Анна Шведова Оказия
В сказках рассказывается детям не о том, что драконы есть – дети и так это знают. В сказках рассказывается детям о том, что драконов можно убить…
Честертон© Шведова А., 2017
© Оформление. ОДО «Издательство “Четыре четверти”», 2017
Пролог
«Госпоже Александре Кардашевой
7 августа 1810 г.
Милостивая сударыня!
С прискорбием вынужден сообщить о кончине Вашего брата, Германа-Александра Кардашева. Он был убит при исполнении своего долга перед отечеством.
Мои слова не способны уменьшить Вашего горя, но надеюсь, Вы найдете утешение в том, что Ваш брат был хорошим человеком, смелым, решительным, не сдающимся перед обстоятельствами. Он навсегда останется именно таким и в нашей памяти. Его будет не хватать всем тем, кто имел честь служить с ним.
У меня нет возможности рассказать Вам, как все произошло, но пусть Вас утешит, что умер он, как и жил, борцом, а его последние слова были о Вас.
Соболезнования незнакомого человека наверняка мало значат для Вас и все-таки позвольте уверить, что я искренне разделяю Ваше горе.
Иван-Константин Фердинанд Оболонский,
советник по особым поручениям Особенной Канцелярии Ее Светлейшего Высочества Великой княгини Анны»
Оболонский перечитал короткое письмо, вымученное им в последние полчаса, недовольно скривился и чуть было не отшвырнул перо в сторону. «Долг перед отечеством», «останется и в нашей памяти»… Да, Герман был не подарком, однако таких избитых фраз, явно пришедших на ум из какого-нибудь официального некролога, он не заслужил. Впрочем, о чем еще писать его сестре? «Убит» – потому что сглупил, «решительность и смелость» на самом деле безрассудство и ослиное упрямство, «не сдаваться перед обстоятельствами» – лезть на рожон вопреки здравому смыслу… Об этом ли писать? Ну да, утешать Оболонский не умел, однако на сию сомнительную радость и не напрашивался. Тягостная обязанность была вынужденной, но он дал слово и теперь обязан был уведомить сестру Германа о печальном событии. И письмо переписывать не стал. Какая разница? Брата неизвестной ему Александры все равно не вернуть и чем меньше девица будет знать, что на самом деле произошло, тем легче ей будет жить дальше. А догадывается ли она вообще, кем был ее брат… Впрочем, какая разница?!
Перо, раздраженно отброшенное в сторону, еще летело, а руки с тонкими изящными пальцами наскоро скатали папиросную бумагу трубочкой, с трудом засунули в крохотный патрончик и привязали под крыло голубю, безмятежно ворковавшему в клетке. Что ж, обязанность не радовала, лгать и изворачиваться он терпеть не мог, но правда была куда хуже.
Константин был зол. Очень зол. На упрямого Германа, на непонятное стечение обстоятельств, а пуще всего – на самого себя, такого умелого, такого умного и предусмотрительного… такого до тошноты правильного и благоразумного… Где же была эта самая его предусмотрительность да твердость всего несколько часов назад?
А несколько часов назад произошло следующее.
Сторонний наблюдатель, буде таковой совершенно случайно забрел в раскисший от летней жары лес на краю болота, увидел бы совершенно неуместного здесь импозантного всадника – молодого мужчину лет двадцати пяти, довольно высокого, худощавого, с аристократической лепкой холеной темноволосой головы, безупречным и тем более странными в этих местах модным черным сюртуком и шляпой. Лицо мужчины выражало лишь привычные сухость и надменность; тень раздражения была единственным выражением неудовольствия, которую он себе позволял.
Что в густом подлеске недалеко от лесной дороги делал этот странный всадник? Ждал. Следил. Злился. Втайне желал поражения Герману Кардашеву и мысленно ужасался тому, что ждет беды лишь чтобы оправдать свои мрачные прогнозы.
Что творилось в душе Константина Оболонского, со стороны понять было трудно. Практически невозможно. Скрывать свои чувства он привык с детства, очень рано усвоив, что маска высокомерия и надменности отлично спасает от любого чужого внимания. Внимания он не любил, но избежать его по известным причинам не мог, а потому и вынужден был находить способы защиты. Приязни со стороны окружающих это не добавляло, однако такая мелочь его не беспокоила. Уже не беспокоила. С годами маска вросла в его плоть и кровь, и Константин перестал считать ее ширмой, скрывающей чувства, он стал замкнут и скрытен, и в конце концов решил, что маска и есть его подлинная суть. Втайне он гордился своим бесстрастием и холодностью, своей невозмутимостью в любой ситуации и не подозревал, что не далее, чем через несколько дней, ему придется убедиться в обратном.
…Некоторое время всадник вслушивался в звуки леса, одной рукой чуть приспустив для лучшего обзора ветку с подвявшей от жары листвой, а другой рассеянно похлопывая по шее лошадь, вынуждая ее стоять спокойно и не метаться под облаком гудящих вокруг слепней. Узкий сюртук немало стеснял движения мужчины, изысканно повязанный шейный платок повлажнел от пота и неожиданно стал натирать, как самая обыкновенная рогожка… а вот это уже раздражало…
Несколько минут Оболонский боролся с этим раздражением и острым желанием содрать с себя галстук; с подчеркнутым вниманием следил за змеистыми передвижениями Германа и его людей, прячущихся в высокой болотной траве, потом резко развернул лошадь и подал животное обратно на поляну. Шум сзади не остановил его, неожиданные выстрелы, внезапные резкие окрики и крики о помощи вызвали лишь негромкую досадливую ругань – он не обернулся и продолжил свой путь под сень роскошного соснового бора. Драться он все равно не станет, его таланты были в другом, однако его помощь не просто не приняли, ее откровенно и демонстративно отвергли, а Оболонский к такому не привык.
Им пренебрегли? Прекрасно. Пусть теперь выпутываются как знают.
От осознания этой по-детски нелепой обидчивости стало еще горше, теперь Константин злился уже на себя. Да, да, это его не красит, но он желал поражения Германа. Может, хоть это заставит упрямого капитан-поручика прислушаться к чужому мнению? В глубине души Оболонский даже был рад демаршу Кардашева, ибо слова убеждения закончились, а для слов угрозы пока еще не было повода, зато теперь будут, обязательно будут…
– Господин Оболонский! – послышалось сзади сдавленно-отчаянное, – Ваше благородие!
Константин обернулся, все еще лелея свою злость.
– Беда, Ваше благородие, – голос Гаврилы Лукича, старейшего из отряда Германа, звенел тихим отчаянием, – Вот ведь оказия какая…
Оболонский про себя выругался, однако внешне остался спокойным – привычка, понимаете ли.
Невысокий, щуплый Лукич на пару с рослым медведеобразным Подковой волок Германа, залитого кровью, побелевшего, как снег, с головой, обессилено упавшей на грудь.
– Что случилось? – Оболонский резко соскочил с лошади и шагнул к раненому, которого бережно укладывали на землю.
– Нож, – нехотя, будто в этом была его вина, сквозь зубы выдавил Подкова.
– Зачем вынимали? – отрывисто бросил Оболонский, опускаясь на колени и разворачивая пропитанную кровью сорочку. Герман с трудом дышал, его сердце глухо колотилось, а по телу время от времени пробегали судороги, он то задыхался, то расслаблялся и впадал в забытье. Лицо сильно побледнело, исказив черты почти до неузнаваемости, зрачки расширились, оставив от голубой радужки тонкое колечко.
– Можете, Ваше благородие? – тихо-обреченно спросил Лукич, подавая ему нож. Оболонский тоскливо взглянул на обильно сочащуюся рану, на синюю кромку окровавленного лезвия и медленно покачал головой:
– Бесполезно.
– Да что ты вообще можешь, благородие? – со злобой прошипел сквозь зубы Подкова и протянул свои ручищи, словно собрался раздавить холеного дворянчика в железных мужицких объятьях, – Неужто тебе Герман так поперек горла стал, что ты даже не спасешь его?
– Это яд, – сухо сказал Оболонский, – а я не бог.
Подкова грязно выругался. Оболонский, не оборачиваясь, надрезал и разодрал сорочку Германа, скатал обрывки в клубок и с силой прижал к располосованному боку раненого.
– Кровь, – бормотал Лукич, явно стараясь оправдать Константина перед Подковой, – если бы яд попал не в кровь, мы бы могли помочь… А так…
– Константин, – вдруг пришел в себя и просипел Герман, с трудом выдавливая слова из пересохшего горла и хватаясь за лацкан сюртука Оболонского окровавленными пальцами, скрюченными очередным приступом судорог, – Ты зануда и дерьмо, благородие, но я в тебя верю. Ты всех достанешь, я знаю. Если ты вцепишься, то не отпустишь, так про тебя говорят, хрен чертов…
Тут он закашлялся, Лукич бросился к нему, бережно приподнимая голову, а Оболонский еще сильнее прижал рану, понимая, что время на исходе.
Герман стал гневно отталкивать держащие его руки и вырываться, Лукич растерянно отпрянул, забормотав нечто себе под нос, Подкова горестно застонал, подползая ближе, однако раненый вовсе не забился в конвульсиях, а только рванул на груди остатки липнувшей к телу сорочки, выдернул закатившийся куда-то под мышку медальон на кожаном шнурке и сунул его в руку Константина. Оболонский осторожно снял шнурок со светло-русой головы Германа, и тот из последних сил просипел:
– Это Александра… Сестра… Обещай, ты ей все расскажешь. О том… я умер… Обещай… Ты… гончий пес… Поделись… добычей…
После этих слов Кардашев впал в оцепенение, чтобы больше в себя так и не прийти…
Спустя всего пару часов, когда все закончилось, Оболонский долго рассматривал портрет, бывший в медальоне. Увы, миниатюру залила кровь, довольно сильно размыв черты изображенного на нем лица. На портрете была нарисована девушка лет двадцати, хрупкая, тонкая, изящная. Светлые волосы, голубые глаза, нежный овал лица, тонкие черты – мужчина скорее домыслил себе все это, чем увидел на самом деле. Таких девушек Иван-Константин, младший сын богатого мецената графа Оболонского, на своем веку встречал немало, отмечая их несомненную красоту и тут же забывая о них. Он так долго был мишенью для матримониальных стрел, что ни безупречная красота, ни знатность, ни богатство девиц его не трогали. В свои двадцать пять он еще не стал законченным циником, но уже был предубежденным холостяком; в женщине он еще допускал нечто, помимо смазливого личика и дурного характера, но уже не надеялся такую встретить. Александра не была ни красавицей, ни дурнушкой. Милой, но обычной. Константин скорее пытался разглядеть в этих чертах образ ее брата, человека, которого не сумел спасти. Странным было их знакомство, многообещающим, но недолговечным. Три дня – малый срок, чтобы узнать человека. За три дня Кардашев не стал ни дружелюбнее, ни покладистее, ни спокойнее, как не стал более открытым и понятным, но сумел стал истинной занозой в пятке. Таких поневоле заметишь. Таких игнорировать не получится, как бы ты ни пытался.
Впрочем, три дня назад Иван-Константин Оболонский, советник по особым поручениям Особенной Канцелярии Ее Светлейшего Высочества Великой княгини Анны, даже и не догадывался о том, сколько сюрпризов способна принести рядовая поездка в рядовой провинциальный городишко, куда он отправился с оказией просто потому, что проезжал мимо, возвращаясь в Трагану. Вот и сейчас, сложив и спрятав в сумку дорожный письменный набор, откинув холеную темноволосую голову к стволу старой березы и рассеянно глядя на распахнутую клетку, где еще пару минут назад ворковал голубь, он мысленно вернулся в тот самый день, когда все только начиналось и казалось скукой смертной…
Глава первая
Тремя днями ранее.
Он приехал в Звятовск в самый разгар августовской жары, тяжелой, густой, как взвешенная в воздухе патока из колкого аромата убираемого жнива, повядших листьев и разморенных под солнцем трав. Пара молодых с проплешинами псов, утомленно приподняв головы с донельзя высунутыми розовыми языками, лениво тявкнула, но с места не сдвинулась, не рискуя покидать спасительную подзаборную прохладу, а больше никто приезжего не приветил. Некому было. Улицы были совершенно пусты. Горожане затаились в теньке, пережидая дневную жару сладкой дремой. Время от времени краем глаза путник замечал, как-то там, то здесь слабо колышется отогнутая для лучшего обзора ветка за высоким деревянным забором, но большего интереса он не вызвал. Впрочем, его это не волновало.
Оболонский неторопливо проехался из конца в конец чуть ли не единственной улицы Звятовска, пока не попал на городскую площадь с опустевшими по случаю жары торговыми рядами, городской ратушей и гостиницей. Вдали виднелись купола храма.
Звятовский повет был бедный и по меркам соседей немноголюдный. Объяснялось это просто: большую его часть, а точнее, южную, занимали болота, простиравшиеся на многие версты без конца и края. И то была бы не беда, если бы Миза, единственная судоходная река этих краев, не делала солидный крюк на север, ровнехонько по границе обходя Звятовск. Два притока Мизы – Калыханка и Мазурна, питались болотами, но, протекая рядом с городом, к лету так высыхали, что были разве что курам по колено. Потому и лежал повет в стороне от торговых путей, светских развлечений и мало-мальски значимых событий. Рудами да каменьями похвастать не мог за неимением таковых, земля особым плодородием не баловала, да к тому же ее постоянно приходилось отвоевывать то у пущи, то у болот, а лес, единственно возможное богатство, со стороны покупали пока неохотно: сплавлять – не сплавишь, а так волочь – далеко. Промышленники, правда, были, но разворачиваться во всю мощь не спешили. Оттого и жил повет тихо и мирно, по старинке, свято чтя традиции и не претендуя на большее.
Город Звятовск тоже особым блеском не радовал: почти полностью застроен одноэтажными деревянными домами, почерневшими, лоснящимися от времени (камень в этих местах чуть ли не роскошь), большей частью выходящими фасадами прямо на улицу, окруженными деревьями и только в редких случаях предварявшимися палисадниками. Палисадников горожане почему-то не жаловали. Сады – это пожалуйста, но мода на бесполезные клумбы и парки, столь распространенные в загородных имениях, среди горожан не привилась. Ближе к городской площади дома становились двухэтажными, более представительными и крепкими, перемежающимися нарядно-зазывными вывесками и витринами расположенных в нижнем этаже лавок и магазинчиков, а вот окраины – село селом. Оболонский равнодушно скользнул взглядом по заколыхавшимся занавескам в одном из призывно распахнутых окон дома, выглядевшего получше других, но проехал мимо: время знакомиться с местными властями еще не наступило.
Единственной каменной постройкой в Звятовске оказалась городская ратуша – горделиво вытянувшаяся на целых три этажа башня с часами, стрелки которых намертво остановились на восьми часах двадцати двух минутах. От ратуши вправо тянулись арки торговых рядов, не только глухо закрытых деревянными ставнями, а еще для пущей безопасности крепко перетянутых железными засовами с внушительными амбарными замками. Воздух жарко плавился на просохшей до каменной тверди земле, поднимаясь вверх рваными горячечными волнами, несильный ветерок время от времени гонял серые смерчики из душной колкой пыли.
У гостиницы нашлись, наконец, люди. Высунув из дверей нос, унылый приказчик с блеклыми глазами окатил Оболонского туманным взглядом, явно борясь с желанием отослать прибывшего подальше, но сказалась привычка:
– Желаете-с номерок, Ваше благородие? – замогильным голосом прошептал он, почти с благоговейным ужасом разглядывая человека, одетого в дорогой темный сюртук, пусть и тонкий, зато наглухо застегнутый. Это в такую-то жару, когда от просторного полотна несет как от печки!
– Подскажи-ка мне, любезный, как проехать к дому Брунова Арсения Викентьевича.
Приказчик побледнел (куда уж больше!), истово перекрестился, прошептал «Царствие небесное…» и неожиданно бодро махнул рукой в сторону:
– Так езжайте до церкви, Ваше благородие-с. Как обминете ее, так направо, а там до мостков. Опосля мостков опять направо, а там и имение найдете-с.
Оболонский кивнул в знак благодарности, потом нахмурился:
– Что-то случилось? С Бруновым все в порядке?
Приказчик пришел в ужас:
– Какой порядок, Ваше благородие? Помер их благородие, помер.
– Как помер?
– От удара и помер, – охотно закивал тот, – Вечерком как откушал, так хрипеть стал…
Оболонский опять кивнул, жестом прерывая неожиданное словоизвержение заморенного жарой юноши, тронул поводья своего коня и молча двинулся по обозначенному приказчиком пути. В другое время Константин не преминул бы послушать местные сплетни – хоть пустопорожней болтовни он не любил, а ради дела превозмог бы себя… Только сейчас это было выше его сил. Жара проклятущая!
До имения он добрался быстро. Миновав неширокую реку с ее сомнительной прохладой, в сопровождении визга ребятишек, плещущихся на мелководье, Оболонский свернул в длинную, ровную как струна, аллею тополей и под их спасительной, густой тенью добрался до распахнутых ворот – чугунных, ажурных, но слегка покосившихся. Ворота предваряло странное для этого места собрание дюжины каменных статуй в римском стиле. Оттуда до господского дома было рукой подать. Это было приземистое одноэтажное зданьице, размеры которого трудно было определить, ибо правое крыло его напрочь терялось в зарослях сирени, а левое заслоняли две вековые ели, пышущие сильным смолистым духом.
А спешить и вовсе не следовало, Брунова уж два дня как похоронили. «Так жара ведь, батюшка», жалобно проныла старуха-экономка, промакивая слезящиеся глаза, будто заезжий гость напрасно обвинил ее в чем-то недозволенном, «да и люди ваши, они дозволили…»
– Какие мои люди? – резко спросил Оболонский.
– Сослуживцы барина, – охотно ответила старуха, теребя в руках белый платочек, – Только уж больно оне молодые. Как Вы, – экономка бросила быстрый подозрительный взгляд на гостя и тут же потупилась, – Гостевать приехали, только вот не поспели. Кардашев, да, один из них Кардашевым назвался.
– И куда эти… сослуживцы поехали?
– Не знаю, батюшка, – испугалась старуха, заметив в госте недовольство, – День-два побыли да съехали. Аккурат после отпевания. Никишку послать, чтоб поспрошал?
– Ничего, я сам их найду. Должно быть, в пути разминулись.
Оболонский пробыл в имении до вечера, едва не доведя несчастную старуху до кондрашки. Все-то он высматривал, выспрашивал, лазал куда ни попадя… Экий барин настырный!
А барину дела до чувств домочадцев Брунова не было. Осматриваться-то он осматривался, но не переусердствовал, с людьми говорил, однако без особого пристрастия. Со стороны могло показаться, что гость строг, а на деле он с трудом скрывал раздражение и злость: именно из-за Брунова ему пришлось ехать в эту глушь и на тебе! Помер! Историйка отставного полковника и при первом прочтении была сомнительна, а теперь и вовсе казалась нелепой.
Именно с истории Брунова все и началось. Точнее, с письма.
Отставной полковник Арсений Брунов, признанный вояка и герой Второй Балканской войны, обратился за помощью, и не куда-нибудь, а в Особенную канцелярию. Письмом заинтересовались, а потому Ивана-Константина Оболонского, по случаю возвращавшегося после завершения не совсем удачной миссии на востоке, недвусмысленно упросили сделать крюк на юг и заехать в Звятовский повет. Проверить да со стариком поговорить. Мало ли? А вдруг отставник-полковник вовсе не выжил из ума? Вдруг правда то, о чем он написал? Так Оболонский и оказался в этом Богом забытом месте с мятым письмом за пазухой, глухой тоской в душе и подспудным желанием устроить скандал. Нет, на самом деле скандалов он терпеть не мог, однако раздражение и злость из-за того, что его вообще сюда послали, требовали выхода.
В письме было следующее. У шестидесятилетнего Арсения Брунова была дочь, семнадцатилетняя Матильда. Он воспитывал ее в одиночку (мать сбежала чуть ли не сразу после рождения девочки), оттого выросла девушка с характером независимым, гордым и слегка взбалмошным. Из всех занятий, скрашивающих жизнь в маленьком городке, она выбрала для барышни самое неподходящее – охоту. Ее страстью были лошади, ее любимым развлечением – бешеные скачки и стрельба. Она не боялась кататься в одиночку, полагая, что заряженные пистолеты – лучший способ обороны. Отец поощрял ее в этом и за это же поплатился. Однажды девушка уехала на обычную прогулку по окрестным полям и исчезла. Как в воду канула. Вместе с лошадью.
Ее искали силами чуть ли не всего повета несколько дней, скрупулезно прочесывая леса да овраги, но не нашли никаких следов. Местный воевода, с воодушевлением бросившись на это дело, обшарил все, даже снарядил своих людей проверить баграми дно реки и затоки, огибающей имение Брунова. Приятельствующий с воеводой бургомистр города Звятовска, Сигизмунд Рубчик, уж на что просторы повета не в его компетенции, и тот сочувствующе пыхтел да вытирал лысину вышитым платком, оправляя своих людей в помощь. Но ничего не помогло. Девушку так и не нашли. Поиски пришлось прекратить – то ли сил повета оказалось маловато, то ли не осталось у них надежды на успех сего дела.
Брунов продолжил поиски дочери в одиночку, теперь уже не ограничиваясь окрестными полями да лугами, а углубившись в лес, что начинался южнее Звятовска и простирался на многие десятки верст до самых знаменитых Синявских болот. То в сопровождении своих дворовых, а то и совсем один, полковник объехал все села и хутора, опрашивал всех, кто попадался на дорогах, и так он узнал нечто весьма его обеспокоившее: дети в последние месяцы пропадали и без Матильды. Селянские исчезнувшие дети были, правда, куда меньших годков – лет восьми-десяти. Без следа, тихо, быстро, незаметно. Кто-то находил брошенные корзинки с ягодами, кто-то – памятную тряпицу, в которой был завернут хлеб, но это было все, что от них осталось. Никто не смог подтвердить, бывали ли в их местах чужие. Все, как обычно. Все, как всегда. Может, медведь задрал, неуверенно говорили одни. Может, в болоте утонули, предполагали другие, багник затянул. А то и леший увел? А больше ничего не знаем. Но Брунов дураком не был. Он чуял неладное, видел скрываемый страх, замечал задержанное дыхание, опущенные глаза и напряженно сцепленные пальцы. Разговорить кое-кого он все-таки сумел, но это его совсем не порадовало. «Перевертни», нервно озираясь по сторонам, шепотом поведала ему полоумная женщина, за пару месяцев ставшая старухой от горя. Вовкодлаки тут виновны, они нашими детками питаются, зубки оттачивают, кровью умываются. Детки-то мягкие и нежные, оборотням по нутру, а как деток переловят, так за всех остальных и возьмутся…
Бывалому Брунову не впервой всякое видеть и слышать, а от упоминания оборотней он перепугался. Мало ли что безумная наговорит, что с нее возьмешь, успокаивал он себя. Только никак не шел у него из головы этот разговор, вкупе со всем виденным и слышанным. А вскоре его к его пустым подозрениям добавились и факты. Нашелся один мужичок, похвалявшийся, буде самого оборотня убил. Правда, похвалялся в сильном подпитии, да и раньше особой честностью не отличался, отчего ему никто не верил, но Брунов решил-таки поверить – показалось, будто за этим бахвальством нешуточный страх скрывается. Мазюту, мужичка того, долго пришлось упрашивать, однако отвел он все же Брунова в старую рощицу недалеко от Батрянской прорвы, самого гиблого места на болотах, и рассказал: так, мол, и так, вот здесь, на этом самом месте, набросился на меня огромный волк посередь бела дня, а я его пырнул ножичком, да прямо в сердце. А как волк издох, стал я его свежевать – а там, глядь! Рубаха старая, сотлевшая, опорки да лапти. Закидал, мол, тело ветками, да и деру дал от греха подальше.
Однако Брунов на том самом месте тела не нашел. Кроме клока волчьей шерсти да бурых пятен на листве ничего не нашел. И еще кое-что в рассказе не стыковалось: где ж это видано, чтобы оборотня простым ножичком били? А потому стоило отставному полковнику слегка поднажать, лаской да нежными увещеваниями поубеждать мужичка, как Мазюта взахлеб поспешил поделиться тем, о чем «нечаянно» забыл рассказать. А забыл он то, что увидел раненого волка и шел за ним немало верст аж до самой Батрянской прорвы, надеясь добить того да шкуру снять, когда зверь совсем ослабнет. Когда волк упал и не смог подняться, мужичок решил, что время его пришло, но только и смог, что разок ударить, а прикончить зверя не успел: на его глазах шкура волчья в стороны полезла, а из-под нее – человеческое тело показалось. Со страху-то мужичок и не разглядывал, кто под волчьей шкурой был: лицо бородатое, все в слизи, крови да шерсти, спешил ноги поскорее унести. А жив ли «перевертень» остался или помер – кто ж его знает?
Вот и вся тебе история. Правду мужичок сказал или выдумал все, Брунов, однако ж, подозрений своих не рассеял. И в смерть оборотня не поверил, а потому, не надеясь справиться с тварью один, отписал обо всем своему старому приятелю, по счастливой случайности служившему в Особой Канцелярии самой конкордской Великой княгини.
А уже тот знакомец и расстарался озадачить подчиненных, и сия сомнительная честь проверить рассказец и утешить бедного родителя выпала Оболонскому, который аккурат в это время возвращался в столицу мимо звятовских мест.
Сам Оболонский такой оказии само собой разумеется не порадовался. С оборотнями он доселе дела не имел, но это было и не важно, не в оборотнях дело. Там, где пасует разум, человек склонен к выдумке и преувеличению, и особенно склонны к этому люди вроде Брунова – отставные и оставшиеся не у дел. Им в каждой мухе видится слон, да еще с рогами… Трясясь в седле и подъезжая к Звятовску, Оболонский заранее уверил себя в том, что прислали его сюда зазря. И настойчиво искал тому подтверждение – умышленно или нет.
И вот теперь оказалось, что Брунов умер, а некие подозрительные люди рыщут по округе, выдавая себя за его сослуживцев. Плюнуть бы на все это, списать на жару и непредвиденные обстоятельства: нет Брунова – нет дела… С ненавистью глянув в последний раз на приземистый господский дом, Оболонский послал лошадь в галоп. Та обиженно заржала и неторопливо потрусила по дорожке, нимало не заботясь злобным настроением всадника. Жара, понимаете ли…
Константин вернулся в город, снял номер в гостинице к вящей радости управляющего, совсем раскисшего от жары, и поздним вечером уже обедал в доме звятовского бургомистра Сигизмунда Рубчика, сказавшись компаньоном и давним другом Брунова.
Бургомистр, лысоватый полный мужчина под пятьдесят, страдальчески пыхтя то ли от жары, то ли от присутствия высокого гостя, ради которого натянул колючий и неудобный парадный камзол, то ли от излишней рюмки приторно-сладкой наливки, изливал душу. Поначалу он страшно испугался, решив, что столичный гость, прикрываясь дружбой с Бруновым, на самом деле прибыл по его, Рубчика, душу и как пить дать обвинит его, не важно в чем: в недостаточном ли усердии при поиске Матильды, или в том, что неспроста Брунов помер, или чего хуже… А вдруг старые недруги решили добить его окончательно, прислав этого хлыща с тайной инспекцией? Молодой человек, гордый и надменный, с холодно-невозмутимым красивым лицом и безупречными манерами с первого взгляда внушил ему неподдельный ужас, из-за чего пришлось срочно принять пару рюмочек наливки перед обедом. Это помогло бургомистру справиться со страхом, но ситуацию не разрешило.
Поначалу беседа шла на редкость туго – хозяин поругал жару, посетовал на отсутствие дождя, на печальный повод, приведший господина Оболонского в Звятовск… Гость отвечал немногословно, о себе распространялся мало, зато местными делами интересовался. Подозрительно подробно интересовался, особенно смертью Брунова.
А потом Рубчик возьми, да и спроси, а не родственник ли милостивый государь графу Фердинанду Оболонскому, известному конкордскому меценату? Разумеется, ответил гость, я его младший сын. Услышав такое, Рубчик пришел в неописуемый восторг, что не слишком порадовало гостя. По чести сказать, Константин не любил козырять происхождением и о собственном семействе мнения был не лучшего.
А хозяин между тем совсем растаял, жарко припоминая молодые годы, проведенные в веселой столице, юных театралок… ну, и конечно же, великую силу искусства, столь ценимого батюшкой гостя. Между прочим, доводилось встречаться, да-с, милостивый государь. Итак, пару минут спустя Сигизмунд Рубчик, в полной мере осознав, что сыночек графа Оболонского, в высшей степени положительного человека, никак не может быть чиновничьей розгой, готов был выдать все государственные секреты, если бы таковые у него нашлись, и печалился лишь о том, что сказать ему, собственно говоря, нечего. Но как только бургомистр вздохнул облегченно, речь его стала куда более свободной, витиеватой в слоге и раскованной в оценках. И полилась, полилась рекой…
Оболонский откровенно скучал. Подобострастие хозяина его угнетало, необходимость поставить точку в деле не то об исчезновении Матильды и детей, не то появлении в этих местах оборотня (оборотней) приводила в уныние.
За прошедший день Константин не раз и не два прокрутил в своей голове обстоятельства смерти Брунова и говорил себе, что ничего подозрительного не нашел.
Поговорил с лекарем, тот подтвердил, да, мол, апоплексический удар, оно-то и понятно – годы, опять-таки, волнения. Тело похоронено, а с ним – и концы в воду, если и было что подозрительное, о том уже не узнать. Впрочем, ничего мистического Константин не увидел и во всей этой истории с похищением детей и пропажей Матильды. Страшно, жестоко, омерзительно – но не странно. Разве приходится удивляться изобретательности порочной человеческой натуры, умеющей делать деньги и находить способ получения удовольствия на всем и во всем? Исчезновение детей могло объясняться причиной простой, например, перепродажей на юг, и для поиска пропавших незаурядные и дорогостоящие таланты Оболонского не нужны. Поиском должны местные власти заниматься, и все, что столичный гость мог сделать, так это с высоты своего положения надавить на нерасторопных исполнителей, встряхнуть их от лени и нерадения, а при необходимости напугать.
Был, правда, еще и оборотень. Но оборотням дети ни к чему. А если точнее, им безразлично, дети это или взрослые, а потому причина пропажи детей явно крылась в чем-то другом. Пока Оболонский не видел никакой связи между смертью Брунова, исчезновением его дочери и селянских детей и появлением оборотней, существование которых в этих местах еще требовалось доказать. Ах да, была и еще одна странность – неизвестные «сослуживцы». Хотелось бы верить, что слова бруновской экономки простое недоразумение, но…
Но никак не получалось у Оболонского успокоить совесть, хоть убей! Очень не хотел он видеть за происходящим реальных живых людей, детей, которым, возможно, требуется его помощь и его таланты, не хотел замечать странностей и слышать ложь. Потому что тогда он не сможет отвернуться, уйти в сторону, сказать, что это дело не по его рангу и чину… Не хотел видеть, но видел, слышал, замечал. В происходящем было нечто подозрительное. Увы, у Оболонского был немалый опыт замечать то, чего не видят другие, особый, так сказать, нюх, а то, что он отгонял свои подозрения прочь, объяснялось просто: жара. Да-да, именно – во всем виновата жара. Пусть он не изливался потом, как другие, пусть дорогая шелковая сорочка не липла к спине, пусть он выглядел невозмутимой глыбой льда, жару он ненавидел. Она путала мысли, замедляла движения, манила предаться полной и всепоглощающей лени, отпустить самого себя на волю или погрузиться в хандру. Где-то подспудно он понимал бездействие городских и поветовых властей, не желающих носиться по изнывающим горячим полям и лесам в безрезультатных поисках. Понимал, но не оправдывал и безуспешно подавлял в себе подспудное желание рявкнуть на толстого испуганного бургомистра…
Да, во всем виновата жара. И его настроение, разумеется, никак не связано с событиями, случившимися неделей раньше в сотне верст в городке восточнее Звятовска. Та поездка была успешной, даже несмотря на то, что отделанная ониксом хитроумная шкатулка, которую он должен был привезти в Трагану, оказалась вдребезги разбитой вместе со всем ее содержимым. Но это бедой не было, скорее наоборот. Уничтоженная, она уже никому не сможет причинить вреда, а это тоже результат. Ему не в чем винить себя, он предотвратил гибель многих человек.
Но не мог предугадать случайной жертвы, семнадцатилетнего паренька, из любопытства пробравшегося на хлипкую крышу старого дома и упавшего вниз в самый разгар драки, чем не замедлил воспользоваться противник Константина и прикрылся телом юнца как щитом. Счет шел на мгновения, Константин не успел притормозить. Один-единственный удачный удар прошил сразу два сердца. Того, кто заслуживал смерти тем, что натворил, и того, кто поплатился за свое любопытство. Первого Оболонскому не было жаль. Он убил бы его еще и еще раз не задумываясь. А второго… Это жара навевает хандру. Это из-за дурацких приказов канцлера Аксена, который скоро дойдет до того, чтобы посылать его, Оболонского, на поиски какой-нибудь пропавшей коровы. А дети… дети наверняка найдутся там, где их никто и не искал.
– Странно как-то Брунов умер, не находите ли? – Константин задал вопрос и только потом понял, что перебил хозяина на полуслове, – Похоже на отравление.
– Ах, скажу я Вам, милейший граф, это точно от горя, – бургомистр нашелся сразу, нимало не удивившись крайней нетактичности гостя. У них, графьев, понятия об этикете свои, – От горя-то и помер. Единственная кровиночка потерялась, так как тут с горя руки на себя не наложить?
– Сам? Разве он не умер от удара?
– Э-э, да. Точно удар, – кивнул Сигизмунд, совершенно запутавшись. А ведь он так старался сказать именно то, что желает услышать гость!
– А может, его убили? Кто-нибудь желал ему зла?
– Помилуйте, какие страхи Вы говорите! У нас в городе не может быть убийств! – вот оно, опять бросило в жар бургомистра. Его явно хотят обвинить в неисполнении своих обязанностей, уж на это у него был нюх отменный. Ищейка не ищейка, а все-таки…
– А может, и вправду сам себя…? – с надеждой спросил Сигизмунд. Так для всех было бы лучше. Сам виноват и дело с концом.
– Не завершив поиски дочери? Нескладно как-то выходит, – настаивал гость, – Нет, я вовсе не хочу ни в чем Вас упрекнуть, но я хочу понять…
– Как же не завершивши, – всплеснул пухлыми руками обиженный намеками хозяин, тем не менее облегченно выдыхая, – Побойтесь Бога, обшарили весь повет! Каждую кочку осмотрели, каждый овраг облазили. Если бы Матильда померла, не сомневайтесь, нашли бы тело.
– Так где же она?
А вот этого вопроса бургомистр ждал и боялся, поскольку до сих пор так и не решил, что в конце концов отвечать. Девица и вправду бесследно исчезла, но на сей счет мало кто сомневался в причинах пропажи. Однако ж гость был в приятельских отношениях с Бруновым, а о мертвых – либо хорошо, либо никак. Несколько минут разговора убедили Сигизмунда, что младший граф Оболонский – милейший человек, и никто иной, как милостивая судьба привела его в дом опального некогда столичного чиновника, за некие незначительные прегрешения выдворенного на границы княжества. В лице молодого человека он надеялся найти столь необходимую ему поддержку при великокняжеском дворе, в этом он видел свой единственный шанс вырваться отсюда, из глуши, а потому не стоило настраивать гостя против себя намеками на непристойное поведение дочери его бывшего компаньона. А то как молодой человек и сам имел виды на красавицу Матильду? В подобном деле стоило быть осмотрительным.
– Видите ли, господин Оболонский, Матильда была девушкой…э-э-э… своенравной. Вы с ней знакомы? Нет? Очень хорошо, то есть, я хотел сказать, Вам многое неизвестно…, – Сигизмунд с трудом перевел дух, – Надо сказать, милейшему другу моему Арсению надо бы получше присматривать за дочкой. Оно ж понятно, без матери росла… А за девицами глаз да глаз нужен, уж я-то по собственному опыту премного знаю, – понизив голос, обронил бургомистр, бросив грозный взгляд в столовую, где уже накрыли к обеду. У стола, нарядно украшенного белой вышитой скатертью, помпезными букетами цветов и вынутой по крайне торжественному случаю фамильной посудой, нервно прохаживалась пышнотелая темноволосая девица лет шестнадцати, бросая горячечные взоры на неожиданного молодого гостя, так некстати застрявшего с отцом в гостиной.
– Ах, давайте-ка к столу, – спохватился хозяин, обрадованный тем, что может сменить тему разговора: после сытного обеда гость, глядишь, на многие вещи взглянет благодушнее. Говорить о помершем Брунове Рубчику очень не хотелось. Во-первых, потому, что аккурат перед смертью бывший приятель на весь город ославил бургомистра, громогласно обвинив в тупости, глупости и нежелании делать то, что по власти положено, в ответ на что Сигизмунд высказал в глаза вздорному старикашке то, о чем зубоскалил весь город: что его разлюбезная дочь, наплевав на приличия, сбежала с каким-нибудь заезжим молодцем, нимало не заботясь о папеньке. Как ни странно, на обвинение Брунов не ответил, сразу как-то скиснув и понурившись. А на другой день его нашли мертвым. Так что, крути не крути, а малая толика вины в том, что отставной полковник помер, была и его, Рубчика. Он даже по этому поводу сегодня поутру к батюшке сходил на исповедь. А во-вторых, чего уж греха таить, Матильду почти и не искали, убежденные в ее побеге. Для вида прошерстили окрестные луга да дороги, и довольно. Оттого и лютовал отставной полковник, оттого и не мог смириться.
Однако перед своим именитым гостем виниться бургомистр не стал. Гостя он слегка побаивался и заискивал перед ним, оттого трещал без умолку, только чтобы правда наружу не вышла. Может, скажи Рубчик дурное про эту девицу или ее отца, сам же в виноватых и окажется? Пока Сигизмунду так и не удалось понять, что Оболонский собирается делать дальше – тот ловко уклонялся от ответов, а потому с оценками да выводами спешить не стоило. Ничего, дайте только время. Не первый год на свете живем…
Стоило Оболонскому выразить желание познакомиться с именитыми людьми повета, как Рубчик тут же расписывал ему, кто где живет и чем дышит. Стоило только намекнуть, что хорошо бы к лесу ближе, как бургомистр готов был сам отвезти гостя к помещику Редянину, в чьих владениях была знаменитая Вышовская пуща, и ходатайствовать перед ним. Ах, нет нужды? А вот на болота ехать бы не советовал, да, не советовал бы. Нет, почему, люди там живут, и не просто люди, а сам Тадеуш Менькович, что в родстве с самими Тройгелонами, правящей династией Конкордии. На болотах есть одно примечательное местечко, даже старый замок стоит, долгое время заброшенный был, вот Менькович и наезжает туда время от времени.
Впрочем, особо про Меньковича бургомистру сказать было нечего. Как понял Оболонский, родственник Тройгелонов местные власти не жаловал, а попросту говоря, совсем игнорировал. Ходили слухи, что это человек весьма крутого нрава, нетерпимый и высокомерный, однако так ли это, или то говорит уязвленное самолюбие Сигизмунда, гостю было неизвестно.
И про замок на болотах, где нынче проживал Менькович, ничего толкового Рубчик не сказал. Вы, Ваше благородие, коли подобного рода истории любите, так я Вам архивариуса нашего пришлю, он большой любитель старины. Легенда там какая-то была, про ведьму, что ли? Я так и не упомню. Да и не про замок, кажется, – смущенно откашлялся бургомистр.
Сигизмунд, осознавая себя едва ли не единственным проводником культуры и просвещения в эти захолустные места, больше всего боялся, что его, трезвомыслящего и просвещенного человека, заподозрят в суевериях, вере в глупые дикие сказки и предания и потаканию низменным страхам, и не подозревал, что эти самые сказки гостя интересуют не меньше, чем обстоятельства смерти отставного полковника.
…Дочь Сигизмунда негромко фыркнула, явно обращая на себя внимание. Пока семейство Рубчика числом пять человек (сам, его унылая покорная жена, которой по случаю жары явно нездоровилось, дочь и два робких сына лет тринадцати-четырнадцати) сидело за обеденным столом, девушка, затаив дыхание, молча пожирала глазами красавца-гостя, не смея вступить в разговор. Пышнотелая, круглолицая, краснощекая Ванда по случаю необыкновенного события была так туго затянута в корсет, что едва умудрялась дышать, где уж тут говорить?
Однако стоило только отцу и гостю встать из-за стола и перейти в гостиную для послеобеденной рюмочки наливки, как девушка не утерпела. В маленьком провинциальном городке такое событие, как появление молодого графа, тем более запросто расхаживающего по гостям, было событием вселенского масштаба, и девушка, хотя бы не попытавшаяся привлечь к себе внимание богатого красавца, прослыла бы последней дурой, а вот именно дурой Ванда себя не считала.
– Ну уж, папенька, Вы и не помните, – фыркнула девушка, в лучших традициях светских салонов обмахиваясь веером, – Да тут каждая собака про Бельку из Башни знает!
– Ванда! – в ужасе всплеснул руками бургомистр, – Его Сиятельству совсем ни к чему эти твои дремучие сказки.
– Отчего ж? – змеисто улыбнулся Оболонский Ванде, приглашая к разговору, – С удовольствием послушаю.
Но Сигизмунд не дал дочери и слова вставить:
– Глупости все это, – отрезал он, грозно зыркая на Ванду. Девушка обиженно поджала губы, но с места не сдвинулась. Бургомистр перевел взгляд на гостя, вопросительно приподнявшего безупречную бровь и терпеливо ожидающего «дремучей сказки», и в конце концов пошел на попятную:
– Ну так уж и быть, я сам расскажу. Однако ж, господин Оболонский, не судите строго, это только старинное предание, правды в нем мало. Сказывают, лет двести назад…
На самом деле Сигизмунд втайне гордился историей этих мест. В Звятовске легенд было мало, по большому счету лишь одна-единственная, но это была ужасная местная легенда, своя собственная, родившаяся на плоти и крови здешних мест. Да уж, именно плоти и крови, страшная и захватывающая дух история. Бургомистр гордился, ибо должна же здесь быть хоть одна достопримечательность? О да, с пережитками прошлого надо бороться, сиятельный граф может не беспокоиться и не считать местные власти столь суеверными, и все-таки… И все-таки просвещенный бургомистр гордился легендой, как гордятся уродливым, зато собственным дитятей.
Говорил Сигизмунд долго и со вкусом, перемежая речь таким витиеватым слогом, что Оболонский иной раз с трудом продирался сквозь дебри его словес, стараясь отыскать смысл. Но смысл был. Вся история свелась к следующему.
Один из непокорных потомков Гедимина женился на простолюдинке, девушке красивой и гордой, зато без роду-племени. Великокняжеская семья не стала вроде бы препятствовать, однако молодого Янича с женой от двора отослала, подарив отдаленный замок на южных полясских болотах. Те подарок приняли, в ссылку уехали без ропота, но от честолюбивых планов не отказались, намереваясь через года два-три вернуться с наследником и заявить о своих правах уже на других условиях.
Но Бог им сына не дал. Ни сына, ни дочери. Никого. А хотелось. Два раза жена молодого Янича была на сносях и два раза теряла ребенка далеко до срока. С каждым годом чернокудрая красавица Любелия все больше теряла терпение, приходя в отчаяние не только от отсутствия детей, но и потому, что муж постепенно охладевал к ней, а с тем надежды на рожденное здоровое дитя и на столичную жизнь становились еще призрачнее. Она стала пробовать всякие средства – и травы пила, и в паломничество на святой источник съездила, но, когда местные знахарки, перепробовав все дозволенные в этом деле средства, присоветовали ей просто ждать, молиться и уповать на Бога, терпение Любелии закончилось. Ждать она не желала. Только не она.
Стала Любелия искать способы помимо дозволенных. Кто ее надоумил, кто помог, о том легенда умалчивает, однако стала красавица от отчаяния черным колдовством баловаться. И каким! Самым что ни на есть мерзким! Поначалу ей даже забавно было, нестрашно, то попробует да это, но в конце концов дошла до того, чтобы пить кровь – нашлось такое поверье, что помогает живая кровь, особым образом заклятая, живое то ли возродить, то ли зародить. Сначала, по слухам, кровь животных пила – бычью, волчью, даже медвежью. Для нее со всей округи зверя сгоняли, живые волки у нее в клетках томились. А потом и этого мало ей показалось, за людей взялась. Как считали, то дело рук одного грума, что был у нее на особом доверии – он для нее людей похищал или силком приводил.
Мало-помалу втянула Любелия в свое колдовство и мужа, и челядь. Так окрутила, что те даже не подозревали, что околдованы. Белька, как говорят, к тому времени совсем умом тронулась, ведьмину силу за собой почуяла страшную, лютую, что власть дает непомерную. Кто ж от такого откажется? А дитем все равно бредила.
Но как бы она ни скрывалась в своем замке посреди болот, а долго незамеченным ее злодейство не осталось. Волчий вой, как говорят, ведьму выдал, страх и ужас, что сеяла она вокруг себя. Скрутили ее всем миром, уж больно люди злы на нее были, чуть не порешили осиновым колом, да муж вступился – хоть безумная, да все ж душа живая, говорит, а вдруг прощение у Бога вымолит? Посадили ее в башню, что на Белом озере среди воды и поныне стоит, да заперли там под присмотром. Там она и померла спустя несколько лет, тихо и мирно, как сказывают. А башню с тех пор Белькиной кличут.
Сигизмунд еще долго разглагольствовал о том, сколько дремучих тайн хранят здешние места и сколь необходим им свет просвещения, плавно переходя к общим нуждам образования и куда более частным, текущим проблемам единственного на всю округу звятовского училища, которому финансирование урезали до немыслимой малости, так может сиятельный граф поможет хотя бы с ремонтом крыши?
Раскрасневшаяся Ванда с трудом удерживалась, чтобы не разбранить папеньку в присутствии гостя, красноречиво вращая глазами, нервно комкая веер и постукивая им по крышке уродливого орехового комода, пытаясь привлечь отцовское внимание, да тщетно.
Оболонский же рассеянно кивал, чем приводил бургомистра в неописуемый восторг и повергал разворачивать дальнейшие планы по благоустройству города. Правда, согласие гостя имело другие причины – тот старался понять, сколько правды в старой легенде и как она могла повлиять на сегодняшние события, однако Сигизмунду об этом было невдомек.
Рассказанное предание Константина не впечатлило – история как история, бывало и пострашнее. Впрочем, хозяин постарался сделать повествование настолько в стиле светских салонов, что истинный дух легенды выветрился, оставив лишь намеки на ужас, царивший в те времена. И все-таки рассказ заставлял задуматься. Во-первых, над странным поведением инквизиторов, так легко согласившихся с доводами мужа, которого долгое время держали под чарами. Во-вторых, над тем, как умерла ведьма. Тихо и мирно? Так не бывает, ведьмы так не умирают.
– Вы хорошо знали Матильду Брунову, сударыня? – неожиданно спросил Оболонский, разворачиваясь в сторону Ванды.
Девушка еще пуще покраснела, приоткрыла рот в полном ошеломлении от внимания, наконец-то направленного исключительно на нее, …и тут же захлопнула его, как дверцу мышеловки.
– Да она ни с кем особо не зналась, – манерно сказала Ванда, обмахиваясь веером с такой скоростью, что будь она весом поскромнее, явно взлетела бы.
– Вам она не нравилась?
Ванда лихорадочно облизнула сочные губы и ответила, не скрывая неприязнь:
– Ах, не говорите про Матильду, – передернула она пышными, почти выскакивающими из плотно обтягивающей ткани плечами, – Кому она могла нравиться? С ее характером только жеребцами и править…
– Ванда! – с ужасом воскликнул Сигизмунд, столько времени пытавшийся увести разговор подальше от Брунова, или хотя бы нелестных оценок о его семействе…
Глядя в ничего не отражающие, до безобразия вежливые и холодные глаза Оболонского, Ванда вдруг поняла, что ей нестерпимо хочется утопить мерзавку в навозе – подумать только, Матильда даже не знакома с этим красавцем-графом, а он все равно больше интересуется этой стервой, а не ею, девицей добропорядочной и честной!
– Так Вы хотите знать о Матильде? – девушка недобро улыбнулась и бросила мстительно-едкий взгляд на папеньку. Тот умоляюще закатил глаза, – А она шутницей была. Бо-о-льшой шутницей. Хотите, господин граф, расскажу про ее шуточки? Михал Редянин, сын помещика Редянина, прислал как-то к ней сватов. Заранее уговорились, сваты, как полагается, доехали до ворот бруновского имения, а дальше, глядь, а на статуях, что у ворот… Там дюжина статуй стоит, видали? Так на головах тех статуй гарбузы нахлобучены с прорезанными дырками. Вам то, может, и невдомек, господин граф, а только у нас это отказ жениху означает. Бесчестный отказ, так только тупые селянки делают, когда опозорить хотят. Сваты как гарбузы увидели, так даже и въезжать не стали, тут же назад и завернули. И это не все. Статуи те девками да парнями оказались, голыми, да краской белой выкрашенными. Так они за возком сватов чуть не до моста бежали с хохотом и улюлюканием. Все гарбузы об возок разбили. Так что ежели захотите, господин граф, сватов к ней засылать, вспомните об этом. Михал до сих пор на люди появиться не может, все прячется у отца в доме.
– И часто она так развлекалась?
– Вы про женихов или про статуи? – Ванда вцепилась пухлыми пальцами в веер, угрожающе затрещавший, и неожиданно хихикнула, – Со своими новыми дружками она и не на такое была способна.
– Новыми дружками?
– В последний месяц Матильда часто бывала в обществе дружков Меньковича, что наезжают в город время от времени. Вы хотите знать, как они развлекались?
– Доставляют хлопот? – спросил Константин бургомистра.
– Не то слово, – простонал Сигизмунд, растроганный неожиданным участием гостя, – Не то слово.
Глава вторая
На следующее утро Оболонский нашел неизвестных «сослуживцев», красноречиво наследивших в доме Брунова, в местечке Заполье, что расположилось в десятке верст южнее Звятовска, как раз на краю обширной Вышовской пущи, с севера и запада огибающей болота.
У колодца перед местным трактиром (шумному и многолюдному не в пример звятовскому, ибо предприимчивый трактирщик озаботился охладить пиво в леднике) плескался обнаженный до пояса молодой парень, громко хохоча и фыркая каждый раз, когда краснощекая загорелая молодка окатывала его из ведра студеной колодезной водой. Парень был золотоволос, высок, худ, жилист и гибок, как хлыст. Но Оболонского заинтересовал не он, а человек, стоявший рядом.
Привалившись боком к колодезному журавлю, стоял молодой мужчина лет двадцати трех и с удовольствием наблюдал, как парень извернулся, зачерпнув полные горсти воды, и забрызгал ею служанку; та притворно завизжала, хлеща юношу мокрым передником. Сощуренные голубые глаза мужчины искрились смехом, светлый чуб непокорных, чуть влажных волос упал на лоб, тонкие губы в обрамлении аккуратной золотистой бородки изогнулись в улыбке. Он был спокоен и безмятежен. На площади перед трактиром сновало десятка два человек, кто шагом, кто бегом, кто лениво, кто с окриками, то ведя в поводу лошадь, а кто препираясь со слугами. Жизнь как жизнь.
И тут взгляд светловолосого мужчины насторожился, стал жестким и льдистым – он увидел Оболонского, медленно подъезжавшего к колодцу.
Как по команде, доселе плескавшийся юноша замер, выпуская из объятий жеманничающую служанку, бросил встревоженный взгляд на мужчину. Остановился и здоровенный детина, поправлявший подпругу чуть поодаль; бережно поставил плотно набитый тючок на сухую землю рядом с телегой аккуратный невысокий сухонький старичок. В дверях трактира статуей застыл верткий смуглявый мужичонка лет под сорок, с его лица медленно сползала похабная улыбочка, глаза маятником забегали с одной застывшей у колодца фигуры на другую, а рука покрепче сжала массивную пивную кружку. Сзади на него налетел еще один…
Оболонский медленно обвел всех глазами. За пару секунд из толпы любопытствующих он умело выделил тех, кто был связан с мужчиной у колодца. И лишь очень внимательный человек смог бы заметить в его безмятежном взгляде вызов.
– Я разыскиваю господина Кардашева, – негромко и спокойно сказал он, не глядя в сторону колодца, но все же спешиваясь.
– И кому ж это он понадобился? – не удержался от ленивого сарказма голубоглазый блондин.
Константи неторопливо представился.
– Оболонский? – не сумел скрыть неприязненного удивления молодой мужчина, – Я слыхал о Вас. Что же привело столь знатную особу в эти глухие края?
– Возможно, я задал бы такой же вопрос, если бы знал, с кем говорю, – холодно заметил Оболонский.
– Капитан-поручик Герман-Александр Кардашев к Вашим услугам. Итак, зачем я Вам понадобился?
Оболонский легонько щелкнул по носу своего коня, рвущегося к воде, отпустил поводья и спокойно повернул голову, наблюдая за тем, как настырно и нагло животное отталкивает полуобнаженного парня, до сих пор молча стоявшего у полупустого ведра. Взгляды пятерых человек буквально сверлили дырки в фигуре прибывшего.
– Давайте-ка, капитан-поручик, не будем ходить вокруг да около. Я приехал сюда по просьбе отставного полковника Арсения Брунова. А вы?
– Так мы тут отдыхаем, – насмешливо боднул светловолосой головой Герман, сдувая непокорную прядь со лба, и улыбнулся во весь рот, – девок щупаем, пивом наливаемся…
Оболонский молчал и ждал.
– Пожалуй, и вправду не стоит ходить вокруг да около, – неожиданно миролюбиво улыбнулся Кардашев, пошарил по нагрудным карманам и достал порядком измятую бумагу, перетянутую столь же измятой красной лентой, – Служба нас прислала.
– Служба? – как будто удивился Оболонский.
Герман скривился от столь явной лжи.
Оболонский рескрипт взял. «Сим подтверждается… на особой службе Его Императорского Величества Кирилла… Обер-канцлер Окатышев». Размашистую подпись Окатышева Оболонскому видеть доводилось, вот только не ожидал, что увидит ее здесь, в этих краях.
Как раз в том, что Кардашев и его люди из Службы, он не сомневался. Уж больно знакомые черты проглядывали в поведении людей Кардашева. Было в согласованности их действий поразительное подобие сплоченности волчьей стаи, готовой мгновенно броситься по следу и по малейшему знаку вожака вцепиться в глотку противника. Цепкий взгляд Оболонского сразу же отметил скорость реакции, с которой внешне нетрезвый человек оценил обстановку и замер в дверях трактира, мгновенно перехватывая пивную кружку так, чтобы можно было использовать ее как оружие. Заметил и обманчивую расслабленность мускулатуры парня у колодца, вроде как чуть пригнувшегося к венцу, однако просто удобно сгруппировавшегося и готового в любой момент прыгнуть. Заметил и мимолетный рубящий жест самого Кардашева – короткий взмах ребром ладони, после чего его люди заметно расслабились… Он все заметил. Банда? Нет, взаимоотношения не те. Не было в них ни страха, ни агрессии. Они были уверены в себе. Так могут поступать только люди, сплоченные одним делом, но ограниченные долгом, скованные строгой дисциплиной и подчинением, но всегда ощущающие за спиной мощь власти и государства, их пославшего. На ум приходила только Служба, полувоенизированное образование со вполне определенными задачами, и привлечь их мог только слух о распоясавшихся бестиях, в данном случае – оборотне.
Была только одна загвоздка – звятовские леса и болота принадлежали Конкордии, а Службой ведал сам российский Император.
– Что же делают люди из Службы на землях другого государства? – меланхолично заметил советник, возвращая бумагу.
– Бросьте, Оболонский, мы только хотим помочь, – досадливо сморщившись, бросил Герман, – Вы же знаете, что здесь происходит.
– Нет, не знаю, – равнодушно ответил Константин, – Но узнаю. Без вашей помощи.
– Мы не уедем, Оболонский, – быстро ответил Кардашев и в его голосе проскользнули угрожающие нотки, на что Константин лишь приподнял бровь:
– Мне достаточно только кликнуть войта…
– А Вы уверены, что кто-нибудь из тех, кто силой попытается выдворить нас отсюда, останется жив? – Кардашев хмуро и недобро улыбнулся, а парень у колодца вновь напрягся и подался вперед.
– Вы забыли обо мне, капитан-поручик. Хоть мы и в Конкордии, однако далеко не в Трагане. Не знаю, что Вы обо мне слышали, но я не так безобиден, чтобы сносить оскорбления. Мне не нужна ваша помощь.
– Ладно, ладно, – Кардашев выставил руки ладонями вперед в жесте несомненного согласия, – Полагаю, мы могли бы договориться. К чему Вам заниматься такой мелочью, как оборотни? Предоставьте это нам. Не хвалясь, скажу, что у нас это получится и быстрее и лучше. Мы не причиним беспокойства ни местным властям, ни Вам лично.
– Почему?
– У нас есть причины оставаться здесь.
– Какие же?
Герман медлил, собираясь с ответом.
Тут бы Оболонскому пожать плечами, мол, какая разница. Раз есть люди, которым на роду написано воевать с нечистью, вот пусть этим и занимаются – из России ли они или из Конкордии. Случай-то и вправду не по его рангу – воевать с бестиями он не приучен, хотя при случае мог бы. Пусть бы Кардашев со своими людьми и делал дело, Константину же только и оставалось, что греться на солнышке да сливки снимать. В случае успеха в Трагане можно о роли Кардашева и не упоминать.
Только вот был у Оболонского один существенный недостаток – он никогда не прятался за чужой спиной. И дело, даже самое незначительное, всегда доводил до конца. Даже когда ему очень этого не хотелось, когда необъяснимая хандра скручивала в узел нервы и заставляла рычать на окружающих.
А еще он не терпел лжи. Наверное поэтому чуял ее за версту. И сейчас он совершенно точно знал, что Кардашев собирается соврать, и это очень не нравилось советнику. Что ж, раз лжи не избежать, пусть это будет грамотная и продуманная ложь.
– Я собираюсь навестить тут кое-кого, – прежде, чем Герман вымолвил хоть слово, сказал Оболонский, – К вечеру надеюсь вернуться сюда, если вы остановились в здешних «номерах». Надеюсь, Вы сможете объяснить мне все толком?
Взлетел в седло и ускакал, ни разу не обернувшись. Это случилось так быстро, что Кардашев не успел и рта открыть. Его люди молча проводили бодро умчавшегося прочь советника, неожиданно свалившегося им на голову, донельзя угрюмыми взглядами.
– Ты знаешь его, Герман? – недоверчиво-неприязненно спросил тридцатилетний крепыш, последним вышедший из трактира, – Кто это?
– Заноза в нашей заднице, – буркнул Кардашев, отворачиваясь, – Оболонский – маг. Дипломированный тауматург. По слухам, сговорчивостью не отличается. Вы и сами это видели.
– Тауматург? – задумчиво повторил аккуратный старичок, – Это что же привело сюда настоящего тауматурга? Не того полета сия гордая птица, чтобы всякой мелкой мошкарой питаться.
– Вот и я о том, – уныло подтвердил Кардашев.
Магия существовала всегда, но не всегда была желанна.
Когда в пятнадцатом веке один уважаемый греческий монах вывел основные законы магии и постулаты исцеления на основе нефизических явлений, это не принесло ему счастья в жизни, ибо его обвинили в ереси и сожгли на костре. Но его открытие полностью изменило историю Европы. И спровоцировало начало Темных веков. Однако постепенно приходило и понимание того, что в магии, или тауматургии по-научному, нет ничего противоестественного и противного Богу, если ее законы столь же постоянны, как и любые другие физические. Понадобилось почти полтора века, чтобы общественность задумалась над преимуществами нового вида деятельности, чтобы общие магические постулаты стали законами жизни, а церковь определила, что эти самые законы магии не менее непреложны и постоянны, чем обычные физические законы. Люди, способные пользоваться силами магии в любой степени, перестали быть изгоями, они даже стали нужны. Их ничуть не перестали бояться, но перестали видеть в них нечто непостижимо-страшное, даже несмотря на то, что использовали они силы, неподвластные большинству.
На самом деле магию практиковали всегда. До середины пятнадцатого века полными обладателями тайн магического мастерства были колдуны и ведьмы, с середины пятнадцатого до середины шестнадцатого (Темный век, или века, если уж следовать любящей драматизировать любое явление человеческой истории) инквизиция пыталась уничтожить магию вместе с теми, кто ее практикует, но не смогла, а только сильно проредила ряды традиционных магов, благодаря чему примерно с середины шестнадцатого века началось победное шествие тауматургов, магов новой эпохи, быстро и весьма ощутимо продвинувшихся в магическом искусстве благодаря разуму и науке. Новый вид деятельности особенно востребован оказался в кругах высшей знати, ибо кто, как ни маг, поможет низложить соперника, усмирить чернь или устроить козни против более сильных и удачливых врагов? Магия стала непременным спутником власти. Власть стала гордиться магами, которых пригревала, и они отвечали ей тем же. Ибо маги нынешней эпохи, тауматурги, в отличие от привычных ведьм и колдунов, или феров, были другими по сути. Они препарировали магию, бестрепетно вырезав из самого ее сердца таинственность и оставив прозаичную химию, физику и геометрию. Они разложили невероятно сложные магические процессы на составляющие, описали их и составили свои рецепты приготовления магических действий. Заклятья превратились в научно обоснованные формулы, а чудодейственные снадобья – в аптекарские коктейли и химические эликсиры. Само же чудо стало строго дозированным, измеряемым, разумно объясняемым и не менее привычным, чем разряд молнии – страшно, но объяснимо.
Впрочем, традиционных магов – феров, как полупрезрительно называли их тауматурги (от латинского «ferus», дикий), новые веяния не заставили отказаться от своих верований, традиций или магических путей. Скорее наоборот. Феры по-прежнему существовали и им явно не грозило вымирание. И большей частью причиной было то, что дипломированные тауматурги редко простирали свои бесстрастные взоры на мелочи, вроде болезней, родов, порчи урожая соседа, падежа скота, маленьких любовных хитростей, подобно отвороту и привороту, удачи в делах или дороге и прочего.
Так что пусть тауматурги были творением науки, логики, разума и города, но их было меньшинство. А большинством по-прежнему оставались феры – колдуны да ведьмы, следующие своей многовековой традиции и живущие где-то в сельской глуши подальше от прогресса. И пусть навевать ужас на соседей и держать в тисках провинцию так, как это было прежде, им уже не удавалось, они все равно оставались силой. Им принадлежали бескрайние просторы провинции, где они могли править с почти безраздельным величием.
…И то верно, что делать дипломированному тауматургу в такой глуши?
Оболонский мягко покачивался в седле, под ритмичный перестук копыт по полочкам раскладывая то, что ему удалось узнать за день. Еще вчера его единственным желанием было поскорее разделаться с этим заурядным делом и уехать из Звятовска, от его липких провинциальных разговоров и приторных взглядов. Будь Константин менее дотошным и обязательным, он сделал бы это уже утром. Но теперь он должен был довести дело до конца. Должен был все проверить. Сам. Если Брунов ошибся, Оболонский не побоялся бы доложить канцлеру Аксену, что его старинный приятель, мягко говоря, заблуждался. Но ошибся ли он? Не проверив все досконально, Константин не торопился с выводами, даже если эти выводы были очевидными.
И встреча с Кардашевым заставляла задуматься. Что потеряла в этих местах российская Служба? Почему ее привлек рядовой оборотень, или нет, не оборотень, а только еще слухи об оборотне, но она выслала на его поимку в чужие края целый отряд? Кардашеву известно гораздо больше? Несомненно. Только о чем? Его интерес наверняка связан с пропавшей Матильдой, иначе зачем было приходить к Брунову?
До встречи с Кардашевым Оболонский почти уверился в том, что исчезновение девицы ничего общего с оборотнем не имеет. Он не слишком утруждал себя раздумьями и вполне разделил мнение бургомистра и тех болтливых горожанок, с которыми успел пообщаться, о банальном бегстве дочери Брунова с каким-нибудь молодым человеком. Правда, поговаривали еще и о разбойниках, и о происках врагов самого Брунова. Но Оболонский знал то, о чем досужему обывателю не было пока известно. По словам старухи-экономки, из гардероба Матильды исчезли некоторые вещи, так, немного, на первый взгляд, незаметно, но ни драгоценности, ни запасная одежда, ни шкатулка с документами явно не нужны были девушке на конной прогулке в разгар жаркого летнего дня. Дочь Брунова явно знала, что вернется не скоро. Похоже, она сбежала или собиралась сбежать.
Но зачем-то же приходил Кардашев к Брунову? Не из-за страсти же к его дочери, хотя и такое нельзя исключать? Причем здесь Служба?
Оболонский не тешил себя надеждой выведать все это у самого капитан-поручика. Наверняка тот окажется крепким орешком, причем не слишком правдивым «орешком». Так что правду придется искать самому. И начинать нужно было именно с Матильды: найдется девица или ее след – станет понятнее роль Кардашева в этом деле.
За неимением других версий Константин придерживался общепринятого мнения – сбежала с кавалером. Ее-то он и намеревался проверить, а для начала стоило навестить господина Меньковича в его имении на болотах, поговорить с его людьми или хорошенько поспрашивать на дорогах.
С этим было более-менее понятно. И магу здесь явно делать нечего.
С оборотнем было сложнее. Если это не выдумка, не умело пущенный слух, прикрывающий чьи-то темные делишки, и не чья-то глупая выходка с целью понаслаждаться произведенной паникой (а такое тоже редкостью не было), то с появлением оборотня в звятовских лесах следовало считаться. Оборотни не были редкостью, они могли годами жить среди людей и сохранять свое инкогнито, тщательно пряча свою вторую сущность, обычно охотились на животных и очень редко – на людей, а потому чаще всего об их существовании обыватель и не подозревал. Вопреки сложившемуся мнению, обычные оборотни не агрессивны и полностью зависят от фаз луны. Совсем другое дело, если бестии срываются в гон… вот тогда они начинают убивать всех подряд. «Всех подряд» – это не только маленькие дети, с отвращением думал Оболонский, «всех подряд» – это кровь, ошметки человеческой и звериной плоти, вонь и трепещущий в эфире ужас. Избирательностью обычный оборотень не страдает, ибо если он типичен, то будет искать жертвы по принципу «подоступнее-поскрытнее», а если атипичен, то есть «сорвавшийся» – будет драть любого, кого ни встретит. Так что приписывать ему похищение детей в звятовских лесах было бы по меньшей мере необдуманно.
Существование оборотня само по себе злом не было. До тех пор, пока бестия не выходит за рамки отведенной ей природной ниши, пока не охотится на людей, она неприкосновенна – это элементарный и непреложный закон сосуществования людей и бестий. И Оболонский хорошо представлял себе границы, в которых мог действовать.
Пока же никаких следов сорвавшегося оборотня не обнаружилось. Да и вообще кроме таинственных слухов, большей частью из письма Брунова и рассказов бургомистра, и смутного ощущения страха, окружившего Константина в лесу, ничего стоящего внимания не нашлось.
Если бестия все же найдется и она охотится на людей, то Оболонский мог бы при определенной подготовке ее обезвредить – его магических умений хватило бы на это. Или известить Особую канцелярию конкордской правительницы и ждать помощи – таков устав. Но помощи ждать придется в лучшем случае три дня. Разумно ли это, когда под рукой специально обученный отряд Кардашева? До чего ж кстати оказался здесь этот отряд! Это-то и подозрительно.
Такие мысли неспешно крутились в голове Оболонского, пока он ехал к Меньковичу на болота. Дорога оказалась на удивление ухоженной. Заметно было, что ее постоянно чинят и подновляют, а жара и неимоверная сушь нынешнего лета, похоже, сделали эту работу совсем необременительной.
Оболонский не был любителем болот и не понимал тех, кто находит прелесть в бескрайних плоских равнинах, кое-где разбавленных деревцами да кустарником. Впрочем, надо отдать должное, Синявские болота были не из тех, что вселяют ужас замшелыми корявыми стволами, торчащими из зловонно пузырящейся черно-зеленой мути, напоминая худшие кошмары или страшные детские сказки. Само собой разумеется, в здешних местах были и глубокие трясины, «проравы», как их здесь называли, и омертвевшие деревья, но возвышавшуюся песчаной насыпью дорогу, ведущую на юг, в глубь, окружали совсем другие пейзажи: разливанное море трав, между которыми серебристыми рыбками поблескивали обмелевшие озерца, бесконечные родники-крынички, ручьи и речушки, невысокие холмы с живописной купкой крепких деревьев, шапки кустов, царящие над камышовой зарослью… Здесь была своя красота. Тот, кто хотел ее видеть – видел. На тихой поэтике этих мест отдыхал взгляд. Однако мага это мало привлекало. Его занимала задача, с которой не терпелось поскорее расправиться. Какой смысл терять время на бессмысленное разглядывание сомнительных красот?
Лошадь шла споро, и все равно дорога к имению Меньковича заняла несколько часов. Солнце встало в зените, когда Оболонский увидел вдали крышу какого-то строения в центре густо посаженных деревьев – дорога ныряла именно туда и терялась в темноте их крон. Четкая граница, равное расстояние между стволами – все говорило о том, что впереди не лес, а парк. В былые времена искусный садовник немало поработал над кронами росших вдоль дороги лип: ветви, росшие внутрь, тщательно обрезались и отводились, тем самым образовывая аккуратный полукруглый тоннель над дорогой. Но то было слишком давно, а сейчас липы выглядели неухоженными, и их молодые ветви норовили царапнуть неосторожного путника зеленым когтем. Ограждения не было, да и к чему оно в этой несусветной глуши? От кого хорониться?
Только Оболонский подумал об этом, как услышал дробный перестук копыт, а спустя несколько минут ему навстречу из полутьмы тоннеля, образованного смыкающимися вверху кронами лип, выехали двое всадников. Одежда да и весь облик прибывших говорили о том, что это не простые слуги, и уж тем более не кметы.
Минутное молчание, в течение которого и гость, и встречающие пристально разглядывали друг друга, нарушил один из прибывших, молодой и вызывающе одетый франт.
– Это частное владение, милсдарь, – гнусаво и надменно сообщил он, – и его хозяин не желает никого видеть.
– Зато я желаю, – спокойно ответил Оболонский, пожимая плечами, – Полагаю, он с моим желанием согласится.
И странное дело, вроде не сказал человек ничего особенного, а едва заметные акценты сразу все расставили по местам: и его собственную значимость, и годность тех, кто его встретил. Невысказанный, но слишком явный намек на незначительность тут же разозлил гнусавого.
– Вот как? – взорвался молодой шляхтич, приподнимаясь на стременах в опасной близости от Константина, – А железякой под ребра не хочешь?
– Тихо, тихо, – вдруг сказал второй, мужчина лет пятидесяти, седоватый и большеголовый, куда более представительный, умный и опытный, чем его молодой напарник, – Кто ж ты таков будешь, мил человек, если лезть на рожон не боишься?
– Советник по особым поручениям Особенной канцелярии Иван-Константин Оболонский.
– По особым поручениям? – задумчиво постучал хлыстом по руке шляхтич, что постарше, оценивающе разглядывая гостя, – Что ж, господину Тадеушу Меньковичу наверняка есть о чем поговорить с княжеским посланником.
Последние два слова были сказаны тоном на грани оскорбления, однако придраться было не к чему. Не успел Оболонский задуматься над подтекстом, как молодой франт презрительно и демонстративно фыркнул и тут же замялся под грозным взглядом старшего.
– Езжай-ка, Гордей, предупреди, что господин Оболонский пожаловал. А мы… мы пока побалакаем дорожкой.
Первые несколько минут прошли в задумчивом молчании, в тишине, нарушаемой лишь неторопливым цокотом копыт да пением птиц.
Угрозы молодого шляхтича Оболонского не удивили: мелкая знать всегда щепетильно относилась к оскорблениям, и то, что тот угрожал, даже не узнав с каким делом прибыл советник и не станет ли сегодняшний противник завтрашним господином, говорило как о его глупости, так и о вере собственную неприкосновенность. Однако куда больше сказало простое фырканье и то, что слышалось между слов речи старшего. Не слишком-то мы боимся княжеской власти, здесь она нам не указ. Ну да ладно, посмотрим, с чем господин хороший пожаловал…
А вот это наводило на раздумья.
– Так какое дело привело настоящего советника по особым поручениям в эти края?
– Дело? Помилуйте, кто говорил о делах? – услышав насмешливые нотки в голосе попутчика, Оболонский усмехнулся и не смог сдержаться, хотя и понимал, что издевка отнюдь не поможет ему в поисках ответов по делу Брунова, – То не дело, так, сущая безделица. Думаю предложить господину Меньковичу открыть заводик по производству лягушачьих ножек. Слышал я, в здешних болотах лягушки подходящие. Больно упитанные. Молодые да глупые.
Седовласый долго молчал.
– У нас на болотах не только лягушкам раздолье, – наконец произнес он, тяжело и мрачно, совершенно не скрывая угрозы, – Любому путнику нужно быть осторожным, а не знакомому с тропами – особенно. Мало ли что может случиться?
– Правда? И что же? – спросил Константин, с интересом оглядываясь кругом – путники выехали из парка и приблизились к невысокой стене, окружающей дом и хозяйские пристройки.
– Иной раз люди исчезают бесследно, господин советник, настолько бесследно, что даже пряжек от столичных туфель не остается. Что поделаешь, болота – это вам не Высокий бульвар в Трагане.
Оболонский бросил насмешливый взгляд на седовласого провожатого и проехал в арку высоких ворот, распахнутых настежь. Поодаль слева, за стволами сосен и кленов, у длинного приземистого здания, напоминающего конюшню, толпилось десятка полтора человек. Кто верхом, кто рядом с лошадью, они проводили удивленными взглядами новоприбывшего, негромко переговариваясь между собой. Для прислуги держатся слишком раскованно, одеты хорошо – добротно, иные даже и богато. Все вооружены, и оружие выставлено напоказ. Явно местная знать, пусть не столь высокородная, как сам хозяин здешних мест, зато гонор имеющая.
На широких ступенях у парадного входа стояла женщина. Светловолосая, гладкая, холеная, с крупными белыми руками и высокой грудью, выгодно подчеркнутыми открытым синим платьем, она наблюдала за прибывшим с легкой, ничего не значащей улыбкой, как королева наблюдает за казнью приговоренного ею человека. Надменно. Равнодушно. Осознавая свою силу и власть.
Она смотрела почти все то время, что Оболонский спешивался и пересекал широкий двор, но еще до того, как он достиг ступеней, развернулась и ушла, не сказав ни слова.
Поодаль справа послышался скрежет давно не смазываемых петель двери, Константин повернул голову на звук. Почти скрытая деревьями и беспорядочным нагромождением кустов за правым крылом здания стояла древняя башня, точнее, то, что от нее оставалось – два яруса с частично проломленной крышей. Кладка старая, не каменная, но кирпичная, с толстым слоем серого скрепляющего их раствора, что делало башню полосатой, а густая некошеная трава, выросшая у ее подножия, придавала ей вид заброшенной и забытой – если бы не тоненькая тропка, проложенная к ней. Башней явно кто-то пользовался, однако хозяин дома подновлять ее не спешил. Да и домочадцы наверняка избегали приближаться к ней.
Из скрипучей двери вышел человек, озабоченно и хмуро потоптался на месте, пристально и как-то болезненно-подслеповато глядя вслед уходящей женщине. Пошел дальше, к крылу господского дома. Мимоходом обернулся, бросил рассеянный взгляд на Оболонского. Не узнал…
Константин не рад был его видеть. Особенно здесь. И сразу же осознал, что вот теперь, в это самый момент, заурядное провинциальное дело перестало быть таковым – заурядным и провинциальным.
Оболонский дожидался хозяина дома добрых полчаса. Гостиная, куда его отвели, впечатления не производила: выцветший, когда-то аляпистый ситец на стенах, старая мебель, давно нуждающаяся если не в кардинальной замене, то хотя бы в починке, скрипучие паркетные полы, половина плашек которого следовало просто выкинуть, медные свечные светильники, которые не чистились со времен царя Гороха. Впрочем, большая часть того, что Оболонский увидел в этом старинном двухэтажном особняке, было такое же – дряхлое, старое, отжившее. По словам бургомистра, Менькович приехал сюда месяца четыре назад и за это время сумел слегка подновить лишь часть левого крыла и жилых комнат. С остальным он не спешил – либо это его не интересовало, либо занят был чем-то другим, куда более занимательным. Чем же? И как с этим связаны вооруженные молодчики во дворе?
Менькович вошел энергичным тяжелым шагом, сразу демонстрируя себя персоной значимой и властной. Это был крупный высокий мужчина лет сорока, силуэт которого явно подпортила любовь хорошо покушать, отчего черты его лица слегка расплылись и отяжелели, а внушительное брюшко заметно перевалилось через широкий узорчатый пояс.
Константин был наслышан о хозяине дома не только от звятовского бургомистра, но лично знаком с ним не был. Родство Меньковича с Тройгелонами породило немало слухов среди конкордской знати, однако официально его лояльность правящему княжескому дому сомнению не подвергалась, а это, в свою очередь, давало слухам еще больше раздолья. Что же делает столь высокородная личность в болотной глуши, в старом заброшенном доме? То ли попал Менькович в опалу, в немилость правящей княгине, да сбежал с глаз ее долой куда подальше, то ли… прячет темные делишки? Оболонскому это было безразлично. Цель его приезда была иной.
Менькович прошел мимо, не глядя вытянув руку в сторону гостя. Константин неторопливо передал гербовые бумаги, удостоверяющие его полномочия. Хозяин вскользь заглянул в них, отбросил в сторону, упал в кресло.
– Итак, что Вам угодно, господин советник? – хмуро, раздраженно.
– Я разыскиваю девушку, Матильду Брунову. Она пропала недели три назад. По словам очевидцев, в последнее время она часто бывала в обществе Ваших людей. Я бы хотел с ними поговорить.
– Девушку? – удивился Менькович, – Вы беспокоите меня ради какой-то девушки?
– Княжеский закон каждому дает право на защиту. Даже девушкам.
– Я не слышал ни о какой Матильде Бруновой, – хозяин дома был, похоже, слегка озадачен, даже заметный сарказм гостя его не вывел из себя, – С каких пор Особенная Канцелярия занимается пропавшими девушками?
– Она и не занимается, – холодно пояснил Оболонский, – Брунов был приятелем канцлера Аксена. Это личная просьба о помощи.
– Брунов, Брунов… Ах, Брунов! Вздорный старикашка из Звятовска! – Менькович скривил полные губы в недоброй усмешке, – Если у него была дочь, я не удивляюсь, почему она исчезла.
– Поясните, господин Менькович, – сухо бросил гость.
– От такого папаши немудрено сбежать, – неожиданно хихикнул хозяин, – Вот что я Вам скажу, советник. Вы не там ищете. Поспрашивайте местных купчишек да мещан, а здесь Вы ее не найдете.
– Я сам решу, кого мне спрашивать и где искать.
Менькович насупился, недовольно нахмурив брови и раздраженно постукивая пальцами по подлокотнику кресла.
– Вы мне перечите? – удивленно проговорил он, словно не веря собственным ушам, – Да я Аксена в порошок сотру…
Подумал. Опять нахмурился.
– Постойте, Оболонский… Вы случайно не сын графа Оболонского? Того самого, что нагишом въехал на коляске в княжеский театр, изображая римского императора? – Менькович искренне расхохотался, – Ну я Вам скажу, и потеха тогда была!
Отсмеявшись, хозяин встал, прошелся по гостиной, искоса поглядывая на гостя, лицо которого застыло непроницаемой холодной маской. Пикантное воспоминание отлично подняло Меньковичу настроение, а тщательно скрываемое неудовольствие Константина ослабило напряжение, державшее хозяина имения с той самой секунды, когда сообщили о странном и несвоевременном визите княжеского посланника.
– Я хорошо разбираюсь в людях, – сказал он, останавливаясь напротив Оболонского и глядя ему в глаза сверху вниз, – И я чувствую, что в отличие от Вашего папаши, Вы искренний и честный человек. А потому искренне и честно советую Вам: не становитесь у меня на пути.
– Это угроза?
– Нет, что Вы. Просто дружеское предупреждение. Пожалуй, Вы мне даже нравитесь….
– Экселянт, охота вернулась, – в гостиную без предупреждения ворвался жизнерадостный молодой человек лет шестнадцати с развевающимися темными волосами и в легкой полураспахнутой сорочке. Влетел и застыл на пороге, переводя взгляд с хозяина на гостя.
– Я занят, Лукаш, – неожиданно раздраженно буркнул Менькович.
– Да, экселянт, – расстроено прошептал юноша, поклонился, сделал несколько беззвучных шагов назад и исчез.
Оболонский улыбнулся. Легко, чуть заметно, только дрогнувшими кончиками губ. Понимающе. Предупреждающе. Меньковичу улыбка очень не понравилась. Его взгляд стал холодным и угрожающим. Пожалуй, поторопился он с облегчением…
– Так как насчет Ваших людей, господин Менькович, – Оболонский слегка склонил голову, его улыбка зазмеилась еще больше, – которые знакомы с Бруновой?
Хозяин еще несколько секунд буравил гостя неприязненным взглядом, потом громко хлопнул в ладоши. На звук примчался давешний мальчишка.
– Позови Казимира.
Несколько минут спустя, прервав тягостную тишину, в гостиную вошел уже знакомый Оболонскому седовласый. Бросив настороженный взгляд в сторону гостя, Казимир приблизился к Меньковичу мягким шагом.
– Отведи его к Кунице. Пусть порасспросит о девушке, – буркнул хозяин седовласому и тут же повернулся к гостю:
– Ну как, Вы довольны?
– Вполне, – улыбнулся Оболонский и склонил красивую голову в прощальном поклоне. Менькович небрежно махнул рукой и откинулся на спинку кресла, прикрыв глаза. Черты его лица неуловимо затвердели, проявив скрытую до поры до времени склонность к жестокости.
К сильному неудовольствию Тадеуша Меньковича, гость хорошо понимал значение слова «экселянт». Так обращались к первому князю Конкордии, это уж потом на русский манер правителей княжества стали именовать «светлейшими высочествами». Оболонский и не скрывал того, какие сделал выводы из случайно оброненного обращения. Конечно, исключать то, что у Меньковича просто мания величия, он не стал, но куда вероятнее, что у хозяина болотного «замка» есть причины примерять на себя старинное обращение.
Готовился ли родичем Тройгелонов дворцовый переворот или он пока только собирал сторонников подальше от траганских глаз? Выводы из случайного обороненного обращения делать было рано, однако факт оставался фактом – властные намерения Меньковича были налицо. И теперь становилось понятным нахождение воинственного вида молодых людей во дворе имения и нежелание хозяина, чтобы этих молодых людей расспрашивали княжеские посланцы.
…Куница оказался чернявым молодым человеком с наглыми темными глазами. Не без некоторого шарма, дерзкий и энергичный, Куница несомненно должен был нравиться женщинам, особенно склонным любить негодяев. Может, пока отъявленным мерзавцем он и не был, но будет, прикинул Оболонский, мельком отметив и надменную позу, и прищур глаз, и жесткие складки вечной недовольности у молодого рта.
Юноша тоже неторопливо оглядел сверху донизу подошедшего к нему Константина и перевел вопрошающий взгляд на Казимира.
– Спрашивайте, господин княжеская ищейка, – ухмыльнулся седовласый, складывая руки на груди, – Вот Ваша жертва.
– Вы знакомы с Матильдой Бруновой? – сухо спросил Оболонский.
– Почему бы и нет, – вызывающе ответил юнец.
– Когда Вы видели ее в последний раз?
– Недели три назад.
Вопросы о девушке его удивляли, но не пугали. Вины за собой не чувствует и вряд ли виновен, с некоторым сожалением подумал Оболонский. А жаль. Самодовольный юнец ему не нравился.
– Это с Вами она собиралась сбежать? – без околичностей спросил маг.
– Ну, со мной, – с вызовом ответил Куница, картинно подбочениваясь.
– И почему не сбежала?
– Испугалась, – неприязненно передернув плечами, надменно сказал Куница, – под папенькиным крылышком осталась.
В глазах Оболонского Матильда тут же выросла: связаться с подобным воинственным переростком было явно жестом протеста, вызовом городскому обществу, но у девушки хватило ума не зайти слишком далеко. Только вот где она сейчас?
– Я даже руки ее просил, – набычившись, вдруг неожиданно плаксиво проговорил юноша, – только этот старый хрыч и слышать не хотел.
– А Матильда, значит, с ним была не согласна? И все-таки с Вами не решилась бежать?
– Это что за намеки? Мими меня любила, – с обидой в голосе ответил Куница и рубяще взмахнул рукой, – Это все ее папаша. Я не хорош для его доченьки, а сам…
– Вы знаете, где она сейчас?
– Не знаю, – неприязненно огрызнулся тот, – Папаша, видать, куда-то отослал. Я справлялся в городе, никто не знает.
– А с самим Бруновым Вы говорили?
– Хотел, – с вызовом ответил Куница, – Три раза наезжал, а дома не застал. Прятался, ей Богу, от меня прятался, пока не помер, а я ж хотел… А, что хотел, то и хотел, – он неприязненно махнул рукой в сторону и вдруг спросил подозрительно:
– А Вам-то что?
– Да вот, хочу узнать, не после Ваших ли визитов Брунов помер?
– Ах ты…, – Куница яростно рыкнул и набросился с кулаками, да Оболонский окатил его высокомерным взглядом, коротко кивнул на прощанье Казимиру, круто развернулся и ушел, нимало не прислушиваясь к перебранке между Куницей и Казимиром. Все равно больше ничего толкового узнать здесь он не сможет.
Покидая негостеприимный дом, который почему-то называли замком, хотя от замка в нем остались только два яруса дряхлой башни, Оболонский подводил итоги: визит к Меньковичу принес совсем не те плоды, на которые он изначально рассчитывал. Во-первых, о Матильде не узнал ничего определенного – увы, Куница не врал. Во-вторых, вероятнее всего, заимел личного врага, убежденного в том, что столичный чиновник прибыл, дабы раскрыть его тщательно скрываемые в болотной глуши замыслы дворцового переворота. И с учетом того, сколько незанятых рук, ног и голов болталось во дворе дома Меньковича, эти замыслы и вправду могут остаться нераскрытыми. А в-третьих, он встретил здесь человека, которого меньше всего ожидал увидеть. Даже если это не имело никакого отношения к делу Брунова, Оболонский знал, что неприятностей не избежать.
Глава третья
Конкордию могли считать сильной или слабой, умной, хитрой, беспринципной, спасительницей, чуть ли не святой, хапугой… Но в одном мнения всех и каждого сходились – это государство не было обычным. И причиной этому было пресловутое «белое пятно» и проблемы, связанные с магией.
Как только был найден способ магически подслушивать за закрытыми дверями, любые тайные переговоры переставали быть тайными. Как только маги обнаружили возможность с помощью иллюзии вводить в заблуждение даже самый коварный и изощренный ум, всякие сделки, будь то финансовые или политические, становились бутафорскими. Любой мало-мальски значимый человек вынужден был нанимать мага, чтобы оградить себя от посягательств мага противной стороны. Магов возвели не просто в почет, они стали незаменимы. И постепенно это стало проблемой самой по себе, ибо по достоинству оцененные тауматурги не желали оставаться в рамках прислуги. Они сами возжелали властвовать. Мир неуклонно стал меняться, в мире все больше и больше начинали властвовать маги и этому нельзя было воспрепятствовать.
Отдушина была найдена там, где ее искать никто и не думал. Как-то совершенно случайно обнаружилось, что в центральных землях Европы, примерно там, где находился ее географический центр, было пятно неправильной овальной формы размером этак верст триста на триста. Удивительное свойство этих земель заключалось в абсолютной невосприимчивости к магии. Здесь не работало ни одно магическое заклинание, магические амулеты и снадобья теряли свою силу, с фальшивых денег слетала иллюзия настоящести. О домовых и леших здесь знали только по сказкам.
Над причинами такого удивительного явления ломали голову лучшие ученые умы, но ни к какому однозначному выводу так и не пришли. За два столетия тщательных изучений было ясно лишь одно – природа магии далеко не так проста, как казалось раньше.
Но объяснимо это или нет, а «белое пятно» в центре Европы существовало. Сначала никто не понял грандиозность этого открытия, однако, когда один прусский маркграф успешно провел здесь тайные переговоры с русскими князьями-заговорщиками в обход как польского короля Казимира Ягеллона, так и русского великого князя Василия II, никому не нужные земли на пути из Москвы в Варшаву сразу стали подниматься в цене. О тайном мир узнает куда раньше явного, о котором трубят на каждом углу.
Честь и хвала местным князьям из рода Любартовичей, которым испокон веков принадлежали эти земли и которые всегда стояли в стороне от дележа короны Великого Княжества Литовского! Они сумели грамотно воспользоваться ситуацией, чтобы выйти из-под влияния России, Польши и даже условно-независимого к тому времени Великого Княжества Литовского, подмятого западным соседом и вскоре исчезнувшего с лица земли.
Анклав сначала за глаза, а потом и открыто стали называть Конкордией, Княжеством согласия, и когда новое государство неожиданно признали западноевропейские страны, кровно заинтересованные в его необычных услугах, официально стал именоваться именно так – Княжество Конкордия. Иногда его называли Белым княжеством или Alba Ducatus, а его князья обрели небывалый политический вес. Свою славу в полном соответствии с собственным девизом: «Честь и слово нерушимое» Конкордия заработала исключительно честным трудом – она предоставляла возможность проведения разнообразных переговоров, заключения сделок и подписания любых договоров, свободных от магического подслушивания и обмана. Естественно, никто не исключал обычного мошенничества, не связанного с магией, но конкордские князья предоставляли даже такие немыслимые для прожженной и лукавой Европы услуги, как проверка благонадежности партнеров. А темницы? Куда как не в Конкордию можно было засунуть провинившегося мага и со спокойной душой знать, что он не сбежит оттуда благодаря своим способностям?
Умелая и грамотная политика белых князей принесла невиданные плоды. Никто не смел оспаривать сделки, заключенные на территории Конкордии. Никому не приходило в голову ставить под сомнение договоренности, достигнутые в его границах. Ибо каждый знал – здесь нельзя одурманить магией или склонить к обману чародейством. Доверие к княжеству росло, а с этим росли и его доходы. Спустя сотню лет самыми благонадежными и богатыми банками в мире стали считаться конкордские, и этим было сказано все.
Естественно, трудно было ожидать, что такой лакомый кусочек останется без пристального внимания соседей. И с польской, и с русской стороны было немало поползновений подмять под себя вожделенные земли, и после не одного десятка лет непрерывных мелких стычек, войнушек и набегов Конкордия обнаружила себя солидной костью в горле. Благодаря непрерывному денежному потоку, текущему в ее закрома, она сумела нанять неплохую армию для защиты собственных границ и обучить шпионов, втершихся в доверие к высокопоставленным особам практически всех правящих европейских домов, чтобы получать свежайшую информацию о планах противника, вливать соответствующую дезинформацию и умело стравливать между собой врагов княжества. За двести лет противостояния с внешним миром Конкордия научилась обороняться и нападать, хотя изначально ей прочили совсем иную судьбу.
Белый трон был весьма и весьма лакомым кусочком, и не мудрено, что за его обладание и удержание шла непрекращающаяся война как снаружи Конкордии, так и внутри ее. И у Меньковича, если его родословная и вправду позволяла претендовать на трон Любартовичей-Тройгелонов, был очень хороший аппетит.
– Итак, господин капитан-поручик, что расскажете? – поздним вечером, когда слабая прохлада коснулась земли, Оболонский зашел к Кардашеву, – Вы придумали достаточно достоверный рассказ, чтобы я Вам поверил?
Тусклый огонь лампы с порядком подкопченным стеклом освещал мало, зато не бил настырно в глаза и позволял скрыть маленькие погрешности поведения, именно те, которые хотелось уберечь от всевидящего ока бдительного собеседника. Кардашев знал, что ему предстоит трудный разговор. Он знал, что ему нужно убедить человека, способного причинить весьма ощутимые неприятности, но которого нелегко провести. А еще он знал, что, не закончив дело, уехать отсюда не может.
– А чему вообще Вы можете поверить, господин Оболонский? – меланхолично ответил молодой человек, небрежно смахивая пот со лба и откидывая влажную прядь волос назад, – Поверите ли, что чуть больше двух недель назад мои люди вылавливали распоясавшихся кикимор недалеко от Кобылянок? Далековато от интересов российской империи? Верно. Только кикиморки об том не знали. Мы уже ехали назад, в первопрестольную, как дошли до нас слухи об оборотне. Один купец, побывав в Звятовске, направлялся на юг, так мы и встретились, в одном местечке под названием Романы. Слыхали? Нет? Ну и ладно. Этот купец нам про Брунова и сболтнул по пьяни. Приятельствовали они, понимаете? А нам ведь границы не указ, советник. Это вы там что-то делите, а мы работаем. Уж не знаю, поверите ли, но мы не всегда только по указке Службы нечисть вылавливаем. Мы, к примеру, если идем по бережку, а в реке кто-то тонет, спасать бросимся, и не важно нам, чей там ребенок тонет, холопский али кметов. Не важно нам, понимаете, Оболонский?
Оболонский понимал. А еще он знал, что Кардашев врет. Точнее, правды всей не говорит.
За стеной в трактире громко гоготали и пьяно ругались; ночью, когда жара немного спадала, жизнь в питейном заведении только начиналась. Торговали и откупным хлебным вином, и местным вареным пивом, и горьковатым квасом, перекисшим и перебродившим, зато холодным. Что ж, жизнь как жизнь.
– Ладно, – кивнул Константин, – Остаться пока я вам позволю, но работать будем вместе. Без меня ни шагу.
Кардашев невольно скривился, однако переубеждать собеседника не стал. Какая-никакая, но победа: капитан-поручик, признаться, не ожидал, что она достанется ему так легко. А там жизнь покажет – вместе ли они будут работать.
– Итак, что Вам известно?
Герман не был намерен сразу же выкладывать карты на стол. Да и не сразу, а и вовсе не намерен. Однако волей-неволей приходилось подстраиваться под Оболонского. Тауматурга он не боялся, но хорошо понимал, что тот способен доставить отряду немалые неприятности. А лишний шум ни к чему. Совсем ни к чему… Да и помощь тауматурга, возможно, не лишней будет… Если грамотно ею распорядиться.
Так что Кардашев небывало расщедрился на рассказ. К примеру, поведал про то, как наведался к Брунову, да опоздал – аккурат хоронили. Потом про то, как отряд колесил по округе, выпытывая про Матильду, пропавших детей да призрачных оборотней…
– Откуда знаете про детей? – насторожился тауматург.
– Брунов кое-что помечал да мы по хуторам проехались, куда успели за три дня.
– Помечал? У Вас есть записи Брунова?
– Если Вы сможете в них разобраться, – проворчал Кардашев, пряча насмешливый взгляд и доставая из сумки потрепанную записную книжицу, перетянутую бечевкой. Даже в неярком свете лампы было видно, насколько замызганы края листков, кое-где склеившихся в ломкую черно-белую кашу. Книжка явно попала в воду, чернила пошли разводами, что и подтвердилось, когда Герман снял бечевку: высохшие хрустящие листы почти рассыпались от одного прикосновения, а записи на них можно было прочесть лишь в некоторых местах.
– Но мы и без пометок Брунова многое узнали, – спокойно продолжил Кардашев, наблюдая, как склонившийся над столом Оболонский бережно касается бумажных останков, вглядывается в расплывшиеся буквы, – Если Вам интересно.
– Мне интересно, – ответил Константин, не поднимая головы, – Возможно и почитаю. Но не сейчас.
Он захлопнул записную книжку, перевязал ее бечевкой и только тогда поднял невозмутимые глаза на Германа.
– Как оказалось, этим годом пропало десять детей, – неспешно продолжил Герман, разглядывая тауматурга, – Это те, о которых Брунову стало известно, а мы проверили. Двое мальчишек исчезли ранней весной, подозревают, что утонули при половодье. Остальные восемь – в последние два месяца. И все девочки. Что и вправду ненормально. Теперь семьи. В Передоле Антя Макарьев да Сенька Гнилой Зуб из кметов бедных, чего греха таить, от лишнего рта избавиться и сами рады, с ними и разговор был короткий. А вот Василь Хромой за свою семилетнюю Аришку сам кому хочешь ногу свернет.
– Из Передола всего трое? Передол… это где?
– Ближе к болотам, – Герман лениво махнул рукой себе за спину, – Мальчишки были первыми после тех, что утонули. Пропали где-то перед Троицей. А девочка – одной из последних. Дальше. Семирядки и хутор около них. Две девочки…
Герман рассказывал обстоятельно, весомо, неторопливо, даже лениво. Он не старался произвести впечатление, однако работа, сделанная его людьми всего за три дня, более чем впечатляла. Объехать чуть ли не сотню верст, найти в жаркую августовскую пору не просто села да хутора, разбросанные по лесу, что грибы-поганки, но и нужных людей, работающих кто в поле, кто на пастбище, – для этого нужно иметь куда больше времени и сил. А Герман смог. Честь ему и слава?
Константин молча слушал, не пропуская ни единого слова, не перебивая ни единым вопросом, пока Кардашев не закончил.
– … в тех местах, где якобы дети пропадали, чисто. Ни тел, ни ошметков плоти. Если бы то был оборотень, следов на десяток локтей вокруг нашлось бы. А их не было. За все три дня мы вообще ни разу не учуяли оборотня. Поначалу я думал, что Брунов ошибся и причина вовсе не в бестии. Страшно представить, но разве мало лиходеев, которым детишки могли понадобиться для личных утех или на продажу? – Герман говорил почти словами самого Оболонского и его выводы практически совпадали с теми, что сделал сам тауматург.
– …места здесь дремучие, однако перейдите через болота на юг – и пожалуйста, никто искать и не подумает. А потом мы получше изучили места вокруг Передола. Каждую пядь земли в лесу чуть ли не руками ощупали. И нашли. Только не там, куда нам кметы указывали, а совсем в другом месте. Крови там совсем чуть-чуть, зато есть след когтей на рябине и земля волчьими следами усыпана. Так что есть здесь оборотень, господин Оболонский, что человечинкой не брезгует.
– Десяток детей за два месяца, это много крови и малый отрезок времени. Я не знаток тонкостей вашего ведьмачьего искусства, – Герман едва слышно недоверчиво хмыкнул, – но даже мне понятно, что здесь орудовал не обычный оборотень. Так ведь?
Кардашев хмуро улыбнулся, помедлил и ответил:
– Похоже на то. Сначала мы думали, что оборотень-перевертыш живет здесь давно и способен полностью себя контролировать, раз не раскрылся за столько лет. До недавнего времени он и держался в этих рамках. Но месяца два-три назад что-то произошло, что-то значимое для него, и он сорвался. Тут и начинаются нескладушки, господин тауматург. Если оборотень сорвался в гон, то насыщается он тем, что найдет поблизости. А этот мечется. Берет девочку в Самосвятах утром, а на хуторе у Василевой рощи – к ночи. Двадцать верст для него не расстояние, но куда он дел ребенка или останки? Убежище посередине? Если насытился, то не мог же он к ночи проголодаться? Ему два-три дня надо, а он нападает только через пять дней или даже больше. Нелогично. Дальше. Оборотень действует очень тихо, скрытно и чисто – на месте жертву не рвет, следов не оставляет. Для оборотня-перевертыша, перешедшего в стадию гона, это неправильно. Когда тварь подчиняется гону, человеческое в ее сути перестает доминировать, любые человеческие запреты дают сбой и оборотень слышит только голос собственной плоти, страшно голодной и жаждущей. Исчезает также страх перед разоблачением, а потому он не заботится о скрытности. Так что начни перевертыш в гоне искать жертвы, об этом знала бы вся округа и стонала от ужаса. Мы бы об этом знали. Так что у него не гон, он пока латентен. Вопрос в том, зачем ему столько детей? Оборотни запасов не делают. Не белки ведь.
– Вывод?
– Оборотень не один. Их двое, и второй появился здесь недавно, скажем, месяца два назад, или меньше. Это вполне объяснило бы то, что рассказывал один мужик, Мазюта. Твари территорию делили да повздорили между собой, один из них был ранен – вот это-то мужик и видел у Батрянской прорвы. Не сегодня-завтра мы их найдем.
– Допустимо, – коротко заметил Константин, – Но может быть и другое объяснение.
– Неужели? – резко вскинулся Герман.
– Вы, Кардашев, умны и наблюдательны. Не сомневаюсь, Вы хороши в своем деле. Вы не дурак. Так почему Вы держите за дурака меня?
Герман откинулся назад. Под его правым глазом предательски задергался нерв и это было единственным проявлением его ярости.
– Что Вы хотите этим сказать, Оболонский?
– Почему Вы так стараетесь меня убедить, что это перевертыши? Вы полагаете, я не способен отличить действия перевертыша от цепного?
Несколько секунд Кардашев молчал и пристально всматривался в аристократические черты невозмутимо застывшего перед ним человека. Как же достал его этот надменный выскочка с его догадками и властными замашками! Держался бы себе подальше от того, что ему не по зубам!
– Не перевертыш – это серьезное заявление, – отрывисто бросил он, когда молчание стало просто неприличным, – Не понимаю, зачем Вам все усложнять?
– А я сюда приехал не шутки шутить. Итак, что Вам известно про того оборотня – цепного оборотня, что гуляет по здешним лесам? Это только несведущие люди любых тварей, которые могут менять облик с человеческого на звериный, оборотнями зовут, но мы-то с Вами знаем разницу?
– Перевертыш добровольный – это сравнительно просто, – принялся рассуждать Кардашев легко и внешне непринужденно, даже с улыбкой, однако ж изрядную долю издевательства скрыть не смог, как и с трудом подавляемой злости к сидящему напротив человеку, – Вогнал себе в пень три ножичка, перекинулся через них и бегай волком пока не надоест. Перевертыш принудительный – немного сложнее. Подстроить так, чтобы человек вступил в зачарованный круг в полнолуние – это надо постараться, но по большому счету больших умений и умствования не требуется: знай себе травы, формулу да привычки дурня, которого желаешь зачаровать. Годик-другой прошел – чары сами спадут. А вот цепной оборотень – это уже не игрушки. Цепной оборотень это тот, кто подчиняется своему поводырю и душой, и телом, вернее, двумя телами – человеческим и звериным, сильными, выносливыми, неустающими. И бабке-шептухе провернуть такое подчинение не под силу, даже не каждый хороший колдун рискнет это сделать. То высшей магии уровень, даже я не все понимаю в ритуале. На крови делается, между прочим. Так вот куда Вы клоните, господин Оболонский? Из крохотного дельца о пропаже детей желаете раздуть дело об ужасном кровавом колдуне верхом на цепных оборотнях? Только что им здесь делать в этом гиблом болоте? Какие великие злодейства совершать? Оглянитесь, откуда здесь высшие маги? Пара травников да местная старуха-знахарка, что и так на ладан дышит – вот и все чародеи на весь повет. Даже ведьмы приличной нет. Куда Вас несет, господин Оболонский? Ради этого мифического колдуна Вы сюда приехали?
– Почему бы и нет? Искать поводыря, именно это я и собираюсь делать, – насмешливо ответил Константин, – У Вас есть кто-нибудь на примете?
Желваки на скулах Германа ощутимо перекатились, а губы тронула легкая улыбка.
– Представьте, есть. Некто Тадеуш Менькович, местная легенда.
– Почему Менькович?
«Экселянт» не маг, а значит, управлять оборотнями не сможет – это Оболонский знал наверняка и узнал это в тот самый момент, когда коснулся руки Меньковича. В хозяине «замка» не было ни намека на магический дар, однако это совсем не значило, что мага нет в его окружении. Как раз маг таки и был у Меньковича, но как Кардашев узнал об этом – вот что было интересно.
– Подозрительная личность, – внезапно хохотнул Герман, – Приехал по весне, то бишь месяца четыре назад, как раз накануне первых исчезновений детей, живет в своем замке на болотах уединенно, перессорился в повете со всеми, с кем только возможно…
– И это все причины, чтобы его подозревать? – чем больше Кардашев прикрывался очевидным, тем больше у Оболонского возникало причин искать нечто глубоко скрытое.
– Этого мало? В селах поближе к болотам поговаривают, что в последнее время у Батрянской прорвы волки все воют да воют, а ведь не сезон, согласитесь. Менькович прибыл с молодой женщиной, то ли женой, то ли невестой, то ли просто полюбовницей. Ведет себя как-то таинственно, похоже, боится чего-то. Вот я и подумал грешным делом, а не решился ли он – или она – легенду про Бельку повторить? Со счастливым в их понимании концом, разумеется.
– О, Вы уже и местные легенды знаете?
– А то ж, – рассмеялся Герман, – Об этом в первую очередь узнавать стоит. За каждой легендой маячит нереализованная возможность.
– Верно, – коротко кивнул конкордский советник, – Однако для воплощения легенды оборотни ни к чему.
– Согласен, – кивнул Герман, – А если планы у Меньковича куда больше, чем произвести потомство? В таком уединенном месте вообще удобно опыты ставить, Вы не находите? И не окажись мы случайно рядом, кто б узнал об этом?
– Зачем ему? Менькович – конкордский дворянин, оборотни в Трагане ему не помогут, – холодно заметил Оболонский.
– А если оборотни тут ни при чем? Да и его намерения вовсе не в Трагане?
Что ж, это был довод, который и самого Оболонского ставил в тупик. Зачем Меньковичу маг, если невозможно применить магию для захвата конкордского княжеского престола? Кому в голову придет готовить магические штучки, отправляясь войной на Трагану, столицу Конкордии, в самое сердце «белого» пятна, где магия бессильна?
Константин мягко встал, этим нерезким движением всколыхнув слабое пламя лампы, отчего по стенам побежали загадочные тени. Встретился глазами с выжидательно застывшим на неудобном стуле Германом, уставшим от жары и разговора, но не сдавшимся, бледным, с крошечными бисеринками пота, рассыпавшимися по лбу, с расстегнутой до середины груди сорочкой.
– Что ж, на сегодня довольно, – ровно сказал Оболонский, – Есть что-нибудь срочное, что вы собирались делать завтра?
– Один утопленник да хутор третьего дня погоревший, – пожал плечами Герман, – Я как раз собирался завтра поутру его навестить. Составите компанию? – предельно учтиво спросил он.
Оболонский кивнул, сухо попрощался и вышел.
Еще один день состязания в учтивости, и у кого-то окончательно сдадут нервы, невесело подумал Кардашев, раздраженно утирая потный лоб. Сомнительно, что у Оболонского.
Ночь почти не принесла прохлады, а утро заявило о грядущей жаре ослепительно чистым небом и отсутствием ветра.
Едва встало солнце, Герман и его отряд были готовы в путь. Если они и надеялись выехать в одиночку, то были разочарованы – Оболонский не опоздал. Он появился свежий, умытый, чуть порозовевший от ледяной родниковой воды, гладко выбритый, безупречно аккуратный, будто не было ужасной душной ночи… мокрых сбитых простыней… слипшихся на голове волос.
Кардашев хмуро кивнул в приветствии, Оболонский спокойно обвел глазами отряд. Кроме самого капитан-поручика членов отряда было пятеро. Молодого парня, встреченного вчера у колодца, звали Аськой, просто Аськой. Он молчал, но оказался самым дружелюбным из всех, даря широкие улыбки во весь рот направо и налево. Высокого широкоплечего громилу с массивной нижней челюстью и прямым неприязненным взглядом Кардашев назвал Подковой, и эта кличка как нельзя более кстати подходила тому – крепкий, добротный, несгибаемый. Впрочем, насчет последнего было с точностью до наоборот. Как впоследствии оказалось, свою кличку молодец именно за то и получил, что запросто гнул подковы пальцами. Чернявый мужичок, похожий на цыгана, звался Стефаном Борским, среди своих – Стефкой. Его по-галочьи черные глаза-бусины без стеснения окинули фигуру Оболонского, будто впервые увидели, и с вызовом прищурились, но как только взгляд советника переместился на следующего члена отряда, потеряли к нему всякий видимый интерес. Стефка явно не мог долго устоять на месте, за пару минут задержки во дворе несколько раз перепроверил подпругу своего коня и переложил дорожные мешки поудобнее.
Гаврилой Лукичом звали невысокого росточка сухонького мужчину лет шестидесяти, аккуратного до педантичности. Он единственный звался по отчеству или вообще только по отчеству, что в этих краях не было принято. Лукич говорил тихим голосом, вежливо, чуть извиняясь, но глаза его смотрели прямо и испытующе. Умные глаза, Оболонский сразу это отметил.
И наконец, последним был Алексей Порозов. Тридцатилетний мужчина в самом расцвете сил и способностей с первого взгляда казался бузотером и дебоширом. Следы вчерашней попойки заметно отпечатались на его физиономии, свидетельством чему были слегка замедленные движения да хмурый, рассеянный взгляд, ищущий причину сорвать на ком-нибудь злость. Повиноваться кому-либо явно было не в его достоинствах, однако к молодому и более успешному Кардашеву он не испытывал ни зависти, ни обиды – это было очевидно. Оболонского это даже немного удивило.
После недолгих колебаний, мимолетных жестов и знаков, для людей посторонних кажущихся ничего не значащими, отряд разделился. С Оболонским к сгоревшему хутору поехали Стефка и Подкова; Герман отправился с остальными, неожиданно издав залихватский клич, расхохотавшись и пустив лошадь в галоп. Его проводили веселыми взглядами, в которых читалось что-то близкое к обожанию.
Оболонский отвернулся. Кардашев не посчитал нужным сообщить, куда отправляется сам со своей частью отряда, и не дал возможности советнику спросить об этом. Да он и не настаивал. Со временем Герман сам расскажет. Быть не может по-другому!
Ехали не торопясь, оттого прибыли на место чуть ли не к полудню. Лес давал какую-никакую тень и сравнительную прохладу, особенно там, где вековые ели обступали малоизъезженную дорогу и практически смыкались верхушками вверху, устраивая таинственный темный тоннель. Однако стоило выехать на прогалинку, как духота навалилась со свирепостью голодного медведя. Жаркий воздух колыхался перед глазами как горячий кисель из лесных запахов. На все лады пели птицы, фыркали лошади, которым нещадно досаждали слепни, люди молча потели и раздраженно утирали соленую влагу, разъедающую глаза, да нервно махали руками, отгоняя жужжащих кровопийц.
Спутники Оболонского о чем-то тихо переговаривались между собой, посмеивались или бранились, однако к нему самому не обратились ни разу. Впрочем, его это не волновало. Константин погрузился в размышления, но жара отвлекала, и все, что он надумал за несколько часов пути, так это то, что здесь что-то неправильно. Вроде стандартная ситуация – оборотни на охоте, множество жертв… А все-таки не то. Будь у него хоть один реальный труп, он смог бы его обследовать и более конкретно установить причину смерти, но тел не было, а значит, не было и причин обвинять оборотней, существование которых тоже нужно было доказать. Следы когтей на рябине мог оставить и обычный волк, а пару капель крови потерять случайно зацепившийся за колючий куст путник. И вообще, кого и в чем обвинять?
Все это дело было беспорядочным собранием каких-то домыслов и слухов, практически не подтвержденных фактами, и только не дающая покоя интуиция да еще, пожалуй, природное упрямство заставляло Оболонского держаться своих выводов, а не бросить это дело – на чем так поразительно упорно настаивал Кардашев. Возможно, Кардашев и прав, обвиняя в том, что он делает из мухи слона, но ведь и сам Герман поступал так же, а это было странно. Оболонский с досадой сжал челюсти и прикрыл глаза. Где искать? А главное, что искать? Жара раздражала. Раздражало даже то, что его что-то раздражает.
Откуда-то явственно тянуло гарью.
– Приехали, Ваше благородие, – неприязненно протянул Подкова и крякнул, спешиваясь. Лес закончился, у большого дуба дорога резко поворачивала вправо, выкатывая свои желто-песочные дорожки-колеи на большой луг с редкими купками невысокого кустарника. По левую руку за довольно высоким утесом и кромкой леса виднелись воды озера, по правую – постройки. Оболонский подъехал ближе и тоже спешился, удрученно оглядывая обгорелые останки.
– Сам бы не увидел, не поверил, – прокаркал сзади Стефка. Голос у него был гнусавый и гортанный одновременно, какой-то разбойниче-вызывающий, да и сам он не выглядел благовоспитанной девицей из пансиона. Оболонский чуть усмехнулся, продолжая рассматривать пожарище. Его глаза сузились, томления, вызванного то ли жарой, то ли тоской, как не бывало, ноздри едва заметно расширились.
– Поджог?
– И коню понятно, – Стефка безразлично, но звучно почухал под намокшей от пота рубахой, – Вишь, пламя шло с востока, с луга, да ветром подхватило, вон как береза за домом выгорела. Огонь не в доме зачинался, не-е.
– Что ж тебе не нравится? – обернулся Константин, заглядывая в наглые черные глаза Стефки, – Подумаешь, поджог. Соседи счеты сводили.
– А ты посмотри, барин, кругом, – с ленцой ответил тот, – Сушь такая, что яблоки морщатся, трава на корню усыхает. Ковырни землю – трухой отдаст. Да тут должно бы все выгореть, до последней деревяшки, до последнего колышка! Тут пожару бы на пол-леса, не меньше, и озеро не спасло бы – огонь ведь не к нему, а от него пошел. А здесь что? Хата погорела, сарай – а за ними огонь как ножом отрезало. А что хлев? А гумно? А стога не тронутые? Не-е, барин, чудное здесь пламя гуляло.
– Верно, – весело осклабился Оболонский, на что Стефка недоуменно покосился, – Проверим, Стефан, проверим. Всему свое время.
Он еще раз обошел кругом обугленные камни фундамента. Хата была большая, богатая, нетипичная для этих мест, рассчитанная на немалую семью, да и пристройки об этом говорили. Здесь явно держали скот, и не одну корову. Маленький ухоженный огородик и виднеющееся за поникшими от жары кустами небольшое убранное поле говорили о том, что хозяева были трудолюбивы и аккуратны. Так где же они?
– Сколько человек здесь жило? – повернулся Оболонский к Стефке, сидящему на корточках и ковыряющемуся в золе.
– Сказывают…, – он сморщился, припоминая, – немного, восемь. Муж с женой, детей пятеро – три девочки да два мальчонки, и дед.
– А куда делись? Разве все погибли?
– Нет, сгорели родители да один из мальчиков. Вот там могилы, вчера и хоронили. А остальные…, – он удивленно глянул на Оболонского, – остальных взял к себе кто-нибудь. Не знаю.
– Кто-нибудь взял, – задумчиво повторил тот, покачивая головой.
Где-то в стороне, у озера раздался удивленный возглас Подковы. Стефка насторожился, потом бросился бежать. Молча, на ходу вытаскивая нож.
Когда Оболонский осторожно спустился к воде, Стефан и Подкова стояли, равнодушно подперев бока кулаками, а между ними на мокрой земле лежало выволоченное из воды тело, белесыми неживыми глазами уставившееся в небо.
– Утоп, – мрачно сказал Подкова.
– Но не сгорел, – в тон ему поддакнул Стефка.
У трупа были длинные седые космы, сморщенное старческое лицо и вполне опрятная длинная рубаха, если не считать того, что она вся была в разводах озерной грязи и тины.
– Кто таков? – спросил Оболонский, подходя ближе.
– Не похоже, чтобы чужой, – с сомнением сморщил лоб Подкова, – Без портков далеко не уйдешь. Может, дед хуторской? За водой побежал да утоп?
– Может, и утоп, да только…, – Стефка застыл на полуслове, наклонил чернявую, густо заросшую черными завитками голову, прислушиваясь к чему-то одному ему известному, настороженно сузил глазки, нервно задергал ноздрями, потом неспешно выковырял откуда-то из-за пазухи солидный серебряный медальон на пошарпанном кожаном шнурке, подержал его на раскрытой ладони, будто взвешивая и прикидывая нечто, и… спрятал обратно.
– Отчего ж его сразу не нашли и не похоронили? – закончил за Стефкой мысль Оболонский, но тот даже не обернулся.
Подкова смотрел на приятеля с терпеливым, но явным интересом, а когда Стефка невозмутимо уставился на безмятежную гладь озера, равнодушно отвернулся и он.
– На каком расстоянии ты способен его учуять? – ровно спросил Оболонский.
– А? Что? Кого учуять? – делано встрепенулся Стефка.
Оболонский вздохнул: игры начали его утомлять.
– Водяного. Ты же его след искал? Или ты способен почуять нечисть, только если она на тебя прыгнет?
– А я тебе не гадалка, чародей, следы на воде искать, – хмуро огрызнулся Стефка, – я ведьмак, мое дело хватать тварюгу. Вадзяник, – мужичок говорил на местный манер, мягко «дзэкая», – где-то под тем хмызняком нынче сидит. А был ли он здесь, у берега, и когда, – на воде не написано. Разбираться надо.
– Ты что же, по характеру ран на ногах у утопленника не можешь определить, водяного ли рук дело?
– А то и вижу, что его, – зло буркнув, признался Стефка, – только сейчас его не выманишь, крепко засел, на дно ушел. Нам с Подковой вдвоем его не выманить. Тут Аськин талант нужон. А на живца… спасибочки покорно. Да и навки тут неподалеку крутятся, они за хозяина горой станут. Ты вот что, чародей, мы свое дело знаем, не впервой нам. Сами обойдемся, без твоей помощи.
Оболонский равнодушно пожал плечами и, больше не сказав ни слова, поднялся на утес.
Озеро, почти со всех сторон окруженное высокой стеной леса, очаровывало тихой, незамутненной красотой. Ровная водная гладь с окантовкой камышами, кустами и только несколькими узкими ленточками песочных отмелей имела форму выгнутой капли, и ее более узкая часть терялась где-то среди деревьев вдали. Из-за жары озеро заметно обмелело, но его исправно питали холодные ключи, отчего от воды маняще тянуло вожделенной прохладой. Хорошо бы искупаться, но стоило только глянуть на хмуро-озабоченные лица Стефки и Подковы, как желание сразу же пропадало: если обитающий здесь водяной достаточно зол, стар и силен, выйти из воды живым будет проблематично. И как здесь хуторяне-то жили столько лет?
Далеко слева, почти скрытые деревьями виднелись какие-то постройки. Оболонский заинтересовался – даже отсюда было заметно, что здание каменное, мощное. Видна была только часть строения, его полукруглый серо-зеленый мшистый бок будто вырастал из воды, впитывая ее сырость и застылость, однако крыша была явно разрушена: сливающиеся с верхушками деревьев линии верха были изломаны и неправильны. Оболонский сказал бы, что здание походит на какую-то полуразрушенную башню, но что башня делает здесь, посреди озера в лесу? Он вглядывался в темный с прозеленью, словно продолжение водной глади силуэт, как вдруг заметил на верху человеческую фигуру. Он бы и не различил ее в пестрой мешанине красок леса, если бы не вглядывался и не учуял легкое движение. Насколько позволяло судить расстояние, фигура была невысокой, одетой в черное. Константин предположил, что это женщина.
– Кто это там? – негромко удивился он, скорее рассуждая вслух, чем спрашивая.
– А то вдова Ситецкая, надо полагать, – раздался вдруг осторожный, чуть извиняющийся голос сзади. Оболонский резко обернулся, от неожиданности Подкова крякнул, зато Стефка даже не двинулся с места – незнакомца он приметил еще тогда, когда тот появился из-за деревьев, и не посчитал его опасным.
– Базил я, лесником буду, – доверчиво улыбаясь и кланяясь, представился высокий худой мужик средних лет в плотной холщовой рубахе не первой свежести. Заскорузлые его пальцы по-кошачьи ритмично мяли соломенный капелюш, – а вы, стал быть, ведьмарите?
– Еге, – с удивлением приподнялся сидевший на корточках Стефка, – а ты, стал быть, ведьмаков знаешь?
– Так не первый ж год живу, – довольно хмыкнул Базил.
– А ты один такой умный или еще кто знает? – поинтересовался Стефка.
– Не-е, такой умный я один. Мамка таким уродила, так я пока не жаловался, – Базил спрятал светлые глаза под белесыми ресницами, выдержал многозначительную паузу и с наигранной наивностью сказал:
– Просто я подслушивал, о чем вы говорили.
Подкова и Стефка переглянулись между собой и оглушительно расхохотались.
Существование ведьмаков тайной не было, но о роде своих занятий эти люди кричать на каждом углу не спешили. Пока существовала нечисть, которая не желала тихо сидеть в природой определенной ей нише и предпочитала людское мясцо всему остальному, существовали и те, кто с этой нечистью способен был бороться и успешно делал это. Твари, или бестии, как их обычно называли те, кто непосредственно с ними сталкивался, существовали всегда и везде, были неотъемлемой частью природы. Хотел этого человек или нет, но с миром бестий, полу-невидимым и непонятным, ему приходилось сосуществовать. Иногда человек поклонялся ему, иногда истреблял всех без разбору, иногда делал и то, и другое одновременно. И если на морок, обман, лукавство, заигрывания бестий человек смотрел как на досадную неизбежность и большей частью смирялся с этим, то убийство себе подобных постепенно научился не прощать. Так родился закон сосуществования, с которым худо-бедно согласились обе стороны, и этот закон гласил: если бестия выходит за рамки правил сосуществования, она может быть уничтожена. Обычно в таких случаях селяне обращались к ферам – местным знахарям, ведуньям, колдунам, наконец. Но по сути это было дело ведьмаков.
Ведьмаки не были ни тауматургами, ни ферами. Они были другими, но и обычными людьми тоже не были. Ведьмаками как правило называли всех, кто охотился на нечисть, но на самом деле истинными ведьмаками были лишь люди, обладающие определенными способностями, особым пограничным полумагическим даром. Их еще называли сенсориками, «видящими», «видцами», visibilis, хотя их дар был куда более разнообразен – кто-то «видел» невидимый мир, кто-то «слышал» его, кто-то «ощущал», то есть, мог безошибочно определить, правду ли говорит собеседник или лжет, кто-то «читал» (чужие мысли) и прочие. И охота на бестий, нарушающих законы существования в человеческом мире, была лишь одной, наиболее известной сферой применения способностей ведьмаков. Но и об этом говорить они не любили. Ведьмаки скрывали род своих занятий не только из-за извечной неприязни обывателя, выросшего на сказках, а еще потому, что ведьмаки были заметно слабее феров и тем более тауматургов.
Оседлые феры как правило не выносили конкуренции и исключительно ревниво относились к тому, что некие ведьмаки орудуют в их владениях, между тем как не каждый колдун мог успешно справиться с бестиями. Ведьмачье искусство было сродни цирковой дрессировке дикого зверя, имело свои особые секреты и приемы, о чем маг мог даже и не догадываться. Умение приласкать мурлыкающую кошку не свидетельствовало о способности справиться с тигром, умение управляться с магией не означало умения подчинить своей воле лешего или домового, а потому феры и ведьмаки предпочитали приходить к полюбовному соглашению, если бестия вдруг залютует и нужда-таки заставит обратиться к помощи недруга.
Друг друга феры и ведьмаки не любили, но терпеть терпели. А вот с тауматургами ни те, ни другие дела предпочитали не иметь.
Наука, отсутствие предубежденности, всесторонность и методичность обучения даже худшему из тауматургов давали преимущество перед собратьями по дару, и это сделало их слишком высокомерными: они и ближайшую свою братию по магическому Дару, феров, переносили с трудом, что уж говорить о полумагах-сенсориках? Впрочем, с тауматургами ведьмакам приходилось сталкиваться редко, поскольку объекты их охоты редко обитали рядом с этими магами – себе дороже.
Видцы, истинные ведьмаки, редко работали в одиночку. А точнее будет – никогда.
Каковы бы ни были его профессиональные особенности, видец, способный ощущать сущность нечисти, должен был уметь главное – удерживать тварь, делать ее видимой для других. А вот чтобы обезвредить бестию, нужен был кто-то еще. Поэтому сенсорик никогда не работал один. И этот «кто-то еще» должен был, во-первых, знать слабые места бестий. Неотъемлемой частью ведьмачьего искусства было знание набора инструментов, с помощью которых можно было убить или подавить ту или иную нечисть. На кикимору не пойдешь с заговоренным железом, что полезно против оборотня, а леший не испугается запаха трав, от которого воротит нос багник. Любой ведьмак, обучающийся своему ремеслу, первым делом изучал привычки нечисти и способы борьбы с ней, а потом немало времени тратил на то, чтобы найти необходимые – и нередко весьма редкие – ингредиенты для различных магических смесей, те или иные предметы, без которых обойтись нельзя. Нет орудия – на нечисть лучше не лезть.
Во-вторых, этот «кто-то еще» должен был быть достаточно сильным, быстрым и безжалостным: иная тварь, даже связанная узами невидимого принуждения, в разы превосходила скоростью и ловкостью самого натасканного на молниеносные удары человека. Тут и правильно подобранное орудие могло не спасти.
Ко всему прочему у сенсорика, видца, был существенный недостаток: удерживая связь с нечистью, он рисковал повредиться сам, например, получить сильнейшую головную боль, и чем дольше, тем вероятнее. Иногда это заканчивалось глубоким обмороком, комой и даже смертью. Ведьмаку нужен был напарник, который убьет тварь прежде, чем тварь убьет его. А лучше – два или три. Отряд.
Отряд Германа состоял из шести человек – типичный набор: «голова», два «видца», два «кулака» и «фуражир».
«Головой», само собой разумеется, был Герман, командир, человек, определявший и стратегию, и тактику боя. При случае он мог заменить любого, однако чаще всего сам в бой не вступал, руководя со стороны. «Видцами» были Стефка и Аська, кое-какие склонности были и у самого Германа. Подкова и Порозов были «кулаками», бойцами – теми, что убивают тварь и прикрывают видцев. «Фуражир» и лекарь Лукич вне рейда занимался тем, что разыскивал необходимые инструменты и ингредиенты: от серебряных пуль и кинжалов до когтей ласточек или языков змей – на всякую тварь да на всякий случай, а там время покажет, надо оно иль не надо. Сверхзапасливость Лукича была притчей во языцех, что однако не мешало пользоваться ею во время рейдов. Фуражир в отряде был, образно говоря, подмастерьем в кузнице: молоточек подать да меха раздуть, но без его участия железо бы не ковалось. Каждую свободную минуту Лукич проверял свои запасы, без сожаления расставаясь с испорченными, сломанными или прогнившими – дырявые порты сраму не прикроют, как любил говаривать он, и пополнял новыми, собирая травы, коренья, потихоньку вылавливая жаб, змей, пауков.
Константину не понадобилось много времени, чтобы определить, кто есть кто. Род занятий каждого из отряда для мага был очевиден, как и уровень силы, которой каждый обладает, как и способности. Но были две вещи, которые помимо работы объединяли этих людей, не один год кочующих вместе в поисках распоясавшихся бестий. И это тоже было очевидно. Искренняя дружба и взаимопомощь и острая неприязнь к тауматургу. Константин кожей ее чувствовал – вязкую, тяжелую, неприкрытую неприязнь. Ни на чем не основанную, немотивированную, существующую как бы саму по себе, «ничего личного», просто потому, что так установлено до нас.
Только разве его это беспокоит?
Оболонский равнодушно улыбнулся своим мыслям и вернулся к рассматриванию фигуры на верху полуразрушенной башни. И обнаружил, что ее там нет.
– А что эта ваша вдова Ситецкая там делает? – задумчиво спросил он в никуда.
– Живет она там, – подался вперед Базил, взбираясь на утес, – С весны, пожалуй. Купила, как сказывают, Белькину башню и живет там.
– Белькину башню? – задумчиво повторил Оболонский, пробуя название на вкус, помедлил и предложил:
– А не навестить ли нам эту милую старушку? Прямо сейчас?
Глава четвертая
– Слыхал я, Белькина башня пользуется дурной славой? – спросил Константин, мерно покачиваясь в седле и уворачиваясь от хлестких веток деревьев, плотно обступивших почти незаметную тропу.
Базил, идущий впереди, долго не отвечал, отчего тауматург решил, что ответа не дождется вовсе, но лесник, похоже, просто собирался с мыслями.
– Дурной то да, – осторожно ответил он, – Старики сказывали, ведьму там схоронили.
– А ты что ж, не веришь?
– Отчего ж не верю? Верю.
– Но идешь к Белькиной башне без боязни. Вдова там живет, и ты ее не сторонишься. Семья жила на хуторе неподалеку, с другой стороны озера. Выходит, не верите вы в легенду про страшную ведьму Бельку?
– Про Бельку верим, – мрачно ответил Базил и украдкой перекрестился.
– Значит, не в башне дело?
– Тревожно как-то в лесу стало. Чую беду.
– О чем это ты? Какая тревога?
Лесник пошел чуть быстрее, насупившись и втянув голову в плечи.
– Послушай, Базил, мы не враги друг другу. Я хочу помочь вам вернуть детей. Но как я узнаю, что произошло, если вы все будете молчать?
Лесник прошел еще с десяток шагов, прежде чем ответить.
– А никакая тревога. Просто тревожно и все тут. Старики-то по слухам сказывали, а знающие люди точно сказали: не было в башне Бельки. Ежели ведьму где и схоронили, то точно не на Белом озере. А ежели по всем правилам не схоронили, то она неупокоенная. Это ж значит, сила в ей колдовская осталась, как плоть нужную найдет, то сразу возродится и мстить будет.
Оболонский поразился тому, как складно сказал мужик о вещах, в которых вряд ли сам разбирается. Не иначе, как с чужих слов. С чьих, интересно?
– Ходят слухи, что Бельке не лежится на месте, – нехотя продолжил лесник, – Видать, нашла ведьма, в ком поселиться.
– Так это она детей крадет? Мстит?
Лесник пожал плечами:
– Сказывают, Белька своих детей ищет. Тех, что не родились. Живых забирает взамен…
– А про оборотней что сказывают? Перевертней? – понятнее изъяснился тауматург.
– Про оборотней? – немного удивился Базил, – Перевертней тут давно не видали. Мой дед сказывал, за Вышовской пущей был один, уймищу народу порезал, так то было…
– А сейчас? Сейчас перевертни не появлялись?
– Ежели ты, барин, поверил рассказкам Мазюты, то забудь, – рассмеялся Базил, – волков у нас доволи, а перевертней нет.
– А их не так-то просто от обычных волков отличить, – спокойно заметил Оболонский, – след их как волчий, разве что чуть крупнее, да когти поострее. А один вот так чуть отстоит, – маг ткнул под нос леснику раскрытую ладонь, на которой пальцем изобразил лапу и когти, но тот только мельком глянул и отвернулся, задумчиво нахмурившись, – Даже хороший охотник не всегда поймет.
Базил промолчал.
– Не вспомнишь, не встречал?
– Не, – ответил мужик, но голос его внезапно дрогнул.
В молчании прошли еще несколько минут. Впереди в просвете деревьев показалось озеро.
– А знающие люди, это кто? – напоследок спросил Оболонский, – Местная колдунья, я полагаю?
Лесник поспешно обернулся, покосился на тауматурга явно испуганными глазами и тут же отвел взгляд.
– Да никто, – фальшиво улыбнулся он в ответ, – Старики. Кто ж знает лучше?
Константин сам себе усмехнулся и отвернулся. Его всегда забавляло отношение селян к людям, обладающим магическим талантом в любой его мере. Они любили «своих» колдунов и колдуний и демонстративно недолюбливали «чужих». «Свое» могло быть дурным, склочным и пакостным, но оно было своим, и этим было все сказано.
Когда он впервые столкнулся с тем, как кметы всеми силами защищали свою местную ведьму, бабу вздорную, наглую и невежественную, то был возмущен, пытался их образумить… а потом смирился. Ведьма, пусть глупая и недалекая, была единственной защитой этих людей против сил, с которыми им самим не справиться. Она охотно принимала усердную службу селян, начиная от ежедневного приношения еды до починки крыши, а между тем держала в черном теле местных бестий, лесных ли, водных и подземных. Иногда лечила, пусть и действенность ее зелий вызывала великое сомнение, иногда сводничала, довольно часто мелкопакостничала. Ее боялись, ее сторонились и старались всячески ублажить, но, когда пришлый надменный чужак посмел о ней выспрашивать, никто не сказал про нее ни одного плохого слова. Впрочем, и хорошего тоже. Ее как будто и вовсе не существовало. Оболонскому пришлось немало поездить по лесам да хуторам, прежде чем он смог найти дорожку к старухе, но ни один селянин не помог ему в этом. Добрая она иль злая, но она была «своя», плоть от плоти здешней земли, столь же естественная, как опасный вир, топкое болото, разряд молнии или буран. Ведьму не выбирают, тишком говорили селяне, она «насылается»: коль добрая – то в награду, коль злая – то в наказание. А раз так – смирись и делай то, что должно. Константину всегда претила такая покорность судьбе, но к собственному удивлению, он пощадил вздорную старуху, что так помыкала селянами. Припугнул – да, но не больше. Ведь она и вправду была единственной, что у них была. Не его это дело – вершить вселенскую справедливость, с него довольно просто пресекать магическое злодейство, а этого сельская ведьма, как ни старалась, сделать бы не смогла – не тот уровень, ее едва на мелкие чары хватало.
В звятовских лесах наверняка была своя ведьма-хранительница. Оболонский знал, что ему придется столкнуться с ней, знал, что найти ее будет непросто, знал, что селяне будут молчать. Но он не спешил. Дойдет время и до ведьмы.
Дорожка расползалась под ногами, хрустя ломкими сухими ветками и прошлогодним камышом. В этом году озеро сильно обмелело, обнажив косу на восточной оконечности и порядком высушив тонкий перешеек, но как же сюда добираются, когда вода в полной силе? Оболонский шел один, осторожно проверяя ненадежную гать ступней, прежде чем наступить в полную силу. Базил довел его до того места, где едва заметная тропинка выходит из лесу и теряется среди чавкающей грязи на берегу озера, но дальше не пошел. Подкова и Стефка и вовсе остались на хуторе, а с ним идти отказались, хмуро глянув исподлобья, заявили, что предпочтут разбираться с водяным, или по крайней мере, хорошенько обследуют остатки хутора… Оболонский пожал плечами и настаивать не стал: не эту, так другую, а причину найдут.
А потому сейчас он шел один по узкому, топкому, хлюпающему под ногами настилу, соединяющему берег озера с Белькиной башней, находящейся на крохотном островке. Шел, покачиваясь, удивляясь легкому головокружению, сопровождающему каждый шаг. Ощущение было не из приятных и слегка напоминало то неуловимое чувство, которое возникает при столкновении с носителем магии, проще говоря, то ощущение, с которым обычно один маг узнает другого. Это могло говорить о том, что среди обитателей башни есть маг, но могло не говорить ни о чем: остров и дорогу к нему окружала вода, стихия для Константина неприязненная, а в ней, в воде, точнее, в Белом озере, как было известно, обитал весьма шустрый водяной и его свита из навок. Волны отраженного магического шума могли оказаться всего лишь реакцией бестий на действия Подковы и Стефки – те до сих пор оставались у озера, хотя Оболонский из-за башни, закрывающей противоположную часть берега, видеть их не мог.
Вблизи башня оказалась не такой уж и маленькой, да и не такой уж и древней – ее явно недавно чинили. Со стороны берега строение предваряла стена с воротами и – неожиданно – небольшим подъемным мостом на цепях. Хоть укрепление не слишком солидное, однако Оболонский оглядел его с немалым уважением: человек, живущий здесь, умел позаботиться о собственной безопасности. Поэтому тауматург совсем не удивился, когда в воротах показался немолодой крепкий мужчина, небрежно и демонстративно поигрывающий топором. Чрезмерно широкие плечи, короткая шея с головой, поданной вперед, непомерно длинные руки, обнаженные, в буграх мышц и темной поросли волос, – непропорциональность фигуры заставляла думать, что это горбун.
Незнакомец с молчаливым вызовом склонил темноволосую с проседью курчавую голову, зло ухмыльнулся сквозь щетину и неприветливо спросил:
– Че надо?
– Я бы хотел видеть госпожу Ситецкую.
– Как прикажете доложить, милостивый государь? – издевательски шаркался мужчина, разводя руки в стороны и демонстративно раскачивая кистью посверкивающий топор.
– Иван-Константин Оболонский.
– Ах, вот оно что! Значит, Иван-Константин…, – широко осклабился незнакомец.
– Оставь, Джованни, – перебил его грудной, чуть хрипловатый женский голос. Оболонский в изумлении замер. Отзвуки голоса буквально обволакивали томной печалью. Старушка? – про себя рассмеялся Константин.
– Он мой пес цепной, вот и облаивает всех, кого ни увидит, – утомленно продолжил чарующий голос ниоткуда, – Кто Вы, господин Оболонский?
– Я… этнограф, – по наитию ответил тот, почему-то не захотев перед невидимой дивой открываться.
– Этнограф, – удивленно повторила она. Ему показалось, или в голосе прозвучали разочарование и досада? Женщина медлила, – Вы не похожи на этнографа.
– А Вы встречали многих этнографов? – усмехнулся Оболонский, заметив про себя, что женщину не ничуть удивило странное название.
– В Вас чувствуется нечто большее. Властное, что ли?.. – она замялась и ненадолго замолкла, – Что же Вам нужно здесь, господин этнограф? Впрочем, зачем я спрашиваю. Ответ и так очевиден. Башня?
– Вы позволите мне ее осмотреть, сударыня? – спросил Оболонский, вглядываясь в сплошную, без единого просвета каменную кладку. Голос, казалось, шел оттуда, но там не было ни окон, ни бойниц. Так откуда она на него смотрит?
Молчание на этот раз длилось долго.
– Я говорила, Джованни, из-за этой дурацкой легенды нам и здесь не будет покоя, – с легкой досадой сказала женщина и рассмеялась, рассыпав в воздухе тихие шелестящие смешки, – Что ж, господин этнограф. Башню осмотреть я Вам не позволю, но в гости приглашаю. Если не боитесь.
– Боюсь? – недоуменно приподнял бровь Оболонский, следуя за Джованни в распахнутые ворота, – Чего?
Во дворике Башни стояла женщина в черном. Несмотря на жару, ее лицо было скрыто вуалью. И несмотря на жару, Константин поежился.
Толстый, пропитанный водой и старостью камень хранил прохладу, столь спасительную сейчас и, вероятно, совсем не радующую зимой. В нижней части башни, куда допустили Константина, было вполне уютно: в большой гостиной, совмещавшей в себе и кухню, и спальню (судя по наличию двух полатей в дальнем углу, аккуратно завешенных вышитым занавесом), были прочный дубовый стол, стулья, резной шкаф с книгами, полки с тщательно расставленной посудой, на каменном полу лежали несколько шкур. Вещи были простыми и незатейливыми, вместе с тем в совокупности создавали впечатление добротности, чистоты и даже некоего вкуса. Два небольших узких оконца давали света не много, но в разгар летнего дня легкая полутьма даже радовала. В верхнюю часть башни вела каменная лестница, частично выщербленная, но пока еще крепкая. Наверняка наверху есть по меньшей мере еще одна комната, подумал Оболонский. – хозяйка не станет спать здесь, как не станет делить стол с прислугой. Почему он решил, что Ситецкая – не простая мещаночка и уж тем более не селянка?
– Итак, господин Оболонский, почему Вас интересуют старые легенды? – спросила женщина, подходя с подносом, на котором стоял небольшой пухлый графин и два затейливых бокала, заполненных наполовину рубиновой жидкостью.
– Это вино, не бойтесь, – улыбнулась она, заметив колебания мужчины и позволяя выбрать любой из бокалов. Их руки едва не соприкоснулись… но не соприкоснулись. У Оболонского появилось странное ощущение почти физического притяжения, будто некий мощный магнит обнаружил в его жилах вместо крови расплавленный металл. И в этом не было магии, Константин мог бы поклясться. Ее он не чувствовал. А притяжение было.
Из-за вуали, да еще в полутьме черты лица хозяйки были трудноуловимы, однако не вызывало сомнений, что это женщина лет тридцати или чуть больше, с белой кожей и светлыми, очевидно, голубыми глазами. Ее красивые светлые с явной золотинкой волосы были тщательно уложены и большей частью спрятаны под легчайшую шляпку, черное платье облегало стройную фигуру, движения полны изящества.
– Вы спрашиваете себя, что я здесь делаю? – лукаво улыбнулась женщина, угадав мысли Константина, и горьким шепотом добавила:
– Прячусь.
Ее поднятая к лицу рука секунду-другую помедлила в странной нерешительности, затем длинные тонкие пальцы немного приподняли вуаль так, чтобы Ситецкая могла пригубить вино…
Оболонский не отвел взгляд, не отвернулся и не отошел в сторону. Он спокойно отпил глоток насыщенного терпкого вина, отставил бокал. Вино было горьковатым на вкус, но удивительно приятным, на миг у тауматурга даже закружилась голова. Он улыбнулся и сказал:
– Если желаете, зовите меня Константином. А что касается древних легенд, то они куда интереснее нынешних сплетен, слухов и дрязг. Вы не находите?
– Я Вас понимаю, – пряча странную улыбку за стеклом бокала, ответила женщина, – Меня зовут Екатериной.
Левая часть лица Ситецкой, по крайней мере та, что оказалась видна из-под вуали, была чудовищно изуродована мешаниной шрамов, еще не вполне заживших и вряд ли когда-нибудь заживущих полностью.
– Странное место Вы выбрали для уединения. Вы не боитесь призраков?
– Призраков? Не смешите меня, откуда здесь призраки? – Катерина почему-то пришла в хорошее расположение духа, в ее движениях появилось больше живости и огня, в голосе – игривости, – Древняя легенда не есть причина для появления призраков, уж Вам-то это должно быть известно?
– Почему же? – не согласился Оболонский, – Если верить преданию, здесь заперли ведьму и она умерла в заточении, так и не сумев ни успокоиться, ни простить, ни отомстить. Разве этого мало? Я бы опасался.
– Вы верите слухам, – с сожалением сказала Ситецкая, – Вы же умный человек, я не сомневаюсь в этом, но как Вы можете верить слухам?
– О нет, слухам я не верю. Но иногда они содержат крупицу истины, и ради этой крупицы я готов перевернуть горы слухов.
– Вы готовы рискнуть потерять красивую легенду только ради того, чтобы узнать неприглядную правду о том, что случилось на самом деле?
– Представьте, готов.
– Вы не похожи на этнографа, я сразу же это заметила, а теперь еще раз убедилась, – рассмеялась Катерина завораживающе низким грудным смехом, – Ни один любитель сказок не откажется от фантазий, своих или чужих. Он будет их беречь и лелеять, чтобы ненароком не столкнуть с правдой и не разрушить иллюзию. Разве не этого Вы ищете?
– Легенда – плод воображения многих людей и даже многих поколений, невольно или намеренно искажающих правду ради более красивого слова или более драматического звучания. Но настоящий ученый никогда не побрезгует правдой. Ему важен не конечный результат, а то, что происходило между правдой и вымыслом. Как и почему правда стала вымыслом – вот что мне нужно. И я не собираюсь тешить себя иллюзиями.
– О-о, – удивленно протянула Ситецкая, вглядываясь в своего гостя из-под вуали, – Вы интересный человек, господин Оболонский. Надолго ли к нам?
– Не думаю, – покачал он головой, – Мне нужно разрешить одну загадку, и как только это случится, я уеду.
– Что ж, жаль. Мне было бы интересно познакомиться с Вами поближе.
– Но я еще не уехал. И загадку не разгадал. И ничто не мешает нам знакомится.
Ситецкая потаенно улыбнулась, отпила глоточек.
– Что ж, тогда для начала я расскажу Вам то, о чем мало кто знает. Эти земли достались мне от покойного мужа, а он, если не ошибаюсь, выиграл их в карты незадолго до своей смерти. Когда он умер, а я оказалась в… довольно сложном положении, – ее рука непроизвольно дернулась, замерла на полпути к лицу, сжалась в кулак и опустилась, – Мне пришлось спешно покинуть дом и распродать все, что у меня было. Мне нужно было скрыться, уйти от… преследовавших меня людей, а потому эти заброшенные земли в болотной глуши, оставшиеся мне в наследство, оказались очень кстати. Я не стану рассказывать, как я здесь обустраивалась. Сказать по правде, это было ужасно, – понизив голос, почти прошептала она, – Я, как и Вы, первым делом прослышала про местную легенду и сделала примерно такие же выводы – здесь не может не быть призрака или чего-нибудь подобного. Да, я боялась, ужасно боялась, но у меня не было выбора и поселиться здесь все же пришлось – как Вы понимаете, мне не хочется слышать шушуканье за моей спиной и принимать лживое сочувствие. Мой слуга Джованни силен и очень предан мне, но с призраками бороться ему не под силу. Лучший способ бороться со страхом – это посмотреть ему в лицо. Я должна была понять, с чем мне придется столкнуться и как я смогу этому противостоять. Поэтому я стала изучать все, что связано с этой легендой, и прежде всего – документы. Да, не удивляйтесь. В местном архиве до сих пор сохранились записи двухсотлетней давности, которые никто не удосуживается посмотреть. Там были записки какого-то воеводы о том, что он видел, когда брали «ведьму» в замке Яничей на болотах. Вы ведь достаточно хорошо знаете эту легенду? Так вот, по записям воеводы, не было никакого штурма, не было никаких зачарованных слуг. Марко, муж знаменитой Бельки, Любелии, сам вывел связанную женщину, заплаканную и избитую, пришедшим Инквизиторам и бросил им в руки со словами: «да свершится над тобой праведный суд, проклятая ведьма». Это ли любящий муж, молящий о милосердии к своей обезумевшей жене, как гласит легенда? Вот Вам правда, господин этнограф. Белька не была ведьмой, иначе Инквизиция никогда не отпустила бы ее. Никакие прошения, никакие просьбы не спасли бы ее в те времена. Любелию отослали в эту Башню только из-за того, что муж пожелал от нее избавиться и взять себе другую.
– Но ведь кто-то свидетельствовал, что она пила кровь? – если Оболонский и удивился немалой осведомленности хозяйки, то виду не подал.
– Свидетельства эти ничего не значат. Она пила не кровь, молоко.
– Молоко?
– Волки в замковых клетках, что так досаждали своим воем всей округе, все, до единого, оказались волчицами. По поверью, именно молоко волчиц способствует зачатию. Не кровь. Пролитая кровь никогда не дает жизнь. Если бы женщина старалась забеременеть, она никогда не стала бы использовать кровь. И слуги это подтверждали.
– Тогда откуда слухи о человеческих жертвах?
– Если они и были, – пожала плечами Ситецкая, – то вряд ли они имели отношение к Любелии. Если кто в замке и баловался колдовством, так это сам Марко Янич. В этом замке и сейчас нечисто, а его потомок традиций не забывает… Яничи. Тройгелоны. Этот род скрывает много тайн. Но это только мои предположения и ничего не стоящие догадки, – вдруг легко и беззаботно рассмеялась женщина, – не стоит принимать их на веру.
– Вы видели нового владельца замка Яничей?
– Тадеуша Меньковича? Да, встречались как-то, – с наигранной веселостью ответила Катерина, делая два резких шага к окну и так же резко останавливаясь.
– Он Вам не понравился.
– Он хотел купить мои земли вместе с Башней. А я ответила, что эти земли не продаются.
Катерина отвернулась и нервно затеребила в руках тонкие кружева. Воспоминания явно были не из лучших. Повисла многозначительная пауза.
– Я Вас утомил этими разговорами.
– Да, пожалуй, – чуть отстраненно и холодно ответила Ситецкая.
– Вы позволите мне… навестить Вас еще раз?
Катерина обернулась. За неясным флером вуали угадывалась улыбка.
– Господин этнограф, у этой Башни только одна легенда. О чем Вы станете спрашивать в следующий раз?
– Я что-нибудь придумаю, – пробормотал Константин, с трудом борясь с желанием дотронуться до нее, обнять, целовать…
Пришлось срочно прощаться, пока не наделал глупостей. Катерина вышла его проводить.
Выходя из Башни, он вдруг заметил мимолетное движение в небольшой каменной пристройке справа. Это была девушка лет тринадцати, худенькая, одетая в простую холщовую рубаху, с торчащими из-под нее острыми коленками. Она выскочила из полутьмы, глядя широко распахнутыми глазами с ненормально расширившимися зрачками, и замерла на пороге, застыла, не отрывая почти безумного взгляда от Константина… Вдруг ужас проявился на ее лице, она отпрянула, нервно закрыла лицо руками, развернулась и исчезла. Все случилось в считанные секунды.
– Кто это? – спросил удивленный Оболонский.
– Одна из трех сестер со сгоревшего хутора, – пояснила Катерина за его спиной, – Она с тех пор не в себе.
– Так вот куда делись дети после пожара, – пробормотал Оболонский. Мимо него, едва не задев, прошел горбун. Руки Джованни резко запирали дверь, за которой спряталась девочка, а глаза зыркали зло и неприязненно.
– Не могли же мы их так оставить, – пояснила Ситецкая, – Пока Джованни добрался до той стороны озера, от дома мало что осталось, но детей он спас и привез сюда. Вместе со скотом и кое-какой утварью. Пока здесь поживут, а там – посмотрим.
– Взаперти?
Катерина горько улыбнулась:
– Она дважды едва не утонула, а один раз стянула у Джованни нож и чуть не порезала сестер. Милосердием ли будет ее отпустить?
Оболонский кивнул, еще раз распрощался и зашагал к лесу, где привязанная к старому вязу у дороги дожидалась лошадь.
Он знал, что Ситецкая смотрит ему вслед, но так и не обернулся – боялся, что не выдержит и вернется.
Почему вдова не обратилась к целителям? – думал он под мерный перестук копыт. Ни одна женщина, столь привлекательная и ухоженная, не позволит себе такого уродства. Не было денег? Верно, подобное целительство стоит дорого, но Катерина могла бы продать хотя бы кулон с рубином, что висел в ложбинке у нее на груди. Камень был настоящий, крупный и гладкий, но женщина предпочла шрамы. Почему? Или она так торопилась сбежать от своих преследователей, что в страхе забилась в глушь, даже не думая ни о каких целителях? А ведь на испуганную Катерина не походила. Оболонский нечасто встречал женщин с таким редкостным самообладанием и притягательной женской силой. И образ молодой вдовы никак не шел у него из головы, всю дорогу, пока он добирался до Заполья.
Глава пятая
Кардашев был нервно-весел и заметно возбужден. Сначала Оболонский решил, что Герман пьян, по тому, как тот громко и безудержно хохочет, сверкая ровными белыми зубами, запрокидывая красивую светловолосую голову назад, как порывисто колотит раскрытой ладонью по грязной столешнице. Но быстрый, острый, неприязненный взгляд, которым Кардашев наградил Константина, когда тот вошел, принадлежал явно трезвому человеку.
Герман продолжал буйно веселиться над фортелями, которые выкидывал до безобразия дурашливый Стефка, решивший на потеху публике приударить за дочкой хозяина трактира, но теперь его веселье отдавало душком нарочитости и фальши.
Оболонский подсел за стол к Герману, тот не повел и ухом. Попивая отвратительное местное пиво за неимением ничего лучшего, Константин молча оглядывался кругом, мимоходом чувствуя, как непроизвольно вокруг него растет стена отчуждения. На него старались не смотреть, его старательно игнорировали, боясь задеть несоответствующим взглядом, трактирщик, принеся полную кружку, неожиданно тщательно вытер перед ним стол и бочком ушел, чуть ли не подобострастно кланяясь. Веселье само собой поутихло, превращаясь в молчаливое сосредоточенное сопение, хлебание и негромкие разговоры. Насколько Герман и его люди были в глухом сельском трактире своими, настолько безупречный, холеный Оболонский казался чужеродным элементом, не прилагая для этого ни малейших усилий. Впрочем, он к этому привык. Даже не носи он дорогих шелковых сорочек и идеально подогнанных строгих камзолов, не щеголяй тонкой кожей обуви, ремней, дорожной сумки, не демонстрируй всем и каждому червленое серебро и бриллиант булавки для шейного платка и старинное золото печатки, с первого взгляда было понятно – этот человек из знати. Что-то в наклоне головы, позволяющем на всякого собеседника смотреть сверху вниз, даже будучи одного с ним роста, что-то в прищуре глаз, спокойном, оценивающем и в то же время поразительно скучающем, выдающим бесспорную веру в тот иммунитет, что дает власть и знатное происхождение, которые (в большинстве случаев) открывают любые двери или позволяют безнаказанно уйти от возмездия, что-то в безупречной правильности речи и говоре с надменной ленцой, которые свидетельствуют о хорошей школе, – эти маленькие штрихи можно было бы приложить к большинству портретов представителей его класса. Высокомерие Ивана-Константина Оболонского было не приобретенной чертой мещанина, дорвавшегося до образования, оно было врожденным, впитанным с молоком высокородной матери. Он даже не знал о том, что высокомерен, как ворона не догадывается, что черный цвет ее перьев заставляет видеть в ней нечто зловещее. И пусть глупость крайне раздражала его, а чванливость вызывала отвращение, он редко демонстрировал то, что чувствовал – еще одна привычка, привычка скрывать свои эмоции.
Он не был здесь своим. Он не знал, о чем говорить, ибо не понимал, чем мужик живет, а тот в свою очередь вряд ли представлял, каковы интересы молодого графа, и робел под его скучающе-изучающим, отстраненным взглядом. Незатейливых шуток селян Константин не понимал, фальшивая, хоть и бодрая игра на дуде нещадно терзала его привычный к хорошей музыке слух и заставляла непроизвольно морщиться. Нарочитый смех немолодой служанки, неискренне отбивающейся от заигрывания потрепанного бородача, вызывал только жалость и легкое презрение. Да, он их не понимал. Он был чужим. Но на деле его холодность не имела целью кого-то оскорбить или унизить, его отстраненность не объяснялась неприязнью к человечеству вообще. Просто он не умел по-другому.
Даже среди своих, среди равных, среди единомышленников, он не был «душой-парнем». Он был сознательным одиночкой, привыкшим полагаться только на собственные силы, рассчитывать только на свой ум и выдержку, отсекать лишние привязанности. У него не было друзей, и он не собирался их заводить, как не собирался кого-то впускать в свой внутренний мир. Его манеры были безупречны, однако они больше помогали ему скрыться в глубинах собственного отшельничества, чем обозначали принадлежность к высшему классу. Это мало кто замечал, и его нелюдимость стала равноценной надменности.
Однако об этом в сельском трактире и не догадывались. Перед ними был лишь молодой знатный дворянин, своей надменностью заставлявший робеть окружающих.
– Узнали что-нибудь? – спросил Константин Германа, когда тот залпом выхлебал большую кружку кислого пойла и брякнул ею по столу.
– Ничего интересного, – хмуро ответил Кардашев, не поворачивая головы.
А ведь узнал, лениво подумал Оболонский, задумчиво рассматривая молодого мужчину, как пить дать что-то узнал и возбужден из-за этого. Только просто так не скажет.
Поведение Кардашева одновременно и забавляло, и настораживало. Забавляло, ибо тауматург прекрасно видел безрезультатные потуги Германа отделаться от него, от его непрошенной помощи и его давления (что есть, то есть, каяться в том, что он целенаправленно давит на Кардашева и его людей, Константин не собирался), но это было мелочью по сравнению с тем, что его настораживало. Он пока не мог найти достаточно веское объяснение тому, почему Герман так сильно увяз в этом деле с пропавшими детьми. Кардашев молод, но явно не новичок в войне против нечисти, чувствуется опыт и в управлении людьми, однако для прожженного бойца он слишком уж близко к сердцу принимает то, что происходит в звятовском повете. В чем причина? Обвиняет Оболонского в том, что тот придает слишком большое значение рядовому оборотню, но сам ищет эту тварь, о которой только и известно, что рассказы из третьих рук, с маниакальной настойчивостью. Обычно ведьмаки так не поступают. Что это? Было в одержимости Германа нечто болезненно-личное, сугубое, выходящее за рамки обычного рейда ведьмачьего отряда, именно это Оболонского и беспокоило. Какой-то частный случай, когда не смог, не успел, не захотел спасти ребенка, и теперь это невыносимо терзает Кардашева изнутри? Или неудачный опыт столкновения с оборотнем, что заставляет теперь из кожи вон лезть, но доказать самому себе и окружающим, что то была ошибка, мелкая случайность, а в этот раз он сможет, сделает, завершит как положено? Неудача может очень больно ранить. Она может и сломать. Оболонский знал это по себе.
Или просто соперничество? Что более чем глупо. И не слишком вероятно. Герман не казался мальчишкой, страдающим от зависти к успехам других, хотя ребяческого в нем хватало с избытком. Присутствие более сильного соперника в лице Оболонского добавило ему куражу и злости, но не злобы. Да, Кардашева явно что-то беспокоило, Константин видел это. Но единственное, что в действительности беспокоило самого Оболонского, так только то, как настроения капитан-поручика скажутся на поимке оборотня. Не доставит ли молодой человек больше хлопот, чем способен контролировать конкордский советник? Не выкинет ли чего?
Кардашев краем глаза видел, что его беспардонно разглядывает необычно вальяжно откинувшийся на грязную стену Оболонский, самоуверенно-надменный и невозмутимый, видел и старался не обращать на это внимания, то громко подбадривая чуть приутихшего Стефку, то хмуро изучая грязные разводы на столешнице, и наконец не выдержал:
– Хочешь что-то спросить? – и переход на «ты», и опасные огоньки, загоревшиеся в сощуренных голубых глазах, говорили о том, что Герман в тихой ярости, но Константину этого было недостаточно.
– Не пора ли тебе прекратить пить, юноша? – лениво-презрительно спросил он, мерно постукивая пальцами по столешнице, – По завтрашней жаре похмелье будет тяжелым. С больной головой на болотах делать-то нечего. Ты же туда завтра собрался?
Он ожидал взрыва и все-таки едва удержался, чтобы не дрогнуть. Молниеносно извернувшись, со скоростью, почти не различимой глазу, Кардашев выхватил нож и всадил его ровнехонько между пальцами холеной руки, лежащей на столе. Пальцы напряженно застыли, но не сдвинулись с места ни на ноготь. Нависая над сидящим Константином, Герман приблизил искаженное яростью лицо и процедил сквозь зубы:
– А не твое это собачье дело, кого мы ждем завтра на болотах! Тварь наша, а ты не лезь… И не суй свой длинный нос в мои дела, а то я могу и укоротить.
Обведя мутным взглядом замерший в ледяном безмолвии трактир, Герман вытащил из столешницы нож и нетвердым шагом вышел вон.
Значит, дело идет к завершению. Константин нехорошо улыбнулся.
Он сразу определил, что Кардашев относится к тому типу людей, что страдают от собственной вспыльчивости и склонны поддаваться сиюминутному порыву. Уговорами да лестью таких, как правило, не возьмешь, запугать не запугаешь, а вот ярость свою в узде держать не умеют. Стоит только умело вывести их из себя, в запале такого наговорят, о чем бы и под пытками молчали. Зато потом их начинает мучить совесть, и они становятся куда более покладистыми, чем раньше. Вчера вывести из себя Кардашева не удалось – а Оболонский старался! – зато теперь можно пожинать плоды.
Провожаемый любопытно-настороженными взглядами притихших посетителей трактира, тауматург не спеша вышел вон. Было темно, душно и тихо, он с трудом различил одинокую фигуру, опустошенно привалившуюся к дальней стене конюшни и почти сливающуюся с ней. Без спешки подошел.
– Рассказывай, что вы там придумали, – спокойно затребовал Константин.
– Уходи, – устало-обреченно отмахнулся Герман, осознавая, что его сопротивление тает на глазах. Оболонский выжидательно молчал, и Кардашев тяжело вздохнул, понимая, что уже начинает уважать этого странного нелюдимого человека, без спешки, суеты и лишних слов начинающего манипулировать им, как своей собственностью.
– Мы искали Мазюту, того, кто видел оборотня. Из записной книжки Брунова было неясно, кто этот мужик и откуда взялся, поэтому пришлось самим искать по окрестным селам да хуторам. Как оказалось, жил Мазюта недалеко от болот, только вот дома его не оказалось. Мы ждали его пару дней, время от времени наезжая на хутор, да баба его только испуганно верещала, не знаю, мол, давно должон воротиться. А вот сегодня мы узнали. Тот утопленник, о котором нам вчера рассказали, и был наш свидетель. Не подозрительно ли? Утоп наш Мазюта в ручье неподалеку от того места, где оборотня нашел. Не сам по себе утоп, как понимаешь. В ручье, где, считай, что курам по нынешней засухе по колено, на все десять верст один вир. Ну, долго раздумывать мы не стали, выволокли нашего водяного-вирника да допрос с пристрастием устроили. Тот долго отпираться не стал. Так, мол, и так, не своей прихоти дурачка топил, чужой волей заставлен. Объявился, мол, в здешних местах Хозяин, всю водяную нечисть в страхе держит. Ослушаться не можно, что прикажет, то и делаем. А кто таков, откуда – не ведомо. Стали мы нажимать на вирника, он и признался, что Хозяина воочию не видал, только голос слышал. И странный такой голос, тихий, вкрадчивый шепоток, неторопливый, а до костей пробирает, ужасом в самое нутро бьет. Ослушаться и в голову не придет.
– Нечисть – и правду говорит? Верится с трудом.
– Вирник-то молодой, неопытный, куда ему с нами тягаться! Это потом, годков через сотню, если доживет, когда заматереет и не раз бит будет, тогда и попытается врать, но не сейчас. Все, что знал, рассказал. Слыхал, говорит, что завтра в полдень у лозника работенка будет, о том все водники нынче болтали. Водяные ведь друг друга не видят, из воды вылезть не могут, зато слышат хорошо. Багник болотнику, болотник лознику, лозник вирнику – так и передают новости друг дружке из водоема в водоем, а на здешних болотах с их бесконечными ручьями, заводями, озерами да прочими лужами – водных нечистиков здесь пруд пруди, – Кардашев невесело хмыкнул от получившегося каламбура, – Хозяина они очень боятся, говорят про него с оглядкой да шепотом. Подумали мы, порасспрашивали у людей, где здесь лозники могут обитать, и выяснили: только под старыми ветлами на Волхином ставе, озерце неподалеку от Батрянской прорвы.
– И вы решили завтра на тот став отправиться?
Капитан-поручик равнодушно пожал плечами – дело, мол, уж решенное.
– Водяные – существа стихийные, даже питая неприязнь к человеку, заранее обставлять убийства не станут. Могут утопить, если человек попался под руки, перевернуть лодку, водорослями опутать, могут заманить, если человек ходит по берегу или сидит на причале. Чуют жертву свою издалека, но заставить человека прийти на этот самый берег в точно означенное время – это невозможно. Понимаешь? Невозможно! И если лозник точно знает, что нужный человек будет завтра на ставе, значит, кто-то ему это сказал. А кто у нас здесь способен повелевать нечистью? Наш таинственный Хозяин. Вот я и хочу на него посмотреть.
– И ты считаешь, этот твой Хозяин сам там будет? Зачем же ему самому делать грязную работу? Если он настолько силен, что подчинил себе всех здешних водных, разве не найдет себе подручных на земле? Тех же оборотней, – медленно спросил Константин. Вывод о существовании некоего мифического Хозяина неприятно удивил его. Существо, что с такой легкостью повелевает другими бестиями, должно быть очень сильным. Или быть весьма незаурядным магом. А Оболонский, проехав болота и пущу поперек, очевидных следов магии не обнаружил. Плохо. Очень плохо. Почему-то вспомнились слова лесника о тревоге в лесу, – Не будет он завтра на том ставе.
– Будет, – Кардашев повернул голову, в упор разглядывая Оболонского. В полутьме глаза его лихорадочно блестели, – Если бы Хозяин хотел кого убить без шума и огласки, стал бы гнать его на дальний став бесцельно? А если труп хотел получше запрятать, то к чему дело поручать лознику с его чистой водичкой в озерце? Лозник не багник, это у того в трясине целое стадо спрячешь и вовек не найдешь. Это же ясно было, что мы вирника найдем да потрясем его хорошенько. Перед ведьмаком-то особо не поюлишь, и Хозяин должен был об этом знать. К чему вообще нам о своих планах рассказывать? А ведь он того, видать, и добивался, чтобы слухи до нас дошли. Это нам послание. На свиданье, стало быть, приглашает.
– Полагаешь, Хозяин о вас знает?
– Знает, – уверенно кивнул Герман, – Мы и не таились, даже наоборот. Всю окрестную нечисть всколыхнули.
– Зачем? – сухо спросил Оболонский.
– А надоело мне в прятки играть. Хочу взять эту тварь за жабры да намотать ее кишки на руку.
– И как же ты собираешься его завтра выманить?
– А это моя забота.
– Если этот Хозяин и существует, то это колдун, и не рядовой колдун, тебе с ним не справиться. Обведет вокруг пальца – и охнуть не успеешь. Без моей помощи вам не обойтись.
– Если бы Хозяин хотел поговорить с тобой, господин Оболонский, уверен, он сообщил бы тебе об этом лично, – язвительно отпарировал Герман, – А пока он моя добыча.
Поедет ведь, несмотря ни на что поедет. Впрочем, остановили бы самого Оболонского чужие советы? Ни в коем разе. Просто сам Оболонский предпочел бы действовать по-другому, предварительно все рассчитав и разведав, но у ведьмачьего отряда свои приемы и навыки работы. Риск для них – дело обыденное.
– И ты, Ваше благородие, не встревай. Ежели жизнь наша тебе дорога – не путайся у нас под ногами, – добавил Кардашев с легкой иронией, но без издевки, прикрывая веками усталые глаза и печально улыбаясь.
Еще день-другой – и они отлично сработаются, подумал Оболонский. Если, конечно, завтра не разругаются окончательно, что очень даже вероятно. А потакать блажи Германа, лезущего в ловушку практически без отступного пути, он не намеревался. Слишком уж не равны противнички.
…Как и ожидалось, Кардашев и его отряд постарались улизнуть из-под бдительного ока Оболонского еще до рассвета. Тот не спеша собрался, умылся, захватил у трактирщика снеди на день. А после этого случился первый сбой в тщательно продуманных планах тауматурга.
Из села он уходил, ведя лошадь в поводу, по дороге, ведущей в пущу, и проходила она мимо старого овина, заброшенного и полуразрушенного. Звонко тренькали птицы, утро только зачиналось, ничто не предвещало угрозы, однако лошадь внезапно всхрапнула и дернулась, вырывая поводья из рук и нервно отскакивая в сторону. Оболонский бросился за ней, завернул за угол овина… и получил сильный удар по голове. Беззвучно осев в высокую траву, Константин потерял сознание.
Пролежал недолго, очнулся скоро – солнце еще только-только выпросталось из-за горизонта, скрытого лесом, но время все равно было упущено. И не только время. Голова страшно болела, внося путаницу в мысли и замедляя движения, и пусть кровила она не сильно, однако ощутимо, и это было хуже всего: боль болью, но запах крови в лесу разносится далеко, привлекает ненужное внимание, а значит, основательно усложнит ему задачу.
Лошадь стояла рядом, спокойная и невозмутимая, удивленно прядущая ушами. Навьюченная на нее драгоценная поклажа оказалась большей частью целой, но нельзя сказать, что нетронутой. Сумку сорвали с седла, однако вскрыть ее не сумели – сумку мага не так просто распотрошить, а потому просто отмолотили лежавшим неподалеку камнем. Константин поморщился: металлические стенки лежавших внутри коробочек камнем не прошибешь, а вот стекло, даром что закаленное и толстое, разбить можно. Впрочем, раз из сумки ничего не потекло и не посыпалось, будем считать, очень повезло.
Итак, ни его жизнь, ни ценности нападавшему были не нужны, а значит, целью было именно задержать его. Кардашев? Вероятнее всего. Если на карту поставлено многое, капитан-поручик может и забыть о щепетильности. Это немного раздосадовало Оболонского – он считал, что сумел с Германом договорится.
Тауматург вернулся в село, у колодца окунул голову в ведро с водой, вызвав неподдельное удивление проходившей мимо молодки, и хорошенько смыл кровь. Из пузырька своей богатой коллекции, хранившейся в сумке, нашел остро пахнущую мазь, не глядя, скалясь от жгучей боли, пальцами втер тонким слоем в рану на голове. Огляделся. Оказалось, он привлек немалое внимание. У трактира стояло несколько мужиков, в поразительном настороженном молчании наблюдая за действиями высокомерного барина, вызывавшего столько кривотолков в селе, однако стоило только Оболонскому выпрямиться и кликнуть: «Эй, любезные! Не одолжит ли кто картузик?», как они чуть ли не вприпрыжку бросились вперед, протягивая кто картуз, кто капелюш, кто тонкую суконную шапку. Константин выбрал что почище, и нахлобучил на голову. Мужики заулыбались. Шутник барин, как оказалось.
…Хоть с заметным опозданием, но найти след уехавшего отряда оказалось нетрудным, однако Константин не учел изобретательности Кардашева: версты через три от села отряд разделился и поехал двумя разными путями напрямую через лес. Оболонский задумался, непроизвольно соскальзывая в некую прострацию: голова глухо гудела и ныла, к горлу подступала тошнота… Вероятность того, что один из следов кружной и поведет его далеко от цели, была половинной. В худшем случае он успеет только к самому действию, и это значило, что не сможет ни предупредить Германа, ни помочь, ни расставить собственные ловушки. Он достал из кармана потертую серебряную монету с чеканкой, которой в этих краях не видывали, подбросил ее в воздух и словил тыльной стороной ладони. Хмыкнул, вглядываясь в нерезкий профиль нездешнего короля, спрятал монету в карман и повернул направо. Выбор был невелик, но и он оказался неудачен. Подвел король, а ведь все могло бы быть иначе…
К полудню Оболонский едва не потерял след. Долго кружил по небольшой вересковой полянке, остро пахнущей пряной сухой травой и медом. В самой серединке небольшого свободного от деревьев и кустарника высохшего клочка земли, заросшего сиреневыми стеблями, был круглый лысый холмик. Его верхушку венчали несколько знатных валунов, впадины между которыми поросли подсохшим из-за жары зеленым мхом. Итак, след привел на холм, но появление всадника спугнуло только гревшихся на солнышке юрких ящериц, обиженно махнувших коричневыми хвостами и улизнувшими в щели. На этом след и обрывался. Оболонский недоуменно застыл. Не вознеслись же преследуемые их люди, в самом деле, в небеса? А ощущения между тем свидетельствовали, что к этому холму ведет только одна цепочка следов и продолжения ей нет. Константин спешился, обошел вокруг валунов. Затем сделал еще один круг, куда больший. И только спустя какое-то время понял то, что было очевидно с самого начала: всадники ушли той же дорогой, что и прибыли. Небось подарочек ему, Оболонскому, чтобы еще больше запутать, задержать в пути. Что и случилось. Кардашев опережал его по меньшей мере на пару часов, а это могло оказаться фатальным.
Это жара, это все проклятая жара, с неудовольствием думал Константин, с тоской глядя в безоблачное синее небо и позволяя пробиться в сознание тоненькой и робкой мерзкой мыслишке о том, что лучшее, что он сейчас может сделать, так это отступить, послать всех подальше, пусть сами разбираются и выкручиваются, раз отказываются от его помощи. Очень трудным был этот последний месяц, чтобы играть в глупые игры с великовозрастным недорослем, который полагает себя слишком взрослым, умным и умелым.
Наедине с самим собой Оболонский иногда мог себе позволить быть ворчливым и недовольным, но только недолго: тратить силы на такие пустяки, как чувства, сожаления или жалость, было излишней, ненужной роскошью.
Тауматург миновал густой подлесок, едва продравшись сквозь спутанные ветви невысокого ольшаника, проехался по полоске соснового бора, до одури пахнущего распаренной смолой, и оказался у края широкой балки, на заросшем высокой осокой дне которой лежало маленькое полукруглое озерцо, с юга обрамленное рядом старых корявых ив. Черноту застоявшихся вод озерца, става по-здешнему, не перебивала даже отраженная синь неба. На другом конце балки, вдали, за лесом-парком, угадывались очертания дома Меньковича.
Константин внимательно осмотрелся. На краю балки он был заметен как одинокое дерево в поле, однако только так он мог видеть все, что происходило внизу. Найти людей Кардашева оказалось не легко, но все же возможно. Он не увидел, а скорее почуял застывшие силуэты в осоке недалеко от става, однако даже превосходная высотная позиция, занятая им, не помогла определить, кто из них и где притаился – маскировка была великолепной. Прятались они явно не от лозника, поскольку для нечисти их скрытность не помеха: человека те чуют за полверсты, а то и больше. На то и расчет? Ловля на живца?
Интересное место выбрал Хозяин для встречи, думал Оболонский и даже восхищался предусмотрительностью противника. Основные воздушные потоки скользили над ставом, почти не касаясь его, обходя стороной, теряя свою силу, земля изгибалась в том месте, где проваливалась озером, неправильными изломанными линиями, огонь здесь почти бессилен, а вот вода… Воды здесь было более, чем достаточно, она явно превалировала над остальными стихиями и была сильна. Однако вода не была стихией Оболонского, а значит, преимуществом это не будет. Неизвестный колдун-Хозяин (или все-таки тауматург?) умело избегал того, чтобы кто-то другой попытался бы воздействовать на его подручных и даже на него самого. И эта предусмотрительность еще больше беспокоила Оболонского. Он не собирался переоценивать противника, но недооценить было бы куда фатальнее. Уж лучше быть готовым к худшему, к тому, что пресловутый Хозяин сильный и изощренный тауматург, чем посчитать его просто удачливым полуграмотным фером…
А память раз за разом услужливо подсовывала образ озадаченного всклокоченного человека, увиденного рядом с полуразрушенной башней в имении Меньковича. Оболонский весьма неплохо его знал, потому и тревожился.
Это был Мартин Гура, бывший тау-магистр, обвиненный в практиковании черной магии и не так давно публично лишенный не просто магической степени и всяческих регалий, но и права в дальнейшем заниматься магией в любом виде. Судебный процесс, насколько помнил Оболонский, еще не закончился, хотя продолжался уже больше двух лет – обвиненный подал очередную апелляцию, однако опального тауматурга все равно отправили в Трагану, в знаменитые на весь мир темницы, где так удобно держать магов. Так что же Мартин Гура делает здесь? Как он оказался на свободе?
Мог ли он быть искомым Хозяином? Вполне. Оболонскому доводилось видеть последствия некоторых опытов опального тау-магистра. В них было столько же гениальности, сколько безумия. Казалось, Гуру вовсе не волнует, какой ценой будет получен результат, главное, чтобы он был. А из этого напрашивались отнюдь не радужные выводы. Цепной оборотень вполне мог быть его творением, и ведьмаки, ставшие у него на пути, могли поплатиться за свое вмешательство не просто обычным испугом – Гура был силен и изобретателен. Но повелевать водными тварями? Проблематично. Гура терпением никогда не отличался. Впрочем, это могло означать как то, что Константин не слишком хорошо знал Мартина, так и то, что тот сильно изменился. Темницы кого хочешь научат терпению.
Так что же за ловушка ждет ведьмаков на ставе? И как ее предотвратить?
Оболонский спешился, спрятал коня в перелеске. Оставаться наверху было нельзя – слишком далеко от става, спускаться вниз – значило потерять обзор, который закрывала высокая осока в человеческий рост и низкие шапки молодых ив. И все-таки выбора не было. Как и времени. Он и так слишком запоздал на место встречи, а на подготовку уйдет слишком много драгоценных минут.
Оболонский нашел подходящую полянку где-то на середине пути между сосновым бором и ставом, на небольшом ровном пятачке-пригорке в низком перелеске. Расчистил пространство от травы, обнажая высушенную до рыхлой серой пыли землю и прихлопывая ее ладонью. Аккуратно выложил из карманов нужные ингредиенты, сложив их в теньке под кустом ракитника. Внимательно осмотрелся по сторонам, вслушиваясь в близкие и далекие лесные звуки, еще раз задумчиво глянул в ослепительно синее небо и принялся вычерчивать прямые ровные линии мелким кристаллическим песком. Фигура, которую он рисовал, была довольно простой, но легче от этого не становилось: сложность была именно в том, чтобы сделать линии ровными и одинаковыми по толщине, но попробуйте сделать это на кочках и ямках? Константин долго ползал по земле, подрезая ножом неровности на почве и ладонью выравнивая поверхность под магическую фигуру. Это занимало много времени, но обеспечивало необходимую точность волшбы. С сомнением оглядел полученное творение – шансов на успех было не очень много, но даже ими следовало пользоваться с умом.
Еще раз проверил расчеты основных стихийных потоков и линий, задумался, не следует ли усилить позицию земли, в данном случае способную нейтрализовать воду. Вода не его стихия и воздух здесь почти бессилен, с неудовольствием подумал Константин. Случайно? Намеренно? Как строить защиту, если не знаешь, на что способен противник? Наобум можно защищаться, только если другого выхода не остается.
Хорошо бы включить в расчеты вторую стихию, но сможет ли он подчинить чуждую себе силу сейчас, не имея полных исходных данных для расчетов?
Чуждую? Чуждую… Достичь мастерства в управлении одной стихией трудно, а двумя – еще труднее. К тому же в управлении второй стихией всегда будет ощущаться некая неуверенность, подобная тому, что возникает при попытке правши фехтовать левой рукой. Даже долгие тренировки не смогут заставить эту неуверенность исчезнуть полностью.
Нет, вторую стихию сейчас лучше не трогать. Сейчас Оболонский не рассчитывал сломить Хозяина, если он и вправду силен, единственное, что сейчас было возможно – потыкаться силой наобум, намереваясь хотя бы задеть, зацепить Хозяина во время его волшбы, поставить на нем свою метку… Константин не сомневался – Хозяин не станет участвовать в ловушке (а что это ловушка – сомнению не подлежало) на ставе, но попытается наблюдать откуда-то со стороны. И именно в этом видел Оболонский свой шанс обнаружить тонкие нити ведущей к врагу магии…
– Так и знал, что найду тебя здесь, чародей, – вдребезги разбивая неспешные рассуждения Константина, насмешливо сказал Герман. Кардашев вышел из-за низких деревьев и демонстративно сложил руки на груди, останавливаясь в нескольких шагах от ползающего по земле мага.
Однако рука тауматурга не дрогнула и на ровную линию не упала ни одна лишняя песчинка.
– Я бы предположил обратное. Что именно здесь ты не рассчитывал меня увидеть, – спокойно ответил на насмешку Оболонский, пряча за опущенными глазами досаду: прежде чем начинать рисовать фигуру, маг решил на время оградить это место нехитрой защитой-предупреждением на случай любого вторжения, однако потом раздумал, побоявшись, что даже самую слабую превентивную магию неизвестный Хозяин сможет уловить, и тогда в ловушке не будет смысла. Константин опять положился на авось, однако сегодня судьба явно повернулась к нему задом и лягалась всеми своими копытами, – Так почему ты от меня бежал?
– А не с руки мне с тобой было препираться. Ты ж упрямый, что осел. Только время зря терять.
– Тебе не надоело меня оскорблять?
– А тебя это задевает? Хочу посмотреть, на что это похоже – когда ты выйдешь из себя.
– Думаю, тебе это не понравится, – холодно сказал Оболонский, – И руки распускать не советую.
– Что значит «руки распускать»? Разве я когда-нибудь хоть пальцем тебя тронул? – возмутился Кардашев без энтузиазма, потеряв всякий интерес к разговору и глядя под ноги. Потом нервно хохотнул, нагнулся, рассматривая нарисованную на земле фигуру и лежащие рядом предметы.
– Ого! А это настоящий рубин? Я никогда таких больших и не видел. Сколько ж в нем карат? А это… Ой, смотри ты, разлилось. Какая досада! – неторопливо убирая ногу, которой только что опрокинул небольшой пузырек с янтарной жидкостью, Герман изобразил виноватую улыбочку и проказливо подмигнул. Рука его медленно высыпала зеленоватый порошок из коробочки – легкое бледно-зеленое облачко медленно продрейфовало по полянке, зацепилось за листья осоки и исчезло само собой.
– Зачем ты это сделал? – медленно спросил Оболонский, тщательно выговаривая слова и стараясь дышать спокойно. На его лице не дрогнул и мускул, только глаза чуть сузились в едва сдерживаемом бешенстве.
С Германа тоже слетело всякое наигранное веселье.
– Я не позволю тебе вмешиваться в мой разговор с Хозяином. Если он заподозрит неладное, мы его упустим!
– Ты идиот, – наконец взорвался Оболонский, – Не будет никакого разговора, неужели тебе это не понятно? Будут шавки, которые обложат вас как на охоте!
Герман не дал и договорить. Резко крутнувшись, сверкнув холодной яростью голубых глаз, он бросил через плечо:
– Посмотрим.
Мгновение спустя он исчез в подлеске, а Оболонский выругался: испорченные ингредиенты заменить нечем, все его вещи, как на грех, остались с лошадью наверху утеса. Обычно он никогда так не поступал, но сейчас решил, что тяжелая сумка будет мешать, если придется быстро бежать. Бежать не пришлось. Он медленно возвращался назад, понимая, что больше Герману ничем помочь не сможет.
Что ж, мы сами выбираем свои пути. Иногда ничто не в силах нам помешать. А ведь могло бы…
Час спустя Оболонский склонился над телом умирающего Германа и принял из его рук окровавленный медальон.
…Непоправимое всегда случается внезапно, даже если ты подозреваешь о нем или догадываешься, и вдруг оказывается, что прошлое оторвалось от настоящего. Все, что ты не сделал, осталось в прошлом. Все, кого ты не смог спасти – не хватило ли сил, по глупости ли, непозволительной обидчивости – остались в непоправимом прошлом. А в нынешнем? А в нынешнем тебя еще нет. Тебя вообще больше нигде нет. Ты переступаешь через непоправимое и пытаешься жить дальше. Но разве можно жить с пустой оболочкой вместо души, оставшейся там, в прошлом?
Да, эта пустота небрежно вычерпанного, изуродованного колодца постепенно, когда-нибудь потом заполнится новыми водами жизни, новыми впечатлениями, маленькими и большими радостями, но она никогда уже не будет полной. А с каждым разом заполнять ее будет труднее и труднее, пока не останется жалкая размазанная капля влаги на дне. С каждым разом смотреть на чью-то непоправимую смерть станет легче, с каждым разом стена отчуждения от чужого страдания будет становиться все толще и непробиваемее, с каждым разом ты будешь все больше уподобляться тому, с чем борешься. И тогда ты вообще перестанешь существовать, жалкое подобие человека.
Какие страшные перспективы. Какие реальные перспективы!
Он не хотел себе признаться, что смерть Кардашева сильно задела его. Она была упреком ему, более опытному, сильному и сдержанному, ибо его опыт, сила и сдержанность вдруг оказались фикцией, выдумкой, тем, что на самом деле ему не присуще. Он считал себя умным, но не смог понять, что Герман слишком честолюбив, чтобы отступить, а значит, будет защищать свое право поступить по-своему. Он гордился своей выдержкой, но оказалось, что в минуту проверки глупая, почти что детская обида из-за пролитых эликсиров, непростительная гордыня взяли верх над здравомыслием. Переступи он через себя, через гордость, через свое извечное стремление быть в стороне, спустись он к ставу, где засели ведьмаки, – и как знать, возможно, Герман сейчас был бы жив?
– …Господин Оболонский! – до его слуха донеслось настороженный оклик, видать, не в первый раз. Константин встрепенулся. Такого с ним еще не бывало – чтобы он отключился прямо посреди разговора. Прямо над умирающим Германом, которому помочь уже было невозможно, даже примени он самые мощные заклинания.
– Что там еще случилось? – хрипло спросил он, отрывая тяжелый взгляд от впавшего в кому Кардашева.
Он чувствовал, что остальные плохие вести ждать себя не заставят. Так оно и было. На опушке появились ругающийся Порозов и сильно припадающий на правую ногу Стефка, волоча безвольно расслабленного Аську. Смертельно-белое лицо мальчишки напоминало восковую маску, он явно потерял много крови. Лукич бросился к Аське, припал к груди, облегченно прошептал: «жив», и только тогда принялся осматривать развороченное до кости бедро, туго перетянутое покрасневшим кушаком.
Оболонский поднялся, огляделся и еще раз спросил:
– Так что случилось?
Порозов неприязненно зыркнул на Константина и замер у тела Германа, не в силах двинуться и оторвать мучительно-сожалеющего взгляда. Прошло несколько минут, прежде чем он рублено ответил:
– Там были люди Меньковича. Двое. Натравили на нас оборотней. Среди бела дня. Сволочи.
Сказанное доходило с трудом.
– Расскажи-ка все по порядку, Порозов, – обреченно вздохнул Константин, вопреки привычке переходя на «ты», – Причем здесь Менькович?
– Особо и нечего рассказывать, – хмуро начал Порозов, – Такого дурака сваляли, что сказать стыдно.
О себе самом Оболонский мог сказать то же самое.
По рассказу Порозова, вокруг става отряд рассредоточился задолго до встречи и точно знал, что рядом нет ни одной живой души. Лозника сразу же взял под контроль Аська, Стефка же оставался свободен, на подстраховке, остальные расположились как обычно: Порозов Аську прикрывает, Подкова – Стефку, а Герман на высоте поодаль оставался, для общего руководства.
Но Хозяин так и не появился.
В полдень к озеру подъехали двое всадников. Одеты хорошо, добротно, не с селянского плеча, кони сытые, холеные. Только вот на хозяев новоприбывшие никак не тянули – в лучшем случае порученцы, а единственный человек в округе, способный держать в порученцах шляхтичей, это Менькович.
Приехавшие разделились: один к воде пошел, другой с конями схоронился неподалеку. Первый ждал на берегу, под стволами ветл, заметно нервничал да на дорогу поглядывал. Простоял с полчаса, не меньше, когда на коляске к ставу подъехал какой-то мужичок. Рассмотрел Порозов мужичка – и еще больше удивился. То был старик, невысокий, худой, даже щуплый, с нервными суетливыми движениями, только вот одет не по-селянски, чего можно было ожидать, а по-городскому – чисто, аккуратно, добротно, хотя и не богато. Трудно было ожидать в этих глухих болотных местах городского чиновника, да еще и разъезжающего в одиночку.
На прибывшего ожидавший под ветлами накинулся с упреками: опаздываешь, мол, старик. А тот с достоинством и отвечает: так и так, по болотам бродить не приучен, кабы по-людски встречи назначали, так и не опаздывал бы. Тот еще пуще набросился: давай бумаги и не рассусоливай долго. Сущий бандит! Старик из-за пазухи пакет достал, сначала протянул, потом назад отнял. А где, говорит, расписочка Меньковича, что бумаги у меня принял? Непорядок это, чтобы без расписочки. Порученец хренов и рассвирепел. Очумел ты что ли, кричит. Какую тебе расписочку надо? Что на тот свет без проволочек отправлю? Этого, мол, захотел? Так это мы быстро устроим! И ну толкать дедка в грудки, да все к воде ближе. Тот не сдается: договаривались, мол, под расписочку, сам Менькович обещался, а у самого руки трясутся да голос дрожит. Как пить дать, утопили бы старичка. Тут Стефка не выдержал, из укрытия выскочил. Оставь, кричит, деда в покое. Шляхтич свистнул, другой, тот, что лошадей держал, из кустов закричал. Старик-то с испугу назад пошел, второй парень к нему подбежал, бумаги из рук вырвал да ну бежать к лошадям. Первый хотел догнать его, мимо старичка пробежал, походя в воду столкнул, да тот один падать не захотел, за собой шляхтича потащил, что клещ вцепился. Аська лозника держал, утопить бы деда не позволил, да тот сам сплоховал – дно под ветлами неровное, глубокое, тонуть стал, кричать. Стефка к воде бросился, на помощь, да тут вдруг закричал Герман. А потом напали оборотни. И это было ооочень странно. Во-первых, незаметно подобрались – Аська и Стефка в это время удерживали лозника, который со страху стал сильно баламутить и тянуть к себе людей, находящихся на берегу, а потому приближение оборотней-то и не заметили. Во-вторых, нападать должны бы сзади, на самых сильных и опасных, то есть на Порозова и Подкову. А оборотни появились сбоку, один справа из осоки, другой – слева, со стороны дороги. Появились, продемонстрировали себя рыком и только тогда бросились вперед. Аське со Стефкой водника пришлось отпустить, так что старик и один из шляхтичей утопли. У них не было шансов выбраться без помощи.
К своему стыду отряд Германа оказался не готов к такой драке – на оборотня идти с простым железом или пулями бесполезно, а нужного оружия заранее положить рядом не догадались, не на тех готовились. А мысленной силой да без особых приспособлений удержать таких сильных тварей почти невозможно. В общем, сплоховали, и эта ошибка стоила жизни Герману и может стоить Аське – мальчишку сильно задел один из оборотней.
Вся стычка продолжалась от силы несколько минут и закончилась очень быстро – оборотни просто отступили, бросив добычу, и тут же исчезли в осоке, будто их и не бывало. Однако тогда удивляться странному поведению тварей было некогда – обнаружилось, что некто ударил ножом Германа и тот доживает последние минуты.
– И что ты об этом думаешь? – спросил Оболонский, когда Порозов закончил рассказ и тягостно умолк.
– Что думаю? А то, что неспроста нас приманили к ставу.
– Герман и был главной целью нападения?
Порозов задумчиво глянул на Константина и хмуро кивнул:
– Или ахри… этот, как его, ахривариес.
– Архивариус? – удивился Оболонский, – Это и есть местный архивариус?
– Да, видал я как-то старичка. Герман у него бывал. А о чем они там говорили – не знаю.
Оболонский недоуменно замер. Хорошо бы понять, что происходит. Хорошо бы понять, как все взаимосвязано. Обычно так и получалось – все части происходящего, все фрагментарные знания, разрозненные факты, интуитивные догадки постепенно, один за другим укладывались в голове подобно тугой жесткой пружине виток за витком, чтобы когда-нибудь выстрелить пониманием общей картины. Нужно только больше времени и еще больше фактов. Если бы только они были – время и факты, если бы только избавиться от этого дурацкого ощущения слепоты и беспомощности…
– Объясни-ка мне, Порозов, – в голосе тауматурга непроизвольно прорезались холодные нотки, – когда вы приехали в Звятовск? Меня уверяли, что вы здесь от силы три дня, но за такое время столько дел провернуть невозможно. Так когда же?
Алексей криво усмехнулся и отвернулся.
– Не кажется ли тебе, – нажал Оболонский, – что время для таинственности и секретности упущено?
– Три дня, господин советник, три дня. А вот сам Герман – две недели.
– Значит, никакого встреченного купца не было? Вы намеренно направлялись именно сюда. Откуда же вы узнали, что происходит?
Порозов покачал головой.
– Мы не знали, истинную правду говорю. Это все Герман. Что-то где-то услышал, нас сюда приволок. Почему Звятовск? Не знаю. Какая-то там легенда, про какую-то белку. У Германа был нюх на всякую пакость, а как про оборотня да пропавших детей прослышал, так и совсем шальной стал. А еще дюже Меньковичихой интересовался. Ну, бабами, положим, он всегда интересовался, так что ты не бери это в голову…
– Герман бывал в доме у Меньковича? Говорил с ним?
– Нет, – отрицательно покачал головой Порозов, – Хотел, да не вышло. Приехал как человек – но его даже в парк не пустили. Второй раз стороной, тишком хотел пойти, да не смог. Тогда мы и подумали, что там колдун поигрывает. На рожон нам лезть было не с руки, чего ж против мага-то лезть, хотели как-нибудь с оказии с людьми Меньковича потолковать. Вот и потолковали.
– Постой, так вы знали, что люди Меньковича будут здесь?
– Нет, откуда? – Алексей хмуро помолчал и потом продолжил:
– И как же странно получается: они совсем не удивились. Знали, собаки, точно про оборотней знали. А то, что один погиб, так то просто случайно.
– Стефка что-нибудь заметил?
Порозов кивнул:
– Говорит, лозник чуял, что оборотни близко. Но не насторожился.
– А должен бы?
– А то ж, – усмехнулся Алексей, – бестия бестию что колдун колдуна жалует. Только своих и терпит.
– Выходит, хозяин водников и хозяин оборотней – заодно?
– Или один колдун. Сам подумай, чародей, как могут два колдуна ужиться на одном болоте? Ни в жисть. Слопают друг дружку, только смотри, что б под раздачу не попасть. И как по мне, так один колдун завсегда лучше двух. Иль ты не согласен?
Оболонский рассеяно глянул на него и отошел, ни сказав больше ни слова.
Пока остальные собирались да укладывали тело мертвого Германа и раненого Аськи для перевозки (старичка и человека Меньковича, подумав, уложили в коляску и оставили на дороге в надежде, что их подберут и довезут до города и без их помощи – очень уж не хотелось преждевременного вмешательства властей, охочих до дознания чужаков), Оболонский спустился к ставу, чтобы хорошенько все обследовать.
Выводы не порадовали: в нескольких шагах от того места, где упал Герман, Константин обнаружил слабые отраженные следы чародейства, настолько слабые, что не ищи он специально – ни за что не нашел бы. Причем если бы Оболонский искал прямые следы магических действий, то не только не нашел бы ничего, но своими действиями уничтожил бы и последние намеки на магию, как исчезает капля крови, залитая ведром воды. По какому-то наитию Константин не стал рассчитывать на очевидное и воспользовался нечасто применяемым эффектом Крантена, позволяющим разложить временные структуры магических потоков на составляющие, и хоть это лишало его всякой возможности исследовать содержательную сторону примененных заклинаний и определить «оттиск» того конкретного мага, что оставил эти следы, результат все же был. А дальше – дело догадок, но Оболонскому нисколько не пришлось ломать голову, чтобы понять наверняка – здесь находился некто, использовавший для прикрытия иллюзию невидимости, а после постарался тщательно прибраться за собой. Вот почему никто ничего не видел. Невидимка не был бестией, иначе видцы обязательно почуяли бы его. Невидимка был человеком, хладнокровным убийцей и опытным магом, не лишенным склонности к куражу и риску, однако о нахождении другого мага поблизости не подозревал, иначе поостерегся бы столь откровенно демонстрировать себя: иллюзия иллюзией, а для другого мага она не помеха.
Да, убийца сильно рисковал бы, не случись той стычки Германа и Константина на полянке, не повздорь они и не отвернись Константин, услышав звуки драки на ставе.
А в результате вышло, что убийца и вовсе не рисковал. Пришел, убил под носом у Оболонского и исчез.
Возвращение тауматурга ведьмаки встретили недружелюбным молчанием, и только Подкова горячо нашептывал на ухо Алексею Порозову, настырно суя ему под нос нечто, завернутое в замусоленный ситцевый платочек.
От места, где скрывался Оболонский, наблюдая за тем, что происходит на ставе, отъехали недалеко – чуть поодаль, за укрытой буйной малиной поляной, в глубине пышущего смолистым жаром соснового бора ведьмаки оставляли своих лошадей и пожитки. Оттуда-то и собирались ехать дальше, да задержались малость, дожидаясь Константина.
Необычная словоохотливость Порозова, которая объяснялась конечно же немалым потрясением от смерти Германа, сменилась угрюмой замкнутостью. Мрачные взгляды, которые он бросал на Оболонского, были полны досады и скрытой угрозы, но тауматург на это и ухом не повел. За спиной Алексея шумно сопел Подкова, нервно вытирая плечом налипшие на лоб влажные волосы и бестолково размахивая ручищами, которые имели обыкновение очень быстро найти себе применение, коли рядом завязывалась драка… Прислонившийся к дереву Стефка, чуть изогнув тонкие губы в мерзопакостной ухмылке, из-под полуприкрытых век следил за всеми черными бусинами глаз, а пальцы его между тем виртуозно играли несколькими камешками, которые при желании безошибочно попадали в цель и могли надолго лишить человека сознания. Лукич оставался с Аськой на другой поляне, но будь он здесь, наверняка горестно бы вздыхал и качал головой – единственный, кто не жаждал крови, по крайней мере так явно. Оно было понятно – ведьмаки желали мстить, мстить грубо, жестко, скоро и наверняка, но истинный враг где-то предусмотрительно затаился, его еще нужно было найти, а на Оболонском, которого невзлюбили с первого взгляда, можно было отыграться прямо сейчас. И плевать на то, что он маг. Ненависть пересилила даже извечную боязнь и осторожность. А может и наоборот, именно этой самой боязнью и подогрелась.
Неприкосновенность магов была мифом, самими же магами усердно и тщательно поддерживаемым. Не было защиты на каждый случай жизни, не было спонтанных молний, срывающихся с кончиков пальцев по мановению руки, не было сказочного «замри». Были загодя заготовленные формулы и подходящие к случаю амулеты, были словесные увертки и иллюзии. Чаще всего выйти из сложной ситуации помогала именно смекалка и опыт, чем действительно магический Дар. Увы, тауматург был человеком, которого можно избить, изувечить и убить, как и любого другого человека. Вот только догадывались об этом не все. И вовсе не с подачи самих магов. Им ни к чему трубить о своей «человечности», куда лучше оставаться в глазах окружающих «неуязвимыми».
Константин старательно делал вид, что напряжение, сгустившееся грозовой тучей, ему нипочем, однако спиной к ведьмакам не поворачивался, краем глаза следя за каждым их движением. Его чуть замедленные движения могли бы показаться спокойными, если бы не повторяющийся время от времени непроизвольный жест – поглаживание подушечкой указательного пальца свисающего с браслета необработанного аметиста, оправленного в серебро, но тусклого и невзрачного. Немногие знали, какой силой обладает этот амулет, а еще меньше испытали его мощь на себе и остались невредимы. Амулет был устрашающим оружием, но Константин держал его под рукой не столько ради защиты, сколько для демонстрации сил, он не хотел бы его применять, поскольку контролировать его мощь было столь же трудно, как удерживать направление горного потока, а последствия могли быть непредсказуемыми. С вещами, созданными магией и для магии, вообще нужно быть предельно осторожным. Куда проще использовать некоторые нехитрые заклятья, да в драке обычно не бывает времени на то, чтобы эти самые заклятья осуществить по всем правилам: пока ты будешь тщательно-размеренно произносить слова и махать руками, кто-то может успеть отмахнуть тебе эти самые руки по локти. Да, маг был не так неприкосновенен, как хотелось бы. Да, об этом не многие знали, но эти конкретные ведьмаки, с неприязненными минами снующие между соснами, о чем-то подобном если не знали доподлинно, то явно догадывались.
Оболонский под недружелюбными взглядами без особого рвения порылся в вещах Кардашева, не нашел ничего, заслуживающего внимания, отложил скудные дорожные мешки, голубиную клетку с воркующей птицей да шпагу старинной работы и, не глядя в сторону ведьмаков, равнодушно заметил:
– Чтобы к вечеру и духа вашего здесь не было. Повторять не буду.
– А ты нам не указывай, – тихо-угрожающе ответил Порозов, отрываясь от истекающей смолой сосны и делая шаг вперед. Крохотный, в ступню шажок, но это уже было действием, с которым следовало считаться. Оболонский встал, медленно и обстоятельно отряхнул ладони одна о другую, посмотрел в глаза Порозову.
– Герман предупреждал, что ты нам мешать будешь, но ты оказался той еще сукой, – колко и сухо произнес Алексей и протянул раскрытую ладонь, на которой среди складок грязного платочка виднелась плоская серебряная коробочка, – Твоих рук дело?
Константин нарочито брезгливо отодвинул пальцем в сторону замусоленный край ситчика, взял коробочку, небрежно вытер ее ладонью и молча сунул вещицу в карман. Пауза затянулась, а душный воздух вокруг как будто стал еще тяжелее.
– Знаешь, где Подкова ее нашел? В трех шагах от тела Германа. Сзади, в траве, – мрачно сказал Порозов, не дождавшись хоть какой-нибудь реакции Оболонского, – Это ты ее там потерял?
В коробочке, на сверкающей крышке которой был выгравирован вензель Оболонских, был желтоватый пахучий порошок, от которого смачно чихалось, но прелесть его была вовсе не в этом. Мелкий кристаллический песочек из нескольких видов минералов с примесями растительных экстрактов позволял прекрасно держать форму магической фигуры и был незаменим в любом магическом действии. Без него на результат заклинания, привязанного к статической фигуре, положиться было нельзя. Коробочку унес с собой Герман, чтобы Константин не сумел еще раз сложить магическую фигуру и помешать его планам. Вероятно, она выпала у него из кармана.
«А ведь они заставляют меня оправдываться», – нервно хохотнул про себя Константин. Но вслух оправдываться не стал. Хотели бы убить – уже давно напали бы. И без предупреждения. Против троих ведьмаков, быстрых, опытных и натасканных убивать, если нападут все сразу и быстро, ему не устоять, но и они не стали бы рисковать почем зря, давая шанс магу подготовиться. Хорошее дело – предубеждение.
А вот побить – побьют. Для этого не нужен провидческий дар.
– Что тебе на самом деле здесь надо, колдун? – Порозов сделал еще один маленький шажок в сторону, неуловимо перемещая вес тела и оказываясь у Оболонского по левую руку. Кусочек ситца невесомым перышком упал ему под ноги, – Режь меня, а не поверю, что детишек кметовых вызволять. У тебя ж на лбу написано, что ты за хлыщ, только ты об нас, что об грязь, мараться не станешь, не того мы пошибу, чтоб об нас мараться. Вот вроде Герман тоже из дворян, а только он сукой не был. Ты за это его порешил? Что он от вашей дворянской братии открестился, что человеком был?
Константин молчал, застыв в ожидании. Его глаза, вроде бы опущенные долу, внимательно следили за руками Алексея. Краем глаза он видел, как справа его обходит Подкова, по-медвежьи мягко и грузно.
– А может, и не ты порешил, – вдруг согласно кивнул Порозов, между тем как глаза его зло сощурились до щелок, а губы изогнулись в презрительной усмешке, – Да знаешь, кто это. Все вы, мрази чародейские, друг дружку покрываете. А если напакостил, то судить будем, мол, судом равных. А мы так не будем. Мы будем по-простому, по-мужицки, ручки-ножки топориком оттяпаем, нутро на колышек натянем…
Оболонский едва не пропустил неуловимого движения Подковы, бросившегося вперед. Только и мелькнуло в голове злорадно-досадное: «а можно было и мирно», как азарт драки выбил все до одной мысли из головы, отдав тело во власть инстинкта выживания. Впрочем, чего лукавить, на мирный исход недружелюбной беседы на полянке Константин не рассчитывал, однако ж драться очень не хотел. Не любил он драться, да и не умел, если честно, предпочитая решать проблемы другими способами. Особо никогда и не учился этой премудрости, зная, что бесполезно тратить время на то, чему все равно не научишься, хотя некоторые приемчики все же усвоил от своего давнего университетского приятеля Хунищева. Но озлобленные ведьмаки были не тем случаем, когда побеждает здравый смысл и полюбовный договор, а потому пришлось дать возможность выпустить пар.
Дальше все случилось в считанные секунды и отнюдь не так, как хотелось Оболонскому. Едва ускользнув из медвежьих объятий Подковы, который, похоже, хотел просто раздавить мага в своих ручищах, Константин нырнул под руку Порозову, неуловимо быстро и ловко оказываясь у него сзади и выворачивая кисть Алексея на спину. Спасибо Хунищеву! Резкая боль заставила ведьмака выгнуться дугой, но тот не произнес ни слова, пытаясь вырваться из захвата. Тем временем Подкова, по-бычьи склонив растрепанную голову, с коротким рыком размахнулся, но удар пудового кулака в цель не попал: в последний момент Оболонский сумел извернуться, рвануть на себя Порозова, закрываясь им как щитом. Кулак Подковы кузнечным молотом впечатался в живот Алексея, выбивая из него остатки воздуха. Болезненно охнув и по-рыбьи заглатывая воздух, Порозов согнулся было вперед, но вывернутая на спине рука не позволила, отчего он непроизвольно подался назад, резко откидывая голову. Затылок коренастого невысокого Алексея смачно хрупнул по носу Оболонского и заставил того отпустить захват. Оставшись без опоры, Порозов упал на колени, прижав руки к животу и ошеломленно мотая головой. Константин тоже на мгновение растерялся, ощущая, как неудержимо течет кровь из носа, этим и воспользовался Подкова, толстой ручищей обхватывая мага сзади за шею и несильно, но неудержимо надавливая.
Чувствуя, как теряет сознание, Константин сделал то, что нужно было сделать с самого начала, не допуская этой позорной драки. Он нащупал пальцами неровную поверхность амулета, свисающего с браслета, собрал остатки сил, непослушных для его полуобморочного состояния, приподнял пальцы так, чтобы по направлению удара никого не было… Короткий сильный всплеск энергии был похож на резкий и шумный порыв ветра, очень резкий, очень шумный, почти громовой. Подкова ошеломленно присел и застыл, непроизвольно отпустив захват, Стефка, так и не оторвавшийся за время короткой драки от сосны, негромко присвистнул и выругался, Лукич, в недоумении выскочивший из малинника, начал было: «Ребяты, опять вы за свое…», а закончил тихим: «…твою мать», Порозов окончательно свалившись на мягкую сосновую подстилку, изошелся истерическим, безуспешно задавливаемым хохотом.
– Вам без этого непонятно? – проворчал Оболонский, по-кошачьи брезгливо отряхиваясь и утирая платком все еще хлещущую из носа кровь.
Магический удар оказался как раз в меру – не слишком слабым, но и не сильным. Воздух, любимая стихия Константина, бывает ведь не только невесомой незримой субстанцией, он бывает грозным оружием, если знать, как с ним управляться. А этот буранчик вышел славным и показательным: сильным ветром будто ребром гигантской ладони повалило с десяток деревьев, разметав их в обе стороны от невидимой черты. Две сосны, оказавшиеся как раз на линии удара, лежали с вывороченными наружу комлями, до сих пор трепеща желтовато-черными удавками обнаженных корней. Вокруг живописно пестрели тонкие белые стрелы щепочек, отколовшихся от ствола одного из деревьев и разбросанных по земле жестом гигантского сеятеля.
– Ну? – глухо и гнусаво поинтересовался Константин, запрокидывая голову с приложенным к носу платком, – Может, теперь вы мне толком объясните, что происходит? Ваше поведение, признаться, ставит меня в тупик.
«А вот теперь самое время договариваться», сглотнув комок крови и скривившись, подумал Оболонский. Теперь, если полезут драться вторично, ответить будет нечем, а в драке он уже исчерпал свои умения. Да и амулетик тем-то и был примечателен, что силен, но мощи в нем только на один раз. Так что теперь это только милая каменная побрякушка в оправе и ничего более, пока ее не зарядить по новой.
Однако и одного раза должно было хватить, чтобы выбить дурь из голов ведьмаков. Они-то о его скудных запасах магических игрушек знать не могут.
– Пробил дырищу в животе, ей-богу, пробил, – пробормотал Порозов, пытаясь встать, – Смотрел бы, куда бьешь.
– А что я? – растерянно пробасил Подкова, подавая руку и рывком ставя Алексея на ноги, – Оно ж так вышло.
– Вышло, вышло, – передразнил Порозов, болезненно охнул, – ч-ч-черта с два вышло.
Постоял в полусогнутом виде, прислушиваясь к самому себе, помотал головой. Досадливо крякнул.
– Вот что, Оболонский, ты там об нас что хочешь думай, а только отсюда мы не уедем. Пока ту мразь, что Германа порешила, не найдем – не уедем. Сам понимаешь.
– Понимаю, – неожиданно согласился Константин, криво ухмыляясь из-под платка, – А вы сами-то понимаете, что противничек-то вам не по зубам? Согласись, Порозов, с бестиями, может, у вас, и хорошо выходит, а вот мага вам не достать.
– Ну, может, и не достать, – нехотя признал Алексей, – Однако ж мы все одно не отступим, правда, ребята?
«Ребята» дружно насупились и подошли ближе. В единодушии их мнений сомневаться не приходилось. Полезут на рожон, не разбирая дороги, глупцы.
Да, отряд был силой. Только вот нужна ли Оболонскому помощь? Дело ведь не в бунтующей нечисти, нет. Если верить словам Германа насчет Хозяина, а в них тауматург сомневался мало, бестии и сами были жертвой чужого влияния. Константин не многое знал о нечисти, только в рамках общих знаний, преподаваемых в университете, однако понимал главное. Бестией можно управлять, ее можно запугать и убить. Один способ управлять тварью – тот, каким действует «видец». И это воздействие один на один: один видец может удерживать одну бестию, в самом крайнем случае – две. Второй способ – тот, что используют феры-хранители, и это больше похоже на сотрудничество двух сторон. Что же такое Хозяин? Видец с магическими задатками? Маг, использующий видцев? Константин пока не мог однозначно ответить себе на этот вопрос. Спустившись на став, он попытался добраться до лозника, но не хватило ни знаний, ни сил. Бестия забилась в самую глубь озера и все, что удалось понять тауматургу, это волны безумного страха, исходящие из-под воды. Кто мог ТАК напугать тварь? Явно не Аська со Стефкой.
Зато следы магии, обнаруженные Константином рядом со ставом, сказали куда большее. Здесь орудовал маг, и не просто тауматург с классическим образованием и жесткими рамками дозволенного и недозволенного. От происходящего тянуло гнильцой мерзкой и изощренной, куда более древней, чем университет или магический Орден Устроителей. Если это и работа Мартина Гуры, то он не просто изменился, а кардинально переродился, став выродком куда худшим, чем оборотни, которыми он управлял. Справиться с таким будет непросто, даже действуя тихо и незаметно, шаг за шагом расставляя ловушки. Ведьмачий отряд, умышленно и нет, но всколыхнул местную нечисть, заставил ее волноваться, а лишний шум Оболонскому был ни к чему. Да и на сговорчивость ведьмаков рассчитывать не приходилось, ведь все равно будут поступать по-своему, ничьего совета не слушая. Как известно, как волка ни корми…
– Я-то, положим, никого ранить не хотел, – сухо заявил Оболонский, широким жестом указывая на произведенные им разрушения, – А мог бы без труда. И вы бы меня не остановили. А тот колдун, что здесь орудует, вообще миндальничать не станет. Погибнете ведь. Я Германа предупреждал, что это опасно, и что вышло?
– Ты нас не учи, Оболонский, – все еще кривясь, хмуро ответил Порозов, – мы всякую тварь бить приучены, что на четырех ногах, что на двух. Маг не маг, а кишки с кровякой выпустим.
– А ты поди головой побейся о то дерево, – презрительно кивнул в сторону Константин, – коль в щепу ствол разобьешь – признаю твое право воевать против мага. А так – не суйся. Не ваше это дело, ведьмаки. Уходите с миром, не путайтесь у меня под ногами.
– А вдруг мы тебе пригодимся? – вдруг спросил Стефка, вперя сощуренные галочьи глаза в Константина, ухмыляясь и ничуть не впечатлившись грозным видом мага, – Возьмешь нас в подмогу?
Оболонский молча улыбнулся, но весельем тут и не пахло.
– Да будет, тебе, чародей, соглашайся, по глазам вижу, что не против. Твоя взяла, – ухмылка Стефки стала еще шире, – Хочешь, чтоб мы тебе послужили? Будет тебе служба честь по чести. Соглашайся.
Поразительная тишина заполнила полянку. Как утренний туман, проглатывающий звуки, искажающий расстояние. Маг чуть было не оглянулся, удостовериться, здесь ли ведьмаки – столь полным было ощущение отсутствия любой живой души окрест.
Не только тауматург не поверил предложению Стефки, оно, похоже, стало откровением и для остальных.
– Послужили? – вдруг неприятно-скрипуче рассмеялся Оболонский, – Ведьмаки в услужении у тауматурга? Ха! Не верю! Неужель даже на такое согласны? А как же цеховая гордость?
Предадут. При первой же возможности устроят пакость, выйдут из-под контроля, будут мешать. Добровольной службой будут тяготиться, нет, стыдиться, а значит, злиться. Вековая неприязнь к тауматургам просто так по слову не исчезает. Оболонский медленно обвел глазами ведьмаков, вкладывая во взгляд всю тяжесть и неприятие, на которые оказался способен. Это возымело действие: Порозов гневно вскинулся.
– Высокомерный ублюдок, – прошипел он, делая резкий шаг вперед.
– Стыдитесь, – вдруг с болью и досадой сказал Лукич, хватая Алексея за руку и удерживая его на месте, – Стыдитесь, ребята, что же это вы делаете? Разве ж не общее у нас дело? Разве не один враг? Гордыней потом будете хвастать, коли захотите, а сейчас вспомните, кого мы потеряли. Вон он, голуба, лежит, а вы тут препираетесь, его убийце сбежать подсобляете. Распрями да драками дело не делается. А Вы, Константин Фердинандович, …негоже так. Коли надо – послужим, да и не в службе дело, так? Боитесь, путаться под ногами будем? Может, и будем с непривычки, обещать другого не могу. Только ни нам без Вас, ни Вам без нас никак не обойтись. Спору нет, с магами нам не справиться, так ведь не только в колдуне дело, а? Два цепных оборотня, водники и мало ли еще чего – неспокойных бестий на всех хватит. Вы колдуна ищите, а мы своим делом заниматься будем. Кликнете что сделать – сделаем. Мешать не помешаем, по слову Вашему придем, по слову и уйдем. Сообща бы нам надо. Люди мы ведь. По-людски и решать надо.
Константин обвел взглядом ведьмаков. Порозов глаза опустил, на скулах его играли желваки, но речам старика он не возразил. Никто не возразил.
Оболонский медленно кивнул, не сказав больше ни слова.
Глава шестая
Они не вернулись в Заполье, а расположились в уцелевших строениях погоревшего хутора. Во-первых, от озера до дороги, ведущей вглубь болот, было рукой подать, а во-вторых… Во-вторых, тело Германа пока решили схоронить именно здесь – в тишине и покое. Это было не очень правильно – хоронить, не дожидаясь третьего дня, но оставлять тело непогребенным при разгуле нечисти было и того хуже.
…Остаток дня, а за ним и вечер оставили для скорби и эти часы прошли в тягостном молчании и редкостном унынии. И обыденные, повседневные дела этому отнюдь не мешали, даже наоборот. Подкова и Порозов молча расчищали в овине место под ночлег, Стефка чистил лошадей, время от времени скорбно утыкаясь лбом в горячую конскую шкуру под понимающее фырканье животного. Только Аська лежал и смотрел широко распахнутыми глазами в небо, тихо и молча, ибо если громко стонал и скрежетал зубами, то значит, впадал в забытье. Фуражир Лукич, по совместительству лекарь и отрядный священник, вслух читал псалмы, и его монотонный глухой голос плыл над землей, как неотвратимое горе.
Под вечер Оболонский, устроившись под яблоней в саду и оградив себя нехитрой защитой, отписал письмо сестре Германа, а потом долго изучал нож. Тот самый, которым ударили Кардашева. Ничего особенно в ноже не было – удобная рукоять с костяными накладками, отшлифованными не столько инструментом, сколько ладонью, широкое лезвие с зазубринами. Обычный нож, который используют местные охотники. Необычным был лишь яд, которым было густо смазано лезвие, настолько густо, что его наплывы без труда различались на побуревшей рукояти. Человек, державший нож, сам рисковал отравиться, ибо яд был не из обыденных. Да, приготовленный на обычной вытяжке из болиголова, но и помимо нее угадывалась примесь чего-то едко-жгучего. И неизвестного. Из всех знакомых Константину ядов ни один не давал такой характерный синий цвет на металле. Память, правда, услужливо подсказывала кое-какие строки из «Пуазониады», трактата о ядах, эклектической мешанине правды и вымысла, где наряду с препаратами из белладонны можно было встретить заметки о семени янтаря или нитях из лунного света (что, между прочим, считалось универсальным противоядием), о том, что при определенных обстоятельствах кровь серебристой саламандры может оставлять индиговые разводы на металле, но как это подтвердить или опровергнуть, если этот вид саламандр давно исчез с лица земли, оставшись легендой?
Оболонский еще раз повертел в руках нож, затем неторопливо достал из сумки склянку дымчатого желто-черного стекла, крохотную фаянсовую чашечку с крышкой и небольшую, не больше пальца, стеклянную палочку, расплющенную на конце. Этой стеклянной лопаткой он осторожно соскреб смесь крови, яда и грязи с места сочленения лезвия с рукоятью и положил ее в чашечку. Затем с трудом открыл туго притертую пробку с пузырька, осторожно, почти не дыша, капнул прозрачную лиловую жидкость в плошку и сразу же накрыл ее крышкой. Пока единственная капля шипела и выстреливала вверх едкой гарью, закрыл склянку и спрятал обратно – декокт не переносил солнечного света. Прошли несколько минут в спокойном, даже ленивом ожидании. Константин был уверен в том, какой результат получит, а потому эта проверка была ничем иным, как ненадежной попыткой узнать большее из тех данных, что у него есть. Применять более сильные средства здесь, на сгоревшем хуторе, рядом с телом Германа и беснующимся водяным, он пока не хотел.
Открыв крышку, он увидел, как под воздействием магического эликсира разделились компоненты той смеси, что он бросил в чашку: кровь свернулась шариками и скатилась вниз красной лужей, грязь разметалась по стенкам – болотная зелень, крупинки речного песка, белесая шелуха отмерших частиц кожи с ладони, короткий темный волос. А вот и яд, тонкой полоской окрасивший стенки сосуда почти в самом верху. Хорошо просматривался болиголов, известный также как кониин, под воздействием эликсира превратившийся в ядовито-желтые мазки, и крохотные бурые катышки чилибухи, рвотного ореха, редкостной штуки, в этих местах не произрастающей. Насколько то было известно Оболонскому, чилибуху ввозили откуда-то из Индии, но использовали ее здесь и того реже.
Третий компонент яда Константину был совершенно незнаком, но он и не рассчитывал распознать его таким простым способом. Обнаружилось также и то, что составляющие части яда, за исключением болиголова, были далеко не свежими. Возможно поэтому неизвестный отравитель и добавил в яд местную отраву, поскольку не знал, насколько действенно его старое зелье.
Оболонский распознал отравление кониином почти сразу же, как увидел раненого Германа, однако то, что симптомы развивались слишком быстро и он умер так скоро, говорило о неких примесях, и как раз эти примеси сейчас и интересовали Константина больше всего…
– Гхм, – осторожно-предупредительно откашлялся у внешней границы защитного круга Лукич. Фуражир стоял чуть нагнувшись вперед, заложив руки за спину и выжидательно подняв брови, – Эликсир Бартаньи, как я полагаю?
И скосил глаза на пузырек темного дымчатого стекла, который Оболонский только что сунул в сумку.
– Он самый, – Константин накрыл крышкой фаянсовую чашку и отставил ее в сторону.
– Хорошая штука, – уважительно подтвердил Лукич, топчась на месте, – А нет ли у Вас случаем вытяжки из корня вервера? Он отменно усиливает действие эликсира, который обычно принимает Стефка для обострения внутреннего зрения, а у меня, как на грех, экстракт закончился…
Оболонский смотрел на Лукича снизу вверх, долго, изучающе и одновременно бесстрастно, отчего фуражир готов был в любую минуту услышать отказ. Однако ухоженная кисть с массивной печаткой на безымянном пальце вдруг приглашающе дрогнула. Лукич сделал шаг вперед, почувствовав, как тело будто обвеяло легким ветром, и опять остановился в двух шагах. Тело чуть заметно пронзило щекочущими колючками не совсем развеявшейся магии.
– Когда они вдвоем, Стефка и Аська, то им даже снадобья не нужно. Синергизм, – бросил фуражир модное нынче словцо, покосился на молча сидящего под деревом чародея и решил разъяснить, – это значит, взаимно усиливающие друг дружку.
– Я знаю, что такое синергизм, – тень улыбки блеснула на молодом лице и исчезла, – Нет, Гаврила Лукич, у меня нет вервера. Но не проще ли взять корень фиалки? За ним даже далеко ходить не придется. Вон, за садом.
Лукич бросил задумчивый взгляд вдаль, кивнул разочаровано, поиграл губами:
– Ах, ну да. Можно и это.
Иной раз нескольких фраз бывает вполне достаточно, чтобы понять, кто перед тобой. Не с той внешней стороны, что демонстрируется всем и каждому, и не с той, личной, что известна лишь близким, но со стороны, определяющей нашу годность, то, чего мы стоим. Так, несколько слов о том, что мы знаем и умеем, могут явить натуру тщеславную и хвастливую. Но Лукич не бахвалился – это Константин почувствовал сразу. Показав свою осведомленность, фуражир только и желал, чтобы его приняли всерьез. Распознать эликсир Бартаньи мог лишь знающий человек, а Лукич знал. И его слова об экстракте вервера для дипломированного мага были не чем иным, как намеком на то, чтобы его не считали обычным знахарем или травником. Было ли для него это существенным? Судя по всему, да.
Причиной тому была завзятая неприязнь между магами-тауматургами и ферами. Первые считали вторых шарлатанами, использующими древние суеверия, вторые в долгу не оставались, называя магов опасными выскочками, забывшими традицию.
Впрочем, в большинстве случаев разница была такой же, как между священниками, имеющими дар целительства и получившими на исцеление благословение церкви, и лекарями-шептунами, обладающими кое-каким непроверенным даром и малостью знаний. Больной выздоравливал, в одном случае получив помощь по молитве в соответствии с законами магии и природы, в другом – вопреки этим законам и оставаясь в живых лишь потому, что судьба оказалась к нему необычайна милостива.
Феры пользовали магию, однако следовали древней изустной традиции, передаваемой из поколения в поколение. От учителя к ученику, через долгие годы обучения, запоминая множество составов целебных снадобий или ингредиентов для магических ритуалов, они повторяли свои действия так, как были научены, не подвергая знания и умения сомнению. Магия не рождается на пустом месте, для любого магического действия требуется то, что приведет в действие ее законы – пушка не выбросит каменное ядро из своего жерла, если туда не положить порох и не зажечь его. Порохом и огнем колдунам было то, что давала природа – растения и живые организмы, камни и воды. Но давала не просто так, она требовала платы, она требовала поклонения и обожествления. Знахарь обычно не знал принципов действия того или иного снадобья, достаточно было того, что он знал, в каких случаях оно может помочь.
Магам-тауматургам, понимающим Законы магии и следующим им, тоже было прекрасно известно, зачем нужны травы, кости, кристаллы и прочие предметы, применяемые в магии – они лишь сырье, которое с успехом может быть заменено аналогичным. И ничего сверхъестественного в этом не было. Обычно в сырье много примесей, много того, что несущественно или бесполезно, и что хуже – вредно. Чтобы получить лишь то, что нужно, сырье необходимо переработать. И для этого нужен был Дар. Например, обычные вытяжки, отвары, настои из трав мог сделать каждый, даже самый ленивый фер, но специальные экстракты, до последней частицы вбирающие в себя определенные силы того или иного растения, и тем более субстанций, мог приготовить только маг, знакомый, к тому же с оборудованием хорошей алхимической лаборатории. Только так вытяжка получалась чистой, свободной от примесей, только так она давала приемлемый результат в магии. Но она дорого стоила. Очень дорого. Ее приготовление требовало много сил и средств.
Таким образом вопрос о том, как использовать те или иные дары природы, становился принципиальным: либо это наука, основанная на знании и опыте, либо религия, основанная на вере и надежде.
Лукич не был ни тауматургом, ни фером, однако прекрасно понимал разницу в использовании трав, как знал предел собственных возможностей. А еще он прекрасно понимал, что сделать полноценный экстракт способен только полноценный маг.
– Аська плох? – понял вдруг Оболонский.
– Плох, – просто и грустно подтвердил старый лекарь, – Рану-то я промыл да зашил, мальчишка наш крепкий, и не такое выдерживал. Будь это не оборотень, будь ранка поменьше да кабы не жара эта проклятущая, я бы не волновался, а так… Из последних сил малец держится. Ему б подмочь…
Константин опустил глаза, ощутив привычный укол бессилия. Пусть Лукич и не сказал этого, но в его словах явственно слышалась надежда. Вот они, издержки молвы, что окружают имя мага. Если ты чародей, то пределов для тебя не существует. Если ты маг, то умеешь все. Но он «все» не умел. Он вообще не умел слишком многого, хотя и старался учиться. По меркам Франкфуртского университета, ведущего европейского учебного заведения по части обучения магии, Иван-Константин граф Оболонский был подающим немалые надежды студентом, получившим степень тау-магистра и признание в рекордно короткие сроки, но надежд не оправдавшим, поскольку променял блестящую карьеру на кафедре прикладной тауматургии на обычную рутинную работу мага на побегушках в единственном в мире государстве, которому маги не нужны.
Одно он знал точно: его магический арсенал целителя непростительно скуден, раз он не способен помочь умирающему мальчишке. К чему знания о том, как приготовить любовное зелье (которым он никогда не пользовался, зато это входило в университетское обучение) или как распознать признаки следов мифического единорога, если они ни для чего не годны? Но его сомнения – это только его сомнения.
– Я не целитель, Гаврила Лукич, – сдержанно ответил Оболонский притихшему в ожидании ответа лекарю, – Я не смогу даже свести бородавку с пальца. Распознать болезнь еще с грехом пополам смогу, но травы пользовать буду так, как и Вы – без магии. Мой Дар другого свойства. Но если Вы скажете, какой именно экстракт Вам нужен – я сделаю его.
Лукич поспешно кивнул, очевидно именно этого ответа и ожидавши.
– Я тут кое-что приготовил, – старичок суетливо захлопал по карманам, будто боялся, что Оболонский передумает, – Вот белая плесень, она еще даже не успела высохнуть. Это стебли мяты, не лучшие, правда, зато длинные. Языки жаб… Хорошо бы сделать эликсиру побольше, ежели тут оборотни бродят, что б всегда под рукой был…
Перед Оболонским на сухой земле выросла целая коллекция предметов. Лукич не скупился и спешил, собирая все это. Не только белая плесень – серо-белый комок на тонкой деревянной щепочке, не успела высохнуть. Сочилась кровью печень мыши-полевки, отливали глянцем ножки жуков-навозников, разрезанный напополам корень валерианы еще истекал остро пахучей жидкостью. Все, что Лукич не смог заготовить свежим, лежало в коробочках и кулечках.
– Это все…? – недоверчиво переспросил Константин, глядя на внушительную гору мусора перед собой.
– Оборотень, господин тауматург, – недоверчиво, как бы не веря, что маг может этого не понимать, и озабоченно ответил фуражир, перекладывая предметы в нужном порядке, – Сначала необходимо нейтрализовать яд, который впрыскивается когтями оборотня в тело. Обычно для этого достаточно промыть рану эликсиром Врадда. Он у меня есть. Но он не помог – рана слишком велика, яд распространился слишком глубоко. Нужно более сильнодействующее средство. Я просил бы сделать экстракт вторичных компонентов из этого и первичного – из этого, – он решительно раздвинул кучки по обе стороны, – А вот с этим придется попотеть.
Лукич взвесил в ладони маленький желтоватый камешек, обсыпавшийся по краям белесой трухой.
– Из него желательно извлечь только чистую субстанцию. Сможете? – неуверенно спросил он.
– Постараюсь, – Константин все еще пребывал в немалом удивлении. Сказать, что Лукич поразил его своей осведомленностью, значит, не сказать ничего. Требования фуражира были настолько точны и конкретны, что напоминали тау-магистру годы нелегкого ученичества и въедливого профессора, заставлявшего готовить немыслимые декокты и платить за ошибки.
– Ну, а это всего лишь пурпурная наперстянка. Сухая, правда…
– Она ядовита, – пробормотал Оболонский.
– Конечно, – удивился замечанию Лукич, – а как иначе замедлить сердце и приостановить ток крови? Мы должны удержать сердце под контролем, пока будем выводить яд из тела. И не только сердце. Проблема в том, что мальчик может впасть в кому, а потому мы должны удержать субстанции его тела…
Больше Оболонский вопросов не задавал. В целительстве он был профаном, но не подозревал, что настолько.
То, о чем просил Лукич, было делом не столько сложным, сколько кропотливым и точным. Константин уединился в пустом овине, пропитанном запахами прошлогоднего зерна, с помощью фуражира расчистил свободное пространство, начисто вымел пол и мелом начертил простейшие фигуры – на утрамбованной земле сделать это было одним удовольствием. Однако линии были только началом процесса: их четкость и ограниченность структурированного внутри фигур пространства давали только одно – концентрацию мыслей и сил, а еще устанавливали необходимые пределы, в рамках которых нужно удержать действие магии.
Вот теперь можно было приступить к тому, что при ошибке в худшем случае разорвет человека, стоящего внутри, на части. Или это в лучшем случае, если считать, что остальные люди, искоса наблюдающие за запертой дверью овина, не пострадают. Они даже не догадаются о том, какой опасности могли подвергнуться…
– Герман его год назад подобрал, – устало присевши на траву под яблоней, вдруг заговорил Лукич. Он все еще время от времени подглядывал на прикрытую дверцу погреба, где в полной темноте, зато в относительной прохладе, спал Аська. На косяке висел пучок свежей душицы, еще не успевшей завять, и стебель шалфея – помимо экстрактов, которые пользовал для лечения ран, Лукич не брезговал и любыми другими средствами. И душица, и шалфей считались прекрасными помощниками в лечении любой болезни, а от помощи лекарь ни от какой не отказался. Оболонский про себя улыбнулся – Лукич, один из самых искусных лекарей, которых ему довелось увидеть, забавно сочетал в своей практике и науку и суеверия, относясь к обоим совершенно серьезно. При всем том он не был магом, обладая лишь зачатками «видца». Тонкое врачевство на уровне вмешательства в действие субстанций, основных жизненных потоков любого живого организма, перемежалось у него с обкладыванием тела курящимися стеблями зверобоя, чтобы отогнать злых духов, или амулетами, призывающими на помощь духов добрых.
Но умиротворенное лицо Аськи лучше всяких рассуждений говорило о действенности лечения. Какого бы то ни было, зато действенного.
– …совсем доходяга был, кожа да кости, по-русски трех слов связать не мог. Сейчас-то он понимает все, а вот говорит мало.
– Разве он не русский? – удивился Оболонский, оглядываясь на погреб, в глубине которого спал молчаливый парень со светло-русыми кудрями, голубыми глазами и улыбкой во весь рот, юношески угловатый, иной раз смущавшийся и красневший, как девчонка, но уже чуявший свою рвущуюся наружу мужскую силу. Однако на то, что за время их знакомства Аська не сказал нормально ни слова, а только смеялся или стонал, Константин обратил внимание только сейчас.
– Русский, русский, – закивал Лукич, – Только когда мы его подобрали, называл себя Асметтином и за любой косой взгляд мог запросто перерезать глотку. Насилу отучили. Что бешеный пес был, дикий, оголодавший…
А Оболонский между прочим думал, что странная женская кличка приклеилась к парню из-за его простодушия и по-девичьи миловидных черт лица.
– Слышали про хунджаров?
Константин еще раз оглянулся на погреб, потом медленно кивнул.
– Османские воины-ведьмаки, главным оружием которых являются джинны или другая нечисть, которую они держат под своим контролем.
– Османская дрянь аль турецкая, разницы мало. Аська наш мальцом к туркам в плен попал. Про себя он забыл, ни откуда родом, ни как звать – ничегошеньки не помнит, но это еще полбеды. С его-то Даром его сызмальства на нечисть натаскивать стали, так он вообще забыл, что человеком является. Как ему сбежать удалось, ума не приложу – турки своих хунджаров держат на привязи что в кандалах. Аська о себе не рассказывает, отмалчивается, если спросишь, но кое-что из него мы вытащили. Бежал на корабле, добрался до Адэссы, а после уж как вышло само собой. По лесам прятался, что звереныш дикий. Если бы не Герман, порешили бы парнишку… Ума не приложу, как он без Германа жить будет? Он же Кардашева боготворил… Да все мы Германа любили, чего уж там говорить…
– Почему Менькович, Гаврила Лукич? Герман ведь неспроста сюда приехал, так ведь? – вдруг спросил Константин.
– Да как сказать, – неопределенно пожал плечами фуражир, не удивившись неожиданному вопросу, – Неспроста ничто не бывает, на все есть причины и воля Божья. А вот насчет того, как Герман в Звятовск попал, так я скажу, что неприятностей на свою задницу здесь он не искал, они сами его нашли. Не из-за Меньковича, это из-за купчишки одного, а точнее будет, из-за бабы его. Герман-то парень не кобелистый, но иной раз шальной, сладу нет, как приспичит что – не отговоришь. Так и с бабами у него…хм… бывает… Мы тогда были в Кольцовке, домой ехали, там-то Герман увидел одну купчиху, молодка ладная, веселая, нечего сказать, хороша, да и увязался за ней что банный лист. Ну, то дело молодое, не мне судить, – явное неодобрение в голосе Лукича совсем не вязалось со сказанными словами, – Купец тот то ли прослышал что, то ли так, дела поделал, срок его вышел, только медлить не стал да и спешненько отбыл из Кольцовки денька через два и жонку увез от греха подальше. А Герман, ты ж поди, за ними увязался. Утром проснулись – а его и след простыл, только записку оставил, мол, ждите-дожидайтесь, скоро буду. Мы и ждали, безделием маялись. А недели через полторы еще одну записку получили. Езжайте, пишет, в Звятовск, да побыстрее. Дело есть. Вот так мы здесь и оказались.
– Так Кардашев до этого Брунова не знал?
– Брунова? Нет, – лекарь медленно помотал головой, – про Брунова он здесь узнал. А интерес Германа был в Бельке. Вот что его привлекло – Белька. Тут вам каждый про нее расскажет.
– Сказка как сказка, – равнодушно пожал плечами Оболонский, – я немало таких слышал.
– Ага, – загадочно подняв вверх указательный палец, Лукич снизил голос до шепота, – Сказка хороша, когда она закончена, а ежели кому в голову придет ее повторить…
– Так Вы тоже в это верите? Что новая Белька объявилась?
– Ну, верю, не верю, – уклончиво ответил Лукич, – Моей вере цены нет, а по части ведьм то Ваша забота. Однако ж сложите два и два: дети пропадают, оборотни бегают, волки на болотах воют… Вот Вам и новая сказка. И чего в старой сказке недостало, то в новую не боязно вставить. Там детей украденных не было – здесь будут, да еще и Белькой хищенные. Может, молва людская забавляется, а может…
– Да уж, под прикрытием старой сказки удобно делать новую, – задумчиво сказал Константин, – Возможно, тут Вы и правы.
Лукич устало откинулся назад, искоса поглядывая на расслабившегося мага. Константин жевал травинку, глядя куда-то в темнеющие закатные небеса. Он довольно быстро восстановился после применения магии, однако вечером все равно предпочел отдохнуть – слабость давала о себе знать. Предчувствие смутно вещало, что завтра будет нелегкий день, а иногда маг прислушивался к тому, о чем предупреждает внутренний голос.
Хорошо бы поговорить с Аськой, распросить о том, что ему сказал вирник. Тот, в ручье которого утоп Мазюта. Наверняка парень про Хозяина узнал больше, чем говорит, и теперь Оболонский понимал почему: иной раз о своих ощущениях и на родном языке сказать-то трудно… Знай он больше о Хозяине – найти стервеца будет куда легче. А знай о нем раньше – не случилось бы то, что произошло на ставе. Непростительная небрежность.
– Часто такое бывает? – ровно спросил Оболонский и не глядя добавил, – Подобные раны?
– К счастью, нет, – тяжело вздохнул Лукич, – Года полтора назад от похожей раны помер наш видец Булка, так он уже старый был, Аська-то на его место пришел. А раны случаются, как без них. Могу – лечу, а уж что выше моих сил – тут только на волю божью положись. Запастись настоящими экстрактами на всякий случай жизни невозможно, сами понимаете. Дорого, а у магов даром не допросишься.
Лукич, вдруг осознав, с кем говорит, смущенно хихикнул, складывая ручки вместе в молитвенном жесте:
– О, простите…
– Не стоит, – с кривой улыбкой махнул рукой Оболонский, – Что правда – то правда. Маги благотворительностью не отличаются.
– Но Вы ведь не о том спросить хотели? – лекарь невинно распахнул глаза, – Вы ж хотите знать, будь у меня достаточно экстрактов, смог бы я помочь Герману? Я ж вижу, Вы переживаете…
Оболонский повернулся, пристально глядя в глаза фуражиру. Тот взгляда не отвел:
– Иные раны нельзя излечить, пока не знаешь, в чем причина. Я умею распознавать многие болезни и умею лечить их всякими способами, умею врачевать сложные раны. Знаю, чем может поразить оборотень, чем грозит прикосновение русалки или как поражает слух голос кикиморы. Но что я могу сделать против редких ядов? Проглоти Герман тот же болиголов, можно промыть желудок, дать укрепляющие травы, но что делать, если яд проник в кровь через открытую рану? Я мог бы почистить кровь, а для этого нужно время. А его у нас не было. Иной раз ничего не остается делать, как признать собственное поражение.
– У Вас обширные знания в целительстве, – спокойно сказал Оболонский. Если Лукич и давал ему шанс оправдать собственное бессилие, то он его не принял. Смерть Германа задела его больше, чем он мог себе в этом признаться.
– Да, двадцать лет я нес послушание в лечебнице при одном монастыре. Тогда игуменом был Пафнутий, целитель от Бога, с величайшим Даром, которого я ни у кого больше не встречал. От него я всему и научился. А потом было лет десять с одним ведьмаком по имени Коготь. Пол-России исколесили… Я люблю свое дело. Больше всего люблю, когда вот так, – Лукич кивнул в сторону погреба, где умиротворенный и порозовевший спал Аська, – А Вы?
– Что я? – лениво удивился Оболонский.
– Почему Вы покинули ученую Европу и вернулись сюда? Я слыхал, Вам прочили блестящее будущее…
– Слыхал? – криво усмехнулся Константин, прищуривая глаза в недоверии.
– Герман рассказал, – охотно пояснил Лукич, – У него приятель был из тауматургов, учился как раз во Франкфурте и как раз в то время, как и Вы там были. Так тот приятель сказывал, Вы были лучшим стузиозусом, но вдруг чуть не бунт устроили, люди за Вами пошли. Призывали магию сделать полезной, чтоб людям и на совесть… Так что же случилось потом? Вас исключили?
– Потом я повзрослел, – буркнул Оболонский, недовольно кривясь и отворачиваясь. О годах ученичества вспоминать он не любил, точнее, о той их стороне, когда страстная и совестливая его натура неожиданно взяла верх над привычной и тщательно культивированной скрытностью и сдержанностью и разродилась буйным фонтаном чувств. Он не собирался ни становиться чьим-либо лидером, ни возглавлять какое-нибудь собрание, он вообще избегал шумных сборищ и даже задушевных приятельских бесед, сторонился коллег – нынешних и будущих, и уж точно не рассчитывал на то, чтобы своим заявлением завоевать ненужную ему популярность. Но именно так и случилось. А все началось с того, что он не посчитал нужным смолчать, когда в угоду одному из покровителей университета ректор Бохингер решил переделать университетскую лечебницу, единственное место, где студенты могли постигать основы врачебного искусства, под фехтовальные залы. Врачевство, как заявил ректор, прерогатива других учебных заведений, а тауматургам как представителям отнюдь не рядового сословия не мешало бы научиться в полной мере соответствовать своему будущему положению в обществе. Фехтование, танцы, ведение светской беседы оказались умениями куда более ценимыми, чем способность лечить болезни. Константин, случайно ставший свидетелем лицемерной речи ректора, молчать не стал. Его вдохновенное заявление было заявлением одиночки, но не прошло и двух дней, как речь конкордского графа Оболонского растиражировали, обозвав Манифестом. Так неожиданно Константин оказался в центре скандала, но отказываться от своих слов он не собирался. Его поддерживали, ему угрожали, его восхваляли и ненавидели, а ситуация очень скоро вышла за рамки обычного несогласия со словами ректора. Страсти накалились почти до полного неповиновения университетским властям, а результатом стало смещение Бохингера. И только после этого Оболонский узнал, что был обычной пешкой в чужой игре. Им просто умело воспользовались в обычной борьбе за обычную власть те, кому мешал прежний ректор. После этого Константин уехал из Франкфурта, приобретя стойкое неприятие закулисных игр. Однако о причинах его отъезда мало кто знал.
– И вернулись на родину, где такие, как Вы, не нужны?
– Конкордия – не только белое пятно вокруг Траганы, – медленно ответил Константин, отнюдь не обидевшись на весьма личный и откровенный вопрос. Настолько личный, что на него можно было бы и не отвечать. Но он ответил, – Конкордия – это еще сотня верст пограничных территорий, ничем не отличающихся от всех других мест на земле. И в этих пограничьях полно работы для таких, как вы, Аська или я. Так почему не я?
Оболонский про себя невесело усмехнулся, чувствуя, что на языке у Лукича вертится другой вопрос, но из деликатности тот его не задает. Что ж, в этот раз он не будет отвечать. Статус второго сына влиятельного графа давал ему право вообще ничего не делать. Он мог бы запросто валять дурака при дворе Ее Сиятельного Высочества, как его отец и старший брат, заниматься интригами, без которых не обходится ни один уважающий себя королевский, ну, или приближенный к королевскому, двор. Он мог бы отправиться в кругосветное путешествие, не стесненный ни в деньгах, ни во власти. Он мог бы уехать отсюда в страну, которая по достоинству оценит его магические способности. Но он предпочел ездить по конкордским задворкам, выполняя сомнительные поручения прохвоста Аксена, канцлера Великой княгини Анны, который будто специально подбрасывал строптивому Оболонскому нудные и непритязательные задания, проверяя его на покладистость (впрочем, в этот раз канцлер, кажется, ошибся – задание было не из заурядных). Белое княжество было не совсем свободно от магии, как полагали многие. Невосприимчивостью к чародейству обладали только земли, лежащие в центре страны, чего не скажешь о ее границах. За время существования Конкордии князья Любартовичи, ставшие Тройгелонами по имени первого «белого» князя Трайга, выторговали и прикупили себе немало приграничных земель, расширив свою территорию до Палясья на юге и до Вильны-на-Нерисе на севере. Эти земли дали княжеству возможность обороняться от чужой магии. У него, конечно, были свои маги, но «свои» маги были ценны только за пределами «белого пятна». Это и определяло отношение к ним как к людям, мягко говоря, иным.
Когда в семье Оболонских, владения которых находились в западной части «пятна», случайно обнаружилось (во время увеселительной поездки в Венецию), что младший сын обладает неким Даром, граф Фердинанд был крайне раздосадован. Поначалу он просто пытался игнорировать этот факт, уверяя всех, что ничего страшного не произошло, что Дар не чахотка и жить с ним можно. Однако когда недоросль Иван-Константин внезапно всерьез заинтересовался своими способностями и настоял на обучении в университете, граф Фердинанд понял, что сын отныне – отрезанный ломоть. Дальше дело пошло еще хуже. Вернувшись в Конкордию, двадцатитрехлетний Константин не бросил свои ужасные занятия, не вошел в число придворных, как того требовала ситуация, и даже не воспользовался выгодным предложением уехать послом в Италию, но просто поступил на службу. И куда? К этому несносному Аксену! Граф Оболонский был в ужасе. Константин время от времени наезжал в отчий дом, чтобы выразить свое почтение матушке, но с отцом и старшим братом поддерживал весьма холодные отношения. Это продолжалось уже два года.
Так почему он все-таки продолжал заниматься тем, что ездил по задворкам Конкордии в поисках спятивших магов и ведьм?
Он очень не любил ответ на этот вопрос, потому что врать самому себе было глупо, а правда была нелицеприятна.
Не было никакого героизма в его поступке. Не было ни следования идеалам, которые только в буйной юности казались чистыми и безупречными, ни неестественной склонности творить добро просто так, из-за предрасположения души. Он не был ни добр, ни невинен, ни доблестен. Служить к Аксену он пошел с целью отнюдь не возвышенной: по возвращении домой из университета, раздосадованный произошедшими там событиями и удивленный более чем холодным приемом домашних, он сильно возжелал досадить отцу и брату, которые слишком ценили свое положение в обществе. Выходка младшего Оболонского и вправду не осталась незамеченной среди конкордской знати, но теперь, по происшествии двух лет этот поступок стал выглядеть глупым и ребяческим. Аксен подозревал нечто подобное, стараясь не столько унизить Константина, сколько заставить его уйти из Особенной Канцелярии по доброй воле, ибо столь высокородных чиновников канцелярия в услужении не держала, однако результат неожиданно оказался обратным: раз за разом объезжая провинцию, сталкиваясь с людьми и нелюдьми, Константин втянулся в работу. Неожиданно для себя даже увлекся. Однако в этом он не видел заслуги каких-то особенных его качеств, за исключением разве что странной тяги разгадывать загадки, раскрывать тайны, но и это фундаментальными чертами характера не назовешь. А если ему и сопутствовал успех на протяжении всех двух лет, то этому причина – опыт, привычка и въедливость, стремление все доводить до конца и ничего более, говорил он сам себе. Да и желание избавиться от горького осадка, до сих пор оставшегося от неблаговидной причины его прихода в Особенную Канцелярию, заставляло трудиться усерднее. А причина была проста, хотя вовсе и не очевидна ему самому: он был еще молод и горяч, а главное, не столь искушен и не столь безнадежно черств в проявлении чувств, каким хотел казаться и каким сам себя считал.
Но об этом Константин не говорил никому и никогда. Он вообще не любил говорить о себе и теперь был немало удивлен, когда обнаружил, что в обществе старенького лекаря Гаврилы Лукича, фуражира ведьмачьего отряда откуда-то из глубин необъятной России, он столь словоохотлив.
…Они еще долго разговаривали обо всем, аккуратно обходя в неспешной беседе обстоятельства смерти Кардашева, потом просто долго молчали, наблюдая за тем, как ложатся густые синие тени на озерную гладь и темнеет чистейшее, без малейшего мазка облаков высокое небо…
К ночи Оболонский обошел вокруг овина, где устроился на ночь отряд, и неторопливо уложил на землю неприметные крохотные пучки трав, улыбаясь про себя – в его действиях явно сказывалось влияние Лукича: необработанные травы – не из арсенала дипломированного тауматурга. Не ахти защита, ни на грош колдовства, к утру развеется, но большей и не надо. А использовать здесь магию ночью было бы ошибкой. Он и так слишком явно заявил о себе и опасался, что его действия незамеченными не остались.
Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы понять: на Волхином ставе Хозяин, или как его там, об Оболонском не знал. Или не считал его противником. А вот о Германе и его отряде был осведомлен неплохо. Каким же образом? Откуда? Пусть Кардашев и не скрывал намерений в своей ловле «на живца», осведомленности Хозяина это все же не объясняло. За отрядом явно следили. Кто-то неподалеку. А теперь будут следить еще больше. Использовав магию, Константин объявил себя и тем самым потерял право оставаться в тени, право действовать незаметно, но не жалел об этом. Оно того стоило.
Глава седьмая
Утром ведьмаки, за исключением с трудом приходящего в себя Аськи и присматривавшего за ним Лукича, отправились к Волхиному ставу. Взять вчерашний след оборотня они не рассчитывали, но оставалась надежда обнаружить что-нибудь еще, не замеченное раньше. К тому же следовало хорошенько потрясти лозника, тот наверняка знал немало. Вчерашний день трудно было назвать рассудительным и разумным, а потому не стоило искать объяснения тому, что ведьмаки упустили из виду лозника вчера, после ранения Германа. Бестия была бы куда более сговорчива, пока еще свежо ее потрясение, теперь же время и возможность получить ответы были упущены, но и ночь спустя стоило попробовать выбить из нее правду.
Оболонский поначалу отправился с ведьмаками, однако не на став, здесь ему делать было нечего.
Недалеко от озера проходила дорога, которая вела через низину огромной заболоченной балки к дому Меньковича. Именно им тауматург и интересовался.
На слишком частое в эти дни упоминание легенды про Бельку нельзя было не обратить внимания. О ней говорили все и везде. Любезный господин бургомистр смаковал двухсотлетней давности ужасы злодеяний коварной ведьмы; его дочь равнодушно, но с поразительной убежденностью в достоверности сведений перечисляла число ею убитых, забитых, заморенных; вдова, ведущая отшельнический образ жизни, храбро пряталась за факты, неизвестно кем собранные, но выглядящие вполне достоверно; селяне при имени Бельки испуганно крестились. Белька очень интересовала Кардашева, о Бельке беспокоился Лукич, о Бельке писал отставной полковник Брунов. Уже из-за одного этого интереса следовало проверить, а нет ли у него куда более реальных причин, чем старая история, превратившаяся в легенду. Константин так и собирался поступить.
По правде сказать, ближе всего к правде Оболонскому казалась версия Катерины Ситецкой, но как ни странно, дело было вовсе не в правде. Как раз наоборот. Истина никого не интересовала. Никто не хотел знать, что на самом деле случилось с женщиной по имени Любелия, никому не нужны были доказательства ее вины или невиновности. Никто не видел в ней реальную женщину, страдающую, любящую или ненавидящую, живую или мертвую. Легенда жила сама по себе. И прав был Лукич, опасаясь торжества лжи и невежества.
Константин не знал, есть ли связь между похищением детей, оборотнями и легендой. Но если кто-то и решил возродить старую легенду, то маловероятно, что это связано с деторождением. Любелия страстно желала произвести на свет собственное дитя, а не отправить на тот свет дюжину или около того чужих. Из-за своей неудовлетворенной страсти женщина могла тронуться умом, но трудно было даже представить, чтобы ее ненависть обернулась против тех, в чьих глазах она видела утоление своих страданий. Для чего новой Любелии похищать детей? Вместо собственных нерожденных детей, как объяснял словоохотливый Базил? Но дети не бревна, в углу сарая не уложишь. О дюжине чужих детей хочешь – не хочешь, а пойдут слухи, разве только они не спрятаны за высоким забором в большом доме, вроде «замка» Меньковича… Да и смысл? Для колдовских зелий и мазей? Уже лет триста не было слышно о столь изуверском способе готовить колдовскую мазь, как вываривание тел младенцев. Раньше подобное зелье использовали как основу для всех колдовских эликсиров, а мазью натирались, чтобы покидать телесную оболочку и летать. Но даже если отбросить в сторону нечеловеческую жестокость и извращенность, этот способ был слишком затратным и ненадежным, а полученные соединения нестойкими: зелье быстро портилось под воздействием солнечных лучей, потому его нельзя было использовать днем, к тому же мазь могла разрушиться прямо во время полета, из-за сам полет чаще всего был коротким, суматошным и нервным – никакого удовольствия. И для этого нужны были младенцы, еще лучше некрещенные. Но разве младенцев похищали в звятовских селах да хуторах?
Константин услышал немало вариантов легенды про Бельку. И вот что оказалось примечательным: рассказ Ситецкой и с трудом различимые записи Брунова сходились в одном. Любелия была одержима только рождением собственного ребенка, все же остальное ее не интересовало. Если при этом исчезали люди, то это почему-то подозрительно напоминало устранение неугодных – исчезнувшие, судя по архивным изысканиям отставного полковника, были мужиками зрелыми и гораздыми на смуту, а их устранение было на руку либо властям, либо тем, кто держал в узде и сами власти. Вывод, который напрашивался из всего этого, был прост, хотя и не доказуем: страх и панику сеяла не Белька, а тот, кто считался ее жертвой – муж. Янич воспользовался болезнью жены, а когда достиг своей цели – убрал Любелию с помощью инквизиции, отведя от себя подозрение в убийстве кметских смутьянов.
Но это было двести лет назад, во времена суровые и неспокойные. А сейчас? Сейчас были исчезнувшие дети лет восьми-десяти, оборотни, «экселянт» и страх. Чем еще, кроме места – дома на болоте – истории схожи? Считай, что и ничем.
Оболонский расстался с ведьмаками на подъезде к ставу, но дальше отправился не к дому Меньковича, а в обратную сторону. Ему приглянулся высокий край балки, сияющий песчано-желтым крутым склоном, как отломленный бок праздничного каравая. Наверх зигзагом взбиралась змея дороги и терялась среди подлеска и ровных стволов сосен. Оттуда наверняка открывался превосходный вид, предположил Константин, вид на другой конец балки, где стоял «замок» Меньковича. Предыдущая встреча с Казамиром и его подручными заставляла быть предусмотрительным, и прежде чем повторять попытку проникнуть в дом, следовало осмотреться получше. Хотя бы издалека. Прежде всего издалека.
…У «местной» легенды могут быть только «местные» враги, рассуждал Оболонский, медленно взбираясь по желтой дороге, но у Меньковича не было врагов в звятовских местах. Означало ли это, что его расчет простирался куда дальше? Кого же тогда хотел устрашить «экселянт», сея панику? Или враги где-то неподалеку есть, но о них просто пока неизвестно? А может, все эти доводы просто за уши притянуты и легенда о Бельке здесь вообще не при чем?
Оболонский медленно поднимался на гребень обрыва. Из-под лошадиных копыт вверх взбивались облачка желтой пыли, легкой, въедливой, ложившейся неопрятным покрывалом на жесткую придорожную траву. Пахло разморенной сосновой смолой, медовым ароматом вереска, сиреневые языки которого вползали на песчаный склон. Весело тренькали птицы, им единственным нипочем была жара. Константин неторопливо въехал в осиновый перелесок, предваряющий сосновый бор. Под порывом ветра взметнулись круглые резные листья осин, затрещали, забарабанили, как пустые коробочки… Лошадь внезапно всхрапнула и остановилась.
– Э-э-э, приятный денек, барин, – чужая рука перехватила поводья, из-под лошадиной морды показалась белесая шевелюра, наивно хлопающие выцветшие ресницы, извиняющаяся улыбочка. Базил, – Кататься изволите?
Константин нахмурился, поведение лесника его озадачило. Однако еще до того, как он ответил, из-за перелеска донесся слабый, но явный шум какой-то возни. Оболонский быстро спешился и бросился вперед. Сзади досадливо крякнул Базил.
Шум усилился, через пару шагов тауматург смог отчетливо различить сдавленный хрип, глухие удары и приглушенные ругательства. Однако то, что он увидел на небольшой поляне между осиновым перелеском и сосновым бором, заставило его оторопеть.
Поодаль переступали с ноги на ногу три лошади, совершенно спокойно и безразлично перекусывая жесткой травой и не обращая ни малейшего внимания на то, что происходит. Рядом с ними на земле валялись два мужских тела, тоже безучастных, но совсем по иной причине. Похоже, живых. Их руки и ноги были туго связаны на манер того, как опытный охотник стягивает веревками ноги косуль. Над пленниками, нервно поглядывая по сторонам, стоял испуганный мужичок с вилами, совсем еще юнец. Вилы в его руках ходили ходуном, зубья вздрагивали в опасной близости от бока лежащего мужчины, кстати сказать, не в пример мужичку хорошо одетого.
Остальные кметы были так заняты делом, что по сторонам не смотрели. Их было около десятка, и они привязывали к дереву одну-единственную женщину. У их жертвы были светлые волосы, порядком растрепанные в потасовке, крупный орлиный нос, крепкое сбитое тело. Константин узнал ее сразу же, несмотря на то, что во рту у нее торчал кляп, закрывая пол-лица, а легкая летняя шляпка угрожающе сползла на одно ухо – именно эту женщину Оболонский встретил на ступенях дома Меньковича.
Незнакомка яростно лягалась и мычала сквозь засаленную тряпку, но руки державших ее мужиков не разжались и только крепче наматывали круги веревок вокруг женского тела и толстой сосны. Один из лиходеев изрядно ругался, скакал на одной ноге, потирая вторую рукой – очевидно у пленницы хватило сил немилосердно лягнуть его отнюдь не бархатным каблуком своих легких летних туфель.
Кметы обернулись лишь тогда, когда женщина широко распахнула глаза, глядя на появившегося тауматурга, сердито боднула головой и промычала нечто нечленораздельное.
Оболонский резким движением перехватил плечо Базила, подошедшего сзади, и рывком поставил его перед собой:
– Ты мне объяснишь, что происходит, правда, дружище?
В звуках хорошо поставленного вежливого голоса слышалось шипении змеи, отчего лесник испуганно втянул голову в плечи и беспомощно оглянулся. Трое кметов на пару шагов отошли от женщины и дерзко наставили на тауматурга оружие – секач, топор и вилы. Грозное оружие в руках, которыми управляют безрассудные головы.
– Ну? – рявкнул Оболонский, пользуясь замешательством. Он не стал опрометчиво бросаться на помощь женщине и тому была причина.
Здешние мужики особой воинственностью не отличались, скорее наоборот. Драки друг с другом были нередки, поколотить бабу, по пьяни разнести чего – и не более того. Для того, чтобы мужик поднял руку на дворянина, на того, кто олицетворяет власть, нужна была очень веская причина. Настолько веская, чтобы она пересилила извечную терпимость и принцип «все и так обойдется» и вынудила кмета преступить законы и традиции.
Стоило повременить с галантностью и выяснить эту причину.
– А ты, барин, не знаю, как тебя там, не встревай, – хмуро, но жестко ответил коренастый кмет с обвислыми усами и крупными мозолистыми руками, – То наше дело, не твое.
– Конечно, не мое, – скептически поддакнул маг, – но когда вас, дурачье, вешать будут за то, что на дворянку напали, избили ее да изувечили, обязательно приду посмотреть.
Кметы испуганно отшатнулись, переглянулись между собой. Оружие в их руках заметно дрогнуло. Но только не у того, что стоял впереди. Он перехватил топор еще крепче и вздернул подбородок вверх. Решимость вожака передалась остальным, их лица посуровели.
– Сперва пускай эта ведьма подохнет, – буркнул коренастый, скрипнув зубами, – А мы на все готовые.
И добавил:
– Ты, барин, ступай себе, то наше дело, не твое.
– Ведьма? Отчего ж ты решил, что она ведьма? У нее на лице это не написано, – ровно спросил Оболонский.
Раз кметы хорошо понимают последствия своего нападения на дворянку, значит, дело еще серьезнее.
– Так она и не скрывает.
– Она сказала, что детей наших… ну это, сварила и съела, – тоненько выкрикнул один из мужиков с секачом, сам не веря в то, что сказал.
– Ага, сама сказала, – поддакнул коренастый, делая шаг вперед, – Еще говорила, двести лет ждала, чтобы с нами это… поквитаться. Отпомстить, значит. А теперь спуску не даст. Сначала деток, а потом…
– Выходит, она – Белька? – удивленно перебил Константин, делая шаг вперед.
– Ага, – кивнул главарь, бросая хмурый косой взгляд на пленницу.
– Ну, сказать, положим, многое можно. Слова что дым, ветер дунет – и нет его, – добавил тауматург, медленно подходя ближе под настороженными взглядами мужиков, – А ведьма она или нет – это еще проверить надо.
– Так а мы, по-твоему, барин, чего делаем?
– Пока что я вижу только самосуд, от которого ваши головы полетят. И как же вы собираетесь проверять, ведьма она или нет?
Он сделал еще один шаг вперед да так и замер на месте. Потом помотал головой, будто отгоняя назойливую мошку, и с досады рассмеялся. Мужики недоуменно переглянулись и опять наставили на чужака грозное подручное оружие из вил и топоров.
– Теперь знаю как, – вздохнув, сказал маг, повернулся спиной к дереву с привязанной женщиной и подковырнул носком ботинка аккуратную плетенку из нарезанной тонкими полосками зелено-желтой коры, травы и мха, вкруговую лежащую на земле, – Кто ж вам это дал?
– А кто б не дал, тебе-то что?
Оболонский задумчиво оглянулся: косица из травы, коры, мха, каких-то косточек и засохших ягод столь естественно вписывалась в скопище трав, травинок, обломанных веток, чахлых цветочков, свернувшихся трубочкой прошлогодних листьев, занесенной ветром сосновой хвои, что только пристальный, пристрастный взгляд мог ее обнаружить.
– Тот, кто вам это дал, колдун…, нет, ведьма, – Оболонский мельком бросил взгляд на кметов и заметил на их лицах скользнувшее удивление и страх, – Да, ведьма. Отчего ж она сама не стала ловить Бельку? Зачем вас подослала?
– Омелька нас не досылала, то мы сами вызвались, – неожиданно обрадовано ответил кмет с писклявым голоском, однако коренастый так зло зыркнул на него, что тот испуганно прикрыл ладонью рот и отступил на шаг назад.
– Сами? – задумчиво повторил Оболонский, будто и не заметив настороженности мужиков, – Против ведьмы с топорами да тесаками? Да будь она настоящей ведьмой, от вас бы и места мокрого не осталось. Вы ж все перепутали, – маг присел на корточки, спиной к вооруженным мужчинам, и принялся пристально разглядывать свернутый характерным узлом пучок из нескольких привядших стеблей душицы, половины подпаленного пера сойки, неопределенного вида корешка и еще чего-то, что рассмотреть было трудно. На узле пузырилась розоватая слизь, совсем немного, будто прошлась здесь громадная улитка, – Омелька дала вам это и велела плеть кругом уложить, так?
Константин обернулся, кметы дружно кивнули.
– И чтобы круг был не больше четырех шагов от центра?
Тауматург прикинул расстояние от дерева с привязанной женщиной, с жадным вниманием следящей за его манипуляциями, до травяной плетенки. Так и есть, четыре шага.
– Еще сказала, чтобы в четырех местах кровью капнули. Было?
Один из мужиков украдкой глянул на порезанную ладонь, сжал руку в кулак и переглянулся с остальными. Потом медленно кивнул.
– А говорила она вам, что лишнее нельзя выбрасывать? – Оболонский кивнул в сторону роскошного куста багульника, на котором гирляндой висели сплетенные в косу травы и полоски коры, – Забыли, небось?
Кметы обеспокоенно переглянулись, зашептались.
– Базил, принеси, только осторожно, – затребовал Оболонский, – рукой не касайся, лучше палкой. А ты… как тебя? Ах, Олекса… Иди сюда, смотри.
Коренастый нахмурился, поупирался для проформы и подошел, опускаясь на колени. Притихшие мужики нависли над сидящим на корточках барином, даже не заметив, когда и как начали ему подчиняться.
– Видишь зазор между узлами? Раздвинь его. Да не руками, палкой. Пошире. Подожди, зазор слишком велик, – Оболонский встал, шагнул вперед и присел перед плетенкой, но уже по другую ее сторону, – Теперь соединяй. Давай-ка, Базил. Помоги, Олекса.
Пока отброшенный кусок травяной косы усердно вплетали в тот, что уже лежал на земле, Константин вернулся к своей лошади, к своей заветной сумке, взял из крохотной шкатулки резной кости щепотку серого, похожего на прах, порошка, прошептал несколько слов и подбросил руку вверх. На удивление Базила, пристально следившего за его манипуляциями, из ладони ничего не высыпалось.
– А теперь развяжите ее, – негромко скомандовал Оболонский и лица у мужиков недоуменно и хмуро вытянулись.
– Ну же, – нетерпеливо поторопил тауматург.
– А ты, барин, кто таков будешь? – подозрительно нахмурившись, спохватился Олекса.
– Я буду тем, кто поможет вам найти поганца, укравшего ваших детей, – краем глаза Константин заметил, как почти за его спиной выразительно машет руками и кивает головой Базил, мол, не сомневайтесь, так и есть, – Так что подумай: ты действительно хочешь знать правду и найти настоящего виновника или тебе просто не терпится поглумиться над этой женщиной, возможно, невиновной?
Олекса зло глянул на притихшую пленницу, так же зло сплюнул.
– Правду.
– Если она ведьма, она не сможет выйти из этого круга, ручаюсь.
Недоверие на лицах кметов не проходило, и тогда Оболонский сделал шаг вперед и выставил вперед ладони.
С легким взрывчатым треском, так похожим на острый, но негромкий удар грома, над травяной плетенкой выросла в круг прозрачная, чуть синеватая стена. По ней пробежались коротенькие серебристые молнии, пахнуло грозой, волосы зашевелились от неожиданного резкого порыва ветра. Через пару секунд стена исчезла, оставив после себя сильный запах озона.
– Колдун…, – в ужасе прошептали мужики, истово крестясь и отступая назад.
– Я не враг, я пришел помочь, – весомо сказал Константин, – Если Вам нужна моя помощь, хотя бы развяжите ей рот.
Двое из мужиков, не раздумывая, бросились развязывать пояс, затянутый на затылке женщины и служащий кляпом, но как только рот пленницы оказался свободным, из него посыпались отборные ругательства, совсем не вязавшиеся с обликом родовитой дворянки. Пусть и потрепанной.
– Сударыня, – резко остановил поток словоизвержения Оболонский, – Вы не в том положении, чтобы ставить условия, неужели Вам это не понятно?
– Правда? – язвительно выплюнула женщина, с презрением глядя на единственного своего защитника, – На меня напали, и я должна молча простить?
Незнакомка говорила низким грудным голосом с очаровательным акцентом, заменяя букву «л» на мягкое «в», но пикантность речи никак не вязалась с хищно-злобным выражением ее лица.
– Полагаю, Вы дали к тому повод. Если Вы желаете спастись, скажите правду.
– Правду? Какую правду Вы желаете услышать? Правду о том, что я презираю эту банду мерзавцев, посмевших…
– Сударыня, прощайте…
Оболонский галантно склонил голову, коротко, на равных; вежливо улыбнулся и неторопливо пошел к своей лошади.
– Эй, Вы куда? Вы же не можете так!..
Впервые в голосе прорезался нешуточный испуг.
– Не могу? Почему? – равнодушно поинтересовался тауматург, – Я пообещал этим людям найти чудовище, похитившее их детей. Им удобнее считать, что это были Вы. А поскольку Вы не желаете даже оправдываться, будем считать, что они правы. Таким образом, я исполнил свое обещание. Прощайте, сударыня. Я слышал о том, что обычно разгневанные селяне делают с ведьмами, которые творят зло. Не стану Вас пугать, но думаю, что больше с Вами мы не увидимся. Местным властям об инциденте докладывать я не стану.
– Да как Вы смеете! Вы же дворянин, я знаю. Как Вы можете оставить меня так этим…
– Сударыня, прежде всего я – дипломированный тауматург на службе Ее Светлейшего Высочества Великой княгини Анны Тройгелонки и призван бороться с магами, преступившими законы магические и человеческие. Итак, сударыня, что Вы сделали такого, отчего эти люди посчитали Вас незабвенной Любелией-Белькой?
– Что я сделала? – вдруг издевательски расхохоталась пленница, – Посмотрите же на них, они свихнулись от страха! Мне достаточно было только немного пугнуть их, так они и вовсе в штаны наложили! Я не знаю, кто и зачем крадет их детей, и я не делала этого, но посмотреть на то, как их корчит от страха, стоило! Ненавижу! Трусливые душонки! Овцы тупые! Если бы моего ребенка украли, я бы не сидела и не блеяла, как трусливая овца, я бы весь лес перерыла, нашла мерзавца и на кол насадила. Собственноручно! А эти? Они же тени собственной боятся, ждут, пока кто-то за них все сделает, ну как тут было не позабавиться?
– Вы решили, что назваться Белькой было бы забавно? Что ж, смеяться над чужим горем и вправду потешно.
– А не Вам меня стыдить, – надменно вскинула подбородок женщина, – Я не стану оправдываться перед всяким… перед Вами.
– Отпустите ее, – устало махнул рукой тауматург.
– Отпустить? – подскочил Олекса, привычно выставляя вперед топор, свое грозное оружие.
– Это не она, ты же слышал.
– Поверить ей на слово?
Оболонский кивнул.
– Внутри этого круга она, как и вы все, соврать не может. Раз она сказала, что не трогала ваших детей, значит, так оно и есть. Умолчать – да, но не соврать. А если она ведьма, выйти из круга не сможет – она просто сгорит на границе. Как факел. Тот, кто дал вам это, разве не объяснил, что может случиться?
Мужики внутри круга вздрогнули, со страхом поглядывая на почти незаметную плетенку. Олекса немного подумал, затем молча кивнул, жестом разрешая развязать веревки.
Освобожденная пленница нервно отряхнулась, одарила своих пленителей мрачным многообещающим взглядом, прошла вперед и замерла перед травяной плетенкой. Гордо вскинула подбородок и решительно переступила границу круга. Сзади раздался шумный выдох разочарования.
– Сударыня, – подсаживая женщину в седло, тихо сказал Оболонский, – не стоит мстить этим людям, они обезумели от горя. Несмотря ни на что, я верю, что у Вас доброе сердце.
– Вот как? И это говорит тот, кто собирался оставить меня им на растерзание?
– Мне нужно было доказать, что Вы не виновны.
– Значит, теперь Вы мне верите?
– Но Вы же не будете отрицать, что сами дали повод Вас подозревать?
– Я не могу так это оставить, – с сомнением покачала головой женщина и шляпка, кое-как пришпиленная к волосам, весело закачалась и сползла на ухо, – Кметы напали на дворянку. Их нужно наказать.
– Они и так наказаны – у них забрали детей. Возможно, публичное извинение…
– Возможно, – перебила она, склонила голову набок и прищурилась, глядя на Оболонского, явно прикидывая нечто забавное. Улыбнулась, и улыбка не предвещала ничего доброго, – с Вами во главе. Третьего дня. И придумайте что-нибудь, чтобы меня развлечь. Мне здесь до смерти скучно. Постарайтесь мне понравиться, тогда и я буду снисходительна к этому сброду.
Женщина энергично тряхнула поводьями и ускакала, сопровождаемая своими едва оклемавшимися телохранителями.
Константин знал, кто она, но это нимало не приближало его к разгадке Хозяина. Даже наоборот. Он думал, что найдя кого, кто играет на страхах возрождения былой легенды, тем самым выйдет и на Хозяина, но расчет оказался неверным. Связи между ними не усматривалось. Одно стало ясным – никакой новообращенной Бельки не было. Скучающая дворянка придумала ее в качестве развлечения, чем породила массу слухов и посеяла зерна ужаса и паники. Вряд ли ее забавы зашли дальше слов и пустых угроз, но наверняка она не ожидала, что даже за пустые слова придется ответить. И трудно сказать, к чему бы это привело, не вмешайся Оболонский вовремя…
Константин долго смотрел вслед уехавшей женщине, пока вдруг не заметил краем глаза движение слева. В узком просвете между листвой мелькнула чья-то широкая темная юбка, кого-то невысокого и толстенького, как колобок. Мелькнула и бесшумно исчезла, не задев ни листочка, ни веточки. Константин не бросился ей вслед, а лишь понимающе нахмурился. Теперь была понятна и настойчивость кметов, и их осведомленность, и даже неспешность. Они ждали подмоги. Обычно люди весьма осторожны с теми, у кого есть магический дар, неважно какой, сильный или слабый. Никому не хочется получить на свою голову разряд молнии, будь то настоящая молния или угроза это сделать. На то, чтобы схватиться один на один с ведьмой, духу бы их не хватило, но вот стой за их действиями неизвестная тауматургу фера Омелька… Да, только опытная фера могла сплести столь хитроумную ловушку-плетенку, внутри которой на пару часов любой маг теряет всю свою силу и не может выйти наружу, пока действие заклятья не закончится. Оболонскому повезло – воспользовавшись незнанием кметов, он выскользнул из ловушки, но не опоздай, подойди Омелька вовремя, он был бы перед ней абсолютно беззащитен, и еще неизвестно, чем бы дело закончилось. И все-таки фера решила остаться в стороне. Не решилась связываться с тауматургом? Поверила в невиновность неизвестной из дома Меньковича?
Константин понимал, что встретиться со столь успешно скрывающей свое существование местной колдуньей ему придется, может, не сейчас, но обязательно придется. У них явно есть, что сказать друг другу. И на этот случай добрых слов у него в запасе завалялось не много…
С рассветом отряд был разбужен птичьим гамом. Не тем гамом, что устраивают птицы на заре, зачиная новый день, но возбужденным криком: враг идет.
Враг явился кое-как препоясанный толстой бечевой, порядком измазанный грязью, с клюкой и злостью в глазах. Рыжеватые усы обычно добродушного плутоватого Базила обреченно поникли, космы светлых волос влажно облепили лоб, костяшки пальцев, сжимающих посох, побелели.
– Что случилось? – Порозов оказался первым, кто заметил лесника, но дождался, пока тот не подойдет сам.
– Эх, барин, кажуть, как вы приехали, так все и началось, – неловко сдирая капелюш с головы, ответил Базил. Скрививши рот, держа шапку перед собой, он исподлобья попеременно оглядывал Стефку, Подкову, поспешивших подойти ближе и стать позади Порозова, Оболонского, бесстрастно сложившего руки на груди поодаль, будто хотел запомнить эти лица надолго.
– Что началось-то? – резко спросил Порозов, – Ты толком говори, твои стенания мы и потом послушаем.
– А то и началось, что задрали волки семью на хуторе за Выселками.
– Волки?
– То ж я говорю всем людям, что волки, а всамделишно то не волк, а крупнейше будет. Только то ж знать никому не надо. Пошто людей зря пугать? – заряд гнева, с которым шел к пришлым чужакам Базил, как-то сам собой сошел на нет, оставив лишь горечь, боль и осознание собственного бессилия.
– Оборотень? – неслышно выдохнул-охнул Порозов, понимающе переглянувшись с остальными.
– Оборотень, – с трудом повторил лесник, – я следы смотрел. Они… такие… один коготь в стороне…
Базил начертил пальцем одной руки на ладони другой некую закорючку и с мольбой посмотрел на мрачного Оболонского. Тот понимающе кивнул.
– Сколько… Людей-то сколько погибло?
– Та четверо, – нехотя выдавил Базил, переминаясь с ноги на ногу, – двое мальцы еще совсем…
– Давай, друже, веди, по дороге расскажешь, – сжав плечо лесника, Порозов чуть подтолкнул его в сторону леса. Стефка и Подкова уже седлали лошадей, а Лукич лихорадочно рылся в своих необъятных тюках, выискивая необходимое снаряжение. Оборотень, тем более тот, кто уже не скрывает своей звериной сути, – не шутки.
В дорогу собрались за считанные минуты. Стефка на лету подхватил Базила и посадил его на лошадь позади себя, Подкова волок сумку, собранную Лукичом, который оставался с Аськой, Порозов… Порозов долгим взглядом проводил невозмутимого Оболонского, решительно взлетевшего в седло, но ничего на это не сказал, отвернулся, бросил: «В путь, ребятки» и пришпорил лошадь.
На хуторе было неправдоподобно тихо. Не голосили бабы над покойниками, мужики с дрекольем молча жались к скособоченной стене хлева рядом с плетеной изгородью, застыли, замерли в немом непонимании и удушающем страхе. И то было само по себе жутко, ибо день зачинался яркий, солнечный, брызжущий радостью, такой неестественной здесь, среди запахов смерти.
В людских глазах застыл ужас, нерассуждающий, животный страх, чуть прикрытый разумом. Глаза прятали, глазами умоляли, глазами вопрошали.
При появлении всадников люди молча расступились, молча проводили их взглядом, но не ушли, несмотря на ворчливые просьбы лесника. К толпе с другой стороны подошел крепкий бородатый мужик с топором наперевес и пошел следом за незнакомцами прямо в хату:
– Ишь, воевода нашелся, – хмуро, но твердо буркнул он, гневно впечатывая каждый шаг в иссушенную землю, – А кто ж ты такой, чтоб командовать? Чужаки разве ж помогут? Сами разберемся.
– Ага, разберетесь, – мрачно кивнул Базил, рукой останавливая мужика у крыльца.
– А с чего бы это волкам… да в хату? – подозрительно нахмурившись, двинулся тот мимо лесника перед порог, – Дверь что ли закрыть забыли? Так по жаре оно понятно…
– А ты б, Гаська, пошел домой да свои двери проверил. От греха подальше.
Мужик вряд ли его расслышал. Он выскочил из хаты, побледневший, с ошалелыми глазами, присел под стеной хлева и замолк. Молчаливые селяне проводили его сочувственными взглядами – большинство из них уже побывало в хате…
Первым в дом вошел Стефка. Его черные глаза на мгновение замерли, привыкая к полумраку хаты, затем внимательный взгляд заскользил по полу, переместился на полати… Густой запах крови бил в нос, но не этот запах заставлял видца болезненно кривиться.
– Матушка святая, – стоя на пороге, на одном дыхании потрясенно прошептал Подкова прямо на ухо Оболонскому. Ужасаться было чему. Кровавое месиво, в которое превратились два маленьких тельца на полатях, распознать было почти невозможно, у женщины была оторвана голова и аккуратно поставлена на стол, а мужчина, вытянувшийся на полу, одной рукой пытался дотянуться до двери, в то время как другой поддерживал вывалившиеся внутренности. Сглатывая непроизвольный ком в горле, Оболонский нервно моргнул и отвел взгляд, его внимание мгновенно переключилось – на брызги крови, беспорядочно покрывающие толстые бревенчатые стены.
– Я вижу, – низко и хрипло сказал вдруг Стефка и рванул назад. Ожидавшие на крыльце Порозов и Базил поспешно расступились, пропуская видца, и побежали за ним следом. Стефка уже вскакивал в седло.
Сначала был мужчина, подумал Константин, в последний раз бросая взгляд на следы крови. Как самый сильный и способный сопротивляться. Оборотень вспорол его одним движением и бросил на заднюю стену. Потом была женщина – тварь разгрызла ее шею и открутила голову так же легко, как свернула бы шею куренку. Детей оборотень зажал в углу – им просто некуда было деться. Мужчина умер не сразу, он сумел проползти через всю хату к двери, оставляя широкий кровавый след за собой, но к тому времени оборотня и след простыл.
Константин вытащил из кармана небольшую металлическую коробочку и широким жестом высыпал щепоть серого порошка, бывшего в ней, перед собой. На мгновение мелкие кристаллики зависли в воздухе, вспыхнули сиреневым мерцанием и исчезли, будто их и не бывало. Константин кивнул сам себе, поскольку больше никого в хате не было. Магия принуждения, довольно слабая, скорее всего отраженная, иначе цвет порошка был бы куда интенсивнее, темнее. А это означало лишь то, что здесь был некто, кто подвергся магическому принуждению, но никак не использовал его сам. И это все равно не подтверждало, что убийцей был оборотень. Разве жестокости подвержены только бестии, что лишились своей воли? А если случившееся здесь – деяния человека, умного, хитрого и невероятно жестокого, решившего отвести от себя подозрения таким странным способом?
Оболонский мог бы произвести расчеты и более точно определить, кто убил этих людей, но поверил видцу. Зачем терять время, если Стефка уже шел по следу, точно зная, кого ищет?
Оболонский задержался в хате дольше остальных, а когда вышел, обнаружил, что его спутники уже уехали, а сам он окружен толпой кметов.
– Уже уходите? А дружки ваши, видать, тоже на охоту ускакали? – угрожающе спросил давешний мужик с топором, малость пришедший в себя, но все еще бледный. Константин молча обвел взглядом стоявших рядом людей и шагнул вперед, и от его взгляда толпа вдруг попятилась и разошлась, а мужик сдавленно крякнул и отступил в сторону.
– Не слушай ты его, дурака, барин, – горячим шепотком вдруг обожгла заплаканная седая женщина в сбитом на сторону легком платке, – Это он со страху. Боимся мы, барин, очень боимся. Не иначе как Белька вернулась, лютует, подлая. Волков на нас натравляет. Это же не можно, вот так, в хате? Боимся мы, что потом и того хуже будет. Ты, барин, если поможешь, мы ничего не пожалеем, последнее отдадим. Только помогни…
Да, да, отдадим, последнее отдадим, согласно закивали селяне головами, теснее прижимаясь к нему и протягивая руки, желая дотронуться.
Они привыкли к смерти, привыкли к ее постоянному дыханию за спиной, с обреченной покорностью принимая ее ледяную хватку. Да, в этих местах почти не бывало войн, но не хуже войн людей косили болезни и бедность. Бесконечные потуги прокормить семью ломали спины мужчинам и превращали их в немощных стариков, но на деле немногие селяне доживали до естественной старости, женщины умирали при родах, дети не успевали вырасти, умершим младенцам редко кто вел счет. «Лихаманка», лихорадка, вечная спутница болот, могла скосить деревню за считанные дни, а лучшим средством от хвори по-прежнему были заговоры местной знахарки и травы. Да, они привыкли к смерти как естественному ходу вещей, такому же непреложному, как движение солнца по небу, и все равно продолжали ужасаться бесчеловечности жестокого убийства. Как продолжали искать своих потерявшихся детей.
Они были так сильны в своей покорной слабости, так трогательно беззащитны, что тауматург вдруг почувствовал неловкость из-за своего равнодушия. Все это время он искал ответы на задачку, одним из условий которой были дети, обычные маленькие человечки, способные любить, бояться, ненавидеть. Но он не думал о них, как о детях, которых кто-то ждет и любит, как старался не воспринимать боли и страданий тех, кого убил оборотень. Такая отстраненность помогала магу сохранить ясный и трезвый ум, не замутненный эмоциями, как это случилось после смерти Кардашева. Но такая отстраненность делала его каким-то недочеловеком и впервые в жизни Оболонский пожалел, что не может разделить чужую боль.
Кольцо рук вокруг него сжималось все сильнее.
Надежда, с грустью думал Оболонский, глядя в засветившиеся глаза. Вот так, ничего не сделав, он уже подарил им надежду.
Константин молча кивнул, проскользнул сквозь кольцо рук, окружавших его, и вскочил в седло. Погоняя лошадь, он не оглянулся, но спиной чувствовал чужие взгляды, близкие к мольбе.
След отряда, ушедшего за оборотнем, затерялся где-то в лесу. Оболонскому пришлось потерять время, вглядываясь в оставленные на земле следы нескольких всадников, помогая себе не столько магией, сколько обычным зрением. Августовская сушь превратила немногие здесь дороги и тропинки в твердый камень, трава полегла, оттого поиски продвигались медленно. Наконец Константин услышал возбужденные голоса и поехал прямо через подлесок, пригнувшись к шее лошади от хлестких веток. Только поэтому он заметил то, что ускользнуло от внимания других. Он спешился, опустился на колени, рассмотрел торчащую из земли рукоять ножа и пятна крови вокруг, но трогать ничего не стал.
Когда он раздвинул кусты и вышел на небольшую полянку, на которой кружком стояли Порозов, Стефка, Подкова и Базил, его появление встретили почти с облегчением.
– Он умер, – со сдержанным удивлением сказал Алексей.
Под взглядом Оболонского кружок расступился. В центре на земле лежал обнаженный мужчина, свернувшийся калачиком – его поза кричала о беззащитности, о покорности, однако жалости он не вызывал. Голое тело все было облеплено клоками серо-бурой шерсти и отвратительной красноватой слизью, кровь, с трудом впитываемая высушенной землей, растекалась лужей, мухи надоедливой черной тучей кружили вокруг. Оболонский подошел ближе, опустился на корточки. На ничем не примечательном лице мертвого мужчины застыло удивление, но Константин про себя отметил лишь то, что щеки и подбородок выбриты, а под носом торчит белесая щетка усов с вислыми концами, ничем не отличаясь от любых других, принятых в здешних местах. Крепкие руки с большими мозолистыми ладонями намертво скрещены на груди, будто защищая некое сокровище. Оболонский потянул на себя мертвые руки…
– Убит. Часа четыре назад, – сухо констатировал маг, – Причем именно так, как и полагается убивать оборотней.
Нож, по рукоятку загнанный в грудь мертвеца, как две капли воды был похож на тот, что торчал в земле неподалеку.
– На самом деле, это не совсем обычно, – ворчал Стефка, уныло наблюдая, как Оболонский скрупулезно вымеряет расстояние от торчащего под кустом ножа, рисует на земле некие непонятные линии так, чтобы нож оказался ровно в центре. Видец попытался было «увидеть» хоть что-нибудь, что скрывалось за этим ножом, но потерпел поражение, – Куда лучше просто серебряная пуля. А это скорее местный обычай, не везде применяемый. Используются два одинаковых заговоренных ножа, причем одним ножом фиксируется звериная суть оборотня, чтобы не дать бестии измениться, а другим…
– Стефка, мы знаем, как это происходит, – насмешливо заметил Порозов, склоняясь над Оболонским, – Ты хочешь узнать, кто сунул этот нож сюда, маг?
Константин не ответил. Он прикидывал, какое пространство сможет удержать безо всяких усилий – силы понадобятся позже. В отличие от того, что он собирался сделать на ставе, его нынешние намерения были куда проще, зато зрелищнее. Здесь не нужно было строго ограничивать пространство, а потому в очищении земли от травы, хвои и павшей листвы не было никакой необходимости. Как раз наоборот. В заклятьи, которое он собирался использовать, следы на траве только приветствовались.
Итак, все готово. Проигнорировав любопытные взгляды своих спутников, жадно ожидающих демонстрации способностей тауматурга, Константин обратился только к Базилу:
– Смотри внимательно, возможно, ты сумеешь узнать кого-нибудь из местных, – лесник заинтригованно кивнул и сделал было шаг вперед, но маг резко остановил его у кромки фигуры, – Смотри, но не двигайся.
Смотрели все. Смотрели во все глаза. Смотрели неотрывно, ничего не видя и не замечая, в душе предвкушая поражение надменного человека, от холодного взгляда которого даже привычному Порозову порой хотелось поежиться. Может, потому, что вынужденные соратники казались ему существами низшего порядка, а может, за надменностью скрывается обычное бессилие?
Смотрели под четкие, но абсолютно непонятные слова, произносимые магом. Как по команде отпрянули, когда Оболонский резко сыпанул в центр фигуры голубоватым порошком. Первым заметил Стефка.
– Вижу, – восхищенно прошептал он, тыча пальцем в голубоватое марево, в порошок, не упавший, как ему и положено, на землю, но взвесью застывший в воздухе, удивительно похожем на подкрашенную синью воду высотой в полтора человеческого роста. Тогда заметили и остальные. На границе раскрашенного столба воздуха появилась туманная фигура, цветом чуть более интенсивным, чем фон. Фигура решительно двигалась задом наперед, пикантно присела, смешно вскочила и продолжила свой путь назад, скоро исчезнув из поля зрения.
Стефка хихикнул, а лесник обиженно протянул:
– Так то ж Вы, спадар колдун.
Оболонский ждал. Изображение получилось довольно четкое, различимое, но чем дальше по времени откручивается ход событий, тем более размытым оно будет становиться, поэтому пока успеху радоваться было рано.
Он использовал то, что в подобных случаях было нагляднее всего – эффект Доссена. Только так можно было заставить молекулы воздуха принять в регрессе то положение, которое они когда-то занимали. На практике это выглядело зрелищно, но давало слишком много воли воображению: пока специальным образом покрашенный воздух медленно перемещался, принимая в ускоренном времени те формы, которые он окружал недавно, можно было распознать контуры объектов – предметов, животных, людей – и определить их движения или перемещения. Однако без особой сноровки сделать это было непросто: контуры не всегда были резкими, иной раз цветом они просто сливались с фоном. И все-таки когда требовалось восстановить последовательность событий, эффект Доссена использовали довольно часто – в этом он был незаменим. Правда, с одной небольшой оговоркой: оригинальная формула эффекта была рассчитана для закрытого помещения, где молекулы воздуха не столь подвижны и не так подвержены внешнему воздействию, например, ветра, как здесь, в лесу. Поэтому и нужны были пространственные ограничения с помощью фигур на земле, а это снижало точность изображения.
– Кто это? – испуганно отпрянул лесник, заметив, как подернулись контуры цвета, – Это женщина?
Фигура и вправду казалась женской, но лишь потому, что на ней было бесформенное одеяние, напоминающее широкую юбку. Сильно согнувшись, женщина торопливо просеменила задом наперед, тяжело опустилась на колени, с недюжинной силой выдернула нож из земли, резко поднялась и прежним путем убежала, переваливаясь с боку на бок.
Оболонскому она показалась обычной старухой, скорее худой, но сильно сгорбленной, с довольно резкими чертами лица, однако разглядеть что-то более определенное было непросто.
– Омелька, – с благоговейным ужасом прошептал Базил, тыча пальцем в голубоватое марево.
– Ты все рассмотрел? – разжал губы Константин, и с его словами сила, удерживавшая мельчайшие голубоватые кристаллики в воздухе, исчезла. Земля медленно покрывалась легкими синеватыми хлопьями.
– Кто такая Омелька? – спросил Порозов.
– То ведьма, – понизив голос, мрачно сообщил лесник.
– Так все-таки ведьма здесь есть? – угрожающе наступая на Базила, спросил Алексей, – А ты говорил – нету?
– Так она ж незлая, – испуганно отпрянул Базил, – Омелька не злая. Ни одной живой душе зла не сделает. И старая она. Почитай, что не ходит.
– А здесь, выходит, не только ходит, а и бегает. Значит, по доброте душевной добрая ведьма Омелька оборотня и убила. Так получается?
– Так, – недоверчиво косясь и не понимая подвоха, ответил Базил.
– А как добрая ведьма Омелька узнала, что у оборотня тут схованка?
– Так же, как и вы. Пришла по евоному следу.
– Она поджидала оборотня здесь, – негромко сказал Оболонский, осмотрев землю рядом с небольшой землянкой, умело скрытой огромным комлем упавшего дерева. В землянке нашлась довольно опрятная одежда и обувь, большой кувшин с водой, котомка с хлебом, завернутым в тряпицу, ножом и огнивом, – Только в одном состоянии можно убить и оборотня, и человека одновременно – когда он превращается. Ударить человека в грудь одним ножом, удержать зверя в земле другим ножом, при том настолько далеко, насколько возможно, чтобы он не сумел выдернуть его. Да и ножи должны быть особыми. О таких не многие знают. Так ведь, Порозов?
Алексей довольно хмыкнул и гаденько-елейным голоском произнес, повернувшись к Базилу:
– Ведьма не могла прийти сюда по следам бестии после убийства на хуторе. Она заранее знала, что он будет здесь. Она ждала, что он поспешит перекинуться, а значит, заранее знала, что убийство будет. Базил, твоя добрая ведьма Омелька знала, что тех людей на хуторе зверь растерзает, но ничего не сделала. Что ты теперь на это скажешь?
– Как это знала? – потерянно развел руками лесник, – Такое не можно. Омелька добрая. Омелька защитит.
– Видишь ли, Базил, оборотень, после того, как отведает крови, не способен долго оставаться зверем. Хочешь верь, хочешь – нет, но для него это сильное потрясение, а тогда его тело перестает слушаться. Он может перекинуться в человека в любой момент. А теперь представь, что произойдет, если он перекинется недалеко от села. Голый, грязный, весь в шерсти, крови и соплях. Говорить не может, только мычит. Что ты подумаешь, увидев такое? Разве не схватишься за топор?
Базил скривился, недоуменно поскребывая затылок.
– Потому и мчится зверь в место, где припрятана одежа да вода. Здесь он перекинется, отлежится, отмоется. И как ни в чем ни бывало вернется домой. Разве ты когда-нибудь подозревал, что он – оборотень?
– Лютик? – мотнул головой в сторону мертвого тела лесник, – Не. Мужик как мужик. Дурной бывало, бабу колотил, но что б такое…
– А Омелька твоя знала, где Лютикова схованка. И поджидала тут.
– Так она ж его убила, – не сдавался Базил.
– А почему? – вкрадчиво поинтересовался Порозов.
Лесник вконец запутался.
– А вдруг это для нее наш оборотень детей таскал? А потом перестал ей подчиняться, вот она его и убила?
– Ну, барин, ты и придумаешь! – бурно возмутился Базил.
– Много ли ты про ведьм знаешь, лесник? – совсем другим тоном, холодным, угрожающим, спросил Алексей, – Много ли ты знаешь, как они себе жизнь продляют? Хочешь, чтобы у твоих соседей и дальше дети пропадали?
Базил охнул, изменился в лице.
– Веди, лесник. Самой короткой дорогой веди. И не вздумай водить меня за нос.
Базил удрученно крякнул, в сердцах хлопнул капелюшем по бедру и размашистым шагом пошел на восток. Порозов вскочил в седло, коротко наказывая Подкове позаботится о мертвеце, и скоренько поехал следом. За ним потянулись остальные.
– Это что за спектакль? – негромко спросил Оболонский, поравнявшись с Алексеем.
– Тебе раньше не доводилось из селян вытрясать дорогу к местному колдуну? – насмешливо спросил Порозов, – Пришлых магов, вроде тебя, нигде не жалуют, зато своих в обиду не дают – ни добрых, ни злых. Злых – себе дороже, как прознает колдун, что ты врагу его помог, места мокрого от тебя не оставит. А добрых уважают да любят. Таких оберегают вдвойне. Если Омельку здесь считают доброй, тебе о ней никто не расскажет, сколько ни проси. Кругами водить будут, день-деньской ни о чем тралялякать, а ведьму чужакам не выдадут. Скорее всего, Омелька и вправду старуха не вредная, оборотня убила по доброте душевной и к детям отношения не имеет. Но проверить не мешает. Что? Считаешь, тебе легче удалось бы разговорить Базила? – вдруг спросил Алексей, задетый легкой отстраненной иронией, застывшей на лице Оболонского.
– Зачем? – равнодушно ответил тот, и ирония обрела оттенок надменности, – Я и так знаю, где она.
– Знаешь? – недоверчиво переспросил Порозов. Несколько долгих секунд он смотрел на аристократический профиль едущего рядом человека и думал о том, что, пожалуй, поторопился записать его в союзники. Да, они уже не соперники. Но и не союзники, и скорее всего никогда ими не станут, – Знаешь, но не говоришь.
Оболонский медленно повернул голову, встретившись глазами с Алексеем, с трудом скрывающим нарождающийся гнев.
– Я вижу проявление магии так, как видит бестий Стефка, не глазами, нутром, – бесстрастно пояснил Константин, притягивая чужой взор к своим темным холодным глазам как магнитом, – Я чувствую любой всплеск волшбы на несколько верст кругом и могу различить ее характер. Иногда могу определить, от кого она исходит, но только когда маг пользуется своим Даром. Так вот, Порозов, Омелька – не тот человек, который нам нужен. Я не люблю ведьм и выгораживать их ни перед кем не стану, но это не она держит на цепи оборотней. И не она убила Германа. Поэтому да, не говорю, потому что визит в ее избушку бесполезен. Нам он не даст ничего нового. Но я хочу с ней поговорить, потому что теперь именно она будет следующей жертвой Хозяина.
Алексей с трудом отвел взгляд, отчаянно мотнул головой, будто стряхивая наваждение, и гнусно улыбнулся:
– Зачем же тогда ты водил нас за нос? Зачем нужны были эти фокусы с голубым воздухом?
– Ты ничего не понял, Порозов. Я не собирался потакать вашему любопытству, это все было ради Базила. Когда Омелька умрет, у этих людей не останется никакой другой защиты, кроме меня и вас. Они должны нам доверять. Они должны видеть в нас тех, кто способен их защитить – сильных и умелых. Пусть будут фокусы, главное, чтобы действенные. Люди должны знать, что Омелька оставляет нас вместо себя. На время, пока ее место не займет преемница. Постарайся и ты не выставлять себя врагом.
– Умрет? И ты так спокойно говоришь об этом? Может, ты уже и Хозяина нашел, но считаешь визит к нему бесполезным?
– Нет, Порозов, – холодно ответил Оболонский, – Хозяин мне не по зубам. Боюсь, я даже не знаю таких людей, которым он по зубам. И моли Бога, чтобы мы нашли способ его остановить до того, как он пустит в ход всю свою силу.
Мрачность тона, с которой были сказаны последние слова, поразила даже Алексея. Он нахмурился, обдумывая сказанное, однако Оболонский внезапно встрепенулся, привстал на стременах и неожиданно послал лошадь в галоп.
– Удачей будет то, если мы вообще застанем ее живой! – крикнул он, не оборачиваясь.
Глава восьмая
Островерхая крыша одинокого домика посреди моря камыша выделялась как куропатка среди цыплят. Через высокую шелестящую траву вела тонкая петляющая тропинка, то и дело ныряющая в хлипкое нагромождение почерневших веток, наваленных на ямку с болотной водой. Всадники спешили, хотя за исключением одного человека никто не понимал, к чему такая спешка. Из-под копыт взлетали комья грязи – даже в такую сушь земля здесь была пропитана водой, ветки невысоких деревьев или кустов хлестали по бокам лошадей, тучи оводов радостным гулом поприветствовали новую добычу, но скоро отстали, не способные тягаться в такой скорости.
Домик стоял на горке, открытый всем ветрам. Высоты ему, как оказалось, добавляли сваи, а точнее, четыре срубленных в половину человеческого роста ствола усохших деревьев, вспученные корни которых большей частью повылазили из земли и торчали под избой белесыми крученными змеями. Сказочная избушка на курьих ножках выглядела не слишком страшной – такие же подслеповатые оконца, черные бревна и камышовая крыша были в большинстве домов окрестных сел и хуторов, однако Базил с глухим стоном соскочил с лошади, на которой сидел позади Стефки, и замер на границе камышового моря как истукан.
– Ты что? – обернулся Стефка, останавливаясь и спешиваясь.
– Не можно, – испуганно прошептал лесник на подкашивающихся коленях, – никак не можно. Госпожа не звала.
– Брось, Базил, мы уже тут.
– Что я наделал, госпожа-матушка? Что я наделал? Зачем привел чужаков к тебе? – сокрушался тот, заламывая руки, – Не лиши меня твоей помощи, коли нужда придет!..
– Я ждала тебя, – вдруг внятно сказал хриплый старческий голос, – Подойди ближе.
Лесник встрепенулся, широко распахнул глаза и торжественно пошел вперед. И только увидев, что рядом с лежащей на земле старой женщиной на коленях стоит Оболонский, понял, что эти слова предназначались не ему.
Омелька не была ни худой, ни полной. Широкая рубаха и юбка скрывали скрюченную дугой спину, оттого казалась старуха круглым колобком. Но лицо ее больше напоминало скелет, обтянутый кожей. Стара, очень стара, подумал Оболонский, но дряхлой вовсе не была – без труда прошла часа три, миновав расстояние от места, где был убит оборотень, в свою избушку. Не слишком сильна, как колдунья, а округой правит скорее силой собственного авторитета и знанием каждой кочки, цветочка, лешего или водяного. Ее наверняка немало боятся, опасаются с ней ссориться, но уважают до слепого почитания. Есть в ней и ведьмачий дар.
Что еще он знал о ней? Да, пожалуй, что и ничего. Феры предпочитают держаться подальше от тауматургов, а те тоже не питают любви к колдунам да ведьмам – вот и все отношения.
Но сейчас перед ним лежала не злобная ведунья, он видел лишь страдающую старую женщину, на глазах теряющую последние силы.
– Я попробую помочь, – Константин поднял руку с зажатым между пальцами амулетом, но старуха твердо отвела ее.
– Брось, – неожиданно зычно сказала она, – Я уже свое отжила. Не трать время попусту.
Оболонский нехотя кивнул, нагнувшись, чтобы поддержать седую растрепанную голову, неуклонно закатывающуюся назад.
– Ты, конечно, хочешь знать, кто правит оборотнями да водными? И я хотела. Четыре месяца искала, а так и не нашла. Он хитрый, следов не оставляет. Водяники его страх как боятся, даже мне не сказали, кто это, а я уж, поверь, спрашивать умею. Он сильный, берегись его, волшебник, – скороговоркой проговорила женщина, на глазах теряя силы. Оболонский еще ниже нагнулся, чтобы расслышать почти невнятный шепот, – Пойдешь в Холотову рощу, кликнешь моим именем Петрушу, он поможет, чем сможет. Только будь с ним построже, баловаться любит…, – она неожиданно сильно вцепилась в мужскую ладонь и неуловимым движением проткнула кожу булавкой, которую искусно прятала в другой руке. Оболонский с досадой отдернул руку, но на землю с ладони успела скатиться капля крови. Старуха скосила вниз глаза и удовлетворенно откинулась назад.
– Ну вот и все, родимый, залог оставлен, – с блаженной улыбкой опять внятно сказала Омелька, закрывая глаза, – Ты справишься, я сразу почуяла в тебе это… ты сильный… справедливый… Слышишь землю? Я завещаю тебе защищать ее, волшебник, как дитя родное. Ну вот и все. Теперь я могу уйти с миром.
Улыбка так и осталась на ее обрамленном седыми прядями лице, старческом, сморщенном, в пятнах от солнца и прожитых лет, даже когда дыхание совсем покинуло ее.
Константин бережно уложил тело на землю, сложил сухонькие, коричневые от загара многотрудные руки на груди, поправил громоздкий амулет-оберег из плетеных веточек, ягод, камней, косточек.
– Зря ты это сделала, колдунья, – с грустной улыбкой тихо сказал он, – Твои чары меня не остановят, и здесь я надолго не задержусь. Выбрала бы ты себе преемника получше. А Хозяина я и без твоих напутствий найду.
Базил медленно бухнулся на колени рядом с мертвой Омелькой и громко запричитал-застонал…
– Эй, чародей, ты куда? – Порозов только и успел, что удивленно крикнуть вслед, как камышовое море поглотило ускакавшего всадника.
Ненадолго Оболонский заглянул на хутор. Услышав быстрый топот копыт, Лукич оторвался от непременной сортировки собственных запасов и удивленно поднял голову.
– Константин Фердинандович, – радостно вскочил фуражир, размахивая зажатой в руке связкой чьих-то клыкастых зубов, как молодка нарядными бусами.
– Как Аська? – первым делом спросил Оболонский, энергично спешиваясь.
– Добра, добра, – раздался бодрый, молодой, чуть картавящий голос откуда-то сбоку. Асметтин полулежал в теньке под яблоней, вытянув раненую ногу, аккуратно перевязанную чистой холстиной от паха до колена, и строгал деревянную ложку. Ложка получалась не ахти, корявая да кривая, неумелый мастер срезал слишком много не там, где надо, и оставлял там, где надо бы убрать, но не унывал: умение – дело наживное. Неизменная широкая улыбка расцветала на юном лице всякий раз, как Аська замечал обращенное на него внимание.
– Ты водяного слышишь? – быстро спросил Оболонский.
Лицо у Аськи настороженно вытянулось, глаза посуровели, зрачки медленно повернулись слева направо и замерли.
– Ховается, бести, – глядя прямо на тауматурга, ответил Аська.
– Прячется? – переспросил тот, – От тебя? Боится?
– Не, – коротко ответил видец, – Боится не я. Боится Хозяин.
– Ты можешь узнать у него, кто Хозяин?
Аська молча раздумывал, не отрывая взгляда от Константина. Веселость сошла с его облика целиком, скулы неуловимо заострились, губы сложились жесткой складкой, глаза стали холодными и отстраненными. Теперь он куда больше походил на человека, способного применять силу и убивать, но такая перемена Оболонскому совсем не нравилась.
– Он еще не совсем оправился, – беспокойно встрял в разговор Лукич, осторожно подходя сзади.
Оболонский промолчал.
– Я пробую, – кивнул Аська, хватаясь за амулет, висящий на груди.
– Постой, – кинулся к нему Оболонский. Тауматург сел перед видцем на колени, достал из своей вместительной сумки стеклянный пузырек и отпил маленький глоток пахучей жидкости. Снадобье привычно обожгло горло и взорвалось пожаром в желудке. «Осторожно бы надо с эликсиром», – мимоходом сказал сам себе маг, ощущая, как предельно обостряются органы чувств, – «Так и слабоумие заработать недолго». Тогда он еще не знал, что вопреки всякой осторожности, в ближайшие дни снадобьем ему придется пользоваться слишком часто.
– Давай, – кивнул он видцу, хватая того за запястья. Органы чувств взорвались чужими ощущениями, однако Оболонский прекрасно понимал: то, что он чувствует, лишь очень бледное отражение чувств Аськи. На мгновение он содрогнулся, подозревая, какому испытанию подвергает неокрепший после ранения организм парня.
Поляна перед хутором, берег озера да и само озеро неуловимо изменились. Снадобье позволяло ему не только частично разделить ощущения Аськи, но и усилить свои собственные, а это значило, что он способен не просто увидеть водяного внутренними глазами видца, но и заметить следы волшбы – того, на что сам Аська не годился.
…Реальность изменилась, тауматург, смотрящий глазами видца, был ни здесь, на берегу озера, ни там, в потустороннем мире. Образ водяного, далеко не такой, как его представляет обыватель, заслонил собою все в сознании – существо, состоящее из грязной воды, перегнивших водорослей, тины, зеленой ряски, полуразложившихся жаб и прочего, чему нет строгого определения, металось из стороны в сторону, роняя невесомые брызги. Бестия тряслась в страхе, пыталась вырваться из захвата Аськи и уйти в спасительную иную реальность, недоступную силам человека, но не могла.
– Покажи человека, которого ты боишься больше, чем меня, – раскатом грома в сознании обманчиво миролюбиво прозвучал голос Аськи – уверенный, грозный, пугающий и совсем не похожий на тот дружелюбный, чуть картавый голосок улыбающегося золотоволосого юноши.
Водяной застыл. На мгновение Оболонскому показалось, что бестия превратилась в лед – такой крайней степенью оцепенения оказалась скована она. Ужас, волнами доходящий через сознание Аськи, ошеломлял.
– Покажи, – еще раз попросил видец, добавив толику угрозы. Это было излишним. Высокий пронзительный вой острым сверлом вонзился в мозг. Водяной, чей ужас сорвался в совершенно неконтролируемую панику, с недюжинной силой закачался из стороны в сторону, вырываясь из захвата. Сила, удерживавшая бестию, разрывала ее полупризрачную плоть, заставляла ошметки летать вокруг. Водяной, вопреки чувству самосохранения, упорно продолжал разрушать сам себя. Это причиняло ему страшную боль, но явно было лучше того, что его ожидало из-за ослушания Хозяину.
Аська отпустил.
«Нам так и не удалось ничего узнать» – мрачно подумал Оболонский.
«Кое-что я успел заметить», – раздался в его голове спокойный ясный голос Аськи.
«Разглядел, что за человек?» – жадно спросил маг, обрадованный возможностью порасспросить видца без языковых проблем.
«Бестии видят людей не так, как мы. Не глазами. Если бы я… смог увидеть этого… человека так, как вижу бестий, я… бы… его… узнал…».
Внутренняя речь Аськи, поразительно складная, пока ее не сковывало внешнее незнание языка, становилась все глуше и медленнее. Тауматург спохватился. Окинув быстрым взглядом линии магических сил над озером, он резким движением вытолкал видца из состояния погруженности. И вовремя – на мгновение широко распахнув глаза и несильно сжав руку Лукича, Аська потерял сознание.
Пока лекарь хлопотал над юношей, тихо и недовольно бурча себе под нос, Оболонский поспешно обошел вокруг останков хутора, внимательно приглядываясь к сгоревшему дому, поковырялся носком дорогого сапога в пепле и замер в задумчивости, глядя в никуда, а точнее, на воды лежащего внизу озера и густой зеленой стены леса на противоположной стороне. Потом обернулся к лекарю.
– Как только Аська придет в себя, собирайте вещи и уезжайте отсюда. В Заполье, например. Оставьте записку остальным, они скоро будут. И не задерживайтесь здесь надолго.
– Почему? – сдержано спросил Лукич, прекрасно зная, что за этим последует.
И точно. Оболонский не стал тратиться ни на объяснения, ни на прощания. Он молча вскочил на лошадь и ускакал, так ни разу и не обернувшись.
– Ах, милостивый мой государь, да что Вы говорите? А такой хороший человек казался, – в подтверждение своих расстроенных чувств бургомистр слоновьим ревом высморкался, пошаркал туда-сюда и опять припал к свету, к раскрытому окну, почти высунув шуршащие листки письма наружу. Подслеповато щурясь и шевеля губами, он читал, в то время как человек, бывший за его спиной в гостиной, продолжал что-то невнятно говорить.
– Да, да, непременно пошлю людей в Заполье их арестовать. Завтра же поутру. Нет, сударь, сегодня уже поздно, – с плаксивой капризностью отвечал Сигизмунд Рубчик невидимому собеседнику, одновременно пытаясь на свету прочесть написанное, – Подумать только, мой добрый Алоизий, столько лет в архиве… Но граф Оболонский… Вы о нем не ошиблись? Нет? Да-да, с величайшей осторожностью, не извольте беспокоится. Ах, как я наказан за свою доверчивость… Да-а, Вы правы, дорого обходится…Какой конфуз… И Вам доброй ночи! И передайте господину Меньковичу мой нижайший поклон, и передайте, что я непременно жду его, в любое время, когда он будет в Звятовске. Мои двери всегда открыты для него…
Под окном бургомистрова дома, на той его стороне, что фасадом выходила на городскую площадь, время от времени поглядывая на часы, неторопливо прохаживался молодой человек приятной наружности. Он был совершенно спокоен, однако явно ожидал кого-то, а когда бурчание бургомистра над его головой утихло в глубине гостиной, быстрым шагом прошел к парадному входу и вдруг наклонился, чтобы поднять упавшую газету. Вышедший из дверей бургомистрова дома человек прошел мимо него, не обратив ни малейшего внимания и едва не задев.
Седовласый, лет пятидесяти, с вальяжной походкой и высокомерно запрокинутой головой, недавний гость бургомистра других людей вообще не замечал. Успешно завершенное дело, в результатах которого он с самого начала и не сомневался, в очередной раз убедило его в том, что искусство манипулирования штука полезная, но не сложная. Бургомистра он презирал, как, впрочем, и большинство представителей рода человеческого.
Седовласый неторопливо завернул за угол, прошел по узкому безлюдному переулку. Шаги сзади его не насторожили, он чувствовал себя уверенно и комфортно. Да и кого бояться? В провинциальном городишке он был как дома.
А потому, когда его рука вдруг оказалась болезненно вывернутой к лопатке, а щека немилосердно прижата к стене, мужчина искренне поразился.
– Боюсь, Казимир, если бы я прислал тебе приглашение, ты бы не ответил, – вкрадчивым шепотком сказали ему на ухо, – А мне так хотелось поговорить по душам…
– Оболонский…, – от досады и злости пойманный мужчина скорее прошипел по-змеиному, чем проговорил, – Я тебя прикончу, как собаку.
– Становись в очередь. Итак, приятель, о чем вы там с бургомистром… балакали?
– А то что? Убьешь, что ли? – седовласый был тертым калачом, его на испуг просто так не возьмешь. Породу людей, к которым относился Оболонский, он знал: умные, но честные и благородные дураки. Насилия не любят, даже если и разглагольствуют о нем, на деле редко к нему прибегают. Предпочитают дело закончить миром.
– Хочешь убедиться? – удивленно прошептал Оболонский, – Убью и не дрогну. Никто даже и не узнает.
От неожиданной боли в левый бок Казимир вскрикнул, попытался вывернуться и ударить ногой назад. Константин еще сильнее зажал руку под лопаткой и провел окровавленным лезвием перед носом плененного.
Седовласый поверил. И пусть укол ножом был легким, предупреждающим, сталь в голосе и в руке, что прижимала его к стене, лучше всяких слов убеждали в серьезности намерений Оболонского.
– Ладно. Что ты хочешь знать?
– О чем письмо, которое ты передал бургомистру?
– О том, как ты со своей бандой убил архивариуса и двух людей Меньковича. А потом вырезал семью на хуторе…, – Казимир не смог удержаться от торжества, – О том, что твои бумаги поддельные, да и сам ты не тот, за кого себя выдаешь. Менькович, конечно, и сам бы справился с бандитами, но это, мол, дело властей, и ему негоже вмешиваться… Опять же слава и почести тому, кто изловит такую жестокую банду разбойников, ему не нужна, а вот Сигизмунду Рубчику – в самый раз…
– Что делает Мартин Гура в доме Меньковича? – неожиданно перебил его Оболонский.
– Кто? – опешил седовласый.
– Гура, тауматург. Маг.
– А, этот полоумный старик? Кто ж его знает, что он делает. То сидит себе в башне, то по болотам скачет.
– Был бы не нужен, Менькович не держал бы при себе, – Оболонский чуть поднажал на спину, – Зачем он нужен?
– Не знаю, зачем, правда, не знаю, – сдавленно заверещал Казимир, – Он только с Тадеушем и общается, только его и слушается. То нетопырей ему лови, то свежую волчью печень подавай… Никому не охота с ним связываться. Полоумный.
От резкого запаха из неожиданно подсунутой раскрытой склянки Казимир закашлялся, а потом бескостно свалился на мостовую. Когда же очнулся, то обнаружил себя в чьем-то подвале запертым, связанным и с кляпом во рту. И еще он понял, что ему очень повезет, если хозяева спустятся сюда сегодня, а не через несколько дней. Хорошо, хоть жив, скривился плененный и опять-таки подумал о том, что не ошибся в оценке Оболонского – умный, но честный дурак, не любящий насилия. А ведь зря не убил. Ох, как зря. Ему это еще аукнется…
Горы и горы гроссбухов, книг, стопок пожелтевших бумажных листков, кое-как стянутых бечевками и возвышающихся греческими колоннами в человеческий рост, или просто сваленные в беспорядочную кучу бумаги – таков был архив города Звятовска и всего Звятовского повета. Оболонский беспардонно сорвал замок с хлипких дверей и устроился там на ночь. Не спать. Работать.
Первые пару часов он просто разбирался в том, как и в каком порядке сложены бумаги. За видимым беспорядком скрывалась система, сложная, но удобная для пользования одного-единственного человека, вот только понять ее другому человеку, непосвященному и со стороны, было весьма непросто. Советник бродил от стопки к стопке, приподнимая обдающие пыльным облаком связки бумаг, желтых, ломких, с выцветшими бурыми чернилами, наспех пробегая глазами заковыристый текст и откладывая его в сторону. Духота, умноженная на тепло лампы, наглухо закрытые ставни (чтобы свет не просачивался на улицу) и стойко зависшую между полом и потолком пыль, заставила его раздеться, расстегнуть верхние пуговицы сорочки и закатать рукава. И все равно пот стекал по лицу, прокладывая дорожки от висков к шее. Руки быстро почернели от десятилетиями собираемой и спрессованной бумажной грязи, волосы прилипли ко лбу, лицо жгло от смеси пота и едкой пыли. Нестерпимо хотелось умыться.
Константин лихорадочно рылся в бумагах, перебрасывая связки с места на место и превращая и так беспорядочное нагромождение бумаг в сущий хаос, пока не нашел то, что искал. Он впился глазами в буквы, знаки, гербы и подписи…
На восходе солнца он проснулся. На лбу остался оттиск печатки и полосы – он уснул, сидя за столом и положив голову на скрещенные руки. Лампа догорела, но из распахнутого на рассвете окна внутрь заползал новый день, ведя за собой легкую прохладу и утреннюю свежесть.
Толком выспаться Оболонский не успел, в лучшем случае успев урвать для сна пару часов. Но не жалел об этом. День предстоял долгий и трудный, на отдых времени не было.
На рассвете, когда поиски, казалось, были завершены, Константин нашел припрятанную архивариусом Алоизием, фамилию которого узнать он так и не удосужился, тонкую папку. Найденное с лихвой окупило его ночные старания. В них оказалась копия тех бумаг, ради которых старика в конце концов убили, и письмо, в котором он объяснял, почему передает эти бумаги Меньковичу. Письмо было без адресата, а почему так тщательно спрятано – неизвестно.
Освежившись у цирюльника и прикупив свежего хлеба, Оболонский спешил покинуть город – задерживаться в Звятовске он никак не мог: люди бургомистра вот-вот отправятся в Заполье, чтобы арестовать отряд Германа. Да и его самого, если уж на то пошло. Утро было ясным и жарким, как и любое другое утро последних трех недель. Разве что тоскливее были взоры, бросаемые на нещадное горячее солнце, немилосердное даже поутру, да на высокое небо без единой спасительной тучки. Жара, проклятущая жара, когда же она кончится?
Из-за жары горожане (кроме тех, конечно же, кого нужда заставляла работать невзирая на погоду) на улицах Звятовска появлялись либо ранним утром, либо вечером. И только тогда город на время становился похожим сам на себя. По узким мощеным тротуарам под широкими кружевными зонтиками прогуливались барышни в легких светлых платьях и шляпках, похожих на фруктовую корзину; по делам спешили чиновники, прохаживались галантные кавалеры, с прицелом посматривая на молодых девиц и их мамаш, тихо ругались приказчики, правя гружеными товаром телегами, зазывали лавочники и крикливые торговки, предлагая свежую выпечку… Ничего похожего на то унылое затишье, что встретило Оболонского в его первый приезд. Утро было, правда, куда пустыннее вечера – редкие барышни вставали так рано.
Константин рассеянно скользнул взглядом по сторонам… и замер. Отчетливое ощущение пристального взгляда в спину заставило его остановиться и обернуться. У противоположного дома, совсем недалеко, стояли две девушки. Одной из них была Ванда, кокетливо строившая глазки и энергично обмахивавшаяся веером. Рядом стояла не менее внушительная темноволосая особа средних лет, платье которой казалось еще пышнее из-за немыслимого количества рюшей и оборок. Но взгляд… Удививший Оболонского взгляд исходил не от них. От кого же? Маг оглянулся. Мимо прогромыхала на камнях мостовой открытая коляска, юная цветочница выбирала несвежие цветы для потрепанного кавалера, двое приказчиков спорили поодаль…
Оболонский озадаченно кивнул Ванде, получил ответный томный кивок и многозначительную улыбку. Похоже, папенька не сообщал ей последних известий? Тауматург поспешно отошел, ведя в поводу лошадь, пока бургомистрова дочка не задержала его каким-нибудь дурацким вопросом и пока его отъезд еще выглядит достаточно вежливым.
– Господин Оболонский, – напевным чарующим голосом произнесли совсем рядом, – Какая неожиданная встреча.
А вот это и вправду было полнейшей неожиданностью.
В только что проехавшей и остановившейся совсем неподалеку коляске сидела Екатерина Ситецкая. Повернувшись в пол-оборота, чуть опустив голову в сторону, не глядя на Константина, она ждала, предоставляя ему самому принять решение – подойти или уйти.
Сегодня она изменила своему трауру. Сегодня она была в ажурно-белом открытом платье, выгодно подчеркивающем красоту ее плеч и рук, высокой груди и тонкой талии. Игра света и тени, так ценимая в кружеве, сослужила Катерине хорошую службу: с ее широчайшей, легкой и изящной шляпки спускался к шее водопад нежнейших кружев, скрывая уродство, делая из мешанины шрамов лишь намек на тайну, и не препятствуя любоваться открытыми прелестями.
– Не ожидал Вас здесь увидеть.
Катерина удовлетворенно откинулась назад, протягивая тонкую кисть в ажурной перчатке.
– Я и сама удивлена собственным порывом. Наверное, жизни захотелось.
– Неужели Вы нашли жизнь здесь? – усмехнулся Оболонский.
– Нет, – искренне рассмеялась она, – Но надеялась. Жаль, я не знала, что и Вы в городе.
– Увы, мне нужно уезжать.
– О, и я не собиралась здесь задерживаться. Какое совпадение.
Коляска неторопливо двигалась вперед, увозя прелестную женщину в белом. Рядом ехал всадник. Он был молод, решителен и хорош собой и ему очень нравилась женщина в белом, раз он так легкомысленно рисковал опоздать предупредить друзей, которым грозил скорый и неминуемый арест.
Но стоит ли об этом?
– Барин, барин, – задыхаясь от скорого бега, тоненько пропищал мальчонка лет десяти, безрассудно бросившись под копыта лошади, да так споро, что Оболонский едва успел натянуть поводья, – Передать велели.
Мальчишка, раскрасневшийся от бега и жары, тяжело дышал и смотрел испуганной собачонкой. Широкая сорочка неопределенного бурого цвета сползла с одного плеча, штаны висели на честном слове, в руке – мятый конверт из грубой почтовой бумаги.
Оболонский разорвал конверт, на обороте которого размашисто было написано:
«Плохие новости. Это очень срочно. Жду за Ратушей, правый ряд, цветочная лавка. Порозов».
Выходит, отряд в городе? И скрывается?
– Садись, малец, – Оболонский протянул руку вспыхнувшему восхищением мальчишке, одним рывком усадил его позади себя, и с извиняющейся улыбкой обернулся к Катерине:
– Простите, дела.
– Что ж, не судьба, – меланхолично заметила Ситецкая, скривив красивые губы в холодной улыбке, – Она вообще создание странная, эта Госпожа Судьба. То балует, а то петлю на шее тянет. Трогай, Джованни.
В правом Торговом ряду, что за Ратушей, цветочных лавок не было. Их вообще там не было. Одна была на противоположной стороне площади, но о Порозове в ней ничего не слышали. С утра заказали два букета из роз и лилий, но никто никому свиданий не назначал.
Мальчишка, как только коснулся земли и получил свою заветную полушку, улепетнул что есть сил, а потому узнать, от кого он получил конверт, так и не удалось.
Только теперь Константин начал понимать, насколько странным было это послание. Выходит, кто-то желал задержать его в городе подольше? Попадаться на глаза бургомистру в его планы не входило, догонять Катерину было поздно, а потому Оболонский пришпорил лошадь и бросился в местечко Заполье что есть сил кратчайшей дорогой. Пока не поздно. А то, что люди Порозова в беде, он уже не сомневался.
При появлении Оболонского запольский трактирщик согнулся в радостном поклоне и продемонстрировал щербину в зубах.
– Я ищу Порозова, Алексея. Они здесь не появлялись?
– Третьего дня, кажись, только, – воодушевленно сообщил трактирщик.
– А сегодня?
– Не, сення не было, – мужик перекинулся через бочонок, выгибаясь дугой в сторону открытой задней двери, – Гузик, Лексея не видал? А? Лексея, говорю, не видал? А-а-а. Не, не видал, – нахмурился было и тут же радостно осклабился:
– Так ты, барин, здеся его обожди. Я те такого пивка налью, закачаешься. И в Трагане лучшего пивать не будешь! Эй, эй, барин, погодь, – вдруг всполошился трактирщик, тщательно вытер руки засаленной тряпкой и осторожно вытащил из внутреннего кармана внушительного фартука мятый-перемятый конверт.
– Это от Порозова? – недоуменно покосился Оболонский.
– Не, – радостно осклабился мужик, – То тебе, барин.
– От кого? – подозрительно спросил маг, брезгливо рассматривая конверт. Мытье посуды можно исключить, а вот истекающий жирком поросенок, прижатый к широкой груди трактирщика, явно оставил следы на толстой коричневой бумаге.
– Та кто ж его упомнит!
В конверте был клочок бумаги. Оболонский недоуменно приподнял брови – то была часть страницы из какой-то книги, небрежно выдранная из переплета и оборванная так, что осталось лишь несколько строк текста. Печать была дрянной, буквы через раз не пропечатались, типографскую краску явно жалели. Но прочесть – с трудом, да после жира – удалось.
«…русалочьи игры. Если человек поддастся на обольщение, его либо убьют, либо сделают своим возлюбленным. Поверье гласит, что избавиться от русалки просто – уколоть ее иглой, тогда они поднимут визг и спрячутся в воде. То же поверье считает, что самая большая радость у русалок бывает, если кто-то убьет водяного, потому как ходят они подневольными под водяным с того момента, как станут русалками. Однако ведьмак должен знать, что убив водяного, благодарность русалок не получит, а то и наоборот.
Самым вольготным временем для русалок считается Русалочья неделя, по обыкновению начинающаяся в новолуние в начале или середине августа. Однако ж в отличие от людских поверий, что русалки любят танцевать и качаться на ветвях под полной луной, ведьмак должен знать, что при зарождающейся августовской Луне русалки, а також иные водные бестии, получают наибольшую силу для своих пакостей, а к полнолунию силу почти что теряют и прячутся в воде до будущего лета…»
Поперек текста шла широкая надпись: «Берегись!» – чернила размазались от жира и воды, но буквы слишком хорошо выделялись, чтобы не броситься в глаза.
Оболонский повертел бумажку в руках, перечитал еще раз. Кто-то узнал о том, что он и Аська едва не убили водяного? Ну да, а это послание от русалки. Или, может, опасения писавшего относились к Русалочьей неделе, именно сейчас набирающей силу, а Константину как раз хотелось предъявить претензии к водникам? Или текст вообще не имел никакого отношения к угрозе, а у писавшего под рукой просто не нашлось ничего более подходящего? Правда, далеко не каждый здесь умеет писать и тем более далеко не у каждого в хате хранится книга неких ведьмачьих советов, судя по содержанию клочка бумажки. Но если подобная книга была, скажем, у Порозова или Стефки, не раз ночевавших здесь же? А писавшему лень было искать более подходящий клочок бумаги, на котором удобно черкануть словечко? И вообще, предупреждал неизвестный или угрожал?
Как бы то ни было, угрозы – не повод задерживаться здесь дольше, а о предупреждении можно подумать и в дороге.
Трактирщик опять заискивающе предложил пивка, но договорить не успел, так как Оболонский уже исчез в дверях, небрежно засунув в карман скомканную бумажку.
Еще несколько часов бешеной скачки ушло на то, чтобы доехать до горелого хутора. Три часа дня, нещадное солнце выжигало брешь в макушке, досверливая до кипящих мозгов.
Он чуял беду. Он всем своим нутром чуял беду. Не понимал, откуда она придет, но чуял. Беда разливалась в расплавленном от жары воздухе, в тревожном пении птиц, в назойливом стрекотании цикад, она бежала по его венам вместе с кровью. Отчего-то хотелось выть волком, от неизбежности ли страшного, от осознания бесполезности усилий, ибо уже поздно… Он гнал эти дурацкие немотивированные мысли, грибами-поганками выросшие на благодатной почве его тревог и страхов, гнал, но они возвращались… Он гнал себя, пришпоривал уставшую лошадь, чующую беспокойство хозяина, гнал, боясь приехать и увидеть страшное.
На хуторе было тихо и безмятежно, если может быть безмятежным место, где недавно случился страшный пожар – земля обычно долго помнит горе и еще дольше выплакивает его из себя. Но здесь было тихо и в первый момент Константин вздохнул с облегчением – уехали. Он обошел сгоревший дом кругом, заглянул в овин. Чисто и убрано. Точно уехали.
А потом под яблоней увидел недорезанную ложку, нож, аккуратно сложенные горкой стружки, картуз и собранный дорожный мешок – и тревоги вспыхнули с новой силой.
– Аська! – что есть силы заорал Константин, выбегая к яблоне, – Это я, Оболонский. Где ты?
Он крутился, вглядываясь по сторонам, вслушиваясь в каждый звук. Бросался на каждый шорох, бежал на каждый шелест. Но все будто вымерло кругом.
Он нашел Аську на берегу. Парень лежал ничком, лицом вниз, будто лег, чтобы напиться, а его белокурые девчоночьи волосы плавали в воде бесхребетными водорослями. Руки, которые никогда больше не ущипнут хохочущую молодку, раскинулись широко, будто хотели обнять весь мир. Вот только тройная кровавая полоса, протянувшаяся от лопаток до ягодиц, полоса, взрезавшая кожу сверху донизу, никак не вписывалась в эту идиллическую картинку.
Оболонский упал на колени и что есть сил ударил кулаками в землю, извергая из себя не то стон, не то звериный рык, страшный, утробный. Твердая, как камень, земля, разбила его кулаки в кровь, но физическая боль была даже приятна. Несколько секунд он недоумевающе смотрел на свои руки, прежде чем смог связно мыслить сквозь пелену ярости.
Хваленое самообладание Константина спасовало перед этой смертью.
Аську убили жестоко, чудовищно жестоко. Одного взгляда было достаточно, чтобы понять, чьих рук это дело. А точнее, когтей. Оборотень. Выродок, что подкрался сзади и нанес удар, когда Аська того не ожидал. Но разве можно подкрасться к «видцу», чтобы тот не почуял? Можно, мрачно кивнул сам себе Оболонский. Можно, если «видец» в это время удерживает другую тварь. Водяного, например. Или Хозяина. Все признаки налицо – ловушка на «видца», не охраняемого никем. Одного, без подстраховки. Как же такое случилось?
Константин вытащил тело парня из воды и перенес в погреб. Там прохладно. Тело сохраннее будет, когда за ним вернутся… После минутной вспышки ярости и бессилия Оболонский с трудом обрел хладнокровие и способность трезво мыслить. И сейчас его беспокоило только одно: почему Аську оставили одного? Почему никто его не охранял?
И, кажется, он догадывался, каков ответ.
Константин пошарил под яблоней, перетряхнул каждую щепку, перещупал каждую травинку, собранную Лукичем, каждую косточку или камешек. Но нашел только следы от обуви. Сюда, под яблоню, Лукич ведрами носил из озера воду, чтобы промывать Аське рану, умывать, поить. Здесь она щедро проливалась и превращала твердую каменную землю в податливую глину, столь щедрую на подражательство. Потому-то здесь и оказалась целая коллекция следов. Аккуратные, добротно прошитые – Лукича, неглубокие фигурные отпечатки – Порозова, огромные, почти бесформенные – Подковы. Только одних следов Оболонский раньше не встречал – примерно его размера, но широкие и нечеткие, с характерной продольной полосой и заметным припаданием на пятку левой ноги. Местные.
Так почему Аську оставили одного? Только что-то очень важное, очень срочное и неотложное могло заставить ведьмаков бросить раненого именно здесь, в опасной близости от бунтующего водяного, не забывшего насилия. Или они считали, что в случае чего Аська справится, или… или Аська все же оставался не один, но долго здесь быть не собирался. С ним оставался кто-то, кто поможет уехать отсюда, подсобит сесть на лошадь, поддержит в дороге. И это мог быть кто угодно. Любой из сотен кметов, проживающих в этих местах. Добрый самаритянин, пришедший передать известие.
И что было потом? Сбежал ли тот несчастный провожатый, столкнувшись с оборотнем? Или… или сам был оборотнем? Если Константин прав, а с каждой секундой догадка только крепла в нем, отсутствие отряда на хуторе могло объясняться только одним – хорошо спланированной ловушкой. Думай, маг, думай! Видцы не могли не увидеть в пришедшем оборотня. Значит, оборотень появился позже. Или его суть была скрыта магически – такое вполне мог устроить достаточно умелый и опытный маг. Иллюзия – вещь ненадежная и недолговечная, но если весть была мерзкой и срочной, а ведьмаки собирались быстро, то для поддержания иллюзии времени вполне могло хватить. Будь здесь Оболонский, этот номер бы не прошел: иллюзию он распознал бы мгновенно. А это могло значить, что самого Константина здесь не ждали. Не из-за того ли кто-то пытался задержать его в Звятовске?
Оболонский присел под деревом, прижавшись спиной к стволу и закрыв глаза. Он должен узнать, куда они отправились. Должен догадаться. Должен. Должен. Должен.
Если бы он не был так напряжен, если бы тревога не обострила до звериного его слух, он не услышал бы этот шорох. Не будь он готов к чему-либо подобному, он не сумел бы так быстро откатиться в сторону и вскочить, сжимая в руке нож. Но какой толк от обычного ножа против оборотня?
…Зверь сразу же почувствовал беспомощность противника, коротко рыкнул и бросился вперед, мгновенно преодолевая расстояние в несколько шагов. Крупнее волка, с поджарым гибким телом, чудовищно сильным, с ощеренной пастью, утыканной острыми клыками в палец, истекающими слюной от вожделения близкой добычи, с когтями, способными резать металл как козий сыр… такой зверь способен испугать любого. Глупо его не испугаться. Оболонский и не преуменьшал опасность, к тому же не было у него навыков подобных драк. Он ведь просто маг, а не ведьмак.
Человек отскочил, извернувшись и пропустив бестию мимо себя слева. Почти пропустив. Он был быстр, но недостаточно. Оборотень был быстрее. Один взмах лапой – и человек полетел в сторону изломанной куклой. Оборотень остановился, принюхался, поднял морду с горящими глазами, словил взгляд человека… Тот глухо застонал и вдруг покатился по земле куда-то в сторону, крича от боли. Зверь застыл на мгновение, понимая, что ТАК добыче далеко не убежать, но долго баловаться со своей игрушкой не стал. От человека так сильно пахло кровью, что оборотню трудно было совладать с собой. Сладкая, вкусная кровь. Один прыжок – и он упал сверху, желая додавить противника и силой, и весом. Глупая добыча. Слабая. Бесполезно тычет своими слабыми мягкими ручонками прямо в грудь.
Оборотень не понял, как это произошло. Чудовищная боль пронзила его, острой иглой войдя прямо в сердце и сжав его в тисках. Он не мог дышать, каждый его нерв вибрировал, обнажаясь, будто все его тело сделалось вдруг одной сплошной саднящей раной, мышцы затвердели, застыли. Он не мог пошевелиться. Он умирал, но умирал медленно, мучительно, бесконечно…
Оболонский с трудом сбросил с себя тело оборотня, парализованное и отяжелевшее. Погоди, тварь, это еще не конец, еще предстоит сделать главное!
На груди зверя ярким невещественным пламенем горел амулет. Аськин амулет, помогающий «видцу» удержать бестию в ее настоящем обличии, не дать ей ускользнуть в нереальность. Оборотни – не обычные бестии, но они тоже двулики, правда, обе его личины находятся здесь, в этом мире, однако именно эта двуликость и подсказала Оболонскому, что делать. Он встал, стараясь не нарушить границ магической фигуры, заранее начерченной пеплом на земле, принес сумку с магическими принадлежностями, спрятанную неподалеку. До сих пор не верилось, что ему удалось заманить оборотня внутрь фигуры – обычно бестии куда более подозрительны и осмотрительны, однако эта тварь была ослеплена предвкушением легкой победы.
Оболонский приготовил эликсир, ножом разжал оборотню пасть и влил жидкость внутрь.
Сначала ничего не происходило, но Константин и не надеялся на быстрый результат. Лишь когда контуры огромного волка стали подергиваться дымкой, он встрепенулся.
– У тебя есть всего минута, выродок, – жестко сказал Оболонский, когда лежащая перед ним тварь стала больше человеком, чем зверем, – Минута, чтобы рассказать, куда отправились мои друзья. Если ты не скажешь, будешь умирать в жутких мучениях еще долго, обещаю тебе. Но если скажешь, ты умрешь легко и быстро.
– Подляски, – скорее пролаял, чем сказал полу-оборотень, – Подляски… ужас… писать… идти все… зовет помощь… быстро-быстро… ты обещал… смерть быстро-быстро…
На лице Константина застыло отвращение, но он не стал медлить. Одним движением он перерезал человеку-зверю горло. Да, возможно, это было излишним. Возможно, следовало попытаться снять чары с человека, который в глубине звериной сути явно страдал. Но разве не этот человек, пряча ту же самую звериную суть внутри, обманом привел доверившегося ему Аську к гибели?
Через несколько минут на земле недалеко от яблони осталось лежать совершенно обычное человеческое тело, голое, наполовину загорелое, довольно хилое. Но в луже крови, вытекшей из располосованного горла.
Жалость, если она мимоходом и посетила Оболонского, умерла вместе с тварью, вызванной чужим колдовством.
Глава девятая
Он задержался лишь затем, чтобы промыть раны, смазать их зельем, которое когда-то готовил Лукич для раненого оборотнем Аськи, собрать свою сумку, скрыть следы волшбы и собственной крови. Сейчас приходилось быть особенно осторожным – пролитая кровь или один-единственный брошенный волос могли стать в умелых руках колдуна серьезным оружием.
…Он мчался вперед, подгоняя уставшую лошадь, которой передалось его беспокойство – до того времени, когда яд оборотня начнет действовать в крови, когда его начнет мутить и лихорадить, есть еще несколько часов, за которые он должен многое успеть; по какому-то наитию он сворачивал на нужные тропинки, но не слишком задумывался над тем, что делает. Ему было о чем подумать, хотя мысли метались, перескакивая с одного предмета на другой.
…Почему Подляски? Небольшая деревенька в одном из самых глухих мест пущи, что ближе скорее к Звятовску, чем к болотам. Там нет большой воды, Хозяину там не развернуться. Добраться туда не просто. Сам Оболонский обнаружил Подляски совершенно случайно: когда возвращался от Белькиной Башни, то на развилке он повернул не в сторону Заполья, а севернее, сделал огромный крюк и в конце концов сбился с пути. Пару часов плутал в лесу настолько густом, что лошадь пришлось вести под уздцы. Но ему повезло. Он случайно вышел к спрятанным среди пущи Подляскам, а оттуда словоохотливые сельчане довели его до большака. Тогда же еще он подумал, что в такой глухомани хорошо прятать темные делишки… А кто их здесь не прячет? И кто здесь не прячется? Тот же Хозяин – он скрыт, и он на виду, как ни парадоксально это звучит. За несколько дней невидимого противостояния Оболонский находил слабые искры его магии везде и нигде конкретно, так, не весомее легкого касания. Следы были слабые, но ощущение силы, стоявшей за ними, сбивало с толку. Сила была мощной, а еще – как ни странно – манящей. Оболонский никогда раньше с таким не сталкивался, но следы чужой магии обволакивали его, как паутина. Чем больше он пытался в них разобраться, тем сильнее увязал в них, все больше дезориентируясь даже в собственных ощущениях. Похоже, не просто магия Хозяина, но даже следы его магии были опасны, и чтобы сохранить собственный ум трезвым и ясным, Оболонский был вынужден отступить. Игра Хозяина или как там его называть напоминала сытого хищника, расслабленного, снисходительного и равнодушного, лениво играющего со своей жертвой и сознающего свои недюжинные силы – до тех пор, пока кому-нибудь не взбредет в голову ткнуть его палкой в бок. И тогда – молниеносный прыжок, удар лапой, клыки в шее, упоение кровью… – и опять ленивое добродушие и сытость. Хозяин играл со своими преследователями, не иначе; в процессе этой игры он немного раскрыл себя, дал охотникам учуять его след, затравить собаками, и как только узнал, кто охотник и где псы, не колеблясь начнет убивать, убивать и убивать, просто чтобы выжить. А еще у Хозяина есть цель, некий план – ведь спонтанными его действия не назовешь, они продуманы до мелочей, включающих даже задержку Оболонского в Звятовске. Хозяин что-то задумал и предупреждает тех, кто решился ему помешать. И с каждым разом эти предупреждения становятся все внушительнее и впечатляющее.
Первое предупреждение – мертвый старик у сгоревшего хутора. Не верится, что селяне могли оставить тело в воде, значит, тело появилось позже. И именно тогда, когда к озеру приехали ведьмаки. Почему хутор? В чем предупреждение? И кому? Оболонский был уверен – Герману. Кардашев первым обратил на себя внимание Хозяина, когда стал крутиться возле хутора на озере. Но почему? Что особенного было в том месте? Этого Константин не знал, зато наверняка знал Герман. Следов магии, кроме устроенного пожара, на хуторе он не нашел, линии силы на озере ничего конкретного не показали, но может, там было спрятано нечто совершенно немагическое?
Второе предупреждение – утопление Мазюты. Несчастный врунишка, решивший поднять собственный авторитет, рассказывая об убийстве оборотня, только и хотел, что обратить на себя внимание. Но его смерть обратилась в недвусмысленную угрозу Герману. И когда тот не послушался – его убили.
На том Хозяин, похоже, решил, что больше ему никто не угрожает. Но тут появился Оболонский и предупреждения посыпались с новой силой. Однако теперь они адресовались самому тауматургу.
Первым предупреждением можно считать удар по голове при выезде из Заполья. Оболонский тогда еще не враг, однако уже на примете. Связано ли это с посещением имения Меньковича? Вероятно. Именно тогда Константин впервые почуял отблески чужой магии, даже не чужой, а чуждой. Потом он не раз столкнется с ней, во многих местах и с разной интенсивностью, но так и не сможет понять, что она такое, а с каждой попыткой распознать ее лишь усилит ощущение паутины, в которую все больше и больше впутывается.
То нападение при выезде из Заполья можно бы списать на случайное ограбление, но нападавший знал ценность сумки мага, а это уже не просто совпадение. Герман и его люди не имели к нападению отношения (Оболонский исподволь заводил такой разговор, и все-таки никто не выказал ни малейших признаков лжи, как и малейшего смущения), а значит, это сделал тот, кто подстроил у става ловушку Кардашеву: весьма разумно было устранить на это время тауматурга, задержав его в Заполье. Примечательно, что Константина не убили, хотя сделать это было легче легкого. «Доброта» Хозяина была же и его ошибкой – Оболонский стал куда осторожнее и осмотрительнее. Или и в этом был дальний прицел?
Второе предупреждение – кровавый разгул оборотня на хуторе Пески и последовавшая за этим смерть Омельки. И это уже куда более грозное предупреждение! Разве совпадение, что именно накануне страшного убийства Константин делал экстракты для Аськи и проявил себя как маг? Нет, ибо Хозяин почуял новую и значительную для себя угрозу.
А третье предупреждение… Нет, смерть Аськи предупреждением не была. Это уже уничтожение. Планомерное уничтожение тех, кто стоит на пути. Впрочем, действительно ли оборотень хотел убить и его, Константина, тоже? В поведении бестии Оболонский заметил некоторую неуверенность, словно тот не мог совладать с тем, что требует его естество, и тем приказом, который велит ему сделать нечто иное. Это могло лишь привидеться, могло быть всего лишь подсознательным желанием найти приемлемое объяснение тому, что он в конце концов остался жив. Но ведь могло и быть иначе. Могло оказаться и так, что Хозяину не нужна была смерть Оболонского, для каких-то целей ему нужен живой маг, но оборотню трудно идти против естества. А ведь иной раз попасть в руки мага-недоброжелателя куда хуже смерти.
Константин это понимал. Потому и спешил в небольшую деревушку Подляски, надеясь, что его помощь еще понадобится…
… и тут его мысли почему-то возвращались к Мартину Гуре. Возможно, потому, что Гура был единственным в округе магом, причем тауматургом весьма высокого уровня? Опальный тау-магистр был идеальным кандидатом на Хозяина, но Оболонскому трудно было в это поверить. Методичностью Мартин Гура, даже в бытность профессором Франкфуртского университета, не отличался. Его опыты, столь прославившие его и сделавшие в конце концов изгоем, были интуитивны, скорее вопреки разуму, чем следуя его законам. Он был натурой страстной, увлекающейся, его целеустремленность оправдывала себя лишь тогда, когда ей сопутствовал успех, в противном же случае Мартин быстро терял интерес… И как все это совместить с Хозяином – умным, хитрым, способным выжидать и тщательно рассчитывать, но при этом не лезть на рожон?
– Разуй глаза, смотри, куда едешь, – резко выкрикнул хриплый, чуть гнусавый голос с заметно выраженным акцентом. На пересечении двух тропинок Константин слегка приостановился, прикидывая, куда ехать дальше, и, очевидно, на кого-то наехал. Голос с едким сарказмом продолжил:
– О, простите, господин Оболонский, я Вас сразу не узнал.
Перед лошадиной мордой буквально из ниоткуда появилась голова – темноволосая с проседью, растрепанная, на короткой шее со слишком широкими плечами.
– Куда-то спешите, господин Оболонский? – Джованни ухватился за поводья и теперь удерживал приплясывающую от нетерпения лошадь на месте.
Константин немного подумал, но ответил.
– В Подляски. Знаете, где это?
– В Подляски? Что делать этнографу в Подлясках? – рассмеялся Джованни, – самой старой там будет корова, которую вздорные кметы жалеют зарезать, пока она не издохла от старости. Или этнографы уже интересуются и этим?
– Желаю здравствовать, – Оболонский холодно кивнул и натянул поводья, а горбун непроизвольно отошел в сторону.
– Стой, этнограф, – насмешливо крикнул вслед Джованни, – В Подляски так не попасть. Вернись к Бесьему пальцу и поверни направо.
Оболонский развернул лошадь, рассеянно кивнул горбуну и промчался мимо. Уже через несколько секунд он выбросил бы из головы странную встречу, и только миновав Бесий палец, понял, что показалось ему странным: фигуру Джованни окружало едва заметное искаженное сияние, которое поначалу Константин принял за фокусы своего зрения, обостренного зельем от оборотней, ядом самого оборотня и остатками снадобья, которое он принимал для усиления ощущений. Гремучая смесь в его крови явно замутила разум, коль тауматург не смог сразу распознать признаки заклятья, скрывающего природу мага, или ауру латентного мага, что очень на это похоже. К выводам Оболонского добавился еще один, от которого голова и вовсе пошла кругом. Джованни – маг, возможно, неинициированный и сам о себе ничего не знает. Однако скорее всего инициированный, и знает, и очень тщательно скрывает свой дар от посторонних… Константина мутило от зелий и ядов, но – невесело признался он сам себе – будь он в обычном состоянии, секрет горбуна так и остался бы нераскрытым.
И каким боком теперь этот секрет пристегнуть ко всей этой истории?
Лошадь неожиданно всхрапнула, перешла с галопа на шаг, а потом и вовсе остановилась, возмущенно мотая головой. Дальше идти она не хотела. Что ж, бывают моменты, когда животные куда разумнее тех, кто мнит себя Homo Sapiens.
Оболонский спешился, перекинул сумку за спину и пошел на просвет, виднеющийся в густом подлеске. Каждый шаг, приближающий его к деревне, отпечатывался в теле разрядом молнии, ступни, казалось, касались гигантского муравейника, шелестящего, бушующего, бьющего разрядами; нервы не просто напряжены, они натянуты канатами. Хотелось бежать без оглядки – верный признак того, что рядом используют чудовищную по силе магию. Оболонский не знал, что его ждет впереди, не знал, справится ли с той ловушкой, в которую ведет его Хозяин… А то, что это ловушка, даже сомнению не подлежало.
Солнце клонилось к западу, почти касаясь верхушек деревьев, но прохладнее от этого не становилось, наоборот. Горячий воздух удушливыми волнами клубился вокруг, колыхался жаром, обволакивал, будто садящееся светило опускало и небо, не давая воздуху подняться выше, даже листья на окружавших деревню березах сомлели от жары и уныло обвисли на ветвях.
Душно, нечем дышать. Неестественно тихо. Не пели птицы, не стрекотали кузнечики, не трепетали листья под порывами ветра, все будто замерло в ожидании.
Но было еще кое-что – запах. Тяжелый, мерзкий, въедающийся в плоть так, что невыносимо хотелось до боли оттереться от него песком и смыть проточной водой.
Запах крови. Запах смерти.
Не дойдя нескольких шагов до свежего плетня вокруг починка, крайней хаты, с которой начинается деревня, Константин остановился. Что ж, сделай он еще хоть шаг вперед, и выбор будет сделан.
Ибо впереди была стена. Невидимая, но, если медленно прикоснуться, – вязкая, как застывший в воздухе прозрачный кисель, щекочущий нервы миллионами мурашек. Он знал, что это такое. Граница. А граница, как известно, есть то, что разделяет. Сегодня невидимая стена разделяла то, что было снаружи, от того, что находилось внутри пышущей силой гигантской магической фигуры. Оболонский прошел десяток-другой шагов в одну сторону, повернул в другую, прикинул угол, под которым сходились линии, произвел кое-какие нехитрые подсчеты… Ужаснулся. Невероятно! Даже простое вычисление давало немыслимый результат: внутри магической фигуры была если не вся, то большая часть деревни. Это считалось невозможным. Фигуру, по размеру превышающую двадцать шагов, запустить мог разве что круг из нескольких магов, но даже и круг спасовал бы перед такой махиной.
Однако сколько ни отрицай невозможное, а если оно перед глазами, забудь о невозможном в принципе. Увидь подобное Оболонский в другое время – исследователь в нем не упустил бы шанса изучить уникальный случай. Но сейчас его интересовало одно – в чем состоит ловушка?
Шаг за шагом, легкое касание – и он узнавал о фигуре все больше и больше. Пальцы без труда проходили сквозь вязкую ткань границы, будто погружаясь в густой кисель, а вот вытащить их обратно оказалось проблематичным. Сила, удерживавшая предметы внутри, была просто чудовищной. Чем она стабилизована? Исследователь внутри Оболонского замер в восхищении. Магическая фигура была построена по принципу «колпака». В отличие от «цитадели», которая защищала от проникновения извне, «колпак» совершенно беспрепятственно пропускал предметы и организмы внутрь себя, но не выпускал наружу. Это означало, что войти внутрь фигуры Оболонский сможет. И скорее всего, без последствий. А вот выйти – нет.
Способ построения одновременно содержал в себе и секрет того, как разрушить фигуру. Если вы запирались внутри «цитадели», вашей маленькой личной крепости, то ключ всегда держали под рукой: открыть замок укрытия могли только вы и только изнутри. С точностью до наоборот отпирались замки «колпака» – только снаружи. Попади вы внутрь – и вы бессильны сломать стены и двери этой чудовищной темницы, пока кто-нибудь другой не соизволит сжалиться над вами и не отопрет их снаружи.
Оболонский мог бы пройти дальше вдоль стены, поискать углы, где сходятся линии фигуры – там обязательно будут находиться какие-нибудь особые предметы, удерживающие магическую фигуру в действии: только кровью (надеюсь, животных, хмуро подумал про себя Оболонский) такой объем ограничивать сложно. Там должны быть эликсиры, вызывающие субстанции, там должны быть особые драгоценные камни, фокусирующие мощь субстанций в определенном порядке. Достаточно заблокировать хотя бы один из них – поток субстанций будет нарушен, фигура через пару часов распадется, но не слишком ли все это просто?
Оболонский недоумевал. Человек со стороны, увидев драгоценный камушек, валяющийся посреди леса, тронуть его не сможет, но для мага его уровня снять подобные чары – не то, чтобы детские игрушки, но и не шарада для заумных. Тогда в чем загвоздка? В чем ловушка? Что там внутри??
Гнетущая, неестественная тишина разорвалась и прыснула звуками, как гриб-дождевик под неосторожной ногой. Где-то недалеко испуганно и протяжно закричала женщина, ее поддержала вторая, громко и отчаянно запричитав. Только тогда Константин обнаружил, что там, внутри, в деревне, очень неспокойно. Глухие вскрики, странный топот, стуки – маг вслушивался, пытаясь определить причину этих звуков, но безуспешно.
Починок мешал ему видеть то, что творилось на улице – хаты, расположенные друг напротив друга, стояли изломанным полукругом, оттого с дороги Облонскому открывался обзор лишь на три дома.
Однако женские крики приближались. К ним добавилось странное глухое уханье и топот, и вскоре на небольшой клочок дороги перед починком выбежали две старые женщины – простоволосые, босые, растрепанные. Поддерживая юбки руками, семеня белыми толстыми ногами, переваливаясь с боку на бок и в спешке ударяя друг дружку острыми локтями, бабы бежали прямо на Оболонского и голосили, не переставая. За ними, крутясь волчком, вприпрыжку, то задом, то боком скакал Алексей Порозов, сжимая в руках нож и обломок толстой жерди и отбиваясь от преследования. Бабы с разбегу врезались в невидимую границу, она отбросила их как резиновый мячик назад.
– Чародей, ты можешь что-нибудь сделать? – мельком глянув на Оболонского, закричал Порозов, отмахиваясь от здоровенного детины, с воем тычущего в него вилами, – Они все взбесились!
У преследовавшего Алексея мужика были ошалело вытаращенные глаза, покрасневшие или даже налитые кровью, борода залита слюной, которая сбегала неопрятными тонкими струйками и разбрызгивалась при каждом движении. Рубаха разорвана, штаны испачканы кровью. Мужик не сказал ни слова, а только глухо рыкал. Его движения, пусть он и старался проткнуть Порозова вилами, были куда более беспорядочными и неуклюжими, чем показалось на первый взгляд. Мужик, преследуя жертву, пробежал еще несколько шагов, а заметив Оболонского, замер, захрипев как от непередаваемого ужаса, отпрянул, подался назад, зашатался и упал навзничь, хватаясь за горло. Алексей осторожно подошел: детина лежал в прострации, отчаянно распахнув глаза. Перепуганные бабы тихо голосили, оставаясь в сторонке и не решаясь подойти ближе.
Оболонский подхватил сумку…
– Стойте, Константин Фердинандович! Не заходите за барьер! – отчаянно размахивая руками, к границе бежал Лукич, – Потом не выйдете!
– Гаврила Лукич, что происходит?
– Это какая-то непонятная разновидность бешенства. Я растерян, – кричал Лукич, хотя в этом не было надобности – фуражир стоял всего в трех шагах от Оболонского. Между ними была стена, да, но стена не препятствовала ни звуку, ни свету. Она препятствовала только выходу тех, кто был внутри, – Это бешенство, но это бешенство ненормальное, уж поверьте. Обычно от укуса до выраженных признаков болезни проходит самое малое дней десять, обычно же до трех месяцев. А здесь от трех до шести часов. Кого укусили – быстрее, на кого попали телесные жидкости, то есть слюна, кровь или пот – подольше. А потом все, как по писанному, но только быстрее, чем обычно: сначала укушенное место зудит да чешется, потом водобоязнь, потом судороги начинаются, ну, и все прочее, лихорадка, слюна ручьем, агрессия, галлюцинации, видят и слышат черте что…
– Кем укушенное, Гаврила Лукич? – терпеливо спросил Оболонский, – Откуда все началось?
– А я не сказал? Волки! – возбужденно замахал руками Лукич, – Напали под ночь, уже после нашего появления. Пока мы их перебили, они вроде как не многих покусали, однако ж теперь две трети деревни заражено, половина умерла. А потом уже люди сами друг друга кусать стали. И еще потом собаки, один козел и, кажется, гуси. Где ж это видано, что б домашняя птица! Гуси! Сроду не слышал! Волки, лисы – это понятно, но чтоб гуси? Этот мужик, – кивнул фуражир на детину, бревном застывшего у его ног, – по крайней мере, хоть кусаться не лез, а другие – Вы бы видели! Кровь ручьем, борода в слюнях и соплях…
– Вы им можете помочь?
– Тем, кто уже заражен – никак. Этого бедолагу, например, сейчас схватит паралич, так что осталось ему в лучшем случае несколько часов, – разговаривая, лекарь постепенно сбавлял тон, возбуждение сходило на нет, речь становилась не такой сбивчивой, – Те, кто еще здоров, заперлись по хатам, обороняются.
– Обороняются?
– Не то, чтобы там была настоящая осада, но как кто-то из зараженных впадает в буйство, он начинает искать бестий.
– Что делать? – удивился тауматург.
– Похоже, заболевшие ощущают себя ведьмаками. А во всех окружающих видят тварей, которых нужно убивать. В двух последних хатах в другом конце деревни спрятались дюжины полторы человек. Там дети, бабы!
Оболонский медленно кивнул.
– Константин Фердинандович, – Лукич вдруг сделал шаг, вплотную приблизившись к барьеру, воровато оглянулся на Порозова, склонившегося над замертво упавшим детиной, и понизил голос почти до шепота, – Наше дело безнадежное, а Вы уезжайте отсюда. Мы пока не больны, но я не уверен, что этого не случилось или не случится. У этого ненормального бешенства и ненормальные пути распространения. Здесь слишком мало места для всех нас. Не пройдет и суток, как все мы будем заражены, все до единого. Не пройдет и трое суток, как все мы, кто оказался внутри барьера, умрем. Я знаю, что говорю, господин Оболонский. У нас нет выбора. Нет спасения.
– Я могу снять барьер, Гаврила Лукич, и мы с Вами найдем способ остановить заразу. Уверен…
– Нет, ни в коем случае! – всполошился фуражир, спеша, проглатывая слова, – Снимать барьер нельзя, неужели Вы этого не понимаете? Как только исчезнет то, что сдерживает заразу, ее вообще нельзя будет остановить. Если людей мы еще худо-бедно удержать сможем, то как быть с собаками или кошками? А если еще какие твари заражены, мыши, к примеру? Как вырвутся наружу и укусят хотя бы несколько человек, бешенство будет косить село за селом! Это нельзя допустить! Уж лучше только мы. Чтобы остановить заразу, надо позволить нам всем умереть, – Лукич закрыл лицо дрожащими руками и нервно сглотнул, – О Боже, как просто я всех нас приговорил! Я говорю ужасные вещи, не хочу, чтобы кто-то это слышал, но это так. Они еще этого не поняли, но я-то знаю… Так что, Константин Фердинандович, возвращайтесь дней через пять. Боюсь, это будет не совсем приятное зрелище.
Лихорадочно блестевшие глаза Лукича приблизились к барьеру вплотную:
– Мне не страшно умирать, я свое пожил. Я рад, что Аська не с нами, пусть хоть он спасется… А здесь есть дети, мальчики и девочки, которым бы еще жить и жить, и они ждут моей помощи. А я бессилен. Я совершенно бессилен. Я даже не представляю, что можно сделать. Есть болезни, которые не вылечиваются, и эта как раз такая. Все, на что я способен – это умереть вместе с ними. И да будет так.
– Что ж, – подвел черту Оболонский, поправляя сумку за спиной, – Если Вы уже сдались, тогда и говорить больше не о чем.
Вот она, самая нелепая ловушка, в которую его могли втянуть, мрачно подумал тауматург. Его цель – Хозяин, но, если сейчас он уйдет искать Хозяина, – эти люди умрут. А если он войдет, чтобы попытаться (именно, попытаться, ибо у него не было готового решения) их спасти, ему придется остаться здесь по меньшей мере на несколько дней – больше эта магическая фигура не продержится, а раньше разрушить ее не получится. Но за эти несколько дней может произойти очень многое…
И шагнул вперед под горестный вопль Лукича. Когда вязкая материя границы обволокла его тело, он непроизвольно задержал дыхание, на мгновение, не больше, – ощущение было такое, как при погружении в ледяную воду.
– Полагаю, кое-какие шансы у нас все-таки есть, – Оболонский встал с колен, отряхнулся. Возбуждение явственно витало в воздухе, нечто беспокоящее, заставляющее нервно оглядываться и вздрагивать – это все магия, подобная разлитому в воздухе аромату терпких духов. Константин давно привык не обращать внимание на ее губительное воздействие, однако то он, а вот другим явно приходится куда хуже, вскользь подумал маг, покосившись на возбужденного Лукича.
– И какие же шансы? – нетерпеливо топтался тот, затаив дыхание, переводя взгляд с неподвижно лежащего на земле мужика на мага и обратно. Константин внутренне содрогнулся – на лице фуражира явственно светилась надежда, а он не был до конца уверен, что его затея будет успешна. По крайней мере, для мужчины, лежащего у его ног, так же, как и для всех заболевших, он уже ничего не мог сделать. Болезнь была настоящая и смерть она несла вовсе не иллюзорную. Но в течение бешенства были внесены изменения, и даже мимолетное исследование подтвердило: они по сути были такими же, что и в яде, отравившем Германа Кардашева. Опять этот третий, неразгаданный компонент яда, который способен многократно усиливать действие снадобья, и не только усиливать, а и ускорять это воздействие. О подобном Оболонскому раньше слышать не доводилось, а потому исследуя яд, он не был до конца уверен в своих выводах. Сейчас же подозрения превратились в уверенность – людей и животных из этой деревни не просто заразили, но и отравили. К такому выводу Константин пришел сразу же, как обнаружил странные синие разводы на языке впавшего в кому мужика. А этот вывод неуклонно вел к другому – к связи с Хозяином. И это был единственный вывод, который смог сделать тауматург. Ни способа противостоять магически измененному бешенству, ни действенного противоядия у него не было. Все, что он мог сделать, это лишь попытаться оградить от болезни тех, кто еще не успел заразиться, и выиграть время.
Времени на объяснения было мало, но старый лекарь схватывал все на лету.
– Стефка, справа! – коротко рявкнул Порозов. Видец извернулся, на лету перекатывая жердь через грудь, и с размаху саданул толстой обслюнявленной деревяшкой по оскалившейся пасти коротконогого лохматого пса. Пес с визгом отлетел на десяток шагов в желтую пыль дороги и затих. А Стефка уже поворачивался в другую сторону, откуда на него мчалась полуголая молодка с растопыренными скрюченными пальцами, норовящими впиться в лицо. Почти спиной к нему Подкова, раскорячившись и пригнувшись, с саркастичным смешком и витиеватой руганью одним ударом деревянной мялки разбрасывал подскакивающих, угрожающе вытянувших шеи и шипящих гусей, будто отбивал подачи диковинной игры в мяч. Здоровяк смачно ругался и хихикал.
Пройдя из конца в конец по улице, теперь Оболонский куда лучше понимал, почему маг выбрал именно эту деревню для нападения – дома в ней располагались не привычной вытянутой линией, а почти беспорядочным нагромождением, куда больше похожем на букву «н». Когда-то одинокий хутор в три хаты обрел соседей, достраивавших свои домишки с обеих сторон и отвоевывавших пространство у леса. Теперь в Подлясках было чуть больше двадцати изб, низеньких, приземистых, с лоснящимися почерневшими срубами, почти скрытых под тяжелыми шапками темных камышовых крыш, и будь они выстроены одной улицей, магу ни за что не удалось бы охватить их всех одной магической фигурой. А он смог, и поскольку фигура все-таки слишком велика для сиюминутного позыва к магии, магу требовалось немало времени, чтобы подготовиться. Не часы даже, а дни кропотливой возни, тщательных замеров, по меньшей мере одного помощника. И это приводило к единственному выводу – деревня была обречена задолго до появления ведьмаков в Звятовске. Беспокойных чужаков, мешающих планам Хозяина, просто загнали в ловушку, подготовленную не для них. Но зачем все это было нужно? Догадки Константина ничего не решали в том, как спасти оставшихся в живых.
…Как только Оболонской расположился прямо посреди улицы, все внимание впавших в бешенство людей и животных обратилось на него и людей, его защищавших. Хоть и нужно было магу всего только несколько минут, каждая из этих минут отвоевывалась с боем. Никогда еще многогранная магическая фигура не рисовалась им с такой скоростью, никогда еще так четко и кристально чисто не выстраивались в его голове расчеты. Он не отвлекался ни на что внешнее, надеясь на то, что его защитят другие. И это было внове – он не привык ни на кого рассчитывать, кроме как на самого себя, не привык доверять собственную спину другим. А выбирать и не приходилось.
Магическую фигуру куда лучше бы расположить прямо в хате, где сейчас пряталась большая часть людей – дюжина спасшихся, но на крохотном пространстве утрамбованного земляного пола между полатями и закутком для скота можно было уложить разве что пентаграммку в несколько шагов, а не ту многолучевую звезду, что нужна была в данном случае. Спрятать в фигуре хату целиком Оболонский тоже не мог – во-первых, мешали хозяйские постройки и плетни, в одиночку ровную линию не уложишь, а отвлекать кого-то себе в помощь он не хотел, и во-вторых, если он неверно рассчитает собственные силы и не сможет «поднять» фигуру такой величины, то все его усилия пойдут прахом, а времени на новую фигуру уже не будет. Он предпочел действовать наверняка – улица была куда просторнее, хотя и опаснее: на ее пыльной поверхности валялись тела мертвых животных и людей в окружении облака мух и бродили те, кого болезнь превратила в ходячую угрозу для живых.
Оболонский вбил очередной колышек в сухую пыльную землю, низко наклонился, пытаясь на глаз определить, верно ли натянут шнур, и тут же закашлялся попавшим в рот и нос песком – ноги Стефки, отгоняющего взбешенную женщину, танцевали совсем рядом с его головой. На мгновение Константин оторвался от магической фигуры, чтобы оглядеться кругом. Зрелище ужасало, но с некоторых пор тауматург смотрел на происходящее с поразительной отстраненностью, фиксируя лишь то, что представляет непосредственную угрозу его магическим построениям. Его внимание не задерживалось ни на бурых пятнах крови вокруг ошметков плоти на желтом песке дороги, ни на нелепо раскинувших руки человеческих телах на пыльных залысинах обочин, затоптанных до голых жестких стебельков. На улице тел было немного, несмотря на то, что к этому моменту из деревенских жителей больше половины были мертвы, а еще с десяток человек лежали в коме, совершенно безучастные к тому, что делает с ними болезнь. Среди всего этого безумия всего нелепее выглядели белые бугорки гусиных тел да витающий в воздухе пух, такой домашний и безопасный…
…И как так получается, что все происходящее в этом странном провинциальном месте случается днем, именно днем, под палящими лучами солнца, такого настырного, такого жаркого, такого всевидящего? Мерзости пристало твориться в ночи, под покровом тьмы, прятаться, таиться, выскакивать из-за темного угла, чтобы поиграть с добычей, разрывать ночную тишину душераздирающим криком, слепить невидимым страхом. Но только не так. Не резать глаза тошнотворной отчетливостью разорванной плоти, раздавленными вишнями вывороченной наружу. Не бить наповал ясностью впечатлений, которую не завуалировать полутьмой и не спрятаться за надежду – «а вдруг просто показалось?» Под солнцем, среди благодушия и плавящейся лени жаркого летнего дня, смерть кажется нелепой и нереальной. И тем страшнее отпечатывалось в сознании ее отвратительное шествие…
Все было готово. Оболонский густо рассыпал по полученным линиям желтоватый порошок, почти сливающийся с чистым солнечным цветом дорожного песка, поставил рядом с тщательно выдолбленными углублениями в земле на внутренних углах фигуры маленькие пузырьки с эликсирами, приготовил спички.
Достаточно было только кивнуть Порозову. Танцующим движением Алексей развернулся, коротко рявкнул и скользнул в хату слева. Стефка перехватил жердь и ринулся в хату справа. Через несколько минут они вышли, гуськом ведя за собой прятавшихся там людей. Прибежал и Лукич, проверявший остальные дома, за ним бежали еще несколько спасшихся селян. Лекарь с головы до ног был завернут в красочную красно-синюю постилку и походил на уродливую детскую игрушку, кметам тоже пришлось нарядиться кто во что горазд – выволоченные посреди жаркого лета суконные свиты, кожаные сумы, нахлобученные на головы, онучи, превращающие ноги в толстые колбасы. Счастье, что им безоговорочно верят, вдруг подумал Оболонский, глядя на этот маскарад. Смогли бы ведьмаки уговорить жеманную городскую барышню в изнуряющую жару напялить на себя кожаный фартук, который, возможно, спасет ее если не от зубов, то хотя бы от брызг слюны взбешенной собаки?
Подкова расправился с последним гусем и огляделся. Пока остальные занимались селянами, его задачей была защита и теперь он мог вздохнуть облегченно – несколько минут покоя им было обеспечено. По его подсчетам, где-то по деревне бродили еще двое зараженных людей, не считая молодой женщины, упавшей под плетень в нескольких шагах от него и застывшей в невообразимой муке, возможно, были еще пару кошек – остальных собак и кошек перебили еще несколько часов назад, так, на всякий случай. Остальную живность наглухо заперли в хатах (не всех однако ж, с неудовольствием думал Подкова, оглядывая гусиное поле битвы). На удивление, зараза не брала пока ни немногочисленных лошадей, ни обиженно мычащих в стойлах трех коров. Возможно, все еще впереди? Здоровяк крякнул, переминаясь с ноги на ногу, и в очередной раз настороженно окинул взглядом пустую улицу, краем глаза отмечая, как магическая фигура у его ног постепенно заполняется людьми.
Они медленно и осторожно переступали через едва заметную желтоватую черту и садились на землю в середине магической фигуры – семь женщин, две из которых были совсем старухами, пятеро мужчин и с десятка полтора детей лет до двух до двенадцати – словно напуганные маленькие птички те жались к телам матерей и ловили каждое движение их лихорадочно ласкающих рук. В напряженном безмолвии этих движений было что-то страшное, гнетущее; никто не плакал, не стенал, не жаловался. Тихий, затаенный ужас застыл в глазах женщин, дети же, освоившись, из-под защищающих их рук смотрели скорее с любопытством.
Воцарилось выжидательное молчание. Поглядывая то на мрачно возвышающегося над ними Алексея, то на Оболонского, сосредоточенно переходящего от угла к углу магической фигуры, женщины принялись усаживаться поудобнее, прижимая к себе детей…
– Да где же Лукич? – пробормотал Порозов, вглядываясь вдаль. Лекарь, оставив приведенных им людей, решил еще раз проверить деревенские хаты. И теперь запаздывал.
– Пройдусь-ка я вперед, – бросив быстрый взгляд на Оболонского, Подкова перехватил поудобнее деревянную мялку и переступил через линию на песке.
Не прошел он и десятка шагов, как из-за угла крайнего по улице дома показались три бегущие фигуры. Намотанные поверх тел тряпки им мешали, заставляя людей переваливаться с ноги на ногу, но они бежали изо всех сил, подгоняемые откуда-то сзади диким то ли ревом, то ли звериным рыком. Лукич яростно жестикулировал, на ходу подхватывая сползающую с плеча и волочащуюся по земле постилку.
Оболонский выпрямился во весь свой немалый рост. Прикинул на глаз расстояние от фигуры до бегущего лекаря. Стремительно обошел все двенадцать углов, резко опрокидывая в песок жидкость из загодя заготовленных пузырьков и бросая поверх нее разноцветные полупрозрачные камешки.
Лукич и люди с ним поравнялись с Подковой и промчались, задыхаясь от быстрого бега, мимо.
Оболонский зажег спичку и поднес к желтоватой линии, крохотным крепостным валом отделяющей в ужасе притихших людей, сидящих внутри нарисованной на песке фигуры, от чего-то неизвестного, что с нарастающим шумом приближалось к ним.
– Сидеть, – грозно рявкнул Порозов, заметив, как в панике начинает метаться и голосить одна молодая женщина, до боли прижимающая к груди ребенка лет четырех. Она не может здесь оставаться, здесь, на виду у любой опасности, она должна найти укрытие, – Посмотри на меня! Слышишь? На меня посмотри! Все будет хорошо!
В невидимую стену, которую не пробить снаружи, маг вплел и легкую сеть обратного заклинания, предупреждающего того, кто решил бы покинуть внутренность фигуры, хорошим зарядом резкой головной боли. А потому Оболонский был спокоен – под действием паники люди так просто не убегут, и все-таки был благодарен Порозову.
Под непререкаемым взглядом Алексея женщина заворожено застывает, недоуменно и обиженно хлопает ресницами и только потом замечает, как надрывно кричит ее ребенок…
– Молитесь, люди! – тоненько кричит Лукич в пяти шагах от фигуры, – Бог да будет всем нам в помощь! Склонитесь пред его милосердием! В землю, в землю смотрите!
Они молятся, послушно опустив головы и бормоча себе под нос, но громкий, фыркающий треск заставляет их заворожено следить за тем, как огонь пожирает желтоватый порошок, вырисовывая на земле безупречно четкие линии…
Подкова буквально подбросил внутрь фигуры в руки Порозова запыхавшегося старичка и тут же повернулся, чтобы подхватить на глазах теряющую сознание женщину. Лукич, а вслед за ним Подкова со своей ношей едва успели перепрыгнуть через огненную черту, как фигура сомкнулась. Пламя на мгновение взмыло стеной в два человеческих роста, заставив испуганно вжаться друг в друга оказавшихся внутри людей, сомкнулось где-то вверху куполом, а затем бесследно исчезло. Оболонский обессилено опустился на землю. «Все,» – неслышно шепчет он скорее сам себе.
В первую минуту никто ничего не понимал – получилось чего у колдуна иль нет? Наступившая недолгая тишина била по нервам, а приближающийся топот заставил бешено колотиться сердца. А потом все ахнули и в ужасе взвыли.
Из-за поворота вылетели четыре лошади, те самые, на которых приехали чужаки, вылетели, отчаянно, как-то совсем по-человечески крича и мотая головами, оскаливая окровавленные зубы, на полном скаку грозя затоптать сидящих прямо посреди дороги людей…
– Лежать! Вниз! Не смотреть! – закричал Порозов, руками пригибая к земле человеческие головы, буквально ложась на них, чтобы заставить усидеть на месте. Столько непререкаемой силы было в его голосе, что никому не пришло в голову сомневаться. Но страх был сильнее, селяне выли и стонали, ругались и выкрикивали слова молитв… Добавляя в какофонию звуков свой рык, Подкова ревел грозным медведем, Лукич уговаривал, выставив руки ладонями вперед и осторожно передвигаясь от человека к человеку, Стефка сидел нахохлившись и мрачно смотрел на приближение разъяренных животных. Если его вера в способности тауматурга и дрогнула, то он этого не показывал. Дети надрывно кричали, размазывая слезы по чумазым щекам, женщины голосили или плакали тихо и беззвучно, мужчины сотрясались от желания вскочить и бежать…
…Первая же лошадь врезалась в невидимый барьер и ее сильно отбросило в сторону, на острые колья плетня. Жерди пронзили животное насквозь, выйдя наружу в струйках крови. Лошадь конвульсивно задергала длинными тонкими ногами, мучительно заржала и очень скоро затихла.
Жеребцу, следовавшему за ней, повезло (если это слово вообще применимо к взбешенному животному) больше, он упал рядом, у самой границы, и люди, находившиеся всего в локте от него, непроизвольно шарахнулись в сторону: его зубы клацали совсем рядом, острые, окровавленные, оскаленные зубы… А оставшиеся две лошади встали на дыбы и попытались копытами пробить невидимую стену, чтобы добраться до людей, таких близких, но таких недоступных. Люди испуганно вжимались друг в друга, кто-то молча, погружаясь в себя, кто-то громко, перекрывая даже ржание, молился, кто-то без перерыва монотонно повторял: «не бойся, детка, все будет хорошо… все будет хорошо… все будет хорошо…», кто-то тихо стонал или шептал слова ободрения.
Оболонский рассеянно смотрел на широко распахнутые глаза белокурой девочки, с раскрытым ртом жадно следящей за тем, как ползет в сторону барьера пятно крови из-под умирающего животного. Она сидела на корточках у самой границы магической фигуры, безучастная к тому нервному напряжению, что скручивало в жгуты волю людей, находящихся за ее спиной. Ей не было до них дела. Она познавала мир – всякий, разный, только вот мало похожий на мир взрослых. Куда больше воплей и криков ее интересовали вот эти чудные извивы красных потоков, подобно щупальцам пробирающимся по неровному песку дороги и медленно образующих глянцевые озерца, под дуновением ветра темнеющих и подергивающихся пленкой. В ее руке был прутик, она явно хотела поиграть.
Она не боялась того, что происходит, ибо не видела смерть так, как видят ее взрослые, не понимала – ее необратимости, ее ужаса, ее власти. Константин смотрел на ребенка со странным, отстраненным удивлением, пораженный мимолетной острой завистью: неужели где-то в мире еще существует такое простодушное неведение? А был ли он сам когда-нибудь так невинен и простодушен?
…Оболонский не сразу осознал, что наступила тишина. Полная, нераздельная, зависшая как грозовая туча тишина. Лошади, рухнувшие в трех шагах от фигуры на дорогу, затихли. Маг обернулся.
Селяне бесформенной кучкой жались друг к дружке на другом конце многолучевой звезды на безопасном расстоянии от невидимого, но вполне осязаемого барьера. Глаза большинства из них неотрывно смотрели на мага. Не с благодарностью, как можно было ожидать, нет. Со страхом. Только осознание того, что снаружи находится опасность куда более грозная, заставляло этих людей оставаться на месте. Но страх перед колдуном, создавшим барьер, который не смогли пробить даже копыта разъяренной лошади, был силен, ибо страх этот впитывался в них с молоком матери. До этого момента селяне до конца не осознавали, кто этот человек, пусть им и объясняли, что он поможет, спасет, защитит. Они как безропотное стадо овечек уселись посреди улицы не потому, что знали это наверняка, и даже не потому, что верили ему. Они просто подчинились Порозову, приказавшему это сделать. Сила – вот чего они беспрекословно слушались. Зато теперь непосредственная опасность миновала, люди стали задумываться, кто на самом деле их спасает, и страх отчетливо отпечатывался на их лицах… Оболонский чуть заметно криво усмехнулся и отвернулся – он привык к такой реакции. А точнее сказать, именно к такой реакции он и привык. Благодарность, дружеское расположение, участие и поддержка – для него были слишком большой роскошью.
Подкова уселся посредине магической фигуры, широко расставив ноги, поставив локти на колени и устало опустив голову в ладони, толстая войлочная шапка, покрывавшая его голову, грязная, заляпанная кровью, сдвинулась на затылок и шею. Рядом прилег Стефка, вытянувшись на земле и безразлично, опустошенно глядя в небо. Лукич поспешно рылся в своей огромной сумке, вытаскивая стеклянные пузырьки и бесформенные мешочки, а потом вкладывая их обратно. Что он искал? Порозов молча обошел жбаны с водой, завернутый в тряпицы хлеб, переступил через лежащего Стефку и присел рядом с Константином. Тауматург сидел, обхватив себя руками и пытаясь унять дрожь – давало знать действие яда оборотня. Лихорадить будет еще пару часов. И это в лучшем случае, если снадобье, когда-то приготовленное Лукичем, еще действовало.
– Что дальше, чародей? – голос Алексея был негромким, уставшим и хриплым.
Обычно ведьмакам не требовалась помощь. Они были сами по себе – уверенные в себе, способные управиться с любым оружием, умеющие выживать в любых ситуациях, натасканные убивать любую бестию. Они не страшились ни тварей, ни людей. Но магия была за пределом их умений.
– Ждать, – тихо-безжизненно ответил Оболонский, глядя вдаль, на пустынную улицу, – Если в деревне осталась хоть какая-то живность, она заразится в ближайшие часы. А к утру умрет. Надеюсь, нам не придется сидеть здесь дольше. Как солнце встанет, выйдем отсюда и сожжем трупы. Заразы больше не будет, если не будет тех, кто ее переносит. Через несколько дней, если нам повезет, выйдем отсюда живыми и здоровыми.
Порозов кивнул. Обвел глазами испуганно замерших на другом конце магической фигуры селян, взглянул на закатное небо и еще раз кивнул.
– Как это случилось? – спросил Оболонский.
– Мы купились, как малые дети на пряник, – с досадой заговорил Порозов, стараясь не повышать голоса, – Вчера к вечеру, как собрались мы уже уезжать с погоревшего хутора, приехали двое. Сказались запольскими, войт их послал. Беда, говорят, в Подлясках, вам, ведьмакам, работа. Перевертень, мол, средь бела дня девочку загрыз. Откуда, спрашиваю, знаете, что оборотень? Так кто же не знает, говорит. На хуторе в Песках тоже ведь перевертень семью задрал, о том все говорят. Мы долго раздумывать не стали, думали, наш второй оборотень на охоту вышел. Скоро собрались, да без Лукича не решились, а Аську оставить не с кем. Ну, один из войтских другому велел остаться, подсобить парнишке. А сам с нами поехал…
– Как он выглядел? – перебил Оболонский, – Тот, что с вами ехал?
Алексей пожал плечами:
– Лет сорока пяти на вид, тощий, глаза бледные, голубые, кажется, нос длинный с горбинкой, волосы русые с сединой, где-то так, – Порозов рубанул рукой чуть выше плеча, – Бестолковым он каким-то показался, возбужденным сильно, я тогда еще решил, что он перепуган до смерти. Оно понятно, увидев, что оборотень с дитем сделал, не каждый удержится, чтоб не сблевать…
– Это Гура, – мрачно выдохнул Оболонский и расстроено покачал головой – знал ведь! Вот мразь.
– Что за Гура? – покосился Порозов подозрительно.
– Что дальше-то было? – не ответил Константин.
– А что дальше? – скривился Алексей, – Мы на полном ходу в деревню влетели, а приятель твой Гура поотстал где-то, никто и не заметил. Порыскали мы по домам, поспрашивали, только собак всполошили. Никто про оборотня слыхом не слыхивал. Стали искать дурня, что приволок нас сюда, а его и след простыл. Думал, догоню – убью падлу. Подкова грозился его в баранку закрутить. Да только не поспели мы. Сунулись назад из деревни – а ходу-то нет! Стоит стена непробиваемая – хоть бей, хоть ломай, хоть жги, а ей все равно. К тому времени солнце уже почти село, вот-вот стемнеет. Прошлись мы вдоль стенки, узнали, что она будто бублик без конца и без начала, и что было делать? Стали на ночлег определяться – утро-то вечера мудренее, порешили: коль ночь переживем, утром и начнем думать, что делать. На тебя ж, опять-таки, понадеялись, – усмехнулся Порозов, – думали, ты раньше приедешь. Это ж по твоей части?
– Не мог я раньше, – мрачно огрызнулся Оболонский.
– Не мог так не мог, – в словах Порозова было куда больше снисходительности, чем в тоне, – Только ночь та кошмаром обернулась. На ночлег-то мы вроде пошли, да спать не ложились – чуяло сердце, неспроста стенкой нас приперли. Мы же думали, оборотня ждать надо – все об этом говорило, приготовились его встретить. А дело вон как обернулось. Сначала волки, настоящие волки, не оборотни, а потом пошло-поехало…
Раздраженный птичий крик отвлек Оболонского от разговора. Маг нахмурился, обернулся, глядя в закатное небо. И сквозь зубы медленно процедил ругательство.
– Матерь Божья, погост, – охнул сзади вскочивший на ноги Лукич. Константин предостерегающе махнул рукой, Порозов скривился.
Над деревьями за дальним концом деревни, там, где посреди леса располагался погост, кружили вороны.
Птицы то сбивались в кучу брошенными на стол семечками, то растягивались в воздухе мудреной спиралью, выписывая ровные, все увеличивающиеся круги. Несколько пар человеческих глаз с настороженным вниманием следили за этим, замирая со страхом и надеждой. Череда черных каркающих точек зашла на очередной круг, от нее отделилась стайка поменьше, завернула в другую сторону, зазывая за собой остальных, кружа и кружа, забирая все больше влево… На полном ходу вороны пролетели над крайними хатами деревни, чуть вздрогнули, пересекая невидимый магический купол, сделали полукруг… и врезались в пустоту, ломая клювы и крылья, подстреленными птицами падая вниз и крича, громко, истошно крича…
– Вы понимаете, что дальше будет? – прошептал где-то над головой Лукич.
– А как же, – обреченно вздохнул Оболонский, – К ночи если не вороны, то волки на падаль точно сбегутся.
Он устало потер переносицу, поднял голову вверх и тоскливо посмотрел на лекаря, стоящего над ним.
– Похоже, я ошибался, – сказал маг, – Зараза не исчезнет, пока у нее есть пища, а эта пища свободно будет приходить снаружи, и мы не можем ее остановить. Сколько бы мы здесь ни сидели, гарантировать, что болезнь исчезнет сама собой, нельзя.
– Что будем делать? – осторожно спросил Лукич.
– Мне нужно подумать, – сдержанно ответил Оболонский.
Они были в ловушке. В совершенно безвыходной ловушке. Запертые под магическим колпаком наедине со смертельной заразой, они не могли ни уйти, ни оставаться. И тихая, мирная смерть еще была бы лучшим выходом из положения.
Глава десятая
Вороны радостно галдели и неспешно приближались к мертвым телам – то подскоком, то подлетом, преодолевая природную осторожность и приманиваясь дармовым угощением.
Легкий ветерок разносил запах разложения – пока еще не острый, но уже заметный. Он ощущался даже здесь, внутри барьера, где сидели люди, а значит и там, снаружи, за деревней, его не остановить. При такой жаре долго падальщиков ждать и не придется. Завтра днем, если добровольных узников не доконает жаркое солнце, то отравит вонь десятков мертвых тел…
Думай, маг, думай. Единственный способ выбраться отсюда – остановить болезнь. Лекарства от бешенства не существует, зато от яда и магии, изменившей его течение, должно быть противоядие. Не может быть, чтобы не было. На другой точке зрения Оболонский даже не останавливался – у него не было времени предаваться сожалениям и скорби. Как и на том предположении, что неизвестных ему ядов было два и более – это было бы слишком невероятным совпадением.
Он опустил голову, закрыл глаза, пытаясь воочию представить чашку с остатками яда, которые он исследовал после смерти Германа. Болиголов, чилибуха… Как же выглядел третий компонент? Что в нем показалось знакомым? Способ изучения, который он тогда применил, был слишком поверхностным. А на воспоминаниях теорию не построишь, из иллюзий лекарство не сотворишь. Сидя в задумчивости под невидимым защитным куполом магии и медленно плавясь от въевшейся в плоть жары, Оболонский перебирал в уме способы узнать, какой яд применил Гура. Только как это сделать, не имея яда? Как исследовать то, что недоступно?
Тауматург подавил тяжелый вздох – ему следовало догадаться о чем-либо подобном и захватить образцы тканей больного человека или животного для исследования. А теперь что? Парадокс ситуации заключался в том, что в отличие от других людей он не мог покинуть созданную им магическую фигуру. Если он это сделает – защитная стена рухнет сама собой, фигура распадется, поскольку она держится сейчас на его собственной силе, внутреннем резерве мага, постепенно истощая его. Хватит ли у него сил и времени создать новую? Вряд ли. Пусть нынешний способ защититься от болезни оказался и не так хорош, как ожидал маг, но он дал главное – время и возможность все более-менее спокойно обдумать.
Думать. Искать выход. Напрягать мозги.
День угасал. Сиреневые сумерки опускались на дома, скрадывая четкость силуэтов и линий. В тенях плодились страхи.
Сидя на корточках внутри большой многолучевой звезды, Оболонский смотрел на уходящую вдаль деревенскую улицу и не видел ни домов, ни деревьев, ни гаснущего к ночи неба. Сидящие рядом с ним люди были не более чем неясными акварельными пятнами на краю зрения… Он никак не мог сосредоточиться на главном. На поиске решения. Он думал о яде, а мысли соскальзывали куда-то в глубинные воспоминания… мать, необыкновенно красивая, утонченная женщина, на которую он всегда смотрел с благоговением… ему трудно было представить ее босоногой, искренне хохочущей, от души веселящейся… Когда он погибнет здесь, отец почувствует облегчение? Разумеется, любой в Трагане увидит скорбь семейства Оболонских, но кто-нибудь из них будет искренне горевать? Впрочем, не так. Они, разумеется, будут горевать искренне – насколько для них это возможно и соблюдая приличия… Почему, почему они никогда не бывают настоящими? А он сам? Где он, настоящий? Вся эта высокородная мишура, нахлобученная на душу… а есть ли что-нибудь за ней, внутри? Если снять маску… вдруг там ничего не окажется? Пустота… И эта пустота пытается диктовать условия другим… Почему его слушаются? Почему на него надеются? Почему ждут, что он их спасет? Он – пустота, он не способен на щедрость… Смерть так близка, ближе чем когда-нибудь. Просто раньше она подходила быстро, внезапно, практически без предупреждения, тогда не успеваешь даже испугаться, а сейчас она прячется вон в тех тенях и улыбается… О, она дождется… Она заморит нас своим гнилостным дыханием… Медленно, очень медленно… Потому что у него нет решения и не будет. Это невозможно…
Оболонский соскальзывал в какую-то пугающую апатию – сказалось перенапряжение и практически бессонная прошлая ночь. Но куда хуже было осознание собственного бессилия… Он совершенно беспомощен. Он ничего не может сделать…
Неожиданно судьба исполнила его подспудное желание, и на какой-то краткий миг Оболонский ужаснулся той откровенной и пугающей прямоте, с какой иной раз сбываются наши желания – дословно, буквально, безо всяких метафор и домыслов. Он получил свои образцы, но разве он подозревал, как иной раз страшно чего-либо желать?
– Мама, я пить хочу, – в полной тишине жалобно проныл чей-то ребенок. В очередной раз. Женщина молча встала, взяла жбан с водой, стоявший с краю… Не то хрип, не то всхлип, с которым сидевшее рядом дитя оттолкнуло жбан, заставили Лукича вскочить на ноги, а Оболонского резко обернуться – мальчик лет восьми, захлебываясь и задыхаясь, корчился в руках матери, его глаза были полны ужаса и слез…
– Нет, – обреченно всплеснул руками лекарь.
– Нет, – истошно закричала женщина, прижимая к себе сына и выбрасывая жбан с остатками воды куда-то наружу.
– Хворый, хворый, – отпрыгивая на одной ноге прямо к барьеру, вскочил худой кмет в длинной полотняной рубахе и радостно загалдел, – Подохнем, как мыши!
– Пш-ш-ш, пш-ш-ш, вон отсюда, – истошно заорал другой, схватил овчинный полушубок, от одного вида которого пот тек ручьем, боязливо бросил на зараженного ребенка и ногой подтолкнул его. Крик подхватили женщины, окруженные детьми, как матки пчелами, ища спасения, они начали метаться по слишком маленькому, ограниченному пространству, рискуя переступить заветную черту. Дети безоглядно заревели во весь голос…
– Тихо! – рявкнул Подкова, вставая и возвышаясь над селянами на добрую голову, – Люди! Нешто вам людьми оставаться не можно? Завыли как звери! Стыдитесь!
Он медленно сделал два шага вперед – большой, сильный, мощный Подкова возвышался над сидящими селянами горой и укоризненно качал головой, уперев огромные кулачищи в бедра. Люди разом притихли, с испугом глядя на него.
Подкова медленно склонился к ребенку и протянул руки.
– Иди ко мне, детка, – неожиданно ласково сказал он и его басовитый голос прожужжал беззаботным летним шмелем. Мальчик широко распахнул глаза и спокойно дал себя поднять. Прижался к широкой груди, большим ласковым рукам, легко обхватившим его, и затих, лишь изредка всхлипывая и вздрагивая.
– Не бойся, я буду с тобой, – мрачно проговорил Подкова, – До самого конца буду.
Его мать вдруг тоже начала всхлипывать, сначала тихо, потом все громче и громче, дергая Подкову за рубаху и заглядывая в его глаза голодным и безумным взором нищенки, выпрашивающей подаяние.
– У тебя еще детки есть, баба? – тихо и печально спросил тот. Она молча покачала головой, закусывая до крови губу.
– Авось будут, – ответил Подкова, делая шаг в сторону заветной защитной линии.
Лица, чумазые, заплаканные, простодушные или злые, молодые или старые – все застыли в непонимании и неверии.
– Постой, – Оболонский все понял и теперь знал, что он должен сделать. И не мог не ненавидеть себя за это, – Слюна…
– А, это, – вымученно улыбнулся Подкова, оборачиваясь. Кособокая грязная шапка слетела с его головы, обнажая рваную рану у основания шеи; теряясь где-то на спине, под ворот темной рубахи спускалась побуревшая струйка крови.
– Как же так? – потерянно выдохнул Стефка, отшатываясь в ужасе, – Подкова, как же так?
– Ничего, брат, на том свете свидимся, – пробасил Подкова и аккуратно сплюнул в плошку, подставленную Оболонским. Потом круто развернулся и сделал последний шаг, морщась от внезапной и резкой головной боли.
Ничего не изменилось. Воздух остался таким же прозрачно-удушливым, а заходящее солнце – горячим, песок щекотал подошвы, а пот стекал по вискам… И только вдоль по улице быстро удалялась высокая, мощная фигура с ребенком на плече. Ей вслед неотрывно глядели люди, замершие у невидимой черты, отделяющей жизнь от смерти. Молча. Неверяще. Застыв в ужасе осознания.
Молодая женщина в сорочке, съехавшей на одно плечо и еще сохранившей запах ее сына, стояла в прострации, невидяще распахнув глаза и чуть покачиваясь из стороны в сторону. Лукич подошел сзади, приподнял было руку, но пальцы его так и замерли, не коснувшись.
Женщина внезапно подхватилась, как спугнутая лань, истошно закричала «Ясик!» и побежала следом, высоко поднимая юбки и молотя сильными загорелыми ногами желтый песочек дороги. Подкова обернулся, выругался, хотел было отослать ее подальше… да смирился, приобнял бабу, и они побрели дальше.
«Дура», жалостливо сказал мужик в длинной сорочке, тяжко вздохнул и сел, неловко подогнув ноги. Повисла гнетущая тишина.
…Отсрочка, которую им подарил Подкова, должна быть использована с умом – это единственное, о чем сейчас позволил себе думать Оболонский. Темные, подернутые обреченностью и горечью глаза Подковы, его сжатый в одну жесткую линию рот стояли перед взором мага, но сейчас он не мог себе позволить ни сожалеть, ни предаваться скорби, ни обвинять самого себя в глупости.
Пот въедался в кожу, заставляя ее зудеть, тек по вискам, собирался каплями на лбу. Константин вытирал его закатанным рукавом, опуская голову на сгиб локтя, отчего тонкая сорочка быстро потемнела от влаги. Руки были заняты.
Перед Оболонским на земле в ему одному известном строгом порядке лежали какие-то пузырьки, баночки и коробочки, стоял крохотный медный треножник с приготовленным горючим порошком в чашке наверху… Но тауматург медлил. Есть десятки способов распознать то или иное вещество, вычленить его из состава других, исследовать, но большинство из них основывались на Законе Подобия, когда использовался аналогичный по свойствам, но доступный предмет. А какие свойства можно использовать здесь? Что известно о яде, который поразил Германа и продолжал косить небольшую деревеньку Подляски, маскируясь под обычное бешенство и передаваясь исключительно вместе с болезнью? Древний, забытый – это догадки; сильный, мощный – наблюдение; влияющий на скорость воздействия других веществ – предположение. Предположение очень походило на истину, но Оболонский даже приблизительно не знал, где в науке тауматургии находилась область, изучающая время.
Время было категорией мистической даже для магов, закрытой, неисследованной, заманчивой и непонятной. Каждый мало-мальски любознательный тауматург пытался проникнуть за завесу тайн, скрывающих возможности управлять временем, и каждый в конце концов понимал тщетность своих попыток. Магии времени как науки не существовало, как не существовало заклятий, управляющих ускорением или замедлением любых процессов, никому не удавалось это сделать, что, впрочем, не отменяло бесконечных опытов, исследований, поисков и, наконец, слухов и преданий.
И вот теперь Оболонский неизменно приходил к выводу, что невозможное все же случилось. Кто-то научился воздействовать на время, и эти опыты могут иметь куда более серьезные последствия, чем уничтожение ни в чем не повинной деревни.
Итак, как вычленить то, что куда более неуловимо, чем ветер, и более невещественно, чем огонь?
Сзади неслышно подошел Лукич и замер на некотором расстоянии, Оболонский кожей спины, затылком чувствовал его напряжение и смятение. Но у Константина не было новостей, чтобы его утешить.
– Гаврила Лукич, Вам не приходят на ум какие-нибудь декокты, ненормально быстро затягивающие раны? Именно ненормально? – хрипло спросил маг.
– Это было бы плохо, – осторожно ответил Лукич, присаживаясь рядом, – слишком быстрое затягивание раны. Гниль может уйти с поверхности внутрь, а тогда излечить ее много сложнее.
– У меня нет идей о том, что ускоряет действие бешенства, а именно это нам и нужно найти, – признался Оболонский, сам удивившись тому, что неявно испрашивает совета у обычного лекаря. Вот только Лукича он давно перестал считать обычным, – Какое заманчивое это знание – способность управлять временем. Даже не повернуть его вспять, а так, замедлить или ускорить. Об этом мечтают многие маги, вот только никому не дано это знать… Как я до сих пор считал, – Константин невесело помотал головой, – Вырастить яблоко среди зимы, распустить цветок, замедлить старение…
– Ну, цветок и я могу распустить, – тихо проворчал Лукич, – Суньте бутон в кипяток – вот он вам и распустится…
В первый момент лекарь не понял, почему Оболонский опустил голову и затрясся, а когда увидел, что тот беззвучно истерично хохочет, недоуменно нахмурился.
Маг, справившись со своими эмоциями, сдержанно ответил:
– Вы совершенно правы. Это всего-навсего шок.
Его лицо было бледным и спокойным, даже апатичным, но в глазах плясало безумие. Лекарь нахмурился еще больше, с некотором опаской заглядывая в эти глаза, но Оболонский устало улыбнулся и пояснил:
– Яд воздействует на болезнь подобно кипятку – заставляет ее проявиться быстрее. Но есть и обратная сторона его действия – болезнь быстрее и уходит. Можно попытаться сбить яд с толку, изменив его полярность…
…Большинство обывателей считает, что маг способен творить свое чародейство из ничего и по взмаху руки. На самом же деле магия куда ближе к фокусу, чем к сказке, где достаточно фантазии и волшебной палочки. Почему к фокусу? Любой мало-мальски успешный иллюзионист знает, что львиная доля причины его успеха, помимо личного обаяния и ловкости рук, кроется в отличном реквизите и идеально проработанном механизме фокуса. Попробуйте-ка достать кролика из шляпы, если в шляпе нет двойного дна. Попробуйте без зеркал явить пустоту ящика, попробуйте засунуть красотку в шкаф, если там нет скрытого механизма.
Магия – тот же фокус. Только результат иной. Публики может и не быть, кровь может оказаться настоящей, а отрезанная голова – безнадежно мертвой. Но реквизит – будет всегда. Пусть это не ящик с двойным дном, а простые камешки-корешки, которые маг использует, чтобы получить магическую субстанцию, суть от этого не меняется. Магия – действо, требующее тщательной подготовки, времени и средств. «По мановению руки» бывает лишь в одном случае – когда это движение венчает собой загодя заготовленный трюк, о котором несведущему зрителю невдомек.
Оболонский потерял несколько часов только на то, чтобы вытянуть из образцов слюны Подковы нужный ему компонент. Он перепробовал все – от огня и кипящей воды до некоторых экстрактов высшего уровня, практически чистых субстанций. Каким-то наитием он перебирал возможные ингредиенты, даже собственную кровь, пока не нашел нужное сочетание.
Он не слышал ни настороженного шепота за своей спиной, ни плача детей, ни нечеловеческого рева Подковы где-то там во тьме снаружи, ни окриков Порозова, ни дикого ора, который спустя часа три устроили вороны. Птицы кругами летами вокруг магической фигуры, внутри которой скрывались испуганные люди, пикировали на невидимую стену, отскакивали с хриплыми, какими-то болезненно-человеческими криками и бросались опять и опять.
Он не слышал и не видел ничего, что было дальше его рук и ровных рядов коробочек, баночек, мешочков и пузырьков. Никогда еще мысль не работала так кристально ясно, а понимание не приходило с такими четкими математическими выкладками. Апатия исчезла без следа. Он оперировал экстрактами высшего уровня четырех чистых субстанций, засомневавшись в целесообразности использования лишь последней, пятой – духа; то была магия высшего уровня, на которую доселе он считал себя не слишком-то способным. А когда обнаружилось, что для того, чтобы стабилизировать полученную смесь, достаточно не то, чтобы четырех, а всего лишь одной субстанции, то даже рассмеялся: он пришел к простому результату через невозможное. Вместо того, чтобы найти брод, он научился летать и перелетел через реку…
Он стал замечать окружающее, только когда в его глазах предметы стали раздваиваться и расцвечиваться радужными нимбами – действие эликсиров, которые он не раз за эту ночь пил для обострения остроты восприятия, заканчивалось, и его ночное зрение теряло ясность. Стояла глубокая ночь, не принесшая, как и ожидалось, ни малости прохлады, небо было темным, чистым и прозрачным, люди, запертые в границах невидимой магической фигуры, беспокойно спали, вздрагивали, вскрикивали во сне, метались. По улице бродили темные тени и у Оболонского не было желания вглядываться попристальнее, чтобы понять, кто это.
Наркотики все еще пьянили его, а восторг решения сложной задачки все еще переполнял его душу, однако осознание того, что еще предстоит сделать, чтобы задачка стала реальным лекарством, ощутимо отрезвляло.
Пока он только сумел найти сочетание компонентов и сил, способных подавить яд, обратить его лучшие свойства в ничто… Но этим не спасешься.
Оболонский готовил зелье, растирая смеси, добавляя жидкости и порошки, пока не стал замечать, что проваливается в сон. Вторая ночь практически без сна не была для крепкого молодого мужчины проблемой, но ведь и дни спокойными не были, да и последствия действий эликсиров бодрости не добавляли. Рука, держащая гладкий каменный пестик, постепенно замедляла свои однообразные круговые движения, пока не останавливалась… Ему казалось, он все еще растирает порошок, а на самом деле он вяло шевелил пальцами, покачивая пестик в ступке, неуловимо растворяясь в невесомой дремоте; потом он подхватывался, удивлялся тому, что так колотится сердце, и опять принимался за работу. Легчайший шорох сзади заставил его резко развернуться – обратной стороной действия снадобий, которые он принимал, было сильнейшее обострение органов чувств, и теперь любой звук казался ударом в барабанную перепонку. Растирание порошка в ступке он слышал скрежетом ржавого ножа по стеклу.
– Гаврила Лукич, – прошептал он, кривясь и задыхаясь от грохота, производимого собственным же голосом, – Не поможете?
Лукич поспешно вскочил. Весь вечер и полночи он краем глаза поглядывал мага, готовый в любую минуту броситься на помощь, но подойти ближе так и не рискнул: ему, не-магу, до ломоты кружило голову обилие магических сил, задействованных Оболонским. О том, насколько опыты Константина были опасны для него и для людей, спящих поодаль, он даже думать не хотел.
– Что это? – лекарь подполз ближе и уставился на полурастертую массу на дне маленькой ступки, чуть ли не уткнувшись в нее носом.
– Сюда нужно добавить побольше вспомогательных веществ, скажем…, пчелиный воск. Найдете?
Лекарь поспешно кивнул. Когда он, порывшись в полной темноте в своей внушительной сумке, подполз обратно к Оболонскому с баночкой чистейшего воска, тот спал, неловко наклонившись вперед на скрещенные по-турецки ноги.
А Лукичу особых указаний и не требовалось. Уж приготовить простую мазь он и в полной темноте сумеет.
К рассвету все было готово. Полсотни красноватых шариков, все еще мягких от жара пальцев, их скатавших, лежали ровными рядами на аккуратно расстеленном куске плотного полотна. Немного зелья Оболонский растворил в жбане с водой и теперь медленно помешивал тонкой палочкой полученную смесь. Получасовой сон нисколько не освежил его, голова гудела, веки нависали пудовыми гирями, однако прислушиваться к потребностям собственного организма ему было некогда.
– Да-да, я все понял, – в десятый раз повторял Лукич, обстоятельно обтираясь влажной тряпкой, смоченной в жбане. Оболонский с кислой миной закивал головой.
Лекарь, спиной будто почувствовав сомнения мага, обернулся:
– Вот что, Константин Фердинандович, – строго сказал он, – Мы со Стефкой сделаем все, как надо.
– Я и не сомневаюсь в этом, – холодно ответил Оболонский. Даже сидя, он умудрился посмотреть на стоявшего лекаря сверху вниз. Тон сказанного и взгляд могли показаться обидными, но Лукич, несколько дней пристально изучавший мага, теперь уже не обманывался на его счет.
– Тогда прекратите терзаться, – резко сказал он, – Вы останетесь здесь и, если что-то пойдет не так, найдете другой способ нас спасти. А там, – он махнул рукой в сторону пустынной улицы, – Вы нам не нужны.
Оболонский холодно глянул на лекаря, но промолчал.
А дальше он вынужден был только наблюдать за тем, что делают другие.
Пыхтя и отдуваясь, маленький лекарь и невысокий шустрый Стефка, закутанные до неузнаваемости, до глаз замотанные влажными тряпками, положили на середину дороги несколько гусиных тел, завалили их хворостом и подожгли. Перья затрещали, пахнули жуткой вонью – плоть поначалу плохо поддавалась огню, чадила, давала густой клубящийся дым, но именно это-то и надо было. Лукич бросил несколько красноватых восковых шариков и прибавил дыма, кинув в костерок пласт сопрелой соломы, Стефка помчался вдоль по улице, устраивать коптильню чуть дальше.
Полусонные селяне спросонья подхватились, поохали и рванули было тушить пожар, пока не поняли, что пожара, собственно, и нет, а есть несколько костров, чинно разложенных посреди дороги. Тогда они в недоумении застыли, зажимая носы от вони, переглядываясь между собой и с опаской косясь на Оболонского.
А маг молча и неприступно стоял на другом конце магической фигуры, сложив руки на груди.
Дым столбом поднимался вверх, несмотря на то, что Стефка что есть мочи махал перед ним еловой веткой – воздух был слишком чист, чтобы дым стелился по земле. Плоть теперь горела неестественно споро, будто политая некоей горючей жидкостью, но дело, конечно же, было не в том. Сочетание огня, органики, плоти, пусть и мертвой, и приготовленного Оболонским зелья давало сильную реакцию, но только так возможно было победить яд в обычном бешенстве. Кстати, самому бешенству это ни вреда, ни пользы не приносило. Болезнь как была смертельной, так ею и осталась, вот только с этих пор переставала быть такой пугающе опасной. А уж с обычным бешенством Лукич обещал разобраться быстро… Не факт, что сможет вылечить заболевших, но распространиться болезни дальше не даст – на это у лекаря были свои цеховые снадобья.
– А чтой-то они делают? – давешний мужичонка в длинной рубахе набрался смелости и подкатил к Порозову. Алексей стрельнул веселым взглядом в сторону Оболонского и авторитетно заявил:
– Заразу дымом убивают. Как в коптильне. Мясо прокоптишь да просолишь – оно и полежит подольше.
– А-а, – удовлетворенно кивнул мужичонка. Отойдя на два шага назад, к застывшим в абсолютном внимании кметкам, он с серьезной миной принялся вполголоса рассуждать, будто никто больше слов Порозова и не слышал:
– Вот оно ведь как! Я вам говорю, они заразу бьють! Она на мясо слетается, а они по ей, гадине, огнем, что из пищали! Да солью, солью, мать твою!
Оболонский даже не улыбнулся. Он следил, как мощные клубы дыма то здесь, то там взмывали вверх, заполняя все видимое пространство. Сизая пелена уже коснулась невидимой стены, за которой прятались люди, коснулась и обтекла ее кругом. Казалось, место, очерченное магической фигурой, было будто накрыто стеклянным колпаком. Но внутрь дым попасть не мог, несмотря на то, что вонь горящей плоти и перьев почти выворачивала сидящих людей наизнанку.
Константин прикинул скорость, с которой распространялся дым. Если так пойдет и дальше, вся деревня будет в дыму часа за два. А с этим и зелье, вступившее в реакцию благодаря огню, с частицами пепла упадет на землю и покроет все.
С громким карканьем сверху пролетели растревоженные вороны. Случайно нырнув в сизые клубы, они пронзительно заверещали, громко захлопали крыльями и стали падать вниз, шлепаясь на невидимый купол над многолучевой звездой и съезжая по нему вниз, кувыркаясь и ломая крылья.
Неожиданно для всех Оболонский сорвался с места, бросился к барьеру и присел на корточки рядом с ним. У барьера с той стороны трепыхалась ворона. Недовольно раскрывая крепкий клюв, издавая резкий крик и кося круглым черным глазом, она неуклюже царапала землю когтистыми лапами, пытаясь встать. Оболонский смотрел на нее с видом лекаря, сделавшего все возможное для пациента и теперь дожидающегося кризиса. Впрочем, это было недалеко от правды.
Ворона дернула крылом, сделала рывок и вскочила на лапы, победно каркнув в лицо Оболонскому. Тот усмехнулся. Ворона улетела, и она больше не пыталась нападать на людей. Это было еще вовсе не доказательство, выводы делать было рано – ворона могла быть совершенно здоровой до того момента, как попала под воздействие дыма, и все равно Оболонский радовался. Он знал, что зелье действует, он чувствовал это.
Солнце поднялось над верхушками деревьев, когда легкий ветерок разогнал остатки дыма. Кое-где еще дотлевали тошнотворно воняющие костры, от малейшего движения взлетали в воздух тончайшие клочки пепла, но все уже закончилось.
Никто не заметил каких-либо перемен, а потому все по-прежнему были насторожены. За все время, пока на кострах горело магическое зелье, люди заметили только с десяток ворон, кувыркавшихся в воздухе, да одного волка, протрусившего с жалобным подвыванием мимо купола с людьми. И больше никого.
Прошло уже четыре часа. Больше Оболонский ждать не мог. Он закинул за спину сумку, ладонью коснулся невидимой стены и сделал шаг вперед.
Магический купол исчез, но селяне внутри него продолжали сидеть и только растерянно оглядывались по сторонам, дожидаясь, пока кто-нибудь не скажет им, что делать дальше.
А Оболонский уже ушел далеко вперед, меряя длинными ногами улицу и внимательно разглядывая подпаленные туши мертвых животных и обгоревшие тела людей – не надеясь только на пепел, Стефка и Лукич должны были огнем выжечь заразу из всего, до чего только могли дотянуться. Удивительно, как все-таки деревня не полыхнула пожаром при такой суши!
Порозов, сунув жбан с растворенным в воде зельем симпатичной молодке и жестом показав использовать мокрые тряпки для спасения от вони, пошел за магом – силуэт того уже терялся в сероватом мареве дыма. Сначала осторожно, затем ускоряя шаг, Алексей следовал за Оболонским, теряясь в догадках. Поведение Константина его озадачивало. Не то, чтобы он не ожидал от мага подобного поведения – даже оказывая помощь, тот умудрялся выглядеть надменным и холодным, да их тауматурговская братия обычно вся такая. Порозову не раз доводилось сталкиваться с разными магами и это навсегда оставило в его душе осадок гадливости и неприятия. Но этот конкретный маг, с которым ему пришлось бок о бок прожить несколько дней, его удивлял.
Оболонский между тем разыскал Стефку и Лукича. Обессиленные и уставшие, они сидели под большой грушей на краю деревни и над чем-то дружно смеялись.
Константин остановился в нескольких шагах, Лукич приподнял руку в приветствии и молча кивнул. Оболонский кивнул в ответ и пошел дальше. Раз лекарь уверен – беспокоиться больше не о чем.
Порозов нашел мага стоящим у невидимой стены внешней магической фигуры, запершей их всех внутри деревни.
– Знаешь, как выйти? – после фокуса с дымом Алексей ни в чем больше не был уверен, даже в том, что Оболонскому не под силу сломить мощное чужое колдовство.
– Делать чудес я не умею, – буркнул Оболонский, даже не обернувшись, – Но выйти и вправду очень бы хотелось.
– Полагаешь, этот твой Гура неспроста нас здесь запер и заразу кинул?
На лице Константина мелькнула досада. Весь его вид красноречиво выражал только одно: это так очевидно, к чему глупые вопросы? Но ответил маг на удивление сдержанно:
– Полагаю.
– Он и есть наш Хозяин?
В этот раз маг вообще не ответил. «Удавится, а не скажет», – едва слышно пробормотал Порозов, скрипнул зубами и перешел в наступление.
– Хороший у тебя знакомец, этот Гура. Интересно, он тебя здесь прикончить хотел или просто придержать? Это у вас личное?
Оболонский так резко обернулся, что Порозов от неожиданности отпрянул.
– Задержать – да, но не здесь. Меня вообще здесь не должно было быть. Я должен был подыхать от яда оборотня или гнить где-нибудь еще. А вы – умереть здесь. Все, до последнего человека. А личное ли? С тех пор, как я ступил на эту землю, да, личное.
– Оборотня? – недоуменно нахмурился Порозов.
– Аська убит, – тихо сказал Оболонский, – Оборотень напал на меня. Но мне… удалось выжить и узнать, где вы.
– Аська… убит, – потрясенно повторил Алексей, замотав головой, словно отгоняя услышанное, – И ты молчал?
Тауматург не посчитал нужным оправдываться.
– Кто-нибудь еще знает об этом?
Оболонский медленно покачал головой, а Порозов обернулся, долгим взглядом окинув беззаботно хихикающих недалеко под грушей Лукича и Стефку.
– Чем я могу помочь, чтобы ты разбил эту долбаную стену и утопил засранца в его собственном дерьме? – после паузы, звенящим от ярости голосом спросил он.
– Ничем, – мрачно ответил Оболонский, – пока кто-нибудь нас не освободит, нам не выйти. А может, дня через два все само собой исчезнет, если мои расчеты верны. Я могу попробовать сделать это раньше, но не уверен, что моих сил хватит. Мне нужно отдохнуть. Завтра начнется новолуние, может, я смогу что-нибудь придумать.
Маг опять отвернулся к стене, всем своим видом демонстрируя, что разговор окончен. Порозов пожал плечами: связь «полнолуние» – «что-нибудь придумать» для него ничего не значила.
Солнце немилосердно жарило макушки и выпаривало пот из чумазых тел. Немногие из выживших селян возвращались в родные хаты, с ужасом оглядывая изменившуюся до неузнаваемости деревню. В этом был виноват не только сероватый налет пепла на крышах, поникших листьях на деревьях и кустах, дорожках, траве и округлых залысинах обочин, истоптанных сотней ног, плетнях и перевернутых для просушки глечиках, брошенных топорах и вилах, скомканных и оставленных у хат в спешке бегства одежках. Куда страшнее было смотреть на обуглившиеся тушки тел посреди улицы – костяные остовы до сих пор напоминали о случившемся.
Но ведьмаки не дали возможности предаться скорби и горю, не дали опустить руки. Уже через час в деревне кипела работа – кто-то рыл две огромные ямы во дворе заброшенной хаты, где давно никто не жил и теперь вряд ли кто-то отважится это сделать, кто-то сносил туда опаленные тела людей и животных, укладывая их в ямы порознь. Возможно, потом останки людей похоронят по-человечески, как полагается, но сейчас селяне, измотанные и до сих пор напуганные, делали только то, что прикажут ведьмаки, а те прежде всего хотели отделить здоровых от того, что могло повторно вызвать вспышку болезни. Работы было много.
Оболонский, умывшись у колодца водой, припорошенной пеплом, молча полулежал под грушей, отрешенный и опустошенный. Его взгляд то и дело скользил по ближайшим деревьям леса, подступающего к деревне. Там была стена, удерживавшая его здесь, стена, невидимая глазу, но это не мешало разглядывать ее – он ведь знал, что она там, она засела гвоздем в его мозгу, она пытала его углями нетерпения.
Бездействие угнетало, но работать бок о бок с теми людьми, что сейчас бодро переругивались и даже по происшествии нескольких часов уже похихикивали помаленьку, снося тела в другой конец деревни, было выше его сил. Он жаждал уединения, он не хотел слышать ни одного глупого вопроса, на который все равно не знает ответа, он не хотел видеть в чужих глазах ни страха, ни подобострастного заискивания, ни надежды. Он не может никому дать надежды. Он не хочет, чтобы кто-то рассчитывал на него, потому что он бессилен что-либо изменить.
Солнце давно переползло зенит, подогрев воздух до липкой жаркой бани, когда даже в тени нет спасения. Оболонский медленно плавился, откинув красивую голову на шершавый ствол корявой груши, то погружаясь в легкую дрему, больше похожую на невесомое плаванье между сном и явью, то вздрагивая, когда сон вторгался в его сознание картинами чудовищного кошмара. Отблески ощущений, обрывки образов, фраз, умозаключений, догадок, фактов – все свернулось в один шевелящийся змеистый клубок, беспокойный и опасный, не дающий расслабиться и отдохнуть. Даже засыпая, а точнее, отключаясь, он не мог себе позволить быть беспечным и спокойным – опасность была где-то рядом, она звучала тревожными колокольчиками, заставляла спешить и подогревала нетерпение…, но ни на чем не основывалась. Внутри магической фигуры, заключившей деревню, больше людям ничего не грозило, если, правда, Гура не захочет повторить свой демарш в каком-нибудь другом виде.
В очередной раз открыв глаза, Оболонский рассеянно заметил, что пятно солнечного света, найдя брешь в буйной листве груши, переползло на его ботинки. Маг непроизвольно хмыкнул. Несмотря на его попытки смыть грязь, на дорогой мягкой коже, уродливо располосованной двумя глубокими царапинами, оставались серые разводы от сажи, а к подошве прилип кусочек белого гусиного пуха, слегка опаленного с одной стороны. Да уж, теперь его обувь с трудом напоминала изящные ботинки знаменитого обувщика княжества. Впрочем, не лучшим выглядел и остальной костюм – измятый, порванный, порядком замызганный в крови и пепле. Оболонский с мрачной улыбкой представил, каким презрением окатили бы его в Трагане, появись он в таком виде – небритый, грязный, дурно пахнущий горелой плотью. Медленно прикрыл глаза. Улыбка переросла в язвительную, вызывающую гримасу.
Он пытался понять, почему он здесь? Почему раз за разом возвращается в глухие деревушки, чтобы столкнуться с засевшим в глубине своей мерзости колдуном, истязающим женщин, или ведьмой, любящей потчевать своих гостей отваром из мухоморов? Почему не вернется в тишь университетской лаборатории, такой знакомой и уютной? В тот мир, где он свой, среди равных, среди понимающих его тауматургов? Неужели дело все в том, что он до сих пор пытается себе доказать свою годность в противовес своей высокородной семье? Неужели и все его желания так мелочны? Ведь не добротой же и жаждой справедливости объясняется его стремление помогать? Или именно этим, в чем он так боится себе признаться, считая это проявлением слабости? Он ищет и ищет, чем бы заполнить пустоту в себе… А есть ли результат? Чего он добился?..
Легкий шорох заставил его встрепенуться. Несмотря на то, что Константин выглядел расслабленным, нервы его были до предела напряжены, а внимание подспудно устремлено на барьер. Именно оттуда и доносился неясный звук. Оболонский насторожился и приподнялся, опершись на одну руку. Новые фокусы Гуры? Чего ждать от него теперь?
Среди деревьев мелькнула быстрая светлая тень и это заставило Оболонского вскочить на ноги. Лань? Непохоже. Константин решил, что это скорее человек, однако удостовериться в том не мог. Будь это любой человек, пожалуй, разве что за исключением самого Гуры, тауматург мог бы попросить его кое-что сделать. Пусть не-маг и не мог самостоятельно нарушить монолитное магическое построение, однако под чутким руководством Оболонского некоторый шанс на успех все же был.
– Эй, постойте, – закричал Константин, бросаясь к стене, – Да погодите же Вы!
Тень, быстрая, легкая, давно исчезла в лесу, однако не услышать крика мага человек не мог. Но он не остановился. Оболонский сделал еще три шага, пытаясь его догнать, когда понял тщетность своей попытки. Тогда он остановился и вздохнул, удрученно потирая потные лоб и щеку. Взор рассеянно скользнул по траве…
Он вышел за пределы магической фигуры. Этот факт тауматург осознал не сразу, и лишь проведя рукой туда-сюда над едва различимой линией, начерченной на сухой земле, понял, что его пальцы не встречают никакого сопротивления. Барьер исчез. Бесследно. Незаметно. Неизвестно когда, впрочем, пару часов назад он еще был здесь.
К загадкам, терзавшим Оболонского, прибавилась еще одна. Кто разрушил магическую фигуру и какую цель преследовал?
На сборы у Оболонского ушло от силы несколько минут. Да и чего там собираться? Подхватил сумку, проверив, достаточно ли плотно упаковано ее содержимое, вылил на голову полжбана воды, усмехнувшись про себя такому мальчишескому жесту, махнул рукой Порозову, замершему поодаль в полном недоумении, и быстро пошел вон из деревни.
Порозов что-то ошарашено кричал вслед, но Оболонский его не слышал. Выйдя за околицу, Константин поцокал языком, не до конца отдавая себе в этом отчет, и неожиданно получил в ответ недовольное ржание. Его лошадь, которой бы полагалось сбежать от рыскавших здесь всю ночь волков или храбро пасть от их кровожадных клыков и когтей, стояла неподалеку в подлеске, там, где ее и оставил Оболонский вчера. Волков, судя по всему, дармовое угощение не впечатлило.
Глава одиннадцатая
Ветер бил в лицо, трепал волосы, заползал, обвевая торс, внутрь тонкой сорочки, расстегнутой до середины груди, но прохладнее от этого не становилось. К жару галопом мчащейся лошади прибавлялся жар нетерпения и гнева. Холодного гнева. Трезвой ярости. Ясного, расчетливого безумия.
Он не знал, что задумал Гура, не мог понять его намерений и какой-то частью своего разума осознавал, что прямой наводкой мчится в пасть широко распахнутого капкана. Но ему надоело медлить. Надоело плестись в хвосте событий, поспевая лишь на жалкие головешки (впрочем, головешки, надо сказать, были его собственным произведением).
И все-таки, кто и почему разрушил фигуру? Чью-либо бескорыстную помощь Оболонский напрочь отвергал – единственный человек в этих местах, в какой-то мере способный на подобный жест, была Омелька, та самая старая фера, ведьма, «рассадница суеверий и стяжательница неправедной славы, замешанной на страхе и безоговорочном подчинении», как гласил один из весьма уважаемых тауматургических трактатов. И Константин, в общем-то, был с ним согласен, в подавляющем большинстве феры были именно теми – пустыми, недалекими, а порой и откровенно глупыми людишками, нахватавшимися магических знаний без понимания правил их применения, а непонятное замещающие неизвестно кем придуманными ритуалами, держащими других людей в подчинении страхом и стращаниями… Но благодаря Омельке он понял и кое-что еще, о чем не писал заумный трактат. Понял не разумом, а чем-то другим. Возможно, сердцем? Старая ведьма любила эту землю, любила людей, живущих на ней, как мать любит глупых и беспечных детей своих. Не потому ли мать строга с ними, не потому ли держит в страхе, чтобы не отбились чада от пути истинного? Так может все-таки по любви, а не из одного голого желания повелевать, пожертвовала собственной жизнью старая ведьма, убивая оборотня, зная, что ее ждет, но давая ему, Оболонскому, возможность и время действовать дальше?
Но теперь Омелька была мертва. Да и будь она жива, достало бы ее сил и знаний разрушить столь сильное чародейство? Увы, старуха была слаба.
И чем больше Оболонский думал о том, кто способен снять заклятье, тем мрачнее становился. Снять заклятье мог тот, кто его установил. Но также и тот, кому известно о том, какие чары использовались, например, тауматург уровня примерно того же, что и сам Константин. Если знать точный порядок действия и предельно четко следовать ему, то распустить заклятье смог бы даже посторонний человек. Так что ограничиваться магами нельзя. Но не-маг никогда сам не додумается до того, что нужно делать.
Скорее всего, Гура сам распахнул двери созданной им темницы и выпустил Константина наружу с какой-то ему известной целью, но что более вероятно – с его подачи это сделал кто-то другой, возможно, подающий надежды помощник. Фигура, которую видел тауматург в лесу, была слишком подвижной для Гуры, да и не стал бы старый маг так рисковать наткнуться на Оболонского в не самом лучшем расположении духа. И других вариантов – кто бы это мог быть – тауматург не видел. Возможно ли, что ошибался он и в другом, в том кто есть Хозяин и что связывает его с Гурой?
Гура… И сидя в центре бушующего бешенства, и сейчас, мчась на лошади к имению Меньковича, Константин не раз возвращался в мыслях к тому, что заставило Гуру заразить деревню. И вывод был однозначен. И это была не личная неприязнь к кому-либо из сельчан и не злоба на весь мир, как могло показаться вначале. Это был всего лишь опыт. Проверка зелья на живом материале. Холодный и беспристрастный эксперимент, результаты которого будут тщательно записаны, изучены, проанализированы. Чтобы подправить кое-какие параметры на будущее, чтобы следующий эксперимент прошел без сучка и задоринки… Да, это даже звучало чудовищно, но было вполне в духе Гуры. Этим с легкостью объяснялась и некоторая сдержанность в масштабах его действий, ведь пожелай того маг, жертв и крови за эти четыре месяца было бы неизмеримо больше. Эта сдержанность исходила не из сострадания и жалости, естественно, а из экономии средств и времени – куда легче просто не привлекать к себе ничьего внимания, чем потом тратиться на устранение угроз и измышлять способы избавления от противников. Но ему не повезло. В вотчину Гуры вдруг наехали не просто ведьмаки, с которыми он собирался потихоньку, поодиночке или скопом расправиться. Дорожку ему перебежал тауматург, человек его же уровня и масштабов, а вот эта угроза была нешуточной. И тем не менее Гура, вместо того, чтобы просто убить противника (увы, Константин не мог не признать, шансов для этого у Мартина было достаточно), загоняет его в ловушку, но дает возможность выйти из нее. Что это? Оболонский нужен для чего-то еще?
А может, все куда проще? Снятие барьера было последней попыткой Гуры взять реванш над никак не подыхающим противником и выпустить заразу наружу, за пределы Подлясок, без подозрения, что угроза уже устранена? И Оболонского он вовсе не щадил, а недооценил, и хладнокровием здесь не пахнет, а есть лишь чистая бессильная ярость человека, проигравшего войну, но решившего напоследок сделать пакость? Ведь все это время, пока обреченная деревня боролась за свою жизнь, великий экспериментатор Гура должен был находиться рядом, где-то неподалеку, ибо какой смысл запускать опыты и не следить за их развитием? Нет, он наверняка наблюдал, следил, анализировал, а когда понял, что что-то идет не так – снял барьер и сбежал.
С этим все было более-менее понятно. Но не с остальным. И чем больше Оболонский раздумывал, сопоставляя известные ему факты, тем больше вопросов у него возникало.
Итак, прибыл Мартин Гура в звятовский повет по весне, месяца четыре назад. Два месяца присматривался в тишине и покое. Потом создал трех оборотней, одного за другим. Первый, видимо, был не совсем удачным, слабым, помер при переворачивании от обычного ножа, если верить записям Брунова. Зато второй, а затем и третий, созданный месяц спустя, не подкачали. Они-то и таскали Гуре детей. Зачем? Вероятно, дети стали первыми подопытными мага в проверке действия яда. Похоже, Мартин лишь недавно где-то раздобыл этот яд, но это было догадкой, не подкрепленной фактами. Догадкой, опирающейся одно лишь на характер Гуры – будь у него столь сильное средство давно, стал бы он терпеть унижения и насмешки в университете?
С другой стороны, дети всегда были хорошим материалом для проведения разного рода магических ритуалов, как бы отвратительно это ни звучало. Невинные дети, много невинных детей – это наводило на размышления.
Как бы там ни было, какими бы причинами ни прикрывалось содеянное, Мартин Гура не пленник и не жертва обстоятельств, а расчетливый сукин сын, проводящий свои бесчеловечные опыты под прикрытием Тадеуша Меньковича. Знает ли сам Менькович о том, что творит Гура? Если в игре, которую он ведет в борьбе за княжеский трон, ставки высоки, то десятка два-три селян в забытой деревне не слишком высокая цена за оружие, способное поставить мир на колени. В самой Трагане с этим оружием делать нечего, но у Конкордии есть соседи, а у соседей есть армии.
Несомненно и то, что сам Менькович в болотной глуши тоже времени зря не теряет – не в его характере. Оболонскому доводилось сталкиваться с подобными людьми и одно из этих встреч он вынес твердо: их интересует власть и только власть. Если они ею не обладают, то жаждут обладать. Если заявляют, что не жаждут обладать, значит, просто вводят вас в заблуждение. Если притихли, значит, готовят войну. Вся их жизнь – это интрига, многоходовая, запутанная или, наоборот, шитая белыми нитками, но интрига. В нынешние времена для дворцового переворота не нужны огромные армии, потрясающие оружием под стенами столицы, не нужны личная доблесть и сила в руках или умение держать оружие для поединка один на один. В нынешние времена все решает ум, а точнее хитрость и изворотливость, и умение правильно расставить силы – не количественно, а качественно.
А потому Оболонский не верил, что Тадеуш Менькович, человек, который заявляет о своей княжеской крови и кормит своих прихлебателей сказками про экселянтов, сидит в своем доме на болотах просто так, развлечения ради. Развлекаться натаскиванием молодых шляхтичей и приемом каких-то знатных, но очень скрытных гостей (Оболонский вскользь услышал ехидный разговорчик во время своего последнего визита в Звятовск – зубоскалить насчет Меньковича в городе, как оказалось, сильно любили, а потому трудно было не услышать последних новостей) можно было, конечно, и от большой скуки, но кто в это поверит? К тому же и старичок-архивариус оказался прелюбопытным типом…
Но для Оболонского главный вопрос был не в том, обоснованы ли претензии Меньковича и даже не в том, готовы ли выступить его сторонники, а в том, как остановить Гуру. Новоявленный «экселянт» просто еще не понял, с кем связался, и если он до сих пор еще мог контролировать Мартина, то это ненадолго. У Гуры были куда большие амбиции, чем у его нынешнего хозяина. Знает ли об этом Менькович?
Константин стоял на краю огромной балки и внимательно рассматривал то, что расстилалось под его ногами. Вниз уходил обрывистый склон, заросший кустарником, дно балки покрывало зеленое море высокой травы с редкими вкраплениями водоемов и небольшими лысыми песчаными проплешинами.
Небось в иные времена, не такие засушливые, как это жаркое лето, воды здесь бывало побольше, пристально разглядывая посверкивающие ленты проток, с удовлетворением подумал тауматург. Низкая вода – это было ему на руку.
Далеко справа в балку спускался лес, останавливаясь у крутого желтого обрыва. Из-за леса откуда-то сверху выныривала лента дороги, дугой огибала памятный став-озерцо с белыми корявыми ветлами и бежала вдаль, разрезая пару небольших холмов, чтобы появиться далеко впереди, у темной монолитной полосы деревьев неуместного в этих местах парка. На той стороне балки, как раз напротив стоящего Оболонского, на возвышении красовался дом Меньковича – в лучах закатного оранжевого солнца прекрасно была видна крыша с торчащими многочисленными трубами, часть верхнего этажа и даже остов полуразрушенной башни рядом с домом, все же остальное пряталось за высокими деревьями. Как оказалось, «замок» располагался на весьма выгодном месте, выглядел очень живописно, чего нельзя было увидеть со дна балки, с дороги, по которой прошлый раз Оболонский приехал к Меньковичу.
Но с тех пор многое изменилось.
И Константин не бесцельно болтался на краю балки. Он искал способ поближе подобраться к Гуре. Ярость яростью, но самоубийцей он не был.
Дом, а значит, и искомый маг, были слишком далеко, чтобы Оболонский мог воспользоваться чем-нибудь из своего магического арсенала. Творить магию ближе – означало преждевременно обнаружить себя, а приближаться просто так, без готовых решений, смысла не имело. Таким образом, в распоряжении Константина находились лишь собственные догадки и подозрения, и это все, на чем он мог строить свои планы. А ведь от того, не ошибся ли он в оценке способностей и возможностей Гуры, будет зависеть не только его жизнь.
Что ж, рискованно не знать всю подноготную о своем противнике, даже если происходящее кажется предельно ясным и четким – «экселянт», готовящий тайный или явный поход на Трагану, маг, ему прислуживающий и на задворках княжества «пристреливающий» созданное им оружие или даже не одно, тайна, скрытность, надежды на будущее… Но Гура, которого когда-то знал Оболонский, и особенно тот, которого он успел узнать сейчас, может преподнести еще немало неприятных сюрпризов.
И опасения были. Не столько в возможностях Мартина Гуры, сколько в том, что помимо опального мага есть некая неизвестная сила, пытающаяся повлиять на ход событий.
Оболонский вполне мог объяснить и странную записку в запольском трактире на клочке вырванной из книги страницы – не то угрозу, не то предупреждение, и попытку задержать его в Звятовске утром, когда бургомистр отправлял своих людей арестовать ведьмаков, и снятие барьера в Подлясках. Да и следы неизвестной древней магии, на которые словно специально не раз и не два натыкался Константин, лишь с натяжкой можно было отнести к опальному тауматургу. Это могло быть элементом игры Гуры, суть которой Константин до конца не понимал. Это могло быть попыткой подтолкнуть его к определенным действиям.
А еще могло означать, что его водят за нос. И все ускоряющиеся события не оставляли ему времени толком во всем разобраться. Действовать приходилось почти что экспромтом.
– Петруша, эй, Петруша? – громко позвал Оболонский, настороженно вслушиваясь. На поляне никого не было, лишь легкий ветерок колыхнул ветви берез. В сиреневатом воздухе надвигающихся сумерек плясали лишь едва заметные тени, но ничье чужое присутствие не нарушало уединение леса.
Холотову рощу он нашел не сразу, долго плутал между холмами, пока не увидел приметный стоячий камень – Бесий палец, как его здесь называли, от него шла тропинка к маленькому круглому озерцу Тышка, а мимо него – на дорогу к Заполью. Он не раз проезжал по той дороге, то мчась к сгоревшему хутору, то возвращаясь от Белькиной башни, то спеша в Подляски. А Холотова роща всегда оставалась слева, где-то за озером.
Березы еще раз игриво всколыхнули ветвями, но на опушке никого не было.
– Именем Омельки, Петруша, – еще раз задумчиво кликнул Оболонский и невесело добавил, – Только имя. Был человек – вот тебе и нету.
Рядом рассержено и злобно загукали прямо на ухо:
– Гук-гук, Омелька добрая, а ты дурак, – на голову свалилась горсть шишек и пожелтевшей листвы.
– Еще бы, – сквозь зубы процедил Оболонский, изворачиваясь и хватая лешего за длинные патлы. Константин не был видцем, но и у него были кое-какие способности. Особенно если правильно усилить их несколькими каплями снадобья. Опять. В очередной раз за последние несколько дней.
Бестия, как истинный представитель своего рода, попыталась скрыться в иной реальности, становясь невидимой для этого мира, но маг держал крепко. Безрезультатно пофыркав и погукав, леший печально вздохнул и затих, полностью материализуясь. Косматый, низкорослый, с длинными толстыми ручищами, копытами на ногах, с глазами, яростно поблескивающими из-под длинной коричневато-зеленой шерсти, почти полностью скрывающей его лицо, Петруша являл собой зрелище ужасающее и в то же время жалкое.
– Поговорить бы надо, Петруша, – насмешливо накручивая прядь на руку, уговаривал маг. Облик бестии чуть дрожал, размываясь по краям, но Оболонский держал крепко.
– Ладно, ладно, – вдруг завопил леший, поднимая руки ладонями кверху, – Уговорил, чародей. Все равно ж не отстанешь.
Бурые космы Петруши на глазах посветлели, истончились, оставив в руках Константина прядь длинных белокурых волос, лицо вытянулось, побелело, пухлые губки сложились алым бантиком, глаза засверкали синевой, фигура выпрямилась, обрела чарующие формы. Красотка томным усталым голосом осведомилась:
– О чем же говорить хочешь, чародей?
– Не завидую я Омельке, – недобро усмехнулся вдруг Оболонский, покрепче перехватывая светлые волосы, – Как она со всей вашей сворой управлялась?
Петруша вдруг резко сбросил личину девицы, оставшись мужчиной неопределенного возраста и незапоминающейся внешности.
– Да уж получше твоего, – зло проворчал леший, отмахиваясь от рук Константина, – Она одна нас понимала, не то, что некоторые. Приходят тут, спать мешают. И вообще, для кого Петруша, а кому и Пурварталамилрегок. Говори, что надо.
– Кто из ваших поможет мне найти подземный ход в один замок на холме посреди болот?
– Хе, да ты времени даром не теряешь, – хихикнул леший, – Откуда ж мне знать, кто в тех местах хозяйничает? Ты забываешь, милашка, мы не так вольны бродить по земле, как вы. Я вот этой рощей владею, а за нее – ни ногой. Соседа-лешего знаю, с водяным словечком перекинуться могу, а дальше – ни-ни. Не могу я тебе помочь, чародей. Как есть не могу, – Петруша дурашливо расшаркался, страшно довольный тем, что помогать ненавистному магу не пришлось.
– Сдается мне, Пурварталамилрегок, зря Омелька к тебе обратиться наказала, – задумчиво ответил на выпад тауматург, – Она-то в тебя верила, а вот я – нет…
– Да-да, ничем помочь не могу, – радостно прокудахтал Петруша.
– …Умирая, она верила, что мы сможем за нее отомстить. Я-то ее доверия не обману. Но в тебя она верила зря. Пустозвон ты. Только языком и можешь молоть.
– Я? Языком? Да я…, – взорвался яростью леший, – Да что ты обо мне знаешь, чародей?
– Что ты знаешь о маге, который водниками управляет?
Леший задумался, злость и раздражение слетели с него мгновенно.
– Ничего. Но Омелька сама не своя ходила из-за этого мага.
– Помоги мне его найти – вот и поможешь за Омельку отомстить.
– Так это он? – скривился Петруша.
– Он, – подтвердил Оболонский.
– Чем же я тебе помогу? – кисло осведомился леший.
– Из рощи ты выйти не можешь – я ведь тоже об этом знаю, не нужно меня обвинять в неведении, но ведь с соседом поговорить сумеешь? Пусть бы он попросил своего соседа, а тот – своего соседа, разузнать про земли под замком, что стоит посреди болот на холме.
Леший удивленно захлопал глазами.
– Только водников не трогай. Водникам об этом знать не надо.
Петруша задумался.
– Чтоб без водников – это трудновато, – проворчал он, – они тут кругом.
– А ты попробуй, – вкрадчиво предложил маг. – Сам понимаешь, водники узнают – Хозяину скажут, а тогда ни мне, ни тебе не поздоровится. И еще скажи – надо помочь ведьмакам.
– Чего? – Петруша нервно вскочил, всплеснул руками, замотал косматой головой, скривился, когда одна из прядей, зажатая в руке мага, натянулась, – Ты одурел, чародей?
– Уж постарайся убедить своих… гм… соотечественников, что сегодня мы в одной лодке. Вы поможете по доброй воле – а мы не тронем вас. Слово чести.
Петруша недоверчиво хмыкнул:
– Не уверен, что твое последнее условие кого-нибудь заинтересует. Мы свои права знаем. Пока мы людей не трогаем – и вы не имеете права трогать нас. Я тебе помогу, но только из-за Омельки. А за других не скажу.
– Тогда скажи им, что Омелька меня вместо себя оставила. Не знаю, как с этим ее даром нужно управляться, но считай, нынче я новый хозяин здешних мест. Пока не найдется мне замена.
Петруша бросил острый взгляд на мага, долго и пристально смотрел, потом медленно кивнул. Оболонский отпустил волосы бестии и с заметной брезгливостью отер ладони листьями лопуха.
Леший хмыкнул, потом уселся на сухую кочку, подпер кулаками подбородок и застыл. Чародей потоптался рядом, пытаясь привлечь внимание бестии, но безуспешно. Только спустя несколько минут Петруша ожил, шумно выдохнул и выругался.
– Есть кое-что.
– Ты спрашивал? – нетерпеливо спросил Оболонский.
– А ты думал, я встану на краю рощи и буду орать до одури? – фыркнул леший, – Ну и задачку ты задал, чародей. Садись, ждать будем.
Садиться Константин не стал. Нетерпение снедало его, спешка бурлила в его крови. Каким-то внутренним чувством он понимал, что времени у него мало, возможно, слишком мало. Оболонский нервно ходил туда-сюда, подминая подвявшие от жары сиреневые коврики остро пахнущего чабреца.
– Ладно, чародей, слушай, что я узнал, – Петруша сидел, запрокинув косматую уродливую голову и хмуро улыбаясь, – Да сядь ты, смотреть на твои метания тошно!
В сиреневой дымке сумерек далекий дом на холме казался черным, но еще чернее выглядел парк, окружавший его. На фиолетовом небе уже зажигались первые звезды, воздух был чист и отчетливо-прозрачен. И по-прежнему горяч и душен.
– Мы так и знали, что найдем тебя здесь, маг, – насмешливый голос Порозова прозвучал неожиданно, но не настолько, чтобы Константин всполошился, – Что бы ты себе не думал, без нас тебе не обойтись. Не вздумай в следующий раз сбегать.
– Хозяин не разбирает, кто его враги – люди, ведьмаки или маги, – медленно проговорил Оболонский, оборачиваясь и пристально оглядывая порядком поредевший отряд Германа, – И если у магов еще есть шанс выжить, то у первых двух, случайно попавших под руку Хозяина, не будет ни малейшей надежды остаться в живых. Чем раньше ведьмаки поймут это и перестанут настырно предлагать свою помощь, тем больше вероятности, что это дело не станет для них последним в жизни. Каким стало для Германа Кардашева. Для Аськи-Асметтина. Для Афанасия, прозванного Подковой.
Никто не отвел взгляд. Никто не опустил головы. Только желваки заиграли на скулах у Порозова да Стефка иронично прищурился.
– Видите ли, Константин Фердинандович, – степенно ответил за всех Лукич, – мы не малые дети и знаем, на что идем. На войне как на войне, как говорится. Не нужно нести за нас ответственность, за себя отвечаем мы сами. Не нужно винить себя в гибели других – Вы сделали, что могли. Не нужно отгораживаться от помощи – это дар, а не сделка. Вы знаете, что мы не отступим, так уж лучше используйте нас так, чтобы был результат.
Оболонский пристально вгляделся в стоящих перед ним людей, потом молча кивнул. Признаться, он был рад. В его планах ведьмакам отводилась важная роль, но он не мог не предупредить их об опасности.
Это была неплохая идея – воспользоваться заброшенным подземным ходом, вот только никто не гарантировал, что выйти из него окажется также легко, как войти. Вряд ли нынешний хозяин замка вообще знал о тайном тоннеле, поскольку, продираясь сквозь земляные завалы, осторожно отводя в сторону свисающие плети корней и шлепая по непросыхающим чавкающим лужам, Константин не заметил ни малейших следов того, что в последнее время хоть кто-нибудь повторял его подвиг. Воздух был сперт и горяч, отдавая вонью гнили и разложения, ноги увязали в вязкой каше грязи, но мужчина шел вперед.
Оболонский случайно узнал о тоннеле, прорытом под замком, из бумаг в городском архиве. Тщательно изучая записки воеводы, разбиравшего дело знаменитой Бельки-Любелии, он обратил внимание на вскользь упомянутый тайный ход, у выхода из которого предусмотрительный воевода поставил воина, дабы преступница не сбежала сим путем. Где начинался и чем заканчивался этот ход – документы не сообщали, а план замка Марко Янича, остававшийся в архиве, никаких тайных ходов не содержал. Оно и правильно – кто ж станет сообщать о тайне всему свету?
Но то, что скрыто от глаз человеческих, отнюдь не обязательно скрыто и от тварей, способных смотреть не глазами. Петруша сделал свое дело – от лешего, обитавшего в замковом парке, тауматург получил сведения о том, куда выходит подземный ход, но остальное ему предстояло делать самому.
Константин шел, рассеянно замечая шаткость деревянных столбов, поддерживающих свод туннеля. Опоры были ветхими, могли рухнуть в любой момент – от неосторожного шага, от жаркого дыхания, от легкого касания… Оболонский замечал все – каждую вмятину на поверхности почерневших бревен, гроздья белесого мха, сползающего по корявым рыхлым доскам стен, бугристое месиво под ногами. Ему не нужен был огонь, ибо факел или лампа выдали бы его местонахождение с головой, он отчетливо все видел и в полной темноте. Ночным зрением он был обязан очередной дозе снадобья, хоть это и не радовало: от чрезмерного количества снадобья неожиданно проявилась накопившаяся за последние дни усталость, что могло привести к непредсказуемым последствиям. Бороться с накатывающейся апатией и одновременно сдерживать возбужденные эликсиром органы чувств было непросто, но необходимо. Оболонский любил все держать под контролем, и себя в том числе, а потому предпочел бы не туманить свой разум ничем, однако у него не было выбора – сейчас скрытность и внезапность были его главным оружием.
Где-то на поверхности над собой Константин ощущал всплески магии, однако ничто не преградило ему путь в тоннеле, из чего выходило, что Гура не успел или не захотел оградить дом или башню магической «цитаделью». Не видит опасности или не подозревает об опасности?
Путь преградили свалившиеся сверху деревянные балки и куча земли. Внимательно осмотревшись, Оболонский хмыкнул: леший уверял, что человек сможет пройти по подземному проходу, вот только забыл упомянуть, что этот человек должен быть по меньшей мере миниатюрным акробатом. Деревянные подпорки почти сложились пополам, с трудом удерживая на себе горы земли, балки покосились, прогнулись, кое-где переломились, торча из-под земли как голый остов какого-то огромного, случайно сплющенного зверя. Константин встал на четвереньки, осторожно прополз под упавшим бревном, обхватил следующую подпорку руками, перекатываясь в узкую щель между ним и опасно накренившимися досками – дерево ощутимо прогибалось, являя свое полусгнившее нутро и норовя разлететься на щепки. Едва мужчина нырнул в щель, как бревно, служившее ненадежной опорой для нескольких досок, качнулось, шаткий настил развалился, сверху потоком посыпались твердые комья земли. Теперь назад дороги нет, отстраненно подумал Константин, переводя дух и пробираясь в следующую щель, еще более узкую и ненадежную. В рот и нос забивалась душная, чуть влажноватая труха, руки покрылись разводами плесени.
…Немало пришлось потрудиться, прежде чем Оболонскому удалось приоткрыть тяжелую, обитую проржавевшим железом дверь. Она оказалась незапертой, зато ее прилично заваливал хлам. При малейшем движении несмазанные петли натужно скрипели, однако шум никого – на удивление – не привлек.
Прежде чем открывать дверь, маг тщательно ощупал ее. Медленно и осторожно дотрагиваясь до рыхлой от древности древесины и шершавого металла, Константин больше полагался на свои амулеты, чем на органы чувств. Впрочем, осязание его не подвело бы в любом случае – он не ощутил ни малейшего проблеска магии, защищающего проход. И это несколько озадачивало: для мага, знающего о грозящей ему опасности, Мартин Гура действовал слишком беспечно и неосторожно. Окажись в таком положении сам Оболонский, он непременно оградил бы свою мастерскую ворохом защитных кругов, исключающих попадание чужака внутрь как через дверь или окна, так и через крышу или подкоп. Так почему же Гура проигнорировал простые правила безопасности? Не ожидал нападения или не подозревал, куда ведет дверь? Или это ловушка?
С трудом протиснувшись в узкую щель, маг оказался в темном подвале. Пахло не просто сыростью и затхлостью, чего можно было ожидать от такого места. Мерзко воняло разложившейся плотью, отчего едва не выворачивало наизнанку.
Оболонский осмотрелся.
У стен неровный каменный пол толстым слоем устилал мусор – деревянные обломки, камни, тряпье. В одном углу были свалены останки внушительного деревянного сундука, поверх которых красовались дырявые корзины, в другом углу – полупустые бесформенные мешки. Именно от них исходил тошнотворный запах.
А в центре подвала, на относительно выровненных и вычищенных каменных плитах красовалась двойная гексаграмма с тщательно вырисованными магическими символами на углах. Линии фигуры были тусклыми, бурыми – явный признак использования крови. Гексаграммой пользовались нечасто, иначе линии были бы куда четче, но это не умаляло ее чудовищного назначения.
В мешках не оказалось человеческих останков, чего опасался Оболонский, однако и того, что там было, хватило, чтобы понять: Мартин Гура забыл значение слова «жалость». И одно Константин теперь знал наверняка и вздохнул с облегчением – похищенных детей здесь нет и не было. А обнаружив клоки сероватой волчьей шерсти, маг понял, откуда взялось бешенство.
Мужчина скользнул по полуистертой кирпичной лестнице наверх, откуда шел неясный подрагивающий свет. Было тихо. Слишком тихо для места, где орудует черный маг, и это настораживало. В воздухе буквально висело неосязаемое, зато ощутимое напряжение – верный признак использования магии где-то неподалеку. И это было ожидаемым. Сейчас Гура должен был готовиться к стычке с ним, Оболонским. Должен был лихорадочно строить круговую оборону, поскольку точного направления нападения знать не мог. Должен был усиленно искать противника, посылая поисковые импульсы все дальше и дальше. Должен был беспокоиться и держаться рядом с тем, что дает ему привычную магическую власть.
Но наверху Гуры не оказалось, как не было и следов неизвестного помощника.
Оболонский вступил в неясный круг света, очерченный пламенем крохотной свечи, и осмотрелся. Здесь Мартин провел не один день, чаще всего и ночевал тоже здесь, о чем говорила узкая смятая постель в углу. Многочисленные полки, явно недавно сколоченные, густо заставлены коробочками, банками, пузырьками. С крюков у потолка свисали связки усохших корней, похожих на дохлых змей, да пушистые метелки трав. На полу валялись мешки, вповалку или друг на друге стояли корзины, короба и сундуки. Потолок со стороны лестницы, ведущей наверх, заметно осыпался, отвалившийся кусок закрыли деревянным щитом, сбитым из корявых, необрезанных досок, и подперли толстым шестом. Уютом или хотя бы порядком в башне и не пахло.
Однако за видимым хаосом прослеживались четкая система – все магические вещи были разложены строго по функциональной принадлежности. Оболонский осторожно обошел напольную пентаграмму, успешно уклонился от отраженного влияния многоугольной магической фигуры, вычерченной на потолке, внимательно рассмотрел книги и записи Мартина, разложенные на одном конце огромного стола. В мастерской мага нашлись и привычные охранные чары, и кое-что посущественнее – заготовки к каким-то непонятным магическим опытам. Но сейчас Константина более всего заинтересовали вещи, аккуратно разложенные на другом конце стола.
Это в студента вбивали в первую очередь, мимоходом подумалось Оболонскому, – порядок следования. Даже простенькие чары требуют наличия определенных инструментов, а уж если этих инструментов больше одного, будь любезен разложить их по мере надобности так, чтобы в процессе волшбы больше на их порядок не отвлекаться. Это было оправдано: иные чары требовали такой необычайной скорости действий, что промедление на один удар сердца могло полностью изменить направление магии. И вообще, точность следования одного действия за другим была существенным компонентом большинства магических ритуалов. Например, добавление ингредиентов в некоторые эликсиры производилось строго по времени, а не по каким-либо внешним признакам. Опоздать на одну секунду могло означать потерю свойств эликсира или изменение их на противоположные. А потому первым делом студент-тауматург учился именно этому – порядку следования. Так он учился запоминать простейшие заклятья, так он учился составлять начальные эликсиры, что в обучении магии было базовым, своеобразным «чистописанием».
Но обратной стороной вбитого в тауматурга навыка к порядку было, увы, раскрытие его замыслов. Знающий человек, увидев, что и как приготовлено, при умении с одного раза мог определить, какие средства собирается использовать его противник.
И для Оболонского не составило особого труда распознать, что задумал Гура. Две серебряные палочки, оплетенные темным человеческим волосом, пустая змеиная кожа, два крупных изумруда, пузырек с кроваво-красной жидкостью и серебристым осадком, еще два невзрачных серых камешка, совершенно безобидных на первый взгляд, щепотка серого порошка, подозрительно напоминающего прах, а Оболонский точно знал, что это так и есть… Сомнений не было, Гура готовил эффектную Драконью песню, старое и мало кому известное китайское заклятье, построенное на смеси зрительных и слуховых галлюцинаций. И надо сказать, заклятье не только эффектное, но и эффективное. Не каждый мастер-тауматург мог совладать с тысячами расползающихся под ногами змей, к тому же голосящих, как сухопутные сирены.
Оболонский разомкнул напольную пентаграмму, на столе поменял местами эликсир и драгоценные камни, но разрушать полностью порядок не стал. Вряд ли у Гуры будет время привести заклятье Драконьей песни в действие – для его запуска требуется по меньшей мере несколько минут, а Константин не намерен был их дать. К тому же самого Гуры здесь не было, а это вполне могло означать, что у него в запасе есть еще не одна заготовка.
Входная дверь оказалась под охранным заклятьем, на снятие которого у Оболонского ушло несколько драгоценных минут. Тенью скользнув в приоткрытую дверь, маг вышел из башни.
Глава двенадцатая
По утоптанному песку подъездной дорожки, ровнехонько у широких ступеней, ведущих к парадному входу в господский дом Меньковича, нервно прохаживался Мартин Гура. Его подвижное лицо с впалыми щеками раскраснелось, на тонких губах играла снисходительная улыбка, длинные седые волосы растрепались. Одна рука мага по-хозяйски обнимала талию светловолосой красавицы, в которой Оболонский без колебаний узнал гостью Меньковича и давешнюю пленницу кметов. С момента самой первой встречи женщина заметно подрастеряла свою надменность и высокомерие, ее красивые волосы опять были растрепаны, платье небрежно полурастегнуто, в глазах застыл страх, куда больший того, который она позволила себе показать, привязанная к дереву селянами. Неброский свет высоких масляных фонарей, утыканных вдоль подъездной дороги, разгонял полумрак спускающихся сумерек, но не мог разогнать внезапное замутнение рассудка человека, бродящего по дорожке.
Оболонский был готов к чему угодно из магического арсенала, но только не к такому. Он перестал прятаться и вышел из укрытия прямо на подъездную дорогу.
– О, Иван Оболонский, друг мой, а вот и ты, – улыбка Мартина стала широкой и фальшивой, свободная рука распахнулась в приветственном жесте, – Не ожидал тебя так скоро. Как ты сюда попал?
– Рука судьбы, – меланхолично пожал плечами новоприбывший. Внезапно вспомнились старые годы: только тау-магистр Мартин Гура да собственная мать звали Ивана-Константина Оболонского первым именем – Иван, и эта сугубо личная деталь неожиданно больно задела за живое.
– Судьбы? Что ж, порой ее правая рука не знает, что делает левая, – Гура хихикнул, скривился, перехватил женщину сильнее, – Не знаю, как ты научился проходить сквозь магические фигуры, но здесь ты совсем не кстати. Уходи-ка, мальчик, по добру по здорову, и я тебя не трону. По старой памяти отпущу. Ты был хорошим мальчиком, из всей университетской мрази только ты за меня заступился. Такое ведь не забывается, – маг выжидательно замер, склонив голову.
– Поэтому из благодарности ты заманил меня в Подляски? Или это из чувства сострадания к людям, которых ты там запер и постарался убить? А понимаю! Ты дал мне шанс их спасти. Проявить мои лучшие человеческие качества. Ведь разве бывает герой без злодея?
Едкий сарказм Оболонского достиг цели.
– Я не заманивал! – завопил вдруг Гура и яростно зажестикулировал одной рукой, между тем другой рукой не отпуская женщину от себя, – Не понимаю, как ты там оказался! Ты там не должен быть! Не там! Тебя должны были в кутузку! Казимир обещал! И все! Выпустили бы через два дня! А ты поехал в деревню. Зачем! Зачем ты там оказался? Ты мне был как сын! И ты меня не путай! Не путай меня! Еще шаг – я всех взорву!
Константин остановился, бросил быстрый взгляд в сторону и примирительно поднял руки ладонями вперед.
– Я стою, Мартин. Давай поговорим как маг с магом.
Дружелюбный тон и мягкая улыбка заметно успокоили Гуру. Постепенно дыхание его выровнялось, сошли горячечные красные пятна со щек. Тау-магистр перестал болезненно стискивать подругу Меньковича, но как только его рука разжалась, ноги женщины подкосились, и она едва не осела на землю.
– Отпусти их, Мартин. Зачем тебе эти люди? Разве способны они понять тауматурга твоего уровня? В университете я искренне восхищался тобой, – негромко сказал Оболонский, делая осторожный шаг в сторону, – Восхищался твоим гениальным умом, твоими талантами, твоими умениями. Ты умел найти неожиданное решение, ты умел творить невероятные вещи. Что ты с собой сделал сейчас? Как же ты опустился до обычного отравления?
– Обычного отравления? – возмутился Мартин, встряхивая женщину, как куклу, – Это ты называешь обычным отравлением? Ты полагаешь, так просто заставить яд Бопту, пятикратно очищенный, смешаться с обычной грубой болезнью? Нет, мальчик мой, я потратил не один день, чтобы разгадать эту загадку! И это только начало. Я еще только начал. Ого, я еще и не такое могу! Ты обратил внимание, чем я стабилизировал гексаграмму над деревней? Ты когда-нибудь видел, чтобы один маг мог поднять такую фигуру? Я применил одну очень хитрую штуку, Иван, и, если ты будешь со мной, я тебя научу. Да, мы с тобой вполне можем сработаться, мой мальчик…
– Но ведь ты ее не разгадал, Гура, – Оболонский сделал еще один шаг в сторону, – Ты просто сделал так, как тебе советовали, запустил болезнь в деревню и наблюдал, долго ли протянут люди, запертые там. У тебя ведь даже нет противоядия.
– Нет? Почему это нет? У меня есть противоядие! – голос Гуры чуть заметно дрогнул.
– Есть? Не уверен. Отпусти этих людей, Мартин, нам с тобой есть о чем поговорить. Тебя не удивило, как мне удалось выбраться из зараженной деревни живым?
Гура нахмурился:
– Ты нашел противоядие?
Оболонский неопределенно пожал плечами.
– Отпусти этих людей, Мартин, и я расскажу тебе о противоядии. О, это был прекрасная задачка, но я ее решил. Хочешь узнать как?
Гура нервно облизнул губы. Его глаза пробежались слева направо, он опять облизнул губы и неожиданно расплылся в ехидной улыбке идиота. Прищурившись, маг погрозил Оболонскому пальцем:
– Если ты нашел, то и я найду. А сейчас я занят. Не видишь разве? У меня свидание. И ты меня не путай. Это неправильно. Здесь я командую. Уходи. А если не уйдешь, я сделаю с тобой то же, что с ними.
Оболонский отвернулся от Гуры, задумчиво рассматривая людей, в тупом отчаянии застывших неподалеку под ближайшим деревом.
Это были две дюжины человек, привязанных друг к другу весьма изощренным способом – путы проходили от шеи к сведенным назад запястьям и от них к шее соседа. Через каждые три человека веревки были перекинуты через ветки раскидистого клена. Веревки провисали свободно, однако эта свобода была обманчивой – любое неосторожное движение одного человека тут же затянуло бы петли на шеях двух его соседей по несчастью. И это еще было не все. Узники стояли на небольших бочонках, клеймо на боках которых недвусмысленно кричало о его содержимом – порох. С донышек бочонков, расставленных полукругом под деревом, свисали длинные просмоленные шнуры. Понадобилось немало времени, чтобы связать их друг с другом, подумал Константин, качая головой. И усилий, чтобы удерживать под контролем две дюжины человек, пока они закладывали петли на шеи друг друга. Теперь молодые шляхтичи не выглядели столь надменно и вызывающе, как в первый приезд Оболонского. Теперь чернявый Куница не плевал слюной от гнева и презрения, теперь лицо его было мертвенно-бледным, а глаза тусклыми…
Да уж, ничего не скажешь, Гура придумал изощренную казнь своим обидчикам. Лежащие неподалеку на лужайке несколько человеческих тел свидетельствовали о наглядной демонстрации способностей мага, после которой сопротивление совершенно иссякло.
Пленники молчали. Обливались потом, опасно пошатывались на бочонках, таращили глаза в ужасе и молчали, боясь сделать хотя бы одно лишнее движение или сказать лишнее слово. Потому что первоначальное заклятье, удерживавшее их в относительной неподвижности, практически сошло на нет. Еще несколько минут – и наиболее слабые начнут падать, а значит, потянут за собой и всю остальную цепочку связанных людей, подвешивая их на дереве.
Оболонский с тревогой заметил, как мертвенно бледнеет юноша лет восемнадцати, стоявший в связке вторым с краю. Тонкая сорочка, пропитавшись потом, прилипла к его груди, но вряд ли влага хоть немного охлаждала его – в жарком воздухе не колыхнулся ни один листок, ни одна тонюсенькая струйка ветра не принесла долгожданной прохлады. Юноша жадно глотал душный воздух и обессилено склонялся вперед, с трудом удерживая равновесие. Наверняка он будет первым, подумал Константин. И не важно, что еще вчера самоуверенный и наглый юнец без колебаний застрелил бы любого по одному только слову «экселянта», не важно, что завтра, возможно, так и случится, но сейчас, в этот самый момент, мальчишку было до безумия жаль.
Взор Оболонского скользнул в другой конец цепочки, туда, где стоял виновник помешательства Мартина Гуры. Менькович, сильно побледневший, внезапно осунувшийся, с неопрятно обвисшими щеками и губами, пустыми полуприкрытыми глазами, неподвижно застыл на коленях у самого первого порохового бочонка. «Экселянт» был под воздействием чар, но связан не был. Да и зачем? В одной руке у него был шнур от первого бочонка, в другой – горящая свеча. От взрыва его отделяла всего лишь единственная команда Гуры. А настроение самого мага напрямую зависело от покладистости до смерти запуганной женщины, которую он обнимал.
– Да, да, ухожу. Чем же тебе Менькович не угодил, Мартин? Он же тебя из траганской темницы вытащил, а ты ему так добром отплатил?
– Вытащил? Так ведь не без дальнего прицела, – проворчал Гура, – Он думал, я для него щенком сопливым буду. Он пальцами щелкнул – а я польку-бабочку танцевать стану. Это я-то! Тау-магистр Мартин Гура, Первый паладин Ордена Нефритового жезла, Магистр Ветра! И мне будет тыкать человек, который реальгар от киновари отличить не может?
– Бывший, Мартин, бывший.
– Что бывший?
– Ты бывший Первый паладин, или ты забыл об этом?
– Паладины не бывают бывшими, – надменно запрокинув голову, Мартин посмотрел на Оболонского сверху вниз, хотя и был ниже его ростом, – И паладины не терпят, когда им указывают.
– Тебя не пускали в дом, тебя игнорировали, – подлил масла в огонь Константин, – Тебе приходилось жить в башне, как какому-нибудь служке, тебя лишали стола и общества. Эта женщина смотрела на тебя, как на неодушевленную вещь. Они не ценили тебя, да, Мартин?
Гура горделиво выпрямился и снисходительно кивнул:
– Ты понимаешь. Мы с тобой понимаем – я не могу им этого простить. Смотри, сейчас они завизжат от страха. Они будут умолять нас пощадить их…
– Только прежде скажи, как зовут твою избранницу, Мартин? Нас не представили, – Константин почтительно склонил голову, женщина в тисках Гуры глядела затравленным зверем.
– Милена, – маг самодовольно окинул добычу взглядом и дотронулся губами до выбившейся из прически прядки светлых волос.
– Госпожа Милена, – Оболонский неторопливо сделал еще два шага, протягивая вперед правую ладонь и склоняясь. Его намерение поцеловать Милене руку было таким явным и уместным, что Гура не заподозрил подвоха.
Дальнейшее случилось так быстро, что мало кто понял, что произошло.
Константин резко дернул на себя женщину, она вырвалась из рук безумного мага и по инерции полетела дальше, упав на землю в двух шагах позади Оболонского. Между тем сам Оболонский прыгнул на Мартина, молниеносно сунув тому в распахнутый в ярости рот нечто небольшое, похожее на кусочек леденца. И пока оба падали на землю, Константин крепко зажимал ладонью рот Гуры, кривясь от боли в прокушенной руке и шипя в ухо противнику:
– А вот теперь самое время узнать, Мартин, есть ли у тебя противоядие. Это чистый яд, без бешенства, без усилителей или замедлителей. Ты помнишь, как скоро он начинает действовать? У тебя всего минут десять, Гура. Потом тебя никто не спасет.
Сказанное не сразу дошло до безумного мага, а когда дошло, дикий, придушенный вопль разбудил окрестности. Гура бился в руках Оболонского с недюжинной силой, извиваясь, как уж, нет, как сотни ужей, скользких, сильных, ловких. Константину едва удавалось удерживать его под собой, но Гура колотил руками и ногами, визжа и пытаясь выплюнуть нечаянно раскушенную пилюлю.
Между тем чары, удерживавшие Меньковича, ослабли. Обессиленный, ничего не соображающий, тот стал медленно клониться вперед, по-прежнему намертво сжимая в кулаке зажженную свечу. Огонь неуклонно приближался к свитым кольцами просмоленным шнурам, разбросанным у его коленей.
Связанные и внезапно обретшие дар речи пленники, стоящие на бочонках с порохом, дружно заголосили, засипели, завизжали. Наконец кто-то из них, не сумев устоять на месте, пошатнулся и привстал на край бочонка, отчего тот опасно накренился. Истошные крики усилились, хотя до этого казалось, что сильнее уж и нельзя. Пленник попытался удержать равновесие, извиваясь всем телом и затягивая петли на шеях двух своих ближайших соседей, пока опора под ним не опрокинулась. Захрипев, мужчина рухнул вниз, лихорадочно болтая ногами. Однако полет его был недолгим. Благодаря своему немалому росту счастливчик встал на ноги, заорал от радости и только тогда обнаружил, что оба его соседа оказались вздернутыми наверх. Спустя еще пару мгновений ужас и паника довершили начатое – стоять на бочонках не остался никто, а ветви клена с трудом удерживали вереницу извивающихся и раскачивающихся тел.
Упал и бледный юноша в конце цепочки. Он потерял сознание еще до того, как Гура проглотил пилюлю. Но этого никто не заметил. Каждый боролся за свою жизнь.
Расцарапанная Милена, давно утратив свою царскую осанку, на карачках проползла по дорожке к Меньковичу и со стоном подхватила падающую свечу. Но было поздно. Огонь занялся, поедая смоляную жертву и весело треща. Милена застыла, в ужасе глядя на пламя и не в силах сдвинуться с места. Рядом с ней в траву рухнул в обмороке Менькович.
Все случилось в считанные секунды.
Никто не заметил, когда появилась помощь. Никто не видел, откуда она взялась. Несколько человек вышли из-за деревьев, как призрачные тени, быстрые, легкие, хладнокровные. Несколько умелых движений отточенным лезвием – и под ноги Порозову упали хрипящие от удушья люди, корчащиеся, надсадно кашляющие. Стефка откинул в сторону горящий клубок просмоленных шнуров и теперь тянул за собой в сторону, подальше от людей и огня, всю вереницу пороховых бочонков. Лукич квохчущей курицей прыгал от одного лежащего на земле висельника к другому, ослабляя веревки и приводя в чувство тех, кто успел потерять сознание.
– Где этот кусок дерьма? Я убью его! – сипел Менькович, приходя в чувство и осоловело вертя головой. В его кулаке неожиданно оказалась зажата сломанная погасшая свеча и мужчина тыкал ею в сторону подъездной дороги как огрызком шпаги. У ног Тадеуша, обхватив растрепанную голову руками и бессмысленно раскачиваясь из стороны в сторону, сидела Милена.
Оболонский коленом в грудь прижал Мартина к земле, но тот и не думал сопротивляться. По мере того, как хаос за пределами двоих противников стихал, в глазах Гуры стала проявляться осмысленность. Маг скосил глаза в сторону, заметил ведьмаков, нахмурился…
– А как они сюда прошли? Я же…, – перевел глаза на нависшего над ним Оболонского и недоумение еще больше исказило его лицо, – А ты тоже не мог прийти так, чтобы я не заметил. Как ты сюда попал?
– Прошел через потайной ход прямо в башню. В парке ты установил для меня четыре ловушки, но изнутри их снять было нетрудно.
– А-а-а, – недоумение медленно сменялось пониманием. Очень медленно. Мартин походил на человека, разбуженного от глубокого сна. Внезапно глаза его распахнулись в ужасе:
– Яд! Ты отравил меня! О!
Гура вдруг захрипел, кровь прилила к его лицу, руки в панике зашарили по земле, грудь выгнулась колесом, сталкивая прижимающее к земле колено.
– Мне плохо, Ваня, спаси меня! Отрава… она жжет мои кишки!
– У тебя же есть противоядие, – Оболонский внимательно вглядывался в лицо, густо покрытое бисеринками пота.
– Не-ет, – простонал Гура, качая головой из стороны в сторону, – Противоядия я не нашел. Спаси-и-и…
– У нас еще есть минут пять, – жестко сказал Оболонский, сильнее нажимая коленом на грудь и заставляя мага лихорадочно вдыхать раскрытым ртом воздух, – Ты мне все рассказываешь, а я даю тебе противоядие.
– Сейчас, дай сейчас, – захныкал Гура, походя на раскисшую от жары старую псину с высунутым языком, – Жжет, там все жжет! А-а-а! Я все расскажу. Все расскажу, что захочешь расскажу.
– Сначала ответы, потом противоядие.
– Да, да, как скажешь, – сморщив лицо в плаксивой гримасе, согласился Гура, – Только побыстрее.
– Кто дал тебе яд Бопту?
На первый взгляд, глаза Гуры замерли, но это было не так. Его зрачки, и без того увеличенные, расширились еще больше, и заметались, как маленькие черные шарики, запертые в клетке. Губы мелко задрожали.
– Быстро говори, – рявкнул Оболонский, нависая сверху, – А то я убью тебя вернее, чем тот, кого ты так боишься.
– Гхе… Гедеон, – выдавил Гура.
– Кто?
– Гедеон, – чуть более уверенно повторил Гура, – то есть Джованни.
– Горбун? – уточнил Константин.
– Горбун, – обреченно подтвердил пленник.
– А взамен что?
– Взамен?
– За яд, – пояснил Оболонский, – Что ты обещал ему взамен сделать?
Гура заколебался. Правда могла убить его быстрее, чем древний яд.
– Мартин, я жду…
Гура скривился, яростно повращал глазами, оглядывая собирающихся вокруг людей, попытался приподняться…
– Только тебе скажу, – шепотом ответил он.
Оболонский немного нагнулся, Гура жарко зашептал ему на ухо:
– Мне велено было ведьмаков убрать. Но тебя я не трогал. Я вообще не знаю, как ты за барьером оказался.
– Чем же ведьмаки горбуну мешали?
– А то он мне скажет! Суют нос не в свое дело, так он сказал.
– Как же ты с оборотнем справлялся? Вы ж с ним на пару к ведьмакам на хутор приходили?
Гура опять скривился, похлопал ресницами:
– Все знаешь, да? А никак я не справлялся. Он сам по себе, а я сам по себе. Горбун обещал после научить, – и осторожно добавил, стрельнув глазами в сторону, – Коли с ведьмаками справлюсь.
– Обещал научить оборотней на цепь садить?
– Скажешь, ты умеешь? И тебе это не интересно? – шептал Гура, но язык его вдруг начал заплетаться, речь замедляться, – Я за всю свою жизнь только раз цепного оборотня и видел. Но тебе скажу, это совсем не то, что обычный оборотень. Этот идиот необузданный, а цепной другой. Цепной разумом хозяина направляется, а хозяин глазами цепного смотрит, его ушами слышит, даже когда тот человеком станет. Это, я тебе скажу, высшая форма контроля. И главное – долговременная.
Оболонский брезгливо покачал головой.
– Это тебе горбун рассказал?
– А он много всякого знает. И меня научить обещал.
– А ты не думаешь, что за твою болтливость он с тебя шкуру спустит?
Однако Гура воспринял угрозу на удивление спокойно.
– Ну и хрен с ним, – заявил он заплетающимся языком.
– Эта мразь, что ли, Германа убила? – беспардонно расталкивая столпившихся кругом людей, к Гуре пробился Порозов, – Давай, гаденыш, убеди меня, что я не должен тебя убить.
– Герман? Какой Герман? Никакого Германа, – приоткрывая осоловевшие глаза, Гура попытался приподняться, обнаружил, что его держит Оболонский, и упал обратно.
– Быстро же наш Хозяин сдался, – для острастки пнув лежащего ногой в бок, Порозов с презрением сплюнул.
– Хозяин не он, так ведь, Константин Фердинандович? – тихо спросил неведомо когда подошедший Лукич.
Оболонский пожал плечами.
– Я и раньше не был в том уверен. Не вязалась как-то роль Хозяина ни с характером, ни со способностями Гуры.
– Со способностями? – переспросил лекарь.
– Мартин, как и я, мастер Воздуха, в ранге магистра Ветра. Маг редко способен работать с двумя и более стихиями, а если и способен, то с теми, которые дополняют друг друга, а не противостоят. Воздушный маг способен справиться с магией Огня, изредка – Земли, но не Воды. А наш Хозяин не просто сведущ в магии Воды, он владеет ею виртуозно. Такого искусного управления Водой я еще не встречал.
Константин умолчал о другом. О том, что магов все-таки два, он знал, но до того момента, как попасть в мастерскую Мартина, он никак не мог понять, кто кем верховодит. Прав был Порозов, сказавший однажды, что два мага не могут равноценно поделить одно болото. Кто-то должен был подчиняться другому, и Оболонский считал, что в тандеме «Гура – Хозяин» более податливым, более слабым как личность, но более сильным как маг, был не Гура, а именно Хозяин, маг, управляющий водниками. Почему? Хозяин только единожды проявил себя с позиций силы – утопив Мазюту с помощью вирника, а запугивание водников только водников и беспокоило. И утверждать, что оборотни принадлежат ему, не было оснований – обычно магу очень трудно удерживать под контролем такие разнородные силы, а тем более разнородных бестий, как водники и оборотни. Либо Хозяин невероятно силен, либо мага все же два. Это Оболонскому стало понятно давно, но никак не то, какие отношения связывают Гуру и Хозяина. Зная о способностях Мартина, он все же поставил на то, что у тауматурга где-то в помощниках ходит «дичок», стихийный водный колдун, не в полной мере осознающий свои способности, полностью подчиненный более изворотливому магу и действующий по его указке. Как же жестоко он ошибался! Появление Джованни в его расчетах полностью все меняло.
Гура под его коленом как-то сипло хрюкнул, рывками вдохнул воздух, медленно выдохнул и затих.
– Он мертв? – словно не веря своим глазам, Лукич обернулся к Константину, – Вы вправду его отравили?
– Гаврила Лукич, – укоризненно покачал головой Оболонский, демонстрируя прокушенную Гурой ладонь, – Я же не самоубийца. Это было всего лишь успокоительное. Мощное и эффективное, в довольно большой дозе, но просто успокоительное. Несколько часов проспит – и это самое приятное, что его ожидает.
– Он же кричал, что кишки жжет.
– Перец, – пожал плечами маг, – Молотый жгучий перец. Остальное за меня сделала паника. Надо перенести Гуру в дом, полностью переодеть и запереть где-нибудь под присмотром. Сейчас он никому не опасен.
– А зачем его переодевать? – заворожено глядя в рот Оболонскому, спросил давешний бледный паренек, пришедший в себя, но не совсем отошедший от потрясения. Как и большинство спасенных, он бестолково топтался у тела Гуры, ожидая приказов, которые пока некому было давать – Менькович, предводитель, явно оказался не у дел.
– В одежду могут быть вшиты особые магические предметы. Не стоит давать магу повод воспользоваться ими.
Юноша испуганно закивал головой.
– Я признателен Вам, Оболонский. Не ожидал, что Вы пожелаете спасти нас, – пророкотал сзади голос Меньковича, наконец пришедшего в себя настолько, чтобы показаться хозяином положения.
– Отчего ж не ожидали? – обернулся Константин, – Совесть подсказала?
– Мне нечего стыдится, – Тадеуш надменно приподнял подбородок и сощурил глаза, – Моя совесть чиста.
– В какой ее части? В той, которая дала добро на убийство бедного архивариуса Алоизия? Или в той, которая натравила Гуру на убийство тридцати двух селян из Подлясок?
– Я не просил Гуру никого убивать, – скривился Менькович, – Он обещал мне новое оружие, а что и как он там делал – я не спрашивал. И зачем мне убивать архивариуса?
– Вы знали о Подлясках, Менькович, все знали. Гура не мог бы справиться в одиночку. Ему нужны были помощники, и не один. А Вы ни за что не дали бы ему своих людей, если бы не знали точно, что он собирается делать. А насчет архивариуса… Вы убили его из-за бумаг, которые он нашел в архиве. Я не сразу это понял, но теперь знаю точно.
– У Вас богатое воображение, Оболонский, совсем как у Вашего батюшки. Зачем мне кого-то убивать из-за каких-то бумаг?
– Потому что игра стоила свеч. Потому что несчастный Алоизий очень хорошо сообразил, обладателем какого сокровища случайно стал. И попытался торговаться. А Вы решили, что торг не уместен. Вы договорились встретиться на ставе и выкупить у старика бумаги. Но вместо себя, естественно, послали двух своих людей. Один просто отобрал бумаги, а второй столкнул Алоизия в озеро, только не подрасчитал и упал сам.
– Это все домыслы, Оболонский. Оба случайно упали в воду и утонули. Причем здесь я?
– С Вашей подачи Гура договорился с тем, кто контролировал водяного того става. Если бы водяной не держал тех несчастных под водой, они оба остались бы живы. Но Вы правы. У меня нет прямых доказательств, что это Ваша вина. Это все догадки.
– Хе, ну Вы и шутник, Оболонский, – хмуро оскалился Менькович, – Если бы Вы не спасли мне только что жизнь…
– Мне плевать на Вас и Вашу жизнь, Менькович. Но Вам придется ответить за смерть каждого, кого Вы приговорили. Вам не сойдет это с рук. Я этого не допущу.
– Тогда лучше было бы позволить Гуре убить нас, – лицо Тадеуша стало презрительным, жестким и мрачным.
– Вас? – Оболонский нарочито внимательно обвел глазами окружавших их людей, не далее как несколько минут назад вытащенных из петли – Из-за одного негодяя убивать два десятка человек, пусть и далеко не невинных? Не слишком ли дорого Вы оцениваете свою жизнь, господин Менькович? Нет, я не собираюсь убивать Вас. Я Вам не судья и тем более не палач. И Ваши притязания на трон Траганы меня не интересуют. Но они очень удобный предлог, чтобы подпортить Вам жизнь. Не правда ли? А потому мне достаточно просто опубликовать те бумаги, которые нашел Алоизий. Думаю, этого будет достаточно.
– Они у Вас? – взвился Тадеуш.
– А почему Вы так всполошились? Разве Ваши сторонники не должны знать, что их любезный «экселянт» на самом деле из рода бастардов и не имеет никакого отношения к Трайгу? Что его претензии на княжеский трон Траганы на самом деле смехотворны и беспочвенны?
– Тадеуш? – возмущенно взвизгнула Милена, – О чем он говорит?
– Графиня, – Менькович умоляюще выставил руки ладонями вперед, – Я все объясню…
– Так это правда? Ты хотел меня опозорить? После всех оскорблений, что я вынесла в твоем вшивом свинарнике? – женщина внезапно остановилась, сорвала с пальца кольцо и швырнула его в Тадеуша, – Свадьбы не будет.
– Графиня Ковальска, – со смешком прошептал на ухо Оболонскому всезнающий Лукич, – За ней стояло пол-Польши. Оля-ля, не повезло экселянту.
Менькович проводил мрачным взглядом потрепанную и оборванную графиню, твердым шагом ушедшую в дом, и повернулся к Константину:
– Умеете Вы наживать себе врагов, Оболонский. У Вас нет тех бумаг. А если что и есть, то просто копии, которые сделал старый дурак на всякий случай. Вам никто не поверит. И я постараюсь сделать так, чтобы Вам вообще никто никогда не верил. Зря Вы со мной связались.
– Может, Вас и не повесят, – приблизившись вплотную к Меньковичу, тихо сказал Оболонский, – Может, Вам и не придется сидеть в темнице. Но в Трагане Вас облает каждая собака. А когда Вы, не стерпев позора, сбежите оттуда, я везде буду поджидать Вас. Я буду рядом. Как сейчас.
Константин по-дружески похлопал по плечу заскрипевшего зубами Тадеуша, легко поднялся по ступеням крыльца, спросил у пробегавшего парнишки, куда и как заперли Гуру, одобрительно кивнул и приостановился у широко распахнутых створок парадных дверей рядом с застывшей в полутьме коридора Миленой. А Менькович остался стоять столбом у начала лестницы. К нему подошел худощавый управляющий и что-то тихо спросил. Менькович не ответил. Даже не шелохнулся. Управляющий спросил громче и резче, схватил его за руку, но ответа опять не получил.
– Признаю, Вы меня знатно развлекли, и трех дней не прошло, – лениво растягивая слова, насмешливо сказала Милена – Вы что-то с ним сделали?
– Надоел он мне своей болтовней.
– А Вы опасный человек, господин Оболонский, – рассмеялась Милена, – Любите шутить с огнем?
– Есть такое.
– Вы же понимаете, что Менькович от своего не отступит? Я его неплохо знаю, не такой он человек, чтобы прощать обиды.
– А Вы сама не боитесь? Так дерзко швырнуть кольцо – такое не каждой женщине под силу.
– Он свое отыграл, – пренебрежительно повела плечами Милена, – Я внезапно поняла, что Менькович не тот мужчина, который нужен такой женщине, как я, и искала повод, чтобы его бросить. Так что Вам я благодарна вдвойне.
– Внезапно? Это было прозрение после моих слов о бастардах?
– Хотя бы и так, – улыбнулась Милена, но глаза ее опасно сверкнули, – Не люблю, когда мне лгут.
– Что ж, в этом мы с Вами похожи. И я заметил в нас еще одну общую черту.
– Какую же? – заинтригованно спросила графиня.
– Склонность к авантюризму.
– Я должна оскорбиться?
– А хотите?
– Нисколько, – рассмеялась женщина, – Итак, у Вас есть что мне предложить?
– И догадливостью мы тоже похожи. Как Вы смотрите на то, чтобы доставить нашего дорогого хозяина к траганскому двору?
– Что? – Милена была разочарована и рассержена.
– Вы не желаете оказаться в величайшей милости Ее Светлейшего Высочества? Сегодня Вы в одном лагере, завтра – в лагере противника. Это ли не наилучший способ ощутить собственную свободу? Вы же хотели избавиться от скуки. Гарантирую, в Трагане скучать не придется.
Оболонский сумел нащупать главное. Политика мало интересовала Милену. Она была богата, своевольна и ненавидела, когда ею манипулировали. Меньковича ей явно навязали, и она была рада от него избавиться. А значит, не упустит шанса поквитаться с теми, чьими стараниями она оказалась в этой несусветной глуши с обручальным кольцом на пальце.
Милена колебалась недолго, а когда медленно кивнула, на ее губах играла змеистая мстительная улыбочка.
– Тогда не сочтите за труд, госпожа графиня, приглядите пока за нашим славным хозяином. Я подсунул ему один милый амулетик, в таком виде он простоит еще часа два. А потом буянить начнет. Если меня поблизости не будет, дайте ему это, – он протянул маленький полупрозрачный флакон.
– Что это? Эликсир мужественности и добропорядочности? – усмехнулась женщина.
– Увы, всего лишь снотворное. Утром неплохо бы Меньковича и Мартина Гуру сдать под стражу. Посидит денек в съезжем доме – присмиреет.
– Вы в это верите? – Милена взяла пузырек, повертела его в пальцах, скептически сгримасничала, – Зачем Вам это? Я понимаю Вашу обиду на этого полоумного мага, – женщина неприязненно передернула плечами, – Но неужели Вам так дорога честь нынешней Тройгелонки? Я во многом не одобряю действия Меньковича, но он был бы неплохим правителем. Конкордия с ним стала бы другой, более величественной и богатой.
– Госпожа графиня, – холодно улыбнулся Оболонский, – расскажите это детям, отравленным в Подлясках и умершим в таких страшных муках, которые Вам и не снились. Расскажите это их обезумевшим матерям, кусавшим своих детей и бросавшим их на колья плетня. Расскажите их отцам, бегавшим по деревне с окровавленными вилами. Расскажите, если найдете кому.
…Суматоха постепенно улеглась. Время неуклонно близилось к полуночи. Уже совсем стемнело, на небе высыпали звезды, крупные и частые, как рассыпанные по черному бархату бриллианты, но светлее от этого не стало. Неожиданный легкий ветер принес прохладу, чему порадовались едва ли не больше успешного разрешения противостояния с Гурой.
Ведьмаки отошли в сторону от господского дома, однако далеко уходить не стали.
– Лучше бы здесь на ночь остаться, – сказал Порозов, – Кому-то же надо присмотреть за нашими пленничками, а то усвистят за ночь – только их и знали. Вот только кому-нибудь придется сходить за вещичками. А все остальное – завтра.
Лошадей и свою поклажу они оставили за пределами парка еще засветло, до того, как Оболонский подал им сигнал двигаться к дому.
– Я схожу, – пожал плечами Стефка.
Оболонский вышел из башни, где запечатывал все, что осталось от Гуры, от чьего-нибудь глупого любопытства, и торопливо направился к стоявшим поодаль ведьмакам, перекидывая через плечо ремень своей заветной чародейской сумки. Маг выглядел до предела уставшим и осунувшимся.
– Ну и темень…, – проворчал Стефка, вглядываясь в непроглядный мрак аллеи, ведущей от господского дома на большак.
– Новолуние, – мечтательно сказал Порозов, запрокинув голову вверх, – Обычно на Русалочьей неделе у нас навалом работы, но сейчас я бы с удовольствием устроил недельку вакаций. Или хотя бы одну совершенно спокойную ночку…
– Русалочья неделя? – резко остановился Оболонский и застыл столбом, осененный внезапным пониманием.
С неожиданной прытью он подскочил к Порозову и ткнул его в грудь пальцем.
– Это был ты, да, – приговаривал маг, а его палец хищной птицей клевал и клевал опешившего Алексея, – Это твоих рук дело, та подсказка про русалок. Ты все знал. С самого начала знал. Вы все что-то знаете, да не говорите, я же чую, – Оболонский крутанулся, попеременно свирепо оглядывая Стефку и Лукича, – Что ж, и не прошу. Обойдусь. Без вас обойдусь.
Пока Порозов стоял с открытым ртом, Константин уже бежал к конюшне.
– Эй, чародей, идрить твою маковку, ты все не так понял! – Алексей сорвался с места, отчаянно размахивая руками, – Стой же, дурак оглашенный! Не я это был, клянусь! Но я и вправду знаю, кто это! Постой же!
Всадник на полном скаку вылетел из конюшни, на ходу пытаясь закрыть дверцу горящей масляной лампы, промчался мимо растерянных ведьмаков и скоро скрылся во чреве чернеющего тоннеля подъездной аллеи, разбрасывая нечеткие отблески света на деревья.
– Надо было ему давно сказать, – тихо сказал Лукич.
– Надо, надо, – в сердцах выругался Порозов, – Поздновато спохватились!
– Я, если ты помнишь, всегда был против молчания. Оно ж с самого начала было ясно, что он не отступит и сам в пекло головой вперед полезет. Что ж мы, враги ему, что ли? – ворчал Лукич, однако Алексей только отмахнулся:
– Седлайте коней, авось догоним. Образумить не образумим, так хоть задержим, – и тихо добавил, – Или похороним честь по чести.
Но последнюю фразу Лукич все же расслышал.
– Ох, Алешенька, не так прост наш чародей, чтобы сгинуть, не доделав дело. А там посмотрим, по ком русалки выть будут…
Глава тринадцатая
До полуночи осталось меньше часа, успеет ли он к Белькиной башне? Днем он бы не колеблясь направился напрямик вдоль обрыва, срезая путь через Холотову рощу. Но сейчас заблудиться – означало бы проиграть, а этого он не мог допустить.
Фонарь выхватывал из тьмы то корявый ствол, то поникшую ветку, но Константин пока и не задумывался над тем, куда скачет – дорога была одна и выбирать, к счастью, не приходилось. Зато давало время подумать о другом.
У каждой стихии есть определенное время в году, когда она наиболее сильна, как и время, когда она наиболее уязвима. Русалочья неделя была безудержным буйством Воды. И пусть «неделя» – без малого восемь часов в августовское новолуние, в эти часы Вода была непобедима. А значит, и маг, пользующийся силами этой стихии.
Теперь было понятно, почему Хозяин медлит, почему он излишне осторожен и скрытен. Он не стал добивать мешающего ему Оболонского и ведьмаков, умело стравив их с Гурой, и тем самым отвлек внимание от себя. Он убивал только тогда, когда без этого обойтись было нельзя, когда кто-то слишком близко оказывался к раскрытию тайны его бытия, но не раньше.
Так почему же? Хозяин не желал тратить силы по мелочам, до того, как они ему понадобятся в этот пик разгула Воды. А для чего ему столько сил, мощь которых многократно возрастет после вот-вот наступающей полуночи? Сомнений не было – особое заклятье. Настолько особое, что он выжидал несколько месяцев, по крупицам собирая ингредиенты. Настолько мощное, что ему понадобятся все силы, которые есть. Настолько чудовищное, что удержать его можно будет только кровью, чужой кровью, невинной кровью, кровью детей, все это время находившихся в Белькиной башне… О да, ехидно сказал сам себе Оболонский, а догадаться раньше ты не мог. Все, кто ни лень, тыкали ему на это, но он, как глупый котенок, видеть дальше собственного носа не желал.
Константин резко зажмурился и так же резко открыл глаза. Разноцветные круги, окружающие мелькающие справа и слева предметы, и не думали исчезать. Последствия эликсира, мимоходом решил маг и перестал думать об этом.
…А он точно был глупцом. Если бы он раньше связал все воедино, сейчас не пришлось бы гнать что есть сил, не имея ни малейшего представления, что он будет делать дальше. Как он собирается противостоять магу Воды в пике его сил? Хозяину, чьи способности явно недооценил?
Пропавших детей было десять. Да, восемь девочек и два мальчика. И мальчики пропали немного раньше остальных, так что их можно в расчет не брать. И еще – это не оборотней дело, но как же долго шел он к этим выводам! Глупец.
Восемь – это мало. Восемь – это именно то, что изначально сбило его с толку. Если бы вместо того, чтобы бегать по сгоревшему хутору в поисках неизвестного артефакта, он сложил два и два… Точнее, восемь и четыре. Странный пожар на хуторе со следами явного магического вмешательства объяснялся просто – колдуну нужны были недостающие дети. А Башня была идеальным местом для уединения. Там можно прятать не только уродство.
Вот они, искомые двенадцать. Четверо детей, живших на хуторе и забранных Джованни в Белькину башню, плюс восемь девочек, исчезнувших раньше, в сумме дают двенадцать, число, идеальное для нескольких магических ритуалов. Оболонский пока не понял, для какого именно, обо всех них он знал только понаслышке, но даже от одного их описания стыла кровь… Маг опять пришпорил лошадь.
И все-таки… Одиннадцать девочек и один мальчик. Это неправильно… Детей со сгоревшего хутора было четверо, это верно, но из них три девочки и один мальчик. Обычно для ритуала выбирают девственников одного пола, да и не станет Хозяин дерзать сделать по-своему, в обход древних обычаев… Кто же последняя девственница? Так может, сама Ситецкая? Нет, какая из нее девственница, рассмеялся про себя Оболонский, неожиданно вспомнив восхитительную белизну гладкой упругой кожи плеча, обрамленного кружевами… Что, кстати, ее держит возле Гедеона? Неужели она ничего не подозревает?
Кто двенадцатая? С трудом отогнав видение улыбающейся из-под вуали Катерины, Константин попытался сосредоточиться на своих рассуждениях.
Возможно, Матильда Брунова? Неожиданный вывод, показавшийся на первый взгляд нелепым, оказался не так уж плох. Матильда могла оказаться совсем не такой, какой ее представляла забавная дочка Сигизмунда Рубчика. Матильда была бунтаркой, это верно, но кто знал, каковы были границы ее безумств? Возможно, мораль ее была куда строже представлений о ней горожанок?
Итак, двенадцать девочек, девушек. Зачем? Зачем? Зачем? Короткое слово четко выбивалось в стуке копыт по сухой земле дороги. А ведь неважно зачем, важно лишь то, что пока они живы. И переживут ли нынешнюю ночь, зависит от того, успеет ли он…
Незаметно болотная низина сменилась лесом, низко опущенные ветки хлестко оставили отметины на лице всадника. Он с трудом видел, куда скачет. Фонарь вырывал из тьмы круг света, слишком маленький, чтобы быть полезным. Оболонский пригнулся к шее лошади, опустил лампу пониже, однако скорости не снизил – дорога каждая минута. Тропинка была узкой и с трудом различимой, но она была, и этого было достаточно. Не однажды пришлось останавливаться на развилках, спешиваться, поднимать лампу повыше, вглядываться в темные силуэты деревьев, узнавать и мчаться дальше, подгоняя уставшее животное и подгоняясь страхом не успеть.
Когда дорожка вывела его к полянке среди вязов, откуда начинался настил через озеро к Белькиной башне, Оболонский едва не вздохнул с облегчением – полночь вот-вот наступит, но еще не наступила. Спрятав небольшие золотые часы в кармашек сумки, Константин спешился и погасил лампу – в ней не было больше нужды.
Озеро светилось. Мертвенно-бледный зеленоватый свет колыхался на тихих водах как ряска, негромкий всплеск то здесь, то там говорил о чужом присутствии. Были ли то безобидные рыбешки, решившие глотнуть воздуха, или русалки с бездонными глазами, поджидающие глупую добычу, Константину было все равно. Он шел по шаткому, плюхающему водой настилу и видел перед собой только одно – темный силуэт башни.
В какой-то момент он переступил невидимую границу – на мгновение его охватила паника, когда ему почудилось, что вместо воздуха он вдохнул воду. Но только на мгновение.
Он не оглянулся назад, в безопасность. Краем сознания он понимал, что возврата нет, что идти вперед – это чистое самоубийство, но мысль эта проскользнула как-то отстраненно и равнодушно. Он шел на смерть с открытыми глазами.
Легко открылись ворота. Вообще-то он ожидал, что они будут заперты. Но коль открыты… Оболонский вошел. Пустой двор. Совершеннейшая, режущая слух тишина. Казалось, здесь нет никого. Казалось, все спят, а он явится непрошенным гостем посреди ночи, переполошив и перепугав до смерти… А разбуженная хозяйка гневно отчитает его за глупые шутки.
Но он шел и шел, каждой клеткой своего тела ощущая чудовищные разряды магических сил, бушующих рядом, в двух шагах. Он шел, дрожа от переполняющей его чужой энергии, слишком чуждой и непомерной, чтобы он мог ее удержать. Шаг, другой, третий. Дверь в башню тоже оказалась незапертой. Он на мгновение помедлил, прежде чем ухватиться за медный шар дверной ручки, потом медленно потянул дверь на себя и вошел.
В гостиной, где всего несколько дней назад его принимала Ситецкая, было темно и пусто. Так пусто и безжизненно, что невольно думалось об ошибке, что на самом деле здесь никого нет. Однако изменения все же были. В сторону был сдвинут стол, на полу валялись стулья, а из-под занавеси в углу пробивался тусклый свет. Оболонский подошел ближе, нагнулся и потянул за массивное кольцо, вделанное в дверь в полу. На лестнице, ведущей вниз в подвал, стояла порядком оплывшая одинокая свеча. Будто специально, чтобы не заблудился, подумал Константин, отгоняя внезапное мерзкое предчувствие.
Девять невысоких ступеней. Каменный подвал, размеры которого нельзя было определить, поскольку стены потерялись в кромешной темноте. Единственное, что можно разглядеть в двух шагах от себя – грубая кладка стен, свидетельство о долгих веках забвения. Низкий потолок, Константин едва не касался его макушкой. Пол, заново покрытый глиной и утрамбованный до твердости камня. Додекагон, двенадцатиугольная звезда, выложенная желобками в глине и намертво распластавшая свои ровные острые лучи по полу. Запах страха, тяжелый аромат множества специй и трав, жаркая вонь воскурений, тонкими струйками дыма, поднимающимися вверх.
Дюжина девочек, безучастно лежащих внутри звезды головами внутрь. Лица бледные и пустые, глаза закрыты. Руки разведены в стороны, касаются одна другой, замыкая круг. Ноги связаны какими-то плотными травянистыми стеблями, между волокнами которых зажаты высокие черные свечи. Свечи зажжены, но почти не дают света – за пределами магической фигуры совершенно темно, безо всякого намека на полумрак и тени, будто свет оттуда выпит дочиста, досуха. Вот почему Оболонский никак не мог разглядеть противоположную стену подвала, а ведь он не должен быть слишком большим. По логике. Правда, при разгуле магических сил логика не всегда помогала. Да и органы чувств – тоже. Все, что Оболонский сейчас видел – это парящий в абсолютной безжизненной пустоте додекагон с человеческими фигурами внутри, а единственной связью с реальностью оставался он сам, стоящий в падающем сзади полукруге неяркого света свечи.
По желобкам в глине, образующим двенадцатилучевую звезду, пробегали крохотные зеленоватые змейки молний, заставляя магическую фигуру светиться. Но то была сконцентрированная сила, а не кровь, которой обычно удерживают эту силу на месте, чтобы провести ритуал. Не кровь этих впавших в забытье бледных девочек, а значит, Константин пришел вовремя.
Был здесь и еще один человек. Живой и совершенно спокойный. Он сидел на корточках в центре магической звезды, повернувшись спиной ко входу и руками касаясь головы одной из девочек. В отличие от других, тело этой несчастной было обнажено и густо покрыто рисунками – знаками и символами, которые Оболонский никак не мог разглядеть. Тело было видно лишь частично, но выглядело вполне сформировавшимся, с красивой высокой грудью, широкими бедрами, упругим животом. Не девочка. Девушка. Лет семнадцати, черноволосая. Матильда? Объемистый балахон с капюшоном не позволял разглядеть, что с ней делает неизвестный, да и сидел он спиной, скрывая за складками темной ткани свои движения. И здесь было что-то не так.
Неизвестный в центре звезды повернулся, в его руке блеснул обсидиановый нож.
Пора.
Между тем, как Оболонский спустился в подвал, и тем, как он бросился вперед, сквозь зеленоватое марево сил, прошло от силы два удара сердца. Слишком много для умелого противника. Слишком мало для раздумий. В самый раз для безумных поступков.
Это надо остановить – единственное, что приходило в голову. Оболонский понимал, что должен сделать, знал, чем все это закончится. Его магия здесь бессильна, его способности против возрастающей мощи колдуна сейчас столь же смехотворны, как перочинный ножик против тигра. Но он не высчитывал свои шансы. Он собирался действовать вопреки здравому смыслу.
Вернее всего было бы умертвить одну из девочек: нет живой крови – нет ритуала, а на поиски новой девочки у колдуна не будет времени. Но был и другой способ. Не менее дурацкий и сравнительно действенный. Мужская кровь, мало того, что не невинная, так еще и пресыщенная магическими эликсирами Воздуха. Если брызнуть ею на приготовленную для ритуала Воды фигуру, можно запросто выиграть время, а там посмотрим. Правда, активированный додекагон постепенно вытянет из него всю кровь до последней капли, но это будет потом. А сейчас у него будет время и шанс спасти других. Не себя.
Оболонский резко прыгнул, на лету выхватывая нож и полосуя себя по обнаженному запястью. Кровь мгновенно заполнила рану. Оставалось всего лишь стряхнуть ее на зеленоватые линии додекагона… И все-таки он опоздал. Он не заметил, как и когда из ужасающей темноты откуда-то справа на него молча прыгнул человек, сбивая с траектории полета и подминая под собой. Тяжелый, грузный, сильный мужчина впечатал Константина в противоположную стену и принялся молотить кулаками, громко, но молча сопя, не проронив ни слова. Оболонский охнул, согнулся дугой, по-рыбьи хватая ртом воздух, но удары не прекращались. Крепкие кулаки работали как пудовые молоты, отбивая все, что не поддалось с первого раза, но не убивая и не калеча. Пелена застилала взор, внутренности выворачивались наружу, кровь тонким ручьем стекала по руке, и все-таки краем глаза магу удалось рассмотреть своего обидчика. Джованни.
Тогда кто там, на звезде…?
Краткое недоумение сменилось злостью слишком позднего понимания, злость сменилась хладнокровной яростью. Извернувшись, Оболонский пнул горбуна ногой в живот, а когда тот с коротким уханьем отлетел в сторону и попытался подняться, напал сам. Джованни был силен и изворотлив, зато Константин – слишком зол, чтобы сравнивать не в свою пользу весовые категории. Ярость душила, позволяя совершать немыслимое. Но как бы бездумно он не молотил кулаками, не мог не заметить, что при желании куда более сильный, ловкий и умелый в драке Джованни мог бы прикончить его чуть ли не с первого удара. Но не прикончил. Нет на то соизволения? Оболонского нужно просто держать в стороне от ритуала? Потому что и он должен в конце концов стать частью ритуала? Маг с удвоенной силой навалился на горбуна, дерясь с энергией загнанного в угол зверя.
Между тем колдун в центре магической фигуры спокойно встал, не обращая ни малейшего внимания на драку в трех шагах от него, откинул капюшон, расстегнул у шеи застежку широкого плаща и отбросил ненужный теперь балахон куда-то во тьму, за пределы звезды.
Нет сомнений, это была Катерина Ситецкая, и догадаться об этом на самом деле было совсем не трудно. Она была обнажена, ее тело было разрисовано теми же символами, что и тело бедной Матильды. Длинные золотистые волосы Катерины были распущены, вуаль снята. Константин краем глаза заметил нежную миловидность черт ее лица, которую не могли испортить даже ужасные шрамы, уродующие уже не просто левую щеку, а всю левую сторону лица и шеи. Уродство, похоже, прогрессировало. Не потому ли она так спешила? Женщина полуобернулась, холодным равнодушным взглядом окинув дерущихся мужчин, потом опустилась на колени и надрезала артерию на щиколотке первой пленницы додекагона. Кровь тонкой струйкой потекла по девичьей пятке и с шипением коснулась зеленоватой змейки силы, колышущейся в желобке магической фигуры. Пахнуло жаром, а Оболонского внезапно бросило в ледяную дрожь. Первая. Еще одиннадцать. Константин сумел извернуться между ударами и бросить взгляд на лежащую от него дальше всех Матильду. И наконец сумел понять, что делала там Ситецкая. На голову девушки, полностью скрывая ее лицо, был водружен странный предмет, похожий на раструб из нескольких изогнутых зеркал. Маг знал, что это такое. Точнее, догадывался, ибо раньше видел такое только на не слишком четкой картинке в одной очень редкой книге. Зеркало Волховора, артефакт, способный переносить сущность или душу из тела в тело. А ведь не увидел бы своими глазами – ни за что не поверил бы.
Все стало на свои места – и уродство Ситецкой, и ее потребность в уединении, и похищенные девочки, и юная красавица Матильда с неплохим приданным за душой. Неважно, что было первопричиной, неважно, как это началось, но однажды одна не слишком удачливая и добрая колдунья обрела страшную игрушку, Зеркало Волховора, и обнаружила, что обрела источник вечной молодости. Интересно, сколько раз она меняла тела? Судя по уверенности, проводить ритуал ей не впервой. Как часто она это делала? До тех пор, пока очередное тело не состариться? Или в этом есть свои законы? Ей нравится быть красавицей, уродство и старость пугают ее?
Очередной удар застал Оболонского врасплох. Он потерял немало крови, в голове гудело, ноги подкашивались, руки наливались непомерной тяжестью. А чужой кулак запросто лишил его равновесия, впечатав в стену рядом с лестницей. Но падая, Константин клещом вцепился в Джованни и потянул его за собой, и неожиданно для обоих горбун не удержался на ногах. Упал, поперек придавив мага своим немалым весом, и затих.
Оболонский растерянно дернулся, ощущая несвойственную расслабленность упавшего на него тела, с трудом высвободился, ногой оттолкнув от себя Джованни, с недоумением осмотрелся… И удивился. Горбун упал виском на угол каменной ступеньки и размозжил себе голову. Даже нарочно нельзя было подрассчитать такую смертельную точность падения, но у Случайности свои законы.
Четвертая… Катерина обошла четверть круга, методично надрезая девичьи артерии у щиколоток. Кровь все больше и больше наполняла глиняные желобки додекагона, смешиваясь с зеленоватыми всполохами неосязаемых молний. Не в силах встать, Константин на коленях пополз к многолучевой звезде. Да, если он сможет пробиться сквозь защиту магической фигуры, его кровь еще может подпортить Катерине ритуал, но у него уже не будет ни времени, ни сил, чтобы остановить колдунью, а значит, девочек спасти он не сможет. Но и остановиться он уже не мог. Маг ощущал, как слабеет, а еще ощущал, как с каждым надрезом, с каждой каплей шипящей крови становится сильнее Катерина.
Будто услышав его мысли, она обернулась. И улыбнулась.
На Оболонского смотрела не женщина, ибо человеческого в этом существе было мало. Сквозь ставшую полупрозрачной человеческую кожу просвечивали острые, слишком высокие и резкие скулы, подбородок тоже заострился и вытянулся вперед, губы растянулись в узкую щель, открывая ряд мелких игольчатых зубов… Что это за тварь такая?
Константин поднялся, расставил руки, намереваясь прыгнуть на звезду и подмять бестию под собой – все равно другого способа ее остановить у него не было.
– Дурачок! – ласково прошептала она, – Я ждала тебя позже, не сейчас, но раз пришел – заходи, гостем будешь. Ты мне нужен. Не нужно глупостей. Не нужно умирать.
От этого хрипловато-низкого голоса, полного каких-то странных завораживающих обертонов, мужчина непроизвольно подался вперед, неожиданно ощутив горячее желание собственного тела – вопреки воле, отшатнувшемуся в отвращении рассудку и тому, что видят его глаза.
Катерина коротко взмахнула рукой с длинными зеленоватыми ногтями, и мага будто приподняло мощной морской волной… А потом он утонул. Оболонский бессмысленно смотрел на додекагон, словно отделенный от него толщей воды. Звуки исчезли, в голове зашумел мерный морской прибой, образы заколыхались, как водоросли на дне озера.
…Вода была прозрачной и уютной, солнечные лучи пронзали ее до самого песка, подводные травы вторили волнам, маленькие юркие рыбки поблескивали серебром среди них… тишина… покой… забвение… Он падал и падал на это бесконечное дно, легким пером колыхался в легчайших водных потоках и опускался все ниже и ниже, растворяясь в их смертельном покое… Его широко распахнутые глаза еще видели дюжину распластавшихся девичьих тел в обрамлении покрасневших линий додекагона, но сознание отказывалось признавать их настоящими. Лишь однажды увиденное так удивило его, что сумело пробить крошечное окошко в его сознание, но и оно очень скоро затянулось ряской забвения. Он увидел еще одну Катерину, только молодую и здоровую, яростную и убийственно опасную. Вторая Катерина легко впрыгнула в центр двенадцатилучевой звезды, будто та и не была окружена мощным защитным заклятьем, и оказалась нос к носу с Катериной первой, к тому времени почти полностью потерявшей человеческий облик. Взмах острым лезвием, пронзительный визг…
А дальше была пустота.
– … заткнись, – ласково сказали на ухо, и пол под Константином неожиданно прогнулся.
– Пол прогнулся? – удивленно повторил некто голосом Лукича и с восторгом закудахтал, – Ребятки, он очухался.
Константина за руки и за ноги кряхтя выносили из подвала Стефка и Порозов, а Лукич радостно мешался у них под ногами, забегая то спереди, то сзади.
Оболонский, превозмогая острую головную боль, буквально разрывающую череп на части, с трудом разлепил глаза, приподнял тяжелую руку, аккуратно перевязанную у запястья, что-то невнятно прошептал и закатил глаза прямо на середине фразы. Лекарь обеспокоенно припал к его груди, потом лицо его просветлело:
– Спит, – удовлетворенно кивнул он.
* * *
Проснулся Оболонский только к полудню. Остро пахло хвоей и травами.
На берегу озера, неподалеку от башни, на поляне, окруженной старыми вязами, Лукич устроил настоящую лечебницу. Стефка и Порозов нарубили веток, на них уложили девочек и Оболонского, разложили очаг, принеся камни и кое-какую утварь из башни. Как только огонь занялся, легкий ветерок разнес окрест пряный запах трав и снадобий.
Кровотечение на ногах лекарь остановил сразу, еще в подвале внизу, но лишь три девочки из двенадцати чувствовали себя достаточно крепко, чтобы попытаться сесть. Они потеряли слишком много крови, и теперь Лукич метался от одной к другой, заставляя их выпить целебный отвар. Потрескавшиеся бледные губы раскрывались с трудом, питье проливалось, каждый глоток царапал горло речным песком. Но лекарь не унывал.
– Ты же молодая да сильная, деточка моя, – приговаривал он, приподнимая безвольную головку и вливая очередной глоток зелья, – Пей, милая, пей, голубушка. Природа-матушка свое возьмет, ты только держись…
На рассвете приехал уезжавший ночью Порозов, за ним прогромыхала пустая телега. С нее соскочила дебелая молодка и завыла, запричитала, с ходу, ничего не видя вокруг, бросилась к лежащей светленькой девчушке. Среди зелени ложа из веток та и сама выглядела тоненькой и хрупкой, как веточка.
– Стой, баба, – резко одернул молодку за руку Лукич, – не пугай своими воплями детей. Приласкай ее да приголубь, только не ори. Живая она, не видишь, что ли?
Женщина непонимающе застыла, заламывая руки, потом жарко закивала, глотая слезы, подошла к дочери, опустилась на колени…
Лекарь побежал дальше, а когда обернулся, молодка сидела, неуклюже раскинув ноги, бережно прижимая к себе дочку, мерно покачиваясь и что-то тихо шепча.
– Ну и слава Богу, – пробормотал Лукич. А на поляну на полном скаку влетел следующий всадник, сполз со взмыленного бока лошади и на нетвердых ногах бросился к другому ребенку. Новости разносятся быстро.
Вот и славно. Безмерная родительская любовь этим бедным девочкам сейчас поможет больше снадобий. Лукич тихонько потрусил к своей лекарской сумке. Скоро и самим родителям помощь понадобится, уж он-то знает…
Долго дожидался, пока очнется тауматург, коренастый кмет Олекса, неловко топчась поодаль и время от времени утирая рукавом слезы.
– Езжай домой, любезный, вези дочку, а твои слова мы передадим, – хмуро пробормотал Порозов, в очередной раз наткнувшись на мужика, – все передадим, не бойся, и как век благодарен будешь, и как веришь ему, а сейчас езжай. Даст Бог, свидитесь, сам все скажешь.
Когда Оболонский проснулся, на берегу озера оставались только Матильда и две самые младшие девочки – они до сих пор оставались в беспамятстве. Сердечные селяне, за утро вытоптавшие поляну как стадо коров у водопоя, забрали всех, даже детей со сгоревшего хутора (в башне нашелся и последний из них – запуганный мальчонка, забившийся в угол и страшно кричавший, когда его оттуда выволакивали), но троих Лукич забрать не позволил, опасаясь за их жизни. Да и некому было присмотреть пока за Матильдой, а посылать в имение было далековато.
Лекарь неторопливо кашеварил у очага, ибо другого занятия, кроме долгого и мучительного ожидания, у него сейчас не было. Порозов привалился к дереву и остервенело чистил свой единственный пистоль. Время от времени он приподнимал голову и внимательно осматривался по сторонам. Не обнаружив ничего подозрительного, он возвращался к своему занятию. Стефка на корточках сидел на берегу озера и задумчиво смотрел на башню. У его ног валялось мертвое тело.
Зеленовато-серая кожа, вытянутые конечности, жесткие волосы, торчащие во все стороны – на солнце тварь выглядела еще хуже, еще мерзостнее.
– Кто она? – хрипло спросил Оболонский, пытаясь сесть. Стефка мигом обернулся.
– Шалойская ундина, – охотно ответил видец, не удивившись вопросу, – Редкостная бестия. Я думал, они все повымерли аж при царе Горохе. А эта, поди ж ты, выжила.
– Никогда про такую не слышал, – маг поднялся, кривясь от внезапной боли. Казалось, в его теле нет ни одной целой косточки, кожу покрывает сплошной синяк, а во внутренностях пробита дыра. Но человеку свойственно преувеличивать, сказал сам себе Константин, стиснув зубы и делая шаг вперед.
– Оно и не мудрено не слышать, – снисходительно ответил Стефка, носком башмака поддевая бестию и переворачивая ее.
– Да уж, женщиной ее не назовешь, – мрачно пошутил маг, отводя взгляд от сморщенной, собранной неопрятными складками кожи на впалой груди, резких нечеловеческих скул лица и выступающих острых зубов, – Как ей удавалось скрывать свой облик? Я не почувствовал ни малейшего присутствия магии, а ведь это не заурядное чародейство, от этого за версту должно нести магией.
Но Стефка только недоуменно пожал плечами, а Оболонский ответа и не ждал. Подошел Лукич, заставил выпить укрепляющий отвар. Травы против ожидания Оболонского прояснили сознание и кое-что напомнили.
– Я не помню, что случилось, – не столько растерянно, сколько сердито сказал он, – Но я не мог ее убить. Разве что она сама удавилась от разочарования, – маг мрачно обвел глазами ведьмаков, пристально вглядываясь в каждого, – Так что же произошло?
– Ну, когда мы приехали, вы все валялись в подвале. А кто живой – узнали позже, – осторожно откликнулся Порозов, переглянувшись с остальными. Ведьмак легко поднялся, отряхнулся и подошел ближе, – Да будет тебе, чародей, ты живой, дети спасены, а она мертвая. Чего там вспоминать – было, не было? Живи да радуйся.
Оболонский неприязненно скорчил гримасу, махнул рукой и спустился к самой воде. Постоял немного, с каким-то нервно-болезненным испугом глядя на водную гладь, присел, зачерпнул в ладони воды, напился. С недоумением посмотрел на сбитые костяшки кулаков. Потом стянул грязную, окровавленную сорочку, прополоснул ее в чистой озерной воде, вытер ею лицо, смывая пот и кровь. Легкий ветерок коснулся влажной кожи, нежными прикосновениями даря прохладу. Оболонский улыбнулся и прикрыл глаза, борясь с приступом головокружения.
– Он умер? – раздался удивленно-безликий голос сзади. Никто не заметил, когда очнулась Матильда, никто не услышал, как она подошла ближе. Девушка застыла на берегу, невидящим взглядом вперившись в уложенное на песке и накрытое попоной тело Джованни.
Лукич бросился к ней, в утешении дотронулся до плеча.
– Он умер? – еще раз повторила девушка, порывисто сбрасывая руку лекаря, – Мой папа?
В этом «папа», сказанном на французский манер, последний слог вдруг взвился жалобно-капризной нотой, похожим на крик чайки – надрывный, резкий, плаксивый. Ведьмаки замерли, в любой момент готовые броситься на помощь.
– Это правда, – сама же себе ответила Матильда. Голос ее, только что звучавший болью и страданием, стал бесцветным и пустым, – Он умер.
– Откуда ты знаешь, милая? – задушевно спросил Лукич, осторожно прикасаясь к девушке, словно это был дикий, пугливый зверек.
– Он сказал, – апатично ответила Матильда, кивком указывая на Джованни, – Хвастал, что отравил моего папа… Я спала, я все время спала… А когда просыпалась, он поил меня чем-то, и я засыпала… И девочки… А когда мы не хотели пить, он смеялся, что это не отрава, как у моего папа…
– Как Вы сюда попали? – Оболонский жестом указал на башню, а когда девушка непонимающе прищурилась, пояснил, – Вы уехали кататься и исчезли. Вы же не сюда ехали?
– Нет, – помотала головой Матильда и вдруг вымученно улыбнулась, – Мы с Романом хотели пожениться. Папа о нем и слышать не хотел. Он должен был ждать меня у Бесьего пальца, да только до Тышки я не доехала. Джованни…, – она нервно сглотнула и отвернулась.
– Ну-ну, тише, все позади, – привычно закудахтал Лукич, похлопывая девушку по плечу.
– Роман – это Куница? – нахмурился Оболонский.
– Похож, правда? В нем есть что-то хищное. Но он не плохой, правда-правда…, – она как-то вдруг осунулась и покачнулась, – А папа больше нет…
– Идем, милая, – мягко обхватив девушку за плечи, лекарь осторожно повел ее к ложу из веток, – Тебе отдохнуть надо. Видишь, ты же на ногах не стоишь…
Тихие уговоры да искренняя забота Лукича сделали свое дело – пару минут спустя девушка прилегла и даже согласилась выпить немного целебного отвара.
– Придет ли она когда-нибудь в себя? – спросил Константин, когда Лукич, посекундно оглядываясь на уснувшую Матильду, подошел ближе.
– Девица молодая, крепкая, – осторожно ответил лекарь, – Бог даст – выдюжит.
Оболонский задумчиво кивнул, опять погрузившись в свои мысли.
Ведьмаки выжидательно стояли на берегу, настороженно переглядываясь между собой, а он сидел у воды, наблюдая, как успокаивается зеркальная водная гладь… зеркальная… зеркало… отражение… вторая Катерина…
– Мне кажется, – неуверенно начал он, в любой момент ожидая издевательского смеха ведьмаков. «Мерещится тебе, дружок? А ты травок попей, особых»… Да и сам он не мог поверить в то, что видел, но образ врезался в память, как резец в камень, – Там была молодая женщина. Светловолосая. Она…
– Говорил же я, надо было сразу рассказывать, – в сердцах бросил Лукич, не заметив предостерегающего жеста Алексея.
– Неужели? – язвительно и резко спросил Оболонский, чувствуя, как подозрения волной поднимаются в нем, – О чем же вы забыли мне рассказать?
– Александра, – простонал-выдохнул Порозов, не зная, куда девать руки, – Сестра Германа. Мы и не знали…
– Где она? – прорычал Оболонский, не дав договорить.
– В Звятовске, в гостинице.
Они ожидали взрыва, ожидали долгих расспросов и упреков. Но маг молча натянул мокрую сорочку, привычно подхватил неизменную чародейскую сумку, вынесенную из башни предусмотрительным Лукичом, вскочил в седло первой попавшейся лошади и ускакал. Все случилось так быстро, что только пару минут спустя Порозов всплеснул руками, звонко хлопнул ладонями по бедрам и нервно расхохотался:
– Слыхал я про то, что маги не любят врагу спину показывать. А я только спину его и вижу. То ли мы не враги, то ли наш чародей… немного чудной!
А Оболонский был уже далеко. Он мчался вперед, подгоняя лошадь, но мысли его улетали еще дальше. Он не пытался догадаться о первоначальных причинах, побудивших сестру Германа Кардашева объявить войну шалойской ундине, и так было понятно, что эти причины существуют, но он знал, что получит объяснения. Правдивые ли, полные, откровенные – вопрос другой, но получит. Да и не важно, по большому счету, что стало причиной ненависти Кардашевых к редкостной бестии, ибо Оболонский почти обо всем уже и сам догадался. И застать саму Александру он уже не надеялся, странная незримая связь с этой девушкой, незнакомой и в то же время непонятно близкой, позволяла ему предугадать то, что произойдет дальше. И он заранее смирялся с этим. Девушка все время была на шаг впереди, а он не видел, не замечал, даже не знал о нем, хоть ее существование и было очевидно.
Он мчался сквозь сплошную зелень листвы, не сосредотачиваясь ни на чем. Мысли его бродили далеко-далеко, обвевая неясным покоем и умиротворением. С ужасом звятовских болот было покончено, но не только это успокаивало. Почему-то вспоминались арабские сказки, читанные в детстве, с их удивительным нагромождением реальности и вымысла, захотелось въехать верхом на слоне в какой-нибудь забытый в джунглях город… Или просто что-то изменить в своей жизни…
Глава четырнадцатая
На постоялом дворе его ждало письмо. Приказчик с немалым недоумением оглядел с ног до головы молодого барина, наряд которого даже бывалого детину удивил: грязная, порванная, вся в пятнах и кровоподтеках сорочка, располосованные чем-то острым бриджи. Да и сам барин был хорош: весь в синяках и ссадинах, с всклокоченными темными волосами, порядком заросший и чумазый.
– Пятый нумер, господин Оболонский, – осторожно протягивая ключ, сказал приказчик и на всякий случай отодвинулся. Но гостю не было никакого до него дела.
В пятом «нумере» было пусто и голо, и лишь пухлый конверт с именем Оболонского белел на столе.
Константин сел, сломал печать.
«Милостивый сударь!
Полагаю, Вы ждете от меня объяснений. Я предоставлю их Вам, однако сразу же предупрежу: я не стану оправдываться перед Вами за то, что держала Вас в неведении и подвергла Вас опасности, и надеюсь, что, прочтя это письмо, Вы поймете почему. Пусть мне важно Ваше доброе обо мне мнение, я не раскаиваюсь в том, что сделала, и без колебаний совершила бы подобное снова, окажись в той же ситуации.
Вы вправе требовать сатисфакции, однако прежде чем осуждать меня, узнайте и мою историю.
Мне было пятнадцать, когда это случилось. Пятнадцатилетние девицы льют слезы над романами и вздыхают над букетами цветов, но редко задумываются о зле, которое их окружает, и уж тем более не способны его распознать. К нам зло пришло в образе немолодой красивой женщины, вдовы, уставшей, по ее словам, от хлопот высшего света и решившей отдохнуть в деревенской тиши. Мадам Жанет, как она себя называла, появилась как-то раз на пороге нашего дома с рекомендательным письмом каких-то влиятельных особ, и отец не смог ей отказать. Думаю, он не смог бы ей отказать, даже безо всяких писем – такова была странная сила ее женской притягательности.
Мадам поселилась (только на лето, как она уверяла) в дальнем флигеле имения, в конце парка на самом берегу озера. Для одинокой женщины выбор был странен, но она уверяла, что к одиночеству привыкла и никакая опасность ей не грозит. К тому же у нее был слуга, угрюмый диковатый мужчина лет сорока, на преданность которого она могла положиться, как на саму себя.
Мадам Жанет казалась дамой высшего света, ее манеры были безупречны, она была очень красива. У нее была изящная невысокая фигура, тонкие черты лица, темные волосы. Но она была немолода, и однажды застав ее за зеркалом, пристально и с каким-то ужасом разглядывающей свои морщины, я поняла, что ей очень не нравится смотреть на собственное отражение.
Я была очарована гостьей, также как и мой отец, искавший с ней встреч, несмотря на то, что женщина была старше его лет на десять. Зато моя мать невзлюбила мадам с первой же минуты, однако ее настоятельные просьбы отказать вдове в гостеприимстве вызвали лишь крайнее неудовольствие отца. Раздор между родителями рос с каждым днем, а за ним поползли и нелепые слухи среди слуг. Но разлад в нашем доме был лишь началом наших несчастий.
Первым колокольчиком грядущих бед стали разговоры о громадном волке, рыскающем по округе и пугающем людей. Рассказы обрастали столь нелепыми подробностями, что им мало кто верил, а зря. Потом в окрестных селах стали пропадать дети. Отец, раздраженный семейными неурядицами, принимал слишком малое участие в их поиске и в деревнях, откуда исчезли девочки, начался ропот. И пусть дальше пустых угроз дело не зашло, о покое в наших краях забыли.
Тогда же я начала замечать, что с отцом творится что-то неладное, и не только из-за размолвок с мамой. Он стал раздражительным и злым, постоянно жаловался на непонятную забывчивость и сильные головные боли. Местный лекарь недоуменно разводил руками, а когда во время очередного визита отец запустил в него кувшином с водой, приезжать и вовсе перестал. Людская молва, подученная местной знахаркой, связала болезнь отца с появлением волка, а это еще больше распалило страсти. Не знаю, чем бы это закончилось, но однажды вечером мадам Жанет пригласила меня на вечернюю прогулку. Она была очень обеспокоена и хотела поговорить со мной об отце. Я согласилась.
Мадам говорила о том, что отец очень болен, что однажды она уже видела подобные симптомы страшной болезни, что у нее на примете есть отличнейший медикус, способный творить чудеса в буквальном смысле, он способен помочь отцу, вот только с лечением нельзя откладывать и я должна убедить свою мать принять эту помощь. Я верила, я очень хотела ей верить. Было поздно, близко к полуночи, и не касайся дело моего отца, я никогда бы не позволила себе такой поздней прогулки.
Мы гуляли по парку и за разговором незаметно вышли на берег озера. Тогда я и почуяла нечто неладное, нечто такое, что никак нельзя было объяснить тревогами последних дней. Я люблю воду, я не боюсь ее, но вид озера испугал меня – он светился чуть заметным зеленовато-серебристым светом, будто на дне его стояло множество тусклых светильников. Мадам Жанет мой испуг удивил. «Вы что-то видите, дитя мое?» – спросила она. Я объяснила. Тогда она взяла меня за подбородок и с восторгом сказала: «То, что Вы видите – это прекрасно. Знайте же, что Вы избранная, дитя мое. У Вас есть Дар, магический Дар. Идемте, я покажу Вам то, чего не может увидеть никто из тех людишек, что Вас окружает». Признаюсь, в тот момент тщеславие победило во мне и предостережения здравого смысла, и тревоги за отца. В пятнадцать лет осознать себя особенной для девушки из небогатого дворянского рода, всю жизнь прожившей в деревне, значит очень много.
Мадам Жанет повела меня к старой мельнице, давно заброшенной и полуразрушенной. Дорогой она рассказывала, какая необыкновенная судьба ждет меня, девушку с особым магическим Даром. Она говорила о возможностях, что открываются перед такими, как я, о славе… Я была заворожена ее словами и безропотно шла туда, куда меня вели. У входа в мельницу нас ждал ее слуга, он поклонился и прошептал «все готово». Я не понимала, что происходит, и не хотела ничего понимать. Я была потрясена тем, что узнала о себе. Мадам Жанет начала спускаться вниз, да и слуга слегка подтолкнул меня в спину, но кое-что задержало меня. Крики. Меня искали, кто-то шел по парку и звал меня. А когда я услышала, кто меня зовет, оттолкнула слугу и выбежала вон. Это был мой брат, Герман. Этим летом он заканчивал кадетский корпус и должен был навестить нас до того, как получит назначение в полк. Мы были дружны, и я очень ждала его. И он приехал. В поисках меня он и моя мать пришли к озеру. За ними медленно брел старый Матюша с фонарем, но больше никого из дворовых не было.
А дальше случилось то, что никто из нас предвидеть никто не мог.
Мадам Жанет резко прокричала что-то на неизвестном языке, и исполнительный слуга бросился меня догонять. Увидев, что происходит, Герман выбежал мне навстречу. Я была на мосту, когда услышала крики. В темноте мы плохо видели друг друга, к тому же тропинка, ведущая к мельнице, огибала заросли боярышника, а потому я бросилась прямо в кусты, не разбирая дороги. И то, что я там увидела, заставило меня застыть на месте. Герман лежал на спине, пригвожденный к земле огромным волком. Зверь беззвучно оскалился, но рвать свою жертву не спешил, а Герман тем временем медленно пытался обнажить кортик. А потом все произошло очень быстро: где-то позади протяжно крикнула мадам Жанет, ей вторила яростная ругань мамы, в двух шагах от меня хрустнула ветка под ногой слуги нашей гостьи, волк будто очнулся и зарычал, Герман освободил клинок из ножен и быстро всадил лезвие в грудь зверю, но тот отпрыгнул от брата, набросился слугу и вцепился ему в глотку.
Простите мне это многословие, господин Оболонский. События тех дней отпечатались во мне до мельчайших подробностей. Даже сейчас, пять лет спустя, я не могу сдержать дрожь от одной только мысли о том, что тогда случилось, и знаю наверняка, что никогда в жизни не смогу забыть хотя бы одну картину из произошедшего.
Герман был невредим, окровавленный волк, скуля, уполз в кусты, а о слуге я не заботилась. Мы с братом бросились туда, где слышался голос мамы. У мельницы никого не было, но дверь была распахнута настежь. И мы вошли внутрь.
На полу майским веночком лежали одиннадцать девочек. Они были в забытьи, их лица были неживыми и страшными, всюду горели черные свечи. Но невообразимый ужас мы испытали, когда увидели, кто был двенадцатой жертвой ведьмы. Мама.
Поверьте, мы с братом делали все, что было в наших силах и на что оказалась способна наша фантазия. Мы бросали в ведьму камни, колотили воздух дубинами, кололи его ножом. Но не в наших силах было пробить магическую стену, окружавшую место магического действия. Мы видели все – с начала и до конца. Охрипшие от криков, обессилевшие и сломленные, мы смотрели, как омерзительное чудовище принимает облик нашей матери, и ничего не могли с этим поделать. Мы могли только холодеть от ужаса.
Несколько лет спустя, когда я прочла все, что возможно, про тот ритуал, мне не давало покоя одно: почему мама. Она была очень красива, но вовсе не так молода, чтобы прельстить ундину свежестью тела, к тому же она не была девственна, и бестия сильно рисковала из-за этого. А потом я поняла: у ундины просто не оставалось времени и выбора. Для ритуала было готово все, кроме последнего тела, которым должна была стать я, однако из-за странного поворота судьбы я сбежала прямо с жертвенного стола. Отказываться от ритуала после стольких месяцев приготовления ундина не стала и использовала того, кто первым подвернулся под руку. Маму. Маму!
Тогда она еще не знала, с кем посмела связаться. Это стало началом ее конца.
Но тогда, на мельнице, у нас не было ни сил, ни умения с ней бороться. Когда все закончилось, ведьма одним движением руки сняла барьер. Однако напасть на нее шанса нам не оставила. Она просто столкнула нас в воду, как глупых, беспомощных котят. От дворовых однажды я слышала, что в нашем озере есть водяной, что кто-то видел и русалок, но могла ли я тогда представить, какими злобными тварями они могут быть? Думаю, то, что мы с Германом выжили, просто везение. Потрясение, которое я испытала, неожиданно проявило те самые мои магические способности, о которых говорила мадам Жанет. До сих пор я не могу объяснить, как у меня получилось удержать водяного, но он испугался и сбежал. А когда мы с братом, едва не утонув, выбрались на берег, оказалось, что сбежал не только водяной. Мадам Жанет тоже исчезла, захватив драгоценности и платья матери и укатив на коляске в неизвестном направлении. Наутро дворовые, видевшие барыню «не в себе», в разорванной нижней сорочке, разрисованную странными рисунками, с окровавленными ногами и руками, станут уверять, что ведьма – это она. И на нашей мельнице обнаружат одиннадцать умерших девочек. А двое пастухов, нашедших тело нашего отца, облепленное окровавленной волчьей шерстью, быстрее молнии разнесут весть о том, что он – оборотень. Умер и слуга мадам Жанет. И его убил отец!
Так за одну ночь мы лишились не просто родителей. Мы лишились и доброго имени, и будущего. Столичный тауматург, прибывший расследовать это дело, особо не утруждался, хотя и не подтвердил людские слухи о причастности Кардашевых к мерзкому магическому ритуалу, опровергать тоже не стал. Мы стали изгоями в собственном доме, ненавидимые собственной чернью, но нас это волновало мало. Единственное, о чем мы мечтали – отомстить.
Месть бывает ужасной, но мысли о ней, приготовления к ней, смакование ее – куда ужаснее. Все эти годы мы жили только ею. Мы жили только ради нее. Боюсь, Вам трудно понять, как мало человеческого остается в том, кто день за днем живет жаждой мести.
Герман оставил военную службу и стал ведьмаком. За пять лет он дослужился до головы отряда, но где бы он ни был, какими бы бестиями не занимался, его интересовала только одна – шалойская ундина в облике нашей матери.
В ту памятную ночь и моя судьба оказалась предрешена. Вы удивлены, что я обучена магии? Я скажу большее – мы с Вами учились бок о бок почти два года, но вряд ли Вам приходилось обращать на меня внимание. Женщин не принимают в университеты, это всем известно, но Герман выправил мне бумаги, и я стала Александром Кардэ, слишком юным, чтобы кто-то мог заподозрить во мне женщину. Я держалась особняком, ни с кем не сближалась, никому не доверялась, а потому тайну сохранить было не трудно. Однако иногда мне очень хотелось обратного. Одиночество – нелегкий выбор, особенно когда встречаешь человека, близкого по духу.
Я была среди первых слушателей Вашего «Манифеста предназначения», который поначалу был воспринят с насмешками и презрением, но который стал настольной книгой многих из нас, тех, кто незримо шел за Вами. Ваша уверенность в том, что тауматургам предназначено служить, а не повелевать, сделала нас Вашими яростными сторонниками, зато многих других – противниками. И я понимаю, что такое ненависть.
Однажды я пробралась на закрытую демонстрацию алхимических опытов, где Вы разбили в пух и прах соперников, доказав, что экстракты первого уровня могут быть получены с меньшими затратами, чем считалось раньше.
Я подглядывала за ритуалом Вашего приема в Орден Устроителей, когда нас, нескольких младших студентов, словили за этим недостойным занятием и на несколько дней заставили драить полы в университете.
Вы были для многих из нас кумиром, хотя вряд ли знали об этом. Вы открыли нам глаза на многое, научили бороться и отвечать за свои слова и поступки. Разве возможно забыть Ваше заявление на «открытом суде», как его фарисейски называли, над Мартином Гурой? Вы говорили, что стыдливо отворачиваться от «черной магии» и уверять в том, что ее искоренили, – то же самое, что стоять на краю пропасти и делать шаг вперед, демонстративно закрывая глаза. Вы говорили, что если у противника есть яд, нужно искать противоядие, а не трактаты, опровергающие существование яда. Вы призывали готовиться к войне, даже если ее никогда не случится. Вы не представляете, как же Вы были правы!
Когда Вы покинули Франкфурт, слухи о причинах Вашего отъезда множились с каждым днем. И меньше всего многие верили в то, что просто-напросто срок Вашего обучения закончился. Кто-то уверял, что Вам не простили демарша с Гурой, кто-то считал, что виной уязвленное самолюбие нового декана Ромшарха, которого Вы побили в алхимическом соперничестве. Но нам, немногим, было понятно и другое. Вы произнесли «Манифест предназначения» не ради красного словца. Вы собирались воплотить его в жизнь, не оглядываясь на кого бы то ни было. И воплотили его, как я понимаю.
После Вашего ухода в университете еще долго бродила смута, но ее источник уже был потерян и постепенно смута улеглась, и тогда пребывание там стало невыносимым. Я была уверена, что мы с Вами больше никогда не столкнемся, и каковы же были мое удивление и испуг, когда Герман написал мне, что Вы прибыли в Звятовск? С Вами связываться я не хотела, ибо замыслы мои были не так чисты, как Ваши.
Я пробыла во Франкфурте три с половиной года и ушла оттуда, как только поняла, что ничему новому научиться больше не смогу. Все это время я искала сведения о водных бестиях, особенно тех, кого называют «свободными». Вам прекрасно известно, что большая часть бестий привязана к некоторому месту на земле, будь то водоем, дом или холм, и за пределы его выйти не может. Но некоторым все же удается освободиться от уз. Например, редким видам ундин. Не датским, гэльским или угорским ундинам, а только шалойским, самым сильным из них и опасным.
О них я узнала далеко не сразу. По немногим описаниям в бестиариях этим тварям свойственен изощренный ум, почти человеческий, способность терпеливо выжидать и отсутствие явной агрессивности. Это вовсе не значило, что ундины безобидны, как раз наоборот. Все немногочисленные свидетельства сходились в одном – шалойские ундины методичны и целенаправленны, устраняют преграды без спешки и суеты, но очень эффективно. Это холодные расчетливые убийцы, не способные на жалость или сострадание, а потому бестиарии призывают уничтожать этих тварей без раздумий и сомнений. Университетские профессора уверяли меня, что шалойские ундины уничтожены все до одной, что по меньшей мере лет сто, как никто не встречал ни одной из них. Я бы поверила, если бы ни была той, кто видел ее истинный облик.
Шалойские ундины уродливы и страшны, в чем Вы сами могли убедиться, и им действительно трудно было бы выжить, когда на них объявили всеобщую охоту. Но одна из них нашла удивительный способ менять свою внешность так, чтобы ни один маг не заметил подмены. Думаю, Вы знаете, о чем я говорю. Зеркало Волховора.
Странный раструб из зеркал, водруженный на голову моей матери, стоял у меня перед глазами долгие годы, я могла бы даже во сне в подробностях обрисовать его – так впечатался он в мою память. Однако мне понадобилось немало времени, чтобы узнать, что это такое. Я узнала, но так и не поняла. Как ему удается скрыть следы наложенных чар? Зеркало меняет тела местами, но переселяет ли душу? Никто не мог мне ответить, что происходит с человеком, подвергшимся действию зеркала Волховора. Никто не смог мне объяснить, где душа моей матери, погибла ли она безвозвратно? И если я убью тварь, занявшую тело матери, что станет с ней самой? Я не знала. Но мои сомнения вовсе не поколебали мою решимость уничтожить бестию, как только мы ее найдем. Теперь я знала о ее слабых местах, теперь я понимала, как ее поразить. По странному совпадению, я оказалась стихийным магом, моей стихией была Вода – именно то, чем привыкла управлять ундина. Я знала, что у меня есть шанс ее победить. Я знала, что ей не уйти от меня. Даже сотни лет притворства и хитрости не могли спасти ее от моего гнева.
Я покинула университет, твердо уверенная в своих силах. За все эти годы Герман исколесил пол-Европы, бросаясь на каждый подозрительный слушок об оборотнях и пропадающих детях, но каждый раз это оказывалось чем-то иным. След шалойской ундины затерялся, однако мы с братом были уверены, что ненадолго. Досконально изучив ритуал (в той мере, в которой позволяли университетские библиотеки), я поняла, что ундина допустила ошибку в том, что использовала не-девственное тело, и очень скоро эта ошибка даст о себе знать. Возможно тем, что новоприобретенное тело начнет разрушаться раньше времени и ундине придется искать ему замену. Это был наш шанс ее найти.
Вы удивлены, что я пишу о своей матери «недевственное тело»? Отвратительно, не правда ли? Было бы куда хуже осознавать обратное. Куда хуже считать, что облик, который приняла ундина, имеет какое-то отношение к нашей маме. Ее здесь нет. Есть только тварь, похожая на нее. Есть только тварь, убившая ее.
Общая боль и желание мести еще больше сблизили нас с братом, но наша жизнь подчинялась только одному – поиску бестии. Встречаясь друг с другом, мы не спрашивали о здоровье, самочувствии или о чем-то подобном, что спрашивают в таких случаях. Первым делом мы интересовались: узнал ли что-то новое?
В последнюю нашу встречу Герман рассказал о слухах в Звятовском повете. Все сходилось – дети, оборотни, много воды. Брат был излишне возбужден и не скрывал этого. Он чувствовал, что след ундины наконец нашелся.
Герман отправился на окраины Конкордии, а я осталась в нашем имении дожидаться от него вестей. Его последнее письмо было о Вас и о том, что он нашел. Он считал, что ундина прячется в доме Меньковича, ибо по слухам женщина Меньковича светловолоса и не слишком молода. Ему никак не удавалось увидеть ее воочию, чтобы полностью убедиться, она ли это, но азарт лишил его осторожности. Он был так уверен, что нашел ундину, что проверять не стал, а собирался выманить ее, собирался устроить ей ловушку. Бедный Герман! Он никогда не мог признать, что есть существа, сильнее и опытнее его. Он был отважен и смел, но чего стоит его отвага против древней магии ундины? Будь я рядом, доверься он мне вовремя, и страшных последствий его поспешности можно было бы избежать. Забудь он хоть на время о том, что он старший брат, прекрати он защищать меня, отстранять от всего опасного как младшую сестру, все могло бы быть иначе. Мне жаль, что он до конца не верил в меня. Мне жаль, что я позволила себе слабость быть младшей сестрой. Теперь этого не исправить.
Понадобился всего лишь один день, чтобы приехать в Звятовск, но к тому времени Герман был убит. Ваша записка нашла меня здесь, в звятовской гостинице.
Не стану писать о том, что я тогда чувствовала и что пережила.
Единственное, что мне оставалось – продолжить дело, ради которого погиб мой брат. И в моих планах, признаюсь, Вы заняли не последнее место.
По крупицам сведений, которые мне удалось найти о шалойских ундинах, я знала, что эти бестии обладают даром привлекать особ противоположного пола и подчинять их себе. Я знала, что рядом с ундиной обязательно будет маг-мужчина, который оберегает и защищает ее. А еще я знала, что увидев Вас, она не устоит перед искушением заполучить Вас и сделает все, чтобы бы остались в живых. Я собиралась этим воспользоваться. Вы были моим щитом, моей приманкой. За Вашей спиной я могла действовать, не привлекая ничьего внимания. На этом маленьком клочке конкордских болот намеренно или случайно собралось столько магов, что осторожные действия еще одного никого не заинтересовали. Я была невидимкой, но не спрашивайте, как мне это удалось.
Ундина следила за Вами и ведьмаками с помощью своего верного пса Джованни и двух оборотней, которых Джованни создал себе в помощь. Правда, горбун мог стать помехой ее планам, если бы почувствовал заинтересованность ундины Вами и заревновал, мог попытаться навредить Вам, но бестия достаточно крепко держала его под контролем. Еще она наблюдала за Мартином Гурой, раскусила его любовь к рискованным опытам и подсунула ему яд и идею того, как можно им воспользоваться. Тем самым она отвела подозрения от себя и подготовила ловушку для ведьмаков, которые ей досаждали.
Она отправилась вслед за Вами в Звятовск, когда Вы внезапно уехали туда, и попыталась увезти Вас с собой. Думаю, по ее замыслу Вы должны были быть от зараженной деревни подальше, а еще лучше где-нибудь связанным и одурманенным до тех пор, пока не понадобитесь. Я тоже следила за Вами в Звятовске и успела Вас предупредить запиской, едва не раскрыв свое инкогнито, но уберечь от ловушки, расставленной Мартином Гурой, ни ведьмаков, ни Вас не могла. Не знаю, как Вы туда попали, Вас и вправду там не должно было быть. Думаю, это проделки Гуры или ревнивого Джованни. Но когда я приехала в деревушку посреди леса (не помню ее название), Вы уже вошли внутрь магической фигуры, а снять барьер сразу я не рискнула.
Я знаю, для Вас это была страшная ночь. Я тоже там была, ни на минуту не отходя прочь, бродила вокруг стены, едва останавливая себя от желания либо снять барьер, либо войти внутрь вслед за Вами. Но еще я верила Вам. Если кто и способен на чудеса, то только Вы. И это случилось. Когда я увидела, что Вы спокойно спите под деревом, так спокойно, как это могут делать лишь люди с чистой совестью, люди, удовлетворенные сделанным, я знала, что опасности больше нет. И я сняла барьер, чтобы Вы могли сделать для меня последнее – предстать перед ундиной в тот момент, когда она будет готова провести ритуал. Знала ли я, что Вы рискуете жизнью? Да. И я сознательно толкала Вас на это. Я подбросила Вам записку о Русалочьей неделе, чтобы Вы поняли, откуда придет опасность. А если бы Вы не догадались, что к чему, Порозов должен был намекнуть Вам, куда следует отправиться. Да, ведьмаки знали о моем присутствии и покрывали меня, я взяла с них слово. Я встретилась с ними после того, как Вы уехали из зараженной деревни, и рассказала о том, что произошло. Но ведьмаки и близко не знали, что я собираюсь с Вами сделать. Это было слишком жестоко – втягивать их в мою месть. Это и так было слишком жестоко – пользоваться Вашим неведением.
Когда Вы приехали на Белое озеро, ундина уже подготовила все для ритуала. Вы прошли к башне, но не думайте, что по недосмотру бестии. Ундина пропустила Вас намеренно, Вы были ей нужны, когда она избавится от Джованни. И это было единственным шансом для меня – пройти внутрь. Мне никогда не удалось бы преодолеть ее защиту, если бы она сама не ослабила ее, позволив войти Вам. А потому я прошла не замеченной ни Вами, ни ею, ни ее магом-горбуном. Мне оставалось лишь дождаться того момента, когда ундина станет наиболее уязвимой, когда сеть прежнего заклятья почти полностью распустится, а новое не наберет силу. Я не могла помочь Вам или бедным девочкам, но я собиралась покончить с тварью раз и навсегда. И сделала это.
Возможно, Вам интересно будет узнать, что мужчины против шалойской ундины бессильны. Они не могут причинить ей вред, даже если очень постараются. Только женщина может устоять против ее чар. Возможно, это убедит Вас в том, что Вы сделали все, что могли, и даже больше. Мой брат тоже обманывался, ведь он считал ундину обычной бестией, с которой без сомнения справится хороший ведьмак. Очевидное – не всегда правильное.
Я рада, что Вы живы. Я рада, что все закончилось благополучно. Уверена, Вы быстро оправитесь от случившегося. А я постараюсь понять, как мне жить дальше.
Месть свершилась, оставив внутри меня совершеннейшую пустыню. Не знаю, смогу ли я когда-нибудь вырастить там хотя бы крохотный цветок.
Прощайте. О прощении не прошу, но пониманию была бы рада.
Александра Кардашева».
Оболонский еще долго продолжал сидеть, невидяще уставившись в строчки, заполненные твердым почерком. Потом вдруг осознал, что с трудом различает их. Это было странно, неужели он просидел так до вечера?
Однако причина была иной. Выглянув в крохотное запыленное оконце, Константин увидел, что небо потемнело от ползущих с запада темных туч.
Неужели дождь? Неужели конец изнурительной жаре, продержавшейся три недели и доведшей землю до изнеможения?
Оболонский вышел во двор, затем на улицу.
Ветер неистовым порывом, будто шаловливыми ладонями, взъерошил густые волосы, бросил в лицо песок, болезненным наждаком прошелся по порядком отросшей щетине, надул пузырем полурастегнутую сорочку… Лицо Оболонского, уставшее, в кровоподтеках и ссадинах, с покрасневшими глазами, обведенными темными кругами, перекроила кривая улыбка, становящаяся все шире и шире.
Да, приближалась гроза. Ее неотвратимое победное шествие отражалось быстрыми сполохами молний в восхищенно распахнутых темных глазах, ее стремительное приближение чувствовалось в нервном подрагивании земли и восторженном пении воздуха.
Ветер!
Буйный ветер в ритме некоей безумной неистовой пляски гонял по улице листья, сорванные шляпы, газеты, порхающие как раненые желтоватые бабочки, бесстыдно задирал женские юбки и вырывал из рук зонты. Толкал в спины неповоротливых людей и зазывал с собой в сумасшедший дикий танец, зазывал оторваться от земли и лететь… лететь на свободу, свободу, свободу… плясать… кружиться… петь…
Мир менялся на глазах. Вакханалия звуков потрясала.
Вывески над лавками натужно скрипели и жаловались, хлопали незакрытые двери, громко и сочно матерились приказчики, спеша снести товар под укрытие и поглядывая на кипящее небо то ли с надеждой, то ли с ненавистью, визжали девицы, свистел веселый ветер, разгоняющий скуку… И над всем этим царил гром – то острый, как сердечный приступ, треск множества разрываемых гигантскими руками полотен, то вторящий где-то вдали басовитым глухим бум-бумом. Глаза слепили молнии, стремительными плетями-семихвостками взрезая темный, вертящийся омут облаков…
Оно здесь. Уже. Близко. На кончиках пальцев. Буйство. Неистовство. Безумство.
Блаженство!
…пуще грома прогрохотала по мостовой открытая коляска, кучер которой с шальным отчаянием стегал несчастную лошадь, будто не гроза надвигалась, а конец света. Полоска песка, подобно воздушному змею, взвилась в воздух, врезалась в возмущенно закашлявшегося купчишку и оплела его неуловимой сетью песчинок. Две бабы, спешащие домой и застигнутые врасплох, неистово крестились и при каждом раскате грома приседали, громко причитая. Мимо на полусогнутых ногах пробежал мужичок, тоненько стеная и размахивая руками, путаясь в его ногах, испуганно тявкала собачонка…
А Оболонский хохотал, безудержно, беззаботно, облегченно, как может смеяться над собой человек, с благодарностью принявший урок, который ему преподнесла жизнь, человек, над которым больше не властно прошлое и которого не пугает будущее.
Он хохотал, с восторгом глядя в воинствующий и безумствующий водоворот туч, ветра и воды и салютуя им обеими руками.
И небеса разверзлись…
Комментарии к книге «Оказия», Анна Николаевна Шведова
Всего 0 комментариев