На все цвета радуги
На свете жил чудесный певец. Он пел не только задушевно, от всего сердца, но и красочно — на все цвета радуги.
Его разноцветные песни были так хороши, что вскоре он стал самым любимым народным певцом.
Между тем певец не был счастлив…
Он не был счастлив потому, что ему ни разу не удалось спеть такую песню, которая бы понравилась всем. Всем без исключения.
Когда он пел розовую песню с весенне-зеленым отливом и алмазно-росяными искорками, его, затаив дыхание, слушали все юноши и все девушки. А старики проходили мимо. Вздыхая, они считали весеннюю песню то слишком розовой, то чрезмерно зеленой.
Когда же певец пел алую песню с синей каймой раздумья и серебристыми прожилками мудрости, тогда все люди средних лет распахивали настежь окна своих душ и двери своих сердец. Зато малолетки не обращали на эту песню никакого внимания. Потому что они любили песни ярких цветов и четкой раскраски. Игривые. Узорчатые. Даже клетчатые. И для них приходилось петь особо, как и для стариков. Этим нравились песни строгих расцветок и глубоких колеров.
Разные песни оценивались различно людьми не только по их возрасту, но и по характеру. Весельчаки любили канареечно-желтые, лихо-малиновые и пунцовые песни. Угрюмым нравились песни темно-коричневых и вишнево-лиловых тонов. Ветреные и легкомысленные люди обожали песни любого цвета, лишь бы они были пестры и нарядны…
До седых волос певец добивался такой песни, которая бы полюбилась всем. И старым и малым. Жизнерадостным и печальным. Задумчивым и бездумным. Из его светлой души вылетали звонкие жар-птицы изумительной красоты звучания. Ими любовались тысячи людей, но каждый раз находились такие ценители, которые выискивали в песне изъяны. Более того — они глумились над нею и даже втаптывали ее в грязь.
Наконец это стало невыносимым, и певец перестал петь.
— Значит, я плохо пел, коли не сумел заставить всех полюбить хотя бы одну мою песню, — жаловался на себя, на свой голос певец.
Он жаловался так громко и так жестоко казнил свои песни, что его услышало солнце. Услышав, оно ласково улыбнулось с высоты и осветило певца золотыми лучами.
— Мой названый брат, — сказало солнце. — Тысячи лет я раскрашиваю землю в неисчислимые цвета и оттенки, а угодить на всех не могу. Потому что каждому нравится свое. И это очень хорошо.
— Что же в этом хорошего? — негодуя, воскликнул певец.
— Милый мой! Если бы всем нравилось одно и то же, тогда бы остановилась жизнь в однообразии вкусов, в тождестве чувств, в ограниченности стремлений. Тогда бы тебе незачем было искать новые песни, а мне — каждый день по-новому всходить.
Так сказало солнце, окрашивая своей живительной улыбкой в тысячи тысяч цветов и оттенков нашу землю.
От этого на душе певца стало светло и радостно. Ему захотелось походить на солнце. И он снова запел свои песни на все цвета радуги.
И очень хорошо. Какая кому нравится, тот ту и слушай. И если из сотен его песен кому-то понравится только одна, — значит, певец не зря прожил жизнь, не зря вдохновлялся солнцем.
Первая улыбка
В стране, названия которой уже никто не помнит, жил удивительный чеканщик ваз. Если, чеканя вазу, он был весел, то она веселила всякого, кто ее видел. И наоборот: когда мастер грустил, его творение порождало печаль и раздумья. Он прославил свою страну множеством ваз, будивших в людях самые различные чувства: радость, смех, раскаяние, бесстрашие, скорбь, прощение, примирение… Но среди сотен его творений не появилось главного — вазы Любви. Потому что любовь еще не расцвела в душе молодого чеканщика, хотя молва, опережающая события, уже называла одну прекрасную девушку…
Однако не будем подражать молве и предрекать несвершившееся. Пусть молва сильна и непреклонна, подобна ветру, но между тем паруса жизни, как, впрочем, и сказки, нередко подвластны иным силам.
В этой же стране жил горшечник. Он не выделялся среди других гончаров своим ремеслом, но его дочь была так хороша собой, что о ней знали даже звезды.
Глаза дочери горшечника были синее моря и неба. Ее зубы нельзя было и сравнить с жемчугом, который всего лишь подражал зубам красавицы. А где и когда подражание превосходило то, чему оно подражает!
Тончайшее шелковое волокно казалось тростником в сравнении с золотисто-солнечными волосами красавицы. Змеи цепенели от зависти при виде грациозности движений ее рук. Ручей, нежно журчавший серебряными стихами, умолкал, как только она начинала говорить. Розы стыдливо переставали благоухать, когда она приближалась к ним и ее дыхание наполняло пространство ароматами, каких не знало ни одно растение, потому что она была самым прекрасным цветком земли. Впрочем, и это сравнение, как и все, что было сказано о ней, не стоит даже одной из ста граней вазы Признания, которой чеканщик воспел красоту дочери горшечника.
И это признание было так возвышенно и так пламенно, что всякий, любуясь новой вазой, восторгался и той, чью красоту она прославляла в не виданном доселе изыске изумительной чеканки.
Когда дочь горшечника любовалась вазой Признания, ее сердце зажигалось нежно-голубым пламенем, и девушка, светясь изнутри, становилась еще прекраснее.
И однажды она улыбнулась чеканщику. Это была первая улыбка девушки. Солнечная, Счастливая. Стыдливая. Чарующая, как весенняя заря. Да разве можно найти сравнение несравнимому!
Эта первая улыбка запечатлелась на всю жизнь в сердце чеканщика и сделала это сердце еще больше, еще добрее и пламеннее.
У вазы Признания собирались толпы. Любоваться ею приходили люди из разных городов и стран. Это были мастера, земледельцы, охотники, купцы, любители редкостей, просто зеваки, но были среди них и обладатели несметных сокровищ, повелители огромных стран. И чем больше восхищала их ваза Признания, тем жарче воспламенялись их сердца.
Чеканщику ваз и в голову не приходило, что среди них окажутся те, чья сила и чье богатство могут омрачить светлые чувства мастера.
Он, разумеется, не верил этому, но старики, видавшие на своем веку всякое, советовали чеканщику расплющить молотом свою вазу и погасить этим пылание незваных сердец. Старики очень боялись, что почести, внимание, богатства, которыми окружалась дочь горшечника, могут разлучить мастера с его возлюбленной. Старики, да и все жители этой страны, знали, как иногда девушки забывают о своей первой улыбке.
И теперь многие и очень многие властелины и повелители добивались внимания прекрасной дочери горшечника.
Они устраивали невиданные пиры… Усыпали путь красавицы драгоценностями… Показывали ей изображения своих дворцов… Манили ее сказочным великолепием палат, в которых она может жить… Обещали ей троны.
Она могла стать царицей бескрайних степей или наместницей богини гор… Ей предлагали назваться владычицей моря…
В этой маленькой, забытой ныне стране в те дни творилось неслыханное. Люди почти не спали, а те, кому удавалось уснуть, тотчас же просыпались, потому что им снились страшные сны. Сны, в которых они видели, как дочь горшечника согласилась стать женой кого-то другого, а не любимого всеми чеканщика, жившего для всех и служившего народу своими вазами, согревающими человеческие сердца, вызывающими дружбу, воспевающими труд сеятеля и ваятеля, труд рудокопа и мастера арф… Какие вазы вычеканит чудесный мастер, если она улыбнется другому?
— Это будут вазы Слез, — говорили одни, — и народ будет рыдать.
— Это будут вазы Отчаяния, — говорили другие, — и народ придет в уныние.
И однажды на феерическом торжестве, когда море сверкало всеми цветами, когда стая дельфинов исполняла танец любви под музыку ветра и тихого всплеска волн, красавица не устояла и поднесла Владыке моря пальмовую ветвь согласия. Согласия стать его женой.
И тут молния разрезала небо. Гром оглушил все живое. Воды вышли из берегов. Вихревой смерч закружил красавицу и поднял ее на вершину огромного водяного столба и умчал.
Шквальная музыка волн всю ночь прославляла долгожданное согласие. Все морские богатства были у ног красавицы. Все, населяющее море, служило и поклонялось ей. В водяном бирюзовом дворце шло штормовое коронование владычицы.
А на берегу все ждали появления страшной вазы. Вазы Горя. Вазы Отчаяния… Вероломства… Измены… А может быть, и вазы Смерти. И женщины страны готовили траурные одежды, мужчины — черные повязки. Тучи хотели закрыть небо. Цветы, протестуя, решили не распускать свои лепестки. Птицы не петь. Но…
Но этого не случилось.
Наутро взошло солнце. Яркое. Золотое. Доброе. Засветились леса, поля, горы и море. Цветы, как никогда, зацвели обильно и пышно. Птицы пели на тысячи голосов. Люди надели самые красивые одежды. И сами собой зазвенели арфы и зазвучали трубы.
Все живое пришло на главную площадь. А на площади…
А на площади высилась новая прекрасная ваза. Ваза улыбалась первой улыбкой дочери горшечника. Эту вазу сразу же назвали "Первая улыбка" и люди, и растения, и птицы, и звери, и рыбы, и камни.
Восхищению не было предела. Ликование нельзя было измерить. Сила красоты первой улыбки оказалась такой чарующей, что хищные звери лежали смирнее черепах у подножия вазы "Первая улыбка". А гигантские ядовитые змеи пресмыкались перед нею, как безобидные гусеницы. Рыбы и морские чудища, выйдя из родной стихии, гибли, задыхаясь на берегу. У них не хватало сил оторваться от первой улыбки дочери горшечника, которой теперь на весь свет улыбалась новая ваза чеканщика.
Улыбались все. Улыбалось все живое. Не улыбался только…
Не улыбался только Владыка моря. Владея несметными сокровищами, он был беднее самой ничтожной медузы. Его женой теперь была самая прекрасная из всех прекрасных женщин. Прекрасная от коралловых ноготков до золотистых кончиков волос. Ему принадлежал ее голос, ее дыхание, синева глаз, изгиб шеи, чарующие движения рук… Ему принадлежало в ней все, кроме первой улыбки. Потому что никому и никогда не удавалось улыбнуться впервые дважды… Этого никому не удавалось на земле, как никому не удавалось дважды родиться или дважды умереть.
Владыка моря хотел уничтожить вазу "Первая улыбка", чтобы забыть ее. Но разве можно этим затемнить в памяти людей и в своей памяти первую лучезарную улыбку!
Можно опрокинуть море, вывернуть его дно, но нельзя изменить то, что было.
Ваза улыбалась. Слава о ней шла по всему миру. Первая улыбка дочери горшечника обещала пережить века и остаться прекрасным назиданием…
Так и случилось.
Владыка моря иссох от досады, от горести, а затем растворился в морской пучине от неизбывности первой улыбки… Улыбки не ему!
Не могла уйти от нее и дочь горшечника. И она не ушла от нее до последнего часа своей жизни.
Никто не знает, что стало с чеканщиком ваз. Забылась и страна, где это все произошло. Осталась одна ваза "Первая улыбка". Да и та осталась только сказкой. Сказкой, которая не подвластна смене времен и ветров.
Первая улыбка навсегда останется первой улыбкой.
Сказка о большом колоколе
Давно уже нет в живых того матроса, который кораблем в Англию прибыл и в городе Лондоне занедужил, а сказка о нем живет.
Остался русский матрос в городе Лондоне. В хорошую больницу его положили. Провианту, денег оставили:
— Выздоравливай, дружба, и жди свой корабль!
Сказали так корабельные дружки и ушли обратным курсом в родную русскую землю.
Недолго болел матрос. Хорошими лекарствами его лечили. Микстру там, порошков, капель не жалели. Ну, да и жизнь свое взяла. Архангельских кровей парень — коренных поморских родителей сын. Такого разве болезнью сломишь!
Выписался матрос из больницы. Бушлатик почистил, пуговицы надраил. Ну, и остальным предметам одежды жаркий утюг дал. В гавань отправился земляков поискать.
— Нет здесь твоих земляков, — говорят ему в гавани. — Исландия третью неделю туманы гонит. Откуда русским парусам в Лондоне быть?
— Не беда, — говорит матрос. — Я глазастый. И на ваших кораблях землячков сыщу.
Сказал так и на английский корабль ступил. Ноги о матик вытер, флагу честь отдал. Представился.
Англичанам это любо. Потому как морской порядок везде один.
— Смотри ты каков! По всей форме моряк. Только жалко, что земляков тебе на нашем королевском корабле не сыскать.
А матрос на это улыбается, ничего не говорит, к грот-мачте направляется.
"Зачем, — думают моряки, — ему наша грот-мачта понадобилась?"
А русский матрос подошел к ней, погладил ее рукой и говорит:
— Здорово, землячка, архангельская сосна!
Очнулась мачта, ожила. Будто от долгого сна проснулась. Мачтовым русским бором зашумела, янтарной смоляной слезой прослезилась:
— Здравствуй, земляк! Рассказывай, как дома дела.
Переглянулись английские моряки:
— Смотри ты, какой глазастый! Землячку на нашем корабле сыскал.
А матрос тем временем с грот-мачтой задушевные разговоры разговаривает. Какие дома дела, рассказывает, мачту обнимает:
— Ах ты, милая моя, хорошая! Мачтовое ты чудо-дерево. Дух твой родной-лесной ветры не выдули. Гордость твою шторма не согнули.
Смотрят английские моряки — и борта корабля русскому матросу улыбаются, палуба под его ноги стелется. А он в них родной сердцу узор узнает, родные леса и рощи видит.
— Гляди ты, сколько у него земляков! На чужом корабле как дома, шепчут про себя английские моряки. — И паруса к нему ластятся.
Ластятся к матросу льняные паруса, и конопельные-корабельные канаты-швартовы у его ног извиваются, как к родному льнут.
— А паруса-то к тебе зачем ластятся? — спрашивает капитан. — Они-то ведь в нашем городе Лондоне вытканы.
— Это так, — отвечает матрос. — Только до этого-то они льном-долгунцом на псковской земле росли. Как мне не приголубить их! Да и те же канаты взять. И они ведь у нас четырех-пятиаршинной коноплей уродились. Поэтому и к вам пожаловали.
Говорит так матрос, а сам на якоря косится, на пушки поглядывает. В те годы наше железо, наша медь, наш чугун с Уральских гор ходко во многие страны шли: в Швецию, в Норвегию, в Англию.
— Ну до чего ж я в хорошую компанию попал! — радуется матрос.
— Ах, какой ты глазастый, русский матрос! Везде свое родное разглядеть можешь. Дорого, видно, тебе оно.
— Дорого, — ответил матрос и принялся такое про наши края рассказывать, что зыбь на море стихла, чайки на воду сели.
Вся команда заслушалась.
А в это время на главной лондонской колокольне часы отбивать стали. В большой колокол ударили. Далеко его бархатный звон над полями, лесами, реками поплыл и по-над морем пошел.
Слушает этот звон русский моряк, не наслушается. Даже глаза закрыл. А звон дальше и дальше разносится, на низкой, отлогой волне укачивает. Нет равного ему голоса на всех колокольнях старой Англии. Старик остановится, вздохнет, девица улыбнется, дитя стихнет, когда этот большой колокол зазвонит.
Молчат на корабле, слушают. Любо им, что русскому матросу звон ихнего колокола по душе пришелся.
Тут моряки, смеясь, спрашивают матроса:
— Не земляка ли опять ты в колоколе признал?
А матрос им в ответ:
— Не могу твердо сказать, а голос у колокола знакомый. С московским выговором, с русской протяжностью.
Удивился английский капитан, как это русский матрос свое родное не только видеть, но и слышать может. Удивился, а про колокол ничего не сказал, хотя он и доподлинно знал, что этот колокол русские мастера в Московии для Англии отливали и русские кузнецы ладный ему язык выковали.
Промолчал корабельный капитан. А по какой причине промолчал, про то сказка молчит. И я помолчу.
А что касаемо большого колокола на самой большой, Вестминстерской, колокольне старой Англии, так он и по сей день русским кованым языком английские часы отбивает. Бархатно отбивает, с московским выговором.
Не всем, конечно, его звон по душам да по ушам, только теперь уж ничего сделать нельзя. Не снимать же колокол! А сними — так он еще громче в людской молве благовестить начнет. Пускай уж висит, как висел, да с московскими кремлевскими братьями-колоколами перезванивается, да толкует о голубом небе, о тихой воде, о солнечных днях… О дружбе.
Некрасивая елка
В датском говорящем лесу росли датские говорящие деревья. Они разговаривали только по-датски.
В жаркие солнечные дни, изнемогая от зноя, деревья перешептывались друг с другом так тихо, что даже чуткие птицы не могли разобрать, о чем они шепчутся. Зато как только поднимался ветер, в лесу начинался такой шумный разговор, что его без труда мог услышать всякий.
Самой болтливой в лесу была Осина. Ее голос, звенящий одиннадцатью тысячами листочков, не умолкал и в полдень. Осина любила позлословить, как, впрочем, и Береза. А Елка наоборот. Елка была на редкость молчалива и задумчива. Она, в отличие от своих стройных и красивых сестер, росла не очень красивой. Даже, скажем прямо, совсем некрасивой: однобокой и кривой.
Елку не любили ее лесные братья, хотя ни одному из них она не сделала ничего дурного. Она не затеняла им солнца, не лишала их влаги, не шелестела, как Дуб или Ясень. Вообще она вела себя очень скромна. Но деревья усвоили отвратительную манеру отношения друг к другу — по внешности. По одежке. По красоте ветвей и строению кроны. А Елка была дурнушкой. Это и послужило поводом для насмешек самовлюбленного Ясеня, молодого красавца Клена и Березы с изысканно тонкими ветвями.
Не любили они Елку и потому, что ей оказывал особое внимание Сказочник, пользовавшийся большим уважением в лесу. Он часто садился под елью со своими тетрадями и писал сказки или задумчиво мечтал.
Почему он предпочитал именно ее тень, никто не знал, но болтали в лесу разное.
Ясень говорил, что Сказочник, так же как и Елка, одинок, некрасив и долговяз. Клен находил, будто Елка специально для Сказочника осыпает мягкие иглы, чтобы ему было удобнее сидеть под нею. Береза городила такое, что лучше не повторять этого. И вообще мы не должны брать на себя роль Ветра, который разносит нелепые лесные слухи. К тому же нам давно пора приступить к главному и начать с того, как в лес однажды пришли лесорубы и срубили старый Дуб и как в лесу раздался громкий плач. Плакали дети, внуки, племянники и друзья старого Дуба. Им казалось, что уже все кончено. И особенно после того, как старый Дуб был распилен на кряжи и увезен из леса.
Когда дубовая родня оплакивала свежий пень, появился Сказочник. Ему тоже было жаль, что в лесу не стало зеленого богатыря, трехсотлетнего Дуба. И его слеза капнула на срез пня.
Но слезы никогда не помогают горю. Зная об этом, он решил рассказать сказку о том, во что иногда превращаются деревья, когда их увозят из леса.
— Господа, — сказал он по-датски, обращаясь к деревьям, — не угодно ли вам прослушать сказку о вашем завтрашнем дне?
В говорящем лесу стало тихо. Деревья насторожили свои листья и стали слушать.
— Никому из вас, как, впрочем, и мне, — начал Сказочник, — не хочется покидать этот прекрасный лес. Но не все, уходя из него, перестают жить. Не все, оказавшись срубленными, умирают.
Лес зашумел и насупился. Начало сказки деревьям показалось не более чем утешительным враньем.
Сказочник подал знак. В лесу стало снова тихо.
— А известно ли вам, господа, что Дуб проживет еще сотни и сотни лет, когда он станет дубовым резным потолком библиотеки? А он станет именно им. Так ли уж плохо это, господа деревья?
Деревья одобрительно зашелестели. Теперь Сказочник, овладев вниманием слушающих, спокойно уселся на золотой ковер мягкой еловой осыпи и стал говорить о том, как снова придут в лес лесорубы и спилят созревшие деревья, не давая им сгнить на корню и превратиться в ничто. Спиленные деревья станут домом, мостом, музыкальными инструментами, мебелью или паркетным полом, чтобы жить и служить поколениям.
— Так ли уж это плохо, господа? — сказал он и продолжил сказку о том, как одна мечтательница Сосна превратилась в корабельную мачту и побывала в Индии, Китае, на Курильских островах… Стал рассказывать, как одна Осина стала тридцатью тремя корытами.
— Превращение в корыта хотя и не так заманчиво, — сказал он, — все же стать корытом лучше, чем никем, ничем и ни для кого.
— Это верно, — заметила слегка обиженная Осина, — превратиться в корыта куда приятнее, нежели стать дровами. Да, дровами, — повторила она, покосившись на некрасивую Елку и окидывая ее неприязненным взглядом от корня до вершины.
Заметив этот взгляд, самовлюбленный Ясень спросил Сказочника:
— А почему бы вам не рассказать об еловых дровах?
— Вот именно, — поддержал надменный Клен. — Это бы вселило радужные надежды нашей общей знакомой.
Сказочник смутился. Ему не хотелось огорчать некрасивую Елку. Он любил ее. Он жалел ее. Но правда выше любви и жалости.
— Господа, — тихо сказал Сказочник, — разве уж так плохо сгореть для других? Ведь должен же кто-то радовать детей и согревать их в зимнюю стужу. Должен же кто-то выпекать хлебы и плавить металл.
— Да, конечно, конечно, господин Сказочник, кто-то должен это делать, — подтвердил Ясень. — Но согласитесь, что все-таки лучше стать полированным столом или буфетом, нежели золой и пеплом.
— Хотя, — усмехнулась Береза, — зола тоже на что-то нужна. Ею, кажется, чистят кастрюли, посыпают тротуары. Так ли уж это плохо, господа? — прошелестела она, издевательски повторяя фразу Сказочника.
Деревья дружно захохотали.
Сказочник снова умолк, а затем, коснувшись рукой Ели, сказал в раздумье:
— Впрочем, никто не знает, как может повернуться судьба. Одни, собираясь жить в веках, забываются ранее, чем увядают цветы на их могилах. Другие, живя скромно и тихо, ни на что особенное не рассчитывая, не думают о бессмертии, а оно, несмотря на это, приходит само. Не отчаивайтесь, некрасивая Елка! Как знать, может быть, все будет по-другому.
С тех пор прошло много лет. Деревья выросли и возмужали. Под некрасивой Елкой жили муравьи. Сказочник давно уже не появлялся в лесу, и, как сообщил Ветер, Ель больше никогда не укроет его прохладной и ласковой тенью своих ветвей. Два лесоруба — Время и Возраст — сделали свое дело.
— М-да! — сказал Ясень. — Хотя он и ярко горел… хотя нам от него было тепло и радостно, все же он сгорел, как сгорают дрова.
— Вот именно, — подтвердил Клен, ставший еще выше и надменнее. — Если выражаться образно, то он был среди людей не более чем некрасивая Елка. То ли дело мы! Мы — ценные деревья. Мы можем превратиться во что угодно: и в спальню королевы, и в трон короля.
Елка молча слушала хвастливые, самодовольные рассуждения, и тонкие струйки смолы катились по ее шершавой коре. Елка не переставала верить, что она встретится со Сказочником и услышит знакомые слова любимых сказок.
Но напрасно. С ним можно было теперь встречаться только во сне. Поэтому Елка часто дремала, надеясь увидеть золотой сон. А он не приходил. Зато пришли лесорубы. Лесорубы спилили созревшие деревья, и каждое из них получило свое назначение. У поваленной Сосны обрубили ветки и верхушку, затем доставили ее на корабельную верфь. Она будет высокой мачтой.
Ясень, Клен и Береза были отправлены на мебельную фабрику. Осину предназначили для корыт.
Дошла очередь и до некрасивой Елки. Ее распилили на мелкие чурбаки.
"Так и есть, — подумала Елка, — я стала дровами. Теперь мне только остается сгореть так же ярко, как сгорели вы, дорогой друг, озаряя нас волшебным светом своих сказок".
Готовясь отправиться в топку котла или камина, Елка забыла слова Сказочника о том, что "никто не знает, как может повернуться судьба".
Судьба Елки повернулась самым неожиданным образом. Елка попала на бумажную фабрику и превратилась в ослепительно белые, тонкие, плотные листы бумаги.
Теперь перед нею открылись тысячи возможностей. Она могла стать конвертами и совершать на всех видах транспорта почтовые путешествия. Она могла оказаться газетой или географической картой. Она могла стать нарядной театральной афишей и зазывать людей на представление.
Мало ли куда идет бумага… Но не будем, однако, строить предположения. Все оказалось куда лучше, чем может нарисовать самое пылкое воображение.
Елку отправили в типографию, и там она стала превращаться в книгу. В какую? Книга книге рознь. А она стала превращаться в прекрасную книгу сказок. Это она почувствовала тотчас, как на ней появились отпечатанные блестящей черной краской дорогие ее сердцу слова…
Это были сказки, слышанные ею в дни юности в говорящем лесу.
— Неужели мы с вами встретились снова? — сказала Елка, ставшая бумагой, и увидела Сказочника.
Он появился на первой странице — отпечатанный великолепными портретными красками.
— Теперь я вижу, — сказала она, — что не все, оказавшись срубленными, умирают. Мы стали жить с вами книгой сказок.
Искусные руки переплетчика одели книгу в нарядную одежду с золотой отделкой и затейливым тиснением.
Как она красива была теперь! На нее можно было любоваться часами, читать и слушать сутками напролет. Ее бережно брали и очень осторожно листали. Сказки смешили и радовали. Сказки учили мудрости, возвышали души, согревали сердца, будили ненависть к злу и утверждали светлое.
Вскоре Елка, став книгой, очутилась на серебристой березовой полке в самом лучшем ясеневом шкафу библиотеки. Она сразу узнала этот шкаф. Он оказался таким же самовлюбленным, каким рос в сказочном говорящем лесу. Ясеневый Шкаф очень громко хвалился своей новой жилицей на центральной полке:
— Видишь ли ты, Кленовый Стол, какое сокровище живет во мне?
— Да, — ответил Кленовый Стол. — Какие мы благородные деревья!
— Как бы позавидовала нам та некрасивая Елка, — обрадовалась Березовая Полка, — как бы позавидовала она, если б могла увидеть, во что мы превратились! С какой отличной книгой живем мы теперь в соседстве! Что ты скажешь на это, старый Дуб? — обратилась Березовая полка к Резному Потолку.
Мудрый Резной Потолок хитро усмехнулся с высоты своими замысловатыми узорами и застыл в своей изумительной орнаментальной улыбке.
Он, видимо, все понял.
Теперь у Елки были все основания произнести сокрушительную отповедь по адресу Клена, Ясеня и некоторых других, глумившихся над нею. Но она ничего не сказала, потому что это была добрая, великодушная, настоящая елка. А она могла бы сейчас отчитать их не только по-датски, но и по-английски, и по-немецки, и по-русски, и по-французски. Потому что всемирно известная книга датского сказочника разговаривала на всех языках мира. Даже на тех, которые пока еще не имеют букв и грамматики. Она сумела бы их отчитать и на этих языках…
Но разве счастье в торжестве низменной страсти возмездия? Это жалкая радость слабых. Ради этого не стоило рассказывать сказку о бессмертии прекрасного.
Вот и все.
Комментарии к книге «На все цвета радуги (сборник)», Евгений Андреевич Пермяк
Всего 0 комментариев