Жанр:

Автор:

«Рыба, кровь, кости»

3102

Описание

Впервые на русском — новая увлекательная книга от автора знаменитого интеллектуального бестселлера «Лед Бомбея», сочетающая в себе элементы психологического триллера, семейной хроники и классического приключенческого романа. Молодая американка Клер Флитвуд, фотограф судмедэкспертизы, получает неожиданное наследство в Лондоне — пансионат Эдем на несколько семей, с большим садом. Только расположен он в Уайтчепеле — районе британской столицы, где сотней лет раньше вершил свои кровавые деяния Джек Потрошитель. И вот новое убийство вынуждает Клер покинуть оказавшийся таким непрочным райский сад и отправиться в Тибет, в экспедицию, финансируемую корпорацией ЮНИСЕНС, на поиски мифического зеленого мака, по слухам способного лечить рак и продлевать жизнь. К изумлению Клер, в Тибете разнородные ниточки начинают сплетаться: ее семейная история, тайны крупного фармакологического бизнеса и наркоторговли, а также загадка Джека Потрошителя оказываются слиты воедино… Захватывающий, амбициозный триллер от автора «Льда Бомбея»… Тут вам и фотоискусство, и далекие...



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Лесли Форбс РЫБА, КРОВЬ, КОСТИ

Бог создал рай

И искупил грехи человека.

И каждому человеку даровал Он

Возможность трудом поддерживать

Свое бренное существование.

Одни созданы причинять вред,

Иные же — добрые христиане.

Другие, с картой в руке,

Игрой зарабатывают себе на жизнь.

И я могу быть благодарен,

Что сотворяю святых.

Флоренсио Кабан Эрнандес,

пуэрториканский сантеро[1]

Гэвину Джонсу, Салли Камерон и садовникам с Девонс-роуд, в Боу, в чьем чудесном общественном саду дала росток эта книга, а также участникам программы «Проект наука и искусство-1997» фонда «Веллкам траст», в частности Хизер Экройд, Дэну Харви и Хауэрду Томасу, чье недолговечное «зеленое» искусство и науку я пересадила в почву своего произведения.

ОТ АВТОРА

Я выражаю глубокую признательность своему редактору Ребекке Уилсон; Терри Трикетту и Лоуренсу Смейджи, придумавшим фантастически перспективную программу «Проект наука и искусство» в фонде «Веллкам траст», благодаря которой я познакомилась со многими идеями, воплощенными в этой книге; Роузи Эткинс — за то, что первым делом отправила меня в общественный сад Камерон; Одри Эллисон, чья неопубликованная работа о поисках новых полезных растений оказалась огромным подспорьем; Лену Фишеру, Гарольду Макджи и Тони Блейку — за их замечания по поводу рака, хлорофилла и химии ароматов, высказанные на конференции по молекулярной гастрономии в Эриче; а также Эндрю Томасу — слушателю и первооткрывателю.

Это вымышленная история, основанная на фактах. Насколько мне известно, зеленый мак, подобный тому, что описан в книге, в природе не встречается, хотя его целебные и наркотические свойства не так уж невероятны. В XIX веке был знаменитый «двухголовый бенгальский мальчик»; его череп ныне хранится в Хантеровском музее Королевского медицинского колледжа в Лондоне. Эта история не о нем. Все, что касается Джека Потрошителя, впрочем, имеет достоверные источники, а индийский пандит Кинтуп существовал на самом деле: многие из его походов, куда более удивительных, чем те, о которых здесь повествуется, легли в основу путешествий Аруна и его отца. Кроме того, я посвоевольничала в эпизоде с открытием водопада на реке Цангпо. Детали заимствованы из подлинных рассказов того времени и сочетают результаты настоящих экспедиций, описанных в книге Дерека Уоллера «Пандиты», в захватывающей «Загадке ущелья реки Цангпо» Фрэнка Кингдона-Варда и в отчетах команды Национального географического общества, которая исследовала ущелье в 1998 году и обнаружила некий «Затерянный водопад» (хотя и не мой).

Огромным источником вдохновения послужил классический труд Оливера Рэкхема «История сельской местности» (1997), а также «Флора Британии» Ричарда Мейби, «Опиум: история» Мартина Бута (1997), «Смятение в крови: жизнь, смерть и иммунная система» Стивена С. Холла (1998), «Расщепленное „я"» Р. Д. Лейига (1959), «Мертвые не молчат» Уильяма Р. Мейплза и Майкла Браунинга (1996), «Похититель орхидей» Сьюзан Орлин (1999), дневники Марианны Норт, «Живые и мертвые: художники и анатомия» Динны Петербридж, «Составляя карту империи» Мэтью Эдни, «Калькутта» Джеффри Мурхауза, «Воспоминания бенгальского подданного» Джона Бимса, «Охотники за растениями» Чарльза Лайта, «Язык генов» Стива Джонса и очерки Оливера Сакса.

I КОСТИ Сад Джека

1

В этот вечерний час заходящее солнце, кажется, восходит вновь, пронизывая каждый цвет прощальных потоком своих лучей. Я лежу на траве, вытянув руки, словно человек, приготовившийся к прыжку в воду, — или как каменный ангел, упавший с надгробия. Башни высотных домов смутно маячат над садом, похожим на кладбище, — гигантские могильные камни всех оттенков серого. Но с земли мне видна лишь мозаика зеленых листьев и кобальтово-синее небо. Их краски так напоены последним благословением света, что невозможно различить, которая из них близко, которая — далеко. А потом древесная листва устремляется на меня. Я падаю сквозь нее, погружаюсь внутрь и в то же время прижимаюсь к земле, придавленная ее весом. Схоронена, погребена под листьями, которым нет числа, я закручиваю мертвую петлю, несусь по двойной спирали, будто на ярмарочной карусели, после которой всегда мутит. Можно назвать это Большим Витком — длинным, изгибающимся мостом или туннелем, связывающим воедино две истории, разделенные сотней лет.

Это началось в саду, в саду и закончится: Джек мертв. Я убила его.

Мысленно возвращаясь к вечеру перед убийством Салли, я вспоминаю, как пыталась слушать деревья. Это была одна из самых безумных ее идей: нужно только хорошенько сосредоточиться, и тогда в шепоте деревьев станут различимы слова. Еще одна идея касалась удобрения, изобретенного Рудольфом Штайнером.[2]

— Он говорил… Погоди… Не смейся! Он сказал, что этот компост «способен соединить землю с ее отторгнутой душой». — Она ухмыльнулась, зная, что мистическая фраза весьма забавно сочетается с ее гудронным акцентом. — Клево, да?

— Единственный Рудольф Штайнер, о котором я слышала, — философ, создавший что-то вроде альтернативной системы образования. Он?

— Понятия не имею. Но этого парня заботило, что планета больна «и душой, и почвой», — смотри, я даже в садовую книгу выписала. Ее можно вылечить, если сделать удобрение из оленьего мочевого пузыря, начиненного цветами тысячелистника, свиных кишок, набитых одуванчиками, козьего черепа, наполненного корой дуба, охапки крапивы, обернутой мхом, и куска коровьего кишечника, нашпигованного ромашкой.

Ее язык всегда изобиловал словечками сочными, как силос, но этот средневековый рецепт заставил меня расхохотаться.

— А потом что, Сэл, добавить глаз тритона и прокипятить при полной луне? Дороговато выйдет — тритоны ведь нынче недешевы! Кажется, они относятся к исчезающим видам?

Когда я принялась смеяться над кровожадной почвой Салли, ярой защитницы природы и вегетарианки, она рассказала мне, что раньше у каждого лондонского мясника был свой сад, где он закапывал вонючие потроха, дабы те не оскорбляли нюх горожан, и, если эти потроха смешать с известью, получится хорошее удобрение.

— Земля полна крови и костей, — сказала она. — Ты просто не видишь их сейчас. Они все одного цвета.

— Будете ли вы настаивать на сохранении анонимности, если вас вызовут в качестве свидетеля? — спросил детектив, бравший у меня показания на следующее утро после убийства Салли.

Этот большой человек неловко присел на самый краешек моего дивана, словно боялся, что собачья шерсть попадет на его модные джинсы.

— Что, если так?

— Тогда Королевская прокурорская служба может отклонить ваши показания.

— В таком случае нет, не буду.

Хотя если кто и мог претендовать на анонимность как на право по рождению, так это я. Неизвестный вот имя, которым подписано бесконечное множество стихов, картин, рождественских гимнов — и преступлений. Неизвестный, неведомый, безымянный…

— Вы уверены? — не унималась его напарница. — Вам придется публично выступить в суде… — И после некоторой паузы она произнесла то, что ни один из допросивших меня сыщиков не решился облечь в слова: — Нет никакой гарантии, что люди, которые это сделали, не выпутаются. И тогда они будут знать ваше имя. Ваш адрес у них уже есть.

— Уверена.

Мне странна сама мысль, что моя личность — я, Клер Флитвуд, — может быть важна и даже опасна. Я совершенно обычная женщина. Не храбрая. И совсем не уверенная в том, что хочу встретить этих людей в суде лицом к лицу. Но публичные показания, похоже, единственный способ вновь стать хозяйкой собственной жизни. Иначе те, кто оставил Салли умирать на улице, победят. И оценка, данная мне той ночью: «ничтожество, девчонка, угрозы не представляет», окажется верной. И меня спишут в огромную кучу компоста, где покоятся Незначительные Люди. Неизвестные.

С самого убийства мои мысли бегут по замкнутому кругу, в котором меня постоянно отбрасывает к тому моменту, когда я подошла к стене и увидела… Что? Я рассказывала это стольким людям… Их лица старались выразить сочувствие, уместную скорбь, все, что, по общему мнению, следует выражать при встрече с насильственной смертью. Для официальных свидетельских показаний вначале требовалось дать общий краткий отчет, а затем разъяснить пункт за пунктом. Все подробности:

могло ли случиться так, что я помешала ограблению пыталась ли она защитить себя как долго они медлили после того, как я позвала на помощь форма кровавого пятна, расплывавшегося под ее телом.

Потом полицейские зачитывали мне мои собственные слова, и я должна была ставить подпись под каждым исправлением. История повторялась столько раз, что сам рассказ превратился в происшествие. Может быть, полиция потому и заставляет вас рассказывать снова и снова — чтобы зафиксировать все происшедшее, как я закрепляю свои судебные фотографии реактивами. Иначе они потемнеют и станут менее ясными.

«Как это случилось?» — спрашивают они все.

«Могла ли я остановить их?» — спрашиваю я себя.

— Было темно — половина одиннадцатого, теплый апрельский вечер.

— Двадцатое число, да? — спросил детектив, записывавший мои показания.

— Да. Я фотографировала Helleboms orientalis.

— Геллеб?… — Полицейский запнулся на незнакомом названии, как будто так могли звать подозреваемого.

— Цветок, — объяснила я. — С Востока.

С сумрачными, мясистыми соцветиями цвета неспелой сливы или синяка.

О чем я думала? Скорее всего, просто получала чистое чувственное удовольствие от теплого ночного воздуха, ласкавшего кожу, словно шелковый шарф, аромата жизни, исходившего от влажной земли, рыбного запаха моих пальцев; я ощутила его, поднеся руки к лицу, — остатки удобрения «Рыба, кровь, кости», которым я опрыскала сад, мой сад. Это чувство — чувство привязанности к месту — мне в новинку. Впервые за двадцать восемь лет своей жизни я пустила корни, и что заставило меня понять это? Именно работа на земле, физическое действие, когда буквально ощущаешь грязь под ногтями. Мое новое увлечение отражают несколько недавних фотографий, сделанных дома, — перерыв в повседневной работе судебным фотографом.

Далее одна часть моего сознания, словно камера, скользит назад и пытается проскочить пару футов, минуя более уродливые кадры. Другая же часть приближается, берет крупный план и наводит фокус. Эту часть занимает совсем иное: она напоминает тех зевак, что сбавляют скорость при виде аварий.

Я снова чувствую, как ее рука холодеет в моей. А кожа становится восковой, как цветы Helkborusa.

Весенняя ночь. Обдавая теплом мою кожу, эта ночь пахла ракитником и влажными листьями папоротника. Совсем как мой брат Робин, вернувшийся домой с трехдневной рыбалки. Совсем как Салли и мистер Банерджи, когда они вошли в дом после работы в саду и принесли с собой запах стираного белья, вывешенного наружу сушиться. Все это не вошло в мои показания. С точки зрения аккуратных каталогизаторов из департамента уголовного розыска, это не относится к делу. Ни к чему знать, как пахла Салли при жизни. А последний запах, исходивший от нее, был липок и сладок. Кровь и моча.

Следователь поднял глаза от своих записей:

— Где вы находились, когда услышали крики о помощи?

— Я была в саду, фотографировала. Фотоаппарат я сняла со штатива, чтобы крупные планы лучше получились, обмотала его вокруг шеи для надежности. От приютов меня отделяет стена сада, футов семь высотой.

А дальше полоска земли, усеянная сорняками, цветами, разбитыми бутылками, использованными презервативами и шприцами, — она проходит между улицей и стеной. То, что Салли называет — называла, — Линией Фронта. Я прокашлялась, как будто так могла очиститься от воспоминаний и непролитых слез.

— Постепенно я поняла, что кто-то плачет, зовет на помощь уже несколько минут.

— Вам, кажется, понадобилось много времени, чтобы это заметить.

Я уставилась на полицейского: почему он так сказал?

— Вы ходили по этой улице? Моя подруга — Салли — называла ее Линией Фронта, и неспроста. Этот участок должен быть продолжением центрального сада за моим домом. На самом деле это вовсе не сад, а настоящее поле битвы, где мы ведем войну с хулиганами, проститутками, наркоманами и людьми, которые считают, что дерьмо их собак пахнет лучше, чем мои цветы.

Лично я готова была сдаться в первый же раз, когда они оборвали висячие лозы и потоптали грядки с рассадой. Но Салли не дала саду погибнуть. Нашла синевато-стальной чертополох с жесткими стеблями, сломать которые было далеко не просто, и розу под названием Blanc double de Coubert, таким же паутинчатым, как и обещанные Салли цветы с гвоздичным запахом, а ветви ее были защищены частоколом шипов. В прошлом году она ездила на велосипеде к церковному кладбищу и взяла семена росшего там старого крепкого розового алтея, так что летом целая фаланга этих растений должна была сражаться у нас плечом к плечу против полчищ мародеров. Как семена, Салли хранила в своей памяти все садовые изречения, когда-либо слышанные ею:

— Мистер Банерджи говорит, что садоводство есть искусство, наиболее близкое к деторождению. Но не стоит ставить это в заслугу весне, ибо каждый сад начинается с маленькой смерти. Мистер Банерджи верит в цикл перевоплощений. Я, наверно, тоже.

Разумеется, не об этом хотел знать полицейский.

— Салли — это Салли Риверс, убитая? — спросил он.

— Да.- (Каждый сад начинается с маленькой смерти.) — Я думала, это очередной автомобильный вор. Не знаю, когда я узнала ее голос, может быть, когда начала лаять моя собака.

Тогда я побежала, прижимая к груди прыгающий фотоаппарат. Добралась до ворот и услышала звук падения, потом глухой стук и тут поняла, что не захватила с собой ключи. Тогда мы только начали запирать ворота. Я услышала голос Салли и бросилась бежать вдоль стены к шпалерам, стала взбираться на них, на эти дурацкие мещанские шпалеры, которые Салли упросила меня купить в дурацком магазине «Все для сада», по-прежнему прижимая к себе фотоаппарат. (Почему я не бросила его? Может, тогда я бежала бы быстрее, может, урони я его, все сложилось бы иначе?) Я подтянулась и увидела их: три фигуры, одна падает, ее удерживают, вот она упала, вытянула руку, чтобы защитить лицо, один мужчина держит ее, а второй бьет. Он использовал что-то вроде биты, не нож. «Может быть, дубинка?» — вмешался полицейский, и я кивнула. Я забыла, что говорю вслух. Дубинка, точно. В слове слышен тупой удар.

— Я закричала. Тот, что был крупнее, посмотрел на меня. На мгновение он остановился. Наши взгляды встретились. А потом он снова начал бить. — (Никакой злобы в глазах. Просто выполнял свою работу. То, чем кормится.) — Я сползла вниз по стене… а потом — не помню. Они пробежали мимо меня под уличным фонарем — их было двое, довольно высокие…

— А у вас какой рост? Пять футов и два дюйма?

— Пять футов и один. Хорошо одеты, крепкие. В дорогих кроссовках. — (Рядом с такими мужчинами можно спокойно стоять в баре. Таких создали, чтобы защищать нас, слабый пол.) — Потом я, кажется, услышала сирены. Кто-то вызвал полицию и «скорую помощь». Я держала ее за руку, говорила, что все будет в порядке.

Дыши, Салли, не останавливайся. Сюда уже идут, Салли, с тобой все будет хорошо. А в это время огромный лепесток крови расплывается вокруг нее, словно тень. Ее глаза закатываются. Она судорожно глотает воздух. Рука отпускает мою, остывает, а кровь становится липкой. И «скорая помощь» все не едет, хотя я уже вижу полицию, я ору на них, кричу, где «скорая», а они натягивают латексные перчатки. Я помню эти перчатки, как долго они их надевают, какие они тонкие и прозрачные.

— «Скорая» приехала. Через двадцать пять минут, если не ошибаюсь.

К этому времени я уже не могла сказать, я ли держала Салли за руку или она меня. Мы обе были липкими от крови, стекавшей из-под рукава ее пластиковой накидки, — этой рукой она пыталась защитить лицо.

Все это время мой пес Рассел лаял не переставая. Я слышала, как он скребется в ворота сада, бросается на них всем весом своего маленького тельца. Ведь Салли была и его другом тоже. Она оставляла ему косточки и хлебные корочки.

Ее увезли. Я взяла с самого любезного полицейского обещание сказать мне, что с Салли. Но он этого не сделал. Я ведь была всего лишь другом, а не членом семьи. А он был занят другими делами. Я так и не узнала, что произошло, вплоть до шести часов утра, когда вышла из дому и увидела, что через улицу натянута желтая лента. К тому времени это было уже убийство.

Она умерла рано утром двадцать первого апреля, спустя несколько часов после того, как ее доставили в неотложку. Маленькая девочка. Восемнадцати лет от роду, примерно моего роста, тщедушная: этот цветок совсем не баловали еженедельными подкармливаниями и удобрениями. Салли получила множественные ножевые ранения в бок, рука, в том месте, куда попали удары дубинки, метившей в лицо, была сломана, также было сломано несколько ребер. Еще ей проломили череп, а ладонь левой руки, той, что не пыталась защитить лицо, была пронзена насквозь. Сказали, что она держалась за розу. Как жаль, что Салли умерла прежде, чем та расцвела. Моя подруга обещала, что цветы будут пахнуть гвоздикой.

— Я должна была остановить их, — сказала я следователю.

Он покачал головой:

— Ее ударили ножом раньше, чем она добралась до ворот. Мы обнаружили следы крови, начинающиеся за углом и размазанные по машинам, на которые она натыкалась. Ножевых ранений уже хватило бы, чтобы ее убить, не говоря уже о тех ударах, которыми ее прикончили.

— Я должна была поехать с ней.

— Да нет, вообще удивительно, что она прожила так долго.

Меня это совсем не удивляло. Салли была тоненькой, но крепкой, как сорные травы.

Когда судмедэксперты закончили в тот день свою работу, место преступления окатили водой из шланга. Кровь едва ли служила хорошей рекламой нашему району: улицу, по утверждению муниципалитета, привели в порядок, хотя это вранье. Полицейская уборка тоже никуда не годилась. Осталось бледно-красное пятно, как опавший лепесток, нарисованный акварелью. Рядом валялась скомканная латексная перчатка, забытая полицейскими, — большой палец торчал из-под пустой пачки сигарет, так что сперва я приняла его за использованный презерватив. У нас их здесь множество разбросано по кустам. До сих пор не выходит из головы этот коллаж — пятно крови и латекс. Семнадцать ударов ножом рядом с иной формой проникновения.

Когда следователь спросил, может ли нападение на Салли оказаться ограблением, вышедшим из-под контроля, я тут же поняла, куда он клонит. Они полагали, что этих мужчин могли «привести к насилию», будто насилие — это место, куда быстрее добираться на машине. Но я-то знала, как преподнести умышленное убийство правильными словами, с которыми можно выступить в суде. По правде сказать, я не во всем уверена. Они услышали мой крик, заколебались, а потом продолжили бить девушку? Не важно. Сейчас я не хочу правосудия или покаяния в грехах, я хочу мести. Мне нужен человек, которого можно обвинить в том, что с нами случилось.

— Судя по вашему рассказу, на случайное убийство это не похоже, — сказала женщина-следователь перед уходом, пытаясь утешить меня.

Случайность — вот чего мы хотим избежать любой ценой. Случайное убийство может произойти с каждым.

2

В ночь убийства Салли один из копов взломал для меня ворота; он воспользовался каким-то приспособлением и открыл замок легким движением руки. Рассел тут же бросился к моим ногам и принялся гоняться за своим несуществующим хвостом, свирепо рыча и исподтишка наблюдая, смеемся ли мы.

— Это его обычный номер, — сказала я.

— Замечательные собаки, джек-рассел-терьеры. Ну, вы уверены, что с вами все будет в порядке? Я знаю, вы привыкли видеть трупы, но друг — совсем другое дело.

— Я справлюсь.

Полицейский, не обращая больше внимания на шаманский танец пса, смотрел на сад, протянувшийся вдаль, как обещание.

— Все это ваше? — спросил он, и в его голосе прозвучала нотка завистливого восхищения.

В лунном свете и дом, и сад наполнились неким магическим обаянием, скрывшим гнилую труху, сырость на стенах и признаки упадка.

— Не то чтобы мое, — ответила я. — Доверительная собственность.

Мой верный дом.

— Все равно неплохо, — отозвался он, окинув взглядом гигантский тис и старую скамейку под перголой, а затем меня: соответствует ли моя маленькая фигурка этому величию. — Ладно, кто-нибудь из уголовного розыска придет завтра и снимет у вас показания.

Помощи он больше не предложил. Женщина моего возраста, живущая в таком месте, уже получила все, чего заслуживала.

Я заперла ворота и отнесла в дом фотографическое оборудование. Теперь мое тело словно налилось свинцом, я едва нашла в себе силы снять одежду, прежде чем забраться в спальный мешок на полосатом шелковом диване. Рассел проворно запрыгнул ко мне, повернулся кругом ровно три раза и свернулся в похожий на пятнистую камберлендскую колбаску аккуратный клубочек, крепко прижав нос к яичкам, чтобы защитить их от нападений невидимых, но всегда ожидаемых врагов. Я взяла его из собачьего приюта в Баттерси в 1984 году. Это был мой первый год в Лондоне, вскоре после смерти брата. Все остальные брошенные собаки жалобно скулили и тыкались влажными тоскливыми носами в решетку, отчаянно желая очаровать, а Рассел просто сел на лапы, и взгляд его умных темных глаз говорил: «Мы одинаковы: маленькие, смуглые и жилистые. Я могу жить где угодно, есть что угодно — или вообще ничего. Мы созданы друг для друга». Я ничего не знала о собаках, и когда заведующий приютом пробормотал «джек-рассел», я решила, что так и зовут моего нового питомца. Имя Джек вызывало у меня дурные ассоциации, поэтому я позвала его просто «Рассел», и он проворно засеменил ко мне, словно все время знал, что у нас с ним назначена важная встреча. Он всегда производил впечатление маленького пса с большими амбициями.

В последнее время я ловлю себя на том, что использую убийство Салли как точку отсчета — ночь накануне, две недели спустя… Помнится, на следующее утро после смерти Салли я снова разбила лагерь в большой гостиной, и вся моя готовка свелась к тосту, слегка намазанному пастой «Мармит»[3] из старинной бабушкиной банки; подозреваю, она датировалась юрским периодом: «Мармит», по моему убеждению, относится к тем субстанциям, что не имеют срока годности и скорее сродни лишайникам, чем еде. Именно такую цыганскую жизнь всегда вела моя семья. Флитвуды никогда не пускали корни. Мы не растили садов и не возделывали полей. Ни одну спортивную команду мы не могли назвать своей, «домашней». Когда я была ребенком, мы постоянно находились в движении, всегда куда-то направлялись — куда-то в другое место. Возможно, это объясняет, почему своим первым дешевеньким фотоаппаратом я снимала неподвижные или медленно растущие предметы: скалы, деревья, растения, неспособные оторваться от своих корней, а также насекомых, аккуратно сделанных моим младшим братом Робином из нити и проволоки, чтобы удить на муху. Мы оба любили точность и аккуратность (правда, в случае Робина это не касалось секса).

Наш папа-англичанин, напротив, этими качествами не отличался и ни к чему не был привязан. Актер на полставки, таскавший нас с мамой в Трейлере по всей Америке в ожидании своего звездного часа, он заявлял, что не имеет родословной.

— Я сирота, — говорил он нам, — и мы со Штатами, страной без истории, замечательно подходим друг другу.

Он рассуждал о Северной Америке так, будто она началась с автомобилей «форд» или, самое раннее, с Декларации независимости, подразумевая, что сицилийцы, английские квакеры, русские евреи — все, кто появлялся на континенте раньше и приезжает поныне, — отказались от своей личной истории, оставили ее позади, в порту Старого Света, как лишний багаж. Если верить отцу, историю нельзя перевезти — в ней заключена всякая тяжелая средневековая ерунда: фамильные доспехи, родовые замки, тысяча лет классовой борьбы. Истребление коренных жителей Америки даже и в сравнение не идет. Словно по иронии, история должна была начаться и кончиться по другую сторону Атлантики. Когда я наконец приехала в Англию, на Эту Сторону, то обнаружила, что большинство европейцев разделяют взгляд моего отца на историю как нечто незыблемое. Мне только недавно пришло в голову, что он, возможно, специально избрал для себя такую точку зрения или же опасался чего-то, запрятанного далеко в семейных корнях.

В 1958 году он бросил лондонскую школу актерского мастерства и последовал за моей матерью-американкой в Штаты; оба они были среди первых последователей Джека Керуака, этого Билли Грэма[4] с большой дороги. Думаю, отец всегда мечтал сделать меня такой же дикой и прекрасной, какими были женщины Керуака. Увидев однажды альбом с моими фотографиями (я называла их «стоп-кадры»), он спросил, знаю ли я, что означает по-французски «натюрморт». «Nature morte — мертвая природа, Клер. Не композиция, а декомпозиция, распад». Memento mori: напоминание о смерти, вот как назвал он мою работу в тот день, когда препарировал мой натюрморт, мою безжизненность.

Он так и не простил мне того, что я уродилась дурнушкой, а не великолепной Клер. Мое лицо вы не заметите в толпе: светло-каштановые волосы, длинный нос; слегка похожа на гувернантку, с ясными карими глазами и смуглой кожей. Этакая Жанна д'Арк, метр с кепкой ростом, которой еще не придали романтичности ангельские голоса. Совсем другого хотели мои обкуренные родители-битники, когда зачинали меня одной лунной ночью 1959 года в мотеле неподалеку от Сан-Франциско. Вот Робин,[5] родившийся всего на десять месяцев позже, он-то соответствовал своему имени. Яркий во всех отношениях ребенок, обаятельный несостоявшийся актер, как и отец; не пропускал ни одних брюк и умер от СПИДа в 1984 году — несчастный рыболов, брошенный на произвол жестокой судьбы.

3

Удивительно, на что способен человек, переживший шок. Вы слушаете сводку погоды так, будто это важно. («Пасмурно, ожидается туман», — вторит моему настроению Би-би-си.) Вы смеетесь, шутите, думаете, что купить на ужин. А потом кто-нибудь выражает вам соболезнования по поводу смерти друга — и все ваши усилия коту под хвост: слезы, сопли. Это все потому, что по-настоящему вы в это не верите. Они не умерли — они уехали в Китай. Не умерли, просто вы поссорились и сейчас не общаетесь.

Спустя четыре дня после убийства Салли я пришла на работу, как обычно. На доске над столом моего шефа, все еще украшенной пыльной гирляндой рождественских открыток, мелом был написан вес различных органов и костей из трупов, обследованных накануне, а ниже послание самого шефа в его обычной загадочной манере: «Срочно — послать мозг в паддингтонскую лабораторию!» Восклицательный знак меня слегка обеспокоил. Он, видимо, означал, что кто-то оставил тут валяться невостребованный мозг, как плюшевого мишку:[6] забыли офисный мозг, так же как забыли офисные рождественские открытки.

Мы, служащие кэррингтонской судебно-медицинской научной секции, частной лаборатории, занимающейся в основном давними преступлениями и смертями, привносим в слово «офис» изрядную долю иронии. Наше рабочее место скорее напоминает кухню миланского дизайнера: сплошь столы из нержавеющей стали, промышленное керамическое оборудование, оцинкованные металлические лампы и ванночки. К счастью, большую часть неприятных запахов поглощают чистые пластиковые чехлы, которые натягивает на столы и раковины мой шеф, доктор Вэлентайн Стерлинг (мы зовем его Вэл — он не самый сердечный малый).

Пока Вэл не взял меня на работу, судебные медики сами делали снимки или вызывали полицейских фотографов, работающих на месте преступления. Но он всегда мечтал обучить кого-нибудь с нуля, а я ко времени нашей встречи была так издергана работой по ночам — зарабатывала деньги, чтобы днем посещать художественную школу, — что согласилась бы на все. Подметать улицы? Да я бы их языком вылизывала, так я устала. И вот появился знаменитый доктор Стерлинг, прочитал лекцию, увидел мои фотографии кротовых черепов и предложил место в своей лаборатории. Для человека с такими своеобразными интересами и навыками, как у меня, это казалось идеальным занятием — в конце концов, судебная медицина, как не что иное, гарантирует постоянство и неизменность объекта работы.

Моему начальнику далеко за пятьдесят; он совершенно лыс, только полоска шелковистых белых волос, совсем как у священника, окружает его загоревший от игры в гольф череп, и очень сутулится, оттого что слишком долго склонял свой длинный тощий остов над старыми костями. Сейчас, когда я подошла к нему во время осмотра, он поднял на меня глаза из-под кустистых бровей и стал похож на цаплю, которая вот-вот подцепит клювом рыбку.

— Кажется, я сказал тебе отдохнуть недельку?

— Да, но… Мне лучше, если я работаю.

— Так я и подумал, — сухо ответил Вэл. — Мне тут одна птичка из полиции напела, что ты вызвалась сфотографировать место убийства своей подруги, а когда тебе отказали, заявилась к патологоанатому, чтобы сделать посмертные снимки.

Я и забыла, сколько друзей осталось у Вэла еще со времен его работы полицейским патологоанатомом.

— Я… я хотела убедиться, что все сделают правильно.

— Никогда не следует участвовать в аутопсии человека, которого знала. Выводы страдают.

Мои выводы, может, и пострадали, но зрение — нет. У меня перед глазами все еще стояла Салли, какой я видела ее в ночь убийства; ее карманы были набиты пакетиками с семенами: мак, наперстянка, розовый алтей. Целая пригоршня семян в кармане, и лишь одно внутри нее, как сказал мне коронер. Четырехмесячный побег. Не удобрявшийся, попавший в плохую почву, но все же прочный и цепкий.

— Она выглядит слишком молодой для матери — не говоря уже об убийстве, — сказал коронер. — Сама еще совсем ребенок.

— Она старше, чем кажется. В следующем месяце ей было бы девятнадцать.

— Вы знаете, кто отец?

— Я даже не знала, что отец вообще был. Не считая ее собственного.

Если, конечно, Дерека Риверса можно назвать отцом. Вэл снова глядел на меня взглядом цапли, которая караулит рыбу.

— Значит, ты решила, что коронеры сами не смогут правильно выяснить все детали?

Он знает как никто другой, насколько важна каждая мелочь в судебной фотографии. Специалисты вроде меня, работающие на месте преступления, обучены делать снимки под таким углом, чтобы все главные кости и органы оставались в фокусе. Именно этого не смог добиться неподготовленный фэбээровец, фотографировавший ранения Джона Кеннеди, — вот одна из причин, почему убийство президента до сих пор остается загадкой. Доктор Джеймс Хьюмз, патологоанатом, обследовавший тело Кеннеди, не учел множества частностей, которые позднее могли бы помочь в расследовании, потому что, как он заявил, сложность трещин и осколков затруднила описание «и лучше оценивать их по фотографиям и рентгенограммам». Рентгеновские снимки осколков костей о многом могут рассказать. Первое, чему научил меня Вэл, — делать рентгенограммы. «Рентген — немецкий физик. Открыл свои лучи в тысяча восемьсот девяносто пятом году. Первый настоящий прорыв в нашей области».

По совету коллег из флоридской лаборатории судебной антропологии К. Э. Паунда Вэл достал мне миниатюрную рентгеновскую установку, заряженную необычайно чувствительной пленкой, использующейся в маммографии. Поскольку мертвые кости не рискуют заболеть раком (впрочем, после того, как начали проводиться исследования ДНК, ни одну кость уже нельзя назвать по-настоящему мертвой), наши рентгенограммы используют более длительную выдержку, вплоть до пятнадцати минут, и снимки получаются гораздо детальнее тех, что делают в операционных. Мы можем превратить прочную кость в серебристые тени, прозрачные, как крылья бабочки. Вэл говорит, что мы «ловим на пленку призраков»; мне нравится этот ритуал, точный, как танго, укрепляющий веру в то, что весь жизненный хаос можно превратить в контролируемый порядок — надо лишь следовать инструкциям, списку ингредиентов. Мы получаем удовольствие от приготовления ризотто и варки кофе по той же самой причине: есть правила, которые надо соблюдать. Их-то мне всегда и не хватало в детстве, ведь я росла в общине хиппи, где контроль отсутствовал. В нашей семье его были лишены все, так же как другие семьи были лишены самых необходимых вещей вроде молока или туалетной бумаги.

Вот почему я с самого начала знала, что эта работа — для меня. Еще с того момента, когда впервые увидела, как Вэл просвечивает инфракрасной лампой старую рентгенограмму, сделанную до смерти пациента, — темный снимок с небольшой выдержкой: если фотографируемый еще жив, иначе нельзя. «Скелеты в нашем шкафу» — так он называет изображения, непроницаемые до тех пор, пока он не пронзит их сумрачное нутро лучом света. Этим он как будто воскрешает призраков, вытаскивает из прошлого, чтобы их истории изменили ход нашей собственной жизни. Сам Вэл считает себя клеточным археологом, раскапывающим останки молекул Тайны прошлого — вот что питает его жизненные соки, и, хотя меня время от времени вызывают местные копы, если нужен фотограф на месте преступления, Вэл помогает лишь в том случае, когда они находят старые трупы и нужно определить — насколько старые. Он весьма гордится кусочком земли за нашей лабораторией — еще одна идея из Флориды, — своим Садом костей: коллекцией трупов, захороненных во влажном торфе, сухом песке, дереве, освинцованных ящиках, пластиковых мешках, обложенных льдом. Через определенные промежутки времени мы раскапываем останки, фотографируем их и делаем замеры на разных стадиях разложения. Когда я первый раз участвовала в такой съемке пару лет назад, то спросила Вэла, о чем он думает, чтобы отвлечься от запаха. Гольф, ответил он, я думаю о гольфе. И сегодня я застала его в тот момент, когда он рассеянно тренировал замах с помощью длинной бедренной кости, которую использует в качестве наглядного пособия для своих студентов. В области коленного сустава, где кость в свое время сломалась, все еще виднелась не то бороздка, не то рубец — знак того, что кости воссоединились незадолго до смерти своего владельца. Эпифиз — так называется поврежденная часть, суставной конец. Постепенно он срастается с бедренной костью, пока наконец не остается даже углубления, показывающего, что единая кость когда-то была разделена.

— Тебе бы прогуляться, в гольф поиграть, — говорил теперь Вэл.

— Гольф?

Для меня игра в гольф мало чем отличается от прогулок с ходунком.

— Ну ладно, может, не гольф, — уступил он с легкой улыбкой. — Хотя это хороший спорт — длительные прогулки, свежий воздух. Именно то, что тебе сейчас нужно. Развеяться. Как там твой бойфренд?

— Его достала моя работа.

Она отпугивает многих парней. Запах формальдегида едва ли возбуждает так же сильно, как аромат «Шанель № 5».

— Ну все-таки тебе нужно чаще выбираться — клубиться, или как там моя дочь называет свои странные вечеринки.

— Клубиться, — повторила я, стараясь не рассмеяться. — Вряд ли я сейчас в состоянии клубиться.

Вэл постоянно пытается устроить мне свидания с молодым поколением гробовщиков и патологоанатомов, мотивируя это тем, что я: мало вращаюсь среди людей моего возраста, должна совершать длительные прогулки, слишком много читаю (и к тому же неправильные книги). Раньше он обвинял меня в том, что я автодидакт. Звучание этого слова приводило на память ненадежные восточноевропейские машины, сделанные из старых велосипедных спиц и списанных двигателей самолетов «Аэрофлота». Позже я заглянула в словарь и обнаружила, что оно означает «самоучка». Все правильно, это про меня. В дневнике, который Робин называл моей реестровой книгой, я записала несколько занимательных слов на «auto-»:

autochthonous, автохтонный: аборигенный; автохтонный тромб — найденный на месте образования;

autoecious, однохозяйственный: паразитический грибок, совершающий свой жизненный цикл на одном носителе;

autotoxin, автотоксин: продукт обмена веществ организма, ядовитый для самого организма;

autoeroticism, аутоэротизм: сексуальное удовлетворение, полученное без участия партнера.

У самоучек есть одна проблема — большие пробелы в знаниях. Великая хартия вольностей, например, — когда ее проходили, я была на пути в Голливуд, где отцу обещали роль дворецкого в фильме об Англии. Еще я так и не дошла до хлебных законов, не говоря уж об их отмене. Но это не значит, что мы с Робином были совсем необразованными. По дороге из одной школы в другую, между триместрами, мы просвещались при помощи переносной библиотечки, которую родители считали необходимой и достаточной для своей жизни — вечного путешествия через всю Америку. «Все о выживании в глуши: справочник и поваренная книга» (там был любимый мамин рецепт — печенья с анашой, — испещренный шоколадными отпечатками большого пальца), «Новый травник» миссис Гривз, трилогия о Горменгасте,[7] полные собрания сочинений Толкина, Шекспира и Диккенса. Мама была повернута на мифах, магии и механике, а отец увлекался историями путешествий и убийствами. В результате некоторые вещи Керуака я постоянно путаю с отрывками из ‹ Энциклопедии по ремонту автомобилей» журнала «Ридерз дайджест». Одно я помню очень хорошо: обширную коллекцию книг, газетных вырезок и журнальных статей, посвященных навязчивой идее моего отца — Джеку Потрошителю (само воплощение случайности, универсальное чудище, пугающее половину мира). В репертуаре отца был один моноспектакль под названием «И снова Джек!»; он исполнялся достаточно часто для того, чтобы Джек приобрел гораздо более емкое значение для нас с Робином. «В Англии имя Джек всегда использовалось для обозначения любого человека, — начинал отец свое шоу. — Каждый человек способен на насилие, и любой в этом мастак». Джек — бестолочь, болван, подлец. Джек — мастер на все руки, и в особенности на убийства. Оставаясь одни в семейном трейлере, мы с братом вслух читали захватывающие описания, запоминали имена всех жертв, всех подозреваемых — от таинственного «индийского доктора» («Теперь они говорят, что я доктор, ха-ха!»[8]) до Монтэгю Друитта, рожденного в семье самоубийц и сумасшедших, чья мать пыталась покончить с собой, приняв слишком большую дозу опийной настойки. Джек всегда олицетворял для нас буку, страшилище: он прятался под кроватью, за дверью шкафа, в темном пространстве под трейлером, — там он ждал, чтобы схватить тебя, если ты зазевался на бегу в туалет в те ночи, когда ломалась уборная. Следующий вопрос Вэла прервал мои воспоминания:

— Ну и как, ты что-нибудь узнала из посмертных фотографий Салли?

— Думаю, да. Я узнала, что ей причинили много вреда, когда убийц еще и в помине не было.

Мне казалось, Джек давно исчез — шустрый Джек, быстрый Джек, — вернулся в царство преданий и ночных кошмаров. Джек-Фонарь, блуждающий огонек — всего лишь очередной Джек из длинной вереницы кровожадных Джеков папиного спектакля (Джек Пайзер, «Кожаный Передник», гроза проституток;[9] Джек-Художник, повешенный на нок-рее в Портсмуте;[10] Малыш Джек Шепард, казненный в Тайберне;[11] Джек Рэнн, Джек с шестнадцатью подвязками, разбойник с большой дороги,[12] ставший героем бульварных романов; Джек-Попрыгунчик, нападавший на женщин и детей[13]). Да, Джек был похоронен и забыт — пока в один прекрасный день прошлого года не раздался звонок, известивший меня о наследстве, полученном от родственницы, о которой я никогда не слышала. И Клер Флитвуд внезапно обрела семейную историю; даже больше истории, чем она когда-либо желала.

4

Я, можно сказать, получила координаты Эдема, Я знаю, где он находится, — в смысле знаю широту и долготу. Точное его местоположение — на полпути между станцией метро «Энджел» и участком земли, где раньше хоронили умерших от чумы. Как выяснилось, ангел в этом районе не один. Сей факт потряс меня в первый же раз, когда поверенный по делам наследства показал фотографию ворот, ведущих к парадному входу моего нового жилища: большой железный ангел расправил крылья над позолоченной надписью «Поместье Эдем, 1889».

— Все совсем не так удивительно, как кажется, — сказал Фрэнк Баррет, оценивающе проводя рукой по своим гладким щекам, словно проверяя, тщательно ли выбрит. — Название связано с парком в Калькутте, где любила гулять Магда Айронстоун, женщина, основавшая поместье. Там самая старая в мире площадка для игры в крикет. Названо по имени широко известной семьи Эдемов… — он спохватился, — то есть широко известной в Британии. Вы ведь американка, не так ли?

Он легонько постучал пальцем по изображению ангела.

— Как будто взлететь собирается, правда?

— Или прыгнуть вниз.

Я приписала угрюмое выражение лица ангела тому, что его насест располагался неподалеку от кварталов, где орудовал Потрошитель. В те ночи ангел явно не был на дежурстве.

— Весьма лакомый кусочек, это имение, — продолжал поверенный — даже при нашем нестабильном экономическом климате.

Его замечание напомнило, что менялась не только моя жизнь. Всего несколько дней прошло с «черного понедельника», крупнейшего однодневного обвала в истории фондовых бирж (и начала второй Великой депрессии, как поговаривали некоторые), и неделя после Великого октябрьского урагана, который выкорчевал пятнадцать миллионов британских деревьев и оставил по себе воспоминание в виде новых перспектив, открывшихся взору, — включая мои. Как и многим другим семенам, дремавшим до поры до времени под сенью деревьев, мне суждено было расцвести после бури.

Фрэнк Баррет между тем поспешил уведомить меня, что собственность, оставленная мне в наследство дочерью Магды, мисс Александрой Айронстоун, состояла из большого дома посреди группы приютов, построенных в конце XIX века в лондонском Ист-Энде.

— Приюты? — переспросила я.

— Первоначально это были благотворительные заведения, учрежденные с целью обеспечить жильем неимущих и престарелых. В случае с поместьем Эдем они предназначались для женщин — тех, для кого «наступили тяжелые времена». Приюты в Эдеме все еще сдаются в долгосрочную аренду тем самым семьям, в помощь которым и было основано попечительство.

— Здесь, должно быть, какая-то…

Мне пришлось подавить желание сказать ему, что, вероятно, произошла ошибка, ему сообщили неверное имя, что такие вещи случаются с другими, но не со мной. Единственный раз, когда я что-то выиграла в лотерею, весь выигрыш ушел на налоги, всякие формальности и тому подобное. Мне в итоге досталось не больше пяти долларов, одни вершки.

— Не понимаю, — начала я снова. — Это как-то связано с тем, что мой отец рос в сиротском приюте?

Баррет казался озадаченным.

— В сиротском приюте? Конечно нет. — Он сверился со своими записями. — Погодите, мы должны были проследить судьбу семьи человека по имени Уильям Флитвуд, родившегося в тысяча восемьсот восемьдесят девятом году в Индии. Его сын Колин — ваш отец, Колин Флитвуд, — родился в тысяча девятьсот тридцать девятом. Полагаю, мисс Айронстоун считала его своим племянником — или это был приемный племянник? — Он снова потер щеку, на сей раз в противоположном направлении. И там не было непослушных волосков, избежавших бритвы. — Боюсь, родственная связь представляется довольно неясной. Мне известно, что родители Колина — ваши дедушка и бабушка — погибли во время Второй мировой войны, и он с тех пор жил с Александрой Айронстоун, пока ему не исполнилось восемнадцать. Нам было велено узнать, есть ли у вашего отца дочери. Ваша мать дата нам ваш адрес — Он поднял на меня глаза, неуверенно улыбаясь. — Полагаю, что вы, стало быть, внучатая племянница Александры? Я пожала плечами:

— Я ничего об этом не знаю. Никогда не слышала ни о какой Александре Айронстоун или Уильяме Флитвуде.

Получилось сухо, не так, как хотелось. Я слушала этого человечка в свежем безупречном костюме, чья кожа напоминала ванильную помадку, человека, больше меня знавшего о моей семье, и думала: какого черта папа скрывал все это? И что именно — если вообще хоть что-нибудь — знала моя мама?

— Мы не смогли разыскать вашего отца, мисс Флитвуд.

Вашей матери, по-видимому, это тоже не удалось.

Баррет говорил сочувственным голосом, смущенный очевидным легкомыслием моей семьи.

— Да, видите ли, он в некотором роде исчез десять лет назад.

Устремился куда-то в погоню за очередной упущенной возможностью. Вероятно, в эту минуту он сидел в каком-нибудь безымянном мотеле, курил травку и сожалел о том, что вот так невзначай растерял свою семью.

— Папа быт, что называется, бродячий актер. — Я мельком проглядела список членов попечительского совета. — Здесь написано, что один из попечителей — Джек Айронстоун. Родственник?

— Он единственный сын брата мисс Айронстоун, Конгрива. — Баррет как будто извинялся. — Мне бы хотелось предоставить вам больше сведений о семье вашего отца, мисс Флитвуд. Но боюсь, хотя наша фирма всегда управляла ее родовым имением, мисс Айронстоун предпочитала не делиться подробностями своей жизни и жизни своей семьи. Она дожила до ста двух лет — и держалась молодцом до самой болезни. Что еще я могу вам сообщить? Она родилась в тысяча восемьсот восемьдесят пятом году, переехала в Калькутту, вернулась сюда с семьей в — погодите… — он сверился с датами, — в тысяча восемьсот восемьдесят восьмом или тысяча восемьсот восемьдесят девятом и…

— А ее отец?

— Довольно трагическая история, честно говоря. В свое время это был известный случай: в него стреляли и его похитили из поместья Эдем в ноябре тысяча восемьсот восемьдесят восьмого — он считался убитым. К тому времени, когда приехала полиция, он уже исчез. Тело так и не нашли, равно как и преступника. Грязное дело. — Он уставился на меня поверх очков, желая увидеть, какое впечатление произвел его урок истории.

— Тысяча восемьсот восемьдесят восьмой — год Джека. Потрошителя.

— Ах да. В самом деле.

— И все-таки я не понимаю, зачем этой Александре Айронстоун оставлять свой дом дочери приемного племянника, которого она не видела больше двадцати лет.

Баррет слегка нахмурился, услышав мой тон.

— Это были довольно необычные семьи, Айронстоуны и Флитвуды, — попытался объяснить он, — и многие их идеи звучали непривычно для своего времени. Но тут нечего стыдиться, я абсолютно в этом уверен, мисс Флитвуд.

Баррет обладал тем характерным выговором, слыша который, я, с моим собственным бесцветным среднеамериканским голосом, чувствую себя неловко. В моей речи постоянно проскальзывают всякие звуки — такие звуки издают ножницы, отсекающие густые волосы. Отцу всегда удавалось маскировать свою принадлежность к британской нации с помощью трансатлантической патины, но я не обладаю его актерским искусством, и овладение новым языком проходило не совсем успешно. Несмотря на то что я научилась говорить «нижнее белье» вместо «трусов», люди по-прежнему отмечают: «А, вы американка?» — стоит мне только раскрыть рот. Как будто американец — синоним отсутствия культуры, отсутствия истории, неподходящего лексикона. Я произношу звук «р» там, где его не произносят англичане, а мой «а» больше похож на «о». Хотя внутри меня существует другой голос, утонченный и исполненный язвительной проницательности, на поверхность всегда выходят все эти «о», «р», «мм», и вместо «безусловно!» или «абсолютно!» я говорю «конечно!», а то и просто «спорим!» (с азартом и готовностью пойти на риск, характерными для Нового Света). В Англии, где пейзажи не так суровы, люди как будто тверже стоят на ногах и больше уверены в своей опоре. Они всегда говорят: «Абсолютно!» — выражение, которого Вэл советовал мне избегать. Он считает, что ничто не абсолютно. Ни камни, ни кости, ни тем более истина. Баррет ободряюще улыбался.

— Магда Айронстоун, урожденная Флитвуд, была, знаете ли, выдающейся женщиной, из известной семьи, владевшей плантациями в Индии.

— Чайными плантациями?

— Опиумными. — Он закашлялся и постарался скорее сменить тему: — В зрелом возрасте она стала известным исследователем-ботаником и учредила десятки благотворительных фондов. Основала поместье Эдем в качестве комплекса приютов вскоре после исчезновения мужа. — Он тактично потупился, а затем его круглое лицо снова обрело прежнее честное жизнерадостное выражение. — Ваше наследство так же необыкновенно, как и женщина, его оставившая, и не в последнюю очередь потому, что по завещанию Магды вся собственность передается только по женской линии. Это относится и к семьям, постоянно живущим в приютах. Когда женщин больше не остается, право доверительной собственности переходит к следующему наследнику мужского пола, а в случае, если потомства нет, попечители уполномочены выбрать подходящие семьи в качестве арендаторов.

— Кто стал бы наследником, если бы у моего отца не оказалось дочери? Папа?

Он ответил после небольшой паузы:

— Боюсь, я не вправе сообщить вам это.

Чтобы восполнить упущение, он выложил на стол, разделявший нас, несколько свежих фотографий. Единственное, о чем они свидетельствовали, — что мой кусок Эдема окружен самыми жестокими кварталами города.

— Первое здание было построено в конце семнадцатого — начале восемнадцатого века, — продолжал Баррет. — Айронстоуны купили его и превратили в куда более внушительный дом, формирующий центральную часть — вашу часть — современного массива. — Он пальцем очертил контур готического сооружения. — В конце тысяча восемьсот восьмидесятых недвижимость перешла к Магде Айронстоун, которая пристроила к приютам довольно изящные веранды. Как видно на плане, все приюты построены вплотную друг к другу, образуя линию в форме буквы «U», которая смотрит на центральный сад позади дома. Вернее, должна была смотреть, но незадолго до того, как начали опись старинных домов, была построена вот эта внутренняя стена, благодаря которой у каждого из домов, за исключением вашего, появился свой маленький сад. У вас, впрочем, все еще остается примерно пол-акра собственной земли. Сад мисс Айронстоун несколько запустила, но одна из молодых жиличек, Салли Риверс, взялась за ним ухаживать. Отец Салли, Дерек, — сторож, присматривающий за поместьем. Его семья живет здесь уже несколько поколений.

Затем он упомянул о запутанных юридических последствиях, о том, как сложно было со мной связаться, и так далее. Из всей его речи я уловила только то, что этот дом, похожий на замок, и сад размером с маленький парк будут моими, стоит мне только пожелать. Все, что от меня требовалось, — жить там. С какой стати мне было уезжать? Клер Флитвуд, наследница — мысленно произнесла я. Папа обделался бы, если б меня услышал.

Баррет передал мне ксерокопии некоторых оригинальных документов, хранившихся в его фирме; одним из них было генеалогическое древо Айронстоунов. Интересно, не отсюда ли вел свое происхождение потрепанный сундук с одеждой, принадлежавший отцу; он оставил его у нас, когда уехал. Мамин гардероб тоже хранился там, и в детстве мы с братом наделили этот чемодан всей нашей выдуманной историей — всей нашей безродностью и незадачливостью. Мы примеряли туфли на платформе, обитые серебряной парчой, фетровую ковбойскую шляпу и пояс из кожи гремучей змеи — на нем, в том месте, куда попала убившая змею пуля, еще виднелась дырочка. Мы облачались в остатки этих неприкаянных жизней и воображали себе кузенов, вихлявших бедрами под блеяние саксофона, принадлежавшего веку, который захирел раньше, чем они. Зарывшись носом в куртку из овечьей шкуры, можно было почуять запах навоза дикого пони и дым костра. А какая-нибудь современница короля Эдуарда, крупная и обрюзгшая, наверно, сумела завлечь мужа обратно в постель, прикрыв свои пышные изгибы этой шелковой сорочкой цвета морских ракушек.

Здоровенный сундук, полный вымышленных связей и отношений, проделавший со мной весь путь из Штатов, приравнивался теперь к маленькой бумажке с родословной Айронстоунов — истинной историей, отринутой отцом. Просматривая ее, я ощутила странное чувство узнавания — считайте это дежа вю, ложной памятью, которую, как я слышала, можно объяснить научным образом: работа двух полушарий мозга временно рассогласовывается, и одна часть получает входящую информацию на долю секунды позже другой. У меня на этот счет есть собственная теория: это все та же старая ярмарочная мертвая петля, двойная спираль, уходящий в крутое пике генный вагончик, сокращающий пропасть между прошлым и настоящим. Его пассажиры могут слышать крики друг друга, но никогда не соприкоснутся.

Наши гены обладают долгой памятью — раз так, почему бы некоторым эпизодам не заговорить с нами знакомыми голосами? Хорошо, может, не голосами — средневековое словечко, пусть это будут частичные наложения нашей генетической памяти. Многие вещи, до сих пор необъяснимые, обязаны своим появлением генам. Например, мама всегда утверждала, что знает, когда Робин собирается позвонить. Долгое время я приписывала это периодическим приходам от ЛСД. Недавно я пересмотрела свое мнение. Отчего же не существовать вещам, которые нам известны не потому, что мы слышали или читали о них? Воспоминаниям, которые являются частью нас, которые даны нам от рождения, — так же, как дается нам талант музыканта или игрока в гольф?

Я крепко зажмурилась и принялась мысленно пробовать имена из родословной Айронстоунов — вдруг какое-нибудь из них зажжет генетические лампочки. Однако, не считая зеленых пятен, возникающих перед глазами, если слишком долго смотреть на солнце, мне пришло в голову только одно: редкие ветви этого древа указывали на неплодовитость семьи, из которой я вышла. Впрочем, главный ствол его все же носил имя, о которое можно было чиркнуть спичкой: Лютер Айронстоун.

* * *

Патина: голубовато-зеленоватый налет, образующийся в результате атмосферной коррозии.

О Лютер, не бей так нашего сына! Битьем ничего хорошего не добьешься…

Это Конгривы убили ее (хотя к тому времени она уже изрядно накачалась опийной настойкой): эти щепки, покрытые серой, которые используют для разведения огня, их мы называем конгривами, или Люциферами, шведскими спичками. Мы увидели, как она ест их, — так делают девчонки на улицах, когда хотят покончить с собой. Говорят, она спятила после того, как пережила все ужасы Лакхнау, где дикари творили с дамами самые жуткие непотребства. Так и сидела в своей грязи, и мальчишка скрючился возле нее, надутый, как сыч.

Он всегда там. Каждую ночь я слышу, как он возится со своими измерениями и списками, этой «Книгой приобретений» своего отца. Все эти увлечения нездоровы, говорю я ему. Но то, как он заклинает умерших и расчлененных, впечатляет: печень, сердце, вульва, утроба. Я показываю ему свои акварели, а он демонстрирует кости, с которых содрали кожу, из венецианской «Аллегории о Смерти и Славе» шестнадцатого века. Воскрешение костей — вот как он это называет.

Маогонъ убил Па Мальтшшдев плякатъ Ма видить слылышить гаваритъ Маогонъ убил Ма

Он призрак, живущий в сорняках. Родившийся под черным солнцем, закатным солнцем. Непрошеный сын, нежеланный, неверно избранный. Скрыться навсегда — вот что значит быть мной.

Земля полна крови и костей, сказал он, и руки его были темными и влажными от земли — и от чего-то еще. «Наш долг — расставить все по порядку».

*

5

Всю свою жизнь я составляла списки: пройденных дорог, незнакомых слов, книг, которые намеревалась прочитать, списки других людей, чьи братья тоже умерли от СПИДа (это объединяло нас в своеобразную семью, племя). Возможно, именно из-за неоднородности моего образования списки стали способом восполнить недостающие звенья. Оттого я и люблю рецепты, особенно те, где каждый ингредиент появляется в порядке использования.

— Если честно, я не вижу большой разницы между хорошим рецептом ризотто и белым стихом, — сказала я Вэлу накануне встречи с Барретом.

— Это доказывает, что ты пытаешься свести жизнь к уровню ризотто.

Что ж, почему бы и нет? Так же как и цепочка ДНК, генеалогическое древо — это конечный список, перечень твоих собственных ингредиентов, рецепт, по которому приготовили тебя самого. Лютер Айронстоун, прочла я в конторе Баррета, родился в Лондоне в 1819 году, а умер в 1886-м в Канал-хауз в Эссексе. Женился в 1849-м на Эмме Конгрив (1830–1857). Единственный ребенок — Джозеф Александр Конгрив Айронстоун, родившийся в 1850-м. Стало быть, мать Джозефа умерла, когда ему было семь лет, в 1857-м, — в год великого народного восстания в Индии. Или, кажется, теперь это называют восстанием сипаев? Первой войной за независимость? Жена Джозефа, Магда, тоже, должно быть, насмотрелась ужасов, если наблюдала, как он делает свои снимки. Жестокие времена, хотя Айронстоуны неплохо на них заработали, продолжал рассказывать мне Баррет.

— Лютер Айронстоун покинул Индию вскоре после смерти жены, — сказал поверенный, — приобрел дом у преуспевающей мясной лавки рядом с Риджент-канал, а у самого мясника выкупил большую кучу костей, которую затем выгодно использовал, заключив контракт с Дептфордской фабрикой удобрений.

Вот он, остов моей повести, подумала я, скелет, который я облекаю плотью.

В голосе Баррета, когда он рассказывал мою семейную историю, звучала неподдельная страсть.

— Кости перевозились по каналу на восток, на предприятие Айронстоуна в Восточном Лондоне. Там по способу, запатентованному Лютером, они объединялись с различными химикатами, которые делали удобрение более эффективным. Он был одним из первых последователей барона Юстуса фон Либиха, понимаете, мисс Флитвуд?

— Похоже, вы сами хорошо разбираетесь в костях, не так ли, мистер Баррет?

Я, наверно, была одним из немногих клиентов поверенного, которые знали, кто такой Либих — немецкий химик, открывший, что добавление в кости серной кислоты делает содержащийся в них фосфат растворимым в воде и, следовательно, более доступным для использования в качестве удобрения. Кроме этого, он изобрел растворимый бульонный кубик.

— Признаться, я весьма увлечен историей садовых кладбищ!

Фрэнк, подозревавший, что его излюбленная тема навеяла сон не на один десяток собеседников, был настоящим информационным вампиром, жадным до свежего слушателя. Он походил на знатока в телевикторине, которому дается лишь тридцать секунд, чтобы исчерпать всю суть вопроса, прежде чем гонг оповестит о переходе хода: «Следующий участник!»

— Вы знаете, что англичане первыми начали производить костяную муку? Наши запасы костей всегда были ограниченны, поэтому приходилось ввозить их в огромном количестве. На поставке костей из Европы делались целые состояния. За один год продали сорок тысяч тонн костяной муки — такая производительность заставила Либиха обвинить Англию в расхищении останков с полей сражений в Крыму и Ватерлоо, в злонамеренном стремлении заполучить кости для садов. «Англия лишает все прочие страны главного условия их плодородия, — дрожащим баритоном процитировал Либиха Фрэнк. — Из одних только катакомб Сицилии она вынесла скелеты нескольких поколений. Она обвивается вокруг шеи Европы и пьет кровь ее сердца».

Могилы, похоже, стали плодородной почвой для моей семьи. В девятнадцатом веке, во время стремительного развития пригородов как в Индии, так и в Британии, отец Лютера рассудил, что сделать ставку на увеличение смертности будет беспроигрышным вариантом. Уже занятый в строительстве новых кладбищ в Калькутте, он приехал из Индии в Лондон и обнаружил открывающиеся перспективы. Земля кладбищ, склепов, нищенских погостов перенаселенного города была усеяна костями. «Как лущеный миндаль в кексе», — говорил он Лютеру.

— Продукты разложения являлись источником заразы для целых районов, — продолжал Баррет.

Но улучшали почву.

Вот так отец Лютера пополнил ряды первых участников движения садовых кладбищ в Англии, которое стало причиной одного из самых значительных подъемов в экономике того века. Когда приняли билль об организации кладбищ вне церковных дворов, пошли срочные контракты на кладбища, оказавшиеся настолько выгодными, что акции Всеобщей компании по устройству кладбищ вскоре удвоились в цене. Самые сливки своего времени.

Я была всего лишь очередным звеном в длинной цепи «костяных» садовников.

— На Айронстоунов в те дни смотрели несколько свысока, — объяснил Баррет. — А вот сегодня их прославили бы как активных борцов за охрану природы, создающих сады из мусора и отходов города.

По пути домой я училась говорить «отходы» вместо «отбросы» — то была часть моего постепенного превращения из безродной американки в коренную жительницу Британии. Вечером я пририсовала новую ветвь к своему генеалогическому древу: Флитвуды. Рядом с основным стволом, но еще не привитую. Скорее, потерянный приток, место слияния которого с главной рекой пока не нанесли на карту.

6

Я переехала в поместье Эдем тридцатого октября 1987 года — еще не совсем Хэллоуин, хотя запись об этом событии в моей реестровой книге находится рядом с поляроидным снимком того самого Джека, который в канун Дня всех святых гуляет свою последнюю ночь на земле, прежде чем исчезнуть вместе с остальными привидениями и вурдалаками. Джек-Фонарь, блуждающий огонек — что-то обманчивое или ускользающее, сбивающее с толку людей, которые попытались следовать за ним через болота из этого мира в другой. Замечательная аллегория для моего нового дома.

Красивые старинные дома по-прежнему существуют в лондонском Ист-Энде, но день переезда показал, что мой не принадлежит к их числу. Путь в Эдем проходил через гулкие каньоны послевоенных высоток, не претендовавших на архитектурное изящество. Городские скалы, вот что они собой представляли, будучи почти такими же неприступными: особи, в них обитавшие, выглядели либо настороженными, либо хищными; они слабо цеплялись за свои отвесные жилища. Поместье Эдем — карлик среди этих бетонных утесов (несмотря на собственные притязания на величие, свойственные девятнадцатому веку) — казалось слишком нарядным для здания из камня. Его замысловатые контуры хорошо бы смотрелись в плексигласе — этакий шаблонный замок из игрового набора «Подземелья и драконы»,[14] не хватало только предупреждения родителям: «Для детей старше пяти лет». В Чикаго так мог бы выглядеть зал заседаний королей рогатого скота или плейбой-клуб.

Я ожидала, что меня встретит по меньшей мере Носферату в герметичной упаковке, поэтому была приятно удивлена, когда дверь открыла Салли Риверс. Блестящие каштановые волосы, разделенные пробором посередине, и тонкое лицо в форме сердечка — дочь сторожа вполне могла сойти за героиню какой-нибудь викторианской мелодрамы (само описание «дочь сторожа» уже несет в себе что-то от дешевого приключенческого романа). Джинсы и ботинки «Мартене» пришлось бы сменить на узорчатую кисею или что там еще носили диккенсовские девушки, но в остальном ее внешность — треугольник из встревоженных больших темных глаз, острого подбородка и рта, как бутон розы, — полностью соответствовала образу.

И тут она этот рот открыла. Ее зубы, может, и были в порядке, но речь сплошь состояла из типичных для Восточного Лондона пустот, куда проваливались и гласные, и согласные. Не то чтобы совсем уж Элиза Дулитл, но точно еще один новый диалект, достойный описания, — говоря ее собственными словами, «из ничё ничё и выйдет».

— Здоровый, да? — сказала она о доме, а я отметила про себя синяк, который начал расплываться вокруг ее левого глаза, как темный монокль. — Папа болеет, — добавила она, объясняя его отсутствие, и быстро прикрыла глаз рукой.

К тому, что упоминание об отце сопровождается враньем и синяками, пришлось привыкнуть довольно быстро.

Рассел протиснулся мимо нее и устремился вперед по коридору, скользя когтями по половицам. «Вот шельма!» — с восхищением сказала Салли. Мы последовали за ним, хотя и не так быстро, и вошли в огромную гостиную, которая выглядела так, будто в ней сорок лет не прибирались. Все вокруг было покрыто старыми газетами, журналами, оберточной бумагой и напоминало музей бабочек-однодневок, только лишенный их очарования. Мебель давно утратила свое первичное назначение: кресло служило хранилищем любовных романов, а на парчовом диване разместилась настоящая коллекция дамских сумочек — на них ушел целый зоопарк рептилий и экзотических млекопитающих. Предыдущие владельцы кожи и меха все еще были более или менее опознаваемы; особенно впечатляла сумочка, сделанная из целого броненосца, чей живот был набит флакончиками духов.

— В последнее время Алекс отсюда не вылезала, — объяснила Салли, извиняясь, как будто не мои родственники, а ее учинили здесь беспорядок. — Она была очень слаба. И почти слепая.

Александра, похоже, не только спала, но и готовила в этой комнате: электрическая плитка примостилась на буфете, который прыщавился огрызками фруктов; лакированная поверхность буфета была прикрыта газетой, объявлявшей о смерти Уинстона Черчилля. Прошедшие десятилетия отражали этикетки на выстроившихся в батарею банках горчицы «Колман» и кофе «Кемп»: классический лейбл «Кемп» — стоящий индиец в тюрбане, который подносит кофе сидящему британскому офицеру, — в шестидесятых и семидесятых уступил место более политически корректному варианту, где поднос индийца заретушировали. Впрочем, как я заметила, сам индиец по-прежнему стоял за офицером, а вовсе не болтался вокруг в джинсах, покуривая травку и обмениваясь с приятелями рецептами чатни.[15]

Поток солнечных лучей, что проникал через выходившее в сад окно, заливал светом самые укромные уголки комнаты, даже несмотря на толстую пленку лондонской копоти; на тысячную долю секунды причудливая игра яркого света и старого потрескавшегося стекла сотворила из теней некую фигуру. Рассел залаял, облако закрыло солнце, и фигура превратилась в вешалку, на которой висели две старомодные шляпы, украшенные нелепыми перьями.

Я повернулась к Салли:

— А что насчет кухни?

Она скорчила гримасу:

— Каменный век. Даже духовки нет. Все книжки с рецептами слиплись от сырости. А еще пауки — огромные, как крысы.

Я последовала за своим проводником по полутемному коридору, вдоль которого с обеих сторон тянулись миниатюрные стеклянные оранжереи, все пустые, — Салли поведала мне, что это были ящики Варда, названные по имени жившего в девятнадцатом веке изобретателя, который положил гусеницу окукливаться в запечатанную стеклянную банку с какой-то грязью, а месяц спустя обнаружил, что там вырос крошечный папоротник.

— Алекс рассказала, что ботаники переняли эту идею и стали перевозить в таких ящиках растения.

— А что случилось с гусеницей?

Салли на некоторое время задумалась, отчего ее треугольное лицо еще больше заострилось, а потом призналась, что не знает.

— Но иногда внутрь пробирались крысы или морская вода, они убивали растения, и это случалось так часто, что люди начали называть эти ящики гробами Варда — потому что слишком мало образцов доезжало живыми, понимаете?

Поднимаясь по лестнице на следующий этаж, я почувствовала, как сверху на меня давит весь груз беспорядка, пушистого от пыли мусора, чужих комнат с безвкусными обоями и мрачной мебелью, вырезанной из исчезнувших тропических лесов.

— Может, мне лучше сначала взглянуть на сад?

Салли остановилась.

— Вы… вы, наверно, сами теперь будете заниматься садом.

— Не беспокойся, Фрэнк Баррет рассказал мне, какую огромную работу ты проделала, — сад твой.

У следующего ряда дверей я заглянула за зловещий викторианский гардероб в несколько больших комнат, куда двадцатый век никогда не вторгался.

— Кроме того, попечительский фонд выделяет какие-то деньги на содержание. Можешь пользоваться ими, если хочешь. — Я оглянулась, желая убедиться, что Салли меня слышала, и увидела, как на ее щеках выступило два красных пятна.

— Вы серьезно? — спросила она тихо.

— Странно, что они никогда их тебе не предлагали.

— Они… Это папа: он получает деньги.

— Он работает в саду? Салли помотала головой.

— Тогда я прослежу, чтобы деньги поступали к тебе.

— Клер? — Салли по-прежнему стояла в коридоре. — Когда я заказываю всякие вещи, покупаю растения, то есть — я могу давать ваш адрес? У меня есть все каталоги. Просто, папе не понравится, если их будут привозить к нам домой…

— Какие каталоги?

— Каталоги заказа садовых растений но почте, — сказала она нетерпеливо. — Мистер Банерджи, он живет в одном из приютов, дает их мне. — Салли проследила за моим взглядом и посмотрела на стеллажи книг перед нами. — А Алекс давала мне почитать садовые книги, — добавила она быстро, сунула руку в карман и извлекла оттуда маленький томик. — Вот последняя.

Название было едва различимо: «Ежегодник Королевского ботанического сада, Калькутта, 1888 год».

Я велела ей оставить книгу у себя.

— Это все, что здесь есть, Салли?

Каждая комната, в которую мы заходили, была доверху набита: начиная от чердака, заставленного старыми сундуками, и заканчивая библиотекой, хранившей покрытые пятнами сырости книги о ботанических исследованиях. Неожиданно для себя самой я стала хранителем музея. Невозможно было придумать что-либо более далекое от моего привычного окружения: самой большой драгоценностью моего отца — ну не считая, конечно, травки — был камень, испещренный белыми прожилками; он называл его «Карта неизведанной страны». Может, это она и была.

— Как по-твоему, я могу убрать часть вещей в подвал, Салли?

Ее гримаса вызвала у меня улыбку. В подвале явно было что-то противное: очень естественно для такого дома.

— Ну, не знаю, — ответила она. — Там везде улитки, они пучками висят на стенах, как грибы. И еще эти картинки…

— Семейные картины? — Я вдруг ясно осознала, что пока еще не видела ни одного семейного портрета.

— Не-е — жуткие картинки.

Подвал в действительности оказался не совсем подвалом, скорее рядом полуподвальных помещений, которые, возможно, в свое время служили подсобками: одинокое закопченное окно на одном уровне с травой сада, четыре или пять грязных комнатушек, освещенных лишь тусклыми лампочками, висевшими в узком центральном коридоре. Во второй комнате стояли буфеты из необработанной сосны, какие часто видишь в викторианской кухне, а также несколько дорогих на вид коллекционных шкафчиков из плотного темного дерева. Между двумя шкафчиками висела картина в рамке; издали казалось, что на ней изображен не то лабиринт, не то клубок внутренних органов с анатомического рисунка, известного как «экорше», — изображения человеческого тела с содранной кожей и обнаженными мышцами. При более внимательном рассмотрении картина оказалась одной из леденящих кровь гравюр Лейденского анатомического театра с надписью «Познай себя». Подобные произведения я видела в Хантеровском музее Королевского медицинского колледжа в Лондоне, куда нас часто водил рисовать учитель анатомии в художественной школе. Под ним на сосновой полке вместо ожидаемых чайника или мешка с мукой находилось нечто еще более занятное: старинная разноцветная резная фигурка беременной женщины; она лучезарно улыбалась, а руки ее отворачивали кожу живота, как кровавый цветок, обнажая зародыш, совершенный, как детская кукла. Плод не был закреплен, его можно было вынуть, чтобы исследовать внутренности женщины. Эта изящная вещица ужасно понравилась бы моему учителю анатомии, хотя я прекрасно понимала, почему Салли находила ее возмутительной.

— Все в порядке, Салли. Это всего лишь предметы, которыми пользовались доктора и художники, чтобы понять внутреннее устройство человека. Ничего зловещего в них нет.

Это была не совсем правда. Некоторые из старых анатомических рисунков проводили четкую связь между вскрытием и наказанием, — возможно, потому, что до девятнадцатого века большинство трупов, использовавшихся для анатомирования, принадлежало висельникам; их тела умышленно резали на глазах у публики, дабы унизить еще больше.

Я вернулась в первую из крошечных комнат, пустую, если не считать раковины.

— Из нее выйдет хорошая проявочная — надо только завесить окно и поставить обогреватель, чтобы избавиться от сырости. Не поможешь мне как-нибудь его установить?

— Проявочная? Зачем это?

— Печатать фотографии. Я снимаю крупным планом кору, камни, все такое.

— Это ваша работа?

— Нет, это хобби. Я работаю судебным фотографом.

— Кем?

— Фотографирую мертвых людей, но в основном старые трупы.

— Вы расследуете убийства? — В ее голосе звучали и страх, и восхищение.

— Мой шеф этим занимается, иногда, — когда человек умер при загадочных обстоятельствах, и остались только кости. Я всего лишь делаю снимки, хотя изредка они помогают опознать жертву пожара или железнодорожной аварии. А вот доктор Стерлинг любит говорить, что составляет карту всех углов и закоулков человеческого рельефа. Его инструменты похожи на те, что используют художники, — например, чтобы измерить структуру скелета, ну и тому подобное.

Прежде чем подняться наверх, я не удержалась и открыла последний сундук, на медной дощечке которого было написано «Олд-Бейли».[16] Внутри лежал плоский деревянный ящик рядом с картонной папкой художника. Салли заглянула через мое плечо, когда я рассматривала изображение женщины со странно повернутой шеей.

— Она спит? — спросила Салли.

Я указала на надпись на внутренней стороне папки: там говорилось, что данные гравюры меццо-тинто куплены у фирмы «Джонс и сыновья» из Клеркенуэлла и взяты из серии «Головы убийц» работы Уильяма Клифта. Женщину, чья вывихнутая шея привлекла наше внимание, звали Кэтрин Уэлш; ее повесили в Олд-Бейли в 1820 году за убийство собственного ребенка.

Мне вспомнилась ксерокопия вырезки из старой лондонской газеты, которую дал мне Фрэнк Баррет, — она была посвящена Джозефу Айронстоуну и написана во время его исчезновения. Его называли «известным коллекционером, посвятившим себя фотографии». Не его ли это коллекция? Я отложила папку и открыла деревянную шкатулку; в ней было несколько отделений, обитых бархатом. В таких же, только менее изысканных коробочках мой брат держал своих мух. Эти, вероятно, предназначались для хранения драгоценных камней — вот только за коллекцию, в них хранившуюся, едва ли дали бы высокую цену в антикварном магазине. В отделениях лежали зубы, полумесяцы пожелтевших обрезков ногтей, завитки выцветших волос — все они были пронумерованы и подписаны именами своих владельцев на крышке. Бардов ящик с экземплярами, хранившимися в собственном микроклимате.

— Пожалуй, я бы взглянула на сад, Салли.

7

Через заднюю дверь мы попали на террасу первого этажа, выходившую в центральный сад, а потом спустились по ступенькам и почти сразу же утонули в зелени. Пробираясь через море влажных листьев, я следовала за мшистой тенью Салли по дорожке, запруженной бамбуковыми стеблями толщиной с руку. Еще больше бамбука пробивалось сквозь разбитую крышу оранжереи, схоронившейся среди деревьев, чьи листья были слишком велики, слишком упруги для здешнего климата, а из пересохшего бетонного бассейна с коричневым бордюром поднимался молчаливый фонтан в форме лотоса. Стоял тяжелый приторный запах, неестественный для октября, а вокруг были папоротники, похожие на страусиные перья, папоротники, чьи листья разделялись по краям и курчавились, как перманент старой дамы, папоротники размером с мою ладонь, и каждый стебель выглядел взлохмаченным и гибким, как тесьма, расшитая блестками. Я слышала шорох невидимых существ, роющих норы, и скрип ворот вдалеке.

— Это большой бамбук. — Салли остановилась, прислушиваясь. — Он шумит так на ветру. Странно, да?

В этом месте с легкостью можно было спрятаться, и, я уверена, многое здесь пряталось и многое исчезало; сад, подобный недоброму предчувствию, одно из тех дремучих мест, которые узнаешь из снов и мрачных сказок. Не то чтобы совсем уж пугающий, но чуждый и двусмысленный.

За тенями находилось более привычное пространство — заросший травой дворик, который разделяли четыре узкие дорожки, выложенные синевато-серыми, цвета глубокой воды камнями. На перекрестке стоял колодец с высеченной на нем надписью: «Се сады Эдема — войди и укройся навсегда». Едва заметные царапины возле слова «укройся» подсказывали, что каменщик прошлого века пытался исправить собственную ошибку: сначала он высек «скройся», и следы буквы «о все еще можно было различить. Скройся навсегда. Я закрыла глаза и увидела фотографию, заложенную в одну из отцовских книг: двое детей в тележке, запряженной пони, а за ними расстилается сад, полный тайн. Мой сад, разве что за графитным занавесом черного бамбука должен бы угадываться индуистский монастырь.

Когда Робин нашел снимок, папа превратил все в шутку. Назвал его Садом Джека и рассмеялся, когда мы спросили, что он имеет в виду. Я не вспоминала об этой картинке годами. Почему мы так и не выпытали у отца, что это такое? Всегда кажется, что время для вопросов еще будет, но чаще люди умирают, так и не дав ответа на самые важные из них.

— Эта регулярная часть — остатки более раннего сада, — сказала мне Салли, — основана на персидских принципах, как говорит Мустафа.

— Кто такой Мустафа?

— Один из жильцов. Он называет это райским садом и говорит, что в Персии и Турции на перекрестке дорожек всегда есть вода. — Она произносит «въда», сильно ослабляя гласный.

— Дикая часть больше похожа на рай.

— Эдем после змея — так говорит Джек. — Она покраснела.

— Еще один сосед?

— Джек Айронстоун, племянник Алекс.

— Ты что, его знаешь?

— В прошлом году Джек часто приезжал к Атекс. Потом они поссорились. Алекс вечно со всеми ссорилась.

— Не с тобой, однако.

Она пожала плечами и быстро отвернулась.

Возможно, некое волшебство присутствует во всех огороженных садах, разросшихся без ухода, везде, где естественный порядок вещей начал выводить свой рисунок, но, мне кажется, сад Салли был единственный в своем роде. В окружении унылых жилых массивов, выдуманных политиками и счетоводами, которые никогда не включали зеленый цвет в свои уравнения, погребенная в железобетонной глуши, где даже трава казалась оскверненной, истертой бурой шкуркой, — полоска сада Салли казалась негативом с изображением затерянных городов майя, найденных в далеких джунглях: все, что осталось от исконного лондонского тропического леса после Войн за Место на Стоянке.

— Большие деревья, бамбук и все такое — это не мое, — объяснила Салли. Кости сада, как называл их ее друг мистер Банерджи, — колодец, живые изгороди, дорожки — существовали столько, сколько помнили себя здешние обитатели. — Но потом Алекс показала мне картинки индийских садов из своей библиотеки, и я взяла похожие растения у мистера Банерджи, а еще у Толсти и стала сажать их.

— Толстя?

Она указала на видневшиеся сквозь листву ворота дома номер пять.

— Толстяк, так называют его друзья с Ямайки, из-за его размера. Но Толстя совсем не толстый. — Она ухмыльнулась. — Он офигенный! И он выращивает офигенно большие овощи и тропические цветы.

— На таком клочке земли?!

Каждый отдельный сад был размером примерно с коврик. В Штатах мы назвали бы это двориками.

Она принялась рисовать план поместья, на ходу сообщая мне имена и биографии своих соседей и описывая их сады, увиденные мною мельком с террасы: сад Толсти ошеломлял буйством цвета; у Артура были кроличья клетка, пруд с золотыми рыбками и несколько сооружений, покрытых мхом, — Салли сказала, что это ежиные норы. Сад Мустафы, работника химчистки, представлял собой мозаичный дворик, где стояли кобальтово-синий деревянный стол и стулья, прямиком со стамбульского базара. Палисадник мистера Банерджи был засажен пышной зеленью риса-сырца; по всему двору миссис Пэйтел были натянуты бельевые веревки, и на них висели прозрачные занавеси сари всех цветов радуги — декорации, на фоне которых исполнял индийский танец целый кордебалет пластиковых фламинго.[17] У семьи Уайтли были грядки с яркими цветами — дешевой рассадой из «Вулвортс»,[18] — набор для барбекю и спущенный детский надувной бассейн. Семья Салли, жившая в номере первом, владела яростным железным садом из цепей, ржавых велосипедов и обломков чьих-то машин.

Мы миновали останки выращенных на шпалерах фруктовых деревьев, престарелых спутников огромного тиса, чьи побеги широко разрослись из полой сердцевины и сплелись в порыжевшее древо, как те металлические реки цвета хины, что пересекают старые торфяники. Сточный, подумала я, сточный ствол, удивляясь, откуда пришло ко мне это слово, не зная, верным ли оно было, понимая только, что оно напомнило мне о ручьях и протоках, стекающихся вместе, как ствол тиса. Нижние сучья нависшего над землей дерева подагрически опирались на маленькие надгробия давно умерших домашних животных. Во всяком случае, я решила, что это были животные — если только их хозяев не звали Дружок или Рекс.

— А вот самая тема, — сказала Салли, приглашая меня восхититься тремя кучами гниющих листьев неподалеку от тиса. — Мой компост. В этой части сада все всегда росло, как сорняки, — наверно, из-за моего компоста, он выщелачивает почву. — Тут она быстро изобразила смирение. — То есть вашего компоста.

— Нет, именно твоего. По мне, так это просто отбросы.

— Это потому, что там много всяких органических штук. Куриных перьев, например. Я достаю их у мясников и измельчаю в машинке, которую мне сделал Ник — Никхил, внук мистера Банерджи. — Она погрузила садовые вилы в центр одной из куч, и смесь издала влажное растительное чавканье. — А еще я всегда добавляю крапиву и окопник, потому что в них высокое содержание азота, ускоряющего процесс гниения.

— Наша верховная жрица органического садоводства поет литании богу компоста? — раздался позади нас мягкий, с легким акцентом голос.

Салли повернулась.

— Ник! Это Клер. Она переезжает в дом Алекс.

Мне хватило одного быстрого взгляда на Никхила Банерджи, чтобы убедиться: мое наследство, в конце концов, было не таким уж безнадежным.

8

Я вскоре узнала, что Банерджи привык к тому, что люди на него пялятся: сперва на его буквально дух захватывающую красоту, а потом на его руку. У него были тонкие кости, как у тех, кто вырос на рыбе и зеленых овощах вместо мяса и молока, и кожа его отливала гладким, полупрозрачным блеском твердой карамели. Она даже казалась сладкой на вкус. На самом деле он весь казался съедобным, начиная лакрично-черными волосами до плеч и заканчивая правой рукой. Когда я протянула собственную руку для приветствия, его рот чуть скривился в неопределенной улыбке, а потом он со странным щелчком повернул запястье ладонью вверх. Не считая некоторого подобия формы, ничто не скрывало искусственность конечности. Она была ярко-розового цвета и плотностью напоминала ячменный сахар, создавая странный контраст с металлическими нитями, различимыми в пластиковой ладони. При виде моего замешательства лицо Банерджи расплылось в откровенной усмешке.

— Он вас смущает? — спросил он. — Мой протез, сделанный по последнему слову техники?

— Сочленение просто потрясающее, Ник-мм… — Я запнулась на его имени.

— Можете называть меня Ник. Меня здесь все так называют. — Он повернул запястье и согнул пальцы так, будто рассматривал новоприобретенное кухонное устройство.

— Какой она длины? — Он изумленно взглянул на меня. — Извините. Я просто интересуюсь внутренним строением, тем, как все работает.

Он покачал головой:

— Я ничего не имею против. Я тоже очарован этой своей фантомной конечностью. — Он закатал рукав и вытянул руку, ладонью вниз на этот раз, — жест принадлежащего к жреческой касте андроида, дарующего благословение.

Протез доходил почти до локтя.

— Я потерял ее — хотя, в общем-то, тут же обрел потерянное — в аварии. Мне полностью отрезало кисть сразу за запястьем, а лучевая кость — это та кость предплечья, которая идет от плечевой до большого пальца, — была так сильно раздроблена, что ее не смогли восстановить.

Он предложил пощупать мягкий пластик своей руки; напряжение мышц плеча придавало искусственному члену ощущение достоверности и управляемости.

— Скажите, — начала я и тут же смутилась, увидев, как он сузил глаза.

— Сказать — что? Пожалуйста, продолжайте.

— Вы сказали «фантомная конечность» — вы имеете в виду чувство, будто ваша старая рука все еще с вами?

Он снова улыбнулся:

— Да. Я вижу эту увеличенную руку или чувствую ее всякий раз, когда снимаю протез.

Фантомные боли не редкость среди людей, перенесших ампутацию конечностей, объяснил он мне. Многие калеки страдают от них.

— И многие доктора считают, что без этой фантомной памяти, этих «чувственных призраков», как их называют с девятнадцатого века, ни один калека не сможет пользоваться протезом. Так что, если мы теряем своих прежних призраков, мы должны воскресить их.

Хотя многие фантомные конечности казались меньше, чем заменяющие их искусственные, его собственный фантом был гораздо длиннее; он присоединялся к телу Ника с помощью длинных призрачных сухожилий розовой плоти, похожих на натянутые нити жевательной резинки. Ему сказали, что такое увеличение могло быть связано с тем несчастным случаем.

— Это произошло на оживленной калькуттской улице, когда мне было двенадцать.

Изможденный водитель-рикша, нагруженный пассажирами, не заметил отца Ника, ехавшего на мопеде с женой и сыном сзади, и врезался в них. Мальчик, падая, выставил правую руку, чтобы смягчить удар, — прямо под колеса проезжающего такси.

Машина затормозила, но было уже поздно.

— Я смотрел, как моя рука исчезает под ее передним колесом. Толчок автомобиля протащил меня вперед еще несколько футов, дробя кости. Я не помню боли, только странный смещенный вид руки, остающейся позади, больше не со мной.

Тем не менее каким-то чудом «скорая помощь» оказалась достаточно близко, чтобы не дать Нику умереть от потери крови, пока он отчаянно вопил о своей руке, затерявшейся среди ног прохожих.

— Поднялся крик, я помню это очень четко: «Рука! Рука! Найдите руку!» И толпа хлынула сначала в одну сторону, а потом в другую, а я все пытался поднять голову с носилок, уносивших меня в машину «скорой помощи». — Его голос слегка дрожал, но больше ничто не выдавало мучительность воспоминания. — Наконец они принесли мне руку. Я сперва не узнал ее, такой плоской и окровавленной она была, как выброшенная перчатка хирурга. Слишком грязная, чтобы ею можно было пользоваться. И все-таки, как ни странно, я по-прежнему ощущал ее частью себя, как будто она крепилась ко мне каким-то невидимым образом. В больнице ее положили в банку с формалином, и я поставил ее рядом с кроватью, чтобы наблюдать, как она плавает там, будто некое загадочное морское существо, и чувствовать одновременно ее отсутствие и присутствие на конце запястья, которое мне больше не принадлежало.

Невропатолог сказал ему, что фантомная конечность в конце концов может сократиться до размеров культи.

— Даже отсоединиться и отвалиться. Но мне кажется, я бы скучал по ней, по этой последней, слабой связи с местом, где я родился. Это звучит нелепо?

— Да нет, вполне разумно.

Я думала о Робине, который сбежал в Нью-Йорк, когда ему было шестнадцать, оставив маму с нетерпением ждать его возвращения. Мама тогда раздула важность Робина в нашей повседневной жизни, важность, утраченную с его уходом, пока он так и не остался навечно опоздавшим гостем к ужину, недостающим собеседником, историей о лучших временах. Когда мы нашли его снова, история уже была окончена. Лежа на больничной койке, он выглядел странно расплющенным, словно все поддерживающие кости были раздавлены, подобно руке Ника. Бескостный, как цыпленок для фаршировки.

— Похоже, что части нашего мозга, которые раньше получали входные данные от потерянного члена, продолжают работать, — сказал Ник. — Разъединенные клетки посылают ложную информацию, сообщая, что конечность все еще на своем месте. Вот мы и делаемся кривобокими.

Пока он говорил, я думала о Робине, но его следующий вопрос прервал мои мысли:

— А вы, Клер, по работе тоже интересуетесь устройством вещей?

Тут встряла Салли:

— Она фотографирует кости мертвецов.

Эта мелодраматическая реплика заставила Ника поднять брови.

— Я работаю вместе с судебным антропологом, — пояснила я. — Человеком, специализирующимся на изучении человеческой скелетной системы. Он консультирует всех, от патологоанатомов, проводящих вскрытие, до историков, исследующих заявления вроде того, что в безымянной могиле недалеко от Дели нашли останки Акбара.[19]

— Правда?

— Что?

— Что в безымянной могиле неподалеку от Дели нашли останки Акбара?

— Простите, я…

Меня завораживало то, как Ник пользуется своими руками, почти по-итальянски, или, скорее, пользовался, когда имел их две. Его правая рука все еще дирижировала, широкими неаполитанскими жестами, но теперь музыкальный ритм сбился, передавая колебание, записанное в партитуре. Длившееся не дольше вдоха (того придыхания, с которым он почти произносил «х» в «Дели»), оно волновало меня, как джазовая композиция, сыгранная в миноре.

Усилием воли я заставила себя вернуться к вопросу:

— А вы интересуетесь Акбаром?

— Я интересуюсь тем, что остается от вещей. Точнее, раньше интересовался.

— А теперь?

Он поднял палочку с земли и начертил в пыли четырехугольник, в каждом углу поставил букву «N», а посредине нарисовал круг — все это напоминало набросок райского сада Салли.

— Я перенес свою страсть на молекулу хлорофилла, — сказал он, подписывая круг буквами «Mg». — Здесь, в самом сердце, находится атом магния, легко отделяемый при значительном повышении температуры, — вот почему зеленые овощи желтеют, если их пережарить.

— Вы ученый?

Он помотал головой.

— Художник, интересующийся наукой. Что я отношу на Счет этой моей руки. — Он отвернул свой правый рукав и показал металл внутри. — Как вы, вероятно, знаете, большая часть магния, который мы потребляем с пищей, содержится в наших костях. В моем же случае кости полностью сделаны из сплава магния.

Представляя себе, как он лепит скульптуры одной рукой, я спросила, в каком же виде искусства использовался хлорофилл. Он улыбнулся Салли.

— Наша садовница вам не рассказала? Я работаю с травой. Я художник, одержимый зеленым цветом.

— «Зеленый» художник.

Я пыталась не выдать свое разочарование. Сейчас он скажет мне, что его работа концептуальна — слово, к которому годы в художественной школе приучили меня относиться с недоверием.

— Вы должны посмотреть работы Ника, — сказала Салли.

— Мм, — отозвалась я. — Да, конечно. Как-нибудь…

— Пойдемте прямо сейчас. — Ник взял мою руку своей искусственной конечностью так крепко, что я заподозрила желание увидеть, как меня передернет.

Дом, где он жил со своим дедом, выглядел кукольным по сравнению с моим замком: четыре или пять крошечных комнат-кладовок, стены которых он превратил в галерею своих работ, сюрреалистических зеленых фотографий. Картины напоминали не то сделанную из травы Туринскую плащаницу, не то рентгенограмму лесного духа. Явно приведенный в действие нашими движениями, один рисунок издал странный пульсирующий ритм. Я покачала головой.

— Что это? Не могу разобрать.

— Фонограмма одной из моих инсталляций. Звук травы, пробивающейся сквозь почву, усиленный в десять тысяч раз. Эти картины — всего лишь бледное подражание настоящим работам, где трава выращивается вертикально в затемненной студии, а потом подвергается действию света — от этого возникают разные степени пигментации. Можно получить весь тональный ряд зеленого цвета, эквивалентный оттенкам серого, проявляющимся на черно-белых фотографиях. — Он указал на лицо человека, пожелтевшее от недостатка света. — Зеленый цвет исчезает, когда трава находится в неблагоприятных условиях. В конце концов растение умирает.

— Каким образом вы пришли к этой технике? — спросила я.

— Это все Салли. — Салли улыбнулась, довольная своим вкладом. — Она забыла лестницу на газоне, а когда убрала ее через несколько дней, то я заметил, что на траве осталась перевернутая тень, — там трава, страдавшая от отсутствия света, выцвела и лишилась зеленого пигмента. Я узнал, что растения, умирая, активизируют ген, который снижает содержание хлорофилла, так что они теряют цвет и чахнут, подобно людям.

Его картины травяных змей, богинь из дерна, индуистских монастырей из разбрызганной грязи, семена, выросшие в устремленные вверх зеленые коврики, — все они умрут, когда запас питательных веществ будет исчерпан, объяснил он. Его фотографии запечатлевали живые полотна, увядавшие со временем до серовато-коричневого и золотистого цветов позднего лета.

— Меня интересует тот миг, когда зеленый цвет растительности возникает из ничего, из тьмы, а потом снова исчезает, — продолжал Ник. — Узенький мостик между жизнью и смертью.

И как только ему удалось сказать такую фразу и не прозвучать напыщенно, будто вещает с кафедры?

— Вы пробовали краску?

— Краску — нет, — мягко ответил он. — Но я экспериментировал с грибком, красными клещами и пауками. Два года назад я вырастил ковер ячменя на полу дворца Шайо в Париже, а потом выпустил на него тысячу особей голодной саранчи.

— Нашествие саранчи, — отозвалась я. — Очень по-библейски. Сочувствую сторожу, который потом все это убирал.

Он нахмурился, но тут же пожалел об этом.

— Ну, стадия моего увлечения саранчой миновала. Теперь мне нужно что-нибудь более постоянное.

— Почему трава, если вы хотите, чтобы ваша работа сохранилась? Отчего не попробовать искусственное травяное покрытие?

Он считал, что одержимость травой, этой основой основ британского сада, коренится в его собственном происхождении: там, где он родился, большую часть года было слишком жарко и слишком сухо. Трава в Индии скорее бурая и зеленеет лишь короткое время, в сезон дождей, или же когда кто-то может позволить себе потратить драгоценную воду на ее орошение.

— В таком случае зеленый цвет становится еще более могущественным символом богатства и привилегированности.

Между тем в Британии и Штатах газон скорее служит зеленой гарантией безопасности, внушает своему хозяину чувство уверенности: мой участок; мой клочок земли; мой собственный кусок Аркадии. Еженедельный знак препинания, которого никогда не было у нас с Робином: день, когда папочка косит лужайку.

— Я работаю с генетиком Кристианом Гершелем, — продолжал Ник. — Он верит, что может отключить те гены, которые обычно активизируются, когда растения начинают умирать. Если он добьется этого, то сможет замедлить процесс старения растений. Или даже вовсе остановить его. Он называет свой новый сорт травы «Ева-грин», «вечнозеленая Ева».[20]

— Это редкость, наверное, — генетик, интересующийся фотографиями травы, — заметила я.

— Нас познакомил племянник Алекс, Джек Айронстоун. Джек и Кристиан занимаются исследованиями хлорофилла в ЮНИСЕНС, крупной фармацевтической компании. Часть денег на исследования поступает от гольф-клубов, теннисных клубов, комиссий по лугопастбищным хозяйствам. Остальным мы обязаны тому, что ЮНИСЕНС пускается в разные рискованные предприятия, чтобы изобрести новое лекарство, в состав которого входил бы хлорофилл, — его молекула, по их мнению, способна защитить иммунную систему. Моя работа — всего лишь ответвление от основных исследований.

— Что он собой представляет — Джек Айронстоун? — спросила я.

— Они родственники, — снова вмешалась Салли.

— Да, что-то вроде, — подтвердила я.

— Джек — интересный парень. Немного нелюдим.

В тот же день мне удалось выудить у Салли краткую биографию Джека Айронстоуна (Итон, Кембридж; биохимик по профессии и ботаник в свободное время). Впрочем, гораздо больше меня интересовано то, что Джек был связующим звеном, человеком, который мог заполнить кое-какие пробелы в моей семейной истории. Ник дал мне его домашний и рабочий телефоны, и несколько недель я оставляла ему сообщения, но он так и не перезвонил. Сначала секретарша Джека сказала мне, что он в Индии, проводит какие-то эксперименты с хлорофиллом. В другой раз он оказался в Бутане, где исследовал что-то, связанное с орхидеями. Целые месяцы человек, которого я считала ключом к прошлому моего отца, оставался «дальним родственником», мучительно неуловимым.

9

Пока не всплыло куда менее невинное объяснение дружбы Джека с Салли, я приписывала это ее умению все выращивать.

Она так же отлично ладила с людьми, как и с растениями. Мы часто заглядывали в домик, принадлежавший Мустафе, маленькому, подвижному человечку с бандитскими усами, который в первую же нашу встречу сообщил мне, что в обязанности Салли входит приносить мяту, нужную ему для чая по-турецки. Наблюдая за его женой, разливавшей ароматную жидкость из самовара в гравированные стаканы, я задумалась об окружавшей меня экзотике, о серебряном самоваре под рядом сделанных фотографий в сепии, изображавших виллы на Босфоре. Я никогда прежде не пила чай из стакана и не встречала служащих химчистки, подобных Мустафе, чья степенность вкупе с мудростью принадлежала не просто другому континенту, а иному веку, нежели мой.

В другой раз я заметила, что он, кажется, счастлив своей работой; на это Мустафа ответил, что счастьем обязан своим верованиям.

— Ислам? — спросила я, воображая, что все турки — мусульмане.

— Экзистенциализм. Мой отец был христианином, как большинство иноверцев в Турции. Почти все, что ни есть творческого, исходит от сектантов, диссидентов и редко от фундаменталистов, фанатиков. Я экзистенциалист, мисс Флитвуд. И потому счастлив в моей работе.

— Я понимаю.

Салли хихикнула. Она-то видела, что я притворяюсь.

— Я встал на сторону экзистенциализма с первой же страницы Камю.

— А… — Я отчаянно соображала, где здесь связь с химчисткой.

— Не следует, однако, путать экзистенциализм с нигилизмом, — добавил он.

— Нет, нет. Я постараюсь этого не делать.

Салли, желанный гость в большинстве приютов, вскоре ввела меня в местное общество. Она представила меня Толсте, у которого мы брали экзотические семена, и Артуру, старожилу Ист-Энда, давно разменявшему шестой десяток, — он попросил меня оставлять блюдечки с молоком для ежей. Гигантский домашний кролик Артура, Джордж, вселил в Рассела суеверный ужас. «Ты видела, какие яйца у этой крольчатины?» — прошептала Салли, когда мы уходили.

Но за все время, что я жила в Эдеме, моя подруга ни разу не пригласила меня в свой собственный дом. Разговоры на повышенных тонах, доносившиеся оттуда каждый вечер после закрытия пивных, служили достаточной тому причиной, а скрытность, которую она проявляла при расспросах, вскоре заставила меня понять: если надавить на нее слишком сильно, она просто закроется, как моллюск в раковине. Подобно жителям многих других закрытых сообществ, Салли неприязненно относилась к постороннему вмешательству в семейные дела. В душе она оставалась деревенской девушкой, готовой с радостью поделиться сведениями местного значения: лучшие пончики продаются в магазине на Коламбия-роуд, самый дешевый супермаркет — на Брик-лейн, Толстя подарил отменные семена конопли, а вон в ту забегаловку всегда ходят есть художники Гилберт и Джордж. Она даже показала мне «Лови на опарышей», принадлежавший Перси круглосуточный автомат по продаже червей, которым пользовались местные рыболовы, удившие рыбу в канале: они опускали монетку, а взамен получали живую наживку.

— Они что, так отчаянно нуждаются в опарышах? — поинтересовалась я. — Прямо двадцать четыре часа в сутки?

Она усмехнулась:

— На лежалого червя самую большую рыбу не подцепишь.

— Может, нам стоит составить им конкуренцию. В саду костей Вэла в опарышах нет недостатка. Но что они там делают весь день, эти черви? В смысле в автомате.

— Молятся, чтобы никто не пришел и не сунул туда эти пятьдесят пенсов, вот что.

Салли также водила дружбу с мистером Сильвером. с 1945 года управлявшим магазинчиком электроприборов на Коммершл-стрит: «Зачем лететь на Луну, если всю электротехнику вы можете приобрести у Сильвера?» Салли зарабатывала карманные деньги, помогая ему составлять рекламные надписи для замысловатых витрин, сделавших Сильвера местной знаменитостью (ручные мини-вентиляторы и карманная сигнализация, стальные замки, «Мощный шахтерский фонарик, можно носить на голове, можно использовать как настольную лампу», лампочки с разнообразными нитями накаливания, в форме крестов и звезд Давида). Не знаю, почему мне не показалось странным, что садовница-подросток сочиняла надписи в таком духе:

Преступление! Преступление! Преступление! Каждый день мы слышим множество историй об ограблениях и изнасилованиях, о жестоких нападениях в метро. Но нам никогда не рассказывают, что чувствуют жертвы этих нападений впоследствии. Должно быть, это тяжелые переживания на ОЧЕНЬ ДОЛГОЕ время. Наша карманная сигнализация поможет вам в час беды!

Не считая этих маленьких вылазок, Салли интересовалась внешним миром лишь постольку, поскольку он касался растений. Она уговорила меня купить образцы гималайского голубого мака под названием Meconopsis baileyi, после того как долго надоедала сказками о его романтической истории. От нее я впервые услышала о полковнике Бейли, офицере британской разведки, который впервые обнаружил цветок в Восточном Тибете в 1913 году.

Охотники за растениями — то были кумиры Салли. Прочие девушки ее возраста сходили с ума по соло-гитаристам, она же теряла голову от искателей приключений и шпионов, бросивших вызов Гималаям в поисках редких цветов. В ее воображении раскинулся сад, полный утерянных растений: «незапамятный сад», как говорила она. Вожделенными трофеями моей подруги были не потные трусы или автографы ее героев, но нечто совсем противоположное: неподписанные ботанические акварели, копии, сделанные от руки с оригиналов, нарисованных неизвестными индийцами в Калькуттском ботаническом саду в девятнадцатом веке. Человек, собравший этот сад на бумаге, был сэр Уильям Роксбер, которого Салли величала «офигенный бог индийской ботаники».

— Эти картинки называются Акварели Роксбера. — Она написала оба слова с большой буквы, как будто это реликвии, рака — Королевский ботанический сад, Кью-Гарденз… — Когда наш класс ездил в Кью, смотритель разрешил их потрогать, — добавила она приглушенным голосом, обычно приберегавшимся для восхитительного торса Толсти. Великая мировая ботаническая сокровищница, все драгоценности в которой были на бумаге.

В прошлом январе мы совершили паломничество в Кью, чтобы взглянуть на эти реликвии, и меня по-настоящему потрясло, что герои Салли не подписывали свои работы — ни копии, ни оригинальные шедевры, которые по-прежнему хранятся в Калькутте. То был век систематики, время, когда широко применялась классификация Линнея, и все же индийские художники, авторы акварелей Роксбера, будто канули в Лету. Они скопировали все, до последнего водяного знака, до номера заводского оттиска, но не оставили ни имен, ни истории.

— Немного несуразно, правда? — спросила я хранителя ботанического сада в Кью. — Ученые, одержимые идеей расставить по полочкам все растения Индии, не позаботились сделать то же самое с людьми, теми, кто вел записи? — Этот вопрос волновал меня, ибо я питаю слабость ко всем, кто составляет списки.

Необычная увлеченность моей подруги первыми охотниками за растениями и художниками была воспитана ботанической библиотекой Магды Айронстоун. Там мы нашли схему фруктового сада, росшего в Эдеме первоначально. Потом Салли вырезала фотографии из каталогов луковиц и семян мистера Банерджи и, совместив их со списком понравившихся растений из Роксбера, собрала пестрый коллаж — наш собственный сад на бумаге. А однажды она прочитала книгу о старинных садах и вбила себе в голову, что еще можно найти призрачные следы того, что росло при Магде. Поэтому ночью она уговорила Толстю осветить фарами его автомобиля лужайку через задние ворота, а я в это время должна была фотографировать.

— Что за бред, детка! — сказал он. — Зачем мы это делаем?

— Выгоревшие пятна, появляющиеся на траве после засушливых периодов, дают ценную информацию о расположении ранних насаждений, — громко зачитала она. — Если взглянуть на них сверху, часто можно получить представление об общем рисунке потерянных садов.

На следующее утро я спросила Салли, чем она планирует заняться, когда уедет из дому, — я думала, вдруг она хочет стать ландшафтным архитектором, а может, мечтает пойти по следам ботаников вроде Роксбера. Она в это время стояла на коленях, продолжая наши вчерашние раскопки.

— Чем я хочу заняться? — эхом откликнулась Салли, садясь на пятки, будто этот вопрос никогда не приходил ей в голову.

— Да, заняться. Какие твои самые смелые мечты?

— Я бы хотела увидеть настоящие картинки Роксбера, ну, понимаешь, да? И узнать побольше о художниках. — Она задумалась на минуту. — Джек говорил, что в Индии на Айронстоунов работал некто Риверс, делал что-то, связанное с растениями. Он был доктором — так сказал Джек.

— Ах, вот как? — Отметив про себя Джека, я не стала говорить, что фамилию Риверс сложно назвать редкой. — И это все твои мечты? И ты не думаешь ни о профессии, ни о походах вглубь Гималаев за новыми растениями? — Я представила себе другую возможность. — А может, брак, дети, собственный дом?

— Собственный дом? — Она уставилась на вмятины, оставшиеся в грязи от ее коленей. — Мы всегда здесь жили. Семья мамы жила в номере втором. А папина — в номере первом. — Два отпечатка, история исходит из чресл.

— Что значит — всегда?

— Ну всегда — то есть целую вечность. — Она подняла горсть земли и протянула ее мне. Из темной почвы высунулся розовый червяк, выгнулся и упал обратно на землю. — Сначала это просто однородная бурая жижа, верно? Но если приглядишься, то увидишь там и кошачьи какашки, и опавшие листья, и желтую лондонскую глину, и старые кусочки битого заводского кирпича, и конский помет, и каких-то мертвых жуков, гниющие куриные кости, семена, которые могут прорасти лет через пятьдесят, пару цветочных луковиц, каштаны, которые закопали шустрые белки. Еще глубже ты найдешь маленькие осколки голубого и белого фарфора. Там земля совсем уже плотная и старая, может, ей уже лет сто — так говорит Артур, а его дед раньше ездил здесь на тележке, запряженной лошадью. — Она крепко стиснула пальцы, а потом разжала их — комок земли шлепнулся вниз. — Липко. Это глина. — Салли улыбнулась. — Я тоже прилипчивая. И не собираюсь уезжать отсюда, понимаешь?

Такая же самоучка, как и я, только ее пробелы в знаниях были куда шире; она гордилась тем, что первая познакомила меня с рисунками и дневниками Магды Айронстоун — записками длиной в целую жизнь. Мать Алекс нумеровала их только по месяцам и даже не ставила года, словно хотела стереть всякую разницу между одной весной и другой. Помню, как Салли перекатывала на языке латинские названия, точно гальку, сосредоточенно изучая картинку в одном из дневников:

— Elenium autamnale: народное название еленин цветок. Магда пишет, что его греческое имя прекрасно, «ибо объединяет в одно цветок и античную героиню, в то время как autamnale обозначает и время его цветения, и тоску своего открывателя по классической культуре».

— Helianthus exilis, — прочитала я через ее плечо. — Изгнанный подсолнечник.

Под тщательно выполненным карандашным наброском Магда приписала: «Сколько исследователей отдали жизнь и здоровье на службе нашей карте, сколько их пали жертвой одиночества и капризов климата? Даже непревзойденный Эверест[21] в конце концов сломался, страдая от „нарыва в бедре и еще одного в шее, из которых неоднократно удаляли кусочки сгнивших костей"».

Не стану утверждать, что тогда я услышала ее голос — Магдин голос. Не стану утверждать потому, что всю свою жизнь я решительно отметала всякую возможность вмешательства в нашу жизнь сверхъестественного, которое так любили мои родители-наркоманы, предпочитавшие ясновидение ясности. Но ведь Сведенборг[22] был ученым, но все же имел видения и подолгу беседовал с ангелами. Так ли необычно, что я слышу цвета, оттенки зеленого?

* * *

Краска из ягод крушины: краска цвета морской волны, получаемая из неспелых ягод.

Обломки моего прошлого гниют во мне, как кости Эвереста. Я чувствую их, когда двигаюсь. Ты хочешь, чтобы я судил то, что ты совершила, снова говорит он, чтобы я был твоим судьей и судом присяжных, чтобы я проклял или простил твое деяние. Суди себя сама. Взвесь зеленый цвет, говорит он. Положи его на весы до и после того, как он увянет и превратится в желтый, измерь то, что исчезло. Даже ученые близоруки или дальнозорки, говорит он, мы страдаем от периферического зрения и цветовой слепоты. Как можем мы притязать на беспристрастность и всемогущество? Как исследовать то, чего нет? А ведь утраченный элемент, тот, что мы считаем само собой разумеющимся, отъятый, невидимый, может оказаться куда важнее всего, что видно и что есть.

Он изучал зеленый цвет так, как другие изучают классическую архитектуру, пытаясь разложить его на отдельные части задолго до появления приспособлений, достаточно чутких, чтобы различить столбики азота, цоколи углерода и таинственную центральную колонну магния.

Он был моей любовью, моей жизнью, моей зеленой мыслью в зеленой тени. Моим утраченным элементом.

*

10

Не скоро — очень не скоро — я поняла всю странность того, что девушка из такой семьи, как у Салли, пользовалась неограниченным доступом в библиотеку Алекс. Возможно, я соображала так медленно потому, что сама чувствовала себя здесь незваным гостем, и даже хуже — перебежчицей с неправильной стороны Атлантики, чья семья нигде не задерживалась на столько, чтобы приобрести читательский билет.

— Сейчас, когда я об этом думаю, — говорила я полицейскому, бравшему у меня показания после убийства, — мне кажется, что Салли за несколько недель до смерти пыталась сказать мне какую-то важную вещь. Что-то связанное с ее отцом.

— Дереком Риверсом? — Полицейский, похоже, заинтересовался. — И что же?

— Думаю, он украл что-то из дома моей… из моего дома. Или… — Я пыталась представить Салли в лучшем свете. — Может быть, она…

Крала. Может быть, Салли была воровкой.

— Она советовала мне сменить замки, говорила, что Алекс часто забывала запереть дом, а в нашем районе лучше не оставлять двери нараспашку. Говорила, что-нибудь может пропасть.

— И у вас что-нибудь пропало?

— Пока я здесь живу, кажется, нет. Мой пес залаял бы. Но раньше… этот дом — настоящий музей, и сомневаюсь, что после смерти тети составляли опись имущества. К тому же она явно была совершенно глуха в последние годы.

Я не стала говорить ему обо всех книгах, которые Салли «одалживала» у Алекс. Просто добавила их к списку труднообъяснимых вещей — всяких неясностей, вроде моей дружбы с Салли и ее неустановленных пределов.

Полицейский опустил ручку.

— Где же здесь связь с Дереком Риверсом?

— У него есть ключ от моего дома, потому что он сторож. И он приходил ко мне после убийства Салли, спрашивал, говорила ли она что-нибудь о нем. — Я пожала плечами, признавая слабость своих доводов. — Он вел себя очень агрессивно.

— Вы сменили замок?

— Я забыла.

Я пыталась вспомнить, когда же Салли говорила мне про замки. В начале этой весны, как-то на рассвете я вышла в сад погулять с Расселом. С трудом пробираясь по мелководью тумана, окутавшего заросли бамбука, я рисовала в своем воображении восточный пейзаж, подернутую дымкой сонную местность, где влажно и кишат змеи. Кажется, втайне я надеялась, что случайно встречу Ника и он найдет меня весьма живописной. Но он, вероятно, спал. Рассел, радостно сопевший возле корней молодого папоротника, вдруг поднял голову и залаял на тис. Его лай означал не предупреждение, скорее, приветствие.

— Что там, Рас?

Я ничуть не удивилась бы, застав этого густолиственного динозавра в процессе превращения. Его полая сердцевина, лоснившаяся изнутри, как перламутр, была усеяна белыми и зелеными растениями, словно большой старый кит, что колыхается в морских волнах, весь обросший ракушками и водорослями.

Внутри ствола зашевелились. Кто-то поднимался с корточек — медленно, разминая затекшие мышцы.

— Салли?

Одной рукой девушка придерживалась за покрытую патиной шкуру дерева; в другой держала одеяло, пестревшее листьями и мхом.

— Салли! Ты что, спала сегодня в дупле? Твоя мама будет волноваться!

— Мама ночевала у родных, — огрызнулась Салли, явно имея в виду, что ей пришлось бы остаться наедине с отцом.

Подозреваю, то был не последний раз, когда Салли спала внутри дерева, чтобы избежать пьяного внимания Дерека Риверса, по крайней мере, если судить по примятым листьям и веточкам, которые я время от времени замечала; хотя то был единственный раз, когда она по неосторожности позволила мне обнаружить ее. В то утро мне удалось затащить девушку к себе на кухню — единственный уголок дома, отмеченный моей личностью. К стене было приколото несколько фотографий прилавка мистера Банерджи, с полки, на которой я хранила индийские приправы из местной бангладешской бакалейной лавки, свисали пучки высушенных трав, а на сосновом столе стояли первые цветы в банке из-под джема. В первую же неделю Салли помогла мне перетащить сюда из гостиной Алекс электрическую плитку с двумя конфорками; теперь я поставила на нее сковородку, намереваясь сделать яичницу с поджаренным маком и чили, так всегда делала моя мама. Глядя, как я перемешиваю специи в шипящем масле, Салли рассказала, что у ее мамы есть индийский рецепт хлеба с маком.

— От папиной семьи. Надо будет как-нибудь попробовать.

— Значит, твой отец знает о том индийском родственнике, про которого говорил Джек?

Она пожала плечами, смущенная моим внезапным интересом.

— Твой отец знает об истории больше, чем Джек?

— Да не, вряд ли. Он говорит, что мы можем быть родственниками, мы, то есть Риверсы и Флитвуды, а может, и Айронстоуны. Это все, что я знаю.

На ее лице было написано твердое желание не отвечать ни на какие вопросы, поэтому мне пришлось отступить. Салли опустила палец в мешок с пряностями и принялась разглядывать крошечные серовато-черные семена, прилипшие к подушечке.

— Ты знаешь, что это опийный мак? Фирма, в которой работает Джек, делает духи из масла семян опийного мака. Эти семена такие крепкие, что могут прождать в земле сто лет, а только потом дать ростки.

Я спросила, что она думает о старых названиях мака, на которые мы наткнулись в библиотеке Магды, — красные колпачки, грозовой цветок; я думала, она будет говорить про жестокость и насилие, а она подула на свой пальчик, так что семена исчезли в комнате моей тети.

— Брехня.

Кажется, именно в то утро она легонько постучала по моему замку и невзначай заметила, что неплохо бы его заменить.

— Могу устроить тебе хорошую скидку у мистера Сильвера.

Все, что происходило между Салли и ее отцом, выплыло наружу благодаря дедушке Ника. Он постучался ко мне как-то в воскресенье и принялся жаловаться:

— Право же, весь этот шум-гам невозможно терпеть!

— Вы о Риверсах, мистер Банерджи?

Прошлой ночью там случилась настоящая буря, когда отец Салли вернулся из пивной.

— Ну а сегодня она не пришла помочь. Обычно она приходит каждое воскресенье рано утром и отвозит мои растения на Коламбия-роуд, за это, как вы знаете, я плачу ей небольшие комиссионные или даю растения на выбор. Не появиться и не предупредить заранее — это совсем на нее не похоже.

За его суетливостью Белого Кролика скрывалось самое искреннее беспокойство. Я знала, как он любил Салли.

— Вы ходили к ней?

— Нет, нет. У меня нет вашей власти. Он скажет, что это не мое дело. Я не люблю вмешиваться. Мы все-таки соседи. Он опять будет обвинять меня в том, что я подслушиваю и сую свой нос куда не просят. И моего внука нет дома — он уехал устраивать большую выставку.

Все это означало: мистер Банерджи одинок и беззащитен, в то время как за моей спиной выстроилась вся невидимая мощь попечителей Эдема.

Я колебалась, не желая задавать очевидный вопрос.

— Вы думаете, мне следует поговорить с мистером Риверсом, мистер Банерджи?

Его доброе лицо, хотя и по-прежнему встревоженное, просияло.

— Мне пойти с вами?

— Нет, не хочу втягивать вас в неприятности. Я справлюсь сама. Только…

— Да?

— Если на Риверса вдруг найдет, позовите Толстю, хорошо?

Пытаясь обмануть скорее себя, чем Риверса, я натянула тяжелые ботинки, добавлявшие лишний дюйм к моему росту. Настоящие говнодавы, хотя по природе своей я человек мирный и не люблю связываться с дерьмом. Надев на Рассела ошейник с поводком, я пошла и постучалась в парадную дверь Риверсов — мое сердце гулко вторило ударам кулака.

Подошел Риверс: он был небрит, и от него пахло чем-то кислым. Я привыкла видеть его квадратное тело в военном костюме, купленном на распродаже. Теперь, без камуфляжной куртки и кепи, он казался старше, приземистей, и даже пятен на его лице стало как будто больше. Но при этом он выглядел гораздо внушительнее. Ткань его белой футболки обтягивала рельефную мускулатуру, неожиданную у такого пропойцы, а кости черепа отчетливо выпирали под легкой щетиной и не переставая двигались, выдавая едва сдерживаемую энергию, словно он, как какое-то маленькое, злобное животное, быстрее всех нас проживал свою жизнь. Или чужие жизни.

— Малышка Салли занята, помогает прибираться, — заявил он, не впуская меня внутрь.

Но Рассел, заметив Салли в прихожей позади отца, уже протиснул между нами свое похожее на сардельку тельце, и Риверсу снова пришлось открыть дверь.

— Салли! — позвала я. — Это я, Клер. У меня для тебя есть работа.

На это Риверс заявил, что Салли достаточно уже на меня поработала и что, мол, я о себе возомнила, встревая между мужчиной и его семьей, и что вообще ему просто не терпится.

— Сделать что, мистер Риверс?

От страха мне казалось, что мои глаза привязаны к длинным ниточкам жевательной резинки, совсем как фантомная рука Ника. «Не терпится ударить меня, избить, — подумала я, — так же, как ты избиваешь свою жену и дочь».

Он сделал шаг в мою сторону, и мне в нос ударил запах перегара от вчерашнего пива. К нему примешивалось что-то еще — запах гниющих зубов, наверно, или вонь от какой-то внутренней болезни. Он стал кричать, что я сука и что он имеет не меньше прав на эту собственность, чем я, знали б только люди.

— Думаешь, ты хозяйка этого гребаного особняка! Можешь спросить этого своего родственничка, уж он-то тебе расскажет.

— Джека Айронстоуна? Что же он мне расскажет?

Его глазки забегали.

— И этот гребаный проныра-пакистанец тоже пусть отваливает!

— Мистер Банерджи? Но мне казалось…

— Гребаные пакистанцы!

— Я думала, вы…

— И этот его гребаный задроченный внук!

— Но мне казалось, вы так гордитесь своими индийскими корнями, мистер Риверс?

Рассел заходился в лае, натягивая поводок.

Риверс топнул на него ногой.

— Убери эту гребаную крысу с глаз моих долой, или я… Я взяла Рассела на руки; он рычал и отчаянно вырывался.

— Давайте, ударьте меня, мистер Риверс. — Не знаю, откуда вдруг взялось мужество. — Ударьте меня, и я напущу на вас службу соцобеспечения и совет попечителей Эдема так быстро, что вы глазом моргнуть не успеете.

Кажется, он и впрямь собирался меня ударить. Но тут рядом с ним появилась миссис Риверс, положила руку ему на плечо и стала убеждать меня, что ее муж не плохой человек, просто волнуется из-за работы, и, пожалуйста, не зовите социальщиков, мисс Флитвуд, с Салли все в порядке. «Социальщиками» здесь называли службы социального обеспечения. Она произнесла это слово так выразительно, как будто говорила о какой-то болезни.

С Салли, впрочем, не все было в порядке. Глаза на распухшем от побоев лице потухли; она подняла руку в таком жесте, который тотчас же заставил меня устыдиться своего нежелания встретиться лицом к лицу с ее отцом. Отступив туда, где кулаки Риверса не могли меня достать, я сказала настолько твердо, насколько позволял мой голос:

— Я знаю, чем вы занимаетесь, мистер Риверс, и все остальные тоже знают. Мы наблюдаем за вами. Помните об этом. И я завтра же пойду к социальщикам, если Салли не вернется в сад.

Когда я закончила свою речь, мои руки тряслись.

Салли вернулась. Но на все мои вопросы она лишь покачала головой и попросила ничего не рассказывать социальщикам, из страха, что ее мама потеряет дом. А ее мать слонялась по Эдему как побитая собака, бормоча, что Риверс уже несколько лет сидит без работы. Сам Риверс какое-то время сторонился меня и свел к минимуму шум своей взбаламученной семьи. Но то была не последняя его стычка с Салли, если судить по старым синякам, найденным на ее теле патологоанатомом. Риверс просто приберегал свою досаду и злость про запас, хранил, как деньги на банковском счете, позволяя им расти и накапливая проценты. А потом взял и спустил их на свою дочь.

11

— И это все? — спросил меня следователь. — И из-за этого вы подозреваете Риверса?

— Да… нет. Еще у него бывали ночные гости. — Я начинала связывать воедино все события той весны. — Первый раз я заметила их в марте.

Я проснулась и услышала рычание Рассела; он прижал нос к подоконнику так крепко, насколько позволял его крошечный рост. Он боится темноты, так что, желая успокоить пса, я взяла его на руки и выглянула в окно, где луна четко высветила двух мужчин возле задней двери моего дома — негра и белого. Повинуясь какому-то шестому чувству, я зажала пасть Расселу, чтобы он не залаял, и не убирала руку, пока их силуэты не растворились в зарослях бамбука. Через несколько секунд они появились уже у ворот дома Салли, ворота открылись, и эти двое исчезли внутри. И все. Ворота моего сада не были заперты. Они не вламывались. Что же меня тревожило?

— Их молчание, — сказала я следователю. — Если бы они орали или были пьяны, то было бы не так страшно.

— Вы сообщили о них?

Я понимала, что он задал вопрос лишь для проформы. В конце концов, о чем тут было сообщать?

— Нет, я…

Мучась бессонницей после ночного визита, я решила заняться обработкой своих снимков в подвале, который Салли помогла мне превратить в маленькую, но вполне приличную проявочную. Недавно я начала делать коллажи из фотографий Салли, работающей в саду, накладывая их путем двойного экспонирования на ботанические этюды, снятые при помощи изобретенной Вэлом гибридной рентгеновской камеры. Этот аппарат мог проникнуть достаточно глубоко внутрь растения, чтобы высветить слои серых тонов, настолько насыщенных, что они казались почти зелеными. На одной картинке прожилки листа причудливо и жутковато сливались с поднятой рукой Салли; на другой ее пальцы тянулись параллельно стволу растущего дерева, а костлявая ступня выглядывала из-под замшелых сучьев тиса. В ту ночь, охваченная дурными предчувствиями, я начала еще более мрачную серию, комбинируя на этот раз рисунки цветов и снимки Салли с судебными фотографиями, напоминавшими мне женщин Пикассо или скульптуры Генри Мура, где все в неправильном порядке и отверстия находятся не там, где надо.

Кроме того, я использовала фотографии нескольких занятных экземпляров из подвала — тех, что вполне могли украсить какой-нибудь викторианский паноптикум; среди них выделялся череп ребенка, из родничка которого рос второй череп, поменьше размером. Лица были повернуты в разные стороны, и меньшая, несовершенная голова казалась перевернутой вверх тормашками. На этикетке было написано: «Craniopagus parasiticus. Череп бенгальского мальчика с двумя головами, возраст — четыре года, считается сильно обгоревшим в младенчестве». Снимок головы я почти безупречно совместила со страницей из дневника Магды: «Растительная тератология»[23] до недавнего времени все необычные образования считались чудовищами, которых следует сторониться, отклонениями от нормы, не имеющими права на существование».

Закончив печатать коллажи, я заглянула во все шкафчики в подвале и нашла альбом для вырезок; там были изображения орхидей и маков, снабженные аккуратными комментариями. Я узнала руку Джозефа Айронстоуна: «Художники и анатомы всегда стремились понять, что же отличает наш вид от более примитивных форм жизни, и особое внимание обращали на кости, эти строительные леса, поддерживающие позвоночных. Я, однако, желаю установить незримое, дать определение человечности и бесчеловечности — тому, что я называю Я против Не-Я».

«Я против Не-Я». У меня возникло ощущение, будто человек, написавший эти строки столетие назад, забрался в пыльные, затаенные уголки моего сознания. Это был один из тех многочисленных терминов, которых я нахваталась перед смертью Робина, когда просматривала все книги и статьи, попадавшиеся мне под руку, в поисках сведений об иммунной системе. Одновременно мне пришлось многое узнать о раке, потому что именно исследования ретровирусов рака привели к открытию СПИДа. И невозможно углубиться в изучение иммунной системы и рака, не наткнувшись на термин, использованный Джозефом Айронстоуном.

«Я против Не-Я»: один из насущных вопросов исследований по раку. Почему наша иммунная система не распознает опухоли как «не-я»? Почему мирится с ними? Как удается раковой клетке скрыть свою сущность маньяка-убийцы под личиной сумасбродного дядюшки, тем самым защищая себя от иммунной системы? Каким образом ей, этой клетке, удается проскочить на генетический светофор, надуть нашу внутреннюю полицию?

Часть ответа лежит в мастерском умении рака маскироваться. Реактивируя гены, участвующие во внутриутробном развитии, новообразования ухитряются обмануть иммунную систему, и она терпит блуждающие клетки. Специалисты по лечению рака говорят об «отмене толерантности», иммунологической неотвечаемости, имея в виду способ заставить иммунную систему перебороть такое всепрощающее семейственное отношение и распознать в опухолях угрозу.

Я лишь однажды спросила Салли о посетителях ее отца, которые приходили той весной по двое и по трое, обычно в то время, когда пивные давно уже были закрыты, и всегда через центральный сад. Она тогда покачала головой и быстро опустила глаза.

— Зачем терпеть его? — спросила я, подстрекаемая ее упрямым молчанием. — Зачем оставаться, Салли? — Пытаясь отменить толерантность, заставить девушку распознать в отце угрозу.

— Из-за мамы, — ответила она, наконец подняв на меня глаза. — Она его жалеет, считает, что он унижается, работая сторожем. — Она вжала голову в плечи при виде моего недоверия. — Все равно мама его не бросит, а я без нее не уеду. — Она еще пробормотала, что он вовсе не такой уж и плохой, только когда напивается.

Ничего этого я следователю не сказала. Не поделилась я с ним и своей теорией, согласно которой Дерек Риверс был чем-то вроде вируса, заражавшего весь наш квартал. Впрочем, и сказанного было достаточно, чтобы детектив как-то странно взглянул на меня; а когда он спросил, что ответила мне Салли, я совершила ошибку — рассказала ему все, как было. «Папа не такой уж и плохой, — повторила Салли. — А если с ним станет совсем невмоготу, я всегда могу пойти к Толсте, у него есть свободная комната».

Моя дружба с Толстей стала куда более сердечной, когда он понял, что я «не настучу попечителям» о том, что он тут живет. Его договор об аренде, как у многих других здешних обитателей, не выдержал бы тщательной проверки. Слабое законное основание для его проживания в Эдеме было связано с подружкой (к этому времени уже переехавшей), которая считалась потомком беглой рабыни из Бристоля, спасенной Магдой Айронстоун. Получив новое имя, Хоуп, бывшая рабыня стала активисткой профсоюзного движения вместе с Энни Безант,[24] а позже — одним из столпов баптистской церкви в Хэкни.

— Пела госпелы, — говорил Толстя. — Вращалась в шоу-бизнесе, как я.

Толстя, независимый музыкальный журналист, чей язык резал, как бритва, обладал особой расслабленной манерой речи, свойственной выходцам из Вест-Индии. Этим голосом он поддразнивал меня всякий раз, когда считал, что я слишком напряжена или скована правилами, — то есть почти все время. Его гласные выходили мягкими и полнозвучными, как трели саксофона, ну а согласные — как получится. Никаких тебе поджатых, вымученных, нервных дифтонгов или кокетливо-жеманных межзубных. Он разговаривал на своем джазовом жаргоне, когда отдыхал, словно спортсмен, засунувший ноги в домашние тапочки после трудной пробежки. На радио его голос — «рабочий голос», как он называл его, — звучал совершенно иначе: нарочито правильная речь, четкая, как курс валюты, так что никто и подумать бы не мог, что он тоскует по месту, где его мать каждое воскресенье готовила жаркое для тридцати человек, а отец писал демократические манифесты.

Однажды я рассказала Толсте о ночных посетителях Риверсов, на всякий случай, в надежде, что он их знает.

— Меня интересует только одно — почему они не пользуются парадной дверью Риверсов.

Он отложил статью, которую писал, и снял очки. Через его плечо я прочла неожиданную подпись: Редж Эшворт.

— Ты чего смеешься? — спросил он.

— Редж?

— Детка, не парь меня моим именем.

— Вообще-то мне смешно оттого, что ты можешь писать на одном языке, а говорить на совершенно другом. Как я.

— Как многие из нас. — Все еще думая о моих заботах, он спросил: — У Риверса, значит, гости по ночам? Не впутывайся в это, детка. Не надо тебе неприятностей с ним и его дружками. Беспонтовая шайка.

— То есть?

— Бабы, куча дури. И еще он тут завел себе друзей по интересам в Ярде.

— Скотланд-Ярде?

Толстя фыркнул:

— Эти парни не с шотландских гор, детка, разве что с наших синих-синих гор Ямайки. — Он по-прежнему растягивал свои гласные на Карибский манер, развлекая меня, но лицо его было как никогда серьезно. — Детка, повторяю, не путайся под ногами у этой шушеры. — Он прошипел «шушера» почти театрально, хотя предостережение от этого не переставало быть предостережением. — Настоящие ублюдки. Копы с наркотой большие дела проворачивают.

Я искоса кинула взгляд на живую изгородь марихуаны, окружавшую аккуратную грядку овощей, — на что Толстя сделал каменное лицо.

— Да это целебные травы, по меркам Риверса и его приятелей. Чисто целебные. Так что когда твоя аптечка опустеет, — обращайся. Но держись подальше от Риверса. Запри дверь и не выходи, когда его друзья нагрянут с визитом.

— А как же Салли?

Он покачал головой:

— Салли — это гиблое дело, а ведь я ей говорил, как тебе говорю, если она попадет в беду, она всегда может прийти ко мне. Она остается из-за своей матери. А миссис Риверс уже такая забитая, что ничего не замечает. Добрая Салли принимает на себя весь удар.

— Что значит — принимает на себя удар?

Он снова покачал головой и заявил, что это не его дело, а малышка Салли сама мне все расскажет, когда придет время.

— Может, мне стоит вызвать полицию?

— Что ты им расскажешь такого, чего они не знают? Артур помнит Дерека еще ребенком, говорит, он уже тогда был настоящий подонок. И в полиции знают, что Риверс — мешок с дерьмом. Все это знают. Только вот поймать не могут.

12

Сегодня полиция прислала художника из особого подразделения, именуемого «Особое оперативное подразделение № 11 — группа конструирования фотороботов». Он протянул свою визитку, словно удостоверение, и слова, написанные сразу же под именем, показали, что Скотланд-Ярду не чужд постмодерн: «Это не удостоверение личности».

Его оперативное отделение оперировало безнадежно устаревшими технологиями. Вместо «Фото-фита», набора удобных в использовании фотографических изображений, знакомых по американским детективам, этот художник вооружился лишь блокнотом и угольным карандашом. К тому же ему совсем не удавалось передать сходство. Сначала мы пытались установить форму лица единственного человека, которого я видела ясно, потом определить, какие у него были волосы, приблизительное расположение ушей — все это я должна была выбрать из серии «стандартных» карандашных рисунков. Когда полицейский их изобразил (его набросок лишь отдаленно напоминал человека), мы перешли к деталям: глаза такой-то формы, нос такой, рот — широкий или узкий, брови — кустистые или гладкие. Они выбирались из свернутых в рулон бумажных лент, на которых были фотографии осужденных, предоставленные американским судебным бюро.

— Все дело в том, что эти люди выглядят как преступники. И если уж на то пошло, американские преступники, — сказала я после двухчасовых попыток обнаружить моего убийцу среди насильников, педофилов и торговцев наркотиками. — Тот, кого я видела, выглядел обычно.

— Обычно? Какие у него были характерные приметы? — Он снова взялся за карандаш.

— Какие могут быть характерные приметы у обычного человека? — нетерпеливо произнесла я. — Он был никто. Как я. Среднего роста, русые волосы, ничем не выделяющиеся черты лица.

Он вздохнул:

— Мы часто с этим сталкиваемся. Увы, не все преступники хотят соответствовать нашему представлению о них.

Мы вместе уставились на его непохожую, плохонькую карикатуру Обычного Человека.

— Может, кофе? — спросила я, не придумав ничего лучше.

— Нет. Я не пью на работе.

— Я сказала, кофе.

Но он помотал головой и заявил, что от кофе не может уснуть ночью.

— Вы уверены, что это из-за кофе?

Его энциклопедия преступников злобно уставилась на нас. Я должна была говорить, не останавливаться.

После его ухода я снова спустилась в подвал, где в последнее время проводила целые часы в поисках недостающих звеньев между Джозефом Айронстоуном и Клер Флитвуд. Мне нужно было фотографическое доказательство, общие черты, физическое сходство, но я не нашла фотографий ни Флитвудов, ни Айронстоунов — странное упущение для такого неутомимого каталогизатора, как Джозеф, хранившего целые ящики обрезков ногтей, зубов и локонов волос. Лишенная помощи самого безжалостного приспособления моего века, я вынуждена была составить коллаж из имевшихся в моем распоряжении частей, в манере того художника из полиции, придумать лицо, которое соответствовало бы тайным склонностям Джозефа. Из его книг я узнала, что у нас общие интересы с величайшим составителем списков всех времен и народов, Карлом Линнеем — шведом, который изобрел самую знаменитую систему классификации растений. Во время путешествия по Швеции в 1747 году он отметил в своем дневнике, что крестьяне используют землю с кладбищ для капустных грядок. Он писал о человеческих головах, превращающихся в капустные кочаны, которые, в свою очередь, становятся человеческими головами. «Вот так мы поедаем наших мертвецов, и это для нас благо».

Линней был не единственным исследователем растений, интересовавшимся костями покойников. Живший в семнадцатом веке голландский ботаник Фредерик Рюйш большую часть жизни посвятил изготовлению восковых анатомических моделей. В своей «Анатомической коллекции» он совместил растения и скелеты с отсеченными от тел конечностями в жутких сценах жизни, весьма напоминавших мои собственные работы. И работы Джозефа тоже, как я узнала из спрятанного альбома: наконец-то фотографии, хотя и не семейные. Как и мои снимки, фотографии мужа Магды вторили картинам Рюйша, и в сделанных Джозефом коллажах развития и гниения было что-то глубоко отталкивающее и вместе с тем прекрасное. Я приехала из страны, где старение неприемлемо, а насилие сексуально. Там стареть и умирать — вопрос стиля жизни, выбор слабовольных. Не старей, сделай подтяжку лица! Не умирай, заморозь свою сперму! Вот как поступают американцы. Но насилие и смерть случайны — молниеносны и непредсказуемы. Почему же мы одержимы ими? И всегда были одержимы? Неужели, становясь свидетелями насилия, мы чувствуем себя более живыми? Джордж Стаббс[25] препарировал свое первое животное в возрасте восьми лет. Что же сделало его художником, а не хирургом или мясником? Что помешало ему уподобиться Джеффри Дамеру,[26] который пошел дальше и выше по лестнице убийств, от насекомых к кошкам, собакам, людям? Он убивал, расчленял свои жертвы, помещал их в бочку с кислотой, а потом фотографировал то, что оставалось. Окрашивая черепа из спрея и превращая их в фетиши (вот так и он обнаружил в себе склонность к искусству — этакий Дэмиен Херст,[27] одержимый манией убийства), Дамер в конце концов получил то, чем мог поистине владеть, больше, чем это было бы возможно с живым человеком: несколько фотографий смерти, выложенных вместе с черепами на алтарь обладания. Человеческое тело как украшение, жертвенник. Не считая самого акта убийства, чем отличался Дамер от Дэмиена? Или же от коллекционера вроде Джозефа Айронстоуна, от фотографа вроде меня?

Последние несколько дней меня постоянно влекло обратно в подвал, к жалкому двойному черепу бенгальского мальчика — он напомнил мне об одном немце, жившем в восемнадцатом веке, по фамилии Блюменбах, который провел всю жизнь, классифицируя черепа (и в итоге собрал столь замечательную коллекцию, что в его университет совершались настоящие научные паломничества). Может быть, он, как и я, задался бы вопросом: был ли у двух голов, принадлежавших маленькому полуобгоревшему тельцу, один мозг, один голос?

Ма. Двегалавы? Гаретягонь страашноубеево Адинмоскадинголяс Па. Малшшикдевачка? Смияццаплякать? Видитъслыушиатъ? Гаварить? Ма. Штосказать? Ма. Слява. Ма.

Спустя два дня после визита художника я нашла тетрадь; ее содержимое в основном состояло из рядов цифр, размеров, указанных рядом с именами, которые, как я решила, принадлежали тем, кого измеряли. Они были написаны неровным, но вполне читаемым каллиграфическим почерком, похожим на руку Джозефа, но искаженным. Первая запись относилась к Джозефу Айронстоуну, вторая — к Магде, следом шли двое детей, судя по небольшому размеру их черепов. Тот, кто снимал мерку, отказался от более ранней традиции построения контуров лица с помощью овала, предложив вместо этого триангуляцию человеческой географии. Отложив тетрадь, я взяла лежавший рядом кронциркуль и надела его на собственную голову. Записывая размер своего черепа, я услышала предупреждающий лай Рассела и побежала наверх, чтобы посмотреть, кто там. В первую секунду пес меня не узнал. Он отвернулся от двери и принялся лаять на тень от моей головы на стене — инопланетное насекомое, увенчанное циркулем.

— Ошибся адресом, Рассел, — сказала я, и он повилял своим коротким толстеньким хвостиком при звуках знакомого голоса, хотя глядел по-прежнему недоверчиво.

Человек, звонивший в дверь, оказался очередным следователем уголовного розыска; он хотел узнать, не соглашусь ли я распространить среди соседей несколько фотокопий того рисунка, который я помогла составить. Он бросил быстрый взгляд на мой головной убор, но ничего не сказал. Безусловно, он видел и куда более странные вещи за время своего дежурства.

Прежде чем погасить свет в подвале, я сняла с головы кронциркуль и посмотрела на тот список, что составили до меня. Оказалось, размер моей головы полностью совпадал с размером Джозефа. Он, вероятно, был очень маленьким человеком, не намного больше своей жены. Что он пытался доказать этими своими замерами? И что пыталась доказать я?

Некоторые из тех, кому я показала фоторобот, как будто испугались, словно человек, чье невыразительное лицо смотрело с отпечатка, мог увидеть их; но Дерек Риверс скорее разозлился, чем забеспокоился.

— Помогаешь копам с их дознанием? — спросил он, глядя на рисунок подозреваемого мутными глазами. — Услужливая девица. Вечно сует свой нос, куда ее не просят.

— Не только я их видела, — быстро ответила я. — Мы все пытаемся помочь.

— Только ты заявляешь, что видела их лица. Только ты оказалась такой дурой, чтобы помочь копам сделать вот это. — Он ткнул рисунок прямо мне в лицо, так что я была вынуждена отступить на шаг.

Ради нашей собственной безопасности свидетели не должны обсуждать друг с другом убийство. Разумеется, к тому времени, как полиция позаботилась сообщить нам об этом, все уже обо всем поговорили. Теперь я наблюдала за Риверсом, пытаясь прочесть то, что скрывалось в его бесцветных рыбьих глазах, когда он швырнул бумажку на землю.

— Гребаная наследница! Почему бы тебе не убраться туда, откуда приехала, пока не вляпалась во что-нибудь! Чертова янки! — Он захлопнул ворота перед самым моим носом.

Следует ли мне сообщить об этом в полицию? Все здесь наблюдали уже годами, как Риверс ломает комедию перед попечителями: алмаз нешлифованный, работяга, попавший в житейские передряги. Соль земли, одним словом, и миссис Риверс помогала ему в этом фарсе. Никто не рисковал связываться с ним.

— Дерек всегда путался с бандитами, — предупредил меня Артур, когда я обратилась к нему за советом. — Ему не обязательно самому разбираться с тобой, понимаешь?

Весь вечер я расклеивала фотороботы по округе, но когда пошла на работу на следующее утро, оказалось, многие из них уже сорваны. Когда я позвонила в полицию, усталый голос мне ответил, что в этом районе полиция не пользуется популярностью.

— Не тогда, когда преступление совершено на расовой почве.

— Почему расовой? Люди, убившие Салли, были белыми, а не неграми.

— Вы сказали, что по ночам к Риверсам приходили черные. И потом, есть еще этот здоровяк с Ямайки — ее друг. Может, у нее был белый парень, который приревновал. Оба родителя отрицают ночных посетителей, о которых вы говорили.

— Толстя не имеет к этому никакого отношения! А люди, приходившие ночью, — там было больше белых, чем негров… И они приходили не к Салли, а к ее отцу.

— Откуда вы знаете?

— Я… я просто знаю, вот и все.

— Кажется, у него уже был привод в полицию, у этого парня с Ямайки? Он как будто симпатизирует левым?

— При чем тут политика? Это же Риверс мне угрожал!

— Физически? Он ударил вас?

— Нет, но наговорил мне всякого.

— Слова не считаются.

— Вы можете сказать ему держаться от меня подальше?

— Видите ли, Риверс утверждает, что вы вроде как сами мутите воду. Говорит, вы делали странные фотографии его дочери.

— Он — что? Но мои снимки не… Я судебный фотограф…

— И все же лично я бы не хотел, чтобы фотографии моей дочери использовали таким образом. Так что, понимаете, мисс Флитвуд…

Я все прекрасно понимала. Даже полиция, с которой я работала, считала, что женщине не пристало снимать такие «странные» фотографии; я представляла себе, как весь участок читает список моих диких обвинений против Риверса и делает собственные выводы, так же как они сделали их о Толсте.

13

Несмотря ни на что, полиции удалось задержать подозреваемого в течение двух недель после того, как появились фотороботы; наверное, у них уже был кто-то на примете. Вполне возможно, что парень, которого они арестовали, — известный преступник. А может, они нашли на месте преступления какую-нибудь улику, указывавшую на него. Никто мне этого не расскажет. В отделе по защите свидетелей мне сообщили только, что водитель, который отвезет меня на опознание, будет в штатском.

— И еще, ваш водитель позвонит перед приездом, — добавила девушка по телефону. Полагаю, чтобы его не приняли за одного из этих злодеев.

Однако ни один злодей не смог бы выглядеть в форме так, как выглядел в штатском тот серый человечек, который приехал за мной, — настолько серый, что невозможно было определить, где заканчивается его костюм и начинается лицо. Без единого слова он умело вел свою безликую машину по запруженным в час пик улицам и припарковал ее так же аккуратно. Еще двадцать минут мы не выходили из автомобиля.

— Чтобы вы ненароком не встретили обвиняемого, когда он войдет внутрь, — объяснил он мне; он цедил слова по одному из своего словно застегнутого на молнию рта, будто каждое из них стоило ему денег.

Потом он повел меня в участок, где два утомленных грузных копа не обратили на нас никакого внимания. Водитель даже не попытался объяснить, кто мы такие. Мне подумалось, его родители были из тех, кто считает, что детей должно быть видно, но не слышно.

Вскоре после нас появилась крашеная блондинка на белых шпильках; лицом она смутно напомнила мне одну из проституток, работавших на улицах возле Эдема. Еще через пятнадцать минут с улицы вошла полностью обнаженная женщина, которая криком стала требовать сержанта Брауна.

— Где он? — верещала она. — Куда он спрятался, чертова сука, мудак, ублюдок? Я ему устрою веселую жизнь!

Мы все старались слиться с пластиковыми стульями, на которых сидели.

Наконец слева от нас открылась дверь, выпустив усталого человека; он накинул на женщину плащ и вывел ее наружу. Интересно, был ли это сержант Браун, а может, Грин или Уайт.

Прошло еще двадцать минут; скука пылью оседала в комнате.

— Сколько еще я должна здесь торчать, мать вашу? — хрипло бросила блондинка.

— Подождите, мы дойдем до вашей жалобы, — ответил мужчина за столом.

— Мне, вашу мать, за это не платят, представьте себе! — добавила она. — Я, вашу мать, не просилась быть свидетелем!

— Вы по какому делу — Риверс? — спросил утомленный коп и что-то отметил у себя в журнале.

Мой серый и унылый водитель наконец несколько встряхнулся и приободрился.

— На самом деле вот эта леди здесь тоже в качестве свидетеля по делу Риверс.

Казалось, он извинялся за нас, словно блондинка и я, согласившись быть свидетелями, путались под ногами у следствия. Не будь нас, полицейские подшили бы Салли в папочку и убрали ее в один из своих бежевых картотечных шкафов, а потом занялись бы более важными делами — например, футбольным тотализатором.

Блондинка искоса бросила на меня обеспокоенный взгляд, а один из полицейских стал куда-то звонить. Снова потянулись минуты томительного ожидания, а потом появился тот же коп, который выводил голую женщину, и провел нас в комнату, где три молодых индуса смотрели по телевизору повтор «Это и есть твоя жизнь». В одном из них я узнала обитателя квартиры, расположенной над магазинчиком на углу, напротив того места, где убили Салли. Сам магазин был заколочен уже несколько месяцев, с тех пор как его подожгли какие-то местные расисты. Над головами индусов висел плакат, на котором было написано:

Предуведомление всем свидетелям, участвующим в опознании:

1. Не обсуждайте дело ни с кем, пока находитесь в Центре.

2. Вернувшись в комнату для свидетелей после опознания, ни с кем не обсуждайте увиденное.

3. Если вы опознали одно из предъявленных вам лиц, с вас перед уходом возьмут письменные показания.

4. Со всеми вопросами обращайтесь к персоналу Центра по опознанию.

Комната, выкрашенная в больнично-зеленый цвет, который всегда наводит меня на мысли о халатах судебных медиков, вызывала томительное и неприятное ощущение, какое испытываешь, сидя в приемной стоматолога. На столе из жаростойкого пластика под дерево лежала стопка прошлогодних глянцевых журналов. Я вяло пролистывала их, пытаясь понять, почему люди, уже обласканные славой, соглашаются на то, чтобы их дома, свадьбы, праздники запечатлевали такие плохие фотографы. Блондинка поинтересовалась, знает ли кто-нибудь, во сколько начинаются «Соседи». Никто не знал.

Время медленно ползло.

— Знаете, почему она зеленая? — спросил вдруг один из индусов. — Комната, в смысле? Чтобы крови не было видно. Как в больнице.

Его друг отозвался:

— Что значит — чтобы крови не было видно?

— Я где-то читал: на таком ярко-зеленом цвете кровь не сильно заметна.

Его приятель как будто встревожился:

— Какая кровь, почему здесь должна быть кровь?

Еще несколько минут мы все молча размышляли, почему же здесь должна быть кровь. Потом обеспокоенная блондинка подала голос:

— Они ведь не сбегут, да? Ну, эти, предъявляемые? То есть ну, они ведь не могут забраться сюда и дать нам по башке, прикончить?

— Не-а, — ответил первый индус. Но он и сам, похоже, был не сильно в этом уверен.

По правде сказать, я боялась, что мы все помрем со скуки раньше, чем до нас доберется подозреваемый.

Через двадцать пять минут ожидания в комнату широким шагом вошла женщина-полицейский с крючковатым носом. Она вся светилась энергией и говорила щелчками и тресками — словно лампочку закоротило.

— Так. Извините. За задержку. Ждали подозреваемого. Пока он присоединится к остальным предъявляемым. Он не обязан. Не знаю, почему они приходят. Подозреваемые. Может, думают, будет выглядеть подозрительно, если не придут. Итак, кто хочет идти первым?

Отчаянно желая сменить обстановку, я вытянула руку и последовала за женщиной через вестибюль в узкую комнату, разделенную стеклянной стеной на две части. С моей стороны стояли полицейский и адвокат подозреваемого. По мне, адвокат сам выглядел закоренелым преступником. За стеклом на пронумерованных стульях сидели девятеро мужчин.

— Та сторона зеркальная, — объяснил полицейский, — так что он не может вас видеть. Они смотрят на самих себя.

А его адвокат сидит здесь и смотрит на меня, подумала я, задаваясь вопросом, насколько хорошо он знает своего клиента и не любят ли они вместе пропустить бутылочку-другую.

Меня предупредили, чтобы я не спешила, внимательно изучила каждое лицо, полностью во всем уверилась, прежде чем опознать кого-нибудь. Но я сразу же увидела его.

— Вы не могли бы попросить номер третий встать? — спросила я сержанта и услышала, как адвокат протестующее зашептал что-то; он уже успел внимательно меня рассмотреть. И уж он-то узнает меня снова, даже если его клиент не справится.

— Зачем? — спросил сержант.

— В последний раз, когда я его видела, он не сидел, — ответила я, призывая на помощь все свое терпение. — Тогда он пробежал мимо меня. Я хочу посмотреть на него в профиль.

Формальности утомляли меня.

На вопрос дежурного сержанта, абсолютно ли я уверена, что номер три — тот самый человек, которого, согласно моему заявлению, я видела несколько недель назад, когда он избил Салли до смерти, я кивнула: да, это он. Тот самый. Номер три, да, я абсолютно уверена. И снова услышала голос Вэла, утверждавшего, что ничто не абсолютно. Естественно, я не была уверена. Было темно, он бежал, а я была потрясена.

Я снова вышла в коридор и попала в другую приемную: тот же плакат, призывавший свидетелей к молчанию, те же глянцевые больничные стены, тот же кофейный столик под дерево, те же стандартные пластиковые стулья. Словно я прошла сквозь одностороннее зеркало, на которое смотрел подозреваемый, и не почувствовала никакой разницы.

— Вы правы, здесь все одинаково, — ответил на мой вопрос сержант, — кроме автомата по продаже кока-колы.

Он набросал для меня план здания и объяснил, что посередине находится невидимый для остальных просмотровый зал, откуда следователи и юристы-пройдохи наблюдают, как свидетели опознают подозреваемых.

— Люди из КПС — Королевской прокурорской службы (мы в полиции называем их Компанией Преступных Сообщников) — должны быть уверены, что вам не указали на подозреваемого раньше, чем вы вошли туда.

Нынче за всеми нами наблюдают. Мы не существуем, пока нас не сфотографировали на новенький папин «Пентакс» или не сняли на семейную видеокамеру. Для ушей у нас есть плеер, для глаз — телевизор; еще немного, и у нас появится латексная кожа. Весь мир из латекса.

Я ждала в этой комнате, пока каждый из свидетелей не прошел тот же обряд и не присоединился к нам; все выражали облегчение оттого, что испытание закончилось, и все были втайне довольны, что не смогли узнать убийцу среди предъявленных.

— Они ведь все такие одинаковые, правда? — сказал один из индусов приятелю, отпуская плоскую шутку про белых.

Только блондинка молчала. Ее напряженная поза выдавала то же холодное оцепенение, что чувствовала я. Наши глаза встретились, разошлись и встретились снова.

Я первая давала показания, в той самой первой приемной, тому же самому следователю, который допрашивал меня на следующее утро после убийства. Теперь я должна была подробней разъяснить роль номера третьего, снова пережить эту историю. Офицер все выведывал, пытаясь найти хоть какую-нибудь зацепку в событии, произошедшем слишком быстро. Он хотел охватить всю картину, высветить все непроявленные мелочи по краям негатива:

Он держал девушку или бил ее?

Колебался ли он?

Сколько было крови? Какой формы пятно, как далеко расплылось?

Когда я уже уходила из участка, полицейский снова предупредил, чтобы я ни с кем не делилась подробностями дела.

— Понимаете, тот, второй, все еще на свободе, а задержанный утверждает, что его наняли.

Вероятно, провести остаток дня в подвале было не самой лучшей идеей, хотя я уверяла себя, что занимаюсь чем-то вроде семейных раскопок. Только корни, которые вы откапываете, не всегда отвечают вашим ожиданиям — к этому выводу я пришла, обнаружив тайную библиотеку Джозефа Айронстоуна. Некоторые из книг выглядели довольно невинно: например, перевод отрывка из ставшего уже классическим текста «Половая психопатия», написанного немецким психиатром Рихардом фон Крафт-Эбингом, где он развивает свои идеи о судебной психиатрии и сексуальной патологии. Содержание этой книги было мне знакомо лишь поверхностно: я знала о ней, как и любой человек, более или менее разбирающийся в судебной медицине. Сперва я не увидела ничего необычного в выборе куска для перевода — раздела об убийствах на сексуальной почве, где описывается ритуализованное убийство и увечье женщин. Довольно безобидная для нашего времени, эта книга в эпоху Крафт-Эбинга стала настоящим откровением, на несколько лет предвосхитив нападения, совершенные Джеком Потрошителем. Но от следующих книг мне стало не по себе: там находились произведения австрийского юриста Захер-Мазоха, чья форма эротизма была впоследствии названа его именем. Кроме того, был де Сад, а также коллекция викторианских порнографических открыток, со всей сдержанной наготой того времени: крепкие мужчины в кожаных масках, чьи яички были зажаты в тиски, взрослые мужчины, которых шлепали по заду утомленные женщины в корсетах.

Там была не только порнография. Между страниц одной унылой брошюрки, посвященной кнуту, была заложена ветхая бумажка с английским отчетом о казни серийного убийцы Жана-Батиста Тропманна, состоявшейся в январе 1870 года. То был известный случай: к гильотине Тропманна сопровождал русский писатель Тургенев, один из модных гостей, сперва откушавших гусиной печенки и пуншу на приеме у начальника тюрьмы. Кроме основного зрелища знаменитостям предоставлялась возможность лечь ничком на волоске от лезвия, когда палач приводил его в действие, — беспечная забава, доставившая Тургеневу массу удовольствия.

Джозеф Айронстоун, скорее всего, в то время был в Индии, и все же он аккуратно отметил это место. Что привлекло его? Уже не в первый раз я задумалась о том, что же случилось с Джозефом, в которого стреляли, которого похитили и который, как поведал мне Фрэнк Баррет, считался убитым. Куда исчез Джозеф? Почему все решили, что он убит? Мне на память пришли давнишние вопросы отца, которые он задавал одуревшей от наркотиков публике, развлеченной его спектаклем про Джека Потрошителя:

Почему Джек перестал убивать?

Куда он делся, совершив последнее убийство?

Прошлой ночью меня снова мучил кошмар, повторявшийся с самого убийства Салли, тот, в котором Джек возвращается, во всем блеске своей громкой славы.

Я не мясник,

И не еврей,

Морей я не любитель,

Но для тебя — веселый друг,

Твой верный Потрошитель.

В этом сне сад — кладбище, где бамбук разросся в бескрайний чудовищный лес. За мной по пятам идет Джек, а может, это я следую за ним, вынужденная вернуться на дорожку, ведущую к чему-то, чего я не хочу видеть или делать. Вокруг кладбища — разверстые могилы. Проснувшись в холодном поту, я записала сон в тетрадь и сегодня утром нашла эти слова: «Я накручиваю похоронные мили. Совсем как обычные, воздушные. От покойника к покойнику».

Иные способны забыться в работе, но судебная фотография едва ли создана для того, чтобы выкинуть из головы мертвецов. Сегодня, когда я уронила рентгеновскую камеру в третий раз за час, Вэл вздохнул и спросил, что стряслось.

— Это похоже на безумие, Вэл, но… но, как ты думаешь, могут ли в нас обитать гены наших предков? Ну, знаешь, как сквотеры, которые самовольно поселяются в чьем-то доме?

Я боялась, что он прочтет мне лекцию об опасности легких метафор, предлагаемых наукой. Но он отнесся к вопросу серьезно.

— В какой-то степени все мы населены призраками, — сказал он, указывая на бедренную кость, которую я фотографировала. — Вот эта кость — результат врожденного повреждения; жизнь предков этого человека отразилась на его скелете. Безусловно, тоже своего рода призраки. — Он пытливо взглянул на меня. — Не твои, впрочем.

Сперва запнувшись, я попыталась объяснить:

— Этот дом… Не знаю, но у меня такое чувство, будто я живу в мозгу другого человека, делю с кем-то чужие кошмары, как будто все эти коллекции — чьи-то нейроны, а я должна найти между ними связь, но упускаю самый важный проводок или свидетельство.

— Древние греки придумали слово «анагнорисис» — опознание, узнавание: воспоминание о забытом прошлом. Оно было ужасно популярно у ребят вроде Софокла. Я всегда считал этот театральный прием несколько переоцененным. — Вэл потихоньку, ходя вокруг да около, подводил меня к более современным выводам. — Конечно же, нас могут преследовать вещи, которые мы совершили и храним об этом лишь самое смутное воспоминание — если вообще об этом помним, — продолжал он. — Невропатолога пользуются термином «скотома» для описания провалов в сознании, ментального слепого пятна, которое может быть вызвано неврологическим повреждением, допустим, в чувствительной зоне коры головного мозга, или же попытками нашего сознания отрицать противоречивые факты. Полагаю, такое нарушение может возникнуть у очевидца особо жестокого убийства, да? Или от наркотиков — например, у человека, убившего свою жену под действием фенциклидина. Ты когда-нибудь принимала галлюциногены? Я слышал, некоторые молодые люди находят их весьма… просветляющими.

Я ответила, что предпочитаю вести свой собственный, непросветленный образ жизни.

— Опыт моих родителей оттолкнул меня от наркотиков. Они всегда становились такими скучными, когда были под кайфом. Но что ты думаешь о Джозефе, о наших общих чертах?

— Я думаю, тебе следует проводить поменьше времени в этом подвале. Судя по тому, что ты мне рассказала, неудивительно, что тебя мучают кошмары.

— Забавно слышать это от того, кто постоянно возится с гниющими костями. Все равно это ерунда, все эти кошмары о Потрошителе. Они мне снились еще в детстве. Серийные убийства мне даже не интересны.

— Значит, есть такие убийства, которые тебе интересны?

— Ну да, конечно. Те, у которых есть мотив.

— А случайные убийства тебя не привлекают?

— Нет. Это как… ну, не знаю… Слишком похоже на то, что и так с нами произойдет.

— Ты, наверно, и Бога считаешь кем-то вроде серийного убийцы?

В это время я крупным планом снимала необычайно большое костное образование на ступне человека, который хромал с рождения.

— Серийный убийца? Нет. Я просто не уверена, что он мне очень нравится, вот и все. — Я попыталась превратить все в шутку. — Скажем так, если мне когда-нибудь представится случай с ним встретиться, я бы ему косточки пересчитала.

Вэл наконец извлек осколок кости из грудной полости, выпрямился и внимательно на меня посмотрел.

— Я думаю, тебе нужен отпуск. И подольше.

Этот дом и его прежние обитатели неотступно преследуют меня, иначе не скажешь. Поместье Эдем представляется мне одной из тех врожденных болезней, что передаются только по женской линии, как наказание за преступление, которого я не помню. Я знаю о существовании так называемого эффекта основателя, когда ген, отвечающий за цветовую слепоту или карликовость, можно отследить, скажем, у нескольких предков. Мы можем выследить его потому, что люди любят давать вещам имена, относить в ту или иную категорию, чтобы знать, куда мы идем и как далеко зашли. В этом я не одинока: все мы от природы составители списков, ведь человечество — единственный вид, в котором у каждой особи есть свое имя. Одержимость генеалогией облегчает нам поиск собственных корней, особенно в закрытых сообществах, таких, как горы, долины, необитаемые острова. Мы все лишь идем по следам на песке, пока не наткнемся на Пятницу — или людоеда, — оставившего их. Или пока не обнаружим, что их оставили мы сами.

Но я хочу большего. Я хочу похлопать Пятницу по плечу. Развернуть его к себе и посмотреть, не узнаю ли я в его лице свое собственное. Я хочу точно знать, что живу в том доме, который построил Джек.

* * *

Гангрена: местное омертвение мягких тканей, от греческого слова, означающего зеленый нарост на деревьях.

Ночью я брожу по улицам, удивляясь, отчего эти выродки и мутанты продолжают плодить свое чудовищное потомство. Разрастающиеся злокачественные опухоли, гнойные язвы — вырезать, вырезать их. Как эту вторую голову.

Река — это злобный бурый угорь. Розовое небо покрыто хлопьями грязных облаков, словно над городом повесили сушиться невыделанную кожу.

Мы гнием здесь, как рыба. Он сам гнил. Его кости слабели, волосы выпадали. Зубы шатались. Он был тощий, как его мать. Ее глаза походили на кольца дыма, а руки — на сухие листья.

Его снедает томление, которое невозможно облечь в слова, или даже помыслить о нем наяву. Он ищет кого-то, кто разгадает его, сделает его настоящим, ищет свой собственный вид — на берегах реки и в кишащих людьми смрадных переулках, где мужчины и женщины черны и грязны. Особенно женщины. Фотоаппарат — единственное мое спасение. Его фотоаппарат. Лишний глаз, которым можно поймать того, кто, как я знаю, — он знает, — затаился и следует позади. Тогда он обретет покой.

*

14

Чтобы не поддаваться кошмарам, я воспользовалась лекарством Вэла от всех болезней и стала устраивать продолжительные прогулки. Вместо клюшки для гольфа у меня был Рассел, который настаивал, чтобы его несли на руках, если прогулка длилась больше часа. Сначала мы ограничивались нашим кварталом, возвращаясь домой засветло, но со временем я стала гулять до самых сумерек, меряя шагами широкие улицы, вдоль которых высились огромные здания, окружавшие Английский банк, Колонну в память о пожаре 1666 года или Тауэрский холм — гулкие прославленные имена. Эти улицы, преображавшиеся по ночам в безлюдные ущелья, приносили мне чувство свободы, напоминавшее о больших дорогах Америки. Я превратилась в городского исследователя, мореплавателя, бороздившего городские ландшафты. Теперь я надевала более крепкие ботинки, переходила мосты, временные пояса, гуляла до тех пор, пока не падала с ног от усталости. Однажды я просто не буду останавливаться и достигну иного горизонта, иной жизни. Я называла эти прогулки своими «сумеречными походами», способом избавиться от собственной тени, моего сумеречного «я».

Я вскоре узнала, что процессы развития и упадка в моей части города протекали гораздо быстрее; даже ночью они не останавливались: кого-нибудь насильственно выселяли, чтобы освободить место под очередной ресторан, или какой-нибудь пакистанец сворачивал не туда и шел мимо любимой пивной скинхедов. Дарвину не нужно было плыть на остров в южной части Тихого океана, чтобы открыть происхождение видов. Он мог бы взять объектом исследования бывшего йоркширского шахтера, просящего милостыню на перекрестке Олд-стрит, случайную крючконосую эволюцию вида евреев из Уайтчепела и мусульман из Бангладеша или изучить те изменения, что происходили со мной на территории Джека Потрошителя.

С Джеком здесь всегда были связаны не только убийства, но и деньги. Он стал первым серийным убийцей, чьи деяния столь широко освещались в газетах, так утверждал папа, а успех историй про Потрошителя, разошедшихся огромными тиражами, вызвал к жизни бульварную прессу. Джек стал знаковой фигурой, частью индустрии английской культуры. «Пешие экскурсии по местам Джека Потрошителя» каждую неделю проходили мимо моей двери. Эмалированные таблички на окрестных пивных уверяли: «Здесь последний раз видели Джека Потрошителя». Надпись на дверях «Белого оленя» гласила: «Кто такой Джек Потрошитель? Одним из подозреваемых был Джордж Чэпмен, живший в подвале этого паба. Или Джек был таинственным индийским доктором?»

Гуляя как-то вечером спустя примерно десять дней после опознания, останавливаясь вместе с Расселом у каждого фонарного столба вдоль Лиденхолл-стрит, я обнаружила, что повторяю про себя старое заклинание из жертв и мест: Марта, Полли, Темная Энни, Длинная Лиз, Кэтрин и Мэри — имена, которые я вызубрила по книжкам моего отца, как другие дети учат имена и даты правления королей и королев Англии. Там, где тело Мэри Келли расчленили и разбросали по всей ее спальне, теперь стояло здание Корпорации лондонского автомобильного парка с круглосуточными камерами слежения, которые могли отпугнуть преследователя какой-нибудь современной Мэри. Кто написал на стене мелом: «Четверг. Девушка: 8.45»? Жертва или преступник?

Я прочесывала свой приемный город, пытаясь сохранить его старые высохшие кости под новой, свежей кожей, пытаясь понять, кто или что убило Салли, видя в ярких узорах граффити генетический код развития еле сдерживаемого возмущения: «Пакистанцы, вон отсюда»; «ВП — сила»; «Дома без любви»; «Нет насильственным выселениям»; «Нацфронт — рулез»; «Вниманию всех жильцов»; «Аренда-аренда-аренда». Вдоль ряда, где над дверью, ведущей в элегантные квартиры безбожных богатеев, в камне высечена надпись: «Столовая для еврейских бедняков», вверх по Брик-лейн мимо гугенотской часовни восемнадцатого века, которая потом стала синагогой, а теперь мечетью, потом налево по Хэнбери-стрит, где Энни Чэпмен повстречала Джека Потрошителя под сенью Крайстчерч-Холла. Там было даже две Энни: в тот же год, на том же месте девушки со спичечных фабрик проводили свои забастовочные собрания (фосфор на кончиках спичек высек искру британского профсоюзного движения) под покровительством дочери Карла Маркса и Энни Безант. Фосфор, заставляющий растения расти, двойственная начинка маяков и блуждающих огоньков. Потом мимо старого еврейского кладбища на Брейди-стрит (над переулком, где выпотрошили Полли), теперь навечно закрытого. На воротах — вывеска: «Если вам нужно войти, звоните по телефону». Сразу же мелькнула мысль: звонят ли мертвые, когда им нужна могила? Как записать в справочнике место вроде этого? Все мы — компост, удобряющий почву; как жертвы Джека, а может, и как сам Джек, кто знает. В Лондоне даже грязь претендует на место в музее.

Дойдя до станции «Энджел», я решила прокатиться домой на метро; взяв Рассела под мышку, поехала вниз по эскалатору. «Энджел» из тех станций, где пассажиры, едущие в разные концы ветки, стоят на одной платформе; когда поезда задерживаются, как, например, сегодня, начинается настоящая давка. Я могла сделать пересадку на обоих направлениях, так что, когда первым подошел поезд на юг, я зашла в вагон и села лицом к платформе, положив рядом с собой Рассела.

Двери закрылись, поезд тронулся, проехал несколько ярдов и резко затормозил. Пришел и ушел «северный» поезд. За то время, пока мы стояли, в метро спустились новые люди, в том числе и те, кто хотел ехать на юг; они смотрели на наши окна. И вот тогда я увидела его, второго мужчину. Всего десять дней назад я говорила полицейским, что не смогу узнать его, и сама верила в это. Может, это был и не он. Он опустил голову, углубившись в чтение «Сан». Может, голые титьки на третьей странице так увлекут его, что он меня не заметит.

Двери по-прежнему были закрыты, и в вагоне становилось душно. Рассел задумчиво поглядел на меня.

Я никак не могла отвести глаза от этого мужчины, будто ждала, что он меня обнаружит.

Двери приоткрылись на несколько дюймов, и некоторые тут же попытались просунуть внутрь руки, быстро убирая пальцы, когда двери снова захлопнулись. Он, впрочем, не делал попыток присоединиться к прочим нетерпеливым. Он ждал, с холодным спокойствием. Но шум, вероятно, заставил его поднять голову.

Я не смогла перевести взгляд достаточно быстро.

Нас разделяли около шести футов и пара стеклянных дверей. Может, все обойдется, думала я. Он не вспомнит меня сейчас.

Двери снова открылись. Рассел залаял и попытался рвануться к выходу.

Мужчина все понял. Я ясно читала на его лице: собака, девушка, дом.

Он сунул руку в дверь, когда та снова начала закрываться. И выдернул пальцы так же, как и окружавшие его люди. Уже не так спокойно, впрочем. Но пока поезд отъезжал от станции, он не сводил с меня глаз.

Добравшись домой, я первым же делом позвонила в полицию.

— Он следовал за вами? — спросил меня усталый голос.

— Нет, говорю же. Он пытался, но…

— Но дверь защемила ему пальцы. Мм… Он угрожал?

— Да нет же, повторяю, он…

— Он смотрел на вас.

Я услышала, как в трубке кто-то крикнул: «„Северная" линия? Да он, наверно, хотел занять ее место».

— Да. — С каждым вопросом и ответом мой голос становился все слабее. — Но я уверена — то есть я знаю, что он узнал меня.

— С чего вы это взяли?

— По тому, как он… — Я умолкла.

— Смотрел на вас. А вы с самого убийства не видели его поблизости от своего дома.

— Нет, но он же тогда не думал, что я его узнаю.

— Объясните-ка мне, а почему он думает так сейчас? Или откуда вы знаете, что это тот самый парень, учитывая, что вы видели его несколько месяцев назад? К тому же ночью, и на следующее утро не могли вспомнить, как он выглядит.

— Моя собака.

— Ваша собака залаяла на него. Собака породы джек-рассел-терьер. А раньше он, значит, никогда не лаял на незнакомцев?

— Ну, э-э, нет.

Я так и видела, как они говорят между собой: «Дамочка со странными фотографиями».

— Что мы, по-вашему, должны сделать?

Тут он был прав.

Мы с Расселом пошли на ночь к Толсте, накормившему нас колбасками с черной фасолью и чили. На следующий день из департамента уголовного розыска пришел очень недоверчивый следователь, чтобы выяснить все в подробностях. После его ухода я спустилась в подвал и принялась уничтожать свои «странные» фотографии Салли, сгребая в стопку столько снимков, сколько можно было разрезать зараз ее большими садовыми ножницами. Когда я расчленяла вторую пачку, ножницы выскользнули и срезали кончик большого пальца моей левой руки. Я уставилась на маленький полумесяц кожи, лежавший на полу, — кусочек меня, больше мне не принадлежавший. В эту секунду кто-то зазвонил в дверь, и, чувствуя головокружение, я обернула палец тряпкой и пошла открывать.

Ник изумленно смотрел на кровь, стекавшую по руке прямо мне на блузку.

— Бог мой, Клер! Что случилось?

— Ты знаешь, как остановить кровь? — тупо сказала я и протянула ему свою окровавленную руку, растопырив пальцы, словно собираясь надеть перчатку.

Не говоря ни слова, он обнял меня и прижал мою голову к своему плечу здоровой рукой. Я спрятала лицо на его груди, вдыхая запах крахмала, с которым дедушка Ника гладил его рубашки, и соленый запах пота самого Ника. Он сунул мне в руку хлопчатобумажный носовой платок, но я никак не могла заплакать, хотя слезы душили меня, в горле образовался комок, а плечи вздрагивали. Дождавшись, пока мои сухие рыдания утихнут, Ник провел меня через сад на кухню своего дедушки, где они вдвоем промыли и перебинтовали мне руку. Меня напоили сладким молочным чаем, пахнувшим кардамоном, и, несмотря на все мои протесты, уложили на колючем зеленом нейлоновом диване, накрыв индийской шерстяной шалью. Когда я выразила беспокойство о Расселе, мистер Банерджи сказал: «Я пошлю Никхила» — и снова велел мне лечь. Я провалилась в глубокий сон, и это была моя первая безмятежная ночь за несколько недель.

Проснувшись утром, я увидела, что Ник лежит на полу, вытянувшись на боку и подложив под щеку здоровую руку, словно спящий Будда из тех, что я видела на картинках. Его как будто высекли из камня. На нем не было ни складочки, ни морщинки; неведомый скульптор срезал все лишнее, и кожа плотно облегала длинные, узкие мускулы, четко обозначенные, как у человека, привыкшего к тяжелому физическому труду. Невысокий, но весь состоящий из удлиненных линий: широкие плечи, узкие бедра. Когда он спал, красота его лица уже не так била в глаза, она смазалась, будто на нечетком снимке, какие печатают в газетах. Лицо, отмеченное отчужденностью, оторванностью, — кому, как не ему, потерявшему руку, знать об этом больше других. Перед сном он снял свой протез, и теперь блестящие морщинки на его изувеченной конечности, создавая причудливый контраст с кожей цвета карамели, напомнили мне о выдернутом крыле. Я как раз восхищалась тем, как шелковистые волоски на груди Ника курчавятся вокруг его коричневых сосков, когдаон открыл глаза и усмехнулся, тут же превращаясь из идола в живого человека. Я быстро села и принялась складывать одеяло, чувствуя, как краска заливает мою шею и щеки. Зарделись даже уши и веки.

Некоторое время он наблюдал за моими стараниями, веселясь от души.

— Пойду приготовлю сладкого чаю, — сказал он наконец, одним плавным движением садясь на корточки и вставая. — Мой дедушка лечит этим все, что угодно.

15

Пока я пила чай, прислушиваясь к довольному урчанию Рассела, жадно набросившегося на остатки вчерашнего рыбного карри, Ник объявил, что должен кое в чем мне признаться.

— Когда я забирал Рассела из твоего дома, то украдкой взглянул на фотографии в твоем подвале, те, что ты собиралась изрубить в капусту. — Он умолк, немного смутившись, и протянул мне большой коричневый конверт. — Я положил их сюда. Извини, что сунул нос не в свое дело. Но ты знаешь, Клер, они действительно хороши.

Я нахмурилась и поставила чашку на стол.

— О чем ты?

— Они замечательны — действительно очень остро и современно. Я мог бы в два счета устроить тебе выставку.

— Остро? Ты что, смеешься? — Мне было совсем не смешно.

— Прости, я не это имел в виду. Я только хотел сказать, что моему агенту, Терри Флэку, парню, который обычно выставляет мои работы, ужасно понравились бы твои снимки.

Сложно не знать Флэка в лицо и не быть в курсе его репутации. В течение нескольких недель после сенсационного открытия его последней выставки «Сериалы за завтраком: Кумиры 80-х» (работа, вдохновленная тем, как средства массовой информации изображают насилие, в особенности серийные убийства) точеные черты Флэка не сходили со страниц газет и журналов. Кажется, в каждой культурной программе на радио раздавалось его гнусавое блеяние южного лондонца настоящее пюре из гласных. В полном соответствии со своими умственными способностями тряпичника Флэк и сам казался вылепленным, выделанным — для машины славы, для непосредственного употребления; человек со штрих-кодом, неизгладимо выжженным на его юркой душонке. Последний человек, с которым я бы сейчас желала поделиться своими сокровенными мыслями.

— Я не художник, Ник. Я просто пытаюсь пересказать свои сны на бумаге.

— Неплохое определение искусства, — отозвался он. — Хотя если твои ночи полны тех, других картинок, что я видел в подвале, тебе следует держаться от него подальше.

Мои сны, впрочем, уже не ограничивались сценами насилия. Теперь там были снег, головокружение, румянец. Я на одном дыхании выложила ему ночные образы, посещавшие меня, как вспышки озарения, «ледяные пещеры, и реки, и сады, и удивительные архитектурные сооружения, чувство, будто за тобой охотятся или ты сама выслеживаешь кого-то».

— Похоже на плохой трип. Ладно, если Флэк тебе не интересен, у меня на примете есть еще кое-кто. — Он протянул здоровую руку, не давая мне вставить слово. — Не волнуйся, он вполне приличен. Мой личный генетик, между прочим, Кристиан Гершель.

— С какой стати ему интересоваться моими снимками?

— Не знаю, может, и никакой. Но я хотел бы показать их ему, если не возражаешь. — Он похлопал по конверту с фотографиями. — По крайней мере, это защитит их от твоих губительных ножниц.

Чувствуя острую необходимость что-то переменить в своей жизни, вырезать гнилую древесину, я решила начать с самого легкого и попросила Даррена, моего парикмахера, придумать мне новый имидж. Я предоставила ему полную свободу действий, и он уничтожил мой невзрачный «боб» и выкрасил мои волосы в цвет пшеницы. Изменение было поистине поразительным. Закончив, Даррен отступил на шаг, прищурил свои глаза городской лисицы и вильнул бедрами, затянутыми в брюки под змеиную кожу, точно собака в период течки.

— Дорогуша, ты выглядишь великолепно! Только посмотри, какую восхитительную длинную шейку ты скрывала все эти годы — прямо как у Одри Хепберн!

Я судорожно потерла свою теперь уже беззащитную шею там, где его дыхание пощекотало мне волосы.

— Тебе не кажется, что так я похожа на какую-то средневековую мученицу? Или на Миа Фэрроу в «Ребенке Розмари»? Ну, как жертва?

— О нет, дорогуша. Ты похожа на прелестного мальчугана, только слегка преждевременно повзрослевшего.

В четверг Ник позвонил мне на работу, чтобы узнать, не могу ли я отпроситься у Вэла в пятницу после обеда.

— Кристиан завтра утром приезжает на совещание. Я показал ему твои снимки, и он очень хочет с тобой встретиться. Что скажешь?

Вэл, разумеется, был только рад; он с надеждой поинтересовался, не собираюсь ли я устроить себе долгие романтические выходные. Я не сдержалась и поддразнила его:

— Если честно, я последовала твоему совету и теперь беру уроки гольфа. Проблема в том, что у меня нет ни одной клюшки. Может, одолжишь мне эту свою бедренную кость? Ту, на которой ты показываешь эпифиз студентам?

Он укоризненно покачал головой:

— Давай проваливай отсюда, бездельница, и хорошенько отдохни на солнышке.

Ник приехал и привел с собой еще двоих мужчин. Первым в дверь вошел генетик, Кристиан Гершель. Ему было около тридцати пяти, и его лицо, которое только телекомпании могли бы назвать заурядным, никак не вязалось с моим представлением об ученых. Такого парня скорее увидишь по телевизору, в рекламе спортивных семейных автомобилей или недорогого игристого вина, лежащим на пляже рядом с женщинами, чьи волосы развеваются на ветру. Он, впрочем, не обладал мужественной красотой ковбоя «Мальборо» — ему больше пристало рекламировать мясной экстракт «Боврил».

— Ник рассказал мне о вашей работе несколько недель назад, — сказал он. Его голос был такой же гладкий и вызывающий доверие, как и его костюм. — Он назвал ее изумительной, и теперь, когда я посмотрел на нее сам, то не могу не согласиться.

Человек, вошедший вслед за Гершелем, показался мне несколько старше; он был очень высок, красив холодной красотой, свои несколько длинноватые черные волосы зачесывал назад. Концы завязанного узлом красного шарфа он заправил в рубашку без ворота, наподобие старомодного шейного платка. Все это весьма своеобразно сочеталось с курткой до колен в стиле Джавахарлала Неру, которая выглядела так, будто едва уцелела в восстании сипаев. Белому мужчине слегка за сорок, чтобы надеть такое, требуется изрядное чувство собственного достоинства и презрение к условностям. Он достал сигарету, щелкнул зажигалкой и затянулся, критически разглядывая меня сквозь дым.

— Позвольте вас представить, — произнес Ник, широко улыбаясь курильщику, — Клер Флитвуд, это Джек Айронстоун, только что вернувшийся из страны слонов и магараджей.

— Джек Айронстоун? — тупо повторила я. — Мой… родственник Джек? То есть племянник Алекс?

Его лицо, в отличие от моего, легко было запомнить: узкое, суровое, из тех, что можно видеть на музейных картинах, изображающих казни или мускулистых вздыбившихся коней.

— Я несколько месяцев хотела встретиться с вами!

Я решила не упоминать о сообщениях, которые оставляла ему на работе. Пусть он сам поднимет эту тему.

Джек улыбнулся не с такой готовностью, как Гершель, чье обаяние вызывало желание сделать ему приятное, но заговорил вполне дружелюбно:

— Как Кристиан и Ник, я большой поклонник вашей работы.

— Ах да. Моя работа, — отозвалась я, куда больше заинтересованная в моей давно потерянной семье. — Что ж, нам лучше подняться в библиотеку. Только там мне удалось расчистить достаточно места, чтобы можно было принимать гостей. Библиотека сразу по…

— Я знаю, где она, — перебил меня Айронстоун и повел Гершеля по узкому проходу между ящиками Барда.

Когда Ник проходил мимо меня, мне удалось задержать его и притвориться рассерженной:

— Почему ты не сказал мне, что будет Джек Айронстоун?

— Хороший сюрприз, а? — Он провел рукой по моим волосам и шее. — Ты выглядишь восхитительно.

— Итак, что вас заинтересовало в моих снимках? — неловко спросила я, когда мы все расселись по круглым диванам, набитым конским волосом, словно позируя для викторианского студийного портрета.

Гершель вынул конверт с фотографиями, которые забрал у меня Ник.

— Позвольте, я разложу их на… — Он быстро пробежал взглядом столы, заставленные пыльными индийскими безделушками. — Может, на полу?

Лицо Джека Айронстоуна искривилось от еле сдерживаемого смеха.

— Дражайшая тетя Алекс никогда не верила в минимализм.

Аккуратно выложив на тигровой шкуре десять наименее зловещих фотографий с растениями, Гершель стал расспрашивать меня о том, как можно использовать эту новую гибридную рентгеновскую камеру: портативна ли она? Выдержит ли она и заряженная в нее пленка резкие перепады температуры? Я отвечала, как могла. Когда он наконец уверился, что я знаю свое дело, то обратился к Айронстоуну:

— Ну, Джек, что скажешь?

Прежде чем ответить, Джек прикурил новую сигарету.

— О, да я просто счастлив вступить в клуб поклонников Клер Флитвуд. — Его испытующий взгляд, впрочем, показывал, что членство еще не оплачено. — Эти ваши ботанические рентгенограммы произведут революцию в той области, которая ради достижения такой точности обычно полагается на рисунки. — Он глубоко затянулся, прикрыл глаза, наслаждаясь вкусом, а потом наклонился и взял один из снимков, изучая надпись, сделанную мной. — «Рыба, кровь, кости»?

— Органическое удобрение, — машинально ответила я. Айронстоун, кажется, ждал большего, так что я продолжила: — Туда входят примерно равные части азота, фосфатов и калия — то есть поташа. Оно называется «Рыба, кровь, кости», но в этой смеси невозможно отличить один компонент от другого. Они все одного цвета. Я просто… не понимаю эти общепринятые границы между допустимым и недопустимым. Например, кидать пригоршни размолотых животных в землю своего сада вполне нормально, но снимать такие фотографии, какие делаю я, кости, разложение, считается отвратительным. Черви годятся, а вот личинки — нет.

— А зачем вы наложили кору тисового дерева на… кажется, это обугленные кости руки? — спросил Гершель.

Я не привыкла объяснять свои работы и поэтому замялась, не зная, вправду ли ему интересно.

— Понимаете, раньше поташ для удобрений получали, сжигая растения. Теперь у нас есть костяная мука — фосфат кальция, то соединение, в виде которого фосфор содержится в почве. — (И значит, Салли была права, говоря, что земля полна крови и костей.) — Огонь разлагает кости на составляющие, например карбонат кальция — то есть карбонизированные, обугленные, понимаете… А фотосинтез важен для цикла превращения углекислого газа в кислород, и потом, есть еще угольные копирки…

Я умолкла, представив себе, как изменилось бы учтивое выражение лица Гершеля, попытайся я привести его в восторг своим фекальным садом: знаете ли вы, что большинство фосфатов теперь восстанавливают из нечистот? И что однажды мы сможем перерабатывать их не только в удобрения, но и в кока-колу? Заворожит ли его роль фосфора в строении костей?

Мой внутренний диалог неожиданно получил подкрепление от Айронстоуна, произнесшего в своей нарочито медлительной манере:

— А фосфор, памятуя о его использовании в спичечных головках в девятнадцатом веке и связи с Люцифером, вполне подходит для всякого, кто бы ни был ответствен за кончину этого субъекта.

Гершель прокашлялся.

— Мисс Флитвуд… Клер, я хотел бы предложить вам работу. Боюсь, она связана не столько с художественными достоинствами ваших снимков, сколько с вашим умением обращаться с растительным материалом. Может, Джек объяснит, раз вы двое — родственники, так?

— Дальние родственники, — подтвердил Джек; несмотря на свою деланую улыбку, он умышленно, хотя и едва заметно, подчеркнул разницу.

Я гадала, отчего он так решительно упирает на дальность родства между нами.

16

— С чего мне начать? — спросил Джек.

Он глубоко вдохнул сигаретный дым, выстраивая ожидаемую театральную паузу, а потом принялся разворачивать передо мной сказочную историю о потаенных долинах, опиуме, воздушных лесах, потерянных картах, — она звучала настолько невероятно, словно ее взяли из готического романа, какие возили с собой мои родители, — о приключениях и удивительных путешествиях в волшебную страну за чудесами. Уже через пять минут я попросила Джека повторить кое-какие подробности, подозревая, что он и Ник состряпали для меня изощренный розыгрыш. Нет, все это истинная правда, настаивал мой родственник. Несколько лет назад он наткнулся на записи, сделанные в прошлом веке, о некоем утраченном лекарстве от рака. Он нашел эти бумаги, копаясь в архивах Флитвудов, которые вместе с прочей калькуттской собственностью семьи приобрел индийский филиал ЮНИ-СЕНС. В них содержались отчеты о первых исследованиях алкалоидов опийного мака, исследованиях, которые финансировал Филип Флитвуд, отец Магды.

— У Флитвуда были давние связи с Калькуттским ботаническим садом в Сибпуре — или Сибрапуре, как его называли в ту пору, — рассказывал Джек, — и его записи сопровождались роскошными рисунками: вне всякого сомнения, он использовал сибпурских художников из плеяды мастеров, обученных Уильямом Роксбером.

Я снова слышала голос Салли: сэр Уильям Роксбер, бог индийской ботаники.

— В отчетах упоминается чудотворный опийный мак зеленого цвета, содержащий таинственную новую группу алкалоидов, о которых мы ничего не знаем, — продолжал Джек.

Чем больше он говорил — а говорил он так насмешливо-отстраненно, что самые неправдоподобные вещи казались почти вероятными, — тем больше я узнавала в нем своего отца. Под внешней аристократичностью Джека проглядывало папино умение бойко рассказать историю, умение завладеть слушателем, обаяние площадного шулера, который наслаждается простодушием своей публики и может заставить вас поверить любому раскладу карт, даже если они из меченой колоды.

— Этот волшебный мак к тому же отличается необычайно высоким содержанием хлорофилла, светочувствительные свойства молекулы которого, как показывают наши текущие исследования, могут помочь вести прицельный огонь по опухолям и защитить иммунную систему.

Теперь я слушала гораздо внимательнее: речь зашла об иммунитете, очень близкой мне теме. Историю подхватил Гершель:

— Самое странное здесь то, что Флитвуд проводил свои исследования сто лет назад, а ведь строение хлорофилла не было известно вплоть до начала двадцатого века, когда Рихард Вильштеттер впервые сумел разложить его на отдельные компоненты. И все-таки исследования Флитвуда показывают, что алкалоиды зеленого мака в сочетании с хлорофиллом могут помочь предотвратить заболевание раком. Один из его химиков-ботаников записал, что высушенный млечный сок мака, если его съесть, вызывал состояние эйфорической бессонницы. «Осознанные сновидения» — так он его называл.

Этой фразой вполне можно было описать чувства, которые я испытывала в подвале Джозефа.

— И это еще не все, — продолжал Гершель, — речь пойдет о настоящем приключении. В бумагах Флитвуда Джек нашел приблизительные карты ареала произрастания мака. Цветок впервые обнаружили во время топографической съемки глухих пограничных долин между Бутаном и Тибетом, а наиболее распространен он около или в самом тибетском ущелье реки Цангпо, одном из самых глубоких и наименее изученных ущелий мира…

— Место легендарного — и так и не найденного — Радужного водопада, — вмешался Ник, — который одно время считался таким же высоким, как Ниагарский.

— Поэтому свою экспедицию мы решили назвать «Ксанаду»! — сказал Джек, и в его голосе послышалась тень усмешки. — Годится для путешествия в затерянную долину, не правда ли? Конечно же, в нашу спутниковую эру таких вещей, как затерянные долины, не существует. И Ксанаду, и Шангри-Ла[28] можно отметить на карте с большой точностью.

Я размышляла о том, что расстояние — как, впрочем, и наши карты — стало относительным с тех пор, как наши способы перемещения перестали ограничиваться пешим ходом. Дорога в Тимбукту, например, больше не навевала мысли о загробном мире и путешествии за тридевять земель после того, как точное его местоположение стало основным местом назначения туристических групп, «ищущих приключений». Я знала об этой гибкости пространства, обманчивой достоверности картографии, еще когда прочитала о том, что даже второстепенные дороги на картах Британского картографического управления нарисованы в таком масштабе, что должны быть шириной примерно в пятьдесят ярдов. По-моему, это свидетельствует о том, как много всего не включают картографы, исходя из того, что именно на дорогах люди обычно и пользуются картами. Сойди с торного пути, и уже придется полагаться на иные указатели.

— Нам потребуется от трех до четырех месяцев, — говорил Джек. — Месяц, чтобы добраться, шесть недель на собирание мака и составление каталога, если цветок существует, и месяц на обратную дорогу. — Он ненадолго замолчал, наблюдая, какое впечатление производят на меня его слова. — Кристиану не терпится увидеть вас в нашей команде.

— В вашей команде? — Их сказка одурманила меня. — Это сон… — Я осеклась, решив, что следует держать свои осознанные сновидения при себе.

Джек улыбнулся — на этот раз его улыбка не так напоминала лезвие бритвы.

— Вам нравится идея похода в неизведанную глушь? Мы все от нее просто в восторге.

— Но зачем вам я? Я не ученый.

— У нас достаточно ученых, — возразил Гершель. — А вот фотографа, который зафиксировал бы все, что мы найдем, нет.

Я повернулась к Нику:

— Разве ты не едешь?

Айронстоун ответил за него:

— Разумеется, едет. Этот проект как раз по его части. И он будет чертовски полезен, он ведь говорит немного на непальском, а на бенгальском — совсем как носитель языка. Да что я, он ведь и есть носитель.

— Но я охотно признаю, что мне далеко до твоего профессионального опыта, Клер.

Я спросила Гершеля, зачем ЮНИСЕНС устраивать дорогостоящую экспедицию в поисках цветка, из которого якобы можно изготовить лекарство от рака.

— Разве ваша компания не занимается в основном разработкой ароматов и духов? Мне так сказал Ник.

Джек вмешался, прежде чем тот мог ответить:

— Потому что в это вложены большие деньги, вот почему! Вы слышали о мадагаскарском барвинке? Знаете ли вы, что винкалин, получаемый из его семян, входит в состав наиболее дорогих кремов Елены Рубинштейн против старения? А алкалоиды барвинка используются по всему миру для уменьшения раковых опухолей?

— Тогда почему… — начала я, собираясь спросить: почему тогда на Мадагаскаре не живут одни богачи? Я едва сдержалась.

Укрощение природы не имело ничего общего с надомным производством, объяснил Гершель. Диор выделял двадцать процентов из денег, предназначенных на исследования, на этноботанику, изучение активных молекул растений, и это была всего лишь одна из многих компаний, конкурировавших друг с другом из-за товаров «лесных людей».

— ЮНИСЕНС снарядила несколько исследовательских экспедиций для сбора образцов флоры в джунгли Мадагаскара, Бенгалии и Гайаны, — сказал Джек. — Мы работаем с шаманами местных племен — настоящими библиотекарями растений, которые составляют список леса, дают каждому растению имя и назначение. — Эти сведения он получил из первых рук, поскольку сам ездил в экспедицию в Гайану. — Это напоминало рассвет человечества, мечту ботаника.

— И в одних только девственных лесах Гайаны мы находим двенадцать новых полезных видов ежегодно! — добавил Гершель. — Если хотя бы один из многих тестируемых продуктов оправдает наши ожидания, это окупит следующие десять лет исследований.

Девственные леса, потерянные горизонты: они всегда влекли к себе мужчин гораздо больше, чем женщин (которые обычно с радостью соглашаются подождать, пока не проложат дороги и не пустят автобус). Мой опыт показывает, что мужчины любят ставить свои флаги там, где еще не ступала нога человека, им нравится думать, что они — первые, кто сказал или сделал какую-то вещь; поэтому я не стала говорить этим троим, как мало нового они мне сообщили. Меня заинтересовало, что никто из них не упомянул про Национальный институт рака в Бетесде, чья коллекция из тысяч растений, тестировавшихся на способность сопротивляться СПИДу и раку, оказалась настолько действенной, что теперь сотни лекарственных растений находятся под угрозой исчезновения из-за использования их фармацевтическими компаниями. Не вспомнили Джек с Гершелем и про конвенцию ООН, которую некоторые страны, в том числе и США, отказались подписать в основном потому, что она содержала пункты, предусматривающие разделение прибыли со страной происхождения того или иного вида.

— Разве тропические леса Мадагаскара не стерли с лица земли из-за барвинка? — спросила я так кротко, как только могла, вовсе не желая охладить пыл Ника и его друзей.

Джек отмел мое замечание в сторону.

— Цель оправдывает средства, — сказал он. — Благодаря лекарствам, извлеченным только из этого мадагаскарского барвинка, надежда жертв лейкемии на ремиссию теперь составляет девяносто девять процентов из ста, у больных болезнью Ходжкина этот шанс равен семидесяти процентам. Вы считаете, что нужно остановить производство только потому, что на этом лекарстве «Эли Лилли»[29] ежегодно зарабатывает миллионы?

Я знала лишь то, что стоит нам только найти чудодейственные растения, как мы тут же принимаемся уничтожать их. Но все эти сомнения по поводу Ксанаду были не единственным препятствием к моему участию в экспедиции.

— Честное слово, то, что вы мне рассказали, и вправду увлекательно — невероятно! — начала я. — Но я должна вам сказать… Я опознала одного из подозреваемых в деле об убийстве, и меня могут вызвать в суд в качестве свидетеля.

— Салли Риверс, — объяснил Ник Джеку.

— Прежде чем ехать за границу, я должна сообщить полиции.

Гершель подался вперед и вперил в меня убедительный взгляд своих карих глаз из рекламы «Боврила».

— Вам не нужно решать сейчас. Мы просто хотели бы, чтобы вы пришли в ЮНИСЕНС, познакомились с еще одним участником экспедиции, освоились с тем, чем мы занимаемся. Позвоните мне, когда обдумаете все это. — Он улыбнулся мне решительной улыбкой, похожей на рукопожатие, завершающее деловую сделку. — Но не тратьте слишком много времени на размышления. Мы собираемся выехать из северо-восточной Бенгалии на джипе в конце сентября.

Мужчины встали и пошли вниз; Ник и Гершель попрощались, сославшись на то, что должны вернуться на совещание. Когда они подошли к двери, Джек Айронстоун обернулся и одарил меня улыбкой, еще более чарующей, чем у Гершеля. Прежде чем этот высокий дальний родственник сумел меня обезоружить, я спросила, не может ли он ненадолго задержаться.

— Хотела немного поболтать о семейных связях, — сказала я. — Я сделаю еще чаю. Или кофе.

— Буду рад… — Его глаза критически рассматривали поднос у меня в руках: почти все чашки еще были наполовину наполнены водянистым варевом, которое я называла чаем. — И лучше кофе.

Я думала приготовить кофе и принести его обратно в библиотеку, чтобы не дать Джеку увидеть, в какой грязи я живу, и тем самым уберечь себя от смущения, но он уже прошел через прихожую и открыл дверь в гостиную. Когда я нагнала его, он изучал ящик стола, в котором бутылочки из-под духов Алекс валялись вперемешку с древними банками анчоусной пасты «Джентльменс релиш». Я включила чайник, стараясь не обращать внимания на застоявшийся запах жирного бекона, моего вчерашнего ужина.

— Вы не против растворимого кофе? Это все, что у меня есть.

— В таком случае пусть будет растворимый кофе.

Рядом с электрической плиткой, вернувшейся в гостиную после смерти Салли, стояли три пустые жестянки из-под фасоли «Хайнц». Я быстренько смахнула их, пока Джек смотрел в другую сторону.

— Вы знаете, доверительная собственность не означает, что вы должны стеснять себя рамками скудного воображения тети Алекс, — произнес он, вытягивая шею, чтобы прочитать заголовки, оповещавшие о похоронах Черчилля.

— Я, по правде сказать, никогда не увлекалась отделкой интерьеров.

— А как насчет сада?

— Я не часто там бываю с тех пор, как…

— С тех пор, как — что?

Я наливала воду в две чашки с «Нескафе», пользуясь этим, чтобы избежать пристального взгляда Джека.

— С тех пор, как нет Салли.

— У американцев такие странные эвфемизмы смерти.

Я протянула Джеку его чашку; он мрачно уставился в нее, будто подозревая, что жидкость отравлена.

— Надеюсь, вы предпочитаете черный кофе, — сказала я. — Молока нет, если только вы не предпочитаете свернувшееся… А это не эвфемизм. Я все еще думаю, что ее просто нет. Ушла. В дороге. Не умерла.

— Вы, похоже, были хорошими друзьями.

Я подошла к окну и выглянула в сад.

— Вы тоже были друзьями.

Услышав его шаги за спиной, я обернулась; казалось, мы надолго застыли, словно фигуры в стоп-кадре, когда действие еще только должно произойти. Застыли слишком близко друг от друга, и от этой близости мне стало неуютно.

— Друзья? С Салли? — спросил он. — Почему вы так думаете?

— Салли мне так сказала. По крайней мере…

— Она помогала моей тете, и я видел ее пару раз у Ника. Едва ли это можно назвать дружбой.

Повисло долгое молчание, во время которого я пыталась придумать, что еще сказать.

— Разве вы не рассказывали ей о родстве между ее семьей и вашей… моей?

— Каком родстве?

— Между Флитвудами и Риверсами, Айронстоунами и Риверсами… не помню… — Его недоумевающий взгляд заставил меня покраснеть. — Простите. Я думала…

Рассел, почуяв напряжение в воздухе, залаял, и Джек наклонился, чтобы погладить его, отчего мой бесстыжий терьер тут же перекатился на спину и призывно помахал задними лапами. Щекоча толстенький розовый живот Рассела, Джек спросил, не страшно ли мне — «жить одной в таком огромном доме».

— Да нет, — ответила я: черта с два я доставлю ему такое удовольствие и признаюсь, что в последнее время боюсь всего на свете! — Толстя — ну, тот парень с Ямайки, что живет здесь, — он сказал, чтобы я приходила к нему, если стану совсем дерганой. Да и Рассел поднимает ужасный шум от всего подозрительного.

Джек выглядел озадаченным.

— Рассел? Ах, собака. — Рассел навострил уши, второй раз услышав свое имя, и слегка наклонил голову вбок, всем своим видом выражая учтивое вопрошание. — Он не похож на добермана.

— Взять его, Рассел!

Мой родственник вытянул обе руки в жесте примирения, когда Рассел неохотно вскочил и залаял.

— Согласен, лает он не хуже больших собак.

Довольный представлением, Рассел сел и принялся вылизывать свои яйца, милостиво позволив Джеку взять одну из валявшихся рядом с диваном книг, «Судебно-медицинское расследование смерти».

— Неплохое настольное чтение, — произнес он, задерживаясь на закладке — списке моих общих с Джозефом Айронстоуном черт. Затем он добавил как будто невзначай, словно разговаривал о погоде: — Значит, вы опознали убийц Салли?

— Одного из них.

— Вы попросили сохранения анонимности? Ник говорит, многие из свидетелей так и сделали.

— В этом нет большого смысла. Те, кто убил Салли, видели меня у стены. Они знают, где я живу, знают, кто я.

— Но они еще не знают, что вы вычислили одного из них на опознании. Храбрая девушка — вот так взять и выступить в суде, указать на убийцу, который может выпутаться.

Как мне хотелось бы, чтобы люди перестали повторять это.

— У полиции есть еще свидетели. Плюс ДНК-анализ. И потом, могут быть замешаны другие, не только те двое, которых я видела.

— Тем больше причин не ввязываться в это. Преступники могут подкупить кого-нибудь посолидней в обмен на легкий приговор.

Я хотела сменить тему:

— Послушайте, мм… Вообще-то я попросила вас остаться… Вообще-то я надеялась, вы сможете рассказать мне что-нибудь о моей — нашей — семье.

— Вашей или моей?

— Это не одно и то же?

Он прикурил сигарету.

— Видите ли, — начал он, и скобки морщин в уголках его рта разошлись, освобождая место для слабой улыбки. — Я не вполне уверен.

— Значит, вы никогда не знали моего отца, — робко произнесла я, не ожидая многого, особенно при том, что Джек явно не проявил никакого интереса к нашему родству.

— Напротив, я знал Колина, когда был ребенком. Но это было — надо же, целых тридцать лет с тех пор, как я видел его в последний раз? Уж не помню, когда он там уехал в Америку.

— А может быть… вы знали его родителей? — Я заторопилась. — Дело в том, что я пыталась найти хоть что-нибудь о Флитвудах, семье Магды. Я спрашивала поверенного по делам имения и ходила в Сомерсет-Хауз…[30]

— Вряд ли вы там что-либо отыщете. Большинство родных Магды из Индии. Можно найти упоминание о них в Восточном отделе Британской библиотеки, хотя я сомневаюсь. Большая часть семейных бумаг уничтожена.

— Во время войны?

— О да, это была настоящая война. — Он не потрудился прояснить свое замечание. — Странно, что вы не заглядывали тут в библиотеку. Магда оставила обширные дневники. Лет за сорок, а то и больше. Вы не пытались поискать семейную историю в них?

— Да, но… как вы и сказали, их очень много, и все они немножко туманны. Она была своеобразная старушка. Ее заметки о растениях точны, как у ученого, но все, что касается ее самой, просто непостижимо. Я надеялась, что вы сможете сообщить мне кое-какие недостающие мелочи.

— Что я могу вам сказать? — Он искусно притворился, будто копается в памяти, а потом угостил меня до странности незначительным кусочком: — Вы, наверно, знаете, что Магда устроила серию выставок неподалеку отсюда в конце тысяча восемьсот восьмидесятых годов? — Я помотала головой, и он быстро продолжил, как будто читал скучную, но заслуживающую внимания проповедь: — Ее целью было принести искусство в рабочие массы Ист-Энда — района, в то время довольно известного из-за убийств Джека Потрошителя. Сложно представить, кого она воображала себе посетителями своей галереи, учитывая, что большая часть местного населения состояла из драгеров, водовозов и представителей прочих профессий, связанных с рекой, а также коробейников и чернорабочих, воров-собачников, грабителей, проституток… Тем не менее попытка Магды просветить их оказалась настолько успешной, что позднее она построила постоянную галерею — разрушенную, к сожалению, взрывом бомбы во время войны. — Без всякой интонации в голосе он добавил: — Бомбы, которая убила родителей вашего отца. Колину в это время был год, кажется.

— Что… Откуда вы знаете? — спросила я, пытаясь скрыть боль и гнев, вызванные тем, как он выложил мне эту историю. Может, так Джек хотел дать мне понять, не без чувства легкого превосходства, что мои родители тоже были выходцами из числа воров и проституток.

— Кон рассказал мне. Конгрив, мой отец — сын Магды и брат Александры.

— Сын Магды был вашим отцом! Но как?

— Он женился очень поздно, — перебил Джек, предупреждая мой следующий вопрос. — А Алекс усыновила вашего отца после бомбы. — Его голубые глаза на секунду остановились на мне; в них явно что-то скрывалось. — Вы должны это знать.

— Нет, — ответила я, еще не в состоянии понять то, что Джек, сорокалетний мужчина, мог протянуть руку и ухватить два столетия.

Как там пелось в старой песенке? Я танцевала с мужчиной, который танцевал с девушкой, которая танцевала с принцем Уэльским? Передо мной стоял человек, способный взять историю под локоток и пройтись с нею в вальсе, и все же, как и мой отец, он предпочел этого не делать. Почему?

— Разве Колин вам ничего не рассказывал? — спросил он.

Я покачала головой.

— Но почему поверенные Алекс мне ничего не сообщили?

— Вероятно, они сами не знали. Алекс очень бережно хранила семейные тайны. Вряд ли я могу поведать вам еще что-то, разве только, что ваш отец серьезно разругался с Алекс и сбежал в Америку, когда ему было восемнадцать или около того. С Алекс многие ссорились, в том числе и я. Она была весьма вздорной женщиной.

— Но… — начала я снова. — Я искала семейные снимки…

— Вы их и не найдете — Алекс все сожгла.

— Из-за ссоры с моим отцом? — Это казалось как-то слишком, если только дело не касалось других членов семьи, но что я об этом знала?

Его рот снова искривился в почти веселой улыбке.

— Нет. Это случилось задолго до Колина.

Снова наступило непродолжительное молчание; я ждала новых подробностей, но Джек, кажется, больше не желал мне ничего сообщить. Возможно, его скрытность отражает всего лишь определенное английское воспитание, думала я; может, ему просто не хватало моей американской способности охотно делиться сведениями и советом. И все-таки я спрашивала себя, не затаился ли внутри этого тщательно продуманного сооружения совсем другой Джек.

— Вы больше ничего не помните о детстве моего отца? — Я не отставала, подозревая, что он, этот мой родственник поневоле, просто подправлял факты, так же как подправлял свои эмоции. — Я хочу сказать, этот сад — настоящий рай для ребенка, а папа никогда о нем не говорил.

Не считая старой фотографии папы, вспомнила я вдруг: сад Джека.

— О да, детство ведь и считается раем, не правда ли? — отозвался Айронстоун. Следующие слова он произнес с такой сухостью, что они прозвучали еще более расхолаживающе: — Но что если это ад, каким он стал для Алекс и моего отца? Тогда поиски семейной истории уже несколько теряют свою привлекательность, не так ли?

Я не нашлась, что ответить, а красноречивый взгляд, который он бросил на часы, заставил меня отказаться от всякой мысли выспросить его о намеках Дерека Риверса относительно родства между Айронстоунами и Риверсами.

Перед уходом он еще раз бегло оглядел комнату.

— У меня такое впечатление, что это место для вас скорее лагерь, чем настоящий дом, Клер.

— Ну что ж, моя семья всегда вела немного цыганский образ жизни, так что эта затея с Ксанаду как раз в моем духе. У меня большой опыт походов и жизни в лагере.

Он рассмеялся на это сухим, лающим смехом, от которого Рассел навострил уши, нахмурился и сморщил свою пятнистую мордочку, беспокоясь, что что-то упустил. После ухода Джека я чувствовала себя точно так же.

17

В субботу утром, памятуя о насмешках Джека, я решила расправиться с беспорядком, который образовался в саду за недели запустения. Осуществление моего плана слегка задержалось из-за грозы, начавшейся незадолго до обеда, одной из тех летних гроз, которые долго пузырятся и закипают, прежде чем разразиться. Такое же лето бывало в прерии, такие же бури, которые не только видишь, но и чувствуешь. Сначала на плоском горизонте появлялась темная зыбь, невыносимо далекая во времени и пространстве, и тогда мы принимались бежать с ней наперегонки, устремляясь к ближайшему мотелю, так как наш трейлер служил лишь слабой защитой от непогоды. Помню, как уже в мотеле мы открывали двери комнат и подпирали их стульями, чтобы любоваться грозой, надвигавшейся из равнины, как апокалипсис.

— Лучше всякого кино, — говорил папа.

Английская буря по свирепости уступала тем яростным ливням, но ближе к вечеру настырный дождь сошел на нет, оставив в чистом воздухе сладковатый запах, и даже свет стал другим, преобразившись в летнее ржавое зарево, наполнившее меня ожиданием. Я отнесла инструменты обратно к кучам компоста и принялась выпалывать траву, глядя, как шустро улепетывают пауки, суетясь среди стебельков, от которых вскоре осталась лишь бурая щетинка. Я погрузила вилы в землю, влажную и рассыпчатую, как хороший шоколадный кекс; ее запах напомнил мне о чем-то, что Ник говорил про «зеленые» ароматы перца и спаржи, пятиконечные циклические соединения, которые также содержатся в продуктах какао, жареном мясе и почве. Сначала я задумалась, как это странно, что бурая земля, как бы давно ее ни вспахали, повторяет яркую зелень перца или кровавость куска мяса. Потом я настолько ушла в ритм работы, что забыла обо всем, кроме этого грязного зеленого запаха и предзакатного солнца, гревшего мою голову. Я работала, наверно, около часа, когда мои вилы ударились обо что-то настолько твердое, что плечи пронзила резкая боль. Сдвинувшись немного в сторону, я снова копнула, и снова вилы задрожали и замерли. Довольно быстро я отвалила примерно фут почвы и обнаружила под ней какие-то деревянные доски, но пока я очистила их от земли, вытащила наружу и сложила рядом, было уже семь часов вечера. Тогда голод и боль в спине вынудили меня сделать перерыв.

Вернувшись к своему занятию в полвосьмого, я стала переворачивать вилами землю, на этот раз бросая туда ведра навоза и пригоршни «Рыбы, крови и костей». Этот, казалось бы, утомительный процесс вызывал у меня глупое чувство удовлетворения, когда я оставляла за своей спиной темный и тучный ковер суглинка. Дело шло медленно, так что когда мои вилы зацепили первую груду костей, уже смеркалось. Я слишком долго занималась своей работой, чтобы не узнать в них человеческие, и я тут же остановилась; мне хотелось отбросить вилы, собрать вещи и сбежать, отделаться от чувства, будто меня поймали в ловушку в этом доме, где каждый шаг вперед уводил обратно в историю, которую опоясывают и подпирают останки чужих жизней. Здесь все растет, как сорняки, сказала Салли, — и вот, передо мной лежала причина. Мой собственный сад костей. Вэл, изредка появляясь у меня, шутил, что этот дом — моя обитель. «Как обитель в каком-нибудь средневековом монастыре, где в стены замурованы кости святых».

Я вернулась в дом и принесла оттуда маленькую лопатку и кисть, чтобы немного очистить кости от земли. Моя находка представляла собой целый человеческий скелет, довольно старый к тому же, а размер и форма таза указывали на то, что это был мужчина, ростом не выше пяти футов четырех дюймов или около того — невысокий мужчина, который встал на колени перед тем, как пуля, пройдя через его череп, опрокинула его навзничь.

Для снимков уже было слишком поздно, и если моя догадка относительно возраста костей была верна, то не было большой необходимости вызывать полицию. К тому же я не была готова к новым расспросам. Поэтому я просто прикрыла место садовой пленкой, прижав ее к земле камнями, чтобы не подкопались лисы или кошки, и пошла звонить Вэлу домой. Когда он обещал приехать утром, я испытала облегчение.

— Ты сообщила в полицию? — спросил он.

— Это старые кости, Вэл, копам они не интересны.

— Кости всегда могут что-нибудь рассказать.

Встав пораньше и собираясь выйти в сад, я пыталась представить, на что это может быть похоже — проснуться и увидеть тот широкий горизонт, который предложил мне Джек Айронстоун, горизонт, не стесненный могильно-серыми высотками. Экспедиция должна была выехать из Сиккима, сказал он, штата на северо-востоке Индии, где проходят наилучшие естественные тропы через Гималаи в Тибет. Коренные жители Сиккима назвали свой край Нье-мае-эль — Рай. Полный таинственной флоры и фауны: красных панд, голубых овец и маков, снежных барсов и около семисот различных видов орхидей — этого самого загадочного, самого неземного из растений. Чтобы попасть в Рай, я должна была сделать только одно — вырваться из Эдема.

Я начала работать на месте захоронения, пользуясь большими кистями, чтобы как можно лучше очистить кости от земли. Вскоре стало ясно, что мужчина едва ли упокоился с миром. Я нашла три пулевых отверстия: одно в правой руке, которая лежала рядом с черепом, и еще одна пуля вошла в правую верхнюю часть лобной кости и вышла с левой стороны нижней челюсти. Как будто оружие наставили на него сверху.

И он лежал не один. Под скелетом земля была усеяна другими, более старыми костями — они располагались там геологическими слоями, словно пласты известняка.

Вэл приехал в девять; со своим древним парусиновым рюкзаком через плечо он походил на археолога, которым и был, прежде чем увлекся судебной антропологией. По опыту я знала, что в рюкзаке находятся лопаточки, кисти, чайные ложки и тонкие ситечки, а также несколько мешков для мусора и рулон «Китченпрайда» — водонепроницаемых пакетиков для завтрака с застежкой, «для сохранности и удобства» всех мелких останков.

— Полиция уже едет, — сказал он, добавив, что спешка вызвана надеждой найти здесь связь с убийством Салли. — Я объяснил им, что Айронстоуны долго занимались костяным бизнесом.

Оказавшись на месте захоронения, он принялся бродить вокруг, то и дело наклоняясь, чтобы пробормотать какое-нибудь замечание в диктофон:

— Куколки мух отсутствуют, отсюда можно утверждать, что объект после убийства не лежал на земле, а был затем похоронен на глубине более нескольких дюймов.

— Три пулевых отверстия тебе о чем-нибудь говорят?

— Четыре. — Вэл указал на маленькую трещинку, которую я пропустила, на правой бедренной кости мужчины. — Судя по углу, я думаю, первая пуля попала сюда, когда человек еще стоял, прошла сквозь бедро и раздробила кость, вынудив его упасть на колени. — Он указал на колени скелета, больше утопленные в землю, чем плечи.

— Он упал под странным углом.

Вэл задумчиво кивнул.

— Он, возможно, стоит спиной к убийце, а потом слышит что-то, что заставляет его развернуться. Видишь, правое бедро намного дальше левого, а кости стопы странно подвернуты под телом? И тогда, прежде чем он успевает повернуться лицом к стреляющему, пуля, ударившая его в бедро, валит его на землю, и он, падая, опирается сзади на левую руку — смотри, как глубоко впечатались в землю кости.

Он наклонился, чтобы исследовать правую руку.

— Я только предполагаю, но, мне кажется, мы обнаружим, что через руку и череп прошла одна и та же пуля. — Он пользовался маленькой кисточкой как указкой, чтобы обозначить детали. — Видишь, какой угол и как раздроблены кости пальцев? Он выставил руку — вот так. — Вэл поднял на меня глаза, заслоняя лицо рукой и вывернув ладонь наружу. — Может, умолял убийцу остановиться. Или просто пытался защитить себя. Естественное, хотя и довольно бессмысленное движение. Вторая пуля, значит, проходит сквозь его руку, входит вот здесь справа и идет вверх по черепу, оставляя вот это выходное отверстие — довольно аккуратное, если бы не скошенные края поверхности костей и эти легкие трещинки на прилегающем участке черепа. — Он встал, стряхивая землю с коленей. — Как только мы установим здесь координатную сетку и все сфотографируем, можно будет поискать пули.

Явно сгорая от нетерпения, Вэл пошел за своей миллиметровкой и проволокой.

— Превосходные кости! — крикнул он мне и пошел обратно, не переставая говорить. — Может, нам удастся сохранить этот верхний скелет в качестве учебного образца.

Начиная с черепной коробки, мы принялись размечать координатную сетку, забивая в землю вокруг места захоронения колышки и натягивая между ними тонкую проволоку.

— Бангладеш раньше был таким замечательным источником скелетов, — вздохнул Вэл. — Теперь нам приходится довольствоваться пластиком — а ведь и это дорого! Больше четырехсот фунтов за пластиковый скелет — и даже не лучшего качества!

Эту жалобу Вэл повторял уже сотни раз, и теперь, сдержав усмешку, я начала фотографировать, пока он работал. К счастью, мои вилы вошли в землю под углом, лишь оцарапав край черепа. Земля защитила его, точно шлем боксера.

— У тебя здесь есть вода поблизости? — спросил Вэл, доставая одну из ячеистых сеток, которыми пользовался для просеивания и промывания земли на более мелких участках координатной сетки.

Я размотала шланг и принесла ему.

Вэл аккуратно разложил рядом с собой лопатки и совочки различных размеров, пару кистей, чтобы счищать землю с более тонких косточек, и несколько чайных ложек. Работая медленно и терпеливо, как всегда, он принялся замерять положение тела и отмечать его в своем блокноте с миллиметровкой, точно художник, оценивающий величину чернового наброска, прежде чем превратить его в более монументальную работу.

Примерно в середине этого процесса прибыл полицейский и осмотрел пулю, которую мы нашли.

— Выпущена, вероятно, из какого-нибудь старого пистолета военного образца, — сказал он, вполне удовлетворившись уверениями Вэла, что найденные кости слишком стары, чтобы иметь отношение к какому-нибудь из неразгаданных убийств за последние пятьдесят лет. Он уехал после того, как мы обещали прислать ему копию готового отчета.

— Интересно, — произнес Вэл, соскабливая землю с области таза верхнего скелета при помощи чайной ложечки. — Сними-ка это крупным планом. Содержимое кармана куртки этого парня осталось невредимым, даже когда сгнила ткань, и провалилось внутрь. — Когда я закончила фотографировать, Вэл пригляделся. — Ну, что у нас тут — несколько старых мелких монеток, возможно, медальон… — Он поплевал на поверхность коробочки и вытер грязь. — А внутри, похоже, волосы. И еще что-то вроде табакерки. — Он протянул мне маленькую ржавую коробочку с надписью «Сенчури».

Взломав ее, мы обнаружили внутри тысячи крошечных серовато-черных семян.

— Мак? — спросила я.

— Может быть.

Он начал сортировать почву под скелетом. Некоторые кости были человеческие, но большая их часть, по мнению Вэла, принадлежала животным — коровам, свиньям, очень много — лошадям.

— Не удивлюсь, если мы с тобой раскопали ту самую кучу костей, которую, как ты мне рассказывала, Лютер выкупил у мясника. Вполне годится, чтобы спрятать жертву убийства, а? — Он вынул тяжелую кость голени и указал на следы распила на ней. — Это сделал мясницкий нож, если не ошибаюсь.

За несколько лет мы сфотографировали так много костей, что в моей голове отпечатались все их тайные знаки. Как любители пешего туризма учатся понимать условные обозначения, используемые на картах для гор и рек, так и я могу отличить накладывающиеся друг на друга изгибы, оставшиеся от маятниковой пилы, от прямых надрезов ленточной пилы или крошечных квадратиков, сделанных слесарной ножовкой.

— А как же человеческие останки? — спросила я Вэла.

— Не считая верхнего скелета, все они перемешаны с костями животных. Не исключено, что мясник своим копанием потревожил старое захоронение. А может, это сделал убийца! — Он сел на пятки и стал изучать тисовое дерево, бросавшее тень на нашу работу. — Ты слышала о древней традиции хоронить покойников в корнях тисов? Возле тисовых деревьев, этих предшественников церковных погостов, где они обычно и вырастают, часто находят старые кости, запутавшиеся в корнях; самые ранние из них относятся примерно к тысяча двухсотому году нашей эры, кажется. Большинство тех человеческих останков, что мы нашли здесь, гораздо более современные, но, может, тут есть какая-то связь.

Я положила руку на обомшелый бок полого ствола, туда, где кора зелеными пальцами убегала в землю.

— По-твоему, сколько лет этой красоте?

— Нельзя сказать. Они утрачивают сердцевину из-за грибкового гниения, как твое дерево, когда им примерно пятьсот лет, и после этого становится невозможно определить возраст по кольцам. В итоге обычно получается так, что внешний цилиндр белого дерева поддерживает крону, а снаружи все дерево снова утопает в молодых побегах.

Он сказал, что тисы, так же как и баньяны, обладают способностью пускать воздушные корни, разве что в случае тиса они находятся внутри пустого ствола, и дерево возрождается из собственной сердцевины. Когда ветви коснутся земли, они пустят корни, опять же как и баньян, и произведут новую семью клонов.

— Неужели нет никакого способа их датировать? — спросила я. Мое семейное дерево.

— Единственный надежный способ — это записи. Приходские книги могут послужить хорошим источником. Даже в кадастровой «Книге судного дня» Вильгельма Завоевателя упоминаются такие деревья. В отдельных случаях можно датировать их по возрасту и расположению костей, которыми перемежаются их корни.

Однако по-настоящему древние тисы появились задолго до человеческих записей. В Шотландии Вэл бродил вокруг настоящего исполина, разбитого левиафана, считавшегося старейшим растением на земле. Может, ему было пять тысяч лет, может, больше; его стволы-близнецы поднимались из общей корневой системы. Пустая сердцевина другого тиса, который он видел, настолько разрослась в ширину, что составляла теперь пятьдесят два фута в обхвате, хотя от самого дерева остался только хендж из серебристых деревянных менгиров.

— Как две капли воды похожи на наши древние ритуальные круги из камней, — сказал он. — А еще верят, что внутри этого дерева собирались друиды, так же как в Эйвбери и Стоунхендже. Тисы всегда связывали со смертью и возрождением.

С помощью топора мы прорубили некоторые корни, лежавшие под соусом из целых костей, и обнаружили еще больше останков — окостенелую мозаику сколов и кусочков. И тут на эту скелетную перхоть слетелись птицы, предвкушая пир из жучков и червячков, которых мы выудили на поверхность. Целый день мы составляли список моего костяного сада. Когда Вэл наконец уехал, набив рюкзак, я сделала себе сандвич с арахисовым маслом и забралась в постель. Мой бутерброд прикончил Рассел, а в это время вокруг меня стонал и кряхтел мой дом, все глубже погружаясь в лондонскую глину. Оседание грунта, вот как это здесь называется, и каждый дом опускается вниз, словно тонущий корабль. Я заснула, строя планы побега с обломков крушения.

18

Комплекс строений ЮНИСЕНС являл собой ту корпоративную безликость, которая сама по себе уже отличительная черта Примыкающие друг к другу стручки приземистых белых прямоугольных зданий напоминали пачку рассыпанных деловых конвертов с еще не надписанным адресом. Комплекс простирался на несколько акров холмистой сельской местности, где за каждой складкой рельефа скрывались все новые и новые стручки и назначение каждого отдельного здания определялось лишь алфавитными вывесками: Корпус Б, Корпус В2. Все здесь было искусственным, кроме деревьев, выглядевших так, как будто им неуютно; они гнездились там и сям, похожие на увеличенные модели пластиковых посадок с архитектурных макетов. Тем разительней был контраст с кабинетом Кристиана Гершеля, где личность хозяина отпечаталась, как монограмма на дорогом чемодане из великого века путешествий, с тем самым влажным запахом кожи и дерева, отполированного десятилетиями чужой покорности. Я ощущала себя раздавленной этими стенами, на которых висели нарисованные от руки карты, напоминавшие о попытках колониального захвата на заре империи, грамотами и дипломами Гершеля, вставленными в рамочки, и размером его стола, настоящей ореховой крепости, идеально соответствовавшей этой комнате, хранившей память о судьбоносных решениях и членстве в клубах, куда женщинам вход воспрещен.

Кристиан Гершель и Джек Айронстоун встали, чтобы поздороваться со мной; Гершель одарил меня своей лучезарной улыбкой телеведущего, а Джек в знак приветствия выдавил ее сокращенное подобие. Мне ужасно хотелось, чтобы Ник был здесь, в качестве моральной поддержки, но он уже уехал, улетел на прошлой неделе в Индию, чтобы подготовить выставку в Дели. После этого он собирался посетить правительственные опиумные плантации возле Патны, в штате Бихар, — то был первый этап работы над крупной инсталляцией, основанной на фотоснимках и звукозаписях зеленого мака.

Мне хотелось сослаться на головную боль и сбежать; так я бы и сделала, если б не широкая ухмылка на лице мужчины, стоявшего рядом с Джеком. Его представили мне как доктора Бенджамина Фиска, последнего участника экспедиции. У него были ноги низкого и тонкого человека и тело высокого и плотного; весь он, от «гринписовской» футболки и плохо выбритого круглого розового лица до тонких, но еще густых седеющих волос, излучал какую-то веселую неряшливость.

— Бен — специалист по тератологии из Бристольского университета, — сказал Гершель.

При слове «тератология» Фиск быстро заговорил:

— Не волнуйтесь, если оно вам незнакомо, Клер. В этом вы не одиноки. — Услышав его американский акцент, я почувствовала себя гораздо уверенней. — Тератолог — это такой человек, который изучает биологию врожденных пороков развития. От греческого слова «teratos» или «teras», что значит «чудовище». Так получается тератология, которая, если добавить сюда мои исследования по раку, может означать еще и мифологию вымышленных существ…

— Бен — знаток тибетологии и прочей сравнительной мифологии, — произнес Джек, перекрывая поток слов американца. — Прошу прощения, сравнительного религиоведения, а еще он ведущих! специалист страны по тератомической форме рака.

— О тератоме я кое-что знаю, — осторожно сказала я, вспомнив дневники Магды. — Если это как-то связано с растительной тератологией.

Бен просиял:

— Конечно связано! И то и другое — чудовищные мутации! Тератокарцинома — это опухоль, напоминающая монстра или уродливого младенца, в основном поражающая половые железы. Меня, можно сказать, всегда интересовали игры с шарами — Гершель поморщился, услышав дурную шутку, но на Фиска это никак не подействовало. — При тератокарциноме клетки объединяются в ткани, которые могут образовывать несложные органы вроде спинного мозга, волос, зубов. Это случается, когда генетическую проводку вдруг закоротит, и она бесконечно повторяет одну и ту же анатомическую фразу. В наиболее тяжелых случаях тератома напоминает эмбрион. — Он остановился, чтобы перевести дыхание. — Я к тому же еще и ботаник-любитель…

Джек величаво, словно регулировщик движения, махнул рукой в сторону стола.

— Именно так Бен познакомился с Крисом, нашим специалистом по хлорофиллу.

— Настоящий лесной дух! — добавил Фиск. — А мы все просто сказочные герои, отправляющиеся в этот крестовый поход! Знаете, Клер, как пресса называет проект по маркировке человеческого генома? Святой Грааль!

Вэл рассказывал мне о проекте «Геном человека», программе, созданной для восстановления порядка, который должны принять три тысячи миллионов молекул ДНК, чтобы сделать человека человеком. Для того чтобы провести линии координат на этой генетической карте, использовали кровь индивидуумов из закрытых сообществ, например, мормонов — одной из самых больших семей в мире. Вот и все, что мне было известно, но этого уже было достаточно, чтобы замечание Фиска меня озадачило.

— Бен шутит, — мягко вставил Гершель. — Открытие нашего мака связано с Большой топографической съемкой Индии начала девятнадцатого века, которую Бен упорно сравнивает с проектом по исследованию генома.

— Как и с любым другим делом по составлению карт, — добавил Бен, — так что картографы могут контролировать то, что они наносят на свои карты. На сей раз исследуют наши внутренности. Генетики — это просто ответ двадцатого века викторианским строителям империи.

Гершель, чье лицо выдавало сдерживаемое нетерпение, предложил отложить спор до тех пор, пока я лучше не познакомлюсь с ЮНИСЕНС. Нас провели сквозь несколько неотличимых друг от друга помещений с секционной мебелью, схемами информационных потоков и заглушающими шаги коврами пастельных тонов, где меня било током от каждого металлического предмета, в лабораторию, переполненную людьми в белых халатах. Эти люди, как объяснил Гершель, занимались тем, что анализировали семь тысяч существующих запахов и ароматов в год.

— Вся полученная информация хранится в нашей молекулярной библиотеке, которой позднее мы пользуемся, если обнаруживаем, что какая-нибудь отдельная молекула постоянно воздействует на человеческий центр удовольствия. У нас самая большая в мире библиотека по разложению запахов на мельчайшие частицы.

— Как вы разлагаете запахи? — спросила я. — Они ведь так мимолетны.

— Что ж, взгляните, — ответил он и повел нас по беленым коридорам, где стены были окрашены запахами настолько летучими и всепроникающими, что невозможно было удержать их в пробирках.

В помещениях из нержавеющей стали, заставленных колбочками и разными электронными штучками, нас преследовала ваниль, запах трубочного табака вдруг наполнял дамскую комнату, а из-под двери мужского туалета струился аромат бананов. Гершель гордо указал мне на розу, заключенную в стеклянный колпак, будто в бак с кислородом, весь усеянный проводками; они вели к патрону, подсоединенному к аппарату для хроматографического анализа. У меня в сознании мелькнул образ несчастных бритых кроликов, на которых тестируют медицинские препараты, вместе с еще одним воспоминанием, слишком далеким и неуловимым. Я почувствовала сильное желание разбить колпак и выпустить пленницу на волю (первый садоводческий террорист! Фронт цветочного освобождения!).

— Все это мы применим к зеленому маку, если найдем его, — продолжал Гершель. — Хроматография в сочетании с масс-спектрометром, инструментом, который разбивает молекулы на атомы. Потом мы применим ЯМР… — Встретив мой недоумевающий взгляд, Гершель замолк и принялся составлять путеводитель по науке для «чайника». — ЯМР — ядерный магнитный резонанс. Еще один метод изучения молекул. — Он указал на одну из трубок, прикрепленных к розе, и продолжил: — Представьте себе, что этот цветок — машина. Эта трубка впускает внутрь воздух, другая трубка выкачивает летучие ароматы розы, клетки которых позднее будут изучаться с помощью хроматографического анализа или масс-спектрометра. Их можно назвать станциями техобслуживания, где машину разбирают на отдельные части и сообщают вам, если у машины было пять колес. В то время как ЯМР может угадать, какое из них было запасным. Проблема в том, что ЯМР требуется значительное количество материала для анализа. А мы подозреваем, что способность нашего зеленого мака повышать иммунитет зависит от свежести содержащегося в нем хлорофилла, и сильнодействующая часть пигмента мака может быть так же ничтожно мала, как та молекула, которая делает вкус натуральной малины гораздо более свежим, чем вкус искусственной…

Чем больше он говорил, тем навязчивей иной образ, что-то среднее между трагедией и фарсом, маячил на краю моего сознания.

— Для сравнения, вообразите себе ягоду малины размером с плавательный бассейн, — терпеливо продолжал Гершель, — и тогда эта «свежая» молекула окажется песчинкой, брошенной в него. А теперь позвольте мне показать вам ольфактометр — устройство для обнаружения и анализа запахов.

Бен Фиск едва мог сдержаться:

— Ольфактометр! Звучит как оргазмотрон для искусственных оргазмов в фильме Вуди Аллена — как он там назывался. Джек?[31]

Нахмурившись на неукротимого Фиска, Гершель быстро провел нас в лабораторию с нюхательными отверстиями. Там Фиск, Джек и я прижали лица к чистым пластиковым маскам, из которых в наши носы ударил едкий запах.

Фиск взревел:

— Жареный цыпленок!

Джек, прикрыв глаза, пробормотал:

— Испортившееся масло.

— Ну а у вас, Клер? — спросил Гершель. — Все три запаха связаны друг с другом.

Я вдыхала его тысячу раз.

— Гниющая плоть. — Тогда, когда кожа уже настолько разложилась, что сваливается со скелета, точно сброшенная одежда.

Гершель легонько хлопнул меня по плечу:

— Именно так! Масляная кислота, густой жир, содержащийся в прогорклом масле, — и в трупах, как вы заметили. Конечно же, мертвые тела пахнут еще и метаном, но именно от масляных кислот нас мутит.

— Зачем изучать отвратительные запахи? — спросила я Джека.

— Затем, чтобы наша компания могла изготовить приятные ароматы, маскирующие их, — ответил он. — Было бы полезно при такой работе, как у вас, а?

Дурной запах все еще присутствует, подумала я, но теперь уже в скрытом виде. И снова меня кольнуло забытое воспоминание, изводящее, как слабая боль в спине, с которой я жила долгое время.

— В подвале у нас есть занимательная лаборатория, — сказал Гершель. — Наши «анализаторские секции», где работал Джек, прежде чем сделал свое замечательное открытие в Калькутте. Он был специалистом по маскировке зловонных запахов.

— О да, — подтвердил Джек, — я был знатоком всех плохо скрываемых тайн нашего тела и молекул всех сильных запахов, которые могут их спрятать. Могу много чего рассказать о вонючих запашках — вроде дрожжевого благоухания чистых подмышек или застоявшегося духа ноги спортсмена, напоминающего сыр «Рокфор».

Секции анализа оказались герметичными стеклянными кабинками наподобие душевых, и в каждой из них стоял унитаз.

— Этого я раньше не видел, Крис, — сказал Бен Фиск. — Ну, и что же там происходит, в этих уборных? Ваша исследовательская группа испражняется и нюхает то, что получилось?

— Все гораздо сложнее, — сухо ответил генетик. — В унитаз наливается фекальная, реже искусственная, жидкость и затем смывается, а мы анализируем, какое из наших изделий лучше устранит наименее приемлемые запахи из оставшихся.

— Рабочее отверстие нюхачей подмышек! — оглушительно захохотал Фиск и так далеко отклонился назад, зайдясь в безудержном смехе, что случайно нажал на кнопку, и все бачки дружно спустили воду.

ЮНИСЕНС владела авторскими правами на синтетические версии запахов вишневого трубочного табака, жасмина и кофе. Здесь производили аэрозоль, от которого казалось, что где-то рядом пекут хлеб, и продавали супермаркетам, которые распыляли его через свои вентиляционные отверстия на улицы, чтобы заманить покупателей. Гершель называл это «коричневым» запахом. На запахе цвета — а именно так классифицировались различные ароматы — специализировался Джек. Он работал в лаборатории, посвященной всем оттенкам зеленого, от яблок до петрушки. Большинство более тонких ароматов заглушалось пиразинами, соединениями столь сильными, что, даже несмотря на вакуумную пену, в которую их запечатали, они наполняли воздух резким растительным запахом вареной капусты и зеленого перца.

Бен сморщил нос.

— Ну и вонь!

— Очень сильно, согласен, — произнес Гершель, — как и многие из наших более летучих соединений. — Он показал нам один из принадлежавших компании роскошных кожаных дорожных несессеров для перевозки образцов продукции: в нем в закупоренных стеклянных пробирках содержались химические ароматы в форме чистых жидкостей, кристаллов, белые порошки образцов очищающих средств.

— Идеально для контрабанды наркотиков, — пошутил Бен Фиск. — Ваши служащие не только имеют законное основание для путешествия с белым порошком туда-сюда, в Азию и Штаты, но они еще и обязаны наносить частые визиты в страны — поставщики опиума да еще и ездить с такими запахами, которые скроют наркотики от самых чутких собак на таможне!

Во время этого разговора Джек молчал, но тут Гершель обратился к нему с просьбой коротко посвятить меня в эксперименты с маком, и тогда его худое лицо зажглось впервые за сегодняшний день.

— Измеримое наслаждение, — тотчас же ответил мой родственник.

Вот что он обнаружил, когда подверг пораженную опухолью лабораторную мышь воздействию хлорофилла в количествах, превышающих порог чувствительности. Именно столько пигмента, как утверждали ботаники Флитвуда, содержится в зеленом маке. И именно измеряемое удовольствие, по мнению Джека, повышало иммунитет, останавливало гниение, разбивало панцирь.

— А как вы измеряете удовольствие? — спросила я.

По расширению зрачка, ответил он, и по учащенному пульсу.

— Сперва мы думали, что ключом к этому могли быть светоразрушительные свойства хлорофилла, но теперь мы полагаем, что ответ лежит в самом цвете, в аромате зеленого, в его сочетании с алкалоидом, извлекаемым из зеленого мака, который, если верить заметкам, вызывает состояние осознанных сновидений. Мы все еще пытаемся понять, что это за алкалоид. — Он метнул быстрый взгляд на Гершеля. — Конечно же, это всего лишь гипотезы, пока мы не найдем сам мак, но я воспроизвел эксперименты девятнадцатого века так близко, насколько мог, пользуясь искусственным соединением, основанным на алкалоидах, взятых из опийного мака и смешанных с хлорофиллом и гексаналом.

— Гексанал? — повторил Бен. — Это интересно.

Джек объяснил мне, что гексаналом называлась свежая летучая «зеленая» нота во многих овощах и фруктах.

— Мы проводили разные эксперименты — впрыскивали этот искусственный состав в опухоли, сажали мышей на диету с высоким содержанием хлорофилла, насыщали воздух вокруг них пиразинами. Не все испытания оказались успешными, но мы выяснили, что «зеленая» атмосфера существенно улучшала состояние, а опухоли у некоторых мышей даже вошли в стадию ремиссии.

— Но все-таки еще рано делать выводы, не правда ли? — сказала я. — Если, конечно, вы не пробовали это на людях?

— Вообще-то, Джек проводил кое-какие опыты, — подал голос Гершель и замолк. — В Индии.

— Не знал, что вы зашли так далеко, Крис, — произнес Бен и проницательно посмотрел на генетика. — Почему Индия? Легче найти добровольцев?

Гершель не ответил на это.

— Опыты проводились очень недавно, но в серии экспериментов, когда половине испытуемых давали плацебо, вторая половина, та, что принимала состав Джека, показала некоторое улучшение.

— А что с остальными? — спросила я.

Гершель выглядел растерявшимся.

— Остальными?

— Теми, кому давали пустышку. Вы справлялись об их состоянии?

— Полагаю, этим занималась помощница фармацевта. Только у нее записаны имена пациентов. Исследователи, участвовавшие в экспериментах, пользовались номерами, чтобы исключить всякую возможность обмана. В этом нет ничего необычного. Стандартная процедура, когда тестируют лекарства.

И тут я вспомнила. Я увидела его, этот ноющий, неуловимый образ.

19

Остановилось, отпечаталось на сетчатке глаза: Робин с кислородной маской на лице, в которой он похож на Дарта Вейдера, с трубками в носу и синяками на руках, там, куда в него снова и снова вонзали иглу капельницы, словно какому-то наркоману. Или подопытному кролику. Робин, когда он еще мог сесть и выглянуть в окно на больничную стоянку, говоривший, что по-настоящему хотел бы прогуляться в лесу. «Немного травы и зеленых листьев. И покурить».

За неделю до смерти он дал мне стихотворение, нацарапанное с помощью одной из медсестер:

Здесь лежит Робин — не тот, что был Гуд,

Здесь лежит Робин — порядочный плут,

Здесь лежит Робин — он Богом отвергнут,

Здесь лежит Робин, что в ад был низвергнут.

— Моя эпитафия, — ухмыльнулся он и взмахом вялой руки указал на свой больничный халат, из тех, что завязываются на спине. — Думаешь, мне идет? По-моему, ему чего-то не хватает — je ne sais quair.[32] Как тебе кажется? Зато легко и удобно.

Я перевернула листок со стихотворением и на обратной стороне увидела список имен. Только имена, и больше ничего: Кельвин, Фредди, Адам, Мэл, Карло, Маркус, Хуан, Джек, Джо-Боб, Кевин, Рэнди, Джереми, Дженджи. Такие списки делают будущие родители, когда ожидают мальчика. Срез всех американских вероисповеданий и социальных групп.

— Кто эти… — начала я.

— Что?

— Вот это. Эти имена.

— Они… — Сквозь маску его голос звучал очень странно.

— Что они, Робин?

— Они… — Он глубоко, со свистом втянул в себя воздух.

— Что ты хочешь, чтобы я сделала, Робин, — позвонила им?

— Нет.

— Ты хочешь, чтобы я им позвонила, и я могу позвонить им, Робин. Я буду рада это сделать.

— Нет, ты не можешь.

— Да нет же, я правда не против! Я могу им позвонить, сказать им, что ты… что у тебя… что они должны, ну, ты понимаешь меня. Принять меры предосторожности. Я могу позвонить, Робин, но мне нужны их номера телефонов.

Он сорвал с себя маску.

— ЧЕРТ ВОЗЬМИ, ТЫ НЕ МОЖЕШЬ ПОЗВОНИТЬ ИМ!

Этот голос шел откуда-то издалека и принадлежал жизни, до которой я больше не могла дотянуться, которую я не могла разделить.

Он снова надел маску и долго сидел так, а когда снял ее, его голос звучал уже нормально, или настолько нормально, насколько это было возможно.

— Ты не можешь позвонить им, Клер, малышка, потому что все они мертвы.

Они вместе лежали в одной палате для больных СПИДом, рассказал он. Каждый из них согласился принять участие в клинических испытаниях нового средства против иммунодефицита. Половине из них дали пустышки, и они умерли. Другая половина выжила. Они жили недолго — несколько месяцев — и несчастливо, но они жили.

— Все это держалось в строжайшей секретности, моя дорогая. Мы не знали, кто из нас получил пустышку, а кто — нет.

Ученым, проводившим исследования, выдавались папки с номерами, без всяких имен. Анонимность была необходима во избежание фальсификации данных.

— У них много причин, чтобы обманывать, Клер. На нас, плохих мальчишках, делали огромные деньги.

После смерти тех, кто получил плацебо, Робин решил, что записать их имена не повредит. «Это имена парней, которые прошли пробы, но так и не дожили до премьеры», — сказал он. Мой брат, эта звезда подмостков, так и не пробившаяся дальше третьеразрядных театров, все же смог исполнить свою последнюю большую сцену с истинным блеском. Даже когда он умирал, по-настоящему угасал, он все равно изображал Травиату… Я говорила ему, Робин, ты умираешь, не нужно устраивать этот спектакль. Я так злилась на него, когда он умер, когда навсегда оставил меня. Еще минуту назад он был здесь, и вот его не стало. Он — как это называется? — отошел в мир иной. Словно проскользнул мимо, а я и не заметила. И не попрощался. Не подошел. Как платье, которое больше не налезает. Одно из его последних слов, Богом клянусь, было: «Помада!» Как же ты возьмешь эту палочку, что будешь с нею делать? Помада: интересно, что он надеялся замазать ею в эти свои последние дни?

Должно быть, я молчала очень долго, поскольку осознала, что все трое смотрят на меня.

— Простите, что вы сказали, доктор, то есть профессор Гершель?

Который из них?

— Пожалуйста, называйте меня Кристиан или Крис. Я говорил, что вам, возможно, было бы небезынтересно взглянуть на кое-какие данные, собранные Джеком об этом маке.

— О да, конечно.

За исключением блокнота с рисунками, исписанного на языке, который даже Бен не смог определить (он считал, что больше всего это похоже на восточно-тибетский), материалы Джека в основном состояли из технических рисунков, сделанных в девятнадцатом веке; они относились в опытам, проводившимся с маком сперва на фабрике Флитвуда, а позже в Калькуттском ботаническом саду. Рисунки выполнили несколько туземных художников и ботаников, и все они не оставили своих имен, заявил Джек. Это мне показалось странным, потому что я заметила крошечные инициалы «АР», вплетенные в рисунок шести акварелей, которые мне понравились больше всех.

— Кто такой «АР»? — спросила я Джека, зная, впрочем, что даже и без этой почти невидимой подписи я смогу узнать смелую руку и уверенные мазки этого художника, если увижу их снова.

— «АР»? — переспросил Кристиан. — Где? Покажите.

— Понятия не имею, — отрывисто бросил Джек, словно я в чем-то несправедливо его обвинила. — Это часть серии научных рисунков, которые я отыскал, пока исследовал опиумные алкалоиды в Калькутте.

— Но они не совсем научные. Вот здесь на этом рисунке смешаны два разных цветка с разными периодами цветения, но общей корневой системой.

В ответ Джек смерил меня таким надменным взглядом, какого мое замечание явно не заслуживало.

— Художники, следовавшие индусской и могольской традициям Индии, как эти, редко делали различия между прошлым и настоящим, — сказал он. — Во всяком случае, до тех пор, пока их не переучили новые британские хозяева.

Я пригляделась к другой картине АР, еще менее научной. Сад на бумаге, такой же великолепный, как те, что мы с Салли видели в Кью, изображал фрагмент могилы, почти скрытой под зелеными маками.

— В этом месте погребена любовь великого могола Джахангира, Hyp Джахан, — мягко сказал Бен, сбрасывая вдруг шутовскую маску, с которой не расставался весь день. — Женщина, пришедшая к власти благодаря пристрастию своего мужа к опиуму и которая прославилась не только как политик, но и как поэт.

— И это говорит тератолог, — заметил Джек.

Бен улыбнулся.

— Ну да, это дивная сказка. Вы знаете, что Hyp Джахан сама придумала надгробия себе и Джахангиру? И на своей могиле — той, что нарисовал этот художник, — она велела высечь эпитафию, которую написала себе сама. Мольба о безвестности. — И он медленно прочел стихи, будто сам сочинял их на ходу:

Пусть над могилой, что мой прах хранит,

Жасмин не зацветет, фонарь не возгорит,

Пусть пламя бледное, неровное свечи

Не осенит ее безмолвия в ночи,

И птицы певчие, что поутру звенят,

Не скажут миру: больше нет меня.

— Всегда имеет смысл написать свою собственную эпитафию, — сказал Джек.

Следуя за моим высоким родственником на обратном пути в офис Гершеля, я надеялась завязать что-то вроде личного разговора, но застать его наедине мне удалось, лишь когда он вышел на улицу покурить, а я присоединилась к нему. Моя хитрость, кажется, пришлась ему не по нраву. Еще меньше удовольствия он выразил, когда я принялась расспрашивать его о том, как он впервые заинтересовался опиумным маком. Прежде чем ответить, он потушил сигарету и взял следующую.

— Опиум имеет долгую историю в нашей семье, разве вы не знали? — Его напряженное лицо слегка расслабилось. — Особенно со стороны Флитвудов.

— Я смогу больше выяснить о Флитвудах в Индии? — быстро спросила я, чувствуя себя назойливым терьером, хватающим за пятки. — Я думала поехать сначала туда — в Калькутту то есть — и покопаться там в архивах, а потом подъехать к вам в Калимпонг. То есть если я решу присоединиться к экспедиции.

— Вам могут не понравиться те Флитвуды, которых вы откопаете.

— Что вы хотите сказать? — Меня-то как раз беспокоили Айронстоуны, семья Джозефа. Но я не могла сказать этого Джеку. — Многие люди интересуются своей семейной историей, какой бы она ни оказалась.

Он уронил сигарету на землю и аккуратно растер окурок ногой.

— Ваш отец ведь не испытывал такого интереса, не так ли? И сказать по правде, история всю жизнь угнетала меня, как других угнетает погода. — Он, казалось, издевался над моим восторгом. — Давайте, раскапывайте семейное древо Флитвудов, Клер, и вы найдете там опиум, опиум и еще раз опиум.

— Но разве это по-своему не увлекательно — торговля опиумом?

— Вы смотрите на это романтически. Возможно, спустя сотню лет люди будут думать то же самое о торговле героином.

— Нет, ну, героин и опиум — это не одно и то же.

— Да ну?

Джек сказан, что может сообщить мне все, что нужно знать об опиумных корнях, «корнях семьи Флитвудов. Сэкономлю ваше время». Он заявил, что знает эти факты как свои пять пальцев.

Факты: большинство тех художников, писателей и поэтов (не говоря уже о сельских жителях и проститутках), что сформировали наше романтическое представление о восемнадцатом и девятнадцатом веках, время от времени до одури накачивались наркотиками. В школьную программу включили их книги, но не их источник вдохновения.

Факты: по субботам среди болот Норфолка опийную настойку расхватывали на ура. В девятнадцатом веке все знали, что в субботу начнется веселье.

Факты: с Гражданской войны в Америке солдаты вернулась наркоманами, употреблявшими морфий, опийную настойку и опиум. Наркотики избавляли от поноса и не давали крови приливать к голове. В книгах по истории этого никогда не писали. Не писали и о лете 1971-го, когда военные медики подсчитали, что почти тридцать семь тысяч военнослужащих во Вьетнаме принимали героин. Настоящие лихие вояки. У тех, кто вернулся домой, в воспоминаниях о войне зияли черные дыры.

Помести дым опиума под микроскоп, сказал мне Джек. Это возможно. И ты найдешь Ксанаду.

— О чем вы? — спросила я. — Хотите сказать, ваш рассказ как-то связан с экспедицией?

— Я хочу сказать, мы все еще не уверены в том, что именно вызывало измеримое наслаждение у испытуемых Флитвуда — хлорофилл или опиаты. Мы не знаем, отчего прекратились исследования мака — из-за смерти Флитвуда в тысяча восемьсот восемьдесят восьмом году или по другой, более зловещей причине.

Сначала мне надо понять, что такое опиум, объяснил Джек.

— Забудьте обо всех этих мекониевых, серных и молочных кислотах, смеси Сахаров и белков. Настоящее значение имеют алкалоиды, вещества настолько сложные, что никто не может объяснить, почему их производят такие незамысловатые растения, как мак. Странные соединения, часто галлюциногенные, нередко токсичные. Присутствие в растениях алкалоидов остается загадкой. Кто-то считает, что они таким образом отпугивают животных и насекомых.

— Но некоторые насекомые способны усваивать высокотоксичные алкалоиды, — продолжал Джек, почти улыбаясь. — Возможно, насекомым даже нужны токсины, чтобы выжить. Такие вот сложные симбиотические отношения.

Отношения людей с алкалоидами определяются таким же симбиозом. Кофеин, никотин, хинин, стрихнин, мескалин, кодеин — этот список можно продолжать до бесконечности; с одной стороны польза, с другой — вред.

— И потом, этот любимец семьи Айронстоунов — морфин, из которого мы получаем героин. — Джек не дал мне возможности спросить, что он имел в виду. — Какие свойства морфин разделяет со всеми алкалоидами? Он содержит азот — и у него горький вкус. Изучите историю опиума, если желаете узнать побольше о нашей семейной истории, горькой истории. Вы увидите, что я не первый в роду, кто занимается маскировкой дурных запахов. Когда Ост-Индская компания нуждалась в посредниках для незаконной перевозки опиума в Китай — чтобы, как говорили владельцы, не «навлечь позор» на нее «участием в недозволенной торговле», — Флитвуды вызвались одними из первых. Ранняя форма отмывания денег. Настоящие работники прачечных, вот кто они были, эти предшественники торговцев оружием и фармацевтических компаний, позволяющих нашему правительству не пачкать руки.

С одной стороны кости, а с другой — наркотики. Таково было наше наследие, если верить Джеку.

20

Я смотрела, как летние поля юго-восточной Англии расстилаются за окном поезда, словно новое лоскутное одеяло на старой кровати; укрощенный пейзаж, где «зеленые участки» были только ресурсами для строительных компаний, где каждая дорога намекала на разделение собственности: это ваше дерево, а это мое. В той дикой местности, которую описывал Джек, нам придется мыться в холодной воде, неделями не менять одежду; мы будем подниматься из субтропических долин, заросших гигантскими папоротниками, пробираться сквозь десять тысяч футов рододендроновых зарослей на горные перевалы, где альпийские цветы уменьшились от недостатка кислорода, а потом вновь спускаться в умеренные луга, утопающие в яблонях, абрикосовых и ореховых деревьях. Каков он на запах, на вкус, этот высокогорный тонкий воздух?

Даже не столько искусственный воздух ЮНИСЕНС, сколько тревожные напоминания о Робине побудили меня сократить визит в компанию. После обеда, несмотря на протесты мужчин и несмотря на то что сегодняшняя поездка планировалась за десять дней, я, сытая по горло больничной обстановкой, извинилась и ушла.

— Беспокоюсь за собаку, — солгала я. (Рассел все еще оставался в Эдеме.) — Он терпеть не может конуру.

На самом деле, хотя мне очень понравился Бен Фиск и я Искренне верила, что Кристиан и Джек — замечательные ученые, что-то в предстоящей экспедиции меня настораживало.

Это был один из таких вечеров, когда с транспортом не везет совсем. Задержки на «Северной» линии, «по причине человека, оказавшегося под поездом», как зловеще пояснил громкоговоритель; отчаявшиеся толпы на Кингс-Кросс — столько народу, что я пропустила три битком набитых поезда, прежде чем смогла втиснуться в вагон. К тому времени, как я повернула ключ в замке Эдема, была почти полночь. Все равно Рассел будет рад, что я вернулась пораньше.

Я оставила для него включенный свет и увесистый окорок, купленный у мясника, обожавшего моего терьера, а Толстя обещал сходить с ним на прогулку.

— Рассел! — окликнула я, захлопывая за собой дверь и включая свет. — Рассел!

До меня донесся странный звук, но это был не Рассел. Вдруг он заболел? Я бросила сумку и взбежала вверх по ступенькам.

Там были двое мужчин. Оба были мне незнакомы, но я увидела сотни книг, которые они свалили с полок, разорвали и бросили на пол. Не помню, вскрикнула ли я, когда повернулась, поскользнулась и покатилась вниз по лестнице. На заднице, на коленках, падая, как в детских кошмарах, когда хочешь взлететь и не можешь, ты прикован к земле, а Потрошитель все ближе, Джек уже рядом, протягивает руку, и в эту секунду ты просыпаешься.

Чертова входная дверь заперта, тупик.

Сворачиваю в коридор. Три шага, и вот тогда я закричала. Там что-то лежит, что-то окровавленное, что видишь на обочине и отворачиваешься, не смотри-слишком-поздно-смени-тему-что-то-мертвое.

Я не слышала, как мужчина ударил меня.

— Рассел, — простонала я, когда вновь обрела сознание и увидела Толстю.

— Ты испугалась, детка. Это был просто большой кусок отравленного мяса, который эти ублюдки принесли для него, и полотенце, в которое его завернули. Рассел поднял такой шум после твоего ухода, что я забрал его сюда.

Именно Рассел своим лаем разбудил Толстю и бегом привел его по дорожке в центральный сад. Те люди уже ушли. Оставалось только вызвать полицию и «скорую», которая отвезла меня в травмпункт. Там Толстя ждал, пока доктор не просветил мою голову рентгеном и не отпустил домой.

Полицейские все еще были там, когда мы вернулись, но они не сильно надеялись, что смогут поймать виновных.

— Они вас, похоже, не ожидали, — сказал один из копов. — В какой-то мере вам повезло, что вы вернулись именно в это время, иначе ущерб был бы больше. Не считая головы. И еще больше повезло, что этот ваш не… — он хотел сказать «негр», но спохватился, — немаленький друг спугнул их.

Толстя настоял на том, чтобы провести эту ночь в кресле рядом с моим диваном, и я не пожалела об этом. Он еще спал, когда первая вспышка молнии разбудила меня, озарив комнату, словно экран кинотеатра. Не успела я сосчитать до одного, как грянул гром и прокатился по крыше. Та первая молния, похоже, во что-то ударила. Ночь вдруг почернела, все уличные фонари погасли. Рассел залаял, и Толстя широко открыл глаза.

— Черт! Что за хре?…

И тут снова этот впечатляющий, неземной свет, будто гигантский слепящий проектор. И сразу же сокрушительный удар грома. Я опять услышала треск и какой-то еще звук, словно в саду что-то выдергивалось, скрежетало, рвалось. Прежде чем Толстя смог остановить меня, я соскочила с дивана и подбежала к заднему окну, выглядывая туда, где стоял тис, изогнувший позвоночник своего ствола. Наш старый левиафан медленно, разминая члены, поднялся, наклонился, словно готовясь прыгнуть, а над ним фонтаном брызнула белая крупа бедренных, больших берцовых, лучевых костей, черепов, челюстей, грудных клеток и позвонков. Все кости мясника.

Я почувствовала, что Толстя встал рядом. Мы оба были не в силах отвести глаза. Его пальцы впились в мое плечо.

— Господи Иисусе!

— Довольно, — сказала я. — Я получила твое послание, Боже. Или кто бы там его ни отправил. Я убираюсь отсюда.

— Невозможно подсчитать ущерб, нанесенный потерей нашего тиса, — говорил мне мистер Банерджи, человек, через которого земля обретала голос, список всех ее завоеваний и потерь.

Тис был живой историей, заявил он, реликвией, которую нельзя взять и поместить в музей, сохранить для потомства — во всяком случае, не при нашей жизни. Безусловно, какому-нибудь будущему поколению это удастся («Посмотри, дорогой, — это дерево. Они раньше стояли у нас для тени, пока мы не изобрели торговые центры»). Нельзя реконструировать шестисотлетнее тисовое дерево. И как его оплакивать? В какое древесное похоронное бюро звонить?

Оно долго пролежало на траве и оставило призрачную желтую тень, какие фотографирует Ник. Еще вчера оно стояло во всей красе, а назавтра уже исчезло.

Сначала человек из районного отдела по градостроительному контролю заверил меня, что дерево, записанное под номером три тысячи двести шестьдесят пять в его списке охраняемых природных объектов, нельзя спасти. Вероятно, его корни были ослаблены сильной прошлогодней бурей, сказал он, а потом еще больше ослаблены нашими с Взлом раскопками. Потом из службы по уходу за деревьями мне прислали предложение по его уничтожению, которое должен был утвердить поверенный. Наконец приехали лесоводы, тихие люди, которые предупредили, что я лишусь не только дерева, но и всех маленьких папоротников и диких растений вокруг него.

— Не люблю резать тис, — потряс головой тот, что был старше.

— Да уж, не повезло, — согласился его помощник.

Я наблюдала, как они отсекали меньшие корни и ветви, одну за другой, а потом в дело вступили большие пилы, пронзительные, как бормашина, и аппарат, вытянувший из земли последние корни. Осталась глубокая яма с неровными краями, похожая на зияющую кровавую дыру, из которой удалили зуб мудрости, вмятина от нашего временного хранилища — как там называл это Джек? Измеримого наслаждения?

— Настоящий Шервудский лес у вас тут был, а? — сказал перед уходом старший из лесоводов. И добавил в утешение: — Хотя у меня есть для вас приятная новость. Мы взяли несколько побегов тиса для вас. Если их посадить в горшок и поливать, должны дать корни.

— А как скоро они станут деревьями?

— Ну, ко времени второго пришествия, — пошутил его младший напарник.

Несколько недель спустя я зашла к Мустафе сообщить, что отправляюсь в путешествие.

— Это хорошо, — сказал он. — Тебе нужно отдохнуть. Куда ты едешь?

— Сперва в Калькутту, проследить некоторые родственные связи. Потом на северо-восток, присоединюсь к той экспедиции, Ксанаду, о которой я тебе говорила, и дальше в глухие тибетские долины.

— Глухие тибетские долины, — повторил он, медленно смакуя идею, чтобы насладиться всеми ее отдельными ароматами, мысленно следуя по большой дороге, устремляясь к невообразимо далекой цели. — Мне бы понравилось такое путешествие.

Снова в путь, думала я, вот она, история Флитвудов: они чувствуют себя дома в аэропортах, на вокзалах, автобусных станциях. Я пыталась найти отличие между двумя определениями дома, house и home, отмечая в своей реестровой книге, что здание, house, можно продать, но родной дом, home, не купишь. House вызывает больше негативных ассоциаций. Домашняя работа, homework, влечет тебя вверх по лестнице развития, а работа по дому, housework, — нет. Можно быть домовитым, houseproud, заниматься домашним хозяйством, и все же тосковать по дому — homesick. Можно присматривать за чьим-то домом, housesit, и при этом быть бесприютным, не иметь собственного угла — homeless. Можно изнывать взаперти, когда ты прикован к дому, housebound, — если ты, конечно, не домосед, homebody, — но все-таки приходить в восторг оттого, что направляешься домой, homeward.

Homespun — домотканый. Homestead — усадьба. Homeland — родина. Ноте truth — горькая правда: Эдем был карточным домиком, зданием с дурной славой, складом прошлого, в котором я была лишь гостем. А вся правда в том, что мне уже не важно, сумею ли я удержать договор о его аренде. Я хочу уехать от этих костей и этой мелодрамы, оставить позади эти необъяснимые тени.

— Я хочу попросить об услуге, Мустафа, — сказала я, протягивая ему запасные ключи. — Ты присмотришь за моим домом? Толстя позаботится о Расселе, но он боится, если у него будут ключи, копы заподозрят его в грабеже. А Риверсу я не доверяю.

Он взял ключи и пожелал мне удачного путешествия.

— Ну, и удачных поисков твоих корней.

Ник прислал письмо, приглашая меня присоединиться к нему на опиумных плантациях возле Патны, где благодаря Магде Айронстоун ее отец начал исследования мака. Мы должны были вместе поехать вниз по реке в Калькутту, где он собирался провести несколько дней, фотографируя индийский филиал ЮНИСЕНС, а я — изучать старую фабрику Флитвуда и Калькуттский ботанический сад. Потом мы отправились бы на север и встретились с остальными участниками экспедиции.

Мне кажется, Ксанаду — это путь, по которому мне суждено было пойти. Мое наследство, смерть Салли, намеки ее отца на индийское родство между Айронстоунами и Риверсами (родство, которое Джек отрицал), кости в саду, из-за которых тис вырвало с корнем, — все указывало мне в этом направлении. Не могу отказаться от надежды, что у всех случайностей, что с нами происходят, есть причина, рисунок, узор.

II РЫБА Сад на бумаге

1

Прошлое — это сон, навеянный опиумом, так говорил Джек, а я проживаю его, видя осознанные сны о прошлом и настоящем, которые существуют в одной плоскости, в одно и то же время. Ник утверждает, что это ощущение весьма распространено здесь, в Индии, и наши способы передвижения только усиливают его: сначала мы путешествуем на разбитом и пыльном поезде из опиумных плантаций Патны в город Хугли, потом плывем на паровом катере мимо старых джутовых заводов, чье пыхтение давно уступило место унылому молчанию, и дальше вниз по Гангу, вдоль длинного вертикального ряда селений, речных складов и пристаней — гхатов.[33] Во всяком случае, он вертикален на моей карте, потому что именно здесь река сворачивает на юг, к морю. Мы живем на шаре, но никак не можем уйти от этих спусков и подъемов карты, этой вертикальности истории. Она заменяет правду: история — это слегка прокисший суп, вкус которого еще долго остается во рту после того, как его съели, и бактерии все еще продолжают брожение.

Во время нашего путешествия по Гангу, который в какой-то непонятной точке сменил имя и стал называться Хугли, мы как будто вели учет всем связям между опиумом и четырьмя веками колонизации Бенгалии. Мы сделали короткую остановку в Серампуре, где датчане торговали наркотиком и религией, строя миссии, в Чандернагаре, откуда раньше французы отправляли опиум в Индокитай, в Чинсуре, где похоронен последний независимый армянский князь, в Бхадресваре, откуда исчезли все останки прусских торговцев опиумом, и, наконец, в Барракпуре, где в стенах бывшего дворца вице-короля Индии размещается полицейская академия. Мы скользили вдоль речных пирсов, и невнятица длинной повторяющейся мантры суффиксов сливалась с ровным урчанием работающего двигателя — пургаравар-пургаравар, литания почти забытых битв, побед и поражений: от пура к вару, от тара к вару, от пурпура крови и безудержного угара к бесконечным сварам. Я не осознавала, что говорю вслух, пока не услышала мягкий смешок Ника.

— Что там за песенку ты себе мурлычешь под нос, Клер? Я почувствовала, как краска приливает к моей шее и добирается до ушей.

— Ничего, это не песня. Просто… названия этих мест похожи на… не знаю. Глухой барабанный бой.

— Тогда тебе слышится воображаемая табла, индийский барабан. — Он выключил магнитофон, на который записывал шум реки, чтобы сфотографировать мое пылающее ухо. — Тебе нужно что-то делать с этой энергией. Ее хватит на обогрев нескольких комнат в твоем доме.

В предложении Ника проехать этот отрезок пути вместе не было ничего романтического — во всяком случае, с его стороны, хотя лично мне чертовски трудно питать исключительно платонические чувства к человеку, красивому как бог, пусть и однорукому (в конце концов, у многих богов, которых мы знаем, не хватает рук, а то и головы). Я пыталась свести его к набору молекул, к сумме всех его компонентов, в том числе и отсутствующих. Я пыталась сосредоточиться на реке и проплывающих мимо баржах — Ник говорит, они сделаны по образцу плотов, сплавлявшихся в девятнадцатом веке вниз по реке из Непала, плотов, которым суждено было стать транспортом для торговли опиумом. Но мой непослушный мозг соединен с теми частями моего тела, что живут целиком в настоящем и для истории бесполезны. Каждый из нас по-своему измеряет водные просторы Бенгалии: Ник рисует мне карту страны, я же выверяю такие глупости, как расстояние от его обутой в сандалию ноги до моей и то, как от речной влажности мокрое пятно расплывается на его рубашке между лопатками. Он пахнет кокосом, но это не тот пляжно-отпускной запах. Он более пряный. Я подаюсь вперед, глубоко дыша, и замечаю его озадаченный взгляд.

— Что ты делаешь, Клер?

— О… мм… я… У тебя, кажется, пуговица расстегнулась.

Ты потеряла голову, говорю я себе; увлечение пройдет, хотя это и не важно, потому что он явно мной не интересуется, а в романтических отношениях у меня мало опыта. Если повезет, случайное любовное приключение может превратиться в то, что генетики называют «компенсирующее избирательное преимущество», когда плохая наследственность, например ген ненормального эритроцита, имеет свои хорошие стороны, вроде сопротивляемости к возбудителям малярии. После своего первого романа я научилась играть в шахматы; отходя от другого, стала специалистом по омлетам.

Я все время напоминаю себе, что нахожусь здесь не только ради истории Флитвудов, но отчасти и из-за Салли. Странно, что меня не сразу захватила эта ее идея, стремление дать имя неизвестному, найти анонимных индийских художников, которые заносили Индию в каталоги. В конце концов, ведь это моя работа — давать имена неопознанным скелетам. А попытки Джека отбить у меня охоту к раскопкам нашей общей истории лишь вызвали у меня подозрение, которое не имеет ничего общего с судебной антропологией, если не считать нутряного чутья.

Надеясь заполнить некоторые пробелы в историях Джека, я тщательно составила длинный список встреч на пять дней моего пребывания в Калькутте. Ник теперь взглянул на него и расхохотался.

— Ты рассчитываешь все это успеть, Клер? Достопримечательности Калькутты, исследования, родственные связи — ты что, собираешься все это галочками отмечать в твоем списке, как в супермаркете? — Он высмеял письмо, которое я получила от библиотекаря Калькуттского ботанического сада, приглашение осмотреть «акварели Роксбера», выхватил его у меня из рук, не успела я и глазом моргнуть, и помахал им над бортом. — Начнем с того, что это ничего не значит, — сказал он, держа письмо так, чтобы я не могла до него достать, почти угрожая разжать искусственные пальцы и пустить листок на волю ветра. — В Индии нужно уметь читать между строк. А каждая недостающая строка — это недостающая история.

Я потянулась к письму, но в эту секунду лодку качнуло на волне и меня бросило на грудь Нику. Здоровой рукой он обнял меня за плечи, удерживая; наши глаза разделяло лишь несколько дюймов. Тяжело дыша, я разъяренно уставилась на него:

— Отдай мне чертово письмо, Ник! Это не смешно.

Он резко отпустил меня и сунул в руки драгоценное приглашение.

— Прости, Ник, но, чтобы достать его, мне понадобилось пятьдесят просительных писем и рекомендация из Кью Гарденз.

В уголках его глаз и губ заиграла улыбка. Мне хотелось поцеловать его, а не сражаться. Он поднял брови:

— Надеюсь, ты взяла их с собой. Индийские бюрократы ничто так не любят, как груды официальных бумажек, которыми машут у них перед носом. Тем больше искушение ставить палки в колеса тому, кто ими машет.

Историк ботаники в Кью, бенгалец, переселившийся в Лондон, перво-наперво связался для меня с Калькуттским ботаническим садом.

— Кто же забудет незапамятные сады? — мягко спросил он, когда я поведала ему о своем желании разыскать сведения о неизвестных индийских художниках Роксбера.

— Что вы сказали?

— «Незапамятные сады» — именно так говорила Салли.

— Это слова, написанные одним китайским садовником сотни лет назад. — Он вздохнул. — Я очень надеюсь, что оригиналы Роксбера не утрачены навсегда и даже не испортились сильнее с тех пор, как я видел их в последний раз. Акварель, в отличие от масляных красок, так нестойка — и одни цвета больше, чем другие.

И казалось, что зеленая была самой непостоянной из всех красок. «Летучий» — так сказал историк из Кью, и это слово как будто вдохнуло жизнь в цвет, наделило его изменчивой личностью изгнанника. Неуловимый, беглый цвет. Летучий — от слова «летать».

Историк попросил меня сообщить ему о тех повреждениях, которые нанес коллекции индийский климат.

— Хотя я знаю, как сильно Калькутта не любит вмешательство Британии, кто знает, может быть, нам удастся оказать какое-то воздействие на них и заставить улучшить условия хранения работ. Кстати, в библиотеке раньше хранилось несколько редких фотографий того периода. Взгляните на них, вдруг там где-нибудь есть ваш знаменитый родственник.

Затерянный сад на бумаге заполнял мои мысли, когда я стояла возле Ника и смотрела на ленивую, медленно несшую свои воды реку цвета хаки. Я приехала сюда, чтобы дать имя неизвестному лицу, установить родство с Риверсами; связать воедино все семейные притоки из моего осознанного сновидения. Но кому может сниться эта непривлекательная река, гладкая, широкая и полноводная? Только такой чудачке, как я.

2

Наше такси медленно двигалось по мосту Хаура в Калькутте, самому большому консольному мосту в мире, с трудом пробираясь сквозь плотные ряды рикш, такси, грузовиков, перегруженных автобусов, тележек, ручных и запряженных быками, поколения нищих — и сквозь не такое плотное, но не менее осязаемое воздушное движение, тот густой бурый чад, что беспрепятственно валил из выхлопных труб фургонов, автобусов, заводских труб и угольных печей; этот дым резал мне глаза и оставлял на одежде пятна копоти размером с москитов. Мрачное замечание Ника подтвердило, что он догадывался о моих неудобствах:

— Добро пожаловать в Калькутту, где воздух содержит самое высокое в мире количество ВЧ…

— ВЧ?

— Взвешенные частицы — из них до одиннадцати процентов токсичны, включая бензопирин, который, как полагают, вызывает рак. Добро пожаловать в Тропик Рака. Разумеется, многие здесь просто не живут так долго, чтобы умереть от рака. Добро пожаловать в Калькутту, которую Британская империя избрала столицей колонии и где, наверно, самый отвратительный климат во всей Индии, настолько смертоносный, что первые моряки окрестили это место Голгофой. Добро пожаловать в Калькутту, интеллектуальную столицу Индии, где гниение превратили в форму искусства и где может уцелеть лишь недолговечное: граффити переживает политиков, которых высмеивает, а преступление все еще витает в воздухе, как дурной запах, долгое время после смерти самого преступника. Чем пахнет преступление? Много ли в нем бензопирина? Может, ЮНИСЕНС уже прогнала его смрад через масс-спектрометр и занесла его соединения в свою молекулярную библиотеку, как они сделали это с опиумом и его алкалоидами? Опиум завладел моим умом с тех самых пор, как Джек преподал мне урок истории шесть недель назад в ЮНИСЕНС. От него я узнала, что Индия — единственная страна в мире, где выращивание опийного мака для получения опиума-сырца разрешено законом. На государственных заводах по производству опиума и алкалоидов в Газипуре, рядом с Патной, мы с Ником смотрели, как жидкую кашицу млечного сока выливают на деревянные лотки и раскладывают сушиться на солнце — метод, знакомый еще тем Флитвудам, что жили лет двести назад. Затем опиум, принявший форму лепешек, продавали международным фармацевтическим компаниям, которые выделяли из него морфин или кодеин. На этом Индия зарабатывала относительно скромную сумму в пятнадцать миллионов долларов. — Если бы его здесь перерабатывали в героин, — говорил Джек, — Индия могла бы получать миллиарды, выплатила бы национальный долг, решила бы проблему поголовной нищеты и починила бы дороги. В Пакистане и Таиланде нелегальный опиум стал, что называется, неплохим кормильцем для многих крестьянских семей, которые иначе умерли бы с голоду.

Странное замечание для ученого.

Гостиницу выбирала я. ЮНИСЕНС не оплачивала эту часть путешествия, а все родственники Ника сейчас жили в Англии, так что я выбрала сравнительно дешевое место неподалеку от парка Майдан в старом британском квартале, привлеченная названием отеля. Но если «Радж-Палас» когда и оправдывал свое имя, то самое раннее лет двести назад, до того, как череда сменявших друг друга армянских и английских хозяек превратила дворцовую роскошь в пансион, о котором наш путеводитель издательства «Лоунли плэнет» зловеще высказался: «большое своеобразие за умеренную цену». Дворец, теперь скорее походивший на клуб для игры в бинго, был отделан фанерой и хромом, характерными для конца семидесятых, а ионические колонны выкрасили в грозный розовато-коричневый цвет, придававший лицам постояльцев оттенок сырого бекона. Ник клялся, что нынешняя владелица, англичанка, встретившая нас радостными криками: «Дорогие мои!», на самом деле была евнухом в парике. Но я просто влюбилась в нее и ее отельчик, напомнивший мне о тех местах, где мы останавливались в Новом Орлеане, тех, что папа называл «Соединенными Штатами Теннесси Уильямса, родиной неординарных: неестественных, неспокойных, невменяемых».

— Ты выглядишь счастливой, Клер, — заметил Ник, когда мы устроились в ресторане гостиницы с кружками холодного пива. — Можно подумать, ты чувствуешь себя как дома.

— Ну да, такие места как раз по мне. Дешевая гостиница, чья хозяйка слишком много пьет и слишком редко обесцвечивает волосы.

Я почти надеялась, что он станет возражать, скажет, что у меня есть шик, и стиль, и исключительная красота, которую только он может оценить. Вместо этого он начал вспоминать о том, как вырос здесь, в Бенгалии, стране, где люди влюблены в пищу и искусство, спокойно зная, что и то и другое непостоянно, но бесконечно возобновляемо.

— Может, поэтому рыба здесь — такой важный образ, — сказал он и наморщил нос, когда прямо перед ним на стол шлепнулась тарелка, поставленная официантом с косолапой походкой человека, привыкшего давить ногами тараканов, не выпуская при этом из рук тарелки с замороженным горошком.

— Только между нами, дорогая, обслуга нынче вся уже не та, — шептала мне хозяйка по пути в ресторан. — Все теперь заделались коммунистами.

Изучая свой ужин, Ник твердил, что повар явно симпатизировал сталинизму.

— Наверняка где-то в русских степях есть гостиница, по сей день оплакивающая утрату его кулинарного мастерства, — произнес он, надавливая на не вызывающий доверия квадратик рыбы до тех пор, пока тот не расплющился в сероватую пасту с торчащими из нее бледными костями, достаточно длинными, чтобы привести к смерти. Очень скоро мы оставили рыбу и удалились в бар в саду.

Гибким движением он закинул босую ногу на бедро, будто сидел на полу или на кровати, а не на жестком пластиковом стуле, а его здоровая рука скользнула под рубашку, чтобы поскрести плоский смуглый живот. Я пыталась не думать о его коже. Он помассировал ступню и заговорил о рыбе как форме искусства и о рисе как пластическом средстве выражения.

— Бенгальские женщины рассыпают рисовую муку на полу своих домов, составляя замысловатые узоры из листьев, цветов и фруктов, хотя знают, что их рисунки не проживут и дня. Они называют это «картинами в пыли» — торжество непостоянства. Наверно, вот так я и заинтересовался впервые недолговечным искусством.

Я потянулась за пивом, нарочно касаясь его запястья своим, желая, чтобы он обращался ко мне лично, а не размышлял о смысле искусства и жизни перед аудиторией из одного человека.

А он говорил:

— Именно женщинам украшение жилища здесь доставляет больше радости.

Украшение, вот что такое для тебя женщины, подумала я, бросая всякую надежду отвлечь его. Мужчины — строители империи; они любят всему давать свои имена: странам, горам, произведениям искусства, отпрыскам. Женщины же практикуют эклектичное, повседневное искусство: заполняют эти самые страны детьми, создавая рабочую силу, стряпают (женщины ведь всегда стряпухи и очень редко повара), превращают жилище в родной дом. Мама раньше украшала наш трейлер психоделическими картинками, которые, по ее мнению, отражали духовность Востока. Позже, переключившись с азиатской мистики на мексиканские шаманские ритуалы, холистическое целительство и магические кристаллы, она утверждала, что несколько раз совершала астральное путешествие и навещала меня — полагаю, это было дешевле, чем поездка на «Бритиш эйруэйз» в оба конца. Она всегда отличалась хорошим воображением. Когда нам с Робином надоедало смотреть, как папа подает реплики, изображая рогоносца с двумя строчками в третьем акте, мама брала нас с собой на прогулку и говорила: «Взгляни-ка на этот кусок плавника — а вдруг это кость динозавра?» Еще она уверяла: «Может, у нас нет денег, но мы никогда не были бедняками». Быть бедняком означало не иметь обуви или книг. Она не понимала, что бедность могла также значить отсутствие истории, определенного местожительства, постоянной прописки. Мы отправлялись туда, где была работа, проезжая по пятьсот миль днем и ночью, глядя на Чудеса Америки из окна машины, созерцая Большой Каньон в лунном свете. История проездом. Мама хотела показать нам все те вершины и ущелья, которых никогда не видала сама, пока росла в плоском унылом городишке, затерявшемся на еще более плоской полоске желтой прерии.

А чего хотел отец? От чего убегал он все эти годы? Это-то я и собиралась выяснить здесь.

3

На следующее утро по пути в Азиатское общество я всю дорогу фотографировала разрушающиеся особняки эпохи британского владычества, а Ник извинялся за тот упадок, в котором находилась Калькутта. Судя по его поведению, родной город разочаровал его. Возможно, двадцать лет, проведенные в Англии, заставили его увидеть это место в новом свете, неожиданном для него самого.

— Мне кажется, это по-своему даже чудесно, Ник. В любом случае твоей вины тут нет.

— Да. Я знаю. Все же мне бы не хотелось, чтобы ты судила о моем городе так, как многие иностранцы. — И он заговорил, передразнивая интонации военного телерепортера, особенно напирая на убедительные баритонные нотки: — «Мы с вами стоим посреди руин некогда величественного города Калькутты, ставшего теперь неиссякаемым источником уродств, увязнувшего в крови и грязи, где жизнь ничего не стоит».

Подхватывая меня под руку, чтобы я не наступила на ухмыляющийся товар уличного торговца фальшивыми зубами, он добавил своим обычным голосом:

— Лавка древностей, в которую заглядывают ради захватывающих ощущений вроде тех, что дает порнография.

— Тогда объясни мне свою точку зрения.

Ник зашагал так быстро, что мне пришлось побежать трусцой, чтобы поспеть за ним.

— Я помню Индию страной, где все было в изобилии. Смерть, взятки, несправедливость — верно, но еще были и культура, семейные традиции. Никогда одно не шло без другого. Мы с тобой живем в стране, где крайности существуют отдельно друг от друга: гетто выживших из ума старушек, гетто богатых биржевых маклеров, ушедших на покой, гетто людей, увлекающихся мини-гольфом. В Индии крайности перетекают одна в другую. Здесь сложнее не обращать внимания на собственные неудачи.

К тому времени, как мы подошли к Азиатскому обществу, укрывшемуся за бесцветным фасадом на Парк-стрит, пот уже струился по мне ручьями, и оттого свежему ветерку кондиционера внутри полутемного помещения я обрадовалась даже больше, чем внушительной библиотеке справочных материалов. Служащий с постным лицом вежливо взглянул на нас, когда я осведомилась о Магде Флитвуд и ее муже Джозефе Айронстоуне.

— С чего вы хотите начать? — спросил он, и одна из линз его толстых очков вспыхнула, отразив свет узких ламп над головой. — У нас здесь почти целый лакх книг…

— Это сотня тысяч — пробормотал Ник.

Секретарь кивнул.

— Включая часть оригинальной библиотеки Типу Султана.[34]

— О, вряд ли в моей семье были какие-нибудь султаны. Погодите… Магда родилась здесь и жила до тысяча восемьсот восемьдесят восьмого или тысяча восемьсот восемьдесят девятого года, а потом вернулась в Англию и умерла там…

— Вы ошибаетесь. Магда Флитвуд не умирала в Англии.

— Простите, что вы сказали?

Выражение его лица оставалось неизменным.

— Магда Флитвуд умерла в тысяча девятьсот тридцать пятом году и была кремирована здесь, в Калькутте. В соответствии с ее собственными пожеланиями. В храме Калигхат установлена мемориальная доска в ее честь. Надпись, конечно, сделана на бенгальском языке, с которым, я полагаю, вы не знакомы.

— Я знаком, — сказал Ник.

Круглые очки служащего снова озарились вспышкой.

— Вторая мемориальная доска установлена на кладбище на Саут-Парк-стрит. — Он вынул ксерокопию плана центральных улиц Калькутты. — До храма Кали вы доедете на такси. До кладбища можно прогуляться пешком. Вот здесь, — Его костлявый палец скользнул от парка Майдан вниз по Парк-стрит до перекрестка с Чандра-Бос-роуд. — Кладбище построили в восемнадцатом веке, когда Парк-стрит еще называлась Кладбищенской дорогой и вела к тогдашней южной границе белого поселения — теперь это почти центр города. Спустя всего двадцать три года не осталось ни одного незанятого клочка земли, и больше там никого не хоронили, за исключением членов некоторых влиятельных семей, вроде Айронстоунов и Флитвудов, в чьих могилах еще оставалось место, несмотря на стесненные обстоятельства.

Я удивилась тому, что секретарь так хорошо осведомлен о Магде, но еще больше меня поразило, как много скрывал мой отец (и Джек: разве он не был в курсе, учитывая, сколько времени здесь провел?).

— Откуда вы знаете?

— Потому что могила Магды Флитвуд расположена неподалеку от великой пирамиды сэра Уильяма Джонса, основателя нашего общества. А что касается самой женщины, моя осведомленность объясняется ее участием в подъеме национально-освободительного движения, имевшем место в девятнадцатом веке; она была особенно известна под именем, которое выбрала себе после обращения, сестра Сарасвати.

— Обращения?

— В индуизм. — Наш тощий ученый муж сплел длинные пальцы. — На нее оказало большое влияние учение Свами Вивекананды, знаменитого ученика Рамакришны. — Мозгу служащего не хватало точных данных, и он добавил: — Который жил и работал с тысяча восемьсот тридцать четвертого до тысяча восемьсот восемьдесят шестого.

— Что-то вроде перевоплотившегося индуистского святого, — прошептал мне Ник.

Клерк слегка помотал головой из стороны в сторону, словно его череп недостаточно крепко присоединялся к позвоночнику, — очень индийский жест, который я видела только у Ника, когда он разговаривал со своим дедушкой.

— Монахи Свами учили о необходимом единстве всех путей к познанию сущего, — продолжал служащий, — и выражении духа в полезном деянии.

— Особенно в революционном деянии, — едко добавил Ник. — Похоже, сестра Сарасвати была вроде той ирландки — сестры Нибедиты, которая вдохновила множество борцов за независимость Бенгалии?

Клерк кивнул:

— Сама будучи вдовой, сестра Сарасвати делала все возможное для организации женского образования и помогала вдовам зарабатывать себе на жизнь. Она принимала участие в тех несчастных женщинах, которые были обречены на нищету из-за незаконности своих детей, чьи отцы — английские отцы, — он сурово поглядел на меня поверх своих очков, — чьи английские отцы бросили их на произвол судьбы. В последние годы жизни она завоевала уважение как ревностный общественный работник в храме Кали — вот почему в Калигхате есть памятная доска ей. Она способствовала тому, что бенгальцы приняли современную Кали, разрушительницу устаревших имперских институтов.

По просьбе Ника секретарь общества согласился просмотреть все документы и фотокопии, относившиеся к Айронстоунам и Флитвудам, ради любой крохи полезной информации.

— Спасибо, — сказала я, изумленная его неожиданным великодушием. На меня он произвел впечатление человека, у которого снега зимой не выпросишь. — Я и не знала, с чего начать поиски.

Выражение его лица говорило, что этой фразой я расписалась в своем невежестве.

— Та еще девица, эта твоя Магда, — сказал Ник, когда мы вышли на улицу; он беспечно шагал по разбитому тротуару, будто какой-то внутренний радар предупреждал его о бесконечных выбоинах, о которые я спотыкалась сразу же, стоило мне только поднять взгляд от дороги. — Сегодня она бы точно стала коммунистом, как и многие здешние чиновники.

Я была благодарна сутолоке улицы за то, что он снова взял меня за руку и, ловко маневрируя, повел сквозь толпу на кладбище Саут-Парк-стрит; от этого недолгого электризующего прикосновения у меня мурашки забегали в том месте, где соединились наши руки.

Всякому, кто привык к уюту и готическому очарованию викторианских погостов, где скорбь превратилась в сентиментальность с помощью плаксивых каменных ангелов и слащавой поэзии эпитафий, кладбище Саут-Парк-стрит показалось бы трагедией эпических размеров, неоклассическим городом, прямиком сошедшим с тех сюрреалистических полотен, на которых все древнеримские здания теснятся вместе в одной плоскости. Крыши вырастали из полов в немыслимой перспективе, миниатюрные парфеноны казались карликами рядом с необозримыми куполами, которые, в свою очередь, затмевались высившимися обелисками и исполинскими мраморными гробницами. Природа, не считавшаяся с мертвыми, испещрила угрюмые надгробия черновато-зелеными слезами муссона и граффити белых стенограмм птичьего помета, вытолкнула наверх кроваво-красные трубчатые венчики цветов, торчавшие из крыш палладианских вилл, словно неуместные перья на строгих фетровых шляпах. Скученность этого сада-некрополя создавала атмосферу мертвенности, которую еще больше усиливало отсутствие чувства меры. Все могилы были не ниже восьми футов, а большинство в два или три раза превышали мой рост. Перемешанные, словно коробка слишком больших и плохо подобранных шахмат, эти надгробные монументы состязались друг с другом в величии, и каждый из них служил памятником вере своего обитателя в то, что если нельзя забрать все с собой, то уж непременно надо отметить ту гавань, из которой отправляешься в последний путь.

Ник, неторопливо шагая вперед по главной аллее, бормотал себе под нос надписи, поразившие его воображение; голос моего друга доносился до меня, словно перекличка утопленников с корабля-призрака:

— «Эйвери, обретший свое последнее пристанище в возрасте восемнадцати лет, похоронен в Индийском океане…»

«Андерсон, угас, страдая от опасной болезни…» «Сэвидж, которого, в расцвете молодости и всех подобающих мужчине добродетелей, поглотило пагубное расстройство…»

— Не говоря уже о женщине, которая умерла, объевшись ананасов, — прибавила я.

Обелиск Джонса мы увидели позади коровы, безмятежно щипавшей сорняки с поддельного греческого храма: «Сэр Уильям Джонс, умер 27 апреля 1794 года в возрасте 47 лет и 7 месяцев от роду». Думая о том времени, когда жизнь измерялась месяцами, я прочитала вслух:

— «Восстановлен Азиатским обществом первого января тысяча восемьсот пятьдесят четвертого года». Надо полагать, это памятник был восстановлен, а не человек.

— Не знаю — это Индия, в конце концов. Все мы тут занимаемся перерождениями.

Айронстоуны размещались поблизости, в мавзолее с куполом, среди жасмина и вьюнков, этакой изящной беседке для мертвецов. Но мой глаз привлекла не надгробная плита Магды, а пространная эпитафия ее свекрови:

ПАМЯТИ

ЭММЫ КОНГРИВ АЙРОНСТОУН,

27 лет от роду,

возлюбленной жены Лютера Айронстоуна,

которая рассталась с жизнью 31 октября 1857 года,

мучась от воспаления мозга, случившегося после тяжелой и страшной осады Лакхнау.

Также памяти ХИЛЬДЫ МЭРИ, 10 месяцев от роду,

возлюбленной дочери Лютера Айронстоуна,

скончавшейся 21 августа 1857 года от полного отсутствия должною питания во время осады Лакхнау.

Эта плита воздвигнута безутешным мужем и отцом,

а также его единственным выжившим сыном, Джозефом

— Джозеф Айронстоун, — произнесла я. Собиратель, фотограф, размер черепа которого идеально совпадал с моим. — Я не знала, что он в один год потерял сестру и мать.

— Из-за воспаления мозга, что бы это ни означало.

— Думаешь, она спятила, потеряв ребенка?

— Памятник Магды вон там, рядом с другими Айронстоунами, умершими от воспаления мозга. Неуравновешенная семейка. Джеку лучше следить за собой.

Мы вместе прочитали надпись:

ПАМЯТИ МАГДЫ ФЛИТВУД АЙРОНСТОУН,

родившейся в 1854 году:

возвращаясь домой от друга однажды вечером 1935 года,

она была поражена внезапным припадком безумия и замертво упала с лошади, которая несла ее

Поражена, как и ее тисовое дерево, разве что не молнией.

Через узкий проход между колоннами пролетел мячик для крикета, вслед за ним прибежали несколько мальчишек в рваных шортах.

— Это ваша семья? — в один голос спросили они. — Простите, если мы тревожим их, мисс, но мы очень почтительны и не даем пройти плохим людям, а чтобы поиграть в крикет в другом месте, нам надо два часа ехать в автобусе.

Они ослепительно улыбнулись Нику.

— Сэр! Сэр! — загалдели они. — У вас быстрая подача, сэр?

Он поднял свою пластиковую руку.

— Больше нет.

— О, не повезло, сэр! — Лица этих детей, привыкших к несовершенству, вытянулись, но не сильно. Индия: здесь все ваше существо отражается на лице, без купюр.

Когда мы уходили, утреннее небо уже уступало свой свет не по сезону позднему муссонному облаку, и окружавшие кладбище высокие стены, вдоль которых выстроились надгробия, подобно безумной стоячей мостовой, еще больше затенялись огромными щитами, рекламировавшими новое кладбище «в американском стиле»: Роскошно! Просторно!

— Иногда я думаю, что Индия — это всего лишь памятник минувшим и надвигающимся империям, — сказал Ник, читая рекламные объявления. — Она никогда не будет принадлежать нам.

Он умолк и не раскрывал рта до тех пор, пока я не остановилась сфотографировать мертвую ворону, раздавленную неутомимым движением транспорта до такой степени, что она черной графической тенью впечаталась в красную дорожную пыль. Глядя, как я аккуратно записываю снимок в свою реестровую книгу, Ник заметил:

— Мой дедушка говорил, что каждый, кто приезжает на Восток в поисках чего-то, обязательно найдет искомое. Но то, что он найдет, будет отражением его самого.

Это прозвучало как философия моей мамы в шестидесятые, одно из тех изречений, что запекают в печенье для гадания: будь осторожен со своими мечтами, они могут сбыться. Слегка рассердившись, я ответила:

— Прямо сейчас я ищу такси с кондиционером, если, конечно, ты не против, Ник.

4

Храм Кали оказался вовсе не таким большим, каким я представляла его себе по путеводителю; он затерялся на милой пригородной улочке, по обеим сторонам которой тянулись фотоателье. Мы оставили такси перед соседним домом, больницей матери Терезы, и вошли на территорию Калигхата через дворик с храмовой лавкой; лавка, предлагавшая большой выбор стеклянных браслетов, красных цветов, светящихся идолов и глянцевых изображений Кали, казалась одновременно и чужой, и знакомой. Величавые жрецы проплывали мимо, словно милостивые божественные покупатели, а собаки со священными метками на лбу поднимали лапы на ступени храма, выложенные викторианской узорчатой плиткой, какая встречается в уборных английских музеев; это производило неожиданное впечатление уюта, которое лишь усиливала погода, характерная скорее для Шотландии, нежели для Индии.

Почти сразу же нами занялся гид — жрец-брамин из храма.

— Я еще в семьдесят втором году помогал американскому историку, — заявил он.

Этот учтивый и неумолимый поставщик неточной информации жаждал показать нам достопримечательности храма, и все наши протесты не смогли поколебать его и заставить уйти. Подобно незнакомцу, встреченному в огромной отчаявшейся очереди в туалет во время театрального антракта, он знал, что нам не удастся сбежать, и не оставил в покое даже тогда, когда я решила испытать его терпение и, остановившись на десять минут, принялась фотографировать свирепую Кали с золотым телом и лицом, покрытым черной эмалью, какой обычно закрашивают повреждения на ржавых автомобилях.

— Кали высовывает язык в знак раскаяния за то, что случайно растоптала своего мужа Шиву, — нараспев произнес наш экскурсовод, — он распростерся у нее на пути, чтобы помешать уничтожить мир.

Я уставилась на черно-золотую богиню в ожерелье из черепов, и она ответила мне пристальным взглядом. Кали не производила впечатления женщины, которая может убить своего мужа случайно. Эта особа жаждала крови. Лелеяла убийство в своем сердце. Она готова была растоптать сколько угодно мужей, чтобы вонзить эти острые клыки в виноватого, того халтурщика-разработчика, который, засидевшись за работой в пятницу вечером и сгорая от нетерпения пойти выпить с приятелями, не позаботился как следует спроектировать женщин, не захотел уделить немно-о-о-ожечко больше времени на мелкую отладку своего творения, прежде чем удалиться на выходные. «Доделаю в понедельник», — пообещал он себе. Но ведь не доделал, верно? Так мы и остались с месячными, родовыми муками, климаксом — хорошенькая упаковка, но скверная модель, вроде кофейников «Алесси», с протекающим носиком и ручкой, о которую обжигаешься каждый раз, как за нее берешься.

Наш культурный посредник, протискиваясь сквозь множество собак и ворон, которые лизали и клевали окровавленный пол, повел нас в огороженный дворик, где этим утром убили козла. Ник то и дело испытующе заглядывал мне в лицо, наклоняя свою красивую голову, чтобы увидеть мои глаза, поймать в них выражение ужаса или отвращения.

— Ну, твое мнение? — спросил он. — Как ты там говоришь — жутко? Это должно быть довольно сильно по твоей шкале жуткости.

Решив сохранить бесстрастный вид, я ответила:

— Ты, похоже, никогда не был в техасских придорожных ресторанчиках, где животных для барбекю закалывают при тебе. Или в баптистской часовне для автомобилистов в Миссисипи. Согласна, там, где я выросла, козел отпущения — это скорее просто словосочетание, а не ваша рогатая тварь, которую приносят в жертву. И все-таки я видала и похуже. И я думала, будет больше нищих. Мой путеводитель о них предупреждал.

Тут подал голос жрец:

— Сейчас для них не время. Туристы в основном приезжают в храм посмотреть на жертвоприношение козла. Так что, если вы хотели нищих, вы немного опоздали.

— Они что, убегают на перерыв попить кофе перед следующим наплывом, так?

— Да, мисс, не без этого.

Хотя он не слышал о сестре Сарасвати, он быстро нашел престарелого жреца, который смог провести нас к ее памятнику — бледному прямоугольнику шлифованного мрамора среди многих других плит, врезанных в мозаичный пол неподалеку от жертвенника. Большинство надписей стерлись настолько, что превратились в едва заметный шрифт для слепых, но на доске Магды текст был еще различим.

— Символ перед ее именем означает «покойная такая-то» по-бенгальски, — объяснил жрец.

Теперь уже все слишком покойно, думала я, опустившись на корточки и проводя рукой по поверхности камня; это не дало мне ничего, никаких озарений, кроме пыли и высохшей козлиной крови на пальцах. Я размышляла о том, как легко могут отвалиться осколки от главного храма истории и кануть в небытие. Их выбросили, вымели, они исчезли в музейном подвале, где позже их найдет какой-нибудь археолог; но он не признает наречие и не заинтересуется их историей. Именно это, решила я, случилось с сестрой Сарасвати. Она просто не вписывалась в грамматику своего времени.

Мы пробыли в храме не больше часа, но когда снова вышли на улицу, то обнаружили, что прежде безмятежная атмосфера накалена до предела. Нашего такси нигде не было видно, а на главной дороге только что возвели баррикаду из камней и ручных тележек, останавливая трамваи и автобусы.

Причину блокады мы услышали раньше, чем увидели: сюда приближалась большая группа кричащих и размахивающих плакатами людей, сейчас они находились примерно в четверти мили от нас. Ник повернулся к старику в белоснежном лунги[35] и накрахмаленной рубашке «сафари»:

— Что случилось? Забастовка? Герао?

— Это гуркхи с севера Бенгалии, хотят основать свое независимое государство Гуркхаленд, — ответил мужчина, качая головой. — Независимость — проклятие нашего времени. Все нынче хотят быть независимыми. Даже мой сын хочет. А кто тогда будет управлять семейным делом, говорю я ему!

Он объяснил, что воинственно настроенная часть гуркхов, ГНОФ, или Гуркхский национально-освободительный фронт, родом из Непала, давно уже чувствовала себя угнетенной бенгальцами, составлявшими большую часть населения нынешнего севера Бенгалии. Они требовали себе отдельное государство и заставляли каждую гуркхскую семью из приграничных городов отдавать одного сына в их движение. Я заметила свежий призыв «Долой империализм! Защити Гуркхаленд сегодня!», нацарапанный на стене, украшенной рекламой компании по изготовлению напитков, которая утверждала, что является «победителем всеиндийского конкурса манго».

— Надо убираться отсюда, — сказал Ник и потянул меня сквозь толчею обратно, туда, откуда мы пришли.

— Что такое керау?

Он нахмурился.

— Что? А, герао. Это очень опасное калькуттское усовершенствование метода Ганди — многочисленного пассивного сопротивления. Толпа окружает человека и лишает его возможности всякого движения, не касаясь, но угрожая ему. Студенты делают это с преподавателями, служащие с работодателями. Люди, бывало, с ног валились от изнеможения под взглядами своих мучителей.

Толпа вокруг нас тоже начала выкрикивать лозунги в сторону приближающихся демонстрантов. Здоровой рукой Ник взял меня за плечо и привлек к себе.

— Если я скажу: беги — беги, поняла? — прошептал он. — Туда — к храму.

Я повернула к нему лицо.

— Если думаешь, что тебя тут растопчут, как какого-нибудь мученического ангела-хранителя, пока я буду искать безопасное место, то можешь забыть об этом!

— Верно. — Ник сумел выдавить нервную улыбку. — Однокрылый ангел точно не справится с такой толпой. Так что я побегу, а ты будешь защищать меня. Как тебе такой расклад?

Протестующие были теперь не более чем в пятидесяти футах от нас, они держали свои плакаты, как сабли, и толпа, частью которой мы являлись, стала отступать; все пихались, торопясь поскорей убраться. Женщина перед Ником споткнулась и полетела вниз, увлекая его за собой, заставляя упасть на колени. Я повернулась, чтобы помочь ему, и ощутила, как в меня врезается толпа, толкает, словно бревна, пойманные бурным потоком. Я вытянула руку, чувствуя, что теряю равновесие, и внезапно у меня перед глазами встал образ потерянной руки Ника, те крики, что он тогда слышал: «Рука! Рука!» Вдруг из ниоткуда появился наш комичный жрец Кали, теперь уже сама сдержанность; почти не касаясь наших рук, он закружил нас в приливной волне, угрожавшей подмять под собой.

И тут мы оказались внутри и в безопасности.

Происшествие потрясло нас обоих, хотя к тому времени, как мы дошли до отеля, Ник уже настаивал, что выступление было сравнительно мирным.

— Это столица промышленных и политических раздоров. Мы превратили это в искусство.

Прикончив свой третий джин-тоник, он резко опустил стакан на стол и спросил хозяйку, нельзя ли послушать новости по ее радио — аппарату, выглядевшему так, словно последнее, что он транслировал, была «Битва за Англию».

Служба мировых новостей Би-би-си уделила очень немного времени сегодняшним беспорядкам. В стране, где катастрофы измерялись тысячами убитых, наш мятеж мог быть удостоен всего одного абзаца.

— По-моему, говорят, что самые серьезные беспорядки среди гуркхов происходят в районе Дарджилинга и Калимпонга, — сказала я.

— Это-то меня и беспокоит. Ведь именно туда мы направляемся. Попробую-ка я лучше связаться с Джеком. Он и остальные уже должны быть в Калимпонге.

5

Спустя полчаса Ник вернулся ко мне в ресторан; его лицо было напряжено.

— Я не мог дозвониться — ни из отеля, ни из телефонной будки на улице. Телефонистка сказала, что линии не работают — не то умышленно повреждены, не то из-за позднего муссона, они не знают.

— У нас здесь есть еще пара дней. Может, к тому времени их починят.

На следующее утро он снова попытался позвонить Джеку, но безуспешно.

— Что нам делать? — спросила я.

— Не знаю, пожалуй, то, что запланировали. Я попробую еще раз из ЮНИСЕНС. Если линии по-прежнему не будут работать, останется только надеяться, что все гуркхские беспорядки закончатся раньше, чем мы полетим на север.

Наверно, Ник старался казаться спокойным ради меня, но мне не очень-то помогло то, что всю дорогу в лабораторию ЮНИСЕНС он нервно барабанил пальцами по стеклу и то и дело просил таксиста прибавить или уменьшить мощность кондиционера.

— И дом, и фабрика Флитвудов были построены на берегу Ганга, вот здесь, в северо-западной части города, — рассказал нам служащий ЮНИСЕНС, указывая на дом неподалеку, чей изящный греческий силуэт выгодно контрастировал со скупыми, функциональными линиями лаборатории, — так как там было легче разгружать ящики с переработанным опиумом, доставлявшиеся осенью и весной по реке из Патны. ЮНИСЕНС приобрела их в собственность в семидесятых годах двадцатого века, а покойная мисс Александра Айронстоун передала нам в дар все бумаги компании ее матери.

Огибая здание лаборатории, он провел нас в маленький музей.

— Здесь вы видите то. что называют «черной землей», а также «опиумом компании», из-за черного цвета этой массы и связи с Ост-Индской компанией. Семья Флитвудов схожа с «Джардин и Мейтсон», международной торговой корпорацией из современного Лондона и Юго-Восточной Азии: и те и другие первоначально сколотили свое состояние исключительно на опиуме. — В его глазах мелькнул коварный огонек. — Вы знаете, что самый первый мистер Джардин в конце концов умер от страшной и мучительной болезни? Есть суеверие, согласно которому, все, кто занимается опиумом, плохо кончают.

— Над мистером Мейтсоном опиумное проклятие, кажется, не тяготело, — заметил Ник. — Он дожил до девяноста лет, построил себе замок и сделал политическую карьеру.

Служащий кивнул, ничуть не огорчившись, и с безмятежной улыбкой спросил, чем я интересуюсь.

— Я бы хотела просмотреть архивы с тысяча восемьсот восемьдесят пятого по тысяча восемьсот восемьдесят девятый год, — ответила я. — Я ищу какие-нибудь сведения об Уильяме Флитвуде или… или о семье Риверсов. Может, был какой-нибудь доктор Риверс?

Ник странно взглянул на меня:

— Риверс? Почему Риверс?

— Да так, ничего. Догадка. Салли что-то упоминала однажды.

— Возможно, вам лучше начать поиски с книг учета смертности служащих, — сказал клерк. — Там зарегистрированы смерти всех, кто работал на Флитвудов в то время. А вы, мистер Банерджи? Чем я могу быть полезен?

— Я собираюсь сделать несколько фотографий лаборатории, — отозвался Ник, показывая разрешение, выданное нам Кристианом Гершелем перед отъездом.

Поражение, должно быть, было написано у меня на лице, потому что клерк, когда вернулся через час, тут же спросил с нескрываемым злорадством, нашла ли я каких-либо Риверсов.

— Сотни. Но не докторов.

Флитвудская компания вела годовой учет смертности сотрудников все время своей работы, с 1720 по 1890 год, когда Магда продала ее. Я наугад открыла одну из книг, относившихся к 1880-м, чьи листы гусеницы превратили в решето, и увидела длинные ряды Риверсов, записанные каллиграфическим почерком.

— Такое ощущение, что это было общее имя для половины индийцев, которые здесь работали.

Он наградил меня легкой улыбкой:

— Я тоже так думаю. Возможно, это была шутка английского делопроизводителя, неспособного произнести наши имена.

— Почему же вы не сказали мне об этом раньше?

Он и ухом не повел.

— Вы не спрашивали.

— Но…

Его лицо оставалось невозмутимым.

— Вам нужно еще время?

— Нет. Я была бы вам очень признательна, если бы вы сделали копии вот с этого. — Я протянула ему несколько заинтересовавших меня изображений и документов. — И скажите моему другу, когда он закончит, что я пошла прогуляться в дом Флитвудов.

— Дом закрыт, мадам. Когда Магда Айронстоун умерла, он остался государству в качестве музея. С тех пор там не трогали ни одного предмета. Но, к несчастью, на охрану, которая впускала бы посетителей, нет денег.

— Я не собираюсь проводить там инспекцию, — сердито ответила я, — просто хочу размяться.

Трехэтажный, украшенный галереями дом возвышался над наступавшей со всех сторон растительностью примерно в полумиле отсюда; с этого расстояния вполне можно было поверить, что он в целости и сохранности. Через пятьдесят шагов стало ясно, что если какие-либо примечательные викторианские призраки и бродили между колонн на верандах, они уже давно привыкли к общинной жизни индийцев: особняк Флитвудов превратился в трехэтажную бенгальскую деревню. На бывших лужайках паслись стада коз, на перилах развесили стираное белье, а под главным портиком величаво вышагивала белая корова, останавливаясь, чтобы расставить на мраморном полу холла ряд бурых запятых навоза. Внутри было не лучше: там свободно бродили цыплята, козы и коровы, а несколько сквоттеров устроили себе жилье. Молодой человек с радостью провел меня наверх по плавно закруглявшейся винтовой лестнице, ступая босыми ногами рядом с овощами в банках из-под консервов, заменявшими комнатные пальмы.

— Глянь на башню! — сказал он, когда мы вышли на плоскую крышу, и жестом изобразил выстрел из ружья. — В сорок седьмом году бунты из-за раздела. Много убили.

Он толкнул дверь в комнаты на верхнем этаже, и я протерла рукой пушистую от пыли поверхность стеклянного шкафчика. В получившемся окне я разглядела коллекцию рассыпающихся в прах растений и чучел колибри. Такие же шкафчики висели под потолком.

— Вы смотрите еще?

— Нет, этого достаточно.

Потерпев неудачу и перепачкавшись, я прислонилась к парапету раскаленной солнцем крыши и задумалась, это ли моя прославленная история.

— Стеклянный дворец! — Юноша, чувствуя мое настроение, пытался приободрить меня, показывая на останки огромной оранжереи, напоминающей те наброски, которые я попросила клерка отксерокопировать. — Пошли!

Мы с трудом пробрались сквозь заросший сад мимо затхлого прудика, спрятавшегося под пологом пальм, и разбудили древнего сторожа, которого, казалось, обрадовало мое появление. Все формальности свелись к тому, что он спросил: «Ваше имя?» На что я ответила: «Клер Флитвуд», — и была награждена лучезарной улыбкой.

— Мисс Флитвуд! Какое счастье наконец-то вас видеть!

— Вы ждали меня?

— Ну конечно, конечно! Ведь это дом Флитвудов.

— Ах, да. Вы же не хотели сказать…

— Пожалуйста, сюда. Наконец-то вы увидите, как хорошо я сохранил все для вас. — Старик явно заблуждался, но противоречить ему не было смысла.

Воздух внутри был густой и сладкий, словно тропический лес заключили в стеклянные стены, пальмы над нами пробивались сквозь металлическую сетку крыши, как жирафы в кустарнике, а над головой порхали яркие длиннохвостые попугаи, для которых наполнили водой две огромные раковины моллюсков. Я слышала крики девушек, плескавшихся в реке неподалеку, приглушенный стук какого-то водного транспорта, пропыхтевшего мимо.

— Я был здесь всю жизнь, с детства, — гордо произнес сторож. — С тысяча девятьсот восьмого года, когда я впервые приехал сюда с дядей.

— Расскажите мне об этом месте — Стеклянном дворце, как его назвал тот юноша.

— Об этом месте? В этом месте мистер Флитвуд проводил все свои эксперименты.

— Кто здесь работал?

Он лукаво улыбнулся.

— Вы знаете.

Я решила ничего на это не отвечать.

— Сохранились ли какие-нибудь записи?

— Старые записи потеряны или все съедены белыми муравьями, уже давно. Или они у этой новой компании, которая тут появилась.

— ЮНИСЕНС?

— Ха. — Мягкое индийское выражение подтверждения, слово, похожее на короткий язвительный смешок. — У этой дурацкой шпемс-бремс-сенс компании, ха.

— У вас тут много посетителей?

— Никто сюда не ходит. Уже много лет. — Это, впрочем, кажется, не сильно расстраивало его, этого тепличного Рипа ван Винкля. — Но мы всегда держали все для вас наготове.

— Боюсь, вы приняли меня за…

— Он, впрочем, приходил. Тот, другой.

— Какой другой?

Я вдруг заволновалась. Джек?

Мой юный гид уже давно ушел, но старик понизил голос, будто нас могли услышать.

— Вы знаете. — Он загадочно и проницательно смотрел на меня. — Искал вас. Но только один раз, так сказал мой дядя. Так давно. — Он коснулся меня своими иссохшими, костлявыми пальцами, словно по моей руке скользнула веточка, с которой опали все листья. — Тот, кого вы любили.

Спятил, подумала я, прокладывая сквозь джунгли обратный путь к двери, беспокоясь, как бы этот старик, встретивший меня с такой радостью, не открыл мне больше, чем я хотела увидеть, не оказался большой коричневой змеей, исподтишка пожирающей попугаев.

Извилистая дорожка, тянувшаяся от теплицы, когда-то, наверно, проходила сквозь остатки бордюра из цветов, теперь поглощенного грабительскими набегами сорняков; они цеплялись за мою одежду, как безумные намеки того старика. Я надеялась найти рисунок того заброшенного сада с папиной фотографии, «сада Джека», но везде царили хаос и запустение. Я обрадовалась, когда наконец достигла неровного края поляны, на которой стоял дом Флитвудов, а потом увидела Ника, ожидавшего меня на скамье, опоясывавшей большое дерево у реки.

— Где тебя носило? — спросил он.

— Извини, я немного увлеклась исследованиями. Что такое, Ник? Ты как будто встревожен. Это из-за Джека?

Мои слова, казалось, застали его врасплох.

— Что ты имеешь в виду?

— Ты говорил, что собираешься позвонить ему еще раз отсюда.

— А, я думал, ты про… Нет, я не говорил с Джеком. Линия по-прежнему не работает.

— Ты думал, я про что?

Он потряс головой.

— Я тебе потом скажу.

6

В тот вечер за ужином Ник был раздражителен и обеспокоен, и то, что мы делили стол с группой моих соотечественников-американцев, явно не улучшило его настроение. Это были люди того сорта, рядом с которыми мне хотелось заговорить с сильным китайским или русским акцентом. Они без конца обсуждали ужасы Калькутты, нищету, попрошаек, грязь и что «кто-то должен че-то сделать». Кто? — чуть не спросила я. Может, дядя Сэм, который так хорошо постарался в Лос-Анджелесе и Детройте? После того как они ушли, я быстро сказала Нику:

— Слушай, надеюсь, ты не думаешь…

— Что? Что не думаю?

Слыша боль в его голосе, я хотела сказать ему, как сильно мне нравятся он и его город, нравятся за все то, в чем они не походили на меня и на то, к чему привыкла я. Именно отличия Индии так привлекали меня, эта способность Ника быть уверенным и чувственным в той мягкой манере, какую я встречала у немногих американцев и англичан. Что-то такое, что даже американцы не могут выложить при всем народе. Я испытывала к нему эту ужасную, безнадежную нежность, и лучшее, что я могла сделать, это спросить:

— Ты когда-нибудь тоскуешь в Лондоне по Калькутте?

— Тоскуешь? — переспросил он, словно я попросила его показать регистрацию в британском паспорте. — Я могу тосковать по какому-нибудь месту, но необязательно по этому.

Город, где он имел две руки, подумала я, бросая быстрый взгляд на его протез и тут же отводя глаза.

— Мне жаль, что так вышло с этими людьми. Все, что они говорили, было… вздором…

— На самом деле я разделяю чувства наших удалившихся друзей касательно нищеты и коррупции среди индусов. — На его лице застыла недобрая улыбка. — Индусов, которые и в сравнение не идут с американцами, со всеми их соединенными историями о прекрасном далеке. Американцами, которые спустя шесть месяцев после получения грин-карты уже готовы вступить в ряды этой безупречно чистой цепочки мотелей, Америки Инкорпорейтед, акционерного общества «Америка», где вся еда — это «Макдональдс», а все культуры упакованы в крохотный «Диснейленд».

Я открыла рот и снова закрыла, успокаивая себя, что он все еще говорил с теми, другими, которые ушли.

— И потом все эти американцы тянутся к знаменитому, оригинальному, необычному, — продолжал он. — И что случается, когда они находят необычное? Они наклеивают на него этикетку, пускают в продажу, нарезают на маленькие порции и превращают в надписи на футболках. Создают логотип. Даже их имена — ты когда-нибудь замечала, как много американцев носят имена вроде Брэд Браун-младший или Даррен Смит Второй? Даже свои имена они превращают в сеть магазинов. В их роду еще и перерождений столько нет, сколько у нас, а уже уверены, что все их ранние воплощения несут в себе что-то героическое, что достойно храниться в веках.

Я сделала глоток, по-прежнему пытаясь не принимать его замечания на свой счет. Пиво имело отвратительно кислый вкус.

— Ты, похоже, много размышлял о пороках американцев, — сказала я, ненавидя дрожь в своем голосе.

— Сказать по правде, если Америка такая расчудесная, то я не понимаю, почему американцы вообще куда-то уезжают.

Внезапно пожалев о своих словах, Ник потянулся через стол и накрыл мое запястье здоровой рукой.

— Это не про тебя, Клер. Я не хотел ранить твои чувства.

Я высвободила руку.

— Нет, ты просто хотел сказать, что мне здесь не место. Вероятно, ты прав. И все-таки вот она я, здесь, и вся вспотевшая. Так что, пожалуй, поднимусь наверх посмотреть, удастся ли выжать хоть немного воды из крана Старого Света.

Он откинулся на спинку кресла, нарочно увеличивая расстояние между нами, и скрестил руки за головой.

Осторожно отодвинув стул, чтобы тот не издал какой-нибудь пошлый американский скрип, я встала и пошла в свою комнату, где несколько минут сидела на кровати, отчаянно жалея себя. Потом приняла ванну примерно в дюйме едва теплой ржавой воды, взяла фотоаппарат, вышла на шумные улицы и занялась тем, что у меня получается лучше всего. Когда через час я вернулась, Ник ждал меня в баре; он был слегка пьян и очень раскаивался.

— Прости, Клер. Я просто беспокоился из-за этой заварушки в Калимпонге, и к тому же… Джек…

— О чем ты? Что там с Джеком?

Он с трудом подбирал слова, стараясь преподнести все так, как сам этого хотел.

— Я поговорил с кое-какими ребятами из лаборатории ЮНИСЕНС, они сплетничали, не зная даже, что я знаком с Джеком… Они думают… То есть ходят слухи… — Он замолкал и начинал снова, как машина с испорченным карбюратором.

— Какие слухи?

— Уволили пару химиков помельче… Эти парни утверждали, что их уволили по подозрениям в контрабанде героина, по мелочи…

— Так, как предполагал Бен? В образцах мыла? Он удрученно кивнул.

— А Джек какое отношение имеет к этому?

— Никто и не говорит, что Джек… В опиум я бы еще мог поверить — Джек всегда оставался старым хиппи и авантюристом, это было бы в его духе. Но не героин.

— Так какая связь между ним и уволенными химиками?

— Кто-то намекнул, что он работал на калькуттской фабрике ЮНИСЕНС в то время, когда там никого не должно было быть… и в то же самое время там находились эти люди. — И поспешно добавил: — По-моему, это просто грязные сплетни, потому что Джек здесь — чужак, британец. Опять эти «мы» и «они».

— И все? В этом все обвинения?

— О, ну есть еще всякие россказни, их не стоит повторять.

Что бы там ни рассказывали, Нику от этого явно было неуютно. Его палец чертил ряды полосок на пыльном столе. Удары в Джека, подумала я; прутья решетки, заточающей его.

— Сам Джек объяснил свои задержки в лаборатории тем, что работал сверхурочно над экспериментами с хлорофиллом и должен был изучить оригинальные записи Флитвуда, которые ЮНИСЕНС не разрешает выносить из библиотеки.

— Звучит разумно. — Мне удалось втиснуть свое лицо в ободряющую маску, запихнув внутрь края подозрений и с силой нажав на улыбку, — так пытаются закрыть объемистый чемодан, сев на него. — Почему никто не сообщил в английскую ЮНИСЕНС?

— Подозреваю, по той же самой причине, по которой они первым делом заподозрили Джека: он друг директоров.

— Когда уволили тех людей?

Он быстро поднял глаза, затем вновь опустил взгляд на свои узоры в пыли, отгоняя от себя мрачные мысли.

— В конце прошлого сентября.

— Как вы вообще заговорили о Джеке, если этот случай был в прошлом году?

— Из-за моего собственного тщеславия. Они дразнили меня моей работой, и я спросил их, слышали ли они о Джеке Айронстоуне и Ксанаду, надеясь немного прихвастнуть тем, что участвую в серьезной научной экспедиции, — убого, конечно. Не успел я упомянуть, что состою в команде, как один из ассистентов, очень неприятный парень, начал отпускать ехидные замечания о настоящих мотивах Джека, побудивших его отправиться в горы. Ну и слово за слово…

Он умолк, когда появился официант, принесший блюдо с закусками — бледно-серого цвета и слегка пористыми, словно хлопья вареной губки.

— Что это, по-твоему? — прошептала я Нику.

Он понюхал блюдо, которое шваркнули перед ним на стол с обычной «грацией» и «шармом».

— Не уверен, но подозреваю, что свиные обрезки.

— Те самые кусочки свиной кожи и жира, которые едят в барах англичане?

— Довольно странная закуска для ужина, ты права, особенно в стране, где живет едва ли не больше всего мусульман в мире. — Он сунул один кусочек в рот и скривился. — Но это именно они. Отвратительно.

Теперь я, кажется, спокойно могла продолжить свой допрос:

— А можно найти тех людей, уволенных из ЮНИСЕНС?

— Один из Северного Бутана, другой из Аруначал-Прадеш, что на границе между Тибетом и Бирмой.

— Аруна… — Я запнулась на незнакомом названии.

— Аруначал-Прадеш, один из северо-восточных гористых штатов. Что-то вроде Золотого треугольника в Бирме — множество отдаленных нагорий, недоступных политическому вмешательству. Его населяют очень независимые полукочевые горные племена, для которых, как утверждают ребята из ЮНИСЕНС, опиум стал весьма ценным источником дохода.

«Неплохой кормилец», — вспомнились мне слова Джека.

— Если они полукочевые, то когда они умудряются выращивать опиум?

— Подсечно-огневое земледелие на просеках в джунглях. Химики из ЮНИСЕНС говорят, что один из уволенных принадлежит к племени, которое продает опиум-сырец странствующим китайским контрабандистам, выдающим себя за тибетцев или бутанцев. Потом эти контрабандисты продают товар наркоторговцам, которые перерабатывают его в героин. Разве что в нашем случае его перерабатывает кто-то из ЮНИСЕНС.

— Мы не можем расспросить этих уволенных или их знакомых? Не может быть, чтобы они работали в одиночку.

Вороны над нами кричали «йи-ваа! йи-ваа! йи-ваа!» — настоящий съезд туговатых на ухо гробовщиков, жадно следивших за нашим разговором.

Голос Ника звучал почти недоверчиво.

— Мы не сыщики, Клер! В любом случае опиумные банды довольно почитаемы в этой части света. Химики из ЮНИСЕНС почти с завистью вспоминали Хун Са — это главный поставщик опиума в Золотом треугольнике, и он же, вероятно, отвечает за большую часть героина, сбываемого в Нью-Йорке. На деньги от продажи опиума он организовал целое мини-государство со школами, больницами, местной промышленностью. Он собирает собственную форму налогов с контрабанды тикового дерева и драгоценных камней и гордится своей коллекцией редких азиатских орхидей. — Ник замолчал, увидев, что мимо проплывает хозяйка «Радж-Паласа» со своей ежевечерней порцией розового джина.

— Просто срам с этими орхидеями. — Она остановилась, чтобы поделиться с нами своим мнением. — Ах, мои дорогие, раньше можно было взглянуть на деревья в Бутане и увидеть, как орхидеи озаряют их веточки, точно рождественские фонарики. А теперь, говорят, уже ничего этого нет. Как это печально. Люди испортились, они все что угодно сделают ради денег. И весь этот орхидейный бизнес в Калимпонге — сплошное надувательство. Якобы в питомниках по-прежнему разводят орхидеи, а на самом деле все цветы воруют. Ну да, когда Бутан так жутко нуждается в деньгах, а эти мерзкие япошки готовы выложить двадцать пять тысяч долларов за цветок, чего еще можно ожидать?

Ник подождал, пока она не удалилась обратно в гостиницу, и только потом продолжил:

— Я не хочу слишком тщательно вникать в это дело, Клер. Кто знает, были ли те двое единственными в ЮНИСЕНС, кто принимал в нем участие?

— Ты можешь навести справки, есть ли у них здесь, в Калькутте, семьи?

— И что тогда? Думаешь, их семьи расскажут нам больше?

— Я могу пойти и поспрашивать в ЮНИСЕНС, если ты не хочешь. Люди из лаборатории не знают меня в лицо. Только так мы сможем очистить имя Джека.

— Его и не нужно очищать. Это все просто злостные сплетни, я уверен.

Он, впрочем, не был так уж сильно уверен, потому что еще через несколько минут моего зудения ворчливо согласился провести весь следующий день в поисках.

— Это означает, что тебе придется ехать одной в ботанический сад. Ты справишься сама, если я уверюсь, что у тебя надежный водитель?

Я откинула прочь все сомнения, связанные с гуркхами.

— Со мной все будет в порядке. Хозяйка сказала мне, что в Калькутте вообще никто бы никуда не ходил, если бы такие мелочи останавливали.

В ту ночь я взяла почитать перед сном один из двенадцати дневников Магды, которые привезла с собой в экспедицию. Поймите вот это, как будто пыталась сказать она, и вы поймете собственную судьбу. Бесплодное обещание столь многих историков: мало что в ее дневниках могло рассказать мне о моей семье и связать ее с Салли Риверс. Стиль Магды то и дело менялся от философского к развлекательному, а подчас энциклопедическому, но за холодной прозой ученого и красочными воспоминаниями об ушедшем веке сама женщина оставалась неуловимой. Почему? Память не музей, где нужно избавиться от одного предмета, чтобы освободить место для другого. На самом деле все мы до определенной степени корректируем наши воспоминания; изымаем из них те действия, которых стыдимся, пропускаем то, во что слишком больно вглядываться, проживаем наши жизни заново, обращаясь к прошлому. Но как автор дневника выбирает, что скрыть, а чем поделиться?

Я встала с кровати, собрала все, что смогла найти в Азиатском обществе и архивах ЮНИСЕНС, и принялась раскладывать бумаги на ковре в приблизительно хронологическом порядке: фотокопии колонок светской хроники девятнадцатого века, вырезки новостей, отчеты о прибывших и отплывших пароходах, репродукции старых открыток с изображениями кладбища на Парк-стрит и опиумных плантаций в долине Ганга (во времена Магды возделывалось шестьсот тысяч акров земли). Передо мной лежал панорамный коллаж Калькутты и северо-восточной Бенгалии начиная с 1885 года, когда Магда с Джозефом Айронстоуном вернулись в Индию супругами, когда Калькутта все еще была городом дворцов, городом «Тысячи и одной ночи», превратившимся в провинцию Бата и Челтнема. Китайцы еще не привезли сюда новый вид транспорта, этих злополучных рикш, пробиравшихся по залитым муссоном улицам, но уже были конки, телефоны и автомобили, ездившие по мосту Хаура.

В архивах Флитвудов также нашлась одна из поваренных книг Магды, оставшаяся вместе с поваром-бенгальцем, когда хозяйка вернулась в Англию; в ней рецепты бутерброда с сардинами и бараньего окорока — снабженные примечаниями самой Магды: «то, что надо, для сурового путешествия» — были помечены отпечатками пальцев (чьими?), как и страница с замечанием о «действенности пароварки Уоррена во время экспедиции в северный Бутан». Я повторяла про себя викторианские фразы и незнакомые слова из дневника Магды (годаун — склад у реки, бокс-валла — коробейник, уличный торговец или лавочник, тиффин — завтрак, фактория — торговое предприятие, пандит — мудрец, или учитель, или местный исследователь), пока чуть ли не услышала ее голос и не почувствовала запах слоеных пирожков с карри, которые подавал ее отец на свои еженедельные тиффины для ботанического общества.

Эту документальную сцену заполонили бумажные актеры, чьи имена мой язык отказывался произнести. Бормоча древнее заклинание: «Абракадабра! Аллаказам! Махендралал! Прапхуллачандра! Джагдишчандра!» — я, лежа в кровати, извлекала из забвения, словно джинна из волшебной лампы (или словно размытое изображение, спроецированное рассеянным светом камеры с маленьким отверстием, камеры обскура размером с комнату), тощего доктора Махендралала Саркара с седыми бакенбардами, врача редкой проницательности, воодушевившего отца Магды на изучение индийской «зеленой» медицины. Рядом с ним стояли профессор химии Прапхулла Чандра Рай, призывавший меня также заняться поисками отсутствующих элементов периодической таблицы, и угрюмый Джагдиш Чандра Бос, первый индийский профессор физики в Президентском колледже Калькутты (получавший две трети оклада своих британских коллег), который продемонстрировал — прямо здесь! в моем гостиничном номере! — беспроводную передачу сверхвысокочастотных сигналов сквозь толстые стены. Уж он-то имел представление о внечувственных формах общения! Когда Бос убирал свои затейливые приборы для записи мельчайших движений растений, я читала его слова, вдохновившие Магду настолько, что она их записала: «Созерцание придорожного сорняка в Калькутте стало для меня тем толчком, который перевернул весь ход моего мышления и переключил мое внимание с изучения мира неорганического на исследование живых организмов».

То были звезды, но ведь существовали и другие, безвестные артисты — те, что исполняли в ее пьесе многочисленные второстепенные роли садовников и помощников ботаников, нянь, плантаторов индиго и торговцев опиумом, всех, кто выходил на сцену и уходил с нее без объявления? Мне хотелось иметь какой-нибудь новый, усовершенствованный рентгеновский аппарат Вэла, где можно было бы установить столетнюю выдержку и обратить вспять процесс превращения твердых костей в прозрачные тени, поймать на пленку моих призраков. Я воспряла духом, обнаружив в дневниках раздел, озаглавленный «Rivers»,[36] но дальнейшее чтение показало, что он касался топографической съемки Индии.

Я не смогла придумать ничего лучше, чем пронумеровать, подписать буквами все, что имело отношение к Магде и Джозефу и могло быть проверено (как будто эти разрозненные крохи были свидетельством для суда), заполняя пробелы тем, о чем догадалась сама, читая между строк загадочных записей Магды. Учитывая, что она очень редко помечала их годом, я смогла лишь приблизительно проставить даты, в тех случаях, когда заметки о ее частной жизни находились рядом с комментариями о событиях национального значения. Но как могла я предположить, что должно стать вещественным доказательством «А» — очерк Магды о зарослях манго в Калькутте, сделанный через несколько дней после того, как они, с Джозефом приехали сюда, или же клочок бумаги, озаглавленный «Рецепт состава для переплетения книг», выпавший из ее дневника?

Сны, навеянные опиумом, — вот как назвал бы Джек ту бумажную повесть, что я собрала.

* * *
А. Заметки о манго и красном жасмине (Магда Айронстоун, ок. 1881–1885)

Сперва вы видите вереницу ноготков, плывущих вниз по бурой реке, словно желток разбитого яйца в жидкой подливке. Цветы обвиваются вокруг мола, тянутся вслед за сампаном,[37] разрезают мутное отражение дворца в Гарден-Рич, пока их наконец не прибивает к чему-то странному, выбеленному, наполовину зарытому в прибрежный песок. Кажется, что это большая мягкая резиновая кукла, но потом рука поднимается, делает медленный взмах в неожиданном направлении…

«Тело человека, чья семья слишком бедна, чтобы заплатить за его сожжение, — то было первое, что показал мне Джозеф, когда мы плыли вниз по Хугли, и я наблюдала, как джонки и долбленые лодки скользят по воде, увлекая за собой ноготки с гхатов,[38] расположенных выше, в Хауре».

Но для более точного представления нам нужно заглянуть еще дальше назад, перевернуть несколько предыдущих страниц, разворошить пару листьев в компосте…

*

Она была второй женой Джозефа. Первая умерла в родовых муках вскоре после того, как они поженились.

— Доктор велел мне выбирать между женой и ребенком, — рассказал он Магде за несколько недель до их собственной свадьбы. — Он клялся, что, если я пожертвую матерью, ребенок выживет, хотя его носили в чреве всего семь месяцев. Но я выбрал свою жену. В конце концов они оба умерли.

И он задумчиво поглядел на Магду, оценивая ее крепкое и тонкое тело и ясные золотисто-карие глаза, как будто просматривал выгодный банковский баланс.

— Ты, впрочем, не умрешь. Ты сильная.

«Сильная женщина — и это все, чего он хотел? Устойчивая валюта для поддержания его слабых резервов?»

Она приехала в Англию в 1873 году, чтобы занять место компаньонки у сестры своего отца, той самой старой девы, которая в 1881-м посоветует Магде принять предложение Джозефа Айронстоуна.

— Потому как тебе уже почти двадцать семь, и ты не молодеешь с годами, — заметила тетя. — А он привлекателен и когда-нибудь станет богат.

Ее племянница, может, и не была из тех, кто «вернулся несолоно хлебавши» — так жестоко называли отвергнутых участниц английского рыболовного флота, отправившихся в Индию ловить в свои сети влюбчивых европейских мужей, — но единственное, чем по-настоящему могла завлечь Магда будущего супруга, — состояние ее отца, — находилось в прямой зависимости от уменьшавшегося рынка сбыта опиума.

— Ты прождешь слишком долго, девочка моя, если не выйдешь за этого, — говорила тетя.

«Как же это получается, что мы так далеко отклоняемся от наших мечтаний? Почему довольствуемся намного меньшим? Помню, от этих тетиных слов мне стало страшно и одиноко. Угасла всякая надежда на продолжение моих занятий ботаникой. Мысленно возвращаясь теперь к тому времени, я никак не могу представить себя той девушкой, которая вступила в брак с Джозефом Айронстоуном».

Она не находила его привлекательным, этого маленького, изнеженного человечка, чьи черты лица были бы по-девичьи миловидны, не будь они так заострены, как будто изнутри слишком сильно натянули нитку.

— Белый, как кость, — пошутил он о своем цвете лица при их первой встрече, случившейся вскоре после того, как компания его отца стала поставлять костяную муку для огромного сада ее тети.

Шуток было немного. Иногда Магда была уверена' что их свело вместе только общее чувство утраты. Они оба в детстве лишились матерей — она из-за холеры, он во время восстания сипаев; и все же его, казалось, по-прежнему влекла к себе страна, где он родился, — а может, представление Магды о ней. Даже спустя восемь лет, проведенных в Англии, Индия оставалась в ее памяти переменчивым калейдоскопом слепящего света, ежедневной уличной оперой жизни, и смерти, и перерождения.

— Ты думаешь, мы могли бы вернуться в Индию и измениться, переродиться? — спрашивал ее Джозеф.

— Переродиться, не измениться… — Она не могла этого объяснить.

В ее Индии ничто не оставалось прежним и все было неизменным. Он быстро коснулся ее руки своими белыми тонкими пальцами — ей показалось, будто она ощутила на своей коже высушенные крылья мотылька.

Она не любила Джозефа, Магда признавала это, но его печаль трогала ее. К тому же она была достаточно одинока, чтобы не видеть смысла в романтических отношениях. Ее мир еще не был безнадежно потерян для любви, но все романтические чувства она связывала с фосфором (тем самым, что содержится в рыбе и мозге), элементом, который легко воспламеняется при контакте с воздухом, и зачастую с гибельными последствиями.

Дурные предзнаменования сопутствовали этому браку с самого начала — так шептались слуги. Рецидив малярийной лихорадки помешал отцу Магды, Филипу, приехать в Англию на свадьбу, а тетка ее просидела дома из страха заболеть гриппом, так как весь день шел проливной дождь. Дождь лил не переставая еще два дня, в течение которых Магда перевозила свои вещи в дом Айронстоунов, куда пара отправилась сразу же после церемонии. Это было темное и мрачное место, где каждый уголок служил напоминанием о близости смерти, и Магда даже подозревала, что Лютер Айронстоун, не то из-за утраты жены и дочери, не то из-за каких-то собственных внутренних наклонностей, развил нездоровые интересы и увлечения, под стать его роду занятий. Желая, чтобы погода наконец позволила ей сбежать в огромный, пышный сад (хорошая реклама для костяной муки Айронстоуна), она подолгу глядела в окно на растения, чьи листья, согнувшиеся под тяжестью воды, были слишком широки для здешнего климата. Почти муссонный дождь, думала она, удивляясь про себя, как выживали эти изгнанники зноя. Одни из всех сил пробивались к свету, вырастая длинными и нескладными. Другие желтели. Третьи свивались в бурую дерюгу, словно в саван.

«Я закрыла глаза в этом зеленом свете и представила себе, что нахожусь где угодно — только не здесь».

В первую брачную ночь Магда ждала мужа в своей спальне — долго ждала и наконец заснула, не погасив лампу. Она думала, что ее разбудил ветер, от которого колыхались и трепетали занавески, будто храмовые танцовщицы. Несмотря на дождь, в комнате пахло пылью. Она села в кровати и увидела Джозефа — он был в кресле напротив нее, молча наблюдал за ней неподвижными и широко распахнутыми глазами.

— Они все умирают, — сказал он. — Ты увидишь.

Ее кожа под тонким белым кружевом похолодела.

— О чем ты?

— Все, кого я люблю. Чтобы скрыться от него.

— От кого, Джозеф?

«Что я наделала? За кого я вышла замуж?» Он молча встал и вышел, и следующие три дня она его не видела. Она, впрочем, встречалась со своим свекром. Магда заметила неприязнь на его плоском лице, похожем на устье реки, песчаное и изборожденное глубоко врезавшимися руслами морщин. За все недели их знакомства он не выказал никакой теплоты по отношению к ней, невесте своего сына; и теперь он не переменился. Ей потребовалось все ее мужество, чтобы спросить, знает ли он, куда ушел Джозеф.

— Ушел туда же, куда и его мать, судя по всему, — резко прокаркал Лютер Айронстоун и нахмурился, будто это Магда была виновата.

Интересно, думала Магда, может, он находит меня слишком старой или слишком невзрачной, недостаточно богатой.

— Знаешь, я измерял Джозефа, — добавил он. — У него не такая скелетная структура, как у нее. Но у него все то же самое. Это все Конгривы, и ко мне не имеет никакого отношения.

— О чем вы говорите, сэр? Что у него?

Он ничего не сказал и вернулся в свои комнаты наверху, оставив Магду гадать, сколько еще вопросов останется без ответа, прежде чем она докопается до сути этой семьи.

На эти три дня Лютер предоставил ее самой себе, они встречались только в столовой, но и тогда он говорил мало. Его тяжелые шаги над головой тревожили Магду, и тень его присутствия витала в доме, как дурной запах; поэтому она проводила в саду столько времени, сколько позволял дождь, составляя длинные списки экзотических видов и подвидов, и внутрь ее могли загнать лишь холод и сумерки.

На третий день о возвращении ее мужа возвестил громкий спор Джозефа с отцом. Потом он пришел к ней, такой взвинченный, что не мог усидеть на стуле. Он даже не пытался объяснить свое отсутствие. Просто мерил комнату шагами и сбивчиво говорил о своих идеях, об экспериментах, которые не одобрял его отец.

— Я фотографирую, составляю перечень… Я намерен запечатлеть…

— Запечатлеть — что?

— Ту точку…

— Какую точку?

Он повел ее в подвал, где хранил камеры, и показал ей свои фотографии, сюжеты которых обеспокоили ее.

— Ты считаешь… разумной эту одержимость мертвыми и умирающими? — спросила она.

— Сразу видно, что тебе несвойственно подлинно научное мышление, — отрезал он.

«Но что общего эти картинки жалких уличных оборванцев — одни покалечены, другие мертвы, а в третьих жизнь едва теплится, — в которых жизненные обстоятельства уничтожили все человеческое, что общего они имели с наукой?»

— Я исследую связь между ростом и разложением, — торжественно объявил он ей. — Я хочу понять, почему один человек, одно общество умирает и сменяется другим. Общество растет, приходит в упадок — угасает — и умирает, как этот век. А я ищу ту точку, в которой негатив становится позитивом, тьма превращается в свет, а гниль и разложение уступают место новому развитию.

Когда он в первый раз лег с ней в постель, Магда не отрывала взгляда от его крепко зажмуренных век и искаженного лица, чтобы между ними не встали те образы, которые он снимая. В памяти осталась иная картина: белые костлявые колени Джозефа, когда он отодвинулся от нее, и ее кровь на его ночной рубашке. Она пыталась не слушать, как он моется в раковине. Он делал это очень аккуратно, тщательно счищая все следы того, что произошло. «Оплодотворение, — писала она потом, — требует некоторого объяснения. Почему оно обязательно должно сопровождаться болью, и, по-видимому, для обоих?» Хотя все закончилось очень быстро, она решила, что именно тогда был зачат их сын, ибо то был единственный раз за несколько месяцев, когда они с Джозефом были близки. То был акт не любви (и не ненависти, как она надеялась), но какого-то другого чувства, которое после наполнило ее мужа такими угрызениями, что он не мог поднять на нее глаза. Эта внутренняя сумятица чувств повергла его в черное уныние; после зачатия Александры все повторилось. Каждую ночь он спал по четырнадцать, а то и по шестнадцать часов и говорил, если вообще открывал рот, тяжелым, заплетающимся языком. Часто он вообще сутками не вставал с кровати. Его не интересовали ни его работа, ни его окружение. Он почти не ел и в больших количествах принимал опийную настойку, чтобы заглушить неотступную мигрень. Магда, сама измученная постоянным одиночеством и тревогами, мало что из этого поверяла дневнику, сохраняя все в памяти, как ходячий каталог.

Такой порядок повторялся на протяжении последующих четырех лет: сперва беспокойное волнение, ожесточенные споры с отцом, потом сутки напролет в подвале с фотографиями и наконец немая апатия, похожая на смерть. В те дни и ночи она обнимала его, а он рассказывал о своих страшных снах: похожей на привидение женщине, преследовавшей его, убитой девочке «всегда за спиной», призраках, таящихся в саду среди сорняков, черном солнце. Как-то ночью, услышав хныканье, доносившееся из его спальни, Магда прокралась по коридору в его комнату и обнаружила Джозефа в кровати полностью одетым. Его руки, которыми он обхватил голову, были в грязи. В грязи были и его брюки, а ногти на руках сломались и кровоточили, будто он стоял на коленях и копался в мокрой земле. Он постоянно звал: «Мама!» и называл еще какое-то имя — Магда решила, что это была его умершая жена. Он закричал еще громче: «Останови его! Останови его!» и «Хильда!», пока она не потрясла и не разбудила его, а потом держала его в объятиях все время, пока он плакат.

Он утверждал, что ничего не помнит об этих утраченных часах или помнит ничтожно мало.

— Чистые страницы, — говорил он.

Вот какими были эти четыре года в Лондоне для Магды, которая написала в своем дневнике лишь о рождении их сына Кона и о мертвенной, гнетущей атмосфере этого дома, где даже Кон ходил на цыпочках. Она оставалась там отчасти из-за сына, хрупкого, болезненного мальчика, родившегося преждевременно, отчасти из жалости к Джозефу. Больше не к кому было обратиться. Тетя уехала на воды в Швейцарию вскоре после их свадьбы, а отца Магда беспокоить не хотела. Филипу Флитвуду хватало собственных финансовых забот. Все же, должно быть, какая-то часть снедавшего ее горя просочилась в регулярные письма, которые она отправляла ему в Индию, потому что вскоре после рождения Александры в 1885 году он предложил Джозефу место управляющего в своем опиумном деле: «Вы окажете мне большую услугу, ибо я более не имею сил справляться с подобными обязанностями в одиночку».

Ни Магда, ни Джозеф не желали признавать, что он едва ли был в подходящем состоянии для управления компанией. Обоих слишком окрылила мысль о возвращении в Индию, мысль о побеге.

— Мы сможем начать все заново, — сказал он.

«12 ноября: Наконец-то дома! Я почти могу забыть мрак прошедших четырех лет. В Калькутте на пристани нас встретил папа с распростертыми объятиями. Он возгласил, что благодаря нашему приезду закончились дожди и распустились цветы. Я помню, все вокруг и вправду было зеленым. И наш дом был наполнен светом так же, как дом Айронстоунов — тьмой».

— Слишком ярко, мама, — пожаловался Кон, когда Магда повела его на прогулку сквозь заросли бамбука к мангровому саду на берегу реки.

Она крепко обняла его, ужасно довольная тем, что вернулась. Он показал на садовников, собиравших мертвые ветви мангровых деревьев.

— Мамочка, смотри: кости!

— Нет, милый, это ветки.

«С помощью которых индусы сжигают своих мертвецов», — записала она, а позже зарисовала бамбук, выбрасывающий свежие побеги из старых истертых стеблей. В тот год весь бамбук в саду Айронстоунов засох и умер, а в Индии он лишь отцвел и начал расти заново.

Возвратясь в дом, она увидела, как Джозеф мерит сад крупными шагами, широко раскрыв глаза, и взахлеб рассказывает ее отцу обо всем, что надеется здесь сделать.

— Да, да, — говорил ее отец. Он обменялся с Магдой быстрым беспокойным взглядом. — Времени достаточно.

Благих намерений Джозефа надолго не хватило. Он снова все чаще и чаще принимал опийную настойку после обеда — он считал, что обязан этой привычкой своей матери, которая давала ему наркотик, чтобы избавить от голода во время осады Лакхнау, — и Магда не могла сказать, что удивилась, когда однажды к ней пришел отец и сообщил об отлучках Джозефа с фабрики.

— Его не видят там неделями, Мэгги.

Просроченные поставки, мелкое воровство среди местных рабочих, снижение качества опиумных шариков: все эти заботы накопились, как снежный ком, и все они ухудшали и без того тяжелое финансовое положение фирмы.

— Если я вдруг умру… — начал ее отец.

Она подозревала, что в тот день, когда Джозеф взял ее с собой на кладбище, где были похоронены их семьи, его напускное спокойствие было лишь маской; копни глубже — и обнаружилось бы его нервное расстройство. Хотя прошло всего две недели с тех пор, как они приехали в Калькутту, кладбищенский сторож приветствовал Джозефа как старого знакомца и немедленно повел их к могиле Айронстоунов по дорожке, неодолимо пахнувшей красным жасмином. Деревья посадили так, что цветы, опадавшие за день, покрывали собой все могилы; этот податливый ковер сминался теперь под ногами Магды, источая тяжелый и навязчивый аромат, который она всегда связывала со смертью. Она смотрела, как Джозеф остановился у могилы своей матери и сестры, провел рукой по надписи «Хильда Мэри» и по строчке: «…скончавшейся 21 августа 1857 года от полного отсутствия должного питания».

— Разумеется, моя сестра Хильда здесь не лежит, — сказал он. — Ее тело бросили в колодец в Лакхнау вместе с остальными. Я видел. — Он говорил непринужденным, доверительным тоном. — Это все из-за него, знаешь. Мать сделала выбор и решила кормить его.

— Кого? О ком ты говоришь? — Его отец в то время был в Калькутте.

— О призраке в сорняках, — сказал он и рассмеялся, будто это была шутка, а потом потряс головой — то ли в знак отрицания, то ли желая прогнать от себя какие-то мысли, она не поняла.

Запах мертвых цветов был очень сильным.

— Как часто ты сюда приходишь, Джозеф?

— Часто? Не очень. Какая разница? Каждый день, два раза в неделю.

— Чаще, сэр, — вмешался сторож.

И Джозеф принялся быстро и раздраженно рассказывать ей о том, что ему нужно найти себе студию, место для работы, поспешно уводя Магду прочь, пока старик не сказал еще что-нибудь.

— Но ведь у тебя есть свой кабинет на фабрике отца, разве нет?

Его передернуло.

— Не эта… канцелярская работа, я говорю о своих исследованиях.

«Уже тогда я должна была понять, в чем состояли самые сильные привязанности Джозефа».

* * *
Б. Тератология (приписывается Джозефу Айронстоуну, ок. 1885–1886)

Этот снимок был включен в альбом Азиатского общества под названием «Сорок фотографий калькуттских гротесков».

— Хотя она не подписана, как многие работы Джозефа Айронстоуна, — сказал мне секретарь общества, — образы и стиль вполне соответствуют его довольно своеобразному видению. Среди них снимок супружеской пары карликов с детьми нормального роста, мужчины, рожденного безногим, слепой женщины, жертв голода и курильщиков опиума в притонах. Большинство снимков было сделано в окрестностях той части Калькутты, где проживают туземцы, так называемый Черный Город.

Меня кольнуло чувство узнавания, когда секретарь показал желатиносеребряный отпечаток с изображением двухголового ребенка, держащего уродливый цветок мака. «Бенгальский мальчик, страдающий от Craniopagus Parasiticus» — было записано в каталоге, а на обратной стороне снимка знакомая рука нацарапала: «Чудовищные образования, возможно, не более незаконны, чем мутации, поскольку одно отличается от другого лишь в степени, но не по существу. Возникают вопросы: не представляет ли собой эта неправильная форма наследственное состояние, полученное от предков? Атавизм ли это? А может, с другой стороны, это исходная точка зарождения новых форм?»

*

Разумеется, фотография была постановочной — студийный снимок, как и многие из работ Джозефа того времени. Родители мальчика, выставлявшие его на базаре как диковинку, не возражали против того, чтобы Джозеф фотографировал ребенка в студии. Они привезли двухлетнего мальчика в Калькутту из деревни сразу же, как только поняли, что на нем можно делать деньги. Везде, куда бы он ни пошел, он собирал целые толпы, и родители, дабы никто не мог бросить на него украдкой бесплатный взгляд, постоянно накидывали на него покрывало. — возможно, от этого у ребенка была такая мертвенно-бледная кожа. Его много раз показывали, как поведал Джозефу отец мальчика, и частным образом, перед повелителями и великими всех религий. В ответ на вопрос о странной пурпурной сыпи с одного боку худенького тельца их отпрыска мать сказала, что повитуха в страхе и отвращении бросила новорожденного в огонь, пытаясь убить его. Отец спас малыша, потому что это был мальчик, но один глаз и ухо успели значительно обгореть. А если бы это была девочка? Отец пожал плечами, а мать отвернулась.

Как и многих, видевших ребенка, Джозефа заворожила его вторая голова. Он задавался вопросом, подобны ли близнецам две головы, отдельные ли они особи, или же у них единый мозг, а если так, то, может быть, единая на двоих личность?

Там, где должно было начинаться тело второй головы, находилась короткая шея, заканчивавшаяся закругленной опухолью.

— Довольно мягкая шишка — с удивлением сказал Джозеф, пощупав ее.

Время от времени лицо второй головы меняло свое выражение. Были ли это только рефлексы? Или же движения черт управлялись чувствами и желаниями самой головы? И если да, то какой из голов? Могла ли вторая пара глаз плакать, например? Могли ли обе головы видеть и слышать, несмотря на то что ушами второй головы служили всего лишь складки кожи? Обе ли они могли говорить? Нет, сказали родители, отвечая на вопросы, которые задавались им месяц за месяцем на множестве местных и европейских языков. Хотя иногда большая голова издавала странные задыхающиеся звуки. Но не слова.

Ма. Гаретягонъстрахатврасчшубеево. Па. Малъчшдев? Миахкашишшейасерц? Чустваплакасмех? Видислышит? Гаварит? Штогаварит? Ма. Двегалявы? Слява. Ма.

Глаза первой головы следили за рукой Джозефа, когда он поводил ею взад и вперед перед лицом мальчика. Но когда Джозеф проделал то же самое со второй головой, то не получил никакого отклика, во всяком случае соответствующего его жестам. Он предположил, что вторая голова паразитировала на первой и все ее лицевые движения были исключительно рефлекторны.

МагоубиивоПамальчшдевагишМагавариМагопюбииво Ма Ма «Хильда Мэри, возлюбленная дочь». Угасшая 21 августа 1857 года от полного отсутствия должного питания, — похоже, такая же судьба подстерегает и этого крошечного, изможденного двухголового уродца. Одна голова глядит вперед, другая — назад. А я все время смотрю назад, думал Джозеф.

* * *
В. Трудности триангуляции (Магда Айронстоун, ок. 1886)

— Мне нужна работа, чтобы отвлечься… Мне нужна работа, папа, — сказала Магда в тот день, когда он пришел сообщить ей о Джозефе. — Ты должен научить меня всем тонкостям твоего дела.

На том и порешили, а несколько дней спустя, на еженедельном тиффине, которые Филип Флитвуд устраивал для своих коллег-ботаников, Магда встретила человека, которому суждено было навсегда изменить ее жизнь и жизнь ее семьи.

Она разговаривала с Джорджем Кингом, в то время заведующим ботаническим садом в Сибрапуре, о недавнем пополнении флитвудовской коллекции чучел колибри редкой и изумительной Loddigesia mirabilis. Пока Кинг восхищался мастерством, с каким были схвачены крошечные клинышки птичьего хвоста, Филип Флитвуд показывал, как самец ударял этими клинышками друг о друга во время ухаживания. Он хлопал в ладоши, изображая аплодисменты колибри, снедаемых любовным томлением. Новый экземпляр был всего одной из сотен птиц, старательно набитых и подписанных ее отцом собственноручно; все эти чучела выглядели как живые. Птицы, их гнезда и яйца, даже целые выводки молодняка расположились посреди засушенных образчиков их естественной среды обитания в многочисленных стеклянных ящиках, окаймлявших гостиную.

— Настоящие жемчужины, не правда ли, Джордж? — гордо спросил Флитвуд.

Магда всегда рассматривала страсть своего отца к собирательству как научный аналог увлеченности ренессансных художников и естествоиспытателей, которые в своем простодушии проникались благоговением перед всем прекрасным или необъяснимым (по сути, перед всем чудесным) и выставляли в своих «кабинетах редкостей» прихотливые коллекции раковин наутилуса рядом с драгоценными кубками-наутилусами, остатки метеоритов вместе с астрономическими приборами. Она впервые ясно осознала, что эти крошечные, яркие, как самоцветы, птицы — не настоящие, мертвые и жизни в них не больше, чем во всех костях, черепахах и изображениях людей с содранной кожей из дома Лютера Айронстоуна. Пытаясь избавиться от неприятной мысли, Магда оставила отца и Кинга и направилась к дверям, выходившим в сад, где ее внимание привлек красивый молодой индиец, сидевший на веранде, напряженно выпрямив спину. С выражением принужденного терпения на лице он слушал разглагольствования дородного военного, чья физиономия, багровая и одутловатая, выдавала привычку поглощать огромное количество охлажденных вин и плова из баранины — как у себя, так и у Флитвудов. Едва ли можно придумать что-то, столь же непохожее друг на друга, как эти двое, пришло ей в голову: один такой розовый и громкий, другой — смуглый, тонкий и безмолвный.

— Папа, — прошептала Магда, когда Флитвуд вместе с Кингом подошел к ней, — кто эти двое довольно сердитых людей на веранде?

Филип нахмурился:

— Сердитых? Почему же? А, ну это один из моих молодых ботаников — и старый майор… разрази меня гром! Прости, дорогая, никак не могу запомнить имя этого парня. Плантатор индиго, страстно увлекается орхидеями и немного пустобрех.

Джордж Кинг спрятал улыбку под своей роскошной бородой.

— Но позвольте, милейший, — доносился до Магды голос майора Разрази-Меня-Гром, — вы же не думаете, что мы будем серьезно относиться к научным теориям страны, где геометрия означает расположение священных алтарей, а не научные принципы геодезии. Представление вашего среднего индуса о пространстве совершенно мистическое. Куда ему осмыслить всю значимость такой вещи, как Большая Тригонометрическая Съемка!

Индиец неохотно отнял взгляд от чашки чаю, в которую неподвижно смотрел. Несколько секунд он изучал кирпичное лицо своего противника, потом ответил низким, слегка мелодичным голосом:

— Вы полагаете, сэр, что эта Большая Съемка может свести индийские горы, долины, пустыни и реки, не говоря уже о людях, к геометрически однородному имперскому пространству, состоящему из отвлеченных треугольников, с вершин которых вы, деятельные и ученые владыки, сможете взирать на нас, ваших покорных подданных?

— Право же, сэр! — Майор так и взвился от тона молодого человека, подозревая, что над ним насмехаются. — Я полагаю, что мы построили скелет, который может облечь плотью более подробное изучение географии. И наши карты были бы гораздо более точными, не будь туземцы так тупы, чтобы понять все их преимущества.

Гладкий лоб индийца прорезали морщины, словно он пытался разобраться в каком-то сложном понятии.

— В таком случае каждый город получил бы математически точное место на неподвижной сетке меридианов и параллелей, так?

Майор кивнул:

— Как еще можно ввести почту и налоги?

— А как же кочевники, которые передвигаются вслед за пастбищами, живут возле одного города в один сезон и возле другого — в другой? Как насчет племен, все члены которых носят одно и то же имя?

На Магду произвели впечатление страстные, изящные доводы, которые приводил молодой индиец своему противнику, а тот властно рокотал:

— Я говорю о современном мире, сэр, а вы вспоминаете ветхую древность!

Лицо ботаника, с его продолговатыми глазами, осененными тяжелыми веками, и изогнутым ртом, напоминало бы одного из безмятежных тибетских богов, будь оно спокойно. Теперь же, под громом нападок все более и более напыщенного майора, ему удавалось сохранять улыбку, но не безмятежность; от этой улыбки его губы сжались, а высокие скулы побелели.

Голос майора между тем взбудоражено гудел:

— Я полагаю, мы должны прорубить дорогу для будущих поколений сквозь чащу невежества! Вспомните бедного Эвереста и все трудности, которые возникали у него с туземцами, когда он хотел свалить деревья, чтобы расчистить опорные точки для своих съемок северных долин. Целые деревни вышли ему навстречу боевым строем!

Этот аргумент напомнил Магде об одном британском топографе, сказавшем, что землемер, собирающий сведения о земле с помощью триангуляции, подобен рыболову, который забрасывает сеть, чтобы поймать рыбу; так что в конце концов вся страна окажется под сетью из треугольников. Майор все трубил, словно в подтверждение ее мыслей:

— Целые деревни! И только для того, чтобы защитить кучку деревьев, в которых, как они уверяли, жили их проклятые языческие боги и духи.

— О господи, — сказал ее отец, обеспокоенно наблюдая за сражением. — Думаю, необходимо вмешаться.

— Значит, геометрия важнее деревьев? — спросил молодой индиец голосом едва ли громче шепота. Потом он сделал глубокий вдох и заговорил так, чтобы все могли слышать: — А если бы это была одна из ваших церквей? Позволили вы бы тогда русским снести ее во имя составления карты их империи?

В пылу спора лицо майора вздулось, как красный воздушный шарик. Явно опасаясь, что его гостя в скором времени хватит удар, отец Магды прервал разговор с Кингом и заторопился к двум мужчинам, чтобы остудить их учтивой светской беседой.

Джордж Кинг повернулся к ней, не скрывая смеха в своем мягком шотландском голосе.

— Этот юноша далеко ушел от того мальчика, что подписывал этикетки растений у меня в саду. — Он дотронулся до ее руки. — Прошу простить меня, Мэгги; полагаю, вашему отцу может понадобиться помощь.

На следующее утро Магда решила заново ознакомиться со складами Флитвудов. Было еще очень рано, когда она вышла на тропинку, бежавшую вдоль берега Хугли. Низко стелющаяся дымка тумана скрывала из виду стоявшие на якоре речные суда, и об их присутствии ей говорили другие чувства: мягкий голос матери, поющей своему ребенку, едкий запах горчичного масла, разогреваемого для завтрака. Сделав несколько шагов вглубь берега, Магда заметила, что туман потихоньку, едва заметно превращается в пыль; ее треугольный клин был ясно видим в проеме открытой двери, через которую она вошла в просторное, полутемное помещение главного склада. Интересно, думала она, отличается ли этот треугольник от своего английского двойника и смогут ли какие-нибудь ее потомки разложить это кажущееся единообразие на точное соотношение частей красной земли, копоти дымоходов, соли от высохшего пота рабочих, размолотого, измельченного камня от тысячи пестиков, ударяющих в ступки, пепла сгоревшего коровьего навоза, праха сожженных костей и тел — и от опиума, основы основ этого места: ее окружали объемистые сундуки из дерева манго, наполненные высушенным опиумом. «Запах нашего прошлого». Закрыв глаза и глубоко вдыхая, Магда почувствовала странную легкость и ясность. Ей припомнилось, как отец рассказывал, что рабочие флитвудских складов в Патне, вверх по реке, окунались в воду в конце каждого рабочего дня, а наутро насыщенная опием вода использовалась в качестве раствора, в котором весь день формовали и скрепляли опиумные шарики. Ее развеселила мысль, что этот осевший, дистиллированный пот Индии наполнял потом флаконы с опиумом на Пикадилли и Парк-лейн. «И моего мужа, конечно».

Наверху, в кабинете отца, Магда нашла картину изящного опиумного клипера, последнего из принадлежавших ее семье; она смутно помнила это судно: «Ксанаду» было его имя, и ветер надувал паруса на трех косых мачтах. Корабль продали после второй Опиумной войны, когда Флитвуды перестали заниматься прямой торговлей с Китаем. Они стали тем, что называлось «комиссионеры»: посредники и упаковщики для более крупных компаний — работа, которую, как подозревала Магда, ее отец никогда не любил. Он всегда предпочитал медицинские исследования участию в событиях вроде опиумных аукционов, которые она-то как раз живо предвкушала, до сих пор храня ясные воспоминания об их посещении в детстве. Аукционы проводились в той самой комнате с высокими потолками, которую она помнила: там собирались люди, чтобы предложить свою цену за более чем пять тысяч ящиков бенгальского опиума. Высокие, крепкие представители американской фирмы «Рассел и K°» из Бостона состязались с тонкими смуглыми людьми из Макао, и все они наперебой выкрикивали свою цену вместе с дородными индийцами вроде Хирджибхоя и Дадабхоя Растомджи, чьи имена напоминали головоломки. Еще там были китайцы: они одевались в шелковые плащи с широкими рукавами (в которых, как уверял ее папа, они держали собак особой породы, с львиной мордой).

На аукционах, крепко сжимая своей детской ручонкой ладонь отца, Магда чуяла запах пота от возвышавшихся над ней больших скученных тел и слышала грубости, которыми они осыпали друг друга, — их манеры весьма отличались от того, как они вели себя за чаем в доме Флитвудов. Она тщетно всматривалась в рукав стоявшего рядом китайца, почти надеясь встретиться взглядом со львом, а над всеми ними высилась полная достоинства фигура распорядителя торгов — он стоял, словно священник за кафедрой, готовый ударить своим молотком по Библии.

После одного из таких аукционов отец повел Магду на пристань посмотреть на лодки, гибкие, как ивовый прут, с узким каркасом клиперы — к тому времени они прослужили уже тридцать лет. Он наклонился к ее уху и прошептал:

— Видишь их, Мэгги? Это быстроходные корабли, клиперы. Потому что они могут быстро-быстро проплыть весь путь до Китая — против ветра.

«Против ветра». Волшебство, наполнявшее эти слова, Магда сохранила на всю жизнь; с тех пор для нее воспротивиться естественному порядку вещей означало оправданный риск.

— Когда они приплывут в Китай, куда они поедут, папа?

Он снова выпрямился и прикрыл глаза рукой от солнца, будто мог видеть дальше нее.

— Когда они приедут в Китай, они поплывут вверх пей Жемчужной реке, в место, которое португальцы называют Бокка Тигрис, «Пасть Тигра», а там они продадут нашу черную землю китайцам за Великой стеной.

— А что китайцы будут делать с нашим черным опиумом, папа?

— Китайцы будут курить его, девочка моя, и видеть сны о хмурых морях, плодородной земле и священных реках, вроде нашего Великого Ганга.

Его слова, сказанные в то утро, впечатались в память Магды за годы повторения — черная земля, чей дым навевал сны о реках, львы, жившие в шелковых рукавах, корабли, носившие имена «Красный скиталец», «Сильф» и «Сема-ранг», которые могли заплыть в пасть тигра и вернуться обратно.

* * *
Г. Два четких вида лабораторий Флитвуда, внутри и снаружи (неизвестный автор, ок. 1886)

Ясность и четкость, вот что мы ищем — или, скорее, видим, так как лаборатории являются частью знаменитых теплиц Флитвуда, с которыми, как уверяет Джордж Кинг, могут соперничать разве что его же пальмовые оранжереи в Сибрапуре. Это повторение старой шутки, бытовавшей между Кингом и отцом Магды, той, что обходила молчанием действительное положение дел, заслоняла то ясное и очевидное обстоятельство, что из-за настоящих финансовых затруднений Флитвудов многие стекла в теплицах были разбиты, а то и вовсе отсутствовали. Но прежде всего мы стремимся к прозрачности, чистоте, чтобы ничего не было замутнено, и никаких там расплывчато-размытых ностальгических викторианских картинок, которые снимают со слишком большой выдержкой, никаких затемненных комнат, запертых выдвижных ящичков, потайных отделений. Все должно быть тщательно изучено под микроскопом и помечено принадлежностью к определенному виду — чтобы занять свое место на Большой Картине.

Все удачно начинается: оба рисунка заполнены пространством, у которого есть длина, высота и ширина, что является доказательством того, что Флитвуды строили с немалым размахом, совсем как Лоддиджи свой питомник на востоке Лондона, когда-то занимавший место Парадайз-филд (рядом с фамильным домом Джозефа, тогда еще безымянным Эдемом). Не то чтобы совсем уж Хрустальный дворец,[39] но все-таки оранжереи были большие: в то время люди жаловали более дородные фигуры. Размер имеет значение. Все еще по-прежнему Великое, как Великобритания, и великий стеклянный параболоид Флитвуда являет собой горделиво вознесшийся скелет с железными ребрами; их стеклянный раствор поддерживается стройными чугунными колоннами, перемежающимися величавыми кокосовыми пальмами — тоже колоннами, только живыми и помельче.

*

Среди этих исполинов с серебристыми стволами росла пышная коллекция насекомоядных растений, папоротников и грациозных орхидей из Бутана и Сиккима, а в дальнем углу находилась маленькая лаборатория, посвященная макам, где воздух был свежее. Магда знала, что в первоначальные намерения ее отца, когда он строил эти великолепные сооружения, входили поиски нового лекарства, которое было бы широко доступно беднякам и нашло бы применение в гомеопатической «зеленой медицине», практиковавшейся местными врачами, такими как его друг доктор Саркар. Но ей было невдомек, что судьба Флитвудов, сколотивших свое состояние на клейкой бурой массе, создававшей иллюзию ясности, прежде чем насовсем затуманить картинку, вот-вот будет связана с еще более загадочным растительным видом.

Молодой человек, работавший в лаборатории, был так поглощен одним из хрупких соцветий мака, что несколько минут не замечал появления рядом с ним Джорджа Кинга, Магды и ее отца, вследствие чего Магде представилась возможность лучше изучить эту воинственную особу, которая двумя днями ранее сдерживала себя в поединке с майором Разрази-Меня-Гром. Она рассматривала его широкий, гладкий лоб, орлиный нос, профиль резкий и четкий, как на камее. Она наблюдала за его длинными пальцами, осторожно рыхлившими землю у корней растения, и невольно сравнила их с маленькими, белыми ручками своего мужа, которые видела этим утром, когда они цеплялись за простыню, словно крабы-альбиносы, поспешно удирающие под камни на морском берегу.

Услышав приветствие ее отца, молодой человек встал, и она отметила про себя его быструю застенчивую улыбку, долговязую фигуру и то, как его рубашка казалась еще белее на фоне бронзовой кожи. Филип Флитвуд представил их, и Магда протянула руку. Юноша секунду колебался, потом наклонился, чтобы поцеловать ее, удержавшись в последнее мгновение, когда она принялась трясти его руку. Извиняясь за то, что запачкал ее ладонь влажной бурой землей, он попытался вытереть ее, но преуспел лишь в том, что смахнул пару комочков на корсаж ее платья. Эти суетливые движения оставили в воздухе легкий аромат, напомнивший ей детство, тот пар, что окружал бенгальских продавцов сладостей, когда они рано утром варили молоко с сахаром и кардамоном. Благоухание обещания, пока еще невыполненного, подумала она.

*

Когда дочь Флитвуда придвинулась ближе, изучая один из его сеянцев, он почувствовал, как пот выступает у него под мышками. Не поднимая глаз, он рассматривал украшенную цветочным узором ткань, покрывавшую ее тонкую руку, размышляя, способна ли эта белая женщина, этот экземпляр, расцвести в климате Калькутты. Его забавляло то, как европейки втискивали себя в формы, больше похожие на кексы или бутыли, и он подозревал, что именно тесные одежды сообщали лицам самых светлокожих из них нездоровый и неестественный розовый цвет незажившей раны, цвет тех кусков мяса, которые они слишком любили. Эти розовые женщины имели склонность к излишней полноте и сердечным расстройствам, а вот лица других желтели и покрывались коричневыми пятнами, как бумага под действием времени и воздуха. От долгого пребывания под палящим солнцем Индии они высыхали, становились безнадежно хрупкими, и краски их бледнели, словно на английских акварелях.

Дочь Флитвуда не показалась ему безнадежной. Она была скорее смуглая, чем желтая, и худощавей многих из них. Переместив взгляд с ее руки на профиль, он заметил, что за кромкой ее толстых очков скрываются большие и золотистые глаза, тяжелые веки и ресницы, бросающие глубокие, печальные тени. Кожа под скулами, почти такими же высокими, как его собственные, обтягивала острый подбородок. Упрямый подбородок, решил он. Но пышная, хорошей формы грудь. Словно прочитав его мысли, она вдруг подняла глаза и поймала его взгляд, отчего его щеки зарделись.

— Я вижу, вы знакомы с Линнеевой системой классификации растений, — сказала она, просматривая записи на одной из его схем. — Ее используют все местные ботаники?

— Он научился ей от меня, Мэгги! — сказал Джордж Кинг.

В детстве бывшего работника Кинга поставила в тупик бинарная система наименований на латыни, изобретенная шведом Карлом Линнеем. Присвоение растению всего лишь двух, самое большее, трех имен — одно название для группы, к которой принадлежало растение, второе для вида внутри этой группы, третье для определения подвида или культурного сорта — привело его к выводу, что это правило можно было применить не только к растениям, но и к людям, среди которых каждый Смит или Банерджи принадлежал бы к одной группе или виду, наделенным общими качествами.

— Мне нравится, что Линней дает ключ к истории растения, миссис Айронстоун, — мягко ответил он.

— Чего больше не скажешь о наших именах, — ответила она.

И он подумал: Флитвуд, ныне привитая к дереву Айронстоунов и Конгривов. Как бы Линней обозначил ее гибридное потомство, чтобы предоставить доказательство существования их культурного сорта?

Сам он давно уже перестал объяснять, как потерялось его собственное имя. Несмотря на то что он охотно присоединился к попыткам своих работодателей обнаружить и определить самые редкие виды своей страны, упорядочить и внести ясность во все ее растительное многообразие, он знал, что его собственный вид был бесполезен для неутомимых британских классификаторов, на которых он работал. Когда он впервые пришел на опиумную фабрику Флитвуда и попытался объяснить имена, данные ему при рождении, секретарь-англичанин нетерпеливо наморщил свой маленький острый носик задолго до последнего слога.

— Это что, идиш? — сказал он. — Я-то лично ничего не имею против евреев, не то что другие из моей части Лондона. Евреи всегда хорошо ко мне относились. Но у нас этой абракадабре не место. Подпишись здесь.

Так он подписал договор каким-то водянистым именем, не принадлежавшим ему. «Новое имя для моей новой работы», — подумал он, и эта мысль понравилась ему — ведь его семья происходила из тех мест, где реки меняли свои названия всякий раз, когда меняли направление. Его отца, нанятого британцами, чтобы проследить главное русло Брахмапутры от места ее слияния с морем до далекого истока, подняли на смех, когда он вернулся и заявил, что очень часто река вообще меняла личину; или же. потеряв свое имя на какую-то часть пути, позже вновь его обретала.

— Британцы, как правило, не хотят признавать такие нелепости, — вздыхал отец, — и потому рисуют свои карты так, что одна и та же река течет от истока к устью с одним и тем же названием.

— Разве это не более разумный подход к составлению карт, чем наш, отец?

— Он будет таким, когда жители тех краев, где протекает река, примут европейскую систему. До тех пор этот подход будет вести к неудобству и потере дороги всяким, кто решит воспользоваться на месте европейской картой.

Понадобились годы, прежде чем мальчик увидел смысл в том, что приток, текущий на восток, носит иное имя, нежели тот, что течет на запад. У них было разное значение, а значение, как он осознал, являлось еще одним способом классификации. Священная Ганга, Мать Мира, начинавшая свою жизнь как небесно-голубая Дочь Владыки Гималаев, менялась с каждым поворотом русла, пока один из ее мутных участков, бурый, как бы истертый и предательский, словно конец веревки, прошедшей через слишком много рук, не возникал в Калькутте, известный как Хугли. Даже английские картографы бросили считать притоки Ганги в тех местах, где она делала свой последний рывок к Бенгальскому заливу; их количество менялось вместе с временами года. Ганга была особенно опасна в том месте, где приближалась к морю на юге от Калькутты: там ее песчаные берега, постоянно менявшие форму, были отмечены на навигационных картах значками кораблекрушений. В ста двадцати пяти милях от побережья приливы и отливы по-прежнему катили свои волны, настигая Калькутту на высоте шести футов; словно длинная веревка пресной воды натягивала море на кожу города, так же как море вбирало в себя берег, одна половина которого постоянно находилась под водой, а другую половину, мангровые джунгли, затопляло при каждом высоком приливе.

*

— Прочитай тот кусок из твоих записок, где говорится про наш зеленый мак, — попросил юношу отец Магды. — Я рассказывал Джорджу о твоей работе.

Служащий ее отца вытащил маленькую книжечку в кожаном переплете, и Магда снова почувствовала исходивший от него аромат кокоса и сахара. Она невольно отметила про себя его затылок — совсем как у ее сына Кона, подумалось ей, — а потом странный контраст между этой мальчишеской впадинкой у шеи и его широкими мускулистыми плечами. Сколько ему ~+ двадцать пять? двадцать восемь? Он искоса взглянул на нее, и от его легкой ответной улыбки, показывавшей, что ее изучающий взгляд не остался незамеченным, ей захотелось вновь коснуться его длинных тонких пальцев — она приписала это желание узнаванию (сладкие запахи детства, беззащитная шея, как у Кона). Уже позднее она вспомнила слова бывшего президента Линнеевского общества и записала их себе в дневник, как напоминание против необдуманных сравнений: «Целое семейство растений в далеких странах, на первый взгляд знакомое, может оказаться совершенно чуждым, с другой формой, другими свойствами. Непривычны не только сами виды, но и большинство родов. Таким образом, есть очень немного устойчивых черт, исходя из которых можно проводить аналогии, и даже самые многообещающие из них часто угрожают ввести в заблуждение».

— Это записная книжка моего отца, мистер Кинг, — сказал молодой человек, поднимая взгляд от блокнота. — Хранится в библиотеке вашего ботанического сада. Только копия, сэр! — добавил он, увидев, что густые брови Кинга поползли вверх, словно два голубя, собирающиеся взлететь. — Я скопировал ее страница за страницей, пока работал у вас. В свободное время, конечно. Книжка моего отца тоже была копией — она повторяла ту, что украли у него бандиты в Тибете. Вернувшись из того путешествия, он заново записал все, что мог вспомнить, включая свои рисунки.

— Не очень, стало быть, надежно, — заметил Кинг.

— Может, и нет, сэр. Хотя мой отец, его отец, а до них и отец его отца — все они были подготовленными переписчиками. Они учились воспроизводить каждую линию оригинальных рисунков Роксбера, вплоть до последнего водяного знака.

Его улыбка, когда он напомнил Кингу об этом, была уже не такой мальчишеской, скорее язвительной, как та, что не сходила с его губ во время спора с майором. Он объяснил, что семья его матери происходила из племени, знавшего о редком зеленом маке, который, так же как и Papaver somniferum, мак снотворный, обладал способностью и целить, и губить.

— Шаманский мак, — подчеркнул он, — утешение для больного разумом и телом, но принимать его следует лишь под надзором. Они называли его снежным барсом, потому что он, как и самая загадочная из больших кошек, опасен и так умеет маскироваться, что можно смотреть на него в упор с расстояния несколько футов и все равно не видеть.

— Прочитай ту часть, что касается опухолей, — нетерпеливо сказал отец Магды. — Джордж уже слышал от меня все остальное.

Пролистывая в руке записную книжку, молодой индиец быстро рассказал, как он узнал из этой копии об использовании мака в священных обрядах племени. Вслух он прочитал: «…не только для призывания душ предков и в качестве противоядия от печали и поноса, но также в дозах, губительных для обычного человека, способен уменьшать разъедающие наросты».

— Противоядие от печали? — перебила Магда, думая о Джозефе.

Кинг широко улыбался.

— Противоядие от печали, поноса и разъедающих раковых опухолей… весьма полезно. У вас есть доказательства?

— Мой отец разговаривал с людьми — торговцами бурой и солью, тибетскими паломниками, буддийскими монахами, — которые видели действие этого зеленого мака. — Словно Джек с волшебными бобами, молодой индиец извлек из своего кармана ржавую жестянку, на которой еще можно было разобрать слово «Сенчури». — Он питал слабость к английскому жевательному табаку. Эти табакерки очень пригодились для хранения семян в сухости.

Кинг осведомился, принесли ли уже плоды эти волшебные семена.

— Мой отец нашел много экземпляров цветка, который он назвал «Зеленый Цангпо», в вашей ботанической библиотеке в Сибрапуре, — продолжал юный ботаник, словно не слышал вопроса, — все они были собраны и подписаны местными ботаниками. Но с тех пор большинство их выбросили. Все, что осталось, — это два засушенных экземпляра из гербария, настолько старые, что их лепестки уже давно потеряли свой цвет. Хотя волокна и прожилки видны довольно четко, они дают представление лишь о контурах умершего цветка, в то время как изображения моего отца куда более убедительные, более подлинные, чем это впечатление от самого мака.

— Флитвуд говорил мне, что вам удалось получить побеги этого растения, — добродушно возразил Кинг. — Зачем же вы кормите нас сказками о рисунках?

Индиец покраснел. Не проронив больше ни слова, он повел их к ряду горшков, в которых красовались маки на всех стадиях своего роста, от бутонов до цветов. Здесь было еще темнее, потому что закрытые ставни охраняли молодые побеги от прямых солнечных лучей, но даже в этом полумраке можно было разглядеть, что зеленых цветов здесь нет. Кинг, хмурясь на один бледный цветок, выразил то разочарование, что чувствовала Магда:

— И это ваш зеленый мак?

Молодой ботаник покачал головой, настаивая, что его отец описал цветок очень подробно, так, будто это было место или девушка, которых он знал и потерял. Его рисунки ясно показывали растение с большими розетками бархатистых листьев цвета морской волны, венчик из четырех широких присборенных лепестков, похожих на «нефритовых бабочек, которые сушат крылья», и сноп золотых оленьих рогов в самом сердце цветка.

— Если разрезать его головку сразу перед тем, как он расцветет, то внутри найдешь лепестки, смятые, но все же совершенные, как шелковые молитвенные флажки, писал мой отец, и в складках их зеленый цвет сгущается и становится радужно-изумрудным.

Он рос среди благоухавших примул цвета луны и маков цвета неба, сказал он. Интересно, чьего неба, рассеянно подумала Магда. Названия красок так неточны. Какое небо отражалось в гомеровском винноцветном море? Страдал ли поэт цветовой слепотой? В той или иной степени многие люди ей подвержены. Она слышала, что у первобытных племен одно слово часто служило для обозначения всего фиолетового конца цветовой шкалы, начиная от зеленого, а ее отец жаловался, что даже в «Илиаде» не найти красок неба или цветов.

Сообщения о зеленом маке были противоречивы, индиец признавал это. Да, зеленый — в этом сходились все, хотя временами это была зелень молодого риса, а иногда мшистые или поблекшие до переливчато-серебристого тона, в сочетании с травянистыми, голубовато-зелеными, изумрудными, темно-салатными листьями. Говорили, что в нагорьях цветок жмется к земле, а в долинах — высоко распрямляется. И если некоторые племена считали растение многолетним, то другие утверждали, что оно умирает, отцветя один раз. В общем, способность этого цветка вызывать видения, казалось, действовала на всех, кто с ним встречался.

— Мой отец не понимал, что перемена климата часто вызывает изменения в поведении…

— Значит, ваш мак мог бы быть зеленее, если бы рос на другой высоте, — сказала Магда.

Ее наградой была еще одна быстрая улыбка.

— В более прохладных условиях — Дарджилинге, например, или Англии. Хотя большие высоты в некоторых отношениях действуют так же, как и высокие широты, пересаженная альпийская флора часто становится одноплодной, как у нас; это значит, что цветы, которые в принципе являются многолетними, истощают себя, производя семена.

Получается, что растение расцветает один раз и умирает, подумала она. Что же в этом плохого?

Кинг подчеркнул, что до сих пор еще не знает ни одного подтверждения чудесных свойств мака. В ответ на его замечание индиец слегка пожал плечами и открыл жестянку с семенами, словно желая извлечь оттуда дух отца как свидетеля в свою защиту.

— Я полагаю, их способность уменьшать опухоли не будет доказана до тех пор, пока мы не получим тот самый цвет. Но одни его алкалоиды уже неповторимы.

— Алкалоиды, — задумчиво пробормотал Кинг. — Исследования Сертунера показали, что мак без алкалоида морфина не оказывает наркотического воздействия. Что же нового открыли вы?

— Вы не читали доклады об изучении морфина, опубликованные в прошлом году в Лондоне? — спросил отец Магды. — Те исследователи пытались найти заменитель морфина, не вызывающий привыкания, сперва в начале тысяча восемьсот семидесятых годов, когда кипятили его с кислотой, чтобы создать новое вещество, а потом когда экспериментировали с его молекулой, чтобы вызвать сонливость у собак. Все исследования указывают на то, что новое вещество безмерно сильнее морфина. Мы повторили здесь лондонские эксперименты, извлекая основание морфина из наших обычных, правильных маков. Это новое лекарство, безусловно, героическое болеутоляющее. Оно и вправду делает героев и героинь из тех, кто употребляет его… И оно вызывает гораздо более опасное привыкание, совсем не так, как это описывали. Проделав те же эксперименты с зелеными маками, мы выделили три алкалоида.

Он указал на круглые рисунки, сделанные его помощником после работы с микроскопом, каждый из них показался Магде странным шедевром, объективом, нацеленным на крошечный мир. Подобные изображения впечатляли ее еще с тех пор, как она увидела собрание работ Франца Бауэра, первого постоянного художника Кью-Гарденз. Но рисунки, лежавшие перед ней, были не просто красивы. Выверенные, но все же лишенные безликости, присущей многим микроскопическим исследованиям, они, казалось, подтверждали то, что порядок мог царить даже в ничтожно малых элементах растительного мира.

— Два алкалоида мне знакомы, третий — нет, — произнес молодой человек. — Это наркотик, хотя и не такой действенный, как тот, что описывал мой отец. Собаки и обезьяны, принявшие его, показывают все признаки сонливости, хотя достаточно бодры для того, чтобы отвечать на команды. Когда чары этой эйфорической бессонницы проходят, животные остаются спокойными, вовсе не такими возбужденными, как после морфина. Словно мы и впрямь открыли противоядие от печали.

— Вы же не думаете, что я поверю, будто все эти туземцы выделяли алкалоиды? — Лицо Кинга снова приняло выражение легкого недоверия.

— Нет: племя моей матери просто употребляло млечный сок, который похож на наш опиум-сырец. Они говорили, что в них вселяется дух мака. Я тоже сначала относился к этому с подозрительностью. Но такие поэтические определения часто очень точно описывают то, как действует растение. Например, считается, что дух этого мака юн, это связано с его цветом. И только самые зеленые из цветов способны уменьшать опухоли.

Кинг похлопал Флитвуда по спине.

— Ну, вы точно положили меня на лопатки, друг мой, когда сманили у нас этого юношу. Как вам это удалось?

— Микроскопы, сэр, — ответил индиец. Теперь, когда его теории оставили в покое, он заметно расслабился. — Мистер Флитвуд был одним из первых членов Королевского микроскопического общества. Для этой лаборатории он выписал объективы из Англии.

— Полагаю, вы планируете экспедицию в Тибет, не так ли, Филип? Если нет, — Джордж подмигнул юноше, — то, возможно, однажды я переманю этого талантливого парня обратно в Сибрапур!

* * *
Д. Рецепт состава для переплетения книг (неизвестный автор, ок. 1886)

Вздрогнув, я проснулась. Гул вентилятора над моей головой вторил неровному стуку моего сердца. Мой лоб, несмотря на температуру комнаты, покрылся каплями пота; я подошла к окну и открыла ставни навстречу разгоряченной и безмолвной Калькутте. На улице лежала корова и жевала жвачку, пестрая куча собак и щенков расположилась вперемешку с семьей рикши. Я чувствовала тошнотворный марципановый аромат красного жасмина, перебивавший тропическое зловоние канализации и гниющей растительности. Что же разбудило меня? Все окутавшая вязкость влажного воздуха, которую не мог рассеять даже усеянный пятнышками мух кондиционер? Или же что-то еще, какая-то важная мелочь, которую я упустила?

*

Трое посетителей молодого ботаника уже собирались уходить, когда он вдруг услышал, как дочь Флитвуда говорит, что хотела бы задержаться и еще немного изучить цветок. Теперь будут только вопросы, вопросы и снова вопросы, встревожился он, и утро потеряно для работы.

Но Магда Флитвуд больше наблюдала, чем говорила. Она медленно прохаживалась мимо его рисунков, разложенных рядом с растениями, так как он имел обыкновение добавлять что-нибудь к каждому изображению по мере того, как все больше и больше узнавал о каждом экземпляре. Он не ожидал встретить женщину, настолько интересовавшуюся рисунками, которые по большей части были научными. Останавливаясь, чтобы взять один из них в руки, нагибаясь к другому, дочь Флитвуда странно посапывала, еле слышно, словно собака, устраивающаяся перед огнем. Одним пальчиком она прикоснулась к половому органу мака, другим провела вдоль контура листа, осторожно потирая бумагу, читая ее поверхность, словно слепая. Он почувствовал легкое покалывание в спине, как будто прикоснулись к его собственной коже. Время от времени она бросала на него взгляд. Он заметил, что из-за длинных ресниц ее глаза казались то золотистыми, то цвета темного янтаря. Она не кокетничает со мной, а изучает меня, напомнил он себе. Скорее даже оценивает; она ведь теперь моя хозяйка, и при этой мысли он почувствовал себя не ученым, а неспелым плодом манго, который взвешивают, чтобы понять, годится ли он для чатни.

— Скажите, — наконец произнесла она, — я понимаю, чтобы запечатлеть все эти срезы под микроскопом, нужно использовать краску, но не лучше ли пользоваться фотографией для ботанических исследований, ведь она более точна?

— Возможно, даже слишком точна, — ответил он, заинтересовавшись вопросом. — Потому что, если художник способен обработать свой экземпляр, выделять и анализировать его части, по-прежнему представляя его как неделимое целое, самое большее, что может сделать фотограф, — это изучить типичный образец. Он не может загладить изъяны своего предмета или же скрыть его индивидуальность.

— Стало быть, хорошо заглаживать те изъяны, что мы находим в природе?

— Да, если эти изъяны поверхностны. Ботаник должен уподобиться охотнику за растениями, выискивая их общие, семейные качества. — Он указал на два рисунка мака. — Если листья одного растения поражены ржой, это не означает, что все семейство будет ею больно.

— Но разве нет видов, более склонных к гниению, чем другие?

— Вы задали этот вопрос не просто так, миссис Айронстоун. — Есть какое-то семейство, к которому вы питаете особый интерес?

Она опустила взгляд на маки.

— Да, особое семейство, — мягко ответила она, — хотя я сомневаюсь, что вы сможете предложить решение.

Прежде чем он смог попросить ее прояснить свое замечание, легкий ветерок скользнул внутрь сквозь одно из разбитых стекол и выхватил из страниц его старой записной книжки забытый рецепт: «К половине унции сульфата меди добавить 1 фунт вяжущего состава, смешать все вместе для переплетения книг».

Она подняла бумажку, чтобы прочитать, и глаза ее заискрились за стеклами очков.

— Что это за алхимическое снадобье?

— Ядовитый раствор, намазывается на книги. Остался у меня еще с тех времен, когда я работал в ботаническом саду и помогал библиотекарю сохранять то, что осталось от записей и рисунков. Там неустанно шла битва против подкрадывавшегося разрушения.

— Да, отец часто сетует на изобретательность, с которой индийский климат и насекомые ухитряются поделить между собой свою губительную работу. «Один ломает переплет книг, — говорит он, — другие же пожирают внутренности; от влажности желтеет белый атлас обложки, а тараканы уничтожают отделку из тесьмы; зной раскалывает слоновую кость миниатюр, а белые личинки поглощают краску. Так они и работают, помогая друг другу и ничего не упуская». Он улыбнулся от такого описания и кивнул.

— Этот рецепт — формула, которая хорошо отпугивает вредителей.

— И все же ваша формула оказалась не идеальной, верно? — спросила она, и уголки ее рта поползли вверх. — Вы ведь заметили, она не отпугнула меня от того, чтобы задержать вашу работу сегодня утром!

Она начала хихикать, и хихиканье переросло в смех, совсем неожиданный для такой примерной, тихой англичанки. Совсем не примерной в первоначальном значении слова — «добросовестный, обстоятельный» — слова, которые до той минуты так же верно описывали отношение к нему Магды Айронстоун, как и его собственное отношение к науке. Это был базарный смех, заливистый и бесцеремонный, хотя и немного сердитый. Он разрушал все предосторожности этикета. Глядя, как преобразились унылые черты лица Магды, он обнаружил, что присоединяется к ее смеху, полный удивленного восхищения, что она смогла разглядеть его истинные эмоции под маской вежливости.

Позже, обедая со своей женой, доброй, но замкнутой женщиной, чей разговор не выходил за пределы домашних забот, он размышлял о сплетающей силе смеха, разделенного с другим, и его клейких, осязаемых свойствах.

7

На следующее утро после завтрака Ник уехал в ЮНИСЕНС выяснить все, что можно, об уволенных химиках, а я взяла такси и отправилась в Калькуттский ботанический сад.

С самого начала меня преследовала какая-то путаница. За время между 1885-м, годом выхода путеводителя, хранившегося в библиотеке Магды, который описывал Калькутту как город «с самым большим ботаническим садом после Кью», и последним изданием путеводителя «Лоунли плэнет», сад как-то исчез из поля зрения. Лишь одна из трех моих новых книг упоминала его — довольно презрительно, как место расположения «Великого баньянового дерева» (о котором говорилось, что оно не такое уж и великое). Водитель такси неопределенно кивнул:

— Да, сады, знаю, — и тут же отвез меня на крикетные площадки в парке Сады Эдема.

Когда я отказалась удовольствоваться ими, размахивая руками как регулировщик уличного движения, и показывая на противоположную сторону Хугли, он повернул ко мне голову и улыбнулся несимпатичной улыбкой.

— Этот сад называется Ботсад, мисс. Так что ничего удивительного, что я не понял.

Индия полна неправильно истолковываемых знаков и пропущенных букв. Медленно проезжая через Сибпур, известный как Сибрапур в моей старой книжке, и бесконечный промышленный пригород, казавшийся сплошной окраиной, мы въехали в ботанический сад через ворота Хаура. Там висело несколько знаков, запрещающих движение автотранспорта, но сторож настоял, чтобы я осталась в такси. В ответ на все мои возражения, что я хочу прогуляться, он кричал: — «Слишком далеко! Слишком далеко!» — возможно имея в виду нарисованную на деревянной доске карту сада, висевшую у ворот, на которой в приятных пастельных тонах были прочерчены Африка, Азия, Северная и Южная Америки. Чтобы добраться до дома Уильяма Роксбера, отмеченного на карте неподалеку от Центра ботанического исследования Индии (где я должна была встретиться с хранителем акварелей Роксбера), моему такси пришлось пересечь целый мир — организованный мир, по счастью, где дикая природа была разделена на категории, полезные для человека. Растения не просто росли здесь — их должны были наблюдать в естественной среде их обитания. Ее требовалось воспроизводить, потому что от первоначальных болот, на которых был разбит этот сад, не осталось и следа. Один смотритель, живший в девятнадцатом веке, написал, что тропический ботанический сад должен состоять из «уменьшенной копии девственного леса», и ключевое слово в этой фразе было «уменьшенный». То был Сокращенный Рай, на содержание которого уходило меньше времени; джунгли заключили в питомник пальм, или питомник орхидей, или же, в случае тех растений, которые упрямо отказывались расти в неволе, в коллекцию засушенных экземпляров гербария. Все подчинялось одному правилу: с Природой все хорошо, она на своем месте, и место это — под стеклом.

Как и особняк Флитвудов, изящный трехэтажный дом Роксбера давно уже был отдан на произвол сквоттеров, а двухэтажное колониальное здание с галереями, служившее пристанищем Центру ботанического исследования Индии (Калькуттского отделения), на первый взгляд выглядело так, будто его заколотили несколько веков назад. В веерообразных окнах над закрытыми дверьми отсутствовали стекла, мучнистая роса пятнами выступила на гипсовых колоннах, а когда я задрала голову посмотреть, нет ли движения на веранде верхнего этажа, на меня уставились две пары желтых глаз, принадлежавших козам, которые просунули свои пытливые морды сатиров между ржавых железных перил. Стараясь держаться в тени, я тщетно искала открытое окно или дверь. От жары треск сверчков казался оглушающим, а краски — чересчур буйными. Даже мелкие веснушки солнечного света, проникавшие сквозь балдахин древесной листвы, обжигали мою кожу, как крутой кипяток.

Из-за угла одного дома показался человек на велосипеде; он крутил педали так медленно, что чудом держался на нем прямо. Я позвала его, но он проехал мимо, будто я стала невидимкой. Только дойдя до заднего фасада дома, я увидела объявление: «Совещание персонала для обсуждения проблем работников центра». Я была готова расплакаться от досады. Ник был прав, высмеивая мои официальные письма.

В эту минуту запертая дверь позади меня отворилась, сонный голос спросил, какое у меня дело; я повернулась и увидела босоногого мужчину с обнаженным торсом, чья темная кожа казалась еще темнее на фоне белого лунги из хлопка.

О такой последовательности событий и предупреждал меня Ник, когда говорил о встречах с индийской бюрократией. При одном раскладе вас собьют с толку, нагромождая бессмысленную путаницу, независимо от ценности вашего запроса, и в конце концов вы останетесь с папками, полными непостижимых писем, объясняющих, почему каждая следующая инстанция, к которой вы обращаетесь, не может сделать то, что, как вам твердили месяцами, осуществимо, если вы обратитесь с дополнительными просьбами к заведующему, вице-консулу, главному управляющему или действующему смотрителю.

При другом раскладе — у начальника малярия, а его заместитель пользуется возможностью устраивать совещания персонала, чтобы насладиться парочкой продленных обеденных перерывов, и навлекает на себя таким образом злость и негодование мелких чиновников, и те за скромную мзду охотно пренебрегут протоколом и поручительствами и проведут незадачливого просителя прямо к его цели.

Здесь, уже не в первый раз, у меня возникло чувство, будто я иду по следам кого-то другого, появилось видение лабиринта, катакомб, в которых есть образы всего, что мне надо знать. Разве что во сне, моем осознанном сне, когда я вхожу в эту комнату или склеп, свет, который я принесли с собой, не освещает ничего, а лишь растворяет вещи, На которые я пришла посмотреть. Картины или фрески сливаются с тьмой, как фотографии в проявочной, разлагающиеся в застоявшихся реактивах.

Я вошла в комнату, двери которой не пускали внутрь жару, и невольно поразилась ее размерам. Было так темно, что я видела только призрачно-белое лунги служащего с обнаженной грудью; потом он открыл сначала одно огромное окно, потом другое — всего три, но этого было как раз достаточно, чтобы целиком осветить просторную залу, и три белых прямоугольника слепящего света легли на темные широкие доски пола, на которых остались следы ног смотрителя — точно Пятница прошел. Он включил вентилятор и отпер стеклянный ящик, упиравшийся в потолочные балки; точно такие же ящики выстроились вдоль стен. Оттуда он вынул какие-то большие, довольно плоские картонные коробки и принялся выкладывать их друг за другом на деревянных столах под неровным дыханием вялого вентилятора, ставя их через равные промежутки, словно вторя полоскам, которые нарисовал на полу этой длинной темной и высокой комнаты солнечный свет, лившийся из окон.

Когда все коробки расположились в ряд, он смахнул пыль с первой из них и снял крышку, открывая моему взгляду буйство цвета, как будто перевернули лицом вверх первую фигуру в колоде карт для пасьянса. Он остановился — добиваясь театрального эффекта, как рассказчик, играющий на предвкушении публики, — и показал на ближайшие десять коробок: «Акварели Роксбера, — а потом махнул рукой в сторону всех остальных: — И прочее». Смотритель начал вынимать акварели из первой коробки и раскладывать их передо мной, почти без заминки произнося названия цветов: лилия Мадонны, опийный мак, примула цвета луны, орхидеи из Сиккима, жимолость, жасмин и ломонос, пахнущий ванилью, дикие гималайские белые, розовые и золотистые розы. Водопад красок и цветов.

Я вошла в бумажный сад Салли.

— Многих из этих растений больше не существует в дикой природе, — произнес служащий.

Наиболее нестойкие краски поблекли до неузнаваемости. Зеленый превратился в белый. Рисунки потрескались, и их заклеивали скотчем, который пожелтел и оставил свой собственный узор старения, так что теперь исправления устанавливали пределы искусству. Я вспомнила, как историк из Кью рассказывал мне, что европейская бумага слишком чувствительна к тропическому климату, постепенно разрушающему ее структуру.

— И от яркого света они становятся очень хрупкими, — улыбнулся он. — Этого в Индии тоже хоть отбавляй. По-настоящему их надо хранить в нейтральной среде.

Он пояснил, что в последний раз, когда он видел калькуттскую коллекцию, никаких попыток спасти рисунки не предпринималось, и добавил, конфузясь, что на них смотрели как на пережитки британского владычества.

— Так что к ним относились — относятся — довольно двойственно.

— Но ведь их рисовали индийцы.

— Ну да, но пользуясь английской бумагой, английскими красками, английским стилем. Важен диалект, код, будь то искусство или язык.

— «Мы» и «они».

Моя американская прямота вызвала у него улыбку. Он-то привык двигаться окольными путями, имея иную историю, помнившую об уклончивых действиях против захватчиков, уже поселившихся на занятой территории.

— Если уж на то пошло, картины, для которых использовались традиционные индийские пигменты и бумага, сохранились гораздо лучше.

— Тогда почему Роксбер не захотел, чтобы его индийские художники пользовались местными материалами?

— Ах… — Сначала я подумала, что за этим слабым вздохом больше ничего не последует. Он продолжил, почти нехотя: — Англичане предпочитали не столь насыщенные цвета.

— Потому что сами пришли из серой страны?

Он поднял руки, словно взывая к тому поколению имперских духов.

— Какая жалость, что мы не можем спросить у них об этом.

Калькуттский смотритель на одном дыхании называя мне имена людей, не растений: длинный список светлокожих, розовощеких обитателей промозглой и туманной земли, которых ради цветов, лекарств и приключений влекли эти окутанные испарениями джунгли и которые, как и многие из тех растений, чье место обитания они неправильно оценили, заболевали на жаре и умирали. Томас Андерсон, директор сада, которому пришлось рано выйти в отставку из-за повторявшихся приступов малярии, в конце концов умерший от этой болезни, проведя на пенсии два года. Джон Скотт, хранитель, заболевший «малярийной лихорадкой в очень тяжелой форме» и вынужденный вернуться в 1879-м в Англию, где вскоре и умер. Другой хранитель, которому, после нападения тигрицы, было разрешено вернуться в Англию для поправления здоровья; там он вскоре подхватил холеру и тоже умер. Сам великий Уильям Роксбер, чье состояние здоровья, одновременно «трудно поддающееся лечению и нервическое», давало ему повод думать, что жизнь его будет не из долгих.

Каталог смертности растений был еще длиннее; он перемешался в моем сознании с человеческими смертями, потому что очень часто растения назывались по имени людей, их обнаруживших: Фаррер и farrerii, Вард и wardii, Форрест и forrestii. Один долгий запинающийся список: я, я, я, я, я, я. Как будто первыми появились люди, а не растения. Растения, собранные владельцами лесопильных заводов в Гималаях и индийской лесной службой, когда расчищали дикие земли, чтобы превратить их в чайные плантации. Растения, выкопанные викторианскими художниками-ботаниками, страстно желавшими увековечить членов своих семей. Образцы гербариев привозили в Англию работники Ост-Индской компании и оставляли их гнить годами в подвалах Индийского музея, где больше половины экземпляров уничтожили сырость, паразиты и угольный дым. Тысячи и тысячи растений выкорчевывали, помещали в ящики Варда и отсылали в Кью; многие не выдержали этого путешествия, другие же достигли места своего назначения лишь затем, чтобы зачахнуть и погибнуть прежде, чем кто-либо позаботился составить их список.

Заметив даты нескольких рисунков на копии каталога, которую дал мне служащий, я сказала:

— Мне говорили, что рисунки были заказаны Уильямом Роксбером. Но Роксбер умер за пятьдесят лет до того, как нарисовали многие из этих картин.

— Вы говорите, что хотите осмотреть все, — отозвался он невозмутимо и указал на другие коробки. — В некоторых из них переплетенные альбомы с двумя тысячами пятистами сорока двумя оригинальными рисунками Роксбера, в других есть картинки Натаниэля Валлича,[40] а происхождение третьих нам вообще неизвестно. А сюда постоянно приезжают студенты и кладут рисунки как попало.

Я бросила взгляд на каталог, создававший ложное впечатление упорядоченной объективной реальности.

— Значит, этот список совершенно бесполезен.

— Он полезен тогда, когда вам нужно знать, какие картинки хранятся во всех этих коробках.

— Но тогда я могу лишь случайно найти то, что ищу.

Он сделал сочувственное лицо.

— Зависит от того, кто смотрел их перед вами и в каком порядке разложил их обратно.

Я осторожно извлекла из второй коробки мак небесного цвета, каждый лепесток которого был прозрачен и смят, как расправленное в первый раз крыло бабочки. Я сразу же узнала и мазки, и руку, нарисовавшую картину. Подняв ее на свет, я слишком поздно заметила бороздки червоточины, проложенные в тонкой бумаге, и крапинки серо-зеленой плесени, въевшейся в раскрашенную поверхность. То, что случилось дальше, происходило как в замедленном кино. Бумага начала рваться, крошиться и разрушаться прямо у меня в руках. Четыре обрывка, кружась, опустились на землю, рассыпаясь в пыль, поднявшуюся цветным конфетти. Так они лежали целую минуту, как разбитый фарфор, пока я в ужасе смотрела на них, ожидая приказа удалиться.

Служащий спокойно подобрал обрывки и бросил их в коробку за другими рисунками. На полу оставался фрагмент голубого лепестка мака, такой яркий, будто это был кусок ляпис-лазури, выпавший из мозаичных арабесок Тадж-Махала. На бумаге виднелись знакомые инициалы: АР, рядом с какими-то непонятными буквами, и часть слова — Арун? Начало Аруначал-Прадеш? Пока смотритель стоял ко мне спиной, я подняла клочок и сунула к себе в записную книжку, практически не испытывая угрызений совести.

Потом я прошла вдоль ряда коробок и заглянула под крышку каждой из них в поисках других работ памятного мастера. В одной лежали разрозненные куски рисунков и копошились личинки мух. Содержимое другой почернело от плесени. Но между ними лежала коробка с миниатюрами, чьи краски были так же свежи, как и в тот день, когда их нанесли на бумагу. Почему одни рисунки выжили, а другие нет — не поддавалось логическому объяснению. Я видала подобные места захоронений. Вскрываешь могилу, а там нетронутый скелет рядом с костями, которые уже сгнили и рассыпались в прах.

— Что означают буквы «НА»? — спросила я. — Они написаны в каталоге перед номерами некоторых рисунков.

— «Наследие Айронстоун». Это имя Магды Флитвуд по мужу — именно она пожертвовала их ботаническому саду.

Мороз прошел по моей коже и пошевелил волоски на руках. Почему Джек ничего не говорил о «Наследии Айронстоун»?

Смотритель рассказал, что четыре коробки с «Наследием Айронстоун» (включая коробку с фотографиями, которые он назвал «странными») почти никогда не запрашивались, так как мало кто о них знал.

— Поэтому рисунки в них разложены аккуратнее, чем в других. Люди, как правило, приходят посмотреть на акварели Роксбера. — Он протянул мне крышку одной коробки, сдув сначала пыль с дат, нацарапанных на ее наклейке. — На эти рисунки никто не смотрел уже два года.

— Вы записываете имена людей, которые осматривают коробки?

— Некоторые из нас — да, другие нет. У меня хорошая память, так что я держу все записи здесь. — Он легонько постучал по виску. — Последний, кто заглядывал в эти айронстоуновские коробки, был весьма примечательным человеком. — Он указал на последнюю дату. — Это мой почерк. Я запомнил его потому, что он особенно интересовался этими коробками, а у нас здесь нечасто появляются англичане. Очень высокий человек, и он часто сюда возвращается.

— Отчего же он показался вам примечательным?

— Речь не о внешности, мадам. Он из семьи Айронстоунов, которым принадлежат эти рисунки.

Джек. Что же он пытался скрыть?

Могила — всего лишь форма долгосрочного хранения: так звучало одно из любимых высказываний Вэла. Чтобы раскопать историю скелета в моем шкафу, думалось мне, нужно сперва установить координатную сетку поверх места захоронения. Моя сетка находилась на пересечении Айронстоунов и Флитвудов. Я подошла к коробке с фотографиями, которые смотритель назвал «странными», и пролистала снимки различных мутировавших видов растений, задержавшись на жутковатом портрете томной Офелии мужского пола, нарочно принявшей позу разлагающегося утопленника.

— Зачем помещать такие фотографии в ботаническую коллекцию? — спросила я.

— Все эти снимки изображают необычные растения. — Он указал на опийные маки, окружавшие полуобнаженного человека, с тычинками, превратившимися в простые пестики. — А это была одна из групп растений, подверженных такой аномалии.

Повернув фото, чтобы прочитать на обратной стороне выцветшую надпись, я сразу же узнала почерк. Содержание текста было еще более странное, чем изображение, которое он описывал: «Автопортрет в виде утопленника с маками. Тело, которое вы видите здесь, принадлежит Джозефу Айронстоуну. Несчастный утопился. Журналисты очень долго занимались его подвигами, но вот, он лежит в покойницкой уже несколько дней, и никто еще не затребовал его труп. Леди и джентльмены, спешите же мимо, дабы не оскорбить ваши носы, ибо, как вы можете в том убедиться, лицо и руки этого господина разлагаются, точно гниющая рыба». Джозеф Айронстоун: мой первый настоящий семейный портрет, но не в моем вкусе. Смотритель, решив, что я заинтересовалась подобными изображениями, порылся в коробке с таким равнодушием, словно это была колода карт, и вынул еще несколько автопортретов Джозефа. Все они обнажали бессильное сладострастие, от которого коробило; запечатлевали человека, который в буквальном смысле этого слова угасал.

— Мистер Айронстоун на эти снимки тоже смотрел, — сказал смотритель.

Чем интересовался Джек? Обеспокоило ли его, так же как и меня, то прошлое, которое мы разделяли? Отцы, отцы отцов: они обладают магнетической силой; привлекая нас или отталкивая, они влияют на нас. Что унаследовал Джек? Что он узнал?

— Джек Айронстоун заглядывал в другие коробки? — спросила я. — Я его родственница.

— Можно посмотреть на крышки, выяснить, какие даты совпадают со временем приездов вашего родственника. Но если рисунки с тех пор просматривали другие люди, все будет перемешано.

Из приблизительно четырех тысяч произведений, записанных в каталоге, только половина находилась там, где должна была быть. Остальные были разрознены и разложены наобум, и этот порядок мог многое рассказать об общих интересах посетителей библиотеки. Через час я сказала служащему, что ему неплохо было бы разместить изображения так, как написано в каталоге.

— Зачем, мисс?

— Во-первых, затем, что так будет проще найти нужные рисунки.

Какое-то время он раздумывал над этим свежим предложением.

— Но тогда, представьте себе, сколько всего не увидит тот, кто сразу откроет картинку, которую ищет!

— А при вашей нынешней системе приходится терять время, просматривая кучи ненужных рисунков, — ответила я, теряя терпение.

— Какая же может быть потеря времени, если вы находите нечто новое!

Отметая его логику, я принялась изучать четыре коробки с «Наследием Айронстоун». К трем часам дня, когда смотритель собрался уходить, я довольно тщательно исследовала двенадцать коробок, пробежала взглядом оставшиеся восемь и составила список всех важных названий и надписей. То, чего не было, оказалось не менее интересным. Отсутствующие рисунки, потерянные или поврежденные. В каталоге были записаны маки всех цветов, от красного и розовато-серого до синего и зеленого, но я не обнаружила ни одного рисунка зеленых маков, не считая микроскопического среза одного лепестка. И двадцать отсутствующих картинок относились к зеленому маку или тибетскому ущелью Цангпо, главной цели экспедиции «Ксанаду», — именно те картинки, которые показывал мне мой родственник Джек в лабораториях ЮНИСЕНС в Лондоне.

Я начинала догадываться, почему этот мой родственник так беспокоился о том, чтобы наша общая история оставалась далекой.

* * *
Е. Автопортрет в виде утопленника (приписывается Джозефу Айронстоуну, ок. 1886)

Мужчина казался мертвым, его глаза были закрыты, лицо поникло под маковым венком Офелии, руки и босые ноги стали совсем бесцветными, а размякшее тело неуклюже опустилось к подножию каменного ангела. Этот снимок, однако, задавал загадку, потому что если почерк принадлежал Джозефу Айронстоуну, как на то указывали надпись и готический стиль съемки, то как могла эта картина изображать его труп? А если человек на картинке утонул, как могла фотография быть автопортретом?

*

Река теперь представлялась ему злобной коричневой змеей. Он видел розовое небо, покрытое хлопьями грязных облаков, словно невыделанную кожу повесили сушиться над городом, который он приучился ненавидеть, городом, покрытым испариной, городом, слегшим от жары. Ему пришло в голову, что Джоуб Чарноб[41] на всей реке не мог выбрать более нездорового места для города, чем это: в трех милях отсюда находилось озеро, которое каждый сентябрь разливалось и тогда прямо-таки кишело рыбой, а когда вода сходила, рыба оставалась на пересохшем берегу и, разлагаясь, заражала воздух и увеличивала годовую смертность. С августа по январь в реестровой книге смертности записывались сотни погребений. Мы гнием здесь, как рыба, подумал он. Он сам гнил. Его кожа истлевала в снах, навеянных опиумом. Его зубы шатались. Скоро он будет таким же тощим, какой была его мать. Он помнил глаза, похожие на кольца дыма, и руки, как сухие листья.

Ему было не место в Калькутте, больше нет. Но если не здесь, то где же? Где брало свои истоки то давнишнее томление, которое он не мог облечь в слова или хотя бы помыслить о нем в часы бодрствования? Переродиться, не измениться, повторял он, шагая ночью по улицам, выискивая кого-то, кто мог понять те нужды, что он испытывал в грезах, кого-то, кто сделает его настоящим; бродя в поисках своей собственной реальности, своего вида — он искал их и на берегах реки, и в кишащих людьми смрадных переулках севера Калькутты, и на улицах позади кожевенных заводов, где кровь, сливаясь с фекалиями и мочой, текла между тушами под ковром из мух, свинарниками и людьми, чьи тела едва ли были толще шкур тех животных, которые они дубили. Как в Лондоне, пришло ему в голову, этот город стал Лондоном: черным и порочным. Та Калькутта, которую он помнил, бело-зеленый Город Дворцов его матери — то был сон. Он родился под черным солнцем. Он сам был закатным солнцем, нежеланным сыном. Без руля и без ветрил. Настоящей была только его камера — лишний глаз, которым он сможет поймать, увидеть того, кто, как он знал, затаился и ждет. Тогда он обретет покой.

Когда он больше не мог выносить ни охоты, ни бегства, то поднимался в одну известную ему комнатку, где собирались китайцы, чтобы курить и грезить. Он успокаивал себя этим ритуалом, списком всего необходимого, рецептом единственного снадобья, дарующего ему сон:

циновка трубка курительная свеча медные наперстки, которые он делил с другими, наперстки, полные этого бурого сиропа, густого, как патока, в который вставляли чубук, вставляли, поворачивали и зажигали, так что трубка становилась единым знаком препинания, клавшим конец всем его страхам.

Его милым, лелеемым страхам:

Ускользнуть.

Сгнить навеки.

Уснуть.

Он записал эти строчки и считал себя поэтом.

Он приближался к концу одной стадии и началу следующей, ибо теперь опиумный сон больше не приносил ему покоя. Его преследовали сестра и двухголовый мальчик.

МагонюбиивоПаМальтшчдевллакатъМавидислышигавариМа гонюбиМаМаМаМа.

Ребенок умер вскоре после того, как сделали фотографию; не от истощения (несмотря на свой изнуренный вид), но от укуса кобры. Когда он выкупил у матери тело, то обнаружил, что в каждом черепе и вправду находился отдельный мозг, и основной приток крови в верхнюю голову-нарост происходил через мембраны, соединявшие обе головы. Он почистил маленький череп — черепа, — чтобы ясно увидеть развитие второй головы. Она росла вверх тормашками, как огромный грибок на родничке мальчика, там, где кости черепа не вполне срослись. Если бы его спросили, почему он так одержим искаженными формами, он уже не смог бы ответить. Неделями он не произносил ни слова, а когда открывал рот, то говорила вторая голова. «Призрак в сорняках››. Уже не в состоянии осознать, что он пытается найти выход из того, чем является, чем приучен быть, чем ему предназначено было стать, он делал все больше и больше снимков черепов, но ни один из них не был проникнут той страстной силой, какой обладала та первая фотография живого ребенка. Тогда он пошел к его матери — понять, что же он упустил.

* * *
Ж. Собаки на фоне пейзажа: одна из первых серий в стиле Майбриджа с видами опиумных садов близ Патны (неизвестный автор, ок. 1886)

Где был Джозеф в то время, когда жизнь Магды менялась так, как она и представить себе не могла? Снова были провалы в памяти, необъяснимые отсутствия. Хотя он редко заговаривал теперь о своей работе, она знала о студии, которую он снимал, и видела кое-что из его последних ботанических снимков, серию последовательных фотографий растений, подражавших тем покадровым снимкам лошади в галопе, которые делал Майбридж.[42] И недостающие изображения волновали ее больше, чем застывшие картинки.

— Он снова с головой ушел в свою фотографию, — ответила она, слишком напряженно, когда отец осведомился о Джозефе. — Просил образцы новых видов мака, хотел сфотографировать их… — Она замолчала, не желая делиться с Филипом Флитвудом опасениями, которые испытывала по поводу чрезвычайного интереса ее мужа к недавним мутациям зеленого мака.

Возвращаясь домой за полночь, Джозеф запирал дверь своей спальни и ложился спать; он вставал тогда, когда Магда давно уже была на фабрике. Как-то днем она сказала, что собирается ехать поездом в Патну, везти туда сеянцы зеленого мака — он не выказал никаких эмоций.

— Надо посмотреть, может, они лучше приживутся выше по течению, где суше, — добавила она, но он ничего не ответил.

С таким же успехом они могли существовать в двух отдельных плоскостях изображения; их жизни рассеялись, и отдалившиеся образы проецировались на разные стены.

Она одиноко сидела в вагоне первого класса, устремив неподвижный взгляд за окно, разрезавшее бенгальские равнины на быстро сменявшие друг друга виды. Фотограф мог бы запечатлеть ее прямую фигуру в изящном капоре и жемчужно-серых перчатках — само воплощение чопорной викторианской мем-саиб.[43] Но снимок не выдал бы и намека на то, где сейчас блуждали ее мысли — в другом вагоне, в более пыльном и жестком купе, где деревянный пол был отполирован плевками, вместе с молодым индийским ботаником, который болтал и курил с носильщиками в два раза старше его. Он легко сходился с людьми, так же как и с растениями, — что подтверждала его рука, слегка опиравшаяся на один из Бардовых ящиков с экземплярами мака: казалось, это Гулливер сжимает лилипутскую версию порядка, установленного в маленьком, огражденном мирке.

«Я на всю жизнь запомню дурманящий, пряный аромат опиумных полей Патны. Не назвать ли эти акры сиреневых, розовых и сизо-серых маков садом? Яркие сари сборщиц на фоне серо-зеленых коробочек мака казались сверкающими лепестками в океане опиума, а разноцветные нити, которыми женщины отмечали самые крепкие растения, воскрешали в памяти лишь детские игры или те ленты, что я вплетаю в волосы дочери».

— Как вы узнаете, когда пришло время собирать урожай? — спросила Магда рабочих на первой плантации, которую посетила.

— Когда просыпаются каждое утро с головной болью и рвотой, — ответил индиец-ботаник, прежде чем представитель ее отца мог вставить слово, — вот тогда они знают, что время пришло.

Магду поразил размах дела, управление которым она принимала теперь на себя. Она гордо прошлась по хранилищам, где большие партии переработанного опиума ждали своей отправки в Калькутту. В этих прибрежных складах, напоминавших высокие, открытые железнодорожные туннели, где свободно гулял воздух, ряд за рядом лежали шары опиума размером с пушечные ядра, они поднимались вверх решетчатыми стенами высотой в двадцать человеческих ростов.

— Совсем как эти диковинные приспособления для счета, которые китайцы называют абака, — произнесла Магда.

Индийский ботаник, как она отметила про себя, нарочно держался позади, отстранившись от старшего рабочего и посредника. В ответ на ее замечание он сказал, что маленькие, мальчики, ежедневно переворачивавшие шары, чтобы те не начали гнить и не пострадали от насекомых, жаловались На сильный опиумный дух в жарких верхних галереях. Даже на полу запах стелился бурой пленкой, и когда старшина поклялся, что на рабочих это никак не влияет, ботаник тут же ответил:

— Все же я слышал, что можно погрузиться в опиумные сны, просто подышав воздухом складов или же прогулявшись по маковому полю после того, как цветы разрезали нуштуром.

«Язык опиума все еще пачкает мои губы, — позднее поверит своему дневнику Магда. — Нуштур — заостренная раковина мидии, которой надрезают коробочки. Курраса — чаша, в которую по каплям стекает мутный сок плода (или плачет, как говорят здесь; если надрез слишком глубокий, плод будет плакать изнутри и умрет). Я вижу руки фабричных рабочих рядом с крошечной посудиной, в которую помещается как раз достаточно опиума для трех шариков; миски с водой и воздушные холмики лепестков мака; лева — остаточный опиум, которым смазывают лепестки, словно печатью; медную чашку, в которой лепят опиумные шарики».

— Вот так они привыкают к опиуму, — сказал он мне в то первое утро на складах, но тогда я не позволила себе поверить ему, пока еще нет.

В последний день пребывания в Патне Магда прогулялась к реке — убедиться, что багаж благополучно погрузили на борт парохода, который увезет их в Калькутту. Замечания, которые отпускал ботаник ее отца, убили всякую радость от этой поездки. Хотя она невольно признавалась себе в странном желании нравиться молодому индийцу, она до сих пор упрекала его в том, что он заставил ее чувствовать вину, а не гордость от своей работы.

Она увидела его длинный силуэт под баньяновым деревом возле Такта-гхата, пристани, обязанной своим именем тому, что ее выложили такта, или досками, по которым однажды закованные в кандалы узники заносили свои пожитки на корабль, увозивший их в тюрьму на Андаманские острова. Индиец разговаривал с человеком постарше, сидевшим в узкой изогнутой гребной лодке, казавшейся смертоносной, как ятаган.

— Вы же не пытаетесь сбежать на этом решительно ненадежном судне, не правда ли? — позвала она, но даже ей самой попытка пошутить показалась вымученной.

— Сбежать, миссис Айронстоун? Нет. Я спрашивал этого человека, собирается ли он плыть в Калькутту в сезон ловли сельди.

— Далековато плыть за рыбой. — Она услышала, что лодочник что-то сказал, но разобрала лишь несколько слов. — Что он говорит про Ганг?

— Не Ганг, миссис Айронстоун. Ганга: это общее обозначение для всех рек. Он говорит, что рыбная ловля — занятие бедняка, и жалеет, что не пошел по стопам своего зятя, фотографа на похоронах, который зарабатывает себе на хлеб погребальными кострами на реке. Он работает вместе со жрецом, совершающим обряд похорон, брамином мертвых. Этот человек говорит, что вспышка магния, вылетающая в ночи из камеры его зятя и освещающая трупы, похожа на молнию.

Магда гадала, как много в компании знали о подобных навязчивых идеях ее мужа. Не смеялись ли эти двое над ней на своем языке? Она ждала, что молодой индиец как-то выдаст себя, но выражение его лица оставалось непроницаемым. Насколько она могла доверять ему? Насколько можно доверять людям, которыми управляешь?

— Я хотела кое-что спросить, — начала она. — До моего сведения довели, что существует некий скандальный листок, распространяющий ложь о компании моего отца. Я нашла один такой на полу склада.

Он выдвинулся из тени дерева, и солнечные лучи упали на его лицо. Миндалины его глаз изучающе смотрели на нее. От этого долгого взгляда она почувствовала странное волнение.

— Ложь, миссис Айронстоун?

— Ну, может, не ложь, но преувеличения. В этой бумажке говорится, что торговля моего отца приучает к опиуму рабочих: либо они едят его тайком, либо их кожа его впитывает, из-за того что они имеют дело с такими большими количествами.

Его подбородок вытянулся.

— Вы думаете, это преувеличение?

Магде хотелось узнать, была ли его бронзовая кожа на ощупь такая же теплая, какой казалась. Хотелось протянуть пальцы, коснуться ее. Чтобы дать своим рукам более подходящее занятие, она достала из сумочки карандаш и взяла его как дирижерскую палочку, чтобы направлять беседу в нужное русло.

— Мой отец не допустил бы такой несправедливости.

— Вот как? — Он кивнул, как будто соглашаясь. — Вы знаете, что правительство Бомбея запретило правительству Индии поддерживать разведение опийного мака в этом районе на том основании, что это развращает рабочих?

— Британцы не привозили опиум в Индию, — твердо возразила она. — Они всего лишь превратили его в выгодное предприятие. — Сознавая, как напыщенно прозвучали ее слова, она все же никому не желала признаться в том, что дело, которое она любила с неистовой и нелогичной страстью первой любви, было так глубоко порочно. — Я вижу, вы рисовали, — произнесла она, пытаясь переменить тему разговора.

*

Он быстро придвинулся и схватил альбом, прислоненный к дереву. Листы бумаги разлетелись из него, и в ту секунду, когда он бросился собирать их, Магда нагнулась, чтобы подобрать ближайший к ней рисунок, они стукнулись лбами. Оба упали навзничь, держась за головы, и принялись извиняться.

Не переставая смеяться и вытянув руку, чтобы избежать нового столкновения, Магда потянулась к альбому, который он крепко прижал к себе.

— Пожалуйста, миссис Айронстоун, мне бы не хотелось…

— Не хотелось бы что? — переспросила она задиристо, дергая альбом на себя. — Показывать, говорить, быть здесь?

На какое-то мгновение взаимное нежелание уступить привело к тому, что она оказалась в тревожной близости от него. Индиец вдруг резко выпустил альбом из рук и невольно простонал, увидев, что она поворачивает к себе верхний набросок.

— Но… это же мы с папой! — сказала она, рассматривая ловкие карандашные штрихи. — Как искусно…

В смятении он услышал, как ее голос задрожал, когда она попыталась скрыть боль, причиненную ей этой точной карикатурой.

— Как верно вы поймали наше сходство за этими круглыми очками. Два серых филина. — Она попыталась усмехнуться, но безуспешно. — Я думала, ваша работа ограничивается ботаникой, а здесь, я вижу, вы склоняетесь в сторону орнитологии.

В ту минуту он что угодно отдал бы за то, чтобы быть не таким умелым рисовальщиком.

— Я ужасно сожалею, я не имел в виду… это не…

Теперь он считал, что рисунок, сделанный задолго до их встречи, никак не передавал ее прекрасных глаз — или ее духа. Но едва ли он мог объяснить ей это.

— Вы, похоже, владеете опасным талантом. — Не поднимая глаз, она вернула ему альбом.

— Здесь еще ничего не закончено, миссис Айронстоун. Только начало той серии, которую попросил меня сделать ваш отец, о его работе с маками и опиумом.

— Заодно с вашим исследованием? — быстро спросила она. — Должно быть, это занимает все ваше время.

— Вовсе нет, — отозвался он, тронутый тем, что она сочла его время ценным.

«Когда я рисую, я чувствую, что мой отец совсем рядом», — вот что он произнес про себя. Он хотел как-то извиниться перед ней за рисунок, но не знал, как сделать это, чтобы не обидеть ее еще больше.

— Вот образец того, что нужно, — наконец произнес он, доставая изображение двух собак, совсем не похожее на его собственный стиль, но умело выполненное. — Он нарисован художником Ост-Индской компании, по имени Шаик Мохаммад Амир, которым восхищается ваш отец.

Сам он полагал, что эти собаки никак не обнаруживали той мокроносой, разгульной псовости, которую он всегда связывал с представителями рода собачьих. Они выглядели очень напряженными, даже неживыми. Как раз для такого любителя таксидермии, как мистер Флитвуд.

— Говорят, этот художник не страдает от нашей природной склонности предпочитать идеал реалистичному изображению. — Он сам не страдал от подобной склонности, но знал, что таково общепринятое мнение о его народе. — Видите, у этих собак, должно быть, хозяева-англичане, потому что они носят ошейники, в отличие от наших псов. Но при всем уходе они как будто чувствуют себя запертыми и тоскливо глядят на дикий ландшафт, расстилающийся за забором, который огораживает дом их хозяина. Как те… — Он резко замолчал.

— Как те — что? — Миссис Айронстоун взглянула на него своими большими глазами поверх круглых очков — от этого она выглядела беззащитной, будто частично сняла с себя одежду. — Как те животные, которых мы держим взаперти против их воли? Или же, — допытывалась она, — как те из нас, что служат чужим интересам, а не своим собственным?

«И являются всего лишь собаками на фоне пейзажа», — закончил он мысленно. Она удерживала его взгляд в безмолвной беседе, и он почувствовал, что его дыхание участилось, почувствовал, что его переполняет жизнь. Правда ли, спрашивал он сам себя, что между мной и этой женщиной сплетаются необыкновенные узы? Или мне только кажется?

Ее следующий вопрос застал его врасплох:

— Пожалуйста, расскажите мне о вашем имени. Оно ведь такое необычное для… — Она осеклась. — Оно еврейское?

— Да уж, точно потерянное племя, — сухо сказал он и понял, что она не знает, принимать его всерьез или нет. — Мое имя изменили на английский манер, — добавил он.

— Поэтому вы подписываете свои картины только этими почти невидимыми инициалами?

— Это не важно.

— Ваше имя? Нет, конечно же, имя важно.

— Я говорю о самих словах, о буквах.

Миссис Айронстоун взяла со скамьи один из его карандашей и протянула ему.

— Пожалуйста, — попросила она, — напишите его для меня. Здесь, на этом рисунке голубого мака.

Сперва он хотел написать английский вариант, но тут вмешалась гордость, желание подвергнуть Магду Айронстоун дальнейшим испытаниям.

— О… — Ее лицо вытянулось от разочарования, когда он написал родовое имя своего отца. — Как глупо с моей стороны. Вы знали, что я не смогу прочесть эти знаки.

Он снова причинил ей боль. Тут же пожалев об этом, он попытался загладить вину.

— По-английски мое имя будет звучать приблизительно так, кажется. — Он быстро написал уменьшенную форму своего имени, произнося его вслух.

— Арун, — повторила она. — Не Аарон. — Она говорила ему в тон, и казалось, будто назвав его имя, она нанесла ему легкий, но ощутимый удар.

— Сокращенно от Арункала, — объяснил он ей, — «смуглая гора».

*

«Я вернулась из Патны на одном из речных паромов, которые, по утверждению отца, управляются потомками пяти лоцманов корабля “Пять Портов”, высаженных здесь Ост-Индской компанией двести лет назад. Зной накапливался неделями, но на баке, где я сидела среди других европейцев, гулял легкий ветерок, навеваемый мягким ходом судна. Бог знает что творилось на нижней палубе! Я не видела его до самого нашего приезда в Калькутту, куда мы прибыли через несколько дней, под вечер. Оба берега были озарены, как и мост Хаура, и на фоне сияния, разливавшегося поверх темной молчаливой реки, вырисовывались очертания черных кораблей и торговых складов, стоявших на своих сваях, как кровати на четырех столбиках; в это время сквозь облака, сгустившиеся на небе, начал пробиваться зловещий багрянец. Через пять минут я сошла с пристани на твердую землю, и над нами тут же заметались стервятники и коршуны, явно сражаясь с ветром, который еще не долетел до нас. В следующую секунду нас накрыла плотная пелена пыли и тьмы, такая сильная, что мне пришлось искать убежища в почтовой карете. Когда буря немного поутихла, я выглянула в окно и увидела, как он шагает по берегу в сторону дороги, плотно обернув лицо и голову длинной белой шалью, так что видны были только глаза. Проходя мимо кареты, он бросил на нас долгий взгляд искоса — и от этого взгляда у меня возникло предчувствие, такое же мощное, как стихавший ураган».

* * *
З. Затерянная река (неизвестный индийский художник, ок. 1886)

Смотритель объяснил мне, что отсутствующие рисунки могли быть отданы на реставрацию после того, как их испортили.

— Так же, как вы испортили тот мак.

Он превосходно знал историю коллекции. По его словам, в 1861-м хранитель Калькуттского ботанического сада уничтожил полторы тысячи фунтов старых писем и документов, альбомов, дневников и списков названий индийских растений, собиравшихся местными исследователями и художниками.

— В последующие тридцать лет еще больше записей было съедено плесенью, тараканами, крысами, белыми муравьями и вездесущими личинками книжных жучков, которые просверлят дыры даже в самой толстой бумаге.

Среди сохранившихся работ, принадлежавших кисти местных художников, была маленькая акварель неизвестного автора, подписанная «Затерянная река».

— Почему художник решил так назвать свое творение, остается загадкой, — сказал смотритель. — Потому что, хотя некоторые реки по природе своей склонны теряться, на этом рисунке изображен хорошо известный участок реки Хугли возле флитвудской опиумной фабрики.

— На Чаттерджи вчера набросилась тигрица, вечером, когда он шел домой с работы, — объявил Арун Магде в одно июльское утро. — Люди говорят, это тот же тигр-людоед, что напал в прошлом году на смотрителя ботанического сада. Вам следует быть осторожной, когда вы ходите у реки в сумерках и на заре, миссис Айронстоун.

Она исподтишка наблюдала, как он пробрался между упаковщиками опиума и ящиками сандалового дерева, а потом поднялся по ступенькам в ее кабинет, комнату с высокими потолками, где она писала, держа в одной руке веер, а в другой ручку. Она улыбнулась ему сдержанной властной улыбкой, специально для служащих в соседней комнате, и жестом пригласила Аруна сесть.

— Ему придется переплыть Хугли ради своего ужина, этому вашему тигру, — отозвалась она.

— Говорят, это одна из тех больших кошек, живущих на берегах дельты. Тигры, которые проводят у моря всю свою жизнь, в эти муссонные месяцы сходят с ума от соли. Они узнают вкус человеческой плоти и уже не тратят сил, чтобы охотиться на прочую дичь.

Магда была на седьмом небе: Арун тревожился за нее.

— Здесь мы подвергаемся меньшей опасности, чем смотрители ботанического сада, даже со стороны земноводных тигров, — мягко поддразнила она его. — Служащие живут очень уединенно в своей глуши.

Он закусил нижнюю губу, как обычно делал, когда нервничал.

— Не делайте так, — сказала Магда. Она подняла руку и почти коснулась его рта, как прикоснулась бы к Кону, но остановилась, ошеломленная мыслью: это же подчиненный. До него нельзя дотрагиваться. — Не следует жевать губы, — резко сказала она, поднимая веер. — От этого у вас будут нарывы во рту, которые трудно вылечить.

Арун сцепил свои длинные пальцы на коленях с такой силой, что костяшки побелели.

— Мой сын Кон, — Магда попыталась слабо оправдаться, поняв теперь, что он мог принять ее замечание за покровительственное, — постоянно кусает губы.

В этом кабинете, среди всяческих «Пожалуйста, миссис Айронстоун», «Конечно, миссис Айронстоун», даже само слово «губы» звучало слишком развязно. Арун отнял взгляд от своих рук и уставился на картину над головой Магды. Она воспользовалась этой возможностью, чтобы изучить его губы. Широкие и полные, совсем не похожие на губы Джозефа, вечно поджатые, словно он сосет кислый фрукт, — рот очаровательного ребенка на стареющем лице, странно развращенном.

— Вы восхищаетесь горной вершиной или искусством художника? — не удержалась она.

— Художник потратил на свой пейзаж слишком много краски.

Магда рассмеялась.

— Возможно. Но мне он нравится из-за горы. Так мне кажется, будто я тоже там брожу.

Зная, что Арун, прежде чем поступить в компанию Флитвуда, недолго прослужил в трансгималайском отделе Управления тригонометрической съемки, она сказала ему, что, наверное, он был очень доволен работой землемера.

— Будь я мужчиной, именно это я бы и выбрала. — И теплым голосом добавила: «Дорогой Арун», словно начинала письмо другу.

Он немедленно покраснел. Тогда, начиная уже деловое письмо, Магда поблагодарила его за предупреждение о тигре:

— Я постараюсь быть осторожнее.

Однако, оказалось, она легко забывала про время. В укромных уголках фабричного здания было так темно, что приходилось постоянно жечь свет. Как-то ночью, засидевшись в конторе после того, как все служащие давно ушли, она подняла взгляд от дневников Джозефа Хукера и осознала, что за открытыми дверьми фабрики погасли все огни. Она была одна. Дождь затих на минутку, и эта пауза пробудила ее от мысленного путешествия по северным холмам.

Закрыв Хукера, она взяла лампу и прошла мимо ночного сторожа к реке, лениво влекшей свои воды под лунным светом. Волны с глухим плеском ударялись о пристань. Тишина, наступившая после муссонных ливней, бархатной перчаткой облекала нежные шорохи и малейшие колыхания новых ростков. На рисовых полях было слышно, как рис пробивается вверх из жидкой глины. Такая мягкая, чуткая ночь. Магда расстегнула пуговки на горле и почувствовала, как щекочущие пальцы легкого ветерка забираются под платье. Небо очистилось, дождевые облака скучились на горизонте, как тяжелый зимний гагачий пух, а луна бросала на влажную землю и реку стальной отсвет. Какое-то существо скользнуло с берега и шлепнулось в воду, оставив жидкий извилистый след. Магде тоже хотелось подойти к прохладной реке, но она знача, что в это время года лучше не гулять у воды, чтобы не подхватить лихорадку. «И еще тигры», — напомнила она себе.

Магда медленно повернула в сторону дома. Пройдя полпути между фабрикой и воротами сада, она услышала странные звуки, кашель, и сердце ее подскочило в груди. К ней приближались мягкие шаги; потом тишина, не считая глухого стука ее участившегося сердцебиения. Человек прошел мимо, она узнала его и окликнула; он остановился. Магда спросила себя, не следил ли Арун за ней, но отбросила эту мысль, как ребяческую надежду. Все же странно, что он прошел и не поздоровался.

— С вами все в порядке?

— Благодарю, миссис Айронстоун, у меня все хорошо. Я… — Он говорил хриплым голосом, словно простудился.

Темнота принесла с собой опасное ощущение близости, безрассудство, и ей захотелось удержать мужчину. Она подошла ближе и увидела на его щеке след, словно от слез.

— Что случилось? Вы как будто очень расстроены. Получили плохие известия?

Он попытался уйти.

— Прошу вас, расскажите мне, что вас тревожит. — Придется вытягивать из него слова — так распарывают по одному стежку слишком тугой шов. — Что-то с семьей?

Вместо ответа он вынул из куртки письмо и протянул ей. Магда почти слышала напыщенный голос, который продиктовал эти слова: «По зрелом размышлении мы постановили, что не можем заменить золотую медаль, врученную вашему отцу Королевским географическим обществом в 1871 году, которая, как вы утверждаете, была потеряна вами во время службы в Управлении тригонометрической съемки два года назад. Честь имею, и проч.»

— Которая, «как я утверждаю», была потеряна! — горько произнес Арун. — Как будто я мог продать такую вещь!

— Но у вас, наверное, остались и другие вещи на память об отце?

Он покачал головой и принялся рассматривать письмо, словно пытаясь найти в нем что-то новое.

— Мой отец, — он откашлялся, — вы, возможно, не знаете» что мой отец много лет занимался топографией рек, в основном на севере Индии и в Тибете. Самой важной из них была Брахмапутра, чей подлинный исток он и искал.

Вернее, продолжал Арун, его отец стремился определить, какой из двух водных путей — Брахмапутра или Иравади — соединялся с рекой Цангпо в Тибете. В голосе Аруна Магда слышала реку: плавно скользя, она несла свои воды в теплую ночь по широкой, сумрачной долине. Цангпо, повторил он, великая таинственная река по ту сторону Гималаев, безмятежно убегающая на много миль на высоте одиннадцать тысяч футов сквозь неглубокую песчаную впадину, открытое всем ветрам тибетское нагорье и субполярную растительность; этот поток, как жирный червяк, свернувшийся в кольцо, томно вытягивался из сброшенной кожи желтых песков, словно так и собирался ровно течь, никуда особо и не устремляясь, через леса и равнины, а потом дальше, за границу Гималаев, в Китай, и не было ни малейшей ряби на его поверхности, предупреждавшей о грядущем ужасном превращении, ни грозных порогов, которые сказали бы, что на востоке река сужается, сгибает острое колено, срывается в глубокое ущелье, ныряя в расселину промеж двух почти сошедшихся глыб высочайших гор мира.

— И река падала, круто и яростно, на дно этого ущелья, врезанного между двух почти отвесных пиков, так говорил мой отец. Гималайская Ниагара, у подножия которой никогда не угасает радуга.

Члены Королевского географического общества долго раздумывали над историей его отца, продолжал Арун. Они заключили, что в ущелье реки Цангпо и вправду могло быть какое-нибудь грандиозное водное образование, учитывая, как много река теряла в высоте, когда, покинув Тибетское нагорье, проникала в пышные равнины Ассама. Но британские исследователи отнеслись к этому настороженно. Единственным географическим доказательством существования этих сказочных водопадов были отчеты путешествий отца Аруна и еще одного местного землемера по имени Кинтуп, говорили они. Оба исследователя с тех пор лишились доверия. И ни один европеец не был в состоянии повторить их путь.

Затерянный радужный водопад, слияние рек, зеленый мак — все три легенды были связаны между собой, так как именно водопад считался местом соединения Цангпо и Брахмапутры, а мак рос как раз в том краю, особенно в долине с каким-то булькающим названием, которое вызвало улыбку у Магды. Шагая по берегу той ночью, Арун снова и снова повторял это слово, и каждый раз оно ускользало от нее, как ручей между камешками.

— Почему сообщению вашего отца о водопадах не поверили? — спросила она.

Арун ответил не сразу, словно нехотя:

— Мой отец должен был собирать топографические сведения — фактически шпионить. Но чтобы он не мог подделать данные, Управление так и не обучило его науке геодезии. Вместо этого он неделями маршировал туда-сюда вместе с другими пандитами, тренируясь измерять свои шаги и стараясь делать каждый следующий шаг таким же, как предыдущий, какова бы ни была местность. Каждому пандиту выдавали буддийские четки из ста бусин вместо положенных ста восьми, и на каждом сотом шаге он перемещал одну бусину, а четки означали не сто восемь молитв, но десять тысяч шагов, общее количество которых отмечалось на бумажном свитке, спрятанном внутри буддийского молитвенного колеса.

Магда невольно удлиняла свой шаг, чтобы идти с ним в ногу. Внезапно Арун повернулся к ней, остановившись так резко, что ей пришлось схватить его за руку, чтобы не потерять равновесие. Прикосновение длилось секунды, но она каждой клеточкой ощутила теплую обнаженную кожу, до которой дотронулась.

— Тридцать один с половиной дюйм — вот длина шага, которому его учили, — произнес Арун, глядя на ее руку, — потому что две тысячи таких шагов приблизительно равняются миле. Можете себе представить, на что это было похоже? Когда вас сводят к дюймам?

Где бы он ни находился, когда бы ни шел, отсчет начинался заново. В те годы, что предшествовали его исчезновению, отец часто забывался и шевелил губами, считая шаги, когда они шли по улицам Калькутты; и мальчик вытягивал свои коротенькие ножки, пытаясь попадать в этот ритм, наизусть заучивая математически точное расстояние, отделяющее Черный Город от Белого. Расстояние, которое мы теперь стремительно сокращаем, подумала Магда.

— Мой отец не виноват в том, что его расчеты оказались неточными, — упорствовал Арун. — На обратном пути с водопадов Цангпо на группу, с которой он ехал, напали бандиты. Украли все его вычисления, все инструменты. Ему оставили только четки и ту жестянку с семенами мака, которые дали всходы. Чтобы оплатить дорогу домой, он нанялся слугой к ламе, который направлялся в монастырь в Южном Тибете. Лама настоял, чтобы они оба ехали верхом, на случай, если бандиты вернутся. Так что теперь мой отец не мог считать собственные шаги.

Другие, может, сдались бы. Но отец Аруна вычислил расстояние, оценив длину шага своей лошади, число раз, которое правое переднее копыто животного ударялось о землю. Они скакали три дня и три ночи; лама дремал, а землемер непрерывно бодрствовал.

Ни за что не позволяй себе расслабиться, думала Магда, не давая мерному шагу лошади убаюкать себя. Лишиться этих топографических четок-молитв, но все же по-прежнему собирать, пропускать через себя землю, ее высоты и склоны, города и реки. И ясно помнить о маке, неуловимом, как снежный барс, о примулах цвета луны.

Это произвело впечатление даже на британских чиновников. Его расчеты, хотя и неточные, делали честь, как писали они, «изобретательности исследователя и равномерности шага лошади». Ко времени своего возвращения отец Аруна был в состоянии, граничившем с крайней нуждой, его одежда была разодрана в клочья, а тело истощено. Он отсутствовал четыре года и за это время прошел две тысячи восемьсот миль, расстояние, которое еще никто не преодолевал в одно путешествие. И все это для того, чтобы найти цветок и водопад, в которые никто не верил. Зачем? Цветам не давали имена местных жителей и водопадам тоже. Даже британские ботаники умирали в нищете. Высшей наградой, на которую мог уповать исследователь, была золотая медаль Королевского географического общества, — ее отец Аруна заслужил уже самой длительностью своего путешествия. И все же целые месяцы члены общества спорили, не следует ли вместо него отдать награду чиновнику управления, который обучил и послал его.

— В тысяча восемьсот семьдесят третьем году, когда мне было пятнадцать, отец снова отправился в путь, — сказал Арун, — с подержанным землемерным снаряжением, купленным на собственные деньги. На этот раз он твердо решил привезти обратно живые образцы мака, который он обнаружил, а также доказательство существования водопада.

Мерный ритм его приглушенных шагов звучал в унисон с ее шагами.

— Больше о нем ничего не слышали.

Они подошли к воротам ее сада. Магде хотелось рассказать ему, что она в детстве тоже лишилась родителя. Она чувствовала что-то, чего нельзя сказать при свете дня, можно говорить только в темноте, в темноте такой ночи, как эта, под неумолчную песню растущего риса и капель воды, падающих с деревьев. Сумерки стирали цвет — различный цвет их кожи. Она указала на скамью, окружавшую огромный кедр, подобно колесу со спицами; там часто сидел, любуясь водой, ее отец. Это как будто было вполне безобидно, все равно что пригласить Аруна на чай в гостиную. После долгих колебаний он опустился на скамью, и она села рядом с ним. Две стрелки компаса, разделенные несколькими градусами, но обращенные друг к другу.

Арун заговорил первым:

— Целые годы я искал в библиотеке ботанического сада и Азиатском обществе записи работы моего отца.

А нашел лишь отчеты о гималайских экспедициях, где не указывалась ни дата рождения, ни дата смерти отца, только инициалы и надпись: «Индийский исследователь и тайный агент, работал с 1867 по 1873 год».

— Как будто годы, которые он провел со мной и моей матерью, и рядом не стояли с их Большой Съемкой.

Британцы называли свои исследования Большой Съемкой, Магда знала это, потому что изучался самый длинный участок из когда-либо измерявшихся; как будто сняли мерку со щеки или бедра земли, протянув длинную полосу треугольников от большого пальца ноги Индии до пятки Гималаев. Без помощи местных исследователей, вроде отца Аруна, Тибет и его пограничные страны так и не нанесли бы на карту, потому что их правители подозрительно относились даже к английским ботаникам, и не без оснований: ботаника частенько служила всего лишь прикрытием для шпионажа. Едва ли можно было винить этих князей, если даже про самого Хукера, впоследствии прославленного директора Кью-Гарденз, ходили слухи, что он одновременно был агентом топографического управления.

— И то, что сделал ваш отец, легло в основу карт Индии.

— Карта ваша, а основа наша, — резко ответил Арун. — И имя моего отца, как имена многих других неизвестных индийцев, измерявших шагами часть материка, выискивая опорные точки для этой вашей съемки-ломки, так никогда и не появилось на этой карте.

— Слава могла стать для него смертельно опасной, — мягко сказала Магда. — Только когда исследователь завершит свое последнее путешествие, лишь тогда его личность может быть раскрыта.

— Отсюда следует, что, пока нет подтверждения его смерти, мой отец останется неизвестен.

Ее вдруг осенило:

— Так вот почему вы подписываете свои работы только инициалами, из-за вынужденной безвестности вашего отца?

Она взглянула ему в лицо и увидела человека, готового ринуться в бой, но в следующую секунду выражение его смягчилось.

— Может быть. Я не думал об этом. — Он встал, и луна высветила его тень длинной стрелой, которая убегала прочь от Магды. — И больше всего на свете я желаю доказать истинность отцовских рассказов.

— А я надеюсь всем сердцем, что у вас это получится! — пылко воскликнула Магда, не думая. Взволнованная ответным движением на лице Аруна, она опустила глаза, смешавшись.

Он ушел бы, ограничившись учтивым кивком. Но в последнюю минуту она подняла голову и протянула ему руку, которую он зажат обеими ладонями, надолго удерживая в своих руках. Они расстались так, будто это было не больше чем рукопожатие, однако Магда была уверена, что человек, привыкший наносить на карту дикие края, не мог не понять, что ступил на опасную дорожку.

Она медленно пошла обратно к воротам, желая продлить иллюзию, будто она — свободная женщина. Остановившись на мгновение, она накрыла щеку рукой, которую он сжимал, провела ею по губам и дальше вниз по шее, забираясь под платье, оставляя на коже исходивший от него запах сандалового дерева, кокоса и земли, пытаясь вновь поймать то острое ощущение его руки в своих руках, ее тепло и аромат. Она чувствовала легкое покалывание тонких волосков на своей коже и слышала бумажный шелест бамбука. Ее ноздри наполнил чистый металлический запах приближающегося дождя — и еще один запах, менее приятный, который она узнала не сразу. Тошнотворный дух гниющего красного жасмина. «Но в этом саду не растет жасмин», — подумала она и вдруг поняла, что из тени за решеткой сада на нее смотрят глаза Джозефа. Он заговорил низким голосом, направленным в никуда:

— Его предупредили, призрака в саду сорняков предупредили. Она притворяется, что любит его, но он-то лучше знает. Она думает, он — развалина. Она не понимает, что лучи черного солнца, темного солнца могут сжечь ее.

«Черного лица, темного лица», — слышалось Магде. Читая свою безумную литанию, он крался к ней, и вот, когда он оказался в нескольких футах, что-то вылетело из его руки и ударило ее. Она закричала, когда что-то ее окутало. Магда боролась, пытаясь высвободиться, дергаясь, рыдая, а потом это исчезло, и ее держал Арун, хотя она, перепуганная, не слышала, как он приблизился.

— Все хорошо, все хорошо, — повторял он, поднимая ее с земли, и в ту же секунду, когда она твердо встала на ноги, отпустил ее.

Когда она лишилась его поддержки, ей показалось, будто бы он снова дал ей упасть.

— Я думал, это был тигр, — сказал он. — Вы так закричали. — Он поднял было руку, но опустил, так и не прикоснувшись к ее лицу.

Ее волосы выбились из прически и упали на лоб.

— Меня что-то ударило. Накрыло мне голову. Я не могла дышать. — Она поправила очки.

— Может, это была одна из тех больших бурых бабочек, что летают в это время года, — сказал он. — Они размером с птиц.

— Может быть. — Ее голос звучал до странности сдавленно. Она все еще задыхалась.

— Ну, если вы уверены, что с вами все в порядке… миссис Айронстоун.

Ей хотелось, чтобы он назвал ее по имени.

— Магда, — прошептала она вслед удаляющейся фигуре.

Он не услышал или не захотел услышать. Арун вышел, ворота закрылись, отец позвал ее из дома, и в эту секунду она увидела на земле то, что не заметил индиец: черную бархатную ткань, которой Джозеф накрывал голову, когда фотографировал.

На следующее утро ткань исчезла вместе с Джозефом.

* * *
И. Черный город: из серии «Гротески Калькутты» (приписывается Джозефу Айронстоуну, ок. 1886)

Магда нашла Джозефа на третью ночь благодаря вмешательству Ахмеда, его водителя, который последовал за ним в надежде на вознаграждение.

— Саиб[44] попал в беду в Черном городе, — сказал он, — вам лучше быстрее приехать.

И все. Она немедленно пошла в оранжерею и заручилась помощью Аруна, потому что не смогла вспомнить никого надежнее, не считая отца, которого не хотела беспокоить. Ахмед несколько минут поговорил с Аруном, и после этого короткого разговора ботаник задержался, чтобы захватить свою сумку с лекарствами.

— Ахмед о чем-то не сказал мне? — спросила она.

— Всего лишь меры предосторожности.

Когда они доехали до того места, где избили Джозефа, Магде сказали, что его еще и ограбили, хотя камеру не взяли, только разбили и оставили валяться рядом с телом. Сна-чата она подумала, что Джозеф умер, потому что никогда не видела столько крови. Она присела на колени, чтобы взглянуть на него, и отошла вся липкая, промочив его кровью платье. Какой-то человек объяснил ей, что ее муж часто приходил сюда фотографировать.

— Слишком часто, — добавил он, словно поводом для избиения Джозефа было не ограбление.

Около них образовался круг любопытных, и Магда боялась, что упадет в обморок, но потом поняла, что их лица выражали не ненависть, как ей показалось, но всего лишь жалость. Знание этого придало ей сил, чтобы ровно держать фонарь, пока Арун быстро осматривал раны Джозефа.

Человек, заговоривший с ней первым, указал на переулок позади них: там теснились грязные хижины, отделенные друг от друга лишь слабым подобием прохода.

— Там — вдова. — сказал он и махнул рукой на женщину, державшуюся поодаль, в сером царстве теней, как можно дальше от кольца света. — Он платит ей за картинки ее ребенка, того, с двумя головами. Ребенок умер, и теперь ее муж тоже.

Люди о чем-то зашептались между собой на своем языке.

— Арун, о чем они говорят? — Едва ли она заметила, что назвала его по имени.

— Они говорят, что ваш… Они говорят, что мистер Айронстоун делал фотографии этой женщины, которая стала торговать собой после недавней смерти мужа, а до этого ребенка, который… — Он сделал глубокий вдох. — Ребенок, родившийся с двумя головами, его показывали вместе с ней, чтобы собирать больше подаяния.

— Но почему?… — начала было Магда.

Он перебил:

— Я расскажу вам позже. Нужно поскорее увезти отсюда вашего мужа, на случай, если нападавшие вернутся.

Она стояла позади, пока Арун с Ахмедом переносил ее мужа в экипаж; одежда обоих мужчин перепачкалась кровью и грязью, в которой лежал Джозеф. Его, должно быть, еще и стошнило, потому что перед его пиджака и рубашки был желтым от рвоты, которая также запеклась у губ и ноздрей.

Всю дорогу домой она молчала, размышляя о том, есть ли связь между нападением на Джозефа и теми бумагами, которые она нашла у него в спальне несколько месяцев тому назад, когда он опять спал, одурманенный наркотиком. Она вошла к нему посмотреть, чем можно помочь, и обнаружила, что по всей комнате разбросаны научные тексты вперемешку с фотографиями мутировавших растений и искалеченных людей. Возможно, там даже был снимок этого двухголового мальчика, про которого говорил Арун, она не помнила. Но больше всего ее обеспокоил отрывок, написанный Джозефом: «Стремление испытывать или причинять боль — не главное. Непременное желание состоит в том, чтобы полностью оказаться во власти другого, потерять власть и ответственность за свои действия, стать беспомощным объектом воли другого. Быть, так сказать, пред Богом. Или же обратное, как в случае де Сада. Ибо так же, как величайшее проявление власти над другим человеком — это заставить его страдать, так и охотное приятие боли есть признание собственной вины и искупление. Ни одно животное не соглашается страдать добровольно. Стало быть, разве не истинно то, что, делая так, мы становимся более, чем людьми? Больше, чем человек. Сверхчеловек».

Читая эти слова, она почувствовала огромную жалость к Джозефу, как чувствовала ее в те ночи в Лондоне, когда он описывал ей свое кошмарное детство, проведенное с Лютером Айронстоуном. Воробышек, вскормленный в гнезде ястреба, так рисовала себе это Магда, думая о тонких костях, которые Джозеф унаследовал от матери. У него была ее внешность — и ее безумие тоже, так она подозревала.

— Она умерла из-за раздвоившейся души, — утверждал Джозеф. — Спички просто закончили то, что начал он.

С величайшей осторожностью Ахмед и Арун пронесли ее мужа мимо ночного сторожа, подняли вверх по лестнице и уложили на кровать, после чего Магда щедро заплатила Ахмеду и отослала его, велев ни словом не обмолвиться ее отцу о происшедшем. Сначала она настаивала, чтобы Арун ушел вместе с водителем.

— Теперь я могу справиться сама.

Он отказался, мягко, но непреклонно:

— В одиночку у вас ничего не получится, миссис Айронстоун. Он слишком тяжелый для вас и слишком тяжело ранен. Если вы не собираетесь звать доктора или будить еще кого-нибудь из слуг, вы должны позволить мне помочь. Необходимо обработать его открытые раны прежде, чем они загноятся.

В присутствии Ахмеда Магда испытывала бы меньше смущения. Ахмед, как она считала, от каждого ожидал худшего. Но она не могла вынести мысли, что Арун увидит то, с чем она жила, человека, которого себе выбрала.

— Нам обязательно звать доктора? — Доктор решит, что должен сообщить Филипу Флитвуду о плачевном состоянии Джозефа, и она опасалась, что сердце отца может не выдержать подобных открытий.

— Я сделаю, что смогу. — Арун склонился над кроватью, протянув руки. Кинув на нее быстрый взгляд, спросил: — Вы позволите?

И после кивка Магды осторожно приподнял не залитое кровью веко Джозефа.

— Он без сознания. Будем надеяться, он так и пробудет благодаря опиуму, который курил.

— Он курил опиум? Вы можете определить это по глазам? Не просто принимал опийную настойку?

— Люди говорили, что он ходит в эту часть Калькутты фотографировать, а потом заглядывает в курильню опиума. Возможно, вы не знали, но рядом с той улицей, где мы его нашли, находится китайский квартал, в котором можно получить все восточные удовольствия, от свиных сосисок до опиума.

— И Джозефа там видели?

Он кивнул:

— Ваш водитель был уверен, что вы знаете, миссис Айронстоун. Он возил туда вашего мужа много раз.

Его слова показались Магде обвинением. Он снова взглянул на Джозефа.

— Теперь нужно обмыть его, посмотреть, вдруг врач все-таки необходим. — И он вопросительно взглянул на нее.

— Все в порядке, — устало произнесла она. — Если вас беспокоит, пристойно ли осматривать Джозефа в моем присутствии, то подобная деликатность необязательна после всего, чему я была свидетелем сегодня ночью.

Он чинно кивнул и указал, что им следует снять с Джозефа одежду.

— Только осторожно, — прибавил он, слегка улыбнувшись. — Он и так уже сегодня настрадался.

Без дальнейших колебаний Арун взялся за врачевание избитого тела и лица ее мужа. Он закатал рукава и тщательно помыл руки в теплой мыльной воде, которую она принесла по его просьбе, затем предложил ей сделать то же самое, объяснив, что в Индии самую большую угрозу представляет заражение. Как будто я не знала, подумала Магда; меня уже заразили. Ей стало дурно, когда они обнаружили, что рубашка и волосы на груди Джозефа пропитались кровью, слиплись и приклеились к коже, но Арун продолжал свое дело, подбадривая ее своими спокойными, уверенными движениями. Они тщательно промокнули ткань в теплой воде, чтобы ослабить ее, а потом осторожно, но решительно отлепили от тела окровавленный материал, пока Джозеф стонал и невнятно бормотал. Магда закрыла глаза, увидев, что его раны снова открылись и стали кровоточить.

Когда ее муж был раздет до пояса, Арун отступил на шаг и сказал, что дальше пока не надо.

— Кровь в основном из головы, а из таких ран она обычно льется очень обильно. Частенько эти повреждения выглядят хуже, чем есть на самом деле.

Без слов он подождал, пока она совладает со своей дрожью.

— Я положил в воду кое-какие обеззараживающие травки, миссис Айронстоун, и теперь мы должны хорошенько промыть его, с обеих сторон. Если я переверну его на бок, вы сможете дотянуться до его спины?

Магда кивнула, и Арун положил смуглую руку на окровавленные плечи Джозефа, перекатил его, обнажив спину. Она наклонилась и принялась губкой стирать грязь и кровь, очищая пепельную кожу своего мужа. Белый, как труп, думалось ей, белый, как дохлая рыба, белый, как кости, белый, как проказа. От Джозефа шел сильный дух рвоты и нечистот. Запах разложения. Чтобы подавить тошноту, она попыталась отвлечься, не думать о происходящем. Вдыхала вместо этого гвоздичный аромат дыхания Аруна. Запах его пота. Его рубашки, мокрой от пота и крови Джозефа. Все трое теперь тесно сплелись, сцепились в тесном объятии. В ее голове кружились образы мертвецов, которых обмывают и заворачивают в погребальные саваны. Джозеф такой белый, думала она, и его кожа такая холодная. Как на картинках, которые он собирал, где нарисованы трупы с содранной кожей и тела из камня с мягкими внутренними органами. Она пошатнулась, но спокойный голос Аруна помог ей устоять.

— В кармане моей куртки есть свежий паан, — сказал он. — Пряности, обернутые в лист бетеля. Пожуйте немного, пока работаете. Тогда тошнота отступит.

Она подняла голову и заглянула ему в глаза, находившиеся в нескольких дюймах от ее лица; сейчас она хотела прислониться к нему, прижаться к теплой коже его груди, зная, что сегодня они зашли слишком далеко — все трое. Сегодня в этом маленьком треугольнике, который образовался под качающейся лампой, они начали чертить собственную карту, плести собственную сеть взаимосвязанных треугольников, чтобы набросить ее на окружающий пейзаж. За основание можно было взять вот это — линию белого плеча Джозефа, идущую от кровати до того места, где ее перекрывала смуглая рука Аруна, и из каждого конца этой линии брался курс на отдаленную опорную точку. Я — паноптикум, думала она, одновременно и телескоп, и микроскоп, способный наблюдать за всеми нами троими в опасной близости и в то же время изучать узкие поры на коже Аруна, опиумные тени под глазами Джозефа.

Вместе они положили ее мужа на спину и вымыли его, так что волосы на его груди, порыжевшие от крови, снова зачернели и теперь казались чернильными пятнами на белой бумаге его бледной кожи. Длинными, медленными взмахами губки оба проводили по обнаженной груди Джозефа, словно их руки вместе снимали мерку с трупа ее брачного союза.

Риверс спросил, доверит ли она ему лечить своего мужа местным наркотическим веществом, которое он сделал из корней растений. Магда согласилась.

— Это то, что вы называете змеиный корень, — ответил он. — Мы используем его для лечения… нервных расстройств, а еще против бессонницы.

Она услышала, как позади них открылась дверь. Послышался крик: «Мамочка!» — и Кон на всей скорости ринулся через комнату и бросился в ее объятия.

— Мамочка! Скажи дяде, чтобы он не делал папе больно! Останови его! Останови его! Останови его!

Она отошла от кровати, держа ребенка.

— Ш-ш-ш, мой сладкий. Он не делает папе больно, он ему помогает.

— Неправда! Неправда! Он убивает папу! Смотри, кровь!

Она прижала ладонь к его рту. Только на секунду, чтобы остановить истерику. Не больше, чем на один удар сердца. Глаза Кона расширились. А когда она отняла руку, ошеломленная своим действием, он издал долгий пронзительный визг, который прорезал тишину дома и привел айю[45] и ночного сторожа. Она услышала голос отца и крикнула ему, что все в порядке, просто Кону приснился кошмар.

Мальчик вырвался из ее рук и побежал к няне, крепко обнявшей его. Ей Магда прошептала, что саиб заболел, а доктор лечит его лихорадку. Ее жизнь превратилась в нелепый фарс, в который никто не верил.

— Можешь идти теперь. Айя, отведи Кона обратно в постель.

Обложенный травяными припарками, Джозеф, казалось, больше не нуждался в медицинской помощи. Он дышал тяжело, но не тяжелее человека, накурившегося опиума, как сказал Арун. Они оставили ему лампу, на случай, если он проснется, и тихонько вышли из комнаты, церемонно задержавшись на пороге: после вас, прошу. Как любезно с вашей стороны.

Думая, что владеют собой.

Лишь проводив Аруна вниз по лестнице до двери, Магда снова спросила, за что, по его мнению, ее мужа так жестоко избили. По лицу Аруна она видела, что он не хочет говорить, но настаивала.

— Вашего мужа избили потому, что он вернулся в ту часть города, где купил труп двухголового мальчика, — ответил он. — Труп, который по справедливости должен был быть сожжен, чтобы дать душе возможность освободиться. И еще говорят, что Джозеф фотографировал незаконное сати — самосожжение жены вместе с телом мужа, обряд, который все еще имеет место среди наиболее невежественных людей.

Магда почувствовала, что ее колени подкосились.

*

Она повернулась к нему на лестнице с непонимающим видом, затем пошатнулась и упала в обморок. Подхватывая ее тело, Арун поразился неожиданной легкости ее костей под объемистым платьем. Он взял ее на руки, словно разбившуюся птицу, чье муслиновое крыло волочилось по полу, увидел пульс, бившийся у нее на шее. Ее кожа там, где лежала его рука, была очень горяча. Осторожно усадив женщину на стул возле двери в комнату мужа, он поправил очки на ее остреньком носике, заметив красные вмятины по обеим сторонам переносицы; они придавали ее лицу до странности беззащитный вид. Ему захотелось разгладить эти отметины пальцами. Мышцы, окружавшие его сердце, сжались, и он сказал себе, что чувствует к ней лишь жалость. Он слышал сплетни, ходившие среди рабочих на фабрике Флитвуда, что ее муж не остановился на опиуме и теперь принимал большие дозы морфия. Имел ли он право давать Джозефу снадобье из змеиного корня, лишь временное облегчение, тогда как тот нуждался в чем-то более постоянном, в искоренении боли?

С одной стороны — но ведь всегда есть другая. Его тревожило, что он всецело положился на постепенность, как в свое время Дарвин, хотя он и признавал, что едва ли является дарвинистом, ибо считает теории великого ученого совместимыми с дхармой, установленным порядком вещей, вечным законом, ни справедливым, ни несправедливым.

Румянец снова проступал на ее щеках. Голова откинулась назад, и от этого вырез платья чуть опустился, обнажив полоску бледной кожи чуть ниже на груди. Какой белой выглядела ее грудь по сравнению с остальной кожей, тронутой загаром! Он почувствовал зуд между ног. Солнце усеяло ее налитые груди мелкими веснушками. Словно хорошо испеченные лепешки. Эта мысль заставила его улыбнуться. Ему хотелось положить туда руку, накрыть ладонью эти двойные изгибы, узнать, вправду ли белая кожа прохладнее смуглой.

*

Она открыла глаза и увидела, как он смотрит на нее.

— Вы до смерти устали, — произнес он, хотя у него самого на лице явственно читалось утомление. — Мне позвать служанку?

— Со мной все будет в порядке. Я отдохну немного, потом пойду спать.

Магда еще раз поблагодарила его и пожелала спокойной ночи, удерживая в себе все то, что нельзя выразить словами. Потом протянула ему руку. Когда он наклонился поцеловать ее, какая-то слабость охватила ее, и она развернула запястье, прижав к его рту, так что его губы находились на ее пульсе. Его глаза были закрыты. Магда тоже закрыла глаза и почувствовала, как он мягко кладет ее руку обратно ей на колени.

То был ее первый поцелуй.

8

Я вышла из библиотеки ботанического сада, когда солнце уже клонилось к закату, и направилась к дому Роксбера, где мой таксист спал, откинув голову на сиденье и положив босые ноги на приборную доску. Поблизости одна из сквоттерских семей, живших в доме, развела огонь. Их собака вытянула голову и ожидающе уставилась на меня, совсем как Рассел, когда хотел погулять. Но я не собиралась гулять с этой собакой, прообразом всех чахлых индийских шавок, когда-либо мною виденных. Она была песочного цвета, с длинными ногами, хвостом колечком, острыми мордой и ушами; на ее морде застыло умное, но виноватое выражение — я списала его на слишком сильно вытянувшиеся сосцы, из-за которых она казалась какой-то собачьей индуистской богиней.

— Фу! — сказала я, когда дворняга потрусила за мной по дорожке, ведущей, если верить моей карте девятнадцатого века, к Великому баньяновому дереву. — Пошла прочь!

Она помахала хвостом и сделала вид, будто поворачивает обратно, а затем села и принялась чесать свою блохастую шкуру. Я пошла дальше. Собака — теперь уже моя собака — обежала вокруг меня (держась на таком расстоянии, чтобы до нее нельзя было достать ногой) и засеменила впереди, оглядываясь через плечо и проверяя, следую ли я за ней — услужливый гид, попавший в житейские передряги.

— А может, псина, ты просто стремишься продвинуться в этом мире, зарабатываешь себе лучшее воплощение в следующей жизни?

Очень скоро я услышала, как завелся мотор моего такси, и машина тихонько покатилась сзади, — наверно, водителя разбудило какое-то шестое чувство.

Некоторые вещи не имеют ни малейшего отношения к логике.

Если рассуждать логически, так называемое Великое баньяновое дерево из Калькуттского ботанического сада давным-давно должно было утратить свое очарование. Насчитывавшее двести сорок лет от роду, оно уже больше не представляло собой густой лес, растянувшийся на пол-акра, который описывал мой старый путеводитель. В 1864 и 1867 годах оно перенесло два циклона, ветра которых поломали множество ветвей, сделав дерево беззащитным перед атакой жестокого грибка. Сердцевина исчезла, а главный ствол, из которого росли последние тысяча восемьсот или около того воздушных корней, прогнил насквозь и был удален в 1925-м. Осталась только залитая солнцем прогалина посередине, указывавшая на то, что даже при высоте всего лишь в человеческий рост первоначальный ствол, должно быть, имел почти пятьдесят футов в обхвате. Но волшебство все еще жило здесь. Вглядываясь сквозь непривлекательный забор из проволочной сетки, защищавший воздушные заросли молодых побегов (а также отсутствующих, фантомных конечностей), я преисполнилась чувством неизбежности. Я гналась за генетическим призраком, иллюзией. И все-таки по какой-то, уж не знаю какой нелогической причине мне суждено было оказаться здесь в этот день, в этом месте, среди ястребов, лениво круживших над головой, и оборванных мальчишек, игравших в крикет вдоль длинной аллеи парка, обсаженной сизо-серыми кубинскими пальмами. Я находилась здесь, чтобы соединить невозможное, установить связи между непостижимым прошлым и чересчур тщательно изученным настоящим. А это баньяновое дерево — изношенное, с пустым сердцем, чьи уцелевшие корни или ветви цеплялись друг за дружку, словно натянутые сухожилия старческих рук, — это дерево тоже было частью процесса.

Мне вспомнились рисунки, контуры мужской и женской фигур, на которых Вэл красным фломастером надписывает отличительные признаки наступления смерти. В ящике его стола хранится пачка таких рисунков, напоминающих человеческие вариации силуэтов автомобилей, которые нужно заполнить, когда подаешь на страховку после аварии или поломки своей машины. Сидя на скамейке рядом с баньяновым деревом, я нарисовала в своем воображении три такие судебно-медицинские бумажные куклы: одну женскую и две мужских. На контуры фигуры Джозефа накладывались очертания утопленника с автопортрета. Для Магды пришлось удовлетвориться карандашным наброском женщины с какими-то совиными чертами лица, который нашел смотритель библиотеки; рисунок разочаровал меня, потому что до сих пор я представляла ее этакой Сигурни Уивер в очках и, возможно, с одной из тех ужасных викторианских причесок (косы Брунгильды, закручивавшиеся вокруг ушей), которая, когда ее распускали в порыве страсти, делала Магду прекрасной. На месте третьего человека, родственника Риверсов, оставался пропуск. Туда я поместила призрак, о котором Магда отзывалась как о ботанике, химике, художнике, враче — человеке, владевшем многими науками и знаниями, что было свойственно людям, жившим прежде нашего века, и на что мы более не способны. Подозреваю, что она была немножко влюблена в него и боялась этого. За неимением другого имени я называла его Аруном.

* * *
К. Ночью все растения красны: срез под микроскопом (неизвестный индийский художник, ок. 1886)

Картина, снабженная примечанием «Хлорофилл: кровь растений», напоминала о том, что сообщил мне Джек о молекуле хлорофилла, строение которой имеет разительное сходство с красным пигментом человеческой крови.

— Более того, — сказал он, — растения, способные к фотосинтезу, когда их помещают из света в тьму, и в самом деле излучают красный свет, хотя человеческий глаз слишком нечувствителен к красному концу цветовой шкалы, чтобы заметить это.

Он много знал о зеленом, этот мой родственник. По-видимому, хотя сам хлорофилл был выделен и получил свое название в 1817 году, приборы, способные исследовать структуру его молекулы, появились лишь столетие спустя. А кровная связь между красным и зеленым была установлена только тогда, когда стало возможно разбивать целые молекулы на отдельные части.

Мне нравится уподоблять эти крошечные щепки от зеленой колоды кусочкам костей, которые Вэл обнаруживает разбросанными как попало на старом месте захоронения и засовывает под микроскоп. Ему приходится применять тот же процесс опознания останков, что и обычным антропологам, с использованием чутких инструментов, способных стереть все ненужное, собрать воедино все отсутствующие осколки, которые со временем обратились в ничего не значащую пыль.

*

Отец Магды удовольствовался тем объяснением, что Джозеф упал с лошади, — это была необходимая условность, на которую они оба пошли, общественный договор. Вроде того, который я подписала с моим мужем, думалось ей. После избиения физическое здоровье Джозефа восстанавливалось медленно, хотя разум его, казалось, прояснился. Чем был вызван этот покой — схваткой со смертью? Или, может, настойкой змеиного корня, которую Магда давала ему трижды в день?

В конце первой недели они вместе с Джозефом стали понемногу гулять в саду; во время этих прогулок он тяжело повисал на ее руке. Они уже несколько месяцев совсем не прикасались друг к другу, поэтому само ощущение его близкого присутствия, маслянисто-сладкий запах его волос и кожи заставляли ее внутренне содрогаться. Ей приходилось принуждать себя не отшатываться, когда он накрывал ее руку своей влажной, одутловатой ладошкой. Она наводила Магду на мысли о чем-то утонувшем или о каком-то маленьком ядовитом существе. Когда он пытался описать свою работу с двухголовым мальчиком, она быстро перебила его вопросом, чтобы отвлечься от отвратительного видения:

— Да, Джозеф, расскажи мне, как ты делал фотографии мака.

— Они испускают свет, — ответил он после секундного раздумья. — Растения испускают свет.

— Правда? Как интересно! — Притворный голос, неискренний интерес.

— Это и в самом деле так! — отозвался он. — Я делал снимки с длительной выдержкой при плохом освещении, и тогда можно ясно видеть сияние вокруг каждого растения… Вроде того свечения, что мне удалось сфотографировать в открытых ранах. — Он остановил на ней влажный, цепляющийся взгляд, который вызвал у нее то же ощущение, что и его рука. — Я очень люблю тебя, Мэгги.

Она пыталась подобрать слова утешения, но самое большое, что смогла ему предложить, — пара сдержанных фраз о том, как она рада видеть, что ему становится лучше.

Этого было мало, и лицо Джозефа поникло. Его маленький розовый ротик задвигался, словно он что-то пережевывал. Она заметила ниточку высохшей слюны возле его губ, протянувшуюся, как след слизня, проползшего по листьям. Он сказал, что ему, пожалуй, лучше вернуться в дом и поспать.

— Да, наверное, так будет лучше, Джозеф… дорогой, — выдавила она и почувствовала невольное облегчение, когда он ушел.

С той самой ночи, когда его избили, Магда не ходила ни на склады, где все равно было мало работы из-за непогоды, ни в оранжереи. Она чувствовала себя пленницей, запертой между мужем и сезоном дождей.

Через две недели после происшествия в Черном городе к Магде пришел отец и предложил поехать с ним в ботанический сад.

— Джордж Кинг пригласил кое-кого из известных коллег, чтобы представить им результаты тех экспериментов, над которыми мы работали, — сказал Филип Флитвуд.

— Каких экспериментов, папа? — По озорному огоньку в его глазах она догадалась, что он что-то замыслил.

— А, несколько месяцев назад Джордж убедил меня одолжить ему этого моего молодого индийца-ботаника для работы над одним проектом в Сибрапуре. Но парень вроде бы потерял интерес к этой идее, так что я продолжил дело, вместе с несколькими моими садовниками. — Ее отец лучился от восторга. — Давно я так не веселился!

Ее сердце забилось при упоминании индийца.

— Ты никогда не говорил мне об этом.

И Арун тоже.

— У тебя и так было достаточно хлопот, Мэгги. — Весь его отклик на состояние Джозефа.

— Это снова эксперименты с маком, папа?

— Увидишь, Мэгги, детка, увидишь! А прогулка по реке пойдет тебе на пользу.

Главная библиотека ботанического сада, просторное помещение, достаточно большое для того, чтобы там могли спокойно расположиться все шестьдесят приглашенных гостей, претерпела разительную перемену: ее превратили в подобие алтаря или декорации для представления фокусника. Комнату, погруженную в полутьму (высокие ставни закрыли, преградив путь водянистому августовскому солнцу), освещали лишь несколько свечей по обеим сторонам стола, накрытого черной тканью. Посередине стола поместили два прозрачных стеклянных шара — безупречные сферы примерно четырнадцати дюймов диаметром; каждая сфера крепилась на чем-то вроде металлической подставки, какие обычно держат вращающиеся глобусы. От шаров, или глобусов, исходило фосфоресцирующее зеленое сияние, на которое приглашенные слетались, как бабочки на свет.

В ту секунду, когда глаза Магды привыкли к театральной темноте, она поняла, что Арун тоже находится здесь. Время от времени она бросала взгляд на то место, где он стоял, у длинного стола, в нескольких шагах от Джорджа Кинга, и всякий раз, когда она замечала его пристальный взгляд, ее охватывала слабость.

— Тебя не лихорадит, Мэгги? — спросил отец. — Ты как-то порозовела.

— Нет… нет… я… это все из-за комнаты, здесь очень душно — ты не находишь?

— Оно того стоит, детка, подожди немного! — Его глаза жадно осмотрели стол.

Джордж Кинг уже поднял кожаный головной ремень, прикрепленный к микроскопу, расположенному между сферами. Теперь он показывал, как надо правильно охватывать ремнем голову для большей подвижности, закрепляя его, точно средневековый пыточный инструмент. В этом устройстве Кинг напоминал не то циклопа, не то еще какое-то фантастическое одноглазое чудище.

— Подойди сюда, Магда, — произнес Кинг, жестом приглашая ее присоединиться к нему. — Именно твой отец изобрел эту штуку. Так отчего бы тебе первой среди наших гостей не заглянуть в тот зеленый мир, который он создал!

Магда устремилась вперед и увидела, что в обоих шарах — вода, заполненная ярчайшими водорослями, сверкающим изумрудным потоком, который, казалось, танцевал в мерцающем свете свечей. Когда Кинг приладил все замысловатые пряжки и ремешки прибора на ее голове, она почувствовала, как тело сразу стало неустойчивым, перевесило в верхней части, а все чувства обратились в зрение. Осторожно наклонившись вперед, чуть не потеряв равновесие в одинаковой мере из-за зрительного напряжения и веса микроскопа, она пригляделась к поверхности воды в одном из шаров и увидела, что кажущийся единым поток на самом деле формировали миллионы и миллионы крохотных зеленых частиц, непрестанно набегавших и удалявшихся обратно в глубины, набегавших и обращавшихся вспять, словно подводный луг на картине пуантилиста. Наведя резкость, Магда поняла, что эти танцующие комочки цвета были крошечными созданиями, прозрачными, как хрусталь, за исключением съеденных ими ярких водорослей, отчетливо видных в пищеварительных канальцах.

— Любопытный танец, который исполняют эти микроскопические кусочки планктона, — всего лишь реакция на изменение яркости неровного пламени свечей, — объяснил Кинг, — так как они привыкли питаться на поверхности океана ночью, а на рассвете погружаться на многие сотни футов. Они проводят день на глубине, а потом, с приближением вечера, снова начинают выбираться наверх. И так день за днем.

«Я пристально вглядывалась сквозь зеленый объектив в мир, противоположный нашему. Ибо, в отличие от нас, эти зеленые существа избегали света».

Кинг кивнул одному из своих помощников, и тот немедленно накинул покрывало на одну из сфер, словно на клетку с ярким зеленым попугаем.

— Сними микроскоп, Мэгги, и смотри, что будет дальше! — объявил ее отец. Его голос дрожал от еле сдерживаемого возбуждения: Флитвуд предвкушал фокус, который они собирались проделать.

Магда вообразила, будто оба мужчины одеты в черные плащи, возможно, даже с подкладкой из красного шелка. Как и все фокусники, Кинг не торопился, зная, как подогреть интерес публики.

— Сначала я должен отдать должное присутствующему здесь молодому ботанику Флитвуда, чей небывалый интерес к зеленому цвету привел его к открытию свойств этих маленьких морских созданий. — Арун молчал, и Кинг продолжил спектакль: — Но более всего я должен превознести заслуги Филипа Флитвуда, человека, предложившего следующий шаг. — Он прошептал своему помощнику: — Свет!

И шепота было вполне достаточно, потому что все присутствующие притихли, как на службе в церкви. Задутые свечи погасли, оставив в воздухе резкий запах пчелиного воска и дыма. И тут один край стола озарил узкий бледный луч света. Поначалу он был не ярче, чем месяц, пробивающийся сквозь облака; круг света стал медленно двигаться вдоль ворса бархата, словно луна над темной рекой, постепенно становясь из серебристого желтым. Когда луч дошел до шара, он уже палил с силой полуденного солнца.

Магда, чей взгляд был прикован к лучу, не успела заметить, как движение в воде внутри шара начало все более и более усиливаться по мере приближения света; наконец можно было подумать, что она в буквальном смысле закипела.

— Теперь смотрите внимательно! — раздался пронзительный шепот Кинга.

Все случилось очень быстро — слишком быстро, чтобы Магда смогла разобрать, что происходило. Мужчины столпились вокруг нее, сгорая от нетерпения заглянуть в микроскоп. Один за другим они прижимали лица к этому увеличенному миру, дабы убедиться в справедливости своих подозрений.

«Моему отцу и Кингу удалось взломать зеленый цвет на отдельные частицы, вдохнуть в цвет жизнь, а потом убить ее. Крошечные создания разрывались на части перед нашими глазами».

Джордж Кинг объяснил этот фокус своей восхищенной публике:

— Думается, во всем виноват хлорофилл, зеленый пигмент растений. Оттого, что эти крошечные планктонные существа прозрачны, свет, попадая на зеленый цвет внутри них, запускает ужасную разрушительную реакцию. Свет, поглощенный растениями, не может быть растворен.

Тут вставил слово приглашенный ботаник из Уэльса:

— Поэтому овцы и непрозрачны. Иначе моя собственная страна превратилась бы бог знает во что!

Магда бросила взгляд на Аруна и увидела на его лице отражение собственной тревоги. Ее отец и Кинг, как и все прочие, были слишком взволнованы, чтобы заметить. Она стала проталкиваться в сторону Аруна, слыша, как гости вокруг живо обсуждают увиденное: «Живая фотографическая запись… светоразрушительные свойства…»

Когда они с Аруном очутились лицом к лицу и руки их разделяли лишь считаные дюймы, Магда прошептала:

— Вы не этого хотели, верно?

Он сокрушенно покачал головой.

— Я уверен, они движутся в очень опасном направлении. Но они меня больше не слушают.

Он резко повернулся на каблуках и вышел из комнаты. Магда поймала взгляд своего отца и принялась обмахивать лицо веером, показывая, что хочет выйти на воздух. Отец был слишком занят сыпавшимися на него со всех сторон поздравлениями и потому лишь неопределенно кивнул ей в ответ.

Снаружи она обратилась к старому малы, сидевшему на корточках рядом с кучей листьев, которую он сгреб граблями.

— Куда пошел саиб?

Садовник медленно выпрямился, опираясь на свои грабли, и махнул рукой в сторону большого баньянового дерева.

— Саиб пошел туда, мем-саиб. — Он снова опустился на землю, не обращая внимания на свежий ветерок, разбрасывавший листья вокруг него.

Магда чуяла в воздухе запах приближающегося дождя и ощущала его прохладное дыхание на своих разгоряченных щеках. Миновав дом Роксбера, она увидела впереди фигуру Аруна. Она позвала его по имени как раз в тот момент, когда первые капли дождя упали на ее лицо. Каждая тяжелая кап-, ля приземлялась с глухим звуком, вздымая воронку пыли. Она решила, что Арун не услышал ее, и снова окликнула его по имени, а мерные удары капель о землю между тем становились все более частыми и отрывистыми. Она уже была в нескольких ярдах от индийца, когда он наконец обернулся и заметил ее. Его лицо выражало скорее смирение, чем радость встречи; он сказал:

— Быстрее, миссис Айронстоун! Пока вы не вымокли до нитки! Можно спрятаться под баньяном.

И они вместе побежали под теплым дождем, огибая опушку леса, где каждая ветка высоких деревьев была увешана зловещими, похожими на птеродактилей силуэтами летучих собак.

* * *
Л. Ficus benghalensis. Баньяновое дерево (неизвестный индийский художник, ок. 1886)

Несмотря на то что этот поразительный образчик из «Наследия Айронстоун» проникнут подлинной динамичностью, отсутствующей в столь многих индийских ботанических рисунках, общее впечатление, им производимое, имеет таинственное, темное свойство — вызывающее боязнь и обожание; все вместе весьма отличается от трезвого британского взгляда на вещи. Магда подписала на обратной стороне рисунка: «Баньян. Корни или ветви? Главная река или приток? Генеалогическое древо».

Вэл учил меня, что имена, которые мы даем вещам, могут задать неверное направление для истолкования. Главный путь, артерия, предполагает управление стихиями, притоки — нет. Подобные метафоры опасны, хотя и соблазнительны, говорил Вэл, потому что игра слов все чересчур упрощает. Например, я знаю, что «хвост», или «отросток», или «основание», состоящее из атомов углерода внутри молекулы хлорофилла, можно отсоединить вместе с атомом магния в ее сердце, если разрушить естественные свойства молекулы под действием высокой температуры или кислоты. Но даже тогда кольцо внутри молекулы останется прежним. Даже в нефтепродуктах, например бензине, кольцо из атомов сохраняется. Или возьмем, к примеру, те неуловимые клетки, которым ученые дали почти мифическое название стволовых. Глубоко скрытые в нашем костном мозге, защищенные корой из костей, они представляют собой прародителей всех прочих кровяных клеток. Образуя внутреннее, самое первое кольцо у нашего семейного древа, они могут преображаться и разветвляться, образуя сколь угодно большое количество новых стволов и клеток. Они, кажется, называются «недифференцированными», потому что не имеют отличительных качеств или свойств, и «незрелыми», так как эти безликие клетки способны развиваться в любые клетки нашего организма.

— Проблема поиска совпадений в том, насколько легко ты их находишь, — говорил Вэл; он хотел обескуражить меня — и потерпел неудачу.

*

Магда нырнула под сень воздушных стволов и ветвей баньяна и оказалась наедине с Аруном в зеленой комнате; дождь продолжал барабанить снаружи, и от этого их уединение казалось еще более полным. Она прислонилась к ветке, пустившей корни в землю.

— Это ведь индуистское дерево сказителей? — спросила она, пытаясь ослабить возникшее между ними напряжение.

— Да, — ответил Арун. Его натянутая улыбка говорила, как неловко он чувствовал себя от их внезапной близости. — Все наши предания начинаются под баньяновым деревом у реки.

Испытывая волнение, она прошлась по их потаенной полянке, гладя рукой корни и ветви.

— Дерево сказителей, — пробормотала она. — Но как узнать, где именно начинается история, если все корни и ветви переплелись друг с другом?

В Индии об этом не беспокоятся, объяснил он, здесь все истории двигаются по кругу. Почти тут же добавил, словно его следующие слова естественным образом дополняли сферическую природу их беседы:

— Я уезжаю, миссис Айронстоун.

Она резко опустилась на одну из нижних веток дерева.

— Куда?

— Пойду по следам моего отца, в Тибет. Думаю, так будет лучше.

— Да, конечно, я понимаю.

Она расплакалась — он еще никогда не видел, чтобы женщина плакала вот так, бесшумно. Ее глаза просто наполнялись слезами, которые собирались у оправы очков и скатывались вниз, прочерчивая блестящие дорожки на щеках, посыпанных матовой пудрой. Магда была тонкой женщиной, ростом выше среднего, но, сидя там, она казалась очень маленькой и тяжелой. Несправедливо, что она навязывает ему такие чувства. Ему хотелось поднять ее на ноги, чтобы они снова оказались в более или менее равном положении.

— Все из-за этих экспериментов, миссис Айронстоун. Они все неправильны, опасны. Понимаете, я пытался обнаружить, что именно в зеленом маке могло приводить к уменьшению опухолей. В старой записной книжке моего отца есть несколько рисунков зеленой пасты, которая добывается из растения, — мы решили, что это экстракт хлорофилла. Но мой отец нигде не уточняет, как именно использовать эту пасту, надо ли ее глотать или намазывать на кожу или опухоль. Он только говорит, что опухоли будут постепенно уменьшаться после такого лечения, которое должно также включать в себя настойку млечного сока мака и наблюдение шамана. Он ясно дал это понять: «Суть в том, чтобы лечить всего человека, а не одну лишь опухоль». Иначе лечение может дать обратный результат…

— Обратный?

— Оно может вызвать разрастание опухолей. — Он плотно прижимал палец к переносице, так же как Магда, когда ей натирали очки. Позабыв, с кем говорит, он воскликнул: — Флитвуд вбил себе в голову, что зеленый мак нам не нужен и только один хлорофилл разрушает опухоли. Он остановил все исследования мака. Как Джордж Кинг, он мнит, что задает вопросы, но он не видит, что эти вопросы ограничиваются скромными возможностями человека. Ученые тоже могут быть близорукими или дальнозоркими, они тоже могут страдать от периферического зрения и цветовой слепоты. Как часто они не замечают утраченный элемент, невидимый, а ведь он может оказаться куда важнее всего, что видно и что содержится в пробирке или стеклянном шаре!

— Что вы будете делать?

— Я сказал вашему отцу, что отправляюсь искать мак.

Он наблюдал, как руки Магды крутят ручку зонтика, словно это был микроскоп, в котором она наводила резкость.

— А что если ваш мак исчез?

— У меня есть отчеты моего отца. И… эта его история о том, что происхождение мака связано с нашим собственным. Немного надуманно, но все-таки… Считается, что моя семья происходит из места, которое он назвал «Воздушный лес», неподалеку от ущелья реки Цангпо. Своим названием оно обязано множеству древних орхидей, которые живут на ветвях деревьев долины, там им не надо бороться за выживание с другими растениями.

— Эпифиты, — произнесла она, словно ребенок, повторяющий заученный урок. — Растения, живущие на других растениях, но не являющиеся паразитами. Мне всегда было интересно, куда они пускают корни.

— В воздух, — отозвался он так же машинально, — в солнечный свет.

Она знала ответ не хуже его. Между ними шли две беседы: одна на словах, другая в безмолвии.

— Вы как-то сказали, при первой нашей встрече, что зеленый мак используют как противоядие от печали. Думаете, такое лекарство способно было бы помочь моему мужу?

— Вы знаете, у меня нет доказательств.

— Я могла бы поехать с вами.

Видя ее посреди этого выверенного рая, он представил себе, какими покажутся ей дороги его отца. Арун знал, что, как и все британцы, Магда доверяла картам, — эту веру он сам когда-то разделял. Но на карту не всегда следует полагаться. Карта, например, покажет, что легче всего попасть в Восточные Гималаи, следуя вдоль коридора рек, узкого, покрытого буйной растительностью отрезка длиной примерно семьдесят пять миль, где потоки, рождавшиеся в ледяном сердце Тибета, сбегали вниз со своих засушливых высокогорий и втискивались между двумя высочайшими горными цепями мира, чтобы вылиться оттуда в Индию и Китай. Зеленая дорожка муссона. На первый взгляд покажется проще пройти между горными грядами, нежели карабкаться на них. Обманчивое впечатление.

— Ущелья глубоки и тесны, — говорил ему отец, — они заполнены непролазным лесом, а реки совсем не судоходны и отделяются друг от друга утесами, острыми как нож. Только когда ты заберешься далеко на восток, к коридору реки Меконг, где уже не властен муссон, только тогда будет нужно или хотя бы возможно пройти по перевалу на плоскогорье. Но для этого сперва необходимо пересечь завесу дождя и подняться на нагорье Юньнань. Нет, самый простой путь к лесам за Гималаями лежит через границу горных цепей к востоку или западу от речного «прорыва», как говорят военные, надо обогнуть его прежде, чем реки окончательно вгрызутся в сушу.

Юному Аруну эти покрытые чешуей реки представлялись длинными зелеными ящерицами, драконами, сжавшими джунгли в своих когтистых лапах.

— И есть еще одно соображение, самое важное из всех, — продолжал отец, — Во влажных джунглях, покрывающих южные склоны Гималаев и наполняющих ущелья пиявками, змеями и лихорадкой, селения встречаются редко, а те, что есть, едва ли настроены дружелюбно. Там нет дорог, лишь труднопроходимые тропы. Там никто не ездит, потому что нет пастбищ; нет пищи, потому что земля не возделывается.

— Позвольте мне описать одну дорогу, которая вам повстречается, — сказал Арун Магде, стараясь отпугнуть ее тяжкими испытаниями своего отца. — Она никогда не опускается ниже десяти тысяч футов и часто поднимается выше шестнадцати тысяч. На ней вы повстречаете лишь едущих верхом тибетских гонцов, которые останавливаются только для того, чтобы поесть и сменить лошадей. Их плащи наглухо застегнуты, чтобы сохранить в тайне те письма, что они везут, их лица потрескались, глубоко запавшие глаза налиты кровью, а тела до мяса изъедены вшами, — они считают, что именно этим язвам обязаны запрету снимать одежду. — Он вздохнул. — Мое собственное состояние, когда я проходил по этому пути землемером, было не лучше, а ведь по сравнению с некоторыми тропами моего отца это был широкий тракт. Иногда я целыми днями не встречал ни одного человека. Единственные живые существа, которые мне попадались, были пиявки не толще иголки, которые подстерегали на каждом листе и каждой ветке, везде, где дорога уходила ниже шести тысяч футов, там они неистово метались из стороны в сторону. Если ходить там босиком, то по ногам скоро потечет кровь; даже если надеть длинные штаны, эти твари проберутся внутрь сквозь дырочки в обуви; их можно оторвать только огнем, иначе их укусы вызовут заражение.

Щеки Магды снова порозовели. Она смотрела на него так, словно он описывал самое увлекательное приключение в мире. — Когда мы отправимся на поиски этого мака, какую дорогу выберем? «Обогнем прорыв» с востока на запад?

* * *
М. Искусственные горизонты: заметки в Гималаях (приписывается Магде Айронстоун, ок. 1886–1888)

Дневник выскользнул у меня из рюкзака, и я машинально взглянула на страницу. Мой брат Робин, убежденный в случайной природе всего живого, любил играть в такую игру: урони какую-нибудь книгу — не важно какую (руководство по эксплуатации автомобиля, учебник химии для девятого класса, характеристику Потрошителя), — закрой глаза и не глядя ткни пальцем в какую-нибудь строчку; тогда она будет направлять твои действия весь следующий день. Мой палец опустился на слова «обогнуть прорыв». Мне это ни о чем не говорило. Магда вычеркнула большую часть слов под этой фразой — неужто пыталась скрыть то, что написала, даже от себя самой? Можно было различить лишь несколько предложений, но одного из них было уже достаточно: «карта неизведанной страны».

*

Выйдя из Калимпонга, объяснял ей Арун, маленького торгового городка, откуда его отец начал свое последнее путешествие, нужно сперва пересечь Гималаи Сиккима, потом обогнуть речное ущелье, прорыв, к западу и пройти на восток триста миль по обнаженному, открытому всем ветрам Тибетскому нагорью в поисках затерянного водопада.

«Обогнуть прорыв». Магда написала эти лишь наполовину понятные слова, и ее мысли заполнились туманными детскими мечтаниями, на границе между сном и явью. «Можно сказать, что мое пристрастие к миражам, далеким горизонтам, мое предпочтение несбыточного долговечному началось там, в той опасной бреши между постижимым и скрытым, в зазоре между явлениями». На примере Джозефа Магда узнала, как сложно точно определить начало пагубной склонности. И все-таки она могла назвать верную дату, так же как и тот день, когда она получила подтверждение своей болезни: когда она впервые наблюдала за яркой точкой света, отразившегося от вершины отдаленного утеса. В то утро Канченджанга, одна из высочайших гор мира, ослепляла своим блеском благодаря особому геодезическому приспособлению, поймавшему ее свет, — гелиографу Аруна; с этим затемненным зеркальцем Магда не расставалась во всех своих последующих путешествиях, даже в старости, — так обанкротившийся игрок, просадивший все на скачках, может хранить свой первый выигрышный билетик.

«Проблема измерения недостаточной оснащенности будет существовать всегда. Искусственные горизонты — вот как мы называли эти зеркальца из темного стекла и лужицы ртути. Искусственные потому, что изначально они использовались в секстантах, инструментах для измерения высоты солнца и звезд над уровнем моря. В горах, хотя ты и находишься на крыше мира, естественные горизонты не видны, и потому надо изобрести искусственный, да еще так, чтобы не вызвать подозрений (мы ведь, как и ботаники, считались шпионами). Гелиографы работают только на солнце, поэтому для ночных наблюдений мы брали с собой ртуть в раковинах каури и наливали ее в чашу для подаяний, какие используют паломники. Ртуть становилась нашим горизонтом. Это было задолго до того, как я разобралась во всех ее свойствах, осознала безумие доверия к жидкому металлу».

«Карта неизведанной страны: вот что я такое». Женщина, оставившая маленькую дочь с няней и отославшая сына обратно в Англию, «для его же блага». Женщина, упрятавшая своего мужа в больницу в Калимпонге. Женщина, лгавшая отцу и изобретавшая собственные способы триангуляции, чтобы исхитриться провести украденное время с человеком, которого любит. «Вот так у нас и происходило составление карт неизведанных земель. Немного обмана, лживое обещание совершенства. Как и Большая Съемка Индии, эта наша карта тоже была неспособна сгладить все неровности и ошибки.

Мы находимся здесь в интересах растениеводства. Как невинно это звучит. А я собираю весенние цветы, как любая другая девушка в мае».

Но легионы орхидей исчезли, стараниями Хукера и ему подобных. Эти цветы, когда-то озарявшие ветви деревьев, словно мириады свечей, были украдены. Мир отца Аруна изменился, хотя Магда точно так же, как и Хукер, просыпалась под дикую музыку тибетских монахов, певших песни и дувших в свои жуткие рожки в буддийских монастырях и храмах, музыку, раздававшуюся с другого конца долин. Большинство ночей они провели под открытым небом — так она познакомилась с зыбкой шкалой неудобства, узнала разницу между зудящим покалыванием после постели из сосновых иголок и тупой болью от сна на твердой земле. «Как-то утром он принес мне ягоды лесной земляники на листе папоротника. Они пахли духами». Он повесил ягоды себе на уши и принял преувеличенно серьезную позу танцора, кокетливо закатив глаза и вращая руками, чем рассмешил их обоих.

Весной они встретили маки цвета неба, осенью холмы озарились пожаром кизиловых ягод. Но зеленых маков они так и не нашли.

«Он изучал зеленый цвет так, как другие изучают классическую архитектуру. Он пытался разложить хлорофилл на отдельные части задолго до появления приспособлений, достаточно чутких, чтобы различить столбики азота, цоколи углерода и центральную колонну магния. Он был моей любовью, моей жизнью, моей зеленой мыслью в зеленой тени».

Когда ранней весной 1888 года Магда вернулась в Калимпонг, ее ждало известие, что Джозеф исчез из больницы. Письмо от отца, отправленное несколько месяцев назад, сообщало, что ее муж вернулся в Калькутту, тощий, больной, не способный толком объяснить, что и как, и вся его одежда была измазана сажей. Слухи о его все более и более недопустимом поведении просочились из Черного города и медленно поползли по запруженным народом улицам, чтобы запятнать хранившиеся в первозданной чистоте неоклассические особняки Белого города. «Ты должна немедленно вернуться домой, Мэгги, — писал ей отец. — Надеюсь, это письмо дойдет до тебя вовремя».

Пока смерть не разлучит нас, горько думала она. Смерть или обстоятельства.

9

Ник допивал свое второе пиво, когда я присоединилась к нему в «Радж-Паласе», и выглядел уже таким расслабившимся, что я решила ничего не говорить о своих подозрениях насчет того, как Джек «нашел» рисунки зеленого мака.

— Тебе наконец удалось посмотреть свои акварели? — спросил Ник. — Оно того стоило?

— О, безусловно. Как жаль, что Салли всего этого не увидела. Ну а ты, ты узнал что-нибудь об уволенных химиках и их связи с Джеком?

— Обычная смесь непроверенных слухов и откровенно злобных сплетен, вроде обвинений этих химиков в торговле наркотиками. Оказывается, их уволили благодаря Джеку, но совсем не из-за наркотиков. Исключительно потому, что они как попало делали свою работу в лаборатории по его проекту с хлорофиллом.

— Правда? Так он в самом деле работал с ними?

— Они следили за ходом экспериментов, отвечали за пробные образцы и «пустышки», а также хранили у себя имена всех добровольцев.

При этих его словах мне не удалось сохранить невозмутимый вид.

— Что такое, Клер?

— Ничего. Я просто… Тебе случайно не удалось что-нибудь выяснить о семьях этих химиков? Я все же хотела бы поговорить с ними, прояснить это дело.

— Да, по чистой случайности мне удалось узнать, где живет одна семья. Но тут нечего дальше прояснять.

— Нет, конечно… — Я аккуратно отклеила этикетку со своей бутылки пива. — А мы не можем позвонить им?

— Клер, эти люди живут в таком месте, где нет телефонов.

— Что, в трущобах?

— На заболоченных землях в восточной части города. Не то чтобы совсем трущобы… но разница очень незначительна.

— Я думала, раз эти парни химики…

Ник перебил меня:

— Мелкие служащие фармацевтической компании. В Индии полно людей с университетской степенью, которые в итоге вынуждены делить один общественный водопроводный кран с двумя сотнями других людей. А у этой семьи, не забывай, больше нет отца, который бы ее содержал. Жена этого химика еще до его увольнения пополняла семейный доход тем, что продавала на городском рынке рыбу, пойманную в болотах. Он опередил мой следующий вопрос. — На рынке ее не видели с тех пор, как исчез ее муж.

Пока мы говорили, лицо Ника снова приняло обеспокоенное выражение.

— Почему ты придаешь так много значения этому делу, Клер?

— Ну, наверно, потому, что Джек — мой родственник. И мне не нравится, что люди выдумают о нем всякое.

— Люди вечно сплетничают.

— Да, но…

В конце концов я снова утомила Ника своими просьбами, и он согласился на следующий день провести со мной пару часов в поисках семьи фармацевта.

— Только одно, Клер.

— Что?

— Ты должна обещать, что предоставишь мне вести все разговоры, когда доберемся туда. Тамошним жителям может не понравиться твой американский акцент. Особенно после всех этих гуркхских беспорядков. В этой части света коммунизм очень силен, а Дядя Сэм не славится доброжелательным отношением к красным. И лучше оставить в гостинице твой фотоаппарат и записную книжку. Никто не соизволит добровольно стать частью твоей реестровой книги. И электричество там может, есть, а может, и нет, а значит, вентиляторов тоже нет, так что надень-ка эту хлопковую пижаму, шальвар-камиз, которую мы купили тебе на рынке в Патне; заодно будешь выглядеть не так заметно. И возьми с собой воды — вряд ли тебе захочется пить то, что нам могут предложить.

Я смотрела в окно такси, и у меня создавалось впечатление, что мы приближаемся к холмистой части Калькутты, что противоречило всем картам города; когда же я наконец разобрала, что это горы мусора, их смрад уже начал просачиваться в машину, несмотря на работающий кондиционер. Я зажала нос и старалась дышать только через рот, и поначалу это довольно эффективно фильтровало ароматы, пока я не начала беспокоиться, что моя неспособность совладать с вонью отбросов и человеческого дерьма свидетельствует о досадной слабохарактерности. Я пыхтела, делая отрывистые неглубокие вдохи через нос, пытаясь забыть о запахе, и тут Ник потрепал мою руку своей здоровой рукой.

— Все это не так плохо, как пахнет, Клер.

Он объяснил, что сюда, в заболоченную часть города, где в 1885 году городские власти приобрели квадратную милю земли для сброса твердых отходов города, теперь сливались и жидкие нечистоты, а также выходили токсичные стоки. Местные жители изобрели оригинальный способ получения прибыли с этих мусорных куч: тысячи собирателей хлама, в основном дети, копались в них и продавали неорганическое сырье, а органические отбросы — все, что не успевали съесть свиньи, рогатый скот и собаки, — постепенно, под действием времени и погоды, превращались в гумус. Когда отложения компоста становились слишком большими, их укатывали городскими бульдозерами, а потом местные фермеры сажали там свои овощи, и урожай продавался на городских рынках.

— Они превращают отбросы в сад? — спросила я, не веря своим ушам.

— Более того. Эта местность также снабжает Калькутту свежей рыбой, которую разводят в запруженных водоемах со сточными водами — бхери, — видишь, вон там. Нечистоты — весьма питательная пища для рыб. И как оказалось, рыба также очень эффективно борется с водными бактериями. Настоящая проблема не в мусоре, а в его нехватке. Жилищное строительство в городе переживает не лучшие времена, и это разрушает всю систему бхери, так что рыба поставляется на рынки очень нерегулярно.

— Рыба? С этих… мусорных полей?

— Ну конечно! — Ник веселился от души. — Но не пугайся. Так называемый Город Будущего в «Диснейленде» во Флориде перерабатывает свои жидкие отходы в подобных озерах. — В его глазах плясали смеющиеся чертики; он упивался каждым поворотом и скачком моих мыслей. — А как можно сомневаться в великом боге Диснее?

Ужаснуться или изумиться?

— Та рыба, которую мы ели на днях…

— Разумеется, отсюда! Если тебе от этого станет легче, я сам вырос на рыбе из этих болот.

Такси высадило нас у края дамбы, проходившей между двух неглубоких озер.

— Вернемся примерно через час, — сказал Ник водителю.

В отличие от обычных индийских таксистов, этот настоял на том, чтобы мы сразу заплатили за первую часть пути; от такого свидетельства неверия в наше благополучное возвращение даже Нику стало не по себе.

Мы зашагали в сторону городка из домиков с покрытыми дерном крышами, расположенного на дальнем берегу озера; это было похоже на путешествие во сне, когда, сколько бы ты ни шел, цель не становится ближе. Мне постоянно приходилось напоминать себе, что самые опасные запахи — это те, которых вовсе не чуешь. Когда мы дошли до поселка, Ник спросил дорогу у двоих мужчин, и они молча указали нам на растянувшийся поодаль беспорядочный лабиринт соломенных хижин, стены которых были покрыты всем, чем только можно, от расплющенных консервных банок до плетеных травяных циновок. Тростниковых циновок, поправил меня Ник: дарма.

— Я думала, это означает судьбу.

— Пишется по-другому. И это не судьба: это установленный общественный порядок, то, как все должно быть, дхарма…

Судьба — этот неопределенный, произносимый с придыханием звук после «д».

Что-то знакомое в бдительной нищете деревни разворошило воспоминания о стоянках для трейлеров, на которых останавливалась моя семья. Как и на тех прибежищах, где трейлеры стояли вплотную друг к дружке, дверьми здесь чаще всего служили занавески из клочков ткани или крытые тростником рамы из бамбука, привязанные к хижине ненадежным куском бечевки; часто лачуги охранялись собаками, чей зад помнил слишком много пинков, собаками, скалившими зубы при нашем приближении. Здесь были люди; мы заметили, как они закрывали двери или исчезали за углом в тесных закоулках, которые Ник назвал «гули»,[46] — слово из сухой страны каньонов, которую моя семья пересекала по краю долины Монументов, слово, указывающее, что это не рукотворное сооружение, а геологическое обнажение пород, выброшенных наружу каким-то речным смещением пластов в далеком прошлом. Хрупкое и постоянно меняющееся, но все же долговременное.

Ник сказал, что «гули» — англо-индийское слово, обозначающее узкий безымянный переулок. Скорее сточная канава, чем проход.

— Мне оно напоминает глотку, что-то такое, что захлопывается, когда ты глотаешь, — добавил он. — Или гули-гули — как голубей подзывают.

Его рассеянный ответ не сочетался с настороженным видом. Он держался уже по-иному, расправив плечи. Будь он собакой, он бы ощетинился.

Между хижинами было слишком тесно, чтобы идти рядом. Двигаться быстро мы также не могли, так как нам постоянно приходилось обходить струйку открытого водостока, извивавшегося посередине между узкими тропками, словно пересохший ручей, который врезал эти разрушенные гули в окружающий пейзаж. Почти дыша в затылок Нику, я никак не могла избавиться от неприятного покалывания в спине. Подобное чувство беззащитности терзало меня, когда я ходила по улицам возле Эдема после убийства Салли. Чувство, что за тобой наблюдают, идут по пятам.

Мы еще порядочно попетляли, возвращаясь на те же самые места, но вдруг одна из наших тропинок расширилась, образовав пространство размером с маленький дворик, в котором на корточках сидела женщина и доила корову. И женщина, и корова бросали на нас беспокойные взгляды. Ник вежливо обратился к ней — я не понимала, что он говорит, но слова звучали успокаивающе. Я услышала, как женщина пробормотала что-то в ответ. Она махнула рукой еще дальше вглубь лабиринта и вместе с молоком выдавила еще пару замечаний, не поднимая головы, — в отличие от коровы, которая угрожающе выставила на нас рога.

Мы прошли еще немного по переулку, который указала нам женщина, и тут Ник остановился.

— Мне это не нравится, Клер. Думаю, нам лучше вернуться обратно.

— Почему? Эта женщина вроде поняла, о ком ты спрашиваешь. Разве она не сказана тебе, куда идти?

— Не совсем.

— Значит, она не сказала тебе, где живет семья этого парня? Ник?

— Сказала приблизительно. — Он кинул взгляд в ту сторону, откуда мы пришли. — Еще она сказала, что муж этой женщины приезжает к ней время от времени. Он все-таки не скрылся из Калькутты.

— Так это здорово! Может, он будет там!

— Не здорово. У меня создалось впечатление, что люди здесь вовсе не счастливы от того, как ЮНИСЕНС обошлась с его семьей.

Мне не хотелось возвращаться ни с чем.

— Пожалуйста, Ник, может, мы просто найдем эту женщину и…

— И что?

— Мы можем назваться сотрудниками ЮНИСЕНС, сказать, что они сожалеют о том, что она лишилась дохода, можем дать ей денег в качестве компенсации. Пожалуйста, Ник.

Он втянул голову в плечи, дернул подбородком в знак неохотного согласия и снова пошел дальше развинченной тяжелой походкой настоящего мужчины. Я заметила, что свою пластиковую руку он засунул поглубже в карман, скрывая всякое проявление слабости.

Мы нашли жену химика на другом перекрестке, неподалеку; она сидела по-турецки рядом с тростниковым шкафом, на единственной полке которого стояли банки с леденцами немыслимых расцветок. Вокруг нее играли дети, а перед ней на листе аккуратным рядком были выложены самые маленькие рыбешки, каких я когда-либо видела. Едва Ник заговорил с ней, она встала, одним грациозным движением собрала всю рыбу и детей и медленно пошла прочь, стараясь увести свое потомство с собой. Однако было не так-то просто оттащить детей от первого увлекательного зрелища, выдавшегося им за целый день. Яростно сося пальцы, выпучив на меня глаза, явно не желая расставаться с нами, они цеплялись за ее сари, как якоря, тянущиеся вслед за лодкой.

Насколько я могла судить по ее жестам, Ник недалеко продвинулся со своими расспросами. Еще минута, и эта женщина исчезнет в одном из бесчисленных проходов, похожих на сточные канавы, и мы вернемся туда, откуда начали, только чуть больше вспотев.

Подойдя ближе к женщине, не обращая внимания на руку, вытянутую Ником, чтобы остановить меня, я сказала:

— Я родственница Джека Айронстоуна. — Зачем-то я повысила голос, как часто делают глупые люди в разговоре с иностранцами. — Мы пришли от него. Айронстоун. Сотрудник вашего мужа. Он очень сожалеет о том, что случилось с вашей семьей. У нас для вас есть деньги от него. — Я пошарила в сумочке и вынула пригоршню рупий.

— Ты рехнулась! — прошептал Ник, хватая меня за руку.

Женщина попятилась, а дети по-прежнему висели на ее сари. Остался один ребенок, смышленый оборвыш, который уставился на деньги, как голодная одичавшая собака на кость. Догадаться о его возрасте было невозможно.

— Джек Айронстоун, — повторила я мальчику, — ты знаешь его.

Вокруг начали собираться люди. Мужчины преградили путь, по которому мы пришли. Они что-то бормотали, и до нас изредка доносились слова «Айронстоун» и «ЮНИСЕНС» — долетали и тут же снова тонули в сердитом непонятном ропоте. Похоже, имя моего родственника было не такой уж хорошей рекомендацией. Я повернулась к мальчику. Внезапно рука Ника отпустила мою. Я обернулась и увидела, что его окружили и теснят мужчины. Он исчезал в толпе. Мне слышен был его голос, он что-то говорил им, объяснял на каком-то языке, должно быть бенгальском, потому что, ясен пень, это не английский, он указывал на меня, а может, махал мне, чтобы я уходила, не знаю.

Я пыталась втиснуться обратно в толпу, решив, что нельзя терять Ника из виду. Пока я его вижу, все в порядке. Но между нами люди, они встают на моем пути, не то чтобы отталкивая, но и не отступая. Одни лица напряженные и суровые, другие жалкие и лоснящиеся, как поношенная одежда. «Одежда мертвецов» — вот как Робин называл наряды наших родителей, говоря, что, когда доживет до их лет, то никогда не будет носить ничего из секонд-хенда. Только вот он, конечно, так и не дожил до их лет.

Одежда наступавших на меня людей никогда не была новой. Сомневаюсь, что на ней когда-нибудь были ярлыки. Как могут приходить на ум такие вещи за меньшее время, чем надо, чтобы повернуть голову и заметить, как человек поднимает камень?

И увидеть, что Ник исчез. Ушел.

Тут я почувствовала, что у меня выхватили деньги, и увидела белые зубы мальчишки, расплывшегося в плотоядной довольной улыбке: приманка теперь была в его руках.

Казалось, такое не должно происходить под этим ярким, жгучим солнцем. Мгновение назад это было Большое Приключение, и вот все завертелось, происходит прямо сейчас, в настоящем времени. Вон там человек подбирает с земли камень. Я смотрю, будто это бейсболист, вот он отводит руку, замахивается, как подающий.

Меня кто-то хватает за запястье, я пытаюсь вырваться и вижу того самого парнишку, сына той женщины; в одной руке он зажал мои деньги, а другой дергает меня за рукав.

В меня попадает камень. Не сильно. То ли камень не очень большой, то ли целились не слишком тщательно. Но кровь, я чувствую, вот она, тоненькой струйкой стекает по ноге, щекочет кожу.

Мальчик снова тянет меня за собой.

Я иду за ним.

Он идет за женщиной.

Мы ускоряем шаг и переходим на бег.

В меня ударяет еще один камень, уже побольше. Я не оглядываюсь. Не время. Мы быстро заворачиваем за угол, и люди позади нас проносятся мимо, возвращаются, вслед за нами ныряют в то же узкое гули. Теперь уже все бегут быстро, так что нет времени остановиться и поднять камень, поднять палку, а не то раздавит мчащийся позади поток. Мы играем в игру у реки, и правила постоянно меняются. Притоки втискиваются между оврагами и, выходя из берегов, разливаются в широкие каналы.

Как же ее называют, эту игру, как ее называют английские школьники? Пуховы палочки, точно. Из «Винни-Пуха». Мы с Робином выучились ей от отца. Нашего английского папы. Кристофер Робин — назвал он своего сына, поддавшись нетипичному для него порыву ностальгии. Нужно бросить палочки в реку с одной стороны моста. Потом перебежать на другую сторону. И смотреть, какая из них выплывет первой.

Кто выйдет первым? Они нагоняют нас на широких и ровных волнах, но отстают в узких ущельях гули.

Мы бежим сквозь чей-то костер и опрокидываем ведро с молоком — тут только что доили корову, расталкиваем овец, и с каждым выдохом я думаю обо всех просмотренных хрониках последних известий. Названия городов, где бедствия происходят одно за другим. Кажется, что этот громкий стук — топот ног, бегущих за нами. И резкие отрывистые крики, под стать лицам. Но нет, это всего лишь мое сердце и мое дыхание. В боку колет, будто кто-то воткнул туда иголку, проколол меня. Зашил меня. Думаю: «Ник».

А потом мы оказываемся в этом темном месте, идем, спотыкаясь, по лабиринту, где не видно ни зги, только белая одежда мальчика — моего поводыря — маячит впереди, и я знаю все ответы, и все образы сводятся к этому. Свет лишь передержит снимок. Слиться с тьмой.

Я, похоже, потеряла сознание. Жара на меня так действует. Женщина протягивает мне что-то в блюдце, нет, глиняной чашке. Это чай, а грубая чашка трет губы, как наждак. В жизни не пробовала ничего лучше.

Мальчик — ему, может быть, десять, а может, пятьдесят, кто его знает, — высовывает голову из-за матери и спрашивает голосом Майкла Джексона:

— Хочешь посмотреть, как я танцую брейк-данс?

Я нахожусь в крошечной темной грязной комнатушке, не больше кабинки туалета в Штатах, лежу на чем-то вроде скамьи, тоже из грязи, только прикрытой полосатым ковриком, а этот ребенок выносит бумбокс размером с саму комнату, врубает его на полную громкость и принимается танцевать, крутясь на плече, на голове, на указательном пальце. Мать смотрит на него с любовью. Его братья и сестры, все практически голые, если не считать драных штанишек, раскрывают рты от восхищения. Они впервые взяли в плен американку — зрительницу поневоле. Женщина протягивает мне лист с рисом, примерно с чашку, политым сверху какой-то желтой, скрипящей на зубах штукой. На вкус приятно, а мой рот тут же обжигает большое количество чили.

Все дети садятся вокруг на корточки и смотрят, как я ем. Почему они кормят меня? Как долго я здесь нахожусь? Машинально смотрю на часы и обнаруживаю, что их нет. Калькуттский Майкл Джексон щелкает выключателем магнитолы и прислоняется к стене, скрестив руки; он выглядит довольно современно для парня, в футболке которого больше дыр, чем ткани. Он снимает мои часы со своего запястья и возвращает их мне. Циферблат разбит. Время остановилось.

— Короче, — говорит он, — ты хочешь знать о моем папе.

Он закуривает биди, сигарету для нищих, сделанную та табачного листа, завернутого в кусочек ткани. Пахнет так, будто он курит коровий навоз. Кивком показывает на свой: бумбокс:

— Это папа купил. Он скоро достанет нам телевизор. Подожди, вот он узнает про тебя.

Я кашляю, поперхнувшись последней пригоршней риса.

Оказывается, его английский не так хорош, как я подумала вначале. Он весь надерган из видеоклипов и сериала «Я люблю Люси». Он спрашивает меня, не гоанец ли Дези Арнас:[47] он похож на португальца, а в Гоа много португальцев. Кубинец, говорю я, Дези родом с Кубы. Один из первых испаноамериканцев, добившихся славы, не отрекшись от своих корней.

Не могу поверить, что веду этот разговор.

Он говорит, что его отец употребляет героин, но недолго, что он ненавидит Джека Айронстоуна и винит его в своем увольнении, хотя не совсем понятно почему. Он говорит, это потому, что его папа что-то знает о Джеке.

— Что он знает?

Его мать шепчет что-то мальчику, и он выдает мне дикий перевод:

— У них уши отваливаются, у некоторых людей.

— Каких людей? Где?

В ЮНИСЕНС, отвечает он.

— Они едят плохие листья, а потом у них уши отваливаются.

Его маленькая сестренка хочет знать, нет ли у меня для нее ручки. Я даю ей ручку, и между детьми тут же разгорается драка. Можно подумать, они в жизни не видели ручек. Скорее всего, так оно и есть. Парнишка забирает ее у сестры и на тыльной стороне ладони старательно выводит свое имя: Сунил.

— Но ты можешь звать меня Сонни, — говорит он мне, — раз уж ты тут с нами шуруешь. Как Сонни и Шер.

Он пошутил. Мы смотрим друг на друга. А потом вся эта каморка взрывается от смеха. Он ходил в местную школу, пока его отец не потерял работу. Тогда ему пришлось бросить учебу, чтобы помогать матери и семье. Я спрашиваю, сколько у него братьев и сестер, а он пожимает плечами, как будто это не имеет значения. Его можно понять. Сложно сосчитать их, когда они все время крутятся под ногами.

Какой-то мужчина отодвигает дверь из тростника и входит внутрь. Снаружи темно. Странно, но я не боюсь. Я знаю, что это не отец Сунила, потому что мне показали его фотографию, где он сидит на стволе дерева, который раздваивается, в обнимку с другим химиком, уволенным в то же время. Ни один из них не похож на человека, которому можно доверить перевести себя через дорогу. Новоприбывший намного старше. У него лицо, похожее на надгробную плиту: длинное, плоское и серое, оно покоится на куче костей. Сидя между мальчиком и этим могильщиком, я думаю, что меня вот-вот похитят, унесут в безопасное место, под покровом темноты и ее возницы-рикши. Помимо всего прочего, меня убедили, что в деревне родственницу Айронстоуиа вряд ли примут с распростертыми объятиями. Еще мне дали понять, что Ник благополучно выбрался, вернулся в такси. Человек с похоронным лицом обещал отвести меня к нему. Не знаю, верить этому или нет. Выбор у меня невелик.

* * *
Н. Сати (Наследие Айронстоун, ок. 1886)

— Один из серии желатиносеребряных отпечатков, приписываемых Джозефу Айронстоуну, — объяснил смотритель, подчеркивая редкость этой фотографии: женщина, сжигающая себя на погребальном костре мужа. Совершает сати. Или он сказал, вступает в сати, не помню.

На переднем плане силуэт мужчины (вероятно европейца), выделяющийся на фоне пламени, ее пожирающего. Невыразительный образ, передержанный снимок, возможно, неподходящая пленка.

*

Рот разинут, настоящее пугало, руки по бокам, ладони наружу. За ним разъяренная толпа. Его спасает только цвет кожи: он белый, или был бы белым, если бы не потеки крови и сажи, струящиеся по лицу. Что он сотворил? Что сотворили с ним?

Он не помнит. Кровь на его лице — ничто по сравнению с волнами крови, приливающими к его голове. Еще одна голова растет у него из левого уха. Он чувствует, как она разрывает плоть его щеки. Краски пляшут перед глазами. Но никто ничего не сделает, никто не видит ее. Обнаженная женщина с загнанными глазами, женщина, которую он смутно помнит, ест то, что мы называем конгривами сэр шведскими спичками сэр их мы называем Люциферами лютерами. Другую женщину он подзывает гули-гули, а она вжалась в тень переулка и наблюдает за ним. Он хочет, чтобы она нашла его, направила на другую дорожку. Она, с ее ясностью, ее ясными глазами, поймет, что надо делать. Он хочет остановиться, но не может. Он хотел стать доктором, лечить в других то, что не смог исцелить в себе. Он колдун с ножом, нож — это волшебная палочка в его руках. Он пытался отрезать вторую голову и увидел, что первая умирает.

МагонюбилиПамальчшдевплякатьМавидитьслыищтьгава ритьМагонюбилиМа

Где рак здесь между ног можно его вырезать? Заперт в темноте, как его сестра, которая еще долго не уходит после того, как стала холодная и плохо пахнет, мамочка, мы здесь заперты, а снаружи только Лютер с его мерками. Будь мужчиной. Стриги стриги стриги волосы и ногти. Составляй перечень, составляй список.

III КРОВЬ Дикие сады

1

Клер, чье тело свело судорогой чудовищных менструальных болей, прижалась лбом к прохладному окну джипа, пробиравшегося по дороге к северу от Калимпонга из аэропорта «Багдогра», и думала о крови: о ее горячей, липко-сладкой, вязкой природе; о родословных: они есть у чистокровных животных, хорошие или плохие; о том, как сложно определить ее собственную породу. Интересно, раздумывала она, можно ли сказать, что у меня хорошая родословная? Что делала Магда, когда у нее наступали месячные во время гималайских экспедиций? Была ли она пылкой натурой, у которой кровь кипит, или хладнокровной? А я? Во Франции женщину, которая убила, находясь во власти предменструального синдрома, могли помиловать. Убийство, совершенное в порыве страсти, не вызывало вопросов. Хладнокровные преступления общество приемлет гораздо менее охотно.

Она принялась раздумывать о почти враждебном хладнокровии, с которым Ник держался по отношению к ней с того самого посещения калькуттского мусорного поселка. Клер еще очень живо помнила, как незаметно проскользнула через деревню и обнаружила, что Ник ждет ее в такси, как и обещал проводник с замогильным лицом. Однако взгляд Ника на произошедшие события весьма отличался от ее собственного:

— Когда ты побежала, крича, что ты из ЮНИСЕНС, и все, кто меня окружил, помчались за тобой, я пытался не терять тебя из виду, но не смог догнать — и они, к счастью, тоже. Человек, знавший, где живет семья этого химика, — какой-то дядя, кажется, — сказал, что ты в безопасности и что я только снова разворошу осиное гнездо, если пойду за тобой. Он согласился привести тебя сюда.

— Ты его не спрашивал, чем вызвано это буйство?

— Это не было буйством, Клер. А парень, если честно, нес много всякой коммунистической чепухи. Сплошь про эксплуатацию масс трудящихся большими компаниями вроде ЮНИСЕНС. Сказал, что химиков несправедливо уволили, что были какие-то махинации с испытуемыми — им мало заплатили или что-то в этом духе. Напряженность сейчас очень велика — отголосок гуркхских волнений. А в той деревне полно людей из разных племен и Ассама, которые хотят независимости от Индии. Многих мужчин недавно вышвырнули с работы, что тоже подлило масла в огонь. Как и твой американский акцент, и твое американское отношение.

Клер, никогда не подозревавшая, что имеет какое-либо отношение», не говоря уже об американском, попросила Ника дать ему определение, но тот лишь нетерпеливо потряс головой. Даже после того, как она повторила рассказ Сунила, Банерджи отказался воспринимать слухи о Джеке всерьез.

— У них уши отваливаются? Не может быть, чтобы ты поверила в такую ахинею, Клер.

Следующие слова он выдавал по одному, словно возводя кирпичную стену между своими взглядами и ее.

— Эти люди пришли к Джеку уже больные раком, понимаешь, простые люди, которые, возможно, не отдавали себе отчета в том, что значит принимать участие в опытах.

В конце концов она оставила этот разговор, но тревога не исчезла, а Ник с тех пор проявлял заметно меньше дружелюбия. Теперь, сидя напротив нее в джипе, он противился всем попыткам завести разговор, отвечая скупо и неохотно. Клер решила сосредоточить внимание на подъеме. Сначала дорога тянулась вдоль ровного русла реки Тисты или Тиисты (все зависело от возраста карты, к тому же еще выше поток разделялся и получил название Лачен/Лачунг: в этой стране названия менялись с каждым изгибом и поворотом истории), но последние несколько миль она бежала сквозь густые заросли кардамона и каучуковых деревьев, круто поднимаясь и опускаясь. Впереди был Калимпонг, седловина горного кряжа, вознесшегося на четыре тысячи сто футов — всего на пятьсот футов ниже возвышенности Ринкингпонг, точки, с которой велась триангуляция во время первоначальной съемки территории городка.

— Тут все названия напоминают о пинг-понге? — спросила Клер Ника, когда их джип в последний раз взревел на повороте.

Он слегка улыбнулся. Не та улыбка, что способна растопить лед в сердце, подумалось ей, но все-таки улыбка. Первая за несколько часов.

— Даже то имя, которым лепча[48] сами называют себя, звучит шутливо, — ответил он. — Ронг-па.

— Это означает «сын заснеженной вершины, сын бога», — добавил водитель, заявивший, что сам является наполовину лепча, наполовину гуркхом. Он уже предупредил своих пассажиров о действующем комендантском часе из-за продолжающихся вспышек гуркхского мятежа.

Клер знала, что Калимпонг не впервые переживает драматические события. В начале 1900-х годов город наводнили агенты британской разведки, шпионившие за русскими, альпинистские разведывательные группы, останавливавшиеся здесь по дороге на Эверест и обратно, тибетские караваны с мулами, груженными шерстью. Бродя по грязным улочкам, застроенным невысокими домиками, Клер была потрясена их сходством с каким-нибудь первым пограничным поселением в Вайоминге; это впечатление усиливалось благодаря деревянным мосткам тротуаров и скоплениям вьючных животных, привязанных на главной улице. Калимпонг, судя по всему, по сей день оставался приграничным городом. Могло показаться, что он взят из кадров какого-нибудь старого вестерна, если бы не причудливая смесь лиц и костюмов людей, прокладывавших себе дорогу по его улицам, — неизменное свидетельство того, что этот городок когда-то был перекрестком Азии, Гонконгом первопроходцев.

— Один из крупнейших центров мировой торговли, пока не закрыли тибетскую границу в тысяча девятьсот пятьдесят девятом году, — сказал водитель.

Он твердил, что это место до сих пор кишит шпионами — теперь уже китайскими, со времени мартовского восстания в Тибете, и вокруг действительно было множество бронзовокожих беженцев. В традиционных войлочных шляпах и одежде из толстой шерсти, несмотря на жару, тибетцы мешались с торговцами лошадьми марвари, которые сочетали твидовые пиджаки и белые лунги, непальскими дамами, щеголявшими кольцами в носу размером с обеденные тарелки, а также коренастыми местными гуркхами, чьи лица вовсе не вязались с теми зверствами, что приписывали им газеты.

— А где же все стрелки и полицейские для поддержания порядка? — поинтересовалась Клер.

Водитель, открыто заявивший, что является поклонником Клинта Иствуда, повернул к ней голову и ухмыльнулся.

— Никаких пушек, мисс. — Левой рукой он приподнял большой кинжал в ножнах. — Гуркхский кукри. В самый раз, чтобы обрубать им ветви или вражьи головы.

По его словам, он не расставался с ножом с тех самых пор, как Гуркхский национально-освободительный фронт в Дарджилинге начал требовать основания собственного государства Гуркхаленд, которое протянулось бы от Северо-Восточной Индии до Южного Бутана. Когда Клер спросила, что вызвало эту недавнюю вспышку в борьбе за независимость, ей ответили, что проблема существовала всегда.

— Особенно в этом году, мисс, так как перепись населения показала, что слишком много непальцев — особенно гуркхов — живут за пределами Непала. Но это совсем не недавнее дело. Моя семья приехала сюда в прошлом веке. Британцы нас наняли для работ по заготовке леса и чая. Тогда здесь было много земли. Теперь земли меньше, а нас больше, а Индия и Сикким хотят, чтобы мы ушли туда, откуда пришли. «Убирайтесь домой!» — кричит правительство. — Он пожал плечами, разводя руки в стороны и кладя их обратно на руль как раз вовремя, чтобы сделать резкий поворот к отелю «Торные вершины». — Но наш дом теперь здесь.

Старый отель, укрывшийся на дороге среди питомников орхидей, заслоняли от солнца пламенеющие листья больших кустов молочая, а двери его охраняли каменные львы — свидетельство тибетских корней владельца гостиницы. Именно здесь Ник и Клер ожидали встретить остальных членов экспедиции. Вместо них они обнаружили письмо от Джека, который предупреждал, что вместе с Беном и Кристианом все еще находится в Дарджилинге, куда они отправились получать сиккимские визы в главном управлении округа. Им не только отказали в визах из-за восстания, писал Айронстоун, но и изъяли подробные военные карты, выданные членам экспедиции «Ксанаду» в Лондоне, карты, которые невозможно было купить здесь; эта потеря, впрочем, не так беспокоила Джека. «У нас есть топографические карты девятнадцатого века, и я нанял проводников, которые знают эти места лучше, чем родинки на теле своих жен». Без виз, однако, путь в Сикким был наглухо закрыт, и дорога в Тибет, следовательно, тоже. Ник, подняв взгляд от письма, сказал, что Джек, похоже, предполагал разрешить все проблемы к этому времени.

— Он показал чиновникам наши карты только как доказательство, что мы достаточно хорошо экипированы, чтобы путешествовать самостоятельно. Но Сикким является одной из спорных областей.

Беспорядки усиливались, как сообщил им портье в отеле, особенно в деревнях, «где люди проще и более управляемы», а периодические комендантские часы делали все передвижения весьма затруднительными, если вообще возможными.

Ник решил съездить на джипе в Дарджилинг, посмотреть, нельзя ли все ускорить.

— Тебе лучше побыть здесь, Клер, вдруг на дороге будут неприятности.

Проведя день и вечер, свернувшись калачиком на широкой веранде и пролистывая пыльные альбомы с фотографиями из библиотеки отеля, Клер пришла к выводу, что в Калимпонге сохранились следы всех, кто имел отношение к горам, растениям или Тибету. Раз Магда Айронстоун подходила по всем трем пунктам, оставалось лишь задать вопрос правильному человеку.

Она начала следующим же утром с портье гостиницы, который с сожалением признался в своем полном неведении.

— Я здесь человек новый, мисс. К сожалению, менеджер сейчас в отъезде, а он тут всех знает.

Он посоветовал Клер поспрашивать завсегдатаев задней комнаты «Гомпу», чайной в эпоху британского владычества, а ныне превратившейся в универсальный бар, ресторан и постоялый двор.

— Им управляет та же семья, что и в британские времена, — сказал он. — И всякий в Калимпонге, у кого есть пара-тройка историй, в том числе и тех, которыми он не хотел бы делиться, в конце концов застревает в «Гомпу». — Он фыркнул. — Там все застревает, как их еда.

По дороге в центр города она вскоре нагнала группу детей из школы для тибетских беженцев и присоединилась к ним в очереди к ларьку с чаем, который продавала женщина в традиционном тканом полосатом переднике бхотия и задорной нейлоновой лыжной шапочке цвета электрик, украшенной надписью «Я люблю Нью-Йорк». По примеру школьников Клер взяла немного арахиса, завернутого в кулек из газеты, и пошла дальше. Собираясь сунуть пакетик в карман, она приметила заголовок: «На колья забора возле школы для девочек насадили головы троих местных мужчин» — и встревожилась, что забрела так далеко от «Горных вершин».

Однако и следа волнений не было в «Гомпу» — ветхом отельчике, с утомленным видом нависавшем над пыльной поперечной улицей. Уставший от собственного прошлого, он не только видал лучшие дни; более того, он дожил до того, чтобы оплакивать их. При тусклом свете пары маломощных лампочек Клер устремилась в заднюю комнату, которая в эпоху британского владычества, должно быть, напоминала зал ожидания первых английских железнодорожных вокзалов. По-прежнему гордо выставляя напоказ свою первоначальную печеночно-кремовую цветовую палитру (сделавшуюся еще более желчной за все годы, что комната коптилась сигаретным дымом), во внутреннем убранстве «Гомпу» ограничился развевающимися липкими лентами от мух и деревянными стульями с прямой спинкой, настолько неудобными, что ими остался бы доволен самый ревностный последователь методистской церкви. Это место могло прийтись по вкусу лишь завзятым выпивохам, и посетителей, соблазнившихся такими спартанскими удовольствиями, было немного: всего-то пара древних ссохшихся хиппи, сбежавших с дороги к просветлению, и трое мужчин с азиатскими лицами, какие скорее встретишь в опиумном притоне Шанхая или Макао. Общее впечатление того, что здесь из-под полы приторговывают наркотиками, лишь усилилось, когда неожиданно отключили электричество, отчего вентиляторы над головой остановились и комната погрузилась во тьму. Через несколько секунд пришел хозяин и поставил на стол посередине шипящую лампу, наполнившую бар ностальгическим запахом пропана; под действием интимного полумрака, толкавшего на откровенность, наименее пьяный из опиумной троицы не замедлил обратиться к девушке.

— Откуда вы, юная леди? — спросил он с кристально чистым английским произношением. — Не из Ливерпуля случайно?

— Из Лондона.

Его усы в стиле Фу Маньчжу[49] разочарованно поникли.

— Жалко. Мы всех англичан спрашиваем, не из Ливерпуля ли они.

Заинтригованная, несмотря на уверенность, что завязывать разговор с пьяными опрометчиво, Клер осведомилась:

— Почему Ливерпуль?

— Мы фанаты «Битлз»! — заорал его куда более поддатый друг с таким же аристократическим выговором, сделавшимся только слегка невнятным из-за алкоголя («ф-фанаты Б-биттальс»). Он, пошатываясь, встал на ноги и попытался отвесить галантный поклон, сшибая по пути собственный стул. — Я-а К-конор О'Доннелл: на псят прцентов ирландец, на сто прцентов пьяный.

Клер, подивившись тому, что он сумел кивнуть и при этом не завалиться совсем, пристально посмотрела на его бронзовое лицо с узкими азиатскими глазами и подумала: Конор О'Доннелл?

— Не прап-пустите ли с нами с-стаканчик? — спросил он. — Мы наст-таиваем.

Словно по сигналу появилась жена хозяина, дюжая бабища с мощными бицепсами и китайскими чертами лица, которую друг О'Доннелла шепотом называл не иначе, как «эта громила», и поставила на стол стакан и еще одну бутылку «Кингфишера».[50] Самый маленький из мужчин придвинул Клер стул; он застенчиво улыбнулся и пробормотал длинное имя, заканчивавшееся на «лама».

— Но вы можете называть меня Крохой.

— Кроха — знаменитость, — сказал Фу Маньчжу. — Если бы не его рост, он стал бы нашей величайшей футбольной звездой. Вместо этого он тренирует будущие команды по всему краю — даже в Бутане, по настоятельной просьбе бутанской королевы-мамы. Она послала ему с курьером бутылку виски в качестве взятки. — Он повернулся к пьяному. — Конор — наш местный поэт. Опубликовал несколько книг, их даже читали по «Радио Бутана». Он только что написал новый текст гимна школы для девочек.

— Н-не толька футбол, Кроха еще может достать вам с-серебряные м-молитвенные к-олеса и другие б-будийские вещи, — отозвался Конор, запоздало внося в разговор свою лепту. Он выразительно подмигнул. — Торгует с-с м-монах-хами.

— Из тибетских монастырей в Бутане и Сиккиме, — усмехнулся Кроха. — Монахи — контрабандисты, как и половина бутанцев. Они тайком переходят границу к западу от долины Ха в Бутане и там обменивают свои товары в лесу, где встречаются контрабандисты.

— А вы чем занимаетесь? — спросила Клер усатого. Тот небрежно отмахнулся:

— О, так, всем понемногу: немного того, немного этого.

Снова послышался мелодичный голосок Крохи:

— Малькольм очень богат, он разводит орхидеи — импорт, экспорт, — а также владеет отелем, полным очарования Старого Света.

Малькольм, которому такая биография явно пришлась по вкусу, взял щепотку жевательного табака из маленькой табакерки.

— Вам бывает трудно убедить покупателей в том, что цветы, которые вы продаете, не ворованные? — спросила Клер, вспомнив о словах хозяйки «Радж-Паласа». Кажется, та говорила, что большинство орхидей, якобы выращенных в Калимнонге, на самом деле украдены из лесов. — Я слышала, что многие виды диких орхидей Сиккима и Бутана стали редкими или вообще могут исчезнуть из-за неограниченного собирательства?

В ледяном молчании, упавшем после ее вопроса, злобное шипение газовой лампы слышалось особенно отчетливо. Клер поспешно заговорила:

— Вы родились в Англии, да, Малькольм?

Легкие пузырьки напряжения начали улетучиваться.

— Нет, Конор и я — то, что называется сироты чайных полей, годами живем в садоводческом поселении Айронстоун, ныне известном просто как приют Айронстоун. Кроха — бхотия до мозга костей, но…

— Сироты чайных полей? — перебила Клер.

Ей показалось, что, как только было произнесено имя Айронстоун, все сразу встало на свои места и резко поместилось в фокус. Даже Конор выглядел не таким размытым.

— У-ублюдки чайных п-планта-торов, — сказал Конор.

Малькольм объяснил, что садоводческие поселения Айронстоун — одно в Дарджилинге, другое в Калимпонге — были основаны на щедрое пожертвование, сделанное некой Магдой Айронстоун в 1889 году, якобы в качестве школ-приютов для сирот, но фактически как заведения, предназначавшиеся для отпрысков местных женщин и британцев, работавших в чайных садах Дарджилинга и Ассама.

— Ее п-потрясли, понимаете, — перебивая, невнятно забормотал О'Доннелл, — п-потрясли все эти маленькие светловолосые, г-голубоглазые и г-голозадые р-ребятишки, которые бегали по чайным угодьям. П-позор для ее гордой нации.

Малькольм продолжил:

— Первые шесть детей, как и последующие сотни, только назывались сиротами. На самом деле у всех у них были матери — в основном лепча или непалки, — и всех их поддерживали их далекие и безвестные белые отцы, чьим единственным условием было ничего не сообщать детям о родителях.

— Сначала все задумывалось для того, чтобы маленькие мальчики воспитывались там и постигали ботаническую науку, — добавил Кроха.

Сегодня поселение насчитывало около тридцати хорошо оснащенных бунгало, питомник для выращивания цветов, устроенный Магдой, молочную ферму и пекарню, где выпекались, как сказала троица, «настоящие английские булочки с кремом».

— Не только Малькольм и Конор, но и многие другие выпускники добились известности, несмотря на отсутствие родительской опеки, — гордо произнес Кроха. — Я сам недавно обучал некоторых будущих звезд наших футбольных полей.

— Вы знаете что-нибудь о первых шести сиротах, живших в поселении? — спросила Клер у Малькольма, и тот ответил, что за всеми подробностями ей лучше обратиться к бывшему садовнику, старому тибетцу, чье имя она не смогла уловить. Даже когда он повторил его, булькающие гласные прокатились мимо нее, словно вода.

— Для тибетца он совсем неплохо играет на волынке, — сказал Кроха, а Малькольм записал для нее имя садовника на спичечном коробке. — Каждый вечер ее звуки эхом отдаются в холмах. Прямо как в горах Шотландии. — «Горах Шотландии» он произнес с легким ирландским акцентом.

Клер же безуспешно пыталась представить себе это лицо курильщика опиума в каком-нибудь шотландском пабе.

— Мы как-то попросили его сыграть «Mull of Kintyre» Маккартни, но он заявил, что не играет такие дурацкие песни.

— Если вспомните что-нибудь интересное о Магде Айронстоун, — сказала Клер, — то я еще несколько дней пробуду в отеле «Горные вершины»; там я зарегистрирована в составе экспедиции «Кеанаду», группы Джека Айронстоуна.

— Джека Айронстоуна? — переспросил Кроха. — Ах, вот как.

— Ах, вот как? — повторила она, заинтересовавшись его заговорщическим видом.

Но Кроха не успел ничего сказать в ответ, потому что тут поднялся Малькольм и стал настаивать на том, чтобы проводить ее в гостиницу.

— Может, комендантский час еще и не действует, но местные все еще неспокойны.

— Особенно гуркхи, — вставил Кроха. — Хотите посмотреть на мой шрам внизу на спине, куда меня случайно ранило бомбой, брошенной гуркхами?

— Случайная бомба? — спросила Клер, вежливо отказавшись от предложения.

— Случайная рана. Все гуркхи, которые имели к этому отношение, пришли с печеньем навестить меня в больнице. Они очень воспитанные люди, разве что иногда выпьют лишнего. Но если они грубо поступили с вами, будучи под мухой, то после очень раскаиваются в этом.

Девушка, решив придержать при себе мнение, что бомба совсем не вяжется с благовоспитанностью и этикетом, пожала руки двоим мужчинам и любезно позволила Малькольму вывести себя из бара и проводить до гостиницы.

2

Так уж получилось, что Клер не смогла расследовать историю поселений Айронстоун. Она поднималась по ступенькам на веранду «Горных вершин», когда перед отелем остановился караван «лендроверов», таких древних и запыленных, словно они выкатились из какого-нибудь фильма об операциях в пустыне во время Второй мировой войны; в. машинах сидели Джек, Ник, Бен, Кристиан и вся их команда Позднее, сидя в баре с четырьмя мужчинами, она узнала, как далеко «Ксанаду» отклонилась от своего курса.

В их первоначальные намерения входило поехать на джипах на север сквозь густые джунгли Сиккима вдоль восточного рукава реки Тисты. Оттуда, преодолев пешком высокогорные пограничные перевалы, они должны были проехать долину Чумби, этот язык Тибета, лижущий склоны Бутана, и дальше на своих двоих, джипах и яках устремиться к ущелью реки Цангпо по гористым плечам огромного плато Тибета и Бутана. После того как в Дарджилинге отказали в визах, Джек выдвинул другой план, столь же противозаконный, сколь и опасный. Он предложил оставить машины к северо-востоку от Калимпонга на бенгальской стороне сиккимской границы, избегая проезжих дорог, за которыми наблюдают военные. Тогда, не имея на руках официального разрешения, они вошли бы в Бутан пешим ходом, пользуясь дорогой контрабандистов, которая должна была привести их в высокогорные леса к западу от Ха и востоку от Чумби; там они могли снова войти в Сикким через неохраняемый перевал. Если все получится, Джек надеялся, что им удастся подобрать какой-нибудь транспорт дальше на севере, в лесозаготовительном лагере, управляющего которого он знал.

Клер поразило, что остальные трое мужчин уже согласились на этот замысел.

— Что если нас поймают?

— Там слишком много глухих местечек и переходов, не может быть, чтобы они все охранялись, — ответил Джек. — А люди, с которыми мы будем путешествовать, проделывали этот путь тысячу раз. Можем прикинуться туристами, если наткнемся на пограничный патруль, скажем, что заблудились.

— А как насчет носильщиков?

— Некоторые из них тибетцы, жаждущие вернуться домой, остальные бхотия и лепча, которые привыкли плевать на правительственные кордоны при переходе границы. А Бен в восторге от потери наших карт — не правда ли, Бен? Замечательное начало для тератолога.

Клер оглядела кружок мужчин: все они рассматривали неудачу с визами как большое приключение. Джека с Ником она еще могла понять: их не заботили юридические тонкости. Но Бен удивил ее, и Кристиан тоже: ведь его карьера подверглась бы опасности, если б стало известно, что он доставал растения и семена без разрешения надлежащих ведомств. Она заметила, что все найденные образцы у них запросто могут отнять, но Кристиан отмахнулся от ее слов.

— В этой части света деньги решают все.

— И что вы собираетесь делать, подкупить чиновников, чтобы они позволили вам украсть зеленый мак? — Клер пыталась попасть в тон их шутливой беседе, но споткнулась на слове «подкупить», и вышло форменное обвинение.

— Я бы не стал называть это подкупом, — ответил Джек за Кристиана. — Скорее вклад в национальную экономику. А ЮНИСЕНС и вправду намеревается запустить здесь исследовательскую программу, когда политическая обстановка будет поспокойней, так ведь, Кристиан?

— Между тем виз у нас нет, — возразила Клер, — а без них, случись что, власти нам не помогут. А если кто-нибудь из нас сломает ногу? Или в нас будут стрелять?

Джек усмехнулся:

— Ты же доктор, Бен?

— Если кто-нибудь из вас, ребята, сляжет с признаками тератомы, я с превеликим удовольствием произведу неотложную хирургическую операцию на ваших яйцах, — откликнулся Бен. — Не спорю, я давненько не был в операционной, да и обученного медицинского персонала с обезболивающим нам может не хватить, но я уверен, мы справимся и без них.

Кристиан устремил на девушку тот же испытующий долгий взгляд, которым, как она заметила, он буравил ее в Лондоне, когда пытался перебороть ее скрытое сопротивление.

— Я вижу, ты тревожишься, Клер. В таких обстоятельствах всякий бы понял тебя, если ты решишь не продолжать.

В первый раз она услышала о плане Джека от одного из бутанских носильщиков, разгружавших «лендроверы», и тогда была убеждена, что неправильно его поняла. Тот человек подтвердил слова Крохи насчет контрабандистов, постоянно пересекающих долину Ха, и, похоже, они беспокоили его больше, чем пограничные патрули.

— Контрабандистам не понравится, если они увидят, что мы вторглись на их территорию, — сказал он.

— Какие контрабандисты? — спросила она, и носильщик объяснил, что в долину Ха приезжают китайцы обменивать золото, термосы и кеды на западные часы, ручки и седла у бутанских и индийских контрабандистов.

— Кеды на часы? — вслух поразилась Клер. — А что, в Индии и Бутане кедов не хватает?

— Еще они тайком воруют орхидеи, — ответил носильщик.

Теперь на одну чашу весов она положила все эти рассказы, а на другую — поддержку, которую оказали ей Ник и Вэл, денежную поддержку в случае Вэла, и напомнила себе, как ей повезло здесь очутиться.

— Я… да. Думаю, я поеду. Раз вы, ребята, думаете, что все в порядке…

Она чувствовала себя втянутой в чью-то чужую повесть, словно ее вымели, выбросили вместе с прочими неопознанными обломками в мусорное ведро других, более важных жизней. Она больше не была хозяйкой своей судьбы, рассказчиком собственной истории.

На рассвете 2 октября группа выдвинулась из Калимпонга; шесть «лендроверов» отправились с интервалом в десять минут, чтобы вызывать меньше подозрений. Джек был во главе процессии, остальные по парам разместились в двух других джипах позади него, взяв с собой столько носильщиков, сколько смогли влезть в машину. Выехав на старый торговый тракт в Тибет, они миновали еще две отсеченные головы, надетые на колья школьного забора. Клер быстро отвела взгляд, но успела увидеть чью-то омерзительную шутку: рты мертвецов были вымазаны красной помадой. Во всяком случае, она подумала, что это помада. Кто это, гуркхи ~ жертвы полиции или полицейские — жертвы гуркхов, не знали даже носильщики из местных.

— Самое время валить отсюда, — заметил один из лепча.

На всей дороге, тянувшейся вдоль обрыва возле северовосточного отрезка реки Тисты, видны были следы разрушительного действия муссонов. Целые участки пути смыло вниз, и единственная попытка его восстановить состояла в том, что по остаткам верхнего оползня, после того как земля перестала обваливаться, пустили трактор, слегка выровняв поверхность. По этим временным тропам теперь медленно, с трудом, скрежеща осями, пробирались «лендроверы», — у Клер было достаточно времени поразмышлять о том, как они вот-вот соскользнут в реку. Большую часть путешествия она провела с закрытыми глазами. Один из самых старых носильщиков, чуть старше шестидесяти, лепча из Бутана по имени Д. Р. Дамсанг, удивился, узнав, что она боится высоты.

— Когда я был маленьким, у нас в Бутане, — сказал он, — были тростниковые подвесные мосты, такие хрупкие, что нам не разрешалось идти по ним в ногу.

Он высунулся из окна и беспечно посмотрел на вздувшуюся реку в сотнях футов под ними.

— Это даже и в сравнение не идет с изумительными тростниковыми мостами лепча.

Клер, безмолвно молясь о том, чтобы ее избавили от изумительных тростниковых мостов лепча, почти обрадовалась дороге, на которую они выехали, свернув с главного пути вдоль реки. Вымощенная практически полностью камнями размером с кирпичи (хотя время от времени они преодолевали целые валуны), она больше походила на горный обвал, чем на дорогу, и здесь «лендроверам» приходилось еще тяжелее. Чтобы осилить около пятнадцати миль, они тряслись и качались более трех часов, пробираясь сквозь расчищенные от деревьев лесные просеки и через ручьи.

— По-моему, мои внутренние органы расположились совсем в другом порядке, чем тот, что первоначально замыслил Господь, — сказал Бен Клер, когда машины остановились у края поросшего лесом обрывистого склона и пассажирам велели высаживаться на обед.

Здесь Кристиан впервые проявил свои организаторские способности, достав из рюкзака многостраничный перечень содержимого огромной ноши каждого носильщика.

— Каждое утро, — сообщил он им, — я собираюсь галочкой отмечать все, что распаковывалось накануне, чтобы избежать вероятности «случайной» потери или повреждения.

Носильщики, не выразившие ни малейшего негодования по поводу слов Кристиана, казалось, находились под глубоким впечатлением, так же как когда увидели, что он чистит зубы нитью после обеда (действо, которое он неукоснительно исполнял три раза в день, как узнала Клер). Наблюдая за этим обрядом очищения, Джек заметил, что подозревает Кристиана в тайном американском происхождении.

— Только янки так убеждены в моральном превосходстве крепких зубов.

— Чистоплотность сродни благочестию, — сказал лепча, друг Клер, ковыряясь в собственных зубах истертой веточкой.

Д. Р. Дамсанг, как и многие носильщики, носил дешевые кеды, а на других были те легкие тряпичные теннисные туфли, которые Клер помнила еще по детскому саду. Джек заявил, что всем им в Калимпонге выдали ботинки.

— Наверняка уже давным-давно продали.

— Тебя это не беспокоит?

— Это их дело. Я видел, как шерпы забирались на Эверест в пластиковых сандалиях.

Клер, уверенная, что такая нагруженная компания не останется незамеченной, уже начала приучать себя к мысли об аресте и пожизненном заключении (перед глазами стояли заголовки: «Как и ожидалось, еще один неизвестный потомок семьи Флитвуд исчезает бесследно»), когда из леса появился гурт овец, который погоняли четверо мужчин, путешествовавших с группой.

— Издали мы вполне сойдем за пастухов, — произнес Джек.

— Волки в овечьей шкуре, — добавил Бен.

Впрочем, Клер странным образом успокоилась, обнаружив, что повторяет путь Магды, которая использовала овец в качестве вьючных животных, пересекая Тибет в 1880-х по заброшенным, открытым всем ветрам тропам, слишком каменистым для яков.

Присоединившись к стаду, Клер и Бен шли позади западных членов группы, а местные носильщики вскоре очутились далеко впереди, несмотря на свою плохую обувь и тяжелую ношу, которую они крепили с помощью кожаных лент, повязанных вокруг головы. Не так она представляла себе эту экспедицию, эту изгибающуюся гусеницу, резко разделившуюся на восток и запад, и Джек, замедливший свои крупные шаги, чтобы поравняться с ней на пути в лес, похоже, прочел ее мысли.

— Ты думала, мы во всем будем походить на отряд паломников? — спросил он насмешливо.

— Что ж, а разве мы не паломники? — возразил Бен, присоединяясь к ним.

— Безусловно, — бросил Джек. — Отряд паломников, нагруженный такими вещами, как спальные мешки, термобелье, арктические палатки, все, что нужно для высушивания семян и образцов гербария и забора проб почвы, в том числе внушительная коллекция пластиковых пакетов «Зиплок», которых хватит на целый супермаркет в Калифорнии, новейшее записывающее, фотографическое и лазерное оборудование, не считая гравола,[51] антибиотиков, противопедикулезных шампуней, фильтров для очистки воды и упаковок шприцов для подкожных инъекций. Все атрибуты цивилизованного путешествия, по мнению Кристиана. Естественно, их несут носильщики. У нашего предводителя душа викторианского исследователя, Джозефа Хукера, воплотившегося в двадцатом веке: он один, но никогда не одинок.

— Ну, пока он не обернется Скоттом в Антарктике, я ничего не имею против, — отозвался Бен.

Джек засмеялся.

— С нами все будет в порядке, Бен. Кристиан жадно поглощает дневники Эрнеста Шеклтона, с тех пор как я рассказал ему, что в программы американских предпринимательских школ теперь ввели изучение полярных путешествий, чтобы усвоить организаторские способности Шеклтона.

— Как там раньше говорили? Если хочешь добраться до Южного полюса, иди со Скоттом. Если хочешь вернуться домой, отправляйся с Шеклтоном.

Разговор мужчин перешел на трехмесячное исследование Хукером Сиккима в 1848-м, когда он путешествовал с партией из пятидесяти шести человек.

— Пятидесяти шести! — воскликнула Клер, и Джек ухмыльнулся.

— Семеро несли его палатку, инструменты и личное снаряжение, — сказал он. — Еще семеро отвечали за бумаги для высушивания растений, плюс по носильщику для каждого старшины, четверо мужчин для того, чтобы нести одни только боеприпасы, собиратели растений из лепча, восемь мускулистых непальских телохранителей и четырнадцать носильщиков из Бутана, не считая охотников на птиц и зверей и обученных чучельников. Утешайся тем, что по сравнению с командой Хукера наша группа из тридцати человек довольна невелика.

— Только потому, что мы сменили пар на микрочипы, — возразил Бен. — Нас угнетает бремя империи другого толка.

Джек бросил быстрый взгляд на тератолога, раскрасневшегося и покрытого обильным потом.

— Не требуется ли нам немного буддийского просветления, а, Бен? Я напомню тебе об этом, когда мы подойдем к первому высокогорному перевалу. Лед не бережет босые ноги.

Клер признавала, как рада она была не тащить свою улучшенную рентгеновскую камеру: она одна весила пятнадцать фунтов, не считая всевозможных штативов и специальных камер, объективов и фотографических принадлежностей, которые девушка взяла с собой. Как и остальные уроженцы Запада, она несла в своем рюкзаке только самое необходимое вместе с парой-тройкой некоторых предметов роскоши (новой реестровой книгой, а также тщательной подборкой дневников Магды). Джек запасся табаком на несколько месяцев; в рюкзаке Ника лежали его собственные высокочувствительные звукозаписывающие приборы и камеры; Бен, помимо прочих эзотерических текстов, взял с собой тибетскую «Книгу мертвых», «Снежного барса» Маттисена и огромное количество шоколадных мини-батончиков «Херши»; а Кристиан, в дополнение к запискам Шеклтона, имел портативную электробритву, зубную нить, пасту для чувствительных зубов и целый набор предметов гигиены от «Бутс» для борьбы с азиатской склонностью к неряшливости и распущенности, которую считал заразительной.

Вспомнив о молекуле хлорофилла, вдохновившей эту экспедицию, Клер, шагая, развлекалась тем, что приписывала по атому каждому из пяти белых. Была ли она сама хрупким атомом магния в сердце молекулы? Или это Ник, с его искусственной рукой? Прежде чем вступить в темную глубь леса, она бросила последний взгляд на далекий Калимпонг, растянувшийся, как ожерелье, вокруг шеи своей горы, и задумалась, какого рода усилия нужно приложить, чтобы кольцо и цепочка молекулы «Ксанаду» распались. Северные горы, дорога и город на глазах исчезали за грядой пушистых облаков, и Клер понадобилось все ее мужество, чтобы пойти вперед по тропинке.

Несколько часов они карабкались вверх сквозь густой смешанный лес хвойных деревьев и рододендронов, обходя все открытые пастбища, чтобы их не увидели. Поначалу елизаветинское кружево папоротников распускалось на стволах высоко над их головами, но потом, по мере того как отряд все больше и больше набирал высоту, Клер обнаружила, что находится на одном уровне с верхушками деревьев, росших под острым углом к тропинке. Необозримые дубы, нарядившиеся в висячие бархатные накидки из мха, тянули ветви, подобно великанам, готовым обнять своих партнеров по танцу. Вот они, духи этого леса, думала она, время от времени оглядываясь через плечо, и вспоминала слова Магды: «К сентябрю этот бесформенный саван, который месяцами укутывая безжизненный мир, уносит ветром, и тогда под ним обнажается живая переродившаяся зелень». Этот бесформенный саван, шептала про себя Клер, задаваясь вопросом, всегда ли перерождение было таким изнурительным.

Начав до темноты короткий крутой подъем, она спотыкалась и скользила по обомшелым камням; к тому времени, как она добралась до маленькой поляны, где носильщики уже поставили палатки, ее ноги гудели от усталости. В какой точке они достигли Бутана, пересекли границу между одной стороной закона и другой, она не знала и не интересовалась.

3

На обратном пути в Сикким, на рассвете третьего дня, Бен указал Клер на цепь горных пиков, вздымавшихся вдали.

— Канченджанга, третья по высоте вершина мира, на девятьсот футов ниже Эвереста, — немедленно подал голос Кристиан, обнаруживая свою уверенность в способности фактов и цифр упорядочить мир.

Клер, слушая рокочущие звуки названия горы, думала об огромных каменных глыбах и гранитных плитах, сталкивающихся вместе. Тут, словно нарочно желая подтвердить ограниченность их ожиданий, широкая пелена тумана над утесами разошлась поперек, и между разорванными краями облачного занавеса выросла приливная волна белого снега.

— Мы смотрели не туда, слишком низко, — протянула Клер.

— Это частенько создает трудности, — отозвался Бен, к явному удовольствию Джека — его противника в непрекращающемся споре.

— Там обитель богов, — прошептал ей носильщик-лепча, и ей захотелось поверить ему.

Мерцая слева от тропы, словно мираж, колдовской призрак, вершина показалась им на глаза только рано утром, пока из долин не поднялся горячий воздух, скрывший ее, и на закате, когда облако закутало расщелины, будто шифоновый шарф, сброшенный какой-то капризной небесной дивой. В отличие от Эвереста, спрятавшегося посреди архипелага Гималаев, три белоснежных паруса Канченджанги парили в одиночестве: «корабль-отшельник изо льда, качающийся на волнах меньших гор», как назвал ее Бен.

* * *
Граница Сиккима, октябрь 1988 г.

Сегодня рано утром я вышла из палатки пописать и увидела Бена, свернувшегося калачиком в своем спальном мешке возле обрыва, словно подбитый ватой Будда, лицом к заснеженной, залитой лунным светом Канченджанге, а с пастбища под нами доносился чистый звон колокольчиков мулов. Здесь, наверху, гораздо легче принять точку зрения Ника на связанные с Джеком события в Калькутте, которые кажутся уже не такими важными, возможно, потому, что, как говорит Бен, некоторые вещи не предназначены для того, чтобы их открывали. Конечно же, он не имел в виду тайны темного прошлого Джека (которые мы с Ником держим при себе), а рассказывал о британской группе альпинистов, которые в 1955 году остановились, не дойдя до вершины Канченджанги, в знак уважения к местным жителям, которые почитают гору. В их победной телеграмме, отправленной в «Тайме», значилось просто: «Вершина Канченджанги минус пять футов по вертикали достигнута 25 мая. Все здоровы».

К счастью, перед нами не встанут подобные моральные дилеммы. Самый высокий перевал, который нам придется миновать, не превышает девятнадцати тысяч футов; когда я узнала об этом, меня кольнуло сожаление, что странно, учитывая мой страх высоты (в котором я не призналась никому, кроме Д. Р., моего приятеля-лепча). Впервые в жизни я понимаю, почему люди так алчут горных вершин. Пустыни и реки утекают прочь, засасывают; их очертания постоянно меняются и приспосабливаются. Горы же неподвижны. С этих пиков можно проложить четкий курс, прочертить безупречный треугольник. При виде этих гор мне хочется оставить всех позади и отправиться в путь одной, пойти вслед за Магдой к вершинам северо-восточного Сиккима и западного Бутана — той горной цепи, через которую нам придется пробираться в поисках мака.

Это путешествие захватывает всех по-своему. Кристиан машет перед Джеком своим руководством, словно красной тряпкой перед быком, давая нам ежедневные поручения: определи этот тип почвы, Джек, сфотографируй это растение, Клер. Иногда мне кажется, что Кристиан оценивает каждого из нас исключительно с точки зрения той цели, которой мы служим в его тщательно разработанном плане: Ник, с кое-какими представлениями о местных языках и звукозаписывающим оборудованием, представляет собой официальные уши экспедиции; носильщики — ее ноги; я — глаза; Бен — наш историк и толкователь мифов («истинный тератолог», как говорит он); а у Джека есть «опыт» — он знает все хитрости жизни в этих горах, подобно лондонскому таксисту, знающему город как свои пять пальцев.

Мой родственник наметил восемь стоянок между Сиккимом и ущельем реки Цангпо — они все время упоминаются в старых топографических изысканиях, найденных Джеком в архивах ЮНИСЕНС/Флитвудов; мы в шутку называем их «Хроники зеленого мака». Мы должны совершать непрерывные переходы, разбивая лагерь в каждом новом месте не больше чем на два дня; эти дни посвящаются забору проб. В таком случае даже если мы не найдем сам мак, то сможем лучше узнать среду, которая его породила. По крайней мере, так утверждает Кристиан. И потом, остается еще маленькая надежда на то, что мы найдем его семена в почве, так как семена мака могут прождать сто лет, прежде чем дать ростки. Между этими двухдневными передышками мы поддерживаем довольно утомительный режим, отбирая наудачу образцы грунта и растений везде, где наши тропы пересекаются с дорогами «Хроник» девятнадцатого века.

Каждое утро мы поднимаемся до зари, моемся в потоках, таких ледяных, что моя кожа после них кажется забальзамированной, а после завтрака отправляемся в путь; когда днем воздух нагревается, мы. словно яркие гусеницы в наших теплых костюмах, вылезаем из коконов анораков и краг. Мы шагаем по семь-восемь часов в день, ночью воздух щиплет наши лица, будто ледяными иголками, а когда солнце восходит, он благоухает, словно дыхание какого-то большого травоядного животного. Идти и собирать растения, идти и собирать растения — вот ритм нашего путешествия, который едва ли сильно изменился со времен Магды. Как и ей, нам приходится выкапывать ростки из обледеневших обломков пород, которые изменяются от мелкой гальки до крупных голышей; в сильный ветер, в снежную бурю мы должны педантично высушивать и чистить семена, какова бы ни была погода. Здесь по-прежнему есть бандиты и контрабандисты, из-за которых собирательство становится опасным, а местные племена точно так же снабжают нас свежим продовольствием, хотя в их деревнях теперь разве что гидроэлектростанций нет. Не имея виз или подробных карт, мы вынуждены скрываться и таиться, совсем как она и Арун. И хотя связи Джека позволяют пересекать некоторые участки на джипах, необходимость сохранения тайны в сочетании с непростой политикой этого края заставляют нас избегать главных дорог и доверяться проводникам.

Вечером, когда мы останавливаемся на ночлег, я часто пользуюсь остатками дневного света, чтобы незаметно ускользнуть и расположиться в одиночестве с дневниками Магды. Хотя я единственная в экспедиции, у кого есть собственная палатка, нельзя сказать, что я остаюсь в ней совсем одна, когда пытаюсь собрать по кусочкам их с Аруном путешествия: вокруг неумолчно жужжат и шныряют большие и маленькие мотыльки, летающие жуки и уховертки. Самые ужасные из всех — это какой-то вид долгоножек, они постоянно пробегают по моему лицу, словно паутина, отвлекая от вклеивания страниц в мою реестровую книгу: я потихоньку превращаю ее в длинную карту-гармошку, так что в конце концов она, скорее всего, станет походить на те карты девятнадцатого века, которыми пользуется Кристиан. Он называет их «кадастровые описи»; каждая из них представляет собой запись похода какого-нибудь одного местного исследователя, а также всего, что он сам смог увидеть по пути. Бен рассказал мне, что первоначально эти схемы расширяли гипотетическую возможность сделать карту масштабом 1:1, карту, которая в буквальном смысле была бы размером с мир. Довольно забавно, учитывая, что наша лучшая карта Сиккима (купленная в книжном магазине в Дарджилинге) имеет масштаб 1:150 000.

— «Кадастровый» — от позднегреческого слова, обозначавшего перечень или опись; строчка за строчкой, — объяснил мне Крис, когда я впервые увидела, как он сосредоточенно изучает найденные Джеком карты. — Схема, показывающая размеры и значение каждого участка земли.

Он часто изображает передо мной ходячую энциклопедию, слишком буквально воспринимая идею следования «правилам» для человека, который продолжает нарушать закон. У него есть склонность к проповедничеству, как будто он вещает свыше, точь-в-точь Моисей народным массам. На Джека это плохо действует, но у меня возникает чувство, будто я должна высечь заповеди нашего предводителя на каменной скрижали.

Каждую ночь я устраиваюсь поудобней в своей палатке, которую беспощадно хлещет ветер, с книгой, «высунув самый что ни на есть маленький кончик одного только пальца, чтобы переворачивать страницы», как писал Хукер Дарвину из схожего лагеря. Хукер читал Дарвинову «Геологию Южной Америки», я же разрабатываю сланцевые пласты дневников Магды, исследую нижний слой почвы Флитвудов и Айронстоунов. Интерес Хукера я разделяю постольку, поскольку страна (или семья), подобная этой, сочетающая в своей флоре черты нескольких стран, дает возможность проследить то направление, в котором мигрировали виды, докопаться до причин, благоприятствующих миграции, а также до законов, определяющих наши видоизменения.

Сегодня Джек заявил мне, что я переняла несколько старомодную манеру цветисто выражаться, видно, слишком долго изучаю записки Магды. О них уже все знают (хотя я никому не открывала то, насколько ее путешествия с Аруном похожи на наше). Сказав так, он медленно провел рукой по моей голове, которую, исключительно ради удобства, я недавно стала брить бритвой Кристиана, в основном чтобы не подцепить клещей.

— Душа садовода девятнадцатого века в костюме из прочного твида, — произнес Джек, — но тело юного монашка.

Что он замышляет?

4

Как-то утром Бен спросил Кристиана, не считает ли тот, что «Воздушный лес», откуда якобы берут свое начало зеленые маки, мог быть связан с таинственными скрытыми долинами Бутана и Тибета, так называемыми бейул, «возможно, мифическими, а возможно, расположенными в другом измерении, и добраться туда можно только с помощью медитации».

— Это то, на чем Джеймс Хилтон основал свой «Потерянный горизонт»? — поинтересовалась Клер и продолжала размышлять над этой мыслью, когда после завтрака они начали карабкаться вверх.

Она плелась в хвосте за Беном, чье изнуренное лицо заставляло подозревать его в наличии горной болезни, которая, как уверял Кристиан, не наступит до тех пор, пока они не поднимутся на высоту двенадцать тысяч футов.

— Ты это в книжке вычитал, а, Крис? — насмехался Джек. — Она что, поразит точно на отметке двенадцать тысяч футов? И ни футом раньше?

— Хочу задать тебе вопрос, Бен, — начала Клер, — как тератологу.

Бен остановился, положив руку на живот.

— Я отвечу на все, что хочешь, сладкая моя, если ты скажешь, что это за народное средство, похожее на морскую гальку, ты жевала, которое волшебным образом вернуло румянец на твои мальчишеские щечки и позволило тебе навернуть за завтраком холодную яичницу с карри.

Клер вынула из рюкзака пригоршню каких-то белых как мел окаменелостей с застывшими в них папоротниками и травами.

— Местное лекарство, купила его у одной дамы на рынке в Калимпонге, — объяснила она. — На вкус что-то среднее между мелком и шипучкой из сарсапарели. — Она хихикнула. — Дело в том, что я хотела гомеопатическое средство от горной болезни, но, кажется, что-то не так перевели, потому что мой друг Д. Р., носильщик из лепча, сказал, что она дала мне лекарство от головокружения.

Д. Р., когда услышал от Клер описание женщины, счастливо просиял.

— Он сказал, что эта торговка — знаменитая жрица лепча, умеющая подражать звукам ветра, рек и водопадов, «которые очень мелодичны и освобождают души мертвых».

— Полезная штука, — отозвался Бен, тяжело дыша. — Но в данном случае в освобождении нуждается мое тело.

— Погоди минутку! — Клер ненадолго углубилась в альпийский лес, высившийся рядом с их тропой, и вернулась с куском древесной коры. — Вот, пожуй — это лекарство Д. Р.

Бен, тщательно изучив снадобье, заявил, что это кора ивы.

— Ее раньше принимали от горной болезни, пока не изобрели аспирин. Говорят, она облегчает боль, не причиняя вреда желудку.

— Тогда зачем было беспокоиться и создавать искусственное средство? — Она почувствовала, что краснеет. — Глупый вопрос. Очевидно, чтобы получить больше лекарства.

— Не такой уж и глупый. Еще и для того, чтобы люди не уничтожили ивы, как это почти сделали с хинным деревом в восемнадцатом веке, когда открыли, что его кора может вылечить малярию.

Клер тут же засыпала его вопросами, и он поднял руку, чтобы остановить перекрестный допрос.

— Итак, теперь, когда тошнота прошла, самое мое серьезное соображение состоит в следующем: насколько еще мне хватит шоколадных батончиков?

Он широко развел руки в стороны и попросил ее подумать, каким безрассудством со стороны такого маленького, толстого человечка с одним яйцом («но с большим членом и сердцем»), как он, было даже помыслить о таком походе.

— Значит, ты не хочешь услышать мой тератологический вопрос?

— Давай, валяй.

— Это звучит безумно, но… ты же все знаешь о мифах и о раке, верно? Мне интересно… ты когда-нибудь слышал о такой болезни, от которой у людей уши отваливаются?

— Лучшее, что я могу вспомнить, это история, которую рассказал мне один японский друг о том, как вредно есть слишком много морских ушек, цитирую: «А то уши отвалятся». Сначала я подумал, что это просто образчик непостижимого японского юмора, но нет. Похоже, морские ушки питаются водорослями и сохраняют большое количество производных хлорофилла. Если моллюсков есть слишком часто, эти вещества могут накапливаться в коже и вызывать поражения, а раз кончики ушей — те самые части тела, которые больше всего подвергаются воздействию солнечного света, то именно там и развиваются самые сильные поражения. В тяжелых случаях разрушение мягких тканей может отделить ухо от головы! Есть одно восточное проклятие: «Пусть твое правое ухо сгниет и свалится в левый карман». Как знать, может, оно обязано своим происхождением светочувствительности, связанной с хлорофиллом?

— Никогда не думала, что хлорофилл — такая опасная штука, — произнесла девушка, переваривая смысл, который приобретала история Бена в свете всего, что она слышала о Джеке.

— А теперь, Клер, пожалуйста, давай покинем наш университет для двоих на пару минут и просто насладимся утром и пейзажем.

Они оставили открытые склоны и вошли в величественный зеленый лес с огромными деревьями, кора которых была обернута сеткой переплетенных вьющихся растений. Спускавшиеся вниз канаты лиан, свисавшие между стволами, будто снасти с мачт целой флотилии кораблей, напоминали о море; это впечатление усиливали перистые папоротники и эпифиты, под тяжестью которых гнулась каждая ветвь, заставляя деревья скрипеть и наваливаться на свои якоря.

— Как думаешь, куда исчезли призраки этого леса? — прошептала Клер Бену, останавливаясь и наводя камеру на дерево, чья сердцевина сгнила под такелажем вьющихся растений, а образовавшуюся пустоту теперь заполняли перекрученные белые лианы. — Они похожи на гигантские обломки кораблекрушения… а может, на жилы и сухожилия. Как на тех старых картинках, где с людей содрали кожу и обнажили мышцы.

— Какая отвратительная мысль! Лично я думал о соборе. Она усмехнулась.

— Ты всегда предпочитаешь во всем видеть лучшее, Бен?

— Вовсе нет. — Он энергично потряс головой, отметая обвинение в беспорядочном оптимизме, которое часто выдвигал против него Джек. — Но я всегда ищу его. Это часть моей работы тератолога.

— Мне казалось, тератологи должны искать чудовищные формы.

— И восхитительные тоже.

— Вроде опухолей? — поддразнила она.

— Даже опухоли могут быть восхитительными! Ты знаешь, что опухоль по мере своего роста действительно развивается? Отчасти поэтому мне нравится изучать рак: способность бесконечно менять обличья делает эту болезнь достойным противником.

Взгляд Клер снова привлекли древесные фронтоны и готические арки у них над головами. Она потянулась за биноклем.

— Вон там, наверху, видишь? Вот эту проплешину? Похоже на…

Она двинулась вперед, во влажный подлесок, раздвигая листья своей серой футболкой, словно плавник — зеленые волны, опустилась на колени и подобрала что-то вроде резиновой купальной шапочки, одной из тех, что похожи на морские анемоны: такую носила ее мать. Минуту спустя в протянутую ладонь Бена упал спутанный клубок корней-макаронин, в котором легко можно было узнать раздавленную орхидею.

— Клер — ты же не срывала ее!

— Разумеется нет! Их куски там везде разбросаны, и на многих деревьях большие проплешины. Их кто-то крадет.

— Если здесь поблизости контрабандисты, едва ли они по-доброму отнесутся к наблюдателям.

Они поспешили нагнать остальных членов экспедиции, которые остановились на полянке в миле от них, чтобы Ник мог сделать запись. Все еще тяжело дыша после быстрого подъема, Бен тут же принялся рассказывать Кристиану о том, что они обнаружили, но Клер перебила его объяснения.

— Это все равно что… надругаться над церковным кладбищем! — воскликнула она.

Доставая из рюкзака куски смятой орхидеи, она отметила, что Джек был единственным, кто не выразил удивления, — Джек и один из проводников, присоединившийся к ним вскоре после того, как они вошли в Бутан; этот человек должен был отвести их обратно в Сикким.

— Это растения, Клер, не люди, — сказал Джек. — А мы не можем позволить себе связываться с контрабандистами, если они в этом виноваты.

— Едва ли мы в состоянии сообщить о них, — мягко возразил Кристиан. — Это печально, но мы здесь не из-за орхидей.

Клер, возмущенная спокойствием мужчин, повернулась к Нику за поддержкой. Он молчал, но выглядел удрученным, особенно когда Джек взял у девушки спасенное растение и швырнул его в кусты.

— Вот если власти поймают нас с этим, тогда начнутся настоящие проблемы, — произнес он и жестом велел проводникам снова трогаться в путь.

— Очень целеустремленный, этот твой родственник, — заметил Бен. Он крепко стиснул плечо Клер, стараясь утешить. — Меня удивляет, что он всего лишь заместитель командира, особенно при том, что первоначально он сообщил о зеленом маке не Кристиану, а моей группе.

— Правда?

— Джек предложил повести в это самое путешествие команду аспирантов.

— Тогда почему вы не согласились?

— Обычная причина — денег не хватило. Наша университетская группа финансируется правительством. Мы просто не могли обеспечить субсидирование. Тогда он обратился К Кристиану. Как ты можешь догадаться, у ЮНИСЕНС водятся лишние доллары. Конечно же, Кристиан загребет теперь всю славу. — Не сводя глаз с удаляющейся спины ее родственника, он добавил: — Забавно, но здесь Джек выглядит гораздо больше в своей стихии. Может статься, он упустил свое призвание, променяв его на лабораторию.

— Не исключено, что поэтому Кристиан и выбрал его. У меня есть теория, что Крис каждого из нас оценивает только как часть единой экспедиционной молекулы, молекулы «Ксанаду».

Бен рассмеялся.

— Флитвудовская вариация на тему теории Геи-Земли: земля и все, что на ней есть, как единая саморегулирующаяся система.

— У нее что, есть собственная теория? — Ей казалось, она сама это выдумала. — Все с большой буквы: Теория Геи?

— На самом деле это гипотеза. Названа по имени греческой богини земли.

— А, ну конечно, гипотеза! В этом-то и вся разница!

— Ее придумал Джеймс Лавлок, английский ученый, который начал с того, что стал измерять кровяное давление под водой во время Второй мировой войны, и закончил одиноким борцом за охрану природы, открывшим, что предположительно «чистый» воздух над Антарктикой в действительности полон хлорфтористых соединений углерода. Лавлок верит, что Земля, Организм, в конце концов избавится от любого вида, который неблагоприятно воздействует на окружающую среду.

Клер, все еще раздумывая об орхидее, ответила:

— Ах, вот как? Тогда какого черта людям позволили торчать здесь так долго? — Ворона хрипло каркнула у нее над головой, словно призывая девушку растолковать свой довод. — Скажи мне, Бен, почему ты согласился продолжить это путешествие? В смысле без виз?

— Это долгая история, но если вкратце — я несколько лет лелеял безумное желание увидеть гималайский голубой мак.

— Тогда мог бы сберечь силы и не ходить в поход по высочайшим горам мира, — заметила она. — Каждое лето его можно спокойно достать в любом садоводческом магазине.

— Я имею в виду в естественных условиях, таким, как его видели полковник Бейли и ботаники вроде Фрэнка Кингдона-Варда, растущим на альпийском лугу посреди ирисов и примул, рядом с каким-нибудь яком.

— Он даже цвести еще не будет!

— А вот наш зеленый мак, Джеков снежный барс, может, и будет. И за это я бы сделал все, что угодно. — Его лицо, похожее на покрытый пушком персик, сморщилось, словно его пропустили через соковыжималку. — Для меня все растения делятся на маки и остальные, прочие растения, не-маки. Эта страсть захватила меня, когда я учился в Кембридже и один друг дал мне голубой мак Бейли. — Он похлопал себя по солидным складкам на животе. — Точно в насмешку, а? Такой толстяк, как я, и влюбился в этот трепетный, прозрачный цветок, похожий на бабочку? Я составил сумасшедший план, готовился специализироваться на редких альпийских растениях, а пока начал свое дело, торговал растениями по почтовым заказам из своей квартиры в Лондоне, проращивая те семена, что мои друзья собирали в глуши. Действительность накрыла меня с головой: у парадной двери стали появляться сорокафутовые грузовики из Италии, приезжавшие за все большими и большими партиями товара; я говорил: «Посмотрите там, наверху, во второй ванной», а сам в это время жонглировал тремя комплектами заказчиков. И все-таки я по-прежнему питаю к маку непреодолимую склонность, как будто встречаю своего человека в толпе. Словно мы были знакомы в прошлой жизни.

Клер прошла еще несколько шагов, не говоря ни слова; молчание ее спутника прерывалось только его пыхтением.

— Если мы найдем этот мак, Бен, и он окажется таким действенным, как предполагает Джек, ты думаешь, ЮНИСЕНС может попытаться получить патент на лекарство от рака?

Бен, казалось, не хотел отвечать, но Клер не отставала:

— Бен?

— Знаешь, Клер, я легко могу представить тебя работающей в судебной медицине. Археология бы тебе тоже прекрасно подошла. Ты в душе копатель. — Он резко остановился. — Это слишком сложный вопрос, чтобы обдумывать его без дозы кислорода и шоколада.

Ожидая, пока он развернет обертку своего батончика, Клер встала на приличном расстоянии от ущелья, которое спускалось слева от них почти отвесным рядом узких гребней.

— Рак не единая болезнь, Клер, так что здесь не может быть одного лекарства, — медленно проговорил Бен, с сожалением слизывая остатки шоколада с пальцев, а ей показалось, что он уходит от ответа так же, как она отошла от утеса. — Однако факты нашей экономики вынуждают фармацевтические компании стараться изобрести «волшебную пулю», способную застрелить рак наповал, даже несмотря на то что эффективные вакцины против малярии и холеры — болезней, свойственных странам третьего мира, — спасли бы гораздо больше жизней. Мы с тобой, ты и я, принадлежим к пушечной культуре.

На это Клер слегка улыбнулась.

— Кристиан вчера говорил о том, чтобы генетически помещать эфирные молекулы мака в повседневную пищу. Вроде как — не знаю, класть их в арахисовое масло, или картофель фри, или что-нибудь в этом духе. Возможно, это продлит наши жизни на сотню, две сотни лет. Ты «за»?

Бен положил руку на сердце.

— Я не Будда, Клер, даже если форма моего тела указывает на генетическое родство. — Он еще раз глубоко вздохнул и устало потащился вверх по склону, поднимая каждую ногу так, словно его ботинки крепились к земле на липучку. — Наши поиски — это поход Запада за Святым Граалем, Вечнозеленой жизнью, страховкой против старения и смерти. Этим мы отличаемся от Востока, хронически незастрахованного места, где люди больше озабочены духовным страхованием.

Клер подумала, что Джек едва ли стал бы платить взносы за духовную страховку.

— Меня в зеленом маке по-настоящему интересует то, — продолжал Бен, — что он может содержать антитело, которое блокирует рецепторы, позволяющие раковым клеткам сообщаться друг с другом. — Он попытался объяснить этот процесс в более доступных выражениях. — Представь себе, что это плохие ребята, которые плодятся как кролики и развращают все общество. Теперь, вместо того чтобы убивать их химиотерапией, ты изменяешь их гены таким образом, что, хотя они по-прежнему несут в себе генетическую мутацию, делающую из них плохих ребят, их можно поместить в нормальное семейное окружение, где им придется вести себя как следует.

— Хорошие ребята, плохие ребята, Бен? Ты же не хочешь сказать, что если опухоли могут исправиться, то, значит, и люди тоже?

— Так далеко мои выводы не идут — впрочем, почему нет? Не исключено, что этот мак сможет предложить эпигенетическое решение…

— А это что такое? — спросила Клер, вспомнив об эпифизе, кусочке колена, который отделился от бедренной кости, прежде чем они начали срастаться.

— Грубо говоря, это воздействие среды, — ответил Бен; в это время они подошли к лагерю, где их уже ожидали остальные члены группы. — Этот мак может заставить опухоли вести себя как следует, тонко настраивая их химическое сообщение со средой. А если раковые клетки способны исправиться, то какого черта не могут и люди?

Приблизившись к ним, Джек резко закончил этот разговор холодным, категорическим замечанием:

— Может, потому, что люди бесконечно сложнее раковых клеток, Бен?

5

Впервые в жизни Клер оказалась в компании составителей списков и архивариусов, столь же одержимых, как и она. Шаманы лепча, два маленьких смуглых человечка, державшихся очень прямо и с большим достоинством, держали в головах каждый лекарственный корень, лист или цветок, какие только находились в предгорьях Гималаев, буквально читали шатер леса, ведя команду «Ксанаду» через этот отрезок гор Сиккима и прикалывая каждый цвет и оттенок к ткани памяти булавкой имени и цели.

— Цветок Кетаки — пандан, как я полагаю, — бормотал Ник в свой диктофон, отзываясь на замечания переводчика, — его носят в своих волосах девушки, чтобы завоевать любовь мужчин. Семена лечат рану в сердце.

Рану в сердце — ножевую или любовную? Клер, фотографируя, слушала, как летают туда-сюда, словно мячик для пинг-понга, слова веселого языка шаманов, и пыталась понять, насколько далек перевод Ника от исходного значения; в конце концов она решила, что в этом пейзаже можно поверить почти во все, что угодно. Воздух здесь был очень тонок и остр, он напоминал бодрящее молодое вино, которое подают к рыбе; а свет причудливо играл под огромными деревьями, подступал зеленью, которой можно было противостоять лишь непрестанным движением (стоит надолго застыть на одном месте, и обнаружишь на щеке пиявок, а вокруг штатива обовьется лоза). Интересно, думала она, как этот свет повлияет на фотографии, которые нужны Кристиану. Ее собственные руки и одежда все больше покрывались пятнами грязи, и она изумлялась способности генетика содержать ногти в безупречной чистоте, а одежду без единой складочки, словно он путешествовал с невидимым лакеем.

— Сколько, если вообще хоть что-то, знаний лепча записывалось? — спросил Кристиан знахаря-лепча из Гангтока, который переводил для них.

— Очень мало, — ответил тот, — разве что, может быть, в тибетских ламаистских монастырях, где, по слухам, хранятся медицинские свитки. Но в основном эти тайны передаются устно из поколения в поколение.

Многие шаманы свято оберегают свое знание, сказал он, ибо верят, что если поделятся им с непосвященными, то не только действенность растений уменьшится, но и сам шаман навлечет на себя гнев их божеств.

Клер подозревала, что Кристиан с огромным удовольствием поместил бы обоих шаманов под стеклянные колпаки, подсоединив к ним трубки, впускающие кислород и выкачивающие информацию. Впрочем, он и так проверил, со своей приторной любезностью, от которой никуда было не деться, чтобы она и Ник поймали на пленку все деревья, травы и цветы, которые травники-лепча использовали в качестве лекарств. Потом в Англии биохимики ЮНИСЕНС будут решать, отвечает ли за результат одна молекула или несколько и влияет ли на него способ применения растения. Как раз применение и действительные рецепты изготовления лекарств шаманы скрывали, хотя охотно делились именами лекарственных растений и рассказывали об их целебной силе.

— Часто они используют галлюциногены для тайного посвящения и обрядов, связанных с изменением формы, которые называют «встречи с духами», — сказал Джек, объясняя их скрытность.

Ник предположил, что уж в галлюциногенах-то Джек понимал толк.

— Как и все бывшие хиппи, верно?

— Мне всегда было интересно, что случается с хиппи, когда они вырастают, — заметила Клер. — Теперь я знаю. Они переходят в другой лагерь и устраиваются на работу в международные фармацевтические компании.

Приближая объектив к большому, похожему на кружево растению, Клер услышала от Кристиана, что это артемизия, заменитель хинина, использующийся в Китае, и что ее активную молекулу западные химики уже синтезируют.

— Китайцы отказываются вывозить семена, — сказал он, — так что большая удача найти ее здесь, особенно при том, что малярия по-прежнему свирепствует в низменных долинах Сиккима.

Когда она спросила его, зачем им столько образцов различных растений, если он интересовался маками и хлорофиллом, он ответил вежливо, но с той усталой ясностью в глазах, которая появляется у некоторых взрослых при разговоре с детьми:

— Я интересуюсь воздействием высоты на алкалоиды, содержащиеся в растениях, Клер. Позволь мне объяснить это на примере хинного дерева. В горах его алкалоиды, помогающие бороться с малярией, становятся более действенными и встречаются в большем количестве, пока их содержание не достигнет самой высокой отметки у границы промерзания почвы. То же самое может быть верно и для нашего мака: смена среды обитания может изменить его молекулярную структуру, так же, как считалось, что высота влияет на концентрацию содержащегося в нем хлорофилла.

— А что вы сделаете, когда мы найдем цветок, — синтезируете его алкалоиды, так же как с хинином?

Она задала вопрос, надеясь на полный и точный ответ, видя в Кристиане человека, который мысленно никогда не снимал с себя лабораторного халата, результат генетического эксперимента, который, возможно, вскоре и размножаться будет с помощью одних лишь сигналов мозга. Хотя она знала, что у него есть жена — Арабелла — и две дочери с такими же предсказуемыми мелкобуржуазными именами, Клер никогда не могла представить его себе с гениталиями. Ему больше подошла бы какая-нибудь скромная, благопристойная гладкая шишечка, думалось ей, как у дружка куклы Барби, Кена.

— Проблема с искусственными копиями, — вмешался Бен, не давая Кристиану ответить, — в том, что они способствуют развитию мутантных форм той болезни, с которой должны бороться. Так было с антибиотиками и гербицидами, но вот с естественным хинином из хинного дерева такого не случалось, что примечательно. Ни один штамм паразитов, вызывающих малярию, не способен сопротивляться естественному лекарству так, как синтетическим противомалярийным средствам.

Джек протянул руку и потрогал лоб Клер, словно чтобы проверить, нет ли у нее жара.

— Ты принимала свой хлорохин?

— На этих высотах нет малярии, — огрызнулась она.

Он убрал руку с ее лба, легонько скользнув ладонью по щеке девушки.

— Здесь нет, зато в некоторых долинах есть. А паразиты могут жить в твоей крови несколько недель.

Когда дело касается выживания, решила Клер, главное — постоянно меняться и менять свое обличье; и никому это не удавалось лучше, чем Джеку. За обедом ее родственник рассказал историю об одном шамане, увлеченно подражая речи и жестам туземца. Этот спектакль, на фоне гор и занавеса деревьев, преобразил Джека.

— Если я вижу человека, который толст, и утомлен, и не может удовлетворить свою жену, и который постоянно хочет пить, — сказал Джек-шаман, Джек-лицедей, — тогда я привожу его к одному улью в лесу, и на этом месте мочатся мужчины. Если потом я вижу, что пчелы жадно бросаются на мочу этого больного человека, то тогда я знаю, что должен дать ему вот эти фрукты. — Сняв личину, Джек добавил: — Эти фрукты — противодиабетическое средство, эффективны для семидесяти процентов диабетиков. Пчелы слетаются на мочу этого парня потому, что в ней сахар. — Уголки его губ загнулись книзу, являя насмешливую противоположность улыбке, — он всегда так делал, когда втайне забавлялся.

Бен, комментируя актерские способности Джека, заметил, что каждый из членов группы с подъемом меняет свою структуру.

— Как хинные деревья.

Позади Джека облака тянулись вверх, с разгоряченной земли горных пастбищ к холодному небу, превращая дымку тумана в грозный застывший лес мертвенно-белых и пепельных тонов. Как долго нужно видоизменяться, гадала Клер, как далеко придется забрести от своих корней, прежде чем наши ветви научатся расти по-новому? Везде, куда бы она ни взглянула, ей виделись дурные знаки и зловещие предзнаменования.

В тот вечер Ник привел ее в тихое место на краю деревни, в которой они остановились, и прижал к ее ушам свои мягкие наушники.

— Угадай, что это.

Она тщательно вслушивалась, сознавая, что он пытается склеить трещину, пролегшую между ними, но поначалу не слышала ничего, кроме сухого шороха, за которым последовал звук, будто к ее уху поднесли морскую раковину. И снова сухой шорох.

— Понятия не имею, Ник.

— Это беркут, который летел за нами несколько дней, может, потому, что наш путь пролегает на той же высоте, что и его полет.

Через несколько секунд она услышала мелодичные голоса шаманов, а затем несколько слов, каждое из которых как будто заканчивалось одними и теми же шелестящими гласными. Она вопросительно посмотрела на Ника, и он ответил:

— Я попросил их перечислить все слова, которые есть в их языке для обозначения зеленого цвета.

Она вдруг поняла, что за пределами электронного мира, записанного Ником, играет настоящая музыка: деревенский оркестр исполнял серенаду для своих гостей на странных инструментах, скорее растительных, нежели музыкальных.

— Неплохо, — сказала Клер, снимая наушники и кивая в сторону оркестра, — хотя, конечно, не «Роллинги».

Они присоединились к Бену, Джеку и Кристиану возле костра на деревенской площади, а позади них сгрудились носильщики и проводники. Теперь, когда к слушателям прибавились еще двое, оркестр заиграл быстрее, отбивая бешеный темп, и когда музыка достигла апогея, Джек вдруг обвил рукой талию Клер и закрутил ее в танце по деревенской площади так, что у девушки закружилась голова; а местные жители, проводники и носильщики хлопали в такт музыке. Все быстрее и быстрее играли музыканты, пока Джек не оторвал ее от земли, и ей пришлось обхватить его ногами, такой он был высокий. Все засмеялись. Она посмотрела на Ника и увидела, что он возится со своим записывающим оборудованием, проверяя уровень звука, с головой уйдя в работу и не обращая на нее внимания. По маленькой площади с воем носился ветер, роняя в ночь огненные искры костра. Ее голова вращалась быстрее, чем поворачивался Джек. Она снова была маленькой девочкой, а папа кружил ее точно так же на сельских праздниках в Техасе. Разве что объятия Джека нисколько не напоминали отцовские, и Клер показалось, что она почувствовала пистолет на груди ее родственника, закрепленный на лямке под курткой.

— Это пистолет? — спросила она, и ветер унес ее вопрос в ту же секунду, как она подумала, до чего глупо это звучит.

Но Джек услышал, и уголки его рта изогнулись в привычной насмешливой антиулыбке. Он прижал ее голову к своей шее, и она ощутила запах пота, табака и мыла. Они приближались к точке, для которой она еще не была готова, когда Бен прервал их и увел ее в неповоротливом танце под последние такты замирающей музыки.

Сидя возле угасающего костра, Джек обнаружил завидную память на скверные стишки и еще более низкопробные анекдоты. Их с Беном голоса становились все более хриплыми: по кругу ходила бутыль с местным виски, называвшимся «Бутанская мгла».

— Где ты раздобыл это пойло, Джек? — поинтересовался Бен. — Им бы лучше растирать мои ноющие мышцы.

А Джек начал декламировать очередную поэму: «Его преподобие Макферсон из Тамилнада считал кабаре самой дьявольской формой разврата!»

Щеки Клер порозовели, когда она заметила, что родственник бросил взгляд в ее сторону, чтобы убедиться, что она слушает, и только потом продолжил: «И верил, что в перлах и бусах босые смуглянки, прелестны, как гурии, грешны, как демоны ада, плясали на этих ужасно бесстыдных гулянках». На этот раз не было никакого сомнения в том, кому предназначался стишок Джека. Он хлебнул виски, вытер горлышко бутылки рукой и предложил ей выпить. Нарочито сближающее действие, подумала она, передавая бутылку дальше Кристиану, так и не сделав глотка. От обаяния Айронстоуна ей делалось неловко.

Бен, глухой к скрытым смыслам, вернул разговор к поэзии.

— Единственное стихотворение, которое я вообще смог запомнить, написала моя соотечественница, американка, — произнес он, вороша костер остатками тросточки, какие он мастерил себе каждый день из какой-нибудь ветки, и сгоняя светлячков с последних тлеющих углей. — Первая строфа о химике, который создает бронзовое подобие жизни. А во второй так: пора сажать сады, пока я жива, — чтобы встретиться с творцом моего компоста, кладбищенским сторожем.

Джек бросил окурок в огонь.

— Бог как садовник, Бен? Идея не нова, но может привиться.

Бен добродушно улыбнулся.

— Скорее ландшафтный архитектор, какой-нибудь Ланселот Браун,[52] я бы сказал. Человек, который переделывает форму земли.

— Не особенно считаясь с жильцами, — пробормотала Клер. Когда они с Ником остались у огня в одиночестве, девушка указала на его магнитофон, все еще включенный.

— Замечательное качество звука, — сказала она. — Жаль, что ты не можешь записать чувство.

Как ей хотелось, чтобы он посмотрел на нее. Не отрывая взгляда от своего аппарата, Ник объяснил, что пытается поймать на пленку ночные звуки.

— Удивительно, сколько всего можно услышать в тишине, в пространстве между одним звуком и другим.

Еще один способ чтения между строк, подумала Клер. То пространство, что она желала исследовать, пролегало между ней и Ником, но иногда он заставлял ее чувствовать себя так, будто она была слишком материальна с ее неуклюжим интересом к внутреннему устройству и докучливой надобностью узнать все, что только можно. Ему куда больше удовольствия доставляло мимолетное, незаметное, несуществующее.

* * *
Под сенью Гималаев, октябрь 1988 г.

Какие секреты хранит Джек? То же самое он мог бы спросить и обо мне. У всех свои секреты. Достаточно посмотреть на дневники Магды, в которых она пытается скрыть свои чувства к таинственному человеку, которого я называю Арун, в беспорядочном соединении триангуляции и ботаники, викторианской фотографии и подъема индийского национально-освободительного движения. Вся ее хронология умещается в одной плоскости, прошлое и настоящее неразделимы, а заметки, сделанные пером и чернилами, всеобъемлющи; они словно сошли со страниц тех приключенческих историй, которые я так любила в детстве: в них блуждали странствующие рыцари, преследуя и поражая сказочных тварей. Как же заблуждались эти рыцари, вот что меня тогда интересовало. Сегодня, за чтением слов порицания, обращенных Магдой к сэру Джозефу Хукеру, у меня появилось кое-какое представление на этот счет. Не менее всякого другого он был повинен в уничтожении тех пейзажей, которыми восхищался, так она утверждала. Проникнув в Сикким тайком из Тибета вопреки ясно выраженной воле сиккимского раджи, он разграбил страну цветов, а потом еще имел наглость пожаловаться на то, что собиратели наводнили далекие горы Ассама, опустошили их, «словно бессмысленным разбоем», на несколько миль усеяли гнилыми ветками и орхидеями. Ему выпала честь любоваться на горы Сиккима, когда их склоны все еще были окрашены в розовый цвет магнолии Magnolia campbellii. Всего сорок лет спустя Ма-гда обнаружила, что та же самая магнолия стала настолько редкой и находится на грани исчезновения там, «где когда-то можно было взглянуть на них с высоты и увидеть тысячу водяных лилий, колышущихся на волнах бурного зеленого моря».

Сейчас за откидным клапаном моей палатки горные вершины мерцают под звездами ярче, чем когда бы то ни было; они свидетели того, как всей их родине угрожают опасности перенаселения, горных работ, лесозаготовок, строительства дорог и гидроэлектростанций. Всего пять лет прошло с тех пор, как на неопределенное время пришлось закрыть долину цветов в национальном парке Нанда Деви, даже для выпаса местного домашнего скота, а ведь мы теперь вторгаемся в не менее хрупкую среду в поисках цветка, настолько редкого, что его никто не видел уже добрую тысячу лет. Что будет, если мы найдем мак? Что, если нет? Я все время думаю о Джеке (лицедее, химике, исследователе) и его пистолете — ведь это был пистолет? Если да, то, несомненно, у него были причины взять его с собой. «Земля контрабандистов» — вот как называет мой друг-лепча ту страну, в которую мы вступаем.

6

Клер, может, и выкинула бы мысли об оружии из головы, если бы не проводник, которого Джек нашел через две недели после того, как они вышли из Калимпонга; это был коренастый невысокий человек, чье лицо ей сразу же не понравилось, во всяком случае, ей показалось, что она его узнала по фотографии в лачуге Сунила. Если она была права, это был один из двух химиков, уволенных ЮНИСЕНС, и он привел с собой еще четверых таких же крепких спутников, вместе с их собственными десятью носильщиками, которые должны были заменить некоторых лепча. Новоприбывшие были хорошо экипированы, и их одежда выглядела куда более современно, чем твидовая куртка и индийский жилет, с которыми не расставался Джек. Когда Ник поддразнил его, Айронстоун объяснил, что куртка принадлежала его отцу и была очень удобна, так как в ней много карманов.

— Хорошая куртка для человека, которому есть что скрывать, — пошутила Клер, за что Ник наградил ее внимательным взглядом.

В тот день, когда к ним присоединился химик ЮНИСЕНС, Клер снова решила поделиться своими подозрениями с Ником, невзирая на возможные последствия. Она нашла его, когда он в одиночестве сидел с альбомом, прислонившись к березе. Ветер дул в ее сторону и помешал ему услышать приближающиеся шаги и хруст золотистых листьев под ее ногами, пока она не оказалась в паре футов от него; тогда он поднял глаза и улыбнулся, похлопав по земле возле себя пластиковой ладонью.

Устраиваясь рядом с ним у дерева, она хотела заговорить о чем угодно, только не о Джеке. Хотя она работала с Ником дни напролет, их всегда окружали другие члены экспедиции. Редко можно было застать его в те минуты, когда он не был погружен в свой собственный мир звуков и отвлеченных зеленых образов.

— Ты очень озабочен в последнее время, — нерешительно начала она.

Он снова взял в руки альбом, что-то добавил к пейзажу, который рисовал, и снова положил его на землю. Она завидовала его искусству и однажды спросила, учился ли он рисованию, на что он рассмеялся и сказал, что это был дар, «талант, полученный от какого-то давнего рисовальщика в моем роду».

— Наверно, волнуюсь о том, что будет, если мы не найдем этот мак, — говорил теперь Ник. — Мы обошли все места в Сиккиме, где он предположительно цвел, и даже здешние шаманы о нем не слыхали.

— Почему это так важно для тебя, Ник? Ты успешный художник; тебе не нужно самоутверждаться таким образом.

— Разве? — Он поднял свою искусственную руку и тяжело уронил ее, потом потер место, где протез соединялся с настоящей плотью.

Вряд ли это был сознательный жест, подумала она, но он говорил о его чувствах лучше, чем любые слова. Ему необходимо было верить в эту экспедицию, но иначе, чем ей.

— Ты не… — Она умолкла, с сильно бьющимся сердцем.

— Я не — что?

— Просто… думаю об этих проводниках, которых нанял Джек. Они как будто…

— Не совсем заинтересованы в ботанике? — предположил он. — Что ж, нам понадобятся не просто кроткие собиратели растений, если мы наткнемся на контрабандистов — или китайский патруль, — когда будем пересекать долину Чумби.

— Тебя это не беспокоит?

— Что мы нарушаем закон или рискуем нашими шеями? Как говорят, закон — это настоящая задница, а я доверяю Джеку и думаю, он знает, что делает.

Она поспешно заговорила, зная, как неубедительно будут звучать ее подозрения:

— Нет… понимаешь, я узнала этого нового проводника. Он один из химиков, уволенных ЮНИСЕНС. Я видела его фотографию в том мусорном поселке. По крайней мере, я думаю, что это он.

— Если это и вправду один из тех химиков, которых уволили, то Джек, возможно, пытается загладить свою вину. Но я в этом сомневаюсь. — Ник слегка приобнял ее своей пластиковой рукой. — Для вашего брата мы все на одно лицо.

Может, это его объятие так подействовало на девушку, может, оно просто выдавило из нее это неловкое замечание, но она продолжила:

— Я спрашивала Бена про ту историю, что мне рассказали в деревне, про уши, которые отваливаются…

Ник отодвинулся от нее.

— Только не начинай снова, Клер!

Она тут же пожалела о том, что завела этот разговор.

— Но понимаешь… может быть связь между экспериментами Джека с хлорофиллом и ушами… Бен говорит…

— Какими ушами? — раздался прямо за ними голос Джека. Клер резко повернулась и оказалась с ним лицом к лицу.

— Я… Джек! Ты напугал меня! Я не слышала, как ты подошел.

Он сделал пару шагов и беспечно встал в футе от обрыва, прикуривая сигарету.

— Это из-за ветра. Я спустился с холма. Так что там с ушами? Что-то с Беном?

Ник словно застыл. Клер гадала, что еще донес до Джека ветер. Ее родственник с любопытством переводил взгляд с одного напряженного лица на другое.

— Я чему-то помешал?

Ник снова принялся массировать то место, где пластиковая рука соединялась с культей.

— Нет, конечно нет. Мы просто говорили о…

Клер поспешно поднялась на ноги, стряхивая с шортов веточки и листья.

— Мне нужно… э… — Она густо покраснела. — Бен сегодня сказал, что у меня чуткое ухо и что я хорошо усваиваю языки, так что Ник немножко учил меня тибетскому.

— Что, прямо сейчас? — Объяснение, похоже, не убедило Джека. — И как, у него лучше получается, чем у носильщиков?

Она знала, что Айронстоун прислушивался к ее попыткам выучить пару слов из тибетского у Д. Р. Дамсанга.

«Нату Ла, Джелап Ла, Донкиа Ла, — напевала она как-то, читая названия на карте. — Прямо как песня. Ла-ла-ла!»

— «Ла» означает перевал, — Д. Р. улыбнулся на ее слова, — а также окончание предложения для выражения почтительности. Джелап Ла означает одинокий, ровный перевал. Это дорога Янгхазбенда».[53]

— Э… Джелап Ла… — начала теперь Клер.

— Бесполезно учить ее этому, — перебил Джек. — Мы не пойдем по этому перевалу.

— Я рассказывал ей о том, как Янгхазбенд воспользовался этой дорогой, когда напал на Тибет в тысяча девятьсот третьем году, а потом, ужаснувшись рекам крови тибетцев, которую пролили он и его британские войска, обратился в мистицизм.

Клер чувствовала облегчение оттого, что Ник поддержал ее, хотя и была почти уверена, что их история не убедила Джека, улыбавшегося недоверчивой улыбочкой, как обычно — сказкам Бена.

— Верно, Клер, — сказал он. — Раньше, пока китайцы не закрыли границу, тибетские караваны приходили в Калимпонг через Джелап Ла, обходя стороной Гангток. Они предпочитали держать своих вьючных животных в высокой местности, а не в долине реки Тисты, где и люди, и звери гибли от малярии. И пиявки ужасны. — Он кивком указал на ноги Клер. — А они были на той дороге, по которой мы проходили. Видела эти маленькие отродья, которые бешено метались по всем листьям, готовые залезть в мельчайшую щелочку? Похожие на кровожадные запятые. Ты проверяла ноги?

— Нет. Но я уверена…

— Снимай ботинки.

В другое время Клер воспротивилась бы его приказу. Но сейчас она была рада предлогу не встречаться с Джеком взглядом. Девушка стянула ботинки и носки и в ужасе выдохнула, почувствовав дурноту при виде неподатливых раздувшихся черных телец, усеявших ее ступни и лодыжки. Она принялась рыться в рюкзаке в поисках аэрозоля от насекомых, но не успела она его выудить, как рука Джека схватила ее за щиколотку. Когда другой рукой он вынул изо рта сигарету, она дернулась, попытавшись отнять ногу.

— Сиди спокойно.

Он сжал ее лодыжку еще крепче и медленно и спокойно приблизил горящий конец сигареты к первой пиявке.

— Ты делаешь мне больно.

Он слегка ослабил хватку, но продолжил прикладывать окурок к одной пиявке за другой, поднося его так близко к коже Клер, что она чувствовала жар. Несомненно, с такой же невозмутимой аккуратностью он работал в лаборатории.

— Надеюсь, ты делал это раньше, — произнесла она дрожащим голосом.

— Нет. Но мне всегда хотелось испробовать этот метод.

— Не уверена, что мне нравится быть подопытным кроликом.

В воздухе слабо запахло горящей резиной. Ник, наблюдая за процедурой с гримасой на лице, заявил, что она отвратительна.

— Зато эффективна, — возразил Джек, которому не вполне удалось сдержать улыбку.

— Не спорю. Но я лучше пойду и проверю свои ноги в одиночестве.

Глядя, как он шагает к палатке, которую делил с Кристианом, Клер знала, что только увеличила пропасть между ними, заставив его солгать ради нее.

— Откуда у меня такое ужасное подозрение, что тебе это нравится, Джек? — спросила она раздраженно.

— Власть над беспомощной женщиной, ты хочешь сказать? Не думаю, что мне это что-то дает. — Он улыбнулся еще шире. — Хотя не могу быть абсолютно уверен.

Когда он попросил у нее дезинфицирующее средство. Клер отрезала, что сама с этим справится. Он продолжал удерживать ее лодыжку секундой дольше, чем было необходимо. Весьма симпатичная лодыжка, она в душе признавала это, тонкая и смуглая, хотя и покрытая красными язвами в тех местах, где кормились пиявки.

— Умница, — весело сказал Джек, отпуская ее ногу с легким дружеским пожатием. — Большинство людей тошнит от пиявок.

С его стороны это звучало, как выражение искреннего уважения, но как знать? Джек ведь был таким хорошим актером. Прикуривая новую сигарету, он окинул долгим восхищенным взглядом ее босые загорелые ноги и руки.

— Тебе никто не говорил, что солнечные ожоги вредны для кожи, моя маленькая родственница? Рискуешь заработать рак кожи, разгуливая в майке и шортах на такой высоте.

Она быстро нашлась с ответом:

— Я чернею сразу же, как только на меня попадает солнце. Я даже не пытаюсь загореть. В любом случае с твоей стороны очень мило заговорить о раке.

Он усмехнулся, поглядев на сигарету в своей руке, и отбросил ее, словно отказываясь от курения.

— Тебе следует быть осторожней, — произнес он, — а то в конце концов ты станешь похожа на чумазого неаполитанского уличного мальчишку.

— У папы загар был таким же грязно-коричневым. Мама всегда говорила, что в его семье явно кого-то мазнули дегтем.

Губы Джека сузились в тайном веселье. Потом он провел пальцем по ее руке, от плеча до запястья, одним медленным, томным движением, от которого она покрылась гусиной кожей.

— Возможно, так и есть. — Он говорил мягко, как будто мысленно вел с кем-то беседу. — Это может объяснить твое чуткое ухо к языкам.

Под взглядом Клер ее родственник пошел прочь, посмеиваясь про себя. Она подумала, что от высокогорного загара он стал выглядеть моложе и крепче и совсем не походил на ученого. Его выносливость изумляла ее, учитывая то, что он был заядлым курильщиком, так же, как и его грация; его поступь совсем не напоминала ту нескладную марионеточную походку, которая ассоциировалась у нее с высокими худыми мужчинами. Нет, тот кукольник, что управлял движениями Джека, держал руку ближе к центру тяжести. И она еще больше уверилась в том, что ее родственник едва ли захочет делиться славой, если они все-таки найдут зеленый мак.

На следующий день, после нескольких часов тяжелого пути сквозь заросшую джунглями долину, Клер приблизилась к Бену на тропинке, извилисто убегавшей в горы.

— Здесь крутой подъем, Клер, — сказал он.

— Да, прости, Бен. Всего один вопрос.

— Ты всегда так говоришь, и всегда на крутом подъеме.

— Извини. Но… Знаешь, эти новые проводники Джека…

— Ты про Опиумную Пятерку?

Она уставилась на него.

— Почему ты их так называешь? То есть я знаю, что их пятеро, не считая их собственных носильщиков, но почему опиумная?

— Это им подходит. Не сомневаюсь, Джек знает, что делает, но я в жизни не видел такой сомнительной компании. Хотя нет, неправда. Однажды в Мексике… — Он запыхался и остановился вытереть пот с лица.

— Бен, с тобой все в порядке? На вид не похоже, чтобы у тебя был жар.

— Забавно, при том, какой жар я чувствую внутри. — Даже по меркам Бена, это была слабая шутка. — Разве ты не заметила, как здесь жарко?

Но Клер заметила, что, хотя Бен ел не переставая, он очень много потерял в весе. Вероятно, это все от ходьбы и пота, решила она, видя, как он в пятый раз утирает лицо во время их разговора.

* * *
Пограничные области, октябрь 1988 г.

Вскоре мы пересечем долину Чумби и войдем в Бутан, снова незаконно, благодаря близкому знакомству новых членов нашей экспедиции с тропами контрабандистов. Теоретически границы этих «районов повышенной напряженности», оспариваемых приграничных территорий между Бутаном, Сиккимом, Тибетом и Индией, охраняются военными. Однако, как говорит Джек, если люди хотят нелегально провезти какие-либо вещи, они находят выход — к тому же невозможно наблюдать за всеми перевалами в высочайших горах мира. Все-таки меня поражает, почему ни у кого не возникает вопросов по поводу знакомства Джека с такими людьми, что нынче служат нам проводниками. Как вообще ботаника связана с такими типами? Я думала о странной беседе, которую он вел сегодня с Ником, — о том, чтобы легализовать героин, а потом обложить его налогами, как табак. Джек сказал, что не видит разницы между экспортом американского табака в Южную Америку и Китай и экспортом азиатского героина в Америку.

— И то и другое — потенциально смертоносные наркотики, которые человек принимает по собственному выбору, и прекрасные источники иностранной валюты. Разве что в Азии, где опиум часто является единственным верным способом обеспечения безопасности, наркобароны — герои.

Я добавила этот разговор на карту географии моего родственника, которую составляю; результаты триангуляции еще не подтвердились, но стоит проводить дальнейшие изыскания:

1. Библиотека Ботанического общества: отсутствующие рисунки, все они относились к зеленому маку и тому маршруту, по которому мы идем в ущелье Цангпо.

2. ЮНИСЕНС: слухи о связи Джека с наркотиками и подделкой результатов экспериментов.

3. Мусорный поселок: рассказы Сунила об ушах, Джеке, и тот прием, который мне оказали, стоило только упомянуть его имя.

4. История Бена о том, как хлорофилл может повышать светочувствительность человеческой кожи вплоть до того, что люди заболевают раком.

5. Проводник, который присоединился к нам на дороге контрабандистов в долине Чумби, отсутствие удивления у Джека, когда он узнал, что из леса украдены орхидеи.

6. Химик из ЮНИСЕНС (?), появившийся без всяких объяснений со стороны Джека, хорошая оснащенность его Опиумной Пятерки.

7. Пистолет Джека (?) и его сомнительные друзья.

7

На следующий день они подошли к подвесному мосту.

Клер читала о таких мостах в дневниках Магды и надеялась, что все это были лишь изобретения далекого прошлого, давно уже уступившие место бетону и стали.

«Когда все лепча единодушно решают построить мост, — писала Магда, — их шаманы определяют благоприятное для строительства время, и в этот день все здоровые лучники привязывают нити тростника к своим стрелам и пускают их через реку. Потом из этих основ они возводят мост, подобный тому, что лежит перед нами. Я знаю, что мой друг сидел здесь и рисовал это ажурное переплетение тростника и бамбука, висячей дугой изогнувшееся над пропастью, так как на его рисунке отчетливо видна та же самая пропасть с баньяновыми деревьями на обоих скалистых краях. Шагая по раскачивающемуся мосту над стремительно несущейся белой водой, я чувствую его совсем рядом».

Пока группа не подошла к мосту, Клер удавалось скрывать свой страх высоты, в основном благодаря тому, что боялась она, в сущности, не самих гор. С ними она еще могла справиться, а вот с обрывами возникали сложности. А этот мост был сплошным обрывом: длиной четыреста футов, он являл собой не просто ненадежную, но прогнившую опору, а ручей, лившийся на несколько сотен футов ниже, вздулся в стремительный поток из-за обильных дождей. В свете предзакатного солнца казалось, что хрупкие веревки и стебли тростника, переброшенные с одного берега на другой, не прочнее нитей разорванной паутины.

— Таких мостов хватает только на полгода, — сказал Д. Р. Дамсанг Клер и Бену. — На более старых, запущенных мостах бамбук часто прогибается, и люди повисают на тонких тростниковых веревках, словно фонарики.

— По-вашему, сколько вот этому мосту?

— Больше трех лет вот этому мосту.

— Вот сукин сын! — пробормотал Бен.

Клер ничего не могла ответить, потому что крепко стиснула зубы, чтобы те не стучали.

Послав одного из лепча на другую сторону, чтобы проверить мост, Джек сообщил остальным, что переправа, возможно, не так плоха, как кажется. Такие мосты в целом довольно безопасны, заявил он, хотя и невероятно просты.

— Мне не нравятся слова «в целом» и «довольно» в таком контексте, — шепотом сказал Бен Клер.

— Две тонкие параллельные лианы, которые протянуты через реку и привязаны на каждой стороне к деревьям, относятся к семейству пальм рода Calamus, — объяснил Джек, однако его ботаническая точность служила весьма ничтожной поддержкой для ветхого сооружения. К этим параллельным стеблям тростника в палец толщиной крепились другие стебли той же пальмы, связанные с первыми в виде треугольников, на них, в свою очередь, держался настил из палок бамбука. И бамбуковые стебли совсем не обязательно были привязаны к тростнику. — Это не проблема, — добавил Джек. — Надо просто держаться за верхние параллельные тростниковые веревки, подвесные канаты, взяв по одному в каждую руку, и идти вперед по бамбуковому настилу.

Бен поморщился:

— А что если бамбук выскользнет из-под ног?

— Тогда ты повиснешь поперек ущелья, как и сказал тебе твой приятель-лепча. — Джек усмехнулся ему. — Это увлекательно, но руки в этом случае лучше не разжимать.

— О господи.

Лепча вернулся и с улыбкой уверил их, что мост вполне надежный и выдержит, если по нему пойдут не больше чем двое человек зараз.

— И эти двое не должны идти в ногу, чтобы мост не опрокинулся.

— Чтобы мост не опрокинулся, — повторил Бен. — Ёперный театр!

Клер смотрела, как ее родственник прошел часть пути по мосту, а затем нагнулся, чтобы посильнее натянуть одну из тростниковых треугольных перевязей.

Она думала, ее сейчас вырвет.

Все носилыцики-лепча сняли свою обувь и привязали ее к рюкзакам.

— Пожалуйста, сделайте так же, мисс, — сказал Д. Р. — Легче будет цепляться за бамбук, он иногда бывает очень скользким.

Она повиновалась, словно во сне.

— Если делать шаг за шагом, со мной все будет в порядке, — говорила она себе, крепко зажмуривая глаза.

— Очень скользким? — переспросил Бен. — Он что, серьезно? Очень скользкий? Не считая того, что он и так выглядит, будто сделан из кружевных стрингов?

Джек послал вперед половину лепча, чтобы придать всем уверенности. Клер наблюдала, как они беспечно ставят ноги, словно идут по Бруклинскому мосту. Она встретилась взглядом с Айронстоуном и попыталась не выдать дрожание нижней губы. Сзади нее Бен пробормотал: «Аль-Сират», — и, решив, что это ругательство на удачу, она повторила, но уже громче:

— Аль-Сират.

Бен взглянул на нее.

— Не знал, что ты знакома с арабской мифологией, Клер.

— А это она? Я думала, так желают удачи.

Он поставил одну ногу на мост.

— Аль-Сират — мост над серединой ада, тоньше сабли, по которому должен пройти всякий, кто желает попасть в рай.

— Это всего лишь мост, Бен, — вставил Джек. — Не миф.

— Я предпочитаю мифы, — парировал тератолог, делая второй шаг. — У них меньше вероятности разрушиться на полпути.

— Ну, не знаю, не знаю, — ответил Джек.

«Трусиха, трусиха, трусиха», — твердила себе Клер, закрыв глаза.

Когда она снова открыла их, казалось, всего секунду спустя, вся группа уже была на том берегу за исключением Джека и Д. Р. Дамсанга.

— Теперь ты, Клер. — Он махнул рукой, веля ей идти вперед.

— Нет. — Она произнесла слово тихо, но твердо, зная, что это невозможно.

— Давай! Ты всех задерживаешь.

— Я знаю, — сказала она извиняющимся тоном. — Я не могу.

— Конечно можешь! — резко возразил он.

— Я упаду.

— Не глупи. Иди за мной. Давай. — Он нетерпеливо повернулся и пошел прочь от нее по шаткому, сотрясавшемуся мосту.

Она устремила взгляд через пропасть на Ника, Бена, всех остальных, смотревших на нее, и не могла объяснить. Ей это снилось. Пальцы ног похолодели. Она не могла ни за что ухватиться. «Вот так они и расстались, она на одной стороне ущелья, он — на другой».

Пошел дождь. Джек закричал ей, предупреждая, что бамбук становится более скользким, опасным. Внизу, в бездне вызревало огромное пенистое облако, отрезавшее их друг от друга. В дымке тумана она различала тени и движения из прошлого, словно ехала в поезде с запотевшими окнами, где нужно было лишь протереть стекло рукой, стереть эту мглу, чтобы увидеть прежний мир и старых мертвецов, заглядывающих внутрь. «Он подождал, пока она не перешла на другую сторону, а потом перерубил мост так, чтобы она не могла вернуться». Все ее тело стало липким от пота. Она задрожала, когда пелена тумана, поднимавшегося над пропастью, выросла и превратилась в высокую стену, в которой девушка видела темную фигуру, махавшую ей, звавшую идти за собой, а голову этой фигуры окружала яркая радуга.

— Смотри! — закричала она, показывая.

— Давай же, иди вперед, дура! Это просто игра света, отбрасывает твою тень на облако. — Джек протянул ей один из своих носовых платков. — Завяжи глаза, и тогда я проведу тебя. Старый фокус, надо не видеть того, чего боишься.

Она и хотела бы сделать это, но не могла. Да и не важно, открыты ли глаза. Она прекрасно представляла себе пропасть в воображении.

— Пожалуйста, сэр, давайте я посажу ее на спину, — сказал Д. Р. — Она очень маленькая, да и я не такой уж большой. Вместе мы весим не очень много. Если вы пойдете сзади, тогда ничего плохого уж точно не случится.

Клер дрожала всем телом.

— Не говори ерунды, приятель: посмотри на нее! Она не сможет удержаться на твоей спине. Соскользнет и тебя утянет за собой. — Джек потряс головой. — Если кто ее и понесет, так это я.

И тут Клер внезапно поняла, что на это он и рассчитывал с самого начала. Он был слишком умен, проницателен, чтобы не заметить, как она боится высоты. А его старательное объяснение ненадежности моста было задумано для того, чтобы усилить ее страх.

— Нет, — сказала она.

Джек подхватил ее и взял на руки, как ребенка.

— Держись, ради бога. Мне нужна одна свободная рука, чтобы хвататься за тростник.

И ступил на мост.

Клер почувствовала, как тонкая паутина закачалась под ними. Один раз она взглянула вниз и увидела их опору для ног, единый хребет из стеблей бамбука. Они не были закреплены, привязаны друг к другу или боковым треугольным перевязям. Она закрыла глаза.

— Хватайся за другой канат, черт возьми! — Джек выругался на Д. Р., шедшего позади них. — Я не могу удержать эти чертовы штуки параллельно.

Колебание началось очень медленно, не более чем дрожь от движения, словно слегка потрясли скакалку. Потом вся эта длинная висячая хрупкая паутина принялась колыхаться и раскачиваться, крутясь из стороны в сторону, пока наконец тростниковые веревки не прогнулись, подвешивая их над зиявшей внизу пропастью.

Она почувствовала, что начинает отпускать шею Джека. В это время его рука, державшая ее, ослабила свою хватку.

«Я сейчас упаду, — сказала она. Подумала, что сказала. И мысленно добавила: — Он собирается меня выпустить. Это будет несчастный случай. Никто не сможет его обвинить».

И тут прямо за спиной она услышала ровный голос Д. Р. Дамсанга: он давал мосту имя, возводя опоры, перебрасывая через ущелье канат слов:

— Эти два стебля тростника мы называем Саомгьянг, а качающиеся тростниковые петли — Ахул. Настил из бамбука, по которому идут путники, называется Саомблок, две главные параллельные полосы тростника, крепко привязанные к деревьям, чтобы сделать нашу переправу надежной, зовутся Саомнгур, а выходы по обеим сторонам моста мы именуем Саомвенг. Саомгьяш, Агул, Саомблок, Саомнгур, Саомвенг.

Он умолк и снова повторил эти странные слова, воспевая мост, речью сплетая вместе разорванные стебли тростника. Баллада против страха.

В каком-то укромном уголке ее сознания зародилась мысль, что, упади она сейчас, все обошлось бы.

— А целиком наш мост называется Саом.

И тут они очутились на другой стороне.

8

Клер открыла глаза и увидела лицо Джека в паре сантиметров от своего; его рот окружили напряженные морщинки. Он прокашлялся, прежде чем заговорить, но голос его все-таки был хриплый.

— Ну как, все запомнила, моя маленькая родственница? Я тебя потом проэкзаменую.

Она соскользнула с его рук на землю.

— А целиком наш мост называется Саом, — сказала она.

Гул радостных возгласов раздался со стороны ожидавших мужчин.

Проявив мягкость и такт, носилыцики-лепча разбили лагерь довольно далеко от моста — так, чтобы Клер не видела его. Еще большую радость она ощутила, когда спустилась ночь и все сели у огня, разговаривая за едой о прошедшем дне так, словно она не опозорилась. Никто ни словом не упомянул об этом, пока по кругу несколько раз не прошла бутылка «Бутанской мглы», и тогда Бен беспечно заметил:

— Так, значит, ты боишься высоты?

— Ужасно.

Глупо было бы отрицать это.

— Может, Кристиан забыл упомянуть, что эта наша небольшая поездочка проходит по высочайшим горам мира? — спросил Ник.

— Я не люблю не столько горы, сколько утесы. И обрывы. — Она замолчала. — И подвесные мосты, наверно.

— Отрадно слышать, — сказал Кристиан. — Джек, сколько еще мостов нам встретится по пути в ущелье Цангпо?

Все засмеялись. Клер тут же взвилась:

— Возможно, вы удивитесь, но я не первый исследователь Гималаев, который боится высоты. Фрэнк Кингдон-Вард тоже страдал от такой фобии, но это не остановило его от походов по более опасным дорогам, чем наша. — Девушка улыбнулась окружавшим ее мужчинам. — По крайней мере, у меня нет страха перед пиявками или трупами… или пистолетами.

Едва только слово было сказано, она сама задалась вопросом, зачем произнесла его.

Айронстоун смеялся вместе с остальными, но на его лице застыло настороженное выражение.

— Я буду иметь это в виду, если мы наткнемся на какие-нибудь трупы, — сказал он. — Или пистолеты.

Бен признался, что оружие пугает его до смерти.

— Почему? — спросила Клер. — Оно ничем не отличается от любого другого снаряжения. Пока следуешь инструкциям. Моя мама научила меня и брата стрелять. — Она заметила, что Джек наблюдает за ней, ждет ее следующего шага.

— Мы сейчас не на Диком Западе, — отозвался Кристиан, — и даже если бы у нас был пистолет…

Она колебалась, сознавая, что собирается сделать очередной ход в игре.

— Мне хочется вам показать. Я могу воспользоваться пистолетом Джека. Если он не против.

Наступило молчание — одно из тех, когда каждый перестраивает свои мысли.

— Конечно, если бы у Джека был пистолет… — начал кто-то.

— Я заключу с тобой пари, Клер, — перебил Джек. — Можешь играться с моим пистолетом хоть в полицейских и грабителей, если снова пройдешь по этому мосту. Только до половины, если хочешь. — Он хлебнул виски. В упавшей тишине слышно было, как он глотал. — Но на этот раз я пойду сзади, вместо того чтобы нести тебя.

Тут же раздались протестующие возгласы. Бен и Кристиан настаивали, что идея нелепа, что Клер и так уже достаточно натерпелась за сегодня и что еще будет время перебороть ее страх высоты. Ник заметил, что уже стемнело, а Джек несколько перебрал.

— Не волнуйся, Клер, — сказал Джек. — Я знаю, что прошу слишком много. Уверен, кто-нибудь из нас будет счастлив перенести тебя через все мосты отсюда до Тибета.

— Отлично, — ответила она, зная, что он нарочно выводит ее из себя и она не должна попадаться на его удочку. — Я сделаю это.

Как только она это произнесла, все ее тело сжалось и превратилось в сплошной желудок, желавший вывернуться наизнанку, а лицо сморщилось от беспокойства, как у обезьянки. Не позволяя себе отступить, она тут же встала и направилась к мосту; огонь ее фонарика мигал перед ней, словно блуждающий огонек.

— Из этого мира в иной, — прошептала она.

Клер слышала, как мужчины сзади поднялись и последовали за ней; Джек шагал рядом. Они подошли к мосту, мягко покачивавшемуся под вечерним ветерком. Девушка сбросила ботинки и почувствовала, что страх закипает в ней, как то огромное перо тумана, поднимавшееся из ущелья. Зубы стучали. Вспомнился Робин, который так любил лазать. Задержи взгляд на отдаленной точке, вот что он сказал бы. Не опускай голову, не отводи глаз от того, куда идешь, и не оглядывайся назад. Она вцепилась в тросы, словно клешнями, и поставила ногу на хребет шаткого бамбука. Ладони стали влажными от пота и скользкими, словно их намылили.

— Не волнуйся, — громко сказал Джек. — Я буду прямо за тобой.

Услышал ли кто-нибудь из мужчин у1розу в словах ее родственника? А ведь они были угрозой, в этом Клер была уверена. Она встала на мост обеими ногами и двинулась вперед; руки она каждый раз передвигала не больше чем на дюйм, нервно хватаясь за канаты, словно в одном ритме с сокращениями своего желудка. Думала: все не так плохо, темнота скрывает высоту.

Джек ступил на мост, и все сооружение задрожало и запрыгало. До ее ушей долетел рев стремительно несущейся воды. Она уже далеко отошла от надежного берега, обеспечивавшего устойчивость, и луна, отражавшаяся в воде далеко внизу, ясно осветила бамбук.

Джек пошел быстрее и держался ближе к ней; от каждого движения мост колыхался и раскачивался.

Он нарочно идет со мной в ногу, думала она. Хочет ли» шить нас равновесия.

Смотри вверх, смотри вверх, смотри вверх.

Она подняла глаза и увидела вершины, испещренные песчаными склонами, а вдалеке гряду заснеженных пиков, выделявшихся на фоне ясного ночного неба, таких же ярких и твердых, как отшлифованные кости, позвонки земли. Еще ближе, с карниза скалы свисал монастырь, точно ласточкино гнездо. Может, это и было гнездо.

Она дошла уже почти до середины моста.

Сейчас, подумала Клер. Вот сейчас он это и сделает. Если я упаду здесь, все решат, что это несчастный случай. Это и будет несчастный случай. Он может потянуться ко мне и сделать вид, что ловит меня, а сам позволит мне выскользнуть из его рук. Ей хотелось оглянуться через плечо, дать ему понять, что она готова. Но тогда пришлось бы посмотреть на бурлящую внизу воду и вновь испытать то ощущение, будто и она, и мост стремительно уплывают прочь.

Она слышала, что Джек сделал шаг позади нее. Он был очень близко.

И Клер принялась петь один за другим шаги, которые привели ее сюда: Саомгьянг, Ахул, Саомблок, Саомнгир, Саомвенг. А целиком наш мост зовется Саом. Безмятежное слово мирного народа, привыкшего переходить мосты.

Она почувствовала, как рука Джека сжала ее плечо, скользнула вниз к запястью и отцепила ее пальцы от тростникового каната. Отдергивая руку, Клер повернулась лицом к Айронстоуну, снова крепко схватившись за тросы. Его лицо было очень суровым, как и ее. Возможно, он действительно верил, что девушка облегчит ему задачу.

— Здесь середина, Клер, — сказал он. — Теперь можно возвращаться.

Обратная дорога прошла как во сне. Одно мгновение ее жизнь висела на волоске, а в следующее она уже сидела у костра, и кто-то накинул одеяло ей на плечи. Джек курил сигарету. Остальные трое поздравляли ее; Бен, почти впавший в истерику от облегчения, прыгал вокруг нее, точно щенок Лабрадора на коротких и толстых лапах. Ник предложил глотнуть виски. Утирая рот тыльной стороной ладони, Клер бросила взгляд на своего родственника и попросила пистолет.

— Это что, русская рулетка?

— У него нет пистолета, Клер, — сказал Бен.

— Есть.

— Уже слишком темно, — отозвался Джек. — У тебя рука будет дрожать.

Кристиан внимательно посмотрел на Джека.

— Перестань дразнить ее своим мифическим пистолетом, Джек. Она за сегодня уже достаточно натерпелась.

Девушка вытянула вперед правую руку, выпрямила ее ладонью вниз. Никакого движения не последовало. Она развернула ладонь и слегка поманила пальцами, так же как Джек на мосту днем. Секунду он пристально смотрел на нее, потом засунул руку в свой жилет и вынул оружие. Его появление было встречено гробовым молчанием; потом Кристиан спросил:

— Какого он образца?

Он что, надеялся, что если даст ему имя, запишет в категорию, то тогда лучше поймет, зачем он Джеку?

— Понятия не имею, — ответила она, довольная небольшими размерами оружия. Оно легко и приятно легло в ее руку. — Пистолеты вроде автомобилей. Мне наплевать, какой они марки, главное, чтобы работали.

— Ну и цвет, конечно, — добавил Бен, пытаясь заставить ее улыбнуться.

— Во что будешь целиться? — спросил ее родственник.

Она наклонилась, скользнула рукой в карман его жилета и вытащила пачку табака, чувствуя острый, нервный запах его пота, вызванного ее действием, потом подошла к краю полянки и закрепила пачку на скрюченной ветке дерева.

— Пожалуйста, вы не могли бы посветить на это — своими фонариками то есть?

Она знала, что проводники и носильщики присоединились к группе у костра. Клер сняла пистолет с предохранителя и встала так, как учила ее мать: ноги врозь, колени чуть согнуты, обе руки свободно держат оружие. Она выстрелила три раза и вернула пистолет Джеку. Никто из них не позаботился проверить ее меткость. Они стояли друг против друга: два родственника, уже не такие дальние, измерявшие то, что осталось от расстояния между ними, признавшие взаимную кровную враждебность. Носильщики побежали к дереву. Один из них поднял пачку. Из уголка, куда попала Клер, сыпались ниточки табака.

— Неплохо, — крикнул Кристиан, исследуя дерево и пачку. — Слишком низко и слишком сильно скошено влево, но совсем неплохо. Примерно по дюйму между каждым попаданием. Довольно кучно, хотя и не в «яблочко».

— Зависит от того, куда она метила, — сказал Бен. — Если это яблочко и не распалось потом на половинки, то уж точно было бы изрешечено.

— Разумеется, она знает толк в оружии, — вставил Джек. — Она же янки, разве нет?

Все ушли спать, кроме Джека, который остался сидеть у костра в одиночестве, куря сигарету за сигаретой. Клер казалось, будто через все его тело пропустили электрический ток; он был напряжен, словно большая тощая кошка, готовящаяся к прыжку. Вернувшись к себе в палатку, она взяла один из дневников Магды и попыталась уйти в чтение. Она чувствовала огромное волнение, и ей совсем не хотелось спать. Внутри нее произошел какой-то сдвиг. Что-то еще случится, она знала. Последнее, что она прочитала, было: «Я человек, способный зайти слишком далеко». Потом ей помешали.

Клер старалась освободиться из-под его чар, не находить его привлекательным, старалась забыть, как хорошо было чувствовать его кожу рядом со своей, его запах, его жесткое длинное тело, очень белое, кроме загорелых рук и лица. Удивительно белое по сравнению с черными волосами на мошонке, как она заметила, когда он включил фонарик в ее палатке, «взглянуть на моего маленького монашка». Джек был умелым любовником, решительно исследовавшим, как ее тело отвечает на его ласки, хотя, когда все закончилось, она почувствовала смущение. Ей не хотелось связывать себя с затхлым запахом внутри палатки, горячими животными парами, которые наводили на мысли о том, как давно она не принимала ванну. Она сказала Джеку, что раскаивается, надеясь на утешение. Однако он только провел рукой по ее маленьким плоским грудям, заставив ее все еще чувствительные соски ощутить шершавую, мозолистую кожу его ладони, и уронил, что ему жаль. Беспокоясь, что задела его чувства, Клер поспешила уверить его, что он вел себя как герой, когда нес ее через мост. Она сама слышала в своем голосе детский восторг: слово «герой» было явно неуместно в свете того, что только что произошло между ними.

— Герой? — Джек, хмыкнув, повторил это слово с интонацией, которая ей не понравилась. — Источник всего героического? — Он говорил почти презрительно (но кого он презирал — себя или ее?), а потом отодвинулся от нее и положил голову на руку. — Герой, героиня… Ты знаешь, что это один немецкий химик придумал такое выигрышное торговое название для героина? Оно от немецкого слова «hervisch», означающего могущественный или героический. В тысяча восемьсот девяносто восьмом он работал на Байера, производителя аспирина. Конечно, это случилось спустя годы после того, как Райт проделал в Паддингтоне первые опыты, пытаясь найти замену морфину, не вызывающую привыкания. Байер сорвал огромный куш, выпустив в продажу новое чудо-лекарство, внушающее благоговейный трепет болеутоляющее. Оно продавалось в привлекательных коробочках, на этикетке которых были нарисованы лев и земной шар. Его рекламировали как не вызывающее привыкания средство для лечения кашля и проблем с дыханием. Не вызывающее привыкания! Нелепо, правда?

Не готовая к иронии, Клер уставилась на тонкое, красивое лицо Джека и почувствовала унижение оттого, что раскрылась ему, — что была раскрыта им, распростерта, растянута для всяческого проникновения. И это человек, который только что занимался со мной любовью, подумала она и тут же поправилась: трахнул меня, пытаясь наказать себя за проявленную слабость.

— Как ты дошел до того, что стал таким дерьмом, Джек? — Напрасное замечание, сделанное, чтобы вернуть хоть немного самоуважения.

Джек, казалось, искренне удивился ее реакции. Она наблюдала, как он ищет причину и выдумывает подходящий ответ — человек, способный надевать на себя разные личины, словно двустороннее пальто. Он придвинулся ближе и провел пальцами по ее щеке.

— Прости, милая, а ты ожидала признаний в неугасимой страсти?

Снова оставшись в одиночестве, Клер с тревогой размышляла о том, как легко могут соблазнить логика и ирония, сделать так, что твоя вера превратится в неправильное понимание фарса, а надежда — в ошибку в суждении. Грехопадение — не столько волнующий прыжок с высоты, сколько полоса незначительных заминок и мелких ошибок при чтении карты. Раньше она относилась к Джеку настороженно, теперь же она боялась его так, как в детстве боялась зеркал: можно бросить взгляд на их поверхность и увидеть свое лицо ужасно искаженным или поймать отражение чего-то, что прячется за углом, подстерегая тебя. Она чувствовала себя очень маленькой и не желала стареть в отражении Джека.

Следующие несколько дней она сторонилась своего родственника настолько, насколько это было возможно. Она испытывала смущение при мысли, что Бен их слышал, и подозревала, что Кристиан не одобрял, а Ник избегал ее (что он должен был подумать, после всех ее намеков про Джека?). Она много размышляла над искусственными горизонтами Магды, о том, как легко устремиться к одному из них. Позднее, просматривая свои собственные дневники того времени, Клер была поражена их двусмысленностью. Посторонний мог бы догадаться, прочесть между строк, но не найти доказательств.

* * *
Граница, октябрь 1988 г.

Зачем я сделала это? Что это было, празднование маленькой победы в честь проявленной храбрости? Хотела Ника, а получила Джека. Дура, дура, дура. Если бы я раньше погасила свет в палатке, если бы не засиделась так поздно за чтением Магдиной жизни, вместо того чтобы позаботиться о своей собственной, если бы, если бы, если бы…

Теперь, когда я пытаюсь представить себе дьявола, у него лицо Джека, его понимание подоплеки международных финансовых каналов, его логика. Джек; потомок Айронстоунов по прямой линии от пламени и серы. До того, как я встретила его, мое восхищение перед учеными покоилось на твердых основаниях. Власть ученых над незримой Вселенной, вот что меня привлекало. То были люди, на чьей стороне стояла логика. Задай им любой вопрос, и на все у них найдется теория, гипотеза. Спроси у них, почему течет чайник, и они выдадут тебе Теорему Чайника, Второй Закон Протекаемости, Последнюю Теорему «Твайнингс».[54] Разумеется, со временем станет ясно, что знание причины протечки не означает, что ее можно остановить, и кое-кто в таком случае мог бы отказаться от подписки на «Нью сайентист» или «Сайентифик америкэн». Или, возможно, сдать билеты на очередной сеанс «Стар трека». Но только не я. Я продолжала верить. Пока не повстречала Джека. А теперь моя вера постепенно идет на убыль.

9

В тот период развития ботанической науки, когда мулов в основном заменил микроскоп, картами «Ксанаду» служили истории, легенды и слухи. Из Сиккима экспедиция двинулась на восток по тропе, которая проходила через горный хребет Донгку и вступала в тибетскую долину, известную Кристиану как Чумби, проводникам-бхотия как Амочу, тибетским китайцам как речная долина Дромо Мачу, а некоторым лепча как долина Цветов.

— А у нее есть какое-нибудь собственное название? — громко поинтересовалась Клер, шагая в сумерках сквозь упавшее созвездие светлячков.

Все свое время она проводила в воображаемом мире, который трудно было оставить, сказочном краю, где жили Магда, Арун и все остальные безвестные индийские художники и проводники, которые проходили этими тропами до них. Джек. немного отставший от головной группы, чтобы подогнать ее, положил руку на затылок девушки, но Клер немедленно отпрянула и начала оглядываться, чтобы увериться, что никто не увидел. Ее родственник нахмурился и сунул руку в карман.

— Ты только делаешь все хуже, Клер.

— Что делаю хуже? — Она злилась на него за то, что он прервал ее внутреннюю беседу с Аруном.

— Ты гораздо яснее даешь понять, что между нами что-то есть.

— Что? Что между нами есть?

— Ничего, о чем стоило бы поднимать столько шуму. Зуд, который надо было унять.

Клер вскинулась, готовая расплакаться.

— Похоже, любовь тебя ничему не научила, так, Джек?

Она тут же пожалела, что заговорила о любви. Еще одно щекотливое понятие, вроде героев и надежды.

— Давай-ка подумаем, чему меня научила любовь? — Джек почесал следы укусов насекомых на своей шее так яростно, будто это ее вопрос их вызвал. — Полагаю, она научила меня тому, что плохим бракам, как плохим гибридам, присущи пошлые цвета и болезни. И еще урок измены и предательства — вот что я выучил. Ты любишь кого-то, а потом предаешь его. Тот, кто любит тебя, всегда в конце концов изменит тебе. Все эти Иудины пакости, отсутствие веры — в других, в себя, наконец. Чем больше ты кого-то любишь, тем больше предаешь себя самое.

Клер обратила внимание, что его лицо, и без того тонкое, превратилось в лезвие топора из-за плохого питания и длинных переходов; все в нем казалось острым и резким.

— Тебя научила этому какая-нибудь женщина? — спросила она, и ее голос был мягче, чем слова.

— Это урок моего отца, преподанный ему на коленях твоей любезной Магды.

Боясь, что он вот-вот уменьшит ее грезы до размеров пластикового пакетика, Клер резко отошла от своего родственника; она предпочитала сохранять дистанцию между ними, свято оберегая собственные мифы.

* * *
За храмом Неба, Западный Бутан, ноябрь 1988 г.

К нашему всеобщему удивлению, мы благополучно миновали долину Чумби на прошлой неделе, лишь для того, чтобы едва избежать опасности сегодня, по пути в монастырь Таксанг, который называют Логовом Тигра; он прильнул к отвесной трехтысячефутовой скале. За ним лежит Санг-тог Пери, храм Неба, где Кристиан надеялся найти записи о зеленом маке, но наши проводники углядели бутанский военный патруль на дороге, что вынудило нас свернуть в лес и пойти по этой, более пустынной тропе. Горы, окружающие нашу сегодняшнюю стоянку, особенно остры, сумрачны и мертвенны; сложно поверить, что здесь кто-нибудь может выжить. Даже молитвенные флажки разорваны. И все же мы проходили мимо нескольких деревушек из трех домов, пропахших древесным дымом, и обнаружили карликовую примулу eburnea — неземную жемчужину, укрывшуюся от ветра в морщинах и складках торфяного покрывала.

Теперь наши заботы заключаются в том, чтобы избегать военных отрядов, которые разместились по обеим сторонам больших перевалов, ведущих в Тибет, еще со времен индокитайской войны 1962 года. Для этого, учитывая, как стесняют наше передвижение тяжелая поклажа носильщиков, обремененных образцами почв, и необходимость скрываться, проводники Джека предложили попытать счастья на переходе Як Ла, по которому местные торговцы-бхотия и погонщики яков все еще пробираются в район Тибета Хангмар.

*

— Если Крис добьется своего, то мы принесем в Тибет половину Сиккима и Бутана, — заметил Джек, наблюдая за неуклюжим передвижением их команды. — А на обратном пути мы понесем Тибет через Бутан и Сикким.

Кристиан вставил, что Шеклтон требовал бережно хранить тяжелые стеклянные фотопластинки во время своей антарктической экспедиции даже после того, как запасы продовольствия стали выдаваться ограниченными пайками.

— А Скотт по-прежнему таскал с собой тридцать фунтов образцов горных пород и собирал еще больше за несколько дней до своей смерти.

— Ну и что стало с этим Скоттом? — ответил Джек. — Впрочем, уверен, отрадно знать, что хотя бы его образцы пород выжили.

Вскоре после этого обмена колкими репликами один из перегруженных носильщиков поскользнулся на тропе и чуть не упал в ручей, покрытый толстой коркой льда, вода под которым казалась такой же тягучей, как замороженная водка. Это происшествие убедило Кристиана оставить весь день и ночь на отдых перед заключительным тяжелым рывком через северную границу Бутана. Они собирались сделать стоянку в долине, к которой вел подъем через один из тех лесов, которые, вероятно, видел еще Хукер, когда впервые посетил Гималаи в середине девятнадцатого века. Каждую ветку пригибали к земле темно-синие орхидеи, чьи огромные соцветия вырисовывались на деревьях, словно рождественские огоньки.

— Напоминает мне одну поездку в венецианский стеклодувный музей в Мурано, — воскликнул Кристиан, которого редко трогало что-либо, помимо хлорофилла. — Их стеклянные канделябры отличались такой же замысловатой хрупкостью. — Он повернулся к Джеку. — Не думал, что они будут цвести так поздно. Какой это вид?

Джек навел бинокль на ближайшее дерево и покачал головой.

— Какая-то очень редкая разновидность Vanda caerulea, по-моему. Стоят целое состояние, если найти правильного покупателя.

— Даже обыкновенный сорт не так-то часто встретишь, — сказал Бен. — Их естественные популяции в основном истреблены.

Вот дикий сад, из которого произошли все наши собственные домашние дворики, думала Клер, после полудня пробираясь сквозь пришвартованную флотилию колыхавшихся цветов. Здесь, в нижней части долины, Кристиан предложил носильщикам остаться и разбить лагерь, пока четверо мужчин и девушка поднимутся еще на тысячу футов, чтобы бросить первый взгляд на Тибет. Это был трудный двухчасовой подъем, но их наградой стал вид раскинувшейся на горизонте цепи бесконечных гор, величественного хребта белых как кость пиков, чьи изгибы убегали прочь от них, чтобы слиться с сумрачной, серовато-коричневой шкурой Тибета. И в этот час, проведенный на пороге того, что Хукер называл «ревущей глушью», команда почувствовала себя сплоченной, как никогда в эти дни.

Вернувшись в лагерь в долине, Клер оставила мужчин и рано ушла спать. Ей хотелось вновь присоединиться к Магде и Аруну, которые провели весеннюю ночь вместе на вершине неподалеку отсюда, наблюдая, как снег застывает на их теодолите. «Вынужденные пробираться вслепую по склону коварного утеса, мы, до того как спустилась темнота, под разными углами поворачивались к северным заснеженным пикам, искрившимся в последних лучах солнца, и на один полный час, когда мы карабкались вниз сквозь бледно-синий лес орхидей, нашим глазам представилось прекрасное зрелище, ради которого стоило вытерпеть следующие шесть месяцев дождей».

«Если мы можем оглянуться и мельком приметить этих старых призраков, — писала Ктер, — могут ли они пронзить взглядом туман и точно так же увидеть наши собственные тени?»

Решив поймать на пленку те образы, что вдохновили Магду, девушка встала на рассвете и ушла, оставив записку, в которой объяснила, что собралась провести пару часов, фотографируя лес орхидей внизу.

То, что Клер обнаружила внизу после долгого спуска, довело ее до слез. Деревья, вчера мерцавшие синим светом цветов, были ободраны, а куски орхидей валялись на тропе, словно разбитое стекло канделябров, о которых говорил Кристиан. Чтобы заполучить превосходные экземпляры, небольшие кусты срубили, редкие папоротники искромсали в клочья, чтобы высвободить орхидеи, росшие в их листьях. Почти не раздумывая, Клер принялась фотографировать, так же как любые другие трупы; к тому времени, как она вернулась в лагерь, ее уже переполняло настоящее бешенство, которое повело ее сразу к Кристиану.

— На этот раз надо остановить их, — начала она. — Они не могли уйти слишком далеко с таким грузом и…

— Кого остановить? Что случилось?

Клер, у которой в памяти жива еще была картина разорения, вопрос Кристиана застал врасплох.

— Контрабандистов, — ответила она и быстро объяснила, что обнаружила, ожидая услышать гневные возгласы, под стать ее собственным.

Кристиан потер свой гладкий, как у младенца, подбородок — с его внешностью актера рекламы это выглядело пародией на испуг здравомыслящего человека. Он медленно провел рукой по своим сияющим каштановым волосам. «Се разум» будет высечено на его могиле, подумала Клер, когда генетик стал повторять те же доводы, что и раньше: контрабандисты пойдут обратно в Индию; они смогут идти быстро. Даже если и получится догнать их, растения едва ли можно вернуть на место.

Один из Опиумной Пятерки подошел к Джеку с Кристианом и принялся что-то шептать; что бы он ни сказал, это остановило поток речи генетика на середине.

— А, понятно, — сказал Кристиан. — Сколько носильщиков ушло — трое, четверо?

Мужчины вступили в пространные рассуждения, в которых Клер была безмолвным участником. Бен убедительно говорил что-то о «ботанической Гернике», и Ник поддержал его. Завязался оживленный спор, в котором Джек неизменно опровергал, а Кристиан демонстрировал свои организаторские способности. Потрясение, оскорбление, наконец, компромисс — все это напомнило Клер заседание парламента. В результате было решено, что, хотя в ущербе, вероятно, виновны исчезнувшие носильщики Опиумной Пятерки, команда «Ксанаду» должна скорее идти дальше. Денежная компенсация правительству Бутана от ЮНИСЕНС последует.

— Давайте внесем ясность, — вмешалась Клер, не стараясь сдерживать свой гнев. — Мы ничего не имеем против того, чтобы пересечь границу нелегально, ничего против того, чтобы украсть зеленый мак, если найдем его, ничего против того, что наши действия сделали возможным для членов нашей группы искромсать растения на кусочки. — Бен положил руку на ее плечо, но она стряхнула ее. — Так скажите мне, пожалуйста: что именно отделяет нас от них?

— Разведчики сообщили об отряде бутанских солдат на дороге, по которой мы надеялись пересечь перевал Як Ла, — сказал Джек, словно она ничего и не говорила. Его голос был торопливым, он едва скрывал нетерпение. — Это означает, что нам предстоит долгий окольный путь. Надо двигаться быстро, если мы хотим попасть в Тибет прежде, чем выпадет снег.

10

В низкогорных долинах, через которые они проходили, не стихал дождь — дождь, туман, какая-то повсеместная мглистость, которая рассеивала свет и давила и на ботинки, и на мысли. Однажды ночью Клер выстирала свои носки и нижнее белье и развесила их внутри палатки сушиться. Наутро, когда она встала, шел сильный снег, а ее белье обледенело до того, что стало плоским, как одежда бумажной куклы, и таким жестким, что пришлось греть его в кастрюле над огнем. Мокрая изнутри и снаружи, она утомленно слушала мужчин, анализировавших алкалоиды и кислоты, и снова задавала себе вопрос, каким же образом остались неизвестными кумиры Салли, анонимные художники девятнадцатого века, хотя так точно были изображены растения, каждое название которых служило указателем, помогающим воссоздать историю.

* * *
Окольный путь между Бутаном и Тибетом, ноябрь 1988 г…

Falconeri

barbatum

Thomsonii

Thomsonii, названо по имени доктора Томаса Томсона, который нагрузил двести человек растениями, включая семь бочек голубой орхидеи, Vanda caerulea, и наблюдал, как команда Фальконера за один день отослала тысячу корзин похищенных орхидей, проклиная между тем других ботаников, следовавших за ними. Очень немного образцов достигло Англии живыми. Те орхидеи, что сумели выжить, часто погибали в течение нескольких недель по приезде или увядали от небрежения. За столь долгое время умерло так много растений, что к 1850 году директор Кью-Гарденз провозгласил Англию кладбищем всех тропических орхидей.

*

Ночью Клер лежала в своей палатке и размышляла о кладбище орхидей, представляя их зеленый мак на месте маленьких Vanda, этого вида орхидей с подкупающе открытым и веснушчатым личиком. Вырванные из высокогорных влажных тропических лесов, которые цветы так любили, брошенные в трюм корабля девятнадцатого века и перевозившиеся неделями по нестерпимой жаре, растения в буквальном смысле сваривались заживо.

Находясь на границе между сном и явью, она едва ли сознавала, что переписывает в свою собственную кадастровую опись слова Магды: «Орхидея — реликвия, оставшаяся от древних времен. Если ее не тревожить, она может пережить своих хозяев во много раз, может и в самом деле жить вечно. Спустя полвека после открытия волшебной орхидеи это когда-то широко распространенное растение стало настолько редким, что в 1904 году питомник орхидей предложил тысячу фунтов тому, кто найдет его снова. Что же тогда говорить о нашем неуловимом маке?»

Она случайно услышала, как Джек рассказывал Нику историю об одном своем знакомом американце — контрабандисте орхидей, который заявлял, что сделал более четырехсот тысяч долларов на спекуляциях с орхидеями; одним из его трофеев была волшебная орхидея, украденная в Бутане и впоследствии проданная за двадцать пять тысяч долларов.

— Даже венерин башмачок, более распространенный вид орхидей, он продает по шесть тысяч долларов за штуку.

— Почему так дорого? — спросила Клер.

— Потому что венерин башмачок не поддается разведению, а орхидеи редко дают семена, — объяснил Ник. — К тому же семенам требуется семь лет, чтобы созреть и расцвести.

— Этот парень хвастался, что никогда не платил местным больше двух долларов за растение, — вставил Джек.

— А сколько ты заплатил за те, что украл сам, Джек? — спросила Клер. — Сколько ты мог бы выручить на свободном рынке за наш зеленый мак?

Он ушел прочь, не ответив.

— Мы все сейчас слишком напряжены для этого, Клер, — сказал Ник. — И Джек больше, чем кто-либо из нас. Не его вина, что люди, которых он нанял, украли эти орхидеи.

Ей хотелось поверить в Джека так же, как верил Ник, как ему приходилось верить, если он хотел идти дальше, но она не могла.

— С какой стати Джек напряжен больше, чем мы все?

— В первую очередь потому, что именно он убедил нас приехать сюда.

В добавление к язвам, вызванным пиявками, царапинам и укусам москитов, от которых страдали все, каждый из западных участников группы начал выказывать собственные признаки утомления. Ник, не расстававшийся с наушниками, постоянно тер то место, где пластиковый протез соединялся с его рукой. Кристиан стал чистить зубы нитью от случая к случаю, и не только после еды. Джек непрерывно дымил. Бен шагал так, будто это он нес свое тело, а не оно его. После того как Д. Р. Дамсанг вместе с большинством бутанцев повернул обратно возле границы Тибета, Клер почувствовала себя еще более одинокой. Из их первоначальной команды оставались только трое лепча и один тибетец, присоединившийся к ним из монастыря в Калимпонге. За исключением Опиумной Пятерки, носильщики и проводники были новыми.

Она потихоньку теряла счет дням. Кожа зудела под лифчиком, который она больше не трудилась снимать; ногам всегда было холодно. Когда Кристиан, заботливо обращаясь к ней, словно доктор, показывающий историю болезни неизлечимо больному пациенту, пытался держать девушку в курсе их местоположения, она рассматривала его непригодные карты с отчуждением и недоверием. Вежливо кивая, когда он показывал ей широту и долготу, указательным пальцем она легонько выбивала собственную тревожную морзянку на словах, напечатапных поперек всей области за Гималаями, которую они пересекали: ПОДЛИННОСТЬ ВНЕШНИХ ГРАНИЦ НА ЭТИХ КАРТАХ тук-тук НЕ БЫЛА УСТАНОВЛЕНА тук-тук ВСЛЕДСТВИЕ ЧЕГО тук-тук-тук ОНИ МОГУТ БЫТЬ НЕТОЧНЫМИ тук-тук. Единственные географические записи, которые ее теперь интересовали, были старые кадастровые карты Джека, где перечислялись отдельные деревья, деревушки и надгробные камни, утрату которых Клер отмечала в своем дневнике вместе с названиями растений и мифами лепча: «Пилда Мун: жрицы лепча, наделенные властью призывать души умерших обратно в их тела и говорить голосами мертвых».

Для Клер изменение высоты отмечалось не картами, а исчезновением пиявок выше шести тысяч футов и заплатками снега, покрывавшего утесы, словно белый лишайник. Высокогорные пастбища обозначало появление темных палаток пастухов яков, а об альпийских лесах возвестили серебристая береза и рододендрон, сменившие бамбук и кипарисы, пышно росшие между девятью и двенадцатью тысячами футов.

Они вступили в Тибет по тропе контрабандистов, такой узкой, что даже погонщики яков избегали ее, жалуясь на то, что рога их животных застревали между скалами, высившимися по обеим сторонам дороги. Новобранцы Джека сумели раздобыть джипы в приграничном городке, который, по слухам, был самым грязным в Азии; в это, однако, было сложно поверить, учитывая, сколько неряшливых городишек группа повстречала на своем пути через Южный Тибет. На труднопроходимых дорогах, по которым приходилось ехать джипам, чтобы избежать военных патрулей, большую часть времени Клер провела обмотав лицо шарфом, борясь со всепроникающей пылью, однородным осадком, заползавшим под одежду, от которого грубела кожа. В Тибете она узнала, что до некоторых мест, которые, казалось бы, находятся всего в нескольких милях, можно ехать часами. Прошлое было куда ближе. Иногда она погружалась в него, как в глубокую воду, выплывая на поверхность лишь в те редкие мгновения, когда им приходилось съехать с дороги, чтобы уклониться от встречи с военным транспортным средством. Но гораздо чаще их путь пролегал по местности, куда забредали лишь овцы, козы, мулы и яки, по немощеным дорогам, которые трудно было отличить от каменистой пыли. Закрывая глаза, Клер погружалась в транс, повторяя слова Магды: «Идея дороги как линии, отделяющей собственность одного человека от собственности другого, чужда здесь; здесь, где земля обваливается и дрейфует, кочуя так же, как и люди, которые по ней путешествуют. Рыхлый и зыбучий песок, как в пустыне, не позволяет построить здесь настоящие дороги, и все тропинки вскоре скрываются под песком и теряются, зачастую и вовсе не оставив следа».

Лишившись живых героев, Клер влюбилась в Аруна так, как подростком влюблялась в героев книжек, вроде Дарси и мистера Рочестера. «Он захватывает меня, но совсем не так, как захватывают вражеское государство, — писала она в своем дневнике. — Я чувствую, что там, где кончается его история, начинается моя». И без всякой остановки продолжила, списывая слова Магды: «Я начал понимать: сохранить что-то можно, лишь остановив течение жизни, — сказал он. — Все наши ботанические сады отражают только предвзятый характер любой системы классификации. Что есть государство, как не очередной музей, навязывающий свою логику там, где ее нет?» Однако которая из двух — Магда или Клер — опустила перо, девушку уже почти не заботило.

«„Каждое дерево умирает по-своему, — рассказал он мне в один из наших долгих походов, — и строение всего леса зависит от того, как умирают его деревья".

Как люди, подумала я; как страны.

Примеры этому он искал и находил в течение последних нескольких месяцев, проведенных в Англии, так же как делал это в Индии. „Ни один человек, который любит разнообразие дикого леса, не посадит платан, — говорил он. — Так как если английская липа прогнивает у самых корней и падает, оставляя пенек, который пустит ростки и займет то же самое место, то платан, потакая своим захватническим привычкам, далеко разбрасывает семена, производя на свет сотни побегов, которые умножатся при первой же возможности, вытесняя менее цепкие местные деревья".

— Но дубы умирают стоя, — продолжал он, — медленно. Дуб может пять сотен лет простоять в одиночестве, словно часовой, но за те двадцать пять, что его корни сгнивают и дерево рушится под своей тяжестью внутрь, в него давно уже проникают более крепкие соседи.

— Ты хочешь сказать, оно гниет изнутри, — ответила я, — подобно плохо управляемой стране, которая становится беззащитна перед вторжением.

Сеянцы дубов встретишь редко, объяснил он мне, даже в дубовых рощах, потому что они не выносят тени, равно как и гусениц, кишащих в родительских деревьях; под пологом другого дуба побеги вскоре умирают. „Чтобы снова вырасти, дубу нужно пространство — вдали даже от собственного вида", — объяснил он. Я нахожу странной эту нужду дуба в свободе, учитывая, что в Англии эти деревья обычно отмечают собственность, старинные границы — между одним приходом и другим, между этим миром и следующим».

Как-то раз Бен подошел к Клер и протянул ей свой экземпляр «Книги мертвых», объясняя, что там она найдет указания, как пройти Бардо, что по-тибетски означало «между двух существований».

— Это период перед реинкарнацией, сопровождающийся галлюцинациями, — сказал он; его голос дрожал от волнения, а на лбу выступил пот, словно он участвовал в трудном забеге.

— Мне понадобится компас? — Мысленно она задала себе вопрос: кто из них двоих более безумен.

Джек обернулся посмотреть, что вызвало задержку, и Клер осторожно объяснила, что Бен подозревает ее в том, что она уже полумертвая.

— Зато просветленная, — подтвердил Бен, — потому что только просветленные могут воскрешать в памяти воспоминания о прошлых существованиях, которые иначе кажутся лишь мимолетными призраками, тревожно знакомыми.

Джек как-то странно посмотрел на них обоих.

— Шоколадное голодание, — грубо пошутил он, теряя терпение от убежденной метафизики Бена. — Ты, наверно, уже все свои батончики прикончил.

Клер не помнила, когда же стало ясно, что Кристиан потерял веру в мак.

— Какие у нас есть подлинные доказательства? — услышала она его разговор с Ником во время одного из длинных переходов, когда они уже давно оставили джипы позади; переходов, очерченных горизонтами, столь далекими, что они казались искусственными, подобно тому образцу растения, зажатого между страницами гербария, в который они все верили: его цвет слишком поблек, чтобы служить доказательством. — Мне всегда казалось странным, что ни один другой ботаник не отметил его существования.

Бен отозвался с редким для него порывом страсти:

— У научных идей всегда есть свое место и время, ты же знаешь, Крис! Если ты прочтешь дневник Бейли за тот день, когда он нашел голубой мак, то увидишь лишь заметки о том, что среди альпийских цветов были голубые маки, которых он никогда раньше не видел, или что-то в этом роде. А ведь это цветок, который, как он позже признавал, послужил ему пропуском в вечность, стал единственным, что обессмертило его имя, в то время как все его военные подвиги и исследования канули в Лету! И все же тогда он и понятия не имел об этом! И потом, подумай о тысячах лекарственных растений, которые проглядели только потому, что западная наука не подтвердила их применение, и о восьми миллионах листов высушенных растений в Кью и Музее естественной истории — просто высохшая река новых сведений: растения, которые исчезли, экземпляры, известные народам, не имеющим собственных памятников письменности, народам, чье исчезновение с лица земли забирает вместе с ними все их знания.

Бен оглянулся на безмолвный круг лиц, таких же осунувшихся и обветренных, как и его собственное.

— Ладно, я горожу чушь. Но думаю, нам надо идти дальше.

— С этим я согласен, — отозвался Ник.

Кристиан снова утомленно взвалил на плечи свой рюкзак.

— Знаете, какое одно-единственное свойство Шеклтон ценил превыше других в членах своих экспедиций?

— Непроходимую тупость? — предположил Джек.

— Надежду, — сказал Кристиан.

11

Они стояли на границе с ничем, так казалось Клер, в две тысячи футов над рекой Конгбо-Цангпо, посередине отвесных скал, блестящих и гладких, как обожженная кожа. Склоны этого ущелья какой-то исполинский топор избороздил кровоточащими геологическими ранами; расселины изрезали камень там, где земля прогнулась и раскололась.

Это было совсем не подходящее место для человека, страдающего от страха высоты. На севере голубая По-Цангпо прорезала себе путь в ущелье, где ее гут же поглощала бурлящая серая грязь Конгбо-Цангпо, вливавшейся с юга, и примерно каждую милю зазубренные шпоры камня вонзались в сдвоенную реку поперек ущелья, заставляя ее яростно выгибаться и корчиться, словно угорь, которого тыкают ножом. Острые и плоские, эти шпоры были рассечены ощетинившимися джунглями, которые начинались умеренным влажным тропическим лесом, росшим по верху ущелья на высоте восемь тысяч футов, с чудовищными дубами и магнолиями; этот лес стремительно опускался через несколько климатических зон, пока не превращался в субтропические джунгли, где Кристиан измерил сорокафутовый бамбук: на высоте два фута от земли его обхват составлял сорок три дюйма, листья были длиной десять футов и шириной три фута; он высился посреди невероятных зарослей таких же великанов.

— Трава динозавров, — сказал потрясенный Бен. — Из одного этого растения можно изготовить всю садовую мебель в Нантакете.

Сейчас стояло единственное время года, когда можно было предпринять такой поход сквозь глубокое ущелье Цангпо (или ущелье Брахмапутры, как реку называли теперь): вода находилась на самом низком уровне. Исследуя нижнюю часть бассейна, группа отметила критическую точку на высоте примерно пять тысяч футов; понижение в уровне составляло четыре тысячи футов.

— Одно из глубочайших ущелий мира, — сказал Кристиан, — и, возможно, одно из самых разнообразных биологически.

По совету местных проводников-охотников, заново набранных в этом краю Опиумной Пятеркой Джека, команда карабкалась на отвесные зеленые гребни, клинья, вбитые в голые обрывистые склоны, продвигаясь по ландшафту, настолько неохватному для человеческого разума, что Клер теряла всякое чувство перспективы. Она уже привыкла пробираться по густому, древнему лесу, а потом проходить, словно сквозь зеленый занавес, на тоскливое Тибетское нагорье. На вершине одного из утесов, где на карте был обозначен монастырь, они нашли беспорядочно разбросанные камни внутри огромного амфитеатра скал и льда.

— Проклятые китайцы! — сказал Ник.

Клер знала, что ее страх высоты задерживает экспедицию, особенно в эти последние десять дней, когда они следовали по звериным тропам вдоль бурных речных порогов внизу ущелья. Пересечь все многочисленные шпоры скал, что вставали у них на пути, можно было только хватаясь за зацепки, выбитые в граните. Каждый раз Клер бросала всего один взгляд в пропасть, в которой несколькими тысячами футов ниже бурлила река, и знала, что не может это сделать; и каждый раз носильщикам приходилось подбадривать ее, а потом спускать в веревочной люльке, беспомощную, как дитя.

— Как Фрэнк Кингдон-Вард, — твердила она, стараясь не чувствовать себя униженной.

И в лучшее время это был чрезвычайно трудный поход, а настойчивые требования Кристиана собирать образцы лишь прибавляли группе невзгод. Но именно в ущелье команда услышала первые сообщения о зеленых маках.

* * *
Ущелье реки Цангпо, ноябрь 1988 г.

Мак, наконец-то! Или хотя бы намеки на него. С помощью тибетца из монастыря в Калимпонге, одного из носильщиков, который был с нами с самого начала, Нику удалось перевести рассказы тех нескольких людей, что мы повстречали (в основном лхопа и пара монба).

Две недели назад мы купили трех овец, чтобы везти экземпляры растений и образцы почв (первое наше стадо осталось в Сиккиме), и вчера одно из животных оступилось на узкой охотничьей тропе, по которой мы шли, и упало с обрыва, сломав спину и вдребезги разбив ящики, которые несло. Зрелище прояснило мое сознание, а также вернуло все мои страхи.

После этого несчастного случая мы оставили овец на вершине, когда спускались. Они, кажется, весьма этому обрадовались. Сомневаюсь, что это горные овцы; в любом случае они точно не ущельные.

*

Клер, заметив, что пятерку Джека снедает беспокойство, гадала, не пообещал ли он им что-нибудь, чего не выполняет. Она не стала бы винить их за то, что им до смерти надоел утомительный процесс собирания почвы, ставший еще более тяжким без овец.

— Почвы не всегда развиваются одинаково только потому, что происходят от одних и тех же материнских горных пород, — говорил Кристиан, когда начинали раздаваться жалобы на все более тяжелые образцы грунта, которые приходится выносить из ущелья в собственных рюкзаках. — У мира есть подземный пейзаж, совсем как у нас. Почвы проявляют различные свойства в слоях, которые называются горизонтами, и чем глубже выкапывается или подвергается эрозии, размывается грунт, тем больше он напоминает свои минеральные источники. Макам, чтобы выжить вне своей обычной среды обитания, может понадобиться такая почва.

Материнская порода — так назвал это Кристиан, а в своем дневнике Клер записала: «Искусственные горизонты. Сперва выкопанные Джеком, а потом подвергнутые эрозии. Все, что от меня осталось, — почти одни лишь кости, мои минеральные источники. От души к почве, от неизменного к низменному: простая описка. В одной букве вся разница».

Ник сумел собрать по крупицам сведения о местонахождении мака у пары шаманов лхопа. Они поначалу не желали говорить о цветке, но переменились после того, как каждому предложили часы, и предупредили, что мак ядовит для тех, кто не понимает, как его использовать. Растение исчезло с лица земли, утверждали они, везде, кроме глубочайшей части ущелья, пяти непроходимых миль тропы, бежавшей вдоль изломанного течения реки на север за священной пещерой в Дракпук Кавасум, воротами в бейул, или «скрытые земли» Пемако.

— Растет на скале рядом с огромным водопадом, вот где вы найдете его.

Джек наблюдал за этой сделкой с выражением человека, на которого наступает располагающий к себе, но подозрительный торговец подержанными машинами. Когда шаманы пошли своей дорогой, вполне довольные наградой, Кристиан повернулся к нему:

— Думаешь, они нас надули?

— Это были дешевые часы.

— Затерянный водопад ущелья Цангпо и затерянный зеленый мак? — Голос Кристиана звучал сардонически, в тон Джеку. — Интересное совпадение, а?

— Вообще-то они не говорили про зеленый мак, — признался Ник. — Это был зеленый цветок.

Четверо мужчин принялись обсуждать историю шаманов; Кристиан беспокоился, что легенда об их зеленом маке, «снежном барсе», могла быть обязана своим происхождением ошибке в триангуляции, неправильному переводу.

— Вроде того, что превратил «затерянный водопад ущелья реки Цангпо» в гималайскую Ниагару, один из великих мифов девятнадцатого и двадцатого веков, — сказал он, — цель бесконечных экспедиций.

До сих пор Клер видела в Кристиане мужчину почти нечеловеческой уверенности в себе, одного из тех, кому никогда не снятся дурные сны, кого всегда выбирают в какое-либо общество — будь то дискуссионный клуб в колледже или закрытый правительственный научный форум. Но в этом путешествии вся его гладкая наружность огрубела, словно пемзой провели по нежной коже, и стала не такой уж непроницаемой для сомнений. Слушая его рассказ о местном пандите по имени Кинтуп, который вдохновил европейцев на поиски водопадов, Клер вдруг ясно осознала, что Кристиан убеждает себя самого с таким же трудом, как и других. Всем им необходимо было верить в правдивость Кинтупа, потому что их история отчасти повторяла его.

— Если подумать, как долго все верили Кинтупу… — начал Кристиан.

— Но «Великий водопад» описан также в священных путевых книгах тибетских монахов, — вставил Бен. — И не следует забывать, что другие географические отчеты Кинтупа оказались поразительно точными.

— Ни один исследователь после него не сумел найти водопад, — возразил Кристиан. — Даже полковник Бейли, который сократил неисследованную часть ущелья до менее чем сорока миль, в конце концов решил, что водопад такой величины просто не мог существовать.

— А что на это ответил Кинтуп? — спросила Клер.

— Ничего, — сказал Кристиан. — Считалось, что он скрылся в горах, как большинство пандитов, и умер там.

Еще один безвестный местный исследователь среди многих.

— Лишь за три месяца до начала Первой мировой войны и спустя тридцать лет, как Кинтуп вернулся из Тибета, этого легендарного человека наконец нашли — в Дарджилинге; он был жив, но жил в стесненных обстоятельствах, зарабатывая себе на жизнь портняжным искусством.

— Плел сказки, — вкралась в рассказ шутка Бена.

— Полковник Бейли побеседовал с пандитом на горной станции Симлы, — продолжал Кристиан, — и там оказалось, что воспоминания Кинтупа, даже после всех этих лет, остались четкими: он видел не исполинский водопад, но реку, падающую со скалы несколькими последовательными уступами, а в единую Ниагару ее превратили буддийский монах, записывавший его отчет, и плохой английский переводчик. Будучи неграмотным, Кинтуп тогда ничего не знал об ошибке, а получше расспросить его никто не попытался.

— Но легенда сохранилась, несмотря на заявление Кинтупа? — спросила Клер Кристиана. — И она манила исследователей поколение за поколением?

— Лишь до тех пор, пока Фрэнк Кингдон-Вард не сумел проникнуть вглубь последнего отрезка реки в тысяча девятьсот двадцать четвертом году, — ответил Кристиан. — Прошел все, кроме пяти миль.

— Но тем не менее пять миль он не исследовал, — не унималась Клер. — Если бы это был недостающий ген или цепочка ДНК, вы бы так легко к этому не относились.

На ее глазах загадку постепенно стирали, соскабливали, пока не осталось ничего, кроме тени, нечитаемой строчки.

— Может, они не там искали.

— Она права, — сказал Ник. — Все-таки Кингдон-Вард действительно положил конец всем западным научным исследованиям ущелья на три четверти столетия.

— Не говоря уже о снимках со спутников наблюдения, которые ничего не показали, — вставил Кристиан. — Пять миль едва ли могли бы скрыть вторую Ниагару.

Не Ниагару, думала Клер, но все-таки что-то.

— Впрочем, благодаря чудесам замечательного лазерного дальномера Кристиана, — ехидно добавил Джек, — мы теперь знаем, что Кингдон-Вард ошибся по крайней мере в одном из своих расчетов. Высота водопада, которым он удовольствовался, семьдесят футов, как мы вчера доказали. Почти двое больше той цифры, которую назвал он.

Мысли Клер блуждали по тем оставшимся милям, которые Кингдон-Вард не вполне изучил, в той четырехтысячефутовой трещине в земной поверхности, где обзор загораживался крепостным валом, выступавшим из отвесных скал, где река сужалась со ста ярдов до семидесяти футов, а шум, исходивший из пропасти, напоминал пушечную пальбу. Что если тибетские мифы, завлекавшие исследователей в самую опасную часть ущелья, были сочетанием нарочитой лжи, выдуманной, чтобы смутить или охладить всех, кроме истинного паломника? Если стопятидесятифутовый водопад мог ускользнуть от всех исследовательских потуг Британской империи, то насколько легче это удавалось маку?

12

Несмотря на ухудшающуюся погоду и скудеющие запасы продовольствия, Кристиан согласился предпринять последнюю попытку проникнуть в глубочайшую часть ущелья. Проникновение, думала Клер, медленно пробираясь к тому месту, которое сочли самым благоприятным для спуска, — это все для мужчин, для членов. Оно подразумевает определенную степень сопротивления от того, во что проникают (нож не входит в масло так, как входит в плоть). Сама погода противилась им: пасмурное небо было затянуто облаками, и тучи заполнили глубокую долину, словно рану, набитую ватой. Когда звериная тропа, по которой они шли, сузилась до выступа, не шире, чем кухонная полка, Клер пришлось повернуться лицом к скале, как она это обычно делала, цепляясь обеими руками за обомшелый камень и волоча ноги, продвигаться вперед. Она старалась не замечать, что остальные члены группы оставили позади ее и Бена, и воображала себя лишайником, частью горной породы — этому фокусу научил ее тератолог.

— Я буду единственным человеком, который прошел через Гималаи, не восхищаясь красотами, — крикнула она ему, не отрывая взгляда от успокаивающего гранита в дюйме от ее носа.

— Знаешь, вот это и есть мужество, — отозвался Бен. — Если не бояться, то нет нужды быть храбрым.

Собираясь прокричать ему спасибо за моральную поддержку, она услышала, как он крякнул, — так он всегда с удовольствием покряхтывал, снимая ботинки на ночь. Потом грохот осыпающейся гальки. Позабыв о собственных страхах, девушка оглянулась на Бена: он лежал на спине и смеялся. Когда он начал скользить вниз, его глаза расширились. Он как будто сам удивлялся своему движению. Потом закричал. Он сползал к обрыву, цепляясь за жесткую придорожную травку, не удержался и покатился вниз, ударяясь по пути о кусты и камни. Она криком позвала Джека и побежала к тому месту, где исчез Бен. Подползя к краю настолько близко, насколько осмелилась, Клер увидела его примерно в двадцати футах ниже себя, на середине каменистой осыпи, которая заканчивалась отвесной пропастью и уходила к реке, что текла на тысячу футов ниже; его рука, согнутая под странным углом, обвилась вокруг сломанного стебля бамбука.

— Бен!

— Зови на помощь. — Его голос был очень слабым.

— Я не могу тебя бросить.

— Зови на помощь, — повторил он. — Я не знаю, как долго все это еще протянет.

Она побежала, цепляясь и карабкаясь вверх по тропе, совершенно забыв об обрыве, пока не пересеклась с остальными членами группы, спускавшимися ей навстречу.

— Бен упал. Там, сзади. — Она показала на тропу, внезапно задрожав. — Он, кажется, ранен.

Джек, уже сбрасывая с плеч рюкзак, знаком подозвал к себе лепча.

— Принесите паланкин.

Паланкином лепча называли грубый гамак, который когда-то использовали для того, чтобы перевозить хилых викторианских мем-саиб; теперь в этом приспособлении они несли образцы почвы. Кристиан взял веревки, и Клер пошла было за ними.

— Оставайся здесь! — скомандовал Джек, и Ник обнял ее здоровой рукой, не то успокаивая, не то удерживая.

Мужчинам понадобилось больше часа, чтобы поднять Бена с помощью веревок и наспех сделанной обвязки; когда они вернулись, он без сознания лежал в паланкине.

— У него скверный прокол под мышкой, — сказал Джек. — Похоже, он сломал ногами бамбук, когда приземлился, и это замедлило его падение, слава богу. Обломок бамбука продырявил ему руку и резко остановил его.

— О господи, — прошептала Клер.

— Нанизали, как тушу в мясной лавке, — добавил Джек жестко. — Вероятно, бамбук спас ему жизнь, но Бен, похоже, сломал лодыжку.

Его положили на два спальных мешка, и Кристиан принялся осматривать его с мягкостью, удивившей Клер; однако при первом же прикосновении к его подмышке Бен с воплем очнулся и тут же снова отключился.

— Он все еще без сознания, — сказал Кристиан, делая Бену укол пенициллина. — Не думаю, что он ударился головой или потерял слишком много крови — рана на руке вроде не слишком глубокая. И полагаю, его лодыжка скорее растянута, чем сломана. — Он умолк и снова взглянул в раскрасневшееся лицо Бена. — Но у него, кажется, жар, возможно, инфекция от укусов пиявок в сочетании с общей слабостью. Сложно сказать.

— Бен уже давно жаловался на температуру, — вмешалась Клер; она говорила тонким и напряженным голоском. — Он боялся, что это малярия, потому что забывал принимать лекарства несколько дней после того, как мы выехали из Калимпонга.

— Он что? — обрушился на нее Кристиан. — Почему он не сказал нам? Почему ты нам не сказала?

Она чувствовала, как к горлу подступают слезы.

— Он не хотел поднимать шум.

Именно поэтому она оставалась с ним позади, зачастую притворяясь, что фотографирует в действительности ненужные вещи, и возилась гораздо дольше, чем было необходимо, стараясь прикрыть Бена.

— Ему и так было плохо оттого, что он идет так медленно, всех задерживает.

— Еще бы, — отозвался Джек. — После всех этих лекций о чертовом хинном дереве, и чертов доктор забывает принять свое лекарство.

— Ох, Джек, пошел ты знаешь куда? — Ник, казалось, готов был наброситься на него с кулаками.

— Ясно одно, — произнес Кристиан. — Этот парень не может идти дальше. Поразительно, как он держался до сих пор. — Он положил руку на лоб Бена. — Мы должны были заметить. Не знаю, куда я смотрел.

Клер видела, как Ник пытливо взглянул на вытянувшееся лицо Кристиана.

— Это не твоя вина, Крис. Мы все устали.

Кристиан встал.

— Бену срочно нужен отдых, но вряд ли здесь для этого лучшее место. Нам надо доставить его в какой-нибудь дом, сухой и теплый, где он сможет отдохнуть. — Он уставился на крутую узкую тропинку, на которой они остановились. — Насколько я понимаю, проблема в том, что мы находимся в пятнадцати милях от последней приличной деревни — целых четыре дня ходьбы даже без больного человека.

— Ты имеешь в виду ту приличную деревню на севере? — спросил Джек. — Ту, в которой мы чуть не напоролись на китайский патруль?

— И мы не знаем точно, сколько идти до следующей, — вставил Ник.

— Согласно карте… — начал Кристиан.

Джек перебил его:

— Согласно карте, последняя деревня вообще не существовала, а та, что находилась перед ней, город призраков, была преуспевающим мегаполисом. Вопрос в следующем: идем ли мы дальше и пытаемся найти следующую деревню или возвращаемся назад, на что нам потребуется самое малое пять или шесть дней, и рискуем нарваться на патрули?

— Та последняя деревня мато напоминала Танбридж-Уэлс,[55] — заметил Ник.

Проводники, нанятые пятеркой Джека, хранили полное молчание, что показалось Клер странным: ведь это была их страна. Когда Кристиан обратился к ним за советом, в какой деревне можно найти подходящий приют для Бена, они угрюмо пожали плечами и сказали, что не знают. Тут впервые подал голос тибетский носильщик из Калимпонга. Он рассказал о деревне с хорошим врачом — не так далеко отсюда, заявил он, возможно, в четырех днях пути.

— Никаких китайцев. Только тибетцы и люди племени.

Клер не смогла уловить название деревни, хотя он повторил его три раза, так же как и название долины, в которой она располагалась.

— Покажи мне на карте, — велел Кристиан, разворачивая ее.

— Долина, о которой я говорю, не указана на таких рисунках, сэр.

Кристиан пытливо посмотрел на карту.

— Согласен, она не очень подробная. Но все-таки ты, конечно же, можешь рассказать нам хоть в общих чертах о том, как туда добраться?

— Как добраться — да, но названия на этой карте не написаны.

Тибетец происходил из местности, где реки меняют свои названия вместе с направлением, объяснил он; следовательно, с его точки зрения, река Цангпо/Брахмапутра на карте Кристиана являлась ошибкой.

— Ну, не знаю… — Голос Кристиана звучал недоверчиво. — Ты уверен, что твоя деревня все еще существует?

— Она была там до того, как китайцы выгнали меня в шестьдесят шестом из Лхасы, где в молодости я был монахом.

— Это случилось двадцать два года назад, — возразил Джек. — Вполне вероятно, что деревню уже сожгли китайцы или ее просто там больше нет.

— О да, ее и в самом деле сожгли, — ответил тибетец с неторопливой учтивостью человека, который спешит лишь на одно свидание — с собственной совестью. — И все же я верю, что она еще там.

Однако его уверенность не смогла поколебать Кристиана.

— Что бы мы ни решили, нам лучше, по крайней мере, поискать более защищенное место для лагеря до того, как стемнеет, — сказал Джек. — А то мы торчим на этой скале, как летучие мыши.

Полил сильный дождь, и от перемены температуры со дна ущелья струйками поднялся туман, полностью окружив группу, словно поместив ее в призрачный китайский пейзаж; это время дня Клер любила больше всего. Окутанная акварельной дымкой, она уже не видела, как высоко они забрались.

В конце концов, пройдя с милю, они достигли более широкого участка тропы, где ранее половину склона горы вымыло оползнем, и остановились переждать дождь. Даже там ставить лагерь было опасно. Чтобы не скатиться к обрыву, необходимо было окопаться на самом ровном по возможности месте — за пнем или рядом с каким-нибудь валуном. Носильщики и проводники сгрудились по двое и по трое под наскоро сооруженными навесами, и западные члены команды последовали их примеру: Кристиан и Ник под одним навесом, Клер, Бен и Джек под другим. Почти забыв о присутствии своего родственника, Клер уснула с мыслями о непроизносимом названии тибетской долины, слове, которое началось со звука, похожего на «р», и струилось прочь от нее, о шелестящем названии, таком же влажном, как дождь.

13

Клер проснулась и увидела Джека; он лежал, подперев голову рукой, и наблюдал за ней поверх храпящего Бена.

— Нам надо поговорить, — заявил он без предисловий. — Ник и Кристиан ушли вперед: решили в последний раз попытать счастья с поисками водопада — и мака, конечно. Они направились к самой глубокой части ущелья за несколько часов до рассвета, с легкими рюкзаками и альпинистским снаряжением.

Клер резко села и стукнулась головой об один из алюминиевых столбиков, поддерживавших навес. Потирая ушибленный череп, она спросила:

— Как, несмотря на болезнь Бена?

— Бен знал, чем рискует, когда соглашался идти в горы. Сейчас мы как никогда близки к этому последнему неисследованному участку ущелья. И, как тебе известно, спуститься туда можно только в это время года, когда вода стоит на самом низком уровне. На организацию другой такой экспедиции могут уйти годы. Остальные — кроме двух носильщиков, которых Ник и Кристиан взяли с собой, — должны пробираться дальше к надежной деревне и найти постель и медицинскую помощь для Бена. Мы выдвигаемся немедленно и встретимся с Ником и Крисом либо в Гиале, либо же, на худой конец, в Пе, где, по словам проводников, есть китайский поселок с медпунктом и гостиницей.

— Почему они ушли, не сообщив мне? Ведь именно я убедила их в существовании водопада. Я тоже хотела его увидеть! — Клер слышала, что ее голос стал высоким и раздражительным, как у ребенка, которого лишили обещанного лакомства.

— Ты боишься высоты. А прошлой ночью ты была вымотана, подавлена…

— Не больше, чем любой из вас, — упрямо возразила она, не желая верить в то, что Ник ушел, не дав ей знать. — И как же мы встретимся снова?

Джек терпеливо объяснил, что Кристиан рассчитал на спуск день или около того.

— Если водопад там, где указывают старые записи…

— А если нет?

— Он положил еще один день на сбор проб, если там можно хоть что-нибудь взять, и еще один день на возвращение. Три или четыре дня самое большее. Потом четырехдневный переход к деревне, где мы будем ждать их, пока Бен немного оклемается. Если Ник и Кристиан не появятся через неделю, мы должны отправиться обратно в Калимпонг по южному рукаву Цангпо. — Он протянул руку, чтобы погладить девушку по лицу, но отдернул ее, когда Клер тряхнула головой.

— Не понимаю, — сказала она, — почему мы не можем подождать здесь? Или чуть дальше на дороге?

— Бену нужен отдых…

— В хорошем, сухом и теплом месте, — передразнила она. — И вы, парни, думаете, что для него будет лучше трястись и прыгать по этим горам в течение трех дней? — Она прикоснулась ко лбу Бена: тот был прохладнее, чем в предыдущую ночь. — Он все еще без сознания.

— Я дал ему кое-что, чтобы он уснул, так что его мышцы будут более расслаблены во время поездки в паланкине.

— Каких носильщиков забрали с собой Ник и Крис — лепча?

Прежде чем ответить, ее родственник на мгновение отвел глаза, и в открывшейся пропасти противоречий между тем, что Джек хотел сказать ей, а что — нет, Клер почувствовала, как ее злость сменяется тревогой. Что-то было не так.

— Нет, — сказал Джек. — Крис решил, что местные проводники будут полезней.

Он встал и вышел из-под навеса, положив этим конец дальнейшим обсуждениям.

Через несколько минут Клер услышала, как он рассказывает сокращенную версию своего объяснения остальным. Она с интересом заметила, что, пока Джек говорил, члены Опиумной Пятерки ухмылялись и весело переговаривались, словно знали, что раскол планировался уже давно.

Девушку удивило, что ее родственник приказал носильщикам оставить все пробы грунта и большинство образцов растений.

— Без этих тяжелых тюков нам будет гораздо легче идти, — объяснил Джек. — А Бен быстрее попадет к доктору или хотя бы в теплую постель.

Носильщики, которые, как она была уверена, все равно никогда не видели смысла в этих образцах, с готовностью избавлялись от увесистых пластиковых пакетов с землей.

— Но мы целыми неделями собирали все это, — пожаловалась она Джеку.

— Если Кристиан и Ник найдут свой зеленый мак в ущелье, эти кучи грязи будут по большей части излишни.

— А если они не найдут?

— Тебе что важнее — грязь или Бен?

Клер, отчаянно желая, чтобы здесь был кто-то, к кому можно обратиться за советом, ясно вспомнила гордое замечание Кристиана о Скотте, который продолжал собирать пробы горной породы в Антарктиде почти до самой смерти. И ответ Джека.

— Надо хотя бы положить образцы в какое-нибудь укрытие, на случай, если Крису они понадобятся, — сказала она, стараясь не замечать то, что отделила замыслы Кристиана от стремлений своего родственника.

Когда Джек возразил, что под оставшимся навесом столько грунта едва ли поместится, Клер заявила, озаренная вдохновением:

— Можно закопать образцы в земле. Вырыть неглубокую канаву и накрыть ее камнями…

— Сделать пирамиду? — Он сдержал смех, ограничившись улыбкой. — Превосходно — только давай быстрее.

Копать канаву в твердой земле оказалось непросто, даже с помощью лепча и калимпонгского тибетца. Ей вспомнилось, как Д. Р. Дамсанга сильно увлекла идея того, что в первую очередь нужно тщательно собрать, распаковать и определить землю. Он смотрел на это как на религиозный обряд, не менее труднообъяснимый для непосвященных, чем его собственный обход всех буддийских храмов по часовой стрелке: может, это и бесполезно, но необходимо.

— А теперь вы положите ее в новое место, чтобы перезахоронить? — спросил тибетец. — Это обычай вашей страны? — Он озадаченно уставился на груду пластиковых пакетов в неглубокой могиле.

Клер объяснила, что делает так потому, что в образцах грунта могут содержаться семена.

— Мы хотим сохранить семена, понимаете?

Он предложил ей вывалить содержимое пакетов в землю.

— Тогда у семян будет возможность прорасти, мисс. А внутри пакетов они не выживут.

— Прах к праху, — произнес Джек.

Не обращая внимания на его сарказм, Клер закопала пакеты под футом гравия и потом еще больше позабавила своего родственника тем, что положила сверху насколько перекрещенных палочек, чтобы отметить место захоронения. После этого она не смогла придумать ничего лучше, кроме как оставить записку в таком же пластиковом пакете, прижав ее камнем у дерева, возле которого Ник поставил свой теперь уже пустой навес.

Если она и испытывала любопытство касательно того, какие же образцы растений Джек счел достойными для сохранения, то оно покинуло ее в течение продолжительных переходов следующих трех дней. Она поняла, что Бен, стонавший всякий раз, когда лепча клали его на паланкин или снимали оттуда, стал яблоком раздора с Опиумной Пятеркой. Их предводитель начал спорить с Джеком уже после первого часа трудного восхождения обратно на тропу; Джек отвечал ему в тон. Словно быки, сцепившиеся рогами, подумала о них Клер; Джек вышел победителем — пока что.

Идти вперед — вот и все, что она могла; рядом с Беном, сжимая его руку, как только он открывал глаза, и слушая странные фразы, которые он бормотал; судя по ним, он явно обитал в ином мире, чем все остальные. На третий день, вскоре после обеда, калимпонгский тибетец по секрету сообщил ей, что группа давно уже отклонилась с курса, заявленного Джеком.

— Так где же мы теперь?

— Идем на юго-восток, к высокогорным перевалам в Пемако. Это одна из наших скрытых земель, бейул. Туда советуют забираться только паломникам огромной выносливости.

— Что ж, значит, это не для нас двоих, — сказала Клер, опустив взгляд на бледное лицо Бена.

Судя по тому, что она читала о Пемако, этот край был не столько скрыт, сколько уединен и негостеприимен. В нем обитали в основном племена; там не было проезжих дорог, соединявших его с остальной частью страны, а его девственные джунгли составляли часть области, являвшейся предметом политических споров: одна треть ее располагалась в Тибете, а остальное — в Аруначал-Прадеш. Аруначал-Прадеш, как вспомнила Клер, был родиной второго химика, предводителя Опиумной Пятерки; это штат на границе с Бирмой, где наркобароны, вроде любителя орхидей Хун Са, ходили в героях.

Джек гнал носильщиков так, будто они должны были придерживаться строгого расписания или успеть на важную деловую встречу, но когда ближе к вечеру пошел сильный снег, стало ясно, что нет ни единой возможности идти дальше. Они пересекли открытую всем ветрам седловину меж двух крутых утесов и вынуждены были наскоро разбить какой-никакой лагерь под защитой черного валуна размером с пятиэтажный дом. Пока лепча и тибетец быстро убирали свою поклажу внутрь палаток, Клер заметила, что все мешки с ее проявленной и непроявленной пленкой, магнитофонными лентами Ника и оставшимися образцами растений другие носильщики просто оставили валяться в снегу. Настойчивые просьбы помочь ей занести их в укрытие не возымели действия, и когда она подошла, чтобы взять один из мешков, предводитель Опиумной Пятерки дернул его из ее рук так сильно, что содержимое просыпалось на снег. Клер была так ошеломлена поступком мужчины, что не сразу узнала высохшие растения, лежавшие перед ней.

— Орхидеи! — воскликнула она.

Чувствуя, как кровь пульсирует в голове, она думала: если они избавляются от этих украденных орхидей, что же находится в тех тюках, которые они хранят? Так она стояла, безмолвная и оглушенная, а мужчина изрыгал ей в лицо фразы на незнакомом языке, распалясь до такой степени, что только появление Джека спасло ее от угрозы физического насилия.

— Что такое, Клер?

Она без слов указала на землю и увидела, что ее родственник воспринял открытие чуть ли не с безразличием. Точно так же он мог бы смотреть на крышечки от бутылок или зубочистки. Он бросил пару скупых фраз мужчине перед ними; тот выступил вперед и снова принялся кричать, еще более воинственно. Джек минуту слушал его с каменным лицом, потом вынул свой пистолет — довольно небрежно, подумала Клер, но не оставляя ни малейших сомнений в том, что он знал, как им пользоваться. Вокруг них собрались другие члены Опиумной Пятерки. С угрюмыми лицами они наблюдали, как Джек толкнул девушку себе за спину, не отрывая взгляда от мужчин, и велел ей идти обратно в палатку к Бену.

— Но моя пленка…

— Забудь о ней, Клер. Я сыт по горло всей этой глупостью.

Она выдернула руку и пошла к мешку с пленкой.

— Живо в палатку! — рявкнул Айронстоун, снова хватая ее и спихивая с дороги с такой силой, что она чуть не упала.

Держись, держись, держись. Не давай ему увидеть, как ты плачешь. Клер повторяла себе это, шагая обратно к палатке. Когда она забралась внутрь, Бен открыл глаза.

— Мне на минуту показалось, что я слышал выстрел. — Это было его первое осмысленное замечание после несчастного случая, но голос звучал так, будто ему не хватало смазки.

Она тоже слышала выстрел.

— Просто палатка хлопает на ветру. Там страшная буря. — Она попыталась улыбнуться, не желая беспокоить его — или себя. Палатку ли они слышали?

Улыбка Бена была под стать его голосу.

— Опять дурные сны. Как насчет хорошей комедии и немного попкорна? — Его взгляд упал на лицо Клер, исказившееся от едва сдерживаемых слез. — Прости, неудачная шутка.

— Я ненавижу попкорн. Он напоминает мне о… — Она услышала голос Джека позади себя.

— Что, совсем никакого попкорна, Клер? — мягко сказал он. — Я думал, все американцы обожают попкорн в масле. — Он наклонился к Бену: — Как самочувствие?

— Если ты не против, прямо сейчас я бы предпочел не карабкаться на Эверест, — ответил Бен. — Но лучше, определенно лучше.

Джек положил руку ему на лоб.

— Температура, похоже, спала. Наверняка это все из-за пиявок, а вовсе не малярия. — Его взгляд метнулся в сторону Клер, забиравшейся в спальный мешок. — С тобой все в порядке, Клер? — Она не ответила. — Ладно, приятных снов вам обоим.

Это все масло, думала Клер, слушая, как он уходит, запах масла. Именно он покоробил меня в ЮНИСЕНС, когда Кристиан повел нас всех к этой своей машине в стиле Вуди Аллена. Запах масла напомнил мне о попкорне, а попкорн — это запах смерти, смерти Робина. Если бы Джек мог видеть меня тогда, он не был бы во мне так уверен, не стал бы думать, что мною можно так легко управлять. Он и понятия не имеет, насколько я сильная. Она закрыла глаза и вспомнила последнюю ночь, проведенную с Робином. Жидкость, скопившаяся в его легких, тогда уже не позволяла ему разговаривать, кроме как в случае крайней необходимости, но ему все же удалось приподнять брови при появлении больничных сестер, католических монашек с ласковыми лицами и такими же банальностями. Клер видела, как он изо всех сил старается выдумать язвительную шуточку, но его гримаса была неверно истолкована. Одна из монашек опустилась на колени помолиться ангелам. Робин подмигнул Клер, и она поняла, что он просит ее отослать женщину. Как же я могу это сделать, спросила сама себя Клер. Кто я такая, чтобы решать, кому следует отдавать предпочтение — молекулам или ангелам? Он прошептал: «Молится, как богомол». Женщину как ветром сдуло.

— Им что, хорошо от этого? — спросил он. — Нет, правда: им что, от этого ХОРОШО? Святая. Живая, рядом со всей этой гнилью.

За его головой происходила обычная сцена: больные СПИДом, которые еще могли ходить, тянули за собой переносные капельницы, словно манекены из универсама.

Ей стало стыдно, что уже после второй ночи, проведенной на стуле возле Робина, она сломалась: не могла выносить стонов молодого человека рядом с ним: «Не оставляй меня, мамочка! Не оставляй меня!», беспокойного морфинового сна самого Робина, когда он метался и кричал, то загадочно, то комически, то трагически: «Будет много крови!», или «Помада!», или «Считайте пеленки! Считайте пеленки!»

Медсестра рассказала ей, что последние два месяца он носит одноразовые подгузники.

— Ваш брат такой душка! Он называет их «пеленки», совсем как англичане.

Как их английский папа, могла бы добавить Клер.

Днем он обычно наполовину просыпался и, прежде чем полностью прийти в себя, икая, выдавал длинный список «хочу»:

Я хочу…

Хочу…

Хочу…

Его лицо становилось озадаченным, словно он пытался припомнить имя или лицо. Потом: «Я написал в подушку» или «Мне нужно сменить пеленки. Хочу сиделку».

Штат больницы был весьма скудно укомплектован. Бюджетные сокращения, как объяснили ей медсестры.

К концу недели Клер уже вовсе не была убеждена в том, что повседневная рутина учета температуры, кровяного давления, количества вышедшей мочи действительно помогала сохранять то, что можно было назвать жизнью. Хранить жизнь! Как в банке, чертовом банке крови. Зачем хранить?

В последний день, когда мама ушла домой спать, Робин и Клер сумели убедить врача, что капельница и препараты, которые вводились в его кровь, уже не успокаивали боль. Робина можно было отключать. Почти сразу же он начал пухнуть от жидкости, которая больше не выкачивалась лекарствами. Клер сняла с него браслет, удостоверяющий личность, когда увидела, что тот врезается в кожу его запястья. Он пошутил, что личность уже ему не нужна. Даже тогда продолжались битвы; долгие часы она висела на телефоне, умоляя прочих безликих докторов увеличить дозу морфина. Ей объясняли снова и снова последствия подобного решения. По сути, это убьет его. Непредумышленное убийство, подумалось ей.

— Вы же понимаете, что, если увеличить дозу морфина до того количества, о котором вы просите, дыхание его станет затрудненным, пока наконец совсем не остановится.

Эта фраза повторялась с ничтожными изменениями до тех пор, пока она и вправду не начала чувствовать себя убийцей, пока не втащила доктора в палату и не заставила Робина самого ответить на вопросы, словно он стоял у алтаря, как жених поневоле, или за трибуной свидетеля, а она была обвинителем:

— Робин, ты понимаешь, что если они продолжат увеличивать дозу морфина, то это в конце концов тебя прикончит?

— Да.

— Ты умрешь.

— Да.

— Ты хочешь этого?

— Хочу. — Видно было, как лицо его напряглось; он пытался оставаться в сознании, создать впечатление того, что говорит осознанно, чтобы ее не могли ни в чем обвинить.

— На самом деле мы убиваем тебя, Робин.

Я даю им разрешение убить тебя.

— Нет. — Он мог выдавливать из себя только односложные ответы.

— Нет? — переспросил доктор, которому очень хотелось уклониться от этого решения. — Вы не хотите этого?

— Не убиваете, — проговорил Робин. — Отпускаете меня.

Клер уже плакала, не сознавая, что слезы текут по ее лицу.

— О Робин. Но этого ли ты хочешь, ты уверен?

Его подбородок опустился, и на секунду она подумала, что он так и останется. Потом он сделал глубокий вдох и произнес:

— Этого я хочу. Морфина.

О да, никто не мог бы сказать, что Клер Флитвуд не распробовала горький вкус этого алкалоида.

Она оставалась с ним с пяти пополудни, наблюдая, как сестры приходят и уходят, делают ему уколы морфина, все больше и чаще, слушая последние загадочные упоминания о помаде. Где-то около половины третьего ночи он глубоко вздохнул, каким-то дребезжащим вздохом. Она наклонилась к нему ближе и шепотом спросила:

— Ты еще здесь, Робин? — и подумала: странно, я чувствую запах попкорна. Так пахнет смерть? — Смерть — это плохое кино, Робин, — прошептала она, гадая, жив ли он еще, и если да, то что он может слышать или понять. — Я знаю, ты бы смеялся.

Она положила его прохладную одутловатую руку на простыню и пошла на пост медсестер, где запах попкорна чувствовался еще сильнее.

— Мне кажется… — начала Клер.

Ее перебила одна из сиделок, толстая лесбиянка в хоккейной футболке:

— Мы делаем попкорн — хочешь?

— Вообще-то, мне кажется… — сказала Клер. Ей не хотелось говорить, срывать это веселое собрание известием, что ее брат умер.

— Ну конечно, дорогая, бери! — Добродушная медсестра насыпала попкорн в руки Клер, прежде чем та смогла возразить. — Еда ночной сиделки: попкорн, лапша быстрого приготовления, суп из пакетика!

Клер уставилась на кучку попкорна в своих ладонях.

— Вообще-то, мне кажется, мой брат только что умер.

— Да не, — весело ответила сиделка. — Это все морфин. Они из-за морфина постоянно такое выделывают: сначала короткие вдохи, а потом долгая тишина, пока ты не испугаешься, а потом такой глубокий вздох. Это днями может продолжаться.

Она прошла в палату и взглянула на Робина.

— Ты еще с нами, а, ангелочек?

Сиделка натянула латексную перчатку, взяла его руку и крепко вдавила свой ноготь в кожу его большого пальца.

— Если они еще живы, это на них всегда действует! — сказала она Клер, выдохнув вместе со словами волну запаха масла и попкорна.

Робин сделал глубокий вдох. Готовится к долгому погружению в бездну, подумала Клер. Сиделка улыбнулась и вышла.

Доев попкорн, Клер стряхнула соль и снова взяла Робина за руку. Его рука была очень холодная, как и его лоб, холодный как камень. Она позвала толстую медсестру и сказала, что на этот раз, похоже, ее брат действительно умер. Та не выказала никакого беспокойства, однако нащупать пульс ей не удавалось. Она прикладывала стетоскоп к груди Робина то там, то здесь. Хруст попкорна, который она жевала, вряд ли помогал ей слышать.

— Видите ли, — произнесла наконец сиделка, — мне бы не хотелось будить дежурного доктора, пока я не удостоверюсь, что ваш брат умер.

— Да, я понимаю, — ответила Клер.

Казалось, это было вполне разумно. Мертвецов не разбудишь; зачем же поднимать живых?

В конце концов медсестра позвала одного из интернов из раковой палаты этажом ниже. Это был паренек-китаец, очень симпатичный, подумала Клер. Ему как будто было не больше семнадцати. Он пришел в дежурную медсестер и, закидывая в рот большие пригоршни попкорна, спросил:

— Ну, где наш труп?

Сиделки смутились. Клер махнула в сторону палаты Робина, и молодой интерн улыбнулся девушке заинтересованной улыбкой.

— Новенькая? Сейчас не на дежурстве?

Клер кивнула:

— Да, пожалуй, уже не на дежурстве. Он мой брат.

Улыбка интерна пропала. Он уронил попкорн обратно в миску и вытер жирные руки о зеленые больничные штаны.

— О… Я сожалею.

— Все в порядке. — Клер тоже чувствовала сожаление оттого, что расстроила его. — Он любил попкорн.

Через несколько минут он вышел из палаты Робина, стягивая с рук прозрачные латексные перчатки и робко кивая Клер.

— Н-да. Сожалею. Ваш брат э-э… отошел… скончался…

Клер сознавала, что на нее все смотрят. Как ей хотелось не чувствовать себя сейчас такой иссушенной.

— Значит, он умер?

— Хочешь побыть с ним? — спросила толстая медсестра. — В конце концов, он ведь твой брат, дорогуша.

Только не то, что лежит там, подумала Клер. Это не Робин.

— Вы, ребята, наверно, были не очень близки, — заметила медсестра. Ее лицо выражало полное отсутствие иллюзий по поводу родственников больных СПИДом, которые не хотели пачкать руки.

— Мне надо позвонить маме, — сказала Клер.

К тому времени, как она вернулась в гостиницу, было уже светло, но глаза ее были открыты и напряжены, словно через них пропустили электрический ток. Внезапно ощутив голод, она включила телевизор и целый час смотрела повторы комедийных шоу, поедая залежавшуюся сырную закуску из мини-бара.

Только спустя два дня она начала плакать.

Сейчас Клер сумела достаточно долго удерживаться от слез, пока не залезла с головой в спальный мешок. Только тогда она позволила себе безмолвно заплакать, так, как учил ее Робин, когда ее задирали в очередной школе.

— Никогда не давай этим козлам видеть, как ты плачешь, — говорил он.

Робин, как же мне тебя не хватает, думала Клер. И почти услышала, как он велит ей держать выше нос. Нет — носы, так он говорил: «Выше носы, Клер!» Робин, чья теория о старых и новых душах счастливо выводила его из дурных компаний, где его сексуальная ориентация вызывала насмешки или агрессию: «Новых душ нужно остерегаться, Клер. Старые души, те, что давно уже здесь болтаются, они терпимы».

— С тобой все хорошо, Клер? — спросил Бен.

— Все отлично.

Естественно, у нее были кошмары, как и в те несколько недель после смерти Робина. На этот раз ей приснился дом, который одновременно был и не был Эдемом. Она стояла в подвале, смотрела, как вода проступает через половицы. Сколько бы она ни вычерпывала воду, та все равно поднималась, черная и илистая, пока Клер наконец не поплыла. Каменный ангел парил над ней, и она не понимала, крылья или руки он поднял над головой. Она хотела предупредить его: погрузись в этот колодец, и ты никогда не выберешься, ты войдешь в этот сад и скроешься навсегда. Но в комнате был кто-то еще, кто нуждался в ее помощи, какая-то женщина сидела на стуле и одной рукой указывала в окно на что-то, похожее на незасаженные клумбы, земляные насыпи — она настаивала, что это могилы. «Клумбы для мертвецов», — сказала она, протягивая Клер другую руку, и когда Клер схватила ее, то почувствовала, хотя и не увидела, третью руку, липкую, льнущую руку, чья плоть отошла и осталась в ее собственной ладони. Латексная перчатка.

Ночью Клер с плачем очнулась от своих дурных снов и, прежде чем полностью проснуться, поняла, что кто-то держит ее в объятиях, гладит вспотевшее лицо прохладной ладонью и шепчет, что все будет хорошо, что она не одна.

— Арун? — произнесла было она, хотя, уже шепча это имя, знала, что это не он, потому что история не могла бы пахнуть так натурально, запахом мужского пота и твидовой куртки вместе с острым едким привкусом табака.

— Все хорошо, милая, — тихонько говорил ей Джек. — Я не дам кошмарам подобраться к тебе.

Ей хотелось рассказать ему, что отец тоже так делал, растягивал это слово, и оно казалось уже совсем не страшным, какими-то кошачьими омарами, не более того, но заснула прежде, чем смогла произнести хоть что-то; а громкий храп Бена заглушал все прочие звуки.

Она проснулась незадолго до рассвета, безумно желая сходить в туалет. Вот она, зависть к пенису, думала Клер. Если бы Фрейд только знал. Все ради удобства, и пол тут ни при чем. Как же Магда управлялась во всех своих викторианских юбках?

Она вылезла из палатки в ночь. Снаружи было очень темно, но совсем не так холодно, как она ожидала, — мягкая, мечтательная темнота. Сначала она заметила только то, что ветер и снег полностью улеглись. Клер медленно двинулась вниз по склону, жалея, что не догадалась захватить фонарик. Через несколько шагов она почувствовала, как в ней начинает расти чувство тревоги: палаток Джека и его проводников не было видно. Они как будто были гораздо ближе, когда носильщики разбивали лагерь. Она оставила свой след на снегу и пробралась еще немного дальше в сторону других палаток, туда, где должна была стоять палатка Джека и где ее не было.

14

Джек исчез. Исчезли также все ее камеры, более тяжелые сканеры и исследовательское оборудование, которое Кристиан не взял с собой в ущелье, а также все, кроме лепча и калимпонгского тибетца. Опиумная Пятерка со своим вожаком двинулась к более заманчивым целям. Клер, опустошенная, выжатая как лимон, вернулась в палатку и лежала без сна до тех пор, пока не рассвело. Тогда она пересекла широкое плоское урочище и направилась к горному гребню, с которого открывался вид на следующую долину. Свежий снег скрипел под ботинками, а слабые порывы легкого ветерка вздымали вокруг нее белую пыль, призраков, которые, танцуя, следовали за ней по пятам. Чувствуя себя невесомой, не думая ни о чем, девушка вскарабкалась наверх и обнаружила, что ветер дочиста отскоблил черную поверхность камня, будто тефлоновую сковородку. Однако даже с помощью бинокля ей не удалось увидеть Джека. Снег накрыл все, что оставалось от троп, замел следы, стер прошлое. Интересно, гадала она, увижу ли я снова когда-нибудь Кристиана или Ника, а потом задумалась о вероятности их собственного с Беном выживания. Ее жизнь расстелилась перед ней, словно чистый белый лист бумаги, готовый для написания новой истории.

Она осторожно спустилась со скалы и, повинуясь какой-то странной прихоти, легла навзничь в свежий снег, провела по его поверхности широко раскинутыми руками, соединила их за головой, а потом снова развела в стороны. «Вот я и обогнула прорыв», — подумала Клер, осторожно вставая, так, чтобы не испортить безупречные очертания ангела, оставшегося лежать позади.

Вернувшись по своим следам к палатке, она просунула внутрь лицо и увидела, что Бен уже проснулся. Он ухмыльнулся при виде ее головы, ампутированной молнией: точь-в-точь большой охотничий трофей, висящий на нейлоновой стенке.

— Ну где там твой попкорн? — спросил он, как будто ночь лишь ненадолго прервала их прежний разговор. — Я умираю с голоду.

Клер пообещала раздобыть немного яиц, втайне надеясь, что это возможно.

Еды осталось мало, сообщили ей носилыцики-лепча: яиц не было вовсе, но сохранилось еще некоторое количество муки, которая не стоила того, чтобы тащить ее с собой дальше.

— Вы знаете, когда ушли остальные? — спросила Клер, и тибетец из Калимпонга (единственный, у кого были часы) ответил, что это случилось около трех часов ночи. Он что-то жевал, как и лепча; заметив ее голодный взгляд, тибетец вынул из своего рюкзака пакет сморщенных желтых кубиков и предложил ей один из них.

Она тут же узнала прелый запах корки старого пармезана, вонючий, как носки футболиста.

— Ах, это! Кажется, он у меня тоже есть.

Носильщики улыбнулись и закивали, когда она, выложив из рюкзака все книги, достала давно забытый пакет ячьего сыра, купленный одновременно со снадобьем лепча.

— Очень хорош для долгих походов, — сказал тибетец. — Хватит, чтобы добраться отсюда до моей деревни.

— Вашей деревни? Поэтому вы остались с нами?

— Мы не могли бросить вас, мисс, — ответил ей один из лепча. — К тому же эти люди все равно не взяли бы нас с собой.

— Пожалуй, нет, — отозвалась она, — вы немного не в их вкусе.

Вместе с сыром Клер обнаружила забытый одноразовый фотоаппарат, который дала ей одна из секретарш их офиса. Она осознала, что это единственная камера, которая у нее осталась, и поразилась тому, что всю дорогу из Калимпонга несла с собой настолько примитивное устройство. Она вернулась к Бену, не в силах предложить ему на завтрак ничего лучше, чем ячий сыр.

Он нетерпеливо ждал ее, сидя на камне рядом с палаткой.

— Я подстригся, — заявил он. — Как я выгляжу?

Он выглядел как смерть. Его сизо-серые волосы теперь щетинкой покрывали голову, больше напоминавшую череп, а сам он после нескольких недель лазания по горам и болезни так много потерял в весе, что стал почти неузнаваем.

— Мм… наверное, как невысокий младший брат-еврей Пола Ньюмена.

— Ньюмен и есть еврей.

— О, вот как. Ну, может, он заодно и ростом пониже. — Она протянула ему пакет с ячьим сыром. — Надеюсь, тебе нравятся квадратные яйца.

— Что это?

— Настоящее испытание. Даже для такого скрытого буддиста, как ты.

Он откусил от одного из оранжевых кубиков и поморщился от отвращения.

— Знаешь, что говорит еврейский буддист, когда сталкивается с чем-нибудь вроде этого? Ой! Ом-ой! Ом-ой! Ом.

— Тебе уже точно лучше. Твое отвратительное чувство юмора вернулось.

— Так где Джек и другие носильщики? — спросил Бен, отважно пытаясь разжевать неподатливый сыр.

— Они… эм… ушли.

Он с усилием проглотил. На это ушло много времени. Клер мысленно представила себе, как сыр спускается по его пищеводу, рывками проходит через кишечник и наконец извергается из организма, почти не изменив форму и размер.

— Куда ушли? — в конце концов произнес он.

— Я точно не знаю. Пемако или Аруначал-Прадеш, так думают лепча.

— А Джек?

— Ушел с ними, вероятно.

— Его заставили?

Дай Бену шанс не усомниться в Джеке, сказала себе Клер и решила пока оставить его надежды в целости и сохранности.

— Вообще-то они не оставили мне плана своих передвижений.

Она коротко описала их положение (без проводников, без карт — даже тех, что были у Кристиана, — без пищи), опуская свои подозрения насчет Джека, и смотрела, как Бен пытается вернуть свою прежнюю улыбку, несмотря на то что его лицо, когда-то напоминавшее персик, теперь сморщилось, как высушенный солнцем фрукт. Она рассказала ему, как мало осталось от недель их тяжелого труда: кладбище образцов растений и семян, оставленных позади, и распад всей их команды. Все, что у нее теперь было, — это три коробки пленки, отснятой в ущелье, и собственные записи.

— Давай поговорим с лепча, — предложил он.

— Носильщики знают этот край не лучше, чем мы с тобой. Есть один человек — тот тибетец из монастыря в Калимпонге, он сказал, что родился в деревне неподалеку отсюда. Но…

— Но — что? Звучит превосходно.

— Звучит-то звучит, но… он покинул Тибет двадцать два года назад, когда ему было шестнадцать. К тому же он не смог показать эту свою деревню на карте Кристиана.

Бен тоскливо уставился на остатки ячьего сыра в своей руке.

— Все-таки это наша сама большая надежда.

— Наша единственная надежда, ты хочешь сказать.

Через два часа они отправились в путь к тибетской деревне; Бен тяжело опирался на одного из самых крупных носильщиков. Распухшая лодыжка заставила его обменять свои ботинки на изношенные кроссовки носильщика, и с точки зрения Клер, их продвижение выглядело как забег на трех ногах для калек.

Большая часть съестных припасов кончилась уже на следующий день, за исключением ячьего сыра и тибетского необработанного ячменя, известного как цампа. Бен тратил на ходьбу все силы, так что на разговоры у него просто не оставалось энергии, и засыпал сразу же, как только они останавливались на ночлег. Клер подозревала, что он был уже на полпути в иное воплощение. Ее саму заставляла передвигать ноги лишь мысль о сказочном месте под названием Воздушный лес, мифической родине их зеленого мака. В воображении она представляла его на экране кинотеатра или в раннем черно-белом фильме, его населяли люди, говорившие как Рональд Колман, и множество тех старых актеров — Алек Гиннес, Юл Бриннер — с бронзовой кожей, которые и отдаленно не походили на тибетцев. Иногда во время долгих переходов сквозь пыль, камни и снег она начинала видеть возле себя Аруна, шагавшего рядом, возвращавшего ей стать и силу так же, как он делал это раньше, и в эти часы, когда прошлое маячило слишком близко, она устремляла все свое внимание на тибетского носильщика, человека, безусловно, достаточно необыкновенного, чтобы служить их проводником из этого мира в иной.

Им потребовалось пять дней, чтобы добраться до родной деревни тибетца, где всякие надежды девушки найти Воздушный лес Аруна рассыпались в прах. Эта лишенная деревьев долина с деревушкой из дерна, грязи и ветра даже такому неутомимому оптимисту, как Бен, не могла показаться моделью рая. Клер смотрела, как люди, еще более изнуренные и серо-коричневые, чем окружающая их земля, торопливо перебирались через реку, управляя круглыми, обтянутыми кожей рыбачьими лодками и махая руками в знак приветствия. Отчаянно жестикулировавшие пассажиры суденышек напоминали лапки перевернувшихся на спину жуков.

— Вы говорили про доктора для Бена? — спросила Клер калимпонгского проводника, когда он внес их рюкзаки в темный и затхлый дом для гостей — одну из немногих деревянных построек, но все же самую большую. «Хороший знак», как сказал ей Бен.

— Вы уже встретились с ним, мисс. Мой отец. Он скоро придет и заберет вашего друга в больницу.

Клер поняла, что он говорит о лысом шамане или монахе из тех, кто приехал на лодках-жуках. Ее почти захлестнула волна усталости, такой же сумрачной, как и окружавшая ее обстановка, и она держалась только тем, что призывала весь свой гнев на Джека. Мысль о его дезертирстве придавала ей сил и решимости сделать больше, нежели просто выжить. Она поможет Бену выздороветь и вернется в Лондон в качестве свидетеля. Как там было в той романтичной строчке, которую Бен любил повторять к месту и не к месту? Одного из его любимых древних индийцев: «Нет нужды покидать свой дом, чтобы узреть цветы, мой друг. Не утруждай себя такой поездкой». Собственные внутренние силы, думала она, вот все, что у тебя осталось. Добывай, разрабатывай ресурсы этого моря, вязкие, черные залежи надежды.

— Как зовут таинственного поэта, которого ты всегда цитируешь? — спросила она Бена, уже устроившегося в чистенькой каморке, служившей здесь больницей. — Когда не говоришь мне, что я на полпути в иной мир.

— Вероятно, неправильно цитирую, — ответил он с усталой улыбкой. — Отдыхай, Клер. Не думаю, что этот госпиталь сможет принять еще одного пациента.

Обратный путь к дому для приезжих показал, что деревня состояла не только из грязи. Здесь цвели огороды, в пекарне делали ячменный хлеб и покрытые багровой глазурью пирожные; здесь даже был маленький фруктовый сад абрикосовых и ореховых деревьев. Человек, выращивавший их, протянул ей пригоршню высохших плодов в качестве подарка. Благодарная за хоть какое-то разнообразие в вечной диете из ячьего сыра, Клер присела поесть на солнышке рядом с домом для гостей. Она раздумывала, не разжечь ли огонь из собственной кадастровой описи в знак покаяния в том, что ей никак не удавалось почувствовать достаточно признательности за здешний радушный прием. Она с насмешкой вспомнила время, потраченное впустую, все те ночи в палатке, проведенные за склеиванием страниц вместе. Во время самых трудных переходов она воображала себе, что, если умрет, кто-нибудь, возможно, найдет ее дневник и «узнает, что я существовала, что я, Клер Флитвуд, прошла по этому пути и оставила по себе запись». Осознание бесплодности этого порыва преодолеть безвестность не помешало, впрочем, ее внутреннему методичному составителю списков добавить в дневник еще немного подробностей, и когда спустя час ее нашел тибетский носильщик, она все еще писала.

— Вы грустите, мисс?

— Нет, не грущу. Правда, нет. Я очень устала. Наверно, это все из-за высоты.

— У людей, не привыкших забираться так высоко, всегда бывают с этим сложности. — Он сел рядом и с интересом посмотрел на ее сложенные гармошкой записки. — Это священная книга?

Она рассмеялась:

— Священная! Нет, нет. Хотя, учитывая всю работу, что я проделала, вполне могла бы быть.

— Очень похоже на наши священные книги, они свернуты именно так. Хотите посмотреть на них, мисс?

Бен спал, вся деревня, казалось, весело готовилась к вечернему праздничному пиру, чтобы отметить возвращение домой их сына (Клер гадала: какие же еще кулинарные шедевры могут сравниться с сочетанием цампа, ячьего сыра и сушеных фруктов); что ей было терять?

— Конечно, почему нет.

— С тех пор, как китайцы пришли и сожгли город и монастырь, монахи живут в пещере выше в долине. Там они прячут и наши священные книги. Будет небольшой подъем — страх высоты вам не помешает?

— Нет, ничуть. — Насколько она видела, падать тут было, в общем-то, уже некуда.

По дороге из деревни они миновали выгоревшие остовы деревянных строений и останки разрушенного монастыря, в котором учился проводник Клер, прежде чем поехать в Лхасу; тропинку к монастырю все еще отмечали лохмотья молитвенных флажков и тридцатифутовые бамбуковые шесты. Две деревенские собаки при их появлении отвлеклись от своих игр посреди руин монастыря и увязались за Клер; одна из них добродушно покусывала девушку за пятки, словно стараясь заставить ее держаться ближе к тибетцу; тот хотя вроде бы и шел не быстро, но шагал длинными, равномерными шагами, которые мерили землю с большой скоростью. Наклон тропинки становился все круче по мере того, как долина сужалась, вынуждая их идти друг за другом, и расстояние между ними увеличивалось. Клер хотела попросить его идти медленнее, но никак не могла выговорить его длинное имя. Собаки, трусившие за ним, повернули обратно и залаяли, привлекая внимание мужчины; он остановился подождать ее.

— Извините, — сказала Клер, — но у вашего имени есть уменьшительная форма?

Он произнес имя очень быстро, и оно походило на названия его деревни и этой долины; все три слова принадлежали к незнакомому диалекту его народа и утекли от нее, словно вода, прежде чем она смогла уловить звучание. Она решила, что не расслышала его из-за многоцветных шелковых молитвенных флажков, которые громко, как ружейные выстрелы, бились и трещали на ветру всю последнюю милю.

— Вы не могли бы повторить?

И снова звуки — казалось бы, сплошные гласные, как в итальянском, — с журчанием укатились прочь. Мужчина рассмеялся над ее попытками.

— Простите, — сказала Клер, тоже смеясь, — но это очень скользкое имя.

— Скользкое?

— Как рыба — трудно поймать.

Он кивнул: образ ему понравился.

— Мое имя обозначает что-то вроде рек, rivers. Деревня носит то же имя, этим словом мы называем слияние трех рек или притоков неподалеку отсюда.

— Риверс? Как странно. У меня есть — был — близкий друг по имени Риверс. — Она замялась. — Вы не станете возражать, если я буду звать вас мистер Риверс?

— Именно так большинство людей называли меня и моего родственника в Калимпонге. Те, кто не мог произнести наше племенное имя.

— У вас есть родственник в Калимпонге?

— Да, дальний родственник. Вот почему я отправился именно туда, когда бежал от китайцев из Лхасы.

Он повернулся и снова зашагал по тропинке, слишком узкой, чтобы можно было поддерживать разговор.

15

Если бы не грубый, необработанный камень над головой Клер и прохладный минеральный горный ветерок, гулявший в естественных расщелинах и отверстиях в скалистых стенах, было бы трудно поверить, что она находится в пещере. Все поверхности внутри монастыря были разукрашены облаками, раковинами, богами, бесами и драконами — мозаикой всего того, что художники смогли вообразить себе в этой жизни и следующей, а несколько ниш, вырубленных в стенах, приютили металлических будд, покоившихся на шелковых подушках; некоторые из них были вдвое меньше человеческого роста, другие не больше мышей, и умиротворенные выражения их лиц контрастировали со скопищем демонических масок, свирепо взиравших сверху. Монах, приветствовавший Клер у входа, неторопливо повел их к библиотеке; он, казалось, не удивился их визиту, хотя мистер Риверс прошептал девушке, что ему не сообщили об их прибытии в деревню.

— Он говорит, что ожидал нас.

— Как?

— Здешние жрецы знают такие вещи, — ответил ей Риверс, принимая эти противоречия с той же легкостью, с какой принимал идею, что толстый лысый человек может парить, скрестив ноги, на небесном цветке лотоса.

Библиотека представляла собой длинные-длинные ряды широких открытых ячеек, в каждой из которых лежало по свертку желтой или оранжевой ткани, и из одного из этих ярких свертков монах извлек аккуратно сшитый кожаный мешок.

— Это очень старая карта нашей долины, — сказал Риверс, доставая из мешка узкую книжку; ее страницы были соединены между собой тонкими деревянными рейками, достаточно маленькими, чтобы поместиться в ладони Клер.

Она открыла книгу и увидела сплошной черно-белый карандашный рисунок очертаний гор, а также надписи, сделанные безукоризненным, но непостижимым для нее почерком. Несколько минут она открывала и закрывала страницы, словно могла извлечь музыку из мехов этой своеобразной гармони, а потом вернула книгу Риверсу, который показал девушке, что страницы были сложены из единого куска бумаги, «когда-то обернутого вокруг молитвенного колеса».

— Очень интересно, — произнесла она без интонации, не сумев изгнать из голоса голод и холод. Она ощущала себя туристом, случайно наткнувшимся на чьи-то чужие чудеса.

Вот как случается, когда следуешь вдоль неверной ветки своего генеалогического древа, говорила себе Клер: в конце концов ты обязательно окажешься здесь, на таком вот сучке, а дальше идти некуда.

— Да, очень интересно, — кивнул Риверс, принимая ее слова всерьез. — Именно так в свое время британские шпионы прятали свои карты и географические записи, замаскировав их под буддийские молитвы.

— Я читала об этом.

Он положил палец на каллиграфические закорючки под силуэтом одной из гор.

— Вот это, по-моему, карта путешествия. — Он провел указательным пальцем вдоль вершин пиков. — Это наша страна, наши горы. — Палец остановился. — Вот это гора Намджагбарва, твердыня, которую видно из монастыря в ясную погоду. — Палец сдвинулся влево. — Вот здесь Риала Пери, в своем ледяном гнезде. Вот здесь затерянный водопад Цангпо.

«Который не существует», — мысленно добавила Клер; его слова катились мимо, словно он произносил их на каком-то чуждом языке: «просветление… горная цепь… Аруна, возничий Сурьи, бога солнца… орхидеи… Воздушный лес…»

— Простите, вы сказали — Воздушный лес?

Палец остановился.

— Да, вот здесь: наша долина. Это имя старого леса.

— Но здесь нет никакого леса. — Ее логика была здесь бессильна. — У этого названия есть причина? Лес вымышлен?

— Нет. Когда-то эта долина была заполнена первозданным лесом. Когда китайцы вторглись Тибет в пятьдесят пятом году, весь лес пустили на лесозаготовки, срубили все наши деревья. То, что осталось, пошло на растопку. Теперь люди снова начали сажать фруктовые деревья. Но те деревья, что были здесь раньше, нельзя снова вырастить, не при нашей жизни.

— Почему же его назвали Воздушный лес?

— Из-за орхидей, которые росли в нем много лет назад. Они жили в воздухе, в солнечном свете.

— А зеленых маков не было?

— У нас сохранились предания об этих маках, да, но их никогда не видели здесь, во всяком случае, при мне или моем отце.

— Но ведь вы наверняка слышали, как мы говорили о Воздушном лесе и зеленом маке. Почему же вы никогда не рассказывали эти ваши истории никому из команды?

Мистер Риверс пожал плечами:

— Меня не спрашивали.

Кинтуп мог бы сказать то же самое. Клер прикоснулась к крошечной карте.

— Откуда эта книга?

Ее проводник обратился с вопросом к монаху, который с интересом наблюдал за их разговором.

— Он говорит, эта книга была сделана здесь много лет назад.

— Спросите, кто ее сделал.

Снова пришлось ждать, пока Риверс и монах медленно беседовали на своем языке. Даже ее проводник, казалось, был озадачен.

— Сожалею, но он использует старое наречие, которое после стольких лет мне несколько трудно понимать. По-моему, он говорит, что сама книга была… — Он открыл ее и похлопал по обложке, подыскивая подходящее слово.

— Переплетена? Обложка, страницы связаны вместе?

— Да, книга была переплетена здесь монахами. Страницы взяли из другого места. — Он снова повернулся к монаху. — Да, у замерзшего человека, которого они нашли.

— Замерзшего человека?

— Извините, он имел в виду человека, который, по их мнению, замерз до смерти, — поправился он. — Много лет назад. Так много, что даже этот монах, который очень стар, не может сказать, сколько именно, хотя он посещал то место, оно находится неподалеку от узкого перевала, ведущего в эту долину с юга, возле слияния трех рек. Считают, что замерзший человек был шпионом, потому что, хотя он и был в одежде паломника, имел при себе молитвенное колесо и четки, на его четках было всего сто бусин, а не сто восемь. Колесо и четки монахи принесли сюда и внутри молитвенного колеса нашли эту карту.

Она чувствовала, как на виске усиленно забилась жилка, маленький красный червячок нервного возбуждения.

— Монах утверждает, что они взяли его вещи только для того, чтобы сохранить их от бандитов и воров, — быстро сказал Риверс с озабоченным видом.

— Он все еще там? То есть кости? Они сохранили скелет?

— Держать труп в священном месте было бы святотатством. И они не потревожили бы кости.

Монах что-то пробормотал.

— Что он говорит?

— Говорит, что не знает, там еще тело или нет, но оно лежит на совсем безлюдной, заброшенной тропе, по которой много лет назад ходили лесники, когда здесь еще росли большие деревья. Скелет находится рядом с пещерой. Но я уверен…

— Отведите меня туда! — потребовала Клер. — Или скажите, как туда добраться.

Как могла она объяснить свою настойчивость, свой порыв, который как рукой снял ее прежнюю усталость? Слова Риверса таили в себе невозможное, какую-то тератологию, словно одна большая история включила в себя элементы всех остальных.

— Вам там не понравится, — ответил он. — Путь очень крутой и ведет в горы.

— Есть еще время добраться туда и вернуться до темноты?

Глубоко посаженные глаза Риверса пристально посмотрели на нее, словно он подозревал ее в нездоровом любопытстве.

— Да, — медленно ответил он, вытягивая слово, точно тонкую шелковую нить, которая могла лопнуть, надави Клер слишком сильно. — Думаю, есть.

— Пожалуйста, мистер Риверс. Вы можете — вы отведете меня туда?

Они поднимались в бесплодную зиму. Сильный ветер с песком упорно цеплялся за них своими пальцами всю дорогу вверх по прибрежной тропе, с треском проносясь по обнаженным кустам, бросая им в лицо пригоршни гравия. Чем выше они забирались, тем больше сужалась дорога, постепенно превращаясь в еле видную звериную тропу, петлявшую между огромными валунами из льда и камня, которые нестихающие ветра обтесали в пирамиды и обелиски. Здесь простирался бескрайний дзен-буддийский сад выветренного гранита и пересохших каменных ручьев, и Клер не смогла себе представить, чтобы в этом месте когда-либо росли деревья, если бы мистер Риверс не указал ей на серебристые пластинки пней, вдавленные в землю, словно отраженные луны, — все, что осталось от поваленных стволов.

— Забавно… — начала она. — У меня такое странное чувство, будто один мой дальний родственник, возможно, проходил здесь.

— Это объяснило бы, почему монахи вас знают, — невозмутимо ответил Риверс.

Клер улыбнулась тому, как он поместил ее чудаковатые фантазии в область собственных верований.

— Ее звали Магда Флитвуд. Во всяком случае, это ее девичья фамилия.

— О да, весьма достойная женщина, основавшая поселение Айронстоун. — Мистер Риверс почтенно кивнул. — Для меня большая честь познакомиться с вами.

— Вы слышали о ней? Мне бы хотелось… Мне бы хотелось точно знать, проходила ли она здесь…

— Тогда вам нужно поговорить с ее бывшим проводником, когда вернетесь обратно. Это мой родственник, — продолжал он, не замечая, что у Клер дух перехватило, — Он, пока не вышел на покой, был садовником в поселениях Айронстоун, где я тоже работал какое-то время.

— Ее проводник? Нет, это невозможно… Потому что он… Ну конечно, он… — Она спотыкалась на словах. — Наверняка всякий, кто был проводником у Магды, давно уже умер.

— Нет, мисс. Миссис Айронстоун совершила свое последнее путешествие в тысяча девятьсот двадцатом году, вместе с моим родственником, которому тогда был всего двадцать один год. Естественно, он уже очень старый человек, но все еще жив — живет на холме, где теснятся садоводческие поселения Айронстоун, с той стороны, что обращена к Дарджилингу. Его дом называют «надежда Магды». — Он усмехнулся. — Все надеются, что когда-нибудь там вырастет хороший чай.

— Вы можете остановиться на минутку? — попросила Клер. — Мне нужно найти кое-что. — Она порылась в рюкзаке. Разумеется, он все еще был там. Все случайные вещи остались при ней. Она показала тибетцу спичечный коробок из бара «Гомпу». — Это имя — вашего родственника?

Он бросил на него быстрый взгляд.

— Да, мисс. Моего родственника и этой долины. Нас всех здесь зовут одним и тем же именем.

— А это? — Страницы ее дневника захлопали на ветру, когда она раскрыла тетрадь в том месте, куда вклеила кусочек голубого мака из ботанического сада.

Тибетец неуверенно провел пальцем по округлому, затейливому почерку, написавшему слова.

— Второе слово, думаю, да, — хотя оно очень странно написано. Впрочем, это очень старый шрифт. Первое слово означает Арункала, священная смуглая гора.

Арункала. Арун Риверс. Клер почувствовала, что у нее кружится голова. Это из-за высоты, подумала она, а потом: пройти весь этот путь, потерять все, чтобы вдруг вот так случайно встретиться с прошлым в грязной долине возле грязного, мутного источника. До сих пор она играла в шахматы со своими воображаемыми Магдой, Аруном и Джозефом, переставляя их с черного квадратика на белый и обратно. Теперь же равновесие сил сместилось, круто переменилось, и старая история брала верх.

— Вы должны попросить моего родственника сыграть на волынке, когда познакомитесь с ним, — сказал Риверс с убежденностью человека, знавшего, что это знакомство неизбежно. — Только не «Auld Lang Syne»[56] Он его ненавидит.

Если бы им не сказали точно, где найти скелет, они вполне могли сотню раз пройти мимо, не заметив его. Он вжался в неглубокую нишу между треугольным выступом и поверхностью скалы; там он застыл в позе человека, страдающего от холода, словно ожидающего скорого перерождения (или погребения): ноги поджаты к туловищу, грудь обхватил руками, чтобы не упустить ни капли тепла. Хотя его поза зародыша постепенно сникла, пока истлевали кожа и одежда, узкий клин скалы, в который он плотно втиснулся, замечательно сохранил положение тела. Клер присела на колени и прикоснулась к тонкому кружеву костей его руки, потом к ноге; она заметила, что на его левой ступне не хватает трех пальцев. Вставая, она пыталась понять, о чем же напоминает ей это место, эти камни-пирамиды, которым песок и ветер придали суровый загар египетского пейзажа. Могила фараона, решила она, или святого мученика. Она повернулась к Риверсу.

— Мне нужно кое-что сделать. Это не займет много времени.

— Вы не станете осквернять кости? — Он явно находил ее поведение возмутительным.

— Я не прикоснусь к ним, Я хочу… хочу в некотором роде помолиться за него.

Он кивнул, все еще неуверенный в ее намерениях, потом повернулся и указал обратно на тропу.

— Если вы не против, я пройду немного вниз, туда, где ветер дует не так сильно.

— Как я найду вас?

— Там есть природный гейзер, за другими камнями такой же формы. — Он указал на песочного цвета валуны, укрывавшие скелет. — Вы найдете меня, увидев клубы пара, поднимающегося над гейзером.

Когда он скрылся из виду, Клер достала маленький одноразовый фотоаппарат с его жалкими двадцатью четырьмя кадрами, и близко не похожий на то, в чем она нуждалась для каталога, который хотела составить, и взялась за работу, обращая особое внимание на левую ступню скелета с отсутствующими пальцами. Она старалась быть методичной, сдерживать волнение, чтобы оно не затемняло ее сознание, однако это были первые кости после Салли, при виде которых ей захотелось плакать.

Ничто не указывало на то, кем был этот человек, индийцем или европейцем. Он не носил ни колец, ни распятия, не имел ни карманных часов, ни монет. Безвестный паломник, чье платье давно уже сгнило за годы мороза и весенней оттепели, при котором, как утверждал монах Риверса, не нашли никакого топографического снаряжения, кроме поддельных четок и молитвенного колеса со спрятанной внутри картой. Беспокоясь, что качество пленки, на которую она снимала, окажется удручающе несовершенным, она снова присела на корточки и, поколебавшись лишь мгновение, осторожно взяла кусочек кости пальца с поврежденной ступни и положила его в свой карман. Реликвия из гробницы мученика.

Наклонившись за обломком кости, Клер заметила что-то под левым бедром скелета — небольшой предмет размером со спичечный коробок. Она просунула руку под кости и извлекла маленькую коробочку, всю покрытую ржавчиной; когда она сунула ее в карман вместе с костью, в ней что-то тихонько загремело, словно она была наполнена крошечными подшипниками. Или семенами. С ощущением того, что нашла путь к знакомому месту, — такое бывает в чужой стране, когда неожиданно встретишь знакомого с родины, — она вспомнила слова Ника: что бы ты ни искал на Востоке, ты найдешь это, и найденное будет отражением тебя самого.

16

Даже ослабленное состояние Бена не могло помешать ему допоздна засидеться на празднике, устроенном вечером по случаю возвращения мистера Риверса домой.

— Завидую твоей энергии, — сказала Клер.

Она обернула своего друга одеялами и усадила на скамью возле огня.

Он улыбнулся ей в ответ.

— Я-то сегодня не совершал паломничества.

От доверчивой, усталой улыбки Бена Клер стало немного совестно. По причинам, которые она сама для себя еще не прояснила, она рассказала ему только про монастырь, и ничего больше. Она сохранила в тайне скелет, Воздушный лес и семена, взяв с мистера Риверса слово, что он тоже ничего не расскажет.

— Пока Бену не станет лучше, — объяснила она; хилая отговорка, о которой тибетец не стал расспрашивать.

Когда Клер уходила с вечеринки, направляясь обратно в обезлюдевшую деревню, то слышала, как Бен радостно поверял Риверсу:

— Замечательная вечеринка! Напоминает мне о банкете в честь моей бармицвы.

Неясный треугольник лунного света лег через открытую дверь на пол дома для приезжих, и Клер решила, что найдет дорогу к своей кровати и без фонарика; она начала долгий процесс смены нескольких слоев грязной одежды на другие, как будто менее грязные (или, по крайней мере, ношенные не так недавно), когда сигаретный дым перебил все остальные запахи в едком воздухе дома.

— Джек!

— Ты же не думала, что я уйду, не попрощавшись, а? — Голос ее родственника шел от смутных очертаний какого-то предмета — Клер знала, что это кровать Бена.

Она включила фонарь и осветила комнату. В футе от того места, где она стояла, находился рюкзак ее родственника. За ним был и сам Джек: он, дрожа, лежал на кровати Бена в спальном мешке, будто закутанный в пеленки.

— Скверно выглядишь, Джек. Желтый, как развернутая мумия.

Он поднял пластиковый пузырек из-под таблеток, почти пустой.

— Я кое-что принимал в последние дни, чтобы убить голод, совсем как рабочие на фабрике костной муки моего прадедушки в свое время. Полезная штука, этот морфин.

Она видела, что он весь какой-то издерганный.

— Полагаю, ты один, Джек, иначе я бы заметила твоих друзей поблизости. Как ты нашел нас?

— Шел по вашим следам.

— Когда ты сюда попал?

Джек, должно быть, появился после темноты, думала Клер, а то кто-нибудь отметил бы его присутствие.

— Зависит от того, что ты называешь «сюда». — Он глубоко затянулся сигаретой и закашлялся. — Черт! Курева почти не осталось.

— Зачем ты вернулся? — В том, что знает, почему он уехал, она и так была почти уверена. — Как ты мог оставить нас как… — Она прикусила язык, злясь на себя за то, что ее голос выдавал ее чувства. Как мог он, после того, как обнимал ее, когда ей снились кошмары? Она ответила сама себе: предательство. Он признал, что способен на него, еще много дней назад.

— Уже не такой герой, да? — Горький смешок, последовавший за этим замечанием, прервался очередным приступом кашля, долгий, надрывный звук которого было больно слышать. — Ты все сделала правильно. Я знал, что ты справишься.

— Не благодаря тебе, ублюдок! У нас не было еды, не было…

— Пора тебе было распробовать прелести цампа. — Он срыгнул и плюнул на пол. — Как бы то ни было, мои очаровательные деловые партнеры не оставили мне свободы выбора.

— Что там было, Джек? Наркотики? Героин, который твои дружки делали в Калькутте?

Он ответил не сразу.

— Ты и об этом узнала, правда? — В его голосе звучало почти восхищение. — С производством героина я не имею ничего общего, конечно. Это все их собственная умелая работенка. Но я дал пару других обещаний, которые не мог не выполнить. Не только Крис питал большие надежды найти этот чертов мак!

— Только не говори, что эта твоя Опиумная Пятерка была заинтересована в лекарстве от рака!

— Как ты назвала их? — Он засмеялся и снова зашелся в кашле. — Опиумная Пятерка? Мне нравится. Но ты к ним несправедлива. Они были заинтересованы в лекарстве от рака — если оно сулило им больше прибыли, чем героин. И еще больше они были заинтересованы в опийном маке, который можно выращивать на необычайно большой высоте, как эта, если судить по результатам моих исследований, в маке, который они смогли бы выращивать в уединенных горных областях вдали от любопытных глаз. Беда в том, что они так и не смогли себе уяснить, что «денег вперед» не будет, что фактически вопрос денег вообще не стоит, пока не установлено точное местоположение мака и не доказаны все теории относительно алкалоидов, извлеченных из настоящего растения.

Клер задавала себе вопрос: зачем он ей все это рассказывает? Какая ему от этого польза?

— Значит, орхидей, которые они украли по пути, им уже было недостаточно?

Джек что-то уклончиво пробурчал в ответ и принялся блуждать взглядом по комнате.

— Приятно, что тебя разместили в лучшем месте во всей деревне. Хотя не очень-то похоже на рай, верно? — Он изучат длинные потолочные перекладины с вырезанными на них драконами и облаками, массивные опорные столбы, на которых еще можно было разглядеть следы того, что когда-то, похоже, было ярко раскрашенными узорами. — Странно видеть здесь эти балки, учитывая, что в долине практически нет деревьев. Они есть у довольно немногих старых домов, тех, что не сожгли. Ты видела эти выдолбленные каноэ за руинами монастыря? Сорок футов длиной, из цельных бревен.

— Может, это не каноэ. — Не успев произнести слова отрицания, она с тревогой подумала о том, что такой человек, как Джек, мог бы сделать с этим местом, если бы догадался о том же, о чем и она?

Она ясно представляла, что могло случиться: китайцы требуют обратно долину, которую оставили, монахи снова в изгнании, жители деревни выселены, и их фруктовые сады выкорчеваны, а землю прочесывают и просеивают в поисках семян. Приезжают либо китайцы, либо другие охотники за наживой, под предлогом облагодетельствования человечества, а тем временем деньги и помощь уходят ко всем, кроме тех, кто в них нуждается больше всего.

— Разумеется, это каноэ, — сказал Джек тоном знатока. — На них еще видны потертости там, где весла соприкасались с деревом. Забавно, что сейчас эти люди вынуждены обходиться кожаными рыбачьими лодочками.

— Здесь ничего нет, никаких растений, только грязь. — Клер сама слышала напряжение в своем голосе. Зачем она упомянула растения? — Никаких наркотиков. Ничего того, чего тебе бы хотелось.

— Здесь, должно быть, когда-то был лес из больших деревьев где-нибудь неподалеку, — размышлял Джек, не обращая внимания на ее возражения. — Может, и до сих пор есть.

Он затушил сигарету, легонько постучав ею, словно отбивая ритм, и процитировал:

— Леса, древние как мир…

Именно Джек первым рассказал ей о зеленых маках и Воздушном лесе. Необходимо было остановить его, не дать ему соединить все ниточки вместе, остановить хотя бы на мгновение, чтобы у нее появилось время подумать, решить. Ее взгляд упал на кучу тяжелой одежды, которую Джек оставил возле своего рюкзака: старая куртка его отца, индийский жилет, который был на нем в ту ночь, когда они танцевали вместе; танцевали вместе, напомнила она себе, и ее грудь тогда крепко прижималась к его, ощущая что-то, что, возможно, было… Месяц назад следующий шаг ей и в голову бы не пришел. Она не была игроком, авантюристом. Не как Джек. Месяц назад ей еще нечего было защищать, она была другим человеком, мягче, еще не отчаявшейся…

Она направила свет прямо ему в глаза и держала фонарь так, пока он не поднял руку, недовольно говоря, что она ослепляет его, тогда она выключила фонарик, нарочно бросила на пол и сказала:

— Черт! Я уронила фонарь.

В темноте суматошные поиски в его рюкзаке, казалось, заняли целую вечность. Может, его вообще там не было. Разве Опиумная Пятерка не отобрала бы такую полезную вещь? А может, именно так Джек и сбежал?

Когда она снова включила фонарь, дуло пистолета уже смотрело на ее родственника. Клер чувствовала себя немного глупо: она ведь даже не была уверена в том, заряжен он или нет. И что делать, если Джек не позволит себя обмануть? Но это был единственный способ отвлечь его внимание, какой она смогла придумать.

— Очень соблазнительно. — Судя по издевательскому тону, Джек не принимал ее затею всерьез. — Хотя ты мало похожа на вооруженную мстительницу. Боюсь, несколько миниатюрна для роли. И вообще, ты чего это? Оттого, что, по-твоему, я вас бросил? У меня не было выбора. Я был страховкой для моих партнеров. Как только стало возможно, я от них ускользнул.

Он резко сел в кровати и свесил ноги. Притом, что он до сих пор был в спальном мешке Бена, впечатление получилось скорее комическое, нежели устрашающее.

— Ну же, Клер! Опусти пушку.

— Я бы сначала хотела прояснить пару вещей.

Он поднял руки ладонями вверх, в насмешливом жесте чистосердечного признания, одновременно стараясь выпутаться из спального мешка, который еще туже затянулся вокруг его ног после первого внезапного движения.

— Расскажи мне о своих экспериментах с хлорофиллом, Джек, тех, что не вышли, тех, что тебе удалось замять с помощью твоих друзей-химиков.

Этого хватит для начала, займет его на время, пока она придумает альтернативу дурацкому пистолету. Она была довольна, что голос ее не дрожал, в отличие от ног.

Джек явно не это ожидал услышать от нее. Тщательно выстроенный фасад самоуверенности слетел с его лица, слез, как старые обои. Он медленно надевал свою решительную маску обратно.

— Давай не будем играть в суд присяжных, Клер. Бен еще учинит мне допрос. Отчего не предоставить это дело ему?

Он не упомянул Ника и Кристиана. Успел ли он уже убедиться, что их нет в деревне, или и так знал, что они не придут?

— До Бена еще дойдет очередь. Я жду, Джек.

Она видела, как он пытается выдумать правдоподобную ложь.

— Это глупо, Клер. Ты же не застрелишь меня.

— Может, и нет. Но опять же, испугавшись присутствия незнакомца в моей комнате, я могу случайно спустить курок и попасть тебе в коленную чашечку. Или по яйцам.

Джек попытался встать. Его щиколотки застряли в перекрученном спальном мешке, отчего он потерял равновесие и снова резко сел.

— Сволочь! — Он яростно лягнул мешок.

Клер сняла пистолет с предохранителя. Этот почти не слышный щелчок заставил ее родственника остановиться как вкопанного.

— Начнем с того, как из-за светоразрушительных свойств хлорофилла у твоих испытуемых начали отваливаться уши.

Она думала, он рассмеется, но даже в тусклом свете фонарика видела, как в уголках его рта прорезались морщины, а глаза запали настолько, что извлечь их обратно можно было бы только скальпелем.

— Кто рассказал тебе об этом?

— Не важно, кто мне рассказал.

— Дай подумать, это было шесть или семь лет назад, кажется, вскоре после того, как я наткнулся на записи о зеленом маке. — Джек говорил медленно, не отводя глаз от оружия. — Я начал исследовать светоразрушительную способность хлорофилла как возможное лечение рака. — Он бросил на нее быстрый взгляд. — Полагаю, ты знаешь, что антиоксиданты, содержащиеся в зеленых овощах, находятся там для того, чтобы защитить их от всяческих смертоносных каскадов свободных радикалов, вызванных хлорофиллом?

Она попыталась отмахнуться от его замечания, коротко кивнув с видом знатока: давно уже прошло то время, когда он мог отвлечь ее своими энциклопедическими знаниями.

— Как бы то ни было, — продолжат он, — я придумал ввести в опухоль одно из этих светочувствительных веществ, а потом вдарить по ним лучом лазера, чтобы вызвать взрыв свободных радикалов, которые уничтожили бы раковые клетки. Когда появился Кристиан, он приложил много усилий для того, чтобы изобрести подобные хлорофиллу молекулы, которые могли бы наводиться на опухоли, накапливаться там и полностью поглощать длину волны лазерного излучения, вызывая тем самым максимальное разрушение клетки.

Все это обилие технических сведений делало с ней примерно то же самое.

— Ближе к делу, Джек!

Он попытался изобразить одну из своих удрученных улыбочек: ее края получились несколько рваными, как манжеты рубашки, истончившейся от слишком долгой носки. Ее родственник мог быть обаятельным, когда ему это было нужно, подумала Клер. Жуликам, торговцам и актерам всегда приходилось полагаться на собственное обаяние.

— Это не очень интересно, — сказал он, — гнусная история. Видишь ли, мы и близко не подходили к тем результатам, которых, как утверждали отчеты Флитвуда, добивались тибетцы и бхотия своими крайне примитивными методами. А племенные шаманы всегда подчеркивали, что использовали экстракты мака, чтобы лечить «всего человека», так что я продолжал пробовать разные способы — духи, крем для кожи, пищу. Я начал извлекать сок из листьев растений с высоким содержанием хлорофилла, отделяя белковую фракцию и превращая ее в съедобные продукты, и обнаружил, что белок в листьях всегда зеленый, потому что хлорофилл в нем очень устойчив. Это не обеспокоило меня, пока я не начал работать с двумя химиками в Калькутте, проводя опыты с кормлением крыс, — Он замолчал и похлопал рукой по карману рубашки. — Умираю без сигареты. Не можешь кинуть мне штучку, а? — Ее взгляд ответил на его вопрос. — Похоже, нет… Как бы то ни было, мое главное прегрешение было в том… что я шел недостаточно медленно… Мне хотелось добиться чего-то прежде Кристиана… Я не стал ждать результатов опытов с крысами… — Тут его исповедь, которую он вытягивал из себя по кусочкам, словно наткнулась на препятствие и замерла. — Неужели ты не понимаешь, Клер? Мне сорок четыре — сорок один в то время… Я искал выход! — Его голос сорвался, и ему пришлось начать заново: — Я искал выход из всей этой мелочности, в которую превратилась моя жизнь, вони чужих тел, кремов, разглаживавших тщеславие богатых старух.

Она сознавала, что он пытается преодолеть расстояние между ними, ту дальность, которую он в свое время с такими усилиями поддерживал, желая, чтобы она посмотрела на все с его точки зрения (мы похожи, мы родственники, я был частью тебя, внутри тебя).

— Не думай, что я буду жалеть тебя, Джек.

Ее родственник уронил голову, и цвет его лица приобрел тусклый оттенок красного.

— Я пошел дальше и провел несколько незаконных экспериментов на людях. А потом однажды… Потом однажды, — продолжил он деревянным голосом, — я заметил, что у крыс начали развиваться ужасные кожные поражения. Производные хлорофилла накапливались в их коже и делали этих созданий светочувствительными. Лабораторные крысы — альбиносы, так что у них с этим особые трудности.

Клер подумала о том мгновении, когда проявляешь фотографии и понимаешь, что передержал снимок: позитив становится негативом.

— И оказалось, что люди подвержены тем же проблемам, что и крысы, — закончила она, уверенная, что надо произнести это так, словно все, что ей нужно, — это подтверждение. Голос девушки звучал спокойно и ровно, но спокойствие было обманчивым; она просто держалась. Подтверждение ее худших подозрений против Джека было последним, чего она хотела.

И вдруг оказалось, что вовсе не оружие вынуждало Джека говорить. Пистолет был игрушкой. Куском дерева, а курок изображал поднятый палец. Подобно неверному мужу, отчаянно желающему признаться в своих изменах жене, Джек хотел исповеди. Он вернулся за отпущением грехов.

— У некоторых людей — тех, у кого очень светлая кожа, если они соблюдают эту насыщенную хлорофиллом диету, воздействие солнечного света может вызвать рак кожи. У людей с короткими волосами, даже темнокожих, с которыми я работал, поражаются кончики ушей, те части тела, которые больше всего открыты для солнца. И разрушение тканей может действительно отделить ухо от тела.

— Их уши отваливаются! — (Вот что имел в виду сын химика!) — Ник не поверил мне, когда я ему рассказала. Он подумал, я сошла с ума, мщу…

— Ник? Ты сказала Нику? — Его лицо, похожее на лезвие, заострилось еще больше и стало из смиренного настороженным; Айронстоун уже нисколько не напоминая милого, хотя и слегка потрепанного дядюшку, пойманного на мелком проступке.

Клер, ослабившая было хватку, снова направила пистолет на Джека. Не совершила ли она ошибку, сообщив ему, как много знает?

— Это же не конец твоей гнусной истории, верно? И что было дальше? Эти двое химиков решили шантажировать тебя?

Джек нерешительно пошевелил ногами, все еще плененными спальным мешком.

— Не совсем. Но я не мог рассказать Кристиану о моих проблемах из-за экспериментов с белком листьев, иначе он бы тут же меня уволил и было бы сложно скрыть то, что случилось. — Он снова закашлялся. — Поэтому… я решил откупиться от этих жалких ублюдков, которые остались без ушей, а взамен, за дополнительное вознаграждение, два моих приятеля-химика взяли вину на себя, сказали, что они случайно перепутали лабораторные пробы и что у этих испытуемых уже был рак, когда они пришли в ЮНИСЕНС. Вся беда была в том, что круг людей, знавших об этой напасти, все расширялся. У меня просто не было столько денег, чтобы заткнуть им всем рты. — Он крепко прижал пальцы к вискам. Его руки тряслись. — Я пытался одолжить немного у этой суки, моей тети…

— Поэтому ты поссорился с Алекс?

— Я надеялся, что открытие зеленого мака может вытащить меня из всего этого дерьма, но в то время мне были нужны живые деньги.

— Если бы ты признался руководству компании в том, что ты сделал, пострадавшие могли бы получить компенсацию…

— Нет. У ЮНИСЕНС в договоре, который должны подписать все служащие и испытуемые, есть пункт об ограничении ответственности. Больные могли подать в суд на меня, но не на компанию, а я попал бы в тюрьму, и тогда никто вообще не увидел бы никаких денег.

— Так что вместо этого ты согласился перевозить героин под прикрытием ЮНИСЕНС.

Он попытался улыбнуться, но безуспешно.

— Я предпочитаю считать это оказанием финансовой помощи освободительному движению в Аруначал-Прадеш. Поддержка местной экономики. Пара пакетов туда, пара пакетов сюда.

— И Дерек Риверс, значит, передавал для тебя кое-какие крохи?

Это была очередная безумная догадка, одна из многих теорий, что приходили ей на ум после того, как Джек бросил их. «Гипотеза», — подумала Клер.

Однако Джек опустил голову и заговорил в пол бесцветным голосом, от которого все его обаяние испарилось:

— Мне нужно было срочно найти кого-то. С торговлей наркотиками я плохо знаком, что бы ты там ни думала. Через Ника и Салли я узнал о довольно неприглядных связях ее отца.

— Расскажи мне о Салли. Поэтому Дерек бил ее, так? Он как-то впутал ее в свои дела с наркотиками, и это ее убило.

Джек поднял глаза и уставился на нее, искренне потрясенный.

— Нет! Ничего подобного! По крайней мере… Послушай, Клер, ты все не так поняла. Это… досадная ошибка.

— Ошибка?!

— Прости, я не это имел в виду. То есть я хотел сказать, побои… Салли была милой девушкой. Я бы ни за что… Я познакомился с ней через Алекс — они всегда были близки. Какое-то время Салли даже была чем-то вроде посредника между мной и Алекс. Я изучал подоплеку нелепого завещания Магды и раскопал кое-что о родстве между Айронстоунами и Риверсами. Только это я и сообщил Салли. Она оказалась достаточно глупа, чтобы рассказать своей матери, похоже, и Дерек узнал об этом. В один прекрасный день этот сукин сын припер меня к стенке, ухватился за совершенно неверный конец веревки, думал, это родство сулит ему деньги. Только на это и хватило его скудного воображения. Он велел Салли порыскать по твоему дому, вынюхивать, искать доказательств.

— И она… стала вынюхивать?

Скажи «нет», думала Клер. Пожалуйста, скажи «нет».

— Сначала да, но потом, когда узнала тебя получше, только притворялась, что высматривает. Она категорически отказалась продолжать, даже когда Дерек обнаружил это и начал ее поколачивать. Она обратилась ко мне за помощью. Я тотчас же отправился к Дереку и объяснил ему, что он во всем ошибся. Что у него нет законных прав на Эдем, что не существует никакого закопанного завещания, или какая там еще дурацкая мысль взбрела в его тупую башку. Я попытался довести до его сознания, что родство было через индийского доктора, который работал на Магду и…

— Индийского доктора?

— Все, что ответил мне Дерек, — что он «не родственник никакому гребаному пакистанцу». Итак…

— Почему ты не обратился к другим попечителям, к поверенному? Потому что Дерек отказался бы принимать участие в твоих маленьких сделках с наркотиками?

— Я… Это… сложно. Но я не думаю, что Дерек приложил руку к смерти Салли. Во всяком случае… он был подонок, но он не устроил бы убийство собственной дочери, — поспешно ответил Джек резким от волнения голосом. — Никто не сожалел больше, чем я, о том, что Салли… что она умерла.

Клер хотелось задать ему еще больше вопросов, но она была уверена, что если станет давить на Джека с требованием заполнить некоторые пробелы в его истории, он просто солжет — если уже не солгал. Что он выигрывал оттого, что говорил ей правду? В конце концов, всякий начинает лгать, когда оказывается на месте свидетеля. Какова бы ни была причина, всякий встает и клянется — на Библии, на Коране, на могиле своего брата. Говорит: да, этот тот самый человек, Номер Третий, да, я абсолютно уверен, что он полностью виновен.

А еще какая-то крошечная часть ее самой все-таки хотела, чтобы ее родственник вышел сухим из воды.

— Ты интересовалась индийским доктором, родством между Магдой и Риверсами? — спросил Джек, заставая ее врасплох, подбрасывая самую непреодолимую приманку.

17

Клер встревожило, что Джек вновь обрел спокойствие. Резкие, скрипучие нотки исчезли из его голоса, глаза снова заблестели.

— Не собрать ли нам всю историю вместе? — сказал он. — Мы могли бы начать с конца апреля тысяча восемьсот восемьдесят восьмого, когда Магда и ее муж отплыли на пароходе из Калькутты в Англию.

Она и без Джека могла нарисовать себе это. Картина уже была там, в ее сознании, не хватало только года, чтобы поместить ее в бумажную повесть — вещественное доказательство «О». Она видела древнюю реку, корабли с высокими мачтами, состязавшиеся за место с беспорядочной флотилией шлюпов и пароходов, сампанов и паромов. И трупов, припомнила Клер: за один год в реку сбросили пять тысяч трупов, как жаловался член бенгальской санитарной комиссии, — полторы тысячи покойников из одной только главной больницы Калькутты. Еще там наверняка были обезьяны: целые стаи обезьян устроились на ступеньках гхатов, точно туристы, машущие вслед кораблю, когда он проплывал рядом с дворцами короля Ауда. Река так спокойна, что женщине на палубе ясно видны королевский птичник, дворец старшей королевы, павлины; ее снимки лишь слегка затуманены у краев, может, виной тому поднимающийся туман, а может — устаревший фотографический процесс. Она думает о своем муже, о том, как долго еще будет действовать змеиный корень. «Пока смерть не разлучит нас. Смерть или обстоятельства».

— Пассажиры, плывшие на том корабле, вспомнили Магду, — продолжал Джек, — но Джозефа видели на палубе лишь один раз, когда он появился в инвалидном кресле, которое толкал его индийский доктор — «высокий мужчина», как один пассажир сообщил полицейским, с бронзовой кожей тибетца. Гипнотический взгляд, сказал другой. Они находили его красивым, но подозрительным, сдержанным, «очень надменным для туземца».

— Сообщил полицейским?

— Полицейским, расследовавшим исчезновение моего дедушки — Джозефа.

— Зачем полицейским допрашивать пассажиров корабля, если прошло столько месяцев?

— Затем, что они все еще пытались установить, куда делся индийский доктор, который исчез одновременно со своим пациентом. Я нашел эту историю много лет назад в старых полицейских отчетах и газетных сообщениях того времени.

Пистолет оттягивал ей руку, клонил ее вниз. Клер внезапно захотелось перестать копаться в прошлом, оставить все, что было похоронено, в своей могиле.

— Морская поездка, казалось, вернула Джозефа к жизни, — говорил Джек, нагнетая напряжение, не называя имен, — ибо по приезде в Лондон он снова взялся за фотографию, отвергая возражения своей жены, что он должен отдохнуть.

В ответ на возражения самой Клер, что он никак не может этого знать, Джек улыбнулся:

— У тебя дневники Магды, у меня Джозефа; не такие многословные, как у нее. Нашел их в подвале. — Джек охотно признал, что искал свидетельства, которые позволили бы ему вернуть свой фамильный дом. — Это уродливое старое место, но с какой стати тебе владеть им? А потом твоей дочери и дочери твоей дочери? Не говоря уже обо всех прочих, незаконных обитателях Эдема, которым уже столько лет удается дурачить попечителей. Ты знаешь, что в конце концов Алекс оставила все — все свои деньги — попечительскому совету Эдема?

Она видела, что он изучает, как она держит пистолет, оценивает щели в ее броне, слабые места, за которые он мог бы зацепиться, и сумела собрать для ответа все свое безразличие:

— Ну а индийский доктор-то какое ко всему этому имеет отношение?

— Терпение, Клер, терпение. Много лет назад Алекс показала мне подробные записки о домашней жизни семьи, оставленные лондонской экономкой Джозефа и Магды, миссис Бинг. Она отмечала все, включая погоду (и ее воздействие на мягкость булочек — она была ученой женщиной для своего класса), а также время, когда ее хозяева уезжали в свой загородный дом и возвращались обратно в течение тысяча восемьсот восемьдесят восьмого года.

Несколько месяцев семья оставалась в Лондоне, сказал Джек, прежде чем переехать в небольшое имение в Суффолке, которое Лютер Айронстоун оставил своему сыну.

— Миссис Бинг несколько раз упоминает индийского доктора. Она отмечает свое неодобрение по отношению к его жене, «смуглой, невежественной женщине», которая вместе с двумя детьми устроилась в задней части поместья, в домике, который позже стал номером один в Эдеме. Здесь семья тотчас же развела огород, соперничавший с любимыми георгинами миссис Бинг. Его пышность и щедрые урожаи экономка приписала «мерзким индусским привычкам», так же как и запах чеснока, доносившийся с кухни, которая представляла собой «именно то, что только можно было ожидать от этих грязных дикарей, полная семян, огрызков коры и странных порошков. Риверсы, вот как эти индусы называют сами себя, не имея даже достаточно такта, чтобы подосадовать такому бессовестному использованию доброго христианского имени». — Джек получал явное удовольствие, изображая нетерпимую экономку.

«Мой папа всегда жил в номере первом». Именно так говорила Салли.

— Ник и его дедушка тоже состоят в каком-то запутанном родстве с доктором Риверсом, — продолжал Джек. — Индийский доктор был весьма плодовит, в отличие от моей семьи.

С первого августа по ноябрь Айронстоуны и их индийский врач каждый месяц проводили около недели в городе, а все остальное время жили в Суффолке. Клер увидела складывающуюся картину задолго до Джека.

— Никаких объяснений этим посещениям не было, — размышлял ее родственник. — Полагаю, Джозефу нужно было пополнять свои запасы морфина — к тому времени он уже почти, без сомнения, был наркоманом, если продолжал в том же духе, что и в первый год в Калькутте, когда его дневниковые записи были более или менее связными.

— А потом они такими не были?

— Настоящий бред, как у Нижинского. Джозеф, бедняга, подозревал, что индийский доктор пытается отравить его. На самом деле Риверс лечил его змеиным корнем, вполне подходящим лекарством от маниакальной депрессии и…

— Раздвоившейся души.

Клер, повторяя фразу из дневников Магды, задавалась вопросом: неужели только к этому сводилась вся жизнь человека, к странному, разрозненному набору предписаний, открыток и сплетен прислуги? Вещественное доказательство «П»: «Однажды он попросил Аруна о более постоянном лекарстве, нежели этот змеиный корень, который он принимал, и мой друг, ничего не ответив, просто вложил в ладонь Джозефа жестянку с семенами мака». Вот что записала Магда. «Он хотел лекарства от того, чем являлся».

— Но ведь индийский доктор не мог вылечить его?

— Дневник Джозефа, в сочетании с фотографиями, которые он снимал, свидетельствует о прогрессировавшем помрачении рассудка. Довольно неприглядная коллекция — все эти снимки. Я нашел некоторые из них в ботанической библиотеке в Калькутте.

— Часть «Наследия Айронстоун». Интересно, что еще там отсутствует.

Джек продолжил свой рассказ, словно ее замечание к нему не относилось:

— Айронстоуны были в городе в понедельник, на праздник шестого августа. Джозеф остался в своей проявочной, которую соорудил в подвале, а Магда взяла Кона, Алекс и миссис Бинг, и все вместе они отправились в экипаже к дворцу Александра; там они стояли под непрестанно моросившим дождем («типичным для этого хмурого лета», как писала миссис Бинг) и смотрели, как бесстрашный профессор Болдуин на тысячу футов поднялся на своем воздушном шаре, а затем опустился на землю. «Семья уехала в загородный дом на следующий день, рано утром, слишком рано, и потому не успела прочитать сообщения, появившиеся в газетах в тот день, седьмого августа».

— Сообщения в газетах? — переспросила Клер.

— Твой отец никогда их тебе не показывал? Я удивлен. Может, он уже оставил эту свою безумную теорию.

— Какую теорию?

— Помнится, он сравнивал все даты, пытаясь установить, кто же все-таки был виновен — Джозеф или его индийский доктор.

— Какие даты? Виновен в чем?

Ее родственник наслаждался тем, что держал ее в неведении, снова обретя власть, несмотря на пистолет в ее руках. Он дразнил ее своим молчанием, чтобы причинить боль, совсем как тогда, с сигаретой и пиявками.

— Твой отец всегда гордился своей коллекцией газетных вырезок. Думаю, их собрала сама отважная миссис Бинг. Его теория была правдоподобна, конечно, хотя не более чем сотня других теорий, над которыми полиция ломала голову с тысяча восемьсот восемьдесят восьмого года.

1888-й: год Джека, Джека, мастера на все руки, и в особенности на убийства. Она почувствовала, что все время, проведенное в Эдеме, было потрачено на то, чтобы собрать вместе эти осколки костей. «И снова Джек!» Газетный текст поплыл перед глазами, подробности утрачены, а в сознании отпечатались броские слова: УЖАС УАЙТЧЕПЕЛА. Марта, Полли и Темная Энни, Длинная Лиз и Кэтрин, а также (самая кровавая из всех) Мэри. Она попросила своего родственника повторить даты пребывания Айронстоунов в Лондоне — с первого августа до восьмого, с тридцатого августа до десятого сентября, с двадцать восьмого сентября до второго октября, с тридцать первого октября до конца декабря — и сопоставила их со старой детской мантрой жертв и дат преступлений Потрошителя:

7 августа: Марта

31 августа и 8 сентября: Полли и Темная Энни

30 сентября: Длинная Лиз и Кэтрин

9 ноября: Мэри

— Я посвящу тебя в семейную тайну, касающуюся Магды и ее мужа, — произнес Джек. — Она затрагивает в частности их отношения с привлекательным, гипнотическим индийским доктором — доктором Риверсом, который имел родственников в Калимпонге, куда Магда отправилась весной тысяча восемьсот восемьдесят девятого, чтобы основать сиротский приют для детей смешанной расы, и один из них был Уильям — Билли — Флитвуд, ему тогда было всего несколько месяцев. — Он замолчал. — Твой дедушка. По официальной версии, дальний родственник Магды.

— И?

— Магда была единственным ребенком. Сестра ее отца умерла много лет назад. Больше не было никаких Флитвудов, ни дальних, ни ближних.

— Может, он был найденышем, — быстро сказала Клер, пытаясь уклониться от вывода, навязываемого Джеком. — Она не назвала бы его Флитвудом, если бы он был ее сыном…

— Может, и нет.

— Если это правда, если то, на что ты намекаешь, правда, почему доктор Риверс не признал свое отцовство?

— Может, не знал, а может, была веская причина, по которой Магда не хотела, чтобы ее отпрыска воспитывал Риверс, доктор Риверс… который пропал столь же таинственным образом одновременно с убийство» Джозефа.

— Исчезновением: Джозеф исчез, — возразила Клер; голос Джека эхом отдавался в ее голове. — Тело не нашли.

— Разве? А что же ты откопала в своем саду?

— Ты не можешь знать, что это было убийство.

Однако Клер видела пулевые отверстия в бедре и руках скелета. Сад ее отца, сад Джека: вот что он имел в виду. Все ее внутренние силы, всю ее выдержку вывернуло наизнанку, вырвало из-под контроля в этом последнем головокружительном витке на карусели. Раздвоившиеся души.

— Это было убийство. Мой отец видел его. Или по крайней мере, он видел, как его мать склонилась над телом его отца, лежавшим на земле. Девятое ноября тысяча восемьсот восемьдесят восьмого: ему было всего лишь семь лет, но такое зрелище трудно забыть.

И Джозеф, и индийский доктор исчезли приблизительно в ночь последнего убийства Потрошителя. Джозеф и Арун. Любой из них мог быть, мог совершить… Клер не закончила. Отстраняясь от Джека и его слов, качая головой, отвергая все, все это, она почувствовала дурноту, головокружение.

— Это не Арун. И не Магда. Я знаю их, Джек.

— Арун? Кто такой Арун?

Она хотела, чтобы Джек замолчал, чтобы он перестал говорить, и говорить, и говорить, дал ей время подумать обо все этом более ясно. Она хотела ясности. Как же его остановить? Он уже высвободил ноги из спального мешка. Интересно, подумала она, будет ли эта история волновать людей много лет спустя, терзать их, как джек-рассел-терьеры терзают крыс, как мне не дает покоя история Магды. Что подумает Бен? Правда в том, что она всегда была способна зайти слишком далеко, и Магда тоже. Под взглядом Клер ее родственник отбросил прочь спальный мешок и пошел к ней (его рассказ дал ему время, которое ему было нужно), и в это время она увидела все, всю историю, которая повторяла сама себя…

Снаружи было ясно и холодно; звезды прожигали завесу неба. Его силуэт чернел на фоне этого неба. Она боялась того, что он может сделать и что уже сделал. Побоится ли он убить ее? Он что-то шептал. Ее пальцы сжимали пистолет. Позднее она назовет это кошмаром наяву.

Его глаза были более привычны к темноте. Он застыл, спросил, что ей нужно от него.

— Исповеди.

Оправдания того, что она намеревалась совершить.

Ее руки дрожали, и она сомневалась, что сможет сделать все необходимое.

Он принялся молить о понимании. Но она не желала больше ничего понимать.

Он повернулся, хотел убежать, и тогда она нажала на курок, закрыв глаза, вопреки тому, как ее учили. Плохой выстрел: пуля прошла сквозь бедро, толкнув мужчину, заставив снова наполовину развернуться к ней. Он неловко упал, выставив левую руку, чтобы смягчить удар. Так заваливаются олени, упираясь в землю рогами с одной стороны. Следующий выстрел она сделала с открытыми глазами. Он поднял правую руку ладонью наружу. Так олень обращает взгляд на своих убийц.

«Это началось в саду, в саду и закончится, — думала она. — Джек мертв; я убила его».

Одна и та же пуля прошла сквозь его воздетую руку и череп, и одновременно с выстрелом послышался долгий, пронзительный вопль, неестественный звук, словно лисица схватила кролика; она повернулась и увидела маленькую фигурку Кона: он стоял у задней двери. Мальчик все кричал и кричал, и она велела ему бежать в дом, мамочка застрелила грабителя, убийцу, похитителя, который забрал папу.

— Беги! Беги! — повторяла она.

Но прежде чем он послушался ее, прошло целых тридцать секунд, и за это время к нему успела присоединиться Александра, и Магде не оставалось ничего другого, кроме как втолкнуть их внутрь, захлопнуть дверь и запереть замок. У нее еще было много дел. Джеком называла она его, копая, вонзая лопату в землю и корни. Не его собственным библейским именем, но Джеком, той безликостью, которой он наделил себя сам, именем, которое позволило ей отмежеваться от ее поступка.

Может быть, случилось именно так, думала Клер, а не вовсе то, что нарисовал Джек, не та, другая, худшая вероятность… Арун. («Теперь они говорят, что я доктор, ха-ха!»)

В комнате становилось темнее. Клер, встряхнув фонарик, поняла, что садится батарейка, и опустила глаза на мгновение. Не больше. Джек бросился к пистолету, и девушка еще успела услышать шум выстрела, глухой звук пули, входящей в плоть, прежде чем упала на пол и почувствовала, как ее одолевает мертвящий сон.

18

Бен, которому Риверс помог дойти обратно до дома для гостей, вошел слишком поздно и не застал выстрел.

— Это был несчастный случай, — заявила Клер, когда очнулась, и настаивала на этой лжи все то недолгое время, пока Бен допрашивал ее. Оглушенная падением, хотя отделавшаяся всего лишь ушибленным плечом, она и сама не знала, зачем солгала. Чтобы выиграть время? — Я очень устала, — сказала она, когда он снова попытался выяснить у нее подробности, причины. — Я хочу спать.

Она не стала смотреть, как деревенские мужчины, которых позвал Риверс, выносили Джека, отказываясь признавать то, на что оказалась способна во имя грязной долины и давно умершего человека.

Ее ночь была полна дурных снов, внушенных Джеком, включая и тот, что, должно быть, всю жизнь преследовал се отца. Она видела старую карту, приколотую к стене флитвудовского трейлера, когда они с Робином были детьми, «Описательную карту лондонской бедноты», выпущенную в 1880-х; на ней были показаны улицы, которые, как она теперь знала, лежали к югу от Эдема. Они были отмечены черным, чтобы обозначить их принадлежность порочным классам. Тесные, извилистые переулки и тупики между Петтикоут-лейн и Брик-лейн представляли собой лабиринт, по которому человек мог передвигаться, словно тень. (Но не индийский доктор, не Риверс, Арун Риверс; он не мог знать улицы настолько хорошо, чтобы ускользнуть от полиции так, как ускользал Потрошитель. Клер стояла на этом.) Она видела подвал, в котором Джозеф провел столько времени, ящики, полные обрезков ногтей, зубов и завитков волос. К этим ужасающим уликам в деле против Джозефа она добавила его бесконечные визиты на могилу сестры, его одержимость двухголовым мальчиком, безумную мать — наркоманку, принимавшую опийную настойку, умершую по собственной вине, из-за того, что жевала щепки, которые звались конгривами или шведскими спичками.

Но разве Джозеф не стал бы делать снимки? Люди заметили бы фотографа на месте преступлений. Они ведь замечали очень много всего, в том числе и индийского доктора. Она отгоняла эту мысль от себя прочь, пока вперед не выступила свидетельница, прачка, Сара Льюис, заявившая, что после последнего убийства видела на месте преступления человека с черным кожаным портфелем:

— Сумка примерно двенадцати дюймов длиной. Может, доктора.

Или фотографа, упорствовала Клер, засыпая, чтобы грезить о потоках крови, одной только крови, крови Джека.

На следующее утро Бен пришел вместе с Риверсом и его отцом справиться о состоянии Клер; они принесли с собой тарелку маленьких квадратных пирожных из пекарни, покрытых пурпурной и кислотно-желтой глазурью. Бен говорил о синяках, боли в плече, возможности сотрясения мозга и перелома — о чем угодно, только не о Джеке и пистолете.

Клер сама подняла эту тему.

— Как он? — спросила она, когда Риверс и его отец оставили их наедине со снедью, лежавшей между их коленями, наподобие психоделической шахматной доски.

— Хороший выстрел навылет. Он выживет. — Улыбка, появившаяся на лице Бена, была бледной копией его обычной ухмылки. — Ты этого хотела?

— Я же тебе сказала вчера. Это был несчастный случай.

Избегая ее взгляда, Бен взял с тарелки пирожное.

— Пробовала? В свое время, я думаю, они даже могли бы заменить мне шоколадные батончики. — Он положил пирожное обратно, не откусив.

— Он говорит иначе?

— Джек? Он вообще ничего не говорит.

Дальнейшим обсуждениям помешал приход ее родственника. Он встал на порядочном расстоянии от кровати Клер, переминаясь с ноги на ногу и, вероятно, безумно желая закурить.

— Что, по-твоему, я должен сказать, Бен?

— Больно? — спросила Клер, кивая на плечо Джека.

Он неопределенно пожал плечами в знак отрицания, лишь слегка вздрогнув, когда движение задело то место, где прошла ее пуля.

— Колдун вчера наложил туда компост из своих загадочных листьев и прутиков.

Бен встал — чтобы придать себе внушительности, решила Клер, хотя вся его внушительность была Джеку по плечо.

— Думаю, пора одному из вас, ребята, объяснить поподробней то, что случилось вчера ночью. Можешь начать с того, почему ты нас бросил, Джек, и продолжать с этого места.

Джек вкратце повторил то же оправдание, которое услышала Клер прошлой ночью:

— Эти парни — Опиумная Пятерка, так вы их называете? — думали, что я нарочно держу местонахождение мака в секрете, чтобы получить все деньги самому. Как только они поняли, что я ни черта не знаю, они отпустили меня и пошли дальше в Аруначал-Прадеш, где некоторые из них связаны с освободительным движением… — Его взгляд тревожно метнулся в сторону Клер, ожидая, что она подтвердит или опровергнет его историю.

— Ты можешь оставить нас вдвоем на пару минут, Бен? — спросила она.

— Ты уверена, что это разумно?

— Мне всего лишь нужно прояснить кое-что с Джеком, задать ему несколько семейных вопросов.

Довольно неохотно Бен все же согласился выйти.

— Но я буду поблизости.

— Не могу поверить, что осталось что-то, чего ты еще не спросила, — сказал ей Джек, когда шага Бена затихли на засыпанной гравием дорожке, — или не потребовала тебе рассказать. Сколько еще скелетов ты намерена выкопать?

Она покачала головой, сама не уверенная в том, как много еще желала знать.

— Я просто… Мне просто хотелось спросить, обсуждал ли когда-нибудь твой отец то, что случилось наутро после убийства?

Он пожал плечами.

— Алекс была слишком маленькой, чтобы что-то помнить, а у него самого в воспоминаниях о той ночи было очень много пробелов, что неудивительно. Он помнил, как Магда заперла их в доме и взяла слово молчать обо всем, как потом на следующий день приехала полиция. Возможно, Риверс помогал ей закапывать его, кто знает? Моего отца и Алекс посчитали слишком маленькими и не стали допрашивать.

— А после того, как Магда уехала в Индию, что сталось с ними?

— Она навещала Алекс и моего отца несколько раз, пока они еще учились в школе. Когда стало ясно, что их мать больше не вернется из Индии, они прочесали весь дом, систематически уничтожая все ее портреты. Ничего удивительного. Как ни крути, Магда либо убийца, либо соучастница убийства. Твоя прабабушка и моя бабушка.

Она попыталась слабо улыбнуться.

— Из этого не обязательно следует, что мы с тобой плохие люди. Ничто не мешает убийцам иметь детей. Я хочу сказать, если чей-то отец был хирургом, это совсем не означает, что его отпрыски будут шустро орудовать скальпелем и хирургической иглой…

— Или пистолетом.

— Даже если так, это не все, чем она являлась, это ее не определяет…

— Разве? По-моему, убийство — весьма определенная штука Клер подумала, что, если достаточно долго отвергать версию убийства, может вырисоваться другая точка зрения на эти давние события. Мысленно она уже доказывала, что со стороны Магды это была самозащита, в худшем случае — непредумышленное убийство.

— Я хочу сказать, у нее были и другие стороны. Она не стояла на месте. В Калькутте она стала чем-то вроде полусвятой, основала благотворительные заведения для сирот и вдов…

— От своих собственных детей она отказалась, оставив их на попечение ряда дорогих интернатов, летних школ, пансионов, репетиторов, — кисло возразил Джек. — Мой отец всегда был холодной, бесчувственной скотиной. Едва ли можно винить его за это, с такими-то родителями. Вероятно, он всю жизнь высматривал признаки сумасшествия в каждом своем движении.

А Джек — высматривал ли он те же признаки в себе самом?

— Твой отец наверняка — ты-то должен был читать ее дневники.

Он устало улыбнулся.

— Поверь мне, я пытался, когда искал способ оспорить ее завещание. Но Магда вела записи пятьдесят лет! Ты прочла лишь крохотную часть ее тоскливого эпоса. За то время, что мне бы потребовались, чтобы прочитать всю ее жизнь, я уже потратил бы свою собственную.

Вместо того чтобы потратить ее так, как сделал ты, подумала Клер.

— Что ты скажешь обо мне Бену? — резко спросил Джек. С него было достаточно истории.

Вот это был вопрос на миллион долларов. Что ее остановило, почему она не выложила Бену всю правду прошлой ночью — из-за усталости или же осознав, что, расскажи она ему все, исход событий снова окажется в руках мужчин, как и вся эта экспедиция?

* * *
Воздушный лес, февраль 1989 г.

Спустя десять дней после того, как мы сюда попали, мистер Риверс, Бен, Джек, несколько жителей деревни и я отправились обратно к ущелью реки Цангпо на поиски Ника и Кристиана. Мы нашли навес и мою записку в пластиковом пакете, по-прежнему под камнем, и ничего больше. Туземцы, которых мы встретили, ничего не слыхали о европейских путешественниках. Тибетцы сказали, что возле обрывов не видно следов, которые показали бы, в каком месте Ник и Кристиан начали спуск. Мистер Риверс предположил, что наших друзей мог схватить китайский патруль.

— В этом случае, вероятно, лучше всего будет подождать, пока вы не вернетесь в Англию, прежде чем обращаться к властям.

— Иначе жителей его деревни могут обвинить в том, что они приняли у себя нелегальную экспедицию, — сказал Джек.

Все, что я смогла придумать, — это оставить под камнем еще одну записку, объясняющую, как добраться до долины, и выкопать кое-какие из проб грунта, взятых в ущелье Цангпо, вдруг в них окажется что-нибудь, представляющее интерес.

Мы прожили в этой долине уже шесть недель, в ожидании — по настоянию Бена — и в надежде, что наши пропавшие друзья могут каким-то чудесным образом здесь появиться. Он продолжает верить в чудеса, несмотря на то что вскоре мы отбываем в Калимпонг вместе в двумя деревенскими монахами: они проведут нас вплоть до бутанской границы, откуда лепча уже знают дорогу. Бен предположил, что Ник и Кристиан, возможно, вышли из ущелья по другой дороге и поэтому не нашли мою записку.

— Или встретились с китайскими пограничниками, — добавил Джек, а мистер Риверс обещал продолжать здесь их поиски.

Лично я по-настоящему ничего особенно и не жду. Уже несколько дней мне снится Ник, всегда в одном и том же сне: эта его пластиковая рука с магниевым стержнем вырастает из снега, словно причудливое розовое дерево или флаг, водруженный на вершину горы.

Бен большую часть времени помогал в больнице и делал записи о местных лекарствах со слов шаманов и жрецов. Он заявил мне, что был бы вполне счастлив остаться в деревне навсегда, будь в Тибете иная политическая ситуация. Это место ему подходит, и как тератологу, и как ботанику-любителю.

— Может, я помог бы им придумать план новых зеленых насаждений, — сказал он сегодня и подмигнул мне, легонько похлопав по рюкзаку, в котором он держал образцы грунта из ущелья Цангпо и долины.

Я все еще не сообщила ему о той ржавой жестянке с семенами, которую нашла рядом со скелетом.

— Кто знает, что мы могли бы обнаружить в этой долине? — сказал он. — Чисто случайно. Как столь многие научные открытия.

— Вечный оптимист, — отозвался Джек. — Китайцы ее начисто обобрали.

Если мой родственник и спрашивал у жителей деревни про старые леса и зеленые маки, до нас с Беном это не дошло. Джек как будто потерял к ним интерес. Возможно, он, как и я, был потрясен тем, что почти случилось с ним, что я почти совершила, так легко могла совершить.

*

— Ты тот самый человек, который наследует Эдем после меня, верно, Джек? — спросила Клер своего родственника на следующее утро после своего выстрела. — Я последняя, да? Это же так очевидно. Я уже давно должна была догадаться.

Айронстоун тяжело вздохнул, словно подводя этим одним-единственным вздохом черту под докучливой историей своей семьи.

— На здоровье, Клер. Тебе придется годами вести юридические войны, чтобы избавиться от всех пиявок и прихлебателей, что живут в приютах. Уж я-то знаю; я впустую потратил несколько лет, обхаживая и кормя обедами этого старого скучного пердуна Фрэнка Баррета, прежде чем сумел выжать из него тот факт, что, когда наследниц наконец не останется, имение перейдет ко мне — но только та его часть, в которой ты сейчас живешь.

— Но ведь главный дом тебе все-таки по душе, а?

— Мне никогда не нужен был дом.

— Тогда к чему все эти намеки на нарушение завещания Магды?

— Я Me говорил о доме. Не совсем. Главное было в другом — в том, чтобы нарушить ее последнюю волю, ее намерения. Я хотел иного наследства, чем то, что она оставила мне.

К своему удивлению, Клер обнаружила, что может простить Джеку очень многое. В конце концов, все свелось к делам семейным, решила она, и тут она была виновна не менее, чем и Салли, желавшая защитить собственную семью. Придумывая разумное объяснение преступлениям Джека, она увидела, как наркотики начались с попытки исправить его ошибку. А наркотики были весьма тонкой моральной гранью; она не была бы дочерью своих родителей, если бы не признавала, что в их употреблении по-своему проявлялась свобода воли. Она подозревала — она надеялась, — что Джек, в сущности, был мелким преступником, которого толкали дальше обстоятельства. Он мог не суметь помочь ей, как она не сумела помочь Салли, но не стал бы прямо вредить ей. Вероятно, не стал бы. Впрочем, косвенный вред, который Джек и ему подобные могли нанести людям в этой долине, измерить было невозможно.

План, который она составила, был рискованным. Клер мысленно прощупала все его слабые места, словно калека с костылем. Она знала, что даже если расскажет Бену всю правду о том, что Джек делал в Калькутте, ее родственник сможет отвертеться. Джеку не нужно было напоминать ей, что двое химиков, замешанных в махинациях с хлорофиллом, давно исчезли или что большинство больных раком уже либо умерли, либо получили достаточно денег, чтобы держать рот на замке. Она ставила исключительно на незначительность преступлений Джека и на его желание — что бы он там ни говорил — завладеть поместьем Эдем.

— Предлагаю сделку, — сказала она ему. — Довольно банальную, но это лучшее, что я могу сейчас придумать. Мы напишем одно заявление, в котором я отказываюсь от всех своих законных прав на Эдем, а во втором заявлении я запишу все, что ты рассказал мне, и ты его подпишешь. Потом мы положим твое признание вместе с моим дневником в конверт, вроде тех, что показывают по телевизору, — «открыть в случае смерти или исчезновения Клер Флитвуд», что-нибудь в этом духе, — и пошлем оба заявления заказной почтой или как там это называется Фрэнку Баррету. В этом случае, если ты решишь…

— Я тебя понял, Клер. — Он настороженно обдумывал эту идею. — Какие гарантии у меня будут, что по возвращении в Лондон ты не передумаешь, не сдашь меня, не попросишь Баррета открыть это мое ужасное признание?

— Никаких. Никаких гарантий. Тебе просто придется поверить мне, Джек. У тебя больше оснований доверять мне, чем у меня — тебе.

— Я все-таки не понимаю, что ты получаешь из этого соглашения, кроме палки, которой можно бить меня всякий раз, как только я шагну в сторону с пути истинного?

— Не ты один не любишь поместье Эдем, Джек, но ты хотя бы испытываешь к нему сентиментальную привязанность. Что до меня, то оно слишком большое, слишком… — «Полное одежды мертвецов». Слова Робина, — Но мне очень нравится сад. Часть нашего соглашения будет состоять в том, что я стану главным садовником. А твое признание дает мне кое-какие рычаги, если что-то пойдет не так.

Однако не слишком много, подумалось ей. Не в том случае, если Джек решит, что не хочет возвращаться в Англию на таких условиях.

Им не пришлось доверяться почте, потому что, как оказалось, отец мистера Риверса был знаком с одним экскурсоводом в Пе, который согласился переправить посылку из Тибета с сотрудником туристического агентства. Бену Клер сказала, что это отчет о том, что они нашли во время путешествия. Под видом походного маршрута для туристов и паломников кадастровая опись Клер и признание Джека уехали в Лондон в туристическом автобусе за неделю до отъезда самой экспедиции «Ксанаду», вернее, того, что от нее осталось. Восемь человек — Бен, Клер, Джек, а также лепча и два водителя — поехали на паре комбинированных транспортных средств, одолженных в соседней деревне. Эти машины, представлявшие собой на одну треть «лендровер» и деревенский автобус, а на две трети — тибетскую грязь (Клер немедленно окрестила их «пыль-ровер» и «автодидакт»), тряслись и громыхали по дороге паломников из Тибета, огибавшей большинство крупных городов и военных лагерей вдоль границ. На эту часть пути ушло три недели, прежде чем водители смогли передать группу в надежные руки кочевых погонщиков яков — бхотия, путешествовавших на юго-восток, в Бутан.

Весна еще не пришла на дороги, по которым они пошли дальше. Следуя за яками по заброшенным тропам, уводившим на головокружительную высоту горных кряжей или погребенным под лавинами, группа пробиралась сквозь обширное покрывало вечнозеленых растений, все еще зажатых белыми пальцами ледников, а потом оставила яков и их пастухов позади, на высокогорных пастбищах, усыпанных ранними альпийскими цветами, яркими и густыми, как эмалированное основание хрустального итальянского пресс-папье.

Ожидая от Джека следующего шага, Клер постоянно чувствовала на себе его взгляд. Они оба знали: вероятность того, что его исповедь так и не достигнет Лондона, очень велика, и в этом случае им придется возобновить свою игру в кошки-мышки. Если бы Клер пошла в полицию, ее первым же делом спросили бы, почему она не заговорила раньше. Даже засыпая под печальную песню таящего снега, Клер не расслаблялась. Она просыпалась с болью в затекших мышцах, часто в той же самой позе, в какой отключилась накануне, а рядом с ней лежал пистолет Джека: Бен согласился оставить его девушке только потому, что у нее была собственная палатка. Хотя Клер была убеждена, что у нее не хватит духу использовать оружие снова, она все-таки держала его рядом с собой во всех сменявших друг друга автобусах и грузовиках, что везли их через Бутан. Она заметила, что ее родственник всегда садился в автобус последним и первым выходил из него. Если представлялась возможность, он занимал место позади нее и Бена, прижав настороженное лицо к оконному стеклу и излучая напряжение, словно статическое электричество. Его длинный подбородок зарос серой щетиной, а если он и брил его, то мерно взмахивал бритвой, словно совершал какой-то обряд. Предвосхищая дальнейшие события, Клер решила, что Джек похож на каторжника, собирающегося с силами для последней попытки вновь обрести свободу.

19

Спустя пять месяцев с того самого дня, как они покинули Калимпонг, Джек, Бен и Клер снова вернулись в маленький приграничный город. Один из носильщиков сильно ослаб из-за инфекции, попавшей в рану на его ступне во время шестинедельного возвращения из грязной долины Риверса, поэтому Джек и Бен решили отвезти его в главную больницу в Дарджилинге, пока Клер согласовывает их вылет в Лондон. Однако перед этим она хотела согласовать еще кое-что. Мысленно она называла это заключительным этапом, необходимым, чтобы наглухо захлопнуть и навсегда предать забвению определенную часть ее самой.

Водитель джипа, которого она наняла в Калимпонге, круто свернул с пути в поселения Айронстоун и съехал на дорогу, больше напоминавшую американские горки; она опускалась все ниже и ниже сквозь мили растущего чая и потеряла в высоте три тысячи футов, прежде чем они переехали вброд мелкую речушку рядом с заброшенной чайной фабрикой, на облупившейся стене которой все еще были различимы поблекшие слова «Надежда Магды», резко повернули и снова начали взбираться по сужавшейся тропинке. Гравий на ней вскоре сменился обыкновенной грязью, изрытой глубокими колеями, из которых торчало столько корней, что едва ли это вообще можно было назвать дорогой. Зеленые холмики чая полысели от небрежения, словно потертые бархатные диванные подушки, а когда колеса джипа стали цепляться за поверхность последнего, почти отвесного отрезка пути, Клер пришлось закрыть глаза, чтобы не видеть крутой обрыв слева от себя.

После такой головокружительной поездки тем более неожиданным оказался дом, представший ее глазам. Его как будто перенесли сюда прямиком из Абердина, такими прочными и серыми выглядели его мрачные гранитные стены. От Индии была лишь крыша из рифленого железа и пурпурная бугенвиллея, обвившаяся вокруг каменной веранды, на которой ожидал старик с безмятежным лицом тибетского монаха. Он был едва ли выше среднего роста, но военная выправка добавляла ему дюймов, так же как древний пиджак и полосатый галстук. Клер, запинаясь, попробовала выговорить его непроизносимое имя, но сдалась:

— Мистер Риверс?

— Так меня называют уже много лет, кроме близких друзей и родственников. — Он жестом пригласил ее войти в дом. — Выпьете чаю со мной и моей женой? Боюсь, в наших краях это традиция. А кофе у нас очень скверный. За хорошим кофе нужно ехать на юг Индии.

Дом, как он сообщил ей, принадлежал миссис Гупта, которая сдавала ему и его жене одну лишь комнату на втором этаже.

— Вы должны извинить миссис Риверс, — мягко прибавил он, ведя Клер в прихожую, заставленную темной колониальной мебелью. — У нее ужасный артрит, а то мы бы подали вам чай на веранде.

Слева Клер заметила огромный аквариум, в котором светящийся череп из пластика открывал и закрывал рот, беззвучно изображая смех.

— Миссис Гупта держит сиамских бойцовых рыбок, — пояснил мистер Риверс. — Череп насыщает аквариум воздухом. А также отпугивает кота.

В неосвещенном коридоре второго этажа и вправду сильно несло кошатиной; запах усилился, когда они подошли к самой дальней комнате — полутемному, благоухавшему гроту площадью не более двенадцати квадратных футов. Клер была рада, что Риверс упомянул про жену, иначе ее ошеломил бы на удивление сильный голос, неожиданно гаркнувший приветствие откуда-то из глубины каморки. Счет из лондонского магазина «Либерти», пожелтевший от времени, кружась, приземлился на пол к ногам девушки, а когда она двинулась дальше сквозь полумрак, за ней последовал шквал более срочных векселей. Она по-прежнему не могла понять, откуда доносился голос. Не считая огромной незастеленной кровати, которая занимала большую часть комнаты, и двух сломанных стульев (на одном из них умещалась просторная плетеная крысоловка, а на другом — стопка папок и яблочный огрызок), все остальное пространство было заставлено деревянными ящиками из-под чая, набитыми книгами, газетами, пожелтевшими журналами Королевского географического общества и картонными папками с загнутыми уголками страниц. Еще больше журналов и папок хранилось на полках, поднимавшихся от пола до потолка вдоль трех стен и тянувшихся поперек окна, отчего свет проникал внутрь лишь волнистыми полосками. Этого света, впрочем, хватало, чтобы увидеть, что четвертую стену закрывала огромная карта Центральной Азии. Давным-давно, когда полки заполнились до отказа, для папок расчистили также место на кровати, где к ним добавилась еще и домашняя коллекция рулонов туалетной бумаги, батареек, старых карманных фонариков, садоводческих журналов, луковиц цветов и кип каталогов семян.

Комната казалась слишком маленькой, чтобы вмещать в себя весь этот груз старинной информации. Только когда Риверс убрал крысоловку, чтобы Клер могла сесть, девушка наконец разглядела хрупкое, высохшее тело, утонувшее в железной кровати.

— Простите за беспорядок, дорогая, — произнес этот скелет, с изысканными интонациями рождественской речи английской королевы, — но я тридцать лет не покидала этой комнаты. — Она ухватилась за ходунки, стоявшие рядом с кроватью, и села, подавшись вперед, так что Клер наконец смогла увидеть ее птичье личико. — Мой муж сказал, что вы, возможно, приходитесь родственницей Магде Айронстоун.

Клер с любопытством уставилась на шерстяную лыжную шапочку, покрывавшую большую часть воробьиной головы миссис Риверс. Старушка похлопала по шапочке рукой и прогудела:

— Это от тараканов. Ужасные твари. Один залез мне в ухо месяц назад. Я целыми днями слушала, как он там все хрустел и хрустел. Пришлось вызвать доктора-лепча. Потрясающий человек. Ну, так о Магде…

— Я не уверена, родственники ли мы… — нерешительно начала Клер. — По крайней мере… я внучка Уильяма Флитвуда и думаю, что Магда, возможно, была… — Она замялась. — Мой дедушка, возможно, был незаконнорожденным сыном Магды. Но у меня нет доказательств.

— Да мы все здесь ублюдки, милочка! — пророкотала старая леди. — Это все чай. — Своей костлявой рукой она взяла фонарик и посветила на лицо Клер. — Бог мой, девочка! Да ты же черная, как тамилка! Не лучше нашего брата.

— Я долго была в горах, — ответила Клер, мысленно удивляясь своему извиняющемуся тону, — Солнце просто палило.

— Моя жена наполовину лепча, наполовину йоркширка, — вставил Риверс, как будто это многое объясняло.

Клер подпрыгнула и взвизгнула, когда к ней на колени тяжело приземлилось что-то пушистое.

— Это Гладстон, — спокойно сказала миссис Риверс. — Мы получили его в наследство от одной женщины-парси, жившей по соседству, которая умерла. Звали по имени какой-то дурацкой индусской кинозвезды.

— Женщину? — Здесь сложно было уследить за цепочкой связей.

— Кота. Пока мы не объяснили ей, что это самец.

Гладстон вонзил когти в бедро Клер.

— Сбросьте этого мерзавца на пол, если он вам докучает. Сама терпеть не могу проклятого кота. Но ему он нравится. — Она качнула лыжной шапочкой в сторону Риверса. — Паршивый, никчемный крысолов.

Клер, пытаясь не захихикать вслух, с несколько истеричным любопытством подумала, кого же имела в виду миссис Риверс — мужа или кота. Девушка дала Гладстону увесистый шлепок под зад, тот зашипел и нырнул под кровать, откуда тотчас же донесся грохот бьющихся бутылок и сильный запах алкоголя.

— Этот суки сын перевернул наш бар! — воскликнула миссис Риверс. — Я убью его, если он разбил бренди!

— По-моему, это джин, — оценивающе потянул носом воздух мистер Риверс.

— Мы получили его от бутанской королевы-матери, в качестве платы за нарциссы.

— Моя жена раньше разводила превосходные махровые нарциссы.

— Было время, когда всякий мечтал заполучить мои цветы, — вздохнула миссис Риверс, но тут же оживилась. — Ну же, старик! Не забывай, девочка приехала сюда не для того, чтобы обсуждать луковицы!

— Нет, нет… — Он принялся неуклюже рыться среди папок, наваленных на кровати. — Позвольте — а, вот, нашел! — В руки Клер лег инструмент, сочетавший в себе телескоп и подвижное зеркальце.

— Гелиограф, — сказал Риверс. — От греческого слова. Обозначает запись с помощью солнца. У меня в саду есть цветок с похожим именем, гелиотроп…

Изгнанный подсолнечник, подумала Клер.

Миссис Риверс прокашлялась.

Ее муж поспешно продолжил:

— Этот прибор раньше использовали для подачи сигналов, особенно в геодезических работах. Зеркало, отражая солнечные лучи, служило своего рода искусственным горизонтом. Этот гелиограф принадлежал моему деду, его отправили мне после смерти Магды Айронстоун, вместе с запиской и рисунками.

Он снова зарылся в бумагах, а потом поднялся, ликующе размахивая каким-то письмом.

— Вот то, что вам нужно! Видите ли, моим дедушкой был Арункала Риш — условимся называть его Риверсом. Его сыну — моему отцу — было десять лет, когда семья уехала в Англию, в Лондон. В тысяча восемьсот восемьдесят восьмом году, кажется, это было. Дедушка был доктором Айронстоунов. Отец вернулся сюда и влюбился в местную девушку… Ну а в тысяча восемьсот восемьдесят девятом году родился я…

— Еще один ублюдок в компании поселенцев Айронстоун, — хохотнула его жена.

— Молодость, моя дорогая, известное дело. В любом случае отец решил, что Индия ему не подходит, поэтому вернулся в Лондон, где впоследствии женился. На англичанке. Мы всегда поддерживали связь, по крайней мере до войны. У них было много детей — даже внуков. Кто-то из них вступил в брак с местными индийцами, кто-то женился на англичанках. Все они остались в имении миссис Айронстоун — поместье Эдем.

Салли, мистер Банерджи, Ник. Клер мысленно представила их всех. И Дерек Риверс, конечно. Кем он приходился Аруну — правнуком? Еще один дальний родственник?

— Продолжай же! — Миссис Риверс, судя по всему, привыкла служить акселератором для непрестанно глохнувшего мотора своего мужа.

— Да, так вот. Эту записку, как вы увидите, послал мне некий Уильям — Билли, как мы называли его, — Флитвуд.

Клер взяла конверт в обе руки, не решаясь открыть. Мой дедушка, подумала она. В горле образовался комок.

Миссис Риверс протянула ей один из фонариков, лежавших на кровати.

— Воспользуйтесь этим, дорогая. Будет легче читать.

— Билли отправил мне это письмо спустя несколько месяцев после смерти Магды. Она надиктовала его Уильяму, как вы поймете, но она хотела, чтобы я тоже знал эту историю.

«Мой дорогой Риверс, — начиналось письмо от Уильяма — Билли — Флитвуда, — приношу свои извинения за то, что использую английское имя, но именно так я знал тебя в Поселениях. Пишу тебе, сидя за столом, глядя на оживленные улицы Калькутты и представляя себе тот высокий, прохладный край, где мы родились. С прискорбием вынужден сообщить тебе, что наша дорогая сестра Сарасвати — миссис Айронстоун (как я по-прежнему думаю о ней) — отошла в лучший мир».

Он не называл ее своей матерью, подумала Клер. Значит, мы ошиблись, Джек и я ошиблись. Магда все-таки мне не принадлежала. Стоит только потерять бдительность, расслабиться, и это тотчас же случится: история подпрыгнет к тебе в виде осклабившегося светящегося черепа, схватит за горло и исторгнет из тебя вопль.

* * *

Уильям остановился и пристально взглянул на гелиограф, стоявший на его столе, вспомнив слова Магды: «Единственное мое земное сокровище, единственное, потерю чего я не смогла бы перенести». Потом он снова начал писать: «Вследствие этого я сам вскоре отправлюсь в Англию, ибо моя дорогая наставница оставила мне художественную галерею в Уайтчепеле, можешь ли себе представить? Она, по-видимому, желала, чтобы я продолжал начатую ею работу. Похоже, я наконец-то своими глазами увижу Тауэр, совсем как мы с тобой мечтали столько лет тому назад!

В конце жизни у миссис Айронстоун осталось очень немного личных вещей, и этот гелиограф, подаренный ей твоим дедушкой, Аруном Риверсом, был ей очень дорог. Она пожелала передать его тебе вместе с тем рассказом, что последует ниже (большую часть его ты уже знаешь, конечно, раз играл такую важную роль, будучи ее проводником в последних экспедициях)». Никто и не осознавал, насколько стара была Магда, подумалось Уильяму; он помнил, как она ходила и ездила верхом, словно молодая девушка, еще за несколько месяцев до рокового удара, сразившего ее наповал. Проводники в гималайских горах видели, как она целыми днями не слезала с седла, а съедала лишь по пригоршне цампа и кубику ячьего сыра. Казалось, она питается только воздухом и солнечным светом, подобно папоротникам и орхидеям, которыми так восхищалась.

Перечитав написанное, Уильям добавил: «Итак, в подтверждение тех историй, что ты, бывало, рассказывал мне о мужестве своего деда, посылаю тебе эту повесть, слово в слово, как ее надиктовала мне Магда Айронстоун за несколько недель до своей смерти». Повесть, которая является и моей историей тоже, подумал Уильям, хотя она рассказала ее задом наперед, против быстрого течения, как делала столь многое.

*

После моего недолгого визита в Калимпонг в 1889 году (тогда я не встретила Аруна, ибо он в это время вел ботаническую экспедицию в Тибет) я на целых пять лет покинула Индию. С нетерпением я ожидала, пока Александра достаточно подрастет, чтобы отослать ее в пансион, — а к тому времени туман Англии уже прокрался мне в душу, и Арун снова растворился в горах. Однако, хотя он никогда не писал прямо ко мне, в Калимпонге у него были дальние родственники, которых он время от времени навещал, а слухи в маленьком городке распространяются быстро, как тебе известно. Таким образом, до меня доходили новости о нем, нерегулярно, как и все из Индии, в посылках с сообщениями о твоих успехах и жизни в Поселениях.

Вернувшись в Калимпонг в 1894-м, я разыскала родственников Аруна и узнала, что он взялся за прежние поиски своего отца и зеленого мака. Его следы привели меня в деревню на границе между Сиккимом и Бутаном, где он служил проводником для различных ботанических и политических миссий; там мы и встретились — уже не те люди, что расстались шесть лет тому назад. Я была немолодой вдовой, а Арун… у Аруна, которого я все еще помнила юным, было лицо человека, отрекшегося почти от всего на свете.

Вот так мы снова начали путешествовать вместе и повидали невероятные вещи и необычайные события — возможно, даже более необычайные, чем те, с которыми мы сталкивались в наших прежних путешествиях. Я верила, что он все еще любил меня, как и я любила его, но между нами пролегла пропасть — то непростительное деяние, которое столь многого стоило нам обоим.

В этом месте на какую-то долю секунды этот ее хриплый, слегка властный голос изменил ей, вспомнил Уильям.

Стояла зима 1895 года. Четыре дня мы скакали на пони вдоль заснеженной пирамиды священной Чумолархи. Вечером третьего дня пошел снег, и мы больше не могли разглядеть следы наших носильщиков, уехавших, как обычно, вперед, чтобы поставить лагерь. Очень скоро нас прочно окутал невыносимый блеск этой метели, и мы действительно заблудились. Будь над нашими головами хотя бы клочок голубого неба, мы, возможно, почувствовали бы облегчение, но нас окружила слепящая мгла, наполнив глаза бесцветным сиянием. Снежная слепота ничто по сравнению с этим! Что оставалось нам делать, кроме как обернуть шарфами лица и довериться лошадям? Только мы начали опасаться, что нам придется провести ночь под открытым небом, как услышали крик, и впереди, из неистового снегопада выросли двое мужчин, державших перед собою факел: то были наши старшие носильщики, уведомившие нас, что в этом диком краю негде укрыться. Но дальше, сказали они, через ущелье реки переброшен мост, и за мостом можно найти защиту от снежной бури. Нам пришлось отпустить пони, надеясь, что они сами найдут дорогу к пристанищу. Ты знаешь, как меня пугают эти мосты лепча, Уильям, сколько бы раз я с ними ни сталкивалась. Этот, уже весьма ветхий, мы переходили последними, Арун и я. И едва я ступила на него, как у меня появилось дурное предчувствие, а все это тонкое соединение канатов зашаталось и задрожало так, что я вынуждена была остановиться.

— Иди вперед, — сказал Арун. — Быстро. Трос не натянут. — Он передал мне сумку, в которой нес свой гелиограф и прочее снаряжение для топографической съемки. — Возьми это.

— Я подожду тебя.

— Иди вперед! Я задержусь лишь настолько, чтобы укрепить канат. Для меня будет безопаснее, если ты уже перейдешь мост.

Я оглянулась только раз и увидела его там, низко склонившегося позади меня на этой обледеневшей арке, поправлявшего тросы, чтобы обезопасить переправу для следующего путника, так, как обучены делать все мужчины в этой горной области. Потом действие слепящего света на мое зрение стало таким сильным, что я не в силах описать, и все попытки держать открытыми мои непрестанно слезившиеся глаза превратились в сущую муку. Я снова закутала лицо и пошла вслепую, точно лунатик, по этому предательскому мосту, доверяя только Аруну, который выкрикивал мне все слова, которыми лепча называют эти мосты, пока я с трудом продвигалась вперед, — то была наша старая игра, чтобы придать мне храбрости.

Саомгьянг, Ахул, Саомблок, Саомнгур, Саомвенг. Клер мысленно повторила их.

Или так я вообразила себе. На самом деле это говорил ветер, скрипел и жаловался мост.

Перейдя на другую сторону, я прижала голову почти к земле, пытаясь разглядеть тропинку, и после некоторых поисков увидела следы крови в снегу, оставленные каким-то беднягой, чьи ноги, должно быть, порезало льдом. Я устремилась вперед, открывая глаза лишь для того, чтобы увериться в дороге перед собой, и на какое-то мгновение различила впереди двух наших носильщиков, прежде чем все снова скрыла тьма. Хвала Всевышнему, из этой снежной пустоты до меня донесся голос старшего носильщика, он взял меня за руку и отвел к нашей группе, укрывшейся от ветра в нескольких сотнях ярдов от того места, где мне показалось, что я заблудилась.

Я сказала ему, что он должен вернуться поискать Аруна.

Лицо мужчины было столь же непроницаемым, как и снег.

— Его больше нет, мем-саиб.

— Нет? О чем ты? — воскликнула я, махнув в сторону паутины из лиан, укрывшейся за белоснежной стеной. — Он шел позади меня, чинил канаты на мосту.

— Моста тоже больше нет, мем-саиб.

От того, как он спокойно все принимал, мне хотелось кричать.

— Не будь дураком! Я только что была на нем.

Он кивнул.

— Моста больше нет, мем-саиб.

Больше я не видела Аруна Риверса и ничего не слышала о нем целых двадцать пять лет.

20

Комната обретала прежние, расплывшиеся было очертания перед глазами Клер, которая едва ли осознала, что плачет. Она где-то читала о квантовой памяти, о том, что каждая частица, когда-либо соприкасавшаяся с другой частицей, способна хранить воспоминания об этом взаимодействии. Именно это я почувствовала на мосту, думала Клер, тут же прогоняя прочь невероятную мысль: это Магда выкрикивала те слова, что я слышала. Вот так они и расстались: Магда на одной стороне ущелья, Арун на другой. Он не упал. Он подождал, пока она перейдет мост, потом прошел обратно и перерубил тростниковые канаты, так чтобы она не могла вернуться, перерезал ту длинную тонкую спираль из переплетенных нитей, связывавших воедино две истории.

Но почему он сделал это, если любил ее, как она утверждала? Из-за ее непростительного поступка — или его?

Миссис Риверс жадно наблюдала за Клер.

— Вы добрались до той части, где описывается последнее путешествие Магды и моего мужа, то самое, которое она предприняла с ним, чтобы найти Арункалу?

— Нет. — Клер с трудом удавалось выговаривать слова. — Как она сумела отыскать его снова?

— Шла по тропе его отца! — Миссис Риверс лучилась гордой улыбкой, а нос ее почти касался подбородка. — Моему мужу был всего лишь двадцать один год, но он уже прославился как проводник. Годами Магда тщетно рыскала по этим горам, возвращаясь в Англию между экспедициями. — Она махнула рукой в сторону настенных карт, словно желая собрать весь край за Гималаями в своем маленьком сжатом кулачке. — Но только когда мой муж помог ей, Магда сумела найти то, что хотела. Мистер Риверс мягко возразил:

— Безусловно, за время своих более ранних путешествий Магда приобрела репутацию ботанического исследователя. Вы слышали о рододендроне fleetwoodii и о примуле arunii, мисс Флитвуд?

— Нет.

— Но вы, должно быть, знаете различные гималайские маки, которые открыла Магда (хотя ни один из них и близко не был зеленым)? Ей уже было за шестьдесят, но она по-прежнему оставалась очень сильной и здоровой, не хуже любого мужчины.

Клер робко покачала головой.

— Я не очень сильна в ботанике, миссис Риверс.

— Однако же то последнее путешествие: оно началось в тысяча девятьсот девятнадцатом году, — не унималась миссис Риверс, — вместе с моим мужем! Это была его идея начать с ущелья реки Цангпо, потом пробраться на юго-восток в горы между Тибетом и Ассамом, следуя дорогами отца Аруна.

— У нас ушел год на то, чтобы найти его, — вставил мистер Риверс, — потому что Арункала всегда путешествовал скрытно, понимаете, меняя обличья, представляясь монахом, художником, торговцем солью, врачом, и редко под своим собственным именем. То были опасные времена — русские не любили, когда представители Британской империи вторгались в границы их владений, и, подобно ему, нам часто приходилось выбирать довольно глухие маршруты, чтобы избежать ареста. Иногда мы с Магдой целыми днями карабкались, не встретив ни души, поднимались, спускались, ползли, как муравьи, вдоль речных ущелий по тропинкам, которые были не больше царапин, оставленных ногтями великана на классной доске отвесных утесов. Мы обыскали все места, где отец Аруна видел мак, этого снежного барса, но цветок всегда ускользал от нас. Мы не встретили зеленых маков — и не встретили Аруна. Ожидая, пока горные перевалы очистятся от снега, мы наткнулись на деревню, в которой Арун ходил от дома к дому, читая священные книги, и тамошние жители описывали его как шамана, знавшего лекарственные травы. «Владеет большим искусством передавать сходство», — сказал нам один человек, он познакомил нас с семьей, в которой Арун выменял рисунки на еду. Женщина средних лет вынесла сделанный им портрет ее отца, который умер, когда ей было одиннадцать лет. «Конечно же, мой отец был гораздо больше, — сказала она, — а эта картинка маленькая. Он как будто так далеко». Она не понимала европейского подхода к перспективе, которому был обучен Арун. — Он продолжил рассказ, вдыхая жизнь в письмо у нее в руках. — В монастыре, расположенном ниже по реке от Пемакочунга, Магда узнала его руку на картинах и фресках, которые мой дедушка помог восстановить, чтобы заработать на дальнейший путь. Монахи переучили его, так они нам сказали. Для них вся жизнь — это майя, или иллюзия, а поскольку искусство по самой своей природе является иллюзией, то оно действительно лишь как средство, призванное очистить отношения человека с Богом. Полная противоположность тому, чему моего дедушку учили в Калькуттском ботаническом саду. У монахов он перенял искусство золочения будд вдвое выше своего собственного роста, и свет горящих масляных ламп поощрял его забыть о точности и вместо того рисовать облака, курчавившиеся, словно волны, в багряных небесах, и синеликих богов, поднимавшихся из исполинских цветков лотоса.

— Как вы можете быть уверены в том, что это была его работа, — спросила Клер, — если сама цель буддийского искусства в том, что в него не должна вмешиваться личность художника?

Риверс улыбнулся:

— С этим-то и были трудности у моего дедушки. Его цветки лотоса отличались слишком большой ботанической точностью. Так жаловались монахи. Слишком натуралистично, говорили они. А еще мы узнали, что он начал оставлять свои записи у наиболее надежных монахов — длинные ленты бумаги, которые он прятал в барабане своего молитвенного колеса и на которых записал крошечные пейзажи и ботанические исследования; они стали картами, направлявшими нас.

— С чего вдруг монахам отдавать вам его заметки?

Риверс пожал плечами:

— Они доверяли нам, мисс Флитвуд, возможно, потому, что я мог растолковать записи моего деда, чего даже им не удавалось. Он снова начал писать на языке своего отца, понимаете.

«Дикий болотистый сад рододендронов становится менее безликим после того, как в нем определят каждую разновидность, но о чем нам это говорит? Неужели человека определяет его рост, кожа, цвет, имя? Как мы должны решить, какие виды сохранить? Должны ли мы основываться в выборе лишь соображениями о практической пользе растения для человека? Что же сказать об этом лесе дубов, стволы которых, заросшие мхом толщиной в дюйм, вознеслись прямо, словно бамбуковые молитвенные шесты, на высоту четырехсот футов, а над ними раскинулись ветви, обвитые ползучими побегами, каждый длиною сотни футов?» — Риверс мог цитировать своего дедушку почти слово в слово. — «Подобно колоннам с каннелюрами», — сказал он Клер, указывая на страницу письма, где Магда повторила слова Аруна. — Вот что написал мой дед. Столбы, подпирающие небо.

Ни один убийца не смог бы написать такое, в этом Клер была уверена — почти уверена, и она понимала, как женщина могла положить все свои силы, всю свою жизнь на то, чтобы сохранить память о человеке, видевшем мир таким образом.

— Одно время мы с Магдой шли по следам Аруна там, где он отклонился от главной реки, вынужденный отступить почти к самой границе Бутана, чтобы избежать встречи с конными грабителями, разбойниками того сорта, которые оставили его отца умирать много лет назад. Несколько недель Арун жил в этих пограничных деревнях, зарабатывая на хлеб тем, что учил местных лавочников индусскому способу вести расчеты, все еще использовавшемуся, когда мы туда прибыли.

Именно здесь сила духа изменила Аруну, как прочитала Клер. «Потерял всякую надежду отыскать мак, — писал он. — И все же я полон решимости преодолеть мое уныние и предпринять еще одну попытку выяснить, что случилось с моим отцом». В этом монастыре, сообщала Магда, Арун оставил записи, проникнутые его уверенностью в том, что зеленый опийный мак был капризом природы, случайной прихотью растительной тератологии, приспособленной только к своему собственному царству. Он не выжил бы в другой среде.

— К тому времени, как мы покинули последний монастырь, уже приближалась зима, а бандиты на Чайной дороге в Лхасу были готовы на все, — произнес Риверс с дрожью в старческом голосе. — Чтобы спастись от них, мы пересекали поднявшиеся, окруженные льдом реки на надутых воловьих шкурах; там умерли двое из наших носильщиков. В одно утро мы проснулись и увидели, что яки, из-за отсутствия хорошего корма, дошли до того, что стали есть нашу палатку. «Возможно, нам следует оставить его в покое», — сказала мне однажды Магда. Похоже, мы оба пришли к мысли, что в конце концов ни Арун, ни его отец не хотели, чтобы их нашли — ни эти зеленые маки, ни этот великий водопад, ни эту затерянную долину. — Риверс бросил взгляд на свою крошечную, сморщенную жену, и она протянула ему пальцы в ответ.

Клер поразилась тому, что их мог так глубоко взволновать человек, которого они никогда не встречали, события, которые произошли почти семьдесят лет назад. Опустив взгляд на письмо в своей руке, она услышала голос, с которым путешествовала все эти месяцы: «На гималайских вершинах мы увидели, как природные гейзеры с силой выбрасывают пенистые фонтаны кипящей воды из скованной льдом земли. На шестьдесят футов в воздух, и этот воздух был настолько холоден — до девяти-десяти часов утра ртуть вообще не поднималась из шарика термометра, — что арки обжигающей жидкости, исторгнутой из земных недр, падая, застывали в виде огромных ледяных монолитов и пирамид.

Когда мы нашли его, он превратился в замерзшего фараона в ледяном Египте. Давно уже умер, сжавшись, словно ожидая перерождения. Замерзший фараон — а мы были археологами, расхищавшими его могилу. Наша триангуляция была завершена».

— Но откуда вы узнали, что это был Арун, мистер Риверс?

— Она знала. Во время одной из их совместных экспедиций он потерял три пальца на левой ноге из-за обморожения. К тому же, видите ли, потом мы спустились по тропке с перевала в долину, и монахи показали нам карты Аруна, его записки. — Он нежно улыбнулся. — В те дни, когда китайцы еще не пришли туда, долина была полна деревьев и цветов.

— И маков?

— О да, там были маки, хотя ни один из них мы не увидели в цвету.

Риверсы хранили молчание, пока Клер читала постскриптум, прибавленный Уильямом: «Как ты можешь догадаться, Риверс, я по-прежнему жаждал получить некоторое подтверждение того, что мы с тобой всегда подозревали, и впервые в жизни, зная, что другой возможности может не представиться, я осмелился спросить у миссис Айронстоун то, о чем никогда не спрашивал раньше. „Ты мой, Уильям, — тут же ответила она. — Пожалуйста, прости меня за то, что я никогда не говорила тебе этого. Клянусь, я думала, что будет лучше, если ты возмужаешь в поселениях Айронстоун, нежели со мной. Это решение непросто было принять, но право, полагавшееся тебе по рождению, было не единственным моим секретом, и в течение многих лет я боялась других вопросов, которые ты мог бы мне задать, будь я вынуждена признаться"».

«Чтобы объяснить все как следует, мне придется рассказать тебе о последней ночи, которую Арун Риверс провел в Лондоне… О, я и сама была безумна в ту ночь. Мысль о ней почти невыносима. Мои собственные дневники показывают женщину, которую я не узнаю, столько тайн она хранит даже от себя самой. Снова и снова я спрашиваю себя, почему я решила выйти замуж за Джозефа, человека из этой странной, загнивающей семьи, человека, чей разум извратился и обратился на себя самое из-за его отца, из-за трагических обстоятельств смерти его матери и сестры. Но теперь я могу лишь догадываться о том, чем руководствовалась эта женщина; возможно, она верила, что ее любовь сможет изменить характер человека, развернуть весь ход его жизни. Я узнала, что детские раны продолжают беспокоить нас всю жизнь, словно сломанная нога, кости которой плохо срослись и вынуждают нас прихрамывать при ходьбе.

В оправдание того, что я собираюсь тебе поведать, я могу сказать лишь, что со временем я стала считать своего мужа чудовищем. Я следовала за ним на самое дно, видела те ужасные вещи, которые он фотографировал. Изнасилованных женщин, утонувших женщин. Все более и более жуткими они становились, эти снимки, которые я позднее уничтожила. Я была измучена его безумием, боялась за себя и детей. А потом, как тебе известно, появились все эти сообщения в газетах об ужасах Уайтчепела и даты, которые в точности соответствовали нашим ежемесячным визитам в Лондон. А в последнюю ночь… в последнюю ночь, когда я увидела его в саду, с окровавленными руками и одеждой… в ту ночь я взяла пистолет и совершила тот поступок, который пытаюсь искупить уже столько лет. После такого деяния как могла я считать себя подходящей матерью для детей, что у меня уже были, не говоря уже о том, которого носила в себе?

Не ты один пострадал из-за того, что я совершила. Мой страшный поступок стоил мне любви других моих детей — и любви Аруна, в конце концов. Ходили дурацкие слухи об «индийском докторе», замешанном в уайтчепельских убийствах, ведь люди знали, что Арун лечил некоторых нищих обитателей этого квартала, так же как лечил Джозефа. Я умоляла Аруна бежать от сплетен и мести, для которой он стал бы легкой мишенью. Он не хотел оставлять свою жену и детей, но я обещала ему, что у них всегда будет кров. И он уехал, вернулся в Индию и взял свое прежнее имя.

Я знаю, он сомневался в том, что двигало мною в ту ночь; думаю, он умер с этими сомнениями. Арун настаивал на том, что Джозеф не был жестоким человеком. Больным, да, психически неуравновешенным, безусловно, — возможно, потому, что Джозеф заставлял себя смотреть на такие вещи, от которых другие отворачивались; Джозеф сам вверг себя в преисподнюю, а потом снова попытался выбраться наружу. Отец сказал бы, что мы с Джозефом заплыли в Бокка Тигрис — Пасть Тигра и не смогли найти обратную дорогу. И если я ошибалась насчет Джозефа, как считал Арун, то почему убийства прекратились после смерти моего мужа?

О, но когда я вижу, каким прекрасным человеком ты вырос, я понимаю, что эта история, связавшая жизни трех человек, история, которая началась в одном саду и закончилась в другом, все-таки не могла быть напрасной. Ты должен верить, что я любила тебя больше всех моих детей, возможно, из-за твоего собственного доброго нрава, а возможно, в память о той любви, что я питала к Аруну Риверсу, который так и не узнал, что ты был его сыном».

— За этим вы проделали весь свой путь? — спросила миссис Риверс.

— Кажется, да, — ответила Клер.

Подумать только, а ведь она оставила Эдем, чтобы избавиться от всех этих костей и мелодрам! Но сказала ли Магда правду? Где был Арун, когда она убивала Джозефа, закапывала его?

— Ужасная история, — пробормотал Риверс.

— Странно, почему она так долго не говорила Уильяму, что он ее сын, сын Аруна, — сказала Клер старику. — В конце концов, если уж на то пошло, ей и не нужно было сообщать ему об этом. Или вам.

Что если Уильям Флитвуд был ребенком не Аруна, но Джозефа? Что если Арун вовсе не был так невинен, как настаивала Магда? Люди всегда стараются выставить свои действия в лучшем свете, даже в собственных дневниках. Как же узнать истину? Самая передовая компьютерная программа, со сложными графиками, показывающими точную ректальную температуру и температуру окружающей среды, сравнивающая ее с весом тела, одежды, влажностью, — даже она может определить время смерти лишь в пределах пяти часов и двенадцати минут; и она не может сообщить вам мотив или определить меру поступкам, совершенным сотню лет назад. Клер пришла к выводу, что история представляет собой слабо натянутую сеть, а то, что выскальзывает через нее и уплывает, и есть истина.

— Она перенесла несколько менее серьезных ударов за несколько месяцев до того, который унес ее жизнь, — объяснил Риверс, — достаточно, чтобы у нее появилось предчувствие смерти. До тех пор мы все считали ее бессмертной. Думаю, она хотела успеть очистить моего деда от всех возможных подозрений относительно его действий во время убийств и исчезновения Джозефа.

— Даже в Индии люди слышали о Джеке Потрошителе! — увлеченно заявила его жена. — Я всегда жадно следила за всеми теориями. Вы знаете, все больше стали говорить об этом индийском докторе как возможном подозреваемом. — Тут же, без всякой паузы она спросила, не выпьет ли Клер еще чашечку чаю, прежде чем возвращаться в Калимпонг.

— Спасибо, не откажусь, — ответила девушка. — Чай с этих плантаций?

— Эта дрянь! — фыркнула миссис Риверс, — Калимпонг никогда не славился чаем. Мы пьем дарджилингский «Каслтон» второго сбора. Лучшее, что здесь есть!

С чаем они съели еще немного черствого печенья, подававшегося на тарелках веджвудского фарфора с выщербленными краями, а потом мистер Риверс проводил Клер вниз мимо ухмылявшегося черепа. Пожимая девушке руку у двери, он заявил, что счастлив был познакомиться с нею.

— Обязательно заходите снова, мисс Флитвуд, как только окажетесь в наших краях. Миссис Риверс не шибко любит гостей — из-за своих суставов, понимаете, но… для семьи у нас всегда открыты двери.

Вместе они вгляделись в почти непроезжую дорогу, протянувшуюся за верандой, и задумались о малой вероятности еще одного случайного визита.

Сидя между Беном и Джеком в самолете, уносившем их в Лондон, Клер вспоминала тот образ, мистера Риверса на его веранде, — наложенный путем двойного, тройного экспонирования на изображения затерянных рек, одно за другим, а за ним маячили все жители тибетской деревни с их призрачным лесом и великий голубой занавес Гималаев, который растворялся в утреннем свете, как на картинах Тернера. «Земля растворяется в свете», — записала Клер; то говорил ее собственный голос, не Магдин, а новый голос, обретенный в пейзаже неизменных горизонтов: «В Японии это назвали бы „заимствованным видом”: когда удаленная сцена специально помещается внутрь снятого крупным планом изображения садовых насаждений. И куда бы я ни отправилась, что бы ни сделал Джек, этот заимствованный вид будет частью меня».

IV МИКРОЭЛЕМЕНТЫ Сад Салли

1

Все могло сложиться для Клер иначе, если бы Дерек Риверс не исчез вместе с женой в декабре, вместо того чтобы продолжать «помогать полиции с расследованием» убийства Салли. Если бы Дерек был здесь и подтвердил ее рассказ о том, что Джек занимался торговлей наркотиками (при условии, что он действительно подтвердил бы его), Клер, возможно, не устояла бы перед искушением позволить Баррету открыть посылку из Тибета, передать ответственность за будущее своего родственника в чьи-нибудь чужие руки. Теперь же исповедь Джека, которая опередила ее на три недели, лежала запечатанной на столе поверенного — этакая скрытая бомба замедленного действия. Оба родственника, сидя в офисе Баррета, не отрывали от нее взглядов, вцепившись в ручки своих стульев под орех, словно пара враждебных друг другу сфинксов.

— Вы хотите забрать это обратно, мисс Флитвуд?

Когда Баррет протянул ей посылку, проехавшую полсвета, она почувствовала, что той стороне ее лица, которая была обращена к Джеку, стало жарко. Вероятно, в эту самую минуту он раздумывал, насколько мог доверять ей, и как долго.

— Нет, — ответила она, — пусть останется у вас.

Поверенный взял в руки второй пакет, письмо Клер, в котором она отказывалась от своей части поместья Эдем в пользу Джека. Про себя она называла это изгнанием нечистой кажется, так делают, когда кто-то одержим? Изгнание единственный выход в их общей истории об одержимости, обладании и отказе от права владения. Теперь она понимала, что, должно быть, чувствовал ее отец.

— Ваше предложение весьма необычно, мисс Флитвуд. Вы так не считаете, Джек?

— Мы вообще необычная семья, Фрэнк. — Джек вытягивал из себя слова с выражением человека, вынужденного свидетельствовать вопреки требованиям здравого смысла.

— Вы же сами мне так сказали, когда я пришла сюда в первый раз, мистер Баррет, — вставила Клер.

— И все-таки вот так взять и отказаться от наследства… — Баррет поспешно добавил: — Конечно, это очень щедро.

Я стремлюсь к иному прошлому, мысленно произнесла Клер, а вслух спросила:

— Все законно, правда? Вы сказали мне, что я последняя женщина в роду.

— Если вы откажетесь от своих прав, собственность автоматически перейдет к следующему наследнику мужского пола. — Баррет кивнул в сторону Джека. — Навсегда.

Значит, на мне все и закончится, подумала Клер, сбрасывая с себя всю вину, которую Магда намеревалась передать своим наследницам.

— И вы попытаетесь добиться согласия попечителей на то, чтобы сдать мне в аренду дом Риверсов, раз они уехали?

— Я постараюсь сделать, что смогу. Учитывая ваше происхождение и щедрость в передаче основной собственности, да еще и с одобрения мистера Айронстоуна… не вижу никаких оснований для возражений с их стороны, разве только Риверсы вернутся.

Слоняясь по брошенному дому Риверсов в первое утро после приезда в Эдем, Клер не нашла ничего, что указывало бы на возможность скорого возвращения его хозяев. Дом номер один в поместье Эдем был пуст, за исключением обычных обломков потерянных жизней: старых программок, дешевого плеера, внутри которого все еще была кассета «Лучшее» Тома Джонса, нескольких пар грязных мужских трусов в углу шкафа. О том, что Риверсы исчезли, она узнала от Толсти и Мустафы, которые также сообщили ей, что подозреваемый в убийстве, которого она опознала, в январе предстал перед Королевской прокурорской службой, но его отпустили из-за какой-то неуточненной формальности. Теперь его больше не могли привлечь к суду, во всяком случае за это преступление. Местная газета выдвинула предположение, что ключевые свидетели попросили о сохранении анонимности, а когда прокурорская служба отказалась предоставить ее, полиция заявила, что не может обеспечить их безопасность. Еще один неубедительный исход, как и все, связанное с убийством Салли.

Клер и Джек вместе спустились на лифте из офиса Баррета, в молчании вышли на улицу; каждый из них был поглощен собственными надеждами и обидами. Ее родственник заговорил первым:

— Ты ведь понимаешь, что теперь, случись с тобой какая-нибудь неприятность, этот пакет откроют, и меня могут обвинить, даже если…

— Какая-нибудь неприятность, Джек? Хорошее слово. Что значит «неприятность» — убийство? Попаду под автобус? — Полушутя она добавила: — Тогда, я думаю, в твоих интересах следить, чтобы меня случайно не ударило насмерть током от тостера, а?

Джек сухо ответил, что самодовольство ей не идет.

— Знаешь, кражи в офисах поверенных не такое уж неслыханное дело, — сказал он, роняя семена сомнения и уходя прочь широким шагом, окружив свою узкую, словно сошедшую с полотна Гойи фигуру клубами сигаретного дыма.

Она решила, что с его стороны это было весьма смелое замечание, учитывая, что ничто не мешало ей вернуться обратно в контору Баррета и заставить его вскрыть пакет. Но в конце концов, Джек всегда был игроком. Разве он не поставил на ее молчание и не выиграл? Чем еще ему оставалось рисковать? Как бы то ни было, они стали своего рода заговорщиками, сообщниками: их объединила история, которую они рассказали сначала Бену, а потом ЮНИСЕНС, об исчезновении Ника и Кристиана. И я ведь не знаю точно, что рассказ Джека — неправда, подумала Клер. От тибетских властей не поступало никаких сообщений о пропавших людях. Ничего больше нельзя было сделать, разве что вызвать международный скандал.

Различные попечители и поверенные потратили довольно много времени на канцелярскую работу, прежде чем наконец утвердили передачу Клер дома Риверсов — и она с радостью его приняла, несмотря на жившие там воспоминания о Салли.

— Я как пересаженное растение, которое успешно видоизменилось, приспособилось и приобрело защитную окраску, — сказала Клер Мустафе. Она больше не была перекати-поле, неуловимой изгнанницей, подобной зеленому цвету акварели.

И Джек тоже. Он без колебаний упаковал большую часть пыльных реликвий Эдема и убрал в кладовку, быстро заменив их элегантной мебелью, такой же вытянутой, как и он сам. Потом, вскоре после переезда, он бросил свою работу в ЮНИСЕНС, чтобы предпринять еще одну попытку вырваться на свободу, уйти от прошлого. Айронстоун принял предложение от телепродюсера, который прочитал об экспедиции «Ксанаду» в научных журналах и попросил Джека провести небольшой цикл научно-популярных документальных программ. Развеять для широкой публики мифы, окружающие генетику, — таково было вкратце основное содержание передач. Посетив съемку первых двух выпусков — об опасностях генетически модифицированных продуктов, возможности существования гена, отвечающего за склонность к насилию или гомосексуальность, — Клер должна была признать, что они совсем неплохи. Ей отрадно было видеть, что, получив собственную долю Эдема, ее родственник начал потихоньку терять вид отчаявшегося каторжника. Единственное, что его теперь тревожило, как признался Джек во время нетипичного для него порыва откровенности, было то, что Дерек Риверс мог в один прекрасный день разыскать его и попытаться шантажировать.

Разумеется, Клер не ожидала, что они с Джеком смогут стать друзьями, — это было невозможно, пока тот пакет оставался в сейфе Баррета, но долгое время им и вправду удавалось общаться со сдержанной учтивостью. Джек даже проявил терпимость, наблюдая за тем, как Клер решительно преображала главный сад, и это пробудило в девушке обнадеживающую, хотя и немного идеалистичную уверенность в том, что, сменив окружение своего родственника, она на самом деле смогла изменить его характер; эта уверенность подкреплялась последней записью в ее дневнике, заключительным реестром в реестровой книге.

* * *
Весна 1991-го: эпифит, эпифиз, эпигенез

Сад теперь принадлежит всем в поместье Эдем; что-то вроде общинного участка, посвященного Салли, Нику, Робину, Аруну и всем прочим потерявшимся семенам. Достаточно уже взглянуть на наш сарай — корпус рыболовного траулера 1930-х годов, с Гебридских островов, подаренный Перси, бывшим шотландским рыбаком, владельцем «Лови на опарышей». На траулере, который йоркширский друг Джека покрыл тростниковой крышей, все еще написано его гэльское имя «Карн Ду»; Перси объяснил мне, что оно означает «темная пирамида, пирамида из камней», которую возводят как надгробный памятник или наземный ориентир. То, что приведет тебя домой через суровые и опасные моря, говорит мистер Банерджи, который по-прежнему ждет возвращения Ника. Вокруг пирамиды дедушка Ника посадил рапс, потому что он дешевый и яркий, а еще из него получается хороший перегной; я же обнаружила, что особая разновидность декоративной капусты, которую я выбрала за красоту двухфутовых побегов ее весенних цветов, также отвлекает тлей от других посадок. Контуры наших насаждений указывают на границы между семейными участками: полоска мистера Банерджи, например, почти полностью отведена зеленым травам (зелень — это единственное, что бенгальцы любят больше, чем рыбу). Толстя, что удивительно, оказался суровым борцом с сорняками; его тыквы, кукуруза и бобы в строгом порядке выстроились в характерном для земельных наделов Вест-Индии глубоком слое мульчи, который нарушает только Рассел, время от времени зарывающий какую-нибудь косточку. Слизни под запретом. В сырую погоду Мустафа выводит своих племянников и племянниц с корзинами, чтобы они собирали улиток и относили их на кладбище Милл-Хилл. Миссис Патель и миссис Уайтли разводят растения в основном на собственных подоконниках, ну а я — архитектор, отвечающий, так сказать, за кости сада. Толстя помогает мне применять новые способы прививки для лучшего роста. Вместе мы придумали самую впечатляющую особенность нашего сада, то, что Джек называет моими «изувеченными» фруктовыми деревьями: стволы гималайской дикой яблони мы вплели в кольцо живой изгороди, предотвращающей весеннее выгорание посевов, а еще черенковали саженцы дикой горной вишни, превратив их в устойчивые к действию ветра силуэты наподобие скульптур Джакометти.[57]

Кажется, у меня действительно есть особая способность поддаваться игре воображения. Например, с костью пальца ноги Аруна. Вместо того чтобы отдать ее на анализ ДНК, выяснить, является ли этот скелет из Тибета частью меня, я составила коллаж из косточки и снимков места захоронения — напоминание обо всех историях, которые представлялись мне выдуманными, а оказались правдой. Тератолог в процессе становления, так зовет меня Бен, и кто знает, что может статься? Стоит только прислушаться хорошенько, и деревья могут заговорить. Может, потому я так сильно верю в то, что мой эпигенетический эксперимент на Джеке сработает (хорошие слова, все эти «эпи»: в названиях химических элементов «эпи» обозначает мостик между атомами в молекуле). Права я или ошибаюсь, но это лучшее, что я могу сделать. Всякая попытка придумать иной план только возвращает меня к элементам, которые я обнаружила, раскопав мой семейный компост:

Арун Риверс

Джозеф Айронстоун

Магда Флитвуд

Герой?

Мученик?

Убийца?

Мученик?

Убийца?

Святая?

Рыба, кровь или кости?

Какой порядок верный? Что каждый из них дал мне, Клер Флитвуд, Джеку или Салли? Как далеко назад нужно зайти, чтобы обнаружить ту самую стволовую клетку? Эта мысль потрясла меня, когда я изучала пригоршню удобрения «Рыба, кровь, кости» (которое весьма живо напоминает Робина после кремации — пара фунтов однородной, похожей на песок массы, ради приличия называемой прахом). Прочитав список компонентов на коробке удобрения, я узнала, что наряду с небольшим количеством магния, кальция и серы в нем также содержатся примерно одинаковые части азота для стимулирования роста зеленых побегов, фосфора для получения рассады и крепкой корневой системы, а также калия, который способствует появлению цветов. Понятия не имею, как это все разлагается. На деле же, я смотрю на это вот так: в каждом из нас есть немного Джека (как узнала Магда), и кто скажет, какого Джека винить? Никто не может исследовать, как влияет на нас его присутствие или отсутствие. Во всяком случае, пока не может. Определение видов всегда было трудным делом, так объяснил Бен, когда сообщал мне о ходе работы с маками, которые ему удалось вырастить из найденных мною возле Цангпо семян. Он напомнил мне, что ботаники, вроде Линнея, отличали один вид от другого по таким признакам, как, например, наличие у растений односемянного плода или мясистых ягод. И такой подход был неверен, как зачастую доказывает наша способность устанавливать последовательность генов. Растения из Азии, дающие ягоды, могут оказаться близкородственными экземплярам из Северной Америки с односемянными плодами, причем те самые виды, на примере которых первоначально доказывалось отличие двух родов. В случае с нашим маком цветы первого урожая «зеленого Цангпо» оказались скорее серыми, и они были однолетними: растения отцвели один раз и умерли, не дав семян. Но у нас все еще есть вторая жестянка, та, которую Вэл нашел возле скелета Джозефа. С этими семенами мы будем осторожнее. В конце концов, чтобы понять, исчез ли какой-либо вид, судить об утраченном, надо сперва точно знать, что он существовал:

От кого: «Друзья Земли»[58]

Кому: Клер Флитвуд

Тема: Список исчезающих видов растений, занесенных в Красную книгу

Abronia umbellata Lam. ssp. acutalata, сем. никтагиновых, народные названия: розовая песчаная вербена; пурпурно-розовая песчаная вербена: Британская Колумбия, Орегон, Вашингтон

Acacia kingiana Maiden amp; Blakely, сем. бобовых: Западная Австралия

Acacia mumiboensis Maiden amp; Blakely, сем. бобовых: Новый Южный Уэльс

Acacia prismifolia E. Pritzel, сем. бобовых: Западная Австралия

Acacia volubilis F. Muell, сем. бобовых: Западная Австралия

Acalypha rubra Roxburgh, сем. молочайных: о-в Святой Елены

Acanthocladium dockeri F. Muell, сем. сложноцветных: Новый Южный Уэльс, Южная Австралия

Achyranthes mangarevica Suesseng, сем. амарантовых: о-ва Туамоту

Acianthus ledwardii Rupp, сем. орхидных: Новый Южный Уэльс

Acmadenia baileyensis I. Williams, сем. рутовых: Южная Африка — Капская провинция

Acmadenia Candida I.Williams, сем. рутовых: Южная Африка — Капская провинция

Adenia natalensis W.J. de Wilde, сем. страстоцветных: Южная Африка — Наталь

Agalinis stenophylla Pennell, сем. норичниковых, народное название: узколистная ложная наперстянка: Флорида

Amperea xiphoclada (Sieber ex Sprengel) Druce var. pedicel-lat R. Henderson, сем. молочайных: Новый Южный Уэльс

Amphibromus whitei С. Е. Hubb., сем. злаковых: Квинсленд

Anacyclus alboranensis Esteve Chueca amp; Varo, сем. сложноцветных: Испания (о-в Альборан)

Angraecum carpophorum, сем. орхидных: о-в Реюньон, Маврикий

Angraecum obversifolium Frapp., сем. орхидных: о-в Реюньон, Маврикий

Anthurium leuconeurum Lemaire, сем. ароидных: Мексика

Arabis sp. 2, сем. крестоцветных, народное название: резуха: Юта

Argentipallium spiceri (F. Muell) Paul G. Wilson: Тасмания

Argyreia soutteri (Bailey) Domin, сем. вьюнковых: Квинсленд

Argyrolobium splendens (Meisn.) Walp., сем. бобовых: Южная Африка — Капская провинция

Argyroxiphium virescens Hillebrand var. virescens, сем. сложноцветных, также Argyroxiphium forbesii H. St. John; народное название: дерн: Гавайи

Armeria arcuate Welw. ex Boiss amp; Reut, сем. свинчатковых: Португалия

Artemisia insipida Vill., сем. сложноцветных: Франция (юго-западные Альпы)

Asclepias bicuspis N. Е. Br., сем. ластовневых: Южная Африка — Наталь

Aspalathus variegata Eckl. amp; Zeyh., сем. бобовых: Южная Африка — Капская провинция

Asplenium fragile К. Presl. var. insularis C. Morton, сем. асплениевых: Гавайи

Aster blakei (Porter) House, сем. сложноцветных, народное название: астра Блейка: Нью-Джерси

Astiria rosea Lindl., сем. стеркулиевых: Маврикий

Astragalus kentrophyta A. Gray var. douglasii Barneby, сем. бобовых, народное название: астрагал Дугласа: Орегон, Вашингтон

Astragalus pseudocylindraceus Bornm., сем. бобовых: Турция

Astragalus robbinsii (Oakes) A. Gray var. robbinsii, сем. бобовых, народное название: астрагал Роббинса: Вермонт

Badula ovalifolia A. D. С, сем. мирсиновых: о-в Реюньон

Barleria natalensis Lindau, сем. акантовых: Южная Африка

Begonia cowellii Nash, сем. бегониевых: Куба (Гранма) Bertiera bistipulata Bojer ex Wernh., сем. мареновых: Маврикий

Beyeria lepidopetala F. Muell, сем. молочайных: Западная Австралия

Bidens eatonii Fassett var. major, сем. сложноцветных, народное название: череда Итона: Коннектикут

Bidens eatonii Fassett var. simulans, сем. сложноцветных, народное название: череда Итона: Коннектикут

Bidens heterodoxa Fernald amp; St John var. monardaefolia, сем. сложноцветных: Коннектикут

Blutaparon rigidum (Robinson amp; Greenman) Mears, сем. амарантовых: Галапагосские о-ва (Сантьяго)

Bonania myrcifolia (Griseb.) Benth. amp; Hook., сем. молочайных: Куба (Гуантанамо)

Botrychium subbifoliatum Brackenr., сем. ужовниковых: Гавайи

Brachycome muelleri Sonder, сем. сложноцветных: Южная Австралия

Brachystelma glenense R. A. Dyer, сем. ластовневых: Южная Африка — Оранжевая провинция

Bromus brachystachys Hornung, сем. злаковых: Германия

Bromus interruptus (Hackel) Druce, сем. злаковых, народное название: костер прерывистый: Соединенное Королевство Великобритании и Северной Ирландии (юг и восток Англии)

Bulbophyllum pusillum Thouars, сем. орхидных: Маврикий

Bulbostylis neglecta (Hemsley) С. В. Clarke, сем. осоковых: о-в Святой Елены

Bulbostylis warei (Torr.) С. В. Clarke, сем. осоковых, народное название: осока мохнатая Вара: Северная Каролина

Byttneria ivorensis Hall, сем. стеркулиевых: Кот-д'Ивуар

Caladenia atkinsonii Rodway, сем. орхидных: Тасмания

Caladenia brachyscapa G. W. Carr, сем. орхидных: Виктория

Caladenia pumila R. Rogers, сем. орхидных: Виктория

Calamagrostis nubila Louis-Marie, сем. злаковых, народное название: вейник: Ныо-Хэмпшир

Calanthe whiteana King amp; Pantl, сем. орхидных: Индия — Сикким (Чунгтанг), Caliphruria tenera Baker, сем. амариллисовых: Колумбия

Calocephalus globosus M. Scott amp; Hutch., сем. сложноцветных: Западная Австралия

Calochortus indecorus Ownbey amp; М. Е. Peck: Орегон

Calothamnus accedens T.J. Hawkeswood, сем. миртовых: Западная Австралия

Calothamnus blepharantherus F. Muell, сем. миртовых: Западная Австралия

Campanula oligosperma Damboldt, сем. колокольчиковых: Турция

Caralluma arenicola N. Е. Brown, сем. ластовневых: Южная Африка — Капская провинция

Carex aboriginum M.E.Jones, сем. осоковых, народное название: индийская долинная осока: Британская Колумбия, Айдахо

Carex repanda С. В. Clarke, сем. осоковых: Индия — Мегхалая (Черрапунджи; Шиллонг)

Carmichaelia prona T. Kirk, сем. бобовых: о-в Южный (Новая Зеландия)

Cassytha pedicellosa J. Weber, сем. лавровых: Тасмания

Leslie Forbes.

Fish, Blood & Bone

2000

Примечания

1

Сантеро — название священнослужителя в сантерии — особой альтернативной религии, афро-карибской магии, уходящей корнями в церемонии религии йоруба и вуду. — Здесь и далее, если не указано иное, примечания переводчика.

(обратно)

2

Штайнер Рудольф (1861–1925) — немецкий философ-мистик, основатель антропософии.

(обратно)

3

«Мармит» — дрожжевая паста, побочный продукт пивоварения.

(обратно)

4

Грэм Билли (р. 1918) — известный американский проповедник-евангелист.

(обратно)

5

От англ. robin — малиновка.

(обратно)

6

Медведь Паддингтон — герой детских повестей Майкла Бонда.

(обратно)

7

Фантастическая трилогия «Горменгаст» («Титус Гроан», «Горменгаст», «Одиночество Титуса») — самое известное произведение английского писателя Мервина Пика (1911–1968).

(обратно)

8

Фраза из анонимного письма, якобы посланного Джеком Потрошителем в полицию в 1888 г.

(обратно)

9

Мелкий грабитель, нападавший на проституток в лондонском Ист-Энде в 1888 г.

(обратно)

10

Преступник и поджигатель конца XVIII в.

(обратно)

11

Английский вор и грабитель (1702–1724), известный в частности тем, что четыре раза сбегал из тюрьмы.

(обратно)

12

Грабитель, повешенный в Тайберне в 1774 г., был известен своим щегольством: носил бриджи с шестнадцатью подвязками, по восемь на каждом колене.

(обратно)

13

Герой английского фольклора, якобы живший в Викторианскую эпоху, описывался как человек с почти демонической внешностью, совершавший чрезвычайно высокие прыжки.

(обратно)

14

Настольная ролевая игра в жанре фэнтези.

(обратно)

15

Индийская кисло-сладкая фруктово-овощная приправа.

(обратно)

16

Олд-Бейли — центральный уголовный суд в Лондоне.

(обратно)

17

Пластиковые фламинго, наряду с гномами, являются одним из самых популярных украшений садов и лужаек в Северной Америке.

(обратно)

18

«Вулвортс» (англ. «Woolworths») — сеть недорогих универсальных магазинов.

(обратно)

19

Акбар Джелаль-ад-дин (1542–1605) — могольский император Индии.

(обратно)

20

В оригинале — игра слов: «Eva-green» произносится так же, как «evergreen» (вечнозеленый).

(обратно)

21

Эверест Джордж (1790–1866) — английский инженер-геодезист, руководивший тригонометрической съемкой в Восточной Индии в 1823–1843 гг. Первым определил высоту Джомолунгмы, которая и была названа его именем.

(обратно)

22

Сведенборг Эммануил (1688–1772) — шведский ученый и богослов, основатель Церкви Нового Иерусалима.

(обратно)

23

Тератология — наука о врожденных уродствах живых организмов.

(обратно)

24

Безант Анни (Энни) (1847–1933) — в викторианской Британии возглавляла профсоюзное и феминистское движение; позже уехала в Индию, где приняла участие в национально-освободительной борьбе.

(обратно)

25

Известный английский художник-анималист (1724–1806).

(обратно)

26

Американский серийный убийца, некрофил и каннибал (1960–1994).

(обратно)

27

Современный британский художник; получил известность благодаря своим инсталляциям с расчлененными и заспиртованными животными.

(обратно)

28

Ксанаду — легендарная летняя столица Монгольской империи Кубла-Хана, расположенная в современной Внутренней Монголии Китая; наибольшую известность, впрочем, приобрела после того, как С. Т. Колридж ввел ее в свою неоконченную поэму «Кубла Хан» (1798) в качестве метафоры богатства и изобилия.

Шангри-Ла — вымышленная страна, затерянная в Гималаях, из романа Дж. Хилтона «Утерянный горизонт» (1933).

(обратно)

29

Одна из крупнейших фармацевтических компаний в мире; среди производимых ею медикаментов, в частности, прозак.

(обратно)

30

Сомерсет-Хауз — бывший елизаветинский дворец, на территории которого ныне расположены различные выставочные залы, некоторые образовательные заведения и правительственные учреждения, в том числе главный отдел записи актов гражданского состояния.

(обратно)

31

Имеется в виду фантастическая комедия «Спящий» (1973).

(обратно)

32

Не знаю чего (искаж. фр.).

(обратно)

33

Гхат — набережная в виде каменных ступеней, ведущих к воде, место ритуального омовения.

(обратно)

34

Типу Султан (1750–1799) — правитель индийского княжества Майсур, возглавивший борьбу с английскими завоевателями в Южной Индии.

(обратно)

35

Лунги — индийская одежда, род набедренной повязки.

(обратно)

36

Реки (англ.).

(обратно)

37

Сампан — плоскодонная дощатая лодка.

(обратно)

38

Гхат — место ритуального сожжения мертвецов на берегу реки.

(обратно)

39

Хрустальный дворец — огромный дворец, построенный специально для промышленной выставки в Лондоне 1851 г.

(обратно)

40

Валлич Натаниэль (1786–1854) — датский ботаник, работавший вместе с У. Роксбером.

(обратно)

41

Служащий Ост-Индской компании, основавший торговую факторию, из которой выросла Калькутта.

(обратно)

42

Майбридж Идвирд (1830–1904) — фотограф, разработавший систему фиксирования последовательности движений человека и животного при помощи серии фотографий, снятых через определенные интервалы времени.

(обратно)

43

Госпожа (инд.).

(обратно)

44

Господин (инд.).

(обратно)

45

Айя — в британской Индии няня, служанка из местных жителей.

(обратно)

46

Gully (англ.) — глубокий овраг, промоина.

(обратно)

47

Арнас Дези — известный актер и музыкант 1940-1950-х гг., исполнитель одной из главных ролен в сериале «Я люблю Люси».

(обратно)

48

Лепча — один из гималайских народов, как и упоминающиеся в дальнейшем бхотия, шерпы, лхопа и монба.

(обратно)

49

Фу Маньчжу — антигерой цикла приключенческих романов Сакса Ромера, написанных в первой половине XX века, а также персонаж нескольких экранизаций; часто изображался с длинными усами, свисающими по обеим сторонам подбородка.

(обратно)

50

Марка индийского пива.

(обратно)

51

Лекарство от тошноты.

(обратно)

52

Браун Ланселот (1716–1783) — английский садовник, создавший множество знаменитых пейзажных парков.

(обратно)

53

Янгхазбенд Френсис Эдуард (1863–1942) — офицер английской разведки и топограф, президент Королевского географического общества.

(обратно)

54

Известная английская марка чая.

(обратно)

55

Курортный городок на юго-востоке Англии, в графстве Кент.

(обратно)

56

Традиционная застольная песня на стихи Р. Бернса; в переводе С.Маршака — «Забыть ли старую любовь».

(обратно)

57

Джакометти Альберто (1901–1966) — швейцарский скульптор и живописец, известный чрезмерно вытянутыми по вертикали скульптурами с почти нарушенными пропорциями.

(обратно)

58

Международная экологическая организация.

(обратно)

Оглавление

  • ОТ АВТОРА
  • I . КОСТИ . Сад Джека
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  • II . РЫБА . Сад на бумаге
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  • III . КРОВЬ . Дикие сады
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  • IV . МИКРОЭЛЕМЕНТЫ . Сад Салли
  •   1 . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Рыба, кровь, кости», Лесли Форбс

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!