь обрушился под ногами солдат.
Никто не мог понять этого странного события, и его приписали божьему гневу.
Однако мало–помалу стали известны и другие подобные факты. Колеса и машины, прочные и неизношенные, вдруг неожиданно разваливались по совершенно непонятным причинам.
Ученые начали докапываться до этих причин, и оказалось, что «божий гнев» здесь ни при чем.
Если материалы подвергать толчкам или напряжению и особенно если толчки идут в такт, через определенные промежутки времени, в материале происходят наружно незаметные, но весьма опасные изменения: он устает. Когда солдаты, идя по мосту, отбивали шаг, они вызывали ритмическое колебание моста; эти правильные колебания быстро утомили материал, из которого был построен мост, и он разрушился.
Усталость металлов — очень серьезная болезнь, и она становится все более опасной в наше время больших скоростей. Детали машин, колеса, самолетные винты, турбины делают тысячи оборотов в минуту, и металлы, из которых они сделаны, устают все быстрее и быстрее…
— Как же так? — сказала Катеринка. — Тогда их лечить надо, эти металлы…
— Вылечить заболевший металл нельзя, но можно предотвратить болезнь, если заранее сделать «прививку».
— Чего же им прививать — оспу? — фыркнул Пашка.
— Кое–что подороже… В древние времена самыми драгоценными камнями считали рубин и смарагд, или изумруд. Очень твердый, чистого ярко–зеленого цвета изумруд ценится чрезвычайно высоко…
— А почем он, такой камень? — спросил Генька.
— Это зависит от величины, цвета и чистоты. В Ленинградском горном институте хранится большой кристалл. Он стоит почти пятьдесят тысяч рублей золотом.
— Это да, камень! Вот бы найти!..
— Ну что ж, поищи! — засмеялся дядя Миша. — Изумруд был все время только дорогим камнем, и больше ничего. Потом химики открыли, что в состав изумруда входит металл бериллий. У этого бериллия оказались чудодейственные свойства. Он всего в два раза тяжелее воды. Самолет, построенный из сплава бериллия с алюминием, будет на одну треть легче современного — из дюралюминия. Сплав бериллия с железом не поддается действию жара и ржавчине. Сплав бериллия с медью приобретает свойство стали — его можно закаливать, и бериллиевая закаленная бронза не теряет закала даже при красном калении. Но самое драгоценное его свойство — то, что «прививка» бериллия или, вернее, сплавы с ним предохраняет металлы от усталости… Только, к сожалению, бериллий не так легко найти и очень трудно добывать. Этот чудотворец очень скрытен…
— Так это вы его и ищите? — спросил Пашка.
— Не только его, но и его тоже.
Генька хотел что–то сказать, но в это время подошел его отец, Иван Потапович:
— И вы тут? А ну, идите по домам! Не дадите человеку отдохнуть!
Иван Потапович начал расспрашивать про Москву и всякие новости, и мы уже никак не могли уйти и слушали из–за угла. Потом они пошли в избу, ничего не стало слышно, но Катеринка потихоньку провела нас следом. Иван Потапович и дядя Миша с Катеринкиной матерью сидели за столом, а мы залезли на печь и притаились. Позже пришли Федор Елизарович, Захар Васильевич, соседи — чуть не вся деревня.
Говорили про все: и про урожай, и как в Москве живут, и чего дядя Миша ищет, и про то, что хотя война закончилась, но ухо надо держать востро. Пашка слушал, слушал, а потом заснул да как захрапит!
— Что это моя Катя храпеть начала? — забеспокоилась Марья Осиповна, Катеринкина мать. — Простудилась, что ли?
Она подошла к печи и, конечно, увидела нас. Иван Потапович рассердился:
— Вы что же это, сорванцы? Я кому сказал — по домам?
Дядя Миша вступился за нас:
— Не гоните их, Иван Потапович! Им ведь тоже интересно.
— «Интересно»! От их интересу покоя не стало…
Нам пришлось уйти.
Я пробовал рассказать дома про изумруды, но сестренка ничего не поняла, а мать не стала слушать:
— Еще чего выдумал! Какие тут драгоценные камни? Ложись–ка спать лучше…
Ночью мне приснилось, будто я нашел изумруд с конскую голову, мне за это дали орден, и Михаил Петрович больше не ставит мне плохих отметок по математике, а то ведь неудобно: орденоносец — и вдруг с двойками…
УЧЕНАЯ ЭКСПЕДИЦИЯ
На другой день мы несколько раз прибегали к дяде Мише, но он сидел и писал; потом к нему приходил Захар Васильевич, и они долго про что–то говорили. Освободился он только к вечеру. Мы молча сидели на завалинке.
— Ну, что приуныли, герои? — спросил дядя Миша.
— Мы не приуныли, мы просто так, — сказала Катеринка. — Я думаю: до чего бы хорошо найти большой–большой изумруд!..
Оказывается, мы все думали об одном и том же.
— Дядя Миша, — попросил Генька, — научите нас искать.
— Это, брат, дело нешуточное. Нужно очень долго учиться, кончить вуз, практиковаться, и то еще неизвестно, найдешь ли… Люди годами ищут и не находят, а ты хочешь сразу…
— Ну, все равно возьмите меня с собой! Я вам помогать буду. Ну, хоть что–нибудь буду делать — кашу варить, палатку носить…
Катеринка закусила губу. Пашка засопел. Должно быть, они подумали то же, что и я. А я подумал, что это нечестно с Генькиной стороны: то все вместе, а тут он один выскакивает, как будто мы хуже.
— А я лучше тебя кашу сварю! Ты совсем и не умеешь, — сказала Катеринка.
— Носить и я могу, — сказал Пашка. — И палатку и все, что нужно. Подумаешь!
— Вы возьмите нас всех, — сказал я. — Мы будем помогать и все делать. Честное слово! Почему один Генька? Мы тоже хотим.
— Да куда же я вас возьму? Ведь я теперь в горы, в глушь пойду. Это же не забава!
Дядя Миша долго молчал, поглядывал на нас и о чем–то думал.
Он так ничего и не сказал, потому что снова пришел Генькин отец. Удивительно не вовремя он всегда приходит!
— Опять вы здесь!.. Ты гони их, Михал Александрыч, а то ведь их только помани, потом и сладу не будет.
— Зачем же гнать? Мы поладили… У меня к тебе, Иван Потапович, разговор есть. Пойдем–ка в избу.
Они ушли, а мы остались, решив ни за что не уходить, пока не добьемся от дяди Миши ответа. Они долго про что–то говорили, потом Иван Потапович открыл окно и сказал:
— Павел, слетай за отцом, а ты, Катерина, разыщи мать… Иван Степаныч сам идет?.. Хорошо.
Иван Степаныч — это мой отец. Он, видно, тоже захотел поговорить с новым человеком.
Катеринка позвала мать с огорода, а Пашка побежал за отцом. Тот пришел вместе с Федором Елизаровичем.
Они все ушли в избу, а мы сидели на завалинке, ломали голову, зачем их собрали, и настроение у нас становилось все хуже и хуже.
— Вот они там наябедничают про нас дяде Мише, — сказал Пашка, — он и не захочет с нами водиться.
— Что они, маленькие — ябедничать–то? — возразила Катеринка. — Мы сами всё рассказали…
— Это ты рассказала. Просили тебя? Всегда выскакиваешь!..
Открылось окно, и Иван Потапович выглянул на улицу:
— А ну, ребята, идите сюда.
Мы вошли. Все сидят за столом, смотрят на нас, и не поймешь — не то будут ругать, не то еще чего.
— Вот что, сорванцы, — начал Иван Потапович. — Грехи ваши я считать не буду — сами их знаете. Вместо того чтобы заниматься делом, быть примером, вы… Ну да ладно! Наш дорогой гость, Михаил Александрыч, вас не знает и говорит, что вы подходящие ребята… Вы вот с ним просились… Мы тут посоветовались и решили, пока до уборки время есть, отпустить вас с ним — может, и в самом деле от хорошего человека ума наберетесь. Коли он такую обузу на себя берет, ему видней. На недельку мы вас отпустим и снабдим как полагается. Только смотрите: не оправдаете доверия — пеняйте на себя!.. Ну, что молчите?
Мы онемели, не зная, верить или не верить.
— Мы оправдаем, Иван Потапыч! — пискнула Катеринка.
— Так пионеры не отвечают, — сказал дядя Миша. — Ну–ка, как полагается?
— Всегда готовы! — дружно закричали мы.
— А теперь, — продолжал дядя Миша, — идите сюда, садитесь к столу. Если вы пойдете со мной, это будет не прогулка, а работа. Организуем научную экспедицию по всем правилам… Начальником экспедиции буду я. Не возражаете?.. Очень хорошо! Помощником начальника… — он посмотрел на Геньку, и тот покраснел, — Геннадий Фролов. Так? Биологические наблюдения и хозяйственная часть поручаются Павлу Долгих. Санитарный надзор и медицинское обслуживание возлагаются на Екатерину Клочко…
Я уже хотел сказать, что все интересное распределили, а что же буду делать я, но дядя Миша догадался сам:
— Осталась еще очень важная работа, от которой зависит научная ценность всех произведенных работ. Ученым секретарем экспедиции назначается Николай Березин. На его обязанности — вести дневник экспедиции и производить маршрутную съемку. Все хозяйственные работы — варить пищу, готовить ночлег и так далее — производить поочередно. К исполнению важных работ привлекается весь личный состав экспедиции… Все ясно?
Все было ясно, но мы еще не верили своим ушам. У Пашки и Катеринки, у Геньки, да, наверно, и у меня были такие блаженные лица, что дядя Миша и все остальные засмеялись.
— Дальше, — снова заговорил дядя Миша. — Правление колхоза, идя навстречу научным изысканиям, выделяет необходимый инвентарь: два топора, молотки, лопату, кирку. Продовольствие также будет отпущено, за исключением хлеба, который печется по домам и потому должен быть взят из дому, по буханке на человека. Лучше в сухарях, чтобы не заплесневел. Для перевозки инвентаря и научных коллекций выделяется под вьюк одна лошадь…
— А чего же? — сказал Иван Потапович. — Конечно! У Звездочки хомутом растерты плечи, а под вьюк она вполне подойдет. И вам легче, и она на подножном корму скорее к уборке оправится. Только скачек на ней, — он посмотрел на Геньку, — не устраивать!
— Скачек не будет, Иван Потапыч… Экипировка каждого члена экспедиции: вещевой мешок, прочные штаны, желательно старые, запасная рубашка, полотенце, ложка, кружка, нож, иголка и нитки. Каждому иметь записную книжку или тетрадь и карандаш.
— А по–моему… — заявил Пашка, — по–моему, девчонок не брать.
— Это почему же? — спросил дядя Миша. — Катя ничем не хуже тебя, во всяком случае птичьи гнезда не разоряет… А язык, Катя, показывать незачем!.. Все! Теперь по домам, спать. Сбор завтра, в шесть ноль–ноль. Будьте готовы!
— Всегда готовы! — отчеканили мы и выскочили из избы.
Я летел домой как на крыльях. Мать ничего не поняла из моего рассказа, рассердилась и сказала, что никуда меня не пустит. Но тут пришел отец и все рассказал, как было. Она поворчала, но уже просто так, для порядка. Потом нарезала хлеба и положила сушить в печь, приготовила отцовский вещевой мешок и начала латать штаны — они такие прочные, что я даже удивился, когда зацепился за гвоздь и порвал их: думал, сломается гвоздь, а они останутся целыми…
Я забрался на печь и решил совсем не спать, потому что куда же это годится, если с самого начала опаздывать! Чтобы не заснуть, я долго смотрел на лампу, но глаза начали слипаться, и мне приходилось открывать их все шире.
— Ты чего таращишься? — спросила мать. — Спать надо.
На теплой печке бороться с дремотой было совсем невозможно, я ничего не мог уже поделать и сразу заснул.
Я соскочил с печи весь в поту. В избе было темно, тихо, и мне показалось, что я безнадежно опоздал. Спичек я не нашел и осторожно полез на лавку, чтобы на ощупь определить положение стрелок на ходиках. Едва я дотянулся до часов, как лавка покачнулась и с грохотом повалилась на пол. Соня перепугалась, заплакала. Отец вскочил, зажег спичку:
— Чего ты лазишь?
— Мне показалось… часы стали…
— Иди на свое место и спи!.. Не опоздаешь.
Наконец окна посерели, и в избе уже можно было различить стол и табуретки; только стены еще оставались черными. Я тихонько оделся, слез с печи и, схватив мешок, хотел было выскользнуть из избы, как проснулась мать:
— Куда ты в такую рань собрался? Куры спят, а он уже приладится уходить!
— Да ведь то куры, мам, им в экспедицию не нужно…
— Поешь, тогда пойдешь. А то вовсе не пущу!
Все в это утро делалось страшно медленно, как в кино, когда механик нехотя вертит ручку передвижки. Мать очень долго умывалась, причесывалась и вздыхала, потом взяла подойник и неторопливо пошла во двор. На ходиках уже ясно было видно — четыре часа. Времени оставалось в обрез, а отец все еще не просыпался, и мать должна чего–то варить… Я сбегал по воду, принес дров, наколол лучину, поминутно оглядываясь на часы. Теперь мне казалось, что они идут слишком быстро, каждым взмахом маятника подталкивая меня к опозданию… Наконец поднялся отец, мать приготовила завтрак. Давясь и обжигаясь, я проглотил его и выскочил из–за стола:
— Я пошел.
— Постой! — сказал отец. — Ну–ка, покажи свой мешок… Так и есть… Кто же так укладывает — кружку и сухари вниз, а белье сверху? Кружка тебе горб набьет, а сухари перетрутся в крошки. Смотри, как надо.
Он вынул все из мешка и уложил заново: мягкое и что не скоро понадобится — вниз, а сверху кружку, сухари, ложку и все такое. Потом полез в укладку, и, когда выпрямился, я дрогнул от восторга: в руках у него была полевая сумка с вделанным в нее компасом!
— На, путешественник. Только гляди — я на войне сберег, береги и ты.
В сумке лежала толстая клеенчатая тетрадь, а в маленьких кармашках торчали очиненные карандаши. Одна стенка у сумки была прозрачная и гладкая, как лакированная. И самое главное — был компас, настоящий, сверкающий медью компас!..
Я надел вещевой мешок, повесил сумку через плечо.
— Смотри не озоруй… и держись как мужчина. Понятно?.. Попрощайся с матерью и беги — я вижу, у тебя ноги на месте не стоят.
Мать поцеловала меня. Я чмокнул ее куда–то за ухом, оглянулся на часы и, охнув от ужаса — половина шестого! — вылетел из избы. Я несся по улице, как будто за мной гнались все деревенские собаки, но все–таки опоздал: Генька и Пашка были на месте. Их окружали ребята, которые уже знали о том, что нас берет с собой дядя Миша. Генька был серьезный, озабоченный, а Пашка пыхтел и отдувался — он приволок такой мешок, что впору было нести двоим.
— Чего ты натолкал туда?
— Чего надо, то и натолкал… Мало ли что может понадобиться! Хватились — ни у кого нет, а у меня есть!
— А тащить его как?..
Катеринка позвала нас в избу. Пашка не успел надеть мешок на плечи и понес его в обнимку, покраснев от натуги.
— Ого! — Дядя Миша поднялся из–за стола. — Вот это снаряжение! Вы, я вижу, готовы к походу, но прежде проведем небольшую проверку. Садитесь.
Мы сели у стола, а ребятишки, оставшиеся на улице, прилипли к окнам.
— Куда и зачем мы идем?
— Искать! — выпалила Катеринка.
— Что?
— Изумруды.
— А по–моему, — сказал Пашка, — чего найдем, то и наше.
— Так только вчерашний день ищут. Уточним задачу. Вот карта нашего района. — Дядя Миша расстелил на столе большую карту. — Вот деревня, и вот течет Тыжа.
На карте вилась тонкая голубоватая змейка, а вокруг все было залито коричневой краской.
— Дело в том, что масштаб карты очень маленький, она стара и в некоторых случаях неверна. Особенно доверять ей нельзя, и мы в известной степени можем считать, что перед нами, как говорят географы, «белое пятно», то есть: неисследованная область. Наша задача — исследовать ее.
— Как же неисследованная, когда мы тут живем? — спросил Пашка.
— Неисследованная не значит «необитаемая». Есть места, где люди живут очень давно, но геологически они до сих пор как следует не изучены. Меньше же всего исследованы север и юг Сибири… Итак, наша задача — по возможности подробно изучить неисследованные верховья Тыжи. Для полного, всестороннего изучения нужно много специалистов. Мы их заменить не можем, но должны сделать все, что в наших силах. Прежде всего нужно составить карту обследуемого района, а для этого вести топографическую съемку. Это будет делать, как мы условились, Коля…
— Я не умею, — прошептал я, подавленный непонятностью задачи.
— Ничего. Я помогу. Во–вторых, по ходу нашего маршрута мы будем вести геологическое обследование района. Коллекционировать животных мы не сможем, но наблюдения за животным миром обязательны, так же как и за растительным. И еще одно: есть такая наука о вымерших животных — палеонтология; она родная сестра геологии и первая ее помощница. Вот почему все должны внимательно следить — не встретятся ли кости, окаменелые остатки, отпечатки вымерших животных. Каждая такая находка — открытие для науки… А теперь проверим снаряжение. Ну–ка, вытряхивайте свои мешки!
Генькин и мой мешок он похвалил: все было уложено как надо. У Катеринки оказался не солдатский, а какой–то фасонный, с карманами, застежками и с чудным названием «рюкзак», — это мать дала ей отцовский. Дядя Миша сказал, что вот это — самый удобный, заставил Катеринку примерить и подтянул ремни, потому что мешок висел у нее не на спине, а ниже пояса. Потом очередь дошла до Пашки. Он начал было выкладывать по штучке, но так медленно, что всем надоело. Дядя Миша перевернул мешок и вытряхнул все сразу. Чего там только не было! Клещи, рубанок, веревки, проволока, гвозди, какие–то железки, бечевки, кусочки кожи, катушки, пучок лошадиных волос, лески, баночки, банки… Дядя Миша посмотрел на всю эту кучу, на Пашку, потом опять на кучу:
— Ты что же, собираешься в тайге открыть универсальный магазин?
Мы засмеялись, а Пашка покраснел и рассердился:
— Никакой не магазин!.. Тут все нужное. Вы же сами говорили, что пойдем в неисследованную область. Значит, надо все взять.
— Да ведь под один твой мешок вьючную лошадь надо! Так ты не делом будешь заниматься, а со своим мешком нянчиться. Вот… — он быстро разобрал ворох, отложил в сторону сухари, одежду, кружку, ложку, нож, тетрадь, — это с собой, а все остальное отнеси домой… А почему ты без галстука?
— Да ведь в тайге изорвешь, замараешь…
— Замарать красный галстук можно только плохими делами. Ты участвуешь в таком важном походе — и одет не по форме. Через пять минут быть здесь, и в галстуке!
Пашка свалил в мешок свое имущество и убежал.
— Ну–с, товарищ ученый секретарь экспедиции, — сказал мне дядя Миша, — ты, я вижу, хорошо снарядился — сумка, компас… Попробуем пустить его в ход.
Мы вышли на улицу.
— На твоей обязанности — маршрутная съемка. Это значит вести счет пройденным расстояниям, определять местоположение этапов, поворотов, чертить карту пути. С чего нужно начать?
— Не знаю.
— Наш исходный пункт — деревня. Но это слишком обширно. Наметим какую–либо опорную точку повиднее. Ну, например, кузницу. (Кузница стояла почти рядом.) Куда мы пойдем дальше?
— Направо, к выгону, а там по речке…
— Направо? А как ты это «направо» изобразишь на карте? Для того чтобы установить направление и идти по нему, нужно определить азимут. Смотри: стрелка компаса показывает на север, а нам нужно идти на северо–северо–восток — вон к той ели, что стоит на берегу, возле дороги. Если провести прямую черту от той ели к центру компаса, она со стрелкой образует угол в тридцать градусов. Это и есть наш первый азимут. Нужно идти так, чтобы все время сохранять это направление под углом в тридцать градусов к магнитной стрелке.
— А как мерить расстояние?
— У нас нет приборов, поэтому будем определять другим способом… Ну–ка, иди через дорогу своим обыкновенным шагом и считай шаги.
Я перешел дорогу:
— Сорок три.
— Иди обратно и опять считай… Сколько теперь?
— Сорок два.
— Начинай сначала!.. Теперь сорок три? Будем считать, что правильнее всего сорок три… Катя, бери ленту рулетки и беги через дорогу… Ну вот: твои сорок три шага равняются семнадцати метрам; значит, каждый шаг равен сорока сантиметрам. Ты будешь считать шаги от одного приметного пункта или поворота до следующего и записывать.
Тут прибежал Пашка и уложил свои оставшиеся пожитки в мешок.
— Теперь все в порядке. Забирайте снаряжение — и к Ивану Потаповичу.
Все деревенские ребята двинулись за нами следом.
По дороге Геннадий едва не сцепился с Васькой Щербатым. Васька с дружками — Фимкой Рябковым и Сенькой Федотовым — стоял у своей избы и, когда мы поравнялись с ними, сплюнул и крикнул:
— Глянь, ребята: идут ученые–крученые, в воде намоченные!..
Генька сорвался было с места, но дядя Миша поймал его за руку:
— Ты куда?
— Я ему сейчас дам!..
— Опять драться?
— Он же сам всегда задирается.
— А чего вы не ладите?
— С ним поладишь, как же!
Васька и правда никогда не упускал случая задеть кого–либо из нас, и между нами постоянно происходили стычки. Когда–то было совсем не так: мы учились в одном классе и жили очень дружно. Потом он долго болел, отстал, не смог нагнать упущенное и остался на второй год в пятом, а мы перешли в шестой. И вот с тех пор как–то так получилось, что мы разошлись и рассорились. У него подобралась своя компания — Фимка и Сенька: они меньше его и во всем слушаются, как атамана. И все деревенские ребята разделились на два лагеря: одни тяготели к нам и признавали главенство Геньки, другие стояли за Ваську. Мы их называли «дикими», а они дразнили нас «рябчиками». Кличка совсем непонятная и даже глупая, но мы почему–то обижались.
Вот и теперь Васька, должно быть, из зависти, что мы идем в экспедицию, а его не берут, сморозил эту глупость про «ученых», а дружки его засмеялись…
Иван Потапович уже ждал нас вместе с кладовщиком. Крупу, соль и сахар, насыпанные в мешочки, уложили в большой мешок, туда же положили котел и большой чайник. Геннадий привел из конюшни Звездочку, ее навьючили.
— Стать смирно! — скомандовал дядя Миша. — Экспедиция готова к походу, Иван Потапович. Разрешите отправляться?
— Счастливо! — Он пожал дяде Мише руку. — Уж ты, Михаил Александрыч, на нас не обижайся: рад бы отпустить с тобой Захара Васильевича, да время такое, что каждая пара рук дороже золота. И ноги у него… того — видно, подтоптались…
— Ничего, мы своей командой тоже немало сделаем.
— Да уж команда… — Иван Потапович обернулся к нам: — Смотрите, ребята, без баловства! Человек вас на серьезное дело берет — будьте ему настоящими помощниками.
— Всегда готовы! — закричали мы и по сигналу дяди Миши тронулись в путь.
ПЕРВАЯ НАХОДКА
Впереди всех, задрав хвост, бежал лохматый Дружок — Пашкин щенок, потом шел я, за мной Пашка вел в поводу Звездочку, а дальше — Генька и дядя Миша. Катеринка не могла идти спокойно. Она то забегала вперед и крутилась под ногами, то подбегала к Звездочке, вроде чего–то поправляла у вьюка, то шла рядом с дядей Мишей.
Так мы шли через всю деревню, и вся деревня смотрела на нас, потому что ведь не каждый день бывает, чтобы уходила научная экспедиция и в ней участвовали пионеры.
Васька Щербатый хотел напоследок испортить нам настроение, но у него ничего не вышло. Он пропустил мимо себя всю процессию, а потом крикнул вслед:
— Эй, бычки на веревочке! Идите шибче, а то я вас обгоню…
Это было уж совсем глупое бахвальство, и мы не обратили на него внимания.
Иван Потапович, дядя Федя и Захар Васильевич проводили нас до околицы.
Всем другим ребятам было до смерти завидно: их не берут, а берут нас, так как они еще маленькие, а мы уже большие и можем проводить исследования. Взрослым, наверно, тоже было завидно, только они не показывали виду и смотрели будто просто так. Малыши сначала шли поодаль, потом окружили нас плотным кольцом.
Пашка шел надутый от важности, дядя Миша улыбался, а Генька и Катеринка, конечно, задавались. Только мне некогда было особенно глазеть по сторонам и задаваться: надо было считать шаги и следить за азимутом, чтобы он не потерялся. Конечно, можно было просто идти к ели, что растет на берегу реки, потому что туда вела прямая дорога, но это было бы не по–научному и не так интересно. А это совсем не просто следить за азимутом на ходу — стрелка все время танцует и не хочет стоять на одном месте. Потом очень мешали ребятишки: всем хотелось узнать, почему я смотрю на сумку и что за штука компас. Но мне некогда было отвечать на вопросы — я боялся сбиться со счету. И едва не сбился: Катеринка подбежала ко мне и начала что–то говорить, но я сказал, чтобы она не приставала со всякой ерундой, я и так боюсь сбиться.
— Подумаешь! — сказала она. — Попрошу у дяди Миши, и он даст мне немножко понести компас. У него тоже есть, и нечего задирать нос!..
Я вовсе не задирал нос, а просто был занят и потому ужасно рассердился. И как только рассердился, так сразу и сбился со счету.
Я прямо возненавидел Катеринку и, наверно, стукнул бы ее, чтобы она знала, но тут мы подошли к самой ели на берегу Тыжи.
— Ну, ребята, — повернулся дядя Миша к малышам, — спасибо, что проводили. Дальше мы пойдем сами. До свиданья… Коля, засекай азимут на излучину Тыжи.
— Дядя Миша, — сказал я, как только мы отошли от ребят, — скажите Катеринке, чтобы она не приставала, а то сбила меня со счету, и теперь хоть беги назад и считай заново.
— Нет, бежать, пожалуй не стоит… Мы вот что сделаем: чтобы счет был вернее, пусть Катя тоже считает. Тогда вы сможете друг друга проверять.
Катеринка, конечно, обрадовалась, а мне это показалось немножко обидным: будто я и сам не сумею сосчитать! Но пусть уж лучше считает, чем приставать со своими разговорами…
Ребята остались у ели и смотрели нам вслед, пока мы не свернули за скалу у излучины.
За излучиной Тыжа течет почти прямо между пологими гривами, поросшими ельником вперемежку с пихтой. Дальше возвышается огромный бом Батырган. Наши поля кончались у излучины; орешничать, по грибы и по ягоды мы ходили к северу и на восток от деревни, а за Батырган никто из деревенских не ходил — места там были совсем дикие, труднопроходимые. Это уже на самом деле начиналась неисследованная область, которая, может быть, сулила нам необыкновенные открытия. При мысли об этом у меня перехватывало дыхание и я ускорял шаги.
— Коля, не торопись, иди равномерно! — окликал меня дядя Миша
Он шел спокойно и даже что–то насвистывал, будто мы шли не в экспедицию, а гулять; смотрел по сторонам, останавливался, подходил к самой Тыже, шел по щебню и гальке и вовсе не собирался начинать научную работу. Геннадий неотступно шел за ним по пятам и старался делать все, как дядя Миша.
Пашка шел опустив голову и глядя под ноги, будто сокровища должны лежать прямо под ногами и нужно только нагнуться, чтобы их поднять. Потом у него, наверно, заболела шея или он потерял надежду что–нибудь найти, и он уже просто глазел по сторонам. Катеринка была теперь так занята, что ни к кому не приставала — она даже шевелила губами, считая шаги.
Мы шли, шли… Батырган поднимался все выше, но никак не приближался, только из синего постепенно становился зеленым. Я думал, что мы сразу дойдем до него, но вдруг дядя Миша посмотрел на часы и скомандовал:
— Стоп! Привал и завтрак.
— Да еще ж рано! И совсем мало прошли! — запротестовали мы.
— Сейчас двенадцать, шли мы пять часов и прошли не так уж мало. Переутомляться нельзя: нам нужно идти и сегодня и завтра. И вообще с начальником не спорят… Геннадий — за хворостом!.. Павел — развьючивай лошадь!.. Катя — по воду, а Николай — кончай записи.
Дядя Миша помог Пашке развьючить Звездочку, ее пустили пастись. Катеринка схватила чайник и убежала к реке, а я, кончив записи, пошел помочь Геньке. Пока я собирал валежник, на привале уже запылал костер и над ним на рогульке повис чайник. Мы быстро позавтракали, и дядя Миша заставил нас лечь и положить ноги повыше, чтобы от них отливала кровь — тогда быстро проходит усталость. Мы совсем не устали, но протесты не помогли, и нам пришлось лежать.
Через час мы поднялись, навьючили Звездочку и тронулись дальше.
Батырган теперь занял почти четверть неба впереди нас. Кустарник становился гуще, и пробираться через него было все труднее. Звездочка то и дело цеплялась вьюком за сучья; тогда ее приходилось толкать назад и вести в обход. Скоро на склоне Батыргана уже можно было различить отдельные деревья, кое–где зажелтели проплешины обнаженного камня. Тыжа, стиснутая с одной стороны Батырганом и с другой — скалой, шумела все сильнее, сердито пенилась и клокотала…
Дядя Миша шел все время по берегу и внимательно приглядывался к камням. Мы тоже смотрели во все глаза, но камни были как камни: серые, желтоватые или темно–зеленого цвета.
У самой подошвы Батыргана лес расступился, и мы очутились на невысоком пригорке, густо заросшем травой.
— Вот и место для ночевки, — сказал дядя Миша. — Снимать амуницию, готовить костер и ночлег!
Звездочку стреножили и пустили пастись, натаскали ворох сухостоя для костра. Катеринка села чистить картошку для супа. Дядя Миша сказал, что погода, по–видимому, предстоит хорошая и потому строить шалаш не будем, а сделаем навес. Он и Генька вырубили длинные лесины, забили два кола с развилками, на них положили лесину, а к ней наклонно прислонили другие.
Я и Пашка таскали лапник и переплетали лесины ветками, пока не образовалась настоящая односкатная крыша. Потом мы нарубили много лапника, уложили его под навес, и у нас получилась высокая, пышная постель.
Катеринка повесила котел с супом над костром, а сама побежала искать дикий лук. Уже и суп был готов, а ее все нет и нет. Дядя Миша начал беспокоиться, как вдруг Катеринка примчалась сломя голову. Косички у нее растрепались, она исцарапалась, запыхалась и долго ничего не могла сказать, а потом выпалила, что нашла «ископаемое».
— Ну–у? — удивился дядя Миша. — Хорошо! Только прежде пообедаем, а потом пойдем смотреть твое ископаемое.
Мне стало немного обидно: вот Катеринка уже сделала научное открытие, а я должен, как пришитый, идти по маршруту и считать шаги — много так сделаешь открытий! Мне даже есть расхотелось, хотя суп был очень вкусный. Он, правда, отдавал дымом, но все–таки казался куда лучше всех домашних супов.
После обеда пошли смотреть «ископаемое». Катеринка, гордая и довольная, шла впереди. Мы пробрались через подлесок и вышли к небольшой полянке.
У поваленной бурей трухлявой пихты лежало несколько костей и широкий череп.
Катеринка, торжествуя, оглядела нас, и меня кольнула острая зависть: находка была налицо.
Дядя Миша посмотрел на кости, и вдруг на него напал такой же сильный кашель, как при первой нашей встрече. Генька все время морщился, вертел носом и наконец не выдержал:
— Ну и воняет твое ископаемое!
И правда, от костей нестерпимо несло падалью.
— Да… — сказал дядя Миша. — Боюсь, Катя, что ты ошиблась. Это не ископаемое, а совершенно современное животное, к тому же домашнее. Судя по черепу, это обыкновенный теленок.
Катеринка покраснела:
— Откуда же здесь теленок? Они ведь в деревне…
— Не знаю. Как–нибудь забрел, ну… и сдох. И, должно быть, не очень давно, если до сих пор не выветрился запах.
В кустах послышались возня, рычанье, и на лужайку вылетел Дружок. В зубах у него торчало что–то вроде мохнатой палки. Он трепал ее из стороны в сторону, бросал, с рычаньем отскакивал, потом снова хватал и начинал трепать.
Пашка подбежал и вырвал у него палку. Это был чей–то пегий хвост с пучком черных волос на конце.
— Ой, я знаю! — закричала Катеринка. — Это же тетки Егорьевны телка! Она же недавно пропала, и у нее был такой хвост…
Мы все подтвердили, что хвост у пропавшей Лыски был точно такой.
— Очень может быть, что это и она, — согласился дядя Миша.
— А отчего она сдохла?
— Ее, наверно, задрал медведь, — предположил Генька.
Нам стало не по себе. Что, если он где–нибудь поблизости и вдруг нападет на нас? Ну, будь еще у всех ружья — другое дело, а то на всех одно ружье дяди Миши и то осталось в лагере.
Мы сразу притихли и поскучнели, а Пашка вдруг побежал по кругу, и круг становился все шире. Дружок, вывалив на сторону язык, усердно бежал следом. Дядя Миша сразу догадался:
— Молодец, Павел! Только здесь трудно найти — трава…
Но Пашка уже нашел то, что искал. Там, где он остановился, травы не было, и на мелком песке четко отпечатались чьи–то следы.
— Вот, — сказал Пашка, придерживая Дружка, который порывался бежать дальше. — Видите? Это он…
Таинственный след был без пятки, сдвоенный — отпечаток находил на отпечаток — и короткий: всего каких–нибудь десять сантиметров длиной.
От овальных отпечатков пальцев вперед шли длинные, тонкие борозды — след когтей. Несомненно, это были следы зверя, только какого?
Пашка сказал, что медвежий куда больше. Но, может, это след медвежонка, а медведица прошла рядом по траве? Однако дядя Миша сказал, что у медведя и у медвежонка ступня отпечатывается полностью и они не ступают след в след. Это след зверя значительно меньшего, чем медведь. И, хотя все это очень интересно, пора возвращаться в лагерь, где остались без присмотра Звездочка и костер.
Нам очень не хотелось уходить, не выяснив, что за таинственный зверь ходил возле Катеринкиного «ископаемого» теленка, но пришлось идти.
Вернувшись, мы с Генькой немного повертелись в лагере, потом пошли к Тыже. Генька попробовал было «печь блины», но Тыжа бурлила, и камешки сразу же зарывались во вспененную воду.
— Знаешь, — сказал Геннадий, прислонившись к большому камню, — я вот думаю: хорошо бы так все время…
— Что?
— Путешествовать… Ты что станешь делать, когда вернемся?
— Ну что? Жить, учиться буду… Да ведь и ты тоже?
— Не знаю… Я, должно, опять пойду. Вот сейчас научусь все, как надо, делать и пойду… Пошли вместе? А?
— Как же мы пойдем? Нас не пустят.
— Сами пойдем! Что мы, маленькие?.. И будем искать. Здорово будет, если мы найдем изумруд! Ну, не такой, как тот, про который дядя Миша говорил, а пусть поменьше… Вот как эта галька.
Он положил на мою ладонь несколько камешков, и мне вдруг показалось, что они вспыхнули ясным зеленым светом. Свет нарастал, переливался, и внезапно в нем ожили, задвигались пароходы и самолеты, караваны верблюдов, сожженные солнцем пустыни, сверкающие льды полюса, тропические заросли и водопады, зеленовато–седые волны штормующего моря и подводная лодка, которой командую я… И так же внезапно видение погасло — все это были только мечты. Я вздохнул и швырнул камни в воду.
— Нет, Генька! Наверно, мы все–таки маленькие… Никуда нас не пустят. И потом, учиться ведь надо! Ну, пойдем мы, а сами ничего не умеем… Вот папанинцы или дядя Миша — они же ученые все… А мы что? Так только, шататься будем…
Генька не успел ничего ответить, потому что на нас налетела Катеринка.
— Чего вы тут прячетесь? — закричала она. — Я уже охрипла кричавши. Ни вас, ни Пашки… Дядя Миша сердится. Он и меня не хотел пускать… Идите скорей!
В лагере грянул выстрел и гулким эхом рассыпался по увалу.
— Во! Слышите? Это он сигнал подает… Бежим скорей!
Дядя Миша действительно сердился:
— Где вы бродите? Где Павел?
Мы не знали. Оказалось, что, хотя Пашка пошел впереди всех, в лагерь он не возвратился, не появлялся и неразлучный с ним Дружок. Заблудиться Пашка не мог — Дружок вывел бы его к лагерю. Значит, с ним что–то случилось. Катеринка предложила идти в разные стороны и искать.
— А потом мне всех вас искать? — еще больше рассердился дядя Миша. — Нет уж, сидите на месте!
Он поднял ружье и опять выстрелил вверх. Горы долго отталкивали гром выстрела, пока он не затерялся и не заглох в зарослях.
Но на него уже отозвался заливистый щенячий лай. Лай становился все громче, и наконец на поляну выбежали Дружок и запыхавшийся Пашка. Он еле стоял на ногах, но был такой счастливый, будто только что слез с самолета.
— Нашел! Нашел! — закричал он еще издали.
— Что нашел? — в свою очередь закричал дядя Миша. — Кто тебе позволил уходить из лагеря?
— Вы же сами сказали…
— Что я сказал? Я сказал, что дисциплина должна быть железная, и вы обещали. Давайте условимся, граждане: я взял вас не для того, чтобы вы баловали, а для серьезного дела. Если не хотите им заниматься или не умеете соблюдать порядок, отправляйтесь по домам. Я отвечаю за вас перед родителями. А как я отвечу, если что–нибудь случится?.. Решайте: или строжайший порядок, или возвращение домой. Можете вы обещать, что больше нарушений дисциплины не будет?
— Можем! Обещаем! — закричали мы, с облегчением вздохнув после этой суровой речи.
Пашка обиженно сопел:
— Я же не нарочно… И вы сами говорили, что надо изучать… Дядя Миша! Дайте мне ружье, я его убью…
— Кого?
— Зверя. Вы не захотели слушать, а я берлогу нашел.
— Какую берлогу?
— А того самого зверя, чьи следы возле телки… Я взял Дружка на ремешок, и он повел меня по следу… Шел, шел, в кустах изодрался весь, а все–таки нашел… Следы совсем такие, как там.
— И большая берлога?
— Большая!
— Ну какая — я, например, пролезу?
— Не…
— А ты сам?
Пашка посмотрел на себя и с сомнением покачал головой:
— Нет, должно, и я не пролезу. Вот разве Катеринка или Дружок…
— Так, может, это лисья нора?
— Я лисий след знаю, у нее совсем не такой — мелкий, цепочкой и как у собаки… Там лисьих следов нет, это тот самый зверь… Дайте, дядя Миша, а?
— Ружье я тебе не дам. Это не игрушка.
— Ну, тогда сами убейте, — сказал Пашка с видом человека, решившегося на крайнюю жертву.
— Нет, и сам не буду. Нельзя сразу угнаться за двумя зайцами. Геологи берут оружие лишь на крайний случай, а не для того, чтобы высунув язык бегать за дичью.
Это было все–таки жестоко с его стороны. Разве каждый день встречается такая возможность? Ведь зверь–то неизвестный… может, даже новой породы…
Мы сидели мрачные, угрюмые, а дядя Миша как ни в чем не бывало писал что–то в своей книжке. Наконец он кончил писать, спрятал книжку и внимательно посмотрел на нас:
— Ну–с, молодые люди, насколько я понимаю, происходят похороны лучших надежд? Великое открытие остается несовершенным и слава улепетывает из–под самого носа? Говорил, что будем все исследовать, а сам никуда не пускает, и ружья ему жалко… Так?
— Так, — вырвалось у Катеринки, и все засмеялись.
— Совсем не так! Записи нельзя откладывать на другой день. Вот теперь можно отправляться. Только мы ведь наделаем столько шуму, что всех зверей распугаем.
— Мы будем тихо, дядя Миша!
— Хорошо. Но это надолго. Идти хочется всем, а лагерь и Звездочку без присмотра оставлять нельзя. Кто останется здесь?
Мы переглянулись и промолчали — оставаться никому не хотелось.
— Что же, будем бросать жребий?
— Не надо жребия, — сказал Геннадий, — я останусь.
— Хорошо, — согласился дядя Миша и больше ничего не прибавил, но я видел, что он очень доволен Генькиным поступком, и даже пожалел, что не я, а Генька согласился остаться — это ведь было очень мужественно и благородно.
Мы долго пробирались сквозь густой шиповник и боярышник, старались идти как можно тише, но все–таки изрядно шумели: то треснет ветка под ногами, то зашуршат раздвигаемые кусты. У края поднимавшейся взгорбком небольшой полянки Пашка остановился и придержал Дружка.
— Дальше нельзя… — прошептал он. — Вон берлога. Видите?
На противоположной стороне взгорбка виднелась куча валежника, а под ней чернел небольшой лаз.
Еще раньше мы условились сесть в засаду и ждать, когда зверь либо выползет из берлоги, либо будет возвращаться в нее. Мы спрятались за деревьями и принялись наблюдать за лазом.
Солнце село, лес как бы затянуло дымом, потом он сразу стал непроглядно черным. Через некоторое время над лохматыми силуэтами деревьев появилась огромная желтая, как медный таз, луна, а зверя все не было. Я уже начал думать, что нора давно брошена, мы зря сторожим ее, и хотел сказать это вслух, но Катеринка вцепилась мне в плечо и показала на нору: там что–то шевелилось.
Из норы высунулась странная морда. Она была похожа одновременно и на собачью и на свиную. От носа к затылку шла белая, а через глазницы — черные полосы. Морда поворачивалась то в одну, то в другую сторону, не то принюхиваясь, не то прислушиваясь; потом медленно появилось толстое волосатое туловище на коротких ногах. Зверь поднялся на задние лапы и опять стал прислушиваться, поворачиваясь из стороны в сторону. Удостоверившись, что опасности нет, он опустился на четыре лапы и даже ненадолго прилег перед норой.
Должно быть, его что–то укусило, и он принялся ожесточенно чесаться. Потом опять поднялся на дыбы, прислушался и начал… танцевать. Он переступал с одной лапы на другую, туловище его раскачивалось из стороны в сторону, и не хватало только музыки, чтобы стало совсем похоже. Это было так смешно — смотреть на толстого, неуклюжего зверя, который молча и деловито переминался с ноги на ногу в угрюмом танце, — что я еле удерживался от смеха, а Катеринку, которая лежала рядом, прямо корчило от хохота.
Дружок яростно затявкал, и зверь юркнул в нору…
— Что же ты! — укоризненно сказал дядя Миша. — Удержать не мог?
Пашка сконфуженно оправдывался: Дружок всего его исцарапал, стараясь вырваться, и изловчился–таки — высвободил свою морду, которую Пашка все время сжимал обеими руками.
— Давайте выгоним зверя, — сказал Пашка. — Раздразним — и выгоним.
— Ну, брат, теперь не выгонишь. Это барсук. У него нора глубокая, и в ней несколько отнорков. Он убежит, прежде чем до него доберешься. Да и пора возвращаться.
Сверху падали лишь слабые блики отраженного лунного света, и нам приходилось продвигаться почти ощупью, раздвигая руками кусты. Только там, где деревья стояли редко, лунный свет прорывался к земле и на фоне непроглядной тьмы резко выделялись посеребренные луной сучья и стволы.
В ночном лесу шла какая–то таинственная жизнь, со всех сторон доносились непонятные скрипы и шорохи. Мы ничего не видели, а нас, наверно, видело и, может быть, подстерегало таежное зверье, и если смотреть в сторону, то начинало казаться, что прямо на тебя, в упор, смотрят чьи–то мерцающие глаза.
Катеринка, наверно, сильно трусила, потому что старалась держаться как можно ближе ко мне.
Мы переходили небольшую поляну, как вдруг прямо над нами мелькнула какая–то тень и потом немного дальше раздался дикий вопль, от которого кожа на голове у меня сжалась и одеревенела.
Катеринка вцепилась в меня обеими руками:
— Ой, кто это?
— Не бойся, Катя! — обернулся дядя Миша. — Это филин.
— Я не боюсь, — еле слышно ответила Катеринка и перестала за меня держаться.
Но она все–таки боялась. Я взял ее за руку и сказал:
— Я знаю, что ты не боишься. Ты просто не привыкла, вот тебе и жутко. Держи мою руку, и пойдем вместе. Хорошо?
Катеринка ничего не ответила, но руку не отняла, и я понял, что она только стеснялась сказать, а теперь ей не так страшно. Рука у нее совсем маленькая и тоненькая, и я подумал, что все–таки она герой, потому что вот пошла в экспедицию, не побоялась; а если ей немного и страшно, то это ничего — она же девочка, слабее нас, ребят, и мы должны ее защищать и оберегать. Мне уже начали видеться всякие приключения и опасности, которым подвергается Катеринка, и как мы ее спасаем, и главным спасителем оказывался я…
Катеринка вырвала руку и побежала вперед. Между деревьями пробивался свет лагерного костра, и лес сразу перестал казаться таинственным и страшным.
Мы начали рассказывать и показывать Геньке, как танцевал барсук, и подняли такую возню, что дядя Миша даже прикрикнул на нас и скомандовал ложиться спать. Мы улеглись на пахучий, приятно покалывающий лапник, но долго не могли уснуть. За камнями озабоченно бормотала Тыжа, пофыркивала Звездочка. Пламя костра то притухало — и тогда казалось, что темные стволы сливаются в сплошную стену и крадучись подбираются к нам, то вскидывалось длинными языками, тьма отпрыгивала назад, и стволы деревьев опять застывали неподвижными строгими колоннами.
Все это было знакомо и вместе с тем ново и необычно: ведь мы находились сейчас вдали от дома, в научной экспедиции, которая еще только началась и пока ничего особенного не принесла. Но кто знает, что она сулила впереди!
Генька лежал на спине и, глядя на редкие звезды, чему–то улыбался. Должно быть, он думал о том же, что и я. Катеринка не отрываясь смотрела на костер; в больших черных зрачках ее вспыхивали и гасли веселые огоньки. Пашка громко и деловито сопел — он давно уже спал…
ПОТОП
Утром Генька растолкал меня, мы схватили полотенца и вместе с дядей Мишей побежали к Тыже. Катеринка разжигала костер, а Пашка собирался варить кашу.
Вода была прямо колючая от холода. Мы все–таки разок окунулись, но сразу замерзли так, что зубы начали стучать, и побежали обратно. Еще на полдороге от лагеря стало слышно, что Катеринка сердито кричит.
— В чем дело, Катя? — спросил дядя Миша.
— Да как же! Я ему говорю, «не смей», а он по–своему… Ему лень к реке сходить, так он хочет немытую крупу варить!
— Ты что же это, Павел?
— А какая разница? От поганого не треснешь, а от чистого не воскреснешь.
— Это, милый друг, рассуждения лентяя. Не понимая, что хорошо, что плохо, ты повторяешь чужие слова. Так делают попугаи. Учись быть человеком, то есть думать… А чтобы у тебя было время обдумать это и пропала охота кормить товарищей грязной пищей, ты получишь кухонный наряд… Понятно?
— Понятно, — буркнул Пашка. — Только зря она крик подняла: все одно микробы сварятся, а вареные они безвредные…
— Ясно!.. Проследи, Катя, чтобы он кормил нас кашей, а не вареными микробами…
Пока Пашка мыл крупу и варил, все укладывали вьюк и мешки, а я записывал происшествия первого дня похода. Дядя Миша предложил для стоянок и каждого примечательного пункта придумывать особое название, чтобы легче запоминать. Пашка ехидно предложил назвать первую стоянку «Катеринкино ископаемое», и Катеринка чуть не заплакала. Но я сказал, что это не главное, а главное было потом — барсучья нора. Название всем понравилось, и даже Пашке, потому что он ее нашел.
Дальше идти пришлось по самому берегу Тыжи, и это оказалось очень неудобно и больно — щебень и галька резали ноги. Но иначе было нельзя, так как Батырган подходил к самому руслу.
Дядя Миша сказал, что это даже хорошо: река — естественный вашгерд. Мы не знали, что такое «вашгерд», и он объяснил, что так называется лоток, в котором промывают золото. Туда насыпают породу, и вода размывает ее: самое легкое смывает совсем, потяжелее относит дальше, а самое тяжелое — золото — оседает на дне. Так и река. Вода сносит в реку обломки горных пород, и по тому, что найдешь в реке, почти наверняка можно догадаться, что находится в окрестностях. Реки — первые помощники геологов: размывая почву, они создают обнажения, то есть открывают пласты, обычно скрытые почвой и растениями.
— Так то настоящие реки, — сказал Генька, — а это разве река? Только шуму много.
Мы шли по самой узине, как в трубе (здесь щеки бомов сходились очень близко), и Тыжа шумела так громко, что приходилось кричать, чтобы услышать друг друга.
— Не думаю, чтобы «только шуму», — возразил дядя Миша. — Это она сейчас безобидная, а в полую воду, когда тают снега или когда идут дожди?.. Вот посмотрите — она оставила свою отметку…
На щеке бома явственно выделялась полоса подмыва почти на высоте роста дяди Миши. Это правда, Тыжа очень непостоянная, и у нас на деревне ее называют «шалой»: то течет тихо и смирно, то вдруг вздуется, забурлит, и тогда ни пройти, ни проехать.
Узина кончилась, и мы смогли выбраться повыше. Тыжа текла здесь почти прямо, а Батырган изгибался вроде подковы.
Идти над берегом, по мягкой траве, было легче, чем у самой реки, по камням, но стало очень жарко и душно. Подкова Батыргана не пропускала ветра, даже от воды не веяло прохладой. А наверху был ветер. Из–за бома стремительно выплывали и взмывали вверх сверкающие облака. Они не шли чередой, а громоздились одно на другое, будто в небе вырастали гигантские меловые столбы.
Рубашка у меня стала мокрая, дядя Миша непрерывно вытирал пот с лица. В знойном мареве дрожали верхушки бомов, раскаленный воздух неподвижно застыл над подковой, а в вышине продолжалось бесшумное строительство ослепительных городов и башен. Маковки их сверкали, как снег, а низ начал темнеть, затягиваясь сизой падымью.
Возле новой узины бомы опять сходились навстречу друг другу, и стиснутая ими Тыжа шумела еще сильнее.
Мы спустились к реке. Однако и у реки духота не уменьшилась. Здесь, пожалуй, стало еще хуже: горячим был не только воздух — жаром несло и от нагретой солнцем скалы. Пот заливал глаза, и это очень мешало, так как Тыжа начала делать такие повороты и петли, что мне то и дело приходилось засекать новые азимуты. Я уже не успевал записывать и считать, и мы с Катеринкой разделили работу: я записывал и отмечал азимуты, а она считала шаги. Так дело пошло без задержек, и мы двигались быстрее, чем раньше. Геннадий с дядей Мишей часто останавливались, чтобы рассмотреть скалу, отбить кусок камня или раздробить гальку, и потом снова догоняли нас.
Труба становилась уже, Тыжа шумела все сильнее и вдруг потемнела. Потемнело и все вокруг. Облака закрыли солнце, и лишь кое–где остались просветы голубого неба. Раньше все облака были белыми, а теперь ослепительно сверкали только самые верхушки, а внизу клубились, вспухали темные, свинцовые тучи, отливавшие в глубине почти черной синевой.
— Гроза будет! — испуганно сказала Катеринка.
— Не будет… А если будет, так ничего особенного. Подумаешь, гроза!
Я старался говорить бодро и весело, но это мне не очень удавалось. Грозы я не боялся дома, а здесь, в горах…
Захар Васильевич, видавший всякие виды, когда заходила речь о грозе, только качал головой: «Гроза в горах — не приведи бог! Намаешься…»
— Давайте поживее, ребята! — сказал дядя Миша. — А то надоело в этой трубе идти…
Мы пошли быстрее, и дядя Миша, стараясь, чтобы мы не заметили, озабоченно поглядывал то на небо, то на скалы. Они были по–прежнему высоки и стали еще круче. При мысли о том, что здесь нас застанет гроза и мы не успеем выбраться до того, как дождевые воды хлынут в Тыжу, сердце у меня сжималось.
Зашлепали дождевые капли. Дядя Миша подхватил Катеринку и посадил поверх вьюка.
— Бегом! — крикнул он, и мы побежали.
Капли перестали падать, но с каждой минутой становилось все темнее. Шипела и клокотала Тыжа, на потемневшей воде резко выделялись клочья и гривки пены, по–прежнему тянулись крутые стены с обеих сторон.
И вдруг щеки расступились — дальше Тыжа текла между не очень крутыми гривами. Только здесь стало еще страшнее: во всю ширь нависла над горами мрачная тьма. Мы начали наискосок подниматься по увалу, чтобы уйти подальше от реки и отыскать место для стоянки, и миновали уже много подходящих площадок, а дядя Миша все вел нас дальше. Он шел впереди и то спускался немного вниз, то поднимался наверх, но, видно, никак не мог найти то, что искал. Стало так темно, что Звездочка начала скользить и спотыкаться.
Наконец дядя Миша крикнул: «Стоп!» Когда мы подбежали, он стоял у входа в какое–то углубление, уходящее прямо в скалу.
— Пещера! — закричала Катеринка и скатилась с лошади. — Ура!
— Не пещера, а, скажем, грот… Во всяком случае, штука более надежная, чем шалашик из ветвей. Живей за работу!
Мы быстро натаскали в грот большую кучу хвороста, потом лапника и возвращались с последними охапками, как вдруг небо вспыхнуло голубым светом и оглушительно загремело. Первый удар будто распорол мешок с молниями, и они посыпались одна за другой. Катеринка присела и зарылась лицом в лапник. При свете молнии все стало так четко и далеко видно, словно вдруг приблизилось к самым глазам.
И тут мы увидели, что Звездочка, привязанная к елке у входа в грот, поднялась на дыбы, рванулась и исчезла. Генька, шедший рядом со мной, швырнул лапник и бросился следом, а дядя Миша за ним.
Я и Пашка смотрели им вслед, не зная, бежать ли нам тоже ловить Звездочку или делать что–нибудь другое. Потом я решил, что это непорядок — всем бегать за одной лошадью, а нужно зажечь костер, чтобы им легче было нас найти. Молнии перестали сверкать, и сразу стало еще темнее, чем раньше. Я тронул Катеринку за плечо:
— Вставай! Уж нет ничего. Не бойся…
— А я не боюсь… Я только сначала испугалась, потому что очень неожиданно…
— Ну и ладно. Собирай лапник, пошли.
Хотя мне очень не хотелось уходить из грота, я сказал, что мы с Пашкой соберем лапник, оставленный дядей Мишей и Генькой, а Катеринка должна разжечь костер у самого входа, чтобы его было далеко видно.
— Ладно, — сказала Катеринка, — только вы не очень долго, а то опять начнет греметь, и это ужасно неприятно, когда гремит, а ты одна…
Мы провозились порядочно, и, когда вернулись, костер уже горел. Катеринка навалила в него хворосту, пламя на мгновение притихло, а потом высоким столбом прыгнуло к небу. Грот оказался совсем небольшим и не похожим на пещеру, о которой мечтала Катеринка, — это была просто впадина в горе.
Все дела были окончены, а дядя Миша и Генька не возвращались. Катеринка с Пашкой приуныли, и я, признаться, тоже. Чтобы поддержать бодрость, я сказал, что, пока их нет, надо приготовить поесть и я пойду к Тыже за водой.
Я только начал спускаться с увала, как впереди раздался треск, и прямо на меня из темноты выдвинулась Звездочка. По бокам, держа ее под уздцы, шли Генька и дядя Миша.
— Ты куда собрался?– спросил дядя Миша.
— По воду.
— Не время… Вон посмотри…
На западе в сизо–черных тучах трепетал багровый отсвет, а в глубине его зиял провал, словно в небе вдруг образовалась дыра в бесконечную пустоту.
Мы поспешно поднялись к гроту — и как раз вовремя. Небо вспыхнуло слепящим пламенем и с ревущим стоном раскололось пополам. Почти сейчас же один за другим налетели яростные порывы ветра. Мешок с молниями лопнул опять, и в голубом дрожащем свете мы увидели, как летят по воздуху какие–то клочья, обломанные ветки, валятся друг на друга деревья. Потом сразу все стихло. Но это была непродолжительная тишина. Издалека донесся ровный, монотонный шум.
— Вот начинается самое опасное, — сказал дядя Миша.
Шум быстро нарастал, пахнуло холодом, и на землю обрушилась стена дождя. В нем нельзя было различить ни капель, ни струй. Это был непрерывный водяной поток, настоящий водопад.
— Представляете, — сказал дядя Миша, — если бы такая штука застала нас возле реки?.. Так–то, уважаемые путешественники! Экспедиция — это вам не прогулочка… Ну хорошо. Есть мы сегодня будем? Кто как, а я отчаянно проголодался.
Я выставил чайник под дождь, и он почти сразу наполнился до краев. Распорядок дня был бесповоротно нарушен: мы обедали и ужинали сразу.
Дождь уже не падал сплошной водяной стеной, а перешел в сильный ливень. Всюду по увалу, куда достигал свет костра, виднелись бегущие вниз бурные потоки.
— Как всемирный потоп, — заметил Пашка.
— А ты там был? — спросила Катеринка.
— Я не был, а бабка рассказывала.
— Всемирного потопа не было, — солидно сказал я, — это опиум и выдумки.
— Нет, потоп был, — возразил дядя Миша, — только совсем не тогда и не такой, как описывали в церковных книгах. Потоп был тогда, когда ничего живого на Земле не существовало. И продолжался он не сорок дней и ночей, а миллионы лет… Вы знаете, что когда–то на Земле не существовало ни камней, ни металлов — все было расплавлено в одну сплошную массу. Воды в то время не было совсем, потому что вода кипит при ста градусах, а на Земле температура достигала нескольких тысяч градусов. Водяные пары поднимались в верхние слои атмосферы, и там непрерывно шли грозы, куда более страшные, чем теперь. Но дождь не доходил до Земли: он превращался в пар, прежде чем достигал поверхности земного шара. Мало–помалу образовалась твердая кора. И вот тогда на Землю хлынули потоки воды. Это был настоящий потоп, потому что все сплошь покрыла вода, и это был страшный потоп, так как вода падала на все еще горячую кору и, мгновенно закипая, взлетала вверх, а сверху падала уже охладившаяся вода, и так этот кипящий водоворот продолжался до тех пор, пока земная кора не покрылась сплошным океаном…
— А потом?
— Потом началось горообразование, или, как говорят геологи, орогенез. Земной шар остывал и становился меньше. Затвердевшая кора ломалась, сжималась в складки, как собирается в складки кожура на печеном картофеле. Складки были тяжелее, чем ровные пространства, и погружались вниз, в расплавленную массу, которая называется магмой. Один участок опускался, другой вспучивался, приподнимался, образовывались новые изломы и складки, новые горы. Так продолжалось очень долго. Горы разрушались, вода смывала обломки в океан, и на дне его образовывались новые породы — осадочные. Их накапливалось так много, что под их тяжестью морское дно прогибалось, опускалось, а сверху нарастали новые и новые слои осадочных пород. Потом дно моря оказывалось сушей, а горы скрывались под водой. Магма, вырываясь через трещины в коре, заливала сушу, образовывала новые горы. Море и суша не раз менялись местами, и один участок земной коры иногда несколько раз оказывался то под водой, то на поверхности. Потом появились животные и растения. Они тоже приняли участие в образовании земной коры. Многие земные пласты — это результат жизнедеятельности животных и растений.
— А человек где был?
— Человека тогда не было. Он появился сравнительно совсем недавно.
— А мы, то есть наши места, тоже были под морем?
— В очень отдаленные времена, конечно, были. Но потом уже под воду не опускались…
Дождь все шел и шел, и под его монотонный шум я заснул.
ГЕНЬКИНО УРОЧИЩЕ
Мне часто снится увиденное или услышанное накануне. Вот и теперь мне приснилось, что я сам наблюдаю, как происходит остывание Земли и на ней образуется бескрайнее кипящее море. Море клокочет и взрывается паром, который тут же превращается в дождь. Но странное дело — ни земля, ни море не остывают, а становятся все горячее. Под конец мне делается так жарко, что я не выдерживаю и просыпаюсь.
Свет бьет мне прямо в лицо. Небо безоблачно, и воздух такой чистый и свежий, будто и его вымыла гроза. Солнце только что вышло из–за восточной гривы, и она лежит в тени, но наш берег озарен яркими лучами, и промытая дождем зелень так сверкает, словно весь склон усыпан изумрудами. Над Тыжей клубится молочный туман. Он ползет вверх по увалу, но едва достигает солнечных лучей — становится золотистым и сейчас же тает. На юге в голубоватой дымке громоздятся горы, ослепительно поблескивают белки.
Сверкание солнца и ярких красок наполняет меня звонкой радостью, и я не могу усидеть спокойно.
— Подъем! — заорал я что было силы. — Вставайте, сони!
Пока мы завтракали и собирались, солнце залило весь распадок и туман стремительно растаял. Снарядившись, мы прежде всего спустились посмотреть на речку.
Тыжа словно взбесилась. Она поднялась метра на полтора и с ревом и клокотаньем неслась между берегами. В мутной, вспененной воде то и дело мелькали пучки травы, ветки, всякий мусор.
— Вот бы сюда плотину да электростанцию поставить! — сказал Пашка. — Смотрите, какое течение…
Он поднял ветку и бросил в воду. Дружок, должно быть подумав, что Пашка бросил ее для него и он обязан принести ее обратно, вскочил и кинулся следом. Течение подхватило его и сразу отнесло метра на два от берега. Дружок испугался, принялся судорожно перебирать лапами, чтобы выбиться на берег, и заскулил. Волна накрыла его с головой, он захлебнулся, однако через мгновение, отфыркиваясь, вынырнул.
Щенка несло прямо на скалу, о которую с шумом разбивался поток и неизбежно разбился бы и он. Катеринка испуганно ойкнула, а Пашка заметался по берегу. Он очень любил Дружка и, кроме того, собирался завести собачью упряжку, как в Заполярье, а в этой упряжке Дружок должен был стать вожаком… Не растерялся один Геннадий. Он побежал вперед по берегу, на бегу распуская веревку, которую забыл привязать к вьюку и захватил с собой; размахнулся и бросил ее, да так ловко, что кольцо веревки упало почти на Дружка.
Дружок вцепился зубами в веревку, и Геннадий потянул ее к себе. Щенок сразу же скрылся под водой, но, должно быть, он понимал, что это — единственное его спасение, и веревки не выпускал. Генька так быстро тащил веревку, что едва не расшиб Дружка, выбросив его на берег.
С минуту, опустив хвост и покачиваясь, щенок надсадно кашлял и фыркал, потом встряхнулся, обдав нас фонтаном брызг, опять поднял хвост кренделем, запрыгал, пытаясь облизать каждого из нас, подбежал к берегу, ощетинился, зарычал и яростно залаял на мутный поток. И несколько раз, когда мы уже уходили, он оборачивался назад и принимался сердито и обиженно лаять в сторону шумевшей реки…
Пройдя по течению Тыжи семь километров, мы устроили привал у ее излучины. Когда все расположились после обеда отдыхать, я отошел подальше от лагеря, взобрался на скалу, возвышавшуюся над Тыжей, и улегся на нагретой солнцем площадке.
Прямо от скалы убегали вдаль темно–зеленые волны тайги, расплескивались по горам, сбегали в распадки и ущелья. Кое–где выше леса пламенели ковры лугов, вздымались бурые, сиреневые скалы гольцов. Над ними в знойных струях парил беркут. Он был единственным живым существом во всем неоглядном просторе вздыбившихся гор и безмолвной тайги.
Я задумался о том, почему всегда тихо и глухо в тайге и как далеко отсюда большие города, где так много людей и всего интересного. И Федор Елизарович, и Захар Васильевич, и все говорят, что край у нас богатый. А дядя Миша сказал, что Алтай — это прямо сундук с сокровищами… Ну да, сундук и есть, только наглухо заколоченный. Вот если дядя Миша, а может, и мы найдем что–нибудь такое, тогда… Тогда начнется жизнь! Понастроят разные заводы, пустят всякие машины. И не надо будет ходить в Колтубы пешком, а сел в машину — р–раз! — и там…
Беркут камнем упал вниз — единственное живое существо исчезло с горизонта. Кругом безлюдная, неподвижная тайга. И все мои видения сразу погасли… Вспомнилось, что в Колтубах уже строят электростанцию, там будет свет, а у нас нет, потому что — Иван Потапович говорил — для этого надо много людей и денег…
Мы не раз уже обсуждали с Генькой, что будем делать, когда кончим школу, но я все не мог окончательно решить, что бы мне хотелось делать. А теперь я твердо решил: надо уехать, а там видно будет. Может, стану моряком, путешественником, а может, ученым…
Катеринкина голова появилась у края площадки:
— Ты что тут сидишь?
— Чего тебе надо? — рассердился я. — Что ты всегда за мной ходишь?
— Больно ты нужен! — обиделась она. — Сиди здесь сколько влезет, а мы уходим… Тютя! — Она показала мне язык и убежала.
Мне ничего не оставалось, как бежать следом.
Мы шли все так же вверх по Тыже, извивающейся между высокими гривами. Дядя Миша и Геннадий приглядывались к щебню, к обнаженным скалам, подступавшим к самому берегу. Катеринка и Пашка тоже рассматривали гальку и выбирали понравившиеся им камни. Километров через десять, возле ручья, который почти под прямым углом впадал в Тыжу, дядя Миша остановился:
— Стоп, ребята! Разбиваем лагерь!
— Дядя Миша, — сказал Генька, — я пойду вдоль ручья, погляжу…
— Хорошо, только далеко не забирайся.
Генька ушел, а мы принялись за работу: устроили шалаш, насобирали хворосту и начали варить ужин. Генька прибежал потный, запыхавшийся, что–то сказал дяде Мише, и они ушли вместе. Вернулись они веселые, возбужденные: очевидно, что–то нашли. Катеринка сразу же попросила показать,
— Что? — спросил дядя Миша.
— А чего вы там нашли.
— Завтра узнаешь. Геннадий, кажется, нашел замечательную штуку, но в кармане ее никак не унести… Будем ужинать, а потом займемся делом.
— Ну, — сказал дядя Миша после ужина, — подведем некоторые итоги. Дело в том, что маршрут придется несколько изменить. По течению Тыжи дальше не пойдем, так как этот ручей может привести к вещам более интересным. Может, он окажется «откровеннее», чем Тыжа… Посему невредно просмотреть накопленный материал… Вываливайте свои мешки!
Я камней не собирал — мне и без того хватало работы, — и мешки принесли Катеринка, Пашка и Геннадий. Первым выложил собранные камни Пашка. Пользуясь тем, что почти все время Звездочка была на его попечении, он запихивал камни не только в свой мешок, но и в большой вьюк. Теперь он насыпал перед нами изрядную кучу больших обломков.
— Д–да… — протянул дядя Миша. — Похоже, если тебе дать волю, ты бы половину Батыргана с собой унес…
— Я на всякий случай, — сказал Пашка. — Вдруг это стоящий камень? А у меня, глядишь, много…
— Слишком ты запасливый.
— Просто жадный, — сказала Катеринка.
— Жадничать тут нечего. Я думаю — он по неопытности… Во–первых, несколько раз брать в коллекцию одно и то же незачем. — Дядя Миша быстро разобрал кучу и половину выбросил. — Во–вторых, не следует брать большие куски — это тяжело и не нужно: достаточно куска размером в ладонь. Так что тебе придется оббить лишнее, чтобы зря не таскать тяжести… Но сначала посмотрим, что у других.
Катеринка высыпала свои камни. Это были гладкие, обкатанные гальки самых различных цветов.
— Так! Павел берет что побольше, а Катя — что поярче… Это тоже не коллекция, а забава… Давай, Геннадий, твои!
У Геньки была настоящая коллекция: камни все разные, небольшие и аккуратные. Но дядя Митя и ею остался недоволен:
— Что это за камень?
Генька не знал.
— Где, когда найден?
— Забыл.
— Без этого коллекция не имеет цены. Допустим, определить вы сразу не можете, а пока просто не умеете. Но нужно обязательно каждый образец сопровождать указанием, где, когда и при каких условиях он взят. А иначе какая же практическая польза может быть от такой коллекции?
Признаться, никто из нас не был особенно огорчен тем, что коллекции оказались неважными. Это же были всего–навсего камни, а вот там, у ручья, нашли что–то по–настоящему ценное. Утром мы делали все с таким усердием, что приготовились к походу вдвое быстрее прежнего.
Я засек азимут — мы направлялись прямо на запад. Идти было очень трудно, и особенно доставалось Звездочке. Горы, между которыми извивалось каменное ложе ручья, подходили друг к другу почти вплотную. В сущности, это была как бы расселина, глубокая, узкая трещина в горе, загроможденная камнями и целыми глыбами обвалившейся сверху породы. Приходилось все время прыгать с камня на камень, и от этой физкультуры мы были потные и красные, будто бегали взапуски.
Через полчаса впереди посветлело, расселина расширилась и вдруг оборвалась. Мы оказались у края глубокой котловины. С обеих сторон ее окаймляли высокие, почти отвесные обрывы, которые в отдалении опять сближались и замыкались высокой горой. Котловина тянулась на северо–запад узкой полосой — в самой широкой части было не больше полутора километров. До половины она поросла кустарником, купами берез, лиственниц, на ней даже высилось несколько могучих кедров, а вдалеке темнела сплошная стена леса. Многочисленные лужайки были покрыты такой густой и пышной травой, так много было на них цветов, что казалось, кто–то разбросал повсюду пестро расшитые платки.
— Ой, мамочка! — сказала Катеринка.
Мы, как по команде, подбросили кепки и закричали «ура».
— Правильно! — сказал дядя Миша. — Кричать «ура» следует. И не только потому, что это красиво, а и потому, что Геннадий совершил пусть маленькое, но настоящее географическое открытие…
Мы закричали еще громче и потребовали объяснения. Дядя Миша развернул карту:
— Вот где мы находимся. Как видите, на карте нет и следа этого… скажем, урочища. Вместо него нарисованы сплошные возвышенности. Значит, картограф здесь не был и составил карту по рассказам или просто нарисовал горы, которых на самом деле нет… Это во–первых. А во–вторых, мы натолкнулись на тот счастливый случай, когда природа сама раскрывает перед человеком страницу в книге своей жизни. Урочище Геннадия — типичный грабен…
— А что такое «грабен»?
— Во время горообразования нередко бывает, что земная кора трескается, сдвигается, один участок поднимается, другой опускается. Бывает, что части земной поверхности сохраняют свое положение, а площадь между ними опускается. Вот такая площадь называется грабеном. Если впадина образуется глубокая, она наполняется водой и становится озером. Так, например, появилось Телецкое озеро…
О Телецком озере мы знали. О нем рассказывал не раз бывавший там Захар Васильевич.
— Телецкое озеро — очень большой грабен; длиной в семьдесят семь километров и шириной в пять. Но есть еще большие. Грабен озера Байкал имеет в длину семьсот пятьдесят километров, в ширину — восемьдесят пять, а в глубину — больше тысячи метров. Грабен, который мы с вами открыли, небольшой, но и он для геолога находка. Вот почему я изменил маршрут. Теперь мы с вами займемся обследованием естественных обнажений этого грабена. Хотя они и выветрились, кое–где покрыты осыпями, но все равно представляют большой интерес, так как именно здесь могут подстерегать нас всякие неожиданности… Согласны?
Мы выразили согласие радостным воплем и тронулись в путь. Правда, отошли мы недалеко и на небольшой полянке возле ручья разбили лагерь. Дядя Миша сказал, что это будет наша база; опираясь на нее, мы начнем обследование района.
Как назло, я не мог участвовать в обследовании — наступила моя очередь быть поваром. Я с завистью посмотрел вслед уходившим Пашке и Геньке. Катеринка повертелась в лагере, а потом тоже ушла, сказав, что кругом, наверно, ягод ужас сколько и она насобирает на компот.
Я сварил суп, вскипятил чай. Потом грел суп, грел чай, а они все не шли. Явились грязные, усталые и такие голодные, что, как только умылись, сразу же схватились за ложки. Ничего особенного они не нашли, а устали потому, что лазить по отвесным скалам очень трудно.
Мы уже приготовились обедать, как дядя Миша спохватился:
— А где Катя?
Но тут прибежала и она, еще издали крича:
— Дядя Миша, дядя Миша–а! Я тоже сделала открытие!..
— Опять ископаемое нашла? — сказал Пашка и захохотал.
— Сам ты ископаемое!.. Дядя Миша, я правда сделала открытие! Там… — Она махнула рукой на запад. — Я там ягоды собирала и нашла…
— Да что нашла–то?
— Озеро!.. Большущее! И круглое, как тарелка…
Оно оказалось не такое уж большое — метров двести в поперечнике, но на редкость красивое. Мы не могли увидеть его издали — со всех сторон его окружали высокие деревья. Из озера и вытекал ручей, который привел нас в Генькино урочище. Пашка сейчас же кинулся к берегу, поковырял ногами песок и сказал, что в озере есть рыба: в песке попадалась рыбья чешуя.
Вода была теплая, не то что в Тыже, и мы прежде всего выкупались, а потом немного полежали на горячем песке. Дядя Миша сказал, что озеро очень хорошее и, пожалуй, следует перенести сюда наш лагерь.
Так мы и сделали. Через два часа новый лагерь был готов, и мы пили чай, любуясь отблесками костра, бегущими по зеркальной воде. Солнце село, в небе задрожали звезды. Стало похоже, будто появилось два неба: и вверху и внизу — в озере — сверкали и переливались мигающие огоньки.
Дядя Миша сказал, что озеро должно называться Катиным, раз она его нашла. Катеринка и без того ходила слишком важная и гордая, но каждый из нас надеялся совершить не меньшие открытия, и мы согласились: пусть будет Катеринкино озеро.
ХОЗЯИН КРУГЛОГО ОЗЕРА
К общему удивлению, Пашка сам вызвался дежурить по лагерю, а мы, вооружившись молотками, с утра отправились к обрыву. Катеринка несла рулетку и помогала дяде Мише мерить толщину пластов. Геннадий собирал образцы. Я тоже начал собирать, увлекся и пошел вперед вдоль каменной стены. Она вовсе не была ровной и гладкой, как казалось издали, а шла изломами и извилинами. Верхушка ее иззубрилась, обвалилась, и внизу тянулись огромные валы осыпей. Я скоро потерял наших из виду, но продолжал идти вперед.
Старательно рассматривая обрыв и осыпи, я разбивал все подозрительные камни, но не находил ничего похожего на изумруды. Молочно–белые, серые, желтоватые камни, названий которых я не знал, да красноватые зернистые порфириты (тат называл их дядя Миша) — и больше ничего. Только раз я наткнулся на подходящий камень, но он был какого–то зеленовато–грязного цвета, как бутылочное стекло, и под ударом молотка раскрошился вдребезги. Нет, конечно, это был не изумруд!
Я уже подумывал о возвращении, но, окинув напоследок взглядом стену, заметил метрах в пяти от земли небольшое углубление или отверстие. Рассмотреть его снизу было невозможно, и я начал карабкаться вверх. Лезть пришлось не прямо, потому что от отверстия круто падал почти гладкий откос, на котором не за что было ухватиться, а внизу вздымался высокий вал осыпи. Однако сбоку, по расселинам и камням, можно было добраться до небольшого карниза, над которым и находилось это отверстие. Пройти по карнизу можно было только бочком, прижавшись к стене. Лишь у самого отверстия он немного расширялся, и я смог нагнуться. Маленькая полукруглая ниша была сплошь усеяна кристаллами!..
Я зажмурился, перевел дух и опять открыл глаза: кристаллы не исчезли. Гладкие, блестящие и прозрачные, как стекло, это, несомненно, были алмазы! Разве могут сравниться с ними какие–то изумруды!.. Я представил себе, как ребята разинут рты, когда я с независимым и равнодушным видом достану из кармана горсть алмазов и небрежно высыплю перед дядей Мишей…
Разыскав местечко в боковой стенке ниши, где выросло целое созвездие крупных кристаллов, я принялся осторожно выбивать их вместе с основанием. Сделать это было не так–то просто: бить приходилось левой рукой, согнувшись. Наконец созвездие было у меня в руках, но, неловко повернувшись, я сорвался с карниза и заскользил по крутому склону. Не будь у меня в руках кристаллов, я бы еще попытался ухватиться, замедлить падение. Но теперь я только зажмурился, поднял кристаллы повыше и, обдирая спину об острые выступы, съехал вниз, пропахав глубокую борозду в щебнистой осыпи. Ободранная спина горела и саднила, но я был счастлив: сокровище уцелело! Я побежал назад — разыскивать дядю Мишу и ребят, потом решил, что они уже ушли, и направился в лагерь.
Еще издали я услышал крик:
— Помогите! Ой–ой–ой, скорее помогите!
Я сунул кристаллы в карман и побежал что было сил. В лагере было пусто, только по берегу метался Дружок и то лаял, то скулил, глядя на озеро. Оттуда опять донесся крик:
— Ой–ой–ой! Сейчас утону… Помогите!
Кричал Пашка. Я увидел его на середине озера. Он плыл, но как–то странно. Вернее, он не плыл, а сидел, согнувшись крючком, и то двигался вперед, то вдруг останавливался и начинал двигаться назад, вроде давал задний ход. Он не захлебывался, не тонул, да и вообще был весь над водой, сидя на чем–то, что стремительно металось из стороны в сторону. Когда движение замедлялось или приостанавливалось, затихал и Пашка; но как только оно возобновлялось, он снова начинал вопить.
Я быстро разделся и хотел плыть прямо к нему, но потом сообразил, что так мне его не вытащить. У берега плавал обломок древесного ствола. Я лег на него и стал грести к Пашке. Теперь его начало кружить. Он быстро плыл по кругу, и вокруг него даже поднялись небольшие бурунчики.
Мне бы не удалось его догнать, если бы он не остановился. Подплыв вплотную, я увидел, что Пашка сидит на маленьком плоту, почти целиком погрузившемся в воду.
— Чего ж ты орешь? Я думал, ты тонешь…
Пашка не успел ответить — плот дернулся и опять начал свои странные движения. По временам он наклонялся и еще больше уходил под воду.
— Р–рыба! — заикаясь, пробормотал Пашка. — Я, к–кажется, поймал акулу…
— Дурень ты! Акулы в море бывают.
— Н–ну, тогда это к–какая–то д–допотопная р–рыба…
Должно быть, рыба порядочно утомилась: движение плота замедлялось, и наконец он остановился.
— Давай греби! — скомандовал я, и мы начали подгребать к берегу.
Плот судорожно дергался, иногда скользил в сторону, но все же понемногу приближался к берегу. Пока мы добирались, Пашка, задыхаясь и заикаясь, рассказал, как все произошло.
Он умышленно остался в лагере, чтобы на свободе половить рыбу. У берега ловилась всякая мелочь. Тогда он обрубил четыре лесинки, связал их. Плот получился хлипкий и слишком легкий — когда Пашка влез на него, он почти весь погрузился в воду, — но плыть все–таки было можно. Пашка отплыл метров на двадцать от берега. Хотя дядя Миша и выпотрошил его мешок, Пашке все–таки удалось утаить отцовскую закидушку из толстого крученого шпагата. Поводки на ней были сделаны из стальной проволоки, а сверху обкручены латунной. Пашка насадил живцов и забросил закидушку. Он несколько раз безрезультатно вытягивал и забрасывал ее и уже собирался плюнуть на все и грести к берегу, но закидушка вдруг натянулась, и он еле успел обмотать шпагат вокруг сучка на лесине.
Будь плот тяжелее или шпагат менее прочным, все бы кончилось на первом рывке, а тут дело обернулось иначе. Странная добыча сама поймала Пашку. Он спохватился, когда плот был уже на середине озера и его начало дергать из стороны в сторону. Размотать натянутый мокрый шпагат уже не удалось. Проще всего было бы обрезать закидушку, но у Пашки не было ножа, да ему и жаль было упустить пойманную им неведомую рыбину. И он поминутно переходил от страха к надежде и от надежды к страху, не решаясь бросить плот и боясь на нем оставаться.
Мы подгребли к противоположному берегу — он оказался ближе — и понемногу начали подтаскивать добычу. Она сопротивлялась, но все же шла. У самого берега, когда на мелководье показались широкая темная спина и пятнистые бока, рыба опять забушевала, взметая фонтаны брызг. Однако мы все–таки выволокли ее на песок — и ахнули: такой крупной рыбины мы никогда не видели.
Пашка сказал, что ее нужно трахнуть камнем по башке, а то она отлежится и прыгнет обратно, однако сам подойти к ней не решался. Рыба хватала воздух широко открытым ртом, яростно хлестала хвостом по песку и подпрыгивала, но все слабее и тише. Пашка разыскал увесистый обломок ветки, издали огрел по голове рыбину; та перестала биться, а потом и вовсе уснула.
Рыба оказалась очень тяжелой, и я предложил сесть опять на плот и переправить ее по воде. Но Пашка сказал, что он предпочитает идти в обход по берегу, а то там опять кто–нибудь поймается и вовсе утопит. Мы стащили рыбу в воду и повели ее на буксире, как баржу.
Я первый увидел четкий след больших сапог. След входил прямо в воду и здесь был размыт, потом возвращался обратно и исчезал в траве, окаймляющей песчаный берег.
Вокруг было безлюдно, как и прежде, однако кто–то здесь прошел совсем недавно, так как след был совершенно четкий. Во всяком случае, он был оставлен не далее вчерашнего дня, иначе его бы смыло позавчерашним ливнем.
Что это за человек? Почему он оказался здесь? Знает ли он о нас и ушел ли он по своим делам или потому, что на озере появились мы? Если он видел нас, почему не пришел в лагерь?..
Мы долго раздумывали над таинственными следами, потом вспомнили, что лагерь остался без присмотра, и заторопились домой.
Рыбу следовало выпотрошить и приготовить на обед, но нам хотелось показать свою добычу во всем великолепии. Наши скоро подошли и, конечно, восхитились огромной рыбиной. Пашка так расхвастался, что мне пришлось рассказать, как он сидел, скорчившись, на плоту и вопил: «Ой–ой–ой! Сейчас утону…» Все начали смеяться, а дядя Миша сказал, что это ничего, что боялся. Важно, что хотя и боялся, а не отступил. Таймень здоровенный, и с ним впору управиться взрослому. Настоящий хозяин озера.
Катеринка увидела мою спину и закричала:
— Ой, дядя Миша, поглядите, что у Кольки на спине!
И тут я вспомнил про свои алмазы, оставленные в кармане штанов. Кажется, мне не удалось сохранить независимое и равнодушное выражение на лице, но я был вполне удовлетворен, увидя восторг на лицах у всех.
Дядя Миша внимательно рассмотрел созвездие кристаллов и сказал:
— Очень хорошо! Отличный образец! Я думаю, это будет украшением вашей коллекции.
— Как? Разве это… — разочарованно начал я.
— Это превосходный образчик кристаллического кварца. Тебе посчастливилось найти крупные и очень чистые кристаллы, хотя ради этого не стоило обдирать спину: кварц — очень распространенный минерал.
Я был так разочарован и огорчен, что безропотно дал намазать свою спину йодом и даже не рассердился на Катеринку, которая сказала, что теперь я похож на зебру. Хорошо еще, что я не расхвастался и не брякнул насчет алмазов!..
Таймень оказался жирный и вкусный, мы на славу пообедали.
— А как же он сюда попал, таймень? — спросила Катеринка, когда после обеда все прилегли отдохнуть.
— Трудно сказать. Может быть, ручей этот когда–нибудь был большим, а лососевые рыбы высоко ведь поднимаются для икрометания. Подняться поднялись, а вода спала, они здесь и застряли. Может, птицы икринки занесли. Вот и вырос такой «хозяин». Ловить–то здесь некому, безлюдье…
Тут я сразу вспомнил про следы:
— Дядя Миша! Тут люди есть… Мы видели следы. С той стороны озера.
— Кто там может быть? А ну, пойдемте посмотрим…
Мы обшарили все кусты вокруг следов, но никого и ничего не нашли. Генька внимательно рассмотрел отпечатки сапог на песке — он чуть не носом по ним водил — и сказал:
— Это хромой. На правую ногу. Видите? Отпечаток правой слабее и неполный… Конечно, хромой!
— Весьма возможно, — согласился дядя Миша. — Человек, однако, давно ушел, и незачем ломать себе голову над этими следами… Пошли в лагерь!
Но Генька, нахмурившись, о чем–то думал и не трогался с места.
— Вспомнил! — вдруг закричал он. — Это те самые!.. Дядя Миша, когда мы пошли вас ловить… — он покраснел и сбился, — то есть когда мы… ну, искали вас… за околицей были точь–в–точь такие самые следы…
— Опять ты выдумываешь! — сказал Пашка. — Ну, похожие — так что? Кто сюда потащится?
Конечно, Генька хватил через край. Следы в самом деле были похожи, но из этого ничего не следовало. Но что делал здесь этот человек и куда он девался?.. Мы вернулись в лагерь удивленные и озадаченные… Может, урочище вовсе не было безлюдным, здесь кто–нибудь жил и у круглого озера был настоящий хозяин, а не только Пашкин таймень?
БРАКОНЬЕРЫ
На следующий день до первого привала мы шли вдоль стены, промеряя пласты и собирая образцы. Стена понемногу понижалась, потом перешла в увал, поросший пихтачом и елью. Постепенно сужающееся урочище замыкала высокая гора, сплошь покрытая лесом. Дядя Миша сказал, что возвращаться на прежний маршрут к реке слишком далеко, и мы решили перевалить через гору, чтобы потом продолжать путь на северо–запад.
В долине лес то и дело перебивался солнечными еланями,[11] поросшими густой, сочной травой почти в рост Катеринки. Дядя Миша, шедший впереди, внезапно остановился на окраине одной из таких еланей и предостерегающе поднял руку. Мы осторожно подошли, но ничего не увидели из–за высокой травы; было только заметно, что посреди поляны что–то движется. Дядя Миша подсадил Катеринку на дерево, она вскарабкалась повыше и быстро сползла обратно:
— Там спит рыжая корова, и около нее маленький теленочек… Хорошенький такой!
Конечно, это была не корова — откуда ей здесь взяться! — и нам всем захотелось посмотреть, но мы стояли неподвижно, боясь спугнуть неизвестное животное.
— Оно не спит, — сказал через некоторое время Генька, — оно дохлое. Видите, вороны…
На ветках ели, стоящей поодаль, уселись две вороны и о чем–то переговаривались, поглядывая на поляну. Потом прилетели еще и еще.
— Да, вороны, должно быть, почуяли падаль…
Прячась в высокой траве, мы поползли на поляну. Посреди нее лежало большое красно–рыжее животное, а возле топтался маленький, тонконогий рыжеватый теленочек с бурыми пятнышками на боках. Он то принимался лизать морду матери, то подталкивал ее головой, как бы стараясь разбудить, то неподвижно застывал, расставив тонкие шаткие ножки.
Подо мной треснула ветка. Испуганно вскинувшись, теленок бросился в сторону, наткнулся на Катеринку, и они упали. Катеринка обхватила его руками за шею, подбежал я, и мы удержали теленка.
— Это маралуха, — сказал Генька. — Я видел такую шкуру у Захара Васильевича.
— Да, — согласился дядя Миша. — Только она не дохлая, а убита каким–то негодяем.
Над глазом трупа зияла пулевая рана, с правой задней ноги была снята кожа и срезано мясо. Охотник не мог унести всю тушу, вырезал большой кусок и ушел. Тогда, наверно, притаившийся мараленок и прибежал к матери.
Ради куска мяса было убито большое, сильное животное, да и мараленок без матери неизбежно должен был погибнуть.
— Таких гадов надо в тюрьму сажать! — сказал Генька.
— Следует, — поддержал дядя Миша, — уже хотя бы потому, что охота сейчас запрещена. А он убил матку — значит, и теленка тоже.
— Это какой–то чужак, — решил Геннадий. — Наши зверя сейчас не бьют… Давайте поймаем его!
— Найдешь его! — возразил Пашка. — Как иголку в сене…
Катеринка все время возилась с теленочком: гладила, что–то приговаривала и целовала в черную мордочку. Тот пятился и мотал головой. Катеринка сказала, что ни за что не бросит теленка — один он обязательно пропадет.
— А что с ним делать?
— Возьмем с собой! А, дядя Миша? Я его выкормлю…
— Да чем ты будешь кормить? Он ведь, наверно, травы еще не ест.
— Ест! Ест! — закричала Катеринка. — Смотрите!
Она нарвала немного травы и дала теленку. Тот обнюхал, захватил немного губами и тут же выронил изо рта.
— Вот видишь, он еще не умеет!
Катерника огорчилась до слез:
— Все равно не брошу! Вот хоть сама с ним останусь — и всё!
— Ну что ж, хорошо! Веди своего мараленка.
Катерипка сделала из веревки поводок и надела ему на шею. Мараленок сначала пятился и упирался, потом смирился и пошел следом за нею, часто перебирая тонкими ножками.
Но он скоро устал и начал отставать, а вместе с ним и Катеринка. Тогда дядя Миша спеленал его, как ребенка, и привязал на спину Звездочке. Катеринка пошла вперед — собирать изредка попадавшуюся черную смородину.
Обходя завалы, мы не торопясь поднимались по склону, как вдруг впереди послышались глухие удары и Катеринкин голос:
— Скорей! Скорей сюда!..
Мы бросились на голос, выбежали на поляну. По ней прыгала Катеринка и толстым суком била по земле. Земля дымилась.
Пожар!
Пламя еще не поднялось, но между островками зелени змеились, перебегали по сушняку искрящиеся огоньки, распространялись все быстрее и шире. И уже повис над поляной терпкий, едучий запах гари… Схватив валявшиеся всюду сучья, мы принялись забивать стремительно расползающиеся очаги огня.
Подбежали дядя Миша и Пашка. Мы кольцом охватили поляну, чтобы не пропустить огонь дальше, и молотили, молотили по земле. Огоньки пригасли, поднялся сизый дым, и в этом предательском дыму то там, то здесь снова начинали искриться загорающиеся пучки сухой травы.
Наконец огонь был погашен, но трава все еще тлела и дымилась. Только тогда мы услышали журчанье ручейка, протекавшего по краю поляны, и, пустив в ход котел, чайник, кружки, тщательно залили все дымки. Катеринка в этом уже не участвовала. Она сидела на земле и, держась за ноги, беззвучно плакала. Увидев разгорающийся огонь, она бросилась сбивать пламя и, сгоряча не чувствуя боли, бегала прямо по горящей траве, а теперь ожоги дали себя знать. Посмотрев на Катеринкины ноги, дядя Миша ахнул и схватил свой мешок. Оп обмыл ей ноги марганцовкой, потом из флакона, предварительно разогрев его, вылил густую, похожую на воск массу, смазал ожоги и забинтовал. Катеринка перестала плакать и только всхлипывала.
— Очень больно, Катя? — спросил дядя Миша.
— Печет…
— Зачем же ты кинулась босиком в огонь?
— Перепугалась… Огонь–то — вон он, к валежнику подбирался.
Огонь был остановлен в двух шагах от кучи бурелома, за которым шел увешанный бородами мха и лишайников сухостой. Дойди огонь туда — его уже не удалось бы остановить.
В прошлом году мы всей деревней бегали в Колтубы помогать тушить пожар, зажженный молнией. Огонь шел тогда на дозревающие хлеба…
Нет ничего страшнее, чем пожар в тайге, когда ревущее пламя стеной вздымается к небу, вспыхивают, как факелы, столетние кедры и ели; обезумев от ужаса, все живое бежит от огня, и там, где он прошел, на долгие годы остается черная, мертвая пустыня гари.
Катеринка поступила как герой; и это ничего не значило, что герой сидел теперь и ревел…
— Что же делать с тобою? А? Ты ведь идти не сможешь?
— Смогу! Правда смогу! — Катеринка вскочила, ойкнула, побледнела и поспешно села опять. — Нет, не могу… — Слезы снова закапали у нее из глаз.
Дядя Миша озабоченно потер щеку и задумался:
— Что ж, ребята, придется наш поход свернуть… Погодите! Мы в пути уже пять дней, продовольствие подходит к концу. Вы, я знаю, готовы идти на край света, но у Кати серьезные ожоги, ее нужно лечить. Вы ведь не захотите, чтобы она мучилась ради вашего удовольствия. Нет ведь?.. Я так и думал. Поэтому объявляется приказ по экспедиции: курс домой!
А как же изумруды и все открытия, которые мы собирались совершить, но еще не совершили?
Но что нам оставалось делать, как не согласиться!..
Мы усадили Катеринку на Звездочку рядом с мараленком и тронулись в путь.
У самого края поляны Геннадий, шедший впереди, остановился и показал на землю: на разбросанном от костра пепле были видны отпечатки сапог.
— Видите? Это опять хромой.
Отпечаток сапог был действительно тот самый. Человек, оставивший следы на берегу озера, шел впереди нас. Должно быть, это он и маралуху убил, и бросил непогашенный костер.
— Давайте поймаем его, дядя Миша! — предложил Генька, и ноздри его гневно раздулись.
— Следовало бы… но это нас задержит, а Катю нужно скорее доставить в деревню…
Дядя Миша прикинул наше местоположение по карте и маршрутным съемкам (он тоже вел съемку, сказав, что параллельная работа страхует от ошибок). По прямой до деревни было километров двадцать, но идти пришлось бы по такой чаще, что пробираться через нее и без Звездочки трудно, а с ней и вовсе невозможно.
— Вместо того чтобы замкнуть треугольник, — сказал дядя Миша, — мы замкнем неправильную трапецию. Пойдем не на северо–восток, а прямо на север, пока не выйдем на дорогу в Колтубы. Так дальше, но легче и, следовательно, скорее.
Мы пошли наискось по увалу и шли до самой темноты.
— Вы народ выносливый, — сказал дядя Миша, — а нам нужно торопиться: Кате может стать хуже…
Катеринка крепилась изо всех сил и не жаловалась, хотя ей, наверно, было очень больно. Я срывал попадавшиеся по дороге ягоды и отдавал ей, однако она не ела, а совала мараленку. Тот мял их губами, но не глотал, и это огорчало Катеринку больше, чем обожженные ноги, — она все боялась, что он умрет от голода.
Поужинали мы уже в темноте. Катеринка и здесь возилась с теленком: поила его с пальца и с тряпки теплой сахарной водой.
Рано утром, наскоро позавтракав, мы пошли дальше и к полудню достигли точки, откуда должен был начаться спуск на противоположную сторону горы.
— Стойте! — вдруг крикнул Геннадий. — Вон он!
Не далее как в километре от нас в безветренном воздухе поднимался дым костра.
— Это он! — кричал Генька. — Бежим скорее!
Дядя Миша, прищурившись, посмотрел на дым, потом на нас, проверил свое ружье и сказал:
— Хорошо! Павлу и Кате оставаться со Звездочкой здесь. Пошли!
Всю дорогу мы почти бежали, боясь, что человек, зажегший костер, опять бесследно исчезнет. Шум ключа, бившего из–под скалы, заглушал наши шаги и позволил незаметно подойти к деревьям у самого края лужайки.
Возле костра сидел бородатый человек без рубахи. Рубаха лежала неподалеку на траве, должно быть только что выстиранная и разложенная на солнце для просушки. Над огнем висел закопченный котелок. Человек поднялся, прихрамывая подошел к разостланной одежде и взялся за рубаху. В этот момент дядя Миша, жестом остановив нас, вышел из–за деревьев и громко сказал:
— Здравствуйте!
Человек рывком натянул затрещавшую рубаху и оглянулся. Глаза его угрюмо и настороженно уставились на дядю Мишу. Ничего не ответив, он вернулся к костру и только здесь ответил:
— Здоров.
Дядя Миша подошел ближе, разглядывая человека и его имущество. Он увидел кусок шкуры с рыже–красной шерстью и кивнул на него головой:
— Свежинка?
— Ты что, оголодал? Садись, угощу…
— Я не в гости пришел.
— А не в гости, так проходи дальше.
— Да нет, погожу. Погляжу.
— Ну–ну, погляди, я за это денег не беру.
— И то ладно.
Они перебрасывались отрывочными фразами, как бы примериваясь и оценивая друг друга.
— Ну, поглядел? Теперь проваливай!
— Еще не все поглядел. Я хочу на твои документы поглядеть.
— А ты что за спрос? — нахмурился хромой. — Иди подобру–поздорову, а то я тебе покажу документ… Он у меня нарезной… — И он шагнул к дереву, к которому было прислонено ружье.
— Стой на месте! — скомандовал дядя Миша. — И не дури — у меня десятизарядное!..
Хромой остановился и с деланным равнодушием уставился в сторону. Я тоже невольно посмотрел туда и тут только заметил, что Геньки рядом нет. Неужто он струсил и убежал?
— Давай лучше по–хорошему, — сказал дядя Миша. — Показывай документ!
— Я его замарать боюсь, — с издевкой ответил хромой, — дома хороню…
— А стыд ты тоже дома оставил?.. Ты маралуху убил? Закона не знаешь?
— Ты меня законам не учи. Нашелся законник!
— Я учить не буду, другие научат. Зачем по тайге бродишь?
— Да что ты ко мне привязался, как репей? — закричал хромой. — Я сам себе хозяин, хочу — и хожу…
— Себе, может, и хозяин, хотя и плохой, а тайге — нет. Понял? И не кричи — не страшен…
Из–за дерева, к которому было прислонено ружье хромого, показалась рука и, схватив ружье, скрылась. Это была Генькина рука! Я чуть не подпрыгнул от восторга.
Генька взял ружье наперевес и стал сзади хромого.
— Ну, так как? Есть у тебя документы?
Хромой нагнулся к голенищу и начал там копаться, но в это время позади Геньки затрещали кусты, оттуда, как кошка, выпрыгнул и бросился на него какой–то парень. Генька от толчка не устоял на ногах, и они, сцепившись, покатились по траве. Тут уж я не выдержал и бросился на подмогу. Парень оказался жилистый и верткий, как вьюн, но все–таки мы распластали его на траве и… окаменели от удивления:
— Васька?!
— Ну, Васька, — задыхаясь, проговорил Васька Щербатый. — Тоже храбрые — двое на одного… А ну, пустите! Навалились…
— Вы что, знаете его, ребята? — спросил дядя Миша.
— Так это же наш, деревенский… Васька Щербатый.
— Отпустите его. А этот? — кивнул он на бородатого.
— Не знаем. Чужой какой–то…
— Это дядька мой, — угрюмо сказал Васька, одергивая рубаху.
— Да врешь ты, нет у тебя никакого дядьки!
— Нет, есть. Он под Минусинском живет. А теперь к нам приехал, погостевать…
— И заодно золотишко поискать? — повернулся дядя Миша к незнакомцу. — Лопата и кайло зачем?
— Ты меня поймал?
— На хищничестве — нет, а на браконьерстве поймал. Бить зверя сейчас нельзя, а ты самку убил, изуродовал и бросил. Значит, вы самые настоящие браконьеры. Да, кроме того, и тайгу подожгли…
— Мы не поджигали! — вскинулся Васька.
— Оставить непогашенный костер — все одно что поджечь. Понятно? В общем, так, граждане: разбираться в этом будут власти, а пока… Геннадий, подбери ружье! Ружье мы передадим в сельсовет и вас туда же доставим. Там и объясните, кто вы такой и чем занимаетесь… Ну, так как, пойдете добровольно?
Хромой посмотрел на ружье, которое Генька снова направил на него, переглянулся с Васькой и махнул рукой:
— Ладно, Васька, собирай манатки, там поглядим еще…
Он подобрал кайло, лопату и тощий заплечный мешок, а Васька слил из котелка воду и прикрыл мясо пучком травы.
Хромой и Васька пошли вперед. Следом за ними, все так же держа ружье наперевес, шел Геннадий, а потом — дядя Миша и я. Дядя Миша взял у Геньки ружье и тихонько вынул патроны. Тот обиделся, но дядя Миша сделал правильно, потому что, в случае чего, Генка сгоряча мог и бабахнуть.
Катеринка и Пашка вытаращили на нас глаза. Кто же мог ожидать, что здесь окажется Васька?.. Я рассказал им, как всё было и каким молодцом оказался Геннадий. Катеринка ужасалась и восторгалась, а Пашка сказал, что ничего особенного, он бы тоже так сделал, а может, даже и лучше, если б его не заставили сторожить Катеринку и Звездочку. Катеринка на него накричала — и правильно сделала, потому что он всегда храбрый после времени.
К вечеру мы спустились в небольшую долину, которая, по расчетам дяди Миши, должна была вывести нас на дорогу в Колтубы.
Катеринке вовсе не стало хуже, как опасался дядя Миша. Должно быть, мазь оказалась здорово целебной, потому что вечером Катеринка, опираясь на палку, ковыляла уже сама, нянчилась с мараленком и приставала к нам, как его назвать. Пашка предложил назвать Найденышем, но Геннадий сказал, что это самка и мужское имя не годится.
— Ну, тогда пусть… пусть тогда будет Найда! — сказала Катеринка.
Найда так Найда! Нам было не до этого, потому что мы были озабочены одним: как бы наши пленники не сбежали.
Они сели в сторонке, подальше от нас, всухомятку съели свое мясо и, отказавшись от чая, который предложил дядя Миша, улеглись спать. Но эта хитрая уловка не могла нас обмануть. Мы с Генькой решили спать поочередно и караулить. Дядя Миша, заметив, что я не собираюсь ложиться, спросил, в чем дело. Я тихонько рассказал о наших подозрениях и решении сторожить браконьеров, не спуская с них глаз.
— А–а! — улыбнулся дядя Миша. — Что ж вы меня в заговор не посвятили? Давай так: сначала я посторожу, потом ты. А пока иди спать, ты и так клюешь носом.
Спать мне, правда, хотелось нестерпимо, и я сразу же заснул, хотя меня и мучило предчувствие, что это добром не кончится.
МИРНЫЕ ПЕРЕГОВОРЫ
Так и случилось.
Я проснулся на заре, словно от толчка, и первое, что увидел, была синяя рубаха убегавшего Васьки. Оглянувшись, он заметил, что я смотрю на него, погрозил кулаком и скрылся за деревьями. Я закричал, все вскочили, но было уже поздно пускаться в погоню. А хромой бежать и не думал: он проснулся, когда я поднял кряк.
Мы ужасно расстроились, а дядя Миша только посмеивался: он совсем не собирался стеречь Ваську.
Часам к четырем мы вышли на Колтубовскую дорогу, а там оказалось рукой подать до нашей деревни.
Ребята увидели нас еще на выгоне и встретили за околицей молча, как почетный караул. Караул немедленно сомкнулся вокруг нас тесным кольцом, и так мы торжественно прошествовали к кузнице, где Иван Потапович проверял отремонтированную лобогрейку.
— А, путешественники прибыли? — сказал он, увидя нас и здороваясь с дядей Мишей. — Ну как? Все в порядке?.. А Федосьина гостя–то по дороге, что ли, подобрали? На подмогу?
Дядя Миша коротко рассказал, как и почему мы задержали хромого.
— Вон оно что! — нахмурился Иван Потапович. — Как же это ты, гражданин хороший? А?
Но тут в круг ворвалась тетка Федосья, Васькина мать; должно быть, Васька все ей рассказал, и она прибежала на выручку.
— Ты куда глядишь, Иван Потапович? Человек в гости приехал, а над ним каждые–всякие изгаляться будут?.. А ты кто такой? — накинулась она на дядю Мишу. — По какому такому праву власть из себя строишь? Видали мы и таких и этаких… Пошли домой, Сидор! Нечего с ними тут растабарывать…
— Ты, Федосья, не шуми, а разберись сначала. Приехал твой Сидор в гости, мы не против — гостюй! А почто он в тайгу пошел?
— А кто ему закажет? Что он — не человек, как другие?
— Человек — когда он к делу приставлен и им занимается, а ежели нет, тогда он не человек, а так, шалтай–болтай… Ты знаешь, что он против закона зверя бил и мало тайгу не поджег?.. Да коли бы не они, — кивнул Иван Потапович на нас, — пал уже до деревни бы дошел. Ветер–то с той стороны тянет, а кругом такая сушь, что твой порох… Вот что твой гостенёк мог наделать! Нам такие гости не с руки, и серчай не серчай, а мы представим его в сельсовет — пусть там сами глядят что и как.
Федосья хотела было еще что–то говорить, но, увидев суровые лица окружающих, смолчала и, поджав губы, отошла. Хромой сидел на пеньке и безучастно смотрел куда–то в сторону, словно все происходящее нисколько его не касалось.
— Геннадий, — сказал Иван Потапович, — слетай, скажи, чтобы запрягли Касатку… И тебе, Михал Александрыч, придется съездить со мной, потому ты главный свидетель.
— Хорошо, вот только умоюсь, — ответил дядя Миша.
…Марья Осиповна перепугалась, увидев Катеринкины забинтованные ноги, но дядя Миша уверил ее, что ничего опасного нет, да и Катеринка держалась таким молодцом, так весело рассказала про пожар и как она его тушила, а теперь ей нисколечко не больно, что мать успокоилась.
Найда совсем ослабела от голода и оттого, что все время лежала связанная. Катеринка хотела напоить ее молоком, но Найда не умела пить из миски. Я вспомнил, что у нас есть соска, которая надевается на бутылку, и помчался домой.
Мать и Соня обрадовались так, будто меня не было целый год, и начали про все расспрашивать, но я сказал, что мне некогда, схватил соску и убежал.
Найда уже стояла, однако была так слаба, что ее все время качало и ноги у нее разъезжались. Катеринка налила в бутылку молока и всунула соску в рот теленку. Найда мотала головой и пятилась, но, почувствовав молоко, зачмокала, начала сосать.
Она так уморительно перебирала от нетерпения ножками и вертела кисточкой, которая у нее вместо хвоста, что все засмеялись.
— Будет, опоишь, — сказала Марья Осиповна и отобрала бутылку, когда та наполовину опустела.
Тут подъехал Иван Потапович и вместе с дядей Мишей увез хромого в Колтубы.
Вернулись они еще засветло.
— Ну как? Что с ним сделают? — обступили мы их.
— Что сделают? Отправят в аймак, а там рассудят.
Мы разошлись по домам, но дома не сиделось: мы так привыкли все время быть вместе, что после ужина опять пришли в Катеринкину избу. Собралась чуть не вся деревня: всем ведь было интересно узнать про наше путешествие. Мы наперебой рассказывали обо всем сразу, и, конечно, не столько рассказывали, сколько мешали друг другу.
— Погодите, — сказал Иван Потапович. — Что вы все трещите как сороки? Давайте по одному…
Рассказывать в одиночку оказалось очень трудно, и у нас ничего не вышло.
— Ну, вы, я вижу, рассказчики аховые… Ты б, Михал Александрыч, сам, что ли… ну, вроде доклада или беседы. Народ очень даже интересуется, какие есть камни и какая от них польза.
— Пожалуйста, — сказал дядя Миша, — ничего не имею против. Закончу обработку материалов, и перед отъездом побеседуем. Только… — Он наклонился к уху Ивана Потаповича, что–то пошептал ему, и тот кивнул головой. — Только сделаем так: сначала один из участников сделает доклад о походе — должны же мы отчитаться, правда? — а потом дополню я. Согласны?
Я думал, что доклад будет делать Генька, но дядя Миша решил иначе:
— Я полагаю, такой доклад должен прочитать секретарь нашей экспедиции Николай Березин. Геннадий Фролов подготовит коллекцию собранных образцов, а Павел Долгих начертит карту обследованного района…
Катеринку не нагрузили ничем, потому что она еще была больна.
Дядя Миша, чтобы я не путал и не заикался — кому охота это слушать! — посоветовал мне написать доклад, и я целый день напролет просидел за столом, а потом показал дяде Мише. Он сказал, что написано прилично, у меня, кажется, есть литературные задатки.
Вечер прошел торжественно. Пашка повесил на стену свою карту, а дядя Миша сказал вступительное слово.
— Больше чем двести лет тому назад сын холмогорского крестьянина гениальный ученый Михаил Ломоносов бросил призыв: «Пойдем ныне по своему отечеству, станем осматривать положение мест и разделим к произведению руд способные от неспособных… Дорога будет не скучна, в которой хотя и не везде сокровища нас встречать станут, однако везде увидим минералы, в обществе потребные…»
Только через двести лет народ услышал призыв своего великого соотечественника и последовал ему. Это стало возможным потому, что народ стал хозяином своей судьбы и своей земли. Как рачительный хозяин, он изучает свое хозяйство и год от году становится богаче и сильнее. И у вас в Тыже сделан первый, пусть небольшой, но очень важный шаг…
Я прочитал свой доклад; он всем понравился, и мне хлопали, как настоящему докладчику. Потом Генька внес и расставил коллекцию, а дядя Миша долго рассказывал, что находится в наших горах и какая может быть польза от разных минералов.
А на следующий день дядя Миша уехал — по его расчетам, товарищи его уже должны были добраться до аймака. Повез дядю Мишу мой отец, у которого были свои дела в аймаке. Еще на зорьке мы собрались к Катеринкиной избе. Вещи дяди Миши сложили на подводу, он попрощался с Марьей Осиповной и Иваном Потаповичем.
— Вы поезжайте, Иван Степанович, а мы с ребятами пройдем пешком, — сказал дядя Миша.
Мы проводили его до самых Колтубов.
Невеселая это была прогулка. Конечно, дядя Миша не мог остаться с нами навсегда, мы это хорошо понимали, но расставаться было очень грустно. Тут хочешь не хочешь, а повесишь нос и начнешь вздыхать! Дяде Мише, должно быть, надоели наши унылые вздохи:
— Вы что, граждане, хоронить меня идете, что ли? Почему такие постные физиономии?
Я объяснил начистоту все, что думал, и ребята сказали, что правильно, они тоже так думают.
— А что же вы теперь будете делать?
— Да что ж? Доучимся и уедем. Будем ездить, пока не найдем такое, чтобы было интересно.
— Та–ак! А не думаете ли вы, друзья, что это похоже на трусость?
— Почему трусость? — спросила Катеринка. — Мы ничего не боимся.
— Выходит, боитесь. Советский человек не ищет хорошего места для себя, а сам создает эти хорошие места. И когда–нибудь вам станет стыдно. Куда бы вас ни закинула судьба или собственная прихоть, рано или поздно вас потянет в те места, где вы родились и выросли. Вы приедете и будете любоваться каждым камешком и веткой. Жизнь здесь изменится, она станет лучше и легче. Но добьются этого другие, и вам станет стыдно, что вы ничего не сделали для своего края, бросили и забыли родное гнездо…
— А что же нам делать?
— Ищите, думайте. Вы же пионеры! Не прячьтесь за чужие спины, идите впереди… Экспедиция, конечно, хорошее дело, но и та была проведена плохо…
— Почему?
— Да ведь в ней только вы участвовали — четверо! А остальные ребята?.. Им ведь тоже интересно. Недаром этот Щербатый увязался за своим дядькой. Он, может, для того и пошел, чтобы доказать, что он не хуже вас…
— Все одно ничего не докажет!
— Почему же это?
— Он несознательный, только и знает что каверзы строить…
— Ну, он несознательный, а вы сознательные. Привлеките его на свою сторону, перевоспитайте…
— Перевоспитаешь его, как же! — сказал Пашка.
— Трудно? А если легко — в том и доблесть не большая… Ну какие же вы идущие впереди, если за вами никто не идет!.. Командирам без армии грош цена… Так–то, братцы!
Катеринка всю дорогу рвала цветы, и, когда мы подошли к Колтубам, у нее собралась целая охапка. Она обложила ее листьями папоротника и отдала дяде Мише.
На прощанье Катеринка разревелась, у меня тоже как–то першило в горле и щипало глаза: очень уж мы полюбили дядю Мишу и жаль было с ним расставаться!
Он дал нам свой адрес и просил написать. Мы обещали писать часто и много, жали ему руки и потом долго смотрели вслед удаляющейся телеге. Наконец она скрылась за березовым колком,[12] и мы пошли домой.
Подавленные разлукой, мы долго шли молча. Катеринка несколько раз порывалась что–то сказать и наконец не выдержала:
— Правильно!
— Что правильно?
— Дядя Миша говорил. Надо перевоспитывать!
— Кого ты будешь перевоспитывать, «диких»?
— А что?.. И раз у них Васька главный, с него и начать…
— Я с этим браконьером водиться не буду! — сердито сказал Генька.
Они заспорили, и, чтобы примирить их, Пашка сказал, что, конечно, надо как–то поладить с «дикими», но начинать не с Васьки, потому что он самый упорный, а с кого–нибудь послабее.
Неподалеку от деревни дорога идет между горбами, круто вздымающимися с обеих сторон. Когда мы поравнялись с этими горбами, сверху посыпались камни. Мы прижались к откосу, и камни перестали падать, но, как только мы поднялись, они посыпались снова. Это была работа «диких».
— Трусы! — закричал Генька, — Чего исподтишка кидаетесь?
— Бей «рябчиков»! — послышался в ответ Фимкин голос, и град камней обрушился на дорогу.
«Дикие» бросали не целясь, и нам не очень попало, только Геньке камень угодил по ноге.
— Эй ты, браконьер! — закричал Генька. — Боишься нос показать? Погоди, я тебя поймаю…
Васьки среди «диких» не было, или он не захотел ответить, только никто не отозвался.
— Вот! — сказал Генька. — А ты еще с ними мириться хотела!..
— Ну и что? — возразила Катеринка. — Они же не знают, что мы хотим мириться. И раз мы сознательные, должны показать пример.
— Если теперь к ним пойти, они подумают, что мы струсили, — сказал Генька. — Вы как хотите, а я не пойду.
— Они не подумают, — рассудил я. — Разве мало мы дрались? По–моему, тоже — надо это дело кончать. И не к Ваське идти, и не искать, кто послабее, а сразу ко всем. Прийти и сказать: «Подрались — хватит, теперь давайте по–хорошему». И идти вот сейчас, сразу…
Генька хмуро молчал, а Пашка, помявшись, сказал:
— Да, п–пойдешь, а они к–как дадут жизни…
— Боишься, так не ходи, мы вон с Колькой пойдем, — сказала Катеринка. — Пойдешь?
По правде сказать, идти вдвоем, да еще с ней, мне не очень хотелось — неизвестно ведь, какой оборот примет дело, — но отступить я уже не мог и кивнул.
— Ну, так нечего и сидеть. Пошли!
Она решительно поднялась и побежала к Васькиному двору.
Я двинулся следом.
— Постой, Катеринка, — сказал я, поравнявшись с ней. — Надо решить, что будем говорить…
— А чего решать? Придем и скажем все, как есть.
Васька укладывал в поленницу сваленные в беспорядке дрова. Тут же сидели его неразлучные дружки — Фимка и Сенька. Они еще издали увидели нас, но сделали вид, будто не замечают. Только, когда мы подошли вплотную, Фимка дурашливо скривился и произнес:
— «Рябчики». Пришли.
— Пришли. «Рябчики», — так же дурашливо подтвердил Сенька.
— Сколько их идет на фунт? На левую руку?
— Бросьте, ребята! — сказала Катеринка. — Мы пришли…
— А кто вас звал? — обернулся Васька. — Чего вам тут надо?
— Никто не звал, мы сами. Мы вроде как делегация, с предложением. Давайте, ребята, по–хорошему, а? Ну зачем нам драться?
— «Рябчики». Дрейфят? — так же дурашливо сказал Фимка, обращаясь к поленнице.
— Может, и правда замириться, а то заплачут? — поддержал Сенька.
— Никто вас не боится. Мы хотим, чтобы без драки и чтобы не дразниться. Чтобы мы вас не называли «дикими», а вы нас — «рябчиками». Это совсем даже глупо! Вот ты, Васька… — Катеринка обошла его и стала перед поленницей, — ты же можешь повлиять на других. Давай сознательно, чтобы без всяких, и мы не будем больше вспоминать про браконьерство…
Этим она все и погубила. Васька покраснел, схватил ее за руку и дернул. Чтобы удержаться, Катеринка другой рукой ухватилась за поленницу, и круглые поленья, звонко щелкая и обгоняя друг друга, раскатились по всему двору. Васька обозлился еще больше:
— Иди ты отсюда!.. А то как дам сейчас…
Катеринка побледнела, но не тронулась с места:
— Мы к тебе пришли как делегация, и ты не имеешь права!..
Фимка и Сенька вскочили на ноги, а я стал рядом с Катеринкой, стараясь оттеснить и заслонить ее.
— Нужны вы со своими предложениями! — сказал Васька. — А ну, катитесь!..
Переговоры явно провалились, надо было поскорее уходить. Но Катеринка повернулась нарочно медленно и не торопясь пошла со двора. Я шел следом, прикрывая отступление и ежесекундно ожидая, что они чем–нибудь запустят в нас. Но «дикие» ничем не бросались, только кто–то из них, наверно Фимка, пронзительно засвистел.
Упрекать Катеринку было бесполезно: она и сама понимала, что, упомянув о браконьерстве, испортила дело, и готова была зареветь. Я попробовал утешить ее, пробормотав насчет того, что они все равно бы не согласились мириться и нечего особенно расстраиваться.
— Я вовсе не потому, — сказала Катеринка, — а потому, что ничего–то мы сами не умеем и не знаем, как сделать…
ТРУДНЫЙ ПОДАРОК
На некоторое время компания наша распалась. Пашку взял с собой отец, перегонявший скот на высокогорное пастбище. Генька тоже отпросился с ним, а меня мама не пустила: она в огородной бригаде, там подоспела прополка, а сестренку оставить не на кого.
Ко мне частенько забегала Катеринка со своей Найдой. Маралушка совсем оправилась, повеселела и всюду, как собачонка, бегала за Катеринкой.
Мой отец вернулся из аймака через десять дней, под вечер. Я увидел его из окна и выбежал, чтобы встретить, но он только помахал рукой и, не останавливаясь, проехал дальше, к правлению. Недолго думая я подхватил Соню и хотел бежать следом, но тут подошли загорелые до черноты Генька и Пашка. Они тоже только что вернулись.
— Отчего вы такие? — спросил я.
— От ветра, — важно объяснил Пашка. — Там такие ветра, почитай, сутки кряду дуют. Оттого и гнуса нет, и загораешь… И потом, к солнцу–то ближе!
— Не выдумывай, Пашка, — возразил Генька. — Совсем не потому, а потому, что воздух реже и действуют ультрафиолетовые лучи.
— А ветер? Ого, какой там ветер!.. Да там, если двигатель поставить… Я уже придумал… — И он начал объяснять, какой двигатель нужно поставить на горе и как он будет работать без воды и пара, от одного ветра, и всё будет делать.
— Да чего там делать, на горе–то?
— Не на горе, а тут! — рассердился Пашка. — А там к двигателю пристроить динамку, ток и пойдет куда надо…
— Ну чего ты, Пашка, выдумываешь! Отец говорил, до Колтубов проводов надо прорву, а то — на гору…
Пашка сконфузился, но ненадолго:
— А у нас что, ветра нет? Вот сделаю, тогда увидите!
— Ну и делай, пока тебе отец опять не всыплет за механику!
Пашка окончательно обиделся и замолчал, а Геннадий начал рассказывать, как они там жили, строили загон для телят и маток и до чего там хорошо, хоть перебирайся насовсем… В это время прибежала Катеринка и сказала, что нас всех зовут в правление.
В правлении сидели Иван Потапович, мой отец, Федор Елизарович, Марья Осиповна и много другого народу.
— Все собрались? — спросил Иван Потапович, когда мы прибежали. — Идите сюда ближе. Насчет вас бумага получена… Читай, Иван Степаныч!
Мой отец надел очки и начал читать:
— «…аймаксовет, заслушав сообщение кандидата геологических наук М. А. Рузова, одобряет проявленную пионерами деревни Тыжи инициативу по изучению ископаемых богатств края и рекомендует всем школам аймака поддержать почин тыжевцев. За проявленную инициативу пионерской организации деревни Тыжи объявить благодарность и премировать ее радиоприемником «Родина». Председатель исполкома аймаксовета — Солдатов. Секретарь — Пыжанкин».
— Вот видите? — сказал Иван Потапович. — Занялись настоящим делом, и вас одобряют… Молодцы! Кто у вас за главного? Ты, Геннадий?.. Держи документ. — Он передал Геньке только что прочитанную бумагу. — А теперь получайте свой подарок. — И он поставил на стол три картонные коробки — две побольше и одну маленькую. — Ну, что же вы?
Мы стояли, открыв рты.
— Эка вас… обрадовало! — засмеялся Иван Потапович. — Ну вот, глядите. — Он достал из большой коробки сверкающий лаком приемник, из коробки поменьше — тоже вроде ящик, только с блестящими какими–то штучками, и из маленькой — свернутый в кружок жгут золотой проволоки с белыми висюльками. — Тут вам полный комплект: приемник, батарея и набор для антенны. А сверх всего книжечка–инструкция, чтобы знали, что к чему и как эта штука действует. — Иван Потапович уложил все обратно в коробки. — Ну, забирайте — и кругом марш! Нам делом надо заниматься.
Генька взял коробку с приемником, Пашка — батарейную, Катеринка — золотой жгут антенны, и мы, не чуя под собой ног, выскочили на крыльцо.
Пашка покрутил головой и сказал:
— Вот это да! Здорово! А?
Это действительно было здорово! В деревне никто еще не имел приемника, и вдруг мы, и никто другой, стали обладателями настоящего, большого приемника!
— Ну, п–пошли! — не вытерпел Пашка. — Надо же попробовать.
— Куда?..
Генька предложил идти к нему, но Пашка заспорил, что нужно к нему — он лучше всех разбирается в технике, а мы ничего не понимаем, да и Генькин братишка может поломать. Куда, в самом деле, следовало нам идти?.. Мне хотелось, чтобы приемник был у меня, а Катеринке, хотя она и молчала, — чтобы у нее…
— Лучше всего у Катеринки, — сказал я, — у них малых ребят нет. А там посмотрим.
Мы выложили все сокровища на стол, поставили поближе лампу. Приемник был такой гладкий и чистый, что его все время хотелось погладить. Пашка начал было крутить ручки, но Геннадий прикрикнул на него: это же одно баловство — крутить без толку! Налюбовавшись приемником, мы сели за книжечку. Половину ее занимал сложный чертеж. В нем мы ничего не поняли, кроме того, что с двух сторон было написано «земля» и «антенна», а в книжке все оказалось просто и понятно, но невыполнимо: антенну, оказывается, нужно растянуть на высоте десяти — пятнадцати метров над землей. Где же ее взять, такую высоту, если самая высокая изба не больше трех метров! Даже если пристроить на крышу палку, все равно получится не больше семи, а тут — пятнадцать! В деревне нет ни одного подходящего дерева, только метров за триста карабкаются на взгорье первые пихточки. Но не тащить же туда приемник!
Генька все время молчал, сосредоточенно растирая пальцем какое–то пятно на клеенке, а потом сказал:
— Погодите, ребята, дело не в палке и не в дереве. Тут что–то неправильно. В бумаге сказано: «премируется пионерская организация»… Она же в Колтубах, в школе, а здесь нас всего четверо… Они там, в аймаксовете, не знали и написали… Раз это пионерской организации, то мы должны отдать его в школу…
— Ну да! — загорячился Пашка. — А к–как же мы?
— А что мы? Мы тоже в школе.
— Да ведь премировали–то нас?..
Это было ясно, и так же ясно было, что тут какое–то недоразумение, из которого не выберешься. Кто мог подумать, что великолепный подарок этот окажется таким затруднительным и поставит нас в тупик! Мы долго спорили, но так ни до чего и не договорились. Марья Осиповна, которая к тому времени вернулась из правления, послушала–послушала нас, а потом махнула рукой и сказала, чтобы мы шли по домам.
Я заснул, не дождавшись отца, а утром он ушел очень рано. Геньке тоже не удалось поговорить с Иваном Потаповичем — тот, оказывается, ушел на поле вместе с моим отцом. Оставался еще наш всегдашний друг и советчик — дядя Федя, но и тот встретил нас хмуро и озабоченно:
— Мне, ребятки, не до вас нынче. Скоро уборку начинаем, а у меня еще работы невпроворот…
Так мы и ушли ни с чем.
Чем бы я ни пытался заняться, как–то так само собой получалось, что у меня оказывались дела в той стороне, где стояла Катеринкина изба, и я пользовался каждым случаем, чтобы забежать и хотя бы взглянуть на коробки… То же самое, должно быть, испытывали и остальные, потому что мы все наконец столкнулись у избы. Друг перед другом притворяться было нечего, и мы опять достали всё из картонок, посмотрели и сложили обратно.
— Что ж, мы так и будем его в коробке держать? — спросил Пашка.
— Тебе лишь бы вертеть… Пошли! — сказал Геннадий.
— Куда?
— К Марии Сергеевне, в Колтубы. Как она скажет, так и сделаем.
Катеринка сказала, что ей надо прибирать в избе, а Пашка отказался идти, потому что он строит двигатель и зря ходить ему некогда. Мы пошли с Генькой вдвоем.
Дорога в Колтубы все время идет по согре,[13] между прихотливо изгибающимися горами, то голыми, каменистыми, то сплошь заросшими лесом и заваленными буреломом. Там всегда так много интересного, что пойдешь — и не заметишь, как время бежит: то беличье гнездо найдешь, то новый малинник, то под огромным выворотнем[14] окажется россыпь каких–нибудь невиданных камней. Но сегодня, торопясь, мы нигде не останавливались и только на половине дороги свернули в сторону, к своей пещере.
Однажды, еще ранней весной, возвращаясь из школы, мы погнались за бурундуком; бурундука не поймали, но метрах в ста от дороги наткнулись на нагромождение скал, образовавших свод — совсем настоящую пещеру. Мы очистили ее от мелких камней, занесенных ветром полусгнивших листьев, и с тех пор частенько наведывались туда: пещера должна была стать складом и отправным пунктом нашего будущего путешествия. Мы тщательно скрывали от всех свою находку и, уходя, заваливали вход хворостом. Сейчас я хотел посмотреть, все ли там в порядке и не побывал ли кто–нибудь в пещере без нас, но Генька не согласился — ему не терпелось поговорить с Марией Сергеевной.
А ее не оказалось дома. Мы барабанили в закрытую дверь, пока из соседней избы не вышла старуха и не закричала нам:
— Чего ломитесь? Нету там никого, не приехала еще учительница…
Уходя, мы наткнулись на Савелия Максимовича, которого всегда побаивались. Он никогда не кричал на нас, но было в нем что–то такое, что заставляло нас подтягиваться и затихать. Особенно мы остерегались попадаться ему на глаза взлохмаченными и растрепанными после какой–нибудь потасовки. Савелий Максимович преподавал историю и географию в седьмом классе, и ребята говорили, что он добрый и очень интересно рассказывает, но нам он с первого класса казался строгим и страшноватым, таким, что определялось одним словом «директор». Он небольшого роста; на голове седой ежик; подстриженные и тоже седые усы и борода; сурово прищуренные глаза. И потом, у него была несносная память: он помнил всех учеников в лицо, по фамилии, узнавал их по голосу, и нечего было и думать провести его, выдав себя за другого… Вот и теперь он немедленно узнал нас. Мы поравнялись со школьным крыльцом в ту самую минуту, когда он открыл входную дверь.
— А, Фролов и Березин? Уже в школу собрались?
— Здравствуйте, Савелий Максимович! — в один голос сказали я и Генька. — Мы не в школу, мы по делу…
— А школа — это не дело? Сразу видно прилежных учеников.
— Мы… то есть нам нужно Марию Сергеевну.
— А что у вас за срочное дело? Я вам помочь не могу?
Мы растерянно переглянулись.
— Нас наградили… то есть премировали… — неуверенно начал Генька.
— Радиоприемником, — поддержал я.
— За что же вас премировали?
— За научную работу, — брякнул Генька.
— Что–о? — удивленно поднял брови Савелий Максимович.
— Ну, не совсем за научную, а вроде как за научную… За инициативу. Вот…
Генька достал бумагу из аймаксовета и подал директору. Тот прочитал, сложил и отдал обратно.
— Теперь садитесь и рассказывайте. Только без учености, своими словами.
Мы присели на ступеньках и рассказали про все: про дядю Мишу, поход, доклад, бумагу и приемник и что мы не знаем, как теперь с ним быть.
— Трудный случай! — сказал Савелий Максимович. — Марии Сергеевны нет, а дело не терпит отлагательства… Пойдемте–ка со мной, я все равно собирался на плотину. Там и найдем человека, который, наверно, что–нибудь посоветует…
Плотина была за селом. Она преграждала узкое горло распадка четырехметровым валом. Дальше, в глубине распадка, еще прошлым летом было широкое мелкое озеро, в сущности — болото, зараставшее широкими листьями кувшинки. От озера мимо деревни сочился тощий, пересыхающий ручеек. Весной распадок переполнятся водой, и она, стремительно вырываясь из горла, сбегала к Тыже; потом опять все стихало, и по временам ручеек иссякал, даже не доходя до Тыжи. Прошлым летом колтубовцы закупорили горловину каменной плотиной и преградили путь воде. После осенних дождей и весеннего снеготаяния распадок превратился в извилистое длинное озеро, из которого кое–где торчали макушки ив и елочек, да у берегов на мелкой волне метались затонувшие травы. В глубоком котловане по эту сторону плотины сверкал свежеоструганными бревнами новенький сруб гидростанции. Там раздавалось негромкое звяканье и кто–то насвистывал.
— Антон! Выйди–ка сюда.
Свист прекратился, и в дверях появился высокий, ладный парень с руками, по локоть перепачканными маслом, которые он безуспешно обтирал пучком пакли. В масле были и его брюки, и красная майка, и даже в рыжеватом лохматом чубе поблескивало масло.
— Здравствуйте, Савелий Максимович! — сказал Антон, и по тому, как он это сказал, я решил, что и он, наверно, был когда–то учеником Савелия Максимовича.
— Здравствуй, Антон. Что это ты так изукрасился?
— Машина смазку любит, Савелий Максимович.
— Да ведь ты не машина? Ты ее и мажь, а не себя… Вот знакомься, привел к тебе за советом.
Антон мотнул чубом и улыбнулся:
— Рукопожатия по случаю смазки отменяются… В чем дело, орлы?
Савелий Максимович коротко рассказал всю историю о походе, премии и наших затруднениях.
— Ты секретарь комсомольской организации, и это дело по твоей части. Так что вот, думай…
Антон и в самом деле задумался.
— Видите, какое дело, Савелий Максимович: насчет массовой работы с молодежью в Тыже неважно обстоит. Там всего одна комсомолка, Даша Куломзина, и та недавно принята, неопытна еще…
— Там коммунисты есть. Кузнеца Федора Елизаровича знаешь?
— Я его не видал еще. Когда бы я успел? Только вернулся… Ничего, ребята, не горюйте! — обратился Антон к нам.
— Мы не горюем, — сказал Генька, — только что с ним делать, с приемником? В школу отдать или как?
— В школу? А в школе он зачем? Мы вот как ее запустим, — показал он на здание станции, — такой радиоузел оборудуем — с ним никакому приемнику не сравняться!.. А премиями не разбрасываются. Премия, она для того и дается, чтобы была у премированных… Правильно я говорю, Савелий Максимович?
Савелий Максимович кивнул.
— Это хорошо, что вы так, по–советски, думаете: не для себя, а для всех… И, если у вас такое желание, надо выход на месте искать. Поищем его вместе. Идет?
— Идет, — согласились мы.
— Ну, вот и ладно! — засмеялся Антон. — Я к вам приду, там и договоримся. Мы у вас одно дело затеваем, и ваш приемник будет кстати… Вот она, жизнь–то, Савелий Максимович, — кивнул он на нас, — подпирает, не дает заснуть, знай только поворачивайся…
— Ладно, не прибедняйся, — улыбнулся Савелий Максимович. — Ну, ребята, все ясно?.. Бегите домой.
По правде сказать, нам ничего не стало ясно и особенно было непонятно, почему и как мы подпираем этого улыбчивого рыжего Антона и не даем ему спать, но, во всяком случае, теперь дело должно было сдвинуться с мертвой точки.
— А он ничего, этот Антон, — сказал Генька отойдя.
— Ага, веселый… Вот Пашка будет злиться — мы на станции были, а он нет!
— Так мы же ничего не видели.
— Все равно. Если бы он с нами пошел, он попросился бы…
Но Пашка, поглощенный работой, не обратил на нас никакого внимания. Он сооружал из горбылей два одинаковых круга.
— Это что будет — кадушка? — спросил я.
— Сам ты кадушка!.. Сделаю — увидишь, а сейчас все одно не поймешь.
С тем мы и разошлись.
АНТОН
Антона я увидел уже перед вечером. Он шел по улице, разглядывая дома и похлестывая прутиком по сверкающим голенищам сапог. Из–за полурасстегнутого, почти новенького кителя виднелась голубая майка. Рыжеватый чуб был причесан, но все же задорной копной вздымался надо лбом.
— Здравствуйте, дядя Антон! — крикнул я, подбегая.
— Здоров, племянник!.. А, это ты? — узнал он меня. — Ну–ка, где у вас председатель живет?
Когда мы подошли к избе Фроловых, навстречу выбежал Генька и сказал, что отца нет дома, он в кузнице: там у дяди Феди запарка и он пошел помогать.
— Тем лучше, — сказал Антон, — пошагали в кузницу.
Шагал он так, что нам пришлось идти за ним в подбежку, чтобы не отстать. Из кузницы доносились глухие удары кувалды и дробное постукивание молотка. Дядя Федя сваривал ось, и по сложенным один на один концам раскаленной оси бил кувалдой Иван Потапович. Он задыхался, пот усеял его лицо крупными каплями.
— Не могу! — сказал он наконец, отбрасывая кувалду. — Дыхание она мне укоротила, проклятая…
— Да, такое ранение — дело нешуточное, — хмуро отозвался дядя Федя. — Отдышись, еще погреем…
Он сунул ось спаем в горн и начал качать мехи.
— А дайте–ка я подразомнусь, — сказал Антон, входя в кузницу. Он снял китель и, не глядя, бросил его нам. — Только, ребята, сзади не стойте.
Дядя Федя ничего не сказал, только шевельнул бровями, выхватил стреляющую колючими искрами ось, положил на наковальню, пристукнул молоточком, не то указывая место, куда нужно ударить, не то сбивая окалину. Антон, расставив ноги, плавно размахнулся кувалдой.
«Гуп», — тяжко отозвалась кузница. «Так–так», — потребовал молоточек дяди Феди. «Гуп», — снова ответила кувалда. «Так–так» — «гуп» — «так–так» — «гуп»… Все убыстряя темп, перекликались удары, и ослепительная опухоль на оси опадала, исходя огненными брызгами, вытягивалась и темнела. «Так–так–так», — сказал молоточек дяди Феди и лег плашмя.
Антон опустил кувалду, а еле светящаяся ось легла в сторонку остывать.
— Ну мастак! — восхищенно сказал Иван Потапович.
— Молотобойничал? — спросил дядя Федя.
— Немного в армии довелось.
— Там научат!.. Видно, пошабашим, Иван Потапович? Хватит на сегодня… Спасибо, парень, за подмогу.
— Не на чем… Не узнаете меня? Я ведь Антон, Горелова сын.
— Вон он какой вымахал! Ты ведь недавно из армии, теперь на электростанции командуешь?
— Работаю понемножку. Я к вам за помощью пришел.
— Что же, неуправка, что ли, в чем?
— Нет, там все в порядке, монтируем без задержек, так что свет вместе с первым хлебом на трудодни отпускать начнем! — засмеялся Антон.
— Заживете вы теперь! — с некоторой завистью сказал Иван Потапович. — Ну, а какие у тебя дела к нам?
— Сейчас расскажу… Ребята, — обратился Антон к нам, — слетайте за Дашей Куломзиной.
Так мы самое интересное и пропустили. Пока добежали да рассказали Даше, а потом пришли вместе с ней, деловой разговор, видно, закончился. Антон уже прощался с Иваном Потаповичем и дядей Федей.
— Нет, чего не могу, того не могу, — говорил Иван Потапович. — Стекла нету. И фондов для этого дела нет. Так что вы уж сами…
— И так обойдемся, — тряхнул чубом Антон. — Никаких фондов для этого дела не требуется, кроме одного — желания… Значит, договорились по всем пунктам?.. Здорово, Даша! — обернулся он к подошедшей Куломзиной. — Пришел вот поглядеть, как вы тут живете…
Антон и Даша пошли вдоль улицы, а мы отправились следом за Антоном, ожидая, когда он займется нашим делом. Он расспрашивал Дашу про взрослых парней и девчат, а на нас не обращал никакого внимания, словно забыл свое обещание.
У околицы заиграл и смолк баян.
— Эй, ребята! — обернулся к нам Антон. — Чего хоронитесь? Пошли погуляем…
Я был разочарован. Оказывается, он просто пришел на гулянку, а вовсе не затем, чтобы помочь нам…
На выгоне, возле сложенных в три наката бревен, как всегда, собрались взрослые парни и девчата. Трава здесь была начисто вытоптана.
— Поглядите, девоньки, какого я кавалера вам привела, — сказала Даша.
— Рыжего! — засмеялся Антон, а за ним засмеялись и остальные.
— Ночью все кошки серы, — отозвалась озорная Аннушка Трегубова.
Антон смеялся шуткам других, шутил сам и, как видно, чувствовал себя прекрасно, а у нас настроение портилось все больше. А тут еще девчата вздумали танцевать. Они взмели такую тучу пыли над площадкой, что вертящиеся пары скоро окутались плотным клубящимся туманом.
— Хватит, девушки! — закричала Аннушка. — Пылищу подняли, не продохнешь… Давайте лучше споем.
Гармонист Федор Рябых сжал мехи, потом распахнул их во всю ширь, баян рявкнул и зачастил однообразную прыгающую мелодию. Аннушка обхватила себя руками, словно у нее заболела поясница, и громко — так, что зазвенело в ушах, — пропела частушку. Баян снова хрипло рявкнул. Федор запутался в ладах, пропустил целое колено и опять монотонно затоптался на нескольких нотах. Девчата теперь уже хором прокричали куплет.
Я поднялся уходить — никакого дела здесь не получалось, шло самое обыкновенное гулянье. Геннадий тоже встал вслед за мной, но тут Федор окончательно перепутал лады, баян отчаянно завизжал в три голоса и смолк, словно и сам поразился выдавленным из него звукам.
— Вот это сыграл! — удивленно пробасил Иван Лепехин, сидевший поодаль.
Девчата захохотали и накинулись на Федора.
— Дай, друг, я попробую, — сказал Антон.
Он пристроил баян на колено, как бы примериваясь, пробежал пальцами по ладам, склонился над баяном и заиграл.
Аккорды торопливо бежали друг за другом, сливались, стихали и рассыпались в негромком переборе. Но вот сквозь эту невнятицу пробился слабый ручеек мелодии. Его подхватили подголоски, негромко, но внушительно поддержали басы. Мелодия окрепла, словно отряхнулась от лишних перезвонов, но еще звучала как–то не вся, словно баян пел, но не допевал, прислушиваясь и выверяя звучание. Наконец оно утвердилось, разрослось, и баян, обрадовавшись, широко и полнозвучно повторил пропетое, словно спрашивая о чем–то. Опять и опять взволнованно, настойчиво переспросили лады, укоризненно вздохнули басы. Баян притих и вот повел негромкий, задушевный разговор о чем–то глубоком и важном, чего никак не расскажешь словами.
Замерла деревня, окружила ее неподвижной молчаливой стражей тайга, молодой месяц тихонько взобрался повыше, чтобы расслышать, о чем же спрашивает изливающаяся светлой грустью гармонь.
— Ой, девушки! Что ж это за песня такая? Всю душу растревожила, — как бы просыпаясь, сказала Настенька Лагошина, подружка Аннушки.
— Вот живут же люди!.. — вздохнула Аннушка.
— Какие люди? — спросил Антон.
— Да вот хотя бы ты: в городах жил, учился, всего навидался, наслушался.
— Да ведь и я не в городе учился, а в Колтубах. И песню эту у себя в Колтубах услышал, по радио.
— Вот видишь: у вас и радио и клуб свой есть… А мы толчемся здесь, как овцы на выгоне. Потанцевать захочешь — пыли наглотаешься.
— Да, вы дымовую завесу почище саперов устроили… А зимой так на снегу и отплясываете?
Аннушка зло отмахнулась, остальные невесело засмеялись.
— А вы бы к нам в Колтубы приходили. Мы добрые, не обидим.
— Вы–то, может, и не обидите, а дорога обидит, — вставила Настенька. — Туда семь да обратно семь… С такой арифметикой не знай гулять, не знай криком кричать… После такой пробежки, чай, на работу идти!
— Ну, у себя что–нибудь устроили бы… Вас вон сколько — сила!
— Да где устраивать–то, — в курятнике?
— Зачем в курятнике! Вон у въезда заколоченная изба стоит.
— Это Пестовых, — сказал Лепехин. — Старики все сына ждали, ему пятистенку и поставили. Сын не вернулся, и старики во время войны померли. Так и стоит изба. Председатель говорил: может, под амбар или кладовую отведут…
— Я с председателем на этот счет договорился. Он не возражает отвести ее под клуб или под избу–читальню. Наверно, и правление согласится.
— Уговорим! — загорелся Лепехин.
— А что толку в избе? Сиди да пустые углы считай! — закричала Аннушка.
— Ты погоди, — остановил ее Антон. — Пустые углы у ленивых хозяев бывают… А на первое обзаведение кое–что имеется… Ребята, где вы там? — крикнул он.
— Здесь мы, — отозвался Геннадий.
— Вот им за хорошее дело премию дали — радиоприемник. И они рассудили так, что, раз у вас в деревне ничего такого нет, надо, чтобы он пошел на общую пользу. Они пришли за советом ко мне, а я — к вам. Конечно, надо будет поработать: избу прибрать, мачты для антенны поставить.
Ох, и хитрый же он, этот Антон! Вот, оказывается, о каком деле он говорил тогда на станции…
Все сразу заспорили, когда начинать.
— А хоть завтра, — сказал Антон. — Ребята пусть вырубят и привезут лесины, а девушки избу приберут… К вечеру я опять подойду.
Его принялись было уговаривать, чтобы остался, но он не согласился:
— Нет, товарищи, мне завтра с утра надо быть на станции. Вы тут сами управитесь. А своим заместителем, если не возражаете, я вот Дашу Куломзину оставлю…
Утром спозаранку я сбегал за Павлом и Катеринкой, с ней еще увязалась белобрысая соседка Любушка, вместе мы зашли за Генькой и направились к пестовской избе.
Скрипя, подались доски, взвизгнули ржавые гвозди, и изба глянула на нас черными провалами оконных проемов. Лепехин отворотил от дверей крестовину из досок, и все вошли в избу. Навстречу пахнуло нежилым духом заброшенного жилья, сыростью, мышами. Половину первой закопченной комнаты занимала печь. В горнице было чище, но все углы рваными клочьями затянула паутина, на бревнах нависли серые шапки пыли; мохнатые хлопья ее волнами побежали по полу от сквозняка.
— Ну дворец… — пренебрежительно протянула Аннушка. — Тут и повернуться негде.
— На выгоне лучше? — спросила Даша и, не ожидая ответа, принялась валявшейся тут же метлой снимать паутину.
Настенька и Аннушка побежали за ведрами и тряпками, Иван Лепехин уехал в лес — за ним увязался и Пашка, — а нам Даша предложила насыпать осевшие завалинки и убрать двор.
Мимо избы пробежали Фимка и Сенька. Они сделали вид, что происходящее их совсем не интересует, но вскоре вернулись, постояли, потом присели в безопасном отдалении.
— «Рябчики». Стараются, — по своей привычке, будто запинаясь, сказал Фимка.
— Стараются, — с готовностью подхватил Сенька.
Это был вызов, но мы не обратили на него внимания — пусть болтают бездельники, а нам некогда!
Девушки вылили несчетное количество ведер воды; горница посветлела, но осталась по–прежнему голой и неуютной. Особенно были неприятны пустые, без стекол, переплеты окон.
Лепехин и Федор Рябых привезли из лесу две тонкие, длинные лиственницы. Пашка хвастал, что их срубили по его выбору, а уж он знал, что выбирать — во всем лесу ничего прочнее и прямее нету.
К вечеру в ожидании Антона все собрались у избы, на завалинке. Он пришел с громоздким пакетом: в нем оказались оконные стекла.
Осмотрев избу, Антон похвалил убиравших, а потом показал на печку:
— А это зачем? Или вы тут пироги думаете печь? Я бы предложил печку эту убрать, вместо нее поставить маленькую — для тепла. Да и стенка внутренняя ни к чему. Выпилите бревна, и получится вполне подходящее помещение…
Переделка затянулась на неделю. Мы помогали выносить кирпичи, скоблить и мыть закопченные стены кухни, носить глину и песок, когда дядя Федя начал складывать новую печь. А Пашка помогал Ивану Лепехину делать стол. Лавки на первое время собрали по избам.
Настенька предложила застелить стол скатертью. Девушки выстирали и выгладили красную материю, на которой писали лозунги к праздникам, и положили ее на стол. Получилась как настоящая скатерть.
В воскресенье Антон пришел пораньше. Мачты установили, укрепили растяжками, и все кинулись в избу — занимать места. Мы пристроились у самого стола, рядом с нами сел дед Савва. Федор Рябых тоже пробрался вперед со своим баяном. Усаживаясь, он задел лады, и баян жалобно, растерянно вякнул. На Федора зашикали, замахали руками: «Погоди ты со своей музыкой! »
У самой двери, вытянув шеи и танцуя на цыпочках, стояли Фимка и Сенька; в дальнее окно перевесился Васька Щербатый. Мы сделали вид, что не заметили их — пускай слушают, не жалко.
Антон подключил антенну, батареи и повернул ручку. Сквозь шорохи и потрескивание откуда–то издалека послышались стеклянные перезвоны, они стали громче, заполнили всю избу, к с последним ударом спокойный, твердый голос сказал: «Внимание! Говорит Москва. Начинаем передачу концерта по заявкам радиослушателей…»
Без перерыва, без передышки мы слушали все кряду: концерт и последние известия, беседу о Донбассе и детскую передачу, лекцию о международном положении и снова концерт…
«Говорит Москва!»
Потом мы уже привыкли, но в тот вечер нам казалось, что именно нам, для нас говорит эта непостижимо прекрасная, далекая Москва. И так ли уж она далека?.. Спокойный, твердый голос разбудил таежную тишину, а вместе с ней как бы растаяли и бесконечные версты, отгородившие нас от Москвы. Она стояла рядом с нами, за спиной у нас — так близко, что мы слышали ее спокойное, ровное дыхание.
В Антона мы просто влюбились. Разве мог кто–нибудь так весело шутить и смеяться, так увлечь всех своими затеями! Да и умел ли кто–нибудь столько, сколько умел Антон!
Взрослые тоже не чаяли души в Антоне. Иван Потапович встречал его как дорогого гостя; уважительно, как с равным, говорил с ним Федор Елизарович; при виде его заранее наливались смехом выпуклые глаза Аннушки, улыбались парии. Лишь Федор Рябых некоторое время ходил надутый и обиженный, сердясь не то на Антона, не то на самого себя за то, что осрамился перед Антоном в первый вечер. Но и тот понемногу оттаял, особенно после того как Антон принес ему свой самоучитель игры на баяне. А мы так стайкой и ходили за ним. Антон, смеясь, называл нас своей гвардией.
Катеринка как–то сказала, что мы совсем забыли дядю Мишу, но это была неправда. Я даже думаю, что и Антон так нам понравился именно потому, что он чем–то напоминал дядю Мишу. Они были совсем разные и непохожие и вместе с тем в чем–то одинаковые. Может быть, тем, что и тому и другому все было очень интересно и важно и обоим решительно до всего было дело?..
ЗОЛОТОЙ ПОТОК
Пашка увязался за Антоном в Колтубы и пропадал там два дня. Вернулся он счастливый и весь перепачканный маслом. От матери ему влетело, но он только для виду надулся — и опять взялся за свою недостроенную машину. Если, говорил он, у них в Колтубах будет гидростанция, то здесь он построит ветродвигатель.
На круглых доньях из горбылей он собрал и поставил на крыше большой барабан, вроде турбины, но тот оказался таким тяжелым, что с трудом поворачивался даже в сильный ветер. Пашка немного растерялся, но потом сказал, что это из–за подшипников: будь у него шарикоподшипники, он бы вертелся, как нанятый, и делал всю работу. Барабан так и не захотел вертеться. Пашка его забросил и начал изобретать что–то другое.
Антон появлялся в Тыже не часто и не надолго, но каждый раз приходил с какой–нибудь повой затеей. Так случилось и теперь. Мы слушали тихонько бормотавшее радио, а за столом разговаривали Даша, Иван Потапович и Антон. Сначала мы не обращали внимания, а потом невольно стали прислушиваться, потому что речь зашла о нас.
— Теперь, — говорил Даше Антон, — скоро я к вам не выберусь: сама понимаешь — начинается уборка. Так что тебе придется действовать одной и показать класс работы.
— От других не отстану, — отозвалась Даша.
— Этого мало — не отстать. Ты должна, как говорится, возглавить. Нынче план уборки жесткий, уложиться будет трудно…
— Да кабы людей побольше, оно бы ничего. Одна беда — рук не хватает, — сказал Иван Потапович.
— Вот! — повернулся Антон к Даше. — А твоя задача — обеспечить.
— Где ж я их возьму?
— С неба не упадут. Надо тех, кто есть, так расставить, чтобы они вдвое больше сделали. Мы у себя выделили комсомольские жнейки и сильно на них надеемся.
— Да ведь у нас комсомольцев–то нету, я одна!
— А молодежь? Всех нужно привлечь! Ребята чего будут делать?
— Толку от них… — поморщился Иван Потапович.
— Что мы — маленькие? — сорвался с места Генька. — Нас только к месту определить — тогда увидите…
— Конечно! — поддержал Антон. — Вон они уже какие! Чем не работники? Да и малышей надо привлечь. Мешок колосков соберут — и то дело! Ты, Даша, собрала бы всех ребят и провела среди них разъяснительную работу.
— А среди нас не надо проводить работу, — сказала Катеринка, — мы и сами хотим. Это вот «дикие»…
— Что еще за «дикие»?
— Ну, Васька Щербатый и его дружки. Они несознательные, ничем не интересуются и только дерутся…
— Надо и их привлечь… чтобы им драться некогда было.
Мы начали доказывать, что они недисциплинированные и обязательно сорвут все дело, но Антон только посмеялся и сказал, что мы, наверно, просто боимся, как бы они нас не обогнали.
Это было совсем обидно. Генька сказал, что ладно, пускай делают как хотят, а этому никогда не бывать, чтобы нас обогнали.
Мы думали, что нас как сознательных поставят в молодежных бригадах на самую ответственную работу, но на другой день Даша и Иван Потапович объявили, что мы будем носить снопы, помогать, где нужно, и только Генька, как самый сильный, будет работать на лобогрейке в паре с Иваном Лепехиным. А на вторую лобогрейку назначили Федора Рябых и Ваську Щербатого. Мы протестовали и упрашивали, чтобы на вторую посадили меня или Пашку, но Иван Потапович не стал нас слушать.
Накануне выхода в поле мой отец едва не поссорился с Иваном Потаповичем, который хотел оставить его в конторе.
— Да ты что, смеешься, Иван Потапыч? Дай ты мне душу отвести. А за бумаги не беспокойся, бумаги будут в порядке, — то сердито, то просительно говорил он и все–таки настоял на своем — добился назначения в косари на косогорах: там машине не пройти и косить должны были вручную.
Он долго и тщательно отбивал косу; примериваясь, размахивал ею. Мама, торопливо прибрав избу, услала нас спать — вставать–то нужно до света, — а сама еще осталась у печки варить на два дня обед.
…Мне показалось, что я только–только успел положить голову на подушку, как отец уже тронул меня за плечо:
— Вставай, сынок. Пора!
Я выскочил умываться во двор. Тайга была еще по–ночному черной, избы окутывали сумерки, и только на востоке за гривой небо начало голубеть. Но деревня уже не спала: в окнах зажигались огни, хлопали двери, где–то звенело ведро, негромко перекликались голоса.
Утренняя прохлада и ледяная вода согнали остатки сна. Мама отнесла тете Маше еще спящую Соню. Мы быстро позавтракали и пошли к правлению. Там уже собрались девчата, парни. На завалинке, покуривая свою трубочку, сидел Федор Елизарович и, усмехаясь, наблюдал за дедом Саввой. Тот, одетый в белые холщовые штаны и рубаху, подпоясанную сыромятным ремешком, озабоченно бегал в правление, к лобогрейкам, к косарям, курившим в сторонке, время от времени останавливался, снимал теплый картуз, вытирал лысину, словно что–то припоминая, и снова торопливо и озабоченно устремлялся в правление.
— Да будет тебе, дядя Савва! — сказал Иван Потапович, выходя на улицу. — Что ты снуешь туда да обратно? Все идет как надо, и чего зря расстраиваться?.. Видал, каким петушком летает? — обратился он к Федору Елизаровичу.
— Помолодел дед лет на двадцать, — улыбнулся тот. — Дядя Савва, ты не хлопочи больно–то, умаешься!
— Ничего, моего заряду надолго хватит, — отозвался тот и побежал к подъехавшему возу.
— Что, Потапыч, пойдем, пожалуй? Скоро солнышко проглянет.
— Да, время… Трогай, товарищи!
Девчата стайкой выбежали за ворота, за ними двинулись парни; косари подхватили косы и, подняв их, как ружья, на плечи, пошли следом. Одна за другой, глухо постукивая колесами о камни, тронулись лобогрейки. А позади всех на высоко нагруженном возу, обнимая большой котел, сидела тетка Степанида и нехотя перебранивалась с дедом Саввой.
— Ты головой–то не верти, не верти! Твое дело обеспечить, чтобы как следует быть, — внушительно говорил он, идя рядом с возом.
— Да что ты привязался ко мне? Щей я не варила, что ли? Эка невидаль…
— И невидаль! Ты восчувствуй: день–то сегодня какой? Праздник!.. Мы этого дня год цельный ждали… И твое дело обеспечить, а мое — проверить. Ты думаешь, зря меня инспектором по качеству назначили? Я спуску никому не дам. И с тебя качество спрошу…
— Ладно уж, инспектор!.. Садись–ка лучше на телегу, а то притомишься раньше времени.
Но дед Савва убежал вперед и что–то начал выговаривать Геньке, правившему первой лобогрейкой.
— «Уродилася я…» — зазвенел впереди голос Аннушки Трегубовой.
— «…как былинка в поле», — подхватили девичьи голоса, и над Тыжей громко и слаженно полилась песня.
Песня была печальная, она рассказывала о горькой судьбе девушки–сиротинки, но голоса были так молоды и звонки, звучали они так весело и задорно, что, несмотря на грустные слова, она никого не печалила, а веселила, и ясно было: поют ее не ради грусти, звучащей в ней, а потому, что всем хорошо и радостно, и поэтому ничего не значат эти умершие уже слова из далекого прошлого, а важна лишь радость, звенящая в согласном хоре голосов.
За рекой колонна растянулась, рассыпалась на группы; группы разбрелись по участкам.
Мы пришли на свой. Иван Лепехин сел на место скидальщика, Генька тронул вожжами лошадей. Мотовило пригнуло колосья, хрустнули под ножами стебли, и первый сноп упал на жнивье.
— Не отставай, Настенька! — крикнула Аннушка и с азартом, словно шла в атаку, кинулась вязать снопы.
На втором участке замелькали крылья лобогрейки Федора Рябых, а выше по косогору мерно, как по команде, взблескивали косы. Было похоже, будто один за другим отряды идут в наступление на мягко шумящую стену пшеницы и она пятится, отступает все дальше и дальше, не выдерживая натиска.
Иван Лепехин взмок после третьего гона. Быть скидалыщиком на лобогрейке — это совсем не легко и не просто: попробуй–ка помахать вилами так, чтобы снопы были один в один, и не отстать от равномерно стрекочущей машины, которая то и дело сваливает всё новые и новые пласты подрезанных стеблей! Недаром машина эта называется лобогрейкой! Пот струился по лицу Лепехина, и он, не выпуская вил, склоняясь головой к плечу, вытирал его об рубаху.
Пашка (мы с ним носили снопы к крестам, которые складывала Даша) остановился передохнуть и, посмотрев на делавшую новый заезд лобогрейку, сокрушенно сказал:
— Все–таки отсталая это техника! Сюда бы комбайн…
— А где тут комбайн пустишь?
Поля у нас узкие, выше они переходят в косогоры, так что большой машине по ним и не пройти.
— Ну, значит, надо построить такой маленький комбайн, чтобы везде мог проходить.
— Вот ты и построишь. А покуда снопы таскай! Видишь, Даше складывать нечего…
Пашка подхватил два снопа и поволок их к Даше, но на него вдруг налетел дед Савва.
Картуз он где–то оставил, сыромятный ремешок, должно быть, потерялся, и на легком ветерке холщовая рубаха его вздувалась парусом.
— Ты, герой удалой, чего снопы–то по земле тащишь? До обмолоту молотишь? А ты подними, подними, не переломишься!.. Люди сколько трудов вложили, а ты этим трудом по земле соришь?..
Пашка покраснел и поднял снопы.
— Дядя Савва! — окликнула его Аннушка. — Где картуз–то потерял? Напечет тебе лысину.
— Ничего, лысина не блин, не зажарится… А ты вот как вяжешь, красавица? Нешто это вязка? Ты его, как дитё, пеленай… А то чуть торкнул — и рассыпался.
— Да что это ты кричишь на всех? Прямо генерал какой–то…
— А ты думаешь как? Может, я по своему хлеборобскому делу и есть самый настоящий генерал! Вот погоди–ка, еще и в газетах про меня напечатают: есть, мол, такой в Тыже Савватий Петрович Дрюкин, ба–альшой дока насчет хлебушка, и за это ему полагается почет и уважение… А ты вон зубы скалишь…
— Да я, дедушка, просто так…
— Вяжи, вяжи знай, да потуже! — И дед Савва побежал к участку Федора Рябых.
Поднявшееся солнце припекало все сильней. Набившееся за рубашку остьё покусывало пропотевшее тело, от тяжелых, тугих снопов заболели руки, начало ломить поясницу, во рту пересохло, и мне казалось, что я вот–вот остановлюсь совершенно обессиленный.
Я оглядывался вокруг: далеко впереди все так же равномерно стрекотала жнейка, склонялся и выпрямлялся Лепехин, неторопливо, но споро шли вязальщицы, за ними выстроилась уже вереница крестов, а дальше рассыпались пестрые платьица девчушек — Катеринка, Любушка и другие собирали колоски.
Мало–помалу острая боль в пояснице и руках прошла, и, уже не напрягаясь и не спеша, я нагибался к снопам, подхватывал их и спешил к Даше. И даже успевал помогать Пашке, который, пыхтя и отдуваясь, носил снопы в обнимку.
Вот только хотелось пить! Но время от времени с кадкой холодной тыжевской воды к нам подъезжал Фимка. Он так важно зачерпывал ковшом воду, словно это было самым главным делом, какое только есть на свете. Мы посмеивались, глядя на него, немного смачивали горло — Даша сказала, что много пить нельзя: потом еще хуже будет — и снова принимались за снопы.
Мы кончили свой первый участок незадолго до обеда, и я побежал к отцу.
Косари шли один за другим, уступами, плавно взмахивая поблескивающими косами. Головы у них подняты, плечи так широко и свободно расправлены, так легка неторопливая поступь, что, если бы не капли пота на лицах, можно было бы подумать, что они идут в величавом танце. Пройдя гон, каждый поднимал косу и, уперев черенок в землю, направлял ее брусочком. Потом дядя Федя, шедший первым, переходил на новый участок, и один за другим они снова вступали в торжественное шествие.
Дед Савва оказался уже здесь. Поставив ладонь щитком, он следил за косарями.
— Ну как, дядя Савва? — спросил подошедший Иван Потапович. — Хорошо идут?
— Ничего, — пожевав губами, ответил дед.
— Ты бы пошел отдохнуть — набегался. Года у тебя такие, что покой нужен.
— А что в нем за радость, в покое? Человек — не камень, ему на одном месте лежать незачем…
Он хотел еще что–то добавить, но вдруг вскочил и изо всех сил побежал к косарям.
— Ты чего? Ты чего делаешь?! — еще издали закричал он молодому косарю, шедшему последним. — У тебя не веник, а коса! Чего ж ты ею землю метешь?..
— Ну старик! — усмехнулся Иван Потапович и, сложив ладони рупором, закричал: — Федор Елизарыч! Шабаш! Обедать пора.
Косари так же неторопливо закончили гон и лишь после того тщательно протерли косы, подняли их на плечи и тронулись к стану.
Когда мы подошли к нему, Федор Рябых и Васька были уже там, и Федор говорил стряпухе, но так, чтобы слышали все:
— А ну, тетка Степанида, зачерпни погуще передовикам колхозных полей!
Генька залился краской и бросился к доске показателей. Их лобогрейка отстала на полгектара.
Фимка и Сенька с заносчивым видом прошли мимо нас, и Фимка сказал куда–то в сторону:
— «Рябчики». Запарились?
— Запарились, — подтвердил Сенька.
— Может, взять их?.. На буксир?
Генька обозлился, но ничего не сказал. Да и что тут скажешь, если на самом деле отстали!..
После обеда все прилегли немного отдохнуть, а мы с Генькой убежали к Тыже искупаться. Генька был мрачен и, как я ни старался его разговорить, все время молчал. Только когда мы уже возвращались, он сказал:
— Ладно, еще посмотрим, кто кого?
Ивана Лепехина тоже, видно, взяло за живое, что они отстали, и после обеда он так нажал, а Геннадий так подгонял лошадей, что теперь Настенька и Аннушка отставали от них.
— Ты что, на пожар скачешь? — крикнула ему Аннушка. — Гляди–ка вон, огрехи оставляешь. Дед тебе задаст, как увидит…
Генька придержал лошадей, огрехов больше не было, но работали они так напористо, так азартно взмахивало крыльями мотовило и звучно хрустели под ножами стебли, так стремительно падали на жнивье вороха стеблей, что и Аннушка и мы все втянулись в новый темп и пошли быстрее.
Даше показалось, что Настенька устала, и она предложила ей поменяться местами, но та лишь упрямо покачала головой и продолжала вязать. Она шла неторопливо, не суетилась и не шумела, как Аннушка, но мало–помалу расстояние между ними сокращалось все больше, и вот уже Настенька оказалась впереди, а запыхавшаяся Аннушка кричала ей вслед:
— Передохни, умаешься!
Но умаялась она сама, а Настенька все так же размеренно шла вперед, то склоняясь к снопу, то распрямляясь.
Не поймешь эту Настеньку! Тихая, застенчивая, всегда жмется к своей большой, шумной подруге, словно ищет защиты; и голоса–то ее почти никогда не слышно за веселой Аннушкиной трескотней. Кажется, что она во всем следует примеру Аннушки, а на самом деле получается наоборот: Аннушка нашумит, набушует, а стоит Настеньке тихонько сказать что–нибудь, и делается по ее, а не по–Аннушкиному, и, оказывается, не порывистая сильная Аннушка для Настеньки, а скромная, незаметная Настенька служит для Аннушки опорой и руководительницей. Вот и сейчас Аннушка азартно, будто с разбегу, набросилась на работу, нетерпеливо крутила перевясла — так, что они только похрустывали под ее сильными руками, но быстро устала и начала отставать. А Настенька неторопливо, даже, казалось, медлительно, шла от снопа к снопу, лишь улыбками отвечая на громкие шутки Аннушки; а когда та притомилась, так же молча стала помогать ей, и ни разу я не слышал, чтобы Настенька пожаловалась на усталость. И откуда только бралась сила в ее маленьких руках? А может, дело не в силе, а в постоянстве и упорстве, без которых любая сила ничего не значит?
Солнце уже скрывалось за частоколом пихт на гребне Черной гривы, от людей и машин по полю вытянулись длинные лиловые тени, и в наступившей прохладе нам стало легче, хотя тело всё больше наливалось усталостью.
Я думал, что наша лобогрейка обгонит Васькину по крайней мере гектара на два, но Геньке и Лепехину удалось только сравняться с другой бригадой. Даша сказала, что это хорошо, так и надо: это же уборка, а не скачки; здесь не только скорость нужна, но и качество, и если так дальше пойдет, то Лепехин и Геннадий обязательно выйдут на первое место.
Тень Черной гривы залила всю долину и начала всползать по косогорам вверх; на западе вспыхнуло пожарище заката, загорелись розовым пламенем гольцы, и, словно зажженный ими, на стане запылал костер. Сначала с дальних, потом с ближних участков люди потянулись на стан, к огню. Кое–кто из женщин, у которых были малые ребята, ушли в деревню, а остальные неторопливо, с наслаждением умывались и рассаживались неподалеку от костра, у которого хозяйничала раскрасневшаяся тетка Степанида.
— Пойдем–ка, Николаха, искупаемся, — сказал мне отец.
— Купаться? Да ведь холодно сейчас! Вон уж туман ползет…
Над рекой и в самом деле появилась голубовато–молочная дымка.
— Что за «холодно»! Не зима, не замерзнешь. Сейчас только и купаться в свое удовольствие, а не в жару, как вы…
Это оказалось ни с чем не сравнимое удовольствие. Днем, в жару, мы сидели в воде, пока не начинали синеть и заикаться, но стоило очутиться на берегу, как зной опять обжигал нас и мы готовы были снова лезть в воду. А сейчас после мягкой прохлады воздуха вода в Тыже была даже теплой, и казалось, что вместе с потом и пылью она смывает и уносит усталость, дышится легче и свободнее, тело долго хранит ощущение бодрой свежести.
— Теперь домой? — спросил отец, одеваясь.
Но мне не хотелось возвращаться в деревню. На стане, у костра, звенели веселые голоса, кто–то — должно быть Аннушка — заливисто хохотал. Там были все, с кем прошел этот чудесный день, и зачем же уходить от них? Отец, должно быть, понял мое настроение:
— Ну и ладно, коли так. Пошли на стан. С народом веселее…
На обратном пути мы не сказали ни слова, но почему–то мне навсегда запомнилась эта дорога. Мы шли рядом, одинаково неторопливым, широким, немного усталым шагом. Я подумал, что вот мы целый день работали и хорошо, что у меня такой большой, сильный и все умеющий отец; а отец, наверно, думал, что у него сын уже не просто мальчик, а работник… И как это хорошо, что мы уже не просто отец и сын, а товарищи по работе! И как приятно идти вот так рядом и молчать, потому что и без слов ведь можно понимать друг друга…
Мы с ним разговариваем не часто — он постоянно занят, а у меня то уроки, то другие дела, — но уж если он скажет что–нибудь, хочешь не хочешь, а сделаешь так, как он говорит. Мама — та, бывает, уговаривает, а он никогда: молчит, а только посмотрит — и делаешь по его. И ведь я его не боюсь, он не только за ухо потянуть, а и не крикнет никогда, но нет ничего хуже, чем его молчаливое осуждение или неодобрение. Иной раз запутаешься в задаче, спросишь; он посмотрит задачу — «подумай», говорит. Я над ней бьюсь, бьюсь, а он время от времени подойдет, посмотрит и опять: «Нет, плохо думал. Думай еще». А когда кончу, он скажет: «Ну, вот видишь! Значит, можешь сам? А ты сомневался. Сомневаться в себе — это, брат, последнее дело!» — или еще что–нибудь вроде этого. Потом мне и самому приятно, что я справился без посторонней помощи, а скупая похвала отца дороже всяких других.
Катеринка говорит, что он некрасивый. Если разобраться, так, конечно, красоты особенной нет: сутулится, на верхней губе колючая щеточка подстриженных усов, нос большой, а губы толстые. И я в него, такой же некрасивый, только глаза у меня мамины. Ну и что же, что некрасивый? Все равно я ни на кого не хотел бы быть похожим, кроме как на него. Похожим во всем. И буду! Вот уже работал с ним — ну, не наравне, а все–таки вместе, а вырасту — и мы тогда будем совсем как два товарища…
После ужина девчата затеяли было петь песни, но Иван Потапович приказал всем ложиться спать: ночь коротка, а вставать нужно с рассвета. Однако за копешкой, где улеглись девчата, долго еще захлебываясь и давясь от смеха, звучал голос Аннушки, негромко смеялась Настенька и время от времени отзывалась Даша.
Взрослые мужчины и парни улеглись тоже, а утомившийся за день дед Савва давно уже сладко похрапывал, свернувшись калачиком и по–детски подложив под щеку ладонь.
Я лег на спину рядом с отцом. Костер угасал, и звезды стали виднее, ярче. Руки и ноги гудели от усталости, но эта усталость была приятной. Земля — словно и она устала за день от солнца, шума и звона голосов — тоже затихала и как–то начала покачиваться. Только звезды становились все больше, сияли все тверже и ярче. Но вот и они дрогнули: казалось, небо покачнулось тоже и куда–то поплыло…
Еще не кончили жать, а на току уже появилась молотилка. Мы очень хотели попасть в молотильную бригаду, но Иван Потапович сказал, что это нам еще не под силу. К молотилке приставили самых здоровых парней и девчат. У барабана стал Иван Лепехин, а подавальщицами к нему — Аннушка и Даша. Они обвязали лица косынками так, что остались видны только глаза, и заняли свои места.
— Давай! — скомандовал Иван Потапович.
Трактор загрохотал, длинная провисающая змея ремня лениво шевельнулась, заскользила все быстрее, щелкнула швом о шкив, и вот уже, подвывая, загремел барабан. Лепехин расправил развязанный сноп, подвинул его по лотку, потом второй. Завывающий гром стих, и барабан, довольно урча, зарокотал на одной ноте. Сзади из молотилки повалила солома, а из горловины полился золотой поток зерна…
Который год я вижу молотьбу, но каждый раз смотрю и не могу насмотреться. Вот и теперь я стоял как зачарованный и не мог оторвать глаз от этого непрерывного тяжелого потока, порозовевшего под восходящим солнцем. Да и не только я. Вон рядом Генька, мой отец, дядя Федя, Иван Потапович, дед Савва… И на всех лицах я вижу радость и торжество. Дед Савва не может стоять спокойно, переминается с ноги на ногу, его загорелая лысина даже побледнела от волнения.
— Пошел, пошел хлебушек! — по губам угадываю я его слова.
Иван Потапович оглядывается вокруг, словно приглашая всех посмотреть и не понимая, как на это можно не смотреть.
— Вот она, сила колхозная! — громко, чтобы перекрыть грохот барабана, говорит он. — Хлебом вся земля держится. А кто этот хлеб дает? Мы!.. Это понимать надо и гордиться!
Он и в самом деле гордится. Лицо его торжественно, и он даже кажется помолодевшим, непохожим на самого себя. А может, он такой действительно и есть, а хмурость и всегдашняя озабоченность его оттого и бывают, что ему кажется, будто сделано пока мало и нужно сделать еще больше?
Пашка, пораженный преображением Ивана Потаповича, открыв рот, смотрит на него во все глаза.
— Ты, брат, не веялка. Закрой, а то ворона залетит, — говорит Иван Потапович и легонько подталкивает его челюсть снизу.
Зубы Пашки звонко щелкают, и все смеются: не над Павлом, конечно, а просто потому, что всем очень весело и смеяться готовы всему — так радостно на душе у каждого.
Мы возим к току снопы, а потом поступаем под начало к деду Савве, мечущему стог. Он мечет его и мечется сам по огромному стоговищу, покрикивая на нас, чтобы правильно укладывали и утаптывали, переделывает по–своему и успевает подгонять Пашку и Фимку, взбрасывающих наверх солому. От молотилки через стог переброшены тросы, за стогом к ним подпряжены лошади, и, когда у молотилки накапливается ворох соломы, Пашка и Фимка, сидящие верхами, гонят лошадей, и солома, подхваченная тросами, взъезжает наверх…
Метать стог трудно. Попробуйте–ка потаскать тяжелые вороха, когда ноги тонут в еще не утоптанной соломе, уложить их правильно и плотно, чтобы потом стог не разъехался в разные стороны! Солома душно отдает хлебом и зноем, пот заливает глаза, остьём усыпано тело, и оно нестерпимо зудит, но все это нипочем. Мы с таким азартом таскаем — даже не шагом, а бегом — вороха соломы, так скоро растет наш стог, что где там замечать пустяковые неприятности!
Мама попеняла мне, что я не хожу ночевать в деревню, совсем от дому отбился, но отец вступился за меня:
— Ничего, мать, дом от него не уйдет. От дому отбился, к народу прибился. Без этого человек — не человек. И пусть привыкает хлеб не только с сахаром, а и с солью есть, цену ему узнает…
Так я до конца уборки и жил вместе с отцом на стану.
Геннадий и Лепехин добились своего: их лобогрейка обогнала Васькину. Правда, не намного, всего на четверть гектара, но все–таки они молодцы, не осрамились!
Когда хлеба намолотили несколько тонн, Анисим Семенович, Пашкин отец, пригнал из Тыжи подводы для обоза с хлебосдачей. Для такого случая он запряг даже Голубчика и сам им правил. Пашкин отец, наверно, самый сильный у нас в деревне — только он может справиться с Голубчиком, огромным четырехлетним жеребцом, гордостью нашей фермы. На войне Анисим Семенович был в артиллерии и тоже при конях, а вернулся с войны и опять стал работать на ферме, вернее — на пастбищах, потому что старается все время держать скот на воздухе, а не в стойлах. Он говорит, что так здоровее и полезнее. Оттого, что он сам все время на ветру и на солнце, кожа у него красная, будто дубленая, а волосы, и без того светлые, выгорели совсем, и кажется, что он седой, хотя ему не так уж много лет. Пашка весь в отца — белобрысый, словно у него не волосы, а отбеленная кудель, и такой же медлительный и рассудительный, хотя я думаю, что рассудительным Пашка становится только тогда, когда чего–нибудь побаивается.
Так как обе бригады на жатве работали хорошо, Иван Потапович сказал, что с обозом поедут и Генька и Васька. Мы признали, что это справедливо.
Обоз повел Иван Потапович. На первой подводе укрепили красный флаг, под ним устроились Федор Рябых со своим баяном и Генька, правивший лошадью. Васька и Лепехин ехали на второй, остальные сели кому как пришлось. Иван Потапович подал команду. Федор сдвинул на затылок кепку и развернул мехи баяна. Подпрыгивая на камнях, подводы тронулись под разудалый марш.
Мы проводили их до Тыжи. Я смотрел на телеги, в которых лежали укрытые брезентом мешки, но виделись мне не серые мешки и брезент, а золотая струя, бьющая из молотилки. Ведь не только у нас, а везде, по всей стране грохочут сейчас барабаны молотилок и комбайнов и льется неиссякаемый золотой поток, заливает землю, несет людям радость и силу…
НЕФЁДОВА ЗАИМКА
Пашка тоже уехал. Анисим Семенович, приезжавший с пастбища, куда перегнали стадо, забрал его с собой, так как скоро скот должны были гнать обратно. Туда же забрали Фимку и Сеньку. Мы с Катеринкой остались чуть ли не одни.
Захар Васильевич совсем стал слаб ногами и говорил, что уже не сможет пойти на промысел. Однако в тайгу, к зверью, его тянуло, и он часто приходил на Катеринкин двор посмотреть Найду.
Найда подросла, стала настоящей красавицей — большеглазая, тонконогая — и такой умницей, что всех узнавала и шла навстречу: знала, что ей обязательно припасли посоленный ломоть хлеба.
Захар Васильевич как–то сказал, что ему надо ехать на пасеку: проведать Нефёда, отвезти припасы да забрать мед, которого дед, наверно, много накачал. Мы упросили его взять нас с собой.
Мы с Катеринкой решили, что поедем не просто так, погулять, а это будет наша вторая экспедиция, и нужно ее провести по–научному. Я приготовил дневник, попросил у отца сумку с компасом, на всякий случай прихватил свой мешок, хотя ехать недалеко и запасаться нужды не было.
Из дому я улизнул еще на рассвете, разбудил Катеринку, и мы побежали к Захару Васильевичу. Тот запрягал Грозного.
Грозный — это соловый мерин с жидкой гривой. Левого глаза у него нет, и на ходу он всегда сбивается в правую сторону. Кличка «Грозный» к нему никак не подходит, называть его следовало бы «Лукавый»: подпряженный в пару, он норовит идти коротким шагом, не натягивая постромки, а только делая вид, что тянет изо всех сил. Хитрость довольно прозрачная, и он, должно быть, сам это понимает, потому что стоит его тронуть вожжами, как он перестает притворяться и тянет по–настоящему.
Захар Васильевич сует в передок под сено топор, моток веревок, сверху расстилает брезент, и мы усаживаемся. Проехав деревню, сворачиваем к северу, на согру. Солнце еще не поднялось, только на макушках гор пламенеют озаренные им кедры. Трава на согре седая от росы; лишь там, где прошли колеса, вспыхивают полосы яркой зелени.
Одноглазый Грозный не обходит кустов тальника, и, задетые осью, они обдают нас холодными брызгами. Катеринка каждый раз тихонько ойкает. Скоро мы становимся мокрыми, будто побывали под дождем, но настроение у нас не портится — солнце поднимается, и мы скоро обсохнем. Только Захар Васильевич каждый раз морщится и начинает ругать Грозного. Тот, словно поддакивая, мотает головой и все–таки опять идет вплотную к кустам.
Шумливая речушка пересекает наш путь; скрежеща на камнях, колеса по ступицу погружаются в воду; вода сердито и звонко курлычет между спицами.
Становится тепло, согра сразу зеленеет. Катеринка соскакивает с телеги и бежит собирать цветы. Трава еще росистая, и из–под Катеринкиных ног взлетают сверкающие брызги. Набрав большой букет, она рвет траву и на ходу подносит ее Грозному. Тот вытягивает морду, но вместо травы вдруг выхватывает из букета самую середину, Катеринка хохочет, делает ему выговор, а потом скармливает весь букет.
По пологому увалу, среди густо разросшегося багульника, змеится еле заметная колея. Мы сворачиваем на нее, но она скоро исчезает, и теперь уже только Захар Васильевич да, может быть, Грозный знают, почему мы едем именно так, а не иначе и сворачиваем в ту, а не в другую сторону. Никакие азимуты здесь не помогут. Путь вьется по косогору, то пересекая лужайки, то забираясь в чащу. Здесь уже нельзя сидеть свесив ноги: того и гляди, их защемит между грядкой телеги и деревом. Потревоженные дугой ветви больно хлещут по лицу.
Мы снова съезжаем на мягкую кочковатую согру, всю изрезанную не то канавами, не то руслами ручейков. Русла заросли тальником и бузиной, внизу поблескивает вода, и Грозный с трудом вытаскивает ноги из чавкающей под копытами болотины. В отдалении виднеются два стожка сена — его вывезут отсюда зимой по насту.
Подъехав к стожкам, Захар Васильевич распряг Грозного и отпустил пастись, а сам забрался от припекающего солнца под телегу. Я попробовал было сделать описание маршрута, но ничего не получилось: в памяти шло непрерывное мелькание зарослей и поворотов, спусков и подъемов. Катеринку сморило от солнца и усталости, она прилегла на брезенте и тоже заснула. Свернувшаяся калачиком, она кажется совсем маленькой, слабой, и мне почему–то становится жалко ее. Я прикрываю ей голову платком, чтобы не напекло.
На верхушках грив раскачиваются под ветром острые конусы пихт, но сюда ветер не достигает. Только я да Грозный бродим по пустынной, беззвучной котловине…
Захар Васильевич вылезает из–под телеги, взглядывает на солнце и кричит мне, чтобы я вел Грозного. Но это не так–то просто. Со стороны кривого глаза подойти к нему нельзя — услышав шаги, он сейчас же поворачивается правой стороной. Продолжая щипать траву, Грозный делает вид, что не обращает на меня внимания, но время от времени косится в мою сторону. Я начинаю сердиться и бегать; он неторопливой трусцой легко уходит от меня, а потом оборачивается и смотрит.
Мне даже кажется, что его вислые, перепачканные зеленью губы кривятся в усмешку.
Наконец мне удается наступить на повод, я лечу кубарем, но Грозный останавливается и потом идет следом за мной с самым невинным видом.
Мы опять едем узким зеленым коридором по мягкой подушке мхов; с треском продираясь через кусты, выезжаем на гарь. Уныло торчат на ней обгорелые стволы елей, но кое–где белеют тоненькие березки, а вся земля сплошь усыпана иван–чаем. Дальше идет густой кедровник. Высоко–высоко раскачиваются темно–зеленые кроны, а здесь, внизу, торчат лишь сухие, мертвые ветви. Кедрач редеет, появляются прогалины, опять мелькают конусы пихт и елей. В лесу начинает темнеть, а конца дороги все нет, и я начинаю думать: не заблудились ли мы, не забыл ли Захар Васильевич дорогу? А он покуривает трубочку и даже не глядит вперед, словно совершенно уверен, что и сам Грозный вывезет куда нужно.
Грозный действительно вывозит. Уже в совершенной темноте впереди мелькает слабый огонек, пропадает, потом появляется снова. Грозный прибавляет шагу, и скоро мы подъезжаем к приземистой избушке. В освещенном проеме двери появляется девичья фигура.
— Дядя Захар? — спрашивает девушка.
— Он самый, — отзывается Захар Васильевич. — Принимай гостей, красавица.
Он начинает распрягать, но девушка подходит к возу:
— Вы идите в избу, я тут сама управлюсь.
Следом за Захаром Васильевичем мы входим в избу. За столом, под самой лампой, сидит седой старик. Он медленно и сосредоточенно крошит ножом табак. По его гладкой, как зеркало, лысине бегут отблески света.
— Здорово, Нефёд! — говорит Захар Васильевич, снимая шапку.
Старик кладет нож, щурясь, всматривается в Захара Васильевича:
— Захар приехал? Здоров, здоров! Я и то уж думаю: что, мол, припозднился?.. А что за ребятенки с тобой?
— Ивана Березина сын да Марьи эвакуированной дочка. Им больно поглядеть охота.
— Ну–ну, пусть поглядят… Проходите в избу–то, чего у порога стоять!.. Жать–то начали?
— Какое! — смеется Захар Васильевич. — Уж и пошабашили…
— Врешь, поди?
— А чего мне врать? Правду говорю.
Нефёд недоверчиво смотрит на него, долго шевелит губами:
— Всё торопитесь! Ровно вас взашей гонят, торопыги…
Катеринке старик не нравится — больно он ворчлив и неприветлив, и она смотрит на него бычком, исподлобья.
Входит девушка.
Пашу, внучку Нефёда, я знаю давно: она только на лето перебралась на заимку помогать деду, а так живет в деревне. У нее совсем белые, как лен, волосы и чистые голубые глаза; они смотрят всегда так открыто и спокойно, словно она знает что–то такое важное, что все остальное по сравнению с ним ничего не значит. Федор Рябых — то ли смехом, то ли всерьез — даже попросил:
— Паш! Ну не гляди ты на меня за ради бога! У меня от твоих гляделок все красноречие пропадает…
Паша ласково улыбается нам и собирает на стол. Перед стариками появляются туесок с пахучей медовухой, огурцы и соленые рыжики. Нам Паша подвигает глубокую миску, доверху налитую прозрачным золотистым медом. Мы макаем в него ломти хлеба и слушаем неторопливую беседу стариков.
Захар Васильевич, выпив медовухи, с хрустом разжевывает огурец, а Нефёд только сосет соленый рыжик — зубов у него почти не осталось.
Захар Васильевич рассказывает деревенские новости. От медовухи лысина Нефёда краснеет, и даже насквозь прожженная солнцем кожа Захара Васильевича темнеет на скулах. Они начинают вспоминать каких–то неизвестных людей, давно прошедшие и забытые всеми, кроме них, события, и Нефёд вдруг спрашивает:
— На могилу–то пойдешь?
Лицо Захара Васильевича становится пасмурным, и он, вздохнув, отвечает.
— Как не сходить! Схожу, конечно.
— А почему здесь могила? — спрашивает Катеринка. — Тут же не кладбище! И чья?
Захар Васильевич молча курит. Похоже, что он не слышал вопроса или не хочет отвечать, но он все–таки отвечает:
— Человек не знает, где его смерть настигнет. Где пришлось, там и помер. А это был человек большой души…
И опять умолкает.
— А вы расскажите, дядя Захар, — просит Паша.
— Рассказать? Отчего не рассказать, — отзывается Захар Васильевич.
САНДРО
— Вы вот растете припеваючи, сыты, одеты, в тепле, учат вас и прочее. А что бы из вас было, кабы вас, как кутят, за шиворот да на мороз?.. А со мной, почитай, так вот и вышло. Остался я четырнадцати годов один как перст: ни тебе родственников, ни тебе свойственников. Родом–то я не отсюда, а из–под Томска… Ну, как меня жизнь мотала да трепала — долго рассказывать. Всяко доводилось перебиваться. Помаленьку приспособился я до промышленников. Не промышлять, а так, из милости. Они артелью белку бьют, а я для них харчишки варю. И то не всегда удавалось: мужики те были прижимисты, всё больше норовили всухомятку, чтобы поменьше расходу было, — в артели всякий кусок на счету. Артель — это так только говорилось, а все больше сродственники ходили. Так я около них бьюсь, а сам помаленьку к делу приглядываюсь. Винтовку — боже упаси! — в руки не дадут. Свинец да порох тогда, ох, как кусались! Если уж только совсем занедужит кто — так, что и встать не может, — ну, тогда мое счастье: чтобы винтовка не гуляла, мне дадут. Припасы дадут по счету. И вот сколь у тебя зарядов, столько шкурок принеси, а нет — били: потому — или, мол, ты зря стрелял, или шкурки утаил… С непривычки попробуй–ка: белка, она вон как заводная прыгает, а ее в глаз уцелить надо, иначе шкурка порченая… Ну, у меня глаз верный, рука твердая, так что я быстро наловчился.
Промытарился я так–то до двадцати годов. Сверстники мои поженились, детей завели, а я все мыкаюсь неприкаянный; что на мне — и то не мое, дареное. Где уж тут о семье да своем хозяйстве думать! И вот попал я, значит, в Улалу — так раньше Горно–Алтайск прозывался, — а там с одним скупщиком столкнулся. Тот вроде ко мне с сочувствием: дам, мол, я тебе винтовку и все, как полагается. В силу войдешь — расплатишься… Ну, я ему в ноги: «Благодетель, отец родной!» Год был добычливый, шкурок я приволок прорву; думаю: сразу за все расплачусь. А не тут–то было! Вышло так, что я еще более задолжал. На другой год — того хуже. Я с ним уже за десятерых расплатился, а получалось, что в кабалу вовсе залез.
Такая меня злость взяла, что я прямо на людей смотреть не могу, хуже волков они мне кажутся. «Будьте вы, — думаю, — прокляты! Коли среди вас правды нет, я теперь сам, один жить буду». Ударился я в тайгу, чтобы человечьим духом и не пахло. Шкурок набью, на припасы у бродячих купцов выменяю — и опять в тайгу. Совсем я тогда одичал. Разве когда к Нефёду на заимку забреду. Я его как–то от медведя вызволил, он это помнил и всегда меня привечал. Ну, у него долго не заживался, потому сам он бился как рыба об лед…
Промышлял я по Большой Черни, к югу до Белухи доходил, в Чуйских степях побывал, а в тринадцатом году надумал за Телецкое озеро перебраться. Слух такой шел, что там на Корбу ближе к Абакану соболя водились. Сборы мои недолгие: винтовку под руку, мешок за плечи, костер залил и пошел. У Кебезени перебрался через Бию, а дальше — где по берегу, где тайгой — иду вокруг озера. Места красоты неописанной, зверя много, а глушь такая, будто из всего человечьего племени ты один на земле остался.
В самую лютую зиму очутился я на Большом Абакане. Места такие, что вроде человек там сроду и не бывал. И вот однова сижу я ночью у костра, подремываю. В тайге завсегда тихо, а тут будто и вовсе все вымерло.
И вдруг чую — шум, треск. Не иначе, как шатун. Подхватил винтовку, жду. А из–за деревьев вываливаются двое.
«Стой! — кричу. — Не подходи! Кто такие?»
А они на винтовку и не глядят, прямо к костру, чуть не в огонь лезут. Жутко мне стало, страсть! Не иначе, думаю, как варначьё — беглые с каторги. Навалятся сейчас, пристукнут — и весь разговор… А по виду они и есть: одежонка никудышная, драная, заросшие оба, лохматые, одни глаза только и видать… Усы да бороды в сосульках, руки крючьями торчат — видать, вовсе прозябли.
Один, который поменьше, увидел, что я винтовку наготове держу, улыбнулся и как–то не совсем по–нашему говорит:
«Вы, — говорит, — не бойтесь. Зачем бояться? Мы вас резать не будем… Как думаешь, товарищ Сергей, не будем?»
Тот мычит, с усов сосульки обрывает.
«А я не боюсь, — говорю. — Я и сам зарезать могу, в случае чего».
Это я уж так, для храбрости сказал, чтобы их попугать, а себя подбодрить, потому как сам–то здорово опасался.
«Правильно! — отвечает меньшой и смеется. — Только нас резать выгоды нет. Ничем не разживешься…»
«Ты и в самом деле, — говорит второй, — брось ружье–то. Мы безоружные, у нас на двоих только ножик перочинный и есть. Мы вот отогреемся и дальше пойдем».
«Куда ж вас в такую стужу несет, — спрашиваю, — да еще с пустыми руками?»
Молчат, не отвечают ничего… Отогрелись они, и я к ним пригляделся. Тот, который поменьше, черноватый, глаза горячие, сам быстрый такой, по всему видать — не русский, и имя у него не наше — Сандро. А второй, Сергей, русоволосый, телом крупный и вроде рабочий человек, мастеровой, что ли. Он сильнее и годами не моложе, а во всем слушается меньшого, как старшего.
Замерзли они вкрай и, видать, голодные: щеки втянуло, одна кожа да кости. У меня кабарожья нога оставалась. Нарезал я мяса, положил в котелок. «Вот, — говорю, — сварится — ешьте». Они ничего, благодарят, расспрашивают о житье–бытье, особенно Сандро. Ну, мне таиться нечего: я весь тут. Рассказал им про свое житье, как от людской жадности пострадал и в тайгу сбежал.
«Вот, — говорит Сандро, — типичный случай грабежа под видом торговли в национальных окраинах… Ну, и как же вы с тех пор, разбогатели?»
А какое мое богатство? От своего скупщика убежал — к другому попал. Все равно так на так получилось.
Поели они, расспрашивают, как дальше идти, есть ли там где люди. И видно по всему, что их больше интересует, как бы так пройти, чтобы не то что до деревни добраться, а подальше ее обойти.
У меня моя опаска и вовсе пропала, потому хоть и непонятно, кто такие, а вроде зла не замышляют.
«Куда вы, — говорю, — ночью пойдете? Ночуйте уж тут, меня опасаться нечего».
«Мы–то рады, — смеется Сандро, — но ведь вы нас опасаетесь».
«Да нет, — говорю, — ничего. Только одно мне непонятно: что вы за люди такие и как сюда попали?»
«Ну что ж, — говорит Сандро, — так как вы, видать, свой человек, то мы таиться не будем… Мы социал–демократы, большевики. Слыхали про таких?»
А чего я в те поры слыхал? Я и грамоты–то не знал, не то что… Так и жил, вроде пень, только с глазами.
Начал он мне тогда рассказывать все как есть: про купцов, про чиновников и царя, как они тянут жилы из народа и как этот народ поднимается на борьбу, а впереди всех в той борьбе идут большевики, как тех большевиков преследуют, гноят по ссылкам и тюрьмам, а они, ни на что не глядя, держат свою линию на освобождение трудящихся. Вот и они были отправлены в ссылку, под строгий надзор, а все–таки бежали, теперь тайком пробираются в Россию, чтобы продолжать борьбу. Встретить их должны были надежные товарищи, одеть и переправить куда следует, да, видно, Сандро и Сергей сбились с пути, вот и пробираются теперь как есть — безоружные и без всякого припасу.
Долго он мне рассказывал, и каждое его слово так прямо в сердце и ложилось. Они уже заснули, а я все с боку на бок ворочаюсь, думаю об этих людях, на какую силищу они замахиваются и через какие терзания идут, чтобы добиться правды…
Утром сварил я остаток мяса, поели; они собрались, и я поднялся.
«К тайге, — говорю, — вы люди непривычные, пропадете ни за понюх табаку. С пустыми–то руками ни зверя убить, ни огонь зажечь. Так что я вас малость провожу, ежели будет такое ваше желание. А что я живодерам–скупщикам меньше хвостов принесу, так будь они прокляты, эти хвосты! Все одно — голый есть, голый и останусь, а тут, в крайности, хоть хорошим людям помогу…»
Надо бы нам идти к северу, чтобы озеро обогнуть, но там где ни где поселок либо теленгитские аилы. Кого–нито встренешь, и пойдет по тайге слух: Захар двух беглых ведет. А по слуху стражники следом кинутся. И пошли мы напрямик к озеру.
Дорога эта для меня прямо как школа была. Столько я за то время узнал, сколь мне знать и не снилось. Разговаривали больше, когда уже на ночевку становились, потому идти было, ох, как тяжело! И все время либо ветры, либо такие лютые морозы, что дух захватывало. Одежонка на них была совсем пустяковая, насквозь пронимало. Сергей — тот поздоровше был, а Сандро–то не больно силен; посмотришь — и удивляешься: в чем только душа держится, а он идет да еще подбадривает.
Спустились мы к озеру, а оно льдом затянуто. Я говорю: вверх, до Кыги, подняться надо, там льда не должно быть, по чистой воде и перемахнем на ту сторону. А они противятся: время дорого, пройти можно и по льду, он крепкий. Ну, раз вы такие смелые, мне, мол, и вовсе бояться нечего. Пошли мы, значит, по льду на эту, на нашу сторону.
Лед этак снежком припорошен и ничего, прочный, под ногами не трещит, не гнется. Однако только мы до середины добрались, началась поземка. Дальше — больше. Оглянулся — а уж весь Корбу дымится. Оборвалось у меня сердце.
«Ну, — говорю, — братцы, молитесь богу и идите шибче: «верховка» задула!»
«Что это такое, — спрашивает Сандро, — «верховка»?»
«А это, ежели добежать не поспеем, самая настоящая наша погибель и есть…»
Бежим, торопимся, а она вовсю разгуливается: над озером–то ей никакого останову, как в трубе, ревет. И вот, чую, лед уже потрескивает, под ногами зыбится.
Мы уж под самым беретом, а тут как хрястнет — аж стон пошел, будто из пушки выпалили: лед треснул! Раз, другой… такая пальба пошла — друг дружку не услышишь… Они выскочили, а я замешкался, лед подо мной в мелкую крошку, я — в воду и — как топор… По нашим местам не многие плавать–то умеют: вода круглый год ледяная — поди–ка, сунься!..
На Телецком редко где мелкое место есть, под самым берегом глыбь начинается… Ну, а все–таки не потонул… Сандро спас! Он как увидел, что я провалился, так следом и сиганул, подволок меня к берегу, а тут уж Сергей нас обоих вытащил.
Оба мы как есть мокрехонькие, а на дворе стужа, «верховка» воет, насквозь прохватывает. Вся наша одёжа враз ледком покрываться начала. Забежали мы в распадок, где потише; Сергей кинулся сухостой собирать. А у меня трут и порох в рожке лежали, не промокли. Однако, пока огонь вздули, промерз я до самой души, а Сандро и того хуже. Сергей такой кострище навалил, хоть быка жарь. Разделись мы с Сандро, всю одежду развесили сушить, чаю заварили: согрелись, значит, и снутра и снаружи. Ночь переспали — ничего. Ну, думаю, обошлось, можно дальше идти.
А оно не обошлось… К вечеру у Сандро глаза красные, дышит трудно, кашлять начал. Однако виду не подает, словно бы ничуть ничего, и все нас торопит. День прошли, другой, и вижу я, что идет он из последних сил, вот–вот совсем надорвется. Я Сергею и говорю, что, мол, может, остановиться, а то пропадет человек. Подступили мы к Сандро, а он и слышать не хочет.
«Как, — говорит, — вы не понимаете? Каждый день на свободе дорог, и нельзя его зря тратить… Никаких задержек и остановок!»
А на другой день прямо на ходу свалился. До этой самой заимки верст двадцать оставалось. Сделал я вроде носилок, положили на них Сандро и понесли. Принесли мы его к Нефёду, Горит весь, мучается Сандро, и мы около него мучаемся — ничем помочь не можем. Огуречный рассол — вот те и все лекарства. В то клятое время и фершала за сто верст не сыщешь…
Хворь эта вконец его надломила. Тут, известно, все сразу отозвалось. Он ведь в тюрьме сколько–то годов просидел, и жандармы его били, и в ссылку сколько раз усылали, а он каждый раз оттуда бежал и обратно к своему делу ворочался. Все это мне потом уже Сергей рассказал.
Начал Сандро прямо на глазах таять. Отощал, в лице ни кровинки, одни черные глаза горят. Он и сам понимал, что уже не подняться ему, однако ни испугу, ни жалости к себе и настолько вот не показал.
«Помирать, — говорит, — никому не хочется. И мне не хочется. Жизнь я люблю и жить люблю. Ну, что поделаешь… Одно мне горько: рано я умираю. Жизнь отдать нетрудно, а прожить так, чтобы жизнь твоя людям послужила, — это вот и есть самая настоящая радость. А я еще мало успел, мало сделал — потому мне умирать и обидно…»
Помер Сандро. Похоронили мы его и будто вместе с ним кусок души своей зарыли в землю. Сергей — мужик суровый, как из железа сделанный, а и у того слезы закапали.
Сергея потом я проводил до тракта. Дорогой он мне все про Сандро рассказывал. Сам он родом с Кавказа и Сергею вроде учитель в подпольном кружке. Был он человек большого ума, один из большевистских вожаков. И такой отчаянной ловкости, что шпики и жандармы за ним стаями охотились, а он их играючи обводил вокруг пальца… Теперь бы ему большие дела ворочать, а вот не дожил…
Захар Васильевич умолкает. Я оглядываюсь на сидящих за столом: у Нефёда суровое, скорбное лицо; затуманились Пашкины глаза: по щекам Катеринки торопливо бегут крупные слезы.
Паша забирает Катеринку к себе в кровать, я ложусь на пахучее сено, расстеленное на полу, и передо мною оживают картины услышанного: бегут от стражников ссыльные, бредут, замерзшие и голодные, через снежную тайгу, через пропасти и завалы. Я так ясно вижу и чувствую все, будто и я бреду с ними, дрогну на ветру, ощущаю во рту едкую горечь голода, вязну в сугробах, бегу по завьюженному гнущемуся льду, проваливаюсь в черную ледяную воду… И ведет нас неутомимый, бесстрашный человек с горящими глазами, который больше всего на свете, больше, чем себя, любит людей…
Меня будит монотонное гудение. В распахнутое окно врываются солнце и непрерывный ровный шум. Это гудят пчелы: от самых окон тянутся вереницы ульев, словно домики в игрушечной деревне.
Захар Васильевич и Паша по слегам втаскивают на телегу кадушки с медом. Нефёд топчется тут же, пытается помогать, командует, но только мешает им.
Наконец кадушки установлены, увязаны веревками, прикрыты брезентом, и мы идем на могилу. Нас нагоняет Катеринка с огромным ворохом цветов. Небольшой холмик под старым разлатым кедром зарос густой, высокой травой, а по сторонам, как на часах, стоят стройные темные пихточки. Катеринка осторожно кладет цветы на могилу, и мы долго стоим с непокрытыми головами. Задумчиво и печально шелестит крона кедра; в горле у меня появляется комок, который никак не дает вздохнуть.
Потом мы пускаемся в обратный путь. Солнце кутается в облака, они опускаются все ниже, лохматыми хвостами цепляются за вершины деревьев на гривах, сыплют холодный дождь. Мы промокаем, однако нам не холодно, так как все время приходится помогать Грозному. Воз не очень тяжел, но каждое упавшее дерево становится нелегким препятствием. Грозный, мотаясь в оглоблях, пригнув морду к самой земле, с трудом вытягивает телегу и каждый раз останавливается отдыхать. Бока его круто поднимаются и опадают, от него валит пар, и от нас тоже.
К вечеру мы добираемся только до стожков в котловине. Захар Васильевич распрягает Грозного, а мы зажигаем костер.
— Как же мы тут ночевать будем? — спрашивает Катеринка.
— Переночуем за милую душу, — отвечает Захар Васильевич. — Ройте себе норки в стожке…
Мы надергиваем из стога сено, так что в стоге образуются две узкие норы, залезаем в них, а Захар Васильевич снаружи затыкает их надерганным сеном. Сначала мне кажется, что в мокрой одежде здесь еще больше замерзнешь и лучше было сидеть у костра, но потом становится тепло и даже жарко. Духовитое сено совершенно сухо, и не то от его запаха, не то от усталости и теплоты, разливающейся по телу, сладко кружится голова. Где–то, умащиваясь, шебаршит сеном Катеринка, а может быть, мыши…
— Эй, помощнички! — слышу я наутро голос Захара Васильевича. — Буде спать–то, вылезайте!
Я вылезаю из норы, и одновременно из своей выскакивает Катеринка. Мы взглядываем друг на друга и падаем от хохота: сенная труха облепила нас с ног до головы.
На небе ни облачка. Зелень, омытая дождем, помолодела, но это уже последняя вспышка перед осенним увяданием. Вон зажелтели гибкие березки, краснеет дрожащая от холода осина, облетают оловянные листья тальника…
СВЕТ НА ЗЕМЛЕ
На обратном пути Генька побывал у Антона на электростанции. Там уже опробовали турбину и устанавливали генератор, который будет давать электрический ток.
Мы рассказали Геннадию про поездку на заимку, как Захар Васильевич вел большевиков через тайгу.
— Знаете что? — предложил он. — Надо, чтобы про это узнали и ребята и большие. Пошли к Даше…
Даша сказала, что это будет просто замечательно, надо обязательно организовать. Захар Васильевич сначала стеснялся, отказывался делать доклад («Сроду я их делал когда? Вся моя наука — тайга да винтовка»), но наконец согласился. Мы с Катеринкой написали объявления и приклеили их на дверях избы–читальни и правления, а в назначенный день обежали все избы и всем сказали, чтобы приходили.
Народу набилась полная изба. Пришел и Васька. Не было только его дружков Фимки и Сеньки. Фимку мать изругала за то, что лодырь, и послала собирать валежник — печь топить нечем, а Сенька пошел ему помогать.
Захар Васильевич пришел в новой рубашке и пиджаке, видно только что вынутом из сундука, — складки торчали на нем в разные стороны, словно железные углы. Он садится, вытирает вспотевшее лицо и начинает сначала негромко и запинаясь, потом увлекается. Он пристально смотрит куда–то поверх голов, будто там перед его глазами опять возникли картины пережитого и он лишь описывает то, что видится ему сейчас…
Давно окончен рассказ, душно в переполненной избе, коптит забытая всеми лампа, и вместе с копотью ползет по комнате керосиновый чад. Удивленная непривычной тишиной, припала к окнам глухая темень.
Наконец Федор Елизарович спохватывается и поправляет фитиль. С лиц сбегает оцепенение, но все молчат, и только в затененном углу раздается долгий, прерывистый вздох.
— Вот, дорогие товарищи, — негромко и торжественно говорит Федор Елизарович, — без всякой агитации вы видите, в чем суть дела! Боле половины из вас тогда на свете не было, а кто и был, так, ровно кутенок в потемках, жил, как жилось. А сквозь эту горькую жизнь и темноту шли самоотверженные люди и звали народ на дорогу счастливой жизни. Сколько они мук приняли, невозможно даже сказать. Сколько из них головы сложили и на царской плахе, и в нашей матушке–Сибири! И мы всегда должны помнить, что люди эти жизнь свою положили за нас с вами…
Генька вскакивает:
— Дядя Федя, можно мне сказать?.. Нельзя ли, чтобы сделать памятник старым большевикам? И настоящий, каменный?
Генькино предложение всем нравится, в избе одобрительно гудят голоса, но Федор Елизарович поднимает руку;
— Памятник сделать, конечно, можно. Дело это хорошее, чтобы всегда перед глазами напоминание было людям. Однако тот человек не о памятнике мечту имел, а о жизни, чтобы она человеку не в тягость была, а в радость. И должны мы, дорогие товарищи, подумать про то, как достигнуть такой жизни, о которой они мечтали для нас и за которую, то есть за эту нашу жизнь, сложили свои головы…
Но тут с улицы доносится вопль, и в дверь врывается Фимка. Еле переводя дух и вытаращив перепуганные глаза, он кричит с порога:
— Скорее!.. Колтубы горят! С гривы всё видать…
С грохотом летят на пол лавки, изба мгновенно пустеет, и в темноте уже слышны только топот десятков ног, хриплое дыхание бегущих и треск кустов. Толпа взбегает на гриву и сразу же затихает: над Колтубами стоит зарево…
Колтубы далеко, да и все равно их нельзя увидеть — они в низинке, ничего нельзя услышать, но мне видится, как мечутся в пламени люди, слышится, как кричат и плачут перепуганные ребятишки, ревет обезумевший скот, а огонь, шипя и стреляя искрами, яростно охватывает избы, перекидывается на тайгу…
— Что–то это не похоже на пожар, — говорит Анисим, Пашкин отец.
Зарево и в самом деле какое–то необычное — ровное и неподвижное, а не трепетное, как бывает при пожаре.
— Ладно, не будем гадать да время терять, — решает Иван Потапович. — Там разберемся… А ну, быстро, товарищи, за топорами, лопатами — и на конюшню…
Так же стремительно, ломая кусты, толпа скатывается с гривы, на несколько минут тает и вновь вскипает у конюшни. Анисим, Иван Потапович и дядя Федя запрягают лошадей в телеги, в которые сваливают лопаты и топоры. Мы с Генькой прыгаем в телегу тоже, парни вскакивают на неоседланных лошадей, и все карьером вылетаем на Колтубовскую дорогу.
Иван Потапович, стоя в телеге, нахлестывает лошадей, но тревога передалась уже и лошадям, и они, распластавшись, сердито всхрапывая, летят все быстрее. И кажется, что врассыпную бросаются кусты, в ужасе взмахивают мохнатыми лапами ели; телеги неистово гремят по камням, запрокидываются на корневищах и летят, летят туда, где на облаках маячил неяркий отсвет. По временам он исчезает за гривами, за зубчатой стеной тайги, потом появляется снова — неизменный, неподвижный и потому особенно страшный…
Так мчимся мы, еле различая дорогу, потеряв счет верстам и времени.
И вдруг навстречу из темноты на хрипящей лошади вырывается всадник.
— Стой! — кричит он. — Потапыч, не гони! Это не пожар…
— А что же там, костры жгут? — сердито отзывается Иван Потапович.
— Там свет… Просто свет…
Мы вылетаем на увал, и мне кажется, что солнце раздробилось на маленькие осколки и упало на Колтубы. Яркий белый свет бьет из окон, цепочка маленьких солнц повисла над улицами, и ослепительным сверканьем залита плотина. Весь народ на улицах, но никто не бегает и не кричит от ужаса; порыв ветра доносит праздничный гомон и развеселую песню.
— А–ах, курицыны дети! — восхищенно говорит Иван Потапович. — Это же они станцию пустили…
Невиданный свет стоит над Колтубами, и, кажется, тайга, настороженная и притихшая, попятилась от села, а плотные облака, привлеченные сверканьем огней, спускаются все ниже, и отблеск на них пламенеет все горячее.
— Ох, ну и здорово! — восторженно вскрикивает Аннушка Трегубова. (Она и Даша тоже, оказывается, скакали верхами.) — Поехали скорее, поглядим!..
— Постой! — окликает ее Иван Потапович. — Куда ж мы так — с лопатами и топорами… Сраму не оберешься…
— Да чего там! — отзывается Лепехин. — Кто же знал, что такое дело! Ничего…
Аннушка дергает повод, и ее будто ветром сдувает с увала. Следом трогаемся и мы, сначала медленно, потом все быстрее и быстрее — нас гонит нетерпение.
На улицах так светло, что можно читать. Мне хочется забежать в каждую избу, поглядеть, как горят эти маленькие стеклянные солнца у потолков, но мы скачем к плотине. Возле брызжущей белым пламенем электростанции шумит толпа. Здесь председатель сельсовета Кузьма Степанович Коржов, однорукий председатель «Зари» Лапшин в своем офицерском кителе, на котором сверкают ордена и медали, и сияющий Антон.
По белой шелковой рубахе Антона уже расползлись темные масляные пятна, но он даже, кажется, гордится этими пятнами, будто это вовсе и не пятна, а ордена. Здесь же Савелий Максимович. Лицо его утратило всегдашнюю серьезность, с него не сходит широкая улыбка.
Антон первый замечает нас.
— Вона, — кричит он, — тыжовцы в гости прискакали! Вот это друзья!
— С праздником вас! — говорит Иван Потапович, пожимая руки. — Однако мы ведь того… Мы думали — может, занялось у вас тут…
В ответ раздается безудержный хохот. Наши сначала смущенно улыбаются, потом и сами начинают хохотать.
— За заботу спасибо! — говорит Лапшин. — А приехали все одно кстати — сейчас только гостей и принимать. Мы думали на той неделе открывать торжественно, по всей форме. А ребята поднажали, досрочно закончили монтаж, ну, народ и не утерпел: чего, мол, откладывать…
Антон ведет нас на станцию, все объясняет и показывает. Колтубовцы все это видели и слышали, конечно, не один раз, но и они смотрят и слушают с напряженным вниманием, будто тоже вот только сейчас увидели действующую электростанцию.
Иногда Антон запинается, затрудняясь что–либо объяснить, и тогда ему коротко и негромко подсказывает какой–то долговязый парень. Парня этого я приметил в Колтубах еще раньше и думал, что это какое–нибудь начальство. Он всегда держался спокойно, и все обращались к нему очень уважительно, словно к начальнику, хотя на начальника он вовсе не похож: нос у него вздернут, как у мальчишки, русые волосы торчат на затылке «петухами», а на пухлых щеках и подбородке смешные ямочки. Он еще совсем молодой, но все зовут его по имени–отчеству: Василием Федоровичем. Оказалось, что это техник из «Сельэлектро», наблюдавший за постройкой гидростанции.
В просторном зальце пустовато и чисто, как в больнице. Посреди зала негромко гудит–поет генератор, где–то внизу, под полом, курлычет вода. Возле стены сверкает щит, словно высеченный из белого льда: на нем всякие медные и молочно–белые штучки, черные круги приборов с дрожащими стрелками.
— Н–да, храмина! — восхищенно говорит дядя Федя. — Поневоле позавидуешь.
— А чего завидовать? — откликается Коржов. — Вам, чай, тоже не заказано. Берите пример с «Зари», да и у себя принимайтесь…
Иван Потапович огорченно машет рукой:
— Куда, разве нам поднять такую махину!..
Нас ведут на скотный двор, показывают лихо стрекочущую соломорезку, движимую маленьким моторчиком; потом мотором же запускают триер.
— Планы у нас дальнего прицела, — говорит Лапшин. — Пока вот только моторов маловато, а разживемся — сепараторы подключим, воду насосом гнать будем на конюшню, в хлева, а там — и по избам. Ну, конечно, и молотить теперь электричеством будем…
— А на водохранилище, — подхватывает Антон, — устроим водную станцию: вышку, лодки. А зимой — каток. Как в городе: с освещением и музыкой…
Мы слушаем с восхищением и все более возрастающей завистью. Почему же нельзя у нас? Ведь Тыжа течет под самой деревней, так почему мы не можем построить свою электростанцию?
Все чаще я замечаю, как наши бросают на Ивана Потаповича требовательные, вопрошающие взгляды, а он все больше и больше суровеет.
На прощанье колтубовцы угощают нас. Они от души радуются своей станции, гордятся ею и даже хвастают. Мы бы тоже, наверно, хвастались, будь у нас такая станция, но хвастаться нам нечем…
Возвращаемся мы в мрачном молчании. Время от времени то один, то другой оборачивается назад — туда, где за гривами горят отблески на облаках. Они, как магнит, притягивают наши взгляды и мысли, и, хотя все молчат, я знаю, что все думают об одном и том же.
— Эх и заживут они теперь! — мечтательно говорит Аннушка, едущая рядом с нами.
Иван Потапович вскипает. Он, как и все, хотел бы, чтобы у нас была своя электростанция, и то, что ее нет и все обращаются к нему, он, должно быть, ощущает как упрек и потому сердится.
— А ты на чужое не зарься! — сердито отвечает он. — Не завидуй чужому–то…
— Мы не завидуем, Иван Потапович, — откликается Даша. — А хорошему как не радоваться?
— Тут, по–моему, — говорит подсевший к нам на телегу Федор Елизарович, — зависти нету, а если есть, так это ничего. Зависть разная бывает. Одно дело, когда человек только о себе думает, под себя гребет: пусть у других не будет, лишь бы у него было, — это одно. А если он увидел хорошее и сам к тому тянется — ничего в этом дурного нет, эта зависть человеку на пользу. Мне такая зависть нравится… А колтубовцы молодцы, ничего не скажешь!
— Да разве я не понимаю? Только ножки–то надо тянуть по одёжке, замахиваться по силе–возможности, а не наобум. Колтубовцы и мне душу растравили… А разве мы им ровня? Ты же член правления, знаешь, сколько у нас в кошельке, так чего зря говорить!..
— Мы тому кошельку не сторожа, а хозяева, — как–то неопределенно говорит Федор Елизарович.
Иван Потапович вместо ответа хлещет лошадь, и разговор больше не возобновляется до самой деревни.
ЛИНИЯ ЖИЗНИ
Катеринка растравила нас еще больше: она без конца рассказывала, как много света было у них в городе, как еду готовили на электрической плитке, как ходили трамваи и что даже бывают вывески из электрических лампочек или красных и синих трубок.
— Трубки — шут с ними! — сказал Генька. — Нам бы только станцию…
Мы пошли к Даше, чтобы поговорить с ней о вчерашнем, но не застали ее: еще поутру она вместе с Федором Елизаровичем уехала в Колтубы.
Они приехали днем, и не одни, а вместе с Коржовым и техником. Даша и техник сразу же ушли к Тыже, поднялись до излучины, потом повернули обратно и спустились по Тыже километров пять или даже больше, то и дело останавливаясь и осматривая берега.
Катеринка догадалась первая.
— Ой, ребята! — закричала она. — По–моему, они место выбирают. Для станции!
Даша, должно быть, по дороге рассорилась с техником, потому что, когда они вернулись, лицо у нее было сердитое. Мы не решились спрашивать, а просто следом за ними юркнули в правление.
— Ну как, Василий Федорыч? — встретил техника Коржов.
Техник начал объяснять, и с каждым его словом один за другим гасли огни, которые в нашем воображении уже горели над деревней.
— Режим Тыжи, — сказал он, — крайне неустойчив, поэтому надо строить водохранилище большой емкости и мощную плотину, метров в пятнадцать высотой и метров в пятьдесят длиной. Такое сооружение колхозу не поднять. Удобное место для плотины расположено в пяти километрах ниже деревни, но, если там ставить плотину, вода зальет поля, а частью и самую деревню. Станцию можно построить значительной мощности, но это будет впустую, так как ее мощность колхоз не использует и на одну пятую, а строить в расчете на другие колхозы нет смысла из–за больших расстояний.
Коржов еще о чем–то расспрашивал техника, но ответы были так же неутешительны. Все ужасно расстроились.
— Вот она, надеюшка! — вздохнул Захар Васильевич. — Поманила — и зась!
— Ничего, товарищи, — сказал, вставая, Коржов. — Не падайте духом. Не годится такой путь — поищем другой…
Сказано это было, наверно, просто для утешения, — так все и поняли.
Через несколько дней Федор Елизарович и Даша опять уехали в Колтубы и оттуда прислали нарочного за Иваном Потаповичем и моим отцом — их зачем–то вызывали в сельсовет. Вернулись они все вместе, и с ними опять были Коржов с техником, а верхами прискакали Антон и председатель «Зари» Лапшин. Иван Потапович разослал нас по деревне сказать, чтобы все немедля шли на очень важное собрание.
За стол сели приезжие и все наше правление.
— Товарищи колхозники! — сказал Иван Потапович. — Мы было с вами обнадежились завести у себя такую же гидростанцию, как в Колтубах. Ничего из той надёжи не вышло, потому дело это для нас непосильное. Однако наши соседи, то есть колхоз «Заря» и сельсовет, по инициативе товарищей коммунистов и комсомольцев, решили нам помочь, чтобы и у нас в Тыже загорелись лампочки Ильича.
Что тут было! Все закричали, захлопали, и такое поднялось, что Иван Потапович попытался было утихомирить, а потом махнул рукой и сам начал хлопать гостям.
Когда немного поутихло, председатель сельсовета Коржов сказал, что станция «Зари» рассчитана на две турбины. Сейчас пущена одна, и ее мощности хватит на все нынешние нужды колхоза с избытком; значит, и сейчас у них есть избыточная мощность, а при пуске второй турбины ее будет еще больше. Поэтому «Заря» без ущерба для себя может снабжать электрической энергией Тыжу. Для этого придется провести немалую работу и понести затраты, но они с нашими руководителями прикидывали, и выходит, что это вещь реальная и вполне достижимая, и теперь они интересуются, какое будет наше мнение а согласны ли мы начать такое большое дело.
Все опять захлопали и закричали, что какие могут быть разговоры, все согласны, надо начинать и нечего долго разговаривать.
Иван Потапович поднялся и сказал, что горлом такое дело не решают, он будет голосовать и просит поднять руки всех, кто «за».
Все руки сразу же взвились вверх. Иван Потапович начал считать и, увидев, что я, Генька и другие ребята тоже подняли руки, рассердился:
— А вы чего? Люди серьезное дело решают, а вам забава? А ну, опустите руки!
— Одну минуточку, товарищ Фролов, — сказал Антон. — Они, конечно, несовершеннолетние и покуда права голоса не имеют. Только в данном случае, по–моему, нельзя подходить формально… Они этого не меньше хотят и работать будут. Так что, выходит, вроде и они имеют голос.
— Правильно! — поддержал Федор Елизарович. — Это и для них жизненный вопрос.
Иван Потапович растерянно оглянулся на Коржова.
— А ты лучше «против» голосуй, — посмеиваясь предложил тот.
Все даже притихли, когда Иван Потапович предложил поднять руки тем, кто против, и стали оглядываться назад, как бы опасаясь, что там такие найдутся…
— Значит, принято единогласно, — сказал Иван Потапович.
— А теперь, товарищи, позвольте мне, — сказал Антон. — В прошлом году вы помогли отстоять колтубовские хлеба от пала. И нынче вы хотя и по ошибке, а снова кинулись нам на подмогу. Мы это помним. В том и сила наша, товарищи, что и в беде и в радости мы действуем сообща… Самая трудоемкая работа — это прокладка линии от Колтубов к вам. Мы, колтубовцы, тоже примем участие в этом деле. Комсомольцы и молодежь поручили мне передать вам, что они предлагают вести линию с двух концов сразу и вызывают молодежь Тыжи на соревнование…
Ах, Антон, Антон! Как только он уцелел тогда! Поднялся такой крик, так его тискали и мяли, а потом так подбросили вверх, что, не оттолкнись он вовремя от потолка, его бы ушибли о потолочный брус…
И в нашу жизнь вошло прекрасное, как песня, и горячее, как сражение, строительство.
Иван Потапович и мой отец на другой день отправились в Колтубы, чтобы подписать межколхозный договор, а потом ехать дальше, в аймак, добывать провода и все, что требуется. Техник, Антон и трое наших парней пошли пешком, чтобы наметить трассу линии. Мы хотели идти с ними, но Даша нас не пустила, сказав, что наше дело сейчас — помогать готовить инструменты.
Когда–то робкая, застенчивая, боявшаяся при всех сказать слово, Даша Куломзина совсем переменилась. Она и теперь была застенчива, говорила по–прежнему мало, но если, краснея и смущаясь, что–нибудь говорила, то потом сбить ее с этого было уже невозможно. Когда пестовскую избу переделывали под читальню, она не командовала и не распоряжалась, а первая бралась за самое трудное, и потом, если что–нибудь предлагала сделать, ее всегда слушались.
Она настояла в правлении, чтобы голубоглазую Пашу, вернувшуюся с заимки, отправили в аймак на курсы пчеловодов, а теперь, когда заварилась вся каша со строительством, стала первой помощницей Федора Елизаровича и Антона…
Мы собрали топоры, лопаты и под наблюдением дяди Феди наточили их до невиданной остроты. Сам дядя Федя приготовил ломики и кайла, так как в некоторых местах ямы для столбов, наверно, придется долбить в камне.
Пашка все–таки убежал на трассировку линии и, вернувшись, с ученым видом рассуждал об опорах простых и анкерных, о просеках, которые нужно делать, о поворотах, удлиняющих и удорожающих линию.
Трассу наметили. Антон и техник предложили выслать вперед бригаду парней прорубать просеки. Вести линию вдоль дороги, сказал техник, не полагается, но так как у нас движение слабое, то это неопасно, мы будем в основном держаться дороги. Лишь там, где она начинала петлять и уходила в объезд, линия отрывалась от нее и шла напрямик, если участок был не очень труден. Парни должны были прорубить просеки на этих, как сказал техник, «спрямлениях», заготовить и подтащить к трассе столбы для опор. Следом отправлялись мы — девушки и ребята — копать ямы в отмеченных колышками местах.
Геннадий предложил свести всех ребят в отдельную бригаду, чтобы потом не говорили, что мы только «помогали», а сами ничего не сделали. Но, когда Даша собрала всех ребят и внесла такое предложение, Васька Щербатый крикнул, что они так не хотят.
— Почему? — спросила Даша.
— Мы с ними не будем, вот и всё! Пускай они сами и мы сами, тогда поглядим…
Он не сказал, на что поглядим, но и без того было ясно, что они надеялись нас обогнать.
— Что ж, — сказал Антон, — пусть так, злей будут…
Мы и вправду озлились. Почему этот Васька воображает, что он самый лучший работник?
Решили, что у нас будут три бригады — девушек, Геньки и Васьки Щербатого, — а главным бригадиром, «прорабом», как сказал Антон, будет Даша.
Бригада Щербатого начала от самой деревни, дальше шел участок Аннушки Трегубовой, а потом уже наш. Березовый колок скрыл от нас обе бригады, мы не знали, что там делается, и нас все время мучила эта неизвестность. К тому же нам попался каменистый участок, лопаты пришлось сразу же отбросить и взяться за кайла.
Пашка постукал, постукал и сел отдыхать, сказав, что с этим гранитом ничего не сделаешь, здесь нужен тол или аммонал. Генька накричал на него, потому что это вовсе не гранит, а песчаник — он, видно, зря ходил в экспедицию! — и, конечно, если сразу садиться отдыхать, нас обязательно обгонят… А Катеринка, как только ее сменяли, бежала за колок посмотреть, как двигаются те бригады. Генька пристыдил и ее: смена дается, чтобы отдыхать, а не бегать, и нечего оглядываться, а то можно подумать, что мы их боимся… Словом, он оказался настоящим бригадиром и здорово следил за порядком.
И все–таки Васькина бригада нас обогнала. До чего же они форсили и задавались, когда шли мимо! Фимка опять начал кривляться и предлагать буксир. Прямо хоть прячься от стыда в эти недорытые ямы! Но тут подошла Даша и, увидев, как мы расстроились, сказала, что это ничего не значит: ямы в земле копать легче, поэтому они считаются три за одну в камне. Тогда мы так взялись, что только щебень летел из–под кайла, и к ночи кончили свой участок.
На другой день мы обогнали Васькину бригаду, но вовсе не задавались, как они, а прошли мимо, будто так и надо. Теперь они бились над камнем, а нам достался землистый участок. Мы обрадовались, но оказалось — раньше времени: земля была только сверху, четверти на три; потом шли мелкие камни, а дальше — сплошняк. Долбить его кайлом трудно, и Генька послал Пашку к дяде Феде за клиньями и молотками. Клинья мы забивали в трещины и выламывали потом целые глыбы. Так пошло быстрее, но все–таки мы успели очень мало.
Вечером мы собрались у костра, и Даша объявила, кто сколько сделал. Васькина бригада обогнала нашу на две ямы. Конечно, они могли нас обогнать, если у нас Катеринка и Любушка — слабосильные, Пашка отдыхает каждую минуту, а у них еще работает Илюшка Грачев и слабосильный лишь Вася Маленький.
Вася Маленький живет у своей тетки Белокурихи; он еще только перешел в третий класс и «диким» совсем не компания, но он всегда хвостом ходит за Васькой Щербатым, слушается его во всем, и тот его не гонит, а возится с ним, как нянька.
Генька сказал, что любой ценой — не встать нам с этого места! — мы должны их перегнать, и все согласились, что, конечно, должны.
Мы бы и догнали, если бы не Иван Потапович… Он, мой отец и молодой техник везли мотки белого и черного провода, длинные связки похожих на бабки изоляторов и еще что–то. Перед тем начался затяжной холодный дождь. Мы работали без передышки, но все–таки сильно замерзли и были синие–пресиние. Техник шагал прямо по трассе, проверяя просеки и ямы. Увидя нас, он удивленно поднял брови, свернул к дороге, где ехала подвода, и что–то сказал Ивану Потаповичу. Тот, поглядев на нас, нахмурился.
— Дарья! — закричал он. — Ты что детишек морозишь? А ну, вы, команда, марш на телегу!
Мы кричали, протестовали, но Иван Потапович все–таки забрал с собой Катеринку, Любушку и Васю Маленького, а нам приказал к вечеру возвращаться в деревню.
Теперь Васькина бригада спокойно обогнала нас еще на одну яму. И мы так и не увидели, как встретились обе партии — наши и колтубовские.
На линии остались только парни, к ним присоединились мужчины, потому что началась самая трудная работа — установка опор и подвеска проводов. Ребятам Иван Потаповнч запретил там показываться, чтобы кого–нибудь не придавило, и нам осталось копать ямы для столбов в самой деревне. Мы лишь только издали видели, как баграми и длинными ухватами доводят столбы до места, как разматывают с огромных деревянных барабанов проволоку по линии и потом талями натягивают между опорами.
Техник пометил на стенах места вводов, прочертил мелом линии для проводки в избах, и помощник Антона по электростанции начал делать внутреннюю проводку. Пашка совсем бросил копать и, как привязанный, ходил за ним следом, обвешав себя мотками провода, связками роликов, и держался так, будто он самый главный мастер и есть. Он таки стал монтером! Во всяком случае, в своей избе Пашка сделал всю проводку сам, а Антонов помощник только смотрел, чтобы он чего не испортил.
И вот уже забелели на трассе то одиночные, то двойные, вроде буквы «А», опоры; загудели провода; у въезда в деревню на помосте угнездился черный, в трубках трансформатор; в избах у потолков, как льдинки, поблескивали пока еще холодные, безжизненные лампочки.
Техник и Антон проверили всю проводку в избах и ушли пешком вдоль трассы, чтобы еще раз удостовериться, что всё в порядке, пообещав вечером вернуться.
Ох, как же долго не наступал этот вечер!
Мы украсили избу–читальню зеленью, повесили портреты, постелили на стол новую скатерть, привезенную Иваном Потаповичем из аймака, бегали к Катеринкиной матери, к Пашке и Геньке, где стряпали угощенье, выбегали за околицу… а солнце прилипло к одному месту и вовсе не собиралось опускаться.
Торжество подключения было назначено на семь часов, но уже к шести все — и большие и малые — собрались в избу–читальню, где должен был состояться митинг. Мы не могли усидеть на месте и без конца выскакивали на крыльцо, бегали за околицу посмотреть, не едут ли, и заодно послушать, как звонко и торжественно поют под ветром провода. Наконец они приехали: Антон со своим баяном, Коржов и Лапшин, долговязый техник, колтубовские парни и девушки, помогавшие строить линию. Все сели, и от тусклого света керосиновой лампы на стенах, как часовые, вытянулись длинные тени.
Антон снял с руки часы и положил перед собой:
— Они сверены со станционными. Осталось десять минут… Давайте поговорим, что ли, чего же в молчанку играть?
Все стесненно заулыбались, но разговор не завязался, а, наоборот, стало еще тише.
Видеть движение стрелок могли только сидящие за столом, но все не спускали с часов глаз, словно именно там из них должен был вспыхнуть с мучительным напряжением ожидаемый свет.
— Ну, товарищи… — сказал Коржов, приподнимая руку.
И в ту же секунду из–под потолка брызнуло, резнуло по глазам ослепительное сверкание. Не то стон, не то вздох пронесся по избе, все заговорили, как–то блаженно засмеялись и захлопали, захлопали изо всех сил. Кому мы хлопали? Свету, льющемуся сверху, колтубовцам, счастливым не менее нас и тоже хлопающим, или тому, кого не было среди нас и который все–таки был с нами, ласково щурясь с портрета на стене, улыбаясь нашей радости и радуясь вместе с нами?.. Так оно и было, потому что все повернулись к нему и, что–то говоря, неистово били в ладоши…
Иван Потапович поднял одну руку, затем другую, потом обе сразу и наконец немного приостановил шум.
— Товарищи! — начал он. — Разрешите наш торжественный митинг…
Но кончить ему не удалось. Сзади началось какое–то движение, и вдруг все, толкаясь, прыгая через лавки, ринулись к двери. Пробившись к дверям, каждый стремглав бросался к своей избе. И вот одна за другой избы озарялись светом, рассекая сияющими оконницами холодную тьму осенней ночи.
У нас темно! Я тоже бросился домой. Дрожащими руками нащупал выключатель — и только тогда вздохнул… Облитые белым светом, стояли в дверях прибежавшие следом отец и мать; Соня визжала от восторга и тянулась к маленькому солнцу под потолком…
Мало–помалу все опять собрались в избе–читальне, но Иван Потапович тщетно зазывал в помещение — все толпились у крыльца, словно боясь, что с их уходом погаснут огни в домах.
— А давай, Фролов, проведем здесь, — сказал вышедший на крыльцо Коржов. — Оно даже нагляднее получится.
Я, как и все, хлопал каждому оратору, не всегда понимая и даже не слыша, что он говорил, и запомнилось мне только то, что сказал Федор Елизарович, выступавший последним:
— Живем мы, дорогие товарищи, на краю советской земли. Но и тут мы находимся в самой середке жизни, потому как везде, у всех у нас одна цель и одно стремление — счастье человека… Что говорить! Мы с вами не Днепрогэс построили… Но поглядите на эти огни. О чем они говорят? А говорят они, что сделали мы огромный шаг вперед. И этот свет на земле освещает нам линию жизни, дорогу в лучшую жизнь!..
Долго потом на гривах раздаются певучие переливы баянов, веселые голоса, и даже частушки Аннушки Трегубовой кажутся мне трогательной, прекрасной песней.
Горят над Тыжей огни, и от этого света на земле меркнут, отодвигаются в холодную высь крупные августовские звезды.
ПЕРВЫЙ ДЕНЬ
Почему это так получается? Чем ближе конец учебного года, тем все чаще думаешь: скорей бы уж кончилось, скорей отложить книжки в сторону, забыть об уроках, домашних заданиях и вволю погулять! Но пройдут две–три недели, и, хотя гулять хочется не меньше, начинаешь скучать о школе, об уроках и шумных переменах, о звонке, о своей исписанной и порядком исцарапанной, но такой удобной парте, об увлекательных пионерских сборах и напряженной тишине во время письменных… Вот и теперь нами все больше и больше овладевало нетерпение, я все чаще перелистывал настенный календарь, подсчитывая оставшиеся дни. А когда наступило первое сентября, мы спозаранку ушли в Колтубы.
Первым делом мы побежали к Антону, на электростанцию.
Солнышко сверкает в зеркале пруда так, что больно глазам. Несколько дней назад прошли дожди, уровень воды поднялся и подступил к самому гребню плотины. Подальше от плотины вода кажется совершенно неподвижной — ни волны, ни ряби, будто стеклянная, но она движется — вся, всем зеркалом. Ближе к плотине движение это все убыстряется, пока зеркало не переходит в плавный, словно отглаженный, каскад на водосбросе, и здесь зеркало ломается, вода с шумом падает вниз, пенясь и клокоча несется к Тыже.
Антону этот шум нисколько не мешает. Он как ни в чем не бывало насвистывает и распаковывает ящики: прибыли вторая турбина и генератор.
— А, орлы, прилетели! — говорит он, увидя нас. — Ну, как дела? В школу собрались?..
Мы говорим о разных разностях, ждем, пока из ящика не появляются кожух турбины и черный, блистающий лаковой краской и красной медью генератор. Потом бежим в школу.
Над входом висит красное полотнище с надписью: «Добро пожаловать!» Это, конечно, работа Марии Сергеевны; никто, кроме нее, не умеет так аккуратно и красиво писать лозунги. А вон и она! Мария Сергеевна приветливо машет нам рукой из окна класса.
— Здравствуйте, ребята! С праздником вас! Идите сюда… Ох, какие же вы большие стали! — широко открывая глаза и улыбаясь, говорит Мария Сергеевна. — А ну–ка, ну–ка, покажитесь…
Она нисколько не изменилась. Тот же черный сарафан и белая кофточка на ней, так же высокой короной обвита вокруг головы толстая русая коса, те же веселые глаза и смешливые ямочки на щеках. Такая же худенькая и подвижная, как была.
Мария Сергеевна весело тормошит нас, расспрашивает и в то же время продолжает свое дело — расставляет цветы на окнах и на столике для учителя. Ей помогает Пелагея Лукьяновна, сторожиха — наш самый строгий угнетатель (ни от кого нам не попадало так за баловство, как от нее) и всегдашняя спасительница (кто еще зашьет почему–то вдруг порвавшуюся на перемене рубашку?). Мы тоже начинаем помогать, переходим из класса в класс, и, конечно, рассказы наши получаются очень беспорядочными и сумбурными.
— Знаете что? — говорит Мария Сергеевна. — После уроков вы мне все расскажете по порядку, а сейчас все равно не успеете, вон уже ребята собираются…
В самом деле, школьный двор гудит от голосов, гулко шлепается на землю волейбольный мяч.
А сколько нанесли цветов! Почти все девчушки пришли с целыми охапками. Уже не только на окнах и столах, даже на партах пламенеют и синеют яркие осенние цветы.
Пришли не только школьники, но и взрослые — привели малышей, которые сегодня первый раз сядут за парты. Малыши держатся застенчиво, стараются делать строгие, серьезные лица. Но какая уж там строгость, если лица их цветут от радости и рты растягиваются до ушей от гордости и удовольствия — они тоже школьники!
На крыльцо выходит Пелагея Лукьяновна, поднимает руку, и над школьным двором разносится такой знакомый и долгожданный звонок! Вся орава ребят, топоча на крыльце, с гамом устремляется к дверям.
— Тише вы, сорванцы! — сердито говорит Пелагея Лукьяновна, но лицо ее вовсе не сердито, и сморщилось оно не только от солнца, бьющего прямо в глаза, а и от доброй улыбки. Она ведь тоже соскучилась по этим сорванцам.
— Ребята! Ребята! — звенит голос Марии Сергеевны. — Пропустите сначала первогодков! Сегодня прежде всего их праздник…
Первогодки смущенным, притихшим табунком поднимаются на крыльцо, а мы стоим молча, как почетный караул; потом следом за ними поднимаемся и идем в свой класс.
Он заново побелен, от доски и парт пахнет свежей краской — так что сразу кажется незнакомым. Но это все тот же, наш класс! Вон на доске, даже сквозь свежую краску, заметна длинная царапина: это когда–то мне попался кусок твердого мела, и я слишком усердно провел им черту. А на нашей парте Генька еще в пятом классе вырезал рядом с дыркой для чернильницы самолет, и хотя он закрашен, но все равно, круто задрав нос, несется куда–то в своем бесконечном полете…
Стихает гул в зале. В коридоре раздаются шаги — это педагоги расходятся по классам. Мы взбудоражены, но тоже затихаем в напряженном ожидании: сегодня первый урок Савелия Максимовича.
Он входит, прищурившись оглядывает класс и негромко говорит:
— Здравствуйте, ребята!
— Здрас–с!.. — гремим мы в ответ.
Савелий Максимович отмечает в журнале явку, потом, поглаживая седую бородку клинышком, с полминуты задумчиво смотрит в открытое окно на горы и тайгу, затем оглядывается на нас:
— Мы с вами будем изучать географию СССР. Что такое география вообще, вы знаете — наука о Земле, землеведение. Такой она была, такой и осталась в капиталистических странах. Но география нашей Родины — это совсем особая география… Вы сказки любите? — неожиданно спрашивает он.
Все неловко ежатся, смущенно улыбаются под его взглядом. Что мы, маленькие, что ли?
— Вы думаете, стали уже слишком большими, чтобы любить их? — улыбается Савелий Максимович. — Я немножко постарше вас, однако сказки очень люблю и не стыжусь признаваться в этом… Дети очень любят сказки, но создавали их не дети и не для детей, а взрослые для взрослых. Когда–то, в очень отдаленные времена, человек был слаб и беспомощен. Он ничего не мог противопоставить могущественным силам природы, чтобы победить ее. И он создавал сказки, мифы о богатырях, героях, о необыкновенных подвигах и чудесах. Вы знаете эти сказки: о Василисе Премудрой, о ковре–самолете, о великанах, раздвигавших горы и выпивавших море, о волшебных строителях и жнецах… Но это не были выдумки для утешения и забавы! Человек в сказках мечтал о том, чего не мог еще сделать, но к чему стремился; мечта вела его вперед, заставляла трудиться, искать, учиться, чтобы осуществить свои замыслы…
География поможет вам узнать и полюбить свою Родину. И не только потому, что вы живете здесь, привыкли к своей земле, что она прекрасна и богата, и не только потому, что наш народ трудолюбив, талантлив и добр, но и потому, что наша Родина — страна, в которой осуществляются лучшие мечты человечества!
В сказках люди изображали косарей, которые за одну ночь убирали урожай. Наши колхозники не уступят этим косарям — они вяжут десятки тысяч снопов в день, а комбайны не только убирают, но и сразу молотят хлеб.
В сказках строители за одну ночь воздвигали дворцы. А на Украине живет каменщик Иван Рахманин, который со своей бригадой за одну смену строит большой дом. И таких каменщиков множество в нашей стране.
Василисе Премудрой и не снилось такое количество тканей, какое дают наши ткачихи.
Раньше сибиряки невесело шутили, называя огурец сибирским яблоком. Так оно и было, потому что яблоки у нас не росли и огурец был единственным лакомством. А ныне по всей Сибири закладываются фруктовые сады. У нас на Алтае тоже появились невиданные прежде сады. В Онгудае садовод Бабин, а в селе Анос, в колхозе имени Кирова, садовод Воронков выращивают яблоки, груши, вишни. Да что у нас! За Полярным кругом, где не росло ничего, кроме мхов и лишайников, сейчас выращивают овощи.
Великаны в сказках сдвигали и раздвигали горы. Наши инженеры умеют взрывать их так, что выброшенная взрывом земля сама укладывается в насыпь нужного размера и формы.
Сказочные богатыри, сжимая в кулаке камень, могли выжать из него струйку воды. Но разве могут они равняться с нами! В Узбекистане советские люди не только дали воду бесплодной пустыне, которая называлась Голодной степью, но и превращают пустыню в цветущий сад.
И так всюду и во всем. Переменился человек, став свободным, советским, и сам он меняет лицо земли.
Вот почему география СССР — совсем особая география, наука не только о Земле, а о том, как чудесно преображает землю советский человек…
Я мельком оглядываюсь: Генька даже весь подался вперед, Катеринка, опершись подбородком о сжатые кулачки, не спускает с Савелия Максимовича широко открытых глаз, да и другие затаили дыхание.
Мы готовы, забыв о перемене, сидеть без конца и слушать, но звенит звонок — и Савелий Максимович прогоняет нас на улицу.
И почему раньше мы боялись Савелия Максимовича? Он же совсем не страшный! Прищуренные глаза его кажутся суровыми, но, может, он для того и щурится, чтобы скрыть, что они добрые?..
Потом у нас геометрия, физика, и там тоже все новое и интересное. Однако мы весь день так и остаемся под впечатлением урока географии. Географию я всегда любил, а сейчас она мне кажется самой прекрасной из наук, и я твердо решаю, что никогда у меня не только двоек, но и четверок не будет по географии.
Занятия окончились, а домой уходить не хочется. Пелагея Лукьяновна выдворяет нас из класса — ей нужно убирать. Мы усаживаемся на крылечке и ждем Марию Сергеевну. Скоро она присоединяется к нам.
— Что же вы на крыльце уселись? — спрашивает она. — Пойдемте к пруду!.. И рассказывайте, как жили без меня.
Нас не нужно просить. И без того не терпится рассказать о походе, дяде Мише, об Антоне и Сандро, как строили линию, — обо всем сразу…
Почему–то теперь нам особенно легко и просто с Марией Сергеевной. Она появилась в школе, когда мы еще только перешли в шестой, преподавала русский язык и литературу и скоро стала старшей пионервожатой. С ней было всегда интересно и весело, но никогда мы не чувствовали себя с нею так хорошо и просто, как сейчас. Или она прежде казалась нам строже и старше? Но ведь сейчас–то она не стала моложе?.. А может, переменилась не она, а мы? Мы–то ведь стали старше…
Катеринка расспрашивает ее о Бийске, но, оказывается, Мария Сергеевна ездила и в Новосибирск — она там выросла и училась, очень любит этот город и жалеет, когда приходится с ним расставаться.
— Так почему же вы обратно не уезжаете? — удивляется Генька.
— Обратно? — переспрашивает Мария Сергеевна, глядя перед собой. — Нет, не хочу!.. Посмотрите, какая прелесть!..
Бездонно прозрачное осеннее небо. Голубая дымка заволокла дали. Середина озера сверкает и искрится под солнцем, а у затененных берегов опрокинулись вниз и глядят не наглядятся на свое отражение окрестные гривы. На них, пробиваясь сквозь темную до черноты зелень пихт и елей, бушует осенний пожар, охвативший осины и березы.
— Дело, конечно, не только в том, что здесь красиво… Как же я брошу школу, свою работу? Я училась и мечтала, строила планы, как буду жить и учить детей. Мне хотелось поскорее окончить институт, чтобы как можно быстрее осуществить свои планы. Окончила, приехала сюда. И тут оказалось, что в жизни все значительно сложнее, труднее и интереснее. В институте я была убеждена, что знаю и заранее люблю свою работу, но полюбила ее, школу, учеников только здесь… И уже никогда не брошу. Хотя это трудно, очень трудно — с вами. Теперь вам можно сказать это: вы уже большие. Сколько времени, сил уходит понапрасну на борьбу с вашим озорством, ленью, равнодушием! Учитель готовится к урокам, волнуется, думает — и вы загоритесь тоже, а в классе непременно найдется какой–нибудь лентяй, который смотрит на тебя невинными и пустыми глазами, а сам думает… Кто знает, о чем он думает?.. Другой ковыряется в парте и заботится только о том, чтобы я не заметила… И мне сначала хотелось бросить все и уехать, убежать, чтобы не видеть этих равнодушных глаз…
Пашка, с половины этой речи вдруг страшно заинтересовавшийся самой обыкновенной веточкой, будто это невесть какое сокровище, покраснел и сказал:
— Я больше не буду!
— Что — не будешь?
— Палки строгать на уроках…
— Хорошо! — засмеялась Мария Сергеевна. — Только теперь мне уже мало, если вы не будете мешать; нужно, чтобы вы помогали…
— А разве мы можем? — спросила Катеринка. — Мы же не умеем.
— Конечно, можете. Вы уже большие и можете влиять на младших… Вот возьмите наш школьный двор: он чистый, но пустой, голый, даже посидеть не на чем… Савелий Максимович говорил, что хорошо бы сделать несколько скамеек, посадить деревья… Вам же станет приятнее, если вокруг школы будет не пустырь, а зелень…
— Это мы сделаем! — загорелся Генька.
И действительно сделали. На пионерском сборе мы распределили, кто за что отвечает, и потом в один день обсадили весь двор деревцами, благо за ними недалеко ходить — гривы рукой подать.
Каждый класс получил свой участок и должен был не только посадить деревья, но и ухаживать за ними. Малыши так старательно начали поливать кусты каждый день, что лужи вокруг корней не просыхали, и Савелий Максимович в конце концов запретил это делать — деревья могут погибнуть: это же не болотная трава!
Вот тогда–то Генька и вспомнил о посадках, которые дядя Миша посоветовал сделать в Тыже. Мы обратились к Даше. После постройки электрической линии Даша Куломзина так и осталась нашим «прорабом», и мы обо всем с нею советовались.
Даше предложение понравилось, она размечталась, что хорошо бы сделать посадки не только на улице, а и дальше — от избы–читальни до околицы посадить много деревьев, чтобы получилось вроде парка культуры. Но самим нам это дело не поднять, надо привлечь всех: кто сажал, ломать не будет. Словом, нужно поставить вопрос на правлении, поскольку дело касается всего колхоза.
О плане посадок Даша рассказала правлению.
— Надумали! В тайге лес садить!.. — засмеялся Пашкин отец.
Но тут неожиданно вмешался Захар Васильевич:
— Ты это зря, Анисим… И в тайге сажать надо. Тайга что? Бурелом, гари, чащоба. Там лес не растет, а мучается. Чем плохо улицу березками обсадить? А то торчат избы, как шиши, на бугре… Так что смех тут ни к чему.
Федор Елизарович сказал, что и в самом деле ничего смешного здесь нет, колхоз должен хорошую инициативу поддержать.
— Что же, мы трудодни на это выделять будем? — спросил Иван Потапович.
— Трудодней не нужно, — возразила Даша, — делаться все будет добровольно, в свободное время, а нужно только выделить лошадей и организовать так, чтобы это было от всех колхозников…
— Лошади у нас не гуляют! — отрезал Иван Потапович. — А привлекать — привлекай, кому в охотку. Всё! Понятно?.. А не лезь ты, Дарья, за ради бога, с ребячьими затеями…
— Погоди, Иван Потапович, — вмешался дядя Федя. — Правильно, лошади у нас не гуляют. Так что если отказать, то вроде все будет по–хозяйски и по форме правильно. А если поглядеть на это дело не вприщурку, а во все глаза, — будет неправильно. Остался у нас от прошлой жизни короткий взгляд, смотрим мы себе под ноги, а надо нам голову поднимать и глядеть дальше. Мы из земли только тянем да требуем от нее, а пора нам подумать и об украшении земли, потому как это есть украшение нашей жизни. Ты вот говоришь — ребятишки. Конечно, года у них пустяковые, но им в будущем жить, и они глядят в это будущее без опаски… Они и дети и вместе как бы маленькие граждане, потому и хотят во всяком деле участвовать, и отмахиваться от них не годится. Этому их нетерпению к будущей жизни радоваться надо!..
Иван Потапович в конце концов согласился.
Решили создать «зеленый штаб» и назначили в него дядю Федю, Захара Васильевича и, конечно, Дашу.
Вечером, когда парни и девчата, по обыкновению, собрались на гулянку, Даша рассказала про «зеленый штаб» и предложила им принять участие. Сначала все стали смеяться, а когда Даша сказала, что возле избы–читальни мы обсадим площадку для танцев и что в роще расставим скамейки, и неужели же не лучше будет гулять в своем парке, чем на выгоне возле бревен, — Аннушка первая закричала, что она согласна…
И вот опять настала пора, когда мы снова были все вместе, заняты одним общим делом.
Поулочная бригада, в которой был и Васька Щербатый, начала от правления; и, когда первая яма была готова, Иван Потапович, пришедший посмотреть, не вытерпел и, отобрав у Васи Маленького лопату, сам начал копать вторую яму, а за ним включился в работу Пашкин отец. Тогда мы сманили к нам Марью Осиповну и моего отца.
За один воскресный день мы, конечно, не кончили — пустырь оказался здоровенный — и копали еще два дня после уроков.
Потом мы на Грозном, а поулочная бригада на Звездочке перевезли из березового колка выкопанные там молодые деревья и сразу начали высаживать их в грунт.
Тут уж досталось дяде Феде и Захару Васильевичу: им пришлось следить, чтобы сажали как следует, на нужную глубину, и не мяли корней, иначе вся работа пропала бы зря. Дорожку к избе–читальне мы обсадили елочками в мой рост, и тут сразу стало видно, как это будет красиво, когда не только елки, а все деревья зазеленеют. И, хотя сейчас на пустыре торчали лишь смуглые, будто загорелые, березовые прутья без единого листика, мне виделось, как зашелестит на них веселая листва и темные прутья будут светлеть и светлеть, пока не превратятся в нежные белые березки.
Иван Потапович предложил отметить в стенгазете тех, кто лучше работал.
Даша сказала, что отмечать придется всех, потому что все работали хорошо и бригады шли наравне. Тут Генька не выдержал и сказал, что работали мы не из–за стенгазеты, но если говорить по правде, то у вас на двадцать пять корней больше.
— Врешь! — крикнул Фимка.
— Пересчитай, — спокойно ответил Геннадий.
Васька покраснел так, что уши у него начали светиться, как фонари.
Даша пересчитала посадки, и, конечно, вышло по–Генькиному: нас признали победителями. Я думал, что с посадками мы идем наравне и кончится наконец это соперничество, а теперь получилось еще хуже — Васька затаил обиду, и это было совсем глупо: будто им кто–то мешал посадить столько же! Мне это соперничество давно надоело, и я даже думал, что лучше бы уж они как следует подрались и тем всё кончили.
И они действительно подрались, но только произошло это значительно позже.
ИДУЩИЕ ВПЕРЕДИ
Мы заранее уговорились отдать свою коллекцию минералов в школу. Пашка предлагал выставить ее в избе–читальне, чтобы все видели и помнили про наш поход, но Генька сказал, что это глупости: здесь она будет только пыль собирать, а в школе — вроде наглядного пособия. И вообще дело не в том, чтобы помнили. Мы же собирали не для того, чтобы хвастаться, а для того, чтобы польза была.
Генька стал совсем не такой, каким был раньше, и мы уже не звали его вруном. Не то чтобы он перестал выдумывать — он и сейчас мог насочинять такое, что все открывали рты, — только теперь он выдумывал не просто интересное, но и дельное.
Книжек у нас мало, мы давно их перечитали, и Генька, по предложению Даши Куломзиной, собрал по деревне все книги, чтобы держать их в избе–читальне. А когда мой отец ездил в аймак, он привез целую кипу новехоньких книг. Получилась настоящая библиотека. Катеринка стала библиотекарем и выдавала книги всем желающим.
Пашке Геннадий предложил сделать вешалку, только не деревянную, а из рогов, как в книжке на картинке. Пашка увязался с Захаром Васильевичем в тайгу и приволок оттуда две пары старых, сброшенных маралами рогов. Вешалка получилась очень красивая и вместительная. Мне Генька тоже придумал работу — записывать в журнале все, что происходит в избе–читальне, чтобы было вроде дневника работы.
Словом, Генька стал как настоящий руководитель и во всем старался быть похожим на Антона. Он даже научился жестикулировать левой рукой, как это делает Антон, когда говорит.
Мы принесли коллекцию в школу и хотели просто отдать Савелию Максимовичу, но он сказал, что так не годится, надо довести дело до конца — сделать из нее настоящее пособие. Мы целую неделю оставались в школе после уроков, привязывали образцы к картонкам и делали надписи, а Мария Сергеевна потом проверяла и поправляла, если было нужно. В субботу, когда кончились уроки, устроили собрание всех школьников, и я опять делал свой доклад. Только теперь я уже не читал по тетрадке, а просто рассказывал, как все происходило. Получилось, может, и не очень складно, но мне так больше нравилось, а слушали очень внимательно и смеялись, когда я рассказывал о наших приключениях.
Я хотел рассказать все, как было, но, когда уже подходил к концу — говорил о том, как мы поймали маралушку и Катеринка тушила пожар, — вдруг заметил, что на меня в упор смотрит бледный, как стенка, Васька Щербатый. Он сейчас же отвернулся, но лицо у него дрогнуло, перекосилось. Я сбился… и ничего не сказал про то, как мы их ловили и вели в деревню. Пашка удивленно вытаращился на меня — как это я пропустил такое интересное? — но я потихоньку показал ему кулак, и он ничего не сказал.
Мне долго хлопали, и это было очень приятно, но потом, вспоминая, как все происходило, я чувствовал, что самое приятное было в том, что бледное Васькино лицо вовремя остановило меня: я ничего не сказал о нем и браконьерстве, и он не пережил опять такого позора.
После меня говорил Геннадий. Он сделал настоящий научный доклад о минералах, вроде как тогда дядя Миша, и я прямо диву дался: когда он успел все это узнать? Позже он признался, что Савелий Максимович дал ему книжки и сам объяснял все трудные места.
Савелий Максимович выступил тоже и рассказал о постановлении аймаксовета и премии. Он говорил, что начатое дело нельзя бросать и, конечно, следует заниматься не только геологией и сбором минералов: мы можем создать ботанические и зоологические коллекции большой научной ценности. Это дело можно начать уже сейчас, но особенно следует развернуть его во время летних каникул, и тогда к изучению богатств нашего района следует привлечь всех ребят. Ребята начали кричать, что их привлекать не надо, они готовы хоть сейчас все бросить и идти в тайгу, в горы. Конечно, никто на это не согласился, потому что путешествия путешествиями, а уроки уроками…
Коллекцию выставили в нашем классе и над ней вывесили написанные на большом листе картона слова Ломоносова, которые мне дядя Миша еще тогда записал в тетрадку.
Все ребята первое время поглядывали на нас с завистью и, чуть что, заводили разговор об экспедиции. Но что же о ней без конца говорить? И без того дела много: каждый день нам столько задавали уроков, столько надо было выучить дома, что скоро стало не до экспедиции. Один Пашка не упускал случая еще раз рассказать, как он нашел барсучью нору и поймал тайменя. Так продолжалось до тех пор, пока Савелий Максимович однажды не сказал ему на уроке (теперь он преподавал историю и в шестом классе):
— Барсуков и тайменей ловить — это очень хорошо. Но зачем же ловить двойки?
Пашка обиделся и потом всю большую перемену доказывал мне и Катеринке, что это несправедливо:
— А если я к истории неспособный?.. Учи про всяких Коровингов и Мотопингов…
— Меровингов и Капетингов, — поправила Катерника.
— Ну, Маровингов… А зачем мне про них знать? Чего–то они там воевали, царствовали… Ну и пусть!.. А мне они зачем? Нет, это несправедливо! Надо учиться по специальности — кому что интересно. Вот если бы у нас всякие машины изучали, тогда да!
— Нужно быть образованным! — строго сказала Катеринка. — Какой же из тебя техник или инженер будет, если ты неграмотный?
— Я неграмотный?.. Да лучше меня никто физику не знает!
— Я не хуже тебя знаю физику.
— Ну да! Знать знаешь, а сделать ничего не умеешь… Нет, я, видно, брошу школу и пойду куда–нибудь, чтобы техникой заниматься.
— Нужны там такие!.. Ты же будешь как недоросль у Фонвизина, как Митрофанушка…
Пашка обиделся и ушел, но, кажется, так и остался при прежнем мнении.
А у меня свои неприятности. Я вовсе не думал, как Пашка, что нужно учить только то, что нравится — надо же быть образованным! — старался изо всех сил, и все–таки с математикой у меня не ладилось. По истории, литературе, географии — пятерки, а геометрия никак не идет, хоть плачь! Или у меня способностей к ней нет? Учишь, учишь, и все равно в голове какая–то каша из углов, перпендикуляров и касательных. И вот с такой кашей иди на урок и жди, что тебя вызовут. И почему–то всегда так бывает: как только ты не выучил, так тебя обязательно вызовут, а если знаешь — Михаил Петрович в твою сторону даже не смотрит. Мне это до того досаждало, что я уже даже не мог слушать, когда он объяснял новое, и заранее холодел и краснел, ожидая, что вот–вот он скажет: «Березин, к доске!»
Выйдешь — и что знал, все перезабудешь. А тут еще со всех сторон начинают подсказывать, особенно Катеринка. Она сидит на первой парте, и стоит мне запутаться, как она начинает нашептывать и показывать пальцами. А я терпеть не могу, когда мне подсказывают: или я сам знаю — и тогда пусть не мешают, или я не знаю — так не знаю, а жульничать не хочу. Мы даже поссорились с Катеринкой из–за этого.
— Я же тебе помочь хочу! — удивленно возразила она, когда я сказал, чтобы она не совалась с подсказками.
— Что это за помощь — попугая из меня строить?
После я всегда сразу говорил Михаилу Петровичу, если не знал урока, чтобы не краснеть и не хлопать глазами. По–моему, это лучше, чем так, как делал Костя Коржов, председателев сын: того вызовут — он и не знает, а идет к доске как ни в чем не бывало и начинает нести околесицу. Михаил Петрович слушает, слушает, потом поправит — скажет, как надо.
— Ну да, я же так и говорю! — подхватит Костя и опять плетет невесть что.
Михаил Петрович его опять поправит — тот опять согласится и все время держится так, что он говорит правильно, а Михаил Петрович только подтверждает.
— Что ж, Коржов, — скажет наконец Михаил Петрович, — сегодня мы поменялись ролями: отвечал я, а ты спрашивал. Ну, себе я отметки ставить не буду, а тебе придется поставить… — и влепит ему двойку.
Все смеются, а Косте как с гуся вода.
…Несколько дней после ссоры Катеринка дулась на меня, потом подошла сама:
— Знаешь… я не стану больше подсказывать. Никому! Это и правда без всякой пользы… Может, у тебя гланды?
— Какие гланды?
— Это такие штучки в горле бывают… А ну, открой рот!.. У нас одна девочка в Днепропетровске, когда ей говорили, что она плохо учится, объясняла, что это из–за гланд она неспособная… Только я думаю, что она врала. При чем тут гланды?.. Нет, знаешь что? Ты, наверно, чего–нибудь забыл или плохо учил раньше, а в математике все вот так… — Она переплела пальцы туго, как плетёшку. — Одного не знаешь — и другого не поймешь… Я хочу кое–что повторить — скоро ведь экзамены… Давай будем повторять вместе?
Сначала мне было как–то неловко и даже стыдно: она все сразу понимает и запоминает, а я нет. Однако постепенно мне становилось все легче, потом стало даже интересно, и я уже начал решать задачи наравне с нею, и если и отставал, то самую малость. Значит, дело вовсе не в способностях, а в том, чтобы втянуться, не относиться спустя рукава; а если уж взялся — ни за что не отступать, и тогда обязательно добьешься своего!
Геньку все эти несчастья не трогали (он, как и Катеринка, круглый пятерочник); уроки он готовил быстро, а потом все читал книжки по географии и геологии. После своего доклада он так пристрастился к этим наукам, что уже не просто читал, а делал выписки из книг, составлял конспекты и чертил карты. Делать все это научил его Савелий Максимович; он же снабжал Геннадия книгами. У него Генька пропадал теперь почти каждый день и однажды взял меня с собой.
— Что, Березин тоже геологией интересуется? — встретил нас Савелий Максимович. — Ну, входите, садитесь, что же вы у дверей стали… Сейчас будем чай пить.
Пока он готовил чай, а Генька рылся в книгах, я все осматривал: изба как изба, только очень чисто и много книг и газет. Савелий Максимович начал расспрашивать Геньку о прочитанных книгах, а на меня — никакого внимания, словно меня и нет. Уже потом я понял, что делал он это нарочно, чтобы я привык и перестал стесняться. Я и правда сначала чувствовал себя не очень хорошо: это не шутка — прийти в гости к самому директору, а тут еще стакан такой горячий, что не ухватишься, — того и гляди, он вовсе из рук выскользнет…
— Ну–с, Фролов любит геологию, это я знаю. А что интересует тебя? — наконец повернулся ко мне Савелий Максимович.
— Он у нас «летописец», — фыркнул Генька.
Вот предатель! Сейчас Савелий Максимович поднимет меня на смех.
— Летописец? Это интересно. А какую же ты летопись пишешь?
— Я не пишу, а писал и бросил — писать нечего…
Мне пришлось рассказать все по порядку. Савелий Максимович слушал очень внимательно.
— Это совсем не смешно, — сказал он наконец. — Это, брат, ты хорошо придумал. Только не летопись, конечно, а что–нибудь попроще. Надо описать, например, все значительные события у нас и примечательных людей…
— Так если бы они были, примечательные! А то один Сандро и тот давно умер…
— Сандро Васадзе? (Оказалось, он знает о Сандро!) Да, и Сандро тоже… Ты напрасно думаешь, что замечательные люди были только в прошлом, они и сейчас есть. А если они такими тебе не кажутся, то виноваты в этом не они, а ты сам. Ты просто еще не научился видеть и понимать. Присмотрись повнимательнее ко всем — и сколько вокруг окажется превосходных людей! Вот что ты знаешь о Лапшине, например? Что у него руки нет? А где он ее потерял и как? Не знаешь?.. Лапшин был башнёром в танке, руку ему размозжило во время боя, а он, несмотря на ужасную боль, продолжал вести огонь… У вас вот живет промышленник Захар Долгушин…
— Захар Васильевич?
— Да. Он тебе столько расскажет о жизни зверей, о тайге, что этого пока и в книгах не найдешь… А Федор Елизарович Рублев…
— Так он же просто кузнец!
— Не только кузнец. Поговори–ка с ним по душам… Впрочем, он о себе рассказывать не любит. Вот придешь в следующий раз — я сам тебе расскажу… А сейчас вам пора домой, и мне поработать надо…
Однако своего обещания Савелий Максимович не выполнил. Были мы у него в субботу, и уже по дороге домой нас захватил дождь. Дождь шел все воскресенье и понедельник, согру залило водой, и мы даже не смогли добраться до Колтубов. А когда во вторник пришли в школу, оказалось, что Савелий Максимович тяжело заболел, и нас к нему не пустили.
Встревожилось все село. Ребята даже перестали баловать на переменах: окна домика Савелия Максимовича выходили на школьный двор, а шум, сказала Мария Сергеевна, вреден для больною. В квартиру Савелия Максимовича натащили столько меду, масла, сметаны, пышек и пирогов, будто он умирал от истощения и его непрерывно, с утра до ночи, нужно было кормить. Но Пелагея Лукьяновна (она присматривала за его хозяйством) ничего не приняла и никого к нему не пустила: еды, мол, и без того хватает, а беспокоить больного человека не к чему. Ухаживали за ним поочередно Мария Сергеевна и колтубовский фельдшер Максим Порфирьевич.
У нас в Тыже тоже переполошились, узнав о болезни Савелия Максимовича. Мой отец, Иван Потапович да и многие другие уже взрослые люди в свое время учились у него, и каждый не упускал случая проведать, повидать своего старого учителя. Но, оказывается, дело было не только в том, что когда–то они сидели у него за партой. Лишь после разговора с Федором Елизаровичем я по–настоящему понял, кто такой Савелий Максимович и что он значит для всех.
Федор Елизарович в воскресенье поехал в Колтубы навестить Савелия Максимовича, а я и Генька увязались за ним, надеясь, что и нам удастся пробраться к больному. Однако Пелагея Лукьяновна, как мы ни просили, не пустила нас. Она не пустила бы и дядю Федю, да Савелий Максимович, узнав по голосу, сам позвал его к себе.
Пробыл там Федор Елизарович недолго и вышел хмурый, опечаленный.
— Плохи дела, ребята! — сказал он. — Сердце у него совсем слабое стало… Какой орел был! А теперь… Да и то сказать: за десятерых человек работал, о себе никогда не думал. Тут и машина износится, не только сердце… Одному износу нет — душе его!..
Мы начали расспрашивать. Федор Елизарович отвечал скупо, односложно, потом увлекся и уже без расспросов принялся рассказывать. Оказалось, что знают они друг друга еще с гражданской войны. Федор Елизарович — тогда еще совсем молодой парень — попал во взвод, которым командовал Савелий Лозовой, развеселый песенник и душа–человек, отчаянный рубака. Отряд ЧОНа,[15] в который входил взвод Лозового, боролся с шайками бандитов, сколоченными из местного кулачья и недобитых колчаковцев.
Ранили их — Савелия Максимовича и Федора Елизаровича — в одном бою, а пока они поправлялись, главного бандита, подъесаула Кайгородова, в Катанде схватили, кайгородовская банда была разгромлена, и воевать больше было не с кем.
Однако Савелий Лозовой думал иначе. Пригляделся он, как живет темный, задавленный нуждой народ на Алтае, и решил, что теперь–то и начинается самая трудная и затяжная война — война за счастье человека.
Расстались они на несколько лет. Федор Елизарович вернулся к своему горну, женился, а Савелий Лозовой уехал учиться: сначала в Бийск, потом в Новосибирск. К тому времени, как ему кончать ученье, в Колтубах открыли начальную школу, и Савелий Максимович был послан туда заведующим.
Встретили его и его молодую жену, тоже учительницу, не так чтобы очень приветливо. Кулаки да подкулачники в учителях сразу почуяли врагов. Да и те, кто победнее, по темноте своей, сначала косились: приехал, мол, учить уму–разуму, а мы без привозного ума жили и дальше как–нибудь проживем…
Однако человек он оказался такой твердости, что ничто его не пугало. А его не только пугали, в него и стреляли… Было это уже позже, когда подошла коллективизация и кулачье, чуя свою гибель, пыталось застращать народ. К тому времени вокруг Савелия Максимовича начала собираться беднота. Тут и Коржов был, и дядю Федю Савелий Максимович привлек, вспомнив старую боевую дружбу.
И получилось так, что стал Савелий Максимович не просто учителем, а учителем жизни для всей округи. У кого какая беда, затруднение — все к нему за советом, за помощью. Только на горе да нужду заплату не положишь, их под корень выводить надо. Создали колхоз, маленький, бедный поначалу, а дальше больше, и пошло — государство помогло машинами, ссудами…
В колхозе появилась партячейка, а Савелий Максимович стал ее секретарем — он еще в городе вступил в партию, — да так и по сей день руководит парторганизацией. Пробовали перетащить его на другую работу, повыше дать должность — ни в какую! И не потому, что к месту прирос, с обжитым углом расставаться жаль, а потому, что видел в том свой долг и цель жизни: он этот глухой угол разбудил и должен продолжать свое дело, пока сил хватит. А сил этих он не щадил, работал за десятерых.
— За что ни возьмутся, какое хорошее дело ни начнут — всюду Савелий Максимович или первый мысль подал, или другого вовремя поддержал. Великое это дело — вовремя человека поддержать! — сказал Федор Елизарович. — Ему бы уже давно на покой пора: сердце у него больное, а смерть сына и вовсе подкосила… Жена вот померла, остался бобылем. Дочка у него в Томске замужем, дом — полная чаша, к себе зовет, даже приезжала как–то, увезти надеялась, а ничего не вышло — не поехал. Я тоже было уговаривал: «Подлечиться, мол, тебе надо, Савелий Максимович, отдохнуть пора. Ты уже заслужил эту награду, чтобы спокойно пожить…» — «А это, — говорит, — не награда, а наказание! Для меня лучшая награда — оставаться на своем посту. Зачем же вы у меня это счастье хотите отнять?» Сравнить нашу жизнь раньше и теперь — узнать нельзя… И во всяком деле, ко всякой перемене он причастен — первым брался и вел за собой других… Это какую любовь к людям надо иметь и смелость, чтобы идти впереди!.. Так–то, ребята… А вы думаете, просто учитель!
Федор Елизарович умолкает, молчим и мы.
Я долго думаю о нашем седеньком Савелии Максимовиче, о незримой цепочке, протянувшейся от Сандро, и от тех, кто был до Сандро, к Савелию Максимовичу, от него — к Федору Елизаровичу, Антону; как цепочка эта растет, растет, разветвляется, проникает во все уголки и охватывает всё, всю страну. Всюду, наверно, были свои Сандро, всюду есть свои Савелии Максимовичи, дяди Феди и Антоны. Они идут впереди, прокладывают первые тропки, тропки ширятся, все больше и больше народу идет по ним, и вот уже все устремляются к тому, за что мучились, страдали и умирали Сандро, за что, не жалея себя, борются Савелии Лозовые… И как это прекрасно — быть идущим впереди, прокладывать тропу, по которой пойдут другие!
МЫ — АРТИСТЫ
Савелий Максимович поправился, и школа снова ожила. Теперь, как и прежде, на переменах поднималась веселая кутерьма, малыши оглашали двор пронзительными воплями. И не потому, что в этом была нужда, а просто потому, что иначе они не умели; после часового молчаливого сидения приятно поразмяться и убедиться, что голос твой не пропал и не стал тише, а по–прежнему оглушительно звонок. Даже Савелий Максимович, казалось, был рад возвращению этого многоголосого шума: тоскливая тишина болезни — кому она доставляет удовольствие!
Только теперь у Савелия Максимовича, и прежде двигавшегося тихо, говорившего не повышая голоса, движения стали еще медленнее и осторожнее, словно в любую секунду в нем могло сломаться что–то хрупкое, если резко повернуться или крикнуть. Мы знали, что ему опасно каждое волнение, и всеми силами старались не делать ничего, что могло бы его взволновать.
Однако он не стал менее деятельным и беспокойным. По–прежнему шли к нему со своими делами всякие люди из Колтубов, приезжали из окрестных деревень, по–прежнему он зная все, что делалось в округе, успевал давать все свои уроки и даже помогать Марии Сергеевне руководить пионерами. Он посещал почти все наши сборы и нередко, сказав лишь несколько слов, наталкивал нас на какое–нибудь новое, интересное дело.
Так случилось и тогда, когда мы готовились к 7 Ноября. Как мы ни обсуждали — ничего, кроме выпуска стенгазеты, бесед по классам и общего собрания, предложить не могли.
— А вы устройте вечер и подготовьте свой концерт или даже спектакль, — сказал Савелий Максимович.
Спектакль? В школе?.. В колтубовском клубе драмкружок иногда ставит свои спектакли, но у них есть сцена, декорации, и там взрослые… А как же у нас? Сцены нет, занавеса нет, ничего нет. И кто же будет играть? Никто ведь не умеет.
— Временную сцену можно устроить. А играть будете сами, научитесь. Не выписывать же сюда артистов из Москвы!..
Сначала мысль эта пугала нас, казалась неосуществимой, потом все больше нравилась, и, наконец, мы загорелись неудержимым желанием сыграть настоящий спектакль и устроить все, как в заправдашнем театре. Но что ставить?
Очень скоро выяснилось, что большую пьесу нам не осилить: нужно много декораций, костюмов, и, несмотря на то, что охотников играть хоть отбавляй, столько исполнителей не набрать, да и времени до Октября не так уж много — артисты не успеют выучить большие роли. После долгих споров остановились на предложении Марии Сергеевны: малыши разыграют «Сказку о рыбаке и рыбке», а старшеклассники — отрывки из «Бориса Годунова» и «Тараса Бульбы».
Но прежде всего нужно было выяснить относительно сцены. Мы побежали к Антону — кто же еще лучше поможет нам! Антону затея наша очень понравилась, и он пришел в школу, чтобы прикинуть на месте, как все устроить.
— Что ж, очень просто! — сказал он после короткого раздумья. — Зал большой. Взять три–четыре ряда парт, на них положить доски — вот и сцена, а канцелярия будет артистической уборной. Доски Лапшин даст, у него есть трехметровки…
— Не годится! — возразил Савелий Максимович. — В парты гвозди забивать будешь?
— Ну зачем же? Просто настил устроить, без гвоздей. Лапшин и доски не даст портить гвоздями… Ничего, сойдет и так. Занавес и декорации возьмем в клубе. Вам какие надо?
— Для «Бульбы» — степь, лес. Из «Годунова» проведем сцены в Чудовом монастыре и у фонтана. А для сказки — море, избу, дворец…
— Плохо дело! — озадаченно взялся за свой рыжий чуб Антон. — Откуда же у нас дворец? У нас только лес да изба и есть. Да наша декорация сюда и не влезет. И костюмов у нас подходящих нет.
Мы огорчились до такой степени, что даже ничего не могли сказать.
— Погодите расстраиваться, — сказал Савелий Максимович. — Выход найдем. Я читал, что кое–где вместо декораций употребляют диапозитивы. Нарисуют на стекле, вставят в волшебный фонарь — и пожалуйста: на стене декорация. Фонарь у нас есть, и художница есть, — оглянулся он на Марию Сергеевну. — Для сказки лучше не придумаешь — там ведь картины быстро менять надо. Сцену в монастыре можно и без декорации провести или тоже нарисовать на стекле келью. А для «Бульбы» и сцены у фонтана взять «лес» из клуба, сойдет. Вот только сцена у фонтана — где же взять фонтан?
— Сделать! — сказал Пашка.
— Правильно, Павел! — тряхнул чубом Антон. — Подумаешь, фонтан! Электростанцию сделали, а тут фонтан не сумеем?.. Вот у меня и помощник есть, мы с ним соорудим.
Пашка кивнул, попытался сделать строгое, деловое лицо, но только напыжился, тщетно стараясь скрыть удовольствие, которое ему доставили слова Антона.
На следующий день после уроков Мария Сергеевна прочитала нам все сцены, которые нужно играть, а Савелий Максимович долго рассказывал о тех временах, о героях и обычаях.
До спектакля было еще далеко, а у нас чуть не разыгрался скандал, когда дошло до распределения ролей. Со сказкой было просто: Васе Маленькому дали роль Рыбака, Любушке — роль Старухи, а девчушке из четвертого, Оле Седых, — роль Золотой рыбки. Правда, помучились с Пушкиным. Мария Сергеевна сказала, что текст от автора должен читать Ведущий. Его надо загримировать под Пушкина, он будет сидеть или стоять сбоку на сцене и все рассказывать. Но какие же у нас Пушкины? Искали, искали подходящего и наконец сошлись на том, что Сергей Лужин (из нашего класса) лучше всех декламирует стихи, ему и быть Пушкиным.
С «Борисом Годуновым» вышло совсем плохо — на этот раз из–за меня.
У Катеринки соперниц не было, она сразу была признана самой подходящей Мариной Мнишек. Это и правда: остальные девочки у нас такие плотные и краснощекие, что их хоть с головы до ног обсыпь мукой — они не побледнеют и не станут похожими на аристократок; а Катеринка — худенькая, бледная, да она и в театре бывала, знает, как и что нужно делать.
А в Пимены вдруг выдвинули меня.
— Вот хорошо! — засмеялась Катеринка. — Он же летописец и есть, лучше его никто не сыграет.
Вот тебе раз! А я–то надеялся, что она захочет, чтобы я был Самозванцем! Сам я думал об этом с самого начала: и роль большая, и он молодой, и костюм должен быть красивый, и потом — я бы играл вместе с Катеринкой… До каких пор мне будут эту злосчастную летопись поминать? И я не хочу и не умею играть стариков… Я тогда вовсе не стану участвовать.
— Еще никто ничего не умеет, — сказала Мария Сергеевна. — И ты напрасно, Березин, капризничаешь как маленький. Роль Пимена — очень хорошая, но трудная. Ее, пожалуй, труднее сыграть, чем Самозванца. А мы тебе доверяем ее, потому что ты справишься…
Словом, уговорили меня.
Самозванцем назначили Костю Коржова. Если бы мне самому не хотелось играть эту роль, я бы тоже признал, что он подходит — всегда так форсит и обманывает, что прямо вылитый Самозванец.
Он тут же выдумал, что он и лицом похож: нос курносый, и даже родинка есть, как у Лжедимитрия. Курнос он — это правда, а про родинку выдумал — просто обыкновенная царапина.
С «Тарасом Бульбой» чуть вовсе не разладилось. Геньку без споров признали подходящим Бульбой, но Андрия никто не согласился играть. Мария Сергеевна уговаривала, уговаривала и наконец рассердилась:
— Да что же это такое? Почему никто не хочет быть Андрием?
— Очень нужно! Он же предатель, изменник родины…
Немало пришлось помучиться Марии Сергеевне, пока ей удалось уговорить Фимку, что никто его не будет считать предателем и изменником, если он сыграет роль Андрия.
Мы переписали роли, выучили их, и начались репетиции.
Парты служили нам декорациями, карта земных полушарий– «горизонтом», а лампочка под потолком — то солнцем, то луной, то огарком свечи. Мы так увлекались, что переставали видеть окружающее и самих себя такими, какие мы есть, и всерьез мучились и страдали. И уже не большеглазая Катеринка в коротком платьице была перед нами, а гордая, хитрая интриганка Мнишек; не всегдашний Генька, а гневный казацкий рыцарь и отец Бульба; и не вихлястый Фимка, а раздавленный своим позором Андрий… То есть все это пришло потом, а сначала мы так неистово кричали и так торопливо барабанили свои реплики, будто слова у нас застревали в горле и их нужно было поскорее вытолкнуть, чтобы не подавиться.
Другим ребятам было до смерти интересно, и они пытались проникнуть на репетиции, но мы никого не пускали: во–первых, чтобы не мешали; во–вторых, что же интересного, если все будут знать всё заранее!
Репетировали мы всюду, а не только в классе: на переменах, дома, по дороге в школу и домой. И сколько раз замерзшие под снегом пихты слышали «последнее сказанье» Пимена или гордые, презрительные слова Марины!
Мать, услышав мое бормотанье: «…а за грехи, за темные деянья спасителя смиренно умоляют…» — даже напугалась:
— Ты что это — молиться начал? Где это ты нахватался?
— Это не молитва, мам, а роль.
— Какая еще роль? Вот я отцу расскажу! Учат, учат их, а они — как чертополох. Иди вон к бабке Луше да и бормочи о ней… Что тебе в школе–то скажут?
Но, узнав, в чем дело, посмеялась над своим испугом.
А Костя Коржов — тот так и сыпал на каждом шагу словами из роли Самозванца. Сгребет в охапку дружка своего Сергея Лужина так, что тот закричит не своим голосом, а потом:
— «Волшебный, сладкий голос! Ты ль, наконец? Тебя ли вижу я?..»
Неверно решив задачу, он хватался за голову и трагически произносил:
С таким трудом устроенное счастье Я, может быть, навеки погубил. Что сделал я, безумец?..Он даже на уроке Савелия Максимовича, не выучив домашнего задания и идя к карте, сказал:
Я, кажется, рожден не боязливым…Постояв три минуты и тщетно попытавшись вспомнить урок, он пристыженно улыбнулся, но и тут вместо обыкновенных слов у него вырвались чужие, Самозванца:
Но час настал — и ничего не помню…Настал и наш час — подошло пятое ноября, когда в школе должен был быть вечер. Его нарочно назначили на пятое, потому что шестого — торжественное заседание в клубе.
После уроков нам уже не успеть сбегать в Тыжу — на шесть часов назначено начало, и мы остаемся в школе. Фимка уходит к Косте Коржову, а нас Мария Сергеевна забирает к себе, чтобы накормить. Но мы почти ничего не едим — разве тут до обеда! Один Пашка деловито умял все, что перед ним поставили, и убежал к Антону. Пашка сегодня главный механик: будет открывать и закрывать занавес, делать выстрелы, устраивать фонтан, и ему некогда рассиживаться.
Нам тоже не сидится, и мы уходим в школу, а Катеринка остается: Мария Сергеевна должна подогнать ей костюм — старое шелковое платье Марьи Осиповны превращается сегодня в бальный туалет польской аристократки.
В школе веселый галдеж. До начала вечера еще несколько часов, но ребята уже собрались и старательно помогают Антону: носят доски и перетаскивают из классов парты. Четыре ряда их служат основанием для помоста, а остальные расставляются в зале вместо скамеек. Некоторые ребята сразу же уселись на первых партах — заняли места — и уж, конечно, не встанут до самого начала, боясь, что облюбованное место займут другие.
Антон и еще двое парней быстро укладывают настил, у потолка от стены к стене натягивают проволоку, прикрепляют блоки; Пашка тянет за веревки, и, позвякивая колечками, занавес закрывает сцену. Но сейчас же край его приподнимают, и там появляется голова, потом еще, еще — и так до самого начала; как их ни прогоняют, ребята подглядывают, что же делается на сцене.
Сверху у края сцены Антон укрепляет на шнуре несколько лампочек, пробует фонарь, подвешивает к потолку кулисы — нарисованные на мешковине деревья. Они очень высокие для нашей сцены, и снизу их приходится подвертывать, но это ничего — из зала будет не очень заметно. Потом Антон и Пашка устраивают фонтан — пока еще не настоящий, без камней, а просто так, для пробы.
Еще раньше Пашка выпросил у Савелия Максимовича все резиновые трубки, какие есть в шкафу с физическими приборами; у Антона на электростанции тоже нашлись обрезки трубок, служивших изоляцией. Теперь они соединяют все трубки, и получается длинная резиновая кишка. Один конец ее подвязан к дощечке, поставленной посреди сцены, а другой по полу тянется за кулису, где на табуретке стоит ведро с водой. Но вода бить из фонтана не хочет. Пашка отсасывает из резиновой кишки воздух, и вода начинает сочиться тоненькой, вялой струйкой.
— Поставь еще табуретку, — говорит Антон.
Вода бьет сильнее.
— Еще одну!
Вот это настоящий фонтан! Струя поднимается метра на полтора, но скоро иссякает.
Антон перетягивает трубку на дощечке проволокой — струя становится совсем тоненькой: при такой струе воды хватит на всю сцену.
— Хозяйствуй теперь сам, а я пойду гримировать артистов. Справишься? — говорит Пашке Антон.
— А то нет! — важно отвечает Пашка. Он уже перепачкался с головы до ног, промок под своим фонтаном, но счастлив и уверен, что без него все непременно провалится. — Может, уже первый звонок давать?
— Погоди, успеешь позвонить.
Мария Сергеевна и Катеринка пришли, и мы все начинаем одеваться. Угол канцелярии отгорожен простыней — там, шушукаясь и пересмеиваясь, одеваются девочки.
Легче всего одеть Васю Маленького: белые порты, рубаха да шапка — вот и весь костюм. Правда, все очень велико на него: штаны приходится подвязать под мышками, а снизу наполовину подвернуть, рубаха ему почти до пят, но это пустяки — перевязать поясом, и все в порядке. С Любушкой тоже нетрудно. Костюма боярыни и царицы у нас нет, и Мария Сергеевна нашла выход: когда Любушка будет боярыней, она наденет цветастый платок Пелагеи Лукьяновны, а когда царицей — белый шелковый, с длинной бахромой, Марии Сергеевны, и сделанный из картона кокошник.
А вот с нами труднее. Черные скуфейки для меня и Кости — Григория Отрепьева — Мария Сергеевна сшила, но подрясников достать негде. Их заменяют коричневые халаты санитарок из амбулатории Максима Порфирьевича. Плохо только, что они с карманами и завязываются сзади двумя завязками — надо сшивать. Мария Сергеевна занята одеванием девочек, и Антон пробует сшивать сам, но несколько раз колет себе палец, потом теряет иголку и сконфуженно говорит:
— Нет уж, вы как–нибудь сами…
Мы с Костей наглухо упаковываем друг друга в халаты и начинаем помогать другим. Геньке к животу подвязывается подушка. Вместо шаровар он натягивает синие галифе отца Коржова. Коржов очень рослый, и галифе у него такие большие, что получаются почти настоящие шаровары. Смушковую шапку дал ему Савелий Максимович, а вот кафтанов нет. В клубе есть один зеленый казацкий кафтан, но он нужен для Самозванца и Андрия. Остается единственный выход — мы отыграем, и наши халаты, если их подшить, сойдут за кафтаны.
Для Сергея Лужина особого костюма не надо — он будет сидеть. На него надевают черный пиджак, а горло пышно повязывают белым шарфом, чтобы было как жабо, говорит Мария Сергеевна. Для него Антон принес настоящий черный парик и бакенбарды, а когда загримировал, так, если не смотреть вниз, на ноги, получается самый настоящий Пушкин.
— Ну как, артисты, готовы? — спрашивает, входя, Савелий Максимович.
— Нет, нет! — в ужасе кричим мы.
— Пора начинать, публика волнуется.
Зал непрерывно шумит, и все чаще там начинают хлопать и стучать ногами. Что за несознательность! Чего бы я стучал, спрашивается? Надо же подготовиться, на самом–то деле…
— Начинайте, Савелий Максимович! Пока доклад да антракт — успеем, — говорит Антон.
Савелий Максимович уходит. Слышен звонок. Зал стихает.
Антон начинает клеить нам бороды и усы. Специального волоса у нас нет, и в ход идет пакля; только мне, Васе Маленькому и Геньке Антон потом пудрит паклю, а Остапу усы пачкает сажей, чтобы были черными. Лучше всего получаются у Геньки — длинными толстыми колбасками они свисают на целую четверть. У меня борода до самого живота, усы совершенно закрывают рот. Оно как будто так и надо, только пакля лезет в рот, а оставшаяся в ней кострига покалывает и щекочет. Антон прилепил мне и брови — длинные, лохматые. В общем, по–моему, получилось страшилище, вроде лешего, но все говорят, что очень хорошо, настоящий старик, вылитый летописец, как будто они видели хоть одного живого летописца!
На носах у нас Антон делает белые полосы, а по бокам мажет красным. Мне еще рисует коричневой краской морщины. У меня хоть немного, а Любушку так изрисовал, что она стала похожа на татуированного индейца. Но как будто так полагается — со сцены это будет выглядеть как настоящие морщины.
В зале гремят аплодисменты — доклад окончен. Сейчас нам начинать, а Мария Сергеевна все еще занята с Катеринкой. Сколько можно одеваться? Наконец Антон забирает грим и идет за простыню: пока Мария Сергеевна будет подшивать, он загримирует Марину.
Никто из нас не может усидеть на месте, и мы топчемся, кружим по канцелярии, словно листья под ветром, бегаем на сцену и опять возвращаемся в канцелярию. От грима приторно пахнет салом, на лице проступают крупные капли пота, будто мы только что вышли из бани, кострига щекочет лицо, и мне все время хочется чесаться. Но это все ничего, перетерпеть можно, а вот что будет потом?.. Сердце у меня подпрыгивает и начинает стучать, как колотушка.
— Готово! Пожалуйте, панна Мнишек, — слышим мы голос Антона за простыней.
Катеринка выходит и… Это Катеринка? Лиловое платье, перехваченное поясом, спадает вниз, до самых пят, широким раструбом, шуршит и переливается шелковым блеском. На голове высокая корона из волос, в которых сверкают, как мне кажется, брильянты. Высокий стоячий воротник окружает шею. Бледное лицо надменно и строго, под глазами синие круги.
Подобрав хвост шумящего платья, Катеринка гордо шествует по комнате мимо нас, замарашек в санитарных халатах, но не выдерживает и, крутнувшись на одной ножке, поворачивается:
— Ну как?
— Здорово! — восхищенно выпаливает Костя. — «Тебя ли вижу я?..»
А меня пронзает острая зависть: почему же не я, а Костя играет Самозванца?
Катеринка мне кажется такой красивой, что внутри у меня что–то холодеет.
— Савелий Максимович сказал, чтобы второй звонок давать. Скоро вы там? — сердито и пренебрежительно говорит Пашка, просовывая голову в дверь.
В дверь вместе с ним врываются рукоплескания, шум.
— Давай, давай! — говорит Мария Сергеевна. — Пошли на сцену!
Сергей усаживается за маленький столик, обтянутый темной материей, чтобы не были видны ноги; справа за кулисы становится Любушка–Старуха, с веретеном и куделью; слева — Оля, у которой на голову надет колпак, выкрашенный желтой краской и разрисованный под рыбью голову. А Вася Маленький начинает бросать у задней стенки марлевую зеленую сеть. Антон уже возле волшебного фонаря. Мария Сергеевна — за левой кулисой, с книжкой в руке: она будет суфлировать.
— Давай третий! — говорит она Пашке.
Пашка зверски, как на пожар, звонит и, закусив губу, тянет веревку. Занавес раздвигается. Освещен маленькой лампочкой в колпаке, которую держит Пашка, только Сергей Лужин — сейчас он еще больше похож на Пушкина. Удобно облокотившись, он спокойно смотрит в зал, выжидает, пока там стихнет, и начинает:
Жил старик со своею старухой У самого синего моря…На задней стенке вспыхивает синее–пресинее море (Мария Сергеевна очень хорошо все нарисовала!), а Вася Маленький, который под светом фонаря тоже стал весь синий, начинает забрасывать свою сетку. На третий раз он бросает сеть не к стенке, а за левую кулису и, поймав Олю–Рыбку за голову, пятясь, выводит ее на сцену.
— «Отпусти ты, старче, меня в море!..» — тоненьким, пискливым и прерывающимся от волнения голоском говорит Оля.
Все идет как по–писаному. Никто не сбивается, не путает. Любушка, избоченившись, так ругает Старика, а Старик так старательно все выделывает, что лучше и нельзя. Правда, Мария Сергеевна сказала Васе, чтобы он сгорбился — старики всегда горбятся, — но сгорбиться Вася не может. Вместо этого он согнулся и ходит так, будто у него нестерпимо болит живот. Головы он не поднимает, не глядит ни в зал, ни на соучастников, а упорно смотрит себе под ноги. Перед Старухой–царицей он должен снять шапку, но, когда снял, в зале засмеялись: парика Васе не надели, и оказалось — борода и усы седые, а под шапкой стриженные под машинку черные волосы.
Занавес закрылся, в зале захлопали, засвистели (это не потому, что плохо, а как раз наоборот — значит, понравилось). Любушка, Оля и Сергей вышли кланяться, а Васи нет. Он забился в канцелярию и ни за что не хотел выходить.
— Что же ты, Вася? Когда аплодируют, надо выходить.
— Зачем? — серьезно спросил он. (Вася еще никогда не был на спектакле и не знает, как все делается.)
— Зрители хлопают — благодарят артистов, а артисты кланяются — благодарят зрителей.
Вася задумался и промолчал.
Небольшой антракт — и наступает наша очередь. С третьим звонком сердце у меня обрывается и стремительно падает вниз. А тут еще под пяткой у меня что–то стреляет, я прыгаю в сторону — снова пальба…
Оказывается, под моими ногами выстрелили пробки для пугача. Ружье для Бульбы припасли настоящее, но Савелий Максимович запретил употреблять не только холостые патроны, но даже пистоны, и, когда Бульба будет убивать Андрия, Пашка должен выстрелить за сценой из пугача. Пугач мы взяли у одного второклассника, но пробок у него нашлось всего пять штук: две из них я раздавил, а третья куда–то закатилась и ее никак не найти — осталось всего две.
Пашка в отчаянии и ругает меня на чем свет стоит. Мария Сергеевна обрывает спор: пора на сцену!
Я сажусь за парту, превращенную в подобие не то аналоя, не то пюпитра, расправляю свернутую в трубку бумагу.
— А перо? Где же перо?
Генька опрометью бросается в канцелярию, тащит чернильницу и ручку.
— Что ты! Ведь нужно гусиное! — восклицает Мария Сергеевна и ужасно расстраивается. — Тогда ведь стальных перьев не было! И как мы могли забыть?
После небольшого замешательства Пашка мчится разыскивать Пелагею Лукьяновну — она обметает печку гусиным крылом, мы сколько раз видели сами — и возвращается с трофеем под полой (чтобы в зале не видели). Трофей порядком грязный и ободранный, но все–таки это настоящее гусиное перо.
Костя Коржов ложится на лавку, спиной к залу. Я — на своем месте. Возле меня горит огарок свечи. Раздвигается занавес, и темная глубина зала поглощает остатки моего мужества. Трясущейся рукой я старательно окунаю перо в чернильницу, вожу, вожу им по бумаге и не могу произнести ни слова.
— «Еще одно…» — слышу я шепот Марии Сергеевны.
Нет, ни одного слова мне не вымолвить!
— Кто это?– раздается в зале, и я радуюсь, что под лохматой бородой из пакли меня никто не узнает; сейчас закроется занавес, и я убегу со сцены, из школы, из деревни куда глаза глядят, лишь бы кончился этот позор…
— «Еще одно…» — повторяет Мария Сергеевна. — Говори же!
Я делаю над собой нечеловеческое усилие. Горло мое издает какой–то мышиный писк, и наконец я выдавливаю из себя натужный, сиплый шепот:
Еще одно, последнее сказанье…— Громче! — кричат в зале.
Но самое страшное позади — первые слова произнесены, — теперь я громче и увереннее продолжаю:
…И летопись окончена моя…— Колька Березин! — раздается радостный возглас в зале.
Узнали все–таки! Но деваться некуда…
…Недаром многих лет Свидетелем господь меня поставил И книжному искусству вразумил…И вдруг за спиной я слышу странные звуки:
— Хр–р–р… Хр–р–р… Х–х–хр…
Это Костя изображает спящего и, чтобы было совсем похоже, начинает храпеть. По залу пробегает смешок — Костя храпит еще усерднее.
— Костя, перестань храпеть! — негодуя, шепчет Мария Сергеевна.
— Кос… — едва не повторяю я, но немедленно перехожу на свой текст:
…Да ведают потомки православных Земли родной минувшую судьбу…Фух! Наконец окончен монолог, теперь нужно писать.
— У–вау!.. — раздается у меня за спиной какое–то не то мычанье, не то мяуканье: Григорий–Костя проснулся, сладко потягивается и зевает.
Он начинает говорить, и я решаюсь взглянуть в зал. В черной глубине смутно желтеют лица… Нет, лучше больше не смотреть — от этого становится еще страшнее и язык совсем прилипает к гортани.
А Косте хоть бы что! Он держится свободно, даже слишком свободно, и говорит, попеременно поднимая кверху то одну, то другую руку. Мало–помалу оправляюсь и я и хотя руками не машу (они у меня дрожат по–прежнему), но говорю смелее.
Сцена идет прекрасно до самого конца, до моей последней фразы.
— «Подай костыль, Григорий!» — говорю я и холодею от ужаса: костыль остался в канцелярии!
Костя вскакивает и начинает тыкаться из угла в угол. Но нельзя найти то, чего нет! Костя ищет и ищет, а я стою и стою, не зная, что делать.
— Иди, иди же! — шепчет Мария Сергеевна, но я не могу тронуться с места: как же без костыля?
— Так нет здесь костыля! — измучившись в бесплодных поисках, говорит Костя.
Больше стоять невозможно.
— Тогда не надо, — дрожащим голосом произношу я и поспешно, забыв о возрасте Пимена, выхожу, почти выбегаю за кулисы.
Провал! Сам провалился и всё–всё провалил!.. Куда мне деваться от этого позора?
Я не замечаю, что Костя договорил свою реплику, занавес закрылся и открылся снова. Из зала несется грохот аплодисментов.
— Иди! Иди! — слышу я со всех сторон, и меня выталкивают на сцену.
Зал гремит, Костя храбро кланяется, а я стою как истукан. Вдруг к аплодисментам примешивается хохот, а рукоплескания становятся еще сильнее. Конечно, смеются надо мной!.. Я поворачиваюсь, чтобы убежать, и вижу Васю Маленького: он решил поправить свою ошибку и вышел на аплодисменты теперь. Один ус у него отклеился, он придерживает его рукой, кланяется, сгибаясь пополам, а зал хохочет и рукоплещет…
— Молодцы! Хорошо играли, — говорит Савелий Максимович, заглянувший на минутку в канцелярию.
— Нет, правда? — недоверчиво переспрашиваю я. — А как же… костыль?
— Ну, костыль — пустяки! Важно, что в целом верно все, с чувством…
Все наперебой обсуждают сыгранную только что сцену и находят, что было очень хорошо, а у меня голос и руки дрожали, как у настоящего старика…
Понемногу оцепенение испуга проходит, сердце как будто бы поднимается и становится на свое место, и я начинаю думать, что, может, и в самом деле все прошло хорошо, а что руки у меня дрожали просто от страха — никто ведь не знает…
Костю поспешно наряжают в зеленый кафтан с нашитыми на нем желтыми жгутами. Шапочки подходящей нет, и Мария Сергеевна надевает ему свой белый плюшевый берет. К берету брошкой прикреплен торчащий вверх пучок белых куриных перьев.
Я бегу на сцену посмотреть, как готовят декорацию. Там священнодействует Пашка. Он думает, что его фонтан — самое главное, ради него и спектакль ставится, и хотел было установить его у самого занавеса, но Антон указывает место возле стены, иначе фонтан будет мешать действующим лицам. Пашка пробует спорить, но потом все же перетаскивает его к стене. Сделан фонтан очень просто: к табурету приставлена дощечка с резиновой кишкой, а спереди Пашка обкладывает табуретку камнями. Получается так, что струя воды бьет прямо из груды камней. Чем не фонтан?
— Э, нет, не годится! — говорит Антон. — Так у нас все артисты поплывут. Надо что–нибудь подставить.
Пашка бросается разыскивать Пелагею Лукьяновну и возвращается с тазом.
— Тазик–то малированный, ты его не побей! — идя следом, говорит Пелагея Лукьяновна, но, увидев, для чего понадобился таз, успокаивается и уходит в зал.
Струя звонко гремит о таз, но, когда вода накапливается на дне таза, она начинает журчать, как ручеек. Пашка до поры затыкает фонтан пробкой.
Я слышу за плечом прерывистое дыхание. Рядом стоит Катеринка. Глаза ее широко открыты, ладошки прижаты к груди.
— Ой, боюсь! — шепчет она и зажмуривается что есть силы.
— Ничего, все будет хорошо, вот увидишь! Ты сегодня такая…
Но Катеринка не дает мне окончить:
— Тебе хорошо, ты уже сыграл… А я боюсь… Ой, мамочка, боюсь!..
— Костя, на сцену! Начинаем, — торопит Мария Сергеевна.
Костя Коржов поднимается на подмостки, Антон включает фонарь с желто–зеленым стеклом, и сцена озаряется призрачным, почти по–настоящему лунным светом. Пашка выдергивает пробку из фонтана и бежит к занавесу.
Зал тихонько охает: в зеленоватом свете струя горит и играет, как живое серебро. Костя бойко выходит на сцену.
— «Вот и фонтан, — говорит он, для верности показывая на него рукой. — Она сюда придет…»
Он пытается засунуть руки в карманы, но их в кафтане нет, а задирать полы, чтобы добраться до брючных, нельзя. Некоторое время руки ему страшно мешают, он не знает, что с ними делать, потом принимается махать ими в разные стороны и опять чувствует себя уверенно и свободно.
— «Царевич!» — слышится голос Катеринки.
— «Она!.. — Костя передергивается, как от удара молнии — так он изображает волнение, — и страшным шепотом: — Вся кровь во мне остановилась…»
В зеленоватом лунном свете лицо Катеринки становится еще бледнее, глаза — еще больше и чернее. На лице ее столько высокомерия, гордой надменности и самоуверенности, что ни за что не поверишь, что она вот сию минуту жмурилась и дрожала от страха. И какая же она красивая сейчас! Эх, если бы мне быть Самозванцем!.. А Костя, разве он играет? Он просто кричит.
— «Марина! — говорит он и так стукает себя в грудь, что у него получается «Маринах». — Зри во мне…»
И какие же у Кости слова! Сам так ни за что не придумаешь и не скажешь. Их же с чувством надо произносить, страстно, как объясняла Мария Сергеевна. Но Костя плохо понимает, что значит «страстно», ему кажется, что «страстно» и «страшно» — одно и то же, и он старается, чтобы было пострашнее: таращит глаза, хрипит, будто его душат, и мечется по сцене.
Прекрасная, гордая Марина покоряет меня все больше, но симпатии зала на стороне Самозванца.
— «Довольно стыдно мне… — восклицает он и дергает Марину за руку, точь–в–точь как Васька тогда, у поленницы, так что голова у Марины мотнулась из стороны в сторону, — пред гордою полячкой унижаться…»
— Давай, Костя! — кричит кто–то в зале. — Стукни ее, чтоб не задавалась…
Сцена благополучно доходит до конца — ни одной ошибки и заминки. Молодцы! Куда нам… Зал долго, оглушительно хлопает. Костя, все так же махая руками, раскланивается, а Катеринка не может наклонить голову — жесткий воротник упирается ей в самый подбородок. Так вот почему она так надменно держалась!.. Занавес закрывается, Катеринка бежит в канцелярию и в изнеможении падает на стул. Несколько секунд она сидит зажмурившись, потом открывает глаза и счастливо улыбается — все ведь было так хорошо!.. И я не знаю, когда она лучше: сейчас — веселая, смеющаяся, или там, на сцене, — гордая и неприступная…
— Знаешь, Катеринка… — улучив момент, когда рядом никого нет, снова начинаю я. — Ты сегодня такая…
— Какая? — рассеянно спрашивает она и, не дослушав, кричит Коржову: — Костя! Разве можно так дергать? Я думала, у меня голова отвалится и рука вывихнется…
Они начинают заново переживать только что пережитые волнения, а я отхожу в сторону — тут мне делать нечего, вовсе ей не интересно знать, какой она мне кажется. Ну и пусть!.. Но на душе у меня смутно и печально…
— Теперь ты управишься сам, — говорит Пашке Антон. — А я пойду в зал, погляжу, как это все выглядит оттуда.
Пашка прямо вздувается от гордости и начинает на всех покрикивать. Раньше бы я посмеялся над этим, а теперь мне даже не хочется улыбаться.
Сцена Тараса Бульбы с сыновьями и матерью проходит безукоризненно. Генька просто великолепен: он так величаво поглаживает то усы свои, то подушку на животе — ни дать ни взять полковник! И Ксеня Волкова — она играет роль матери — плачет и причитает по–взаправдашнему, и даже Фкмка держится хорошо — не вихляется, как всегда.
Но вот подходит последняя сцена, и тут разражается катастрофа…
Бульба настиг своего преступного сына, изменника Андрия.
— «Ну, что ж теперь мы будем делать? — грозно спрашивает Тарас, глядя в очи Андрия. Тот не может выдержать взгляда отца и опускает голову. — Что, сынку, помогли тебе твои ляхи?»
Андрий молчит и дрожит.
— «Так продать? Продать веру? Продать своих? Стой же!..»
В зале мертвая тишина.
— «Стой и не шевелись! — страшным голосом говорит Генька. — Я тебя породил, я тебя и убью!..»
Он делает шаг назад, снимает ружье, медленно прижимает приклад к плечу и целится…
Он целится и целится, а выстрела нет. За кулисами слышится громкий сердитый шепот, какая–то возня, но выстрела нет.
По залу пробегает смешок.
Генька опускает ружье, растерянно оглядывается на кулисы и начинает снова:
— Да, Андрий! Не помогли тебе твои ляхи? Я тебя породил, я тебя и убью!
Снова поднимает ружье, снова бесконечно долго целится, но выстрела все нет и нет. Зрители уже смеются вовсю. Генька, отчаявшись, щелкает курком и сердито шипит Фимке:
— Падай!
Фимка стреляет глазами за кулисы, ловит сигнал Марии Сергеевны, делает отчаянное лицо, закатывает глаза и грохается на пол.
Падает он так старательно, что слышно, как стукается его голова о доски. Генька опускает ружье и скорбно смотрит на замершего Андрия–Фимку. Но тот, видимо, вспоминает, как Мария Сергеевна говорила, что нужно, падая, схватиться рукой за сердце, и он, лежа на полу, вдруг хватается за левый бок.
— Не шевелись! — шепчет Мария Сергеевна.
— Не шевелись! — грозно рычит совсем растерявшийся Генька.
В это время за кулисами раздается долгожданный выстрел. Зал взрывается хохотом. Нас за кулисами тоже сгибает в три погибели от смеха. Пашка туго засадил пробку в пугач, а она оказалась подмоченной, что ли, и не выстрелила. Пока он, багровый от стыда и натуги, выковыривал ее гвоздем, было уже поздно…
Зал неудержимо грохочет.
Генька смеется, отвернув лицо в сторону, но подвязанная к животу подушка выдает его. Неподвижно лежащего Фимку начинает корчить, наконец он не выдерживает, поворачивается на бок, спиной к зрителям, и всему залу видно, как эту спину трясет от хохота.
— Занавес! — почти кричит Мария Сергеевна.
Вконец расстроенный, Пашка изо всей силы дергает веревку — она соскакивает с блока, и занавес не трогается с места. Приходится мне и Косте с разных сторон тащить полотнища занавеса вручную.
Генька безутешен, но зал гремит от аплодисментов, и участникам приходится выходить. Под конец все начинают кричать: «Марию Сергеевну!» — неистово хлопать, и она тоже выходит и кланяется, весело улыбаясь.
После спектакля Антон забирает нас к себе ночевать, а Катеринка уходит к Марии Сергеевне. Антон уговаривает Геньку и Пашку, что все прошло очень хорошо и нечего расстраиваться. Генька понемногу отходит, но Пашка так и остается надутым.
На следующий день только и разговоров, что о спектакле. Ребята в восторге от наших талантов. Особенно всем понравились Костя–Самозванец и Генька–Бульба. И это правильно: у них получилось все–таки лучше, чем у других, хотя, конечно, по–моему, до Катеринки им далеко.
Восьмого ноября мы еще раз играем свой спектакль, на него приезжают и тыжевцы: Марья Осиповна, Иван Потапович и мой отец. Много взрослых и из Колтубов. На этот раз все идет гладко, без заминки, даже пугач у Пашки стреляет вовремя, и ему не приходится сгорать от стыда.
Я уже больше не пытаюсь сказать Катернике, какая она; сама Катеринка не вспоминает о том разговоре. Потом начинаются занятия, и испытанное тогда волнение больше не возвращается.
Но каждый раз, когда я вспоминаю об этом, на душе у меня опять становится как–то смутно, и я жалею, что так ничего тогда и не сказал…
КУЛЁМКА
Без конца шли осенние дожди, потом начало сильно подмораживать, но снега долго не было. И вдруг сразу, в одну ночь, пушистая пелена укутала землю и тайгу. Захар Васильевич затосковал: настала самая пора для промысла, а он мучился со своим ревматизмом и дальше околицы не мог выйти. Он зачастил к Катеринке.
У Катеринки была черноглазая, гибкая, как пружина, Найда. Захар Васильевич подарил ей пару живых белок. А потом Катеринка подобрала галку с вывихнутым крылом, назвала Кузьмой и теперь выхаживала.
Она еще хотела взять на воспитание ягненка, но этого Марья Осиповна уже не позволила. И так, когда вся эта живность надоедала Марье Осиповне, она не раз кричала в сердцах:
— И что это такое? Прямо не хата, а зверинец! — и грозилась всех повыкидать.
Посмотреть на Катеринкин «зверинец» и приходил Захар Васильевич. Мы тоже часто собирались у нее.
Санька и Анька, как она звала белок, так забавно ссорились из–за корки хлеба, а потом, помирившись, взапуски, стремглав носились по всей избе, Найда была так красива, а Кузьма так уморителен, что с ними никак нельзя было соскучиться.
Особенно забавен был Кузьма. Он держался солидно и важно, неторопливо поворачивая во все стороны клювастую голову. А когда Катеринка садилась готовить уроки, он обязательно умащивался на стопку учебников и, нахохлившись, подремывал. Если Санька и Анька поднимали очень уж отчаянную возню, он приподнимал голову, как бы неодобрительно крякал и опять засыпал. Только он был ворюга, и, как Катеринка его ни стыдила, стоило оставить на столе новое, блестящее перо, как оно немедленно исчезало и найти его уже было невозможно.
Кузьма никак не мог привыкнуть к свету, и каждый раз, когда вспыхивала электрическая лампочка, он встревоженно вскидывался, растопыривал крылья и как–то сипел, косясь на сверкающий стеклянный шарик. Потом однажды, когда крыло у него поджило, он днем попробовал долбануть лампочку клювом, но тут же испугался, отлетел на подоконник и долго топтался там, сердито растопыривая крылья и беззвучно открывая клюв.
Захар Васильевич, присев возле печки, покуривал свою трубочку, следил за беготней Саньки и Аньки, о чем–то думал и вздыхал. Покончив с уроками, мы подсаживались к нему. Кузьма перебирался в загнеть, и мы расспрашивали Захара Васильевича о промысле, про всякие случаи в тайге.
Тут–то, в один из зимних вечеров, и зародилась у нас мысль тоже заняться промыслом. Конечно, мы не могли уйти на настоящий промысел: нас бы не пустили, да и не было у нас ни винтовок, ни припасу, а без этого много зверя не набьешь. Но Генька сказал, что это неважно — мы ведь будем добывать не на продажу, а для коллекции: набьем разных зверьков, сделаем чучела и опять отдадим в школу, как минералы. И вовсе не обязательно с ружьем: Захар Васильевич научит нас делать ловушки; они ведь тоже добычливы, если ставить умеючи.
Захар Васильевич обрадовался не меньше нас и начал рассказывать, какие есть ловушки, как их делать и где ставить.
Соболя у нас перевелись, самоловы на кабаргу и косулю надо ставить далеко от деревни, и мы решили, наметив два небольших путика — по километру каждый, — расставить на них плашки и кулёмки.
Захар Васильевич взял почти метровое полено, расколол его на две неравные половины. В тонкой дощечке он сделал вырез; на него уперлась другая тоненькая дощечка, а чтобы она не соскальзывала, закрепил их края лучинкой с вырезом. На лучинку, уходящую под приподнятую плаху, насаживалась приманка. Стоило тронуть приманку, как обе дощечки выскакивали из выреза лучинки и опиравшаяся на них верхняя большая плаха падала.
Кулёмка была еще проще. Носком валенка Захар Васильевич сделал в сугробе углубление. Перед входом в него забил четыре колышка, между ними уложил порог — палку сантиметра в три толщиной, сверху между кольями установил вторую, подлинней — боёк, а чтобы она была тяжелее, привязал сверху еще одну палку. Боёк удерживался сторожком — палочкой, упирающейся в зарубку на другой наклонной палочке, на острый конец которой насаживалась приманка. Когда ее трогали, сторожок соскальзывал с зарубки и боёк, направляемый колышками, падал на порог.
Кулёмка нам понравилась больше, потому что плашки делать в лесу трудно, а тащить с собой — тяжело; кулёмку же ничего не стоило сделать в любом месте — был бы топор. Но мы все–таки сделали две плашки — я и Генька, а Пашка сказал, что будет делать черкан — ловушку, в которой зверя придавливает боёк, привязанный к тетиве лука. Мы так и не дождались, пока он сделает свой черкан, и ушли вдвоем.
Катеринку мать не пустила, сказав, что нечего зимой ходить по тайге — еще застудится.
Первый путик мы проложили за гривой, к северу от деревни. Потом свернули на запад и, пройдя с километр, проложили второй — возвратный. Плашки мы установили на поворотах, а на каждом отрезке устроили по четыре кулёмки, решив потом добавить, если окажется мало. Приманкой служили сушеные грибы, так как прежде всего мы хотели заполучить белок.
Через два дня мы обошли свои ловушки: они были пусты. Половину из них завалило снегом, рухнувшим с ветвей, а остальные стояли как ни в чем не бывало, только ни добычи, ни приманок не было. Генька предположил, что их кто–нибудь обчистил до нас. Мы снова зарядили ловушки и, вернувшись, рассказали Захару Васильевичу о неудаче.
— Да вы, может, сторожки туго поставили? Белка объест приманку, а сторожок и не стронет. Вы бы попробовали, не туго ли…
Так и оказалось. Мы подогнали сторожки, чтобы они срабатывали от первого прикосновения. У второй плашки Геньке досталось.
Пробуя сторожок, он тронул его не прутиком, а рукой, и тяжелая плаха стукнула его по пальцам так, что Генька закряхтел от боли, а потом обрадовался.
— Вот видишь, — сказал он, — плашка действует как надо. Не в сторожке дело, тут кто–то шастает… Ну, я его поймаю!
Мы свернули на второй путик, к оставшимся кулёмкам, как вдруг Генька остановился, пригнулся за кусты, и я невольно сделал то же. Впереди послышались скрип снега, шорох раздвигаемых кустов, и из–за деревьев показался невысокий человек. Он шел не таясь и, должно быть, торопился. Мы увидели только его спину и шапку, обсыпанную снегом. Генька кивнул, и мы двинулись следом. Маленький человечек направился к деревне, но не по нашему путику, а пересекая его. Поднявшись на гриву, он остановился, нагнулся и что–то стал делать, но увидеть, что именно, нам помешали кусты. Потом он выпрямился и стал спускаться по гриве, наискосок к Колтубовской дороге. При этом он все время как–то странно махал позади себя вытянутой рукой. Мы переждали, пока он скроется из виду, и подбежали к тому месту.
Возле колоды стояла маленькая, кое–как сделанная, полузасыпанная снегом кулёмка. Под бойком лежала уже замерзшая белка. Следов человека не было — вместо них тянулась широкая полоса взрыхленного снега.
— Видишь! — сказал Генька. — Это он веткой следы за собой замел… Ну и ворюга!
— Так он же не взял! Вон белка–то лежит, — возразил я.
Но Генька уже утвердился в своей мысли, и его нельзя было сбить.
— Ну и что? А может, здесь не белка была, а горностай или колонок?..
Это меняло дело. Конечно, тогда это хитрющий вор, если он, чтобы не возбудить подозрений, оставлял малоценную добычу, а себе забирал подороже…
Мы тоже замели за собой следы и стороной сбежали с гривы.
И тут сразу все стало ясно: маленькая фигурка спустилась на Колтубовскую дорогу, свернула к деревне и исчезла в избе Щербатых.
Мы никому не сказали о своем открытии, но решили выследить Ваську, захватить на месте преступления и раз навсегда отбить у него охоту к легкой добыче. Зря, выходит, пожалел я его тогда на собрании и не рассказал о браконьерстве! Может, он и не стал бы теперь шарить по чужим ловушкам.
Катеринка, давясь от смеха, рассказала, что Пашка построил свой черкан и решил его попробовать в деревне — у конюшни видали следы хорька. Он насторожил черкан, но попал в него не хорек, а их же кот. Полузадушенного, обезумевшего от страха кота вытащил Пашкин отец, а черкан изломал. Сам Пашка сидел дома и от стыда никуда не показывался.
Но нам было не до Пашки. Мы старались не выпускать из виду Ваську и, как только возвращались из школы, сейчас же устанавливали наблюдение за его избой.
Он никуда не отлучался. И только в воскресенье Генька увидел, как он взял лыжи, вышел на Колтубовскую дорогу и исчез в лесу.
Я предложил бежать следом, но Генька сказал, что так он может заметить нас; лучше притаиться возле той кулёмки: он обязательно придет к ней опять.
Мы поднялись на гриву с другой стороны. Кулёмка была пуста. К ней мы не подходили, а посмотрели издали и спрятались за кустами, чтобы нас не было заметно, а мы всё видели. Генька даже тряхнул над нами ветки, чтобы под опавшим снегом нас совсем нельзя было заметить. Ждать пришлось долго, мы порядком замерзли. Я подумал, что зря мы уселись сторожить пустую кулёмку, но только успел сказать это, как послышались шаги…
Васька, как и тогда, подошел к кулёмке, нагнулся над ней, и боёк глухо стукнул.
Он только начал опять заметать следы, как мы выскочили из–за кустов и бросились на него. Васька от неожиданности оступился с лыжи, провалился в снег, и мы насели на него сверху.
— Вы чего — очумели? — закричал он, узнав нас.
— А вот сейчас узнаешь чего! — злорадно сказал Генька, набирая снегу. — Узнаешь, как по чужим кулёмкам шарить… Браконьер!
— Я у тебя шарил? — вырываясь, закричал Васька. — Пусти лучше!
— Не пущу! И у нас шарил, и тут шаришь… Я тебя отучу!
Васька вывернулся. Мы упали в снег, снова навалились на него, а он такой верткий, что никак его не удержать, и, хотя нас было двое, мы то и дело оказывались в снегу. Шапки были затоптаны, снег набился и в рукава и за воротник, мы забыли о кулёмках и добыче — просто нужно было раз навсегда проучить этого Ваську…
И вдруг в самый разгар свалки, когда мы опять сцепились все трое, рядом послышался обиженный и удивленный ребячий голосок:
— Ребя! Чего вы тут балуете? Всех белок распугаете…
Мы разом поднялись. Перед нами стоял утонувший в снегу и тщетно старавшийся наморщить брови Вася Маленький.
— А ты чего тут ходишь? — спросил Генька.
— Я–то за делом, — солидно сказал Вася. — А вот вы чего тут толчетесь? Другого места вам нет?.. — И он направился к кулёмке.
— Это что, твоя?
— Ну да, а то чья же!
— Ты что же это, — снова разъярившись, повернулся к Ваське Генька, — у маленького крадешь?
— Ты меня поймал? — с угрюмым вызовом отозвался тот.
— А чего он украл? — спросил Вася Маленький. — Он не украл: белка–то вон она! — И, подняв боёк, он вытащил за хвост дымчатую беличью тушку.
Мы открыли рты. Когда же она успела попасться? Ведь не полезла же белка в кулёмку во время нашей драки, а перед тем кулёмка была пуста, это мы видели оба.
Неясная догадка бросила меня в краску. Должно быть, то же самое подумал и Генька, потому что он тоже начал краснеть.
— Так, значит, ты… — растерянно начал я.
— Ничего не значит… Не ваше дело, понятно? — сказал Васька. — И не суйтесь, а то пожалеете… Попробуйте только раззвонить!.. Пошли, Вася!
Мы не «звонили», потому что нам было стыдно. Я рассказал только Катеринке, и она, всплеснув руками, сказала:
— Какие же вы, мальчишки, дураки! Что же тут удивительного, если Васька ему помогает? Тот ведь маленький и не умеет, вот он потихоньку и подкладывает ему белок, а то небось в его кулёмку ни одна не попадалась… Вася мне сам говорил, что набьет себе белок на шапку, а то старая совсем прохудилась… И очень хорошо, если Васька так сделал! Это нам стыдно, что мы не догадались…
Сначала мне показалось глупым, что Васька вот так, по штучке, подкладывал белок в Васину кулёмку — этак он только к весне насбирает на шапку, и лучше уж было наловить и сразу отдать все. Потом я понял, что это совсем не то: хотя Вася обрадовался бы подарку, но добытая своими руками шапка была бы для него куда дороже.
Чем больше я думал, тем сильнее возрастали у меня уважение к Ваське и стыд за наш промах. Больше всего нам было стыдно оттого, что не мы, а Васька Щербатый догадался помочь Васе Маленькому.
Всем нравился этот белоголовый крепыш в больших, не по росту, валенках, полушубке и постоянно съезжавшей ему на глаза облезлой телячьей шапке. Держался он солидно, наморщив не желающие хмуриться брови, рассуждал о хозяйственных делах, никогда не жаловался и не хныкал. Не жаловалась и его худая, болезненная тетка, ставшая Васе второй матерью, когда мать его померла, а отец погиб на фронте. Она забрала Васю к себе, и все сказали, что это хорошо и правильно. Тетка работала, как все, но жилось им трудно: она часто хворала, а другого работника в семье не было.
Мы были заняты или своими делами, или делами общими и, как нам казалось, очень важными, и между ними терялся, исчезал из поля зрения Вася Маленький.
Да только ли он? Вон Любушка ходит в рваной шубенке, Фимка никак не может напастись дров, потому что печка у них старая, жрет дрова, словно ненасытная, и все равно у них всегда холодно…
Чем больше мы об этом думали, тем больше нам становилось стыдно. Генька сразу же загорелся и предложил сделать в два раза больше плашек и кулёмок, и не для коллекции, а все шкурки отдать Васе Маленькому и Любушке. В наши кулёмки теперь белки начали попадаться: распяленные Захаром Васильевичем, на правилках сохли семнадцать шкурок… Против этого никто не возражал, но шкурок было мало, и мы, по обыкновению, пошли за советом к Даше Куломзиной.
— Хорошо, ребята, — сказала она. — Действуйте и дальше по–своему. А Федор Елизарович уже говорил об этом…
Потом мы узнали, что еще раньше было заседание правления, дядя Федя и Даша поставили вопрос о помощи сиротам, пострадавшим от войны, и тем, кто хорошо работает, но в чем–нибудь нуждается и сам с этой нуждой справиться не может. По предложению дяди Феди, правление решило выделить для Любушкиной матери овчины за счет колхоза, переложить в Фимкиной избе печь, а тетке Васи Маленького дать ссуду.
Даша рассказала Дяде Феде о наших планах, и, когда мы прибежали к нему за проволокой для правилок, он сказал, что мы молодцы и что глаза у нас глядят в правильную сторону, так и надо!
Фимка каким–то образом узнал все и перестал кривляться при встречах. Однажды вечером он сам подошел ко мне:
— Это вы насчет печки наговорили? Я знаю.
— Ну и что?
— Ничего. Не задавайтесь! Я и сам бы мог.
— А мы и не задаемся. Думай как хочешь.
Он помолчал, глядя в землю, а потом сказал:
— Я не думаю… Знаешь, я больше не буду вас «рябчиками» дразнить…
А через два дня, когда мы все сидели у Катеринки и смеялись над Кузьмой, который попробовал было утащить начищенную столовую ложку, но, заметив, что за ним следят, выпустил ее из клюва и теперь притворялся, что никакой ложки не видел, а интересует его только сучок на подоконнике, — пришел Фимка и с порога протянул шкурку ласки:
— Нате. Вы коллекцию собираете, я знаю.
Словом, Фимка перешел в наш лагерь, а вслед за ним и Сенька. Фимку особенно тянуло к приемнику, и он постоянно теперь водился с Пашкой, который был главным радиотехником в избе–читальне.
Вот только Васька Щербатый не простил нам «браконьера», а новая обида окончательно отрезала пути к примирению. Генька попытался поговорить с ним в открытую, но из этого ничего не вышло. Васька хмуро выслушал его, ничего не сказал и ушел.
У Васи Маленького скоро появилась новая беличья шапка, и, хотя шкурки были плохо выделаны и при каждом прикосновении шапка трещала, будто сделанная из жести, он был горд и счастлив.
Промысел наш оказался не очень удачлив, но мы все–таки добыли тридцать семь белок, пять горностаев и двух хорьков. Из лучших шкурок мы сделали чучела и отнесли их в школу, а остальные отдали Марье Осиповне, и она беличьими шкурками обшила подол и рукава Катеринкиного пальто и Любушкиной шубейки, а горностаевые шкурки пришила на их шапки. Шапки получились красивые.
БУРАН
Весь декабрь дули пронизывающие, злые ветры. То и дело срывались обильные снегопады, зыбкая белая пелена взвихренного снега застилала небо и тайгу. Дорога в Колтубы исчезла под высоченными сугробами, и каждый раз, идя в школу, мы протаптывали новую тропку в обход снежных валов. Даже на зеркальном льду пруда нарастали заструги, и, как мы ни сметали их, они появлялись снова.
Один из последних дней декабря выдался на редкость ясный. Солнце так припекало, что к полудню даже началась капель, а сугробы на солнцепеке остекленели — на них появился тонкий, звонко потрескивающий наст. Пашка торопился домой и ушел вместе с другими ребятами, а мы втроем побежали на каток. Антон выполнил свое обещание — на льду пруда комсомольцы расчистили каток, и мы частенько после уроков отправлялись туда на часок–другой.
На этот раз катались мы долго и спохватились, когда все небо затянули облака, поднялся ветер и теневые стороны застругов задымились. За Колтубами ветер стал еще сильнее, пошел снег.
— Может, вернемся, переждем в школе? — встревоженно сказала Катеринка.
— Чего там! Не заблудимся, — отозвался Генька.
Конечно, заблудиться мы не могли: линия электропередачи почти все время шла вдоль дороги, и если занесло дорогу, то столбы–то, во всяком случае, не занесет.
Ветер яростно взвывал у стонущих под его напором проводов. Иногда он налетал такими порывами, что мы приседали к самой земле, чтобы не упасть. Если бы еще он дул в спину, а то ведь, как нарочно, прямо в лицо! Сухой, колючий снег хлестал по лицу, врывался в рукава, пробирался под овчину.
Особенно доставалось Катеринке: у нее был даже не полушубок, а просто пальто на вате. Сначала мы шли гуськом: я и Генька по очереди шли впереди, а Катеринка между нами, но потом она сказала, что так мы еще потеряем друг друга и лучше взяться за руки. Пригнувшись к самой земле, зажмурившись от слепящего снега и ветра, мы шли, ничего не видя и только прислушиваясь к стонущим где–то вверху проводам. Давно исчезла проложенная нами утром тропинка, ничего нельзя было различить в беснующейся молочной мгле, и, уже не разбирая пути, мы шли напрямик, через сугробы. Скорее даже не шли, а карабкались, поминутно проваливаясь через тонкий наст в рыхлый, сыпучий снег; с трудом выбирались из него — и сейчас же снова тонули в сугробе.
Ко всему еще сразу стемнело. Никто не знал, прошли ли мы половину, треть или даже четверть дороги, и узнать это было невозможно, потому что ничего нельзя было разглядеть в колючей, воющей тьме. Ветер и усталость все чаще заставляли нас останавливаться, поворачиваться спиной к ветру и отдыхать. Но как только мы переставали двигаться, сразу же становилось нестерпимо холодно и нас начинала бить лихорадочная дрожь.
Катеринка уставала первая. И не только потому, что она была слабее, а потому, что на ней были огромные, со взрослого, подшитые пимы, купленные еще в Барнауле. В них нелегко ходить и по хорошей дороге, а месить снежную кашу и вовсе тяжело. И Катерника не выдержала. Она села на снег, закрыла лицо руками и сказала, что сил у нее нет и дальше она не пойдет: все равно где замерзать — здесь или там. Мы начали ее уговаривать и стыдить, но она не шевелилась.
— Эх, ты! — рассердился я. — А как же они шли — большевики, с дядей Захаром?
Катеринка с трудом поднялась, мы взяли ее под руки и повели, но скоро сами обессилели и решили как следует отдохнуть. Катеринка уже ничего не говорила, ее всю трясло, и, приложив руку к ее щеке, я почувствовал, что по ней текут слезы.
Я подумал, что, чего доброго, мы и в самом деле замерзнем. Подумал я об этом как–то вяло, без испуга, словно в голову пришла совсем пустяковая мысль и ничего страшного в ней нет. Вот это безразличие меня и напугало: по рассказам я знал, что именно так люди и начинают замерзать, когда им становится все равно — жить или не жить, лишь бы не трогаться с места. Я вскочил, мы подняли Катеринку и опять повели.
Шагов через двадцать я вдруг наткнулся на что–то, уперся в него рукой и в ужасе закричал: оно шевелилось! Шатун! Кто еще мог быть здесь в такую пору? Но «шатун» не поднялся на дыбы и не заревел, а человечьим голосом глухо спросил:
— Кто тут?
— Да ты–то кто? – обрадованно закричали мы.
— Ну, я, — ответил человек приподнимаясь.
— Васька? Ты чего тут?
— Я бы давно дошел, да озяб и с ним измаялся… — сказал Васька. У него под полой съежился Вася Маленький.
— Так что, все ребята здесь? — встревоженно спросил Геннадий.
— Не… Они, должно, дошли давно, до бурана. А мы после вышли. Он идти совсем не может, в снегу тонет, я его на закорках несу.
Хоть это и был Васька, мы обрадовались — нас было теперь больше и потому не так страшно… Вася Маленький так озяб, что ничего не мог сказать, да и Катеринка была не лучше — она даже никак не отозвалась на то, что вдруг перед нами оказались Щербатый и Вася. Она только пробормотала, стуча зубами:
— Хоть бы на минуточку куда спрятаться!..
— Некуда. Идти надо, — сказал Васька.
— Да хоть бы знать, сколько идти, — сказал я, — а то бредем, как слепые…
— Мы как раз на половине.
— А ты откуда знаешь? — спросил Геннадий.
— Знаю. Я столбы считал. Сейчас анкерная опора будет — как раз на половине.
Васька подхватил Васю Маленького на закорки и, согнувшись, пошел вперед. Через несколько минут мы поравнялись с опорой. Катеринка совсем обессилела, и мы ее уже почти несли.
— Стойте, ребята! — вдруг закричал Генька. — Стойте! Тут же наша пещера!.. В ней и переждем, пока ветер спадет.
Там действительно можно было укрыться от ветра и снега, потому что пещера находилась на подветренной стороне.
Васька не знал о ней и не поверил.
— Все выдумываешь! — сказал он. — Идти надо…
— Ну, иди, коли замерзнуть охота. И мальца заморозишь…
Вася Маленький совсем перестал шевелиться и не подавал голоса, и это, должно быть, заставило Ваську согласиться.
— А найдем мы ее сейчас? — с сомнением спросил я.
— Найдем! От этой опоры как раз влево, — уверенно ответил Генька.
Нам сразу стало легче, потому что ветер дул теперь не в лицо, а в правый бок, и, хоть отвернувшись, можно было дышать, да и снегу здесь было меньше, чем на просеке. За скалами стало еще тише: сюда залетали лишь самые сильные порывы ветра… Генька приостановился было, оглядываясь, потом полез наверх через сугроб и исчез.
— Давай сюда, ребята! — услышали мы его голос. — Нашел…
По сугробу мы съехали прямо в пещеру. В ней было совершенно темно, и только у входа бледно отсвечивал снежный сугроб. Щербатый принялся тормошить Васю Маленького, и тот наконец вяло отозвался:
— Не трожь… Озяб я…
Озябли мы все, и чем дальше, тем становилось хуже. Пещера укрывала от снега и ветра, но ни согреть, ни укрыть от холода не могла. Катеринка сжалась в комок и еле слышно стонала.
— Ты чего?
— Ног не чую… — стуча зубами, ответила она, как заика.
И только тут я подумал, что ее бахилы, наверно, доверху набиты снегом.
— Скидай пимы! — сказал я.
Она не пошевелилась.
Не дождавшись ответа, я нащупал ее пим и стянул с ноги. Так и есть! По всему пиму изнутри шел толстый слой спрессованного и подтаявшего снега, чулок был пропитан ледяной водой. Я стащил и чулок, но Катеринка, должно быть, не почувствовала. Набрав на варежку снега, я принялся тереть ее ногу так, что скоро мне самому стало жарко.
— Ой, не надо! Больно… — сказала наконец Катеринка.
Она начала меня отталкивать, но я растер ногу еще сухой варежкой, потом стащил с себя пим, шерстяной носок и обул ее. Катеринка уже не сопротивлялась, ничего не говорила, а только негромко всхлипывала. Пока я растирал и обувал ей вторую ногу, портянки у меня размотались, и ноги начали стынуть. Наскоро выколотив снег из Катеринкиных пимов, я надел их.
Генька сначала топтался, хлопал себя руками, чтобы согреться, потом подсел к нам.
— Чего ты там возишься? — спросил он.
— Переобуваюсь, — буркнул я.
— Не поможет. Костер бы!..
— Где ты его возьмешь! Все снегом замело; небось ни одной валежины не найти… — сказал Васька Щербатый.
— Да тут недалеко сухостой есть, спичек вот только нет.
— У меня есть. Пошли! А то малый совсем закляк…
Геннадий вместе с Васькой нырнули в мутные вихри бурана. Мне бы следовало пойти тоже, но Катеринка вдруг уцепилась за меня, словно испугалась, что мы все уйдем и потеряемся в завьюженной тайге, а она останется одна с полузамерзшим Васей Маленьким. Я растолкал Васю. Он сонно спросил, чего я дерусь, и опять затих. Я посадил его между нами, и мы, тесно прижавшись друг к другу, молча ожидали возвращения Геньки и Васьки.
— Знаешь, Колька, твои пимы — как печка, у меня ноги совсем отошли, только но–оют… — почему–то шепотом сказала Катеринка.
— Скоро перестанут, — сдерживая зубную дробь, ответил я.
У меня самого ноги стыли все больше. Выбить весь снег из пимов мне не удалось, от теплоты моих ног он подтаял, и портянки превратились в ледяной компресс. От ступней холод поднимался все выше, и мне казалось, что даже сердце у меня заходится от стужи. Я только изо всех сил старался сдержать дрожь, чтобы Катеринка не догадалась и не вздумала опять надеть свои обледенелые пимы.
Катеринка все время поворачивала голову к выходу, прислушиваясь к завыванию бурана; меня тоже начало охватывать щемящее беспокойство. Я уже решил, что ребята заблудились, не могут найти пещеру, и только хотел вылезать наружу, чтобы покричать им, как вход вдруг потемнел — с шумом и треском ввалились Геннадий и Васька.
— Эй, не замерзли вы тут? — окликнул Генька. — Мы мало не заблудились. Ох и намучились! Или за живое дерево схватишься, или не обломишь. Давай скорее, Васька!
— Сейчас, руки отогрею, а то пальцы не слушаются…
Пещеру заполнил звонкий треск сухой, перестоявшейся древесины, потом я услышал шелест разрываемой бумаги — это погибала Васькина или Генькина тетрадь, — и в темном кольце багровых пальцев, сложенных чашкой, вспыхнул слабый огонек.
Вряд ли потрясение, испытанное при виде электрического света, было сильнее охватившего нас теперь молчаливого восторга. Молчаливого потому, что мы и дыханием своим боялись погасить этот жалкий, колеблющийся язычок огня.
Загорелась бумага, тихонько потрескивая занялись мелкие веточки — и вот уже запылали сучья, огонь вытолкнул кверху дым, и пещера озарилась неровным, танцующим светом. Дым заклубился наверху, потянулся к выходу, порывом ветра его втолкнуло обратно, и мы закашляли и заплакали не то от его хвойной горечи, не то от радости.
Наслаждаясь хлынувшим от костра теплом, мы вытянули над ним руки, и это получилось так торжественно, словно мы в чем–то клялись сейчас над спасительным огнем.
— Какие мы все–таки еще глупые!.. — задумчиво и печально сказал вдруг Генька.
Он не сказал больше ничего, и никто не возразил и не спросил, почему мы глупые. Должно быть, каждый нашел в себе какой–то отголосок на невеселые Генькины слова. Может быть, относились они к тому, что мы так легкомысленно задержались на катке и попали в буран; может быть, к тому, что до сих пор продолжалась эта нелепая вражда с Васькой; может быть, к тому, что мы еще мало ценим нашу дружбу и друг друга…
Костер разгорелся, и пришлось даже отодвигаться от жаркого пламени. Вася Маленький очнулся от оцепенения, щеки у него порозовели, он сдвинул на затылок гремящую беличью шапку, обнаружив нос–пуговку.
— Ух, хорошо! — сладко жмурясь, сказал он и озабоченно добавил: — А я было совсем забоялся: ну как замерзну, что тогда без меня тетка делать будет?
Я высушил над костром Катеринкины чулки. Она хотела снять мои носки, но я сказал, что не надо, иначе ноги у нее опять замерзнут. Снегопад прекратился, ветер спадал, но мы решили еще немного переждать в «пещере спасения», как назвала ее Катеринка.
Догорели последние ветки, и мы выбрались из пещеры. Ветер почти совсем утих, только по временам с гребней сугробов взлетала искристая морозная пыль. Теперь уже можно было различить скалы, укутанные в пухлые снеговые шали, черные стволы деревьев и опоры, будто расставленные циркулем ноги великанов. Облачная пелена разорвалась; в растущие просветы, сбегаясь толпами, заглядывали любопытные звезды.
Мы старались обходить сугробы, но даже там, где их не было, ноги проваливались по колено, и каждый раз в мои пимы набирался снег. Я сразу застыл, снова появилась лихорадочная дрожь, и почему–то начало ломить голову. Я крепился изо всех сил и не подавал виду, что ослабел: Катеринка помочь не могла, а Васька и Геннадий по очереди шли впереди — один прокладывал тропу, другой нес Васю Маленького.
Мы прошли не больше километра, как впереди мелькнул огонек, послышался собачий лай. Через несколько минут, ныряя в сугробах и звонко лая, к нам подкатился пушистый клубок с торчащим кренделем хвостом. Это была Белая — лайка Захара Васильевича. Огоньков стало два, они быстро приближались, и вот уже показались двое верховых с фонарями «летучая мышь» и лошадь, запряженная в сани. Верхом ехали мой отец и Иван Потапович, а на санях — Захар Васильевич. Школьники вернулись до бурана, не хватало только нас, и, хотя все думали, что мы пережидаем буран в Колтубах, они все–таки поехали искать, опасаясь, не занесло ли нас по дороге.
Мы улеглись в санях. Меня знобило все больше, и то и дело я погружался в какое–то забытье. По временам скрип снега под полозьями будил меня, я оглядывался на едущих по бокам отца и Ивана Потаповича, на заметенную снегом чащу и опять проваливался в пустоту. Сани встряхнуло, по глазам ударил отраженный снегом свет — мы подъезжали к деревне. В это время Васька повернулся и негромко сказал:
— Знаешь, Генька, давай не будем больше! А?
Сани опять тряхнуло, и я не услышал Генькиного ответа…
Последнее, что мне запомнилось: побелевшее лицо матери и перепуганные глаза Сони.
…С глазами Сони я встречаюсь и когда прихожу в сознание. Она стоит у постели, пытливо и настороженно всматривается в меня, потом радостно взвизгивает и кричит на всю избу:
— Глядит! Маманя, глядит!..
— Что ты кричишь, дурочка? — спрашиваю я.
Соня не слышит, и я сам не слышу своего голоса — так он слаб и тих.
Из кухни выбегает сияющая мать, за ней появляется отец.
— Очнулся, герой? — спрашивает он.
У них счастливые и почему–то жалостливые лица. Мать осунулась, побледнела; у отца запали морщины возле углов рта. Значит, я долго и тяжело болел, если тревога оставила такие глубокие следы… Я сразу вспоминаю буран и «пещеру спасения».
— А где… — начинаю я и смолкаю.
Мать скорее угадывает, чем слышит, и, улыбаясь, говорит:
— Здесь, здесь… Скоро, должно, прибежит.
Стукает дверь в сенцах, в комнату входит Катеринка.
— Ой! — говорит она, сложив у груди ладошки и широко открыв большие глаза. — Очнулся?
Она улыбается, я тоже улыбаюсь и не знаю, чему я больше рад — своей или ее радости.
— Ну, как ты? — спрашивает она. — Я… мы так боялись!..
Она не говорит, чего они боялись, но глаза у нее начинают подозрительно блестеть.
— Я к ребятам сбегаю, скажу!.. — И, крутнувшись на одной ножке, Катеринка летит к дверям.
Скоро прибегают и ребята. Радостные, запыхавшиеся, они толкутся возле постели, сначала ничего не могут сказать, и мы задаем друг другу какие–то пустые вопросы. А когда Геннадий наконец начинает рассказывать, мать прогоняет их, потому что мне нельзя утомляться. Пашка все время собирался что–то сказать, надувался и пыхтел, но собрался только у порога:
— Ты… того… поправляйся… Я тебе радио проведу, вот увидишь!
Перед вечером Катеринка приходит со своей матерью. Она садится в сторонке, а Марья Осиповна — возле моей постели и спрашивает, как я себя чувствую и не надо ли мне чего. Сидит она недолго, а уходя, говорит:
— Будь здоров, Коля! Ты молодец! Из тебя выйдет настоящий мужчина…
Она выходит в кухню, а Катеринка подходит ко мне и говорит, не то спрашивая, не то утверждая:
— Ты бы тоже кинулся в воду, как тот Сандро… Правда?
Я вспыхиваю и молчу. Она, не дождавшись ответа, убегает вслед за матерью.
Потом я слышу из кухни заговорщицкие голоса матери и Марьи Осиповны, смех и негодующий Катеринкин голос:
— Фу, мама, как тебе не стыдно!..
На следующий день колтубовский фельдшер Максим Порфирьевич, по–тараканьи шевеля прокуренными усами, выслушивает меня, гулко крякает и говорит матери, тревожно наблюдающей за ним:
— Кризис прошел, все в порядке. Теперь его на сто лет хватит… Но пока лежать! Я еще приеду, посмотрю…
Поправляюсь я медленно.
Пашка выполнил свое обещание. Он так приставал к Антону, что тот наконец разыскал ему провод от испорченного мотора и наушники. Пашка натянул провода между посадками от избы–читальни к нам, и теперь, когда там включают приемник, я тоже слушаю радио. Вернее, мы с Соней. Она взбирается ко мне на постель, умащивается рядом, и в один наушник слушаю я, в другой — она. Она же учит меня ходить. Когда Соня была совсем маленькой, я подавал ей свой указательный палец, и она, вцепившись в него изо всех сил, преодолевала непосильные для нее просторы избы. Теперь, как только я начинаю вставать, она требует мой палец и, сжав его, старательно ведет меня по комнате. Лицо у нее при этом такое напряженное и строгое, будто она делает самую важную работу из всех, какие только можно себе представить. Ходить самому она мне не позволяет, так как уверена, что без нее я обязательно упаду.
Как только я окреп и начал вставать, Генька сказал:
— Ну, хватит лодыря гонять, пора заниматься. А то ведь ты отстанешь…
Они по очереди приходят ко мне, рассказывают, что проходили в классе, и я делаю уроки, как если бы сам бывал в школе. Однажды Генька оборвал урок на полуслове и мрачно задумался.
— Ты чего? — спросил я.
— А ты знаешь, — ответил он, — если бы мы тогда тоже вот так догадались помогать Ваське, он, может, и не остался бы на второй год…
Геннадий прав, и меня охватывает запоздалый стыд. Конечно, разве так товарищи поступают? Его оставили, а сами убежали вперед…
— Ну, а теперь как вы с ним?
— Теперь порядок! Совсем помирились.
Катеринка приходит ко мне чаще всего прямо из школы, и мы сразу готовим уроки, потом разговариваем про всякую всячину. О буране и «пещере спасения» мы, словно по какому–то уговору, никогда не вспоминаем. Только иногда я ловлю на себе ее задумчивый, спрашивающий взгляд, но, встретившись со мной глазами, она отворачивается или говорит какие–нибудь пустяки.
ПУТИ–ДОРОГИ
Грянула весна, забушевала шалая Тыжа, сбросила снежную шубу тайга, и вместе с первым весенним громом и пронизанным солнцем дождем ворвались в нашу жизнь новые перемены.
Воспользовавшись открытым окном, у Катеринки сбежали Анька и Санька. Вскоре исчез и Кузьма. Даже тут он не удержался и стянул Катеринкин гребешок. Мы, смеясь, говорили, что это он украл не иначе, как на память. Катеринка не очень огорчилась.
— Я бы сама их выпустила, — говорила она. — Разве им тут жизнь, в избе?
Катеринка переменилась тоже. Глаза у нее стали словно еще больше, косички превратились в косы и уже не торчали в разные стороны, а толстыми жгутами легли на платье. Сама она была такой же быстрой и подвижной, но стала как–то строже и сдержанней.
У нее осталась только Найда, совсем уже большая маралушка. Катеринка думала и ее отпустить в тайгу и даже советовалась с Захаром Васильевичем, когда это лучше сделать, но тот сказал, что не надо торопиться, у него на этот счет есть одна думка.
Однажды, когда он сидел на завалинке, покуривая трубочку, смотрел на Найду и вздыхал, подошел Иван Потапович:
— Что вздыхаешь, Васильич?
— Душа ноет… Шабаш, видать, промыслу–то совсем…
— Да, ходок теперь из тебя неважнецкий.
— Куда уж!.. У меня теперь другая думка. Я было к тебе собрался идти. Чего бы нам звероферму не завести?
— Сам к зверям пойти не можешь, так зверей к себе? — засмеялся Иван Потапович.
— Ну, это само собой… Да ведь и дело выгодное. Марал — животная немудрая, уходу за ним немного, а выгоды — сумма денег. Колтубовцы вон тоже думают маральник городить.
— Слыхал.
— У них только места удобного нет: всю как есть изгородь ставить надо, а на это какая прорва людей требуется. Вот они и мнутся… А у нас вон это урочище, где летось ребята ходили, — я там бывал, знаю… Там только с одной стороны перегородить — и все дело. Нам это не поднять, потому огорожу в сруб ставить надо, а на паях с колтубовцами в самый бы раз: и им выгодно, и нам…
На этот раз беседа кончилась ничем. Но Захар Васильевич не отступил. Он говорил и с Федором Елизаровичем, и с моим и с Пашкиным отцом и так насел на Ивана Потаповича, что в конце концов тот сдался. Они съездили в Колтубы, договорились с «Зарей» и решили создать совместный, межколхозный, маральник. Постройку изгороди отнесли на сравнительно свободный промежуток между севом и уборкой.
Мы не могли уже принять участие в этой постройке, потому что у нас начинались экзамены. Подготовка занимала все время, и мы даже редко ходили в избу–читальню. Там теперь вместо Катеринки газеты и книжки выдавала Любушка. Она очень строго следила за порядком и так накидывалась на каждого, кто отрывал от газеты на закурку, что газеты совсем перестали рвать. А у приемника командовал теперь Фимка. Он уже не кривляется и не строит дурашливых рож: приемник — дело серьезное, и тут не до баловства.
Пашка еще раньше уехал в ремесленное училище. Летом он приезжал в отпуск и, хотя было жарко, все время ходил в картузе и шинели, застегнутой на все пуговицы: это чтобы все видели его форму. Форма, правда, красивая. Машины он еще никакой не изобрел, но говорит, что изобретет обязательно. Геньку, как только закончились экзамены, мы проводили в Новосибирск. Там его дядя работает на заводе. Генька будет у него жить и учиться в геологоразведочном техникуме. Он уговаривал меня и Ваську Щербатого ехать с ним вместе, но Ваське еще год учиться, а я выбрал себе другую специальность.
Одна Катеринка долго не знала, что ей делать. Но как–то под вечер к Марье Осиповне пришли Иван Потапович и Федор Елизарович. (Мы сидели под окнами на завалинке и всё слышали.) Сначала говорили про всякие дела, а потом Иван Потапович спросил:
— Ты, Осиповна, что думаешь со своей Катериной делать?
— И сама не знаю… Надо бы учить, да не знаю где, и от себя боязно отпускать…
— Чего боязно? Девчушку учить надо… Мы промеж себя этот вопрос обсуждали: животину она любит пуще всего и в самый бы раз была помощницей Анисиму. Только надо, конечно, подковаться как следует быть. Анисим, он дело знает, только больше практикой доходит, а без науки трудновато, при настоящих масштабах без науки нельзя. Так что пора нам свои кадры иметь: зоотехника и прочее такое… Так вот, ежели Катерина имеет склонность и ты не возражаешь, отправим ее в Горно–Алтайск, в зоотехникум… Ну, как думаешь? Оно и тебе с руки: дочка к тебе же вернется, и колхоз научный кадр получит…
Марья Осиповна начала благодарить, а у Катеринки закапали слезы.
— Чего ж ты ревешь? — спросил я. — Радоваться надо, а она ревет.
— Ты совсем дурак, Колька, и ничего не понимаешь, — сказала Катеринка. — Это от радости…
Так решилась судьба Катеринки.
А я еду в Горно–Алтайское педучилище, так как давно уже решил стать учителем и потом вернуться в свою деревню. С Катеринкой мы сговорились, что хотя мы и в разных техникумах, а учиться и домой будем ездить вместе.
Мы без конца строим с ней всяческие планы и предположения, как будем учиться, а потом работать, и каждый раз эти планы становятся все ярче, заманчивее, так что у нас даже дух захватывает и мы останавливаемся, раздумывая: а так ли будет все это? И потом решаем: будет, конечно же, будет!
Только… Как было бы хорошо, если бы не было расставаний и разлук! И почему это так: рядом с радостью всегда идут печали, и утраты настигают тебя тогда, когда они тяжелее всего?
Вот расстались мы с Генькой, и наверно, навсегда: летом он будет ездить на практику, а потом станет геологом — и начнутся странствования, а будет учиться дальше — и вовсе, быть может, не заглянет в Тыжи. Геннадий доволен — осуществится его мечта о путешествиях, но и ему было грустно расставаться с нами. И у него и у нас будут новые друзья, но такая дружба уже не повторится: все–таки мы выросли вместе, и день за днем все в каждом дне было и его и наше, нераздельное и незабываемое. И сколько раз потом мы будем вспоминать Геньку, выдумщика и фантазера, которого мы когда–то называли вруном за его неистощимую фантазию, бесстрашного и требовательного товарища, по праву бывшего нашим вожаком!
Незадолго до отъезда меня и Катеринку вдруг потянуло в школу: ни за чем, просто так — еще раз побывать в ней, посмотреть, и всё. Пелагея Лукьяновна поворчала немного, но все–таки пустила нас.
Странно, непривычно нам видеть пустые парты, слышать гулкое эхо наших шагов и приглушенные голоса.
Вот и всё, прощай, школа! Больше мы сюда, наверно, не вернемся и уже никогда не сядем за свои парты, чтобы, замирая от страха, ждать, что тебя вызовут и спросят невыученный урок, или затаив дыхание слушать и слушать, не замечая звонка, шума в коридоре… Уже не мы, а другие сядут за наши парты, шумной разноголосицей заполнят класс; перед кем–то другим, круто задрав нос кверху, будет нестись в бесконечном полете самолетик, вырезанный Генькой на парте…
На партах, в классах останутся только следы наших детских проказ, да и то ненадолго: будет ремонт, и все они исчезнут. Сохранятся лишь в канцелярии списки, табели и отметки, то огорчавшие, то радовавшие нас. Но в нас самих школа останется на всю жизнь. Разве можно забыть свою парту, первую прочитанную книгу, первую радость узнавания мира и тех, кто настойчиво и терпеливо повел нас — озорных непосед — по трудной и радостной лестнице знания! А наши шумные сборы, веселую возню на переменах, неповторимо прекрасную, беспощадную и самоотверженную ребячью дружбу!.. А спектакль!.. Мы увидим большие города… может быть, побываем и в Москве, пойдем в самые знаменитые театры, но где, в каком театре мы переживем еще такое волнение, как здесь, в родной школе, когда мы сами были артистами?
Трогательные и смешные, досадные и радостные воспоминания нахлынули на нас, и мы долго молча сидели за партами, словно пытаясь заново пережить пережитое.
Парты показались нам теперь меньшими, чем прежде. Конечно, парты остались теми же — выросли, переменились мы сами. И не только мы. Вон за окном в отдалении белеет здание гидростанции; от нее увесисто шагают опоры электролинии: уже не только к нам, в Тыжу, а и в Усталы. Вторая турбина позволила дать ток в Усталы и дальше, в Кок–Су. И Антона уже нет на электростанции. Там за главного теперь Антонов помощник, а ему помогает Костя Коржов, который собирается стать электротехником. Сам Антон увлечен новым делом — дни и ночи пропадает на лесопилке, которую ставят на Тыже, в двух километрах ниже.
— И почто бы я ходила?.. Все там в исправности, все на месте… — услышали мы голос Пелагеи Лукьяновны. — Вам лежать надо, а не бродить…
— Ну–ну, ты бы меня из постели и не выпустила, — ответил ей голос Савелия Максимовича. — А вот и непорядок! Почему класс открыт?
— Ребятишки там… попросились…
— Какие ребятишки? — Савелий Максимович заглянул в дверь. — А–а… Это уже не ребятишки!.. Здравствуйте, молодые люди!
Мы встали.
— Что, со школой прощаетесь? — Он осторожно сел к нам за парту. — Я вот тоже… Вздумали меня лечить, на курорт посылают. А чем мне курорт поможет? Для меня работа лучше всякого курорта; а как от дела своего оторвусь, так и вовсе из строя выйду…
Он поседел еще больше и стал словно бы меньше ростом; только по–прежнему внимательно и живо смотрели его прищуренные глаза.
Савелий Максимович стал расспрашивать, когда мы едем, отослали ли документы, но в это время вбежала расстроенная Мария Сергеевна:
— Савелий Максимович! Разве можно так? Врач говорит одно, а вы другое… Вы наконец не имеете права не беречься!..
— Полно, полно, Машенька!.. Что же, мне теперь и выйти нельзя? Вы меня и так под домашним арестом держите. Вот поговорю с ребятами и пойду… Вы лучше посмотрите, как они выросли. Прямо как на дрожжах их гонит!
Мы поговорили немного, потом проводили Савелия Максимовича домой. Мария Сергеевна с одной стороны, а Катеринка — с другой бережно поддерживали его, а он то сердился, то смеялся, что его ведут как маленького. В избу он не захотел идти и остался на крыльце.
Уходя, мы несколько раз оборачивались, а он все сидел, смотрел нам вслед и, заметив, что мы обернулись, тихонько помахал рукой.
Дома тоже все не так, как было. Мама ничего не говорит, но я вижу, что она все время думает об одном — о моем отъезде. Мы еще никогда надолго не расставались, и ей мерещатся всякие ужасы, которые могут со мной случиться. Отец посмеивается над мамиными страхами, но и сам по временам смотрит на меня задумчиво и как бы вопросительно: все ли будет так, как нужно?
Милые, хорошие мои! Не надо тревожиться и печалиться. Все будет хорошо, вот увидите! Ведь я же буду писать, приезжать, а закончу учиться — вернусь опять сюда, к вам, и мы уже не будем расставаться; разве, может, ненадолго, если мне куда–нибудь надо будет поехать…
Я вспоминаю все–все, вспоминаю последний год, принесший так много нового. Что же произошло? Ведь все было так обыкновенно…
Да, все было обыкновенно и вместе с тем было необыкновенно! Я столько увидел, услышал и понял за этот год, словно у меня появилось новое зрение, новый слух, и еще что–то такое, для чего нет определения, но без чего нельзя жить. Знакомый, привычный мир заново открылся передо мной — и как много я узнал! Какие вокруг хорошие люди! Но ведь это только начало. Сколько я еще увижу, узнаю, каких еще только людей не встречу, подружусь с ними и полюблю их!.. И как это все–таки прекрасно — жить!..
Перед отъездом мы немного погуляли с Катей в березовой рощице, которую посадили год назад. Катя размечталась:
— Знаешь, Коля… (Раньше она всегда называла меня просто Колькой.) Знаешь, Коля, когда мы будем старые… То есть я не думаю, что мы будем старые, мне кажется — мы всегда будем молодые… Но ведь будем же, правда? Все стареют… Только это будет очень не скоро… Тогда тут будет уже не деревня, а большой город. А роща останется. Только деревья будут толстые и высокие. И мы с тобой придем сюда погулять и вспомним, какие мы были, когда были маленькие, и как все было хорошо…
Я сказал, что, конечно, придем, и это будет очень приятно — все вспомнить… Только мы уже не маленькие, она, Катя, стала такая красивая… как молодая березка. Катя покраснела и ничего не ответила. Потом мы еще раз прочитали письмо дяди Миши, которое я получил накануне. Он уехал в Заполярье и, прощаясь, писал:
«Вы очень порадовали меня своими успехами. Пусть Геннадий обязательно напишет о своей учебе. Все–таки я был его первым учителем, и мне хочется знать, какой из него получится геолог, да и, может, я смогу ему помочь в случае затруднений. Ты любишь книги и песни — это хорошо. Только помни, что они существуют не сами по себе, а для человека, и если за ними нет человека — это просто испачканная бумага. Учись, люби людей, и, может быть, ты научишься добывать самоцветы из словесной руды.
Я с удовольствием вспоминаю наш поход и ваши милые мордасы (как только сможете, пришлите мне свои фотографии).
Тогда, я знаю, вы были изрядно разочарованы, что мы не нашли изумрудов. Но разве дело только в том, чтобы найти драгоценный камень? Вы нашли с тех пор самую большую ценность — любимый труд, которым будете служить народу. Значит, вы нашли свое настоящее место в жизни, а это главное.
Будьте же всегда и во всем, в маленьком и большом, идущими впереди! Желаю вам счастья и удачи…»
Ветер шевелил березовые листочки, по письму бежали трепетные зеленоватые тени.
Мы поднялись. Роща, весело шумя, расступилась, открывая залитый солнцем простор и подернутые голубоватой дымкой дали.
1950 г.
Примечания
1
Распадок — узкая долина.
(обратно)2
Чернь — черневая тайга: тайга из темных хвойных пород.
(обратно)3
Листвяк — лиственница.
(обратно)4
Гольцы — оголенные скалистые вершины.
(обратно)5
Белки — покрытые снегом горы.
(обратно)6
Грива — гряда, хребет.
(обратно)7
Аймак — район.
(обратно)8
Бом — скала или гора, отрог горного хребта, пересекающий речную долину.
(обратно)9
Урочище — участок, чем–либо отличающийся от окружающей местности.
(обратно)10
Увал — южный склон горы.
(обратно)11
Елань — прогалина, поляна.
(обратно)12
Колок — отдельная рощица, лесок или лесной остров.
(обратно)13
Согра — заболоченная долина, поросшая мелким кустарником.
(обратно)14
Выворотень — вывернутое с корнями дерево.
(обратно)15
ЧОН — части особого назначения по борьбе с контрреволюцией, существовавшие в первое десятилетие после Октябрьской революции.
(обратно)
Комментарии к книге «На краю земли», Николай Иванович Дубов
Всего 0 комментариев