Доминик Менар Небо лошадей
Посвящается Дженет Фрейм Клюта
Иногда они думают, что он, наверное, теряет разум, когда видят, как, стоя на коленях, он прижимается щекой к земле.
Дженет Фрейм. «Зимний сад»1
Я была в мясной лавке, когда услышала разговор о том, что кто-то поселился в городском парке, и тут же подумала, что этим кем-то мог быть только ты. Две женщины судачили о тебе, стоя в очереди, а я разглядывала куски мяса, разложенные на прилавке, и думала о том, в каком странном месте я снова нашла твой след. Хотя, по правде сказать, где еще я могла снова услышать о тебе, если не в этом мясном царстве, наполненном запахом крови, приглушенным цветочным освежителем?
Совсем тихо я прошептала слова, произнесенные когда-то: «Мы катались на мертвых лошадях», и мне сразу стало нехорошо. Чтобы справиться с головокружением, я прижала рукав к лицу и глубоко вдохнула запах дождя и мокрой одежды. Они продолжали говорить о тебе, называя тебя то нищим, то бродягой.
— Иногда он устраивает в парке что-то вроде маленького кукольного театра, — говорили они, — рассказывает истории детям или гуляющим, а они подают ему немного денег или съестное — так он и живет. После представления он собирает свои дощечки, заворачивает марионеток в тряпку и исчезает в глубине парка. Иногда его можно увидеть возле запряженных пони, которые в хорошую погоду катают детей, за несколько монет он приносит им воду, чистит их и подметает навоз. Никто не знает, где он ночует, может где-то за прудом, в лесных зарослях. Малыши обожают его истории, — продолжали женщины, — и не они одни — местные пожилые дамы и просто праздно гуляющие тоже приходят их послушать. И все-таки надо быть осторожными, ведь известны разные случаи: однажды он бросит свой театр, сам испарится, а какой-нибудь ребенок пропадет бесследно. У него, конечно, простодушный и добрый вид, но можно ли доверять его детской речи и ангельскому лицу?
К этому времени мясник закончил разделывать мясо, завернул кусочки в розовую бумагу, и дамы направились к кассе. Я выскочила из лавки и побежала под дождем прямо, не разбирая дороги. Бежала долго и остановилась, только совсем выбившись из сил. Прислонясь к стене дома, я взглянула на небо. Дождь струился по моим волосам, зубы стучали, хотя вечер был теплым. Я подумала об Адеме и Мелихе, которые ждали меня дома и, наверное, уже волновались, и, постояв так некоторое время, с сожалением повернула обратно. Если бы они не ждали меня, я, охваченная восторгом, наверное, долго бежала бы под проливным дождем, неустанно повторяя, что кто-то, может быть ты, живет в городском парке. И какие небылицы, какие истории рассказываешь ты на его аллеях? Наверное, я долгj мчалась бы по улицам, выкрикивая эти слова.
Когда я вернулась домой, они играли в «желтого гнома»[1] на кухонном столе. Я остановилась на пороге и увидела их удивленные лица — я ведь брала с собой зонт, но забыла его в мясной лавке, и капли дождя стекали по мне, я дрожала и стучала зубами.
— Ты заболеешь, — сказал Адем, — быстро иди и переоденься.
Потом он посмотрел на мои руки и удивленно добавил:
— Ты ничего не купила?
Я покачала головой, зубы стучали так сильно, что я едва смогла бы ответить. Сын принес из ванной полотенце и заставил меня наклониться, чтобы вытереть мне лицо и волосы. Но я тут же мягко оттолкнула его со словами:
— Все в порядке, Мелих.
Я прошла в гостиную и села на диван. Мелих прибежал вслед за мной, и, так как я не сняла ни туфель, ни плаща, с которого капало на диван, он стал смотреть на меня с беспокойством, словно боялся, что, стоит ему отвернуться, я снова уйду и, возможно, никогда не вернусь. Не знаю, почему такая мысль пришла ему в голову. Я закрыла глаза и стиснула виски руками.
— Мама, у тебя болит голова? — прошептал он. — Хочешь, я принесу твои таблетки?
Я подняла голову и постаралась улыбнуться.
— Нет, — сказала я, — все в порядке, иди доиграй с папой партию.
Постояв некоторое время в нерешительности, он послушался. Я услышала, как на кухне они что-то говорили шепотом. Я снова закрыла глаза. Было слышно, как дождь стучал по стеклу. Я спрятала лицо в ладонях и подумала о парке, в котором скрывался ты. Теперь я слышала только звук своего вздоха, ощущала только тепло своего дыхания. И мысленно была уже в лесу, где ты прятался, в твоем тайном мире листвы, мире дня и ночи.
Так я просидела долго. Наконец встала. Меня знобило, но я так и не сняла плаща. Мне хватило одного взгляда, чтобы удостовериться, что дверь на кухню закрыта. Я поискала телефонную книгу в ящике комода, нашла нужное имя и, не задумываясь, набрала номер. После нескольких гудков мне ответил незнакомый дрожащий голос пожилой женщины. Он должен был показаться мне знакомым, но я так редко слышала его, что едва узнала.
— Это я.
Она не отвечала. Я услышала только ее быстрый и неожиданно близкий вздох, как если бы она прижала трубку к самому рту. Быть может, она смутно догадывалась о причине моего звонка и страшилась того, что я собираюсь ей сказать. На одном дыхании я выпалила:
— Он вернулся.
Она не спросила, кто звонит, не спросила, кто вернулся. Повисло бесконечное молчание, прерванное только ее внезапным рыданием.
— Моя девочка… — прошептала она.
Что-то в ее голосе напугало меня, и я отняла трубку от уха, но прежде, чем положить ее, снова услышала этот голос, голос пожилой женщины, голос моей матери, умолявшей меня:
— Где ты? Скажи, где ты? Ты уверена, что не хочешь меня видеть?
Положив трубку, я еще долго неподвижно сидела перед телефоном. Зачем я позвонила ей? Что надеялась услышать? Может быть, радость, изумление или недоверие были бы лучше, чем то отчаяние, которое так внезапно охватило ее. Я начала тереть еще мокрым пальцем имя, записанное в книжке, словно хотела стереть его совсем. И действительно, чернила размазались, цифры вскоре стали невидны, на бумаге осталась просто светлая полоса. Мне хотелось стереть этот след и из моей памяти. Хотелось навсегда оторваться от нее, за то, что она всегда старалась отдалить меня от тебя. Я разорвала листок, скомкала его, швырнула на пол, понимая, конечно, что ничем, никакими стараниями, никакими молитвами не смогу вычеркнуть из памяти то имя, которое носила прежде.
2
Уже много раз мне казалось, что я нашла тебя. С тех пор как я узнала, что ты исчез из дома и скитаешься где-то по миру, без денег и крыши над головой, мне достаточно было увидеть грязного и небритого человека, чтобы мое сердце стало выскакивать из груди. Адем, которому я никогда не рассказывала о тебе, каждый раз удивленно сжимал мою руку и спрашивал:
— Что с тобой? У тебя такой вид, будто ты увидела привидение.
Что со мной было? Все эти годы меня не покидало ощущение, что я провинилась в чем-то и спасаюсь бегством. Я не переставала надеяться и одновременно боялась неожиданно встретиться с тобой взглядом. Заметив бродягу, я начинала так пристально смотреть на него, что опасалась, вдруг он подойдет, схватит или ударит меня или украдет моего сына, как говорили женщины в мясной лавке. Мне хотелось, чтобы это был ты, и я страшилась того, что это можешь быть ты. Я разглядывала бродяг, а потом давала им деньги, как бы извиняясь за свой растерянный взгляд, за то, что, дрожа, вынимала из сумки большие очки и, не надевая их, прикладывала к глазам, как бинокль. Но тщетно, эти люди были темноволосы, их глаза были черными, карими, их кожа была покрыта грязными пятнами. Тогда откуда во мне возникало это желание подойти к ним, вытереть их лица своей ладонью, шепча им какие-то просьбы? Мне хотелось провести рукой по их лицам, чтобы как по волшебству их черты стали твоими. Мне хотелось вместо них увидеть твои светлые волосы, твои голубые глаза. Я боялась тебя, боялась обжечься снова, но все-таки как я могла так долго жить без тебя?
По эту сторону зеркала ничто не тревожило спокойную гладь моей жизни. Внешне я снова стала такой, какой была до тебя, но словно спящей наяву, с глазами, зашитыми какой-то невидимой нитью. Жила жизнью, лишенной прошлого, будто погрузилась в сон без сновидений, умерла какой-то странной смертью. Я бродила по залитой солнцем улице, с сумками, полными покупок, садилась за стол вместе с Адемом и Мелихом, а параллельно шла другая жизнь, которая иногда разбивала это зеркало и окунала меня в ужас или восторг, в эмоции, чуждые моей привычной жизни.
Я верила, что найду тебя в чужих городах. Надеялась увидеть на далеких улицах, на деревенских или лесных тропинках, там, где не было никаких причин тебя искать. Иногда тайком выходила из отеля, когда все спали, чтобы вернуться в сквер или на пустырь, обследовать скамейку, где, как мне казалось, могла обнаружить тебя. Я блуждала, подворачивая ноги на битом стекле или разошедшихся камнях мостовой, но не находила тебя. Иногда я описывала тебя бездомному, спящему на картонке под старыми тряпками, стараясь вспомнить твое лицо, — ведь столько лет прошло с тех пор, когда я видела тебя в последний раз. Сначала я платила ему, чтобы он поговорил со мной, но, как только он начинал уверять, что видел тебя, мне хватало одного вопроса, чтобы уличить его во лжи. Случалось, полицейские доставляли меня в отель, и я умоляла их не будить моего мужа, они, конечно же, принимали меня за страдающую бессонницей или хуже того — за неверную жену.
Я боялась тебя так долго, что не знаю точно, когда начала ждать. Знаешь, сколько раз я думала, что это ты звонишь в дверь? Поначалу, задержав дыхание, я замирала в прихожей, выключала свет и радио, если слышала шаги раньше, чем раздавался звонок. Из опасения увидеть твое лицо я не решалась встать на цыпочки, чтобы посмотреть в глазок. Потом однажды не знаю, что изменилось, но я резко открыла дверь и почувствовала, что мое сердце оборвалось: на пороге стоял коммивояжер. Едва он произнес несколько слов, я захлопнула дверь, даже не извинившись. С тех пор, услышав звонок, я бросала все, что делала, и бежала к двери, роняя стаканы, которые держала, и они разбивались о кухонный пол, а однажды я уронила стопку тарелок, чтобы не упустить момент и налегке броситься к двери, но это снова был не ты.
Адем чувствовал, что со мной что-то творится. Нужно было бы быть слепым, чтобы ничего не замечать. Иногда он прикасался к моему лицу ладонями и шептал:
— Ты несчастлива, ну почему ты несчастлива?
Отводя глаза, я говорила:
— Ты ошибаешься, я счастлива, у меня есть ты, есть Мелих.
И это не было неправдой, но как можно было объяснить ему, что я сама загнала себя в угол и меня снедает тоска? Однажды он подарил мне кольцо, маленький фиолетовый камень, вставленный в тонкий золотой ободок. Не подумав, я сняла его и положила на край стола, тогда он сильно схватил меня за руку и, потрогав мой безымянный палец без кольца, заявил:
— Ты любишь другого мужчину.
Я знала, в чем он подозревает меня, и на этот раз могла посмотреть ему в глаза и поклясться, что он не прав, но как я могла объяснить ему, что на все мои пальцы уже надеты кольца, сплетенные из коры и травы?
Казалось, один Мелих все знает. Иногда, думая, что он играет у себя в комнате, я замечала его в дверном проеме, он стоял и смотрел на меня тихо, как мышка, но, едва я успевала открыть рот, исчезал. Когда он был младенцем, я не могла удержаться, чтобы не рассказать ему все. Часы напролет шептала, прижав губы к его уху, смачивая слезами пушок на его голове. Я хотела все рассказать ему до того, как его память сформируется и окрепнет настолько, что мои слова смогут запечатлеться в ней. Его память представлялась мне маленьким сосудом с зеленой или золотистой жидкостью, в которую я бросала крошечные камушки, которые тотчас исчезали и невидимым осадком ложились на дно; я испытывала огромное счастье и огромную грусть при мысли о том, что рассказываю эту историю в последний раз. Но, быть может, я ошибалась? И нет такого возраста, в котором самые мрачные истории не отпечатываются в памяти, и в душе моего сына, сама того не зная, я взрастила сад из терновника и колючек?
3
Этим вечером мы, как обычно, поужинали рано, чтобы Адем успел к восьми в свой маленький отель, где он работал ночным портье. После его ухода я поставила ужин на поднос — я всегда готовила на четверых — и налила в термос кофе. Потом, подумав, нашла ножницы в ванной и положила их в карман халата. С подносом в руках я направилась в комнату Мелиха. Войдя, увидела, что он торопливо спрятал что-то под кровать, но, когда мальчик посмотрел на меня, его глаза были чисты и невинны, и я только сказала ему:
— Открой мне, пожалуйста, дверь. Я отнесу Кармину ужин. Не хочешь пойти со мной?
— Нет, мама, я играю.
Но он послушно встал, чтобы открыть и закрыть за мной дверь, успев по пути стащить с подноса кусочек шоколадного пирога.
Осторожно держа поднос, я спустилась по лестнице. Двумя этажами ниже постучала в дверь, и услышала знакомые еле слышные неторопливые шаги Кармина.
— Это я, вот ваш ужин, — произнесла я, прежде чем он открыл дверь.
Я всегда называла себя, хотя знала, что это необязательно, Кармин различал на слух шаги каждого из жильцов дома. Иногда Мелих пытался обмануть его, надев ботинки Адема и стуча каблуками, или расхаживал босиком на цыпочках, но ему никогда не удавалось долго продержать его в заблуждении. Я ругала Мелиха, ведь Кармин платит мне не за то, чтобы мой сын издевался над ним, говорила я. Но мне казалось, что в глубине души Кармина это забавляет, что он втайне гордится таким слухом, с помощью которого различает скрип каждой двери на улице или голоса прохожих, которые каждый день проходят в двадцати метрах от дома.
Кармин открыл мне дверь, и меня радостно встретил Жозеф, встав на задние лапы и пытаясь ткнуться мордой в мою ладонь. Кармин смутился, торопливо застегивая рубашку, которую только что накинул поверх майки. Коснувшись его плеча вместо приветствия, я прошла через узкий коридор на кухню. В коридоре и маленькой гостиной к стенам были прислонены картины, а в воздухе стоял запах лака и скипидара. Я поставила поднос и, накрывая на стол, спросила:
— Вы работали?
И услышала, как он подошел ко мне, пальцами придерживаясь стены.
— Совсем немного, — ответил он с улыбкой, — но я снова нуждаюсь в ваших глазах. Конечно же, когда у вас будет время.
— Может быть, завтра. Я испекла шоколадный пирог для Мелиха и оставила кусочек для вас.
— Как мило.
Кармин довольно неуклюже сел за стол. Я начала намазывать хлеб маслом; Жозеф жался к моей ноге, поднимая вверх морду и виляя хвостом, а я отрезала ему маленькие кусочки хлеба с маслом. Это был дворовый пес с висячими ушами и хвостом, косматой шерстью и почти рыжими глазами, которого Кармин подобрал на улице. Пес был уже далеко не молод, но, как ни странно, Кармину удалось легко его выдрессировать — он очень быстро начал откликаться на свое имя и, что самое главное, водить своего хозяина по городу. Кармин сделал ему импровизированный поводок, ошейник с палкой, но собака вела его, в основном прижимаясь к ноге хозяина. Иногда мягко брала его зубами за руку, чтобы удержать или потянуть за собой. Кармин рассказывал мне, что однажды, несколько лет назад, собака, как обычно, шла рядом, и, вдруг, перестав слышать шаги хозяина, попыталась подтолкнуть его вперед. Это было напрасно, и тогда она тоже остановилась, пока хозяин не двинулся дальше. Подойдя к дому, Кармин быстро проскользнул внутрь и закрыл дверь, оставив собаку на улице. Но вечером ей удалось проникнуть в дом, и она начала, скуля, скрестись в его дверь. Кармин впустил ее; собака поняла, что одному из них предназначено спасать другого, а может, и друг друга, говорил он, улыбаясь. Когда Кармин рассказал мне об этом, я была поражена в самое сердце, подумала об Адеме и обо мне, о том, как однажды сама оказалась перед закрытой дверью, потерянная, грязная, голодная, а Адем открыл эту дверь и впустил меня.
Намазав хлеб маслом, я поставила тарелки на стол, но прежде, чем вложить приборы ему в руки, посмотрела на него. Его волосы сильно отросли, они вились вокруг шеи и закрывали уши. Кармин положил руки на стол, и я заметила, что ногти у него тоже длинные и немного грязные, что было так необычно для него. Я вынула ножницы из кармана.
— Вы все равно не сможете есть прямо сейчас, все очень горячее. Разрешите, я подстригу вам волосы и ногти, — сказала я немного резко, боясь, что он откажется.
Кармин иногда говорил, что это не входит в мои обязанности, что он может прекрасно сходить в парикмахерскую, через несколько улиц отсюда, но правда заключалась в том, что мне просто нравилось держать его руки в своих, подстригать ему ногти, заботиться о его теле. Мне нравилось стричь его волосы, которые скользили между моих пальцев, а потом тихо падали на пол. Я сметала их метелкой в совок и, ничего не говоря ему, складывала в маленький тряпочный мешочек. Не знаю почему, но мне казалось, ему будет приятно однажды обнаружить этот мешочек с волосами, как напоминание о прошлом, обо всех тех днях, когда я держала его голову в своих руках. И, повязав полотенце вокруг его головы, я довольно ловко подрезала ему волосы. Было слышно только поскрипывание ножниц и тихое сопение Жозефа, лежавшего под столом. Кармин поднял голову, наши лица разделяли всего несколько сантиметров, но его невидящий взгляд лишал эту близость чего-то неприличного, хотя, быть может, и не лишал. Иногда я опускала глаза и видела его покрытое оспинками лицо, его крупные, не лишенные красоты черты — его веки были длинными, нежными, почти прозрачными. Его молочно-голубые неподвижные глаза никогда меня не смущали — ему понадобилось много времени, чтобы наконец снять передо мной свои очки, однажды я неловко попросила его об этом, сказав, что нахожу его глаза красивыми. Я думала, но никогда не говорила ему об этом, что таких глаз, как у него, никогда прежде не видела, они были похожи на странные драгоценные камни. Казалось, он был тронут, и при каждом моем приходе снимал очки. Когда я взяла его руку, чтобы подстричь ногти, он машинально погладил мою ладонь большим пальцем, но вовремя остановился.
— Вы что-нибудь слышали о человеке, который живет в парке? — спросила я безразличным тоном.
Он покачал головой.
— Нет. А кто он?
— Я и сама не знаю. Я слышала, как женщины в мясной лавке говорили, будто у него есть что-то вроде маленького кукольного театра, и что он еще ухаживает за пони. Ну, знаете, за пони, которые катают детей. Я думала, может, кто-то рассказывал вам о нем.
— Нет, — повторил он, и я не стала настаивать, ведь если кто-то и мог разгадать самый тайный, самый скрытый секрет, так это Кармин.
Я собрала обрезки ногтей и выбросила их в корзину, потом вложила вилку в его ладонь. Я знала, что он ждет, когда я уйду, чтобы начать есть.
— Хотите, я включу музыку? — спросила я.
— Да, пожалуйста.
Я включила радио, звякнула ключами в кармане халата и направилась к двери, проведя рукой по его плечу. Когда я выходила из кухни, он спросил:
— С вами все в порядке?
Я остановилась и удивленно повернулась к нему, но он сидел, склонившись над чашкой, и помешивал ложечкой кофе.
— Конечно, почему вы спрашиваете?
Он ничего не ответил, а только пожал плечами. Прежде чем уйти, я пожелала ему доброй ночи. И только поднимаясь по ступенькам, подумала, что, быть может, он понял, что я не стригла бы его, если бы не была грустна или взволнованна, что для меня это было единственным средством приблизиться к нему или неважно к кому; и эти жесты, такие незначительные по своей сути, утешали меня, как если бы я поцеловала его.
4
Меня разбудил странный звук, похожий на потрескивание крошечных копыт, бегущих по тонкой, тоньше грифельной дощечки, поверхности, словно невесомые лошадки неслись к горизонту по парящей в воздухе дороге. Я открыла глаза и увидела тебя стоящим на коленях возле кровати, и моей первой мыслью было: как быстро ты пришел, как быстро ты сам нашел меня и как ты смог проникнуть через запертую на ключ дверь.
— Посмотри, — прошептал ты.
Возле тебя стояла игрушечная карусель, такая маленькая, что ты мог бы обхватить ее двумя ладонями. Когда-то ярко раскрашенная розовой, голубой и золотой краской, она уже облупилась от времени. Нет, лошадки не неслись к горизонту, они были насажены на тонкие металлические стержни, и их парящие ноги не касались пола. Этот потрескивающий звук исходил из самого сердца карусели, из ее старого механизма. Я помнила, что раньше бег лошадок сопровождался музыкой, но со временем металлические колесики и пружинки заржавели, и музыка исчезла.
Ты осторожно взял карусель и поднес к моему лицу. Три лошадки были без всадников, на двух других сидели человечки — простые деревянные или гипсовые фигурки, закутанные в кусочки ткани. На их крошечных лицах были нарисованы глаза и широко открытые, непонятно, от страха или восторга, кричащие ротики. Первый человечек сидел на лошади спиной и тянул ручки к следующему всаднику, а тот тянулся к нему. Но ручки были слишком короткими, и всадники были обречены так и скакать всю жизнь, не имея возможности соединиться. Ничто в жизни не было мне более знакомым, чем эта грустная картина.
Я оторвала взгляд от карусели и посмотрела на тебя. Выражение твоего лица было так же непонятно, как лица скачущих на деревянных лошадках человечков, растерявшихся от испуга и восхищения. Протянув к тебе руку, я вдруг обнаружила, какой большой она выглядела рядом с твоим лицом — пальцы касались виска, а подбородок помещался в ладони; я была такой большой, а ты таким маленьким. Твои узкие плечи были похожи на неразвившиеся крылья маленькой птички, и мне вдруг показалось, что это маленький бескрылый ангел охраняет мой сон. Уже готовая спросить, как ты вошел, я вдруг резко проснулась, как если бы это видение предваряло совсем другой, далекий сон, и узнала Мелиха, сидящего возле постели.
На какое-то мгновение я перестала дышать: это была совсем не та комната, совсем не та кровать, и, главное, это был не ты. Мелих улыбался, поглаживая карусель кончиком пальца, и я поняла, что достаточно было этого ничтожного цоканья игрушечных копыт, чтобы заставить меня бродить среди снов, пытаясь с завязанными глазами приоткрыть заколоченные двери моей души. Еще я увидела вдруг это волнующее, мучительное сходство, которое раньше ускользало от меня, словно это резкое, отрывистое пение карусели было необходимо, чтобы я наконец заметила его. Все говорили, что Мелих похож на меня, и теперь я поняла почему. Светлые безучастные глаза, странная неподвижность черт, придававшая ему отсутствующий вид, даже когда он улыбался, — а улыбался он редко, — но на самом деле Мелих был вылитый ты. Никогда еще моя тоска по тебе не была такой пронзительной, как в тот момент. Я протерла глаза и постаралась улыбнуться.
— Где ты это взял, Мелих?
В ответ он улыбнулся и провел по лошадкам пальцем — на подушечке остался след густой темной пыли.
— Это подарок, — не без гордости ответил он.
— Чей подарок? — продолжала настаивать я.
Слегка волнуясь, он посмотрел на меня, затем молча отвел глаза и начал кусать губы, как делал всегда, когда готовился соврать. Я поймала его за подбородок, который начинал дрожать.
— Чей это подарок, Мелих?
— Не могу тебе сказать, — наконец выдохнул он. — Но можно оставить его себе?
Мне пришлось уступить, когда он, с глазами, полными слез, судорожно обхватив руками круглую крышу, прижал карусель к себе. Но как только он схватил ключ, чтобы завести ее, я взяла его за руку.
— Не надо, Мелих. Перестань, прошу тебя, перестань.
Наверное, мой голос дрожал, потому что он поднял голову и так неуверенно посмотрел, что у меня не хватило сил продолжать. Я шептала его имя: Мелих, Мелих, и этого было достаточно, чтобы он очень осторожно положил карусель на пол, залез на кровать и прижался ко мне. Зарывшись лицом в его волосы, я тихонько сказала:
— У меня была такая же карусель, когда я была маленькой. Или почти такая же. Это было… Боже мой, я уже и не помню когда. Очень давно.
Мелих прижался ко мне еще крепче.
— Она была такая же или не такая же? — настаивал он.
Я подняла карусель с пола, и даже ее тяжесть показалась мне знакомой. Сжав ключ двумя пальцами, я стала внимательно рассматривать облупившихся лошадок — на их шеях еще были видны следы нарисованной упряжи — и двух крохотных всадников, сидящих лицом друг к другу. Они были неумело закреплены на спинах лошадей, а их тряпочные костюмы уже много раз отклеивались и не раз были приклеены заново. Теперь эти всадники были похожи скорее на маленьких грязных оборванных бродяг. Нет, двух таких одинаковых каруселей существовать не могло. Но все-таки я не была в этом до конца уверена, поэтому промолчала. Я почувствовала неодобрение в молчании Мелиха. Он не понимает, что я не могу ответить, но что поделаешь, если в моем прошлом не хватает страниц — двери открываются в пустоту, дорожки ведут в никуда, но, как только я упорно пытаюсь вспомнить, боль пронзает виски и заставляет отказаться от всяких попыток.
В этот момент мы услышали звон ключей, звук шагов, и в комнату вошел Адем. На нем была униформа ночного портье, залоснившаяся от носки, он был бледен и рассеянно хмурил густые брови, как всегда, когда был смертельно уставшим. Увидев нас лежащими, он улыбнулся, потом его взгляд упал на карусель. Его лицо помрачнело. Он бросил на Мелиха короткий взгляд, и я почувствовала, как сын вздрогнул и напрягся в моих объятьях. Адем сказал ему несколько слов на своем языке, но Мелих не ответил, а лишь упрямо покачал головой, я поняла только пару слов, среди которых «потому что», сказанное тоном, не терпящим возражений. Посмотрев на Адема, я сказала:
— Мелих говорит, что получил эту карусель в подарок, но не хочет рассказать ни кто ему ее дал, ни где он ее нашел.
Адем перестал хмуриться и начал расстегивать куртку.
— Это я дал ему ее, — сказал он. — Кто-то оставил карусель в одной из комнат, в отеле, но так и не вернулся за ней. Какой-то мальчик возраста Мелиха, нет, даже постарше. Я сказал Мелиху, что, если он не вернется за каруселью через год и один день, тогда он может оставить ее себе.
Отец подмигнул сыну. Я не отводила от него глаз, но не могла понять, говорит ли он правду; он привык лгать, ему приходилось лгать всю жизнь, чтобы выжить. Я и сама не знала, что было страшнее — ложь или такая правда. Неужели это действительно ты где-то забыл или потерял свою карусель? Адем снял фуражку и бросил ее на кровать.
— Ведь это не так уж важно? — спросил он. — Ну и оставь малыша в покое.
Я не ответила. Мне не удавалось избавиться от иллюзии, овладевшей мною после пробуждения, — ощущение, что в комнате нас четверо, не проходило, и знакомое беспокойство снова охватило меня. Я протянула карусель Мелиху, поднеся палец к губам, тем самым, запрещая ему заводить ее, пока я не выйду из комнаты. Затем встала и вышла. Адем пошел за мной, но я поторопилась и, войдя в ванную, закрыла дверь на задвижку. Он тихо постучал.
— Лена, — позвал он, — Лена, открой мне.
Я не ответила. В зеркале я увидела растерянные глаза на бледном лице, и это лицо тоже было твоим. Теперь я буду видеть тебя везде?
— Лена, — снова позвал Адем.
— Все в порядке, не волнуйся. Оставь меня, пожалуйста.
Я слышала, как он постоял еще немного, затем ушел по коридору. Я склонилась над раковиной и наконец выдохнула, затем глубоко вдохнула и выдохнула снова, пока не закружилась голова. Даже когда зеркало совсем запотело, я продолжала дышать на него, и за молочно-белым туманом теперь видны были только неясные черты, только контур лица. Когда мне перестало хватать воздуха, я нажала на выключатель, чтобы темнота наступила раньше, чем рассеется пар и лицо — чье на этот раз? — снова появится в зеркале.
5
Каждая ли жизнь похожа на игру в «гусёк»,[2] с почти стершимися, неразличимыми клетками, или на тетрадь с вырванными страницами? Возможно ли лишиться дней, недель или лет жизни, как в детстве мы лишались украденной плюшевой игрушки или став старше, дорогого кольца, чтобы никогда мир, который, как говорят, тесен, не казался нам огромным? Именно такой была моя жизнь.
Я часто спрашивала Адема, какой была его жизнь до того, как он приехал жить в эту страну, до того, как пересек границу в кузове грузовика, спрятавшись под брезентом вместе с десятью другими нелегалами, среди которых были один младенец и одна старуха, не пережившая этого путешествия. И Адем рассказывал мне тысячи историй про свою деревню, окруженную тутовыми деревьями. С весны по осень все дети с фиолетовыми ступнями из-за валявшихся под ногами плодов, и Адем среди них, пытались развести шелковичных червей в старых картонных коробках, в надежде на то, что им удастся размотать из коконов шелковую нить, чтобы соткать красивые платки и платья для богатых городских дам и разбогатеть, но это им никогда не удавалось. Они искали золото в русле почти пересохшего ручья, но ни разу ничего не нашли, кроме неизвестно откуда взявшегося золотого зуба, хотя никто в округе не был настолько богат, чтобы позволить себе заплатить за него.
У Адема в запасе всегда была тысяча историй для меня и еще больше для Мелиха, и он рассказывал их ему на своем языке, которому учил его с самого рождения. Я знала на нем всего несколько слов, этого не хватало, чтобы понять сказки, которые он рассказывал шепотом, как не хватило бы одного золотого зуба, чтобы стать богачом. Когда он отвечал молчанием на некоторые мои вопросы, по его глазам я понимала, что ту историю, которую он рассказывает сейчас сам себе, ни за что на свете не расскажет никому, слишком хорошо он знает ее.
А в моем прошлом не хватает лет, словно кто-то разрезал на две части ленту моей жизни, а у меня не получается связать ее развевающиеся концы. Раньше я часто вспоминала прошлые годы, дом, где я жила ребенком, рыжие волосы моей матери, моего отца. Он придумал мне прозвище — Ленетта, мать считала это имя нелепым, а я в глубине души любила, когда он называл меня так. Я вспоминала красную садовую калитку и кукурузное поле, в котором любила прятаться, лес, где я воображала, что заблудилась. Но воспоминания постепенно бледнели, таяли и вскоре совсем пропали, оставив после себя только смутное ощущение чего-то ужасного, веющего пустотой и смертельным холодом.
Тем более странно, что воспоминания кружатся в моей памяти, словно безжалостная, вечно заведенная карусель, а картины прошлого снова и снова встают передо мной бессонными ночами. Иногда среди белого дня мне начинает вдруг казаться, что мне семь, девять или двенадцать лет и окружающий меня мир исчез, его сменили другие пейзажи, подобные театральным декорациям, что меняются и поворачиваются за опущенным занавесом. Я никогда никому не рассказывала об этой упрямой природе воспоминаний, все время упиравшихся в один-единственный, определенный день, после которого наступало это ужасное, бросающее в дрожь полузнание, моя память словно пыталась перепрыгнуть это препятствие и проникнуть наконец в неизвестность.
В воспоминаниях я часто возвращалась в то время, когда встретила Адема, но даже это я припоминала смутно. Помнила его смуглую кожу, его акцент, его руку на моем лбу, но не то, как мы встретились, об этом он рассказал мне потом. Кажется, однажды ночью я постучала в дверь отеля, где он работал, повторяла, что ищу свой дом, но не смогла ответить, где живу, и как меня зовут, хотя и не казалась пьяной. Несмотря на то что у меня не было денег, он отвел меня в незанятую комнату и купил мне поесть, сказав, что я могу остаться и поспать. На вторую ночь я неожиданно появилась у стойки и сказала, что не могу спать одна, и, взяв его за руку, увела наверх.
Я помню, что несколькими днями позже он привел меня сюда и поселил в этой комнате, которая и сейчас моя. Забавно, что он оказался ночным сторожем, я всегда представляла себе его с фонарем, освещавшим мне путь в те дни, когда я шла на ощупь, едва выбравшись из темноты, и я не знаю, кто из нас больше был чужим в окружавшем нас мире. В день моего девятнадцатилетия — как значилось в моем удостоверении личности, найденном в сумке из искусственной кожи, единственном оказавшемся при мне имуществе, — я узнала, что беременна, и Адем решительно сказал мне: «Ты остаешься». Он хотел, чтобы мы поженились, а я не хотела, и мы сыграли свадьбу после того, как бросили кости. Таким образом Адем заполучил документы, а я другую фамилию. Наверное, я осталась в большем выигрыше, получила возможность не прятаться более и ходить с открытым лицом, и никто отныне не мог оспорить мое право быть другим человеком.
Наш сын снискал доброе отношение людей, живущих рядом. К нам, я это знала, соседи относятся с недоверием: хотя Адем и прожил в этом квартале десять лет, он слишком смугл, продолжает говорить с сильным акцентом, но главным образом соседи не любят меня. Они помнят меня такой, какой я появилась, — худой и молчаливой девочкой-подростком с вечно опущенными глазами. Я помню наши первые появления на улице под любопытными взглядами, Адем держал меня под руку, а я думала, что мы никогда не дойдем до дома. Когда мой живот внезапно округлился, взгляды только усилились. Прошли годы, но ничего не изменилось, мы с ним всегда будем здесь чужаками.
Адем хранил все почтовые календари,[3] по одному на каждый год, проведенный во Франции. Он перевязывал их ленточкой, и на некоторых неразборчивым для меня почерком были сделаны пометки. Когда Мелих подрос и стал понимать, что такое время, он начал вынимать их из ящика, звал отца и, показывая пальцем на какой-нибудь день недели, спрашивал меня: «Мама, а что ты делала тогда? А тогда, а тогда?»
Когда он спросил меня в первый раз, я молча с бьющимся сердцем уставилась на календарь. На обложке были изображены черные лошади на зеленом лугу и ярко-голубое небо, и мне показалось, что меня тут же вырвет. Чтобы выиграть время, я надела очки, которые почти никогда не надевала, и стала вглядываться в числа, дни и месяцы, но в моей памяти они были девственно пусты. Неловко пошутив, что мне нужно сменить очки, я вернула календарь Мелиху, эти дни ни о чем мне не напоминали. Должна ли я лгать, спросила я себя, должна ли я написать в воображаемом дневнике о никогда не случавшихся фактах и событиях?
Иногда Мелих начинал настаивать.
— Какой ты была, когда была маленькой? — спрашивал он. — Какой была твоя мама? Каким был твой папа?
И снова возвращалась сверлящая виски боль, я сжимала голову руками, а Адем уводил сына в его комнату со словами: «Тсс! Тише, Мелих». Он рассказал сыну, что у меня не хватает кусочков памяти, словно кто-то вырезал их ножницами, но что, может быть, память однажды вернется ко мне, только не стоит меня торопить.
Я выбрала одну историю, которую с тех пор рассказывала сыну. В то время, говорила я ему, я спала, как принцесса из сказки, в замке, окруженном колючими зарослями, или как маленькая русалка, закопанная в песок на морском дне, пока вы оба не взяли меня за руки и не вытащили на поверхность, не вывели на опушку леса. Я брала его за мизинец, и он начинал смеяться, говоря недоверчиво: «Я же был еще маленький, у меня еще не было столько сил». Их хватило, говорила я, обнимая его. Он без смущения слушал, иногда меня пугала эта его способность, не дрогнув, слушать самые невероятные истории, тогда мне хотелось сильно ущипнуть его, чтобы наказать или предостеречь от чего-то или просто разбудить.
Он никогда не спрашивал, была ли я счастлива, оттого что вышла из леса или вынырнула со дна. Не знаю, что бы я ответила тогда.
О тебе я им никогда не рассказывала. И не важно, что я помню так же отчетливо, как твое лицо. Не важно, что еще я помню так же ясно, как мою любовь к тебе. И если я не рассказываю о тебе, то только потому, что стыжусь одной простой вещи: я не знаю, что случилось с тобой, не знаю, где и когда я потеряла тебя.
6
Этим вечером, после ухода Адема, мы с Мелихом играли в карты. Он выигрывал партию за партией, а я была погружена в свои мысли, и он не мог этого не заметить, поэтому первым встал и положил карты на стол.
— Ты даже не пытаешься жульничать, — сказал он с упреком, — ты не играешь как надо.
Он ушел в свою комнату и закрыл дверь, и я снова услышала треск заводимой карусели, и с каждым поворотом ключа что-то смутно шевелилось в моей памяти. Я долго просидела за столом на кухне. Окно было открыто, и мне был слышен женский голос, звучавший в ночи. Я ждала, когда Мелих ляжет спать, рассеянно слушая этот голос и обводя пальцем узор на клеенке стола. Чуть позже он позвал меня, и я пошла укрыть его и поцеловать.
— А зубы? — спросила я, и он энергично закивал головой, затем открыл рот и показал мне острые, как у маленького зверька, зубы.
Я накрыла его одеялом и поцеловала в подбородок, в нос и между бровями, это был наш ежевечерний ритуал с самого его детства. Он закрыл глаза, отвернулся к стене и мгновенно провалился в сон.
Я долго сидела и смотрела на спящего сына. Теперь меня не покидала мысль о его сходстве с тобой. Я тихо провела пальцем по его слегка нахмуренным бровям, по сжатым губам, словно хотела прочесть в его чертах недостающую часть своей жизни. Мне хотелось бы знать, не запечатлелись ли таинственным образом где-то внутри него мои потерянные воспоминания или его память хранила только рассказы о золотом зубе, найденном на дне далекого ручья, или о ступнях отца, топтавших тутовые ягоды. Наконец я встала и вышла из комнаты, оставив дверь приоткрытой. Не зажигая света, я легла в своей комнате и снова услышала одинокий голос, доносившийся из открытого окна. Он был более близким, более ясным, чем показался мне на кухне, и доносился из соседнего дома. Был ли это голос соседки или просто звук работавшего радио, но он был чистым и грустным, слов нельзя было разобрать, но казалось, будто женщина тихо жалуется кошке, или птице в клетке, или собственному отражению. Иногда звук голоса прерывала музыка, непонятно, было ли это продолжение передачи или женщина от скуки включала радио, но каждый раз я с нетерпением ждала, когда голос возобновит свое одинокое звучание.
Я заснула, но резкий телефонный звонок сразу разбудил меня, и я вскочила, задыхаясь, с сильно бьющимся сердцем. Встала и натянула рубашку, словно звонили в дверь, а не трезвонил телефон, стоявший на тумбочке. В страхе, что, может быть, та, кому я звонила несколько часов назад, нашла мой номер, я не снимала трубку. Еще более нелепым было мое предположение о том, что это можешь быть ты. Мне не хотелось отвечать, но из опасения разбудить Мелиха я все-таки сняла трубку. И, сдерживая дыхание, поднесла ее к уху: это был просто Адем, Адем, скучавший в своем опустевшем отеле.
— Я разбудил тебя? — спросил он.
— Нет, я только собиралась ложиться.
— Почему ты не пришла ко мне? Я умираю от жары, принеси мне мороженого.
Помешкав немного, я согласилась, с условием, что он даст мне десять минут, и повесила трубку. Я выбрала одно из платьев в шкафу, коротковатое розовое, платье, которое я почти никогда не носила, и на цыпочках направилась в ванную. Натянула платье, ничего не надев под него, так как знала, что именно этого Адем и ждет от меня. Таким был один из наших ритуалов — мы никогда не говорили о нем, но такие свидания устраивали один, два или три раза в месяц. Комната Мелиха была погружена в темноту, он крепко спал. Я положила на его подушку маленькую записку, торопливо написанную на обороте гостиничной карточки, — я оставляла ее всегда, когда уходила: «Скоро вернусь, можешь спуститься к Кармину, если что-то понадобится». На кухне я взяла мороженое из морозильника и маленькую ложку. Держа босоножки в руке, чтобы не шуметь, я проскользнула на лестничную клетку.
Тихо закрыв дверь, включила свет на площадке и стала спускаться по лестнице. В руках у меня были только ключи и ведерко с мороженым, а на запястье висели босоножки. Я спустилась на три пролета, затем двумя этажами ниже в тусклом свете увидела Кармина, сидящего на стуле у открытого окна.
Он отодвинул соседские горшки с цветами и курил, облокотившись на подоконник. Жозеф лежал у его ног. Несмотря на жару, с внутреннего двора тянуло сыростью, воздух, поднимавшийся из подвала, был пронизан едва ощутимым запахом пыли, я почувствовала его до того, как вышла на площадку. Кармин уже слышал, что я приближаюсь. Он бросил сигарету в пустоту, повернулся в мою сторону и снял свои очки, покрутив их на пальце. Жозеф завилял хвостом и вытянул шею, чтобы лизнуть мою ногу.
— Не поздновато ли для прогулки? — спросил Кармин, и я разгладила платье, прижимая материю к телу, словно он мог разглядеть что-то сквозь нее. Я не могла избавиться от мысли, что он слышит, как ткань скользит по моей обнаженной коже.
— Не поздновато дышать воздухом на лестнице? — возразила я, улыбаясь, и добавила: — Муж попросил принести ему мороженого, а я все равно не могла уснуть.
— Я тоже не мог уснуть, — сказал он, улыбаясь в ответ.
Его дверь была открыта. Я разглядела коридор и гостиную — с наступлением вечера Кармин всегда зажигал свет, и вся квартира была освещена; почему, думала я, для кого? Неожиданно я снова испытала чувство мучительного одиночества, как тогда, слушая раздавшийся в ночи женский голос. Я посмотрела на Кармина, на его изрытое оспой, но красивое лицо, на его молочно-голубые глаза, спокойные сильные руки, упирающиеся в бедра, и в какое-то мгновение мне захотелось положить голову ему на колени, чтобы разделить с ним это одиночество.
— Ох, Кармин, — вздохнула я.
Сдвинув ремешки босоножек к сгибу локтя, я сняла крышку ведерка с мороженым и опустила ложку внутрь. Не говоря ни слова, поднесла ложку к его губам. Мне хотелось рассказать ему, как пахнет мороженое, спросить, любит ли он именно такое, но голос не слушался меня. Должно быть, он удивился, так как слегка отвернулся, ощутив холод даже раньше запаха. Мои пальцы были в нескольких сантиметрах от его губ, когда он наконец открыл рот. Удивительно, но то, что я сначала не предложила ему попробовать, помешало ему отказаться, и он только попытался молча отвернуться. Я никогда не делала этого, а он никогда не ел при мне, это единственное, что вызывало его смущение. Затем я снова запустила ложку в ведерко, на этот раз для себя, и удивленно поймала себя на мимолетной мысли о том, что какая-то ничтожная часть этого вкуса принадлежит его губам. Я протянула руку к нему, но не дотронулась, а только качнула ветку растения, и листок тихо скользнул по его лицу. Он не ответил и отвернулся к окну, только его рука, лежащая на коленях, слабо шевельнулась.
Направляясь к лестнице, я посмотрела на него, неподвижно сидящего в окружении растений, словно в странном саду, и на Жозефа, лежащего у его ног. Открытое окно словно выходило не в ночь, а смотрело внутрь дома, где он приглушил свет, избавляясь тем самым от своей слепоты или просто от страха темноты, которой он не видел.
Выйдя на улицу, я надела босоножки и поспешила в сторону отеля. Улицы были пустынны, эхо моих шагов раздавалось в тишине. Отойдя немного подальше, я остановилась, сняла крышку с ведерка и ложкой разгладила поверхность мороженого. Затем свернула на маленькую улочку справа и через несколько минут оказалась перед отелем. Это было серое трехэтажное здание, вывеска была сломана, горела только первая, светящаяся слабым сине-серым светом буква. Некоторую прелесть отелю придавал маленький, заросший травой мощеный дворик, угадывавшийся сбоку от здания. Его украшали деревце и два пластиковых стола с несколькими стульями. В темноте был виден светящийся огонек сигареты и силуэт человека, прислонившегося к стене, я узнала в нем Адема. Подойдя ближе, я протянула ему мороженое и ложку.
— Ешь быстрее, оно уже тает, — непринужденно сказала я.
Я думала, что мы сядем за один из столиков во дворе, но он взял меня за руку и увлек внутрь. Вестибюль был узким, стены покрыты красно-золотым орнаментом, вышедшими из моды арабесками, на полу лежал красный палас, тянувшийся в коридор и комнаты. Пахло пылью и дешевыми духами. Доска с ключами была почти полна. Адем взял у меня ведерко, поставил на стойку и, не выпуская моей руки, повел за собой по коридору. Он остановился возле третьей двери, эта комната была одной из самых просторных и комфортабельных, именно здесь он когда-то на три дня поселил меня. Не говоря ни слова, Адем увлек меня на кровать. Простыни были несвежими и пахли потом. Он задрал мне платье и сразу же овладел мной, я почувствовала головокружение, смешанное с удовольствием. Синеватый отблеск светящейся вывески падал на кровать, и я знала, что задолго до сегодняшнего дня мы уже переживали это, что-то, бывшее теперь за пределами моей памяти, началось годами ранее именно здесь.
Чуть позже в глубине коридора открылась дверь, и из номера вышла пара. Мы слышали, как они прошли, разговаривая и громко смеясь, затем остановились у стойки, и голоса стихли. Но звонка не последовало, и через некоторое время они удалились вниз по улице. Какое-то время Адем лежал возле меня, потом встал, надел брюки и сел на край кровати. Отведя волосы, упавшие мне на глаза, он пристально посмотрел на меня.
— Вчера что-то случилось? — тихо спросил он.
Я почувствовала, что выражение моего лица меняется; так же как Мелих, я не умела лгать, подумала: а вдруг он следил за мной, вдруг ему все рассказали? На мгновение мне представилось, как те две женщины звонят в дверь отеля с намерением рассказать ему о чужаке, поселившемся в парке. Я не отвечала, а он снова вытянулся, придавив меня своим телом, взял мое лицо в ладони и посмотрел мне в глаза.
— Мелих сказал мне, что у тебя болела голова, когда ты пришла. Что он хотел дать тебе твои таблетки, но ты отказалась.
Я молчала.
— Он волновался, — добавил Адем, тем самым вынуждая меня ответить. Мои глаза наполнились слезами. Мне хотелось быть рядом с сыном в этот момент, рассказать, что именно он смог наполнить чем-то гораздо более весомым, чем все тяжести мира, ту сумку из искусственной кожи, с которой я вошла в жизнь его отца. Я хотела сказать это Мелиху, держа его лицо в своих ладонях, как Адем держал мое. Я хотела рассказать, что это он смог укоренить меня в этой жизни, в которую я попала почти случайно, но смогла бы я найти в себе силы, чтобы рассказать ему, как другая рука, не державшаяся за эту тяжелую сумку, все время тянула меня в прошлую жизнь, туда, откуда я пришла, но куда — об этом я даже не подозревала.
— Волноваться не о чем, — тихо сказала я.
— Ты не уйдешь.
— Я не уйду.
Он долго смотрел на меня, и я смогла вынести этот взгляд. Потом добавила уверенным голосом:
— Ничего не случилось, — и только произнеся эти слова, я осознала, насколько солгала.
— Тем лучше, — сказал Адем.
Он улыбнулся, поцеловал меня, скатился на бок, освобождая мое тело, и встал.
— Пойдем съедим мороженое.
— Иди, — сказала я не двигаясь, — я скоро приду.
Он заправил полы рубашки и вышел из комнаты. Я поднялась и прошла в ванную. Встав босыми ногами на холодный фаянс, начала мыться, разглядывая следы чужой жизни вокруг меня: в раковине остались черные волосы, полупустая губная помада была забыта на полочке.
Когда я спустилась к стойке, он, улыбаясь, протянул мне ведерко с мороженым. Оно было пустым, а ложечка лежала на стойке, в сторонке. Парочка, шептавшаяся в вестибюле, прикончила его. Я подумала о Кармине и улыбнулась.
Адем проводил меня до конца улочки, я посмотрела, как он повернул обратно, вошел в отель и закрыл дверь.
Дойдя до конца следующей улицы, я, вместо того чтобы повернуть налево, повернула направо. Не знаю, рассеянность ли, усталость или тайная и упрямая мысль, не покидавшая мой мозг, привели меня к парку, но я неожиданно оказалась перед огромной темнотой, скрывавшейся за хрупким ограждением, где даже свет уличных фонарей терялся в черноте деревьев. Мгновение я неподвижно стояла на тротуаре, затем медленно перешла через улицу.
Я остановилась у края парка, как могла бы остановиться на берегу реки, и, будто погружая руку в воду, просунула ее сквозь прутья решетки и окунула в листву. И снова подумала о тебе. Постояла, прислушиваясь, не раздастся ли из этого мрака человеческий голос. Был слышен только неясный гул насекомых; я до боли прижалась лбом к прутьям, потом повернулась и пошла вдоль решетки парка до запертых ворот. В нескольких метрах от меня находился загон для пони, и в тишине было слышно доносившееся оттуда, приглушенное почти жалобное ржание. Я снова остановилась, стала внимательно вглядываться сквозь решетку и различила бледный песчаный квадрат, а затем очертания пони. Сердце заколотилось: легкая тень виднелась в углу загона, казалось, это был человек; сидя на ограде, он заплетал гриву одному из пони и напевал странную песенку. На мгновение я закрыла глаза, а когда открыла их снова, тень исчезла, и я разглядела лишь силуэты пони. Не сводя с них взгляда, я отступила на несколько шагов, затем повернулась и перешла через улицу.
Я вернулась домой, прижимая к лицу ладонь, которую окунала в листву. От нее исходил волнующий, терпкий и сильный запах, без сомнения, запах наших с Адемом тел, но мне хотелось думать, что это был запах парка и в каком-то смысле легкий аромат твоей кожи.
7
Парк, в котором ты, кажется, теперь скрывался, был похож скорее на кладбище. Наш город новый, значит, он был построен на руинах прошлого. Я выросла в нескольких сотнях метров от того места, где мы живем сейчас, но когда я снова вернулась сюда, здесь все изменилось до неузнаваемости. Квартал, где мы жили раньше, с маленькими домиками и палисадниками, за которыми начинались кукурузные поля, в мое отсутствие был стерт с лица земли. Однако, я помню все — эти леса, этот пруд, где мы имели неосторожность купаться, не умея плавать; здесь мы никогда не видели ни одной живой души, словно все это существовало только для нас двоих. Я помню каждую тропинку и каждую игру, в которую мы играли здесь.
Адем, родившийся не в этом городе, прекрасно ориентируется в этих узких улицах, а я частенько блуждаю. Как собака, потерявшая хозяина, описываю круги и порой не могу отыскать булочную или школу. Через час после выхода, десять раз спросив дорогу, я, запыхавшаяся, готовая уже заплакать, наконец прихожу куда надо. Раньше Мелих, плача, ждал меня возле школьной ограды, теперь он стоит спокойно, уверенный, что я все-таки приду. Случалось, я не успевала найти магазин до его закрытия, и на ужин нам приходилось есть сухие хлебцы или консервы, которые на этот случай хранились у меня в глубине шкафа. Конечно, я преувеличиваю — все это бывало не так уж и часто. Но правдой было еще и то, что именно Мелих, которому тогда едва исполнилось три года, часто находил дорогу к нашему дому. Да и сейчас еще он, бывает, ведет меня, растерянную и встревоженную, за руку, потому что все вокруг кажется мне чужим, а в случайном отражении в витрине я не узнаю своего обеспокоенного лица. Одни только его тонкие черты, его светлые глаза — твои глаза — кажутся мне смутно знакомыми. Даже когда мы поднимаемся по лестнице нашего пятиэтажного дома, я шепчу: «Тсс!», словно боюсь, что мы не в своем, а в каком-то чужом доме, потревоженные жильцы которого могут неожиданно появиться на пороге своих квартир. И я не могу успокоиться до тех пор, пока ключ не повернется в замочной скважине, дверь не откроется и взгляду не представится знакомая обстановка — тусклое зеркало на стене в передней и вешалка с неизменно забытой шляпой или перчаткой.
Адем смеялся надо мной, Мелих, любивший копировать отца, смеялся тоже, тем более что они знали: я выросла в этом городе, но ведь тогда город был совсем другим. Я могла бы подробно описать расположение каждой стены, каждого окна и каждого дерева в старом городе, который не сохранился, наверное, ни в чьей памяти, кроме моей. Однажды за несколько часов я, ни в чем не сомневаясь, нарисовала его. Когда я закончила, прежний город предстал передо мной на карте до самой последней детали. Я и сама не подозревала, что все так ясно сохранилось в моей памяти. Эта карта спрятана в ящик комода, и иногда, оставшись одна, я достаю и долго разглядываю ее, хотя это и не нужно, — стоит мне закрыть глаза, как в памяти всплывают все пути, пройденные нами тогда. В парке я чувствую, что они оживают под моими ногами, под моими ладонями, касающимися травы, словно земля — всего лишь кожа, в жилах которой течет кровь прошлого.
Из окна нашей квартиры открывается не очень привлекательный вид: крыши, стены и несколько дворов, но в отдалении, на востоке, словно в зеленой дымке, видны кроны парковых деревьев. Видна даже часть газона, ограниченного бордюрами, заключенная в бетон полоска травы, похожая на странную дорогу, в перспективе обретающая вертикальное направление. Иногда, чтобы повеселить Мелиха, я при помощи пальцев изображала человечка, шагающего по этой дороге прямо в небо. Много раз я заставляла его подниматься и спускаться, вызывая смех сына, пока он тоже не начинал изображать человечка, бегущего по следам предыдущего. Но сердце сжималось, когда наши переплетенные пальцы добирались до конца парка, словно нам предстояло потеряться здесь, исчезнуть навсегда, и тогда, накрыв руку сына, я говорила: «Хватит», — и ругала его, если он настаивал на продолжении игры.
Адем радовался, что мы могли видеть зелень через окно, и часто весной нагибался через перила в надежде угадать тот самый день, когда обнаженные ветки деревьев покроются почками. Это напоминало ему его родную деревню. Во мне же сама возможность увидеть парк между домами, вызывала беспокойство. Иногда я приспускала шторы, чтобы скрыть небо и верхушки деревьев, оставив в окне только серость городского пейзажа. Я боялась, что однажды что-то необъяснимое, невыразимое снова привлечет мой взгляд к окну, откуда я, безвольно, не смея опустить глаза, снова увижу парк.
И дверь в мое прошлое именно здесь. Именно здесь, в этом парке, потому что, как мне кажется (не думаю, что я ошибаюсь, — как у птицы, внутренний компас заставляет мое сердце биться именно здесь), от места, которое было нашим когда-то, исходит свет, ты ведь помнишь это место, где мы играли, место, где мы стали убийцами.
Здесь посадили незнакомые мне деревья. Даже трава теперь казалась другой — бледной и не такой душистой. Но эти деревья так и не заставили меня поверить, что это место похоже на те лужайки, где я играла в детстве. Я приходила сюда с коляской, когда Мелих был совсем маленьким, а когда он подрос, приводила его гулять и дышать свежим воздухом, но сама никогда не чувствовала себя здесь спокойно. Мне всегда казалось, что здесь живут призраки. Я помню пожилую женщину, которая, завернувшись в шаль, сидела целыми днями на скамейке и кормила птиц, ее окружала стайка воробьев, и она бросала им рис. Какая бы ни была погода, она снимала свои ботинки и носки, и можно было увидеть ее ноги — они были грязными, но изящными и тонкими, как у девочки. Погружая руку в свой бумажный пакет, она разговаривала сама с собой или ласково обращалась к воробьям, и тогда ее взгляд смягчался, но, когда гуляющие проходили мимо и распугивали стайку птиц, старушка начинала браниться. Или шептала, извинялась, оправдывалась, доказывала что-то, смеялась и плакала. Я садилась на скамейку неподалеку и наблюдала за ней, пока Мелих играл у моих ног. Можно сказать, что она олицетворяла мою совесть.
Я помню, как впервые вернулась в парк после долгих лет отсутствия. С бьющимся сердцем долго бродила по огромным газонам, разглядывая клумбы с цветами, скамейки, молодые деревца, посаженные тут и там.
Повсюду в воздухе мне слышались голоса, и я без конца оборачивалась. Закрыв глаза и раскинув руки, я могла бы пробежать всеми тропами прошлого и никогда еще не испытывала ощущения такой бесконечной потери, как эта.
Недалеко от решетки находился отгороженный угол для пони, маленький песчаный загон, где с апреля по сентябрь были привязаны лошадки — серые, белые и гнедые пони с густыми ресницами, — за тридцать франков дети могли покататься на них по парку. В тот первый раз ветер дул со стороны загона, и прежде, чем увидеть их, я почувствовала запах. В какое-то ужасное мгновение мне показалось, что земля до сих пор пропитана запахом лошадиного пота и навоза из прошлого, но возможно ли, чтобы дожди и ветры не отмыли места их прежнего пребывания? Потом я заметила пони, в их гривы были вплетены цветные ленты, животные были совсем безобидными, почти игрушечными, и не имели ничего общего с теми лошадьми, на которых мы катались когда-то. Однако я все равно не смогла бы приблизиться к ним, и Мелиху быстро пришлось понять, что слезы и просьбы тут бесполезны.
Рискнув однажды дойти до конца парка, я обнаружила, что аллея и газоны резко обрываются, а на смену им приходят высокие, покрытые лишайником деревья и густые колючие заросли, не пропускающие солнечный свет. Казалось, работы по благоустройству так и не были закончены, потому что случилось что-то тревожное и загадочное, заставившее людей отступить. Эта мысль вызвала во мне неописуемый страх. Да, именно здесь был вход, здесь был хвост кометы. Вокруг не было ни души. Внезапно мне послышалось движение в ветвях, я сощурилась, пытаясь проникнуть взглядом в полумрак, но ничего не разглядела, однако шум раздался снова — то ли шепот, то ли легкий шорох шагов; неожиданно меня охватил такой ужас, что я смогла только попятиться, не сводя глаз с зарослей и ощущая дрожь в ногах. Страх был настолько сильным, что не позволял мне повернуться и бежать. Только почувствовав асфальтовую аллею под ногами и услышав крик ребенка за изгибом холма, я смогла броситься прочь.
Прошло несколько недель, прежде чем я снова осмелилась вернуться туда, но, когда пришла, ничего не изменилось. Заросли стали еще гуще, чем прежде, а мох дополз уже до кромки травы. Я долго рассматривала синеватый таинственный сумрак, царивший в тени деревьев, на этот раз лес оставался безмолвным, но я все равно не решилась зайти глубже.
И сегодня парк заканчивается этой таинственной чащей, наполненной колючими зарослями, этими джунглями, заходить в которые никто не рискует.
Там, где обрывалась аллея, был искусственный водоем с мутной водой, заросший камышом, его берег был выложен камнем. В центре возвышалась странная невысокая фигурка, позеленевшая от мха, непонятно, мужчина это или женщина или, быть может, животное, застывшее в странной человеческой позе. Интересно, осталась ли здесь та же вода, что и в прежнем пруду, сохранилось ли хоть несколько ведер той воды, прежде чем осушили его? А может быть, пруд был просто засыпан землей, и глубоко под землей мне представлялся колодезный столб, наполненный водой. Рыба, поблескивающая в узкой полоске света у самой поверхности воды, была все той же, что скользила когда-то по нашим ногам. Правда ли, что некоторые рыбы — окуни и карпы — живут так же долго, как самые старые старцы?
А их память, хранящаяся, быть может, в золотистых глазах, просвечивающих плавниках или блестящей чешуе, удерживает ли она отпечатки картинок прошлого?
Значит, ты, быть может, живешь теперь здесь. Где же ты спишь ночью? Сделал себе постель из травы, как лиса, или спишь на ветке, как птица? Лежишь под кустом на краю аллеи, как отброшенный ногой камень, драгоценный блеск которого скрыт слоем пыли? Или построил дворец, красивее дворцов принцев? Напрасно я старалась убедить себя в том, что ты уже стал мужчиной, что эти сказки, это ребячество принадлежат теперь прошлому, что все истории умерли, преданы забвению и погребены под обломками старого города; мне не удалось избавиться от их тихого шепота, звучавшего в глубине моей души, словно я сама была темным и бездонным колодцем воспоминаний. Я повторяла себе, что ты был сделан из плоти и крови и должен был дрожать по ночам, лежа на холодной земле и сжимая голые лодыжки. Однако я поневоле представляла себе странное создание, растительное или минеральное существо, которое вернется ко мне однажды, ползком или на крыльях. Нужно ли мне будет тогда бросать тебе зернышки риса и вымаливать прощение, пока ты будешь смотреть на меня круглым глазом, прежде чем вспорхнешь и улетишь?
Только один раз я была в том месте, куда тебя поместили. Это случилось как раз перед рождением Мелиха. Думаю, мне хотелось убедиться, что ты все еще был там, хотелось взять тебя за руку, дотронуться до твоих волос, сделать тебе какое-то подношение, чтобы ты не приходил потом рыскать вокруг колыбельки. Здание окружали кипарисы, что должно было оживлять его, но небо затянули серые тучи, и у меня возникло ощущение, что я проникла на кладбище. При входе мою сумку обыскали и забрали документы, заявив, что сохранят их на время моего посещения. Я направилась на второй этаж, где находилась твоя комната. Поднявшись на лестничную площадку, увидела нескольких мужчин, бродивших по коридору, на их лицах было написано столь знакомое мне выражение растерянности. Один из них заметил меня, закричал и бросился навстречу с взволнованным и бесконечно счастливым лицом. Схватив меня за руки, он начал плакать, как ребенок. Слезы подступили мне к горлу, когда я, бормоча твое имя, стала вглядываться в этот сломанный нос, выщербленные зубы, разбитые губы. Боже мой, что они с тобой сделали? Мы не успели ни дойти до твоей комнаты, ни сесть на скамейку, прикованную к полу возле окна рядом с искусственным фикусом, как к нам подошла медсестра и осторожно отвела руки, обхватившие мою шею. Она спросила, к кому я пришла. Когда я назвала твое имя, она неодобрительно нахмурилась и попыталась отогнать мужчину от меня, называя его совсем другим именем; затем указала мне на дверь комнаты в конце коридора.
Мне так и не хватило смелости пойти туда. Я высвободила руки, которыми мужчина овладел снова, несмотря на приказы медсестры, и отдала ему коробку печенья, которую принесла тебе. Я испугалась, что, если оставлю ее в приемной, ты не догадаешься, что приходила я, но так и не решилась войти. Я повернулась спиной к закрытой двери и сбежала. У меня сложилось ощущение, что я уже повидала тебя. Я и не вынесла бы этого еще раз.
Помню, как возвращалась на автобусе, затем на поезде. Без конца вглядываясь в лица спешащих прохожих, я боялась увидеть тебя, пробирающегося среди них, тебя, пахнущего кипарисами, с крошками печенья на губах. Позже поезд сделал на несколько минут остановку в открытом поле, и, нервничая, я начала всматриваться в темную кромку леса, словно ты мог неожиданно появиться оттуда. Увидев, что я бледна, одна пассажирка принесла мне стакан воды. А мне хотелось набросить вуаль, чтобы спрятать лицо. Вернувшись домой, я обнаружила, что забыла свои документы. Никогда в жизни я еще не чувствовала себя такой уязвимой. В тот момент у меня появилась полная уверенность в том, что мой образ, запечатленный объективом, мое лицо со страхом в глазах, лицо уже взрослой женщины непременно приведет тебя ко мне. Тогда я еще избегала тебя и не могла представить себе, что однажды твое отсутствие станет для меня настолько невыносимым, и что-то прекрасное вдруг станет болью, жемчужным ожерельем, превратившимся в удавку, грязью под ногтями, не позволяющей шевельнуть рукой, смертоносной пчелой, что кружит вокруг меня и неизвестно когда ужалит.
8
Я не осмелилась пойти к тебе в одиночку. На следующее утро светило солнце, и, держа Мелиха за руку, я постучала в дверь к Кармину. Он не ждал меня, но я была уверена, что застану его; хотя он прекрасно мог передвигаться один, а собака знала все улицы города, он, как ни странно, почти никогда не выходил без меня. Думаю, его ничто не интересовало, кроме набросков и картин, кроме невероятной страсти, заключавшейся в изображении окружающего мира, и для этого ему нужна была я. Не знаю, чем еще он занимался дома долгими днями, кроме копирования своих картин, пытаясь точно передать перспективы, цвета и формы; ему недостаточно было написать одну — десятки полотен повторяли одну и ту же сцену, отличаясь лишь малейшей деталью. Когда для них переставало хватать места, он просил меня выбрать и оставить каждую только в трех-четырех самых похожих вариантах. Чтобы нарисовать первую, он брал меня с собой, и мы шагами мерили квадрат или прямоугольник выбранного им пространства, он долго ощупывал стены, двери, деревья, приседал, чтобы коснуться бортика тротуара, решетки водостока и струящейся через нее воды. Моя роль заключалась в описании того, что было вне пределов его досягаемости — слишком далеко или высоко, того, что невозможно было ощупать, — крыш, неба и, конечно, их цвета. Первое время я надевала очки, но когда он это заметил — как он мог догадаться, насколько сильно я их ненавижу? — он тактично сказал, что уверен, я прекрасно вижу и без них. Первой картины ему всегда было недостаточно, он хотел быть уверен в том, что запомнил все до такой степени, что сможет воспроизвести; однажды, подумав, он сказал мне, что картины заменяют ему зрительную память.
Иногда он показывал мне три, пять или десять полотен, и я должна была сказать, правильно ли он изобразил дерево, улицу или лицо человека. Я долго рассматривала их, лежащих рядом на ковре, и рассказывала, что номер три слишком голубой — он называл их по номерам — или вода в номере четвертом слишком зеленая, на номере пять слишком широкое лицо и короткие ноги. Не говоря ни слова, он что-то печатал на машинке, прежде чем прикрепить скрепкой лист бумаги в правом верхнем углу каждой картины. Иногда он просил меня вернуться именно в то место, где мы были в прошлый раз, или найти ту женщину или того мужчину, чей портрет он написал; я подчинялась, и мне почти всегда удавалось найти то, что он искал, хотя мои старания снова не заблудиться все равно были напрасными.
Он работал только наощупь, и, конечно, контуры рисунка были вдавлены в бумагу, а по густым слоям краски его пальцы безошибочно определяли цвета. Однажды он предложил мне угадать картину не глядя, и я попыталась сделать это, долго водя по ней пальцами, но так ничего и не увидела, чувствуя только шершавую, бугристую поверхность. В конце я уже не могла найти исходную точку и беспомощно блуждала по полотну, это напомнило мне мою новую жизнь, в которой я так же заблудилась. Когда Кармин предложил мне научиться, я вежливо отказалась; я боялась обидеть его, но он промолчал, и мы больше никогда не говорили об этом. Он, наверное, подумал, что я осуждаю его бесполезное умение и не осмеливаюсь признаться в том страхе, который внушают мне незримые миры его восприятия.
Тем более я не осмеливалась сказать, что думаю по поводу его картин. В действительности, они были гораздо ближе к реальности, чем можно было ожидать, но помимо этого в них было что-то еще, и однажды, когда уже не могла молчать, я неловко сказала ему, что они похожи на его глаза — странные и прекрасные, потом, стыдясь своей бестактности, замолчала, но он только улыбнулся, и мы продолжили работать дальше, больше никогда не возвращаясь к этому разговору.
Одна из моих задач заключалась сначала в нарезке маленьких ярлычков, на которых он печатал названия цветов, которые я называла, а затем в наклеивании их на соответствующие тюбики. С тех пор я запомнила те слова, которые могли рассказать ему об окружающем мире, и знала, что помимо покупок и домашнего хозяйства я гораздо больше была нужна ему, чтобы рассказывать о том, чего он не видел.
— Мы идем в парк, — сказала я. — Не хотите пойти с нами? Вчера вы говорили, что хотите поработать.
Он улыбнулся и ответил, что охотно пойдет с нами, только подготовит свой мольберт. Пока Кармин одевался в другой комнате, я собрала тюбики с красками, чтобы разложить их по цветам, Мелих помогал мне, стоя на коленях на полу, затем мы сложили коробку с красками в большую тряпочную сумку вместе с кисточками, пачкой бумаги и странной длинной ручкой с вогнутым, заостренным концом, с помощью которой он и вырезал контуры на картине. Жозеф вертелся вокруг нас, виляя хвостом, он знал, что мы идем гулять, на него не наденут поводок и он сможет играть с Мелихом, потому что Кармин будет не один. Я набросила лямку сумки на плечо, и, когда Кармин, вкусно пахнущий одеколоном, вернулся, мы двинулись в путь. Мое сердце неистово колотилось, и я с трудом заставляла себя не ускорять шаг. Я приукрасила себя сегодня утром — подровняла челку, попросив Мелиха подержать мне зеркало, и надела маленькие золотые сережки, которые мне подарил Адем и которые почти никогда не носила. Моя юбка и блузка были слишком яркими и не слишком хорошо сочетались, я заметила это, увидев свое отражение в витрине булочной; я собиралась на встречу к тебе с волнением новобрачной. Мелих и Жозеф бежали впереди, но иногда, запыхавшись, останавливались, чтобы подождать нас. И тогда Мелих поднимал собачьи уши, чтобы они торчали вверх, и кричал: «Смотрите, полицейская собака, смотрите, Кармин», — и Кармин улыбался; я много раз ругала за это сына, но он все время забывал.
Когда мы подошли к ограде, залитый солнцем парк светился и не имел ничего общего с той широкой рекой, которая представлялась мне накануне вечером, рекой, несущей в глубинах темных вод ил и крупную невидимую рыбу. И теперь я уцепилась за руку Кармина, он, конечно, заметил это, но не произнес ни слова. В загоне стояли два оседланных, привязанных пони. Казалось, они спят, смежив веки и опустив головы, но что могло сниться пони? Мы прошлись немного по лужайке, трава была свежей и довольно высокой, из-за недавних дождей и жары она быстро выросла. Я огляделась вокруг, но не увидела никого, кроме женщин, гулявших с маленькими детьми, девочки, лежащей в одиночестве на траве, старушки с птицами, сидящей на скамейке, — скрюченной старушки, похожей на странный бурый утес; в небе пролетел неизвестно откуда взявшийся воздушный шарик. Было очень жарко, и, наверное, мое волнение передалось Кармину, потому что он вдруг остановился, глубоко дыша, а когда я повернулась к нему, то заметила, что он весь в поту.
— Пойдемте подальше, — сказала я. — Там ведь есть деревья? Сегодня хочется посидеть в тени.
Он подумал мгновение, потом добавил: — И возле воды, хотелось бы посидеть возле воды. Здесь где-нибудь есть водоем?
— В глубине парка, — ответила я.
Мой голос охрип и был похож на звук отрывающейся заржавевшей двери, я повторила громче: — В глубине парка, — и мы продолжили путь.
Пересекли длинную поляну, скамейки встречались все реже, гуляющие тоже. Молодые деревца зацвели белыми и розовыми цветами на прошлой неделе, мы шли друг за другом, и наша маленькая процессия была похожа на свадебное шествие. Вскоре нам стали встречаться другие деревья — большие и старые, таинственные патриархи; меня охватил озноб, когда я почувствовала исходящие из леса волны прохлады, смешанные с запахом мха и влажной земли. В траве у подножья деревьев выделялось что-то серое, похожее на памятник, это и был пруд. Я заметила силуэт, склонившийся над водой, маленькую худенькую и оборванную фигурку; в этот момент Жозеф навострил уши, затем бросился к пруду и серому, как камень, силуэту.
— Жозеф! — закричал Мелих.
Он попытался догнать его, но я изо всех сил крикнула: — Нет! — и схватила мальчика, когда он пробегал мимо. Неловко приподняла его и посадила себе на бедро, хоть он и был для этого слишком большим; он попытался сопротивляться, но инстинктивно обхватил меня руками за шею, а ногами за талию. Через несколько шагов и пруд, и силуэт стали видны лучше, кто-то действительно сидел на каменном берегу, опустив ноги в воду. Я боялась, что он упадет, что при нашем появлении скользнет в воду и исчезнет, как странное лесное создание, как робкий дух, а вода бесшумно сомкнется над его головой и скроет навсегда. Мне хотелось схватить его так же, как сына, и посадить на другое бедро, но в то же время я до ужаса боялась его. Собака уже подбежала к нему и радостно прыгала вокруг, крутясь и слегка повизгивая. Когда силуэт повернулся и поймал собаку за морду, приблизив к ней лицо, я уже знала, знала, нисколько не сомневаясь, что это был ты.
— Наденьте свои очки, пожалуйста, — пробормотала я Кармину, — наденьте очки, — сама не знаю, зачем я попросила его об этом, боялась, что он увидит что-то заметное только ему или мне хотелось защитить его прекрасные светлые глаза, но от чего? Мы подошли ближе, Мелих тяжело висел на мне, пытаясь высвободиться, а ты все так же смотрел на собаку, замершую в радостной позе. Потом ты выпрямился, вынул ноги из воды, повернулся, и оказалось, что ты сидишь на берегу к нам лицом. Неожиданно что-то оборвалось у меня внутри, пелена спала, и все вдруг стало бесконечно просто: я увидела тебя — ты был хрупким и белокурым, гораздо моложе на вид, чем я думала, и казался пятнадцатилетним подростком. Твои щеки ввалились, под глазами — темные круги. Несмотря на жару, ты был одет в рваный свитер и тряпочную шапочку, штанины твоих брюк были закатаны до колен, а ноги босы. Пройдя еще несколько шагов, я увидела, что твой свитер и брюки покрыты пятнами, руки вымазаны в земле, а ладони широки, несмотря на узкие запястья.
Действительно ли я узнала тебя? Твои волосы по-прежнему были светлыми, но уже темнее, чем раньше, а лицо покрыто легким светлым пушком. Этот пушок заставил меня задрожать: о мой маленький безбородый брат, как ты хотел вырасти из детства! Ты смотрел, как мы приближаемся, и твои глаза были такими же узкими и светлыми, как у меня и Мелиха, а ресницы такими же темными и длинными, как в детстве. В твоем облике мне виделось обещание или угроза короткой жизни, жизни, которой суждено очень рано прерваться, словно это была печать или след, рука Бога. Эта бледность, эта вена, бьющаяся на виске, этот испуг, читавшийся в твоем взгляде, и это непонимание, это мучительное ожидание. Ты смотрел на нас — я, должно быть, выглядела изнемогающей со слишком взрослым ребенком на руках, рядом с Кармином, послушно искавшим свои очки; у нас, наверное, был вид пары, смущенной твоим грязным и странным видом, потому что ты встал и, казалось, неохотно надел сандалии, лежавшие на берегу. Затем ты направился к нам, Жозеф так и шел за тобой по пятам, и сказал еле слышным голосом:
— У меня была такая же собака раньше.
Ты смотрел мне прямо в лицо, но не произнес больше ни слова. Твои черты остались прежними, мягкими и знакомыми, но осунувшимися от голода и усталости. Жозеф остановился напротив нас и, подняв уши, смотрел, как ты уходишь.
Я поставила Мелиха на землю, и он тотчас же отбежал от меня. Мне вспомнились слова Адема, сказанные прошлым вечером, и я спросила себя, не пугаю ли я своего сына, не ждет ли он с нетерпением, когда проснется отец, чтобы поведать ему свои страхи. Мне тяжело дышалось, я не могла поверить в то, что ты не узнал меня. А узнала бы тебя я, если б ты был одет в слишком заметный костюм, наряжен, как для маскарада, если бы встретился мне в незнакомом парке, прижимающим к себе ребенка, испуганным, как я сейчас, после стольких лет узнала бы я тебя?
Я отпустила руку Кармина, и он один подошел к пруду, касаясь пальцами каменного бортика, затем сел почти на то же место, где до этого сидел ты. Посидев так немного, он протянул руку над водой, чтобы ощутить ее прохладу, и, не поворачивая головы и не снимая очков, сказал:
— Мы совсем не обязаны рисовать сегодня, если вам не хочется.
— Нет, нет, — пролепетала я, — нужно…
Я спустила сумку с плеча и, открыв ее, начала раскладывать на траве тюбики с краской, палитру и бумагу. Взяв один лист и ручку с вогнутым концом, подошла к Кармину. Через его плечо мне было видно, что вода еще движется. Вода, в которой ты полоскал ноги, еще расходилась медленными волнами, будто ты сообщил ей вечное движение и теперь она плескалась по собственной воле, — так не было ли это лучшим доказательством твоего существования? Вода была темной, но на ее поверхности мелькали золотистые блики — быть может, случайный луч солнца, заблудившийся в густой листве, или плавники невидимых рыб? Я просунула ручку между пальцев Кармина, положила бумагу ему на колени, затем начала рассказывать и прежде всего рассказала о воде.
— Вода движется, Кармин, — сказала я, — вода движется, — и он, конечно, не понял волнения, сквозившего в моем голосе, но оно тотчас проявилось в колеблющейся воде, сотканной из света и тени, нарисованной им на бумаге.
До тебя мира вокруг меня не существовало. В течение семи лет я была всего лишь робкой и молчаливой маленькой девочкой, не более интересной окружающему миру, чем кошка или птичка. Мне рассказывали, что я очень поздно начала ходить и говорить, казалось, ничто вокруг меня не интересует, мои руки не держали предметы, которые мне давали, я даже не пыталась ухватиться за палец, поднесенный к моему лицу. Родители думали, что я сплю, а я просто неподвижно лежала в своей кроватке, широко открыв глаза и уперев взгляд в стену, и даже звук открывающейся двери или приближающихся шагов не мог заставить меня повернуть голову. Все это рассказывали мне родители и однажды — доктор, сама я помнила только то, что происходило со мной гораздо позже. Каким бы грустным и нелюдимым ребенком я ни была, я хорошо помню страхи, все страхи, которым удавалось пробить мое безразличие, тень на свету, воду, гасившую пламя. Помню мертвых птиц, лежащих на земле, и куски кожи, которые сдирала с рук, и особенно пустоту, вызывавшую слезы, безутешные рыдания, заканчивавшиеся тем, что я бродила вслепую, вытянув руки перед собой, но так ничего и не коснувшись, словно для меня не существовало ни стен, ни границ.
Я помню, как наматывала вокруг лица и шеи свитер, пока не становилось трудно дышать, мне нравилось начинавшееся тогда и долго длившееся головокружение, моим единственным другом было это медленное падение в себя почти до остановки дыхания. Заметив это, родители начинали кричать, рвать на мне одежду и бить меня по щекам. Они отрезали рукава у моих пуловеров, чтобы я не могла обмотать их вокруг шеи, одевали меня в огромные пончо, которые стесняли движения; мать вышивала на них цветочки и солнышки, чтобы оживить их и, главное, развеселить меня, но все было напрасно — я продолжала делать это с наволочкой, простынями или носками. Я помню, как мать говорила:
— Мы пробовали все, мы читали тебе сказки, пытаясь заинтересовать тебя, мы читали тебе целые книжки, так советовал нам доктор, читали дни напролет, но все равно невозможно было понять, слушаешь ты или нет.
Я помню пожилую темнокожую женщину, которая иногда сидела со мной, она тоже рассказывала мне сказки, и их я слушала лучше, чем они могли себе это представить. Родители предупредили ее о моих привычках, и она привязывала меня платком себе на спину и занималась своей работой, а я мирно засыпала, так и не сумев освободить руки.
Потом однажды мне на руки положили тебя. Мать вошла в гостиную, подошла ко мне, молча сидящей в углу комнаты и спрятавшей руки между ног, и положила тебя мне на колени со словами:
— Это твой маленький брат, ты должна заботиться о нем.
Я помню ее взгляд, когда она наблюдала, как я беру тебя. Склонившись, я прижалась щекой к твоей щеке, почувствовала твое дыхание, твой запах. Потом, не выпуская тебя, вскочила, убежала в свою комнату и заползла под кровать; я внимательно следила за тем, чтобы не поранить тебя, не ударить твою хрупкую головку, я больше не хотела тебя отдавать. Мать долго уговаривала меня, присев возле кровати и пытаясь разглядеть меня в темноте, я отказывалась вылезать, но думаю, она прекрасно видела, что я не хочу причинить тебе зла, потому что улыбалась.
С этого дня мир, бывший раньше неподвижным для меня, начал крутиться, как безумный волчок, сначала медленно, а затем все быстрее и быстрее, с головокружительной скоростью; я внезапно оказалась стоящей на земле, со всей скоростью вращающейся вокруг солнца, стояла и тянула руки к небу.
Ты появился на свет чуть позже того дня, когда люди впервые ступили на поверхность Луны. Родители усадили меня перед телевизором в надежде вывести меня из оцепенения, в которое я была погружена, ночами они показывали мне пальцем луну в небе. В тот вечер они плакали, смотря телевизор, а я больше смотрела на их лица, чем на экран, потом они отнесли меня в сад возле дома и снова показали мне светящуюся в вышине луну. Мне кажется, что странным образом я связала твое рождение с этой ночью, с сиянием луны и слезами моих родителей, с волнением, которое они пережили, и ты стал для меня чем-то столь же большим и прекрасным, как это событие.
Я рассказывала тебе сказки. Должно быть, я хорошо запомнила все то, что мне читали, потому что часами шептала их тебе на ухо, поджав ноги, на кровати, держа тебя в своих руках до тех пор, пока мать не заходила в комнату и не говорила тихо: «Ему уже пора спать, Элен, и тебе тоже».
Я придумывала тебе самые нежные песенки.
— Если бы ты был камнем, ты был бы самым мягким камнем на свете, — говорила я, — даже мягче, чем твоя щечка, — добавляла я, слегка касаясь твоей щеки своей щекой или ладонью, — мягче, чем все мои кофты, — теперь я больше не пыталась ими задушиться. — Если бы ты был деревом, ты вырос бы до неба и был полон гнезд, — если бы я знала тогда, что листьями тутового дерева питаются черви, из которых получается шелк для самых красивых платьев, я бы конечно сделала тебя деревом, наряженным в бесценные шелка, как принцесса в день свадьбы, украшенным тысячами коконов, похожих на серебряные колокольчики.
Я, не замечавшая раньше окружающего мира, теперь подносила тебя к окну и часами неподвижно стояла, рассказывая тебе об облаках и птицах, о птицах живых и тех, что лежали мертвыми и неподвижными на земле, о Луне, по которой люди прошли незадолго до твоего рождения. Я выносила тебя в сад, завернув в одеяло, и мы много раз обходили вокруг дома. Я медленно шла, показывая тебе траву, весенние цветы, рассказывала тебе о небе и ветре; и мне не нужно было ничего, кроме тебя, и через тебя мне неожиданно открывался мир, словно трескалась скорлупа ореха и я видела его сердцевину, и этот мир отныне тоже становился моим. Я предсказывала тебе далекие путешествия, рисовала перед тобой твои будущие поступки, словно разбрасывала рис. Брала твою руку в свою и один за другим разгибала твои пальцы.
— Когда вырастешь, ты станешь путешественником, — шептала я, разгибая твой указательный палец, — летчиком, — средний палец, — моряком, — безымянный, — ты откроешь дикие племена в джунглях, ступишь на далекие звезды. Когда я заканчивала, то снова сгибала твою ладошку и начинала заново. Судьбы, которые я обещала тебе, были неисчислимы, и ты верил мне, потому что я пришла в этот мир на семь лет раньше тебя. А что ты? Как только ты научился говорить, ты сказал, что не хочешь отправляться никуда без меня.
И прижав тебя к себе, целуя тебя, я, которая никогда никого не целовала, обещала тебе, что мы никогда не расстанемся.
9
На следующий день я сказала Адему и Мелиху, что иду к дантисту и меня не будет несколько часов. Кармин был занят воспроизведением набросков, сделанных накануне возле пруда, он без сомнения поверил мне, потому что рассеянно согласился, придерживая Жозефа, который уже решил, что мы снова идем в парк, и попытался выскользнуть на лестницу. В его гостиной были разбросаны тюбики с зеленой, голубой и пурпурной красками.
Я поинтересовалась у сына, хочет ли он остаться дома вместе со спящим отцом или посидит в отеле в ожидании Адема, откуда я смогу потом его забрать.
— Сегодня у стойки дежурит Валерия, — сказала я, ну ты ведь знаешь ее, она очень милая, ты мог бы помочь ей, если захочешь.
И он с радостью согласился. Он обожал проводить время в отеле, летом отец оставлял его до полуночи, и он торжественно выдавал постояльцам ключи, а затем провожал до номера. Иногда даже доносил им сумку или чемодан, если он не был слишком тяжелым, и, перед тем как закрыть дверь, настойчиво желал спокойной ночи. Как рассказывал, смеясь, Адем, в первый раз, когда одна пара покинула отель два часа спустя, он заплакал, решив, что им не понравилась комната, и прежде, чем Адем успел что-нибудь сделать, малыш уже схватил другие ключи, рыдая, выбежал за постояльцами на улицу и, бормоча что-то невразумительное, стал тянуть их за рукава обратно.
— Это не очень-то хорошо для него, — сказала я тогда, но Адем только пожал плечами и возразил:
— От чего ты хочешь его уберечь? Он довольно рано узнает, каков мир на самом деле.
Девушки, приводившие в отель своих клиентов, баловали его, у них всегда в запасе было что-нибудь интересное. Валерия, одна из дневных администраторш, иногда присматривала за ним, если и Адем, и я были заняты. Адем думал, что иногда Валерия сопровождает клиента в номер, чтобы заработать немного денег, и однажды, когда я пришла за Мелихом чуть раньше, то нашла его сидящим в одиночестве у стойки и рисующим на листочке, вырванном из регистрационной книги. Мне пришлось позвонить несколько раз, прежде чем Валерия наконец появилась, красная и растрепанная, одергивая юбку. Избегая моего взгляда, она сказала, что все было прекрасно и что Мелих хорошо вел себя. Я постояла в дверях, не зная, что сказать, и только пробормотала спасибо, но Валерия не ответила, она так и не смогла посмотреть мне в глаза и только напряженно пожала плечами. А я подумала, что могла бы быть такой же, как она, если бы Адем не приютил меня, тоже могла бы следить за чужими детьми, отлучаясь с клиентами в номера.
По дороге мы с Мелихом зашли в бакалейную лавку, чтобы купить мыло, пахнущее лавандой, две плитки шоколада и рулон фольги. Мелих обожал разрезать мыло на маленькие квадратики — иногда он мог быть таким педантичным: ему выдавали нож без зубчиков, и он разрезал большой кусок на маленькие одинаковые кубики, лиловые и душистые, которые потом раскладывал на умывальники в ванных комнатах. После этого он разрезал на квадратики шоколад, заворачивал его в блестящую фольгу и раскладывал по кусочку на каждую подушку, трогательно оставляя лишние кусочки на блюдечке у стойки. Некоторые комнаты, дороже других, оставались незаселенными на протяжении многих дней, и иногда летом мы обнаруживали, что наволочки на подушках испачканы растаявшим шоколадом; тогда я просила, чтобы Адем приносил их мне, и я стирала сама, ничего не говоря Мелиху, чтобы не расстраивать его.
Мы пришли в отель, Валерия обняла Мелиха и радостно воскликнула, когда он гордо показал ей покупки. Они вместе уселись за стойку. Я поцеловала сына, посмотрела на него несколько мгновений, но он был слишком занят, чтобы помнить о моем присутствии, и ушла. В бакалейной лавке я украдкой купила сухую гвоздику, чтобы пожевать ее на обратном пути и создать видимость, что была у дантиста; открыв флакон, я завернула три штучки в салфетку и сунула в сумку, остальное выбросила в урну.
Затем медленно направилась в сторону парка. Мне не хотелось бежать, как накануне, теперь я была одна, и мне было страшно. Я боялась твоих упреков, конечно, где я была все эти годы, куда пропала после обещаний никогда не расставаться, и куда подевались все эти придуманные судьбы королей, принцев, прославленных моряков, деревьев, достающих до неба, которые я обещала тебе, и почему теперь у тебя осталась только эта грязь и нищета, почему только это существование изголодавшегося попрошайки? Но было и еще кое-что — да, тебя забрали у меня, в этом я могла бы поклясться, но еще я знала, что сама убежала от тебя, убежала, чтобы выжить, потому что мы не могли продолжать жить в тени гигантских деревьев с колокольчиками, мы не могли продолжать жить в отражении луны. Я пробралась туда, где ты не мог меня найти, и снова спряталась под кровать в пыльную темноту, но уже без тебя, потом вылезла с другой стороны и убежала не оглядываясь. Когда я видела тебя в последний раз, тебе не было еще двенадцати лет, но ты уже страдал этой странной болезнью, и мы все не знали, вырастешь ли ты когда-нибудь.
На этот раз мне не пришлось идти в глубь парка и искать тебя. Только миновав ограду, я заметила небольшую толпу: дети, пожилая пара, несколько мужчин и среди них — твой худой серый силуэт, твою светлую голову в шапочке. Кто-то из детей сидел на траве, кто-то стоял, словно замедлил на несколько мгновений свой шаг, чтобы послушать тебя. Я прохаживалась вокруг вас, описывая круги все ближе и ближе, но не решаясь приблизиться совсем. Наконец я подошла настолько, что могла слышать твой голос, не слова, которые ты произносил, а только звук твоего голоса, и, неловко согнув колени, села на траву в нескольких метрах от детей. Маленький мальчик повернулся, чтобы посмотреть на меня, но ты так и не поднял глаз.
Я не слышала ни одного слова из того, что ты рассказывал. Слышала только музыку твоего голоса, поднимающегося и опускающегося, превращающегося то в шепот, то в шепчущий крик, и мне больше не нужно было смотреть на тебя. Дети сидели молча и иногда вздыхали, только один из них, самый маленький, решился задать вопрос. Но я видела твое склоненное лицо, ты не смотрел на зрителей, видел только свои руки, которые двигались возле твоего лица, смотрел в пространство, и твои глаза были почти закрыты. Ты жестикулировал и разражался раскатами смеха, как ребенок, откидывая назад голову, словно невидимая рука вдруг хватала тебя за волосы, чтобы погрузить ее в такую же невидимую воду; и страх, удивление, радость, отражавшиеся на твоем лице, были так естественны и правдивы, что что-то каждый раз переворачивалось у меня внутри. Твои широко раскрытые глаза наполнялись слезами, твои губы дрожали, и эти жесты, эти поднятые к небу и птицам руки так и сопровождались раскатами дикого смеха. Я видела, как двое мужчин обменялись понимающими взглядами, и поняла, что, если дети жадно ловили каждое твое слово, — да еще, наверное, старики, нетвердо стоявшие на ногах плечом к плечу и опиравшиеся один о другого, словно в странном сне наяву, — то все остальные были здесь только потому, что твоя речь действовала на них как странный гипноз, ты казался им поющим сумасшедшим, они наверняка даже немного побаивались тебя.
Лишь в тот момент, когда дети начали вдруг смеяться, с тем восторгом, который всегда означает облегчение, я поняла, что история закончилась. На какое-то мгновение они еще оставались неподвижными, затем с сожалением начали вставать, а некоторые подошли бросить свои пожертвования в шапочку, которую ты снял и положил на землю. Они кидали монеты, конфеты, печенье, которые нагрелись в ручонках и испачкали их джемом или шоколадом. Пожилая дама подошла и, с трудом нагнувшись, положила рядом с шапочкой алюминиевый лоточек с едой, который вынула из своей плетеной сумки. Один из мужчин, прежде чем уйти, небрежно швырнул монету к твоим ногам.
Тут я вспомнила, что у меня в сумке было яблоко, которое я брала для Мелиха и которое он так и не съел.
Я встала, чтобы положить его в твою шапочку, мои колени были испачканы травой. Поддавшись внезапному порыву, я бросила в нее гвоздику, мне хотелось привлечь твое внимание, чтобы поговорить с тобой. Но ты довольствовался только тем, что, не поднимая глаз, кивнул головой.
Вскоре все дети разошлись, и ты начал собирать деньги, затем сунул их в карман. Сложил печенье и алюминиевый лоточек в тряпочную сумку; я видела, как ты собрал рассыпанную гвоздику, внимательно рассмотрел зерна и поковырял их ногтями, чтобы почувствовать аромат. Потом ты бросил гвоздику на дно сумки вместе со всем остальным, надел свою шапочку и поднялся. Не глядя на меня, ты направился в глубь парка. Я оцепенела на мгновение, крик — твое имя — комком застрял у меня в горле, я закрыла рот рукой, чтобы сдержать его, и, как сомнамбула, последовала за тобой.
Я шла за тобой почти до самой чащи. В какой-то миг мне хотелось броситься за тобой, схватить за плечи или за волосы и встряхнуть, встряхнуть, чтобы прекратить эту комедию и наконец узнать друг друга. Мне было непонятно, знал ли ты о моем присутствии, но ты вдруг остановился и положил сумку на землю. Ты смотрел на меня так подозрительно, почти гневно, что я смогла только пройти еще несколько шагов и остановиться. Теперь вблизи я видела, как ты бледен, это была нездоровая бледность больного человека, твои губы были почти бесцветны, щеку пересекал шрам и поднимался до самой брови, он должен был бы придать грубость твоему лицу, но с ним ты казался еще более хрупким, ломким, как стекло. Твой висок был испачкан землей, этот грязный след был похож на отпечаток большого пальца. Так мы долго и неподвижно стояли лицом к лицу. Что-то дрожало внутри меня, мне хотелось упасть на землю, окунуть лицо в траву и больше не вставать; я узнала это ощущение, оно возвращалось ко мне из моего забытого прошлого. Отведя глаза — вынести твой взгляд было уже невозможно, — я наконец спросила:
— Ты меня не узнаешь?
Подумав, ты ответил:
— Да, я видел вас вчера. Вы были с мужем и ребенком, и с собакой.
Ты рассматривал мое лицо, спрашивая себя, почему я вернулась и пришла за тобой сюда. Мне было не понять, узнал ли ты меня на самом деле или только делал вид. Я действительно сильно изменилась: остригла волосы, поправилась, все эти годы, о которых я ничего не помнила, состарили мое лицо, я уже не была той, какой ты видел меня на фотографии в документах, но неужели я стала настолько неузнаваемой?
— Это я, Лена, — прошептала я.
Сказала это тихо, так тихо, что ты попросил повторить сначала один раз, затем еще один. Потом пожал плечами, и я так и не поняла, то ли ты не расслышал, то ли это имя ни о чем тебе не напоминало.
— А тебя зовут… — добавила я дрожащим голосом, но ты снова пожал плечами и засмеялся.
— Разве вы не слышали мою историю? — спросил ты. — Я сын короля. Я сын короля и вот уже семь лет как хожу по миру. Переходил через моря и пустыни и сделал привал в этом парке, чтобы отдохнуть и освежить свою лошадь.
Ты говорил долго, заново рассказал почти всю историю, и на этот раз я слышала слова, но твой голос уже не был таким уверенным, ты спотыкался, мямлил и прижимал руки к вискам, словно теряя нить своих мыслей. Ты выглядел не человеком, рассказывающим свою историю, а изнуренным путешественником, сделавшим остановку в пути и описывающим свое кругосветное путешествие в надежде на то, что кто-нибудь даст тебе стакан воды. Я смотрела на тебя и думала о болезни, которая уже тогда начала подтачивать твой организм, о том, как она поразила тебя, как развивалась; твой вид не был несчастным, успокаивала я себя, пытаясь не зарыдать; но хотела ли я, чтобы ты узнал, какой была твоя жизнь, откуда эта грязь на твоем лице, эти корки на твоих губах?
Наконец ты замолчал, сощурил глаза и посмотрел на меня так, словно уже забыл о моем присутствии, потом снял свою шапочку и почесал голову. Ты показал мне эту несчастную потертую шапочку и снова бережно натянул ее на голову. Смущенным, неуверенным голосом, голосом, который был у тебя раньше, когда ты был самим собой, ты сказал:
— Мне нельзя ее снимать, она помогает моим мыслям не разбредаться в голове. Вы знаете, мне говорили, что у меня их слишком много. Так вот, шапка помогает им всегда оставаться внутри.
Ты улыбнулся так, словно только что доверил мне какой-то секрет. А я уже больше не могла выносить всего этого и сбежала, но прежде, чем повернуться спиной, крикнула:
— Король все тот же! Король все тот же!
И, конечно, мне хотелось сказать, что король, который был твоим отцом, был и моим.
Я была уже далеко, когда услышала позади себя твой голос, он казался совсем близким, словно ты шептал мне прямо в ухо, ты говорил, что знаешь, как тебя зовут, но имя, которое ты произнес, не было твоим.
Наверное, я рассказывала тебе слишком много сказок. Наверное, сама слишком верила во все те небылицы, которые придумывала для тебя. Но было и еще что-то, были эти истории, которые существовали сами по себе, как какая-то другая действительность, которые, как из матрешки, вырастали одна из другой, но как можно было понять и определить, что из них было правдой, а что только иллюзией?
Я помню птицу, которая пела только перед дождем. Когда я была маленькой, ее пение помогало мне уснуть, и это был один из первых звуков, которые я научила тебя слушать. Я поднимала вверх палец, призывая тебя к тишине, а ты смотрел на него так, словно это он издавал тихое и грустное пение. Мы задерживали дыхание до тех пор, пока мелодия не становилась почти неуловимой и не затихала так медленно, что мы не могли сказать точно, в какой именно момент она совсем переставала звучать. Спустя несколько минут начинался дождь, и стук капель по крыше отзывался в нас новой нежностью и новой грустью. Я часто пыталась увидеть эту птицу, высовывалась из окна и неутомимо вглядывалась в небо. Мне казалось, что она сидит на крыше, точно над окном моей комнаты, там, наверное, и было ее гнездо. Если бы она несла яйца, мне хотелось бы стащить одного птенчика, посадить его в клеточку и целыми днями слушать, как он поет; я заботилась бы о нем так же, как заботилась о тебе. Я воображала, что у него должны быть разноцветные блестящие перья, голубые или, может быть, красные или отливающие всеми цветами радуги, как у павлина.
Тебе не было еще и двух лет, когда ты впервые увидел ее. Ты вдруг неожиданно протянул руку к окну, подняв палец, как я делала это раньше, чтобы ты замолчал, и этот палец медленно проследил за полетом птицы.
— Где она? Где? — прошептала я.
Ты продолжал показывать на нее, пока она не исчезла, затем твоя рука опустилась. Я ничего не увидела. Это повторялось часто, но мне так и не удалось увидеть ее, я напрасно щурила глаза, вглядываясь в небо и следя за кончиком твоего пальца. Однако ни разу я не заподозрила тебя во лжи. Однажды ты нарисовал мне ее, это была совсем простая птица, просто маленькая коричнево-серая птичка, единственной ее прелестью было пение, и, так как для меня это был единственный источник, я стала искать ее в книжках и решила в конце концов, что это соловей.
Однажды, несколько лет спустя, я шла через сад, возвращаясь из школы, и услышала первые звуки пения. Подняв глаза, увидела, как от легкого ветра дрожит водосточный желоб, затем ветер усилился, и вдруг я услышала его, это пение, я в ужасе застыла и смотрела, как в порывах ветра дрожит серая металлическая труба. Уже первые капли падали в траву, но я не шевелилась. Дождь струился по мне, и наконец, сдвинувшись с места, я вошла в дом. Меня, конечно, отругали, и я заболела, неделю пролежав с ватной головой и ломотой во всем теле.
Помнишь ли ты об этом? Ты продолжал видеть птицу. Сама не знаю почему я ничего не сказала тебе, почему ни разу не поймала твой палец, когда ты тянул его к окну, почему ни разу не увела тебя в сад и не взяла на руки, чтобы показать водосток, дрожащий на ветру. Не знаю, какие странные опасения останавливали меня. Однажды я даже заявила, что заметила птицу, разглядела ее крылья в потоке света, и, кто знает, не было ли на самом деле там, по ту сторону водостока, маленькой птички с оперением, сливающимся с серо-коричневой черепицей?
Когда ты научился ходить, я стала водить тебя гулять в поля. Мы собирали все, что находили там: кукурузную ботву, которая служила юбкой для куклы, или таинственные и внушающие ужас черепа крольчат, съеденных лисами, или неизвестные грибы, которые мы складывали в карманы, воображая их оружием страшнее любого пистолета; они, конечно, не были ядовитыми, потому что мы не задумываясь облизывали пальцы, потрогав их.
Когда мы приходили на опушку леса, я сажала тебя на плечи, и мы вступали в полумрак, похожий на полумрак церкви, и в тишине, под сводами деревьев, мы говорили шепотом. Я приводила тебя к пруду, и, улегшись на берегу, мы долго рассматривали странных животных, не похожих ни на рыб, ни на насекомых, которые держались на поверхности или проплывали под водой, и водомерок с огромными лапками, которые наводили на тебя ужас. В жару я снимала свои туфельки, заправляла подол юбки в трусы, раздевала тебя и заходила в пруд; держа тебя за запястья, я осторожно окунала тебя в воду, и ты вопил от страха и восторга, когда твои ножки погружались в тину. В самом разгаре лета мы голышом лежали в траве у воды, тучи мошкары облаком кружили над нами, и мы слушали их тихий пронзительный гул. Я рассказывала тебе истории, и их герои с помощью моих пальцев оживали на ковре из листьев. Там, в лесу, возле пруда мы проводили дни напролет, и тем удивительнее нам было по вечерам возвращаться домой, дом уже не казался нам нашим домом, и тем удивительнее было снова видеть родителей.
Однажды, лежа голышом на траве, как маленький принц в короне из жужжащего облачка мошкары, ты сказал:
— Теперь я.
Я удивленно посмотрела на тебя, но ты не видел меня, ты рассматривал небо через просветы в листве и рассказывал свою первую историю. Она была так же прекрасна, как самая прекрасная из моих, меня переполняла гордость, и я обняла тебя; я не могла представить тогда, к какому ужасу, к какому кошмару все это приведет нас.
Следующей зимой сильная гроза сорвала водосток, но ты продолжал слышать соловья. Я начала ненавидеть эту птицу, но продолжала делать вид, что слышу ее, но теперь она казалась мне чем-то мрачным и пугающим, она несла угрозу, которую я не могла объяснить. Что-то чужое насильно вошло в нашу жизнь, и я хотела бы закрыть перед ним дверь, но не могла, уже не могла, было слишком поздно.
10
Перед тем как войти в отель, я вынула из сумки гвоздику и, скривившись, разгрызла ее, немного пожевав, затем выплюнула горькую шкурку на тротуар. В холле Мелих старательно собирал сиреневые мыльные стружки, рассыпанные на стойке. В воздухе так сильно пахло лавандой, что я подумала, он не заметит запаха гвоздики, но, когда я обняла сына, он поморщился. И сказал, что пахнет невкусно, я согласилась, подумав, что так пахнут жабы и змеи, которые живут во мне, и эта ложь, что исходит из моего рта, но никогда не станет правдой. Должно быть, у меня был грустный вид, потому что он обвил мою шею руками и прижался ко мне. Немного поболтав с Валерией, мы направились обратно. Дома Адем уже проснулся и пил пиво, сидя на диване в гостиной и читая газету. С голым торсом, смуглый и толстый, покрытый густыми волосами, он был похож на ручного медведя. Мелих поцеловал его и ушел играть в свою комнату. Адем отложил газету с непонятными мне значками и, улыбаясь, спросил:
— Ты упала? У тебя все колени зеленые.
Опустив глаза, я посмотрела на свои брюки, испачканные зеленью.
— Ах, нет, я просто немного посидела в траве, — ответила я.
Неожиданно я почувствовала себя очень уставшей, и подошла к нему, чтобы сесть рядом. Легла и положила голову ему на колени. Он тоже почувствовал запах гвоздики и наморщил нос, вопросительно глядя на меня.
— Я была у дантиста, — сказала я. — У меня болел зуб уже несколько дней, и мне наконец удалось попасть на прием…
Я замолчала, не зная, что еще сказать. Закрыла глаза и почувствовала, как он провел пальцем по моим губам.
— Открой рот, — сказал он грозным голосом, — покажи мне этот гадкий зуб, я с ним поговорю.
Я покачала головой. Запах гвоздики теперь вызывал у меня отвращение, и я знала, что больше не смогу ощутить его, не вспомнив равнодушного холода твоих глаз.
— Ты не увидишь его, он совсем в глубине, — вздохнула я.
Он что-то сочувственно прошептал, затем мягко прижал холодное стекло бутылки к моей щеке.
— Я сделаю тебе все зубки из золота, — сказал он, — только из золота, целое колье из золотых зубов, они никогда не заставят тебя страдать от боли.
Я попыталась улыбнуться, но губы только искривились, а глаза наполнились слезами. Когда я прижалась лицом к его плечу, он взял меня за подбородок и сказал:
— Ну, открой глаза, — и я не смогла не послушаться. Он пристально посмотрел на меня, потом отпустил и поднес бутылку к губам.
— Тебе надо было подождать, когда я проснусь, я пошел бы с тобой.
Я не могла выговорить ни слова и только покачала головой в знак того, что это было невозможно. Он больше не смотрел на меня. Спустя несколько минут он спросил изменившимся голосом:
— Тебе было больно?
— Да, — вздохнула я, — да, мне было больно.
Конечно, я должна была наконец рассказать ему о тебе. Конечно, я должна была рассказать, что у меня был брат, о котором я никогда ему не говорила, и что этот брат был — я должна была это сказать — сумасшедшим, таким же сумасшедшим, как те гримасничающие безумцы, прижимающиеся лицами к зарешеченным окнам больниц, как та безумная старушка в парке. Он был ангелом, чудом, но он был таким же безумным. Его разум отказывался оставаться пленником внутри черепа, он был похож на странного необузданного зверька, который отказывался жить на своей ветке и сначала резвился повсюду, а затем засыпал в глубине вашей ладони, на вашем плече или у вас на затылке, обняв вас своими мягкими лапами; его невозможно было забыть, вы не могли жить без него, но неожиданно для вас самих вы не смогли жить и рядом с ним. Я должна была вырвать из себя эту правду, как тот золотой зуб, найденный детьми на дне ручья, но я не сделала этого, она осталась невысказанной и бесполезной, кому может быть нужен золотой зуб, если его когда-нибудь не найдут дети?
Адем не шевелился. И, хотя он смотрел куда-то в сторону, у меня было ощущение, что он ждет, когда я заговорю; он дышал в одном ритме со мной, слегка учащенно. Так прошла минута, затем еще одна, наконец он поставил бутылку на столик и встал.
— Мне пора на работу, — произнес он и вышел из комнаты.
Когда Адем вернулся, на нем уже была его форма ночного портье. У порога он только махнул мне рукой, повернулся, и я услышала, как за ним закрылась дверь.
Чуть позже я спустилась приготовить ужин Кармину. Я не осталась у него надолго, сославшись на зуб, и только взглянула на картины, которые он мне показал. На одной из них угадывался легкий след на берегу пруда, словно тень какого-то невидимого персонажа; кажется, я не рассказывала ему о нем, но у меня так и не хватило духа расспросить художника.
Жозеф лежал на полу между картинами и, следя за мной, вилял хвостом. Я присела и почесала его за ушами. Я посмотрела в его рыжие глаза и подумала: как я могла не замечать этого раньше? Он так походил на пса, который когда-то был у тебя, на ту собаку, которую ты нарисовал однажды, и я долго хранила этот рисунок, сделанный твоей рукой; меня бросило в дрожь от этого сходства, словно та самая собака смотрела на меня сейчас сквозь прошедшие годы. Когда пес лизнул мои пальцы, у меня возникло нелепое ощущение, что он в свою очередь узнал меня, не он, конечно, а та, другая собака, словно время стянулось, как в рубец стягивается рана, и что все должно снова уладиться.
Потом я вернулась домой и уложила Мелиха спать. Он уснул, а я еще долго сидела на краю его постели. В комнате стояла тишина, и я слышала, как он спокойно дышит. Я думала о тебе, о твоем лице, я не успела увидеть, как оно изменилось; ты совсем вырос, пока меня не было рядом, и все же, пока я думала о твоих еще незнакомых чертах, об этом длинном бледном шраме, об этой недоверчивой и такой детской улыбке, я испытывала ту же нежность, то же головокружение, что и раньше.
С тех пор как я очнулась на пороге отеля, в моей жизни случалось очень мало переживаний, похожих на эти. Конечно, у меня был Мелих, маленький живой комочек, появившийся из моего живота, в шлеме из черных волос, как маленький воин, — это семейная черта, говорил Адем, плача от радости, все мальчики в нашем роду рождаются с волосами, как у взрослых мужчин. У меня был Адем; когда он болел или был уставшим и ему так не хватало его матери, когда он думал о своих родных, которых ему не суждено было больше увидеть, о том, что однажды, после смерти, он ляжет в эту чужую для него землю, тогда в его глазах я видела все то, что он не решался мне рассказать. И иногда со мной было лицо Кармина, особенно когда он находился совсем рядом, и стоило чуть наклониться, чтобы наши щеки соприкоснулись; или когда молчал и все мысли пробегали по его лицу, как пробегают по земле тени от облаков, и если забыть о том, что это просто облака, скрывающие солнце, то можно было бы подумать, что существует еще один мир, полный и тишины, и шума, параллельный нашему, тому, который называют нашим.
Наконец я встала, вернулась в гостиную и присела на диван. Погасила везде свет, и в окно мне была видна луна, совсем круглая и почти белая, появившаяся из-за крыши дома и висевшая в небе. Взглядом я следила за ее долгим путешествием по небу и всю ночь думала о том, что мне нужно сделать для того, чтобы ты вернулся. Я говорила себе, что ты тоже потерялся в этом новом городе, на этом кладбище, где от прошлого осталось лишь несколько деревьев. По этой причине ты скрывался в парке, хотя вокруг существовало множество подвалов, пустых гаражей или заброшенных домов, где ты мог бы укрыться от дождя и холода. Ты потерялся, неустанно повторяла я, ты потерялся. Так же как я забыла огромную часть своей жизни, ты потерял след своего детства, ты блуждал вслепую, не зная ни откуда пришел, ни кто ты есть. Если я расскажу тебе, если я все расскажу тебе, сможешь ли ты так переписать свою память, как Кармин переписывает свои картины, что никто, даже мы с тобой, никогда не заметит и малейших различий?
Там, в парке, я не знала, каким именем позвать тебя, чтобы ты вернулся. Первым именем было то, которое дали тебе в день твоего рождения, именно его я выбрала, когда родители спросили, каким именем окрестить тебя. Гораздо позже я узнала, что именно так раньше называли детей, брошенных на паперти или в лесу. Очень скоро я придумала тебе десятки, сотни других имен, по одному для каждой выдуманной мною истории.
То, которое я любила больше всего, было анаграммой твоего имени. Когда я напевала его, то заметила, что оно похоже на мое, если переставить буквы, — Нело и Нела, так звали героев одной из моих историй, двух маленьких раскрашенных фигурок из папье-маше.
Я придумала тебе столько имен, что сама не могла запомнить их. И, наверное, это я сотворила тебе десятки, сотни «я», это я расколола твой разум на множество цветных кусочков — и никто, ни один доктор, ни одна искусная рука портнихи или кружевницы не могла бы теперь собрать их воедино: ветры развеяли их на четыре стороны света.
11
Едва светало, когда Адем вернулся из отеля. Я сидела на диване, я так и не ложилась и даже не устала, только веки были слегка тяжелыми и глаза воспалились, словно в них насыпали песка. Он неожиданно появился на пороге комнаты, посмотрел на меня, и мне стало понятно, что лгать и уверять, будто я только что встала, не стоит: на мне были все те же брюки с пятнами травы на коленях, а запах гвоздики стал еще сильнее и резче и был похож на запах мяса. Я схватила пивную бутылку, которую он оставил вечером на журнальном столике, и выпила последние капли пива, чтобы скрыть запах. Он подошел и сел рядом со мной, держа свою фуражку в руках, а я положила голову ему на плечо.
— Мне просто не спалось, — сказала я. — А так все в порядке, все хорошо.
Он не ответил, обнял меня за шею и, закрыв глаза, прижался виском к моему лицу.
— Мне самому не спалось, — прошептал он. — Сегодня я останусь с тобой, Мелих один раз пропустит школу, и мы все вместе пойдем гулять. Я даже могу взять один-два дня отпуска, — добавил он с улыбкой, — мы могли бы поехать на море.
Я посмотрела на него. Бледный свет сделал его щеки еще более впалыми, под глазами были мешки, он показался мне неожиданно постаревшим, и я с сожалением подумала о том, что он постоянно старел, днем и ночью, со дня нашей встречи он должен был тайком дежурить по ночам. От тревог и от радости в уголках его глаз появились морщинки, я провела по ним пальцем.
— Иди ложись, — сказала я. — Ты не должен сидеть со мной. И Мелих должен идти в школу.
— Тогда пойдем ляжем со мной.
Я подумала, потом покачала головой. Но он встал, взял меня на руки и отнес в комнату, делая вид, что недовольно ворчит. Он разделся сам и раздел меня все теми же рассеянными, пьяными от усталости движениями, и мы улеглись в постель. Прижавшись ко мне, он почти тотчас же заснул. Широко открыв глаза, я неподвижно лежала и смотрела вокруг. Эта комната была почти пуста, в ней не было ничего, кроме кровати и лампы с разорванным абажуром, стоящей прямо на полу. Приглядевшись, я заметила маленький красный грузовик, который Мелих забыл или оставил в углу комнаты; в остальном же это была комната одинокого мужчины, комната, в которой он спал прежде, чем я вошла в его жизнь. Я могла бы исчезнуть до того, как ему пришлось бы снимать мое фото со стены, платье с вешалки или собирать сережки с ночного столика.
Я лежала, прижавшись лбом к его груди. Он пах отелем, пыльными коврами и усталостью, которая одолевала его каждое утро, и очень отдаленно — лавандой. Почувствовав ее тончайший аромат, я улыбнулась, поцеловала его в грудь, откинула одеяло и бесшумно встала.
В ванной я посмотрела на свое бледное, осунувшееся лицо, боясь вновь стать похожей на себя ту, которой была раньше; я подрумянила скулы, подкрасила глаза и губы, наверное, слишком ярко, но я не могла позволить той, другой девочке из прошлого пойти со мной туда, куда, как я уже знала, направлюсь сегодня.
12
Я ждала, когда она пройдет мимо. Сидя на скамейке, ждала много часов подряд, знала, в каком доме она живет, но не знала, на каком этаже, а на почтовых ящиках ее имени не было. Отведя сына в школу, я села в автобус; Мелих очень удивился, увидев меня так сильно накрашенной, но был еще очень сонным, чтобы задавать много вопросов. Теперь она жила на другом конце города, в маленьком новом квартале. И прошла в нескольких метрах, не заметив меня. Шла медленно, словно была намного старше своих лет, и, не спеша перейдя улицу, вошла в подъезд.
Подождав немного, я пересекла улицу и, замедлив шаг, поднялась по лестнице вслед за ней. Прислушалась, чтобы понять, в какую квартиру она войдет, и, когда дверь захлопнулась, присела на ступеньку, чтобы собраться с силами. Я напрасно думала, что подготовилась во время поездки в автобусе, мои колени сильно дрожали, и мне не хватало сил, чтобы подняться выше по лестнице. Я вынула из сумки маленькое зеркальце и посмотрела на свое лицо, оно было все так же накрашено, несмотря на часы, которые я провела, сидя под мелким моросящим дождем; наконец я глубоко вздохнула и запретила себе дышать до тех пор, пока не постучу в дверь.
Она открыла почти сразу. Какое-то время молча смотрела на меня без всякого выражения, словно не узнавала, словно просто ждала, что я предложу ей купить. Я смотрела на нее, на ее коротко стриженные, завитые волосы, когда-то такие красивые рыжие волосы, на ямочку, которая теперь казалась только шрамом на впалой щеке. Потом губы ее задрожали, и она поднесла руку к лицу.
— Я пришла забрать свои вещи, — сказала я. — Хочу только забрать свои вещи.
Я не узнала своего голоса, он стал бесцветным и сдавленным, но думаю, она узнала его сразу, потому что знакомый тик скривил ее левый глаз, именно он всегда выдавал самые сильные эмоции. Она застыла, а я почувствовала, что мной овладевает нетерпение и что-то еще, похожее на ужас.
— Где они? — закричала я. — Где?
Она сжимала и ломала пальцы, потом, вдруг разжав их, неуверенно протянула руку ко мне и, казалось, задумалась, чего коснуться — лица моего или ладони, но так и не решилась дотронуться до меня.
— Элен, — прошептала она, — Элен, останься ненадолго… Я как раз собиралась обедать, ты могла бы…
— Нет, — ответила я и не смогла удержаться, чтобы не повторить это много раз, — нет, нет, нет, — и каждый раз мой голос становился все более чужим и сдавленным, я до крови впилась ногтями в ладонь, чтобы замолчать.
— Просто скажи мне, где они.
Она не ответила, ее рука, протянутая ко мне, по-прежнему висела в воздухе, и я смотрела на увядшую, усеянную коричневыми пятнами ладонь, с кольцом на безымянном пальце, которое я так хорошо помнила крошечный бриллиант и был всей ее гордостью; мною вдруг овладело странное чувство, я с трудом удержалась, чтобы не схватить эту руку и не прижать ко лбу. Оттолкнув ее, я ворвалась в прихожую. Узким коридором пошла по направлению к самой большой комнате — все квартиры в новом городе были похожи. Там я открыла дверцы платяного шкафа и быстро перебрала все плечики, потом осмотрела стопки вещей, аккуратно сложенных на полках. Среди них были и хорошо мне знакомые, и я изо всех сил старалась не смотреть на них, среди множества расцветок и тканей, гладких и ворсистых, лежала и старая рубашка в клетку, которую я помнила наизусть, папа когда-то называл ее блузой дровосека. Он так долго носил ее, что ткань на локтях стала почти прозрачной. Папа был в ней и в тот самый день, и вдруг я почувствовала, что полы рубашки под моими пальцами жесткие, словно ее испачкали и не стирали, меня вдруг оглушила мысль, заставившая сердце выпрыгивать из груди: моя мать так и не постирала ее после его смерти. Словно обжегшись, я отдернула руку и в ужасе посмотрела на свои пальцы, словно боялась увидеть на них пятна свежей крови.
— Моя девочка, — пробормотала мать у меня за спиной, — ох, моя маленькая Элен.
Она стояла на пороге, продолжая ломать руки, ее глаза были наполнены слезами. Я хватала стопки вещей и бросала их на кровать, на пол, повсюду, комната походила уже на поле боя, и наконец, повернувшись к ней, я закричала:
— Куда ты их дела?
Она покачала головой, глядя на вещи, валявшиеся на полу, по которым я шла теперь к двери, и вздохнула:
— Все в другой комнате. Я ничего не выбросила, ничего.
Я оттолкнула ее, я не могла ждать: мой ужас и моя боль нарастали, что-то неясное разрывало мне душу и разбивало сердце. В другой комнате я подбежала к стенному шкафу и, распахнув его, в пластиковой бельевой корзине, резко пахнущей нафталином, увидела то, за чем пришла, — мои старые вещи: ношеную одежду, несколько игрушек, твои распашонки и детскую бутылочку. Я не взяла с собой сумку и поэтому, сорвав с постели покрывало, расстелила его на полу и охапками набросала на него вещи, потом торопливо свернула покрывало, завязав углы в узел, и выпрямилась. Мне не следовало этого делать, но я все-таки окинула взглядом то, что окружало меня. Это была не та комната, где мы жили раньше, но она была точно воссоздана — я узнала шторы, покрывало, пустую вазу на письменном столе. И, повернувшись, спросила:
— Мне нужна еще маленькая карусель. Карусель с лошадями. Где она?
Она смутилась и медленно провела рукой по рукаву другой руки — еще один такой знакомый жест.
— У меня ее больше нет, — прошептала она. — Я потеряла ее. Потеряла при переезде.
Я не осмелилась расспрашивать ее, чтобы узнать больше, не осмелилась и дальше открывать шкафы. Взяла узел и вышла из комнаты. В тот момент, когда я выходила в коридор, она неловко попыталась остановить меня. Чтобы высвободиться, мне пришлось сильно дернуться, и, когда она отпустила меня, я потеряла равновесие. Отступив на несколько шагов, я, сама того не желая, оказалась в гостиной. Мне хотелось бы никогда этого не делать, но мой взгляд уперся в рамки с фотографиями, стоящими на столике: вот я, маленькая, вот портрет отца в молодости, тех времен, когда он еще носил усы, а улыбка была такой теплой, и еще две другие, две другие фотографии — я почувствовала, как кровь отлила от моего лица, и отвернулась, чтобы не увидеть больше. Спустя мгновение я уже бежала по улице. Мне не удалось найти остановку автобуса, и я вернулась пешком, на что ушло несколько часов; как бродяга, я прижимала к груди свой узел. О! Эти фотографии.
13
Свернув на нашу улицу, я сразу же увидела Адема, сидящего под платаном возле дома. Увидев меня, он встал и направился в мою сторону. Он шел и внимательно рассматривал меня, потом, отвернув рукав рубашки, показал на часы. Еще не поравнявшись со мной, он крикнул:
— Я жду тебя уже несколько часов. Где ты была?
Я тоже смотрела на него с удивлением. Адем надел серый костюм, который почти никогда не носил, — с годами он прибавил в весе, и костюм стал ему немного тесен, — а также белую рубашку и красный галстук. На ногах у него я увидела начищенные выходные туфли. Неожиданно я почувствовала себя грязной — на моем лице был слой пыли, смешанной с румянами, струйки пота прочертили бледные полоски на коже. Когда мать схватила меня за руку, одна из пуговиц на моей блузке оторвалась, и мне пришлось криво застегнуть ее, чтобы она не слишком открывала грудь.
— Сегодня праздник в школе, разве ты забыла? — добавил Адем. — Иди переоденься. Поторопись, я жду тебя.
Я взбежала по лестнице так быстро, как могла. После пройденного пути ноги болели, я была вымотана и хотела спать, но, главное, не могла поверить, что забыла про школьный праздник. Узел я отнесла в свою комнату и, не сумев засунуть его в шкаф, спрятала наконец под кровать. В зеркале ванной комнаты я увидела свои угольно-черные глаза. Тушь потекла и пятнами расплылась у меня под глазами. Помада высохла и потрескалась, стала из фиолетовой почти черной, будто я съела что-то, забыв вытереть рот. Подумав об этом, я вспомнила, что ничего не ела сегодня, но чувства голода не ощущала. Я вымыла лицо, расчесала волосы и завязала их хвостом. Разделась, потом натянула костюм, который Адем купил мне, когда я начала искать работу. Тогда он еще надеялся, что я смогу найти какое-нибудь место в офисе, но я так ничего и не нашла, а потом начала работать у Кармина. Костюм был темно-синего цвета и слишком теплым для такой погоды, но я все-таки надела его, потому что Адем надел свой и мне не хотелось, чтобы ему или Мелиху было за меня стыдно. Я захлопнула дверь и сбежала по лестнице. Адем ходил взад и вперед возле дома и едва улыбнулся, увидев меня.
Мы пересекли соседний двор, пройдя через детскую площадку с песочницей, горкой и качелями, обсаженную кустами, листья которых никогда не опадают, а только неумолимо блекнут осенью, — такие кусты всегда сажают возле серых и уродливых домов. Именно здесь я снова увидела тебя.
Одно из окон первого этажа было открыто, а ты неподвижно стоял в нескольких шагах от него, спрятавшись за одним из этих кустов и прислушиваясь. На тебе был старый зелено-коричневый жаккардовый свитер — такие свитера мы носили когда-то — и твоя вечная полотняная шапочка. Я увидела, как ты оперся о подоконник и мягко спрыгнул внутрь помещения.
Адем даже не взглянул в твою сторону. Пока мы шли на другой конец города, я все время оглядывалась, надеясь увидеть, как ты выходишь, каждое мгновение боясь услышать крики и полицейскую сирену, увидеть, как тебя преследуют, ловят. Перед тем как перейти улицу возле школы, я вдруг выдернула из уха сережку и прибавила шагу, чтобы догнать Адема. Пряча сережку в ладони, я поспешно сказала ему:
— Сережку потеряла, когда выходила, она была на мне, наверное, соскочила по пути…
И, так как он раздраженно посмотрел на меня, я добавила умоляющим тоном:
— Иди, обещаю догнать тебя возле школы.
После этого я развернулась и побежала к детской площадке. Возле песочницы задержалась, приковав взгляд к окну, за которым ты скрылся; неожиданно ты появился на подоконнике, так же тихо, как и в первый раз, спрыгнул на утоптанную землю и выпрямился. Ты держал что-то в руке, но я стояла слишком далеко и не поняла, что это было. В квартире ничто не шелохнулось, из бесчисленных окон, выходящих во двор, никто не видел тебя, никто, кроме меня.
Ты бы убежал, но вдруг увидел меня, запыхавшуюся, стоящую посреди детской площадки в моем синем костюме. Увидел и, конечно, подумал, что я выдам тебя, закричу или кину камнем в окно, что привлечет внимание всех жителей квартала, поэтому ты поднял руку, показал мне, что держишь, хотя мне так и не удалось разглядеть, что именно, и потом забросил эту вещь обратно в квартиру. Потом ты повернул ладони кверху и, не сводя с меня глаз, начал пятиться. Так ты дошел до угла дома, затем повернулся и бросился бежать.
В квартире — никакого движения. Я обвела взглядом фасады домов и, никого не увидев, подбежала к окну.
Я и не предполагала, что смогу так легко подтянуться до подоконника, но мне все-таки удалось сделать это; подобрав юбку и оцарапав колени, я соскользнула внутрь. И подняла то, что блестело на полу, — это был золотой браслет, — затем снова перелезла через окно и бросилась бежать по направлению к дороге.
Перед тем как войти в школу, я присела, чтобы восстановить дыхание. Сунула браслет в сумку, стерла с колена кровь и сняла туфли, чтобы вытряхнуть попавший внутрь песок. Потом, глубоко дыша, досчитала до двадцати, чтобы успокоиться.
Адем не дождался меня, и я пошла на звук музыки, доносящейся из столовой, столы и стулья там были раздвинуты, чтобы обеспечить детям простор. Он был в глубине зала, свободных мест больше не было, и я проскользнула к нему. Дети по очереди выходили на маленькую сцену, читали стихи, стихотворение Мелиха я запомнила, каждый вечер в течение двух недель помогала ему учить его и тем не менее узнала лишь по последним словам. Я вздрогнула и стала рассматривать ребенка, который несколько минут назад вышел на сцену. Это и был Мелих. Он смотрел прямо перед собой, и я надеялась, что он ничего не заметил. Когда Мелих закончил, я захлопала вместе со всеми и крикнула: «Браво, Мелих!», он мельком взглянул в мою сторону, и его губы задрожали, выдавая затаенную улыбку. Пока другие дети выходили на сцену, я сунула руку в сумку, и моей кожи коснулся холодный металл золотого браслета.
После выступления взрослые пили шипучее вино, а дети лимонад. Мы с Адемом стояли рядом, к нам подошла поболтать учительница Мелиха — я без причины смеялась, каждую секунду боясь, что откроется дверь и войдет полиция. Мы задержались, потому что Мелих играл с другими детьми, в восемь часов Адем пошел за сыном, отвел его в сторону и что-то прошептал на ухо — поздравляя, как я поняла, — потом поцеловал его и вернулся ко мне.
— Оставляю его тебе, — сказал он, — мне пора идти переодеться.
Адем избегал моего взгляда, с начала праздника мы почти не обмолвились ни словом, но неожиданно он испытующе посмотрел на меня и спросил:
— А что с твоей сережкой?
Инстинктивно я поднесла руку к уху — серьги не было. И задумалась о том, где разжала руку, на детской площадке или в тот момент, когда перелезала через окно, — так где же я потеряла ее?
Выдержав пристальный взгляд Адема, я ответила:
— Я не нашла ее. Должно быть, она упала в песок или потеряна еще раньше, днем.
Он покачал головой, наклонился, чтобы коснуться моей щеки губами, и ушел. Я смотрела ему вслед, но он не обернулся.
— Мы теряем друг друга, — подумала я, — мы теряем друг друга.
Я постояла одна еще немного, потом пришел Мелих и сунул свою ладошку мне в руку.
— Я хочу уйти прямо сейчас, — серьезно заявил он.
Его глаза блестели, лицо раскраснелось, и такие же сероватые тени от усталости, как у отца, залегли под глазами.
Мы неторопливо вернулись домой. Он наелся печенья, и мне не пришлось готовить ему ужин, очень рано мальчик ушел спать, опьяненный от возбуждения и усталости. Когда я вошла в комнату поцеловать его, он желал спокойной ночи своей белой мышке, кормя ее крошками печенья, которые притащил из школы специально для нее.
— Спокойной ночи, Миним, — шептал он.
Я взяла кусочек печенья и тоже просунула его сквозь прутья к крохотной белой мордочке, к маленькой рожице с розовыми бровями.
Он получил эту мышь в подарок два года тому назад, когда начал настойчиво требовать сестренку — она появилась у одного из мальчиков его класса. Тогда я сказала, что куплю ему мышь — это было его второе желание, — если он обещает не говорить о маленькой сестренке с отцом. К тому же иногда мышки превращаются в маленьких девочек, шепнула я ему тогда, нужно только хорошо ухаживать за ними, такими беленькими и хрупкими, а твоя мышка — настоящая маленькая фея, нежная, мягкая и бесконечно добрая.
Я подарила ему мышь, потому что мысль о том, что у него появится маленькая сестра, была для меня невыносима. Я не могла смириться с тем, что между ними могут образоваться узы, которые потом, когда они не смогут быть ни вместе, ни врозь, заставят их страдать. Эти узы станут для них колючками, которые одновременно и крепко связывают вместе и до крови разрывают плоть; я боялась, как бы это не стало семейной традицией, как рождение мальчиков с волосами в роду Адема. А когда его мышка умрет, я подарю ему новую, и несколько месяцев спустя он уже забудет первую.
Я сидела на краю его постели, пока он не заснул; Мелих держал мою руку в своей, но прежде, чем провалиться в сон, прошептал:
— Я сразу увидел тебя, мама, а ты не смотрела на меня.
И прежде, чем я смогла что-то сказать, он прошептал тоненьким, тихим, как писк мышонка, голосом:
— Мама, о чем ты думала?
Я закрыла глаза. Взяла его лицо в ладони и прижалась щекой к его щеке, так я делала, когда он был совсем маленьким и не мог заснуть, так я делала когда-то с тобой. А теперь молила Бога, чтобы мальчик заснул прежде, чем успеет задать свой вопрос снова. Мои мольбы были услышаны, потому что он отвернулся к стене и неожиданно заснул, обмякнув в моих руках, как тряпичная кукла. Мои мольбы были услышаны, но тем не менее я не могла успокоиться и найти в себе силы, чтобы подняться и уйти к себе. Я вытянулась рядом с ним на узкой кровати. Мне была невыносима мысль остаться наедине со своими мыслями, тайными мыслями, теми, которые сделали меня глухой к голосу моего сына, читающего бесконечно знакомое мне стихотворение.
Ты подрос. Теперь ты часто оставался дома один, я уходила в школу, мама за покупками, и мы оставляли тебя в комнате, среди игрушек, со стаканом молока и тарелкой фруктов, порезанных на мелкие кусочки. Иногда ты играл по ночам в спящем тихом доме. Ты закрывал ставни и залезал в темноте под одеяло прямо в одежде. Ты сам себе рассказывал истории, скорее, это они рождались в тебе, словно существа, ворочавшиеся в глубоком болоте, они скручивались и раскрывали свои пасти, словно гигантские лианы или китайские драконы, чьи движущиеся тела растягиваются насколько хватает глаз. Вскоре они занимали уже всю комнату, касаясь стен и потолка, а их хвосты рассекали воздух. Иногда, пробудившись, ты начинал кричать, одновременно завороженный и испуганный тем, что внезапно привиделось тебе. Ты больше не нуждался во мне, в этой игре ты был бесконечно сильнее меня. Когда я возвращалась, ты начинал рассказывать, и я часами слушала тебя; иногда наши куклы служили тебе марионетками, но чаще тебе хватало рук, и они начинали жить разными жизнями, словно в китайском театре теней; и нам с тобой не нужен был ни свет, ни ширма, не нужны были все эти хитрости для того, чтобы пересечь грань реальности.
Не знаю, когда страх, который внушал мне соловей, добрался и до тебя. Постепенно я почувствовала это: ты больше не хотел рассказывать мне, как провел день, я описывала тебе монотонность школьных будней, а когда приходила твоя очередь, ты лишь пожимал плечами. Если я настаивала, твои глаза наполнялись страхом, ты больше не хотел доверять мне истории, заполнявшие твое одиночество.
Правда заключалась в том, что отныне ты не имел над ними никакой власти. Теперь они правили тобой. Словно упряжка взбесившихся лошадей, они тащили тебя по пыли, а ты напрасно цеплялся ногтями за землю, крича и плача; теперь они, брызжущие слюной, с дрожащими взмыленными боками, решали, когда нужно остановиться. Ты просыпался медленно, с израненными лодыжками, и как бы тебе хотелось избавиться от сковывающих тебя пут — ведь кто знал, когда эти истории снова овладеют тобой и швырнут, беспомощного и трепещущего, на землю, — но не было ни одной веревки, которую ты мог бы разрубить, никаких наручников, которые я помогла бы открыть шпилькой. Очень скоро ты начал бояться их. Случалось, я находила тебя в шкафу или под кроватью, забравшегося в такое узкое место, куда могла бы залезть только кошка. И твои глаза были похожи на кошачьи — они были такими же огромными, неподвижными, почти светящимися в темноте. Мне приходилось долго звать тебя, просить, осыпать ласками, чтобы ты согласился вернуться ко мне. Тогда я брала тебя на руки и долго укачивала. Наконец ты начинал рассказывать мне эти истории тихо-тихо, словно боясь разбудить их снова, снова увидеть, как они вырвутся из своего мрачного болота. Я нежно гладила тебя по волосам, и страшно было представить, что все эти истории умещаются в головке, неровностей, бугорков и впадинок которой я едва касалась.
Я старалась заботиться о тебе. Придумывала, что у меня болит голова, и прятала под языком маленькие таблетки, которые давала мне мама, затем выплевывала их, пока они не растаяли, и складывала сушиться в бумажную салфетку, спрятанную в ящике. Я советовала тебе проглотить их сразу, как только почувствуешь, что чернота наступает. Тайком я рылась в аптечном шкафчике, находила там много других разноцветных таблеток, воровала одну или две, разрезала на мелкие кусочки, и, найдя в кухонном шкафу среди разноцветных банок красные, желтые, оранжевые душистые цукаты, по чуть-чуть смешивала их с таблетками, заворачивала в бумажки и складывала в коробку для обуви. Я надкусывала или облизывала их, пытаясь по вкусу и запаху определить силу и действенность, и нумеровала квадратики цифрами от одного до десяти, чтобы ты мог воспользоваться ими, когда темная тень снова нависнет над тобой, именно так ты однажды описал мне ее.
Иногда родители отводили меня к пожилой негритянке, которая присматривала за мной, когда я была маленькой. Конечно, я помнила сказки, которые рассказывала мне эта колдунья из Западной Африки, именно поэтому однажды я осмелилась спросить, не знает ли она какого-нибудь чудодейственного средства, магического заклинания, чтобы избавиться от плохих снов. Я думала, что негритянка не слушает меня, поскольку занята чисткой картофеля, сидя у края стола, но неожиданно она подняла голову и, прищурив глаза, внимательно посмотрела на меня. Потом встала, вытерла руки полотенцем и ушла в комнату. Когда она вернулась, то положила мне в руки маленький тряпочный мешочек, похожий на те, которые мама, наполнив лавандой, раскладывала по шкафам, только от этого исходил незнакомый сильный и едкий запах, который взволновал меня и вызвал какие-то странные эмоции. Певучим голосом негритянка сказала мне:
— Возьми, это убережет тебя от любого сглаза, только не показывай родителям, им это может не понравиться.
Я робко поцеловала ее в щеку, это было в первый и последний раз, потому что однажды она переехала, никого не предупредив, и я больше никогда не видела ее.
Я сохранила этот мешочек и оставляла его тебе каждый раз, когда уходила в школу, и часто по возвращении находила тебя спящим, крепко зажавшим мешочек в руке или в зубах. Не знаю, какую стену из сухой глины и дерева возводил вокруг тебя этот запах.
Но этого было недостаточно. Отныне мы никогда не были одни — что-то жило рядом с нами, какое-то странное животное, которое питалось нашими словами, словно молоком. Оно росло, росло и стало наконец чудовищем, но мы уже не были его хозяевами. Оно притаилось внутри тебя — между висками, в твоей худой груди, мы продолжали защищать его, кормить и прятать его следы, чтобы оно оставалось безмолвным, потому что знали: в тот день, когда другие обнаружат его присутствие, все будет кончено для нас. Мы неловко нахваливали его, постоянно боясь, что его острые зубы оторвут нам руки; его рычание раздавалось в ночи; с каждым днем оно занимало все больше места, а ты весь сжимался, жалобно рыдая от страха. Я ли взрастила его в тебе, я ли зародила это ничтожное, крошечное, слепое и глухое животное, этого мягкого, как бархат, маленького хищника, который постепенно пожирал тебя?
14
Я долго выбирала, что тебе принести. Вынула сверток из-под кровати, развязала узел и развернула покрывало на полу; Адем спал, Мелих был в школе, но я все равно заперла дверь на ключ. Все было старым и поношенным — твои крохотные распашонки, твоя бутылочка с изжеванной соской, но пару маленьких туфелек, ты, похоже, совсем не носил. Там же были мои старые маскарадные костюмы: платья, вырезанные из покрывала, огромный, сшитый из шторы плащ, черный с одной стороны и усеянный огромными оранжевыми цветами с другой, как настенный гобелен; странные шляпы из фетра или картона, фальшивые бусы, которые мама делала сама из жемчуга, камешков, перьев — из всего, что я притаскивала с прогулок. Я просила ее сделать мне украшения, и она соглашалась, взяв клей и нитку; и я носила весь мой мир на шее. Все это было старым, тусклым и каким-то грязным. Я выбрала несколько вещей — маленькие туфельки, бутылочку, плащ, тряпочную сумочку — и снова завязала сверток. Засунув его под кровать, я положила оставшиеся вещи в пакет. Потом пошла в комнату Мелиха, я знала, что его там нет, но все равно, задержав дыхание, долго стучала в дверь, прежде чем нажать на ручку. Карусель лежала на столе возле клетки с мышью, и я осторожно завернула ее в плащ. Мышка вылезла из своей норки и, встав на задние лапки, жалась к дверце, шевеля мордочкой. Сквозь прутья решетки я тихонько толкнула ее пальцем, чтобы она убежала, как будто я боялась, что потом она сможет рассказать то, что видела.
Кармин открыл свою дверь в тот момент, когда я спускалась по лестнице. Никогда раньше он не пытался остановить меня, когда я проходила мимо, но и я почти никогда не уходила, не постучавшись к нему и не спросив, не нужно ли чего-нибудь, на этот раз он должен был услышать по темпу моих шагов, что я не остановлюсь. Вид у него был смущенный, он натянуто улыбался, гладя по голове свою собаку.
— Я подумал, не свободны ли вы, — сказал он. — Мне хотелось бы вернуться в парк, поработать над набросками. Теми, возле пруда.
— Не сегодня, сегодня я не могу. Адем попросил меня подменить кого-то в отеле, — торопливо добавила я, — дневной дежурный заболел, и я…
Он махнул рукой, прерывая меня, отступил на шаг и, закрывая дверь, сказал, не переставая улыбаться:
— Конечно, ну тогда приходите, когда освободитесь.
Жозеф проскользнул в приоткрытую дверь и, виляя хвостом, начал обнюхивать сумку. Кармин уже протянул руку, чтобы схватить собаку за ошейник, но приостановил свой жест, поднял руку и чуть дотронулся кончиками пальцев до сумки.
— Оттуда пахнет прошлым. Это старые вещи, которые вы собираетесь выбросить?
Тогда и я почувствовала запах плесени, запах влажного сумрака, похожий на тяжелый подвальный воздух, поднимавшийся из внутреннего двора в ту ночь, когда я застала Кармина сидящим на площадке. Я зажала рукой сумку из страха, что все вдруг упадет и рассыпется в пыль, в горсти бурого праха на дне сумки. Я не ответила на его вопрос, и он наконец поймал собаку за ошейник и затащил внутрь.
— Может быть, завтра, — сказала я. — Если не буду нужна Адему, я узнаю это сегодня вечером…
— Конечно, — повторил он и закрыл дверь.
Минуту я стояла неподвижно возле закрытой двери с тяжелым сердцем и странным ощущением, что это мне было в чем-то отказано. Потом я услышала, как Жозеф тихо скребется в дверь, — он знал, что я все еще стою на пороге, — после чего я повернулась и ушла.
Парк был безлюден. Я вошла через центральные ворота и долго бродила по аллеям. Сегодня не было ни толпы, ни сумасшедшего певца, рассказывающего о приключениях сына короля, ни тебя, сидящего на краю пруда, опустив ноги в воду и готового тотчас сбежать. Осторожно прижав сумку к груди, я снова и снова обходила лужайки. И с ужасом думала о том, что страх быть пойманным заставил тебя исчезнуть, а может быть, ты спрятался в лесу, между деревьев или следил сейчас за мной, скрываясь в полумраке. Мне не хватало смелости зайти в эту синюю ночную тьму, в эту тишину, которая — кто знает! — несла чудеса или опасность.
Тогда я остановилась на опушке и стала знаками звать тебя. Сначала я шептала твое имя, надеясь, что ты прочтешь его по моим губам, потом выкрикнула громко. На мгновение я задерживала дыхание и напрягала слух, проходила двадцать шагов вглубь и начинала звать и манить снова, потом еще двадцать шагов и еще двадцать. Мне вспомнилось, что я так же искала тебя, когда мы были детьми, с той же упорной, почти математической последовательностью, когда ты прятался и не желал отзываться, играя в прятки. Ты был ветром и едва шевелил траву, ты был пустотой, ты был светом — так ты говорил мне, когда я наконец находила тебя. Я ругала тебя, потому что часами искала с нарастающим страхом, боясь, что ты исчез навсегда, что не можешь вернуться или по каким-то тайным причинам решил навсегда остаться воздухом или пустотой, и тогда мне пришлось бы искать тебя в каждом атоме света, в каждом лучике солнца.
Так я и нашла тебя. Ты лежал в траве неподалеку от опушки леса. Лежал неподвижно, руки и ноги были раскинуты в стороны, словно ты упал прямо на бегу. Ты не пошевелился, даже когда я подошла на несколько шагов. На мгновение мне показалось, что ты умер, — эта мысль ножом пронзила мне сердце, я присела возле тебя и поднесла руку к твоим губам, смутно надеясь, что запах прошлого, запах плесени, по странному волшебству пробудит тебя ото сна. Я почувствовала твое ровное дыхание, оно было слишком слабым, но ты все еще дышал. Я тихо села в траву рядом с тобой. Смотрела на тебя — твое лицо казалось более бледным и изможденным, чем в последний раз, рукава были засучены, и я увидела твои тонкие, худые запястья, они были обведены шрамами — бледными вздувшимися полосками, похожими на дешевые браслеты. Теперь я почувствовала твой запах: он был сильным и не слишком приятным, но он означал, что ты находишься здесь, и потому не отталкивал меня.
Я долго сидела рядом и не будила тебя. Смотрела, как вздрагивают твои веки, как трепещут ресницы; потом ты застонал, я протянула руку, тихонько подложила ее тебе под голову, и ты затих. Вскоре скрылось солнце. Испугавшись, что ты замерзнешь, я сунула руку в сумку, вынула наши старые вещи, развернула плащ с оранжевыми цветами и накрыла им твои плечи.
Вскоре ты проснулся. Я не смотрела на тебя в тот момент, когда ты открыл глаза, следила за облаками, которые собирались в небе, и думала о том, что делать, если пойдет дождь, как вдруг услышала твой голос:
— Все так, король все тот же. Ну, я тут подумал… Значит, мы с вами из одной семьи.
Я повернулась к тебе и увидела, что ты наблюдаешь за мной, твой взгляд был все еще мутным ото сна, но уже подозрительным. Я догадалась, что тебе тут же захотелось сбежать, скинуть плащ и сбежать, может, даже на четвереньках, в ближайший лес. Ты медленно выпрямился и закашлялся так сильно, что казалось, кашель разрывает тебе грудь. Ты посмотрел на странный плащ, сползающий с твоих плеч, и уронил его на землю, не пытаясь удержать.
Давно я не видела тебя так близко. Я разглядела нежный пушок, оттенявший твою верхнюю губу и щеки, пятнышко на радужной оболочке левого глаза, словно блик света на шарике из стекла. «С чего начать, с чего же начать?» — думала я. По мере того как ты просыпался, маска враждебности и недоверия застывала на твоем лице, и я подумала, что мне нужно успеть до того, как зверь снова возьмет над тобой власть и ты окончательно отдалишься от меня, а ведь кто знает, не был ли ты в своих снах ближе ко мне, чем сейчас, наяву?
— Это значит, что мы брат и сестра, — быстро прошептала я. — Ты не узнаешь меня, но это неважно, я ведь тоже многое забыла. Послушай меня. Ты родился в Рождество. Когда мама спросила, как тебя окрестить, я придумала тебе имя — Ноэль,[4] но чаще всего я звала тебя Нело, потому что это имя больше напоминало мое; когда меня спрашивали, как меня зовут, я отвечала Нела, потому что мое настоящее — мое первое имя — Элен.
На мгновение я замолчала. Вглядывалась в твое лицо, пытаясь увидеть хоть проблеск воспоминаний в твоих глазах. Ты внимательно смотрел на меня, прищурившись, выражение твоего лица было суровым, а шрам на щеке белел, подчеркивая твой гнев.
— Но имена — это не самое главное, — лихорадочно добавила я. — Имен я придумала много, я рассказывала тебе сказки, все наше детство я рассказывала сказки и в каждой из них давала тебе новое имя.
Ты пожал плечами. Смотрел на меня, улыбаясь уголком губ, с той стороны лица, где не было шрама, и это выглядело очень странно: одна половина лица казалась сердитой, а другая улыбалась. Но эта улыбка была не доброй, не веселой, а злая половинка твоего лица на самом деле выглядела не такой, какой представлялась. Ты порылся в кармане штанов, выудил оттуда сигарету и прикурил. Это был уже ставший коричневым окурок, видно, ты не раз зажигал его.
— Забавная история, — бросил ты ироничным тоном. — И знаете что? Это правда, у меня полно разных имен. Я жил во многих семьях, и невероятно, но каждый раз они давали мне другое имя. Как будто это могло что-нибудь изменить.
— В разных семьях? — неуверенно повторила я. — Ты хочешь сказать, в разных домах.
Ты опять пожал плечами, затушил окурок в траве и снова сунул его в карман.
— И в домах тоже.
Вдруг ты повернулся ко мне, резко схватил в кулак прядь моих волос, закрутил ее вокруг пальцев и дернул, сделав мне больно. Ты приблизил ко мне свое лицо, и я почувствовала запах несвежего дыхания, смешанного с запахом табака, он напомнил мне запах гвоздики — запах лживого рта, полного змей и лягушек. Твой взгляд шарил по моему лицу, пристально осматривая глаза и губы. Ты произнес:
— Напрасно я пытался вспомнить, я не узнаю тебя. Копался в памяти, но так и не понял, кто же ты такая. Мы разве жили вместе? Вместе играли?
Я попыталась разжать твою руку и почувствовала, что кожа на твоей ладони жесткая и мозолистая, как обычно бывает.
— Да, — в отчаянии ответила я, — это было давно, много лет назад. Тогда ты был еще маленьким.
Ты покачал головой, еще раз пристально посмотрел на меня, потом отпустил, даже оттолкнул, безразлично, словно отбрасывал меня со своего пути.
— Нет, — решительно сказал ты, — нет, я тебя не знаю.
Тогда дрожащими руками я собрала наши вещи и протянула их тебе — целую охапку доказательств, но ты не взял и даже не посмотрел на них, и я снова увидела, насколько бедными, блеклыми и ничтожными они были. Тогда я положила все на землю, оставив в руках только карусель. Повернула ключ, и лошади начали свое движение по кругу, а вместе с ними и маленькие поблекшие фигурки из папье-маше, сопровождаемые топотом копыт и звяканьем уставшего моторчика.
— Посмотри, — сказала я, — ну посмотри же. Ты вспомнишь, обещаю, ты вспомнишь. Ты был всем для меня. Я так долго тебя искала! Ничто не смогло заменить мне тебя.
Дрожь в моем голосе, отчаяние — что-то такое, должно быть, тронуло тебя, потому что ты повернулся ко мне и снова стал вглядываться в мои глаза, но на этот раз поднес руку к своему лицу и машинально коснулся шрама на щеке.
— Значит, мы были очень близки, — сказал ты.
Я прошептала:
— Ближе всех.
На мгновение, на долю секунды что-то изменилось, я знаю — ты сомневался, вопреки очевидному начал скрести ногтями шрам, и пятнышко в твоем левом глазу посветлело, ты изучал меня взглядом и уже готов был броситься мне на шею, но, когда я попыталась улыбнуться в ответ, ты вдруг разразился резким смехом, и его первые звуки были похожи на хриплый отчаянный лай.
— Ну нет, это не я, — воскликнул ты. — Сестер у меня было столько, сколько семей, но мы никогда не любили друг друга. Они всегда боялись, что я займу их место, и не хотели, чтобы я остался, ты удивишься, если я расскажу, что они вытворяли. Нет, это не я.
— Ты просто забыл, — закричала я. — Я тоже забыла, забыла вещи, месяцы, целые годы, не помню, где и как, но тебя, тебя я никогда не забывала. Если я расскажу тебе…
Теперь ты часто дышал, казалось, был вне себя, и, вскочив, ногой отбросил вещи, лежавшие на земле.
— Я не знаю, кто ты, — крикнул ты, — забери свои шмотки и оставь меня в покое! Уходи! Убирайся!
Мне не удавалось свернуть покрывало — так дрожали мои руки. Я неловко скомкала его, потом сунула руку в сумку и вытащила золотой браслет.
— Возьми, — пролепетала я, — я украла его для тебя в тот же день. Чтобы доказать… Я все что угодно сделала бы ради тебя…
Свернутый браслет лежал на моей ладони, и я протягивала его тебе. Сначала ты не узнал его, это, конечно, была не первая вещь, украденная тобой, но потом твое лицо неожиданно исказила ярость. Ты вырвал браслет из моих рук и швырнул его далеко в лес, видя, как он исчез, я подумала, что никто и никогда больше не найдет его.
— Да ты ненормальная, ты совсем ненормальная! — воскликнул ты. — Я-то знаю, как это делается, но ты… Тебя ведь могли увидеть, и ты пришла сюда с этим браслетом, ты же могла привести за собой фликов!
Я встала, пошатываясь. Сейчас я почти боялась тебя — ты выглядел почти сумасшедшим, гнев исказил твои черты, и я понимала, что не столько золотой браслет привел тебя в такую ярость, сколько тот факт, что ты чуть было не поверил мне. Ты нагнулся, собрал разбросанные на траве вещи и начал изо всех сил раскидывать их в разные стороны, но на этот раз кидал не в лес, а к решетке парка, выкрикивая:
— Уходи! Иди туда, откуда пришла! Убирайся! Убирайся!
Я подбирала разбросанные вещи, одна туфля попала мне в лоб, и от боли на глаза навернулись слезы. Когда под рукой у тебя больше ничего не было, ты в бешенстве начал озираться вокруг, схватил корягу и с силой бросил в меня, она тоже попала мне в голову, потом в грудь полетел камень, и наконец ты сам бросился на меня. Ты схватил и потащил меня к воротам, так грубо, что я споткнулась, потом упала, но не могла подняться, потому что ты пинал меня ногой. Потом я выпрямилась и начала отступать, защищаясь руками, но ты продолжал толкать меня, так мы добрались почти до самых ворот, и тут ты наконец остановился. Последние метры я преодолела одна, но ты продолжал кричать: — Уходи, уходи, возвращайся туда, откуда пришла! — размахивал руками, словно все еще неистово толкал меня, бил в грудь и в голову, не боясь сделать больно; так ты стоял, а я не понимала, как такое худое, тонкое тело могло вмещать в себе столько ярости. Женщина, сидевшая на скамейке, начала кричать при виде нас, и, проведя рукой по лбу, я обнаружила, что мое лицо в крови. Я застонала и услышала позади себя чей-то встревоженный голос:
— Я могу вам помочь? Чем я могу вам помочь?
Обернувшись, я увидела Кармина вместе с его собакой на поводке, она визжала, пыталась высвободиться и броситься ко мне. Я зажала рот рукой, чтобы сдержать стоны, и бросилась к решетке парка. В тот момент, когда я, задержав дыхание, пробегала мимо Кармина, он повернулся в мою сторону, но я не произнесла ни слова, затаила дыхание. Если бы он произнес мое имя, ни за что не откликнулась бы. А ты продолжал кричать, еще долго я слышала, как ты кричал, не произнося при этом ни слова, — это были лишь долгие хриплые невнятные крики, похожие на стоны животного.
15
Следующие несколько дней принесли мне только высокую температуру и ночной мрак. Воспоминания о моем возвращении из парка были смутными. На лестнице своего дома я вытерла лицо краем плаща, опасаясь, что Адем проснется и увидит меня такой — в крови и слезах. Много раз я пыталась вставить ключ в замочную скважину — каждый раз он выскальзывал и падал, как будто ожили мои старые страхи: я больше не у себя дома, не имею никакого права открывать эту дверь, она останется запертой для меня навсегда, и Мелиха больше не было рядом, чтобы взять из моих рук связку ключей и впустить меня в дом посредством этой маленькой отмычки. Когда наконец мне удалось открыть дверь, я прошла прямо в ванную и в зеркало рассмотрела свое лицо. Оно не было сильно поранено: рассеченная бровь, разбитая губа и синяк вокруг глаза — только и всего, кровь из носа уже перестала течь. Но почему это разбитое лицо казалось мне таким знакомым, почему я была уверена, что уже видела его таким — эту губу, этот глаз, окруженный лиловым кровоподтеком? Наполнив раковину холодной водой, я окунула туда голову и держала так, пока хватило воздуха, потом, не заглядывая больше в зеркало, я вытерла лицо и вышла из ванной.
Прежде чем снова сунуть узел под кровать, вынула оттуда карусель и отнесла ее в детскую. Мышка по-прежнему сидела в опилках, протягивая ко мне сложенные, как маленькие ручки, лапки и наблюдая за мной своими красными глазками. Мне захотелось поставить клетку на пол и открыть дверцу, выпустить ее, даже аккуратно посадить в водосток, чтобы, следуя по пути стекающей воды, мышка соскользнула на тротуар и обрела наконец свободу. Но я лишь осторожно положила карусель на стол Мелиха, но эта осторожность была бесполезна — я заметила, что одна из фигурок исчезла, от нее остались только светлый отпечаток и следы клея на спине одной из лошадей, должно быть, фигурка упала, когда ты пнул карусель ногой. Другой всадник опасно склонился, почти касаясь протянутыми руками пола карусели, словно пытался удержать своего пропавшего друга, на этот раз его лицо с открытым ртом выражало не восторг и радость, а скорее ужас и настоящую тоску. Я осторожно выпрямила его — клей почти не держал, и он сидел на лошади, сохраняя шаткое равновесие. Я положила карусель за клетку, в надежде, что Мелих заметит пропажу только через несколько дней.
Потом я ушла в свою комнату и тихонько прикрыла дверь. Закрыла ставни и с чувством облегчения, с чувством полного освобождения погрузилась в темноту. Затем разделась, оставшись в одном белье, и легла в постель. Я уже дрожала и чувствовала поднимающуюся температуру, лицо и особенно голова болели, словно череп сжали стальным обручем, словно соловей бился внутри, издавая отчаянные пронзительные крики. Я съежилась под одеялом, прижав руки к вискам. Мне припомнилась эта температура, эта головную боль — после водостока, звенящего на ветру, после неба лошадей особенно и еще много, много раз. Я начала дышать спокойно, тихо, как если бы вставляла нитку в игольное ушко, я думала теперь только об этом, об этой нитке и иголке, о странных узорах, которые начинали складываться или уже складывались без моего ведома, о таинственном шитье, которое соединяло фрагменты полотна моей жизни, какие рисунки я увижу, на что однажды дорисованные, они станут похожи и дано ли мне будет увидеть их когда-нибудь.
Когда я проснулась, в комнату уже проник луч света, и прежде, чем открыть глаза, я прошептала: «Нет, нет». Потом заметила силуэт Адема возле моей постели, он зажег ночник, но тут же погасил его. Мне хватило этого мгновения, чтобы смутно увидеть его и заметить не удивление, а грустное выражение на его лице. Адем приложил ладонь к моей щеке, и ладонь показалась мне ледяной. Потом он встал и вышел из комнаты. Спустя несколько мгновений вернулся, держа в руках банную рукавичку, которую положил мне на глаза, а в рот сунул горькую таблетку и приподнял затылок, чтобы я выпила несколько глотков воды. Потом я почувствовала что-то холодное на своих губах, и, когда снова открыла рот, он положил туда кубик льда. Откуда он знал, смутно подумалось мне, откуда он знал, что единственная вещь, которая могла облегчить мои страдания от этой температуры, были кубики льда? Даже не мороженое, как то, которое я разделила с Кармином, а просто лед, безвкусный, бесконечно грустный лед. Он сидел рядом, пока первый кубик не растаял, потом дал мне второй. Я попыталась что-то сказать, объяснить ему эту неожиданную усталость, эту температуру, но он сказал: «Тс-с-с!», и я замолчала. Потом я почувствовала, что он слегка пошевелился, повернулся к двери, и догадалась, что Мелих заглядывал в приоткрытую дверь.
Адем бесшумно подошел к нему и прошептал:
— Мама устала, дадим ей поспать.
Их удаляющиеся, приглушенные шаги затихли, а я снова подумала о нитке и иголке и провалилась в сон.
Когда я проснулась, вокруг стояла тишина — не было слышно ни шума машин на улице, ни голосов в доме, и я не сразу ощутила чье-то незаметное присутствие рядом — матрац почти не прогибался под тяжестью. Я повернула голову и почувствовала на своей щеке маленькие гладенькие пальцы.
— Уже поздно, — прошептала я, — разве ты не должен спать?
Он наклонился и положил другую ладонь на мою вторую щеку.
— Папа хотел отвести меня спать в отель, но в конце концов оставил здесь и велел следить за тобой, — ответил он. Мелих говорил очень тихо, отчетливо произнося слова, как делал это, играя с переговорным устройством, которое мы однажды с ним соорудили, соединив веревочкой два стаканчика от йогурта. Я покачала головой, и вдруг он гордо выпалил, словно только и ждал момента, чтобы сказать это мне, потому что отец весь вечер не пускал его в комнату:
— Я сам вернулся из школы.
Я закрыла глаза, взяла его маленькие пальчики и сжала их.
— Потому что я забыла про тебя, — прошептала я. — О, Мелих.
Он высвободил руку и снова начал медленно, старательно гладить меня по щеке.
— Мама, — произнес он, и я ждала, что он скажет дальше. Прошло несколько долгих минут. Наконец он продолжил:
— Мама, у тебя есть какой-то секрет.
Я тихо покачала головой. Соловей снова яростно забил крыльями внутри меня, стальной обруч снова сжался вокруг черепа. Он долго молчал, потом со вздохом продолжил:
— У нас с папой тоже есть секрет.
Я открыла глаза и посмотрела на него. Его маленькое серьезное лицо, склоненное надо мной, его поджатые губы и огромные глаза напомнили мне то, что я видела совсем недавно. Я протянула руку, чтобы погладить его по щеке, как он только что гладил меня.
— Я знаю, сердечко мое. Я знаю, что у вас есть секрет.
— Нет, это что-то, чего ты не знаешь, — ответил он, и по дрожащим ноткам в его голосе я поняла, как трудно ему было хранить молчание. Я нежно провела согнутым пальцем по его губам.
— Думаю, я знаю, что это, — ответила я совсем тихо.
Задержав дыхание, он некоторое время смотрел на меня округлившимися глазами, не в силах оторвать взгляда от моих губ, в ожидании, произнесу ли я те несколько слов, которые разрушат стену таинственности. Но я молчала, и спустя минуту он неуверенно сказал:
— Мне тоже кажется, что я знаю твой секрет.
Сначала я ему не поверила — на этом лице не было ни малейшей тени, оно было спокойно, как полоска лунного света на стене, и нисколько не напоминало саму Луну с ее кратерами. Затем я подумала о его темных, непроницаемых глазах, о той истории, которую рассказывала ему, когда считала его слишком маленьким, а его память непроросшим семечком или едва прорезавшимся желтым ростком, но еще не растением, не растением, которое способно впитать каждое слово, как другие растения впитывают кислород. Я неожиданно похолодела, испугавшись, что он заговорит, так же как он боялся, что я вслух произнесу его секрет. Но он больше не сказал ни слова, только после долгого молчания спросил со вздохом:
— Мама, разве этого не достаточно?
И я поняла, что он хотел сказать, ох, как я поняла его, — что он знает мой секрет, а я знаю его, и разве этого не достаточно, чтобы рассеялись чары, и, даже если он ничего не скажет, не скажет ни слова, это взаимное знание — не было ли оно самой белой, самой могущественной магией?
Я не знала, что ответить. Мне хотелось успокоить его, провести ладонью по его лицу, чтобы стереть это выражение страха и одиночества. Я всегда верила в то, что мой мальчик был сыном людей, а не ветра и воздуха, что его место — среди живых, а не среди неосязаемых снов, закрытые двери которых сделали бы его своим пленником. Отец так часто носил его на плечах, бегая, прыгая и танцуя, а его сын вопил при этом от радости; он рассказывал ему самые земные из всех возможных историй, истории своего босоногого детства, показывал шрамы на подошвах ног и другие следы, оставившие воспоминания о самых прекрасных приключениях. Он даже рассказал ему о своем тайном побеге под брезентовым тентом грузовика рядом с навеки уснувшей пожилой женщиной, и Мелих плакал, а потом долго обнимал отца, чтобы утешить его после тяжелого путешествия, которое привело его сюда и благодаря которому однажды он, его сын, появился на свет. А я вела себя так осмотрительно, что запретила себе мечтать, глядя на него, боясь снова привлечь что-то нехорошее, я запретила себе пробуждать мечту в нем. Адем часто упрекал меня в том, что я относилась к сыну как к маленькому мужчине, а совсем не как к ребенку, с суровостью и строгостью гувернантки. Но я считала, что так ему будет проще вырасти, что так он не станет заложником своего детства, напуганным тем, что расстанется с ним, или, наоборот, не сможет выйти из детства никогда, как мой брат, думала я, не произнося этого вслух. Я гордилась серьезностью Мелиха, его редким и сдержанным смехом, я воображала его этаким глиняным человечком, которого время обжигало на своем слабом огне. Теперь он был уже достаточно крепким, чтобы выжить, размышляла я, и чем больше проходило лет, тем больше нежностей я позволяла себе, больше игр и историй, шепотом рассказанных перед сном; ведь ему никогда не снились плохие сны, он никогда не прятался от них в моей постели и редко плакал. И вот сегодня мой мальчик был здесь, он сидел совсем рядом, и на его лице было выражение ужаса. Я долго гладила его по лбу, по щекам, пока его черты не расслабились немного; я ошибалась, подумалось мне, глина еще слишком хрупкая. Я попыталась улыбнуться, и он нерешительно улыбнулся в ответ.
— Не волнуйся, — прошептала я. — Иди спать. И знаешь что? Ты положишь свой секрет мне под подушку, а я положу тебе свой. Так каждый будет хранить секрет другого.
Его улыбка стала радостной. Он просунул под мою подушку свой кулак, а вынул уже раскрытую ладонь с растопыренными пальцами, показывая, что в руке ничего нет. Тогда я взяла его за запястье и сделала вид, будто что-то кладу в его раскрытую ладонь, а затем быстро согнула ему пальцы. Он прижал кулак к груди, словно там действительно было что-то исключительно ценное. Мгновение спустя он ушел, тихо ступая босыми ногами.
Я прижалась лицом к подушке, пытаясь, как принцесса на горошине, почувствовать, действительно ли теперь там что-то было — крохотный бугорок, глубокое молчание, как хлебный мякиш, скатанное в шарик между большим и указательным пальцами, совсем маленькое зернышко, отпечаток которого я найду утром на своей щеке, несмотря на толщину подушки.
Конечно, все кончилось тем, что однажды все узнали об этом. Они поняли, насколько ты другой, насколько их мир был чужим для тебя, и с тех пор ты не мог больше оставаться среди нас. Ты совершал поступки, которые выдавали тебя, оставляя голым и дрожащим под чужими взглядами; напрасно я пыталась защитить тебя, я связывала тебе руки, как делали мои родители, когда я обматывала рукава свитера вокруг шеи, но это не помогало, ты был на пути к чему-то невыразимому, и мне не хватало сил, чтобы остановить тебя.
В первый раз ты разбил стакан, который держал в руке, ударив его о стену; мы так обезумели при виде осколков в твоей руке и крови, струящейся на пол, что за то время, пока возили тебя в больницу, где тебе зашивали ладонь, успели забыть, что послужило причиной случившегося. Во второй раз ты раскроил себе лоб, ударяясь головой об угол. В третий раз ты бросился вниз с верхней ступеньки лестницы. С тех пор мы потеряли счет тому, что родители стали называть приступами. Сложно было понять, гнев или тоска были тому причиной, а может быть, страх, а иногда все это смешивалось вместе, ты неожиданно начинал плакать и кричать, кидать вещи в стену или сам яростно бросался на нее, словно кто-то другой в этот момент руководил тобой. Избыток эмоций, иногда смутно думалось мне, не ярость и не страх, а просто избыток эмоций. Твое лицо всегда было покрыто кровоподтеками и казалось намалеванным, как раньше, когда я, играя, гримировала тебя, твои губы всегда были искусанны, а веки были синими. Ты в кровь обгрызал ногти и с упрямым остервенением расцарапывал малейшие болячки, словно хотел пробить отверстие и прятаться внутри самого себя. Ты рос медленно, мальчики твоего возраста были выше тебя почти на голову. Окружающие замечали твой нездоровый вид, и тебе приходилось носить большие очки, пряча лицо, и твои глаза в них казались большими, почти растерянными.
Врачи определили у тебя сложное заболевание — расстройство психики. Это слово «расстройство» было странным, как непрозрачная вода, как непроницаемая поверхность темной лужи на грязной дороге — в ней тонули некоторые дети, чтобы не иметь больше никакой связи с окружающим миром. Мир, в котором они живут, — другой, говорили врачи, они прячутся в нем, как на своем маленьком чердаке, в своей крохотной хижине на верхушке дерева, и закрывают за собой дверь, на мгновение, на несколько часов, а иногда навсегда. Мама плакала и, снова увидев тебя в прихожей, где ты дожидался нас, не могла поверить, что так говорят о ее мальчике с таким нежным личиком, к тому же он научился читать, писать и считать почти одновременно со старшей сестрой.
Конечно, родители пытались вести себя так, будто ничего не произошло, как будто речь идет о чем-то мимолетном, всего лишь о возрастном нарушении. Ты продолжал ходить в школу несколько дней в неделю. Остаток времени ты проводил дома взаперти и караулил меня из окна нашей комнаты или иногда играл в саду, плетя мне веночки из веточек и травы или строя замки из грязи. Маленьким ты часто болел, поэтому одиночество не смущало тебя, тебе досаждало лишь то, как медленно линия, отмечавшая твой рост, продвигалась по шкале в нашей комнате — будто сонная муха, а ведь ты должен был уже вставать на цыпочки, чтобы дотянуться до моей.
Однажды ночью я встала попить воды и услышала, как родители обсуждали твое заболевание за дверью спальни. Мне хотелось закричать, с размаху распахнуть дверь и спросить их, какое они имеют право так говорить о тебе. «Вы ничего не знаете, — в исступлении думала я, — вы ничего не знаете». Но я промолчала и вернулась в комнату, так и не попив воды. Но не смогла заснуть и встала, чтобы взять тебя к себе и положить рядом. Я лежала и широко раскрытыми глазами смотрела в темноту, впервые в жизни мне не спалось. Я спрашивала себя, какие непрожитые жизни нужно вычеркнуть из твоей судьбы, от каких историй нам нужно освободиться, как от ненужного балласта, который сбрасывают с воздушного шара, чтобы не дать ему столкнуться с землей, — так в бурю команда корабля выбрасывает за борт лошадей. Я долго прижимала тебя к себе, чтобы унять дрожь. Была готова торговаться с судьбой, готова на все, лишь бы не потерять тебя, — лгать, обманывать, воровать. Я подсчитывала наши секреты и тайные истории, словно боеприпасы, потому что война началась, и я уже знала, что ей не будет конца.
Я точно знаю, в какой день какого года наши родители узнали, что ты болен. В этот день они не сказали мне ни слова, но я помню, что назавтра папа взял выходной. На рассвете он пришел в нашу комнату, включил свет, откинул одеяла и начал щекотать нас, пока мы окончательно не проснулись, а после заявил, что приготовил нам сюрприз. Тогда он впервые повез нас на берег моря. Мы пели и веселились все утро, пока ехали, но, когда море показалось на горизонте, на глазах отца появились слезы. Я подумала тогда, что его глаза устали от дороги и слепящего солнца. Он остановился на краю дороги, тянущейся вдоль пустынного пляжа, и, положив голову на руль, продолжал плакать. Мы с тобой вышли и сели у края воды. До зимы оставалось совсем немного, и море было темно-серым. Отец вышел из машины, но остался стоять возле нее — мама что-то тихо говорила ему, глядя в сторону моря. Чуть позже они наконец вдвоем подошли к нам. Чтобы согреться, он зажег сигарету и сказал, смеясь, что жалеет о том, что не взял с собой термос с шоколадом, и, чтобы подтвердить свою рассеянность, театральным жестом стукнул себя по лбу. Потом снял ботинки и пошел окунуть ноги в воду.
— Вода теплая! — крикнул он. — Идите ко мне!
Ему приходилось надрывать голос, чтобы перекричать рокот волн. В этот день море не было красивым и ласковым — оно неистово хлестало по берегу, принося с собой почти черный песок, от которого исходил терпкий и резкий запах. Я посмотрела на тебя. Твое лицо было белым от испуга. Ты смотрел на отца, шлепавшего по пене и вытиравшего лицо от брызг. Ты стучал зубами, твои губы посинели. Но мне не было страшно, не знаю почему, но мне захотелось похвастаться, и вместо того, чтобы успокоить тебя, я сказала со смехом:
— Вероятно, ты никогда не станешь великим моряком. Дай мне один палец, я отрежу его, раз на эту жизнь ты неспособен.
Когда ты посмотрел на меня, я поняла, насколько сильно ранила тебя; но странное чувство неловкости, неожиданная боязнь овладели мной и помешали погладить тебя по щеке; быть может, брошенный тобой пристальный взгляд, наполненный чем-то похожим на безумие, охладил меня и в тот момент сделал тебя, моего маленького брата, совсем чужим. Когда папа подошел к нам, протягивая руки, чтобы потянуть нас в воду, ты вырвался и побежал вдоль берега. Отец не пытался догнать тебя, так и остался стоять с протянутыми руками, словно готов был снова заплакать.
Мы долго искали тебя в дюнах, зовя по имени. А когда наконец обнаружили, то увидели, что лицо твое покраснело и было залито слезами. Ты долго лежал на песке, и ветер почти засыпал тебя; нам пришлось втроем долго отряхивать твою одежду и волосы, и, кажется, несколько недель спустя мы все еще находили золотистые песчинки у тебя в ушах или под ногтями.
С этого дня ты стал часто с плачем просыпаться по ночам. Каждый вечер мама подтыкала тебе одеяло со словами, что ты теперь уже большой и должен крепко спать до утра, а если вдруг проснешься, то должен посмотреть на полоски света между створками ставень и сон снова унесет тебя. Но ты не мог удержаться, ты не мог сдержать крики, они раздавались в темноте до тех пор, пока в коридоре или комнате не зажигался свет. И только я знала, что так пугало тебя.
Часто я вставала первой, и, чтобы ты тотчас же уснул, мне было достаточно взять тебя на руки и уложить в свою постель. Но в ту памятную мне ночь на пороге комнаты появился отец; он был голым, но слишком уставшим, чтобы заметить, в каком появился виде. Он сел на край кровати и погладил тебя по голове.
— Что случилось, малыш? — спросил он охрипшим голосом.
Ты никак не мог перестать плакать, отчаяние сжимало твое сердце.
— Моя собака, — наконец пролепетал ты, — я хочу, чтобы моя собака спала со мной.
Ты говорил, что эта собака была ловцом плохих снов, она составляла тебе компанию, когда ты оставался дома один, и несла караул — как пастушья овчарка, рыча, бросалась в погоню за страшными историями и выгоняла их прочь из дома. Она сопровождала тебя повсюду, и с ней ты боялся немного меньше. Мы нашли ее в полях, где она бродила, и привели домой, родители сначала долго отказывались, но наконец согласились, чтобы она осталась у нас.
Некоторое время папа сидел молча, его рука тяжело давила тебе на голову.
— Послушай… — сказал он наконец изменившимся голосом.
— Только на эту ночь, папа, — взмолился ты, — а то я не смогу уснуть. Ну пожалуйста!
Я тоже встала на твою сторону:
— Пожалуйста, папа, я хочу спать.
Отец вздохнул и грузно встал.
— Хорошо, хорошо, — прошептал он, потом вышел и направился на кухню.
Это была желтая собака с короткой шерстью и висячими ушами, в синем ошейнике с бубенцами. Однажды ты нарисовал ее, и я аккуратно сложила этот листок, прежде чем спрятать его в свою тетрадку. Я услышала, как отец остановился на пороге кухни, прищелкнул языком и позвал вполголоса: — Собака, иди сюда. — Потом он повернул обратно, и собачьи когти зацокали по кафельному полу. Отец остановился на пороге комнаты и подождал, пока собака запрыгает на твою постель, где ты уже освободил ей место.
— А теперь спи, — сказал он.
Но ты сам уже закрыл глаза, просунув пальцы под ошейник на теплой собачьей шее, чувствуя, как пес тихо дышит тебе в щеку.
Я услышала, что мама тоже встала и вышла в коридор.
— Что ты ему сказал? — настойчиво прошептала она, и отец еле слышно что-то ответил.
— Черт возьми, нужно это прекратить, — резко возразила мама, повысив голос. — Доктор сказал…
— Что ты хочешь, чтобы я сделал? — воскликнул отец и бог его знает почему повторил это еще раз и еще: — Ну что ты хочешь, чтобы я сделал? Что ты хочешь? — повторял он все громче и громче, пока не закричал в полный голос, и этот окрик эхом отозвался в тихом доме.
И отец снова зарыдал, как плакал на пляже; мама не говорила ни слова, быть может, она обняла его, чтобы успокоить, или стояла, прислонившись к стене с закрытыми глазами и отсутствующим изможденным лицом. Такой она теперь была все чаще и чаще, и я знала, что виной тому были мы. Но я также понимала, что наша история была уже написана и никакие просьбы, никакие угрозы не могли изменить ее течение.
В темной комнате было слышно безмятежное и размеренное собачье дыхание. Я слышала тихое поскуливание и шуршание одеяла под лапами пса, которыми он перебирал во сне, пустившись в воображаемую погоню. Я долго прислушивалась, потому что сон не шел ко мне, и эти мгновения были единственными моментами мира и спокойствия во всем доме.
16
Проснувшись на следующий день, я обнаружила Адема сидящим на стуле в изголовье кровати. Он улыбнулся, заметив, что я открыла глаза, и его взгляд задержался на моей разбитой губе и распухшем глазе, он наверняка уже видел их вчера, но не задал ни одного вопроса.
— Я сейчас поведу Мелиха в школу, — сказал он. — Ты хочешь есть? Встанешь?
Я покачала головой. Соловей был все там же, и стальной обруч все так же сжимал мне голову. Мне казалось, что боль ослабела, но стоило только посмотреть в окно, где ставни, приоткрытые Адемом, пропускали резкий дневной свет, как сердце снова забилось. Я снова покачала головой и отвернулась к стене.
— Может быть, я лучше позвоню доктору, — прошептал он.
От этих слов я оцепенела, ему не нужно было даже дотрагиваться до меня, чтобы понять мое состояние, стоило только посмотреть на одеяло; я лежала словно кусок дерева, не дыша, но он знал, что я успею добежать до двери, прежде чем он поднимет трубку. Адем вздохнул, поднял с пола миску и зажал ее между колен.
В миске была порезанная на кусочки клубника, и он по одному подносил эти кусочки к моим губам.
Вкладывая клубнику мне в рот, Адем тихим голосом начал рассказывать. Он делал так, когда Мелих был маленьким и отказывался есть, так же поступал и со мной в первые дни после нашей встречи, в те самые времена, которые оставили в моей памяти только необъятную пустоту. Спокойным голосом он рассказывал мне о прошедших днях, о своей деревне и семье, и ничто в тот момент не могло успокоить меня, кроме этого голоса, заполняющего пустоту и не требующего ответа.
И в это утро он, как когда-то, долго рассказывал мне о своих трех братьях, которые остались на родине, и о четвертом, который уехал и не подавал известий, они не знали, жив ли он еще; но чаще всего Адем рассказывал мне о своей сестре — маленькой девочке по имени Гюльнар. Это имя означает «цветок гранатового дерева», сказал он однажды. Она была совсем девочкой, когда он уехал, и теперь, должно быть, уже стала молодой женщиной. У нее были темные, очень темные волосы, огромные черные глаза и такие же, как у него, густые брови, мать подстригала их ножницами, чтобы подчеркнуть длинные ресницы. Она была любимым ребенком; в других семьях девочки должны были довольствоваться хозяйством, шитьем и кухней, но с Гюльнар обращались как с принцессой — она только собирала хворост и даже два года ходила в школу. Взрослея среди братьев, она бегала так же быстро, как они, и ловила руками рыбу и кроликов, которых мать потом тушила на пару.
Я любила слушать рассказы о Гюльнар. Любила представлять себя ею, себя, ни разу не видавшую тех краев, но спящей, прижавшись к Адему, как его сестра пятнадцать лет спала рядом с ним на одной из двух постелей их маленького домишки. Я знала, что иногда он приукрашивал приключения Гюльнар, ее отвагу и дерзость, чтобы вызвать улыбку гордости за нее на моих губах. Единственный раз он рассказал мне конец истории Гюльнар, рассказал о том дне, когда ее история поблекла, как забытое в поле зеркальце. Он рассказал мне об ее помолвке, которая была праздником для всех, потому что всем детям казалась чем-то неправдоподобным. Ей было двенадцать лет, впервые в жизни она надела настоящее платье и настоящие украшения — крошечные браслеты и ожерелья из серебра, которые ей дала семья жениха и забрала обратно сразу после церемонии. Гюльнар была прекрасна, как настоящая принцесса, рассказывал он, но она плакала, когда ее по-настоящему выдали замуж в возрасте пятнадцати лет, и ей пришлось покинуть свой дом и своих братьев. Она много раз убегала обратно к ним, но каждый раз ее возвращали к мужу. Спустя несколько лет человек родом из деревни Адема принес ему весточку от семьи: у всех уже были жены и дети, и только Гюльнар родила троих мертвых мальчиков, по одному на каждого покинутого брата. Она не умела писать и поэтому никогда не отвечала на письма, которые Адем еще писал время от времени, но иногда подписывала письма самого образованного брата, рисуя три соединенных вместе кружочка-лепестка — самый простой, самый скромный цветочек.
В это утро Адем рассказал мне историю о том, как однажды Гюльнар отправилась воровать яйца в соседнюю деревню, чтобы у него был праздничный пирог в день рождения. Но кто-то увидел ее за этим занятием и рассказал все матери; тогда Гюльнар забралась на дерево, держа яйца в подоле юбки, но не разбив ни одного, и отказывалась слезать до тех пор, пока ей не пообещали, что не тронут ни одного волоса на ее голове. Она провела на дереве весь день и часть ночи и сидела бы там еще, если бы мать наконец не согласилась. Когда Гюльнар спустилась на землю, яйца были теплыми, нагрелись от тепла ее тела, — просиди она на дереве еще пару дней, из них бы вылупились цыплята. Адему испекли пирог в день рождения, но в глубине души ему было жалко цыплят, которые выросли бы в петухов и куриц, он так и представлял их копающимися в пыли возле дома. В пироге были яйца, немного муки, немного масла и тутовые ягоды, которые были непригодны для шелковых платьев, но зато украсили пирог яркими пурпурными звездочками.
К концу истории мне удалось проглотить последний кусочек клубники. Дневной свет больше не причинял мне боли, но я покачала головой, когда Адем вновь спросил меня, не хочу ли я встать.
— Тогда, может, попозже, — сказал он, затем встал, поцеловал меня и вышел из комнаты, прикрыв за собой дверь.
Я закрыла глаза. Мне больше не нужно было воображать нитку и иголку, чтобы дышать. Я думала о Гюльнар, представляла, как она ворует яйца в курятнике, и мне казалось, что я чувствую запах соломы. Мне виделись тонкие серебряные браслеты на ее запястьях и ожерелья на шее, ей надо было убежать с ними, испариться, подумала я, и никогда больше не возвращаться. В этот миг воспоминание о другом браслете — из золота — вдруг всплыло в моем мозгу, но я постаралась отогнать его. Ты наверняка решил исчезнуть, и теперь ты так же далеко, как ветер, ничто тебя больше не удержит; я потеряла тебя, я во второй раз потеряла тебя.
17
Не знаю два, три дня или неделя пролетели, прежде чем я наконец встала. Я не ходила далеко — только натянула халат и дошла до дивана в гостиной. Этого и так хватило, чтобы закружилась голова, ведь в предыдущие дни я очень мало ела — только клубнику и пряный суп, который готовил мне Адем, — и очень ослабла. В квартире стояла тишина, Адем с Мелихом ушли гулять после того, как я заверила их, что со мной все будет хорошо.
— Мы принесем тебе подарок, мама, — радостно сказал Мелих, — мы принесем тебе красивый подарок.
Казалось, я не открывала ставни целую вечность — воздух был свежим и теплым, и я долго сидела, облокотившись о подоконник, и жмурилась на солнце.
Впервые я не знала, чем заняться. Сидя в гостиной, сложив руки на коленях, я дышала совсем тихо и напряженно прислушивалась, словно в квартире кто-то спал и я должна была сторожить его. Я не осмеливалась пошевелиться. Неожиданно в голову пришла мысль: узел с моими вещами, он до сих пор у меня под кроватью? Представив его там, я больше не могла вернуться в свою комнату, мне невыносима была мысль о том, что все это время он лежал у меня под матрасом, словно кукла вуду, пронзенная иголками. Интересно, нашел ли Мелих другого человечка для лошади? Может быть, отец помог ему — слепил фигурку из мокрой газетной бумаги или из пластилина, ведь Мелих заплакал бы, обнаружив, что карусель сломалась, но я не помнила, чтобы слышала его плач, хотя достигли бы меня его рыдания там, где я была? Так я сидела долго, меня знобило, но я не решалась встать и выйти из комнаты, чтобы взять свитер. Вместо этого я взяла из прихожей маленькое пальто Мелиха и накинула его на грудь. Чуть позже в дверь постучали, и я узнала голос Кармина.
Я машинально проверила, застегнут ли мой халат, и пошла открывать. Мне пришлось долго добираться до двери — пол качался у меня под ногами. Когда я наконец открыла, Кармин терпеливо ждал на пороге. На нем была незнакомая мне рубашка, красная в голубую полоску, а в руках букет розовых гвоздик. Он смущенно улыбался: он почти никогда не поднимался наверх и почти никогда не ходил туда, где не мог передвигаться без трости или собаки. Словно извиняясь, он тут же сказал:
— Я недавно встретил Адема и Мелиха. Они сказали, что вам лучше, что вы уже встали. Я подумал, что цветы…
Он неловко протянул мне букет, я взяла его.
— Спасибо, — прошептала я, — они очень красивые.
— Надеюсь, — ответил он все с той же странной растерянной улыбкой. — Продавщица сказала, что эти — самые красивые. Кроме того, я выбирал по запаху.
— Присядьте, пока я поставлю их в воду.
Я взяла его под локоть, чтобы проводить к дивану. Ткань его рубашки скрипела под моими пальцами, словно он только что вынул ее из упаковки. Я смущенно подумала, что Кармин хочет мне что-то сказать, иначе бы он не пришел, по крайней мере, не так — с цветами и в новой рубашке. Я села рядом с ним и положила гвоздики на колени, в этот момент у меня не было сил идти искать вазу для них. Под моей ладонью целлофановая обертка скрипела так же, как до этого ткань рубашки. Я посмотрела на Кармина. Никто за время моего отсутствия не брил его, подбородок и щеки были такими же черными, как у Адема по утрам, чтобы зарасти щетиной, ему потребовалось четыре дня, тогда как моему мужу хватало одной ночи, черный и жесткий волос был его семейной особенностью. Адем говорил иногда, шутя, что начиная с четырнадцати лет для бритья ему нужна была сабля.
— Кто занимался вами в последние дни? — спросила я, чтобы что-нибудь сказать. Нам странным образом было сейчас неуютно рядом друг с другом, я должна была догадаться, что он что-то знает.
— Ваш муж и потом Мелих каждый вечер приносили мне ужин.
Я кивнула. Гвоздики действительно хорошо пахли, почти неуловимый сначала, запах теперь стал почти дурманящим, напоминавшим запах лилий. Я просунула руку внутрь обертки, чтобы потрогать цветы.
— Мне стало лучше, — сказала я. — Уже завтра спущусь к вам, а послезавтра тем более.
— Я на это надеюсь, — ответил он, улыбаясь. — Мне вас не хватает, и потом, мои картины… Я закончил последние, те, что из парка, но не уверен, что не ошибся. Я спросил у Мелиха, вы знаете, — добавил он, оживившись, — у него почти такой же точный глаз, как у вас, так вот, думаю, у нас будет еще много работы…
Тут он осекся и продолжил уже изменившимся голосом:
— Если, конечно, у вас еще есть желание помогать мне писать.
Я ответила не сразу. Смотрела на гвоздики, лежащие у меня на коленях, и думала о том, что точно знаю, как описать их — цвет, форму стеблей и лепестков; однако ужас, сильный до тошноты, охватил меня при одной мысли, что мне придется вернуться туда вместе с Кармином и снова описывать ему все, ведь это место, если можно так выразиться, перестало существовать для меня, и я не понимала, как могла бы снова войти туда однажды. Я положила букет на пол.
— Может быть, позже, — сказала я совсем тихо. — Не настаивайте, Кармин, может быть, позже, но сейчас я не могу, не могу.
Он кивнул в знак согласия, но я все-таки заметила, что его лицо помрачнело; я понимала, что эти картины значили для него, и знала, что, кроме них, у него не было иного смысла в жизни. Но я не могла: все эти картины, выставленные у него, картины, которые мы вместе создали, — сама мысль увидеть их снова была для меня невыносима.
— Я могла бы найти вам кого-нибудь другого, — добавила я еще тише. — Хотя бы на время. В отеле работает одна девушка, очень славная, она часто сидит с Мелихом, и я уверена, если попрошу ее… Конечно, вы вычтете это из моей зарплаты…
Он покачал головой. Подавшись назад, прислонился к спинке с какой-то усталостью, внезапным изнеможением, и я заметила, что сегодня Кармин не снял свои очки, он, конечно, уже знал, каким будет мой ответ.
— Нет, я не думаю, что это хорошая идея, — прошептал Кармин.
Казалось, он задумался, словно сомневаясь, сказать ли еще что-то, потом нерешительно добавил:
— До вас я пытался найти человека, который помогал бы мне. Даже записался в клуб художников-любителей. Один или двое из клуба всегда могли ассистировать мне, и у них, конечно, был хороший художественный взгляд на мир, но…
Он пожал плечами. И после долгого молчания продолжил:
— Есть вещи, которые я видел раньше и которых не видит большинство людей. Не знаю почему. Я и до сих пор их чувствую — и должен был бы довольствоваться этим, но вы, вы их видите. Я это знаю.
Я задержала дыхание, почувствовав, как слезы подступают к горлу, и сказала, почти всхлипывая:
— Но я больше не хочу. Ох, Кармин, больше не хочу.
Он смотрел прямо перед собой. И, конечно, не мог знать, что наши руки одинаково лежали на наших коленях — правая сжимала левую.
— Что случилось, почему вы так изменили свое мнение? — прошептал он.
Я не ответила. Тогда он взял меня за руку.
— Я хочу вас кое о чем попросить.
— Да, — ответила я слабым голосом и снова подумала: он что-то знает.
Я услышала, как Кармин глубоко вдохнул, затем продолжил:
— Позвольте мне дотронуться до вашего лица.
Инстинктивно я тут же поднесла руку к лицу. Кожа вокруг глаза была еще опухшей, между бровей — ссадина, а губы вздулись. Кармин, должно быть, почувствовал мой жест, мое содрогание при прикосновении к воспаленной коже, и это, без сомнения, подтвердило его догадки. Я закрыла лицо согнутой в локте рукой, будто боялась, что он тоже может меня ударить, но сделала это лишь для того, чтобы помешать ему поднести ладонь к моему лицу.
— Нет, Кармин, — вздохнула я.
Он не стал настаивать, кивнул и отпустил мою руку. И если сначала он не был уверен, то теперь его сомнения подтвердились: девушка, плакавшая и кричавшая в парке, запах крови, оскорбления и угрозы бродяги и его долгий животный вопль — все это было связано со мной.
Повисло долгое молчание. Его лицо было мрачным, почти скорбным. На мгновение я хотела попросить его не рассказывать Адему, но, сама не знаю почему, была уверена, что он не сделает этого. Он потер себя по коленке, казалось, был в нерешительности, потом неожиданно взял меня за руку, никогда еще он не делал этого так просто и решительно.
— Я жду вас внизу, — сказал он.
Потом добавил:
— Надеюсь, я не ошибся, действительно надеюсь, что не ошибся.
Я обернулась. Гвоздики, подумала я, этот дурманящий запах гвоздик — мне хотелось оттолкнуть их ногой, но я не могла позволить себе такой жест. Он сжал мою руку и повернулся ко мне. Слеза заблестела в уголке его глаза, так иногда с ним случалось — слезы скатывались по скулам, оставляя еле заметный след соли у края век.
— Мальчик. Мальчик, которого мы встретили в парке на прошлой неделе. Тот, которого вы увидели снова… — добавил он тише, — но вы не обязаны говорить об этом, если не хотите, Лена, вы не обязаны.
Теперь уже я молча изо всех сил сжимала его руку своими ледяными ладонями, но его тепло не грело меня.
— Откуда вы знаете, что он ищет меня? — прошептала я.
— Он приходил ко мне. Должно быть, заметил в парке, узнал меня или мою собаку и выследил. Два дня он ждал возле дома. А когда я вышел гулять с Жозефом, заговорил со мной. Он спросил меня, кто вы.
Кармин, наверное, почувствовал тепло скатывающейся слезы, потому что поднял руку и вытер ее согнутым пальцем.
— Я не знал, должен ли я ему отвечать, — продолжил он, — подумал, что, может быть, лучше ничего ему не говорить, но все это показалось мне важным. Он выглядел больным и одиноким…
Кармин прочистил горло и отвернулся.
— Я сказал ему, что должен подумать, что не могу обещать и, пожалуй, расскажу вам об этом. Тогда он сказал, что вы его сестра.
Я почувствовала, что мне нечем дышать. Знала, Кармин ждет, что я объясню, почему никогда не рассказывала ему о своем брате, или скажу, что этот проходимец, этот бродяга лжет, но я хранила молчание. Тогда он закончил:
— Вот, дело сделано, рассказал вам об этом.
Он оперся рукой о спинку дивана и грузно встал. Отойдя на один шаг, наступил на край целлофановой обертки, застыл, но не извинился, как обычно, а протянул руку, чтобы ощупать пространство перед собой. У него был неожиданно потерянный, сбитый с толку вид, и я встала, чтобы поддержать его за локоть.
— Я провожу вас к себе, — сказала я.
— До двери, — ответил он, — до двери, этого будет достаточно.
Я проводила его до порога, и там он повернулся ко мне и поднял руку — он больше не пытался дотронуться до моего лица, а просто слегка коснулся моего плеча, как я часто делала, когда здоровалась с ним; но его ладонь была широкой, пальцы коснулись моей шеи и замерли на мгновение.
— Я могу пойти с вами, — сказал он. — Если вы боитесь, что все пройдет плохо.
— Спасибо, не стоит, — прошептала я.
— Он должен быть все еще там. Сидит на тротуаре, напротив. Вам несложно будет его найти.
Потом он повернулся и направился к лестнице. Взявшись за перила, на ощупь отыскал ступеньку, затем еще одну и еще.
Я закрыла дверь. Пошла за маленьким пальто, оставленным на диване, накинула его на плечи и обернула рукава вокруг шеи, как будто это ручки Мелиха обнимали меня, а я нуждалась в нежности. Потом подошла к окну.
Я сразу же увидела тебя. Ты съежился на ступеньках дома — серый комочек с торчащей худой ногой, вытянутой в сторону тротуара, словно ты хотел поставить прохожим подножку. Я разглядела тряпочную шапочку, но твое лицо скрывали волосы. Руки тоже не были видны, они, конечно, были спрятаны под свитером, хотя тебе не должно было быть холодно — солнечные лучи, проникавшие в просвет между домами, падали прямо на тебя. Твоя голова склонилась на грудь, и ты казался спящим. Я долго наблюдала за тобой, но ты не сделал ни единого жеста. Тогда я развязала рукава пальто и повесила его обратно в прихожей. И, натянув куртку поверх халата, спустилась к тебе.
Ты не пошевелился, даже когда я подошла совсем близко, когда остановилась перед тобой. Через некоторое время ты открыл глаза и поднял голову, но я не уверена, сразу ли ты узнал меня.
Твое лицо было пепельного цвета и покрыто синяками, губы отливали синевой, а свитер был грязным и рваным. На мгновение мне вспомнилось прошлое, когда тебя рвало от страха и мне приходилось долго вытирать тебе лицо. Ты натянул свою фуфайку поверх колен, почти до босых ног. Увидев меня, ты не встал, а только бесшумно подвинулся на ступеньке, и, поколебавшись, я села рядом. И снова твой запах захватил меня — запах дикого зверя, даже если я посажу тебя в лохань с мыльной водой, как раньше, найду ли я снова тот сладкий запах маленького ребенка, которым ты был тогда? Грязные волосы свисали по бокам твоего лица. Ты больше не смотрел на меня, твой взгляд был прикован к грязным босым ступням. Прошло время, и, когда ты наконец заговорил, по тону твоего голоса я поняла, что ты сдался. Я не знала, что случилось, но ты выбился из сил, ты был на краю пропасти, нужно было, чтобы ты совсем отчаялся, чтобы согласиться с тем, что в определенном смысле у тебя больше не было никого, кроме меня, совершенно чужого человека.
— Почему вы не вернулись? — прошептал ты. — Я думал, вы вернетесь.
— Но ведь ты не хотел, — ответила я. — Ты сказал, что больше не хочешь меня видеть. Ты меня прогнал, ты меня…
Я хотела сказать «ударил», но промолчала. Ты пожал плечами и украдкой взглянул на меня.
— Но все-таки. Все-таки я думал, что вы вернетесь. После всего того, что вы мне сказали.
Ты слегка дрожал, из носа текло, и ты вытирал его рукавом. Полуприкрыв веки, большим пальцем ты почесал шрам на щеке, глубоко вздохнул и заявил:
— Я тут подумал. Подумал, что, может, это и правда, то, что вы мне рассказали. Может, мы друг друга знали когда-то, а я просто не помню.
Наконец ты повернулся ко мне. Даже твоя борода казалась побледневшей, это была уже не светлая, а седеющая борода на лице подростка. Я замолчала и задержала дыхание, мне было страшно, что малейшая тревога снова спугнет тебя.
— Может, из-за того, что я употребляю всякую дрянь и все такое, — продолжил ты, пожимая плечами. — Еще мальчишкой я нюхал клей. Когда ходил в школу, воровал тюбики с клеем и дышал им в своей комнате по вечерам. Может, это и испортило мне память, поэтому я ничего и не помню.
Ты сделал неопределенный жест. Казалось, тебе трудно говорить, не хватает слов, или твое внимание перелетает с одного на другое, или трудно следить за ходом собственных мыслей. Потом ты поднял глаза и посмотрел мне в лицо, и я увидела твой страх, твое одиночество и едва уловимую просьбу, ту самую, которая промелькнула тогда в твоих глазах в парке, когда ты чуть было не поверил мне.
— Но, если это правда, я хочу это вспомнить. Было бы здорово иметь семью. Хотя бы сестру. Вы милая.
Вдруг ты как будто что-то вспомнил, полез в карман и вынул оттуда какой-то маленький предмет. Протянул его мне, и я увидела, что это была фигурка человечка из папье-маше, которую я потеряла в парке.
— Я нашел это на следующий день. Хотел вам его отдать. Решил, что, может, вашему парнишке будет не хватать его.
Я взяла фигурку у тебя из рук и стала внимательно рассматривать ее. Она, должно быть, долго лежала во влажной траве, мокла под дождем, потому что черты лица размылись и стали неузнаваемыми.
— Я уверен, если вы ее раскрасите, — сказал ты нерешительно, — обернете фетром и все такое. Уверен, она станет такой, как раньше.
— Да, конечно. Спасибо.
Я сунула фигурку в карман куртки. Неожиданно, отведя глаза, ты прошептал:
— Я хочу есть. Вы не могли бы дать мне что-нибудь поесть? У меня уже три дня ничего не было в желудке.
Я кивнула, но, когда собралась встать, ты схватил меня за руку.
— У меня все украли, — торопливо добавил ты. — У меня больше нет денег, больше ничего нет.
Тогда мне стало понятно выражение твоего лица, и отчаяние, и беспомощность в твоих глазах.
— Что произошло? — спросила я.
Подбородком ты указал на начало улицы, на квартал, который называли старым городом.
— Там, внизу. На следующую ночь.
— Это там ты спишь?
Тогда лукавая, таинственная улыбка появилась на твоих губах.
— А, это, — ответил ты. — Нет. Этого никто никогда не найдет. У меня хижина в лесу, но ее никто никогда не найдет. А то, что было при мне, украли — мою сумку и деньги.
— Подожди здесь. Пойду поищу тебе что-нибудь. Я скоро вернусь.
Не знаю, ждал ли ты, что я позову тебя с собой, но эта мысль внезапно пришла мне в голову: я оставила тебя на улице, как бродягу, настоящего бродягу, словно боялась твоих вшей и блох, и мое лицо залила краска.
— Мой муж и сын должны скоро вернуться, — сказала я, извиняясь. — Для первого раза я хотела бы, чтобы…
Ты понимающе кивнул, как будто тебя слишком часто оставляли снаружи, чтобы это еще могло тебя ранить.
— Разве слепой не ваш муж?
— Нет, — ответила я. — Но тот маленький мальчик мои сын.
Впервые ты с настоящей улыбкой кивнул головой, и я заметила, что один зуб у тебя выщерблен.
— Славный малыш! А мне он будет кем? Младшим братом? А, нет, он будет моим племянником.
— Я скоро вернусь, — повторила я.
И поспешила к подъезду дома. С дрожащими руками я хлопотала на кухне, боясь, что Адем с Мелихом вернутся слишком рано, без конца подходила к окну, чтобы проверить, не идут ли они и ждешь ли меня ты. Но ты все так же сидел на ступеньках, обхватив руками колени; не знаю почему, но мне хотелось постоянно смотреть на тебя, то ли я боялась, что ты снова исчезнешь, то ли хотела убедиться, что ты все еще здесь. Я второпях намазала маслом куски хлеба, сунула в пакет сыр, фрукты, печенье, затем взяла керамический горшочек, где мы хранили деньги на покупки, и высыпала его содержимое в сумку. Выходя из квартиры, я заметила гвоздики Кармина, лежащие на полу, и, не колеблясь, не представляя себе, что ты будешь с ними делать, собрала их. Мне смутно подумалось, что, может быть, гораздо больше, нежели в еде и деньгах, ты нуждался в этих нежных и хрупких розовых цветах, которые не простоят и трех дней. Я спустилась по лестнице с пакетом в одной руке и цветами в другой. Перейдя улицу, протянула тебе пакет.
— Здесь еда и немного денег, — сказала я.
Ты посмотрел внутрь с неожиданной жадностью, схватил бутерброд и впился в него зубами, откусывая огромные куски, набив рот, ты схватил еще кусок сыра. Грязными пальцами пересчитал деньги, кивая головой, и встал, чтобы уйти. В этот миг я неловко протянула тебе букет, боясь, что ты засмеешься мне в лицо, но ты некоторое время смотрел на него, не осмеливаясь взять, затем вытер ладонь о штаны и неловко взял, но не за стебли, а гораздо выше, словно никогда в жизни не держал цветов, и улыбнулся снова.
— Но ведь их же надо поставить в воду, — сказал ты, — как же я поставлю их в воду?
Я не подумала об этом, но, поразмыслив, придумала и сказала:
— Пруд. Ты можешь опустить их в пруд. Это же по пути к твоей хижине.
Ты покачал головой и продолжал неловко и неподвижно стоять передо мной. У меня было ощущение, что ты не хочешь уходить; если бы я открыла дверь дома, ты, наверное, пошел бы за мной, как собака Кармина однажды пошла за ним, чтобы остаться навсегда. У тебя снова был больной и одинокий вид, и я поняла, что именно побудило Кармина выслушать тебя.
— Послушай, — сказала я, едва дотронувшись до тебя в первый раз, — я приду к тебе завтра и принесу поесть. Я буду приносить тебе еду каждый день.
Ты сделал жест букетом — что-то вроде салюта, поднеся цветы к голове, и пошел, сначала пятясь, а потом, развернувшись, быстро зашагал прочь. Я видела, как ты сунул руку в сумку, вынул следующий кусок хлеба и поднес его ко рту. На углу улицы ты неожиданно остановился, повернулся и крикнул с набитым ртом:
— Я вас жду!
— Я приду, — ответила я. — Завтра.
Но, будто не услышав этих слов, ты повторил снова: — Я вас жду, — глухим голосом ты сказал это два раза, потом повернулся. Я подождала, пока ты не скроешься за углом, и направилась к подъезду дома.
Ступени были усеяны капельками воды — гвоздики закапали всю лестницу, и этот странный след вел прямо к нашей двери, прямо ко мне, к моему намокшему халату. А на другом конце водной дорожки находился ты — и каждое мгновение капли должны были падать на тротуар, и, несмотря на жару, стоявшую в тот день, я была уверена, что эта дорожка надолго останется на земле и асфальте.
Адем и Мелих пришли немного позже. Мелих вбежал в квартиру с криком:
— Мама, мама, — и, когда нашел меня, бросился ко мне, протягивая воздушные шарики, пять розовых шаров, наполненных гелием, привязанных к его пальцу и стремящихся улететь.
— Мы принесли тебе подарок, как обещали, — сказал он, обнимая меня. Он отвязал веревочки от своей руки и осторожно вложил их в мою ладонь. Мгновение я смотрела на шарики, танцующие надо мной, сталкивающиеся друг с другом с тихим шуршанием, почти шепотом, потом сказала:
— Знаешь, что мы сделаем? Мы привяжем их к перилам балкона. Они будут развеваться на ветру, и их будет видно даже на улице.
Он захлопал в ладоши от радости, и мы пошли открывать окно, чтобы привязать пять веревочек к железным кованым завитушкам ограды. Дул легкий ветерок, и шарики красиво колыхались на ветру. Подняв глаза, я увидела вдалеке верхушки деревьев парка и подумала, что ты, возможно, оттуда тоже разглядел шарики, подающие тебе знаки, а ночью увидишь их в свете фонарей, словно отблески розовых гвоздик, плавающих в твоем пруду.
Наша мать занималась уборкой квартир в зажиточных кварталах города. Она часто брала тебя с собой — оставлять тебя одного с каждым днем становилось все труднее и труднее, иногда ты умудрялся исчезнуть, несмотря на запертую на ключ дверь, для этого хватало забыть закрыть окно. Нам приходилось искать тебя до поздней ночи, боясь найти утонувшим в пруду или лежащим на обочине дороги, как зайца, раздавленного автомобилем. Отыскать тебя было не так-то просто — напрасно мы прочесывали поля и леса, организовывали с соседями облавы с овчарками — ты пропадал бесследно, для всех твое исчезновение становилось легендой, несчастным случаем, которым пугали детей, ты оставался мальчиком на фотографии, пылящейся на кассе в булочной или за стеклом парикмахерской.
Если тебе не удавалось улизнуть, ты крушил все, что попадалось тебе под руку, и ранил себя — любая шпилька для волос, любая щепка от паркета становилась твоим оружием; или испуганно прятался в углу, в луже собственной мочи и рвоты, сходя с ума от ужаса. Мама усаживала тебя на стул в одном из этих прекрасных домов, вполголоса приказывая сидеть спокойно, и иногда давала тебе чистить мягкой тряпочкой столовое серебро, ты любил это делать и часами сидел смирно — тебе доставляло удовольствие видеть свое отражение в начищенных до блеска ложках и ножах. Ты с трудом расставался с ними — приходилось осторожно разжимать твои руки, чтобы дать тебе следующую порцию приборов. Поначалу хозяйки спускались вниз и гладили тебя по голове, называя маленьким ангелом, но ты не улыбался и смотрел на них холодно. Такое безразличие приводило их в замешательство, и они быстро переставали ласкать тебя, не осмеливаясь больше дотронуться, и, повернувшись на каблуках, выходили из кухни, а в следующий раз уже не замечали тебя.
Иногда я заходила к вам по пути из школы, натягивала на тебя пальто и уводила домой или оставалась и ждала, когда мама закончит уборку. Сидя на стуле рядом с тобой, я наблюдала за ней: повязав волосы платком, она напевала что-то себе под нос, уверенными и быстрыми движениями гладя белье, вытирая пыль или моя посуду. В то время она была еще очень молода, достаточно молода, чтобы еще помнить собственное детство и с беззаботной веселостью участвовать в наших играх. Долгое время это забавляло ее, она смеялась над нашими причудами, шила нам веселые наряды и никогда не заставляла носить что-то другое, она давала нам свою помаду и тени, которыми мы разрисовывали лица. Всем гостям, осуждающе смотревшим на нас, она с улыбкой объясняла, что любит, когда мы играем, любит слышать, что мы смеемся. «Элен не смеялась семь лет, — говорила она, — вы не представляете, как это долго».
Я вспоминаю эту веселость и помню, как постепенно она стала уступать место усталости. В шестнадцать лет она была королевой красоты — королевой праздника кукурузы, она иногда рассказывала, смеясь, затягиваясь сигаретой и становясь в гордую позу. Тогда она не думала, что все кончится уборкой и воспитанием двоих детей, один из которых будет болен странной болезнью, которую она так и не поймет. Все что угодно — краснуха, полиомиелит, болезнь крови — это она понимала. Она была раздавлена усталостью с самого утра, она держалась за поясницу, приходя в мою комнату открывать ставни, и, часто опираясь на мое плечо, хватала меня так сильно, что я вскрикивала от боли. «Элен, — говорила она, — Элен, я прошу тебя — мама так устала». Иногда ночью она тайком ходила выпивать на крыльцо, в одной рубашке, набросив на плечи пальто. И эти моменты уединенной задумчивости были самым лучшим из того, что она видела каждый день; мы слышали, как она пела что-то совсем тихо, и это были не те песенки, которые она мурлыкала во время уборки. Конечно, ее тайна сближала нас с ней, нас с нашими тайными историями, но мы никогда не говорили об этом и так и не поделились этим. И мне грустно, от этой мысли мне хочется плакать: мы так и не разделили ничего с нашей матерью.
Был еще наш отец. Он говорил, что разводил лошадей. Когда вечером он возвращался домой, от него сильно пахло навозом, и мы чихали от этого запаха. Под ногтями, на ладонях — повсюду была черная грязь, которую оставляли шкуры животных, и нам по очереди доверяли чистить его руки грубой щеткой. Конечно, это восхищало нас, мы крутились вокруг него, вдыхая этот незнакомый животный запах. Более того, иногда, когда он работал по воскресеньям, он возвращался через поле, ведя за собой на привязи лошадь. Из нашей комнаты мы слышали ее всхрапывание или ржание на лугу, возле садовой калитки, и бросались вниз с криками. Часто это были старые кобылы с серой мордой, иногда они хромали или казались больными, но для нас они все равно были прекрасными. После этого мы целыми днями скакали на игрушечных лошадках — палках, к концу которых привязывали, словно лошадиные гривы, метелки, найденные в кукурузном поле, и слезать с них отказывались даже дома. Иногда папа катал нас — он помогал нам забираться верхом — мне сзади, а тебе спереди, чтобы я могла держать тебя. Он катал нас три раза вокруг дома, потом всегда заставлял нас слезать, потому что ему пора было отводить лошадь в конюшню. Мама выходила на порог и с недовольным лицом смотрела на нас, сложив руки на груди. Она качала головой, когда мы просили ее подойти и сесть на лошадь вместе с нами, и мы думали, что это потому, что она просто боялась. Однажды я услышала, как родители спорят. «Ты не должен этого делать, — говорила мать, — если они узнают, если они узнают…». И я спрашивала себя, кто были эти «они», я никогда не представляла, что речь может идти о нас и о том, что мы можем что-то узнать. «Это веселит ребят, — спорил отец, — ты видела, как это нравится Элен?» Тогда мать что-то ответила шепотом, но так тихо, что я не услышала. Мне удалось расслышать только, как отец горько воскликнул: «Если ты думаешь, что я не предпочту сделать что-то другое».
Но лошади никогда не были одними и теми же. Была маленькая кобыла со светлыми ноздрями, рыжим пятном в одном глазу, черным в другом и узловатыми коленями. У еще одной были такие длинные уши, что она напоминала мула, она облизывала наши щеки своими дрожащими губами. Мы умоляли отца оставить нам одну лошадь. Она могла бы щипать траву в саду, а если бы ей было мало места, мы водили бы ее пастись в поля, как делал наш сосед со своими козами. По вечерам в кровати мы долго шептались о том, какую лошадь мы выберем: может, ту забавную маленькую кобылу, если ее никто еще не купил, или другую, совсем белую с розоватыми веками, которая вызывала у тебя слезы, такой она была странной, и которую ты никак не мог забыть. Но однажды лошадь взбрыкнула, и ты упал на землю, твоя рука вывернулась, и мы подумали, что ты сломал ее, я не переставала реветь, пока не убедилась, что с тобой все в порядке. Папа смертельно побледнел тогда, и с того дня он больше никогда не приводил домой лошадей.
Но мы не забыли их. Мы продолжали оседлывать наши палки со светлыми гривами, нам очень не хватало лошадей, и однажды мы решили их навестить. Мы сбежали и направились той дорогой, которой папа уходил на работу, — это был кратчайший путь, тропинка, которая вела через поле, прежде чем свернуть в направлении промышленного района. Мы знали, где эта дорога, и знали, что однажды пойдем по ней, но все-таки долго откладывали. Быть может, мы просто боялись. Или мамины слова — «если они узнают» — запечатлелись в нашем мозгу, и мы смутно догадывались, что это будет концом всему, что там нас ждет чудовище, что-то такое, чего мы даже не можем себе представить, что это действительно будет конец.
18
Когда на следующий день я пришла в чащу парка, первое, что я увидела, были цветы на поверхности воды. Ты разорвал целлофановую обертку и снял резинку, связывавшую стебли, и цветы плавали в воде, как диковинные рыбы. Я положила на землю пакет с едой, которую принесла тебе, и остановилась в ожидании, оглядываясь вокруг себя. Очень скоро я увидела тебя, идущего, почти бегущего большими шагами через опушку леса. Твои щеки вроде бы слегка порозовели, но ты все равно выглядел очень хрупким и грустным. Подойдя, ты сказал:
— Я думал, что вы не придете.
Не ответив, я подняла пакет с едой и протянула тебе.
— Я ходила за покупками. А потом я искала тебя в парке, на детской площадке. Я думала, ты можешь быть среди детей.
Ты пожал плечами. К этому времени ты уже рылся в сумке, потом разорвал обертку и откусил булку.
— Нет, я больше не рассказываю истории. Все, хватит.
Видя мое удивленное лицо, ты неохотно добавил:
— Я хотел бы продолжать, но некоторым родителям это не нравится. Они жалуются сторожу.
— Почему? — спросила я, но ты сделал неопределенный жест.
— Из-за моих маленьких привычек. Одна мамаша видела, как я нюхал клей. Ну или что-то в этом духе. Теперь мне больше нельзя ухаживать за пони, мне запретили.
Минуту я смотрела, как ты ешь, потом глубоко вдохнула и постаралась сказать твердым голосом:
— С сегодняшнего дня я буду заботиться о тебе. Ты будешь есть каждый день. И я больше не хочу, чтобы ты делал глупости, ты слышишь?
Ты поднял на меня глаза и смотрел молча, с набитым ртом, и в твоих глазах читался вопрос: заботиться о тебе, но как? В этот момент я не знала, что тебе ответить, — что можно сделать с лисицей, привыкшей жить в лесу, с человеком, которому больше нечего делать среди людей? Потом ты отвел глаза и сказал совсем тихо:
— Я больше не вернусь в семью. Никогда. Я лучше умру.
Говоря это, ты неосознанно потирал синеватые и вздувшиеся следы на своих запястьях. Я подумала о том месте, куда я отправилась однажды, но так и не осмелилась постучать в твою дверь, о людях, бродивших по коридору, о кипарисах, окружавших серый корпус, о печенье, оставленном незнакомцу, который узнал меня и сжал в своих объятьях, плача от одиночества. Мне захотелось приблизиться к тебе и тоже обнять тебя, но я не осмелилась, я только протянула руку и коснулась твоего рукава.
— Ты не вернешься туда, — прошептала я. — Я тебе обещаю.
Тогда ты кивнул и продолжил есть с той же жадностью, что и вчера, выплевывая кусочки фольги и целлофана, которые случайно откусывал. Поев, ты направился к пруду, зачерпнул в ладони воды и попил. Вытерев рот, ты огляделся вокруг. Две фигуры шли по аллее, это наверняка были просто гуляющие, но ты неожиданно заволновался. Подхватив пакет, ты сделал мне знак идти за тобой.
— Куда мы идем? — спросила я.
— Лучше смыться отсюда, — ответил ты.
Ты уже отошел. Я шла за тобой, изо всех сил пытаясь не отставать, и наконец ухватила тебя за рукав кофты.
— Чего ты боишься? Сторожа? Тех людей из семьи?
Ты высвободился, но твой жест был лишен резкости, на мгновение ты даже задержал мою руку в своей.
— Боюсь? Никого я не боюсь, — ответил ты, но было видно, что это неправда.
Твое лицо смягчилось, ты засомневался, но наконец сказал:
— Есть одна женщина, которая меня ищет. Она кто-то вроде социального работника. Я ее очень люблю, вы знаете, она всегда была очень добра ко мне, но она хочет вернуть меня обратно.
Ты пожал плечами.
— Она не знает, где я, поэтому пишет мне письма. Она оставляет их повсюду: на скамейках, на решетке парка, под деревьями. Иногда я нахожу их, а иногда, наверное, нет.
В задумчивости ты погрыз ногти, потом сказал:
— А знаете что? Я хочу показать вам свою хижину. Но поклянитесь, что вы никому не расскажете. Никому.
Ты серьезно посмотрел на меня, и в твоем взгляде все еще читалось недоверие, потом повторил:
— Нужно поклясться.
— Я клянусь, — произнесла я.
Ты ответил:
— Этого мало. Плюньте на землю.
Тогда я плюнула на землю — меня не покидало ощущение, что мне снова десять лет, и я не знала, плакать от этого или смеяться. Ты кивнул и, казалось, остался доволен. Указав на опушку леса, ты спросил:
— Вы знаете, как туда войти?
Я посмотрела на эту на вид непроходимую стену из листвы и стволов, раньше это было моим владением, теперь я дрожала при одном взгляде на нее. Я покачала головой, и ты улыбнулся.
— Ну уж нет, — продолжил ты с гордостью. — Никто не знает. Сторож иногда притаскивается сюда, так уж ему хочется выставить меня отсюда, но он не знает дороги дальше. Даже мальчишки не заходят сюда. Но я — я тут все знаю.
— Сколько времени ты уже здесь?
— Я и время, ну-у, — протянул ты. — Недели, месяцы. А может и целую вечность.
Ты завязал узлом ручки сумки и повернулся.
— Идите за мной, — неожиданно уверенно сказал ты и углубился в чащу.
Неохотно я направилась следом. С одной стороны раскинулся парк со свежескошенными лужайками и деревцами, привязанными к подпоркам, чуть дальше — город, мой дом и окно, на котором танцевали розовые шары; с другой — вход в неизвестность, так пугавший меня теперь, так пугавший меня всегда. Это была огромная дверь из листвы и деревьев, внешне она казалась неприкосновенной, ее закрывали густые заросли с острыми колючками, и у меня снова появилась надежда, что на самом деле никакой дороги не существовало или ты так давно не ходил здесь, что заросли успели сомкнуться.
Но ты неожиданно остановился, не задумываясь, словно совершенно точно знал, где находишься, и стал меня ждать. Догнав тебя, я увидела незаметное отверстие, что-то вроде норы на уровне земли, достаточно большое, чтобы ребенок мог вползти туда на четвереньках. Ты наклонился, осторожно распутал ветки, маскировавшие вход, и раздвинул листву. Потом наклонился и исчез внутри.
Я осталась одна на лесной опушке. С моей стороны еще светило солнце, было пока еще не слишком поздно, чтобы возвращаться обратно, — и тут я услышала твой шепот:
— Теперь твоя очередь.
Я в последний раз осмотрелась вокруг. Не знаю, боялась ли я, что меня заметит кто-то из гуляющих, или, наоборот, надеялась, что кто-нибудь внезапно появится и помешает мне пойти дальше. Наконец я встала на четвереньки и проскользнула внутрь прохода — во внутренности леса.
Там царил зеленый полумрак. Запах мха, стоячей воды, разрытой земли вызывал головокружение. Сидя на корточках у моих ног, ты снова переплел ветви, скрепил их листьями рафии,[5] ветвями ивы, травой, выкладывая из них причудливые мотивы, словно колдовство этих рисунков было так же важно для тебя, как простая маскировка из листьев. Потом ты поднялся и сделал мне знак идти следом.
Мои глаза привыкли к полутьме, и я увидела узкую тропинку, убегавшую между деревьев, едва заметную, протоптанную лесными жителями. Ты шел по ней, время от времени оглядываясь, чтобы убедиться, что я иду за тобой. Я осматривалась вокруг, пытаясь найти на этих деревьях рисунки, которые мы вырезали когда-то, под ними я искала наши потерянные игрушки и носовые платки, мою крестильную цепочку и бесчисленное множество потерянных босоножек и носков. Потом стволы стали редеть, и вдруг моему взгляду открылась твоя хижина — это была старая строительная бытовка из железа, выкрашенная в зеленый цвет. Но как она могла попасть сюда? Осталась ли она еще со времен строительства старого города и кто-то — охотник или браконьер — притащил ее сюда, но как это было возможно — через такой подлесок?
Ты поднялся на ступеньку, открыл дверь и ждал меня с выражением гордости на лице. Приблизившись, я заметила, что бытовка была уже ржавой, местами помятой, кто-то уже латал ее бока железом, досками и брезентом. У нее было два маленьких окна, а на крыше узкая труба с маленьким колпаком, какой изображают обычно дети на своих рисунках.
Я поднялась на ступеньку вслед за тобой. Обстановку домика составляли крошечная жаровня, раскладной стул, матрас, накрытый покрывалом и лежащий на ящиках, которые служили тебе кроватью, вокруг стояли еще перевернутые ящики, на которых лежали какие-то вещи. На гвозде висела керосиновая лампа.
Ты показал мне на стул, и я села. Сам ты сел на кровать, поджав ноги, и мы долго сидели молча. Через два маленьких окошка была видна лесная зелень, домик стоял в хорошем месте, словно кораблик в центре океана. Я на мгновение закрыла глаза. Молчание уже казалось бесконечным. Мне вдруг представилось, что мы с тобой уехали — снялись с якоря, и ничто больше не обязывало нас возвращаться обратно. Открыв глаза, я заметила, что цвет твоего лица стал серым, ты тяжело дышал; слабо улыбнувшись, ты лег на матрас, поднеся руку ко лбу, запястьем наружу, где под тонкой кожей бились вены. Через маленькое окошко в крыше ты смотрел на небо.
— Там, снаружи, есть огород, я тебе сейчас покажу, — тихо сказал ты. — Я посадил картошку, морковку, салат и кое-что еще, улитки и зайцы тоже все это любят, но я думаю, что когда-нибудь я выращу столько, что смогу это есть. У меня еще была курица, но она все время удирала от меня. Однажды я привязал ее бечевкой, но нашел потом только бечевку и лапку, и это было так странно — эта желтая скрючившаяся лапка, как будто она все еще продолжала сидеть на своей ветке, и перья, много перьев вокруг, — наверняка сюда забрела бродячая собака или лисица.
— Нужно было построить курятник, — прошептала я. Я тоже шептала, как будто было невозможно говорить вслух.
— Если хочешь, я найду тебе решетку, доски, а в лесу полно веток, из которых можно сделать насесты.
Но тихий голос внутри меня шептал: «Хватит ли у нас времени, хватит ли времени?»
— Конечно, — кивнул ты, — хорошо было бы иметь яйца на завтрак. Но кур я есть бы не стал.
— Да, ты бы не стал их есть, — эхом повторила я, потом добавила: — Ты мог бы посадить землянику и смородину.
Только произнеся это, я почувствовала, что снова попала в ловушку; я знала, ох как я хорошо знала, как не права я была обещать и рассказывать, не значило ли это следовать по пути рассказчика историй, которым был ты сам, это было как если бы мы держались за руки и неустанно кружились, как дети, отклоняясь назад все больше и рискуя потерять точку опоры, если хотя бы один палец наших четырех рук ослабеет и падение станет неизбежным. Но я не могла справиться сама с собой. У меня было ощущение, что я наконец смогла лечь после долгих лет стояния против своей воли, изможденная, ослабевшая, или, наоборот, я наконец могла встать?
— Иногда я говорю себе, что никогда не хотел бы уходить отсюда, — прошептал ты после долгого молчания. — Я имею в виду из леса. Я представлял себе, как деревья и заросли разрастутся так, что когда-нибудь вытеснят город. И тогда лес оторвется от парка, как остров, и уплывет в неизвестном направлении, и будет плыть долго-долго, и не надо будет волноваться ни о чем. А если залезть на верхушку дерева, то можно будет увидеть одну только воду, воду и только вдалеке землю с пляжами, маленькими домиками и парящими над ней чайками, но никогда больше не возвращаться туда.
Были ли это твои мечты, которые пришли ко мне на мгновение раньше, подумала я, и кружились вокруг моей головы, как крошечные мотыльки, попадая мне в глаза и уши? Я начала смеяться. Ты посмотрел на меня и тоже засмеялся. Твое лицо было уже не таким бледным, ты опустил руку, которой держался за лоб, и я взяла ее в свою. Мне неожиданно захотелось узнать, что ты видишь в маленьком окошке в потолке, и я сказала:
— Подвинься, я хочу лечь рядом с тобой.
Ты прижался к стенке, и я вытянулась рядом с тобой, положив забрызганные грязью ноги на покрывало. Над головой была крыша из листвы и где-то высоко голубое небо — или это уже было море, где был верх, а где низ? Повернувшись, я увидела, что ты закрыл глаза.
— Знаешь, почему я убежал из дома? — тихо сказал ты. — Они хотели положить меня в больницу. Они говорили, что мне нужен уход, что мне будет все хуже и хуже без лекарств. Но по их глазам я видел, что мне все равно станет хуже, а я только и знал, что эти больничные палаты, эти приемные семьи, эти дома, нет, я хочу жить один, все время один, а это все я больше не хочу.
Я почувствовала, как мои глаза наполняются слезами. Я повернулась и впервые дотронулась до тебя, дотронулась по-настоящему, прижав тебя к себе изо всех сил. Я чувствовала твое дыхание на своей шее, прерывистое, частое, чувствовала твои начинающиеся рыдания. Ты не обхватил меня руками, может быть, ты никогда никого не обнимал, а только изо всех сил ухватился за мой свитер, и твои нестриженые ногти впились мне в кожу, но я не ощущала боли, мне хотелось больше никогда не шевелиться. И, если бы наш корабль пошел ко дну в этот момент, даже самые разбушевавшиеся волны, самые жестокие ветры не смогли бы нас разлучить.
— Не бойся, они говорили это, еще когда ты был маленьким, — прошептала я тебе на ухо, — когда тебе было семь лет, мне сказали, что однажды я потеряю тебя, но я не хотела им верить, и посмотри, сейчас ты здесь, ты все еще здесь, ты вырос, ты стал почти мужчиной, посмотри, какой ты красивый, однажды мы женим тебя на красивой девушке, она будет печь тебе пироги с земляникой из твоего огорода, а потом у вас будут дети, и они будут бегать повсюду, как маленькие крольчата, их будет пять или десять, и ты не будешь знать, что с ними делать, так их будет много.
Я чувствовала, как ты тихо вздрагивал, прижавшись ко мне, и не знала, плачешь ты или смеешься.
— Теперь я буду заботиться о тебе, — продолжала я. — Никто не пойдет за тебя, если увидит тебя таким — грязным и серым, косматым, как Ослиная шкура.[6]
Я отмою и откормлю тебя, эти впалые щечки округлятся, вот увидишь.
Ты покачал головой, разжал свои объятья, твои ногти постепенно отпускали мою кожу.
— Я еще не могу жениться, — улыбаясь, сказал ты. Мне еще даже нет и семнадцати.
О чем же я думала, я и не представляла даже. Я сняла твою шапочку и пригладила тебе волосы, они были спутаны, как китайские иероглифы.
— Хорошо, — весело сказала я, — мы немного подождем. Но не слишком долго. Я отдам твою руку первой же блондинке.
Ты снова улыбнулся и повернулся ко мне, подложив руки под щеку; неожиданно выражение твоего лица стало серьезным и встревоженным — я почувствовала, как что-то сжалось у меня внутри, и ты неуверенно произнес:
— Расскажи мне о прошлом. О том, когда мы были вместе, как мы играли все время, как ты говорила. Я ничего не помню, но если ты мне расскажешь…
Ты пожал плечами и со слабым, фальшиво звучащим смешком добавил:
— Я похож на старуху, да? Совсем ненормальную, которой надо, чтоб ей все время твердили одно и то же, потому что она совсем ничего не помнит. Но ты-то ведь помнишь, правда?
Я отвела глаза. По правде, я больше не хотела говорить о прошлом. Не было ли достаточным того, что мы нашли друг друга, а все остальное — разве было оно важно теперь? И я только осторожно сказала, что все было не только сладким, были не только игры и мечты, была еще и соль, пуд соли, мы были счастливы, но и измучены, и нужно ли теперь вспоминать об этом? И снова у меня в ушах зашептали тихие голоса, словно ветер, дующий в противоположных направлениях. Это я была безумной старухой, подумалось мне с отчаянием, я чувствовала страх, но страх чего, не могла понять. Я была как эта курица, привязанная бечевкой, от которой остались только лапка и несколько перьев.
Теперь ты смотрел на меня с упреком, но не только с упреком, но и с недоверием. И снова это выражение неожиданно изменило твои черты. — выражение предстоящей бури, подступающего гнева; без сомнения, именно оно привело тебя к такой жизни.
— Хорошо, я расскажу тебе, — сказала я, чтобы успокоить тебя.
Обратившись к своей памяти, я нашла то, что мне казалось самым безопасным и не несло болезненных воспоминаний: красную садовую калитку, герань в металлических горшках на окне, нашу маленькую комнату, где нам разрешали рисовать на стенах и мы покрыли обои огромными деревьями, целым лесом, в котором жили крошечные человечки. Родители часто спрашивали нас, были ли это настоящие люди или лесные существа, но мы никогда не отвечали, а только смеялись в кулачки с заговорщицким видом. Еще мы рисовали лошадей, целую вереницу лошадей всех мастей, которые бежали через всю комнату — от пола до потолка, от двери до окна.
Ты закрыл глаза, и я даже не знала, слушаешь ты меня или спишь. Но когда я начала рассказывать о твоей собаке — ловце плохих снов, ты улыбнулся и тихо сказал:
— Знаешь что? Курицу, ту курицу, которая умерла, я назвал Карамель, потому что она была желтой, как та собака, хотя я знаю, что это совсем не куриное имя. Она была в моей первой приемной семье, эта собака, а когда курица умерла, я плакал.
Тогда голос в моей голове снова начал неясно шептать: мы поем ту же песню, мы поем ту же песню, — но я заткнула уши, чтобы больше не слышать его.
Я рассказывала тебе о маме, о том времени, когда она еще была молодой, о том, как она причесывала нас обоих на один манер, заплетая косички или хвостики лентами одинакового цвета, как она напевала и танцевала, показывая движения, которые выучила в юности, или как однажды она положила тебя мне на руки со словами: «Это твой маленький брат, тебе нужно заботиться о нем». О том, как наш отец, толкнув калитку, приводил в сад настоящую лошадь. Он работал в конюшне недалеко от нашего дома, рассказывала я, но нам не разрешали ходить туда, и иногда он приводил нам лошадь, и мы могли посидеть на ней. Он смотрел, как мы прижимаемся к ее шее, крича от восторга и вцепившись в гриву, — иногда потом приходилось даже отрезать целые пряди, обвившиеся вокруг наших пальцев, так сильно мы держались за нее в страхе и упоении. Каким счастливым он казался тогда, но это счастье всегда было омрачено каким-то смутным, едва различимым ощущением. Он часто носил свою потертую рубашку дровосека, тонкую, как папиросная бумага… И вдруг я неожиданно начала плакать, не знаю почему — мне казалось, что из-за отца, но при этом я не могла перестать думать о курице, одинокой в ночном лесу, привязанной за лапку этой тонкой бечевкой, о курице по имени Карамель. Я смотрела на тебя сквозь слезы, пытаясь понять, помнишь ли ты, но ты только пристально смотрел на меня с выражением беспокойства и растерянности на лице. Поколебавшись, ты снова прижался ко мне. Я снова почувствовала твое дыхание на своей шее, и, это, наверное, была только иллюзия, этот запах кислого молока и перебродивших фруктов — этот волнующий запах совсем маленьких детей.
В конце концов, слава богу, что ты забыл все это, подумала я, судьба миловала тебя — что могло быть хуже, чем то время, которое стерлось из моей памяти и то, которое навсегда осталось запечатленным в ней. Я перевела дыхание, чтобы перестать плакать, вытерла слезы и постаралась улыбнуться. Я снова начала играть с твоими волосами, пропуская узелки между пальцев, как странные четки для странной молитвы. Я думала о том, что я убью в своих воспоминаниях, о чем тебе не нужно знать, прежде чем передам их тебе, как старые театральные декорации, источенные червями. Ночами, когда ты будешь спать, когда все будут спать, я тайком перепишу прошлое — я забью гвозди, я заделаю дыры, я починю недостающие ступеньки, я покрашу все в свежие цвета, и однажды ты сможешь жить в этом новом доме, просто многие двери в нем будут заперты, но каждую ночь я буду продолжать свою тайную работу, ведь он будет большим, этот дом, но я знаю, что когда-нибудь я починю его весь.
Когда я снова подняла глаза к окошку, то увидела, что небо потемнело, было уже поздно — время пролетело очень быстро. Ты зажег керосиновую лампу, чтобы проводить меня до решетки парка. Проходя мимо своего огорода, ты встал на колени, чтобы посветить и показать мне его. Лампа осветила хрупкие ростки бледной, почти белой в искусственном свете зелени. Улитка карабкалась по одному из листьев, но ты снял ее и раздавил пальцами ее панцирь, прежде чем выбросить куда-то прочь. Парк был безлюден, еще не совсем стемнело, и ты оставил свою лампу у входа в нору, поменьше прикрутив фитиль, — пламя мерцало не сильнее светлячка. Мы расстались у ворот. Мы держались за руки, и, когда им пришло время разъединиться, наши пальцы сначала задержались вместе, а потом неохотно отпустили друг друга, сделав последний жест, прежде чем я перешла улицу, а ты исчез в лесу.
19
Подойдя к дому, я заметила, что все окна нашей квартиры освещены, и испугалась, что что-то случилось. Я взбежала по лестнице так быстро, как только могла, и, когда уже вставила ключ в замочную скважину, дверь распахнулась, вырвав связку ключей из моих рук. Передо мной в своей униформе стоял Адем, и мне смутно подумалось: что он делает здесь в такой час, когда он должен быть на работе? Он был страшно зол, но гнев на его лице уже смешивался с чувством облегчения, искажая его черты, как их иногда искажало желание, вызывая слегка болезненное и едва уловимое напряжение. Он притянул меня к себе, одновременно встряхивая и сжимая в объятьях.
— Где ты была, — спросил он, — ну где тебя носило?
Из-за его плеча мне была видна гостиная, Кармин, сидящий на диване, и сонный, свернувшийся рядом с ним клубочком Мелих, сосущий палец. Услышав шум у дверей, он проснулся, сразу вскочил, бросился ко мне и обхватил мои ноги руками, как он делал, когда был совсем маленьким и пытался помешать мне куда-нибудь уйти. Он был уже в пижаме — своей пижаме в бело-зеленую полоску, пижаме каторжника, шутила я иногда.
— Мама, мы думали, что ты ушла навсегда, — пожаловался он, — мы решили, что ты никогда больше не вернешься!
Я погладила его по волосам, после твоих они казались мне тонкими и мягкими, как пух, ни одного узелка в прядях — его история еще не была написана.
— Да нет же, — сказала я, стараясь улыбаться, — я просто вышла погулять. На улице тепло, а мне стало лучше, ты же знаешь, я так долго лежала, что…
— Но где ты была? — повторил Адем.
Он внимательно разглядывал меня, и я сама вдруг увидела, что на моей кофте спустились петли, руки поцарапаны, а обувь в грязи. Он протянул руку и снял листочки и маленькие веточки, запутавшиеся у меня в волосах.
— В парке, — прошептала я. — Я не заметила, как пролетело время.
Потом я спросила совсем тихо:
— Почему Кармин здесь?
— Мелих спустился посмотреть, не у него ли ты. Он не нашел тебя и начал плакать, и Кармин поднялся, чтобы занять его чем-нибудь. Они рисовали вместе. И еще, — продолжал он, переведя дыхание, — он сидел с ним, пока я обходил квартал, чтобы найти тебя.
— Но это же смешно, я же не…
— Я потеряю работу, если ты будешь продолжать исчезать, не говоря ни слова, не оставив записки, даже не поинтересовавшись, где Мелих и не нужна ли ты ему, — резко ответил он, и у меня появилось чувство, будто он ударил меня.
Кармин встал и подошел к нам, держась рукой за стену. В руках он держал свой альбом для набросков и карандаши. Улыбаясь, он произнес:
— Я нарисовал Мелиху две или три картинки. У нас случилось забавное происшествие, он вам расскажет…
— Спасибо, Кармин, — прошептала я.
Он кивнул головой, уверенной рукой нашел дверную ручку и переступил через порог.
Мелих расцепил руки, отпустив меня, и побежал в гостиную, ведя меня за руку. На диване были разбросаны листки, он схватил один из них и протянул мне.
— Посмотри, — сказал он. — Кармин хотел нарисовать Миним, но волновался и ошибся цветом. Я сказал, что Миним белая, но ты видишь? Он нарисовал ее зеленой, как в песенке.
Я взяла рисунок в руки: это действительно была Миним — ее лапки, ее длинный, тонкий хвост, ее острая мордочка, но она была зеленой, как трава на газоне, а ее брови, глазки и коготки были ярко-зеленого цвета.
— Как в песенке, — повторил Мелих. — Кармин не знал слов, но я его научил. Здорово, правда, мам? Я поставлю картинку возле клетки, чтобы Миним не было скучно.
Я улыбнулась и взъерошила ему волосы. Обернувшись, я увидела Адема, стоящего на пороге кухни, и позади него в дверном проеме накрытый стол, кастрюлю на плите. Он избегал моего взгляда и пытался смотреть на сына.
— Мы еще можем поужинать вместе, если поторопимся. Я поставил разогреваться макароны.
Мелих издал радостный крик и побежал на кухню. Он уселся, положил салфетку на колени, Адем тоже сел на свое обычное место и приподнял крышку кастрюли. Я прошла вслед за ними медленным шагом, но не вошла в кухню, а остановилась на пороге и так и стояла в своей рваной, покрытой лесным мусором кофте. Сейчас или никогда, думала я, сейчас или никогда, и сердце оглушительно стучало в груди. Я стояла неподвижно до тех пор, пока они оба удивленно не повернулись ко мне. Наконец, глубоко вдохнув, я прошептала:
— Мне нужно вам что-то сказать.
Мой голос был гораздо более серьезным, чем я сама того хотела, а может, он был настолько чужим и далеким, что они оба замерли. Лицо Мелиха сморщилось, стало похожим на помятое яблоко — это выражение было слишком старым для его возраста. Адем смотрел на меня так, словно хотел, чтобы я замолчала, бессознательными медленными движениями он начал накрывать на стол, окруженный паром, он накладывал макароны в тарелку своему сыну, как будто это обыденное и привычное действие могло помешать вторжению новых странностей в нашу жизнь. Смотря на них обоих, одновременно таких близких и далеких под белым светом кухонного плафона, я одним духом произнесла:
— На прошлой неделе я нашла своего брата. Да, у меня есть брат, его зовут Ноэль, то есть Нело. Я должна была рассказать вам об этом, но это слишком долгая история, и я не могла — я не видела его много лет, но теперь я нашла его, и я… я больше не хочу его потерять. Вот что я хотела вам сказать.
Оцепеневшие, они смотрели на меня. Я добавила со вздохом:
— Пожалуйста, пожалуйста, я хочу, чтобы вы увидели его.
Я замолчала, они пристально смотрели на меня все такие же ошеломленные, потом Мелих спросил совсем тихо со страхом в голосе:
— Он будет жить здесь?
Прежде чем я успела ответить, Адем протянул свободную руку, ту, что не держала вилку, положил ее на голову сыну и сказал успокаивающим тоном:
— Конечно, нет, Мелих.
— Еще неизвестно, — вставила я и возмущенно посмотрела на Адема, — еще слишком рано для того, чтобы что-то решать. Но я хочу вас с ним познакомить. Это милый мальчик. И он, он, он не такой, как все, — с трудом добавила я.
Машинально Мелих опустил пальцы в тарелку, но ни мне, ни его отцу не пришла в тот момент мысль ругать его за это, этот жест был таким же бессознательным, как до этого движения Адема. Потом он поднес горсть макарон к губам, запихнул их в рот, но забыл прожевать.
— Но где он? — спросил Адем, внимательно глядя на меня. — Где он живет?
Я растерялась. Мне захотелось солгать, сказать, что он живет в отеле или меблированных комнатах, я боялась, что известие о том, что он бродяга, живущий в лесу, пьющий воду из пруда и собирающий окурки, испугает их, но подумала, что они все равно узнают это от кого-нибудь, кроме меня.
— Он живет в парке, — прошептала я. — В маленьком домике, почти игрушечном. Он тебе понравится, Мелих, — добавила я с улыбкой. Повернувшись к Адему, я сказала: — Он просто переживает тяжелые времена, ему пришлось туго по жизни.
Когда я рассказывала о парке, Мелих смотрел мне в глаза, и я знала, что он понял, он вспомнил тот день, когда я схватила его и слишком сильно сжала в своих руках, он вспомнил фигуру, сидящую на берегу пруда, — грязного, оборванного подростка — именно о нем сейчас шла речь.
— Я не хочу, чтобы у меня был дядя, — дрожащим голосом сказал он.
— А почему ты не встретила его раньше? — спросил Адем слишком спокойно.
Я опустила глаза. Мне хотелось сесть за стол рядом с ними, но теперь это казалось невозможным — и стало невозможным навсегда — мы, сидящие вместе уютными вечерами.
— Он долго лежал в больнице. А потом жил в приемной семье. Ая жила с вами… Так было лучше… Он немного болен, я говорила вам…
Я замолчала, и тут же раздался голос Мелиха еще больше дрожащий, резкий, пронзительный:
— Я не хочу дядю, не хочу дядю, не хочу! — кричал он, и я смотрела на него, пораженная этим голосом, головокружительной частотой этой повторяемой фразы, все это было мне таким знакомым, как детская считалка. В этот момент я увидела изменившееся, взволнованное лицо Адема. Он вскочил, резко, несмотря на свою полноту, обогнул стол, подхватил легкого Мелиха на руки, но ребенок отбивался и, повернув ко мне искаженное яростью лицо, кричал все тем же голосом:
— Это ты больная, ты больная, ты больная!
Отец уже уносил его из кухни, а он все продолжал кричать, и Адем, проходя мимо, бросил на меня взгляд, полный боли, и эта боль была предназначена именно мне. Я отстранилась, чтобы пропустить их, и только протянула руку, чтобы коснуться лица сына, но они уже были далеко. Я слышала только его плач, его душераздирающие рыдания, потом дверь комнаты закрылась и приглушила их.
Скоро стал слышен голос Адема, долгий, мирный и размеренный шепот. Я прислонилась к дверному косяку и слушала этот голос, и, хотя он был предназначен не мне, я тоже находила в нем утешение. Я не знала, что он говорил Мелиху, я боялась подойти и приложить ухо к двери, чтобы слышать лучше. Мне хотелось думать, что он, как всегда, рассказывает ему о своей деревне, затерянной в горах, о тутовых деревьях, о малышах, играющих в пересохшем ручье, что через эти воспоминания он пытается донести до него что-то, что успокоит его, что позволит ему смотреть на вещи с другой стороны, — на дядю, свалившегося с неба, которого он воспринял как угрозу. У Мелиха не было другой семьи, кроме семьи отца, двоюродных братьев, которых он никогда не видел, бегавших в пыли босиком, как до них бегали старшие братья, у него были только письма, которые Адем часто читал и перечитывал, редкие марки от которых он хранил.
Наконец стало тихо. Через некоторое время дверь открылась и совсем тихо закрылась. Я отошла и села на место Мелиха. Вокруг его тарелки были рассыпаны макароны, которые он выплюнул, начав кричать, я съела одну, потом еще одну, потом еще, в ожидании, что Адем придет ко мне. Макароны были холодными и переваренными, а мне хотелось плакать.
Адем вошел в кухню, сел напротив меня и минуту смотрел, как я ем макароны, разбросанные по столу. Потом он подвинул свой стул ко мне, и я поняла, что он решил помириться, я всегда испытывала бесконечную благодарность за то, что он всегда первым шел к примирению.
— Съешь еще что-нибудь, — сказал он устало, — ты худая, как щепка, кожа да кости.
— Он уснул? — в ответ прошептала я.
Он кивнул головой. Я опустила глаза, собирая остатки еды со стола и сметая их в ладонь, прежде чем положить в тарелку.
— Я думаю, ему нужно время. Чтобы свыкнуться с этой мыслью. А ты, Адем, — продолжала я, не смотря ему в лицо, — ты очень сердишься на меня, что я не сказала тебе раньше?
Он ответил не сразу. Взяв мою руку в свою, он тихонько играл с моим кольцом, оно свободно крутилось на пальце, я действительно сильно похудела, как будто медленно покидала этот мир.
— Лена, послушай меня, — сказал он тихо, и я заметила, что он пытается подобрать слова, нащупывает что-то, у меня было ощущение, словно, перебирая груду сокровищ и мусора, он ищет нужные слова, но зачем он делает это, смутно подумалось мне, к чему?
— Лена, — продолжал он, сжимая мою руку. — Я понимаю, что ты хочешь иметь друга. Ты слишком часто остаешься одна.
Он смотрел на меня, и я не понимала, что он пытается мне сказать.
— Ты просто можешь мне сказать, что это твой друг, — тихо продолжил он.
Я покачала головой и высвободила руку.
— Я не понимаю, Адем.
Он помолчал, машинально крутя между пальцами пуговицу своей куртки, потом неловко сказал:
— Мы поможем ему, если тебе это будет приятно. Наверняка он хороший мальчик, как ты и говоришь. Он может работать в отеле. Там всегда не хватает рук для уборки.
У меня вырвался безрадостный смешок — я представила тебя, одетого в синюю форму, моющего окна, подметающего холл, нет, не это было написано у тебя на роду, подумала я. Я видела, что обидела Адема, но не стала объяснять, почему мне смешно. Я встала и начала убирать со стола. Повернувшись к нему спиной и ставя тарелки в раковину, я произнесла:
— Я просто хочу, чтобы ты позволил мне познакомить его с вами. С тобой и Мелихом.
Он очень долго не отвечал. Я ждала, опустив руки под струйкой воды и задержав дыхание, потом повернулась к нему. Он не смотрел на меня, его взгляд был устремлен в окно: уже наступила ночь, небо было пасмурным без единой звезды, и только несколько окон светилось в соседнем доме. Не шевелясь, он наконец ответил:
— Если хочешь. Только подождем несколько дней, ладно? Я хочу сначала попробовать сказать об этом Мелиху.
Я вытерла руки о кофту и подошла, чтобы обнять его. Он привлек меня к себе и прижался лицом к моей груди. Мне хотелось сказать, что теперь все будет хорошо, у Мелиха будет дядя, с которым он будет играть в жмурки — ни один из них еще не вырос из этого; мне хотелось сказать, что теперь я наконец буду с ними, потому что в мыслях я всегда была с тобой, но что-то мешало мне сказать все это, какое-то мрачное предчувствие огромной тяжестью давило мне на грудь. Когда Адем поднял голову, мы молча посмотрели друг на друга, словно оба понимали это, словно вместе узнали какую-то ужасную новость, не осмеливаясь произнести ее вслух.
— Я пойду пожелать ему спокойной ночи, — вздохнула я.
В маленькой комнате Адем оставил гореть ночник. Я села на край кровати. Веки Мелиха были полуприкрыты, и глаза медленно двигались от одного уголка к другому, он уже крепко спал. Я подтянула ему одеяло к подбородку, разгладила волосы на лбу. Он медленно несколько раз помотал головой из стороны в сторону, потом совсем тихо простонал:
— Я хочу к бабушке.
Я подумала о матери Адема — пожилой женщине в черном, чей портрет в рамке висел у нас в гостиной, конечно же, Адем рассказывал ему о бабуле. Наклонившись, я поцеловала его в лоб.
— Она очень далеко, твоя бабушка, — прошептала я. — Но она думает о тебе. Спи.
Он еще раз помотал головой, его веки приоткрылись, казалось, он на мгновение проснулся, потом вздохнул:
— Нет, я хочу к другой бабушке.
Темное крыло снова накрыло меня. Я опять подумала, что все это не продлится долго — я нашла и надеюсь удержать тебя, но мрачные символы множились, проявлялись, оживали, тянули к нам свои руки и уже говорили устами моего сына, а я не знала, сколько пройдет времени, прежде чем они заговорят моими собственными.
Наш лес все еще был королевством, но постепенно уже превращался в место, вызывавшее во мне ужас и вечный страх потерять тебя. Теперь ты больше не сидел у меня на плечах, не держал за руку, здесь ты был у себя дома, а я была всего лишь гостьей — я видела это. Ты напрасно старался быть меньше меня, ты и так без усилий обгонял меня, свет и тень становились в этом твоими союзниками, вот ты шел передо мной, напевая, ведя палкой по стволам деревьев, но уже через мгновение ты исчезал. Я не знала, где тебя искать, во время игр ты часто не оставлял для меня места в своих историях, и мне приходилось неустанно бродить между деревьев, проползать на четвереньках через колючки, обшаривая взглядом листву, подстерегая то зайца, то заколдованный камень, то короля. Я знала, что ты где-то рядом — малейшие шорохи иногда выдавали тебя, но у тебя был дар оставаться незамеченным. Собака, притаившись у твоих ног, сидела бесшумно, и только ее глаза светились в полумраке.
Я долго искала тебя, поднимая носком туфли низкие ветви рябины, под которыми ты любил прятаться, палкой раздирала своды папоротника. Я помню, что иногда искала тебя целыми днями, боясь, что дверцы в твою историю захлопнутся внутри тебя и уже никогда не выпустят, даже если бы ты захотел вернуться. Много раз, когда спускалась ночь, мне приходилось идти за родителями, я возвращалась домой в слезах, боясь, что меня накажут за то, что я не уследила за тобой, но другого выбора у меня не было. Папа шел со мной, держа фонарь, он обшаривал темноту и громко звал тебя, или это была мама, она расспрашивала меня, вытирая мое лицо платком, потом исчезала и спустя минуту возвращалась, улыбаясь и ведя тебя за руку. Именно к ней я побежала в тот раз, когда ты упал с дерева, и в тот, когда ты чуть не утонул.
В истории, которую ты придумал в тот день, ты был птицей. Ты долго бегал по полю, махал руками, словно это были крылья, щебетал, и действительно твои глаза в тот момент напоминали птичьи — круглые, черные и неподвижные. В лесу мы нашли маленькую поляну, похожую на колодец, — в колонне света кружились частицы пыльцы. Там было старое узловатое дерево, и я сделала тебе короткую лесенку, чтобы ты мог забраться на нижнюю ветку. Ты забрался на него верхом, а я села рядом на траву. Было жарко, солнце и лесные запахи были одуряющими, и я на минуту закрыла глаза. Должно быть, я уснула, потому что проснулась неожиданно от резкого птичьего крика. Тебя не было на ветке, тебя не было и на полянке, при том что ты не смог бы спуститься сам. Возле дерева лаяла собака, задрав кверху морду. Я подняла голову, оглядывая ствол до самой верхушки, и заметила там черную птицу, неловко и упрямо кружащую в лучах света. Я почувствовала, что сердце остановилось у меня в груди. На этот раз все, неясно промелькнуло у меня в голове, мы никогда не вернемся назад, мы никогда не вернемся.
Птица издавала настойчивые и упрямые крики, неловко била крыльями, и я в смятении протянула руку, чтобы ты смог сесть на нее, но, казалось, ты не видел меня, продолжая кружить вокруг-старого дерева. Тут я услышала звонкий отдаленный смех, еще раз внимательно осмотрев листву, я заметила крохотный силуэт среди веток. Ты воспользовался моим сном, чтобы залезть на самую верхушку дерева, тебя было едва видно, так хорошо ты спрятался в листве. Я тотчас опустила руку, опасаясь, что ты заметишь, насколько я приняла всерьез твою шутку, и велела тебе спускаться. Птица продолжала кружиться вокруг тебя, должно быть, ты потревожил ее гнездо, и нападала, пыталась прогнать тебя, маша крыльями и целясь клювом. Я снова крикнула, чтобы ты спускался. «Или ты хочешь, чтобы я сняла тебя?» — спрашивала я, но уже знала, что не смогу этого сделать. Ты был так высоко, что я едва видела тебя, даже задрав голову, но, когда ты ответил, я услышала тебя очень ясно, словно ты сидел у меня на руках. Нет, говорил ты, я птица, я умею летать!
Я не успела открыть рот, как птица полетела прямо на тебя, и ты бросился в пустоту, как акробат, который прыгает в руки другого, который ловит его, протянув руки, но одним взмахом крыла птица улетела, и ты провалился в пустоту. Я услышала ужасный крик и смутно подумала, что мама могла следить за нами, может быть, она тайком шла позади каждую нашу прогулку, и сейчас она могла видеть, как ее ненормальный ребенок вот-вот разобьется о землю. Потом я поняла, что это был мой крик — крик ужаса и отчаяния, но даже после этого я не могла перестать, я продолжала кричать и после того, как ты упал где-то за поляной в кусты папоротника. Черная птица исчезла.
Я побежала к тебе. Я все время падала, мои ноги подгибались, а листья папоротника, словно руки, хватали за лодыжки; наконец я увидела светлое пятно в зарослях, бросилась в эту сторону и упала рядом с тобой. Твои глаза были закрыты, а лицо разбито, в царапинах и шишках. Собака лизала твои губы, жалобно скуля.
Подняв тебя на руки, я побежала к дому. Мне было так страшно, что я потерялась, и потребовалось немало времени, прежде чем я нашла путь из чащи, много раз ноги снова приводили меня на солнечную полянку, словно весь мир превратился в огромный лес, а эта поляна была единственным пятном света, его ядром, желтком яйца. Наконец я вышла на дорогу и побежала через поля. Домой я пришла, изодранная колючками, захлебываясь рыданиями. Мама была дома, она тотчас взяла тебя на руки, внимательно осмотрела ушибы на лице и слегка вывихнутую ногу. Потом уложила тебя на кровать, а когда я попыталась пойти за ней, она оттолкнула меня мягким, но решительным жестом со словами: «Тише, Элен, подожди немного за дверью, пожалуйста».
Я ждала в коридоре, сидя на корточках и не переставая плакать. Спустя, казалось, вечность она открыла дверь и позвала меня внутрь. Ты все еще лежал, но твои глаза были открыты, улыбаясь, ты смотрел на меня, а мама погладила меня по голове и сказала: «Посмотри, видипгь — с ним все хорошо». И она ушла за двумя стаканами лимонада, а я села на край кровати.
— Ты видела, я летал, — зашептал ты, — я был птицей, я летал.
Кончиками пальцев я ощупала шишку на твоем виске.
— Нет, ты упал, — безнадежно сказала я, — ты мог убиться, — и мне почудилось, что я была там, рядом с тобой на этой ветке, пытаясь помешать тебе броситься вниз, но ты оказался ужасно тяжелым. Мы разговаривали совсем тихо, словно случилось что-то, чего нельзя было разглашать, что-то невероятное, тебе пришлось бы худо, если бы кто-нибудь узнал, что случилось. Когда мама спросила меня, я просто сказала, что ты упал с самой низкой ветки дерева, она с сомнением посмотрела на меня, но не стала настаивать.
Быть может, ты выжил, потому что находился в состоянии какого-то полусна, как лунатики, которые шагают с балконов и прыгают с крыш, совершая свои загадочные путешествия. Но, когда я взяла тебя за руку, ты вскрикнул. Ты показал мне средний палец — он был странно согнут, повернут кверху. Средний палец летчика, сказал ты, как раньше я говорила тебе, напевая свои считалки, и торжествующим тоном ты добавил: «Ты же видела, я летал!» Собака запрыгнула на постель, вытянулась рядом с тобой и закрыла глаза.
Я надеялась, что случившееся послужит тебе уроком. Я надеялась, что теперь ты станешь более благоразумным, что ты будешь оставаться на границе своих выдумок, как при игре в классики, когда простая линия, начерченная мелом, разделяет выигрыш и поражение, а ты остаешься с хорошей стороны этой линии.
Но спустя несколько недель ты решил, что ты рыба. Ты решил, что ты — та самая большая рыба с блестящей чешуей, о которой рассказывается в сказках и которая на самом деле несчастный заколдованный принц. Ты подбежал к пруду и бросился в него, не умея плавать, и молниеносно исчез под водой. Несколько пузырьков на поверхности, быстрый бег водомерок — и вот уже прежнее таинственное спокойствие пруда. Я не смогла остановить тебя, у меня было ощущение, что я пытаюсь схватить тебя за лодыжки, что я чувствую их в своих руках, но они ускользают от меня. Не снимая обуви и одежды, я вошла в воду, одной рукой держась за камыши, а другой ощупывая поверхность. Я чувствовала, как что-то скользит по моим ногам, и кусала губы, чтобы не закричать от ужаса. Очень долго я искала тебя, наконец я почувствовала, как твои руки с безжизненной мягкостью водорослей слабо обвились вокруг моих ног, я схватила тебя за волосы и вытащила на поверхность. Ты был без сознания. Твое лицо было воскового цвета, похожее на папье-маше, а губы посерели.
Я вскарабкалась на скользкий берег и снова понесла тебя домой, мы напоминали двух утопленников, когда я с тобой на руках переступила порог дома. Конечно, сразу же приехал доктор, а может быть, тебя даже отвезли в больницу, я больше ничего не помню. Я помню только, что ты долго оставался без сознания — все такой же белый с посиневшими губами, и никто не знал, придешь ли ты в себя.
Мне особенно запомнилось, как мама притянула меня к себе и мягко сказала, что, может быть, ты больше не останешься с нами, может быть, пришел момент, когда тебе пора уйти. Что некоторым суждено оставаться на этой земле долго, а некоторым — нет, у некоторых долгая душа, а у кого-то короткая, как фитилек свечи. Что у моего брата короткая душа, что я же помню, что говорил нам доктор, что она знает, как я люблю тебя, но нужно, чтобы я привыкала жить без тебя. Когда я начала биться в истерике, она пыталась успокоить меня, несмотря на то что я кричала и кусалась, и тут она тоже закричала: «Его больше не будет здесь, когда ты вырастешь, Элен, и нужно, чтобы ты знала об этом, чтобы ты поняла это, его больше не будет здесь», но я неустанно кричала: «Нет, нет, нет!»
Потом доктор приходил еще, специально для меня, в этом я уверена. Я помню горькое на вкус питье, укол, меня держали за руки, а потом долго шептались в коридоре возле моей комнаты. Потом папа тайком вернулся поцеловать меня, он гладил меня по щеке, как раньше, и шептал: «Моя Ленетта, моя Ленетта», и только его ласки смогли наконец успокоить меня. Той ночью я спала как убитая, а утром, открыв глаза, я увидела тебя, спящего рядом со мной. Твои щеки снова порозовели, а губы стали алыми, словно кто-то раскрасил их ночью…
20
Если бы я знала тогда, что нам осталось так мало времени, исчезла бы я из дома, оставив им двоим записку на кухонном столе со словами «Я вернусь», и провела бы с тобой каждый драгоценный час каждого драгоценного дня, постаралась бы изо всех сил изменить ход судьбы? Сбежала бы с тобой, как в сказках, когда влюбленные бегут что есть мочи от королевских солдат или злой колдуньи, боясь даже сделать остановку, преследуемые холодным дыханием смерти?
Единственное, что я сделала тогда, — наполнила чемодан и спустилась вниз, держа его в руке, и в этом не было ничего странного — так я пыталась утвердить твое появление в нашей жизни. На следующий день, прежде чем пойти к тебе, я решила порыться в шкафу Адема. Он бережно хранил всю свою одежду, даже ту, которую носил совсем молодым и щуплым и давно уже не надевал. Это был единственный знак его бедного детства в другой стране — эта неспособность расстаться с вещами, о которых когда-то он мог только мечтать. Я вынула брюки и черный шерстяной пиджак, долго выбирая между яркими рубашками, которые он любил; их я положила на постель одну поверх другой, чтобы выбрать самую маленькую — фиолетовую в очень тонкую бледно-зеленую полоску. В картонной коробке в глубине шкафа я нашла пару ботинок на тоненькой подошве, уже порванных во многих местах и набитых бумагой. Я взяла маленький чемодан Адема из искусственной кожи, положила туда костюм, рубашку и ботинки. Еще добавила туда маленький набор для шитья, мыло, расческу и ножницы. Потом закрыла за собой дверь и спустилась по лестнице, неся чемодан в руке, словно уезжала в путешествие, но на самом деле мой путь был близок, и по плану как старого, так и нового города мне нужно было пересечь всего несколько полей или улиц.
Ты обещал ждать меня на берегу пруда. Еще ты предупредил, чтобы я была осторожна и не направлялась сразу в лес. «Возможно, за тобой попытаются следить», — добавил ты, понижая голос, и я не знала, была ли оправданна твоя подозрительность.
Но все-таки я послушалась. Сначала я гуляла по аллеям, то и дело ударяя себя чемоданом по ноге, но это выглядело так неестественно, что я решила сесть на скамейку, как будто пережидая интервал между двумя поездами и нежась на солнце, — хотя с какого вокзала я могла прийти сюда? Я поставила чемодан под скамейку, сняла туфли, опустила ноги в траву и закрыла глаза. Воздух был теплым, парк почти безлюдным, и я долго сидела вот так в покое и тепле, пока кто-то не сел рядом со мной. Открыв глаза, я увидела, что это была молодая женщина, может быть, чуть старше меня, со светло-рыжими волосами — почти такими же, как у моей матери, пронеслось у меня в голове, — у нее были серые глаза и веснушки на переносице. Она улыбалась мне. Я улыбнулась в ответ, она была милой, приветливо смотрела на меня, почему я должна была опасаться ее? Потом я прикрыла глаза, но чувствовала, что она продолжает рассматривать меня. Прошла минута, потом она непринужденно спросила:
— Вы собираетесь в путешествие?
На этот раз я не повернулась, я не осмелилась больше посмотреть на нее — мой взгляд был прикован к чемодану, зажатому между колен. Она наверняка присела рядом со мной, потому что ей было скучно, подумала я, именно по этой причине она задала мне этот вопрос — был полдень, и она, как многие гуляющие, решила провести предобеденное время в парке, пока стояла хорошая погода. Вскоре она мягко повторила свой вопрос, и я почувствовала, как холодеют руки.
— Нет, — пробормотала я, потом слишком громко сказала да и, охваченная паникой, бросилась прочь. Подхватив чемодан, я торопливо удалилась, но забыла свои туфли в траве. Когда я вернулась, она продолжала улыбаться, теперь слегка удивленно, а в ее руках я заметила листок бумаги, и мне показалось, что она хотела мне что-то сказать и, если бы поймала мой взгляд, заговорила бы, но я не оставила ей времени.
Мне удалось уйти в лес не сразу. Сначала я направилась к воротам и уже вне пределов досягаемости ее взгляда я вернулась обратно, сделав большой крюк, чтобы не возвращаться на ту аллею. Я много раз оглядывалась, но больше не видела ее и успокаивала себя тем, что она, должно быть, приняла меня за сумасшедшую, как за сумасшедшую принимали женщину, беседовавшую с воробьями.
Ты ждал меня, сидя на берегу пруда, опустив ноги в воду, как в первый раз. Как только я заметила тебя, то сразу поняла, что даже самая маленькая одежда Адема будет велика тебе, таким худым ты был, это была болезненная жалкая худоба несформировавшегося подростка, я не замечала этого, пока не сравнила с одним из его костюмов. Но это не страшно, сказала я себе, я успею подогнать его под твой размер, я немного умела шить, когда-то я помогала матери и, наверное, не все еще забыла.
Я показала тебе чемодан с торжествующим и загадочным видом, потом открыла его и вынула вещи, которые принесла тебе. Чтобы расправить и проветрить от нафталина, я разложила их на траве — рубашку на пиджак, скрестив рукава, ботинки внизу штанин брюк — и, когда встала, увидела спящего человечка, вытянувшегося на траве. Я вспомнила, как нашла тебя спящим, но у тебя не было такого безмятежного вида, казалось, ты скорее изможденно рухнул на бегу.
— Вот, это тебе, — сказала я. — Это были вещи моего мужа, мне не на что купить новые. Но их, конечно, надо перешить под твой размер.
Ты подошел, присел на корточки и робко потрогал ткань пиджака. Это был еще хороший костюм, хотя и местами потертый, Адем должен был экономить несколько месяцев, чтобы позволить себе купить его.
— Нело, — прошептала я, и это был первый раз, когда я назвала тебя так, — Нело, ты должен познакомиться с моим мужем и сыном. Я подумала, что будет лучше, если они увидят тебя одетым вот так.
Ты на мгновение перестал дышать, потом спросил:
— Когда?
— Скоро. Нужно только время, чтобы они привыкли. Особенно малыш.
Ты ответил не сразу. Твои пальцы продолжали гладить ткань пиджака, потом ты встал и сунул ноги в ботинки. Они были слишком большими, твои лодыжки казались в них еще более хрупкими и костлявыми. Не глядя на меня, разглядывая неожиданно огромные ботинки, ты сказал:
— Значит, ты никогда не рассказывала им обо мне.
Это был даже не вопрос, и мое лицо вспыхнуло.
Я прекрасно понимала, что Адем мог спросить меня об этом, но я никогда не думала, никогда не спрашивала себя, как я смогу объяснить свое молчание тебе. Я начала вынимать вещи из чемодана — мыло, расческу — и так и осталась неловко стоять, с занятыми руками, не осмеливаясь взглянуть на тебя, — меня поразила эта грусть в твоем голосе. Но я чувствовала еще что-то — неловкость, страх, ты не осмеливался даже взглянуть на меня. Ты снял ботинки, встал и тихо сказал:
— Ты действительно думаешь, что это хорошая мысль? Я не знаю… Я не знаю, смогу ли я…
— Что ты хочешь этим сказать — что ты не сможешь? — непринужденно ответила я. — Когда я подошью тебе брюки, ты сможешь.
Наконец ты осмелился взглянуть на меня. По твоему лицу пробежала тень, в глазах снова появился этот немой вопрос, это сомнение, которое я видела с момента нашей первой встречи, и, когда я протянула тебе руку, ты схватился за нее так, словно тонул.
— А если они не поверят тебе? — произнес ты совсем тихо.
В ответ я сжала твою руку, но промолчала.
— Но это же все равно не сейчас, — прошептала я. — Не волнуйся.
Тогда ты кивнул, и мне показалось, что тебе стало легче, а я порадовалась, что у нас в запасе есть еще несколько дней.
— Тогда я сейчас все померяю, — с неожиданным воодушевлением сказал ты.
Когда ты уже хотел взять одежду, я заметила, улыбаясь:
— Нет, не так быстро. Сначала нужно тебя помыть. Как ты представляешь — надеть такой красивый костюм, когда ты чумазый, как шахтер.
Ты вопросительно посмотрел на меня, и я указала на пруд, ты помотал головой, но я сказала твердо:
— Не будь смешным, Нело, сюда никто не ходит, к тому же это займет у тебя только пять минут.
Ты подумал, потом большими шагами приблизился к аллее, ведущей к холму, с которого был виден весь парк. Ты огляделся вокруг, бегом вернулся ко мне и потребовал:
— Отвернись!
Я послушалась. Было слышно, как ты разделся — шорох сброшенного на землю свитера, затем брюк и плеск, когда ты нырнул в пруд. Я следила за дорожкой — она оставалась пустой, и только тень от облаков иногда появлялась на ней. Напевая себе под нос, ты намылился совсем чуть-чуть — чтобы не отравить рыб в пруду, как ты говорил. Ты без конца просил меня не поворачиваться, на что я отвечала, что видела тебя голым чаще, чем своего мужа.
Когда ты выбрался на берег, то стучал зубами, и я с сожалением подумала, что зря не взяла полотенце. Все запрещая мне поворачиваться, ты улегся на траву рядом с костюмом, почти в той же позе, и на мгновение я ослушалась и украдкой бросила взгляд поверх плеча на тебя. Твое тело было хрупким и бледным, кроме шеи, лодыжек и рук, ты закрыл глаза и обсыхал на солнце и казался спящим рядом со спящим человечком из одежды.
Потом ты резко встал, и, когда наконец разрешил мне повернуться, я увидела, что ты натянул свой старый свитер и дырявые штаны.
— Я надену костюм в домике, — сказал ты. — Боюсь порвать его о колючки.
Я сложила все в чемодан и направилась за тобой, снова пробираясь через листву, и снова крыша бытовки неожиданно появилась из-за деревьев. Я увидела, что ты украсил дверь и крышу листьями, цветущими ветками, воткнув их как флажки, и это было не все — ты развернул полог над своим огородом, прикрепив его с помощью палочек, покрывало было в красно-зеленые квадраты и придавало твоему лагерю странный праздничный, почти веселый вид.
Поставив чемодан на землю, я попросила тебя отступить на несколько шагов и оглядела с ног до головы. Едва ли ты стал чище: на шее и руках виднелись полоски грязи, но лицо стало еще бледнее от холодной воды, и я не осмелилась отправить тебя мыться снова. Я послюнявила носовой платок и стала оттирать самые сильные пятна, пока под ними не зарозовела чистая кожа. Я хотела подстричь тебя, но ты отказался, и смогла настоять только на том, чтобы хотя бы расчесать тебя. Понадобилось много времени, чтобы распутать эти свалявшиеся пряди, развязать все узелки, мне пришлось даже отрезать некоторые из них, а зубья расчески ломались, вонзаясь занозами в мою ладонь.
Ты осторожно повесил вещи на руку и пошел переодеваться в домик. Сидя на ступеньке, я ждала тебя, жуя травинку. Вокруг стояла тишина — птица пролетела под деревьями, и я неожиданно подумала о рыжей женщине. Не знаю почему, но мои руки вновь похолодели, как будто это я опустила их в холодную воду пруда. Потом дверь домика заскрипела, ты позвал меня, и я прогнала неприятные мысли.
Внутри было зеркало с потрескавшейся амальгамой, которое ты наспех вытер, раньше его скрывал слой пыли, поэтому я и не заметила его накануне. Через пятна ржавчины и коричневые разводы мертвой, как старый жемчуг, амальгамы можно было разглядеть твое отражение. Но то, что ты несмотря ни на что мог различить, нравилось тебе, потому что ты сиял, твоя улыбка открывала выщербленный зуб, который ты так часто прикрывал рукой. Ты покрутился передо мной, и я зааплодировала, хотя вид был странным: рукава скрывали твои руки, пиджак обвис на плечах — ты казался ребенком, переодетым в мужчину.
Взяв набор для шитья, я села у твоих ног. Несколько раз подвернув штанины, я заколола их булавками, подгоняя брюки под твой рост. А может, я просто подгоняла тебя к этой обещанной жизни? Все это заняло много времени, ты стоял совсем без движения, едва дыша, и наблюдал в тусклом зеркале, как появляются твои руки, тело постепенно прорисовывается в садящемся по фигуре костюме. Когда я попросила снять его, чтобы подшить, ты отказался, сказал, что боишься, как бы не испортить, и лучше, если я подошью его прямо на тебе.
— Но ведь это займет несколько часов, — сказала я. — Ты не выдержишь столько.
А ты ответил:
— Конечно, выдержу. Мне ведь все равно больше нечего делать.
Быть может, тебе хотелось, чтобы я снова рассказывала о нас. И я начала шить, а ты продолжал стоять передо мной все так же неподвижно, и я осторожно протыкала ткань, стараясь не уколоть тебя. Я чувствовала, как ты пахнешь, более резко в замкнутом пространстве хижины — поспешное купание не устранило едкого запаха пота, вызванного тревожным сном.
И, продолжая подшивать, я снова начала рассказывать, неосознанно, по слову за стежок. Ты слушал, иногда непринужденно задавая вопросы, словно память изменяла тебе только в этом и ни в чем другом.
Какой орнамент на ковре в гостиной, сколько ступенек на лестнице в погреб, сколько шагов, чтобы обойти вокруг сада, высокая ли была кукуруза за домом, какой высоты были стебли, когда из-за них уже ничего не было видно. И я отвечала тебе:
— Когда нам было десять, это было в апреле, когда тринадцать — в июне, когда пятнадцать — в августе.
Но больше я рассказывала о нас, рассказывала о тебе, что в конечном счете не сильно отличалось от того, что я делала все эти прошедшие годы, ведь это были только слова, слетавшие с моих губ, вместо того чтобы крутиться у меня в голове. Я описывала тебе солнечные дни и пропускала все остальные — дни холода и тоски, не зависящие от времени года. Они внезапно обрушивались на нас, и мир замерзал, становясь серым и мертвым. Но я напрасно старалась умолчать о них, они всплывали в памяти, и в эти моменты мой голос дрожал, а ты опускал глаза, слегка встревоженный, но я улыбалась, зубами перекусывала нитку и продолжала свой рассказ.
Я рассказывала о наших домиках на деревьях, рассказывала, как ты любил прятаться даже совсем маленьким, как мы находили тебя в поле, в лесу, иногда очень далеко, и, слыша это, ты смеялся и качал головой, думая о том, что так и не изменился с тех пор. Я рассказывала, как папа брал нас за руки и кружил, пока мы не переставали понимать, где мы и что мы, и тогда мы думали, что точно знаем, что испытывают птицы, перелетающие через моря и горы.
Я говорила о том, как хорошо ты умел рассказывать истории, придумывая дворцы, города и океаны из воздуха: вот почему только услышав, как ты рассказываешь детям в парке истории, я сразу узнала тебя. Я назвала тебе несколько имен, из тех, которые были у тебя тогда, по одному на каждую историю, и даже пересказала тебе некоторые из них, и мне казалось, что я прячу тебя в них, как в сумку, прежде чем бросить в море, но не для того, чтобы утопить, а чтобы спасти — перенести на безопасный берег.
И в первый раз ты сам стал рассказывать мне что-то. Сосредоточив взгляд на расплывчатых контурах в зеркале, ты рассказывал мне о своем прошлом, о своих многочисленных жизнях — обо всем, что случилось после того, как в тот день тебя забрала машина скорой помощи. Ты описывал мне желтые стены больничных палат, виды из их бесчисленных окон, школы, где ты так и не успевал завести друзей, а, может быть, это они чувствовали в тебе что-то, что отталкивало их, угадывая в тебе чужака. Ты рассказывал мне о своем безымянном одиночестве. Подшивая твой рукав, я взяла тебя за руку, потому что понимала тебя, как хорошо я понимала тебя. Ты рассказывал о своих бесчисленных побегах, о том, что тебя всегда находили и возвращали обратно через несколько дней, и, хотя, по твоим словам, тогда ты был еще маленьким, ты снова и снова пытался сбежать, зная, что в один прекрасный день удастся ускользнуть, для этого нужно лишь преодолеть ту невидимую границу, где никто не достанет тебя. Этой границей и стала кромка леса.
Я слушала эту историю, происходившую где-то параллельно с моей, и в ней, конечно, были и прорехи, и невероятные ответвления, и звенья, связывающие одну с другой. Потом, позже, осматривая твой костюм, я заметила, насколько подшитый край был неровным, стежки были пропущены, в некоторых местах ткань была подшита в три слоя, а где-то я не ухватила ни одного, где-то я ровно подшила рукав или штанину, а где-то распорола уже существующий шов. Такими же были и наши истории — мы пытались совместить их, но это было невозможно из-за нашего молчания, слепоты, чудовищных и болезненных усилий, и мы силились убедиться в том, что ответ все-таки существовал, наши искалеченные воспоминания пока еще мало совпадали, но это был лишь вопрос времени — нужно было только подобрать ключ, и все прояснится.
Ты рассказывал мне о месте, где каждый вечер подавали один и тот же суп, прозрачный овощной бульон с макаронами в форме букв, и, прежде чем начать есть, вас просили составить слово из этих букв, и нужно было, чтобы это было доброе, счастливое слово, но ты упорно отказывался, ты не хотел соглашаться с этой жизнью, которую не любил, которая не была твоей. И на этих словах — что эта жизнь не была твоей — что-то случилось. Ты продолжал говорить, но я заметила, что твои мысли были где-то не здесь, ты был далеко, а в моих руках был только пустой костюм. Ты бессвязно бормотал что-то — историю без начала и конца, и я вспомнила о том дне, когда ты назвался сыном короля, а я почти поверила, что вижу корону на твоей голове, но кто еще кроме меня мог увидеть ее? Ты продолжал говорить, и тогда я осторожно вынула нитку из иголки и сунула ее в щель в полу, словно прятала оружие. Я взяла твою руку — она была мягкой и безвольной, твой взгляд по-прежнему был устремлен на твое отражение, и я читала в нем растущий страх. Внезапно, не знаю в какой момент своего рассказа, ты вскрикнул, резко оттолкнул меня и выбежал из домика. Ты скатился по ступеням и устремился между деревьями, наступая на длинные отвороты штанов и беспорядочно размахивая руками, словно пытаясь оттолкнуть кого-то или что-то. Мгновение спустя ты исчез, как будто лес поглотил тебя, и мне был слышен только легкий хруст, звук твоих удаляющихся шагов, эхом отражающихся от листвы.
Я, конечно же, пошла за тобой. Мне хотелось побежать, но я не осмеливалась, и, хотя было еще светло, зеленый сумрак ослеплял меня. В страхе заблудиться я вглядывалась в узкую тропинку, но вскоре трава и мох скрыли ее, и она вовсе пропала. Я продолжала идти прямо, перешагивая через сухие ветки и раздвигая заросли. Стояла такая плотная тишина, что я не решалась крикнуть твое имя.
Так я шла очень долго. Я и не представляла, что лес окажется таким большим, — как эта ограда могла вместить такой огромный парк? Я заходила все глубже и глубже, деревья вокруг становились все старше, с толстыми стволами, серой и морщинистой корой, словно я углублялась в прошлое. Неожиданно я замерла. Недалеко виднелся старый столетний дуб, в стволе которого была черная дыра, как будто в него когда-то ударила молния, это был странный ожог, имевший форму глаза и придававший дереву вид циклопа, который смотрел на меня с бесконечной мудростью. Я узнала его — никогда бы я не смогла его забыть. Внутри меня все похолодело. Опустив глаза, я увидела, что трава у подножья дерева уступила место ковру из зеленого плотного мха, похожего на огромную языческую могилу. Повсюду были маленькие каменные изваяния, некоторые лежали повсюду на мху, другие чудесным образом остались стоять нетронутыми.
Именно здесь закончилась моя прежняя жизнь. Здесь я потеряла тебя.
Подняв глаза, я увидела чуть дальше странный пейзаж в серых тонах, словно лес внезапно обрывался, открывая мрачное и низкое небо. Мое сердце неистово забилось: что было теперь там, по ту сторону лесной опушки? Однако небо над ней было светлым, и, приглядевшись внимательно, я увидела стену. Значит, теперь здесь заканчивался лес, возле этой каменной стены, протянувшейся, насколько хватало глаз.
Я не осмелилась подойти к ней совсем близко — хватило одного шага, чтобы передо мной открылось это таинственное, запретное место — и неожиданно я заметила тебя, распростертого на земле у подножья стены. Но даже теперь мне понадобилось все мое мужество, чтобы продолжить путь, пройти под дубом, опустив голову, избегая мрачного взгляда глаза, выжженного в стволе, и наконец добраться до тебя.
Ты лежал на животе, уткнувшись лицом в мох, и, казалось, спал. Я села рядом с тобой, отвела волосы, скрывавшие твое лицо, и прошептала твое имя. Ты не ответил, и я терпеливо ждала, тихонько гладя тебя пальцем по щеке.
— Ты знаешь, где мы? — прошептала я. — В лошадином раю. Это ты назвал так это место, ты помнишь? Я не была здесь уже…
Мой голос задрожал, и я замолчала. Время медленно тянулось, и наконец ты прищурил глаза и медленно повернулся на спину. Твой костюм был в пятнах от травы, этот костюм, который так нравился тебе, и слезы навернулись мне на глаза. Ты поднял руки и ощупал себя и, найдя дыру на локте, закрыл глаза.
— Это не страшно, — прошептала я. — Я зашью ее. Я все почищу. Вставай, пойдем.
Я помогла тебе подняться. Твое лицо было безучастным и заспанным, как будто ты очень долго спал, струйка слюны стекала по подбородку, и ты вытер ее ладонью.
Мы долго искали обратную дорогу. Казалось, ты не понимал, где находишься, ты наугад шел между деревьями, спотыкаясь о пни, останавливаясь, как только я отпускала твою руку. Я искала сломанные ветки, примятую траву, которая помогла бы нам найти дорогу, наконец сквозь заросли я заметила зеленые стены бытовки и шотландский плед, расстеленный возле огорода. Войдя внутрь, я усадила тебя на матрас, разогрела молоко на жаровне в металлической кружке, и ты молча его выпил. Я подождала, пока ты допьешь, а потом мягко сказала, что мне пора идти. Тогда ты наконец очнулся и прошептал:
— Подожди. У меня есть одна вещь для тебя.
Приподняв матрас, ты вынул что-то спрятанное между планками деревянного ящика и протянул мне. Это был тот самый золотой браслет, который я украла для тебя из квартиры в старом городе.
— Я обшарил весь лес, чтобы его найти, — произнес ты, вглядываясь в мое лицо, чтобы убедиться, что я довольна. — Я сам не могу купить тебе ничего нового, — добавил ты, и твое лицо озарила жалкая улыбка.
— Он очень красивый, — прошептала я. — Спасибо, Нело.
Ты надел мне его на запястье, и я любовалась его блеском в пламени догорающей горелки. Потом ты захотел проводить меня до опушки, но я на мгновение вспомнила о незнакомке и мягко сказала:
— Приляг, ты, наверное, устал — ты долго лежал без движения. И не забудь снять свою красивую одежду.
Ты не настаивал, и, поцеловав тебя, я одна направилась по тропинке, ведущей к выходу.
Выйдя из леса, я постаралась запутать ветки так же, как это делал ты. Но руки до сих пор дрожали, и мне не удавалось это сделать, поэтому я смогла только нарвать листьев и наломать веток. В конце концов я испугалась, что могу только навредить, это было все равно что поставить белый крестик у прохода, ведущего к твоему убежищу, и я решила только приподнять ногой траву у входа, прежде чем уйти.
Проходя мимо загона, я увидела, что один из пони лежал на земле совершенно неподвижно в одиночестве и казался мертвым. Я не осмелилась бросить в него камушком, чтобы он пошевелился, встал, вернулся к жизни, я боялась, что он действительно умер. Я прибавила шаг, чтобы уйти из парка. Запястье холодил браслет, и я подумала, что было бы лучше снять его и спрятать в сумку, но не сделала этого. Теперь я никогда не узнаю, забыла ли я, отложила ли на потом или не смогла решиться, но я не сделала этого.
21
Впервые за последние дни я вовремя пришла за Мелихом в школу. Ворота еще не были открыты, и я подождала несколько минут в стороне от других мамаш. Одна из женщин повернулась и удостоила меня долгим взглядом, когда я поприветствовала ее кивком головы, прежде чем отвернуться, она, не ответив, в упор холодно посмотрела на меня, и я неожиданно заметила, что они все разглядывают меня с неприязнью, молча, без единой улыбки. Я подумала: возможно ли, чтобы меня видели с тобой, что они могли знать — неужели новости распространялись по этому городу так быстро? Я вспомнила, что ты рассказывал мне — как тебе больше не разрешали рассказывать детям истории, потому что видели, как ты дышишь чем-то из пакета, как тебя пытались прогнать из парка. Отвернувшись, с пылающими щеками, я отошла на несколько шагов.
Наконец прозвенел звонок, и дети выбежали из школы. Я искала взглядом Мелиха, улыбаясь и думая о том, что ему будет приятно снова увидеть меня здесь, как раньше, и, хотя я забыла его полдник, я купила ему и себе мороженое — с двумя или тремя шариками, чтобы отметить этот день. Одна за другой родительницы уходили со своими детьми, учеников становилось все меньше, и мне показалось, что несколько женщин возле школы разговаривают вполголоса и украдкой посматривают на меня. Я набралась мужества и прошла мимо них, толкнула калитку и направилась во двор.
Я не была в школе со дня праздника, но сегодня никакой песенки, никакого стихотворения не звучало больше в коридорах, никакого звонкого голоса, в котором я слишком поздно узнала голос моего сына. Я подождала некоторое время во дворе, успокаивая себя тем, что, может быть, его задержала учительница или он зашел в туалет, но только одна маленькая румяная девочка с крошечными косичками выскочила из дверей и направилась к калитке. Теперь я была уверена, что в школе больше не осталось учеников, и толкнула дверь, из-за которой она появилась. В конце длинного коридора в одном из классов я нашла учительницу Мелиха, она стирала с доски. В воздухе витал запах мела, и белая пыль кружилась в солнечном свете. Дверь была открыта, я постучала, и она повернулась ко мне с выражением удивления на лице.
— Я ищу Мелиха, — тихо произнесла я, — я не видела, чтобы он выходил, и подумала, что, может быть, вы задержали его, — говорила я, уже понимая, что должно было быть что-то, что я должна была знать, но не знала. Вытирая руки тряпкой, она сказала:
— Но ваш муж недавно забрал его, он не сказал вам? Днем Мелих начал плакать, он все время говорил, что хочет домой, и мне пришлось позвонить вам. Ответил ваш муж, он сразу же пришел за ним. Я думала, что вы в курсе.
Я снова почувствовала, как лицо заливает краска, и ответила с наигранной легкостью:
— Меня не было дома, а муж не знал, как со мной связаться. Но я…. Я как раз направлялась к ним.
Она кивнула головой, складывая кусочки мела в коробочку, я сделала шаг назад и прежде, чем повернуться, не смогла удержаться, чтобы не спросить:
— Почему Мелих плакал?
Она пожала плечами, на ее губах была слабая улыбка — холодная и немного грустная, и, смотря мне в глаза, она ответила:
— Я надеялась, что именно вы сможете мне объяснить.
Я ничего не ответила, да и что я могла бы сказать, но прежде, чем уйти, я бросила взгляд на парту моего сына. По счету она была третьей с конца, и я заметила его ярко-зеленый изжеванный ластик, простой карандаш, на котором Адем нацарапал его имя на двух языках, его точилку в форме ракеты, и в этом я нашла странное утешение, словно все эти вещи обещали его возвращение, как если бы не случилось ничего непоправимого.
Я вернулась через пустой коридор, пройдя мимо стен с детскими рисунками, с маленькими, теперь пустыми вешалками. Я прошла через опустевший двор, в углу которого были забыты мяч и туфелька — крошечная розовая туфелька, и мне вдруг подумалось, куда же делась вторая, где же была маленькая ножка в другой розовой туфельке.
За оградой было пусто. Я направилась к дому, и, чтобы сэкономить время, я решила срезать путь через старую часть города. Идя мимо домов, я смотрела вокруг себя: надеялась ли я увидеть Мелиха, качающегося на качелях с другими детьми или с воплем крутящегося на деревянной карусели, или тебя, прячущегося под одним из этих кустов с покрытыми пылью листьями? Некоторые женщины, которых я заметила у школы, теперь сидели на скамейках вокруг песочницы, и неожиданно чья-то дочка подбежала ко мне. Я узнала в ней девочку, которая выбежала из школы, не заметив меня. Ее косички развевались в воздухе, и, когда она приблизилась ко мне, я вспомнила ее по серым и круглым глазенкам — она училась в одном классе с Мелихом. Она вынула изо рта мокрое печенье, которое облизывала, и спросила:
— Мелих хорошо себя чувствует? Когда он придет в школу?
— Я думаю, скоро, — с улыбкой ответила я. — Может быть, даже завтра.
Она кивнула, печенье выпало из ее руки и упало к нашим ногам. Я знала, что она, конечно же, больше не будет его есть, но все-таки не удержалась и подняла его, возможно, просто для того, чтобы что-нибудь сделать. Когда я протянула его ей, она сначала улыбнулась, но неожиданно ее взгляд упал на мою руку, и ее пальцы остановились в нескольких сантиметрах от моих, потом она отдернула руку, словно обжегшись. Внезапно она резко развернулась и побежала к женщинам, сидящим на скамейке. Я, кажется, поняла почему, и, повернувшись, ускорила шаг, холодея от страха; я не знала, что делать с печеньем, оно все еще было у меня в руках, когда я услышала крик позади себя:
— Мадам! — Потом еще раз уже настойчивее.
На какое-то мгновение мне захотелось побежать, броситься вперед, ускользнуть от них, но я боялась, что ноги не удержат меня, и остановилась. Я медленно повернулась. Женщины встали и смотрели на меня, а одна из них направлялась в мою сторону, ведя за руку девочку в розовой кофточке, это была ее мать, теперь я вспомнила, что видела их вместе на празднике. У ребенка было выражение ужаса на лице, но мать, казалось, была вне себя и в то же время торжествовала, как будто могла наконец объяснить то недоверие, которое я всегда у нее вызывала. Она остановилась в нескольких шагах от меня — я слышала, как тяжело она дышит, и видела седину у корней ее волос, наконец она потребовала:
— Дайте руку, мадам, руку с печеньем.
Мне не оставалось ничего, кроме как подчиниться; печенье снова выскользнуло и упало в пыль, оставив липкими мои пальцы, рукав свитера задрался и обнажил браслет. Тогда женщина вскрикнула и схватила меня за руку, уже не заботясь ни о какой вежливости и не обращая внимания на ребенка, прятавшегося за ее ноги. Она повернула цепочку на моем запястье, оцарапав кожу, чтобы увидеть пластинку с гравировкой. Я даже не подумала прочитать, что на ней было, но она прочитала написанное имя высоким, дрожащим от гнева и ликования голосом.
— Это вы? Так это вы?
Я не знала, что ответить, слезы застилали глаза и текли по щекам, тогда она сказала:
— Ну, я даже не думала, — и уже тише добавила: — теперь уже слишком поздно рыдать.
Двумя руками она повернула браслет на руке, чтобы найти застежку, открыла ее и сдернула с меня украшение. Мне неожиданно стало холодно, и смутно подумалось, что она должна была почувствовать это, когда коснулась моей кожи. Совсем тихо я произнесла:
— Я нашла его, уверяю вас, я нашла его.
Видя, что я плачу, девочка тоже залилась слезами, мать положила руку ей на голову, чтобы успокоить, и гневно смотря на меня, крикнула:
— Вы лжете. Я не знаю, он ли вам его дал или вы сами его украли, я даже не хочу этого знать, но я сдам вас в полицию. И вас, и его. Какой позор, подумали бы о вашем сыне, о вашем муже.
Она удалилась. Девочка продолжала оглядываться, а женщины возле песочницы молча разглядывали меня. Я повернулась и бросилась бежать. Меня слепили слезы, а ноги подкашивались, как я и боялась. Споткнувшись, я упала на асфальт, ободрав ладони, но встала и побежала дальше. Я закрывала лицо руками, чтобы оборачивающиеся прохожие, любопытные соседи, свесившиеся из окон, не смогли узнать меня, — о, как я хотела исчезнуть, растаять, стать навсегда невидимой для их глаз.
22
Только переступив порог квартиры, я сразу ощутила пустоту и тишину. Я застыла, затаив дыхание и прислушиваясь. Я положила ключи на комод, но не осмеливалась зайти внутрь, не осмеливалась даже закрыть дверь в страхе остаться наедине с этой пустотой. Мне понадобилось много времени, чтобы наконец закрыть ее и пройти в коридор. Гонимая безумной надеждой, я сначала вошла на кухню, но там не было ни крошек на столе, ни стакана с остатками молока на дне и белыми разводами, ничто не напоминало о привычном времени дня. Не было ни брошенного на пол портфеля, ни сиротливого носка под столом. Я повернула назад, дошла до комнаты и остановилась у двери. Я долго стояла и прислушивалась, даже тихо постучалась, потом еще раз, уже сильнее, никто не ответил, и я отворила дверь.
Комната была пуста. Кровать аккуратно заправлена — такой я и оставила ее утром перед уходом, я откинула покрывало и сунула руки под одеяло, но простыни были холодными. Я встала и огляделась вокруг. Комната выглядела опустевшей, и спустя мгновение я поняла почему: не было клетки с мышкой. Клетка Миним исчезла, и это было намного хуже, чем если бы отсюда вынесли эту маленькую кровать и письменный стол, а с карниза сняли бы шторы. Я медленно подошла к столу. Там еще лежало немного соломы и опилок — все, что остается от гнезда, когда его снимают с дерева, я намочила палец, чтобы собрать их, осторожно смела их в ладонь, скатав маленький шарик. Это и есть мой секрет, подумала я, тот секрет, который Мелих обещал хранить и прятать в тепле под подушкой, но не потрудился взять с собой. Я вытерла глаза и, повернувшись, увидела Адема на пороге комнаты. Это удивило меня: дом казался совсем пустым, я подумала, что они ушли вместе. Я смотрела на него так, словно видела впервые — его густые волосы, как у Мелиха, смуглое и плохо выбритое лицо, я смотрела на него и будто видела лицо моего взрослого сына, которое я никогда не увижу, моего сына, исчезнувшего навсегда. Как это несправедливо, подумала я, я буду совсем старой женщиной, и мой сын должен быть рядом со мной, стоять на пороге комнаты с букетом анемонов в руке в день матери, я не заслужила потерять его так рано. На лице Адема не было гнева, только грусть и огромная усталость.
— Я ждал тебя, — сказал он устало, — судя по всему, ты была в школе. Я решил поговорить с тобой позже.
Мне захотелось сесть на кровать Мелиха, но я побоялась потерять силы, почувствовав его запах — аромат анисового ластика, который он всегда жевал, делая домашние задания, смешанный со слабой сладостью детского пота и едва уловимой терпкостью приближающегося отрочества. Я боялась не удержаться от желания лечь на его постель прямо в куртке и ботинках, зарыться лицом в подушку и никогда больше не вставать. Я села на маленький стульчик возле письменного стола, катая шарик из соломы и опилок в ладони.
— Где он? — вздохнула я и сама не узнала свой голос. — Куда ты его увел?
Он не ответил. Я резко встала и подошла к шкафу. Там не хватало всех его любимых вещей — темно-синего комбинезона, как у отца, свитера с цветочками, который он не осмеливался надевать в школу, боясь походить на девочку, хоть и любил его, и двух-трех других вещей. Не было даже плюшевого мишки, в которого он играл в раннем детстве, по общей договоренности мы убирали его в шкаф и доставали, только когда он болел. Мне ничего не оставалось, как закрыть дверцу шкафа.
— Ты не имел права этого делать! — закричала я. — Ты не имел права!
Я почувствовала, что он подошел ко мне, и развернулась, он остановился в нескольких шагах, зная, что если подойдет ближе, то я вцеплюсь ему ногтями в лицо.
— Он просто уехал на несколько дней, — сказал он. — И все. Я обещаю тебе. Я обещаю, он скоро вернется.
— Где он? У кого-то из одноклассников? У Валерии? Он в отеле?
Неожиданно я пожалела, что не подумала пойти туда сразу, обыскать каждую комнату, снять покрывало с каждой кровати, лечь на пол, чтобы поискать под каждой из них в пыли, я бы нашла там свидетельства многих жизней, побывавших в этих местах — в шкафах и ванных, в каждой комнате каждого этажа. Но Адем покачал головой и сказал, что его там нет, и не знаю почему, но я сразу поверила ему.
— Ты не имел никаких причин поступать так, — пробормотала я. — Да, вчера он был потрясен, но ты не дал ему времени, ты не дал времени, чтобы он…
— Лена, — перебил он, — Лена, Лена, — повторил он, пока я не замолчала наконец и не послушала его, и, может быть, я уже знала, что он мне скажет, у меня просто не было сил услышать это. — Мелих сам захотел уйти. Это он попросил увезти его.
— Ты лжешь, — сказала я.
Но я уже знала, что это правда, я подумала о еще свежих ссадинах от браслета на своей руке, об угрозах матери девочки и поняла, что мой малыш почувствовал приближающуюся бурю, как соловей, который пел перед наступлением грозы, он поспешил спрятаться в укрытие, прикрыв голову руками, прежде чем на нее упадут первые тяжелые, как булыжники, капли, и могла ли я обижаться на него за это?
— Отведи меня к нему, — произнесла я дрожащим голосом. — Я не прошу привести его сюда, если он не хочет. Просто отведи меня увидеть его. Я не трону его, я обещаю. Я даже не буду говорить с ним. Я просто хочу его видеть.
Я смотрела на него, и он видел мое поражение. Он видел, насколько я обезоружена, совсем беспомощна, потому что он преодолел те несколько шагов, разделявших нас, и обнял меня. И, если бы жизнь была простой, я должна была бы сказать, улыбаясь: «Как ты вырос, посмотри, теперь моя голова едва доходит тебе до подбородка, я помню то время, когда ты сидел у меня на коленях, и то, когда все было наоборот». Прижав лицо к его груди, я только повторила со вздохом:
— Я просто хочу его видеть.
— Завтра, — прошептал он. — Дай ему немного времени. Дай и себе немного времени.
— Обещай мне, что это будет завтра.
— Обещаю.
Я закрыла глаза. Еще немного я постояла, прижавшись к нему, затем высвободилась. Когда я снова повернулась к пустому столу, то заметила на полу листок бумаги, и неожиданно мне в голову пришла безумная мысль, что мой сын оставил мне записку, я подбежала и схватила его, но это был всего лишь рисунок, который Кармин нарисовал ему накануне вечером, — изображение зеленой мышки. Я долго смотрела на нее и уже не могла сказать, на что было похоже настоящее животное, теперь мне казалось, что мышка всегда была такой.
— Мне рассказали о мальчике, живущем в парке, — бросил Адем за моей спиной. — Эти люди пришли в отель и много наговорили мне о нем.
— Никто ничего не знает, — прошептала я, не поворачиваясь.
— Мне сказали, что он ворует и принимает наркотики, а может, и еще что похуже, — продолжал он, словно не слыша меня. — Но ведь он совсем мальчик, Лена. Ему нечего делать на улице. Он нуждается в чистой постели, в крыше над головой и четырех стенах. Ему нужно ходить в школу и общаться со своими сверстниками.
— Там, где он сейчас, ему намного лучше, — вздохнула я.
Адем нетерпеливо махнул рукой.
— Есть специальные места для таких мальчишек, как он, там ими занимаются специальные люди…
— У него никого нет, кроме меня, — прошептала я, и мне так сильно защипало глаза, что я закрыла их.
Адем медленно приблизился ко мне, взял рисунок из моих рук и положил на стол, на этот раз на место. Потом обхватил меня руками и на ухо, совсем тихо, так, что я едва услышала, произнес:
— Нет, Лена, нет. У него есть только он сам.
Мгновение я оставалась неподвижна, сильно сжимая веки, пока его слова падали в меня, как камни. «А я, что еще есть у меня?» — подумала я. И вдруг я поняла, что я больше ни минуты не могу находиться в этой пустой комнате. Я мягко высвободилась из его рук и направилась к двери.
— Эти люди, которые приходили в отель, — продолжал он позади меня, — они ищут его. Они повесили объявление на доске. Они спрашивали, не знаю ли я, где его найти.
Я резко повернулась и с ужасом посмотрела на него, я не могла поверить, что он сделал это, не могла поверить, что он мог пойти на такое.
— И ты им сказал? — выдохнула я. — Ты им что-нибудь сказал?
Он вздохнул и теперь сам сел на маленький стульчик Мелиха, он был таким большим, что стульчик, казалось, готов был сломаться под его весом, — великан, взгромоздившийся на стул лилипута.
— Нет, — ответил он устало. — Конечно, нет. Я сказал, что никогда не слышал о нем.
— Спасибо, — прошептала я.
Не глядя на меня, он кивнул. Открыв ящик стола, он рассеянно перебирал сломанные ручки, огрызки карандашей, которыми Мелих когда-то рисовал или писал и которые не решался выбросить, так же усердно храня их, как его отец хранил свою старую одежду.
— Я солгал, — продолжил он. — Я солгал ради тебя, но так не может продолжаться всегда, Лена. Скажи мне, что ты понимаешь это.
Я не ответила, только тихо повторив «спасибо», да и что еще я могла сказать, и медленно попятилась к двери. Когда я уже переступала через порог, он спросил:
— Куда ты идешь?
Я замялась, ведь на самом деле и сама не знала, куда иду, мне хотелось уйти в свою комнату и уснуть до завтра, но я боялась, что придет полиция и заберет меня. Конечно же, я не могла сказать ему этого, поэтому прошептала:
— Я просто выйду на минутку.
— Не уходи, — сказал он, и я знала, о чем он думал, — о парке и о тебе.
Спустившись на второй этаж, я постучалась в дверь, и это было так, словно я сама не знала, что собираюсь сделать, пока мои пальцы не сделали это. Я не сказала ни слова, даже когда Кармин открыл дверь и неуверенно потоптался на пороге, вероятно, он больше не ожидал моего прихода. Я молчала, пока он не отстранился, чтобы пропустить меня, и не закрыл за мной дверь.
23
Сделав несколько шагов, я вынуждена была остановиться, — идти дальше было невозможно, потому что повсюду были картины: они лежали на полу, стояли, прислоненные к стене, а в конце коридора расположились на стульях и диване. Каждая горизонтальная и вертикальная поверхность была занята ими, и было странно видеть это место, по обыкновению тщательно убранное, серое и грустное, теперь пестрящим красками. Такое одинокое, теперь оно было наполнено улыбающимися и серьезными лицами, играющими фонтанами, деревьями, шелестящими на ветру, и крышами, за которыми виднелся горизонт. Собака лежала под окном в гостиной и при виде меня завиляла хвостом, но даже не попыталась подойти. Дверь в маленькую комнату, где Кармин хранил картины, была открыта, но комната была пуста, и там картины устилали пол, как и повсюду в квартире, но подрамники были пусты. Повернувшись к Кармину, я заметила, что он держит в руке тетрадь — пачку листков, тщательно перевязанных, опись его творений, говорил он, печатая на машинке номер каждой картины, комментарии, которые я давала им, и свои тайные умозаключения, которые он выводил из них. Однако сейчас он не писал, запах скипидара не витал в воздухе, его руки были чистыми, а рубашка была новой, той самой, которую он надевал два дня назад, когда приходил ко мне.
— Я вам помешала, — пробормотала я. — Я приду попозже, я просто хотела…
— Нет, нет, — ответил он, — нет, останьтесь.
В слабом свете коридора я увидела, что он улыбается, и удивленно посмотрела на него — он казался другим, более легкомысленным, одновременно счастливым и потрясенным, таким я его еще не видела. Подбородком он обвел комнату, загроможденную картинами.
— Надо попытаться найти, где вы могли бы присесть. Где-нибудь должно было остаться немного места. К тому же мне нужна ваша помощь. У вас есть минутка?
— Что вы делаете? — спросила я. — Разбираете их? Заново отбираете лучшие?
Он кивнул головой со странным смешком и сказал:
— Заново отбираю, да, действительно.
Он протянул свободную руку, и его пальцы почти коснулись рамы картины, стоящей у стены.
— Я хотел посмотреть на них в последний раз — от первой до последней, я начал вчера вечером и работал всю ночь. Видите, мне осталось немного.
Он потряс своей тетрадкой, и я заметила, что в ней осталось всего несколько страниц.
— Садитесь, — повторил он, и я осторожно направилась в гостиную.
Между картинами, лежащими на полу, едва хватало места, чтобы поставить ногу, и мне пришлось вытянуть руки, чтобы сохранить равновесие. Я спросила себя, как Кармин пройдет за мной, но не осмелилась задать вопрос и почти тотчас же услышала треск, обернувшись, я увидела, что он наступил на картину и порвал полотно. Я испугалась, что он упадет, но Кармин только оперся о стену, даже не пытаясь освободить ногу. Я сразу же вернулась и присела на корточки перед ним, осторожно взяв его за лодыжку, я подняла ему ногу и высвободила ее из холста.
— Ох, Кармин, — прошептала я, — в картине теперь дыра, но я уверена, если ее склеить… А сверху вы добавите немного краски, и разрыва совсем не будет видно…
Он махнул рукой, словно хотел сказать: «Оставьте», и пошел дальше. Чтобы не потерять равновесие, он все так же опирался о стену и уже не обращал внимания на картины, только отталкивал их концом палки, но сама палка царапала полотна, и один или два раза его нога вставала на угол картины, расшатывая хрупкую раму.
— Во всяком случае, эти я уже перебрал, — сказал он. — Остались только вот те, — и рукой он указал на груду картин в углу комнаты. — Когда я закончу, я от них избавлюсь. Вот поэтому вы мне и нужны, если вы, конечно, не против, — добавил он, — мне нужно сложить их в сумки и спустить вниз. Я понимаю, это не очень увлекательная работа, но я не смогу сделать все это совсем один.
Я в изумлении уставилась на него, потом обвела взглядом квартиру, все эти картины — я знала большинство из них, но некоторые были очень старыми, и на них я видела незнакомые места и лица, тысячи мгновений, многие годы жизни, проходившие при свете, в то время как Кармин был заперт в своей застывшей темноте.
— Вы не можете этого сделать, — сказала я. Снова я вглядывалась в его черты, пытаясь найти отчаяние, отказ от жизни, которые могли привести его к такому поступку, но я не видела ничего, кроме этой легкости, даже облегчения, этого возбуждения, смешанного с грустью.
— Это мое упущение, Кармин, — в отчаянье продолжала я. — Я не могла уделять вам достаточно времени… Но вы не можете, вы не можете перестать писать…
— Нет, нет, — ответил он, слегка натянуто засмеялся. — Это совсем другое.
Он помедлил мгновение, затем перелистал свою тетрадь, медленно проводя пальцами по каждой странице, потом поднял голову.
— Хотите помочь мне? — спросил он. — Я буду давать вам номер, так, пожалуй, будет проще. Вы можете найти мне местечко, чтобы сесть? Я на ногах со вчерашнего вечера, мне кажется, что моя спина сейчас развалится.
Присев, я положила друг на друга картины, разбросанные на полу, освободив узкое пространство для прохода, потом расчистила диван. Проделав все это, я взяла Кармина за руку и проводила, чтобы он мог сесть, и он со вздохом облегчения упал на подушки. Положив тетрадь на колени, он кончиками пальцев пробежал по страницам, потом сказал:
— Номер двадцать семь, пожалуйста, Лена, это вид на парк после сильной июньской грозы, вы, может быть, помните ее.
Я действительно помнила ее, и мне не нужно было смотреть на номера, достаточно было приподнять несколько полотен, чтобы найти ее. Картина была в зелено-лиловых тонах, зелень была темной и истерзанной, ветви были сломаны, а сорванные листья скользили по поверхности луж. Я протянула ее Кармину. Он прислонил ее к коленям и положил руки сверху, чутко, словно причудливый пианист. Его лицо исказилось, и я отвернулась. Я снова присела возле стопки картин и стала шумно перекладывать их, чтобы он знал, что я не смотрю на него. Мгновение спустя он откашлялся, положил картину возле дивана и сказал:
— Номер двадцать восемь. Это маленькая румынка, которая продавала нарциссы на рынке.
Так мы продолжали довольно долго. Я так и не осмеливалась спросить его, но, вероятно, сделала бы это, если бы он сам так и не рассказал мне. Я не могла выбросить эти картины, так ничего и не узнав. Уже давно наступила ночь, и осталось всего несколько картин, когда он откинулся на спинку кровати и закрыл свою тетрадь, заложив пальцем нужную страницу.
— Я не должен был так долго пользоваться чьим-то зрением, — сказал он устало. — Я не должен был так долго пытаться воспроизвести мир таким, каким он был раньше. И еще хуже было пользоваться для этого вами, Лена, потому что мне казалось, что вы видите вещи такими, какими они казались мне раньше.
Я молчала, держа в руках картину, которую он попросил меня найти, и не осмеливалась протянуть ему ее. Повисла тягучая тишина. Наконец я произнесла совсем тихо:
— И что теперь, Кармин? — и я не знала, что хотела спросить: хотел бы он продолжить наше занятие, или немного отдохнуть, или что он думал делать дальше?
— Теперь я прислушиваюсь только к голосу внутри меня, который говорит мне, какой мир на самом деле сейчас, — ответил он.
Я на минуту закрыла глаза. Он больше не сказал ни слова, но я знала, о чем он думал, из какого мрака, из какой ночи происходила его интуиция, его мрачное и безошибочное знание. Он повернул ко мне свое лицо и едва заметно улыбнулся.
— Рисунок, который я сделал для Мелиха в тот день, вы помните, когда он так волновался за вас, — продолжал он. — Зеленая мышка. Он стал самым первым из всех, которые я буду рисовать отныне. Я совсем не хотел рисовать мышь, я просто хотел его развеселить. И случайно не разобрал этикетку. Но случайностей не бывает, вы же знаете.
Я подумала о рисунке, лежащем на полу, об этом белом листке, который я приняла за письмо Мелиха: было ли это все-таки послание, которое предназначалось мне, несмотря ни на что? Кармин вздохнул, и я поняла наконец это чувство облегчения на его лице, эту ясную радость и одновременно ощущение потери, эту безмерную печаль. Он протянул руку за картиной, которую просил найти, но я не двинулась, и, когда его рука, помедлив, вернулась обратно, я прошептала:
— Мелиха здесь больше нет. Адем увез его. И даже не хочет сказать мне куда.
Кармин слегка наклонился и снова протянул руку, на этот раз чтобы погладить меня по щеке. Однако у него не был удивленный вид, и я спросила себя, знал ли он об этом раньше. Прежде чем я успела спросить, он произнес:
— Они заходили, прежде чем уехать. Мелих хотел попрощаться со мной и особенно с Жозефом.
Я посмотрела на собаку, все так же лежащую под окном и устроившую морду на лапах, и та лениво завиляла хвостом.
— Они не сказали вам, куда направляются? — прошептала я.
— Нет, конечно, нет. И вы действительно не знаете, где может быть малыш?
Я так долго не отвечала, что он мягко добавил:
— Он вернется, Лена. Он скоро вернется. Через несколько дней. Так сказал Адем.
— Да, — неуверенно ответила я.
Я протянула ему картину, осторожно прислонив ее к его коленям, но на этот раз он не взял ее — помедлив, он пожал плечами и мягко оттолкнул ее.
— Мы можем остановиться на этом, — сказал он. — Я написал остальные совсем недавно, я еще хорошо их помню. Да, остановимся здесь.
Потом он глубоко вздохнул, сложил ладони вместе и продолжил:
— На кухне есть сумки. Большие тряпочные сумки. Вам наверняка придется ходить много раз…
Я начала запихивать картины в сумку, начав с самых старых, стоявших в коридоре, я не смотрела на них, иначе я бы не смогла все это сделать. Сумки стояли у входа, каждая завязанная на узел, но прежде, чем закончить, я осмелилась спросить:
— Я хочу оставить себе одну картину, Кармин, пожалуйста. Только одну.
Сомнение отразилось на его лице, потом он покачал головой, и я продолжила:
— Есть какая-нибудь из них, которую вы бы хотели оставить у меня?
— Нет, — сказал, натянуто засмеявшись. — Вы можете выбрать какую захотите.
Я посмотрела на полотна, все еще раскиданные по полу, уже зная, какую хочу. Это была та, у пруда, самая первая, с движущейся водой и странным светлым следом на берегу. Но когда я нашла ее среди других оставшихся, то с удивлением обнаружила, что Кармин переделал ее, — теперь белый след напоминал силуэт, у которого даже можно было различить лицо, узкое и бледное, словно тень. Минуту я стояла, онемев, глядя холст и узнавая как никогда черты этого лица.
— Вы хотите узнать, какую я выбрала? — спросила я, наконец.
Он покачал головой. Теперь он улыбался, и я поняла, что он знает. Наверное, он знал, что все так кончится, наверное, эта картина предназначалась мне с того самого момента, когда он снова взял кисть и написал глаза и рот на этом размытом пятне. Его подарком мне была эта ямочка на левой щеке, он всегда чувствовал ее, слегка касаясь моего лица, по ней он догадался, что речь здесь идет о семейном сходстве.
24
Когда раздался первый хлопок, я выпустила стакан из рук, и он разбился, упав на пол. Это было похоже на звук петарды или выстрел, и мне сразу подумалось об охотниках, которые появлялись осенью в кукурузных полях, но ведь полей уже давно не было. Или тогда, возможно, это мог быть праздник, улица, полная веселящихся, неугомонных детей, и завитки дыма петард, медленно рассеивающиеся в запахе пороха? Когда я наклонилась собрать осколки стекла, раздался второй выстрел. Он доносился с улицы, и я, с битым стеклом в руках, побежала в гостиную. Точно в момент третьего выстрела я увидела, как лопнул шарик — один из тех розовых шариков Мелиха, которые мы привязали к перилам, — и вскрикнула. Я осторожно подошла поближе, спрашивая себя, послужило ли причиной солнце — но оно еще было низко, быть может, игривая птица проткнула клювом шарик. Виднелись обрывки розовой резины, открыв окно, я потянула связку веревочек на себя — шариков осталось только два, а на концах веревочек болтались розовые лоскутки, как увядшие лепестки на конце стебля. Тут раздался тихий свист, и, опустив глаза, я увидела тебя, стоящего на тротуаре.
Ты задрал голову вверх, я видела только твои прищуренные глаза и улыбку, похожую на гримасу из-за солнца. Я обвела взглядом улицу — она была пустынна, но мое сердце колотилось. «Какое безумие, — подумала я, — какое безумие». Настойчивыми и радостными жестами ты звал меня к себе, и я кивнула тебе. Прежде чем спуститься, я выбросила осколки стекла в мусорное ведро. То ли услышав третий выстрел, то ли неожиданно увидев тебя, я сжала руку, и теперь моя ладонь была порезана, тоненькие струйки крови сочились по линиям ладони и прокладывали новые.
Ты ждал меня на тротуаре, стоя на солнце. На тебе был черный саржевый костюм Адема и его фиолетовая рубашка в зеленую полоску, но отвороты распоролись и болтались на твоих запястьях и лодыжках, на голове у тебя была твоя вечная тряпочная шапочка. Этим утром у тебя был вид милого пугала — улыбка открывала сломанный зуб, а шрам в виде полукруга на щеке продолжал эту улыбку еще дальше с одной стороны, это походило на черты, которые всегда рисуют дети, желая изобразить радость, но тот, кто нарисовал тебя, не успел или не захотел дорисовать веселье на другой стороне твоего лица. Когда я подошла к тебе, ты, смеясь от удовольствия, показал мне широкую резинку и пригоршню камушков.
— Я был уверен, что это твое окно, — сказал ты. — Я не нашел твоего имени на ящиках, но я знал, что ты живешь именно здесь и что ты меня услышишь.
Я снова огляделась вокруг. Улица все еще была пустынна, вероятно, за нами могли шпионить из-за закрытых окон, но тебя, похоже, это совсем не беспокоило. Ты все время посматривал на два оставшихся шарика, все еще привязанных к перилам, украдкой бросая на них умоляющие взгляды, словно ожидая увидеть появления еще какого-то лица. И, хотя солнце больше не светило тебе в глаза, твоя улыбка снова превратилась в гримасу. Потом ты опустил глаза и уставился на тротуар, а из-под распоровшихся отворотов штанов виднелись грязные большие пальцы ног.
— Они там, да? — спросил ты совсем тихо. — Твой муж и сын? Когда я встал сегодня утром, я сказал себе: «Сегодня я их увижу, сегодня я решился». Если ты согласна, конечно.
Ты поднял глаза. Теперь ты рассматривал мое лицо, и твоя улыбка медленно гасла, наверняка ты спрашивал себя, почему я больше не выражаю радости и нетерпения при мысли об этой встрече. Я подошла, взяла тебя под руку и повела к концу улицы. На мгновение ты замер, потом подчинился и пошел за мной, но больше не улыбался, а на твоем виске, как раз под отворотом шапочки, билась жилка.
— Их здесь нет, — сказала я с наигранной легкостью. — Нужно еще немного подождать. Но нам не нужно здесь оставаться, ты сам недавно говорил это.
Ты обернулся, в последний раз посмотрел в сторону шариков, словно все еще надеясь, что окно вдруг откроется и такой же мягкий свист позовет тебя обратно.
— Но сегодня среда, — неуверенно ответил ты. — Малыш должен быть дома. По пути я видел много детей, гулявших с матерями.
— Его здесь нет, — прошептала я. — Уверяю тебя, его здесь нет.
Ты позволил увести тебя, твой шаг был неуверенным, неровным, и мне казалось, что я веду манекен, большую живую тряпичную куклу на хрупких шарнирах. Неожиданно ты вздохнул и спросил:
— А ты не передумала?
— Нет, — ответила я, но не осмелилась посмотреть тебе в лицо.
— Если ты передумаешь, ты мне скажи.
— Хорошо, я тебе скажу.
Ты предпочел мне поверить, и я почувствовала, как твой шаг окреп, ты уже шел сам, и я могла отпустить твою руку. Ты начал насвистывать — этим утром ты был таким веселым. Ты ловил свое отражение в витринах, и твои глаза разглядывали все вокруг; было слишком жарко для того, чтобы ходить в саржевом костюме и шапке, но ты был счастлив, несмотря на пот, стекавший по твоим вискам.
— Пойдем вернемся в домик, — сказала я. — Еще рано, но скоро на улицах появятся люди, и будет лучше, если нас никто не увидит.
Ты покорно шел за мной, шлепая по ладони резинкой, и этот звук был похож на отдаленное эхо от лопнувших шариков. Мы вошли в ворота парка. Там почти никого не было, и даже пожилая женщина с воробьями еще не сидела на своей скамейке, мы заметили ее медленно бредущей по аллее, сгорбленную, смуглую, с мешочком риса в руках. Стайка воробьев с чириканьем уже летала вокруг нее, похожая на рой пчел или туман. Она бросила на нас беглый взгляд, но словно не видела, а смотрела куда-то сквозь — что она там видит, подумала я, — на ее лице было пустое, отсутствующее выражение, напоминавшее старый камень, такой же старый, как деревья в парке.
Мы шли по аллее, но вскоре ее скрыла дикая растительность. Когда мы проходили мимо пруда, я заметила на берегу что-то белое, маленький конверт, не говоря ни слова, ты взял его, словно это была обыденная вещь, предназначенная именно тебе, и я подумала о письмах, которые, как ты рассказывал, тебе повсюду оставляла социальный работник, как раньше в море опускали бутылки с записками. Мы продолжали идти, и, когда дошли до опушки, ты неожиданно повернулся ко мне.
— Я не все тебе сказал, — серьезно заявил ты. — Я не рассказал, почему пришел сегодня утром. Мне нужно было поговорить с тобой, и я не мог больше ждать.
Ты бросил на меня робкий взгляд, но твои губы дрожали от возбуждения и нетерпения. Ты подобрал сухую ветку, и, когда мы шли по лесу, ты вел ей по веткам над нашими головами, и это дарило нам запах свежести.
— Прошлой ночью что-то разбудило меня, — торжественно произнес ты. — Я чувствовал, что что-то разбудило меня, но не знал что, пока не открыл глаза.
Ты посмотрел на меня и продолжил:
— В комнате была маленькая девочка. Она сидела на краю матраса, возле моей головы, и смотрела на меня. Была ночь, но я хорошо видел ее в свете луны, проникавшем через маленькое окошко. Я, конечно, очень удивился, увидев ее, так удивился, что не сказал ни слова, только подумал о том, как она могла войти так, что я не услышал, ну и о том, кто она. Она тоже молчала и просто сидела, положив руки на колени, и смотрела на меня.
Ты внезапно остановился, сжав палку так сильно, что она сломалась, твои глаза были полны слез, и ты улыбался мне.
— У нее были каштановые волосы, — прошептал ты. — Она была совсем худенькая, с косичками и в огромных очках, которые прятали ее лицо. Мы долго смотрели друг на друга — она не боялась меня, а я перестал наконец удивляться, что вижу ее здесь, мне казалось, я знаю ее. Через минуту она улыбнулась, и эта улыбка была такой странной и такой доброй, ты понимаешь, она не боялась меня, меня теперь все боятся и запрещают детям подходить ко мне. Потом… — ты хлестнул воздух двумя обломками палки, в твоем голосе зазвучало возбуждение, и на мгновение я испугалась, что с тобой случится то же, что и в первый раз, — ты отпустишь ту нить, что связывает нас и снова упадешь в бездонный колодец. — Потом я не знаю, что случилось, наверное, я заснул или нет, нет, она встала, не говоря ни слова, и вышла из хижины, мне кажется, что я даже слышал хруст листьев под ее ногами, когда она шла через поляну, но такой тихий, как треск горящей веточки, такой маленькой и легкой она была.
Ты замолчал и снова настойчиво смотрел на меня, слеза скатилась по твоей щеке, по той, где не было шрама, и дорисовала вторую сторону твоей улыбки, чья милосердная рука, подумала я, соединила наконец две половинки этого лица, и почему именно таким грязным разводом? Через несколько мгновений я поняла, что плачу сама, эти очки, подумала я, я никогда не рассказывала тебе об очках, я просто не помнила о них. Неожиданно ты вытер лицо рукавом костюма и снова улыбнулся.
— Это была ты, — прошептал ты. — Маленькая девочка — это ты. Я не знаю, пришла ли ты откуда-то издалека, или из прошлого, или я просто спал и во сне ко мне пришли мои воспоминания, но ты была там. Я мог бы дотронуться до твоей щеки, если бы протянул руку, — тихо добавил ты и сделал это на самом деле, протянув руку и большим пальцем вытерев мои слезы.
— Теперь я вспоминаю. Когда я взаправду проснулся сегодня утром, то сразу вспомнил про девочку. Я долго лежал, смотрел на небо через окошко, и все вернулось ко мне.
Ты вдруг оживился, отбежал от меня, делая пируэты, потом повернулся и широко развел руки, словно хотел подарить мне весь мир.
— Красная калитка в саду, та, что выходила в поле, она скрипела, ты помнишь, как однажды ты не стала есть десерт, чтобы у тебя на языке осталось салатное масло, и ты лизала петли, пока они не перестали скрипеть. После этого родители повесили на калитку маленький колокольчик, но у нас всегда находился кусок какой-нибудь тряпки или бумаги в карманах, которым мы оборачивали язычок, чтобы он не звонил.
Твое лицо сияло. Какая стена была разрушена, какую преграду ты преодолел, что наконец все стало таким ясным и родным? Теперь ты смеялся, слезы высохли, и, выворачивая карманы, ты сказал:
— Посмотри, я даже вспомнил, как делать колечки из травы и веточек.
Ты протянул мне полную ладонь и смотрел, как я натягиваю их на пальцы. Колечки были украшены листочками, цветами и даже крыльями бабочек. К тому времени мы уже пришли к проходу, и в третий раз я пробиралась вслед за тобой, в то время как ты придерживал, как свод, ветки над моей головой.
Дверь домика была широко открыта для солнечных лучей или для маленькой девочки, если та вдруг решит вернуться. Ты захотел показать мне точное место, где она сидела. «Здесь», — сказал ты, и твой палец старательно очертил на постели ровный круг.
Я молча рассматривала этот матрас и этот невидимый круг и думала о маленькой худенькой девочке, о ее огромных очках, ее молчании и легких шагах, которыми она пересекла поляну. У меня было ощущение, что стоит только протянуть руку и провести пальцами по одеялу, и я смогу найти один из ее длинных волос, обмотать его вокруг пальца, словно кольцо. На какое-то мгновение я испытала безграничное умиротворение, ощущение того, что место, где наши пути снова пересекаются, найдено. Оно было здесь, это место, в нашей наконец соединившейся памяти: ставни в нашем доме были одинаково красными, та же желтая собака спала у порога, та же птица жила под черепицей крыши, а в коридорах и комнатах жили те же призраки — молодая женщина без прежней веселости и нежный мужчина в окровавленной рубашке. Но эти стены и эти деревья уже мерцали как дымка, как мираж, и я уже предчувствовала, что достаточно пустяка, чтобы они снова рассеялись, и одиночество вернулось.
Должно быть, ты прочитал все это на моем лице, потому что протянул руку и положил мне ее на плечо, чтобы я посмотрела на тебя. На твоем лице я увидела отражение своего восторга и страха и еще что-то непонятное, что, казалось, придавало твоему лицу выражение мудрости и вместе с ней нерушимой уверенности.
Ты улыбнулся мне, и в этой улыбке, которая не была ни безумной, ни гримасничающей, в этой улыбке, которая сейчас исходила не из лихорадочного и исступленного разума, мне показалось, что я в первый раз узнала тебя, как если бы раньше ты виделся мне через линзы бинокля или один из тех магических кристаллов, в которых всплывают прошлое и будущее. Это длилось лишь доли секунды, но было достаточно для того, чтобы понять, что этот мираж никогда не рассеется: в комнате этого домика маленький мальчик спал, а девочка с длинными темными косичками и в толстых очках мечтательно смотрела в окно, и никто никогда не мог больше отнять у нас это.
25
Она сидела на последней ступеньке лестницы, ведущей на верхний этаж. Я, видимо, все равно бы почувствовала ее присутствие, даже если бы она не поднялась, увидев меня, даже если бы я не услышала шелеста ее плаща и кожаной сумки, которую она надела на плечо. Я уже приготовилась сунуть ключ в замочную скважину, но, заметив ее, я резко повернулась и прислонилась спиной к двери, словно надеясь не пустить ее в дом. Я сразу узнала ее — серые глаза, веснушки на переносице, красивые рыжие волосы, которые сегодня она собрала в хвост на затылке. Она молча посмотрела на меня, потом спустилась на несколько ступенек, шаг за шагом, грациозно, как балерина.
— Я просто хочу с вами поговорить, — сказала она. — Я могу войти на минутку? Это не займет много времени.
Я часто задышала, голова кружилась; она стояла на расстоянии вытянутой руки и могла схватить меня за рукав, кто из нас одержит верх в борьбе, если я попытаюсь сбежать по лестнице, а она решит меня остановить? Но я не пошевелилась, она тоже; она улыбалась той же спокойной и немного грустной улыбкой, что и в парке, потом кивком головы указала на дверь.
— Давайте войдем, — повторила она. — Я бы выпила кофе. Я жду вас уже несколько часов.
Я не шевелилась. Стараясь успокоить прерывистое дыхание, я наконец сказала:
— Мне нечего вам сказать. И я не хочу слушать вас.
— Но вам придется меня послушать, — ответила она, продолжая улыбаться, но ее взгляд стал жестким. — Я могу вернуться вместе с жандармами. Это они позвонили мне по поводу жалобы, поданной одной вашей соседкой по поводу истории с украденным браслетом. Я могу вернуться с ними. Не вынуждайте меня делать это.
Я была в нерешительности. Положив ладонь на створку двери, я словно пыталась понять, есть ли кто-нибудь внутри, почувствовать какое-то движение. Я думала об Адеме, только бы он не узнал, только бы не узнал, и, словно угадав мои мысли, она продолжила:
— Вашего мужа нет дома. Он ушел час назад. У нас есть время спокойно поговорить вдвоем.
Минуту я выдерживала ее взгляд, она не отводила глаз, и эта твердость была в уголках ее губ, в глазах, даже в ребячьих веснушках. Я медленно повернулась лицом к двери, вставила ключ в замок и не удержалась, чтобы не спросить:
— Вы рассказали ему, почему хотели меня видеть?
Она стояла прямо позади меня, и я чувствовала запах ее духов, цветочный, возможно, запах жимолости, я слышала ее дыхание и звук каблуков, когда она переступала с ноги на ногу.
— Я не сказала ему больше, чем было необходимо, — мягко ответила она, и я подумала, что это уже слишком.
Войдя внутрь, она сразу же поставила свою сумку на пол и, смотрясь в зеркало в прихожей, поправила прядь волос на виске. Потом повернулась вокруг себя и посмотрела мне в глаза.
— Перед тем как поговорить с вами, я хочу обойти квартиру, — заявила она. — всю квартиру, все комнаты. Это мое единственное условие.
— Вы думаете, что он здесь? Вы думаете, я его прячу?
Она слегка покачала головой.
— Нет, — ответила она почти рассеянно, — я хочу убедиться в обратном.
Повернувшись на каблуках, она направилась по коридору. Я слышала, как она открыла дверь моей комнаты, потом комнаты Мелиха и наконец Адема, в мою она вошла и сделала несколько шагов, прежде чем выйти, в двух других она лишь постояла на пороге, и, несмотря ни на что, за это я была ей благодарна. Я тоже посмотрелась в зеркало — вид у меня был усталый, похудевший, и, пока она не вернулась, я потерла щеки и покусала губы, чтобы придать им хоть немного цвета. Она заглянула в ванную и гостиную, потом вернулась и остановилась на пороге кухни.
— Так все-таки я могу рассчитывать на кофе? — спросила она, и ее голос приобрел неожиданную мягкость.
Я спросила себя, что могло послужить этому причиной — что она могла увидеть в моей комнате или в комнате Мелиха.
Я вошла следом за ней на кухню и, не говоря ни слова, стала готовить кофе. Грязная тарелка и приборы, оставшиеся после завтрака Адема, плавали в холодной воде раковины, и я чувствовала, что в глазах у меня все плывет.
— Меня зовут Клэр, — сказала она, и по звуку двигаемых ножек стула, я поняла, что она села.
Я продолжала хранить молчание и стояла спиной все то время, пока в кофеварке готовился кофе, и мне казалось, что это длится бесконечно долго. Она тоже больше не произносила ни слова, я только слышала, что она поставила сумку на колени и перебирала какие-то бумаги. Когда я принесла ее кофе, то увидела, что на столе возле нее лежит фотография. Она просунула палец в ручку чашки и одной рукой поднесла ее к губам, а другой подвинула фото ко мне. Я не могла не посмотреть на него. Это был ты на пляже, на берегу моря, на тебе был толстый оранжевый свитер, и ты смеялся, здесь тебе было не больше тринадцати лет. Твои зубы еще были целыми, щека гладкой, а твой взгляд был почти ясным и почти счастливым.
— Я занимаюсь им уже пять лет, — мягко сказала она. — Мне доверили его, когда мне было всего двадцать лет и я была совсем новичком в этой профессии. В течение пяти лет я виделась с ним по меньшей мере два раза в неделю. В тот день я возила его на море. Я видела его тогда во второй раз. Он жил тогда в семье в ста километрах отсюда.
Мне захотелось взять фото и поднести его к глазам, чтобы лучше разглядеть твое еще нетронутое лицо, и особенно этот свет в глазах. Рукава оранжевого свитера скрывали твои руки так же, как теперь рукава нового пиджака, волосы были коротко пострижены, а спереди оставлена неровная короткая челка, которая явно не была творением рук парикмахера. У тебя был вид почти нормального ребенка — улыбка, возможно, была настоящей, хотя слишком широкой и чуть-чуть глупой, воздушный шарик на веревочке вился над тобой в синеве неба. Но я осталась неподвижной, потому что не хотела, чтобы она поняла, что есть что-то, чего я не знаю о тебе. Она первая сделала этот жест — взяла фотографию и поднесла ее к лицу, и в первый раз улыбка сошла с ее лица.
— Когда я встретила его, с ним все было совершенно в порядке, — сказала она дрогнувшим голосом. Его расстройство мало-помалу развивалось на моих глазах. Его болезнь, не важно, как это называть. То, что мешает ему жить как все.
Опустив голову, она порылась в сумке, вытащила ежедневник и аккуратно положила фото в пластиковый карманчик. Потом подняла глаза.
— Три года назад он почти нормально учился. Но сегодня ему необходимы лекарства. Он нуждается в наблюдении. Он не может продолжать жить вот так, в лесу, как дикарь, без ухода, даже не наедаясь досыта.
Я не ответила. Мне хотелось, чтобы она вынула фото из сумки, хотелось еще раз посмотреть на него, на это чистое, нетронутое лицо, бывшее когда-то твоим, на эту глупую лучезарную улыбку.
— Я знаю, что вы помогаете ему, — сказала она, пытаясь поймать мой взгляд. — Знаю, что вы приносите ему еду и наверняка одежду, мне говорили, да я и сама недавно видела вас в парке. Я уверена, что вы хотите как лучше. Но нужно, чтобы он вернулся. Чтобы он вернулся в больницу. Он еще ребенок и не может жить вот так.
Ее голос был твердым, но взглядом она умоляла меня, а я была в нерешительности. Она любит его, подумала я, она не лжет, ведь знает его почти с детства, это ее работа, и тем лучше, но все-таки она против меня, она хочет забрать тебя, а не могу тебя потерять. Я отодвинулась — мне больше не хотелось чувствовать ее кофейное дыхание, ощущать эту близость, которая делала невыносимой просьбу в ее глазах.
— Вы не понимаете, — сказала я. — Это возвращение убьет его, возвращение в больницу. Я знаю, он сам говорил мне.
Отведя глаза, она вздохнула. Облокотившись на стол, она растирала виски, словно неожиданно почувствовала себя утомленной.
— Не нужно слушать все, что он говорит, — устало ответила она. — Реальность гораздо важнее, а реальность такова, что ему необходимо лечение. Он нуждается в уходе.
— Я ухаживаю за ним, — прошептала я.
— Через несколько месяцев наступит зима. Вы думали об этом? Я не знаю, где он живет сейчас, но когда наступят холода, когда выпадет снег — вы думали, что с ним станет тогда?
— Он будет жить здесь, — в отчаянии ответила я. — Я говорила с моим мужем, я знаю, что он все-таки согласится, а потом…
Я хотела уже сказать «он — моя семья», но почему-то замолчала, словно между нами существовало одно запретное слово и это было именно оно.
Ее взгляд смягчился, и она снова улыбнулась мне.
— Послушайте, — сказала она. — Я знаю, что вы его любите. Я уверена, что вы желаете ему добра. Но вы должны подумать и о своей семье. Я разговаривала с вашим мужем, я знаю, что у вас есть сын. Подумайте лучше о нем.
Я отвела глаза. Мне было холодно и хотелось выпить чего-нибудь горячего, и я не смогла удержаться, чтобы не взять ее чашку и не отпить глоток. Не думаю, что она даже заметила это, настолько далеки мы сейчас были от этого.
— Как бы то ни было, но вы не можете принять его, — добавила она тише, — даже если позволяют условия. Он несовершеннолетний. Вы знали, что он еще несовершеннолетний?
Я не ответила. Я сдерживала дыхание, потому что теперь оно пахло как ее, только слова, слетавшие с наших губ, были разными, подумала я. Она глубоко вздохнула, потом сказала:
— Элен, — и по ее тону я поняла, что она хотела это сказать с того самого момента, когда села рядом со мной на скамейку в парке, — я знаю, почему вы чувствуете себя такой близкой ему. Но вы ошибаетесь, если считаете, что это можно сравнивать. Он не выберется из этого сам, Элен, он никогда не выберется сам.
Я еще держала в руке чашку и осторожно опустила туда пальцы другой руки, только ногти и чуть-чуть кожи вокруг, кофе еще был горячим, и только это — ожог и боль — помогли мне не закричать и не заплакать.
— Убирайтесь, — глухо сказала я, и ей хватило одного взгляда, чтобы все понять. Она встала и отступила на несколько шагов, подняла свою сумку и пошла к двери.
— Я знаю, он рассказал вам, где он прячется. Я знаю, вам он доверяет. Но все будет гораздо проще, если вы нам поможете. Мы все равно найдем его, с вами или без вас, но если вы нам поможете, это будет гораздо менее болезненно для него.
— Убирайтесь.
— Вы сможете продолжать видеться с ним, — торопливо добавила она умоляющим голосом. — Я обещаю, что у вас будет право на посещения. Я вам обещаю. Я позабочусь, чтобы его госпитализировали недалеко отсюда. Вы сможете видеть его так часто, как захотите.
Она вопросительно смотрела на меня, я молчала, но направилась к ней, сжав руки, и в тот момент я была готова ударить ее, выбросить вон, как ты когда-то вышвырнул меня из парка. Она вытянула руку, чтобы остановить меня, руку, держащую сумку, в которой лежала фотография, и поспешно сказала:
— Я оставляю вас до послезавтра. Вы можете поговорить с ним, убедить его вернуться или просто сказать мне, где он. Иначе мне придется позвонить в полицию, и, поверьте мне, лучше этого избежать. Один раз так уже было. После этого он неделями ни с кем не разговаривал, даже со мной.
Подойдя к двери, она порылась в сумке и вынула оттуда маленький конверт, такой же, как я видела на берегу пруда, и протянула мне.
— Если вы его увидите, отдайте ему это, — добавила она. — Я пишу ему уже давно, но не уверена, что он находит мои письма. Передайте ему это, я прошу вас.
Я не пошевелилась, и тогда она мягко наклонилась и положила конверт на пол между нами, потом повернулась и вышла.
Через несколько минут я подняла письмо и вернулась на кухню. Я села за стол, лицом к ее стулу, на то самое место, которое так и не заняла, пока она была здесь. Положив голову на руки, я долго сидела неподвижно. Гораздо позже я услышала, как какая-то женщина на улице зовет своего сына, это напомнило мне имя, которое она произнесла во время нашего разговора, и только теперь я вспомнила, что именно так ты просил называть тебя, когда я впервые разговаривала с тобой в парке.
Прошло время. Ты продолжал надевать свои старые маскарадные костюмы и приходил встречать меня возле школы, и, хотя мама давно перестала шить их нам, ты вырос так мало, что многие еще были тебе впору. Ты часами ждал меня на тротуаре, облаченный в плащ фокусника, держа в руке волшебную палочку, которую иногда, не говоря ни слова, наводил на учеников, выходящих из школы. А иногда ты надевал странный серый костюм, призванный изображать комбинезон летчика, и черные перчатки, а на глаза — два резиновых кружка, зацепленных резинками за уши. Собака всегда сопровождала тебя, и, чтобы занять время, ты, командуя, бросал ей палку. Она не всегда приносила ее, и тогда ты сам отправлялся на поиски, сопровождаемый позвякиванием бубенчика. Ты, конечно, был еще маленьким, но для этого — уже слишком большим, к тому же у тебя было такое недетское лицо — взгляд был пристальным и серьезным, что так контрастировало с худенькими руками и затылком.
Дети смеялись над тобой, и впервые я не встала на твою защиту. В первый раз я предпочла, чтобы ты был не таким, как все. Когда у меня спрашивали, сколько тебе лет, я обманывала, утверждая, что тебе едва исполнилось шесть, но этого было недостаточно, чтобы объяснить все. Когда ты слышал, что над тобой смеются, то смотрел на них с невинным и загадочным лицом, не моргая, пока некоторое смущение не овладевало ими и они не удалялись, пожимая плечами и крутя пальцем у виска. Случалось, что ты впадал иногда в состояние неистовой ярости и бросался на них очертя голову, нанося удары и кусаясь. Иногда вмешивался какой-нибудь учитель, кое-как хватая тебя, и, хотя ты был слабым, драка доходила до крови, и ничто не могло успокоить тебя — ни угрозы, ни уговоры. Однажды ты ударил прямо в грудь молодую женщину, которая попыталась посадить тебя на колени, она побелела и долго не могла отдышаться, держась за сердце. Иногда я сбегала, потому что не могла больше защищать тебя, у меня больше не было сил, я пряталась в туалете или пустом классе и, слыша, как во дворе меня звали по имени, затыкала уши и напевала что-то с закрытым ртом. Тогда они звонили маме — у них был список всех домов, где она делала уборку, и это было еще большим унижением. Она приезжала спустя несколько минут на своем старом автомобиле, одетая в свой фартук, кожа на ее руках была сморщенной от воды, а глаза красными. Она садилась рядом с тобой и долго говорила что-то, пока ты не возвращался к нам, пока не начинал слышать ее и не соглашался пойти за ней, твое личико было осунувшимся от усталости, словно тебе пришлось долго-долго идти откуда-то издалека, чтобы вернуться сюда.
Однажды я неловко попросила тебя больше не ждать меня возле школы. Я утверждала, что меня оставляют после уроков и запрещают уходить вместе со всеми, так что я даже не знаю, во сколько смогу пойти домой. Ты не смотрел на меня, рисуя за маленьким столом, который поставили специально для тебя перед окном, это был мой старый стол, у которого отпилили ножки, чтобы он подходил тебе по росту. Ты высунул язык и не замечал меня, тогда я повторила то, что сказала только что, и мой голос звучал еще фальшивее, наконец я спросила: «Ты согласен? Я сделаю тебе подарок, если ты будешь вести себя хорошо, я принесу тебе из школы тетрадки и фломастеры». Тогда ты кивнул, берясь за новый рисунок. Мне не надо было заглядывать тебе через плечо, чтобы узнать, что это было, — ты и я, ты никогда не рисовал ничего другого, мы держались за руки, нет, у нас была одна рука на двоих — гибкая трубка, тянущаяся от твоего плеча к моему. У меня были золотые волосы, как у принцессы, и корона на голове, и у тебя тоже была корона, и на твоих рисунках мы всегда были одного роста.
На следующий день ты снова был возле школы, бросая собаке мячик, босиком, несмотря на холод. Спрятавшись в крытой галерее, я ждала несколько часов, пока все уйдут. Наконец и мне пришлось уйти, когда смотритель сказал, что собирается закрыть все двери. Я думала, что ты не выдержал и ушел, но, как только я вышла за ограду, ты внезапно появился — ты ждал меня в подъезде дома, улыбаясь, побежал мне навстречу и бросился в мои объятья.
Тем вечером я подождала, пока ты заснешь, и тихонько вышла из комнаты. Я нашла маму на ступеньках крыльца, она накинула пальто на плечи и сидела со стаканом в руке; увидев меня, она удивилась и поспешно спрятала стакан в тень, как будто я не знала, что она там делала. Правда заключалась в том, что она стала пить все больше и больше, теперь почти ежедневно, она возвращалась поздно вечером и неуверенным шагом прокрадывалась внутрь, распространяя вокруг себя запах холода и табачного дыма.
Не решаясь взглянуть на нее, я спросила, не может ли она как-то помешать тебе ходить в школу, брать тебя с собой на работу, как раньше. Она долго и пристально смотрела на меня с задумчивым видом, и я подумала, что она хочет упрекнуть меня в том, что я недостаточно добра к тебе и не справляюсь с ролью старшей сестры, но, к моему удивлению, она неожиданно протянула руки, прижала меня к себе и усадила к себе на колени. Она мягко отвела мои волосы и поцеловала в щеку. Она сказала, что все понимает, на моем месте она бы тоже больше не хотела, чтобы братик приходил встречать ее у школы, понимает, что он, наверное, мешает мне завести друзей и что мне не в чем себя упрекать. Да, теперь она будет уводить его с собой и давать ему чистить серебро, как раньше, а если он будет дома, то во время, когда он обычно уходит, она будет чем-то занимать его, чтобы он не думал идти встречать меня, и купит ему новые игрушки, если будет нужно. Я ощущала запах спиртного в ее дыхании, она продолжала гладить меня по волосам, я чувствовала, как вздымается ее грудь, мягко укачивая меня в ритме неровного дыхания. Мне казалось, что она хочет еще что-то сказать мне, но не решается, наконец она тихо прошептала:
— Ты знаешь, я думаю, не будет ли лучше отправить его куда-нибудь в дом, где будет много таких же мальчиков, как он, здесь, ты же видишь, у него нет ни одного друга. Но, конечно, не на все время, он будет возвращаться на выходные и на каникулы, мы можем даже отправить его в такое место, где есть лошади, ты же знаешь, как он их любит.
Она замолчала на минуту, потом снова поцеловала меня.
— Что ты об этом думаешь, Элен, ты не считаешь, что там он будет более счастливым?
Сердце оглушительно стучало, я затаила дыхание и не осмеливалась подумать, не осмеливалась услышать свои мысли. Не глядя на нее, я освободилась из ее объятий и вернулась в дом.
— Элен, — умоляюще позвала она, пока я не закрыла дверь, — Элен! — Но я не обернулась и никогда больше при ней не жаловалась на тебя.
Мы долго не говорили об этом, почти год, до самой истории с небом лошадей, но тогда она уже не посадила меня к себе на колени, чтобы спросить, что я думаю по этому поводу, дверцы скорой помощи захлопнулись раньше, чем я успела сказать хоть слово, чем я успела предать тебя.
Она сдержала слово, по крайней мере пыталась, но ты был шустрее, чем молоко на огне, говорила она, и я долго пыталась понять, что это значит. Она не могла следить за тобой постоянно, и ей хватало отвлечься на секунду, чтобы ты сбегал. Из любого дома в городе ты знал дорогу к моей школе, казалось, из любого места ты нашел бы путь, ведущий ко мне. Однажды я не могла больше этого выносить и, как только наступило три часа, я взяла портфель, сбежала по лестнице и ушла из школы, сразу же направившись в сторону леса, я не переставала оглядываться назад, потому что ты мог догадаться, что так я пытаюсь обмануть тебя, и каждое мгновение я ждала увидеть тебя, бегущего следом. Но мне удалось добраться до поля, а потом и до леса. Там я нашла маленький шалаш из веток и листвы, который мы когда-то построили, я просидела в нем целый день, сначала обхватив колени руками, потом лежа на спине и вглядываясь в небо сквозь ветви деревьев. В первый раз я была одна, и мне было хорошо. Потом начался дождик, но капли не долетали до меня. Я заснула, а когда проснулась, было уже темно. Срезав путь, я вернулась домой через поле. Когда я вошла, родители сидели за столом, но тебя не было видно. Я обнаружила тебя в комнате, куда пришла положить свой портфель. Ты ждал меня в темноте, спрятавшись между кроватями. Ты вынул всю мою одежду из шкафа, сложил ее в кучу и сделал нору внутри нее, в которую зарылся. Уже позже я заметила, что ты оторвал все пуговицы, неужели ты уже понимал, какое место ожидает тебя? То, где халаты не имеют пуговиц, потому что слишком многие пациенты проглатывают их? Я зажгла свет, но ты не поднял головы. Когда я села рядом на корточки и протянула руку, ты с рычанием вонзил в нее зубы, ты укусил меня, как будто стал вдруг своей неожиданно взбесившейся желтой собакой.
В тот вечер мама освободила маленькую комнату, которая служила гардеробной, вынеся оттуда охапки одежды. Это была маленькая комнатка без окон, но она согласно кивнула, не говоря ни слова, когда я сказала, что теперь хочу иметь свою комнату, показав раненую руку со следами зубов. Она одолжила у соседки матрас, положила его прямо на пол и постелила простыни. Папа читал газету в гостиной, и она подошла к нему и сказала что-то вполголоса. Он выключил лампу у меня в изголовье и поставил ее рядом с матрасом, потом на минуту вышел и вернулся, неся розу из сада, он поставил ее в маленькую вазу, только одну, чтобы не одурманить меня, сказал он, потому что в моей новой комнате не было окон. Он протянул ее мне с робкой улыбкой, потом поцеловал меня и пожелал доброй ночи. «Постарайся увидеть хорошие сны, Ленетта», — прошептал он. Когда я потребовала у мамы ключ от комнаты, чтобы закрыться, она сначала засомневалась, но потом все-таки дала мне его. «Не делай глупостей, Элен, — сказала она, — только не делай глупостей». Впервые я спала одна в этом темном и тихом кубике, окруженная запахом розы. Наверняка, ты приходил ночью и скребся в дверь, прося простить тебя, все еще чувствуя во рту вкус моей крови, но над потолком моей комнаты проходила водопроводная труба, и я ничего не услышала.
26
Когда Адем наконец вернулся, я уже давно была готова. Я переодевалась много раз и в конце концов остановилась на платье в цветочек, которое нравилось Мелиху, и туфлях без задников, расшитых жемчугом и блестками, которые Адем подарил мне прошлым летом, когда мы отдыхали в маленьком городке на берегу моря. На шею я надела бусы, которые Мелих преподнес мне на день матери, — крохотные засушенные цветы, спрятанные в стеклянный медальон. Примеряя одежду, в глубине одного из карманов я нашла маленького человечка, которого ты отдал мне несколько дней назад, теперь это был всего лишь неузнаваемый шарик из размокшей бумаги, я не знала, что с ним делать, и снова сунула в карман куртки, чтобы больше не видеть.
Я не знала, когда он придет, и ожидание казалось мне невыносимым, и тогда я решила испечь печенье — мадлен, песочное и шоколадное. Я вынула из шкафа все пакетики для быстрого приготовления, яйца, молоко и муку, формочки и блюда. Это будет сюрприз для него, что-то вроде праздника, чтобы отметить его возвращение, говорила я себе, я могу принести ему их на полдник или когда получится, даже если будет уже шесть часов — поздновато для полдника. Чуть позже полудня я отправилась отнести тебе поесть — фрукты и бутерброды — и, подумав, положила конверт на дно пакета. Придя в парк, я не нашла тебя, но не пошла к проходу в твою хижину и не стала ждать, а просто оставила сумку на берегу пруда и торопливо удалилась, не оглядываясь, как будто спасалась бегством.
Я поставила печься два противня с песочным печеньем и уже приготовилась загрузить третий, когда услышала, как в замке поворачивается ключ. Я закрыла дверцу духовки и замерла в напряженном ожидании, не решаясь пойти Адему навстречу. Он не торопился снимать ботинки, и это показалось мне добрым знаком. Появившись на пороге, он обвел взглядом раковину и стол, усыпанный яичной скорлупой, обломками шоколада и цветной посыпкой. Мое платье и туфли были в муке, и наверняка она была и на лице, потому что, остановив взгляд на мне, он улыбнулся.
— Вкусно пахнет, — сказал он. — Но ты наготовила на целую армию.
Потому что мне может понадобиться армия, чтобы вернуть моего сына, подумала я, но ничего не сказала, а только улыбнулась и отряхнула платье, потом сняла туфли и постучала их друг об друга над раковиной, чтобы стряхнуть муку. Я не осмеливалась ничего сказать и, задержав дыхание, ждала, что он скажет дальше.
— Пойдем, — наконец продолжил он, — но умой лицо и вымой руки, ты похожа на Пьеро.
— Я могу отнести Мелиху печенье? — вздохнула я. — Я подумала, что это доставит ему удовольствие…
— Конечно, — мягко сказал он. — Возьми сколько хочешь.
Тогда я взяла бумажный пакет и насыпала туда доверху песочного, миндального и еще горячих мадленок, а потом побежала в ванную. Мое лицо действительно было белым и волосы тоже, я энергично расчесала их над раковиной, а потом провела влажной банной рукавичкой по лицу. Я все время прислушивалась, боясь услышать, как хлопнет дверь, боясь, что он может передумать, бог знает по какой причине, и решит уйти без меня. Но он ждал меня у двери, крутя на пальце колечко со связкой ключей. У меня под ногтями еще было тесто, а на платье остались следы шоколада, и он указал мне на них, нахмурив брови.
— Не заставляй меня переодеваться, — взмолилась я, не заставляй меня переодеваться.
Внизу, возле дома, я увидела старую белую машину патрона Адема. Он иногда одалживал ему ее — когда я была беременна Мелихом и нужно было поехать в больницу, и прошлым летом, когда мы поехали на море, где Адем подарил мне те самые туфли. В ней не было ничего страшного, она никогда не была связана ни с чем плохим, однако, увидев ее, я оцепенела. В каких-то глубоких воспоминаниях белая машина ждала меня у обочины тротуара, и сейчас это стало для меня началом ужаса, началом забвения.
— Что с тобой? — спросил Адем. — Пойдем.
Он открыл дверь со стороны пассажира и ждал, когда я сяду, но я не двигалась, тогда он захлопнул дверцу и подошел ко мне. Пальцем он потер мои брови, потом висок; банная рукавичка не смыла всю муку, и мне казалось, что на моем лице затвердевает маска, которая больше никогда не позволит мне улыбаться. Быстрым движением я схватила его руку и изо всех сил прижала к своей щеке.
— Обещай мне, — прошептала я, — обещай, что ты не повезешь меня туда.
Он удивленно уставился на меня.
— Куда — туда?
Я закрыла глаза и глубоко вдохнула.
— Просто пообещай мне, что не повезешь меня туда, — в отчаянии прошептала я.
Он обнял меня за плечи и привлек к себе.
— Осторожно, ты испачкаешься, — пробормотала я, но он не отпускал меня, мягко укачивая, и мои уже начавшиеся рыдания понемногу стихли.
— Нет, — выдохнул он мне в ухо. — Я не повезу тебя туда. Я тебе обещаю. Садись в машину.
Он вытер мне глаза и, взяв за руку, довел до машины. Захлопнув за мной дверцу, обошел автомобиль и сел на водительское сиденье, включил поворотник и тронулся, потом развернулся и поехал по маршруту автобуса, который был мне так хорошо знаком, и, хотя я ездила им всего один раз, я сразу поняла, куда он направляется. Я всегда это знала, знала с того момента, как он увез Мелиха, и еще гораздо раньше. Я всегда знала, что однажды это случится — эта поездка, это возвращение, и только вид этого белого автомобиля, ждущего у дверей, заставил меня забыть на мгновение об этой уверенности.
Адем припарковался возле банка, там, где я несколько часов ждала, когда мимо пройдет моя мать. Он заглушил мотор, но не собирался выходить, и мы долго сидели молча. Через стекло я разглядывала фасад дома, я уже не помнила, на эту или на другую сторону выходила квартира моей матери, но мне показалось, что я вижу за одним из окон лицо, окруженное седеющими волосами, и рядом другое, гораздо меньше, оба смотрели на улицу и на нашу белую машину.
— Как давно? — прошептала я наконец. — Как давно ты ее знаешь?
Он протянул руку и потеребил ключ, все еще торчащий в замке зажигания, заставив звякнуть друг о друга остальные ключи в связке.
— Девять лет, — ответил он совсем тихо. — Почти с самого начала. Она искала тебя. Она начала искать тебя задолго до того, как нашла. Случайно она наткнулась на объявление о нашем бракосочетании, написала мне, и я ей позвонил. Она пришла увидеть тебя. Домой. Тебе только исполнилось девятнадцать лет. Это было как раз перед рождением Мелиха.
Он перестал звенеть ключами.
— Ты ничего не помнишь?
Я глубоко вздохнула, голова кружилась, я попыталась вспомнить. Да, мне сто раз снилось, что меня ищут, чтобы вернуть обратно, мне снилось, что мать обнимает меня, а я мучаюсь угрызениями совести, плачу, рыдаю от сожаления, мне даже снилось, что папа вернулся, что по его лицу струится кровь, но он улыбается и говорит, что это не важно, и зовет меня, свою Ленетту, и хочет обнять… Но какой из этих снов был реальностью? Я в ужасе спрятала лицо в ладонях.
— Когда она попыталась подойти к тебе, ты закричала, что никогда больше не хочешь ее видеть, что у тебя новая жизнь, что все остальное умерло для тебя, кроме твоего брата. Так ты и сказала: кроме твоего брата.
— Значит, ты знал, — прошептала я.
Он повернулся в сторону дома, может быть, это были они, кто караулил за окном, потому что он опустил стекло и сделал им знак рукой, щелкнув пальцами, но они все равно были слишком далеко, чтобы услышать.
— После этого тебе пришлось провести три дня в больнице, может быть, ты помнишь. Она прекрасно понимала, что тебе причиняет боль видеть ее, тогда она просто просила пообещать, что я буду приносить ей твои фотографии. И еще она хотела видеть, как растет Мелих. Когда он был совсем маленьким, я приводил его к ней хотя бы раз в месяц. Или чаще, если было возможно.
Мы как могли объяснили ему, что это секрет. Это было нелегко, поверь мне, — с горечью добавил он.
— Тогда зачем нужно все менять сегодня, — вздохнула я. — Почему не продолжать жить как раньше. Ведь ты же знаешь, что я не хочу ее видеть.
Он наклонился надо мной, открыл дверцу с моей стороны и толкнул ее. Видя, что я не двигаюсь, он вышел из машины, обошел ее и протянул мне руку.
— Из-за мальчика, живущего в парке, — сказал он.
Пока мы шли к дому, он не проронил больше ни слова. Подойдя к подъезду, я подняла голову и ясно увидела два лица, потом одно из них исчезло — видимо, Мелих побежал к двери.
Обогнав Адема, я взбежала по лестнице и поднялась на этаж в тот самый момент, когда открылась дверь; Мелих появился в дверях в своем комбинезоне и пуловере в цветочек и бросился, смеясь, в мои объятья. Я долго сжимала его в руках, закрыв глаза и медленно поворачиваясь вокруг себя. Когда я открыла глаза, то увидела свою мать, неподвижно стоящую на пороге. На этот раз она ждала меня: она повязала цветной платок, чтобы скрыть волосы с проседью, подрумянила бледные щеки, это уже не была старая изнуренная женщина, которую я встретила в прошлый раз, хотя, может быть, она прихорашивалась для моего сына. Она казалась напряженной, но улыбалась, она наверняка собрала все свои силы в ожидании этой встречи. Когда она мягко сказала мне: «Входи, Элен», я безмолвно послушалась, зная, что у меня больше нет выбора. Адем догнал нас, размахивая пакетом с печеньем, который я забыла в машине, и, когда я опустила сына на землю, он с радостным криком завладел им.
— Принеси тарелку, ангел мой, — прошептала мать, и он побежал в сторону кухни. Со сжавшимся сердцем я проследила за ним взглядом, услышала, как хлопнула дверца полки, и поняла, что здесь он был дома. Я подумала обо всех тех часах и днях, когда я представляла его совершенно в другом месте, обо всех частицах существования, своего и других, которые ускользнули от меня.
— Проходите в гостиную, — неловко сказала мать. — Я приготовлю вам что-нибудь. Может быть, кофе?
В тот момент, когда я проходила мимо нее, она положила руку мне на плечо и прошептала: «Какая ты красивая». Мы с Адемом сели на диван, пока она помогала Мелиху на кухне, должно быть, она не часто принимала гостей, потому что ей понадобилось много времени, чтобы собрать чашки, маленькие ложки и сахар. Наконец она вернулась с подносом и подала его нам, а сама села напротив.
На минуту повисло неловкое молчание, потом наигранно легким тоном она начала рассказывать нам, как они с Мелихом ходили в зоопарк, где он несколько часов разглядывал бурых медведей и ей пришлось купить пять пакетиков арахиса, пока он наконец не устал их кормить. Тут вернулся Мелих с тарелкой печенья, которую поставил на столик, а сам забрался на подлокотник своего кресла, и с этого момента нам больше не нужно было прикладывать усилий для разговора, потому что он болтал без умолку и казался счастливым, видя нас всех вместе. Мы болтали о пустяках, Адем иногда вставлял какую-нибудь шутку, и моя мать начинала неестественно смеяться, но смех застревал у нее в горле; она крошила печенье на край блюдца, как всегда делала раньше, когда была грустной или взволнованной, и, когда блюдце стало полным, она начала рассеянно крошить его в чашку, где оно плавало на поверхности кофе, прежде чем размокнуть и утонуть. Мелих, сидевший на своем подлокотнике, вдруг наклонился и взял печенье из ее рук:
— Бабушка, посмотри, что ты делаешь, — пожурил он ее.
Адем начал смеяться, а она только слабо улыбнулась. Я постоянно чувствовала на себе ее взгляд, она рассматривала мое лицо, волосы, мои сжатые, лежащие на коленях руки, пытаясь наверстать потерянное время, все эти десять лет, но я не могла, я была не в силах вернуть ей этот взгляд. Чуть позже Мелих забрался к ней на колени. Мне казалось, что прошло очень много времени, но часы в гостиной показывали всего восемь часов, и в этот момент увидела фотографии на столике, те, которые я заметила в мой первый приход сюда, — фотографии моего маленького сына в тот день, когда он впервые пошел, еще в детском чепчике, и фотография с карнавала, где он был одет бабочкой.
— Кажется, я знаю одного мальчугана, который уже устал, — сказал Адем, когда Мелих попытался подавить зевок.
Я повернулась и умоляюще посмотрела на него, он подумал, потом спросил:
— Где ты хочешь сегодня ночевать, Мелих? Ты хочешь остаться у бабушки или вернуться домой?
— Домой, — сонно ответил он.
Моя мать наклонилась поцеловать его в лоб.
— Он же вернется, ведь правда, — сказала она совсем тихо, не осмеливаясь взглянуть на меня. — Он же скоро вернется.
— Мы придем еще, — твердо сказал Адем, но я хранила молчание. Я разглядывала свои туфли, еще испачканные мукой, стоящие на этом потертом ковре, который был знаком мне до малейшего рисунка. Мелих сполз с ее колен, подошел и взял меня за руку.
— Мама, пойдем, — сказал он, — пока мы не ушли, я хочу показать тебе свою комнату.
Я сразу встала и с облегчением вышла из комнаты, но, пока мы шли по коридору, у меня появился нелепый страх застать комнату такой, какой я ее покинула, — с разбросанной на полу одеждой, и особенно увидеть окровавленную клетчатую рубашку. Конечно же, все было убрано, моя мать поселила Мелиха в моей старой комнате, на столе теперь возвышалась клетка с Миним, возле стены стояли портфель и ботинки Мелиха. Открыв шкаф, он гордо показал мне аккуратно сложенную одежду на полках и игрушки, целый ящик игрушек, как было возможно, что я не увидела их в прошлый раз?
— Я оставлю Миним здесь на эту ночь, — серьезно заявил он. — Она составит компанию бабушке. Знаешь, ей бы хотелось, чтобы я остался у нее подольше.
Я села на кровать и вполголоса позвала его. Он старательно закрыл шкаф, прежде чем забраться ко мне на колени.
— Значит, это бабушка дала тебе карусель с лошадками, — прошептала я ему на ухо, и он сильно закивал головой.
Я подумала, потом спросила:
— Зачем ты показал мне ее, Мелих? Ведь ты же знал, что я узнаю ее.
Тогда он выпрямился, сложил руки в трубочку возле моего уха и прошептал:
— Потому что я больше не хочу, чтобы у нас был секрет. Это очень тяжело. И тебе, мама, тоже очень тяжело хранить свой.
Я ничего не ответила, потому что он высвободился из моих рук, радостно запрыгал к двери и бросил на бегу:
— Мама, пойдем домой.
Он натянул свои ботинки, поднял портфель и выбежал в коридор. Я встала, взяла его маленькую дорожную сумку и принялась складывать туда одежду из шкафа. Я слышала шум у выхода, слышала, как Адем прощался с моей матерью, как она покружила Мелиха, об этом я догадалась по взрывам его хохота. Потом я услышала, как открылась дверь, они вышли на площадку и начали спускаться вниз, и радостные прощания Мелиха звенели на лестнице.
Я медленно встала и вышла из комнаты. Когда я проходила мимо кухни, мать позвала меня, она стояла, прислонившись к раковине, и нервно мяла в руках тряпку; я догадалась, что Адем ушел, чтобы дать ей возможность поговорить со мной. Она сделала мне знак войти, и, поколебавшись, я послушалась. Она указала мне на стул и сама села возле стола, а я подумала, что она всегда свободнее чувствовала себя на кухне, чем в гостиной. Она принесла с собой чашку, но только для того, чтобы чем-то занять руки, сам кофе уже был никудышным, светлым и густым, похожим на грязь.
— Адем пошел купить конфет в лавку на углу, — сказала она. — Они, конечно, не очень нужны Мелиху после печенья, которое ты принесла, но…
Она часто дышала, ее щеки раскраснелись, теперь это была задыхающаяся, взволнованная пожилая женщина, но, когда она посмотрела мне в глаза, я узнала ее прежний взгляд.
— Я очень надеюсь, что ты не сердишься, Элен, — сказала она, и я сразу поняла, что она повторяла эти слова сотни раз, и все равно ей было очень тяжело произносить их. — Я надеюсь, что ты не сердишься. Я знаю, что ты не хотела меня больше видеть, я пыталась принять это, но, когда родился малыш, это стало слишком тяжело.
Ее руки дрожали, и она скромно зажала их между коленями.
— И я должна сказать тебе еще кое-что. Я все равно все это время пыталась увидеть тебя, — торопливо продолжила она. — Я пряталась в кафе, в ресторанчиках, Адем иногда говорил мне, где можно найти тебя, и я часто видела, как ты проходишь мимо по улице, хотя ты никогда не узнавала меня. Я не смогла бы никогда больше не видеть тебя.
Она подняла голову и попыталась выдержать мой взгляд и вдруг неожиданно выпустила из рук чашку, и та разбилась об пол, выплеснув странную жидкость, почти грязь, усеянную мелкими частицами кофейной гущи.
— Я сделала все, что смогла, — закричала она. — Я пыталась тебя понять, с самого твоего детства. Уверяю тебя, я пыталась понять.
Наконец она заплакала, от волнения ее била дрожь, она продолжала срывающимся голосом:
— Я отправила тебя туда, потому что думала, что так будет лучше. Они сказали мне, что это единственное решение, Элен. Я не знала, что мне делать, я не знала…
Мне хотелось взять ее дрожащие руки, дотронуться до кольца на пальце, погладить коричневые пятнышки на коже, но я не могла, я думала о тебе — одиноком, покинутом в своем домике в середине леса — и смогла только прошептать:
— А Нело? Ведь ты так и не простила его. А ведь он так любил папу, он так любил его, он не хотел… Нет, он не хотел…
Внезапно мой голос пресекся, стал совсем слабым, а она прижала руки к вискам.
— Да, да, я знаю, — вздохнула она. — Я знаю. Я никогда не хотела ему этого. Я клянусь тебе.
Слезы застилали мне глаза, я пыталась не расплакаться и наконец произнесла то, что мучило меня все эти годы:
— Ты никогда не любила его.
— Это ложь! — резко выкрикнула она.
Она неожиданно престала плакать, вытерла ладонью лицо, ее взгляд был прямым, она смотрела на меня не моргая. Когда она взяла меня за руку, ее рука уже перестала дрожать.
— Это неправда, — и по тону ее голоса я поняла, что она не лжет. — Я любила его. Я одинаково любила вас обоих.
И я расплакалась сама, мои пальцы переплелись с ее, и этот жест прибавил ей смелости — она взяла мое лицо в ладони, погрузила свой взгляд в мои глаза и голосом нежным, как когда-то в детстве, повторила:
— Я одинаково любила вас обоих.
И не странно ли, но именно эти слова, эти слова любви воскресили в моей памяти то мгновение, когда она положила тебя мне на руки со словами: «Это твой маленький брат, ты должна заботиться о нем», и искренность этого мгновения, и все то, что случилось потом.
27
Когда мы вернулись домой, я обнаружила висящий на ручке двери конверт с моим именем. Я сразу узнала его, взяла и, не говоря ни слова, сунула в карман. Адем бросил на меня быстрый взгляд и открыл дверь. Мелих побежал отнести сумку с вещами и портфель в свою комнату, а я ушла к себе, села на постель и открыла конверт. Внутри был синеватый листок с мелким и четким почерком, она писала: «Элен, жду вас завтра утром в девять часов у ворот парка. Прошу вас, будьте там. Клэр».
Положив письмо рядом с собой, я неподвижно сидела и смотрела в окно, уже почти стемнело, и только слабые отблески еще виднелись в небе. Я думала о завтрашнем дне, о том, как взойдет солнце и я войду в ворота парка, буду ли я снова в своих туфлях и платье в цветочек, как красивая, роскошная предательница? Я представила, как провожаю ее к проходу, ведущему в глубь леса, потом к хижине, где ты ждешь нас, сидя на кровати, той самой, на которой сидела девочка. Или ты сидишь на берегу пруда, того, которого я боялась с момента нашей первой встречи, и, заметив нас, ныряешь в эту похожую на бездонный колодец воду, чтобы вечно плавать в подземных потоках. И, даже если ты появишься на поверхности, этот обман, это предательство навсегда лишит меня права видеть тебя, ты будешь рядом, но растворишься в пыльце, станешь скарабеем, травой, и я никогда больше не смогу увидеть тебя, даже если ты будешь сожалеть и захочешь снова найти меня, захочешь коснуться моего лица, твои пальцы будут невидимы и неощутимы для меня.
Мне дадут веревки, чтобы связать тебе руки, или порошок, который надо будет ловко подсыпать в твой стакан с водой? В один миг ты рухнешь без сознания, и я даже не успею поднять тебя и уложить на подушку или к себе на колени, как безликие люди придут за тобой. И ты проснешься в комнате, где вместо стен пенопластовые перегородки и крики и стоны умирают, никому не слышимые, а единственное зарешеченное оконце смотрит не на дерево или траву, а на цементный двор, где такие же мальчики, как ты, медленно стареют, чтобы умереть в одиночестве.
В дверь тихо постучали, и я подняла глаза. Это был Адем, он держал за руку Мелиха в пижаме. Сонный ребенок, подошедший поцеловать меня, пробормотал: «До завтра, мамочка» — и ушел, шаркая, в свою комнату. По пути Адем взъерошил ему волосы, потом подошел и сел рядом. Он посмотрел на письмо, лежащее на покрывале, и спросил:
— Можно?
Я молча кивнула, он быстро пробежал его глазами, медленно вложил в конверт и отложил на тумбочку.
— Ты будешь навещать его, — мягко сказал он. — Ему там будет хорошо.
Я покачала головой. Я почувствовала, как подступают слезы, и если бы попыталась снова прочитать письмо, то не смогла бы: взгляд затуманился, и я ничего не видела.
— Он там умрет, — прошептала я.
— Тсс!
— Он там умрет, я знаю. И он тоже это знает.
— Он умрет, если останется в лесу, — сказал Адем.
— Может быть, нет, — ответила я и, повернувшись к нему, с отчаянием спросила: — Ты не думаешь, что что-то хранит таких людей, как он? Тыле думаешь, что есть что-то, что заботится о них, потому что они не принадлежат к нашему миру? И даже…
Я покачала головой.
— Даже если он должен умереть, быть может, лучше, если он умрет там, лежа в траве, — и эта картина так ярко встала у меня перед глазами, что я до крови закусила губы, — так, как он выберет сам, быть может, это лучше, чем умирать каждый день двадцать или тридцать лет подряд в четырех стенах. Там у него не будет шанса. Но я успокаиваю себя, что здесь он у него есть, один. Маленький.
Я дрожала, и Адем прижал меня к себе.
— Тихо, тихо, — шептал он, но, когда он заговорил, его голос был таким же печальным, как мой, и я подумала: «Он знает, он знает, что я права».
— Ты будешь навещать его, — повторил он, — каждый день, если хочешь. И, может быть, однажды он выздоровеет, и его выпустят оттуда.
Я покачала головой, этого было мало, подумала я, этого мало, но ничего не сказала. Адем не настаивал. Он долго тер глаза, потом прошептал:
— Я позвонил в отель и сказал, что не приду сегодня. Хочешь, я лягу с тобой, в твоей комнате?
Я кивнула, и он встал, разделся, оставшись только в майке и трусах, и вытянулся на кровати.
— Это чтобы следить за мной? — спросила я, не глядя на него. — Потому что ты боишься, что я уйду?
Он покачал головой и протянул ко мне руку.
— Нет, я долго боялся, что ты уйдешь. Но не сегодня.
Не знаю почему, но эти слова принесли мне такое успокоение и дали силы наконец улыбнуться. Скинув туфли, я вытянулась рядом с ним и закрыла глаза. Почти тотчас я провалилась в сон, по крайней мере, я так думаю, хотя иногда мне казалось, что мы продолжали разговаривать, но словно сквозь странный сон; Адем говорил мне: «Нужно, чтобы ты простила свою мать, ей стоило только позвонить, и тебя бы снова поместили в больницу, если бы она предупредила социальную службу, тебя бы изолировали еще по меньшей мере на пять лет. Но, когда она нашла тебя, когда она узнала, что мы поженились, и особенно когда родился Мелих, она предпочла ничего не говорить. Официально она не знает, где ты находишься с тех пор, как сбежала из больницы».
И в этом странном сне наяву я прошептала: «О чем ты говоришь? Ведь это Нело они отправили в больницу».
Когда он склонился надо мной, я уже спала, и во сне у него было лицо моего отца в день свадьбы, серьезное и словно уже тревожимое будущими страданиями, и он прошептал что-то про зеркало, про двойника в зеркале, но я не поняла что. Потом сон унес меня дальше, и я видела только пруд, в который мы смотрелись раньше, лежа на берегу и строя одинаковые рожицы и улыбки, пока окуни и карпы, всплывавшие из глубины, не начинали ловить наше отражение.
Я уже не помню, почему однажды мы решили наконец пойти посмотреть на лошадей. Может быть, это было все, что осталось от наших прежних мечтаний, от историй, которые мы делили теперь. Мне кажется, что я помню, как ты появился на пороге гардеробной, ставшей моей комнатой, осторожно пальчиком постучавшись в дверь и неся мне цветок из сада, ты попросил совсем тихо: «Нела, Нела, ну ты же обещала». Я действительно обещала тебе, я обещала тебе очень много, и, глядя на тебя, стоящего на пороге комнаты и не решающегося его переступить, такого хрупкого и болезненного, с каждым днем казавшегося все бледнее, с каждым днем все более измученного этим изнуряющим бегом жизни, который должен был вести тебя к старшему возрасту, но которого ты, казалось, был обречен не достигнуть, я сказала: «Хорошо». Мне кажется, что так и было, но в остальном я не уверена — именно с этого дня мои воспоминания обрываются. Иногда мне казалось, я вспоминаю, что снова вставал вопрос о месте, где ты будешь жить вместе с другими такими же детьми, как ты, и, может быть, у тебя были замыслы сбежать и как по-другому это сделать, кроме как забраться на лошадь, может быть, я даже была твоей сообщницей, может быть, я в конце концов решила сбежать с тобой, потому что, как мне рассказывали, когда нас нашли, у нас с собой была сумка с едой — куски хлеба с маслом, фрукты, конфеты, спички, — у тебя одного не могла бы возникнуть эта идея, ты никогда не думал о завтрашнем дне. Мама перестала заниматься своей уборкой, чтобы следить за нами, теперь она почти никогда не смеялась и коротко обрезала свои волосы, когда мы играли в саду, она стояла у окна на кухне, но, конечно, находясь дома, она стала больше пить, и иногда мы находили ее спящей на диване в гостиной, облокотившейся на подлокотник, словно она изо всех сил старалась не заснуть.
В тот день, как только исчезло ее лицо в окне, мы два раза досчитали до ста, потом вышли за калитку и побежали через поля. Мы не пошли той дорогой, что вела к лесу, а повернули на развилке и направились в сторону промышленной зоны, мы знали, где это, мы часто проезжали это место на машине, но никогда не останавливались там, это были огромные серые здания и ангары на голой земле без единого дерева. Нам понадобилось много времени, чтобы добраться туда. Мы нескончаемо долго блуждали между постройками, не осмеливаясь спросить дорогу, было невозможно представить, что в таком сером и грустном месте где-то могут находиться конюшни. Наконец я увидела мужчину, выходящего из машины, и, собрав всю свою смелость, подошла к нему и шепотом спросила: «Лошади, лошади», это было все, что мне удалось сказать. Он три раза просил меня повторить, а когда наконец понял, что я хочу сказать, то посмотрел на меня очень странно и недоверчиво, а потом подбородком указал на отдельно стоящий ангар со словами: «Вон там, у края поля».
Я взяла тебя за руку, и мы медленно пошли к ангару. Он был настолько непохож на то, что мы ожидали увидеть, что сначала мы думали, что мужчина ошибся или мы неправильно поняли его объяснения. Это было огромное бетонное строение, возле которого не было ни сена, ни загона, ни пастбища, — поле находилось неподалеку, но оно не было огорожено, и, если бы лошади гуляли на свободе, мы бы давно их увидели. Не было видно ни собаки, ни курицы, ни кошки, чтобы охотиться на мышей, ни красной герани в старых консервных банках, как та, которую мама раньше выращивала на подоконнике. Мы посмотрели друг на друга, и по глазам я поняла, что тобой овладел страх — может быть, из-за странности этого места, царившей там тишины или того, что мы уже заметили, но еще не успели понять, — этого запаха, ужасного запаха, стоящего в воздухе.
В этот момент с ревом появился грузовик и проехал мимо нас, обдав нас волной теплого воздуха, мы увидели, как он обогнул ангар и исчез, потом услышали, как он маневрировал, чтобы припарковаться, и наконец его мотор затих. В тишине хлопнула дверца, потом раздались голоса, потом стукнула другая дверца, гораздо более тяжелая. И тут до нас донеслось ржание, потом еще раз, уже приглушенное, разное, потом смутный и неотчетливый шум голосов, и беспорядочный топот копыт.
Я сжала твою руку, и мы пошли дальше. Мы приближались, как лунатики, нас словно больше не было здесь, страх выгнал нас из наших тел, и вот теперь мы направлялись к ужасу, к чудовищу, к монстру, от которого мы так давно старались скрыться. Маленькими шажками мы обошли ангар и увидели стоящий грузовик. Внезапно появились люди, одетые в белые халаты с капюшонами, кто-то из них, смеясь, разговаривал с водителем, а некоторые сводили по наклонной откинутой площадке лошадей, запертых в кузове. Лошади ржали от страха, раздували ноздри, их глаза были бешеными, некоторые были ранены во время перевозки, и на их шкурах виднелись открытые раны, как рубиновые украшения на грязном платье, у других крупы и ноги были в пятнах навоза.
К ангару примыкал загон, обнесенный металлическими ограждениями, его пол был изборожден рытвинами, и история, которую рассказывал этот пол, истоптанный тысячами копыт, наводила ужас. Один человек открыл загон так, что его ворота оказались как раз на уровне грузовика, чтобы сразу загнать спускающихся лошадей внутрь. Они теснили друг друга, дрожали всем телом, спотыкались и подпрыгивали. Люди кричали и смеялись, и один из них ударил палкой серого мерина, который пытался удрать, а тот, который открыл ворота, загонял остальных короткими ударами ладони по шеям и крупам. Он был одет в белый халат, как и другие, но мы сразу узнали его. Ты открыл рот, но даже не смог закричать; двери ангара были широко открыты, и мы слышали машины, гудевшие внутри, этот глухой страшный шум, и чувствовали запах крови и внутренностей. Ты долго стоял, широко открыв рот, крепко зажмурив глаза, потом наконец закричал и с этого мгновения больше не останавливался. Все люди повернулись, а тот, который стоял возле загона, казалось, зашатался, потом отпустил металлическую ограду, которую держал, и она рухнула со страшным грохотом, и бросился бежать в нашу сторону.
Но мы уже неслись прочь, я держала тебя за руку и тащила за собой; мы очутились лицом к сетке, которая отделяла участок от поля, она не была прикреплена к земле, и мы пролезли под ней. Зазор был слишком маленьким, папа не мог последовать за нами, и это помешало ему сразу догнать нас, как он надеялся. Прежде чем убежать в поле, мы обернулись и увидели его, он прижимался к сетке, и его лицо было мертвенно-бледным. А мы уже бежали, задыхаясь, в сторону леса, мы убегали от самой смерти, не от наказания, не от предательства, а от людоеда, который перелез через забор и бежал теперь позади, выкрикивая наши имена, мы не осмеливались посмотреть назад, но знали, что у него был нож, и, даже если ножа не было, он задушил бы нас голыми руками. Его шаги приближались, эхом отражаясь от твердой земли. В тот самый момент, когда мы ворвались в лес, мне смутно подумалось: так вот оно, о чем мама говорила «если они узнают», так вот оно. «Я никогда не причинял им вреда, — кричал наш отец, — я давал им пить, я их гладил, но я их не трогал, я клянусь вам, что никогда не делал им зла».
В лесу было свежо, и эта свежесть была как прохладная ладонь для наших разгоряченных лиц, но все равно было слишком поздно, слишком поздно. На четвереньках мы пробрались под кустарником и спрятались, насколько было в наших силах, но он не оставлял нас, он плакал и без конца повторял: «Я никогда не делал им зла». Так как он не отступался, с трудом переводя дух, мы спрятались за деревом, там был камень, камень с острыми углами, и там он нашел нас, он стал на колени и, вытянув руки, полз к нам через несколько разделявших нас метров, повторяя: «Я никогда не смог бы причинить им зла».
Я не знаю, кто из нас, ты или я, поднял этот камень, кто с такой силой ударил его по лицу, а он едва попытался защититься, кровь хлынула из его глаза, потом изо лба. Он поднял руки, но тотчас же безжизненно опустил их, удар, еще удар, потом еще один, его лицо было в крови и уже неузнаваемо. Он мягко осел в траву, как будто собирался отдохнуть, на локоть, потом на бок, уложив голову на мох, как уснувший ребенок. И все это время я кричала… но здесь память изменяет мне: не были ли это скорее те самые слова, которые ты кричал на следующий день, когда двери кареты скорой помощи закрылись за тобой, — «Как ты мог, как ты мог, как ты мог» — и кто тогда кричал, кто бил — я не знаю, не знаю, не знаю…
А потом наступил покой. В это, видимо, трудно поверить, но наступил покой: ангар был не так далеко, в конце поля, но деревья были непроницаемы, как стена, и стояла полная тишина. Из нашей тряпочной сумки я вынула маленькую кофту и накрыла ею плечи отца, чтобы ему не было холодно. Возле его беспомощно лежащей на земле руки я положила куски хлеба на случай, если, проснувшись, он захочет есть. Потом я поцеловала его в окровавленную щеку, но вместо того, чтобы уйти, мы остались. Мы сидели рядом, молча глядя на него.
— Значит, все это время мы катались на мертвых лошадях, — я сказала это громко, — мы катались на мертвых лошадях, — и начала дрожать. В тот момент, когда я уже была готова заплакать, ты протянул руку и приложил ее к моим губам.
— Ты знаешь, где мы? — тихо прошептал ты, как будто боясь разбудить окровавленного отца, лежащего между нами. — Это небо лошадей. Им надо только перебежать через поле, а если они падают, то снова встают и бегут, они приходят сюда, я их вижу, они здесь спят, едят траву, бегают между деревьев.
Я огляделась вокруг. Я видела только стволы деревьев и мох, покрывавший землю, зеленый, отливавший синевой.
— Они все здесь, — продолжал ты сонным голосом, — если бы я был лошадью, то я хотел бы прийти сюда потом.
Я затаила дыхание. Мне казалось, я чувствую ничтожные колебания, даже не звуки, а цоканье воздушных копыт.
— Если папа никогда не делал им плохо, если он поил и гладил их, то хорошо, если он будет здесь, с ними, — тихо произнес ты слабеющим голосом.
У подножья старого дуба с черным дуплом в стволе, как будто странным ожогом в форме глаза, который делал дуб похожим на циклопа, мы построили маленькие памятники из булыжников, которые нашли здесь же, вынув их из мха. Самый большой из них мы положили у папиной головы. Вскоре силы покинули нас, и мы легли на мох и уснули. Все трое мы спали, как раньше по выходным после обеда на диване в гостиной, прижавшись к его груди. Во сне я видела лошадей, которые выпрыгивали из грузовика, выбегали из ангара одна за другой, они больше не боялись и были спокойны, их хвосты спокойно обмахивали бока, и они медленно шли через поле в нашу сторону и вошли под покров деревьев и встали вокруг нас, молчаливые, как дружелюбная гвардия.
Но, когда я проснулась, вокруг нас были люди, и мама была среди них, чуть дальше, но ей не давали подойти к нам, и она кричала, а ее лицо было залито слезами. Когда я хотела протереть глаза, то заметила, что мои руки в крови. Я стала искать тебя, но тебя нигде не было, я звала тебя по имени снова и снова, но ты не отвечал. А потом были скорая помощь, больница и полное забвение…
28
На следующее утро я вошла в комнату Мелиха, когда пора было идти в школу, и увидела, что он выкладывает все из своего портфеля. У него были новые карандаши, новые ручки, наверняка до этого ему запрещали приносить их домой. Там была даже перьевая ручка, которая когда-то принадлежала моему отцу, а до него — моему деду, там были выгравированы их инициалы, но она была пока еще слишком большой для его маленьких пальцев. Он старательно вынул свои новые ручки, выбрал некоторые из них и положил в пенал. Прежде чем положить в портфель тетради, он вынул оттуда толстую книгу и важно протянул ее мне.
— Возьми, — сказал он. — Бабушка давно дала мне его, но это был секрет. Теперь ты тоже можешь посмотреть.
Я взяла ее в руки и открыла. Я помнила эту обложку из потрескавшейся голубой кожи, которая, казалось, была готова рассыпаться в пыль прямо в руках, я знала, что, открыв ее, увижу картонные страницы, разделенные прозрачной бумагой, черно-белые и поблекшие цветные фотографии с датой, подписанной над каждой из них витиеватым почерком.
— Ох, он такой старый, — прошептала я. — Мне кажется, что это все было в другой жизни.
Сев на кровать, я положила альбом на колени и перевернула первые страницы. Мелих стоял на коленях позади меня и заглядывал через мое плечо. На первых фотографиях была запечатлена свадьба: моя мать в белом платье, ее длинные распущенные волосы развевались под фатой, отец в серых перчатках торжественно стоял рядом с ней. Потом было какое-то море; старый автомобиль с крыльями, похожими на плавники; мой отец, сидящий на лестнице и красящий ставни дома, молодое вишневое дерево, такое же тонкое, как стебель подсолнечника, который мама, обхватила, смеясь, двумя пальцами; папа и мама, стоят, обнявшись у двери, два раза одно и то же фото, на одном они улыбались, на другом их лица серьезны, даже торжественны. «Как жаль, что у меня не было этого альбома раньше, — на мгновение подумала я, — я могла бы показать его тебе», — но что-то заставило замолчать эти мысли, словно рука, зажавшая мне рот. Я переворачивала страницы дальше, скоро появился младенец, маленькая девочка, как она похожа на Мелиха, когда он был малышом, подумала я, те же прозрачные и серьезные глаза, тот же сжатый, как будто хранящий какой-то секрет рот, но ее головка была почти лысой, а родничок розовым, хрупким и таким уязвимым.
Страница за страницей я смотрела, как она росла, вот она сидит на высоком стульчике, вот на плечах у отца, на покрывале в саду, а вокруг нее плюшевые игрушки и цветы, которые она даже не трогала, ребенок, который никогда не улыбался, смотрящий в объектив как в бездну. Я переворачивала страницы все быстрее, я не хотела ничего говорить Мелиху, пока не найду тебя, прежде чем смогу показать пальцем на маленького мальчика, который наверняка тоже был похож на него.
— Видишь, — мягко сказала я, — тут нет ничего страшного.
Девочка в альбоме росла, казалось, все время готовая убежать, ускользнуть из кадра, и ее глаза на худеньком лице всегда были тревожны.
Я перевернула уже много страниц, но тебя все не было; девочка уже стала большой и была одета в короткие платьица с оборками, которые носили в то время, на носу у нее были толстые очки, ей было уже шесть или семь лет, дата, написанная под фотографиями, не могла лгать. Меня охватила тоска, прозрачный листок порвался под моими пальцами, и Мелих воскликнул с упреком: «Осторожно, мама, ты испортишь его». Он положил свою руку на мою, чтобы не дать мне листать так быстро. На следующей странице я увидела девочку в поле, она смотрела в объектив, сжимая в руках куклу, и что-то изменилось в ее взгляде.
Еще страница, и я, мне показалось, я теряю сознание от облегчения, — наконец, ты появился, верхом на нелепой пегой лошадке, словно взятой из цирка, а сзади виднелся дом с красными ставнями. Папа держал лошадь за поводья и улыбался, ты тоже улыбался, жмурясь от солнца, на тебе был голубой костюм, а волосы были коротко острижены. Я заметила что-то в твоих руках и, приглядевшись, различила куклу, ту самую куклу, которую я дала тебе поиграть в тот самый день. На следующих страницах были другие твои фотографии — на велосипеде с маленькими колесиками, снова на плечах у отца, на берегу моря с кругом на талии, но на всех этих страницах не было меня, казалось, что я исчезла, неужели родители перестали фотографировать меня после твоего рождения?
Мои руки дрожали, и Мелих взял альбом и стал листать его сам, каждый раз облизывая пальцы. Вот ты ешь бутерброд, сидя на ступеньках крыльца, в странном костюме с картонными крыльями, криво висящими на твоей спине; а вот ты загримирован — у тебя клоунский красный нос и обведенные черным глаза. Я смотрела на эти фото, где не было меня, и помимо своей воли искала маленькое светлое очертание, то и дело видневшееся тут и там, маленький силуэт в голубом со светлыми волосами. Ты держал ее в руках или за руку, но она обязательно занимала какое-то место на снимке. Вдруг мне показалось, что я вспомнила, и особенно ясно, эти глаза — они были голубыми, но одноцветными, без зрачков, как глаза Кармина, неожиданно подумалось мне. Неужели это я все время искала в нем — этот знакомый слепой взгляд? Мелих прижался ко мне и обвил мою шею руками.
— Мама, можно я возьму одну фотографию себе? — прошептал он мне на ухо. — Тут есть одна моя самая любимая.
Я могла только кивнуть, не произнося ни слова, но, когда я начала листать альбом обратно, он заложил пальцем одну из последних фотографий.
— Вот эту, мам, — сказал он. — Вот эту, где ты на смешной лошадке.
Я оцепенела. Он принял мое молчание за согласие и чмокнул меня в щеку, прежде чем вытащить фотографию. Спрыгнув на пол, он побежал поставить ее на подоконник, потом, не обращая на меня внимания, стал собирать свой портфель.
Когда Адем вошел в комнату, я все еще сидела, держа альбом на коленях, сжимая побелевшими пальцами страницу, где теперь не хватало одного фото.
— Вы еще не ушли? — спросил он. — Мелих, ты опоздаешь.
Потом он заметил альбом, открытый у меня на коленях, бросил на меня короткий взгляд и, повернувшись к сыну, сказал:
— Ну-ка, приятель, бери свой портфель, сегодня я поведу тебя в школу. Беги надевай ботинки.
Мелих умчался. Адем подошел ко мне и сел рядом. Взяв альбом из моих рук, он закрыл его и положил на стол.
— Я был недостаточно честен с тобой, — прошептал он. — Девять лет назад, когда я нашел тебя на пороге отеля, я спросил себя, почему ты решила остановиться именно здесь, почему ты не прошла на один дом или несколько улиц дальше. И ты рассказала мне. Ты была там уже около недели. Ты сказала, что ищешь дом с красными ставнями. Ты не помнишь?
Я слегка покачала головой.
— Но ставни отеля были не красные, — тихо сказала я.
Он слабо улыбнулся и кивнул.
— На следующий день после того, как ты сказала мне это, я поговорил с патроном и спросил, могу ли я их перекрасить. Краска давно уже облупилась, он согласился, и к концу недели я перекрасил их в другой цвет.
Я непонимающе смотрела на него. Он взял меня за руку и переплел свои пальцы с моими.
— Я знал, что кто-то должен был где-то искать тебя и что этот кто-то, может быть, тоже интересовался домом с красными ставнями. Хочешь, я скажу тебе правду? Я не вынес бы, если бы они забрали тебя.
В прихожей раздался звонкий голос Мелиха.
— Папа, я тебя жду, — крикнул он, и прежде, чем отпустить мою руку, Адем очень сильно сжал ее.
— Скоро увидимся, — сказал он.
Услышав, что входная дверь закрылась, я встала и подошла к подоконнику. Я долго рассматривала фотографию, которую выбрал Мелих. На ней мой отец улыбался, ребенок, сидящий на пегой лошади, тоже улыбался той же сияющей улыбкой, и я почувствовала, что мое сердце готово разбиться. Если бы я могла вернуться в прошлое, если бы я могла выбрать какое-то мгновение, единственное мгновение, с которого можно было бы начать все сначала, я выбрала бы именно это.
29
Накануне я думала, что в этот последний день будет светить солнце, но небо было затянуто облаками до самого горизонта. Медленным шагом я направилась к парку. По пути я не переставала смотреть на часы, мой взгляд был буквально прикован к секундной стрелке, и я поднимала глаза, только чтобы перейти через улицу или не столкнуться с фонарем, которые были повсюду в городе. Я дышала в тон ходу секундной стрелки, и, казалось, мое сердце тоже подстраивало свое биение под ее ритм. Еще не было девяти, когда я пришла в парк, но у меня не было времени, чтобы придумать последнюю уловку, потому что Клэр тоже пришла раньше. Она неподвижно стояла у ограды, скрестив руки, заметив меня, она улыбнулась и торопливым шагом направилась в мою сторону, протянула мне руки и даже слегка коснулась своей щекой моей щеки.
— Я боялась, что вы не придете, — сказала она. — До последнего момента я боялась, что вы не придете. Я знаю, как это тяжело для вас.
Вместо ответа я кивнула головой. Я огляделась вокруг, и, догадавшись, что я ищу, она указала на автомобиль, стоящий на углу улицы, двое мужчин вышли из него, увидев меня, и направились к ограде.
— Это сотрудники того места, куда мы его отправим, — сказала она. — Не волнуйтесь, они ему ничего не сделают, они даже не подойдут к нему. Они здесь только на тот случай, если… если все будет хуже, чем мы планировали. Но я уверена, что все будет в порядке, Элен, — добавила она, сжимая мою руку. — Я уверена, что все пройдет спокойно.
Мы вошли в парк. Очень странно, но это было то же самое время дня, как в тот день, когда ты пришел ко мне и стрелял по шарикам, привязанным к балкону, потому что я увидела пожилую женщину с воробьями, медленно идущую по аллее, и я точно знала, что у нее в голове тоже были часы, та же секундная стрелка, управлявшая всеми ее движениями. Она несла коричневый бумажный пакет, а воробьи кружились вокруг ее головы, так близко, что напоминали корону, одновременно мягкую и колючую — из мягких перьев и маленьких острых клювиков.
Клэр шла рядом со мной, а двое мужчин следовали в нескольких шагах от нас. Я подумала о процессии, которой мы шли когда-то давно — Кармин, Мелих, Жозеф и я, сегодня, как тогда, нас было четверо, и мы шли на встречу с тобой, но мир крутился теперь в другую сторону. Клэр была молчалива, но, когда из-за изгиба холма появились деревья, она взяла меня за руку, и я знала, что это было не из страха, что я передумаю. Чуть позже она слегка коснулась моей щеки и сказала: «Не плачьте». Каблуки моих туфель вязли в земле, и я сняла их и несла в руке, чувствуя, как раньше, траву под ногами, ничего не изменилось, подумала я.
Тебя не было возле пруда, и я не знаю, какой безумный страх, какое ребяческое суеверие заставили меня неожиданно остановиться, высвободить ладонь из руки Клэр и сказать: «Подождите». Наклонившись над каменным берегом, я посмотрела сквозь камыши; без солнца вода была темной, и я не увидела тебя, не увидела никакого светлого отблеска, который мог быть рыбной чешуей, а мог — твоей рукой, тянущейся к моей. Я опустила пальцы в пруд и осторожно всколыхнула холодную темную и неподвижную воду. Через мгновение я почувствовала легкое касание, почти поцелуй, но я знала, что это были всего лишь карпы в поисках пищи и падающих с неба летающих муравьев. Я вынула руку из воды, вытерла ее о платье и повернулась к Клэр.
— Он в лесу, — тихо сказала я. — Немного дальше в чаще есть тропинка, которая ведет к строительной бытовке. Там он и живет. Я прошу вас, позвольте мне пойти туда одной. Я приведу его, я обещаю вам, что приведу его, но сначала я хочу поговорить с ним.
Она сомневалась. Она вглядывалась в мои глаза, ее лицо снова стало таким, как в тот день, когда она приходила ко мне, — сжатые губы, холодный взгляд. Потом она наклонила голову.
— Хорошо. Но мне нужно ваше слово. Я хочу, чтобы вы пообещали мне, что вернетесь с ним.
Нарушая клятву, которую я давала на этом самом месте, я пообещала. Она не попросила меня плюнуть на землю, значит, это обещание было не так уж и важно, смутно подумалось мне, менее бесповоротно скреплено, чем то, предыдущее, как упаковка, запечатанная не до конца?
— Если я соглашаюсь, то только потому, что знаю этот парк, Элен, — добавила она. — Из него никак нельзя выйти с этой стороны. Но не вынуждайте нас идти искать вас.
Я не ответила, довольствуясь этим незаконченным обещанием, обещанием, которое не было заперто торжественным жестом, которого ты всегда ждал от меня. Двое мужчин терпеливо ждали немного поодаль. Клэр кивнула им, и они отпустили меня без единого слова.
Мне не удалось бы найти проход, если бы я не знала точно, что он существует, и даже так я три раза прошла мимо него. Мой взгляд упал на широкий листок, лежащий на траве, странно помятый, — на нем почти можно было различить отпечаток ноги, а на помятой траве вокруг — замысловатый рисунок из сплетенных веток, магический узор, защищавший вход в твое королевство. Я присела и без предосторожностей распутала ветви, странная поспешность овладела мной, у меня было ощущение, что секундная стрелка ускорила свой бег, а может быть, я просто понимала, что оставшееся время было сочтено. Обернувшись, я увидела, что люди подошли ближе и наблюдали за мной. Это всего лишь прогалина в листве, зло подумала я, просто нора, которую они учуяли, как собаки. Я встала на колени и в последний раз пробралась в образовавшееся отверстие.
Должно быть, ты услышал треск ломающихся веток, но все-таки не вышел мне навстречу. Может быть, ты ушел, подумала я в порыве безумной надежды, может быть, я найду пустой домик, погасшую холодную жаровню, пыль на полу и перевернутых ящиках. Но эта надежда скоро рассеялась. Ты сидел на ступеньках бытовки и смотрел, как я приближаюсь. Наверное, чтобы согреться, ты курил окурок, найденный в мусорном ведре парка, и, когда я подошла к тебе, ты бросил его на землю.
— Вот и ты наконец, — произнес ты. — Я ждал тебя.
Твоя улыбка была лишена радости. Ты уже все понял, я прочитала это на твоем лице, ты уже знал, зачем я здесь. Я неловко стояла перед тобой. Я не могла произнести ни одного слова, а ведь мне нужно было поговорить с тобой, убедить тебя, успокоить, утешить, сделать все то, что от меня ждали и для чего я пришла к тебе как скорбная вестница. Но я не могла открыть рот, и ты заговорил первым.
— Значит, вот так, они прислали тебя за мной. Ну, я не доставлю вам много хлопот. Я ждал этого со вчерашнего вечера. Я не знал точно, когда вы придете, я просто знал, что придете. Видишь, я готов.
Дверь в домик за твоей спиной была открыта, внутри было почти пусто, остались только погасшая жаровня, какой я и надеялась найти ее, и ящики в глубине, старательно уложенные друг на друга. Твой новый костюм исчез, исчезли и мелки, и тряпочные куклы, и покрывало, закрывавшее огород от насекомых и лесных зверей. Я поискала глазами чемодан из искусственной кожи, который принесла тебе, но не увидела его, может быть, он был еще внутри домика, укрытый от утренней сырости.
— Я не думала, что ты воспримешь все это так, — прошептала я. — Ты говорил мне, что не хочешь возвращаться туда. Что ты больше не вынесешь жизни взаперти.
Ты пожал плечами, зябко натягивая рукава свитера. У тебя был спокойный, почти отсутствующий, смирившийся вид, как будто ты решил больше не прятаться. Может быть, Клэр была права, подумала я, может быть, ты больше страдал от этой жизни нищего, бродяги, чем я могла себе представить, может быть, ты мечтал о настоящей постели с пуховой подушкой, как говорил Адем, о крыше над головой, может быть, ты устал играть в эти игры и хочешь вернуться домой. Неожиданно ты словно что-то вспомнил, поднял на меня глаза, твое лицо стало жестким.
— Так что они рассказали тебе, что им удалось тебя убедить? Что они сказали тебе, что ты решила, что у тебя нет другого выбора?
— Нело, — прошептала я. — Ох, Нело, я прошу тебя…
Но, о чем я просила тебя, у меня не было ни малейшего представления, и когда я осмелилась взглянуть на тебя, то увидела, какие круги у тебя под глазами, какие бледные губы, — солнечный мальчик исчез, предчувствуя предательство, он ушел, проскользнув в бассейн, испарившись в темной гуще деревьев.
— Вот видишь, я же знал, что они все равно меня найдут, — продолжал ты. — Но я не думал, что ты будешь одной из них. Так что они сказали тебе? Давай, скажи, я хочу услышать это от тебя.
Ты смотрел на меня с холодной злостью, как в те, первые дни, и шрам на твоей щеке больше не был продолжением улыбки, а следом прошлых и еще не случившихся страданий. Этим утром он был розовым и словно еще не зажившим, как будто свежим, как если бы его нанесли тебе только что.
— Ну скажи мне, — повторил ты, повышая голос.
Я закрыла лицо руками, как раньше, когда мы играли в прятки, считая до ста, чтобы позволить другому убежать, и я словно надеялась, что, открыв глаза, увижу, что ты испарился, спасся бегством, бросив вслед слова обиды вместо прощания. Но ты все еще был здесь, съежившийся, с выражением одиночества на лице, которое разбивало мне сердце.
— Они сказали, что ты нуждаешься в уходе, — прошептала я. — Они сказали, что поместят тебя туда, где о тебе будут заботиться. Они сказали, что я смогу навещать тебя так часто, как захочу. И я буду приходить к тебе, — в отчаянье добавила я, — каждый день, я обещаю тебе. Все будет как прежде.
Ты выдавил жалкую улыбку. Как и я, ты, должно быть, представлял сейчас узкую комнатку, где ты будешь спать, маленький двор, где мы будем гулять, когда я буду приходить к тебе, скамейку, где мы часами будем сидеть молча, а сверху, над стенами, окружающими двор, ты представлял птиц в небе, свободных, какими и должны быть птицы.
— Но ведь это же не все, — прошептал ты. — Они не только это тебе сказали. Этого мало. Расскажи мне все.
Я почувствовала, как мое лицо заливается краской, и отвела глаза. Через несколько долгих, бесконечных минут я ответила:
— Они сказали, что ты несовершеннолетний. Они сказали, что я не имею никаких прав на тебя. Никаких прав на опеку. Никаких прав ни на что.
Протянув руку, ты сломал веточку, задевавшую твое лицо, и принялся жевать ее.
— Но почему так? — спросил ты, тоже стараясь не смотреть мне в глаза. — Почему, ведь мы же родные?
Я не ответила. Протекла еще одна долгая минута; ты дышал так тихо, что я слышала, как кора хрустит у тебя между зубами.
— На самом деле я не твой брат, — наконец прошептал ты. — Вот почему.
Наверное, ты ждал, что я отвечу, ты дал мне время сто раз опровергнуть это, но я молчала, и ты пожал плечами.
— Значит, это все были сказки. Выдумки.
Ты выплюнул веточку. Твое лицо было совершенно непроницаемым и чужим, надо было знать тебя так же хорошо, как я, чтобы понять, как упорно ты боролся со слезами, чтобы услышать те слова, которые ты запрещал себе произнести, — «как ты могла»…
Ты резко встал. Я подумала, что ты хочешь уйти вот так, не сказав ни слова, и не было ли самым страшным способом наказать меня — это отдать тебя им. Я напрасно стучала бы в стекла машины, увозившей тебя, а в дни посещений я бы сидела в вестибюле твоей больницы, каждые выходные с сумками, полным апельсинов и конфет, только для того, чтобы в очередной раз услышать, что ты не хочешь меня видеть. Мне уже виделась эта пустая, пустая жизнь, и я бросилась к тебе, чтобы удержать.
— Это были не выдумки, — в отчаянии закричала я. — Ты всегда был со мной. Да, это правда, тебя не было раньше, как я рассказывала тебе, как я сама верила, и все-таки ты был там, ну как тебе объяснить: когда я обнимала свою куклу, я обнимала тебя, и вся эта нежность, которую я чувствовала в ней, это все был ты, я бы умерла, если бы всего этого не было.
Тогда твое лицо вспыхнуло, а в глазах снова зажегся тот же блеск, который я видела в последние дни, то же полное доверие, та же убежденность, что и у меня.
— Хочешь, я расскажу тебе? Я давно все понял. Эта история про брата и про все это, я все понял. Просто я думал, нам хватит того, что я буду верить в это, так же как ты. И я поверил, я клянусь тебе, я поверил.
И, как однажды Мелих, ты спросил умоляющим голосом:
— Значит, этого недостаточно?
— Нет, — тихо ответила я, — нет. Конечно, достаточно.
И, смотря на тебя, я понимала, что теперь все будет по-другому: нам удалось изменить прошлое, в моих воспоминаниях я больше не буду одна, и ты в своих воспоминаниях больше никогда не будешь один, и никто больше не сможет разлучить девочку в толстых очках, боявшуюся поднять глаза, и мальчика, отказывавшегося складывать слова из вермишели в супе.
И тогда ты улыбнулся с выражением безмерного облегчения. Ты подошел ко мне и прижался лбом к моему лбу.
— Но ведь это не прощание, правда? — прошептал ты.
— Нет, Нело, нет, — безнадежно ответила я, — нет, конечно, это не прощание.
— Скажи мне, что мы никогда не потеряем друг друга, — добавил ты.
И я прошептала:
— Никогда, никогда.
Ты закрыл глаза, я чувствовала твое дыхание на своей щеке. Мне казалось, что я слышу что-то там, на опушке леса, видимо, ты тоже что-то услышал, потому что поднял голову. Вдруг с тревожным криком взлетела птица, и шум стал более отчетливым: звук шагов, сломанных веток, шепот, потом раздался голос Клэр, звавшей тебя по имени.
— Он идет, — крикнула я. — Он идет, не приближайтесь.
Их силуэты, еще отдаленные, неожиданно появились из-за деревьев — бледное лицо и рыжие волосы Клэр, она снова позвала тебя по имени, но ты уже повернулся спиной. Она поняла все раньше меня, поэтому закричала:
— Не дайте ему уйти, Элен, не дайте ему уйти!
Но ты уже бежал по тропинке, ведущей в лес, и я вспомнила, с какой быстротой лес уже однажды поглотил тебя, через мгновение тебя уже не будет видно, подумала я, и бросилась вслед за тобой. На этот раз сумрак не ослеплял меня, я бежала между деревьев так же быстро как ты, и мои ноги точь-в-точь попадали в твои следы. За нами бежала Клэр и двое мужчин, но колючие заросли задерживали их, да они наверняка и не прикладывали всех своих сил — они и так были уверены, что догонят тебя, потому что знали, тропинка ведет к стене парка и стена эта непреодолима. Двадцать шагов отделяли меня от тебя, и эти же двадцать шагов разделяли нас в тот момент, когда ты вбежал в старый лес — в это царство неожиданной тишины, мха и синего полумрака. Я не могу сказать, гналась ли я или просто следовала за тобой, но, когда, бросив взгляд через плечо, ты заметил меня так близко, ты не ускорил свой бег. Позади нас снова раздался голос Клэр, задыхающийся, но еще спокойный. Она не знает, подумала я, она не может знать, сколько в этой стене есть маленьких щелей и выступов, почти незаметных, сколько трещин, за которые может зацепиться ногтями тот, кто надеется исчезнуть, она не знает, что стены иногда могут помогать тем, кто хочет сбежать, я помнила такую стену, которая однажды подняла меня почти до самого неба.
Когда я была уже недалеко от стены, ты добрался почти до ее середины, твои сандалии валялись на траве, а ты ухватился за камни всеми своими пальцами, прижавшись к стене, как ящерица, казалось, даже зубами ты хватался за мох. Ты уже почти достиг вершины, но стена была огромной, и тебе не хватало расстояния всего в две ладони, чтобы забраться на нее. Ликование, сумасшедшая радость билась в моей груди, в последний раз Клэр крикнула: «Хватайте его, Элен, хватайте его!», и, подбежав к стене, я вытянула руки, и они сомкнулись вокруг твоих лодыжек, но это была лишь мимолетная, последняя ласка, потому что я тут же перевернула ладони кверху, ты оттолкнулся от них пятками и от последнего толчка оказался на вершине стены, замерев на мгновение, ты скрылся с другой стороны.
Когда Клэр догнала меня, она задыхалась, была бледна, а по ее вискам стекал пот. Ее голые руки были покрыты царапинами, а губа разодрана колючкой. Она подбежала ко мне, неподвижно стоящей у стены, но ей не нужно было ни о чем меня спрашивать — опустив глаза, она увидела мои ладони, испачканные землей, со следами твоих пяток, и сразу все поняла. От злости ее глаза наполнились слезами, и она отвернулась, чтобы вытереть глаза, а потом с холодной яростью уставилась на меня.
— Вы, может быть, больше никогда его не увидите, — жестко сказала она. — Я надеюсь, что вы его никогда не увидите. Вы не заслуживаете ничего другого.
Я не ответила. Наверняка я была такой же бледной, как она, а мое лицо таким же расстроенным, потому что ее гнев неожиданно ослабел. Прежде чем повернуться, она пожала плечами, потом сделала знак мужчинам, и все трое отправились обратно.
Я подождала, пока смолкнет хруст последней ветки на тропинке, ведущей в парк, подождала, пока лес не станет наконец самим собой, и подошла к стене. Я приложила ухо к покрытым мхом камням, закрыла глаза, затаила дыхание и прислушалась. Я слушала изо всех сил, но ничего не услышала, ничего, кроме таинственной тишины. Испарился ли ты, перепрыгнув через стену, или задержался с той стороны, чтобы лучше продумать свой побег? Удалось ли тебе приземлиться на ноги, как кошке, или твое раненое тело лежало теперь в пыли? А может быть, ты действительно стал чем-то, что летает или карабкается вверх, чем-то, что я никогда больше не смогу узнать?
Теперь я снова буду ждать тебя, ведь ты дал мне обещание, перед тем как исчезнуть, снова с безграничным терпением буду искать твои черты в незнакомых лицах, и каждый шрам, каждый выщербленный зуб будет наполнять меня безумной надеждой. Не слишком веря, я буду возвращаться в лес, откуда ты исчез, я буду оставлять фрукты и печенье возле стены по своему обычаю, который, может быть, немного уменьшит мою печаль, до того самого дня, когда машины не срубят лес и до новенькой стальной ограды не раскинется только бледный и ровный газон. Может быть, я даже буду видеть тебя здесь и там — в порыве странного теплого ветра, шепчущего мое имя, или в красивой ящерице, сидящей на стене и смотрящей на меня так непринужденно и знакомо, разбивая мне сердце. И тогда я буду протягивать к ней руку, шепча: «Если это ты, покинь эту историю, покинь ее и вернись, я прошу тебя», и, прежде чем исчезнуть, ящерица будет смотреть на меня своими золотыми глазами. И, чтобы не терять надежду, я просто буду говорить себе, что время нашей встречи еще не пришло.
Примечания
1
Карточная игра (Здесь и далее примеч. переводчика).
(обратно)2
Игра, в которой фишки передвигаются на число клеток, соответствующее числу выпавших очков.
(обратно)3
Календари, выпускаемые ежегодно почтой Франции.
(обратно)4
«Рождество» по-французски — «Noёl».
(обратно)5
Рафия — род растений семейства пальм с длинными перистыми листьями.
(обратно)6
Героиня сказки Ш. Перро «Ослиная шкура».
(обратно)
Комментарии к книге «Небо лошадей», Доминик Менар
Всего 0 комментариев