Гильермо Мартинес Долгая смерть Лусианы Б
В физике действие равно противодействию, но в области морали противодействие всегда сильнее. Обман вызывает презрение, презрение — ненависть, ненависть — убийство.
Джакомо Казанова «История моей жизни»Глава 1
Телефонный звонок раздался в воскресенье утром, вырвав меня из глубокого забытья. «Это Лусиана», — прошелестело в трубке. Наверное, она думала, я сразу ее узнаю, но, когда я в недоумении повторил ее имя, она назвала фамилию, отозвавшуюся в памяти далеким и невнятным эхом, после чего уже несколько раздраженно объяснила, кто она такая. Лусиана Б. Девушка, которой я диктовал. Конечно, я ее помню. Неужели прошло уже десять лет? Да, почти десять, и она рада, что я по-прежнему живу там же, однако голос ее звучал совсем нерадостно. После небольшой паузы она спросила, можно ли со мной повидаться. Ей необходимо со мной повидаться, добавила она чуть ли не с отчаянием, и я не смог отказаться, хотя сперва такая мысль у меня мелькнула. «Конечно, почему бы и нет, — сказал я, несколько встревоженный, — а когда?» — «Когда сможешь, но только побыстрее». В нерешительности я окинул взглядом комнату, где вопреки закону энтропии царил неизменный беспорядок, затем посмотрел на часы, стоявшие на ночном столике. «Если это вопрос жизни и смерти, может быть, сегодня часа в четыре у меня?» На другом конце провода я услышал всхлип и прерывистый вздох, словно она пыталась сдержать рыдание. «Извини, — пробормотала она, — но это действительно вопрос жизни и смерти. Ты ведь ничего не знаешь, да? Никто не знает. Никто не понимает». Казалось, она вот-вот расплачется, но все-таки ей удалось справиться с собой. После короткого молчания она произнесла едва слышно, будто имя далось ей с трудом: «Это связано с Клостером. — Затем, предупреждая мои вопросы и, видимо боясь, что я передумаю, сказала: — В четыре я буду у тебя».
Десять лет назад в результате нелепого несчастного случая я сломал правое запястье, и кисть заковали в гипс до самых кончиков пальцев. Приближался срок сдачи в издательство моего второго романа, а я мог представить лишь черновик — две толстые тетради на спиралях, исписанные жутким почерком, да еще со вставками, стрелками и исправлениями, которые никто, кроме меня, разобрать был не в силах. После недолгих размышлений мой издатель Кампари вспомнил, что некоторое время назад Клостер решил диктовать свои романы и нанял для этого молоденькую девушку, настолько совершенную во всех отношениях, что он считал ее одним из самых ценных своих приобретений.
— Но захочет ли он мне ее одолжить? — спросил я, боясь поверить в такую удачу.
Имя Клостера, хотя мой собеседник запросто спустил его с заоблачных высот на наш более чем скромный уровень, меня впечатлило. Недаром ведь единственным украшением кабинета Кампари служила обложка первого романа Клостера, выполненная в виде картины.
— Конечно, не захочет, но он сейчас за границей, и до конца месяца его не будет. Уединился в одном писательском пансионе и правит там очередной роман, как всегда делает перед публикацией. Он не взял с собой жену, и я не думаю, — Кампари подмигнул мне, — что она на время уступила свое право собственности и позволила ему захватить с собой секретаршу.
Он при мне позвонил Клостеру домой, рассыпался в пылких приветствиях, очевидно, перед женой, покорно выслушал, скорее всего, ее жалобы, терпеливо подождал, пока она найдет нужное имя, и наконец записал номер телефона на клочке бумаги.
— Ее зовут Лусиана, — сказал он, — но будь осторожен, ты ведь знаешь, Клостер — наша священная корова, поэтому девушку нужно вернуть в конце месяца в целости и сохранности.
Благодаря этому короткому разговору мне удалось заглянуть в тщательно охраняемую частную жизнь самого молчаливого писателя страны, где писатели только и делают что болтают. Слушая Кампари, я не переставал вслух удивляться. Неужели у этого жуткого Клостера есть жена и он настолько буржуазен, что держит секретаршу?
— У него и дочка есть, которую он обожает, — добавил Кампари, — она родилась, когда ему было почти сорок. Я раза два встречался с ними по пути в парк. Никогда не скажешь, что он любящий отец семейства, правда?
Хотя в то время Клостер еще не был раскручен и широкая публика его не знала, уже давно поговаривали, что он всех заткнет за пояс. Первая же книга показала, насколько он значительнее и оригинальнее всех остальных. Молчание, в которое он погружался между двумя романами, напоминало грозное молчание кота, наблюдающего за мышиной возней. Теперь после каждого нового произведения Клостера мы задавались вопросом, не как он это сделал, а как ему удалось сделать это снова. К тому же, к сожалению, он не был так уж стар и далек от нашего поколения, как нам хотелось бы. Мы утешались тем, что Клостер просто выродок, отвергнутый людьми и замкнувшийся в злобном одиночестве, и вид его не менее ужасен, чем у героев его книг. Возможно, прежде чем стать писателем, он поработал судмедэкспертом, или изготовителем мумий в музее, или шофером на катафалке. Недаром он выбрал в качестве эпиграфа к одному из своих романов пренебрежительные слова Голодаря из рассказа Кафки: «…я никогда не найду пищи, которая пришлась бы мне по вкусу. Если бы я нашел такую пищу… я бы не стал чиниться и наелся бы до отвала, как ты и как все другие».[1] В тексте на обложке его первой книги говорилось, что он немного «немилосерден» в своих наблюдениях, однако по прочтении нескольких страниц становилось ясно: Клостер не просто немилосерден — он беспощаден. Его романы с первых же абзацев ослепляли, как автомобильные фары на дороге, а когда ты спохватывался, что уподобился парализованному страхом зайцу и способен лишь завороженно перелистывать страницы, было уже слишком поздно. Казалось, его истории безжалостно взламывали защитные механизмы сознания и ворошили глубоко запрятанные страхи, словно автор обладал тайной способностью к трепанации, но проделывал ее необычайно тонкими инструментами. Его романы не были, строго говоря, детективными, хотя так было бы спокойнее — ничто не мешало бы нам осуществить свою заветную мечту и сбросить его со счетов как обычного автора обычных детективов. Нет, они являлись воплощением зла в наиболее чистом его проявлении, и если бы слово порочный не было настолько затаскано и выхолощено благодаря телесериалам, оно лучше всего определяло бы его произведения. Несомненно, все это нас задевало, и в разговорах о нем мы были предельно сдержанны, словно оберегали какую-то тайну, изо всех сил стараясь, чтобы она не просочилась «наружу». Даже критики не знали, как его преподнести, и, боясь показаться чересчур восторженными, мямлили что-то насчет «слишком» хорошего слога и стиля. И они были правы: Клостер писал слишком хорошо, непостижимо хорошо. Любая сцена, любой диалог, любая концовка повергали меня в уныние, и сколько бы я ни пытался «проникнуть» в этот механизм, я всегда приходил к выводу, что такое мог написать только человек с больным воображением, одержимый манией величия и потому взявший на себя смелость так вольно распоряжаться жизнью и смертью. Неудивительно, что десять лет назад рассказ о «совершенной во всех отношениях» секретарше этого маниакального перфекциониста чрезвычайно заинтриговал меня.
Я позвонил ей, как только вернулся домой, — ровный, безмятежный, вежливый голос, — и мы условились о встрече. Открыв дверь, я увидел высокую худую девушку, серьезную, но улыбчивую, с высоким лбом и стянутыми в конский хвост каштановыми волосами. Привлекательная? Очень, и к тому же неприлично молодая, похожая на студентку-первокурсницу, только что вышедшую из душа. Джинсы, свободная блузка, на запястье — разноцветные ленточки, туфли со звездочками без каблуков. Мы молча улыбались друг другу в тесноте лифта: ровные белоснежные зубы, чуть влажные на концах волосы, запах духов… Дома мы сразу договорились о времени и оплате. Положив сумочку, она тут же села на вращающийся стул перед компьютером и длинными ногами слегка крутила его, пока мы разговаривали. Карие глаза, умный, быстрый, порой насмешливый взгляд. Да, серьезная, но улыбчивая.
В первый день я диктовал два часа подряд. Она печатала внимательно, уверенно и без ошибок, что было настоящим чудом. Казалось, ее руки почти не двигались, однако она сразу приспособилась к моей диктовке и ни разу не сбилась. Неужели действительно совершенная во всех отношениях? Ближе к тридцати годам я приобрел привычку при взгляде на женщину с безжалостным равнодушием представлять, как она будет выглядеть через энное количество лет, вот и сейчас кое-что для себя отметил. Например, ее зачесанные назад волосы были очень тонкими и ломкими, а пробор — чересчур широким (я диктовал стоя, потому и разглядел). Еще я обратил внимание, что подбородок у нее очерчен не так четко, как бывает в этом возрасте, а легкая выпуклость таит в себе угрозу превращения его с годами в двойной. Прежде чем она села, я успел заметить в ее фигуре типично аргентинскую асимметричность в виде чересчур широких бедер, еще только намечающуюся, но неизбежную. Конечно, это произойдет очень нескоро, пока же балом правит молодость. Когда я открыл первую тетрадь и приготовился диктовать, она, выпрямившись, прислонилась к спинке стула, и, к сожалению, подтвердилось то, что я предполагал с первого взгляда: блузка болталась на ее плоской, как доска, груди. Не стало ли это обстоятельство для Клостера убедительным, если не решающим, аргументом? Ведь он был женат и вряд ли осмелился бы представить своей супруге восемнадцатилетнюю нимфу с пышными формами. Кроме того, он собирался работать, и прелестный девичий профиль, приятный для созерцания и не отвлекающий от дела, как нельзя лучше подходил для этой цели и оберегал от сексуального волнения, которое непременно возникло бы, будь у него перед глазами другие, гораздо более опасные контуры. «Интересно, — спросил я себя, совсем как Песоа,[2] — рассуждал ли Клостер именно так или это только я такой негодяй?» В любом случае выбор его я одобрил.
В какой-то момент я предложил выпить кофе. Она поднялась с той непринужденностью, с какой вообще вела себя в моем доме, и сказала, указав на гипс, что сама все приготовит, если я покажу, где что стоит. Тут она заметила, что Клостер непрерывно пил кофе (правда, назвала своего патрона не по фамилии, а по имени, и я задался вопросом, насколько они близки), и первое указание, которое он ей дал, касалось его приготовления. В первый день я больше ничего не стал спрашивать о Клостере, поскольку был так заинтригован, что решил потерпеть, пока мы познакомимся поближе. Зато, занимаясь поисками чашек и блюдец, Лусиана рассказала почти все, что мне вообще удалось о ней узнать. Она действительно училась в университете, на первом курсе. Поступила на биологический, но, возможно, после изучения обязательных предметов сменит специальность. Есть папа, мама, старший брат — студент последнего курса медицинского факультета, младшая сестренка семи лет, о которой она упомянула с какой-то непонятной улыбкой, мол, надоеда, но очень забавная. Бабушка, уже несколько лет живущая в доме для престарелых. Упомянутый мимоходом жених без имени, с которым она начала встречаться год назад. Что у нее было с этим женихом? Я пару раз довольно цинично пошутил, и она рассмеялась, из чего я сделал вывод, что было всё. Раньше она занималась танцами, но после поступления в университет перестала. Тем не менее у нее сохранилась хорошая осанка, а, когда она стояла прямо, ноги непроизвольно занимали первую позицию. Один раз по студенческому обмену съездила в Англию — получила стипендию в своем колледже, где преподавание велось на двух языках. Ну что ж, подумал я, милая, достойная дочь своих родителей, образованная и воспитанная, образцовая представительница аргентинского среднего класса, начавшая работать гораздо раньше своих подруг. Я спросил себя, но не ее, в чем тут дело, хотя, возможно, это было лишь признаком взрослости и независимости, к которой она, судя по всему, стремилась. Во всяком случае, в тех небольших деньгах, о которых мы договорились, Лусиана точно не нуждалась: она была бронзовой после долгого лета, проведенного на море, в Вилья-Хесель, где у родителей был свой дом, а ее сумочка наверняка стоила дороже моего дряхлого компьютера.
Я подиктовал еще пару часов, и она лишь раз выдала свою усталость: во время очередной паузы наклонила голову сначала в одну сторону, потом в другую, и ее прелестная шейка сухо хрустнула. Когда время работы закончилось, она встала, собрала и вымыла чашки, оставив их на раковине, на прощание коротко поцеловала меня в щеку и ушла.
Так и повелось: мимолетный поцелуй при встрече, брошенная на диван сумочка, два часа диктовки, кофе, быстрый веселый разговор в тесноте кухни, еще два часа диктовки, в какой-то момент обязательный наклон головы вправо-влево — движение, вызванное усталостью, но соблазнительное, — и сухой хруст позвонков. Со временем я изучил ее одежду, разные выражения лица, порой слегка заспанного, заколки в непослушных волосах, тайнопись макияжа. В один из таких обычных дней я спросил ее о Клостере, хотя теперь она интересовала меня гораздо больше, чем он, тоже казалась совершенной во всех отношениях, и я придумывал всякие невероятные способы, чтобы оставить ее у себя. Однако Клостер, насколько я мог понять, в качестве работодателя также был само совершенство. Он учитывал расписание ее экзаменов, да и платил в два раза больше, чем я, и она не преминула тактично мне об этом сообщить. «Но что он за человек, этот таинственный мистер К.?» — настаивал я. «А что именно ты хочешь узнать?» — растерянно спросила она. Естественно, я хотел узнать всё. Разве ей неизвестно, что писатели — профессиональные сплетники? «Друзей у него нет, — объяснил я, — он не дает интервью, а его фотографии уже давно исчезли с обложек его книг». Казалось, это ее удивило. Конечно, она несколько раз слышала, как он отказывался от встреч с журналистами, но вряд ли он что-то скрывает. Ему немного больше сорока, он высокий, худой, в молодости был пловцом на длинные дистанции, в его кабинете хранятся фотографии, медали и кубки той поры, и он до сих пор иногда допоздна плавает в бассейне какого-то клуба неподалеку от дома.
Она очень осторожно подбирала слова, стараясь быть нейтральной, но, может быть, он все-таки кажется ей интересным? Высокий, худой, с мощной спиной пловца, прикинул я и напрямик спросил, привлекательный ли он мужчина. Лусиана засмеялась, словно уже думала об этом и для себя решила, что нет, а потом с оттенком возмущения добавила, что он ей в отцы годится. Кроме того, сказала она, он очень серьезный. Они работали каждый день по четыре часа без перерыва. У него красивая четырехлетняя дочка, которая дарила Лусиане рисунки и хотела сделать ее своей сестрой. Пока они работали, девочка играла одна в комнате рядом с кабинетом, расположенным на первом этаже. Жена никогда туда не приходила, что казалось ей немного странным, да и вообще Лусиана видела ее всего-то пару раз. Иногда она что-то кричала дочери или звала ее сверху. Возможно, у нее депрессия или какая-то другая болезнь, во всяком случае, значительную часть дня она, видимо, проводила в постели. Дочкой занимался в основном отец, поэтому работу всегда заканчивали так, чтобы он успел сходить с ней в парк. А как они работали? Он тоже диктовал ей по утрам, но в отличие от меня часто надолго замолкал. А еще все время ходил по комнате, словно по клетке: то в один угол, то в другой, то встанет у нее за спиной, и без конца пил кофе, о чем она мне уже говорила. За день они делали не более полстраницы. Он исправлял каждое слово, заставляя ее по нескольку раз перечитывать одну и ту же фразу. А что он писал? Новый роман? И на какую же тему? Да, это был роман об убийствах на религиозной почве, по крайней мере, она так поняла из того, что успела напечатать. Она даже взяла у своего отца Библию с комментариями, чтобы он мог сравнить какой-то перевод. «А что он сам думал о себе?» «Что ты имеешь в виду?» — спросила она. «Считал ли он себя лучше всех?» Она ненадолго задумалась, словно пыталась вспомнить брошенное невзначай слово или замечание. Ей кажется, он никогда не говорил о своих книгах, но однажды, когда они в десятый раз вернулись к какой-то фразе, сказал, что писатель должен быть одновременно и навозным жуком, и Богом.
Заплатив ей в конце первой недели оговоренную сумму, я поразился тому, какой интерес в ней пробуждают деньги, как тщательно она их пересчитывает, с каким удовлетворением и как аккуратно прячет. Это открытие вкупе с ранее сделанным ею замечанием о том, сколько платил ей Клостер, заставило меня прийти к неожиданному и несколько тревожному выводу: деньги для прекрасной Лусианы имеют большое значение.
Что произошло потом? Кое-что произошло… Вдруг в разгар марта вернулось лето, дни стояли очень жаркие, и Лусиана сменила блузки на короткие маечки, оставлявшие открытыми не только плечи, но и часть спины и живота. Когда она наклонялась к экрану, я видел мягкий изгиб позвоночника, а в ложбинке, между майкой и брюками, — завиток светло-каштановых, почти русых волосков, которые спускались ниже, к соблазнительному треугольничку трусиков. Делала ли она это нарочно? Конечно нет. Все оставалось вполне невинным, и мы по-прежнему смотрели друг на друга невинными глазами и в тесноте кухни по-прежнему старательно избегали случайных прикосновений. Но в любом случае это было новое и весьма приятное развитие событий.
В один из таких жарких дней, склонившись над ней, чтобы прочитать на экране какую-то фразу, я без всякой задней мысли положил левую руку на спинку стула, а она, до этого сидевшая прямо, почему-то слегка откинулась назад, так что ее плечо мягко прижало мои пальцы. Ни она, ни я не отодвинулись, чтобы прервать это первое прикосновение — робкое, но продолжительное, — поэтому до первого перерыва я неподвижно стоял около нее, пальцами ощущая, словно некий прерывистый сигнал, пульсацию ее крови и жар ее кожи, струящийся от шеи к плечам. Пару дней спустя я начал диктовать первую в моем романе по-настоящему эротическую сцену. Когда мы закончили, я попросил ее вслух прочитать этот кусок, заменил одни слова на другие, более грубые, и попросил прочитать еще раз. Она отнеслась к моей просьбе с обычным спокойствием, и в ее голосе, даже в самых откровенных местах, не чувствовалось ни малейшего смущения, однако кое-какая напряженность между нами все-таки возникла. Чтобы как-то выйти из положения, я сказал, что Клостер наверняка не диктовал ей ничего подобного. Она взглянула на меня безмятежно и чуть иронически и ответила, что Клостер диктовал ей вещи и похуже. Однако это «похуже» прозвучало так, словно на самом деле она считала их несравненно лучше. На губах ее застыла слабая улыбка, будто она вспоминала что-то, и я воспринял это как вызов. Диктуя, я терпеливо ждал, пока она наклонит голову вправо-влево, и когда наконец услышал сухой хруст, скользнул рукой ей под волосы, в ложбинку между позвонками, и слегка надавил на них. Если раньше я всеми силами старался до нее не дотрагиваться, то теперь дотронулся весьма решительно, хотя и попытался представить свое движение как непреднамеренное. Думаю, она была поражена, да я и сам себе удивлялся. Она убрала пальцы с клавиатуры и замерла, едва дыша и не поворачивая головы, так что я не мог понять, ждет ли она чего-то еще или недовольна случившимся.
— Когда мне снимут гипс, я сделаю тебе массаж, — сказал я и убрал руку на спинку стула.
— Когда тебе снимут гипс, я больше не понадоблюсь, — ответила она, по-прежнему не оборачиваясь и растерянно улыбаясь, будто была готова в случае чего сбежать, но еще не решила, хочется ли ей этого.
— Я в любой момент могу еще что-нибудь себе сломать, — произнес я и посмотрел ей в глаза.
Она тут же отвела взгляд.
— Все равно ничего не получится, ты же знаешь, Клостер возвращается на следующей неделе, — сказала она бесстрастно, словно хотела осторожно заставить меня отступить. Или воздвигала еще одну преграду, чтобы проверить?
— Клостер, Клостер, — проворчал я. — Разве это справедливо, что у Клостера есть всё?
— Вряд ли у него есть всё, что ему хотелось бы иметь, — сказала она.
Она произнесла это своим обычным спокойным тоном, но в голосе ее я уловил оттенок гордости, источник которой понять пока не мог. Возможно, она надеялась меня утешить, но добилась обратного, затронув еще одну раздражающую тему. Выходит, у этого серьезного Клостера все-таки были какие-то несерьезные виды на малышку Лусиану. Судя по тому, что я услышал, он, похоже, уже сделал первый ход. И Лусиана вовсе не намерена хлопать перед его носом дверью, а, наоборот, собирается возвращаться к нему. Даже если Клостер, которому я никогда не завидовал сильнее, чем сейчас, еще не получил ее целиком, у него каждый день будет такая возможность. Ведь помимо гордости, заставляющей отвергать, Лусиана наверняка обладает гордостью иного рода, и он не преминет этим воспользоваться. Разве она не в том возрасте, когда женщина, только-только простившись с отрочеством, стремится испробовать свою привлекательность на разных мужчинах?
Вот какой вихрь мыслей вызвала несколько необычная интонация ее голоса, но только я собрался задать вопрос, как она, слегка покраснев, заявила, что не хотела сказать ничего, кроме того, что сказала: никто, даже Клостер, не может иметь всё. Повторив эту фразу, она замкнула круг, и я вынужден был признать, что мне не удалось ничего добиться, а ей удалось меня обескуражить. Повисло неловкое молчание, и вдруг она совсем другим, едва ли не заискивающим тоном спросила, не следует ли нам продолжить работу. Немного пристыженный, я начал искать в рукописи нужную строчку. Я был страшно недоволен собой: пытаясь выведать что-то о Клостере, я, возможно, упустил собственный шанс. Впрочем, был ли он у меня? После первого прикосновения, несмотря на ее строгий вид, мне казалось, что был, но с возобновлением работы это ощущение исчезло, будто разум заставил нас отойти на прежние позиции. Однако, собирая перед уходом сумку, она бросила на меня быстрый взгляд, словно хотела в чем-то удостовериться или давала понять, что прикосновение не прошло бесследно. Этот взгляд в очередной раз привел меня в замешательство, так как мог означать и то, что она не держит на меня зла, но предпочитает забыть о случившемся, и то, что все еще возможно.
Я с нетерпением ждал следующего утра. Месяц скоро заканчивался, и я вдруг понял, что через пару дней Лусиана исчезнет из моей жизни. Открыв ей дверь, я сразу стал искать, изменилось ли со вчерашнего дня что-нибудь в ее лице или внешности — чуть больше косметики, чуть меньше одежды, — но если она и приложила усилия, так только к тому, чтобы выглядеть как всегда, и вполне в этом преуспела. Тем не менее «как всегда» уже не было. Мы заняли свои места, и я начал диктовать последнюю главу романа, спрашивая себя, не разбередит ли неотвратимый финал что-нибудь и в душе Лусианы. Но поскольку мы по-прежнему усердно играли роль поглощенных работой людей, она была вся внимание, и казалось, ее интересовал только мой голос. По мере того как шло время, я понял, что все зависит от одного-единственного движения. Я невольно отмечал то, что видел каждый день: ложбинку на спине около трусиков, соблазнительно нахмуренные брови, кончики зубов, постоянно покусывающих губу, изгиб плеча, — но все это казалось несущественным, а глаза мои упирались в то место, где затылок плавно переходит в шею, и в этом было что-то странное, даже ненормальное. Подобно собаке Павлова, я напряженно ждал момента, когда она качнет головой, но нужного сигнала не было. Возможно, она тоже поняла, какой властью обладает — или какую опасность таит — этот хрустящий звук, и ее прелестная изогнутая шейка оставалась упрямо неподвижной. Так ничего и не дождавшись и чувствуя себя обманутым, я позволил ей уйти.
Следующее утро было последним. Когда Лусиана пришла и бросила на диван сумочку, сама мысль о том, что завтра ее тут не будет и привычные мелочи исчезнут, показалась невыносимой. В раздражении провел я первые два часа. Потом Лусиана отправилась на кухню готовить кофе, тоже в последний раз. Я побрел следом и сказал с иронией, к которой примешивалась грусть, что на следующей неделе ей опять будут диктовать хорошие романы. Еще я сказал, что Кампари велел вернуть ее в целости и сохранности и, к сожалению, я его указание выполнил. В ответ я получил лишь застенчивую улыбку, и мы вернулись к работе — нам остался один эпилог. Я с горечью подумал, что, возможно, мы даже закончим сегодня раньше обычного. На одной из последних страниц попалось немецкое название улицы, и Лусиана попросила проверить, не ошиблась ли она. Я склонился над ее плечом, как делал уже много раз, и снова ощутил исходящий от ее волос запах духов. Когда я уже собирался убрать руку со спинки стула, она наконец подала долгожданный сигнал: наклонила голову сначала в одну сторону, почти коснувшись меня, потом в другую. Послышался привычный хруст, и тут же моя рука скользнула ей под волосы, в уже знакомую ложбинку. Она коротко вздохнула, откинула голову на спинку, словно сдаваясь, и повернулась ко мне лицом. Я поцеловал ее. Она закрыла глаза, потом слегка приоткрыла их, и тогда я поцеловал ее еще раз, уже сильнее, а левую руку просунул под майку. Гипс мешал мне обнять ее, и она легко высвободилась, немного отъехав на стуле.
— Что случилось? — с удивлением спросил я и протянул руку, но что-то в ней удержало меня, и рука повисла в воздухе.
— Что случилось? — переспросила она, поправляя волосы, и улыбнулась; улыбка была смущенная и в то же время игривая. — У меня есть жених, вот что случилось.
— Он и десять секунд назад у тебя был, — возразил я, недоумевая.
— Десять секунд назад… я на секунду о нем забыла.
— А теперь?
— А теперь вспомнила.
— Что же с тобой было? Приступ амнезии?
— Не знаю. — Она взглянула на меня, словно говоря, что не стоит придавать этому такое большое значение. — Возможно, то, чего ты так хочешь.
— Выходит, только я этого хочу, — сказал я раздосадованно.
— Да нет, — смешалась она, — мне тоже было любопытно. К тому же ты так ревнуешь к Клостеру…
— При чем здесь Клостер? — по-настоящему разозлился я. Сразу два соперника — это уже слишком.
Казалось, она раскаивается, что упомянула его. Во взгляде ее сквозило беспокойство, наверное, потому, что я впервые повысил голос.
— Да нет, конечно же ни при чем, — сказала она, готовая в любой момент взять свои слова обратно. — Я просто подумала, так ты меня не забудешь.
«Она уже знает немало приемов, — разочарованно подумал я. — Эти широко открытые печальные глаза могут одновременно и лгать, и говорить правду».
— Не забуду, можешь не сомневаться, — сказал я с оскорбленным видом, призвав на помощь уязвленную гордость. — Впервые меня целуют из сострадания.
— Может, теперь закончим работу? — спросила она и начала осторожно придвигаться на стуле к столу, словно опасалась какого-нибудь выпада с моей стороны.
— Конечно, закончим, — ответил я.
Я продиктовал две последние страницы и, когда она уже взяла сумочку, молча протянул деньги за прошедшую неделю. Впервые она спрятала их не глядя, словно ей не терпелось побыстрее уйти.
В тот день, десять лет назад, я видел Лусиану в последний раз. Тогда она была очень красивой, решительной и беззаботной девушкой, которая только училась искусству обольщения и которой, казалось, ничто не угрожало.
Без пяти четыре прозвенел домофон, и я, разглядывая в зеркале лифта свое изборожденное годами лицо, невольно представил себе, что увижу, когда открою дверь.
Глава 2
Подготовиться к тому, что я увидел, было невозможно. Конечно, передо мной стояла Лусиана, и мне пришлось с этим смириться, но в первое мгновение мне показалось, будто произошла какая-то чудовищная ошибка. Ошибка, совершенная временем. Как написал Клостер, самая страшная месть по отношению к женщине — встретиться с ней после десяти лет разлуки.
Она поправилась, но если бы только это… Больше всего меня ужаснуло то, что знакомое лицо можно было узнать только по глазам, которые словно звали из прошлого, погруженного в трясину лет. Она улыбнулась, видимо решив проверить, сохранилось ли в ней хоть что-нибудь от былой привлекательности, но в улыбке сквозила безнадежность. Да и эта робкая улыбка была мимолетной, словно она сама понимала, что жестокие потери лишили ее прежнего очарования. Мои худшие опасения по поводу ее внешности, увы, подтвердились. Изящная шейка, некогда владевшая моими помыслами, потолстела, и обозначился второй подбородок, блестящие глаза уменьшились и припухли, губы горько изогнулись и, казалось, разучились улыбаться. Но особенно жестоко годы обошлись с ее волосами, словно она перенесла нервное заболевание или в порыве отчаяния просто повырывала их, и теперь надо лбом и ушами серыми шрамами просвечивал череп. Очевидно, я не сразу отвел взгляд от этих жалких остатков прежней роскоши, потому что она подняла руку в надежде скрыть проплешины, но тут же опустила ее — ущерб был слишком велик, чтобы прибегать к подобным уловкам.
— Этим я тоже обязана Клостеру, — сказала Лусиана.
Она села на старый вращающийся стул и огляделась, думаю, несколько удивившись тому, что в комнате все осталось по-прежнему.
— Невероятно, — произнесла она, словно столкнулась с некой несправедливостью и в то же время неожиданно нашла милое старое убежище нетронутым. — Здесь ничего не изменилось. Даже этот ужасный серый коврик сохранился. И ты… — Она взглянула на меня почти укоризненно. — Ты все такой же, если не считать нескольких седых волосков. И совсем не поправился; наверное, если пойти на кухню, там опять не окажется ничего, кроме кофе.
Теперь настала моя очередь сказать ей что-нибудь приятное, но я не нашел слов, и думаю, это молчание ранило ее сильнее, чем любая ложь.
— Ну так что, — сказала она, и неприятная усмешка тронула ее губы, — ты ничего не хочешь обо мне узнать? Не хочешь спросить, что случилось с моим женихом? — Она словно предлагала мне вступить в игру, и я подчинился.
— И что же случилось с твоим женихом? — машинально повторил я.
— Он умер, — сказала она и пристально посмотрела на меня, не давая отвести взгляд. — Не хочешь спросить, что случилось с моими родителями?
Я ничего не ответил, и она продолжала чуть ли не с вызовом:
— Они умерли. Не хочешь спросить, что случилось с моим старшим братом? Он умер.
Ее нижняя губа слегка задрожала.
— Умерли, все умерли, один за другим. И никто не знает, никто не понимает. Сначала даже я не понимала.
— Ты хочешь сказать, их кто-то убил?
— Клостер, — испуганно прошептала она, склонившись ко мне, будто кто-то мог нас услышать. — И он не остановится. Просто он делает это очень медленно, растягивая на годы.
— Клостер убил всех твоих родственников, и никто об этом не знает, — с расстановкой повторил я, как обычно говорят с людьми заблуждающимися, но уверенными в своей правоте.
Она кивнула, по-прежнему глядя мне в глаза и ожидая моей реакции, будто главное уже было сказано и теперь все зависело от меня. Я, естественно, подумал, что после целой череды смертей она просто тронулась умом. В последние годы Клостер приобрел прямо-таки неприличную славу — нельзя было открыть газету, чтобы не встретить его имя. Будучи наиболее востребованным и знаменитым среди писателей, он мог одновременно возглавлять жюри литературного конкурса, участвовать в международном конгрессе и присутствовать в качестве почетного гостя на приеме в посольстве. За десять лет он из затворника превратился в публичного человека, чуть ли не в символ. Его книги выходили в самых разных вариантах: от карманных изданий до роскошных томов в твердом переплете, какие дарят партнерам по бизнесу. И хотя теперь он обрел лицо, глядящее с профессионально сделанных фотографий, для меня он давно превратился из живого человека в абстрактное имя, которым пестрели полки книжных магазинов, афиши и заголовки периодических изданий. Как любая знаменитость, он был неуловим и вел суматошную жизнь, разрываясь между презентациями собственных книг и бесконечными иными мероприятиями и акциями. Он не знал ни минуты покоя, а ведь когда-то он еще и писал, потому что его романы выходили в свет с завидной регулярностью. Думать, будто Клостер может иметь отношение к реальным преступлениям, казалось мне столь же нелепым, как приписывать их папе римскому.
— Но разве у Клостера есть время заниматься убийствами? — невольно вырвалось у меня, и этот возглас выдал мое удивление.
Я слишком поздно сообразил, что вопрос мог прозвучать иронически и обидеть ее, но, судя по ответу, она восприняла его как доказательство своей правоты.
— В том-то и дело, что это часть его стратегии, поскольку никто не верит, что такое возможно. Когда мы познакомились, ты сказал, что он весьма таинственный писатель. Тогда он действительно презирал публичную жизнь, я сама сто раз слышала, как он отказывался от интервью. Но в последние годы он сознательно искал славы, потому что теперь она ему нужна, это его защита. Она была бы ему нужна, если бы кто-нибудь мне поверил и захотел разобраться, — с горечью сказала она.
— Но что за причина могла быть у Клостера?..
— Не знаю. Это-то и приводит меня в отчаяние. Правда, однажды… у меня возникла одна мысль, которая, как мне показалось, все объясняет. В свое время я подала на него иск, но по прошествии стольких лет эта причина не кажется такой уж весомой. Тем более до суда так и не дошло. Вряд ли он мстит — невозможно так мстить за тот поступок, это слишком ужасно. И чем больше я думаю, тем меньше верю, что дело именно в этом.
— Иск на Клостера? Мне казалось, он — само совершенство, и, когда мы в последний раз виделись, ты вроде бы радовалась, что возвращаешься к нему. Что же произошло?
В этот момент кофейник, который я оставил на плите, зашипел. Я пошел на кухню, вернулся с двумя чашками кофе и подождал, пока она положит сахар. Потом она очень долго его размешивала, словно хотела собраться с мыслями или прикидывала, что рассказывать, а что нет.
— Что произошло? Много лет я себя спрашиваю, что же действительно произошло. Если рассказать все по отдельности, получится просто цепочка несчастий, как в ночном кошмаре. Все началось после той поездки, когда я снова стала у него работать. В первый день он был в хорошем настроении и, когда я готовила кофе, спросил, что я делала в его отсутствие. Я не задумываясь сказала, что работала с тобой. Сначала он просто поинтересовался, кто ты и о чем твой роман. Выяснилось, что он тебя знает, а может, просто сделал вид, что знает. Еще я сказала, что ты сломал руку. Это был ничего не значащий разговор, но вскоре по его тону и настойчивым расспросам я поняла, что он ревнует и не сомневается, будто между нами что-то было. Несколько раз он чуть было не спросил об этом напрямую. И в последующие дни так или иначе постоянно возвращался к этому несчастному месяцу. Он даже прочитал одну из твоих книг и заставил еще раз рассказать о новом романе, чтобы посмеяться над ним. Я не откровенничала, и это, казалось, особенно его злило. Однако неделю спустя он сменил тактику: был молчалив больше обычного, со мной почти не разговаривал, и я подумала, что он собирается меня уволить.
— Я так и предполагал, — сказал я. — Он был в тебя влюблен.
— Те дни были самыми трудными. Он ничего не диктовал, только ходил по комнате, будто его мысли были заняты не романом, а чем-то другим, может быть имеющим отношение ко мне… И вдруг однажды утром он снова начал диктовать, как обычно, словно ничего не случилось. Впрочем, не совсем обычно, казалось, на него снизошло вдохновение, он словно преобразился и был как одержимый. До сих пор он диктовал в день один-два абзаца, которые потом с маниакальным упорством исправлял, а тут с ходу продиктовал большой кусок, прямо скажем, жуткий, о преступлениях религиозных фанатиков-убийц, обезглавливающих свои жертвы. Никогда он не диктовал так быстро, я еле за ним успевала и решила, что все уладилось. В то время мне очень нужна была работа, и перспектива быть уволенной меня совсем не радовала. В таком темпе мы проработали почти два часа, и с течением времени его настроение улучшалось. Когда я перестала печатать и собралась идти варить кофе, он впервые за много дней отпустил какую-то шуточку. Поднявшись, я почувствовала, что шея совсем затекла. У меня в то время вообще были проблемы с шеей, — добавила она, видимо надеясь этим запоздалым объяснением снять с себя подозрения в преднамеренных уловках.
— Я прекрасно это помню, — сухо произнес я, — хотя никогда особенно не верил, что у тебя болит шея.
— Но она правда болела, — сказала Лусиана, будто сейчас ей было особенно важно убедить меня. Вдруг она замолчала и отрешенно взглянула в окно, словно сквозь годы опять перенеслась в тот день. — Я стояла к нему спиной, и, когда от наклона позвонки хрустнули, он сзади одной рукой обнял меня за шею. Я повернулась, и тогда он… попытался меня поцеловать. Я попробовала высвободиться, но он крепко обнимал меня и, видимо, не собирался отпускать, будто не чувствовал моего сопротивления. Тогда я вскрикнула, негромко, просто чтобы он от меня отстал. Я была скорее удивлена, чем возмущена, я ведь воспринимала его как отца, я тебе об этом говорила. Он застыл, наверное, только тогда понял, что натворил… Думаю, его жена, хотя и была наверху, слышала мой крик. Тут в дверь постучали, и он пошел открывать. Он был очень бледен. Это оказалась Паули, его дочка. Она тоже слышала, как я кричала, и спросила, что случилось. Он сказал, что я увидела таракана, что ничего страшного нет, и попросил ее вернуться к себе в комнату. Мы снова остались одни. Я собрала вещи и заявила, что ноги моей больше не будет в его доме. Я была сама не своя и не могла сдержать слез, из-за чего еще больше разозлилась. Он просил обо всем забыть, признал, что совершил жуткую глупость, но я тоже виновата, так как подавала ему знаки. А потом он сказал одну обидную вещь… словно не сомневался, что я спала с тобой, и я вдруг прекрасно поняла ход его мыслей. До поездки он молча боготворил меня, у мужчин иногда так бывает, и ему даже в голову не приходило прикоснуться ко мне. После поездки, наоборот, он начал считать меня чуть ли не шлюхой, а раз так, почему бы и самому не попробовать? Я стала что-то выкрикивать, мне уже было не важно, слышит его жена или нет. Он подошел, видимо надеясь успокоить меня, а я сказала, пусть только попробует хоть раз дотронуться, и я подам на него в суд. Он опять начал просить прощения, предложил заплатить за отработанные в этом месяце дни, но я мечтала только об одном — поскорее уйти. На улице я снова расплакалась: это была моя первая работа, и я полностью ему доверяла. Домой я вернулась раньше обычного, и мама тут же поняла, что я плакала. Пришлось все ей рассказать.
Дрожащей рукой она подняла чашку, сделала глоток и, видимо, погрузилась в воспоминания.
— И что она сказала? — спросил я.
— Поинтересовалась, не спровоцировала ли я его чем-нибудь. Ее уволили, поэтому я и пошла работать, а теперь я тоже осталась ни с чем. Еще мама сказала, нужно посоветоваться с адвокатом, которая выиграла ее дело о компенсации, так это оставлять нельзя. Решили ничего не говорить отцу, пока все не закончится. К адвокату мы пошли в тот же день. Страшная женщина, я ее боялась — огромная, толстая, с узкими глазками, она нависала над письменным столом и наводила на мысль о главаре какого-нибудь преступного синдиката. По ее словам, она ненавидела мужчин, вела с ними беспощадную войну, и не было для нее большего счастья, чем стереть кого-нибудь из них в порошок. Она сразу стала звать меня дочкой, попросила рассказать все без утайки и посетовала, что Клостер не был более настойчив и у нас на него ничего нет, кроме этого случая. Потом спросила, остались ли на теле синяки или какие-то другие следы насилия. Пришлось признаться, что никакого насилия не было. Тогда она сказала, что мы не можем привлечь его за сексуальное домогательство, но эти слова она в начало документа вставит, пусть понервничает. Вообще же иск, как она объяснила, будет касаться только социальных и пенсионных выплат, которых я от него не получила, поскольку инцидент имел место в закрытой комнате, без свидетелей, и наш с ним обмен показаниями ни к чему не приведет. Мой утвердительный ответ на вопрос, женат ли он, очень ее обрадовал: женатых гораздо легче запугать, нам останется только решить, какую сумму мы хотим с него получить. Она подсчитала на калькуляторе, сколько он должен заплатить по закону, приплюсовав то, что полагалось в качестве компенсации. Сумма показалась мне баснословной — больше, чем я заработала за год. Под ее диктовку я написала заявление, спросив, нельзя ли заменить «сексуальное домогательство» какой-нибудь более мягкой формулировкой. На это она ответила, что отныне я должна считать его своим врагом и что он все равно будет опровергать все, в чем бы мы его ни обвиняли. На почту я пошла одна, и, пока стояла в очереди, у меня возникло предчувствие, что я собираюсь совершить нечто непоправимое и что письмо обладает скрытой разрушительной силой, которая приведет к ужасным последствиям. Никогда в жизни я ничего подобного не испытывала, казалось, я сжимаю в руке оружие и мне осталось нажать на курок. Я понимала, что в любом случае причиню ему вред, и дело не только в деньгах, которые он должен мне заплатить. Я готова была отступить и если бы оказалась тут днем позже, то ничего никуда не отправила бы. Но я уже пришла, да к тому же по-прежнему чувствовала себя униженной. Мне казалось страшно несправедливым, что я осталась без работы, хотя по отношению к нему всегда вела себя безупречно.
Более того, я считала, что каким-то образом он должен мне это возместить.
— И ты послала заявление.
— Да.
Взгляд ее опять стал отрешенным, она отставила чашку и спросила, можно ли закурить. Я принес из кухни пепельницу и ждал, пока она заговорит, но дым словно помог ей еще глубже уйти в себя, забраться в какие-то темные уголки памяти.
— Ты отправила письмо… и что дальше?
— На первое письмо он не ответил. Мне пришло уведомление о том, что он его получил, наверное, прочитал, но никакого ответа не было. Примерно месяц спустя мама решила позвонить адвокатше. Для нас это даже лучше, сказала та: или он не принимает нас всерьез, или у него плохие советчики. Но меня опять кольнуло дурное предчувствие. Я работала с ним почти год, и, когда ты однажды спросил меня о нем, я подумала, что это самый умный человек, какого я когда-либо знала, однако есть в нем что-то порочное и жестокое, пока скрытое, но в любой момент готовое проявиться. Меньше всего я хотела бы иметь его своим врагом. Я воспринимала это письмо как объявление войны и предполагала, что теперь он откроется с худшей стороны. Я боялась того, что сделала, у меня даже появились… навязчивые идеи. В конце концов, у него был мой адрес, телефон, мы были достаточно близки, и он многое обо мне знал. Я подумала, возможно, он не отреагировал на заявление, так как замышлял какой-то другой ответ, например личную месть. Однако адвокатша меня успокоила: если он действительно умный человек и женат, то ему останется только одно — заплатить. Чем больше он медлил с ответом, тем солиднее становился предъявляемый ему счет. Я написала под диктовку второе заявление, точь-в-точь как первое, но с требованием уже большей суммы, поскольку к прежней добавилась зарплата за тот месяц, когда мы безрезультатно ждали ответа. Теперь ответ последовал незамедлительно. Его адвокат все отвергал, это было не письмо, а одно сплошное отрицание. Отвергалось даже то, что я у него работала и он вообще со мной знаком. Мой адвокат сказала, что волноваться не о чем, это типичный ответ, свидетельствующий лишь об одном: Клостер понял всю серьезность положения и тоже нашел себе адвоката. Теперь нужно подождать первого слушания о примирении сторон и подумать, какая сумма позволит нам отказаться от иска. Я успокоилась: никакой личной мести, одни бюрократические формальности.
— И ты пошла на первое слушание?
Лусиана кивнула.
— Я попросила маму пойти со мной, так как все-таки побаивалась с ним встречаться. Клостер опаздывал уже на десять минут, и адвокатша прошептала со злобной радостью, что, наверное, он на более важном судебном заседании — по делу о разводе. Оказывается, ее коллега и подруга представляет интересы жены Клостера. Видимо, его супруга прочитала наше заявление, в том числе и упоминание о сексуальном домогательстве, и тут же решила с ним развестись. Они предъявили миллионный иск, а поскольку с ее подругой шутки плохи, то Клостер, несомненно, окажется на улице. Я прямо-таки оцепенела, никак не ожидала подобного поворота. Прошло еще пять минут, и наконец появился адвокат Клостера, по виду спокойный, уравновешенный человек. От имени своего клиента он предложил нам двухмесячную зарплату в качестве компенсации. Мой адвокат с ходу отвергла это предложение, даже не посоветовавшись со мной, и через месяц было назначено второе слушание в мировом суде. Судья сказала, что за это время все смогут подумать и прийти к соглашению. Когда мы вышли, я спросила маму, не отказаться ли нам вообще от этого дела. Я и вообразить не могла, что все зайдет так далеко и из-за меня разрушится его брак. Мама рассердилась и заявила, что не понимает, как я могу ему сочувствовать. Совершенно очевидно, что этот брак разрушился уже давно, если он пытался проделать такое со мной. Я промолчала — на самом деле я не столько раскаивалась, сколько боялась. Мои худшие предчувствия сбывались. Ведь он просто-напросто хотел меня поцеловать, а мы раздули целую историю, последствия которой уже вышли из-под контроля. С каждым днем беспокойство мое нарастало, и мне хотелось только одного — чтобы второе слушание поскорее прошло и все закончилось. Я была готова принять любое новое предложение вопреки желанию мамы и советам адвоката. За день до назначенной даты судья позвонила и предупредила, что слушание откладывается на неделю. Раздосадованная, я спросила почему. По просьбе другой стороны, был ответ. Я спросила, можно ли вот так менять дату по собственному желанию. В чрезвычайных ситуациях — да, можно, ответила она и, понизив голос, сообщила, что у Клостера умерла дочка. Я не могла в это поверить и в то же время, как ни странно, сразу поверила и восприняла эту трагедию как логическое следствие того, что началось после отправки моего письма. Несколько секунд я была не в силах вымолвить ни слова, но потом все-таки спросила, из-за чего она умерла. Судья знала только то, что сообщил его адвокат: дома произошел какой-то несчастный случай. Повесив трубку, я подошла к письменному столу и вынула из ящика рисунки, которые подарила мне Паули. На одном были нарисованы ее папа огромных размеров и я на маленьком стульчике перед квадратом, изображавшим компьютер. К тому времени она как раз научилась писать свое имя и подписала рисунок. На втором сквозь открытую дверь виднелся маленький парящий в воздухе папа, а мы с ней, почти одного роста, держались за руки, как сестры. Радостные и наивные рисунки, а теперь она мертва. Весь оставшийся день я проплакала. Наверное, я плакала и о себе тоже, хотя вряд ли в тот момент предвидела, что так просто все не закончится и произойдет еще немало ужасных вещей.
— Но почему? Если это был несчастный случай, почему ты чувствовала себя виноватой?
— Не знаю, но я чувствовала, а главное — он чувствовал то же самое. Во всяком случае, это единственное объяснение случившемуся, какое приходит мне в голову.
Она замолчала и закурила вторую сигарету — рука у нее по-прежнему дрожала.
— Итак, ты пошла на второе слушание, — сказал я.
Она кивнула.
— Как и в прошлый раз, мы пришли первыми, и нас попросили пройти в комнату для переговоров. Я думала, Клостер снова пришлет своего адвоката, но через несколько минут дверь открылась, и вошел он сам. Лицо его так изменилось, словно он тоже умер вместе с дочерью. К тому же он сильно похудел и, казалось, не спал уже несколько дней: красные глаза, ввалившиеся щеки… Он был невероятно бледен, будто из него выкачали всю кровь, но при этом решителен и энергичен, как человек, который должен выполнить определенную задачу и хочет сделать это побыстрее. Под мышкой он держал книгу, которую я сразу узнала: это была отцовская Библия. Он пересек комнату и подошел прямо ко мне. Мама дернулась на стуле, словно хотела встать на мою защиту, но думаю, он этого даже не заметил — он смотрел только на меня, и смотрел так жутко, что я до сих пор по ночам вижу его глаза. Несомненно, он считал меня виноватой. Молча он протянул мне Библию. Я тут же убрала ее в сумку, а он повернулся к судье и спросил, какую сумму сейчас составляет иск. Узнав цифру, он достал из кармана чековую книжку и собрался выписывать чек. Судья сказала, что он может подать встречный иск, но Клостер движением руки остановил ее, будто ничего больше не желал слышать. Он выписал три чека: один — мне на всю сумму, которую мы требовали, и два — с гонорарами судье и моему адвокату. Я подписала бумагу о полном удовлетворении иска, он взял полагающуюся ему копию и, ни на кого не глядя, вышел. Все продолжалось не более десяти минут. Судья была потрясена: в ее практике дело впервые закончилось таким образом.
— И что же случилось потом?
— Потом… я вернулась домой, вынула из сумки Библию и поставила на полку над письменным столом, рядом с учебниками. Отец давно ею не пользовался, вот я и дала ее Клостеру несколько месяцев назад и не вспоминала о ней. И тут мне пришло в голову, что книга, вернее, возвращение ее было лишь предлогом, чтобы подойти и так жутко посмотреть на меня. Я не могла избавиться от его взгляда, а по ночам мне снилось, будто дочка Клостера протягивает мне руку и говорит, как раньше, что ей скучно одной в комнате и хочется со мной поиграть. Я открыла счет в банке, но дни шли, а я все не решалась трогать деньги, которые внушали мне прямо-таки суеверный ужас. Одно время я собиралась отдать их какой-нибудь благотворительной организации, но тоже побоялась — мне казалось, если они будут лежать на месте, все в конце концов образуется, но стоит взять хоть немного, и расплата не заставит себя ждать. Постепенно мной овладела мысль, что Клостер замышляет против меня что-то страшное, поэтому и отдал всю сумму без возражений. Я даже поделилась своими опасениями с женихом, но поскольку не рассказывала ему, как Клостер хотел меня поцеловать, то сказала, что иск был связан с моей работой у него, что ему пришлось много заплатить и я боюсь, вдруг он начнет мстить. В то время Клостер опубликовал новый роман — не тот, который он мне диктовал, а тот, который закончил до меня и правил, находясь в Италии.
— «День мертвеца», я прекрасно помню, он вышел одновременно с моим, тем, который ты печатала. Тогда Клостер впервые добился настоящего успеха.
— Да, роман очень быстро возглавил список самых продаваемых книг, он мелькал во всех витринах, даже в супермаркетах продавался. Каждый раз, проходя мимо книжного магазина и видя его имя, я вздрагивала. Стараясь успокоить меня, жених сказал, что Клостер с лихвой возместил отданную мне сумму и думать обо мне забыл, но я кое-что заметила.
— Что?
— То, о чем мы уже говорили. Раньше Клостер терпеть не мог появляться на людях, а тут вдруг начал превращаться в настоящую знаменитость. Создавалось впечатление, будто он стремился одновременно находиться повсюду.
— Возможно, это связано с тем, что он остался один.
— Сначала я тоже думала, что всеобщее признание служит ему утешением, а постоянная занятость позволяет хотя бы на время забыть о смерти дочери, но это совсем на него не похоже. Тогда я заподозрила, что такое поведение является частью определенного плана. Как бы то ни было, я дала жениху убедить себя, что Клостер слишком занят книгой и ему некогда думать обо мне. В тот год Рамиро получил диплом преподавателя физкультуры и устроился спасателем на один из пляжей в Вилья-Хесель, но до начала сезона хотел съездить в Мексику. Он давно задумал это путешествие и предложил поехать с ним, чтобы отвлечься. Я согласилась и истратила на поездку часть полученных от Клостера денег. Мы проездили по всяким городкам и деревушкам на месяц дольше, чем собирались, и вернулись только в начале декабря, когда ему нужно было выходить на работу. Я осталась в Буэнос-Айресе сдавать экзамены, но мои родители с Валентиной и Бруно уже были в Хеселе, поэтому я, освободившись, тут же на ночном автобусе отправилась туда. Я хотела сделать Рамиро сюрприз и с автобусной станции пошла прямиком в его гостиницу, чтобы вместе позавтракать. Мы устроились в маленьком баре на пляже. В такую рань народу еще мало, я огляделась по сторонам и за одним из столиков увидела мужчину в плавках и сандалиях, который наверняка приехал несколько дней назад, так как успел здорово загореть. Узнав его, я чуть не закричала. Это был Клостер. Он пил кофе, читал газету и делал вид, что не замечает меня, хотя сидел в нескольких метрах от нас.
— Может, вы случайно оказались в одном месте? В то время многие писатели отдыхали в Хеселе, а дом, который он снимал, вполне мог находиться неподалеку от пляжа.
— Чтобы он среди всех прибрежных курортов выбрал именно Хесель, а среди всех гостиниц — ту, где жил мой жених? Нет, это невероятно. И вообще странно, что он приехал именно туда. Он ведь знал, что я провожу там каждое лето. Я украдкой показала его Рамиро, и он тоже счел это случайностью. Я спросила, встречал ли он Клостера раньше, и оказалось, уже неделю тот каждое утро сидит за одним и тем же столиком и читает газету, а потом идет купаться и заплывает очень далеко. Думаю, мой жених был удивлен, что это тот самый писатель, у которого я работала, возможно, в нем даже проснулась ревность, так как я мало о нем рассказывала, и Рамиро, наверное, представлял его этакой древней библиотечной крысой. Клостер же, с обнаженным торсом, был похож на атлета; к тому же он немного поправился и помолодел от солнца и морского воздуха. Пока мы его обсуждали, он вошел в море и поплыл, рассекая воду уверенными длинными гребками. Он миновал риф и стал быстро удаляться от берега; сначала еще можно было различить его руки, поочередно вздымавшиеся над водой, но когда он преодолел последнюю линию буйков, то превратился в точку, едва заметную среди волн. Вскоре я потеряла его из вида, и Рамиро протянул мне бинокль, который полагался ему как спасателю. Я отметила, что его движения по-прежнему размеренны, будто он плывет всего несколько минут, и спросила жениха, что произойдет, если так далеко от берега у него начнутся судороги. Скорее всего, признался он, спасатели не успеют. И что тогда? — настаивала я, не понимая, как можно разрешать заплывать так далеко. Правилами это не запрещено, сердито ответил Рамиро, он ведь уже взрослый и отвечает за свои поступки. Я снова стала смотреть в бинокль и заявила, что это невероятно, но он до сих пор плывет в том же ритме. Правда, я тут же прикусила язык, но Рамиро, по-видимому, задели мои слова, и он сухо заметил, что по приезде каждое утро совершал такие же заплывы в качестве подготовки к будущей работе. Мы молча сидели, пока Клостер снова не появился в поле зрения. Теперь он плыл на спине и перевернулся в самый последний момент, чуть не налетев на риф, после чего откинул голову назад, чтобы вода пригладила спутанные волосы, и широкими шагами вышел на берег. Усталым он не выглядел. По-прежнему не замечая нас, он прошел почти рядом, забрал со столика свои вещи, оставил купюру и несколько монет и ушел. Я спросила жениха, приходит ли Клостер днем, и он ответил, что нет. Вечером в центре его тоже не видно. Потом мы поспорили. Я умоляла, чтобы он больше не завтракал здесь и перебрался в соседнюю гостиницу. Он с раздражением спросил зачем, но я не могла признаться, о чем думаю. По правде говоря, я и сама не очень-то понимала, что меня пугает. Поэтому сказала, что хочу всегда завтракать с ним, но присутствие Клостера мне неприятно, а он ответил, что не понимает, почему это он должен сниматься с места, пусть Клостер и переезжает в другую гостиницу. Он разозлился, и мне показалось, не только моя дурацкая просьба была тому причиной.
Вдруг она замолчала и, чуть наклонившись, принялась тушить сигарету, раз за разом вдавливая ее в стеклянную пепельницу, словно вспомнила что-то особенно неприятное и еще не решила, стоит ли продолжать. Потом снова закурила и после первой затяжки слегка взмахнула рукой, то ли разгоняя дым, то ли невольно признавая, что теперь это уже не важно. Затянувшись еще раз, она все-таки продолжила рассказ.
— По-настоящему его беспокоило то, что я собираюсь завтракать с ним. Там была прехорошенькая официантка довольно-таки вызывающего вида — ее форма состояла из очень короткой юбки и лифчика от бикини. Я сразу заметила, как они переглядываются и улыбаются друг другу, но стоило мне об этом сказать, как он еще больше разозлился и, естественно, все отрицал. Однако я не собиралась отступать из-за какой-то дурацкой ревности, поскольку считала, что мне действительно угрожает опасность. На следующее утро я пришла чуть раньше, перед его дежурством. Мы заняли тот же столик и не успели еще заказать завтрак, как появился Клостер. Он сразу прошел в бар и сел у стойки. Я сочла это хорошим признаком: значит, он меня видел, но не хотел сталкиваться. Я даже подумала, что Рамиро, возможно, прав и пребывание Клостера в этой гостинице — простая случайность. Я тоже старалась не обращать на него внимания и, когда нам принесли завтрак, занялась кофе и болтовней с Рамиро, будто Клостера, а заодно и официантки вообще не существовало. Кстати, Рамиро больше меня радовался, что Клостер переместился в бар и ничего не нужно менять. Он вообще был в хорошем настроении, сразу после завтрака бегом бросился к воде, легко преодолел риф и поплыл в открытое море. Наверное, ему хотелось произвести на меня впечатление. Я видела его голову уже за буйками, он все удалялся и удалялся, и я стала следить за ним в бинокль. Руками он греб даже энергичнее Клостера, оставляя за собой пенный след, но проигрывал ему в легкости скольжения. К тому же мне показалось, что он подустал: тело как-то странно изгибалось, когда он поднимал голову для вдоха, движения становились все более судорожными, он постоянно сбивался с прямой линии. Вскоре он перевернулся на спину, чтобы немного отдохнуть. Видимо, из-за возбуждения он слишком быстро выдохся, хотя не проплыл и половины того расстояния, которое преодолел прошлым утром Клостер. Я опустила бинокль, но все равно видела вдали его голову и плечи. Возвращался он гораздо медленнее и вдруг, уже около берега, продемонстрировал прекрасный баттерфляй — наверное, хотел поразить официантку, мелькнуло у меня. Отметив, как тяжело он дышит, я поняла, что задумал Клостер.
— Заплыть далеко в море, изобразить судороги и вынудить его прийти на помощь, зная, что это выше его сил. Утопить того, кто должен спасать.
— Что-то вроде этого. Я предполагала, что он дождется волнения на море и, когда Рамиро, уже без сил, доберется до него, он его утопит. В это время дня, да еще на таком расстоянии, их никто не увидит.
— Только если ты в бинокль.
— Это-то и казалось мне самым жутким: он хотел убить его у меня на глазах, ведь мое слово против его ничего не значило бы. Все выглядело настолько неправдоподобным, что я никому не могла об этом сказать. Кое-кто из отдыхающих, развалившись на лежаке, как раз читал последний роман Клостера. Тем временем сам Клостер, облокотившись о стойку, по-прежнему пил кофе и спокойно просматривал газету, не обращая на нас ни малейшего внимания. Чуть позже он отправился на пляж, проплыл столько же, сколько накануне, и, ни разу не взглянув на нас, ушел.
— Что случилось потом?
— Потом… Два-три дня повторялось одно и то же: Клостер сидел в баре, читал газету, а мимо нас проходил, только когда шел купаться. Стоило ему войти в воду, как меня пробирала дрожь, и я неотрывно следила за ним, пока он не выходил на берег и не покидал пляж. Я видела, что с каждым разом он заплывает все дальше. Думаю, Рамиро тоже это видел, а поскольку он воспринимал это как вызов, мужчины ведь такие дураки, то старался проплывать не меньше. Именно тогда мы поспорили из-за кофе с молоком.
— Из-за кофе с молоком?
— Да. Я опять стала просить его перебраться в другую гостиницу и завтракать в другом баре — в те дни открылся один, еще ближе к его вышке спасателя, очень удобно. Он рассердился и спросил, почему мы должны сниматься с места, если Клостер, судя по всему, отнюдь не намерен нам мешать. Или между мной и Клостером произошло что-то, о чем он не знает? Я понимала, что он изображает ревность, не желая расставаться с сиськами и глазками своей официантки, и заявила, что по горло сыта кофе с холодным молоком, который приносит мне эта шлюшка. Несомненно, она делала это нарочно, но ему-то было наплевать, он любил еле теплый кофе, и мы поссорились. Он сказал, чтобы я больше не приходила завтракать, если собираюсь и дальше следить за ним, и сама перебиралась в другое место, а его оставила в покое. Я расплакалась и вернулась домой. Мама с Валентиной как раз собирались за грибами, и я пошла с ними. Это было накануне годовщины свадьбы моих родителей, и в этот день мама всегда готовила грибной пирог, который нравился только им двоим. Впрочем, папа, по-моему, тоже был от него не в восторге, но никогда не осмеливался об этом сказать, так как пирог был первым в их семейной жизни блюдом, и мама очень гордилась своим рецептом. Мы всегда собирали грибы в одном и том же месте, в лесочке за домом, где почти не бывало посторонних, и мама считала его продолжением нашего сада. Когда Валентина куда-то отошла, я рассказала маме о нашей с Рамиро стычке. Узнав, что Клостер здесь, она заволновалась и спросила, почему я сразу ее не предупредила и не пытался ли он со мной заговорить. Я ответила, что он ни разу даже не подошел ко мне, хотя каждый день завтракает в баре, и она вроде бы успокоилась. Я чуть было не поведала ей о своих страхах, но удержалась, ведь мама и так считала, что я зациклилась на той истории и смерти дочери Клостера и даже предлагала мне сходить к психологу. Если бы я сейчас сообщила, что Клостер замышляет преступление, она восприняла бы мои слова как очередную бредовую идею. В результате я ограничилась рассказом об официантке и сцене ревности, мама посмеялась и посоветовала идти завтракать как ни в чем не бывало, мол, все образуется. Мама обожала Рамиро и не верила, что мы можем рассориться.
— И ты ее послушалась?
— К сожалению, да. Оказалось, Рамиро уже заказал завтрак, он не ждал меня. Клостер тоже был там, на своем обычном месте у стойки. Было холодно, ветер, вздымая волны, сдувал с них пену, и море было мутным от взбаламученных водорослей. Я попросила кофе с молоком, и, когда официантка соизволила наконец принести его, он был абсолютно холодный, но я промолчала. Впрочем, мы оба молчали, и это было невыносимо. Через полчаса Рамиро разделся, собираясь идти в воду. Я спросила, не опасно ли плавать в такую погоду, а он ответил, что лучше плавать, чем сидеть тут со мной, и еще кое-что сказал, очень обидное, я и сейчас начинаю плакать, когда вспоминаю. Я увидела, как он исчез под большой волной у первого рифа, а потом вынырнул из-под нее. Ему пришлось проделать это не один раз, чтобы добраться до более спокойного места. По-моему, он уже тогда плыл с трудом. Волнение было сильное, и я постоянно теряла его из вида. В какой-то момент я заметила на гребне черную прыгающую точку, потом он опять пропал, а когда появился вновь, мне показалось, он в отчаянии протягивает ко мне руки. Встревожившись, я схватила бинокль и увидела, что он то и дело уходит под воду, будто находится без сознания. В ужасе я вскочила со стула, однако пляж был пуст, и я сразу подумала о Клостере. Наплевав на все, я ринулась в бар просить у него помощи, но Клостера там не оказалось. Понимаешь? Он единственный мог спасти его, но он ушел. Ушел!
— И что же ты сделала?
— Побежала на соседний пирс звать спасателей, а хозяйка бара связалась со спасательным катером. Они вытащили его только через час. Когда катер вернулся к берегу, собралась целая толпа, словно поймали какую-то гигантскую рыбу и все пришли поглазеть. Ребятишки радовались и кричали взрослым: утопленник, утопленник! Пляжные работники накинули на него одеяло, закрыв лицо, но руки оставались на виду. Они были посиневшие, а набухшие вены — белыми. На носилках его отнесли наверх, к «скорой помощи». Женщина-полицейский спросила у меня телефон его родителей. Все происходило будто во сне. Вдруг ноги у меня подкосились, потом я услышала далекие крики, почувствовала, что меня хлопают по щекам, а когда открыла глаза, увидела незнакомых людей и прямо перед собой — лицо той женщины из полиции. Я попыталась схватить ее за руку и произнести: Клостер, Клостер, но снова потеряла сознание. В следующий раз я очнулась в больнице. Оказывается, мне вкололи снотворное, и я проспала целые сутки. Мама сказала, вскрытие уже сделали и теперь все ясно: по словам врачей, причиной его гибели стали судороги, вызванные переохлаждением — вода-то была очень холодная. Из Буэнос-Айреса приехали родители Рамиро и забрали тело. Тогда я рассказала маме о событиях того утра, во всяком случае, о том, что помнила: как я перепугалась, когда увидела, что Рамиро тонет, как побежала искать Клостера, а его в баре не оказалось. В тот день он впервые ушел не искупавшись. Мама ничуть не удивилась — всем было понятно, что в такую погоду купаться опасно. На всех пляжах с раннего утра висели флажки, предупреждающие о сильном волнении, и Клостер, скорее всего, благоразумно решил вернуться домой и подождать с купанием до лучших времен. Когда же я стала настаивать, мама посмотрела на меня с беспокойством. «Это несчастный случай, такова воля Божья», — сказала она и постаралась замять этот разговор, видимо опасаясь возвращения моих навязчивых идей.
— Думаешь, Клостер все видел и ушел, оставив твоего жениха тонуть?
— Нет, с того места, где он сидел, вряд ли можно было что-либо разглядеть. Все было не так, вернее, не совсем так. Не знаю, каким образом, но он добился того, чего хотел, — чтобы Рамиро погиб у меня на глазах.
— Ты после этого приходила на пляж? Встречала его?
— Приходила, но спустя какое-то время. Сначала я сидела, запершись в своей комнате, и не переставая плакала. Почему-то чаще всего вспоминались тот злобный взгляд, который Рамиро бросил на меня, перед тем как уйти, и его обидные слова. Может быть, потому, что это мое последнее воспоминание о нем. Только через два-три дня я решилась пойти на пляж. Теперь я по-настоящему боялась Клостера, и от одной мысли о встрече с ним у меня дрожали коленки, но тем не менее однажды рано утром я туда отправилась. На пляже был новый работник, и вообще в привычной толпе январских отдыхающих что-то изменилось. Я заглянула в бар — Клостера там не было, тогда я вошла и заговорила с хозяйкой. Оказывается, писатель — так они его звали — уехал на следующий день после гибели Рамиро, сказал, ему нужно возвращаться в Буэнос-Айрес, писать новый роман. Я села у стойки, на его обычное место, и взглянула на стол, где завтракали мы с Рамиро, хотела понять, что ему было видно. Ничего особенного: несколько столиков да вышка спасателя, даже риф не попадал в его поле зрения. Так я просидела довольно долго, пока какая-то парочка не заняла наш бывший столик и я снова чуть не разревелась. Тогда я поняла, что больше ни на день не останусь в Хеселе, и в тот же вечер уехала в Буэнос-Айрес.
— И всё? А с его родителями ты потом не поговорила?
— Поговорила сразу, как вернулась, но к тому времени я уже смирилась с версией несчастного случая. Да и что я могла им сказать? Что, желая отомстить мне за иск на пару тысяч песо, Клостер непонятно как подстроил гибель Рамиро? Когда я встретилась с ними, они тоже уже смирились и даже немного стыдились того, что их сын поступил столь неблагоразумно. Его мать, которая всегда была очень набожной и принадлежала к той же церкви, что и мой отец, сказала: когда удается наконец примириться со смертью, на смену боли приходит покой. И действительно, выйдя от них, я впервые за долгое время почувствовала успокоение. К чему бы ни стремился Клостер, подумала я, он своего добился, за одну трагедию заплачено другой. Может быть, это звучит цинично, но после случая с Рамиро мы в расчете — по одной смерти с каждой стороны, равновесие восстановлено. Я постаралась обо всем забыть и вернуться к нормальной жизни. Наверное, я бы и о Клостере забыла, если бы его имя все чаще не появлялось в газетах, а его книги не заполонили все витрины. Так прошел год, и в декабре я решила не ехать с семьей в Хесель, как обычно, — с морем и пляжем было связано слишком много горьких воспоминаний. Они уехали после Рождества, а я осталась одна и занялась своими учебными делами. На всякий случай записала, что нужно поздравить их с очередной годовщиной, хотя вряд ли забыла бы об этом: в прошлом году они праздновали ее как раз накануне гибели Рамиро. Я решила позвонить вечером, чтобы наверняка застать их дома, днем они обычно купаются и загорают на пляже.
Она внезапно умолкла, словно в механизме памяти заела какая-то шестеренка. Взглянув на отставленную в сторону чашку, опустила голову, и из глаз ее тут же потекли слезы, будто только этого и ждали. Когда она снова выпрямилась, слезинки еще висели на ресницах, и она, смутившись, быстро смахнула их.
— Я позвонила в десять, мне ответила мама — веселая, в хорошем настроении. Она приготовила знаменитый грибной пирог, и они поужинали вдвоем с папой: Бруно куда-то ушел с очередной невестой, а Валентина осталась ночевать у подруги. Еще она сказала, что без меня скучно и отдых получается какой-то не такой. Я спросила, не вино ли сделало ее столь сентиментальной, а она снова рассмеялась и призналась, что по случаю праздника они действительно немного выпили. Потом я еще минутку поговорила с папой, мы с ним пошутили насчет грибного пирога, и он заявил, что был примерным мужем и все съел. Он показался мне немного грустным, и я пообещала как-нибудь приехать на выходные. Прежде чем попрощаться, мама благословила меня, как в детстве. В тот день я очень устала и уснула прямо перед телевизором, а в пять утра меня разбудил телефон — мой старший брат Бруно звонил из больницы в Вилья-Хесель, куда на «скорой» доставили родителей с острыми болями в животе. Первые анализы показали наличие в их организме остатков Amanita Phalloides.[3] Это очень ядовитые грибы, которые тем не менее легко перепутать со съедобными. Поскольку Бруно к тому времени уже получил диплом врача, коллеги были с ним откровенны и предупредили, что мы должны быть готовы к худшему: яд, распространившийся по пищеварительной системе, за несколько часов может разрушить печень. Он попросил перевезти родителей в Буэнос-Айрес, в клиническую больницу, где он тогда работал, надеясь использовать последний шанс — пересадку печени. Мне он сказал, что поедет с ними, и я ждала у входа в больницу. Когда он вышел из машины и я увидела его лицо, то поняла, что по дороге они умерли.
Она в очередной раз замолчала, словно ее мысли опять унеслись куда-то далеко.
— А твоя мама не могла перепутать, если это так легко?
Лусиана неуверенно покачала головой:
— Мне трудно в это поверить. Она всегда собирала грибы в одном и том же лесочке, и ядовитые там никогда не росли. У нее была специальная книга о грибах, и она по картинкам учила нас в них разбираться, но за все то время, что мы провели в Хеселе, хоть бы раз нам попался ядовитый. Поэтому мама даже Валентине разрешала ходить с нами. После их смерти сразу было проведено исследование, и биологи в своем заключении отметили, что это прискорбный, но, к сожалению, типичный случай. Ядовитые виды легко могут появиться там, где раньше не встречались, так как у каждого гриба — тысячи спор, и сильный ветер может унести их хоть за тридевять земель. Кроме того, именно этот вид даже опытным грибникам трудно отличить от обычных шампиньонов. Единственное видимое отличие — так называемая вольва, белесая оболочка у основания ножки. Но при сборе ножку часто обламывают посередине, или вольва оказывается скрытой под опавшими листьями. Наверное, они как раз и нашли такие, спрятавшиеся, которые менее внимательные грибники не заметили. Однако самая большая их оплошность, говорилось в заключении, состояла в том, что они позволили Валентине, в ее возрасте, тоже собирать грибы. По их мнению, она, вероятнее всего, не обратила внимания на вольву, а в сорванном виде мама плохие грибы уже не распознала.
— Это их гипотеза, а твоя?
— Клостер, опять Клостер. Он появился, когда я решила, что все кончилось. Я поняла это сразу, как только позвонил Бруно. Когда он произнес название гриба, я чуть не закричала — ведь в свое время я сама подала ему эту мысль.
— Ты подала ему эту мысль? Каким образом?
— Весь тот год, что я работала с ним, он просил меня вырезать заметки из полицейской хроники, по той или иной причине показавшиеся ему интересными. Однажды он попросил вырезать сообщение о старушке, которая случайно приготовила себе и внучке ядовитые грибы. Через несколько часов обе умерли в страшных мучениях. Его внимание привлекло то, что старушка считала себя опытным грибником. Он тогда сказал, что знающие люди часто бывают особенно небрежны и что в его романах преступления обычно связаны именно с этим — с ошибками знатоков. В заметке упоминался вид грибов — Amanita Phalloides, и я объяснила, почему их так легко спутать со съедобными. Я даже всё нарисовала — шляпку, ножку, кольцо, вольву, упомянула другие виды, менее распространенные, но тоже опасные. Мне было приятно сознавать, что я знаю что-то, чего не знает он, и могу с ним поделиться. Он очень удивился, откуда мне это известно, и тогда я обо всем рассказала: о том, как мама учила нас по картинкам, о лесочке за домом в Вилья-Хесель, о пироге с грибами на годовщину свадьбы, о том, как мы с папой посмеивались, что раз в год ему приходится приносить себя в жертву…
— Но он ведь не знал дату их годовщины? Или знал?
— Знал и, думаю, не забыл. Двадцать восьмое декабря. Я упомянула ее мимоходом, и он спросил, почему родители выбрали для свадьбы именно этот день. Оказывается, в одной религиозной книге он прочитал, что многие пары женятся двадцать восьмого декабря, в день убийства в Вифлееме святых невинных младенцев, как бы попирая смерть и символизируя тем самым продолжение человеческого рода. И вот еще что: после смерти Рамиро я ни разу его не видела, а в день похорон родителей он оказался на кладбище.
— Неужели пришел на похороны? — недоверчиво спросил я.
— Нет, я заметила его издали, когда мы уже уходили, в одном из параллельных проходов, рядом с какой-то могилой, наверное, его дочери. Он сидел на корточках, с протянутой к надгробию рукой, и что-то говорил, во всяком случае, губы у него шевелились. Думаю, он специально пришел в этот день, чтобы я его увидела.
— Может быть, это все-таки совпадение? Например, день рождения дочери или тот день недели, когда он всегда приходит на могилу.
— День рождения его дочери в августе. Нет, он был там с одной-единственной целью: дать мне понять, что эти смерти — тоже часть его плана мести и что мы далеко не квиты, как я наивно полагала. Собственно, он сообщил мне об этом с самого начала, при помощи текста, только я не сразу поняла.
— Сообщил… что?
— То, что со мной произойдет. Но если я скажу, ты все равно не поверишь. Даже мой брат и то не поверил. Ты должен сам это увидеть. — Тут она слегка наклонилась вперед, словно решилась наконец кое-что открыть. — Это связано с Библией, которую он отдал мне в суде.
Лусиана произнесла это совсем тихо и застыла, пристально глядя на меня, будто по-прежнему сомневалась, достоин ли я посвящения в столь ревностно охраняемую тайну.
— Ты принесла ее?
— Нет, побоялась — ведь других улик против него у меня нет, и я не хочу выносить ее из дома. Может, ты сходишь со мной, я тебе покажу.
— Сейчас? — Я невольно взглянул на часы. Оказывается, я слушал Лусиану больше трех часов. Уже темнело, но она явно не собиралась отпускать меня.
— Можно и сейчас, на метро. Все равно я собиралась попросить проводить меня. В последнее время я очень боюсь возвращаться одна в темноте.
Зачем я согласился, хотя внутри меня все сопротивлялось? Почему не распрощался с ней под любым предлогом и не послал куда подальше, хотя бы мысленно? Бывают такие редкие моменты, когда человек предчувствует стремительно надвигающиеся роковые последствия какого-то незначительного поступка, тривиального решения, чреватого настоящей катастрофой. В тот вечер я знал, что не должен больше ее слушать, и тем не менее, в силу то ли инерции сострадания, то ли хорошего воспитания, встал и вышел за ней на улицу.
Глава 3
Поеживаясь от холода, мы дошли до метро. Приближалось время ужина, люди разбежались по домам, и без деловой суеты город выглядел особенно унылым и темным, а улицы были такими пустынными и молчаливыми, какими бывают только в воскресный предвечерний час. На чуть более оживленном проспекте мне пришлось убыстрить шаг, чтобы поспеть за Лусианой. Нервозность, которую я заметил в ней во время разговора, теперь только усилилась, словно она действительно боялась преследования. Через каждые три-четыре шага она непроизвольно оборачивалась, на каждом углу вертела головой направо и налево, вглядываясь в прохожих и автомобили. Когда мы остановились перед светофором, она украдкой принялась грызть ногти, а глаза ее так и шныряли по сторонам. В метро она встала как можно дальше от желтой линии на краю платформы и из-за моего плеча пристально рассматривала всех, кто к нам приближался. Во время короткой поездки мы почти не разговаривали, поскольку ее внимание было полностью поглощено людьми в вагоне и немногочисленными пассажирами, входившими на станциях. Казалось, она немного успокоилась, только когда мы вышли из метро, повернули за угол и посреди квартала возник ее дом, словно надежная крепость после опасного пути. Она сказала, что живет на последнем этаже, и показала выходящий на улицу большой балкон. Опять же молча мы поднялись на лифте и оказались на узкой площадке с паркетным полом и дверями с буквами А и Б. Лусиана направилась к левой двери и слегка дрожащей рукой открыла ее. Вслед за ней я прошел в огромную гостиную в форме буквы Г. Лусиана быстро подошла к окну, сквозь которое уже смотрела ночь, и резко задернула шторы. Она сказала, что тысячу раз просила сестру делать это перед уходом из дома, так как ей не нравится, возвращаясь по вечерам, видеть перед собой черный прямоугольник, но та, похоже, назло ей оставляет шторы открытыми.
— А где она сейчас? — спросил я.
— У подруги, они вместе делают школьный журнал. Сегодня должны были заняться обложкой. Сказала, что вернется поздно или вообще останется там ночевать.
Она произнесла это, не глядя на меня, убрала с низкого стеклянного столика чашку и зажгла на нем лампу, после чего погасила верхний свет, и комната погрузилась в полумрак. Я по-прежнему стоял, не решаясь сесть в кресло, которое она освободила от бумаг, и все острее ощущал, что угодил в искусно расставленную ловушку. Вдруг Лусиана взглянула на меня, будто только сейчас сообразила, что я стою как истукан.
— Если хочешь, я могу приготовить что-нибудь поесть. Так как?
— Не надо, — сказал я и посмотрел на часы. — Спасибо, но если можно, только кофе. Мне через полчаса надо идти готовиться к завтрашним занятиям.
Лусиана не отводила взгляда, и я постарался выдержать его. Она казалась уязвленной, возможно, ей в голову пришла та же мысль, что и мне: в былые времена я дорого бы дал за такое предложение.
— Ты ведь говорила, это быстро, — добавил я, чувствуя себя все более неуютно, — поэтому я согласился, но завтра рано утром у меня занятия.
— Хорошо, — сказала она, — я сейчас принесу кофе, но ты все-таки садись.
Она исчезла в направлении кухни, а я сел в одно из окружавших столик пышных парадных кресел и огляделся. Люстра с подвесками, тяжелая темная мебель, металлическое распятие на стене, уставленный безделушками книжный шкаф — казалось, время здесь остановилось в те годы, когда мама девочек, следуя давно устаревшему строгому стилю, обставляла дом бабушкиными и дедушкиными вещами, а девочки, оставшись одни, не нашли в себе сил его поменять. Рядом с лампой стояла фотография в серебряной рамке. На ней они были все впятером — счастливые, с порозовевшими от закатного солнца лицами, на пляже в Вилья-Хесель. Мама с папой уже поднялись с песка, у него в руках зонтик, у нее плетеная корзинка, а дети все еще сидят, словно не хотят никуда идти. Лусиана — худенькая и до умопомрачения юная — позади своей сестренки. Я знал ее именно такой. Пришлось даже прикрыть глаза, чтобы отогнать наваждение. Тут я услышал ее шаги и хотел вернуть фотографию на место, но замешкался с подставкой и не успел. Лусиана опустила поднос с чашками на стол, поднесла снимок к глазам и несколько секунд на него смотрела.
— Это последняя фотография, на которой мы все вместе, — сказала она. — Мы с тобой познакомились как раз после того лета. Бруно еще не стал студентом, а мне было столько лет, сколько сейчас Валентине. Правда, я была взрослее, — добавила она, поставила фотографию на прежнее место у лампы, отпила кофе и снова поднялась, будто забыла самое важное. — Пойду принесу Библию.
Она исчезла в коридоре, который вел в другие комнаты, а когда через две-три минуты вернулась, меня опять охватила тревога, близкая к страху, какой порождает чужое безумие. Она несла на вытянутых руках, защищенных резиновыми перчатками, большую книгу, словно жрица, выполняющая только ей известный ритуал и обладающая реликвией, вот-вот готовой рассыпаться в прах. Под мышкой у нее была прямоугольная картонная коробка. Она положила книгу на стол и протянула мне коробку.
— Тут перчатки, которые я надевала во время лабораторных работ, — сказала она. — На странице — отпечатки пальцев Клостера, а поскольку это моя единственная улика, не хотелось бы, чтобы там появились и другие.
Перчатки были довольно узкие, я с трудом натянул их и поклялся про себя, что больше никаких уступок с моей стороны не будет. Лишь когда я справился с ними, она пододвинула мне книгу, внушительную и очень красивую, в тисненом кожаном переплете, с золотым обрезом и красной ленточкой в качестве закладки.
— Как только Бруно позвонил мне в тот день, когда умерли родители, я сразу вспомнила о Библии, которую Клостер вернул мне в суде. Повесив трубку, я тут же открыла ее на заложенной странице. Так мне ее дал Клостер — с закладкой на этой странице, и так я дала ее тебе сейчас.
Нужная страница находилась почти в самом начале. Это была глава Ветхого Завета, где говорится о первом убийстве — гибели Авеля от рук своего брата, — и приводятся обращенные к Богу слова обреченного на скитания Каина. Я прочитал вслух несколько строк, не очень уверенный, что это именно те, которые она имела в виду: «… Ты теперь сгоняешь меня с лица земли, и от лица Твоего я скроюсь, и буду изгнанником и скитальцем на земле; и всякий, кто встретится со мною, убьет меня».[4]
— Следующий стих, где Господь дает ему обещание.
— «И сказал ему Господь: за то всякому, кто убьет Каина, отмстится всемеро».[5]
— Отмстится всемеро, понимаешь? Клостер хотел, чтобы я прочитала именно эту предназначенную мне строчку. Когда я у него работала, он диктовал так и не опубликованный роман о секте каинитов — поклонников Каина, которые всегда мстят согласно этой пропорции. Они считают, Господь установил для них особый священный закон — не око за око или зуб за зуб, а семеро за одного.
Она снова остановила на мне беспокойный взгляд, словно стремилась уловить малейшее выражение недоверчивости. Я вернул ей Библию и снял перчатки.
— Семеро за одного… но он ведь не выполнил это, разве не так? — сказал я, тоже не отводя взгляда. Я почувствовал, что по-настоящему начинаю бояться ее.
— Боже мой, неужели ты действительно ничего не понимаешь? Он выполняет, только постепенно, и, если никто не остановит его, он так и будет продолжать.
— Но как же он смог это сделать в тех двух случаях, о которых ты рассказала?
— Я сама голову ломаю, чуть с ума не сошла. Когда я открыла Библию и прочитала эту фразу, у меня по поводу него больше не осталось сомнений, но я не представляла, как ему это удалось. Я ни о чем другом не могла думать, ничего не могла делать, даже есть перестала — прямо какая-то мыслительная лихорадка на меня напала. Правда, насчет родителей я, по-моему, догадалась. Он просто должен был проследить за мной до дома в Хеселе и понять, где находится тот грибной лесок, больше ему ничего не нужно было знать. Думаю, он тайком приехал в Вилья-Хесель за день или два до годовщины свадьбы и посадил среди съедобных грибов ядовитые, только без вольвы, чтобы их нельзя было отличить. Он сам снял с них вольвы, причем две или три присыпал листьями и оставил на случай, если будет экспертиза.
Я попытался представить Клостера, каким привык видеть его на снимках в газетах и на афишах, за столь странным занятием.
— Наверное, это возможно, хотя и довольно сложно. Напоминает преступления, которые он описывает в своих романах, — сказал я, однако про себя вынужден был признать, что версия Лусианы не так уж невероятна. — А в случае с твоим женихом?
Глаза у Лусианы заблестели, словно она собиралась открыть мне некую волшебную формулу, не известную больше никому в мире.
— Чашка кофе с молоком, в ней все дело. Однажды я проснулась на рассвете от внезапной догадки: я вспомнила, как мы с Рамиро поссорились из-за официантки, которая всегда приносила мне холодный кофе с молоком. Тогда я думала, что это мелкая пакость с ее стороны, но теперь, по прошествии времени, поняла, что это ее, да и не только ее, обычный стиль работы. Иногда, чтобы не ходить по нескольку раз, она ждала, пока на поднос поставят не только наш заказ, но и еще чей-нибудь, а поскольку она единственная обслуживала столики на улице, то поднос нередко на минуту или две оставался на стойке без присмотра. Клостер всегда сидел именно там, где хозяйка ставила подносы с чашками. Он прекрасно знал, что я пью кофе с молоком, следовательно, черный кофе заказывал Рамиро. Ему нужно было только дождаться первого сильного волнения на море, чтобы все выглядело как несчастный случай.
— Ты хочешь сказать, он отравил кофе твоего жениха?
— Вряд ли это был яд, слишком рискованно — ведь он знал, что потом обязательно будет вскрытие. Скорее всего, он использовал препарат, который при обычной процедуре медики вряд ли обнаружили бы, скажем, вызывающий аритмию, или затруднение дыхания, или судороги. Он ведь сам был пловцом и наверняка знал, что резкая потеря калия, к примеру, приводит к судорогам, поэтому мог использовать просто сильное мочегонное средство. Когда я поняла, как все произошло, то решила убедить родителей Рамиро эксгумировать труп, но сейчас думаю, так было бы только хуже. Я уверена, он и это просчитал, значит, эксперты ничего не нашли бы и он все равно оказался бы вне подозрений.
— Ты кому-нибудь об этом рассказывала?
Ее взгляд затуманился.
— Брату. В то утро, когда мне все стало ясно, он как раз дежурил, и я пошла к нему в больницу. Наверное, я была чересчур возбуждена, поскольку несколько дней, прошедших после похорон, совсем не спала. У меня дрожали руки и вообще было что-то вроде нервной лихорадки. Я показала ему Библию, рассказала об иске, о смерти дочери Клостера, о каинитах, о мести, когда за одного убивают семерых, и объяснила, как, на мой взгляд, он спланировал преступления. Правда, я немного запуталась и не сумела изложить все так же ясно, как представляла сама. Вдруг я заметила, что он меня не слушает, а внимательно разглядывает, и вид у него был по-настоящему встревоженный. Он спросил, сколько времени я не спала, но особенно его беспокоили мои дрожащие руки. Он велел мне подождать и ненадолго вышел из комнаты, оставив на письменном столе книгу, которую читал перед моим приходом. Обложка показалась мне очень знакомой. Это был один из романов Клостера. И тогда что-то во мне оборвалось. Брат вернулся с дежурным психиатром, но я не желала отвечать ни на один вопрос, хотя прекрасно понимала, что они обо мне думают. Женщина-психиатр сказала, что мне дадут лекарство, чтобы я поспала, и вообще говорила со мной отвратительно спокойным голосом, как с ребенком. Брат сам сделал мне укол. Брат, который на дежурстве читал Клостера.
— Если твой брат читал роман, опубликованный в том году, ничего странного в этом нет: он пользовался даже большим успехом, чем предыдущий, и трудно было найти человека, который его не читал бы.
— Вот именно, это-то меня и подкосило. Я поняла, насколько совершенен его план. Ничего необычного, все естественно, и все работает на него, о чем я говорила тебе в самом начале. Пожалуй, в этом и состояла главная хитрость — быть у всех на устах, стать знаменитым, воспарить туда, куда нет доступа простым смертным, чтобы на меня с моими домыслами все смотрели так же, как мой брат, и со всех ног бросались искать психиатров.
— Но когда тебе вкололи снотворное…
— Мне сделали еще один укол, потом еще. Мягко говоря, меня лечили сном, пока я не поняла, что нужно делать, чтобы меня перестали колоть и выпустили из клиники. Нужно было просто не произносить одно слово, начинающееся с буквы К.
По щеке ее скатилась слеза, не обиды — бессилия. Двумя резкими движениями она сняла перчатки, и мне показалось, ее покрасневшие руки дрожат еще сильнее.
— Ну что ж, худшее я тебе рассказала, но мне хотелось бы, чтобы ты знал всё. Я пробыла в клинике две недели, и урок пошел мне на пользу. Больше я ни с кем об этом не говорила. Начался новый отсчет времени: год, потом еще один. Однако теперь я не заблуждалась, я знала, что это часть его стратегии, что смерть просто отложена на какое-то время. Вот это было самое ужасное — ждать. Я перестала поддерживать отношения с подругами и осталась одна, не хотела, чтобы кто-то был рядом и стал жертвой следующего удара. Больше всего я боялась за Валентину, оставшуюся на моем попечении, потому что брат переехал в собственную квартиру. Я старалась не оставлять ее ни на минуту. Бесконечное ожидание, постоянная тревога, эта отсрочка были невыносимее всего. Я пыталась следить за ним по газетам, узнавать из новостей расписание его поездок, его местонахождение. Только когда он был за границей, у меня наступала передышка. И наконец это произошло. Четыре года назад. На рассвете мне позвонил комиссар. В дом брата забрался вор и убил его. Мой брат, считавший меня сумасшедшей, был мертв. Комиссар больше ничего не сказал, но во всех информационных программах сообщались жуткие подробности. Брат не сопротивлялся, однако вор обошелся с ним так жестоко, словно между ними были какие-то счеты. Преступник был вооружен, но предпочел убить его голыми руками. Он сломал ему обе руки и вырвал глаза. Наверное, потом он сделал с его телом что-то еще более жуткое, но у меня не хватило духу дочитать до конца отчет судебных медиков. Когда полиция арестовала его, он еще не успел смыть с лица кровь моего брата.
— Я прекрасно помню эту историю, — сказал я, удивляясь, что не связал тогда одно с другим. — Преступником оказался заключенный из тюрьмы строгого режима, которого охрана время от времени выпускала, чтобы он совершал кражи. Но уж тут-то совершенно ясно, что это был не Клостер.
— Нет, это был Клостер, — сказала она, сверкнув глазами.
Меня вдруг охватило ощущение нереальности происходящего — эти губы, изогнутые в злобной усмешке, этот безапелляционный тон человека, настолько одержимого своей идеей, что возражать ему бесполезно. Однако она тут же расплакалась и потом еще долго всхлипывала и что-то еле слышно бормотала, словно наш разговор окончательно ее измотал. Наконец она достала из сумочки платок, вытерла глаза, но не убрала его, а зажала в кулаке. Успокоившись, она опять заговорила — так же твердо, спокойно и бесстрастно, как раньше:
— Брат в то время работал в тюремной больнице. Наверное, там он и познакомился с женой этого заключенного. К сожалению, между ними что-то было, но они считали себя в безопасности, поскольку ее мужа приговорили к пожизненному заключению. Они и представить не могли, что охранники его выпустят. Когда все открылось, разразился страшный скандал. Органам внутренних дел пришлось провести серьезное расследование. Тогда-то они и нашли анонимные письма, где подробно рассказывалось о встречах его жены с моим братом. Они есть в деле, я их видела. Почерк, конечно, изменен, орфографические и грамматические ошибки тоже аккуратно сделаны, но Клостер диктовал мне почти год, и я не могла ошибиться. Это его стиль. Тщательно продуманные письма с оскорбительными подробностями, способными свести с ума любого мужчину. Сцены… физической близости, конечно, выдуманы, но бар, где они встречались, ее одежда, то, как они подшучивали над ним, — все описано очень точно. Именно эти письма послужили орудием преступления, а тот, кто их писал, и есть настоящий убийца.
— Ты говорила что-нибудь об этом полиции?
— Я разговаривала с комиссаром Рамонедой, который вел дело. Он показался мне приятным человеком и был готов меня выслушать. Я рассказала ему обо всем: о своем иске, о гибели Рамиро, об отравлении родителей, о том, что анонимные письма напомнили мне стиль Клостера. Он слушал молча, но ему явно не понравился возможный поворот в расследовании, если он воспримет мои слова всерьез. Дело ведь уже закрыли, все было ясно. Думаю, больше всего он боялся, что в свете этого скандала его обвинят в попытке снять вину с тюремных служителей. Он спросил, сознаю ли я тяжесть выдвинутого мной обвинения и тот факт, что никаких доказательств у меня нет. Но он все-таки записал имя Клостера и пообещал послать одного из своих людей поговорить с ним. Через два-три дня мне позвонили и попросили еще раз прийти к нему. Войдя в кабинет, я сразу поняла — что-то в нем переменилось, да и тон был совсем другой, покровительственный и одновременно увещевательный. По его словам, поскольку дело было весьма деликатное и на карту поставлено очень многое, он, боясь упустить какую-нибудь мелочь, пусть даже кажущуюся нелепой, решил сам навестить Клостера. Тот оказался столь любезен, что принял его, хотя и торопился на прием во французском посольстве. Комиссар ничего не рассказал о самой встрече, но Клостер явно постарался произвести на него впечатление; во всяком случае, завершился визит обсуждением его детективных романов. Прежде чем я успела открыть рот, он положил на стол листок, который я сразу узнала: это было письмо, посланное мной Клостеру после смерти родителей, в котором я просила прощения за тот давний иск.
— Ты послала Клостеру письмо с извинениями? Но ты ничего об этом не говорила.
— Я написала его, когда вышла из клиники, потому что была растеряна, напугана и не желала провести всю жизнь в ожидании, пока окружающие меня люди один за другим умрут. Мне казалось, если я возьму всю вину на себя и буду умолять о прощении, он остановится. Но письмо оказалось ошибкой, совершенной в минуту отчаяния. Я пыталась объяснить это комиссару, и тогда он вытащил другую бумагу, составленную при моем поступлении в клинику. Он сказал, что ему, естественно, пришлось навести справки и обо мне, причем по его тону я поняла, что со мной ему все ясно и он не хочет больше тратить на это время. Он спросил, понимаю ли я, что при отсутствии доказательств какой-нибудь ненормальный или просто человек с богатым воображением с тем же успехом мог указать и на меня. Затем, по-отечески заботливо посоветовал принять вещи такими, какие они есть: смерть моего жениха была несчастным случаем, произошедшим по неосторожности, смерть родителей — трагической, но тоже случайностью, и больше ничего. Смерть моего брата, конечно, другое дело, но ведь они арестовали убийцу. Разве я не в курсе, что у этого ублюдка даже во рту была кровь Бруно? А я теперь хочу, чтобы они обвинили писателя, кавалера французского ордена Почетного легиона, с которым у меня пять-шесть лет назад произошла какая-то небольшая распря. С этими словами он поднялся и сказал, что больше ничем мне помочь не в силах, однако я имею право пойти со своими историями к прокурору, занимающемуся этим делом.
— Но ты не пошла.
Она с убитым видом посмотрела на меня:
— Нет, не пошла.
Повисло долгое молчание; похоже, после исповеди у нее совсем пропало желание говорить. Она по-прежнему сидела съежившись, чуть подавшись вперед и покачиваясь, руки сплетены на коленях, плечи и голова слегка подрагивают. Казалось, ее охватил озноб.
— У тебя не осталось родственников, которые могли бы тебе помочь?
Она медленно и как-то обреченно покачала головой.
— От моей семьи остались только бабушка Маргарита, которая уже несколько лет живет в доме для престарелых, и сестра Валентина, которая еще не закончила колледж.
— А что было потом? Ведь после смерти твоего брата прошло несколько лет.
— Да, четыре года. Он опять выжидает, а время идет, и это мучительнее всего. Я живу практически взаперти, постоянно оберегая Валентину. Уличные перекрестки, замки, газовый кран превратились в навязчивые идеи. Но я ведь не могу все время контролировать сестру, например, по вечерам она часто встречается с подругами. Дошло до того, что несколько раз я тайком сопровождала ее, чтобы удостовериться, нет ли его поблизости. Только по субботам я езжу навестить бабушку. Я даже оставила в доме для престарелых заявление, что никто не может навещать ее, кроме нас двоих. Боюсь, как бы он не появился там под каким-нибудь предлогом или вообще в чужом обличье…
— Но, судя по твоим словам, он предпочитает действовать завуалированно. Или думаешь, и сам может рискнуть?
— Да не знаю я, ничего не знаю! Это-то и сводит с ума, когда не знаешь, что будет дальше. Я пыталась предпринять разные меры предосторожности, но всего ведь не учтешь, это чересчур сложно… За четыре года мы ни разу не встречались, и хотя я ни на секунду о нем не забывала, ожидание стало казаться мне чем-то нереальным, существующим только в моем воображении, ведь только я обо всем знаю, я и он. И вот вчера я его увидела. Думаю, это была оплошность с его стороны, и у меня впервые появилось небольшое преимущество. А может, он так уверен в себе, что позволил себя увидеть, как тогда на кладбище. Навестив бабушку, я зашла в магазин антикварной мебели, расположенный в том же здании, и случайно сквозь витрину взглянула на улицу. Он стоял на противоположном тротуаре и смотрел на дом для престарелых. Загорелся зеленый свет, а он все стоял у перехода, будто изучал ряды окон или какую-то архитектурную деталь. Меня он не заметил. А спустя несколько секунд завернул за угол и ушел, так и не перейдя на другую сторону.
— Это старинное здание? Может, его привлек витраж или лепнина на балконах?
— Может быть. Во всяком случае, он наверняка так и сказал бы, но комната моей бабушки окнами как раз выходит на улицу.
— Понятно… Это произошло вчера, и поэтому ты решила позвонить?
— Да, но не только поэтому. Есть еще кое-что, и если бы я не разучилась смеяться, я бы посмеялась. Моя сестра сейчас — в последнем классе колледжа, и чуть больше месяца назад преподавательница литературы решила дать им прочитать роман какого-нибудь современного автора. Угадай, кого она выбрала из всех аргентинских писателей.
— Не знал, что Клостера изучают в колледжах. Мне кажется, он может сильно разбередить подростков.
— Да, и это еще мягко сказано. Валентина прямо с ума сошла, прочитала роман чуть ли не за два дня. По-моему, раньше она не особенно интересовалась литературой, но за последние недели проглотила все книги Клостера, какие нашла в библиотеке. А потом… упросила преподавательницу пригласить его в колледж на встречу с учениками. Вчера вечером она сообщила, что Клостер согласился. Она прямо-таки светилась от радости, ну еще бы, познакомиться с самим Клостером! И сказала, что собирается взять у него интервью для журнала, который они издают, — меня даже в дрожь бросило.
— А ты ей ничего не рассказывала? Разве она не знает?..
— Нет, пока я ничего не говорила. Когда я работала у Клостера, Валентина была совсем маленькая, и для нее он был просто безымянным писателем, который по утрам мне что-то диктовал. Обо всем остальном она не имеет ни малейшего представления. Мне хотелось, чтобы у нее была нормальная жизнь, насколько это возможно. Разве я могла вообразить, что она сама полезет волку в пасть! Когда она вчера об этом сказала, я думала, что не выдержу и закричу. Всю ночь не спала и вдруг вспомнила о тебе.
Она посмотрела так, словно протянула руку за милостыней.
— Я вспомнила, что ты тоже писатель и, возможно, каким-то образом сумеешь с ним поговорить. Обо мне.
Тут она разрыдалась и, уже не сдерживаясь, выкрикнула:
— Не хочу умирать, вот так, даже не зная за что! Я только об этом хотела тебя попросить!
Наверное, нужно было ее обнять, а я застыл как истукан, напуганный ее неистовством, и малодушно ждал, пока она успокоится.
— Не бойся, ты не умрешь, — сказал я наконец, — никто больше не умрет.
— Я только хочу знать за что, — повторила она сквозь слезы, — хочу, чтобы ты с ним поговорил и спросил за что. Ну пожалуйста, — тон ее снова стал умоляющим, — сделай это для меня, хорошо?
Глава 4
Как только я вновь шагнул на холод и обжигающий ветер ударил в лицо, мне стало ясно, во что я впутался и сколько трудностей поджидает меня впереди. Верил ли я Лусиане? Сейчас это кажется странным, но, возвращаясь домой по улицам, еще окутанным воскресной атмосферой, я отчасти ей верил, как веришь в революцию, пока читаешь «Манифест Коммунистической партии» или «Десять дней, которые потрясли мир». Во всяком случае, я верил ей настолько, чтобы дать это дурацкое обещание, но чем больше я о нем думал, тем сложнее казалось мне его выполнение. Я не был знаком с Клостером и даже никогда его не видел. Десять лет назад, когда я кропал статьи для разных приложений, посвященных проблемам культуры, и мотался по литературным праздникам, презентациям книг и «круглым столам» в редакциях, я бы наверняка с ним познакомился, если бы только он где-нибудь и когда-нибудь показался. Однако в те годы Клостер упрямо не желал появляться на людях, о чем ходили разные догадки, хотя, на мой взгляд, таким образом он просто выражал презрение к тем, кто внизу. Некоторые даже высказывали мысль, что никакого Клостера на самом деле не существует, что это выдумка нескольких писателей, как Никола Бурбаки у математиков, или плод фантазии парочки тайных возлюбленных, тоже балующихся литературой, которые по понятной причине не могут подписывать совместные произведения собственными фамилиями. Две-три нечеткие фотографии, из года в год кочевавшие по обложкам его книг, вполне могли быть частью этой выдумки. Мы из кожи вон лезли, придумывая шутки, строя догадки и сопоставляя одно с другим, а Клостер как был, так и остался недосягаем, словно далекая холодная звезда аргентинской литературной галактики. Позже, когда с ним произошло столь чудесное превращение и он начал неистово метаться туда-сюда, пытаясь везде поспеть, я, наоборот, предпринял путешествие в глубины мрака, а когда вернулся — если вообще вернулся, — то предпочел укрыться от всех и вся в четырех стенах собственной квартиры, словно одержимый страхами психопат. Я больше не вернулся на литературную стезю, да и из дому выходил только на занятия и прогулки. Так что мы с ним идеально разминулись. Но между нами стояло кое-что еще. Как только Клостер совершил свой непростительный поступок — добился первого большого успеха, — колесики мелких обид, движущие нашим литературным мирком, немедленно закрутились. То, что раньше вполголоса обсуждалось почитателями непризнанных талантов, теперь стало всеобщим достоянием, причем по доступной цене, наравне с другими аргентинскими писателями; в результате на волне всеобщего признания всплыли и предыдущие произведения Клостера. Тысячи неискушенных читателей вмиг раскупили его ранние романы, которые до недавнего времени служили своего рода паролем для узкого круга знатоков. Это послужило нам своего рода сигналом — мы быстренько перестроились и дали по нему залп. К стыду своему, я тоже был участником этой расстрельной команды, написав статью, где всячески иронизировал по поводу писателя, которым больше всего восхищался. К тому же это случилось вскоре после ухода Лусианы, и меня задевало, что она вернулась к нему. Статья вышла почти десять лет назад в одном захудалом журнальчике, давно прекратившем существование, но я прекрасно знал, как плетутся литературные интриги, и не сомневался, что кто-нибудь обязательно подсунул ее Клостеру, а если он ее прочитал, то никогда мне не простит, даже будучи вполовину менее мстительным, чем считала Лусиана.
Я и не мечтал о том, чтобы позвонить и представиться — он наверняка бросит трубку, не успею я произнести первую фразу. Пришлось обдумывать другие варианты, один нелепее другого: явиться прямо к нему домой, подстроить встречу на улице, выдать себя за журналиста, назвавшись чужой фамилией. Предположим, мне удастся преодолеть это препятствие и предстать перед человеком, защищенным крепостными стенами своей славы, предположим даже, мне удастся завязать с ним разговор, но как перейти к основной теме, то есть к Лусиане, не рискуя быть оборванным на полуслове? Я пошел спать, ругая себя за то, что ввязался в чужие дела, от которых мне уже хотелось избавиться. Зачем было говорить «да», когда все внутри твердило «нет», мучился я. Мы всегда слишком добры к женщинам, заметил Кено.[6] И к их призракам, подумал я, лежа в кромешной темноте и безуспешно пытаясь вызвать в памяти лицо настоящей Лусианы, какой она была десять лет назад.
На следующее утро я проснулся с ощущением, что провел бурную, хмельную ночь, но теперь пришел в себя, успокоился и опять могу полностью положиться на себя и свои чувства. Привычно льющийся через окно мягкий солнечный свет заставил меня усомниться в том, что я запутался в силках прошлого, умело расставленных при помощи изощренной выдумки, однако полностью подозрений на этот счет не развеял. Я спустился в бар позавтракать, хотя по-настоящему мне хотелось только кофе. Вспоминая рассказ Лусианы и пытаясь отыскать в нем несоответствия и противоречия, я понял, опять же благодаря снизошедшему на меня просветленному спокойствию, что делаю это только ради быстрейшего избавления от добровольно возложенной на себя идиотской миссии.
Естественно, никаких занятий в этот понедельник у меня не планировалось, но я должен был съездить в Бахо[7] за билетом на самолет до Салинаса — Западный университет пригласил меня прочитать курс лекций для аспирантов, и я собирался улететь в среду. Там же, в Бахо, находилась редакция газеты, для которой я когда-то писал рецензии, и я решил, прежде чем делать первый шаг, просмотреть старые номера и удостовериться, что хотя бы основные факты соответствуют истине. Когда я подошел к старым зданиям у реки, то сам почувствовал себя призраком, спустя долгое время вернувшимся в места, которых больше нет. Фасад, скрытый металлической сеткой, напоминал находящийся на реконструкции собор, и узнать его после этих неоконченных преобразований было невозможно. Тем не менее я попытался добраться до входа по временным мосткам, увешанным объявлениями и плакатами со стрелками. Какой-то человек, вышедший покурить, без особого энтузиазма или удивления поприветствовал меня издали, и я ответил ему тем же, не очень-то представляя, кто это такой. Секретарши у стойки сменились, а вот подвал, где хранились архивы, остался таким же, словно сдвинуть с места прошлое оказалось не под силу. Я спустился по лестнице и ощутил знакомый запах сырых стен с облупившейся штукатуркой, а сосновые доски под ногами заскрипели, будто обвиняя неумолимое время. Кроме меня, тут никого не было, даже библиотекарши, которая, наверное, пошла обедать, и я самостоятельно отправился на поиски к полкам с папками, расположенными по датам. Первые два случая произошли раньше, чем материалы газеты стали вводить в компьютер, но я без труда нашел подшивки за нужные годы. Сообщение насчет Рамиро я чуть не пропустил — оно почти потерялось внизу полосы. Называлось оно «Спасатель утонул». Лусиана в нем не упоминалась, говорилось только, что, несмотря на хорошую подготовку, холодная вода и чрезмерная усталость вызвали у молодого человека сильные судороги и меры по его спасению оказались безрезультатны. Продолжения темы назавтра не последовало, и я предположил, что в начале курортного сезона никто не хотел привлекать внимание к подобному происшествию.
Материал об отравлении родителей Лусианы, обнаруженный почти в конце следующей подшивки, наоборот, занимал полполосы, если не больше. Читателям предлагались даже довольно нечеткая фотография дерева с двумя-тремя грибами внизу и рисунок, на котором сравнивались Amanita Phalloides и обычный шампиньон. Стрелка указывала на оторванную вольву, как и говорила Лусиана. В статье упоминалось, что супруги имели троих детей, но ни одного из них в тот момент дома не было. Поскольку имена детей не назывались, а фамилия у Лусианы достаточно распространенная, я вполне мог не обратить внимания на этот материал, даже если в свое время и читал его. На следующий день была опубликована еще одна статья, поменьше, где говорилось, что проведенная в лесу экспертиза подтвердила наличие там ядовитых грибов. Читателя предупреждали, что споры грибов переносятся ветром и что самостоятельно собирать их опасно. Взяв эти газеты, я понес их ксерокопировать и, пока опускал в аппарат монеты и заправлял бумагу, мне показалось, в тишине подвала зародилась какая-то смутная мысль, робко пытающаяся обратить на себя мое внимание, словно пугливое животное, готовое и ткнуться в меня мордой, и убежать. Повинуясь безотчетному импульсу, я вернулся к рядам папок и нашел экземпляры с известиями о четвертой смерти. Тут все было наоборот: первое сообщение было одним из многих в разделе полицейской хроники, но по мере того как дело принимало политическую окраску, материалы становились все обширнее и наконец вышли на первую полосу. Я прочитал первую заметку, еще без фотографий. Видимо, убийца допоздна ждал врача у дверей его дома, а когда тот появился, пригрозил ему пистолетом. Брат Лусианы не сопротивлялся, наверное, думал, что это просто ограбление. Они вместе поднялись на лифте в квартиру, где и произошло убийство, так как соседи слышали жуткий шум и крики врача. Кто-то позвонил в полицию. Дверь на лестницу оказалась открыта, пистолет лежал у всех на виду на полочке, будто убийца положил его туда, как только переступил порог. Тело врача обнаружили в центре гостиной — с пустыми глазницами и огромной раной на шее, где были видны следы зубов. Убийцу нашли в углу террасы, рот его был в крови, а в кулаке он сжимал месиво из зрачков и роговицы. На допросе он указал, что собирался бросить это в лицо своей жене, прежде чем убить ее. Я нашел газету за следующее число. Здесь статья занимала уже больше полстраницы. Выяснилось, что задержанный является заключенным тюрьмы строгого режима, приговоренным пожизненно, и как он оттуда сбежал, никто не мог объяснить. Приводилась его фотография анфас, возможно взятая с полицейской карточки. Ничего не выражающие глаза, широкий лоб, лысая голова с полосками редких волос над ушами, острый нос — словом, вполне заурядные черты, не наводящие на мысль о преступлениях, тем более таких кровавых. В результате вскрытия выяснилось кое-что еще. Нападавший действительно пользовался только руками и зубами, а жертва практически не сопротивлялась, во всяком случае, не смогла нанести ни одного ответного удара. Преступник был знаменит на всю тюрьму своими длинными ногтями и еще тем, что во время драки выцарапал одному из заключенных глаз. Так и не удалось установить, был ли врач в сознании или нет, когда оба его глаза постигла та же участь. Тем не менее смерть наступила от разрыва шейной артерии. В статье также сообщалось, что у врача была любовная связь с женой убийцы и что они познакомились, когда она приходила на свидание, однако никакие анонимные письма, о которых мне говорила Лусиана, не упоминались.
Я перешел к газетам за следующий день. Материалы по делу переместились уже на первую полосу. Выяснилось, что заключенный и не думал убегать — охранники сами выпустили его для совершения кражи. Министерству внутренних дел пришлось вмешаться, и теперь ожидали скорой отставки главы Службы исправительных учреждений. Расследование было передано в другие руки, и теперь им занимался комиссар Рамонеда, о котором Лусиана мне тоже рассказывала. Однако, читая эту статью, самую длинную из всех, я почувствовал, что сбился со следа, — было тепло, а стало холоднее, как в детской игре. Я надеялся увидеть совсем не это, а может быть, просто что-то пропустил. Сделав ксерокопию первой заметки, я по порядку разложил на столе сообщения обо всех смертях и перечитал их. Эти события практически ничто не связывало, если не считать рассказ Лусианы. Никакой стройной схемы не прослеживалось: первые три смерти случились в течение года, четвертая — по прошествии трех лет, а за последние четыре года вообще ничего не произошло, то есть процесс замедлился. Не было также единого почерка, который указывал бы, что за ними стоит один человек. Наоборот, наблюдалось определенное эстетическое несоответствие: если первые два случая немного напоминали хитроумные преступления из романов Клостера, то третий, жестокий и кровавый, был прямо противоположен его стилю, по крайней мере литературному. Конечно, это могло быть частью плана, причем вполне разумной его частью: некоторые преступления должны полностью отличаться от описанных в его книгах. Я вспомнил почти плачущий голос Лусианы, когда она в первый раз мне позвонила. Никто не знает, никто не понимает. Да, никто не знал и никто не понимал, хотя информация обо всех смертях была опубликована в газетах и всем доступна, а одно преступление даже приобрело скандальный характер. Но неужели действительно нет ничего, что связывало бы эти события? Несколько минут назад от меня абсолютно точно ускользнула какая-то мысль, но она ведь никуда не делась, она была тут, и я очень скоро соображу, в чем дело, пусть даже это не принесет особой пользы. Рассказывая о смерти брата, Лусиана упомянула, что его убили голыми руками. В первой заметке тоже об этом говорилось: преступник оставил оружие на полочке и пользовался только руками и зубами. Я чувствовал — это то самое, что я пытаюсь ухватить, но мне никак не удавалось понять, в чем тут смысл, и возникший было смутный образ опять растворился в воздухе. Да и есть ли тут вообще смысл? Даже если предположить, что за всеми смертями стоит Клостер, что это он писал анонимные письма, о которых не сообщалось ни в одной из газет, вряд ли он или кто-то другой мог предвидеть, что преступник, имея оружие, убьет свою жертву голыми руками. Или существует какой-то неизвестный мне тюремный кодекс чести, согласно которому за измену нужно убивать только так, в рукопашной схватке? Я решил обязательно все выяснить. Однако в любом случае — и это самое главное, — даже если Клостер мог узнать о связи брата Лусианы с женой заключенного, просто следя за ним, то откуда ему стало известно, что приговоренного к пожизненному заключению человека отправят на улицу грабить?
Чем больше я думал о Клостере, тем более хитроумными и невероятными казались мне выдвигаемые против него обвинения, однако мне ли не знать, что сюжеты его романов тоже были хитроумными и невероятными от первой до последней страницы, и именно эта характерная избыточность мешала мне окончательно сбросить его со счетов.
Я сложил ксерокопии и вышел из подвала прямо на улицу, решив не подниматься в редакцию к своим прежним товарищам по работе — побоялся, что никого из них там не встречу. В надежде придумать на ходу какой-нибудь разумный предлог или убедительную ложь для звонка Клостеру, я отправился домой пешком. Еще из лифта я услышал у себя в квартире телефон, однако он прозвонил один раз, видимо последний, и замолк. Мне давно никто не звонил, и в уплотнившейся от эха тишине моя обитель показалась особенно одинокой. Правда, никаких иллюзий по поводу звонка я не питал, прекрасно зная, кто это и какой вопрос мне собирались задать. А по поводу серого коврика она права — нужно собраться с силами и сменить его. С этой мыслью я пошел на кухню приготовить кофе, но не успел ополоснуть чашку, как телефон снова зазвонил. Неужели она с утра звонит каждые пять минут? Естественно, это была Лусиана.
— Удалось поговорить с ним?
Вопрос был задан нетерпеливым и в то же время несколько повелительным тоном, словно вырванное у меня вчерашними слезами согласие помочь утром из услуги превратилось в обязанность и теперь я должен дать отчет.
— Нет еще, я ведь даже не знаю его номер и как раз сегодня собирался позвонить своему издателю…
— Я знаю, — прервала она меня, — я тебе скажу.
— Это тот дом, куда ты тогда ходила?
— Нет, после развода ему пришлось переехать.
Интересно, как ей удалось раздобыть новый номер, подумал я. Да и новый адрес она должна была знать, ведь она послала ему письмо. Если Клостер действительно тайком следил за каждым ее шагом, то слежка, по-видимому, была взаимной. Мои размышления прервал голос Лусианы, еще более настойчивый и не оставлявший ни малейшей надежды на промедление:
— Так ты звонишь или нет?
— Честно говоря, я пока не придумал, как это сделать. Я ведь с ним не знаком, и вдруг позвонить и заговорить о таких вещах… Кроме того, я когда-то написал не очень лестную для него статью, и если он ее случайно прочитал, не думаю, что мне удастся произнести хоть слово.
Нагромождая одну отговорку на другую, я все больше чувствовал, что смешон, но Лусиана вовремя прервала меня.
— Есть одна вещь, которую ты можешь сказать, если не придумаешь ничего другого, — неожиданно уныло произнесла она. — Думаю, он уверен, что за это время я окончательно сошла с ума, поэтому ты можешь сказать, что разговаривал со мной, разговор тебя встревожил и теперь ты хочешь побеседовать с ним, так как у тебя создалось впечатление, будто я в полном отчаянии, считаю себя загнанной в угол, могу дойти до точки и предпринять что-нибудь против него. Я и правда тысячу раз думала опередить его, исключительно в целях самозащиты. И я бы это сделала, если бы у меня хватило храбрости или была возможность, как у него, остаться вне подозрений. Когда он услышит, что его жизнь в опасности, он обязательно захочет узнать больше.
Чужая одержимость всегда пугает и раздражает, но я вынужден был признать, что ее идея гораздо лучше тех, которые приходили мне в голову.
— Хорошо, — согласился я, — на крайний случай я буду иметь это в виду.
— Значит, ты позвонишь, прямо сейчас? Ну, пожалуйста. — Голос ее дрогнул. — Я не знаю, сколько у нас времени, но мне кажется, он вот-вот опять что-нибудь предпримет.
— Конечно, позвоню, я ведь обещал. Позвоню, поговорю с ним, и все прояснится.
Я повесил трубку и с раздражением посмотрел на записанный номер, словно его оставил кто-то чужой, не имеющий ко мне ни малейшего отношения. Поскольку ни одной ненужной бумажки под рукой не нашлось, я записал его в блокнот, под перечнем книг, которые собирался прочитать. И тут я понял, как мне следует поступить. Решение оказалось настолько простым, что я даже заулыбался. Ничего лучше не придумаешь. Это единственное, чему Клостер поверит. Я скажу, что собираюсь писать роман.
Глава 5
— Клостер?
— Да?
Глуховатый голос прозвучал неприветливо и немного нетерпеливо, будто звонок пришелся совсем некстати.
— Ваш телефон мне дал Кампари, — сказал я, готовый лгать на каждом шагу, если это будет необходимо, после чего назвал себя и выжидающе замолчал. Я подумал, не слишком ли рискую с самого начала, но на другом конце провода на мое имя никак не отреагировали. — Свои первые два романа я тоже опубликовал у Кампари, — добавил я, не слишком уверенный, что это послужит объяснением.
— Ах да, вы написали «Разочарование».
— «Дезертирство»,[8] — заметил я, несколько уязвленный, и, словно в оправдание, зачем-то произнес: — Это был мой первый роман.
— Ну конечно, «Дезертирство», теперь я вспоминаю. Любопытное название, слишком вызывающее для первого романа. Помню, я пытался угадать, как будет называться второй. «С поджатым хвостом»? Похоже, в то время вы читали одного Лиотара,[9] поэтому вам хотелось всё бросить, ничего как следует не испробовав. Правда, в финале было что-то от «Утраченных иллюзий», или я не прав? Но в любом случае хорошо, что вы написали еще один. Как ни парадоксально, но почему-то все, кто в первом романе провозглашает это самое дезертирство, уход от мира, сетует на препятствия и тупики, потом непременно стремятся написать следующий. В вашем же случае я готов был об заклад побиться, что вы займетесь литературной критикой. И действительно, мне кажется, я видел ваше имя под какой-то рецензией, содержавшей целый набор колкостей. Я уверен, что не ошибся.
Выходит, он читал мою статью? Правда, по его тону с уверенностью ничего нельзя было сказать, но спасибо и на том, что сразу не повесил трубку.
— Да, пару лет я этим занимался, но писать никогда не переставал. Мой второй роман, «Азартные игроки», вышел в один год с вашим «Днем смерти», но, конечно, не пользовался таким успехом. После этого я написал еще два, — заметил я и опять против воли почувствовал себя уязвленным из-за того, что мои книги ему совсем неизвестны.
— Признаюсь, я не очень внимательно слежу за новинками, хотя и следовало бы. Но я рад за вас: из человека, проповедующего отказ от всего, вы превратились в плодовитого писателя. Однако вы наверняка звоните не потому, что хотите поболтать о своих или моих книгах.
— Как раз поэтому, — сказал я. — Дело в том, что я собираюсь писать роман на основе одной реальной истории…
— Реальной? — насмешливо перебил он. — Какие перемены! А я-то думал, вы презираете реальность и интересуетесь только рискованными лингвистическими экспериментами.
— Вы совершенно правы, — согласился я, решив смиренно переносить его выпады. — Новый роман будет сильно отличаться от написанных до сих пор, но мне хотелось бы изложить рассказанную мне историю очень точно, почти как хронику или репортаж. Правда, она настолько невероятна, что все равно никто не поверит в ее реальность, кроме, разумеется, действующих персонажей. Потому я вам и звоню, — заключил я и замолчал, ожидая его реакции.
— А я один из действующих персонажей? — Голос его звучал весело, но слегка недоверчиво.
— Я бы сказал, вы главный герой.
На другом конце провода повисло молчание, словно Клостер что-то почувствовал и готовился сменить игру.
— Понятно, — наконец произнес он. — И о чем же ваша история?
— О череде необъяснимых смертей, происходящих вокруг одного человека.
— Так это криминальная история? Пытаетесь вторгнуться на мою территорию? Но я не понимаю, — продолжил он после небольшой паузы, — как я могу быть ее героем. Или я следующая жертва? — Теперь его тон был наигранно встревоженным. — Я знаю, многие писатели вашего поколения мечтают увидеть меня в гробу, но я всегда полагал, что они желают этого исключительно в метафорическом смысле и не собираются переходить к прямым действиям.
— Нет-нет, вы не жертва, скорее вы тот, кто стоит за этими смертями. Во всяком случае, так считает человек, который мне эту историю рассказал. — И я назвал полное имя Лусианы.
В ответ Клостер сухо и неприятно хохотнул:
— Я ждал, когда же вы наконец его произнесете. Леди Шалот[10] опять взялась за свое, но спасибо и на том, что теперь она выбирает более приличных посланников, а то в последний раз ко мне приходил полицейский. Удивляюсь, что кто-то вообще ее слушает. А вы с ней как-то связаны, да?
— Я не видел ее десять лет и пока не знаю, насколько верю в эту историю, но тем не менее готов написать о ней. Естественно, мне не хотелось бы приниматься за работу, не познакомившись с вашей версией.
— С моей версией… Странно, что вы так говорите. Я ведь уже несколько лет пишу историю с теми же персонажами, только она наверняка будет разительно отличаться от вашей.
Вот это удача, само Провидение посылает мне помощь. Ничто не может так встревожить писателя, как известие о том, что кто-то еще нацелился на его тему. Теперь нужно только осторожно разыграть эту карту.
— Если вы не против и у вас найдется свободная минутка, мы могли бы встретиться, посмотреть мои записи, сделанные на основе ее рассказа. Однако если вы объясните, почему не следует ей верить, я вообще откажусь от этой затеи — не хотелось бы своей необоснованной публикацией причинить вам вред.
Я, по обыкновению, был чересчур многословен.
— В вашем изложении все это похоже на шантаж, — резко сказал Клостер. — Однажды эта девушка уже меня шантажировала, или она вам не говорила? Я ни в чем не собираюсь вас убеждать и никому не обязан давать никаких объяснений. Если вы верите сумасшедшей, это ваша проблема, не моя.
Он все больше раздражался, и я боялся, как бы он не бросил трубку.
— Нет, нет, конечно, не верю, — попытался я его успокоить. — Поймите, я вовсе не ее посланник, я никак с ней не связан, мы не виделись десять лет, она пришла сама и тоже показалась мне немного не в себе.
— Немного не в себе… Вы слишком снисходительны. Ну что ж, если вы все правильно понимаете, я не вижу причин, почему бы нам не повидаться. Я тоже могу кое-что рассказать, а вы могли бы сообщить мне одну подробность, которую очень хотелось бы вставить в роман. Но об этом при встрече. У вас есть мой адрес?
Я сказал, что есть.
— Тогда жду вас завтра в шесть вечера.
Глава 6
— Хотите знать, что я об этом думаю? — спросил Клостер, прочитав последний листок и брезгливо отодвинув в сторону всю стопку, словно ему противно было даже смотреть на нее. После этого он откинулся в кресле и сцепил ладони на затылке. Несмотря на холодную погоду, он был в рубашке с короткими рукавами, и его длинные голые руки образовали в воздухе симметричные треугольники.
Я не спал всю ночь и сейчас не совсем был готов к предстоящей баталии, но зато сделал все возможное, чтобы фарс удался, пусть для этого и пришлось немного покривить душой. Я поставил перед собой задачу максимально точно передать рассказ Лусианы с момента ее появления у меня в квартире, попытался вспомнить все вопросы, которые задавал ей, все места, в которых она замолкала или колебалась, все ее неоконченные фразы. Но я намеренно опустил свои размышления и впечатления — особенно по поводу ее внешнего вида и психического состояния. На бумаге остались голый диалог и общая переменчивая тональность разговора, которую я попытался передать словами за неимением магнитофонной записи. Я работал с той гипнотической сосредоточенностью, какая наступает по ночам после нескольких часов умственного напряжения, преследуемый одним и тем же воспоминанием: лицо Лусианы в сгущающихся сумерках и ее крик, исполненный страха смерти и мольбы о помощи. По ходу дела я постоянно что-то исправлял и добавлял детали, к утру все медленнее всплывавшие в памяти. В результате на рассвете я имел около двадцати страниц печатного текста — ту самую приманку, с которой и явился ровно в шесть к Клостеру.
Несколько секунд я любовался внушительной железной дверью и лишь потом нажал на звонок. Когда дверь, тихо прогудев в ответ, впустила меня в вестибюль с большой мраморной лестницей, обилием бронзы и старинными зеркалами, я испытал восхищение, граничащее с завистью, какую всегда вызывает чужое богатство, и невольно задался вопросом, сколько же тысяч экземпляров книг нужно было продать, чтобы поселиться в таком доме и в таком районе. Клостер ждал меня наверху. Протягивая руку, он вгляделся в мое лицо, словно хотел удостовериться, что мы не встречались раньше. Он оказался выше, чем можно было предположить по фотографиям, и, хотя ему, скорее всего, перевалило за пятьдесят, в его по-юношески подтянутой, атлетически сложенной фигуре угадывалась сила, которой он наверняка был не прочь похвастаться. И вообще по внешнему виду он напоминал скорее профессионального пловца, чем писателя. Но если тело его еще сохраняло притягательность, то лицо было изможденным, будто кто-то безжалостно ободрал с него все мясо, оставив хищно выступающие кости, а глаза, наоборот, утопил, и взгляд их из холодных голубых впадин был неприятен своей пристальностью. Клостер коротко и сухо пожал мне руку и таким же скупым жестом указал путь в библиотеку. Он не снизошел даже до намека на улыбку или непременного обмена банальностями, словно сразу хотел дать понять, что я — нежеланный гость. Но как ни парадоксально, отсутствие привычного хозяйского радушия облегчало задачу, поскольку ни он, ни я не питали никаких иллюзий. Он указал мне на кресло и предложил кофе, от которого я не отказался, хотя с утра для бодрости выпил не одну чашку, а как только он исчез в одном из коридоров, тут же встал и начал осматриваться. Библиотека была солидная, шкафы с открытыми полками высились почти до потолка, однако благодаря двум окнам с витражами воздух здесь был легким и свежим, и ощущения замкнутого пространства не возникало. У одного из кресел стоял торшер, Клостер наверняка там читал. Я пошел вдоль шкафов, время от времени дотрагиваясь указательным пальцем до корешков. На одной из полок, между двумя энциклопедиями, не особенно на виду, но и не в самом дальнем углу, лежал французский орден Почетного легиона на трехцветной ленте. Между окнами стоял более узкий шкаф, из кедра, с застекленными дверцами. Здесь Клостер хранил разные издания своих книг — от дешевых карманных до роскошных томов в твердых переплетах, в том числе и переведенных на десятки других языков. И снова постыдное чувство, которое, независимо от Лусианы, подвигло меня на написание той позорной статьи и которое можно выразить фразой: «Почему он, а не я?» — кольнуло меня, на этот раз сильнее. В свое оправдание могу лишь сказать, что перед таким шкафом трудно не почувствовать себя лишенным всего и униженным Энохом Сомсом.[11] Напротив коридора, по которому ушел Клостер, был еще один, более тесный и низкий, ведущий, видимо, или в подсобные помещения, или в его рабочий кабинет. В это время дня в нем уже царил полумрак, однако мне показалось, что обе стены завешаны фотографиями в рамках. Не в силах сдержать любопытство, я подошел поближе. Удивительно красивая девочка лет трех или четырех, с растрепанными волосами, в платье в горошек, стоя на стуле, пытается дотянуться Клостеру до макушки, а он, совершенно на себя не похожий, с восторженной улыбкой на лице ждет, пока маленькая ручка дотронется до него. Снизу вверх под углом по фотографии шел разрез, словно с помощью ножниц кого-то аккуратно с нее удалили. В это время со стороны кухни раздались шаги, и я вернулся в кресло. Клостер поставил на стеклянный столик две большие кружки и пробормотал что-то насчет отсутствия сахара. Сев напротив, он тут же взял прозрачную папку, в которой я принес свои листки.
— Значит, это и есть та история, — сказал он.
Больше почти за сорок минут Клостер не произнес ни слова. Сначала он вынул все листки из папки и сложил их стопкой на столе, потом начал брать по одному, читать и складывать в другую стопку, текстом вниз. Я был готов к тому, что он станет возражать, возмущаться, в какой-то момент отшвырнет мою писанину в сторону или даже порвет, а он не издавал ни звука, только все больше мрачнел, словно написанное опять погружало его в мучительное прошлое и надоедливые призраки являлись вновь. Лишь пару раз он недоверчиво покачал головой, а когда наконец закончил, уперся невидящим взглядом в пустоту, будто вообще забыл о моем существовании. Он не посмотрел на меня даже тогда, когда я спросил, что он об этом думает, только повторил мои слова, словно вопрос задал не сидящий напротив человек, а его собственный внутренний голос.
— Хотите знать, что я об этом думаю? Думаю, это изумительная клиническая история из тех, что приводит Оливер Сакс.[12] Извлечение камня безумия. Видимо, я должен поблагодарить вас, что не фигурирую здесь под своим настоящим именем. Кстати, почему вы выбрали для меня именно это? — И он с видимым неудовольствием произнес его.
— Я искал имя, которое по звучанию напоминало бы о чем-то замкнутом, например о монастыре, — попытался объяснить я, удивляясь, что его задело имя, а не выдвинутые обвинения.
— Ах, о чем-то замкнутом. А вы тогда кто? Открытый Оверт?[13]
Я удивился еще больше. Вот уж не предполагал, что Клостер читал Генри Джеймса, тем более — что он с ходу, провоцируя меня, назовет имя одного из его персонажей. Это могло означать только одно: он читал также мою серию статей о Джеймсе, а следовательно, и критическую статью о себе, опубликованную в том же журнале, и теперь играл со мной в кошки-мышки. Естественно, вслух я высказал только мысль о том, что не подозревал о его интересе к Джеймсу, и это, похоже, его раздосадовало.
— Почему? Потому что в моих романах не бывает меньше десяти смертей, а худшее, что может произойти у Джеймса, — это несостоявшийся брак? Вас как писателя не должны вводить в заблуждение такие мелочи, как свадьбы и преступления. Ведь что главное в детективном романе? Не сами события, не нагромождение трупов, а возможные объяснения, догадки, то, что читается между строк. А разве не это, не догадки и предположения, которые строят персонажи, лежит в основе романов Джеймса? Возможные последствия любого действия, несоответствие результата и его составляющих… «Человек — это его поступки», — писал Гегель. Тем не менее Джеймс строит свои произведения не на самих поступках, а на том, что им предшествует или их сопровождает: паузы между ними, недомолвки в разговоре, задние мысли, тайные намерения, мучительные колебания, расчеты и прожекты.
— А я бы еще добавил, — сказал я примирительным тоном, — что в романах Джеймса брак есть форма убийства.
— Именно так: похищение, за которым следует смерть, — согласился он, удивленный тем, что никогда раньше не задумывался об этом, но особенно тем, что я произнес фразу, не вызвавшую у него возражений. — Странно, что мы заговорили о Джеймсе, — впервые с начала разговора в его голосе не было неприязни, — ведь все началось именно с его «Записных книжек». — И он указал на одну из верхних полок. — Если вы их читали, то наверняка запомнили предисловие Леона Эделя. Я никогда не читал биографии Джеймса и вообще не очень доверяю тем, кто берется излагать биографии писателей, но в этом предисловии приведен один интересный факт: оказывается, в какой-то момент Джеймс перестал писать сам и начал диктовать свои романы машинисткам и стенографисткам. Конечно, в моем случае речь не шла о тендините,[14] это исключено, но я всегда отличался моторным мышлением и не мог долго усидеть за письменным столом. Обычно я кружил по комнате, потом записывал пару строчек и опять вскакивал, отчего дело продвигалось страшно медленно. Прочитав это предисловие, я тут же понял, что надо делать, и взял на работу Лусиану.
— Как вы ее нашли? — прервал я его, не в силах сдержать любопытство — этот вопрос давно меня занимал.
— Как нашел? Очень просто, по объявлению в газете. Она единственная из всех претенденток писала без ошибок. Конечно, я сразу отметил, что она очень красива, но не думал, что это помешает делу. Она не из тех девушек, которые вызывают у меня желание. Простите за грубость, но у нее не было сисек. Уж вы-то наверняка знаете это лучше меня, — неожиданно бросил он. — Я подумал, так даже лучше, поскольку собирался работать, и ничего больше.
— Выходит, того, о чем она рассказывает, не было? — спросил я, вызвав своим недоверием очередной приступ раздражения.
— Было, но совсем не так, как она говорит. Я тоже вам кое-что расскажу. Сначала все шло хорошо, прямо на удивление. Лусиана благополучно прошла проверку, устроенную моей бывшей женой, хотя та в любой женщине, которая ко мне приближалась, видела потенциальную опасность. Однако Лусиану она недооценила — то ли сочла чересчур молоденькой, то ли ее ввели в заблуждение худенькое тело подростка и восторженный вид прилежной ученицы. Во время первой встречи даже мне показалось, что она начисто лишена сексуальности. К тому же она сразу сообщила, что у нее есть жених, и все было четко и ясно, как у Декарта. Да еще моя дочь ее обожала, каждый день дарила по рисунку и каждое утро бежала обниматься. Паули почему-то вообразила, что они сестры, тут Лусиана права. Да и Лусиана была с ней очень ласкова, приносила ей то заколку, то наклейку, терпеливо выслушивала все ее истории, разрешала отвести себя за руку в игровую и ненадолго задерживалась там. Но больше всех повезло, конечно, мне, поскольку с ее приходом я, как никогда, продвинулся в работе, и новая система казалась мне идеальной. Девушка была толковой, расторопной, ей ничего не нужно было повторять дважды, и, с какой бы скоростью я ни диктовал, она всегда печатала без ошибок. Конечно, я никогда не диктовал большие отрывки одним махом, я вообще не отличаюсь красноречием, зато теперь я мог ходить из конца в конец кабинета, бормотать что-то чуть ли не про себя и ни о чем не беспокоиться. К тому же она предупреждала, если где-то не хватало запятой или одно и то же слово повторялось на странице несколько раз, так что за этим я тоже перестал следить. В общем, я был в восторге и по-настоящему к ней привязался. В то время я приступил к роману о секте убийц-каинитов, и впервые в жизни мне удавалось писать по странице в день. А в качестве награды я просто смотрел на нее, и это оказалось приятной неожиданностью. Многие годы я в одиночестве бродил по кабинету, уткнувшись взглядом в узоры на паркете, теперь же, поднимая голову, я видел ее перед собой на стуле, внимательную, готовую к работе, и эта картина неизменно ободряла меня. Да, смотреть на нее было чрезвычайно приятно, но я был очень доволен нашим соглашением и не собирался нарушать его. Меня интересовала только работа, поэтому я старался не приближаться к ней и тем более не прикасаться, даже случайно, не считая поцелуя в щечку, когда она приходила и уходила.
— Как же тогда получилось, что…
— Я и сам потом много раз спрашивал себя, как мы ступили на этот путь. Это ведь случилось не вдруг, поверьте. Сначала я стал замечать, что она стремится мне угодить, хотя я не выказывал к этому ни малейшего желания. Я счел ее усилия вполне естественными: девочка хочет, чтобы ее первый в жизни работодатель был доволен. Несколько раз я даже порывался сказать, что не стоит лезть из кожи вон, она меня более чем устраивает, по-разному пытался дать ей это понять, но она, видимо, считала меня слишком серьезным и недоступным, а может, и побаивалась немного. Как бы то ни было, она старалась быть полезной во всем, даже в мелочах, и часто предвосхищала мои просьбы, словно обладала телепатическими способностями. Я удивлялся, как за столь короткий срок ей удалось так хорошо узнать меня, и даже спросил у нее об этом, а она ответила, что я чем-то похож на ее отца. Однажды я пожаловался, что в Библии, которой я пользовался при написании романа, нет комментариев, и на следующий день она явилась с этой дурацкой Библией Скофилда,[15] которую вы тоже видели. Тогда я узнал, что у ее отца, помимо работы, были и другие обязанности — он являлся пастором в так называемом диспенсационалистском движении,[16] я никогда и не слыхал о таком. Его участники — фундаменталисты, отличающиеся прежде всего буквалистским толкованием Библии. По словам Лусианы, отец был одним из иерархов этого движения в нашей стране, во всяком случае, мог совершать обряд крещения. Думаю, она получила очень строгое религиозное воспитание, хотя никогда не говорила об этом, и вы, судя по вашему лицу, тоже ничего не знали.
— Нет, и даже не представлял, что она из религиозной семьи.
— Скорее всего, ей хотелось об этом забыть, возможно, потому она и решила устроиться на работу. Больше она об отце ни разу не говорила, да и тогда рассказывала о его благочестивой деятельности с иронией, как человек разуверившийся и даже испытывающий стыд. Доказывала, что мама не разделяет отцовские идеи, и вообще старалась откреститься от семейного религиозного духа, но кое-что от такого воспитания в ней все-таки осталось: серьезный добродетельный вид, желание исполнять всё безукоризненно. Да, религиозность родителей наложила на нее отпечаток, хотя в то время, когда она начала у меня работать, она, несомненно, уже знала, что на колени можно вставать не только для молитвы.
Видимо, он не ждал от меня ни подтверждения, ни опровержения этой фразы, поскольку даже не взглянул в мою сторону. Я подумал, что мое первое впечатление от Лусианы было примерно таким же: решительная девушка, уже осознавшая свою сексуальную привлекательность и намеренная вовсю ею пользоваться.
— Так вот, как я уже говорил, сначала не было ничего, кроме мелких услуг и готовности угодить, но однажды я понял, что Лусиана хочет привлечь внимание не только к своей работе, но и к себе. При прощании она начала чуть дольше задерживать руку у меня на плече, стала иначе одеваться и настойчивее искать мой взгляд. Меня это забавляло, но не беспокоило — в ее возрасте многие считают себя неотразимыми, а уж красавицы вообще уверены, что ни один мужчина не может пройти мимо, не взглянув на них. В то время я диктовал ей одну главу с безумно сексуальными сценами и, уже зная о ее религиозном воспитании, в глубине души опасался, как бы она вдруг не сбежала. У двух женщин, соблазнявших моего героя, были большие груди, и я подробно их описывал. Наверное, это ее уязвило, и она решила доказать, в первую очередь себе, что может быть для меня привлекательной. В следующей главе говорилось, что на руке одной из женщин после укуса змеи и долгого нагноения остался заметный шрам в форме монеты. Было начало весны, и Лусиана пришла в легкой рубашке с длинными рукавами. Оказывается, у нее после прививки тоже остался шрам, и она спустила рубашку с плеча, чтобы показать мне. Стоя рядом, я увидел это голое плечо, спущенную вместе с рубашкой бретельку, еле заметную ложбинку между грудей и, наконец, руку, которую она с невинным видом мне продемонстрировала. На несколько мгновений я застыл, глядя на шрам, глубокий и круглый, словно от ожога сигаретой, а потом сообразил, что она ждет, пока я до него дотронусь. Тогда я большим пальцем осторожно, круговыми движениями погладил кожу. Думаю, она заметила мое замешательство, а когда я встретился с ней глазами, в них мелькнула радость триумфатора, после чего она небрежно поправила бретельку и натянула на плечо рубашку. Некоторое время ничего не происходило, словно она удовлетворилась победой — хотела привлечь мое внимание и добилась этого. Я же, к сожалению, стал замечать, что жду какого-то нового знака в повторяющемся изо дня в день неизменном ритуале. И вот однажды она начала производить какие-то манипуляции со своей шеей — то вертела головой из стороны в сторону, пока не хрустнут позвонки, то откидывала голову назад, словно пыталась смягчить возникшую боль.
— Да, да! — воскликнул я, не веря своим ушам. — У меня она тоже такой трюк проделывала.
Но Клостер, поглощенный рассказом, даже не остановился.
— Естественно, я спросил, в чем дело, и она ответила, что дело в чрезмерном напряжении спины и рук и окостенении позвоночных дисков, и это объяснение отчасти меня удовлетворило. Наверное, ни ибупрофен, ни другие противовоспалительные средства ей не помогали, поскольку, по ее словам, ей прописали йогу и массаж. Я спросил, где именно у нее болит, и тогда она склонилась над клавиатурой и как-то очень естественно и доверительно перекинула волосы вперед. Увидев ее длинную обнаженную шею с выпуклой цепочкой позвонков, я уперся пальцем в выемку между ними, локтями — в плечи, а большими пальцами начал поглаживать усталые мышцы. Она застыла, но внутри у нее все трепетало — видимо, она была потрясена не меньше меня, однако не произнесла ни слова, и постепенно я почувствовал, как сначала ее шея, а потом она вся начала расслабляться, поддаваясь скользящим массирующим движениям. Вдруг жар ее плеч залил мне руки, и она, очевидно тоже ощутив опасность и неуместность своей мимолетной забывчивости, выпрямилась, откинула назад волосы, поблагодарила меня, будто я действительно помог, и сказала, что теперь ей гораздо лучше. Она разрумянилась, но мы оба делали вид, будто случившееся не имеет никакого значения и не требует обсуждения. Я попросил ее сварить кофе, она, не глядя на меня, встала, а когда вернулась с чашкой, я продолжил диктовку как ни в чем не бывало. Думаю, это был второй шаг на том пути, о котором я говорил. Я считал, на этом все и закончится, она не захочет идти дальше, и в то же время каждый день ждал чего-то нового. Я заметил, что не могу в полной мере сосредоточиться на романе, следя за любыми сигналами, посылаемыми ее телом. В то время я на целый месяц собирался в Италию, в один писательский пансион, и теперь раскаивался, что принял предложение. С тех пор как я начал диктовать Лусиане, я уже не представлял себя сидящим в одиночестве перед экраном компьютера. Естественно, взять ее с собой, я тоже не мог. Больше всего я боялся, что исчезнет возникшая между нами молчаливая близость. Накануне моего отъезда она опять принялась похрустывать позвонками, словно все это время боль никуда не уходила, хотя она и не жаловалась. Я подсунул руку ей под волосы, положил на шею, спросил, по-прежнему ли у нее болит, и она, не поднимая глаз, кивнула. Когда я одной рукой начал массаж, она чуть наклонила голову вперед, чтобы я мог помассировать повыше, и я другой рукой стал придерживать ее за шею, отчего на свободной блузке с расстегнутой верхней пуговицей расстегнулась и вторая. Она даже не попыталась застегнуть ее. Мы были неподвижны, словно нас загипнотизировали, и только мои руки продолжали размеренные движения. В какой-то момент я положил их ей на плечи и понял, что она без лифчика. Это меня слегка удивило, зато позволило увидеть маленькие детские соски, чуть выступающие на ткани. Почему-то ее неожиданная нагота меня остановила, и теперь уже я убрал руки и отступил, словно отшатнулся от края пропасти. Она поправила волосы, потом порывисто скрутила их и, все еще не глядя на меня, спросила, приготовить ли кофе. Наверное, это была решающая веха на нашем пути, но я сделал вид, что ничего не заметил. Когда она вернулась из кухни, пуговица была застегнута, и снова будто бы ничего не произошло. Мы договорились, что по возвращении я ей позвоню, и я заплатил за месяц своего отсутствия в надежде, что она не станет искать другую работу. Мы простились, как обычно. В Италии я купил ей подарок, который так никогда и не подарил, несколько раз порывался послать открытку, а вернувшись, сразу позвонил. Я надеялся, все останется по-прежнему и почти неощутимый таинственный поток, всегда несущийся в одном направлении, подхватит нас в том же месте, где мы из него вышли. Но что-то изменилось — что-то и всё. Когда я спросил, чем она занималась этот месяц, она рассказала про вас, и по ее интонации, блеску глаз я все понял.
— Все? — не выдержал я. — Но ничего не было, она лишь однажды позволила себя поцеловать.
На сей раз Клостер задержал на мне взгляд. Сделав пару глотков, он внимательно изучал меня поверх чашки, словно сомневался, можно ли мне доверять, и хотел убедиться, что я не лгу.
— Судя по тому, как она рассказывала, вернее, на что намекала, картина складывалась иная — очень ясная и немного унизительная, хотя, конечно, я не спрашивал прямо, а она, естественно, всего не говорила. Просто дала понять, что с вашей хваткой и напористостью хватило и месяца. Мысль о том, что я потерял ее, разозлила меня и не давала покоя, поэтому в тот день я не продиктовал ни строчки. Она все так же сидела на том же стуле, но теперь казалась мне чужим человеком, о котором я на самом деле ничего не знаю, и это мешало мне сконцентрироваться на романе. Я с горечью отметил, что в случае с Генри Джеймсом механизм секретарш и стенографисток функционировал безупречно только потому, что женщины его не волновали. Рассудка нас лишает не Зло — и не бесконечность, как считал наш поэт, — а секс. Я недооценил Лусиану и попал в унизительную зависимость от нее — ни дать ни взять подросток с помутившимся от гормонов разумом. Я презирал себя, не мог поверить, что в этом возрасте со мной такое приключилось. В течение нескольких дней напряжение все нарастало, я был не в состоянии продиктовать ни слова, словно мои молчаливые терзания стали преградой и для продвижения романа. Я топтался на месте, когда она была рядом, и боялся, что так же буду топтаться и без нее. То, что в свое время показалось мне совершенным механизмом, превратилось в совершенный кошмар. Мой самый амбициозный замысел, который я вынашивал в течение многих лет и ради которого были написаны все предыдущие книги, забуксовал в ожидании хоть какого-то посыла или сигнала от этого неподвижного, недоступного тела. Но однажды утром я взял себя в руки, и моя собственная любовь подала мне долгожданный знак. Я начал диктовать одну из жесточайших сцен романа — о первой методичной расправе убийц-каинитов — и вдруг ощутил, что слова сами ведут меня, а их, в свою очередь, произносит некий мощный, свободный и грубый внутренний голос. Сколько раз я смеялся над писателями, похваляющимися тем, что просто следуют за своими героями, над их романтическими бреднями и сказками о вдохновении, поскольку сам был способен лишь медленно выстраивать фразу за фразой, мучаясь, сомневаясь, прикидывая так и эдак. И вот теперь меня подхватила волна примитивной и бесстыдной жестокости, не оставляющей ни времени, ни места для сомнений, рождающей свирепый, но столь желанный экстаз. Так быстро я никогда еще не диктовал, фразы громоздились одна на другую, однако Лусиана как-то ухитрялась не отставать и ни разу не прервала меня. Казалось, скорость захватила и ее, она напоминала пианиста-виртуоза, которому наконец-то выпала возможность показать себя во всем блеске. Так продолжалось примерно часа два, хотя для меня время исчезло, словно я находился вне любых человеческих измерений. Когда я взглянул через плечо Лусианы, то обнаружил, что мы продвинулись почти на десять страниц — больше, чем за целую неделю. Это привело меня в хорошее настроение, и я впервые за последние дни взглянул на ситуацию по-иному. Возможно, я все преувеличил и сделал поспешные выводы, а она просто хотела уколоть меня и упомянула вас, чтобы разбудить ревность, — обычная девчачья уловка. Я пару раз пошутил, и она рассмеялась беззаботно, как раньше. Однако неожиданная эйфория ввела меня в заблуждение, и я не сумел правильно распознать сигналы. Я попросил приготовить кофе, и она, вставая со стула, выгнула спину, поднесла руку к шее, и наконец раздался тот хруст, которого я так долго ждал. Она была совсем близко, и я решил, что она воспользовалась старым условным знаком, напоминая о прошлом и предоставляя мне вторую попытку. Я положил руки ей на плечи, повернул к себе и притянул, намереваясь поцеловать, что оказалось роковой ошибкой. Она оттолкнула меня и, хотя я сразу отпустил ее, пронзительно вскрикнула, словно боялась, что я опять на нее наброшусь. Несколько мгновений мы молчали. Лицо у нее исказилось, она дрожала, а я не понимал, в чем дело, я ведь даже не коснулся ее губ. В дверях появилась дочка, и я подумал, что жена тоже могла слышать крик. Я поспешил успокоить Паули, она ушла, и мы опять остались одни. Лусиана взяла свою сумку и взглянула на меня так, будто видела в первый раз, а еще в ее глазах я прочел страх и отвращение, будто я совершил страшное преступление. Еле сдерживая ярость, она сказала, что ноги ее больше не будет в моем доме. Этот тон невинно оскорбленной возмутил меня, но я сдержался, напомнив только, что она сама подавала мне знаки. Мои слова окончательно вывели ее из себя, и она опять чуть не перешла на крик, без конца повторяя «Какие знаки, какие знаки…», глотая при этом слоги и еле сдерживая слезы. Такая бурная реакция мне по-прежнему казалась непонятной, но вдруг среди сбивчивых обвинений я разобрал слово «суд», и постепенно до меня дошел истинный смысл произошедшего — мелкий, гнусный и непристойный. Я вспомнил, что несколько дней назад подписывал при ней договоры на перевод своих произведений, а потом отправил ее с этими документами на почту, и по пути она вполне могла ознакомиться с цифрами. Я вспомнил также, что несколько раз в письмах по электронной почте обсуждал состояние своих счетов. Я всегда был очень щедр с ней, показывая тем самым, что удовлетворен ее работой. Лусиана знала, что меня приглашают в разные страны и я много путешествую. Исходя из всего этого она, видимо, решила, что я чуть ли не миллионер.
— По ее словам, она не собиралась подавать иск, хотела просто попугать вас, но мать убедила ее это сделать. Неужели вы думаете, она настолько расчетлива и разработала целый план?
— Я только что имел удовольствие прочитать сказку, которую она для вас сочинила, — холодно произнес он. — Не кажется ли вам странным, что она упустила столько всяких подробностей? Вы можете уточнить у нее все, о чем я вам рассказал. Или вы полагаете, я могу наброситься на женщину без всякого поощрения с ее стороны? Этот случай был первым и единственным в моей жизни, и я не мог понять, что произошло. Дело не в том, что меня отвергли, а в такой странной реакции. Единственным объяснением являлась угроза подать в суд. Сначала мне тоже было чрезвычайно трудно в это поверить. Когда она ушла, я без конца спрашивал себя, неужели я действительно так виноват — ведь я хотел всего лишь разок поцеловать ее. Но угроза оказалась отнюдь не пустой, ее заявление пришло два дня спустя. Я вскрыл конверт у себя в кабинете. Увидев ее почерк и немыслимую сумму, которую она требовала, я подумал, что это, видимо, написано сразу после ухода, в порыве негодования, и что действовала она сгоряча. Первая же фраза о сексуальном домогательстве заставила меня подпрыгнуть от возмущения, однако обвинение показалось мне таким вздорным, что я даже не стал ничего отвечать, просто порвал бумагу, чтобы жена не нашла. Мерседес я сказал, что Лусиана больше не придет, так как нашла работу на полный день, и, хотя ее удивило, что девушка не попрощалась с Паули, вопросов она не задавала. Паули, наоборот, не переставая о ней говорила. За месяц ничего не произошло, и я уже было подумал, что все позади, но на следующее же утро в дверь опять позвонил почтальон. Я находился в кабинете, и жена, не желая беспокоить меня, сама расписалась в получении. Конечно же она прочитала, кто отправитель. Положив письмо мне на стол, она осталась стоять рядом в ожидании, пока я его вскрою. Думаю, она одновременно со мной увидела первую фразу, написанную тем же почерком, что и в прошлый раз, словно письмо, которое я разорвал, вернулось ко мне нетронутым. Стоило ей прочитать эти два слова, это гнусное обвинение, как она вырвала бумагу у меня из рук, и я понял, что начинается настоящий кошмар. Во время чтения она дрожала от ненависти и радости. У нее появился предлог, которого она столько лет ждала и который давал ей возможность уйти и забрать Паули, забрать навсегда. Она кричала, оскорбляла меня и все время повторяла, что сохранит это письмо и Паули, когда вырастет, узнает, кто такой на самом деле ее папочка. Естественно, она не дала мне ничего объяснить, не желала ничего слышать, да у меня в тот момент и не было на это сил. Я ведь солгал ей в тот день, когда ушла Лусиана, а, на ее взгляд, этого было вполне достаточно, чтобы считать меня виноватым. Я был совершенно раздавлен и оцепенел, понимая, что катастрофа уже разразилась и мне остается только ждать последствий. В действительности наш брак уже давно распался, но справедливости ради, прежде чем говорить о Мерседес, я должен вам кое-что показать, — вдруг сказал он и поднялся с кресла. — Если только найду. А впрочем, пойдемте лучше со мной, — добавил он и указал на одну из арок, которая вела куда-то в глубины дома.
Глава 7
Я пошел за ним по широкому коридору с дубовыми полами, куда выходило несколько закрытых дверей. Он толкнул последнюю, и мы оказались в его кабинете. Первое, что я увидел, было большое окно, смотревшее, к моему удивлению, на запущенный сад с несколькими деревьями и оплетенными вьюнком стенами. Часть комнаты занимал огромный письменный стол с ящиками по бокам, заваленный книгами и бумагами; к нему был приставлен вращающийся деревянный стул. В узкое пространство между штабелями книг был втиснут портативный компьютер со светящимся экраном. В центре комнаты стоял еще один стол, где, видимо, тоже постепенно накапливались бумаги и книги и царил полный хаос, но процесс загромождения этой небольшой плоскости был явно далек от завершения. Клостер указал мне на единственный стул и начал один за другим выдвигать ящики. Наконец он нашел то, что искал, и извлек из недр стола потрепанный от времени журнал с телепрограммами, на обложке которого красовалась фотография неизвестной мне актрисы.
— У меня не сохранились фото Мерседес, но, когда мы познакомились, она была именно такой, — сказал Клостер и протянул мне журнал.
Я понял, что это способ объяснить, по какой причине — недостаточной, но простительной — он женился на ней. Конечно, прическа выглядела немного смешной, но лицо и глаза притягивали взгляд, чувственный изгиб губ по-прежнему привлекал, а линии умело обнаженного тела заслуживали самой высокой оценки. На нее действительно трудно было не обратить внимания. Клостер зажег лампу, подошел к окну и остановился там спиной ко мне, лицом к темнеющему саду, словно хотел отгородиться от образа на обложке.
— Вскоре после свадьбы, еще до рождения Паули, я стал замечать в Мерседес первые признаки… неуравновешенности. Я предложил развестись, но она пригрозила самоубийством, если я оставлю ее, и я поверил. Наступило своего рода перемирие, и она коварно воспользовалась этим и забеременела. Беременность протекала очень тяжело, с осложнениями, хотя я до сих пор не знаю, реальными они были или выдуманными. Когда Паули родилась, Мерседес целый месяц без сил провела в постели. Она испытывала отвращение к дочери, не хотела, чтобы я ее приносил, не желала даже дотрагиваться до нее. Мне с трудом удалось убедить ее держать девочку на руках во время кормления. По словам Мерседес, Паули ее опустошила, а теперь продолжает высасывать то немногое, что еще осталось. Она капризничала как могла, хотя с беременностью в ней действительно что-то навсегда исчезло. Черты лица расплылись и стали какими-то неопределенными, располневшее тело так и не вернуло себе прежние соблазнительные формы. Но что еще хуже — покинув наконец постель, она начала с утра до вечера есть как заведенная, словно хотела причинить себе как можно больший вред. Зато ее красота вся без остатка передалась Паули. Я никогда не видел такого сходства, тем более проявившегося столь рано. Девочка была вылитая Мерседес в свои лучшие годы, когда мы с ней познакомились. Мать наконец приняла дочку, но Паули уже привыкла к моим рукам и плакала, если та пыталась приласкать ее. Это еще больше все осложняло. Я убедил жену обратиться к психологу, и на какое-то время жизнь, похоже, наладилась, во всяком случае внешне. Мерседес приложила немало усилий, чтобы завоевать сердце дочери, и Паули по крайней мере перестала плакать, оставаясь с ней наедине. Жена постаралась также похудеть, но не добилась особых результатов, и со временем это перестало ее волновать, поскольку она решила бросить работу. Казалось, по-настоящему ее занимало только одно — соперничество со мной из-за Паули. В первое время после рождения я занимался дочкой днем и ночью, и она, естественно, была больше привязана ко мне. Я же любил эту девочку какой-то неукротимой, безграничной любовью, которой никогда не испытывал ни к чему и ни к кому, в том числе и к Мерседес, и ей это было известно. Она не могла побороть ревность и всякими хитрыми способами пыталась отдалить нас с дочкой друг от друга. Первое слово, произнесенное Паули, было «папа», и Мерседес обвинила меня, будто я за ее спиной научил дочку, чтобы усугубить ее страдания. В своем безумии она считала, что мы ведем настоящую битву не на жизнь, а на смерть. К тому же Паули долго не могла научиться говорить «мама», и это осложняло ситуацию. Как раз в то время я начал замечать первые признаки того, в чем не решался себе признаться: Паули боялась оставаться с ней одна. Если это все-таки случалось, на теле девочки появлялись царапины, а то и синяки, но у изворотливой Мерседес всегда находилось достоверное объяснение. Иногда она предупреждала мои вопросы и сама рассказывала, что Паули якобы ушиблась или случайно поцарапала себя слишком длинными ногтями, делая вид, будто больше меня расстроена этими мелкими неприятностями. Однако я видел, что она нарочно оставляет рядом с дочкой чашку с горячим кофе и равнодушно взирает на то, как та ковыляет в сторону лестницы. Казалось, она намеренно создает ситуации, в которых девочка может пораниться. Об этом даже страшно было подумать, и я не представлял, как высказать ей свои подозрения. Тем не менее я чувствовал, что Паули в опасности, но защитить ее мог, только все время находясь рядом. Я постарался как можно раньше научить ее говорить, чтобы она рассказывала мне обо всех пакостях матери. И действительно, как только она заговорила, синяков и царапин не стало. Я уж решил, этот кошмар позади, но оказалось, Мерседес лишь временно затаилась, чтобы лучше спланировать дальнейшее наступление, продиктованное ненавистью — иначе ее чувство к дочери не назовешь. К тому же Паули, начав говорить, выказывала свою восторженную детскую любовь ко мне еще сильнее, чем раньше, а для Мерседес это было как нож острый. Тогда-то она сама впервые завела разговор о разводе. Когда-то она наотрез отказывалась расставаться и вдруг начала осаждать меня теми же доводами, которые я приводил много лет назад. Мы оба знали истинную причину такой настойчивости — она рассчитывала, что любой суд оставит Паули с ней. Это был самый простой и надежный способ разлучить нас. Естественно, я был в отчаянии, а потому притворялся, умолял, унижался. Она почувствовала, что простая угроза уже дает ей власть надо мной, и воспользовалась этим. Она получила новую игрушку и вовсю ею забавлялась — требовала, требовала, требовала, как жена рыбака из «Тысячи и одной ночи», а я уступал, уступал, уступал. В основном требовала денег, которые мы не могли себе позволить тратить, но для нее, видимо, было высшим наслаждением у меня на глазах выбрасывать их на ветер, удовлетворяя свои капризы богатой, избалованной бабенки. Однажды, когда потраченная сумма была особенно крупной, она цинично заявила, что сделала это ради литературы, поскольку теперь я буду вынужден написать еще один роман. И тогда я, переборов обычную медлительность, ради аванса написал книгу всего за год. В ней рассказывалось о писателе, который задушил свою жену. Я знал, что она не потрудится ее прочесть. Именно так я и должен был поступить — задушить ее, и тогда Паули осталась бы жива. Но я надеялся, что нашел способ успокоить ее, что благодаря нашему чудовищному соглашению девочка в безопасности. Мерседес действительно оставила ее в покое, только подшучивала над ней и ее влюбленностью в собственного отца. Тем не менее я постоянно был начеку и, когда отправился на месяц в Италию, нанял в качестве няни медсестру, которая до последнего дня ухаживала за моей матерью. Ей единственной я признался, чего опасаюсь. Она молча выслушала меня и пообещала, что ни на минуту не оставит Паули, даже ночью. Еще сказала, что однажды ухаживала за женщиной с синдромом Мюнхгаузена,[17] по поведению очень похожей на Мерседес, и посоветовала по приезде домой обратиться к врачу. Я звонил каждый день, все было хорошо, даже слишком. Вернувшись, я узнал, что Мерседес каким-то образом исхитрилась убедить эту женщину, что она — самая любящая мать на свете, а я — опасный тип и развратник, пытавшийся с рождения настроить Паули против нее. В воздухе явно пахло заговором. Позже я узнал — к сожалению, слишком поздно, — что медсестра передала Мерседес мои слова. Это заставило ее насторожиться и ускорить исполнение своих планов, но я не обратил должного внимания на признаки приближающейся опасности: слишком был счастлив, что вернулся, что могу снова обнять Паули, а главное — что завтра опять увижу Лусиану.
Он замолчал, а когда заговорил, голос его звучал неуверенно, словно он до сих пор не мог проникнуть в суть произошедших событий.
— Потом… случилось то, о чем я уже рассказывал, и у Мерседес в руках оказалось письмо, которое помогло ей добиться триумфа. Не прошло и двух дней, как она возбудила дело о разводе и получила решение суда о моем выселении из дома, купленного нами вместе на мои деньги. Она осталась в нем вдвоем с Паули. Пока рассматривалась составленная адвокатом апелляция, я жил в отеле. Никогда раньше я не прибегал к услугам адвокатов, а теперь вынужден был это сделать сразу по двум искам. После первого же визита в адвокатскую контору я раз и навсегда понял, чего ждать от правосудия. Я собирался подробно рассказать о случае с Лусианой, но адвокат прервал меня, не успел я произнести и нескольких слов. Судьям безразлично, что произошло между двумя людьми в закрытой комнате, они все равно не смогут решить, кто прав, кто виноват. Фраза о сексуальном домогательстве с точки зрения закона тоже не имеет никакого значения, поскольку в данном случае использована как предлог для прекращения работы, а мог быть использован любой другой. Суду важна не истина, сказал он, а представленные сторонами версии. Разбирательство сведется к обсуждению социальных обязательств и невыплаченных пенсионных взносов, короче говоря, к бумажкам, которые удастся или не удастся представить. Поэтому я должен четко понимать, что речь пойдет исключительно о деньгах, и решить, готов ли я закрыть дело с помощью некой суммы X на этапе мирового соглашения или буду дожидаться, пока судья после окончательного слушания назовет некую сумму Y. Однако, возразил я, моя жена использует фразу о сексуальном домогательстве в документе, объясняющем подачу ею иска. Адвокат предупредил, что я должен быть готов и к худшим обвинениям, это часть игры. Тогда я рассказал, почему боюсь оставлять дочку наедине с матерью, и он спросил, видел ли кто-нибудь кроме меня царапины и ушибы, полученные Паули в раннем детстве. Еще он добавил, что у него тоже есть дети и они часто падают и ударяются. Возможно, моя жена более рассеянна и не следит за дочерью так пристально, как я. Было ли какое-то серьезное происшествие, после которого остались отметина или шрам? Абсолютно ли я уверен в том, о чем говорю? Я вынужден был признать, что в последние годы ничего плохого с Паули не случалось. Он спросил, может ли медсестра, нанятая мной на время отъезда, засвидетельствовать, что в мое отсутствие произошло нечто необычное. Нет, не может. Он развел руками, мол, тут я бессилен, опять же ваше слово будет против ее доводов. Но нельзя ли все-таки составить бумагу, предупреждающую о существующей для девочки опасности? Судья не примет ее во внимание, сказал он, так как для отстранения матери от воспитания дочери нужно нечто большее, чем голые обвинения, не стоит вообще это затевать, и на суде лучше разыграть реальную, а не воображаемую карту. Он попросил оставить оба дела у него и велел побыстрее добиться разрешения на встречу с Паули. Это заняло почти месяц, а в промежутке состоялось первое слушание по иску Лусианы, на которое ходил только он, я в это вообще не вмешивался. Единственное, что мне в те дни было важно, — повидаться с дочкой. Наконец разрешение пришло, но время свиданий было строго определено. Первый назначенный мне день был четверг, в пять часов. Я позвонил немного раньше, но к телефону никто не подошел. Мерседес в своем репертуаре, подумал я, хочет досадить мне даже в мелочах. Дверь моего бывшего дома тоже никто не открыл. Я попытался воспользоваться старым ключом, но Мерседес сменила замок. В одном из окон я увидел свет и позвал дочку по имени. Мне никто не ответил. Я думал, что сойду с ума. Тогда я отправился в слесарную мастерскую и вернулся с человеком, который взломал дверь. Перепрыгивая через две ступеньки, я взлетел на верхний этаж. Первое, что я увидел, было тело Мерседес на постели и коробочка от лекарства на ночном столике. Я даже не вошел в комнату и продолжал звать Паули, но в доме стояла мертвая тишина. Ее не оказалось ни в спальне, ни в игровой. Наконец через стекло я увидел свет в ванной. Я вбежал и распахнул приоткрытую занавеску. Паули лежала там, в воде, неподвижная, бледная, с колышущимися, как водоросли, волосами. Я вынул ее из ванны. Она была холодная и скользкая. Наверное, умерла несколько часов назад. На скамеечке лежала одежда, приготовленная для нашего первого свидания. Где-то очень далеко я услышал крики слесаря. Мерседес была жива, и он говорил, нужно звонить в «скорую».
— Что произошло потом? Неужели вы думаете, что она?..
— По ее словам, она выпила одну-две рюмки коньяка, пока готовила Паули ванну, потом оставила ее в воде, а сама пошла на минутку прилечь. У нее был трудный день, она уснула и проспала чуть больше часа, а проснувшись, тут же побежала к дочери, потому что не услышала плеска воды. Она, как и я, нашла ее на дне ванны, но даже не попыталась вытащить тело из воды, говорит, ей хотелось только одного — немедленно умереть, мысль о том, что это отчасти ее вина, была невыносима. Она вернулась в постель и выпила все снотворное из коробочки, вот только такого количества таблеток оказалось недостаточно, чтобы убить ее. К тому же, зная о назначенном часе, Мерседес могла сообразить, что я приду вовремя. Так и случилось, и после промывания желудка она была вне опасности.
— Но ведь проводили какое-то расследование, или ей поверили на слово?
— Проводили, и ее версия подтвердилась. При судебной экспертизе на затылке у Паули обнаружили гематому. По их предположениям, она решила сама вылезти из ванны, но, отдергивая занавеску, поскользнулась, ударилась затылком и, потеряв сознание, погрузилась под воду. Возможно, поскользнувшись, она закричала, но, поскольку Мерседес спала, крик мог и не разбудить ее. По тому, как вода проникла в легкие, было сделано заключение, что она сначала потеряла сознание, а потом утонула.
— Вы выдвигали против жены обвинение?
Клостер ответил не сразу, словно мой вопрос шел к нему издалека или был задан на языке внеземной цивилизации, да и сам я не относился к людской породе.
— Нет. Когда вы держите на руках мертвого ребенка, своего ребенка, многое меняется. Кроме того, теперь я знал, чего ждать от правосудия, но главное — я знал истинную виновницу и знал также, что земной суд никогда ее таковой не признает. В те дни я впервые почувствовал себя вне человеческого общества. Когда-то давно, в период работы над романом о каинитах, я был увлечен идеями справедливого возмездия, даже диктовал Лусиане кое-какие заметки, но тогда это было лишь интеллектуальной игрой. Первая заметка касалась древнего закона талиона, фигурирующего и в законах Хаммурапи: жизнь за жизнь, око за око, зуб за зуб, рука за руку. Мы привыкли считать его примитивным и жестоким, однако при внимательном рассмотрении он оказывается вполне гуманным. Одинаковое наказание само по себе является милосердным, поскольку признает другого равным тебе и ограничивает, усмиряет насилие. А вот в Библии возмездие, которое, по словам Господа, ждет каждого посягнувшего на жизнь Каина, предусматривает совсем иную пропорцию: семеро за одного. Вполне вероятно, Господь, обладая абсолютной властью, выбирает такую цифру только для себя — ведь власти всегда хочется, чтобы наказание было незабываемо в своей чрезмерности. Но если, спрашивал я себя, наказание исходит от верховного божества, от того, кто считается «источником высшей справедливости», может ли оно быть продиктовано чем-то еще, кроме желания покарать? Есть ли в этой асимметрии рациональное зерно? Возможно, это стремление разграничить нападающего и жертву, гарантировать, что они не пострадают одинаково, что первому достанется больше, чем второму? Если вообразить себя Богом, к какому наказанию следовало бы прибегнуть? Повторяю, эти заметки были всего лишь игрой, умственной разминкой перед написанием романа. Но когда неожиданно погибла моя дочь, я не смог понять то, что сам же надиктовал. Идея справедливости, или возмездия, устремлена вперед, связана с будущим человечества, а во мне что-то непоправимо сломалось, я перестал ощущать свою принадлежность и к человечеству, и к будущему. Я выпал из всего сущего и выл от боли, словно раненый зверь. Однажды, просматривая бумаги, я наткнулся на принесенную Лусианой Библию, и отголоском чужой далекой жизни пришло воспоминание о том письме, с которого все началось, и указанной в нем дате слушания. Я позвонил своему адвокату и отказался от его услуг, сказав, что больше не желаю иметь дела с земным правосудием. Я сам отправился в суд и вернул Лусиане Библию, а красная ленточка осталась на этой странице после диктовки. Я не собирался ей угрожать, я только хотел заставить ее понять… Странно, что с ней произошли все эти… несчастья, поскольку наказание, которое я поначалу для нее придумал, было совсем другим.
Он внезапно умолк, будто был не в состоянии продолжать или боялся сказать что-то такое, в чем позже мог раскаяться.
— Но почему за смерть вашей дочери нужно наказывать Лусиану? Разве не ваша жена во всем виновата?
— Вы не понимаете. Я уже говорил, что между мной и Мерседес существовало соглашение, и до того момента мы его соблюдали. Вы играли когда-нибудь в го? — вдруг спросил он.
Я отрицательно покачал головой.
— Иногда игра складывается так, что противники вынуждены повторять ходы, — это называется позиция ко. Стоит сделать какой-то иной ход, и ты тут же проиграешь, поэтому снова и снова повторяешь один и тот же. Так было и у нас с Мерседес. Мы добились некоего равновесия, некой позиции ко, от которой зависела жизнь нашей дочери. Нужно было только подождать, пока Паули вырастет, но письмо Лусианы все разрушило.
— Вы сказали, что придумали для нее наказание. И какое же?
— Я только хотел, чтобы, просыпаясь утром и гася свет вечером, она помнила, как помнил я, что моя дочь мертва, а она жива. Хотел, чтобы это воспоминание не давало ей жить, как и мне. Именно поэтому в первое лето после смерти Паули я поехал в Вилья-Хесель. Я знал, что встречу ее там. Сама мысль о том, что она будет наслаждаться солнцем, в то время как Паули лежит под землей в каком-то ящике, была невыносима. Мне хотелось, чтобы она просто видела меня изо дня в день, никакого другого плана мести не существовало. Кто же мог представить, что ее жених сдуру полезет в то утро в море. Я видел его с набережной, когда уходил, и подумал мельком, что он слишком далеко заплыл. О его гибели я узнал лишь на следующий день, когда, как обычно, пошел пить кофе. Надо признаться, эта смерть меня впечатлила, но не сама по себе, а по другой причине. Я атеист, однако не мог не усмотреть в подобном совпадении некий знак свыше: моя дочь утонула в ванной, и этот парень, хотя и был спасателем, тоже утонул. А разве море — не та же ванна, только Господа? Вот так случайно, помимо моей воли и в то же время магически — в древнем понимании магии как связи между существами — свершилось наказание в соответствии с примитивным законом «око за око, зуб за зуб». Теперь, как она вам и сказала, с каждой стороны было по погибшему. Но достаточно ли этого? Действительно ли установилось равновесие? Вопрос, еще несколько месяцев назад абстрактный, стал кровоточащей раной. Я решил вернуться в Буэнос-Айрес и взяться за новый роман, о котором говорил вам раньше. Я пишу его очень медленно, с перерывами, параллельно с другими романами вот уже десять лет. Если вообразить себя Богом, к какому наказанию можно прибегнуть? Мы не боги, но в своем произведении каждый писатель — Бог. Этот роман я писал тайно, по ночам, словно творя молитву. Вот и все, что я сделал, а по большому счету — единственное, что я сделал за эти годы. Лусиану я больше никогда не видел.
— Но она сказала, что встретила вас на кладбище в день похорон своих родителей. Неужели вы случайно оказались там именно в это утро?
— Я бываю там каждое утро. Она с тем же успехом могла видеть меня в любой другой день, так как посещение могилы дочери — часть моей ежедневной прогулки. Но в то утро она действительно меня видела. Я не знал о смерти ее родителей, пока не получил письмо, в котором она просила прощения и умоляла меня, словно я стоял за этими несчастьями или в моей власти было остановить их. По построению фраз я понял, что она немного не в себе. Однако, когда убили ее брата, полиция отчасти поверила ей, сюда явился этот комиссар, Рамонеда. Бедняга не знал, как извиниться за свое вторжение. Сказал, что дело о заключенных, которых выпускали грабить, приняло такой оборот, что он должен проверить все версии, спрашивал, не переписывался ли я с кем-нибудь из той тюрьмы. Я объяснил, что из-за описания смертей и преступлений мои романы часто путают с детективами и они пользуются большим успехом у заключенных, поэтому я получаю немало писем из разных тюрем, где арестанты указывают на фактические неточности и предлагают свои истории в качестве новых тем. Он захотел взглянуть на них, я дал ему все сохранившиеся письма, и, пока он их просматривал, мы беседовали о Трумэне Капоте и его романе «Обыкновенное убийство» — комиссар был очень горд, что читал его и может беседовать со мной на равных. Потом по ходу разговора он показал мне эти анонимные и достаточно комичные послания, казалось написанные отчаявшейся брошенной любовницей, и спросил, могу ли я, будучи писателем, сделать какие-то выводы по поводу их автора, например мужчина это или женщина. Я и не предполагал, что он расставляет мне ловушку или подозревает, будто их написал именно я, думал, его визит вызван исключительно моей перепиской с заключенными, и только когда я признался, что по этим фразам выводы сделать трудно, он рассказал о Лусиане. Сообщил, что уже провел расследование в психиатрической клинике, где она лежала, и опять принялся извиняться, что вспомнил об этом давнем и сугубо личном деле. Я показал то ее письмо, и он при мне сравнил почерк. Судя по всему, он скорее был склонен подозревать ее, чем меня. Сказал, что привык получать признания самым странным и неожиданным способом, вспомнил «Сердце-обличитель» По. Думаю, хотел продемонстрировать, что тоже читал кое-какие книги. Мы еще немного поговорили об авторах детективов, он осмотрел библиотеку и дал понять, что не прочь получить в подарок один из моих романов. Пришлось подарить, и он наконец ушел. Больше никаких известий ни об этом расследовании, ни о Лусиане я не получал и уже считал, что никогда ничего о ней не услышу, пока не позвонили вы.
Он подошел к столу, где я оставил журнал, и убрал его обратно в ящик, затем опустил жалюзи и жестом предложил мне вернуться в библиотеку. Мы молча возвратились к тем же креслам. Стопка листков все так же лежала на столе, но я даже не попытался забрать их.
— У вас есть еще какие-нибудь вопросы?
У меня было много вопросов, и хотя я понимал, что ни на один из них он не захочет отвечать, все-таки решил рискнуть.
— Она тут говорит, что вы питали отвращение к публичной жизни, да и я помню, что на протяжении многих лет вы были писателем-невидимкой, и вдруг все изменилось.
Клостер неопределенно пожал плечами, словно сам удивлялся подобной перемене.
— После смерти Паули я думал, что сойду с ума, и я бы определенно сошел, если бы сидел здесь затворником. Интервью, конференции, приглашения заставляли меня выходить, одеваться, бриться, вспоминать, кто я такой, думать и отвечать как нормальный человек. Это была единственная нить, связывавшая меня с внешним миром, где по-прежнему продолжалась жизнь, и я погружался в нее, поскольку знал — стоит мне вернуться, и я опять останусь наедине с собой и одной всепоглощающей мыслью. Благодаря этим вылазкам в нормальный мир я надеялся сохранить ясность ума. Конечно, я играл роль, но когда воля к жизни и способность к сопротивлению почти утрачены, четкое исполнение роли может стать единственным средством защиты от сумасшествия.
Он сделал знак следовать за ним.
— Пойдемте, — добавил он, — я хочу вам еще кое-что показать.
Я направился за ним к коридору, где в полумраке рассматривал то фото. Он зажег свет, и я увидел, что обе стены действительно тесно увешаны фотографиями разных размеров, из-за чего коридор превращался в некий устрашающий туннель. Фото располагались в беспорядке, но на всех была изображена одна и та же девочка за разными занятиями.
Когда мы миновали его, Клостер сказал:
— Я любил ее фотографировать; здесь все, что мне удалось отвоевать.
Он открыл дверь в конце коридора, и мы оказались в комнате, похожей на заброшенную кладовку: голые стены, в углу — одинокий стул, на металлическом бюро — какой-то прямоугольный аппарат. Только когда Клостер погасил в коридоре свет и мы остались в темноте, я понял, что это проектор. Раздалось сухое механическое потрескивание, и на стене напротив появилась дочка Клостера, чудесным образом возвращенная к жизни. Наклонившись, она собирала что-то в парке или в саду, потом вдруг выпрямилась и побежала к камере, сжимая в руке сорванные на лужайке цветы. Она подбежала к нам возбужденная, счастливая и, протягивая букет, звонко произнесла: «Я собрала их для тебя, папа». Мужская рука взяла цветы, а девочка опять побежала в сад. Клостер, видимо, поработал над пленкой и сделал так, чтобы девочка без конца убегала и возвращалась к нему с тем же букетом и теми же словами, которые от постоянного повторения утрачивали изначальный и приобретали роковой смысл: «Я собрала их для тебя, папа». Я оглянулся. В падающем от стены отсвете было частично видно лицо Клостера — суровое, полностью сосредоточенное на изображении, с застывшим, как у мертвеца, взглядом; его палец с постоянством автомата то и дело нажимал на кнопку запуска.
— Сколько ей тут лет? — спросил я, только чтобы заставить его прерваться и уйти из этого склепа.
— Четыре года, — сказал Клостер. — Это последняя запись, которая от нее осталась.
Он выключил проектор и зажег свет. Мы вернулись в библиотеку, но мне показалось, что я вышел на свежий воздух. Клостер указал назад:
— Первые месяцы после ее смерти я провел, запершись в этой комнате. Там же начал писать роман. Больше всего я боялся забыть ее.
Мы снова стояли лицом к лицу посреди библиотеки. Он смотрел, как я надеваю пальто, собираю листки и кладу их в папку.
— Вы так и не сказали, что собираетесь со всем этим делать. Или вы по-прежнему верите ей, а не мне?
— Судя по тому, что я услышал, — неуверенно произнес я, — у Лусианы нет никаких причин бояться очередного несчастья. А череда смертей, поразивших ее близких, может быть просто сгустком случайностей, причудой озлобившейся судьбы. Кстати, они вас не заинтересовали?
— Не слишком. Если десять раз подбросить в воздух монету, то наверняка три-четыре раза подряд выпадет или орел, или решка. У Лусианы в эти годы могла все время выпадать решка, ведь несчастья, как и удачи, распределяются неравномерно. Возможно, в долговременной перспективе именно случай является наилучшим распорядителем наказаний. Конрад, например, думал именно так: «Это не справедливость, слуга людей, а случай, фортуна — союзница терпеливого времени, она держит верные и точные весы».[18] Однако мне кажется парадоксальным, что я напоминаю вам о значении случайности. Разве не вы написали роман «Азартные игроки», не вы с жаром защищали построения Перека и выпады Кальвино,[19] чрезвычайно гордого тем, что он противостоит старомодному принципу причинности в литературе и избитой обусловленности действия и противодействия? И вдруг вы являетесь сюда в поисках Первопричины, которой был одержим Лаплас, в поисках однозначного объяснения, хотя раньше подобные объяснения презирали. Вы посвятили случаю целый роман, но ни разу не потрудились подбросить в воздух монету и потому не знаете, что у случая тоже бывают свои формы и свои полосы везения и неудач.
В течение нескольких секунд я выдерживал презрительный взгляд Клостера. Выходит, он пролистал мой роман, но когда? Вчера, после нашего разговора? Или он солгал и не только читал ту несчастную статью, но даже помнил ее так, что мог процитировать на память? И не доказал ли он этим, на свою беду и сам того не сознавая, что натура у него мстительная и злопамятная? Но ведь и я прекрасно помню отрицательные отзывы о своих произведениях и некоторые тоже могу повторить дословно. И если это не превращает меня в преступника, почему нужно обвинять Клостера? Как бы то ни было, я должен был что-то ему ответить.
— Мне действительно наскучила классическая причинность в литературе, но я умею разделять литературные пристрастия и реальность. И мне кажется, если бы четверо моих ближайших родственников погибли, я бы тоже запаниковал и начал искать объяснений помимо официальных…
— Неужели умеете? Я имею в виду — разделять вымысел и реальность. Плохо ли, хорошо ли, но с тех пор как я начал этот роман, подобное разделение является для меня самым трудным. Вымысел соперничает с жизнью, говорил Джеймс, и он прав. Но если вымысел и есть жизнь, если вымысел порождает жизнь, он может порождать и смерть. После похорон Паули я был трупом, а труп, не в силах порождать жизнь, вполне способен порождать смерть.
— Вы хотите сказать, что в вашем новом романе тоже есть смерти?
— Там нет ничего, кроме смертей.
— А вам не кажется, что это… неправдоподобно?
Сказав так, я почувствовал себя гнусным кретином — ведь я сам насмехался над постоянным стремлением Клостера к правдоподобию.
— Вы не понимаете и никогда не поймете. Главное, что я его напишу. Я не собираюсь публиковать этот роман и не собираюсь никого убеждать. Это, если можно так выразиться, изложение моей веры.
— Но в своем романе, — не отступал я, — вы отстаиваете гипотезу случайности?
— Я не отстаиваю гипотезу случайности, я просто говорю, что вы должны ее поддерживать или по крайней мере принимать во внимание, хотя для писателя с достаточным воображением могут существовать и другие объяснения. Даже Рамонеда и тот был готов рассматривать иные версии.
— Бросьте, для аргентинского полицейского существует только одна версия: жертва и главный подозреваемый — одно лицо. Но зачем Лусиане было совершать нечто подобное?
— Мотив тут очевиден — чувство вины. Она знала, что виновата, и приговорила себя к наказанию, которого, по ее мнению, заслуживала. Ведь ее отец, будучи религиозным фанатиком, внушил ей идею о самобичевании. К тому же она сумасшедшая, причем ни вы, ни я даже не представляем, до какой степени. И потом, разве не она — знаток грибов, разве не она изучала биологию и знакома с веществами, которые судебные медики не обнаружат? Разве не брат поместил ее в клинику и разве она не знала о его связи с этой женщиной?
Клостер произнес все это без всякого напора, с холодным спокойствием игрока в шахматы, просчитывающего со стороны варианты сидящих за столом соперников. Я молчал, и он кивнул на прозрачную папку у меня под мышкой.
— Что же вы все-таки собираетесь делать с этими листками? Вы так и не сказали.
— Положу в ящик и подожду, — ответил я, — пока опять не выпадет решка.
— Но это не совсем справедливо, — сказал Клостер тоном взрослого, пытающегося договориться с раскапризничавшимся ребенком. — Насколько я помню, у Лусианы была бабушка, уже тогда очень дряхлая, жившая в доме для престарелых. Если она не умерла за прошедшие десять лет, то может сделать это в любой момент.
Ни в выражении его лица, ни в голосе не было ничего, что могло бы меня насторожить — простой логический вывод.
— Конечно, речь не идет о естественной смерти, — сказал я.
— Разве вы не поняли? Теперь для Лусианы ни одна смерть не будет естественной. Даже если ее бабушка умрет во сне, она решит, что я спустился по дымоходу и задушил ее подушкой. Человек, который воображает, будто я подбрасываю отраву в чашки с кофе, сажаю ядовитые грибы и освобождаю из тюрьмы заключенных, уже не в силах остановиться.
— Но я пока в состоянии рассуждать здраво и вижу разницу между четырьмя решками и семью…
— Ах да, число семь… — скучным голосом произнес Клостер. — Но вам-то не пристало допускать такую ошибку. Видимо, отец не преподал Лусиане урок по поводу библейской символики. Для евреев слово «семь» связано с полнотой и совершенством циклов, и именно в этом смысле данное число используется в Ветхом Завете. Когда Господь предупреждает тех, кто попытается убить Каина, он имеет в виду не количество, не численную пропорцию, а полноту и совершенство возмездия.
— Не кажется ли вам, что смерть четырех членов семьи — вполне достаточное возмездие?
Клостер взглянул на меня так, будто мы соревнуемся с ним в тире и он признает во мне меткого стрелка, но уступать не собирается.
— Я знаю только, какую сам испытываю боль. Разве не в этом, по сути, и состоит проблема наказания? Дилемма, как сказал бы Витгенштейн,[20] обыденного языка. Я не представляю, скольких смертей требует смерть дочери. В любом случае от меня ничего не зависит и я не в силах это остановить. Я уже сказал, что занят исключительно написанием романа, но вас, видимо, это не убедило. Больше времени уделить не могу — жду девушку из колледжа, которая собирается взять у меня интервью для школьного журнала…
Клостер замолчал на полуслове, возможно заметив у меня на лице признаки удивления или беспокойства. На прочитанных им страницах не говорилось о страхах Лусианы по поводу сестры, и я замер в надежде услышать что-нибудь еще о новой гостье, однако Клостер решительным жестом указал одновременно на лестницу и на дверь. Спускаясь, я рискнул оглянуться: он стоял неподвижно, словно хотел удостовериться в моем уходе.
— По телефону вы сказали, что тоже хотели меня кое о чем спросить, — вдруг вспомнил я, — но так и не спросили.
— Не беспокойтесь, то, что я хотел узнать, я от вас услышал.
Глава 8
Выйдя на улицу, я сразу бросился к телефону-автомату. Записной книжки у меня не было, поэтому пришлось звонить в справочную и выяснять номер Лусианы по фамилии и адресу. Через несколько секунд механический голос продиктовал нужные цифры, и я немедленно набрал их, пока не забыл.
— Я только что говорил с Клостером, — выпалил я, услышав ее голос. — Он выставил меня, потому что ждал какую-то девушку из школьного журнала. Это не может быть твоя сестра?
— Может, — пролепетала она. — О боже, я думала, он выбросил эту идею из головы, а он, судя по всему, продолжал действовать у меня за спиной. Она ушла минуту назад и не сказала куда, но я заметила, что она положила в сумку книгу Клостера, которую уже читала, и это показалось мне странным. Наверняка хочет, чтобы он ее подписал. — В ее голосе зазвенело отчаяние. — Я могла бы взять такси, но думаю, уже поздно, вряд ли я ее догоню. Откуда ты звонишь?
— Я за углом у его дома, в телефонной будке.
— Тогда, может быть, ты ее подождешь и задержишь, пока я не приеду? Пожалуйста, сделай это для меня, а я сейчас же возьму такси.
— Нет, я ничего делать не буду, — сказал я как можно тверже. — Сначала нам нужно еще раз поговорить. Я уверен, что в собственном доме Клостер никакой глупости не совершит. Тут на углу есть бар, откуда, наверное, виден вход в дом. Я могу понаблюдать за ним, пока ты не приедешь и мы все не обсудим. Я сяду у окна.
— Хорошо, — сдалась она, — уже выхожу. Надеюсь, Клостер тебя не убедил.
Я вошел в бар, сейчас почти пустой, и сел у одного из окон, откуда был виден противоположный тротуар, а за ним вход в дом Клостера. Не успел я заказать кофе, как мимо окна, почти задевая стекло, проплыла переброшенная через плечо сумка, которую я узнал бы среди тысяч других. Я вытянул шею, но девушка уже перешла дорогу, а остановившийся у светофора автобус загородил ее. Когда же автобус наконец проехал, Валентины и след простыл, а дверь в доме Клостера медленно захлопнулась. Я разглядел только доставшуюся от старшей сестры сумку и темно-синий рукав пальто.
Лусиана появилась через полчаса. Сквозь стекло я заметил, как она, входя, небрежно поправила волосы — наверное, мой звонок поднял ее с постели, и теперь она решила наспех привести себя в порядок. Лицо осунувшееся, без следов косметики, глаза какие-то остекленевшие, словно под воздействием лекарства.
— Она пришла? — вместо приветствия спросила она.
Я встал и уступил ей свой наблюдательный пункт, а сам сел напротив.
— Да, только что. Правда, я ее толком не видел, но думаю, это она: у нее твоя бывшая сумка и темно-синее пальто.
Лусиана кивнула:
— Да, длинное, тоже когда-то было мое. Когда она пришла?
— Минут десять назад. Уверяю тебя, ничего не случится. Я поговорил с ним.
— И он тебя убедил. — Она сверлила меня взглядом, словно хотела прочесть в глазах настоящий ответ. — Теперь ты веришь ему.
— Я этого не говорю, — произнес я как можно убедительнее, но мне было не по себе. — Просто я не сомневаюсь, что он не сделает ничего такого напрямую, тем более у себя дома.
— Он может сделать что-то другое, — мрачно заявила она. — Валентина даже не представляет что, ведь она всего лишь легкомысленная девчонка. Ей о нем ничего не известно, так, напридумывала что-то по его книгам. Но я-то его знаю, причем с разных сторон.
— Вот об этом я и хотел поговорить. Его версия того, что произошло между вами, сильно отличается от твоей.
Она тут же насторожилась, то есть вернулась в свое привычное состояние.
— Писателю ничего не стоит выдумать какую хочешь историю. Что он тебе сказал?
— Сказал, что, когда ты начала у него работать, он ни о чем таком не помышлял, был очень доволен вашим соглашением и тем, как продвигается роман, а потому вовсе не собирался вдруг все разрушить. Он считал тебя красивой, но физического влечения не испытывал. Еще сказал, это ты всячески старалась привлечь его внимание. Например, однажды он диктовал тебе отрывок о шраме на руке какой-то женщины, а ты обнажила плечо и показала ему след от прививки, только чтобы он до тебя дотронулся.
— Да, я показала ему шрам, верно, и ничего плохого в этом не вижу, но никогда не просила его до меня дотронуться. Да я даже и не помнила об этом. Просто невероятно, как он теперь все извращает.
— Он тогда впервые до тебя дотронулся, и ты, судя по всему, гордилась тем, что все-таки добилась своего. А потом разрешила массировать себе шею.
— Вижу, вы стали настоящими друзьями, а иначе как тебе удалось раскрутить его на такой рассказ? Однажды он спросил про мою шею, я нагнула голову, чтобы показать, где болит, а он начал делать массаж. Да, я не противилась, поскольку не предполагала в нем никаких дурных намерений или задних мыслей, я ему доверяла. Я же тебе говорила, он был мне как отец. Но это случилось всего один раз.
— Один раз… а потом другой, но как только он понял, что на тебе нет лифчика, тут же остановился.
— Может, и два раза. А лифчик в то время я вообще редко носила.
— У меня ты всегда была в лифчике, — заметил я.
— Понимала, что тебя нужно опасаться, но о нем никогда ничего подобного не думала. Пока он не вернулся из той поездки и я не увидела, что это совсем другой человек, мне такое и в голову не приходило. Но к чему ты клонишь? Даже если я дала ему повод, хотя я его не давала, даже если была не права, обратившись в суд, разве это оправдывает то, что потом произошло, — гибель всей моей семьи?
— Конечно нет, — признал я, — это не оправдывает ничью смерть. Я просто хотел узнать, насколько он был искренен в этой части истории.
— Все так и было. — Она отвела взгляд. — Но он сделал неверный вывод. И я не перестаю раскаиваться в том, что подала тот иск, но неужели я должна заплатить такую цену?
— Он считает тебя виновной в смерти дочери, ты была права.
Я передал ей рассказ Клостера об отношениях с женой, о страхах, преследовавших его со дня рождения Паули, о негласном соглашении, существовавшем между супругами в последние годы, о бурной реакции жены Клостера на предъявленное в письме обвинение, о ее немедленном желании развестись, о том, как она с помощью этого обвинения отобрала у Клостера дочь, о его переезде в отель в ожидании, пока ему разрешат увидеться с Паули, и о трагедии, произошедшей в день намеченного свидания. Я попытался как можно точнее воспроизвести воспоминания Клостера о том вечере, начиная с телефонного звонка и кончая обнаружением трупа дочери в ванне. Рассказал также о фотогалерее и кинокадрах, навсегда запечатлевших девочку с букетом. Лусиана, которая и предположить такого не могла, не переставала удивляться, а когда я закончил, глаза ее блестели от слез.
— Но я в этом не виновата, — всхлипнула она.
— Конечно нет, однако он думает иначе.
— Это всё его жена… Конечно, его жена, — еле слышно произнесла она.
— Он считает, что соглашение было нарушено из-за письма, что ему удалось бы продлить его еще на несколько лет, пока Паули не подрастет. Он так и сказал: если бы жена не прочитала письмо, его дочь осталась бы жива. И еще в одном ты была права — в Вилья-Хесель вы встретились не случайно. По его словам, сама мысль о том, что его дочь мертва, а ты будешь жить припеваючи, казалась ему невыносимой, и он решил приехать туда, чтобы ты вспоминала о ней каждый день, как он, и чтобы твоя жизнь, как и его, остановилась.
— Ну, если дело только в этом… то он давно своего добился. Но видишь, он все-таки признал, что хотел отомстить, а мне важно узнать хотя бы это. Честно говоря, я не надеялась, что он исповедуется тебе во всех преступлениях.
— Да, он сказал только, что в тот день, уже уходя, видел с набережной твоего жениха далеко в море, а когда на следующий день узнал о его гибели, усмотрел в этом свершение наказания в соответствии с законом «око за око, зуб за зуб». Еще сказал, что благодаря тому случаю у него родилась идея романа о справедливости и масштабах возмездия.
— Но одной смерти ему оказалось недостаточно.
Она посмотрела на улицу, потом на часы и, нащупав в кармане платок, вытерла глаза.
— Видимо, так, — согласился я, — хотя он говорит, что с того дня занимался исключительно романом, персонажами которого вы оба являетесь, что больше ни разу тебя не видел и узнал о смерти родителей только из твоего письма.
Не отводя взгляда от окна, она покачала головой.
— Это ложь, он был на кладбище в день похорон.
— Я сказал ему об этом, но оказывается, он каждый день ходит на могилу дочери, и он тебя не видел.
Она в раздражении повернулась ко мне:
— Надеюсь, ты понимаешь, что он не собирается признаваться и у него на все случаи жизни приготовлена какая-нибудь история.
— Больше всего меня смутило то, что он вроде бы говорит правду, ему нечего скрывать. Насчет смерти твоего брата он сказал даже то, что вполне мог бы утаить и о чем мы не знали — в разное время он переписывался с заключенными этой тюрьмы. Полиция проверила этот факт, и он отдал комиссару Рамонеде хранившиеся у него письма.
— Одни отдал, а другие предусмотрительно выбросил, — прервала меня Лусиана. — Возможно, заключенные сообщили ему о своем сокамернике, которого на время выпускали из тюрьмы, а если он следил за моим братом и знал о его связи с женой этого несчастного, достаточно было нескольких анонимок, чтобы спровоцировать его. Как только я увидела эти послания, мне стало ясно, что их написал он, меня ему не обмануть.
— Он рассказал, что во время беседы с Рамонедой насчет детективных романов комиссар показал ему анонимки и спросил, кто, по его мнению, мог их сочинить. Клостеру показалось, комиссар подозревал тебя.
На несколько секунд Лусиана от возмущения лишилась дара речи, руки у нее задрожали.
— Теперь ты видишь, — пробормотала она, — видишь, как он все переворачивает с ног на голову? Он пытался убедить тебя, что это сделала я?
— В том-то и дело, что нет. Клостер полагает, возможно какое-то иное объяснение произошедших событий. Наверное, он изложит его в своем романе. Я же, по его мнению, никогда в это не поверю.
— Никакого иного объяснения нет — это сделал он. Не понимаю, почему ты до сих пор сомневаешься. Он не остановится, пока я не останусь одна, и я буду последней. Вот какой мести он жаждет, недаром он заложил ту страницу в Библии, где говорится о семерых за одного. И пока мы тут беседуем, Валентина находится там, с ним. Никогда не прощу себе, если с ней что-нибудь случится, и не собираюсь больше ждать ни секунды, — заявила она и попыталась встать, но я удержал ее.
— Когда я упомянул ту фразу из Библии, он сказал, что мы неверно ее истолковываем. Число семь — это скорее символ полноты и совершенства возмездия, достойного быть осуществленным лишь Господом. Так что если за этими смертями стоит он, его жажда мщения уже должна быть утолена.
— В романе о секте, который он мне диктовал, число семь отнюдь не было метафорой — там по очереди убили семерых членов одной семьи. Именно такое наказание он с самого начала и задумал, потому и не опубликовал роман — боялся выдать себя. Ты спросил, почему он стоял перед домом для престарелых?
Я отрицательно качнул головой.
— Это ведь был не полицейский допрос, я просто старался его разговорить и, думаю, преуспел в этом, — сухо ответил я ей.
Мой тон слегка отрезвил ее, и она, видимо, только тут сообразила, что несправедлива ко мне.
— Извини, ты прав, — произнесла она. — Как тебе удалось добиться встречи с ним?
— Я сказал, что пишу роман о череде странных смертей, происходящих вокруг тебя, и хотел бы знать его версию. Помимо всего прочего, таким образом я дал ему понять, что не только он знает о случившемся.
Тут я заметил, что Лусиана не слушает меня, а смотрит на дом Клостера.
— Слава богу, она вышла, — прошептала она.
Я обернулся к окну, но опять упустил Валентину — она удалялась в другом направлении, хотя Лусиана со своего места ее видела.
— Наверное, пошла к метро, — сказала она.
— Жива и здорова, надеюсь, — заметил я. — Теперь мы тоже можем идти. — И я сделал знак официанту, чтобы принес счет.
— Сегодня же вечером все ей расскажу. Она должна узнать, кто он, пока не поздно. Можно позвонить тебе, если с ней что-то будет не так? Она запросто может ускользнуть от меня, я ведь не в состоянии все время за ней следить.
— Завтра я на пятнадцать дней улетаю в Салинас читать лекции, — сообщил я.
Она умолкла, словно я сказал что-то непотребное, потом взглянула на меня, и в ее умоляющих глазах я увидел мрак одиночества и отсвет близкого безумия. Судорожно и, видимо, неосознанно она с силой сжала над столом мои руки, вонзив ногти мне в ладони.
— Пожалуйста, не оставляй меня одну, — хрипло произнесла она. — С тех пор как я увидела его перед домом для престарелых, меня каждую ночь мучают кошмары и я постоянно жду чего-то ужасного.
Я медленно высвободился и встал. Мне хотелось поскорее уйти.
— Ничего больше не случится, — произнес я. — Теперь он знает, что кто-то еще тоже знает.
Глава 9
Выйдя из бара, я почувствовал себя беглецом, так и не обретшим желанной свободы, — в ушах по-прежнему звучала последняя отчаянная просьба Лусианы не оставлять ее одну, а запястья хранили следы судорожно сжатых пальцев. Хотя августовский вечер был темный, неприютный и очень холодный, я решил немного пройтись — мне нужно было подумать и попытаться убедить себя, что я достаточно для нее сделал и не должен поддаваться ее безумным идеям. Улицы были безлюдны — запертые конторы, мешки с мусором вдоль тротуаров, — только бездомные молча, опустив головы, тащились со своими пожитками на какой-нибудь вокзал. Город словно опустошило отливом — остался лишь запах гнили от разорванных мешков да изредка, слепя фарами, с шумом проносились пустые автобусы. Неужели я действительно поверил в невиновность Клостера, и Лусиана не зря меня в этом упрекала? В его рассказе, несомненно, была доля истины, однако Клостер представлялся мне расчетливым игроком, который даже лгать умел правдиво, а если и говорил правду, то не всю. В то же время факты указывают на него, и одержимость Лусианы вполне можно понять. Действительно, если не он, то кто же? Или все-таки фантастические совпадения? Помнится, Клостер упоминал полосы везения и невезения. Ему удалось меня пристыдить, я вспомнил его пренебрежительный тон: мол, неужели я написал целый роман, не принимая во внимание эти пресловутые полосы? Я дошел до проспекта и увидел бар для таксистов, открытый даже в такой поздний час. Я вошел и попросил кофе и тост. Как это говорил Клостер? Что если десять раз подбросить монету, то наверняка раза три подряд выпадет или орел, или решка и ничего странного в этом нет, у случая тоже бывают свои пристрастия. Я нашел в кармане серебристую монетку в двадцать пять сентаво, достал ручку, расстелил на столе салфетку и десять раз подбросил монетку, отмечая черточками и крестиками, какой стороной она упала. Потом подбросил еще десять раз и сделал вторую запись. Так я ее и подбрасывал, с каждым разом все ловчее, пока официант не принес мой заказ. К тому времени на салфетке, друг под другом, появилось уже несколько рядов символов, превративших продырявленный бумажный квадратик в некий таинственный кодекс, который я за чашкой кофе внимательно изучил. Сказанное Клостером оказалось на удивление верным: в каждой строке черточки и крестики повторялись три или более раз. Я расстелил другую салфетку и, не в силах остановиться, опять подбросил монетку, намереваясь сделать это теперь сто раз подряд. Значки я старался ставить как можно теснее, чтобы они все поместились на одном квадратике. Пару раз монетка выскользнула у меня из пальцев, и ее звон привлек внимание официанта. Я остался в баре один и знал, что пора уходить, но рука сама собой совершала все то же однообразное движение, и монетка взлетала в воздух. Сделав последнюю запись, я просмотрел весь ряд и подчеркнул повторяющиеся значки. Теперь одна и та же сторона выпадала пять, шесть и даже семь раз подряд. Выходит, Клостер не зря надо мной насмехался и случай не так уж слеп, если даже монетка, эта игрушка в моих руках, тяготеет к какой-то последовательности и определенности. Чем дольше ее подбрасывать, тем больше одинаковых значков выстраивается рядом. Наверное, эти повторы можно даже вычислить с помощью какого-нибудь статистического закона. А возможно, в записанной мной последовательности есть и иные, пока скрытые от меня случайные закономерности, например та, что определяет несчастную судьбу Лусианы? Я снова взглянул на значки, и снова они представились мне нерасшифрованной письменностью. «Вы должны принять гипотезу случайности», — сказал мне Клостер. И тут я почувствовал, как что-то во мне поколебалось, словно некая внутренняя убежденность, о которой я даже не задумывался, если и не исчезла совсем, то ослабела. В свое время она выдержала упрек какого-то рецензента в том, что случайность в «Азартных игроках» тщательно просчитана, а подброшенная в воздух монетка ее подкосила. Бросок костей никогда не исключает случайность, говорил Малларме,[21] но расстеленный на столе бумажный квадратик навсегда заставил меня изменить свое мнение о ней. Если вы действительно верите в случай, вы должны верить в эти повторы, принимать их и считать естественными — вот что хотел сказать мне Клостер, и сейчас я его понимал. Но в то же время — и это смущало меня, даже приводило в замешательство — сам Клостер, похоже, не верил, что несчастья Лусианы объясняются лишь полосой невезения. При всей его приверженности гипотезе случайности и уверенности в невиновности (или безнаказанности) девушки он, судя по всему, склонялся к какой-то иной версии, но какой? Об этом он ничего не сказал, намекнул только, что изложит ее в своем романе. Да еще это странное сравнение — море как ванна Господа. Неистовый атеист, восхищавший меня и смеявшийся в своих книгах надо всем божественным, Клостер во время нашего разговора то и дело прибегал к религиозным понятиям. Неужели смерть дочери так на него подействовала? «Тот, кто перестает верить в случай, начинает верить в Бога», — вспомнил я. Неужели так и есть, и Клостер поверил в Бога, или это был мастерски разыгранный спектакль, призванный убедить одного-единственного зрителя? Я подозвал официанта, расплатился и снова вышел на улицу. Было уже за полночь, и улицы, казалось, еще больше опустели, только нищие спали, съежившись на своих картонках, да последние мусоровозы скрежетали вдалеке металлическими челюстями. Я свернул в переулок и тут же заметил на тротуаре пятно света, падавшего от ближайшей витрины. Подойдя туда, я замер: у меня на глазах внутри большого мебельного магазина начинался пожар. Коврик у входа уже был охвачен пламенем и медленно скрючивался, словно отрываясь от пола. Искры долетели до вешалки и журнального столика неподалеку, и они тоже занялись, разгораясь все сильнее. Вдруг вешалка обрушилась огненным дождем на изголовье широкой кровати. Только тут я заметил, что витрина оформлена как идеальная супружеская спальня, с ночными столиками и колыбелькой. Кровать была накрыта стеганым болгарским одеялом, и в считаные секунды оно тоже яростно вспыхнуло. Все происходило в полной тишине — стекло не пропускало гул и треск огня. Я понимал, что витрина может лопнуть в любой момент, но не мог оторваться от завораживающего ослепительного спектакля, который разворачивался передо мной. Странно, но до сих пор не сработала сигнализация и на улице никто не появился, словно дожидаясь, пока пламя передаст мне какое-то конфиденциальное послание. Тем временем рекламная спальня с колыбелькой корежилась и исчезала, мебель становилась обычными дровами, годными лишь на то, чтобы покорно питать собой огонь. А он, вырастая, становился похожим на дракона — искрящегося, извивающегося, постоянно меняющего очертания, но неизменно жестокого и коварного. Наконец раздалось истерическое завывание пожарной сирены. Я понимал, что сейчас все закончится, и старался удержать в памяти таинственный образ, пляшущий за витринным стеклом. Привлеченные улюлюканьем пожарных машин вокруг стали собираться голодные ночные существа, поднявшиеся ради такого случая пьяницы и дети, спавшие в туннелях у входа в метро. У меня над головой открылось несколько окон. Потом послышались голоса, приказы, неумолимый шум воды, огонь начал отступать, оставляя на стенах черные следы, и я ушел, не желая смотреть гораздо менее впечатляющий спектакль — спектакль о победе над пламенем.
До дома я добрался очень поздно и собрать сумку решил с утра, так как рейс был не ранний, в середине дня. Всю ночь меня преследовали настойчиво повторявшиеся смутные образы, напоминающие кошмары, а когда забрезжило утро, мне сквозь сон показалось, что я вот-вот все пойму, стоит только разобраться в череде черточек и крестиков. Проснулся я в девять с ощущением утраты какой-то важной нити, что часто бывает после пробуждения, когда ночные видения исчезают. Собирая сумку, я вспомнил о пожаре и в баре за завтраком решил просмотреть газету, впрочем не особо надеясь, что столь незначительное событие удостоится внимания. И тем не менее в рубрике «Последние новости» я нашел короткое сообщение под заголовком «Пожары». В основном в нем говорилось о другом пожаре, тоже в мебельном магазине, сгоревшем почти полностью, но в конце указывалось, что подобные происшествия случились еще в двух районах. По поводу того пожара, который видел я, никакие подробности не приводились, назывался только адрес. Еще сообщалось о начале расследования с целью установить, были это несчастные случаи или поджоги. Никаких предположений полиция не высказывала, отделавшись обещанием проверить все версии.
Я отложил газету и попросил еще кофе. Три пожара в трех мебельных магазинах за одну ночь — это не могло быть случайностью, даже если забыть о монете. Какое-то воспоминание судорожно пыталось пробиться сквозь толщу памяти. Насмешливое лицо человека в кафе на улице Коррьентес и страстные отрывочные фразы, лопающиеся, как пузырьки, в дымном от его сигарет воздухе. А вот снова это лицо, с бородой и характерной прядью на лбу, в кругу молодых светящихся лиц, среди них и мое, в толпе студентов, будущих писателей, сражавшихся за место подле него. Затаив дыхание они слушали эту странную говорящую машину, полную раздражения и сарказма, склонную к внезапным озарениям и ярким вспышкам, которая сыпала цитатами и могла одной фразой превознести или ниспровергнуть чье-то творение. Именно о нем, а не о каком-то поджигателе-пиромане, что было бы логично, я подумал в первую очередь. Мне казалось, я снова слышу его — то ли в нашем всегдашнем баре, то ли на празднике по случаю выхода в свет единственного номера журнала. Кто-то говорил об эфемерности уличного искусства — буйство красок и нимб над головой Эль Греко, нарисованный мелом в самой гуще пешеходов, кто-то вспомнил вызывающую скульптуру — кирпич, летящий в голову критику. И вот тогда он предложил устроить пожары в мебельных магазинах. Разве они — не модель идеального буржуазного дома? Брачное ложе, детская кроватка, круглый обеденный стол для всей семьи, книжные шкафы, выставляющие напоказ сокровища старой культуры, умиротворяющий журнальный столик в гостиной… Все это тут, под рукой, и его глаза вызывающе и опасно блестели. Если мы действительно хотим быть поджигателями, можно начать с Буэнос-Айреса, его магазины только и ждут первой спички. Это будет как эпидемия, которую не остановить — за одну ночь весь город в огне, а огонь — высшее и последнее проявление искусства, единственная форма, поглощающая все остальные формы.
Мог ли это быть он, спустя столько лет? Конечно нет — я однажды встретил его на улице, в костюме и галстуке, и он с нескрываемой гордостью поведал, что работает в Министерстве культуры. Я сделал вид, что не поверил: работает, да еще на правительство? Он смущенно улыбнулся и попытался оправдаться, влезть в свой прежний образ. Да нет, это не работа, так, что-то вроде пенсии, которую ему предоставили терпеливые налогоплательщики и перонисты,[22] дай Бог им здоровья. А вообще-то он по-прежнему верен Дюшану.[23] Просто художник, чтобы не растрачивать себя понапрасну, ничем не должен пренебрегать — ни наследством, ни стипендиями, ни пожертвованиями. Ни службой в Министерстве культуры, криво усмехнувшись, добавил он.
Нет, это не мог быть он. Но я тут же вспомнил другую фразу, которую слышал от него в далеком прошлом: нужно писать не о том, что было, а о том, что могло бы быть. И вдруг впервые за долгое время передо мной забрезжила тема, я почувствовал, что ночной пожар — это некое предзнаменование, что теперь оставшееся без внимания происшествие в мебельном магазине и даже коротенькая заметка в газете готовы поверить мне свои секреты. Я вышел на улицу и в предвкушении давно забытого счастья купил в книжном магазине толстую тетрадь в твердом переплете. Ведь в Салинасе по утрам я буду свободен — вдруг удастся начать новый роман? Не успел я открыть дверь в квартиру, как в глаза мне бросился тревожно мигающий красный сигнал автоответчика, словно оружие с дистанционным управлением, готовое вот-вот нанести удар. Я нажал кнопку и услышал отчаянный голос Лусианы. Говорила она сбивчиво, словно с трудом подыскивая слова. Вчера вечером она обо всем рассказала сестре, но Валентина ей не поверила или не захотела поверить. Она умоляла меня позвонить, если я еще не уехал. Я взглянул на часы и взял сумку — будем считать, она опоздала и я уже отправился в аэропорт.
Глава 10
Когда самолет взмыл над рекой и город превратился в огромный макет, я ощутил не только подобие невесомости, но и внутреннее облегчение, словно история Лусианы, разговор с Клостером и ночной пожар тоже отдалились, уменьшились в размерах и стали вполне безобидными. Я вспомнил, как в романах Викторианской эпохи родители отправляли за границу героя или героиню, избравших, на их взгляд, недостойный предмет любви, но время и расстояние лишь обостряли чувства влюбленных. Правда, в моем случае путешествие все-таки дало результат, и напряжение несколько ослабло, словно мне и правда удалось освободиться, а когда час спустя из ничего возник маленький город, похожий на костяшку домино, брошенную на тусклое разбитое зеркало белесой от соли пустыни между двумя линиями горизонта, я почувствовал, что действительно уехал за тысячу километров от дома.
Потом мной полностью завладели две любезные дамы — декан и профессор литературного факультета, приехавшие меня встречать. Из аэропорта мы поехали кружным путем, чтобы я мог немного познакомиться с окрестностями, и я увидел краешек Салинас-Грандес.[24] Город казался заброшенной декорацией — конторы закрыты, улицы безлюдны, но меня успокоили, что в пять сиеста закончится. Милые хозяйки отвезли меня в отель, а через два часа заехали, чтобы сопроводить на первое занятие.
Предполагалось, что я буду вести семинар для аспирантов, посвященный вечной теме авангардизма в литературе, но, видимо, нужного числа аспирантов не нашлось, и на занятиях присутствовали совсем юные студенты. Я сразу заметил во втором ряду девушку с огромными глазами, серьезную и внимательную, и дольше, чем следовало, задержался на ней взглядом. Я уже давно не занимался с целым курсом, но стоило взять в руки мел, как внутри что-то возликовало, голос окреп, и ко мне, словно собака к хозяину после долгой разлуки, вернулось навсегда, казалось, утраченное красноречие. На волне охватившей меня педагогической эйфории я утверждал, опровергал, приводил примеры. Мне на ум пришли теологи, уверенные в том, что сотворение молитвы само по себе рождает веру. Возможно, человек реагирует на это механически или испытывает своеобразный толчок, но в моем случае роль молитвы сыграли привычные мелочи — прикосновение мела к доске, начальные предложения — и, наверное, заинтересованный взгляд той девушки. И вот уже чудо свершилось, и столько раз читанная лекция зазвучала по-новому, даже избитые шутки пришлись как нельзя более кстати. Но в середине занятия моя задорная уверенность вдруг поколебалась, и на мгновение передо мной разверзлась пропасть. Я пытался объяснить слушателям, какую кодификацию использовал Джон Кейдж[25] в партитуре «Музыки перемен» и как она соотносится с гексаграммами «И цзин». Я нарисовал таблицы для звуков, их интенсивности и длительности и уже собирался напомнить, что гексаграммы чертили, полагаясь на волю случая, то есть шесть раз подбрасывали монетку и получали таким образом нужные линии, но слово «случай» словно сорвало какую-то пломбу, и перед моим внутренним взором возникла испещренная черточками и крестиками салфетка, где случай являл наконец присущую ему определенность. Что значит потеря убежденности для того, кто и так всегда во всем сомневался? Это сродни головокружению, когда цепляешься за уходящую из-под ног землю и пытаешься утвердиться хоть в чем-то, пусть даже мелком и незначительном. Начиная с этого момента и до конца занятий со мной творилось что-то странное и пугающее. Каждую фразу насмешливый внутренний голос заканчивал словами «или нет», каждое разъяснение — словами «или все наоборот», а каждое заключение — загадочным оборотом «но противоположное также может быть верно», причем мне становилось все труднее делать вид, будто мои выводы вытекают из непреложных суждений. Этот внутренний спор, несомненно, все портил — я опять потерял неожиданно пришедшую уверенность, отчего паузы становились длиннее, голос предательски дрожал, руки вспотели, и, когда пришло время заканчивать, я с облегчением вздохнул. Я балансировал на грани провала, и дай-то бог, чтобы присутствующие приписали это исключительно усталости. Больше всего меня беспокоила моя студентка. Как ни глупо, но про себя я с самого начала называл ее именно так, словно она была приготовленным для меня радушными хозяевами подарком. Я расстроился, что ее не будет на ужине, куда пригласили только преподавателей, но, к счастью, ей поручили какие-то дела, связанные с моим пребыванием, и за подписанием обычных в таких случаях бумажек мне удалось убедить ее присоединиться к нам. К сожалению, повлиять на распределение мест за столом я был не в силах, так что пришлось довольствоваться взглядами издалека, но уж тут я проявил немалое рвение.
На следующий день я проснулся рано и, воодушевленный гостиничным завтраком, лившимся в окно солнечным светом и манящей обложкой новенькой тетради, решил приступить к роману о художниках-поджигателях. Однако не прошло и двух часов, как благой порыв развеялся, и я отправился на прогулку. Я зашел в два-три торговых центра, заглянул в унылый книжный магазин, прошелся по главным улицам и за час до обеда, казалось, уже все знал наизусть. Во время сиесты я снова вышел прогуляться, и, как ни странно, вымерший, пустынный город гораздо больше заинтриговал меня. Я представил, как тысячи людей лежат сейчас в своих кроватях, хотя кто-то ведь наверняка не соблюдает сиесту, только вот где эти люди? Я пересек по диагонали центральную площадь, свернул на боковую улицу и увидел неоновую вывеску, несколько странную при свете дня, и лестницу, которая могла вести, например, в кинотеатр. Подчиняясь какому-то импульсу, я поднялся по ней, толкнул дверь и оказался в огромном зале игровых автоматов. Они были там — люди разных возрастов, но преимущественно зрелые женщины, взгромоздившиеся на высокие стулья, молчаливые, будто загипнотизированные, механически опускающие монеты в прорези и потому сами похожие на автоматы. Их было гораздо больше, чем я ожидал увидеть, и я ничуть не удивился бы, заметив среди них декана или кого-нибудь из моих студентов. Я вернулся на тихую улицу, прошел немного дальше и заметил еще два-три подобных заведения, заполненных завсегдатаями, словно все жители посвятили сиесту вавилонской лотерее.[26] После занятий я поужинал в одиночестве и опять отправился побродить, теперь уже по ночному городу. После одиннадцати открытыми оказались лишь два или три бара. В ближайшем к отелю сидели в ожидании клиентов две немолодые расфуфыренные проститутки, которые улыбнулись мне, но я поспешил опустить голову и пройти мимо. Когда я вернулся в свой номер и уже собирался погасить свет перед сном, мне представилось, будто я участвую в некой компьютерной игре и вижу все, что меня ждет в ближайшие дни: столик с открытой пустой тетрадью, немногочисленные торговые центры, убогий книжный магазин, залы игровых автоматов, на удивление переполненные во время сиесты, единственный кинотеатр, факультетская аудитория, открытые допоздна два бара… Мне предстоит выполнить несколько героических миссий — написать первую главу романа, разбогатеть с помощью игрового автомата и переспать с моей студенткой, но придется столкнуться и с определенными опасностями — открыть в себе пристрастие к игре, поддаться на призывные взгляды проституток и подцепить нехорошую болезнь или стать предметом вялотекущего академического скандала из-за собственной неосмотрительности по отношению все к той же студентке.
Однако в ближайшие дни ничего подобного не произошло, а обманчивый порыв, подтолкнувший меня к покупке тетради, постепенно пропал. Воспоминание о пожаре на расстоянии тоже потускнело и не тревожило, как раньше, наоборот — то, что я мог так разволноваться из-за сгоревшей кровати и вешалки, теперь выглядело смешным. С помощью компьютера, стоявшего в холле отеля, я просмотрел все газеты Буэнос-Айреса, но предполагаемый поджог, видимо, предали забвению. Правда, я обхаживал свою студентку, насколько это было возможно, но спустя неделю чуть не махнул на нее рукой. Я вдруг осознал, что мне почти столько же, сколько было Клостеру десять лет назад, и у нас примерно такая же разница в возрасте, какая была у него с Лусианой. А вдруг моя студентка, как некогда Лусиана, с возмущением говорит своим подругам, что я ей в отцы гожусь и ее раздражают мои ухаживания? Тем не менее я решил не отказываться от счастливой мысли назначить консультацию в выделенном мне маленьком кабинете. Пришла только она одна, что было весьма смело с ее стороны, и если утром судьба от меня отворачивалась, то к вечеру я был той же самой судьбой обласкан. По ее словам, все решил фактор времени: она вдруг поняла, что осталась всего неделя, и я в который раз подумал, что лучший помощник путешественника — обратный билет. От второй недели в Салинасе в памяти остались лишь ее обнаженное тело, лицо и завораживающие глаза. И хотя мы с Лусианой и так находились в разных концах страны, в эти дни я перенесся на совсем уж непреодолимое расстояние, которое отделяет ослепших от счастья эгоистов от неудачников. Всего раз я вспомнил о ней. Однажды вечером X. (про себя я до сих пор называю ее так), выйдя из душа и стоя перед зеркалом, склонила набок голову и подняла волосы, чтобы расчесать их. Стоило мне увидеть ее длинную обнаженную шею, как передо мной мелькнула шея Лусианы, словно время непонятно почему явило свое милосердие и вернуло нетронутый и сверкающий кусочек прошлого. У меня и раньше, во время прогулок по Буэнос-Айресу или в поездках, случались подобные невероятные встречи, когда из прошлого, проверяя мою память, неожиданно являлись лица — такими, какими они были раньше и какими уже не могли быть. Я считал, что это результат течения времени, что с годами все представители рода человеческого становятся знакомы друг другу. Но на этот раз ощущение было гораздо более живым, будто изящная шея Лусианы, которую я любовно изучал день за днем, со всеми ее косточками, венами и пульсирующими жилками вдруг снова возникла передо мной. Я несмело протянул руку и коснулся затылка. X. повернула ко мне лицо в ожидании поцелуя, и наваждение рассеялось.
Два дня спустя все закончилось. Я поставил последние оценки, собрал сумку, спрятал в нее так и оставшуюся чистой тетрадь, и X. отвезла меня в аэропорт. Мы обменялись обычными обещаниями, хотя оба знали, что не выполним их. Рейс до Буэнос-Айреса без всяких объяснений задержали почти на три часа, и взлетели мы уже ночью. Почти всю дорогу я проспал, уткнувшись лицом в иллюминатор, но, когда самолет пошел на посадку, меня разбудили негромкие возбужденные голоса. Пассажиры указывали вниз на город и придвигались ближе к окошкам. Я приподнял шторку и увидел среди городских огней и потоков машин две горящие точки, похожие на зажженные сигареты или красные мерцающие угольки, от которых вверх поднимался белый дым. Они наверняка были разделены десятками кварталов, но с высоты казалось, будто они почти рядом. Подобная картина не могла быть ничем иным, кроме как одновременно вспыхнувшими пожарами, хотя в это трудно было поверить. Роман, так и не начатый мной во время поездки, похоже, начался сам, без моего участия, далеко внизу.
Глава 11
Войдя в квартиру, я первым делом поднял валявшиеся на полу счета и квитанции. Никаких сообщений на автоответчике не было. Неужели Лусиана наконец оставила меня в покое? Или это молчание имеет более глубокий смысл — она перестала мне доверять, считает, я ее предал? Не сумев убедить и перетянуть на свою сторону, она меня просто-напросто отвергла. Я представил ее сидящей взаперти, под защитой привычных и надежных страхов, один на один со своей одержимостью. Включив телевизор, я перебрал все новостные каналы, но сообщений о пожарах пока не было. В два часа ночи сон все-таки сморил меня, я выключил свет и проспал почти до полудня.
Поднявшись, я тут же спустился в бар и схватился за газеты. Сообщения были такие же скупые, как и пятнадцать дней назад, будто эти происшествия занимали только меня. Оказывается, пожаров было три: два случились почти одновременно и близко друг от друга, в районе Флорес, их-то мы и видели с самолета, а еще один немного позже, в районе Монсеррат. Все три мебельных магазина были подожжены простым, но эффективным способом: немного бензина под дверь плюс горящая спичка. Правда, на этот раз был подозреваемый: несколько свидетелей заметили китайца, удиравшего на велосипеде с бензиновой канистрой в руке. В другой газете тоже упоминался человек с восточными чертами лица. Еще в одной говорилось о возможной связи с пожарами двухнедельной давности и даже выдвигалась гипотеза о том, что подозреваемый был нанят китайской мафией для поджога незастрахованных мебельных магазинов. Таким образом предполагалось разорить хозяев и вынудить их задешево продать недвижимость для расширения сети азиатских супермаркетов. Я отложил газеты со смешанным чувством удивления и недоверия. Аргентинская реальность опять сбила меня с толку. Мне представлялись художники-поджигатели, а тут какой-то китаец на велосипеде! Нет, такой реальности поддаваться нельзя, нужно быть выше ее, к чему призывают нас наши учителя, однако эти заметки почему-то произвели на меня гнетущее впечатление, а задуманный роман показался дурацким и ненужным, и я подумал, не оставить ли вообще эту затею.
Остаток дня я провел в бездействии и унынии, и мысли о X. посещали меня чаще, чем можно было ожидать. В шкафу и холодильнике было пусто, и вечером я заставил себя выйти и решить вопрос с продуктами на ближайшую неделю. Возвратившись, я снова включил телевизор. Сообщения о пожарах уже появились, а таинственный китаец даже стал героем дня. По одному каналу показали наспех сделанный фоторобот и фасады подожженных строений, по другому — интервью с хозяевами, которые, печально покачивая головами, демонстрировали оставшиеся от мебели головешки и почерневшие от дыма стены. Все это было мне безразлично, поскольку речь шла не о моих пожарах, а об умело сфальсифицированной ради телекамер действительности. Я пробежался по другим программам и остановился на каком-то фильме, но примерно на середине уснул. Около полуночи меня разбудил настойчивый и резкий телефонный звонок. Лусиана так кричала в трубку, что я не сразу ее понял. «Что ты теперь скажешь? — сквозь слезы повторяла она. — Именно это он и планировал». Наконец я разобрал, что она просит включить телевизор, и с трубкой в руке потянулся к пульту. По всем каналам передавали одно и то же: в каком-то доме для престарелых случился страшный пожар, и пламя добралось уже до верхнего этажа. Пожар начался внизу, в магазине антикварной мебели. «Магазин антикварной мебели! — кричала Лусиана. — Он поджег магазин антикварной мебели под домом для престарелых!» Витрина лопнула, огонь перекинулся на огромное дерево возле тротуара, побежал по стволу наверх, превращая его в пылающий факел, и охватил верхние ветки на уровне балконов. Пожарным удалось проникнуть внутрь, но пока они вытаскивали только трупы: многие старики не сумели подняться с постелей и задохнулись.
— Мне позвонили из больницы — моя бабушка в первом списке погибших. Мне нужно пойти опознать ее, так как Валентина несовершеннолетняя, но я не могу. Не могу! — повторила она в отчаянии. — Я больше не вынесу морг, похоронное бюро, эти ряды гробов — не желаю их видеть и выбирать не желаю.
Она снова заплакала на одной ноте, словно завыла.
— Я пойду с тобой, но давай не будем торопиться, — сказал я, подражая деловому и властному тону, каким родители пытаются успокоить недовольных чем-то детей. — Не обязательно идти на опознание прямо сейчас, сначала тебе нужно успокоиться. Прими какую-нибудь таблетку. У тебя есть что-нибудь?
— Есть, — сказала она, всхлипывая. — Я уже приняла одну.
— Вот и хорошо, прими еще одну, но только одну, и жди меня. Больше ничего не делай, выключи телевизор и оставайся в постели. Я постараюсь приехать как можно быстрее.
Я спросил, дома ли сестра, и ее голос понизился до шепота:
— Я все ей рассказала в тот день, когда мы с тобой встречались, а она ходила к Клостеру, но она мне не поверила. Я сказала, Бруно тоже мне не верил, и теперь он мертв. Она видела пожар, мы были вместе, когда позвонили из больницы и когда показывали, как выносят тела на носилках, но она все равно не верит. Она не понимает, — тут ее голос дрогнул, — не понимает, что она следующая.
— Не думай сейчас об этом и пообещай, что до моего приезда вообще постараешься ни о чем не думать. Лучше попробуй поспать.
Я повесил трубку и еще несколько минут сидел, уставившись в телевизор. Вынесли уже четырнадцать тел, и страшный счет продолжался. Я тоже не мог поверить, это было бы чудовищно. Но, с другой стороны, не служило ли такое количество жертв идеальной маскировкой? Имя бабушки Лусианы было одним из многих в списке погибших, никто не станет специально ею заниматься, и ее смерть навсегда останется частью общей трагедии, растворится в ней. Никто также не будет рассматривать пожар в доме для престарелых как предумышленный, поскольку это явно несчастный случай, печальное следствие поджога мебельного магазина. Возможно, все свалят на китайца, если он действительно существует и его найдут. В состоянии ли Клостер спланировать и осуществить подобное? В романах — да, несомненно, мне даже показалось, я слышу его насмешливый голос: вы хотите отправить меня в тюрьму за мои сочинения? И тут я совершил роковую, непоправимую ошибку, в чем до сих пор раскаиваюсь, — мне захотелось воспрепятствовать Клостеру. Я набрал его номер. Никто не отвечал, даже автоответчик. Я быстро оделся и прямо у дома взял такси. Мы ехали по тихому ночному городу, только вдалеке слышались сирены пожарных машин. По радио передавали сообщения о пожарах, которые, словно лихорадка, распространялись повсюду, и о том, что список погибших в доме для престарелых неуклонно растет. Я вышел у дома Клостера. Окна наверху были закрыты, нигде не пробивалось ни единой полоски света. Я два-три раза впустую нажал на звонок. Тогда я вспомнил, как Лусиана однажды сказала, что Клостер иногда по ночам любит поплавать. Я отправился в бар, где мы с ней встречались, и спросил официанта, есть ли где-нибудь поблизости клуб с бассейном. Оказалось, нужно всего лишь обогнуть квартал. Через несколько минут я оказался перед мраморной лестницей и вращающейся дверью, возле которой висела бронзовая табличка. Я позвонил в звонок на столе у входа, и откуда-то из глубины здания вышел усталый дежурный. В ответ на мой вопрос о работе бассейна он указал на расписание — бассейн закрывался в полночь. Тогда я предпринял последнюю попытку — описал Клостера и спросил, видел ли он его. Дежурный кивнул и махнул рукой в сторону лестницы, которая вела в бар и бильярдную. Я поднялся на два пролета и очутился в большом зале в форме буквы U, где за круглыми столами множество мужчин, окутанных клубами дыма, молча и сосредоточенно играли в покер. Когда я появился, они подозрительно взглянули на меня, но, удостоверившись, что никакой опасности я собой не представляю, снова углубились в карты. Только тогда я понял, почему заведение открыто допоздна — это был настоящий игорный дом, лишь слегка закамуфлированный под клуб. Безмолвный телевизор на стойке был настроен на спортивный канал. В зале стояли также стол для пинг-понга, с которого уже убрали сетку, и два-три стола для бильярда. За последним, расположенным возле выходящего на улицу большого окна, я увидел Клостера — он играл один, если не считать за игрока стоявший на углу стакан. Я подошел. Зачесанные назад волосы были еще влажные, видимо, он недавно вернулся из раздевалки, а черты лица под лампой казались очень резкими и четкими. Опершись подбородком о кий, он, вероятно, прикидывал возможную траекторию, и, только когда перед очередным ударом он двинулся к углу стола, взгляд его упал на меня.
— Что вы здесь делаете? Полевые исследования азартных игр? Или сами решили сыграть с ребятами?
Он смотрел на меня спокойно, чуть ли не равнодушно, и усердно натирал мелом кий.
— Я ищу вас. Думал, вы в бассейне, но меня послали сюда.
— Да, я всегда сюда поднимаюсь, особенно теперь, когда открыл для себя эту игру. В молодости, знаете ли, я относился к ней с презрением, считал, в нее играют только фанфароны, просиживающие штаны в баре, но оказалось, в ней есть интересные метафоры и своя маленькая философия. Вы играли хоть раз, я имею в виду по-настоящему?
Я отрицательно качнул головой.
— В основе ее, естественно, лежит геометрия, причем в классическом варианте — действие и противодействие. Вы сказали бы, что здесь царят причина и следствие. Со стороны любой укажет вам оптимальную траекторию каждого удара. Новички так и поступают: выбирают самую простую, лишь бы загнать в лузу ближайший шар. Но когда вы начинаете разбираться в игре, то понимаете, что самое важное — контролировать движение битка после удара, а это уже настоящее искусство, поскольку нужно предвидеть все возможные столкновения шаров, цепную реакцию, так сказать. Ведь истинная, хотя и хитро замаскированная, цель игры — не просто загнать шар в лузу, а загнать его так, чтобы биток снова встал на выгодную позицию. Поэтому профессионалы, всегда просчитывая игру на удар вперед, из всех траекторий выбирают порой самую сложную и неожиданную. Они стремятся не просто забить, а забивать и забивать один шар за другим, пока все они не окажутся в лузах. Да, это геометрия, несомненно, но напряженная, даже ожесточенная. — Он направился к тому углу, где оставил свой стакан, сделал глоток и снова взглянул на меня, на этот раз удивленно приподняв брови: — И все-таки что же это за срочное дело, которое не могло подождать до утра и заставило вас притащиться сюда?
— Неужели вы не слышали о пожаре и вообще ничего не знаете? — спросил я, ожидая, что он попытается притвориться несведущим и это отразится на его лице, однако Клостер остался невозмутим, будто действительно не понимал, о чем идет речь.
— Я слышал, что вчера произошло несколько пожаров, вроде бы в мебельных магазинах, но я не очень слежу за новостями, — сказал он.
— Часа два назад подожгли еще один, на первом этаже дома для престарелых — того самого, где находилась бабушка Лусианы. Тела все еще продолжают выносить, но она числилась уже в первом списке погибших.
Казалось, Клостер переваривает полученную информацию, в какой-то момент он даже выглядел обескураженным, будто мои слова не укладывались у него в голове. Он положил кий на стол, и мне показалось, рука у него слегка дрожит. Когда он повернулся, лицо его было мрачно.
— Сколько всего погибших? — спросил он.
— Еще неизвестно, — ответил я. — Пока вытащили четырнадцать тел, но кто-то еще может умереть в больнице.
Клостер чуть наклонил голову, прикрыл ладонью глаза и начал потирать виски, а потом стал медленно ходить вдоль стола, не отнимая руку от глаз. Притворялся или новость действительно его потрясла? Похоже, не притворялся, только я не мог понять, что именно произвело на него такое впечатление. Наконец он отвел руку, устремил взгляд куда-то в пространство и заговорил словно сам с собой.
— Значит, пожар, — по-прежнему не глядя на меня, вымолвил он, весь во власти какой-то мысли. — Ну конечно же огонь. Теперь я понимаю, зачем вы меня разыскивали. — И он бросил в мою сторону уничтожающий взгляд: — Вы считаете, пару часов назад я поджег дом для престарелых и, пока старички горели заживо, спокойно накручивал в бассейне свои километры. Вы ведь так считаете, разве нет?
Я сделал неопределенный жест.
— Недели две назад Лусиана видела вас перед этим зданием, вы смотрели куда-то вверх, на балконы, она решила, вы замышляете что-то против ее бабушки, и позвонила мне.
Клостер опять смерил меня презрительным взглядом, словно его раздражало, что никаких других доказательств я представить не могу.
— Ну что ж, это вполне возможно. Одна смерть в моем романе тоже должна произойти в приюте для престарелых, поэтому я обошел несколько, в разных районах. Некоторые осмотрел только снаружи и кое-что прикинул, где-то сказал, будто хочу поместить туда своего родственника, и меня пропустили внутрь. Проникнуть туда оказалось так легко, просто удивительно. Я хотел найти какую-нибудь деталь для чрезвычайно хитроумной смерти, но при этом всегда думал о смерти одного человека, мне и в голову не приходило такое простое и зверское решение — покончить сразу со всеми. Честно говоря, способ убийства меня тоже каждый раз удивляет, хотя огонь — достаточно очевидный выбор.
Теперь он заговорил как-то отчужденно, словно обращался к кому-то третьему. Его блуждающий взгляд в который раз остановился на мне, и он снова принялся шагать туда-сюда, будто одержимый жестокой внутренней борьбой.
— Но все эти погибшие… они ведь невинные люди, — сказал Клостер. — Это не должно было произойти, ни в коем случае не должно, пора с этим покончить. Хотя, с другой стороны, я не представляю, как это сделать, уже слишком поздно.
Он подошел ко мне, и выражение его лица снова изменилось — в нем не было ни тени притворства, словно он вручал мне свою судьбу и ждал моего приговора.
— Я еще раз спрашиваю — вы думаете, это я, все время я?
Сам того не желая, я отступил на шаг. В его взгляде было что-то бешеное и пугающее, в нем таилось безумие, гораздо более застарелое и беспросветное, чем у Лусианы.
— Нет, я так не думаю, — сказал я, — я вообще не знаю, что думать.
— Но вы должны так думать, — мрачно заявил он, — пусть и по другим причинам. Несколько часов назад, до прихода сюда, я как раз начал писать эту сцену — смерть в приюте. Черновик я оставил на столе, и вы видите, все так и произошло, только в иной форме, словно, корректируя мой стиль, кто-то хочет заявить о себе или посмеяться надо мной. И так случалось всякий раз, стоило мне что-то написать. Сначала я пытался убедить себя, что это просто совпадения, конечно, очень странные, чересчур уж точные. Да, тогда я уже начал диктовать… Я бы сказал, это совместная работа.
— Совместная… с кем?
Клостер недоверчиво взглянул на меня, будто внезапно понял, что зашел слишком далеко, и засомневался в моей надежности, а может быть, вообще впервые решился об этом заговорить.
— Во время нашей прошлой беседы я признал, что тоже не считаю эти смерти совсем уж случайными, но тогда я не мог быть искренним до конца, так как единственно возможное объяснение одновременно является абсолютно невероятным. Даже я не мог полностью в него поверить… до последнего случая. Возможно, вы и теперь не поверите, но помните, я упоминал предисловие к «Записным книжкам» Генри Джеймса?
— Прекрасно помню — вы сказали, что позаимствовали у него идею диктовки.
— В этой книге есть кое-что еще. Это пометки очень личного свойства, сделанные между основными записями и совершенно неожиданные для ироничного космополита Джеймса. У него был — или он верил, что был, — некий дух-защитник, «добрый ангел». Иногда он называет его «демоном терпения», иногда — daimon,[27] «благословенным Гением» или mon bon.[28] Он его призывает, поджидает, порой ощущает его присутствие рядом с собой и даже чувствует на своей щеке его дыхание. Он полностью отдается под его покровительство, умоляет послать вдохновение и следовать за ним повсюду, где бы он ни работал. Дух-покровитель сопровождал Джеймса всю жизнь… пока тот не начал диктовать. Пожалуй, это самый примечательный момент в его заметках: как только в комнате появился второй человек и молчаливые просьбы сменились громкими словами, всякие упоминания об ангеле исчезли, а тайное сотрудничество навсегда прекратилось. В свое время, читая эти строки, я невольно улыбался, так как не мог представить, чтобы достопочтенный Джеймс обращался с мольбами к своему доброму ангелу, как маленький мальчик к далекому другу. Это казалось мне наивным, смешным и немного смущало, будто я через окно подглядел то, чего не должен был видеть. Итак, я посмеялся про себя и почти сразу забыл, а вспомнил, только когда сам начал диктовать. В отличие от Джеймса я удостоился посещения именно благодаря диктовке, но это был отнюдь не добрый ангел.
Он сделал еще глоток и отвел глаза, потом поставил стакан на место и опять рассеянно взглянул на меня.
— Я рассказывал вам, что после нескольких дней какой-то непонятной немоты, словесного паралича я начал вновь диктовать Лусиане и внезапно ощутил прилив вдохновения, чуть ли не экстаз. Пока я диктовал ей, кто-то другой диктовал мне. Это был настойчивый шепот, сокрушавший все сомнения. Сцена, на которой я тогда застрял, была задумана как жуткая, кровавая, но очень четкая, поскольку речь шла о методичном приведении каинитами в исполнение своего плана мести. Раньше я никогда ничего подобного не писал, предпочитая не столь варварские, душераздирающие преступления, и думал, что не смогу побороть свою природу и не осилю этот эпизод. А оказалось, нужно просто слушать этот ужасный таинственный голос, который так натуралистично описывает вонзающийся в глотку нож и не отступает ни перед чем, убивая снова и снова. По признанию Томаса Манна, когда он писал «Смерть в Венеции», у него впервые в жизни было ощущение некоего абсолютного движения, ему казалось, будто его несет по воздуху. У меня тоже впервые в жизни было подобное ощущение. Правда, не могу сказать, что во время полета я покоился у него на руках, скорее, он злобно волок меня, а я не мог воспротивиться его грубой силе. Да, я следовал за ним, но против воли, он полностью завладел мной и с дикой радостью размахивал ножом, словно хотел сказать — это просто, это делается так, так и так. Странно, что после диктовки руки у меня не были в крови. Однако ощущение чуть ли не сексуальной эйфории, порожденное могучим всплеском вдохновения, осталось, и эта гремучая смесь, наверное, и толкнула меня к Лусиане. Только ее сопротивление вернуло меня к действительности.
Голова его слегка дернулась, словно он пытался отогнать тяжелое воспоминание.
— Ночью я перечитал продиктованные страницы. Их, несомненно, сочинил кто-то другой, я бы никогда так не смог. Это был полностью готовый текст, написанный безупречным языком, просто и жестоко раскрывающий всю глубину зла. Ряды черных строчек на бумаге напугали меня, ибо выглядели неопровержимым доказательством того, что все изложенное тут существует на самом деле. Я не мог вернуться к роману, зараженному смертоносным вирусом чужого вымысла, и бросил его на той фразе, которую продиктовал Лусиане, прежде чем она пошла готовить кофе. Он лежал в ящике, а я всеми силами старался забыть о случившемся, с помощью всяких разумных доводов убедить себя, что это невозможно. А потом произошли все эти катастрофы… Я потерял дочь, выпал из мира, жизнь прекратилась. Полностью опустошенный, я мог только без конца крутить ту пленку. Я думал, больше никогда не буду писать, пока летом не оказался на том пляже и не увидел исчезающую в море фигуру. Я воспринял это как возникший на воде знак. Конечно, считается, что это несчастный случай, и в тот момент я тоже так считал, но мне удалось расшифровать смысл поданного свыше знака, и я понял, о чем будет мой следующий роман. Естественно, я не мог предполагать, что этой сценой открывается и ваше произведение. На следующий день я вернулся в Буэнос-Айрес, мне не терпелось начать. Голова неожиданно прояснилась, в конце туннеля забрезжил слабый, но вполне различимый свет новой темы. Она не так уж сильно отличалась от темы заброшенного романа о каинитах, просто я перенес действие в наши дни. Речь шла о девушке, похожей на Лусиану и имевшей такую же семью, как она, и о человеке, потерявшем дочь, как я. В отличие от предыдущих романов здесь я намеревался сохранить некоторое сходство с реальностью, поскольку он родился из скрытой потребности залечить собственную рану. Я дал себе слово не забываться и не давать воображению сбивать себя с пути. Темой, конечно, было наказание и его размеры. «Око за око», — говорится в законе талиона, но как быть, если одно око меньше другого? Я потерял дочь, а у Лусианы детей не было. Можно ли сравнивать мою дочь с ее женихом, который, возможно, и не стал бы ее мужем и с которым она не очень-то ладила? Я обращался к своей боли, и та кричала, что нет, нельзя. Я взялся за роман со спартанской решимостью, но внутри оставался иссушенным и потухшим, будто смерть дочери отвратила меня не только от людей, но и от работы. Я не узнавал себя в тех немногих строчках, которые вымучивал за день, мне не давались ни начало, ни тон, ни отдельные слова. И тогда я каждую ночь стал звать его, пока не понял вдруг, что я не один, он вернулся. Я снова почувствовал его у себя за плечом и снова позволил диктовать себе, позволил подтолкнуть, поддержать, ударить по камертону. Это было похоже на медленное размораживание, но в конце концов кусок льда, в который я превратился, начал таять. Я опять стал писать, прекрасно сознавая, что обязан этим тому, кого про себя называл «Средни Ваштар».[29] Его ужасный голос напоминал близкое дыхание знакомого существа и, даже невидимый, был не просто реален, но почти осязаем. Мне казалось, любой сразу узнает на страницах его фразы, а поначалу чуть не все они принадлежали ему. Однако само движение руки, ее мышечное напряжение чудесным образом мало-помалу вернуло мне былое умение, былую суть. Он словно пропустил по мне электрический ток, и мертвец ожил. Я вернулся в себя и к себе, а одновременно с этим вернулась и моя прежняя гордость — единственное, что у меня есть, и я перестал нуждаться в его компании, предпочитая долгие творческие бдения, вечные колебания, обходные пути и собственное воображение. Однако освободиться от него оказалось не так-то просто, он прочно вцепился в меня, как тот старик в море в свою рыбину.[30] К тому же его фразы всегда оказывались лучше — проще, точнее, энергичнее, но постепенно мне удалось отказаться от них, несмотря на соблазн. И когда я однажды почувствовал, что опять остался один, то подумал, что наконец избавился от него.
— Когда это произошло?
— Почти через год после его появления, незадолго до того, как я написал сцену смерти родителей. Они должны были умереть в своем доме на пляже, во время зимнего отдыха, от отравления печным угарным газом. Подобное обязательно случается хотя бы раз в год, и я не рассматривал никаких иных вариантов. Кроме того, когда я снова начал работать самостоятельно, жизнь более или менее наладилась, злость отчасти улетучилась, и я стал забывать о Лусиане, а роман перестал играть роль фигурки вуду, в которую я с удовольствием втыкал булавки. Сочинительство в очередной раз оказало свое благотворное влияние, и родители уже не были родителями Лусианы, следовательно, я мог придумать для них наиболее подходящую смерть, как для любых других супругов в любом другом романе. В конце концов, я всю жизнь изобретал разные смерти. Уже не обуреваемый жаждой мщения, я выбрал для них самый безболезненный конец — во сне, обнявшись, в супружеской постели, и со спокойной совестью изложил все это на бумаге. Пару недель спустя пришло письмо от Лусианы — ее родители действительно умерли. Письмо было путаное: с одной стороны, она просила прощения за тот иск, с которого все началось, но в то же время говорила о смерти родителей так, словно я должен был о ней знать. Она указала и дату смерти — следующий день после написания мной той самой сцены. Я был ошеломлен, сразу нашел в газетах заметки пятнадцатидневной давности и прочел подробности. Обстоятельства были несколько иными, но они касались, так сказать, стиля — смерть была гораздо более ужасной, зато по-своему естественной.
— Когда вы говорите «естественной», — прервал я его, неожиданно вспомнив свои попытки ухватить ускользавшую от меня мысль, когда я просматривал газеты в редакционном подвале, — вы имеете в виду…
— … это слово в буквальном его смысле, ибо не потребовалось ни газовой колонки, ни печки — ничего, имеющего отношение к цивилизации, только растительный яд. Я сразу понял, что только он мог придумать такую простую, прямо-таки первобытную смерть. Вы сами понимаете, какое это произвело на меня впечатление. Одно дело — ощущать его присутствие в таинственном шепоте, в странном причащении через диктовку его мыслям, в абсолютно невинных строчках, и совсем другое — допускать, что он может существовать вне меня и убивать по-настоящему, когда ему заблагорассудится. Я был не в силах смириться с очевидным, поверить в такую причинную связь между моим текстом и реальностью. Как я уже говорил, за несколько месяцев до этого я пришел в себя, и те немногие строчки, которые я с трудом выдавливал каждый день, понемногу возвращали мне прежнюю суть. А суть моя заключалась в скептическом, даже презрительном отношении ко всему иррациональному. В конце концов, я начинал как ученый и исписал немало страниц, высмеивая любые религиозные идеи. Поэтому я решил считать историю с диктовкой результатом временного умственного расстройства после пережитых страданий, ведь я действительно чуть не сошел с ума от горя. Но все-таки я был обескуражен и забросил роман — спрятал его в ящик, где он пролежал несколько лет. Нельзя сказать, что виной тому был суеверный страх, просто жажда мести, этот скрытый внутренний двигатель, исчерпала себя. Смерть родителей Лусианы, как ни ужасно это звучит, принесла облегчение. Рана затянулась, сжигавший меня огонь потух, потрясение, вызванное жутким совпадением, прошло, и я наконец-то успокоился. Правда, я по-прежнему чувствовал себя немного виноватым, меня не покидало ощущение, что, выдумав эту смерть, я непонятным образом косвенно способствовал гибели реальных людей. Но в любом случае свершившееся возмездие теперь казалось мне справедливым, и я собирался написать Лусиане, к которой уже не питал злобы.
— И тем не менее в какой-то момент вы снова открыли ящик.
Клостер нехотя кивнул:
— Прошло три или четыре года, точно не помню. Я и думать забыл об этой истории, выпустил несколько новых книг и вот однажды прочитал в газете небольшую статью о вещих снах. Вы ведь знаете, иногда снится, что любимый человек умирает, а на следующий день сон сбывается, и выходит, что он был вещим и стрела попала точно в цель. Статья была написана неким преподавателем статистики в весьма ироничном тоне. Он сделал простой расчет и показал, что сны сбываются очень редко, однако в больших городах, например в Токио или Буэнос-Айресе, совпадение таких событий, как сон некоего X и смерть его любимого человека Y, вещь довольно обычная. Конечно, самого X подобное совпадение впечатляет, он усматривает в нем некий психический феномен, сверхъестественные способности, однако если бы он ночью посмотрел сверху на огромный город и сосчитал все сны, его это совпадение удивило бы не больше, чем человека, выкликающего лотерейные номера и случайно вытащившего свой номер. Статья показалась мне убедительной и заставила иначе взглянуть на связь моего текста со смертью родителей Лусианы. Я даже устыдился того, что поддался суеверному страху и решил, будто написанное мной может оказывать влияние на действительность. Теперь, по прошествии нескольких лет, я не сомневался, что это было всего лишь совпадением двух независимых событий, как называл их автор статьи. Возможно, сегодня вечером целая армия писателей, как и я, придумывает для своих героев смерть в том или ином ее варианте, и возможно, когда-нибудь та или иная смерть в самом деле произойдет. Все зависит от лотерейного номера в море таких же номеров, выпадающего по воле случая. И я открыл ящик. А когда перечитал роман, то поразился… он был лучшим из всего, что я написал. Но еще удивительнее было то, что я не мог отличить придуманное мной от придуманного кем-то другим, не мог отыскать фразы, которые были мне продиктованы. Весь текст казался знакомым и в то же время чужим, как бывало и раньше, когда я открывал свои старые книги и не узнавал написанное. Но очень хотелось верить, что все до единой страницы созданы мной, все мысли принадлежат мне — хотелось завладеть этим романом, однако он опять завладел мной. Я не мог противиться желанию продолжить его, понимая, что эта книга, возможно, станет единственной действительно выдающейся. Как видите, я в очередной раз уступил тщеславному желанию сделать что-то «выдающееся». Итак, я вернулся к нему и писал каждый вечер, и вот настал момент подумать, какой будет смерть брата.
— Хотя вы знали, к чему это может привести?
— В романе мщение продолжалось, — сказал Клостер, словно раскаиваться было все равно поздно. — Конечно, я колебался, несколько месяцев совесть не давала мне покоя. Я ощущал, как в рассказе Де Квинси, всю глубину пропасти, разделяющей дилетанта, пишущего об убийствах, и настоящего убийцу. Наконец мне показалось, что я придумал, хотя, как выяснилось, идея была в корне неверной. Я решил, что достаточно описать совершенно немыслимую смерть, основанную на невероятных совпадениях, и тогда она не повторится в реальности. Лусиана однажды сказала, что ее брат, будучи студентом, проходил практику в одном из исправительных учреждений. Больше я о нем ничего не знал. С другой стороны, как вам известно, я переписывался с заключенными из разных тюрем. Я соединил оба эти факта и придумал следующее: заключенный, отбывающий срок в тюрьме строгого режима, симулирует судороги, чтобы попасть в лазарет, где в ту ночь дежурит брат Лусианы, превращенный мною из практиканта во врача, и при попытке к бегству убивает его ножом. Я добавил кое-какие известные мне подробности тюремной жизни, чтобы сцена выглядела как можно правдоподобнее, оставаясь благодаря моей изобретательности совершенно невероятной. И тем не менее это снова произошло, и снова несколько иначе, будто кто-то более решительный и жестокий подправил мой вариант и сделал развитие событий совсем уж немыслимым — в насмешку надо мной, наверное. Заключенный не пытался сбежать — сами тюремщики вежливо открыли ему двери, чтобы он мог пойти кого-нибудь ограбить. Брат Лусианы уже не работал в лазарете, однако, пока он там работал, он познакомился с женой самого кровожадного преступника. Я, как и вы, и все остальные, узнал о происшествии из газет. Я читал и перечитывал его имя, не в силах поверить. Возраст, профессия, внешность, судя по фотографии, — все совпадало с моим персонажем. Да, это снова произошло.
— И снова в случившемся был элемент чего-то первобытного, варварского, — сказал я, поймав наконец все время ускользавшую мысль, — ведь он убил его голыми руками, без оружия.
— Именно так — это был его отличительный знак. Я уже начал разбираться в его методах, его предпочтениях: яростные морские волны, ядовитые грибы, жестокость человека, который зверски набрасывается на другого, разрывая его ногтями и зубами, будто в доисторические времена. Потом пришел этот комиссар, Рамонеда, и показал анонимные письма — грубо состряпанные, но убедительные. Я уже готов был все ему рассказать, как сейчас рассказываю вам, но у него была своя теория. Я вам о его визите уже говорил, но все-таки напомню. Он увидел у меня на полке книгу По и завел разговор о «Сердце-обличителе», о желании сознаться, которое он несколько раз наблюдал у убийц. По тому, как он говорил о Лусиане, я понял, что он ее подозревает. Он спросил, нет ли у меня образца ее почерка, и я дал ему письмо, полученное несколько лет назад, где она просила у меня прощения. Он внимательно прочитал его и, пока сравнивал почерк, сообщил, что Лусиана лежала в клинике с так называемым синдромом вины. Эти пациенты не сознаются в проступке, который совершили, но за который не понесли наказания, и разными способами пытаются наказать себя сами. По его словам, Лусиана была одержима идеей, что каким-то образом виновна в смерти моей дочери. Узнав об этом столько лет спустя, я ощутил запоздалую и горькую радость — мое желание, чтобы она никогда не забывала Паули, все-таки сбылось. Больше Рамонеда ничего не сказал, но я понял, что свои подозрения он оставит при себе. В конце концов, правительство требовало, чтобы он закрыл дело и замял скандал с мнимым побегом заключенного, а виновные у него и так были. Но когда он ушел, я подумал, не является ли версия насчет причастности Лусианы еще одним объяснением, причем вполне рациональным, и попробовал рассмотреть каждый случай под этим углом зрения, о чем тоже вам говорил. Лусиана вполне могла подмешать что-то в кофе своему жениху: она изучала биологию, разбиралась в разных препаратах и каждый день с ним завтракала. На следующий год она вполне могла посадить в лесу ядовитые грибы, приехав тайком в Вилья-Хесель, в чем обвиняла меня. Разве не она была знатоком грибов? И наконец, она вполне могла быть автором анонимных писем, потому что, по-видимому, знала о связи брата с этой женщиной. Однако мне пришлось отказаться от подобных предположений, поскольку чего Лусиана никак не могла добиться, так это необъяснимого соответствия между датами смерти и временем написания того или иного эпизода в моем романе. Тем не менее размышления над гипотезой, неожиданно подкинутой извне, вселили в меня надежду, что разумное объяснение все-таки существует, просто я до него еще не додумался. Как видите, я не сдавался, мое сознание отказывалось принять тот факт, что подобные случаи, пусть и произошедшие дважды, могут повториться. Я должен был бросить вызов, наподобие закоренелого скептика, который нарочно подвергает себя опасности, и решил описать еще одну смерть, чтобы проверить, научно доказать факт повторения. Мне нужно было оправдаться перед самим собой, но была и другая причина, хотя о ней сейчас, вероятно, и не стоит говорить, — я не хотел бросать роман. Даже зная, что из-за этого может погибнуть человек, я был не в состоянии от него отказаться. И начал придумывать следующую смерть. Как я уже говорил, я посетил несколько приютов для стариков и разрабатывал разные хитроумные варианты. Мне хотелось изобрести что-то противоположное ему по стилю и вообще антагонистичное всему его существу. Как ни странно, идею мне подали вы во время нашей прошлой беседы. Я упомянул бабушку Лусианы, и вы сказали, что конечно же никто меня не заподозрит, если она умрет естественной смертью. Стоило мне это услышать, и я понял, что именно такая простая смерть — самая подходящая. Даже совесть моя немного успокоилась, поскольку теперь я должен был описывать не преступление, а тихий уход из жизни давно одряхлевшего человека. Сегодня вечером я наконец решился сделать первый черновой набросок. Речь шла о смерти одного человека, и ни о чем больше. Надеюсь, хотя бы в этом вы мне верите?
Клостер посмотрел мне прямо в глаза, словно требуя немедленного ответа:
— Важно не то, во что верю я, а то, во что верит Лусиана. Она позвонила мне сегодня вечером, после пожара, и поэтому я здесь. Она в отчаянии и, боюсь, на грани помешательства. Я пообещал приехать, но хотел бы отправиться к ней вместе с вами.
— Со мной? — Судя по гримасе, сама мысль вызывала у него отвращение. — Не представляю, чем я могу помочь, скорее, только все испорчу.
— Послушайте, вы ведь недавно сказали, что после смерти родителей ваша злость к ней прошла, и, если бы она услышала это от вас, для нее сразу все переменилось бы.
— И мы по-христиански обнялись бы и помирились? Нет, вы все-таки наивный человек. Неужели вы не понимаете, что от меня уже ничего не зависит? Десять лет назад я, убежденный атеист, от отчаяния начал молиться. Я молился каждый вечер какому-то неизвестному мрачному богу. Он услышал меня, и теперь моя страстная просьба медленно приводится в исполнение. Я не могу взять ее назад, потому что наказание — всё, сполна — уже записано.
— Откуда вам знать, сполна или не сполна? И почему вы считаете, что прощение не в силах все изменить? В конце концов, вы можете сделать элементарную вещь: если то, что вы описываете в романе, исполняется, так бросьте его, не пишите больше.
— Я могу его даже сжечь, но остановить ничего не могу, это происходит помимо меня, а теперь еще и с опережением — последнюю сцену я ведь не закончил.
— Значит, вы отказываетесь пойти со мной?
— Ни в коем случае, я ведь сказал, что желал бы все остановить, но не знаю как. Я готов даже попросить прощения, если вы считаете это нужным, но сомневаюсь в благоприятном исходе. Мы даже не знаем, захочет ли она снова меня видеть.
— А почему бы не спросить у нее самой? Тут откуда-нибудь можно позвонить?
Клостер указал на стойку и сделал знак официанту, чтобы тот разрешил мне воспользоваться телефоном. Официант нехотя протянул руку и извлек откуда-то древний разбитый аппарат на толстом витом шнуре. Я быстро отошел к одной из дальних скамеечек и начал набирать номер Лусианы, терпеливо ожидая после каждой цифры, пока диск вернется на место. Наконец мне ответил чей-то сонный голос.
— Лусиана?
— Нет, это Валентина. Лусиана легла, но велела разбудить ее, если вы будете звонить.
Послышался легкий щелчок, словно в соседней комнате кто-то тоже снял трубку, а потом раздался голос Лусианы, очень слабый и не похожий на обычный, будто она совсем обессилела.
— Ты говорил, что придешь, — сказала она вроде бы с упреком, но так, словно не сомневалась, что в конце концов все равно останется одна. — Я тебя ждала, потому что я… — тут она перешла на шепот, будто мысль, которую она собиралась высказать, совсем ее вымотала, — я не могу заниматься гробом.
— Мы тут с Клостером… Хотим прийти вместе, ему нужно кое-что тебе сказать.
— Прийти с Клостером? Сейчас? Сюда? — Мне показалось, она не поверила. Во всяком случае, в голосе ее звучала растерянность, видимо, она не способна была рассуждать здраво и просто по инерции цеплялась за эти вопросы, пытаясь собраться с мыслями. Вдруг она горько рассмеялась и заговорила более уверенно: — Ну конечно, почему бы и нет? Встретимся все втроем, как старые друзья, это же чудесно! Когда мы с тобой первый раз увиделись, у меня была слабая надежда, что ты поможешь мне осуществить один план, который я вынашивала все эти годы. Я многому у него научилась и продумала все до последней детали. Я должна была опередить его, успеть, пока еще не поздно. Я не хотела умирать, — произнесла она надрывно и заплакала, а когда снова заговорила, в голосе ее звучало чуть ли не обвинение. — Единственное, чего я не предусмотрела и чего даже не могла представить, так это того, что ты ему поверишь.
— Я ему не верю, — сказал я, — и вообще не знаю, чему теперь верить, но мне кажется, ты должна его выслушать, это ведь совсем недолго.
На другом конце провода повисло молчание, словно Лусиана силилась понять, чем грозит ей наш визит, или посмотреть на происходящее под каким-то новым углом зрения.
— Почему бы и нет? — наконец повторила она, на этот раз отрешенно и равнодушно, будто ей стало на все наплевать. А может быть (но это я сообразил уже позже), ей в голову неожиданно пришел другой план, в котором для меня уже не было места, и притворная покорность являлась его составной частью? — Снова встретиться, как интеллигентные люди. Очень хочется узнать, чем ему удалось пронять тебя.
— Мы зайдем ненадолго. А потом я займусь гробом.
— Ты займешься гробом? И сделаешь это ради меня? — Ее голос из отрешенного стал радостным, словно у девочки, благодарной за неожиданный и слишком щедрый подарок.
— Ну конечно, а тебе до утра нужно отдохнуть.
— Отдохнуть… — печально произнесла она, — да, мне нужно отдохнуть, я очень устала. — И она погрузилась в молчание. — Только вот Валентина… Я боюсь уснуть, ведь я должна следить за ней, больше некому.
— Ничего с Валентиной не случится, — заявил я, чувствуя шаткость этого утверждения. Слишком много всего произошло с тех пор, как я подобной фразой пытался успокоить ее.
— Я не хочу, чтобы он ее видел, — пробормотала она, — и чтобы она снова с ним встречалась.
— Положись на меня, — сказал я. — Да ему и незачем с ней видеться.
— Я знаю, чего он хочет и зачем придет, — монотонно произнесла она, будто опять проваливаясь в прежнее состояние. — Но пусть хотя бы Валентина спасется.
— Ну все, я заканчиваю, — сказал я, больше всего боясь, как бы она не передумала. — Мы будем минут через десять.
Я повесил трубку и жестом дал понять Клостеру, что все в порядке. Он аккуратно прислонил кий к стене и молча последовал за мной к лестнице.
Глава 12
Я подошел к самой трудной части моего рассказа. Много раз потом я мысленно возвращался к тому короткому отрезку времени, когда мы с Клостером вышли на улицу, много раз, как кинопленку, прокручивал туда и обратно все незначительные события, пытаясь отыскать в них предвестие того, что открылось мне слишком поздно. Однако в тот момент я не усмотрел в них ничего рокового. Клостер замкнулся во враждебном молчании, будто его против воли втянули в неприятную историю. Мы сели в такси, где было включено радио, и я назвал водителю адрес Лусианы. Он предупредил, что придется делать круг, из-за пожаров некоторые улицы перекрыты. И хотя мы с Клостером ни о чем его не спрашивали, сообщил, что во время облавы в районе Флорес китайца поймали и при обыске дома нашли у него карту с отмеченными на ней мебельными магазинами, всего более сотни. Тем не менее пожары по всему городу продолжались. То ли это дело рук шатающихся по улицам бездельников и пироманов, то ли сами владельцы магазинов, воспользовавшись неразберихой, решили свести между собой счеты, никто не знает. Рассказывая, водитель слегка повернул голову и обращался в основном к Клостеру, но по нему нельзя было понять, слушает он или нет. На первом же перекрестке стояло заграждение, и полицейский всех заворачивал. Чуть дальше таксист указал нам на пожарные машины и здание с почерневшим фасадом, откуда поднимался столб черного дыма, колеблющегося в свете фонарей. Я спросил, погиб ли на пожарах кто-нибудь еще, и он отрицательно покачал головой. Единственными жертвами стали те старики из приюта. Он сказал, что некоторые были привязаны к кроватям и не смогли даже слезть с них. Погибли почти все, настоящая катастрофа. Я взглянул на Клостера, но он оставался невозмутим, будто не слышал ни единого слова, только нетерпеливо постукивал носком ботинка по резиновому коврику. Лицо его ничего не выражало, но, возможно, он просто погрузился в свои мысли и находился сейчас далеко от нас. Правда, на каждом перекрестке он вглядывался в названия улиц, будто ждал знака, что путешествие скоро закончится. Наконец мы остановились у дома Лусианы. Клостер вышел первым и медленно направился к стеклянной двери, сквозь которую был виден пустынный освещенный вестибюль. Я подошел следом и нажал на домофоне кнопку последнего этажа. В пронзительной тишине ночи мы услышали наверху, очень высоко, звук открывающегося окна и увидели мелькнувшее лицо. Потом в домофоне раздался голос то ли Лусианы, то ли ее сестры. Мы по-прежнему молча стояли у двери. Сквозь стекло слышался приглушенный скрип ползущего вниз лифта. Когда лифт открылся, из него вышла, с ключами в руке и опущенной головой, восемнадцатилетняя Лусиана — на какие-то доли секунды мне даже показалось, что передо мной призрак. На ней было длинное, свободное шерстяное пальто, отчасти скрывающее фигуру, и по тому, как эта высокая худенькая девушка направилась к двери, было ясно, что у нее тот же гордый и решительный нрав. Когда же она, пытаясь найти нужный ключ, отбросила назад волосы, я испытал мгновенное замешательство: ее юное лицо было столь совершенной копией лица Лусианы, какой та была десять лет назад, что наводило на мысль о жестокости природы. Тот же высокий лоб, живые глаза, приоткрытые губы — это походило на безупречно выполненный трюк.
— Боже мой, да она же вылитая Лусиана! — пробормотал я и поискал взглядом Клостера, словно нуждался в свидетеле, который вернул бы меня к реальности. — Какой та была раньше, — непроизвольно вырвалось у меня.
— Достаточно впечатляюще, не правда ли? Первый раз я тоже был поражен, — сказал Клостер, и я, глядя на нее с прежним, но все-таки иным восхищением, не мог не задаться вопросом, был ли тот первый раз единственным.
Я заметил только одно отличие — она казалась еще моложе и лучезарнее, чем Лусиана в ее возрасте, но это, возможно, объяснялось тем, что я сам и мои глаза состарились на десять лет.
Дверь открылась, и в тот же миг Валентина спокойно и доверчиво взглянула на Клостера, будто между ними существовал какой-то тайный сговор, быстро поцеловала его в щеку и только потом посмотрела на меня.
— Сестра много о тебе рассказывала, — просто произнесла она.
— Как она? — спросил я.
— Успокоилась, даже чересчур, и это больше всего меня тревожит. После твоего звонка она сразу уселась у окна, сказала, что вы придете вместе и она подождет вас тут. Больше не произнесла ни слова, а когда зазвонил домофон, встала и открыла окно.
Тем временем двери лифта раздвинулись, и мы молча начали подниматься. В предрассветной тишине кряхтение ржавой кабины эхом разносилось по всей шахте. Так и не оправившись от изумления, я смотрел на это явившееся из прошлого лицо, и во мне всколыхнулись прежние чувства. Сейчас, когда Валентина молчала, иллюзия была еще более полной и ошеломляющей. Она же смотрела только на Клостера, с неловкостью подростка стараясь, чтобы он этого не заметил. Вероятно, она недавно плакала, но тем не менее не забыла подкраситься и, если бы не я, давно бы бросилась в его объятия в поисках надежного убежища. Да, у Лусианы были причины для опасений, но почему в таком случае она под тем или иным предлогом не отправила куда-нибудь сестру на время? Почему позволила открыть нам дверь и стоять лицом к лицу с Клостером в тесноте лифта? Глядя на светящиеся цифры, я вспомнил, что по телефону Лусиана довольно невнятно упомянула о каком-то плане убийства Клостера. Я не придал этому значения, но вдруг она и вправду, дойдя до высшей степени безумия, замыслила убийство, а ее внезапное согласие — лишь способ заманить его в дом, и, пока ее сестра спустилась к нам, она ищет подходящее орудие? Вот какие мысли промелькнули у меня в голове, но я, конечно, не принял их всерьез — уж слишком все это казалось фантастическим и к тому же отдавало мелодрамой. Другой же поворот событий, гораздо более страшный, я не только не предусмотрел — я о нем даже не подумал. Лифт остановился, и когда мы вышли на маленькую площадку перед дверью, то услышали крик, который до сих пор иногда будит меня по ночам, — душераздирающий крик человека, падающего в пустоту, а потом, пока Валентина пыталась открыть дверь, — глухой удар о мостовую. Мы все вместе ворвались в квартиру. Окно было распахнуто настежь. Мы выглянули и увидели распростертое на брусчатке тело Лусианы. Она неподвижно лежала лицом вниз под рассеянным светом фонарей, шея ее была неестественно вывернута, сбоку расплывалось кровавое пятно. Рядом раздался крик, перешедший в отчаянное рыдание, и сестра Лусианы ринулась вниз по лестнице. Мы с Клостером остались одни, и когда я отошел от окна, не в силах больше смотреть на это, то увидел подсунутую под дверной замок бумажку. Руки тряслись и не слушались, но я все-таки вытащил ее. Пусть хотя бы она спасется, было написано крупным торопливым почерком. Адресована ли записка мне или это последняя просьба, обращенная к Клостеру? Он по-прежнему смотрел в окно, а когда обернулся, его лицо не выражало ни ужаса, ни скорби — ничего, что свидетельствовало бы о сострадании, лишь удивление и восхищение, словно он столкнулся с произведением гораздо более талантливого творца.
— Вы понимаете? — еле слышно произнес Клостер. — Снова он, в полном блеске. Трудно сделать более простой, очевидный и соответствующий его стилю выбор. Всеобщий закон. — И он щелчком словно пустил по воздуху пылинку или перышко. — Понимаете? — повторил он. — Закон всемирного тяготения.
Эпилог
Еще раз я встретился с Клостером на похоронах Лусианы. Было холодное сверкающее утро, какие случаются в конце августа, когда набухшие почки на обрезанных деревьях и легкий душистый воздух раньше срока возвещают о неизбежном наступлении весны. Мне удалось побороть отвращение к погребальным церемониям и заставить себя прийти на кладбище с его источенными временем надгробиями и пугающе однообразными могилами. Но если я, с трудом продвигаясь среди моря цементных крестов, все-таки очутился здесь, то вовсе не для того, чтобы отдать последний долг Лусиане или приглушить чувство вины — вид маленького прямоугольника земли мог его только усилить, — а для того, чтобы найти ответ, вернее, получить подтверждение тому, во что не в состоянии был поверить.
Все происходило у меня на глазах, и тем не менее, даже заметив взгляд Валентины, обращенный к Клостеру в лифте, я предпочел не складывать два и два и продолжал считать это невинным восхищением, вызванным его книгами, юным порывом, который никакого ответного порыва в Клостере пробудить не может. Однако сразу после смерти Лусианы я стал свидетелем того, как быстро и решительно он действовал, восстанавливая порядок, как успокаивал и утешал Валентину, не ограничиваясь только дружескими объятиями, как организовал все таким образом, что после дачи показаний я, по-прежнему подавленный, уехал на такси домой, а он остался заниматься делами, в первую очередь ею. Я не настаивал на своем присутствии в этом опустошенном, пропитанном слезами и отчаянием доме, поскольку Валентина явно хотела остаться с ним наедине.
Наверное, не нужно говорить, что, придя за окончательным подтверждением, я все-таки надеялся застать Валентину одну. Вспоминая отдельные моменты той страшной ночи и отмахиваясь от очевидного, я повторял себе, что в своем душевном смятении она цеплялась за Клостера как за отца, но стоит ей на минутку задуматься, и она в ужасе отшатнется от него.
Когда же наконец, обогнув крематорий, я вышел к крайнему участку со свежими могилами, то снова увидел их вместе: она склонила голову, словно в молитве, он положил руку ей на плечо. На голой земле лежал единственный букет цветов, и в тишине кладбища они казались отцом и дочерью, у которых в мире никого нет, кроме друг друга. Когда я приблизился, Валентина подняла глаза, и лицо ее сразу стало замкнутым, словно она предпочла бы меня не видеть. Возможно, я напоминал ей о том, что сестра советовала не доверять этому человеку, а она пренебрегла ее советами. Тем не менее я подошел к ней выразить соболезнования, и Клостеру пришлось убрать руку. Я холодно поздоровался с ним, и повисло неловкое молчание. Минуту или две мы смотрели на букет, выделявшийся на темной рыхлой земле, потом Клостер тронул меня за локоть и жестом пригласил отойти. Сделав несколько шагов, он остановился и посмотрел на меня. И опять лицо его не выражало ни беспокойства, ни страдания, ни тем более душевных терзаний — только любопытство, будто он собирался обсудить со мной какую-то занимательную подробность.
— Я не знал, что Лусиана оставила записку, — сказал он. — Это правда? И вы якобы ее сохранили.
— Сохранил и передал полиции, — заявил я, однако Клостер не обратил внимания на мой тон.
— И что же в ней говорилось?
— Пусть хотя бы она спасется, — ответил я.
Клостер помолчал немного, будто повторяя про себя фразу в поисках скрытого смысла и тем самым подтверждая ее право на существование.
— Даже будучи сумасшедшей, она всегда была последовательной и пыталась до конца защищать свою сестру. Бедная девочка, до чего же она ошибалась! Как она могла думать, будто я причиню ей какой-то вред, ведь только благодаря Валентине я снова начал что-то чувствовать, опять возвратился к жизни. Взгляните на это, — сказал он и обвел рукой пространство, заполненное крестами и надгробиями, с теряющимися вдали рядами могил. — Вот какой пейзаж открывался мне каждый день. И не станет зелени.[31] Здесь проще всего в это поверить. И тем не менее, если приходить сюда очень долго, можно увидеть, как на плитах начинает расти мох. Я думал, что я мертв, как все они, но надежда все-таки оставалась. — Он повернулся к Валентине и с восхищением посмотрел на нее. — Это необыкновенный человечек, и очень храбрый, — она не поверила ничему из того, что сестра рассказывала обо мне.
— Ей еще нет и восемнадцати, — не удержался я, — а в этом возрасте храбрость порой объясняется неопытностью.
— Ей еще нет восемнадцати, это верно, — согласился он, — но тогда тем более удивительно, что она полюбила меня, разве нет? Она не обращает внимания на разницу в возрасте, думаю, и вы не будете. — Несколько секунд он с вызовом смотрел на меня, но потом опять заговорил в прежнем благодушном тоне: — Зато нас роднит одна гораздо более важная вещь: она потеряла отца, а я — дочь.
— Она потеряла всю свою семью, — произнес я дрожащим от возмущения голосом, однако Клостер, видимо, счел это замечание несущественным и не обратил на него внимания.
— Мы оба многое потеряли, — сказал он, — поэтому мне хочется защитить ее и дать ей возможность начать новую жизнь. Когда все закончится, она будет жить со мной.
— Не думаю, что все скоро закончится, будет еще расследование.
— Расследование? — повторил Клостер то ли насмешливо, то ли недоверчиво. — Неужели из-за этой дурацкой записки, лишний раз свидетельствующей о ее помешательстве? Факты очевидны, ничего другого там не раскроешь. Мы все трое видели и слышали одно и то же. Ее никто не толкал.
— Но вы ведь знали, правда? Когда позволили убедить себя и согласились отправиться со мной, вы ведь знали, что она не выдержит этой встречи.
— Думаю, вы переоцениваете мои способности. Откуда мне было знать? Правда, я предчувствовал, что наш визит только ухудшит ситуацию, и предупреждал вас об этом. Возможно, мне нужно было проявить больше настойчивости и все-таки отказаться, но в тот вечер воля покинула меня, и я пошел у вас на поводу, хотя понимал, что не я управляю событиями, а кто-то помимо меня.
— Хватит об этом! Я вам не верю и никогда не верил. Это были вы, каждый раз вы.
Я говорил все громче, упершись указательным пальцем ему в грудь и задыхаясь от бессилия. Тут я заметил, что Валентина повернула голову и смотрит на нас, и медленно убрал палец.
— Держите себя в руках, — холодно произнес Клостер, — вы начинаете напоминать мне Лусиану. Предупреждаю вас в последний раз.
Он подождал, пока я подниму глаза, и уперся в меня спокойным и бесстрастным взглядом.
— Я не рассчитываю, что вы поверите в то, во что я сам с трудом верю, да и то не всегда. Но поверьте хотя бы в то, что все эти годы я просто выводил на бумаге слова, и больше ничего.
— Вы знали, что она в отчаянии, на пределе, — настаивал я, — и что ей не по силам встреча с вами.
— Но ведь это вы, с вашей идиотской идеей примирения, затащили меня в тот дом, — сухо напомнил Клостер, видимо исчерпав запасы терпения.
Несколько минут мы молча смотрели друг на друга.
— Даже если расследования не будет, — медленно начал я, — я все равно напишу обо всем, о чем рассказывала Лусиана, о каждой смерти. Кто-то должен об этом знать.
— Ну что ж, романисты для того и существуют, чтобы писать романы, — сказал Клостер. — Любопытно будет посмотреть, как непревзойденный знаток азартных игр превратит меня в великого демиурга, который топит пловцов, не прикасаясь к ним, разбрасывает в лесах споры ядовитых грибов, вызволяет из тюрем преступников, предает огню целые города и с помощью телепатии устраивает самоубийства! Да у вас получится сверхчеловек, а не убийца. Если вы все это напишете, то станете посмешищем.
— Может быть, и тем не менее я все это напишу и опубликую. Это мой долг перед Лусианой, и кто знает, вдруг мне удастся защитить ее.
Я посмотрел в сторону Валентины, и Клостер проследил за моим взглядом.
— Она не нуждается в защите, — сказал он. — Хотя она и похожа на Лусиану, но, слава богу, они в то же время очень разные.
Солнце начало пригревать, и Валентина сняла пальто. Она стояла в профиль, и, слушая Клостера, я скользнул взглядом по небольшой, но отчетливой выпуклости на груди, подчеркнутой тонким обтягивающим свитером. Возможно, Клостер имел в виду это? Действительно казалось, что природа воспользовалась предоставленной ей еще одной возможностью и добавила в нужном месте недостающий мазок. Интересно, думал ли Клостер тоже об этой второй попытке? Нет, в его взгляде было совсем другое — то ли гордость отца, любующегося прекрасной дочерью, то ли страсть недавно влюбившегося мужчины. И именно сейчас, когда он на минутку забылся, мне стало совершенно ясно: единственная правда во всей этой истории — его любовь к этой девочке. Боясь попасть в очередную ловушку, я начал убеждать себя, что у всех известных истории злодеев было такое место или такой человек, к которому они питали нежные чувства. Однако он снова, даже не стремясь к этому, добился своего — заставил меня сомневаться.
Клостер снова посмотрел на меня и отступил на шаг, словно давая понять, что говорить нам больше не о чем.
— Конечно, я не могу помешать вам написать то, что вы задумали, но тогда и я, возможно, завершу свой труд, изложу свою версию. Жаль только, что все подумают, будто меня вдохновили события, будто сначала произошли они, так сказать причина и следствие, и только нам с вами будет известно, что все было наоборот.
Теперь уж точно считая разговор законченным, он посмотрел вокруг — на деревья, окаймлявшие кладбище, на ясное безоблачное небо, на девушку, которая ждала его у могилы.
— Этот роман не будет похож ни на один из написанных мною, — сказал он. — Не знаю как ваш, а мой будет точно со счастливым концом.
Благодарности
Кармен Пинилье за дружбу, энтузиазм и доверие. Без ее постоянной поддержки мне было бы трудно довести дело до конца.
Докторам Норберто Гарсиа и Карлосу Пресману за консультации в области судебной медицины.
Адвокатам (и писателям) Уго Аччари и Габриэлю Бельомо за ценные идеи по поводу соотношения наказания и справедливости в истории.
Фонду «Чивителла Раньери» за незабываемое пребывание в Италии, где была написана часть этого романа.
И Марисоль — за все, особенно за терпеливое чтение и перечитывание.
Примечания
1
Кафка Ф. Голодарь. Пер. С. Е. Шлапоберской. (Здесь и далее прим. перев.)
(обратно)2
Песоа Фернанду (1888–1935) — португальский поэт.
(обратно)3
Бледная поганка.
(обратно)4
Быт 4: 14.
(обратно)5
Быт 4: 15.
(обратно)6
Кено Раймон (1903–1976) — французский поэт.
(обратно)7
Квартал в Буэнос-Айресе.
(обратно)8
По-испански эти слова сходны по звучанию: «разочарование» — decepción, «дезертирство» — deserción.
(обратно)9
Лиотар Жан Франсуа (1924–1998) — французский философ-постмодернист и теоретик литературы.
(обратно)10
Леди Шалот — героиня одноименной поэмы английского поэта Альфреда Теннисона (1809–1892).
(обратно)11
Энох Сомс — герой одноименного рассказа английского писателя Макса Бирбома (1872–1956), включенный X. Л. Борхесом в «Антологию фантастической литературы».
(обратно)12
Сакс Оливер (р. 1933) — английский невролог и нейропсихолог, автор ряда популярных книг, описывающих клинические истории его пациентов.
(обратно)13
Оверт Пол — персонаж романа Г. Джеймса «Урок мастера».
(обратно)14
Тендинит — воспаление внутри или около сухожилия.
(обратно)15
Известное издание Библии с комментариями С. Скофилда.
(обратно)16
Общепротестантское движение, основанное на диспенсационализме — теологической концепции, согласно которой история человечества делится на отдельные периоды, и в каждом из них действует особый закон Бога.
(обратно)17
Синдром Мюнхгаузена — психическое расстройство, при котором человек симулирует, преувеличивает или искусственно вызывает у себя симптомы болезни, чтобы подвергнуться обследованию, лечению и т. д.
(обратно)18
Конрад Дж. Лорд Джим. Пер. А. Кривцовой.
(обратно)19
Перек Жорж (1936–1982) — французский писатель и кинорежиссер; Кальвино Итало (1923–1985) — итальянский писатель.
(обратно)20
Витгенштейн Людвиг (1889–1951) — австрийский философ и логик.
(обратно)21
Малларме Стефан (1842–1898) — французский поэт-символист.
(обратно)22
Сторонники Хуана Доминго Перона, президента Аргентины в 1946–1955 и 1973–1974 гг.
(обратно)23
Дюшан Марсель (1887–1968) — французский художник и теоретик искусства.
(обратно)24
Большой солончак в Аргентине.
(обратно)25
Кейдж Джон (1912–1992) — американский композитор, пианист, представитель музыкального авангардизма. Создал цикл фортепьянных пьес «Музыка перемен» (1951) на основе древнекитайской «Книги перемен» (И цзин).
(обратно)26
Имеется в виду рассказ Хорхе Луиса Борхеса «Лотерея в Вавилоне», где в игру-лотерею оказывается вовлечено все население вымышленного города.
(обратно)27
Дух, божество (греч.).
(обратно)28
Здесь: мой доброжелатель (фр.).
(обратно)29
Огромный хорек из одноименного рассказа английского писателя Гектора Хью Манро (1870–1916), которому поклонялся герой рассказа, десятилетний мальчик.
(обратно)30
Имеется в виду рассказ Э. Хемингуэя «Старик и море».
(обратно)31
Название рассказа аргентинского писателя Эдуардо Мальеа (1903–1982).
(обратно)
Комментарии к книге «Долгая смерть Лусианы Б.», Гильермо Мартинес
Всего 0 комментариев