Современный итальянский детектив. Выпуск 2
Вьери Раццини ГОЛОСА Роман
Vieri Razzini
Giro di voci
© Giangiacomo Feltrinelli Editore Milano, 1986
Перевод Е. Архиповой
Я невероятно удивилась, когда ты отыскал меня здесь, в моем нынешнем убежище, где я рассчитывала скрыться от всех, чтобы наконец-то осмыслить в спокойной обстановке (ты, конечно, понимаешь, все это временно) явления, которые и по сей день меня пугают, — в первую очередь то, что я утратила способность выстраивать мысли в логическую цепочку. Мне хотелось побыть в полном одиночестве, в пустоте, без всякого окружения или фона, так, чтобы никто не сумел меня обнаружить. А оказалось, ты в состоянии почти что с предметной точностью установить мое местонахождение, то есть вообразить себе номер в этой старой, забытой Богом гостинице. Да, все примерно так, как ты себе представляешь: я сижу за столиком, не выпускаю сигареты изо рта, вздрагиваю от малейшего шороха и глаза у меня опухшие. Пока ты не объявился и не потребовал — ну ладно, пускай попросил — все тебе объяснить, я собиралась написать полный отчет в ретроспективном изложении, в форме подробнейшего дневника — о том, что произошло за те три дня. А с момента, когда ты, не подумав о возможных последствиях, сюда проник, я стала задумываться: не сделать ли тебя своим собеседником. Пожалуй, для осмысления случившегося во всей его жестокости и комичности потребуется некая отстраненность или же Verfremdung[1]. А это возможно лишь при наличии собеседника: поскольку он находится рядом и время от времени подает реплики, ты в конце концов начинаешь, хотя бы отчасти, смотреть на события его глазами.
Эта идея не покидала меня с середины дня, и только сейчас, кажется, твой дух перестал бесконтрольно здесь витать. На скрипучем столике мне привезли горячий ужин, и я его с жадностью проглотила. Видимо, это все тот же инстинкт самосохранения (вернее, то, что чудом от него осталось), который привел меня сюда и в настоящий момент вынуждает открыть окно и проветрить комнату.
Не знаю, кому, кроме меня самой, может понадобиться моя писанина. И потом, слова — штука ненадежная, они почти наверняка окажутся не теми или, наоборот, слишком уж теми, поэтому я пока не решила, послать ли тебе мое произведение целиком, или только резюме, или вообще ничего. Я твердо уверилась лишь в одном: моим собеседником тебе не быть. Ты станешь просто-напросто одним из действующих лиц этой ужасной истории. В моем настоящем положении я буду руководствоваться только своим взглядом на вещи: у меня для этого все основания, да и такой подход, в сущности, неизбежен. Если с Verfremdung ни черта не получится — что поделаешь! Как тебе известно, я никогда им не злоупотребляла, а сейчас оно тем более не защитит меня от гнетущего страха.
Первое, что вспоминается мне из того июльского дня, — это человек, вошедший в темный тон-зал. Проходя передо мной, он на мгновение заслонил титры фильма «Мелоди», так что глаз успел выхватить белизну его рубашки в красную полоску на фоне экрана, превратившегося в траурное покрывало, с которого беспрерывным потоком текла кровь. Он сел рядом со мной и представился.
Однако, если рассказывать все по порядку, можно вспомнить и другое — в основном мысли, а также проклятый телефонный звонок, вытащивший меня из-под душа к пустой трубке, еще один, заставивший сломя голову мчаться в студию, что для меня просто мучительно, поскольку я в отличие от других страшно переживаю из-за опозданий. Так вот, мысли… По нелепому стечению обстоятельств (все это очень скоро начнет играть решающую роль), они были связаны с памятью, поскольку я проснулась с ощущением, что от меня ускользает прекрасный сон. Такое со мной случалось часто, и я не могла этого объяснить. Я постоянно твердила себе, что нужно вернуться к старой доброй привычке держать около кровати блокнот для записи только что увиденных снов. Впрочем, затея была бы абсолютно бесполезной, так как в те дни я почти не спала. И все же меня не покидало стремление разобраться в тех часах моей жизни, существование которых стирается в памяти.
Конечно же, я не забыла жару, город, покрытый красной пылью в палец толщиной, город, раскалившийся от неумолимого сирокко под побелевшим небом, полнейшую сушь, и не надо было раздвигать занавески, чтобы убедиться: сегодняшнее утро такое же, как вчерашнее. Это длилось уже несколько дней, потому после первой сигареты просто необходимо было принять душ, и только я встала под воду, как через минуту раздался этот чертов звонок. Вся в пене, рискуя поскользнуться или налететь на жужжащий вентилятор, я подбежала к телефону (автоответчик не был включен), а в трубке пустота.
В помещении благодаря кондиционеру было прохладно, но почему-то все они топтались на ногах: и Антонио Купантони, и Лучилла Терци, и Джованни Мариани, скрытый вместе со звукооператором Приамо Бьянкини за поблескивающим стеклом аппаратной. Я вошла в тон-зал М и увидела их всех на пустом пространстве, отделяющем три ряда кресел от длинных, крытых зеленым сукном пультов, что маячили в нескольких метрах от экрана вперемежку с аппаратурой для шумовых эффектов, массивной дверью, тумбой от письменного стола, каменной подставкой для ног, перевернутым велосипедом и старым гонгом, не помню, чтобы его когда-нибудь использовали.
Как мне объяснили, что-то сломалось в проекционной, то есть сегодня я против обыкновения спешила напрасно, поэтому у меня сразу возникла мысль: а не спуститься ли вниз, чтоб поставить нормально машину, а то я, как всегда, примостилась на бровке тротуара. Но осуществить эту затею мне помешали две вещи: во-первых, Лучилла Терци царственным жестом вручила мне сценарий фильма «The Diamond-Hearted Man»[2] (я взяла его с собой в свое импровизированное убежище, и по ходу дела буду из него много и дословно цитировать), а во-вторых, я обняла милую Эстер Симони, ставшую за последнее время еще стройнее, и ощутила при этом такую нежность, какую ее властный голос и решительные повадки не могли внушить больше никому из присутствующих. Мы знакомы, наверно, лет двадцать, я помню ее с детства, она часто бывала у нас в доме, играла с моей матерью на одной сцене, они вместе ездили на гастроли — и все такое прочее. Я заметила, что, раз вижу ее здесь, среди нас, значит, в фильме есть большая роль элегантной и очень энергичной дамы.
— Насчет элегантности не спорю, — вздохнула Эстер. — По сценарию ты — моя дочь. А что роль большая, так это громко сказано — один эпизод. Но Мариани клянется, что никто, кроме меня, не сыграет… Я думаю, он всем так говорит, а?
Наконец-то нас пригласили занять места.
Человек, вошедший, когда уже погасили свет, и севший рядом со мной (он шепотом представился: Массимо Паста — и протянул мне руку), был моим партнером по дубляжу во многих фильмах, однако мы никогда не встречались: каждый записывался сам по себе, на разных дорожках. Я повернулась к нему и ответила на рукопожатие.
— На этот раз я попросил, чтобы мы работали вместе, — добавил он тихо, — было бы глупо продолжать оставаться друг для друга какими-то призраками.
Последняя фраза меня поразила; однако экран уже заблестел так ярко и контрастно, что я лишь через секунду сфокусировала свой взгляд на ночном пейзаже с заснеженными лесами и холмами. Камера была установлена в достаточно низкой точке и перемещалась вслед за машиной — длинным черным лимузином, который мчался по пустынному шоссе.
Появилась надпись: Коннектикут, 1983, затем сосредоточенное, прекрасное лицо девушки, сидящей за рулем. За кадром раздался хриплый женский голос:
— Drive slowly, Melody. Please[3].
Судя по тону и по тембру голоса, это была мать. Затем лицо ее появилось на экране: искрящиеся синие глаза, круглое, полное упрека лицо, укутанное в темный мех (самые удачные роли Эстер, такие, как Джесси Ройс Лэндис или Анджела Лэнсбери):
— I don’t want to spend the night in the car[4].
— Yes, mother[5], — равнодушно ответила девушка.
— If your cousin had come, at least…[6]
— You know he doesn’t like parties[7].
— Oh. Food and conversation were both exquisite tonight. He’s a snob[8].
Вдали начал вырисовываться контур большого, погруженного в темноту дома — сплошные покрытые снегом башенки. Мелоди прошептала:
— Look… why is it all so dark?[9]
И именно в этот момент за утонувшим в темноте окном блеснула красноватая вспышка выстрела, а через несколько секунд еще одна.
Мелоди побледнела. Прибавила скорость, но задние колеса заскользили по льду, машина долго пыталась выровнять ход и в конце концов застряла на обочине. Мать, тоже белая как полотно и буквально онемевшая после пятой или шестой попытки сдвинуться с места, была на пределе. Мелоди вышла, подбежала к увязнувшему колесу и подложила под него свое замшевое пальто. Когда она снова садилась в машину, то еще раз взглянула на дом, погруженный во мрак и не подающий признаков жизни. Усевшись за руль, она переключила на бо́льшую скорость. Первая попытка не удалась, но наконец колесо сдвинулось с места. Машина рванула вперед. Вдруг из глубины до меня рикошетом донесся сухой звук — я не ожидала такого предательски брошенного камня в стереофоническом исполнении, но, в общем, за то я всегда и любила кино; гонка Мелоди по снегу, который на каждом повороте освещали желтые фары, становилась лихорадочной, да еще этот дом, казавшийся все более внушительным, хотя ничуть не приблизился.
Вот он снова возник за высокими деревьями, на некоторое время скрывшими его из виду, — весь из белого камня, засыпанный снегом, — наверняка у его создателей были самые мрачные мысли, и это ощущение усилилось, когда Мелоди, стремительно взлетев по ступеням к входной двери, обнаружила, что она взломана. Мать догнала ее, держа в руке совершенно не нужный ключ, и вслед за ней погрузилась в темноту.
— Joe!
В глубине прихожей поблескивало пламя камина; послышался странный хрип. Девушка метнулась туда и в трепетавших бликах огня увидела мертвенно-бледного старика, лежавшего в кресле. Вся грудь его была в крови, из нее вырывалось предсмертное хрипение.
Они приблизились к нему.
Старик открыл глаза. Поднял руку, показывая на пустые шкафы.
— The Cellinis… — воскликнула мать, вся в слезах, — the whole collection!..[10]
Старик сделал ей знак замолчать, затем повернулся к Мелоди.
— Joe… — пробормотал он чуть слышно. И больше ничего не смог добавить.
Мелоди, оставив рыдающую мать, выбежала из комнаты, кинулась вверх по лестнице, по галерее и оказалась в кабинете. Опрокинутая лампа удлиняла и увеличивала тени. Пятна крови вели к спальне.
— Joe…
Он лежал на полу среди осколков разбитого зеркала; лицо было прикрыто окровавленным обрывком ткани. Казалось, он без сознания, но, когда Мелоди нагнулась над ним, он разжал онемевшие пальцы и медленно приоткрыл лицо. Я помню, что этот жест, торжественный и одновременно очень интимный, душераздирающий, произвел на меня даже более сильное впечатление, чем кровоточащий, изуродованный нос.
Девушка выпрямилась, посмотрела вокруг. Телефон был в двух шагах от нее, рядом с фотографией юноши в военной форме (на ней Джо нельзя было узнать: светлые глаза, слегка орлиный профиль, на губах доверчивая улыбка).
Сцена постепенно погрузилась в темноту, и на экране появился судья в мантии, ожесточенно стучащий молотком под страшный гул в зале. Я впервые открыла текст, чтобы читать по-итальянски реплики, соответствующие изображению на экране. Массимо Паста, обменявшись со мной мимолетной улыбкой, сделал то же самое и в тот же самый момент.
Судья снял очки, навис над двумя разгневанными адвокатами, стоящими друг против друга, и обратился к более пожилому:
— Адвокат Форман, вы пытаетесь превратить гражданское дело в уголовное, что недопустимо. Требования господина Джозефа Шэдуэлла вполне законны, а вы не приводите достаточных аргументов для того, чтобы страховая компания Годдуина, которую вы представляете, была освобождена от возмещения ему убытков. Делаю вам предупреждение и прошу впредь воздержаться от голословных заявлений.
Протест адвоката был прерван очередным ударом молотка, восклицаниями публики и новой репликой судьи. В части зала, отведенной для прессы, некто с выражением недоумения закончил что-то писать и закрыл блокнот, в то время как его сосед показывал всем альбом с набросками портретов: покойного Фредерика Шэдуэлла, Мелоди, ее матери; четвертая рамка была пуста, и под ней стояла подпись: Джо Шэдуэлл, наследник.
Рим, год спустя. Детский визг заглушил объявление в зале аэропорта; молодой человек повернулся, улыбаясь слегка раздосадованной улыбкой, это Джо Шэдуэлл, но на лице его нет и следа всего пережитого.
Он быстро вошел в соседний зал, остановился у окошка информации и вдруг почувствовал, что кто-то коснулся его руки; еще мгновение — и на шею ему бросилась Мелоди.
В этот момент ко мне подошли и сказали, что меня ждут в аппаратной. Не отрывая глаз от экрана, я спросила, кто именно. Ваш муж, прозвучало в ответ.
Казалось, Андреа, по ту сторону стекла, внимательно следит за ходом фильма. Он отвлекся, лишь когда я вошла, встретив меня подобием улыбки. Я заметила, что его гладкие волосы только что вымыты; одетый вот так, в джинсы и теннисные туфли, он казался моложе своих тридцати пяти. Он показал на экран.
— «Порше Каррера». Великолепная машина.
Через стекло я в свою очередь следила за тем, как Джо складывает чемоданы в багажник и показывает Мелоди что-то в небе. Я не разозлилась, напротив, мне было приятно увидеть Андреа, и я ему это сказала, но, боюсь, невольно встала в позицию обороны.
— Ты, естественно, удивлена, нечего даже спрашивать, — произнес он тихо, на одном дыхании.
— Ну, не делай из меня плохую актрису, — пошутила я. — Кто-кто, а я-то умею скрывать свои эмоции.
Он перевел взгляд на экран.
— Американское производство?
— Да.
— Сразу видно. Достаточно хотя бы одной этой панорамы синхронной камерой в толпе людей… какие затраты! А кто этот мужчина рядом с тобой?
— Что за вопросы?
— Ладно, ладно, извини. Это я так.
— Ну, со мной ты так обращаешься по привычке. Интересно, с другими ты такой же?
— Ты прекрасно знаешь, что да и что многие попадаются на эту удочку — главное, казаться естественным. К сожалению, ответы редко бывают интересными. Но если бы у меня пропало любопытство…
Мужчина в белом халате, который меня позвал, смотрел на нас, а не на экран. Я первая вышла из полутьмы на безликий свет коридора.
Андреа придвинулся совсем близко, даже коснулся меня, затем прошел вперед и остановился.
— Еще один вопрос: ты помнишь, какой сегодня день? Пятое июля. Ровно год, как мы расстались.
— Это случилось не в один день, — невольно вырвалось у меня. — Разве что…
— Ну почему же не в один? Я ведь переехал, помнишь?
— Да, но… — Я осеклась, вспомнив, как в первый раз сформулировала для себя мысль, что должна его бросить, и тогда она показалась мне лишь моим сиюминутным настроением. Потом, спустя месяцы, я возвращалась к этой мысли и находила ее весьма здравой.
— Что «но»? Договаривай.
— Все происходит постепенно, Андреа.
— Ну да, я знаю — «бесчувственно»!
— Я должна посмотреть фильм, — сказала я. — Завтра начинается дубляж.
— Подожди. Я хотел пригласить тебя сегодня на ужин.
Я недоуменно взглянула на него и не сразу ответила, так как увидела, что из зала выходит Эстер Симони. Она кивнула нам обоим, вновь посмеялась над тем, что уже целиком просмотрела свою роль, и ушла.
— По-моему, — проговорила я наконец, — годовщина разрыва — не та дата, которую стоит отмечать.
— Отчего? Тебе же теперь лучше, разве нет? Именно это и есть самое важное. Ты, если не ошибаюсь, даже от бессонницы избавилась, сама говорила.
Я промолчала — не потому, что мне нечего было ответить, наоборот, меня взволновало одновременно несколько моментов: я не понимала, что он имел в виду, сказав «тебе же теперь лучше», к тому же я не помнила, чтобы я в последнее время говорила с ним о себе, и главное — он извращал смысл моих прошлых и нынешних высказываний, меняя порядок слов и искажая контекст, то есть используя их в качестве принадлежащего ему материала.
— Ты прав, нам надо поговорить, — сказала я наконец. Я взяла его под руку и повела к выходу. — Но не сегодня. Боюсь, я не готова к беседе с тобой.
— К беседе… — повторил Андреа, остановился и стал искать в карманах сигареты. Он только что выбросил окурок, значит, это была уловка, чтобы освободиться от моей руки. — Да никакой беседы, просто надо пообщаться.
— Я бы хотела привести свои мысли в порядок, прежде чем общаться с тобой.
— По-моему, они у тебя всегда были в полном порядке.
Мы дошли до верхней ступени лестницы, и я его лишь слегка обняла на прощанье.
Но не успела сделать и трех шагов, как раздался грохот падения, затем проклятия, тут же сменившиеся жалобными стонами. Я вернулась: он лежал на полу, скорчившись от боли, в самом низу лестничного марша; очки съехали на искаженный гримасой рот. Я готова была расхохотаться. Но пока спускалась, чтобы помочь ему, в голове пронеслось: фильм безнадежно ускользает от меня.
Так оно и вышло. Его щиколотка распухала на глазах, и, конечно же, я не могла его бросить. В машине, во время езды, недолгой и трудной, как бег с препятствиями, он всем своим видом просил у меня прощения, а я от неловкости не сводила глаз с дороги. Однако его бледность и молчание удивили меня, он продолжал молчать и перед окошком регистратуры в отделении травматологии, хотя очередь из десятка человек могла бы послужить великолепным материалом для его обычных комментариев. Он явно чувствовал себя очень плохо, раз до сих пор еще не отметил шепотом, что лицо медсестры за окошком — ледяные глаза, короткий нос, рот, готовый укусить, — было, без сомнения, копией лица Эдуарда Робинсона: одна из его любимых теорий состояла в том, что генетика подражает кино и телевидению.
Он даже не вышел из себя, когда женщина за окошком закрыла перед нашим носом матовое стекло и исчезла.
Прошло довольно много времени, прежде чем она снова его открыла.
— Несчастный случай? — процедила она сквозь зубы.
У нас появилась надежда.
Потом был первый обмен информацией, первая подпись, первый, весьма поверхностный, осмотр. В атмосфере хваленой медицинской расторопности прошел весь день. Мы приехали домой к Андреа, совершенно измотанные, когда солнце уже заходило.
Несмотря на только что купленную палку, Андреа пришлось опереться мне на плечо. Помню, как, войдя в подъезд, он посмотрел на ступени, отделяющие нас от лифта, и рассмеялся.
— Та первая медсестра просто незабываема! — Он перевел дух, готовясь к восхождению. — Издали она показалась мне похожей на Эдуарда Робинсона, но, когда я увидел, как грациозно она водрузила свою задницу на вращающийся стул, мне стало ясно: она — копия Маризы Мерлини.
Мы поднялись в квартиру. Цепляясь за книжные полки, которыми были увешаны все стены, Андреа доковылял до гостиной и растянулся на диване под открытым окном. Он позволил мне подложить ему под ногу подушки, попросил виски с большим количеством льда. Я принесла. Он сделал два больших глотка, глядя на улицу. Красные и лиловые отблески неоновой рекламы в угасающем свете дня придавали его лицу неестественный цвет.
— Ну и жара! — вздохнул он. — Моя бабушка любила повторять: не жалуйся, еще хуже будет. Я посмеивался над ней, но она упорно считала, что жара — это вопрос самовнушения.
Я подтащила кресло к дивану, но, прежде чем успела сесть, он протянул мне пустой стакан и глазами показал на распухшую щиколотку.
— Сейчас у меня очень тяжелый момент, налей-ка еще.
Я принесла бутылку, недоумевая, почему он счел необходимым оправдываться передо мной. Он снял очки, закрыл глаза.
— Я обнаружил одну любопытную вещь… В том, что касается дубляжа. После войны все реформы в этой области четко разрабатывались, и финансировались согласно плану Маршалла. Подумать только: они всеми способами противодействовали настоящему кино и поддерживали дублирование. Губа не дура!
Он замолчал, продолжая лежать с закрытыми глазами. Я бесшумно встала и, смотря на него вот так, сверху, пыталась запечатлеть в памяти его образ, что называется, статичный и целостный. В момент крайнего раздражения и неловкости у меня в голове, как правило, фиксировались лишь отдельные детали: нос, рот, глаза, лоб, их невозможно было составить вместе, и тогда приходилось мысленно обращаться к фотографии. Я отошла, прежде чем он смог увидеть, как я его разглядываю. Быстро приняла душ и побежала вниз купить что-нибудь на ужин.
Оказавшись на улице, я сообразила, что не знаю поблизости ни одной закусочной, кроме «Тимбаллино д’Оро» — сплошные огни и зеркала, — считавшейся чуть ли не местом фашистских сходок, поэтому ни я, ни Андреа, ни наши друзья годами туда не заходили. Но, говорят, теперь уже это не имеет значения, все уравнялось, и совершенно ни к чему оглядываться на традиции. И действительно, когда я вернулась с ростбифом, мороженым и другой едой, аккуратно завернутой в элегантную коричневую бумагу, Андреа ничуть не удивился: оказывается, он и сам недавно там был. В конце концов, почему мы не должны считаться с собственными удобствами, добавил он, думаю, испытывая при этом ту же глухую злобу, то же ощущение своей ничтожности, что и я.
Ужин в бумажных тарелках был поспешно подан в столовой на столе из красного дерева. Не говоря ни слова, мы сели на стулья, закрытые чехлами из цветастого шелка, который мать Андреа — невозмутимая, как свет люстры, падающий нам на лица, — не уставала называть «кремово-красный кретон», при этом полагалось улыбаться. Мне бы следовало справиться о ней, но страх перед обменом пустыми любезностями оказался сильнее страха пустоты; к тому же Андреа ел с такой жадностью, как будто хотел отыграться за этот выпавший ему длинный черный день.
По окончании ужина исчерпала себя и необходимость быть вместе. Андреа, еще более усталый и страждущий, прошел в спальню, включил телевизор и лег. Он сказал, что к завтрашнему дню ему нужно написать для газеты рецензию на спектакль «Клейст на неаполитанском диалекте в сопровождении фольклорной музыки под путипу» — помню, с каким отвращением он это произнес, — но сейчас у него нет сил. Я поправила ему подушки, приготовила кофе и термос с ледяной водой, который поставила, вместе со стаканом и болеутоляющими таблетками, возле кровати. Затем тщетно пыталась проветрить помещение, но едва заметила, что мои движения стали лихорадочно-нетерпеливыми, как тут же ушла. О «годовщине» мы, к счастью, больше не говорили.
Дома меня ожидал беспорядок, который я оставила утром: смятые простыни, опрокинутая пепельница, брошенный на стул, еще влажный халат, и ни одного сообщения на автоответчике.
Когда я закончила разбираться, было уже за полночь, но спать не хотелось. Или, проще говоря, я не ложилась из страха, что не засну: меня вынуждали стоять на пороге гостиной накопившаяся усталость и воспоминание о тех ночах, которые я провела, ворочаясь на постели, — не выношу включенные вентиляторы и кондиционеры: как только я закрываю глаза, их жужжание начинает меня угнетать. Как слабоумная, я пристально смотрела на два дивана, обитых суровым полотном, на книжные полки, на картины, утратившие и смысл, и форму, на комод, который мне оставил Андреа (себе он взял только самое необходимое), на стоящий сверху телефон с автоответчиком, на разбросанные бумаги, на пустую вазу, на стопку пластинок, совсем здесь неуместную. Надо будет хотя бы сделать перестановку, но, с другой стороны, эта комната — своего рода совершенство.
Внезапно зазвонил телефон, все ожило. Наполнилось какой-то тревогой, потому что из трубки доносилось лишь дыхание — или прерванное дыхание, а затем вообще ничего, кроме внешнего шума. Я подумала то, что первым делом приходит в голову в такой ситуации: кто-то за мной следит. Сразу после этого звонка я набрала номер Федерико, долго слушала гудки. И, только ясно представив себе его темную квартиру с телефоном, звонящим впустую, я решилась положить трубку.
Второе событие — если я вправе так его назвать — произошло чуть позже, в ванной, перед чересчур льстивым зеркалом с двусторонней подсветкой, как в артистических уборных; я начала снимать бумажной салфеткой то немногое, что осталось от теней, которыми я намазалась еще перед выходом из дома. Не знаю почему, я остановилась и стала разглядывать свое лицо, сняв тени только с одного глаза. Усталость подчеркивала небольшую косину левого, которую одни считают совсем незаметной, другие — просто очаровательной, но из-за которой я тем не менее лишилась не одной хорошей роли.
В очередной раз у меня возникли сомнения, что макияж вовсе не скрывает, а даже подчеркивает мой недостаток; я говорю «в очередной раз», поскольку эти колебания начались с того вечера, когда я, пятнадцатилетняя, дебютировала в малодоступной роли Ариэля. Мне пришлось пережить сопротивление матери, первое прослушивание среди сотен жаждущих сверстниц, второе прослушивание среди немногих оставшихся, три месяца репетиций, которые благодаря Учителю — я всегда его так называла — часто затягивались до ночи, а то и до первых лучей солнца (помнится, мы выходили на улицу в серый предрассветный час, и он бормотал, уткнувшись лицом в шарф: «Столь бедственное кораблекрушенье… я силою искусства своего устроил так, что все остались живы»[11]. И вот наконец я там, наверху, над софитами, привязанная к стальной проволоке, при помощи которой я должна была ринуться вниз, «скора, как мысль», коснувшись в завершение своего полета плаща Просперо.
Головокружительный ракурс сцены не пугал меня; осознавая, что реплики Просперо неотвратимо приближают мое появление, я при этом не забывала свои. Я была так же спокойна, как любой другой на моем месте, но грим на веках мешал мне сосредоточиться. Я шепотом попросила платок у двух техников, отвечавших за успех полета; протягивая мне его, один из них вынужден был высунуться над бездной.
Я схватила платок, провела им по глазам — не для того, чтобы совсем свести на «нет» работу гримера, а чтобы лишь приглушить ее. Увидев на платке черные следы, я точно освободилась от чего-то. И тут, когда сердце уже готово было вырваться из груди, раздался властный и неумолимый зов: «Сюда, ко мне, слуга мой и помощник! Я жду тебя! Приблизься, Ариэль!»
Быстрее самого Ариэля (если это возможно), не меняя позы в полете, я умудрилась спрятать платок в рукав (таких узких рукавов я сроду не носила) за миг до того, как появилась в свете прожекторов. «Глотать я буду воздух на лету, мой путь займет лишь два биенья пульса». И я сделала все, как было задумано, без колебаний, в полнейшей тишине, которая, насколько я помню, зависла между двумя покашливаниями (после второго послышались аплодисменты — если верить знакомым, вполне заслуженные).
Впрочем, стоит ли записывать незначительный эпизод пятнадцатилетней давности. Но в то же время всем известно, что актриса не может не говорить о себе (я и так не слишком этим злоупотребляю). К тому же я поставила перед собой цель зафиксировать все, что напомнило те три дня, включая соответственно мысли и воспоминания, возникавшие у меня в голове. А этот эпизод я видела совершенно ясно и в мельчайших подробностях, причем в течение довольно длительного времени, и у меня возникло предчувствие, что он каким-то образом связан с моим прерванным сном.
Я попыталась больше ни о чем не думать.
Но на следующий день осознала, что, пропустив показ «Мелоди» (для удобства буду называть этот фильм так), я не только заполучила перспективу сумбурного и утомительного дубляжа, но и вновь отдалила знакомство с этим странным Массимо Пастой.
Если снаружи все оставалось неизменным, обстановка на студии, защищенной от палящего, но не сверкающего солнца, казалась необычайно оживленной. Там были те, кого я хотела увидеть в первую очередь — Массимо Паста и мой компаньон Мариани, с которым я давно собиралась переговорить, — но эти десять минут перед началом записи промелькнули молниеносно: я все время кого-то встречала, причем были и неожиданные встречи. В целом от проведенных на студии часов у меня остался ряд воспоминаний, и каждое из них связывалось с последующим. Все как бы указывало на существование еще и других колец, крепко сцепленных вместе. Именно колец, хотя пока рано акцентировать внимание на этом слове, обладающем — во всяком случае, для меня — совершенно особым значением.
Первый эпизод произошел в баре, когда мы пили кофе вместе с Приамо Бьянкини. Кто-то у меня за спиной не совсем лестно отозвался о ДАГе, нашей фирме, компаньонами которой были я, Мариани и Итало Чели, администратор, более того — совсем не лестно. Речь явно шла о вопросах бизнеса, то есть о сфере деятельности Чели, хотя я не все расслышала. Когда я обернулась, этот «кто-то» удалялся вместе со своим собеседником и, судя по всему, продолжал разговор. Я, по-моему, никогда раньше их не видела, да и Бьянкини тоже, но я была поражена, что этот красавец говорил нарочито громко. Я не придала этому большого значения — мир полон «актеров», — но в то же время подумала, что мы стали многих раздражать нашим четырехмиллиардным оборотом, хотя сейчас наблюдается период наибольшего расцвета во всей области, десять тысяч часов дубляжа в год: настоящий бум, упрочивший границы в нашем мире и создавший какой-то фантастический город, где на месте нефтяных насосов возвышаются колонны блестящих коробок с фильмами и телефильмами, которые качают из голосов деньги, притягивая профессионалов, бывших и будущих звезд, свалившихся с неба.
Семейный бар, где мы сидели среди огромного количества бутылок рома «Фантазия» и тряпичных кукол-карликов на старых шкафах, был наполнен нежной и льстивой болтовней, уникальной в своем роде, потому что голос у итальянских актеров всегда какой-то льстивый, взращенный на меду, даже у «злодеев» и «пролетариев» он бархатистый. В тот день ласковые трели издавали все, разогреваясь перед тем, как занять место у микрофона.
Эта стройность (или даже строгость) голосов поразила меня своим полным несоответствием не только содержанию разговоров, но и внешнему облику самой студии, лишенному какой бы то ни было архитектурной строгости. От старой постройки нетронутыми остались только стены, внутри же ничего заново отделано не было, с годами все только постепенно ремонтировалось и перестраивалось. В результате получился лабиринт, состоящий из кривых, изломанных коридоров, тон-залов, зальчиков, офисов, монтажных столов; здесь нет двух одинаковых лестничных пролетов, а единственная прямая конструкция — это шахта лифта. «Перестроенное здание» представляет собой нагромождение надстроек, а самого строения не видно, его больше не существует, как перестает существовать «фильм», когда занимаешься отдельными частями той надстройки, которой является дубляж.
Войдя в тон-зал М, я увидела через большое прямоугольное стекло аппаратной, что Мариани и Лучилла Терци уже на месте и ждут меня, хотя до начала записи оставалось еще несколько минут.
Я думаю, легко понять мое замешательство, когда мне объявили, как нечто само собой разумеющееся, что Паста записал эту сцену еще утром (ту, что я буду записывать сейчас), и я снова оказалась перед экраном в одиночестве. Не то чтобы я придавала этому особое значение. Пока я его не увидела, мой интерес к Массимо был вызван лишь серией несовпадений в расписании нашей работы, из-за которых мы — только благодаря миксажу — столько раз звучали вместе, но никогда реально вместе не оказывались. Забавно, не более того. Но сейчас, несмотря на его вчерашние слова (или именно из-за них), напрашивалась мысль, что он избегает встречи со мной, хочет и дальше скрываться на своей отдельной звуковой дорожке.
Мы с Мариани были разделены стеклом, но я находилась буквально в двух шагах от его лица, когда он мне это говорил, и я бы с удовольствием расквасила этот улыбающийся рот с длинными зубами, эту застывшую, как на старте, физиономию. И если иногда он мог быть милым, то сегодня пусть уж лучше не пытается. Я поставила сумку на кресло, вынув оттуда сигареты, карандаш и текст, и тоже сохраняла улыбку на лице, пока, повернувшись к нему спиной, не пересекла зал и не подошла к пульту. Я зажгла лампочку, взглянула на диалог из указанной мне сцены, нагнула пониже микрофон. Я попросила, чтобы мне в двух словах рассказали о фильме, чтобы иметь хоть какое-то представление о той, кого я дублирую.
Он сделал лишь одно конкретное замечание:
— Ты же видела: она моложе тебя, так что постарайся не утяжелять, особенно на низких регистрах.
Я не поняла, был ли это просто совет или намек на былые мои промахи, вполне возможные при нашей рутине.
— Послушай, Джованни, если ты когда-нибудь слышал в моем голосе грязь, то так и скажи.
— Нет, что ты!
— Может, я бываю чересчур патетична или сажаю голос на диафрагму?..
— Да нет же, не придумывай!
Я так настойчиво его расспрашивала, потому что знаю, как важно для актера, чтобы его постоянно кто-то контролировал, направлял (я только теперь осознала всю горькую иронию своих тревог!). Он вежливо, но решительно оборвал разговор:
— Я тебе это сказал только потому, что в начале фильма твоя героиня почти ребенок. Сейчас ты ее услышишь на английском, раз уж мы можем позволить себе такую роскошь. Надевай наушники.
— Прости мне мое занудство, но «почти ребенок» мне недостаточно в качестве описания моей героини.
— Катерина, я понимаю, что ты не виновата, но мы уже устраивали для тебя показ. — (Микрофон усиливал его нетерпение.)
Я не могла не признать правоту его слов.
— Послушай, сейчас уже пора начинать, завтра, может быть, тебе удастся выкроить время и посмотреть фильм. Я, правда, не знаю, будет ли свободный зал.
— Ты всегда меня держишь в ежовых рукавицах, — пошутила я.
Обычная ситуация: сжатые сроки, экономия.
Герои появились на экране, даже не дав мне возможности еще раз проглядеть реплики (да уж, актеру необходима зрительная память, он должен уметь мысленно видеть всю страницу монтажного листа на случай, если изменит другая память: вживание в героя), так вот, они появились на фоне красивого изгиба Тибра в обрамлении оконной рамы и штор.
Д ж о. Это церковь Сан-Карло-аль-Корсо. Не шедевр, конечно, но все же впечатляет.
М е л о д и. Потрясающе! Я не сомневалась, что тебе удастся найти что-нибудь в таком духе.
Д ж о. Если уж не я, так, может, хоть это удержит тебя подольше.
Он пересек комнату, уставленную вдоль стен книжными шкафами, налил им обоим вина, протянул бокал Мелоди и выпил, не чокнувшись с ней, хотя она подняла свой бокал.
М е л о д и. Ты продолжаешь думать о том, что я должна была позвать тебя, когда она лежала при смерти, ведь так?
Д ж о. Не знаю. Не могу собраться с мыслями.
Этих немногих реплик мне оказалось достаточно, чтобы понять предостережение Мариани: придется как следует поработать. Точно воспроизвести голос девушки — об этом не могло быть и речи. По собственному опыту я усвоила четко: звуковое выражение накрепко привязано к языку. Однако мой голос действительно был более низким и зрелым, чем могло выдержать лицо Мелоди. Лицо в самом деле очень нежное, и я уже подпала под его обаяние, как, впрочем, и Джо.
Надо сказать, за годы работы я привыкла не очаровываться блеском экранных образов. Но это лицо, с тонким профилем, с удлиненным разрезом глаз и чуть припухшими веками, с неясной улыбкой, уходящей к высоким скулам, было особенным и мало-помалу врезалось мне в память, потому что в проекторе все время прокручивалось одно и то же кольцо — один из многих фрагментов фильма, несколько реплик, одна за другой, которые надо было дублировать: Мелоди и Джо повторяли одни и те же движения губами, бросая одни и те же обеспокоенные взгляды, как будто по рассеянности киномехаников.
В поисках ключа я пыталась восстановить в памяти свой голос десятилетней давности и даже еще более давнишний, но ничего не добилась. Что мне помогло, так это комедии, записанные в тот период на телевидении, которые я на днях еще раз просмотрела и прослушала. Я хочу сказать, что найти нужную интонацию мне помог мой голос, воспроизведенный в записи: вспомнить его оказалось неизмеримо легче, чем свой реальный голос. Теперь уж все пойдет более гладко — так я думала, когда мы вновь принялись за работу.
М е л о д и. Мне всего лишь хотелось уберечь тебя от еще одного траура.
Д ж о. Я был привязан к твоей матери так же, как ты.
М е л о д и. Я знаю. Именно поэтому. Мне казалось, ты сможешь забыть. И даже если б ты приехал, что бы это изменило? Ведь лучшие врачи оказались бессильны.
Джо приблизился к ней, покровительственно обнял и протянул ей платок. Отошел.
Д ж о. Извини, я был несправедлив.
М е л о д и. Ее сердце не выдержало, она была уже не та. Для меня ее не стало вместе с твоим отцом в ту памятную ночь.
Д ж о. С той самой ночи мы все уже не те, что прежде, хотя внешность и обманчива. Я не могу не думать об этом, и ты не права: забывать нельзя.
Мою последнюю реплику нужно было переделать, о чем я и сказала Мариани, прежде чем мы перешли к новому кольцу.
— Почему? Все прекрасно.
— Прекрасно, да не совсем. — Я надеялась, его слух, такой чуткий, когда надо, уловит то же, что и мой. — Понимаешь, не стало вместе с твоим… Все эти «ст» очень плохо звучат.
— Что ты, Катерина, отсюда они звучат великолепно! — включилась в разговор бедняжка Терци (она была уверена, что в качестве ассистента должна предвосхищать возможные возражения начальства, благородно рваться вперед первой, как на поле боя. Но кое-кто прекрасно понял, что́ я имею в виду).
Он бесшумно подошел ко мне сзади, положил руку на пульт, быстро просчитал слоги в своей посредственной фразе, беззвучно проартикулировал их по буквам своими тонкими губами. Это был Джусто Семпьони, автор итальянских диалогов в фильме. Ему оказалось достаточно минимальной перестановки: «Для меня ее не стало в ту памятную ночь, вместе с твоим отцом».
Я попробовала произнести эту фразу, следя за движением губ Мелоди: «ст» и «м» теперь оказались в нужном месте, текст укладывался просто идеально. Тогда, выдержав его полный холодного удовлетворения взгляд, я сказала с наигранным равнодушием, что и предыдущая реплика — «Я не сомневалась, что тебе удастся найти что-нибудь в таком духе» — длиннее оригинала и трудна для произнесения.
Семпьони замер с карандашом в застывшей руке и сделал вид, что от удивления он не в состоянии мне ответить. Этой реакции я ждала давно; но тут между нами очутился миротворец Мариани и повторил, что все прекрасно, однако мы действительно можем переделать это «не стало вместе с твоим».
— Но не более того, — заключил он, возвращаясь в аппаратную.
Скажите пожалуйста! Я вновь взглянула на изящный синтаксис текста, зажгла сигарету. Семпьони исчез так же тихо, как и появился.
Привилегия отказаться от печально известной системы «сойдет первый вариант», конечно же, имела и негативный момент: я не могла позволить себе сделать ошибку. В таких случаях я сохраняю нейтральный тон, и для малозначительной реплики Мелоди он вполне подошел.
Мы перешли к новому кольцу, действие все еще происходило в квартире: герои поднимались на верхний этаж.
Д ж о. Пожалуй, я не так сильно переживаю утрату своего старика, он был совсем не похож на твою мать: она только казалась черствой, он же действительно был таким. Но незадолго до смерти он почувствовал необходимость открыться и даже объяснился мне в своей отцовской любви.
В застекленной галерее, где они находились, по лицу Джо пробегали световые блики и тени. Его тон выражал ироничное спокойствие.
Потом они вошли в спальню — совершенно белую, уютную, почти детскую из-за многочисленных кружевных занавесок и подушек; потолок как бы давил на Мелоди. Но Джо удовлетворенно и нежно улыбался (он обставил эту комнату для нее, к ее приезду, подумала я). Он положил чемодан на скамью, неподалеку от вазы с цветами, ожидая комментариев, которые, однако, не последовали. Тогда он продолжил разговор, как если бы не было никакой паузы.
Д ж о. Об этом объяснении старик сразу же пожалел. Все, что со мной случится, сказал он, будет мне наградой по заслугам… Пророческие слова в определенном смысле.
М е л о д и. Думаешь, он чувствовал нависшую угрозу?
Д ж о. Нет, просто у него был такой характер.
М е л о д и. Может быть, он думал о чем-то конкретном, о чем-то, что могло бы навести нас на след…
Д ж о. Прошу тебя, перестань! Хватит с меня моих собственных сомнений.
Сцена с двумя героями погрузилась в темноту. Я сидела в наступившей тишине и ждала нового кольца.
Паузы, повторы, сущий ад! Среди примерно двух сотен колец, которые приходится отрабатывать актеру, дублирующему героя, масса потерянного времени. Вот сейчас, например, ничего у меня не получилось гладко: две мои жалкие реплики пришлось переделать из-за дефекта записи, и они начали сновать взад-вперед — как муравьи, как какие-то звуковые зомби — вместе с репликами Джо. «Думаешь, он чувствовал нависшую угрозу?» Нет, не пойдет, давай сначала! «Узоргу юушсиван лавовтсвуч но шеамуд». Хорошо, повторим, «думаешь, он чувствовал нависшую угрозу». Извини, еще раз, здесь дыра! «Пророческие слова, в определенном смысле», «елсымс моннеледерпо ваволс еиксечорорп» — что-то тюркское. «Хватит с меня моих собственных сомнений», «йиненмос хынневтсбос хиом янемс титавх» — прямо арамейский язык какой-то. «О чем-то, что могло бы навести нас на след…», «делс ан сан итсеван ыб олгом отч отмечо…»
Наконец-то, как бы соединяясь со своей составной частью — голосом, появился зримый образ Массимо Пасты, и я получила подтверждение своим первым впечатлениям от той встречи в темноте: худощавое, оливкового цвета лицо, нечто черное и подвижное — густые волосы, глаза, изгиб век; стройная фигура. На вид немного старше меня — лет тридцати пяти.
В том, как он подошел, слегка наэлектризованной походкой, как пожал мне руку, была типичная демонстрация, как если бы он хотел показать, что я всего лишь часть его рутины. Извинился за опоздание, подал знак Мариани, открыл свой текст, положив его на мой пульт, зажег лампу: все с тем же видом, совершая ряд размеренных и просто необходимых действий. Я поймала себя на том, что наблюдаю за ним с бо́льшим вниманием, чем хотела бы. Мне никак не удавалось понять несоответствие между его просьбой дать нам возможность записываться вместе и его замкнутым видом. Но иногда у меня случается, что я путаю чувства, возникающие к партнеру в процессе игры, с солидарностью второй степени, которая зарождается в результате этой работы.
Он подал знак, что готов, не оглянувшись.
— Хорошо, — бодрым голосом откликнулся Мариани, — сейчас быстренько сделаем утреннее кольцо и перейдем к сцене на аукционе.
Мне хотелось выпить кофе, но я стояла как привороженная: не знаю чем именно — желанием увидеть Пасту в работе, новым срезом фильма или лицом Джо Шэдуэлла, в тот момент поистине ангельским.
В общем, села и стала смотреть.
Джо тихо повернул ключ, вошел в комнату, освещенную красной лампой, запер за собой дверь. Посмотрел на развешанные фотографии, выбрал из них одну и начал изучать.
Паста нагнулся к микрофону и изобразил удовлетворение; по-моему, тут он слегка перестарался, предвосхитив нечто, еще не отразившееся на лице у Джо. И действительно, Джо полистал книгу по электронике, остановился, приложил фотографию, сопоставил, лицо его просветлело, и только тут он прошептал:
— Наконец-то!
Из аппаратной послышалось: «Хорошо!», наложившись на голос в зале:
— И впрямь молодец! Великолепное «наконец-то», звучное. Прямо поэма!
Он засмеялся, поклонился двум фигурам, возникшим из полутьмы: Антонио Купантони (о нем я наверняка упомянула вначале), признанному обладателю одного из самых привычных итальянских голосов, и Эдмондо Грегори, замечательному характерному актеру, играющему в кино не один десяток лет.
Купантони прошел вперед и шутливо сказал, указывая на своего спутника:
— Вам бы стоило его отругать хорошенько. Представьте себе, я обнаружил его внизу, у входа, — стоит как изваяние: видите ли, ему черный кот дорогу перешел!
Грегори легкой походкой направился ко второму пульту.
— Ну да, — невозмутимо отозвался он, — я ждал, когда кто-нибудь пройдет, ты например.
— Ну и духота!.. Ты как? Может, послать за кока-колой или виски?..
— Нет-нет, спасибо. Я прекрасно себя чувствую.
Грегори мне нравится. Основное его достоинство то, что он никогда не жалуется, хотя аристократы из его амплуа, равно как и хорошие манеры, в жизни встречаются все реже. Многие из тех, кого он дублировал, уже умерли, и всякий раз, когда очередной такой персонаж находился при смерти где-нибудь в Сент-Мэриз хоспитал или в «Ливанских кедрах», мне казалось, что он только усилием воли сохраняет непринужденность, а на самом деле все угасает с каждым сообщением об опухолях и инфарктах, точно они обдают его ледяным сквозняком.
На его бесстрастную серьезность Купантони ответил улыбкой, показав свои безупречные зубы.
— Ну и что? Я спокойно прохожу, ведь я не помешан на суевериях, как ты.
— Нет, в твоем понимании, я тоже несуеверен. Черный кот и другие приметы лишь напоминают мне, что в жизни то и дело сталкиваешься с темными силами, и об этом забывать нельзя. А так как жизнь актеров и вообще деятелей искусства более, чем у кого-либо, подвержена всяческому риску, поэтому все мы, за незначительным исключением, весьма осторожны. — Он поднял бровь и превратился в Джорджа Сэндерса. — Может быть, ты не в состоянии меня понять, а вот мама Катерины, уж она-то, великая непоседа, прекрасно знает, о чем я говорю.
Наверное, он был прав: Купантони не мог его понять, он обосновался в тон-студиях еще в нежном возрасте. Из этих темных инкубаторов он вышел, обуреваемый жаждой оказаться наконец перед камерой. А та в свою очередь, обнаружив весьма скоро ущербность его красивого и чересчур правильного лица — абсолютно непобедимую безымянность, — отнеслась к нему свысока, как к случайному любовнику.
Не помогла ни трехдневная, ни трехмесячная щетина, оказались бесполезными гривы волос, длинные шарфы, высокие воротники; его бы не заметили даже в белом фраке с блестками, но он упорно продолжал свою погоню за элегантностью, явно не безразличной тем двум семьям, между которыми он делил свои деньги и время. Даже в эту страшную духоту его оливковый костюм и легкий белый плащ, накинутый на плечи, были отглажены с маниакальной аккуратностью.
— Рядом с тобой мы выглядим какими-то оборванцами! — воскликнул Паста. — Правда, Катерина? Еще ни разу…
— Да ладно тебе, все это старье. Плащ я просто откопал в каком-то шкафу, годами там валялся.
— Вот, понятия не имеет о сглазе, — шепнул мне Грегори. — Ну можно ли носить плащ, когда дождем и не пахнет!
— «В каком-то шкафу!» А сколько их у тебя?
Купантони, ничего не ответив, подошел к микрофону, откашлялся. В фильмах, которые получала наша группа, да и во многих других, не было ни одного образа добропорядочного и благовоспитанного человека, оставшегося без соприкосновения с его талантом: это и впрямь был какой-то домашний и теплый голос, честный и симпатичный. То, что он находился на старте там, перед экраном, означало: в фильме вот-вот появится один из персонажей, столь редких в реальной жизни.
И действительно, он появился сразу же, в такси, из окошек которого мы все — я имею в виду себя и Пасту, Купантони и Грегори, стоящих около двух пультов в нескольких метрах от экрана, — узнали длинную панораму улицы Бабуино на закате.
Машина остановилась возле дома. Из нее вышел человек (он был на суде, вспомнила я, среди прессы), красивый, в калифорнийском духе, вызывающем восхищение и растерянность; его клетчатое пальто старого голливудского покроя, на мгновение всколыхнувшееся от ветра, придавало ему определенный лоск. Он расплатился, открыл входную дверь, прошел по галерее, в глубине которой сверкали огни.
И оказался в заполненном людьми зале. С каталогами в руках они осматривали выставку картин и антикварной мебели и производили то, что на нашем жаргоне называется «гур-гур».
Он сразу же направился во второй зал, оттуда попал в небольшую пустынную гостиную и наконец, постучав, вошел в какую-то дверь.
Ему навстречу поднялся, оторвавшись от своего драгоценного письменного стола, худой, небольшого роста человек лет шестидесяти; очки со стеклами в форме полумесяца, сидящие на середине носа, подчеркивали проницательность его взгляда.
К р у п н и к. Полагаю, аукцион будет волнующим. Милости просим.
Они пожали друг другу руки.
Х а р т. Это означает, что на сорок девятый лот кроме меня еще много претендентов?
К р у п н и к. В общем-то, сегодня у нас есть и другие значительные вещи, но это, безусловно, нечто сногсшибательное, можно сказать — жемчужина. У вас безупречный вкус, господин Харт.
Х а р т. На этот раз мой вкус ни при чем. Этот секретер принадлежал семье моей матери, итальянке по происхождению. Им пришлось продать его во время войны.
К р у п н и к. Да. А потом он оказался в Австрии.
Х а р т. По вашим расчетам, сколько человек сейчас хотели бы его приобрести?
К р у п н и к. Это непредсказуемый рынок, мистер Харт, и делать какие бы то ни было предположения рискованно.
Теперь в толпе покупателей появились Мелоди и Джо и вместе со всеми направились занимать места в только что открытом зале аукциона. Мелоди повернулась к своему кузену (я не забуду тот понимающий взгляд, которым мы обменялись с Пастой, одновременно надевая наушники и придвигаясь к микрофонам: это было похоже на начало идеального сотрудничества).
М е л о д и. Завидую твоему спокойствию. Я просто зритель и то волнуюсь, как на скачках, как будто сделала ставку.
Д ж о. Ты права, кто-то действительно сделал ставку и очень хочет приобрести этот секретер. А я хочу, чтобы он оказался у него.
М е л о д и. Ты хочешь сказать, что принимаешь участие в аукционе от чьего-то имени?
Д ж о. Думаю, ты скоро с ним познакомишься. Может быть, завтра.
М е л о д и. У тебя сложная задача.
Джо улыбнулся, показал на ряд стульев.
В своем кабинете мистер Крупник подошел к калифорнийцу, стоящему на пороге.
К р у п н и к. Не поддавайтесь эмоциям, мистер Харт. Если позволите, один совет: играйте, как будто речь идет о партии в покер, об обычной денежной ставке…
Х а р т. Но здесь изначально побеждает тот, у кого больше денег.
К р у п н и к. Однако никто не знает финансовых возможностей другого. Я всегда считал, что это дает широкое поле деятельности на аукционе, возможность застать соперника врасплох. (Протягивает ему руку.) Я забронировал вам место в третьем ряду.
У Грегори в роли Крупника и у Купантони в роли Харта все шло как по маслу: Грегори звучал точно, гармонично, без малейшей неуверенности в голосе; Купантони был полон убежденности и тепла, сокровенные истоки которых не мог понять никто. А вот те немногие реплики, которыми обменялись мы с Пастой, звучали фальшиво, и нам пришлось их переделывать. Безусловно, вины Пасты здесь не было; напротив, его голос, взятый чуть легче, идеально подходил Джо. Но самые простые реплики иногда становятся для нас, актеров, настоящими ловушками, когда начинаешь спотыкаться на ровном месте, и оговорки сыплются одна за другой. Мы посмеялись над этим. Грегори вспомнил одного своего юного коллегу, который, произнося в спектакле всего одну фразу: «Кушать подано», вышел на сцену и радостно объявил: «Подданные покушали».
Эта история меня не утешила. Все сказанные мною слова доносились как бы сквозь промокательную бумагу. Я была рассеянна, точно все это не имело ко мне ни малейшего отношения. Так, во всяком случае, заявил Мариани, тоже якобы с намерением подбодрить меня. А если так будет продолжаться, прибавил он, то стоило бы вновь вернуться к записи на разных дорожках. Складывалось впечатление, что он хочет осадить меня в моем стремлении улучшить качество работы — что-то было угрожающее в этом его размахивании пугалом разных дорожек; примерно так ребенку угрожают не пускать его к другим детям.
Я успокоилась, увидев в тексте, что в этом эпизоде мне осталась всего лишь одна реплика.
Харт решил не садиться на место и стоял около боковой стены неподалеку от Джо и Мелоди: судя по всему, ее красота на некоторое время полностью поглотила его внимание. Крупник объявлял «лот сорок девятый, римский секретер, датированный 1645 годом, из альтенвильской коллекции… центральная ниша в стиле барокко, колонки и отделка потолка из ореха и черного дерева, пол маркетри с изображением в перспективе, обманка из вогнутых зеркал… сто двадцать миллионов лир».
Предлагаемая сумма подскочила сразу, но уже через несколько мгновений борьбу продолжили лишь двое: Джо и некая дама в красном, которая, казалось, подавала Крупнику знаки, едва заметно поводя бровью. Обращал на себя внимание еще один человек, стоявший среди прочих в глубине зала; его серые глаза пристально следили за каждым движением Джо.
Цена возросла до двухсот сорока миллионов. Харт подошел к одному из сотрудников фирмы, устраивавшей аукцион.
— Это Джо Шэдуэлл? — шепотом спросил он.
Тот неохотно кивнул и отошел.
Харт подал знак, подхваченный на лету.
К р у п н и к. Триста.
Публика взорвалась у меня в наушниках бесконечными англосаксонскими «о-о!» и «о-о-о!». Многие стали смотреть на Харта, но только не Джо, поспешивший с контрпредложением. Восклицания в зале усиливались (мне страшно было представить себе, как плохо все это получится на итальянском: жалкая троица у микрофона, форсируя свои голосовые данные, тщится изобразить гул полного зала!). Новая цена Джо: триста девяносто миллионов… Затем удар молотка, означающий окончание борьбы. Юноша в сером приблизился к Джо, чтобы тот подписал бумагу, человек в глубине зала повернулся и исчез.
Д ж о. Мы попортили ему кровь.
Лишь теперь он решился посмотреть в сторону Харта.
М е л о д и. Не терзайся, это было великолепное сражение.
Д ж о. Ничуть не лучше других, только с тем отличием, что по здешним правилам за победу нужно платить.
Кто-то подошел пожать ему руку, и они с Мелоди направились к выходу. Харт проводил их взглядом и секунду спустя двинулся за ними.
Был вечер, я сидела в баре и не смогла бы объяснить, почему до сих пор не иду домой. Я просто-напросто позволила увлечь себя общей болтовней и даже согласилась на уговоры Массимо Пасты выпить кампари.
Когда он переходил от кассы к стойке, я вновь отметила что-то нервозное в его внешней уверенности; после того как Мариани и остальные отделились от нас, он начал с жаром говорить о фильме с Джин Харлоу, который нам предстояло дублировать: в скором времени мы должны были снова работать вместе.
— Я в третий раз буду Кларком Гейблом, — сообщил он с оттенком гордости (казалось, его настроение снова переменилось).
Последовало молчание.
Я посмотрела на него. Мне вдруг пришло в голову, что́ надо делать, чтобы разбить лед между нами, но я не знала, как к этому подступиться, к тому же не была уверена, поймет ли он меня.
— Моя мама дублировала Аву Гарднер в «Могамбо», — произнесла я наконец, — это перепев «Красной пыли», одного из наших фильмов с Харлоу. Я видела «Могамбо» в детстве и тогда впервые услышала голос матери, которым говорила женщина с чужим лицом. Помню, я раскапризничалась, и бабушке пришлось увести меня. Моим воспитанием занималась в основном бабушка.
— А кстати, твоя мама…
— Конечно, она и сама снималась, но в промежутках наделяла своим голосом роковых красавиц. Гарднер, разумеется, была ее вершиной. А сейчас, спустя четверть века, мне предстоит дублировать тот же персонаж, но в фильме, снятом на тридцать лет раньше.
Я спрашивала себя, удалось ли мне передать ему ощущение сбоя во времени. Он заметил, что я пожираю его глазами, и собирался что-то сказать, но тут нас прервал Мариани. Он предложил всем вместе где-нибудь поужинать и подчеркнул, что это идея Джусто Семпьони, с которым мне пора бы помириться.
— Извини, но я привыкла отвечать на провокации.
— Ах, так это он тебя провоцирует?
Паста хотел было тактично удалиться, однако Мариани остановил его.
— Да брось ты, это относится к нашей общей работе и ко всем нам.
— Диалоги, которыми он нас кормит в течение многих лет, самая настоящая провокация.
— У тебя предвзятое мнение, он сейчас один из лучших.
Паста пришел мне на выручку:
— Сколько раз нам приходилось прямо у микрофона переделывать реплики.
— Ну и что? Со всеми это бывает.
— Но Семпьони считает себя звездой, попробуйте оспорить хоть один его слог. Вот и сегодня он это продемонстрировал. «Не стало вместе с твоим» — как вам это нравится?!
Я, как обычно, слегка перегнула палку: моя привычка цитировать перлы Семпьони приводит к тому, что всегда именно я остаюсь в дураках. В конце концов мне пришлось принять приглашение.
Оба телефона-автомата в баре не работали, и я была вынуждена вернуться в тон-зал М и пройти в тесную, плохо освещенную канцелярию Итало Чели. За единственным столом сидела девица, и работавший у нее за спиной вентилятор направлял на меня зловоние пота, видимо скопившегося на ее теле за все время этого удушливого сирокко. Не то Чели, не то Мариани уже говорил мне о новой секретарше, и все-таки где ж они такую откопали, на складе радиоактивных отходов, что ли? Стараясь не поворачиваться к ней, я назвала себя. Девица изобразила на своей свинячьей физиономии подобие улыбки, признав меня, и, не сдвинувшись с места, развернула ко мне телефон. Лучше уж было вообще не разговаривать, чем в такой обстановке; я даже подумала отложить звонок, но в трубке уже раздались гудки, и Андреа сразу отозвался.
— Как дела?
Я просто задыхалась. Взяла платок и поднесла его к носу, делая вид, что время от времени сморкаюсь. Желтые глаза секретарши фотографировали все, возможно даже слова, вылетавшие у меня изо рта.
— Мне гораздо лучше, — продолжал Андреа. — Ты что, простудилась?
— Нет, немного заложило нос, вот и все.
— А-а… Совсем некстати при твоей работе. Палка, которую ты мне купила, оказалась очень ценной, я даже выходил.
Голос у него был намного бодрей, чем накануне.
— У тебя есть все, что нужно? А то я могла бы приехать. Правда, у нас на сегодня намечен ужин с коллегами, но я совершенно спокойно могу от этого отказаться, если тебе нужна помощь.
— Нет, не беспокойся, я вполне справлюсь сам. Грелка со льдом сотворила чудо.
Я представила себе, как он вынимает из этой грелки кубики и кладет их в виски.
— Ну смотри, а то я могла бы приехать.
— Мне ничего не нужно. И к чему портить тебе еще один вечер?
Мне почудилось раздражение в его голосе. Он всегда говорил таким решительным тоном, когда высказывал противоположное тому, что думал на самом деле.
— Да какой там вечер!.. — выдохнула я.
— К тому же нам незачем видеться слишком часто.
Радиоактивная секретарша наконец-то встала и вышла, не знаю уж, по делу или из деликатности.
— Мы видимся только по мере необходимости.
— Да, но в наших силах сделать так, чтобы эта необходимость возникала как можно реже. Мы должны стать независимыми друг от друга.
Я подумала о его вчерашнем появлении в зале.
— Ты прав, — сказала я.
— И благоразумными, — добавил Андреа.
Я промолчала.
— Ты меня слушаешь?
Радиоактивная секретарша вернулась с папкой в руке.
— Да, слушаю. Об этом мы уже говорили, я позвоню завтра утром.
Когда я вышла в коридор, мне показалось, что этот тухлый запах впитался в мою блузку, и я тут же направилась в уборную, расположенную в противоположной части коридора. Здесь стояла тишина, только слегка потрескивали старые неоновые лампы, однако стоило мне пройти несколько метров, как сквозь облупленные стены и красноватый линолеум неожиданно просочились звуковые волны, заставившие меня остановиться.
— У меня тот же голос, тот же характер, черт побери, как ты можешь этого не видеть?!
Дверь в кабинет Итало Чели была плотно закрыта, но пронзительный голос Боны Каллигари не узнать было нельзя.
— Ну вслушайся в оригинал — я это или не я? — продолжала она верещать. — Если это не я, значит, я занялась не своим делом! Так скажи, скажи, что я занялась не своим делом, не стой столбом, скажи, что я бездарь!
Я не спеша достала из сумки сигарету и закурила, чтобы чем-то себя занять.
— Позвони и устрой просмотр. Сейчас же! — не унималась Каллигари.
Наконец раздался смиренный бас Чели:
— Поговори с Мариани. Я эти вопросы не решаю.
— Послушай, Итало, я сейчас все тут разнесу!
— С тебя станется, ведь ты дешевая шлюха, какие уж там тридцатые годы и Джин Харлоу!
Приближавшиеся шаги вывели меня из оцепенения. Навстречу мне шли Мариани и Семпьони (последний сладко мне улыбнулся), и в тот момент, когда я пообещала вскорости к ним присоединиться, из кабинета Чели раздался звон какого-то разбившегося вдребезги предмета. Хрустальная пепельница, подумала я и, не оглянувшись, проследовала в уборную. Напилась из фонтанчика с питьевой водой. Если отбросить эмоции, Каллигари и впрямь вполне могла сойти за Харлоу; даже при ее скромных способностях замечательный ритм оригинала оказал бы на нее свое воздействие.
Я представила себе, как прекрасно было бы отказаться от работы в ее пользу, махнуть на все рукой и поехать отдыхать. Но сразу же подумала, во что превратится непринужденная и многозначительная фривольность великой звезды, если наложить на нее мелкообывательскую фривольность Каллигари. Да и вообще, это уж слишком: еще в прошлом году — с меньшим шумом, насколько мне известно, — она сделала все возможное, чтоб заполучить целый ряд фильмов самой великой актрисы американского кино, а теперь статус любовницы Чели давал ей право включить весь свой голосовой напор.
(Оказавшись перед такой страшной дилеммой, я действительно не на шутку перепугалась и уже готова была не принять вызов. В течение нескольких недель я в полном смятении думала только о том, что на сей раз мне нужно полностью перечеркнуть себя, превратиться в инструмент, в опытного, но смиренного переводчика исполнительского мастерства, которое, однако, переводу не поддается. Мне надо было охватить пятидесятилетний период — от Милдред Роджерс до Бэйби Джейн Хадсон, гениальной актрисы, чей голос, пройдя через множество метаний и бурь, становился все более хриплым, сохранив при этом звучность, чистоту, неукрощенную силу молодости, которую я должна была извлечь из груди буквально с физической болью, чтобы в конце концов утвердиться в сознании собственного ничтожества.)
Итак, это существо с поросячьими глазками делает очередной заход. Что ж, у нее на пути окажутся Геркулесовы столпы, поглядим, как она их сокрушит! Я опять превзойду самое себя, буду страстной, сексуальной, комичной, роковой; я снова создам героиню, использую все резервы своей гибкости и виртуозности. В предвкушении неистового триумфа (вот дура!) я распахнула дверь и замерла: на полу, возле унитаза, тянулась вереница больших и малых капель, на которые я ни за что бы не ступила своими веревочными подошвами. Началась неделя грязи, подумала я. Должно быть, это она… Я вышла. Бона продолжала занимать мои мысли. Не то чтобы я почувствовала какую-то угрозу, но иногда полезно узнать, с какой стороны надо ожидать удара.
Нашему администратору Итало Чели около шестидесяти, и в настоящее время он занимается исключительно бизнесом, но и у него было актерское прошлое. Не знаю уж, сколько раз до знакомства с ним, а точнее, еще в детстве, я слышала, как он изображал христианских великомучеников, вплоть до самого Господа Бога, а также (с теми же интонациями и той же напыщенностью) мрачных главарей мафии, жуликов, скрывающихся под маской добропорядочности, жестокосердных отцов, землевладельцев с дальнего Запада. Трудно представить себе, как он выглядел в молодости; что-то от его тупых и угрюмых персонажей в нем осело: он почти совсем лыс, его землисто-серое лицо несет на себе определенный отпечаток пережитого, а на улыбке он экономит, как и на всем остальном.
Мы оказались на унылой улице квартала Прати, где площадь метров в пятьдесят перед тратторией была заполнена галдящей толпой, автомобилями, пыльными платанами и неоновыми фонарями на бетонных столбах. И когда я неожиданно увидела перед собой Чели с его извечно официальным видом (я бы даже сказала — сугубо официальным), пиджаком, переброшенным через одну руку, и Боной, повисшей на другой, мое настроение отнюдь не улучшилось.
Она встретила меня крайне сердечно: рассыпалась в комплиментах, справилась о щиколотке Андреа, спросила, откуда у меня такая шикарная блузка. Ее завившиеся от пота кудельки выглядели еще желтее, чем обычно, что же касается остального: бледной и гладкой кожи на лице, торчащих вперед сосков и невообразимого туалета, — все это было мне слишком хорошо знакомо.
Мы долго стояли под навесом из синей ткани, между пустым внутренним залом и кухней — прекрасное место, чтоб наслаждаться запахами! Три официанта, представители разных поколений, но одинаково медлительные, не упускали возможности показать нам, насколько мы им мешаем, стоя у них на пути.
Наконец освободились два стола на веранде, их сдвинули вместе, и под шумное перетаскивание стульев мы начали занимать места. Чели решил сесть во главе стола, рядом с ним устроилась Бона, затем Мариани и Купантони. Старик Грегори тоже уселся во главе стола, но с другой стороны; я бы с удовольствием примостилась рядом с ним, если бы Семпьони не сказал:
— А вы, дорогие дамы, можете рассредоточиться, раз уж вас так мало.
По правую руку от меня оказались Массимо Паста и Терци. Перед носом у нас стояли грязные тарелки и стаканы с окурками, и пришлось подождать, пока их не убрали и не постелили чистую скатерть.
— Что у вас есть из белых вин? — спросил Грегори, как только смог завладеть вниманием официанта.
Последовал классический ответ:
— Наше фирменное, или же «пино́-регалеали», или же… ну, я не знаю… «фонтанакандида».
Со всех сторон донеслись возгласы протеста:
— Грегори, ты что, с ума сошел!
— Мы уже час ждем!
— Так можно и от жажды умереть!
— Давай фирменное!
— Да я просто хотел узнать, — улыбнулся Грегори, ничуть не смутившись. — Мне и в голову не приходило, что я окажусь между вами и вином.
Бутылки прибыли вместе с хлебом и закусками на двух больших подносах; каждый получил возможность продемонстрировать уровень своей прожорливости. Бона проявила истинное прямодушие.
— Приятного всем аппетита, — сказала она. — Приступим к делу.
За столом перекрещивались разговоры: истории из первых и вторых рук, принесенные со съемочных площадок и со сцены, сплетни, пересуды, легендарные озвучания, утраченные и незаменимые голоса (как всегда, талант умерших не ставился под сомнение), обжорство и скупость знаменитостей, диеты, отпуска, ложь, проклятия в адрес жары, отскакивающие рикошетом обрывочные фразы, снующие взад-вперед вместе с подносами и бутылками. Время от времени автомобили своим ревом перекрывали этот гул.
— Не самое идеальное место для дружеской встречи, верно? — рискнул заговорить Семпьони, предлагая мне сигарету. — Я подчеркиваю, д р у ж е с к о й.
Я посмотрела на Мариани, но он был сосредоточен на содержимом своей тарелки.
— Да, разумеется… надеюсь, ты не обиделся.
— Обиделся?! Да на что же, моя дорогая?
Какая изысканная любезность! Он как бы ставил меня в положение работодателя, и я возненавидела его за это.
— Ну, мне так показалось. Ты так ревниво относишься к своим диалогам, и это вполне обоснованно.
— О, я не хочу оскорбить никого из присутствующих, ну уж что касается обидчивости и ревности, то тут актерам нет равных. Это, можно сказать, их стиль и статус.
Опять ты со своим «ст», ехидно усмехнулась я про себя, полюбилось оно тебе.
— Ты не согласна? — настаивал он.
— Абсолютно согласна, — резко оборвала я разговор. Бона не упустила ни слова.
— Это мне следовало бы обидеться, Семпьони, ведь именно я выбирала ресторан. Но знаешь, все элегантные заведения, которые подходят тебе, уже закрыты на лето. Мне же больше нравятся места, где чувствуется дух борьбы!
Чели угрюмо на нее покосился.
— Да-да, — подчеркнула Бона, — в жизни каждый сам завоевывает место под солнцем. — И жадным взглядом проводила большой бифштекс, который понесли на соседний стол.
Нет, решила я, Бона не станет пикироваться со мной через Семпьони — не то у нее восприятие, не тот характер. Она и в самом деле тут же переключилась на Мариани:
— А как насчет того дела?
Мариани не удостоил ее ответом. Тогда она обратилась к Терци:
— Ты что-то сегодня не особенно разговорчива.
— Я просто без сил. — (Бедняжка приняла на свой счет взрыв смеха, вовсе к ней не относившегося, и, кажется, обиделась. Даже оборки устало затрепетали на ее цветастом платье.) — Не вижу причины для смеха. Каждый из вас занят только укладкой своего текста, а я должна думать обо всех. К вечеру у меня глаза уже не видят. А еще на мне монтаж и план работы над новым фильмом — тридцать пять голосов, легко ли!
Я вмешалась, прервав ее скорбный монолог.
— А что за новый фильм? — спросила я у Чели.
— Нас практически вынудили его взять, — сказал он, — завтра я тебе все объясню.
Я попыталась понять, в курсе ли дела другой компаньон, Мариани, но тот все никак не мог оторваться от тарелки.
— Чего же тут объяснять, раз ты уже дал согласие?! — невозмутимо проговорила я.
— К счастью, сие ко мне отношения не имеет, — язвительно откликнулся Семпьони.
Я снова посмотрела на Чели.
— Это случайно не итальянский фильм?
— Ну да, по «Влюбленным» Гольдони, ты, наверно, читала в прессе…
— Они что, делают «Влюбленных» с немыми актерами?! — воскликнул Паста.
— С ума сойти!
— Да ладно тебе, итальянские фильмы всю жизнь дублировали.
— Ну и страна! Только здесь такое возможно!
Я чувствовала, что сейчас начнется полемика на тему голос — лицо, дескать, актеры должны сами себя озвучивать, хотя это правило никогда не соблюдалось и стало вечным источником жалоб, требований, призывов к бунту, высказываний типа «пора с этим покончить», «пусть сами себя дублируют». Но в итоге все оставалось как прежде, ввиду устоявшейся практики и перспективы хороших заработков.
— А вы разве еще не привыкли? — пожал плечами Купантони. — Тоже мне великая новость!
— Да, но если так будет продолжаться, — выкрикнул Паста, — скоро нам придется их и на сцене дублировать!
Кому в данном случае пришлось трудно, так это Боне: по тому, как она вся напряженно подалась вперед, было ясно, что ей ужасно хочется заявить о своей позиции, но до тех пор, пока ей было не известно, есть ли в фильме для нее хорошая роль, она не могла высказаться ни «за», ни «против» и в отчаянии переводила взгляд с Чели на Мариани. Она промокнула салфеткой пот в глубине декольте и, видимо, решила промолчать.
А Мариани наконец-то подал свой красивый голос, в котором актерское прошлое и хронический бронхит сливались в нечто весьма привлекательное.
— Это особый случай, — спокойно и размеренно произнес он. — Они пригласили на главную роль австралийца, а он прихватил с собой партнершу, ведь по сценарию героиня должна быть очень молоденькой и непременно неопытной.
— Ах, вот оно что!
— Обычная история!
Итак, волна возмущения (если таковое вообще имело место) проделала свой типично итальянский путь — исчерпала себя в одну минуту. Беседа опять раскололась на отдельные диалоги. Чели заказал горячее и еще вина. Бона в конце концов самоутвердилась:
— Но я ведь совершенно не знаю Гольдони…
Я молчала. Массимо Паста оказывал мне молчаливые знаки внимания: временами я ловила на себе его неуверенный взгляд, но не более того.
Еще один вечер прошел впустую. Хотя почему впустую? Не дойди я сюда — что бы это мне дало? В двух шагах от нас остановились двое замечательных музыкантов: мужчина прекрасно играл на банджо, а девушка, грациозная, раскрасневшаяся, держала на уровне груди скрипку и извлекала из нее тоскливые синкопированные звуки. Я спросила себя, кто они такие. Кроме меня, никто вроде бы и не замечал, какая красота выглядывает из-под ее черных лохмотьев, даже Чели, не пропускавший ни одной юбки. Официант толкнул ее, она сфальшивила, и чары рассеялись. Для меня опять зазвучал на первом плане сверхпронзительный голос Боны:
— Не искушай меня! Ты берешь его или нет? Сначала всех соблазняешь, а потом не берешь — это же чистый садизм!
Я поняла, что речь идет о шоколадном муссе, у Боны всегда серьезные проблемы!
Я заказала мусс со сливками и, когда мне его принесли, угостила ее, протянув вазочку, в надежде на то, что, кроме насыщенно-темного цвета десерта, она заметит изящный изгиб моих пальцев, мои тонкие запястья. Пройдет несколько часов, и я даже за это буду корить себя, испытывая страх.
Судьбе было угодно, чтобы именно в тот момент лицо Боны оказалось выхвачено из полутьмы ослепительным светом фар: на нем было злое, угрожающее выражение, а тени на глазах протянулись до висков. Она погрузила в мусс свою ложку, посмотрела на меня и опустошила добрую половину вазочки; это было сделано так лихо и нагло, что я с удовольствием бы пожала ей руку.
Вокруг нас колыхались мертвенно-бледные лица, несколько вееров; разговоры притихли, глоток граппы «на посошок» и чуть ли не полный ступор под конец, когда выяснилось, что уже давно наступила ночь.
В доме было темно; лишь сюда достигали слабые отблески. Я сняла туфли, старый паркет был теплым и даже запах издавал какой-то теплый. На автоответчике было пять звонков, я включила его, продолжая раздеваться.
«Федерико».
Только имя — больше он никогда ничего не говорит. Я посмотрела на часы: либо уже спит, либо еще не вернулся.
«Сокровище мое, я принимаю участие в том ужасном фильме, о котором тебе говорила. Они меня просто осыпали деньгами, поскольку сроки сумасшедшие». Немного искаженный голос моей матери: «Завтра съемки на Пьяцца-дель-Пополо, может, вырвешься? Целую, спокойной ночи».
«Привет, это Габриэлла, мы с Маурицио в начале следующей недели едем в Грецию, здесь просто невыносимо, можно умереть, а ты что делаешь? Решай скорей, потому что масса времени уходит на обычную волокиту, во всяком случае, пока паро́м вроде бы не…»
Габриэлла никогда не может уложиться в минуту. Равно как и отказаться от путешествия в Грецию в июле.
Затем послышался голос Андреа:
«Привет… — (неясный шепот) — …я хотел поблагодарить тебя за вчерашнюю помощь».
«Привет. Боюсь, что наговорила в пустоту. Так вот, завтра Маурицио должен заказать паро́м, хотя бы места́ для машин, а уж все остальное решим в Патрах, я, например, ни разу не была в Микенах и…»
Я прошла на кухню. Там всегда царил порядок сродни запустению, но я редко ем дома, а сейчас уже по крайней мере неделю не покупала провизии. Единственные признаки жизни — кофеварка и чашка, оставшиеся с утра на столе. Я открыла холодильник, наполнила стакан льдом. Где-то должна была быть бутылочка содовой: я нашла ее за тремя страшно сморщенными персиками, которые у меня не хватило духу выбросить сразу.
В темноте — лампы источают нестерпимый жар — я вернулась в гостиную, налила себе виски, разбавила его немного выдохшейся содовой. Выпила два глотка, подобрала блузку, брюки и трусы, которые, войдя в квартиру, швырнула на кресло, и бросила их в стиральную машину.
Потом зажгла в гостиной последнюю сигарету, опустилась на диван. В воздухе ни дуновения. Я вся взмокла. Вентилятор в спальне работал весь день. Вскоре мне придется его выключить из-за шума. С тревожным ожиданием, которое неизменно предваряет бессонницу, я спрашивала себя, сумею ли заснуть. Обступившая дом неподвижная, безупречная тишина, по идее, должна пойти мне на пользу; город, казалось, был на грани обморока.
А фильм неплохой, подумала я. В этом юноше есть что-то настораживающее, но он красив в своем роде. Производит впечатление, как Монтгомери Клифт; более того, своим пристальным взглядом и слегка орлиным профилем отдаленно напоминает его, хотя многие годы мне казалось, что Монти неповторим. Девочкой я была безумно влюблена в него! А потом бегала на вторичные выпуски всех его фильмов, это было нечто: я росла, а он становился все моложе и краше — еще один сбой во времени! — вплоть до самых первых вещей — «Место под солнцем», «Наследница», «Красная река»…
У меня в памяти возникла и Мелоди, это ее подвижное лицо, на которое то и дело опускалась тень… Она как-то слепо предана своему кузену, точно связана с ним какой-то мечтой, каким-то данным в детстве обещанием.
Зазвонил телефон, пронзив тишину. Было около двух. Я встала, пересекла комнату и ответила:
— Алло.
Последовала секундная пауза. Затем незнакомый голос сказал:
— Забывать нельзя.
— Кто говорит, какого черта?!
Но пока я произносила эти слова, у меня возникло твердое убеждение: неизвестный уже сказал все, что собирался. И действительно, спустя мгновение он повесил трубку.
Странные слова: «забывать нельзя». Что? Я вспомнила о вчерашних ночных звонках, но тут же отогнала эту мысль. Просто ошибка, так сплошь и рядом бывает, возможно, не в такой час, но сейчас лето, никому не удается уснуть. «Уснуть! И видеть сны, быть может? Вот в чем трудность; Какие сны приснятся в смертном сне…»[12].
Я выпила снотворное, легла, так и не заставив себя принять душ.
Все повторилось на следующее утро, и бледные призраки, изгнанные мной ночью, окрепли в моем мутном полусне.
Телефон звонил долго, прежде чем я протянула руку к трубке.
— Алло.
— Забывать нельзя.
Комната еще была погружена в темноту, и, как мне показалось, именно в темноту провалился и этот голос. Все-таки отдаленно знакомый, но чей — я никак не могла вспомнить. Вежливый, без модуляций. И мучительный.
Не думаю, что я в состоянии описать все, что испытала. В первую очередь ярость и страх, каких я до сих пор не ведала, — они ослепляли и оглушали меня, отнимая способность думать еще о чем-либо, кроме как о том, что продолжение следует, ведь повторение этих слов, вовсе не угрожающих и столь загадочных в силу своей отвлеченности, опровергало напрашивающуюся надежду, что они могли быть адресованы не мне, а кому-то другому. Нет, голос пытался воздействовать на меня, сохраняя анонимность. Это, конечно, внушало страх, но, к счастью, именно это и приводило меня в ярость. Он хотел зафиксировать меня в одной точке пространства и времени, оставить во власти одной-единственной мысли при помощи дешевой хитрости.
Словно окоченевшая, я продолжала без движения лежать на кровати. Все же победила ярость наряду с чисто инстинктивным желанием броситься к кому-нибудь за советом и помощью. И тогда я начала мысленно перебирать людей, к которым могла бы обратиться, отбраковывая одного за другим после беглой оценки их личностей с точки зрения моей проблемы. Каждого я более или менее заслуженно могла обвинить в рассеянности, или безразличии, или склонности к интригам, а самое себя — в недоверчивости и излишней замкнутости; однако не это прежде всего осложняло мой выбор, а сама постыдность испытываемого мною страха — впрочем, я начинаю это понимать, кажется, только сейчас. Эпизод-то был пустяковый, прямо скажем, незначительный: вполне вероятно, в тот же миг сотни других анонимных звонков полосовали город во всех направлениях; но тот факт, что один из них был адресован именно мне, приобретал статус болезни, происхождение и серьезность которой не установлены.
Боязнь одиночества вынудила меня отбросить сомнения, по крайней мере на время. Не найдя Федерико, я как-то машинально, спонтанно оказалась возле дома Андреа, о чем задумалась, уже проходя по вестибюлю к лифту.
Я позвонила в дверь один раз, потом дала второй звонок, более долгий. У него был чуткий сон, и обычно он не выходил из дома до десяти. Я позвонила еще раз. Подождала, опершись о косяк, и почувствовала облегчение.
Пока что я еще не продумала, каким образом завести с Андреа этот разговор, располагая считанными минутами и прекрасно зная, что, рассказав ему о случившемся, я тем самым дам ему право задавать вопросы, анализировать с присущей ему скрупулезностью каждый мой день в течение года с целью найти кого-то, с кем я должна была завязать, мягко говоря, несколько необычные отношения. Мне казалось, я уже слышу его слова, сопровождаемые прочувствованными и самоуверенными смешками, которые в конечном итоге обеспечивали ему определенное превосходство надо мной.
Тишина в доме была нарушена, лифт поехал вниз. Перед этой закрытой дверью я впервые осознала, что мне придется во всем разбираться самой. Хотя то был лишь первый проблеск осознания.
Когда я через полчаса приехала на студию, то уяснила для себя одно: ввиду полнейшей неопределенности мне остается только ждать. А работа тем временем отвлечет меня.
Но в последующие часы эта история с телефонными звонками вновь напомнила о себе, правда в форме небольших, можно сказать — гомеопатических, уколов. Их, однако, оказалось достаточно, чтобы упрочить чьи-то позиции и настроить меня на нужную волну, иными словами, привести в состояние крайнего нервного возбуждения.
Тон-зал М напомнил мне похоронное бюро. Паста отсутствовал, хотя нам предстояло начать со сцены с его участием. На этот раз, пояснил Мариани, он будет дублировать вторым (как будто очередность имела значение!). И сказал он это с видом человека, получающего удовольствие от возможности сообщить тебе плохую новость.
Я показала себя с самой плохой стороны: гавкала как собака, мои реплики представлялись мне чем-то чужеродным, а эти двое, Джо и Мелоди, перебрасывались ими с изяществом метания помидоров; вообще-то они были не виноваты, это мои мысли витали совсем в другом месте, и я делала акценты не там, где следовало. К примеру, пожелание спокойной ночи — она сказала это кузену на пороге своей комнаты — прозвучало у меня ужасно глупо, перенасыщенно, искаженно, со смыслом, противоречащим удивленному выражению лица девушки, когда Джо последовал за ней. Простые слова превратились, против моей и ее воли, в недвусмысленное приглашение. Меня могли бы втоптать в грязь, я бы не удивилась. Но чтобы на проклятом режиссерском пульте позаботились о корректировке — какое там! Паузы делались, но только по техническим причинам.
Д ж о. Я думал о нашем детстве… о том, как мы проводили вместе каникулы. Я давно хотел тебе сказать: ты стала первым объектом моих желаний. (Зажигает лампу, садится на кровать.) Ты помнишь первую зиму, когда мы катались на лыжах одни, без родителей? Нам было по тринадцать лет, но ты была уже почти взрослой женщиной.
М е л о д и. И ты воображал, что влюблен в меня?
Д ж о. Да, что-то в этом роде… но у меня бы никогда не хватило смелости открыться. (Встает, заметно нервничая.) Я посвящал тебе долгие сеансы мастурбации… однажды ночью это продлилось не помню уж сколько часов. А потом я сделал одну вещь.
М е л о д и. Какую?
Д ж о. Конечным продуктом моих занятий я запечатал написанное тебе письмо.
М е л о д и. Мне кажется, я знаю, какое именно.
Д ж о. Я подсунул его под дверь твоей комнаты, моля Бога, чтобы его не перехватила гувернантка.
М е л о д и. Госпожа Койл, ну конечно же! Я вырвала это письмо у нее из рук после жуткой борьбы. Она так и не сумела его открыть. Я убежала и прочла его на одном дыхании, но почти ничего не поняла.
Она остановилась перед ним, нежно положила руки ему на плечи. Джо так удивился, что даже слегка отпрянул, но потом прижал ее к себе, крепко-крепко. Мелоди поспешила высвободиться, избегая его взгляда. Она прошла в ванную и продолжила разговор.
М е л о д и. Госпожа Койл… часть погребенных воспоминаний. Ой, это же была настоящая английская чума!
Джо встал, посмотрел вокруг. Его внимание привлекла небольшая рамка с фотографией матери Мелоди и его самого в военной форме (эта фотография уже фигурировала в начале фильма). Он взял ее, с дрожью начал сжимать все сильней и сильней, пока не разбил стекло.
Когда он поднял голову, то увидел Мелоди, которая смотрела на него, ничего не понимая; он поднес к губам окровавленный палец, улыбнулся, как если бы ничего не произошло.
М е л о д и. Пойдем, я тебя перевяжу.
Пойдем, я тебя уложу в свою постель — такой смысл я умудрилась придать этой реплике. Мне надо было перестать «интерпретировать», потому что все у меня получалось перегруженно, мой голос существовал сам по себе и осуществлял странные перемещения, независимо от моего желания; мне надо было перестать беспокоиться о двусмысленном положении Мелоди, довериться экранным образам и воздержаться от каких-либо трактовок. К тому же, если у меня еще сохранились остатки совести, надо было все переписать наново.
Я собиралась сказать это Мариани и уже придумывала, что́ противопоставить его всегдашней спешке. И вот вслед за ароматом своего дорогого одеколона сбоку от меня возник Купантони, ослепительный, как настоящая кинозвезда, с широкой улыбкой, готовый приступить к нашей с ним сцене.
— Привет, Катерина.
Я посмотрела на часы: еще нет и полудня. Мне захотелось, чтобы все закончилось как можно скорее: с этого момента я буду заниматься чистым ремеслом, без всяких мудрствований, с той же непринужденностью, что и Купантони, полагаясь на силу голоса; думать надо не о фильме, а о себе самой, беспокоиться за себя — коль скоро на это есть все основания. В час, решила я, повидаюсь с матерью.
Мариани сказал в микрофон:
— А теперь вам придется выложиться: у вас обоих сразу же будет сильная чувственная нагрузка.
Инстинктивно я кинула взгляд на профиль Купантони. Да уж!
М е л о д и. Простите.
Х а р т. Это я виноват.
Они столкнулись под аркой Римского форума; Мелоди снова погрузилась в чтение своего Бедекера. Какой-то турист задел Харта, и он снова налетел на Мелоди, на сей раз у нее из рук выпал путеводитель.
Х а р т. Простите, я в самом деле не нарочно. Знакомиться таким образом просто глупо. (С улыбкой наклоняется, чтобы поднять книгу, отдает ее Мелоди.) Закладка не потерялась.
Они вместе осмотрели великий памятник, Мелоди не выказывала раздражения; впрочем, своей манерой поведения он располагал к себе.
Х а р т. Это триумфальная арка Септимия Севера, построенная в честь него и его детей Каракаллы и Геты. Затем Каракалла приказал убить своего брата и убрать его имя. Как говорится, обслуживание по полной программе.
М е л о д и. Раз вы все уже знаете, зачем вы здесь?
Х а р т. Видите ли, это место восхитительно.
Он снял черные очки, и Мелоди с любопытством заглянула ему в глаза.
Х а р т. Не беспокойтесь, я не собираюсь говорить, что вы тоже восхитительны.
М е л о д и. А что ж в этом плохого?
Она двинулась дальше; Харт последовал за ней.
Х а р т. Вам не следовало бы меня провоцировать.
М е л о д и. Вы правы, наверное, это нехорошо.
Х а р т. Я обычно притворяюсь, что просто не замечаю таких привлекательных девушек.
М е л о д и. Вот как?
Х а р т. Да… притворяюсь для себя самого, я имею в виду.
М е л о д и. Старые уловки!
Х а р т. О, вы меня еще не знаете. Я могу быть очень ловким и настойчивым.
М е л о д и. Никогда не сто́ит раскрывать перед другими свои темные стороны. До свидания.
Харт стоял у входа в открытый ресторан, на фоне виднелся Форум; за столиками было довольно много народа. Официант проводил его к столику Мелоди и предложил место напротив.
Х а р т. Добрый день.
М е л о д и. Здравствуйте.
Х а р т. Какая удача!
М е л о д и. Удача тут ни при чем.
Х а р т. Тогда судьба?
М е л о д и. Сколько вы дали официанту, чтобы он посадил вас сюда?
Х а р т. Десять долларов, а вы?
М е л о д и. Чуть больше половины — десять тысяч лир.
Х а р т. По-моему, настал момент представиться: меня зовут Чарли Харт. Что еще вы хотели бы обо мне узнать?
М е л о д и. А вы что хотели бы узнать? Вчера вечером на аукционе вы, как мне показалось, проявляли гораздо больший интерес к моему спутнику, чем ко мне. И притом не только как к конкуренту. (Наливает ему вина.)
Х а р т. Да нет, это вы меня очаровали, честное слово!
М е л о д и. Таким образом ваше драгоценное внимание сосредоточилось сразу на трех вещах… Вас действительно так заинтересовал этот секретер?
Х а р т. А вы как думаете? По-вашему, я стал бы рисковать такими деньгами только для того, чтобы произвести на вас впечатление?
Официант. Что будем заказывать?
Х а р т. Как здесь спагетти?
М е л о д и. Полуфабрикаты, как у нас.
Х а р т. Камбалу. Картофель и зелень.
Официант отошел.
Х а р т. Может быть, у них есть что-нибудь более возбуждающее?
М е л о д и. О, я думала, что меня достаточно.
Х а р т. Я имел в виду — пока. Пока мы на людях.
М е л о д и. Кстати, о ловкости…
Наплыв.
Мелоди резко приподнялась с кровати. В комнате почти темно.
М е л о д и. Я спала?
Х а р т. Всего несколько минут.
М е л о д и. У меня глаза сами закрылись. Я не привыкла к такому покою.
Х а р т. Я тоже.
Он лежал рядом с ней, накрывшись одеялом. Мелоди снова легла и застыла в неподвижности. Они находились в большом гостиничном номере; из окна открывалась панорама освещенного огнями города.
За долгим, во весь экран, поцелуем последовали фрагменты двух тел, ласкающих друг друга в нарастающем возбуждении. Ну вот, началось, сказала я себе. Все было очень пластично и эффектно, с изящными наплывами, но я обливалась холодным потом в ожидании первых стонов, которые предстояло дублировать.
Стремление выставить себя напоказ — из-за чего, собственно, и становятся актерами — исчезло у меня полностью; необходимость воспроизводить звуковую сторону чувственного наслаждения приводила меня в замешательство, как школьницу. Со мной это случалось не впервые, но только сейчас я поняла: для того чтобы добиться хотя бы минимальной достоверности, есть только один способ — обратиться к собственному опыту и воспоминаниям, находя в них нужные звуки; а это значило допустить посторонних в сокровенную и совершенно чуждую такому вторжению область, обнажить и продемонстрировать свою ущербную — и оттого еще более непристойную — сторону. Ну можно ли визжать, завывать и вскрикивать, сдерживаясь и покусывая губы, вздыхать, стонать и пыхтеть, не испытывая при этом унизительного смущения и не выставляя себя на посмешище? Мелоди уже издавала крики и вздохи — аккомпанемент долгой, отчаянной борьбы, и я, запыхавшись, — за ней вдогонку, как сумасшедшая. А калифорниец — ничего подобного, только капли пота на лбу и отрешенный взгляд.
Таким образом, Купантони неподвижно стоял и спокойно смотрел на экран, а я изощрялась, работая голосовыми связками. Но нет, вот и Харт начал подавать голос. Любопытство оказалось сильней меня, я перестала следить за ртом Мелоди и посмотрела на Купантони, подстерегая его.
Сказать, что он проявил себя настоящим профессионалом и работал с железной непринужденностью, — это почти ничего не сказать. Ни единый мускул не шевельнулся у него на лице, ни малейшей дрожи не пробежало по его векам и губам; и тем не менее своим голосом он произвел целый фонтан звуков, многоцветный, пышный, брызжущий, искрящийся. Он заслуживал аплодисментов.
Чтобы иметь возможность насладиться работой Купантони, я решила вскрикивать, когда моя героиня открывала рот, и мычать, когда она сжимала зубы, но так дело не пошло, пришлось все записывать снова, вздох за вздохом, стон за стоном.
Более того, обернувшись, я увидела Массимо Пасту, сидящего в первом ряду и улыбающегося то ли ободряющей, то ли заговорщической улыбкой. Самое ужасное, что теперь он, казалось, и не думал уходить. Я выругалась про себя и опять принялась за работу. Мобилизовала, как поклялась себе, все силы, все ресурсы своего проклятого ремесла, и получилось великолепно; таким образом, мы вскоре смогли продолжить запись сцены: Купантони, я и третий, у нас за спиной.
Рядом с любовником, который молча смотрел на нее, Мелоди казалась юной и хрупкой, в то время как по сравнению с кузеном она выглядела зрелой женщиной.
М е л о д и. Я хочу пить.
Харт встал, вернулся со стаканом воды, снова лег под одеяло.
Еще один долгий поцелуй. Наконец Мелоди поднялась с постели, взяла свою одежду. Ее взгляд упал на телекс, валявшийся среди других бумаг, и выхватил два слова: «коллекция Шэдуэлла». Она взяла его и прочла целиком: «Страховая компания Голдуина держит в секрете все, что касается коллекции Шэдуэлла. Возможно, ведется еще одно расследование. Надеюсь, завтра получите дальнейшие сообщения. Стив».
Х а р т. Я об этом хотел с тобой поговорить, хотел сказать сразу, но все произошло так…
Она уже закрылась в ванной, Харт подошел к двери.
Х а р т. Я ничего заранее не планировал, поверь, я оказался здесь из-за этого секретера, но когда узнал твоего кузена… Мелоди, открой!.. Дело Шэдуэлла заинтересовало многих, ты прекрасно знаешь. Но я перестал о нем думать, как только познакомился с тобой… Согласен, журналист всегда верен своей профессии, но я сию же минуту готов отказаться от этого дела…
Дверь неожиданно открылась, Мелоди прошла мимо, не взглянув на него, и направилась к выходу. Харт схватил полотенце, обмотал его вокруг бедер, ринулся за ней.
Х а р т. Я хотел попросить тебя только помочь мне встретиться с ним, а уж он сам бы решал, согласиться ему или нет…
Он взял Мелоди за руку, когда она открыла дверь, тщетно ища ее взгляд.
М е л о д и. Оставь меня.
Х а р т. Ты не можешь так просто уйти, я хочу снова увидеть тебя…
Против обыкновения у Мариани, когда мы закончили кольцо, появились замечания:
— Антонио, извини, но к чему этот жалобный тон? Не надо столько психологии. «Я хочу снова увидеть тебя» — это пока еще приказ, ведь он только что ее трахнул, понимаешь?..
Купантони медленно выпрямился и застыл.
— Нет, это ты извини, Джованни, — сказал он скорее самому себе, чем в микрофон.
Инцидент был вроде бы исчерпан. Купантони вернулся к предыдущей странице, делал вид, что перечитывает реплики.
Вновь появились Мелоди и Харт около двери. Купантони произнес:
— «Я хотел попросить тебя только помочь мне встретиться с ним, а уж он сам бы решал, согласиться ему или нет…».
— «Оставь меня», — сказала я.
— «Ты не можешь так просто уйти, я хочу снова увидеть тебя…» Прости, пожалуйста, но что означает «не надо психологии», он же не может звучать нейтрально, он не эпизодический персонаж, если не будет доказано обратное. И потом, он волнуется, ты же видишь, что он уже влюбился, он восхищен ею!
— Ну, это не столь важно. У него лицо мужчины-победителя.
— Никакого не победителя, просто невыразительное лицо, а я должен ему соответствовать, поскольку мы даем взаймы свой голос. Одалживаем его всяким собакам и свиньям!
— Антонио, прошу тебя, — отозвался Мариани, — не то чтоб ты был не прав, но давай отложим высшие материи до лучших времен, мы и так уже опаздываем…
— Да какие там высшие материи! Тебе лучше меня известно, сколько раз я давал объем и форму этим картонным персонажам, сколько раз мы улучшали оригинал, более того — дарили им жизнь… ты сам можешь этим похвастаться. Сколько фотомоделей и культуристов стали актерами благодаря нам!..
Обсуждение подобных проблем могло отравить весь день. Я, как никто, понимала Купантони, но крик его души оставил меня безучастной: вероятно, о некоторых вещах лучше не говорить вслух, иначе они становятся ничтожными репликами, произнесенными из ничтожных побуждений. Если бы я на секунду влезла в шкуру Мариани, то, пожалуй, поняла бы его; он вполне обоснованно запустил руку в волосы, не зная, как реагировать. Мы с Пастой, будучи в затруднительном положении, тоже безмолвствовали, хотя глаза нашего товарища искали поддержки. Но то, к чему он призывал, было настолько очевидным (не подумайте, в моих словах нет и намека на снисходительное отношение к Антонио), настолько общим для всех, что мы не могли вести себя иначе — ни я, которая почти не отрывала глаз от текста, ни Паста, который слушал с видом человека, так или иначе разрешившего для себя определенные проблемы. Пожалуй, его молчание понравилось мне даже меньше моего собственного. Ведь для меня метать бисер здесь, когда за пределами студии со мной происходит Бог знает что… одним словом, это невыносимо!
Мариани выбежал в зал, но это еще больше раззадорило Купантони.
— Если б не я, — орал он, — знаешь, сколько таких вот физиономий никогда бы не стали популярными в этой стране? Своим успехом они обязаны мне. Их превозносят критики, их считают великими актерами. Но благодаря чьему таланту, а?.. И если в какую-то реплику я привнесу чуть больше смысла, хорошо это или плохо? Мы тут из кожи вон лезем, а всем наплевать! Ничего, что машина вытесняет человека, ничего, что двадцатилетние дублируют шестидесятилетних, а все наши тонкости, изыски — это только нам самим нужно, больше никому! Вот мы по мере сил изощряемся, чтоб потом делать друг другу комплименты, — сплошной, нескончаемый онанизм!
— Ты перетрудился.
— А ты как думал! Раз уж мы призваны заниматься онанизмом, так выжимай из себя все, что можно! Ладно, продолжаем.
— Да, продолжаем, — поспешно согласился Мариани, возвращаясь за режиссерский пульт.
Паста подошел к нам.
— Пойду принесу вам что-нибудь из бара.
— Мне лучше сейчас не пить. Но все равно спасибо.
У Купантони на лице была написана усталость, и даже его костюм вдруг показался мне мятым и засаленным. Стоя у пульта, мы пробормотали: «Извини меня, Катерина» — «Да о чем ты говоришь», в зале потушили свет, опять пошло наше кольцо, мы приготовились продолжать.
М е л о д и. Оставь меня.
Х а р т. Ты не можешь так просто уйти, я хочу снова увидеть тебя.
Мелоди, не оборачиваясь, шла по коридору, он, полуголый, побежал за ней.
Х а р т. Да, действительно, я сделал запрос в редакцию, но потом это перестало меня интересовать. Если бы я хотел просто воспользоваться тобой, я бы спрятал телекс, как ты думаешь?
Мелоди вызвала лифт.
Х а р т. Да скажи ты хоть слово, черт возьми! Я отказываюсь от всех статей, от любого сбора информации про Шэдуэлла, идет?
Двери лифта открылись, Мелоди вошла в него, присоединившись к группе пассажиров, с нескрываемым любопытством глядевших на Харта.
Х а р т. Он меня совершенно не интересует, понимаешь ты или нет?!
Он заметил, с каким изумлением смотрит на него перезрелая красотка, вцепившаяся в руку молодого человека.
Х а р т. Зря удивляетесь, мы, влюбленные, утрачиваем чувство юмора.
Двери лифта закрылись.
Я не изменила своего решения повидаться с матерью, хотя ситуация оставалась прежней и я не знала, как приступить к ее обсуждению. Подобно тому как в тревоге и смущении я топталась несколько часов назад перед дверью Андреа, так и теперь стояла перед матерью в совершенно растрепанных чувствах. Я больше чем нуждалась в ее помощи, но не находила слов. Может быть, еще и потому, что передо мной была как бы не она, не лицо, а маска. Белые кудри, морщины, углубленные черным и раздутые белым, глаза, вытаращенные из-под наклеенных ресниц, майка с цветочками из блесток, алые ногти под цвет туфель на немыслимых каблуках.
— Твоя мамочка играет проститутку, если ты еще не догадалась, — объявила она самым непринужденным тоном, но так, чтобы ее слышала вся съемочная площадка. — Фильм построен на нюансах, доходящих до двусмысленности.
Съемки развернулись на стоянке машин, посреди Пьяцца-дель-Пополо; она была заполнена людьми и юпитерами, которые примешивали свой лиловато-белый свет к молочной дымке этого дня. Следует уточнить: этого незабываемого дня, ведь «забывать нельзя». Два слова уже набирали свою силу, приобретали самые различные звучания, и я невольно твердила себе: «Никогда не забуду ни единого мгновения всей этой истории».
— Если бы они потрудились сообщить мне раньше, — продолжала мама, утопая в полотняном кресле, — я бы, может, и воздержалась.
Я возразила, что такой резкий грим даже смотрится. Но она имела в виду другое.
— Да Бог с ней, с моей героиней. Было бы глупо сидеть тут и дуться на весь свет. — (Ее смирение было неподдельным, и в то же время она играла, старалась быть «убедительной».) — Я говорю о нем, о единственном, у кого в такую духоту есть здесь свой фургон. Для него специально придумали, так скажем, нового полицейского, которого будут звать Джопа делль’Аньене. — (Мама произнесла эти последние слова так холодно и отчужденно, что я не нашлась с ответом, да она и сама не ждала от меня утешения.) — Подумать только, ведь я оставила театр из-за его гнетущей рутины!
Она просила гримершу промокнуть ей лоб и нос, курила, время от времени судорожно массировала себе затылок, запуская пальцы в парик — ей страшно хотелось сбросить его, оставить вместо себя на кресле и уйти; я видела, как однажды во время репетиции она так и сделала, к полному изумлению молодого режиссера, который требовал «меньше реализма». «Не существует одного-единственного реализма, — сказала она ему. — Есть много различных условностей, стилей. Я надеялась, что хотя бы это вы понимаете».
Она говорила со мной своим неповторимым голосом, способным на самую хрустально-чистую обольстительность, бархатистым и отточенным, «инструментом прозы», как кто-то его назвал, полным несравненной нежности, очарования и природной властности. Уверяла, что я бледная, что слишком много торчу в этих темных залах, что мне нужно сбежать оттуда и поехать с ней отдыхать. На миг у меня появился соблазн сказать ей: да, я поеду; бросить все на какое-то время было бы единственным разумным выходом. Я колебалась.
— Синьора Карани! — позвали ее.
И тогда наконец-то я выдавила из себя, что мне надо поговорить с ней и что я подожду, пока она освободится.
— Мы снимаем третий дубль. — Она встала, внешне вполне спокойная. — Только одним планом — из экономии. Увидишь, что это такое.
Издали я смотрела, как она на секунду остановилась перекинуться несколькими словами с режиссером и оператором, прошла мимо группки зевак и оказалась в свете юпитеров. Ее лицо неожиданно сделалось совсем белым, нереальным.
Она стояла около «панды»; когда раздалась команда «мотор», она вся выпрямилась, положила руку на туго обтянутое бедро, посмотрела на часы, зажгла сигарету (против своего обыкновения она играла очень смачно).
Затем нервно оглянулась, кто-то вынырнул у нее из-за спины, какой-то тощий тип с худым, оливкового цвета лицом сельского сатира. Они быстро, на повышенных тонах подали друг другу несколько реплик (мне их было не слышно), потом мужчина схватил ее руку, заломил за спину, вырвал сумочку, открыл, пошарил там. Обыскал ее саму, что-то отобрал, наконец повалил ее, орущую, на землю. Туристы и прохожие останавливались, чтобы поглазеть на съемку, один из них помог ей встать, в то время как тощий тип, изрыгая проклятья, удирал по направлению к Пинчо.
Я получила возможность насладиться его гнусными репликами спустя несколько минут, когда моя мать позвала меня послушать запись на звуковой дорожке, которая будет использована при озвучании. Диалог был еще более грубым, чем само действие: отрывистые выкрики типа: «Говори, где товар, сука, а то прикончу», «А ну, доставай марафет!» — монотонно следовали один за другим. Я прекрасно понимала, что испытываемое мной чувство смертельной обиды за нее совершенно неуместно, но ничего не могла с собой поделать; я смотрела на сатира, на режиссера, на звукооператора, на мою маму с утонченной улыбкой на губах, на всех, кто слушал запись, перенасыщенную и замусоренную тысячей шумов, и ощущала, как это ребяческое чувство смертельной обиды растет и обретает буквальный — смертельный — смысл, точно я присутствовала не при обычной съемке, а при необратимом разложении, которое будет пережито и пройдет без всякого достоинства и величия, как роковая неизбежность; но я уже сказала, все было знаменательно в тот день, все имело скрытый смысл, подобно слишком уж символичным иероглифам, высеченным на красном камне обелиска в центре площади.
Я почувствовала, что впадаю в уныние, сделала несколько неуверенных шагов в сторону. Она подошла ко мне, начала ласковым тоном задавать вопросы, которые были для меня что нож острый — как будто она, по собственной инициативе, хотела узнать, что происходит, что не так, какие проблемы, почему я не решаюсь выговориться; я ведь с детства слыла странной, мой мутный взгляд всегда говорил присутствующим, что меня среди них нет, что я далеко либо упрямо замкнулась со своими тревогами и ожиданиями.
— Да нет, ничего серьезного, — соврала я лишь отчасти, — но надо спокойно разобраться. А сейчас мне уже пора на работу.
Я наклонилась поцеловать ее, испытывая нелепую, раздражающую нежность — в конце концов, речь в данный момент шла обо мне, это мне, а не ей, быть может, угрожала опасность.
Когда я уходила, краски дня еще больше поблекли; все казалось каким-то разбавленным, вязким и ненастоящим. Я гнала мысли о тех двух звонках: главное — сделать вид, будто ничего не произошло, будто и лифт в студии, и бар, и в спешке проглоченный йогурт были теми же, что и всегда. Хотя осознавала, что и темнота, и внимание, сосредоточенное на фильме, на кольцах, на укладке текста, на движениях губ, послужат мне лишь временным укрытием.
Я вернулась в зал, начала искать в сумке текст. И поняла, что оставила его на пульте; это стало еще одним подтверждением того, насколько я была рассеянна и взволнованна. Массимо Паста записал один целую сцену и теперь ждал меня у микрофона в обществе Франко Бальди. Если Мариани не ошибся в подборе актеров, нам следовало ожидать появления нового персонажа, непременно очень сексуального и мужественного. У четвертого микрофона стоял молодой актер, которого я никогда раньше не видела и которого запомнила только потому, что его существование отражено в тексте. Роль Бальди была весьма значительной, и под именем Уилкинса он заявил о себе первым.
У и л к и н с. Остаток твоего гонорара.
Он передал стоящему напротив него юноше несколько тонких пачек.
Уилкинс — это тот самый человек, который следил за каждым движением Джо, оставаясь незамеченным: стройный, сильный, лет пятидесяти, с выразительным лицом бывалого человека, изрезанным морщинами и обрамленным коротко стриженными волосами, — как раз под стать голосу Бальди. Служившая ему фоном комната вся сверкала от обилия картин и разных ценностей, из чего я заключила, что он расплачивался за доставленное ему очередное сокровище.
У и л к и н с. Пятьдесят в швейцарских франках, и еще доллары, как договаривались.
Его наручные часы показывали восемь. Он нажал на кнопку: циферблат превратился в микроскопический монитор, в поле зрения которого оказалась часть дороги и закрытые ворота; перед воротами появилась черная машина.
На мониторе нормального размера можно было узнать «порше», принадлежащий Джо; два других экрана, расположенных над консольным столиком, показывали интерьер дома. За этими мониторами наблюдал мулат из роскошного, но слишком утилитарного помещения перед входом в кухню.
Он тоже нажал на кнопку, проследив, как открылись ворота, затем другую и наконец произнес:
— Ваши гости прибыли.
Это сообщение не отвлекло Уилкинса от созерцания полотна, судя по всему очень знаменитого: не то кисти Перуджино, не то самого Рафаэля.
У и л к и н с. Вскройте мне сердце, и вы обнаружите там выведенное золотыми буквами слово «Италия».
Ю н о ш а. Боюсь, вы обнаружите там выведенное золотыми буквами: «Церкви не охраняются». Завтра разразится скандал.
У и л к и н с. Через неделю все об этом забудут.
Ю н о ш а. А я лягу на дно, и надолго. Месяца через три вы сможете найти меня в Гамбурге.
Он кинул в сумку последнюю пачку денег, протянул Уилкинсу руку.
Ю н о ш а. Удачи вам.
У и л к и н с. Удачи.
Столовая Уилкинса, как можно было предположить, тоже блистала великолепием. Гости и хозяин дома все еще сидели за столом, курили и пили кофе.
У и л к и н с. Естественно, не всегда то, что хотелось бы иметь у себя, продается. Часто деньгами вообще ничего не добьешься.
Мелоди сосредоточенно его слушала: подобранные кверху волосы и темное платье с мягкой драпировкой на плечах придавали ее лицу особую бледность. Уилкинс смотрел на нее с явным интересом.
У и л к и н с. Может, прежде выпьете что-нибудь?
М е л о д и. Нет, мне не терпится поглядеть.
Они встали. Проходя по залу, Мелоди остановилась перед «лотом 49».
М е л о д и. Кажется, этот секретер когда-то давно принадлежал семье одного моего друга. Я узнала его по описанию — не думаю, чтобы подобных вещей было много.
Д ж о. Итальянского друга?
М е л о д и. Нет, американского.
У и л к и н с. Очевидно, из семьи Хартов. Мне известна вся подноготная этого секретера…
Уилкинс провел их по галерее, уставленной суровыми мраморными бюстами, и остановился у покрытой фресками двери. Вставил маленький золотой ключ в замочную скважину и отпер. Мелоди вошла первой и снова очутилась в большом зале: среди роскошной мебели были продуманно расставлены футляры с изумительной коллекцией холодного оружия: кинжалы, сабли, турецкие ятаганы, украшенные алмазами и другими драгоценными камнями…
Д ж о. Ральф получает заманчивые предложения от крупнейших музеев мира.
У и л к и н с. По правде говоря, только от одного, я предпочел бы, чтоб и его не было.
Д ж о. Посмотри: это Джохур раджи. (Показывает на кривую саблю, усыпанную изумрудами, нефритами, сапфирами и алмазами, имитирующими рисунок волн.) А это Канджар.
М е л о д и. Великолепная работа. Может, поэтому они все заставляют думать о жестокости.
У и л к и н с. Ну, по крайней мере в этом они уступают современному оружию. Смерть от такого старого клинка как-то благороднее и чище, вы не согласны?
М е л о д и. Может быть, но…
У и л к и н с. Даже если бы это было возможно, у кого бы возникло желание коллекционировать нейтронные бомбы?
Д ж о. О, я знаю таких!
Мелоди подошла к футляру, в котором красовались крупные четки с драгоценным распятием, более удлиненным, чем обычно.
У и л к и н с. В эпоху Контрреформации их носили многие монахи…
Резким движением он выхватил из вертикальной части распятия острый стальной клинок; Мелоди слегка отпрянула. Джо обхватил ее за плечи, восторженно улыбаясь.
Д ж о. Реликвии Святейшей инквизиции… Но ты еще не видела самый легендарный экспонат. Покажешь, а, Ральф?
Уилкинс, не говоря ни слова, направился к выходу, подошел к другой двери и отпер ее еще одним золотым ключом. За дверью было темно.
У и л к и н с. Я знаю, Джо очень к вам привязан, ведь вы спасли ему жизнь.
М е л о д и. В этом нет моей заслуги. Я просто вовремя приехала.
У и л к и н с. Думаю, вы сделали нечто гораздо большее: вы вернули ему веру в людей. (Зажигает свет, и становится видна белая мраморная лестница.) Иначе вас бы здесь не было.
Д ж о. Это большая честь, Мелоди. Излишне объяснять, что ты должна сохранить все в тайне.
В полной тишине они спустились вниз. Походка Уилкинса не утратила своего изящества, но в ней появилось что-то суровое. Прошли мимо хранилища скульптур, размещавшегося в прямоугольном зале без окон.
У и л к и н с. Надеюсь, ты предупредил Мелоди об опасности, которая ей грозит?
Д ж о. Нет. Согласно легенде, ты рискуешь подвергнуться смертельной опасности. Если ты веришь в такие вещи…
У и л к и н с. Я склоняюсь к тому, чтобы в них поверить. Сейчас, Мелоди, вы увидите Захир. Вы когда-нибудь слышали это слово?
Мелоди отрицательно покачала головой.
У и л к и н с. Оно арабское. Захирами называются люди и предметы, которые обладают ужасным свойством: их невозможно забыть и в конце концов их образ может довести человека до безумия.
Он проследовал по короткому пустому коридору, поднялся в полумраке по двум ступенькам, отключил при помощи третьего ключа сигнализацию на стальной решетке, напоминающей вход в склеп, за которой видна была только темная стена. Прутья решетки медленно раздвинулись. Уилкинс сделал шаг, толкнул невидимую, отделанную декоративными панелями дверь, ведущую в полную темноту. И вошел, не зажигая света.
У и л к и н с. Идите за мной.
Дверь закрылась у них за спиной, и они еще секунду пробыли в темноте. Вдруг сверху упал луч, за ним появились, как в волшебном сне, другие сверкающие белые и голубые лучи, мечущиеся и ослепляющие; стоило только отвести взгляд, и они в свою очередь наполнили темное пространство серебристыми отблесками. Свечение было таким ярким, что скрывало форму предмета, от которого оно исходило. Мелоди вскрикнула от удивления, а я, ничуть не менее ослепленная, промолчала. Наслаждение актерской игрой (а это настоящее наслаждение) уступало место другому наслаждению: смотреть, неотрывно следить, как зачарованный зритель, за продвижением по дому Уилкинса к неведомой цели.
Но это наслаждение волей-неволей пришлось себе отравить. Никто из нас не вправе отвлекаться, мы ведь не можем слепо копировать оригинал — слишком уж отличается качество звука, — даже вздох вынуждены переделывать.
Я наконец выдала в микрофон восклицание Мелоди, а она тем временем подошла поближе, чтоб рассмотреть висящий в воздухе стилет с изумрудной рукояткой и клинком, вырезанным из цельного алмаза умопомрачительной величины.
В полной тишине, потрясенная, она долго смотрела на стилет. Наконец подалась в сторону, потеряв ориентацию в черном безмерном пространстве: комната, обитая черным бархатом, точно гигантская витрина ювелирного магазина, усиливала эффект.
У и л к и н с. Вы, наверное, последняя, кто видит Невинное Оружие. Страховая компания настаивает на том, чтобы я положил его в банк.
Он взглянул на Джо, желая проследить за изменением его лица.
У и л к и н с. Ты сделаешь свой материал, не волнуйся, я же обещал. Но при условии, что негативы останутся у меня и ничего не появится в печати раньше чем через год.
Д ж о. Тогда я его сделаю как можно быстрее. Я тебе так благодарен!
Мелоди опять подошла к кинжалу, защищенному почти невидимым стеклом.
У и л к и н с. Очень мало кто знает о существовании этого алмаза, вот почему от вас требуется сохранить все в тайне. Очевидно, он из Южной Африки, как и все самые большие алмазы, например Куллинан, в три тысячи сто шесть карат, или Эксцельсиор… Надеюсь, я вам не наскучил.
М е л о д и. Что вы, наоборот.
У и л к и н с. В этом тысяча семьсот двадцать пять карат. Его первый владелец, раджа Харун аль-Хуктар, в середине прошлого века заказал известному голландскому мастеру придать ему такую форму…
Д ж о. Причем мастер тут же исчез при весьма темных и наверняка малоприятных обстоятельствах. (Встает на колени так, что его глаза оказываются на уровне кинжала; лицо зачарованное, словно бы он тоже видит его впервые.) Невинное Оружие!..
М е л о д и. А почему такое название? Им что, никогда никого не убивали?
Уилкинс ответил ей одной из тех неопределенных улыбок, которые не только не удовлетворяют любопытство, но еще больше его разжигают. Под конец они все трое многозначительно переглянулись.
Мое возвращение к реальности, то есть в зал, было довольно резким: перед глазами у меня все еще сверкал невероятный свет, исходивший от кинжала, — какой-то живой, льющийся. Словом, у меня не было возможности постепенно пойти на посадку и приземлиться.
— Только эта последняя реплика, Катерина. Записываем сразу же.
Хоть я немного и увлеклась своими фантазиями, мне все же казалось, что я произнесла заключительную фразу Мелоди с нужной интонацией. Но решила не вступать в дискуссии; к тому же кольцо уже пошло, Джо встал на колени перед кинжалом и прошептал:
— «Невинное Оружие!»
А я:
— «А почему такое название? Им что, никогда никого не убивала?»
Уилкинс повторил свою таинственную улыбку, и тут вновь послышался усталый голос Мариани:
— Прости, «убивали», а не «убивала». «Никогда никого не убивали».
Я мельком взглянула на Пасту и Бальди, повернулась лицом к аппаратной.
— Действительно, «убивали». «Никогда никого не убивали».
Раздались голоса коллег в мою поддержку и плаксивые интонации Терци из аппаратной, похожие на разлетающиеся в стороны брызги. Мариани сразу прервал эту никчемную полемику:
— Немного терпения, друзья. Мы быстрее переделаем, чем будем здесь спорить. Начали!
Проклятое ремесло! Джо встал на колени, Паста повторил:
— «Невинное Оружие!..»
— «А почему такое название? Им что, никогда никого не убивало?» Тьфу ты, извини!
Тут я и впрямь начала путаться. «Никогда никого не убивало», «никогда никого не убивали» — гласные будто назло выскакивали, как им заблагорассудится, и я не могла дождаться, когда наконец выберусь из этой трясины. Интересно, я успею купить себе сыра и помидоров? Хлеба и базилика у меня тоже нет. Да я вообще-то и не голодна. Ни о чем в этой трясине я не забыла, разве что загнала внутрь себя страхи, что подспудно мучили меня весь день наподобие дурацких скороговорок. Они бесконечно прокручиваются в мозгу, несмотря на то что занята вроде бы совсем другим; «сшит колпак не по-колпаковски» может превратиться в навязчивую идею.
В конце концов реплика получилась; не то чтобы она звучала очень естественно, но, во всяком случае, все гласные оказались на месте. На этом мы закончили, зажегся верхний свет, но я не успела оглянуться, как Мариани исчез (и Терци тоже), беззвучно, незаметно, и тем самым обострил мое желание поговорить с ним.
В аппаратной остался только Приамо Бьянкини. Не отрывая глаз от своих рычажков, которые приводил в исходное положение, он сказал мне:
— Мариани сейчас в тон-зале Ф.
Спустя несколько минут Бьянкини пошел вместе со мной по коридору, к нам присоединился киномеханик со своими вечными жалобами на жару в проекционной; но наши пути сразу же разошлись. Послышались тягучие, глухие слова вечернего прощания, не менее банальные вздохи облегчения, удаляющиеся шаги.
В тон-зале Ф моя кожа натянулась от миллиона впившихся в нее мельчайших иголок, как будто все мои бедные поры впитали в качестве аллергена раздавшиеся в темноте интонации:
«— Если мне пана-адабится врач, я па-ашлю за ним, а у вас я больше не лечу-усь!
— Не надо так, прошу тебя!
— А что ты хо-очешь, чтобы я де-елала: за-акры-ылась в сва-аей ко-омнате и думала, как через не-есколька ме-еся-цев…»
Молодая женщина из Гамбурга должна ослепнуть — примерно как моя Бетт Дэвис в «Закате» — от мозговой опухоли, вызванной радиоактивным излучением, и разрывается между своим врачом и последней акцией истинной пацифистки. Боже мой, ну и роль! Какая же я идиотка — надо было настоять, чтоб ее не отдавали Боне. Я тогда промолчала, поскольку вся эта история с Чели, и без того слишком скользким типом, уже в то время была весьма деликатной, и я не должна была показывать, будто я настроена против Боны… «Par délicatesse j’ai perdu ma vie»[13] — кто это сказал? Во всяком случае, ко мне это вполне подходит. И вот я, глупая овечка, стою в полутемном зале, за установленными под прямым углом ширмами, чтобы голоса актеров преломлялись, создавая иллюзию замкнутого пространства, и мне видны только макушки Боны и Купантони, то поднимающиеся к экрану, то опускающиеся к тексту. Чуть в отдалении, на высоком табурете, сидит, сгорбясь и положив ногу на ногу, Мариани с сигаретой в руке. Этот вихрь полусветских интонаций, выкачанных снизу и выплюнутых при помощи живота и диафрагмы, это обилие растянутых гласных, пыхтенье, наподобие кузнечных мехов, составляют прямую противоположность холодному аристократизму немецкой актрисы. Я ощутила себя жертвой какой-то агрессии, которая сокрушит меня, а вместе со мной и доброе имя ДАГа; мои уши от напряжения готовы были соединиться на затылке.
«— …я только говорю, что нужно встретить смерть с достоинством.
— С дасто-оинствам? А сде-елать что-та, чтобы други-ие, миллио-оны других людей, не умерли та-акой же сме-ертью, эта разве не дасто-ойна?
— Да, достойно, но это совершенно ни к чему.
— А этава-а мы знать не мо-ожем, и ва-абще, аста-авь меня в пако-ое».
На лице Мариани не было даже замешательства, просто отсутствовало какое бы то ни было выражение. Я подавила желание спросить, уж не пародия ли это, а Бона, вновь обретя свою обычную манеру говорить, воскликнула:
— Привет, Катерина, какая честь! Неужели ты зашла посмотреть, как мы корпим над этим веселеньким фильмом?
— Думаю, трудновато вам приходится, — сказала я Мариани.
Бона ласково похлопала ладонью по тексту.
— Эти милые немцы, всегда такие легкомысленные!
У нее на лбу выступили следы затраченных усилий, и она небрежно смахнула их мягкой обложкой сценария.
Голос из аппаратной объявил об окончании записи, опять слова прощания; у Купантони был настолько помятый вид, что его нелегко было узнать. Мариани тоже едва держался на ногах.
Вошел режиссер дубляжа и обратился к нему:
— По-моему, все хорошо, да?
Под очками в черепаховой оправе пробежала лукавая улыбка. Бог ты мой! «Находка» Чели! Молодые люди этой породы ни перед чем не остановятся ради своей карьеры. Мои мысли витали слишком далеко, чтобы я могла сказать ему: нет, никуда не годится, — но разделявшие нас годы вдруг показались мне столетиями, полными славных деяний. Бона обласкала его взглядом и удалилась с ним под руку.
— Фу, ну и денек!
— Да. А что еще нас ждет впереди! Когда мы начинаем дублировать Харлоу?
— Боюсь, мы уже запаздываем, вклинился тот итальянский фильм, который пойдет в Венецию.
— Австралийский Гольдони, что ли?
— Хм. В начале той недели решим.
Я удивилась, что до сих пор нет графика работы, он ответил, что им, как обычно, занимается Чели.
— Надо его спросить, а то я хотела выкроить себе отпуск.
Мы остановились все в том же пустынном, кривом коридоре. Мой компаньон, видно, и впрямь был на пределе. Он вытер носовым платком серый морщинистый лоб, усыпанный маленькими черными точками.
— Хорошо, мы постараемся оставить тебе свободные дни.
— Чели еще здесь?
— Теперь, наверное, уже ушел.
— Счастливый! Надо сказать, я его довольно редко вижу в последнее время.
— Ну, не очень-то ты и стремишься. Он всегда на месте.
— А, по-твоему, я должна к этому стремиться?
— Мне бы хотелось, чтоб вы ладили, иначе всем будет трудно работать.
— Разве мы не ладим? Я-то считаю, что он просто молодец.
Сейчас начнутся обычные разговоры: Чели образцово ведет бухгалтерию, отлично знает требования рынка, всех обеспечивает работой, — они мне до ужаса надоели.
— Надеюсь, ты не станешь упрекать меня в том, что я мало занимаюсь административными делами?
— Ну что ты, и в мыслях не было! Я слишком ценю тебя как актрису. Но, может, все же тебе стоило бы заняться режиссурой, хоть время от времени?
Глупости, сказала я себе.
— Сегодня Купантони, — продолжал он разглагольствовать, — прямо довел меня своими претензиями на улучшение оригинала. Это наш старый грех. И чего мудрствовать, когда голос всего-навсего накладывается на персонаж!
— Мне кажется, уровень игры вообще заметно падает.
Поскольку Мариани не уловил яда в моем голосе, я продолжила:
— Бо-олее таво, мы про-оста тиря-яим дасто-оинства.
Теперь он уже сделал вид, что не понял, только глаза как-то опасливо забегали, и я утвердилась в своих подозрениях: на него явно давят, чтоб он проталкивал Бону, в то время как хорошие актрисы сидят без работы, а он не знает, как ему быть. Я несколько удивилась: до сих пор во всем, что касается творчества, он прислушивался ко мне, равно как в экономических вопросах поддерживал инициативы Чели. Если же сейчас по какой-либо причине он не мог отказать Чели, то я непременно должна была знать эту причину.
Я пыталась разговорить его, но в целом безуспешно.
— Короче, если есть какие-то осложнения, я могу и отказаться от Харлоу, — отрезала я.
Он стал уверять, что я ему необходима, только меня он видит в этой роли, но голос его звучал как-то уж чересчур вкрадчиво. Мне, конечно, следовало бы прямо заявить ему, что если он намерен за боевые заслуги произвести Каллигари в Харлоу, то пусть так и скажет. В конце концов, в случае разрыва мое согласие необязательно, ведь у меня только треть уставного капитала.
Но, подумав, я все же решила предпринять обходной маневр.
— Ты же знаешь мое мнение на этот счет: каждый должен заниматься своим делом. В административных вопросах я ограничиваюсь формальным контролем.
— Конечно, мы как раз только что об этом говорили…
— К тому же я никогда не возражала, чтобы актеров приглашали со стороны, и не стремилась заполучить себе самые выигрышные роли. Помнишь, скольких способных актрис я сюда привела? — (Кажется, я дала ему понять, что Бону Каллигари к таковым не причисляю.)
— Я ни в коем случае не умаляю твоих заслуг. Но порой все оказывается гораздо сложнее, — опять пустился в разглагольствования Мариани. — Здесь же все такие обидчивые, к примеру Семпьони… Ты могла бы хоть иногда быть поснисходительней.
Я промолчала. Скорее всего, он ничего от меня и не скрывает, а просто-напросто ненавидит всех нас: актеров, авторов текста, техперсонал. Хотя нет, он и этого не может себе позволить, иначе ему пришлось бы признать, что он неудачно вложил свой капитал; если люди, которых он в течение многих лет передвигал, как фигуры на шахматной доске, ничего не стоят, значит, он и сам ничего не стоит, а кто захочет расписываться в собственном ничтожестве?
— Как бы там ни было, наш автор диалогов, — продолжал он, возобновив свое продвижение к бару, — сообщил мне, что полностью отказывается от детективов. Он утверждает, что это не диалоги, а черт знает что. Ему, видите ли, хочется заниматься только тем, что приносит настоящее творческое удовлетворение.
— Ну, разумеется! Отныне Пинтер и Нил Саймон будут писать исключительно для того, чтобы Семпьони наслаждался, переводя их. А если он и тогда не получит удовлетворения, то я ему от всего сердца посочувствую.
Завершив такой остротой разговор с Мариани, я все же не сумела приглушить беспокойство и теперь чувствовала, как оно поднимается, наподобие прилива, именно сейчас, когда я снова осталась одна и дела уже не могли отвлечь мое внимание.
Правда, я ненадолго погрузилась в обыденную суету и в обыденные размышления. По дороге домой, чтобы чем-то занять мысли, следила за агрессивным поведением водителей, за их попытками обогнать, втиснуться, броситься наперерез (меня до крайности раздражала эта громадина — замок Святого Ангела, стоящий чуть ли не впритык к набережной, — страшно узкое место!), проехать несколько метров сплошным потоком, а потом рассыпаться в полном беспорядке, но с тем же стремлением обойти других.
Уже около дома я отметила, насколько здешние магазинчики сохранили свой скромный домашний облик и какие здесь незатейливые, однако совсем не грубые нравы; это меня несколько успокоило. Мне даже захотелось еще побыть на улице, в то время как тяжелые редкие капли дождя расплывались в красной пыли. Я зашла в длинный пенал бара выпить кока-колы и оказалась в нем единственной посетительницей. Стоя напротив усталого бармена, я конфузилась от собственной медлительности.
Не раскрывая свертки, я свалила их в холодильник, разделась, приняла душ. Дома меня опять охватила тревога, я ловила себя на том, что все время прислушиваюсь. Ожидание, получившее первый ложный сигнал в виде длинной оранжевой молнии, осветившей все вокруг, окрасившей стены и погасшей в сопровождении приглушенного грохота. То, что явление огнедышащего дракона довольно топорно предупреждало о каком-то важном сообщении, пришло мне в голову только через час; тем временем в темных углах комнаты что-то сгущалось, становилось назойливым, примерно как струя фонтана, которая не только давала непонятное ощущение свежести, но и своим обособленным шумом мешала мне читать.
Я взглянула на телефон: интересно, почему он молчит? Я поняла, что на протяжении всего дня с нетерпением ждала вечера. И все же я оттягивала момент возвращения, а придя, даже не удосужилась прослушать записи на автоответчике.
«Привет. Ты жива? Дай о себе знать». Голос Федерико, какой-то бесцветный, видимо, от разговора с пустотой.
«Любовь моя, извини за сегодняшнее». Моя мать. «Как ты поняла, я была не в себе из-за всех этих хамов. Мне нужно выговориться, позвони мне, как только вернешься».
Я нервно прокрутила пленку. Других звонков не было.
Прошло еще какое-то время. Помню, как вдруг среди других голосов, доносившихся из соседнего окна, я услышала свой собственный голос: я самым глупым образом, разделенная на кольца, возвращалась сама к себе из включенного где-то телевизора. Я попыталась избавиться от ощущения раздробленности и напрасной траты сил, от восприятия своей жизни как кастрюльки с потрохами и прогорклым маслом.
Ровно в десять раздался звонок. Я вскочила с дивана и кинулась к телефону.
— Алло!
— Ты рискуешь подвергнуться смертельной опасности.
Я не спросила ни кто говорит, ни что-либо еще. Не издав ни звука, я выслушала короткую фразу и щелчок повешенной трубки.
И тут меня прямо-таки осенило: это же слова из фильма! Голос Джо, предваряющий сенсацию! Голос Джо и реплика Джо!
Я не пытаюсь воспроизвести все мысли, которые одновременно стали роиться у меня в голове. Сначала это был лишь клубок предположений, которые представляли собой нечто слишком неопределенное и молниеносное — порыв ледяного ветра, ворвавшегося в затхлое помещение.
Текст роли лежал у меня в сумке на кухне. Я принялась листать его одеревенелыми пальцами, уговаривая себя успокоиться. Надо найти место, где речь идет о Невинном Оружии… Я села поближе к свету. Вот, мы только что закончили это кольцо, про Захир! Реплики, напечатанные здесь с косыми черточками вместо знаков препинания, теперь приобретали совсем иной смысл.
У и л к и н с. Надеюсь/ ты предупредил Мелоди об опасности/ которая ей грозит.
Д ж о. Нет/ Согласно легенде/ ты рискуешь подвергнуться смертельной опасности/ Если ты веришь в такие вещи.
Я лихорадочно пролистнула несколько страниц назад и, скорее благодаря инстинкту, чем твердой памяти, нашла другую реплику, имевшую ко мне отношение.
Д ж о. С той самой ночи мы все уже не те/ что прежде/ хотя внешность и обманчива и ты права/ Я не могу не думать об этом/ забывать нельзя!
Это было кольцо 24, отмеченное на полях красным кружочком.
«Ты рискуешь подвергнуться смертельной опасности» было пятьдесят пятым кольцом.
Обе фразы, взятые вне контекста, должны были приобрести для меня некий смысл, приспособиться, прирасти ко мне. Итак, тот, кто их использовал, кто направлял мне эти все более угрожающие предостережения, наверняка прекрасно знал сюжет фильма, раз настолько вдохновился им. Относительно этого я сразу же отмела все сомнения и попыталась продвинуться дальше в новом прочтении текста, хотя и знала: состоящий из голых реплик, без указаний места, времени и действия, даже без деления на эпизоды — не зря его иногда называют просто «диалоги», — он мне не поможет. Но в своем отчаянии я зашла дальше, чем можно было ожидать, иными словами, заметила, что диалоги укорачиваются и в конце концов превращаются в набор отрывистых реплик, почти междометий, причем особенно это касалось Мелоди; на последних страницах она тяжело дышала, кричала, стонала и не произносила ни слова… Боже мой! Я глядела в текст и чувствовала, как растет его значимость в моей судьбе. Кому-то хотелось, чтобы она сплелась с судьбой моей героини Мелоди, но я не знала всей истории Мелоди и не могла попросить — без риска выдать свой страх — подробно пересказать, как бы расшифровать ее мне, никого из тех, кто видел фильм целиком. Я не решалась это сделать, поскольку любой из них мог оказаться Джо, хотя и существовала простейшая связь: Джо Шэдуэлл, он же Массимо Паста.
Так или иначе, это был его голос, звучавший, правда, немного безлико из-за многолетней рутины, но все же с характерными приглушенными — или, точнее говоря, запорошенными, шуршащими — нотами, и я удивилась, что не сразу его узнала. Но именно поэтому такое «установление личности» показалось мне слишком прямолинейным, что-то в нем было избыточное, даже смехотворное.
Когда я попыталась понять технику этих предназначенных специально для меня эффектов, меня вновь обуял страх. Из тех, кто видел фильм до конца, именно у Пасты не могло возникнуть с этим никаких осложнений, ему даже не нужен был магнитофон, чтобы воспроизвести свои собственные реплики. Но, судя по звуку, слова Джо все-таки прокручивались в записи, хотя очень качественной, создающей эффект живого голоса. Я сразу отказалась от мысли о студийной пленке, ведь к аппаратуре имел доступ только технический персонал, а у меня не было оснований их подозревать. Я подумала (правда, особой ясности у меня в голове не наблюдалось) о каком-нибудь микроскопическом устройстве, которое с легкостью можно спрятать в тон-зале и подключить к студийному магнитофону, причем на большом расстоянии. Приобрести приемопередатчик или нечто подобное мог каждый — таким образом, я не продвинулась ни на шаг в своих поисках. Мне ничего не оставалось, как следить за Мелоди, Джо и другими персонажами, кольцо за кольцом, вплоть до самой развязки; одно лишь мысленное упоминание этого слова опять вызвало у меня ужас, к которому добавилось нетерпение. Я оделась и выбежала на улицу.
Без грима она снова обрела свою красоту. Мягкие, зачесанные назад волосы, гладкая кожа на лице, совершенные линии скул, продуманные движения кистей рук (применительно к ним так и хочется употребить французское слово «attaches»[14], казалось говорившие о полной внутренней гармонии. Она не старела, просто ей становилось больше лет, а глаза цвета темного янтаря, чей блеск достигал галерки, сейчас были подвижны, полны внимания.
Своим легендарным голосом она говорила именно о том, что сделало его легендарным:
— Ты понимаешь, мне очень хотелось увидеть портрет Эллен Терри, мне был незнаком этот рисунок Бердслея, можешь себе представить, как они его повесили: в темном закоулке вместе с другими карандашными портретами! Я разозлилась, стала отходить то вправо, то влево, чтобы он хотя бы не отсвечивал из-за этой несчастной лампочки — ну прямо как в больничной палате! Там был еще мужчина, который тоже пытался хоть что-нибудь разглядеть, я попросила у него зажигалку, осветила рисунок — точно в склепе… До чего она была похожа, и такой характер… просто замечательно. Конечно же, выполз единственный на всей выставке служитель, и сама понимаешь, что тут началось. С годами мне все труднее сдерживаться, а потом у меня падает давление. — Она помолчала, собираясь с мыслями. — В общем, как говорил Джеймс Мэйсон Джуди Гарланд, в тебе есть то особенное, о чем упоминала Эллен Терри.
Я слушала ее с восторгом, и, думаю, не потому, что она говорила лестные для меня вещи, нет, просто ее уверенный, но легкий тон дал мне возможность в тот момент обо всем забыть; меня очаровывала эта ее манера быстро двигаться по комнате, переставлять какие-то предметы на столе: рамки с фотографиями, книги, сценарии, причем меня ни на секунду не покидала уверенность, что она здесь, совсем рядом со мной. О, если уж моя мама где-то находилась, этого нельзя было не чувствовать, она заполняла собой все, причем мягко, деликатно. Мне кажется, сама она этого даже не замечала.
— Дубляж когда-то играл большую роль и в моей жизни, да-да! Как источник дохода он очень помог выдвинуться. Но нельзя ограничиваться только этим, иначе сойдешь с ума. Время от времени я слышу тебя в фильмах, и мне всегда кажется, что ты мечешь бисер перед свиньями: волшебный, редчайший бисер оказывается в отхожем месте. Ты единственная действительно играешь, единственная понимаешь то, что говоришь. Разумеется, если есть что понимать.
Если есть что понимать! Она права: миллионы реплик — это лишь пустой звук.
— По-твоему, можно умирать от зависти к тому, кто талантливей тебя?
Вопрос, резкий, выпадающий из общего тона, заставил ее сделать паузу.
— Не знаю, только не среди актеров. Одно то, что человек способен сравнивать себя с другими, беря за критерий не деньги или успех, а талант, говорит, как мне кажется, о том, что он сам не лишен таланта. Во всяком случае, он ставит себя на весы, а это уже признак ума. Я, правда, что-то редко встречаюсь с его проявлениями.
— Можно быть умным, но не иметь особого дара и потому сходить с ума от зависти к тому, у кого он есть.
— Надеюсь, ты не завидуешь чужому таланту? У тебя на это нет никаких оснований.
— Я о другом. Если то, что ты говоришь, — правда, кто-то может завидовать мне.
Она помедлила, как бы в нерешительности.
— Пожалуй, ты недостаточно удачлива, чтобы вызывать зависть. Но ты такая молодая! Ты могла бы вернуться к временам Ариэля. Со мной.
— С тобой? На сцене? Да меня никто не заметит!
Она засмеялась.
— Глупости! Возможно, у меня еще остался какой-то шарм, но…
— Ты умеешь искриться, мама, да-да, именно так, и любая актриса, хоть и намного моложе, выглядит рядом с тобой просто убогой.
— Неправда, к тому же с тобой я бы вела себя благородно. — Она запнулась, поняв, что сама себе противоречит. — Я научу тебя кое-каким хитростям, пока они тебе неизвестны, а в остальном у нас не будет проблем. — Она опустилась на уголок дивана. — Иди сюда. Послушай. Тут возникла идея предложить нам с тобой сыграть мать и дочь в одной пьесе, эту комедию уже поставили аналогичным образом в Лондоне и в Берлине, был большой успех, поэтому предполагается, что и у нас она даст хорошие деньги.
— В Лондоне, в Берлине… — пробормотала я. — Очередной дубляж… повторение спектакля.
— О Господи! — Она встала (я взвинтила ее, но я и сама была в таком состоянии). — Ты не понимаешь, что это нужно нам обеим. Тебе необходимо вновь привыкнуть к публике, к реальной публике. Да, теперь такое случается редко, но когда она тебе по-настоящему аплодирует, «вне абонемента», без участия клакеров, то окутывает тебя любовью, придает силы на несколько дней вперед. А мне нужен спектакль, в котором бы чувствовался класс. Бог мой, человек мечтает создать себе блестящий имидж… Видишь, у нас и слова-то для этого нет!
— Почему же нет, мама, возьми словарь и посмотри перевод: изображение, подобие, копия, образец…
— Ну конечно!
— А вот то, что тебе нужно: сценический образ, воплощение.
— Великолепно!
Мы засмеялись. Как было бы замечательно и дальше продолжать шутить, сидя рядышком на большом мягком диване, в этой неповторимой, изысканно обставленной комнате, которая словно создана была для того, чтобы забыть о внешнем мире, за исключением залитого светом сада за окном. Как было бы замечательно, если б я смогла от игры перейти к приведшему меня сюда делу. Эта мысль мучила меня, а мама, все еще сохраняя шутливый тон, сказала:
— Знаешь, как будет называться фильм, где я сейчас снимаюсь? «Джопа, стреляй скорей!» — вот как! А еще мне предложили роль гадалки в новой киноверсии «Кармен», действие происходит на фабрике по производству пармезана и называется «Пармен»…
Я не могла удержаться от смеха. И все же, значит, то леденящее чувство необратимого разложения, которое охватило меня днем, имело под собой основание.
— Ага, сегидилья Пармен, так я понимаю?
— Молодец, схватываешь на лету! А что до зависти, даже если мне хорошо платят за такие картины, то я хочу, чтобы мне не только завидовали, а чтобы еще и уважали.
— Мама, у меня проблемы посерьезней. Знаешь, я хотела бы…
— Ну да, хотела бы, но сейчас… и так далее, и тому подобное, так ведь? В прошлый раз ты говорила то же самое.
— Да нет, в прошлый раз было совсем другое.
— Ну разумеется, был Андреа.
— Опять не то! Все уже шло к разрыву. Если б дело было только в этом!
Она обиженно молчала, и моя тревога опять всколыхнулась. Когда я пришла, она мне обрадовалась, назвала детским прозвищем «Стебелек» и буквально за две минуты соорудила великолепный стол. Я отведала сливочного мороженого и незаметно взглянула на часы: вечно у меня времени в обрез!
— Мы поговорим об этом в спокойной обстановке, честное слово.
— Когда?
— Думаю, все разрешится очень быстро.
Однако я не могла ей сказать, что не знаю, каким образом все разрешится и с какими потерями.
— Так, значит, до тебя все-таки дошли мои послания?!
Слова Федерико обрушились на меня из домофона и отдались в ушах неимоверным скрежетом.
Я поняла, что чем труднее мне относиться к происходящему с юмором, тем больше самые невинные слова окружающих приобретают для меня какой-то горьковато-острый привкус, наподобие блюд из соседнего китайского ресторана.
Даже то, что Федерико вместо имени записал на автоответчике: «Ты жива? Дай о себе знать», — сейчас, когда я стремительно неслась навстречу смертельной опасности, становилось для меня неким знаком.
Передо мной уже давно разверзлась страшная трещина — не шире моей ступни, но до странности глубокая: вот уже многие годы Федерико был моим другом и одновременно — вне всякой связи между нами — другом Андреа. А потом, когда наша совместная жизнь с Андреа закончилась, мой бывший муж отдалился и от Федерико, видимо все же как-то связывая его со мной. Федерико же разрывался между нами, будучи уверен, что не должен делать выбор между людьми, которые ему в равной степени дороги. Мне подобный выбор тоже казался неестественным. Но в конце концов за него сделало выбор то, что мы в своей лености обычно называем обстоятельствами. Теперь он виделся с Андреа все реже и реже.
Дверь в квартиру была чуть приоткрыта. Я вошла.
В шортах и рубашке он вырос на пороге кухни, идя мне навстречу, пересек свою единственную большую комнату. В его лице я заметила что-то необычное: уж не передалось ли ему мое тревожное состояние?
— Здесь можно задохнуться, — сказал он и протянул мне стакан виски со льдом. — В Индии к этому делу многие пристрастились, поскольку, поднимая температуру собственного тела, меньше страдаешь от жары. Я имею в виду англичан, живущих в этой грязной глухомани типа какого-нибудь Чандрапура. Конечно, им было трудно воспринимать это иначе как ссылку…
Я удивилась, что он пьет, так как в квартире вместе с запахом гамбургеров явственно ощущался аромат наркотика, а Федерико обычно строго держался правила: либо алкоголь, либо травка. Однако в его поведении я не уловила никаких отклонений от нормы; он провел пальцами по клавишам пианино, вышел на небольшую террасу, пробравшись между комнатными растениями и круглым столиком с двумя стульями. Я выпила для храбрости, поставила сумку и двинулась за ним.
— Это место все больше напоминает мне Лиму, — вздохнул он. — Понимаешь, там нет солнца, но и дождя тоже, они не знают, что такое зонт. Сплошное сухое облако, состоящее, очевидно, из проклятий инка. А высохшие муниципальные деревья засыхают и падают, и по обочинам их авенидас зияют огромные ямы.
Светила луна, воздух был напоен таинственными звуками; в проеме крыш лихорадочно металась какая-то птица. Все, как и днем, будто замерло, видимо, чтобы навечно отпечататься в памяти.
Он пристально посмотрел на меня, и я почувствовала себя разоблаченной, точно он сразу понял, что я хочу от него невозможного: жду помощи, не желая втягивать в эту историю.
Я до сих пор не произнесла ни слова, не сделала ни одного жеста, который бы поставил его в известность о цели моего прихода.
И все же наконец решилась:
— Мне нужен пистолет. Сегодня ночью.
Он не двинулся с места. Я почувствовала, что краснею, но еще упрямей повторила:
— Сегодня ночью.
— Если ты говоришь о пистолете моего отца, то у меня его больше нет, я от него избавился.
— Помоги мне найти другой.
— Зачем?
— Мне надо защититься.
Наступило молчание.
Я вернулась в комнату, взяла сигарету со стола, заваленного рукописями.
— Во что это ты вляпалась?
— Не знаю. Я ничего такого не совершила.
— Может, как раз поэтому?
— Может быть. Значит, так было предначертано.
Я подняла с пола сумку, собираясь уйти.
— Забавно, я всегда выступаю в роли просительницы, вечно кому-то обязана. Я не про тебя, конечно, и все же…
— Обязательства надо искупить, иначе они душат.
Он подошел к пианино, начал напевать, сам себе аккомпанируя:
— «Спасибо, что живешь — спасибо, что ты есть — thank you for calling — good bye…[15]
Он хотел меня развеселить — не его вина, что я теперь все видела в черном свете. Я направилась к двери.
— Андреа не знает об этой истории. И ты ему ничего не скажешь.
Он догнал меня, загородил дверь, все его тело было напряжено, хотя на лице он старался сохранять спокойствие. Чтоб удержать меня, начал паясничать:
— Знаешь, я, кажется, нашел способ делать деньги: туристские ботинки с надувными подошвами, они поднимают тебя на целый метр, и ты наслаждаешься исключительными видами. Только подумай — вот ты в музее, нажимаешь на клапанчик, и — вжик! — никаких перед тобой голов. Потом, когда захочешь, опускаешься и ходишь себе, как обычно. Заправиться можно газовым баллончиком, примерно как для зажигалок.
Я рассмеялась, и это его приободрило.
— Послушай, я всегда старался по возможности не лезть тебе в душу.
— Но на этот раз я сама тебе ее открою: мне нужен пистолет. Без всяких эвфемизмов.
— Однако ты не можешь сказать больше того, что сказала.
Я покачала головой.
— К сожалению.
— Ладно, насчет меня не волнуйся.
— А ты насчет меня. Я выкручусь.
— Хорошо.
Я подумала, что ему хочется обнять меня, сделала шаг в сторону. Снова поставила сумку.
— Ты должна использовать свои козыри, а они сильнее, чем у кого бы то ни было. Зачем тебе вооружаться?
— Ты не понимаешь, — сказала я. И еще, помню, добавила: — На этот раз не обойдется без последствий.
— Что ты хочешь, чтобы я сделал?
— Ничего. Хотя нет, постели-ка постель. Может, мне удастся поспать здесь несколько часов.
С этой высоты сцена казалась дном пропасти, серо-лиловая пустыня с дюнами до самого горизонта; занавес — границей между ночью и днем, гигантской тенью, разрезавшей небо пополам.
Ужас перед пустотой не исчезал. Головокружение было ясным и медленным, падение — молниеносным; я упала внезапно в кишащие огни, четко отсчитывая несоизмеримо долгие доли секунды.
Я резко приподнялась, издав стон, вся в поту, полная тревожных предчувствий. Я падала во сне, конечно же, не в первый раз — то были стремительные, короткие, окончательные падения, — но сейчас я впервые падала, пребывая в таком реальном измерении, столь впечатляющем своей выразительностью и четкостью.
Федерико не спал, он лежал рядом и смотрел на меня. Мне опять показалось, что он о чем-то догадывается, возможно, я говорила во сне.
— Сцена казалась вполне реальной. На дюнах я даже видела пучки травы, ежевику, мальву, а на море — профиль Просперо.
— Ну и?..
— Больше ничего. Я проснулась за миг до того, как должна была разбиться.
Мы помолчали. Он обнял меня. Я попросила таблетку опталидона, который он держал в тумбочке возле кровати. За окном приглушенный свет извещал о приближении очередной зари очередного адского дня.
— Что, совсем ничего?
Да, были какие-то фрагменты, но я не могла их сформулировать даже мысленно.
— Жаль. Потому что иногда во сне вспоминаются вещи, которые могли бы помочь. И гораздо больше, чем пистолет.
— Ты считаешь меня сумасшедшей?
— Скорее, это у тебя появились сомнения.
Проходят часы, а я все пишу, пишу без остановки, но вдруг у меня свело руку, и я решила немного размяться, встала, подошла к окну.
Я восстановила название этой старой гостиницы, затерянной в Доломитовых Альпах, освежив в памяти то полнейшее счастье за легким ленчем, которое я испытала во время отдыха в этих местах, еще при жизни отца, когда мне только-только исполнилось шестнадцать. Уже тогда в здешней атмосфере ощущалось что-то очень ностальгическое, романтичное — иногда, благодаря своему воображению, я чувствовала себя Наташей. Теперь, почти совсем опустевшая (куда девались любители длинных прогулок, обстоятельных бесед и чтения, а вместе с ними небольшой струнный оркестр, официанты в зеленых фраках, цветы и зеркала?), гостиница все же сохранила свою вековую прелесть, свою тишину, которую лишь изредка нарушает скрип дерева. В эту ясную ночь серые и красные скалы, освещенные луной, кажутся мне близкими и приветливыми, несмотря на свой внушительный вид. Их сияние, какое-то холодное и печальное, но чистое, действует на меня успокаивающе, правда всего несколько минут, потом эффект пропадает.
Глаза у меня уже плохо видят от усталости, но мне совершенно не хочется спать, я исписываю страницу за страницей с поразительной работоспособностью автомата, прежде мне незнакомой. Понимаешь, я даже не предполагала, что все предстанет у меня перед глазами с такой точностью (а вот и ты: время от времени ты опять проявляешься в качестве собеседника); хотя я, вполне возможно, иногда и отвлекаюсь в своем повествовании, но на самом деле переживаю все заново, а настоящее облегчение никак не приходит, более того — я опять испытываю те же страдания и не знаю, как долго это продлится. Прошлое вовсе не в прошлом, именно из-за полного отсутствия покоя я сначала обрушилась на тебя с упреками: зачем, мол, ты меня нашел и задаешь вопросы. Может быть, постепенно все станет понятнее, да и ждать тебе осталось недолго: уже надвигаются крупные и мелкие события, и самым трудным для меня оказалось осознать степень их значимости, определить удельный вес каждого.
Ну, например, вроде бы пустяковый эпизод: как только я встала с кровати Федерико, тут же споткнулась и страшно возмутилась, почему он не убирает на лето ковер; а когда он принес мне капли от давления, устроила дурацкую истерику. Может быть, глядя снизу вверх на его красивое обнаженное тело, я увидела в нем, таком, казалось бы, знакомом и привычном, что-то гнетущее, эротическое. А еще мне вдруг почудилось, что я — это не я.
Последующие два часа прошли в бессвязном мелькании коротких отрезков времени, все больше сбивавших меня с толку, — мне никак не удавалось сложить их в одно целое.
Помню огромные неподвижные платаны на фоне свинцового цвета набережной, пока что совсем пустынной, помню занавески у себя в спальне, которые я задернула, чтобы отдохнуть хоть полчаса; потом большой ящик — я открыла его и зажгла свет.
Там лежали пачки писем, фотографий, театральных программок, квитанции, паспорт, копии документов, использованные чековые книжки, вырезки из газет, открытки, старые еженедельники, связки ключей: я здесь все постоянно перерывала, переворачивала в вечной спешке. Мне попался большой оранжевый конверт с надписью «Буря», я села на кровать и открыла его. Раз так получилось, что я постоянно вспоминаю — во сне и наяву — о тех днях, значит, что-то я непременно должна тут обнаружить.
Два снимка, сделанные через несколько лет после «Бури», привлекли мое внимание: на первом Андреа в зеленой майке вбивает гвозди в доски для сцены, с которой в тот же вечер мне предстояло читать столь же неизбежные, сколь и непроизносимые, стихи Пабло Неруды; на другой Федерико обнимает меня за плечи и смеется — какой же он молодой!.. У меня длинные волосы, расклешенные джинсы, жилет с наклеенными зеркальцами; я тоже смеюсь и положила ему руку на плечо.
Я вытряхнула из конверта все содержимое; у меня перед глазами оказались различные эпизоды нашего спектакля и репетиций; Просперо, говорящий с дочерью о своих фолиантах, я сама в тренировочном, а потом уже в настоящем костюме, красавица Серена Таддеи (Миранда) со своим Фердинандом (Лучано Тести), Джорджо Камаски (великолепный Калибан), Джованни Малакода и Антонио Зборсари в ролях Алонзо и Гонзало и все остальные, молодые и старые: Джованни Черрути, Пьеро Зоррентаччи, Массимо Стала, Джулио Массена, Антонио Пекори, Джузеппе Толли, — все они теперь для меня не многим более, чем просто имена, которые и в памяти-то возникают с трудом. Я просмотрела афишу, еще раз перебрала фотографии; мне казалось, я совершаю нечто вроде эксгумации, и больше всего меня терзало чувство, что я никак не могу определить объект поиска — у меня в руках был инструмент, а я не умела им пользоваться, я напала на след, но не знала, как по нему идти; ничто не говорило мне о существовании какой-либо связи с моим нынешним положением.
От раздумий меня оторвал телефонный звонок. Я посмотрела на часы: было восемь. Побежала к телефону, но только для того, чтобы убедиться, включен ли автоответчик.
Я услышала собственный голос, который отчеканил:
— «…оставьте ваше имя, номер вашего телефона или что вам угодно, только не молчите».
И спустя миг комната наполнилась каким-то колдовским звучанием: несколько коротких жалобных восклицаний вперемежку с тяжелым дыханием, сдавленными стонами, лихорадочными, яростными хрипами… Потом едва уловимый зловещий треск — и все.
Я стояла в двух шагах от этого как вкопанная, не дыша; голова пылала, и я прижалась к стене, как будто атака на меня еще не закончилась. Наконец я осознала, что все хрипы, крики и стоны теперь уже звучали, как эхо, у меня в мозгу.
Хотя это был всего-навсего еще один кусок из фильма, такое зверское и, можно сказать, с наслаждением совершенное насилие достигло цели: самые страшные предчувствия стали реальностью. Пытаясь сбросить оцепенение, я пошла за диалогами (слово «диалоги» в таком контексте выглядело просто смешно), принялась судорожно их перелистывать. Пальцы дрожали, я понимала, что вид у меня беспомощный и жалкий. Я то забегала вперед, то возвращалась назад — без всякой системы, как археолог, лишившийся рассудка от усталости и одиночества: он знает, что тут, под землей, находятся невероятные ценности, но не может решить, с какого места начинать раскопки. Я выпрямилась, вытерла пот со лба, начала читать с того места, где мы закончили дубляж. Там у Джо и Мелоди был незначительный эпизод, а сразу за ним — длинный диалог между Джо и неким Дэвемпортом.
Они беседовали о прошлом, о Мелоди и ее матери, о возможном несчастном случае, но в основном о деньгах.
Д ж о. Поверь/ чтобы получить за такие вещи их истинную цену/ нужны осторожность и время/ А что до свободных денег/ ты сам знаешь (хрип)/ Ты подождешь несколько недель?/ Как раз можно успеть побывать в Кувейте/ Далласе и Лос-Анджелесе.
Д э в е м п о р т. Ты что/ шутишь/ Джо?/ Даю тебе два дня.
Д ж о. Нет/ вовсе не шучу/ Надеюсь/ ты понимаешь/ что это дело тонкое (вздохи, стоны и т. д.)/ Думаешь/ легко выставить на рынок произведения Челлини?..
Д э в е м п о р т (вздохи на выбор).
Д ж о (натужные вздохи). Ты представляешь себе/ что такое Челлини? (Хрип, тяжелое дыхание.)/ Или Полайоло? (Вздохи, стоны.)
Я перевернула страницу. Эпизод заканчивался именно здесь. Я спросила себя, уж не те ли это были вздохи и стоны, что несколько минут назад раздавались у меня в квартире; если да, то встреча между Джо и Дэвемпортом… В чем же тут загадка? Неужели в конце… Джо, кажется, оставался там до последнего, и значит… значит, Массимо Паста, помимо моей воли пронеслось в голове. Почему же он продолжает оставаться вне подозрений? Конечно, все услышанное по телефону — магнитофонная запись — это факт, однако можно ли исключать возможность (если речь действительно о Пасте), что он специально проделал небольшой трюк, который обеспечивал ему идеальное прикрытие? Вдруг это искаженное звучание специально, с завидным мастерством, отработано для моего профессионального слуха?
Что касается мотивов такого настойчивого преследования со стороны человека, который едва меня знал, то они покрыты мраком, разве что он просто сумасшедший. Если же он не сумасшедший, то именно отсутствие мотивов отбрасывало Пасту в самый конец списка. Тут мой внутренний голос воскликнул: «Идиотка, тупица, какой еще список!» — и у меня из рук выпал полный до краев стакан. Не было никакого списка — ни подозреваемых, ни мотивов; не было плана действий, стратегии обороны, направления расследования; вот она я, стою как последняя кретинка в ду́ше под ледяными брызгами, держась одной рукой за край пластиковой занавески (конечно же, отодвинутой, так как я всегда боялась закрываться в душе).
Я таращилась в пустоту до тех пор, пока не сумела внушить себе, что если не буду действовать, если я буду продолжать вести себя как романтическая героиня, то я и впрямь ничтожество, тряпка; и это дало мне сил вылезти из душа. Может, я и в самом деле столкнулась с маньяком, но пойти по такому пути было бы ошибкой, а ошибаться мне больше нельзя. Хватит трястись, надо избрать линию поведения и нанести ответный удар. Я им всем вцеплюсь в глотку, как кто-то из них вцепился в мою, пока не вытащу своего обидчика из норы.
Я выключила воду, накинула халат. Кто-то позвонил в дверь. Я затаила дыхание. Снова позвонили. Я пересекла спальню, гостиную, подошла к двери.
Андреа стоял прямо напротив глазка: у него были круги под глазами и губы совсем побелели. Я смотрела на него так, как смотрят на портрет, не очень похожий на оригинал. Он поднял руку, снова нажал на кнопку звонка.
Я открыла, встретив его без улыбки; отошла, пропуская его в квартиру.
— Привет.
— Ты уже не хромаешь.
— Почти нет.
— И палка тебе больше не нужна.
— Ты как будто огорчена. Да, я больше не пользуюсь твоим подарком.
— Она вполне может пригодиться тебе для прогулок в горах.
Он нерешительно огляделся.
— Ну как ты?
— Очень устала.
— Заметно.
— У тебя тоже не слишком бодрый вид.
— Ты не то собиралась сказать.
Он устроился в другом конце комнаты, на каменной приступке балконной двери. Лицо его оказалось против света, сочившегося сквозь щели в жалюзи.
— А что?
— Ты хотела сказать совсем другое.
— Нет, я не думаю…
— Ты такая бледная.
— Это все сирокко. Сейчас бы на море…
— Ты не высыпаешься. Так что ты собиралась мне сказать?
— Откуда ты знаешь, что я не высыпаюсь?
— Я же сказал: это заметно.
— А ты зачем, собственно, пришел?
— Мне нужны кое-какие книги.
— Что же, ищи. Я пойду оденусь, а потом сварю тебе кофе.
Я вышла из комнаты и попыталась собраться с мыслями.
Прежде всего составила список, взяв из телефонного справочника адреса Массимо Пасты, Боны Каллигари и Антонио Купантони. Потом быстро причесалась, не высушив волосы, побрызгалась дезодорантом; вот, пришло мне в голову, дублирую свои подмышки, улучшаю оригинал! Я вернулась в комнату и вычеркнула Купантони: тот, кто уверен, что улучшает оригинал, не станет тратить время на подобные игры.
Что касается слежки за передвижениями моих компаньонов, то я отодвинула эту задачу на второй план. До начала дубляжа (он был назначен на два) оставалось всего несколько часов. Я надела самое легкое платье из тех, что смогла отыскать, свободное и с карманами. Теперь сумка: сигареты, зажигалка, чистый платок, духи, расческа, зажим для бумаг, ключи, кошелек, ручка, еженедельник. Текст! Готова, сказала я себе.
Андреа стоял посередине гостиной с отобранными книгами в руках.
— Ты не возражаешь? Они мне понадобятся.
— Конечно, нет. Ведь они твои.
— Не знаю. В любом случае я тебе их верну.
— Не бери в голову. Их тут столько по дому разбросано. Если хочешь, то как-нибудь, без спешки… Пойдем на кухню.
Из окна кухни был виден двор, где росли два банана и высокие мушмулы, усыпанные черными плодами. Я отодвинула ногой в угол осколки стакана, решив, что вечером уберу.
Сидя за столом, Андреа молча наблюдал, как я варю кофе. Я нарезала черствый хлеб, достала масло, мед, фрукты, две тарелки и две чашки.
— Молока, естественно, нет?
— Хочешь хлеба с маслом?
— Бог с тобой! Масло в такую жару! — Он помешивал кофе и ждал, когда он слегка остынет. — То лето, что мы провели на Сицилии, тоже было страсть какое жаркое. Номер мы снимали в Палермо в центре — помнишь? Адское пекло, а ты преспокойно сидела у открытого окна, тебе плевать было на духоту, на шум, на окружающий мир, уминала за двоих завтрак, причем масло поглощала килограммами.
— А ты пил кофе и смотрел на меня, лежа на кровати. Кто знает, о чем ты тогда думал?
— Сколько дашь за мои тогдашние мысли?
Он произнес это с улыбкой, и у него над губой образовалась складка, как будто кто-то пририсовал ему усы. Я проглотила ломоть хлеба, фрукты, кофе, стакан воды. Посмотрела на Андреа. Книги, которые он притащил за собой на кухню, нетронутый кофе, его молчание и устремленный на меня взгляд вынудили меня заторопиться. Я поднялась, но он не сдвинулся с места. Я взяла сигарету.
— Привет от Федерико, — сказала я.
Андреа тоже встал.
— Ты с ним виделась?
— Мы проговорили ночь.
— Проговорили!
— Впрочем, о себе он почти не говорил. Ты бы позвонил ему.
— Много куришь?
— Нормально.
— Тебе вредно для голоса.
— Даже хорошо, что он будет немного хриплый.
— Если ты хочешь вернуться на сцену, то должна думать о своих легких.
— Кто тебе сказал, что я этого хочу?
— Твоя мать.
— Ты с ней виделся?
— Да. Но мы и с тобой, помнится, говорили на эту тему. Ты зря расходуешь силы, никто не видит, какая ты красивая, особенно вот так, без макияжа…
— Брось, никогда я не была красивой.
— Ладно, не буду спорить. Но вот талантливая — это уж точно, ты была просто замечательной актрисой.
Была да сплыла! Я не ответила.
Прежде, чем уйти, я проверила автоответчик: на пленке еще оставалось много места.
Мы спускались по лестнице молча, каждый из нас уже погрузился в свои мысли; он шел впереди, с книгами, слегка ссутулившись, какой-то деревянной, неритмичной походкой.
Наконец-то небо перестало напоминать шкалу серых тонов на экране старого телевизора и покрылось великолепными облаками, такими низкими, что они буквально опускались на реку и прямо на глазах становились все более мрачными. Они предвещали то, чего все так ждали, но и эти посулы уже давно воспринимались как весьма впечатляющее надувательство.
Было почти десять; через четыре часа начинается дубляж.
Я несколько раз нарушила правила, пробираясь сквозь плотный поток машин, а моя головная боль — сколько уж времени я не сплю? — не только не собиралась утихать, а, наоборот, усилилась за тот короткий промежуток времени, пока я пересекала Тибр и добиралась до Авентина, где находился — нет, уместней сказать «располагался» — дом Боны Каллигари.
Здесь им повезло — прошел небольшой дождь, но такой роскоши, как гроза, они не удостоились. Асфальт постепенно подсыхал, от него, а также от пахучих цветущих кустарников и от зарослей туй поднимался пар и бил в голову. Большую часть улицы — совсем пустынной — я проехала на второй скорости, а вниз, под горку, свернула на холостом ходу, как бы приноравливаясь к полусонному окружению и следя за нумерацией домов. Когда я подъехала к дому Задницы (да-да, я всегда так ее и называла — Задница, но про себя, разумеется, или в разговоре с Федерико и с кем-нибудь еще, кто не был связан ни с ней, ни вообще с моей работой), — так вот, когда я подъехала к ее дому, я еще больше сбавила скорость и увидела трехэтажный кирпичный особнячок, покрытый штукатуркой, с круглыми террасками, полосатые занавески на которых были задернуты. Слишком уж все элегантно для нее — и район, и дом.
Я поставила машину чуть ниже, за углом, сама не знаю почему: либо я действовала инстинктивно, либо где-то вычитала, что в подобных ситуациях следует поступать именно так. Уверенным шагом я прошла назад, ощущая капли пота под темными очками. Начала подниматься вверх, но замерла на полпути: в шестидесяти метрах от меня, в дверях дома Каллигари, появился высокий мужчина в светлом костюме — это, без сомнения, был мой друг и компаньон Джованни Мариани.
На сей раз, именно повинуясь инстинкту, я присела за припаркованными машинами и стала следить за ним через грязные стекла: он прошел вперед, шурша посыпанной на дорожке галькой, остановился у калитки, посмотрел в мою сторону. Я пригнулась под прикрытием оливкового капота и замерла в таком положении на долгие секунды. Не слыша его шагов, я высунулась. Мариани не спеша шел в противоположном направлении, затем снова замедлил ход: не то из-за начинавшегося подъема в горку, не то от нерешительности. Возможно, он не помнил, где оставил свой кремовый «ровер», — в таком случае это означало, что он наведывается сюда довольно часто.
Я подождала, проследила, как он исчезает из поля зрения, и продолжила путь. Я думала о Боне, которая сейчас откроет мне дверь, удивится — но только на мгновение, — увидев меня перед собой, а потом непринужденно улыбнется, встретит как старую подругу, спозаранку забежавшую в гости. Про нее все можно было сказать, кроме того, что она бесхитростна: Бона из той породы людей, которые не любят суетиться, но с колыбели держат ушки на макушке. Уж она-то на моем месте не стала бы, как дура, изумляться при виде верного друга Мариани, выходящего из ее дома. Она бы вовремя просекла то, что ежедневно происходит у нее перед носом.
На пути меня ожидал еще один сюрприз: Итало Чели. Здороваясь со мной, он изобразил на своей физиономии, еще более желтой, чем обычно, виноватую улыбку. Я не дала ему возможности заговорить первым.
— Бона у себя?
Он на секунду замешкался, сделал какой-то неопределенный жест.
— Она вбила себе в голову эту Джин Харлоу. Джованни хочет, чтобы ее дублировала ты, но ведь она такая упрямая!
Я заплатила ему откровенностью за откровенность:
— Когда я сказала Мариани, что не хочу работать все лето, я вовсе не имела в виду, что мне неинтересны эти роли. И вообще, неужели пять старых фильмов имеют столь важное значение, что становятся поводом для ненависти?..
— Ну что ты такое говоришь, Катерина, какая ненависть! Хоть ты-то не начинай! Это же сущий пустяк! Бона простовата, молода, можно и покапризничать. — Он облокотился на ограду, раскрыл черепаховый портсигар, не спеша закурил. — Ты и сама сказала, что стремишься к спокойной жизни, а я тем более. По правде говоря, мне совсем не хотелось в это ввязываться, у меня и без того куча проблем. Но если позволишь мне высказать свое мнение, то я считаю, что Бона нам просто необходима для особо темпераментных ролей.
— Вот как? Она в самом деле столь темпераментна?
Наконец что-то вспыхнуло в его остекленевших глазах.
— Никому и в голову не придет навязывать ей то, что не в ее амплуа. Да она и сама не возьмется. Она с детства отличалась благоразумием.
— Ты же только что сказал, что она капризничает.
Я спрашивала себя, куда гнет мой компаньон: то ли хочет предстать в роли друга семьи, то ли выдает себя за Пигмалиона, который облагодетельствовал несчастную гримершу со студии, устроив ее в школу актерского искусства, обеспечив работой, навязав свой стиль жизни, себя самого. С его стороны это в любом случае вполне объяснимая старческая слабость; для нее же, стремящейся подняться на иной социальный уровень, Итало Чели стал удобным потрескавшимся стволом, вокруг которого можно с легкостью обвить свои мясистые стебли. А какова в данном случае роль Мариани, до меня тоже теперь дошло. Только, чтобы намекнуть на это Чели, мне недоставало раскованности.
Я посмотрела вверх, на окна. Возможно, она оттуда следила за нашей беседой, но я не увидела ничего, кроме резных листьев и цветущей герани.
— И все же мне приятно, что ты сама пришла к ней: в конце концов, распределением ролей занимаетесь вы с Мариани.
— Вот именно. Правда, иногда недостаточно вдумчиво.
— Я с ней тоже говорил, она поймет, вот увидишь. Думаю, проблем больше не возникнет. Но так или иначе, после этого фильма тебе следовало бы отдохнуть.
Мне не слишком часто встречались подобные экземпляры, но если людей определенного склада и можно назвать жаворонками, то Бона Каллигари явно принадлежит к их числу. Не в смысле режима дня — когда она мне открыла, вид у нее был такой, будто она только что подавила зевок, — а в смысле внешности. На ее широкоскулом лице с изумленно вытаращенными глазами нечасто можно было заметить проблеск мысли, зато оно отличалось свежестью и живым выражением.
Она встретила меня, назвав товарищем по несчастью, и, изящно шурша своими голубыми атласными туфельками на высоком каблуке, провела в гостиную с антресолями, где невыносимо громко гудел кондиционер. Она предложила мне кофе, я отказалась.
— А ну-ка, скажи, — спросила она, — сколько лет ты занимаешься дубляжем?
— Целиком и полностью я отдалась ему лет пять назад. Раньше дублировала один-два фильма в год. — (Я говорила истинную правду, но слова звучали как-то неуверенно.)
— Да уж. Он тебя всю сожрал.
Ну вот, знакомая песня!
— Спасибо. Не знаю, должна ли я принимать это как комплимент.
— Дело твое. Во всяком случае, ты стала какой-то обязательной, просто неотъемлемой частью дублированных фильмов.
— Примерно как муравьи на пикнике.
Она ответила мне искусственным смехом, под стать дубляжу, и ее грудь живописно заколыхалась под белым шелковым пеньюаром.
Наш диалог угас. Я отметила, что и мой тон похож на декламацию. Я не могла выступить в роли нежданной гостьи, хотя у меня накопилась масса материала: старых реплик, которые, прежде чем стать расхожими, сначала принадлежали, допустим, Розалинде Рассел. Как было бы легко разыграть какую-нибудь изящную комедию! Но я оказалась в совсем иной обстановке, и прекрасно это понимала, однако чувствовала в себе боевой дух и, увидев на ослепительной стереоаппаратуре магнитофон, еще больше взбодрилась. Это была высококлассная машина, с великолепным звуком и прочими техническими характеристиками: таймером, автоматическим включением, специальным устройством для монтажа и чистки дорожек. Этой игрушкой можно забавляться до бесконечности.
— Прекрасная штука, я тоже себе такой куплю, — сказала я.
Тем временем в поисках других улик я шарила взглядом по лакированным и хромированным поверхностям, по диванам, обитым лиловой замшей, картинам прошлого века, безделушкам и сувенирам; заслужили внимание остатки завтрака, накрытого на троих; три красивые большие чашки для кофе с молоком. Бона взяла тарелку с двумя булочками и принялась за одну из них, а вторую протянула мне, вопросительно поводя бровями.
— Благодарю, но у меня страшно болит голова. Вот если бы у тебя нашлась таблетка опталидона…
— Лучше две, — уверенно заявила она. — Пойдем со мной, я заодно приведу себя в порядок.
Я двинулась за ней, сгорая от любопытства, которое она будто нарочно во мне разжигала. К примеру, мы, непонятно зачем, вошли в спальню, где смятые простыни отражались в целой системе зеркал — прямо как в борделе. В ванной комнате, тоже просторной и роскошно отделанной, лекарства занимали целый шкаф. Бона сразу же отыскала опталидон, дала мне две таблетки и наполнила стакан водой из умывальника, а сама последовала моему примеру.
— Что, и у тебя голова болит? — поинтересовалась я.
— Нет, это мера предосторожности — вдруг потом заболит? К тому же они из Ватикана, чудодейственные.
Полки под зеркалом были заставлены разными баночками, коробочками, кисточками, карандашами и целой коллекцией духов. Она внимательно следила за моим впечатлением от всего этого барахла.
— Как тебе моя ванная?
— Блеск! Ты, я вижу, любишь роскошь.
— А разве есть в жизни что-нибудь более приятное?
— Ты любишь, чтоб тебе завидовали.
Она не ответила.
— Иногда мы даже отказываемся от уважения, лишь бы нам завидовали, — настойчиво цитировала я монолог моей матери, произнесенный накануне вечером.
— А что такое уважение? Нас уважают за то, что мы делаем для других, а завидуют нам за то, что мы делаем для себя.
Почти наверняка реплика из фильма, только не помню из какого.
Она тем временем начала краситься: наложила тонкий слой тона, затем перешла к глазам, щекам и губам, используя голубые, черные и ярко-красные цвета и при этом проявляя завидные умение и ловкость, что вполне вязалось с ее образом. Отражение Боны взглянуло на меня из зеркала.
— Тебе бы тоже не мешало выглядеть поярче.
— Мне не идет макияж.
— Глупости!.. Мне по руке нагадали богатство, но я артистическая натура, а эта болезнь неизлечима. Одним словом, бросила все, сбежала из дома, чтобы стать актрисой. Ты ведь не так начинала карьеру, правда?
— Естественно, — заметила я. — Актерами становятся, когда есть что играть. — Мне казалось, я подвела разговор к основному моменту: у Джин Харлоу как раз было что играть в этих пяти фильмах.
— А когда нечего, значит, ты не актриса, а просто так, погулять вышла, — заявила она с присущей ей прямотой. — Но тебе не кажется, уж извини, что ты бросаешь камни в свой огород.
Я прямо оторопела.
— Было бы хуже, если б я их бросала в чужой, — ответила я, справившись с растерянностью. — Однако я пришла не затем, чтоб говорить о камнях и огородах. — Я выдержала паузу. — Ты не находишь, что мы с тобой мешаем друг другу?
— Да ну?! Как можно, ведь ты у нас номер один. Честно говоря, я даже удивилась, что ты снизошла до такого визита.
Пикируясь со мной, она ни на секунду не переставала разглядывать себя в зеркале, как если б это было гениальное произведение искусства: то придвигалась поближе, то отклонялась назад, изучая то отдельные фрагменты (сюда добавить еще одну ресницу, здесь подправить румяна), то общий план.
— Я бы ушла, подыскала бы себе другую фирму или кооператив, но они либо мало платят, либо рискуешь угодить в банду гангстеров. Поэтому, видно, твой ДАГ — моя судьба. — Она разложила по местам карандаши и кисточки и вышла из ванной. Я за ней.
Меня так и подмывало сказать ей, что в скором времени у нас не будет штатных актеров, — очень хотелось увидеть ее реакцию. Но она наверняка была в курсе всех дел, а подобной перспективы мы пока не обсуждали.
— Да и наши коллеги, прямо скажем, не святые, — сказала она, продолжая свой монолог. — Во всяком случае, не все.
— Ты тоже заметила?
— В общем, да. Купантони, например, со своим голосом добряка за деньги удавится. Ты ведь знаешь, он умудряется делать до двухсот колец в день. По-моему, он готов даже женщин дублировать, даже любительские фильмы своих соседей, лишь бы платили.
Мы оказались в полутемной кухне. Я наблюдала за ее движениями, которые снова стали ленивыми и медлительными, и спросила себя, уж не слишком ли плохо я о ней думаю.
— Джусто Семпьони тоже землю роет: метр девяносто — сплошные зубы и когти.
— Ну, он хотя бы на воровство не способен.
— Ах, не способен?! А диалоги, написанные неграми, — это что, не воровство? Их у него трое, я думала, тебе это известно.
Если информация исходила от Чели, что вполне вероятно, то какая-то была неясность во всей этой истории.
— А Паста? — рискнула спросить я.
— Нет, он скорее идеалист — разве не видно, как он помешан на работе? Но уж такой медведь!
— В каком смысле?
— Как тебе сказать… всегда один, никто ему не нужен.
— Но вот в последний раз, пошел же он с нами ужинать.
— Наверняка сделал исключение для тебя.
— Не понимаю, с какой целью?
— Да ладно, разуй глаза. Он-то свои ни на минуту от тебя не отрывает.
Таким сообщением она и вовсе положила меня на обе лопатки, во всяком случае, мне потребовалось время, чтобы прийти в себя. Бона приняла мое молчание за восхищение ее проницательностью. А я просто не знала, то ли мне отмахнуться от ее слов, то ли выругать себя за ненаблюдательность.
Она открыла большой холодильник, став ко мне вполоборота, и четкая белая линия очертила все контуры ее фигуры: бедро, томно заломленную руку, наклоненное вперед плечо, округлость груди. Она спросила своим хрипловатым голосом, не хочу ли я джина с тоником, и вдруг я осознала, что она совершенно преобразилась прямо у меня на глазах, а я опять заметила это с опозданием, только сейчас, глядя на нее с некоторого расстояния. Красиво причесанные волнистые волосы цвета платины, глаза под бахромой длинных ресниц, нарисованные карандашом нитеобразные брови и ротик сердечком, детский и влажный, а в уголке даже откуда-то появилась небольшая родинка.
— Так ты будешь джин-тоник?
Джин Тоник. Эффект переодевания. Еще более сильный, чем испарения после дождя. Я была сбита с толку. Кроме вызывающего простодушия здесь явно крылось что-то еще: ошибка в расчетах или, точнее, перебор, как будто некая бесконтрольная сила заставила ее предстать передо мной в таком облике; видимо, желание подменить собой Великую было столь велико, что подмена получилась полная.
На мгновение Бона приблизилась ко мне, потом опять заскользила прочь. Даже вблизи сходство было такое, что я опять в себе засомневалась.
Я прошла за ней в гостиную: там было светлее, и Бона замерла в классической позе, уперев одну руку в бедро, а другой позвякивая кубиками льда в стакане. Великолепно, ничего не скажешь. И если она меня так потрясла на трезвую голову, то не мешало бы и впрямь выпить джина.
Чтобы покончить со всем этим, я снова сосредоточила мысли и взгляд на японском стереомагнитофоне; на одной из его колонок, в тени обезвоженной пальмы, рядом с керамическим леопардом, стоял, как на обыкновенном столике, телефон.
Наконец-то передо мной конкретная цель, а не отвлекающие эффекты, сказала я себе. И добавила: но это ведь только предмет обстановки, я не могу основывать на нем какие-либо выводы.
— Мы, актеры, по-своему обходимся с действительностью. — (Я заговорила, чтобы выбраться из западни, стала цепляться за элементарный здравый смысл, как цепляются за пословицу или за магические жесты против сглаза.) — Мы путаем масштабы явлений, иногда просто что-то выдумываем.
Я вопросительно посмотрела в лицо этой статуе, но тут же отвела взгляд, чтобы снова не поддаться ее влиянию.
— Так оно и есть, — спокойно ответила Бона, устроившись в розовом кресле и заглотнув полстакана джина. — Что касается меня, то я, наверно, не всегда могу похвастаться душевным равновесием, но, к счастью, есть Итало, он меня любит и мне помогает. И он в первую очередь считает, что это для меня очень важно.
— Что «это»? — спросила я, хотя прекрасно все поняла.
— Получать хорошие роли, что же еще?
— Может, не один он так считает… и помогает тебе.
— Послушай, чего ты добиваешься? — огрызнулась она, вскочив. — Всюду суешь свой нос, позволяешь себе всякие намеки…
На миг созданный ею образ утратил свое великолепие: стали проглядывать родные поля и околицы. Я только и ждала, чтобы стычка наконец состоялась, но передержала паузу. Она заговорила совсем в другом тоне:
— Да, я в трудном положении, но как женщина ты должна бы меня понять. Все произошло так естественно. Ну да ладно, пока что они ведут себя как братья. И, думаю, это не скоро кончится, если я разбираюсь в мужчинах, а мне поневоле приходится в них разбираться, они всегда были моей профессией. — Она подлила себе еще джина, выпила, не разбавляя, сморщилась. Снова посмотрела на меня. — Я тебе выдала секрет, сама понимаешь, им бы не очень хотелось, чтобы об этом проведали.
Я попыталась представить себе эдаких средиземноморских Жюля и Джима, обрюзгших, с головой ушедших в жалкую рутину расчетов и условностей: передо мной развернулась их уютненькая жизнь втроем под знаком компромисса, в которой даже нашлось время для того, чтобы протирать листья комнатных растений, лопающиеся от благополучия на манер их хозяйки.
— Само собой разумеется, — добавила платиновая блондинка, — я очень рассчитываю на твое молчание. Представляешь, что будет, если все вдруг начнут на меня коситься?
Подтекст был такой: уж я-то пойму, кто распускает слухи.
— Я умею хранить чужие секреты, не беспокойся. Но, должна сказать, я тебе завидую, хотела бы я уметь ничем не гнушаться.
— Ну, раз уж на то пошло, я копаюсь только в своем говне, в чужое не лезу. — Стакан, вновь поплывший к накрашенным губам, на секунду замер. — Твое здоровье.
Призраки опустошают. Не знаю, могла ли я считать себя опустошенной, но, помню, выйдя оттуда, я подумала с дрожью отвращения, что если бы мне суждено было умереть в этот миг, то на сетчатке у меня отпечатался бы последний увиденный мною образ: гипнотическое подобие Джин Харлоу, раздувшейся от жары. Еще один повод, чтобы цепляться за жизнь.
Один раз в жизни спешка сослужила мне службу: лишив возможности задавать себе самой вопросы, освободила меня от греха уныния, которое все же норовило укорениться в душе, создавая внутреннее ощущение, что я перемещаюсь в некоем замкнутом пространстве, причем не столько сама, сколько вместе с этим пространством. Не знаю уж, как лучше объяснить мое состояние; могу лишь добавить: я чувствовала себя в дураках из-за своего старинного убеждения, что нормы как таковой не существует и что нет по-настоящему нормальных людей. Последующие события (собственно, даже не события, а какая-то мрачная, изнурительная гонка в обратную сторону) нанесли еще один удар по тому моему убеждению.
Я позвонила Массимо Пасте из сверкающего и пустынного бара на пьяцца Арджентина. Было ровно одиннадцать. В двух шагах от меня в цилиндрических витринах вращались роскошные образцы сандвичей и холодных закусок. Между долгими гудками я заранее угадывала появление, исчезновение и очередное появление, в ритме наших колец, ростбифа — салата оливье — студня — ростбифа… Он ответил, когда я уже хотела повесить трубку. Я, правда, так и сделала: мне нужно было убедиться, что он дома.
Я заплатила за банку кока-колы и понесла ее с собой в машину, которую припарковала метрах в ста от дома Пасты; однако, чтобы приблизиться к нему, мне пришлось покружить и один раз даже нарушить знак одностороннего движения. Я чудом нашла место, откуда могла видеть подъезд, оставаясь незамеченной. На голову я надела пляжную шляпу, вот уже несколько месяцев валявшуюся на заднем сиденье, с полями, идеально подходившими для того, чтоб вытирать пот. Я развернула карту Рима и тем самым завершила свою маскировку, однако любопытство пересилило: я повернула к себе зеркало заднего обзора. Какой у меня вид: просто смешной, или в нем чувствуется нечто патетическое?.. А вдруг он уже ушел за те пять минут, которые мне понадобились, чтобы подъехать ближе к дому? А вдруг он вообще не выйдет до двух часов, и тогда прощай моя запись; я могла бы ее пропустить, но уж в два-то часа я просто обязана оказаться в тон-зале М, еще ничто в жизни не казалось мне важнее сцены Джо с незнакомцем (я была уверена, что речь шла именно о ней: может, ее еще не закончили или что-нибудь хотят переделать). Эти вздохи и хрипы, соединенные с изображением, наконец обретут смысл и для меня, получат некоторую завершенность. Если только… если только я не ошиблась в выборе места, потому что если Паста — это Джо, мой Джо, то под лицом у него маска, или не под лицом, а где-нибудь сбоку… так что он может в любой момент жестом фокусника снять маску, которой никто не видит.
Все сомнения и метафоры исчезли, как только он появился. Он действительно был замаскирован суперклассическими очками с зеркальными стеклами; мало того, что они делали его неузнаваемым, так они еще скрывали за отражениями фрагментов неба и улицы самое существенное — направление его взгляда.
Я опять развернула карту Рима — теперь он меня не заметит. Услышала довольно мягкий звук его мокасин, подняла глаза, увидела в зеркале заднего обзора белую рубашку, брюки цвета хаки (хотя бы эта деталь: «брюки Паста, мокасины Паста» — должна была насторожить меня, что позволило бы сэкономить столько драгоценного времени).
Он сел в красную «ланчу», я тронулась с места. Он в любом случае должен был проехать мимо меня, чтобы, выбравшись из переулка с односторонним движением, направиться в сторону улицы Аренула.
Он запоздал на целую минуту, и я оказалась на самом виду, вылезла носом чуть не на середину дороги. Краем глаза проследила за ним, подождала, пока он проедет, окончательно вывернула на дорогу. Меня обогнала «хонда», которой правил ослепительный рыцарь ночи — прекрасный буфер между мною и Пастой. Тут я чуть было опять не потеряла его из виду: расстояние между двумя рядами припаркованных машин и прохожими исчислялось в миллиметрах и уже на первом перекрестке между мной и «хондой» вклинился какой-то сукин сын на пятисотой модели, а потом один грузовичок вообще крайне удачно загородил мне весь обзор. У меня была одна надежда — на полицию: ее на этом участке полно, и Паста наверняка не рискнет превышать скорость. Действительно, я вновь увидела его на светофоре перед самой пьяцца Арджентина, причем подъехал он туда первый, и только потом грузовичок обошел его на красный свет.
Паста пристроился к нему, чтобы воспользоваться коридором в гуще машин, пробирающихся к реке. Я была в двух шагах от дома и с вожделением подумала о своей постели, однако мне надо было обогнать еще несколько машин, прежде чем коридор замкнется. Я затормозила в двух сантиметрах от бамперов Пасты и не сомневалась, что он меня заметил. Узнать, правда, не мог: я замаскировалась лучше, чем он, — эдакая инспекторша Клузо. Не мог, если только не ждал моей засады, не был все время начеку…
Наконец мы добрались до площади. Паста проскочил последним на желтый свет, а мне пришлось пропустить тех, кто рванул на зеленый, — иначе сомнут. Я увидела, как «ланча» остановилась в третьем ряду около киоска. Он вылез, купил газеты, зашел в бар на углу, а я дернулась вперед на автопилоте при первом же гудке стоявшей сзади машины.
К счастью, мне тоже удалось спрятаться недалеко от киоска за группкой автомобилей, примостившихся на импровизированной стоянке. Через несколько минут Паста вышел из бара — спокойный, с сигаретой во рту, — сел в машину и поехал по направлению к проспекту Виктора Эммануила.
Теперь он продирался сквозь поток машин, точно слаломист: то ли очень торопился, то ли хотел оторваться от меня. Я вожу с пятнадцати лет, и за рулем меня не одолевают сомнения, как в других жизненных ситуациях, но это ралли было чем-то из ряда вон выходящим.
Не выпуская его из виду, я пробиралась между автобусами, отважно заезжала на полосы, запрещенные для легковых автомобилей, — он по ним мчался свободно, будто на крыше у него развевался какой-то магический пропуск. Мне посигналил полицейский (интересно, почему Пасте можно, а мне нет?..), я не остановилась — пускай штрафуют.
Я преследовала его вплоть до Пасседжата-ди-Рипета. Там дорогу мне перерезал огромный грузовик, и Паста растворился в темном туннеле.
Я не переставала гудеть, пока не получила возможность прорваться вперед, нажала на педаль акселератора, включив вторую, потом третью передачу, и когда вынырнула из темноты, то обнаружила его у светофора, как всегда, в первых рядах. Мы рванулись с места почти одновременно и поплыли в более плавном потоке. Наконец я увидела, как он паркуется на набережной Фламинио, напротив мрачноватого элегантного дома сороковых годов.
Глядя, как он заходит внутрь, поставила машину на противоположной стороне и устремилась за ним.
Это здание мне было хорошо знакомо: здесь располагались офис и квартира адвоката Симони, специалиста по гражданским делам, защищавшего интересы ДАГа, и вдобавок мужа актрисы Эстер Симони, которая дублировала мать Мелоди.
Любопытно, зачем пожаловал сюда Паста? Если дело касается нашей фирмы, то такие контакты не в его компетенции — в любом случае мне было необходимо хоть что-то разузнать.
Я пересекла холл, отделанный черным и серым мрамором, прошла мимо небольшого фонтана в центре и направилась прямо к консьержке, выглядывавшей из привратницкой, как птица из гнезда.
— Мужчина в белой рубашке прошел к адвокату Симони?
Она посмотрела на меня без всякого выражения и уткнулась в кроссворд. Я повторила вопрос.
— Простите, — холодно бросила она, — а вы кто такая?
— Не имеет значения, — отрезала я и решительно положила перед ней бумажку в десять тысяч лир.
Консьержка не выказала никакого удивления. Спокойно, точно я платила ей проигрыш после партии в покер, взяла деньги и спрятала в карман цветастого фартука.
— Он сразу прошел к лифту. Но, когда явился в первый раз, спросил адвоката.
— Значит, он часто здесь бывает?
— Тут много народу ходит, не упомнишь…
— А когда он в первый раз появился?
— Давно.
Я сунула ей еще десять тысяч.
— По-моему, еще зимой. — (Вторая бумажка отправилась вслед за первой.) — Но больше я ничего не знаю.
Я вышла. Снова задул сирокко, и в воздухе сразу почувствовалась солоноватая горечь. Вовсю кричали чайки. С невиданным упрямством я сидела в машине и ждала.
Через полчаса Паста с помрачневшим лицом нервной походкой спустился вниз. Я испугалась: вот сейчас он меня заметит.
Гонка продолжилась в обратном направлении с преодолением аналогичных препятствий. Правда, я стала осторожнее и увеличила было расстояние между нами, но тут же спохватилась, что рискую упустить его, обогнала выстроившиеся в ряд машины, в то время как он въезжал на мост Маттеотти, и действительно оказалась на самом виду; я ушла чуть вправо, решив пропустить часть машин, но вместо десятка их прорвалась целая сотня, и таким плотным потоком, что у меня совсем не было возможности вклиниться.
Паста уже переехал мост и, как мне показалось, свернул по направлению к геометрически расчерченному лабиринту совершенно одинаковых аллей и поперечных улочек.
Когда на светофоре наконец зажегся зеленый свет, я поняла, что все потеряно. Покружила по лабиринту и вернулась на прежнее место. И тут, по чистой случайности, увидела его: он ставил машину в самом конце перегороженной у въезда улицы. Как он умудрился туда заехать? Я решила больше не петлять, а продолжить преследование пешком, и это было моей последней ошибкой.
Едва я вышла из машины, как по команде, раздался пронзительный гомон армии темно-серых скворцов. Не без оснований решив, что уже достигли желанного африканского берега, эти птицы свили тут гнезда и теперь истерически носились в воздухе, трепеща короткими крыльями. Я упомянула скворцов, поскольку такое случается не в первый раз, хотя их вполне можно было принять за летучих мышей, изменивших ночному образу жизни. Стая угрожающе зависла у меня над головой, когда я двинулась по улице, на которой стояла «ланча».
Паста скрылся из виду, но я продолжала идти вперед. Сделав еще несколько шагов, я вдруг почувствовала на руке что-то липкое и теплое. Эффект дерьма. Потом еще и еще. Дождь из фекалий стал таким сильным, что я, ничего не соображая, бросилась бежать — эпизод из какой-то жуткой пародии. Это была новая казнь египетская, и даже карта Рима, которой я прикрыла голову, не слишком помогла. Ливень экскрементов барабанил по крышам машин — настоящий концерт конкретной музыки, — редкие прохожие в ужасе искали спасения в подъездах, улица менялась в цвете, деревья почернели от кричащих птичьих гроздьев, которые, не в силах как следует прилепиться к веткам, на глазах разрастались и пожирали тусклое небо. Нужно было срочно где-то спрятаться, пока я сама не превратилась в дерьмо. Подергала дверь запертого парадного, побежала дальше, остановилась под застекленным навесом, где уже стоял какой-то пожилой человек, не способный от потрясения произнести ни слова; мы обменялись взглядами, увидев друг в друге собственное отражение, и почли за лучшее промолчать. Так вот какого дождя мы дождались! Он продолжался несколько бесконечных минут.
Паста исчез, его машину уже было невозможно отличить от других — все они были покрыты миллионами крохотных кучек, дай Бог отыскать свою!
Теперь просто необходимо принять душ и переодеться, опять полдня прошло впустую. Но время утратило для меня свою протяженность, и я отсчитывала его отдельными, короткими рывками.
Войти в темный, незнакомый и пустынный дом, в полной тишине сделать несколько неуверенных шагов, вздрогнуть от чего-то неожиданного — от шороха за спиной — самая что ни на есть классическая ситуация? Так вот, именно в нее я и попала около полудня.
Я долго звонила, прежде чем заметила, что дверь приоткрыта. Медленно вошла, подала голос, никто мне не ответил.
Я оказалась в полутемной комнате, оклеенной выцветшими обоями — букетики цветов на лиловом фоне. Из этой полутьмы на меня смотрели испуганные глаза Мелоди: я долго не могла оторваться от них. Хотя и придется ненадолго отвлечься от своего рассказа, но мне просто необходимо объяснить почему.
Если бы потребовалось назвать основное отличие актерской игры от того, чем занимаюсь я, то я бы сказала, что это отличие состоит во взгляде, а точнее, в направлении взгляда. Когда мы играем в театре, то при обмене репликами смотрим друг другу в глаза — только так мы можем оказывать взаимную поддержку, без чего на сцене было бы просто страшно. Для публики наши взгляды не имеют никакого значения: она далеко и, скорее всего, их даже не замечает; взгляды важны для нас самих — не поймаешь взгляд партнера, не пошлешь ему ответный, утонешь или потопишь кого-то в пустоте.
Так вот, со мной нечто подобное происходило долгие годы. Мои партнеры смотрели на экран, я тоже смотрела на экран; а оттуда ни Джо Шэдуэлл, ни Чарли Харт не отвечали на мои взгляды, и даже Мелоди, Полин, Джейн, Джесси лишь изредка врывались в мое одиночество и дарили мне взгляд, продираясь сквозь непрекращающиеся, навязчивые движения губ. Да, то были редчайшие моменты, моменты подлинного изумления, и воспоминание о них долго не покидало меня.
Эти девушки, эти женщины были моим кривым зеркалом, а вместе с тем и нет, ведь постоянное расхождение, отсутствие возможности обменяться взглядами — прямая противоположность самой сущности зеркала.
Итак, я погрузилась в глаза Мелоди. Это был ее первый прямой контакт со мной, хотя всего лишь случайный и механический. Но тут я почувствовала, что у меня за спиной стоит человек, лучше других знающий секреты сценария, человек, в чьей власти уложить текст так, как ему надо, подогнать его под себя.
— Я видел, как ты вошла. Здравствуй.
Я даже не пыталась скрыть своей растерянности.
— Как, ты разве еще не закончил работать над фильмом?
— Продолжаю, чтоб доставить тебе удовольствие. Небольшие уточнения в последней части.
Я даже не заметила, как оказалась у монтажного стола.
— Ну, тогда извини, я не думала, что ты так серьезно относишься к работе.
— Ты много чего не думала, моя дорогая.
Слова у него выходили какие-то неуверенные, а живот, развитый в прямо пропорциональной зависимости с мозгом, симметрично раздвигал пуговицы тесной рубашки, демонстрируя свою дряблую кожу. У него были манеры состоятельного и вечно всем недовольного интеллектуала, но он привык покрывать их патиной любезности, что меня особенно настораживало.
Я обратила внимание на остатки вина в бутылке, которая еще час назад наверняка была полной. Он предложил мне выпить, но я сказала, что за работой не пью.
— Это финал? — спросила я, указывая на фотограмму Мелоди. — Можно посмотреть кусочек?
— Пожалуйста, это сцена перед финалом.
Сердце билось так сильно, что я даже нажала сперва не ту клавишу; пришлось переключать.
Мелоди вышла из такси, и лицо ее мгновенно помрачнело; наклонившись над кабиной, она отдала водителю деньги.
— There’s an alarm going… can’t you call the police with your radio?
— I tell you I am out of service. And then, if we call the police every time there is an alarm…
— Oh, please, it can be vital[16].
Семпьони подошел и встал рядом со мной.
— Красивая женщина, правда?
Мелоди не взяла сдачу, которую протянул ей таксист.
— O’key, but a villa like this should be already connected with the police, if they don’t hear it they won’t hear me. But o’key, I go and call the operator[17].
Она осталась под дождем; лишь один фонарь освещал дорогу и ворота, к которым она приближалась; сначала Мелоди долго звонила, потом тщетно пыталась открыть их, посмотрела вверх, затем побежала на другой конец ограды.
— Извини за беспорядок, но таков уж мой быт! — воскликнул хозяин дома.
Шуршание его сандалий не отвлекло меня от Мелоди: я смотрела, как она останавливается под глицинией, что росла по эту сторону ограды. Мелоди искала взглядом, за что бы уцепиться.
— Когда у меня запарка с работой, все бытовые проблемы я откладываю в сторону. Впрочем, я вообще не люблю ими заниматься…
Мелоди забралась наверх, перелезла через ограду и прыгнула наугад, в темноту мокрых веток. Быстро поднялась и пошла к дому.
— Вот так все и накапливается, правда, иногда ко мне приходит женщина убирать…
Дом, стоявший в темноте среди деревьев, оказался, конечно же, домом Уилкинса!
— Ты уверена, что не хочешь глоток вина? Или кока-колы?
Я оглянулась на него, недоумевая: по глупости он это твердит или с каким-то расчетом. Он стал около массивного письменного стола, на котором выстроились в ряд небольшой компьютер с клавиатурой и просмотровым устройством, видеомагнитофон, телефон с автоответчиком; их бесспорная практическая польза подчеркивала (во всяком случае, так мне тогда показалось) абсолютную ненужность аудиомагнитофона: на что он ему, ведь он работает с уже озвученным изображением? Какая блажь заставила его притащить сюда эту дрыну?
Я в последний раз взглянула на Мелоди: она пробиралась по грязи, среди деревьев, подходя все ближе к дому. На лице ее была неприкрытая тревога… Скрепя сердце я остановила аппарат, повернулась к Семпьони.
Он показал мне диалоги с многочисленными пометами.
— На самом деле вот над чем мне нужно как следует поработать: забавная комедия… но я просто схожу с ума от скоплений газов в кишечнике бедного Ричардсона, — проговорил он тягучим голосом, педантично подчеркивая каждое слово, затем осторожно опустился в шезлонг, предложил сесть и мне. — Если я схожу с ума, значит, и в самом деле бездарен.
Я стояла с потухшей сигаретой в руке; меня все больше привлекал таинственный магнитофон.
— Тебя, сколько я помню, сильно задело, что я хотела что-то изменить в твоем тексте. Тут есть две вероятности: либо ты слишком обидчив и мнителен, либо я переборщила, и в таком случае еще раз прошу прощения.
— Нет, справедлива первая гипотеза. В довершение всего днем я еще и самонадеян.
Он как-то странно на меня смотрел: быть может, думал, что, в конце концов, я просто женщина, которая пришла в дом к одинокому мужчине. Я не удержалась и спросила:
— А ночью нет?
Он принужденно засмеялся.
— Ты считаешь дураком любого, кто не ценит на все сто процентов твою работу, — сразу же добавила я, — ведь правда? А дурак опаснее любого врага.
Он молчал, чуть покачивая головой, видимо желая показать мне, что он взвешивает мои слова, и тем временем спрашивая себя, куда я клоню.
— Я не согласен, — наконец заявил он. — С дураками действительно бороться трудно, они иногда непредсказуемы, но мне как-то всегда удавалось их одолевать. А приятнее ощущения победы на свете ничего нет, во всяком случае для меня. Это придает сил. — Он осушил свой стакан и налил себе еще. — Я тебя явно раздражаю. Но, надо сказать, ты тоже вызываешь у меня особые эмоции.
— Я никогда и не обольщалась на этот счет.
Он проигнорировал мой сарказм.
— Твой так называемый современный стиль, эта прерывистая речь, хрипота, эти нервические интонации — невыносимое кривлянье! Правда, было время, когда такая манера точно соответствовала оригиналу… А теперь ты сама себе подражаешь, калькируешь свои собственные старые кальки. Это, как ты понимаешь, мое личное мнение.
Мое спокойствие, вероятно, заставило его остановиться; однако внутренне я содрогалась от каждой его фразы, недоумевая, каким образом он с такой точностью определил мое слабое место. При других обстоятельствах я, может быть, по-другому бы восприняла этот порыв откровенности, но сейчас в его словах я уловила не только ненависть, но и попытку закруглиться, уйти от дальнейшего разговора.
— Предположим, что все это так, — сказала я. — Предположим, меня зря считают хорошей актрисой, а на самом деле моя речь похожа на бессвязный лепет…
— Что?! — вспылил он. — Ты мои тексты называешь бессвязным лепетом?!
Он вдруг запнулся и сквозь зубы выругался. Монтажный аппарат слишком долго оставался включенным и начал жечь пленку; я увидела, как лицо Мелоди начало вдруг расплываться и чернеть. Пока Семпьони суетился, вынимая пленку и вырезая испорченные фотограммы, я тихо подошла к магнитофону и нажала на перемотку.
Теперь я понимаю, что вела себя по-дурацки, но в тот момент я решила сделать все возможное: если мне повезет, я могу напасть на ту самую пленку, на реплики Джо или на любой фрагмент итальянской записи фильма. Я даже помню, что упрекнула себя: почему не сделала этого у Боны!
Мне казалось, он ничего не замечает.
— Ты, видно, не улавливаешь, о чем я говорю, — не унималась я. — Речь, к твоему сведению, идет не о текстах, а о т е к с т е, всегда одном и том же.
Он посмотрел на пленку против света. Его брови злобно изогнулись.
— Я улавливаю только одно: ты просто не способна четко и ясно выразить свои мысли.
Я растерялась, не знала, что возразить, приходилось поневоле снова удаляться от объекта моих поисков.
— Что ж тут неясного? Я пришла перед тобой извиниться, а ты в своей злобной мании величия не в силах принять моих извинений.
Он отошел от аппарата, выпрямился во весь рост.
— Если это действительно так, то я восхищен твоей последовательностью. Ведь ты своими извинениями провоцируешь меня, пытаешься обвинить в чем-то, что существует только у тебя в голове.
Держа руку за спиной, я на ощупь остановила перемотку и нажала на воспроизведение. Я не в состоянии описать замешательство и смятение, появившиеся у него на физиономии, когда он услышал собственный голос, наложившийся на адресованную мне гневную тираду.
— Прости, — и в самом деле начала бессвязно лепетать я, — кажется, я случайно облокотилась.
Разъяренный, он бросился к магнитофону, выключил его.
— И случайно перемотала пленку!
Я попятилась, но он схватил меня за руку.
— Если не объяснишь мне свое поведение, то не выйдешь отсюда.
Я попыталась высвободиться.
— Мне больно.
— Какого черта ты добиваешься, Катерина?
— Лучше оставь меня в покое, Семпьони, я не могу открыть тебе ничего такого, чего бы ты не знал. Но я знаю достаточно, чтоб погубить тебя.
Он не разжал руку; судя по ее хватке, я попала в цель.
Но в какую именно цель — я не подозревала, так как действовала вслепую. Я наконец поняла: невозможно допрашивать людей, не задавая конкретных вопросов и не упоминая о том, что побудило меня прийти к ним. Смелость, которую я напустила на себя нынче утром, была всего лишь смелостью отчаяния. Стало быть, я способна только на отчаянные поступки: к примеру, разбить о магнитофон бутылку — ее я и обнаружила у себя в свободной руке, пока вырывалась и пятилась. И сразу выставила вперед.
Он тут же выпустил мою руку, сильно побледнел и не произнес ни слова.
Я тоже больше не раскрыла рта и оставила Семпьони с его вопросами, равно как сама осталась со своими. Я прошла мимо него к выходу, продолжая держать перед собой эту разбитую бутылку. Я пятилась, чтобы не поворачиваться к Семпьони спиной, и старалась не споткнуться, перешагивая через разбросанные по полу вещи. А это было непросто. В трех шагах от двери я наткнулась на стопку видеокассет, которые рухнули с диким грохотом. Семпьони не сдвинулся с места: позеленев от злости, он только провожал меня глазами.
Я назвала себя одержимой кретинкой — и как еще я могу себя охарактеризовать, вспоминая о чувстве триумфа, с которым неслась вниз по этой темной лестнице, с пылающими ушами и щекочущим в ноздрях запахом винных испарений… да-да, именно триумфа по поводу того, что прокрутила магнитофон и держу в руке горлышко разбитой бутылки. Великие деяния, ничего не скажешь!
Я спрятала его в сумку, лишь когда очутилась на улице и прилипла к размягченному и цепкому, точно присоска, асфальту. Туфли держали меня на месте, а сама я рвалась вперед; после третьего шага одна из них все-таки настояла на своем… Чудеса эквилибристики в турецкой бане под открытым небом — я представила себе одобрительные аплодисменты, которые могли послышаться из-за оконных стекол редких островков тени. Я наклонилась, стоя на одной ноге, пошатнулась, сумка соскользнула с плеча и устремилась вниз, последовали страшные раскачивания и наконец финальный пируэт. Я пересекла улицу, не глядя по сторонам, не обращая внимания на гудки и скрип тормозов, прошла три квартала.
Как только я села в машину, тяжело дыша и массируя ноги, мягкие и липкие, точь-в-точь как асфальт, я увидела торчащую за щеткой бумажку, по виду не похожую на штраф. Я вылезла и взяла этот сложенный вчетверо листок белой бумаги. Развернула.
На нем ручкой были аккуратно выведены печатные буквы:
БЛИЗ НИШИ VI ПОКОИТСЯ
НЕЗАБВЕННЫЙ РЫЦАРЬ ЛИНО:
ПОМНИ О СМЕРТИ
По чистой случайности я остановила машину напротив церкви; то есть как раз ничего случайного в этом не было: записка явно туда меня и направляла.
Церковь, расположенная на углу очень оживленной улицы Салариа, представляла собой небольшое прямоугольное здание из белого камня с вкраплениями темных кирпичей и малоизящными круглыми резными окнами. Я вошла, сразу оробев от скрипа двери, который разнесся по всему пустынному помещению, поднявшись до мозаик и драгоценной лепнины. Ряды скамей (числом не более тридцати) были пронумерованы римскими цифрами — слева нечетные, справа четные.
В шестом ряду — около него действительно оказалось какое-то старое надгробье, — в нише, куда обычно кладут требники, я нашла сложенный вчетверо листок, точно такой же, как тот, что держала в руке.
Развернула его, прочла:
вторая анаграмма
ХВАТИТ СМЕТАТЬ, РЫТЬСЯ, НЕ НАДО ОТКРЫТИЙ, СЛАВЫ, ВСЕ БЕЗ ТОЛКУ
Я села и тупо уставилась в написанные слова. Действительно, все без толку… Вторая анаграмма. Значит, и в первой записке была анаграмма? Такие длинные фразы, тут же столько всего… Подавив желание разорвать оба листка, я взяла ручку и блокнот. Пальцы дрожали, я с трудом выстраивала буквы в ряд:
ХВАТИТСМЕТАТЬРЫТЬСЯНЕНАДООТКРЫТИЙСЛАВЫВСЕБЕЗТОЛКУ
Я чувствовала себя совершенно потерянной. Черный листок, красноватые буквы, какие-то расплывчатые, пляшущие, точно я смотрю на них против солнца. Каждая — обломок свинцовой скалы, кусочек меня самой, и я пытаюсь собрать их после обвала. Первые неуверенные комбинации, которые я выуживала, плавая без шлюпки по волнистой поверхности листа, опьяненная джином, вином, травами и горькими настойками.
НАРЫ — ЛАВА — ЛАСКА — РЫВОК — ТИНА — МЕСТО — БУДЕТ — ДОКОЛЕ — ХВАСТАТЬ догоняли друг друга и перекрещивались, ДОКОЛЕ БУДЕТ ХВАСТАТЬ — ХВАЛА — ХВАТАТЬ — ТОЛКАТЬСЯ — РЫСКАТЬ — БЫСТРО — БЫЛО — Я БЫЛА… я была в капкане, в пластиковом мешке. Начнем сначала.
ХВАТИТСМЕТАТЬРЫТЬСЯНЕНАДООТКРЫТИЙСЛАВЫВСЕБЕЗТОЛКУ
Вереница знаков увлекла меня в свой темный коридор; открывшись, он распался на сегменты, превратился в самодвижущийся лабиринт, где, как в калейдоскопе, постоянно менялись симметричные конструкции; а я на безумной скорости, в полной темноте, летела по этому аду и не знала, то ли устремляюсь вперед, то ли меня засасывает назад.
Капли пота застилали мне глаза; слоги и сочетания букв затуманились, перемешались.
МЕТАТЬСЯ — ОТКРЫТЬСЯ — НЕСМЕЛО — СМЕЛОСТЬ — СМЕЛОСТЬ ОТКРЫТЬСЯ — ХВАТИЛО СМЕЛОСТИ… ОТКРЫТЬСЯ — НЕ ХВАТИЛО СМЕЛОСТИ ОТКРЫТЬСЯ… Ну да, «не хватило смелости открыться»…
Голос Джо начал пульсировать в моем мозгу… Ночь после аукциона… «И ты воображал, что влюблен в меня?» — спросила Мелоди. А он: «Да, что-то в этом роде… но у меня бы никогда не хватило смелости открыться». Может быть, сейчас он набрался смелости! Может быть, если я сумею расшифровать первую анаграмму, то наконец получу его признание!
Я снова взялась за ручку.
БЛИЗНИШИVIПОКОИТСЯНЕЗАБВЕННЫЙРЫЦАРЬ
Вдруг рядом со мной раздался резкий удар по деревянной скамье. Я вскрикнула от страха, бумаги вывалились у меня из рук на белый мраморный пол.
Из ослеплявшей темноты выступил молодой священник, весь белый от ярости; он грозно размахивал черной тростью. Не сводя с меня пристального взгляда, он снова обрушил трость на ни в чем не повинную скамью.
— Даже проститутки не курят в церкви!
В моей левой руке дрожала сигарета — я и не заметила, как закурила.
Я встала. Он оказался с меня ростом.
— Простите, — пролепетала я и нагнулась, чтобы поднять листки, блокнот, ручку, сумку, выпрямилась, шагнула в сторону. Хотелось крикнуть ему, что и Всевышний курил, если верить Деяниям. Хотелось вырвать эту палку и побить его.
Я кинулась к выходу; рот у меня был занят сигаретой, и я не ответила на проклятия, которыми он продолжал осыпать меня сзади, — просто без тормозов человек.
На улице я опять стала продираться сквозь скопище машин, пока не нашла себе пристанища в баре; усевшись в углу и только успев заплетающимся языком заказать мороженое — единственное, что была в состоянии проглотить, — я принялась писать как заведенная.
БЛИЗНИШИVIПОКОИТСЯНЕЗАБВЕННЫЙРЫЦАРЬЛИНОПОМНИОСМЕРТИ
ЛИК — МОСТ — ЗАКОН — ЗАКОННЫЙ ЦАРЬ — ПРИЗРАК — РЫК — ШИКАРНЫЙ — МНИМЫЙ — ПОКОЙ — ПОКОЙНЫЙ — ПОКОРНЫЙ РАБ — МОЛИТВЕННЫЙ — МЕРТВЕННЫЙ — ОТКРОВЕННЫЙ — ЛИВЕНЬ — КОЗЫРНОЙ — КОЗЫРНОЙ ВАЛЕТ — ВЕНЕЦ — КОСМОС — СМЕРТНИК — ПОЗОР, МНЕ МНИТСЯ СМЕРТЬ… и к чему здесь эта римская шестерка…
Мороженое в вазочке, желто-лимонные и розово-клубничные шарики. Еще джин и тоник. Джин Тоник. Жюль и Джим… и Джо. Паста для Пасты. БЛИЗОК ПОКОЙ ДЛЯ БЕСПОКОЙНОЙ — НЕ ОБМАНИ БЛИНЫ А НЕ МЫСЛИ — ТИШЕ НЕ РАССЕИВАЙ. Я вертелась по кругу, ослепленная яростью, тревогой, унижением за эти неимоверные и смехотворные усилия. Соединять, разъединять, зачеркивать, вычеркивать, начинать сызнова, переписывать, сходить с ума, чувствовать в душе бесполезность своих действий — обман. Да, обман.
ОБМАН — СМЫСЛ — СМЫСЛ ОБМАНА — В ОБМАНЕ СМЫСЛ — ЗАМЫСЕЛ — ЗАБВЕНИЕ — НЕЗАБЫВАЕМЫЙ — ЗАБЫТЬ — ЗАБЫВАТЬ… ну конечно же! ЗАБЫВАТЬ НЕЛЬЗЯ! Загадка есть загадка, Джо Шэдуэлл не мог не процитировать самого себя, пригвоздив меня к одному и тому же месту.
Я негодовала. Вот бы он порадовался, видя, как я реагирую на это подлое, жестокое издевательство. Возможно, он следит за мной.
Я глянула через дверь бара на улицу. Никого. Только стоявший на балконе мальчик смотрел на меня с усмешкой.
Я была скована усталостью, измучена спешкой. Скорее даже не спешкой, а осознанием того, что времени в моем распоряжении остается все меньше, так как мой преследователь все туже сжимает вокруг меня кольцо, а мне при этом не удается продвинуться ни на шаг в своих поисках. Я злилась на себя: и чего, не подумав, набрасываюсь на людей, вместо того чтобы охотиться не за призраками и миражами, а за единственно зримым и осязаемым, реально существующим предметом, хоть его и нелегко отыскать.
— Где-то здесь в студии есть приемник радиоперехвата. Что, по-твоему, это невероятно? Мне тоже сперва так казалось.
Кому-то надо было довериться, и после напряженной внутренней борьбы с собой я обратилась к Приамо Бьянкини, пообещав себе только спросить у него объяснений, причем чисто технических, а самой не давать никаких.
Он удивился, но выслушал меня внимательно; это придало мне духу, и я выпалила:
— Приемопередатчик или что-то подобное, одним словом, устройство, чтоб записывать за пределами студии все, что здесь творится, ты ведь разбираешься в этом?
Бьянкини столько раз проявлял ко мне дружескую симпатию: например, приходил на помощь, когда я хотела переделать какое-нибудь кольцо, а это было экономически невыгодно; в таких случаях он приводил технические доводы, указывая на незначительные дефекты записи, которых другие не замечали, а ему сам Бог велел улавливать. Однако ничто не давало мне права чересчур полагаться на эту дружбу.
— Кто я, по-твоему, секретный агент? — пошутил он.
Я смешалась, но, набравшись смелости, продолжала свои расспросы. А вдруг, увидев, в каком я состоянии, насколько нуждаюсь в поддержке, он все-таки поможет мне обшарить зал?
Но он добавил, что такое устройство может оказаться размером с таблетку, поэтому спрятать его не составляет труда. Я так и предполагала.
— И звук просто идеальный, четкий и ясный, как если бы доносился вот оттуда? — вкрадчиво, подчеркивая полнейшую секретность происходящего, спросила я и показала на акустический ящик.
— Если знать нужный канал, то можно все обнаружить. Стоит эта штука, правда, дорого.
Поспешно (вскоре начиналась запись) мы поискали в микрофонах, в реквизите для шумовых эффектов, под креслами. Мне пришло в голову проверить пульт управления в аппаратной, и Бьянкини, качая головой, продемонстрировал мне целый лабиринт проводов и пластин.
— Иголка в стоге сена, — пробормотал он. — Но так, на первый взгляд, вроде бы никто сюда не залезал.
У меня появилась безумная идея разобрать все здесь ночью. Можно поискать за всеми панелями, и в зале, и в аппаратной… Тогда он сказал одну вещь, которая сразу меня отрезвила:
— Слушай, ну какое имеет значение, найдем мы его или нет? Раз ты уверена, что оно здесь, значит, оно здесь есть. В любом случае не удастся узнать, кто его сюда принес, ведь тебе именно это нужно?
Я понимала, что он прав, и все же настаивала, мне надо было хотя бы удостовериться.
— По крайней мере я лишу его возможности мучить меня, — повинуясь безумному порыву, добавила я. — Знаешь что, забудь обо всем, что я тебе говорила, пожалуйста. Это какой-то абсурд.
Будь я здесь одна, действительно разобрала бы на части все: стены, пол, аппаратуру, а после подожгла бы дом… Я на секунду увидела его в языках пламени, с дикой радостью смотрела, как он полыхает, и, прежде чем навсегда повернуться к нему спиной, бросила последний факел.
Больше ни на что времени не хватило. Появился Мариани, проговорил в микрофон свои указания, навязал свой темп, потребовал погасить свет.
Перед началом записи прошло несколько минут, и за это время мы обменялись с ним несколькими банальными фразами. Меня совершенно не интересовало, видел ли он меня сегодня утром, сообщила ли ему Бона о моем визите.
По обыкновению бледный и скрюченный за стеклом вместе с несчастной Терци, он казался мне менее реальным, чем освещенные лампой предметы на пульте: сценарий, карандаш, сигареты, спички, пластиковый стаканчик с виски, который принес мне Бьянкини.
Меня сейчас занимало другое: мы приступали к сцене с Мелоди и Джо, но я даже не справилась о Массимо Пасте, так как прекрасно знала, что он придет позднее.
Я рассталась с Мелоди (по правде-то говоря, я вообще с ней не расставалась) в ту ночь, когда приоткрылась завеса таинственности, явив нам Невинное Оружие, и Джо с обычной своей небрежностью произнес: «Ты рискуешь подвергнуться смертельной опасности» — те самые слова, которым кто-то придал решающее для меня значение.
И сейчас мне оказалось достаточно услышать в наушниках телефонный звонок и увидеть бледное, измученное бессонницей лицо Мелоди, чтобы ее отрывистые реплики стали моими.
М е л о д и. Алло… а, это ты… Нет… нет, Чарли, мне не хочется… да, я очень импульсивна… (Краем глаза видит Джо, бесшумно вошедшего со сверкающим подносом.) Нет, не пытайся понять… хорошо, счастливого пути… Да, прощай.
Я могла предугадать каждое ее движение: она делала все, чтобы остаться без помощи. А Джо в белом халате, с мокрыми волосами показался мне особенно красивым, до дрожи в запястьях (да, с этого момента мои чувства начали предвосхищать события); Джо доминировал в этой сцене, хотя его жесты были самые невинные: налил кофе, намазал маслом хлеб.
Д ж о. Поклонники?
М е л о д и. Приставалы.
Д ж о. Мелоди, что происходит? Ты и вчера вечером была такая же сосредоточенная… Иди поешь чего-нибудь… На тебя слишком повлияли чудеса Уилкинса…
Если я скажу, что его голос был безумно похож на голос Пасты, это, конечно, можно объяснить самовнушением. Правда, у Джо он был тягучим и резким, а у Пасты гибким и уверенным. Но я готова поклясться, что оба напоминали плавно струящийся песок, и этот эффект у обоих был отработан до тонкости; выделялась только одна сокровенная нота, засевшая где-то в глубине, но я ее постоянно ощущала, хотя и удивлялась ей всякий раз заново… А еще… какие пронзительные у него глаза!
М е л о д и. Что-то мне сегодня не хочется есть.
Д ж о. Ага, значит, это серьезнее, чем я думал.
М е л о д и. Я просто нервничаю, никак не могу почувствовать себя на отдыхе.
Раздался телефонный звонок, она вздрогнула, но осталась сидеть на месте.
М е л о д и. Если меня, скажи, пожалуйста, что я вышла.
Джо направился к телефону с чашкой в руке, сделал глоток кофе и только тогда ответил.
Д ж о. Да. Да, это я… О, но видите ли… М-да, в некотором смысле. Мне очень приятно… Чем я могу помочь?.. Раз вы считаете, что необходимо… Конечно, конечно… Нет, лучше я сам к вам приеду. В полдень.
Он стоял к Мелоди спиной, и она не видела его лица, которое за несколько секунд побелело как полотно. Он положил трубку и сел к столу.
Д ж о. Ну вот, прибыли главный редактор и оформитель журнала. Мне нужно встретиться с ними: они хотят обсудить новые материалы.
М е л о д и. Езжай и за меня не волнуйся.
Д ж о. Но ты все равно поедешь на виллу Адриана? Хочешь, возьми мою машину, погода сегодня чудесная…
М е л о д и. Честно говоря, не знаю. Мне столько всего надо посмотреть в городе…
Я выступала в дуэте, играя с листа и не фальшивя, хотя и отвечала на слова, произнесенные на другом языке со своими специфическими интонациями. Но я и на собственном языке умела отвечать на ложь.
В предчувствии встречи Джо с незнакомцем сердце у меня забилось чаще. При одном воспоминании о тех пророческих вздохах, хрипах и стонах оно готово было выскочить из груди. Хотя, не скрою, мне было очень любопытно послушать, как Паста сыграет эту сцену.
Но, видно, не судьба: Паста так и не появился. Затягивания, отсрочки — это ли не бесспорные доказательства? Мне предстояло одной записать две следующие сцены, и в некотором извращенном смысле, который руководил мною в те дни, я считала для себя преимуществом заранее узнать, сколь велика угроза, нависшая над Мелоди (она уже и сама поняла, что ее нежность к кузену на поверку обернулась слепотой).
Она явно нервничала; оделась, то и дело поглядывая на темный пролет лестницы, ведущей в комнату Джо, но все не могла решиться. Наконец медленно поднялась, вошла и, видимо отбросив сомнения, взяла с письменного стола ключ. Затем спустилась в лабораторию, открыла, зажгла свет. На висевшие по стенам фотографии едва взглянула, быстро просмотрела то, что лежало на столе, на полках… И, конечно, не могла не обратить внимание на два черных кожаных тома с золотыми инициалами ДШ — взяла их и поднесла к свету.
Первый оказался всего лишь каталогом семейной коллекции. Но во втором были собраны все материалы по делу Шэдуэлла: копии протоколов, составленных в полиции и в суде, вырезки из газет и еженедельников и, наконец, цветные фотографии; взглянув на них, Мелоди прошептала: «О Боже!» Если б не эти слова, я никогда бы не увидела ни кольца, ни тех страшных фотографий. На одной — тело старика Шэдуэлла в ярко-красном кресле; изображение было таким четким, что, казалось, можно было расслышать, как он шепчет «Джо», указывая пальцем наверх. На другой — он сам, бедный Джо, в тот момент, когда его привезли на носилках в больницу, с окровавленным лицом, освещенным фотовспышками. Но ее смятение уступило место ужасу, когда она взяла в руки письмо и сразу же узнала почерк.
Я поняла, что мы переступаем какой-то новый порог.
Письмо было от Сары Стэнтон Шэдуэлл, ее матери! Она прочла его шепотом.
М е л о д и (читает). «Я давно хожу вокруг страшного узла, который я не в силах распутать, однако никого не могу просить о помощи, даже мою дочь: у меня не хватает смелости. Но теперь я должна сказать тебе, хотя это принесет мне нестерпимую боль, какие чудовищные подозрения мучили меня по ночам и довели до этой больничной койки. На протяжении многих лет я видела, как в тебе растет ненависть к отцу, и…
Мелоди резко захлопнула том, заслышав шаги Джо.
Д ж о. Ты здесь?
Она положила оба тома на место, на цыпочках подкралась к двери. Шаги Джо раздавались где-то очень близко.
Он посмотрел на лестницу, вернулся в гостиную, снял перчатки, бросив их на стул вместе с пиджаком и газетами.
Мелоди выскользнула из комнаты, бесшумно закрыла дверь, спрятала ключ за пояс.
Джо рухнул на диван и закрыл глаза; почувствовав ее приближение, он вздрогнул, как будто очнулся от какого-то кошмара. Встал и провел рукой по волосам.
Д ж о. Ты так и не выходила?
М е л о д и. У меня опять болит голова. Боюсь, я ко всему прочему… ужасно обременительная гостья.
Д ж о. Хватит, пора избавляться от этой меланхолии. Сегодня вечером мы устроим праздник и будем пить шампанское, как первый раз в жизни. Назови любое желание, и я…
М е л о д и. Значит, встреча прошла удачно?
Джо ответил не сразу, слегка улыбнулся.
Д ж о. Просто замечательно.
Я чувствовала, что он думает совсем о другом. Когда, не говоря больше ни слова, он направился к лестнице, я вся напряглась.
Мелоди поспешила за ним. Увидела под дверью лаборатории полоску света, похолодела, попыталась улыбнуться; ей удалось отвлечь его внимание, она обогнала его и стала подниматься.
М е л о д и. Я весь день думаю об этом кинжале… о Невинном Оружии.
Д ж о. Он стоит у тебя перед глазами, да? Кто знает, может быть, Уилкинс и прав.
М е л о д и. В чем? Что кинжал превращается в навязчивую идею?
Д ж о. Более того, в какое-то божество — вездесущее, неистребимое, непостижимое!
Он был явно недоволен тем, что Мелоди последовала за ним в его комнату.
М е л о д и. Он, наверно, очень богат. Но каким образом он отыскал такой раритет? И как ему удалось его заполучить?
Д ж о. Много будешь знать, скоро состаришься. Может, и это влияние Захира? Довольно того, что ты его видела.
Они разошлись по диагоналям в разные стороны: Джо пошел поставить музыку, Мелоди приблизилась к письменному столу.
М е л о д и. Надеюсь, мне повезло. И все же странно, что он показал его совершенно незнакомому человеку. (Тихонько просовывает ключ на место.) Я даже подумала, что ему был нужен свидетель…
Д ж о. Свидетель чего?
Они снова оказались друг против друга.
М е л о д и. Ну, не знаю, может, не свидетель, а кто-то, кто разделил бы с вами вашу тайну. Ведь согласись, это тяжкий груз.
Она, сама того не ожидая, попала в точку — разве со мной не случилось сегодня то же самое? Но Мелоди больше не смогла ничего добавить.
Джо наклонил голову, снял галстук, сделал два шага вперед… У меня замерло сердце, но он просто улыбнулся и вытянулся на кровати.
Д ж о. Извини. Мне нужно отдохнуть, прежде чем идти к Ральфу.
И в этот момент он показался мне всего лишь мальчишкой, с которым несправедливо обошлись.
Но письмо не выходило из головы у Мелоди. Чуть позднее она увидела, что ее кузен собирается уходить (судя по диалогам, там была еще одна сцена с Хартом, но она сейчас не имеет особого значения), и стала наблюдать из окна, как он грузит в машину аппаратуру и объективы. Как только он уехал, она снова бросилась в комнату к Джо, нашла ключ там, где и оставила, и побежала к лестнице.
М е л о д и (шепчет). «…никого не могу просить о помощи, даже мою дочь…»
Она отперла лабораторию, вошла. Свет еще горел, все было на месте… хотя нет: досье Шэдуэлла исчезло. Все понятно: письмо стало опасным. Как видно, в самом сюжете фильма заложено какое-то издевательство надо мной, причем в классическом варианте.
Массимо Паста вошел в зал в пять часов, и не знаю, от чего я задрожала — от любопытства или от страха. Он как бы становился реальностью, соединяя наконец лицо и голос, — именно этого я ждала и боялась. Я дошла до той точки, когда откладывать больше нельзя, — невыносимое ощущение!
Уже то, что я находилась в зале в качестве зрителя, было странно, и мое волнение наверняка так или иначе передалось ему. Между нами уже установилось такое хитросплетение потаенных, отравленных связей, что сегодняшняя встреча просто обязана была стать решающей.
Он взглянул на меня, и я вспыхнула, представив себе, что он мог видеть из окна какого-нибудь дома, как я преследую его, вымазанная птичьим пометом; боясь, что он рассмеется мне в лицо, я вцепилась в подлокотники.
Но он ничем не обнаружил своего удивления и вообще вел себя как обычно: был одинаково ровен и доброжелателен со всеми — не к чему было придраться, — но именно эта доброжелательность и к тому же подчеркнутая элегантность показались мне особой тактикой, как нельзя более подтверждающей мои догадки.
К пульту подошел небольшого роста мрачноватый юноша — актер, с которым Массимо предстояло записывать следующую сцену и о котором все очень хорошо отзывались. Пока он прочищал горло, Мариани объявил ему, что начатый вчера эпизод нужно сделать заново, целиком. Я прямо подскочила от неожиданности: вот это удача, весь эпизод! Увы, подумала я, кому-то повезло еще больше, ибо он уже был по праву или благодаря техническим уловкам обладателем полной копии. Но и я теперь смогу насладиться полноценным зрелищем, мне больше не придется давать волю фантазии, чтобы заполнить пустоты сценария, по крайней мере до этого места. И потом я наверняка сумею сделать полезные выводы.
Однако моя фантазия не унималась и постоянно предвосхищала изображение. Устроившись за спиной у Пасты в кресле в самой глубине зала, не обращая ни малейшего внимания на остановки и повторы (я их просто не ощущала — даже в большей степени, чем сейчас, когда исключила их из моего повествования), я смотрела только на Джо, на его голову, осененную сиянием, льющимся из окна; мне почудилось, что нервы его на пределе, что он вот-вот сорвется и его уклончивые, иронично-спокойные реплики превратятся в звериный рык. От всего облика Джо — даже от впервые появившихся очков, которые он тут же снял, оставив болтаться на длинном кожаном шнурке, и от самого шнурка — исходила какая-то угроза. Каждое его движение как будто несло в себе таинственную цель, каждое слово настолько отрепетировано, что звучит естественно.
Д ж о. Да, в последние дни мы что-то все чаще ворошим прошлое.
Мне было трудно представить себе, что у него и того туповатого силача примерно одних с ним лет может быть общее прошлое. Его собеседник этого тоже никак не подтвердил. Когда Джо отошел от окна, я увидела, что комната, где они находились, как две капли воды похожа на гостиничный номер, в котором Мелоди сначала занималась любовью с Хартом, а потом поссорилась с ним. Странное совпадение!
Джо открыл холодильник, бросил в стакан кубик льда, сел.
Д ж о. Приехала моя кузина, Мелоди, я ее так давно не видел. Это она нашла меня в ту ночь, ты, наверное, знаешь.
Мужчина сел напротив, но Джо не удостоил его взглядом: он сосредоточенно глядел в одну точку, свесив с подлокотника руку, сжимавшую стакан, — белую, огромную, снятую крупным планом снизу.
Д ж о. Ее самообладанию я обязан жизнью. Представь себе, если б машина сломалась! Тогда был снег, гололед, помнишь? А она не привыкла к таким дорогам. Конечно, тетя Сара все равно бы вернулась из-за своего инсулина, я на это и рассчитывал, но для нее небольшое опоздание не было вопросом жизни и смерти. В отличие от меня.
Незнакомец смотрел на него со злобной и недоверчивой усмешкой, а мне его слова казались вполне искренними. Особенно вот эти: «Знаешь, я все время вспоминаю ту ночь».
Д э в е м п о р т. Я тоже. Целый год коту под хвост. Ты хотел надуть меня и исчез. А сейчас я получу свою долю.
Д ж о. Ты получил свои тридцать тысяч долларов, как договаривались. За работу, где весь риск взял на себя я.
Д э в е м п о р т. Тридцать тысяч долларов за многомиллионный куш с перспективой сесть на двадцать лет — это, по-твоему, хорошая цена?
Д ж о. Какой куш? Это наследство, которое в любом случае досталось бы мне, не забывай. За ту же цену я мог бы нанять профессионала. Но ты — мой старый товарищ, неудачник, не находивший себе места в жизни… К тому же ты постоянно предлагал мне всяческие услуги и готов был на все, чтобы доказать свою преданность.
Д э в е м п о р т. Значит, ты меня выбрал из сострадания? Ну и сукин же ты сын, Джо Шэдуэлл! Правда, я это всегда знал.
Он направил на Джо пистолет.
Но тот даже не взглянул на него, встал, сделал несколько шагов по комнате, остановился перед зеркалом, долго изучал свое отражение.
Д ж о. Все в жизни рано или поздно становится на свои места, и я живой тому пример, разве не так? Поэтому я, пожалуй, пойду тебе навстречу, Дэвемпорт. Да убери ты свою игрушку!
Тот, помешкав, положил пистолет рядом с собой на столик.
Д ж о (обходя вокруг столика и наливая себе выпить). И на сколько бы ты хотел увеличить свою тогдашнюю долю?
Д э в е м п о р т. Триста тысяч — и я навсегда исчезаю из твоей жизни.
Д ж о. Дорогой мой, у меня просто нет слов. Вернее, одно есть, но в таких случаях его лучше не произносить… Я бы, конечно, что-нибудь продал, но, да будет тебе известно, это не так-то просто.
Д э в е м п о р т. Детали меня не интересуют, Джо. Триста тысяч наличными.
Джо не потерял терпения. Наоборот, он будто тянул время. Он хорошо умел скрывать свои чувства, и в этом было его преимущество.
Д ж о. Поверь, чтобы получить за такие вещи их истинную цену, нужны осторожность и время. А что до свободных денег, ты сам знаешь…
Я вспомнила реплику: вот он, решающий момент!
Джо снова зашел Дэвемпорту в тыл, повернулся к нему спиной; все эти передвижения говорили о том, что он готовит ловушку, но тон его оставался по-прежнему ровным и спокойным.
Д ж о. Я вижу только один выход… (Снимает очки со шнурка.) Ты подождешь несколько недель? Как раз можно успеть побывать в Кувейте, Далласе и Лос-Анджелесе.
Дэвемпорт резко повернулся в кресле. Джо стоял у окна со сложенными за спиной руками.
Д э в е м п о р т. Ты что, шутишь, Джо? Даю тебе два дня.
Д ж о. Нет, вовсе не шучу. (Надевает кожаные перчатки, завязывает шнурок петлей, бесшумно приближается к Дэвемпорту.) Надеюсь, понимаешь, что это дело тонкое?
Тот хотел вскочить, но было уже поздно. Еще шаг — и Джо навалился на него, сбил ногой столик, пистолет упал. Дэвемпорт метнулся, чтобы его поднять, но Джо молниеносно накинул ему на шею петлю и начал затягивать. Это было начало страшной схватки — уж лучше бы мне ее не видеть!
Дэвемпорт не дал вдавить себя в кресло, сумел подняться, вынудив Джо изменить положение; затем поднес руку к горлу, попытался ослабить петлю, нагнулся, схватил за ножку стол. Скрежеща зубами, Джо затянул петлю еще туже, и тут полились те самые звуки. Причем происходившее на экране не шло ни в какое сравнение с тем, что делалось в двух шагах от меня. Я невольно поднялась на ноги и встала около стены, сбоку от пульта Массимо Пасты.
Это была поразительная, жуткая, звериная идентификация с Джо: не только голос, но и лицо, искривленный рот, безумные глаза, судорожные взмахи рук, дрожь во всем теле бесконтрольно повторяли движения Джо. И когда Дэвемпорт застонал, чувствуя, как лопается кожа, Паста разразился исступленным смехом, который затих, оттого что противник своим весом потянул Джо вниз.
Потом Джо сумел подняться и продолжил затягивать петлю на шее своей жертвы, при этом он начал издавать какой-то протяжный, леденящий кровь свист, похожий на ультразвук. Я узнала его. Это был своеобразный гимн победы над страхом, наводнившим весь мир. Весь точно наэлектризованный, смотрел он, как глаза Дэвемпорта вылезают из орбит, и все время из груди у него вырывались звуки, не менее зловещие, чем длинные оскаленные зубы Пасты, мерцавшие в полутьме и повернутые к экрану в полном самозабвении.
Д ж о. Думаешь, легко выставить на рынок произведение Челлини?..
Последним усилием Дэвемпорт потянулся к пистолету, но петля сдавила его горло еще сильнее, и я увидела, как руки застыли в воздухе.
Д ж о. Ты представляешь себе, что такое Челлини?.. (Хрип, тяжелое дыхание.) Или Полайоло?
Дэвемпорт посинел, пистолет так и остался лежать на полу.
Джо продолжал тянуть за шнурок, пока у Дэвемпорта не показался между зубов язык.
Он положил шнурок в карман, снял перчатки, и его тяжелое дыхание наконец успокоилось. Все еще стоя на коленях возле трупа, он откинул со лба длинные пряди, огляделся вокруг. Казалось, он оценивает ситуацию спокойно и трезво.
Я увидела, что Массимо Паста таким же изящным жестом убирает волосы со лба. Он тоже был спокоен, собран и готов начать все сначала.
В зале зажегся свет, на секунду наши взгляды встретились; в глубине зала раздались чьи-то одинокие аплодисменты. Сценарий выпал у меня из рук, и, не подняв его, я как ошпаренная выскочила из зала.
— Трус!
«— Значит, встреча прошла удачно?»
— «Просто замечательно». — (А удавка, наверно, все еще лежала у него в кармане, пропитанная кровью.)
Не помня, где я и что делаю, я стояла и тупо смотрела на Эстер Симони, в чью дверь только что позвонила. Приближалось время ужина.
— Кто трус, дорогая?
Еще секунда полного оцепенения.
— Да так, иногда я разговариваю сама с собой.
Эстер наклонила свою птичью головку.
— Ну проходи. Значит, это случается не только с нами, стариками. Слава Богу.
Я пошла за ней по длинному коридору, где мне и ее детям, когда мы были маленькими, разрешалось кататься на роликах.
— Представляешь, на днях меня окрестили «веселенькой». Разумеется, я смертельно обиделась. «Веселенькими» называют тех, кто никогда не отличался большим умом. А это не мой случай, да и тебе такое не грозит.
Я отнюдь не разделяла ее уверенности.
Она провела меня в уютную гостиную, подсвеченную снизу лишь одной лампой. На подлокотнике кресла лежала открытая книга, из окна доносилось слабое дуновение, но и оно прекратилось, как только Эстер закрыла дверь. Она поняла без лишних вопросов, что мне надо поговорить с глазу на глаз.
Не садясь, она предложила мне поужинать, и я призналась, что страшно голодна.
Она вышла, а я взглянула в окно. Наконец-то стало попрохладнее; в воздухе было разлито какое-то золотисто-серое сияние с красно-фиолетовыми отблесками… Однако мне никак не удавалось отделаться от мрачных мыслей; вспомнились похороны отца и ужасный голод, охвативший меня, когда мы вернулись с кладбища. Примерно то же самое я испытывала сейчас: должно быть, это не голод, а скорее нервное напряжение. К счастью, я сумела быстро стряхнуть с себя воспоминания.
Эстер вернулась с полным подносом: курица под майонезом, помидоры, базилик, фиги, — как будто она заранее приготовилась к моему приходу. Я жадно набросилась на еду и быстро насытилась.
— Люди… Вечно они норовят как-то ущемить твое достоинство. Ну не все, разумеется… Ты пришла по поводу вашего ДАГа, я угадала?
Такой резкий переход к делу несколько ошарашил меня.
Я спросила, известно ли ей, что к ее мужу приходил Массимо Паста, и если да, то зачем он приходил.
— А-а, так ты еще ничего не знаешь. — (В ее круглых блекло-голубых глазах я уловила тревогу, хотя она пыталась замаскировать ее иронией в голосе.) — Бог мой, твоя мама — это нечто. Я просила ее передать, чтоб ты мне позвонила… Понимаешь, с твоей машинкой я не могу разговаривать… А Джулия наверняка забыла. Дура я, дура!
Хотя я всецело ей доверяла, мне очень не хотелось сознаваться в том, что я пребываю в полнейшем неведении. Но изворачиваться, придумывать что-то сейчас было бы полнейшим безумием.
— Значит, дело серьезное?
— Не знаю, насколько это серьезно, я могу лишь высказывать предположения. — (Она как будто нарочно тянула время: вставила уже зажженную сигарету в мундштук, медленно вдохнула и выпустила дым.) — Вы, как и в прошлом году, получите неплохой доход. У вас много останется в активе, несмотря на погашения и новые инвестиции… Надеюсь, ты представляешь, сколько тебе причитается?
— Боюсь, немного.
— Ты меня удивляешь, дорогая. — (Ее неодобрительный тон был более чем оправдан.) — То, что дубляж при десяти-пятнадцати миллионах в час — это золотая жила, известно и малоискушенной публике. Не говоря уже об актерах.
— Ну да, — пробормотала я, — но у нас такие расходы, а за сдельную работу я стараюсь браться как можно реже.
— Прекрасно, но мне бы не хотелось, чтоб ты осталась одна там такая бескорыстная. Некоторым немного престижа и серьезной славы, конечно же, не помешает, но деньги — это другое дело… Их даже без японских мультфильмов и латиноамериканских сериалов должно быть порядочно. Тебе тоже пора ездить в красивом «ровере».
Я еще раз попыталась оправдать свою глупость — сказала, что ничего не понимаю в административных делах, но у меня давно возникли подозрения, что Чели занимается кое-какими подтасовками.
— Мне этот тип никогда не нравился, — заявила она. — С таким компаньоном ни за что нельзя ручаться… Так вот, у него в кабинете все время толчется эта молодая блондинка…
— Бона Каллигари?
— Ну и имечко. Очень ей подходит. А однажды я увидела, как мой муж, всегда такой сдержанный, провожает ее до двери и целует руку. Забавно, правда? Наверняка она с ним любезничала не просто так. Я сразу насторожилась, ты же знаешь мое любопытство! Потом, смотрю, возле нее вьется Чели, за ним Мариани и вдобавок Паста, который так тебя интересует. — Она выдержала небольшую паузу и пояснила: — В общем, все, кроме тебя, понимаешь? Если б не эта деталь, я бы и значения не придала. Одним словом, стала я прислушиваться к разговорам и в конце концов намекнула Джулии, что не прочь поделиться с тобой своими сомнениями.
Я испугалась, что она никогда не дойдет до сути, и решила ее подстегнуть:
— По поводу чего?
— Видишь ли, все это не так просто объяснить, может, я просто выжившая из ума старуха, которая ничего не смыслит в юридических делах.
— Да неважно, говори же наконец! — взмолилась я. — Я сама всегда боюсь высказывать свои предположения — чего доброго, сочтут сумасшедшей. Но раз уж начала, договаривай.
— Ладно. ДАГ — это ты, Мариани и Чели, так ведь? И у каждого из вас есть преимущественное право на продажу доли уставного капитала.
— Ну да, — подтвердила я. — Это право оговорено в уставе всех предприятий с ограниченной ответственностью.
— А в случае смерти одного из компаньонов остальные не имеют прав на эту долю? То есть действует обычная процедура наследования.
— Да, по-видимому, — пролепетала я.
— Если я правильно поняла, перед моим мужем стоит задача разработать изменения в вашем уставе. — Она взяла со столика блокнот, полистала его. — В гражданском законодательстве есть очень удобный указатель, который дает возможность проверить все предположения… Вот, я переписала статью две тысячи четыреста семьдесят девять о предприятиях с ограниченной ответственностью. Доли уставного капитала передаются законодательным путем при жизни и наследуются в случае смерти, если отсутствуют обстоятельства, специально оговоренные в учредительных документах. А они, скорее всего, хотят ввести другой пункт: если один из вас умирает, другие компаньоны получают право немедленно вступить в долю, выдав наследникам соответствующую сумму.
— Не понимаю. — (Мне, видимо, не удалось скрыть смятение.) — Они же не могут изменить учредительные документы без моего согласия.
Даже если у меня еще и оставались хоть какие-то иллюзии, что я склонна преувеличивать опасность в силу своего пессимизма, то последние слова Эстер их полностью рассеяли.
— Нет, боюсь, у них все уже на мази. Должно быть, они убедили моего мужа, что ты… ну, понимаешь… не совсем надежна, что ли. И потому необходимо ввести новых компаньонов…
— Пасту и Каллигари…
— Не знаю, его я видела не часто, а вот что касается блондинки… По-моему, супруг специально поделился со мной некоторыми сведениями — хотел предупредить и снять с себя часть ответственности, справедливо полагая, что я расскажу все тебе. — (Ее низкий приятный голос звучал спокойно, и она ни в чем не переступила границ такта, но каждое новое слово казалось мне все более зловещим.) — Прежде всего я постаралась собрать воедино всю информацию. И если вначале все выглядело несколько надуманно, то эта статья о наследовании и о специально оговоренных обстоятельствах стала для меня сигналом тревоги.
— Ничего здесь надуманного нет, — пробормотала я и добавила: — В случае смерти или, скажем, хронической болезни, слабоумия — и так далее.
Внутри такой просторной и почти пустой гостиницы раздался неясный шум, и моя ручка, без остановки и без особых раздумий мчавшаяся вперед, замерла. Помимо этих листов бумаги, мое внимание попеременно фокусируется на всех существенных предметах: на тексте «Мелоди», на пепельнице, на лампе, которая время от времени подрагивает, реагируя на судорожные движения моей руки. Все эти предметы начинают казаться мне какими-то пугающе неподвижными, далекими, как те горы, что виднеются за конусом искусственного света. Тогда, чтобы отвлечься от ощущения бессмысленности этих моих записей, я встаю, оглядываю комнату; шум повторяется еще раз и ускользает, видимо погружаясь в пространство.
С сегодняшнего утра, после того как здесь побывала горничная, огромная постель с периной и белыми простынями так и осталась идеально разглаженной и совершенно нетронутой. Я к ней не приближалась: одна мысль о том, чтобы лечь, гнетет меня, к тому же одеяло страшно давит, не защищая при этом. Прошлой ночью я боролась с собой — периодически укладывалась, но не выдерживала больше пяти минут и вскакивала. В результате мне удалось поспать от силы час, сидя на стуле, чуть-чуть отодвинутом от стола, причем так, чтобы красное кресло, слишком уютное, мягкое и похожее на кровать, тоже оказалось у меня за спиной.
Из цинкового крана мне на руки устремляется струя ледяной воды, я столько раз с облегчением умывала лицо, и, к счастью (а может быть, повинуясь инстинкту), я не зажигала в ванной свет и не видела себя в зеркале. Я налила кофе из термоса: не потому, что меня клонило в сон, а чтобы предотвратить и эту случайность — я спешу добраться до конца, хотя и чувствую необходимость ненадолго прервать повествование.
Не знаю, до какой степени мне удается передать тебе мое душевное состояние в те часы, ведь душевное состояние никогда не является лишь результатом какого-то стечения обстоятельств, это сумма предрасположений к тому, чтобы оно было достигнуто. Кажется, я уже упоминала о том, что чувствовала себя в дураках из-за своего отношения к так называемым нормальным людям (я не верила в «норму», а тех, кто ею кичится, навязывая остальным свои взгляды, всегда ненавидела, считала дерьмом, но теперь, пожалуй, и мне надо переосмыслить это опасное понятие). Мы оба принадлежим к поколению, которое не без оснований отрицает «норму» и пытается оградить себя от чувства Вины (ты только вслушайся, какое противное слово, какое мерзкое соединение слогов — ви-на!). Итак, не веря в свою вину или, вернее, сомневаясь в ней, я всегда старалась с тех же позиций относиться и к остальным; в общем, можешь себе представить мой комплекс неполноценности в тот момент, когда я занималась поисками виновного. Но ничего не поделаешь — я вынуждена была защищаться.
Ко всему прочему мой преследователь опирался на то, что всегда привлекало и поражало меня своей таинственностью, — на память. Я полагаю, что память — это единое целое с чувством, с эмоциональным зарядом, а необходимость относить ее всего лишь к биохимическим процессам нашего организма, о чем уже годы твердят ученые, то есть к чему-то, что в перспективе можно будет просчитать и проанализировать, вызывает у меня тревогу и протест. Как будто индивидуальная траектория нашей забывчивости, или же то, как по-своему каждый из нас запоминает моменты бытия, не зависит от эмоционального состояния в данный конкретный миг или в целом (обо всем этом мы уже говорили, помнишь?), а стоит в одном ряду с такими феноменами, как, например, те, что определяют, будут у тебя голубые глаза или карие, большие руки или маленькие. Таким образом, получается, что наш мозг не постепенно вырабатывает, а имеет как данность, с самого рождения все эти хитрые штуки, которые принято называть рассеянностью, эгоцентризмом или забывчивостью; я воспринимаю как огромное благо, как необходимое болеутоляющее средство все эти удобные мешки, полные маленьких и больших ужасов, потому что, безусловно, память — это жизнь, а если бы мы помнили все, если бы нам не дано было право хоть что-то забывать, то тогда, согласись, мы бы потеряли рассудок.
Понимаешь, меня тревожил не сам факт, что я что-то помню или не могу забыть, а то, что меня к этому принуждают. Ко всему прочему речь шла о еще не всплывшем воспоминании. Оно казалось даже страшнее Захира, который обладал хотя бы одним зловещим преимуществом — реальностью своего существования.
Призыв «забывать нельзя» остался самым сильным стимулом для моих мыслей и действий и после встречи с Эстер Симони; этот стимул, как ты увидишь дальше, очень скоро дал свои плоды, возможно чисто биохимические.
От Эстер я вышла в полном смятении чувств. У меня в голове проносились различные идеи; сначала они складывались в стройную картину, затем начинали противоречить друг другу и расходиться в стороны — в общем, никакой ясности.
Всего двенадцать часов назад я как дура поверила, что игра Каллигари соответствует ее истинным устремлениям. Ты не раз говорил мне, что я наивная: так прямо и слышу, с каким раздражением ты меня отчитываешь. Разумеется, Бона могла торжествовать, увидев, как я попалась на ее приманку. Ты совершенно прав, это была всего лишь маска, жалкое дешевое кривлянье, но именно оно и повергло меня в такое изумление! Если хорошенько припомнить, то все: одежда, освещение, реплики — было срежиссировано специально для меня, так как один из них троих (она или два моих компаньона, два ее любовника, по сути, ей принадлежали 66% уставного капитала!), кто-то из них знал, что я рано или поздно окажусь у нее и начну задавать вопросы. И я, как бы цепляясь за факты, а не за видения, я заслушалась ее циничными рассказами об их жизни втроем и едва ли не преисполнилась сочувствия к ней — девушке с небольшим талантом, но большими амбициями, одной против хищного старика и сломленного неудачника.
А теперь нужно взять в расчет еще и Пасту; трио становилось квартетом, держащимся на мелочном расчете и алчности.
Но понимаешь, я не могла взять в толк, каким образом интрига, выстроенная из-за денег, может быть такой подлой, приобретать такие коварные, тщательно разработанные, прямо-таки маниакальные формы. Скорее уж, это походило на плод логических изысканий одинокого разума, сжигаемого давней и глубокой ненавистью, на хитрость безумца, который хочет выставить свое безумие как нечто настолько естественное и осязаемое, что я немедленно должна им заразиться.
Конечно же, безумие Боны Каллигари могло выражаться не только в переодеваниях, но и в ненависти по отношению ко мне. Вполне вероятно, свой коварный план она разработала без сообщников, не допуская подражательности и половинчатости. А могла и привнести свою жестокость в заговор мужчин… В таком безумном контексте все казалось возможным.
Впрочем, стоит ли объяснять тебе, почему до сих пор у меня складывался другой образ безумия, а все остальные улики и подозрения отходили на второй план?
Леденящее бешенство Джо Шэдуэлла воспринималось как отражение тщательно сооружаемой вокруг меня ловушки; причем тот, кто ее расставлял, узнавал себя и хотел быть узнанным именно в Джо. Он действовал с наглостью преступника, добиваясь крайних последствий своего безумия: ведь у его двойника в итоге все-таки хватило смелости открыться.
То, что происходило между экраном и залом, между лицом и голосом во время кошмарной сцены удушения, утвердило меня в мысли: это было подлинное разоблачение.
Я знала, что распаленное безумием лицо Джо, безжалостное и все же какое-то искусственное даже в момент совершения преступления, будет меня преследовать, пока мы не доберемся до самого конца. Оно будет стоять передо мной (не только благодаря внушению, но и, увы, в силу обстоятельств), поделенное на множество колец и постоянно укрупняющееся во всех своих чертах и выражениях: разнообразные, но всегда узнаваемые портреты, которые нельзя забыть. А его голос мог в любой момент настичь меня и прошипеть в ухо новую угрозу. Он простирал свои когти, вел остервенелый подкоп, провоцируя глубинные изменения, ведомые только мне, в то время как на поверхности, в мире отполированных оболочек, ровным счетом ничего не происходило.
— «О Боже! Прости меня, любовь моя! Я знала, что-то щелкает у меня в голове вот уже несколько дней, но в этом аду, в этой борьбе за достоинство… Да, я в конце концов подпишу контракт на «Пармен», но только на определенных условиях… Ну конечно же, Эстер мне говорила, что ты должна ей позвонить… И все моя рассеянность! Прости, пожалуйста, надеюсь, ничего срочного там не было?»
Голос матери настиг меня, когда я мчалась к ней с подлой мыслью переложить на нее хоть малую часть моей беды (и это после всего того, что я тут наговорила относительно чувства вины!), использовать ее забывчивость как предлог выговориться наконец-то. Но слова, прозвучавшие так, будто она стояла напротив, заставили меня изменить намерение.
Таким образом, оказавшись за бортом своих мыслей, я взглянула на не менее отвлекающие декорации площади, которую пересекала на пути к ее дому. Я взяла курс на перегородки, какими арабские, да и наши (все они теперь ходят нагишом и похожи на арабов) торговцы защищают свой товар; и эта резкая перемена планов во многом изменила ход событий предстоявшей ночи.
Чья-то рука легла мне на плечо; я вздрогнула и обернулась. Этого улыбающегося молодого человека я не сразу узнала из-за красной повязки на лбу, особенно нелепо выглядевшей в сочетании со строгим светлым костюмом. Он извинился, что напугал меня, но не мог упустить возможность поздороваться со мной, ведь мы столько не виделись, и кто знает, когда теперь еще встретимся. Не дав опомниться, он потащил меня куда-то к друзьям, у которых якобы есть бутылка чего-то потрясающего.
Мы стали перебираться через всякое тряпье.
— Извини, Джанкарло, я тоже очень рада тебя видеть, но…
— Джанфранко, — поправил он.
И я поняла, что после такой неловкости уже не могу сразу уйти. Что за идиотизм, ведь я прекрасно помнила, что его зовут Джанфранко Венути и он актер, правда, уже несколько лет я ничего о нем не слышала.
Он начал рассказывать о себе:
— Когда после семьдесят седьмого года открылась новая диаспора, я уехал одним из первых, а вернулся, естественно, последним. Вначале оказался не у дел, потому что все остальные были уже при деле. — Он неуверенно рассмеялся собственной шутке. — Ну, все так называемые друзья-товарищи, бывшие коллеги.
Он взял с какого-то столика бутылку дорогого «Бурбона», бросил горсть выловленных из ведра кубиков льда в стакан, протянул его мне. Остатками льда он провел по телу под рубашкой, по лбу, сняв повязку, по набрякшим векам. А тем временем продолжал рассказывать о своих мытарствах, демонстрируя мне белозубую улыбку киногероя.
Я испытала довольно забавное, хотя и не новое чувство, что все это со мной уже когда-то происходило. Я огляделась, и чувство превратилось в уверенность.
— Какое экзотическое место! Даже гашишем пахнет, — сказала я, чтобы что-нибудь сказать. (Слова тоже прозвучали, как будто их выудили из старой фразы.)
— Если надо, я знаю, где его можно достать.
Я выждала, когда он подойдет поближе.
— А где достать пистолет, случаем не знаешь?
— Э-э, а ты по-прежнему актриса или сменила профессию?
Иной реакции я и не ждала.
— Испугался! А вот я тебе доверяю.
— Ну, у тебя, кажется, нет выбора.
— Что ж, спасибо за виски.
— Погоди. Когда он тебе нужен?
— Сейчас.
Водителем он оказался первоклассным, примерно в стиле Пасты: лихо огибал препятствия, проскакивал на красный свет, как будто машина с таким объемом цилиндра считала ниже своего достоинства идти на меньшей скорости, — словом, действовал в полном соответствии с моим напряженным состоянием. Но все просто так совпало, для него это была привычная бравада, а для меня каждый миг той безлунной ночи имел жизненно важное значение.
Я слышала его голос, точно он говорил в микрофон, обмотанный марлей.
— Откровенность за откровенность: я тут вроде как ведаю товарооборотом на площади. Да-да, именно то, что ты подумала: гнусный рэкет и эксплуатация несчастных негров! — Он рассмеялся. — А как там Андреа?
— Хорошо.
— Помнится, он книгу написал, как она называется?
— «Неумолимая корзина».
— Я ее не купил, решил, что скучная, а потом жалел.
— Это сатира, — прошептала я, — на итальянское кино.
— Да, Андреа и впрямь был умным парнем. — (Он сказал это так, будто ни Андреа, ни кто-либо другой уже умным не был и быть не мог.)
Он пролетел мимо Виминала, Суперчинема, Святой Марии Маджоре, стал пробираться вниз по узкой улочке весьма сомнительного района.
Фасад дома был выкрашен облезающей охрой, грязная лестница трещала и скрипела под ногами. Однако квартиру, видно, только что отремонтировали, она была обставлена удобной мебелью, на окнах висели белые занавески. Но эта видимость уюта сразу же исчезла, едва я почувствовала стоящий в воздухе тошнотворный сладковатый запах. Вспомнив запах постели и пудры в доме Каллигари и винные пары у Семпьони, я спросила себя, не сводится ли мое расследование к тому, что я повсюду сую свой нос, подвергая его насильственным обонятельным упражнениям.
Венути заверил меня, что через десять минут достанет то, что я просила, и исчез.
Я просто валилась с ног и была вся в липком поту. Хотелось прилечь, но здесь, в незнакомом доме, об этом и речи быть не могло. Я изнервничалась оттого, что обстоятельства вынуждают меня доверяться чуть ли не первому встречному. А вдруг и это ловушка? Я на цыпочках подошла к двери, но изнутри она не запиралась. Тогда я взяла стул, чтобы подпереть им ручку. Ручка оказалась выше спинки на целую ладонь. Со вздохом сочувствия к самой себе я поставила стул на место.
Потом заглянула в спальню. Розовые светящиеся буквы на стене гласили: «Гимн любви», освещая лежавший на полу матрас на пружинах и дохлую муху в стакане, который чудом держался на краю низенького шкафа. Я открыла все окна и попыталась набрать в легкие побольше воздуха. У меня кружилась голова, и я облокотилась о пышущую жаром стену.
С трудом добравшись до другой двери, я оказалась в ванной: там тоже царил беспорядок, пол был весь залит водой. Я сполоснула лицо, взяла полотенце. Помню, что долго так простояла, уткнувшись в него, надавливая пальцами на веки, чтобы погрузиться в полную темноту. Я чувствовала: что-то со мной происходит. Воспоминание накатывало постепенно, как волна, которая нарастает вдали, потом сходит почти на нет и наконец появляется вновь совсем рядом, грозя смыть тебя в черную пучину.
Сначала это была одна из фотографий, которые я держала в руках в то утро: Просперо в окружении всей труппы, я у задника раздуваю огромный красно-коричневый парус корабля, готового к отплытию, — я поискала на этой фотографии какой-то знак, но мне казалось, я слишком хорошо ее помню, чтобы внимательно разглядывать.
Затем накатила пустота.
И неожиданно вспыхнул опаловый отлив, нечто похожее на черную луну или на большую черную жемчужину, погруженную во мрак между недосягаемыми вершинами и отвесными, бездонными ущельями.
Я долго смотрела как загипнотизированная на эту искрящуюся и бархатистую вышивку черным по черному — и наконец нашла в себе силы поднять глаза.
Увидев лицо юноши, который стоял напротив меня, бледное и светящееся от тревожного ожидания и унижения, я вскрикнула: это было лицо Массимо Пасты пятнадцатилетней давности, в чем-то другое, но абсолютно узнаваемое! И когда я вновь его увидела, мне почудилось, что распалась связь времен, как будто прошедшее и настоящее вместе обрушились в пропасть.
Он распахнул дверь артистической уборной и, вынырнув из полутьмы, появился между круглых лампочек над зеркалом, перед которым я впервые примеряла почти готовый костюм Ариэля. Вряд ли я тогда заметила, как он бледен, поскольку целиком была поглощена своим костюмом из переливчатой голубой, зеленой и белой ткани; надев его, я точно получила окончательный толчок — свободные крылья Ариэля. И резкие слова юноши: «Ты ведь с ним не поговорила, правда? А ведь обещала!» — должно быть, не прозвучали для меня достаточно серьезно — я внимательно следила за проворными пальцами портнихи, закалывающей булавки. Он с жаром начал повторять, что роль Адриана — он даже надел его костюм! — полностью выбрасывается, что он превращается в статиста, что я должна ему помочь; портниха взглянула на него и хотела оставить нас одних, но я удержала ее — нам нечего скрывать — и ответила: «Мое слово мало что значит». Вид этого красивого и величественного юноши, почти ровесника, с которым судьба обошлась так несправедливо, вызывал у меня скорее недовольство, чем сочувствие. И только я хотела сказать, что попробую все же поговорить с Учителем, тот вдруг сам появился вместе с костюмером и, не глядя на юношу, подошел ко мне. Я ждала слов одобрения, но старик молчал. В конце концов он повернулся к костюмеру: «Ладно, сойдет, и все-таки он недостаточно струящийся, тут надо еще поработать». Я была разочарована. Сзади маячило лицо Массимо, застывшее в напряженном ожидании. Портниха заколола костюм потуже. «Нет. Так я не смогу двигаться», — запротестовала я, а Учитель возразил громовым голосом, что мне и нечего двигаться, я должна лишь парить, «глотая воздух на лету», а после добавил, обращаясь к портнихе, что с таким решительным «нет», скорее всего, придется смириться. Вот и все. Когда я подняла глаза, Массимо уже исчез.
Ноги подгибались: какое там «глотать воздух на лету» — я задыхалась, идя по узкой, извилистой тропинке, поросшей ежевикой и крапивой, потом, следуя логике, которую воспринимала лишь в силу обстоятельств, споткнулась о старый черный костюм… И, повинуясь все той же логике, я нисколько не удивилась, когда увидела перед собой на растопыренной ладони пистолет, предназначенный для меня и доставленный по моему заказу.
Я бы даже не смогла определить, какого он калибра, новый или старый, пригодный или сломанный, заряжен или нет.
— Я не спрашиваю, зачем он тебе нужен, и так понятно, что ты попала в беду. И выбираться из нее так или иначе необходимо — неважно, каким способом.
Показав мне в другой руке обойму, он вставил ее и объяснил, что это автоматический пистолет, калибра 6,35, с высокой точностью попадания и довольно-таки дорогой. Я достала все деньги, которые у меня были с собой, протянула их Венути, сознавая, что такой суммой явно не обойтись.
Он ухмыльнулся, как бы в подтверждение сомнений.
— Я, разумеется, не настаиваю, но на крайний случай можно заняться любовью.
Сердце у меня екнуло, я приготовилась к бегству, но он заступил мне дорогу.
— А что? Тебе бы это сейчас не помешало, может, глаза хотя бы сделались не такие испуганные. Больше часа это не отнимет. Или у тебя четкий план, все рассчитано по времени и так далее?..
— Мне нужно идти. С этой штукой или без нее.
Тогда он опять протянул мне пистолет.
— Знаешь, есть такая поговорка: стрелять, так уж наверняка. Ты когда-нибудь стреляла?
Он начал объяснять мне самые элементарные вещи: как держать пистолет, как вставлять магазин, как снимать предохранитель, как целиться, не слишком напрягая руку. Вся его агрессивность исчезла, и в конце концов он даже не взял с меня денег.
Я пообещала ему в ближайшие дни вернуть долг и попросила вызвать мне такси до центра, где оставила свою машину. Когда я опускала в сумку пистолет, то заметила там горлышко бутылки, которую разбила у Семпьони, и показала его Венути.
— Видишь, до чего меня довели?.. Спасибо и спокойной ночи.
Знание придало мне сил и вызвало даже какую-то странную эйфорию: под влиянием нового или сделанного заново открытия моя подавленность словно бы захлебнулась в потоке логических выводов.
Все было предусмотрено, направлялось опытной рукой, один этап следовал за другим: удивление, загадка, тревога, страх. Страх оказался одним из способов посмеяться надо мной, но теперь мы развлечемся на пару.
Массимо Стапа. Призыв «забывать нельзя» наконец-то получил конкретное воплощение, а игра в прятки с анаграммами тоже приобрела некий смысл, несмотря на безумие всей затеи. СТАПА=ПАСТА.
Конечно же, молодой, подающий надежды актер не мог оставить себе фамилию Паста, и он изменил ее при помощи простейшей, элементарнейшей анаграммы. А потом и жестокий случай — необходимость укоротить спектакль — лишил его роли.
О нем я больше никогда не думала, его лицо попросту стерлось из памяти. О такой причине для ненависти я и не подозревала. Привязанная к стальной проволоке, что еще я могла видеть, кроме досок сцены и разноцветных светящихся прямоугольников рампы? Что еще я могла слышать, кроме гула партера, где находились и те, кого я встречала у нас дома еще девочкой и поэтому особенно боялась? В душе едва хватало места для меня самой и моего великого чувства.
Давняя ненависть с поистине дьявольским терпением разрасталась до невероятных размеров, ведь та несостоявшаяся роль могла стать источником Бог знает каких еще неудач и поражений. Дошло до того, что он отказался от ненужного псевдонима.
Я ехала впереди, а Федерико следовал за мной, светя желтыми фарами, — благословенный эскорт. В тот момент мною руководило исключительно любопытство; на какие-либо иные чувства и реакции я была уже не способна. Еще, правда, меня мучила раздвоенность: как будто я сижу за рулем и сама смотрю себе в затылок с заднего сиденья. От этой двойственности все мое существо сковал леденящий ужас.
На студию мы приехали около трех ночи. Улица была пустынной; вокруг неподвижная, глубокая тишина. Мы остановили машины за углом и вернулись назад, не говоря ни слова.
Федерико первым подошел к воротам, без труда отпер их, пропустил меня вперед, закрыл. Я уже успела ему рассказать самое основное; он не сделал никаких комментариев, не задал ни одного вопроса.
Помню, как мерно звучали его шаги на олеандровой аллее, как спокойно он осматривал железный ставень на двери. У него с собой была связка ключей и стальной прут. Сначала он попробовал ключи, но в конце концов решил воспользоваться прутом. Несколькими ударами он взломал ставень вдоль шва, идущего по центру, время от времени вытирая пот краем расстегнутой рубахи. Я восхищалась им, его уверенные жесты заставили и меня сдержать дрожь нетерпения.
Слабый отсвет фонаря указал нам путь внутрь. Я знала, что рубильник находится за столом вахтера, рядом с лестницей, ведущей к складу. Я все подключила, не зажигая света, вызвала лифт.
Теперь Федерико опять следовал за мной, по-прежнему молча. Но когда мы выходили из лифта, он как-то замешкался.
— Что с тобой?
Он покачал головой.
Федерико вел себя как настоящий друг, не показывая мне своих эмоций. И за это я была ему особенно благодарна.
Мы вышли на третьем этаже. Света, сочившегося из открытого окна на лестничной площадке, едва хватало, чтобы различить за стеклянной дверью бара и телефонными кабинками начало коридора, ведущего к тон-залу М, — этот путь я знала наизусть. И пошла первой. Сначала около двадцати метров прямо, потом направо, еще семь-восемь шагов, налево, опять направо. Я кивнула Федерико на пять ступенек, по которым надо было подняться в проекционную.
Мы зажгли свет, поднялись. Я рылась на полках, пока не нашла все бобины с «Мелоди». Попросила Федерико поставить две последние.
В зал я спустилась через аппаратную. Первое, что увидела, — мой сценарий: кто-то подобрал его и положил на пульт. Я пробежала глазами последние страницы, как будто на сей раз могла прочесть в них нечто большее, как будто не из-за того мы прокрались сюда ночью, словно воры, что слова без изображения остаются чистой абстракцией.
У Мелоди там были только «стоны» и «тяжелое дыхание», у Харта — единственное восклицание «Идиот!», а Джо шептал в последних строчках: «Осколки для ювелира!» — и затем: «Если ты не трус, открыто преследуй свою жертву, до конца…» Вот это уж точно: преследуй до конца. И в заключение: «Ну ты, нечего смотреть!» — вот и все.
Я села. Ожидание казалось беспощадно долгим. Федерико погасил свет, и я поняла, что не вынесу темноты, встала и зажгла лампочку одного из пультов.
Сделанное открытие, что Паста — это Стапа, успокоило меня ненадолго; я снова оказалась во власти гнетущего нервного напряжения и абсолютно без сил; я знала, что приближается развязка, но, хотя так стремилась к ней, до сих пор не продумала своих действий. Я все еще, как и вначале, была орудием в чьих-то руках, и, возможно, мне предстояло увидеть то, чего лучше было бы не видеть.
Начиная с лица Джо: большой рот, наглая улыбка, глаза, такие кристально чистые, такие пугающе близкие, что прямо-таки вынуждали искать ему оправдание. Вот в чем секрет его обаяния, поняла я. Он с врожденной элегантностью передвигался по дому Уилкинса и совершенно игнорировал следовавшего за ним по пятам слугу, во всем этом было нечто большее, чем просто привычка.
Л е о. Мистер Уилкинс наверху. Он занят новым поступлением.
Д ж о. Прекрасно. Прежде чем оторвать его, ты принеси мне пива.
Что происходило на душе Уилкинса, одетого во все черное, как бы готового к разрушительному вторжению своего юного друга, сказать было трудно; в настоящий момент он упивался клеткой с заводными птицами, исполнявшими известную арию. Он погладил кота, который вскочил на стол и просунул нос и лапу сквозь золоченые прутья.
Джо тем временем прошел в служебное помещение между кухней и столовой. Стоя перед двумя мониторами, он не упускал из виду и двустворчатую дверь справа от него. Ах, вот оно что: на нем кожаные перчатки…
Д ж о. А ведь сегодня у тебя свободный день, бедняга Лео.
Л е о (из кухни). Мне не хотелось оставлять мистера Уилкинса одного.
Д ж о. Так ты к нему привязан? Ты ведь понял, что он за человек, да? (Подходит к косяку, держа в руках стальной провод.)
Л е о. Конечно. До того необычный, что кажется слегка не в себе.
Джо подождал, пока слуга войдет, поставит графин с пивом, обернется и посмотрит на него. Тот не успел и глазом моргнуть, как петля сдавила его горло.
Дальнейшее можно было предугадать, и потому оно казалось особенно страшным: переплетение рук и ног, потеря равновесия, первые темные капли крови, упавшие на стол и растворившиеся в пенистом пиве. Я следила за борьбой, закрыв уши руками, чтобы не слышать вновь тяжелое дыхание и хрип убийцы и сдавленные стоны его жертвы, но мне казалось, что все это уже у меня внутри, в голове, в желудке, и все это продолжало звучать, пока негр не упал. Джо стоял неподвижно, как бы прислушиваясь: тишина. Затем осмотрел свою одежду: следов крови не было. Но ему еще многое предстояло сделать. Действуя собранно и быстро, Джо поднял разбитый стакан, поставил его на грудь убитого, приподнял и потащил труп в кухню, скрывшись за створками двери.
И вот тут между ним и Уилкинсом начался долгий поединок на расстоянии, я увидела, как случай становится (не могу найти более удачного слова) судьбой.
Уилкинс собирался выйти из кабинета, но вдруг звучавшая мелодия сбилась, и он вернулся к клетке. Нахмурившись, он подзавел механизм и уселся слушать.
Джо положил тело у кладовки, но, прежде чем спрятать его, попытался снять петлю. Он потерял много времени, так как провод перерезал сонную артерию и ушел очень глубоко. Усилия Джо вызвали во мне новый приступ отвращения. В конце концов он отказался от своей затеи и вместе с трупом скрылся в темной кладовке.
Механические птицы как-то странно захлопали крыльями и снова сбились. Кот с порога комнаты прислушивался к мелодии не менее внимательно, чем хозяин.
Не буду описывать все подробности, скажу только, что, когда Джо стирал следы крови со стола, дверь кладовки отворилась и высунулись две огромные ступни, устремленные к потолку; Джо вернулся и с досадой закрыл дверь; Уилкинс, страшно раздраженный, наконец-то встал и, следуя за котом, направился к лестнице, а Джо тем временем изучал щит аварийной сигнализации, сжимая в правой руке кнопочный пульт; Уилкинс, поднявшись наверх и взглянув на аппаратуру Джо, пошел в сторону зала, а кот удалялся в противоположном направлении, то и дело останавливаясь и посматривая на хозяина. Джо нажал на кнопку дистанционного управления, и на маленьком круглом экране появился красный огонек, который сперва разрастался, а потом исчез, как прогоревший бенгальский огонь. Уилкинс снова пересек переднюю; у Джо выпал из рук дисплей, когда он клал его в карман; графин с пивом стоял на том же месте, и пена была цвета крови.
Первым вошел кот, за ним Уилкинс. Джо, держа в руке стакан, отпил глоток пива и улыбнулся другу.
У и л к и н с. Что за странное пиво? Какое-то красноватое.
Д ж о. Я добавил несколько капель джина для пикантности. Не хочешь попробовать?
У и л к и н с. Лео ушел?
Д ж о. Только что. Сказал: раз ты теперь не один…
Было бы логично до конца сочувствовать Уилкинсу, но, когда они уже направились к выходу и тишину нарушил скрип двери в кухне, я замерла, испугавшись за Джо, и секундная заминка хозяина дома показалась мне вечностью.
У и л к и н с. Дурацкая дверь! Единственное, что тут не совсем в порядке, но в этом городе плотника можно прождать месяц. А вот ты пришел даже раньше времени.
Д ж о. Должно быть, от нетерпения. Сегодня для меня важный день.
Ага, он по-своему тоже открылся! Хотя продолжает сохранять вид пай-мальчика.
Он взял свои вещи, лежавшие внизу, у лестницы, вернулся к Уилкинсу.
Освещение в зале, хотя и яркое, отливало свинцом. Надвигался вечер, по ту сторону изогнутых решеток монотонно шуршал дождь, и таким же лишенным интонации был голос Уилкинса.
У и л к и н с. Здесь в Риме убили некоего Боба Дэвемпорта. Ты его как будто знал?
Джо открыл сумку, вынул том с монограммой ДШ, торжественно протянул его Уилкинсу.
Д ж о. В ответ на предоставленное мне исключительное право.
Казалось, он испытывает себя и одновременно пробует на прочность своего собеседника.
Уилкинс долго смотрел на Джо. Наконец решился открыть том. Увидев изуродованное лицо юноши на тех фотографиях, он побледнел и молча захлопнул досье.
Д ж о. Извини. (Отбирает у него том.) Мне хотелось показать тебе что-нибудь очень личное, вроде Захира, но теперь я вижу, что совершил ошибку. Пойдем? Я готов.
Они шли рядом, мимо алой мебели, гобеленов, мраморных бюстов, и продолжали молчать. Маленьким золотым ключом Уилкинс отпер ведущую к лестнице дверь… Казалось, им движет инстинкт, оказавшийся сильнее осторожности, и, конечно же, тут было болезненное любопытство и наверняка что-то еще.
Уилкинс быстро спустился вниз, зажег слабую лампочку на уровне сгрудившихся статуй, подошел к бронированной решетке, прутья раздвинулись. Джо следовал за ним как тень.
Их шаги были отчетливо слышны в темноте.
Едва уловимое движение руки Уилкинса — и во тьме острым лучом блеснул Захир. Уилкинс внимательно следил за выражением лица юноши, которое оставалось бесстрастным, как будто он весь погрузился в привычную подготовительную суету с лампами и штативом. И все же он заметил, что на часах Уилкинса мигает красный огонек.
Д ж о. Телефон.
У и л к и н с. Ничего, наговорят на автоответчик…
Мелоди даже растерялась, когда услышала записанный на магнитофон голос Уилкинса: «Можете говорить без ограничений во времени».
М е л о д и. Это Мелоди Стэнтон. Мне нужно с вами встретиться… (Секундная пауза.) Я позвоню позже. (Вешает трубку; выражение растерянности не сходит с ее лица. Начинает искать в телефонном справочнике чей-то номер, быстро набирает его.) Алло! Мистера Чарльза Харта, пожалуйста… Нет?.. Я бы хотела, если можно, оставить ему записку… Да. (Диктует.) Очень срочное дело… Извини, я вела себя как дура… я тут обнаружила кое-что… это может заинтересовать и тебя… позвони мне, как только придешь, Мелоди… Да, просто Мелоди.
Она положила трубку, посмотрела на часы: было семь.
Джо оторвался от аппарата, сделал нервный жест.
Д ж о. На стекле блики, я не могу так работать!
После этих слов Уилкинс нажал в темноте на какую-то кнопку; футляр раскрылся, Невинное Оружие засверкало еще ярче. Одна из вспышек высветила пистолет в руках у Джо.
У и л к и н с. Не знаю, за кого я больше боюсь, за себя или за тебя. Кем же ты станешь, если ты вообще кем-нибудь станешь, кроме как трупом или вечным беглецом?
Д ж о. Все мы от чего-то бежим. Разве это не твои слова?
У и л к и н с. Слова… Но у кого хватит сил все время бежать, не позволяя себе ни малейшей передышки…
Д ж о. Я к этому привык, ты же знаешь. Дай мне кинжал.
Уилкинс готов был повиноваться, но прежде взял клинок и подержал на ладони, любуясь ослепительным блеском.
У и л к и н с. Жаль, что мне так и не суждено узнать, действительно ли это настоящий Захир. Я был уверен, что ты его никогда не забудешь, но дело тут не в какой-то особой силе Захира, а в твоей алчности. Ты по натуре не можешь удовлетвориться тем, что имеешь. Однажды ты сказал о своем отце: «Он, по-моему, воспринимал меня как стервятника…» Я тогда не стал задавать вопросов ни тебе, ни себе.
Наконец он попытался нащупать путь к спасению: неожиданно бросил Джо кинжал, и тому, чтобы поймать его, пришлось выпустить из рук пистолет.
Джо долго смотрел на алмаз, ставший как будто еще больше в его худых пальцах; он то гладил, то цепко сжимал рукоять, забыв обо всем на свете, давая выход годами подавляемой страсти.
Д ж о. Точно держишь в руках свет… (Закрывает глаза, словно боясь ослепнуть, улыбается, вновь открывает.) Чистый свет.
Уилкинс, чье хладнокровие, судя по каплям пота на лбу и мертвенно-бледному лицу, было лишь маской, наставил на Джо пистолет, но тот на него и не взглянул.
Д ж о. Стреляй! Теперь, когда я до него дотронулся, я больше не смогу без него жить. Стреляй, прошу тебя!
Уилкинс медленно поднес дуло почти к самому его лбу и замер в ожидании. В темной комнате была видна только его рука с нацеленным оружием и лицо, на котором недоумение сменялось отчаянием. Вдруг он наотмашь ударил Джо пистолетом и схватил его за руку, сжимавшую кинжал.
Джо высвободился, сделал шаг назад, замешкался на какую-то долю секунды, также в полном недоумении. Затем потрогал оцарапанный лоб и ринулся на Уилкинса, нанеся ему снизу удар в живот. Тут же выдернул клинок, окровавленный до самой рукояти, опять вонзил его в тело.
Уилкинс уронил пистолет, качнулся назад и упал, не издав ни единого стона.
Джо слишком поздно увидел, как сверкнули маленькие золотые ключи — в темноте, по ту сторону решетки, которая в тот же миг резко захлопнулась.
Где-то вдалеке сработала сигнализация. Джо, растерявшись, бросился к прутьям, схватил пульт дистанционного управления, начал нажимать кнопки — тщетно, отбросил его в сторону и встал на колени, выпустив из пальцев кинжал, чтобы дотянуться до ключей.
Они лежали на первой из двух ступеней, ведущих в склеп. Джо медленно, напряженно вытягивал пальцы и уже чуть было не коснулся связки, как вдруг из тени выплыла серая кошачья лапа, нежно дотронулась до ключей, начала ими играть, отбросила подальше, уронила, загнала под ступеньку. У Джо вырвалось нечто похожее на рычание. Кот взглянул на него, сделал стойку, как бы приглашая поиграть, и через секунду исчез.
Джо снова и снова просовывал руку через прутья, пока ее не свела судорога. Ему удалось даже дотянуться до ступеньки, но не дальше.
У него за спиной раздался сдавленный смех. Тогда он подбежал к Уилкинсу, обшарил его, не обращая внимания на кровь, остающуюся у него на руках, попытался приподнять с пола, но вскоре перестал возиться с отяжелевшим телом, принялся ощупывать стены, быстро, сверху донизу, и при этом издавал стоны ужаса.
В конце концов он снова оказался у решетки, на этот раз умудрившись просунуть не только руку и плечо, но и голову. Фаланги пальцев перегнулись через край ступеньки и оказались в нескольких сантиметрах от ключей, но в темноте он их не видел, значит, нужно было продвинуться еще… Дикое зрелище: застряв среди прутьев, его скулы и виски уродливо деформировались, на носу была содрана кожа, выступили первые капли крови. А за спиной опять слышался клокочущий смех…
Я испытала горечь, смешанную с наслаждением. Все происходящее на экране я ощущала чисто физически, всеми внутренностями. Я видела, как спускается темнота и под ее покровом колышется что-то белое и красное. Казалось, еще миг — и я сама появлюсь в нахлынувших на Джо воспоминаниях.
Раздался выстрел, за ним — эхом — испуганный крик старика. Меня бросило в дрожь, когда я увидела ампулу во весь экран, вздувшуюся вену стянутой жгутом руки, лицо Джо, повернутое в дальний угол комнаты (той самой, где Мелоди найдет его при смерти), фигуру рядом с ним, иглу шприца в бледной руке, медленно опускающийся белый рукав. Затем новый наплыв: Джо, при помощи Дэвемпорта укладывающий в двойное дно грузовика несколько бронзовых скульптур (те самые произведения Полайоло и Челлини, которые он упоминал, приканчивая своего сообщника) и нечто уже вовсе гиперболическое, наподобие картины Тинторетто: я сама видела ее в Венеции, и это заставило меня улыбнуться, единственный раз за многие часы.
Расширенными от наркотика зрачками он наблюдал из высокого готического окна за грузовиком, пробирающимся сквозь снега по направлению к склонам гор, а навстречу ему приближались две желтые точки — это в лунном свете мчалась машина Мелоди. Он быстро отошел от окна, взял пистолет, обмотав руку тряпкой, выстрелил наугад. Снова поднял ствол, причем так, чтобы он был направлен сбоку в кончик носа, и прикрыл левой рукой другую половину лица. Повернулся в профиль, в зеркале проверил направление выстрела. Нажал спусковой крючок. Его изображение разлетелось на тысячу осколков; он добежал до лестницы, сдерживая кровь полой рубахи, бросил пистолет, приложил к ране сорванную с предплечья тряпку, кинулся назад и где-то на полпути отнял ее, чтобы кровь капала на пол, сделал несколько шагов, едва передвигая ноги, и без единого стона рухнул на осколки зеркала, в шаге от первого алого пятна…
Алмаз теперь излучал лишь неясное свечение. На циферблате часов Уилкинса появилось изображение мокрой улицы: что-то двигалось по ней и оставляло за собой след.
После всей этой тьмы от яркого света в холле гостиницы резало глаза, а лицо Харта казалось подчеркнуто спокойным. Наконец-то он прочел сообщение Мелоди. Посмотрев на часы — было восемь, — он двинулся было к телефону, но тут из однородного шума толпы выделился отчетливый голос:
— Мистер Харт? Меня зовут Дерек Грейнджер, я из Интерпола. — Перед Хартом возник безупречно вежливый молодой человек с незаурядными челюстями. — Может быть, вы уже знаете, что сегодня утром в этой гостинице было совершено убийство?
Х а р т. Да. Невероятная история.
Г р е й н д ж е р. Зверски задушен человек…
Х а р т. Согласен. Способ убийства и впрямь довольно зверский.
Г р е й н д ж е р. Его звали Боб Дэвемпорт, нам известно, что он был замешан в контрабанде произведениями искусства… Но ясно, что он был только исполнителем, пешкой…
Х а р т. Весьма любопытно, но вы, может быть, считаете, что я…
Г р е й н д ж е р. Нет, что вы, я прошу у вас помощи как у специалиста, который хорошо знает мир коллекционеров.
Х а р т. С удовольствием. Завтра в девять вас устроит? А сейчас извините…
Г р е й н д ж е р. Боюсь, дело не терпит отлагательства. Обещаю, это не отнимет у вас много времени.
Х а р т. Хорошо. Можно я позвоню?
Г р е й н д ж е р. Разумеется.
Чарли зашел в последнюю кабинку.
В доме у Джо на звонки никто не отвечал.
Чарли нахмурился и повесил трубку. Он увидел, что полицейский издали следит за ним. Он набрал еще один номер.
Х а р т. Мистер Крупник?
К р у п н и к. Да.
Х а р т. Это Чарли Харт, мне очень нужно получить от вас кое-какую информацию. Скажите, Джо Шэдуэлл купил тот секретер для кого-то?
К р у п н и к. Но, мистер Харт, как я могу…
Х а р т. Ладно, Крупник, вы такие вещи знаете, а сейчас и мне это необходимо знать — жизненно необходимо.
К р у п н и к. Это против всех правил, но вам я доверяю. Секретер был отправлен в дом мистера Уилкинса.
Х а р т. Ральфа Уилкинса, коллекционера?
К р у п н и к. Забавно, правда?
Х а р т. Быстро дайте мне его адрес!
Он записал, сделал вид, что продолжает говорить, но, как только полицейский отвернулся, выскочил из кабины и юркнул в дверь служебного хода.
Джо все еще стоял на коленях, обессиленно привалившись к прутьям решетки.
Нечто двигавшееся по циферблату Уилкинса приобрело форму такси. Оно остановилось, оттуда вышла женщина.
Это была Мелоди.
Фрагмент, который я видела на монтажном аппарате, сделал свое дело — ослабил мое напряжение, правда ненадолго. Мелоди сразу же сориентировалась в парке: пошла на все нарастающий гул сигнализации — и вскоре среди деревьев и струй дождя различила темный дом; вот она уже берется за ручку застекленной двери — решительно, почти бессознательно, хотя и не без опасений, ступает в ловушку.
В тот же миг из-за колонны в большом гараже вынырнул Чарли Харт, поприветствовал сторожа, сел в «ягуар» с оставленными в замке ключами. Но не успел он завести мотор, как в открытое окошко просунулся ствол пистолета.
Г р е й н д ж е р. Вы и вправду очень спешите, приятель.
Х а р т. Садитесь, нельзя терять ни минуты, если вас больше интересуют живые, чем мертвые.
Г р е й н д ж е р. Куда мы едем?
Х а р т. Посмотреть самую богатую частную коллекцию, которая есть в этой стране… Или была. Да поторапливайтесь же, Бог ты мой!
Грейнджер забежал с другой стороны.
Г р е й н д ж е р. Неплохо бы, если б вы мне хоть что-то объяснили…
Стекло не выдержало ударов садовой лопатой. Здесь, вблизи, сирена ревела просто оглушительно.
Из кладовки торчали две черные ноги, но она их не заметила, прошла в другую комнату, затем в переднюю, зажгла свет и посмотрела наверх, в сторону лестницы, стала подниматься, остановилась на середине.
М е л о д и. Мистер Уилкинс!.. Джо!..
Она подождала секунду, вернулась вниз, почти бегом пересекла зал и оказалась в галерее, испуганная, но полная решимости добраться до цели. Вот и бронированная дверь: она открыта, за ней ведущая в подвал лестница, откуда пробивается слабый свет.
М е л о д и. Мистер Уилкинс!.. Джо!..
Ее голос гулко разнесся внизу. Пальцы Джо, побелевшие от напряжения и уже готовые коснуться ключей, внезапно замерли, рука дернулась обратно, исчезла в темноте.
Мелоди спустилась, идя на свет, увидела перед собой две ступеньки, обнаружила ключи, подняла. С бьющимся сердцем она испробовала их один за другим, пока механизм не сработал.
Джо появился перед ней, вынырнув из темноты, и она в ужасе отпрянула: между горящими глазами и окровавленным, искривленным в сатанинской улыбке ртом белел страшный, как у черепа, нос.
Руки пытались ее схватить. Она кинулась назад, спряталась среди статуй.
Неподвижно стояла она в тени, слыша приближающиеся шаги Джо; он перемещался как-то кособоко, прихрамывая, но очень быстро. Перед скульптурным лабиринтом шаги стихли. Она начала пробираться между торсами, руками, ногами, бесшумно перепрыгивая с постамента на постамент.
Джо, или то, что от него осталось, шел за ней по внешнему периметру и никак не мог ее обнаружить; один раз он был настолько близко, что ему хватило бы одного прыжка, но он пробежал мимо, тяжело и хрипло дыша, и вернулся туда, откуда начал преследование.
Видеть это наполовину живое лицо было невыносимо; оно будто распадалось на части, разлагалось, раньше чем смерть полностью завладеет им. Мелоди лишь мельком взглянула на него из своего укрытия и снова содрогнулась; она испытала не только отвращение, но и сострадание — иначе и быть не могло; потом отвела взгляд, обнаружила какую-то дверь и стала медленно к ней продвигаться.
Постамент гермы пошатнулся у нее под ногами, камень, падая, расколол стоящего рядом гипсового атлета; Джо мгновенно ринулся к ней, но потерял ориентацию из-за шума, внезапно заполнившего все помещение. Мелоди добралась до двери, тихо-тихо опустила ручку, открыла. За дверью начиналась железная лестница, наверху виднелся полуприкрытый люк.
Она сняла туфли, стала карабкаться по ступенькам. Теперь единственным звуком был неутихающий рев сигнализации. Мелоди была уже у самого люка, когда в эту клеть молнией ворвался Джо.
Мелоди успела закрыть за собой крышку люка и встать на нее обеими ногами, но тут же почувствовала, что страшные удары едва не сбрасывают ее. Затем наступил миг затишья. Она забаррикадировалась при помощи шкафа, придавив им крышку люка в тот момент, когда уже увидела глаза чудовища, будто выкованные из грохочущего металла.
Отдышавшись, она продолжила путь и очутилась в огромной, почти пустой, если не считать стоявшего в центре монитора, комнате; первая нажатая ею кнопка отключила сигнализацию, вторая открыла ставни. Мелоди вышла в насквозь промокший сад; дождь, однако, прекратился. Она бросилась бежать наугад, босиком по траве.
Она задыхалась, глаза ее округлились от страха, но, услышав какой-то легкий шорох, помчалась еще быстрей. Ее прерывистые всхлипывания смешивались с шумом погони, пока тот окончательно их не заглушил. Мелоди, казалось, была на последнем издыхании: вот она поскользнулась и уже не смогла подняться.
Очевидно, где-то неподалеку пролегала граница земельного участка: за воротами вырисовывались в темноте очертания церкви. Кое-как Мелоди все же удалось встать на ноги, добежать до ограды и даже перелезть через заостренные прутья. Прыгая вниз, она увидела, как меж деревьев маячит белая рубашка Джо.
Мелоди поднялась, побежала дальше; руки и ноги были в крови. Зелени становилось все меньше, она очутилась в апельсиновой рощице, на посыпанной гравием дорожке, впереди возвышалась какая-то колоннада, слабо подсвеченная изнутри…
Чарли Харт и полицейский склонились над окоченевшим телом Уилкинса. Потом Чарли вышел из склепа, заметил разбитую статую, дверь, наконец туфли Мелоди…
В глубине колоннады она обнаружила узкий коридор и винтовую лестницу, которая вывела ее на круглую террасу с каменной балюстрадой. Луна то выплывала, то вновь скрывалась за облаками. Мелоди не успела найти себе укромное место: шаги Джо звучали уже где-то совсем рядом, потому она ринулась к лестнице и начала новое восхождение.
Но вскоре с ужасом осознала, что ступени расположены вокруг шпиля барочного фонаря, зависшего над пропастью пустынной площади. Бег подошел к концу.
Она видела, как тень Джо медленно растет на сужающейся спирали, а сама оказалась наверху, в ловушке, уцепившись за большое железное кольцо на острие шпиля.
На мгновение все успокоилось.
Тень неуклонно приближалась. Мелоди высунулась, спрыгнула, покатилась вниз…
В начале апельсиновой рощи Чарли услышал ее крик, увидел, как она зависла над пустотой, бросился вперед…
Вцепившись в балюстраду с внешней стороны, балансируя на короткой полоске черепицы, Джо пытался добраться до Мелоди, звал ее каким-то надломленным, невыразительным, деревянным голосом. Должно быть, она еще больше изуродовала его, когда захлопнула крышку люка: один глаз был совсем навыкате. К тому же лихорадочные движения, попытка изобразить улыбку вызывали у нее невыносимую жалость.
Д ж о. Я у тебя… я у тебя…
Он встал на колени, протянул руку.
Мелоди была в критическом положении: она вроде бы нащупала опору, но, поставив ногу, едва не оступилась.
Д ж о. Держись, скоро… скоро… ты станешь сказочно богатой!.. У нас еще будет… наша общая тайна…
Это была не речь, а пронзительное, жалобное причитание, стенание, которое раздражающе действовало на все мои нервные центры. Он что-то прочел в ее глазах, обернулся: у входа под колоннаду вырос Чарли. Джо окаменел и тут же снова превратился в убийцу — распахнул рубашку, выхватил кинжал, приставил его к виску Мелоди.
Чарли не сдвинулся с места.
Д ж о. Исчезни… Она так долго не продержится… Уходи, забудь обо всем… Я сам о ней позабочусь!..
Он был близок к концу и, наверное, это чувствовал. Чтобы добавить себе сил, он взмахнул Захиром, и алмаз засверкал в ночи.
Раздался выстрел. Захир разлетелся на тысячу осколков, которые усеяли все окружающее пространство.
Д ж о. О-о-о… о-о-о…
На парапете балансировал человек из Интерпола с нацеленным еще пистолетом.
Чарли (сквозь зубы). Идиот!
Рукоятка Захира упала на выложенный плиткой пол. Джо, истерически смеясь, ползал среди того, что осталось от его сокровища, и его гримаса запечатлелась на мускулах моего лица…
Д ж о. Осколки для ювелира!.. (Поворачивается к Мелоди с искаженным яростью лицом.) Я всегда презирал тех, кто бьет исподтишка… Если ты не трус, открыто преследуй свою жертву, до конца…
В одном из осколков, как в зеркале, отразились черты призрака. Он вздрогнул, с трудом поднялся, содрал с себя окровавленную рубашку, набросил ее на голову Мелоди.
Д ж о. Ну, ты, нечего смотреть!
Ткань обрисовала черты ее лица, словно узорчатая вуаль. А беспорядочный шум катящегося вниз предмета, грохот, от которого, кажется, даже воздух застыл, могли означать лишь одно…
Из-за рубашки Мелоди ничего не видела, силы ее иссякали, но тут экран вдруг опустел, превратился в белый светящийся прямоугольник и на нем обозначилась чья-то тень, которая метнулась из стороны в сторону, подобно хвосту обезумевшего зверя.
Я похолодела, сценарий упал мне на колени, я вскочила, стиснув пистолет.
В полутьме повернулась к пучку рассеянного света, и мне показалось, что я вижу наш убогий зал в первый раз: ни одного укромного уголка, закуточка, где бы можно было спрятаться. Огромная тридцатипятимиллиметровая бобина замедлила вращение, а я вышла в коридор, недоумевая, как это ноги продолжают мне служить.
Я медленно поднималась в проекционную и не знала, где меня подстерегает опасность — впереди или сзади; дойдя до верхней ступеньки, я остановилась и хотела позвать Федерико, но не смогла выдавить из себя ни звука. Дверь была приоткрыта, я распахнула ее ударом ноги. Когда увидела его лежащим на полу под проектором, то поняла наконец, что́ такое настоящий страх. Я подошла к Федерико и нагнулась над ним. Он потерял сознание, над ухом у него был свинцовый кровоподтек. Я попыталась привести его в чувство, но все мои старания оказались напрасны: голова Федерико снова и снова падала на грудь. Я было попробовала приподнять его, но и это мне не удалось.
Свет в коридоре погас. Я больше не могла стоять там в кромешной темноте и бегом вернулась вниз, затаив дыхание и тараща глаза. На всякий случай, как Мелоди, сняла туфли.
Я напрягала слух, стараясь уловить какой-нибудь шорох или знак, и внезапно услышала совсем рядом частое и хриплое дыхание Джо, возникшее ниоткуда. Я в отчаянии бросилась бежать, а хрип бежал вместе со мной, он был где-то на мне, но не внутри — это я знала точно. Я побежала еще быстрее по коридору, спотыкаясь и стукаясь, нацелив пистолет в пустоту, а в ушах непрерывно, без малейшей паузы, звучало это страшное тяжелое дыхание, раздиравшее меня на части. Уймись хоть на миг, молила я, но он не давал мне передышки, не оставлял в покое, все время стоял перед глазами, как лицо чудовища, зубастое, с содранной кожей… Лицо, забыть которое нельзя.
Когда он смолк, стало еще хуже — если это возможно. Тишина стыла не только у меня в ушах, но и во рту, в голове, в груди. Не помню, как я добралась до лестничной площадки, как нашла в себе силы проползти те несколько метров до начала ступеней. Я оглянулась: никого. Снова взбежала на второй этаж и спряталась в нише, где темнота была еще непроглядней. Хрип раздался совсем рядом, заставив меня содрогнуться и будто высосав последние капли крови. Я услышала свой душераздирающий крик, хотя была уверена, что не раскрыла рта. Крик повторился вместе с безумным дыханием Джо. Это кричала я, но губы мои оставались сомкнутыми.
И наконец я поняла: запись еще одного отрывка, которую на меня обрушили, доносилась из моей сумки!
Дрожа, я сняла ее с плеча и вытряхнула все содержимое на пол. Я чувствовала себя так, как бывает, когда тебя мучают кошмары и ты осознаешь, что все это во сне, но не можешь проснуться и прервать их. На секунду воцарилась тишина. Затем сценарий, как живой, произнес одну из своих реплик:
— «Сейчас, Мелоди, вы увидите Захир».
Зажим!.. Зажим на винтах, чтобы скреплять страницы! Я раскрутила его и внутри металлического цилиндрика обнаружила микроскопическое устройство, сопровождавшее меня повсюду днем и ночью и, уж конечно, в тон-зале, где шла запись! Это означало не только то, что реплики дубляжа записывались дважды, но и что я сама служила передатчиком! Все проходило через меня, чтобы вернуться ко мне: я была и стрелой, и мишенью!
Ошеломленная, я выронила сценарий, и он затих. Потом мне послышались шаги на лестнице — стало быть, путь вниз перекрыт. Я подобрала пистолет и сумку и опять помчалась совершенно вслепую.
Теперь звук шагов раздавался у меня за спиной. Я побежала быстрее, держась одной рукой за стену и уже сознавая, что выхода нет. Вдруг мне пришла мысль, что меня могут сзади схватить за волосы, и я скрутила их в узел, который тут же рассыпался, поскольку пальцы мои дрожали. В этот миг я вспомнила еще об одной изолированной лестнице, ведущей на антресольный этаж: следуя изгибами коридора, я так или иначе должна туда попасть.
Настигавшие меня шаги были слишком громкими. Слишком громкими для любого преследователя. Но тогда я этого не поняла и снова пустилась бежать.
Потом обо что-то споткнулась, и все мои ощущения невероятным образом сместились: я почувствовала удар об пол еще в процессе падения, а когда уже лежала ничком, вдруг испугалась, что поняла это еще до того, как увидела; на сей раз закричала действительно я, хотя и услышала свой короткий пронзительный вскрик раньше, чем его издала. Я разразилась рыданиями и тут же подавила их. Больше ничего не произошло — только заглох мой голос.
То, что я поняла, а потом увидела, было очертаниями неподвижно лежащего на спине тела. Мне следовало встать и бежать дальше. Вместо этого я щелкнула зажигалкой и погрузилась в головокружительную прострацию, а по спине прошла леденящая дрожь. Вот оно, неопровержимое доказательство, которое всегда было у меня перед глазами, но я с безумным упорством отказывалась его признавать.
Итак, человек, простертый передо мною, не имел ни малейшего отношения к той сети совпадений, куда я сама себя неосмотрительно загнала. В свете дрожащего пламени, по мере того как поднимала зажигалку, я узнавала шею, подбородок, сжатые губы, нос, побелевшие скулы. Массимо Паста, или Стапа, или как там, черт побери, его зовут или звали. Ну конечно же, звали, потому что вопрос настоящих или прошлых псевдонимов потерял для него всякий смысл: глаза его были широко раскрыты, на лбу зияло круглое отверстие, небольшой кратер поврежденной кожи и запекшейся крови, — именно на него я смотрела не отрываясь, хотя пламя обжигало мне пальцы.
Значит, тот, кто привел меня сюда, не был ни проницателен, ни прозорлив. Просто он очень хорошо меня знал и связал воедино сведения, фантазии и воспоминания.
Но вместе с этой мыслью, вместе с ощущением ужаса, вызванного моим запоздалым открытием, меня охватил ужас еще и по другой причине: я и впрямь сходила — или уже сошла — с ума, как ни старалась в этом не сознаваться. Еще час назад я внушала себе, что, найдя ключ от ловушки, смогу спастись. На самом деле все обернулось по-другому: чем дальше я продвигалась в своем понимании, тем быстрее захлопывались передо мной все выходы и лазейки, и наконец я попала в такую западню, по сравнению с которой самое глубокое отчаяние — ничто.
Но моя воля все еще не была сломлена. Я встала. Теперь я была уверена — уже без всяких оговорок и отступлений, — что автором этого ужасающего замысла мог быть только Андреа, и в душе у меня неожиданно воцарилось предельное спокойствие. Я спросила себя, сколько дней я это знаю, сколько лет я должна была бы это знать, если б сила привычки не довлела над всем остальным.
— Где ты?! — завопила я.
В ответ раздалась волнующая, перехватывающая дыхание музыка; она обрушилась откуда-то сверху, словно из приемника, включенного на полную мощность. Я узнала финал «Мелоди», в темноте добралась до следующего этажа, и, как только ступила на площадку, вспыхнул сразу весь свет.
Я шла по коридору, а музыка постепенно стихала. Из двери в зал звукозаписи появился он — невозмутимый, безукоризненно элегантный, в новой синей майке и джинсах.
Я уже миновала предел страха, а теперь перешагивала жесткий предел уверенности — секунду назад у меня в душе все еще оставалась ничтожная доля сомнения.
Меня вдруг осенило, что я добралась до истины не сейчас, а гораздо раньше, когда бестолково расшифровывала анаграммы. Надо было читать: В ОБМАНЕ СМЫСЛ, а римская VI означала всего-навсего шестое послание Андреа. Он действительно открылся и в своем безумном замысле даже оказался вполне честен! Я правильно расшифровала анаграмму, но как дура, как слепая продолжала расшифровывать дальше, пока не добралась до навязчивого, ничего не значившего ЗАБЫВАТЬ НЕЛЬЗЯ, решив, что надо мной издеваются.
Я вновь увидела его страдальческое лицо после падения, переполненную больницу, свою сумку со сценарием, которую я ему оставила, когда пошла поторопить медсестру. Наверно, он тогда и спрятал диктофон в моем зажиме для бумаг; спокойно, на виду у всех, в приемном покое, положив опухшую ногу на низкую скамейку.
Андреа не обращал внимания на мой пистолет. Он смотрел на меня издали, прямо в глаза. Молчал и следил за мной, как бы стараясь угадать, что именно и до какой степени я поняла, как бы ожидая от меня какого-то объяснения!
Это был его извечный, коронный трюк: сказать свое слово еще раз, последний. Нельзя допустить, чтобы он раскрыл рот, нужно просто стрелять, и все.
Я вспомнила, как захлопнулась решетка-капкан в доме Уилкинса.
Андреа, будто читая мои мысли, произнес:
— Все от любви, Катерина.
Конечно, следовало бы объяснить, что происходило между нами в те мгновения, но это, по-моему, невозможно в силу многих причин.
По своей наполненности те минуты были равны нескольким годам. Все это, даже в сложившейся ситуации, было настолько личным, что не поддавалось объяснению, настолько запутанным, что мне трудно пересказывать наши слова и переживания; к тому же все развивалось так стремительно, что я просто не сумею восстановить последовательность событий. Но, поскольку мое повествование приближается к концу, постараюсь набросать хотя бы общую картину.
Этот человек мог называть любовью ненависть! Что же, как не жгучая ненависть, двигало им, когда он, зная мои нервы, вовлек меня в эту игру, заставил вновь пережить страх, насилие, тревогу самых ужасных дней нашей совместной жизни?! В ответ на такое его заявление требовался целый набор слов, а я, несчастная, сумела отказать себе в этом удовольствии, решив ни в коем случае не отвлекаться от своего расследования.
— Побереги чувства, — сказала я ему (я пользовалась готовыми фразами и в этом находила исключительное облегчение). — Мне нужны только факты.
Он совершенно искренне удивился.
— Факты? Какие факты? Ведь ничего не произошло.
— По-твоему, труп там внизу — это ничего?
— Ну, об этом мы после подумаем.
Он хотел подойти ко мне, я подняла пистолет и сама приблизилась к нему ровно настолько, чтобы разглядеть его глаза, тусклые, измученные, сощуренные в неясной улыбке.
— Да уж, придется подумать, — прошептала я. — Выходит, ты знал о нем то, что я уже забыла…
— Я тебя люблю! — закричал он. — И знаю все, что имеет к тебе отношение, в прошлом и настоящем, потому что все это мне дорого, все это я годами учился понимать и чувствовать. Годами! Я все помню. А твою «Бурю», если хочешь знать, я пережил во всех подробностях! — Он помолчал и продолжил уже более спокойно: — Вот видишь, ты уже заставляешь меня «оглашать догадки», а это «не входит и в обязанность раба»[18]. Яго, акт третий.
Он сел на ступеньку, посмотрел на меня так, словно я ребенок, при общении с которым требуется выдержка. И когда начал говорить, я, к своему потрясению, поняла, что все это для меня не новость.
Отдельная дорожка — вот что вызвало бурю подозрений. Именно на ней сконцентрировал свои подозрения Андреа еще до того, как я получила возможность в чем-то заподозрить Пасту; и эта круговерть остановилась, наверное, только сейчас.
Он предложил мне на минуту представить себе день его жизни: телефон поставлен на автоответчик, чтоб не беспокоили, работает телевизор с выключенным звуком, в углу сиротливо стоит пишущая машинка — статья не вытанцовывается; сам он ходит взад-вперед по комнате. Андреа не скупился на детали, вспомнил аж осень прошлого года, свое одиночество упрятанного в клетку, всеми покинутого зверя, дом, который никак не ощущал своим, оттенок света, сочившегося из окон; вспомнил, как он в пять часов вечера жадно ел над грязной раковиной, вытащив продукты прямо из холодильника, и как его раздражала эта немота. Он вернулся к письменному столу, и сразу же его внимание привлекли титры какого-то телефильма: мое имя рядом с именем Массимо Пасты. И тут же на память пришел мальчик, занятый вместе со мной в постановке «Бури».
Это положило начало всему, стало его первым вопросом. Рассказывая о коллегах, Пасту я ни разу не упомянула. Конечно же, он специально не расспрашивал, но спустя какое-то время это имя все же промелькнуло в одном из наших разговоров. Я сказала, что мы дублируем одни и те же фильмы, но не знакомы, поскольку запись идет на отдельных дорожках. Андреа, услышав это, был поражен, и ревность взыграла в нем сильнее, чем если бы я вообще промолчала.
(Мы встречались редко, я понимала, что, соглашаясь видеться с ним, подписываю смертный приговор своим самым лучшим намерениям, и почти всегда от этих встреч оставался неприятный осадок; однако я не отдавала себе отчета, что столь мучительный, затянувшийся процесс разрыва не является правилом, а представляет собой нечто из ряда вон выходящее. Как бы там ни было, я вовсе не кривила душой, а он теперь утверждал, что у меня все это время совесть была нечиста.)
Он признался, что тщательно взвесил все мои слова и сделал вывод: я забыла имя Массимо Стапы точно так же, как вот-вот забуду и его, дескать, я думаю только о себе, и мне наплевать на его отчаяние (когда я пишу «отчаяние», то сознаю, что употребляю слово не из его лексикона, а лишь передаю смысл, который уловила в его речи, — он же, скорее всего, сказал «положение» или «состояние»). Вскоре он перестал анализировать и предался воображению. Принято считать, что мысли приходят, уходят, что только факты суть нечто непреложное, но зачастую выясняется, что от каких-то мыслей уже нельзя избавиться: они становятся такими же непреложными, как факты.
Если бы можно было передать, внушить мне то, что чувствовал он!.. Словно в мультфильме, на фоне совершенно неподвижного пейзажа, он видел, как я мечусь на искусственных тропинках. И мысль приобрела конкретные очертания: нужно сыграть со мной заключительную партию, поставить спектакль на заданную тему, подгоняя сюжет под реальные обстоятельства. В том, что у него достойный противник, он не сомневался. А я попала под влияние «Человека с алмазным сердцем», этой низкопробной, мрачноватой истории на английском языке, которую я обнаружила в одном из тех киосков («Помнишь, мы часто останавливались возле них по вечерам?»).
Он вошел в раж, клялся, что создал только вместилище, а уж я заполнила его на свое усмотрение: впрочем, это и не трудно, учитывая мое скотское окружение, — с таким-то матерьяльчиком можно было не сомневаться, что я сделаю шаги, достойные всяческих похвал.
Идея заставить меня до конца вжиться в роль своей героини захватила его; он хотел пошутить, развлечься, а я все приняла всерьез. Да, возможно, он слегка переборщил. Но должна же я понять!..
Я слушала, узнавала его манеру подбирать слова и расставлять их, его изменчивые интонации, временами полные сарказма, адресованного не только мне… и опять с ужасом сознавала, что ни один из инструментов, которые он задействовал в своем спектакле, не противоречил его естеству, его воображению, его склонностям, привычкам, точкам отсчета: здесь не было ничего случайного или подтасованного. Его последовательность — моя слабость. Раньше я не верила, что его последовательность может перерасти в ненависть, а сейчас, когда она с такой силой выплеснулась на меня, я невольно вместе с ужасом испытала и раскаяние. Я ведь тоже боролась — по-своему, конечно, — за то, чтобы не отдаляться от него, чтобы не перечеркивать разом годы влечения, дружбы, взаимопонимания. Я противилась слишком четкому распределению ролей, привычке, моей растущей уверенности в том, что страсть зарождается при столкновении двух дополняющих друг друга потребностей или, вернее, недостаточностей (еще одна мысль, которую уже не сдвинешь с места), противилась даже возникшему у меня гнетущему ощущению, что я любима — во всяком случае, на словах — и не люблю, поскольку мне всегда было больно причинять другим страдания. А он был весь лишь ярость и задетое самолюбие: я оказалась не той, какой он меня себе представлял, я разочаровала и предала его. Насколько велика была моя боль — этого он даже не заметил; но то, что я восстала против деспотизма его боли, все еще вызывало в нем возмущение.
Я задавалась вопросом, уж не оттого ли стала объектом столь постоянного влечения, что меня по причине моей мягкотелости легче удержать при себе, чем другие попадавшиеся ему объекты.
Мое безысходное отчаяние помогло мне осознать, как смешно я выгляжу здесь, с пистолетом в руке, обессиленная этой навязанной мне игрой под названием «все от любви». Я подумала, что, если его сейчас не остановить, все может вернуться на круги своя, как будто действительно ничего не произошло. Он был способен убедить меня, что его чувства, его страдания — разумеется, скрытые: не мог же он распотрошить передо мной все свое нутро дома, на диване! — полностью снимают с него вину.
Я ощутила необходимость, хотя заранее знала, какой получу ответ, еще ближе подойти к нему и уже не повиновавшимся мне голосом спросить последнее:
— Ты думал только о своей изобретательности и о том, как метко твои стрелы поразят мишень? А сомнений у тебя не было? Сомнений по поводу того, что́ будет со мной?..
Хорошо помню его улыбку сочувствия к самому себе. Я подумала, как все же мы отражаемся друг в друге и каким кривым зеркалом друг другу служим.
— Да, признаюсь, у меня были некоторые сомнения, — ответил он. — Там, этажом ниже, лежит бедняга, которого я использовал как орудие и который волей-неволей стал жертвой. Хотя роль жертвы он облюбовал себе сам, сделавшись твоим защитником и пытаясь уберечь тебя от твоих благородных компаньонов! Так что поделом ему… Вот если бы ты втянула сюда великую Джулию Карани — тогда другое дело. Какой восхитительный соблазн, а? Знаешь, ваши голоса — это какое-то наваждение. Голос твоей матери: я знал его с детства, он завораживал, тайно вбирая в себя обаяние всех женщин на свете, он стал для меня неким идеалом… А потом я прочувствовал твой голос, более резкий, немного чеканный, без него я тоже не мог обходиться все эти годы. Вы обе наполняете мою жизнь каждый день, всеми вашими фильмами, по всем телевизионным программам. Вы и есть настоящие Захиры, вас невозможно забыть. Поэтому хотя бы тебя я должен был заставить замолчать… Глупо, да? Но войди в мое положение, ведь я всеми силами старался тебя забыть. Ты жила своей жизнью, забывала меня, а мне мешала делать то же самое: я постоянно натыкался на тебя, и ты всегда одерживала верх, я не мог открыть книгу, чтобы не слышать, как ее читает твой голос, ты завладела всем моим существом — от этого хотелось завыть. И было ясно: тебя надо уничтожить или, на худой конец, заткнуть тебе рот. А ты все еще говоришь, все еще задаешь вопросы. Железная ты, что ли?..
Может быть, я и впрямь железная — раз сижу здесь и пишу, хотя и утратила чувство реального. Так вот, кошмар не закончился, меня ожидало еще одно испытание, как раз когда я решила, что мне больше нечего бояться.
Вдруг к моей спине прислонилось чье-то тело, и серая рука заставила направить на Андреа пистолет. Я вновь испугалась, что мое безумие уже стало необратимым, поскольку, обернувшись, увидела Массимо. Маска мертвеца теперь выглядела шутовской из-за резиновой раны — она наполовину отлепилась и по-идиотски свисала со лба.
Слова, которые он мне сказал, тоже были достойны шута:
— Перестань дрожать. — А потом добавил вполголоса, что его разбудил телефон и в трубке раздались мои эротические стоны.
— Да! — воскликнул Андреа. — Твои стоны, такие сладострастные, сперва тихие, затем все, громче, громче! И он не положил трубку, он насладился ими до конца. Быть может, они показались ему знакомыми, только он не был полностью уверен…
— Это правда, Катерина, — прошептал Массимо, прижимая меня к себе, — я не был уверен. Но когда мой голос в трубке сказал: «Ты рискуешь подвергнуться смертельной опасности», — я все понял и помчался сюда… Теперь я с тобой, успокойся. — (При каждом произнесенном слове отверстие от пули подергивалось, и, вместо того чтобы подбодрить, вид этого лица нагонял на меня новую жуть.)
Андреа поднялся, кивнул мне, проговорил печально и задумчиво:
— Видишь? Ровным счетом ничего не произошло.
И, как бы в подтверждение своих слов, показал мне маленький тканый мешочек, открыл его, высыпал оттуда длинную струйку песка, раскидал ногой.
— Ничего, — вяло откликнулась я.
— Сукин сын! — сказал ему Паста.
Андреа к нему даже не повернулся: его грустные глаза были устремлены только на меня.
— Чего ему надо? Ведь Джо Шэдуэлл умер, а мертвые не говорят. И дублеры, насколько мне известно, тоже.
— Ты прав, Андреа, но никому не хочется признавать, что его роль завершена.
Тут на сцене появился четвертый персонаж, вернее, его голос, усиленный микрофоном. Федерико. Именно на него я уповала, как на единственного человека, способного помочь мне вновь обрести себя.
Однако его слова — не в упрек ему будь сказано — показались мне чужими, чересчур логичными и поверхностными.
— Не стреляйте, нам это ни к чему! Мы обойдемся без кровопролития и сделаем как лучше, и для нас, и для него.
Андреа переменился в лице и задрожал.
Паста приказал ему не двигаться, а мне шепнул:
— Отдай пистолет.
Я не шелохнулась. Все мое внимание было сосредоточено на голосе Федерико:
— Катерина, у тебя нет против него улик, тебе не в чем его обвинить. Он на том и построил свою игру. Даже если тебе удастся доказать, что он совершил преступление против личности, все равно он очень легко отделается.
Андреа кивнул, явно польщенный тем, что кто-то оценил его предусмотрительность.
— Дадим и ему роль, — продолжал Федерико. — Надо только решить, какую. А это, я думаю, несложно.
Я еще была способна соображать настолько, чтобы отдать ему справедливость. Но я и не думала благодарить моих защитников, напротив, восприняла их вторжение как еще одно насилие.
В отличие от меня Андреа, очевидно, сразу же уловил, что́ задумал его старый приятель. Он побледнел, бросился бежать, перепрыгивая через ступеньки, скрылся в тени. Раздались два выстрела: стоит ли выяснять, кто из нас нажал курок, Паста иди я? Если честно, я этого и сейчас не знаю.
— Не стреляйте, вам говорят!
Голос Федерико прозвучал уже не в микрофон; он крикнул откуда-то из темноты, где затаился Андреа. Я увидела, как они сцепились, выхватила у Пасты пистолет и, направив его дулом вниз, побежала к ним.
Я была уже совсем рядом, когда Андреа шмякнулся оземь, сделавшись каким-то ватным, полым, как будто с потоком черной крови из тела заструились наружу все внутренности. Возможно, такое видение вызвал у меня смысл его заключительной фразы:
— Я тебя потеряю, только если ты будешь мертвой или на пороге смерти… — Большего его одиозная любовь не смогла измыслить.
Я увидела, как он приоткрыл глаза и посмотрел на меня взглядом побитой собаки. А те двое, словно по молчаливому уговору, схватили его за руки и за ноги, подняли и стремительно понесли куда-то.
Я старалась не отставать, и на всем протяжении этой гонки — вверх по лестничному пролету, до открытого окна, выходящего на улицу, — у меня не было сил ни о чем думать, я просто смотрела, склонясь над ним, онемевшим, парализованным, как жалостливая и неумелая медсестра над раненым на носилках.
Думаю, что я осознала смысл происходящего, когда мне в ноздри ударил запах мужского пота; мы оказались у подоконника, и Паста и Федерико, держа Андреа за запястья, опускали его в пустоту, а затем опять подтягивали вверх. Я видела только сморщенный лоб, потом и его перестала видеть, потому что Паста отобрал у меня пистолет и силой увел оттуда.
Я упиралась и все же машинально переставляла ноги. Массимо тащил меня за собой в решительном темпе, и мы прошли уже два марша, как вдруг я услышала, что Федерико резко захлопнул окно. Я задрожала вслед за оконными стеклами и попыталась высвободиться из рук Пасты.
— Нет, не могу… Ну пожалуйста, — умоляла я его.
Тогда он сделал нечто совершенно меня огорошившее: сорвал бутафорскую рану, ободрав лоб, виновато улыбнулся, обнял меня за талию и поцеловал в губы, дерзко и страстно. Он тоже слегка дрожал, и я, вместо того чтобы оттолкнуть его, слушала то, что он мне нашептывал:
— Уходи, прошу тебя! Уходи!
В двух шагах я увидела осунувшееся, напряженное лицо Федерико. Он приказал следовать за ним.
Мы сбежали вниз, не проронив ни слова.
Вышли на улицу. В розово-серой рассветной дымке я ощущала, как вид этого окна давит на меня, хотя я упорно не поднимала глаз. Мною овладело нестерпимое чувство какой-то незавершенности. Мы направились к реке, где стояли наши машины.
— Не оборачивайся, — велел мне Массимо.
У него, казалось, было одно желание: вызволить меня из неприятностей для лучшей жизни. Я ощутила в нем энергию, которая устремлялась к слишком здоровому и слишком невероятному счастливому концу.
— Не оборачивайся! — повторил он.
Федерико и он демонстративно не оборачивались, как будто судьба Андреа не имела к ним отношения и не представляла никакой ценности ни для друга, сначала закадычного, а потом получившего отставку, ни для безвестного актера, которым он воспользовался в своих целях.
Я знала, что молчание Андреа, пережившего подобную экзекуцию, еще долго будет звучать для меня по ночам громче любого голоса; этот путь на рассвете, когда запахи воды и платанов обостряются, а люди спокойно досматривают последний сон, я словно проделывала в тысячный раз — именно по этой набережной, в этой тишине, с навязчивой идеей не оборачиваться на то окно, как будто иного выхода не существовало.
— Скажи, — тихо спросила я Пасту, — почему ты ни разу не напомнил мне о прошлом?
— Я никогда не говорю о старых ранах.
Он увлек меня за угол, к машине. Федерико свою уже завел.
— А зачем ты меня так поцеловал? — не унималась я.
— Чтобы отвлечь, — отозвался он. — Поехали.
Он подтолкнул меня на сиденье, сел сам, помог мне отыскать ключи. Федерико тронулся с места. Я молча последовала за ним.
Больше мы не сказали друг другу ни слова, даже когда Федерико перестроился в правый ряд и остановился на середине моста. Я тоже остановилась.
Паста вышел, достал мой пистолет, бросил в воду. Прежде чем сесть в машину, он зажег сигарету, глубоко затянулся, посмотрел вдаль, где туманное небо окрашивалось в желтый цвет.
Это было уж слишком; я рванула с места. Переключила на вторую, потом на третью скорость. Все еще стояла духота, но этот затхлый воздух бил в открытое окошко и обдувал мне лицо, как настоящий ветер.
Поднять глаза от написанного и увидеть, что уже наступило утро, — такое до сих пор случалось только в кино. В номере холодно, душно и полно окурков.
Постучал официант, привез тележку с завтраком и газету. Спросил — вежливо, обеспокоенно, — не открыть ли окно; я кивнула; речь снова шла о чем-то обыденном, поскольку Андреа спасся. (Мне очень хочется употребить твое выражение — «вышел сухим из воды», — но понимаю, что и это будет неправдой. Я вообще не хочу о нем говорить, у меня нет своего суждения. Надеюсь, ему пошел на пользу его же собственный урок, что он ничего не забудет и, уж во всяком случае, станет держаться от меня подальше.) Я налила кофе, поела, не задумываясь, точно выполняя приказ.
Если целью моих записей было во всем разобраться, то, боюсь, я ее не достигла. Под конец я ощущаю лишь страшную пустоту, сродни той, которую испытала, видя его в те последние мгновения у твоих ног.
Меня бросает в жар при мысли, что эти записки могут быть истолкованы как обвинительный акт либо как речь защитника. Ведь обвинять или оправдывать значило бы взять на себя слишком большую ответственность за прошлое, каким бы оно ни было.
Мне нужно выбросить отсюда все лишнее или отложить на время, а потом перечитать. Я надеялась, что мне удалось объясниться хотя бы с тобой, дорогой друг. Я говорила о тебе в третьем лице, но ты был моим единственным собеседником, тем, кому можно сказать все. Это огромное богатство, оно освобождает меня от одиночества и в то же время его как раз хватит, чтобы не идти дальше. Думая о взаимопонимании, сохранившемся между нами до последнего момента, когда я подала тебе знак из машины, что уезжаю и бросаю Массимо на мосту, а ты последовал за мной с таким счастливым лицом (я видела это в зеркале заднего обзора), я могу объяснить твое недоумение, когда потом я сбежала и от тебя. Это не было безрассудством, просто сентиментальных развязок не существует. А путешествие, которое ты мне предлагаешь — Америка! — это классический поворот для середины фильма: после него обязательно возвращаются обратно. У нас же с тобой возвращение (куда? к чему?) не предусмотрено, третьей части не будет, мы добрались до финала. Прошу тебя, поезжай один; надеюсь, ты встретишь там на гастролях кого-нибудь из твоих любимых актеров; как говаривал Андреа: звезды на Бродвее, а хорошие актеры в провинции.
Лаура Гримальди ПОДОЗРЕНИЕ Роман
Подозрения разнятся от прочих мыслей, как совы от птиц: тем, что летают в потемках.
Фрэнсис Бэкон. СочиненияLaura Grimaldi
Il sospetto
© 1988 Arnoldo Mondadori editore S. p. A., Milano
Перевод М. Семерникова
1
Два события вызвали у Матильды Монтерисполи подозрение, что она породила убийцу. Оба произошли в течение одного дня и внешне никак не были связаны между собой, но лишь после второго события Матильде удалось уловить смысл охватившей ее тревоги.
Утром она обнаружила, что футляр со скальпелями сдвинут с места.
Вечером явилась полиция.
Футляр всегда лежал в маленькой гостиной, рядом с ее комнатой, на полочке камина из строгого, с черными прожилками мрамора. Матильда сама положила его туда в день, когда футляр торжественно возвратила делегация врачей клиники Санто-Джованни, пришедших выразить соболезнования по случаю смерти мужа, умершего от инфаркта во время операции. Кожаный, в крапинку, с серебряной пряжкой, футляр долгие годы принадлежал отцу Матильды. Тот подарил скальпели Нанни в день свадьбы, видимо не только желая зятю успешной карьеры, но и в знак признательности за то, что он уводит из дома его молчаливую, угрюмую дочь.
Когда футляр вернули, Матильда положила его точно в центре каминной полочки, причем пряжка чуть касалась продолговатого черного пятнышка на мраморе; с того дня вещь никто не трогал. Матильда не выносила чужого присутствия ни в своей комнате, ни в гостиной и потому каждое утро сама стирала пыль со всех полок и безделушек желтой тряпкой, хранившейся в нижнем ящике письменного стола.
А сейчас футляр был сдвинут, пряжка отстояла от пятнышка минимум на два сантиметра, и Матильда довольно долго на нее смотрела с каким-то недобрым предчувствием в душе. Это ощущение мучило ее весь день, как ни гнала она от себя мрачные мысли, твердя, что всему виной одиночество.
Матильда со своим сыном Энеа жила на окраине города, у подножия фьезоланского холма. После смерти Нанни великолепная двухэтажная вилла с зелеными ставнями, выкрашенная в бледно-желтый цвет, стала слишком велика для двоих. С дороги ее было совсем не видно из-за разросшегося сада и старой самшитовой изгороди. При Нанни все комнаты были жилыми: спальни на втором этаже, кабинет, гостиные и большая столовая внизу. Теперь же Матильда и Энеа перебрались на первый этаж, оставив второй неотапливаемым.
Небольшая аллея с кипарисами по обеим сторонам упиралась в двойное крыльцо, по которому справа и слева можно было подняться на маленькую полукруглую веранду. Несмотря на множество обложенных камнями клумб с пышными розами и прочими цветами, главную прелесть сада составляли вековые деревья. За садом особо никто не ухаживал, лишь изредка один старик из местных приходил выполоть сорняки, удобрить землю и в случае надобности посыпать гравием главную аллею и дорожки между клумбами. Матильда считала, что гравий заменяет сторожевую собаку, предупреждая о появлении посторонних.
Но в тот вечер она не услышала шагов двух мужчин, потому что была не в спальне, а в гостиной, окно которой выходило на другую сторону.
Зазвенел звонок, и Матильда удивленно вскинула голову — не почудилось ли ей? Уже много лет в этом доме по вечерам никого не принимали. Но они позвонили второй раз, третий — уверенно и настойчиво. Тогда она встала, прошла в спальню и выглянула в щель между ставнями. Один из пришельцев тут же повернулся к окну, видимо уловив легкий скрип старых петель, и произнес:
— Полиция.
Матильда пошла открывать. До двери нужно было пройти всю спальню, гостиную и коридор, и за это время в голове не возникло никаких мыслей, даже той, что незваные гости могут оказаться совсем не теми, за кого себя выдают.
Она чуть приотворила дверь, стоя за внушительной толщины деревом и ожидая, что будет дальше. Как им удалось войти — непонятно. Пока она рассматривала первого, чье лицо показалось в дверном проеме, второй тоже очутился в коридоре. Оба решительным шагом направились к столовой, где горел свет.
— Нам надо поговорить с Энеа Монтерисполи, — начал первый (у него были светло-каштановые волосы и темные живые глаза). — Он ваш родственник?
— Сын, — отчеканила Матильда и сделала им знак садиться.
Но те продолжали стоять — один у окна, другой подошел к письменному столу и внимательно изучил счета, которые Матильда проверяла перед самым их приходом.
Только теперь ее вдруг обуяла острая тревога.
— Что сделал мой сын? — спросила она, но тут же пожалела о своих словах — они вырвались как бы сами собой — и поправилась: — Зачем он вам нужен?
— Где он? — ответил вопросом на вопрос полицейский.
Матильда сказала, что его нет дома и она понятия не имеет, где он. Потом, непонятно для чего, добавила:
— Моему сыну скоро пятьдесят лет.
Если б кто-то ей сказал, что она тем самым пытается отгородиться от Энеа, удивилась бы вполне искренне.
Обоим полицейским было на вид не больше тридцати. Глядя на покрытые двухдневной щетиной скулы и красные глаза, она почувствовала, как ей передается их напряжение.
— Насколько нам известно, у Энеа Монтерисполи имеется пистолет. Где он его держит?
— Ничего не знаю ни о каких пистолетах, — солгала Матильда и про себя подумала: неужели они рассчитывают, что я его предам?
Она стояла за креслом и сдерживалась изо всех сил, чтоб не вцепиться пальцами в спинку.
— Передайте ему, чтоб явился в уголовную полицию, завтра до семи вечера, — приказал полицейский. — Улица Дзара, два.
Матильде показалось, что он вдруг заторопился. Она возразила, что, как мать, имеет право знать несколько больше, и полицейский объяснил:
— Вы, конечно, слышали о двойном убийстве прошлой ночью. Нам нужно поговорить с вашим сыном. Будет лучше, если он сам придет. — И, выходя в коридор, добавил: — С пистолетом.
Тут впервые подал голос второй полицейский, и Матильда вздрогнула от неожиданности.
— Где ваш сын проводил последние вечера? — Он глядел на нее, не мигая. — Например, где он был в пятницу?
Матильда, стараясь не показать испуга, вытерла о юбку вспотевшие руки.
— Я уже сказала, моему сыну скоро пятьдесят.
— Но должны же вы знать, был он дома в пятницу вечером или нет?
— Видите ли, когда мой сын дома… — Она чуть было не сказала, что вечерами Энеа обычно сидит в комнате над оранжереей, но вовремя сдержалась. — Мой сын спит в другом конце коридора, — и вытянула руку по направлению к спальне сына, — так что я его даже не слышу.
Тогда первый полицейский произнес фразу, которая повергла ее в растерянность:
— Мы, конечно, не рассчитываем, что мать предаст своего сына. — Он словно прочел ее мысли.
Матильда внезапно почувствовала себя усталой и беззащитной.
Когда они ушли, она села и стала ждать. Энеа часто возвращался очень поздно, но она решила, что в эту ночь обязательно его дождется. Дом был обставлен старинной дорогой мебелью, и, несмотря на свою прочность, дерево скрипело и кряхтело по ночам, словно живое. Вот за этим антикварным туалетным столиком Матильда каждое утро причесывалась и накладывала на лицо тонкий слой крема. Еще несколько лет назад морщины у нее на лбу были едва заметны, а теперь обозначились четко, точно прорезанные ножом. Она подсела к столику, думая о сыне. И тут вдруг вспомнила про скальпели.
Отныне дом уже не будет таким, как прежде: полицейские осквернили его своим присутствием, вместе с ними сюда вошли насилие и страх, никогда прежде не переступавшие этого порога. И все по вине Энеа!
2
Площадка справа от дороги на Чертальдо. Месяц только-только народился, все тонет во тьме. Машина стоит в укромном месте, окруженная с трех сторон густым кустарником, даже свет сквозь заросли не проникает.
Девушка первой замечает надвигающуюся тень. Парень роется в «бардачке» — ищет бумажные салфетки. Вдруг ее пальцы со всей силы впиваются ему в волосы. Он пытается высвободиться, чувствуя, как ноготки подруги царапают кожу, хочет сказать: «Ты что, с ума сошла?» — но слова застревают в горле от ее пронзительного, леденящего крика. Тут он и сам замечает чудовищную тень. Дрожащими руками заводит мотор, включает задний ход, забыв снять ручной тормоз, и машина судорожными рынками откатывается назад.
Черный призрак вскидывает руку и стреляет в лобовое стекло. Затем в три прыжка настигает машину и, одной рукой держась за крышу, продолжает стрелять уже через левое окошко.
Тело юноши корчится от пуль: первая попадает в плечо, две другие — в голову; девушка, прежде чем получить пулю в лоб, успевает отдернуть руку, которой непроизвольно, ища защиты, вцепилась в парня. Застежка от часов запуталась у него в волосах, браслет ломается, часы падают на коврик.
Машина съезжает с площадки, пересекает шоссе и, вздрогнув напоследок, опрокидывается в кювет на противоположной стороне.
Убийца вновь приближается к машине; свет фар падает на него снизу, делая еще огромнее и страшнее. Он просовывает руку в разбитое окошко выдергивает из зажигания ключи и забрасывает их далеко в кусты. Затем стреляет по фарам — единственным свидетелям преступления.
В отличие от предыдущих случаев он оставляет тело девушки нетронутым. Поначалу он колол и кромсал обнаженные тела своих жертв ножом, как будто проверяя его остроту. А убедившись, что нож заточен как следует и лезвие достает до сердца и печени, в почти религиозном экстазе опускался рядом с безжизненным телом на колени, склоняясь вплотную и ощупывая его в темноте, делал длинный надрез от правого виска до губ, потом к подбородку и еще ниже, с тем чтобы прочертить контуры груди и лобка. Но и на этом его фантазия не истощалась. Одной убитой он засунул побег виноградной лозы во влагалище, как видно желая измерить его упругость и глубину.
С каждым новым преступлением рука убийцы двигалась все увереннее, надрезы становились четче. В прошлый раз после обычного надругательства над трупом он аккуратно сложил на груди руки жертвы, придав ей тем самым кощунственно-скорбный вид.
Нынешнее же убийство отличалось от прочих тем, что преступнику было оказано хотя и робкое, но все-таки сопротивление. Парень попытался уйти, спастись, но он не дал ему этой возможности и совершил свое злодейство несмотря на то, что тот был на машине. Когда рукой в перчатке он вырвал ключи из зажигания, то внезапно почувствовал себя всемогущим и даже утратил охоту браться за нож.
Матильда с удовольствием бы вычеркнула из памяти воспоминание о сдвинутых скальпелях и визите полицейских, но это было выше ее сил. Она места себе не находила — все думала, что бы это могло значить. Спросила у сына, ходил ли он в полицию и брал ли с собой пистолет, затем, понизив голос, добавила: мол, она тем полицейским твердо заявила, что понятия не имеет ни о каком пистолете.
Энеа — если ему верить — в полиции был и, видимо, считал инцидент исчерпанным. А душа у Матильды все равно болела. Почему пришли именно к ним? Полиция без причины ходить не станет.
— Причина была, — возразил Энеа. — Они проверяют все официально зарегистрированные пистолеты. А папин пистолет официально зарегистрирован. — И тут же перевел разговор на другую тему.
Ее это нисколько не успокоило, хотя несколько минут спустя Энеа, поймав ее пристальный взгляд, повторил, что все в порядке и нечего волноваться.
Тогда Матильда решилась спросить о скальпелях: не брал ли он их? Энеа чуть задержал на матери взгляд своих голубых глаз и молча покачал головой, чем встревожил ее еще больше.
Через несколько дней за ужином она снова завела речь о неслыханных зверствах, потрясших за последнее время всю округу.
— Так уж и неслыханных, — заметил Энеа (он взял привычку говорить с матерью назидательным тоном). — Насилие всегда существовало. Многие утверждают, что оно заложено в человеческой природе, но, на мой взгляд, объяснение тому совсем иное: разум не способен переносить колоссальные перегрузки, которым подвергается, и находит в насилии определенную разрядку. Если нет почвы для коллективного насилия, оно принимает индивидуальную форму.
Матильда едва не задохнулась от негодования:
— В мои времена убийцы так спокойно не разгуливали по улицам и не палили почем зря в ни в чем не повинных юнцов. Не говоря уже о надругательстве над трупами девушек… Ты что же, считаешь это нормальным?
— Я не считаю, — отозвался Энеа. — Но ничего сверхъестественного в этом нет.
Однажды утром, когда Энеа ушел, Матильда не выдержала и поднялась в комнаты над оранжереей: в одной из них был его кабинет, в другой он устроил нечто вроде столярной мастерской. Так уж повелось, что их называли «комнаты над оранжереей», хотя, по сути, только одна располагалась над помещением, куда на зиму вносили горшки с лимонами, вторая же была прямо над спальней Матильды. Вечерами Энеа подолгу сидел наверху: читал или резал по дереву. То и дело притаскивал домой доски, коряги, сучья слив и вырезал из них фигурки людей и животных или вазы. Ключи от его комнат всегда висели на крючке, прибитом к стенке кухонного буфета, но Энеа строго-настрого запретил матери и горничной прикасаться к ним. Прибирать горничной Саверии разрешалось только в присутствии хозяина, да и то все, что она могла, — это наскоро пройтись метелкой по не заставленным книгами островкам пола, смахнуть пыль со стола (не дай Бог дотронуться до какой-нибудь бумаги или папки!) и, когда топили, выгрести золу из печки. Затем Саверия спускалась вниз, ворча, что так уборку не делают: синьор Энеа следит за ней, точно она воровка.
Поднимаясь наверх, Матильда не смогла бы как следует объяснить, что́ понадобилось ей в кабинете сына. Она повертела в руках несколько книг, взяла листок, исписанный четким почерком Энеа: он излагал свои соображения о том, можно ли считать завещанием письмо хозяина своей экономке. Затем машинально перебрала еще несколько раскиданных по столу предметов и все время озиралась по сторонам, пока не увидела такое, от чего у нее мгновенно перехватило дыхание.
На мольберте, который Энеа забрал себе после смерти отца, был пришпилен кнопкой рисунок: голая женщина лежит, непристойно раскинув ноги, а промеж них торчит длинная палка, которую сжимает мужская рука.
Матильда бросилась прочь из кабинета, громыхнув дверью.
Весь день гнала она из головы черные мысли, вечером же впервые разразился скандал, повергший ее в еще большее смятение.
Энеа, такой подчеркнуто вежливый, никогда не повышавший голоса, рассвирепел, заметив, что мать входила к нему в комнаты. Как безумный, размахивая руками, ворвался он в гостиную, где Матильда сидела перед телевизором, и начал орать во всю глотку:
— Ну что, получила удовольствие?! Я ведь тебе говорил, чтоб ты не смела рыться в моих вещах!
Одним криком дело не кончилось: Энеа схватил первое, что попалось под руки — два больших железных ключа на латунном кольце, — и принялся крушить все вокруг себя. Посыпались статуэтки с полок, разлетелось вдребезги стекло на картине. Матильда, сжавшись в комок и ожидая, что следующий удар обрушится на нее, пристально вглядывалась в лицо этого чужого человека. И тут в сознании всплыла ужасающая картина убийства, описанного в газетах. Парень за рулем, пытаясь спастись, заводит машину и дает задний ход, а преступник, уложив на месте юную парочку, торжествующе размахивает ключами от зажигания.
Он как живой возник перед глазами: высоченный, плечистый, угловатый. Тем более что рядом, заслоняя свет из коридора, маячила огромная, нескладная фигура Энеа. Искаженное яростью лицо было затенено и освещалось лишь бликами от телевизора, рука потрясала ключами — так два образа наложились друг на друга.
Все это, вместе взятое, не давало Матильде покоя. Сын еще немного побушевал и хлопнул дверью, а она продолжала мучиться догадками. В газетах писали, что убийца пользовался пистолетом двадцать второго калибра; может быть, именно такой Энеа хранит где-то в кабинете как память об отце? Матильда не могла вспомнить, какого калибра был пистолет мужа — то ли двадцать, то ли тридцать второго. Насчет двойки она была почти уверена.
Сама того не замечая, Матильда кусала губы и очнулась, лишь когда почувствовала во рту привкус крови. А вдруг у нее просто чересчур разыгралось воображение? Даже если калибр совпадает, это еще не доказательство — мало ли у кого есть такое оружие! Что же касается сдвинутого футляра со скальпелями, то и здесь, если здраво поразмыслить, ее подозрения безосновательны, ведь в последний раз преступник вовсе не пускал в ход лезвие.
Конечно, эта шумиха вокруг убийств многих взбудоражила, но она женщина рассудительная и не станет поддаваться эмоциям.
Немного приободрившись, Матильда пошла спать.
3
Забот как таковых Энеа Монтерисполи не имел, однако жил так, будто их у него полон рот. Каждое утро в восемь пятнадцать, облачившись в серый костюм, выходил он из дома и деловым шагом направлялся к остановке автобуса, чтобы ехать в город. Если автобус запаздывал, Энеа начинал нервно расхаживать взад-вперед по тротуару. Никто из соседей не сомневался, что нотариус Коламеле держит его у себя в конторе на половинной ставке лишь из сочувствия к Матильде: по крайней мере видимость того, что он нормальный человек, будет соблюдена! Но сам Энеа относился к службе весьма серьезно и о том, чтоб хоть раз не явиться в девять — точно к открытию конторы, — даже помыслить не мог.
Высшего образования он так и не получил, несмотря на то что по всем правовым дисциплинам успевал на «отлично». У него была блестящая память: в любой области знаний он схватывал все на лету и мог свободно рассуждать на самые мудреные темы (правда, высказывался редко ввиду своего замкнутого характера). В отличие от тех, кто твердит, что нынешние авторы скучны и бездарны и уж лучше взять да перечитать классику, Энеа читал все и всем интересовался. А уж классиков знал досконально, цитировал наизусть целые страницы из Софокла, Апулея, Стендаля, Штадлера.
Причины, по которым Энеа не закончил университета, вызывали разные толкования. Матильда считала, что перенесенные в детстве болезни как-то повлияли на его психику. Иначе она не могла объяснить, почему сын вдруг забросил работу над дипломом по юриспруденции и занялся изучением христианской литературы Востока. Андреино Коламеле, напротив, был убежден, что всему виной избалованность — еще бы, единственный ребенок у любящих родителей! Получив отцовское наследство (невзирая на то, что Матильда особо развернуться ему не давала), Энеа перестал беспокоиться о своем будущем и на манер покойного отца весь отдался праздным увлечениям — от искусства прерафаэлитов до бульварных романов и комиксов.
Нотариус Коламеле в глубине души отдавал себе, однако, отчет, что присутствие Энеа в конторе отнюдь не бесполезно. Порой никто не мог разрешить какой-нибудь сложный вопрос наследования имущества или раздела акционерной прибыли, а Энеа делал это с легкостью, даже не сознавая, какой высочайшей юридической подготовкой обладает. При том отсутствие у него высшего образования все равно давало его шефу возможность выступать в роли благодетеля.
От матери Энеа взял голубые глаза и темные с рыжинкой волосы — на этом сходство и кончалось. Матильда в свои годы была еще красива; подтянутая, высокая, с благородной осанкой и волнистыми, чуть тронутыми сединой волосами, всегда аккуратно причесанными. Энеа же, видимо вследствие детских гормональных расстройств, был сложен на редкость непропорционально. Ростом вымахал под два метра; длинные руки, как у обезьяны, доходили чуть не до колен. Неприятное впечатление от его внешности довершала тяжелая отвисшая нижняя челюсть.
Передвигался Энеа очень быстро, ступая сначала на пятку, потом на носок, при этом плечи ходили вверх-вниз, словно внутри у него работал какой-то поршень. Каждый день этот человек преодолевал приличное расстояние, учитывая, что автобусом он добирался только в ненастные дни, а в хорошую погоду топал до города и обратно пешком. Но, несмотря на ежедневный моцион, мышцы его из-за диабета оставались дряблыми. Да и возраст давал себя знать: Энеа исполнилось сорок восемь, на семнадцать меньше, чем матери, и его все чаще принимали за мужа Матильды, которой, положа руку на сердце, это совсем не льстило.
Секретарша нотариуса Коламеле хоть и называла Энеа «господин адвокат», однако обращалась с ним высокомерно и вечно понукала, на что он отвечал недовольным ворчанием.
В конторе у Энеа был крохотный кабинет с письменным столом и допотопным «ремингтоном», стоявшим здесь с незапамятных времен. Контора помешалась во втором этаже дома по улице Арте делла Лана; из окон большой приемной открывался прекрасный вид на церковь Орсанмикеле с часовенкой и мраморной статуей святого Марка работы Донателло. А в кабинете Энеа узкое зарешеченное окошко выходило во внутренний двор размером чуть пошире вытяжной трубы.
Каждое утро Энеа находил на каретке «ремингтона» записку Андреино Коламеле — список дел на день. Он углублялся в бумаги и не поднимал головы, пока не слышал удар колокола на церкви в половине первого. Тогда он собирал в стопку подготовленные документы, прикладывая написанную от руки памятку с необходимыми пояснениями, и относил шефу. Если нотариус оказывался занят, отдавал бумаги секретарше, и та, слегка кивнув, клала бумаги в почту.
На полставки Энеа решил перейти, когда познакомился с Нандой. Вначале мать была обеспокоена этой, с ее точки зрения, блажью. Представляла, какие пойдут разговоры и каково ей будет видеть сына, целыми днями уныло слоняющегося по дому. Но вскоре смирилась, тем более что Энеа стал бывать дома еще реже.
После прихода полиции жизнь стала для Матильды адом. Она боялась лишний раз выглянуть в окно: вдруг те двое опять торчат у калитки, — при каждом звонке в дверь у нее словно все обрывалось внутри. Теперь она даже старалась не заходить в маленькую гостиную, где все напоминало ей подробности того визита.
И в то же время, как женщина практичная, Матильда понимала, что нельзя давать волю эмоциям, иначе она попросту сляжет. Поэтому стала придумывать себе неотложные дела: походы по магазинам, приведение в порядок шкафов, и без того идеально аккуратных. Но потом решила: чтобы развеяться, нужны другие занятия — прогулки, общение с людьми… Как-то вечером, когда тревожные мысли вконец ее одолели, Матильда вспомнила, что давно не навещала одну девяностолетнюю старушку, которая жила неподалеку, в самом начале бульвара Вольта.
После ужина Матильда по телефону предупредила престарелую даму о своем визите, взяла в качестве гостинца коробку печенья и отправилась, намереваясь за час обернуться.
Однако в расчетах ошиблась: ей и в два не удалось уложиться. Сухонькая старушка в черно-белом шелковом платье была для своих лет на удивление крепка, и единственное, чем страдала, так это бессонницей, потому ночи напролет могла перемывать косточки соседям. Она совсем заговорила Матильду рассказами о том, каким было их предместье в былые времена и насколько ухудшились теперь нравы.
— Но я еще поживу, — заявила она. — Недосуг умирать, когда здесь такие дела творятся. — И, подавшись вперед, костлявой ручкой хлопнула Матильду по колену. — Слыхала, что Раккониджи вот-вот посадят за решетку?
Владелец строительной фирмы Раккониджи баснословно разбогател за последние годы. Знатные семейства города по молчаливому уговору перестали его принимать.
— Давно пора остановить этого мошенника, — ответила Матильда. — Говорят, он до того дошел, что собирается устроить гостиницу в Палаццо Веккьо!
Старушка отмахнулась.
— Да при чем тут Палаццо Веккьо! Его посадят не за это, а за то, что он и есть убийца-маньяк. Помнишь, как впервые нашли изуродованный труп девушки?.. Это было второе или третье убийство… Так вот, один знакомый психиатр… не буду называть имени… сказал мне, что преступник не сразу начал измываться над трупами, поскольку его садистские сексуальные инстинкты до определенного момента были подавлены. Я о таком раньше и не слыхивала, это психиатр мне все разобъяснил. Говорит, эти инстинкты высвобождаются с помощью черной магии. А чем занимается Раккониджи на своей вилле в Муджелло? Черной магией!
— Да неужели?! — ужаснулась Матильда. — Выходит, он — настоящий дьявол… Впрочем, я тоже где-то читала об этой теории. Только причиной проявления садистских инстинктов там называлась не черная магия, а фильмы ужасов. Якобы статистикой установлено, что после показа такого фильма в одном из кинотеатров в городе непременно совершается зверское преступление. И как их не запретят, эти фильмы, не понимаю!
— Да, все едино — кино или черная магия! — отозвалась старушка, уверенная, что любые, самые противоречивые аргументы лишь подтверждают ее версию. — Может, Раккониджи и ходит в кино — денег-то у него сколько хочешь.
Матильда украдкой поглядывала на часы, боясь пропустить автобус на Сан-Доменико, который по вечерам ходил с большими интервалами. Когда подошло время, она оборвала на полуслове беседу и распрощалась со старухой, обещая вскоре снова ее навестить.
Остановка автобуса была прямо против дома, а чуть дальше по улице располагался кинотеатр, пользовавшийся дурной славой — как раз из тех, которые две дамы только что обсуждали. Старожилы предместья во главе с Матильдой даже направили в муниципалитет петицию с требованием его закрыть.
Сеанс, видимо, только что кончился; зрители поодиночке выходили, старательно пряча лица, и разбредались в разные стороны. Среди них не было ни одной женщины.
Не столько из любопытства, сколько из опасения, что ее примут за посетительницу этого злачного места, Матильда не спускала глаз с входной двери и вдруг заметила огромную фигуру, неуклюже размахивающую непомерно длинными руками. Голова этого человека казалась вдавленной в плечи и заслоняла свет фонарей над входом. Матильда прищурилась, чтобы получше разглядеть, и мгновение спустя решила, что сомнений быть не может: это Энеа.
Вспыхнув от стыда за сына, она поспешно отвернулась, чтобы остаться незамеченной.
В ту ночь Матильда долго не могла уснуть: перед глазами все время стоял чужой и страшный великан, почему-то живущий с нею под одной крышей. Теперь ей уже не верилось, что это она его родила.
Энеа вернулся за полночь и до рассвета мерял шагами свою комнату. По этому тяжелому топоту Матильда поняла: он от возбуждения не снял ботинок, а может быть, даже и пальто.
На следующий день, проходя по аллее мимо кинотеатра, Матильда взглянула на афишу. На красном фоне человек с искаженным лицом занес длинный кинжал над трепещущей от ужаса женщиной, которая тщетно пыталась заслониться от удара.
4
Нанде было двадцать или чуть больше. Она вела беспорядочную жизнь и, как младенец, путала день с ночью. Ложась чуть ли не с восходом, спала до часу, а потом отправлялась блуждать по улицам в поисках очередной жертвы и, выудив у нее из кармана бумажник, раздобывала себе порцию героина.
Энеа познакомился с ней в автобусе. Заприметив на остановке его грузную, нескладную фигуру, Нанда решила, что этого увальня будет легко обчистить. Но когда, пробираясь вперед, она попыталась залезть к нему в карман, то почувствовала, как чья-то рука крепко схватила ее за кисть. Энеа с немым укором взглянул ей в глаза, с ног до головы осмотрел эту худенькую блондинку в обтягивающем желтом платье и произнес:
— Ну зачем же брать без спроса, когда можно попросить?
В тот вечер Энеа вернулся очень поздно; всего за несколько часов, проведенных с Нандой, он понял: это у него надолго.
Нанда жила на улице Паникале. Кололась она уже три года. Муж ее бросил, заявив, что не желает больше видеть, но время от времени приходил, уговаривал лечь в клинику, обещал, что они снова будут жить вместе, если она вылечится. Жилище Нанды состояло из убогой комнатки, без удобств, под самой крышей. Но это Нанду как будто не очень заботило: она ведь здесь только спала, и то не всякую ночь. И неизвестно, сколько бы все это продолжалось, если б Энеа не заставил ее переехать.
Он сам нашел и снял ей однокомнатную квартиру на улице Ренаи. Без особой роскоши, конечно, но довольно приличную: двуспальная кровать, кресло, стол, шкаф, шторы, несколько гравюр на стенах. Пол красного кафеля застлан циновкой из волокна кокосовой пальмы. Квартирка обошлась недешево, поскольку предназначалась специально под будуар, где богачи проводят время с любовницами. Не случайно она располагалась на первом этаже, с отдельным входом.
Однако перемена места не помогла Нанде изменить свои привычки: она, как прежде, шлялась в поисках денег и «ширева».
Сперва Энеа надеялся спасти новую подружку, даже разработал собственную теорию исцеления, в полной уверенности, что результаты не замедлят сказаться.
Нанда, как водится, поведала ему о своем безрадостном детстве, о нищете и невежестве, о том, что ни о какой родительской любви не было и речи: матери на все наплевать, отец — настоящая скотина, однажды повалил родную дочь на кровать и изнасиловал. Она побоялась сказать об этом матери и при первом же удобном случае сбежала из дома. С тех пор родителей больше в глаза не видела. Разговоров о браке с Альдо Маццакане, муниципальным чиновником, Нанда старалась избегать, по ее словам, это было досадное недоразумение, виной которому одиночество.
Но вскоре Энеа узнал правду. Придя в квартиру на улице Ренаи, он застал там молодого, серьезного на вид брюнета, который что-то отчаянно кричал Нанде, а та швыряла в него всем что ни попадя. Энеа попытался было ее урезонить, но в него тоже полетела тарелка с остатками салата. Девушка посоветовала ему не лезть не в свое дело и выбежала, хлопнув дверью.
Когда они остались вдвоем с бывшим мужем, тот поведал Энеа всю подноготную Нанды и при этом называл ее «моя жена», хотя давно с нею развелся. Оказывается, она выросла в очень порядочной семье: отец — ювелир, мать служит в банке. Пока Альдо Маццакане ходил в женихах, Нанда скрывала свое пристрастие к наркотикам, а после свадьбы начался ад: она спускала все, что муж зарабатывал, продавала его вещи, в дом нельзя было никого позвать, потому что Нанда шарила у гостей по карманам. Дважды ее забирали в полицию и не посадили за решетку только благодаря заступничеству одного из друзей Альдо. Последней каплей стало ограбление мастерской отца — все были уверены, что это ее наводка.
— И все-таки, — тихо, будто стыдясь чего-то, сказал он, — сердце у моей жены доброе. Просто она попала в дурную компанию, вот если б кому-нибудь удалось ее оттуда вырвать, она бы снова человеком стала, как говорит моя теща. Бедная женщина, все время ходит ко мне, умоляет: «Ну узнай, пожалуйста, как она там!» Может быть, из-за нее я не порываю окончательно с Нандой: изворачиваюсь, придумываю какие-то отговорки, а совсем отказать неудобно…
Они встречались уже три месяца, когда Энеа вдруг явился к ней с подарком — коробкой шоколадных конфет (кроме сладостей, она практически ничего не ела). Нанда растрогалась до слез. Пошла в ванную, аккуратно причесалась, сменила обычные свои джинсы на юбку с красными маками и белую блузку. Сперва вела себя прилично, а потом — кто знает, чего ей втемяшилось, — отшвырнула коробку, вскочила и с неестественным смехом толкнула Энеа в грудь так, что он, не устояв на ногах, повалился на постель. Нанда сжала между коленями его ноги и принялась расстегивать блузку: обнажились едва заметные груди с крупными темно-коричневыми сосками. Энеа, покраснев, пытался высвободиться.
— Ну что ты… что ты делаешь? Я же не затем… Застегнись немедленно!
Нанда и бровью не повела. Стала перед ним как вкопанная, уперев руки в бока.
— А зачем? Может, тогда объяснишь, что тебе от меня надо?
— Я только хочу помочь, — пробормотал Энеа. — Мне еще не приходилось видеть, чтобы человек вот так губил себя. Я же чувствую, как тебе плохо.
Но ее это вовсе не смутило. Будто не слыша, она стащила юбку, под которой абсолютно ничего не было, уселась к нему на колени, обвила шею худенькими руками и прижалась крепко-крепко, всем телом. Энеа обеими руками уперся ей в бедра и хотел было отстранить, но внезапно у него перехватило дыхание — настолько гладкой и нежной была эта кожа. Нанда томно вздохнула, взяла его руку, провела ею по грудям. У Энеа все поплыло перед глазами; уже ничего не соображая, он стал лихорадочно ощупывать, тискать это хрупкое тело. Тогда Нанда раздвинула ноги, засунула его палец себе внутрь и принялась корчиться, извиваться, словно в каком-то бешеном танце. Энеа в такт ее движениям послушно шевелил огромной ручищей. На лице Нанды он увидел выражение такого экстаза, что готов был расплакаться. Наконец она затихла и почти безжизненно привалилась к нему. Но тут же снова вскочила, и не успел Энеа опомниться, как она расстегнула ему брюки.
— Теперь твоя очередь!
Пальчики Нанды коснулись его плоти и вдруг застыли. Девушка казалась озадаченной.
— Что, тебе не понравилось? — Она взглянула ему в глаза, быстро убрала руку и успокоила его, хотя и без особой уверенности в голосе: — Ну не переживай, со всяким может случиться… — Потом оделась, прошлась по комнате, снова подбежала к нему. — Ты не думай, я ведь не настаиваю… И все-таки скажи: тебе хоть чуть-чуть понравилось, а?
Энеа усердно закивал.
5
По ночам Матильда лежала без сна и прислушивалась к шорохам над головой. Вот скрипнула дверь кабинета, прошаркали шлепанцы вниз по каменной лестнице, затем по коврику в коридоре, что ведет на кухню, хлопнула дверца холодильника. Из-за диабета Энеа постоянно мучила жажда, и бутылки минеральной, которой он запасался каждый вечер, прежде чем подняться в кабинет, ему на ночь не хватало: уже часам к двум он снова спускался в кухню — напиться. Отсюда и частые пробежки в туалет.
Матильда представляла, как сын читает, или строчит что-нибудь за большим письменным столом, или рядом, в мастерской, сосредоточенно вырезает из дерева фигурки, чтобы потом сложить их в углу комнаты в огромный ящик без крышки и больше к ним уже не притрагиваться. Вот он, весь сгорбился, склонил свой яйцевидный череп и колдует над поделкой. Тучное тело укутано в бежевый бархатный халат — Энеа носит его и в холод, и в зной, — на ногах старые шлепанцы из коричневой кожи.
Матильда знала о халате и шлепанцах, так как видела их наверху, в комнатах Энеа; перед ней сын никогда в таком виде не появлялся. У него была своя ванная, смежная со спальней. А ложился он намного позже матери, о чем она догадывалась лишь по шагам, доносившимся из глубины коридора.
К этим шагам Матильда напряженно прислушивалась в ночи, когда убийца творил свое черное дело. Уже много лет Энеа в конце недели непременно выходил подышать и возвращался глубокой ночью. Причем с недавних пор начал совершать прогулки и в будни, словно бы ему и не надо было рано вставать.
До его возвращения Матильде никак не удавалось заснуть. Она приучала себя только слушать тишину — не раздастся ли в ней шорох шагов по гравию — и гнать из головы другие мысли. Правда, в последнее время они приходили помимо ее воли, расплывчатые и неясные, но все же связанные какой-то логической нитью. И несмотря на зарок обуздывать свою фантазию, оперировать только реальными фактами, невольно соотносила всякое воспоминание, все вчерашние и сегодняшние поступки сына с закравшимися в душу подозрениями. Как ни внушала себе Матильда, что все это больное воображение, следствие бессонницы, как ни старалась переключиться на повседневные дела и заботы, тем не менее оставалась в плену своих страхов.
В газетах писали, что преступник всегда нападает в новолуние, когда небо особенно темное, и, как правило, в ночь с пятницы на субботу. Первое убийство произошло много лет назад, когда Энеа еще не исполнилось и тридцати. Тогда сын только начал работать у Коламеле и взял привычку вечером в конце недели выходить на прогулку. Матильда этому сперва даже обрадовалась: ее беспокоило, что сын из-за своей странной внешности может на всю жизнь замкнуться дома и более того — в четырех стенах своего кабинета. Но как любящая мать она не смогла удержаться, чтоб не предупредить его об опасностях внешнего мира: «Будь осторожен. Не вступай в разговоры с незнакомыми. Мало ли всяких по улицам шатается». А Энеа в ответ раздраженно тряс своей огромной головой и говорил, что он уже взрослый. Если уж на то пошло, он знает жизнь получше ее.
Виновным в первом преступлении объявили мужа одной из жертв, он был арестован, осужден, и все забыли об этом, пока шесть лет спустя не обнаружили другую парочку, убитую столь же зверски и тоже в машине на окраине города. Как ни крути, а следователям пришлось признать, что произошла судебная ошибка: бедняга заключенный никак не мог совершить второе преступление. Один ретивый сержант полиции изъял из архива дело, где хранилась пуля, и потребовал баллистической экспертизы. Результаты не оставляли никакого сомнения: в обоих случаях пользовались одним и тем же оружием.
Уставившись в темноту, Матильда вспомнила, что писали тогда газеты. Во второй раз убийца вытащил труп девушки из машины и изуродовал его каким-то «режущим и колющим предметом» (точно так было сказано в заключении медицинской экспертизы — у Матильды эти слова отпечатались в памяти). И главное — он искромсал в клочья брюки и нижнее белье своей жертвы, как будто испытывал непреодолимое отвращение к одежде.
По ассоциации ей вдруг припомнился случай, происшедший с Энеа много лет назад. Бушевала страшная гроза, от грома звенели стекла в окнах. А во дворе у них сушилось белье, и прислуга отлучилась куда-то. Матильда только что вышла из ванной с мокрой головой, поэтому попросила сына снять белье, не то ветер мог сорвать его с веревок. Тот выбежал и вскоре вернулся с полной охапкой белья. Она принялась складывать вещи на мраморном столе, Энеа охотно ей помогал: он всегда радовался, когда мог оказаться полезным, — но вдруг ему попался лифчик, так Энеа весь передернулся и отшвырнул его, будто ядовитую змею.
Переезд на улицу Ренаи не избавил Нанду от пагубной привычки. Энеа как-то сказал, что не может больше видеть ее мучений, а она в ответ напустилась на него с криками:
— Мучений?! Да о чем ты? У меня все нормально, понял? Дай мне дозу, и увидишь: все мучения как рукой снимет! Дай мне дозу, если уж ты такой сердобольный!
Тогда он стал давать ей деньги и через некоторое время обнаружил, что от счета в банке почти ничего не осталось. Зато Нанда успокоилась, встречала его ласково, угощала кофе, рассказывала, как проводит дни. Она теперь регулярно мыла голову, и волосы ее приобрели золотистый оттенок. Не будь этих впалых щек и кругов под глазами, совсем была бы красавицей.
После того первого случая Нанда надолго прекратила свои заигрывания, а он всякий раз страшился и желал этого. Однажды вечером она повторила эксперимент: уселась к нему на колени, принялась стонать и корчиться, и с тех пор не было случая, чтобы Энеа, приходя на улицу Ренаи, не ждал с трепетом и надеждой, что девушка начнет перед ним раздеваться. Но от неуверенности в себе никогда не отваживался начать первым: а то подумает, чего доброго, что он в этом нуждается.
Если бы пришлось определить чувство, привязавшее Энеа к Нанде, он без колебаний назвал бы его любовью. Неполная близость представлялась ему даже чем-то более значительным и возвышенным, нежели обычные отношения между мужчиной и женщиной. Впрочем, ни на что большее он и не был способен.
Его такое положение вещей устраивало, если не считать моментов, когда Нанда запиралась в ванной и после выходила оттуда, застегивая манжетку на блузке, а голова у нее при этом болталась из стороны в сторону. Или когда ее вдруг охватывали приступы беспричинной ярости. Но уж лучше пусть колется дома, чем шляться по улицам и добывать деньги на «дозу». Поэтому Энеа раз от разу становился все щедрее, пока наконец ему в контору не позвонил директор банка. Такого прежде не случалось, и, когда секретарша сообщила, кто будет с ним говорить, Энеа оторопел.
— Не сочтите меня бесцеремонным, это не официальный звонок, — осторожно начал директор. — Я осмелился вас побеспокоить только ради той дружбы, которая связывает меня с вашей матушкой и некогда связывала с вашим отцом. — (Энеа готов был поклясться, что знает наперед каждое его слово.) — Мне доложили, что вы в последнее время регулярно снимаете со счета все более крупные суммы, не делая новых вкладов.
— Но, насколько мне известно, банку я пока еще не должен. — Голос Энеа звенел от напряжения.
— Разумеется, разумеется, — поспешно отозвался директор. — Даже если б вы и задолжали — что за беда? Ведь вы наш давний клиент. Мы только хотели выяснить, нет ли у вас каких-либо проблем, и помочь по мере возможности…
Разговор с директором насторожил Энеа. Пришлось объявить Нанде, что какое-то время он не сможет давать ей деньги. Сказать, что это из страха перед матерью, он не решился. Но девушка, видимо, и так поняла всю серьезность положения.
— Да ты не волнуйся, не надо, — утешала его она, ни о чем не спрашивая. — Обойдусь как-нибудь, меня теперь надолго хватит.
Но это были одни слова: Нанда стала опять исчезать из дома, а Энеа мучился, ночи не спал.
В тот период он случайно встретил Джорджа Локриджа, английского пейзажиста, который бывал у них в доме, когда еще был жив отец. Теперь Джордж поселился за городом, в крестьянском доме, спроса на его пейзажи больше не было, и художнику ничего не оставалось, как заняться реставраторской работой и торговлей произведениями искусства. В молодости это был мятущийся, нервный юноша; его бледное лицо по любому поводу покрывалось красными пятнами и начинало подергиваться. С годами же он обрел величавое достоинство и теперь, казалось, смотрел на жизнь философски.
Когда они столкнулись на улице Кальцайоли, он первый узнал Энеа и тепло пожал ему руку. Энеа же никак не мог припомнить его имени. Прошло несколько неловких минут, прежде чем он сумел вызвать в памяти образ безукоризненно воспитанного англичанина, одно время снимавшего просторную мансарду по соседству. (Ходили, правда, слухи о его нездоровом пристрастии к мальчикам из порядочных семейств, коих матери вверяли ему, дабы он развил в них артистическую чувственность.)
— Ну-ка, ну-ка, дай на тебя посмотреть! — с улыбкой говорил Локридж, щурясь за толстыми стеклами очков, сжимая руку Энеа длинными холодными пальцами. — Все тот же, как и тридцать лет назад. Ничуть не изменился — уж ты мне поверь, у меня глаз наметанный.
Энеа окинул взглядом худую нескладную фигуру в нелепом одеянии: футболка с яркими цветными полосками, мешковатые фланелевые штаны, кожаные сандалии и красные носки.
— Очень, очень рад, — сказал он. И, не желая чересчур кривить душой, добавил: — А седина тебе идет.
Тогда Энеа и в голову не пришло, что неожиданная встреча с англичанином даст ему возможность снова помогать Нанде.
6
— Слышал? — спросила Матильда сына, наливая себе из супницы первое. — Теперь розысками маньяка занимается специальное подразделение.
— Да слышал, слышал. — Энеа сел за стол, расправил на коленях салфетку. Он только что вколол себе инсулин, после чего надо было срочно поесть.
Но Матильде не хотелось, чтобы начатый разговор тут же иссяк. Она понимала: следует очень осторожно подбирать слова, иначе он по обыкновению замкнется в молчании, однако не нашла ничего другого, как признаться, что ее не оставляет мысль об искромсанных трупах.
— Наверно, у него очень острый нож. — Она немного помедлила и выпалила: — Или скальпель.
Энеа уставился в тарелку, ожидая, когда мать освободит наконец супницу.
— Ма, ты что, забыла: я после укола должен срочно что-нибудь съесть!
Матильда налила ему супу и стала есть сама, но хватило ее лишь на несколько ложек.
— Говорят, в городе по вечерам патрули. Останавливают всех подряд, особенно одиноких мужчин. Может, тебе лучше пока никуда не выходить? — Она украдкой бросила на него взгляд: интересно, как он на такое отреагирует, — но ничего не сумела прочесть на его лице. — Я очень нервничаю, когда тебя нет. — В ее голосе прозвучали непривычные, жалобные нотки.
— И зря, — процедил Энеа. — А они тоже хороши: нагоняют страху на людей, почище, чем преступник!
— Будь осторожен, Энеа! — предупредила Матильда. — Будь осторожен!
Он внимательно посмотрел на нее.
— По-моему, ты стареешь, ма. С чего это мне быть осторожным?
— С того самого! — отрезала Матильда, но на дальнейшие объяснения не отважилась и сменила тему. — Да, тут тебе письмо из Эдинбурга. От какого-то Морриса. Профессора Роберта Морриса из института парапсихологии. — Она тщательно промокнула салфеткой в уголках рта. — Где он только взял твой адрес!
Сын ответил, что сам ему дал карточку: его, дескать, очень заинтересовали опыты Морриса.
— Представляешь, он помещает в аквариум трех рыбок, а потом решает, какую первой вытащить из воды. Так она, веришь ли, предчувствует опасность и ведет себя совсем по-другому, нежели остальные две: вьется, мечется туда-сюда, как будто хочет обмануть судьбу.
— А ты, значит, всему этому веришь! — фыркнула Матильда.
— Я слишком мало знаю об этих опытах, но мне любопытно. Ведь известно, что человеческий разум до конца не использует всех своих возможностей и, может быть, удастся открыть этот потенциал с помощью парапсихологического воздействия.
— Может быть. А что взамен?
— Взамен чего?
— Ну, не знаю. Не бесплатно же они будут оказывать такие услуги. Наверно, потребуют какой-нибудь налог или вступительный взнос, а то, чего доброго, заставят участвовать в спиритических сеансах.
Энеа рассмеялся в ответ, а затем пустился в пространные рассуждения о том, какие безграничные возможности таит в себе человеческий разум, не скованный рамками привычного восприятия. Раз уж Артур Кестлер завещал свое состояние Эдинбургскому университету, чтобы основать кафедру парапсихологии, значит, этот предмет заслуживает по меньшей мере более пристального внимания.
— Ладно, — заключила мать. — Потом скажи хотя бы, сколько они запросят.
— Ты слишком недоверчива. По-моему, это утомительно — искать во всем подвоха.
— А мне кажется, осторожность еще никому не повредила, — убежденно заявила Матильда.
Ни мать, ни сын никогда не были фаталистами и очень удивились бы, скажи им кто-нибудь, что, когда он торопливо шагал по улице к площади Синьории, а она смотрела по телевизору репортаж о маньяке, над ними обоими нависло нечто вроде рока.
Энеа условился встретиться с Джорджем Локриджем на улице Ваккеречча, в полуподвальном помещении, которое тот именовал «моя лавка». После той первой встречи они с Локриджем виделись еще два раза: сперва по просьбе художника, потом опять случайно (по крайней мере так думал Энеа), на улице Кальцайоли, где пролегал его маршрут в контору Коламеле.
Джордж Локридж, человек опытный, сразу подметил в сыне своих старых приятелей затаенную тревогу, и ему не составило большого труда определить, чем она вызвана. В светских кругах это называют «стесненными обстоятельствами». Допытываться, зачем Энеа деньги, ему и в голову не пришло — своих забот по горло. А кроме того, он всегда считал, что денежные неурядицы легкопоправимы — надо только не быть рабом условностей и приличий.
Англичанин начал издалека. Расспросил про работу, про мать («О-о, это одна из самых красивых женщин, которых я когда-либо знал!), потом завел речь о былых счастливых днях на вилле в Импрунете и мало-помалу добрался до висевшей там некогда коллекции картин. Энеа сообщил, что они с матерью на вилле почти не бывают, а коллекция осталась там в большом зале на втором этаже, чем привел Локриджа в страшное возбуждение.
— Картины — они же как люди! — не выносят одиночества и боятся темноты. Что будет с красавицей, если запереть ее в сырой комнате и зашторить все окна? Она же зачахнет. А картины тем более.
— Да нет, — улыбнулся Энеа, — жена управляющего регулярно открывает окна и все там проветривает, а мы с мамой раза два в год тоже наведываемся посмотреть, все ли на месте.
— Так я ведь не об этом! Ну как можно спрятать от всех, схоронить в глуши восхитительные пейзажи Палицци или портреты Пиччо! Уж лучше б музею подарили! Держать красоту в плену — преступление! К тому же это слишком большие ценности не только в художественном, но и в материальном смысле, чтобы вот так пренебречь ими. А может, вы что-нибудь уже продали?
— Нет-нет, — заверил Энеа, — все картины на месте, все до единой.
— А две прелестные флейты… помнишь, те французские? — не унимался англичанин. — Ведь это семнадцатый век, если не ошибаюсь. Твой отец, помнится, хранил их на веранде, внутри маленького буфета в стиле Георга Третьего, и все боялся, как бы не испортились.
— И они целы, — ответил Энеа.
Джордж Локридж одну за другой вспоминал ценные вещи из коллекции Монтерисполи: изумительные сервизы китайского фарфора, серебро работы Георга Йенсена и многое другое.
— Да, одной такой вещицы хватило бы, чтобы решить все финансовые проблемы десяти семей. — Он дружески потрепал Энеа по плечу. — Ты, конечно, в деньгах не нуждаешься, но если вдруг…
Энеа невнятно пробурчал, что в деньгах все нуждаются, и Локридж не замедлил за это ухватиться:
— Любопытно взглянуть, как сохранился тот маленький городской пейзаж Розаи — высокие дома, улица и две мужские фигуры, как бы заслоняющие собой все остальное. Это я уговорил твоего отца купить, когда владелец умер, а наследники и не представляли, какое состояние у них в руках.
Сперва у Локриджа возник план взять картину на время, якобы для того, чтобы найти достойного покупателя, а после возвратить Энеа копию. Но с другой стороны, подумал он, махинация может выгореть только один раз, ведь Энеа вырос среди этих картин и, конечно же, обнаружит подделку, даже весьма искусную. Лучше, пожалуй, качать из него деньги понемногу, скупая картины по дешевке: на это он, скорее всего, пойдет.
Англичанин не ошибся в своих расчетах, и теперь Энеа шел к нему за выручкой от продажи и за копией, которую назавтра собирался отвезти в Импрунету и повесить на стену взамен подлинника между «Двуколками» Фаттори и «Видом на Арно» Де Тиволи.
Едва он вошел в полутемную каморку, Локридж вручил ему обернутую старой газетой копию и пачку банкнотов.
— Вот, все готово. Не стоит благодарности. Поаккуратнее с ней: краски уже высохли, но все-таки не очень-то прижимай.
Он дал Энеа раз в двадцать меньше настоящей стоимости, но сумма тем не менее была приличная, иначе Энеа мог бы разочароваться в таком сотрудничестве. Однако и баловать его тоже не следовало. Надо же и себя вознаградить за труды — ведь сколько он провозился с этой копией!..
Энеа вышел из лавки в полной уверенности, что больше не увидится с Джорджем Локриджем. Полученных денег ему хватит, чтоб заплатить за квартиру и разобраться с Нандой. Он еще надеялся, что девушка согласится на лечение. А там будет видно.
Запыхавшись, Энеа примчался на улицу Ренаи, но своей возлюбленной не застал и бросился искать по всему городу. Дошел до Борго Пинти, обежал площадь Донателло, затем направился к Порта-делла-Кроче. Шагал широко, размашисто, вытянув вперед яйцевидную голову и напряженно сверля глазами темноту подворотен.
Когда он нашел наконец Нанду, уже светало. Девушка привалилась к стене под колоннадой Лоджа-дель-Грано: глаза ее были закрыты, руку перетягивал медицинский жгут. Рядом стоял какой-то тип, тощий, в черном рабочем халате, с перекошенным от злобы лицом, и пинал ее ногами куда попало, тряс за плечи, бил головой об стенку.
— Не притворяйся, шлюха, что ты в отключке! Все равно не уйдешь, пока не выложишь монету! Один раз я лопухнулся — дал товар в долг, но уж теперь я тебя не выпущу! Раскошеливайся давай, пока череп не проломил!
Не помня себя, Энеа схватил его за шиворот, приподнял и хорошенько встряхнул. Тот задергался в воздухе, словно пустой мешок, голова у него болталась во все стороны — вот-вот оторвется. Нанда, что-то, видно, почувствовав, чуть приоткрыла глаза и простонала:
— Энеа, помоги встать! Отведи меня домой!
На просьбу оставить в покое «толкача» он бы не отреагировал, но самой Нанде он не мог отказать в помощи, поэтому выпустил свою жертву. «Толкач» рухнул наземь и больше не подавал признаков жизни. А Энеа заботливо обнял Нанду и так, прижимая рукой, придерживая под мышками, повел на улицу Ренаи.
Дома он уложил девушку на кровать, развязал жгут на руке и, когда уже укрывал одеялом, заметил шприц, зацепившийся за рукав футболки. Энеа поднес шприц к глазам и вдруг осознал, что сам пользуется точно таким же, вкалывая инсулин. И на несколько минут застыл в неподвижности, ощущая ком в горле.
7
Вот уже много лет Матильду неотступно преследовали мысли о смерти. В какой-то момент — теперь она затруднялась сказать, когда именно, — ей вдруг расхотелось строить планы на будущее: осуществить их все равно не хватит времени.
Однажды она прочитала в газете о том, как машина сбила «пожилую даму»; вычислив, что та на несколько лет моложе ее, Матильда посмотрела на себя как бы со стороны и пришла к выводу: жизнь кончена.
Поэтому она спокойно переносила известия о смерти ровесников, ведь и сама она уже пребывает в «зоне риска», как выразился бы Нанни, говоря о каком-нибудь пожилом пациенте. Но мысль о неожиданной, насильственной смерти пугала ее, поскольку она давно приготовила себя к тому, чтобы тихо умереть в своей постели, видя у изголовья священника и сына, надевшего подобающую скорбную маску (она не сомневалась, что хотя бы короткий период траура будет соблюден).
Однако сдвинутые с места скальпели заставили Матильду представить смерть совсем в ином обличье, нежели мирное угасание в постели под успокаивающее бормотание молитв. Недаром газеты только и кричат о кровавом насилии, уже унесшем столько молодых жизней…
Матильда в задумчивости подошла к камину и уставилась на футляр со скальпелями. Легонько подтолкнув его указательным пальцем, сдвинула сперва на несколько сантиметров влево, затем чуть вправо — чтобы пряжка точно совмещалась с черным пятном на мраморе. И вдруг, словно решив проделать опыт, взяла футляр, повернулась спиной к камину, отошла, а потом, снова подойдя, положила скальпели на прежнее место… Хотя нет, не на прежнее: пряжка оказалась слева от пятнышка, точь-в-точь как в тот, первый раз, когда это насторожило Матильду. Она живо представила себе, как подобные движения проделывает ее сын.
Энеа с детства имел пристрастие ко всяким режущим инструментам. За обедом никто так ловко не мог разделать курицу; Нанни всегда обращал внимание гостей на эту способность сына. «Глядите, — говорил, — режет так, будто знает анатомию, пожалуй, лучшего ассистента мне в операционной не найти». А Энеа однажды посмотрел на отца — у него даже глаза покраснели от возбуждения — и выпалил: «Попробую с удовольствием». «Да ну?! — расхохотался Нанни. — Хирургом решил стать? Так и быть, придержу для тебя местечко в клинике».
Вот ведь в чем был весь ужас: охотник на юные парочки тоже очень умело орудовал ножом! Ему впору быть мясником, писали газеты, гравером, а то и хирургом — с такой профессиональной уверенностью кромсает он груди и лобки своих жертв… И к тому же он меткий стрелок — попадает в цель с первого выстрела, чем всегда отличался Энеа.
Матильда отошла от камина, стараясь унять разыгравшееся воображение. Надела пальто и направилась к двери: может быть, прогулка избавит ее от похоронных мыслей…
Однако, двигаясь к площади, она осознала, что не в силах сосредоточиться ни на чем ином. Казалось, и весь город живет слухами о маньяке: вот у газетного киоска собралась группка людей, горячо обсуждающие последние новости в этом деле. Матильда с неприязнью подумала, что их точно обуял какой-то азарт, — просто удивительно, как такие убийственные подробности не внушают им ни смущения, ни страха!
Она ускорила шаг, едва заметным кивком ответив на приветствие киоскера, и тут вдруг столкнулась с Мариано Пиццоккери: тот стоял и ждал, когда она его заметит. Матильда вежливо, но сухо улыбнулась и хотела было обойти его стороной, но Мариано, вытянув руку, загородил ей дорогу.
— Вы стали затворницей, соседка, я что-то совсем вас не вижу. Наверно, только это чудовище может выманить вас из берлоги.
— Ничего подобного, — возразила Матильда, — я почти каждый день выхожу, скорее уж, это вы обленились.
Мариано Пиццоккери до пенсии работал страховым агентом, а потом уступил место сыну и с тех пор целыми днями сидел дома в кресле, строчил на больших белых листах миниатюры в стихах и в прозе. Правда, его творчество пока не нашло почитателей, но сосед не отступался: декламировал свои опусы всем кому не лень, нередко и Матильда попадалась в ловушку. То он подловит ее на прогулке, когда та усядется передохнуть под каштанами у каменной ограды Фьезоланского аббатства, то явится прямо домой, и ей поневоле приходится слушать.
Но в это утро такая опасность ей не грозила. В последнее время Пиццоккери помимо литературного дара открыл в себе незаурядную способность к аналитическому мышлению и вбил себе в голову, что не кто иной, как он, разоблачит таинственного убийцу. Поэтому сейчас он взял Матильду под локоть и, пытаясь попасть в ногу, стал на ходу излагать свою версию:
— Заладили: «неуловимый, неуловимый», — тоже мне иголка в стоге сена! Будь у полиции голова на плечах, давно бы поймали, уверяю вас. Надо сначала сузить круг подозреваемых, а потом одного из них припереть к стенке с помощью улик. — Пиццоккери обожал газетные штампы: «сузить круг подозреваемых», «припереть к стенке с помощью улик» — это были его излюбленные выражения, он и сам не замечал, как сыпал ими направо и налево. — Главное, — продолжал Мариано, — что он живет один — в этом нет сомнений даже у полиции.
— Один? — переспросила Матильда, приостанавливаясь. — Один, говорите?
— Разумеется! — Пиццоккери был весьма польщен вниманием такой женщины, как Матильда Монтерисполи, и, чтобы не потерять инициативу, затараторил: — А с кем, по-вашему, он может жить? До подобного состояния человека доводит только отчужденность от всего мира… От-чуж-ден-ность, ясно вам?
Сочтя молчание знаком согласия, он еще крепче вцепился в локоть Матильды и двинулся дальше, печатая шаг. Теперь уже она была вынуждена приноравливаться к его походке.
Они миновали больницу Камерата и пошли вниз по улице Пьяццола, зажатой с обеих сторон высокими замшелыми оградами вилл. Ветви столетних дубов заслоняли солнце. Матильда внутренне содрогнулась и пожалела, что свернула в этот тенистый уголок. Тем более уже похолодало, и ноздри защекотал запах влажной земли.
— Как вы думаете, — не унимался Пиццоккери, — сколько у нас в городе одиноких мужчин? Тысяча? Две?..
Матильда, семеня рядом, снова была вся внимание.
— Если он действительно живет один, — нерешительно вставила она, — тогда, пожалуй, задача облегчается.
— Так я и говорю — круг сужается! Я уже послал письмо со своими соображениями и в полицию, и в магистратуру. Но мое расследование на этом не кончается. Вторая улика: он стреляет как настоящий снайпер, словно родился с пистолетом в руке. Более того… — Мариано остановился, заглянул Матильде в глаза, как бы пытаясь донести всю важность сообщения, которое собрался сделать, и понизил голос до шепота. — Я не удивлюсь, если это полицейский, — прошептал он. — Ведь калибр-то у него какой?.. Калибр табельного оружия! Да-да! — Пиццоккери энергично закивал и почти что потащил Матильду дальше. — Другая гипотеза: он мог служить в войсках особого назначения. За это говорят и его рост, и быстрота реакции.
Матильда все время слушала затаив дыхание. Но наконец опомнилась и замедлила шаг, решив, что и так уже потеряла с Мариано Пиццоккери слишком много времени. Но остановить соседа было не просто.
— Сами посудите — ведь чего проще проверить в городе все пистолеты двадцать второго калибра!
— А почему вы думаете, что он непременно из нашего города? Разве местный станет пользоваться табельным пистолетом? Это же большой риск!
— Ну как вы не понимаете! — отмахнулся Пиццоккери. — В данном случае речь не идет о нормальном человеке. А маньяк, как правило, пренебрегает опасностью… Я вам больше скажу: я просто уверен, что он ходит себе спокойно в какой-нибудь тир и тренируется. Без постоянной тренировки так не стреляют.
Матильда наконец остановилась и решительно высвободила руку: она умела при необходимости быть резкой.
— Спасибо за компанию, но мне уже пора. Всего доброго.
Мариано остался стоять с раскрытым ртом, глядя вслед крупной фигуре, удаляющейся по направлению к церкви Св. Доминика.
Дома Матильда прошла в кабинет Нанни и села в жесткое кожаное кресло перед окном. До недавнего времени ее любимым местом было уютное кресло в гостиной, выходящей на веранду. Там она подсчитывала расходы, составляла сметы на ремонт своих домов, проверяла отчеты управляющего имением Импрунета или просто пролистывала газеты. Теперь же ее почему-то все чаще тянуло в кабинет покойного мужа. Может быть, потому, что в незапамятную пору эта комната составляла предмет вожделений Энеа. Сын буквально часами просиживал там — перебирал книги, взвешивал каждую на ладони, словно определяя ее значимость, расставлял обратно по полкам в строго обдуманном порядке, долго возился с каждым томом. Матильда была уверена, что он все их прочел, а некоторые даже подробно изучил или «вобрал в себя» (иначе не скажешь, видя, как низко он склоняется над страницами). Однажды Энеа озадачил ее вопросом: можно ли считать книги отца своими?
«Конечно», — ответила она; тогда Энеа стал заново разбирать библиотеку и ставить на книги свой экслибрис. Он заранее заказал этикетки, и теперь они лежали перед ним в картонной коробке — маленькие прямоугольники с графическим изображением, сделанным сепией на светло-сером фоне. «Крик» Мунка[19], подумала Матильда, вглядываясь в черты человека, разинувшего рот в дикой гримасе страха, к горлу его был приставлен длинный острый нож (эту деталь наверняка добавил из озорства сам Энеа). Книги с экслибрисом сын потом перенес этажом выше, в свой кабинет, и сейчас на полках зияли пустоты, словно от выпавших зубов.
Матильда закрыла глаза и откинулась на спинку кресла. В голове навязчиво прокручивался обрывок утомительного разговора с Мариано Пиццоккери. Сосед сделал заключение, что убийца, возможно, служил в особых войсках, но Энеа по болезни вообще был освобожден от военной службы. Правда, бывший страховой агент предположил еще, что этот человек посещает тир.
Энеа с детства хорошо стрелял. Сначала его учил Нанни, а потом управляющий имением, отец нынешнего. Матильда до сих пор помнит, как мальчик стоял с вытянутой рукой, сосредоточенно целился, уверенно поражал в самую середину подвешенную на стволе дуба мишень, а затем отступал на шаг и, наморщив лоб, ждал одобрений.
Умом, способностями Энеа пошел в отца, но радости от этого Нанни было мало. Он слишком поздно заметил отклонения, препятствовавшие нормальному развитию мальчика, и вмешательство врачей уже не смогло остановить процесс. Оставалось принимать сына таким, какой он есть, и гордиться его немногочисленными достоинствами. Именно отец посоветовал ему для тренировки ходить в тир. Энеа послушался, но однажды признался, что такая стрельба его не увлекает, слишком уж легко это дается. Другое дело — стрелять по живой мишени…
То, что Энеа преуспевал в учебе, воспринималось в семье как должное — род Нанни всегда этим славился, — а вот в такой снайперской меткости действительно было что-то сверхъестественное, какая-то аномалия.
8
— Ну дай, ну что тебе стоит? — кричала Нанда в трубку. — Деньги у меня есть, я сама к тебе приду.
— Лавка закрыта! — отрезал «толкач».
— Так я домой приду, тебе даже выходить не надо! Ну только одну дозу, слышишь?! Остальное, если понадобится, я сама достану.
— Напрасный труд — дома у меня все равно ничего нету. Пока…
— Стой, не вешай трубку! Я… я тебе все, что захочешь…
— Да пошла ты! Кому ты такая нужна — смотреть противно!
— Дерьмо!
— Сама дерьмо! А кстати, возьми да попроси товару у того бугая, что за тобой бегает. Да передай ему, не забудь, что он мне еще заплатит за мордобой. — Он повесил трубку.
И тут Нанда впервые задумалась о том, что́ связывает ее с Энеа.
Прежде она как-то не анализировала своих чувств, считая, что это не столь уж важно. Конечно, особых симпатий этот увалень вызывать не может, зато, если повезет, она у него чего-нибудь выудит, чтоб облегчить свои страдания. На этот случай у нее была заготовлена душещипательная история с изнасилованием — во всяком случае, с другими она всегда срабатывала. Чтобы очередной осел выложил денежки, ему надо преподнести нечто неординарное и желательно поскабрезнее. У нее имелись три такие байки, и она их выдавала с учетом слушателя. Как правило, Нанде сочувствовали, давали денег, иногда их даже хватало на лечение в клинике — короткую передышку перед тем, как все начать сначала. На женщин особенно действовала история о грудной девочке, которая осталась одна в доме, когда мать-крестьянку затянуло в трепальную машину. Мужчин же больше впечатлял рассказ об отце-насильнике. И Энеа наверняка его бы проглотил, если б Альдо не открыл ему глаза.
Поначалу она думала, что Энеа положил на нее глаз и рано или поздно за все его благодеяния придется расплачиваться. Нанду это не особенно смущало, ведь с кем только не случалось ей спать в ее бродяжьей жизни — подумаешь, одним старым боровом больше… Но Энеа как будто и не думал требовать награды. Наоборот, вел себя так, словно она делает ему одолжение, принимая помощь.
Наконец Нанда сама решила отплатить, уселась к нему на колени, и тут вышел конфуз. К замешательству, которое она испытала, странным образом приплеталась нежность. Она-то полагала, импотенты ничего не чувствуют, но Энеа от сознания, что может доставить удовольствие ей, был, казалось, наверху блаженства. Позже она убедилась, что эти ласки дают ей огромную власть над ним. Такого девушка до сих пор не знала и за это сладостное ощущение была благодарна Энеа больше, чем за что бы то ни было.
После первой неудавшейся лжи Нанда вообще перестала рассказывать о себе: лгать не позволяло внезапно зародившееся в душе уважение к Энеа, а правда была слишком нелицеприятна.
Если Энеа давал деньги — хорошо, а если нет, она сама шла их добывать. На этот счет у них был как бы негласный уговор. Хотя Энеа постоянно твердил о своей готовности вытащить ее из этой грязи, спасти от «стервятников», как он их называл. Нанду это порой даже раздражало. Ну как ему втолковать, что она сама выбрала свою судьбу и вполне ею довольна! Почему он не хочет понять, что ее спасение не в красивых фразах, а в дозе героина и, если надо, она будет кружить по ночному городу, как сова, пока не достанет ее?
Однако душой она не до конца очерствела и в спокойные моменты, когда в ящике стола лежал пакетик, сознавала, что должна чем-то отплатить Энеа за его заботы — не просто ласками, а чем-то еще. Тогда она загодя делала себе укол, чтобы он не видел ее мотающуюся голову и бессмысленный взгляд, а перед его приходом принимала душ.
Нанда никогда не спрашивала, откуда у него деньги. Даже если он добывает их не вполне законным путем — это его личное дело, он взрослый человек и в состоянии сам решить, как себя вести. Энеа упоминал о том, что работает в нотариальной конторе, но в подробности не вдавался. Нанда часто склонялась к мысли, что он владелец конторы или по крайней мере компаньон — ведь он так прилично выглядит. Но тогда отчего у него все время проблемы с деньгами?..
Она иногда встречала его в городе, но решалась подойти, только когда он уже удалялся на достаточное расстояние от своей конторы, а до этого незаметно следовала за ним и наблюдала, как он широко и неуклюже шагает, погруженный в свои мысли. Наконец, убедившись, что их никто не увидит, она подбегала сзади и хватала его за руку. И всякий раз Энеа, вздрогнув от неожиданности, заливался счастливым смехом.
Но сегодня Нанда была в отчаянии: и деньги есть, а обратиться не к кому. Чувствуя, как внутри просыпается демон, она решила отбросить приличия и позвонить Энеа на службу.
А тот в это время стоял и заглядывал через плечо Андреино Коламеле, листавшего страницы акта о передаче прав на собственность нескольких домов с земельными участками. Если верить матери, у нотариуса в молодости были очень красивые руки и он постоянно жестикулировал, чтобы все могли ими любоваться; да и вообще он был сложен как олимпийский бог. Теперь же суставы пальцев распухли по причине артрита, спина сгорбилась, а некогда густые, блестящие волосы лепились седыми с желтоватым оттенком клочьями вокруг высокого черепа. Энеа никак не мог представить Андреино Коламеле статным красавцем — мать, наверно, преувеличивает, а если нет, то уж лучше и в юности не блистать красотой, чем превратиться на склоне лет в такую вот развалину.
Когда нотариус, одобрительно кивнув (Энеа, как всегда, отлично справился со сложной задачей), отложил голубую папку, дверь приоткрыла секретарша и, получив позволение войти, нерешительно остановилась перед длинным черным столом с ножками в форме львиных лап. На лице ее были написаны сомнение и замешательство.
— Синьора Монтерисполи просят к телефону, — произнесла она, поджав губы. — Я сказала, что он занят, но дама настаивает.
— Может, это Матильда? — предположил Коламеле, вопросительно глядя на Энеа.
Но Энеа каким-то чутьем понял, что это Нанда, хотя та еще ни разу не звонила ему на работу.
— Не знаю… Может быть, — поспешно ответил он и бросился в свой кабинет.
Сняв трубку, он и вправду услышал задыхающийся голос девушки. Нанда сказала, что звонит снизу, из бара, что больше терпеть не может и вскроет себе вены, если он ничего не придумает.
— Не волнуйся, я скоро, — прохрипел охваченный тревогой Энеа. — Ты потерпи, я только запру стол и сейчас же иду.
Он даже не заметил, что секретарша стоит на пороге и бесцеремонно подслушивает.
— Надеюсь, ничего страшного? — елейным голосом проговорила женщина, перехватив его на выходе из кабинета.
Энеа вздрогнул и не сразу нашелся, что ответить.
— Нет-нет, спасибо. Всего-навсего прорвало трубу, и мама не знает, что делать.
— Ой, надо же! — удивилась секретарша. — А я ее не узнала. Передайте ей от меня большой привет.
Нанда поджидала его у дверей бара. Энеа еще не видел ее в таком состоянии: черты лица как-то сразу обострились, а глаза сверлили его мощную фигуру, словно два буравчика.
— Никого нет, все куда-то подевались, — тут же выложила она свои новости, схватив его за лацканы плаща. — Я дозвонилась только одному из этих подонков, но он не дает.
Энеа тащил ее за собой по улице, а она все что-то бормотала, намертво вцепившись в руку. Несмотря на раннюю весну, туристский сезон уже начался, на тротуарах толпились люди, мешая быстро идти.
— Я знаю почему! — кричала Нанда. — Полиция повсюду рыщет из-за этого скота, который ходит по городу и убивает всех подряд! Не поймают ведь все равно, а мы, значит, должны страдать! Короче, факт тот, что все попрятались и товара нет.
— Тсс! — Энеа приложил палец к губам: на них оборачивались прохожие.
Нанда повисла у него на локте, дрожа всем телом: она понимала, что это еще не кризис, что ей просто страшно остаться без героина, но взять себя в руки не могла. Энеа, нахмурясь, шагал вперед и думал, что же предпринять. Но тут девушка подсказала выход:
— Надо куда-нибудь поехать — в Прато, например, или в Пистойю. У тебя есть машина? На машине мы бы мигом добрались.
Энеа вдруг пришло в голову, что если он сейчас пойдет у нее на поводу, то впредь уже никогда и ни в чем не сможет отказать. Надо бы соврать, мол, машина сломана, мелькнула мысль. Но Нанда, словно угадав его намерения, снова завела свою песню о том, что вскроет себе вены, и наконец-то все кончится, и что уж лучше бы ее прикончил маньяк, вместо того чтоб убивать невинных юнцов.
— Успокойся, да успокойся же! — шептал Энеа. — Что-нибудь придумаем, вот увидишь. Но ты должна мне обещать: это в последний раз, потом ты с этим покончишь.
Нанда усердно закивала, и тогда он отправил ее домой, на улицу Ренаи, сказав, что заедет за ней на машине. Она попыталась было воспротивиться:
— А вдруг ты обманешь? Нет уж, я с тобой! — Ее дрожь уже напоминала судороги. — Ну возьми меня с собой, пожалуйста! Я где-нибудь спрячусь и буду тихонько сидеть, так что меня никто не увидит, ну прошу тебя!
Но Энеа все-таки настоял на своем. Оставшись один, он подумал о том, что скажет матери, и у него пропала всякая охота идти домой. Не лучше ли попытать счастья у Джорджа Локриджа, ведь перед его лавкой всегда стоит старый драндулет, который вроде на ходу.
Энеа повезло: англичанин оказался дома и дал ему машину.
9
Зима пришла и ушла, а город и окоченевшие оливковые деревья на холмах, казалось, никак не могли оттаять. Но Матильда и в холода не изменила своей привычке выходить из дома по утрам, часов в десять, укутавшись в старую каракулевую шубу и толстый шерстяной шарф. Она двигалась обычно на север не в силах налюбоваться плавными очертаниями холма, поднимавшегося до самого Фьезоле. Проходя по площади, останавливалась взглянуть на изящный портик церкви Св. Доминика и небольшую колокольню. И, бывало, доходила до улицы Рочеттини или еще дальше, до Фьезоланского аббатства.
Ей часто делали комплименты: «Вы так молодо выглядите!» И она знала, что этим во многом обязана ежедневным долгим прогулкам. Действительно, кожа у нее была все еще гладкая, упругая, хотя в последнее время — она отмечала это, глядясь в зеркало, — щеки чуть-чуть обвисли, а возле рта залегли резкие складки — признак душевной борьбы.
Становилось теплее, в воздухе веяло весной. Пришло время наведаться в Импрунету — проветрить дом и спросить отчета с управляющего. Однажды утром Матильда сообщила о своем намерении сыну.
— Немного разберусь с делами, и поедем вместе, — ответил Энеа.
Матильда поглядела на него с недоумением. Какие дела, ведь он же перешел на полставки? Но спорить не стала, заметила только:
— Хорошо бы поскорей, дом, наверно, промерз насквозь. И мебель, и картины — все отсырело. Бьюсь об заклад, Анджолина за целую зиму ни разу окна не потрудилась открыть.
В Импрунете она собиралась, кроме всего прочего, устроить небольшую ревизию, поскольку происшедший недавно инцидент насторожил ее. Как-то вечером Матильда пригласила на ужин Андреино Коламеле и нескольких коллег покойного мужа и, накрывая на стол, не смогла найти в буфете антикварную салатницу, за что сделала строгий выговор служанке Саверии, заявив, что взыщет из ее жалованья.
— Это большая ценность, такие на бархате выставляют в антикварных магазинах.
Саверия ответила, что понятия не имеет, о какой салатнице идет речь, и Матильда еще пуще раскипятилась.
— Да если хотите знать, это вещь восемнадцатого века, работа французских мастеров, с редчайшей голубой росписью!
Саверия служила в доме уже больше двадцати лет и хорошо усвоила правила, которые следует соблюдать в отношениях с хозяйкой. Матильда, как госпожа, имела право давать волю своему гневу, а Саверия обязана была принимать это как должное, что и делала, памятуя о том, что здесь ее облагодетельствовали. Она перебралась на Север из Базиликаты[20], после того как двое ее сыновей обзавелись семьями во Флоренции, бросив вдовую мать на произвол судьбы. По годам Саверия еще вполне могла работать, к тому же гордость не позволяла ей сидеть у кого-то на шее, и, наведя справки, она узнала, что некая знатная дама ищет прислугу на целый день. Саверия выяснила адрес и явилась в дом без всяких рекомендаций. Матильда сразу сообразила, что такая служанка — просто подарок судьбы, но окончательного ответа не дала: сперва через друзей получила в квестуре необходимые сведения о женщине, о сыновьях и только потом наняла ее.
Матильда и Саверия обращались друг к другу на «вы», как было принято в старину, и вообще временами казалось, будто они разыгрывают какую-то пьесу минувшего века. Однако в тот день Матильда явно вышла из своей роли.
— Не притворяйтесь, что не помните, — отрезала она и, не рискнув открыто обвинить служанку в воровстве (что, по ее мнению, было совсем не лишено оснований), добавила: — Может, вы ее разбили, и теперь у вас не хватает мужества сознаться?
Разговор на повышенных тонах достиг ушей Энеа, и он решил вмешаться. Чтобы как-то успокоить мать и горничную, он высказал предположение, что салатница в Импрунете — там ведь тоже много посуды. Хотя этот довод ее совсем не убедил, Матильда, боясь, что зашла слишком далеко, сдала свои позиции.
— Ладно, посмотрим, — обронила она.
А салатницу-то продал сам Энеа. Дело было еще зимой. Нанда простудилась, сильно кашляла и пребывала в ужасной депрессии, грозя перерезать себе вены, если он не выпустит ее на улицу. Вот Энеа и пришлось снова обратиться к англичанину.
— Раз ты так спешишь, значит, ничего из картин продавать не стоит, — рассудил Локридж. — Времени нет на копию. Ну что ж, на этот случай подойдет что-нибудь из фарфора… Я знаю, у вас в буфете полно прелестных вещиц.
Так Энеа принес Локриджу салатницу и взял за нее ту сумму, которая требовалась Нанде, — ни лирой больше. Теперь дня на два девушка успокоится, да и ему самому нужна передышка.
В то утро Матильда по привычке взглянула на календарь, висевший на кухне: не забыла ли о чьем-либо дне рождения или другой дате (Все подобные события она каждый год аккуратно помечала в новом календаре). В этом году она уже послала цветы секретарше Андреино Коламеле, родившейся 20 марта, и подарила жене деверя к годовщине свадьбы кружевную салфетку ручной работы. Приближается и рожденье Энеа — последнее перед пятидесятилетием. Матильда уже придумала, что́ ему подарит — выпишет из Парижа издание поэтов Плеяды: Энеа давно хотел их иметь, да все как-то руки не доходили.
Пробегая глазами по числам, Матильда вдруг осознала: сегодня новолуние. Последнее убийство было совершено восемь месяцев назад, и за это время луна нарождалась несколько раз, но при мысли о сегодняшней ночи ее кольнуло недоброе предчувствие. Несколько секунд она пристально всматривалась в зловещую черную цифру, потом вздрогнула, словно сбросив с себя наваждение. Надо пойти прогуляться, это ее отвлечет. Она предупредила Саверию и отправилась на цветочный рынок подкупить растений для сада.
Вечером она засиделась допоздна, даже включила телевизор в маленькой гостиной, чего с нею уж давно не случалось. Энеа еще засветло укатил куда-то на мопеде, а она всегда за него волновалась. Представила, как он мчится по темной дороге, пригнувшись к рулю (по центру ведь не будешь кружить столько времени, следовательно, он, скорее всего, поехал за город). История со сдвинутыми скальпелями, а затем визит полиции настроили ее на сугубо подозрительный лад. А в самом деле, кто поручится, что Энеа не блуждает в этот поздний час по окрестным полям и рощицам? «Обследует местность» — как писали газеты.
Когда часы пробили час ночи, Матильда наконец легла. Из гостиной под дверь пробивался слабый свет, нарочно оставленный ею. Через какое-то время послышался стрекот моторчика — приблизился и затих. Потом шорох шин и шагов по гравию: Энеа заводил мопед в гараж. Громыхнула железная дверь; ноги в ботинках протопали к туалету, потом обратно и к лестнице, ведущей на второй этаж. Вот сейчас он снимет ботинки, аккуратно поставит их на деревянный пол, наденет тапочки. Но этого почему-то не произошло. Сверху не доносилось ни звука. Что он там делает?..
Матильда приподнялась на подушке, напряженно вслушиваясь в тишину. Было так тихо, что ей на миг почудилось, будто она слышит тяжелое, прерывистое дыхание и сдавленные всхлипы.
10
Фургон марки «фольксваген», оборудованный для путешествий, фары включены, в темноту новолунной ночи из радиоприемника во всю мощь несется рок-музыка.
Высокая ограда вокруг виллы заросла мхом, старые деревья протянули над нею ветви и почти касаются крыши фургона, припаркованного на площадке в нескольких метрах от дороги.
Внутри фургона двое. Белокурая голова высовывается из спального мешка; лица не видно, оно закрыто длинными волосами. Рядом на полу в одних трусах сидит парень, прислонившись плечом к тумбочке и возложив голые ноги на спальный мешок. Парень уткнулся в журнал и шевелит пальцами ног в такт музыке.
К фургону под прикрытием садовой ограды крадется человек, всматриваясь в светящиеся окошки, похожие на развешанные в ночи картины. По залпам рок-музыки он понимает, что там, внутри, развлекается молодая парочка.
Он приближается бесшумно, неуклюже размахивая длинными руками, приникает к борту «фольксвагена», заглядывает внутрь. Видит читающего юношу и фигуру с длинными светлыми волосами. Вынимает пистолет и, отступив на полшага, несколько раз стреляет через окошко в лежащую фигуру. Первая пуля попадает в голову, остальные в спину.
Полуголый парень в ужасе вскакивает и забивается в угол фургона. Несколько прыжков — и человек с пистолетом уже у противоположного окошка. Приставляет дуло к стеклу, стреляет. Пуля поражает юношу в челюсть, и он вопит, закрыв руками окровавленное лицо. Убийца распахивает дверцу, врывается внутрь и непрерывно стреляет — в руку, в лицо, в живот. Кажется, он готов изрешетить свою жертву.
Наконец, спрятав пистолет в карман, он обнажает острое лезвие и медленно за волосы переворачивает белокурую голову лицом к себе. Это тоже парень.
Человек резко выпускает добычу. В растерянности озирается. Замечает на полу журнал комиксов и наклоняется за ним. Подписи на немецком. А на картинках — любовные игры гомосексуалистов.
Потрясая в воздухе журналом, убийца бросается прочь из фургона, яростно рвет в мелкие клочья страницы и разбрасывает их вокруг.
Огромный, неуклюжий, разочарованный, он поспешно скрывается в ночи.
Наутро Матильда включила радио, но не услышала новостей, которых боялась. Днем и вечером тоже ничего не передавали ни по радио, ни по телевизору. Всякий раз, когда рука тянулась к приемнику, замирало сердце и невольно сжимались губы. К концу второго дня Матильда облегченно вздохнула: слава Богу, кажется, опять пронесло.
На третий день они с Энеа договорились поехать в Импрунету, и Матильда на какое-то время забыла про радио, телевизор и газеты.
Потому и не сразу узнала об убийстве двух молодых немцев. Их тела нашли в фургоне, неподалеку от Галлуццо. Место довольно глухое, и трупы обнаружили только спустя два дня, а сообщили на третий.
Матильда решила задержаться в имении и условилась с сыном, что тот приедет за ней в следующую субботу.
Дом был такой же большой и того же светло-желтого цвета, как и вилла. Его фасад был украшен портиком с колоннами, на фронтоне ярко выделялись четыре барельефа из цветной терракоты. С балкона на третьем этаже можно было увидеть реку Греве, протекавшую метрах в трехстах от дома, и высокую колокольню церкви Св. Марии-в-Импрунете. Вокруг, насколько хватал глаз, тянулись дубовые рощи.
Первым делом Матильда призвала к себе Анджолину, жену управляющего, чтобы та помогла открыть окна и прошлась пылесосом по всем комнатам. Благодаря надежной водопроводной системе и толстым стенам зима не нанесла большого ущерба, но воздух внутри стоял затхлый, и казалось, даже обивка диванов и кресел вся пропитана сыростью. Матильда не стала ничего себе готовить — только кофе сварила, — а обедать пошла неподалеку в тратторию одного своего крестника. Вернувшись, она распорядилась разжечь в гостиной камин.
Наутро Матильда проснулась с мыслью о салатнице: надо все-таки проверить, действительно ли она здесь, как предсказывал Энеа. Но едва Матильда накинула халат, как услышала под окном разговор Анджолины с Якопо, племянником булочницы, который каждый день завозил сюда хлеб по дороге в американский колледж, что на вершине холма.
— Убила бы его, как собаку! — кипятилась Анджолина. — И как таких земля носит! Ну что ему сделали эти бедолаги из фургона?! Обычные парни, правда ведь?
— Не знаю, не знаю, — отозвался Якопо (большим умом он не блистал, но за словом в карман не лез). — Обычными их, пожалуй, не назовешь. По телевизору так прямо и передали, ты что, не слыхала? Они же были того… гомики. — Он ухмыльнулся. — Маньяк и тот не стал их резать — видать, противно сделалось.
Матильда выглянула в окно.
— Вы о чем это? Я ничего такого не слышала.
Но уже поняла, что произошло, даже прежде, чем Анджолина рассказала ей подробности.
И, конечно, салатница вылетела у нее из головы.
В субботу утром Матильда обошла дом, закрыла ставни и окна во всем доме, кроме своей комнаты. Вещи были уже уложены, оставалось только дождаться Энеа. Но он что-то задерживался, и Матильда решила посидеть в саду, погреться на солнышке перед отъездом в город. Но два события помешали ей уехать в тот день.
Во-первых, позвонил Энеа и сказал, что неважно себя чувствует. Голос звучал как-то натужно и жалобно. Матильда стала расспрашивать и наконец выведала, что у сына случился приступ. К счастью, он в это время был на работе; ему сразу же вызвали «скорую» и отвезли в больницу, а оттуда позвонили дяде Доно, который примчался вместе с доктором Мориджи. В общем, ничего страшного. Сказали, что диабет у него нестабильный и надо всегда быть начеку. Главное — правильная диета. И потом, следует поменять тип инсулина. Слабой концентрации уже недостаточно, пора переходить на среднюю.
— Ты же, наверно, плохо питался эти дни, — проворчала Матильда, с трудом удерживаясь от желания прочесть ему нотацию о том, как надо беречь здоровье. Собственно, она сама виновата — оставила его одного так надолго. — Неужели ты не понимаешь, Энеа…
— Мама, умоляю тебя… — перебил он. — Может, послать кого-нибудь за тобой? Или дождешься, пока мне станет чуть-чуть получше?
— За меня не волнуйся. Я в крайнем случае на автобусе доберусь.
Энеа стал уговаривать ее задержаться на несколько дней: мол, свежий воздух пойдет ей только на пользу, — но Матильда не спешила с окончательным ответом.
Если б не тревога за сына, она и впрямь пожила бы тут подольше. Такой простор, красота, и дышится легко — не то что в городе. Даже кошмары, мучившие ее в последнее время, исчезли.
Она в нерешительности уставилась на свою дорожную сумку: то ли распаковывать ее, то ли нет. Может, и правда отложить отъезд на несколько дней? И вдруг под окном раздались топот и крик Анджолины:
— Ой, мамочки мои, мамочки мои!
Антонелла, шестилетняя внучка Анджолины, ужасная непоседа, напоролась на серп в саду и сильно поранила ногу. Надо было отвезти ее в больницу, и по умоляющему взгляду Анджолины Матильда поняла: она хочет, чтобы хозяйка тоже поехала. Ведь у нее все врачи знакомые.
Вернулись они только к ужину. Матильда уж было решила попросить управляющего отвезти ее во Флоренцию, но тут на площадке перед домом заметила незнакомую желтую машину. Передняя дверца была открыта, и на месте водителя, поставив ноги на подножку, сидел с отсутствующим видом какой-то старик. Матильда подошла, чтоб выяснить, кто он такой и что ему нужно. Но тот и слова не дал ей сказать.
— Матильда, дорогая, наконец-то! — заговорил он надтреснутым, старческим голосом, раскрывая ей навстречу объятия. — Ты совсем не изменилась, ей-Богу! Ты представить себе не можешь, как я счастлив снова увидеть тебя после стольких лет!
Матильда оторопела. Изо всех сил она пыталась припомнить, кто бы это мог быть, но память ничего ей не подсказывала. Синюшный цвет лица, редкие седые волосы, клочьями спускающиеся до плеч, на высохшем теле болтается непомерной ширины рубаха, глаз не разглядишь: они скрыты за толстыми стеклами очков.
— Да-а, судя по всему, ты меня не узнаешь, — проскрипел старик и натянуто улыбнулся. — Значит, я сильно одряхлел. Но как же тебе удалось так сохраниться, а? Конечно, ты намного меня моложе, но все-таки… Надо признать: искусство обогащает душу, но не помогает сохранить плоть.
И тут Матильду осенило.
— Джордж?
Когда они познакомились, англичанин совсем плохо говорил по-итальянски — с ошибками, еле-еле подбирая слова, а теперь и акцента почти не чувствуется.
— Он самый! Правда, от прежнего Джорджа остались кожа да кости. — И снова протянул руки для объятия.
Но Матильда этого как бы и не заметила. Жестом пригласила его в дом, предложила кофе. Джордж охотно согласился, и они прошли в просторную кухню со сводчатым потолком. Если не считать электрической плиты и холодильника, все здесь осталось как и полвека тому назад.
Матильда постелила на мраморном столе белую салфетку с красными цветами.
— Извините, что, кроме кофе, ничего не могу вам предложить. Я возвращаюсь во Флоренцию. Сегодня за мной должен был заехать Энеа, да приболел.
Не зная, рассказал ли ей сын о том, что они теперь видятся, Джордж задал ни к чему не обязывающий вопрос:
— Как поживает дорогой Энеа?
— Да вот, неважно.
Матильду обуревало любопытство: откуда англичанин узнал, что она здесь, зачем приехал. Немного поколебавшись, она спросила об этом напрямик.
Джордж рассмеялся.
— Да я просто проезжал мимо и увидел открытые окна. Ах, Матильда, ты все та же, вечная подозрительность! Это мы во всем виноваты, наша компания. Мы не стеснялись злословить при тебе, а ты впитывала наши разговоры как губка. Мы похвалялись, что хотим изменить мир, но в действительности просто давали выход своим мелким обидам, своим амбициям. Я во что бы то ни стало хотел доказать свою значимость в мире искусства, Нанни пытался оправдаться за свое богатство, Андреино думал только о карьере, а твой деверь Доно сходил с ума от ревности, глядя на тебя, на твое роскошное тело, которым наслаждается другой… — У него в глазах появилось мечтательное выражение, как у всякого, кто вспоминает об ушедшей молодости.
Матильде стало неловко. Англичанин затронул тайные струны в ее душе. Тогда, во время тех вечеринок у нее дома, не только деверь, но и все мужчины смотрели на нее с вожделением, ее это жутко нервировало, а Нанни все понимал и забавлялся.
Матильда поспешно перевела разговор на другую тему: а чем сейчас занимается Джордж? Пишет ли до сих пор свои чудные, подернутые легкой дымкой пейзажи? В них — хотя все это была Италия, Тоскана — чувствовалась ностальгия по английским туманам.
— Нет-нет, — откликнулся англичанин. — Настоящий художник не может стоять на месте, иначе он выдохнется, потеряет ощущение времени. А ты их еще помнишь, мои пейзажи?.. Нет-нет, с ними покончено. Вообще-то говоря, я ведь не Бог весть какой живописец и, когда понял это, решил заняться реставрацией. Вот работаю над древними шедеврами, возвращаю им колорит, свежесть и, знаешь, гораздо большее получаю удовольствие.
Иными словами, работаешь за гроши, подумала Матильда. К беднякам она всегда относилась с некоторой подсознательной брезгливостью, считая бедность категорией скорее умственной, нежели материальной. По ее глубокому убеждению, либо врожденная тупость, либо комплекс неполноценности не позволяли этим людям занять подобающее место в обществе, а они, вместо того чтоб найти применение своим способностям, сидят сложа руки и сетуют на судьбу.
За окнами уже смеркалось; стволы деревьев расплывались в темноте. Матильда начала раздражаться на себя за то, что никак не может принять решение: остаться в Импрунете или вернуться в город. Она поставила в раковину кофейные чашки, повернулась и вопросительно, не выходя за рамки хорошего тона, посмотрела на англичанина. Локридж сделал вид, что не понял намека. О том, что Матильда в имении, он узнал от Энеа и сразу сказал себе: такой случай упускать нельзя.
Он очень хорошо помнил всю коллекцию Монтерисполи, но, чтобы в будущем, когда Энеа вновь окажется в стесненных обстоятельствах, всякий раз делать правильный выбор, решил еще раз поглядеть на вещи и картины.
— Ты, кажется, собираешься домой? — осведомился англичанин. — Я почту за честь тебя довезти. Но только прежде… — Он замялся, вздохнул, медленно возвел глаза к потолку, одним словом, старательно изображал нерешительность. — Не знаю, тебе это, должно быть, покажется бесцеремонным, но коль скоро я здесь и кто знает, попаду ли сюда еще… то, может, ты позволишь мне вновь взглянуть на полотна, что утоляли мою юношескую жажду прекрасного в те времена, когда я, нищий мечтатель, приходил сюда, чтобы соприкоснуться с вечным искусством.
Хотя Матильде всегда действовала на нервы напыщенность его речей, эта просьба ее почему-то тронула, и она согласилась «быть его гидом», как он сам выразился. Ее ничуть не удивил повышенный интерес художника к «пинакотеке» — так Локридж именовал коллекцию картин Нанни.
— Помнишь вот это? — спросил он, останавливаясь перед пейзажем Розаи. Он снял очки и чуть ли не носом воткнулся в картину. — Прелесть! Прелесть! Это я настоял, чтобы Нанни купил его у наследников того маклера из Компьобби! Они, бедняги, и не знали, что у них в руках, потому Нанни картина досталась практически задаром.
Матильда кивнула, хотя и не помнила ни картины, ни связанной с нею истории. А Джордж, сделал вывод, что уж коли Розаи сошел ему с рук, то и со всем остальным как-нибудь обойдется.
11
По возвращении Матильда обнаружила, что весь город только и говорит о последнем убийстве. Заразившись всеобщим любопытством, она принялась с жадностью читать все подряд, даже скандальную прессу, на которую раньше и не глядела. Теперь же любая обложка, любой заголовок, связанные с этим делом, привлекали ее внимание.
И в то же время она неустанно внушала себе, что волнения напрасны: приход полицейских свидетельствует лишь об их чрезмерном служебном рвении, а про скальпели наверняка она сама все напридумывала.
И пока Энеа метался между Нандой, англичанином и «толкачами» (теперь он лично приобретал товар для своей возлюбленной, чтобы та поменьше общалась с этими мерзавцами), Матильда занялась садоводством. Она не знала, зачем так радеет о будущем урожае, ведь сын не ест консервированных фруктов и овощей, да и сама она не большая их любительница. Когда урожай поспевал, она со вздохом укладывала в корзины оставшиеся с прошлого года банки и отдавала все сыновьям Саверии, просила только вернуть посуду. А затем принималась чистить плоды, готовить сиропы, надписывать этикетки с датой и содержимым каждой банки.
Август Энеа и Матильда обычно проводили в Виареджо — там, на берегу моря, у них была еще одна вилла. Ее, как и дом в Импрунете, тоже надо было осмотреть и проветрить. Но в нынешнем году Энеа заартачился, ссылаясь на то, что хотя клиентов в конторе поубавилось, но у него остались хвосты и он должен их доделать. К тому же неплохо бы поработать в библиотеке, продвинуть свое исследование о развитии романтизма в Богемии. Такое и раньше случалось: Энеа всегда был тяжел на подъем, но так или иначе Матильде удавалось его уломать, поэтому отказ сына не очень ее встревожил.
С начала лета Нанда была какая-то взвинченная. Еще бы — время отпусков, с товаром перебои, а если и удается достать, то самого низкого качества. Она тоже стала поговаривать о том, чтобы куда-нибудь уехать с друзьями, к морю, например, или в горы.
Если б ему сказали, что в своем отношении к Нанде он похож на мнительную мать, Энеа бы только отмахнулся. Ничего подобного, все идет нормально, его подопечная скоро излечится от пагубного пристрастия. Конечно, кризисы неизбежны, но Энеа твердо верил, что их удастся преодолеть. С другой стороны, он так привязался к Нанде, что уже не мыслил своего существования без нее.
А Нанда все больше нервничала: целыми днями пропадала где-то, при встречах раздражалась по каждому пустяку, но, стоило Энеа угрюмо сдвинуть брови, тут же меняла тон, усаживалась к нему на колени, принималась ластиться, и он пьянел от возбуждения. Нанда не отличалась особой изобретательностью в любовных играх, видно было, что все это она делает через силу, но Энеа был нетребователен.
Однажды ночью он не мог уснуть от смутной тревоги. Не в силах заглушить ее, оделся, выскользнул потихоньку и бросился на улицу Ренаи. Как он и ожидал, Нанды не оказалось дома. Энеа сел на ступеньку у парадного и прождал до рассвета. Наконец она появилась вдали; он сразу узнал ее по расхлябанной походке и почувствовал одновременно ярость и облегчение.
— Где ты была? — Энеа угрожающе навис над девушкой.
Нанда испуганно отпрянула, но, узнав его, истерически хохотнула.
— А ты что тут делаешь в такую рань?
— Где была, отвечай!
— Гуляла. Душно сидеть взаперти. — Она взглянула в потемневшие от гнева глаза и затараторила: — Что тут такого, мне и прогуляться нельзя, да? Ну, встретила друзей, заболталась. А не веришь — дело твое. Я тебя когда-нибудь допрашиваю, где ты бываешь?..
В другой раз у Нанды подозрительно быстро кончились деньги, которые он отдал ей за только что проданный эскиз Доменико Морелли.
— Куда ты их потратила? — в отчаянии спрашивал Энеа. — Ну где мне взять еще денег, я же их не печатаю!
— Те деньги пошли на доброе дело, — с достоинством сказала Нанда. — И вообще, я не обязана перед тобой отчитываться.
— На какое еще доброе дело? — допытывался он.
Нанда вскочила с кресла и принялась расхаживать по комнате.
— У моей подруги мать при смерти, бедняжка ночей не спит — ухаживает за больной, а хозяин за то, что она опаздывала утром на работу, взял да и уволил ее. Скажешь, это справедливо?
На самом деле Нанда увеличила дозу, а к тому же связалась с парнем, который вымогал у нее деньги.
— Я вижу, у тебя совсем нет сердца, — продолжала Нанда, обеспокоенная его молчанием. Потом подошла, взяла его за подбородок. — Ну что, будем дуться или мир?
Он опять ничего не ответил, и у нее внезапно созрело решение.
— Смотри-ка, что я тебе покажу. — Она лихорадочно сбросила с себя одежду, села перед ним на стул, обхватила руками колени и, раздвинув их, задрала вверх ноги. — Смотри, Энеа! Ну как, нравится?
Тот будто окаменел.
— Ну же, смотри! Мне приятно, когда ты смотришь, когда ты меня трогаешь…
Она ни на секунду не закрывала рта. Наконец Энеа рывком поднялся, заткнул ей рот, подхватил и мешком бросил на кровать, а сам навалился сверху. Словно обезумев, он судорожно шарил руками по ее телу, приподнимал над постелью и снова опускал, терся лицом о грудь. И когда она простонала: «Да, да, Энеа, вот так!» — вдруг опомнился, отшатнулся и, судорожно всхлипнув, выбежал прочь.
Тимотео и Каламбрина Сенсини пригласили Матильду на торжество по случаю серебряной свадьбы. Это были единственные друзья, которых она не унаследовала от Нанни. Матильда познакомилась с Каламбриной на выставке керамики, куда она регулярно получала приглашения, хотя заглядывала не часто. А в тот раз она случайно проходила мимо, и ее внимание привлекла выставленная в витрине ваза классической яйцевидной формы, изящно расписанная голубыми узорами. Она во что бы то ни стало хотела купить эту вазу. Но Каламбрина, автор изделия, была настолько польщена ее выбором, что упросила принять вазу в подарок. После они довольно часто перезванивались, встречались, пока знакомство не оборвалось с переездом четы Сенсини в Швейцарию (Тимотео пригласили преподавать итальянскую литературу в Бернском университете).
Когда они вернулись во Флоренцию, Матильда поняла, что ей уже не под силу поддерживать с ними прежние отношения. Каламбрина, несмотря на то что была ровесницей Матильды, вела довольно бурную жизнь и в этом напоминала Матильде общительного, гостеприимного Нанни. Однако слишком частые встречи с этой подвижной, любящей громкие фразы женщиной утомляли ее.
И тем не менее она приняла приглашение на банкет: в последнее время ей хотелось развлечься. Откуда ей было знать, что вместо развлечения у нее появится повод для новых терзаний.
Сенсини жили в большом доме на набережной Арно; вся квартира их — шкафы, полки и даже каменный пол — была заставлена керамикой Каламбрины. В кабинете мужа тоже повернуться было негде — от книг. Но, видимо, хозяева чувствовали себя в этой тесноте вполне уютно.
Еще поднимаясь по лестнице, она уловила в воздухе аромат карри, и аппетит сразу пропал (Каламбрина все готовила с этой приправой, а Матильда терпеть ее не могла).
За столом кроме Матильды и хозяев дома сидело девять человек. Молодая пара из Цюриха — оба в джинсах и кашемировых блузах, англичанка с сиреневыми волосами и ее спутник — владельцы художественной галереи в Оксфорде, где Каламбрина выставляла свою керамику. Остальных Матильда видела раньше: директор банка с женой и дочкой (миниатюрные, с одинаковыми прическами и в шелковых платьях одного фасона) и двое консультантов по экономическим вопросам: один худой и нервный, второй — стокилограммовая туша, но, несмотря на внешнюю несхожесть, их, казалось, многое связывает, поскольку везде они появлялись вместе.
С самого начала предметом разговора стал маньяк. Присутствующие даже как будто забыли, зачем собрались, так живо каждый принялся отстаивать свою версию.
Директор банка, полный, краснолицый мужчина, доверительно сообщил, что убийца — всем известный врач; на него уже много улик, и вот-вот он будет арестован.
— Да нет, какая чепуха! — перебил его тощий и агрессивный консультант. — Этот человек явно иностранец. — Он бросил взгляд на владельцев галереи из Оксфорда. — Его modus operandi не имеет аналогов в итальянской криминалистике, тогда как в британской — уж пусть меня извинят английские друзья — их предостаточно.
Ему в один голос возразили молодые швейцарцы — тележурналисты. Они уверяли, что у них абсолютно верные сведения. Убийца — коренной флорентиец из высших слоев общества.
— А по-моему, — заявила Каламбрина в своей авторитарной манере, — он душевнобольной. Читали — у него что-то с половыми железами? Так вот, скорее всего, на этой почве и сдвиг. Я его очень хорошо себе представляю: огромный, весь такой нескладный, да к тому же импотент. Бродит в уединенных местах, как неприкаянный, и, стоит ему увидеть, как молодые занимаются любовью, кровь ударяет в голову… Нет, вы не подумайте, что я его оправдываю, но по-человечески можно понять. Болезненное сознание и все такое…
Матильда вдруг почувствовала жгучую ненависть к приятельнице.
— А где это ты вычитала, что у него расстройство половых желез? — хрипло проговорила она.
— Как где — в газетах! И это вовсе не их домыслы, к такому заключению пришла судебно-медицинская экспертиза, и психиатры его поддерживают.
— Впервые слышу, — обронила Матильда.
— Да ты забыла! — отмахнулась Каламбрина. — Они об этом только и твердят… Теперь у полиции новый план — поставить на всех дорогах опергруппы и проверять каждую машину, выезжающую из города. Напрасные старания! Уверена — этот тип разгуливает пешком или, в крайнем случае, ездит на мопеде. Иначе как бы он прятался в таких дебрях?..
— Но если он такой грузный, — робко поинтересовалась жена директора банка, — как же он умещается на мопеде?
— Что ты думаешь, мопед выдерживает только лилипутов? Возьми хоть Энеа, сына Матильды, вон как ловко он ездит на мопеде. А по габаритам, пожалуй, еще фору даст маньяку.
— Брось болтать, Каламбрина! — резко оборвала ее Матильда.
Каламбрина непонимающе воззрилась на нее.
— Да ты что? Тебе неприятно, что я сравниваю его с Энеа? Но ведь ты знаешь, душечка, как я люблю твоего сына!
— Вот и попридержала бы язык! — отрезала Матильда и больше за весь вечер не произнесла ни слова.
12
В Виареджо они так и не поехали: Энеа ни в какую не хотел уезжать из Флоренции, а Матильда не очень-то и настаивала. Действительно, думала она, после того приступа разумнее остаться в городе, а то, не дай Бог, повторится. Жара стояла страшная. Даже у них в доме, который все-таки находился за городской чертой и был окружен зеленью, дышать можно было лишь после заката.
Эта духота изматывала Матильду, и к вечеру уже не было сил идти гулять, поэтому бо́льшую часть времени она просиживала у телевизора. Так, от начала до конца просмотрела она большую передачу про убийства, и относительное спокойствие, воцарившееся в душе после того, как она заставила себя выбросить из головы болтовню Каламбрины, рассеялось, точно дым. То и дело, особенно по ночам, ядовитый червь подозрения все точил и точил ее мозг, не давая уснуть.
У Энеа же все более или менее наладилось. В результате неудачно введенной дозы героина Нанда едва не отдала концы и, испугавшись, вняла уговорам лечь в больницу. Она и сама измучилась от невыносимой жары, болей в печени, постоянного страха остаться без товара и была даже рада какой-то передышке. Энеа вздохнул спокойно.
Плата за лечение хотя и была не маленькой, но ни в какое сравнение не шла со стоимостью одной дозы. И потом, он верил, что Нанда действительно решила покончить с этим. Порой он даже позволял себе помечтать о будущем: Нанда вылечилась и они живут вдвоем в уютном домике; или же (такое виделось ему, когда он уставал и ощущал груз лет): она вернулась к мужу, ведь тот, в сущности, хороший малый.
Если бы не столь удачное стечение обстоятельств, Энеа бы просто потерял голову. Джордж Локридж внезапно исчез, скорее всего, тоже принимает где-нибудь морские ванны, а кому еще можно предложить картины из Импрунеты, Энеа не представлял. В последний раз он продал англичанину полотно Гуарди — одно из самых ценных в коллекции, — но вырученной суммы, как он прикинул, хватило бы на полгода, не больше.
Он навещал Нанду каждый день после обеда, приносил ей чистую одежду и сладости и не переставал удивляться, как быстро девушка приходит в себя. Она поправилась, посвежела, а на щеках даже заиграл румянец.
Однако Нанда совсем не разделяла его восторгов.
— Скажешь тоже — поправилась! Просто распухла от снотворных, противно в зеркало на себя посмотреть. Если б не это чертово пекло, давно бы сбежала отсюда и достала бы дозу.
— Ты все еще думаешь об этом?
— Думаю?! Да я с ума схожу, и так будет всегда!
Он беседовал о ней с врачом и сестрами, но неизменно получал уклончивые ответы: все в один голос твердили о нервном истощении и этим ограничивались.
Последнее время ему все чаще стал попадаться на пути Альдо Маццакане, якобы случайно. Заводил разговор о жаре, об отдыхе и только в конце как бы невзначай спрашивал про Нанду, ссылаясь на то, что ее бедная мать не оставляет его в покое. Он передал Энеа, что женщина очень благодарна ему за участие в судьбе ее дочери.
Как-то раз Энеа принес Нанде букет цветов, сел рядом, заботливо спросил:
— Ну, как тебе здесь?
Девушка пожала плечами.
— Да все так же. Пичкают таблетками, что им еще делать! Денежки идут, они и рады.
Чтобы чем-то ее развлечь, он решил подсунуть ей книги — не со своим экслибрисом, а из тех, что остались в кабинете отца. Не то чтобы он так уж дорожил личной библиотекой, а просто понимал, что не всякое чтение Нанде подойдет. После долгих раздумий он пришел к выводу, что «Сеньор президент» Мигеля Астуриаса и «Джейн Эйр» Шарлотты Бронте смогут ее заинтересовать — во всяком случае, матери такие книги очень нравились. Но, заметив, что Нанда к ним и не притронулась, оставил эту затею.
От матери не ускользнуло, что Энеа пребывает в непонятной эйфории, и это лишь усилило ее настороженность. Матильда по опыту знала: такие периоды свойственны сердечникам, астматикам, диабетикам, они, как правило, непродолжительны и предшествуют очередному кризису. А еще это характерно для убийц-маньяков, которые после каждого преступления впадают в депрессию, со стороны выглядящую как спокойствие, умиротворенность. Конечно, Матильда не смогла бы сформулировать свою мысль как профессиональный психолог, однако нутром чувствовала, что все это именно так.
По вечерам Энеа теперь сидел дома. Еще засветло он поднимался в комнаты над оранжереей, и Матильда невольно прислушивалась к шарканью шлепанцев, доносившемуся сверху. Вот он сидит за столом в кабинете или склонился над своим верстаком, а вот, стараясь не шуметь, спускается в ванную — по скрипу стульев и звуку шагов она всегда безошибочно определяла местонахождение сына. Ее радовало, что он здесь, рядом, и дышит не так прерывисто, как обычно, но все же с замирающим сердцем она ждала чего-то нового и страшного.
— Вот увидишь, скоро тебе станет лучше, — обещал Энеа Нанде. — Ты так расцвела, прямо прелесть.
— Отстань, — огрызалась Нанда. — Мне все это осточертело.
— Ты просто не хочешь сознаться, что дела идут на лад. — Он счастливо засмеялся. — Вот выйдешь, подыщем тебе работу, и все плохое в твоей жизни останется позади.
Нанда, еще до того как начала колоться, училась на курсах секретарей-машинисток. И ему пришла мысль попросить Андреино Коламеле взять ее на испытательный срок.
Уже несколько месяцев Энеа не обращался к Локриджу и всячески себе желал вообще забыть дорогу в его лавку. Он даже не знал, вернулся ли англичанин в город.
Однако Локридж сам нашел его. Как-то вечером, довольно поздно, он явился прямо к ним в дом. И мало того — притащил с собой какого-то высоченного парня.
— Это Лука, — небрежно представил он.
Матильда поджала губы.
— Очень рада. Что ж, проходите.
На вид Луке было от силы лет двадцать. Длинные кудрявые волосы спускались ему на плечи, одет он был крайне вызывающе: обтягивающие брюки и розовая шелковая рубашка. К тому же Матильда готова была поклясться, что у него накрашены ресницы.
Джордж поблагодарил Матильду за предложенный кофе.
— Я выпью с удовольствием, а Луке — ни-ни. А то сам всю ночь не спит и мне не дает. — Старик лукаво ей подмигнул.
Матильду передернуло от такой откровенной непристойности. Со времени их недавней встречи в Импрунете англичанин явно осмелел. Интересно, что у него на уме. Непонятно зачем, он вдруг начал рассказывать длинноволосому о давней дружбе с Нанни и Матильдой, потом переключился на искусство, уверял, что люди перестали его понимать.
— А вот про Энеа этого не скажешь, у него тонкая, чувствительная душа. Он мог бы стать великим мастером. Энеа, ты еще не бросил резьбу по дереву?
Энеа неопределенно мотнул головой.
— Тебе бы надо вырезать голову Луки. Правда в нем есть что-то от ангелов Мелоццо да Форли? — Он провел рукой по шее юноши. — Ты не покажешь нам свои работы?
Энеа начал было отнекиваться, но, взглянув на мать, внезапно передумал и повел гостей в мастерскую.
Матильда вздохнула с облегчением, когда они вышли. Перед этим она предупредила их, что идет спать, и распрощалась. Но в спальне уселась на кровать и стала напряженно прислушиваться к тому, что происходит наверху. Локридж наверняка преследует какую-то цель, иначе зачем ему врываться в их жизнь после стольких лет? Эта мысль не давала ей покоя.
Она и представить себе не могла, что целью прихода англичанина был всего-навсего шантаж.
— Ай-яй-яй, нехорошо прятаться от друзей! — корил он Энеа. — От тебя я этого никак не ожидал! Неужели ты такой же, как все: когда что-то надо — прибегают, а нужда отпала — их и след простыл? Буду счастлив, если ты рассеешь мои подозрения.
Джордж взгромоздился на стол и небрежно перебирал сложенные стопкой книги. Лука, прислонившись к стене и скрестив руки на груди, бесцеремонно разглядывал Энеа.
— На сей раз помощь нужна мне, — продолжал Локридж. — Ты знаешь, как я рисковал ради нашей дружбы, теперь твой черед отплатить мне тем же.
— Если речь идет о коллекции, то я больше не могу, — ответил Энеа. — Рано или поздно мама что-нибудь заподозрит. Мы так привязаны к нашим картинам и ко всему…
— Да брось, — перебил англичанин. — Разве не ты сам проповедовал теорию эмоционального отчуждения от вещей? Человек сполна насладился их красотой, значит, они уже выполнили свою миссию — это твои слова. Да вот, кстати, о красоте… У вас в Импрунете висит один пейзажик Аббата — помнишь, тот, с лодкой на Арно? Ты никогда не любил такую манеру живописи, и, думаю, тебе ничего не стоит его уступить… — Локридж, как правило, избегал глагола «продать». — А один коллекционер, мой знакомый, очень интересуется.
— У меня сейчас неотложные дела в городе, я не могу уехать даже в Импрунету, — возразил Энеа.
— Так ведь это не к спеху, — заверил англичанин. — Совсем не к спеху. Мне он нужен в начале будущей недели, так что у тебя масса времени.
Матильда была на ногах уже больше двух часов, когда услышала шаги в спальне Энеа. Он прошел в ванную, вернулся, и все стихло: делает себе укол, поняла Матильда и велела Саверии поставить на стол кофейник и кувшин с молоком. Как только сын налил себе кофе, она принялась осторожно его расспрашивать:
— Как странно, правда, Энеа? Столько лет о человеке ни слуху ни духу, и вдруг так зачастил! Как ты считаешь, с чего бы это?
— Не знаю, — вяло откликнулся Энеа. — К старости людей тянет на воспоминания. А может, захотелось показать своему молодому другу, в какие дома он вхож.
— Ну нет, — сказала Матильда, — не тот он тип. Ты и сам понимаешь, что это все неспроста.
Энеа вдруг взорвался.
— Чего ты от меня хочешь? Откуда мне знать, что у него на уме? Он, кажется, ваш друг, а не мой, так что это мне впору спрашивать у тебя объяснений!
Матильда проговорила ледяным тоном:
— Ну хорошо, но вовсе незачем повышать голос.
— Я не повышаю голос! — заорал он. — И, между прочим, не лицемерю, как некоторые… Ах, у нас такие друзья! Ах, у нас культурный салон!.. Вот и любуйся теперь на своего друга, а меня оставь в покое!
Матильда остолбенела от такой вспышки. Да он нас ненавидит, подумала она, и меня, и отца, и весь наш дом. Ей опять стало страшно.
Речь Энеа стала почти бессвязной. В конце концов он скомкал салфетку и выбежал, в чем был, на улицу, под частый дождь, зарядивший с раннего утра.
Тут уж Матильда забыла о предмете спора и забеспокоилась о здоровье сына. Ничего не съел, а сейчас еще промокнет и снова заработает себе приступ.
— Как же вы ходите в такую погоду без зонта?
Энеа только что вышел из автобуса на площади Сан-Марко, подгоняемый напиравшей сзади толпой. От запаха мокрой одежды пощипывало в носу, струйки дождя текли по шее за воротник рубашки. Оглянувшись, он увидел Альдо Маццакане; тот с застенчивой улыбкой предлагал ему свой зонт.
— У меня здесь в двух шагах машина. Я могу вас подвезти.
Энеа недовольно поморщился: его начинали раздражать этот елейный голос и эти улыбочки. Он уже готов был отказаться, но спешка и плохая погода сделали свое дело; к тому же, подумалось ему, тот все равно не даст проходу. Энеа позволил увлечь себя к серому автомобилю, уже предчувствуя неприятный разговор.
И не обманулся в своих ожиданиях.
— Надеюсь, у вас с Нандой все хорошо, — негромко заметил Альдо, заведя мотор.
— Превосходно. — Голос Энеа все еще дрожал от нервного напряжения после сцены с матерью. — Вот немного освобожусь, подыщу ей работу, чтобы она окончательно встала на ноги.
Альдо Маццакане словно бы пропустил эти слова мимо ушей и завел странный разговор, выходящий за рамки, которых он обычно придерживался.
— Может, лучше было бы промолчать, оставить все как есть, но для меня это вопрос совести. По-моему, вы слишком доверяетесь Нанде. Ведь она уже и раньше пыталась лечиться. Но это только ухудшало дело.
— Не беспокойтесь, теперь этого не произойдет. Нанда уверена, что сможет бросить наркотики. Если уж на то пошло, вина целиком моя — мне следовало давно пристроить ее на работу.
Альдо сокрушенно покачал головой.
— Поверьте, я был бы рад, чтобы все оказалось, как вы говорите, но, боюсь, вы заблуждаетесь. Она не может отрешиться от лжи, так же как и от этой дряни. Я не удивлюсь, если мы вот тут разговариваем, а она шляется где-нибудь по улицам, выпрашивает себе «дозу».
Энеа рассвирепел.
— И нечему удивляться, когда в трудную минуту с ней рядом был такой тип, как вы! Если человек сбился с пути, легче всего объявить его пропащим. Гораздо труднее попытаться понять, протянуть ему руку помощи. Я скажу Нанде, чтоб держалась подальше от своих так называемых родственников, раз они так о ней отзываются!
Альдо Маццакане испугался: он искренне сочувствовал Энеа, хотел открыть ему глаза, но такой реакции не предвидел. Искаженное злобой лицо побагровело, он словно еще больше раздулся и заполнил собою все свободное пространство в машине.
Но порыв его угас так же мгновенно, как вспыхнул.
— Пойду-ка я, пожалуй, — пробормотал он, отводя глаза. — Пешком мне быстрее.
В тот момент, когда Энеа выходил из машины, рука Матильды тянулась к висевшим на гвоздике ключам от его кабинета. Перед этим она долго боролась с собой, памятуя о рисунке, найденном в прошлый раз наверху. И все-таки решила до конца разобраться, что же происходит с сыном. Визит Джорджа Локриджа — она это чувствовала — как-то связан с его теперешним состоянием, иначе почему он устроил такую истерику?
Матильда собралась опять вторгнуться во владения Энеа в надежде найти какие-то следы, улики, которые бы подтвердили, а может, опровергли бы ее догадки. Но когда она уже зажала в ладони ключи, раздался телефонный звонок. Негромкий — в доме все привыкли к тишине, да и улица за высокой самшитовой изгородью сада была тихая. Потому Матильда до минимума убавила громкость телефона. Но стоило даже этому приглушенному звуку достичь ее ушей, как она содрогнулась и еще несколько секунд стояла, пытаясь прийти в себя.
Потом на негнущихся ногах добралась до гостиной и двумя пальцами подняла трубку. Говорить ни с кем не хотелось.
Звонил ее деверь.
— Матильда, это Доно. Ты почему так долго не отвечаешь? Я уж было подумал, не случилось ли чего.
— А тебе что от меня понадобилось в такое время?
— Хотел узнать, как поживает родня. Разве для этого нужно какое-то особое время? Кстати, куда запропал твой сын? Он еще два месяца назад должен был прийти на прием к Мориджи и сдать кровь. Гликемию запускать нельзя, если он сам этого не понимает, то хотя бы ты как мать должна следить за ним.
Доно теперь заведовал гинекологией в клинике Санто-Джованни, там же, где муж Матильды проработал всю жизнь и где его разбил инфаркт прямо во время операции.
Матильда не сомневалась, что деверь получил это престижное место только благодаря авторитету брата, а также его смерти.
— Но ты же не для того звонишь, чтобы справиться об Энеа? — недоумевала она. — Насколько я понимаю, у тебя сейчас как раз обход.
— Нет, уже закончился. Во время обхода Мориджи мне и пожаловался на племянничка. Накажи ему, чтоб пришел завтра к восьми утра, Мориджи будет ждать.
Матильда поблагодарила и обещала все передать Энеа. И вновь долго не могла двинуться с места, тупо глядя на черную трубку.
В конце концов она отказалась от своей вылазки в комнаты над оранжереей. Тем временем вернулась с покупками Саверия, а при горничной Матильде было неловко наводить инспекцию в кабинете сына.
13
На исходе осени неожиданно установилась прекрасная погода. В больницу Энеа все же сходил и после сообщил Матильде, что анализы у него хоть и не блестящие, но жить можно. Примерно в это же время произошли два внешне не связанных события, которым суждено было сыграть огромную роль в жизни матери и сына.
Энеа ничего подходящего для Нанды так и не нашел; все его старания ограничивались тем, что он робко спрашивал то тут, то там, не нужна ли кому секретарша. Но поговорить с Андреино Коламеле до сих пор не осмелился — что-то удерживало его в последний момент. В глубине души он считал неудобным без крайней необходимости вмешивать в служебную сферу личные дела. Поэтому разговор с нотариусом он приберегал как свой последний козырь.
И вообще, с некоторых пор у Энеа появилась другая идея относительно будущности Нанды: девушке нужно учиться, получить настоящее образование. У секретарши без диплома какие перспективы? А он тем временем снимет квартиру попросторнее и не такую дорогую и обставит ее мебелью, годами пылившейся в кладовых Импрунеты. Мебель старая и никакой ценности не представляет, но ее можно подреставрировать, и она прослужит еще много лет.
Он поделился своими планами с Нандой, а та как будто и не слушала: бесцельно слонялась по комнате, потом вышла на кухню, поставила варить кофе. И непрерывно почесывалась, точно у нее зудела вся кожа. Такое и прежде с ней бывало, Энеа не придал этому значения.
— Ну что ты молчишь? Ведь речь идет о твоей судьбе. Скажи, согласна или нет? — Он достал из сумки какие-то брошюры и разложил их на столе перед Нандой. — Вот, посмотри. Это проспекты курсов по обучению иностранным языкам. Здесь даже предусмотрены стажировки за границей. Поедешь, посмотришь мир. Мне не пришлось попутешествовать, и теперь я жалею об этом. Мы могли бы поехать вместе.
Нанда взяла брошюру, равнодушно полистала.
— Кипит. Налей мне кофе. С молоком.
Он вышел, принес ей из кухни чашку.
— У меня кончились сигареты, — добавила Нанда.
— Так ты из-за этого такая вялая? Я сейчас сбегаю и куплю.
Табачная лавка находилась в трехстах метрах от дома. Энеа вернулся запыхавшись, сгорая от желания продолжить прерванный разговор.
— Знаешь что, — с первых же слов перебила его Нанда, — давай отложим. У меня голова раскалывается, и мне не до курсов. Я прилягу, а ты приходи вечером, договорились?
Энеа не стал спорить. Покорно убрал проспекты в сумку и ушел, сказав, что зайдет к ужину. Дел у него особых не было, и он решил заглянуть в книжный магазин, что за зданием суда. Там ему обещали первое издание «Переписки Фрадика Мендеша» Эсы де Кейроша.
Продавец выложил перед ним книгу в кожаном переплете и запросил вполне умеренную цену, Энеа полез в сумку (он только что получил жалованье), но денег на месте не оказалось. Он вытряс на прилавок содержимое сумки, все перерыл: бумажника не было. Видимо, он оставил его на столе у Нанды.
— Извините, я куда-то задевал деньги, — пробормотал он, весь красный от смущения. — Если не возражаете, я зайду попозже.
— Ну что вы! — воскликнул продавец, запихивая книгу в раскрытую сумку. — Со всяким случается. Не волнуйтесь, потом заплатите.
Энеа опять направился на улицу Ренаи. Висевшая на плече сумка тянула к земле, и он шел скособочившись. Нанда дверь не открыла; он с досадой подумал, что зря не сделал себе запасные ключи.
Подавляя раздражение, он стал мерить широкими шагами тротуар возле дома. Лишь когда стемнело, понял, что Нанда к ужину не вернется, но это его не встревожило: видно, вышла подышать и с кем-нибудь задержалась.
Он уже собрался уходить, и вдруг она появилась из переулка в компании каких-то парней. Голова у нее раскачивалась во все стороны такими знакомыми движениями. Энеа нырнул в ближайший подъезд и переждал, пока Нанда и ее спутники не скроются из виду; потом пошел прочь.
— «…пара хирургических перчаток, найденная на месте последнего преступления, наверняка принадлежит убийце. Возможно, он нарочно оставил улику для следствия».
Войдя в гостиную, Матильда услышала эти заключительные фразы в выпуске новостей. Как всегда, информация была крайне обрывочной, и Матильду ничуть не удивило, когда диктор добавил, что ни от полиции, ни от магистратуры не поступило никаких заявлений по этому поводу.
Всю ночь она ворочалась в постели, и в те короткие промежутки, когда ей удавалось забыться, подступали кошмары: она идет по темному переулку и кто-то настигает ее сзади.
— Пожалуйста, сходите за газетой, — сказала она на следующее утро Саверии и, как только прислуга вернулась, стала искать сообщений.
Перчатки нашли рядом с трупами, но до поры до времени следователи эту деталь не обнародовали. Версий у них было две: либо преступник, обнаружив, что обе его жертвы мужского пола, в ярости не сознавая, что делает, сорвал перчатки и бросил их тут же; либо в насмешку над теми, кто за ним охотился, подложил им улику. Газеты снова заговорили о том, что убийца, скорее всего, врач. Он, вероятно, каждый раз работал в перчатках, чтобы не наследить и не запачкать руки кровью, а вот оставил их впервые.
В одном репортаже сообщалось, что перчатки новые, даже запечатанные в целлофановом пакете; по уверениям прочих, они были скручены, словно их сдирали в спешке.
Когда профессору Доно Монтерисполи сообщили, что его хочет видеть невестка, он поначалу растерялся. Матильда никогда не приходила в Санто-Джованни и вообще не навязывала ему свое общество, о чем он втайне сожалел, а тут вдруг явилась даже без звонка.
После смерти брата Доно рассчитывал стать душеприказчиком своей невестки и в финансовых, и в медицинских вопросах, но, как ни странно, та ни разу к нему не обратилась. Когда у нее, по всем признакам, наступил климакс (Доно как гинеколог не мог этого не заметить), он сам предложил ее осмотреть: мол, бывают в жизни моменты, которые трудно преодолеть в одиночку, — но Матильда притворилась непонимающей. Только посмотрела своими голубыми, чуть выцветшими с возрастом глазами и поблагодарила за его заботы.
В первые месяцы знакомства Доно остро завидовал брату: он и сам бы не отказался от такой красавицы жены. Но неизменная холодноватая сдержанность Матильды в конце концов заставила его взглянуть на невестку с уважением: эта по крайней мере не промотает семейное состояние.
Войдя в кабинет, он увидел Матильду перед небольшим стеклянным шкафчиком с инструментами: наклонившись, она что-то внимательно разглядывала сквозь очки. И у него мелькнула внезапная догадка.
Доно Монтерисполи не обладал умом и способностями старшего брата, однако считал себя тонким психологом, особенно по части женской души. Наверняка, решил он, невестка пришла на осмотр, но вид инструментов испугал ее.
Матильда сперва не заметила деверя и, когда тот накрыл ладонью ее руку, вздрогнула, как будто ее поймали на воровстве. Она быстро сняла очки, убрала их в сумочку и попыталась как-то объяснить свое поведение:
— Я думала, такими перчатками уже не пользуются, — пробормотала она, указывая на шкафчик.
— Ну что ты! Это великолепные перчатки, их совсем не чувствуешь на руках.
Он усадил ее перед собой за белый письменный стол, сам устроился в кресле напротив. Разговора не начинал: пусть инициатива исходит от нее, а то наводящими вопросами он только еще больше ее смутит. Доно откинулся на спинку кресла, сознавая, что выглядит внушительно в своем белоснежном халате и золотых очках на худощавом лице, обрамленном копной седых волос.
— Я по поводу Энеа, — помедлив, сказала Матильда. — Мне как-то неспокойно…
Доно неверно истолковал ее нерешительность: скорее всего, Энеа — только предлог, видимо, все-таки ей самой требуется обследование.
— Ну что же, — покорно отозвался он. — Давай переговорим с его лечащим врачом.
И вызвал медсестру, чтобы та попросила доктора Мориджи подняться к нему через полчаса. Получаса, по мнению Доно, вполне хватило бы на уговоры и на последующий осмотр. Но время шло, а Матильда, казалось, не намерена была переходить к действительному предмету разговора. И деверь решил ей помочь.
— Ты с опаской смотришь на мои инструменты, — с улыбкой произнес он. — Уверяю тебя, тут нечего бояться. Врачебный осмотр — обычное дело, каждая женщина должна показываться по крайней мере два раза в год, особенно в пожилом возрасте. Ты ничего и не почувствуешь. Мои пациентки все в один голос говорят, что у меня очень нежные руки. — Он протянул к ней ладони, поворачивая их то одной, то другой стороной.
Матильда поглядела на него в упор и одной фразой положила конец этой двусмысленной беседе:
— Об этом в другой раз. Сейчас меня тревожит Энеа. Ты его давно видел?
— Да уж и не припомню когда.
— Как, он же недавно сдавал анализы! Неужели не зашел даже поздороваться?
— Нет, он сразу спустился в лабораторию. А результаты потом узнал от Мориджи.
— А ты ничего не путаешь?
Доно Монтерисполи пожал плечами. Что ж, если Матильде так нравится притворяться — ради Бога, он ей подыграет. Надо напрячься и вспомнить, когда племянник был у него в последний раз.
— А знаешь, ты права, пожалуй, что ко мне он тоже заходил. Как сейчас помню, он стоял возле этого самого шкафчика, где я только что тебя застал. Придется либо задвинуть его в угол, либо закрыть занавесками, а то он на пациентов наводит ужас.
Матильда вся подалась вперед.
— И как он тебе показался?
— Нормально. Немного рассеян, куда-то торопился. Да, еще, конечно, располнел очень. После сорока каждый лишний килограмм сокращает жизнь на год.
Матильда услышала в этих словах упрек и бросилась оправдываться.
— Уверяю тебя, дома он не объедается. Только первое, потом паровое или отварное мясо, зелень и фрукты. А когда он в городе, разве за ним уследишь?
— Сам должен понимать — не маленький. С диабетом не шутят. Если его не запускать, то можно жить спокойно, но стоит на короткое время перестать следить за собой, и хлопот не оберешься.
К неудовольствию Доно, они до прихода Мориджи продолжали рассуждать о диабете. Жажда, частое мочеиспускание и даже приступы необоснованной ярости — все это, по уверениям Доно, вписывалось в картину болезни. Однако есть и странные симптомы: повышенная мобильность и бессонница.
Полчаса промелькнули незаметно. Пришел Мориджи, худощавый молодой человек в халате, висевшем на нем как на пугале, и ничего нового к заключениям своего старшего коллеги не добавил.
Еще до полудня Матильда вернулась домой и с удивлением увидела сына, поджидавшего ее у ворот.
— Мама, плохие вести. Звонила Анджолина. По ее словам, в доме побывали воры. Нам надо ехать — посмотреть, что пропало, и заявить в полицию.
Матильда без лишних слов собралась, и они поехали. По дороге тоже разговаривали мало: Энеа всегда был крайне сосредоточен за рулем. Только после поворота на Поццолатико Матильда нарушила молчание:
— Меня еще ни разу в жизни не обворовывали. — Затем помолчала и добавила: — Наверное, с каждым это рано или поздно должно произойти.
— Анджолина так разволновалась, — заметил Энеа. — Ей почему-то не хотелось, чтоб ты узнала обо всем от Саверии, и она позвонила мне в контору. Муж, говорит, уж очень переживает — боится, что мы свалим всю вину на него.
Когда они проезжали мимо церкви Св. Марии-в-Импрунете, Матильда украдкой перекрестилась.
У ворот усадьбы их встретила семья управляющего в полном составе и двое арендаторов. Карабинеры уже осмотрели дом, сообщила Анджолина, и теперь ждут хозяев, чтобы получить полный список украденного.
— Они спрашивают, не было ли здесь за последнее время посторонних. — Она пристально поглядела на Энеа. — Но мы никого не видели, клянусь!
Мать и сын обошли все комнаты. В столовой дверцы буфетов были распахнуты, ящики выдвинуты; два даже валялись перевернутыми на полу. От столового серебра не осталось и чайной ложечки. Исчезли серебряные солонки, канделябры «Королева Анна», несколько сервизов, расшитые скатерти и салфетки, портативный телевизор, фотоаппарат, шкатулка с драгоценностями Матильды, что стояла на комоде в ее спальне: три золотые цепочки с медальонами, ожерелья из жемчуга и неаполитанских кораллов, старинная камея.
В помещение воры проникли через кухню, и, чтобы добраться до спален, они должны были пройти через картинную галерею, однако все картины были на месте. Нетронутой осталась и ценная коллекция музыкальных инструментов, разместившаяся в застекленных шкафах на веранде — туда, видимо, пришельцы не заглянули. Зато в комнате Энеа вдребезги разбили маленькое изящное бюро из туи с фарфоровыми дверцами.
Матильда и Энеа решили идти в участок пешком, как ни уговаривал управляющий довезти их на машине.
— Конечно, муж вас отвезет, — подхватила Анджолина. — Синьору Энеа в таком состоянии лучше не садиться за руль.
Для своих пятидесяти лет эта женщина выглядела просто превосходно: лицо без единой морщины, волосы черные, блестящие — и держалась она всегда прямо, с достоинством.
Матильда решительно отклонила предложение и двинулась напрямик через дубовую рощу. Каблуки ее туфель увязали в мокрых листьях. За спиной она слышала топот и тяжелое, прерывистое дыхание сына.
— Может, все-таки поедем на машине? — спросила она, охваченная внезапным раскаянием.
Энеа отрицательно помотал головой.
По дороге они основательно продрогли и еле дотащились до участка. Старший сержант был крайне удручен случившимся.
— Такого в наших местах сроду не было. Я просто уверен, что это нездешние. Причем непрофессиональные взломщики — сразу видно. Настоящих-то ценностей не тронули, а вынесли, что попалось под руку. Бьюсь об заклад — какие-нибудь наркоманы из города.
Матильда хотела было возразить, что у нее все вещи ценные, взять хотя бы украденное серебро, но сдержалась.
Карабинеры обязались поставить железные решетки на окна и двери и сделали с ее слов тщательную опись пропавших вещей.
— Мы их найдем, вот увидите, — пообещал сержант, правда, без особой уверенности.
Матильда крепилась изо всех сил, стараясь не выказывать горечи, которую ощущала в душе. Ее потрясла не столько сама потеря, сколько то, что осквернили ее дом. Точно такое же чувство она испытала несколько месяцев назад, когда к ней наведались полицейские.
Управляющий настоял, чтобы она и Энеа с ними отобедали. В недавно отремонтированном деревенском доме царили чистота и уют. Анджолина поставила на стол жареного кролика и тушенную с травами картошку. Матильда внимательно присматривалась к младшему сыну Козимо. Смуглый и крепкий, как молодой бычок, семнадцатилетний парень уже давно помогал отцу по хозяйству, а кроме того, учился на бухгалтера.
— А ты, Козимо, ничего такого не заметил? — спросила Матильда, едва притронувшись к еде. — Никого чужих здесь не было?
— Нет, синьора, я сразу бы сказал папе и сержанту, — ответил тот.
— Но, может, ты сам пригласил кого-нибудь из друзей? — не унималась Матильда. — В твоем возрасте легко попасть в сомнительную компанию.
Козимо резко вскинул голову.
— Нет, синьора. Я сюда никого не приглашал, и среди моих друзей воров нет.
Анджолина тут же встала на защиту сына:
— Прежде чем обвинять чужих друзей, неплохо бы подумать о своих. А в сомнительную компанию попадают в любом возрасте.
— Что вы хотите этим сказать?! — вспылила Матильда.
— Кому надо, тот поймет, — отрезала жена управляющего и, не проронив больше ни слова, ушла на кухню.
На пути во Флоренцию Матильда все никак не могла успокоиться:
— Нет, ты обратил внимание, как они оба на меня напустились — и сын и мать?! Неслыханная дерзость!
— А ты чего ожидала? Ведь ты же фактически обвинила Козимо в воровстве.
— Ничего подобного! — рассердилась Матильда. — У меня и в мыслях не было. Оно и видно, что у них рыльце в пушку. А я только задала вполне законный вопрос. Обокрали наш дом, а в чьи обязанности входит следить за сохранностью всех вещей?.. — Не получив ответа, она добавила: — Ты заметил, что у них два цветных телевизора? И мебель в гостиной новая. Откуда, интересно, они берут деньги?
— Да ты с ума сошла! — возмутился Энеа. — Они уже четыре поколения служат в нашем доме, и никогда ничего не пропадало.
— А ты что, поверил в каких-то мифических наркоманов?! — огрызнулась Матильда. — Теперь чуть что — сразу наркоманы. Нашли козлов отпущения! Да откуда им знать, наркоманам, про наше столовое серебро?!
Энеа промолчал, почел за лучшее не продолжать этот спор.
14
Саверия не вошла, а буквально ворвалась в дом, размахивая газетой. Крики женщины, выросшей на просторах Базиликаты, раздавались как трубный глас.
Окно в гостиной было открыто, и Матильда едва удержалась, чтобы не прервать эти вопли крепкой оплеухой.
— Ой, поглядите, синьора, здесь про вас и про синьора Энеа!
С некоторых пор газеты ассоциировались у Матильды только с убийствами юных парочек, и вот пожалуйста, час от часу не легче! Она вырвала у служанки газетный лист и судорожно скомкала его.
— Отправляйтесь на кухню! — проговорила она ледяным тоном.
Но Саверия была так возбуждена, что и не заметила гнева, горящего в глазах хозяйки.
— Что ж это делается! Так они еще раз воров на ваш дом наведут.
До Матильды наконец дошло, что речь идет о краже в Импрунете. Она села и дрожащими пальцами расправила на столе газету. В заметке говорилось о том, что после периода относительного спокойствия, вызванного повышенной бдительностью полиции, уголовные элементы опять оживились. Затем следовал отчет о событиях, довольно подробное описание как похищенных предметов, так и тех, что остались в целости, к примеру «художественных полотен». А в заключение несколько строчек о хозяевах: «вдове знаменитого на весь город хирурга» и «сорокадевятилетнем сыне, холостяке, служащем в нотариальной конторе».
Матильда вгляделась в две фотографии, помещенные под статьей: дом в Импрунете и Энеа. Она не сразу узнала сына в молодом человеке, изображенном на снимке. Странно, откуда взялась эта фотография. Потом вспомнила: снимали во время соревнований по стрельбе из пистолета, где Энеа получил приз. Она похолодела от страха: теперь те двое полицейских увидят фотографию и снова к нему прицепятся. Саверия тоже испугалась при виде ее смертельно побелевшего лица.
— Ой, синьора, что с вами? Вам плохо?
Матильда резко поднялась со стула, вышла и заперлась у себя в спальне.
Саверии еще не случалось видеть хозяйку в таком состоянии. Конечно, ограбления и статьи в газете довольно, чтобы разнервничаться, но все же, решила она, лучше сообщить синьору Энеа.
Тот примчался домой на такси, предварительно пообещав Андреино Коламеле сразу же по приезде позвонить и рассказать, что с матерью. Матильда лежала на кровати, одетая, даже в туфлях.
— Мама, что случилось? — спросил он, присаживаясь на край кровати.
Матильда так удивилась, увидев его, что какое-то время не отвечала.
— Что ты, мама? — взволнованно повторял Энеа. — Может, я позвоню дяде Доно?
— Да нет, зачем? Со мной все в порядке. Немного болит живот, и все. Тебя, наверно, эта полоумная Саверия вызвала?
Энеа недоверчиво покачал головой. В последнее время мать выглядит как-то странно. Потухший взгляд, страдальческое выражение лица — прежде этого не было. Он виноват, совсем о ней не заботится.
— Энеа, ты видел газету?
— Еще бы. В конторе только и разговоров что о нас. Все надо мной подшучивают из-за той старой фотографии.
В голосе его послышалась грусть, и Матильда живо представила себе, каковы были эти шутки.
— А я, наоборот, растрогалась. — Она погладила его руку и слегка пожала ее, когда увидела, что он не отстранился. — Помнишь, как мы были счастливы?
— Счастливы?
— Конечно. У нас была семья, и вся жизнь впереди, и… отец был с нами.
У Матильды вначале и в мыслях не было пускаться в задушевные беседы, но сын сидел рядом, и она чувствовала, что он не оборвет ее, как обычно, и не хотелось упускать эти мгновения.
— А теперь мы одиноки и беззащитны. Никто не поддержит, не поможет, если вдруг оступимся.
— С чего бы нам оступаться? — добродушно улыбнулся Энеа.
— Порой сам этого не замечаешь. — Матильда сознавала, что ходит вокруг да около, не решаясь напрямик задать мучившие ее вопросы. — Ты будешь смеяться, но с недавних пор я снова вижу тебя ребенком, которому нужна защита, а я не в силах предоставить тебе ее.
— Так было всегда, мама. — Энеа вдруг понял, как она постарела, и рассмеялся, чтобы не выдать своего волнения. — Ты вечно стремилась меня опекать.
— Если бы все было так просто! — вздохнула Матильда. — Знаешь, эта фотография напомнила мне те летние дни в Импрунете, когда мы носились по саду наперегонки, собирали цветы, принимали гостей. Помнишь, как людно у нас было всегда? А твой отец… он то и дело хвастался, что ты умеешь разрезать курицу, как настоящий хирург, и что в стрельбе из пистолета тебе нет равных.
— Может, вы и были счастливы, — сказал Энеа, медленно высвобождая руку из пальцев матери. — Но для меня все ваши друзья были чужими. И когда папа выставлял меня перед ними напоказ, я чувствовал себя не в своей тарелке.
— Ты ведь уже давно не стрелял, правда? — тихо спросила Матильда. И, не дождавшись ответа, прибавила: — А куда делся папин револьвер?
— Где-то лежит.
— Как, разве ты не носил его в полицию?
— Носил, конечно.
— Его нужно держать смазанным, а то заржавеет. — Она еще немного помолчала, собираясь с духом. — Ты ведь его больше не брал в руки, а, Энеа?
— Зачем? Чтобы пустить себе пулю в лоб?
Энеа позвонил нотариусу сообщить о здоровье матери и отпросился на весь день, чтобы побыть с ней. Но вместо этого отправился искать Нанду. У него появилось подозрение, что именно она навела воров на Импрунету, и он хотел его рассеять, поговорив с ней. Теперь он раскаивался, что взял Нанду с собой, когда отвозил копию Аббати, но ведь они зашли всего на несколько минут, даже мотор машины оставили невыключенным.
С того дня, как у него пропали деньги, он себе поклялся, что бросит ее. Надо же, до чего докатилась — ворует у него! Пусть он сам виноват: оставил деньги на столе, когда вышел за сигаретами, — но все равно это уж слишком! Мысль о том, что Нанда могла залезть в сумку, даже не пришла ему в голову.
Он преисполнился такой решимости порвать с нею, что даже начал размышлять над конкретной проблемой: что делать с квартирой на улице Ренаи, которую Нанда, видимо, намерена превратить в притон. И хотя у него нет даже ключей, хозяева все равно возложат ответственность на квартиросъемщика. Нет, надо непременно поговорить с Нандой и раз и навсегда поставить свои условия. А то, что произошло в Импрунете, станет для этого поводом.
Время близилось к полудню: Нанда наверняка еще в постели. Ну и прекрасно, он с порога ей все и выложит. Пусть больше не рассчитывает на его мягкосердечие. Ей нравится ее компания — ну и на здоровье, а он из другого теста. Бедняга Маццакане предостерегал его и был прав; теперь он пойдет и перед ним извинится. Но Нанде про это ни гугу, а то, чего доброго, устроит бывшему мужу сцену, как она умеет.
На звонок в дверь никто не ответил; сперва Энеа решил, что она просто не хочет открывать. Он долго звонил, стучал, выкрикивал какие-то угрозы и наконец убедился, что ее действительно нет дома. Ну конечно, чует кошка, чье мясо съела! Наверняка прячется где-нибудь, опасаясь объяснений.
Энеа до вечера бродил по улицам, не чувствуя усталости и голода, не замечая людей, посылавших проклятия вслед этому неуклюжему верзиле.
На улице Винья-Веккья он встретил одного антиквара, клиента Коламеле, который вел долгую тяжбу из-за наследства. Денег у него и у самого было предостаточно, но эта часть имущества, по его утверждению, вопрос принципа. Увидев Энеа, он тут же схватил его за пуговицу и начал лить грязь на двоюродных братьев и сестер. Энеа не дослушал, высвободился и пошел прочь. Его собеседник какое-то время стоял столбом, затем двинулся дальше, твердо решив пожаловаться нотариусу на такую дерзость.
А Энеа все продолжал внимательно обследовать места вероятного появления Нанды и ее дружков. Улицы эти были хорошо ему знакомы, ведь он сам не раз искал здесь «толкачей». Если встретит сейчас хоть одного из них, то обязательно узнает что-либо о Нанде. Но вместо этого наткнулся на бывшего однокашника, Никколо Д’Америко; у того было неподалеку агентство по торговле недвижимостью.
— О-о, Энеа! — радостно воскликнул он. — А у меня для тебя хорошие вести. Ты ведь, кажется, интересовался квартирой? Так у меня есть на примете одна — четырехкомнатная, с террасой, на набережной Торриджани. Просто конфетка, можешь мне поверить!
Энеа рассеянно посмотрел на него и продолжал озираться по сторонам. Никколо сперва немного опешил, а потом его осенило: ведь того недавно обокрали! Попытался исправиться.
— Ой, извини, я читал, какие у тебя неприятности. Очень, очень тебе сочувствую…
Энеа и с ним расстался, не попрощавшись, отчего Никколо подумал, что кража, наверно, серьезней, чем о ней говорят.
Пробило пять. Энеа уже еле передвигал ноги, однако и не думал останавливаться. Плохо соображая, куда идет, а больше повинуясь инстинкту, очутился он у здания вокзала. Это был еще один пункт сбора наркоманов и «толкачей», которые на всякий случай запасались билетом до ближайшей станции.
Он вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд. Двое парней — руки в карманах полотняных штанов, наглухо застегнутые куртки из кожзаменителя, — прислонившись к стене, с любопытством его разглядывали. Когда он обратил на них внимание, один толкнул другого локтем, и оба поспешно скрылись. Усталость помешала Энеа узнать их: типы из компании Нанды.
Он вошел в зал ожидания второго класса, но не сразу увидел Нанду. Она сама помахала ему издали. Энеа подошел и тяжело опустился на скамью рядом с ней, уронив руки между колен.
— Мне уже сказали, что ты здесь, — проговорила она. — Я могла бы сбежать, если б захотела. Ты сердишься, да?
Но он почувствовал такую радость и облегчение от встречи с ней, что решил отложить разговоры на потом. Только повернул голову и оглядел ее всю. Вид неважнецкий: бледная, волосы немытые, непрерывно почесывается — то под мышкой, то в паху.
— Бог знает, во что ты опять превратилась! — сказал он с такой нежностью, что у Нанды защемило сердце.
— Знаешь, я устала от твоих нравоучений! — с притворным раздражением откликнулась она.
Несмотря на холод, девушка была в одной только голубой футболке с круглым вырезом; под тканью топорщились маленькие груди. С левой стороны на футболке была криво приколота камея Матильды.
— Господи, только не это! — пробормотал Энеа и протянул руку, чтобы отстегнуть брошь.
15
Энеа нервно расхаживал по тесной мастерской Джорджа Локриджа. Он вошел всего несколько минут назад и уже чувствовал себя как в клетке. Без дела он секунды не мог усидеть на месте.
Помещение было узкое, длинное, доверху забитое всяким хламом. Статуэтки, светильники, позолоченные и черные рамы всех форм и размеров громоздились вдоль стен, и казалось, не одна, так другая куча вот-вот рухнет. У посетителей при виде этого добра возникало обманчивое ощущение, что здесь за сущие гроши они смогут откопать великое произведение искусства.
К Локриджу наведывались как богатые коллекционеры, так и голоштанная молодежь. Первые — в поисках какой-нибудь антикварной редкости, вторые — в надежде приобрести по дешевке что-либо из мебели, к примеру источенный жучком комод или ночной столик, которые помогут создать в доме атмосферу старины и роскоши. Потом деревянные поверхности тщательно отполировывались, покрывались лаком, на полках расставлялись выщербленные вазы, эмалированные блюда, фарфоровые амурчики и медные канделябры, но результат — все то же убожество.
У англичанина был просто талант сбывать рухлядь, даже не упоминая, принадлежит она к антиквариату или нет. Он умел очень ловко привлечь внимание клиента, скажем, к ампирному трюмо и при этом заметить вскользь, что, будь у него силы, сам бы отреставрировал и отправил на выставку в музей. Но поскольку годы уж не те, он постарел, обленился, то уступит за ту цену, по какой вещь ему досталась. И называл сумму, по крайней мере раз в десять превышающую реальную стоимость. Причем никаких скидок не допускал.
В тот день перед обедом в лавке появился элегантный сухопарый человек — наверняка приезжий антиквар. Стал перебирать рамы, подносил их к свету, разглядывал со всех сторон и при этом сохранял на лице брезгливо-скучающее выражение.
Англичанин искоса наблюдал за ним, наверное, минут двадцать и наконец не вытерпел:
— Кто не способен ценить прекрасное, — сказал он, обращаясь якобы к Энеа, — лучше бы подыскал себе другое занятие, а в искусство не лез.
Предполагалось, что покупатель как-то отреагирует, но тот и ухом не повел. Спокойно выбрал три довольно скромные рамки и предстал перед владельцем с бумажником в руке. Заплатил, не торгуясь, но последнее слово все же оставил за собой.
— Прекрасное не только ценить, но и продавать надо умеючи, — глубокомысленно изрек он.
После его ухода Локридж сказал Энеа, что первая половина дня выдалась удачной, и по этому случаю пригласил его на обед к «Джино»: там только постоянные клиенты и выбор блюд небольшой, зато готовят вкусно.
С тех пор как Лука бросил его ради молодого американского хореографа, Локридж совсем одряхлел и голос у него стал тонкий и жалобный, как у девушки. Вечно плакался, сетовал на свою злосчастную судьбу и чувствительное сердце и от одиночества, казалось, еще сильнее привязался к Энеа. Теперь он искал его общества, даже когда у того не было нужды «уступать» картины. Чутье подсказывало ему, что Энеа тоже одинок, и притом основательно запутался.
— Тебе, как я погляжу, деньги уже не нужны, — заметил Джордж, когда они уселись за столик в самом углу.
Энеа смущенно огляделся. Заведение довольно убогое: обшарпанные стены, скатерти в клетку. Да и публика соответствующая: в основном лавочники из тех, кто не привык обедать дома. На закуску англичанин заказал им по толстому ломтю ливерной колбасы, которую официант шмякнул перед ними на обрывках желтой бумаги, в какую прежде мясники заворачивали товар.
— Так ведь я тоже теперь свободен, — ответил Энеа, с сомнением глядя на колбасу.
Англичанин же без лишних размышлений запихнул кусок в рот и стал аккуратно жевать, чтоб ненароком не повредить вставные зубы.
— Какая там свобода! Не свобода это, а одиночество. Лучше любой компромисс, только бы не быть одному. Терпи, терпи, мой друг! Останешься один — будешь страдать еще больше.
Энеа с тоской посмотрел на него.
— Даже когда человек, который рядом, превращает тебя в тряпку, чтоб вытирать ноги?
— Даже если он вывернет тебя наизнанку — все равно терпи.
Каламбрина изо всех сил барабанила в стеклянную дверь кухни, пытаясь достучаться до Матильды. Ей мешали многочисленные свертки и пакеты; шерстяной берет сбился на одно ухо.
— Ну и ну! Полчаса держишь меня на улице! — напустилась она на подругу, предварительно чмокнув ее в щеку.
Зажатый под мышкой журнал выскользнул на пол; когда Каламбрина нагнулась за ним, выронила голубой пакет. Отдуваясь, она свалила все на стол, и Матильда помогла ей разобрать покупки.
— Я только сегодня утром узнала, что тебя обокрали, — затараторила гостья. — Нас не было в городе, я вернулась — и сразу по магазинам, а то в доме шаром покати. Ты почему мне не позвонила?
— Потому что вас не было в городе, — с легкой досадой ответила Матильда.
Каламбрина явилась совсем некстати: сейчас начнет расспрашивать, что да как да почему, и наверняка еще станет защищать управляющего и его семейство.
Однако, к ее удивлению, Каламбрина заключила обратное:
— Это как пить дать кто-то из своих. Эта твоя Анджолина никогда мне не нравилась. А-а, привет, Саверия!
Матильда только теперь заметила Саверию, вошедшую в дом с объемистым свертком. Какое-то время она недоуменно глядела на прислугу, пока не вспомнила, что послала ее в химчистку забрать серый костюм Энеа. Саверия стояла неподвижно и на вытянутых руках, словно младенца, держала длинный бумажный сверток.
— Ну что вы встали? Отнесите в комнату синьора Энеа, — нетерпеливо приказала Матильда.
Но служанка не уходила, и Матильда поняла, что у нее опять неприятные вести.
— Идите, Саверия, вы что, оглохли? — Она никак не хотела, чтоб Саверия выкладывала все в присутствии Каламбрины.
Женщина аккуратно положила сверток с костюмом на мраморную полку, засунула руку в карман, вынула и протянула что-то Матильде на раскрытой ладони.
— В химчистке сказали, это ваше. Приемщица нашла в кармане костюма.
Матильда не сдвинулась с места: она узнала свою камею.
— Со мной так часто бывает, — вмешалась Каламбрина. — Вечно что-нибудь забываю в карманах. К счастью, не перевелись еще честные люди.
Матильда, как в замедленной съемке, взяла камею с ладони Саверии. Ни та ни другая не отвели взгляда.
В тот вечер Матильда надела черный шерстяной пиджак и приколола камею на лацкан. Когда Энеа вошел в столовую, она встретила его стоя, вцепившись руками в спинку стула. Целый день она строила догадки по поводу случившегося, но ни одна не показалась ей достаточно убедительной. Энеа остановился у стола, дожидаясь, пока мать сядет, но та продолжала стоять, гордо выпрямившись и пристально глядя ему в глаза.
— Кто-то должен прийти к ужину? — спросил Энеа, кивнув на ее костюм. И тут увидел камею.
— Нет, это ты должен объясниться, — произнесла Матильда заранее заготовленную фразу.
Энеа помолчал, затем ответил с холодным достоинством:
— Если ты хочешь, чтоб я солгал, мама, то могу рассказать, что нашел ее на полу в Импрунете, когда мы туда ездили, и машинально сунул в карман.
— Я не хочу, чтобы ты лгал. Я устала от лжи. Мне нужно, чтоб ты сказал правду, какой бы она ни была.
Ей казалось, что пауза будет длиться вечно. Наконец Энеа выдавил из себя:
— Я бы сказал правду, но, боюсь, ты меня не поймешь.
Когда Энеа первый раз привез Нанду в загородный дом Джорджа, то был просто ошарашен ее реакцией.
— Ой, как здорово! Мне здесь нравится! — Она побегала по двору, влетела в дом и, скрестив ноги, уселась на полу перед зажженным камином.
Берлога Джорджа помещалась на первом этаже старого крестьянского дома в Понте-а-Эма, местечке, расположенном слишком близко от автострады, чтобы называться деревней, но слишком маленьком, чтобы считаться городом. Других жильцов, кроме Локриджа, в доме не было; весь верхний этаж занимал склад мебельной фабрики, хозяева которой сдали нижний англичанину только за то, что он как бы взял на себя обязанности ночного сторожа.
— А чем тебе тут так уж нравится? — спросил Энеа Нанду.
— Не знаю… здесь свободно.
Джордж сказал, что всегда будет рад видеть их у себя, и они зачастили по выходным в Понте-а-Эма. Англичанин и правда принимал их очень радушно, угощал чаем, вскипяченным на маленькой электрической плитке. Энеа почти не выходил из комнаты — все больше сидел на церковной скамье, заменявшей диван, — а Нанда в хорошую погоду слонялась по двору; когда же набегали тучи, свертывалась калачиком у камина и задумчиво смотрела на огонь.
— Ты не думай, что я совсем совесть потеряла, — сказала она однажды Энеа, вытащив его на прогулку после грозы. — Тебе трудно это понять, но я, ей-Богу, раскаиваюсь, оттого что такой уродилась. Наверно, лучше б мне вообще на свет не появляться.
Шли недели. Англичанин проявлял к девушке поистине отеческую заботу. Ворчал, что плохо ест, что легко одевается, укутывал худенькие плечи своими старыми свитерами.
— Эх ты, худоба, худоба! — приговаривал он. — Ну куда это годится — кожа да кости!
Комнату делила на две части китайская ширма, а за ней громоздилась латунная двуспальная кровать. На стенах висело несколько картин без рамок, но среди них ни одного пейзажа Локриджа (он уверял, что последнюю работу продал лет двадцать назад). Теперь мастерская, где он творил свои копии, была здесь же, в этой комнате, но Энеа с Нандой он туда не допускал, отгораживаясь от них ширмой.
Впрочем, Нанда к этому и не стремилась; ее, казалось, ничто не интересовало, лишь однажды по фразе, брошенной вскользь, Энеа понял, что она отлично знает, чем они с Локриджем занимаются:
— А скажите, у нас классная троица — наркоманка, гомик и кастрат. Да к тому еще и ворюги. — Потом вдруг погрустнела и добавила: — Вы двое хоть пожили, а я… — И вскоре уснула на кровати Джорджа, свернувшись клубочком.
Англичанин подал Энеа эмалированную кружку с чаем и сел рядом на скамье.
— Конечно, так долго продолжаться не может, но только благодаря ей мы и живем. А вот уйдет она от нас, с чем останемся? Ни с чем.
Матильда не ложилась до часу — ждала сына. Потом пошла в спальню, разделась, взяла с ночного столика книгу (уже месяц она не могла продвинуться дальше пятидесятой страницы), открыла ее и невидящим взглядом уставилась на строчки.
От сильного ветра скрипели жалюзи, стучали в окна ветки деревьев. Матильда подумала, что завтра весь сад будет засыпан листьями. И очень удивилась этой мысли.
Энеа стоял лицом к стене, упершись ладонями в шероховатую поверхность, а двое полицейских быстро ощупывали его карманы и ноги с внутренней стороны бедер. Он был растерян, но страха не испытывал. В этом глухом районе он очутился, отправившись на поиски героина для Нанды. Но едва они обменялись «ценностями» с «толкачом», как в темноте вспыхнули слепящие фары, высветив каждый уголок переулка до самого конца, где дорогу перекрывал грузовик.
— Тсс! — шепнул ему «толкач», которого тоже поставили к стене лицом. — Это не на нас облава. Я с ними сам разберусь, а ты знай помалкивай.
Полицейский взял Энеа за плечи и подтолкнул к фургону. Но тут раздался вопль «толкача»:
— А меня за что?! Я чист! Вы же ничего не нашли!
— Как это не нашли? — пробасил полицейский. — А деньги? Откуда они у тебя?
— Мало ли откуда. Долг мне вернули. Нет такого закона, чтоб за деньги сажать.
Энеа вертел головой и, казалось, все еще не мог понять, что происходит. И вдруг почувствовал в правом кармане руку «толкача».
— Ну вот, теперь и ты чист.
— Спасибо, — прошептал Энеа.
В фургоне уже было полно людей, взятых во время прочесывания района. Казалось, они все друг друга знают.
— Что головы повесили, приятели? — раздался голос из угла. — Ночка в квестуре — впервой ли нам?
— Оккибелли, — обратился к нему «толкач», — ты, старая лиса, всегда все знаешь! Ну наведи ты фараонов на след этого сучьего потроха, Богом тебя прошу! Мы хоть вздохнем свободно.
Энеа очутился между стариком, от которого вовсю разило перегаром, и проституткой, кутавшейся в пиджак с длинным ворсом.
— Ого, ну и гардероб! — воскликнула она, окинув взглядом Энеа. — Бьюсь об заклад, он положил бы маньяка на обе лопатки!
— Ну хватит, хватит, — сказал один из сопровождавших полицейских. — Раскудахтались, ровно куры на насесте.
— Слушай, ты, — обратился к нему тот, кого назвали Оккибелли, — неужели думаешь, от нас будет какой-то прок? Да если б кто из наших хоть что-нибудь знал, то сам бы на всех парусах к вам мчался. Ведь кто от этого скота больше всех страдает — мы!
— Заткнись! — прикрикнул на него полицейский.
Энеа почти не слушал всех этих разговоров и не чувствовал ветра, задувавшего внутрь фургона. Он думал о Нанде, поджидавшей его с товаром. С одной стороны, хорошо, что он не пустил ее на улицу, а пошел сам. За себя Энеа ничуть не беспокоился. В худшем случае продержат до утра и отпустят. Вот если бы у него нашли наркотик, тогда бы он так просто не отделался: поди докажи, что купил для себя, ведь у них, наверно, все наркоманы наперечет. Но если его все же задержат, то что будет с Нандой? Не натворила бы чего, уже больше часа назад она была вся дерганая, а теперь, когда его так долго нет, с нее станется тоже выйти и попасть в облаву.
Их выгрузили у входа в квестуру и затолкали в большое, но уже переполненное помещение. Люди сидели на полу, некоторые дремали, свесив голову. Каждые пять минут входил полицейский и кого-нибудь уводил на допрос. При таких темпах до него очередь дойдет часа через три, не меньше. Но, как ни странно, он ошибся. Полицейский сразу заприметил его огромную, неуклюжую фигуру и велел следовать за ним.
В кабинете, стены которого были выкрашены в ядовито-зеленый цвет, сидел за столом человек лет пятидесяти. Рядом за столиком поменьше какой-то парень строчил на пишущей машинке. Следователь поднял голову:
— А этого зачем привели?
— Да шлялся по улицам.
— Приводы, судимости есть? — обратился он к Энеа.
— Приводы? Вы имеете в виду в полицию? Нет.
— Нашли у него что-нибудь? — повернулся следователь к подчиненному.
— Ничего.
— Проверьте документы и отпустите.
Матильда сидела на кровати; ночник она так и не выключила. Почти три, а Энеа все еще не вернулся. Снова взяла книгу, раскрыв, поднесла к глазам, но тут же положила обратно. В который раз взглянула на циферблат будильника. Ветер не утихает. Матильда спросила себя: а вдруг он уже пришел, только она не услышала шагов за шумом ветра?
Но в комнатах над оранжереей и во всем доме царила тишина. Когда зазвонил телефон, звук донесся очень отчетливо, словно сигнал тревоги. Даже халата не накинув, она устремилась в гостиную.
— Алло? Матильда Монтерисполи слушает. — Последние слова вырвались непроизвольно.
— Можно Энеа? — спросил странно надтреснутый женский голос.
— Алло? — повторила Матильда. — Кто говорит?
— Можно Энеа? — Голос стал чуть громче.
— Энеа нет дома. А с кем имею честь, простите?
Ответом ей были короткие гудки в трубке.
Парень вдруг весь передернулся, обхватив себя руками за плечи, и начал сползать вдоль стены на пол из мраморной плитки. Энеа достаточно было секунду посмотреть на него, чтобы узнать знакомые симптомы. Сейчас откроется рвота, и в комнате невозможно будет находиться. Он подошел к полицейскому, стоявшему спиной к ним на пороге кабинета.
— Синьору плохо. — И кивнул на парня.
Все вдруг замолчали, глядя в их сторону. Полицейский приблизился к парню, поднял его за ворот рубашки, хорошенько встряхнул.
— Пошел вон! — Затем повернулся к Энеа: — Вы все еще здесь? С вами закончили, неясно, что ли?
Энеа спросил, можно ли вызвать такси, и полицейский показал на телефон-автомат в конце коридора.
Он поехал на улицу Ренаи, будучи почти уверен, что не застанет Нанду. Велел водителю подождать и, когда на долгие звонки никто не ответил, отправился восвояси.
16
На заднем сиденье машины влюбленная парочка. Ей восемнадцать, ему — двадцать три. Они целуются, перешептываются, смеются. Девушка сбросила джинсы, теперь снимает блузку и лифчик.
Местечко называется Боскетта. Пахнет клевером и свежескошенным сеном. Машина стоит на извилистой тропинке и с обеих сторон зажата глухим кустарником. Все вокруг тонет в кромешной тьме новолуния.
Огромная тень продирается сквозь кусты к правому окошку. Уперев дуло в закрытое стекло, нажимает на курок. Первая пуля бьет парню в ухо, три следующие — в грудь. Но он очень живуч: скрючился на сиденье и кричит истошным голосом, истекая кровью.
А тот опять стреляет, хотя судорожные движения жертвы и затрудняют прицел. На этот раз пуля зацепила джинсы, висящие на спинке переднего сиденья. Парень как будто доходит; во рту у него клокочет кровавая пена.
Убедившись, что с ним покончено, убийца чуть поводит стволом револьвера — целится в девушку. Один-единственный выстрел — и пуля, скользнув по руке, поднятой в тщетной попытке заслониться, разворотила девице челюсть.
Человек, ломая кусты, открывает дверцу, наклоняется внутрь. Тело юноши сводит предсмертная дрожь, но нападающий все-таки вытаскивает лезвие и несколько раз вонзает его в теплую плоть. Сначала с яростью, потом все слабее (видно, уже выдохся).
Наконец он решает, что можно заняться девушкой. Взяв ее под мышки, вытягивает наружу. На ней только трусики да на шее и запястьях позвякивают цепочки и браслеты.
Человек с трудом передвигается в тесном пространстве между автомобилем и стеной из веток, но продолжает тащить девушку, спиной проделывая проход в кустарнике. Пятясь, доходит до клеверного поля. Осторожно опускает на землю безжизненное тело, выпрямляется во весь рост, воздевает руки вверх, к черному небу, снова наклоняется, заносит нож.
Резко опускает и поднимает руку. Дважды лезвие погружается в голову жертвы, затем одним ударом распарывает легкую ткань трусиков.
Теперь убийца начинает препарировать труп: семь надрезов на левой груди, одно круговое движение, в результате чего полностью удален правый сосок. Потрошитель осторожно кладет его на траву рядом с телом и начинает прочерчивать линию лобка — вниз к промежности, в форме буквы «U». Вдруг кисть дергается и отхватывает лоскут кожи.
Рука шарит по траве, ища отрезанный сосок. Впервые убийца берет что-то на память о содеянном и с победным кличем удаляется по росистому клеверу.
В ночь двойного убийства в Боскетте Матильда легла довольно рано. О новолунии она опять забыла. Энеа уединился в своих комнатах: должно быть, читал, судя по тому, какая стояла тишина.
В последнее время отношения между ними странным образом изменились. Энеа даже снизошел до отчетов о своих действиях; в его объяснениях было много недомолвок и несоответствий, но все же они свидетельствовали о том, что он щадит ее чувства. О камее больше не было произнесено ни слова, зато в ту ночь, когда он вернулся почти в четыре утра и увидел в спальне Матильды свет, он открыл дверь и прямо с порога объявил:
— Ты представить себе не можешь, что со мной произошло. — Он прошел и, повинуясь знаку Матильды, тяжело опустился на край кровати. — Я выходил из кино и попал в полицейскую облаву. Меня привезли в участок вместе с проститутками, сутенерами и прочим сбродом. Среди них есть совсем дети.
У Матильды внутри будто все оборвалось. Но, взглянув сыну в глаза, она почувствовала, что он и сам обескуражен. Может, в самом деле ошибка полиции?..
— Нам с тобой этот мир неведом, но он есть, он существует в ночном городе, — продолжал Энеа. — Знаешь, что меня больше всего поразило? Все эти люди не просто знакомы, а близки друг другу по духу. В том числе и полицейские.
Несколько дней спустя он соизволил дать объяснение своим отлучкам в выходные. У него якобы под Флоренцией живет друг (имени не назвал) и ему очень нравится у него гостить, потому что «там свободно».
Матильда спросила, отчего же он тогда не ездит в Импрунету, ведь раньше ему там нравилось.
— Это совсем не то, — покачал головой Энеа. — Мой друг живет в крестьянском доме, и рядом гумно… — Он так посмотрел на нее, словно ждал, что она поймет.
В вечер убийства по телевизору показывали довольно смешную комедию. Когда фильм закончился, Матильда потушила свет, легла и заснула, не успев даже прочесть до конца молитву. Но сон ее был неглубоким. Энеа наверху отодвинул стул, и она, вздрогнув, открыла глаза.
На ощупь отыскала будильник и, щурясь, посмотрела на светящиеся стрелки.
Десять минут первого.
Как странно! Ей казалось, она проспала всю ночь. Поднесла часы к уху: может, остановились? Нет, будильник мерно тикал. Отчего же она так внезапно проснулась?
Ах да, пришел Энеа.
Будильник так и остался в руке. Матильда подняла голову, стала прислушиваться. Он снова открыл дверь кабинета, спускается по лестнице. Как всегда, медленно переставляет ноги, прежде чем перенести на них тяжесть тела. Дверь на кухню отворилась почти бесшумно. Но Матильда уже изучила каждое движение сына, и ей не нужно было угадывать, где он сейчас. Вот он вышел в коридор из маленькой гостиной, вот едва слышно шаркнул по коврику перед комнатой матери, а теперь выскользнул через главный вход на аллейку. Как ни старается, а гравий все равно хрустит.
Матильда сбросила простыню и, сжав на горле воротничок ситцевой рубашки, стала у окна. Сквозь планки жалюзи ей были видны только ноги Энеа — словно две большие колонны перед воротами. Он почему-то очень долго там стоял, и Матильда про себя молилась, чтобы передумал, не ходил, куда собрался. И уже когда ей показалось, что молитва услышана, ворота вдруг застонали, открываясь, и ноги двинулись по направлению к городу.
Матильда вернулась в постель, в темноте облокотилась на спинку кровати орехового дерева. В горестных мыслях она потеряла счет времени, и когда на аллейке снова раздались шаги, за окном уже светало.
Энеа сразу поднялся на второй этаж, уже не заботясь о том, что наделает шума. Какой-то нетяжелый металлический предмет выскользнул у него из рук и упал на пол.
Будильник показывал только половину восьмого, а Матильда была уже одета. В восемь Энеа появился в столовой. Она взглянула и ужаснулась: воспаленные глаза, ввалившиеся щеки, сидит, тупо уставившись в чашку с молоком. За все время не произнес ни слова, лишь на пороге пробормотал что-то вроде прощания.
На сей раз она твердо решила осуществить свое намерение и подняться в комнаты над оранжереей. Она сделает это сразу после ухода Саверии, до того как сын вернется к ужину.
Комнаты над оранжереей не давали ей покоя с того дня, когда их посетили Локридж и его дружок. Наверняка, думала Матильда, тут дело нечисто. Теперь все детали обстановки приобрели в ее воображении искаженно-устрашающий вид. Стол рисовался ей длинной корабельной палубой, теряющейся в перспективе, груда книг на полках — высокой и узкой бойницей, сквозь которую Энеа пролезает с трудом; даже скопившаяся повсюду пыль представлялась липкой и противной на ощупь.
Весь день она собиралась с духом перед предстоящим вторжением. Часов около пяти Саверия, буравя ее своими черными глазками, спросила, не нужно ли чего-нибудь. Матильда велела ей сварить кофе, но даже не притронулась к нему.
Наконец она отпустила прислугу. На улице быстро темнело, как будто на мир спускалась свинцовая завеса. Матильда поднялась, заперла оба входа, причем в парадной двери оставила ключ, чтобы Энеа, если придет пораньше, не смог сразу открыть.
Затем сняла с гвоздя висевшие на буфете ключи от верхних комнат и решительно направилась по коридору к лестнице. Вставила в скважину ключ побольше; замок едва слышно щелкнул (Энеа его часто смазывал), и дверь мягко отворилась.
Так уж повелось в доме, что эта дверь всегда была заперта. Зимой — чтоб не студить помещение, весной и летом — от сквозняков. Когда же Энеа, словно огромный муравей, обосновался над оранжереей, перетащив туда все вещи, то и он не нарушил этой традиции: должно быть, оберегал свое логово от посторонних глаз.
Широкий лестничный пролет был огражден чугунной решеткой. Едва Матильда, щелкнув выключателем, зажгла хрустальную люстру, на черных перилах заиграли световые блики. Она поднялась по ступенькам к еще одной двери, над которой висела картина, изображавшая развалины замка в окружении темных, густых деревьев. Дверь Матильда отперла вторым ключом.
И вошла в кабинет Энеа.
Несмотря на то что она была в доме одна, ее не покидало чувство опасности, как будто кто-то мог внезапно напасть сзади. Поэтому она поспешила зажечь настольную лампу под абажуром из гофрированного шелка в форме цветка. Следуя за дугой света, Матильда обвела взглядом мебель, стопки книг на полках, вороха бумаги.
Энеа обставил кабинет по своему вкусу, и Матильда, как ни пыталась, не могла уловить в этом хоть какую-нибудь логику. К примеру, письменный стол напоминал прямоугольную деревенскую квашню из некрашеного дерева, и его не спасало даже то, что это пятнадцатый век. И разительным контрастом этой неуклюжей громадине было самшитовое кресло работы Андреа Брустолона с лакированными подлокотниками, напоминавшими сучковатые ветви деревьев, — их подпирали изящные фигурки амуров. Кроме кресла бумагами и книгами не был завален только антикварный столик из дуба, инкрустированного березой, на шести сужающихся кверху ножках. По рассказам, этот столик попал в дом Монтерисполи еще в начале прошлого века.
Матильда мешкала, не решаясь перевести взгляд на высокий мольберт, который, словно человеческая тень, возвышался сразу же за аркой света. В конце концов набралась смелости и подошла. Рисунок, так возмутивший ее в прошлый раз, исчез.
Вздохнув, она проследовала в мастерскую. Здесь царил идеальный порядок, как в операционной. Это впечатление дополняли ненавистные ей люминесцентные лампы на потолке. Никелированные краны мраморной раковины сверкали холодным блеском и были надежно завернуты. Многочисленные инструменты — шильца, перочинные ножи, буравчики — были аккуратно разложены рукой невидимого хирурга. Лобзики, стамески и прочие инструменты висели строго по размеру на крючках, вбитых в стену над рабочим верстаком. А его поверхность также поражала чистотой: ни стружки, ни щепок. Лишь небрежно брошенный на спинку стула бежевый бархатный халат и забытые посреди комнаты тапочки напоминали о человеческом присутствии.
Матильда зажгла свет и замерла на пороге. На самом краю верстака стояла вырезанная из красного дерева голова молодой женщины с распущенными по плечам волосами и худым страдальческим лицом. Черты были едва обозначены, а вот волосы вырезаны на удивление тщательно, точно живые. Именно по волосам и можно было судить о том, что женщина очень молода.
Пустые глазницы напомнили Матильде женскую головку Адольфа Вильда, что стояла на комоде в ее комнате. Но если та женщина была изображена смеющейся, то лицо, вырезанное Энеа, казалось, искажено предсмертным криком.
Остальные работы были свалены в открытый сундук, занимавший целый угол мастерской. Изящные амфоры, украшенные цветочным орнаментом, вперемешку с маленькими быстрогривыми лошадками, впряженными в плуг быками, ангелочками, зацепившимися нимбом за ветвистые рога оленя.
Матильда еще раз вгляделась в деревянную голову на верстаке и подумала, что в этих пустых глазницах отразилось ее собственное страдание.
И вдруг увидела рядом скальпели, строгие, холодные.
Привычным жестом она провела ладонями по юбке, как бы вытирая пот. Ей захотелось повернуться и уйти: все равно без очков она не сумеет с точностью сказать, мужнины это инструменты или нет. Но ее опять остановили глазницы, в которых застыла мольба о помощи — не этой девушке, так другим, чей черед еще не наступил.
Матильда подошла, сгребла в кулак ненавистные скальпели и, спустившись по лестнице, положила их в футляр на каминную полочку.
17
Когда сообщили о новом двойном убийстве, город забурлил от неистовых страстей, какие обычно порождает страх.
Люди собирались на улицах, в подъездах, продуктовых лавках, в учреждениях, и среди них всегда находился кто-то, осведомленный лучше других. В низших слоях общества преобладала версия, что убийца — свихнувшийся отпрыск богатой семьи, у которой на совести немало темных дел. Кто-то договорился до того, что он английский дворянин, потомок пресловутого принца Альберта, прозванного Джеком Потрошителем. Дескать, лавры кровожадного предка не дают ему покоя, потому он поселился в одном из древних палаццо на холмах и наводит ужас на весь город.
А городская элита устраивала, что называется, приемы «в честь маньяка». Там, безусловно, выдерживался светский тон, но суть речей сводилась все к тому же: подозрения высказывались в адрес тех, кто по роду занятий пользовался режущими инструментами.
Кончилось тем, что один известный гинеколог, несколько лет назад обвиненный в совращении молодой пациентки, оказался в наручниках. Тем временем какой-то умник додумался до гипотезы по поводу вирилизма наизнанку. В самом деле, можно ли исключить женщин из списка подозреваемых? Ведь для того, чтобы стрелять в упор, недюжинной силы не требуется, да и резать трупы — тоже. Однако надо же сначала вытащить их из машины, а мертвое тело весит немало, возражали приверженцам этой версии. Ну и что, не сдавались они, разве нет женщин с хорошо развитой мускулатурой? Спортсменки, например, скалолазки. И каждый припоминал среди своих знакомых какую-нибудь великаншу.
В общем, каждый рисовал себе своего убийцу и с пеной у рта отстаивал этот образ. Споры затягивались за полночь, чтобы на следующий вечер разгореться с новой силой.
Много толков вызвал тот факт, что потрошитель впервые удалил у жертвы грудную железу (до сих пор он только обводил контуры грудей). Психоаналитики на этом основании утверждали, что убийца — типичный маменькин сынок, испытывающий нездоровое любопытство и священный страх перед отличительным признаком материнства. Решение отрезать грудь для него могло означать попытку освободиться от застарелого Эдипова комплекса, и теперь он, естественно, пойдет дальше по этому пути.
Полиция бросила почти весь личный состав на борьбу с маньяком. Жителей по радио и в газетах предостерегали об опасности поздних прогулок по малоосвещенным улицам. Правда, находились смельчаки, готовые нарочно блуждать по темным закоулкам на окраине и после бравировать этим в кругу друзей.
События привлекли внимание иностранных журналистов. Те из горожан, кто удостоились беседы с ними, еще выше задирали нос, кичась своей осведомленностью, а преступник поистине превратился в достопримечательность города.
Все стены домов были увешаны плакатами, призывающими к бдительности — неизвестно против кого. Муниципалитет и магистратура, по совету психологов, не допустили и намека на зверские деяния убийцы, чтобы не сеять панику среди населения. Поэтому плакат не достигал своей цели, хотя и был отпечатан на четырех языках.
А вот кто действительно оказывал полиции неоценимую помощь, так это преступный мир. Проститутки, воры, наркоманы добровольно являлись в комиссариат и рассказывали обо всем, что им казалось подозрительным. Однако в следственном отделе не склонны были переоценивать их искренность: наверняка для себя стараются, дабы заслужить снисхождение в будущем, — и предпочитали держать в боевой готовности свои силы, оголяя другие напряженные участки.
В полицейском управлении установили специальные телефоны для сбора информации от лиц, «пожелавших остаться неизвестными». Звонков оказалось такое множество, что телефонист на коммутаторе проклял все на свете и уже готов был сам заделаться потрошителем.
Городские власти — непонятно, то ли в утешение, то ли в угрозу — сообщали, что держат постоянный контакт с центром. На что люди только усмехались: как же, станет центр заниматься каким-то там провинциальным маньяком! Вот если бы он немного почистил Рим, тогда другое дело.
Но в целом для всех убийца был чем-то вроде щекочущего нервы развлечения. Для всех, кроме Матильды, которая окончательно потеряла покой.
Даже во время войны она не следила за газетными новостями с таким напряженным вниманием. А уж в мирное время и подавно не интересовалась тем, что происходит в городе. Теперь же ей повсюду мерещилась громадная человеческая тень с револьвером в одной руке и с ножом в другой; лик чудовища скрывает ночная тьма, но Матильда невольно приписывала ему черты сына, всякая новая информация о преступнике лишь подтверждала и дополняла ее подозрения.
— С ума можно сойти, — заметила она как-то утром, откладывая газету, — так тут все расписали, что мне уже кажется, будто и я его видела, этого убийцу.
Энеа покачал головой.
— Чтоб его описать, нужно перо Достоевского, куда там нашим бумагомарателям! Они только и могут, что сеять панику. А между прочим, этот человек тоже заслуживает сочувствия.
— Что?! — Матильда даже всплеснула руками. — Какое сочувствие? О чем ты?..
— Перестань, мама, вот и ты не хочешь понять. Я ведь не случайно заговорил о Достоевском. Он всегда пытался разобраться в психике человеческого существа, чем бы оно себя ни запятнало.
— Значит, зверю, садисту ты сочувствуешь, а его жертвам — нет!
— Все они в каком-то смысле жертвы. А вдруг этот убийца страдает психическими расстройствами и не способен себя контролировать — как тогда? Может, он вполне порядочный человек и отец семейства…
— Нет, он живет один, — отрезала Матильда. — Иначе б его давно уже схватили. Неужели ты думаешь, что родственники смогли бы находиться рядом с таким человеком и не попытались бы как-то ему помешать?
— Один? — Энеа недоверчиво прищурился. — Ну нет, не думаю. Один он бы уже пал духом и выдал себя или повесился бы. Нет, скорее всего, он живет с матерью.
— Да какая мать выдержит такую пытку — жить рядом с чудовищем и знать, что произвела его на свет! Если б она сама на него не заявила, то как минимум умерла бы от разрыва сердца.
— Мать способна вынести все, лишь бы сыну было хорошо. Вот люди со стороны смотрят на матерей всяких неполноценных уродов и говорят, что они бы этого не вынесли. А матерей именно их несчастье делает сильными.
Матильде с трудом удавалось держать себя в руках.
— Речь совсем о другом, — заявила она. — Что же, по-твоему, у матерей нет чувства гражданского долга? Если сын устраивает резню, так ведь это на совести матери.
— Возможно. Но совесть — понятие чисто идеалистическое. Ни одна мать не заявит на собственного сына. Женщины к тому же очень боятся скандала. Ей лучше видеть сына застреленным или, скажем, умирающим от неизлечимой болезни, чем пригвожденным к позорному столбу. — Энеа еще долго разглагольствовал о матери преступника и под конец заключил: — Нет, ты не права. Мать никогда не выдаст собственного сына, даже если он убийца, — это против ее природы. Потому что, когда его арестуют, он перестанет быть таинственным чудовищем, откроются его истинные имя, лицо, биография. Газетчики начнут копаться в его прошлом, искать мотивы преступления. И поскольку эти мотивы не укладываются в рамки нормальной действительности, его запрут в сумасшедшем доме, привяжут к кровати, приговорив, таким образом, к окончательному помешательству. А разве мать пойдет на это?
Матильда слушала сына, и каждое слово точно открывало кровоточащую рану в душе. Она не могла избавиться от мысли, что Энеа говорит о себе и о ней.
— И что же тогда делать матери? — с трудом выдавила она.
— Принимать сына таким, каков он есть. Хотя бы потому, что мать чудовища и сама должна быть чудовищем.
В ту ночь Матильде приснился сон, как ее сына обступили кольцом какие-то люди, осыпая его тумаками и проклятиями. Он сумел вырваться, пустился бежать, но его настигли, и после короткой схватки он остался лежать на земле, истекая кровью. Из кармана, звякнув, выпал на асфальт скальпель.
— Тебе этого не понять, слышишь! — воскликнула Нанда, бросив быстрый взгляд на Джорджа Локриджа.
Они сидели в машине англичанина на стоянке больницы Санто-Джованни и ждали Энеа, который пошел забрать результаты анализов. Нанда жадно курила, задерживая дым в легких на несколько секунд, а после выпуская резким выдохом, отчего салон наполнялся едким туманом. Джордж немного опустил стекло, поглядел, как дым ползет в щель, и опять поднял.
— А тут и понимать нечего. Я предупреждал Энеа, что это будет продолжаться лишь до поры до времени.
— Может, заткнешься?
Мимо дверцы с трудом протиснулась женщина с большой хозяйственной сумкой. Обернулась, посмотрела на Джорджа и улыбнулась, как бы извиняясь. Англичанин выругался себе под нос.
— Ты еще ребенок, — сказал он немного погодя. — Рано или поздно встретишь какого-нибудь парня — и прощай, Энеа!
— Я сказала, замолчи!
Сзади им посигналили. Локридж взглянул в зеркало и увидел санитарную машину. Завел мотор и проехал чуть вперед, пропуская ее. Нанда открыла дверцу, чтобы выбросить окурок.
— Если хочешь знать, — заявила она, — Энеа для меня как брат. Даже больше — как отец.
Англичанин рассмеялся и закашлялся.
— Ой, только не надо мне пудрить мозги! Если бы Энеа не давал тебе денег на товар, стала бы ты с ним валандаться!
Нанда поразмыслила.
— Не знаю. Конечно, сошлась я с ним из-за денег. А теперь даже не знаю… привязалась как-то.
— Закрой дверь, холодно.
Нанда хлопнула дверцей и тут же закурила другую сигарету.
— Энеа — настоящий аристократ, — задумчиво проговорил Джордж. — Ты еще матери его не видела. — Он окинул Нанду пренебрежительным взглядом. — Я бы не хотел, чтоб ты причинила ему боль, а ты это можешь.
— Да ну тебя! Вечно ты мелешь всякую чушь.
Из-за стеклянной двери клиники показался Энеа с большим желтым конвертом в руке. Посмотрел по сторонам и нахмурился, не найдя машину на месте. Наконец отыскал и направился к ней размашистым шагом. Пальто расстегнуто, шарф сбился на сторону. Нанда вышла и пересела на заднее сиденье.
— Да зачем? — попытался было остановить ее Энеа. — Я мог бы и сзади сесть.
— Сзади ты не помещаешься, — отрезала Нанда.
Джордж завел машину и выехал за ворота больницы.
— Отвези нас домой, — сказала Нанда.
Англичанин удивленно повернулся к ней.
— Как, мы же собирались в Понте-а-Эма?!
— Что-то расхотелось. Отвези нас домой, пожалуйста.
На улице Ренаи Нанда, едва кивнув англичанину, скрылась в подъезде. Подождала, пока Энеа подойдет, и, глядя ему в глаза, серьезно проговорила:
— Не хочу его больше видеть. — И пояснила в ответ на недоумение Энеа: — Он травит мне душу.
В тот день она была сама нежность. Сперва сварила им кофе, потом помыла и вытерла чашечки. Телевизор, подаренный Энеа и ставший ее любимой забавой (она могла часами сидеть на полу и переключать кнопки пульта), и не подумала включить. Вместо этого тщательно задернула шторы, разделась догола и подошла к Энеа. Неторопливо сняла с него пиджак, галстук и рубашку. Увидев шерстяное нижнее белье, не смогла удержаться от усмешки.
— Мой отец и то уже этого не носит!
Энеа не обиделся — настолько был охвачен возбуждением. Ему так давно хотелось прижаться к ней всем телом, но сделать первый шаг он, как всегда, не решался. И теперь был несказанно благодарен Нанде за то, что та угадала его желание. Он покорно позволил стащить с себя одежду, только ботинки и носки снял сам. Нанда хорошо помнила, как он смутился, когда она однажды села перед ним на стул, раздвинув ноги, поэтому с тех пор не повторяла таких экспериментов, чутьем понимая, что ему больше нравятся любовные игры под одеялом.
Так она и сделала на этот раз. Заботливо прикрыла Энеа и сама юркнула в постель, прижавшись к его большому белому телу. Потерлась щекой о щеку, взяла его руку и провела ею по своим худеньким бедрам. Энеа закрыл глаза и старался дышать размеренно. Потом она вдруг отстранилась, и Энеа беспокойно взглянул на нее.
— Что, испугался? — рассмеялась Нанда и прыгнула на него как кошка.
Любовная возня продолжалась долго. Нанда то и дело приходила в экстаз, а он, и сам возбуждаясь все сильнее, делал все так, как она учила, и стремился попасть в такт ее движениям. Наконец девушка обессиленно упала на него — Энеа поглядел на нее в замешательстве, еще несколько раз провел рукой по ее телу, но та уже спала.
18
— Если гемоглобин понизился, значит, ты неправильно питаешься, — сказала Матильда, когда сын сообщил ей результаты анализов. — Но вообще-то мне непонятно, ведь ты колешь инсулин, как только встаешь с постели и вечером, перед ужином, а завтракаешь и ужинаешь почти всегда дома, так что все вроде бы по предписанию… Ты говорил с дядей?
— Я говорил с Мориджи, — ответил Энеа (он помогал матери расставлять баночки с соленьями по полкам буфета). — Дяди Доно не было, кажется, у него грипп.
— Ах ты, господи! Надо ему позвонить, — пробормотала Матильда.
Когда они покончили с банками, Энеа собрался уходить, но Матильда задержала его вопросом, который уже больше часа вертелся у нее на языке:
— Как там в клинике? Все спокойно?
— То есть?..
— Ну, ты разве не слышал, что позавчера утром у них на стоянке нашли пулю.
Энеа выжидательно посмотрел на мать.
— Двадцать второго калибра, — уточнила та. — Точь-в-точь такую, как у маньяка.
— Где нашли? На стоянке клиники?
— Именно! В дневных новостях сообщили. — Матильда покосилась на Саверию, промывавшую в раковине салат. — Пойдем в гостиную, а то здесь вода шумит. — На самом деле она не хотела, чтобы служанка слышала их разговор.
— Я спешу, мама.
— Ну уж пожертвуй матери две минуты, не так часто нам удается поговорить. — Матильда направилась в гостиную, села на стул и указала Энеа на кресло против себя. — Один санитар, выходя из машины, зацепил пулю носком ботинка. Он сообщил в полицию, и баллистическая экспертиза показала, что калибр точно соответствует…
— Чтобы определить калибр пули, — усмехнулся Энеа, — не нужна баллистическая экспертиза.
— Не знаю, так по радио сказали.
— Как будто по радио не могут сказать глупость! — раздраженно отозвался Энеа, и в ответ на его нервозность Матильда тоже повысила голос.
— Знаешь, что они предполагают? Что он обронил пулю, когда приходил в клинику навестить кого-нибудь… или, к примеру, сдать анализы.
— Обронил! Пули не роняют, — изрек Энеа.
— Да, мне тоже кажется, — Матильда помедлила. — А вторая версия — что он нарочно ее оставил. Ну, как бы бросив вызов следствию.
Энеа поглядел на часы и медленно поднялся с кресла.
— Мне пора.
Странно, подумала Матильда, он даже не спросил, с чего ей вздумалось заводить этот разговор. Не мог же не понять, что она явно намекала на посещение им клиники. Но нет — он это пропустил мимо ушей и сказал только: «Пули не роняют».
Полиция, конечно, тоже не поверила в то, что пулю обронили. Все следы, оставленные преступником, носили характер намеренный. Так, на месте преступлений никогда не находили отпечатков пальцев, колес или еще чего-либо в этом роде.
А вот неподалеку от автофургона двух убитых немцев обнаружили след ботинка сорок пятого размера, и на этом основании был сделан вывод, что рост убийцы не менее метра девяноста, потому что стрелять сверху вниз по окошкам «фольксвагена» мог только очень высокий человек. Правда, потом кому-то пришло в голову, что это ботинок карабинера, подходившего к машине по влажной земле. Но Матильда все равно отметила про себя, что такой рост и размер ноги у ее сына (Энеа шил ботинки на заказ, поскольку в магазинах отыскать его размер было не так-то просто).
Затем были найдены хирургические перчатки.
И пуля.
Бросил вызов дважды: видно, считает себя настолько неуязвимым, что ему хочется померяться силами с теми, кто ведет на него охоту. А может, как предположил один психолог, он уже выдохся и сознательно стремится в капкан.
Начиная разговор с сыном, Матильда решила: если представится случай, выяснить все и по поводу скальпелей. Они снова лежали в футляре на каминной полочке, а Энеа будто и не заметил их исчезновения из мастерской. Каждый вечер после ужина, когда он поднимался в комнаты над оранжереей, Матильда все ждала: вот-вот спустится и начнет бушевать, как в тот раз, когда вдребезги разбил стекло картины из-за того, что мать осмелилась переступить порог его кабинета. Но теперь Энеа ничего не сделал и не сказал.
Она и самой себе не могла объяснить, зачем пошла на похороны юноши и девушки, убитых несколько дней назад. Но готовилась к этому с особой тщательностью, как к очень важному событию. Даже норковую шубу надела, хотя было не так уж холодно.
В толпе, собравшейся перед церковью, ее наверняка приняли за добросердечную, искренне скорбящую синьору. А она стояла прямо и неподвижно, в душе сожалея, что не принесла даже цветка. Вот сейчас под порталом появятся два гроба. Пробивавшийся сквозь пелену тумана солнечный луч падал ей на лицо, казалось искаженное страданием. Но внутри она вся была холодна и не могла понять, почему не испытывает абсолютно никаких эмоций. Уж лучше бы она почувствовала страх или хотя бы ту щемящую тоску, что накатила на нее несколько лет назад как предзнаменование старости. Но нет. Она пришла как сторонний наблюдатель и осталась им до конца траурной церемонии, несмотря на то что сын ее, возможно, был к этому причастен.
Несколько дней спустя Матильда решила, что ей надо срочно кому-нибудь излить душу. Не было больше сил проводить дни наедине со своей страшной тайной. Так недолго и умом тронуться. Только вот найдется ли человек, способный понять?..
Сперва она подумала о Каламбрине: у той был особый дар проникать сразу в суть вещей, за что Матильда, собственно, и ценила так ее дружбу. Как истинная художница, Каламбрина обладала, что называется, двойным видением: людей и факты она видела одновременно снаружи и изнутри. Но стоило Матильде представить, что она сидит в плетеном кресле из ивовых прутьев посреди захламленной гостиной, а перед нею Каламбрина теребит свою косу и безжалостно вытягивает из приятельницы всю подноготную, как энтузиазм тут же угас. Обнажаться перед Каламбриной вовсе не хотелось. Нет, ей нужен человек, который все поймет, но не свяжет ее по рукам и ногам собственными же признаниями.
Она подумала об этом, и верное решение пришло следом. Андреино Коламеле! С Андреино они теперь виделись редко, но, как и прежде, понимали друг друга с полуслова, словно бы владея неким неведомым для посторонних шифром.
Матильда предупредила нотариуса по телефону о своем визите; они условились на семь вечера: секретарши уже разойдутся, да и звонки не будут его донимать.
Матильда еще раз утвердилась в правильности своего выбора: Андреино не только понял без лишних объяснений, что дело конфиденциальное, но и сразу догадался, что их встреча должна остаться в тайне от Энеа.
19
Андреино Коламеле ни на секунду не усомнился в том, что Матильда обратилась к нему как к другу, а не как к юристу. Когда ей нужна была юридическая консультация, она, как правило, приглашала его на ужин и заранее извинялась, что немного озадачит одной из тех «головоломок», с которыми без его помощи ей не справиться.
А уж коли на то пошло, догадывался он и о причине ее неожиданного звонка. В последнее время Энеа вел себя, мягко говоря, странно. Пока, слава Богу, это было не всем заметно, но кое-какие толки уже вызывало. Вообще-то те, кого слухи затрагивают в первую очередь, обычно узнают их последними, однако, вполне возможно, какая-нибудь добрая душа успела доложить матери о причудах сына.
Андреино не поверил, когда ему донесли, что Энеа связался с какой-то непотребной девицей. Не потому, что сын Матильды был так уж разборчив в знакомствах, — просто нотариус и мысли не допускал о любовных похождениях Энеа, будучи твердо уверен, что тот девственник и более того — импотент.
За Андреино в молодости тоже водились грешки, поэтому к случайным связям ближних он относился снисходительно. А с годами эта тема и вовсе перестала его занимать. Прежде он, бывало, подумывал о женитьбе на деньгах, но из его планов ничего не выгорело, и вопрос отпал сам собой. Пожалуй, это и к лучшему, считал он, ведь брак так или иначе не может быть решением всех финансовых и жизненных проблем. А основной жизненной проблемой Андреино всегда было заиметь собственную контору, и по возможности в центре города. Для достижения этой цели он больше двадцати лет проработал помощником нотариуса Паолы, намеренно освобождая того от самых неприятных и заковыристых дел, а также часто беря на себя роль посредника.
Его бывший шеф как раз и внушил ему, что с женщинами одни хлопоты, и если без них вообще нельзя обойтись, то относиться к ним следует как к тонизирующему напитку — выпил и забыл. А хозяином в доме должен быть мужчина. Вот Коламеле и решил не связывать себя семьей, чтоб не рисковать.
Сам он был родом из Палермо, поэтому не сразу прижился на Севере. Но упорства ему было не занимать, он буквально дневал и ночевал в нотариальной конторе. При этом всегда следовал советам Паолы и ни разу не раскаялся. Так постепенно между ними завязалась крепкая дружба, благодаря которой Коламеле стал компаньоном, а позднее, после смерти Паолы, хозяином конторы.
Еще до войны он сблизился с семейством Монтерисполи и частенько проводил вечера в их доме. Из этих веселых сборищ он, чужак в здешних краях, тоже много для себя почерпнул. В частности, усвоил, что не всегда надо быть искренним, если хочешь сохранить хорошие взаимоотношения с людьми.
Нанни и его друзья безусловно принадлежали к местной знати. Не всякого допускали в этот круг, а кто удостоился этой чести, должен был гордиться таким знакомством. И каково же было Андреино обнаружить, что эти люди в жизни отнюдь не всегда следуют правилам, провозглашаемым ими во время застольных дискуссий о добре и зле, справедливости и беззаконии и т. п.! Он очень быстро научился поддакивать собеседникам, а на деле поступать так, как диктуют чисто практические соображения.
Но с другой стороны, может быть, он, поглощенный решением житейских проблем, не замечал, что у них, у Нанни и его друзей, была своя правда, очистительная, как огонь, сжигающий стерню, чтобы лучше поднялись новые всходы. Иначе отчего старожилы в городе до сих пор вспоминают о тех вечеринках: с завистью — кто на них не был, и с гордостью — кто был?
Андреино провел Матильду не в приемный зал, выходивший окнами на церковь Орсанмикеле, а в свой кабинет, куда допускались лишь избранные.
Переступив порог, Матильда сморщилась.
— В этих старых домах вечно стоит запах плесени. Неужели это все еще после наводнения?
— Да нет, наводнение здесь ни при чем, — ответил Андреино. — Просто старость всегда дурно пахнет.
Он сел рядом с Матильдой в одно из двух кресел, стоявших перед письменным столом, не желая, чтобы тот разделял их как преграда на пути доверительного разговора.
Но Матильда все никак не могла его начать. Коламеле кашлянул, выжидательно поглядел на нее из-под сдвинутых бровей. Да, выглядит она неважно. Может, больна и хочет уточнить что-нибудь в завещании? Никогда еще нотариус не видел у нее такого бледного и напряженного лица. Даже волосы, казалось, стали реже и еще больше побелели.
— Ну что, Матильда, — наконец прервал он затянувшееся молчание, — с обмена любезностями начинать не будем? Давай начистоту, что стряслось?
Она встрепенулась, решительно вздернула подбородок (Андреино был знаком этот жест: Матильда всегда так собиралась с духом).
— Боюсь не найти нужные слова, — тихо проговорила она. — Но кое-что стряслось, ты угадал…
Андреино, как того требовали приличия, выдержал паузу, потом заметил, что, видимо, ее тревога связана с сыном: едва ли кто-нибудь на свете, кроме Энеа, способен довести ее до состояния такой прострации.
— И поверь мне, я тебя понимаю. Нет-нет, ничего конкретного сообщить не могу, но в общем мне тоже кажется, что с ним неладно. Скорее всего, он попал в дурную компанию. Эти компании даже лучших людей сбивают с пути. Каждому из нас порой жизнь расставляет ловушки. А Энеа всегда витал в облаках и слишком уж был поглощен своей наукой. Ему труднее уберечься, чем кому бы то ни было. Но ты успокойся, все образуется, вот увидишь. Я с ним поговорю.
Во взгляде Матильды отразилось изумление.
— Дурные компании? Какие дурные компании?
Андреино Коламеле готов был язык прикусить.
— Ну, это первое, что приходит на ум, когда у матери появляются основания беспокоиться за сына, — попытался он выйти из положения.
Матильда нахмурилась, и, опасаясь услышать отповедь, Андреино поспешно добавил:
— Энеа — славный парень, хотя к этому разряду он, пожалуй, уже не принадлежит. Ему ведь скоро пятьдесят, правда? Но для меня он по-прежнему мальчик… Ну так вот, работает он отлично. Его решение перейти на полставки очень даже меня огорчило. Но я не мог настаивать — он сам себе голова. К тому же помнишь, какой у него тогда был тяжелый приступ? Поскольку это случилось здесь, я уж и то готов был винить себя. Спасибо еще твоему деверю — «скорая помощь» пришла быстро. Кстати, о Доно, должен тебе сказать: он за Энеа все время следит. Звонит сюда, напоминает об анализах. Другое дело, слушается ли его твой сын…
Матильда чуть ли не с облегчением переключилась на здоровье Энеа:
— Верно, он не очень хорошо себя чувствует последнее время. Ложится поздно, по ночам его мучит жажда… И потом, он стал такой нервный. Ты же помнишь, какой он был прежде — тихий, воспитанный. А теперь по каждому пустяку истерика.
И, раз начав, Матильда не могла уже остановиться. Рассказала, как Энеа швырнул ключи в застекленную картину, и про то, как носится на мопеде Бог знает где и возвращается чуть ли не под утро.
— Раньше меня это так не волновало, а сейчас вон что в городе творится. Как же я могу быть спокойна, когда мой сын и в новолуние, и в полнолуние бродит, может быть, по тем же улицам, что и убийца?!
Андреино Коламеле хотел было возразить, что потрошителя интересуют молодые парочки, а не мужчины в летах, да еще столь малоаппетитные, как Энеа, но слова застряли у него в горле.
Он посмотрел на свои узловатые, в синих прожилках руки, сложенные на коленях, а затем вдруг пристально уставился прямо в глаза Матильде.
— Вот что, моя дорогая, ты бы поостереглась своих ночных фантазий. В определенном возрасте это опасно — затягивает, знаешь ли. Ты еще относительно молодая женщина и не должна доводить себя до такого состояния. Оставь это древним старцам, как я, чей удел томиться ночами без сна и думать о смерти, тем самым ускоряя ее приход.
Андреино понимал, что все это пустые, бессмысленные слова, но ему нужно было время, чтобы охватить разумом то чудовищное, что пыталась сообщить ему Матильда. Он не был уверен в том, что правильно понял ее. Однако намек уж слишком прозрачен: сын бродит в новолуние по улицам! По телу нотариуса побежали мурашки. Ох, уж лучше бы она не уточняла! Хотя он чувствовал, что Матильда больше ничего не скажет, но на всякий случай решил не задавать наводящих вопросов.
Боже, как трудно выдержать ее взгляд — неподвижный, пристальный и словно потухший! Андреино встал, подошел к шкафчику в углу, достал оттуда бутылку коньяка. Жестом предложил Матильде и, когда та отказалась, плеснул себе немного в рюмку, взятую с верхней полочки.
И теперь уже сел не в кресло, а за письменный стол, установив между ними тот барьер, которого раньше хотел избежать.
И все же, подумал он про себя, нельзя отпустить ее вот так, без совета, без напутствия. Нотариус до мозга костей, Андреино Коламеле никогда не бросал начатое на полдороге.
— Видишь ли, Матильда, — произнес он, тщательно подбирая каждое слово, — любое преступление совершает человек, связанный некими социальными, семейными и прочими узами. Поэтому, когда личность преступника установлена, в дело невольно оказываются вовлечены другие люди — родственники, друзья… Вот ты полагаешь, что кто-то может все предвидеть и помешать осуществлению преступных замыслов. Но так ли это? Каждый отвечает за собственные поступки, и только за них. А для всего остального нужны точные доказательства, иначе правосудие теряет смысл. Точные доказательства, понимаешь? Без них можно ни за что погубить жизнь человека, и не одну.
— Их уже немало погублено, — возразила Матильда.
— Ты права, но знаешь, если бы все эти девицы сидели дома, как в прежние времена, а не шлялись по ночам Бог знает где, так ничего бы с ними и не случилось.
Матильда промолчала, и Андреино, ободренный, пустился в дальнейшие разглагольствования, дабы оградить себя раз и навсегда от намеков подобного рода.
— Так, теперь об Энеа. Я не думаю, что ему угрожает какая-то опасность. Конечно, у него в голове много всякого поэтического вздора, но все же эта голова крепко сидит на плечах.
И, уже позабыв о том, что говорил раньше, он яркими мазками набросал портрет Энеа, на котором тот выглядел этаким воином, вооруженным не только книгой, но и сверкающим мечом в придачу.
Она догадалась, что Андреино все понял и говорить больше незачем. Однако нотариус, видимо, не собирался заканчивать разговор. Вновь обретя уверенность, он обошел вокруг письменного стола и снова уселся напротив Матильды.
— А ты подумала о том, что произойдет, если этого беднягу — я только так могу его называть — схватят? Ведь он, говорят, принадлежит к древнему флорентийскому роду — представляешь, что станется с этой семьей? Их будут склонять на каждом углу, они на улицу не смогут показаться! Из-за паршивой овцы, из-за несчастного урода вековая слава и гордость будут перечеркнуты. К тому же, — он с заговорщическим видом наклонился к ней, — как знать, может, его кровожадный пыл уже угас? Ведь если посчитать, сколько времени прошло с первого убийства, то сейчас ему не меньше пятидесяти. Организм изношен, годы наверняка дают о себе знать…
— Дай-то Бог! — прошептала Матильда.
Она, как ни странно, ушла успокоенная. Андреино еще раз поддержал ее. Ну конечно, без точных доказательств нельзя. К тому же очень возможно, что все эти ужасы скоро прекратятся сами собой: у преступника иссякнут силы.
Нотариус же пребывал в нешуточной тревоге. Матильда взвалила на него проблему, которой ему только и недоставало в его-то годы. Единственное утешение: точки над «i» все же не расставлены.
Разумеется, образ Энеа — воителя и поэта, — нарисованный Коламеле, был далек от реальности. И тем не менее настоящий Энеа способен был заметить, что вокруг него творится что-то странное.
С некоторых пор Коламеле вдруг взял манеру по утрам лично приносить ему текущие дела. И, отдав все распоряжения, мерил его долгим и пристальным взглядом своих подслеповатых глаз.
Или же, опершись руками на письменный стол, заводил какие-то дурацкие, никому не нужные разговоры.
— Тебе выпала честь принадлежать к знатному роду, и это в известной мере накладывает на тебя обязательства. Твое поведение должно быть безупречно, чтобы у людей не возникало ни малейшего повода для сплетен.
В окружении Энеа все предпочитали иносказания и недомолвки ясности и определенности, однако сам он так и не выучился этому Эзопову языку. Поэтому сидел и терпеливо ждал, когда его шеф либо соизволит высказаться без обиняков, либо удалится, предоставив ему наконец заняться работой.
Кроме династических обязанностей, казалось, особенно занимала нотариуса еще одна тема — женщины. Тут его намеки уже становились более прозрачными, а порой и жестокими.
— Когда-то и я был молод, — говорил он, — и, поверь, отлично помню терзания плоти. Ты, мой милый, тоже уж не мальчик и должен сознавать, что не принадлежишь к тому типу мужчин, от которых женщины теряют голову. Ты умен, воспитан, благороден, но ведь ты и сам, наверное, слышал, что не это их притягивает.
К тому же Коламеле всячески внушал ему, что разница в возрасте между мужчиной и женщиной не должна превышать десяти лет, в чем сам был непоколебимо убежден, не давая на этот счет никаких пояснений. Это аксиома, считал он, и всякому мужчине, по его мнению, следовало задуматься, что удерживает рядом с ним женщину, которая намного его моложе. Еще куда ни шло, если он это сознает и открывает кошелек, лишь когда сам находит нужным, но в большинстве случаев девчонке удается так вскружить голову своему содержателю, что тот готов пуститься во все тяжкие, потерять рассудок.
Энеа понимал, к чему он клонит, и не сомневался в том, что все это говорится из добрых побуждений, однако ему и в голову не пришло всерьез прислушаться к доводам нотариуса. Он лишь кивал из вежливости, бормотал что-то похожее на согласие и дожидался окончания нотации.
20
Спокойствие, обретенное после беседы с Коламеле, покинуло Матильду еще до того, как она переступила порог дома. Ей вдруг представился чудовищный скандал, о котором говорил нотариус, проклятие всему старинному роду, напечатанное огромными черными буквами на плакатах и выставленное у газетных киосков. В воображении представал убийца, привязанный к кровати четырьмя ремнями в одиночной камере без окон — такую будущность в случае поимки напророчил ему Энеа, — совершенно потерявшее разум существо без лица и без имени, но все же чем-то глубоко родное ей, Матильде.
Казалось, все это она уже пережила наяву, репортеры осаждают дом, суют ей в рот микрофоны, соседи показывают на нее пальцами, как на невиданное чудовище, мучительно долго длится процесс, где на все лады склоняют имена ее, и сына, и покойного Нанни.
В этот вечер по телевизору она впервые увидела фоторобот, составленный полицией на основе показаний одного свидетеля, который утверждал, будто видел мельком убийцу. Квадратная голова, маленькие, близко посаженные глаза, скошенный лоб с большими залысинами. Матильда оторопела: ничего общего с Энеа, скорее, похож на мужа Каламбрины.
Со дня последнего преступления прошел ровно месяц, и новое событие всколыхнуло людей. Под почтовым ящиком возле отделения связи, опять-таки в районе больницы Санто-Джованни, нашли вторую пулю.
Она оказалась того же калибра, что и первая. Итак, все сомнения рассеялись: преступник специально напоминал о себе. Устав физически и морально, он, может быть, сам того не сознавая, наводил на свой след, с тем чтобы его остановили.
Только одна газета наперекор всем высказала иное предположение. Первую пулю преступник якобы обронил нечаянно на стоянке больницы. Она могла, к примеру, выпасть у него в машине в вечер убийства, когда он заряжал пистолет, а потом, выходя, нечаянно вытолкнул ее ногой. Теперь же, заметая следы, он подбросил вторую.
Почтовое отделение не относилось к Сан-Доменико ди Фьезоле. Но однажды в отсутствие Матильды и Саверии пришел пакет для Энеа, и почтальон оставил извещение, что можно получить пакет именно там. Энеа забрал его сам, сказав, что все равно едет в больницу.
Матильда вчитывалась в описание пуль и ощущала смутную, засевшую в мозгу догадку, которая никак не желала оформиться. Что-то глубоко внутри не давало покоя. Она, как всегда, решила не думать об этом.
Теперь по утрам она долго лежала в постели, натянув на голову одеяло. Притворялась, что спит, пока Энеа не уходил. Поначалу сын посылал Саверию, чтоб выяснить, ждать ее к завтраку или нет, но спустя несколько дней привык. Служанка же все выспрашивала, что с ней, уж не захворала ли, а Матильда ссылалась на бессонницу: мол, засыпаешь лишь под утро.
Она как бы ушла в себя: слова, обращенные к ней, часто не доходили до сознания, предметы отказывались повиноваться. Бессонница и в самом деле изводила ее, на ночь она стала принимать полтаблетки снотворного, потому что уже не было сил прислушиваться к шагам над оранжереей.
Энеа как-то заметил ей:
— Если не ошибаюсь, ты глотаешь всякую гадость перед сном. Конечно, не мое дело давать тебе советы, но все же хочу напомнить: от снотворных притупляется память.
— Тебе хорошо говорить, — с раздражением отозвалась Матильда. — Ты ночью спишь, а я проваляюсь в постели и целый день потом хожу разбитая.
— С годами необходимость в сне все меньше, — возразил Энеа. — Уверяю тебя, мне хватает трех-четырех часов, чтоб выспаться.
Известие о второй найденной пуле газеты продолжали муссировать на первой полосе в течение нескольких недель. Как водится, возникали новые версии. К примеру, было выдвинуто предположение, что маньяк теперь экономит пули. Без малого за тридцать лет на шестнадцать своих жертв он израсходовал пятьдесят штук. Нынче же полиция установила засады во всех магазинах, где торгуют оружием, поэтому не сегодня-завтра убийца останется ни с чем. Вот он и решил сменить пистолет на нож, когда убивал парочку в Боскетте.
Криминалисты и психиатры в один голос заверяли, что преступник страдает Эдиповым комплексом в гипертрофированной форме: двойственное отношение к женщинам и острая ненависть к мужчинам. Его стремление застигать врасплох влюбленные парочки говорило, с одной стороны, о бессознательном отвращении к половому акту и, с другой — о полной неискушенности в области секса.
Много внимания уделялось и его фетишизму, ведь, вырезая куски кожи на лобке и груди, он вел себя как самый настоящий фетишист. Знал, что жировой слой не сохраняется даже в спирту и формалине, и подготавливал останки для хранения. В подтверждение этой гипотезы на месте последнего убийства нашли обрезки жировой ткани.
При всем при том речь в данном случае идет не о дубильщике кож или охотнике, а именно о человеке образованном, читающем эротическую литературу — отнюдь не порнографию (в качестве примеров приводились «Одиннадцать тысяч палок» Аполлинера и «Сочинения» маркиза де Сада).
Энеа спустился позвонить в бар под конторой. Теперь он был окончательно уверен, что секретарша нотариуса подслушивает его разговоры, а в мастерской у Джорджа телефона не было. В баре набилось полно народу, стоял невообразимый шум. Кассирша смерила его пристальным взглядом (лицо было ей знакомо) и тут же отвела глаза.
— Алло, Каламбрина?
— Господи, неужели Энеа!
— Да, это я.
Он вдруг пожалел о своем порыве. Каламбрина, чего доброго, подумает, что он пытается переложить на ее плечи груз, который обязан нести сам.
Каламбрина словно почувствовала его замешательство и сама приступила к делу:
— Ну, раз звонишь ты, значит, что-то случилось не с тобой, а с Матильдой? Что?
Может, он немного преувеличивает, начал объяснять Энеа, но ему кажется, что за последнее время мать сильно сдала. Не выкроит ли Каламбрина часик, чтоб навестить ее и уговорить показаться врачу? Художница обещала, но почему-то это совсем не успокоило Энеа.
Он вошел в кабину лифта с тем, чтобы подняться обратно в контору, хлопнул застекленными дверцами, постоял секунду в нерешительности, потом снова открыл их. Впервые он решил не явиться утром на работу. Интерес к делу в последнее время угас, а поведение патрона и вся обстановка в конторе донельзя его раздражали. Выйдя на улицу, Энеа опять немного помедлил, хотя уже знал, куда направляется.
Звоня в дверь однокомнатной квартиры на улице Ренаи и слыша, как поворачивается в замке ключ, он невольно улыбался. Но улыбка застыла на лице, когда он увидел перед собой волосатого, совершенно голого парня. Тот бросился в комнату и юркнул под одеяло рядом с Нандой. А Энеа так и остался стоять на пороге, не позаботившись закрыть дверь. Девушка оторвала голову от подушки.
— Ну, чего стал? Входи быстрей — холод собачий!
Энеа запер за собой дверь и облокотился спиной о косяк.
Видя его растерянность, Нанда фыркнула. Потом выскользнула из-под одеяла, тоже в чем мать родила, и бросила парню:
— Убирайся, хозяин пришел.
Тот глухо ругнулся, но встал, нацепил на себя какое-то грязное тряпье и тут же вышел, помахав Энеа рукой на прощанье.
— Хочешь кофе? — спросила Нанда, натягивая красный халатик, который он купил ей, когда она лежала в больнице.
Энеа не ответил.
— Чего это ты пришел в такое время? — поинтересовалась девушка. — Разве тебе не надо на службу?
На столе лежали шприц, ложка и половинка лимона. Нанда проследила за взглядом Энеа.
— Надеюсь, ты понял, что ничего страшного не произошло, — пробурчала она. — Вчера вечером мы ширнулись и продрыхли, пока ты нас не разбудил. Марио совсем замерз — ему некуда было идти.
Поскольку Энеа продолжал молчать, Нанда медленно переместилась в угол кухни, взяла с плиты грязную кофеварку, вытряхнула кофейную гущу в раковину, размазала руками по дну, невидящим взглядом посмотрела на маленькую сушилку. Потом подошла к нему вплотную, заглянула в глаза.
— Знаешь, — пробормотала она, — уж лучше бы мне умереть.
— Ну, не знаю, не знаю, — сказал Джордж, поглядев на Энеа поверх очков. — Я всегда считал, что лучше смерть, чем одиночество, однако же всему есть предел. Если б ты смог… — Он опять посмотрел и покачал головой. — Но нет, ты не сможешь.
Они сидели в трактире «У Джино», и англичанин ложкой уплетал фасоль, склонившись над тарелкой так низко, словно боялся, что еда убежит.
— Я говорю, всему есть предел. — Он перетирал фасолины языком, стараясь не дотрагиваться до них зубами. — Так что ты думаешь делать? Собственно, ты ведь с самого начал знал, что она собой представляет.
Энеа был так расстроен, что не мог вымолвить ни слова, только в отчаянии взирал на Локриджа, как будто тот мог ему хоть что-нибудь объяснить. Хотя и понимал, что все сентенции англичанина скорее касаются отношений того с Лукой, чем их с Нандой.
— Разве может человек смириться с тем, чего не понимает? — наконец выдавил из себя Энеа. — А я, ей-Богу, не понимаю.
— Естественно! Это типичная наша ошибка. Мы хотим, чтобы люди, другие, не такие, как мы, подстраивались под нашу культуру, наше воспитание и тому подобное — а это иллюзия. Может, для Нанды лечь в постель с первым попавшимся парнем так же естественно, как для меня есть вот эту фасоль.
— Но она сказала, что хочет умереть.
— Возможно, это и было искренне, но только в тот момент. Она была верна себе, когда кололась и спала с этим типом, а когда пришел ты, пыталась быть не такой, какая она на самом деле, а какой ты хотел бы ее видеть.
— И что же мне делать?
— Ничего. Положись на случай — другого выхода нет. — Джордж перестал жевать, помолчал немного и добавил: — Мы только зря суетимся, волнуемся, строим планы, а потом выступает на сцену его величество Случай — и все летит в тартарары.
21
— Профессор! Профессор!
Доно Монтерисполи притворился, будто не слышит, и быстро открыл дверцу машины. Он еще раньше краешком глаза увидел Каламбрину Сенсини, выходящую из библиотеки «Риккардиана», а с нею встречаться ему не хотелось. Не потому, что шел он от любовницы (на этой оживленной улице Джинори вечно с кем-нибудь столкнешься), просто Каламбрину он терпеть не мог. Во-первых, она всегда выглядела как чучело — какие-то шали, рюшечки, оборочки, жуткие береты, — а к тому же эта ее беспардонность, идиотская манера резать правду-матку — есть от чего взбеситься!
Доно сел в машину и уже собирался захлопнуть дверцу, но тут подоспела Каламбрина и без церемоний просунула внутрь голову.
— Профессор, — сказала она, запыхавшись, — мне очень нужно с вами поговорить.
Доно Монтерисполи неохотно вышел и попытался изобразить что-то вроде поклона. После чего уже стоял строгий, надменный и несгибаемый.
— Профессор, я должна вам сказать, что очень тревожусь за Матильду и Энеа.
Они остановились на проезжей части и мешали другим машинам, которые отчаянно сигналили, проносясь всего в нескольких сантиметрах. В конце концов Доно сообразил перевести Каламбрину на тротуар. От ветра лицо ее раскраснелось; черты еще больше заострились.
— Матильда сходит с ума из-за Энеа, — продолжала она, — а тот беспокоится за мать. Но поговорить друг с другом начистоту они не решаются, и ситуация день ото дня все тяжелей. Если и дальше так пойдет, добром это не кончится, я уверена.
Взгляд Доно Монтерисполи небрежно и даже слегка вызывающе блуждал по сторонам: профессор явно не желал прислушаться к речам этой сумасбродки.
— Простите, я не совсем понимаю, о чем речь.
— Не прикидывайтесь. Вы прекрасно понимаете, что у Матильды с Энеа что-то неладно. Я бы даже сказала, в доме какая-то нездоровая атмосфера. Внешне они оба всегда старались соблюдать приличия, но, как вы знаете, психическое напряжение имеет свойство накапливаться и рано или поздно становится заметно посторонним. Энеа недавно мне позвонил и сказал, что у матери со здоровьем не в порядке. Я начинаю расспрашивать, а она толкует о сыне, дескать, он очень странно себя ведет.
Доно Монтерисполи впервые посмотрел Каламбрине прямо в глаза и с убийственной вежливостью спросил:
— И что вы предлагаете?
Та принялась нервно теребить косу. Она в душе не больно жаловала профессора Монтерисполи и, не будь Матильда ее лучшей подругой, давно бы уже высказала этому хлыщу все, что о нем думает.
— Если бы я могла что-то решать, — выпалила Каламбрина, — то немедленно бы разлучила их. Либо Энеа отправила в какой-нибудь другой город, либо Матильду — в кругосветное путешествие. Но поскольку я не имею права вмешиваться, то обратилась к вам, чтобы вы приняли меры.
— Кто? Я? — Доно Монтерисполи удивленно пожал плечами.
— У меня дурное предчувствие, — заявила Каламбрина, изо всех сил стараясь не замечать его насмешливого тона. — Если мы оставим все так, как есть, то случится что-то страшное — помяните мое слово! — Она не осмелилась признаться, что вчера вечером раскинула на Матильду карты и той в будущем дважды выпала смерть.
— С вашей стороны очень мило проявлять такую заботу о моих родственниках, — заговорил профессор. — Но, по-моему, вы несколько драматизируете ситуацию. Матильда — вполне здравомыслящая женщина, за долгие годы у нее выработался свой стиль жизни. Энеа же образованный и обеспеченный человек, у него есть интересная работа и дом, где он чувствует себя полным хозяином. Правда, в его организме имеются довольно серьезные расстройства некоторых органов, но, поверьте, мы это строго контролируем. Так что успокойтесь, синьора Сенсини, ничего страшного не случится. — Он опять слегка наклонил голову и двинулся к машине.
Энеа едва скользнул взглядом по заголовку газеты, вывешенной на киоске: «Жертва наркомании бросается в Арно с Понте Веккьо», — и никак не связал этот заголовок с Нандой. Поскольку статьи он не читал, то под «жертвой» почему-то представил себе мужчину. Но если бы прочел, все равно не подумал бы о Нанде. Имя Фердинанды Колуччи ничего бы ему не сказало, он даже не помнил, называла ли ему девушка когда-нибудь свою фамилию и уж тем более говорила ли, что зовут ее Фердинанда. Для него она была лишь Нандой.
Поэтому он в который раз отправился на поиски, не зная, что ее уже нет в живых.
Они договорились встретиться с ней в три часа на площади Синьории, чтобы пойти в клинику. С некоторых пор Нанда снова стала жаловаться на боли в печени. Энеа долго уговаривал ее показаться врачу и наконец добился согласия. После этого они два дня не виделись, так как ему пришлось уехать с Коламеле из Флоренции к одному больному клиенту для составления проекта договора о продаже недвижимости. Но перед отъездом он позвонил Нанде, назначив точное время.
В четыре ее все еще не было. В половине пятого Энеа начал проявлять первые признаки беспокойства: Нанда никогда не отличалась пунктуальностью, но полтора часа — это уже слишком. Может, она, как всегда, в последний момент передумала?
Еще минут десять он потоптался на месте, потом зашел в бар выпить горячего молока. Но ни на минуту не отходил от стеклянной двери, чтобы ненароком не пропустить девушку. Выйдя из бара, Энеа снова принялся расхаживать по площади. К пяти часам он окончательно продрог и чувствовал ломоту в коленях и пояснице. К врачу они все равно уже опоздали, а где искать Нанду, он понятия не имел. Знал только, что после очередной шутки, которую она с ним сыграла, на улице Ренаи наверняка ее не найдет.
Носиться по городу не хотелось, возвращаться домой — тоже: что-то еще скажет мать, увидев его дома в такое время!.. Но в конце концов холод и усталость сделали свое дело, и он поехал в Сан-Доменико, решив, что сразу же поднимется к себе в кабинет.
Однако, к его удивлению, Матильды дома не оказалось. Саверия сообщила ему об этом, затем протянула листок бумаги.
— Вам три раза звонил какой-то синьор Маццакане! — воскликнула она, радуясь, что наконец-то смогла передать послание. — Просил срочно позвонить вот по этому номеру.
Энеа пошел в гостиную звонить и удивился, услышав в трубке чей-то шепот: он был уверен, что звонил Альдо на службу.
— Моя фамилия Монтерисполи, — сказал Энеа. — Могу я поговорить с синьором Маццакане?
Альдо, подойдя к телефону, пробормотал сдавленным голосом:
— Вы слышали, что с Нандой?
— Нет, а что?
Последовала короткая пауза, показавшаяся ему вечностью.
— Она умерла, — выдохнул наконец Альдо. — Я здесь, у ее родителей. И вы, если хотите, приходите, им будет приятно с вами познакомиться.
Энеа тотчас вышел и взял такси. Но добирался очень долго: на дорогах были пробки. Новое четырехэтажное здание находилось почти у окраины, на улице Менабреа. Перед домом и на всех балконах цветы.
Дверь открыла мать Нанды. Хрупкая, элегантно одетая женщина, в глазах ни слезинки.
— Проходите, прошу вас.
Просторная гостиная была обставлена мебелью в стиле чиппендейл; в буфете на полках сияло начищенное серебро. Большое окно задернуто прозрачными шторами, а поверх них красовался ламбрекен из красного камчатного бархата, такого же, как и обивка на креслах и диванах.
Из кресла, завидев его, поднялся Альдо Маццакане, подошел и протянул руку. Седой мужчина в углу дивана, напротив, не шелохнулся, только внимательно поглядел на Энеа.
— Мы знаем, сколько вы сделали для нашей дочери, — прошептала мать Нанды, — и благодарны за это.
Все сели, помолчали несколько минут, потом женщина встала, подошла к бару, отделанному внутри зеркалами, вынула оттуда бутылку и четыре стакана.
— Так вы, значит, не читали газет? — обратился Маццакане к Энеа.
Тот покачал головой.
— Тогда вам, наверно, хочется узнать, как это случилось. — И стал рассказывать, сдержанно, то и дело посматривая на отца Нанды, словно боясь, как бы тому не стало плохо. — Позавчера она вышла из дома часа в три ночи. Соседка слышала, как отпирали дверь. Бросилась она с Понте Веккьо, но тело обнаружили за много километров вниз по течению. Вчера утром, в семь часов. В кармане нашли завернутое в целлофан удостоверение личности и номер телефона ее родителей. Так что опознание не составило труда.
— А где она теперь? — спросил Энеа.
— В морге. — Альдо Маццакане еще понизил голос. — Будет вскрытие.
Дни, оставшиеся до похорон, Энеа провел в квартире родителей Нанды, а ночами бродил по городу. Перед рассветом ненадолго заглядывал к себе домой, потом снова уходил.
На кладбище он держался поодаль от остальных; взгляд его блуждал по бесконечным памятникам. Народу было немного: только он, Альдо Маццакане, мать, отец и еще одна девушка, ходившая вместе с Нандой в школу и жившая этажом выше. Энеа пришел с букетиком маргариток, которые поначалу хотел бросить на гроб, но потом, передумав, вложил в руку матери.
Когда все закончилось, Альдо Маццакане пригласил его пойти выпить чего-нибудь. Он отказался. Остановил проезжавшее такси и поехал на улицу Ренаи, где два дня и две ночи просидел в кресле возле кровати. Спал или нет — не помнил и вообще потерял счет времени, все было как в тумане. На третьи сутки услышал стук в дверь и, сделав над собой невероятное усилие, пошел открывать. Ноги едва передвигались, тело ныло. Он ничуть не удивился, увидев перед собой Джорджа Локриджа.
— Я был уверен, что ты здесь! — воскликнул англичанин. — Почему мне не сообщил? Я узнал случайно, от одного из ее старых приятелей. Тут же позвонил тебе, но мать сказала, что уже два дня тебя не видела. Она в отчаянии, но пока, к счастью, не решилась обратиться в полицию. Поехали, надо ее успокоить.
22
После смерти Нанды Энеа перестал ходить на службу. Дни и ночи напролет проводил в комнатах над оранжереей. А в гостиной если и появлялся, то уже ближе к полудню.
Матильда, напротив, стала опять вставать к первому завтраку и распоряжалась накрывать на двоих. Теперь она посылала Саверию за Энеа и, не дождавшись, передавала ему через служанку поднос с молоком и печеньем. Сама выпивала полчашки кофе, после чего приказывала убирать со стола.
В эти серые зимние дни она часами сидела в кабинете Нанни, глядя в окно. Голые ветви деревьев почему-то напомнили ей растопыренные пальцы. Сколько их? Один раз она насчитала веток на десять рук, потом — на двенадцать. Надо будет пересчитать и удостовериться. Она перестала подходить к телефону и отдавать ежедневные распоряжения Саверии: пусть сама решает, что делать и что покупать.
Несколько дней подряд заходила Каламбрина. Саверия всякий раз заученно повторяла, что хозяйки нет дома. На третье утро ушей Матильды достигло возмущенное восклицание:
— Передайте синьоре, что в случае чего она знает, где меня найти!
Зато на Джорджа Локриджа эти уловки не подействовали. Он, не обращая внимания на протесты Саверии, прошел в гостиную, и все тут. Матильда опешила, увидев перед собой фигуру в старом пальто, цвета ржавчины, с обмотанным вокруг шеи шарфом из грубой деревенской шерсти. Англичанин избегал глядеть ей в глаза.
— Вот, зашел посмотреть, как вы тут поживаете.
— Благодарю за заботу, — ответила она ледяным тоном. — Мы отлично поживаем.
— Я был бы очень рад, если б и Энеа подтвердил это, — откликнулся англичанин и, не сказав более ни слова, направился к лестнице на второй этаж.
На обратном пути он даже не зашел попрощаться. Матильда только услышала скрип ступеней. С того дня англичанин стал являться к ним, как к себе домой. У нее едва не возникло подозрение, что Энеа дал ему ключи.
А с сыном продолжало твориться что-то странное. Теперь он иногда буянил по ночам, вопил, рыдал, швырял на пол вещи. Матильда, окаменев, слушала этот грохот и твердила себе, что надо наконец что-то делать.
Когда к нему входил Локридж, их голосов почти не было слышно, но временами Энеа и при нем начинал кричать и сыпать проклятьями, правда, она не могла понять, к кому они относились, только чувствовала: сын безмерно страдает и никто не в силах помочь ему в его горе.
Саверию, видимо, все это тоже очень пугало. Она старалась ходить совсем бесшумно, словно в доме покойник. А если сталкивалась с Матильдой, поспешно отступала, давая хозяйке пройти.
К ужину Энеа спускался всегда чисто выбритый и в свежей рубашке. С трудом проглатывал несколько ложек супа, потом вставал из-за стола, глядя в пустоту, бормотал «спасибо» — и бегом обратно в кабинет.
Однажды утром Матильда решилась с ним объясниться. Всю ночь она обдумывала свои реплики и перед завтраком, собравшись с духом, стала подниматься по лестнице, нарочно стуча каблуками, чтобы предупредить Энеа о своем визите. Пусть только попробует не открыть, она ему прямо скажет, что пока еще хозяйка в этом доме и никто не смеет запирать перед ней двери.
Но Энеа выглянул на лестницу еще до того, как Матильда одолела последнюю ступеньку. И сразу же закрыл за собой дверь. На нем был бархатный халат; красные, воспаленные глаза свидетельствовали о бессонной ночи.
— Извини, мама, я тебя не приглашаю, у меня там жуткий бедлам.
Они вместе спустились, но он зашел сперва в спальню — привести себя в порядок — и появился в гостиной уже в пиджаке, галстуке и белой сорочке в мелкую полоску.
Помолчали. Мать села на стул с высокой жесткой спинкой, сын примостился на краешке кресла. Он заговорил первый, как-то тихо и покорно, что было совсем на него не похоже:
— Могу представить, как нелегко тебе досталось из-за меня. Поверь, мама, я иначе не мог. — Он посмотрел на нее умоляюще и добавил: — Я дошел до точки.
Матильда стиснула зубы, словно сдерживая внезапно подступившее волнение.
Еще никогда она не видела его таким усталым и подавленным. Кожа на веках стала совсем дряблой, вокруг рта залегли морщины, спина сгорбилась. Он безвольно свесил руки между колен и выглядел так жалко, будто уже не мог более нести свалившееся на него бремя.
— Мне плохо, — продолжал Энеа, не сводя с нее глаз. — В последнее время у меня постоянно кружится голова, дрожат руки и я весь обливаюсь потом. — Он на секунду прикрыл глаза. — Ты не подумай, я не пытаюсь вызвать жалость к себе. И если заставляю тебя страдать, то это не нарочно… Просто мне действительно плохо.
Матильде вдруг показалось, что перед ней сидит взрослый, пятидесятилетний ребенок, остро нуждающийся в ее помощи.
— Скажи, ведь ты больше любил отца, чем меня, правда? — с усилием выговорила она.
Энеа подался вперед, силясь понять. Он явно не ожидал такого странного вопроса и потому ответил не сразу:
— Это разные чувства, тут нельзя сравнивать. — Он помолчал и почти перешел на шепот: — Любить можно по-разному.
— Я всегда любила одинаково, — возразила Матильда. — И тебя и твоего отца я люблю больше жизни и не знаю, что значит любить по-другому.
Она привстала, погладила его по волосам, отметив, что они влажные от пота.
— Пойди прими душ. Я буду ждать тебя в столовой.
Энеа удержал ее за руку.
— Даже если б нам удалось начать все сначала, все равно это была бы не жизнь. Ты так не думаешь?
Матильда долго смотрела на него, тщательно взвешивая в уме каждое слово.
— Это наша жизнь, какой бы она ни была. А ты можешь предложить другую?
Саверия удовлетворенно улыбнулась, увидев их вместе, и подала к столу кувшин апельсинового сока и корзинку с яблоками, к которым ни мать, ни сын не притронулись. За кофе они оба почувствовали, что им больше нечего сказать друг другу.
— А для бедного старика лишней чашки не найдется?
Матильда вздрогнула и резко повернулась к двери. Локридж вошел совсем бесшумно и как раз в тот момент, когда между нею и сыном только-только начало восстанавливаться утраченное взаимопонимание. Матильда с трудом сдержала гнев. В последнее время ее всегдашняя неприязнь к англичанину переросла в открытую враждебность. Приходит, когда вздумается, ведет себя крайне развязно — такая бесцеремонность уже не лезет ни в какие ворота! Она твердо решила положить этому конец.
Энеа, напротив, обрадовался приходу англичанина. Не спросив мать, пригласил его за стол и сделал знак Саверии принести еще чашку.
Локридж медленно потягивал кофе и макал туда печенье. Все молчали.
— Я рад, что вы снова вместе, — сказал наконец Джордж, удостоив взглядом одного Энеа. — Надеюсь, тебе лучше?
Матильда чутьем поняла, что он спрашивает не о здоровье, а о чем-то ей неведомом.
— Нет, Энеа неважно себя чувствует, — вмешалась она. — Ему надо лечиться, а потом опять заняться каким-то делом. Нотариус Коламеле был бы счастлив взять его обратно в контору.
Локридж глубоко вздохнул и наконец повернулся к ней.
— Я знаю, ты всегда стремилась облегчить жизнь сыну, но бывают минуты, когда все — и друзья, и родные — должны отойти в сторону и дать человеку самому пережить собственное горе.
— Да какое горе! — воскликнул Энеа.
Матильда мгновенно поняла, что тем самым он подал англичанину знак молчать. И убедилась в правильности своей догадки, когда тот быстро перевел разговор на другую тему.
После кофе Энеа и Локридж решили прогуляться, несмотря на дождь. По саду, стекая с широких листьев магнолии, разбегались ручейки. Матильда не проронила больше ни слова. Когда Энеа вышел за плащом, она красноречивым жестом протянула к англичанину руку ладонью вверх. Локридж посмотрел сперва на руку, затем заглянул Матильде в глаза.
— Праздник кончился! — усмехнулся он.
— Я бы не стала называть это праздником, — отрезала Матильда.
Англичанин пошарил в карманах пальто, вынул ключи от ворот и от входной двери и опустил их на ладонь Матильды.
— Тебе это может показаться нелепым, но я только хотел помочь твоему сыну и, смею надеяться, преуспел в этом.
Энеа и Джордж шагали под одним зонтом, который почти не защищал их от дождя. У Энеа от холодных струй закоченело левое плечо, а Локриджу еле-еле удавалось прикрывать голову.
— Пойдешь снова к Коламеле? — спросил он после долгого молчания.
— Не знаю, — ответил Энеа. — Я как-то не думал об этом.
Они шли по бульвару Вольта в сторону города. То и дело их обдавало брызгами из-под машин. Прохожих почти не было, только парень в красно-желтой синтетической куртке с капюшоном обогнал их, торопясь к автобусной остановке.
— Зато твоя мать об этом мечтает, — сказал Локридж. — Но я бы на твоем месте хорошенько подумал. Не тот ты человек, чтоб просиживать штаны за столом. Хочешь знать мое мнение? Тебе надо быть независимым и заниматься исключительно тем, что тебя интересует. Жизнь одна, другой не будет. А бо́льшую часть своей ты уже прожил. В твоем возрасте нельзя расходовать время понапрасну, надо наслаждаться каждым днем, как будто он последний.
Энеа остановился и посмотрел на него так, точно англичанин свалился с луны.
— Ну почему, я с удовольствием работал у Коламеле, — сказал он, пожимая плечами. — А как жить теперь и чем заниматься, мне все равно. Пока была жива Нанда, я все думал, что мы поселимся где-нибудь вместе. Хотел даже просить Саверию, чтобы насовсем переехала к маме. А теперь какая разница, где жить и с кем. Теперь для меня проблема — стоит ли жить вообще.
23
Утром Матильда поглядела в окно и увидела на холме возле ограды Фьезоланского аббатства цветущий миндаль. Несколько секунд она завороженно смотрела на это белое чудо. Вот и зима прошла, а она и не заметила.
Потом позвала Саверию и сказала, что с понедельника надо заняться генеральной уборкой. Пора вычистить оконные стекла, да и рамы неплохо бы покрасить; в комнатах скопилась пыль. В довершение всего необходимо пополнить запасы продовольствия — в ближайшие дни Матильда договорится об этом с бакалейщиком.
Две недели они со служанкой наводили в доме блеск. Выставили на улицу матрасы, повесили сушить одеяла, в саду на траве расстелили ворсом вниз ковры. Теперь в комнатах и в кухне царила больничная чистота; везде пахло воском и нашатырным спиртом. Лишь комнаты над оранжереей остались неохваченными.
— Спросите синьора Энеа, когда лучше убраться у него в кабинете.
Тон Матильды не допускал возражений, но Саверия отозвалась именно так, как предвидела хозяйка:
— А почему бы вам самой его не спросить? Вы же знаете, что мне он ни за что не разрешит входить в свой кабинет.
— А вы все-таки спросите.
Энеа, разумеется, отказал, и Матильде пришлось вмешаться:
— Энеа, в кабинете и мастерской надо сделать уборку. Пойми, это необходимо. Представляю, сколько там пыли! И камин наверняка забит золой. Ведь ты скоро не сможешь открыть ни одной книги — так они пропитались сажей.
— Мама, прошу тебя, оставь в покое мой кабинет. Я там один, и мне ничего не нужно. — Он устало поднял на нее свои голубые глаза. — Я сам проветрю и вытру пыль.
Матильда прекрасно понимала, что ничего этого он не сделает, однако спорить не стала: лучше не форсировать события. Кризис, который переживали они оба, должен был разрешиться сам собой.
Через какое-то время Энеа снова стал уходить из дому по утрам, ровно в восемь пятнадцать, как раньше, когда был на службе. Но Матильда знала, что у Коламеле он больше не появлялся. Возвращался он только к ужину, а ночи проводил в комнатах над оранжереей. Она, как обычно, прислушивалась к его шагам наверху или на лестнице, если ему надо было спуститься в кухню или в туалет.
Изредка он выезжал и на мопеде, после одиннадцати вечера. Тогда Матильда не засыпала до его возвращения, коротая время над книгой или перед телевизором, пока не услышит скрип калитки и хруст гравия под колесами мопеда.
Локридж к ним не заходил, да и все остальные словно забыли о них. Раз или два звонил Доно — справлялся о здоровье Энеа. Матильда рассказала, что на сына вдруг напал волчий аппетит. То и дело подходит к холодильнику, что-то жует, и карманы у него вечно набиты печеньем и конфетами.
— Это плохой признак, — встревожился Доно. — Пошли-ка его ко мне.
Еще звонил Андреино Коламеле. Матильда обрадовалась, хотя и чувствовала неловкость оттого, что долго не давала о себе знать.
— Энеа приходит в себя. Медленно, но приходит, — сообщила она нотариусу.
— Мне бы хотелось поговорить с ним, — вздохнул Коламеле. — Его видели в городе, а ко мне зайти и не подумал. Кажется, я не заслужил такого равнодушия.
— Это не равнодушие, поверь мне. Мы как раз говорили о тебе вчера вечером. Он просто не знает, на что решиться. Доно настаивает, чтобы он на какое-то время бросил работу, пока окончательно не поправит здоровье, а Энеа с ним не согласен. Вот увидишь, в один прекрасный день он явится в контору, и все снова пойдет как прежде.
— И чем раньше, тем лучше, — заявил Коламеле. — Я не могу ждать до скончания века. Если он не соберется в ближайшее время, мне придется взять на его место кого-нибудь поэнергичнее и без особых причуд. Одним словом, спроси у него, посылать ли ему выходное пособие на дом, или он все-таки соблаговолит сам зайти.
— Спрошу, — пробормотала Матильда, чувствуя, как ее охватывает полная безысходность.
Андреино Коламеле выждал паузу и добавил:
— Мы с тобой всегда понимали друг друга. Надеюсь, ты и теперь не сомневаешься, что я хочу твоему сыну только добра. Если он вернется, я буду очень рад, ведь мы привыкли работать вместе и всегда находили общий язык. Энеа создан для такой работы: у него просто талант решать задачи, которые другим кажутся неразрешимыми. В известном смысле он уникален. Скажи это своему упрямцу.
— Скажу, — угрюмо откликнулась Матильда.
А Энеа в тот момент был на улице Ренаи. Рыдал и не мог остановиться. Прижимал к груди белую кофточку из ангоры, принадлежавшую Нанде, и по щекам его текли слезы. Он пообещал ее родителям собрать и принести вещи, оставшиеся от дочери, и растрогался до слез, обнаружив, как мало у нее было одежды. Две пары джинсов, несколько пуловеров, старая искусственная шубейка, юбка, блузка, красный халатик и кучка белья. Вот эту белую кофточку Нанда почти не надевала: говорила, что от пушистой шерсти у нее щекочет в носу. Вспомнив об этом, он опустился на кровать, заплакал и долго не мог успокоиться.
Для вещей он принес с собой купленный в универмаге большой матерчатый чемодан и не смог заполнить его даже наполовину. Тогда он прошел в ванную, где на крючке висел еще один халат — голубой, вафельный, — перед зеркалом лежала щетка с застрявшими в ней белокурыми волосами, а на полу валялся обмылок. Энеа подумал и решил эти вещи не брать: они хранили на себе слишком явные следы покойной хозяйки и родителям наверняка будет больно на них смотреть. Поэтому Энеа снял с вешалки в прихожей пластиковый мешок в желтую и синюю полоску (с ним Нанда впервые явилась на улицу Ренаи), засунул туда халат, мыло и щетку и повесил на место.
Проделав это, он закрыл чемодан и направился к двери. На пороге обернулся, чтобы окинуть взглядом квартиру.
Здесь все было так, как в то утро, когда Нанда вышла отсюда в последний раз. Две немытые тарелки в раковине, раскрытый журнал на полу перед кроватью… И все же у него не возникло ощущения, что с минуты на минуту она войдет. Воздух как будто застыл, и над всем витал дух смерти.
— Добрый день. Проходите, пожалуйста.
Мать Нанды и теперь еще говорила шепотом, словно боялась разбудить кого-то. Увидев чемодан, она и не подумала взять его в руки, а молча указала на пол, в углу, куда Энеа его и поставил, прежде чем пройти в гостиную.
Стол был накрыт к обеду: белая, вышитая крестом скатерть, фарфоровые тарелки с золотисто-голубой каемкой, хрустальные бокалы, серебряные приборы, симметрично разложенные рядом с тарелками, и выглядывающие из-под них треугольнички салфеток.
— Прошу вас отобедать с нами, — сказала женщина, садясь вместе с Энеа на диван. — Муж должен вот-вот вернуться.
Она, видимо, только что сделала прическу — короткие каштановые волосы лежали мягкими волнами, — лицо посвежело. На ней была розовая фланелевая блузка с тонкой вышивкой на воротничке и на планке и синяя юбка в складку — этот наряд и слегка подведенные серо-голубым глаза очень ее молодили. Энеа прикинул, что ей сорок, не больше, и его вдруг обожгли стыд и тоска. Мать Нанды намного моложе его, и отец, наверное, тоже.
Но на смену тоскливому чувству тут же пришло пьянящее возбуждение: старый, нескладный — что с того, это ведь не помешало Нанде быть с ним вместе!
24
Парень не понимает, что происходит. Знает только, что надо бежать.
Внутри оранжевой палатки, где несколько секунд назад он был в объятиях любимой, разверзся сущий ад.
Несколько дней назад они приехали из Франции, так давно мечтали отдохнуть, и вот мечта обернулась кошмаром. Их страстный поцелуй внезапно прерван резким шорохом. Юноша поворачивает голову: сквозь прозрачную пленку окошка на него пристально смотрят два глаза; мгновение — и длинный нож одним ударом рассекает брезент.
Девушка цепенеет, вытягивает шею по направлению его взгляда. Глаза исчезли, остались лишь два располосованных полога и окошко, свесившееся на сторону. Брезент хлопает, развеваясь на ветру.
Ребята глядят сквозь прореху, за которой резко начинается чернота, подчеркнутая ярко-оранжевым фоном палатки. Поэтому они не видят человека, забравшегося внутрь с противоположной стороны. Чтобы влезть, ему пришлось стать на четвереньки — такой он громадный. Гремит первый выстрел. Пуля попадает парню в руку. Две следующие, выпущенные одна за другой, кажется, угодили туда же. Четвертая задевает губу, раскроив ее до самого носа. С полным ртом крови юноша высвобождается из объятий девушки, ползет на коленках, мотает головой, роняя крупные красные капли на ее тело и на матрас, словно спринтер на старте, вылетает наружу, задевая распоротые края палатки. Кубарем прокатившись по траве, вскакивает, бежит в темноту. В ушах у него гремят восемь выстрелов, слившихся в один долгий грохот.
Он совсем забыл о девушке и в этот момент вообще ни о чем не думает. Дорогу ему преграждают заросли кустарника; он пытается продраться сквозь них, расцарапывая в кровь ладони. Ничего не выходит, и он машинально перемещается влево, к тропинке.
Но вдруг оборачивается, потому что над ним нависла огромная черная тень. Человек выше его сантиметров на двадцать. Парень едва различает контуры фигуры в слабом свете, сочащемся из разорванной палатки.
Поворачивает обратно, но убийца в броске втыкает ему нож в спину. Юноша чувствует лишь сильный удар, от которого перехватило дыхание. Решив, что незнакомец двинул его кулаком, оборачивается, чтобы дать сдачи. На этот раз нож входит в живот, и все тело пронзает жгучая боль. Парень открывает рот, но лезвие поражает сонную артерию, и крик застревает в горле.
С предсмертным клекотом он падает на траву; кровь брызжет на кусты, окрашивая их в красный цвет.
Человек несколько минут стоит неподвижно. Убедившись, что парень не подает признаков жизни, накрывает тело брошенными у дерева черными полиэтиленовыми мешками для мусора. Потом ставит сверху три перевернутых бачка.
И возвращается к палатке. Девушка уже мертва, лицо обезображено тремя пулями, левая грудь вся в крови, хлещущей из раны. Человек опускается на колени перед прорехой, хватает девушку за ноги и тянет на себя, медленно отступая, пока не вытаскивает наружу. Он кладет большой нож на землю, достает другой, потоньше, поострее, и начинает аккуратно препарировать левую грудь, затем лобок.
Ловко работая ручищами, он вырезает куски кожи и мяса, раскладывает свою добычу на траве и непрерывно что-то бормочет.
Потом отступает на шаг от тела, оглядывает его. Оранжевый свет из палатки падает прямо на труп, и это, видимо, его не устраивает. Глубоко вздохнув, он снова хватает девушку за лодыжки, волочит по траве до палатки, оставляя длинный кровавый след, втаскивает внутрь, осторожно укладывает на матрас.
В довершение своей работы он тщательно скрепляет два полога, прикрывая вход в палатку, и то же самое проделывает с прорехой, чтобы окошко из прозрачной пленки не болталось на ветру.
Наконец он собирает инструменты и трофеи и большими, тяжелыми шагами удаляется по тропинке, теряющейся в поле за кустарником.
— Энеа! Энеа, проснись!
Матильда распахнула дверь в комнату сына с такой силой, что та ударилась о стенку. И теперь, стоя у кровати, трясла за плечо Энеа, который никак не мог пробудиться и все закрывал лицо руками, прося оставить его в покое.
Но Матильда не отступала: им необходимо сейчас же поговорить, так что пускай встает. Наконец он оперся руками о матрас и сел, прислонившись к спинке кровати.
— Что стряслось-то? — пробурчал он, еще сонный. — Я до рассвета глаз не сомкнул.
— Где ты был той ночью?
Ей казалось, что это не она, а разъяренная фурия влетела к нему в спальню. Она постаралась немного смягчить тон, но голос все равно звучал надрывно.
Энеа посмотрел на нее из-под набрякших век и явно не понял вопроса.
— Какой ночью? Ты о чем? А сегодня у нас что?
— Сегодня вторник, — сказала Матильда. — А я спрашиваю о пятнице.
— И ты хочешь, чтобы я помнил, что делал в пятницу? Если меня не было дома, то, наверное, пошел прогуляться и встретил кого-нибудь. Ты считаешь, это нормально — вот так будить человека и допрашивать его?
— Ну, не знаю, — проворчала Матильда. — Можешь считать меня ненормальной, но я, между прочим, с шести часов на ногах, как только услышала первые новости по радио.
— А что там? — спросил Энеа, и в глазах у него наконец появилось осмысленное выражение.
— Да ничего, просто еще два трупа нашли в Скоперти, в двух шагах от Сан-Кашано, где живут наши родственники.
Матильда отодвинулась от кровати. Ей уже было неловко за такое вторжение. Неуверенно прошлась по комнате, скрестив руки на груди и поджав губы.
— Так ты боишься, что это наши родственники? — Лицо Энеа теперь выражало насмешливое сочувствие.
— Ну вот еще! — Матильда на мгновение задержалась у комода посмотреть на свое отражение в темном зеркале. Она проклинала себя за несдержанность. — Просто, когда ты уходишь по ночам, я очень волнуюсь. — Поправила белую салфетку на мельхиоровом подносе, где стоял флакон с инсулином, а рядом лежали два маленьких, запечатанных в прозрачную упаковку шприца. — Может, я и сумасшедшая, но стоит мне представить тебя там, в темноте, как я начинаю думать, что бок о бок с тобой ходит смерть.
Энеа нахмурился, кивнул и произнес очень странную фразу:
— Ты права. Я все время ношу с собой смерть.
— «…вскрылось чудовищное обстоятельство, — говорил человек на телеэкране. — В ночь последнего убийства преступник направил письмо следователю прокуратуры синьоре N. В конверте обнаружился непонятный предмет, который поначалу приняли за марихуану. Синьора N действительно ведет дела о торговле наркотиками. Но экспертиза установила, что это не наркотик, а кусок засушенной женской груди».
Матильда невольно заткнула уши. Как можно передавать такие жуткие подробности! Она уж было хотела выключить, но так и застыла с вытянутой рукой, услышав следующее сообщение:
— «Письмо было опущено в тот самый почтовый ящик, под которым прежде нашли пулю двадцать второго калибра, намеренно или случайно оставленную убийцей».
Тут Матильда все-таки выключила телевизор и решительно отправилась на поиски. Она должна немедленно найти… Но что? Какая-то деталь в новостях натолкнула ее на мысль, но от волнения она тут же ее потеряла. Она снова подошла к телевизору, уставилась на потухший экран и медленно прокрутила в голове услышанное.
Вот оно! Пуля двадцать второго калибра.
Еще с прошлого убийства ее точило это подозрение, но почему-то оно так и осталось внутри, словно заноза. Всякий раз, когда заходила речь о пулях, это раздражало и мучило ее, а она, видимо подсознательно, отгоняла подозрения, боясь, что они окажутся правдой. Но дольше тянуть уже нельзя, надо наконец удостовериться — и будь что будет.
После ужина Энеа не поднялся сразу в кабинет, и Матильда догадалась, что он опять собирается уходить. В голове у нее мгновенно созрел план. Она взяла яблоко и принялась его чистить, а сама тем временем обдумывала каждую деталь предстоящих действий. Задавленное внутри, измучившее ее подозрение внезапно вырвалось из пут.
Она хранила все газеты с сообщениями об убийствах. В одном из них, как она теперь припомнила, содержалось то самое «точное доказательство», о котором ей твердил Андреино Коламеле.
Едва за Энеа захлопнулась дверь, Матильда пошла в гостиную, взяла с этажерки сложенные в стопку газеты и стала искать заинтересовавшее ее сообщение. Заметка попалась ей на удивление быстро.
Тип пуль, которыми пользовался убийца, теперь почти вышел из употребления. Они назывались «винчестер-эйч». Эту партию выпустили в Австралии в пятидесятых годах и спустя несколько лет завезли в Италию. На руках таких пуль наверняка осталось не много.
Она убрала газеты и направилась в кабинет Нанни. Хотя Саверия проветривала каждое утро, в ноздри ей ударил застоявшийся запах. Видимо, он удерживался в осевшей на книгах пыли.
Матильда уверенно открыла левую дверцу книжного шкафа, просунула руку в свободное пространство между томами. Хорошенько пошарила, но ничего не нашла. И только тогда сообразила, что тех коробочек давно уже нет в книжном шкафу. Энеа, скорее всего, унес их наверх, когда разбирал книги.
Ей ужасно не хотелось снова подниматься в комнаты над оранжереей. При мысли, что надо идти наверх одной, в темноте, ее охватил леденящий страх. А кроме того, она понимала, что уж теперь придется так или иначе посмотреть правде в глаза. Однако, преодолевая последние колебания, она сказала себе: любая правда лучше неизвестности. И, пройдя в кухню, решительно сняла с крючка латунное кольцо с двумя ключами.
В коридоре она зажгла только угловое бра, излучавшее очень тусклый свет (одна лампочка давно перегорела, но ни Саверия, ни Энеа, несмотря на многочисленные просьбы, не позаботились заменить ее).
Войдя в кабинет сына, Матильда включила торшер и огляделась. Она рассчитывала застать здесь страшный бедлам, но, как ни странно, ее ожидания не оправдались. Пыль на полках тщательно вытерта, ручки и карандаши не разбросаны по столу, а аккуратно стоят в мельхиоровом стакане. Книги хотя и не расставлены по полкам, но все-таки сложены в небольшие стопочки. И нигде ни одной бумажки: все они собраны в голубые папки, на каждой крупными печатными буквами выведено название темы.
В этом строгом порядке Чувствовался вызов всякому, кто вздумает совать нос в дела хозяина. Матильда какое-то время поразмышляла над этим, а затем, тряхнув головой, приступила к тому, зачем пришла.
Она открыла первый ящик слева, резко дернув на себя, так как знала, что он заедает, и сразу увидела серые коробочки с желтоватой выцветшей этикеткой. Они заполнили почти все дно ящика. Матильда вытащила несколько штук, отметила, что там есть и пустые, и полные. Нанни купил их лет двадцать назад — как-то вечером вернулся домой, неся огромную коробку, тоже серую и с желтой этикеткой во всю крышку. Он очень хвалил эти пули, и они с Энеа сразу стали строить планы, как опробуют их в лесу, когда поедут в Импрунету.
Матильда поднесла одну из коробочек к торшеру и нацепила очки.
Каждое слово начиналось виньеткой в виде цветочного орнамента, так что ей пришлось прочитать остальные буквы, прежде чем угадать первую.
ВИНЧЕСТЕР-ЭЙЧ. СДЕЛАНО В АВСТРАЛИИ
Она положила коробку на место, медленно закрыла ящик и выключила свет.
25
— На синьора Энеа накрывать? — спросила Саверия, заглядывая в дверь гостиной.
— Естественно, — ответила Матильда, не поворачиваясь. — А почему вы спрашиваете?
— Так ведь он не вернулся домой вчера вечером.
Матильда отложила газету, разгладила ее обеими руками на письменном столе.
— Да, не вернулся, — повторила она шепотом. — Можете вообще не накрывать. Только принесите мне кофе.
Она услышала шаги Саверии, удаляющиеся по коридору, встала, взяла с полки сложенные газеты, свалила их на стол. Потом подошла к окну. Сквозь переплетенные ветви росшей перед окном липы устремила взгляд на зеленые холмы Фьезоле.
— Ваш кофе, — раздался над ухом голос служанки.
Поскольку стол был занят, Саверия поставила поднос на столик рядом с телевизором.
Матильда медленно обернулась и показала на газеты.
— Уберите их, пригодятся для мытья окон. Можете отнести в гараж.
Плеснув себе кофе, она добавила пол-ложечки сахара и капельку молока. Пригубила и поморщилась. В другое время непременно выговорила бы Саверии за то, что кофе почти холодный, но сейчас ей давалась с трудом каждая фраза. Может, и к лучшему, что Энеа не пришел домой. Она бы наверняка не смогла с ним говорить.
Со вздохом Матильда отставила чашку, пошла в спальню и открыла платяной шкаф. Ей было лень переодеваться, поэтому она решила лишь прикрыть свой домашний костюм — свитер и слегка помятую вигоневую юбку — длинным голубым жакетом.
Саверии она сказала, что скоро вернется, и медленно направилась по аллейке к воротам. Вид у нее был вполне респектабельный: элегантные туфли на среднем каблуке подчеркивали не утраченную с годами стройность ног, гладко причесанные волосы отливали серебром на солнце. Она вошла в аптеку и кивнула пожилому продавцу.
— Добрый день, синьора Монтерисполи. Давненько вас не видно. Весна-то какая, а?
— Да-а, — отозвалась Матильда. — А что, провизора нет?
— Так ведь он теперь приходит только после обеда, хотя мы этого и не разглашаем. Трудно старику проводить в аптеке целый день.
Продавец и сам был в почтенном возрасте, а по опыту, пожалуй, ничем не уступал провизору. Он уже двадцать лет служил в этой аптеке.
— Что здесь такого, — заметила Матильда. — Все когда-то уходят на покой. У вас есть розовая вода?
— Ну как не быть! Вот, извольте. — Продавец достал из шкафа синий флакон. — Еще что-нибудь?
— Да нет, — ответила Матильда, но потом как будто передумала. — Хотя… раз уж я здесь, возьму-ка инсулин для сына, а то вчера утром он открыл последнюю упаковку.
— Средней концентрации, если не ошибаюсь? — спросил продавец, направляясь в глубь аптеки.
— Нет-нет, сильной, — сказала ему вслед Матильда.
Продавец удивленно обернулся:
— Вы уверены? А мне кажется, ему был назначен…
— Это было прежде. Во время последнего осмотра доктор Мориджи решил, что надо увеличить концентрацию. «Инсулин-рапид», кажется, так он сказал.
Продавец нажал кнопку вращающегося шкафа и вернулся за стойку с маленькой коробочкой.
— У вас есть рецепт, синьора Монтерисполи?
— Нет, он у сына, — ответила Матильда. — Но лучше я сама куплю ему лекарство, а то он вечно витает в облаках и наверняка забудет.
— Тогда занесите рецепт попозже. Вы ведь знаете, я не имею права отпускать без рецепта.
— Конечно, конечно, не беспокойтесь.
Придя домой, Матильда сняла жакет, повесила его в шкаф и стала рассматривать пузырек с лекарством. На нем была желтая этикетка, в отличие от оранжевой на инсулине средней концентрации. После секундного колебания она направилась в спальню Энеа. С удивлением взглянула на нетронутую постель, забыв, что сын не ночевал дома. Не давая себе времени на размышления, Матильда приблизилась к комоду и заменила стоящий на подносе инсулин с оранжевой этикеткой только что купленным. При этом повернула пузырек так, чтобы этикетки не было видно. После чего быстро прошла на кухню, где Саверия резала овощи для супа.
— А к ужину синьор Энеа придет? — спросила служанка, не прерывая работы.
Матильда, которая принялась было лущить горох, резко обернулась и посмотрела на горничную.
— Надеюсь. А почему вы спрашиваете?
Саверия пожала плечами.
— Не знаю, сегодня ведь он не ночевал дома, а за годы моей службы у вас такое с ним не часто случалось.
— Ну, не придет, так не придет, — сказала Матильда так тихо, что служанка едва расслышала. — Синьор Энеа — взрослый, самостоятельный человек и сам знает, что делает.
При Саверии Матильда еще кое-как коротала время, но когда та ушла, она уже не знала, куда себя деть. Прислонилась лбом к окну в спальне и, не отрываясь, глядела на аллейку, ведущую к воротам. Впервые она пожалела, что выгнала Локриджа. Он наверняка помог бы разыскать Энеа. Но с англичанином не свяжешься, у него нет телефона.
Пробило девять. Должно быть, Энеа уже не придет, подумалось ей. Подождала еще час, сидя перед пустой тарелкой и кроша хлебную палочку. Наконец решила поужинать и тут услышала, как скрипнула калитка. Она только успела стряхнуть со стола крошки, и вошел Энеа.
— Извини, мама, я сейчас, — сказал он и скрылся в спальне.
Матильда отправилась на кухню наливать суп; внесла супницу, разлила по тарелкам и села ждать.
Энеа появился не сразу. Она на него даже не взглянула и к еде не притронулась — сидела, уставившись в пустоту. Когда же ее глаза все-таки остановились на сыне, она обратила внимание, что он весь в испарине и ерзает на стуле.
— Плохо себя чувствуешь? — выдавила она из себя.
— Да, не очень, — тяжело дыша, пробормотал он. — Пойду, пожалуй, лягу.
Он поднялся, ухватившись руками за край стола, и, шатаясь, направился к двери. В проеме ударился о косяк и долго, наверно целую минуту, стоял, уткнувшись лицом в деревянную планку. Наконец с трудом оторвался, зашаркал по коридору.
Матильда тоже встала, вся натянутая как струна. Налила в кухне полстакана воды, прошла к себе и плотно закрыла дверь. Из ящика ночного столика вынула приготовленную еще днем таблетку снотворного. Положила на язык и залпом выпила всю воду в стакане.
Поскольку она не привыкла пить по целой таблетке, да еще на пустой желудок, снотворное подействовало быстро: Матильда едва успела залезть под одеяло и попросить прощения у Бога, как погрузилась в сон.
Наутро она проснулась раньше обычного и с совершенно ясной головой. Дождалась Саверии, села завтракать и сказала как бы между прочим:
— Надо позвать синьора Энеа.
— Зачем? Он всегда сам просыпается.
Если Саверия не желает чего-то делать, то ее не заставишь никакими силами.
— Но ведь поздно, — возразила Матильда. — Сколько можно подогревать молоко и кофе?
В душе она уже понимала, что придется идти самой.
Признаки диабетической комы были ей хорошо известны, и она заранее знала, что́ обнаружит в комнате сына.
Одеяло и простыни сбились на сторону, подушка валялась в дальнем углу, а на голом матрасе видны были только ноги Энеа. Сам же он лежал на полу, уткнувшись лицом в ковер и раскинув руки. Пижамная куртка и майка вздернулись, обнажив бледную спину.
Матильда закрыла глаза и быстро подошла к комоду. Из кармана она достала инсулин с оранжевой этикеткой, положила его на поднос, а пузырек с желтой наклейкой спрятала в карман.
Оставив дверь открытой, она нетвердыми шагами двинулась по коридору. По ее лицу Саверия сразу поняла: что-то случилось — и подошла вплотную к хозяйке. Матильда взмахнула рукой и проглотила комок в горле, прежде чем смогла заговорить.
— Сообщите моему деверю в клинику… Скажите, это срочно, пусть немедленно приезжает. С моим сыном плохо… Он умер.
Доно Монтерисполи приехал вместе с доктором Мориджи. Взглянув на Матильду, он не стал задавать вопросов, а взял коллегу под локоть и повел в спальню Энеа. Они пробыли там ровно столько, сколько потребовалось, чтобы уложить тело на кровать и констатировать смерть. Потом вернулись в гостиную. Матильда сидела в кресле; ее голубые глаза слегка затуманились, а в остальном она держалась как обычно.
— К сожалению, твои страхи оказались не напрасными, Матильда, — пробормотал Доно. — Энеа мертв. — На последнем слове он закашлялся.
— Вы ничего не слышали ночью? — спросил доктор Мориджи. — У него был сильнейший приступ.
— Моя спальня в другом конце коридора, — ответила Матильда, — за маленькой гостиной. И я по привычке всегда закрываю обе двери. К тому же в последнее время я плохо сплю, поэтому приняла снотворное.
Доно Монтерисполи и доктор Мориджи были поражены ее выдержкой.
— Тебе ни о чем не нужно беспокоиться, — сказал деверь после минутного молчания. — Я сам позабочусь о похоронах и дам объявление.
Матильда вскинула голову.
— Объявление? Ты уверен, что это необходимо? Я бы предпочла обойтись без огласки.
— Нет, дорогая, — возразил деверь. — Я понимаю, что в горе каждому хочется быть одному, но жизнь в обществе накладывает определенные обязательства. У Энеа наверняка были друзья, они обидятся, если им не сообщить. — Он повернулся к доктору Мориджи. — Ты сам оформишь свидетельство о смерти?
— Да, конечно.
Воцарилось молчание. Доктор Мориджи счел своим долгом нарушить его и каким-то образом выразить соболезнование.
— Ваш сын в последнее время совсем не следил за собой, и от этого состояние его здоровья резко ухудшилось. Кто знает, может, личные переживания были тому причиной? Может, теперь он наконец-то обрел покой, избавился от мучений…
Он умолк — настолько банальными и фальшивыми показались ему собственные слова. И был удивлен, прочитав во взгляде Матильды глубокую, неподдельную благодарность.
26
В день похорон погода стояла ясная, яркий солнечный свет четко очерчивал контуры деревьев и вилл, рассыпанных по склону холма. Все окна в доме Монтерисполи были закрыты, но воздух тем не менее прогрелся от проникавших сквозь стекла лучей.
Матильда сидела в гостиной в темно-синем платье, с жемчужным ожерельем на шее. Едва заметно кивала входившим и выслушивала слова сочувствия с высоко поднятой головой.
Народу пришло много, больше, чем ожидалось, и ей это было приятно. Чувствовалось, что фамилию Монтерисполи в городе уважают.
Несколько блестящих машин почти бесшумно подъехали к воротам. Из них вышли врачи и медсестры клиники Санто-Джованни. Соседи, разумеется, явились пешком — женщины в шляпах, а мужчины в темных костюмах. Здесь были знакомые лавочники Матильды и Саверия со всей семьей, включая невесток и внуков. Перед тем как переодеться в закутке рядом с кухней, служанка приготовила кувшины с молоком и кофе, а также выставила печенье и два торта, принесенные из дома. Расставляя чашки на больших серебряных подносах, она вдруг неудержимо разрыдалась, и Матильде пришлось ее успокаивать.
— А как же вы можете не плакать, синьора? — спросила женщина. — Ведь теперь мы остались одни.
Из всех фраз, что ей говорили, эта почему-то больше всего растрогала Матильду. Она протянула руку, чтобы погладить Саверию по щеке, и эхом повторила:
— Да, одни.
Доно Монтерисполи, как обычно, оказался на высоте положения: освободил невестку от всех забот. Закупил все необходимое для похорон, включая цветы, и теперь сам принимал друзей и знакомых перед домом, под сенью полукруглой колоннады, прежде чем пропустить их к Матильде. Внимательно, словно постовой, он следил, чтобы в гостиной не создавалось толчеи, и занимал разговорами одних, пока другие выходили из дома. С Каламбриной он против обыкновения обошелся весьма любезно. Оценил одним взглядом жакет классического покроя, на мгновение заключил в объятия, пробормотав, что рад ее видеть.
Когда к Матильде приблизился Андреино Коламеле, она лишь заглянула ему в глаза и не произнесла ни слова; нотариус истолковал это молчание как укор. Сел рядом, на пуф, обитый красным бархатом, взял ее руку.
— Крепись, Матильда! — прошептал он. — Энеа всегда гордился тем, что ты такая сильная. Ты, наверно, упрекаешь меня за мою настойчивость, думаешь, я заботился только о своем деле, а об Энеа не думал. Но я был уверен, что и для него это единственный выход. И даже представить себе не мог, что есть и другой, столь трагичный.
Матильда и на этот раз ничего не ответила, но руки у Андреино не отняла до тех пор, пока на пороге не возникли три человека, которых она видела впервые в жизни. Хрупкая, грациозная женщина, седовласый мужчина, а посредине, держа их под руки, — смуглый молодой человек.
Они прошли перед Матильдой, бормоча невнятные слова сочувствия и скорби. Но уже у выхода женщина вдруг повернула обратно и, не обращая внимания на Андреино Коламеле, поднявшегося, чтобы уступить ей место, заговорила:
— Я знаю, как вам тяжело, синьора. Я сама только что потеряла дочь. Мы, родители, напрасно тешим себя иллюзиями, что дети навсегда останутся с нами. Нет, приходит время, когда они перестают нам принадлежать. — Она помолчала и добавила: — А нам остаются только слезы.
Матильда вся подалась вперед.
— Вы были знакомы с Энеа?
— Недолго. Он был очень хороший человек.
Матильда и не подозревала, что люди, даже совсем ей незнакомые, с такой теплотой относились к ее сыну. Она вдруг вспомнила Джорджа Локриджа. Его среди посетителей не было, но она не успела задать вопрос по этому поводу, так как в гостиной появился деверь.
— Пора, Матильда, — тихо сказал он, склонившись над ней. — Ты все-таки решила идти на кладбище?
Матильда кивнула.
Во время мессы она так до конца и не осознала, что сын уходит навсегда. Повторяла слова заупокойной молитвы, невидящим взором глядела на венки, машинально выполняла все, чего требовал ритуал. А когда четверо мужчин в форме служителей похоронного бюро подняли гроб, чтоб нести его к выходу, даже посетовала про себя, что эта ноша легла на плечи совершенно посторонних людей.
Но на кладбище ощущение неотвратимости происходящего вдруг нахлынуло на нее ледяной волной. Она взглянула на вставленный в стену семейного склепа гроб, и лицо сына на фарфоровом овале могильной плиты, рядом с портретом Нанни, показалось чужим и далеким.
— Какой же он длинный, бедолага! — проворчал один из могильщиков, продолжая толкать гроб, который никак не входил в нишу.
И тогда Матильда попросила Доно отвезти ее домой.
После похорон прошло всего несколько дней, а она уже успела возненавидеть Саверию, которая донимала ее разговорами об Энеа.
— Говорят, если в день похорон идет дождь, значит, покойник был человек хороший и небо его оплакивает. А когда синьора Энеа хоронили, дождь не шел. Вот и верь после этого приметам! Ведь ежели и был на свете хороший человек, так это синьор Энеа.
— Зато сегодня идет, — отозвалась Матильда, прислушиваясь к шуму воды, уже несколько часов заливавшей сад. — Видно, небо его оплакивает с опозданием.
В другой раз она вошла на кухню, чтобы поставить кофейную чашку в раковину, а Саверия тут же отложила утюг и заявила:
— Не мне вас учить, синьора, вам-то поди не до того сейчас, а одежду покойника все ж таки лучше вынуть из шкафов и раздать нищим. Так ему повольготней будет на том свете.
Матильда уже начала подумывать, не обойтись ли без служанки. Ей было невыносимо слушать, что кто-то говорит об Энеа как о покойнике.
Еще Саверия то и дело напоминала ей, что пора навести порядок в комнатах над оранжереей, а у нее не хватало духу туда подниматься. Она даже в спальню Энеа больше не заходила, хотя знала, что горничная каждое утро вытирает там пыль и проветривает. Матильда часто думала о пузырьке с оранжевой этикеткой — стоит ли еще он там на подносе? Но проверить не решалась.
— Женить его надо было, вот что! — в очередной раз изрекла Саверия. — Сейчас бы внучата у вас были — как-никак утешение в жизни. То-то благодать, когда детишки бегают по дому!
— Не говорите глупостей! — прикрикнула на нее Матильда. — Если б синьор Энеа в свое время женился, сейчас его дети были бы уже взрослыми и занимались бы совершенно другими делами, а отнюдь не бегали по дому.
Прошло уже довольно много времени, и вот как-то вечером зазвонил телефон. Матильда не хотела подходить, но звонки не прекращались, словно человек на другом конце провода точно знал, что она дома. Не выдержав, она все-таки взяла трубку. Это был Джордж Локридж. Она сразу узнала его дребезжащий голос.
— Матильда, мне сообщили только полчаса назад. Меня не было в городе. После стольких лет решил ненадолго съездить на родину, возвращаюсь, а тут… — Он сухо кашлянул. — Можно мне навестить тебя? — И, видимо боясь отказа, поспешно добавил: — Я хочу тебе кое-что отдать.
Матильда согласилась, не раздумывая:
— Пожалуйста, в любое время. Я почти не выхожу, только до газетного киоска и обратно. Если вдруг не застанешь, подожди пять минут.
— Ладно, я приду завтра.
27
День начался как обычно. Матильда встала в половине восьмого, выпила кофе в маленькой гостиной (Саверия больше не накрывала в столовой к завтраку), вытерла пыль во всех комнатах, кроме спальни Энеа, второй раз напилась кофе и села почитать газету в кабинете Нанни. Собственно, она не столько читала, сколько пробегала взглядом заголовки, думая о своем. То и дело отрывала глаза от газеты, устремляя их в пространство.
За обедом Матильда доела суп, оставшийся с вечера, и проглотила кусочек сыра, только чтоб Саверия не ворчала, что она ничего не ест. Потом прилегла; такую привычку она завела себе с тех пор, как не стало Энеа, — спать днем хотя бы часок, потому что ночью ее сон после целой таблетки снотворного был тяжелым и отдохнуть как следует не удавалось.
Прихода Локриджа она ждала без всякого любопытства, просто ей хотелось, чтобы кто-нибудь — неважно кто — скрасил ее одиночество. Когда уходила Саверия, ей становилось страшно в сумерках, в пустом доме, окруженном со всех сторон деревьями.
Но в дверь позвонили, когда солнце еще только клонилось к закату. Матильда пошла открывать и прямо остолбенела, увидев перед собой не того, кого ждала, а Коламеле.
— Даже не приглашаешь войти? — спросил нотариус, скривив губы в невеселой улыбке. В руке он держал букетик полевых цветов. — Вот возьми, это для Энеа. Когда пойдешь на кладбище, отнеси ему от меня. Или поставь перед фотографией. Я уже много лет не могу смотреть на могилы…
Солнце пригревало, воздух был еще теплый, и они решили сесть в саду. У входа в кухню, под дубом, стояли четыре креслица кованого железа с подушками на сиденьях и на спинках, а промеж кресел возвышался большой круглый стол и на нем — два горшка с геранью.
— Хорошо здесь, — сказал нотариус, осторожно опускаясь в одно из кресел.
Он внимательно посмотрел на Матильду, сидящую напротив. Она ему показалась не такой встревоженной, как в прошлый раз, но очень-очень грустной.
— Ну, как дела?
Матильда пожала плечами.
— Какие могут быть дела? Вот, живу с привидениями. — (Она решила наконец отбросить свою хваленую выдержку: что с того, если кто-то увидит, как ей плохо?)
Андреино наклонился к ней, ласково потрепал по руке.
— Послушай, а может, тебе уехать отсюда? Хотя бы в Импрунету? Погода-то какая, а?
— Нет, что-то не хочется. Мне и тут хорошо… О Боже, что я говорю? Хорошо! В общем, привыкла…
Коламеле заметил, что Матильда лишь отвечает на его вопросы, а сама разговора не поддерживает. От неловкости он ляпнул такое, за что тут же обругал себя. Жаль, мол, владеть такой усадьбой, как Импрунета, не имея прямых наследников.
Матильда нахмурилась.
— Надеюсь, ты не о завещании пришел говорить?
— Да нет, нет, что ты! — заторопился он. — Извини, просто с языка сорвалось. Когда всю жизнь сидишь в нотариальной конторе, поневоле одни и те же мысли лезут в голову.
— Не знаю… — проговорила Матильда, — я как-то никогда над этим не задумывалась. У нас ведь есть внучатые племянники Нанни в Сан-Кашано. Они сироты, и хотя мы уже много лет не виделись, все-таки они носят нашу фамилию. — После небольшой паузы она добавила с неожиданной для себя горечью: — Могли бы и прийти на похороны!
— Должно быть, не видели сообщения, — попытался утешить ее Андреино, сам не слишком в это веря. — Знаешь ведь, какая нынче молодежь.
Матильда снова замкнулась в молчании, и Коламеле подумал, не уйти ли ему, презрев всякие приличия. Матильде, казалось, не нужно ничье общество. Вдруг она сама поднялась и направилась на кухню.
— Пойду принесу лимонада из холодильника. Ты еще не разлюбил лимонад?
Она вскоре вернулась с запотевшим хрустальным кувшином и двумя стаканами на эмалированном подносе. Андреино решил перевести разговор на другую тему:
— Ты читала? Его наконец-то взяли.
— Кого? — рассеянно спросила Матильда, разливая лимонад.
— Маньяка. С поличным взяли.
Матильда резко повернулась к нему.
Взглянула на морщинистое, словно пергаментное, лицо, на бледные потрескавшиеся губы, потом перевела глаза на розовый куст, весь в бутонах, и ничего не сказала.
— Слава Богу, кончился этот кошмар, — продолжал нотариус. — Полиция подоспела вовремя: парочку едва спасли. Он уже подошел вплотную к машине и достал пистолет.
— Откуда ты знаешь? — спросила Матильда.
— По телевизору передавали, в дневных новостях. Газеты готовят экстренный выпуск. В центре уже весь народ высыпал на улицы. Даже магазины позакрывали, как в праздник.
— Это точно он? — Матильда пристально смотрела на старого приятеля. Каждая клеточка ее тела, кроме губ, замерла.
— Ну да, ошибки быть не может. Я же говорю, взяли на месте преступления. Я думаю, эта парочка была подсадной, потому что полиция оцепила все вокруг. Говорят даже, эти двое первыми начали стрелять и ранили его, но это не точно. В общем, его взяли, а при нем огромный нож и пистолет. Да он и сам сразу сознался, так что никаких сомнений.
Матильда уставилась куда-то далеко, в одну точку на фьезоланском холме. Кожа у нее на лице стала такой прозрачной, точно кровь внутри остановилась.
— Теперь все могут быть спокойны, — заключил Коламеле. — И ты в том числе.
Матильда вздрогнула и вперила в него взгляд.
— Я? Почему я?
Нотариус ответил не сразу:
— Потому, что ты тоже живешь в нашем городе, а если злодейству положен конец, то это лучше для всех, правда ведь?
Джордж Локридж застал Коламеле еще у Матильды. Они встретились под колоннадой и поздоровались на ходу. Англичанин слегка кивнул, а Коламеле, проходя мимо, протянул ему руку.
Начинало темнеть, и Матильда пригласила Джорджа в дом.
— Не выношу, когда темнеет, — объяснила она и только теперь заметила большой сверток у него в руках. — Положи здесь, в прихожей.
Англичанин помотал головой.
— Нет-нет, это та вещь, о которой я хотел с тобой поговорить.
Они расположились на диване в гостиной. Локридж сразу объявил:
— Энеа искал смерти. С некоторых пор он все время твердил о том, что жизнь утратила для него всякий смысл. И вот, так или иначе, добился своего.
Матильда окинула взглядом тощую, долговязую фигуру в просторном свитере из красной и зеленой шерсти. Редкие волосы патлами свисают на плечи, глаза близоруко щурятся. Она не понимала, к чему он клонит, и не знала, что отвечать.
— Тебе известно что-нибудь о Нанде? — спросил англичанин немного погодя.
— Впервые слышу, — заявила она и подумала, что предпочитает и дальше оставаться в неведении: всякое откровение теперь могло принести ей только новую боль.
Но Джорджа уже нельзя было остановить. Он выложил все об отношениях ее сына и Нанды, о квартире на улице Ренаи, о гибели девушки, о том, как переживал это Энеа.
— Так вот, несколько месяцев назад он вырезал из дерева ее голову и подарил ей у меня дома. Нанде вещь не понравилась, она сказала, что ничуть на себя не похожа и вообще это дурной знак. Так голова и осталась у меня.
Джордж зашелестел газетой, и перед Матильдой предстала та самая девушка с пустыми глазами. Черты лица были едва обозначены, и по контрасту с ними волосы казались еще живее и выразительнее.
— А Энеа утверждал, что в портретах чем больше сходства, тем они лживее, — продолжал Джордж, щурясь на резную головку. — Художник поймал мгновение, а через секунду его натура уже другая, вот и получается ложь.
— Но если ему удается схватить душу… — рассеянно возразила Матильда.
Англичанин покачал головой.
— Даже то, что ты называешь душой, подвержено внезапным переменам. Все зависит от обстоятельств и от конкретных переживаний. Возьмем, к примеру, Энеа: до встречи с Нандой он был совсем другим.
Локридж легонько провел рукой по волосам девушки.
— Да, пришлось ему с ними повозиться. Он словно хотел вырезать каждый волосок. Я спросил, зачем это, а он ответил, что волосы в отличие от черт лица всегда остаются неизменными и по-своему отражают характер человека. — Джордж встал, как-то неуверенно огляделся, не прекращая говорить: — Подумать только, ведь, вырезая волосы, он пользовался медицинскими скальпелями, поскольку это единственные по-настоящему острые ножи!
Осторожно, точно она была сделана из очень хрупкого фарфора, англичанин водрузил голову на этажерку, рядом с голубой китайской вазой.
Матильда пошла закрыть окно. Вид с той стороны дома почти полностью заслонили ветви тенистой липы, отчего в гостиной всегда рано темнело.
— Пусть она будет у тебя, — сказал Джордж. — По-моему, это справедливо.
— Выпьешь чего-нибудь? — беспокойно спросила Матильда (ей не хотелось, чтобы англичанин ушел так скоро, не хотелось оставаться одной).
— Нет, мне пора. Как-нибудь еще загляну.
Матильда проводила его до двери и стояла в проеме, пока он не обернулся, прежде чем выйти за ворота. Тогда она устало махнула рукой и закрыла за собою дверь.
Примечания
1
Отчуждение (нем.).
(обратно)2
«Человек с алмазным сердцем» (англ.).
(обратно)3
Не так быстро, Мелоди. Прошу тебя (англ.).
(обратно)4
Я не хочу проводить ночь в машине (англ.).
(обратно)5
Хорошо, мама (англ.).
(обратно)6
Если бы твой кузен хотя бы поехал с нами… (англ.)
(обратно)7
Ты же знаешь, он не любит ходить в гости (англ.).
(обратно)8
О, и еда и беседа были сегодня восхитительны. А он сноб (англ.).
(обратно)9
Посмотри… почему там так темно? (англ.)
(обратно)10
Работы Челлини… вся коллекция!.. (англ.)
(обратно)11
Здесь и далее: Шекспир. Буря. Перевод Мих. Донского.
(обратно)12
Шекспир. Гамлет. Перевод М. Лозинского.
(обратно)13
Деликатность стоила мне жизни (франц.).
(обратно)14
Запястья (франц.).
(обратно)15
Спасибо, что пришла — прощай… (англ.)
(обратно)16
Там включилась сигнализация… вы не могли бы вызвать полицию по вашей рации? — Я же говорю вам, моя смена уже кончилась. И потом, если мы будем вызывать полицию каждый раз, как сработает сигнализация… — О, прошу вас, от этого может зависеть жизнь человека (англ.).
(обратно)17
Да, но на такой вилле наверняка установлена связь с полицией. И если сигнал до них не дошел, то и меня они не услышат. Ну ладно, позвоню диспетчеру (англ.).
(обратно)18
Шекспир. Отелло. Перевод Б. Пастернака.
(обратно)19
Мунк, Эдвард (1863—1944) — норвежский живописец и график, отображавший в своем творчестве мотивы одиночества, тревоги, смерти. — Здесь и далее примечания переводчика.
(обратно)20
Область на юге Италии, одна из самых бедных в стране.
(обратно)
Комментарии к книге «Современный итальянский детектив. Выпуск 2», Вьери Раццини
Всего 0 комментариев