Сергей Анатольевич Иванов Бывший Булка и его дочь
Глава 1
Филипповы — отец и дочь — сидели перед телевизором. За спиною у них, с каждой минутой всё ярче, разгоралась балконная дверь, полная густого закатного солнца. Телевизор старался сколько мог, да где ж ему было тягаться со звездой, со светилом!..
Однако со светилом легко потягалась Лида. Она встала, одним махом задёрнула штору.
Отцу жаль было этого солнца — редкого, январского, такого щедрого и такого бессильного. Потому что по улице в последнее время, с утра до вечера и день за днем, гуляли здоровенные — косая сажень в плечах — морозы, которые когда-то назывались рождественскими.
Отцу жаль было солнца, однако он промолчал: странно ему было тут возражать — раз они телевизор смотрят. Да и не хотелось ссориться с дочерью. Он только глянул разок на штору, которая, словно парус ветром, вся была вздута солнечными лучами, и решительно повернулся к телевизору. Некоторое время они смотрели молча. Шёл фильм про горных лыжников — без начала, без конца, какие часто стали теперь показывать.
— Сколько можно? — благодушно рассердился отец. — Летают-летают, одно и то же двадцать раз!
Дочь ничего не ответила. Тогда отец выдержал паузу и сказал:
— Нет, в общем-то красиво… краски отличные!
Цветной телевизор был у них уже больше полугода, но отец всё продолжал им гордиться и хвалиться. Лида едва заметно дёрнула щекой, как умеют делать только девчонки. Заметить этого отец не мог, однако он почувствовал, что от дочери исходит какой-то холодноватый ветерок.
— Может, на другую программу переключим? — спросил он.
Лида, опять молча, пожала плечами. И тут уж отец не выдержал — мотнул головой, вздохнул выразительно: мол, чего тебе не хватает?! День хороший, всё в порядке, дома чистота, телевизор — залюбуешься, скоро мать придёт!..
Лыжники кончились, теперь показывали цирк. Дрессированный медведь, лёжа на спине, крутил разноцветную бочку, потом шест с лампами на конце… Свет на арене погас. Лампы проносились в темноте, словно огромные жуки.
— Замечал, — сказала вдруг Лида, — жонглёры сколько раз ошибаются? То булаву грохнет, то ещё чего-нибудь. А звери никогда!
— Ну и что? — спросил отец несколько насторожённо. — Ну и к чему ты клонишь?
— А потому что их тренируют до потери пульса… Смотри, этот — видишь, какой добрый, да? А сам с кнутом.
Отец глянул на дочь удивлённо и озадаченно. И наконец-то увидел, что она не в домашнем платье, а в брюках и свитере — значит, для гулянья. Он улыбнулся:
— Брось ты, Лидка…
Потом помолчал немного: говорить, не говорить? Но в конце концов что тут особенного… И сказал, невольно усмехнувшись:
— Вот я тебе точно… как только наряд снимешь, так он тебе сразу и позвонит.
— Почему обязательно «он»?
— Ну, пускай «она»…
А про себя отец подумал: до чего же непонятные становятся теперь ребята: всего шестой класс, а уже вечерние звонки, мохеровые свитера…
Сам он был вовсе не стар. Даже, можно сказать, ещё довольно молод; летом играл в футбол за сборную цеха. Но был он… понимаете — взрослый! И все люди для него делились на две категории: мы — взрослые, они — дети.
Между прочим, очень многие страдают таким… не знаю, как сказать, «дальтонизмом», что ли: неразличением оттенков возраста.
Кстати, и у Лиды был тот же самый «дальтонизм». Для неё отдельно существовали ребята (унизительное слово «дети» она, естественно, не употребляла), то есть понятные, хотя и далеко не всегда симпатичные ей люди. И совершенно отдельно взрослые.
Взрослые из-за чего-то там переживали, случалось даже — ссорились (возьмите любой фильм или телеспектакль)… Лиде это представлялось каким-то ненатуральным, даже почти наигранным. Ведь всё, буквально всё самое ценное, что есть в жизни: работа, за которую платят деньги, любое кино, театр, такси, полная самостоятельность — в общем, что только твоей душе угодно! — всё это являлось владением взрослых. Так чего им, спрашивается, переживать?
И только одна, пожалуй, была у взрослых действительно плохая вещь — смерть. Но, во-первых, это касалось только старых взрослых, во-вторых, умирали и дети. В-третьих, взрослым, которых Лида любила или знала лично, до смерти было бесконечно далеко. Ну, примерно, как ей самой.
За те две-три минуты, во время которых мы с вами рассуждали о «возрастном дальтонизме», Лида успела встать и направилась к себе в комнату. Потом, к немалому удивлению отца (вот уж не думал, что шутка его возымеет такое действие!), прямо на ходу стала снимать через голову свитер. Теперь она осталась в ярко-зелёной почти мальчишеской рубашке, которые одно время звали батниками, а теперь, уж извините, не знаю как. И если бы отец её был достаточно наблюдателен, то, несомненно, сказал бы себе, что дочь его, видно, не собирается гулять по улице, а идёт к кому-то в гости, раз под глухой свитер надела нарядную кофточку.
(В скобках заметим, что для Лидиного отца не существовало разных там батников, блайзеров, трузеров и т. д., а только кофточки для женщин и рубашки для мужчин. Так говорили в шестидесятых годах, то есть в ту пору, когда он, весёлый заводской парень, интересовался модой.)
Лида между тем сняла батник, брюки, аккуратно развесила свой наряд в шкафу, словно он ей сегодня больше не понадобится. Надела домашнее платьице… Ей не хотелось верить в совет отца, тем более в совет, сказанный с насмешкой. Но что, скажите, делать? Звонок, которого она в самом деле ждала, должен был раздаться в три, а сейчас уже десять минут пятого.
Лида закрыла дверцу шкафа, повернула ключик — всё, больше ничего она предпринять не могла… Села к столу. Хотя, собственно, делать ей здесь было нечего. Учить — с ума надо сойти: каникулы в разгаре. Читать — книжки нет подходящей. Главное же — настроения!
За окном последним светом кончался закат. Небо было чистое, холодное. Под голыми деревьями лежал спёкшийся, недельный снег. Вороны громко каркали на мороз. Эти дырявые и пустые зимние деревья были, конечно, плохой ночлежкой. Даже для ворон!
— Лид! — сквозь закрытую дверь послышался голос отца. — Может, в доминишко сгоняем?
Как-то это было некстати. Как-то обидно, что отец ничего не хочет замечать, не воспринимает её всерьёз. Но ругаться сейчас не хотелось. Начнёшь доказывать, а получится — срываешь зло… Она не ответила.
— Лидуш…
Без стука он открыл дверь, и это опять было плохо. Но так знакомо он улыбался!
— Пойдём, Лид…
Сейчас только под пистолетом можно было заставить её играть. Всё-таки пошла!
«Что за ёлки, — думал в это время отец, — чего она так переживает, прямо трясётся вся…» Он положил руку на плечо дочери, но Лида быстро отстранилась. «Эх ты, Лидка-Лидочка, — он нахмурил брови, — мала ещё, нервы не бережёшь».
Они уселись за журнальный столик, который служил обычно чайным и даже обеденным столом во время хоккеев, фигурных катаний, «Клубов кинопутешествий» и других интересных передач. Сейчас отец высыпал на него блестящие плашечки домино, залихватски перемешал их.
— Прошу набирать! С пылу с жару, на копейку пару!
«Чего ему так интересно? — думала Лида. — Ерунда какая-то!» Она небрежно отщёлкала себе в подол семь костяшек. Отец выбирал фишки по одной, с разных концов «базара». Долго, будто сомневался, водил по воздуху рукой, хмурился, словно шахматист. Лида знала, что это всё несерьёзно, что это как бы такой ритуал. Но ведь каждый раз одно и то же — неужели ему не надоест?
Отец взял наконец последнюю фишку — словно из костра выхватил горящий уголёк:
— Вот она, счастливая!.. Дупель-аз есть?
— Нету.
— Дупель-два есть?
— Нету.
— А дупель-три у меня! — он грохнул фишку об стол так, что у того вздрогнули и подогнулись все три лапы.
— Прекрати, батянь! Если так будешь стучать, я вообще играть не буду!
— Запишем поражение!
Лида фыркнула в ответ. «Сейчас разойдётся, — думал отец, — все нервы свои позабудет…»
Он опять грохнул фишку.
— Ой, Лид! Честное слово, больше не буду!
— Ещё раз грохнешь, пропустишь ход!
— Сурово…
И пошла игра… Лида расправилась с отцом чуть не за три кона.
— Поддаёшься, батянь!.. Я так играть не буду!
— Зачем мне поддаваться? Мне самому играть интересно… В игре, Лидка, что в бане — все одинаковы!
Сыграли ещё одну. И снова Лида обставила его. Причём в кровопролитной драке, где оба они добрались почти до девяноста очков, а потом Лида пошла на риск, устроила жуткую «рыбу». Батянька, сердясь, сгрёб доминошки в мешочек, а у неё не было сил сдерживать свою радость.
— Вот так, батянечка! Не умеешь — не садись.
— Счастливый игрок вору кум, понятно?
— Понятно, что ты проиграл и злишься!
Вечер пошёл уже совсем по другому течению — спокойному, домашнему. И если б сейчас зазвонил телефон, то Лида вряд ли даже обрадовалась бы. Но телефон так и не зазвонил.
* * *
Она ложилась спать всегда после «Времени», то есть часов около десяти: пока умоешься, пока туда-сюда… Она лежала и слушала, как в большой комнате шёпотом мурлыкает телевизор, а отец успокаивает маму.
Это у них обычное: мама вздыхает, батянька успокаивает. Тоже вроде ритуала… Мама говорит:
— Ну правильно. Тебе-то с твоими железками нервы трепать не надо.
— У меня железки, у тебя бумажки! — отвечает отец как бы обиженно. На самом деле это он её успокаивает.
— У меня люди, милый! Авторы! Учёные, специалисты!
Она редактор в издательстве. Но не где писатели или журналисты, а в таком, которое называется ведомственным. Там книги выпускают — половина слов, половина формул; вместо рисунков — графики или уж в лучшем случае снимки, но такие невзрачные, словно делались после захода солнца.
Мама эти книжки одновременно ругала и одновременно же ими гордилась. И на работе она будто бы со всеми ссорилась, однако на полке у них в большой комнате стояло штук двадцать таких книг: «Уважаемому (или дорогому, или милому) редактору Марине Сергеевне (или Марине, или даже Мариночке) Филипповой от благодарного автора такого-то». Кстати, это было одной из причин, почему взрослые переживания не казались Лиде очень уж натуральными.
Но сейчас она относилась к разговору отца и матери совершенно спокойно — не усмехалась по поводу того, что всё это, извините, наигранно. Да и разговора-то у них вроде уж никакого не осталось. Только мурлыканье телевизора… Сейчас, наверное, мама прилегла на диван. А батянька сидит рядом с ней. Они так могут хоть целый вечер провести. Потом:
— Ну что? Спать пора?..
Лида сама не знала, хорошо это или плохо. Просто так было — и всё, как школа, как обед, завтрак и ужин.
Она тоже не раз проводила так вечера. То ли примостившись к маме, то ли сидя на ковре, ноги калачиком.
Сейчас ей захотелось встать, на цыпочках подойти к двери, незаметно заглянуть в большую комнату. Но уже не было сил подняться. Она подумала, улыбаясь: «Вот я ленивая!» А на самом деле просто уже спала. И может, ей приснилось, что она хотела встать?..
Через секунду или даже ещё быстрее она забыла об этом. И вообще обо всём. Ей было тепло под одеялом… А воздух в комнате был так чист и так лёгок, как бывает только в самом начале года, в январе, в крепкие морозы, которые раньше звались рождественскими, да ещё при ярких звёздах, да ещё, знаете… вы уж простите меня — только в детстве!
* * *
Длинна январская ночь, она куда длиннее, чем быстрый январский денёк. И странно: почему в книгах всегда рассказывают про короткие дни, а не про длинные.
Впрочем, странно ли? Мы уже привыкли считать что днём люди живут, а ночью… что ж ночью — спят, да и всё!
Но ведь это не так! Ночью случается одна очень важная вещь — сны.
Если подумать, это же настоящее чудо: как он возникает — огромная картина — перед нашими закрытыми глазами. И мы то смеёмся, то кричим, то готовы бежать кому-то на помощь.
Некоторые учёные говорят, что ночью, в те мгновения, когда мы видим сны, мысли, которые были в голове нашей днём, уходят в память, как в музей или как в архив. И ждут там своей минуты, когда мы затребуем их назад. Но очень часто они остаются там, в архивах памяти, невостребованными до самой нашей смерти — так и не пригодились. Сон и память — они и правда как-то связаны друг с другом: снится нам то, что когда-то уже с нами было. То появится знакомая комната, то знакомый человек, то знакомое поле, река и опушка леса…
Мгновенье, мгновенье — и сон пролетел. Ты проснулся и лежишь, вспоминая. Красная луна висит напротив тебя в окне… Вспоминаешь и не можешь вспомнить всего до конца и с каждой секундой всё меньше. А когда проснёшься совсем, останется в голове одно только неясное эхо.
* * *
Я не знаю, что снится двенадцатилетним девчонкам. Хотя можно войти сейчас в её комнату. Хотите — пожалуйста!
Она спит на правом боку, левая рука под подушкой, правая лежит поперёк кровати и даже чуть свесилась через край.
Спит тихо-тихо. Наверное, дневные мысли пробираются к ней в память совсем неслышно, на цыпочках, а то и вовсе по воздуху… Спит, и никто никогда не скажет, сколько ей ещё предстоит всего испытать в своей жизни. Обманчив спокойный сон.
…Но зато я знаю, что может сниться сорокалетним мужчинам. Потому что я и сам такой.
Ему снился Лёнька Грибачевский, дружок по седьмому классу. Как они идут вдвоём по очень знакомой улице, которая теперь переименована, а раньше звалась Коровьим бродом. Она ещё не широкая и не прямая, и асфальт на ней лежит как бы льдинами, и булыжная мостовая стекает сверху от площади, словно река. А заплаты асфальта — они действительно как льдины на этой реке. И вот они идут. И он всё что-то беспокоится за Лёньку, всё хочет удержать его. А Лёнька будто знает его беспокойство, но смеётся, нарочно болтает про какую-то контрольную по немецкому… И вдруг они видят — по той стороне улицы идёт Колесова Ларка и какая-то ещё девчонка из её свиты. Колесова проводит по ним безразличным взглядом, и он, вдруг на мгновение став взрослым, думает: «Чего мы по ней с ума все сходили?» Он смотрит в глаза Ларке, а Ларка долго смотрит в глаза ему, чего на самом деле — ни в седьмом, ни в шестом, ни в десятом, ни позже — никогда не было. «Чего мы по ней с ума сходили?» И понимает вдруг: «Стар я стал!»
А Грибачевский видит этот их перегляд: Колесова спокойно — не то презрительно, не то изучающе… ну в общем, как она всегда смотрела на мальчишек, и он тоже спокойно, как никогда на неё не смотрел: ни наяву, ни во сне. И Грибачевский кричит, чтобы на него она тоже обратила внимание: «А у меня мотоцикл!» Каким-то образом здесь оказывается чёрный «Иж» — таких теперь уже не выпускают лет двадцать. Мотоцикл трещит, Грибачевский подбавляет газу. Тогда он понимает, чего так боялся, и кричит: «Стой, Гриба!» А Грибачевский смеётся: «Спокойно, Булка!»
И тут он проснулся от своего крика и от треска — трещал будильник. Полсекунды ему понадобилось, чтобы сообразить это, придавить кнопку.
Некоторое время он лежал как бы затаившись. Потом осторожно повернул голову. Маринка, жена его, спала себе да спала, не услышав ни сонного крика, ни этого краткого трезвона.
Ну и слава тебе господи! Он полежал ещё какое-то время, радуясь этой удаче и в то же время поругивая себя за бессмысленный автоматизм каждый вечер заводить будильник. А ведь могло бы реле-то сработать, что, мол, впереди суббота с воскресеньем, чего ж я его кручу, этот будильник! Где там! Только в голове одно и сидит: «Лишь бы на завод не проспать!»
Наконец он вернулся к своему сну. Все подробности уже успели выветриться из головы. Лишь осталась тяжёлым ярким пятном эта картинка. Лёнька уже сел на мотоцикл и выворачивает ручку газа, чтобы сразу скакнуть с места в карьер. А он кричит: «Стой, Гриба!»
На самом деле его — по нынешнему прозванию Николая Петровича Филиппова, а по-школьному Булки, — его тогда не было, когда Лёня Грибачевский…
Бывший Булка сидел дома — учил уроки, или ждал, что, может быть, каким-то чудом Колесова позвонит (мало ли, забыла, например, что по географии задано), или даже просто ел.
Собственно, мотоцикл тот был не Лёнькин — откуда у семиклассника мотоцикл, да ещё в те годы! Мотоцикл был Лёнькиного старшего брата, как теперь понимал Бывший Булка, довольно-таки безалаберного и самонадеянного парня. Они жили втроём, Грибачевские: тётя Соня — их мать, Лёнька и этот брат — Лёва. Отец у них погиб на фронте.
Лёва!.. Чёрт знает, каким кумиром он тогда им казался. Взрослый, деньги зарабатывает, даже мотоцикл купил! Вокруг этого мотоцикла хороводился весь двор. Не только ребята вроде Булки, но даже и взрослые. Потому что это редкость была в те годы — собственный мотоцикл. (О собственных машинах тогда и понятия не имели, как о собственных самолётах.)
Да, мотоцикл… Сам же Лёнька ну просто не отходил от него. А братец был очень даже доволен. Ни тебе чистить, ни тебе мыть. Горючее залить — пожалуйста, цепь подобрать — пожалуйста, тормоза… Да там всего-то механизму в этом мотоцикле раз плюнуть, но тогда им, конечно, казалось: чуть не ЭВМ.
А Лёнька с мотоциклом освоился быстро — месяца за два… Он вообще был жутко способный, просто будущий академик Королёв. Хотя, конечно, теперь трудно говорить.
В общем, освоился. А Лёва и рад. Подумаешь, Лёнька по двору разок-другой проедется. Мотоциклу не убудет, правда?
Ну, а потом уж… Брат на работе, тётя Соня на работе. Стал ключи от сарая брать. Стал уже по двору и без Лёвы, стал уже и на улицу… Тогда у них на Коровьем броду за полчаса одна машина проедет, вот и всё «движение». И казалось им: что по двору, что по улице — одно и то же. То есть неопасно…
В общем, выехал Лёнька самостоятельно, а потом ещё раз, потом ещё. Что с Лёвой, что без Лёвы — вроде то же самое.
Вдруг все узнали: Гриба по Коровьему броду без ручек летает. Разгонится, руль отпустит и мчит, как памятник: руки на груди, ветер рубаху белую рвёт, волосы все назад улетели.
Потрясающее это жуткое чувство Бывший Булка испытал на себе, когда Грибачевский вдруг сказал ему:
«Хочешь, прокачу, Батон?»
* * *
Здесь надо пояснить, что у Булки было штук десять или двадцать разных прозвищ, но все хлебные. Его могли назвать Батоном, Бубликом, Пирогом, нежно — Бараночкой. Но самым, так сказать, главным всегда оставалось именно Булка.
Почему же у человека по фамилии Филиппов оказалось прозвище Булка (и прочая хлебопекарщина)? Неясно, верно?
Когда-то существовал булочник такой — Филиппов. После революции это долго жило — называть магазины именами их бывших владельцев. То был вроде как особый такой шик коренных москвичей. Даже после войны сохранялось: хлеба купить «у Филиппова», колбасы «у Елисеева», рубашку или штаны — «у Миляева-Карташова»…
Однажды так смешно получилось. Они гуляли с Лидкой вечером перед сном. Навстречу пьяный. Приглядывался, приглядывался… «Вы, — говорит, — Бывший Булка?» Оказалось, он был на два класса младше. Соученичок!
* * *
«Хочешь, прокачу, Батон?»
Они вывели мотоцикл из сарая — такой тяжёлый и неповоротливый, когда он был без движения. Мотоцикл всё время пьяно валился набок. Но Лёнька живо завёл его. Булка примостился сзади. Они проехали по двору. Потом очутились на улице.
Гриба сделал широкий круг на совершенно пустой площади, прибавил газу и помчался вниз по Коровьему. Булке сделалось весело и страшно. И хорошо, и в то же время завидно, что вот такую громадную и грохочущую машину ведёт его приятель, Гриба! Это было настоящим серьёзным делом без дураков, которым умели овладеть только взрослые, да и то не все.
Но здесь Булкины мысли вдруг оборвались. Он с ужасом увидел, что Лёнька, сняв руки с руля, спокойно причёсывается маленьким пижонским гребешком.
Это было, конечно, совершенно бессмысленным занятием — на таком ветру. Но Булка понял это уже значительно позже: вечером, когда всё вспоминал!
А тогда он испытывал лишь полный бессилия страх. Мотоцикл мчался сам собою по середине улицы. Прохожие, среди которых должен был бы оказаться и народ из их школы (а может, даже Колесова!), — прохожие ничего, наверное, просто не успевали сообразить. Мгновенный грохот — и мотоцикл уже метрах в ста. Что тут рассмотришь?
А Лёньке, конечно, казалось, что для всех эти секунды так же сладостны и ужасны, как для него и для Булки.
На самом деле он зря старался. Это был неэффектный трюк. Его мог понять лишь единственный зритель — тот, что был на заднем сиденье.
Во дворе Булка слез с мотоцикла… Грибачевский явно ждал от него каких-то слов. Булка молчал.
«Хочешь ещё прокатиться, Пирог?.. Чего же ты, забоялся?»
Именно из-за того, что он как раз «забоялся», Булка не мог ничего сказать. Надо было трясти Грибу и орать:
«Дурак! Ты что делаешь! Ты же грохнешься, как цуцик!..»
Но ведь это уже были слова не того Булки-семиклассника, а нынешнего взрослого Бывшего Булки, у которого у самого дочь учится в шестом.
Единственно, на что у него достало тогда мужества, — не хвалить Грибачевского. А были ребята, которые хвалили его. Но как знал Бывший Булка, никто не катался с Грибой дважды.
Кончался апрель. Уже на недели, на дни шёл счёт тому времени, когда школа последний раз выдохнет учеников своих на вольную волю, и они разлетятся, разъедутся по лагерям, по дачам, по заветным деревням.
Лёня Грибачевский погиб в самом зените своей страшной славы. Говорят, хотел прикурить на ходу, чиркнул одну спичку, вторую, третью. А прикуривать он, конечно, не умел. Да и кто сумеет прикурить на несущемся сквозь ветер мотоцикле!..
Переднее колесо соскочило с асфальтовой льдины, руль стал поперёк… Минут через десять примчалась «скорая». Но Лёню Грибачевского повезли уже не в больницу, а прямо в морг. По крайней мере так говорили потом ребята.
Сейчас, вспоминая всё это, он лежал в предутренней ночи, в тишине своей уютной квартиры, честно полученной за хорошую работу. То, что случилось с Лёней, случилось очень давно. Чуть не целая жизнь с тех пор прошла. Двадцать пять лет!
Да, верно. Двадцать пять. И сейчас он подумал вдруг, что совсем забыл Лёнькино лицо.
Чёрные волосы… Глаза… Он ещё некоторое время пытался вспомнить Лёню, потом понял, что это ему не удастся.
И тётю Соню он с тех пор не видел, и этого Лёву. Когда в конце июня он вернулся в Москву на короткие деньки лагерного пересменка, их во дворе уже не было: поменяли комнату и пропали…
Он и Лёву этого не помнил. Хотя когда-то восхищался им, следил за ним издали, не решаясь подойти. А теперь осталась в памяти совсем бледная картинка. Стоит этот Лёва, прыщавый дылда, во рту окурок «Беломора». Он что-то изрекает самоуверенное, смеётся беззвучно, словно охрип (Булка копировал этот смех), и плюётся сквозь зубы на тротуар. Тогда была такая, знаете ли, придурковатая мода — плеваться сквозь зубы. Причём не только среди мальчишек, но даже и среди взрослых ребят.
И тут понял Бывший Булка, что все эти годы он очень не любил Лёнькиного старшего брата. Хотя и редко вроде бы вспоминал, но где-то там в душе, в глубине, сильно не любил. Потому что он считал Лёву виноватым в Лёнькиной смерти. Но сейчас, глядя на заходящую луну и как бы не видя её, Бывший Булка подумал: а так ли был виноват этот глупый дылдяй? Ну, допустим, мотоцикл… Что ж, нельзя мотоцикла купить, если у тебя младший братишка растёт бедовым? Курить нельзя, потому что — а вдруг он заразится? Да нет, конечно. И покупают, и курят. И никто об этом, в общем-то, не думает.
А как же тогда? Кто виноват? Сам Лёня?.. Вроде мал ещё был нести ответственность за свою судьбу.
Луна уже потонула за чёрными горами стоящих вдали домов. На время опять стало темно. Потом январскую мглу за окном чуть заметно разбавила серая водичка рассвета. Стали вытаивать деревья с чёрными комками неподвижных ворон.
И тут подумал Бывший Булка о том, как это странно устроено в жизни. Двенадцатилетний человек может решить одним поступком, чуть ли не одним движением, всю свою жизнь. Например, как Лёня Грибачевский.
Испокон веку считается: взрослые отвечают за ребят. Но оказывается, и ребята отвечают за взрослых — вернее, за тех людей, которыми они станут лет через двадцать…
Или не станут…
Ему вдруг сделалось страшно. Он подумал, что и Лида, может быть, сейчас как-то решает свою судьбу. Или уже решила…
Нет, быть не может!
Он быстро поднялся, сразу попал ногами в тапочки, но не стал надевать их, чтобы не шлёпать задниками по гладкому паркету. Тихо пошёл на цыпочках, босиком.
В темноте прихожей нашарил холодную ручку, открыл Лидину дверь, остановился на пороге… Его поразил удивительно лёгкий воздух в её комнате.
Лида спала тихо-тихо. И именно так, как он когда-то учил её: на правом боку, левая рука под подушкой («чтоб мягче»), правая, ладошкой кверху, поперёк кровати («чтоб на неё сны опускались, поняла, Лидочек?..»). Сейчас эта правая рука чуть свешивалась через край кровати.
Отцу очень захотелось поправить её, эту родную ладошку. И он даже сделал такое движение, даже почти дотронулся… И не стал, побоялся разбудить свою Лиду.
И опять он подумал, какой удивительно лёгкий здесь воздух. И стало спокойно.
Он вернулся к себе в комнату, лёг — левую руку под подушку, правую поперёк кровати. Посмотрел на правую свою ладонь, широкую, мозолистую от работы, с толстыми пальцами, вспомнил Лидкину… Елки же палки!
Улыбнулся, закрыл глаза, точно зная, что ни за что не уснёт, раз уж проснулся. И подумал: «А правда, до чего ж удобно, наверное, так спать…»
И заснул.
И спал в то воскресное утро долго — редчайший случай! Мать и дочь, переговариваясь шёпотом, попили на кухне чаю. Лида сказала:
— Ну даёт батяня!
Мать подумала: «Стареет, что ли…» И ответила с излишней для воскресенья и для каникул строгостью:
— Что ж ты не понимаешь? У него же конец года был. Измотался весь… И пожалуйста: ну что это за «батяня»!
Глава 2
Его разбудил телефонный звонок. Тот самый, который должен был раздаться вчера.
— Здравствуйте. Попросите, пожалуйста, Лиду.
— Это я…
Как ни была она обижена, а всё же сразу обрадовалась, разволновалась. И услышала:
— Ой, Лидочка! Это Надя!
Она не знала и заранее не придумала, как вести себя дальше: то ли обидеться, то ли махнуть на эту чепуху рукой. Надя сама пришла ей на помощь:
— Лид! Очень прошу тебя не обижаться. Я потеряла твой телефон! — вздохнула и вдруг сказала с весёлым каким-то отчаянием: — Я чуть вообще с тобой не рассталась навсегда.
Слова эти неприятно тронули Лиду за сердце.
— Ты ведь не позвонила бы мне, Лид… ну… если б я тебе не позвонила?
Опять она попала в затруднительное положение. Что ей делать? Сказать правду? А может, наврать, что, мол, почему ж, я бы обязательно… Однако и тот и другой ответ ей не нравились. Она молчала, сопела в трубку и молчала, совершенно забыв, что сап её очень хорошо слышен на другом конце провода.
— Я, Лид, так и знала! — произнесла Надя чуть укоризненно. — А теперь я из-за тебя руки отморозила, — это она уже сказала улыбаясь. — Может, ты просто ко мне приедешь, Лид? — Теперь уже почти просительным тоном.
Она не умела так говорить, как Надя, и не умела так чувствовать, о чём там молчат и сопят её собеседники. И знала, что вряд ли когда-нибудь научится.
Она глянула в зеркало, висящее в прихожей перед телефоном. Увидела свою насупленную физиономию, как-то нелепо сбившуюся чёлку, красный прыщик на подбородке. И стало ей смешно на себя. И удивительно, что ей звонит Надя!.. Верней, она подумала об этом более торжественно. Она подумала: «Такие люди, как Надя».
А Надя, на этот раз, видимо, совсем не догадываясь, о чём там думают, у другого телефона, стала рассказывать, как вчера по пути из молочной она, вытаскивая перчатки, выронила книжечку записную. Дома хватилась — нету!
Там ещё какие-то ценные телефоны, но в первую очередь, «вот честное слово, Лид, я о тебе подумала. Думаю: ведь сама ни за что не позвонит».
Потом она смешно стала рассказывать, как отправилась искать свою книжечку, не нашла, вернулась, поплакала немножко и снова отправилась.
— В общем, помнишь, как у Жуковского?
— Что-что? — удивилась Лида.
— Ну… «Раз в крещенский вечерок девушки гадали, — скороговоркой начала Надя, — за ворота башмачок, сняв с ноги, бросали, снег пололи, под окном слушали…» Ну и так далее. А я как раз снег полола…
Лида представила себе, как Надя, согнувшись в три погибели, чуть ли не на четвереньках идёт по улице, потешая встречных мальчишек, и выгребает из снега красными, застуженными пальцами то бумажку от мороженого, то пачку от сигарет: для неё это всё одно и то же — что бумажка, что пачка, что книжечка: она видит дико плохо!
…Эту историю про другого рассказать, любой сейчас же крикнет: враньё! Но только не про Надю…
Лида, ужаснувшись всем сердцем, представила себе, каким же упорным надо быть человеком, чтоб целый час вот так и чтоб не засомневаться: а вдруг уже нашли, а вдруг я вообще не там копаюсь?
* * *
Положив трубку, Лида пошла к себе и сразу стала убираться. Словно к ней кто-то должен был сейчас прийти. Но, естественно, никто не должен был. Это она как бы из-за Нади: взглянула на комнату и на себя Надиными серьёзными глазами.
И вот всё убрала, села на освободившийся диван… Надя приглашала её к четырём. А вдруг это день рождения?.. Эх, я! Надо было спросить! Но звонить и спрашивать казалось ей глупо.
А без подарка являться умно?
Она сидела на диване и кусала ногти. Вспомнила, что это некрасиво, и давно уже она поклялась бросить эту привычку. Положила правую руку туда же, где лежала левая, — на колени… Сидеть так было скучно, как-то слишком по-школьному.
Вдруг её осенило: да никакого нет дня рождения! Ведь они вчера должны были встретиться — не вышло, и встречаются сегодня. А эдак запросто, с сегодня на завтра, дни рождения не переносят. И притом они собирались пойти в кино или куда-нибудь ещё — куда вздумается. А теперь Надя заболела, и поэтому Лида идёт к ней. Вот и всё…
«Заболела… Ведь она из-за меня заболела!»
Но, подумав так, Лида не почувствовала особых угрызений совести. Потому что болеть — не такое уж плохое дело. Все о тебе заботятся. В комнату входят только с улыбкой и на цыпочках. Ты лежишь, а вокруг тебя тишина, как стража.
Сама Лида была человеком абсолютно здоровым, о болезни и её преимуществах она знала в основном теоретически. Правда, остались воспоминания класса от второго или третьего — ходил тогда по Москве так называемый английский грипп.
Лида тоже отвалялась недели две.
И с тех пор была здорова по сей день, и ещё лет сто пятьдесят готова была оставаться такой же. Поэтому в самой глубине души она считала болезнь неким видом притворства. И не очень жалела больных.
Она раскрыла свой платяной шкафчик и стала думать, что бы ей надеть. Нарядов было у неё не так уж чтобы много, но всё-таки кое-какой выбор имелся.
Сперва она опять решила одеться во вчерашнее. Но быстро представила себе, как батянька будет на неё многозначительно поглядывать. Он думает, что Лида на свидание идёт с каким-то мальчиком. Впрочем, пусть себе думает, она его разубеждать не собиралась.
Хотя мог бы знать свою дочь и немножко получше!
* * *
С Надей они познакомились этим летом на Азовском море. То было первое море в её жизни! И поэтому не стоит объяснять — понравилось, не понравилось.
Но когда задумали и собирались туда, она, подражая, маме, немножко кочевряжилась — почему, мол, Азовское, а не Прибалтика и не Крым?.. И в самом деле, что оно там на карте — бледная клякса. Самое глубокое место — четырнадцать метров. А теперь, говорят, ещё больше обмелело!
Но батянька, как всегда: уговаривал, отшучивался и делал по-своему. Мама ему как-то сказала… Они сидели все втроём — то ли завтракали, то ли ещё что-то, и мама говорит:
«Ну хорошо. Ты мужчина, мы женщины. Ты сильнее, деятельней… Но какое право ты имеешь нас заставлять?»
У неё мама, конечно, удивительнейший человек. Так умеет высказать — просто дух захватывает!
Батяньке ничего тут не оставалось, как только разыгрывать клоуна.
«Я?! — несерьёзно закричал он. — Заставляю?!»
«Вот именно заставляешь. Потому что нисколько не считаешься с нашими соображениями».
И тогда он ответил:
«Вот ты, Мариночка, чудак какая. Я же знаю, что будет лучше. Разве нет? Любой случай возьми!»
Это правда. Как батянька говорит, так и надо делать — проверено. Да и мама вообще-то спорила тогда не на самом деле, а как она говорит, «отстаивая своё право на мнение».
Право на мнение она отстояла. А поехали всё-таки на Азовское. Поездом до города Бердянска, а там ещё часа три на автобусе, в клубах жирной пыли, которая проникала в окошки и неплотные двери и оседала на всём толстым мучным слоем.
Но уже вечером того же дня наступило настоящее хорошо. Хорошо-хорошо!..
Ни Лида, а кажется, и даже ни мама не знали, что так бывает. То есть как бы знали, батянька им говорил. Но в то же время и не знали — поверить трудно!
Они разбили палатку на пустынном берегу. За спиною расстилалась степь — колючий, сухой, желтоватый ковёр. Лишь вдали виднелись тёмно-зелёные шары больших южных деревьев и белые домики-мазанки. Там было село.
А палаточная их дверь смотрела на ровную, чуть сероватую поверхность воды, которая к горизонту приподнималась, сливаясь с небом. И в то же время не сливаясь. Потому что ясно видна была тёмная прямая нитка — горизонт.
Вдоль берега тянулась полоса пляжа — не очень широкая и удивительно прямая, похожая на дорогу. Но это был не песок!.. Странно: пляжи, как знала Лида из разных книг, бывают или песчаными, или из камушков. А этот был ни то и ни другое. И в первые дни он колол непривычные подошвы босых Лидиных ног.
Ей объяснил батянька. Он зачерпнул пригоршню этого пляжа и показал Лиде. Песок сыпался меж его пальцами… Песок и ещё что-то. Какие-то чешуйки — довольно остренькие!.. Это были обломки ракушек. И вполне приличные, и совсем крохотные, чуть больше точки в конце предложения.
Иногда можно было найти обломок величиною с палец. Батянька собирал их и маминой пилкой для ногтей выделывал разные амулетики. Потом этим заразилось всё побережье… Там вообще-то стояли палатки друг от друга метров на пятьдесят, на тридцать, а иногда по две-три вместе. А иногда наоборот: метров на сто отдельно — если попадались какие-нибудь бурундуки.
И скоро их семья со многими передружилась. Сперва, конечно, батянька, за ним Лида. А потом и мама.
Мама подходила к компании минут через десять после того, как её начинали звать и упрашивать. И обязательно в руках карандаш, ластик и странички рукописи (то есть листы, напечатанные не типографскими буквами, а на пишущей машинке). Компания, конечно, приутихала. Потому что на пляже у людей что в руках? Карты, да полиэтиленовые мешочки со сливами, да жбанчик с кислым вином. А тут вдруг — рукопись!
Обязательно кто-нибудь да спрашивал:
— Вы что, журналистка, да?
И мама отвечала:
— Ну в общем… редактор…
* * *
Потом Лида узнала, что если пойти по пляжу в сторону Молочной реки, то где-то там дальше есть кладбище крабов.
Она, честно говоря, не очень верила в это кладбище. Но дело в том, что у них компания подобралась — одни взрослые. И если, подумала Лида, не найдётся крабьего кладбища, то, может, найдётся какая-нибудь девочка, с которой можно подружиться. Или уж, в крайнем случае, мальчишка.
Кончилась их «колония» — те десять или пятнадцать палаток, что стояли всё-таки как бы вместе, не забывая друг о друге. Дальше уж ничего не было, кроме пустынной выжженной степи по одну сторону, и моря — по другую, такого спокойного и такого гладкого, словно огромный каток. Море всё было облито солнцем. Крохотные, тоньше стекла, волночки боязливо трогали песок.
Так хорошо было идти Лиде, так незнакомо и непривычно по сравнению с тем, что она знала раньше. Только немного жарковато. Но ведь это… бултыхнулся в море — и шагай себе дальше.
По телевизору или из картинок «Крокодила», который любил покупать батянька, Лида вывела себе представление, что море — это обязательно толпы народу, теснота, не то что яблоку — вишенке некуда упасть! Теперь она была удивлена тем, что одна здесь, совершенно одна. Такое и в Подмосковье нечасто случится!
Она не знала той простой истины, что люди куда больше любят говорить про уединение, чем оказываться в нём. Уединённых мест как раз на свете немало. Да что-то мы туда не особенно стремимся…
Её остановила река, которая выбегала к морю из густой тростниковой заросли. Лида никогда не видела живой тростник. И всё же сразу догадалась, что это он. Наверно, по каким-нибудь кинопутешествиям или фильмам.
Река была хоть и довольно узкая (метра три, что ли), но ненадёжная, слишком быстрая — сталкиваясь с морем, она заводила водовороты. Лида присела на корточки, опустила ногу в непривычно холодную воду — глубже, глубже… Но так и не достала дна!
И всё это место показалось ей ненадёжным, молчащим, словно оно ждало чего-то, словно заколдованным было. Так и чудилось, что в этих тростниках водятся гадюки. И неуютно ей было стоять босыми ногами на сыпучем берегу, среди вихров жёсткой травы. Река Молочная… И название странное… Где-то там, за этой холодной границей, расстилалось кладбище крабов!
Всё-таки она не повернула назад. Опять опустила ногу в воду, пошарила там, в невидимой мутной глубине. Дна не было! И тут она прямо всем сердцем почувствовала, что здесь могут быть и пиявки, и водяные змеи! Но, обманывая себя, она сделала вид, что нечаянно соскальзывает другой ногой. Ухнулась в воду, почувствовала, как её уносит в море… забултыхала руками-ногами и почти сейчас же уцепилась за другой берег (там плыть-то было три-четыре взмаха).
Как ошпаренная выскочила из воды!
Странно: переплыв Молочную, Лида словно бы и расколдовала её. Тростники росли себе да росли — как раз довольно интересное, а вовсе не зловещее растение. И почему обязательно змеи? В этих краях, между прочим, ни змей, ни комаров, ни оводов — в общем, ничего кусачего!
Лида отправилась дальше, однако никакого кладбища крабьего не открыла. Вместо этого очень скоро началась какая-то колония. А вдали, отделённые широким полем дикой степи, стояли домики, росли деревья — сельцо…
Наверное, в этой колонии тоже ходили слухи, что где-то за рекою Молочной раскинулось крабье кладбище… Лида усмехнулась и смело ступила на территорию чужого поселения. Какая-то женщина оттирала песком закопчённый казанок — тут, как и в Лидином государстве, еду варили и жарили на кострах. Мальчишка лет двенадцати-тринадцати, который, скучая, читал книжку, поднял голову, сквозь тёмные очки стал разглядывать Лиду.
Лида повернулась к нему спиной, постояла некоторое время у самой кромки воды, будто бы что-то там рассматривая, в морской дали, и пошла купаться. Про себя Лида решила, что если он тоже пойдёт, она с ним познакомится. Мальчишка не пошёл… Как потом выяснилось, это был довольно-таки бесцветный типчик, скукота-иваныч по имени Женя Сидоров. Они с Надей раз или два брали его на малозначительные дела. А может, дела оттого и становились малозначительными, что в них участвовал этот Женя Сидоров. Но в эту минуту она ещё ничего такого не подозревала и потому шла, чуть раскачиваясь, и довольно-таки картинно водила пальцами по гладкой тёплой воде.
Азовское море в тех местах — сплошное раздолье для купальщиков: с утра до вечера оно парное, дно — песочек, глубина подбирается медленно. Уходишь от берега метров на пятьдесят, а тебе всё по грудку. Кто даже совсем не умеет плавать, и то не боится. А Лида умела… Она шла и шла всё дальше от берега, потом поплыла, распуская медленные волны, глядя, как за зелёным чистейшим и мягким стеклом воды работают её руки.
И ещё одна есть странная и хорошая особенность у Азовского моря в этих местах — мели. Для пароходов они, конечно, вещь довольно-таки дрянная, а для людей — лучше не бывает!
Плывёшь прямо в открытое море, не боишься, не оглядываешься назад. Потому что метров тридцать проплыл — остановка, можно отдохнуть. Вода тебе едва по пояс. Отдохнул, плыви дальше. Метров через пятьдесят новый отдых. Лида так и плыла: одна мель, вторая, третья… Уже берег был далеко. На последней мели, до которой добралась она, вода была выше, чем по грудь. Но Лида хотела показать тому мальчишке, какой он дурак, что не пошёл с ней купаться. И поплыла.
И сразу пожалела… А вдруг там больше не будет отдыха? Сколько же это может продолжаться? И так забралась чуть не на середину моря!
Но очень уж ей не нравилось отступаться. И в тех случаях, когда всё-таки она делала это, Лида долго потом не любила себя и обзывала трусливой крысой.
Сейчас она плыла, и ей было страшно. Честное слово, любому было бы страшно! Сами подумайте: до берега больше километра. А если шторм? Говорят, осенью здесь бывают жуткие штормы: всё море вверх дном переворачивает, рыбаки тонут… Рыбаки! Взрослые дядьки!
Уже несколько раз она пыталась ногой достать дно. Уже вода казалась вязкой, словно замешанной на клею, и было холодно. Лида легла на спину, как учил её батянька, раскинула руки. Страх мешал ей отдыхать! Теперь она повернула бы назад, да чувствовала: обратно ей не доплыть!
Она всё дальше уходила в открытое море, умоляя себя не бояться и с каждым гребком всё больше приходя в отчаяние.
Вот и подумаешь, кем лучше быть — смелой или трусливой!..
Лида судорожно хватала воздух раскрытым ртом и выплёвывала воду, которая всё чаще попадала ей в рот. И гребла деревянными руками — от берега, от берега… Потом ей казалось, что если б пришлось плыть ещё хоть метров двадцать, она бы не дотянула. Впрочем, так всегда потом кажется… Лида стояла совершенно одна посреди бесконечного, залитого солнцем моря. И вода едва доходила ей до колен.
Вдали белелись палатки чужой колонии, а за ними степь и мазанки, с красными крышами среди зелени, а ещё дальше тёмно-зелёные просторы виноградников — видно было далеко… И таким Лиде глупым показалось её кокетство перед тем мальчишкой. Вот утонула бы из-за какого-то дуралея!
И тут подумала: а пусть он на самом деле думает, что она утонула. Уплыла в море — и привет! А потом, через денька три например, она снова там покажется… То-то он глаза разинет!
В общем, Лида решила не возвращаться на берег, а идти по мели в свою сторону.
И она пошла. И так странно было идти среди совершенно открытого моря. Рыбья мелочь, приплывшая покормиться и отогреться на отмели, разбегалась у неё из-под ног.
Нельзя сказать, что идти по воде очень уж лёгкое занятие. Но спешить Лиде было совершенно некуда. К тому же она чувствовала необыкновенность своего положения. И знала, что душа её вряд ли ещё раз решится залезть в такую даль. Это ясно: Лида была здесь первый и последний раз в жизни!
«Подводный остров. Мой подводный остров. Вот я уйду с него, и здесь останутся только рыбы…»
* * *
Вся эта длинная предыстория, на которую в книжке пришлось истратить немало страниц, у Лиды перед глазами пронеслась за несколько секунд. И она затормозила лишь тогда, когда вдруг увидела на своём подводном острове ещё одного обитателя.
Это была Надя!
Лида заметила её издали — лежит на воде синяя шапочка. Даже решила вначале, что это мячик, потом — что кто-то плывёт. Она остановилась. Но шапочка не двигалась. Это было странно и… страшновато: сидит посреди моря человек, смотрит непонятно куда и не шевелится. Лида кашлянула раз, другой, чтобы обратить на себя внимание… Никакой реакции. Тогда она пошла вперёд, стараясь погромче буравить воду, да ещё и запела.
Наконец шапочка повернулась в её сторону, вскочила, побежала к Лиде, крича:
— Подождите, пожалуйста!
Это была девочка — чуть выше Лиды и заметно полнее. Но всё-таки девочка, а значит, ничего страшного…
Много по воде не пробежишь. Теперь она шла навстречу Лиде, тяжело дыша и… Она плакала. Остановилась, протянула мокрую руку, которую Лида довольно неловко пожала.
— Я… извините! — Она и улыбалась, и всё ещё плакала. — Вы не скажете, в какой стороне берег?
— Что?!
— Я, понимаете, слепая… Ну, без очков плохо вижу. Плавала-плавала, и вот… Я, видите ли, близорука!
Так странно было думать, что человек не видит всего на километр… Даже меньше!
Лида недоверчиво улыбнулась и показала рукой:
— Вон он, берег… там…
— Я, в общем, тоже так думала, — сказала девочка, — но знаете, когда не видно… — Она виновато улыбнулась: — Вдруг не туда плывёшь, понимаете?.. Страшно! — Потом она опять протянула руку: — Вы извините, я не представилась. Надя Старобогатова… Давайте поплывём вместе.
— Давайте, — неловко ответила Лида. Никогда ещё она не говорила «вы» девочкам своего возраста…
Так началось их знакомство. Надя говорила: «Теперь мне осталось только в вас влюбиться». — «Почему?» — удивлённо улыбалась Лида. «Ну так обычно бывает. Спасённая девушка влюбляется в своего спасителя».
У Лиды сердце вздрагивало, и, сама не зная почему, она волновалась от этих шутливых Надиных слов.
Надя была старше её всего на год с хвостиком. И думалось: двенадцать, тринадцать — какое имеет значение. Но оказывается, огромное! Или просто Надя была таким особенным человеком?
Каким это — особенным?
Вечером, лёжа в палатке и глядя через распахнутую дверь на море, на две яркие звезды, висящие у самого горизонта, Лида вспоминала их разговоры, Надины зеленоватые глаза… Нет, дело не в том, что она много знала, хотя и это тоже. Главное, что она про всё говорила как-то необычно, по-своему.
Однажды Лида пришла к ней (в ту самую палаточную деревеньку за Молочной рекой), Надя, сидя на брезентовой табуретке, писала в блокнот. Увидела Лиду, улыбнулась и спросила:
— Ты пишешь дневник?
Лида смущённо покачала головой.
— А я так и думала, — ободряюще сказала Надя. — Я сейчас почти что про тебя пишу.
— Про меня?!
Вместо ответа Надя стала читать:
«Зачем пишут дневник? Чтобы не забыть. Но то, что я пишу, мне кажется, я и так никогда не забуду. Ну, а если и забуду — что из этого? Почему надо не забывать?»
Лида в точности не запомнила эти слова. Только осталось удивление в душе и последняя фраза: «Почему надо не забывать?» Особенно волнующая. И сейчас, глядя на низкие звёзды, слушая звенящее пение степных кузнечиков, она думала: как же она забудет это? Да никогда. Значит, и никакой дневник не нужен! И потом, всё равно же ничего хорошего не получится, только какой-нибудь скелет вроде сочинения «Как я провела лето». Всякий такое писал, верно? Так разве можно его сравнить с настоящим летом!
А если всё-таки забудешь?.. Ну и пускай! «А почему надо не забывать?» Ей нравилась независимость и гордость этой фразы. Но всё-таки забывать было жаль.
Она слушала ровное дыхание своего отца — своего батяньки. Вот уж кто никогда ничего не забывает… Мама смеётся: «Ты как старьёвщик, ей-богу!»
Или мама ещё так говорит: «Идёшь вперёд, а голова на сто восемьдесят повёрнута». Батянька улыбается: «Ну и чем плохо?» — «Затылком часто ударяешься, понял? Что люди глазами видят, ты об это затылком хлоп да хлоп!» А батянька, как учует, что мама начинает спорить, сразу старается увести разговор на другое. «А нельзя ли, — говорит, — мне затылком о парочку котлет хлопнуться, а? Чего-то жрать охота. Точно, Лид?» А мама сразу: «Ну что это у тебя, Николай, за медвежьи ухватки? Десятый час вечера. Кто же сейчас ест!». И поехали совсем в противоположную сторону…
* * *
Или был ещё у Нади с Лидой такой случай. Вечером Лида провожала её до Молочной. Кстати, там, оказывается, существовал мостик совершенно недалеко, за тростниками. Поэтому купаться в «пиявочно-змеиной» воде было вовсе не обязательно.
Надя и Лида подошли к мостику. Всю дорогу они шли под руку, потому что Надя «в темноте да сослепу» без конца спотыкалась.
И оттого, что они шли под руку, почти в темноте, под звёздами, между ними возникло то хорошее, чему я, например, названия подобрать не могу, лишь знаю, что весь мир становится тебе родной — звёзды, темнота, тёплая степь. Кузнечики звенели так, что казалось, разговаривать невозможно. На самом деле можно было разговаривать даже шёпотом. И было понятно, что кузнечики ничуть не портят тишину…
Лида и Надя шагали, крепко прижавшись друг к другу. И Лида молчала, потому что не знала, что говорить.
Они взошли на мостик — довольно старый, но крепкий, — сели на край его, свесили над водой ноги. Это у них было всегдашнее: посидеть перед прощанием. Тростники стояли неподвижной зубчатой стеной…
Надя сняла очки с толстыми, словно бронированными, стёклами, запрокинула голову, дотронулась плечом до Лидиного плеча. Лида сидела, боясь шелохнуться.
— Смотри, как странно, — тихо сказала Надя. — Я близкое не вижу, а самое далёкое вижу. Вот даже очки сняла, и ещё лучше видно!
Лида теперь тоже смотрела, подняв голову, на звёзды, которые ровно и сильно светили вниз.
— Ты видишь Большую Медведицу? — вдруг спросила Надя.
Лида, волнуясь как на уроке, отыскала в звёздной россыпи несколько этих песчинок, похожих на ковшик с вытянутой ручкой, но ничем не похожих на медведицу.
— Видишь?
— Вижу!
— Теперь смотри. Ручка, средняя звезда… Только внимательно!
Лида нашла нужную звезду, стала всматриваться и так и эдак…
— Ну?.. — спросила Надя. — Да чуть выше!
И Лида увидела!
Над яркой звездой горели ещё две. Но такие крохотные, такие слабые. Свет их едва-едва процарапывался сквозь огромную толщу темноты.
— А как же ты?.. — Лида запнулась, повернула голову к Наде. Та смотрела совсем не на небо, а вниз, на невидимо журчащую Молочную речку.
— Да я их и не видела никогда! — будто с обидой сказала Надя. — Я просто про них читала…
И так странно было: один человек читает про то, чего не видел и никогда не увидит. А другой — у него, может, зрение сто пятьдесят процентов, а он-то и есть настоящий слепой! И вдруг подумала: «Как я!»
Надя всё сидела опустив голову. То ли грустно ей было, то ли просто о чём-то думала.
— Я и Большую Медведицу-то не вижу, — тихо сказала она. — Только две звезды — и всё.
— Какие?.. А какие? — невольно вырвалось у Лиды. Ей хотелось посмотреть на звёзды, которые видит Надя.
— А я и сама не знаю, представляешь, Лид! Я же вижу совсем другое небо. Может, даже, это вообще не Медведица…
Она что видела, того не понимала, а что понимала, того не видела…
— Только знаешь, пусть это останется между нами.
— А что?..
— Ну… Не люблю, когда про меня слишком много знают.
— Х-хорошо… — На мгновение Лиде стало как-то не совсем уютно. — А как же я?
— Ну ты — это одно. А другие — совсем другое!
Тем же вечером Лида пробовала поговорить о звёздах с батянькой. А он, видно, был не в том настроении. Или не знал, что говорить. И отшутился:
— У меня, Лидок, две звёздочки на свете. Одна — Мариночка, — он кивнул на маму, — другая — Лидка.
Мама, только что вышедшая из моря, стояла тут же, закутавшись в махровую простыню (ночные купания, как известно, чему-то там способствуют).
— Ох, Николай, — сказала она, — какой же ты ещё мальчишка!
На том разговор у них и прекратился.
* * *
Надин отец — а жили они здесь, между прочим, вдвоём — называл Надю «Тридцать три несчастья». Лида, как говорится, от комментариев воздерживалась. Но, с другой стороны, посудите сами. То человек в море заблудился… В море — и заблудиться! То пятку распорол ракушкой. Лида прожила на Азовском две недели, и никто не порезался. А Надя порезалась! Теперь ерунда с этой книжечкой…
Даже трудно сказать, в чём тут дело. Может быть, из-за того, что Надя плохо видит? Да нет, не только. Она вообще малость неуклюжая. Вернее, невезучая. И немного слишком полноватая…
Их дружба продолжалась ровно девять дней: Лида потом припомнила всё точно по числам. Но и в Москве она часто вспоминала лето и Надю. Особенно когда произнесёт или сделает что-нибудь такое, на прежнюю себя не похожее. И девчонки из класса глянут так удивлённо — даже вроде почтительно: «Во Филиппова даёт!» А Лида так и чувствует: это же в ней Надино говорит.
Однако расстались они в тот раз жутко по-глупому: заговорила в Лиде прежняя дурацкая Лидка Филиппова. Сперва она постеснялась сказать, что у батяньки отпуск восемнадцать дней, что он рабочий. Им уже уезжать не сегодня-завтра, а она молчит. Надя, конечно, и не знает ничего.
Потом решила: скажу. Пришла, а отец Надин ей говорит: «Она ушла за молоком» (в село). Лида ни с того ни с сего:
— Я зайду послезавтра. Нас не будет два дня.
И ушла. И какое-то глупое состояние, вроде всё позади, с плеч гора, а в то же время обидно — поступила как дикая.
Последний день, последний такой хороший денёк, когда надо купаться на прощание и найти какую-нибудь необыкновенную ракушку, чтоб после помнить это место, — тот последний грустный и счастливый денёк она провела, вся испсиховавшись, что вдруг Надя всё-таки да придёт… Такая чушь!.. Да ещё батяньку подгоняла — мол, опоздаем. Хотя это совершенно взрослых дело: опаздывать, не опаздывать. Да и главное — уезжать отсюда в спешке совсем не хотелось.
Так и расстались! И говори потом, что Лида Филиппова якобы умная девочка и учится неплохо…
* * *
Встретились они по нелепой счастливой случайности.
Батянька, забыв, что Лиде это уже как-то не по возрасту, взял билет на ёлку. Наверно, распределяли в цехкоме, ну и батяньку, конечно, вспомнили. Не столько небось из-за Лиды, сколько из-за того, что сам батянька на хорошем счету. Лида уж кривилась-кривилась, а батянька говорит:
— Я бы сходил… Подарок дадут!
Он шутил, конечно. Но мама на этот счёт не любила и шуток:
— Господи, Николай! Яблок Лида не видела? Вон лежат. На блюдечке с голубой каёмочкой. Мытые, чистые. Подать тебе? — Она, если есть возможность, батяньку обязательно одёрнет.
— Ладно вам фикстулить, — батянька говорит.
Мама и тут не упустила: ну что за лексикон! Если уж хочешь на жаргоне изъясняться, хоть говори современно, а то какой-то изъеденный молью словарь пятидесятых годов, ей-богу!
Мама права — батяньку надо воспитывать: и сказать он может не так, и шуточки у него получаются иной раз не того… Однако, сама не ведая зачем, она взяла вдруг и сказала: «Пойду!» Мама:
— Вот папочкина дочка!
— А вы обе мои дочки, — говорит батянька.
— Зазнайка ты, Николай!
И засмеялась мама. Но заметно было, что ей обидно.
А Лида потом сама с собой рассудила, что ничего страшного не случится. Был у неё, правда, запланирован на тот день каток с одним мальчишкой из параллельного шестого класса. Но мальчишка был скучный — тут даже имя его не стоит упоминать. Да и каталась она не сказать чтобы уж очень по-водорезовски, скорее наоборот. Поэтому невелика потеря. А батяньку поддержать не помешает — чуть что, всегда его уедают.
Место, куда ей надо было идти, называлось «Клуб Чкалова». И когда она прочитала адрес: улица Правды, внутри у неё тревожно вздрогнуло. Название улицы она слышала от Нади; то ли Надя именно там живёт, то ли где-то в том районе.
Сперва даже совсем хотела не идти! Но тут же обругала себя трусливой крысой. Да и как ей было встретить Надю? Это тебе не сказка и не роман.
И всё же дрожала, как овечка. Может, сердце чуяло?
Надю она увидела буквально через секунду после того, как вошла. Прямо в раздевалке, среди неимоверной толкучки. Представление должно было начаться через пять или десять минут.
…Не знаю, приходилось ли кому замечать, а я замечал: если люди чем-то близки друг другу (в старых книжках это называли не очень понятными словами «родство душ»), то они обязательно встречаются — сталкиваются неожиданно. Или: начнут разговаривать — ёлки-палки, да у них, оказывается, куча общих знакомых! «Вот, — говорят, — мир тесен!»
А я как-то задумался над этим… Нет, не тесен мир, а очень просторен. Но тесны дорожки, по которым мы ходим. И кстати сказать, не так уж их много.
И не так уж много у каждого из нас на свете родственных душ!
* * *
— Надя! — крикнула она.
Надя обернулась удивлённо. Она ещё не нашла Лиду глазами, ещё взгляд её бродил лишь где-то в Лидиных окрестностях.
— Лида! Это ты?.. Ты где?!
Они уже пробивались друг к другу сквозь галдящий народ.
— Лидка! Не стыдно! Я даже твоей фамилии не знаю! Уехала, как шпионка… — и тут же остановилась. — Ой, Лид, я ужасную чепуху несу, да?.. Мой отец чего-то напутал. Я прихожу, а мне говорят: они час назад уехали.
Значит, она всё-таки приходила! Сердце сжалось от стыда и того почти забытого старого страха. Но ничего плохого случиться уже не могло. Они встретились — это главное. А всё остальное исчезло, испарилось, как снежинка на сковороде!
«Какая снежинка? — подумала Лида. — Что я несу?!»
Она ничего не запомнила из представления. Помнила только, что хохмили напропалую — и над положительными образами и над кикиморой. Все смеялись кругом, и они с Надей смеялись, только не в тех местах. И от этого получалось ещё смешней. Под конец, когда раздавали подарки, вышла, правда, маленькая заминка. Лиде неудобно было бы появиться домой без подарка. Но и неудобно было перед Надей, что она, Лида, будет стоять в очереди с малышами. И вдруг Надя — то ли поняла, то ли… в общем, вдруг она говорит:
— Давай получим. Я уже лет сто подарки не получала!
И ничего особенного. Постояли, получили — на них никто даже внимания не обратил.
Правда, на прощание Лида опять немножечко задурила. Надя просит:
— Лид! Давай зайдём! Я здесь совсем недалеко живу.
Чего, спрашивается, не зайти? И одета нормально, и спешки никакой. Куда спешить-то — каникулы. Тем не менее она долбит, как какие-нибудь Ильченко и Карцев: «Нет, не могу, нет, не могу, нет, не могу…» Только у тех-то смешно получается, а у неё глупо, и больше ничего!
Ну ладно, и этот подводный риф миновали. И ещё парочку — с телефонными звонками да с записными книжками…
И теперь она была приглашена к Наде в гости!
* * *
Из воспоминаний своих Лида вынырнула наконец на свет божий — она всё ещё стояла перед шкафом!.. Что-то её словно звало. Оглянулась. В полуоткрытую дверь на неё смотрел батянька. И наверное, смотрел он на неё долго — как-то чувствовалось… На мгновение столько всего мелькнуло Лиде в этом отцовском взгляде. Он будто её о чём-то спрашивал, и чему-то радовался, и чего-то опасался… Но Лида сумела пересилить себя:
— Эй! Не стыдно подглядывать?
И отец тоже пересилил себя:
— Вот разложу я тебя сейчас на чём потвёрже да выпорю хорошенько. Тогда будет тебе «подглядывать»! — И вдруг безо всякого перехода попросил: — Пойдём погуляем, Лид?
— Не, батянь, не могу. У меня сегодня дело в четыре.
— Ну так… времени вагон!
— А пока собраться, пока доехать…
— Доехать?.. Куда доехать?
— Очень ты, батянечка, следователь хороший!
Бывший Булка махнул рукой.
— Мать тоже накручивается… Мы сегодня к Ивлевым… «приглашены», — он вздохнул. — Ладно, пошёл один!
«Мы приглашены» — это было мамино выражение, а Ивлевы — мамины друзья, с работы…
* * *
Он вышел на улицу и остановился, соображая, где сейчас может быть пиво. Не то чтоб ему очень уж хотелось пива — в январе да среди такого холода. Но выходной есть выходной!.. Так решил про себя Бывший Булка и отправился в парк.
Дорога, по которой он шёл, была знакома ему до последнего сантиметра. Впрочем, ему здесь всё знакомо до последнего сантиметра. Шутка ли, почти сорок лет человек прожил на одном месте, на одной улице, в одном районе. Только дом сменил.
Бывший Булка считал себя, и совершенно справедливо, коренным москвичом. Хотя на многих московских улицах он не бывал лет по пять, а то и по десять. А кое-какие вообще никогда не видал. Вся жизнь его проходила здесь, на отведённой ему, как бы сказать, судьбой территории. Раньше, когда был помоложе, он даже расстраивался: что, мол, кажешься, ты свободен, а выходит — на привязи. Но потом решил: да какое имеет значение! Везде такие же люди, такие же улицы и дома…
У входа в парк с ним поздоровался парнишка примерно так Лидушкиного, он прикинул, возраста или чуть помладше. В руках были коньки… Бывший Булка улыбнулся, подмигнул ему и пошёл себе дальше, а сам стал соображать, кто бы это такой мог быть. Из двора? Да вроде нет.
Может, когда он в школах выступал?.. Дело в том, что нынешней осенью ему дали орден, и потом звонили из нескольких школ, просили выступить… «Ёлки-палки, уже узнают, — подумал Бывший Булка, — надо мне как-то посолидней держаться. А то неудобняк!»
Он не знал и никогда, конечно, так и не узнал, что «виноват» здесь был не орден, а Лида, которая считалась среди шестых и отчасти седьмых классов довольно-таки симпатичным «кадром». Как раз в этом смысле и поздоровался с Бывшим Булкой мальчишка, который, если уж говорить всё до конца, был тем самым «скучным» человеком, с которым Лида собралась было пойти на каток, да вместо, того отправилась на ёлку, встретила там Надю, и так далее — словом, всё остальное вы знаете.
Вот какие бывают хитросплетения! Причём именно в жизни, а не в стихотворении «Дом, который построил Джек».
Бывший Булка шагал по аллее парка, который казался ему когда-то таким огромным и даже таинственным, а теперь стал просто парком с десятком аллей, полсотней дорожек и, наверное, тысячью деревьев. Бывший Булка знал этот парк наизусть. Он здесь одно время бегал для формы, когда более серьёзно играл в футбол.
День был пасмурный, но морозный. Деревья стояли засахаренные инеем. Дышалось легко. И всё же его не оставляла тревога. Странно! Чего бы это такое? Последние недели две неясная тревога то и дело просыпалась в нём, когда он бывал ничем не занят.
Лидка?.. Нет. То беспокойство и счастье, которые назывались словом ЛИДА, тихо лежали сейчас в его сердце, в отведённом им месте… Маринка? Тоже нет. Хотя, сказать честно, он был не очень доволен тем беспокойством и тем счастьем, которые назывались словом МАРИНА. Но это уж давнее, к этому он привык, и не это его беспокоило.
А больше у Бывшего Булки никого не было. Он родился в сорок первом году. Отец его погиб в сорок третьем, и был он на пятнадцать лет моложе нынешнего Булки. Мама умерла в шестьдесят седьмом, Лидочке год не исполнился. И ни тёток, ни дядек… Есть, правда, у Маринки брат, но…
И вдруг он догадался: это же я о себе беспокоюсь! Даже остановился. Даже весело стало. Себя он в расчёт не принимал…
Я лично?! Да всё железно!.. И усмехнулся: опять бы сейчас Маринка попилила его за «древнегреческий» жаргон.
Окончательно он развеселился, когда увидел, что тот парнишка с коньками явно за ним следит… ёлки зелёные! Он, не дай бог, ещё автограф попросит.
Бывший Булка прибавил шагу. Ему жутко хотелось посмотреть. И, как нормальный, взрослый, уважаемый на заводе человек, он мог бы, конечно, пристально так оглянуться… Но это уж было бы не по правилам!
На ходу он снял перчатку, уронил её, наклонился и увидел, что мальчишка идёт за ним шагах в пяти… Плохи твои, Батон, дела! Завалился ты, на хвосте агент.
Помнится, он сам когда-то преследовал таким же вот манером знаменитого центрфорварда Эдуарда Стрельцова. Они вдвоём за ним гнались — он и Володя Терешков. Причём Стрелец, кажется, тоже чувствовал, что за ним следят… Тогда ещё не было моды брать автографы. Они просто шли за великим футболистом — и всё.
Но Стрельцов вдруг остановил машину, какую-то «Победу», сел, да и был таков. Бывший Булка и сейчас ещё очень ясно помнил, как они стояли с Володькой, два растерянных от восхищения двенадцатилетних хмыря. А «Победы» уж и след простыл. «Номер заметил, Булан?» — «Откуда!..»
И тут Бывший Булка увидел кафе, обычную такую стекляшку. И мгновенно сообразил, что может использовать тот же стрельцовский финт, только малость его видоизменив. Он толкнул стеклянную дверь, с ехидством подумал: «Сюда-то тебе, голубчик, хода нет. Сперва подрасти чуток!»
Вошёл в прокуренный, глухо гомонящий зал и вспомнил, что, между прочим, собирался «по пиву». Но пиво теперь занимало его очень мало!.. Сквозь прозрачную стену хорошо было видно, что мальчишка терпеливо караулит его на улице… Спокойно! Или мы детективов не читали?
Бывший Булка на всякий случай снял шапку и пошёл на кухню, где стоял чад и слышался грохот громадных крышек. Его сейчас же остановила тётка в замусоленном белом фартуке:
— Ну нету шашлыка, понятно? Что вы лезете, как я не знаю!..
— А выход есть?
— Чего?
Тут он и сам увидел небольшую дверку на крепкой, словно для капкана, пружине. Бывший Булка распахнул её. Сейчас же в него ударил залп холодного пара. Булка выскочил на улицу и побежал. Бежалось ему легко. «Вот что значит не курить!» — с удовольствием подумал он.
…Дома, уже подымаясь по лестнице к себе на четвёртый этаж, он опять вдруг почувствовал тревогу. Эту непонятную тревогу за себя. Он скорей повернул ключ — замок, отлаженный собственными руками, работал, как часики. Захлопнул дверь:
— Лидка! Маринка!
Из кухни вышла его жена:
— Лиды нет уже.
— Маринчик, пойди сюда…
— Осторожней, — она сказала, — причёску не помни…
* * *
Лида прошла низкую, словно подземный ход, арку и оказалась на огромном дворе. Здесь сумели уместиться грибки, беседка среди немолодых уже деревьев, дощатая горка с длинным и широким языком льда, блестевшим среди вытоптанного снега, хоккейный каток, ещё что-то за низким палисадничком и за зелёной дырявой сеткой. Не двор, а целый стадион! Его с трёх сторон обступал высокий мрачноватый дом, сложенный из серого кирпича. Всё это было совершенно пустым, несмотря на каникулы.
В том районе Москвы, где жила Лида, таких домов и таких дворов не водилось. Там дома были старые, обжитые, по большей части двухэтажные. Лидин пятиэтажник среди них выделялся.
Но по сравнению с этой громадиной он казался бы просто недоделанным карапетиком!
К Надиному подъезду ей пришлось пройти почти через весь двор. На табличке у лифта было указано, что квартира 127 на восьмом этаже. Лида нажала кнопку, лифт громко крякнул всеми своими железками, однако пошёл легко и быстро…
В это как раз мгновение кончилась Лидина прежняя жизнь, довольно-таки простая и беззаботная. Жизнь, которой живут очень многие из тех, кто держит сейчас в руках эту книжку.
Глава 3
— Хочешь, я тебя дальше провожу?
Был уже настоящий вечер, в морозном тумане ярко горели фонари.
— Ну так чего, проводить?
Лида как можно равнодушнее пожала плечами. Но её выдавал нос — он сопел. Просто даже дудел, словно дружинный горн.
— Тебя чего, не провожали раньше, да?
— Глупый вопрос.
— А это не вопрос, это предложение.
Лида не нашлась что ответить. Она подняла на него глаза, прищуренные как бы от презрения. И не выдержала, улыбнулась.
Он стоял перед ней в распахнутом пальто, в шапке, сдвинутой на затылок, и, конечно, строил из себя, улыбался победоносно… Это Лиде не нравилось. Но не нравилось как-то не по-настоящему. Потому что и он строил из себя не по-настоящему.
А по-настоящему было то, от чего у Лиды сильно стучало сердце и — чтоб тебе пусто было! — сопел нос.
Ни слова больше не говоря, они вошли в метро.
— Эй! На пять копеек…
Лида зачем-то надела варежку… И всё равно почувствовала, как его пальцы дотронулись до её спрятанных пальцев…
Она не была какая-нибудь дурочка и сто раз здоровалась с мальчишками, шлёпая ладонь об ладонь (была у них в классе такая манера), и толкалась с ними, если они лезли без очереди. И один раз в кино её минут пять держали за руку. Но дело в том, что это всё была сущая ерунда по сравнению… по сравнению…
— Ну вы что, проходите, молодёжь? — Какой-то дядька свободно отодвинул Лиду и прошёл через турникет.
На варежке у Лиды лежали пять копеек. Совершенно новенькие, как луна.
Лида сунула пятак в щёлку, увидела надпись «Идите» и пошла. И чуть не плакала — так жаль ей было этой медной монетки.
Нет, не то я говорю!
Она не плакала, конечно. Ну как заплачешь среди целой реки народа. Она лишь подумала — в самой глубине души, — что могла бы заплакать из-за этого пятака.
Ни на эскалаторе, ни на платформе они не сказали друг другу ни слова. Лида вообще даже почти его не видела. Но конечно, знала, что он здесь. И чувствовала — смотрит на неё, куда-то примерно на левый висок и щёку.
Они вошли в поезд, началось движение, толкучка, двери зашипели, Лиду качнуло. Тут же она поняла, что её рукав касается его рукава.
Внутри у неё что-то напряглось. Она не слышала ни грохота, ни тесноты, ни слишком долгого молчания.
Наконец из темноты выбежала их станция. Это случилось и как бы через мгновение и как бы через год. Надо было выходить. Лида тихонько отстранилась и пошла вперёд.
* * *
А на улице их снова схватил мороз. И будто бы от мороза этого, как по сигналу, он начал острить и хохмить, говорить про каких-то её, кстати не очень существующих, ребят. Причём употреблял глупое и взрослое слово «поклонники». Лиде бы обидеться — она не обижалась. Она с огромным удивлением думала, как непонятливы бывают иной раз мальчишки. Даже такие, как он.
Неизвестно, что он думал о Лидином молчании. Наверно, что-нибудь совсем не то. В общем, с её «поклонников» он переехал на своих девчонок — «герлов». Вытащил американскую жвачку и стал рассказывать, что это ему подарила одна фигуристка в знак любви и верности.
— Хочешь пожевать?
Лида отвернулась.
— Да ладно тебе, — сказал он снисходительно. — Во, смотри!
И бросил жвачку, вещь, как известно, довольно ценную, в снег, в коричневый сугроб. Он-то просто выпендражничал, а Лида вдруг поняла: значит, на самом деле есть фигуристка. Ведь ни с того ни с сего свою собственную вещь выкидывать не станешь, правда?.. Сердце её упало.
— Лид, ну ты что?
— Ничего! — она пожала плечами. — А ты что подумал?
— Я что подумал? — Он улыбнулся. — Я подумал, что ты расстроилась… Вот что подумал я. Правильно?
Лида буквально окаменела от этой наглой победоносности.
— Да катись ты… знаешь куда!..
Лида быстро пошла вперёд. Но шагов через пять он, конечно, догнал её, стал посреди тротуара:
— Хода нет.
И тут прямо какое-то вдохновение злости охватило её. Она глотнула воздуху:
— Молчать!
А дальше… Об этом долго писать, а происходит всё в долю секунды. Вы заводите свою правую ногу за ноги противника и одновременно толкаете его в грудь правой рукой. Можете не сомневаться: при хорошей тренировке противник будет на земле.
Этому всему её научил батянька. И они немало потренировались — само собой, без мамы, — шлёпая друг друга на диван. Сперва нужно гаркнуть, чтоб противник оцепенел, а потом сразу же приёмчик. Вернее, это делается одновременно… Правда, Лида по-настоящему его никогда не пробовала.
«А потом сразу беги, — говорил батянька. — Минута времени у тебя обязательно будет. А это метров сто пятьдесят верняком».
Она побежала совершенно не думая, автоматически. Уже и до дому было недалеко… Влетела в свой двор — знакомый, спокойный, с высокими старыми деревьями, на которых так любили усаживаться вороны.
Открыла дверь парадного и обернулась — на дальней, уличной стороне двора стоял он. Лида не двигалась, держа за ручку открытую дверь. И он не двигался, глядел на неё исподлобья, держа в руке шапку за одно ухо. Второе почти болталось по земле. Было уже темно, но он стоял под фонарём, и Лида видела его лицо, его высокую фигуру довольно-таки крепкого мальчишки, его расстёгнутое пальто и белый свитер.
Это расстёгнутое на морозе пальто опять напомнило ей, что он просто выпендривается, как все другие, и потому ничуть их не лучше. Она вошла в подъезд и стала подниматься по лестнице. На второй этаж поднялась, на третий. Наконец дверь внизу хлопнула. Лида поднялась к себе на четвёртый, достала ключ, открыла дверь.
— Эй! — послышалось снизу.
Она посмотрела через перила. Он стоял запрокинув голову. Шапка всё так же болталась в правой руке…
Тут надо кое-что сказать. Дом у них старый, в пять высоких этажей, каких теперь уже давно не делают. Лифта нет. И заградительных сеток в пролётах тоже нет. Лестницу от этой пропасти отделяют только перила. И с той стороны, где пропасть, есть ещё кусочек ступеней, сантиметров двадцать шириной — можно по ним подниматься, как по горной тропе. Лида и сама так делала. Но не высоко, конечно. А потом перелезала и просто шла по лестнице.
Сейчас он — всё с шапкой в правой руке — стал на эту лестничную горную тропинку и медленно пошёл вверх.
Лида молча смотрела на него. Он поднялся уже выше второго этажа, уже был на половине третьего. И Лиде показалось, он вроде хромал — наверно, здорово грохнулся… Сейчас он должен был ступить на особенно узенький карниз площадки третьего этажа.
Ей захотелось заорать не знаю каким голосом. Но будто кто схватил её крик за хвост.
— Эй, ты, — сказала она спокойно. — Ну ты что — дурак?
Он поднял голову, посмотрел на неё. Лицо у него было напряжённое. Всё же он улыбнулся:
— А потому что, если б я тебе начал говорить, ты бы меня слушать не стала, правильно?.. Ну и вот. А сейчас я к тебе приду, и поговорим.
— Нет, погоди… Ну я тебя прошу. — И вдруг сказала: — Ну, хочешь я тебя поцелую!
Она быстро сбежала на третий этаж и стала почти напротив него, прижавшись спиной к стене.
Сперва он бросил на лестницу шапку, и она шлёпнулась к Лидиным ногам мягко, словно кошка. Потом поднял ногу.
— Тихонечко… Перила скользкие!
Лида увидела его глаза, вцепившиеся пальцы. Он довольно неуклюже перевалился на лестницу, ойкнул, ступив на больную ногу.
И тут же она бросилась к себе на этаж, вбежала в квартиру и захлопнула дверь.
Рука сама собой потянулась к выключателю, но Лида отдёрнула ее, словно там сидела пчела. В темноте Лида стала на цыпочки и заглянула в глазок.
Он стоял перед дверью опустив голову: то ли слушал, то ли ждал. Потом поднял руку, даже выставил палец… не позвонил… А если б позвонил, Лида не знала, что она сделает…
Хромая, он подошёл к последней ступеньке четвёртого этажа, сел, вытянув больную ногу и глядя куда-то в лестничную пропасть. Сидел. А Лида, замерев, смотрела на него в глазок.
Потом он встал, вынул из кармана ключ, не то ножик — в общем, железку — и вдруг сильно вывел на стене огромную букву Л, так что штукатурка брызнула.
И потом сразу, не оборачиваясь, пошёл вниз — Лида его уже не видела.
Тогда она побежала в свою комнату, стала на подоконник, ждала, ждала. Наконец он вышел из парадного. Лида распахнула форточку. Но он не услышал этого звука. Да и откуда ему было знать, где её окна.
Лиде хотелось крикнуть, но она шёпотом позвала:
— Се-ва!..
И тут поняла, что это был, может, первый и последний случай, когда она могла позвать его к себе. Родители вернутся не раньше часов двенадцати. Подумаешь, ссора! У них и ссоры-то настоящей не было — просто ерунда, и всё… Лился холодный воздух, леденил щёки и нос…
— Сева! — шёпотом крикнула она в пустой двор и заплакала.
Чего она плакала? Спроси!..
Может быть, от непонятности того, что так неожиданно на неё навалилось. Большая радость — сердцу страшно…
Но больше всего, по-моему, ей было жаль, что это первое её самостоятельное счастье не ступило и трёх шагов, а уже опутано паутиной глупых слов, нелепых поступков.
Лида не знала, что так почти всегда и происходит в жизни. Я лично ни разу ещё не видел радости, чтоб она тут же не обросла колючками, болячками. И пока по-настоящему до неё, до этой радости, дотянешься, столько себе шишек набьёшь, столько царапин по сердцу!
Лиде ещё хорошо — поняла. А иной из-за царапин да ссадин и не догадается: «Господи! Да это же у меня счастье было».
* * *
Плакала Лида — и горько и в то же время легко. И никогда в своей жизни она не проливала столько слёз. Ревела в три ручья, как Несмеяна. И с каждым мгновением всё легче и легче ей плакалось. Уж будто она и совсем успокоилась, а слёзы всё текли да текли.
Так, продолжая плакать, она решила пойти в ванную — посмотреть на себя в зеркало. Это был хороший, испытанный способ: посмотришься в зеркало, поглядишь, какую свёклу наревела… да и улыбнёшься.
Но в коридорчике, на полпути, её поймал телефон: тррыынь!
Лида наскоро вытерла глаза, словно кто-то мог её увидеть.
— Але…
Трубка молчала. Однако Лида чувствовала, что она живая, что на том конце провода кто-то есть. И тут она решилась на очень важный и рискованный шаг. Она сказала:
— Але! Сева, это ты?
Если звонил не Сева, а кто-то другой, что было вполне возможно, она сразу раскрывала свои карты: и что ей звонит некий Сева, и что она ждёт не дождётся его звонка…
Но если это звонил всё-таки Сева, то теперь он мог не бояться, раз она сама его называет по имени.
Так рассудила Лида. Вернее, не рассудила даже, а почувствовала мгновенным женским чутьём.
Трубка молчала.
— Але! Сева!
— Лид, это я…
Сразу сердце подпрыгнуло, упало и снова подпрыгнуло.
— У тебя… у тебя нога болит?
— Нормально. Сам виноват.
Он всё-таки никак не мог забыть, какой он на редкость мужественный человек. И в то же время голос у него был очень приятный — хрипловатый и виноватый.
— Слушай, я просто ошалел, как ты меня уронила.
— Если хочешь, могу научить. — Она улыбнулась, вытерла заблудившуюся где-то возле губ, щекотно сохнущую слезинку.
— А у тебя чего такой голос?
— Простой голос…
— Басом… Ты простудилась? — И тут он, как видно, сообразил, что видел её всего полчаса назад. — Ты плакала?!
От волнения Лида ничего не могла ответить. Только, по обыкновению своему не замечая этого, громко сопела в трубку. Между прочим, потом, когда она вспоминала какое-то происшествие, она вспоминала и эти свои сопения. И переживала ужасно. Но что ты поделаешь! Как новый разговор с волнением, так она опять сопела!
— Лид, я тебя очень прошу понять. Я себя вёл как последний шизофреник.
Тут и понимать было нечего. И всё-таки Лида сказала, впрочем довольно неуверенно:
— Почему?.. Нормально вёл….
— Подожди! — и так крикнул жёстко…
Вот мальчишки, всегда они слышат только своё. Но тут же он опять сменил тон на человеческий и даже больше:
— Я, Лид, отношусь к тебе очень хорошо. Понимаешь? Хотя я знаком с тобой всего несколько часов… А ты ко мне, Лид?
— И я! — ответила Лида.
Она бы в глаза ни за что в жизни ему не призналась. А по телефону — это другое дело. Страшно, но всё же не так…
Ну, а зачем это ломание? Как будто оно очень украшает! Ромео и Джульетте тоже было четырнадцать и тринадцать. И они совсем не ломались друг перед другом.
— Лида!
— Что, Се-ва?
— Лида… Я совершенно, Лида, не знаю, что ещё говорить. Лида!
Вот глупый. Нужно свидание назначать.
— Лида! Я, знаешь, совсем… отсохли оба полушария… Пойдём с тобой завтра куда-нибудь?.. В Зоопарк!
— В Зоопарк?!
— Ну а куда?
А правда — куда?.. Тем более, она не была в Зоопарке уже лет сто. Туда, считается, должны дети ходить. Ну и приезжие, конечно. Московский зоопарк якобы чуть не лучший в мире. Но сами москвичи туда редко забредают. Всё думаем: вот он, под боком. Когда захочу, тогда и схожу. Да так, глядишь, за всю жизнь и не соберёшься. Что-то такое пронеслось у неё в голове, когда-то от кого-то слышанное.
— Пойдём. Я согласна.
— Ты согласна, Лида?
— Ну согласна же! — она засмеялась.
Сева молчал. Может, уже всё? Нет, оказывается, было ещё не всё.
— Лида!
— Ну что, Сева?
— Лида! Только ты не обижайся. Ты когда-нибудь ещё мне скажешь то… что сказала?
— Да, — ответила она медленно.
— Лида! — Она услышала в трубке его дыхание. — Очень тебя прошу… Только ты не обращай внимания, что я дурак… Я исправимый… — Здесь бы надо засмеяться над его шуткой. Но она не засмеялась — ждала, что будет дальше. — Лида! Скажи это сейчас.
Она вздохнула глубоко:
— Я же говорю: да…
* * *
Потом она вела себя хорошо-хорошо: приняла душ, почистила зубы, сто раз провела по волосам щёткой, чтоб они лучше отдыхали и лучше росли. Потом в тепле, в ванной, надела ночную рубашку и, чувствуя всю свою необыкновенную вымытость и свежесть, отправилась спать.
Да не удержалась!
Пошла в родительскую комнату. Там в переднюю дверцу шкафа было вправлено большое старинное зеркало. Лида, как в далёком детстве когда-то, скинула тапочки, надела мамины летние босоножки из коробки, которые были теперь почти ей как раз. Но не стала, по давней детской своей манере, вертеться и кружиться. Она остановилась перед зеркалом и долго, будто с удивлением, рассматривала себя… Месяца два назад произошёл такой случай. Девочка из их класса, Наташа Перова, получила по истории двойку. А потом на следующем уроке — на геометрии, кажется, — ещё двойку. И расстроилась ужасно. В шестом классе уже не принято плакать из-за отметок. А Наташа даже не просто разревелась, а разрыдалась.
И Лида, которая в тот день дежурила, к ней подсела. Шла большая перемена, и в классе было пусто. Они даже не очень и дружат, но в таких случаях это ведь неважно. Лида её уговаривала, вернее, отвлекала всякими разговорами. Например, сказала к чему-то, что, мол, у тебя, Наташ, хорошая фигура (она гимнастка, и в классе её фигура — общепризнанный факт). А Наталья вдруг и говорит:
«Не-а, Лид. Спортом себе любая фигуру сделает. Это теперь не ценится! Теперь ценится всё старинное и естественное…»
«Я знаю, — сказала Лида. — А фигура здесь при чём?»
«Потому что нужно, чтоб ты родилась, а у тебя уже ноги стройные, лицо красивое, без всякой подделки, поняла? — И неожиданно добавила: — Вот как у тебя, например…»
Сейчас Лида смотрела на себя, всю с головы до ног уместившуюся в не очень уж большом мамином зеркале, и думала: чего во мне такого старинного?
Лида… Говорить, что она красавица, глупо. По-моему, лицо у неё довольно обычное. И я не понимаю, как у девочки в неполных тринадцать лет может быть какая-то особая стройность. Девочка и девочка. Хотя многие мальчишки, её сверстники, придерживаются на этот счёт иного мнения. Но у меня, видно, с ними «разные глаза». Жаль, конечно, что эту повесть пишет не тринадцатилетний мальчишка!
Да ведь тринадцатилетние повестей писать не умеют. А я не умею увидеть Лидину особую красоту. И никак нам не найти здесь золотую середину!
Всё же я, пожалуй, могу кое-что сказать о её внешности. Только без эпитетов. Я вам, говоря математически, экстраполирую (то есть дам несколько точек), а вы по ним сами стройте график (представляйте Лидину внешность).
Итак, у неё были светло-коричневые, так называемые ореховые глаза; не сказать, чтобы очень большие. Брови обычные, довольно густые, но не сросшиеся у переносицы, что, считалось бы, как известно, большим достоинством. Лоб из тех, про которые говорят «чистый». Уши маленькие. Этим, между нами, Лида гордилась и потому всегда старалась делать гладкие причёски.
Губы — довольно полные, щёки — скорее впалые, чем надутые. И скорее бледные, чем румяные.
Нос?.. Небольшой такой и с тою самой вздёрнутостью, которая якобы говорит о задорном характере.
Долгим взглядом Лида посмотрела в глаза себе. Сейчас при электрическом свете они были вовсе не ореховые, а значительно темнее.
«Здравствуй, Сева! — пошевелила она губами. — Севу позовите, пожалуйста».
Это было так всё странно, настолько всё вверх ногами. И между прочим, перепутано — не дай бог! Кое о чём Лида пока могла только догадываться. Она звонит, а трубку поднимает… Надя. Да, представьте себе, Надя! Вот горе-то какое!
«Севу позовите, пожалуйста…»
Почему-то именно в этот момент Лида почувствовала, что стоять здесь в одной тоненькой рубашке — дело довольно ненадёжное. От окна, за которым налит был крепкий январский мороз, здорово дуло. Да ещё после душа… Ноги Лидины и голые руки покрылись гусиной кожей и сразу стали какие-то синюшные, цыплячьи. Вот тебе и старинная красота!
Она влезла в тапочки, поскорей убрала мамины босоножки. И за этой коротенькой суетой немножко разогрелась — забыла те свои подводные, трудные мысли. Но уже больше не заглянула в зеркало ни разу!
Потушила свет и, прикрыв дверь в родительскую, по тёмной большой комнате (которую мама называла гостиной) прошла в свою, тоже тёмную. Залезла под одеяло, полежала минутку и, окончательно согревшись, повернулась на спину, руки за голову — любимая её поза, когда не надо сию минуту засыпать, а можно подумать. Да и не только одной её, верно?
* * *
Будто целый век прошёл с тех пор, как она вылезла из лифта и, сделав пять решительных шагов, надавила кнопку звонка у чёрной кожаной двери с цифрой «127».
Телебомкнул современный электрический колокольчик — такой современный и такой сидящий при каждой двери, что уже просто невозможно: у всех, буквально у всех такие. Об этом Лида подумала с некоторым удивлением, потому что у Нади всё должно быть особенное.
Потом-то она поняла, что дело объяснялось очень просто. У Старобогатовых в семье рукодельных людей нету (как, например, Лидин батянька), поэтому, что слесари поставят, на том и спасибо…
Дверь ей открыл какой-то мальчишка. От волнения Лида почти не рассмотрела его. Как потом оказалось, это был Сева.
Она вообще-то знала, что у Нади есть брат-сват. Ну да что ей было до него за дело, когда она шла к Наде, и думала только о Наде, и любила одну только Надю. В тот момент.
Мальчишка включил в прихожей свет и довольно ловко, но в то же время без всяких штучек помог Лиде снять пальто.
Лида обернулась и впервые увидела лицо этого мальчишки.
Нет, неправильно!
И впервые увидела лицо Севы.
Она и тогда и сейчас не могла сказать, красивый он или нет. Она только один раз посмотрела ему в глаза — и всё!
А что это «всё»?
В какой-то сказочной пьесе по телевизору были принцесса и, кажется, простой музыкант. И там один из друзей этого музыканта говорит: «Они, как увидали друг друга, так и влюбились». А другой, который, что называется «без понятия», спрашивает: «Что? Любовь с первого взгляда?» А этот первый удивился: «Разве другая бывает?»
Наверное, это неправда, наверное, это просто сказки. Но никаких других объяснений у Лиды не было.
Сева отошёл в сторону, чтоб не мешать ей, пока она распустит и причешет свой хвостик. А Лида от волнения с треском драла волосы, хотя сейчас их вовсе не надо было расчёсывать сильно. Просто немного распушить — и достаточно.
Наконец он повернул свою насмешливую изучающую физиономию. И Лида сразу подобралась.
— Ну? Готовы?
Лида с довольно стандартной небрежностью хмыкнула в ответ.
И тут же пожалела, чуть ли не испугалась, что он примет её за самую обычную девчонку. Теперь, когда кто с кем знакомится, не говорят по-человечески, а обязательно острят, или хохмят, или хмыкают… Острить и держаться так, знаете ли, небрежненько теперь все научились. Считается: будешь острить, уж за дуру не примут. Но всё это, между прочим, чушь.
И Лида, чтобы загладить свою невидимую вину, улыбнулась ему, потому что никаких слов, подходящих для такого положения, она не знала. Да и вряд ли эти слова существуют вообще!
У Севы в глазах, показалось ей, что-то мелькнуло. Но тут же он продолжил остряковскую программу знакомства. Он вообще, как потом заметила Лида, удивительно мог меняться.
— Пррашу! — сказал он голосом телевизионного официанта, сделал приставной шаг, будто в балете, и распахнул дверь.
И сразу она увидела комнату, поразившую её множеством книг, лежащих где попало и выстроившихся на полках от потолка до пола. Ещё здесь была масса карандашей, фломастеров, каких-то бумаг, вещиц, никогда раньше не виданных Лидой, — так называемых старинных, так называемых «безделушек». То кинжальчик для разрезания бумаг (о чём Лида могла только догадываться), то какой-то бронзовый дурачок.
Посреди всего этого в кресле-кровати полусидела-полулежала Надя, укрытая клетчатым… как это называется? Пледом, вспомнила Лида… В толстенных своих очках на красном простуженном носу.
На какое-то время Лида забыла обо всём, потому что увидела Надю, свою Надю, которую в самом деле любила. Надя стала говорить про… в общем, про всякие неважные вещи; она говорила это, чтобы Лида освоилась. Она просто удивительно всё понимала — Надя!
Потом наступила совсем маленькая заминочка. Наверное, Надя просто остановилась, чтобы перевести дух. Но именно с этого момента Лида заметила: а ведь я жду!.. Она ждала, когда в комнату войдёт Сева.
Невольно даже напрягала левую щёку и левый бок, которыми сидела к двери, — словно оттуда дует. Тут Надя спросила её что-то весёлым таким голосом: она ведь тоже была довольна, что к ней Лида пришла. И не получила ответа.
— Лида! Ты чего?
— Н-ничего! — сказала Лида, как испуганная. — Честное слово, ничего!
Надя взяла со стола медный колокольчик, секунду повертела его в руках, динькнула и тут же поймала звук, обняв колокольчик ладонью.
— Тебе Сева открывал?
Лида кивнула. Так она впервые услышала его имя.
— Ну и как он тебе?
Лида пожала плечами и, кажется, покраснела. Она очень старалась не покраснеть, а это уж — пиши пропало!
Именно здесь невидимая чёрная кошка прошла между Лидиным стулом и Надиным креслом. Они опять стали разговаривать, причём Лида с ненатуральной оживлённостью, слова старалась подбирать поумнее. Один раз даже всунула какие-то биоритмы (вместо простого «распорядка дня»). И это всё перед Надей. Господи! Как глупо! Перед Надей, которая… которая… Да уж не говоря ни о чём другом, которая просто была семиклассницей!
Вдруг Надя как бы перебила её — кашлянула, не то просто посмотрела. Лида на полуслове остановилась.
— Я тебе хочу сказать одну вещь про Севу. Ну, раз мы будем дружить, чтоб ты знала…
Почему «будем»?.. Что-то она говорила сейчас не так. Но что — Лида пока не понимала.
— Сева, он, видишь ли… У моего папы есть двоюродная сестра, моя двоюродная тётя… — Она посмотрела на Лиду. — Это Севина мать. А мне он, значит, троюродный брат. И у нас он в гостях. Приехал ко мне на несколько дней.
«А я здесь при чём? — быстро подумала Лида. — Ну да, мы же подружки. Она мне всё рассказывает, а я — ей. Ну тогда ясно. А зачем она мне, что троюродный?»
Было в этом что-то неприятное для Лиды. Почему Надя сразу всё заметила, будто следила, будто подсматривала за ними в прихожей. И потом, едва поздороваться успели, стала рассказывать про эту троюродность. Зачем?
Вдруг Лида догадалась: она боится, что я и Сева… потому что она сама… Поэтому и начала быстрей… предупреждать: его мама да мой папа… Ведь если б Сева был родной или двоюродный, тогда стыдно. А троюродный — почти как чужие. Влюбляйся хоть до потери пульса.
На секунду ей стало жарко, словно на контрольной, в пылу сражения: решила! И растерялась: а дальше как? Хоть бы ей вообще здесь не появляться. Она вся притаилась. Да куда денешься — подняла глаза.
Надя смотрела на неё как-то слишком спокойно, изучающе, как следователь на шпиона: попалась, голуба, теперь никуда не денешься! И слова она произнесла именно такие — уверенные, взрослые.
— Ну ладно, — сказала она, как бы успокаивая и на время прощая Лиду. — Пойдём чай пить.
Лида встала, ища глазами Надины глаза. Она всё твёрдо решила… Ну не ссориться же из-за мальчишки! Настоящую подружку и найти труднее, и дружить с ней куда интересней, чем с мальчишкой.
А такая, как Надя, такая подруга вообще выпадает, может быть, раз в жизни.
И Лида решила: не нужен мне никто, кроме Нади!.. Они перешли в большую комнату (в гостиную). Она у Старобогатовых действительно была большая. Даже несмотря на то, что здесь громоздилась довольно-таки несовременная пузатая мебель, было всё равно просторно.
— Ух ты! — невольно сказала Лида. — Какая комната! Тут можно прямо в пинг-понг играть.
— В пинг-понг? — Надя усмехнулась, глаза её глядели внимательно и грустно.
— А… А что?..
— Разве ты не заметила? У нас Сева как раз пинг-понгом увлекается. Даже в гости своё оружие захватывает.
— Сева?
— Ну не я же.
Тут Лида увидела на блестящем тёмно-вишнёвом пианино между стопками нот — тоже стопкой пинг-понговские ракетки: три штуки, все в специальных чехольчиках.
Говорить Наде, что, мол, я их не заметила раньше (как и было на самом деле), вышло бы глупо. А не говорить — получается, она о пинге специально для Севы завела.
Перешагнув невидимую границу, она взяла верхнюю ракетку, расстегнула на чехольчике молнию. Ракетка в самом деле была хороша. Лида невольно двинула рукой, словно отбивала мячик.
— Ты играешь? — спросила Надя.
— Не, совершенно нет!
— А врать — нехорошо! — В дверях стоял Сева.
— Почему врать? — как бы становясь на его сторону, спросила Надя.
— А потому, что у неё движение слишком профессиональное. — И он повторил Лидино движение, но только резче и красивее.
Хорошо хоть отвечать ей ничего не потребовалось — в комнату вошёл Надин отец. На нём были серые брюки и мягкая клетчатая рубашка. А Лида сразу вспомнила его в купальных трусах, в войлочной шляпе, толстого и немножко косолапого. Он забирался в маленькую резиновую лодку, а Лида с Надей выталкивали её на первую глубину — была такая как бы игра… И там он сидел, Владимир Иванович, и удил бычков. Не курит, не шевелится — час, два, три. Они с Надей придут откуда-нибудь, а он всё сидит. А бычки ему попадались редко.
Сейчас Лида подумала, что, наверное, и он вспомнил её в «срамных бикинских трусишках» (как выражался про них батянька), и немало порадовалась, что пришла сюда в брюках и свитере по самую шейку.
Открылась дверь третьей комнаты, и вышла мама. Тоже полная, в очках на несколько хмуром лице. Как потом поняла Лида, не хмурым было оно, а усталым от работы. Мама сказала:
— Ага, вот она, та, про которую все мы так много наслышаны. И мама улыбнулась довольно строго. — Ну, пойди сюда.
Лида пошла к ней через всю комнату, на ходу решая вопрос, делать ей книксен или нет. Лично ей эти книксены казались дуростью, но, с другой стороны, все девчонки из их класса приседали, и ничего. Даже считалось некоторым, так сказать, ого-го…
Лида подошла, подождала, пока ей протянут руку, почувствовала на себе Севин взгляд и осталась стоять на прямых ногах.
Потом целый час всё было спокойно. Вошла их бабушка с белым эмалированным чайником. Стали доставать варенье, пирог, чашки, сахарницу.
Есть семьи, где всё взрослые ишачат, есть — где считают, что надо «детей приучать». У Старобогатовых все делали понемножку. Только бабушка сидела и Лида — как гостья.
— Подумать, — сказала бабушка то ли всем, то ли одной Лиде, то ли одной себе, — подумать, снег пошёл! — И как в осуждение покачала головой: — А рано! Он должен в феврале идти.
Ещё подумала и заключила:
— Ну ладно. Немножко побелей будет…
Она, как все старые люди, ни на кого из семьи не была похожа. А может, Лида просто не умела различать.
Потом пили чай и общались. Существуют родители, которые совсем не интересуются, кто там пришёл, какая Лида-Петя-Вася. А бывает наоборот. У них есть в классе одна девочка, Голикова Алла. Так она, когда к себе звала на 7 Ноября, специально предупредила. «Только, — говорит, — у меня родители общаются».
И Надины родители тоже любили общаться. Хотя не очень уж так въедливо. Лида довольно спокойно справлялась с их вопросами.
Вдруг Владимир Иванович говорит:
— А это, к вашему сведению, Надеждина спасительница!
И стал рассказывать, приплетая всякие несуразицы, тот случай в море.
— Па-па! — сказала Надя недовольно и скосила очки на маму: зачем же, мол, маму зря расстраивать; но чувствовала Лида: не из-за мамы она, а из-за того, чтоб Сева не узнал о её слабости и о Лидиной силе.
Мама слушала этот весёлый рассказ, обняв щёки ладонями.
— Господи, Володя! Ну как тебе не стыдно быть таким легкомысленным! Ведь если б не эта девочка, то твоя дочь… Ты хоть понимаешь это?!
— А я говорила тебе, не отпускай их вдвоём! — строго сказала бабушка. — Ведь оба в облаках витают.
И тут Лида заметила, до чего же мама, папа и Надя из одной породы: все в очках, все широколицые и такие чуть расплывчатые, полноватые.
А Сева был совсем иной: тонкий, с прямыми плечами. У него и глаза, у одного, были синие. А у Старобогатовых серовато-зеленоватые. И своими синими глазами Сева смотрел прямо на Лиду. Лида стала смотреть в чашку, где на дне лежало несколько чёрных чаинок. Но чувствовала, он не отпускает её.
— Сева, — сказала Надя, — Се-ва! Ты что? Тоже витаешь?.. Передай мне, пожалуйста, пирог.
— Пироги барышням твоей комплекции есть вредно!
Ага, значит, вот он как к ней относится. Ничего себе!
— Ну тогда хоть Лиде дай, — сказала Надя спокойно.
— Вот это можно! — Сева взял тарелку с пирогом, обошёл вокруг стола, остановился за спиной у Лиды:
— Вы позволите?
Она сумела только кивнуть в ответ.
— Мне бы лично, — сказал папа, — такой кусок в жизни не дали: из самой серединки и крему целый километр…
— А может, я влюбился, допускаешь, дядя Володь, такую возможность?
Кто-то что-то сказал, бабушка стукнула Севу по макушке. Лида смотрела только на свою подругу. Она хотела сказать: «Я же не виновата, правда!» Надины глаза молчали в ответ. Наконец чаепитие было закончено. Убирали со стола теперь Надя и бабушка. Родители продолжали неторопливо расспрашивать Лиду. Сева слушал, раскачиваясь на стуле.
— А что больше любишь — телевизор или читать? — спросила мама.
— Ну… когда как…
— Ясно…
— Не «ясно», а очень правильный ответ! — сказал Сева. — Если б она сказала: «телевизор», ты бы её начала презирать, если б: «книги», никто бы не поверил. Молодец, Лида!
— Сев, ну что ты как себя ведёшь! — сказала мама. И снова к Лиде: — Вот ты говоришь: учишься неплохо. Дома помогаешь? Ну, помогаешь, наверно… В меру, — она улыбнулась. — А вот увлечение у тебя какое-нибудь есть?
— Не отвечай! — быстро крикнул Сева. — Она для диссертации!
— Сева! Ну это уж выше всяких сил!.. Володя!
— …возьми ремень, — быстро добавил Сева.
Мама засмеялась:
— Ну тебя, болтунишка! Вот что Лида подумает…
— Что я обращаю на неё пристальное внимание!
Подошла Надя, стала за Севиным стулом.
— Ну как, Лида, что ты ответишь? — Маме уж, наверно, не было интересно, и спрашивала она сейчас, чтобы Севу переспорить, что всё-таки последнее слово за ней, за взрослой.
Но ведь Лиде приходилось отвечать на самом деле! А никаких особых увлечений у неё не было. Что делать? Она пожала плечами и улыбнулась полувиновато. Это всё на лету поймал Сева.
— Могу рассказать подробно. Можно? — он посмотрел на Лиду, и Лида улыбнулась ему в ответ. — Она увлекается балетом… Спокойно!.. Потому что она очень стройная. Она будет киноактрисой, потому что очень симпатичная.
— Сев! Почему ты думаешь, что Лиде приятно слушать твои пошлости? — Отец поднялся, задев стол. — Честное слово, неудобно за тебя!.. Надик, покажи Лиде свою коллекцию.
Надя молча пошла вперёд, и Лида за ней. Вошли в Надину комнату, сели на прежние места — на кресло и стул. За закрытой дверью Сева насмешливо кричал:
— Перестаньте вы меня лорнировать!
— Сев, ну что с тобой сегодня?
— Я же объяснил — влюбился!
— Привык ты, братец, словами, как в пинг-понг, играть!
— Ничего не привык, ничего не словами, ничего не играть!
— О! Прекрасный способ полемики… Ступай-ка к девочкам и извинись.
Лида и Надя невольно переглянулись. Но не как единомышленники, а скорее отчуждённо — просто одновременно посмотрели друг на друга.
— А вот это, по-моему, уж будет лишнее, — сказал Сева.
— Извиняться, Севка, у тебя почему-то всегда лишнее, — с упрёком сказала Надина мама.
Тут разговор прекратился, а вернее, кто-то из них прикрыл дверь в большую комнату. Наступила тишина. Даже часы не тикали.
«Не буду я первая заговаривать», — подумала Лида. Главное, она и не знала, о чём! Всё так переменилось — быстро, неожиданно. Она знала ту Надю, летнюю, а эту не знала совсем.
За дверью в прихожей произошло какое-то движение. Потом голос мамы: «Ты куда это?» И голос Севы: «Ну к этой… К Татьяне Бессоновой».
— А если мама позвонит?.. Когда ты придёшь? — Вместо ответа щёлкнула собачка. — Мучается же с ним Анна!
У Лиды забилось сердце, она встала… нет, она только чуть не встала. Сама сидела, глядя куда-то в щель под белой дверью. Почему это двери во всех квартирах обязательно белые?
Наболтал околесицы и смылся! Ну и… Подумаешь, невидаль, супермальчик! Зато я с Надей…
Но чувствовала, что и с Надей… Хотя ни одного слова ещё не было произнесено из тех, что говорят при ссоре.
Она встала — чего теперь тянуть:
— Я пойду, Надь… Мне уже пора домой.
Надя быстро повернулась к ней, даже очки пришлось поправить:
— Ты же мою коллекцию хотела посмотреть? Наши марки.
Они встретились глазами. Лида первой отвела свои. Ей стало обидно. Чего ж Надя, неужели думает, что Лида побежит за её Севочкой?
Сейчас было самое подходящее место для обидных слов! Но не сказала.
Она вовсе не была трусихой. Просто не любила ссориться. Лучше стерпеть, потом уйти. Как батянька: «Надумаешь умным быть, извиниться, приходи завтра. Будь здоровчик!..» В чём было дело и с каким человеком, она не помнила: шли по улице — встретили. Лида ещё маленькая была. А слова остались.
Она разрешила себе только одну фразу:
— Да, я остаюсь. Мне очень будет интересно посмотреть твою обалденную коллекцию!
Наверное, целую минуту Надя сидела опустив голову. И тут Лида опять решила… хотела «вернуть» ей этого Севу.
Но почему-то не сказала ни слова — удобное мгновение прошло!
Да как же это? Неужели Азовское забыто?
И Надя ни движением не помогла ей. Выходит, тоже шла на ссору? Подчёркнуто не торопясь сняла с полки альбом — огромный, больше любой книги. И таких ещё стояло штук пять или шесть — Лида специально не стала считать.
В альбоме оказались марки по искусству (так сказала Надя): скульптуры, картины. Много иностранных, и почти все цветные, можно рассматривать до мельчайших подробностей. Но до того ли ей было!
— А это Боттичелли…
Лида увидела девушку с длинными волосами, совершенно голую… обнажённую, вернее. У ног её лежала огромная ракушка. А девушка изогнулась странно и красиво, в чём-то похоже на лебедя. За спиной у неё, кажется, было море…
— Ты любишь этого художника?
— Какого? — не поняла Лида.
— Ну, Боттичелли!
Сказать по правде, Лида про такого никогда не слыхала. И в другие времена она бы спокойно в этом призналась. Да только не сейчас.
Она в последний раз посмотрела на необыкновенную марку.
— Мне уже можно теперь идти?
— Когда тебе будет угодно.
Лида встала, вышла в прихожую, оделась. Надя смотрела на неё, стоя в дверях своей комнаты. Надо бы с родителями попрощаться (всегдашнее напоминание мамы: «И обязательно, Лидочка, в чьём бы доме ты ни была…»). Э-э, да не всё ли равно! На счастье, замок открылся сразу. Лида вышла, захлопнула дверь.
И тотчас поняла, как ей до смерти хочется разреветься. Не мешкая, она полезла за платком.
Ничто, кажется, не могло остановить её, как ничто не остановит дождик: если начался, будет лить, сколько ему положено.
И всё-таки она удержалась!
* * *
Так и замерла с платком в руке, нахмуренными для плача бровями и с разинутой физиономией, словно у клоуна Андрюши. Наверху, через пролёт, сидел на подоконнике… Сева. В руках у него была книжка.
Спрыгнул с подоконника, как-то ловко сунул книжку за батарею. Пошёл к Лиде и, остановившись на последней ступеньке, сказал… «Что же он скажет?» — мелькнуло у Лиды.
— Дай мне твой телефон.
Она сказала: «Что?» Нет, она просто удивлённо улыбнулась. Нет, она пожала плечами: «У твоей сестры есть». Нет, она, представьте себе, сделала всё наоборот: продиктовала свой телефон, а Сева его записал и сунул бумажку в глубину кармана.
— Вот теперь нормально! Не потеряешься. — Он засмеялся, но не ехидно, не насмешливо, а простым и хорошим смехом. — Можно, я тебя провожу?
Лида сунула в карман совершенно ненужный теперь платок.
— Можно!
Так странно было, почти невероятно: там, за дверью, Надя. А здесь — Сева… «Что же он сидел? Неужели из-за меня?»
Лида подняла на него строгие глаза. Сева смотрел серьёзно, брови его были насуплены, и даже нос морщился от этой огромной серьёзности. Лиде бы засмеяться над его поглупевшей от старания физиономией. Не засмеялась!
— Ну… пойдём? — спросила она.
Сева медленно кивнул.
Теперь ей представлялось, что они долго стояли так. Хотя, наверное, не дольше одного мгновения…
Лида спрятала руки под одеяло, закрыла глаза… Так хорошо было лежать в тишине и вспоминать…
Они пошли вниз по лестнице. Через этаж вдруг оказалось, что на месте обычного окна большая стеклянная дверь, какие ведут на балкон. Сева открыл её. За нею ничего не было, только пустота и густые ветвистые зелёные деревья. Вдали синела огромная река, не то просто небо.
Да это же мне снится, подумала Лида.
Стоять над пропастью, не держась даже за стеклянную дверь, было совсем не страшно. И она не стала просыпаться.
Она шагнула в синюю пропасть и сразу оказалась среди спутанных веток, словно среди водорослей, проплыла сквозь них, вылетела на чистую синеву. Невидимая гора упругого ветра держала её снизу. Она обернулась. Сева ещё стоял на отвесной стене у распахнутой стеклянной двери. Она позвала: «Сева!» И он полетел за ней.
* * *
Он тихо открыл дверь, пропустил Маринку и вошёл сам. В квартире было темно и тихо. Только в ванной горел забытый Лидочкой свет.
Настроение было у него не блестящее. Суббота с воскресеньем кончились, однако он не чувствовал себя отдохнувшим. Опять не давала ему покоя утренняя тревога. И, не нравился этот вечер, убитый в пустых разговорах. («А что там делать будем?» — спросил он у Маринки. «Ну, поболтаем», — ответила она). И не нравилось кислое вино, которым его угощали, — ни голове, ни сердцу, только в животе мяучит…
Словом, поводов было предостаточно. Однако он твёрдо решил не подавать виду. Что ж, Маринке теперь из-за его хандры ни к кому в гости не показаться?
Он только был молчаливей обычного. Вернее, просто не произнёс ни одного слова, пока они ждали на кухне чайника и потом выпили по чашечке крепкого на сон грядущий — такой уж был у них ритуал возвращения из гостей: там хорошо, а дома всё же лучше! И они любили его оба.
Зазвонил телефон. Бегом на цыпочках он бросился в прихожую: кого там ещё угораздило на ночь глядя! Успел поймать конец второго звонка — выхватил трубку, как из огня…
— Извините за поздний звонок. Попросите, пожалуйста, Лиду.
— Спит она…
— Извините… А вы не можете передать, что ей звонила Надя? Хорошо? Только обязательно передайте: звонила Надя!
— Хорошо, хорошо, передам, — сказал он совершенно уверенным взрослым голосом. Ему вдруг припомнилось Азовское — там у Лидки была какая-то Надя.
Он пошёл допивать свой чай. Маринка заговорила о чём-то завтрашнем. Неурочный звонок скоро вылетел из головы. И Лида так никогда и не узнала, что поздно вечером в день их ссоры Надя очень хотела поговорить с ней!
Глава 4
Когда мы познакомились с ними, было начало января, а теперь конец февраля. И конечно, с тех пор много… снегов улетело.
Много… И курьерских метелей, что проносятся мимо окон, и медленных снегопадов, что рождают тишину. И простоватой снежной крупы, что сыплется на мокрый асфальт, сыплется и тает. И тех легчайших морозных пушинок, что танцуют в синем воздухе, танцуют и никак не могут упасть.
Много снегов. И много зимы… А что было за это время с героями повести?
Николай Петрович Филиппов, который сам себя втихомолку любил называть немного странным для современного уха прозвищем Бывший Булка, так вот он эти месяцы собирал новый станок. А схема попалась не дай господи: сложная, капризная. Но ведь на то она и есть экспериментальная сборка. А не нравится, не можешь — иди на конвейер, крути одни и те же гайки!
Последние недели он частенько задерживался после смены. Возвращался домой по вечернему морозу, по скрипучему, визгливому снегу и думал про себя, что он устал как собака и голоден как чёрт. Однако он не злился на такую свою жизнь и не был раздражён, потому что станок всё же начинал клеиться мало-помалу. А за те вечерние часы, что он оставался в цеху, ему платили сверхурочные — вполне хорошие деньги. И когда Бывший Булка думал о сверхурочных, он всегда вспоминал свою Лиду, как он купит ей что-то или как они поедут снова на юг.
Лишь в свободные минуты, по воскресным дням, его одолевала уже знакомая ему тревога. Она подходила сзади и останавливалась за спиной. Бывший Булка сидел не оглядываясь, но знал, что когда-то должен будет оглянуться…
Лида провела эти два месяца… В школе довольно-таки беспечно. Третья четверть, как известно, огромна! Ну, а в день расплаты… Где-то у любимых учителей получить четвертную четвёрку, а где-то отделаться лёгкой тройкой. А где-то — о боже! — будешь дрожать и подкарауливать особенно сердитую на тебя биологиню, чтобы спастись от двойки.
Это что касается школы. А что касается её души, дружбы… С Надей получалось всё отдалённей и суше. Они разлетались, будто две ракеты в космосе: огонёк ещё виден на чёрном телеэкране, а сигналы доходят долго, а слов уж почти совсем не разобрать.
Лида и сама не знала, отчего это и почему. Вернее, знала, конечно! Только признаваться неохота, что из-за Севки, из-за мальчишки они разошлись. Кому рассказать — позор!
«Надя, добрый день, это звонит Лида Филиппова (фамилию нарочно, хотя известно, что у Нади никакой другой Лиды нет). Как твои дела?» — «Спасибо, Лида, у меня всё в порядке. А у тебя как?» — «Нормально! А ты такое-то кино смотрела?..» И так минут десять про кино или ещё про что-нибудь поговорят — ну ладно, до свидания! И непонятно, зачем они звонят. И как-то тоскливо становится. Хотя бы Севка быстрей позвонил.
Севка…
Что же он всё-таки за человек, Лида понять не могла. Но вот как она к нему относится — это знала точно. И всегда ждала, чтоб он позвонил. И никому про него не говорила. Это было её личное дело! И не разрешала другим мальчишкам ни провожать себя после школы (появилась такая мода после нескольких фильмов — носить за девчонками портфели!), ни приглашать в кино. Хотя Севка бы никогда в жизни этого не узнал, ведь он учился за тридевять земель, совсем в другой школе.
Да, много с тех пор снегов улетело. А теперь они, кажется, улетали совсем, навсегда. На Москву, на Московскую область, на огромную территорию надвигалась первая в году большая оттепель!
…Это всё было как бы вступление. А теперь начинается сама четвёртая глава.
* * *
Из передней, в щель полуоткрытой двери, через всю комнату, через двойные стёкла рам Лида видела звезду — такую яркую и так весело подмигивающую, что от хорошего настроения удержаться было просто невозможно.
Однако ей приходилось быть строгой.
— Сев, ну ты что, с ума?! — говорила она, вплотную придвинув трубку к губам, чтобы он хоть знал, как она к нему относится.
— Лид, ну ты можешь меня послушаться хоть один раз в жизни? Никто даже ничего не спросит. Я сто раз так делал!
— Не ври.
— Ну несколько раз делал…
— А зачем среди недели-то? Как будто в воскресенье нельзя.
— Ну в воскресенье, в воскресенье… — протянул он. — В воскресенье все могут. А среди недели им слабо… И тебе, значит, слабо?
— На слабо дурак попался.
— Да знаю! — сказал он уныло. — Ну, Лидочка, ну пожалуйста! Ну согласись один раз!
— Не могу!
Так они препирались ещё некоторое время. И тут Лида опасливо посмотрела на часики. Буквально с минуты на минуту должны были прийти родители.
Значит, надо срочно одно из двух: или окончательно отказывать, или соглашаться.
— Слышишь грохот? Это я на колени встал, Лид!
— Холодно же там будет, и потом…
— Холодно? — закричал он. — Плюс три, понятно? Солнце! Антициклон прёт, как я не знаю…
Она молчала.
— Лид… Ну, Ли-доч-ка! За это, Лид, я… буквально что хочешь.
Он дышал в самую трубку и Лида тоже — странное занятие, о котором никому и никогда нельзя рассказывать.
— Лид, ты согласна, Лид?
Она посмотрела на смеющуюся звезду и кивнула. А Сева будто увидел это:
— Лидочка! Я тебя за это очень крепко…
— Сева, если так будешь говорить, вообще не поеду! — Она дышала тяжело, но на этот раз крепко зажала трубку, чтоб он ничего не слышал.
Ужас!.. И счастье!
Они завтра встречаются на Ярославском вокзале в восемь тридцать утра. «А портфель куда?» — «Да придумай что-нибудь!» — крикнул он беззаботно.
* * *
Но до чего же прекрасен месяц март! До чего ж глубоки, ослепительны его небеса, выметенные бесконечными ветрами. До чего же глубоки его лужи! Если подойти к ним тихо, чтоб ничего не вспугнуть, можно увидеть небо, изрубленное ветками на сотни синих окошек, можно увидеть облако и солнце.
До чего же прекрасен месяц март! Особенно для тех, кто только что пережил холодную и длинную зиму!
Конечно, март не так уж надёжен. И снег может нагрянуть, и холода завернуть. Да только не в надёжности дело. А в том, что именно с марта как раз и начинается весна.
Между прочим, такие вот деньки, как сегодняшний, встречаются и в феврале. И даже в январе, когда вдруг пройдёт по тылам зимы солнечная конница — и теплынь, и капель… оттепель!
И радуется Бывший Булка — как не порадоваться? — да помнит: ещё столько зимы впереди — страшно!
А уж в марте — нет, брат, извиняюсь. Он пусть и редкий, такой вот денёчек, да зато свой. На законном основании!
Он сел на лавочку, на самом берегу лужи, посмотрел направо, в длинную пустую аллею. Старая это была аллея. Когда Бывший Булка впервые появился здесь совсем маленьким пацанёнком, она была такая же — с высокими клёнами, с ветками, которые почти уже дотянулись друг до друга и переплелись, словно стропила огромного дома.
Тут Бывший Булка поёжился, поднял воротник, потому что, несмотря на оттепель, ветерок поддувал довольно-таки ледяной, а он был без шапки.
Да, представьте себе, без шапки, старый дурак. Несмотря на то что Маринка его всячески стыдила и даже по-французски, что, мол, это «моветон».
— Чего-чего? — переспросил он, прикинувшись, что не понял.
— Вести себя, значит, не умеешь!
Тогда он сочинил обиженный вид и ушёл, оставив шапку на вешалке.
Дело в том, что когда-то — а именно в конце пятидесятых годов — явилась мода ходить без шапок. Желательно и зимой, а уж весной и осенью — всенепременнейше!
Об этом много тогда судили и рядили. Даже по радио и в газетах. То говорили, что от холода голова лысеет, то говорили, что наоборот — закаляется.
Но мода, как известно, никаких разговоров не слушает, и на испуг её не возьмёшь. Хоть ты что хочешь делай, а отпущенное ей она проживёт.
Потом придут другие ребята, помоложе, и поминай как звали прежнюю моду…
И вот пришли другие ребята… Но ведь и ребята вроде Бывшего Булки тоже никуда не делись. Они лишь отстали от новой моды — от каких-то там скандинавских шапочек с помпоном, джинсовых картузов, ещё чего-то. Остались жить законами старой моды: узкие брюки, короткая стрижка под польку, канадский бобрик или полубокс, это вот хождение без шапки… пока здоровье позволяет.
Бывший Булка и сейчас, когда встречал на улице человека без шапки, радовался и понимал: свой, из пятидесятых…
Однако поддувало!
Он нахохлился, сунул руки в карманы… и растерялся на секунду — нащупал в правом кармане спички, а в левом сигареты. Он купил их полчаса назад. По дороге в больницу. И сразу перестал думать про март и про моду ходить без шапки. Сиди не сиди, а ехать надо.
Бывший Булка вынул сигареты, подержал их на раскрытой ладони, будто взвешивая. Решил: оставлю на лавочке. Кому надо, подберёт. Но быстро подумал: как раз пацанью и достанется!.. Он основательно вымочил пачку в луже и бросил её за спину, в снег, в кусты. А лично ты, голуба, об этом и думать не смей!
Ну ладно, поехали. Недаром же тебя отпустили с полдня.
Выйдя из белого парка на улицу — разъезженную, мокрую и чёрную, со множеством идущих людей, словно сейчас не был разгар рабочего дня, Бывший Булка сделал то, что делал очень редко: он стал у края тротуара и поднял руку. Уж очень не то настроение сейчас было у него, чтоб ехать на трамвае, потом на метро с пересадкой, потом идти в горку по обшарпанному переулку…
Затормозило такси. Бывший Булка сел, сказал, куда ехать.
— А дом какой? — спросил таксист, усатый дядька лет на пятьдесят с небольшими копейками.
Бывший Булка ответил.
— Чего, на просвечиванье, что ли?
— Туда.
— Понятно…
Подъехали, и таксист осторожно похлопал его по плечу:
— Ну будь здоров, дорогой.
— Да всё нормально, отец… Куда я денусь! — И подумал: какой он мне отец! Привык всё молодым себя считать!
Недовольный собой, а на самом деле просто волнуясь, Бывший Булка пошёл в восьмой кабинет, как было указано в талончике. По пути, на лестнице, посмотрелся в зеркало. На него из-под густых рыжеватых бровей глянули тревожные глаза. Бывший Булка подмигнул себе, хотел улыбнуться и понял, что занимается сущей чепухой, а вернее, враньём. У восьмого кабинета сидело человек двадцать.
— Кто последний?
— Не последний, а крайний.
— Ну пусть будет крайний.
— Крайний — это я.
Бывший Булка сел, сунул руки в карманы, благо Маринки поблизости не было. Давненько он не захаживал в такие учреждения: миловал бог. Теперь судьба его была на конце этой очереди, как на конце иглы у Кощея Бессмертного… «Что за ёлки-палки, — он подумал, — что я молочу!» На секунду ему захотелось встать и уйти отсюда. Пока он ещё был здоров. Но конечно, он продолжал сидеть. И потом, он уже не был здоров, дело уже завертелось. Правда, пока ещё неторопливо, почти без всяких угроз: надо сходить, надо, пожалуй, провериться.
И только сегодня, когда он зашёл отпроситься к начальнику цеха, а тот, не моргнув глазом, отпустил его с полдня, хотя это значило, что вся работа над станком, по существу, останавливалась, Бывшему Булке стало малость не по себе.
— Тебе чего, из амбулатории нашей, что ли, звонили? — спросил он, совершенно не веря в такую возможность.
Начальник цеха был, можно сказать, его товарищем. Не один вечер они после смены вместе бились над станком — то над одним, то над другим. В общем, знали друг друга как облупленные. Поэтому улыбайся не улыбайся, молчи не молчи, а говорить придётся всё-таки правду.
Начальник неестественно улыбался, а Бывший Булка ждал.
— Ну, короче говоря, звонили, да, — сказал начальник. — Синельникова, знаешь, такая беленькая?.. А ей из диспансера рентгено… как его там?
— Рентгенологического?
— Ну да… В общем, давай, Коля, пооперативней. Завтра доложишься.
* * *
День горел, не жалея солнца. Сверкал в каждом кристаллике снега, давил на белые нетронутые ковры.
— Смотри, смотри! — крикнул Сева.
Она успела обернуться. С дома напротив, с островерхой крыши, ухнув, сошла снежная лавина. Крыша засверкала — мокрая, чистенькая, ярко-зелёная. Тысячами и тысячами дымков с неё поднимался пар. А другая сторона крыши оставалась белая, толстоснежная… Так этот дом и стоял весь день разнобоким, вторая лавина с него всё не сходила. Но уж завтра непременно грохнется. Только они этого уже не увидят.
Было тепло на удивление, а Лиде особенно. Она не поленилась вчера — заштопала и постирала шерстяные колготы. Да ещё надела брюки… Она ходила в пальто нараспашку, шарф, небрежно заткнутый в карман, красиво волочился бахромой почти по снегу. Шапка съехала на затылок. Лида хотела было её совсем снять, да боязно: столько снега вокруг!
Сидя на барьерчике террасы, она смотрела, как Сева огромной фанерной лопатой вырезает снежные кирпичи и выкладывает из них стену.
Лида смотрела на Севу и улыбалась. Солнце лезло в глаза и в нос. Ей очень нравилось здесь. И нравилось, что Севка не пристаёт к ней со всякими глупостями, как другие мальчишки… к другим девчонкам. Это он только по телефону такой смельчак. На самом деле он просто хороший мальчик.
Есть такие дурацкие слова, употребляемые наиболее дурацкой частью девчонок. Но в данном случае они как раз очень подходили. Сева именно «хороший мальчик».
А в чём, собственно, выражается его такая уж хорошесть? Ну, он красивый. Это бесспорно!.. Конечно, для мальчишек считается, что это не главное. Но лучше всё-таки когда красивый, правда?
Дальше: занимается спортом, второй разряд по пингу. Дальше… Она ещё некоторое время собирала его положительные качества. Так хозяйки иной раз, когда конфет маловато, а гостей ожидается многовато, стараются уложить их (конфеты, конечно) покрасивей и «попышней».
Севка, словно учуяв это её довольно-таки никчёмное занятие, вдруг отставил лопату, слепил увесистый снежок… Пронёсся по воздуху чёрный, затмевающий солнце снаряд. Лида втянула голову в плечи.
— Ложись!
Бумс! Снежок разлетелся в мелкие дребезги по полу террасы и сразу начал таять.
— Получишь, Севка!
— Боялись мы вас!..
Когда они приехали, Севка сразу дал ей валенки (здесь вообще была не дача, а целый склад). И сейчас, ничуть не боясь промокнуть, она по солнечному снегу пошла в самую середину участка, где среди кустов, кажется, смородины лежала совершенно нетронутая полянка.
Лида слепила снежок, аккуратно положила его на самый край поляны, осторожненько покатила… Будет дело!
Сперва комок получался у неё неровный, некруглый какой-то, продолговатый. И Лида подумала даже, что вообще разучилась это делать. А ведь и правда: когда она лепила бабу в последний раз? Уж не вспомнишь — чуть не в детском саду.
Но скоро ком стал тяжелеть, подрос. Снег наматывался на него толстым лохматым войлоком. Лида упарилась, сняла пальто, бросила его на упруго качнувшийся куст. Пальцы стали пунцовые, не гнулись и горели, несмотря на то что всё время были среди искрящегося белого холода.
Она закончила первый огромный ком. До тех пор его катала, пока уж не смогла сдвинуть ни на сантиметр, и он увяз, словно богатырь Святогор. На этот первый положила второй, значительно поменьше. Потому что увеличь его хотя бы чуть-чуть — и уже ни за что не поднять. Сверху третий, маленький — чуть больше обычной человеческой головы.
Улыбнулась, оглядела свою работу. Сева, опираясь на лопату, стоял у недостроенной крепостной стены.
— Эй, скульптор! Помочь?
— Без сопливых!
Почти тут же просвистел снежок и с коротким шипением зарылся в снег, словно пушечное ядро. «Вам же хуже!» — подумала Лида. Она отыскала этот снежок, уже облипший, ставший не круглым, а каким-то плоским и странным. Вся вытянулась, стала на цыпочки, сколько позволяли валенки, и положила снежок на голову снежной бабе.
— Севка! Мне нужны ветки для рук и для носа.
Лида смотрела, как он побежал исполнять её приказание — весело, косолапо переваливаясь по снегу, и сердце её готово было разорваться от радости.
Он приволок из-за дома веток — яблоневых и ещё каких-то. Из тех, что обычно срезают садоводы и выкидывают подальше или сжигают, иначе в таких кучах могут завестись разные вредители. Так говорили им на ботанике и так, наверное, делают все. Да только не Севкины родители. Такие уж они люди — беззаботные, что ли. И Севка, между прочим, тоже ужасно из их породы.
— Привет, Лида! — улыбаясь, он протянул ей руку.
— Привет, Сева, — и Лида тоже протянула ему руку.
Всё замерло на секунду.
— Очень рада вас видеть, Сева!
— И я вас, Лида! — он сжал её ладонь и тряхнул. Будто правда здоровался.
Дотрагиваться друг до друга они научились примерно через месяц после своего знакомства. Причём дотрагивание это всегда получалось как бы в шутку. То вдруг начнут здороваться ни с того ни с сего, то Лида, например, возьмёт да и шлёпнет его по горбу. Севка: «За что?!» А сам рад.
Или он пальцем пишет что-нибудь у неё по рукаву платья. А потом Лида. И кто больше угадает слов… Какие там угадки! Вот и сейчас приходилось говорить всякую ерунду и трясти Севкину руку. Наверно, глупо выглядело. Ведь они были совершенно одни на этой улице, а то и во всём этом дачном посёлке. Для кого уж тут спектакли разыгрывать.
Но может, и не глупо. Не глупо! Пусть они были здесь одни, и никто их не видел. Но они сами видели себя!
И я думаю, очень хорошо, если б все мы умели это делать.
* * *
В очереди девятнадцать человек (он сам двадцатый), минут по пять на каждого надо. Значит, полтора часа вынь да положь! Но дело шло, оказывается, быстрее: три минуты — готово, три минуты — готово.
Установив всё это, Бывший Булка опять нахохлился, как почти все в этой очереди, сунул руки в карманы… И невольно прижатым локтем дотронулся до того места на правом боку, до той чёртовой штуки, спрятанной сейчас под майкой, под рубашкой, под пиджаком.
Это называется в простой жизни родимым пятном. Сидело оно и сидело на коже — Бывший Булка внимания не обращал.
Но после Азовского вдруг заметил: словно бы оно ему стало мешать, словно бы изнутри налилось каким-то жиром. Нет, не жиром — потвёрже.
Дня два он боялся, аккуратно мял чёрную штуку и ощупывал. Она была с пятак и заметно бугрилась. «Ещё намну! — подумал он. — Не болит ведь? Не болит!» И отшутился: «Брюхо лопнет — наплевать. Под рубахой не видать!»
А тут работа как всегда, станок, сентябрь — конец квартала… Экспериментальный цех — не шутки!
А там орден — по итогам трёх лет десятой пятилетки и в связи с двадцатилетием работы на заводе… Елки-палки! Двадцать лет отгрохал!
Успенский, начальник цеха, бежит:
«Слышь, Коля! Всё верняк, из парткома звонили — орден!»
«Кому?» — Булка стал растерянно вытирать руки ветошью.
«Пушкину!» — засмеялся Успенский.
Ни Маринке, ни тем более Лидке о том чёрном бугре он не говорил. Да и сам-то забыл: орден! Вы понимаете это? Орден!
Однако не забыл. Каждый раз в ванной это место проходил мочалочкой осторожно. А в метро и троллейбусе охранял «пятак» чуть оттопыренным локтем.
И так прожил ещё полгода.
Однажды, уже в конце февраля, он проснулся среди ночи… Как сперва подумал, от нехорошего сна. Ему приснился Володя Терешков, школьный его друг, убитый одним подонком. «На боевом посту погиб наш товарищ, Владимир Владимирович Терешков» — так говорили на панихиде.
Пьяный… да, просто пьяный мужик избил жену, избил соседа, а когда вызвали милицию, заперся в квартире и закричал:
«Не подходите, буду стрелять! Двустволка в руках!»
Соответственно ЧП — двор оцепили.
Надо обезвреживать. А как?
Квартира эта была на первом этаже. Володя Терешков говорит: «Вы его отвлеките на окно, а я дверь вышибу».
И вот Бывшему Булке приснилось, будто бы это не Володя стоит перед той запертой дверью, а он сам… Ему старшина говорит: «Дайте я, товарищ капитан». А Бывший Булка: «Да ну, потом за тебя отвечать!» (это действительно были последние Володины слова). И тут он, став Володей Терешковым, разбежался, подпрыгнул и по всем правилам карате ударил пятками в дверь, вышиб её… И упал…
Один ствол у того подонка был заряжен крупной дробью, картечью, в другом был жакан — такой свинцовый шарик вроде лесного ореха.
Вот и всё, собственно. А умер Володя, говорят, часа через два. На операционном столе. Он был удивительно здоровый мужик. Но это уж теперь не имеет значения.
Бывшему Булке снилось, будто он упал и лежит, чувствуя в себе страшную боль от пули. И проснулся… Господи ты боже мой!
Лёг на спину. Будильник показывал полчетвёртого утра. Плохое время для просыпания — можно и совсем не уснуть.
Он вспомнил Володю и разные их школьные дела, стал потихоньку успокаиваться.
И вдруг у Бывшего Булки перехватило дыхание. Ему (что очень редко бывает) ясно припомнилась картина из недавнего сна. Вот он прыгнул, вышиб дверь. Тут же нестерпимая боль в правом боку, и он проснулся…
А ведь Володе в левый попало. Чуть ниже сердца.
Бывший Булка осторожно прислушался к себе. Ничего не болело. Полежал несколько минут не двигаясь.
Он точно помнил то место, куда попала ему пуля.
Потрогал.
Бугор, казалось, ещё немного подрос. И рядом теперь катался под кожей шарик, примерно с горошину.
Через два дня он пошёл в заводскую амбулаторию, к хирургу, к этой беленькой симпатичной врачихе, Синельниковой. А Лидке и Маринке по-прежнему ничего…
— Филиппов… Товарищ, вы Филиппов?
Бывший Булка встал, машинально вынул руки из карманов. Народ уже рассосался. Лишь несколько человек из тех, что пришли позже Бывшего Булки, ещё ждали своей очереди.
— Филиппов, пройдите в кабинет.
* * *
Лепить снежной бабе руки — дело, пожалуй, самое сложное. Надо продолговатыми комками обклеивать прут, а комки без конца отваливаются, а ветки (руки) выпадают из туловища. Морока!
И всё же Лида сделала эту сложнейшую работу. Теперь можно было приступать к давно задуманной мести. Из прошлогодних листиков она сделала глаза, из толстой рогульки унылый нос. Прикинула на секунду, делать рот или не делать. Ничего, и так хорошо!
Теперь она взяла тонкий прут и, отламывая кусочки, стала аккуратно вдавливать их в живот снежному чудовищу: СЕВА.
Жутко довольная собой, она отправилась на терраску, села так, чтобы солнце обливало её всю, закрыла глаза. На секунду тайной мышью в ней заскреблась мысль о школе. Что завтра будет?.. Лида поскорее открыла глаза и стала любоваться своим произведением. Чудо, в самом деле, до чего он был хорош: с квадратными глазами, с опущенным носом и абсолютно немой.
— Эй, Севка!
Он вылез из глубин своей крепости:
— Чего?
— Ничего, просто так, — ответила она голосом Лисы Патрикеевны.
Тогда он догадался посмотреть на бабу.
— Ух!.. Шпионка! С лопатой наперевес он пошёл на бабу Севу.
— Севка! Имей совесть!
Проходя мимо террасы, он зачерпнул полную лопату снега:
— Сдаёшься?!
— Сда-юсь, — тихо ответила Лида и улыбнулась.
Севка с растерянной улыбкой стоял перед нею, всё держа полную лопату тяжёлого мокрого снега.
— Лида… — сказал он очень опасным голосом.
Она собрала всё своё мужество.
— Плыви-плыви, бревно зелёное!
(Вы, конечно, знаете, что существует такой анекдот про Чебурашку и Крокодила Гену.)
— Точно, шпионка! — с обидой сказал Сева.
Придя на поляну, уже истоптанную Лидой, он принялся за дело. Да с таким угрюмым трудолюбием, что просто умереть со смеху! Словно бы он хотел подтвердить пословицу о том, что если дружно работать, то и снег загорится, а если кое-как, то и масло не вспыхнет.
Слепил один огромный ком, на него с рычанием загнал второй, почти такой же. А третий сделал до смехотворности маленький. Да ещё его сверху пообтесал. И голова получилась приплюснуто-продолговатая.
Потом бегом принёс новых сучьев, но не стал их облепливать снегом, а прямо воткнул в туловище — корявые, загребущие. Лида аж позавидовала.
Дальше Севка в самых углах продолговатой головы пристроил узенькие глазки, в середину сунул плоский нос, вместо рта — неровный ряд обломков. Получились на редкость чёрные и хищные зубы. Да и вся рожа, вся баба вышла ужас до чего смешная и страшная.
А Севка отступил на шаг, будто любуясь своей работой, и вдруг выложил букву «Л».
— Севка, прекрати!
А он уже «И», «Д».
— Севка!
— Никаких Севок! Сама первая начала.
— Потому что ты кидался.
— Пожалуйста, кидайся!
Сердясь, Лида слепила снежок, приметилась:
— Получи, бандит, гранату!
Метрах в трёх от Севы замахал руками ушибленный куст.
— Хило работаете! — не оборачиваясь, крикнул Севка и прилепил недостающее «А».
Так они и стояли рядом — снежная Лида и снежный Сева. Причём Сева казался кротким ребёнком рядом со свирепой и огромной «мамашей».
* * *
Приходили новые люди с новыми заботами, усаживались около двери в другой кабинет. А из прежних он теперь остался один — его попросили обождать. И началась едва заметная суетня. Вошла сестра, вышла сестра. Вышел доктор. На левой руке у него была чёрная рентгеновская перчатка, в правой он держал синюю бумагу, Булкин анализ: вчера ему сделали проверочный укол, а сегодня осмотрели и попросили обождать.
— Филиппов?.. Придётся ещё обождать немного. Анализ не совсем получился.
«Я и так жду!» — хотел сказать Бывший Булка, но не сказал.
«А если не получился, чего ж таскаешь его взад-назад!» — хотел сказать Бывший Булка, но тоже не сказал.
Он подошёл к окну, заставленному извечными больничными цветами. Солнце продолжало светить как угорелое, и с крыш лило. Бывший Булка заметил, что руки его холодны — камень подоконника казался им тёпел… Чёрт! Ещё только простудиться не хватает! Он мысленно представил себе то место, где был чёрный пятак… и горошина. Но ведь совсем не болело! Ему становилось всё холоднее.
— Филиппов… Зайдите-ка, пожалуйста.
Его опять заставили раздеться до пояса. И он почувствовал себя совершенно беззащитным перед врачами.
— Вас что, знобит?
— Да простыл вроде…
— Простыли?
— Да нет-нет!
Он собрался, сжал зубы.
— Так, хорошо. Руки повыше… Положите их на голову.
Холодные перчатки повернули его, как требовалось.
— Ну, в общем ясно, да?
— Пожалуй…
Врачей было двое — молодой и старый. Молодой поворачивал Бывшего Булку. А старый только смотрел, заложив руки в карманы халата. Наконец и он вынул левую руку, сильными, но мягкими пальцами подавил чёрный пятак, катнул горошину. Бывший Булка стал одеваться.
— Филиппов Николай…
— Петрович, — сказал Булка.
— Вам, Николай Петрович, надо подлечиться. Вашу историю мы перешлём в районную поликлинику. А там они решат… Вас вызовут…
— Какую историю?
— Ну… историю… болезни.
Бывший Булка опустил глаза.
— Вы один пришли? — опять спросил врач; Бывший Булка пожал плечами: ну, а с кем же? — Желательно, чтобы зашла ваша жена или кто-то из близких. А можно позвонить… Дело в том, что вам сейчас лучше соблюдать режим и диету. — Он написал что-то на беленькой квадратной бумажке: — Это мои часы приёма, а это телефон.
— А у меня что? — спросил Бывший Булка, и вопрос его прозвучал как-то излишне звонко.
— У вас жировик, — спокойно сказал второй врач. Он был седой, толстый, с внимательными чёрными, как угли, глазами, смотрящими из-под седых бровей. — И возможно, его придётся удалить.
Слава богу, жировик! А не… не то, другое… Бывший Булка легко сбежал по лестнице… Все мы про это думаем. Как чуть чего — обязательно…
Наконец в мыслях своих он выговорил это слово: «Рак».
И сел внизу, в маленькой и тесной раздевалочке этой очень несовременной больницы.
А чего я, собственно? Сказали русским языком: жировик. Сделают укольчик — вырежут. Не захочу — вообще не будут.
Вдруг он припомнил, как долго была вся эта суетня, как он остался один, как его опять осматривали («Поднимите руки, опустите руки…»), как потом два эти доктора опять читали его якобы неполучившийся анализ, и старый молча посмотрел на молодого, потом перевёл взгляд на Булку, уже одевшегося, и начался тот разговор — про поликлинику, про режим, про жировик…
Кого же попросить к ним зайти?
Он перебрал ребят из цеха. Покачал головой: будет не то… Успенского, что ли? Всё же начальник. Но дело же не в начальнике! Родственники нужны.
А Маринка здесь никак не годится…
Лидка?..
Стыдись!
И удивлённо замер, что в таком положении подумал о Лиде, что неожиданно вспомнил это слово — старое, оставшееся ещё со времён школы. Так сказала однажды Софья Львовна, их классная руководительница, причём, кажется, Лёньке Грибачевскому: «Стыдись!» Это слово у неё вырвалось из сердца, а не то что было словечком на каждую минуту. Оттого, наверное, оно и запало Бывшему Булке глубоко в память.
Он поднялся, достал номерок, но не отдал его старушке-раздевальщице, а положил обратно в карман и пошёл наверх. Опять промелькнул мимо себя в зеркале, не оглянулся.
В кабинете сидел не седой с чёрными глазами, а другой, что помоложе. Он писал в большую книгу серой бумаги. «Со старым бы я лучше договорился», — подумал Бывший Булка.
— Я, доктор, в данный момент с женой не живу, — сказал он неловко. — Так что желательно все сказать мне лично. Других родных не имею.
— Дети есть? — спросил доктор, сделав ударение на слово «дети».
— Дочь, в шестом классе.
— Понятно, — сказал доктор.
Как видно, ему стало понятно, что за сукин сын этот Бывший Булка, если он бросил жену и дочку…
Бывшему Булке на мгновение даже сделалось стыдно за якобы себя. Но, наверное, какая-то тень улыбки промчалась по его лицу. Доктор заметил эту тень и, конечно, истолковал её по-своему.
— Ну садитесь тогда, давайте потолкуем. — Он смотрел на Бывшего Булку по-докторски непроницаемым, но всё же неодобрительным взглядом. — Вы попали, Филиппов, в такое положение, что вам лучше знать всё точно… Хотя это и против правил.
Бывший Булка закусил губу.
* * *
Сева посмотрел на часы, невинно сказал:
— Пятый урок кончается… У тебя сколько сегодня?
— Перестань ты, Севка, свои шуточки! — И добавила мстительно: — Имей в виду, скоро поедем домой!
— Что же ты, в школе задержаться не можешь? — он улыбнулся.
— Ну перестань, пожалуйста, Сева! Я же нервничаю, правда… Вот прямо сейчас уедем, тогда будешь знать!
— Лид!..
Всё переменилось в полсекунды. Он смотрел на неё совершенно потерянно. Было ясно: как она прикажет, так и будет! Это просто до замирания сердца — насколько он её слушался иногда. Совершенно притихал… Лида пугалась этой своей власти над ним. И секунды полного Севкиного повиновения она никогда не использовала в своих корыстных целях. Старалась как-нибудь поосторожнее «спустить на тормозах» (батянькино выражение). Вот и сейчас тоже. Она сказала:
— Есть хочется!
— Дорогой товарищ! Позвольте вас поблагодарить за это ценное предложение! — и Севка протянул ей руку, ещё красную от снега и такую уже знакомую.
Но Лида убрала свои руки за спину.
— Нет, Сева, пожалуйста: давай просто поедим, и всё!
— Ну… хорошо, — сказал он послушно. Постоял ещё секунду, глядя на неё, а потом пошёл в дом. — Чай пить будем, Лид?
— Будем.
А ведь он был на целый год её старше, учился в седьмом классе…
Севка вынес чайник и стал набивать его снегом. Лида с некоторым сомнением смотрела на эти его приготовления: всё-таки снег лежал тут целую зиму. А потом решила: в Москве-то она сколько раз и сосульки ела и снег, а там всё грязней в тысячу раз. Подумав так, Лида успокоилась.
— Ну-ка погоди! — крикнула она, побежала на поляну, где стояли бабы Сева и Лида и отскребла от каждой по кусочку.
Сева протянул ей чайник.
— Лидка! Ну это просто гениально! — сказал он серьёзно.
Между прочим, это ведь он должен был придумать, сам Сева, — взять по кусочку от снежных баб. Но придумала почему-то Лида.
«Просто я такая переимчивая родилась, — решила она. — Вот уж точно: с кем поведёшься, от того и наберёшься. То была всё как Надя, а теперь стала всё как Сева. И школу вот прогуляла…» Но об этом сейчас совсем не хотелось думать.
Севкина дача, по первому впечатлению, показалась Лиде огромной. Но, правду сказать, она её не осматривала. Только утром вошла да вышла: неловко как-то залезать в чужое и глазеть. А Сева, конечно, не догадался ей показать. Ему и в голову не пришло, что это интересно. Ну, тут уж ничего не поделаешь — мальчишка.
На самом деле здесь было три комнаты, и ещё шаткая лестница вела на чердак. И везде невероятное количество стульев, столов, лавок, которые стояли, лежали, сидели друг на друге.
— А где же тут чай пить? — спросила Лида растерянно.
— В чуме. — Сева отдёрнул линялую льняную штору: ещё одна дверь! — Только валенки сними, пожалуйста.
На улице била капель и жарило солнце. Однако в доме, намёрзшемся за зиму, было мрачно и холодно, как в ноябре. Да ещё все окна закрыты ставнями. На полу, на ледяном линолеуме лежали ошлёпки снега, которые они с Севкой принесли на валенках с улицы. Там снег был влажный, сыпучий. А здесь опять ссохся, заледенел.
Вот почему Лиде так не хотелось снимать валенки. По спине на цепких паучьих лапках пробежал холодок.
— Лидка? — удивился Сева. — Боится!.. Ты не бойся, Лид. Что ж я, тебя морозить буду?
Он с готовностью снял свои валенки, положил их голенищами Лиде под ноги, чтоб она, разувшись, сразу могла наступить на них. А сам в одних носках стоял на ледяном полу.
Тут уж Лида, хочешь не хочешь, сбросила валенки. Ступни её, словно оладьи, сейчас же начали жариться на морозном линолеуме. Но Сева уже открыл свою потайную дверь:
— Иди!
Она сразу наткнулась руками и лицом на что-то тяжёлое, грубое, кожаное. Сзади Сева помог ей, подтолкнул немного вправо. И наконец они вошли…
Сперва Лида ничего не увидела, только желтоватый язычок свечи. Потом глаза привыкли, пригляделись. Это было очень маленькое помещение, без пола, стен, потолка, потому что всё было обвешано и устлано самыми разными шкурами.
— Ух ты! — сказала Лида. И голос её завяз, запутался в этих шкурах. Здесь не было ни клочка, ни сантиметра голого пространства. Всё косматое!
И ещё было жутко тепло.
— Чего здесь греет-то, Сев, шкуры, что ль?
— Ну ты даёшь! — засмеялся Сева. — Хотя доля истины в твоём бреде есть.
Лида промолчала. От удивления сейчас было не до обид.
— Ты знаешь, что такое чум?.. Лид!
— Ну… на Севере… — неуверенно сказала Лида.
— «На Севере»! — необидно передразнил Сева. — Чум — это жилище северных народов. Оно в основном всё сделано из оленьих шкур… ты садись давай на ложе, чего стоишь.
Лида села и по звону разговорчивых пружин поняла, что под нею старый диван. Севка поставил чайник… ага, тут была электроплитка. Она стояла на невысокой скамеечке.
— Ну вот, — сказал Сева, усаживаясь рядом с Лидой. — Мой отец один раз был на Таймыре. Он нефтяник… ну и так далее…
Тут он посмотрел на Лиду и остановился. За то долгое время, пока они были знакомы, Лида почти ничего не рассказывала Севе про батяньку и про маму. Зачем это? И Севка тоже не рассказывал. Главное, чтоб человек был, а какие там у тебя родители — неважно. Но несколько раз Лида слышала, как Севка разговаривал по телефону со своей мамой. Именно с мамой. Теперь Лида впервые что-то услышала о его отце. Да, впервые. И поняла, что это все-таки странно. И Севка тоже понял это. Сказал:
— Ну, короче, дача не наша, его дача… Но мне разрешается! — Он посмотрел на Лиду: — Всё ясно? Можно продолжать?
Лида невольно кивнула. И покраснела. Счастье, что при свече ничего не видать!
— Ну и вот… — сказал принуждённо Севка. — Приехал он на Таймыр, пожил в чуме и совершенно офонарел…
— Сева! Ну говори ты по-человечески! — она рада была уйти от опасного места.
Севка пожал плечами:
— Ну, «офонарел» или «удивился» — не всё ли равно? Короче, он приволок оттуда три оленьих шкуры. Потом ему с Таймыра ещё пару шкур прислали, потом откуда-то медвежью раздобыл.
— Медвежью?!
— А ты на ней сидишь как раз.
Мех был жёсткий и густой… Ничего себе!
— В чуме понимаешь как: на улице мороз, тундра, а в чуме ни печки, никаких электрокаминов. Одна свеча горит — и тепло. От свечки!.. Но здесь так не получилось. Наверно, пропускает где-то. Или мех некачественный. Тут и овчина, и цигейка от старой шубы, и… всякая дрянь, — он осуждающе хмыкнул.
— Ладно уж, Севка! Чем тебе овчина дрянь?
— Ну всё-таки не то, — сказал он примирительно. — Вообще-то с плиткой здесь жарища. Можно спать сколько хочешь. Хоть всю зиму. Кайф!
— А летом?
— А летом они всё снимают — простая комната. Мы с ним раньше часто сюда ездили. А теперь — то диссертация, то фигнация…
Наступила та неловкая минута, о которой жалел, конечно, и сам Севка. Скорей бы её забыть…
А в чуме было тепло и тихо. Пахло чем-то незнакомым, но спокойным. Шкурами, догадалась Лида. Закипел чайник. Сева принёс промороженный стул, на нём, как на столике, Лида разместила привезённые бутерброды, здешнюю банку варенья и две чашки. С опаской она посмотрела на свой чай. Но при свече, слава богу, ничего не разберёшь!
Кто не пивал чаю после целого дня на свежем весеннем воздухе и солнце, кто не пивал чаю в настоящем чуме, кто не пивал чаю с человеком, с которым без конца хочется разговаривать, на которого без конца хочется смотреть, тот никогда не поймёт, как хорошо сейчас было этим двоим.
Вдруг Лида почувствовала словно мягкий удар. Голова её закружилась, но так легко-легко. Она ещё успела снять жаркий свитер, совершенно забыв, что под низом самая простецкая ковбоечка. Пролепетала:
— Я сейчас…
И уснула мертвецким сном.
* * *
Проснулась Лида от слабой прохлады. Наверное, из-за того, что сняла свитер… Горела свеча. Стул, чашки и вся еда были убраны. На полу, на какой-то там шкуре мамонта, спал Севка.
Он дышал редко и глубоко. И лицо его было как бы чуть удивлённым. Даже брови еле заметно нахмурены, словно он старается что-то сообразить, да никак не может. Наяву такого выражения быть у него не могло — с его самоуверенностью и насмешливостью.
Очень тихо она приподнялась, натянула свитер и увидела, что плитка выключена, и подумала, что ему, наверное, холодно на полу. Она включила плитку, поудобней улеглась на медвежьей шкуре и опять стала смотреть на Севу. Какие-то мысли, спокойные, простые, текли у неё в голове. Лида не запомнила их, как во сне.
Всё было хорошо, ей ничего больше не хотелось — только это.
Треснула свечка, чуть ярче вспыхнул лоскутик огня.
Лида уснула.
* * *
Ей ничего не снилось, а если снилось, то сразу уплывало. Проснулась она от чего-то, от чего-то… Она пошевелила губами и открыла глаза.
И увидела Севу. Он стоял в углу, у дальней стены, какой-то то ли испуганный, то ли встрёпанный. Лида ничего не могла понять. О чём-то он спрашивал её глазами.
— Сева, — сказала она, улыбаясь. И тут же поняла, почему он так стоит и что спрашивает. И поняла, как бы вспомнила то, от чего она проснулась.
Лида резко поднялась, села, вся сжавшись в комочек. Вдавила плечи в стену, в угол — самый противоположный от Севки.
Что делать теперь? Обидеться, заорать, заплакать? Но всё равно это уже случилось. Время не схватишь за хвост и не отмотаешь назад, чтобы вычеркнуть тот момент, когда он стал на колени перед спящею Лидой и своими губами прикоснулся к её губам. А своим носом, наверное, прикоснулся к её носу.
Лида сжалась ещё сильнее. Подбородок вдавила в колени. Две слезы выехали у неё на глаз, потом ещё две. Лида сморгнула их. Севка на какое-то время стал виден смутно… «Слёзы застлали ей глаза» — как говорилось в старых романах.
Главное, ей совсем не было стыдно. И от этого ей было… ужасно стыдно!
И приятно ей не было. И очень обидно: случилось такое важное, а будто ничего не произошло!
Она плакала, а Сева молчал. Только скажи мне что-нибудь, я тебе так дам!..
Прошло несколько минут. Теперь она просто сидела и плакала. Потому что сразу ведь не остановишься. Она полезла в карман за платком, да никак не могла его вынуть из обтягивающих своих брючек.
— Лида… Лидочка! Я тебе клянусь, я никогда больше!
— Ладно. — Она шмыгнула носом, потому что платок никак всё не вылезал.
Молча, стесняясь друг друга, они собрались. А впрочем, что там за сборы: сапоги надеть, да пальто, да шапку. Всё это Сева принёс ей в теплоту чума и настелил дорожку из двух старых телогреек, чтоб она могла пройти в сапогах.
— Лид, ты есть будешь?
Ей хотелось поесть. Но как было сказать об этом в такую неподходящую минуту? Она молча покачала головой.
— Ну и я тогда не буду! — сказал Севка. А ему, наверное, хотелось ещё больше: ведь он мальчишка. Лида пожалела его. Но что же поделаешь!
На улице солнце светило всё так же весело. Только с середины неба оно переползло на край. Было уже половина пятого. Тёмные длинные тени от двух баб расходились в разные стороны. И хотя это был всего лишь закон физики, Лиде стало грустно.
Севка с понурой деловитостью проверял, всё ли убрано, потушено, выключено. На снегу, на стеклянном приморозке, валялись их бутерброды. Верней, они даже и не валялись, а просто лежали на снегу, как на скатерти, — бери да ешь! Но сказанного слова не воротить. Тут уж пошло на принцип.
Никогда не замечали? Чем глупее и случайней принцип, тем труднее его отбросить. Почему так?..
Бутерброды остались лежать на поживу завтрашним птицам. Лида и Севка шли по худо протоптанной тропинке. Севка виноватый, а Лида — сама не знала какая.
Пока он запирал калитку, Лида сквозь железные прутья ворот смотрела на участок — весь в отпечатках их следов, весь такой знакомый, с притихшими на морозце кустами и рогатыми яблонями. Бабы отсюда видны были плохо — только две белые глыбы. А лица их глядели в другую сторону.
Лида испугалась, что приедет кто-нибудь и увидит этих баб с надписями… Однако она не могла сказать этого Севе, не могла с ним заговорить. Тоже глупый принцип. А может, не такой уж и глупый…
Этих баб вообще надо бы сломать — улики жуткие!
Да уж очень жаль было их!
Севка, угнувшись, шёл впереди. Лида вздохнула, но так, чтоб он не услышал. Она всё-всё припомнила — всё хорошее за эти два месяца их знакомства. А такого набиралось немало. Он, можно сказать, всем был хороший, Сева.
Да только подумайте вы сами, как же страшно было Лиде его прощать. А вдруг он подумает: «Всё в порядке, ничего не случилось. Значит, так и надо себя вести. Можно!»
И даже пусть она ему специально скажет: «Ты только, Севочка, не думай, что, если я тебя простила…» Он, конечно, ответит: «Ничего я не думаю!» А сам именно будет думать чего не надо!
Такое положение было безвыходное. И в то же время так хотелось Лиде помириться. Потому что совсем ещё неизвестно, что тебя дома ждёт. Может быть, родители уже всё узнали, и значит, будет экзекуция, притом здоровая! И придётся ещё чего-то врать — правду ведь не расскажешь!
Так пусть хоть последние минутки пройдут хорошо.
Уже раз сто она собиралась хлопнуть его варежкой по шапке: «Эй, Сусанин… Но только смотри. Прощается на первый раз…» И всё никак не решалась.
Вдруг ей такая умная мысль в голову пришла, что она всё же не удержалась и заговорила:
— Понимаешь ты: это как шкура царевны-лягушки! До поры до времени нельзя её палить! А ты…
— Три года и три дня? — не оборачиваясь, сказал Сева. — Верно? Столько ей надо было в лягушечьей шкуре ходить?
— Ну… да, — неуверенно сказала Лида. Она не понимала, к чему он клонит.
— Значит, до шестнадцати? — Сева помолчал несколько секунд. — Да пожалуйста! Я согласен ждать и дольше. Вообще сколько хочешь!
Ждать? Оказывается, вот как он думает! Шагает сейчас по белой мартовской улице этой дачной деревеньки, а сам думает, что и через три года — а значит, всегда! — между ним и Лидой всё будет, как сейчас.
Ни один мальчишка в мире не говорил ей ничего подобного. Да и она сама… На неделю, ну, может быть, на месяц, ну уж в крайнем случае на четверть, ну уж в самом крайнем — на весь учебный год. А чтобы дольше…
Да ведь и вся эта так называемая «школьная любовь» не умеет загадывать. Она как зимняя оттепель: мелькнула, сверкнула — и кончилась. И — извини, Семёнов (пусть Семёновы не обижаются, фамилия эта взята здесь совершенно случайно. Обычно в дело идёт некий Иванов-Петров-Сидоров), извини, Семёнов! Любовь свободна, трам-трам-пам-пам-парам, законов всех она сильней… И пошёл Семёнов пригорюнившись, нос повесивши. И будет горевать он ровно до девятнадцати часов тридцати минут, когда… начнётся по телевизору хоккей!
Шестиклассническая любовь, уж не сердитесь на меня, вообще, по-моему, те же «дочки-матери». Только вместо кукол все роли исполняют люди.
Так всегда думала и Лида Филиппова. Вернее, не думала, а чувствовала. Потому что словами это выразить трудно.
И вдруг ей сказали, что её будут ждать, пока она станет взрослая, целых три года. Что её вообще будут ждать, сколько потребуется. Всю жизнь!
Ей так странно сделалось. И в то же время так… хорошо. Лида ещё не знала, что для женщин — и для взрослых, и для пока еще не очень — самое дорогое, когда тебе говорят, что будут любить всю жизнь. И вот почему, я думаю, очень многие женщины так хотят выйти замуж. Потому что замуж — значит, на всю жизнь.
Хотя это бывает, к сожалению, далеко не всегда…
* * *
Лида смотрела на Севкину спину, на уши его, безбожно оттопыренные шапкой, и чувствовала: именно в эту минуту и буквально у неё на глазах что-то в ней меняется.
Говорят, можно услышать, как растёт трава. А можно услышать, как душа взрослеет?
— Сева… (Он остановился, повернулся к ней.) А я тоже согласна тебя ждать, сколько потребуется. Только не делай больше… этого. И по телефону тоже не говори. Потому что…
Он кивнул.
— Честно? Ты понял, Сев? (Он снова кивнул.) Согласен на это? Но только уж всё, Севка: сказано — замётано!
Он улыбнулся:
— Лид! Из какого детсада ты это узнала: «сказано — замётано»? Ну что за ахинейщина!
Лида засмеялась:
— Как хочу, так и говорю!
В самом деле, хватит уже: всё серьёзность да серьёзность.
— Пошёл быстрей, коняга! — она стала бить его варежкой по спине.
Скоро дорога стала пошире, Лида пошла рядом, и, как бы незаметно друг для друга, они взялись за руки и так шли, молча, до самой станции, до самой электрички, которая неслась неизвестно откуда, неслась по чисту полю, освещённому погасшим закатом и щербатой, но яркой луной.
Глава 5
Впервые ему показалось высоко подниматься до четвёртого этажа. Сердце забилось. «Хватит дурака-то валять!» — подумал он зло. Всё же остановился на повороте между вторым и третьим этажом. «Спокойнее, понял — нет? Спокойнее!»
Вошёл. Приказал себе всё делать, как обычно: пальто… шарф сложить аккуратно, надеть тапочки…
Минут через двадцать или шут его знает через сколько пришла вдруг Лида. Она остановилась в дверях, спросила, глядя на него с некоторым как бы сомнением:
— Ты чего, батянь, а?
— Ничего! — ответил он отрывисто. И сообразил, что сидит в кресле напротив телевизора, который… не включён.
— Ты не заболел? — Лида спросила легко. Наверное, она нисколько не верила в такую возможность.
Сама она выглядела просто чудесно, такой от неё свежестью веяло, словно она провела день не в душной школе, а где-то за городом. Он и радовался за дочь, и сердце щемило, когда думал о себе.
Он всё продолжал сидеть перед пустым телевизором. Лида в одних колготах бегала по квартире.
— Ты есть будешь, батянь?
— А ты сама-то почему не ела?
Он спросил это просто так, конечно, не зная, что она и правда не ела.
Лидка ничего не ответила и стала шмыгать ещё торопливее.
Многоопытным своим сердцем отца он почувствовал: что-то здесь нечисто. Почему, например, её портфель оказался под кроватью, а не на обычном месте в прихожей? И чего это она бегает? Следы заметает? И чего это вытряхивает из спортивной сумки? И почему, в самом деле, она так свежа?..
«Совсем ты, парень, с ума сошёл! — сказал он сам себе. — Ей же всего-навсего двенадцать лет восемь месяцев. Ну что ж ты из неё бледную старушку делаешь?»
Лида, уже в домашнем платьишке, уже, видно, успокоившаяся, вошла, увидела, что отец всё ещё продолжает своё странное сидение.
— Батянь, ты обедать будешь или маму подождёшь?.. Ты чего такой, батянь?
— Придёт мама и будет интересоваться, почему ты не обедала. Причём куда строже, чем я…
Лидка сделала круглые мышиные глаза — и кроткие и хитрые одновременно, тихо пропала из комнаты. Скоро запахло щами и котлетами.
Главное, он совершенно не знал, как ему быть, и чувствовал себя словно провинившимся. Впервые он сам нуждался в их помощи и защите. И ему страшно было признаться в этом.
Если б мама!
Но мама его умерла почти пятнадцать лет назад. Сейчас с особой силой Бывший Булка почувствовал, что он совершенно взрослый мужик, причём не очень уже молодой. И он болен. И с каждой съеденной котлетой, с каждой тарелкой щей болезнь его разрастается всё сильнее.
Это при других болезнях говорят: ешь лучше — и поправишься. А здесь — нет. Потому что болезнь эта, она состоит из самого тебя. Она — ты сам, твои собственные клетки, но только переродившиеся, сошедшие с ума.
И они жрут его. Сперва небольно, небольно, небольно. Как сейчас… А потом боль и смерть.
— Ли-да! — закричал он вдруг таким голосом, словно кричал: «Ма-ма!» И сам испугался своего крика. И устыдился: «Ну баба! Страшнее смерти-то ничего не будет…» И остановился удивлённо: он не представлял, как это он, Бывший Булка, может умереть. Как и вы не представляете этого, как и я.
То есть мы, конечно знаем все, что умрём когда-нибудь. Когда-то там, в старости.
А может быть, и никогда…
И Булка — совершенно так же… Но сейчас срок его бесконечной жизни сократился до полугода. Он стал считать: сегодня тринадцатое марта… Апреля, мая, июня, июля, августа, сентября, октя… Нет, это уже много… Чушь какая-то!
Однако он ещё не привык бояться, ещё не заболел страхом, как все тяжело больные люди. Он испытывал только глубокое удивление: неужели это я, про меня?
Вместе с котлетным ветром из кухни вбежала Лида. Бывший Булка уже успел подумать за эти несколько секунд и успел сказать себе: «Ну баба!» И потом: «Чушь какая-то…»
А Лида ведь слышала только испуганный крик. Она увидела отца всё в том же кресле. Господи!
— Батянь!
Он подмигнул ей, но так, словно у него зубы болели. Или, вернее, не зубы, а… А впрочем, у него никогда ничего не болело. И всё это было со стороны Лиды чистейшей выдумкой.
— Батянька, ты чего? Сидишь как-то…
— Лидуш, — попросил он ужасно ни к селу ни к городу, — давай в доминишко сыграем?
Когда он садился с Лидой за домино, это значило, что дома у него всё спокойно. Или будет спокойно.
И ещё: так-то с дочкой не очень контакт наладишь, потому что ты ей про одно, она тебе про другое, и оба вроде правы. А за домино можно и поговорить и пошутить. Да и просто посмотреть друг на друга. Чаще всего они играли вдвоём, когда не было Маринки. Марина Сергеевна презирала домино.
— Сыграем, Лид?
Над нею ещё висели несделанные уроки. А по алгебре и литературе она даже не знала, что задано! Хотелось сказать ему: «Ну тебя, батянька. У меня уроков вагон».
Как потом Лида радовалась, что не сказала ему этого. Плакала, думая о нём, и радовалась, что хотя бы здесь хватило ума не отказать.
Но сейчас она ни о чём, конечно, не догадывалась. Просто взяла коробку: «Странный какой-то он». Но когда батянька с удовольствием перемешал фишки, ловко, одной рукой, поднял свои семь штук и потом хряпнул об стол дупель один-один, Лида успокоилась.
— Конечно, — сказала она, — фишки-то небось сам метил!
Это была обычная доминошная «подначка», без которой вообще нет игры. Бывший Булка ответил ей в тон:
— Что нам метить? Мы без метки насквозь видим. Глаз — рентген!
На этом слове его как током шибануло. Он положил фишки на стол. Причём, что совершенно поразило Лиду, — дырочками наверх, в открытую! Бывший Булка не сразу заметил столь невероятную для него оплошность.
— Я… это, Лидуш… — и не знал, что говорить и делать дальше. Засыпался! Сейчас ещё Маринка придёт. — Я это, Лид… — он мотнул головой не то в сторону ванной, не то в сторону кухни. — Я, понимаешь, дочка…
И слово «дочка» он говорил раз в сто пятьдесят лет. Они услышали эту «дочку» оба.
— Батянь?
Он встал, пошёл на кухню, сел к столу, положив лоб на ладонь… Ну? Совсем раскис?
Лида из комнаты старалась услышать, что он там делает. Всё, что было с нею лишь час назад, провалилось в тартарары. Остался непонятный, будто жутко провинившийся батянька.
Лида встала, чтобы пойти за ним. Прислушалась, прислушалась — ни звука… В прихожей её заставил замереть и вздрогнуть звук ключа… Вошла мама. Лида бросилась к ней.
— Здравствуй-здравствуй, Лидочка, — сказала Марина Сергеевна чуть равнодушно и устало. Обычный голос её после работы.
— Мам! Там батянька! — в самое ухо зашептала ей Лида, так что маме пришлось отстраниться.
— Что… папа? — сказала она, давая понять, что слово «батянька» нелепо.
— Он… — Лида кивнула на кухонную дверь. — Он сидит!
Марина Сергеевна пожала плечами. Однако Лидкина сумбурная тревога тронула холодной лапой и её. Как была, в шапке, в сапогах, с соленым московским снегом на подошвах, она пошла на кухню. Лишь на ходу расстегнула две верхние пуговицы.
Увидев её, муж встал. Глаза их встретились.
— Что случилось, Николай? — спросила она довольно строго.
— А Лидушка где? (Лида вошла на кухню почти сейчас же вслед за матерью.) Выйди отсюда пока, Лид. (Лида, поддаваясь настроению мамы, пожала плечами: «Чудит батянька!») Нет, погоди, Лид…
— Ну что ты волынишь! — Мама присела к столу. — Я устала безмерно. И рукописи, и вёрстки — всё как снег на голову. (Он кивнул.) Ну так что ты молчишь!
— В общем, Маринчик… в общем, у меня, наверно, рак.
— Господи, Коля! Что ты несёшь? Ты был у врача? Они же никогда не говорят!
— Мне сказал.
— Ну что это такое! — Она заплакала; Бывший Булка растерянно смотрел на неё. — Дайте мне что-нибудь… Лида! Ну дай же мне стакан воды!.. Коля! Это неточно ведь! Какие-то террористы, а не врачи! — Она достала платок, начала вытирать чёрные от туши слёзы. — Ой, подожди, Николай, ужасно щиплет… — Она встала, такая милая, неуклюжая в пальто, пошла в ванную, прикрывая левый глаз платком. Крикнула уже оттуда: — Возьмите кто-нибудь мою шубу!
Лида отступила на шаг, и отец легко побежал в ванную. Потом она услышала его голос:
— Ну, Маринчик, кончено. Ладно?
И звук поцелуя. Он, наверно, её в щёку поцеловал.
— Подожди, Николай… — И потом: — Ну вот, хоть могу поплакать спокойно. Тушь проклятая! Такую дрянь выпускают… Ох, Колька ты, Колька! Ну что мне с тобой делать!..
Лида села на то место, где только что сидел отец. Она ещё ничего не поняла. Медленно, но с каждым ударом всё быстрее и громче в сердце её рождался страх. Сердце будто ковало его: бум-бух, бум-бух…
Лида сидела на стуле, словно жук из коллекции, пришпиленная своим отчаянием и незнанием. Делать-то чего?.. Куда-нибудь бежать… В аптеку…
— Ну садись, Маринчик. Давай сапожки снимем.
— О-хо-хо-хо-хо! — И снова послышались её рыдания.
Лида что есть силы нахмурила брови. Глаза её были сухи. Кому-нибудь позвонить? У одного мальчишки из их класса, Антоняна, мать доктор. Бред собачий. При чём тут доктор?
Мама и батянька ушли в свою комнату. Лида продолжала сидеть на кухне. В оцепенении. Или в чём-то таком — потому что раньше у неё никогда никакого оцепенения не бывало. Батянька, батянька, батянька… Чего же у него рак-то? Даже не узнали по-человечески!
Это последнее она подумала сердито.
Озабоченно вошёл отец. Подмигнул Лиде невесёлым глазом, вытащил из-под мойки тазик.
— Маму чего-то тошнит.
И неожиданно Лида поняла, на кого она сердится: на маму… Хотела даже вместо «мамы» подумать: «мать», да получалось как-то глупо. Фальшиво.
У них так всегда в семье — было и есть: мама редактор, мама книжки выпускает. «Мамы всякие нужны, мамы всякие важны, а такая, как наша, — особенно!» Кто эту придумал поговорочку? Теперь уж неизвестно!
А батянька — он на заводе. Работай да работай. Ну устал — отдохнёт. По крайней мере голова не болит, как после редакции. Так считается у них в семье. А кем считается? Да всеми. А кто первый так придумал считать? Опять неизвестно.
Или вдруг вечером телефон. Батянька берёт трубку: «Алло… Сию минуту». И к маме таким особым серьёзным шагом: «Марин, тебя этот твой доцент Назаров». Мама: «Здравствуйте-здравствуйте, Владилен Семёнович! А я вас сегодня ждала… Нет, простите. Теперь только на будущей неделе… Да, всё по минутам!» Но помучает, помучает его и согласится.
Что уж тут спрашивать, кто в семье главней. Доценты и профессора звонят. А она им: «Зайдите на той неделе…»
Для полноты картины надо ещё сказать, что Лида считается «ребёнок». И её работа по дому имеет название «помогать». Хотя она работает вполне самостоятельно. Посуда — стопроцентно на ней. И с конца пятого класса всё своё она стирает сама. И в магазин сходит, когда батянька в замоте. Купит что нетяжёлое. А то и картошки пакет!
Мама же в основном обеспечивает «вкусненьким»: торт, конфеты, ну и так далее. Она в центре работает, и тащить оттуда продукты вроде хлеба или песка просто глупо. Так у них считалось в семье. А кто это придумал так считать? Опять неизвестно!
И тут Лида остановила себя: ну и что она, собственно, хотела сказать? Начала счёты сводить — всё мерить на килограммы картошки. «Не дело делаешь!» — сказала она себе тем самым голосом и теми самыми словами, с какими обращался к ней нахмуренный и недовольный батянька.
А что же будет дело?
«Когда, Лидка, не знаешь, куда податься и чем помочь, делай так, чтоб у тебя самой всё было на мази». — «А при чём здесь у меня у самой?» — «А понимаешь, чтоб хотя бы с тобой не хороводиться. Чтоб ты лично могла прямо с места в бой… Как бы солдат резерва».
Сколько месяцев назад состоялся у них этот разговор и по какому поводу?.. Помнится, сидели над оконченной партией домино. Лида запомнила: значит, хорошее настроение было, значит, выиграла. А по телевизору — то ли про Ольстер, то ли ещё про что-то такое же. И сказали: убито уже более двух тысяч человек. Лида возмутилась: «Видал, батянь! А мы здесь сидим, и хоть сто раз злись, а сделать ничего нельзя».
Батянька тогда ей и рассказал про боевую готовность каждого человека. «А какая у меня боевая готовность?» Он улыбнулся: «Да хотя бы учиться». Она подумала, что это просто «воспитание ребёнка». И говорит: «При чём здесь учиться-то? Ерунда! Я хоть с золотой медалью кончу, всё равно от этого ни одного человека не спасётся!»
Он думал-думал: «Конечно, Лид, не спасётся. А лучше всё-таки будет». — «Ну чем лучше-то? Сам не знаешь!» — «А потому что если у нас будет полный порядок, даже пусть и в таких мелочах, как с отметками, как всё постирано и убрано, то от этого всем нам лучше, согласна? А значит, тем — хуже!» — «Ну ты уж, батянечка, того…» Лида недоверчиво покачала головой. «А ты подумай… Нет, сейчас ничего не отвечай, ты потом, сама. И увидишь!»
Вряд ли она потом думала. Просто удивилась и запомнила. И теперь вот всплыло.
Но болезнь-то уж вообще чихала на твои отметки и выстиранные чулки.
Чихала?.. Лида покачала головой. А вот и не чихала! Батяньке же приятно будет, хорошо ты учишься или нет, в чистеньком свитерке ходишь или в так себе… Как раз против его болезни отметками можно бороться очень не слабо!
* * *
Решив так, она отправилась в свою комнату. Один раз, как известно (и многим даже слишком хорошо известно), уроки можно и не сделать.
Но такие рассуждения ей теперь не годились. Вытащила валявшийся в безделье портфель. Какой длинный день сегодня! Утро, Севка, а после чум.
Она смотрела в окно на ярко блестящую, обрезанную с одного края луну. Вспомнила о бабах Лиде и Севе… Темнота. Лунный соус разлился по их ледяным головам.
Она нехотя, медленно пролистала дневник. Мелькали отметки. В общем, неплохие, в основном четвёрочно-троечная компания. Наконец она открыла нужную страницу. Так, завтра четверг: физика, литература, алгебра, биология, история, физкультура. Слава богу, хоть физкультура!
Не признаваясь себе в том, Лида опытным глазом разделила уроки на опасные и не очень. Скажем, историю и биологию можно на переменке подчитать. По литературе спрашивали. Остаётся физика и алгебра.
Лида открыла физику — зазвонил телефон.
По нетерпеливым громким звонкам она догадалась: Севка. Это, конечно, всё ерунда. Но вот хоть на сто рублей можно спорить — он! Сердце же чует.
Лида сорвала трубку: «Але!» В ответ тишина. Это значило, что он звонит не из дома. Пока автомат глотает две копейки, всегда получается такая дурацкая минута молчания. Лиде было боязно — говорить ему, не говорить. Считается: скажешь — сглазишь. Да ведь чепуха же! Ладно, пусть он сам начнёт: мол, как там она, и что родители, мол, балон не катили, не прочуяли? И потом крикнет со своей обычной, такой непротивной хвастливостью: «Ну так что я тебе говорил? Поняла, кого слушать надо?!»
— Привет, Лид. — Голос его был не то чтоб тревожный, а какой-то невесёлый. — Я под домашним арестом. Кони всё просекли.
— Какие кони?
— «Какие-какие»! Родители!
Собственная беда в мгновение отступила назад. Сразу она заволновалась, засопела в трубку, по обыкновению своему не замечая того.
— А… Сев? А как же ты из автомата звонишь, если…
Он, видно, только того и ждал:
— Не забывай о моей высокой технике ухода из-под колпаков и слежек!
Так, может, это всё несерьёзно? Лида нахмурила брови. Как же всё-таки разобраться в этом Севке… Прошёл озабоченный батянька: в ванную и обратно с полотенцем в руке.
— Сев, я тебя прошу, ты мне скажи по-человечески! Потому что у меня тут… ну мне разговаривать сейчас не совсем…
— Ты только не бойся. Тебе это ничем не угрожает…
— Сев, иди ты в берлогу!
Но, видно, он и сам не верил в её боязнь. Просто неудобно было сразу рассказывать свою героическую повесть. А заключалась она вот в чём.
Севкин отец из командировки, что ли, вернулся, ну и решил заглянуть в школу — Севку взять после уроков и куда-нибудь сходить. Может, даже на дачу съездить, в этот самый чум. А Севки и в помине нет! Отец позвонил Севкиной матери… Ну и тут началось!..
Пока мать милиции обзванивала, отец догадался — махнул на дачу. Приехал: «Лида», «Сева», следы. Оказывается, они разошлись буквально на какие-то десять минут. И то из-за того, что отец якобы любит ходить по другой улице. Является к ним домой — разъярённый, как леопард.
— А там уже мать заканчивает мне четвертование совести. А я же ещё ничего не знаю — вру по возможности…
— Да, Сева, глухо дело! Я ведь вчера тебе…
— Признаю свои ошибки.
— Ладно уж! Не расстраивайся! Товарищи всегда с тобой!
И вдруг он сказал — тоскливо и тихо:
— Лид! Ничего ты не поняла! — он не то вздохнул, не то охнул. — Мне отец категорически запретил ездить на дачу, а особенно в чум. Ну там мы однажды… Ну, кое с кем… Короче, пришлось для отмаза сказать им твою фамилию. Тебе могут позвонить, Лид.
«Так, совсем хорошо, — чьими-то чужими словами подумала Лида, — только этого мне сейчас и не хватает…» А ведь начинал разговор чуть ли не весело. Господи, что за человек!.. В душе образовалась какая-то пустота и скука. Чтобы уже всё разом, спросила:
— А ключи?
— Лид… Как говорится, к чёрту подробности!
Ясно: украл… Сейчас позвонит его мать, а ещё лучше — отец. Может быть, уже звонят — просто занят телефон. В такое дурацкое положение она попала! Надо бы разъединиться с этим подлым человеком, да страшно, что позвонят. Надо бы о батяньке думать, а руки дрожат, словно кур воровала! До чего ж всё умеет меняться буквально за одну секунду!
Пусть — звонят, не звонят… Не могла она больше с ним разговаривать! И зло кипело, и страх отвратительный прямо до дурноты доводил. Ни к селу ни к городу она что-то выкрикнула ему. Потом:
— И пожалуйста, пока мне больше не звони!
— До особого распоряжения? Ясно. — Он ещё несколько секунд подышал в трубку, потом пошли короткие гудки.
Тут же дикий страх погнал её к письменному столу, где в пакетике лежало несколько заколок (не нужны, но японские — пусть лежат), схватила одну… Прямо нечистый её надоумил, что там как раз подходящие пружинки!
Оглянулась на родительскую дверь и тотчас быстро, аккуратно подсунула заколку под телефонную трубку, отщёлкнула замочек… Бедная трубка оказалась как бы в полуобморочном состоянии: и ещё не гудит и уже им позвонить нельзя — будто занято.
Кое-как она доползла до своего дивана. Нет, опасно! Родители увидят, что лежу, подумают — заболела, кинутся врача вызывать, а телефон… Совсем я с ума сошла!
Однако она встала, пошла в ванную, заперлась, пустила воду, чтоб шумела… Куда бы сесть?
Стояла в ванной у них скамеечка — такая вся старая и облезлая, но крепкая. Когда-то в незапамятные времена на неё сажали нынешнюю красу и гордость шестых классов Лидию Филиппову и мыли под душем. Теперь Лида заметила эту скамеечку, совершенно забытую, никому уж не нужную пенсионерку. И села. И как-то роднее стало в её грустной душе.
Эх ты, типчик! Даже не то было обидно, что он её продал за родительское прощение. Оно, родительское это прощение, тоже иной раз такого калёного железа стоит, что уж лучше бы и совсем, кажется, не прощали… А то было ей обидней всего, что весь их день сегодня был построен на вранье. Улыбки, разные там переглядывания со значением, даже то, что случилось в чуме, и потом разговор по дороге на станцию — это всё стояло на вранье. И даже ещё на чём-то похуже. На том, что такие «прогулки» у него не в первый раз.
Опять её охватили страх и досада. И обида и злость на себя… Так и будешь здесь сидеть, золотая рыбка? Высидишь не много!..
— Лидуш! Ты меня не впустишь на минутку?
Она выключила воду, не забыв, однако, намочить руки и лицо… Он вошёл, взял грелку. Быстренько подмигнул ей, занятый своим делом. Но успел заметить: что-то здесь не так. Налил грелку и ушёл. А Лида осталась в ванной.
Неужели для батяньки я не сделаю этого? Не может быть, что я такая подлая крысида!
Раз, два, три — сняла телефонную трубку. Гудок, словно томившийся в коробке жук, сразу вырвался на волю. Лида набрала знакомый телефон. Гуднуло раз и другой. Подошла его мама, как и следовало ожидать: провинившийся сынок понуро сидел где-нибудь в молчаливом месте, по капле выуживая жалость.
— Я слушаю! — повторила Севкина мама.
Лида раза два разговаривала с нею. Вернее, не разговаривала, а только: «Здравствуйте, попросите Севу».
— Это ты, Григорий?
С отчаянием Лида поняла, что даже маленькая последняя возможность поговорить хорошо теперь потеряна. И она просто ухнулась вперёд, как тогда, на Молочной реке:
— Здравствуйте. Это звонит Лида… Филиппова, — и дальше быстрей, пока его мама не успела ответить: — Я вас очень прошу ничего не говорить моим родителям.
Ну допустим. А что дальше? Ты ведь и сама виновата.
— Я не из-за того, из-за чего вы думаете, не из-за того, чтоб мне не влетело. Вы мне можете поверить?! Но в чём дело, я вам не скажу. Это семейное!
Севкина мама долго молчала. И Лида молчала, сжимая трубку, а в голове всё ещё звенели её отчаянные нелепые слова. Семейное… Надо же!
— Не бойся ты, глупая девочка, — сказала Севкина мама, — ничего плохого я не сделаю… Тебе позвать его?
— Нет! — Хотя эту женщину совсем не следовало бы обижать.
* * *
И облегчение, и обида всё смешалось вместе. Капали слёзы, а учебник физики промокал их, впитывал в себя. Оставались мокрые такие бугры. Заметив это, Лида махнула головой, чтобы с ресниц на страницу упали ещё две слезины.
Они упали со стуком. И сразу начали уходить внутрь. Наверно, в таком учебнике много могло бы слёз уместиться… До ученья ли было ей?
Вытерла слёзы, вздохнула глубоко. Некоторое время сидела, подперев кулаком щёку. Аллах с ними, с уроками, что уж теперь поделаешь.
Но конечно, в последний раз!
Произнеся эту вечную клятву учеников, она захлопнула «Физику» и даже не стала на завтра учебники собирать — завтра и соберу.
Вздохнула и облегчённо и обречённо. Поднялась, перешла на диван.
Спать, конечно, было рано. То всё казалось времени в обрез, а как на уроки махнула — сразу вечер пустой. И одинокий.
Кажется, никогда она не чувствовала себя так одиноко. Даже батяньке было сейчас не до неё. Как всё теперь, наверное, изменится в их доме… И не верилось: их семья — это казалось Лиде таким прочным, что… ну, в общем, самым прочным на свете. Вот у других бывает… У Севки… и вообще у людей. А у них нет!
Но оказалось — да!
Горе — огромное и чёрное слово. Лида стояла на самой его опушке.
Только пусть это будет завтра. Не сегодня, а завтра.
Она уткнула лицо в подушку. Руки сверху обхватили затылок и уши.
Такая, можно сказать, классическая поза плачущей девочки.
Она плакала обо всём: о батяньке, и о неудачно прогуленном дне, и по Наде, потерянной навсегда, и по Севке, и снова по батяньке. Она плакала медленно, особенно не стараясь успокоиться. Не всё ли теперь равно — впереди ночь. А ночью кому какое дело до её зарёванных глаз и носа.
* * *
Но существовал на свете человек… Он заглянул просто так, ни за чем — что там у Лидушки делается… А она ревела; обхватив уши руками.
Такая странная боль пронзила Бывшего Булку. Это плакали о нём, было страшно и радостно. Плакали тихо, без афиш. Чтобы никто не слыхал. «Моя дочка-то!» — подумал он, глядя на вздрагивающую Лидину спину.
Сперва он собирался немножко её пощекотать по тонким и таким знакомым рёбрышкам, потом решил осторожно погладить. Но не сделал ни того, ни другого. Лишь присел рядом.
На секунду Лида замерла, всхлипнула ещё раз в подушку и подняла голову. Она, конечно, знала, кто сидит рядом.
Некоторое время они смотрели друг на друга. Бывший Булка собирался пошутить: каким, мол, хорошим бегемотом может стать зарёванная девица. Но ничего не сказал.
Лида протянула руку и взяла его жёсткий толстый палец. «Надо же, какая девчонка!» — подумал он. Душа была уже на пределе.
Бывший Булка выжал из себя улыбку, подморгнул. Так подмаргивали на танцах в начале шестидесятых годов. Лида медленно улыбнулась, потом спросила:
— А мама где?
— Голова у неё… Уснула.
— Ну и пусть!
И он ничего ей не ответил.
Глава 6
— Але! Можно Филиппову?
— Не «Але, можно Филиппову», а «Здравствуйте, попросите, пожалуйста, Филиппову».
— Это ты, мам. А я не узнала. Нам папа звонил.
— Да…
— Спросил, мы придём или нет. Я сказала: придём.
Молчание.
— Лида! Надо было бы посоветоваться со мной.
— Мам, как я могла посоветоваться, если он звонил!
Хотела ещё добавить: «Ты соображаешь?» Но не добавила, конечно. Однако и того, что она сказала (главное же, голоса), было достаточно.
— Оставь, пожалуйста, Лида, свою резкость.
Она ничего не ответила, сердце ныло.
— Ну что ты молчишь? — сказала мама мягко.
— Потому что в субботу не были и сейчас пропускаем, да?
— Ты же знаешь, он сам просил…
— А мы и рады!
— Мне сейчас не очень удобно разговаривать…
— Хм!
— Перестань-ка, пожалуйста! И подумай лучше о том, что касается лично тебя.
«Меня?..» Лида озадаченно нахмурила брови.
— Ну, до вечера, дочка. Я сегодня немного задержусь. Приду, — она что-то сказала людям по ту сторону трубки, — приду часов около восьми…
Заложив руки за спину, она стояла посреди большой комнаты. Такая странная, несвойственная ей поза… Батянькина.
Она теперь многое невольно делала, как он.
…Возьмёт какой-нибудь чертёж… У него стола своего нет — считается, зачем ему стол, если он рабочий. Так он на столик для домино чертёж положит, какими-нибудь четырьмя штуками придавит по углам (чаще всего доминошными фишками), руки заложит за спину и стоит.
Чертёж, конечно, не сказать, что чистый. Всё-таки с завода. Поэтому и пыль въелась, и масло, и обтрёпанный. Мама: «Николай, ну что ж ты грязь — и на столе. Здесь Лида, я. Сам здесь полжизни проводишь, перед своим телевизором». А он: «Маринчик! Подожди!.. Кинься в меня карандашиком… Да любой давай». И опять стоит. Она: «Изобретатель!»
Теперь вот Лида стояла так же. Только смотрела она не на чертёж (откуда у неё чертежи?), а просто в пол, на уложенный ровной светло-коричневой ёлочкой паркет.
* * *
С тех событий, которые были описаны в главе четвёртой и пятой, прошло две недели.
Восемь дней назад батяньку положили в больницу…
С Севкой она не разговаривала ни разу.
Да, с Севкой ни разу. Вернее, как? Он ей звонил несколько раз (на самом деле Лида точно знала, сколько именно, просто не хотелось об этом думать — признаваться). А Лида звонок за звонком твёрдо его отшивала или, как теперь говорят, «посылала».
Но главный позор заключался в том, что Лида сама звонила ему. Наберёт номер и молчит. А Севка — то ли чует, то ли из любопытства, но трубку не вешает. Помолчат-помолчат, потом Севка: «Я ведь знаю, что мужчина на такое не способен. Значит, делаем безошибочный вывод — девчонка! Попробуем проанализировать…» Думаешь: ну сейчас-то я узнаю всю правду.
Севка, конечно, не такой дурак: засмеётся и молчит. Но неужели Лида звонит ему, чтобы что-то там выведать?.. Что там выведывать — какая ерунда! Плоховато без Севки, вот в чём дело. И на всех других мальчишек она фыркает, как и фыркала, будто с Севкой не ругалась. И Севка об этом никогда не узнает, даже когда они помирятся… Только с каждым разом это всё трудней и трудней — помириться. Один раз Севка говорит:
— Мне, прости, раздаются без конца какие-то странные звонки. Ты к этому, случайно, отношения не имеешь?
А Лида (по телефону-то легко притворяться!):
— Я тебя очень давно уже прошу: нечего мне трезвонить!
— Лид, это точно не ты? — Так спросил серьёзно.
Вместо ответа она положила трубку, и пока несла её до рычага, сказала громко и внятно, как бы кому-то в комнате:
— Представляешь, ну что за осёл!
Вышло, конечно, грубо! Потом сидела в прихожей как была, в одном тапке, с мёрзнущей другой ногой. И всё думала-думала в одну точку, буксовала… Нескладно получалось… Вот тебе и отходчивый характер! Хорош отходчивый! Но не в отходчивости тут дело. Раз он мог такое сделать, значит, он не тот человек, за кого ты его принимала, — другой. А другого тебе ни прощать, ни не прощать не надо. Пусть живёт как хочет.
Вот о чём смутно думалось Лиде…
А грубость её всё-таки подействовала. Когда она позвонила опять, Севка сказал какое-то словечко, потом долго-долго слышались только одни трески и шипения, которые всегда копошатся и живут в телефонных проводах. Потом он вдруг говорит:
— Ты всё ещё здесь, незнакомка?.. Умничка! А я, извини, отходил пообедать!
Самое ужасное, что это была, наверное, истинная правда! С Севки станется! От огромной досады Лида сразу же разъединилась, хотя следовало бы… А шут его знает, что там следовало бы! Она уронила несколько слёз, сейчас же насухо вытирая глаза и кусая губы: ну только позвони, ехидина! Именно с того дня он и перестал ей звонить. И не звонил уже давно. Дней так…
* * *
Но когда положили батяньку, она перестала их считать, эти дни. Сперва просто забыла (невозможно: о Севке и вдруг забыла; а ведь забыла!). На третий, когда вспомнила, поняла вдруг, что всё стало по-иному. Словно бы она перешла на другой берег. Нет, не реки, не пропасти…
Как иногда любят говорить: мол, между нами пропасть. Ерунда. Не в пропасти дело. Но вот что разные берега — точно!
Как вчера и сегодня.
Сева, Надя и многое, многое другое осталось во вчера, на том берегу. И на том берегу осталась их семья: весёлый батянька, умная и строгая мама, Лида, которая жила себе, горя не зная (а думала, конечно, что у неё полно горя и хлопот).
Теперь — с нового берега — она поняла, что все её бывшие печали… как тут сформулировать, не знаю — ну, в общем, они все будто в театре: раздался выстрел, человек упал, а только занавес закрыли, помчался кофе пить.
Так было и у неё. В школе, например, случится какая-нибудь неприятность (двойка, замечание и тому подобное), и кажется — ну буквально конец света! А «занавес закрылся» — господи ты боже мой, до завтра заживёт!
Теперь не так. Теперь не заживёт до завтра. И тебе ничего не остаётся, только жить с этим, продолжать жить. Как живут с больным сердцем, с хромой ногой. Как живёт сейчас её батянечка… Мысль остановилась перед страшным словом.
Восемь дней Лида здесь, на другом берегу, ко многому успела привыкнуть. Но к ещё большему «многому» не привыкла совсем.
Внешне всё было таким же: школа, дорога домой, мама, как всегда красивая, чёткая, почти незаметно подкрашенная («Правда? А я никогда бы не дал ей тридцать четыре года».)
И ничто не то же! Школа, где она сосредоточенно получает пятёрки. Теперь всегда только пятёрки. Учителя не привыкли, задают дополнительные вопросы. Тяжело им пятёрки неотличнице ставить. Но слишком много строгости стало в этой прежде такой легкомысленной Филипповой. «Садись, Лида, „пять“».
А в классе не замечают. Дело в том, что у них отметками никого не удивишь. У них способный класс. Три года назад их собрали для какого-то эксперимента с особым обучением. Но, как говорится, много хочешь — мало получишь. Не вышло дело — их стали учить по-обычному.
Отметками не удивишь…
А чем ещё могла она помочь своему батянечке? Только тем, что вот старается быть примерной ученицей. Это родителей радует… Господи! Если она станет взрослой, будет у неё ребёнок, неужели она тоже начнёт обращать внимание на отметки, записки учителей… Неужели она позабудет, что это… что это такая…
Но сейчас она не имела права так думать!
…Изменилась школа. И дом изменился. Только в другую сторону. За неделю стало заметно неприбранней. Полом у них всегда занимался батянька, пылью — мама. Но батяньки нет… нету!.. А у мамы до пыли всё руки не доходят. Да и какое это имеет значение! Только что сиротливее от неприбранности этой, сиротливее как-то на душе.
Заложив руки за спину, стоит Лида посреди большой комнаты. На полу соринки, неподвижно вьётся по ёлочкам паркета белая нитка — кто её сюда притащил?..
На диване батянькина рубаха, лежит, разбросав рукава, — спит. Из-под дивана высовывает нос его тапочек. В общем, как он в больницу собирался, так и осталось.
На столике чашка, просыпаны крупинки сахара — мама пила кофе и читала. Когда? Вроде дня два назад.
Надо прибраться… И в то же время страшно трогать, нарушать невидимую паутину, натянутую между вещами. Вдруг ещё сама туда попадёшь… Вот как оно без батяньки-то!
Да, вот как оно. Пустынно. И всё вкривь да вкось.
А главное, мама! Молчит. Если разговаривает, то слишком чётко. Как бы специально забор устанавливает. С работы всегда позже. Потом книжку возьмёт… И квартира как бы пустая. А телевизор одной смотреть тупо.
Батянечка. Им вся квартира наполнялась. Мама его называла в шутку «Пинетий на двенадцати заставах». Оказывается, в одном городе был такой святой, который делал чудо: являлся сразу у двенадцати ворот.
Так и батянька… А теперь все заставы опустели.
«Николай, ну ты сегодня, милый друг, что-то очень шумный». Вот тебе и шумный!
А ещё Лиде казалось: мама плохо о нём заботится. Ну, раньше — такой здоровила, о нём и заботиться вроде не надо. А у мамы наоборот: то мигрень, то насморк. «Ну ты же понимаешь: чем тоньше организм, тем сложнее ему сохранять стабильность». Батянька смеялся: «Лидка у нас, значит, мичуринская: стабильность в меня, а красота в мамочку». Правду сказать, Лида действительно почти не болеет.
Однако стоп. Не о том речь… Ну был батянька здоров — ладно. А теперь-то?..
Ничего подобного!
Она как будто в какую-то норку забилась: «Ах, у меня столько работы, ах, я сегодня опять не обедала… и холодильник у нас пустой, и голова у меня кругом…»
Ну ладно. Пусть себе не обедала. Но про батяньку-то? Что ж ты! Как же… вообще… я просто не знаю!
Так она роптала, мрачнела. Но вслух говорить — попробуй-ка. Яйца курицу не учат. И не только, между прочим, из уважения. Главное, потому, что не умеют.
В лучшем случае что? Нагрубить могут в знак протеста (кстати, этим они обычно и пользуются). Но здесь крик и грубость будут совершенно «не в ту степь». Здесь надо объяснить, доказать, как теорему… Но кому? Матери! Что? «Ты, мама, не права, а я права!» Попробуй докажи…
* * *
Она пошла в свою комнату, села к столу, думая, что сейчас примется за уроки. Но не принималась, просто сидела сколько-то времени, глядя в окно, даже портфель не расстегнула.
Приём у батяньки с пяти, сейчас три двадцать; ехать туда минут сорок. Что ей делать — непонятно.
Она всё-таки открыла портфель, достала дневник. За час вполне можно сделать две математики. Последние недели перед концом четверти время опасное… Каждая отметка непоправима. А учителя… Зазвонил телефон.
— Лида? Это мама.
— Мам! — и ждала, улыбаясь в трубку. Не тут-то было!
— Я, дочка… Я думаю, ты съезди-ка сегодня одна.
Посмотрись Лида сейчас в зеркало — вот удивилась бы: давно не было у неё такой раздосадованной, потерянной физиономии.
— Дело, видишь ли, в том… по-моему, у меня гриппозное состояние. — Помолчала, не скажет ли что Лида. — А получить ему ещё грипп… ты понимаешь меня?
Хотя бы покашляла для светомаскировки.
— Что же ты молчишь?
— Понимаю.
— Ты не права, Лида! — Голос у неё вдруг стал до того тоскливый. — Попроси, пожалуйста, отца написать мне записочку…
Лида положила трубку, что было, конечно, делом неслыханным. И сразу пожалела об этом… Чего голос у неё такой был?.. Минуту сидела над телефоном, ожидая, что мама сейчас устроит ей хорошую вклейку… Может, в каких-то домах и принято грубить родителям, называть их просто по именам и так далее, но только не у Филипповых. И только не по отношению к маме!
Телефон, однако, промолчал. Лучше бы уж отругала, чем ничего. Опустив голову, Лида отправилась к своим математикам. Тут он и зазвонил — раз, два, три. Лида стояла у двери в свою комнату и смотрела, как он надрывается. Ведь только что ждала этого звонка, а теперь… А кому охота выслушивать всякие несправедливые слова? И обиднее всего, что «по внешнему виду» они будут вполне справедливы. Как яблоки из кабинета биологии: вроде бы ароматные плоды солнечного юга, а попробуй откусить — и крокодил подавится. Муляж!
Так и здесь: дерзить, ясное дело, не стоило, особенно матери. Но вы меня извините! «Попроси отца написать записочку». Каким хочешь голосом говори — всё равно! Кто здесь болен? И кто о ком должен проявлять заботу?
Телефон позвонил пять раз, на шестом тренькнул коротко и замолк. Наверное, мама подумала, что набрала не тот номер. Зазвонил снова. И не выдержали у Лиды нервы. Да попробуйте сами — тоже не сможете, потому что стыдно.
Она сняла трубку, но говорить ничего не стала: пусть сама говорит, если ей надо.
— Але, — услышала она в трубке и вздрогнула, замерла от этого голоса. — Але! Можно попросить Лиду?
— Можно, — сказала она что есть силы спокойно, — это я.
— Лид, это Сева… Я должен с тобой встретиться. Я тебе всё объясню!
Ну и фразочка! Как в телеспектакле! «Я тебе всё объясню».
А раньше, между прочим, он даже и речи не смел завести про «давай встретимся»… Наверное, что-то изменилось в её голосе. А Севка это поймал. Не из-за тебя изменилось-то, успокойся. У меня батянька в больнице!
— Лид, ты только не клади трубку!
Она и не собиралась. Но теперь, когда он опять сказал эти ужасно знакомые по телекино и прочему слова, ей захотелось положить трубку.
— Лид, а ты чего делала?
Да уж по крайней мере тебя не ждала!
— Лид! Ну хоть слово-то скажи.
Она повернула голову, увидела будильник на столе — древний батянькин подарок. Как она в первый класс пошла (прямо под первое сентября), так он ей и подарил. И с тех пор будильник не ломался ни разу. Только батарейку раз в год смени. И то Лида к этому отношения не имела — батянькина забота. Сейчас этот вечный сторож секунд показывал без десяти четыре.
И как только она подумала об этих часах и обо всём, что было с ними связано, до того не захотелось чего-то там объяснять этому Севе… Постороннему… Даже не захотелось говорить, что у неё якобы свидание. Всяк знает, это бьёт в самое сердце, и будет бить, даже несмотря на миллионократное употребление, даже если люди вообще переселятся на иные планеты и звёзды.
Но не хотелось ей! И неожиданно, причём без всякого там презрения, ненависти и прочих сильных чувств, а лишь с одним спокойствием да, может, ещё с досадой, что время потрачено попусту, она сказала:
— Неохота мне с тобой разговаривать!
И после этого положила трубку. Не бросила, а именно положила. Просто разъединила телефон.
* * *
У них была палата на троих: Старик, Снегирёв, ну и он сам, Бывший Булка. Старик по большей части читал, лёжа на кровати.
— Молодец! — с жёлчной одобрительностью говорил Снегирёв. — Молодец-молодец! Тренируешься на загробное царство. Интересуешься, можно ли вылежать, сколько там требуется?
Старик не обращал на него внимания. Он читал. Бывшему Булке нравилось, что он не глотает книги, как некоторые, а читает их не торопясь. Словно одновременно и читает их, и думает.
Бывший Булка, который не любил спать высоко, отдал Старику свою вторую подушку.
— Ну и чего ты этим добился? — строго спросил Снегирёв. — Что он пролежни получит?
Сам Снегирёв, однако, тоже больше полдня валялся на койке. Да и что ещё было тут делать? По коридору слоняться? Козла забивать? На улицу по причине захандрившей погоды не очень-то сунешься… Простуды только не хватало! Так подумал однажды Бывший Булка и невольно замер, неприятно удивился: понял, что обрастает слабыми мыслями, думает о себе, как о больном человеке.
Он лежал закинув руки за голову — любимейшая его поза, когда не надо спешить. Правда, последние лет десять-пятнадцать у него это редко случалось: утром — будильник, вечером — спи скорей, завтра на работу.
Его удивил однажды Старик. Они возвращались в палату после обеда, и Старик к чему-то сказал, что у него много книг — всю жизнь копил.
— Но понимаете, это всё были книги-призраки.
— Призраки?..
— Ну да, — пояснил Старик, — книги-призраки. Это те я называю, которые стоят на полках нечитанными. По деньгам они вроде бы твоя собственность. А на самом деле… не твои. Ты знаешь одну обложку…
Бывший Булка представил себе, как Старик входит в комнату, а книжные призраки все на него смотрят…
— Чего ж вы их покупали?
— К пенсии, дорогой мой, да-с, к пенсии.
Бывший Булка невольно покачал головой. Чаще всего думаешь: ну, пенсия — конец жизни. А для некоторых, оказывается, с пенсии кое-что только и начинается…
Время свободное! Понял?
Теперь, лёжа на кровати руки за голову (лучшая поза для плевальщика в потолок, как говорит Снегирёв), Бывший Булка думал о том, что у него в голове много, наверное, мыслей-призраков. Мелькнули когда-то и спрятались. Потому что ведь всегда приходится думать о самом ближнем — о том, что завтра, о том, что вчера…
Теперь он мог думать о чём хочешь — времени, как говорится, навалом. Но в голову опять лезло близкое — о Лидке, о Маринке, о неоконченном станке… И ещё мешала саднящая тревога… О себе.
* * *
Снегирёв без конца разговаривал. Считалось, что он разговаривает со Стариком или с Бывшим Булкой. На самом деле он разговаривал сам с собой. Потому что ему никто не отвечал. Больные из других палат заглядывали к ним и, постояв у дверей, уходили. Снегирёва никто не любил — ни Старик, ни Булка, ни эти больные. Он всё время либо отпускал слишком умные замечания, либо рассказывал, что он думает про свою болезнь.
Иной раз Бывший Булка не выдерживал:
— Слушай, Снегирь, кончай ты болты болтать!
— Милый, — легко отвечал Снегирёв, словно говорил про «Динамо» да «Спартак», — милый, вот когда тебя привезут сюда в третий раз, вот тогда меня вспомнишь, ладно?
После такого приятного объяснения минут на десять наступала тишина, лишь слышно было, как Старик медленно переворачивает страницу, да издали доносится запах нашатыря — это старшая сестра протирала полочки стеклянного шкафа с лекарствами.
У Снегирёва были плохи дела… У них у всех здесь были дела не сказать что блестящи. Но у Снегирёва были действительно плохи дела.
Об этом говорил прежде всего сам Снегирёв, по обычной своей манере не то похохатывая, не то подкашливая.
Бывший Булка сперва думал: просто трусит человек, не может себя держать в руках. Потом понял: дела у него плохи, вот и говорит, говорит, остановиться не может.
Плохи. Это было видно по той особой сдержанной терпимости, с которой относились к нему нянечки, сестры, их доктор Павел Григорьевич и профессор, завотделением.
Снегирь был старше Бывшего Булки на шесть лет. Но выглядел даже, пожалуй, моложе. Да ещё такие усики имел залихватские. А ведь он перенёс две операции, жил без половины кишок и без одной почки — рак подбирался к нему с разных сторон.
Каждый день у кровати Снегирёва появлялась молоденькая женщина… девушка, она приносила разную снедь, которую Снегирь обычно возвращал.
Здесь было два приёмных дня и ещё воскресенье, но Снегирёв как-то объяснил:
— Просто надо быть в ладах со старшей сестрой, понятно? Она тебе выдаёт справку. По справке пропуск — дело в шляпе…
Выходило, он не знает о своих делах. А там кто его разберёт! Всё было до того перепутано у этого Снегирёва!
Девушка, её звали Аня, была очень молода, и Бывший Булка решил сначала, что, может, дочка. Да нет. Дочки не держат так за руку, и не глядят так в глаза, и так не улыбаются.
Снегирь же вёл себя по-свински!
Он бы вполне мог куда-нибудь пойти с ней. Ну хотя б не лежать развалясь. Аня сидела рядом с ним на нищенском больничном стульчике. Бывший Булка уходил — просто чтоб не злиться. И слышал, как Снегирёв обычным своим нагловатым голосом раздаёт тумаки общим знакомым. Аня в это время улыбалась и держала его за руку.
— Это жена твоя? — спросил однажды Бывший Булка.
— Да всё не соберусь расписаться, — ответил Снегирёв довольно небрежно, хохотнув и кашлянув по своему обыкновению.
«За что ж тебя любят, Снегирёв? — думал иной раз Бывший Булка. — Должность ты занимаешь не ахти какую, с ленцой… Ну лаборант ты при науке. Это ж для женщины должность, для парнишки после десятого класса. А тебе-то, милый, за сорок. Надо определяться в жизни. Даже не в смысле денег, а вообще… Хотя и деньги не помешают».
И характер был у Снегирёва отнюдь не золотой — надменства полная душа!.. Но, видно, всё ему сходило с рук, раз до этих лет не научился вести себя с людьми как следует.
Аня терпит его барство, ходит. Правда, дела у Снегиря плохи, это верно!.. Но ведь она бы и так ходила. Потому что любит.
Невольно он подумал о себе. За семь дней лежания красавицы его приходили сюда дважды. Лидка сидела как пришибленная, Маринка наоборот — хорохорилась, без конца острила над его больничной пижамой.
Посидели минут сорок, ушли. Булка проводил их до двери на лестницу. Дальше они пошли уже отдельно от него. Лидка оглянулась… Он стоял ещё какое-то время на площадке, стараясь сообразить, что же такое произошло.
Потом понял: а ничего! Навестили и ушли. К другим вот по-другому приходят… А к нему так.
Сам ты, брат Булка, в семье этот порядок завёл: батянька, сделай, батянька, достань. Сам говорил: мои дочки. Ну так от детей много ли можно требовать?
* * *
Дни больничные, хотя и кажутся такими длинными и пустыми, на самом деле вовсе не так уж длинны. Утром тебе, ещё чуть ли не в темноте, сонному, суют под мышку градусник. И с этой ранней минуты начинается твоя лечебная служба. Дальше завтрак и его ожидание, обход врача, потом разные обследования, анализы. А теперь ещё ему стали делать облучение: пока дойдёшь, пока посидишь, словечком в очереди перекинешься. Вернулся — там и обед…
В общем, одно за другое, шестерня за шестерёнку. И нету дня. И лежишь в темноте, слушая, как прогромыхает трамвай — где-то в ущелье соседней улицы… Старик спит, и Снегирь спит — ворчит, ворочается.
Один я не сплю, думает Бывший Булка. Ну и пусть. На работу завтра не надо — лежи, думай, хоть до двух ночи. Давненько ему так-то вот не случалось. Пожалуй, что со школы… Да неужели же со школы?!
Даже в отпуске он не позволял себе этого. Потому что отпуск по сравнению со всем годом слишком короток, короток, брат Булка. И надо, как говорится, «хорошенько отдохнуть»!
Да и всегда ты не один — Маринка, Лидка… Живо заметят: «Чего не спишь?»
Сейчас спешить ему было некуда, «отпуск» предвиделся большой… Всех «призраков» своих передумаю!
Но спрятанные про запас мысли что-то не являлись к нему. Он лежал всё с одним и тем же, глядя на бледный, словно бы светящийся потолок, слушая редкий трамвай. Было ему страшновато. Тревога свербила душу. Облучения, осмотры, Снегирь — вся эта обстановка, от неё сильнее не будешь, нервы треплются беспощадно.
Ну и, конечно, семейное. Сколько ни кричи себе, что, мол, надо быть мужчиной, обида лезет во все щели, хоть ты что. А щелей всё больше.
Аня дала ему пять штук двухкопеечных монет. Выстояв очередь, он теперь мог позвонить домой. Но разговоры непонятно почему получались комканые. Маринка отвечала ему как-то невнятно. Казалось, слова её улетали под ветром. И он, Бывший Булка, мог их только провожать глазами. «Тебе чего-нибудь надо, Николай?» «Да всё нормально пока. Из цеха заскакивали…» «Ну смотри сам…»
А ему так трудно было «самому смотреть». И так хотелось, чтоб она «посмотрела», Маринка. Но говорить это — пополам с упрёком — он не умел, не был приучен. Даже голосом не выдавал обиду.
Зато по ночам его одолевало… Призраки. Вот тебе и призраки. Не до призраков ему было, не до каких-то там порхающих мыслей. Всё крутилось вокруг одного и того же. Прошлую ночь припомнился ему один школьный знакомец, некий Фомкин. А как звали… хоть убей! Однажды, на физкультуре было дело, этот Фомкин не стал прыгать через козла — испугался. И учитель их, Кирилл Петрович (за что звали его, естественно, Троекуровым, и третьеклассник Булка звал, ещё не понимая, откуда такое странное прозвище), так вот Троекуров стал Фомкина стыдить. «А если война? — говорил физкультурник. — В бой идти — тоже струсишь?»
«А если война» — это было тогда, в начале пятидесятых годов, вполне для них реальным разговором. И Фомкину, значит, следовало отвечать без дураков!
Или прыгать через страшного козла. И Фомкин ответил: «Не беспокойтесь! Когда война наступит, не испугаюсь. А сейчас мне незачем рисковать!»
Все, конечно, засмеялись. Бывший Булка, кажется, и сейчас помнил, как тоненький их смех летал из угла в угол просторного зала, словно испуганная стая воробьев.
Бог его знает, чем кончилось там дело между Фомкиным, козлом и Кириллом Петровичем. Но фомкинский ответ почему-то остался в памяти. Нет, не почему-то! А потому что Бывший Булка в ту секунду считал, что Фомкин правильно сказал!
Потом он много раз слышал примерно такие же слова, сказанные то всерьёз, то шутливо. В каком-то поезде жена жалобно стыдила мужа (а Бывший Булка в это время лежал на верхней полке). Жена говорила: «Ну, Алёш, помоги же мне! Собери авоську пока…» А муж отвечал улыбающимся голосом: «Нет, дорогуша, это не мужское дело. Вот случится пожар, наводнение, землетрясение — о, тогда я тебя спасу! Понимаешь разницу?»
И хотя сам Бывший Булка преспокойно собирал авоськи, и ходил в магазин, и протирал полы, он, помнится, улыбнулся тогда словам этого лоботряса…
К чему же это всё вспомнилось ему, а? К чему-то ведь вспомнилось!
И тут он сообразил: Маринка! Прекрасно он видел все её несовершенства. Да подумаешь, великое дело: немножко ленится, ну иной раз о себе позаботится больше, чем надо, ну малость хвалится своей образованностью… Но по существу-то она хорошая, любит меня. И главное, я её люблю!..
Ну, а когда понадобится… Конечно, она всё сделает. Мы же с ней почти пятнадцать лет вместе!
Так он говорил себе, используя «фомкинскую теорию». Но всё же почему-то старался Маринку «на крайние перегрузки» не испытывать. К чему это? В большинстве семей люди ни разу не спасали друг друга от пожара. А живут при этом отлично!
Так называемые мелочи быта он старался брать на себя. Думал: что мне, убудет, что ли?
Да, вот тебе и «фомкинская теория»… Куда-то он сгинул после четвёртого класса, этот Фомкин. Как не было.
Опять ему вспомнился поспешный разговор, улетающие, пустые слова. Он лежал, глядя в бледно светящийся потолок.
Глупая, брат Булка, теория! Не может человек в одну минуту вдруг взять да измениться. Как будто он — это вовсе не он, а совсем другой. Чушь! Кем был, тем и останется. В лучшем случае, за себя сумеет повоевать. А чтобы вдруг за кого-то, чтобы вдруг взвалить на себя то, что нёс другой… Нет!
Эх ты, Маринка… Жила за родительской спиной. Потом перешла за мужнину. Чего она сделала в своей жизни такого особого, героического? Только что вот Лидочку родила. Говорят, рожать страшно…
Он лежал сдвинув брови, отчего прямо в переносье ему втыкалась глубокая и острая морщина. Но в темноте, конечно, ничего этого видно не было. Да и кому смотреть-то! Снегирёв и Старик давно спали.
Он думал теперь о Лиде. Страшно, говорят, рожать… Вспомнил её совсем маленькую, потом побольше. Лида была удивительно спокойным ребёнком. Маринка с ней горя не знала!
Лида, Лида, Лида, папина дочка… И вдруг он сообразил, что за все эти дни ни разу не разговаривал с Лидкой. Всё в спешке, всё в толпе больных он старался поговорить о главном. А с кем о главном? Конечно, с женой, с Маринкой.
И хотя «главного» никакого не было, а были только «улетающие слова», он всё равно продолжал разговаривать с ней… что называется, по инерции, «как слепой на стёжку» (мама его так говорила).
А надо-то с Лидкой!
А зачем тебе с Лидкой? Лиду сюда впутывать не дело.
А я и не буду впутывать. Чего впутывать-то? С дочерью я имею право поговорить?.. Даже обязан!
Так он лежал ещё некоторое время, освещённый лишь квадратной плитой потолка. Уже время было такое, что даже ему, свободному казаку, надо бы спать. Он всё не мог заснуть.
То, что он решил звонить именно дочери, означало: он как бы махнул на Маринку рукой. А это попахивало предательством. Хотя в моём-то положении, подумал он…
И потом: он ведь любил Маринку! Нисколько не располневшую за эти годы, всё с той же неожиданной улыбкой, когда она оборачивалась и ловила на себе его взгляд…
А Лидка — ну что, девчонка и девчонка. Она мне тут не помощь. Это вообще не её дело!
Так он сказал себе. А на самом деле просто вдруг испугался, что и Лида… что и Лида не услышит его, как Маринка.
Но быстро отогнал эту мысль. Лида — папина дочка!
Весь остаток ночи до сестры, сующей под мышку холодный градусник, ему снился этот телефонный разговор. Снилась Лидка, глядящаяся на себя в зеркало (там у них в прихожей, где телефон, как раз зеркало висит, и Лидка очень любит смотреться в него).
Он будто стоял у Лиды за спиной и глядел на её отражение. А Лидка видела это и даже улыбалась, но всё равно говорила с ним по телефону.
* * *
Проснулся он вдруг, в одну секунду, сон тотчас погас, словно телевизор. Он лежал в серой предрассветной палате. Небо за окном казалось пасмурным. Но Бывший Булка знал: это лишь оттого, что солнце ещё не встало.
Он вспомнил свой сон… Как дома побывал!
Вдруг из самых дальних сундуков памяти выплыло, что видеть человека в зеркале — к худому! Он испугался. Тревога, которая пряталась где-то здесь же, опять рвалась на волю.
Сразу нервы расплясались как сумасшедшие.
Ну? Долго будешь дурака валять! Он сердито встал, положил градусник на тумбочку. Пошёл умываться, шлёпая плохо обутыми тапочками по холодному больничному полу.
Потом он вёл себя, нарушая все свои принципы. От завтрака до обеда громил в домино. Причём играл по-гроссмейстерски и тем, естественно, обрекал себя на то, что его без конца теперь будут приглашать на «партейку».
После обеда ввязался в длиннющий, без начала и конца, спор со Снегирёвым, чем немало удивил и самого Снегиря.
Наконец в три часа он отправился звонить. Снегирёв докрикивал ему своё очередное доказательство уже в коридор.
В три Лидка должна быть дома. Два пятнадцать — конец шестого урока. А после шести уроков она всегда бежит обедать. Это уж закон природы.
На площадке перед телефоном было пусто. Волнуясь, ледяными влажными пальцами Бывший Булка набрал номер.
Она сразу сняла трубку.
— Але! — крикнул он. — Лидка!
— Батянька, это ты?!
Глава 7
Акселерация акселерацией, а всё-таки идти сюда одной было страшно. Она поднялась на высокое больничное крыльцо. Минуту постояла перед дверью — будто подышать. Впрочем, и спешить особенно не стоило: положенные пять часов начинались только через семнадцать минут. Она ушла из дому раньше, чтобы не нарываться больше ни на Севкины звонки, ни на мамины.
Снизу на крыльцо взошла женщина. Возраст Лида не очень умела определять. Но, судя по наряду, молодая. Остановилась, надела перчатку и тогда только взялась за ручку двери. Надо же! Какая!
Лида посмотрела вслед этой женщине, в её модную спину. А когда на больничном крыльце появилась старушка, Лида нарочно, назло модной, взялась за ручку голой рукой… всей душой почувствовала её неприятную какую-то маслянистость… Раскрыла перед старушкой дверь. Хотя обычно не делала этого: открывание дверей — дело мальчишек.
Старушка, однако, не вошла в дверь. Сказала, заметно дыша:
— Погоди. Спасибо…
Хотела отдохнуть после шести ступенек, на которые взобралась.
Лида удивлённо, внимательно смотрела на неё. Наконец отпустила захватанную ручку, дверь пролетела тяжёлым крылом и хлопнула. А я тоже когда-то буду такая, подумала Лида и ничего не почувствовала, не могла поверить. Старушка белоснежным комком платка промокнула пот, улыбнулась Лиде:
— Ну пойдём теперь, пора.
И сама открыла дверь. Лида, не дотрагиваясь, прошмыгнула вслед за нею.
* * *
Она шла, чувствуя на плечах невесомую тяжесть халата, слыша, как шуршит полиэтиленовый пакет с яблоками, а в нос пробирается настойчивый запах больницы. Про него не придумаешь определений, как и про запах антоновских яблок или про запах гвоздик. Он особый. Можно лишь сказать, что от него сердцу становится тоскливо и тревожно.
Коридор был широкий, с белым пластиковым, по-больничному чистым полом. По такому коридору невольно хотелось идти быстро, разгоняться. Двери палат все были раскрыты. Стоило большого труда не заглядывать в них любопытными глазами.
Она шла, невольно чувствуя гордость от того, что делает взрослое дело. А когда наконец решила проверить, не проскочила ли нужную дверь, и повернула голову, сразу увидела отца. Он брился, сидя на кровати. Из коротковатых линялых штанов вылезали голые ноги.
Вдруг Лида до грусти ясно поняла, что именно так она и трещит, отцовская бритва. Вечер, уже почти засыпаешь, а из ванны: ж-ж-ж-ж… Батянька бреется — утром-то времени нет. Тут же она поняла, как давно не слышала этот звук в их неприбранной, разом опустелой квартире. И неясная тревога от больничного запаха стала теперь понятной: не зря, нет, не зря сердце сжималось!
Лида на мгновение замерла в дверях. Уже собиралась было позвать: «Батянь!» Но тут же спохватилась: неловко перед чужими. Что это за «батянь»! Пока она раздумывала, как окликнуть его и надо ли вообще окликать или лучше пройти в палату, да и всё, а бритва продолжала жужжать, заговорил вдруг человек, лежащий к Лиде спиной. Он крутил настройку маленького приёмника:
— Сидим в Москве, в каменном доме, с закрытыми окнами — слушаем Америку!.. Нет, радио всё-таки великое изобретение.
Он так и произнёс: «изобретение». Лида невольно улыбнулась и этому его ударению, и этому удивлению. Надо же, есть ещё такие люди — на радио удивляются…
Но батянька и старик, который лежал лицом к Лиде, но не видел её, потому что читал толстую книгу в газетной обложке, продолжали заниматься своим делом будто это были не слова, сказанные человеком, а муха, пролетевшая из угла в угол.
— Радио, телевизор, Марс, Венера… — говорил человек с приёмником, словно бы его внимательнейшим образом слушали. — А простой рак лечить не умеют… Сволочи!
И неожиданно засмеялся. Лида вздрогнула.
— Слушай, Снегирёв!.. — Батянька сердито выключил бритву.
Тут он увидел Лиду. По лицу его пробежало как бы несколько волн. Во-первых, ему хотелось вклеить этому Снегирёву. Но было неудобно перед Лидой. Во-вторых, он радовался, что увидел её. И одновременно будто старался рассмотреть кого-то, кто стоял за Лидиной спиной. Она даже чуть не оглянулась. Он же маму, маму высматривает!
Сразу собралась с силами, намеренно детскими шагами вошла в палату, громко и робко поздоровалась, что называется, «со всеми». И как ни в чём не бывало понесла:
— От мамы тебе огромный привет. У нее гриппозное состояние… сказала, что боится к тебе идти.
— Вот оно что, — батянька помотал головой. — Жалко!
Ему действительно было жалко, что мама не пришла. В то же время он всё отлично понимал… по глазам же видно! Понимал, что с мамой чего-то не того и что Лида специально «играет в ребёнка».
Они пошли обратно по широкому коридору, мимо тех же раскрытых дверей. Однако теперь Лида этого не замечала. А только чувствовала батянькину руку, которой он обнял её за плечи. И ей бы радоваться. Она не могла. Ждала, когда он про маму спросит. Ей хотелось идти как можно дольше и ни о чём не говорить. Но ведь так не бывает!
За поворотом начинался просторный, чуть низковатый холл с пятью или шестью большими цветами — вьюнами и пальмами, стоящими в кадках и ящиках с землёй. Всё это вместе называлось торжественным именем — зимний сад.
Именно здесь больные играли по целым дням в домино. Однако в часы посещений зимний сад опять становился зимним садом, то есть местом встреч и тихих разговоров.
Они уселись на полумягкий казённый диванчик у окна, уставленного горшками со всяческой цветочной порослью. Видать, люди, которые занимались здешними цветами, не относились к разряду оригиналов. Цветы были самые обычные — столетник, герани, разросшийся, своевременно не обрезанный лимон. Отец и дочь Филипповы одновременно вспомнили «цветы», стоящие на полочке у них в большой комнате. То были бородатые, молчаливые кактусы — вечно пыльные, окружённые ломкими занозистыми иголками.
«Человеческие цветы насколько красивее, — сердито подумала Лида. — И полезнее, между прочим!»
Она глянула на отца: пожалуйста, спрашивай, не буду я её защищать!.. Но что же всё-таки ему ответить?
— Значит, приболела мама? — спросил он очень-очень спокойно. (Лида кивнула.) А ты, значит, делегация родных и знакомых?
Не такой уж это был великий юмор. Однако Лида улыбнулась. А батянька не сказать что сильно изменился. Только вроде побледнел от сидения взаперти.
— Значит, Лид… Я тебя чего попрошу…
На счастье, у неё нашёлся клочок бумаги и карандаш-огрызочек. И то и другое зачем-то лежало в нагрудном кармашке батника. Каким ветром их туда занесло?..
Она записала телефоны: Успенский с работы и потом какая-то Евгения Валентиновна.
— А чего с этим делать, батянь?
— Надо им звякнуть, поняла? Что товарищ такой-то забурился в таком-то направлении…
И ни слова, что, мол, передай маме, мама знает. Только добавил:
— Ну вы там, я думаю, разберётесь.
«Вы» — то есть якобы не одна, а с мамой.
Прошло ещё несколько минут. Батянька аккуратно выспросил про школу. И поскольку Лида была здесь совершенно незапятнанной, разговор получился очень приятный.
Потом батянька вдруг её насмешил. Рассказал, как однажды этой зимой, «помнишь, ты куда-то всё переодевалась, собиралась…». Лида не помнила, о каком дне речь. Наверное, куда-нибудь с этим… Севой ходила.
Сердце неожиданно заскулило. Но быстро прошло. Так батянька спокойно и смешно стал рассказывать дальше — про мальчишку, который его преследовал в парке.
Якобы он скрылся от этого типчика через чёрный ход кафе. Придумывал, конечно!.. Что же это был за типчик? Может, Севка? Но зимой… «Ты точно помнишь, что зимой, батянь? А чего же ты мне тогда раньше не рассказывал?»
В ней вдруг вспыхнула надежда, что это всё-таки Севка. И не зимой, а вот сейчас, в последние дни. «Ну и какой он был, батянь? Такой высокий или низкий?»
Он улыбнулся:
— Да я как-то со своего роста не разобрал.
— Ну выше меня или не выше?
— Это… понимаешь, Лид…
Такое лицо у него стало, словно он карточки «спортлото» заполняет и старается угадать номер. Батянька тоже сейчас старался угадать: высокий нужно сказать или что не очень.
От этой его доброй неуверенности, оттого, что он старался заботиться о ней даже в таких странных положениях, Лиде неожиданно стало хорошо-хорошо, как в самом раннем детстве, воспоминания о котором появлялись в памяти лишь отдельными кусками картин, словно в глазок калейдоскопа. Там вспоминался ей он, батянька — большой, всемогущий и почему-то обязательно в белой рубахе с распахнутым воротом.
— Ну скажи, батянь, не бойся: высокий или низкий?
— А ты давно с ним… знакома? — Так и не ответил, высоким ему Севка показался или низким!
Ещё вовсю светило весеннее солнце, кругом, на соседних диванчиках, сидел народ. И всё же Лида завела тот разговор, который обычно (или, по крайней мере, так утверждают художественные произведения) бывает возможен только в наступающих сумерках, в тишине и уединении.
Она стала рассказывать о Севе. Сперва следила за собой и не называла его по имени, но потом само вырвалось. Батянька внимательно слушал её, и Лида не заметила, что его рука давно лежит на её плече.
Лиде казалось, рассказывает она слишком много, потому что много всего громоздилось в её душе. Однако наружу вырывалось мало. Таковы уж девчонки: в самых откровенных разговорах они остаются скрытными. Пусть и нечаянно почти, а всё же скрытными! Только голос её мог бы подсказать, какие там рифы спрятаны «под водой умолчания».
Бывший Булка удивлённо, и встревоженно, и обрадованно смотрел на дочь. Елки-палки, говорил он себе, ведь Лидка-то влюбилась! Лидочка ты моя дорогая…
По дороге домой, в метро, когда она сидела, уткнув нос в воротник пальто, к ней пришло то редчайшее счастливое неустойчивое равновесие, как при зубной боли: всё болит-болит-болит, — и вдруг перестало! И сидишь, блаженный, затаившись душой. И боишься даже на цыпочках мимо этой боли прокрасться. Потому что идти-то некуда: лучше тебе нигде не будет!
Она знала, что поссорилась с Севкой. Но хорошие воспоминания как бы помирили их.
Она вспоминала, вспоминала. И ни в одной мысли её не было ни Нади, ни матери.
И ни разу не подумала о том, как дела у её отца, каково лечение, скоро ли операция.
* * *
Дома, однако, настроение сбилось в привычную колею. Вошла, чуть громче нужного хлопнула дверью. С вешалочной полки свалился ей на плечо кое-как лежавший платок.
И тотчас вновь увидела Лида небрежную сиротливость их пустынного дома. Но чтобы не думать по пятому разу одно и то же, она сразу отправилась к себе в комнату. «Когда вам нечего делать, делайте уроки!» — гласит стенгазетная юмористическая мудрость.
На столе её как раз ждал раскрытый задачник. Всё как было. Только солнце, которое тогда, в три часа, лежало большим квадратом на краю стола, теперь исчезло — не только из комнаты, вообще из мира: ушло под землю, за горизонт.
Но и свет включать было ещё рано. Или уже пора? Лида с сомнением глянула на светлое небо, потом на тетрадный листок. И поняла, что дело не в свете, а просто в том, что человек не может в одну секунду с одних мыслей перепрыгнуть на другие. Необходимо время, говоря по-школьному, для раскачки. Человек ведь не транзисторный приёмник: щёлкнул колесиком — сразу запело!
Подумав так и оставшись собою довольна, Лида, уже и не без интереса даже, стала читать задачку под номером…
Тут её за ухо дёрнул телефонный звонок. Она повернула голову. Телефон брякнул второй раз.
И она вдруг догадалась, кто это звонил! Сердце заспешило, перепрыгивая, как мячик, само через себя. Вспомнила зачем-то: «Такие состояния называются стресс…»
— Это ты, Лид. А я тебя не узнал.
Разве она уже что-нибудь говорила? Или это просто хохмочка, обычная его хохмочка? Сейчас она ничего не испытывала, кроме волнения борьбы.
— А ты, Лид, как считаешь?
Всё-таки он хохмит.
Ну чего ты молчишь-то?
— Слушай, милый, иди гуляй!
И положила трубку. Было противно от этой чужой фразы. Лида хорошо помнила ту девицу. Она лезла в троллейбус, а разговором и поворотом головы была ещё на остановке: «Слушай, милый…» У неё была удивительно аккуратная причёска — крупный такой химический локон.
Да, противно это получилось. И голос какой-то дешёвый, как у той… А не всё ли равно!
Она вернулась к своей физике. Но было почему-то не всё равно. Оказывается, даже ругаться, даже рвать с человеком надо по-человечески, тратя ум и волнение.
Так. Значит, задачка номер… Но Севка больше не звонил. Даже не думал!
Небось звонит сейчас Наде — такой умный, нога на ногу. Ну и кадр, говорит, ну и подруга, ну и барахло!.. А Надя в ответ, конечно…
Они ведь, между прочим, из-за Севки и поругались!
Эх вы, братики-сестрички! Да вот назло вам не буду о вас думать. А тем более плохо!.. «Как ныне сбирается вещий Олег отмстить неразумным хозарам… С дружиной своей в цареградской броне…»
Ни в чём не повинная задачка, а так же и другие уроки оказались полными сиротами. Однако когда пришла мама, вид у Лиды был вполне деловой.
Мама что-то долговато возилась с пальто и сапогами. Лида, конечно, смотрела в книжку, но такие вещи можно увидеть и самым краешком глаза. Наконец мама разделась. Сейчас она сидела на стуле в прихожей.
— Добрый вечер.
Лида подняла голову, но в глаза ей смотреть не стала.
— Ужинать будем?
Лида пожала плечами.
— Ясно… Работай. А я тогда крикну тебя.
Были у неё в запасе такие особые словечки. Все, например, говорят: «крикну тебе», а мама: «крикну тебя». Лиде они нравились, и мама знала об этом.
Но сейчас Лида кивнула со всем нашедшимся у неё равнодушием. Словно фраза была самая простая, а не с секретом.
Ужин был готов минут через пять — десять. У них в доме не водилось моды «устраивать всяческие марципаны» (мамино выражение). Отварные сосиски, банку горошка на сковороду… Батяньке вообще-то требовалось есть поплотнее. Мама эту плотность устраивала ему не за счёт особых блюд, а за счёт количества. Лиде, например, две сосиски, а ему пять.
Сейчас они сидели за столом друг против друга — нож, вилка, спина прямая, локти прижаты к бокам. «Умение красиво есть откроет тебе многие двери» — естественно, мамины слова… Итак, они обе ели красиво, сидели прямо и всё тому подобное, словно бы находились не в крохотной кухоньке, а на приёме в посольстве и ели не сосиски с горошком, а нечто «вы меня извините»!
Молчание, однако, не может быть слишком длинным, и глаза тоже куда-то надо девать.
— Ну, Лида… что отец? Даже ничего не скажешь!
Лида наконец подняла на неё глаза, пожала плечами.
— Как он себя чувствует?
— Нормально…
— Так… А что доктор говорит?
Тут у неё по сердцу впервые пробежала тревога. До этого момента она всё была права, а тут…
— Ты спрашивала у него, Лида?.. Спрашивала о докторе?
— Нет…
— Хм… А ты узнала, что ему надо? Что ему принести?
Лида почти испуганно глядела на неё.
— Да ты что?.. Ты была у него?.. А когда операция? Как же ты догадалась не спросить о таких вещах?
Всё её здание справедливой обиды развалилось, грохнулось наземь, подняв клубы пыли. Она глотнула воздуху. Мама размышляла в это время, чуть хмуря красивые брови.
И всё-таки здесь было что-то не то. Потому что когда она уходила от батяньки, то… то что?
Тут её мысль больно прострочил телефонный звонок. Чтоб тебе! Всегда с этими телефонами…
— Але!
— Я хочу, чтоб ты меня выслушала!
Лида ничего не ответила, просто не сумела. Разве легко перелетать из одного разговора в другой? Да ещё чтоб получилось толково, строго… А Севка за две-три секунды её молчания, видно, завёлся уже до последнего предела:
— Лид! Ну что ж ты такая бесчувственная? Может, я болел, может, я умирал!
«Умирал»! Сильно ты умираешь!.. Надо было давным-давно это всё кончить.
Кончить так кончить! Она без всяких слов положила трубку… Господи! Какой вечер сегодня нехороший. Пошла к себе в комнату, села на диван.
— Лид, ну что такое там? Мы ведь ужинаем, кажется!
А голос был у неё такой уверенный, старший!.. Лида продолжала сидеть у себя на диване.
Главная обида, что она в своей правоте была не очень уверена. Пришла к батяньке, расселась, стала про Севку трепаться. А чтобы по делу человека спросить, так нет. Причём уж такие, кажется, вопросы элементарные, каждый дурак догадался бы!
Но тут она вспомнила его лицо, когда они расставались у стеклянных больничных дверей. Лида шла вниз по лестнице, на волю, а ему надо было идти в палату. И вот лицо у батяньки… он нисколько не обижался! Он просто радовался, что приходила Лида. Ему неважно — спросила, не спросила…
Она ему принесла облегчение, потому что она его дочь, его необыкновенная драгоценность.
Но про это Лида не сумела, конечно, подумать словами, а только почувствовала где-то глубоко-глубоко в душе…
Мама сидела над своей тарелкой. Она немножечко поела в Лидино отсутствие, а немножечко оставила, чтобы продолжать этот торжественный ритуал совместного поедания сосисок.
Лида села к столу, но есть не могла. Она вообще не была объедалой и обпивалой. А уж когда начинала психовать, когда её обижали или там перед контрольными — её буквально с души воротило от всякого съестного запаха.
Мама знала эту её манеру.
— Ну ешь, ешь. Я же тебя ни в чём не обвиняю…
А я тебя обвиняю! Но Лида, конечно, не сказала этих слов.
Их легко крикнуть в душе, а не на самом деле. Она молчала, глядя в стол.
— Ну хватит, — с улыбкой в голосе сказала мама, — хватит, распаяешься.
Это было батянькино слово. В старину пили чай из самоваров. И когда из них нечаянно выкипала вода, они распаивались: отваливался кран, ручки, ножки, ещё там чего-то.
Но дело не в том. Сейчас мама специально сказала это слово, чтобы объединиться… будто бы объединиться с батянькой. А Лида, мол, ребёнок, ну и тому подобное.
— Лида… Посмотри-ка на меня… Успокоилась?
— Нет, не успокоилась. Ты неправильно говоришь, мама. И… и я презираю тебя за это!
Всё. Сказано. Мама встала, отвернулась к окну. Лида испуганно смотрела ей в спину.
— Ты произнесла ужасное слово, Лида. И я не знаю, как мне тебя простить.
— Можешь не прощать!
— Не дерзи. Это уже пустое.
Потом долго тянулось молчание. Просто невероятно долго. Лида не отрываясь смотрела в спину матери. Наконец она провела рукою по лицу — то ли хотела стереть высыхающие слёзы, то ли на что-то решилась.
— Я не знаю, сможешь ли ты меня понять в таком состоянии… — Эти слова она произнесла тихо и как-то совсем слабо. — Лида, я тебе скажу, как я чувствую. А ты уж суди сама! Тебе кажется, я жестока, равнодушна, да? Это неверно!.. И ты же знаешь, я люблю его! — Они на мгновение встретились взглядами, и Лида сейчас же отвела глаза. — Что мне было бы жить с ним эти пятнадцать лет? Ох! Но ты должна меня понять… Отец сильный, волевой… А я, понимаешь… мне трудно, я боюсь, я не готова! У меня на себя одну-то… ну и на тебя, конечно… и то едва хватает сил… — Она остановилась как бы подумать, в глазах её опять были слёзы. — Отец лежит в хорошей клинике… я узнавала. — Вдруг она отчаянно посмотрела на Лиду: — Я не могу, понимаешь! Я боюсь. Я умру… Единственное моё спасение: я себе твержу, что ничего не случится…
Опять зазвонил телефон. Мама и Лида невольно переглянулись, мама пожала плечами: конечно, подойди. Лида пошла в прихожую: в конце концов может же позвонить кто-нибудь ещё!
Услышала Надин голос! Спокойный. Впервые услышанный за последние две недели… Подосланный.
— Да неужели же вы не понимаете, что я не буду с вами разговаривать! — и сейчас же разъединилась. Трубка осталась у неё в руках. Из крохотного динамика выползал длинный гудок, растекался по полу клейкой лужей.
В прихожую заглянула мама:
— Что-то случилось? — И потом, словно бы и правда ничего не случилось: — Ох, я устала сегодня безмерно…
Такая обычная её фраза! Ну и уставай, пожалуйста. Батяньки нету — жалеть тебя некому!
Опустила наконец гудящую трубку, вошла в свою комнату. Даже непонятно, как это ей пришло в голову!.. Взяла бамбуковую палку для штор, вставила в дверную ручку. Заперлась, короче говоря!
Минута прошла в тишине. Лида стояла перед дверью и ждала. Сердце отдавалось в голове, в животе, где-то в коленках. Наконец мама сказала:
— Можно, Лида?
— Нельзя! — Разговаривать через дверь было намного легче — как по телефону.
— Это ещё что такое? — Она дёрнула дверь, но бамбуковая палка её не пустила. — Ну-ка не дури! Ты думаешь, что? Без отца…
— Это ты думаешь, что без отца! А я-то с отцом! Я-то его не предавала. Уходи отсюда. Не буду с тобой разговаривать!
Выкрикнув это, она села на диван, закрыла лицо руками.
— Лида! Перестань сейчас же! — Она ударила ладонью в дверь. Удар получился звонкий, но слабый — палка едва шевельнулась. Потом Лида услышала, что она плачет. — Лида!.. Лида! Ну я не могу сейчас одна.
— Ты всю жизнь одна!
— Какая ты жестокая!
— А я тебя больше не люблю!
Эти слова предназначались не ей, а Севке. Вернее, они и Севке не предназначались. Потому что Лида и Севка никогда о таких вещах не говорили.
«Я тебя больше не люблю!» — они вырвались из Лиды как самое грозное оружие. Но, вырвавшись, открыли такую рану, такая безутешная боль разлилась по душе. Она уткнулась в диван, закрыла ладонями уши и заплакала. Тихо, шёпотом, чтоб не услышала плачущая по ту сторону двери мать.
* * *
Долго ли, коротко ли, а всё же она успокоилась, вытерла глаза, нос посморкала. Хорошо бы ещё сходить умыться, да путь в ванную лежал по нейтральной чужой территории.
А здесь была её территория. Собственная… Вдруг с удивлением она обвела глазами свою комнату, эту свою территорию: стол для работы, шкаф с одеждой, диван — спать, будильник, маленький транзистор. Книжки, чтоб не скучно. Словно в каком-то батискафе, словно в космическом корабле, всё здесь оказалось устроенным для самостоятельного житья.
После всего тяжёлого, что случилось за этот день, Лида почувствовала облегчение.
Она взяла в руки транзистор, но не для того чтоб включать. Если отщёлкнуть кнопочки кожаного чехла, там будет надпись аккуратным чертёжным почерком: «Лидочке в день её первой круглой даты от мамы и папы». На самом деле это батянька придумал. И будильник тоже он: «Привыкай сама вставать, школьница!» И шкаф тоже он: «Нет, Марин. Её вещи, её и порядок. А неряхой будет, пусть краснеет перед мальчишками».
Сейчас-то Лида понимает: он её просто-напросто воспитывал. А тогда — ух ты, действовало.
И вот воспитал…
Ты не бойся, батянечка. Я-то тебя не брошу… Подумаешь, не узнала про больничные дела. Это же просто, ну… как бы неопытная. Вот и всё.
Тут она увидела под ярким снопом настольной лампы сиротливую «Физику». Так… Сколько у нас времени? Восемь двадцать? Ладно… Девять двадцать, десять двадцать. За два часа я уроки успею. Потом сразу спать. С этого дня, нет, с этой минуты режим до сантиметра… И никто мне не нужен, кроме батяньки!
Глава 8
Уже двенадцать дней, как его облучали.
Сперва Бывший Булка ничего не чувствовал. Приходил в кабинет, вокруг него настраивали аппаратуру, а он равнодушно наблюдал за привычной суетнёй. Кончались положенные минуты, он поднимался и уходил — с чувством выполненного долга, но без каких-либо приятных или болезненных ощущений.
И вот однажды он почувствовал… А может, это всё мнительность? Как-то, ожидая своей очереди на процедуру, он услышал разговор двух женщин: «Неужели не чувствуете?.. А я будто каша варёная. Эти лучи, они же во все органы попадают — по крови… Ещё вспомните меня».
Бывший Булка усмехнулся, спрятавшись за газету. Но в тот же день после обеда вдруг услышал в себе какую-то новую и неприятную вялость. Вспомнил, что «лучи попадают во все органы», опять усмехнулся, да как-то так не очень весело. Рука, бравшая стакан с больничным компотом, дрожала. Теперь после процедуры он взял за правило: прийти и на полчасика лечь. Зачем? Даже трудно сказать. Может, непроизвольно жалел себя. Вот и сейчас он пришёл и лёг. За окном была плохая погода. Шёл дождь, съедая по дворам последний снег. Это Бывшему Булке представилось отчего-то очень ясно.
Старик в это время спорил со Снегирёвым. Так у них установилось в палате: Бывший Булка выступал со Стариком единым фронтом. А Снегирь пёр против них один. Причём на поле битвы Старик и Бывший Булка работали как бы напересменок: не хватило терпения смолчать, ввязался — значит, всё, в добрый час. Ты теперь повоюй, а я помолчу. Естественно, ни о чём таком они со Стариком не договаривались. Само вышло…
Бывший Булка вошёл в палату и лёг, заложив руки за голову. К спору он старался не прислушиваться — была не его «смена».
Лишь иногда до него долетали особо удачные реплики.
— Да неужели! — кричал Снегирёв с поддельным восхищением. — Да неужели всё-таки разрешили? Для нас это, можно сказать, быстрее паровоза!
Бывший Булка усмехнулся про себя, но при этом лежал с неукоснительно равнодушным лицом. Потому что Снегирь, как настоящий Наполеон, следил острым глазом за всем полем боя, в том числе и за резервами противника, коими был сейчас Бывший Булка.
Старик в отличие от Снегирёва (да, пожалуй, и Бывшего Булки) спорил основательно, даже не спорил, а выяснял истину. Снегирь его осыпал десятком ударов, Старик отвечал одним, но снегирёвские войска начинало шатать от этого удара.
Бывший Булка уже чувствовал: сейчас настанет этот момент, сейчас Старик выскажется. И ждал, притаившись…
— Что плохо, вы спрашиваете? — кричал Снегирь. — Да всё плохо!
— А знаете, что говорил вот о таких, как вы, Монтень? — Старик приподнимался на подушке.
— Монтень? — переспрашивал Снегирёв, на секунду останавливая полёт своего коня. — Это философ, что ли?
— Да, философ. Не бывает, говорил он, попутного ветра для корабля, не имеющего порта назначения.
Снегирь замолк. Он стоял и рассматривал слова Монтеня, словно это был памятник. И Бывший Булка рассматривал их, словно памятник. «Монтень, — думал он, — надо же, ёлки зелёные, Монтень. А я про такого и не слыхал… Стыдняк!»
* * *
Сегодня был приёмный день. А он не знал, придут к нему или нет… Ну так пойди и позвони!..
Маринке звонить не хотелось — как-то тяжело было набирать этот номер… «Филиппову можно?..» Больница проклятая! С больницей не поспоришь. Уже нервы пообтрепались, уже рука дрожит, когда берёшь со стола стакан компота.
Эх ты, Маринка-малинка!.. Дома бы, на воле, он эту чепуху уладил за пять минут: простил да и вообще бы наплевал — подумаешь! Но здесь тебе не дом, милый, больница! И сам ты уже не тот. Хочется, чтобы пожалели. Хочется лечь, закрыть глаза. И чтобы кругом нервно шептались: «Тихо вы, он заснул!..»
Ну хватит, хватит! Разболтался! Сила воли есть — значит, держись! И Лидка у тебя есть — при всех обстоятельствах.
Однако Лидке он тоже не мог позвонить. У него осталась всего одна двушка. Занимать? Уже занимал. А здесь это вещь дефицитная. И рисковать двушкой он не хотел: дело в том, что в их домашнем телефоне первых гудка два-три не прозваниваются. Со станции обещали прийти — не приходят!.. А здешний, больничный, телефон тоже последнее время стал с фокусом. Если на том конце долго не подходят, он, как бы от нетерпения, срабатывает и глотает монету… И не поговоришь, и двушку потеряешь. А двушка единственная…
Все эти мысли странно и неожиданно разволновали его. Резко, так что забилось сердце и неприятно ударило в голову, он поднялся с койки, вышел в коридор. Снегирёв что-то бросил ему вслед, Бывший Булка не ответил.
Сейчас весь больничный народ был на виду — тянулись на обед. Навстречу ехали нянечки с тележками — везли еду для лежачих.
А что, ходят к ним, думал Бывший Булка, оглядываясь по сторонам, ходят или нет? Один я такой «позабыт-позаброшенный» или же это нормальное явление? Трудно сказать. Ведь он специально-то не приглядывался…
Вроде бы не приглядывался. А сам, оказывается, следил!
Сейчас он совершенно точно… ну или почти совершенно точно мог сказать себе: к этому ходят, а к этому… тоже ходят — такая старушка божья: чихни — развалится… Погоди. Чего ж ты на неё злишься-то? Она-то при чём?
Бывший Булка отошёл к окну. Сквозь больничные, пропахшие лекарствами растения стал смотреть, как автомобили утюжат ту самую грязь, которую он «вычислил», лёжа у себя на койке.
По коридору за его спиной прошли Снегирёв и Старик. Снегирёв хотел окликнуть Бывшего Булку, но Старик отрицательно покачал головой. Они прошли мимо, Бывший Булка их не заметил, утопленный в какие-то свои неясные, горькие мысли.
— Бывают же подлые люди, — сказал Снегирёв задумчиво.
— Что?
— Я говорю, бывают же люди подлые, как родственнички у Филиппова.
— Вы бы его заняли чем-нибудь, — сказал Старик, — вы же умеете…
— Тогда не лезьте со своими Монтенями! — Снегирёв нервно дёрнул плечом. — Мне и ответить нечего!..
Старик, прищурившись, посмотрел на него и улыбнулся.
* * *
Сколько времени с тех пор прошло? Да часов пять, не больше. А он снова жил, Бывший Булка, и даже был почти счастлив. И хотел он сейчас только одного: попусту ни с кем не разговаривать, а спрятаться бы и посидеть в тишине.
Но скажи на милость, где ты спрячешься в больнице? Всё чужое, всё подконтрольно…
Бывший Булка стоял у стеклянной двери, за которой начиналась лестница, ведущая на волю. Здесь было относительно спокойно: больные сюда ходить не любили. А если и появлялись то не заговаривали — посмотрит на тебя и уйдёт. Зато здесь часто мелькали медсестры, врачи, ещё кто-то в белых халатах — чиркали по Бывшему Булке натренированно заботливым глазом.
В общем, не то это было место.
Бывший Булка двинулся по коридору.
Кабинет главврача, ординаторская…
Сердце его уколол маленький острый крючок. Не поднимая глаз, Бывший Булка знал, что идёт мимо операционной.
Прошёл и остановился… Дверь!.. Дверь показалась ему незапертой. Бывший Булка вернулся, осмотрел страшную дверь, не дотрагиваясь, однако, до ручки. Точно: открыта.
В следующее мгновение Бывший Булка вошёл в операционную, замер… Из коридора ни звука — не заметили.
Он увидел то, что и предполагал увидеть, — сплошная белая тишина. Тускло сверкающий огромный фонарь, висящий над операционным столом, стеклянный шкаф, идеально чистые окна.
Внутри у него сидели, прижавшись друг к другу, словно два братишки, любопытство и страх. Ему на мгновение припомнилось детство, какой-то подвал, неровные ступени, осклизлая холодная стена, за которую он держится, чтоб не загреметь вниз. И те же самые любопытство и страх…
Тут он почувствовал чей-то взгляд и быстро обернулся. Это был больной — кажется, из 31-й палаты. Говорили, будто он не то писатель, не то журналист. Сейчас в его руках был блокнот, какие у Лидки обычно идут на черновики. За семнадцать копеек.
— Я вам не помешаю? — спросил Бывший Булка; писатель пожал плечами, но без всякого удовольствия. — Вы не беспокойтесь. Я вам не помешаю. Мне надо… — Он хотел сказать: «Мне надо побыть одному». Но в этих словах ему почудилась какая-то книжная неправда.
На счастье, писатель ни о чём не стал его спрашивать, лишь кивнул и снова стал читать, что там у него было написано в блокноте.
Бывший Булка совершенно беззвучно пробрался в другой угол, сел на вертящуюся белую табуретку и, отделённый от всего мира грозным медицинским агрегатом в чехле, сделался невидим, остался один.
* * *
Сегодня к нему приходила Женька…
До чего же меняется человек! Её лицо, подкрашенные губы, пополневшие ноги в замшевых сапогах… И только голос, так всегда волновавший его, остался прежним.
Он стоял у окна и смотрел сквозь пропахшие лекарствами цветы, как по слякоти, по грязи равнодушно грохочут грузовики. «Э, Булан!» — она сказала это тихо, чтоб странное слово не услышал никто посторонний.
Бывший Булка сразу и безошибочно понял, что это говорит она. Обернулся — Женька. А до того он не видел её лет шесть, в общем, со времени смерти Володи Терешкова.
Он совершенно непроизвольно протянул руки навстречу её голосу, навстречу всему тому, что связывало их когда-то. Женька, улыбаясь, глядела на него. Она, конечно, знала, что Бывший Булка её любил.
Она была женой Володи Терешкова. Но это всё, конечно, потом. А прежде они учились в одной школе. Булка и Володя в одном классе — вместе с Грибачевским, вместе с Лёшей Чичугиным, который стал потом мастером спорта по хоккею. А Женька на класс младше, и она жила с Володей в одном дворе.
Булка и Володя не были сперва особенными друзьями. Но Булка, как он понял потом, Володе почему-то нравился. Один раз Володя сказал: «Хочешь, приходи ко мне сегодня». — «А что?» — «Ну, увидишь!»
Булка, как договорились, пришёл в полчетвёртого. Володи дома не оказалось. Булка подождал минут десять, хотел уже сматываться. И тут прилетел Володя, взмыленный. За ним пыхтела девчонка — такая крепко сбитенькая, в тренировочных брюках и ковбойке с короткими рукавами. Женька. Бывший Булка тогда её не знал. Девчонка, словно ординарец, тащила за Володей большую клетку.
«Птиц покупал!» — громко дыша, сказал Володя. Словно это что-нибудь объясняло.
«Каких птиц?»
«Во, три синицы».
Они вошли в комнату, где жили Володя и его мать. Это была комнатушка с одним окном. Стол квадратный — и для обеда и для уроков, железная кровать, полочка со слонами… Чего там ещё было? Наверно, рисованный ковёр, какие продавали на рынке, зеркало, ещё вроде шкаф. В общем, и спальня, и столовая, и комната для занятий — всё помещалось на двенадцати метрах. Тогда почти все так жили.
Они отодвинули стол, пробрались к окну. Володя распахнул его. Внизу, во дворе, собралось человек шесть или семь мальчишек, на лавочке сидели две старухи.
«Ну что? Ты или я?» — спросил Володя.
«Ты», — тихо ответила Женька.
«Ладно, а потом ты».
Он открыл клетку, запустил туда руку. Птицы заметались и запищали. Володя поймал одну, осторожно вынул руку, выставил её на улицу и разжал пальцы. Перепуганная синица сейчас же вспорхнула. Мальчишки внизу заорали: «Ура!» — и стали бросать вверх кепки, которые почти долетали до их второго этажа. А старухи одновременно, как по команде, перекрестились. Володя улыбался:
«Ну давай теперь ты!»
И то же самое сделала Женька.
«А теперь ты, Бул!»
Бывшему Булке никогда не забыть, как он почувствовал в ладони своей горячую птицу, всю напряжённую и в то же время совсем пуховую, невесомую. Голова её высовывалась из кулака, и клюв испуганно открывался.
Булка разжал пальцы, но птица почему-то не улетела. Быстро посмотрела налево, направо. Скакнула по Булкиной ладони к самому краю, казалось, сейчас она сорвётся. Булка почувствовал коготки, которыми синица охватила его мизинец.
«Ура!» — закричали внизу мальчишки, и синица исчезла.
«Молодец, Булан! — закричал Володя. — Видишь, как выпускает! — сказал он Женьке. — А у тебя сразу, как психованная, улетела…»
Так Володя Терешков отмечал день рождения своего отца, который погиб на фронте в сорок четвёртом году.
* * *
Женька и теперь осталась той же… Нет, не той же, конечно, — так только говорится. Никто не остаётся тем же. Всё, как известно, куда-то течёт и зачем-то изменяется. А куда оно, брат Булка, течёт? Да к старости, видишь, к болезням…
И всё-таки Женька осталась той же, хоть ты меня убей!.. Когда они сели на облюбованную Бывшим Булкой скамейку, Женька вынула из сумочки какую-то бумагу, спросила:
— Улица Молдогуловой знаешь где?
Новых московских улиц не упомнишь. Но именно эту он знал — один их рабочий из цеха получил там квартиру. Дня три назад ребята заходили навестить — рассказывали.
— Это, Жень, Ждановское метро. А там автобус, что ли… Ну спросишь…
— Далеко-то как! — Она покачала головой и дала Бывшему Булке клок клетчатой бумаги. Это было объявление, как видно, сдёрнутое со столба: «На улице Молдогуловой, дом такой-то, продаётся кот. Бесплатно».
— Поедешь? — спросил Бывший Булка.
— А чего делать! Положение-то видишь какое… Фиговое!
Когда «продают бесплатно», положение и правда… Однако Бывший Булка даже про себя не произносил это слово — «фиговое», потому что старался отучить от него Лидочку.
* * *
Потом, вскоре после птиц, Булка узнал, что Володя и Женька держат в сарае целое стадо собак. Когда Володя отомкнул дверь, они сидели и лежали в самых разнообразных позах. Но сейчас же встали, потягиваясь, отряхиваясь, виляя хвостами. Окружили Володю и Булку. Были они все удивительно вислоухие, незлобивые и будто бы чуть смущённые.
Как потом узнал Бывший Булка, Володя набрал этих собак по окрестным — в ту пору довольно-таки дремучим — дворам. А кое-кого — у ненавистных всем нормальным людям ловцов собак. Володя обычно запускал на это дело Женьку.
«Дядь, дай собачку!» — просила она.
Обладать одной собакой — конечно, большая радость. Но иметь их штук шесть или семь сразу! Теперь такого чуда не испытать уже, наверно, никому. Не те времена!
В месяц раза два они водили собак на прогулку в Сокольники, по Яузе, по заросшим бурьяном, неухоженным её берегам. На каждой собаке был ошейник — пусть и самодельный, но всё же гарантия от ловцов из душегубки.
Собаки трусили с холма на холм, трогая друг друга носами, повиливая хвостами. А Булка, Володя и Женька шли сзади, разговаривая о том о сём.
Конечно, на эту экспедицию уходил целый день — уроки оставались в абсолютно нетронутом состоянии. Но почему-то обычно везло. Или просто Бывший Булка забыл: мама его за отметки не ругала.
Лишь однажды, помнится, ему после экспедиции влепили громаднейшую двойку. И на той же неделе замечание.
Вот тогда уж нагорело — запомнил!
Причём замечание запало ему в душу своей несуразностью: «Смеялся на уроке географии. Срочно примите меры!»
Какие ж в таких случаях можно меры принять?..
Нынешней зимой Бывший Булка на антресолях откопал дневник с этим замечанием и долго хихикал, сидя на шаткой стремянке, под самым потолком. Хотел Лидке показать, потом воздержался. Из педагогических соображений.
Был он тогда ещё совершенно здоров…
* * *
А в Женьку он влюбился после вот какого случая. У них украли одну собачару.
Была она не сказать что сказочной красоты. Как теперь мог понять Бывший Булка, это была помесь пуделя и фокстерьера. На самом деле её, наверно, не украли — кому она сдалась, такая роскошь. Сама небось дезертировала при удачном случае.
Прошло недели две. И вдруг дворовые агенты донесли Володе Терешкову, что Шарика видели с каким-то дядькой. На поводке… Где?! В парке.
Выследить дядьку было делом двух дней. Но конечно, пришлось работать на совесть! Посмотрели, проверили — точно, Шарик. Он послушно бежал за тем дядькой и с поводка вовсе не рвался.
Женька крикнула: «Шарик! Шарик! На, на, на!» (тогда собаки, не то что теперь, были голодноватыми). Шарик обернулся. И дядька обернулся. Постоял секунду и спокойно повёл Шарика дальше.
Наверно, это был совершенно нормальный работяга, какой-нибудь бухгалтер или цеховой мастер. Но тогда он казался им жутко зловещим и даже подлым: собак ворует — гад!..
Проследили, где он живёт. В здоровенном семиэтажном доме, но в полуподвале. Были раньше такие помещения — окна их лежали прямо на земле.
Утром дядька уходил на работу и возвращался часа в четыре или в полпятого. Шарик это время сидел один. Всё было ясно: надо залезть в окно, в форточку. Мысль о том, что можно просто прийти и потребовать, им даже в голову не приходила. Это теперешние ребята — Лидка, например! — они тебе со взрослыми о чём хочешь и своё докажут — будьте любезны! А тогда всё было другое.
Короче говоря, украсть!
На следующее утро они оставили портфели под лестницей в Володином доме и отправились «на дело»… И вот он, тот дом, и вот оно, то окно. В две-три минуты раз из парадных выходили жильцы. Страшно! Однако ждать и того хуже!
Где бы ни стала их троица в том чужом огромном дворе, везде они простреливались взглядами — из любого окна, из каждой приоткрытой двери.
«Я пошёл, вы на атасе», — сказал Володя. И Бывшему Булке не хватило духа поспорить, что, мол, почему ты, а не я.
Они уже заметили, что форточку тот дядька всегда оставляет приоткрытой. Теперь Володя быстро распахнул её. И, не оглядываясь, стал протискиваться внутрь.
И не протиснулся… Не пролезал он в эту проклятую форточку. Булка, который был Булкой не только за фамилию и хороший характер, но немного ещё и за комплекцию, не пролез бы тем более!
И тогда Женька похлопала Володю по спине. Он вылез из форточки, посмотрел на Женьку и, ничего не сказав, отступил от окна.
Теперь стала завинчиваться Женька. Она тоже не была очень уж худенькой. Но бог её знает, как это у неё! Она туда влезла, как бы проскользнула… На мгновение мелькнула трусиками, чулками… Незнакомое волнение охватило Булку, он густо покраснел. Он прямо чувствовал, что именно густо!
Очень скоро на свет божий появился Шарик, и Булка, прицепив поводок, бросился вон со двора. Раньше это поручение казалось ему таким важным и почётным (считалось, что он лучше всех бегает), теперь ему жаль было оставлять Женьку наедине с Володей, не быть защитником её у вражеского каземата.
Бывший Булка бежал не чуя ног, рядом бежал Шарик, которому, видно, надоели чинные прогулки по парку…
Но когда Булка примчался в Володин двор, к знакомому сараю, он вдруг понял, до ужаса ясно сообразил, что Женька вовсе не нуждается в его так называемой защите. У неё уже есть… Володя.
Он привязал собаку к ручке и пошёл прочь.
Деваться ему было некуда, и он отправился в школу.
Растерянность его и этот поступок, в котором и на волос не было злого умысла, сыграли в его судьбе, как говорится, роковую роль.
Несмотря на то что он прогулял урок, никто этого не заметил. А Володя и Женька пришли только на следующий день. Да так неудачно вышло, что их несколько раз вызывали на советы отряда, родительские собрания. И получилось, что Булка отделался лёгким испугом, струсил, чуть ли не предал, а они пострадали.
Снова Булка подружился с Володей и Женькой только в классе девятом. Но навсегда между ними осталось стоять мнимое его предательство. Хотя оно с высоты сорока лет кажется просто забавной шуткой, воспоминанием детства, но всё равно и теперь стоит! Даже несмотря на то, что Володя погиб, а Женька сто раз позабыла тот случай.
* * *
Он проснулся с таким ощущением, словно его разбудили, хотя его никто не будил.
Открыл глаза и сразу встретился с глазами Снегирёва.
— Ну слава тебе господи! — сказал тот. — Всё же не совсем ты конченый человек.
— В каком смысле? — спросил Бывший Булка сонным баском.
— В таком, что, когда на спящего смотришь… на нормального, конечно, он обязан проснуться.
— Ну уж прямо обязан!
— Если у него, конечно, интуиция присутствует хоть на грамм! — Снегирёв помолчал некоторое время, словно раздумывая, говорить или нет. — Я тебя, между прочим, сегодня всю ночь исследовал. Ты как улёгся вечером, так на одном боку и продрых.
Бывший Булка улыбнулся, пожал плечами. Ну и…
— Нервы у тебя, дядя, исключительные! Ты бок-то себе не отоспал?
— Да… нет… — Бывший Булка смутился. — А ты-то чего колобродил?
— Насплюсь ещё! — сказал Снегирёв неожиданно угрюмо. — Насплюсь, не бойся!
Бывший Булка поскорее ушёл умываться, чтобы не начинать с утра пораньше неприятных разговоров.
Настроение у него стало неожиданно хорошее. Разве плохо, когда тебе говорят: «Ну парень! Нервишки у тебя крепкие!» — или что-нибудь в этом роде. Бывший Булка с удовольствием умылся ледяною водой. Она казалась удивительно живой, словно колодезной, словно не прошла двадцать километров по железным трубам, не процедилась через разные там фильтры, хлоры и фторы. Что-то мгновенно припомнилось ему — какой-то поход, Грибачевский, Володя, Лёшка Чичугин… Утро на сеновале, с дырявой, пробитой солнцем крышей, и вода — из речки, не то из колодца…
А вообще-то он был человек сугубо городской. Свободные летние деньки проводил на стадионах да в парках или на знаменитом пляже в Серебряном бору.
Сегодня был приёмный день. И значит, можно ожидать появления Лидочки. Правда, вчера пришла передача и записка от Маринки: «Всё нормально, я чувствую себя неплохо, Лида закончила четверть как обычно. Николай, родной, в записке обязательно скажи, что тебе передать из еды».
Бывший Булка исхитрился — прошиб его пот вдохновения, — и он написал, что, мол, пришлите мне замаринованную Лидку и налидированную Маринку. И был ужасно доволен собой. Может, оттого и проспал всю ночь на одном боку, как святой.
Исключительно для убийства времени он после завтрака пошёл в зимний сад и, конечно, тут же был затянут в доминошную компанию. Он лупил фишками об стол — и, между прочим, всё к месту, к месту, — а сам думал: «Придут сегодня мои бабочки, никуда не денутся!..»
После обеда началась предстартовая лихорадка. Снегирь болтал болты о том, что «все пилюльки сверху помазаны надеждой, а внутри лежит враньё!» (Бывшего Булку облучали, а Снегирёв и Старик глушили лекарства).
Он вышел в коридор и минут сорок ходил взад-вперёд, объясняя себе, что надо двигаться, а то захиреешь. И при этом знал, что в здешнем химично-больничном воздухе что гуляй, что не гуляй.
За пять минут до срока он отправился в палату, сел, весь изнутри напряжённый. Минута в минуту явилась к Снегирю его красавица, потом пришла Старикова старушка.
Бывший Булка понимал, что надо выйти, не мешать людям. Но куда? В коридор? Стыдно. Уйти в зимний сад? А вдруг Лидка с Маринкой не найдут его. И продолжал сидеть — напряжённый, несчастный.
* * *
Лидка опоздала на двадцать пять минут. Конечно, она и в голове не держала, что это имеет какое-то значение. Впорхнула в палату, гордая собой, в брючках, в блузочке (или как там они называются, современные кофты, — батник, ватник?..). Она не успела войти, а он уже её услышал. Хотел сдержаться, да не сумел — вскочил… Кровь ударила в сердце, в голову. Его шатнуло, он схватился за холодную кроватную спинку. Лидка не заметила… Сквозь синий снег, мелькавший перед глазами, он пошёл к дочери.
Успокоился уже в коридоре. Он шёл, чувствуя в ладони Лидкину ладошку. Они ходили так давным-давно, в её раннем детстве, потом не ходили лет семь или восемь. И вот сейчас снова… С мальчишками, что ль, научилась, подумал Бывший Булка, или чтоб отцу приятное сделать?
Они сели на облюбованную им и почему-то не занимаемую никем лавочку.
— Я тебе апельсины принесла и котлеты, — сказала Лидка. Он что-то машинально сострил про апельсины в котлетном соусе. А в сердце задвигался неприятный червячок: по странному совпадению то же самое было вчера в Маринкиной передаче. Для проверки он вынул поллитровую банку, в которой, словно в террариуме, лежали котлеты. Шутливо понюхал их через стеклянную стенку.
— Сама жарила! Точно?..
Лидка прямо-таки зарделась от гордости.
— Ну, мама-то помогала? — сказал он голосом счастливого семьянина. И специально не смотрел на неё в этот момент. А когда глянул…
Без улыбки, без веселья лицо её, оказывается, было похудевшим, и глаза какие-то слишком серьёзные, и под глазами… Эх ты, отец позорный! Как же ты сразу-то?..
Однако в секунду собравшись, он сделал вид, что ничего не заметил. И только взглядом показал, что, мол, чего же ты не отвечаешь?.. Лидка улыбнулась напряжённо:
— Её в командировку послали.
— Когда?
— Позавчера… В Ленинград. С каким-то автором гранки читать, не то ещё чего-то…
Врала уверенно. Значит, всё продумала заранее. Что же там у них творится?.. Бедная ты моя Лидочка!..
В аварийной этой, неожиданно возникшей ситуации он мгновенно решил пока ничего не замечать. Разберёмся!
И с места в карьер он пустился шутить да острить, утаскивая её от слишком близкого разговора про мать. А Лидка и рада — лишь бы подальше от опасного места.
Из этого разговора Лидка вынырнула с дневником в зубах. Ну да, у неё же третья четверть кончилась. Маринка говорила, что… Лидка раскрыла дневник на последней странице, подала ручку: распишись. Надо же, всё учла! Как взрослая. Он сжал кулаки — чуть эту ручку не поломал.
А! Весь фокус был в отметках. Троек вообще ни одной. Четвёрки пополам с пятёрками. Даже пятёрочек, пожалуй, больше! Он стал считать — специально громко. Так и есть, пятёрок больше. Лидка рдела, как первомайский флаг!
— Я просто не успела вовремя взяться. — Она раскрыла страницы последних недель. — А так-то во, видал?
Это были одни пятёрки. Четвёрка по литературе выглядела среди них совершенной сиротой.
Не спеша, со вкусом он расписался под четвертными. Потом, хотя это вовсе и не требовалось, под теми неделями с потрясающими отметками.
Под теми неделями, что он болел!
Это она меня лечит!..
Бывший Булка готов был разреветься прямо сейчас, прямо здесь, в этом так называемом зимнем саду. Но не разревелся, конечно, ни в ту секунду, ни после, когда Лида ушла. Давненько он этим не занимался, да и вообще кажется, забыл, как это происходит.
* * *
Спит Старик, и Снегирь спит, ворочаясь с боку на бок, словно кровать ему горяча…
Что же дома там? Маринка не знает Лидкиных отметок. Лидка не знает, что мать вчера приносила передачу.
Лидка говорит: мама в командировке. Зачем? Чтобы я не расстраивался. Значит, всё понимает.
Он попробовал представить себе Маринкино лицо. Но вместо этого увидел Женьку… Женю… Не такую, какой она стала теперь. А молоденькую девочку, едва окончившую школу. Володя Терешков в это время служил в пограничных войсках, а Булка первый год работал на заводе.
Булка тогда часто виделся с Женей. Он охранял её… для Володи. А сам просто рад был с нею видеться.
А потом Володя вернулся из армии, и они поженились. Булка видел, Володя не так её любит, не так сильно, как она его. Но Володя был такой, что уж если слово дал — значит, закон… Или Булке это всё казалось. Шут его знает, и кто теперь определит, когда жизнь всё перекрутила по-своему. И поставила каждого из них на своё место.
А Булка долго ещё потом не женился. Не потому что чего-то ждал. Просто не мог.
Наконец появилась Маринка. Красивая, ёлы-палы, с ума можно сойти! Да ещё плюс море, да ещё плюс горы — одним словом, Крым!
Поехали в Петрозаводск, где жили её родители: «Знакомься, мама, это Николай… Нет, он пока на заводе…»
Там же они и расписались. Собрали Маринкины вещички — и пока. С тех пор Булка виделся с Маринкиными родными раза три. Последний раз пять лет назад, когда хоронили тестя.
И не то чтоб он их как-то там особенно не любил. Он вообще к людям относился терпимо. И старался думать, что не человек виноват в том или другом грехе, а причина. Причину удалишь, и человек сразу станет лучше.
Но с Маринкиными что-то… не хотелось видеться. Маринка ездила. А он всё ссылался на дела. Да ей, кстати, и проще бывало уехать: и когда студенткой была и когда в редакции стала работать.
Конечно, и он мог бы вырваться, да не очень тянуло. Они все ужасно дружно жили между собой. Такая семья расчудесная. Папа, мама, детки — все вместе, в одном доме.
«…Вовочка, ноги не промочи! Мариночка, шарфом укутайся!..»
«Ты о себе лучше подумай, а они пусть сами о себе подумают!» (Это уже о чужих.) «Вова! Вот чудилка! Скажи: нету денег. И не давай». (Вова — это их сын, Маринкин младший брат.)
Когда же они Лидку выругали, что она с кем-то шоколадкой поделилась («Тебе дедушка затем гостинец покупал?!»), Бывший Булка хотя и сдержался, но решил более с ними не видаться — от греха подальше.
А Маринка? Говорят, яблоко от яблони недалеко падает. И всё же в главном он верил ей до капли. Никогда не забывал, как она просила: «Только увези меня отсюда… Не спрашивай, потом поймёшь!» Такого зря не скажешь.
Да, в главном он не сомневался. Правда, «главного» пока не было в их жизни. Везло!.. А теперь вот вышло наружу её домашнее воспитание! Детство золотое…
Вот, Лидка, учись. На собственной матери, а учись. Думаешь, что детство промелькнуло и нету?.. А оно всё в тебе осталось… Потом перевоспитываться тяжело. Так что крепче живи, Лидка, старайся на всю катушку!
Но как ей сказать об этом, какими словами? Серьёзными? Или перевести на шутку?
* * *
Потом он снова стал думать о Маринке. И понемногу — может, оттого, что уже перевалило за полтретьего ночи, а сна не было ни в одном глазу — в нём всё больше стала раззадориваться обида: как ты ни крути, а продала тебя Мариночка! На секунду он мстительно подумал, что надо развестись с ней. Но тут же мысль эту, как птицу влёт, сбила другая: «Развестись!.. А ты выйдешь ли отсюда?»
И так горько стало. И подумал, что не на той он женился, проявил слабость, не до конца дрался с судьбой.
И знал, что ничего уже нельзя изменить.
Вдруг, словно на суде, до него дошла очень простая и беспощадная мысль. Да, я мог бы жениться на Жене, только для этого надо было бы…
Надо было, чтоб Володю убили на шесть лет раньше…
Некоторое время Бывший Булка прислушивался к этой мысли.
Но скоро понял, что она ещё не самое страшное.
Если б Володю убили на шесть лет раньше и, значит, он, Булка, не поехал бы в шестидесятом году в Крым, не встретил бы Маринку… то, стало быть, никогда бы не родилась Лида!
Бывший Булка сел на кровати, покачал головой. Старик пробормотал что-то во сне и тихонько захрапел.
Вот как всё повёрнуто жизнью. Вот как крепко все мы прибиты по своим местам!
Чувствуя босыми ногами неприятный больничный пол (шлёпанцы его слишком уж топали), Бывший Булка подошёл к окну. Как видно, наступила уже настоящая весна. Даже среди ночи мостовые оставались слякотными, а вдоль тротуаров продолжали течь чёрные городские ручьи.
* * *
Сева, Надя… И хорошо, что не звонят. Не нужны… Одна-одинёшенька она шагала по парку. Сюда любил водить её когда-то батянька. Тут они на санках гоняли по аллеям. И с горок, слалом между деревьями… Не пробовали? И не пробуйте. Голову сложить, шею свернуть — запросто! Однако ж они не свернули и не сложили с батянькой, а только закалили характер. Закалили? Ну так и держись!..
Пролетишь мимо всех опасных поворотов, прогрохочешь по всем буеракам, кусты погонятся за тобой и не успеют схватить, и лишь последняя ветка хлестнёт тебя по шапке, по шубе… Привет! А нам не больно ни капельки!.. И вылетаешь на белый простор, на пруд. Кое-где снег посдувало, и несёшься по гладкому каменному льду — кажется, у санок мотор, опять быстрее помчались. И потом: «Прощайте, товарищи!» — в сугроб, головой, со всего маху… Пум! Лежишь и чуешь: уже мчится батянька тебя спасать.
Но сейчас на все эти знаменитые горки, кусты, деревья, на пруд с ненадёжным, похожим на серую промокашку льдом падал, не торопясь, холодный дождь. И снег проседал, проседал, и с чёрных веток капало, и лёд становился всё ненадёжней. В такую погоду надо бы под зонтом гулять, да как-то глупо: зонт и зимнее пальто…
В такую погоду вообще гулять не надо.
Но и дома сидеть в такую погоду тоже плохо. И уроки делать, и по телефону звонить. А телевизор смотреть в такую погоду — просто отрава. Да и кем надо быть, чтобы средь бела дня одной в квартире смотреть телевизор.
Лучше уж гулять, мокнуть в зимнем пальто…
Сапоги ещё не начали хлюпать, но уже готовились к тому. Мех на воротнике сделался прилизанным и пах какой-то псиной, хотя цигейка псиной пахнуть никак не могла.
Ей даже к батяньке сегодня путь закрыт — день неприёмный, кто ж тебя пустит. И к матери тоже путь закрыт… Ещё, правда, есть у неё петрозаводская бабушка. Но ведь они не видались тысячу лет, да и где тот Петрозаводск!
А школа? У неё был миллион человек знакомого народу. Но сейчас почему-то никто из них не годился.
Что ж, одной, значит, лучше? Уж лучше одной!
Да неужели на свете не осталось ни одного человека, который мог бы выручить её сейчас из этого одиночества?
Нужно, чтобы был взрослый. И в то же время чтобы он не слишком развзросливался. Чтобы мог понять человека.
Как бы единым взглядом она охватила всех, кого знала на этом свете. Лица вспыхнули на миг и отступили, погасли. Кроме одного… Добрыми, внимательными и удивлёнными глазами на неё смотрела Надя.
Так беги же скорее, звони!
И знала, что нельзя.
Азовское сверкало, словно драгоценный наконечник, а дальше тянулся тёмный и дымный хвост недомолвок, обид, холодных и кратких разговоров. И наконец последний разговор-крик чертил на всём жирный и окончательный крест.
И оставалось ей только одно: ходить и мокнуть в неуютном ветреном парке.
* * *
Утром после завтрака был парадный обход. Кроме их обычного врача, присутствовал ещё профессор — высокий полный мужчина, седой, с крючковатым носом. Из-под него, как две метлы, торчали усы. За профессором белой почтительной толпой шелестели студенты. Даже самые буйные больные, типа Снегиря, мгновенно умолкали.
В наступившей тишине Павел Григорьевич (их лечащий) кратко докладывал о больном. А потом профессор начинал вещать, изредка разбавляя медицинскую речь понятными словами. Студенты почтительно слушали, но понимали, как казалось Бывшему Булке, тоже далеко не всё. Павел стоял с каменным выражением лица.
Бывший Булка, придя сюда, сразу поверил Павлу: Павел за ним следил, Павел должен был делать операцию. Павел, а не профессор, залётная птица. Именно Павел, который казался Бывшему Булке более надёжным и твёрдым.
А Павел Булкино отношение, видно, знал. Чувствовал. Бывший Булка ходил, у него как бы в любимчиках. Вот и сейчас, задержавшись у Булкиной постели, он тихо сказал:
— Филиппов, в одиннадцать тридцать зайдите ко мне.
Ровно в двадцать девять минут двенадцатого Бывший Булка был у дверей его кабинета. Перевёл дух, подождал ещё немного. Пора. Говоря по правде, он робел перед Павлом.
Павел курил сигарету, что было, конечно, против правил. Дым повисал в комнате некрасивыми обломанными облачками, а потом вдруг вылетал в окно, подхваченный ветром, проносившимся по улице.
— Садись, — сказал Павел строго. — Не нравишься ты мне сегодня. Скучный. А это плохо! С таким настроением…
Бывший Булка пожал плечами.
— Физиономия чёрная — спал сегодня безобразно, — продолжал Павел жёстко. — Смотри сам, Николай! Господь бог будет лечить тебя в другом месте. А здесь люди лечат. Я в частности. И мне надо помогать.
Бывший Булка молчал, не зная, что ответить, только внутренне как-то подобрался. Павел потушил сигарету.
— Значит так, Николай Петрович, дня через три-четыре буду тебе делать операцию.
Бывший Булка вздохнул и невольно задержал дыхание.
— Риск существует. Но без операции тебе дальше пропуска нету, понял?.. Облучать — это уже, как говорится, мимо денег. Наш… — он сделал движение, словно разглаживая пышные профессорские усы, — того же мнения…
Бывший Булка кивнул.
— Операция твоя не из самых сложных. В чём риск? В том, что какая-то частичка… останется. Я её не увижу, понимаешь? Клетка, одна клетка оторвётся… А твоя задача: все свои защитные реакции ощетинить… Ты человек толковый… Подумай над этим — сурово, но без истерик.
Бывший Булка кивнул, да так и остался сидеть с опущенной головой.
— Мне тут твой приятель звонил… Успенский, кажется, да? Есть у тебя такой? «Я, говорит, его товарищ…»
Ужасно приятно стало от этих слов!
— Ну и, в общем, сказал: «Это, говорит, мужик-атлант». Потому тебе заявляю: шансов пятьдесят на пятьдесят. Как на дуэли! Что от меня зависит, сделаю. Что от тебя — будь любезен!
Бывший Булка встал.
— И о профессии подумай…
— В смысле?!
— В смысле… Весьма возможно, что будет отекать правая рука. Плюс ограниченный диапазон движений.
* * *
Он вошел в палату, лёг, отвернулся к скучно-синей больничной стене. В этой позе умерла его мама — отвернувшись к больничной стене… На какой-то вопрос Старика ответил: «Голова болит».
Атлант… Ну давай, собирайся с духом… Однако ему было всего лишь страшно. Я должен жить, говорил он себе. И чувствовал искусственность этих слов, чувствовал, что ему страшно.
Он никак не мог представить, что вот и его не будет. То был-был, а потом не будет…
Ему было страшно, и поэтому он хотел жить. Но ведь это его не мобилизует. У страха глаза велики, а силы маленькие.
Вдруг он сообразил… Я боюсь, что меня не будет, а ведь меня так и так не будет. Прежнего меня, Филиппова Николая Петровича, не будет! Теперь уж всё! Раз я не смогу больше слесарем-сборщиком…
Он всегда любил свою работу. Но только теперь понял, чего лишается. Нестерпимо ему захотелось хоть недельку ещё походить на завод прежним Колей Филипповым. Не выходило недельку даже чисто теоретически: до операции четыре дня!
И он понял, что никогда не вернётся в свой цех. Если даже и придёт туда, то уже другим человеком: Филиппов был работяга — золотые руки, а этот… И тогда он подумал: ну, значит, пусть я умру. Я всё сделал, что мог. А больше не могу. Ни кладовщиком, ни сторожем, ни даже директором ему быть не хотелось. А слесарем-сборщиком не давала судьба…
Чушь какая — судьба! А ведь правда: именно судьба, она виновата, а я не виноват ни в чём…
Некоторое время он лежал, как бы уже всё решив. Рассматривал старые царапины на стене — непонятные какие-то иероглифы. Их оставили прежние больные. Кто они были, что с ними случилось потом, Бывший Булка не знал и знать не мог.
На секунду подумал: надо и ему оставить тут свой знак. Однако он не сделал этого — сейчас же вспомнил, что отучал от таких дел Лидку. И отучил!..
Так Бывший Булка стал думать о своей Лиде. Впрочем, он обязательно бы стал думать о ней… через полчаса, через час — обязательно!.. Разве я сделал всё? Всё, что мог? Всё, что обязан перед Лидкой? Рак — ну конечно, тут никто не виноват. А Лидка-то меньше всего! Сам уж как хочешь, но хотя бы для неё ты обязан поймать ту шпионскую клетку.
Он подумал, как Лидочке нелегко жить именно сейчас. Из-за Маринки… Маринки… А сам-то я люблю её?
Да, он её любил. Не так, как мог бы любить Женю, но… Стоп! Ты говоришь: не так? Любил её не так?..
И понял: слишком много прощал! Думал втайне от себя: «А! Неважно! Всё равно! Всё равно это Маринка, а не Женя…» Значит, в Маринкином характере есть и моя вина?
Ему вдруг вспомнилась поразившая его передача по телевизору — про австралийских аборигенов, кажется. Их оттеснили в самые дрянные места. И от этого, наверно, у них появилось какое-то невероятно наплевательское отношение к своей жизни. Так живут на вокзале: можно и на полу переспать, можно и плюнуть куда попало, можно и урну под голову — неважно, ночь перекантовался — и до свидания! А эти так жили всегда…
Теперь он подумал: неужели и я так жил?!
Не так, конечно. Но в чём-то похоже…
Значит, он обязан был остаться не только чтобы Лидке помочь вырасти, не только чтобы Маринку на ноги поставить, но чтобы и самому… Чтобы и самому стать человеком!
Нет, не всё ты сделал, Филиппов. Так что работай, старайся, выздоравливай…
Он встал, открыл свою тумбочку, взял двушки. Представил себе: вот наберёт номер и спокойно-спокойно, будто ни в чём не бывало: «Попросите Филиппову… Маринчик! Привет, это я…»
Глава 9
Она была совершенно одна и совершенно свободна. Шёл четвёртый день весенних каникул, было довольно раннее утро — для каникул, конечно: девять часов тридцать пять минут.
Полчаса назад она встала. Но ещё не завтракала: пошла в ванную, умылась, почистила зубы да и застряла перед зеркалом.
Чуть прищурившись, она внимательно смотрела на себя, чуть прищурившуюся и с внимательными глазами.
Ей вспомнилась Надя Старобогатова. Когда-то давно, кажется на море, — ну конечно, на море, а где же ещё! — так вот Надя сказала однажды… Они о гаданье заговорили — цыганку встретили и заговорили. Словно все цыганки непременно должны гадать!.. Ну, неважно.
И Надя говорит (причём так серьёзно), что линии на руке одни бывают плохо прочерчены, другие хорошо. Но всё равно по ним узнать кое-что можно.
А Лиде странно сделалось: «Ты разве в это веришь?» Надя в ответ одно плечо неопределённо так подняла…
Теперь, глядя на себя, Лида вдруг подумала — и ей жаль стало, что Наде этого уже не скажешь! — она подумала: а может, лучше гадать по морщинам на лице? Морщины уж не наврут… Она сейчас увидела у себя меж бровями бледный восклицательный знак — морщинку.
Морщины. Считается, их нет у… ну, у детей.
Но они есть!.. Если приглядеться.
* * *
Так утро и промелькнуло: в неодетом, непричёсанном хождении по запущенной квартире. И вот теперь ей приходилось торопиться. Она опаздывала на свидание. Вернее, её позвали в кино. Но ведь потом погулять всё равно хоть немного, а придётся. Значит, свидание и есть.
Она торопилась и в то же время ей не хотелось торопиться. Потому что свидание было с тем самым малозначительным типчиком, которому даже имени нет в этой книжке (и который — помните? — преследовал однажды в парке её отца, Бывшего Булку). Но столько раз она его обманывала и унижала, а он, пообижавшись недельку, так преданно продолжал к ней приставать, что, когда он позвонил в очередной, сто тысяч восемьсот сорок девятый раз, Лида наконец сказала, что ладно, хорошо, только ненадолго. Долго она и вправду не могла, потому что ей сегодня надо было идти к батяньке.
Она оделась, последний раз глянула на себя в зеркало — порядок! И даже с некоторым запасом времени, что тоже было совершенно ни к чему, вышла из дому.
Она спускалась по лестнице, сердце подпрыгивало в такт шагам — она немножечко волновалась. И в то же время её тревожила смутная скука. Ну зачем ей нужен этот мальчишка! Доброта иной раз тоже до хорошего не доводит…
Надя…
Сперва она подумала: господи, бывает же так — вылитая Надя Старобогатова… Потом увидела, поверила глазам своим: да это Надя и есть!
Она сидела, уставив на Лиду свои могуче вооружённые, но всё равно слепые глаза. Сидела на подоконнике между первым и вторым этажом, а Лида стояла на пролёт выше.
— Лида, это ты?..
Лида медленно сошла к ней. И остановилась. От волнения она не могла произнести ни слова. Надя как-то слишком осторожно спустила ноги, встала, но тут же шумно уселась на пол. Да ещё чуть не скатилась по последнему пролёту вниз!
На секунду Лида замерла от удивления и страха. Но тут Надя подняла руку — буквально как умирающий гладиатор в балете Хачатуряна «Спартак». Лида невольно улыбнулась и потянула её за эту умирающую руку.
— Осторожнее, пожалуйста, — сказала Надя, — прошу тебя, я замёрзла смертельно!
* * *
Да, вот так вот. Оказывается, можно замёрзнуть даже в такую весеннюю погоду. Когда сидишь в подъезде на подоконнике совершенно неподвижно три часа подряд. Ещё слава богу, что у них подоконники деревянные. Лида не помнила, как они поднялись обратно на четвёртый этаж. Почти без спора — значит, представляете, как человек замёрз! — она загнала Надю в ванную, отогреваться. А сама живо поставила чай, отшерлокхолмила заповедную банку малины (не надо бы её брать, раз с матерью такие отношения, да куда денешься!) Чего ещё-то? Аспирину, что ли?.. Прямо как медсестра!
Потом они сидели в Лидиной комнате неудобно, за письменным столом, пили чай. Другие комнаты были в известном нам запущенном состоянии. Только свою Лида убирала, из принципа.
— Ты согрелась хотя бы? Надя! — хотелось сказать: «Наденька». Но это совсем не было принято между ними.
Теперь они забрались на диван, укрыли ноги своими шубами. Сидели, касаясь друг друга плечами, как когда-то на мосту через Молочную. Только тогда были поздние вечера, а здесь в окне горело весеннее солнце и можно было даже форточку открыть, если бы Лида не боялась, что какой-нибудь нечаянный холод опять подует на так неожиданно и почти волшебно явившуюся Надю.
— Ты зачем там сидела? Ты мне можешь сказать? На-дя! — Так хорошо было произносить это имя, так хорошо было, что наконец-то она опять не одна.
Ей хотелось стать сейчас необыкновенно чуткой, тонкой! Как в стихах!
И лучше б совсем не узнавать, зачем она там сидела, Надя, и как догадалась прийти. Но отчего-то обязательно надо разузнавать, расспрашивать. Вот она и спросила…
— У тебя, Лид, очень хорошая комната, — сказала Надя, будто не слыша её слов. — Это ведь твоя, да?
— Моя… А почему хорошая?
— Ну такая… удобная. Как-то всё в порядке. Я когда думала… Думаю, какая же у тебя комната?
— Ну и что? — Лида дотронулась до Надиной руки.
— Да я не знаю… — Надя улыбнулась и сняла очки с близоруких глаз. — Ничего хорошего я так и не надумала. А теперь смотрю: вот прямо очень твоя комната! Спокойная, всё на месте.
Надо же, думала Лида, неужели я такая спокойная! Но эту мысль почти сейчас же перебила совсем другая: она помнила обо мне, думала, какая у меня комната…
— Надя! Ты зачем же там сидела? Хотя бы поднялась…
— Я когда отогрелась… ну там, у тебя в ванной, я сама уже думаю: глупо, глупо! — Она покачала головой. И вдруг сказала, как будто бы без всякой связи: — Я очень была на тебя обижена, Лид.
Такие вещи слышать всегда неприятно.
Лида вся сжалась внутри, а брови её, как бы от удивления, поехали наверх.
— Я, Лид, из-за того последнего раза…
Она тотчас вспомнила разговор с матерью, который без конца рвался на клочки и полоски из-за Севкиных звонков, звонков, звонков. Она, может, так и разгрубилась-то в тот раз, так и поссорилась-то решительно, что её доконал этот трезвон. И потом вдруг Надя! Лида хорошо помнила, как она что-то выкрикнула, а вернее — вскрикнула. Будто обожглась. Душой прикоснулась к Надиному голосу… Теперь ей даже казалось, что закричала она не со злости, а с отчаяния. Да разве это объяснишь?
«А чего я вдруг закричала тогда?..» И тотчас вспомнила: она звонила, потому что ей Севка велел! Снова заболело внутри — то прежнее место ожога.
— Ты почему молчишь, Лид? Ты думаешь или обижаешься?
И хотя Лида действительно обижалась, она сразу перестала обижаться. Да это и невозможно, когда перед тобою сидит человек, который так всё понимает — прямо насквозь.
— Я тот месяц, представляешь, Лид, ну буквально опомниться не могла! Какое-то наваждение: то грипп, то ангина, то катар верхних дыхательных путей… — Она покачала головой, словно обвиняя себя. — Лежу-лежу, а только на улицу выйду — опять! Другие рады: свежий воздух, а мне как отравляющее вещество. И вот я один раз думаю… Помнишь, мы долго тогда не перезванивались… И я думаю: ну не стыдно ли мне из-за какого-то мальчишки… — Она покраснела и нахмурилась. — И я целый день: дай позвоню, дай позвоню…
«А меня и дома-то не было», — подумала Лида.
— А вечером… Ну температура поднялась. И мне папа говорит: «Ты, говорит, Надя, как пьяная. Что ты такое всё несёшь?..» А я, понимаешь ли, уцепилась за это: пьяная, море по колено, ничего не страшно! Ну и что? Ну, и я тебе позвонила…
Так произнесены были эти слова, как бы из последних сил.
Она представила себе Надю — лежащую, по обычаю своему, такую неловкую: «Лида, добрый вечер…» Потом картинка дёрнулась и пропала, как в неисправном телевизоре. Но вот снова появилось изображение. Надя, её пустая комната, молчащий телефон. Подруг-то у неё мало. Всё одна, со своими марками да книгами…
«Лида, добрый вечер…»
Она закричала тогда, потому что очень уж боялась, что её обидят, оскорбят. И поэтому — как бы не опоздать! — сама поспешила обидеть. Опередила.
Она попробовала сказать Наде хоть какое-то извинение и не смогла, все хорошие слова вдруг покинули её. Осталась какая-то дрянь, как у той стариковой дочки, у которой изо рта вместо роз выпрыгивали жабы.
Надя, продолжая смотреть ей в глаза, сказала вдруг:
— Да нет, Лид! Вовсе я не умирала. Просто несчастливое совпадение. Я бы, может, в другое время и внимания не обратила…
Тут зазвонил телефон. Есть на свете вещи, которые её любили, — телевизор, например. А есть, которые совсем не любят! И телефон — один из главных таких нелюбщиков. Раньше так было с животными: коровы, например, меня любят, а петухи клюют безбожно. Теперь животных у большинства людей нету, теперь вещи стали как бы вместо животных. Потому что телевизор, например, ничуть не глупее какого-нибудь там петуха!
Но сейчас в дело вмешался не телевизор, а именно телефон. Лида не знала, куда девать глаза на опасном месте разговора, и как раз смотрела на часы. И здесь звонок. А Надя, наверное, заметила: часы, звонок… И под этим, так сказать, углом зрения воспринимала Лидин телефонный разговор. Лида же сообразила об этих хитросплетениях лишь позднее. Пока что она сняла трубку.
— Привет, Лида.
— Привет… — Она чувствовала себя не очень-то уютно, потому что звонил тот самый мальчишка, которого она сегодня надула в сто тысяч какой-то там раз.
— Значит, опять продинамила?! — сказал он, используя своё право человека, полсеанса проторчавшего у дверей кино.
— Что это ещё за «продинамила»? — крикнула Лида. — Говори по-нормальному!
— Пожалуйста. Буду по-нормальному… Не плюй в компот, там ягодка. Поняла, Ли-да?
— Поняла, Алёша! — Как это у неё вырвалось его имя…
Она вернулась в комнату. Надя как-то слишком внимательно на неё смотрела. Ещё не до конца поняв, в чём дело, Лида смутилась, села опять на диван, укуталась в шубу.
— Тебе куда-то надо сейчас? — через силу спросила Надя. Лида неопределённо пожала плечами, хотя уже пора было собираться в больницу.
— Ну да… — Надя понимающе кивнула. И тут Лида наконец поняла: часы — звонок — этот Алёша (господи, вот же имя привяжется!).
Она заволновалась. Хотела сказать Наде, что вовсе и нет, что она не какая-то предательница. Не бросает друзей — ни Надю, ни даже Севку. Хотя Севку, может быть, и стоило бы забросить куда-нибудь подальше.
Как на отрядном сборе, сразу несколько мыслей и чувств кричали в Лидиной душе: и о Севке досадное, и о том мальчишке, и печальное — про батяньку. И, совсем не подготовившись к таким трудным словам, она сказала:
— Звонил… ну, просто мальчишка. Ты не думай… У меня отец в больнице… Я должна пойти…
На полмгновения Надины глаза, увеличенные очками, испуганно распахнулись:
— У него… серьёзное?
Наверное, Надя вспомнила сейчас её батяньку. Как он вдруг пропадал под водой на целых полторы минуты, а потом выныривал, тяжело дыша и улыбаясь. Сдвигал на лоб маску… «У него серьёзное?..»
И Лида, которая за прошедшие недели уже стала привыкать к этому страху, снова испугалась — вместе с Надей. Под шубами своими они взялись за руки.
В окно продолжало светить солнце. Лида не помнила, долог был её рассказ или короток. Наверное, не долог. О чём же там длинно говорить…
Они вышли на улицу и сразу продрогли, хотя было тепло по-весеннему, бежали ручьи, высоко в небе дырявою тучей кружили вороны. Надя молчала, и Лида впервые почувствовала себя старше, захотела помочь ей. Пересиливая себя, она спросила:
— Ты про Севку что-нибудь знаешь?
Надя отрешённо махнула рукой:
— Подвиги совершает… Просил передавать привет. Тебе разве ничего не известно?!
— Что?
— Да он ведь болеет.
Ну буквально все болеют кругом, буквально все. Одна только Лида здорова! Да что-то ей от этого не легче.
— Он, как ты знаешь, без историй не может. — Надя улыбнулась и пожала плечами.
И вот, оказывается, что он наделал, набитый этот Сева. Сперва нахватал двоек, сколько мог. Потом простудился. Двоек в конце четверти много не нахватаешь, потому что уже всё ясно, особенно с благополучными, как он, — значит, лишний раз тебя не спросят. И всё ж сумел, добился своего: в четверти у него красовались двойки по смехотворным предметам — химии и истории. Специально, что ли, такие выбирал!
И простудился он тоже самым варварским способом: залез под душ, а потом вышел на балкон в одних трусах. И кажется, даже босой.
— Господи! Что за бред? — Лида покачала головой. А сама уже почти знала, зачем он это сделал. Но удержалась, промолчала.
И тогда Надя сама сказала:
— Из-за тебя. Ну в общем, чтоб ты это узнала.
— Подумать только, какие жертвоприношения!
Надя кивнула, но как-то не очень уверенно.
«Я знаю, ты его жалеешь, — хотела сказать Лида, — а я его совсем не жалею! Потому что это всё не по-настоящему. Всё это по-детски. Так дети делают: вот я вам заболею назло. А вы меня за это жалейте, противные папка с мамкой! А у меня нету сил на такую ерунду. Меня бы саму кто пожалел».
Надя ничего не ответила. Да ведь и Лида ей ничего не сказала.
Так они и шли. Но всю дорогу до метро не промолчишь. Как-никак больше десяти минут ходу.
Господи! Да зачем этот Севка им сдался? Совершенно не нужен! Только дружбу портит. Лида, конечно, тоже виновата. Но теперь-то она понимает, что для неё Севка значит, а что Надя… Вот как она говорила. И сказать по правде, получалось у Лиды довольно неловко, нескладно. Она почувствовала это, даже ещё не закончив свой жалобный монолог.
Надя кивнула, вроде бы согласилась. А говорить стала совсем другое:
— Я же его давно знаю: брат, да ещё ровесник… — Надя запнулась. — Он, Лид, он не предатель… Я поняла: ты думаешь, раз он так поступил, значит, всё. Это, Лид, неправильно. Он просто… ну, как говорится, легкомысленный. А вот взять и заболеть… Или на эти двойки решиться… Не каждый мальчишка может! Согласна? Нет, Лид, он не плохой…
И дальше, дальше — какие-то случаи из детства. Она будто бы уговаривала Лиду.
Уговаривала на что? Что сделать-то нужно? Хорошо, что навстречу им уже махало дверями метро.
— Я тебе позвоню, Надя, — вот единственно, что смогла она обещать.
* * *
В метро, по дороге к батяньке, её начали обступать довольно-таки странные мысли… Метро, надо сказать, было одной из тех вещей, которые её любили. И она любила метро.
Батянька смеётся: «Образцовая москвичка!» — «Почему образцовая, батянь?» — «Ну, москвич без метро, что туляк без самовара!» Сам он, однако, Лида заметила, старался ездить по земле — на трамвае, на троллейбусе. А ещё лучше пешком!
Но это всё так, лирическое отступление. Это всё к тому, что метро, любя Лиду, дало ей уютное место в уголке: народу много, а ты всё равно словно одна — можешь думать о чём хочешь… И тут обступили её те самые странные мысли.
Она думала о Севе…
Да, это верно: не каждый решится заболеть и нахватать двоек. Ну, а что дальше? Не было у неё в душе такого уж рвения скорее лететь на выручку его ангинному страданию.
Надя говорит, он, мол, и милый, и всякий, и очень неплохой, и не предатель… Зачем это Наде всё нужно? За кого она переживает? За Севку? За меня?… И сама удивилась этой странной мысли: а чего за меня-то?
Вдруг она подумала о матери. О своей маме и о Севке. Они объединились в её мыслях. И Надя словно бы подталкивала её к чему-то… Что же я должна сделать? Ведь я кругом права!
Она кусала губу… Несмотря на её старания, постепенно всё сплеталось в один перепутанный узел: батянька, мама, Надя, Севка. Она почувствовала, что если ещё немножко будет думать об этом, то буквально распаяется, как тот батянькин самовар… Но и не думать она не могла!
И тут какой-то добрый дух надоумил её читать про себя «Как ныне сбирается вещий Олег». И когда она дошла до того места, где князь Игорь и Ольга на холме сидят, из темноты вымелькнула батянькина станция. А значит, думать стало некогда, началась обычная неопасная метровская спешка и толкучка.
* * *
Человек прожил с небольшим двенадцать лет. В переводе на дни (365 умножить на 12) получится, примерно, 4300, 4400… Но эти дни совсем неодинаковы. Бывают совершенно пустые: прогрохотал — и нету, и вообще неясно, зачем он только был в твоей жизни. А бывают, как сегодня: одно пройдёт, сразу же второе, за ним третье, четвёртое. И всё непростые дела. Каждый раз приходится душу тратить до последнего клочочка!
Батянька встретил её какой-то весь вздёрнутый. У Троекурова Кирилла Петровича, когда он волновался, была песня: «Гром победы раздавайся», а у батяньки: «Врагу не сдаётся наш гордый „Варяг“, пощады никто-о трам-парам-рам!»
Из палаты они пошли не к холлу, как обычно, а в другую сторону. Коридор темнел и был пустынен. Вдруг батянька открыл какую-то дверь. Лида ничего не успела сообразить… Сказал шёпотом:
— Это, Лид, операционная… — Шёпот дрожащий.
— А мы зачем?
— Вот, посмотри…
— Да ну, идём отсюда!
— Здесь никого нет, поговорим…
Они сели (как спрятались) в углу за большим таким вроде бы шкафом — железным, с окошками, в которых виднелись стрелки приборов. Сели на белые вертлявые табуретки. Батянька взял Лиду за плечи и повернул к себе — так, что её коленки упирались в его. И глаза их оказались как бы связанными. И он не отпускал руки с её плеч.
— Я, Лид, кое-что знаю, а кое о чём догадываюсь. Сейчас скажу тебе одну вещь. Но этим можно пользоваться только в мирных целях! Скажу это потому, что я, Лида, тебе доверяю.
Она не могла сейчас ни кивнуть, ни слова произнести. И только смотрела в родные батянькины глаза, такие же коричневые, как и её собственные.
— Я тебе хочу сказать про маму. Ты думаешь, что она и такая и сякая… Даже, Лид, если ты правильно это думаешь, хотя я совсем не уверен… всё равно, Лид, она наша. И никто её, кроме нас с тобой, не починит… И не полюбит.
Тут он отпустил руки с её плеч, отвёл глаза. Лида перевела дух. Она, конечно, не успела до конца понять того, что сказал ей батянька. Она только почувствовала: очень важное. И ещё: похоже на то, что говорила Надя… Похоже? Чем же похоже? Сама не знала. И некогда было думать. Только успела отцовские слова и обрывки странных своих мыслей до времени как бы сунуть в «защёчные мешки» (знаете, как хомяки зерно).
— Каждый несёт свой крест, — вдруг сказал батянька; Лида подняла на него удивлённые и даже, кажется, улыбающиеся глаза. — Знаешь, откуда это пошло?
Лида опять посмотрела на него удивлённо.
— Я тоже раньше не знал. Это мне здесь, в палате… Видела, у нас там старик лежит? Около двери… Оказывается, когда Христа распинали и с ним ещё каких-то людей…
— А он разве был на самом деле?
— Ну… — батянька нахмурил лоб, — ну… нет, конечно. Это легенда… И вот когда их вели распинать, то каждый должен был нести свой крест, на котором его…
— Ясно… — она не знала, что тут надо говорить.
— И я тоже думал, что вот моя жена, а твоя мать — это мой крест. И я его должен нести. А теперь я понял: я сам виноват, что она мой крест.
Лида и это сунула в свои «защёчные мешки», подумав, что вынет сегодня вечером, чтобы как следует рассмотреть и понять.
На самом деле не скоро она вынет это, чтобы рассмотреть и, рассмотрев, понять. Не скоро. Через годы…
Когда они уходили из операционной — а Лида здесь уже пообвыкла, и ей стало любопытно, — батянька подвёл её к чему-то продолговатому, покрытому белым… И Лида без слов догадалась: операционный стол. Над ним висела опрокинутая зеркальная чаша, из которой лился холодный свет. Лида посмотрела на отца. Она хотела спросить: «Это будет здесь с тобой?» Но не посмела. Хотела заглянуть внутрь чаши, словно там был ответ на её вопрос. И не заглянула. Ей не было страшно — ни спросить, ни заглянуть. Но почему-то это было нельзя.
Бывший Булка, не отрываясь, смотрел на дочь.
* * *
Это был дом, каких множество в Москве и в других городах — обычная блочная пятиэтажка. Их здесь стояло несколько, таких близнецов. Они тесно толпились вокруг обширного пустыря с хоккейной коробкой посередине… Зато снег тут был куда белей, чем в Лидином районе. Он всё ещё прочно лежал, несмотря на весну. И неба над головой было здесь больше, чем обычно в Москве.
Пробегавший мимо мальчишка крикнул другому, выходившему из подъезда:
— Илюшка, за мной! Девятиэтажников бить!
За пятиэтажными близнецами размахнула крылья тяжёлая девятиэтажная громада… Мальчишки бежали с криком: «Девятиэтажников бить!» Остановившись, Лида глядела им вслед… Такие непонятные происходили войны в районе, где жил Севка.
…Она вышла из больницы, и странное было у неё настроение. Не плохое. Нет, не плохое… Так бывает перед тем, как должны вызвать. Знаете, когда долго по какому-то предмету не вызывают, ты просто кожей начинаешь чувствовать: сегодня уж не минует. И настроение сразу военное: тревожное и в то же время боевое.
Лида вышла из больницы и остановилась, раздумывая, что же дальше.
То, что ей батянька говорил, это было всё тревожное, взрослое, новое — любое, но только не грустное! В общем, такое, после чего не сидят сложа руки, а наоборот — действуют.
Вот только как надо было действовать, этого она не знала. Пошла по улице — телефон, прошла шагов двадцать — ещё. У третьего она остановилась. Телефон… Чего они от меня хотят, эти телефоны?
Испытывая какую-то странную недоверчивость к себе, она вошла в будку. Это был на редкость чистенький автоматик: ни окурков на полу, ни шелухи. И никакой дрянью не пахло, и стенки не исписаны. И двушку он проглотил легко, словно конфетку.
Всё, теперь надо было говорить. Хоть бы ещё гудочка два не подходили! Ух, телефоны, никогда они не были её друзьями!.. Такой хитрый, прямо как магнитом притянул. В трубке послышалось хрипловатое «Але», и Лида начала разговор, даже секунды не подумав, не посоветовавшись с собой…
— Здравствуй, Сева.
Молодец, она одобрила себя. Ей понравилась первая фраза: не стала говорить, что это, мол, Лида Филиппова и так далее. Что он, не знает!
«Ты болен?» Нет, не то. «Я узнала, что ты заболел…» Тоже не годится. «Мне Надя сказала, что…» Да при чём здесь это!
— Сева, мне нужно с тобой встретиться. И поговорить. Но не по телефону…
«О-ё-ё-ё-ёй! Что ты несёшь? Что же такое ты собираешься сказать ему, чего нельзя по телефону? Как раз телефона вполне достаточно. Даже вполне достаточно того, что ты ему просто позвонила… На первый раз…»
«На первый раз». Какая-то осторожность, какая-то неприятная запасливость послышалась ей в этих мыслях.
— Сева, скажи мне свой адрес. Я узнала, что ты болен…
Ну вот, теперь всё!.. Медленно и хрипло, как магнитофон, который работает на неправильных оборотах, он сказал свой адрес. Ключом она торопливо процарапала на стенке: 8 — 13.
Метро, метро моё любимое. Реки подземного народа на эскалаторе, приезжие, что без конца озираются по сторонам, темнота тоннелей с царапинами огней и зарева станций. Поезд мчится, будто бы подгоняемый своими личными заботами, а на самом деле несёт Лиду всё ближе и ближе к Севкиной станции. Она огляделась по сторонам и тут увидела, что была единственным человеком пионерского возраста во всём этом взрослом вагоне.
Может, я легкомысленная какая-нибудь? Только что больница, а теперь вон куда мчусь. Но нет, она не чувствовала себя легкомысленной. Потому что ехала совсем не на веселье. Не на веселье… Ох!
«Ладно. Будем объективны, как скажет Надя. Он заболел из-за меня. И плюс ещё эти двойки… А кому охота, чтоб тебя склоняли на разных собраниях, задушевных беседах и на советах отряда — да мало ли их, „форм работы“. И все: „Ну что же ты, Некрасов? Ну чего тебе не хватает?“ Тут уж ему, конечно, всё припомнили, всё! Это факт. И ехидство, и что слишком умного из себя строит… У такого человека, как Севка, грехов, конечно, хватает. Даже с избытком.
А ведь ясно: он знал, что ему достанется это удовольствие. И однако сделал… И далеко не каждый мальчишка… Вернее, вообще вряд ли второй такой найдётся сумасшедший. И я буду уж слишком сильно строить из себя, если для меня, так поступают, а я — ничего…»
Тут она заметила, что разговаривает с собой Надиными мыслями и почти что даже Надиными словами.
Зачем я только согласилась, думала Лида, словно действительно её кто-то заставлял.
Вот и не знаю прямо, что теперь делать… Надя её уговаривала, и батянька её уговаривал. Говорили о разных людях, но про одно и то же — простить. Опять Севка и мама — такие разные — объединились в её мыслях.
Впрочем, голова разговаривала сама с собой, а ноги шли, а глаза искали нужное название улицы и потом номер дома. И вот она наконец оказалась в самом центре этого района, где враждующие партии называли себя пятиэтажниками и девятиэтажниками (Севка был, значит, пятиэтажником…), стояла перед нужным ей подъездом.
Она шла по лестнице — лифт отсутствовал. Лестница была узкая, и следующие пролёты висели над нею низко, как в пещере… Естественно, мысли эти приходили только от трусости… Она остановилась на площадке третьего этажа, у двери, в которую предстояло войти. Это была обычная дверь, обшитая для тепла чёрной стёганой клеёнкой.
Ну звони, чего ж теперь.
Звонок получился длиннее и настойчивее, чем она хотела: дззззз!
И тут же заметила, что дверь приоткрыта. И одновременно услышала голос: «Заходи, Лид». Ни за что бы не сказала, что это Севкин голос — вообще не узнала бы! Но конечно, она узнала.
Дверь равнодушно скрипнула и отворилась. Лида вошла в крохотную прихожую, с которыми мучаются все, кто живёт в блочных пятиэтажках. Вешалка с шестью крючками — пустая. Внизу ни ботинка, ни тапочки, ни сапога — полная пустота. Стул, зеркало, в котором можно увидеть себя только по плечи. Зато под ногами ковёр — шикарнейший ковёрчик, даже страшно об него ноги вытирать. Лида, конечно, вытерла — она же не какая-нибудь дикая. Но всё-таки, надо честно признаться, она впервые вытирала ноги об сцену из львиной жизни… Она разделась, глянула на себя в зеркало, ещё раз посмотрела на ковёр. Подумала: ну Севка же, у него всё по-особому…
— Можно?
— Иди сюда, Лид…
Он лежал по шейку утопленный в одеяло. Всё белое кругом, белая подушка. И жёлтое лицо. Да, он болел без обмана. Лида стояла у порога и смотрела на Севку, а Севка смотрел на неё. Последние лучи солнца пролетали за окном.
Лида много раз видела такие сцены в кино, в телеспектаклях — люди расстаются, а потом встречаются. И там, в этих фильмах, они прямо-таки кидаются друг к другу. Если взрослые, то обнимаются и целуются, если «из детской жизни» — жмут руки, хлопают по плечу и тому подобное.
На самом деле Лида никаких таких порывов не испытывала. Она как бы отвыкла от Севки. Забыла его, что ли. Даже заговорить с ним было неловко — с чужим мальчишкой.
Но разговаривать надо: приличия, разные там правила очень и не очень хорошего тона требуют. Они главнее нас! И вот слово за слово…
— Ты чего там стала? В памятники тренируешься?
— В надгробья! — она кивнула на Севку.
Ну и тому подобное — острить-то мы все теперь умеем. Все такие ильфы-и-петровы, что даже можно и чуточку поменьше. А вот серьёзно бы уметь разговаривать, по-человечески…
Они проскакали танцующим галопом по европам все темы и в том числе его болезнь — всё летело как в печку, и всё горело лучше, чем бумажное. Когда-то давно-давно, при первой встрече их у Нади, Лида сумела спастись от этого пустопорожнего остроумия. Теперь она попалась в его лапы и молотила, молотила, молотила без конца пустую солому. То же и Севка, причём у него, естественно, получалось ещё лучше раз в десять: Лида одну хохмочку, Севка три в ответ.
Сказать бы сейчас: «Брось ты это, Севка, что мы как конферансье!» А ведь это я, между прочим, я ему позвонила: надо поговорить. Ну так и говори!.. Наверное, она пропустила какое-то его очередное остроумие. Севка ждал ответа.
— Чаю… нету у тебя?.. — спросила неожиданно и неловко Лида.
— Это… на кухне, там, Лид… Я-то… — он пожал под одеялом плечами. — Ты иди, а я буду отсюда тобой руководить.
Это была однокомнатная квартира, так что в дверях не запутаешься. И вдруг она услышала Севкин крик — какой-то не простой, а можно сказать, отчаянный:
— Лида! Погоди!
Но было уже поздно. Она стояла посреди крохотной кухоньки. У батареи под окном горка разной обуви: кеды, тапки, старые ботинки — то, что неминуемо скапливается под вешалкой. Тут же вытертый половичок, которому следовало лежать на месте шикарного ковра. На столе немытая посуда и раскрытая книжка. Рядом — торопливо свёрнутое байковое одеяло со следами утюга, ещё что-то. А сверху фантик от мороженого «Чебурашка», старательно разглаженный, в картонной самодельной рамке… Лида сразу вспомнила, как они гуляли по зоопарку — в тот самый-самый первый их раз. Лида съела мороженое, а бумажку бросила — хотела в урну, да не попала. А Севка: «Сорить нехорошо!» И положил бумажку в карман. Вот она где теперь!
Всё стало по-другому: и показушная уборка, и постыдное пижонство с ковром. Осторожно она взяла эту бумажку в рамке. Сверху там была петля из суровой нитки.
— Лида!
Она вернулась в комнату.
— Севка, где это висело?
Он глазами показал место над письменным столом, там была воткнута булавка.
— А где ковёр должен висеть? — и сама увидела голую стену, ряд гвоздиков. Пошла в прихожую, тихонько отряхнула ковёр рукой. Пыхтя, стала вешать его на гвозди.
— Я сам потом, — глухо сказал Севка.
Лида ему не ответила. Повесила, повернулась к нему. Мотнула головой в сторону кухни. Нет, только хотела мотнуть, удержалась. Словно потянула себя за ухо в обратную сторону. Взяла стул, села напротив него. Вдруг она почувствовала себя удивительно свободно. Впервые окинула взглядом всю комнату. Вот бывают такие комнаты — непримечательные, где только самое-самое необходимое… Редкие, надо сказать, комнаты. Потому что у всех хоть что-то да есть. А у них буквально ничего. Даже львиный ковёр, вернувшись на стену, стал непролазной скукотищей.
Нет, всё же была одна необычная вещь — толстый альбом в кожаной обложке с медным резным замком. Лида сразу вспомнила Надю: марки. Встала. Не спросясь раскрыла альбом. А зря! Это оказались фотографии. В комнате на диване сидели мальчик и женщина. Сева и его мать. Рядом была фотография мужчины в офицерской форме (какой там чин, Лида, конечно, не знала).
— Это твой отец?
— Тут его карточек нету!
— А-а… — она не знала, что сказать.
— Тут вообще ни одной его вещи нету! — И, словно оправдываясь, добавил: — Ни денег, ничего не берём! Мама решила.
Денег? А, ну да: раз он развёлся, то должен платить… за Севку. Как это нелепо звучало! А может, и не очень нелепо в этой до последнего скромной комнате.
— Сев, а…
— Дача? — догадался Севка. — Это моё наследство.
Наследство… Жутко странно!
— Он у тебя что? Старый? Отец…
— Да нет, никакой не старый… Просто так считается, что дача его и моя.
Как всё это было удивительно. Не похоже на Лидину жизнь… Да не похоже и на Севкину жизнь, которую Лида себе представляла.
В окно стал пробираться вечер. Сумерки незаметно копились по углам. Со двора слышались победные крики пятиэтажников.
— Лид, ты обижаешься на меня?
— Тебе ж, Севка, ничего говорить нельзя. — Лида пожала плечами. — Скажешь — да, а ты с пятого этажа спрыгнешь, чтоб я не обижалась. Но я на тебя, Сев, правда не обижаюсь. Я ещё утром сегодня на тебя обижалась, а теперь нет.
Но говорила она не полную правду. Внутри ещё жила какая-то ледышка. Пересиливая себя, Лида рассказала про Надю, потом про батяньку. И потом они сидели молча, а вечер всё наступал.
— А твоя мама скоро придёт?.. — Вот уж действительно: спросила, как почуяла.
— Да не бойся, Лид, чего она тебе сделает!
Зазвонил телефон… И это была Севкина мама: она сейчас в магазине напротив — хочет Севка чего-нибудь или нет.
— Надо же, — удивился Севка, — никогда она не звонила!
Но Лида-то знала, что это телефон просит у неё извинения за все сегодняшние подвохи. Не слушая Севкиных уговоров, она кинулась надевать пальто. Всё как бы оборвалось на полуслове. А Лида была тому и рада: если продолжать, значит, надо мириться до конца. Или уж не мириться, растить затаённую ледышку. Но ни того, ни другого ей не хотелось. И она просто сбежала, бросив Севку на произвол… сомнений. Выскочила, захлопнула дверь, прошла пол-этажа — ну слава богу, всё!
Снизу поднималась женщина. И Лида сейчас же узнала её. И остановилась. Не могла оторваться от её лица. Раз пять сказала про себя: «Здравствуйте!» Но молчала. Женщина прошла вверх, а Лида продолжала стоять на площадке: ведь она была как невидимка! Вдруг женщина обернулась:
— Как будто я тебя знаю, а? — словно материнским сердцем почувствовала, кто перед ней.
Лида, боясь, что мать узнает её по голосу, отрицательно затрясла головой. Но никак не могла оторвать от неё глаз!
Она вышла на улицу и остановилась. В пустом небе над одинаковыми домами уже загорелось две или три звезды. Она была в этом районе лет пять назад — приезжала с классом на октябрьский слёт. До чего ж тогда всё было по-другому в её жизни.
Она пошла по мокрому асфальту к метро. Незажжённые фонари смотрели ей вслед.
Скоро народу стало больше, больше — это чувствовалось дыхание метро.
Ничего не замечая, думая о своём, Лида спустилась на подземную платформу, вошла в вагон.
Опять Севка, Севка перед глазами.
И эта ледышка внутри.
«Неужели я такая злопамятная? Надя! Неужели я такая злопамятная? Неужели я до конца никогда их не прощу? Их? Ну да, их, мать и Севку. Понимаешь, ведь я права. Почему же я должна прощать их?»
Замелькал в вагонном окне желтоватый и розовый мрамор её родной станции. Лида продолжала сидеть, и двери захлопнулись. Она вышла на следующей. Было уже темно, холод поубавил силы московским ручьям. Здесь недалеко, она знала, был клуб, куда пускали на вечерние сеансы без всяких «до шестнадцати лет», потому что там народу собиралось человек тридцать — сорок.
Что я делаю, подумала Лида, с ума спятила? А сама уже купила билет. До начала оставалось минут пятнадцать. Чего я боюсь-то?
Наверно, дело не в том, что она чего-то боялась. Просто устала всё время думать, всё время задавать себе вопросы.
Погас свет, и началась известная всему миру комедия. Там главную роль играл артист, который умер, когда Лиде было два года.
* * *
Она открыла дверь и замерла на пороге.
Было чисто, даже пахло по-особому! Есть такой прекрасный запах, хорошо знакомый каждой хозяйке: когда грязь, сор, пыль из квартиры выгонишь, всё расставишь по местам, влажной тряпочкой пройдёшься…
Но ещё больше Лиду удивила мать. Она сидела на стуле в прихожей. На стул этот садились, когда надо было звонить. Мать никому не звонила, она ждала. Лиду! В руках у неё был сложенный вдвое отцов ремень. Лицо перепачкано тушью и слезами.
— Ты дрянь какая! — глядя на неё сквозь слёзы, крикнула мать. — Я вот тебе сейчас устрою!
Лида машинально сняла пальто. Эти слова, и это сидение в прихожей, и эти слёзы одинокие — всё было так несвойственно её матери.
— Сейчас ты у меня попляшешь!
— Ты что, с ума сошла, так говорить? — сказала Лида удивлённо… а пугаться уже не было сил.
Мать замахнулась ремнём, но тут же из глаз её потекли новые слёзы. Она бросила ремень, села на стул, заплакала, часто всхлипывая и кусая губы. Было в этом что-то театральное и что-то ужасно искреннее.
— Как ты жестока, Лида!
Лида, которая вовсе не знала за собою никакой особой жестокости, вдруг прониклась чувством вины — так сильно были сказаны эти слова. Да и время — одиннадцать почти часов! — любого заставит чувствовать свою вину.
— А что случилось-то, мам?.. — Она больше недели не разговаривала с матерью, и поэтому понятно, что в словах её невольно послышалось и кое-какое примирение и извинение.
— А если ничего не случилось, можно вести себя как придётся?
Лида стояла, повернув опущенную голову несколько вбок — известная поза «виноватых детей». Честно говоря, она просто не знала, что бы предпринять более человеческое.
— У отца завтра операция, тебе понятно?
Мгновенно всё пронеслось перед ней: и его слова, и «Врагу не сдаётся наш гордый…», и стол в операционной, и как они переглянулись там.
— А ты откуда знаешь? — спросила наконец Лида.
— Была там, — сказала веско, словно в чём-то уличала её. Но посмотрела на удивлённое Лидино лицо, поняла. — Он звонил мне, и я зашла, позже…
Некоторое время они молчали.
— Пойдём… Ты есть хочешь? — И, не оглядываясь, мама пошла на кухню, а Лида за ней. — Ты яичницу будешь с колбасой?
Она полезла в холодильник, вынула какой-то свёрток и вдруг опять заплакала, став на коленки, — опасная поза, потому что в полу всегда бывают какие-то гвоздики, а колготы ведь рвутся безбожно!
— Мам… — Лида присела около неё, однако на колени стать не решилась.
— Видишь, я ему купила… — говорила мама, и слова её вздрагивали. — Это делать морс — клюква, это гранатики — ему нужно в кровь, телятина — бульон ему. Я на рынок центральный ездила! — Она словно произносила защитительную речь. — А ты всё думаешь, я его не люблю. Господи! Кого же я люблю тогда?! Я с ним всю жизнь прожила!..
«Всю жизнь…» Даже в таком заплаканном и усталом виде она была и красива и молода, Марина Сергеевна Филиппова.
* * *
Так никакой яичницы у них и не получилось. Лида выпила чашку чаю с конфетой — хватит. Не до того… Сходила в ванную, почистила зубы, поводила щёткой по волосам, а сама всё думала о батяньке.
Ей никогда не делали операций, только однажды пломбировали зуб, и она не очень представляла себе, что это такое, не очень страшилась операций. Ей даже скорее казалось, что операция — вроде бы какое-то избавление. Значит, больнице скоро конец.
Но в самой-самой глубине души, где независимо от нас — и даже у самых смелых людей! — находится наш личный завод страха, зажигали огни, раздували печи, налаживали резцы. Знали, что сегодня будет работа в ночную смену.
Лида уговаривала себя как могла. А сердце ныло. И с каждой минутой всё сильнее.
Говорят, если переживаешь за того человека, которому сейчас больно или плохо, ему становится легче. Наверное, это не так. И всё же, когда настигнет нас страшный случай, давайте переживать за своих близких, давайте бояться за них. Вдруг поможет…
Лида расстелила постель, надела ночную рубашку. Шлёпая тапочками, пошла в большую комнату открыть форточку. И тут из своей комнаты её окликнула мама.
Лида вошла, мама была уже в постели. Горела лампа под глубоким колпаком, чуть пахло духами и ветерком. Они, Филипповы, все любили свежий воздух.
— Полежи со мной.
Лида не была рада этой просьбе. Даже пришлось пересиливать себя. Она легла под широкое мамино одеяло. Лежала не касаясь её. Она очень давно не лежала так. Или вообще никогда. С батянькой-то сто раз. Пока была маленькая.
Она чувствовала запах маминых волос, запах её ночного крема и очень слабый запах духов.
— Потуши свет.
В темноте мама нашла под одеялом её руку, тихо притянула к себе. Поцеловала ладонь, потом каждый Лидии палец. Так и хотелось сказать: «Пальчик…» Нет, всё-таки это раньше бывало, только очень давно.
— Никогда больше не смей так делать, — сказала мама очень мягко. — Ты моя дочь, поняла?
Лида вся напряглась, только руку старалась держать как можно свободнее, чтобы мама ничего не заметила.
Прошло время. Теперь Лидина рука лежала совершенно свободно, чуть касаясь маминой щеки. Мама спала. Лида тихо приподнялась на локте и стала смотреть на её лицо. Из окна приходило совсем мало света, и всё же Лида могла видеть, что лицо это не было ни надменным, ни крикливым.
Оно было только озабоченным, потому что и её потайной завод работал сегодня в ночную смену. Меж бровей восклицательным знаком застыла невидимая сейчас морщинка.
Она была на кого-то удивительно похожа, эта спящая женщина. И сердце застучало у Лиды: на меня! Сегодня утром она видела в зеркале то же лицо. Нет, почти то же. Да нет, совсем другое! Но то же.
Странный день. Утром она смотрела на себя. И ночью — снова… как будто на себя.
Она заложила руки за голову и стала думать: о батяньке, о Севе, о маме.
Медленно она подумала о том, что, если б сейчас было не так поздно, она позвонила бы Наде. И если б не так трудно было подняться. И вот она уже как будто звонила… «Надя, я всё поняла…» Что же поняла она? Так трудно разобраться в этом сквозь сны. Выплыло мамино лицо и Севкино. Потом она услышала слова, которые сказала сама себе в метро: «Я права! Почему же я должна прощать их?» И почувствовала, что слова эти отчего-то нехороши. И говорила их, оказывается, не Лида, а чужая какая-то, неприятная женщина.
Она ещё не могла понять в ту минуту, что прощают, как и любят, без всякого расчёта!
Глава 10
Первый раз он очнулся, ещё весь скованный наркозом. Ни одна мысль не шевелилась, и перед глазами была лишь мутная серая дыра. Он глядел в эту дыру, не чувствуя ни боли, ни жажды, которые уже мучили его тело. Только дыра перед глазами, словно лежишь на дне колодца и вода невидимо давит на грудь.
Второй раз он пришёл в себя, как ему показалось, на следующий день, а на самом деле часа через полтора. Боли он всё ещё не чувствовал, только какое-то беспокойство. Мысленно он представил себе, что мог бы пошевелить рукой или ногой, улыбнуться или нахмуриться. Но не посмел этого сделать, а лежал совершенно неподвижно, как мумия.
Глаза его видели теперь на редкость ясно. Казалось, яснее прежнего… За окном, за двойными стёклами рам, тяжело пролетела первая муха. Бывший Булка совершенно ясно понял, что это именно первая весенняя муха. Почти в то же мгновение, словно следом за ней, охотничьим хищным полётом промчалась птица.
И потом снова он забылся. И очнувшись в третий раз, почувствовал себя самым обычным больным человеком. Боль гуляла по его телу, как по собственному дому. А правый бок всё время горел в огне, и нельзя было ни отодвинуться от этого огня, ни переменить положение. Под правой рукой стучало сердце величиною с футбольный мяч.
Он наконец понял, что лежит не в своей палате… Ему говорили, да он забыл: всех оперированных переводят в послеоперационные палаты. А особо тяжёлых — в боксы. И первой радостью его было, что он оказался всё-таки в палате, а не в боксе.
Впрочем, и здесь присутствовала угрюмая, замкнутая обстановка лежачих больных. Они не знакомились да и почти не видели друг друга, а только слышали стоны и жалобы.
На второй день появилась Маринка — в неурочный утренний час, с испуганными прекрасными глазами.
Он испытал одновременно и радость, и тяжесть. Смотрел, как она выставляла на стол какие-то банки.
— Попьёшь?.. Я тебе гранатов нажала.
Он ответил шёпотом:
— Да.
Руки у неё были, как всегда, аккуратные, пахли свежим маникюром. Только на кончиках пальцев, у самых ногтей, несмываемо чернел въевшийся гранатовый сок. Бывший Булка хотел приподнять голову, чтобы поцеловать эти пальцы, — боль длинной плёткой стеганула его по боку и куда-то вглубь, под мышку.
Он сумел не застонать. Но, видно, лицо его сделалось таким, что Маринка тотчас сказала:
— Что?.. Больно?
Он хотел улыбнуться и не смог.
— Пей сок… — она его всё ещё никак не называла. Обычным «Николай» как-то язык не поворачивался. А звать его «Коля» или «Коленька» она не умела.
Пробыла она недолго; уходя, ткнулась губами и носом в его небритую щёку, но Бывший Булка уже не решился двигаться, лишь улыбнулся и посмотрел на неё как только сумел нежно… А после её ухода долго лежал с закрытыми глазами, отдыхал.
В животе бедокурил гранатовый сок. Как потом узнал Бывший Булка, гранаты сразу после операции нельзя.
Приходил Павел, его хирург. Смотрел температурный лист, кивал, подмигивал. Глаза его при этом оставались внимательными, как у шахматиста. Хирургическая сестра под его надзором меняла на ране тампоны.
На пятый день, когда он впервые сел на кровати, вдруг вошёл Павел, словно только и ждал этой секунды. Вид такой, будто пять минут назад выиграл первенство мира.
— Сидишь? — сказал он. — Молодец. А пора ходить!
Бывший Булка сделал гримасу: мол, где уж нам…
— Нет, милый, так у нас дело не пойдёт! Был поединок — это законно, ты ранен, соболезную… Но дуэль-то выиграна! Ткани у тебя чистые, мне сейчас анализ показывали! Так что распиваем с тобой поллитру!
Бывший Булка растерялся и задним числом испугался: ну конечно, ведь могли же быть метастазы… И от растерянности этой он ляпнул невпопад:
— Я вообще-то… не пью…
Павел засмеялся счастливым смехом:
— Ужас, до чего же ты правильный! Я, между прочим, тоже не пью!
Он внимательно осмотрел рану. На минуту глаза его вновь стали серьёзными:
— Сильно болит? — Но в голосе чувствовался подвох.
— Да нет, — ответил Бывший Булка не очень уверенно.
— И не может болеть! Потому что как операция сделана! Филигрань! — Он снова полюбовался Булкиной раной, словно перед ним была картина какого-нибудь Шишкина. — А то некоторые любят, — продолжал он задумчиво, — любят так называемое «с запасом». Полчеловека отрежут — это у них с запасом!.. А ты у нас мужчина молодой. Это всё тебе самому пригодится.
В палату вошла сестра. Вопросительно посмотрела на Павла: видно, он её вызывал.
— Забирай, Софья, кавалера — и на прогулку. До зимнего сада. Отдохните. И обратно… Ну, ты сама все знаешь…
«До зимнего, — подумал Бывший Булка, — зачем же отдыхать?» Но когда добрёл до дверей палаты, то понял, как огромен предстоящий ему маршрут!
* * *
— Лида!.. Лидка, бессовестная! Опять пропадаешь, да? Опаздываешь… — Она говорила таким несвойственным ей голосом, не то шутливым, не то суетливым.
Лида боялась посмотреть ей в глаза.
Они встретились у памятника Пушкину — такое популярнейшее в Москве место… А им-то с Надей оно просто удобно — как раз на полдороге между их домами.
— Куда пойдём, Лид?.. Пойдём на Красную площадь. Я там не была, наверно, лет сто.
Надя позвонила ей: давай повидаемся. А Лиде — ну так не с руки, прямо до ужаса: контрольная по-французскому, и батянька может позвонить, и Севка может позвонить. Но когда два раза отказываешься, в третий — невозможно! А Надя, наверно, почувствовала её голос такой сомневающийся. Конечно, почувствовала! И вот теперь между ними была эта неловкость.
— Лид, ты можешь ненадолго, да?.. Ну, можешь часа на полтора? — Народ на улице Горького, как всегда, валом валил. Надя взяла её под руку. — У твоего папы как дела? Ты, Лид, если можно, передавай ему от меня привет.
«Милая моя Надя! Как просто дружить: Севка, ты, я. А получается — невозможно! Ты сама же видишь… И эти недомолвки раз за разом — про Севку, про Севку. Как будто его на свете не существует. А он-то существует! Только ты не думай, что я тебя предаю под благовидным предлогом. Я тебя, Надь, в том-то и дело, что очень люблю!..» Она оглянулась на свою мысленную речь. «Видишь, как я говорить научилась: стройно, логично. Ты так говоришь, и я так говорю. Надя!» Они уже дошли до Советской площади, до Моссовета. Впереди хорошо было видно огромное низкое блюдо — Манежная площадь, и сразу за ней тот холм, крутой и весь одетый в камень, на котором стоит Кремль. «Надя! Я с тобой буду дружить сколько смогу, и потом, Надь, я тебя никогда не забуду!»
Она повернулась к подруге. Надя, оказывается, уже давно смотрела на неё:
— Лидка, ты меня не слушаешь… Ты меня совсем разлюбила, Лид?
* * *
Он выздоравливал, да. Он набирался сил, и притом быстро. Болезнь делает человека беспомощным, похожим на маленького ребёнка. Теперь Бывший Булка как бы снова взрослел.
Он не любил переедать. Сейчас у него был волчий аппетит. Причём не только к обедам-завтракам-ужинам — к солнцу, воздуху, к Маринке и Лидке.
Целыми днями его не покидало ощущение счастья. Бывший Булка хорошо знал это чувство, оно возникало у него в субботу утром, когда ещё всё впереди, когда ещё можно строить бог знает какие планы и знать: времени хватит на любой.
Он давно уже не выходил на улицу и, смотрясь во время бритья в зеркало, понимал, что выглядит неблестяще. Но не боялся этого, чувствовал: в нём нарастает здоровье, как за окном, в природе, всё более нарастала весна.
Приходили Маринка и Лидка. В новой палате Бывший Булка стал чемпионом по посещаемости, ему даже было неловко.
Лидка немножечко как-то присмирела. Теперь в их семейных отношениях снова царствовала Маринка. Стесняясь, но придавая своему голосу всю возможную взрослость, она говорила Лидочке:
— Ступай, у тебя ведь ещё уроки. А я с папой побуду…
И Лида, тоже до ужаса взрослая, вставала через несколько минут, никак внешне себя не выдавая. Только движения её становились более резкими и подчёркнутыми. Она уходила на тонких своих складненьких ножках. И у Бывшего Булки не было сил остановить её. Хотелось побыть с Маринкой наедине. Кто же мог заменить её? Да никто!.. Как и Лиду, конечно.
— Коля… Я, наверное, должна объясниться… — Голос её неожиданно падал, она быстро промокала слезу в уголке глаза — и театрально, и очень естественно, как умела одна только она, Маринка. — Я обязана…
Он отрицательно качал головой. Ему не хотелось ни говорить о том времени, ни вообще помнить его. То время осталось в прошлом, навсегда отчёркнутое резкой полосой операции.
* * *
В эти же дни «весенней субботы» произошло у него два расставания. Выписывался Старик, а несколькими днями позже выписался Снегирёв.
После операции Бывший Булка, конечно, виделся с ними, но это уж было не то. Да и как иначе: раньше жили в одной палате, теперь лишь заходили друг к другу. И разговоры получались уже какие-то куцые. Снегирь не откровенничал больше и не бранился налево и направо, Старик в основном помалкивал.
И вдруг он явился сам — без Снегиря, без приглашения. Торопливой, такой несвойственной для него походкой приблизился к Бывшему Булке, протянул руку. Да вспомнил, что правую-то не годится (у Бывшего Булки она всё ещё была прибинтована к телу). Протянул левую — выходило неестественно. Ах ты господи!.. Схватил своей правой левую Булкину:
— Меня выписывают, Николай Петрович! Говорят, здоров!
Тут и Булка начал трясти его руку.
— Вы подумайте, дорогой мой, я второй раз здесь, а ножа близко не видел — всё на лекарствах! Доктор говорит: «Теперь до ста лет доживёте!» А я, извините, совсем умирать не собираюсь! — И, застеснявшись, рассмеялся…
После, на осмотре, Бывший Булка сказал Павлу, что вот, мол, о ком диссертацию-то писать.
— В цирке — да, можно его показывать! — резко ответил Павел. — А в диссертации — не поверят.
— Так чего не поверят! Факт!
— Скажут: значит, не злокачественная… Да-с… — Он нахмурился. — А ведь секрет прост. У этого деда исключительная сила духа. Вам бы, молодым, поучиться!
Так говорил он, хотя сам вряд ли был старше Бывшего Булки.
А ещё через два дня пришёл прощаться Снегирь. Он был уже в нормальном человеческом платье и оттого не походил на самого себя.
— Выписываюсь по собственному желанию. Так что будь здоров, дорогуша!
— И ты будь здоров, Снегирь.
— Нет, я здоров уж не буду! — Он покачал головой. — Всё болит, Коля!.. Жру лекарства утоляющие, а то бы орал… Лечили от почки, а теперь болит грудь. Понял, куда метастазы дал?.. В общем, выписываюсь, не буду Павлу статистику портить.
— Слушай, — сказал Бывший Булка ровным голосом, — ну, если побаливает, куда спешить-то. Вон Старик наш, смотри: съел свои пять килограммов таблеток…
— Ладно, кончай! — Снегирёв вяло махнул рукой. — Я пришёл к тебе попрощаться, так что нечего мне тут… Телефон мне дай. На похороны тебя позовут. Приедешь?
— Кончай болтать, комментатор! — Бывший Булка записал в снегирёвской книжечке свой телефон. — А ты мне?
— Не понадобится! — ответил Снегирёв.
…Через три недели после того, как он выписался, незнакомый мужской голос сообщил ему по телефону, что скончался Дмитрий Борисович Снегирёв. И если он желает принять участие в похоронах, то ему следует приехать туда-то и туда-то в такое-то время.
Снегирь лежал страшно пожелтевший, восковой. Невероятным казалось, чтобы человек так изменился за месяц. Или его так изменила сама смерть…
Весь гроб убран был цветами, но в комнате сильно пахло формалином. Бывший Булка, который после операции не переносил такие запахи, остался в коридорчике. Из другой комнаты вышла мама Снегирёва. Бывший Булка молча поклонился ей. Она не ответила. Она была в чёрном платье и с чёрным лицом. Никогда он не думал, что может быть такое чёрное лицо.
И ещё он увидел там Аню, ту красивую девушку, которая приходила к Снегирю — даже чаще, чем мать. По лицу её без конца текли слёзы. Она словно к ним привыкла, как привыкаешь к дождю, что зарядил с утра. И так же смахивала их со щёк, словно это капли дождя.
В коридоре тихо переговаривались двое мужчин.
— Говорят, он рукопись оставил?
— Рукопись! Пустоту он оставил. И слёзы он оставил.
«Он память оставил», — подумал Бывший Булка.
Был уже май. За несколько минут до того, как выносить гроб, прошёл крупный короткий дождь и выглянуло солнце. Пахло распустившейся листвой, чистым воздухом, промытым асфальтом.
Дом был старый, двухэтажный, во дворе рос огромный тополь, оставшийся ещё с довоенных времён. С крыши прямо на Снегиря и на атласную белую подушку, где лежала его голова с закрытыми глазами, упало несколько сверкающих капель. И Бывший Булка невольно пожалел их, подумал, как долго придётся им мёрзнуть в земле, пока, наконец, какой-нибудь случай не поможет выбраться наружу, испариться и вновь стать дождём.
* * *
И ещё было у него в больнице одно расставание. С Женькой. В один из дней она прислала ему передачу — пакет невесть откуда добытой клубники и записку, что у него идут дела хорошо (она узнала по телефону), что кот молдогуловский оказался помесью сиамского с простым (злость сиамская, а красота простая) и что она собирается заглянуть к нему в среду. То есть завтра.
Он ответил ей, что всё отлично, спасибо, что поздравляет её с котом и ждёт в среду. В конце записки бледно-розовым клубничным соком вывел «Бул».
Но постепенно его всё больше одолевало беспокойство. Аромат клубники плыл по палате, перебивая больничные запахи, — Бывший Булка не трогал её. Наконец один из больных, что лежал с ним вместе, сказал:
— Э, Петрович, дай клубнички! Иначе отниму!
Тогда Бывший Булка разом высыпал весь пакет в глубокую тарелку: «Рубайте!», взял себе одну клубничину и пошёл звонить.
Ещё чувствуя во рту этот фантастически прекрасный запах, он набрал Женькин телефон. То был невероятно старый телефон — Володин, школьный. Все почти тридцать два года своей жизни Володя прожил в одной и той же комнате. Только соседка уехала, и у них стала отдельная квартира.
— Негодяй! — сказала Женька. — Поднял меня с постели. Я маску делала.
— Чего?!
— Питательную маску. Утаила от тебя три зрелых клубничины…
И разговор едва не повернул в другую сторону — про маски, про дела. На этом неожиданно возникшем распутье Бывший Булка остановился, не решаясь ни туда ни сюда… Выручила его сама Женька:
— Ну чего звонишь-то? Чтоб не приходила, да?
Сказала это насмешливым школьным голосом, каким к тридцати семи годам не умеет уже говорить никто. Только вот она.
Этот голос всё звучал в ушах у Бывшего Булки, словно вкус клубники на языке. А в душе быстро прокручивалась плёнка того разговора, который сейчас должен был у них состояться. Причём на самом деле ни одного подходящего слова у него так и не нашлось. Только горели перед ним два лица: Лидка и Маринка, Лидка и Маринка… «А я, собственно, и не думала разбивать твою семейную жизнь», — сказала бы Женька. «Да тут дело не в тебе, Марин…» — «Меня зовут не Марина, Булан, а Женя!..»
Слава богу, ничего этого не было произнесено. И оговорки такой не возникло. Они лишь молчали, каждый у своего телефона. Женька сказала:
— Ну что, Бул, пока? (Он сумел лишь кивнуть.) Позванивай… (И опять он не смог ей ответить.)
Наверное, Женька всё поняла — она положила трубку.
* * *
Не успеваешь вздохнуть! Едва ввалилась после школы — позвонил батянька.
— Слушай-ка, — сказал он решительно, — ты сегодня ко мне во сколько собираешься?
— Ну даёшь, батянечка! Во-первых, здравствуйте, правильно?
Попрепиравшись некоторое время, они выяснили наконец, что к чему.
— Я тут сижу, Лид, мне делать нечего…
— Выздоравливать!
— Ну это само собой… Короче, слушаю последние известия. А в них то и дело передают погоду… Ну чтобы мы наизусть учили, понимаешь?
— И чего? — Лида улыбнулась.
— Они, Лид, говорят: с Севера к нам проникли массы арктического воздуха…
— Оё-ёй!
— …который обладает необычной прозрачностью… Ясно?
— Не-ет…
— Жди меня в два сорок пять у выхода на ступенечках!
— Не, батянь…
— Ничего-ничего, успеешь! — И объяснил: — Я-то когда ещё тебя в Арктику отвезу. А тут пожалуйста, сама у нас…
Лида положила трубку и радостно поняла, что перерешить уже ничего нельзя. Надо торопиться…
Она живо сбросила форму, но тут сообразила — помчалась на кухню ставить воду для пельменей. А поставив воду, вспомнила — Севка: у них сегодня на вечер было назначено кино. Но раз она идёт в больницу сейчас, значит, вечером придётся делать уроки.
Странноватые времена теперь настали: уроки главней Севки…
Стоп! А не взять ли его с собой? Нет, батянька подумает… Да не должен он обижаться! Всё равно же по парку ходить. Она единым духом набрала Севин номер.
И тут Лида заметила, что она в одних колготах!
Был какой-то фильм о войне. Там офицер по телефону разговаривал с командующим. Командующий, конечно, не видел его, и всё же как только этот офицер услышал его голос, то сразу вытянулся по стойке «смирно».
То же примерно испытала сейчас и Лида. Севка не то что видеть её, он ни о чём таком и догадываться-то не мог. Однако она отошла и неудобно стала у холодной входной двери, чтобы не смотреть на себя в зеркало… Здесь как раз и появился Севкин голос. Но Лида уже была готова и уверенно, с лёгкой насмешливостью в голосе всё ему растолковала. Так она теперь стала с ним разговаривать. А Севка безропотно слушал. Лишь в конце она не удержалась:
— Только поешь, идём надолго!
* * *
День и правда оказался — каких не бывает. Но в школе и по дороге домой он оставался для Лиды невидимкой. Зато теперь она сумела рассмотреть всю его весеннюю прохладную грусть. Он действительно прозрачен был необычайно. Солнце сверкало ослепительно, но никак не могло досветиться до тепла, словно отражалось ото льда.
Сказать по правде, Лида слегка замёрзла. Ей надо было бы поддеть свитер, да он был старый, сто раз стиранный, с чинёными локтями… Был у неё в своё время и новый свитерок. Но Лида продала его. Одной довольно противной девице из восьмого класса. В каждой школе такие есть — «комиссионные кадры».
Лида рассталась со своим свитерочком за сумму совершенно несуразную — пятнадцать рублей. Зато Леночка (так звали ту девицу) сразу же отдала деньги. И Лида могла сама, без мамы, покупать передачи для батяньки…
Батянька разговаривал с Севой, они как-то сразу сошлись. А Лида… Признаться, было ей досадно. Хотелось, чтоб про её подвиг узнали. И похвалили. Это же справедливо! Чтоб батянька спросил… нет, лучше сама мама: «Ну, а где твой свитер-то?» — и вдруг всё поняла бы в одно мгновение!
Однако история со свитером так навсегда и осталась неузнанной. А что поделаешь!
Тут надо совершенно ясно отдавать себе отчёт в том, что далеко не за каждое хорошее дело приходит награда. И кстати, далеко не за каждое злодеяние приходит расплата. А мужество человека состоит в том, чтобы поступать хорошо не из-за боязни, а из чувства долга и совести.
Ты поступил хорошо — возможно, тебя и не заметят. Но к этой несправедливости надо быть готовым и не судить людей.
Трудная дорога. Лида только начинала свой путь по ней.
А дорога, по которой они шли сейчас втроём — Лида впереди, Бывший Булка и Сева чуть сзади, — была прекрасна. Парк, куда обычно пролезали сквозь дыру в больничной ограде, уже кончался, дичал. Они вышли неожиданно к спуску, внизу несмело вилась река… верней, речушка. Через неё переброшен был мост… верней, мостишка: для левой ноги — жердь, для правой — доска прогибучая.
— Батянь, а ты дорогу дальше знаешь? — спросила Лида.
— Знаю-знаю, шагай!.. — А чего там знать, дорога и дорога, назад повернём — потопаем к дому.
В другое время он бы не вёл себя так легкомысленно. Но всё дело в том, что он лишь три дня, как стал выходить на улицу. Хотелось гулять, вообще хотелось жить без конца.
Ему нравился этот неожиданно свалившийся мальчишка. Нравилось, что он таращится на Лидку и, чего там скрывать, неравнодушен. Это было сразу заметно по тому, как Сева напряжён, и по тому, как он высказывается — слишком для аудитории. Говорят, родители должны испытывать в таких случаях какую-то естественную ревность. Он ничего подобного не испытывал.
Ему нравилось, что Лидка слегка ломается — так ему казалось. У него было слишком хорошее настроение, чтобы как следует разобраться…
Итак, ему нравилось, что Лидка ломается, строит из себя такую адскую холодность. Но в то же время, а лучше сказать — и поэтому… да, именно и поэтому он был на стороне Севы. Он всё время чувствовал себя переодетым мальчишкой, которого принимают за взрослого. И, пользуясь этим, затевал разговоры, чтобы помочь Севе. И поглядывал на Лидку, а та не сдавалась. Так думал он.
Лида, конечно, слушала их. Да и не могла не слушать. Она-то лучше всех понимала, для кого эти слишком громкие Севкины тирады.
Дорога была пришкварена морозцем, нет-нет проскальзывал ледяной ветерок. Но сейчас, среди деревьев, стало совсем тепло. Солнце всё светило не переставая.
— Горный день, правда? — сказал Сева.
— Горный? — весело удивился Бывший Булка.
— Конечно! На солнце печка, в тени лёд, чистота кристаллическая. Как в Дагестане? — он посмотрел на Бывшего Булку.
Вот тебе и переодетый мальчишка! Бывший Булка, что называется, проглотил муху. Дагестан он видел только на карте…
Лида продолжала идти, как шла. А сама ждала, что же он ответит, её отец.
— Наверно, похоже на горный, — наконец сказал он. — Я там не был. Отпуска, понимаешь ты, летят как сумасшедшие. И совсем в другую сторону!
Слова эти дались ему нелегко.
«Хорошо, что у меня такой отец, — подумала Лида, — а то был бы другой…» Захотелось сказать ему об этом. Чуть уже не обернулась, чуть уже рот не раскрыла — удержалась. Потому что это глупость. Если б батянька не был её отцом, такой вот Лиды Филипповой вообще никогда бы на свет не появилось! Ей стало жутко и сладко от этой мысли, которая уже никогда-никогда не станет правдой. Потому что она родилась, она есть — Лида!
Севка в это время выпендривался как умел. Кстати, очень неглупо.
Правда, каждую фразу он начинал с «нет», как бы опровергая Бывшего Булку, Все мы, ныне взрослые, если вспомнить, пользовались таким приёмом в своё время.
Лес кончился, они вышли теперь на поле, покрытое прошлогодней рыжей травой. На другом берегу этого поля виднелась деревня. Вот чем удивительна Москва, и Бывший Булка так любил её за это: всё город, город, домищи. И вдруг парк, лес, за лесом, глядь, — деревня. А Москвы будто и нету… Громадна она, а другим жить не мешает!
Чуть в стороне от деревни, на пошатнувшемся бугре, стояла словно игрушечная церковка, синий её купол едва просвечивался сквозь паутину строительных лесов.
Вдруг Лида обернулась к ним.
— Эй, Севка! Пойди-ка вперёд на минутку, Сев…
Сева пожал плечами и стал быстро подниматься вверх по холму. Лида и её отец остались далеко позади. Севе было немного обидно и грустно. Он думал о том, что даже лучшие из девчонок могут себе позволить такую вот бестактность — начать вдруг секретничать в присутствии третьего лица!
Закат разгорался, и Сева, взбираясь на холм, чувствовал себя одиноким и взрослым.
— Батянь, ты можешь мне сказать одну вещь?
Удивлённо улыбаясь, Бывший Булка повернулся к дочери.
— Это он? — Лида кивнула на Севу, быстро идущего вверх по дороге. — Это он был? Помнишь, тогда ты говорил? В парке?
— Точно, Лид, он самый. Я его сразу узнал.
Лида засмеялась и покраснела. «Зачем же я это сказал?..» И тотчас понял: она так хотела.
* * *
— А давно они ушли?
— Я вообще-то не следил. Но пожалуй, давненько… Да вы пойдите, там одна дорога — найдёте. Наверное, сейчас их и встретите.
Мужчина, который разговаривал с ней, — сосед её мужа по палате — старался по возможности держаться молодцом и выглядеть побоевей рядом с красивой женщиной. Он жестикулировал левой рукой. Правая была засунута в карман пальто. Как у Николая, подумала Марина Сергеевна. Она кивнула этому мужчине и пошла, зная, что он сейчас смотрит ей вслед.
Он говорил, здесь должна быть какая-то дырка в заборе. Об этой дырке Марина Сергеевна думала с большим сомнением… Сорок лет, после операции, ну до каких же пор! Ох ты, чудак Иваныч!
Она шла по асфальтированной, хотя и грязноватой аллее… и увидела: вот они, две выломанные в линялом больничном заборе доски. Марина Сергеевна опасливо огляделась по сторонам — никого. Мысленно примерилась, как будет туда пролезать. Боже мой, ну что за нелепость! Очень жалея себя в эту секунду, она неловко пригнулась, царапнула сапогом по гвоздю. Пошла по тропинке, неровной, слякотной и вязкой.
«Всё равно я его найду, — подумала она, — хоть здесь целый час проплутаю! И сердиться себе не разрешу!..» Он звонил ей утром, и Марина Сергеевна сказала: сегодня не приду. А потом вдруг сидела-сидела, и так ей что-то тоскливо сделалось. Вырвалась на работе, прилетела — и на тебе! Наверное, куда-нибудь Лидка утащила. Папина дочка!
«Там одна дорога, найдёте…» Найдёте! Вовсе не одна была здесь дорога. То и дело в сторону укатывались какие-то подозрительные тропинки. И казалось ей, лес подичал, солнце всё садилось, садилось. Давно она не задумывалась о таких вещах: стало темно, включи свет, вот и вся проблема. А здесь тебе свет никто не включит, в этих дебрях!
Нога подвернулась — не совсем, не с хрустом. Но всё-таки с болью. А главное, стало страшно. Марина Сергеевна прислонилась к дереву — не то берёзе, не то осинке. Слёзы сами выпали у неё из глаз. Побежали по щекам, безжалостно бороздя пудру.
«Чего же я плачу, — подумала она, — опять себя жалею? Опять?»
Она осторожно ступила на подвернувшуюся ногу — уже почти не болело. Вот только она не знала, куда идти.
Медленно она побрела по вечереющему лесу обратно к больнице.
* * *
Здесь хорошо было бы сказать, что, наверное, всё справедливо, что каждый должен получать столько счастья, сколько заслужил. Но так бывает далеко не всегда.
Красивая, спокойная, удобная комната — эргономичная, как говорят специалисты. Да только что-то не очень уютно было в ней сегодня Наде. Темнело. За домами где-то догорал закат. Надя приподняла телефонную трубку, секунду послушала гудок — работает… Ей обещала звонить Лида. И назначенный час давно прошёл.
Последний раз они виделись недели полторы назад. Лида всё думала о чём-то своём, совсем не Надином. Они прошли по толкучей улице Горького, выбрались на Красную площадь, где из каждого угла орал мегафон экскурсовода. Всё это сердило Надю. Приходилось каждую минуту держать себя в руках, и от этого она раздражалась ещё больше. Под конец их короткой встречи, когда они уже стояли на платформе метро, готовые поехать в разные стороны, Надя сказала, что, мол, знаешь, Лид, ты звони мне сама, ладно? И это было сказано, конечно, с обидой. Но Лида то ли не заметила, то ли не хотела замечать. Она вынула вдруг записную книжку, а из неё крохотный календарик и так серьёзно стала его изучать, что Надя невольно рассмеялась. А Лида говорит: «Давай увидимся такого-то, ладно? А перед этим я тебе позвоню».
Выходило, что они не будут перезваниваться больше недели, однако Надя сдержалась и тут.
Потом вдруг Лида позвонила ей дня через три — такая возбуждённая. Несла свою обычную милую околёсицу. Но знала Надя: она лично к этой Лидиной радости никакого отношения не имеет. Она слушала, поддакивала через силу. Поздно вечером, проанализировав всё, она себя же и выругала: «У неё ведь, у Лиды, отец в больнице, а я… а я что-то подозрительная стала и ревнивая».
Но вот тебе и подозрительная. Не звонила Лидка! Она взяла книжку — какое там чтение! Так её захлопнула, даже пыль пошла. Одновременно с этим выстрелом в дверь раздался стук.
— Заходите, Владимир Иванович, — сказала Надя. И пожалела о сказанном. Было общеизвестно: если она начинала звать родителей по имени-отчеству, значит, дело плохо.
Раньше, в детском возрасте, это представлялось ей неким выражением особой иронии. Потом просто стало привычкой… наверное, довольно бессмысленной! Теперь она решила как-то понезаметнее выйти из этой ситуации. Главное же, по возможности избежать душеспасительных вопросов.
— Что там мама делает? — спросила Надя будто бы усталым голосом. Книжка в руках как раз оправдывала его. — Занимается. А ты?
— Занимаюсь, — отец улыбнулся. — И ты, кажется, занимаешься?
Надя молча кивнула.
— А знаешь ли ты, дочь моя, что у меня докторская готова уже на три четверти? Знаешь?!
— Отдалённо…
— Так… А… может быть, в шахматы сыграем?
Они иногда играли — конечно, без ладьи. Да только бы не сегодня ему предлагать это и не сейчас!
— Владимир Иванович! У тебя что, от восемнадцати до восемнадцати сорока пяти — время общения с ребёнком?
И сама поняла, что сказала бестактность. Но ведь и он никак не мог оставить свою душеспасительность. Не мог! А родителям иной раз так бы хорошо уметь промолчать.
— А ты, случаем, не больна, Надя?
— Я абсолютно здорова!
Он подсел к ней на ручку кресла, как, наверное, любил подсаживаться в молодости. Теперь же это получилось у него не слишком ловко — он даже немного притиснул Надю. Но сказал в точку. Значит, давно знал, что происходит.
— Милый ты мой чудак, ты же у меня умная. Не печалься! Найдёшь ты себе друзей!
— Я знаю, что найду, — ровно ответила Надя. — Но я хочу тех друзей, которых я хочу!
* * *
Лида, её отец и Сева всё ещё были на холме близ церквушки, упрятанной в строительные леса. Слева от холма раскинулась небольшая деревня. А ещё дальше вымахал новый квартал.
Лида и Севка пошли к церкви и двум-трём старым, совсем ушедшим в землю могилам.
— Церковь в клетке, — Севка кивнул на строительные леса.
— Ну и совсем не похоже, — спокойно ответила Лида. Ей не хотелось спорить. — Пойдём туда, полазим немножко.
Бывший Булка, который с непривычки отяжелел от усталости, опустился на прошлогоднюю сухую, обдуваемую всеми окрестными ветрами траву холма. Правая рука, засунутая в карман пальто, отекла. Эх ты, лапа моя, лапа!.. Даже не вытаскивая её из кармана, он знал, что пальцы стали толстые, как сосиски. И такие же коричневатые. Под мышкой медленно и с оттяжкой билась боль… Ладно тебе прибедняться, всё пройдёт!..
Но знал он, что не всё.
Лидка и Сева так беззаботно шли к нему от церкви.
— Эй! Прихватите-ка там хламу какого, сейчас костёрчик организуем.
А спички? Курящих-то нету.
И сразу правой отёкшей рукой нащупал коробок. Откуда он? С трудом вынул руку вместе с коробком из кармана. И вспомнил тот день, когда поехал на обследование, вспомнил купленные сигареты и спички. Сигареты он выкинул тогда в парке. А спички остались… Да, исторические!
Бывший городской мальчишка, костров в своей жизни он разводил мало. Но поехал на Азовское — выучился. Сейчас вполне уверенно подавал советы. Лидка и Сева весело слушали его. «На самом-то деле я много умею, — объяснял он кому-то. — Да чего не спроси! Только немного рука заживёт…»
— Ну как, Николай Петрович? Правильный костёр? Как вы считаете?
«Вот кем я буду, — подумал Бывший Булка, и волнение охватило его, — вот кем — таких Севок учить!»
Задымил, потянулся к небу их костерок, с неба на него смотрели первые звёзды. Наверное, пора было домой. Не хотелось! Севе-то с Лидой вообще ни о чём не надо было думать: взрослый молчит, а там и ладно! Бывший Булка же всё говорил себе: успеется, ещё рано. Очень жаль ему было уходить от этого, может быть лучшего в его жизни, костра и лучшего в его жизни вечера.
Сева подтолкнул выпавшую из огня головешку. Лицо было у него счастливое, задумчивое. Всё-таки ему везло в жизни!
Точно. Буду таких Севок учить. Летом в походы… Ему верилось и не верилось в это. И он никак не мог представить себе, что пойдёт в поход с какими-то чужими ребятами, а не с Лидой.
Откуда-то и куда-то коротко пролетел ветер — на мгновение вздул пламя. И стало видно, что Севка смотрит на Лиду, а она на него.
* * *
…В жилом массиве, что виден был с холма, в огромном доме на восьмом этаже у окна стоял семилетний мальчишка.
— Пап, там на горе костёр жгут…
— Ну и жгут, ну и пусть себе, — сказал отец, не отрываясь от теленовостей.
Мальчишка смотрел в сумеречное окно на далёкий огонь, который, вспыхнув вдруг, осветил фигуры двух, не то трёх людей.
— Опять надует тебе, — сказала вошедшая мать и задёрнула штору.
Комментарии к книге «Бывший Булка и его дочь», Сергей Анатольевич Иванов
Всего 0 комментариев