Борис Алмазов Самый красивый конь
Глава первая. ПАНАМА — ПОТОМУ ЧТО ШЛЯПА
Он действительно был немножко шляпой. Начнет в футбол играть, ударит по мячу — мяч в окне, ботинок в воротах. Пойдет рыбу ловить, насадит червяка, махнет удилищем — червяк за шиворот, а крючок вместе с удочкой и большим клоком штанов далеко в реке плавает. Все ребята, конечно, кричат:
— Шляпа, лопух! Он поэтому и в пионерские лагеря ездить не любил. Нынче вот в городе проболтался все лето. Ходил на пришкольный участок, сорняки полоть. Сорняки оставил, а какие-то полезные корешки повыдергал. Все опять шумят:
— Пономарев — дурак! «Пономарь» — лопух! — А один говорит: — «Панама»! Так и превратился он из Пономарева в «Панаму». Теперь пошло: «Панама, Панама»… Он уже привык, откликаться начал. Панама так Панама, у других еще похуже прозвища. И еще у него была беда. Постоянно Пономарев опаздывал в школу. Выходил-то из дому вовремя, просыпался рано, в шесть часов, когда отец вставал гимнастику делать. А на улице обязательно что-нибудь происходило. То в трамвае мотор перегорел: дым валит, вожатый бегает, пожарные прикатили. Хоть Панама и не досмотрел, чем там дело кончилось, а все-таки в школу опоздал. То увидел, как над городом журавли летят в теплые страны, — в люк свалился, в открытый. Еще хорошо, не сломал себе ничего. Зато потом пришлось весь день отмываться. Все-таки канализация. Вот и сегодня тоже. Панама за полчаса до уроков из дома вышел, а школа-то вот она, рядом. Подумал Панама, что еще рано, решил квартал кругом обойти. Один дом прошел, второй, завернул за угол. А за углом, около закрытого ларька утильсырья, лошадь стоит, извозчик — седенький старичок — на огромной платформе сидит, газету читает. Ну Панама и прилип. Он обошел лошадь вокруг. Лошадь была мохнатая, словно плюшевая, на лоб свисала залихватская челка, и вообще вид был у нее какой-то хулиганский: нижняя губа оттопырена, задняя нога полусогнута — только сигареты и гитары не хватало, а то прямо хиппи из подворотни. А под копытами были белые мохнатые метелочки, и из-за этих метелочек лошадь казалась какой-то беззащитной. Тем более, была она вся перевязана ремнями и веревками, на шее болталась какая-то штука, вроде как солдаты шинели скатывают, а на копытах были железные подставки с шипами.
— Дядя, а что это у нее на ногах? — спросил Панама и добавил: Извините, пожалуйста. — Вечно он эти слова забывал вовремя сказать. Старичок посмотрел на него сверху и сказал в пространство:
— Дожились, дите живой лошади не видало! Цивилизация называется! Это подковы, заместо ботинок, значит. Чтобы пятки не стоптать.
— У!.. — сказал Панама. — Большое спасибо. Он еще походил вокруг лошади, а старик смотрел на него печально, поверх очков.
— Ну что? Нравится?
— Да! Очень! — ответил Пономарев. — Такая вся красивая, и пахнет хорошо.
— Эх! Не видал ты, парень, красивых-то коней. — Старик сложил газету. Вот у моего отца тройка была! Кони-птицы, одно слово. Я, слышь-ко, родом из ямщиков, на тракте жил. Ямщикам-то еще от Петра Первого был такой закон положен, чтобы ни подати, ни в солдаты не брать, но зато должен каждый ямщик содержать почтовых лошадей. За это шла ямщикам и земля под покосы, и что проезжий пожалует на чаек, тоже его. А что кони были — звери, одно слово! Из ворот как подадут, дак, кажись, стенку поставь каменную — прошибут. Коренником — это который в средине — рысак орловский был, дак его, бывало, в оглобли два мужика заводят. Мотнет головой — они на вожжах, как тряпки, болтаются.
— А это вожжи? — спросил Панама.
— Вожжи! Да, меня отец все вожжами порол, дак я их век ни с чем не спутаю. Вот они, вожжи, а это вот шлея, гужи, чересседельник, постромки, хомут, опять же удило и, конечное дело, супонь. Запомнил?
— Не-а…
— Это без привычки-то, знамо… Бывало, ночь-полночь, зима ли, непогодь, стучат: «Вставай, ямщик, твоя очередь везти». Я еще мальчонка был, с печки гляжу — отец встает, тулуп красным кушаком подпоясывает. Кнут берет, кистень — палка такая железная от лихих людей, а за окном воет… Не то вьюга, не то волки. Страх… А сгубила-то ямщиков железная дорога. И всего-то тогдашние поезда десять верст в час ехали, да провели чугунку у нас, и ямщиков отменили. Потому — прогресс начался… Старичок достал пачку папирос, закурил. А Панама стоял разинув рот, и ему казалось, что он видит тройку, которая мчится сквозь буран и снег, а ямщик в красном кушаке посвистывает и взмахивает кнутом.
— Подались мы всей семьей, с лошадьми в Санкт-Петербург. Поселились в Парголове. Двух лошадей продали, а на третьей отец извозчиком стал работать.
— Как вы? — спросил Панама.
— Что ты, милый! Я ломовик, грузовой, а отец был легковой извозчик, лихач. Летом — тележка двухместная, зимой — саночки легонькие, вроде как на такси работал. Только недолго: пал наш рысак, и пришлось отцу идти на конку работать.
— А это чего?
— А конка — это, стало быть, как бы трамвай, но на конной тяге. Вагончик — небольшенький, на передней площадке кучер стоит, двумя лошадьми правит, а вагон бежит по рельсам. Ну конечно, скорость не та, однако плавно катит. Мостовая ведь тогда булыжная была, а здесь рельсы. И, конечно, дешевле. Нонче опять же асфальт, а тогда все лошадка…
— Лошадь лучше, — сказал Панама. — А можно мне ее погладить?
— А чего ж нет? Погладь. Панама дотронулся ладонью до меховой конский морды, лошадь насторожила уши, прислушиваясь. И Пономареву вдруг захотелось обхватить ее за шею и прижаться изо всех сил к этой добродушной голове с отвисшими замшевыми губами.
Глава вторая. ЭТОТ СТРАННЫЙ ПЕДАГОГ
— Так, говоришь, лошадь лучше? — услышал Панама голос за спиной.
— Лучше, — сказал он, все еще не в силах оторвать руку от лошадиной морды. — Лошадь живая. Ее позовешь — она идет. Машина что? Сел и поехал, а лошадь все понимает. Вон она уже уши подняла — не боится меня больше. Поняла, что я ей худого не сделаю.
— А теперь ответь мне, ученик шестого класса Пономарев Игорь, почему ты не в школе? — спросил тот же голос. Панама оглянулся и увидел учителя русского языка и литературы Бориса Степановича.
— Ой, — сказал Панама, — а сколько времени?.. Извините, пожалуйста.
— Через пятнадцать минут первый урок кончится.
— Но ведь я же на минуточку, — пролепетал Панама. — Я только лошадь посмотреть. Ах, шляпа я, шляпа…
— Парнишка коня-то как увидал, все на свете позабыл, — сказал старичок, улыбаясь.
— Не он один такой! — усмехнулся Борис Степанович. И вдруг зажал портфель коленками, а руками ловко открыл лошади рот. — Так, говоришь, отец, восемь лет кобылке-то?
— Восемь и есть, — закивал старик. — Восемь.
— Рановато ей еще на задние-то хромать.
— Дак, шпат это. Шпат, милый…
— Следить надо было. Кормите черт знает чем. О копытах и не говорю, за такое копыто кузнеца убить мало.
— Дак ведь, милый, — извиняющимся голосом заговорил старик, — кузнец говорит: инструмента нету. Напильник, скажем, копыто опилить, и то купить негде.
— Совести у него нету, а не инструмента, — строго ответил Борис Степанович. — Самого бы его так подковать. А напильник я принесу, еще приедете сюда, так я через утильщика передам.
— Вот спасибо, вот спасибо… — закивал возница. — Кузнец-то говорит: не продают за безналичный.
— За наличный бы купил, копейки стоит! Не трактор ремонтирует — живую лошадь кует. Ну, Пономарев Игорь, как вы сегодня? Настроены посетить учебное заведение?
— Я ведь только на минуточку остановился…
— Ладно, какой урок-то прогулял?
— Географию… — убито ответил Панама.
— Ну вот что. Будут спрашивать — скажи, я тебя задержал: ругал за контрольную. Кстати, ты хоть иногда в учебник русского языка заглядываешь? Так, хотя бы из любопытства… Панама стал рассматривать трещины на асфальте. А уши его, он чувствовал, опухают и становятся такими огромными и горячими, словно к голове приставили две оладьи.
— Ну ладно, смотри, на второй урок не опоздай. — И Борис Степанович зашагал к школе. Он шел размашисто, широко, и тяжелый портфель в его руке, казалось, ничего не весит. В прошлом году, когда Борис Степанович появился в школе, в первый же урок задал контрольную и поставил двадцать две двойки! Никогда ни один учитель столько двоек не ставил. После этого началось: каждый день диктовка, какие-то игры на составление слов, весь класс кроссвордами увешал. Вообще-то заниматься у Бориса Степановича интересно, но уж больно легко двойку заработать. А у него получать двойки почему-то очень неловко. Посмотрит, словно сквозь человека, и скажет:
— Встань, Пономарев, у тебя чувство юмора есть?
— Ага… А класс уже замер.
— Так это ты что, для смеха написал: «Над городом мурлыкали журавли»? Дай дневник, хочется мне на память оставить автограф. Кстати, напиши это слово на доске и объясни классу его значение… Все хохочут, Пономарев готов через все четыре школьных этажа провалиться. Борис Степанович сидит, не улыбнется, бородку пощипывает, только в глазах ехидные черти пляшут. Портфель у него словно сундук у фокусника: никогда не знаешь, что он оттуда вынет. Один раз достает пакет полиэтиленовый с кусочками моркови, другой раз вытаскивает хлыст какой-то с костяной ручкой, а то еще какие-то железки, ремни, пряжки… А как-то пришел на урок в сапогах и в красном пиджаке! И штаны белые. Вообще-то, конечно, красиво, но так по улице не ходят. И ему, наверное, самому неловко было. Как только звонок, он бегом, только каблуками простучал, и в такси. Другого бы учителя ребята сразу спросили: почему он так одет, а этого только спроси, он тебе так ответит — не обрадуешься. Он при ходьбе носки ног в стороны раскидывает. Старшеклассники-мальчишки все ему подражают. Весь десятый класс так ходит. «Обязательно, когда подрасту, бороду такую отпущу, — подумал Панама, открывая тяжелую школьную дверь. — Не для красоты, а просто так».
Глава третья. СТОЛБОВ И ДРУГИЕ
— Ты чего географию-то промотал? Кино показывали! — встретил Панаму Столбов, его товарищ по парте. — А я тут такую книгу достал про дореволюционных шпионов. Не знаю только, как называется: начала нет и конца тоже. Написано: «Продолжение в следующем выпуске…»
— Столбов! Столбов закрывает рот, но ненадолго.
— Там, понимаешь, один шпион придумал такое средство…
— Столбов, пересядь к Фоминой.
— Марьсанна, я больше не буду…
— Кому я сказала? Столбов сгребает с парты учебник, тетрадку и плетется к окну, где сидит Юля Фомина. С ней не поговоришь. Она на истории всегда математику делает. Закроется учебником и пишет. Попробовал Столбов слушать. Учительница рассказывает, как в Древнем Египте пирамиды строили… Неинтересно. Он еще в начале года учебник истории до конца прочитал.
— Знаешь, — шепчет он Юле Фоминой, — «в одном переулке стояли дома, в одном из домов жил упрямый Фома…» Юля молча показывает ему из-под тетрадки чистенький крепкий кулак. С ней лучше не связываться, она всех сильнее в классе Еще бы, спортсменка, фигуристка! Того гляди, на чемпионат мира попадет. За ней недавно тренер в школу на машине приезжал. Столбов один раз видел, как она тренируется. Как шлепнется на лед. Даже гул пошел. Губу закусила. А тренер сбоку подзуживает:
— Сама виновата, торопишься, все хочешь рывком взять. Соберись, соберись… Еще разок! А потом по телевизору показывали — танцует так легко, вроде это одно удовольствие.
— Больно, наверное, об лед-то биться? — спросил тогда ее Столбов.
— Нисколечко. «Вот это сила воли, — думает Столбов. — Ее даже учителя боятся. Нужно на тренировку, так она с последнего урока, никого не спрашивая, уходит. Директор в коридоре встретит: „Ну, Юленька, как наши успехи?“ „Наши“! А сам, наверное, на коньках-то и ездить не умеет. „Спасибо, хорошо“. И глазки такие скромные сделает, как будто тихонькая такая девочка. А на самом-то деле она совсем другая. Она на чемпионате победила немку одну на какие-то сотые балла. Немка ревет, вся Европа на ее слезы в телевизор смотрит. Жалко, конечно…»
— Тебе немку не жалко было побеждать? — пристал к ней Столбов. А она смерила его глазами и говорит:
— Пусть неудачник плачет. Взрослая женщина — нюни распустила… «Вот какая Юля Фомина. А подружка ее закадычная — Маша Уголькова — совсем другая. Она и с виду отличается. Юля — высокая, мускулистая, ей на глаз можно лет пятнадцать дать, Маша — маленькая, худая и сутулится. А краснеет как! Вызовут к доске, она — раз! — и вся красная делается. Ее даже дразнить неинтересно — сразу плакать начинает. Кого хорошо дразнить, так это Ваську Мослова. Выбрали его председателем, так он теперь ходит важный, даже лицотакое озабоченное делает, как будто занят целый день. A на самом деле лодырь. Вот в прошлом году был председатель Коля Вьюнков, вот это был председатель! И в кино ходили, в театр, и газету такую выпустили, нас за нее шестиклассники даже чуть не побили. И в „Зарницу“ победили всех. А этот только заседает — по два часа „пятиминутки“ длятся. Жалко, Вьюнков с родителями на Север уехал. Вырвал Столбов из тетрадки лист. Стал Мослова рисовать. Голова у Мослова круглая, нос пупочкой, глаза хитрые и бегают, особенно когда струсит. А он все время трусит. То боится, что от старшей пионервожатой влетит, то, что его ребята переизберут. А уши-то, уши! Как это раньше Столбов не замечал. Нарисовал Столбов председателю длинные ослиные уши. И чтобы с зайцем не спутали, решил подпись сделать. Сначала написал: „Мосел-осел!“ Посидел, подумал. Неубедительно. Стал стихи сочинять получилось! Прямо целая басня Крылова:
Наш Васечка Мослов Осел среди ослов! В председатели прорвался, Но ослом, как был, остался!
Сложил карикатуру вчетверо, написал: „Не вскрывать. Совершенно секретно. Пономареву И. Лично“ — и послал записку по рядам. Но все смотрели и смеялись.
— Столбов! Повтори мой вопрос и ответь на него. „Пропал“, — подумал Столбов. Медленно поднялся… И тут прозвенел звонок. Пономарев покатывался со смеху, разглядывая карикатуру. Вокруг него толпились ребята. Вдруг подбежал второгодник Сапогов, схватил карикатуру, захохотал своим дурацким смехом и потащил листок Мослову.
— Во! А? Во! Эта! Портрет! А? Васька покраснел, надулся и пошел на Панаму:
— Твоя работа?
— А что? Тут все правильно написано: „В председатели прорвался, но ослом, как был, остался!“
— Сейчас же порви! На моих глазах порви! — сказал Васька, а сам просто от злости трясется.
— Ты что! — не выдержал Столбов. — Это же произведение искусства! Это же сатирическая графика! Сатира графическая! Она, может, лет через сто будет в музее висеть! Ты, Васька, ее сохрани, через сто лет большие деньги заработаешь.
— Хорошо, — медленно сказал Мослов, — я ее сохраню.
— Носи, Вася, на здоровье! — заорал Столбов и вскочил на парту. Тут в класс вошел Борис Степанович.
— Ясно! — сказал он весело. — Теперь ясно, кто будет парты мыть.
— Да я только вскочил, — возмутился Столбов. — Другие все время бегают!
— Другие будут мыть в другой раз.
— Борис Степанович, вот! — Мослов протянул ему карикатуру. — Вот! — Он словно гордился. — Вот, оскорбляют… В классе стало тихо.
— Ну, если это тебя оскорбляет… — сказал учитель.
— Значит, ты осел и есть! — крикнул Столбов и захохотал. Борис Степанович глянул на него внимательно и сказал:
— Кстати, автор этих стихов себя и своих одноклассников тоже считает ослами.
— Это почему же? — удивился Столбов.
— А тут так написано: „Осел среди ослов“, и я не понимаю, почему ослов так раздражает, что один из них „в председатели прорвался“. Это справедливо, ведь, значит, льва начальника они не заслужили.
— Это почему же? — опять спросил Столбов.
— А потому, что они даже не ослы, а зайцы. Стихотворение-то без подписи. Кто писал — трус! Тут Столбов хотел было сказать: „Да вы что! Это я нарисовал и написал. И ничего тут такого нет, пошутить нельзя“. да только не успел. Васька Мослов вскочил и заорал:
— Это Пономарев нарисовал. Пономарев!
— Что же он, сам себе письма пишет? — сказал учитель. — Это письмо Пономареву адресовано.
— Это он для конспирации.
— Нелогично. Успокойся. — Борис Степанович заложил руки за спину и прошелся по классу.
— Меня сильно огорчает не то, что вы не умеете шутить, но что вы не умеете отличать остроумие от оскорбления. Как вы медленно взрослеете и как вы медленно умнеете!..
— А Пушкин тоже карикатуры рисовал, — сказал Столбов.
— Пушкин в вашем возрасте свободно владел французским языком, латынью, дружил с умнейшим человеком своего времени, с философом Чаадаевым… А вы, я вижу, живете со дня на день, не думаете ни о прошлом, ни о будущем. Посмотрите, большинство из вас ничем серьезно не интересуется… Даже гражданская жизнь, я не боюсь этого слова. гражданская жизнь вашего класса вас не интересует… Ну ладно! — Он устало потер лоб. — Уж коли зашла у нас сегодня речь о басне, нарушим программу и поговорим сегодня о баснях. Басни писать уметь надо, ибо басня подчиняется определенным законам… В Древней Греции жил старый и безобразный раб по имени Эзоп… В перемену Мослов подошел к Панаме и, показав кулак, сказал:
— Ты, Панама, у меня еще узнаешь, как карикатуры рисовать!
Глава четвертая. „ТАКИЕ, БРАТ, ДЕЛА…“
Панама потерял спортивные трусы. Ну как теперь на физкультуру пойдешь? Все трусы у Панамы для этого дела не годятся. Из старых он вырос, а те, которые постоянно носит, вообще показывать нельзя. Они — в маленький цветочек. Это у мамы была такая материя, она взяла и Панаме трусов нашила. Мыкается Панама по коридору. Все на физкультуру ушли. Как раз четвертый и пятый уроки физкультура. Мог бы Панама домой пойти, да там делать нечего. Все на работе. Шатается он по школе, боится на завуча нарваться. Вдруг из учительской вылетает Борис Степанович, какой-то встрепанный, и в класс. В классе сразу тихо. Он чего-то там поговорил, опять в учительскую побежал, ну в классе, конечно, сразу шум, даже кто-то кукарекать начал. А еще восьмой класс! Опять вылетает Борис Степанович.
— Ну что ты будешь делать, — говорит, — никак дозвониться не могу. Как провалился! — И вдруг видит Панаму. — Ты чего делаешь здесь? Панама объясняет: мол, так и так, трусов нет.
— Это очень кстати, то есть это скверно, конечно. И вообще, в этом месяце я второй раз вижу, как ты уроки прогуливаешь. Смотри, добром это не кончится.
— Ну я же не специально… — оправдывается Панама, а в восьмом классе орут — хором петь начали! А еще восьмой класс!
— Вот что, — говорит Борис Степанович, — выручить меня можешь?
— Безусловно, — отвечает Панама.
— Это, конечно, непедагогично… И вообще категорически запрещается учеников по своим делам посылать, да тут вопрос жизни и смерти. Такие, брат, дела… Вот тебе деньги, адрес, садись на такси. Если охрана пускать не будет, звони по такому телефону. И записку эту в собственные руки Петру Григорьевичу отдай. Понял? В собственные руки! На стоянке было несколько машин. Видно, стояли они давно: на них успел желтый лист нападать. В первой машине шофер читал книжку. Панама решительно открыл дверцу, сел рядом и протянул бумажку:
— Здрасте, отвезите меня вот по этому адресу.
— Есть! — сказал водитель и начал выруливать со стоянки. — Собака, что ли? — спросил он, когда они понеслись по улице.
— Где? — спросил Панама.
— Да вот лечить-то?
— Кого? Шофер как-то странно на него посмотрел.
— Я говорю, зачем в институт-то едешь?
— В какой?
— Да ты хоть знаешь, куда едешь?
— Там написано, — глядя прямо перед собой, ответил Панама.
— Там написано: „Ветеринарный институт“, вот я и спрашиваю, собака, что ли, заболела?
— Нет, — ответил Панама, — я с письмом…
— А, — сказал шофер, — другое дело… А то я раза три доктора по адресам возил. Смехота! То у щенков зубки режутся, то кошка окотиться не может. Как сбесились все. А один едет, чуть не плачет — рыбки заболели! А рыбки-то эти гроша ломаного не стоят, и на сковородку-то не положишь. Панаме почему-то стало очень скверно. И неожиданно для себя он сказал:
— У меня тоже рыбки есть! — Хотя никаких рыбок у него не было.
— Ты — пацан, ты — другое дело. А тут взрослый дядька в игрушки играется!.
— Все лучше, чем водку пить! — сказал Панама и сам себе удивился.
— Это точно, конечно… — сказал шофер и замолчал. Панама был рад, когда они доехали. Он выскочил из машины, бодро толкнул дверь института, но сердце у него бешено колотилось. В большом вестибюле, за никелированным забором стояла толстая тетка с громадной кобурой на боку.
— Тетя, извините, пожалуйста, могу я видеть Петра Григорьевича Николаева?
— Пропуск заказан? — рявкнула тетка.
— Нет, тетя, я с письмом, — сказал Панама самым вежливым голосом, на который был способен.
— Звони по телефону! Панама набрал номер, написанный в бумажке.
— Можно попросить Петра Григорьевича, извините, пожалуйста…
— Его нет! — И трубка загудела. Панама опять набрал номер.
— А где Петр Григорьевич? Извините, пожалуйста.
— На конференции! — И трубка загудела.
— Тетя, — сказал Панама, — у меня важное дело. Можно, я отнесу письмо?
— Оставляй на охране. Пойдет домой, я передам.
— Борис Степанович велел в собственные руки. Тетя, это очень важно! Можно, я пройду? Я вам портфель в залог оставлю.
— Да на что мне твой портфель с двойками! Сказано: без пропуска не пущу. Так что уходи отсюда! Пошел Панама на улицу, получил по спине вертящейся дверью, сел на скамейку. Думает. „Никчемный, — думает, — я человек. Борис Степанович с таким лицом белым из класса в учительскую носился, а я его письмо отдать не могу… Панама я, панама!“ А в горле уже ком стоит. Вдруг машина подъезжает. Странная какая-то. Пузатая. Автобус не автобус, бочка не бочка… Шофер с бумажками в руках выскочил, в институт побежал. Потом из фургона дядька в ватнике вышел и тоже в институт пошел, дверь не закрыл. Панаму как кипятком окатило. Встал он, носом пошмыгал и медленно к фургону двинулся. А кровь в ушах — бух-бух-бух… Медленно поднялся в машину и дверь за собой захлопнул. Темно в машине и пахнет, как в цирке. И чувствует Панама: кто-то дышит. „А вдруг тут тигры!“ Он чуть не взвизгнул со страху. Всей спиной прижался к железной двери, ему захотелось вдавиться в нее, стать маленьким, незаметным. И тут он услышал, как впереди за перегородками что-то затопало и раздалось тонкое, заливистое ржание. „Кони! Коней везут!“ Панама пришел в себя и только тут почувствовал, как намокла у него от пота рубаха. Он сунул руку в темноту, и пальцы его нащупали теплую конскую шкуру. Потом он почувствовал, как в ладонь его стали тыкаться шелковые лошадиные губы… Машина дернулась, поехала. Стала. Открылась дверь, и в ослепительном свете хриплый голос сказал:
— Выводи жеребца из первой секции.
Глава пятая. РАЗВЕ ЭТО АЙБОЛИТ?
Панама постоял, привыкая к свету. Вокруг него были железные перегородки, а из-за них высовывались конские головы. Он присмотрелся, открыл дверь и оказался в проходе, как раз позади коня, которого выводили. Конь вышел, за ним потихонечку Панама. Никто его и не видел. А дальше куда идти? Недалеко от машины во дворе стояла группа людей в белых халатах. Они стояли спиной к Панаме и слушали кого-то в середине группы. Тот, невидимый Панаме, говорил:
— В нашем институте впервые в мире создана промышленная установка для получения желудочного сока, а также различных препаратов на основе конской крови. Желудочный сок берут один-два раза в неделю по шесть-семь литров за раз. После обработки он идет в лечебные учреждения. Для получения препаратов из крови мы поступаем следующим образом. В кровь совершенно здоровых, многократно проверенных коней вводятся болезнетворные токсины таких страшных болезней, как гангрена, столбняк, дифтерия и целого ряда других, против которых до недавнего времени медицина ничего не могла сделать. В крови зараженных животных образуются защитные вещества. На основе этой крови мы получаем сыворотку, которая не только излечивает больных людей, но и делает человека невосприимчивым к заболеванию. За время использования одной лошади мы получаем шестнадцать — двадцать тысяч доз сыворотки.
— Згажиде бажалузда, — проговорил огромный врач-африканец, — зголько живед лошад?
— Кровь мы берем периодически, давая коням три-четыре недели отдыха, однако лошадей хватает весьма ненадолго… Потом они поступают в зоопарк на корм хищникам. — Голос рассказчика вдруг сделался грустным. — Вот сейчас к нам как раз поступила новая партия лошадей, специально отобранных на конных заводах. Тут все повернулись и увидели Панаму.
— Это что за явление? — удивился пожилой доктор, тот, что рассказывал про промышленную установку.
— Я не явление. Я Пономарев! Мне Петр Григорьевич нужен, у меня к нему письмо!
— Давай! Я Петр Григорьевич. Проходите, товарищи, смотрите. — Он снял очки и, держа бумажку у самых глаз, начал читать. В это время через двор проводили лошадей. Они были все как на подбор, очень высокие. Панама таких никогда не видел. Кони шли, нервно подрагивая кожей и всхрапывая. Огромный рыжий жеребец вдруг рванулся и стал на дыбы. Конюхи закричали страшными голосами и повисли на веревках, как акробаты. Конь проволок их, мотая головой, через двор, тут его скрутили и завели в дверь дома, которая зияла как темная пасть.
— Так. Ясно. Вот разделаюсь с аспирантами — приеду. Э? — сказал Петр Григорьевич. — Да ты, как тебя, Пономарев, плачешь?
— Да! — закричал Панама. — Это ветеринары, которые животных лечат, это, значит, как Айболит! А какой же вы Айболит! Вы всю кровь из коней высасываете, как вампиры! Лошадь вам все здоровье отдает, а вы ее в зоопарк. Вы никакие не доктора! Вы хуже зверей… Волк тот хоть сразу загрызет, а вы постепенно все соки вытянете! Живодеры! Панама кричал, топал ногами и размахивал кулаками перед самым носом Петра Григорьевича. Все доктора столпились вокруг них и смущенно переглядывались.
— Перестань орать! — вдруг тонким голосом крикнул Петр Григорьевич. И Панама сразу замолчал, только всхлипывал, глотая слезы.
— Нгуен, идите сюда! Вот! Вот! — Петр Григорьевич вытащил в круг маленького вьетнамца. — Расскажите, как у вас в госпитале дети от столбняка умирали. Расскажите этому припадочному! И вы, и вы, пожалуйста, — он схватил за руку огромного африканца, — расскажите ему, как у вас целая деревня отравилась консервами и погибла, потому что не было сыворотки от ботулизма! — Петр Григорьевич суетился, лицо у него было в красных пятнах, руки тряслись. — Он меня учить будет! Он меня будет укорять! Слюнтяй! Научись сначала людей жалеть! Панама махнул рукой, повернулся и побежал.
— Стой! Но он не останавливался, он бежал и бежал, сам не зная куда.
Глава шестая. „А МНЕ ИХ, ДУМАЕШЬ, НЕ ЖАЛКО?!“
Панама сидел в большом кабинете, заставленном книжными шкафами, пил чай, а Петр Григорьевич ходил из угла в угол и говорил:
— Так, брат, нельзя! Чуть что — и в истерику. Оно, конечно, дело это неприятное… Но что поделаешь? Жизнь, вообще, вещь довольно жестокая. В конце концов, ты думаешь, мне их не жалко? Да если хочешь знать, они мне по ночам снятся. Я глаза их видеть не могу…
— Петр Григорьевич, — сказал Панама, — не надо рассказывать, а то я опять заплачу.
— Ну-ну… я не буду. Конфет дать?
— Нет. Спасибо. Я домой пойду.
— Нет уж, брат. Домой я тебя сам доставлю. Только давай сначала в манеж заедем.
— А это что?
— Манеж — это, брат, самое сказочное место. Там самые красивые кони в нашем городе. Там уже, наверное, и твой Борис Степанович.
— А что он там делает?
— Как что? Тренируется. Он ведь мастер спорта. Так поедем? Он в записке пишет, лошадь его посмотреть надо, что-то она плоха.
— Конечно, поедем! — поднялся Панама. — Надо ехать. Он так волновался, из учительской — в класс и из класса — обратно. Прямо так и бегал… У ворот института их ждал „газик“ с синим крестом на борту и надписью „Ветеринарная помощь“. Панама еще никогда не ездил в „газике“. Машина катила быстро-быстро. У Петра Григорьевича прыгали очки на носу, а шофер сидел прочно и молча, на рукаве его куртки был синий крест и надпись „Санитар“. Они проехали несколько станций метро, высокий собор с голубыми куполами, свернули во двор и остановились около дощатых ворот с объявлением „Посторонним вход воспрещен“. Мальчишка лет пятнадцати с повязкой дежурного встретил их в проходной.
— Ох, — обрадовался он. — Наконец-то, Петр Григорьевич. А мы уж прямо не знаем, что и делать…
— Ложится? Панама удивился, как изменился голос доктора, стал жестким и деловым.
— Венчики распухли! Стоять не может. Опой, наверно…
— Посмотрим. Температура?
— Высокая.
— Ну это естественно, естественно… Панама еле поспевал за ними. Прошли двор, где были навалены какие-то пестро раскрашенные шлагбаумы, кубы, полосатые шесты, стойки. По двору задумчиво бродил маленький шелудивый ослик. Панама никогда живого ослика не видел, но останавливаться было некогда. Они поднялись по мосткам и оказались в полумраке конюшни. В длинный коридор выходили двери с решетками, из-за каждой на Панаму взглядывали умные лошадиные глаза. В конце коридора толпилось несколько человек и слышались приглушенные голоса.
— В деннике? — спросил врач. — Ложится? В глубине денника, над открытой дверью которого была табличка „Конус“. Чистокровный верховой жеребец.1968 г.р.», на полу, неестественно завалясь, лежал огромный конь. Панама видел, как тяжело у него ходят бока.
— Дежурную лампу! — сказал врач. — И давайте его на растяжках в коридор. Все зашевелились. Появился яркий прожектор. И Панама увидел, что у головы коня на корточках сидит Борис Степанович, бледный, с трясущимися губами. Одной рукой он поддерживает коню голову, а другой часто-часто гладит его по челке, по глазам.
— Подымай, подымай, теперь осторожно выводи! Длинно и жалобно застонав, конь тяжело поднялся. И, оседая на задние ноги, ступая передними словно на иглы, вышел. Его привязали так, чтобы он стоял посреди коридора и к нему можно было подойти с любой стороны.
— Счас, милый, счас, золотой. Потерпи, мой хороший, — приговаривал Борис Степанович, и все: и конюхи в ватниках, и дежурный мальчишка, и седоусый худой старик в белых штанах и красном пиджаке — поглаживали коня, поддерживали, приговаривали ласковые слова.
— Ах ты, Конус, Конус… — вздохнул старик, — конь-то какой. Этому коню цены нет. Вон глаз какой породный! Панама глянул. Глаз у коня был глубокого темно-фиолетового цвета, а когда он поворачивал голову, глаз вдруг становился на просвет солнечно-янтарным. Конус постоял, постоял и, вдруг качнувшись, повалился на пол, голова на растяжках оскалилась, показались огромные, как клавиши, зубы, а шея вытянулась, будто резиновая…
— Держи, держи, ребята… Боря, возьми губу, не отпускай. Ну-ка, Конус, мальчик ты наш милый, вставай, вставай, дорогой, надо встать… Вставай, голубчик… Жеребца снова подняли. Доктор присел на корточки и дотронулся до ноги над копытом. Конус вздрогнул и застонал.
— Что, доктор, опой? — тревожно спросил Борис Степанович.
— Откуда опой? Откуда ему быть? — заговорил небритый конюх. — Я его вчера два часа выводил. Что ж я, не знаю дела? Я с пяти лет при конюшне. Еще у Пашкова служил.
— Такое может быть и не оттого, что напоили после езды… — задумчиво сказал доктор. — Корм, скажем, тяжеловат, вот сердце все кровь к ногам гонит… — Вон как живот вздут. Но тут еще что-то. Тут еще какая-то инфекция сидит. Ну-ка сделаем для начала вот такой укольчик. — Он раскрыл чемоданчик, вынул блестящий шприц, звякнул ампулой. — Боря, закрути! Борис Степанович своей длинной жилистой рукой скрутил коню губу, и конь мелко задрожал.
— Спокойно! — И резко, как нож, шприц воткнулся в круп. — Ну вот и все, вот и все… Теперь немножко переждем, чуть кровь пустим, чтобы затек с ног снять. А завтра массаж, массаж, если только не будет температуры. Борис Степаныч, ты тут ночевать будешь?
— Да, да, — закивал тот. — Куда ж я. Тут буду, конечно.
— Ежли что ночью, сразу звони, пока не разбудишь.
— Вроде падает температура? — Конюх дотронулся до коня. — А?
— Рано еще… Панама тоже коснулся лошади. Шкура была сухой и горячей. Когда они вышли во двор, уже темнело. Борис Степанович проводил их до проходной.
— Значит, рацион питания надо пересмотреть. Да, Боря, не везет тебе: третий год перед самыми соревнованиями свистопляска какая-то получается. То Агностик у тебя пал, то у Готлиба такая засечка[1] страшная, а вот теперь Конус…
— Невезучий я, — ответил Борис Степанович. — Еще сегодня все так удачно. Вы быстро приехали.
— Это вот кого благодари! — Петр Григорьевич положил руку Панаме на голову. — Ты бы знал, как он в институт проник — целый детектив… А какую он нам речь закатил! Такое, брат, в кино не покажут.
— Спасибо, Игорек! — сказал Борис Степанович. — Я тут замотался, совсем про тебя забыл. Извини. А ведь ты небось и уроков не готовил, и есть хочешь, и дома волнуются?
— Борис Степанович, — сказал Панама, — можно, я завтра сюда приду?
Глава седьмая. «ЕСТЬ У НЕГО ЗАЩИТНИК!»
Рядом с пионерской комнатой была маленькая каморка, где хранились барабаны, горны, отрядные флажки и другие полезные вещи, которые назывались звучно и непонятно — «пионерская символика». Машу Уголькову попросили нашить на отрядные флажки номера и буквы, там, где они оторвались. В каморке было уютно. Пахло краской, из застекленного шкафа весело сияли кубки — школьные призы, косяками свисали вымпелы. Маша работала быстро, а мысли текли плавно, как бы сами собой. Она вспоминала вчерашнюю телепередачу и одновременно мечтала о том, как они в воскресенье пойдут с папой в театр.
— …Пономарев, — вдруг услышала она знакомую фамилию. Маша заглянула в приоткрытую дверь. В пионерской комнате за столом сидели старшая пионервожатая и Васька Мослов.
— А ты заставь его быть активным! — говорила пионервожатая. — Что-то, извини меня, Вася, мне не очень верится, чтобы Пономарев был таким ужасным, как ты говоришь…
— Честное слово! Карикатуры рисует, уроки прогуливает…
— А ты проводил с ним индивидуальную работу?
— Какая там работа! Он со мной и разговаривать-то не желает! Я считаю, его поведение надо на совете дружины обсудить.
— Ну, так сразу и обсудить! Нет, Вася, нужно сначала с человеком ну хотя бы поговорить. А еще лучше знаешь что: поручи ему какое-нибудь дело…
— Да завалит он любое дело!
— Вот тогда и поговорим. А друзья у него есть? Может быть, на него через друзей повлиять?
— Он со Столбовым дружит, но этот тоже человек ненадежный… Я считаю так: поручим ему дело, а если он откажется или провалит, тогда обсудим его на совете отряда. И пусть Столбов как человек, который его лучше других знает, это обсуждение и проведет! Если и после этого Пономарев не исправится и не откажется от своих делишек, тогда уж вплоть до исключения…
— Ну ты хватил! — сказала пионервожатая. — Думаю, до этого не дойдет. А ты не боишься, Вася, расколоть класс?
— Это как?
— А так. Часть класса поддержит тебя, а другая — Пономарева, и начнется у вас в классе склока.
— Да кто это будет Пономарева защищать? У него и друзей-то нет. Один Столбов. А Столбов не в счет. Так что этого не будет… Маша слушала, сжав кулаки. «Ай да Васька, совсем он не „осел среди ослов“ — он гораздо хуже. Это ведь он Панамке за карикатуру мстит. А карикатуру-то Столбов нарисовал. Мало того, что этот Мослов шуток не понимает, еще и невинного человека погубить хочет?» — думала Уголькова. Она хотела прямо сейчас выйти и рассказать, как было дело, да вовремя спохватилась. Во-первых, скажут, подслушивала, во-вторых, ведь Борис Степанович ясно сказал, что Панама сам себе письмо писать не стал бы, а Мослов все равно не поверил. Он и теперь не поверит! Маша вспомнила понурую фигуру Панамы, его узкие плечи, сутулую спину. И как тот сидит на уроке, подперев голову рукой, мысли где-то далеко-далеко. Его вызовут — он очнется, ничего не слыхал, только глазами своими голубыми хлопает. И Маше стало его вдруг жалко. Ишь, заступиться за Панамку некому! Нет, есть кому! Сразу из школы она побежала к своей подружке Юле Фоминой, на стадион. Юлька, раскрасневшаяся, потная, носилась по льду, выделывая сложные фигуры танца. А музыка визжала и мяукала, звук «плыл», и магнитофонная лента все время рвалась.
— Да что ж это такое! — возмущенно кричала Фомина. — Михаил Александрович, скажите вы им! Ведь так совершенно невозможно работать! Сапожника какого-то посадили в радиорубку… Тренер пошел выяснять. А Юлька, возмущенная, подкатила к барьеру.
— Ты чего? — спросила она Уголькову.
— Ой, Юля! — И Маша рассказала все, что слышала.
— Ну вот, все нормально! — К ним подкатил тренер. — Давай с самого начала. Ты уж нас, девочка, извини, нам некогда.
— Я понимаю, — сказала Маша. — Юля! Так что же теперь делать?
— Потом, потом поговорим! — замахала руками Юлька. — Вообще, твоя-то какая забота? Маша посмотрела-посмотрела, как Юлька легко скользит по зеркалу катка, потом тихонько повернулась и побрела домой. «Это потому, что она занята очень, а на самом деле она добрая», — уговаривала себя Уголькова. Но чувствовала, что-то здесь не так. Юлька — вся на катке, а в классе тоже как на тренировке…
— Ну и ладно! — сказала Маша. — Все равно у Панамки есть защита. Это я!
Глава восьмая. КАЖДЫЙ ДЕНЬ, КРОМЕ ЧЕТВЕРГА
— Многие слова со временем теряют первоначальное значение. Вот, например, слово «ремонт». Это слово французское и означало раньше «пересесть на свежую лошадь». А «ремонтировать» — это значит «обновлять конский состав». Новых лошадей покупать, одним словом. Ну вот, сейчас копыта замоем, и на сегодня все. Давай воду! Панама тащит ведро Борису Степановичу. Довольный, растертый соломенным жгутом Конус весело хрупает сено. Он выздоравливает. Сегодня Борис Степанович сделал небольшую проездку. Ох и намучились они с Панамой за этот месяц! Конусу становилось то лучше, то хуже. Сидела в нем невесть где подхваченная простуда. И много пота пролили они, прежде чем услышали от Петра Григорьевича: «Завтра начинайте работать коня. Сначала работайте шаг. Шагайте коня минут тридцать, и две репризы по десять минут рысью…» Панама теперь каждый день ходит в манеж. И странное дело, сейчас, когда у него времени в обрез, он перестал опаздывать в школу и даже начал лучше учиться. За месяц только две тройки. Раньше, бывало, сядет за уроки и сидит часов пять. Пишет, на промокашке рисует, в окно глядит. А теперь в окно глядеть некогда: на уроки Панама может потратить час-полтора, не больше, а то в манеж опоздает к вечерней проездке. Поэтому и на уроках сидит как памятник, не шелохнется, каждое слово ловит: запомнишь на уроке дома учить не надо. Только вот с классом отношения испортились. Первым поссорился Столбов, с которым они с первого класса за одной партой сидели. Сколько раз их рассаживали за болтовню, но они опять вместе садились, а тут Столбов сам ушел, да еще стукнул Панаму по голове.
— Знаю, знаю, Панамочка дорогой, — сказал он на прощание, — чего ты такой замечательный стал, в отличники прорываешься: Юлечке своей хорошенькой понравиться хочешь. Только ничего у тебя не выйдет! Ты ростом от горшка два вершка, а она вон жердина какая. Ну что мог ответить ему Панама! Что в школе у него все получается само собой? Кто этому поверит! Рассказать про манеж он не мог, да и что рассказывать? Как он из денников тачками навоз вывозит, как Конусу компрессы делает и клизмы ставит? А сказать, что он Юле понравиться не хочет, тоже нельзя. Да и разве есть в классе такой мальчишка, который бы ей понравиться не хотел? Даже Сапогов-второгодник и тот замолкает, когда Юля входит в класс. Она такая красивая, у нее свитер красный, ее даже по телевизору показывали. И комментатор сказал: «Это надежда нашего города, подрастающая достойная смена», и всякие другие хорошие слова. Конечно, Панаме она очень нравилась, даже ночью снилась один раз, только как — он не запомнил. Хорошо снилась. И все у нее получается ловко и весело. Иной раз выйдет отвечать — ничего не знает, а глаза свои огромные распахнет и начнет говорить, говорить и, глядишь, на четверку ответит… Панама от удивления только в затылке чешет.
— Личное обаяние, — говорит Столбов, — ничего не попишешь. Вот есть обаяние — и делай что хочешь, а нет — давай учи! Обаяние — оно как лазер, от него никуда не денешься, вот, к примеру, лазерная винтовка… Кончались такие беседы тем, что Столбова ставили столбом — за разговоры. На одного только Бориса Степановича это обаяние почему-то не действовало. Когда он вызвал ее в первый раз и Юля своей необыкновенно красивой взрослой походкой вышла к доске, учитель оглядел ее с ног до головы и весело сказал:
— Нуте-с, Фомина Юлия, поведайте миру, что такое народное творчество, имеется в виду устное. Что мы к нему относим и почему?
— Устным народным творчеством называется, — начала бойко Фомина и пошла крутить: — Народное творчество называется народным, потому что его создавал народ, поэтому оно народное… Борис Степанович подпер своей длинной ладонью щеку и не мигая смотрел на Юлю, пока она не сбилась.
— Все? — удивленно спросил он. — Жаль. В таком стиле можно отвечать часами на любой вопрос, о котором никакого понятия не имеешь. И не смотрите на меня, барышня, как некое животное на некие ворота. Естественно, за такой ответ вознаграждение будет минимальное.
— Два? — радостно выкрикнул второгодник Сапогов.
— Знакомая отметка, Сапогов? — спросил учитель и влепил в журнал здоровую, жирную двойку. Фомина стала красная, как свитер, и раздраженно хлопнула крышкой парты.
— Кстати, садиться нужно тихо, дабы не травмировать нервную систему педагога и глубокоуважаемых однокашников. А что такое фольклор, нам сейчас растолкует Пономарев. И Панама пошел и заработал четверку, хотя ему сквозь землю хотелось провалиться. Правда, с тех пор Фомина на уроках литературы тише воды, ниже травы и так на Бориса Степановича глядит, когда он рассказывает, словно хочет ему в рот прыгнуть. Ну, а сегодня скандал произошел. На большой перемене остались все в классе — объявили экстренное собрание. Председатель совета отряда Васька Мослов говорит:
— Ребята, в школе проходит конкурс стенных газет. Мы должны принять участие.
— Как принять? — засмеялся Столбов. — Мы еще с начала года ни одной газеты не выпустили…
— Ну и что? Вот сегодня останется актив и выпустит сразу несколько газет. Дадим им в помощь ребят. Вот Пономарева, например.
— Не могу я сегодня.
— Ну, завтра.
— И завтра не могу, — ответил Пономарев, — занят я, ребята.
— И когда же ты бываешь свободен? — ехидно так спрашивает Васька.
— В четверг. И то до пяти, а потом я в баню хожу. Тут все как закричат:
— А мы что, не ходим? Все в баню ходят. Пономарев выделяется, хочет особенным быть!
— Знаешь, ты что-то стал себе многое позволять, — говорит Васька. — Я считаю, что тебя обсудить надо. Со сбора сбежал, в культпоходе не участвовал… У тебя что, уважительные причины есть?
— Есть, — сказал Панама.
— Ну, так объясни коллективу. Вот Фомина имеет уважительные причины, мы ее стараемся максимально освободить. Идем навстречу.
— Не могу я объяснить. А причины есть, — твердо ответил Панама. Тут опять все как закричат. И вдруг встает Машка Уголькова и говорит:
— Что вы пристали? Я за него останусь. Все сразу замолчали.
— Пономарев, — говорит она, — не такой человек, чтобы врать.
— Ха! — сказал Столбов.
— Ты вообще, дурак, молчи! Если Игорь говорит, что у него есть причины, значит, есть. А если кого надо обсуждать, так это тебя, Васечка, за два месяца ни одной газетки не выпустили, потому в конкурсе участвовать — это показуха! Тут опять все как закричали! А Пономарев смотрел на Уголькову, точно видел ее в первый раз. Целый день он над этим думал. И сейчас, когда помогал Борису Степановичу Конусу копыта замывать, вдруг сказал:
— А все-таки Маша Уголькова — хороший человек.
— Да? — усмехнулся Борис Степанович. — Из чего ж это следует?
— Из поступков.
— Ну, ежели из поступков, тогда конечно.
— А вы как считаете?
— А я считаю, что Маша — человек очень порядочный, с доброй душой и очень ясной головой. И потому она — красивая…
— Ну да! — засмеялся Панама. — У нее нос конопатый!
— А ей это идет, — отжимая тряпку, ответил учитель. — А ты что думаешь, одна Фомина, что ли, красивая? Она особа эффектная, спору нет, но ей много горького нужно будет в жизни хлебнуть, чтобы стать настоящим человеком. Панама долго не мог заснуть, все думал над словами Бориса Степановича. Даже ночью встал в словарь посмотреть. Раскрыл толстенную книгу и прочитал: «Эффект — впечатление, производимое кем-чем-н. на кого-что-нибудь» — и ничего не понял.
Глава девятая. ЖЕСТОКОЕ УЧЕНИЕ
Конус выздоровел окончательно. Он весело ржал и топотал, когда Панама или Борис Степанович входили в его денник. Дружески прихватывал их зубами за куртки, когда они затягивали седельные подпруги или застегивали на его тонких пружинистых ногах ногавки — кожаные высокие браслеты, чтобы сухожилия не побил копытами, не поранился. А потом Конус, поигрывая мышцами, весело шел в манеж. Борис Степанович вдевал ногу в стремя и махом взлетал в стремя. Панама забирался в судейскую ложу и смотрел восхищенно, как умопомрачительной красоты конь, пританцовывая, топчет песок на кругу. Высокий, темно-гнедой, очень тоненький и в то же время мускулистый конь, пофыркивая, мягко проходил мимо Панамы. Мускулы так и переливались под атласной шерстью. И мальчишке казалось, что это он сидит высоко в седле, что это под ним упруго ступает жеребец. Однажды в манеж вошли мальчишки, ведя разномастных лошадей. Женщина-тренер что-то сказала. И они полезли на коней. Тут Панама невольно отметил про себя разницу между ними и Борисом Степановичем. Учитель сидел в седле так, точно это была самая удобная для него поза. Гибкая поясница, мягкие, как у пианиста, руки отвечали на каждое движение лошади. Конь и всадник двигались так, словно это очень легко и просто. Мальчишки пыхтели, охали, тяжко стукались задами о седла. Лошади шли под ними боком, а то и вовсе останавливались. Один кудлатый конек выскочил в середину круга и начал подкидывать задними копытами. Мальчишка мотался в седле, как мешок.
— Сидеть, сидеть! — кричала женщина-тренер. Мальчишка цеплялся изо всех сил. Но потом медленно и грузно сполз на песок. А все-таки Панама им завидовал! Ему казалось, что он никогда не смог бы вот так сидеть высоко в седле, так откидываться назад, так ударять коня в бока каблуками.
— Что, брат, нравится? — подъехал Борис Степанович. — Хотелось бы так?
— Да!
— Ну вот… А я все ждал, когда же ты меня попросишь. Но ваша скромность, сударь, превзошла мои ожидания. Мне показалось, что для тебя пределом мечтания стала карьера конюха.
— Я так никогда не смогу, — грустно сказал Панама.
— А это мы посмотрим. — И с места поднял коня в галоп. В пятницу Панама надел белую рубашку и новый костюм, и они отправились в тренерскую, где в своей отдельной комнате сидел тот самый седоусый старик, которого Панама видел в первый свой приход. Он уже много про него знал. Знал, что Денис Платонович, может быть, самый старый и самый опытный жокей в Советском Союзе, что он еще до революции был известен за границей и привозил на Родину такие призы, о которых почтительно пишут справочники. Знал, что в войну у него погибли четыре сына, знал, что для этого красивого старика не существует ни чинов, ни званий, что он отхлестал ременным кнутом какого-то принца за то, что тот сломал коню ногу (в те годы Денис Платонович был приглашен на тренерскую работу в Англию и жил там несколько лет). Знал, что когда старика за многолетнюю работу награждали орденом, ответную речь он начал словами: «Свою жизнь я отдал на благо лошадей…» И когда Панама еще только подходил к тренерской, у него со лба уже падал крупными каплями пот.
— Денис Платонович, позвольте? — спросил Борис Степанович.
— Прошу… — раздалось раскатисто за дверью. — А, Боренька, здравствуй, голубчик! — Панаму старик словно не заметил. Крошечная комнатка была вся завешана фотографиями, вымпелами, лентами, а на стене висели два серебряных венка. На шкафу, на столе, на подоконнике стояли статуэтки коней с какими-то надписями.
— Конуса я твоего смотрел в езде. Ты напрасно так много работаешь его на рыси, не стесняйся — больше прыгай…
— Я не с этим сегодня, — сказал Борис Степанович. — Вы помните, как пятнадцать лет назад к вам сюда привели мальчишку, который каждый день приходил смотреть на коней?
— Я еще из седла не падаю. И память не изменяет, — засмеялся старик. Он глянул в зеркало и пригладил седые кудри.
— Так вот, сегодня этот мальчишка привел вам своего ученика. Денис Платоныч, я имею подозрение, что он будет ездить. Старик посерьезнел.
— Нынче я тренирую мало. Слышал, что про меня на совещании говорили? «Старик-де обучает варварскими методами». Нынче время не то — кругом сплошной гуманизм. Я их спрашиваю, мы кого воспитываем — секретарш или всадников? Конный спорт — это спорт! А им что же, после каждого прыжка седло кружевным платочком вытирать?.
— Потому к вам и привел, — возразил Борис Степанович, — что хочу настоящего всадника получить. Старик помолчал, и глаза его блеснули.
— Кха! — рявкнул он и вытер усы. — Подойдите, мальчик. Вид не глупый! У тебя высокие родители?
— Метр семьдесят пять и метр пятьдесят восемь, — отбарабанил Панама.
— Разденьтесь, мальчик. Панама начал судорожно расстегивать рубаху, брюки.
— Так, — сказал старик и протянул к нему страшную двупалую руку (рассказывали, что три пальца ему в молодости откусил жеребец). Пальцы ловко ощупали локти, коленки. — Руки-ноги не ломал? Головой не ушибался?
— Нет…
— Так. Не дыши. — Старик наклонился и плотно прижал ухо к Панаминой груди. — Ангиной часто болеешь?
— Нет.
— Ну-ко, — Старик достал из стола силомер, протянул Панаме: — Сожми. Так, — сказал он, глянул на цифру, пошевелил усами и небрежно бросил силомер в стол. — Отойди и резко подними ногу как можешь выше! Рраз! Вторую ррраз!.. Ну что, Боря, сложен этот молодой человек нормально, но костяк слабый, в суставах хлипок и мускульно слаб.
— У него есть главное, — сказал Борис Степанович, — у него есть душа.
— Ну что ж. Если она не расстанется с телом за период начального обучения, может, что и получится. Ибо сказано римлянами: «Сила духа многое искупает». Итак, слушайте меня, мальчик. Все бумажки — секретарю. С понедельника, нет, лучше со вторника, я суеверен, на постоянные тренировки. Первый месяц — два раза в неделю, второй — три, третий — ежедневно, кроме четверга, ежели вы, конечно, выдержите и не сбежите. Предупреждаю, вы зачислены из уважения к вашему педагогу. Более вам льгот не будет. И от вас я о вашем педагоге более не должен слышать. Он сам по себе, вы сами по себе. Пропуски занятий по болезни, по занятости и прочее исключаются. И предупреждаю: я набираю осенью сто мальчиков, весной у меня остается пятеро, и это не значит, что из оставшихся получаются настоящие всадники… Не смею долее задерживать.
Глава десятая. МАШКА, ТЫ С УМА СОШЛА!
Ах, как замечательно пахнет щами из школьной кухни! А если повар Галина Васильевна печет оладьи, то запах проникает даже сюда, в класс. И ребята еще задолго до второй перемены, когда вся школа ринется в столовую, взволнованно поводят носами. Стриженые первоклассники мечтают, как они будут слизывать с оладьев клюквенное варенье. У рослых усатых десятиклассников при одном воспоминании о тарелке густых щей начинают урчать животы. Вот ведь как устроен человек завтракали-то три часа назад, а уже опять есть хочется. Маша Уголькова зажмуривается и, чтобы не представлять себе румяные булочки и белое молоко, льющееся в стакан из бумажного кубика, начинает считать в уме, сколько у нее денег. Медяки и гривенники, пятиалтынные и полтинники и даже несколько рублевых бумажек завязаны в носовой платок и хранятся в самом потаенном углу портфеля.
— Марьсанна. — В перемену Маша подходит к учительнице. — Я не смогу пойти в ТЮЗ.
— Да что ты, Машенька, такой спектакль замечательный… Ведь билетов всего пять на класс.
— Я не смогу, — говорит Маша и так краснеет, что на глазах у нее появляются слезы.
— Ну что ж, — вздыхает учительница. — Валя Соловьева, хочешь пойти в театр?
— Ой-ой, конечно! — Соловьева подбегает к столу, она самая длинная и самая смешливая девчонка в классе. — Обожаю театр. Просто обожаю!
— Ну вот, возьми билет. Деньги завтра отдашь Маше. Но предупреждаю, если ты опять начнешь хохотать так, что актеров будет не слышно, я тебя в театр больше никогда не возьму. По дороге домой Маша старается не смотреть на лотки с пирожками, но крик толстой продавщицы лезет ей в уши:
— Горячие пирожки с мясом, с рисом, с повидлом!
— Маша, Маша! — К Угольковой подбегает Юлька. — Кричу тебе, кричу! Вот! — говорит она и показывает новенький полтинник. — Айда в мороженицу!
— Не могу, — говорит Маша. При одной мысли о мороженом у нее начинает сладко ломить горло.
— Что, денег нет? — спрашивает Юлька и внимательно смотрит на нее.
— Нет, — отвечает Маша и опускает голову.
— Врешь. Зачем ты врешь? Я же видела, как ты в перемену деньги считала. Там у тебя в платке, наверно, рублей десять!
— Это не мои… Это не мои деньги, — говорит Маша. — Я не могу их тратить… Понимаешь, не могу!
— А чьи?
— Не могу я тебе сказать! Не сердись, Юлечка! Не могу…
— Машка, ты с ума сошла! — говорит Юлька. — Ты же и так худущая, как щепка, а теперь еще в столовку не ходишь. Я же все замечаю.
— Юленька, так надо! Я потом все объясню! Потом! — И Маша бежит домой, и толстый портфель с галошным мешком бьет ее по ногам.
Глава одиннадцатая. УЧЕБНОЙ РЫСЬЮ МАГШ!
Панама лежит в постели. Ему кажется, что у него даже веки болят от усталости. Словно сквозь слой ваты, слышит он, как мама выговаривает папе:
— Ты только посмотри на него, ведь он же совершенно искалечен. Ребенок еле дошел домой. Ну, кормить лошадок — это еще куда ни шло, тем более это даже помогает занятиям в школе. Но ты бы видел, какой он сегодня пришел! Он же сесть не мог. Мало того, что у нас в квартире теперь царит этот ужасный запах, еще и ребенок уродуется! Что ты молчишь?
— Я не молчу, — говорит отец. — Я даю тебе высказаться.
— Не остри, пожалуйста! Мне совершенно не до смеха. Ты видел, что у него на руке?
— Что у него на руке?
— Рубец в палец толщиной! Я спрашиваю, откуда это, а он говорит: «Шамбарьером досталось, чтобы за седло не хватался». Это, видишь ли, бич такой, на гибкой рукоятке. Вот! Так что там у них — спортивная школа или казарма аракчеевская?! Ты посмотри, у него все ноги в синяках. Это, говорит, об седло. Ну скажи что-нибудь! Ты же отец!
— Слушай, старик! — Отец наклоняется над Панамой. — А может, мама права? Брось ты все это! Придумал тоже — лошади… Я понимаю радиодело там, или авиамодельный кружок, или, наконец, мотоцикл! А то лошади, ведь это не современно! Ну, где сейчас на лошадях ездят! Одни только чудаки. Панама открывает глаза и медленно говорит:
— Папа, если ты будешь так говорить, я перестану тебя уважать. Отец отшатывается и вдруг начинает бегать по комнате, хватаясь за голову.
— Черт знает что! — кричит он. — Это черт знает что! Выдумал каких-то коней. Ты же шею свернешь! Ну пойми же: вот ты лежишь сейчас, словно тебя сквозь строй пропустили, как при Николашке Палкине, а чего ради? Что ты получаешь за свои старания? Ходишь еле-еле, пахнешь, как цветок душистый прерий! А чего ради?
— Корень ученья горек, но плод его сладок! — говорит Панама любимое присловие Дениса Платоновича.
— Да какое «сладок»! На тебя смотреть страшно!
— Ребята! — говорит Панама родителям. — Я сегодня полкруга галопом проскакал, только потом за седло схватился.
— И получил бичом!
— Это за то, что испугался. Если бы не испугался, не получил бы. Ребята, галоп — это такое! Это такое счастье!
— Это ненормальный! — говорит отец. — Он ненормальный. Ты же завтра в школу идти не сможешь!
— Не-е-е… наверное, смогу, — неуверенно говорит Панама. — Отлежусь и пойду…
— Ну что ты с ним разговариваешь! Запрети, и все! — говорит мама. — В конце концов ты — отец.
— И я стараюсь быть хорошим отцом! — с металлом в голосе возражает папа. — Я не хочу, чтобы мой единственный сын всю жизнь попрекал меня тем, что я ему запретил ездить верхом. Если хочешь, в детстве я тоже несколько раз ездил верхом, в эвакуации. И в этом нет ничего ужасного.
— А седло какое было? — спрашивает Панама.
— Без седла! Ватник какой-то стелили.
— А! — говорит Панама. — Колхоз! Это не езда…
— Посмотрим, как ты ездишь. — Обида звучит в папином голосе.
— Я через полгода на третий разряд сдам, если вытерплю, конечно.
— О чем ты с ним говоришь, о чем вы говорите! — возмущается мама. — Ты запрещаешь ему или нет?
— Ребята, я так устал! Вы ругайтесь на кухне, а?
— Он прав! — Это папа говорит. — Пойдем на кухню. А ты знаешь, говорит он, выходя, — мне кажется, эти занятия вырабатывают в мальчишке чертовскую силу воли. Я наблюдаю, как он встает по утрам, чистый спартанец. Раньше такого не было… Панама не слышит, что возражает мама. В полусне перед ним плывет, качается самый первый день тренировок…В раздевалке Денис Платонович проводил перекличку:
— Васильчук? Нету. Отлично. Вычеркиваем. Бройтман? Нету. Отлично. Баба с возу — кобыле легче. Ковалевский?.. Распределяем лошадей: Олексин Формат. Ватрушкин — Ромбик. Пономарев, как вы у нас первый раз, дадим вам римского императора — Нерона, гонителя христиан и юношей, стремящихся стать всадниками. Маленькое замечание: седлать осторожно — он, хоть и мерин, а строгий, бьет перед-ними и задними, а будешь валандаться с трензелем, может пальцы прихватить. Вкладывать трензель, говоря по-крестьянски, удила, аккуратно, пальцы совать только в беззубый край. Спицын, повтори порядок седловки!
— Подхожу с левой стороны. Если лошадь стоит неудобно, говорю: «Прими!», надевая недоуздок. Зачищаю щеткой коня…
— Стоп! Бычун, перечисли части оголовья.
— Ремни, — начинает бойко сыпать маленький верткий мальчишка, — два нащечных, налобный, сугловный, подбородный, поводья. Трензельное железо, кольца…
— Как оголовье носят в руке? «Как много они знают», — думает Панама. Ему объяснял раньше Борис Степанович, но сейчас все вылетело из головы. Еще хорошо, старик ничего не спрашивает, а то бы опозорился. И вот он тащит, как положено, в левой руке оголовье, седло. Совсем не такое седло, как у жокеев, а огромное, строевое, подпруги волочатся по полу, Панама спотыкается о них и чуть не падает. Хочет подпруги поднять, тяжелое стремя больно стукает его по ноге. Наконец находит денник с табличкой: «Нерон, мерин, рысак орл. 1962 г. р.». Панама осторожно входит. Мерин стоит в углу и злобно смотрит на него.
— Тихо, тихо, это я, я, — опасливо говорит Панама и пытается зайти слева. Нерон резко поворачивается и становится к Панаме крупом. «Ой, счас накинет копытами!» Душа Панамы проваливается в пятки.
— Кто денник открытым оставил? — раздается окрик тренера. — Лошадей повыпустить хотите? Панама торопливо запирается, роняет седло, уздечку и остается один на один с мерином, который злобно глядит на него через плечо. Нет, это не добродушный, податливый Конус, с которым было легко и весело, а злобный, жестокий зверь, готовый на все. Панама прижимается в угол.
— Эй! Новенький! Как тебя, Пономарев, что ли? Открой! Панама оглядывается. За дверью стоит тот чернявый мальчишка Бычун.
— Что, прижал он тебя? Я тебе, пакость! — замахивается он на мерина, и тот сразу прижимает уши.
— А ну, прими! Прррими! Вот смотри, как взнуздывают. Понял? Бери голову рукой в обхват! Держи вот так локоть, а то тяпнет. Ну-у! Что, напоролся на локоть, гангстер. А теперь смотри, как седло кладут… Ой, тренер идет!.Я побежал, а то раскричится. Ты его не бойся, мерина-то. Он сам боится, вот и лягает.
— Ну что? — входит в денник Денис Платонович. — Так, оголовье надел полдела сделано. Теперь седло. Ну-ко, клади. Так. Подтяни подпруги. Не от пуза, не от пуза… Не по-бабски. Вот. Выводи. «Никогда я не научусь коня седлать», — думает Панама, шагая в манеж.
— Равняйсь! Смирно! Садись! А Панама маленький, стремя где-то на уровне глаз. Тянет он ногу, тянет, чуть на спину не запрокидывается.
— Путлище сделай длиннее! — Это Бычун подсказывает. А кто его знает, где оно, это путлище? А! Догадался: это к чему стремя пристегнуто. Есть, взгромоздился в седло. Ух ты, как высоко. «Я сижу в седле! — И радость захлестывает Панаму. — Какой же этот Бычун молодец! Помог!»
— По-головному шагом марш! — поет тренер, и что-то оглушительно хлопает.
— Во! — говорит кто-то за спиной. — Шамбарьер притащил, ну, теперь держись, ребята. Нерон почему-то стоит. Как ни дергает Панама за повод, он стоит.
— Вперед шенкелем подай! — кричит тренер. И конец бича частично попадает по коню, частично по Панаминой икре. Нерон срывается рысью. «Боже ты мой, какая тряска! Кажется, сейчас в животе что-то оборвется. Ой, куда это все поехало набок!»
— Сидеть! — И конец бича достает Панамину спину. Он дергается и перестает падать. Вот оно что, выпрямиться нужно…
— Стремя брось! Учебной рысью марш! «Кто это только придумал, что ездить на коне удовольствие, боже ты мой, мучение какое! Ой, ой, ой, ой… Ой, падаю налево… нет, направо…» Через полчаса пот течет с Панамы ручьями, ему кажется, что эта тренировка никогда не кончится. И тут тренер кричит:
— Полевым галопом! Что это? Как мягко, как плавно, как быстро пошли кони! «Я еду, еду, еду…» Опять Панама счастлив. Но в какую-то секунду ему становится страшно. Рука судорожно, машинально хватается за седло — и ее сразу словно огнем обжигает.
— Без спасителя! — кричит старик. У Панамы слезы навертываются на глаза.
— Слезай! Тридцать приседаний делай! А ноги-то не гнутся совсем. Ой! Совсем не гнутся. А поясница как болит!
— Ничего, ничего, — говорит Бычун, когда они моются в душе. — Ты вон ничего не стер, а у меня в первое занятие такая язва была, думал, вообще нога отвалится. Давай терпи, учиться ездить — это значит учиться терпеть. Зато потом будет хорошо.
— А что он бичом-то дерется! — рассматривая рубец, спрашивает Панама.
— Ты что «дерется»?! Это он тебе показывает ошибку! «Дерется»! Этим бичом если драться — можно человека пополам перешибить.
— Сказал бы словами!
— Пока он скажет, да пока ты поймешь, сто лет пройдет — ты из седла тыщу раз полетишь. И вообще, не обращай внимания на физическую боль. Мало ли что может случиться. Вон во Франции на скачках из-под копыта камень вылетел, жокею глаз выхлестнуло, а он ничего, скачку закончил. А упал бы, так еще неизвестно, остался бы жив. А тут к финишу вторым пришел. Ему орден Почетного Легиона дали.
— Нужен мне этот орден…
— А мог еще чего похуже — коня, например, изувечить с перепугу-то! Надо в себе стойкость вырабатывать… Ну, посмотрим, придешь ты на второе занятие или нет, — ухмыляется Бычун на прощание.
Глава двенадцатая. КОРЕНЬ УЧЕНИЯ
Но Панама пришел и на второе, и на пятое и на двенадцатое занятие. Стиснув зубы, преодолевая боль, делал он по утрам гимнастику. Пятьдесят наклонов, пятьдесят приседаний… Без пальто бегом до школы, бегом из школы — вот двухсотметровка. Два часа — уроки, и на троллейбус, и та же обычная пытка.
— Отстегнуть стремена! Отдать повод! Учебной рысью марш! — Хлопок бича и резкий окрик: — Где локоть? Прижать! На Нероне — колено плавает, плавает колено! — И конец шамбарьера ударяет по ноге. — На Формате — спину держи! Крючок, а не посадка! Пономарев, вперед смотреть! Взгляд на копыта впереди идущего! Что нос висит? Пятку вниз! Пятку! — И опять бичом. Это не больно, но это очень обидно. Словно в тебя, как в географическую карту, указкой тычут. А сидеть и так трудно: стремена отстегнуты, опереться не на что. Жмет Панама коленями тугие конские бока. А от колена до щиколотки но^ га должна быть свободна, это шенкель — средство управления. Им, в основном, лошадью-то и командуешь. Жмет Панама, от напряжения спина взмокла, а за ним, закусив губу, Бычун едет на Формате. Бычун маленький — Формат большой, у мальчишки ноги торчат в разные стороны, будто он шпагат делает. Только Бычун да Панама из двадцати мальчишек, что в первое занятие ездили, и остались. Остальные бросили. Кого отметки заели, кто устал синяки считать, кому Денис Платонович сказал язвительную фразу:
— Вы, кавалер, любите не коня, а себя на коне, стало быть, с конным спортом вам не по дороге! Пересаживайтесь на мотоцикл. Идут дни. Сильно похолодало. Теперь, когда они выходят из манежа после тренировки, от конских потных крупов идет пар. Лошади шумно вздыхают, передергивают кожей. А рядом с ними на дрожащих ногах, шатаясь от усталости, шагают мальчишки. А завтра опять:
— Лечь на круп! Покачать шенкелями! Поменять лошадей! Панама уже всех учебных коней знает. Вон шагает злобный истеричный Нерон, который, кажется, только и ждет момента, чтобы укусить или лягнуть. У него есть излюбленное издевательство: с разбегу прижаться боком к стене. И когда всадник, скрючившись от боли, хватается за колено, Нерон его мгновенно сбрасывает и ржет заливисто и нагло, точно смеется. Тяжело ступает огромный, как слон, Формат, нет такой силы, которая подняла бы его в галоп. Панаме кажется после тренировки, что не он на Формате ездил, а Формат на нем. У Ромбика на правом глазу бельмо, поэтому он очень пуглив. Хлопнет бич — он сразу влево шарахнется, боится, что его со слепой стороны опасность подстерегает. Раз в две недели Панама получает «хорошую встряску для массажа кишок», как говорит Денис Платонович, — на Карантине. Карантин был в прошлом довольно порядочным рысаком. От его спортивного прошлого осталось неудержимое стремление быть первым и невероятно крупная рысь, от которой у всадника глаза готовы выскочить на лоб. Ехать на нем — все равно что скакать на взбесившемся паровозе.
— То ли дело у Бориса Степановича Конус, — мечтательно сказал как-то Панама Бычуну, когда они вместе шли с тренировки. Мастера тренировались в той части манежа, куда на учебных лошадях лучше и не показываться. Там пофыркивали, мягко ступая точеными ногами, кровные красавцы. И всадники неуловимыми движениями заставляли выделывать их сложнейшие фигуры высшей школы. Плавно, как во сне, длинные гнедые тела взмывали над барьерами. Это был другой мир, прекрасный и недосягаемый.
— Наши-то не виноваты, что они такие, — ответил Бычун. — Надо любить их такими, какие они есть. Я так считаю.
— Ха! Любить. Вот меня Вермут так крупом в деннике придавил — думал, умру, — вспомнил Панама. — Вот его и люби.
— А ты знаешь, что Денис Платоныч Вермута на улице из телеги выпряг. Вермута возница поленом по голове бил. Вот он теперь людям и мстит. Люди сами виноваты.
— Плохо, что на этих лошадях сегодня один, а завтра другой. Они привыкнуть не успевают. Закрепили бы за каждым коня.
— Нельзя, — сказал Миша Бычун. — К одному привыкнешь — на другом ездить не сможешь, у нас еще класс низкий. А так, конечно, хорошо иметь своего коня. Это друг. А у тебя есть друг?
— Был, — сказал Панама, — мы с ним рассорились. Понимаешь, тут все тренировки да тренировки… Столбов его фамилия.
— Да, — задумчиво ответил Миша. — Нам дружить трудно… Но лучше всего с хорошей девчонкой дружить.
— Да ну их! — И Панама почему-то покраснел, еще хорошо, что темно было на улице.
— Конечно, смотря какая девчонка, — сказал Миша. — Я про хорошую говорю. Чтобы раз подружиться и на всю жизнь.
— Можно с мальчишкой дружить всю жизнь. Еще и лучше даже.
— С девчонкой интереснее. Мальчишка — он такой же, как ты сам, а девчонка совсем-совсем другая. Девчонки, они смешные… А тебе какая-нибудь девчонка нравится?
— Не-а…
— Так как же ты живешь? — Бычун даже остановился. — Это же скучно. А мне нравится. Только она в другом городе живет, я туда на каникулы к бабушке ездил.
— А она кто?
— Как это кто?
— Ну, какая она?
— Хорошая! — твердо ответил Миша. — А что мне там сказали, что она с нахимовцем переписывается, так это врут от зависти, что она со мной дружит. Ну, мне в метро. Пока! — И он протянул жесткую сухую ладонь. Панама две остановки прошел пешком. Все думал. Накрапывал мелкий дождь. Шуршали по асфальту шинами троллейбусы, а Панама думал о Юле Фоминой. Хорошо бы приехать к школе на коне. Только так, чтобы по всей форме. Алый сюртук, белые брюки, высокие сапоги и рубашка с кружевами. А конь чтобы был вороной, и белые подпруги, скромно и нарядно. Тогда бы она наконец увидела, что такое Пономарев на самом деле. Он бы прошел кружок по спортивной площадке коротким галопом, потом в центре свечку и прыжком через изгородь. «Да, тогда бы она поняла, — вздохнул Панама. — А то и не замечает». Он никому не рассказывал, что учится ездить верхом. На это было много причин. Ну, во-первых, это была не только его. тайна, но и Бориса Степановича, тот ведь тоже никому ничего… А во- вторых, Панама хотел сразу всех удивить. Прийти в класс и сказать так небрежно: «Завтра всесоюзные соревнования, кто хочет за меня поболеть приходите, я билеты на проходной оставлю». Все так и ахнут. А то все «Панама, Панама», вот вам будет «Панама»! «Только когда это будет! вернулся он с небес на землю. — Еще и барьеры прыгать не начали, все шаг да рысь. В других группах давно прыгают. А Денис Платонович одно, знай, кричит: „Ноги макаронные! Спина, пятка, подбородок, локоть…“ А то еще: „Что зад, как пузырь, отставлен? Сесть под себя!“ — и шамбарьером». Панама вздохнул: «Поделиться-то не с кем. Бычун так же мучается, эх, вот Столбов был бы… Все-таки друг». Хотя Столбов вряд ли понял бы Панаму. Он все — «я» да «я». И болтает все время, как радио. А как Денис Платонович говорит: «Только тот настоящий конник, для кого „я“ интересно только после коня. Не будете чувствовать лошадь — никогда ездить не научитесь. А чувствует лошадь только тот, кто о ней постоянно думает». Как он Спицына-то выгнал! У него лошадь стала в коридоре, сзади кричат: «Чего стал!» А Спицын коня тянул-тянул, а потом как даст ему ногой. Денис Платонович подходит и тихо так говорит: «Вон из манежа». Только Спицына и видели. «Вы поймите, поймите, — говорил тренер, — лошадь слабее человека! Для человека 220 вольт — опасно, для коня — 18 смертельно. Вот говорят, громадная, „лошадиная“ доза лекарства. Да чтобы отравить лошадь, яду нужно в пять раз меньше, чем человеку! Коня можно руками изувечить: резко голову к крупу поверни — вот и плечевая хромота. Неизлечимый порок, хромота на всю жизнь». Панама уже много всего про лошадей знает. Недаром у них раз в неделю теория. Два часа сидит он в классе и, раскрыв рот, слушает удивительные истории о конях и всадниках. А Денис Платонович мастер рассказывать. Услышанное Панаму распирает, а вот поделиться не с кем. Он бы все Юле Фоминой рассказал. И про его мучения она бы тоже все поняла — ведь она спортсменка. Нет, Панама не стал бы жаловаться, а просто обидно: он так старается, ему так трудно, и никто об этом не знает. Родителям нельзя рассказывать, а то еще, чего доброго, запретят в манеж ходить. «Надо с Юлей подружиться», — решает Панама.
Глава тринадцатая. «НЕ МОГУ БОЛЬШЕ!»
«Не надо было вчера телевизор смотреть!» — думает Панама. Идет второй урок, и его неудержимо тянет в сон. Учительница что-то объясняет у доски, стучит мел, доска быстро покрывается цифрами. Стоит Панаме посмотреть чуть подольше на них, как глаза у него начинают сами собой закрываться. «Квадратные скобки… Круглые скобки…Умножение и деление делаются прежде вычитания и сложения… Масти бывают: чубарая, каурая, вороная, гнедая, соловая. Чистокровные скаковые бывают в основном гнедые… При делении простой дроби знаменатель делителя пишется… Чтобы поднять лошадь в галоп с левой ноги, нужно сделать правое постановление, то есть повернуть голову коню поводом так, чтобы видеть правый глаз коня…» Страшный удар в бок заставляет Панаму открыть глаза. Он сидит на полу рядом с партой, а все ребята просто умирают от смеха. Напрасно учительница стучит по столу ладонью. Класс развеселился! Еще бы, не каждый день ученик на уроке засыпает и с парты падает! Домой Панама несет замечание в дневнике: «Сорвал урок математики. Рассеян. Стал хуже учиться». Дневник отец подписывает в субботу. Значит, попадет только в субботу. «Ой, — говорит сам себе Панама. — Сегодня среда — сегодня вольтижировка». И у него заранее начинают болеть мышцы рук и ног. В манеже сначала идет общая подготовка.
— Лечь! Встать! Лечь! Встать! Взять скакалки! Бегом со скакалками марш! Панама машет скакалкой, и она то и дело захлестывается у него на шее, того гляди, сам себя задушит.
— Сесть на корточки, «гусиным шагом» марш… Панама кряхтит, ему кажется, что у него уже не то что ног, а вообще ничего до самой груди нет, что он уже превратился в бюст, памятник, который торчит на их улице еще с дореволюционных времен… Но самое страшное еще впереди. Лафет — огромная вороная лошадь, на его широкой спине может уместиться вся группа мальчишек, Лафет бежит по кругу, а они один за другим должны вскакивать в седло. Для Панамы вскочить на высокого коня — все равно что вскочить на крышу идущего автобуса. А спрыгнуть — все равно что спрыгнуть с парашютной вышки.
— Бычун! Ну, Мишка хоть куда запрыгнет. Вот он переминается на месте, вот побежал рядом с конем, вот своими тонкими жилистыми руками схватился за седло, раз — и уже едет…
— Пономарев! Панама тоже хочет сделать все так же легко, как Бычун. Он переминается на месте, бежит и ударяется о бок коня.
— Вы что, мальчик, — кричит тренер, — забодать коня хотите? Еще раз! Панама переминается, быстро бежит, зажмурившись, прыгает — и попадает лбом в стенку! Не успел! Лошадь уже пробежала. «Не могу я больше! Не могу!» думает он, а слезы градом катятся из глаз: еще бы, так треснуться! Вон какая шишка на лбу напухает.
— Без соплей! — кричит тренер. — Не разводите в манеже сырость, а то у коней мокрец заведется! Кстати, что такое мокрец? Пономарев!
— Болезнь, — всхлипывая, отвечает Панама, — от сырости она…
— Точнее! Бычун!
— Поражение венечного и путового сустава, возникает при… «Чего ради я мучаюсь? — думает Панама. — Все равно я никогда не научусь прыгать, как Бычун. Да и зачем это? Н без этого можно прожить. Вон папа вообще ничего не умеет, а какой сильный! Выбрал я спорт какой-то несовременный! Умные ребята в фотокружок ходят, в радиокружок, а я как дурак — лошадей выбрал! Брошу, не могу я больше!» Ему от этой мысли даже радостно стало. «Ну и что, — думал он, — а кто сейчас умеет верхом ездить? И ничего…» Он шел по улице домой, пытался сумкой размахивать, а руки-то болят, намотались за тренировку. Быстро идти тоже не может — ногам больно. «Брошу, брошу! — твердит он. Столько мальчишек уже бросили. И тренер попался какой-то… Вон в соседней группе ездят себе потихонечку, уже барьеры прыгать начали, а мы все „лечь-встать, отстегнуть стремена“! А ну-ка, поезди всю тренировку без стремян! Это он специально, да еще шамбарьером бьет. Старый, а злой какой! Брошу! Завтра же брошу! Не могу я больше!»
Глава четырнадцатая. ЖЕНСКИЕ СЛЁЗЫ
Панама вошел в свою подворотню. У них во дворе был маленький садик и песочница, в которой по утрам копошились малыши, а вечером собирались взрослые мальчишки, громыхали на гитаре, пока их дворничиха не прогоняла. Сейчас темно и холодно, и в садике никого нет. Нет, есть! Посмотрите, кто-то идет навстречу Панаме. Да это же Маша Уголькова!
— Здравствуй, Игорь!
— Привет. Ты чего?
— Я ничего. Игорь, ты не бойся. Вот держи… — И она сует в руки Панаме узелок, из которого сыплются какие-то монеты, звякнув, катится по дорожке блестящее колечко.
— Машка, ты что, сдурела? Зачем мне это?
— Бери, бери! Теперь они не будут тебя обижать!
— Кто? — совсем сбивается с толку Панама.
— Бандиты! — шепчет Маша. Панама только обалдело смотрит на нее.
— Игорь, я сегодня смотрела на тебя на физкультуре, когда мы в ручеек играли, ты же весь в синяках… У тебя прямо рубцы на теле. Я читала, одного мальчика так басмачи пытали — били его проводами. Игорь, ты им, наверное, задолжал? Скажи, да? Угадала ведь? Вот мои деньги и колечко, — приговаривает Маша, ползая по песку и собирая рассыпавшееся богатство. — А еще можно у бабушки попросить — она даст, и ты расплатись с ними. Игорек, ты ничего не бойся! Они тебя вовлекли и запутали. Тебя дома нет, из школы ты прямо бегом бежишь… Я давно хотела с тобой поговорить, да за тобой разве угонишься! А сегодня как посмотрела на тебя… «Нет, думаю, хоть до утра сидеть буду, а дождусь, не могу я, когда человек на глазах пропадает».
— Ты что, — сказал Панама, — чернил выпила? Вот девчонки, начитаются всякой дряни, телевизора насмотрятся и выдумывают! — Его прямо душило возмущение. И тут он услышал странный звук.
— И-и-и… — тоненько так, жалобно. А это Маша плачет.
— Да не реви ты! Но Маша только руками замахала. Встала и пошла, только плечи дергаются да помпон на шапочке дрожит.
— Стой, Маш, да не реви ты! Ну подожди. Ну, Маша!
— И… и… — и всхлипывает.
— Ну, послушай, только я тебя очень прошу, никому пока не говори! Всхлипывания стали потише.
— Я занимаюсь в школе верховой езды. — Панама сам удивился, как это торжественно прозвучало.
— Не хочешь правду сказать, — сквозь слезы проговорила Маша.
— Нет, честное-пречестное! Бориса Степаныча спроси, он тоже там занимается. Он меня и устроил.
— И ты учишься кататься верхом? — выдохнула Маша.
— Не кататься, а ездить, — солидно поправил Панама. — Катаются верхом на палочке.
— Игорь! Какой ты смелый! Я бы никогда не смогла к лошади близко подойти! Я даже мышей боюсь.
— Чего там, — ответил Панама, но потом ему стало неловко. — Вообще-то я тоже мышей боюсь.
— Все равно, все равно ты очень смелый! Игорек, а можно мне когда-нибудь посмотреть, как ты катаешься там?
— Езжу, — поправил Панама. — А чего ж нельзя! Можно. Вот будут соревнования, и приходи, я тебе билет достану, с ребятами познакомлю.
— А на тренировку нельзя? Панама представил, как Маша, в своем чистеньком платьице, смотрит, как они, потные, грязные, злые, крутятся в пыли манежа, как хлопает бич и слышатся такие слова, которые лучше вообще никогда не слышать.
— На тренировку неинтересно, — сказал он. — Вот скоро конкур будет приходи. Борис Степанович выступать будет.
— А что это — конкур?
— Преодоление препятствий в закрытом помещении, — отрапортовал Панама. Недаром Денис Платонович заставлял их зазубривать длинные фразы из пособий покойному спорту. Он мог в самый неподходящий момент, когда вся группа шла манежным галопом, крикнуть: «На Вермуте — повтори порядок принимания коня с места!..» «Взять шенкель строже. Повод разобрать короче, принять на себя, пока лошадь не сделает шаг назад. Отдать повод одновременно с шенкелем и наклоном корпуса вперед… А галоп — это галоп, он тоже внимания требует». «Не слышу! Что вы мямлите под нос! Подбородок выше! Где пятка! Повторить порядок седловки!..»
— Конкур — это препятствия ставят и нужно их перепрыгнуть в определенном порядке. Высота метр тридцать.
— А если перепутаешь? — испуганно спросила Маша.
— Снимут с соревнований. Вон на Олимпийских играх всадник перепутал, и золото — тю-тю! Но паркур обычно один и тот же.
— А что такое паркур?
— А это препятствия и есть. — Домой Панама пришел поздно.
— Почему так поздно? — сказала мама. — Ты ведь знаешь, и так за тебя волнуюсь, на этот твой манеж провожаю тебя, как на фронт.
— Да я около дома погулял немного, — уминая ужин, ответил Панама. Когда он залез под одеяло, спать почему-то совсем не хотелось. «А все-таки Маша хороший человек, — думал он. — Я даже не боюсь, что она кому-нибудь разболтает. А было бы лучше, если бы это была не Маша, а Юля».
— Папа!
— Ну, — откликнулся сонным голосом отец.
— Я, оказывается, не выношу женских слез…
— Это у тебя наследственное… Спи, — ответил отец.
Глава пятнадцатая. КАВАЛЕТТИ, ЗАБОРЫ, ПОДСЕЧКИ…
Кавалетти — это тренировка перед прыжками. Лошадь просто перешагивает через жерди, одним концом лежащие на земле, а всадник в это время, опустив повод, ведет себя так, словно это прыжок.
— Да! — говорит Бычун. — В первой группе давно уже вон какие барьеры прыгают, а мы все перешагиваем. Наступила зима, теперь белые звездочки падают на спины коням, когда их ведут в конюшню через двор. Панама чувствует, как сильно изменилось его тело, он словно бы подсох. Натянулись и стали каменными мышцы живота, окрепли ноги — хоть сто приседаний подряд делай. Теперь уже он не болтается в седле, а сидит прочно, уверенно. Экономно расходует силы и коня не затрудняет. А поседлает лошадь теперь хоть с закрытыми глазами за полторы минуты.
— Равняйсь, смирно! Тема занятия: преодоление препятствий. Высота барьера — тридцать сантиметров. Садись! Размять лошадей. «Ну вот, — думает Панама, разъезжая по манежу: вольт-поворот налево, вольт-поворот направо, шагом, рысью. — Ну вот, сегодня самое интересное начинается. Сегодня будем прыгать». Денис Платонович рывком поднимается в седло. Резко набирает повод. Рысью, рысью, поднял в галоп.
— Посыл! — вскрикивает он, и конь перелетает жердочку. — Ясно? Повторяю! Теперь попробуем сами. Пономарев, пошел! Посыл! Лошадь вдруг проваливается вниз, и седло больно ударяет Панаму.
— Отстал! Огладить лошадь. Повторить. Пошел… Посыл! Поторопился. Огладить коня, повторить. Второй, третий, седьмой раз… Панама уже все понял, а вот сделать не может.
— Пономарев, не горячись! Спокойнее! Коня нервируешь. Повтори.
— Денис Платоныч, — говорит Панама, — помогите шамбарьером. Я никак момент поймать не могу. Что-то дрогнуло в лице старика.
— Хорошо, — говорит он, — только не горячись. Длинный бич змеится по песку.
— Вперед! Посыл! — Короткий удар по голенищу Панаминого сапога.
— Есть! — радостно вскрикивает мальчишка. — Есть! Поймал!
— Конечно, есть! — весело отвечает тренер. — Раз сам бич попросил, не может не быть. Мне кажется, Пономарев, вы становитесь всадником. У Панамы от этих слов делается горячо в груди.
— Можно еще?
— Ну, разве что разок, а то ты совсем коня замотал. Повод не затягивай. Руки мягче в кистях. Пошел! А в дальнем углу манежа тренируются мастера. Манеж заключил контракт с киностудией, и вот теперь конники учатся падать. Панама вышагивает усталого коня и следит, как падает Борис Степанович. Вот он поднял коня в галоп. У того на передних ногах, чуть выше копыта, привязаны ремни-штрабаты, концы их у всадника в руках. В короткое мгновение, когда передние копыта отрываются от земли, нужно дернуть за ремни: конь и всадник летят через голову. Каждый раз, когда всадник делает подсечку, у Панамы обрывается сердце, и в то же время ему хочется попробовать самому.
— Что, Игорь, — кричит Борис Степанович, — похоже?
— Здорово! Очень здорово! — откликается Панама. — А вы не устали?
— Нельзя уставать! Во вторник съемка. А конь еще падает плохо, если упадет на жесткий грунт, может пораниться. Нужно научить его на бок падать. Я еще плохо ему голову поводом направляю… Так что никак нельзя уставать.
Глава шестнадцатая. ОПЕРАЦИЯ «ПОДКОВА»
И название придумал и сам себя руководителем назначил Столбов. Он раздобыл темные очки, которые закрывали пол-лица, берет, а подбородок прятал в поднятый воротник пальто. И вообще напустил на себя такой таинственный вид, что прохожие останавливались и ошарашенно смотрели ему вслед.
— Так! — сказал он через два дня на совете звена. — Все узнал. Объект расположен во дворе дома в двух автобусных остановках отсюда. Охрана: две собаки-дворняги на цепи и старуха. Старуха иногда уходит пить чай, тогда ее сменяет старик. Вот план местности. Четыре головы склонились над листом кальки.
— Ясно? — шепотом спросил Столбов.
— Не-а! — так же шепотом ответили заговорщики.
— Забор. Две доски. Я их уже выломал — висят на одном гвозде. Проходим во двор. Я нейтрализую собак. Девочки: одна следит за проходной, вторая у забора. Ты, Панама, и Бычун, твой партнер, проходите на объект. По окончании работ операция свертывается в обратном порядке. Время операции: двадцать ноль-ноль — сейчас уже рано темнеет. Сбор в сквере у автобусной остановки завтра. Пароль: «Панама», отзыв: «Подкова»! Вечер следующего дня был на редкость гадким. Мелкий дождь вперемешку с какой-то мглой висел в воздухе. Тускло светили фонари. Панама и Бычун спрыгнули с автобуса и, озираясь, вошли в сквер.
— Пароль! — Из темноты выступил Столбов.
— «Подкова»! — сказал Панама.
— Сам ты подкова! То есть ты Панама, а это пароль. Тьфу, запутал… Специалист — он?
— Да. Знакомьтесь.
— Не нужно, — остановил Столбов. — Лучший способ не проболтаться ничего не знать. Ну что ж, пошли. Наши люди уже на местах. Прижимаясь к стенам домов, они дошли до ворот. У проходной стояла Юля.
— Бабка ушла. Дед сидит, — сказала она.
— Тихо, — зашипел Столбов, — ты что, всю операцию провалить хочешь? Маша заботливо придерживала доски, когда они лезли во двор.
— Так! Где же тут собаки?
— А их дед в проходную забрал.
— Тем лучше. Путь свободен. Вперед!
— Слушай, — спросил Панама Бычуна, — а ты ковал когда-нибудь?
— Вообще-то нет, — ответил Бычун. — Но ты не волнуйся, все будет нормально. Я вчера специально главу в учебнике коневодства чуть не наизусть выучил. Подкуем! В бараке было темно, маленькая лампочка, желтевшая в коридоре, казалось, только подчеркивала эту темноту.
— Ну, давай с крайней и начнем. Сначала снимем старые подковы. Ну-ка, дай ногу! Кому говорю, дай! Ах ты, чтоб тебе!.. Игорь, давай вместе ногу подымем! Они отодрали одну подкову, вторую… Лошади хрупали сено и грустно, по-стариковски, вздыхали время от времени.
— Эх! Вот незадача! — сказал Бычун. — Наши подковы не подходят — малы.
— Что же делать? — спросил Столбов.
— Ничего. Мы старые поставим. Только копыта расчистим и поплотнее поставим.
— Подождите, — сказал Столбов. — Давайте посмотрим, может, у какой-нибудь лошади копыта подходящие… Дай подкову. Сейчас примерю. — И он пошел в соседнее стойло.
— Стой! — выпрямился Бычун. — Здесь кто-то есть. Они замерли. Осторожно скрипнула дверь.
— Мальчики! — раздался шепот. — Вы где? — Это была Юля.
— Ты почему покинула пост? — взвился Столбов.
— Да, — капризно сказала она, — я тоже хочу посмотреть, как лошадок подковывают! И еще мне нужна старая подкова на счастье, я вообще уже вся промокла. Давайте работайте, я буду вам помогать… Ты ноги у лошадки смотрел, ну и смотри себе на здоровье, а я ей сена дам. — И она стала шарить в кормушке.
— Ну знаешь… — начал возмущенно Столбов и вдруг, как-то странно рявкнув-икнув, отлетел к стене. — Ой! — завопил он, схватившись за живот. Ой, лягнула! Ой, лягнула!
— Тише ты! Тише! — шептал Панама. И тут раздался такой вопль, что на него разом откликнулись собаки в проходной.
— Крыса! Крыса! — истошным голосом визжала Юлька.
— Бежим! — крикнул Бычун. Они подхватили Столбова — тяжелый, черт! — и поволокли к дверям; когда подбежали к двери, то услышали, как торопливо громыхает замок.
— Есть! — как-то отчаянно сказал Бычун. — Попались…
Глава семнадцатая. «КУЗНЕЦ, ТЫ КУЗНЕЦ, РАСКОВАЛСЯ ЖЕРЕБЕЦ…»
— Что там стряслось, папаша? — спросил старшина Никифоров, слезая с мотоцикла. Старшина был грузный, в свете мотоциклетной фары его плащ блестел и делал Никифорова похожим на пожилого кита, зачем-то вылезшего на берег. Старик сторож, с трудом сдерживая собак, заторопился:
— Я так понимаю — воры!
— Прямо так сразу и воры. Тихо! — сказал Никифоров собакам, и те, жалобно вякнув, сразу замолчали.
— Воры, воры и есть! Несколько человек! А может, фулюганы какие…
— Вот это скорее! Ну давай глядеть, кого ты там запер.
— Товарищ милиционер! — услышал Никифоров тоненький голосок. У забора стояла девчонка. Она вся промокла, и дождевые капли покрывали ее лоб и щеки, как роса. Они скатывались за воротник, но девчонка этого не замечала, а только нервно сдувала капли с верхней губы.
— Товарищ милиционер, мы не воры и не хулиганы…
— А кто это «мы»?
— Ребята!
— Так уже легче! — сказал Никифоров и отбросил капюшон. — А вы, папаша, сразу: «Воры, воры»… Хорошо еще, целый наряд не взбаламутился. Ну что, девочка, на лошадках поездить захотелось? «Неуловимых мстителей» насмотрелись? Только, брат, адресом ошиблись. На этих лошадках только навоз в поля вывозить…
— Нет, мы не кататься, мы подковать.
— Чего?
— Лошадей подковать. А то они подкованы плохо…
— Видал, папаша? А ты говоришь, «воры». Это, брат, юные кузнецы или, как там, отряд «Красный молоток»…
— Нет, — сказала девчонка, — просто Панама сказал, что если лошадей не перековать, то у них к весне копыта совсем пропадут.
— Ну, батя, что на это скажете?
— Дак ведь кузнец у нас уволился. Ковать-то некому. Лошадки, конечное дело, ногами страдают. А возчики сами ковать не решаются.
— Ну и что, ждете, когда лошади обезножат?
— Кузнеца ищем, по всему городу объявления развесили.
— А чего вам его искать — вот вам кузнецы. Сколько вас?
— Пятеро.
— Вот вам, папаша, сразу пять кузнецов. Ну, давай открывай конюшню. Да собак привяжи, а то напугают ребят.
— Момент, момент… — засуетился старик, зазвенел ключами. Никифоров завел мотоцикл и прямо на мотоцикле въехал в распахнутые двери конюшни, быстрая тень метнулась мимо мотоцикла, но Никифоров не успел ее схватить. А прямо перед ним в снопе света плечом к плечу стояли трое мальчишек.
— Так! — сказал милиционер. — Будем знакомиться: старшина Никифоров.
— Бычун.
— Пономарев.
— Столбов.
— А где четвертый? Мальчишки молчали.
— Не бойтесь, — сказал Никифоров. — Вон девочка мне уже все объяснила. Где четвертый? Он, что ли, в дверь-то прошмыгнул? Бросил вас, а вы его выдавать не хотите.
— Это не он, а она, — сказал Столбов. — Мы еще с ней поговорим.
— Не надо с ней ничего говорить! — возразил Бычун. — Она для меня больше как человек не существует.
— И для меня, — согласился Столбов. — Накажем ее всеобщим презрением.
— Ну-ну! — Никифоров прошелся по конюшне. — Накажите-накажите. «Кузнец, ты кузнец, — запел он вдруг, — расковался жеребец… Кузнец, ты кузнец… Он переходил из стойла в стойло, светил фонариком. — Кузнец, ты кузнец…» Кто у вас начальником, папаша? Надо будет участковому его навестить.
— Да начальник в больнице лежит, уж второй месяц… У него инфаркт, сердце, значит…
— На такие копыта посмотришь — моментом инфаркт заработаешь. «Кузнец, ты кузнец, расковался жеребец…» А ну-ка давай вот этого, разутого, в проход. — Никифоров скинул плащ, снял китель и засучил рукава рубашки. — Ну, ребятки, посмотрим, помнит ли бывший сержант конной милиции Никифоров П. И., как он лошадей ковал… Никифоров зажал заднюю ногу коня коленями и ловко начал срезать старый роговой слой.
— А вот теперь стрелочку. «Кузнец, ты кузнец…» А вот подкову. Ну-ка посвети… А вот гвоздиком… «Кузнец, ты кузнец…» Ну, а теперь краешки щипцами обкусим, спилим… Картинка! Так как это вы надумали коней-то перековать? Подай клещи!
— Да на сборе… — неохотно начал Столбов.
— Ты веселей, веселей! Вот на сборе, значит, решили коней ковать.
— Да нет. Решили тимуровские дела делать, а то мы по тимуровским делам план не выполняем…
— О господи, — вздохнул сторож, — и здесь план.
— Ну вот, а поручили это дело Пономареву.
— Это специально, — заговорила Маша взволнованно, — это Васька Мослов специально придумал, чтобы Игорь поручение не выполнил, а. его за это из пионеров исключить…
— Ишь ты! — Старшина Никифоров даже фуражку на затылок сдвинул. — И послал вас в конюшню коней перековывать? Пойди, значит, туда, не знаю куда… Как в сказке?
— Да нет, — сказал Панама. — Это я сам придумал. На коней же смотреть жалко.
— Так «Кузнец, ты кузнец…» А Мослов, это кто?
— Председатель совета отряда.
— Начальник… — сокрушенно вздохнул старичок.
— А вы его переизберите! — сказал милиционер, приколачивая последнюю подкову. — Выводи следующего. Переизберите, и вся музыка, чтобы интриги не разводил…
— Вот и именно что! — сказал старичок. — И вся музыка.
— Ну да, — возразила Маша, — его старшая пионервожатая очень ценит.
— А вот я к вам в школу зайду… Какая школа?
— Не надо в школу, — сказал Панама, — мы же сами в конюшню-то пошли, он нас не посылал.
— Да! — вдруг возмутился Столбов. — Он говорит: «Соберите макулатуру, сходите старикам в булочную… Только, говорит, обязательно старикам скажите, чтобы они отзывы о вашей работе в школу написали, мне для отчета нужно…» Разве это тимуровские дела, разве так Тимур поступал?
— О господи, — вздохнул старичок, — и тут отчет давай!
— Тимур никогда не делал хорошие дела в расчете на похвалу. Нужно, чтобы тайна была… Понимаете, тайна!
— Понимаю. Давай подкову… Тайны я вам хоть килограмм отыщу. «Кузнец, ты кузнец…» Мне от этих тайн некуда деваться. Ты давай вот что, ты приходи ко мне в пикет, будешь мне помогать.
— Будем преступников ловить?! — задохнулся Столбов. — И пистолет дадут?
— Будем следить за порядком! А оружие… «Кузнец, ты кузнец…» В зависимости от обстоятельств… Утром следующего дня Панама, Столбов и Маша специально побежали смотреть, как выезжают лошади в новых подковах.
— И звук-то совсем другой, — сказала Маша.
— Конечно, — объяснял Панама, — подкова плотно сидит, вот и бряканья нет. Разномастные кобылки, весело мотая челками, разбредались по городу, и ребятам казалось, что лошади украдкой им подмигивают.
Глава восемнадцатая. «ТАКОЕ НЕСЧАСТЬЕ!»
— Литературы не будет! — ворвался в класс Сапогов. — Борода в школу не пришел.
— Ура! — закричали мальчишки. Панама вздрогнул. Он поймал испуганный взгляд Маши Угольковой и быстро пошел к двери.
— А! — закричал Сапогов. — Сорваться хочешь! Не выйдет! — И он растопырил свои огромные ручищи.
— Пусти, — сказал Панама и голосу своему удивился. Голос был резкий и дрожал. — Пусти, говорю!
— Предъявите документы! — заорал Сапогов. Но в этот момент получил такой толчок в грудь, что от неожиданности сел на пол. Когда он опомнился и выскочил в коридор, Панама был уже в учительской и дрожащими руками набирал номер телефона манежа.
— Але! Кто это? Денис Платоныч, что с Борис Степанычем? Как разбился! Как разбился! В какой больнице? Да какие теперь занятия! Да как же он так… Вот беда-то… — приговаривал он, вешая трубку. И тут он увидел, что на него тревожно смотрят учителя, что были в комнате. — Борис Степаныч вчера на съемках разбился! — сказал он, словно оправдываясь.
— На каких съемках? Где? Но Панама уже бежал в класс. У него было такое лицо, что Сапогов, ждавший его с мокрой тряпкой в руках, ошалело отступил.
— Вот беда-то, вот несчастье… — приговаривал Панама, запихивая книжки и тетрадки в портфель. — Борис Степаныч вчера на съемках разбился, — ответил он на испуганный взгляд Маши, — не знаю как: Денис Платоныч говорит, что крепко. Коня привели, все седло поломано, оборваны стремена и подпруги в клочья! Побегу в больницу… Но в больницу Панаму не пустили. Дежурный врач, заглянув в какие-то бумаги, сурово спросил:
— Это что, твой отец?
— Учитель. Учитель мой. Что с ним?
— Перелом ребер, перелом лучевых костей со смещением, но самое скверное: перелом коленного и голеностопного сустава. Вот, брат, скверно…
— Ногу отрежут? — похолодел Панама.
— Ногу не отрежут, но это будет уже не та нога. В лучшем случае двигательные функции восстановятся года через два-три. Это, повторяю, в лучшем случае.
— А в худшем?
— А в худшем — нога не будет сгибаться ни в колене, ни в щиколотке.
— Как же он ездить верхом будет, доктор?
— Эх, малыш, сейчас вопрос в том, будет ли он без костылей ходить, а не то что ездить. Иди домой. Я тебя все равно к нему не пущу — ему сейчас не до тебя.
— Доктор, вы ему передайте, чтобы он за Конуса не волновался. С ним будет все в порядке, все как следует…
— А что это за конус?
— Это его жеребец. Конь его. Борис Степаныч на нем… — Панама чуть было не сказал «ездил», но проглотил невесть откуда взявшийся в горле комок и сказал твердо: — Это его конь!
— Хорошо, я, как видишь, ни на конус, ни на цилиндр не претендую, ступай, малыш, домой. Все, что мы можем, для твоего учителя мы сделаем. Панама медленно вышел в больничный сад. Холодный ветер мел по асфальту снег и пыль, свистел в кустах, что, как веники, торчали вдоль дорожки.
— Пономарев! — Панама оглянулся. По дорожке, как-то вприскочку, шел-торопился Денис Платонович. — Ну что там? У доктора был? — спросил он, задохнувшись от быстрой ходьбы. Панама рассказал.
— Вот несчастье! — Денис Платонович рухнул на скамейку. — Такой спортсмен, такой мастер, а человек какой! Умный, интеллигентный, образованный, добрый… Боже мой! Боже мой! Ведь он и разбился-то, коня спасая. Мне сейчас ребята рассказали. Кони стрельбы испугались — понесли. Всадники бы справились, но места нет, понимаешь, места нет… Забор там, какой-то каменный, и овраг за забором. Забор невысокий, кони и нацелились через него прыгать, а он не только первому коню прыгнуть не дал, а и его-то спас: как-то так развернулся да сам с коня об стену, да через забор, да в овраг… А кони все целы, все… — Денис Платонович гордо глянул на Панаму.
— Лучше бы кони пропали, чем Борис Степаныч! — зло сказал он.
— Да ты что говоришь! — всплеснул руками старый тренер. — Ну-ка сядь. Вот что я тебе скажу. Жизнь человека, конечно, дороже жизни коня. Но ведь конь — это не просто животное, это живой труд человека. Человек коня создал! Древняя лошадь на нынешних чистокровных похожа, как летающая этажерка на реактивный самолет. Да, когда болен человек, — конь спасает его ценою жизни. Но когда конь в опасности, его любой ценой спасает человек! Если это не так, человек перестает быть человеком! Ты понял меня, мальчик?
Глава девятнадцатая. НОЧНОЙ ЗВОНОК
— А я предлагаю такой выход. Сейчас будем звонить прямо по списку и посмотрим, что нам ответят, — сказал начальник манежа. Шел второй час ночи, но в его кабинете сидели люди. Здесь были тренеры, ветеринар, старший конюх.
— Я прошу добавить в список еще одну фамилию, — сказал Денис Платонович.
— Какую? И так уже шесть человек…
— Пономарев. Пусть он будет седьмым.
— А кто это?
— Вы о нем скоро узнаете, — усмехнулся старый тренер. — Поверьте моему опыту, права он имеет равные со всеми.
— Ну хорошо. Я начинаю. — Начальник манежа снял трубку. — Извините, пожалуйста, за столь поздний звонок, можно позвать мастера спорта? — И он назвал фамилию. — Это вы? Вас беспокоят из манежа. Заболел Конус, мы не знаем, что делать. Да? Вы думаете, нужно старшего конюха разбудить? Вызвать ветеринара нужно? «Скорую помощь»? Хорошо. А вы не могли бы приехать? Нет, я не шучу! Да, такси действительно поймать трудно. Ну, извините! — Начальник манежа повесил трубку и вычеркнул первую фамилию. Он сделал это так ожесточенно, что карандаш порвал бумагу… Панама видел цветные сны и от удовольствия причмокивал губами, когда в квартире зазвонил телефон. Папа нащупал босыми ногами тапочки и пошел в переднюю.
— Да! — сказал он хриплым сонным голосом. — Он спит. Ему завтра рано вставать. Да что вы, товарищи, ночь на дворе… Ну ладно, попробую… Да я понимаю! Панаме снились солнце, синее небо, зеленое поле, и по этому полю они скакали на конях. Он, Маша, Юля и даже Столбов. Кони плавно неслись, словно по воздуху, потому что трава под ними не приминалась. «Как же вы так скачете?» — спросил Панама у коня. Тот повернул к нему голову и вдруг сказал папиным голосом:
— Игорь, Игорь, позвонили с манежа — Конус заболел…
— Что? — Панама с трудом разлепил веки. — Что? — вскрикнул он, когда до него дошел смысл сказанного. — Счас, счас… Он начал торопливо хватать одежду.
— Что с ним? — закричал он в трубку. — Ложится? Опять, наверное, обкормили. Я сейчас приеду… Трубка что-то возражала, но Панама не слышал.
— Ты с ума сошел! — В дверях стояли родители.
— Ребята! — умоляющим голосом сказал он. — Ведь конь может умереть… Родители переглянулись.
— Я поеду с тобой! — сказал отец. — Во-первых, ночь… А во-вторых, может быть, я тоже чем-нибудь пригожусь.
— Да! А я, по-вашему, буду сидеть здесь и волноваться? — сказала мама. — Я тоже поеду. Хоть теперь посмотрю, что это за манеж такой. Каким он медом намазан, что единственный сын скоро дом на конюшню променяет… Они быстро оделись, выскочили на улицу. Им повезло: они вскочили в проезжавшую мимо машину.
— Что с Конусом? — ввалился в кабинет начальника манежа Панама. Все сидевшие в кабинете обернулись. Воцарилось неловкое молчание.
— Все хорошо! — весело сказал Денис Платонович. — Все хорошо, мальчик. Ты — молодец. Это твои родители? Честь. имею представиться… У вас хороший, добрый мальчик… — Что же, сказать ему? — нерешительно спросил начальник манежа.
— Нет, вы в самом деле думаете решать таким нелепым образом такой серьезный вопрос? — возмущенно спросил один из тренеров.
— Отчего же нелепым? — сказал Денис Платонович. — Самый правильный способ. Но, я думаю нужно обставить это торжественнее… После экзаменов, я думаю… Извините нас, вышла маленькая несуразность, — раскланялся Денис Платонович перед родителями Панамы. Никогда еще мальчишка не видел своего тренера таким веселым. «Чем же старик так доволен? — подумал он. — Ох, неспроста все это!» Они вышли на улицу. Стояла непривычная для города ночная тишина. Из темноты над головами медленно падали большие пушистые хлопья. Они серебрились в свете фонарей и плавно ложились на плечи, на дома.
— Веселенькая шутка, — сказал папа, — поднять людей в два часа ночи за здорово живешь. Черт знает что!
— Мне кажется, здесь что-то непросто! — сказала мама. — Но Игорь поступил правильно! Вспомни, как тренер его прямо расплылся весь от удовольствия…
— Ребята! — сказал Панама. — Вы посмотрите, какая ночь красивая! Как будто Новый год! Это хорошо, что нас разбудили, а то бы мы спали и ничего не видели. Как тихо! И снежинки медленно падают, словно письма от снежной королевы… Мама остановилась и, поймав снежинку на рукавицу, сказала:
— Отец, тебе не кажется, что твой сын становится поэтом?
— Мне кажется, что он еще и не такую ночную тревогу нам устроит. Этот бег на конюшню — цветочки, а ягодки впереди…
— Да брось ты ворчать! — сказала мама, скатала снежок и хлоп — папе в спину.
— Стой! — сказал отец. — Есть предложение! Давайте слепим снеговика и поставим его на перекрестке, вместо милиционера. А?
Глава двадцатая. ТЫ НИЧЕГО НЕ ПОНИМАЕШЬ!
Панама шел по заснеженной улице, и в руках у него были завернутые в несколько слоев бумаги цветы. Рядом с ним с одной стороны шла Маша Уголькова, а с другой Юля Фомина. Они шли домой к Борису Степановичу. Собственно, собирался идти один Пономарев, но Маша заволновалась, разахалась: «Как же так идти с пустыми руками. Нужно обязательно цветов купить! Да ты сам выбрать не сумеешь! Я с тобой пойду, хотя мне ужасно неловко». А Юля Фомина просто подошла и сказала: «Вы к Борису Степановичу? Я с вами». Светило солнце, плясали солнечные зайчики. Они прыгали на стенах домов, на боках автобусов, норовили заскочить в глаза, а прохожие морщились, отворачивались, и у всех были очень забавные лица.
— Открыто! — прозвучал за дверью знакомый голос. — О Вот это сюрприз! Проходите. И цветы! Ну спасибо, спасибо. Борис Степанович сидел в кресле, худой, с землисто-желтым лицом, и нога у него была неестественно вытянута. но он улыбался так радостно, что ребята скоро забыли про его болезнь. Они весело рассказывали, как идут дела в школе. Никогда еще Панама не видел, чтобы Юля смеялась так заливисто. «Какая она красивая, — думал он, — и глаза смеются, и волосы такие густые. И вся она какая-то совсем взрослая».
— Хотите, я вам кофе сварю? — сказала Юля. — Мы ездили в Швецию на состязания, и там меня научили такой кофе варить. Все шведы пьют такой кофе по утрам…
— Да не стоит, — сказал Борис Степанович. Но Юля уже гремела посудой на кухне.
— У вас «Арабика»?
— А бог его знает, — ответил Борис Степанович, — я его от случая к случаю покупаю.
— Ну что вы, кофе обязательно должен быть в доме. Борис Степанович наклонился к Маше и заговорщически спросил:
— А ты умеешь кофе варить?
— Нет, — тихо ответила она. И вообще она все молчала и сидела в сторонке.
— Я тоже, — подмигнул ей Борис Степанович и засмеялся.
— Я зато борщ умею! — просияла Маша. — И блинчики с мясом, и пирог.
— Красота! Вот у меня нога новая вырастет, и мы с Игорем придем к тебе обедать. Хотя его сильно кормить нельзя, а то будет мучиться, как Фред Палмер. Он за пятнадцать лет работы на ипподромах мира вынужден был выпарить в бане пять тонн веса. Но тебе, Игорь, это, по-моему, еще не грозит.
— Вот и кофе! — Юля внесла поднос с маленькими чашечками. — Берите сахар. Хлопнула дверь в прихожей.
— О! Да у тебя гости! — сказала красивая девушка, входя в комнату. — А я еще на лестнице подумала: «Где это так вкусно кофе пахнет?»
— Это вот у нас мастерица Юля, — сказал Борис Степанович. — Ну, иди мой руки да садись с нами.
— Это ваша сестра? — спросила Юля, и голос ее показался Панаме каким-то странным.
— Нет, — ответил Борис Степанович. Девушка вернулась, и они с Борисом Степановичем о чем-то весело заговорили.
— Да! Я же не представил тебе гостей, — сказал учитель. — Это наш знаменитый конник Пономарев, это Юля — можно сказать, будущее фигурного катания. А это Маша.
— Ничем не знаменитая, — засмеялась Маша.
— Неправда. Ты моя самая любимая ученица.
— Извините. Мне нужно на тренировку, — сказала Юля, — я пойду.
— Да выпей хоть кофе.
— Нет, я пойду, мне нужно! — Она быстро ушла.
— Чего она убежала? — спросил Панама, когда они шли по улице с Машей. По-моему, никакой тренировки у нее нет.
— Эх, ты! — ответила Маша — Ничего ты не понимаешь…
Глава двадцать первая. БЫВАЕТ В ЖИЗНИ ВСЁ…
Первым уроком была история. Мария Александровна окинула взглядом класс и сказала:
— Фоминой Юли нет. Бедная девочка… Это после вчерашнего.
— А что случилось? — спросил Панама у Столбова.
— Эх ты, Панама! — ответил тот. — Ты что же, телевизор не смотришь?
— Некогда, — виновато ответил Панама.
— Продула вчера наша чемпионка! Три раза упала! Никакого места не заняла. Так и надо, воображать не будет. Ее немка, которую она в прошлом году победила, теперь уделала…
— Столбов!
— Я больше не буду, Марьсанна. «Оно конечно, так ей, в общем-то, и надо, — думал Панама. Он вспомнил Юлькину высокомерную походку, ее любимую фразу „я так хочу“. — Она же никого равным себе не считает. И человек неверный. Все только о себе заботится. Как она нас бросила в конюшне! Хорошо, что все обошлось… Вот теперь расстроилась — дома сидит, плачет, наверное. Никто-никто к ней не пойдет… Потому что она всех оттолкнула. Смотрит на всех, будто мы дети, а она взрослая… Вот и сидит одна!» И Панаме вдруг стало ее жалко. С болезненной отчетливостью он вспомнил тот вечер, когда он решил бросить манеж. Ведь если бы не Маша… Бросил бы обязательно! Бросил бы, а потом пропал, потому что теперь Панама не представлял своей жизни без коней… «А ведь и она так же! Если сейчас не окажется кто-нибудь рядом, она тоже спорт бросит. Бросит и всю жизнь будет несчастна. Ах, была не была! Пойду к ней! — решил Пана- ма. — Авось не выгонят!» Он долго стоял у двери, обитой клеенкой, не решаясь позвонить. Наконец нажал пупырышек звонка.
— Тебе чего? — открыла дверь Юлька. На лестнице было темно, но и здесь было заметно, как она осунулась, как опухли у нее зареванные глаза.
— Уроки тебе принес! — сказал Панама. И быстро про- толкнулся в квартиру.
— Ко мне нельзя! А уроки мне не нужны!
— Ну, раз уж я пришел… — сказал Панама. А сам пальто снимает.
— А чего ты раздеваешься?
— Неудобно в пальто в комнату.
— Я тебя в комнату и не зову.
— А здесь темно! — Панама уже проходил в комнату. Там был беспорядок. Вещи раскиданы, постель не прибрана.
— Ты чего, — спросил Панама, — лежишь, что ли?
— Не твое дело. Давай уроки и сматывайся.
— А ты умеешь класть гордость в карман?
— Что?
— Для пользы дела. Вот ты меня обижаешь, а я свою гордость в карман положил, и мне совсем не обидно, потому что ты обижаешь меня напрасно. Я ведь даже не жалеть тебя пришел, тем более что я вчера соревнования и не смотрел… И вообще, пошли в кино!
— Чего я там не висела…
— А можно в мороженицу сходить. У меня рубль есть!
— Что ты ко мне пристал, что тебе нужно? «Ну-ко, попробуем тебя с ходу взять, как препятствие с шамбарьером», — подумал Панама. Он часто теперь ловил себя на том, что в трудных положениях начинал думать так, словно он ехал на норовистой лошади.
— А то, — сказал Панама, — что ты слюнтяйка: подумаешь, соревнования проиграла! Вон Борис Степанович чуть ногу не потерял, а ничего, улыбается… — И тут же он понял, что так у него ничего не получится. «Закидка! — сказал он про себя. — Не с той ноги начал. Нет, тут нужно как-то по-другому. Ну-ко, начнем все сначала».
— Ну и хорошо, хоть бы он совсем себе шею свернул!
— Эх, ты, а он-то тебя расхваливал! Говорит, какая она хорошая девчонка, волевая, целеустремленная и красивая…
— Так и сказал?
— Так и сказал. И зря ты тогда убежала, мы еще долго сидели. Борис Степаныч фотографии показывал, он во многих фильмах дублером работал. Юлька внимательно слушала.
— А еще он говорил, что с тебя пример брать нужно, как ты умеешь планировать день… — несло Панаму. — Только ведь это все неправда.
— Это почему же?
— Никакая ты не волевая, вон маленькая неприятность, и все…
— Хорошенькая маленькая… Весь мир видел, как я падала. «Фомина! Советский Союз!» А я ляп об лед, ляп второй раз, и в третий… Как я теперь на улицу-то выйду!
— Знаешь, а давай всей компанией пойдем. Машу позовем, Столбова. В куче-то тебя и не видно будет. А дома нельзя сидеть — нужно прогуляться…
— А ребята пойдут?
— Да они хоть куда пойдут!
— Ну ладно, — сказала Юлька, — ты посиди здесь, я переоденусь. Панама мысленно подпрыгнул. «А все-таки она не такая уж плохая девчонка. Но Маша лучше, Маша умнее да и, пожалуй, красивее…» И Панама вдруг поймал себя на том, что и Маша, и Юлька, и Столбов кажутся ему теперь, совсем другими, будто смотрит он на них из седла. «Что это? — подумал он. — Я повзрослел?»
Глава двадцать вторая. БОЛЬШИЕ СОСТЯЗАНИЯ
— Во — видал! — Конюх протянул Игорю скребницу, всю набитую конской шерстью. — Весна, брат! Весна! Зимняя шерсть сходит. Весна грохотала льдом в водосточных трубах, рассыпалась воробьиным чириканьем по садам и скверам и, наконец, зазеленела первой травой на газонах. Пономарев разрывался между школой и манежем. И в школе и в манеже заканчивался учебный год. Игорь подрос, у него начал ломаться голос. Денис Платонович уже больше не зовет его. «мальчик», а все больше «Игорь» или «Пономарев».
— Завтра у нас большие состязания, так вы уж, Игорь, придите пораньше, поможете мне одеться.
— Есть, — отвечает Игорь. Помочь мастеру одеться перед соревнованием это старая традиция, такой чести удостаиваются только самые лучшие ученики. Игорь горд и счастлив, когда на следующий день он, только что пришедший от парикмахера, стоит в тренерской, держа вешалку с одеждой Дениса Платоновича. Старик чисто выбрит, напудрен и завит. Он долго расчесывает усы перед зеркалом.
— Брюки, — говорит он, не оборачиваясь, и влезает в белые узкие штаны. — Сапоги… О… о… о… — начинает он кряхтеть, натягивая высокие, тонкой кожи сапоги. — Чертов сапожник, совершил такие немыслимые голенища, это ж какие-то перчатки, а не сапоги… Наконец и сапоги, сияющие черным лаком, на месте. Тренер прохаживается, постукивая высокими каблуками.
— Сюртук! Темно-синий, мягкого сукна сюртук с бархатным воротником и бархатными манжетами ловко лег на плечи. На Игоре такой же костюм, только сюртук ярко-алый.
— Ну что ж, пора! — поправляя кружевной манжет рубашки, говорит тренер. И вот они выезжают на ярко-зеленое поле ипподрома, где пестрят полосатыми боками препятствия. Гремит оркестр, шумят трибуны, и кони нервно переступают точеными ногами. Соревнования шли своим чередом. Наверху, в главной ложе, судья следил за участниками, и на лице у него было такое выражение, точно он съел что-то кислое.
— Это что, все так кататься будут? — спросил он скучным голосом, глядя, как очередной всадник не может послать лошадь на препятствие.
— Они ездят лучше, я не знаю, что с ними такое сегодня. Волнение сказывается… — заступилась за своих женщина-тренер.
— Вот я и говорю: катаются. Им бы по дорожкам в садике кататься… Помощник председателя, маленький старичок во фраке, снял пенсне и, протирая его, произнес:
— Такое впечатление, что некоторые юноши с трудом различают, где у животного голова, а где хвост… От всего этого хочется лечь и тихо умереть.
— Барьеры высоковаты, — вставил журналист, который тоже сидел в судейской ложе.
— Барьеры стандартные, — возразил Денис Платонович, не меняя позы.
— Плохому танцору, — злым хриплым голосом добавил начальник манежа, всегда что-нибудь мешает… Нос, например!
— Ну, Денис Платоныч, если и твои гусары… хе-хе… так ездят, то я буду вынужден пригласить тебя в цирк… — сказал ехидный старичок, — чтобы, так сказать, компенсировать сегодняшнее представление. Хе, хе, хе…
— Что у нас там следующим номером программы? — Судья-информатор посмотрел список. — Так, Пономарев, конь ему по жребию выпал Нерон… Ну что ж, посмотрим, какую нам этот пономарь обедню отслужит. У Панамы тряслись руки, кисти были холодными и прыгали, как лягушки. Нерон тоже волновался, всхрапывал и копал копытом.
— Смотри ты, — сказал Бычун, — Нерон-то горячится, вроде как порядочный конь. — Миша пытался шутить, но и у него от волнения были до синяков искусаны губы.
— Вызывается шестнадцатый номер!
— Меня! — сказал Панама и почувствовал, как сердце горячим комком оборвалось в груди. «Нет, — подумал он, — так ехать нельзя, нужно успокоиться. Нужно о чем-нибудь спокойном и хорошем подумать». Он вспомнил кинотеатр, куда они пошли все вчетвером, и как они ели мороженое в фойе, а Столбов строил такие рожи, что их чуть не вывели из зала. И Юлька тоже смеялась. А когда они проводили ее домой, она вдруг повернулась и сказала: «Ребята! Я вас очень люблю! Я бы без вас совсем пропала!» А теперь все трое: и Маша, и Юлька, и Столбов — сидят где-то на трибунах и переживают за него.
— Давай, давай садись! — торопил Бычун. — Ну-ка, я стремя подержу. Сел. Ну, все нормально! Картинка! Повод не затягивай, и все будет как надо. Ну, пошел! Панама выехал на залитое солнцем поле. Волнами доносился шум с трибун. Хлопали праздничные флаги, пестрели свежевыкрашенные барьеры. Панама резко взял повод, и конь веселым галопом пошел на середину. Поворот. Поклон судьям. Ну, это-то Панама умеет делать красиво. Недаром их Денис Платонович целое занятие учил. Шапку нужно снимать четко, в два приема. Раз-два — и резко подбородок к груди.
— Это твой? — спросил старичок в судейской ложе.
— Мой! — отвечал старый тренер.
— Ну, кланяться ты их научил, посмотрим, научил ли ездить… Донна-донннн! — звякнул судейский колокол. И Панама повел Нерона на первый барьер. Конь шел очень резво, но мальчику казалось, что все движется медленно и плавно, как во сне. Исчез шум трибун, не слепило солнце, остался только он и горячо дышащая лошадь. Посыл! Ему показалось, что прыжок длится бесконечно долго.
— Ух ты, — сказал журналист в судейской ложе, — с каким запасом прыгнул!
— Сдаюсь, — сказал ехидный старичок, — это дитя не производит впечатление собаки на заборе.
— Очень, очень красиво и свободно сидит! — сказал газетчик.
— Сажали крепко, вот и сидит… его теперь хоть вверх ногами переверни, он из седла не выпадет! — повеселел председатель.
— Посмотрим, как он пройдет «гвоздь программы», — опять встрял старичок во фраке. «Гвоздем» был забор и широкая канава за ним. Пока еще ни один всадник не сумел послать коня на это препятствие. Панама вел коня коротким галопом, чуть подаваясь вперед при скачке. Впереди торчали планки забора. Панама на секунду дрогнул и сейчас же почувствовал, как Нерон приготовился перейти на рысь. Панама начал «качать» поводом.
— Нерон, голубчик! — просил он. — Давай, давай! Но конь, словно нарочно, замедлял бег: он помнил, что сегодня уже двое всадников на нем доходили до этого препятствия и останавливались.
— Да пойдешь ты или нет! — крикнул Панама и дал шпоры. Нерон дернулся вперед. «Эх! — тоскливо подумал мальчишка. — Темп потерял! Теперь не смогу правильно посыл дать!» — Ну давай! Давай! Славный конек! А теперь прыгай! И он ударил лошадь хлыстом. Конь понял сигнал и взвился над препятствием. Денис Платонович тугим накрахмаленным платком промокнул лоб.
Глава заключительная. САМЫЙ КРАСИВЫЙ КОНЬ
— Школа, равняйсь! Смирно! Замирают шеренги всадников, замирают тренеры, конюхи, ветеринары. Слышно только, как позвякивают удилами кони да хлопают на веселом весеннем ветру флаги.
— Сегодня мы присваиваем очередной спортивный разряд нашим воспитанникам! За время обучения ребята прошли не только большую специальную подготовку, они научились любить коней, научились сострадать им, научились преодолевать себя. Ибо без этого конный спорт невозможен… Пономарев ловит каждое слово. Смотрит в торжественные лица старых конников, что стоят на трибуне. Вот Денис Платонович, рядом с ним старичок во фраке.
— В соответствии с правилами нашей школы молодые конники получают коней, которые будут закреплены за ними. Желаю вам, чтобы вы не только нашли контакт с лошадьми, но и чтобы между собой вы всегда шли стремя в стремя, как ваши наставники и старшие спортсмены.
— Коней! Со стороны конюшен торжественно выходит группа коневодов. Они ведут оседланных коней. «Что это? — думает Панама. — Это же Конус! Конус! Это же конь Бориса Степановича». Он не видит коневода. Но вот шеренга разворачивается.
— Это же Борис Степанович! — чуть не вскрикивает Пономарев. Тяжело припадая на больную ногу, учитель ведет коня.
— К столу квалификационной комиссии вызывается Пономарев Игорь Владимирович. Он не сразу соображает, что это его.
— Вот здесь и здесь распишись, — говорит секретарь. Панама ставит подпись в каких-то бумагах.
— Передать коня его новому владельцу! Борис Степанович подводит Панаме Конуса.
— Ну, — говорит он, — получай.
— Что? — растерялся Панама.
— Не что, а кого. Конуса получай!
— Нет! — чуть не кричит Панама. — Это ваш конь. Я не могу его принять! Не надо…
— Это твой конь, — говорит учитель. — Я еще нездоров, а коню нужна работа. Так что это теперь твой конь. Ты его заслужил.
— Чем?
— Добротой, вероятно, — говорит подошедший Денис Платонович. — Помнишь, как ты к нему ночью прибежал?.. Так владей!
— Прощай, дорогой! — говорит Борис Степанович и прижимается лицом к голове коня. И они оба замирают. Панама готов заплакать. Борис Степанович целует коня в замшевые ноздри. Он бледен, и у него дрожат губы.
— Бери. — Учитель вкладывает в руку Панамы повод. — Все хорошо. Все хорошо. Я рад, что этот конь — тебе, а не кому-нибудь другому. В тот ранний утренний час, когда дворники в белых фартуках поливают улицы и маленькие радуги пляшут над шлангами, по городу едут три всадника. Услышав цокот копыт, от которого давно отвыкли городские улицы, прохожие останавливаются, оглядываются, и на их лицах появляется необычное выражение. Три всадника седой красивый старик и два мальчика — ловко сидят на стройных конях. Их алые сюртуки, белые брюки и сияющие лаком сапоги отражаются в мокром голубом асфальте. Машины уступают им дорогу, весело подмигивают светофоры, и кажется, что все кони с крыш домов и постаментов памятников радостно приветствуют их.
Примечания
1
Засечка — рана на ноге лошади. Некоторые кони во время езды, особенно быстрой, бьют сами себя копытами по ногам. Про такого коня говорят, что он «засекается». Конь с большой засечкой в состязаниях выступать не может.
(обратно)
Комментарии к книге «Самый красивый конь», Борис Александрович Алмазов
Всего 0 комментариев