Ингрид Нолль Прохладой дышит вечер
Моей матери
1
Мой внук Феликс живет в бывшей лавке цирюльника. Он даже слегка украсил витрину, хотя там уже давно ничем не торгуют. Мои допотопные черные шнурованные ботинки, например, запихнул в птичью клетку, розовый корсет набил ватой и уложил в детскую колясочку, утыканный гвоздями стул «отлакировал» маргарином, словно хотел отдать дань сразу двум знаменитым художникам.[1]
Долгое время посреди этой идиллии обитала истрепанная кукла-манекен, но потом мальчишка над ней сжалился и переделал всё по-новому. Я была просто помешана на этой кукле.
С тех пор я живу не одна. Кукла сидит в моем кресле-качалке, вытянув, как ребенок, свои тонкие ножки, наряженная в мои подростковые платья, в парике, какие были модны в 60-е. Зовут ее Хульда. Мне стоит лишь легонько дотронуться до качалки, и манекен раскачивается почти пять минут, по-моему, куколке нравится этот ритм. Пожилые одинокие люди любят поговорить сами с собой, и я рада, что у меня есть собеседник. Хульда слушает всегда внимательно, она и дочка хорошая, воспитанная, и подружка чуткая, из тех, что не сплетничают, не перебивают и не заглядываются на чужих мужей.
Иногда я прошу у Хульды совета. Что бы такое, например, нам сегодня приготовить на ужин? «А вот, селедочку под маринадом, — отвечает Хульда, — может, э… ну… еще картошечки немножко, и… ну и хватит». А больше нам обеим ничего и не надо. Старикам, как доктор говорит, нужно воды пить побольше. «Чушь все это, — считает Хульда, — не слушай ты его! Этот парень и не представляет, каково лишний раз ночью тащиться в туалет». Разумеется, для меня важнее совет Хульды, чем всех остальных, она ведь со мной от всего сердца говорит. Да, да, я знаю, что люди судачат о таких разговорах. Только кому ж мы мешаем? Кто нас слышит, что им всем за печаль до наших разговоров?
«А почему ты ее зовешь именно Хульдой?» — интересуется внучек Феликс.
У брата моего Альберта была кукла, которую так звали. Она ему от меня досталась, и он эту куколку любил. Додумались как-то подарить ему на Рождество оловянных солдатиков, а ведь он солдат ненавидел. Вот я и уступила ему Хульду, чтобы мы могли тайком играть в маму, папу и малыша.
Альберт был в нашей семье шестым из семи детей и на год меня моложе. Нас, к счастью, было так много, что никто нас особо не воспитывал. Только много лет спустя, когда мы уже выросли, старший брат Эрнст Людвиг мне признался, что порой наблюдал, как Альберт играет с куклой, и беспокоился, уж не уродился ли тот в одного нашего дядюшку.
Будь Альберт жив, он бы меня понял. Хульда была наше с ним дитя, тоже, конечно, уже в годах, но еще стройная и изящная, и суставы у нее не пухли, и спина не горбилась, из носа не текло, не было красных глаз, и ортопедических ботинок она не носила. Разве что только краска слоями сходила с ее бледного личика. Впрочем, Хульда — не настоящая женщина, хотя на первый взгляд и кажется ею. Но если ее раздеть, то перед вами предстанет снежно-белое тело, начисто лишенное и женских, и мужских половых признаков. А снимите с нее парик, и заблестит до зеркального блеска отполированная лысина; только искусственные волосы и придают ее бледному лику благообразие. Хульда — это бесполый ангел, существо, которое может стать кем угодно, стоит ее только соответственно одеть.
Довольно долго меня обслуживала «Еда на колесах», но я все же от них отказалась. Слишком уж много и невкусно. Мне только было жаль расставаться с молодым человеком, который привозил пищу. Он всегда, бывало, немножко со мной поболтает. Я уж и не помню, что он изучал — то ли философию, то ли социологию. Во всяком случае, он не держал меня за старую маразматичку, потому что время от времени обсуждал со мной какие-то мысли и теории, для меня совершенно новые.
«Адорно утверждает, что у индивида есть неотъемлемое право абсолютно отличаться от прочих и не бояться этого…» Вот что я запомнила. Во времена моей молодости о таком праве никто бы и подумать не мог!
…Почему Альберт покончил с собой, никто точно не знает, но я подозреваю, что это связано с Хульдой. Во время наших игр Альберт был матерью, а я — отцом.
У студента-социолога волосы были собраны в длинный хвост, а в ушах — серьги, так что я, старая дуреха, опрометчиво отнесла его к мужчинам определенного сорта. Но однажды он привел с собой подружку, и мне пришлось свое мнение пересмотреть. Когда я отказалась от привозной еды, я подарила студенту кольцо Альберта: агатовую камею с благородным профилем некоего греческого философа. Существуют же духовные родственники, и они могут быть наследниками, как и кровные.
В сущности, сегодняшняя молодежь нравится мне больше, чем поколение моих детей или даже мое собственное. Альберт был единственным мальчишкой, с которым можно было похихикать. Мужчин воспитывали так, чтобы они умели сдерживать и слезы, и смех. Это женщинам разрешалось вечно оставаться детьми. Нас с Альбертом одолевали нескончаемые приступы хохота, которые, конечно, достают учителей, но так полезны для молодых. Вот и внук Феликс, и философствующий студент такие же. Они могут расхохотаться безо всякого повода. А я едва ли не всю свою жизнь должна была сдерживаться.
Когда мне было десять лет, Альберт спросил, не хотелось бы мне быть мальчиком. Я никогда об этом не задумывалась, но тут вспомнила, что моим старшим братьям дозволялось больше, нежели сестрам.
— Разрешают-то больше, — отвечала я.
— Да, можно стать солдатом и пасть под пулями на войне, — подтвердил Альберт, — но нельзя носить красивых платьев и нанизывать жемчужинки на нитку.
Любовь к платьям, духам, куклам и женскому рукоделию, верно, его и сгубила. Отец упрятал Альберта в интернат. Это называлось: «папа нашел продвинутую школу», где главным было не прусская зубрежка, а развитие целостной личности. Лучше, однако, от этого не стало, потому что неуклюжий Альберт и там должен был заниматься физкультурой, и она стала для него пыткой. Его единственным утешением была школьная повариха.
Альберт, определенно, лучше освоился бы с Феликсом и со студентом, — Патрик, что ли, его зовут? — чем со своими грубыми однокашниками из интерната. Иногда я строю довольно смелые планы: вот бы пригласить Феликса и Патрика на чаепитие в память Альберта. Во-первых, эти двое молодых людей должны познакомиться, во-вторых, меня тянет поговорить о моем умершем брате.
Но прежде нужно прибрать в доме. Вообще-то, я уже давно собираюсь выкинуть весь этот мусор, с тех пор как нет больше в живых моей подруги Милочки. Стены мои сплошь увешаны всякими кичевыми картинками, подаренными ею за долгие годы нашей дружбы, и пока она была жива, я не могла их выбросить из уважения к ней. У Милы было доброе сердце, но совсем не было вкуса, тут уж ничего не поделаешь. Все началось еще в пору нашей юности с «Зайца» Дюрера. Потом были самодельные картинки, склеенные из засушенных цветов, лошадиные подковы, стеклянные зверушки, вырезанные из дерева, раскрашенные домашние башмаки, наборная касса, миниатюрный сервиз, необъятные, вязанные крючком подушки, рассчитанные на слона, куклы в национальных костюмах и барометр в кованом железном корпусе.
Мальчишки думают, я трясусь над этими сокровищами и не в состоянии от них избавиться. И будут так думать, пока весь этот кич переполняет мое жилище. Да и правда, на что он мне? А потом, нужно еще оклеить стены новыми обоями или хотя бы покрасить. Вот из-за всего этого мы с Хульдой так и не собрались до сих пор закатить парням вечеринку. Может быть, ближе к весне? Мне весной, по опыту знаю, становится получше; сил побольше и жить снова хочется. Испеку им вафли (уж как-нибудь справлюсь), сварю кофе покрепче (или они пьют слабенький зеленый чаек?) и сливок взбитых подам побольше. Альберт любил взбитые сливки. Потом предложу рюмочку шерри — а может быть, лучше вначале? Наряжу Хульду в свое шелковое желтенькое платьице с кружевным воротничком и туфли с пряжками — туфли-то, между прочим, цвета слоновой кости, из папиной мастерской. Сама-то я уже много лет ношу только кроссовки, о чем когда-то и не мечтала даже, а уж папочка, конечно, и подавно. Но что ни говори, кроссовки намного дешевле обуви на твердой подошве, удобны, как домашние тапочки, и в то же время очень устойчивы. Милочки моей больше нет, а вместе с ней ушли и прежние правила поведения.
Милочка училась со мной в одном классе, но мы отнюдь не были подругами. Сблизились мы только после ее помолвки с моим братом Хайнером, потому что она ежедневно стала появляться в доме моих родителей. Ей исполнилось двадцать, когда помолвка, к сожалению, — а может, и к счастью, — была расторгнута: Хайнер влюбился в другую. Разумеется, все мое семейство мучила совесть, и мне пришлось Милочку утешать. Вплоть до ее смерти мы были не разлей вода. Впрочем, она довольно скоро после недоразумения с моим братцем вышла замуж за одного славного зануду. А оставшись в сорок семь лет вдовой, сделала потрясающее открытие — узнала, что существуют плотские утехи, и с тех пор навсегда превратилась в романтическую нимфоманку. Десятилетиями безработные официанты и легкомысленные холостяки выслушивали ее путаные, неистовые любовные бредни. Я дурно отзываюсь о подруге? Ну уж нет! У Милочки было большое сердце. О многих ли можно такое сказать?
С ней я могла поговорить об Альберте. Тогда, после его самоубийства в 1933-м, мы, братья и сестры, все гадали, в чем же была причина. Старшие братья были уверены, что Альберт был просто «того», ну, не от мира сего, хотя они и сами не вполне понимали, что под этим подразумевалось. Мы, сестры, за неимением лучшего, вынуждены были принять их версию. У Альберта никогда не было друзей, он был человек одинокий. Наверное, со мной одной он мог и поиграть, и посмеяться. И хотя он и был довольно долгое время младшим ребенком в семье, любимцем не стал. Как, впрочем, и я. Матери не хватало любви на всех детей, ведь она родила десятерых, из них трое умерли, едва появившись на свет. А папеньке этот пухлый мальчонка вообще не нравился, хотя, чтобы уж не возводить на отца напраслину, надо сказать, он обычно смотрел на сына сквозь пальцы. Мы тогда были не бедны, но вообще-то Альбертов интернат был нам не по карману, и, видно, папуля наш, выкладывая такие деньги за его образование, хотел успокоить свою совесть.
Сегодня Хульда раскачивается как сумасшедшая, у меня даже голова закружилась, и я беру стул и придвигаюсь поближе к окну, чтобы она не маячила у меня перед глазами. Глаза мои все слабеют, мне нужно побольше света. Интересно, скоро ли я ослепну? Я стала покупать себе цветы, чтобы еще успеть на них полюбоваться. Раньше я бы себе такой роскоши не позволила. Я, конечно, не ношу домой пышных букетов, как на полотнах фламандских мастеров, покупаю отдельные цветочки. Передо мной стоит стеклянный кувшинчик, в доме моих родителей в нем хранили растительное масло или уксус. На его стеклянной стенке выгравирована блестящая звезда, а носик и ручка у кувшинчика оловянные. Стебельки трех белых роз усеяны пузырьками воздуха, северный свет из моих окон превращает поверхность воды в жидкое серебро. Сразу понятно, почему голландские художники желали навсегда запечатлеть такую красоту и наполняли свои натюрморты ракушками, насекомыми и сочными фруктами.
Утром куплю себе новый букетик. Красота этих трех роз уже поблекла. Куплю-ка я, пожалуй, белые лилии «Касабланка». Хм, что-то я белыми цветами увлеклась. Может, они напоминают могилы тех, кого я любила? Как бы то ни было, белые цветы мне кажутся благороднее, чем их пестрые собратья.
Я, когда выхожу за покупками, надеваю ярко-зеленый спортивный костюм — мне его дочка Вероника из Лос-Анджелеса привезла — и кроссовки и беру оранжевый рюкзак. Вид, конечно, совсем не как у почтенной старушки, зато озадаченные водители замечают меня еще издалека. Рюкзачок на спине, а в руках палочка и цветы. Хорошо, что в моем возрасте уже нет необходимости нравиться. Хотя, врать не стану, если я жду гостей, то охотно превращаюсь в белую розу, пусть даже слегка уже увядшую.
Если Феликс в ближайшее время появится, не забыть бы, что у меня к нему просьба. Лампа на кухне переполнена дохлыми мухами, а мне как-то не хочется карабкаться на стремянку и отвинчивать плафон. Кроме того, пора перетащить миртовый куст на террасу, морозов, похоже, больше не предвидится. В конце концов, пусть Феликс посоветует, что мне делать с Милочкиным добром, ну не могу я все это просто отправить на помойку.
В последний раз внук с приятелем выбросили мой сломанный телевизор, и я вознаградила их, читая на память баллады. Молодые люди были немало удивлены, что я помню «Перчатку», «Лесного царя» и «Ленору» Бюргера.[2] Они нынче читают совсем другие книги. Если мне суждено ослепнуть, у меня останутся песни и стихи, а еще — зрительные образы, которые будут со мной повсюду. Но вот письма я больше читать не смогу.
— Хульда, а мы почту сегодня проверяли? Ладно, ладно, пойду загляну в почтовый ящик.
Мои дети, разумеется, давно уже уехали отсюда. В Дармштадте осталась только Регина, мать Феликса. От внуков я временами получаю открытки из далеких стран: Таиланд, Мексика, Индия, Австралия… Сюда их и калачом не заманишь. Я все думаю, не вставить ли один из этих экзотических видов в мою старую позолоченную рамку.
Э-э-э, смотри-ка, на этот раз в ящике лежит не открытка, а настоящее письмо. От Хуго, он скоро нас навестит.
«Это еще кто?» — спрашивает Хульда. — Ах, Хуго! Хуго — это любовь всей моей жизни, — отвечаю я.
Этого уж Хульде никак не понять. Я, между прочим, даже не знаю, сколько ей лет. Как и старые куклы моих дочерей, она сделана из папье-маше, а не из пластмассы. И потому боится сырости, а на левой руке у нее заметно небольшое пятно, не уберегли куколку от влаги.
Хуго приезжает! Я не видела его с тех пор, как умерла Ида.
Когда мы познакомились, мне минуло пятнадцать, а Алисе, последнему любимому отпрыску моих родителей, было только семь лет. Наш дом называли домом трех невест (младшенькая не в счет), что весьма привлекало к нашему порогу молодых людей. Хуго бывал у нас часто, и вначале казалось, что он подружился с моими старшими братьями.
Но я была совершенно уверена, что он тайно влюблен в меня, и вся сгорала от восторга.
Хуго флиртовал со мной и с маленькой Алисой и часами болтал с Фанни и Идой. Однажды наш папенька, будучи в хорошем расположении духа, хитро взглянул на старших сестер и спросил: «Ну, так что же, которую ты выбрал?»
Обе зарделись, а голос подала я: «Меня!»
Все расхохотались. А я убежала прочь и расплакалась. Позже выяснилось, что старшая, Ида, была уже тайно помолвлена с Хуго.
Хульда качает головой: «Сколько лет прошло, неужели ты его до сих пор любишь?» Я задумчиво смотрю на нее.
Вообще-то, Хульда, мне было горько не оттого, что родители узнали мою тайну, я больше всего боялась, что Ида растреплет своему жениху о моих любовных мечтаниях и они вместе надо мной, наивной девчонкой, посмеются. С тех пор я стала Хуго избегать. И решилась снова показаться ему только месяцы спустя, когда увидела в окно, как он у нас во дворе учит моих сестер кататься на велосипеде. Ида и Фанни выглядели довольно нелепо. Я-то была поспортивней обеих и точно знала, что возьму над ними верх. Поначалу Хуго крепко меня держал, но уже скоро все могли убедиться, что я и без посторонней помощи кружила по двору с видом триумфатора.
Но мне это не сильно пригодилось, потому что родителям казалось непристойным, чтобы молоденькая девушка ездила одна по многолюдным улицам на велосипеде. В отличие от моих подруг, я могла кататься только в компании братьев. А Альберт хоть и любил меня, конечно, но ему бы и в голову не пришло даже ради меня взгромоздиться на этот железный драндулет.
Значит, так, генеральная уборка неизбежна. Хуго будет здесь через две недели, и пусть здесь ничто больше не напоминает о Милочке. Сказано — сделано: я снимаю со стены наборную кассу, приношу корзину для мусора и сваливаю туда все эти «миниатюры». Может, они порадуют какого-нибудь ребенка. Как я и ожидала, на выцветших обоях белеет светлый прямоугольник. Решимость покидает меня, и я снова останавливаюсь.
Тепло сегодня, конец марта, самое время начаться весне. Я снова принимаюсь тренировать свои слепнущие глаза. Вы не подумайте — вижу я еще достаточно хорошо, и слышу тоже, и с обонянием все в порядке, только вот не знаю, надолго ли это. Я снова и снова прохожу с закрытыми глазами пять-десять шагов от палисадника до родничка. Жалко, конечно: в садиках цветут форзиции, зеленеет бузина, фиалки распускаются, лесные анемоны белеют, словно звездочки. Наконец я сажусь на лавочку и долго сижу с закрытыми глазами. Журчит фонтан, звенят синицы. Ветер гуляет в кронах деревьев, и я слышу, какой получается щемящий звук, когда ветки скребут одна другую. Слышу, дятел стучит, собака лает, вот машина, вон там — самолет, электропила, и где-то далеко — шоссе. Я нашептываю стихотворение Теодора Шторма:[3]
И хоть бы звук из суеты мирской Нарушил одиночества покой.Сто лет назад были в Германии места, где и правда слышна была одна лишь природа. В следующий раз, когда выйду на прогулку, заткну уши и буду вдыхать запах и ощущать кожей ветер и тепло.
От весеннего ветра я начинаю томиться и становлюсь романтичной, как невеста. Ну не смешно ли… Единственный мальчишка, с кем я дурачилась, был Альберт, единственным мужчиной — Хуго. Через две недели он наконец-то снова приедет ко мне, только теперь ему уже, ни много ни мало, восемьдесят восемь лет.
2
Прежде я прекрасно разбирала почерк Хуго, но вот теперь у меня возникли проблемы с первым же словом. Я ожидала прочитать «Дорогая Шарлотта», но с этой маленькой виньеткой выходит как будто «Дражайшая Шарлотта». Никогда еще он так ко мне не обращался. Стоит ли придавать этому особое значение? Может, меня обманывают мои слепнущие глаза или у Хуго просто дрогнула рука? Вообще-то неизвестно, в каком расположении духа Хуго явится ко мне. Он, я знаю, плохо слышит, не любит разговаривать по телефону и носит слуховой аппарат. А еще, наверное, подгузники. Уж не знаю, как там у старичков. У них, наверное, те же болячки, что и у нас, старушек, только вот от простатита мы не страдаем. Ну и ладно, бог с ними, с болячками. Гораздо важнее, чтобы Хуго был еще крепок духом. Впрочем, иначе он вряд ли бы отважился на путешествие, хотя он, вероятно, приедет, опираясь на руку своей стареющей дочери.
С тех пор как мне перевалило за восемьдесят, я постоянно мысленно благодарю детей за то, что они не лишили меня самостоятельности. Да и разве не проще всего было оставить меня жить там, где я живу? Я бы не вынесла жизни в доме для престарелых. Хуго же, напротив, никогда не жил один. После смерти сестры моей Иды за ним ухаживает дочь Хайдемари, и она своей опекой его совершенно избаловала. И почему только он не переехал ко мне еще несколько лет назад? Время-то наше на исходе, дражайший Хуго.
Все меньше остается людей, которые знали Альберта. Хуго — один из них. Брата уже услали в интернат, когда Хуго впервые появился в нашем доме.
На Рождество Альберт играл в школьном спектакле ангела, это был его первый сценический успех. Голос у него еще не ломался, и он, облаченный в белые одежды, пел «Сошед с небес» совершенно неземным дискантом. Когда он приехал на каникулы домой, мы только и делали, что играли в «Иосифа и Марию». Хульда, с которой мы давно уже перестали нянчиться, напоследок удостоилась чести изображать младенца Христа. Альберт был Марией, ангелами и волами, а я — осликом и Иосифом. При этом мы хохотали до слез, однако понимали, что все эти наши «игры» лучше держать в тайне от родни. Рождественская мистерия происходила на холодной крыше нашего дома.
Потом Альберт играл в школьной труппе Марию Стюарт, но тогда он уже стал, конечно, постарше. Наверное, это был его самый большой успех в жизни, и ему совсем не мешало, что с тех пор в интернате его звали не иначе как «Мария». Я между тем порядком выросла из нашего детского театра, и мы с Альбертом (я, впрочем — без особого восторга), а вместе с нами — и наши каникулы, спустились с крыши на землю. Тут Альберт нарядился в мое бальное платье и стал драмы декламировать. Мне, честно говоря, казалось, что братец уже несколько великоват для таких игр, но я пока оставалась его верным зрителем. Хотя, судя по тому, что из моего гардероба по-прежнему исчезали платья, обувь и украшения, Альберт, надо думать, продолжал репетировать в полном одиночестве перед зеркалом.
У нашего отца одна нога была короче другой и совсем не гнулась, что и уберегло его от призыва во время Первой мировой. Брат его погиб при Вердене, и папу, похоже, мучила совесть, так что обоих своих старших сыновей он воспитывал воинами, которые с помощью целой армии оловянных солдатиков разыгрывали жестокие исторические битвы. Другие родители в те послевоенные годы обычно покупали своим отпрыскам плюшевых зверушек. Не стану утверждать, что именно из-за такого воспитания Хайнер и Эрнст Людвиг пали на Второй мировой. Кстати, если б Милочка вышла за Хайнера, она овдовела бы гораздо раньше.
Отец был искусным обувных дел мастером (он особенно любил ортопедические ботинки, которые сам вынужден был носить), а через матушку породнился с обширным семейным обувным предприятием, так что собственноручно в мастерской уже не работал. Проблема была в том, кому из сыновей передать дело: старшие никакого интереса не выказывали, а об Альберте и речи быть не могло. Когда состоялась помолвка Иды и Хуго, отец почуял свежую кровь, Хуго ведь тоже происходил из фамилии потомственных мастеровых. Правда, они занимались более утонченным ремеслом: отец Хуго владел ювелирной мастерской. Хуго перечеркнул планы и моего папеньки, и своего родителя: он решил получить высшее образование. Из романтических побуждений Хуго захотел стать лесничим. Когда я с ним познакомилась, он уже носил зеленый костюм, хотя в академии к тому времени проучился совсем недолго.
Ида тогда начала распевать песенки Германна Лёна, а Фанни аккомпанировала ей на фортепиано. Она все пела о полянках и рощицах, о красных розочках и горячих поцелуях. Я вся кипела от злости и всячески мешала ей, шумела специально и донимала ее идиотскими вопросами. Однажды Ида пропела:
«То, о чем полянка знает, Маме не скажу родной. Только я об этом знаю, Я и егерь молодой…»Прежде я свою сестру, которая была на пять лет старше меня, просто боготворила, а после этого едва не возненавидела. Я подговорила Алису, нашу младшенькую, и мы стащили у Иды коллекцию наклеечек и рекламных картинок кондитерских фирм «Штольверк» и «Эрдальфрош». А с Альбертом мы поделили другую ее коллекцию — почтовые открытки с портретами известных артистов. Все молоденькие девочки в те времена сходили с ума по актеру Лотару Мютелю, а у Иды нашлось штук двадцать его снимков с автографами.
Ида была стройна и элегантна, настоящая городская жительница, конечно совсем не приспособленная для жизни в глуши в избушке лесника. Едва ей минуло восемнадцать, она стала помогать отцу в обувном магазине. И либо сидела в кассе, либо обслуживала наиболее состоятельных покупателей. В магазине была маленькая витрина специально для обуви ручной работы (в основном — прямо с фабрики) — слишком красивой, чтобы ее можно было носить. Ида неподражаемым движением левой ручки брала такой башмачок на каблучке, четырьмя пальцами защелкивала пряжку и преподносила его покупателю, как королевское сокровище. И эти нежнейшие ручки будут царапать зайцы?
Да я, откровенно говоря, Хуго тоже не очень-то представляла лесничим и оказалась права. Он и сам засомневался, как только в первый раз застрелил косулю. Ему нужно было освежевать тушу и разделать ее, он нам все это потом рассказывал в охотничьих терминах. Ужасная была картина, вся ватага охотников наблюдала, как у Хуго на лбу от ужаса выступает пот и руки трясутся.
Так что, скорее всего, ему даже повезло, что Ида забеременела. Мне сообщила об этом Фанни. Никогда еще ничто так не потрясало спокойное бюргерское существование моих родителей. Главы обоих семейств заседали за закрытыми дверями. «Немедленно играть свадьбу», — требовал мой отец. «Сейчас же бросить академию», — заявил папаша Хуго. В результате они придумали для мальчишки наказание: пусть выбирает, в чьем магазине будет работать.
Хуго предпочел поступить в подчинение к тестю. Наш папуля ликовал. С возрастом ему все больше мешала хромота. Дом наш в Дармштадте стоял прямо на рыночной площади. На первом этаже был магазин, на втором — квартира, на третьем и в мансарде располагались многочисленные спальни. Крутые лестницы доставляли отцу массу неудобств. Но скоро Ида, единственная из всех нас, кого интересовало семейное дело, избавит его от необходимости спускаться и подниматься. Хуго — парень не промах, академические глупости у него скоро, конечно, пройдут. Если поженить их не медля ни минуты, рождение ребенка до срока удастся выдать за преждевременные роды и скандала можно будет избежать. Только я одна грустила: Хуго — продавец обуви? А Иду даже не спросили, может, ей больше бы понравилось работать в ювелирном магазине и продавать кольца и цепочки. Впрочем, она была рада, что так легко отделалась.
Альберта все это не слишком интересовало, его заинтриговало лишь подвенечное платье. А меня так и тянуло посплетничать с любимым братцем о беременности сестры. Хотите — верьте, хотите — нет, но мне тогда почти ничего не объяснили. Я не решалась расспрашивать старших братьев и сестер, а с Альбертом могла болтать, как с добрым другом. Но только ему было не до того.
— Я в трауре, — отвечал он, — Валентино[4] умер.
Если бы Хуго не появлялся в нашем доме ежедневно, я бы, наверное, скоро забыла его и влюбилась бы в другого парня. Но поступив на службу в папин магазин, он каждый день с нами обедал. Я как сейчас вижу наш обеденный стол, большой, на двенадцать персон. Во главе стола сидел отец, на противоположном конце — мать. Младшие дети по традиции были с мамой, старшие — восседали около отца. Я сидела между Альбертом, когда он приезжал из интерната, и Фанни, Хуго отвели место рядом с Идой прямо напротив меня. Стоило мне поднять глаза от тарелки, и я встречалась с ним взглядом. Он вскоре заметил, что мы с Альбертом любим похихикать, и стал нас веселить. Пока родители не видели, он заставлял подставки для ножей в виде зайцев прыгать через кольцо из салфетки, будто тигров в цирке, или кормил их солью из солонки.
Отец был человеком очень строгим, но за едой несколько расслаблялся. Он громко дискутировал, обычно с Хайнером и Эрнстом Людвигом на «взрослом» конце стола, о самом страшном, что ему довелось пережить: об инфляции 1923 года, впрочем, давно уже пережитой. Он любил демонстрировать всем купюру в миллиард марок и объяснял нам, что тогда один телефонный разговор обходился в полмиллиона.
Обед подавала служанка, но на стол накрывала я, а убирала его Фанни. Только по воскресеньям мы ели из мейсенского фарфора, в будни же посуда была из фаянса. Ножи красиво укладывали на серебряные подставки в виде прыгающих зайцев. В будни всегда подавали какой-нибудь скучный суп, одни и те же овощи, вареное мясо, картошку и компот. Только по пятницам мы могли надеяться на картофельные оладьи с яблочным муссом, а в банные дни — на гороховое рагу.
У меня сохранилась одна из старинных бело-голубых родительских десертных тарелочек. До недавнего времени я держала в ней орехи. У нее изогнутые волнообразные края, переходящие местами в керамическое плетение, между ними — три розочки, скрепляющие тонкий, легко бьющийся фарфор. Посередине красуются изысканные, в китайском духе, цветы и листья. На этих шедеврах по воскресеньям к кофе подавали пирог в гостиной. Там стоял хрупкий письменный столик из вишни, который вряд ли когда использовался по назначению, буфет и зеркало в человеческий рост, укрепленное на кронштейне. Диванчик и кресла были обиты зеленым, как листва деревьев, плюшем, и тяжелые темные бархатные гардины тоже имели зеленоватый оттенок.
Над софой висел «Остров мертвых» Бёклина[5] (гравюра, конечно), над буфетом — портрет королевы Луизы.
Здесь каждую из дочерей фотографировали с ее женихом. Снимки делал наш брат Хайнер, он учился у фотографа и работал в местной газете.
У Иды на свадьбе я не была, за два дня перед тем я заболела. Слегла с тяжелым воспалением легких. Я думаю, Бог меня наказал, наслав эту хворь. Ведь я до последнего момента пыталась сорвать свадьбу: надеялась, молилась, ворожила, лишь бы Хуго не женился на сестре. Но поскольку Ида была беременна, мне оставалось лишь ждать, что она умрет во время родов. Тогда я бы утешила Хуго, как могла, через год он женился бы на мне, и я вырастила бы в любви дитя моей сестры.
Но наказание Господне на этом не закончилось. Отец решил, что Иде не пристало больше показываться в магазине, а посему взял в подмастерья меня. Вообще-то, следующей после Иды была Фанни, но она за год до того пошла учиться на воспитателя детского сада и посещала специальный семинар. Оказалось, Фанни способна воспротивиться твердой воле родителя, хотя и за мой счет. Я как раз выдержала экзамены за девятый класс к Пасхе 1926 года, но хотела обязательно закончить школу и потом даже замахнуться и на высшее образование. Но отец даже сыновьям не позволил стать студентами, что уж говорить о дочерях! Хочешь не хочешь, а пришлось мне продавать ботинки с утра до закрытия магазина, вместе с Хуго.
Моя младшая сестрица Алиса появилась на свет в 1919 — м; она любит говорить, что ее зачатием наши родители отпраздновали окончание войны. К свадьбе Иды Алисе было восемь лет, и, как самая младшая в семье, во время венчания в городской церкви она держала букет невесты. Фанни тоже была подружкой невесты и вся сияла, а я в это время в слезах и в жару валялась в постели.
Я храню фотографию Алисы в латунной рамке под выпуклым стеклом, ее сделал Хайнер на Идиной свадьбе: Алиса чинно сидит в пышном кресле и смотрит в пространство все так же задумчиво, как и в те далекие времена. Мы, старшие, в ее годы носили еще сложные прически из переплетенных кос, а у Алисы шелковистые детские кудри уже подстрижены на манер мальчишеской короткой прически «бубикопф», челка, как у пони, спускается на лоб до бровей. К свадьбе она получила новое коротенькое платьице, зауженное в талии. На шее — симпатичный серебряный медальон с венком незабудок из эмали. Белые гольфы, черные туфли с пряжками и плюшевый медведь завершают композицию.
Да, Хульда, что это я все о прошлом да о прошлом, просто неприлично. Хуго скоро приедет, не хочу я показаться ему сентиментальной старушенцией. Пока он не появился, надо убраться в доме, выбросить мусор и сходить купить чего-нибудь. Позвоню-ка я сегодня Феликсу, он как-никак единственный из моих внуков живет поблизости. Феликс и так уже освободил меня от множества трудностей: свозил к врачу (Господи, мне же еще к парикмахеру нужно!), пенсию мою из банка привез. Я ему каждый раз в качестве вознаграждения подкидываю деньжонок, но он, разумеется, и так бы за мной ухаживал. Может, они с другом быстренько покрасят мне квартиру, я тогда уж точно избавилась бы от всего этого хлама, который только пыль собирает, и в гостиной бы все поснимала. Интересно, а Хуго останется ночевать у меня? Удобно ли предлагать такому пожилому человеку раскладушку во флигеле?
Конечно, Феликса дома нет. Он изучает машиностроение, потому, видать, и завел этот мерзкий автоответчик, на который я теперь должна наговаривать свое послание. Я тут же кладу трубку, но потом беру листочек бумаги и записываю все, что хочу сказать. Пусть мое сообщение прозвучит чисто, без единой запиночки, без «хм…» или «э-э-э…». Дочь моя Регина, мать Феликса, в очередной раз специально мне напомнила, что не следует звонить молодому человеку до полудня. Но, я думаю, она шутит, не может быть, чтобы лекции всегда начинались только после двенадцати часов.
«Я тебя люблю, мамуля», — неожиданно произносит Хульда. Кажется, сидя среди бела дня перед включенным телевизором, я слегка задремала. В безмозглых американских сериалах все обязательно признаются друг другу в любви: родители, дети, братья и сестры и, разумеется, влюбленные. Когда я была ребенком, никто у нас в семье такого не говорил, хотя, уж конечно, любили мы все друг друга не меньше, чем вся эта публика в телевизоре. Да я не уверена, что даже собственным детям в любви признавалась. Меня воспитывали так, чтобы я жила в любви, а не разглагольствовала о ней. Кстати, а не признаться ли мне Хуго в том, о чем я молчала шесть с лишним десятков лет? Впрочем, он и так все знает.
Может, спрятать Хульду, когда он приедет? Я не уверена, что Хуго сейчас достаточно хорошо меня знает. Чего доброго, увидит в этой моей маленькой слабости старческий маразм, а? Надо мне быть поосторожней: не стоит относить его сплин исключительно на счет старости. Хуго, без сомнения, был красавец мужчина, иначе мы бы не клюнули все на него: Ида, Милочка, Фанни, я и прочие. Но, кроме привлекательной внешности, он обладал еще и шармом, чувством юмора и был, как сейчас принято говорить, весьма сексапилен. Интересно, что от всего этого осталось?
3
Не я одна была несчастна в день Идиной свадьбы, Альберт тоже был как-то расстроен. Тем не менее он единственный из всей семьи позаботился обо мне, пока остальные страшно суетились. Магазин на пару дней закрыли, но для продавщиц и подмастерьев было большой честью помогать нашей семье на свадьбе. После венчания закатили пышный банкет. Длинные столы поставили в гостиной, салоне и столовой, на кухне нанятая чужая повариха повергала в изумление нашу. Лежа в кровати, я слышала, как двигают мебель, точат ножи, как звенит посуда, кто-то кого-то зовет, одни плачут, другие хохочут. Альберт время от времени приходил ко мне с чаем и сухарями и докладывал: «а служанка разбила супницу из мейсенского фарфора», «а Алиса стащила кусочек торта», «а мама неизвестно куда засунула свои аметистовые бусы». И я, измученная горячкой, совсем без сил, все это выслушивала.
— Хочешь, приведу к тебе Иду в подвенечном платье, полюбуешься? — предложил Альберт.
Я отказалась.
— Где твоя кружевная блузка? — спросил он и целенаправленно двинулся к платяному шкафу.
Зачем она ему?
— Вот уж я их всех потрясу, — заявил он, впрочем, не слишком уверенно.
Я была слишком больна, чтобы его расспрашивать. Потом мне все рассказали: братья и сестры придумали каждый свой сюрприз для новобрачных. Сестрицы Хуго разыграли сценку, Хайнер выпустил номер газеты с фотографиями жениха и невесты в детстве. Эрнст Людвиг и Фанни в костюмах придворных танцевали менуэт. Даже наш пастор произнес душеспасительную речь, а после веселился вместе со всеми. Когда представление уже, собственно, подошло к концу, явился мальчик-хорист в моей кружевной блузе, свисавшей поверх его коротеньких штанишек длинным балахоном. Разгоряченный Хайнер загоготал при виде этого маленького привидения, но Фанни бросила на него строгий взгляд, села за рояль и заиграла. Альберт запел «Ave Маriа».
Протестантский пастор занервничал: католическое песнопение его раздражало. Наш папаша вспыхнул от стыда, что его младшенький, этот пухлый, рыхлый, смущенный мальчонка, поет голосом евнуха, да еще весь сияет от любви к молодым. Пока публика размышляла, освистать этот «католический шлягер» или рукоплескать исполнителю, раздался громкий голос престарелого дедушки Хуго: «Какая очаровательная барышня!»
И тут впервые в жизни проявила присутствие духа моя мать. Она парировала решительно: «Да уж, если бы не наша Фанни, некому было бы нам и на фортепьяно поиграть».
Альберт ожидал оваций, но никто его выступление не оценил. Странное он производил впечатление: что за существо такое? Голос как у девочки, одет как служка в церкви, а в глазах — слезы умиления, того и гляди расплачется. Сейчас его бы на руках носили, а тогда предпочитали не замечать. Иде тоже было страшно стыдно за братца перед новой родней.
Так что преисполненному любви брату нашему Альберту, представшему перед своим семейством с душой нараспашку, пришлось убраться прочь, как побитой собаке. Он рухнул на колени у моей кровати не в состоянии ничего толком объяснить. В конце концов я расплакалась вместе с ним.
А потом еще и Фанни досталось. Папочка хотел знать, зачем это она брату помогла, почему от такого глупого поступка не удержала? Тут уж обиделась Фанни. У нее есть подружка-католичка, призналась сестра, и она, Фанни, тайком ходит на католическую мессу, и все их церковные обряды ей очень даже нравятся. Когда папочка такое услышал, он пришел в ужас: подумать только, дочка, эта вот его дочка чуть ли уже не перешла в католицизм, а ведь была-то как шелковая, никаких проблем с ней не возникало!
Вероятно, гнев отца заставил Фанни еще больше заупрямиться. Можно сказать, с тех пор жизнь ее пошла по другой колее. Альбертова «Ave Маriа» тронула ее сердце, этого не мог понять ни отец, ни наш пастор, так что дочка могла считать себя мученицей. А ведь Альберт потому только решил спеть, что считал свое пение просто ангельски прекрасным.
У Альберта был, между прочим, один порок, с которым семейство никак не боролось: в 1922 году, в десять лет, он посмотрел «Индийскую гробницу» и с тех пор заболел синематографом. Наши родители не относились к тем просвещенным бюргерам, у которых есть абонемент в театр или на концерты. Хватило с них и того, что они купили Фанни рояль и снисходительно отнеслись к Идиной страсти — автографам кинозвезд мужского пола. Кино они и за искусство-то не считали, скорее, воспринимали как народное увеселение, и нам с Альбертом дозволялось частенько его посещать. Там мой братец был совершенно счастлив. Уж он-то в этом разбирался, знал не только звезд немого кино, но и режиссеров и даже художников-декораторов. До сих пор, когда я хожу в кино, мне все кажется, будто Альберт сидит рядом. Он обычно катал во рту леденец, ухватившись своими похожими на сосиски пальчиками за спинку стоящего перед ним кресла. Время от времени к нам оборачивалась какая-нибудь рассерженная фрау, потому что кольцо на его пальце цеплялось за сетку, в которую были уложены ее волосы.
— Ты совсем как мой папаша, — шучу я, обращаясь к Хульде, — тот тоже был домоседом.
Папенькиным оправданием всегда служила его хромота, так что дом он покидал лишь в самых крайних случаях. Гораздо больше нравилось ему, когда все семейство собиралось вокруг него, патриарха. Маменька в молодые годы любила потанцевать и, конечно, охотно прокатилась бы летом на море. Иногда ей удавалось сходить с кем-нибудь из детей в оперетту. Папочка всегда страшно не доверял студентам и артистам: первые, считал он, слишком нос задирают, вторые — все, как один, — сумасшедшие. А вот технический прогресс он уважал, поэтому его второй сын и выучился на фотографа. Хайнер работал в газете, готовил небольшие иллюстрированные очерки о местных событиях: соревнованиях гимнастов, кроличьих фермах, золотых свадьбах и церковных ярмарках. Родитель любил читать эту газету, радовался, когда встречал инициалы «X. С.» в конце статьи, и считал профессию своего сына вполне достойной, хотя и не такой уважаемой, как настоящее ремесло. Старший сын работал в фирме «Мерк» лаборантом в химической лаборатории. Эрнст Людвиг был на год старше Иды, значит, к моменту ее замужества ему было ровно двадцать два. Все дети жили пока под одной крышей, поскольку никто еще не завел собственной семьи. Но Иде, которая к тому же скоро родила, полагалось отдельное гнездышко. Они с Хуго поселились в трехкомнатной квартире в доме неподалеку, так что отец по-прежнему собирал всех своих чад за одним обеденным столом.
Годы, проведенные почти без движения, и обильная еда сделали свое дело — отец отрастил весьма солидный живот и двойной подбородок. Он довольно рано облысел, его сверкающую лысину обрамляла редкая невзрачная растительность, зато брови были просто роскошные. Усы у него печально свисали вниз, придавая ему крайне серьезный вид. Но отец не был старым занудой, он немалого добился в жизни, и его уважали. Если он и жаловался на что, так только на свою «хроменькую ножку», на то, до чего нынче докатилась молодежь, и на то, какую силу набирают радикальные политические движения.
Когда я начну на нынешние времена жаловаться, а о старых добрых горевать, сама себе своего родителя напоминаю, будто это он разглагольствует. Да уж ладно тебе, уговариваю я себя, неужели никогда не бывало на свете войн, ведь бывали, и жестокости всегда хватало, и подлости, эгоизма и жадности, да и вообще — слеп человек, не видит он, как нечистый искушает его. Нет, люди не меняются. Тот, кто и вправду верит, что раньше было лучше, точно уже состарился. Я-то, конечно, не молода в мои-то восемьдесят с лишним лет, но мне хочется еще некоторое время сохранять ясную голову. «Хочешь ты того или нет, — улыбается Хульда, — только мозги твои так же стары, как и все остальное».
Да? Неужели? Я, между прочим, член «Гринпис», голосую за «зеленых», опекаю какого-то сиротку в стране третьего мира, а три года назад во время пасхального марша против атомного оружия прошагала вместе с демонстрантами почти полчаса. Попробуйте-ка так, слабо? Вот только стоит ли мне рассказывать о всех этих моих подвигах Хуго?
«Да нет, конечно, — уговаривает Хульда, — сама же говорила, что он коммунистов терпеть не может. А пасхальный ход — да разве ж он поймет?»
— Чушь все это, — отвечаю я, — не сваливай ты все в одну кучу. Хотя, ладно, согласна, старики упрямы и консервативны.
Хульда мной довольна, она начинает раскачиваться в кресле. Туфелька слетает с ее ноги и падает к моим. Я поднимаю изящный башмачок с пряжкой и вижу, что за столько лет с этим шедевром сапожного ремесла ничего не сделалось.
Эти туфельки сделал для меня папа. Сначала он пообещал беременной Иде изготовить к свадьбе пару новеньких туфель.
Ида мягко отказалась: «Ты уже так давно не делал сам никакой обуви, папуля. Не хочу тебя этим обременять». При этом она недоверчиво взглянула на отцовский ортопедический полуботинок.
Отец, конечно, слегка обиделся, а тут еще и Хуго рядом оказался, так что пришлось мне вмешаться в разговор: «Пап, а ты мне сделай, я тоже скоро замуж выйду!»
Все уставились на меня с любопытством: у нее что, в шестнадцать лет тайный возлюбленный? Но отец был слишком увлечен идеей стачать пару элегантных дамских туфелек и не заставил себя упрашивать.
— У меня четыре дочки, уж какой-нибудь да пригодятся, — согласился он.
Так появились две туфельки цвета слоновой кости, одну из них я сейчас держу в руках. Получилась такая красота, что Ида позавидовала мне черной завистью.
С тех пор как сестра стала работать в магазине, отец там почти не появлялся. Он сидел в конторе, читал газету и курил сигары, проверял счета и заказы, но время от времени неожиданно возникал то здесь, то там, являя свое вездесущее хозяйское око. Потом Хуго примкнул наконец к семейному делу, и папочка мог быть уже спокоен: новый родственник обеспечит ему контроль за производством.
Кроме того, нами руководила еще и некая фройляйн Шнайдер, которую наш отец унаследовал от своего тестя вместе с магазином. Она все знала лучше всех, в том числе и моего отца. И даже стала в некотором роде соперницей моей матери, но обе они были достаточно умны, чтобы довольствоваться каждая своей территорией. Фройляйн Шнайдер научила меня садиться боком на низенькую скамеечку для примерки так, чтобы юбка при этом не задиралась слишком высоко, и класть перед собой наискосок ногу покупателя, чтобы быстро и умело расшнуровать и снять старый ботинок. При этом надо было изображать на лице любезность и невозмутимость, как бы ни шокировал тебя вид чужих ног, носков и чулок.
Нынче не найдешь уже обувного магазина, где продавцы так возились бы с покупателем. Теперь повсюду самообслуживание. Продавцы стоят, прислонившись к стене, без малейшего к вам интереса, и болтают между собой. Попробуй спроси у них что-нибудь, они сделают вид, будто ты им страшно помешал. Ну, мне-то все равно, я ведь покупаю только кроссовки. Ищу на полке нужный размер, беру коробку и плачу в кассу.
Хотя сама я давно уже за модой не гонюсь, но в транспорте или в приемной у врача первым делом смотрю людям на ноги. Уж если в юности что выучишь, так это навсегда. И о людях я сужу по качеству их обуви. Слава Богу, мои слабеющие глаза не позволяют мне быть слишком строгим экспертом.
Когда меня начали обучать мастерству продавца, Ида сидела дома и вязала распашонки. Хуго не должен был примерять покупателям ботинки, он скучал в кассе, а иногда уходил на склад, и я тут же шмыгала вслед за ним под каким-нибудь предлогом. Там Хуго сидел и курил. Меня он на это не подбивал, а просто подзадоривал, и я тоже курила. Вообще-то, Хуго мог перекурить и в папиной конторе, на складе это было вовсе запрещено, но он не хотел, чтобы его слишком частые отлучки с рабочего места бросались в глаза тестю. Так что мы стали сообщниками.
Хуго был лишь несколькими месяцами старше своей невесты, ему тоже шел двадцать второй год. Ее он обожал, меня считал ребенком. Впрочем, Иде все равно не слишком нравилось, что я заняла ее место в магазине. Она, хоть и не вполне бескорыстно, настаивала на том, что мне следует еще поучиться в школе.
— Вздор! Чепуха! — отвечал отец.
Мне все эти разговоры были уже совершенно безразличны: я с каждым днем все больше влюблялась в Хуго и, глядя на растущий живот Иды, вопреки здравому смыслу и морали, продолжала мечтать о ее скорой смерти при родах.
Дочку Хуго и Иды окрестили Хайдемари, «Мария на поляне», и мои старшие братья тут же стали шутить и намекать кое на что, конечно, не в присутствии моих родителей. Хуго на это отвечал только: «В Дармштадте нет полей, и в окрестностях тоже».
И Ида, и Хайдемари не только пережили роды, но и превосходно себя чувствовали. Хуго звал в крестные меня, но Ида предпочла Фанни.
Интересно, а ведь, наверное, Хайдемари и привезет ко мне своего папочку. Ей, между тем, шестьдесят шесть, и в пятьдесят она уже стала седой.
Я уже говорила, что Хуго рано женился, рано стал отцом и младшим совладельцем семейной фирмы, но вообще-то он сам еще толком не знал, чего ему в этой жизни хочется. Видимо, пара лет в академии не прошла для него даром. В результате составить ему компанию могла разве что я одна.
Отдел дамской обуви в отцовском магазине был самым большим, с отдельной кассой. Меня, из педагогических соображений, папуля хотел определить в зал детской обуви, но потом позволил мне выбирать. Может, ему не давала покоя совесть. Я предпочла дамский отдел, потому что отсюда можно было без труда переглядываться с Хуго. Когда фройляйн Шнайдер исчезала в мужском отделе, а папа — в бюро, я, чтобы произвести впечатление на Хуго, пыталась сбыть покупателю какой-нибудь сильно залежавшийся на полке товар или вообще что-нибудь совсем ему не подходящее.
Однажды в магазине появилась моя старенькая учительница, фройляйн Шнееганз. Она радостно приветствовала меня и, сопя, опустилась рядом на скамеечку.
Ей нужны были черные туфли, которые шли бы к туалетам серых тонов, удобные и долговечные, не обязательно самые модные и чтобы стоили не целое состояние. Я принесла пару таких туфель, а еще несколько диковинок: красные туфли, в которых ходят на танцы, лакированные и плетеные лодочки, вечерние туфли на высоких каблуках и римские шнурованные сандалии. Сначала учительница понимающе улыбнулась: «Кажется, у тебя еще не слишком много опыта, Шарлотта». Но я уговорила ее хотя бы примерить желтые летние ботиночки со вставками из черной крокодиловой кожи. Это был экстравагантный экземпляр из коллекции мягкой кожаной обуви ручной работы. Я изобразила восторг, подмигнула Хуго, и он тоже рассыпался в комплиментах: «Ну до чего же элегантная ножка, и как подчеркивает ее изящество эта уникальная обувь!» Пожилая дама была смущена. В конце концов она покинула магазин в желтых ботинках, а мы хохотали чуть ли не до обморока.
А на другой день она заявилась снова и, не здороваясь, потребовала моего отца. Она вернула ботинки и обо всем ему наябедничала. Папуля в глубине души тоже повеселился, он училок терпеть не мог. Но для проформы все-таки прилюдно отругал меня. Однако отцу пришлось задуматься, когда фройляйн Шнееганз стала настойчиво рекомендовать ему снова отправить меня в школу.
В одном из складских помещений до потолка громоздились стеллажи, среди которых мы, когда выдавалась свободная минутка, играли в салки и прятки. Как-то нас застала за этим занятием фройляйн Шнайдер: доносить отцу она не стала, но нам устроила приличный разнос. Да… Другие мы были, не такие, как нынешняя молодежь: нам гораздо раньше пришлось зарабатывать на жизнь, но зато мы дольше взрослели душой. Я смотрю на нынешних отпрысков благополучных семей, как долго они живут за счет родителей, но при этом совершенно самостоятельно путешествуют по всему миру, преспокойно живут с теми, кого любят, но живут в мире без будущего. И уж не знаю, кому из нас лучше.
Альберту, конечно, сейчас было бы лучше. Каждый раз, когда я о нем думаю, мне становится стыдно, я чувствую себя виноватой. Он любил, когда взрослые рассказывали о его рождении. А дело было так: в детской старшие братья и сестры (кроме меня и Фанни — нас отправили к бабушке) самозабвенно играли в «гибель „Титаника“». Знаменитый корабль изображала детская колыбелька, приготовленная для еще не родившегося Альберта. Взрослые за детьми не следили, мама мучилась рядом в спальне. Когда же наконец Альберт появился на свет, служанку послали за детьми. Она обнаружила опрокинутую кроватку, груды белых подушек, изображавших айсберги, и трех «утопающих», истошно вопящих о помощи. Ну и досталось же им: «Младший брат пробивается на свет божий, а они такое устраивают!» И тогда они все страшно разозлились на того, кто прервал их игру.
Альберт любил об этом слушать. И даже уверял нас, что ему грозит смерть от воды. А потом сделал так, чтобы это не сбылось.
4
— Ну, бабуля, что у тебя здесь «горит»? — спрашивает Феликс. — Ты наконец-то справилась с моим автоответчиком.
— Подумаешь, что ж тут сложного, это каждый ребенок умеет. Слушай, скажи честно, как тебе моя квартира?
— А не нанять ли тебе горничную, бабуля? — осторожно отвечает внук.
— Не люблю я чужих в своем доме, сам знаешь. Кроме того, сначала надо покрасить и обои поклеить, а потом грядет весенняя генеральная уборка.
До моего внучка наконец доходит, зачем я его заманила.
— Хуго меня навестит, — объясняю я, — это повод, но не причина.
— Хуго? А кто это?
Нынче молодые люди даже не знакомы с некоторыми своими родственниками.
— Это муж моей покойной сестры Иды, мой зять.
— А, так он тоже уже дедуля, — подсчитывает Феликс.
Я показываю ему коробки с Милочкиным богатством. Не отнесет ли он все это наверх в какую-нибудь дальнюю комнату или, может, найдет барахлу лучшее применение? Он знает, что посоветовать: блошиный рынок.
Феликс плюхается в кресло и пихает в бок Хульду:
— Ну, что, старушка, как вы тут с бабулей поживаете? Феликс частенько приносит мне из своего общежития то, не дай бог, взъерошенных дворняжек, а то охапки каких-нибудь растений. Букетами эти вязанки не назовешь, они по большей части состоят из веток, которые он наломал где-нибудь по дороге. Впрочем, они такие роскошные, и я ставлю их в серо-голубой горшок, где обычно храню огурцы. Получается даже красиво. Феликс прирожденный декоратор. Замечательная стройная композиция, так и веет весной: крошечные почки сирени, фиолетовые с коричневатым отливом (правда, они никогда уже не распустятся), молоденькие листочки клена, светлые, не то зеленые, не то желтые, белые цветочки на изогнутых вишневых прутиках, сережки вербы, отливающие оливковой зеленью, темные побеги бузины и даже ветка черной смородины.
— Зеленый цвет успокаивает усталые глаза, — говорит мой милый мальчик и хватается за телефонную трубку. Часа не прошло, как он сколотил компанию рукастых студентов, которые уже утром начнут тут все убирать. — А тебе бы лучше на пару дней куда-нибудь уехать, — предлагает Феликс.
Но мне что-то не хочется уезжать. У сына моего Ульриха никогда не хзатает на меня времени, и если я приеду к нему, его из-за меня замучит совесть. Дочь моя Регина, мать Феликса, в разводе, много работает, и у нее неуютно. А Вероника и вовсе в Америке. Дороговато будет для двухдневного визита.
— Я останусь здесь, солнышко, вы же не собираетесь разворотить все комнаты разом.
— Ладно, бабуля, но тогда придется тебе готовить еду для моих друзей, — подначивает меня Феликс: знает же, что с этим я завязала раз и навсегда. — Какого цвета будем стены делать? Белые под штукатурку, белые как снег или цвета легкой бледности покойника?
— Цвета яичной скорлупы. — Это мое окончательное решение.
— А со вторым этажом что?
Я отрицательно качаю седой головой.
Феликс берет бумагу и карандаш и записывает: надо купить тисненые обои, краску, клейстер и полиэтиленовую пленку, чтобы все закрыть, широкие кисти и кисточки помельче, стол — обои раскладывать и клеить — ему одолжат.
— Мы с Сузи потом здесь все тебе приберем и вымоем. Сузи, надо думать, его подружка, хотя, кажется, ее звали Симоной?..
Как только внук Феликс исчезает, я ложусь на софу отдохнуть. Не так-то просто, когда рядом с тобой такой шустрый парнишка, но какое это счастье. Феликс всем взял, покладистый, и в кого он только такой? Мне с собственными отпрысками было трудновато (особенно — с его маменькой), да и с прочими моими внуками тоже не легко. Более других я переживаю за Кору, она в детстве была моей любимицей. Давно я уже ее не видела, только получаю иногда от Ульриха, сына моего, ее фотографии. Когда Кора была маленькой, мне казалось, что это я снова появилась на свет. Цвет волос — точно мой, гордилась я, пока не заметила, что ее мать тоже рыжая. Удивительно, Феликс-то мне как раз в детстве совсем и не нравился, а теперь вот он самая большая любовь моей старости, не считая Хуго, конечно.
Что же это такое: стоит Феликсу уйти, я тут же вспоминаю, что забыла еще о чем-то его спросить, что-то ему сказать или попросить что-то сделать для меня. Вот хотела рассказать ему про Альберта, да опять забыла.
После Идиной свадьбы и рождения Хайдемари мы Альберта долго не видели. На время больших каникул его оставили в интернате, чтобы он подтянулся в учебе.
Когда он наконец приехал домой на Рождество, его было не узнать, он стал похож на какое-то насекомое, которое только что вылупилось из кокона. Переходный возрасту Альберта начался с некоторым опозданием. Он сразу сильно вытянулся, и куда-то пропала вся его полнота и рыхлость. Как и многие мальчишки в эту пору, он казался неуклюжим и угловатым, маленький носик превратился в «рубильник», бархатная детская кожица пошла прыщами, и особенно странно звучал голос.
— Мне больше не дают петь в хоре, — жаловался брат. Он чувствовал себя неуютно в своей новой шкуре, хотя ясно было, что это не навсегда, что все очень быстро меняется.
— Как я выгляжу? — спрашивал он меня.
Мне каждый раз хотелось ляпнуть: «Кошмарно». Теперь Альберт, примеряющий мои шмотки, выглядел еще смешнее, чем раньше, — они были ему уже малы. Кроме того, братец сделал из этого такую тайну, что даже меня в нее не посвятил. Но я потрясла его, напомнив, как он еще недавно играл на крыше какие-то чудные женские роли. Пришлось поклясться, что никому его не выдам, и тогда мне было позволено посмотреть, как он изображает куртизанку. Я была в шоке от того, как скрупулезно Альберт подбирает все детали туалета. Дошло до того, что он даже мое нижнее белье на себя нацепил.
В нашем чопорном семействе, как, впрочем, и в большинстве других, нравы были, мягко говоря, строгие. Нам доводилось изредка прочитать в газете, что бог знает где, в каком-нибудь Берлине, распущенном и грешном, какая-то Жозефина Бэйкер разгуливает в одной набедренной повязке, но это, ясное дело, просто взбалмошная разнузданная сумасбродка. Я никогда не видела неодетыми ни своих родителей, ни братьев, ни Иду. Только с Фанни я в детстве плескалась вместе в ванной, а позже раздевала и одевала Алису, которая была на восемь лет меня младше. Мне казалось неприличным смотреть на Альберта в нижней юбке и лифчике, я даже не осмеливалась разглядеть его как следует. Смущенно я спросила, не лучше ему ли подражать Бастеру Китону, изображать Чарли Чаплина или вообще Носферату.
— Да ведь я же совсем другое задумал, — отвечал он.
Вся семья тоже была занята совсем другим: отец приобрел к Рождеству радиоприемник. Как приклеенные мы сидели вокруг обеденного стола, на котором стоял черный ящик, у каждого — наушники, взгляд отсутствующий, на губах — блаженная улыбка. Альберт долго среди нас не задерживался, и никто без него как-то не скучал. А уже пять лет спустя в доме появилось радио с громкоговорителем: папочка верил в прогресс и очень уважал технику. Будь он нынче молодым человеком, наверно, сутками не отходил бы от компьютера. Помню, когда Линдберг перелетел из Нью-Йорка в Париж, мы закатили пир, пили пунш, после чего Иде три дня было нехорошо.
Чудно это как-то: отец вспоминается мне гораздо чаще матери, а ведь она пережила его на много лет. Я вижу ее, как она сидит и штопает, а с тех пор, как появилось радио, еще и под музыку. Или сама напевает «Вилья, о Вилья» или «Дева из темного леса». Если нужно было принимать какое-то решение, она отсылала нас к отцу. Ответственности за наше воспитание она на себя брать не решалась, так что нам даже повздорить с ней не удавалось. К сожалению, мама стала самостоятельной личностью, только когда отца уже не стало.
Мама любила Хуго и всегда бралась замолвить за него словечко перед отцом, что было весьма кстати, поскольку тому скоро наскучила профессия коммерсанта. Он не мог, в отличие от моего родителя, отличить сапожный шедевр от какого-нибудь убожества и не умел набивать ботинкам цену. Как школьник, Хуго прятал в стол под кассой книжки. Сначала он читал Конан Дойла, потом увлекся Шоу, Гамсуном и Голсуорси. Фройляйн Шнайдер не отваживалась в открытую делать замечания шефу, пусть и не самому старшему, и лишь тактично приводила его в чувство, время от времени возвышая голос. Прознав про увлечение Хуго, папочка вознегодовал. Во-первых, была запятнана высокая репутация его достойнейшего предприятия, во-вторых, он вообще считал чтение интересных книг чуть ли не извращением.
Мне это тоже не слишком нравилось. Я бы предпочла ловить на себе взгляд Хуго, улыбаться ему, нравиться ему. А он поднимал глаза от книжки только когда фройляйн Шнайдер его одергивала: приходил новый покупатель, и Хуго срочно книгу прятал. Уходя курить, книгу он с собой, конечно, не брал. Иначе продавщицы подумали бы, что он поселился на складе. Когда мы курили вместе, Хуго пересказывал то, что он только что прочитал, и его восторг был мне понятен. Ида читала только журналы с картинками, и теперь я ее могла уесть. Так что именно благодаря Хуго я на всю жизнь стала заядлым книгочеем.
И вот однажды мы попались. Папуля не застал нас в торговом зале и устроил допрос фройляйн Шнайдер. Она сказала, что мы пошли за новыми ботинками на склад. Мы-то, конечно, мнили себя в безопасности, папочка ведь терпеть не мог лестниц, а тут вдруг он сам, лично, спустился в подвал и застал нас, когда мы курили, взгромоздившись на ящик. Папуля просек ситуацию моментально: Хуго отлынивал от работы, я, глупый подросток, влюблена в него по уши, а теперь еще и смолим тут вместе. Мы вскочили как ужаленные, пунцовые от стыда. Отец не произнес ни слова, и это было страшнее всего, потому что мы не знали, чего от него ждать.
После закрытия магазина отец совершенно официально вызвал меня к себе в контору. Я на всякий случай расплакалась, но этим его было не пронять: дочерей у него было целых четыре штуки.
— Не верю я слезам твоим крокодильим, — отрезал отец. Потом вдруг неожиданно мягко добавил: — Может, ты хочешь вернуться обратно в школу Святой Виктории?
Я сначала пожала плечами, а потом ответила:
— Так ведь я же отстала от своего класса.
— Я подумаю, — отозвался отец.
И без дальнейших вопросов он на другой же день определил меня в частную ремесленную школу. Но поскольку была только середина учебного года, еще несколько месяцев ему пришлось терпеть меня в магазине.
Я проснулась в четыре утра, хотя ребятишки не собирались начинать ремонт раньше девяти, — да они хорошо если к десяти явятся, Феликс и друг его, будущий инженер-электрик.
— Бабуля, привет, встала уже? — спрашивает Феликс. — Я кофе поставлю, ладно? Надо позавтракать и раскидать работу.
Да, как я не догадалась, они же есть захотят. Но у меня в буфете — только высохший черный хлеб. Феликс меня успокаивает: они все сами купили. Потом появляется еще одна пара, на этот раз молодой человек с девушкой. А через некоторое время их уже шестеро, и они садятся за стол, пьют молоко из пакета, кофе из моих чашечек мейсенского фарфора и колу из банок, распаковывают турецкие лепешки, сыр и салями. Они разламывают хлеб, кладут на него кусочки сыра или колбасы и заглатывают все это, ни разу не воспользовавшись ножом. Правда, я тоже иногда себе такое позволяю. Один из них говорит, что никогда еще так рано не завтракал, а на часах между тем уже одиннадцать. Молодые люди с любопытством оглядываются вокруг.
— А дом весь принадлежит вам? — спрашивает Сузи. — А наверху кто живет?
Мне уже не в первый раз приходится объяснять, что я жильцов у себя не держу, поэтому верхние комнаты нежилые. Студенты смотрят на меня с завистью: да, знаю, они все постоянно ищут себе жилье.
— Я здесь живу с тех пор, как вышла замуж, — объясняю я вяло. — Там наверху всего один туалет, ванной вообще нет, и кухни тоже. А сами комнаты крошечные. После моей смерти пусть моя дочка все это снесет и построит новый дом.
— Ой, как было бы жалко! — хором произносят они.
Наверное, для них это романтика — жить среди осыпающихся стен. Видимо, они полагают, что у меня нет денег на ремонт. Ну, Феликс-то уж, во всяком случае, в курсе, что я от Милочки унаследовала порядочный капиталец, так что жмотничать мне смысла нет. Только на что его тратить? Господи, да много ли мне надо? Регине достанется дом, Феликсу — денежки. Ульрих и Вероника отказались от своей доли наследства в их пользу, у них и так всего хватает.
— Знаете что, фрау Шваб, — подает голос практичный студент по электрической части, — давайте мы для начала обустроим вам комнату наверху, кровать вашу туда перенесем, еще какие-нибудь вещи, а здесь внизу все вымоем и в порядок приведем. Только, знаете, вам надо быть подальше.
Вот именно этого-то я хотела меньше всего. Но аргумент нашелся и у Феликса.
— Кроме того, ба, — предупредил он, — ты еще не знаешь: мы когда работаем, то дебильник на полную катушку врубаем.
Мне такой прибор неведом, но, судя по тому, как его изобразили с помощью четырех пальцев, это чудище могло быть только магнитолой.
Электрика зовут Макс. Толстой отверткой он отклеивает обои, расковыривает штукатурку и добирается до проводки.
— Ни к черту не годится, — заявляет он. — Новый кабель прокладывать надо.
— Чего там не годится? Уж на мой-то век должно хватить, — пытаюсь возразить я, но меня никто не слушает, все уставились на хрупкие проволочки в развороченных внутренностях моей стенки.
— Не дай бог коротнет, бабуля, пиши пропало, домик вспыхнет как факел, — объясняет Феликс.
Макс уверяет, что починит мне это все совсем дешево, вот только проверит предохранители. И, не дожидаясь моего согласия, они с Феликсом выходят из комнаты.
Через пару секунд до меня доходит, что они отправились в подвал. Я начинаю нервничать. Может, начать громко протестовать? Тогда они, наверное, наконец меня услышат. Да нет, мне, конечно, неохота гореть как ведьма на костре, но я не хочу, чтобы посторонние шныряли по моему дому, иначе просто пригласила бы настоящих рабочих. Мне и нужно-то всего-навсего гостиную, кухню и спальню в порядок привести.
— Безнадежно, — сообщает Макс, вернувшись, — все перепутано, опаснее некуда, я за такое не отвечаю.
Феликс, умница, видит мое перекошенное лицо и приходит на помощь:
— Ну, Макс, это уж ты загнул, — вступается он, — у бабушки в жизни не было никаких коротких замыканий.
И, хотя это, к сожалению, неправда, я энергично киваю.
Наконец Феликс с другом уезжают за краской, обоями и двумя ящиками пива и лимонада. Остальные четверо перетаскивают мебель из гостиной в спальню, стараясь при этом не перегородить дорогу к моей кровати. Хульду в качалке пересаживают ко мне на кухню.
Сузи, подруга Феликса, ищет ведро для уборки. Взгляд ее падает на Хульду, и она восклицает:
— Ой, какие туфельки! С ума сойти! Можно мне примерить?
К счастью, они ей совсем малы. Сузи не верится, что это мой папуля собственноручно смастерил такие. Изучает ли она, как и Феликс, машиностроение, интересуюсь я, сейчас ведь женщинам любые профессии доступны?
Нет, она архитектор.
— А когда построили этот дом? В тридцатые годы? Значит, во времена «Третьего рейха». Угу… — уточняет она.
Любопытство написано у нее на лице, и я, не дожидаясь ее вопросов, объясняю, что сама лично в партии не состояла и почетный орден матери-героини мне тоже не вручали. О нацистах в нашей семье я не распространяюсь.
Сузи смеется:
— Феликс мне так много о вас рассказывал. Вы, я знаю, стали звездой пацифистских митингов!
Вот оно как. Внук мой, значит, гордится мной. Я чуть не обняла Сузи.
— Если бы туфельки были вам впору, я бы их отдала, — говорю я в порыве щедрости.
— Да нет, они мне не лезут. Вот, может, платье?
Не сильно церемонясь, Сузи снимает платье с Хульды и, не смущаясь, скидывает одежду с себя. Вот она уже стоит в одних трусиках, а я отворачиваюсь. Когда же вижу на ней мое подростковое платье, просто не могу его не подарить: она в нем очаровательна. А для Хульды у меня найдется еще кое-что симпатичное, поищу после. А потом какая-нибудь другая студенточка захочет примерить и это.
Сузи целует меня. Как славно! Я тут же забываю о потере платья и уговариваю себя, что живой барышне оно к лицу несравненно больше, нежели деревянной кукле. Хульда согласна, она кивает, когда мы остаемся одни. И я заворачиваю ее в клетчатую скатерть.
Когда я наконец отправляюсь на боковую, раздается душераздирающая музыка, а потом они еще начинают петь. Макс горланит:
— Ой, держись, бабуля! Домик твой не жилец! Феликс, кажется, его ругает. Скоро он появляется около меня.
— Бабуля, мы на сегодня закругляемся. Ты еще чего-нибудь хочешь?
— Нет, сейчас ничего. Но вот когда Хуго приедет…
— Ты все о своем, все о Хуго, ба! — веселится Феликс. — Все-таки ты какая-то не от мира сего, не знаю, что и подумать…
— Брось! Все мы здесь от сего мира! — Я жестко прерываю его.
— О'кей. Так что нам будет угодно?
— Когда Хуго приедет, ты нас повезешь на машине в город. Хочу пройтись с ним по старым местам: к Гросен Воог, на Матильдову горку, а может, к замку Кранихштайн…
— Заметано. А как мне твоего кавалера называть, на «вы» или на «ты», «дядюшка» или «господин Хороший»?
— Лучше всего «ты» и «дядюшка Хуго», — отвечаю я. Дверь затворяется, тишина. У рано поседевшей дочки Хуго Хайдемари нет детей. Феликс должен ему страшно понравиться.
5
Всю свою жизнь я имела то еще удовольствие жить по соседству с близнецами. Вот и теперь, на старости лет, мне приходится выносить рядом с собой двух молодцов-близнецов. Хульда не понимает, что мне за дело до их имен. Да, в общем, никакого, но здорово иногда так вот взять и всем показать, что память твоя еще работает. А еще хочется удивить симпатичных мальчишек. Вообще-то они меня замечают, только если я вдруг неожиданно произношу: «Привет, Конрадин!» или «Здравствуй, Штефан!» Но сегодня я прочла в газете, что оба молодца сдали все школьные выпускные экзамены, а Конрадина на самом деле всю жизнь звали Константином.
Рядом с домом моих родителей жили две пожилые женщины, которые походили друг на друга, скорее, не как две капли воды, а как одна кровяная колбаска на другую: маленькие, приземистые, коротконогие, они едва влезали в свои бледно-лиловые или розовые костюмы. Обе рано овдовели и с окружающими предпочитали не общаться. Близнецы были не особенно дружелюбны, но еще хуже был их противный пудель — абсолютный мизантроп. Мы боялись его до смерти.
Наш родитель в своей мастерской заодно и обувь чинил, исключительно для удобства постоянных клиентов. Близняшки же были бедны и не могли покупать нашу продукцию, зато регулярно приходили чинить свои ботинки. Отец, как добрый сосед, брал с них символическую плату и настолько упивался собственной невиданной щедростью, что даже противную обязанность относить отремонтированные ботинки заказчицам домой возложил на своих детей.
Когда заказ был готов, мы бросали жребий или тянули спички. Чаще всего не везло Альберту. Пудель тяпнул его в первый же раз, и Альберт счел это достаточным аргументом, чтобы больше туда не ходить. Но не тут-то было. Мы, остальные дети, заявили, что нас это чудовище вообще готово проглотить, а вот Альберта — обожает. И в конце концов так оно и случилось. Мало того, что эта псина стала есть у брата с руки, те две «колбаски» просто в мальчишке души не чаяли, а он, в свою очередь, обожал шоколад. Этим старые ведьмы его в свое логово и заманивали, как будто откармливали Гензеля из сказки. Он нам пел про горы каких-то липких сладостей, которыми в доме забиты все шкафы, полки, ящики и чуланы. Братец так колоритно расписал эту сказочную страну с молочными реками и кисельными берегами, что в следующий раз я добровольно отправилась к близняшкам вместо него.
Пудель, его звали Муфти, сиганул мне на грудь и облизал все лицо. Уж лучше бы он откусил мне кусок ноги. Я завизжала как резаная.
— А вы бы прислали вашего толстенького братика, — услышала я, — Муфти слушается каждого его слова.
Я убежала домой, сладкого мне больше не хотелось, аппетит пропал. А про Альберта с тех пор стали говорить, что он, как святой Франциск Ассизский, умеет укрощать диких зверей.
Я рассказываю о Муфти, сидя со студентами за чашкой кофе, а в это время дворняжка из их общежития настойчиво вылизывает мои ноги. Так, через эту тему, я перехожу к Альберту. Видимо, мой рассказ звучит волнующе, даже театрально, во всяком случае, все слушают и молчат.
— Да не был он голубым, ба, — утверждает Феликс, — налицо однозначный случай транссексуализма.
Я согласно киваю. По телевизору как-то разные мужчины и женщины рассказывали, что природа ошиблась, и вот теперь они вынуждены жить как бы не в своем теле. Им сегодня пытаются помочь. Но бедный мой брат Альберт знать не знал, что у него есть товарищи по несчастью.
— Брат мой покончил жизнь самоубийством, — сообщаю я, — потому что никто его не понимал, а он никому не мог открыться, даже мне, хоть я и была его доверенным лицом.
Феликс с друзьями некоторое время молчат. Потом спрашивают, каким образом Альберт свел счеты с жизнью.
— Застрелился. Здесь, в Дармштадте. Я нашла его на крыше родительского дома, — отвечаю я. — Он был в женской одежде. Будто хотел смертью открыть всей семье наконец свою тайну.
Сколько ему было лет, спрашивают.
— Двадцать один, а мне — двадцать два. Мы в то воскресенье, против обыкновения, пошли в церковь, кроме папы и Альберта, конечно. Собрались обедать, мне велели звать всех к столу, а Альберта нигде нет. Я подумала, он опять в театр играет, и пошла его искать на крышу. Видно, я была в шоке. Закричала, слетела вниз, чтобы сообщить семье. Отец годами не поднимался на чердак и взял с собой Хуго и Эрнста Людвига, а женщинам велел оставаться внизу. Мать стояла в кухне, — у кухарки был выходной, — звенела посудой и не понимала, что за шум такой поднялся в соседней комнате.
— А я этого и не знал ничего, — произнес Феликс. Я продолжала:
— Потом Альберт лежал на своей кровати, переодетый в мужскую одежду. Его, видимо, Хуго и Эрнст Людвиг переодели. Отец взял с меня слово, что я ни одной живой душе не расскажу о причудах брата. А я ему отвечала, давясь слезами, что это же была только игра в театр.
— А что ваша мать? — интересуется подружка Феликса Сузи.
— Она никогда так и не узнала всего. Ей сказали, что это был несчастный случай. Сын ее якобы чистил пистолет, неосторожное обращение с оружием, значит. Вообще-то, такое объяснение было шито белыми нитками: Альберт оружие терпеть не мог и в жизни бы не стал его чистить. А пистолет, между прочим, принадлежал старшему брату.
Они глядят на меня растерянно и заинтригованно.
— Смерть Альберта была в семье табу. Но я уже считаю, он имеет право на достойное место в семейной истории, нельзя, чтобы он канул в забвение. Из тех, кто знал Альберта, еще живы зять мой Хуго, я и Алиса. Хуго помогал перенести брата с крыши, переодевал его и укладывал тело в гроб. Он, разумеется, тоже поклялся отцу не разглашать тайну. Но, я думаю, Хуго наверняка знает что-нибудь такое, что все эти годы было неизвестно мне. А вдруг Альберт оставил предсмертное письмо, например. Да и отец — неужели он не слышал выстрела? Вот Хуго приедет, уж я-то его выспрошу как следует. Кто знает, долго ли нам еще осталось жить? Пусть хоть внуки мои знают правду о своем покойном двоюродном дедушке.
Через некоторое время я остаюсь одна в кухне, загроможденной мебелью, студенты мои красят гостиную, а я никак не могу успокоиться после рассказа о брате.
В кухне появляется барышня, видимо подружка Сузи по университету, и прислоняется к шаткому холодильнику.
— У нас в классе был один мальчик… — начинает она.
Я улыбаюсь ей, подбадривая.
— …так вот, он долго не мог понять, кто же он такой: мужчина, женщина, голубой или трансвестит. Может, то же самое и с вашим Альбертом происходило.
Я отрицательно мотаю головой. А она продолжает:
— Ему несколько операций сделали, или, скорее, ей, а потом уволили с работы. Вот так оно всегда. Над ними смеются, и это еще не самое худшее. Но все-таки сейчас существуют группы взаимной поддержки и консультации специальные.
У меня тут же пропадает желание говорить об Альберте, тем более что Феликса нет в комнате. Мне вдруг становится совестно, что я нарушила обещание, данное когда-то отцу. Я слушаю еще немного, как юная леди рассказывает о своей учебе. В мои годы архитектура считалась неженским делом. Конечно, в Веймаре, в «Баухаузе»[6] учились женщины, но обычно они ткали, занимались гончарным ремеслом или переплетали книги.
Ну вот, опять я вся в воспоминаниях, с возрастом всегда зацикливаешься на себе. Внезапно я замолкаю, студентка все говорит и говорит, а я, увы, под ее аккомпанемент засыпаю.
Мне снится все тот же сон: мертвый Альберт лежит передо мной на грязной крыше, кровь запеклась на одежде. Мои вещи уже давно ему малы. С первого взгляда я узнаю на нем розовую фланелевую нижнюю юбку Фанни, ее же кофточку и чулки. Самая крупная и коренастая из нас, сестер, она не носила ни кружевных блузок, ни шелковых платьев, неуместных при ее образе жизни и работе в детском саду. Фанни была своего рода противоположностью Иды. Наша старшая сестра была просто помешана на изысканных модных тряпках. Как, должно быть, мучился Альберт из-за того, что ему впору была лишь грубая одежда Фанни. Мне было жаль, что он не умер хотя бы в моей кружевной блузке. Может, так я была бы ему ближе, что ли, в его последний час. При нем было только зеркало, оно треснуло.
Лишь годы спустя я узнала, почему Альберту пришлось покинуть интернат незадолго до выпускных экзаменов. Его поймали на воровстве. Он пытался стянуть не пару марок из кармана одноклассника: речь шла о ночной сорочке поварихи. Я знала, что Альберт, позаимствовав какие-нибудь девчоночьи или дамские шмотки, после своей «репетиции» всегда аккуратно вешал их обратно в гардероб. Видно, он и в интернате собирался сделать то же самое, да не вышло. Когда его застукали, тут же припомнили и другие его проступки, прежде никому не понятные. И поставили в известность нашего родителя.
Альберт мечтал стать режиссером, но не в театре, а в кино. Отец ему не препятствовал, потому что, видимо, смутно чувствовал, что из этого его сына обычного респектабельного бюргера не получится. Альберту не везло, его никуда не принимали. В конце концов его отправили в ювелирную лавку отца Хуго, чтобы выучить там на золотых дел мастера, потому что в обувном магазине его ни в коем случае видеть не желали. Со стороны Идиного свекра это был жест необычайного великодушия, однако дело закончилось полным фиаско. Братец наш оказался в ремесле совершенной бездарью и лентяем. А ведь все надеялись, что из него выйдет, как теперь говорят, дизайнер, он же в детстве так любил возиться с жемчугом. Альберта отец Хуго уволил, семьи поссорились. Самого же Хуго наш папенька обозвал никчемным бездельником. Одну дочку, мол, обрюхатил, другую — курить научил, в магазине проку от него ни на грош, а он, хозяин, его все равно терпит. Видимо, отец рассчитывал, что и родственники зятя будут столь же великодушны и к его сыну.
Потом Альберт рвался в модельеры, но никто не собирался пускать козла в огород. Обсуждались все возможные профессии, исключающие даже намек на фетишизм. Поскольку в те времена необычайно много безработных было именно среди получивших высшее образование, то не было никакого смысла и в том, чтобы Альберт сдавал выпускные экзамены в школе для поступления в какой-нибудь университет. А чтобы заработать хоть что-нибудь, брат подрабатывал кассиром в кинотеатре.
В 1927 году я закончила женскую школу, проскучала еще год в обувном магазине и в конце концов поступила на курсы стенографии и машинописи. Тогда мы и познакомились с Милочкой, которая как раз собиралась овладеть торговым ремеслом. Но подругами мы стали лишь год спустя, после того как Хайнер расторг с ней помолвку. Она научила меня танцевать чарльстон и притащила к парикмахеру, который сделал мне первую в моей жизни химическую завивку. Я даже старалась подражать походке Милочки. Хуго по-прежнему был моей слабостью, но я довольно быстро влюбилась в молодого учителя в новой школе. С глаз долой — из сердца вон.
Спустя два дня после смерти Альберта Гитлер стал рейхсканцлером. Но я тогда этого толком и не поняла, я была в трауре по брату.
Я много уже рассказала. На этот раз меня слушает электрик Макс. Он не спрашивает ни о транссексуалах, ни о «Третьем рейхе», ни о Хуго. Его интересует другое:
— А сколько уже существует пишущая машинка?
— Точно не скажу, но, думаю, уж точно больше века.
— А стенография?
— Да тоже порядочно. Но вот тот стенографический алфавит, который я изучала, — только с 1924 года.
— И что, тогда уже было обычным делом, что женщина получает образование?
— Ну нет, многие в ту пору рано выходили замуж, но были и профессии, которые считались весьма популярными у женщин, особенно те, что могли пригодиться в домашнем хозяйстве: медицинская сестра, уборщица, учительница.
А то, что я на секретаршу училась, к этому в семье спокойно отнеслись?
Да, собственно, ничего особенного в этом и не было. С начала века женщины освоили уже многие профессии, в том числе и связанные с наукой и искусством. Я завидовала одной подружке, которая занималась проектированием интерьера, и другой, которая училась в школе Айседоры Дункан искусству свободного танца, пластике и языку тела, босая, облаченная в греческий хитон.
— Вас можно часами слушать, — говорит Макс. — Только ведь вы мне не за это платите. Вы, я думаю, не будете против, если я куплю новые розетки, кабель и выключатели, зачем на полпути останавливаться?
Мое недоверие тут же снова пробуждается. Опять его в подвал тянет?
Он успокаивает меня. Сегодня уже будет готова гостиная, он просто проложил там новую проводку, под штукатуркой, как и положено.
— Это чтобы вы в проводах не путались и не спотыкались, — объясняет он.
Ну ладно, в гостиной и правда была всего лишь одна единственная розетка, и для телевизора, и для радио, и для двух ламп, и еще, при случае, для пылесоса, утюга и проигрывателя с пластинками.
— Да стоит ли так стараться? — спрашиваю. — Может, я через год уже на том свете буду…
Макс смеется. Видела бы я его бабушку: она намного моложе меня, а живет вот уже много лет в доме для престарелых, потому что совершенно беспомощна. А Феликс своей бабулей гордится. Господи, да о чем мы говорим, ей-богу?
Как мило с их стороны: перенесли мне на кухню телевизор, и я теперь смотрю вчерашний футбольный матч. Не то чтобы я сильно в этом разбиралась или этим интересовалась, но на кухне нет антенны, и там работает только одна программа. Кроме того, должна признаться, симпатичные по полю парнишки бегают. Футбольные трусы раньше были черные, а футболки — белые, или наоборот, а теперь они пестрые, разноцветные, с рисунками всякими, с интересными значками. А на спине кроме числа еще и имя написано. Надо бы парочку имен запомнить, молодежь потом удивить.
Хульда, кажется, хихикает. Больно уж я на молоденьких мальчишек западаю, считает она.
Старики часто заглядываются на молоденьких девчонок. Если тех не прельщают стариковские денежки, то одним глазением все и заканчивается. Если же старикан начнет ухлестывать за молоденькой, его называют или «старичок-бодрячок», или «грязный старикашка». А вот тайные вожделения старушек почему-то остаются табу. Между тем для меня лично нет ничего очаровательнее, чем смазливый паренек между семнадцатью и двадцатью семью. Но если я глажу молодого человека по волосам, у меня возникают исключительно чувства бабушки к внуку.
В полдень мои работяги обедают. Выгружают все мои горшки из духовки, накаляют ее и ставят туда керамическую форму с бараниной, баклажанами, луком, паприкой, все это сдабривается сверху томатным соусом — еда, конечно, на любителя, но им нравится. Я узнаю, что вторую студентку зовут Танья. Она приносит кетчуп для Макса, зеленый перец для Феликса, зелень, для каждого — его любимую приправу. Ой, и избалованные же они нынче пошли. Сидят и обсуждают, в каком китайском ресторане лучше пекинскую утку готовят, где стоит покупать уксус с бальзамом, а папайя, оказывается, вкуснее всего с лимонным соком. Пиво пьют, колу, вино. Я им рассказываю, что у нас в родительском доме, да и потом, вино только по воскресеньям пили.
— А по будням была одна свекла, — добавляет Феликс.
— Будьте любезны, еще кусочек баклажана, — прошу я.
Никто, кажется, особо не удивился, что я сразу узнала этот овощ с фиолетовой шкуркой. Моя невестка во время отпуска в Тоскане с трудом обучила меня названиям всех этих заморских плодов, опасаясь, что я назову брокколи брюссельской капустой и опозорю ее.
— Ой, какие ложечки, — завидует Феликс. Вообще-то я обещала их Коре.
— Да у Коры же денег, как грязи! — ворчит он.
А ведь он прав. Кроме того, негодница уже сто лет у меня не появлялась. Когда-то у меня было двенадцать таких ложечек, но за последние пару лет я их столько по рассеянности повыкидывала вместе с баночками из-под йогурта…
— Ладно, забирай шесть последних, — соглашаюсь я. — Хоть сразу все в рот не положишь, зато, кто знает, вдруг ума прибавится.
«Вот бы и нам такое», — думают студенты и уже смотрят на мое жилище другими глазами.
— А это модерн? — спрашивает Феликс.
— Ой, придется тебе еще поучиться, милый, — откликается Танья. — А еще рассказывал, что родился в Дармштадте.
Взгляд ее падает на драпировку, укутывающую Хульду.
— А, кстати, Фанни тогда заметила кровь на своей одежде? Как она отреагировала? Или все, что на Альберте было в момент его смерти, сожгли?
Фанни видела, как Альберта в ее одежде спустили вниз. Но она же, в отличие от меня, не знала ничего о его странностях, так что ничего и не поняла. В то время ее больше волновали вопросы веры. Самоубийство есть грех, и не иначе как сам нечистый тут руку приложил. Долгое время Фанни пребывала в растерянности, а потом вдруг сразила родителей, твердо и окончательно решив перейти в католичество.
Наш потрясенный отец ничего не смог с ней поделать.
6
Мои родители назвали своего старшего сына в честь обожаемого Его Высочества герцога Гессенского Эрнста Людвига. В день помолвки герцога мой папа, молодой участник дармштадтской мужской капеллы, вместе с другими пятьюстами хористами из двадцати восьми певческих ансамблей пел «Есть древо в Оденвальде». Об этом событии он рассказывал с гордостью. В том же году мои мать и отец поженились и с тех пор чувствовали, что каким-то особенным образом связаны с Его Высочеством.
Горько было отцу, когда сыновья его тридцать лет спустя стали поклоняться совсем другому господину, а князья остались не у дел. Папуля всегда утверждал: в тяжкую годину необходим «образованный герцог». Он знал наизусть слова гессенского княжеского гимна (на мотив, правда, «Боже, храни королеву»[7]):
Славься, Боже! Мы, как встарь. Верим в Божье Провиденье! О Эрнст Людвиг, Государь, Как легко твое правленье! О твоей. Господь, любви Гессен молит на коленях! Эрнсту Людвигу яви Ты свое благословенье!И так далее, одно благословение за другим. А вот брат наш Эрнст Людвиг, как ни прискорбно, пел уже другие гимны и при этом вскидывал руку вверх. Скоро вся семья раскололась: отец, Хуго и Фанни, во всем остальном совершенно разные, стали убежденными противниками национал-социалистов. Ида пошла на поводу у Эрнста Людвига, встала под реющие знамена и приняла эту новую религию. Хайнер недолгое время водился с социалистами, а потом, как оппортунист, тоже примкнул к нацистам. А вот мать, маленькая Алиса и я вообще ничем не интересовались.
Политические разногласия пошатнули также брак Иды и Хуго. К Хуго я испытывала тогда ностальгическую симпатию, но мое сердце принадлежало теперь другому женатому мужчине. А Хуго вдруг обнаружил, что его жену интересует не суть, а лишь внешнее. Она поверхностна и слишком любит развлекаться и красиво жить. Он был, как мне казалось, не вполне справедлив и не оценил истинные достоинства Иды: красоту и организаторский талант. Просто она была не способна думать своей головой, ее политические убеждения были того же рода, что и любовь к модным тряпкам. Хуго же с грустью вспоминал былые веселые времена и каждый раз за обедом пытался вернуться к прежним забавам. Как-то раз в приватной беседе тет-а-тет я призналась ему, что безнадежно влюбилась в своего учителя, и Хуго, кажется, был задет. Он пытался отговорить меня от нового безумия, но тщетно.
— Ты только не делай глупостей.
— Да кто бы говорил, — отвечала я.
Хуго влюбился в меня, как назло, именно в тот момент, когда у него уже не было никаких шансов на взаимность. Но, как бы то ни было, я благодарна ему за то, что никогда не обожествляла фюрера, как это случилось с Идой из-за ее ограниченности. Собственно, Хуго сам не был ни любителем политики, ни героем, ни мучеником, а только страстным книгочеем. Спустя несколько месяцев после смерти Альберта запылали костры для еретиков. Под гнусные песнопения в пламя швыряли книги Гейне, Тухольского, Ремарка, Фрейда и многих других. Отвращение Хуго ко всему происходящему было так заразительно, что я не могла с ним не согласиться.
Отец же был консервативен до глубины души и мечтал видеть лидером своей страны коронованную особу. А Фанни, как новоиспеченная католичка, переживала, что в «Третьем рейхе» так плохи дела для церкви. Впрочем, вскоре после гибели Альберта она покинула нас и уехала в Рейнланд работать гувернанткой в одной весьма богатой и благочестивой семье. Мои родители, упорно верившие в легенды о том, что незамужние и бездетные женщины стареют и увядают раньше времени, вздохнули с облегчением: по крайней мере, Фанни не ушла в монастырь. Может, там, в чужом краю, ей подвернется подходящий жених, ведь в двадцать четыре года следует именно об этом думать, а не нянчить чужих детей. Хайнер тоже уехал, он работал теперь во Франкфурте, в большой газете, на хорошем месте. Вокруг Эрнста Людвига увивалась одна крестьянская барышня, и он долго размышлял, стоит ли ему действовать. В нашем семействе так и не было наследников мужского пола. Вероятно, Эрнст Людвиг мечтал о своих белокурых ребятишках, плетущих венки из колосьев. И хотя не было между ними большой любви, а его все больше донимала аллергия на сено, отчего каждый новый сезон работать становилось все труднее, он все-таки женился на крестьянской дочке. На благо всей семьи, как выяснилось в голодные годы.
Так вот и получилось, что за большим обеденным столом в 1934 году нас стало вполовину меньше прежнего: родители, Алиса, я, частенько Хуго, и время от времени Ида с маленькой Хайдемари. К счастью, моя работа находилась недалеко от родительского дома, так что я забегала домой пообедать. Закончив курсы, я работала секретаршей руководителя одного из отделов «Дойче Банка».
— Моего обожаемого педагога я быстро забыла. Видимо, я произнесла эти последние слова слишком тихо: самый молоденький и быстрый из студентов — они зовут его Шустриком — поднимает грифельную доску, на которой я записываю, что надо купить, и спрашивает:
— Да, кстати, о школе. Это вот что за штучка?
— Заячья лапка, — отвечаю я обрадованно, — чтобы стирать написанное.
Шустрик заинтригован. А что, раньше все дети ходили в школу с ранцами, досками и заячьими лапками? Нет, в школу брали с собой тряпочку. Но один кузен моего отца во Франкфурте-Заксенхаузене держал заведение, где продавал яблочный сидр. Раз в году, весной, он приглашал всю нашу семью к себе. Детям тоже наливали яблочного винца, бражки, как ее называли, из большой сине-дымчатой бутыли, а на закуску давали домашний сыр или хлеб со смальцем. А над стойкой бара висели доски для картежников, и к каждой прилагалась заячья лапка. По воскресеньям в заведении подавали жареную зайчатину, так что время от времени детишкам перепадали лапки. Ничего не было милее этого мягкого шелковистого меха, который ласкал кожу, как пуховка из маминой пудреницы, а с другой стороны была шершавая заячья подошва. Девчонки тогда часто меняли лапки на что-нибудь еще.
Я достаю фотографию: мой первый школьный день. Стены до половины обшиты деревом, на одной — плакат с алфавитом, на другой — географическая карта, большая счетная доска и птичьи чучела. А вот корзинки с крышками для рукоделия, большой колокол и дети, в руках — заточенные грифели, все ждут диктанта.
Эта лапка — моя последняя. Пережила войну, побывала в руках трех моих отпрысков и теперь превратилась в маленькую мумию.
Мумия. Бр-р-р, мороз по коже, когда я думаю об одной человеческой мумии. Хорошо бы помереть прежде, чем ее извлекут на свет из каменного плена. Ну вот, опять молодежь чудит: обе архитекторши, просто так, для прикола, решили набросать план моего жилища.
— А вы этот дом готовым купили или его специально для вас строили? — спрашивает Сузи.
— Такие частные дома уже продавались готовыми, — отвечаю я. — Их строили для молодых семей, дешево, на городские субсидии. Муж мой, как молодой педагог, получил ссуду, потом небольшое наследство от своего деда, и вкупе с моим приданым нам хватило на целый дом, позже мы его даже слегка увеличили.
Шустрик с радостью стянул бы у меня заячью лапку, но хватит уже: платье с Хульды, ложки серебряные, да я вообще потратила на них кучу денег.
«Вот, вот, правильно, — замечает Хульда. — И вообще, чего это ты им все рассказываешь? Давай-ка лучше мне исповедуйся. Так ты вышла замуж за учителя? За того самого? А ты его разве не забыла?»
Ничего от Хульды не ускользает! Конечно, это был вовсе не тот учитель из школы машинописи, а совсем другой. В 1937 году мне минуло уже двадцать шесть лет, по тогдашним понятиям — засиделась в девках. Фанни тоже еще никого не встретила, и мамуля забеспокоилась. С отцом к тому времени уже случился первый инсульт, и Ида снова помогала в магазине, работала полдня. Хайдемари как-никак — уже сровнялось десять, других детей еще не было.
С Бернхардом я познакомилась на школьном выпускном вечере Алисы. Нашей младшенькой единственной в семье удалось добиться своего — закончить школу и сдать выпускные экзамены. Ей повезло, что у отца из-за болезни не было ни сил, ни желания с ней спорить.
— Да делайте вы что хотите. — Таков был его ответ на все с тех пор, как не стало Альберта.
Бернхард Шваб был всего несколькими годами старше меня и преподавал латынь и немецкий. Мы поженились через три месяца после первой встречи, потому только, что ничего другого просто не пришло нам в голову. По случаю праздника папуля хватил лишнего, как говорится, повеселился от души, и в итоге через несколько дней после моей свадьбы с ним случился второй апоплексический удар и он скончался.
«А что же Хуго?» — это Хульда интересуется.
— Да, он тоже кутнул на моей свадьбе, — отвечаю я задумчиво.
Это из-за Хуго, больше всего из-за него, я так поздно решилась-таки выйти замуж. Муж мой ему и в подметки не годился, в нем не было ни шарма, ни оригинальности. Бернхард был славный парень, конечно, но зануда и всезнайка. Только тем и занимался, что со мной спорил. Лишь в самом начале, в пору влюбленности и ухаживания у него бывали приступы удивительной молчаливости.
Хульда сгорает от любопытства: «Так у тебя что же, и друга даже никакого сердечного не было, только эти две подростковые влюбленности в двух женатых мужчин?»
— Да нет же, Хульда, были еще эти, из банка, вертихвосты, как их папочка называл, да иногда я гуляла с братьями моих подруг. Еще целовалась самозабвенно с одним молодым журналистом, меня с ним Хайнер познакомил. А вообще-то я до замужества была еще довольно неопытна.
«А брак удался?» — Опять эта Хульда!
_Господи, Хульда, ну и вопросик! Да что ты вообще в этом понимаешь? Девять лет спустя я овдовела, да и в течение этого недолгого брака только первые два года постоянно была при Бернхарде. В начале войны родилась Вероника, вскоре после этого Бернхарда призвали в армию, в 1940-м я родила второго ребенка, сына Ульриха. У меня заботы были совсем о другом, а не об этой, как сегодня говорят, самореализации.
— Какие заботы, бабуля? — встревает Феликс.
— Ну, например, вы не успеете закончить к приезду Хуго, — отзываюсь я, ничуть не смущаясь.
Вечно меня пугают молодые люди, которые внезапно возникают сзади, не постучавшись в дверь. Надо бы поостеречься, а то эти разговоры с самой собой стали для меня привычкой. Всегда что-нибудь наболевшее наружу просится, да только никого это не касается.
— Через полгода превратим твою хибарку в виллу-люкс, — шутит внук. — У Хуго глаза на лоб вылезут. Парень обязательно на это клюнет! — Он обнимает меня. — Ба, да мы послезавтра все закончим. И мы оставим тебя наслаждаться встречей со своей юностью… Кстати, а кто твой Хуго по профессии?
Хуго, как я уже говорила, мечтал стать лесничим, но, женившись на дочке обувных дел мастера, стал младшим шефом в обувном магазине. После смерти отца в 1937 году наша мать собрала семейный совет. Старшие братья, естественно, приехали на похороны, но заторопились по своим делам. Как бы ни пошло дальше семейное дело, их все устроило бы. Женушка Эрнста Людвига родила как раз к тому времени младенца с внешностью нордического героя, а Хайнер с головой ушел в работу, готовил фотоматериалы о гитлерюгенде. Да и Фанни, служившая экономкой у престарелого католического пастора в Райнсдорфе, не могла на этот раз взять отпуск.
Так что за семейным столом сидели только мама, Хуго, Ида, Бернхард и я. И матушка решила сама постичь тайны предпринимательства. Я уж испугалась, что придет и мой черед, но тут Хуго вдруг, не подумав, предложил переделать обувной магазин в книжный. Тогда бы там с удовольствием работал он сам, я и Алиса. Он давил на то, что ему осточертели чужие потные ноги: лучше «литература, а не этот мир цвета плесени».
Мама была в шоке, но все же не она, а Ида решительно запротестовала против идеи Хуго. Да ведь речь идет о старинном семейном предприятии, о постоянной клиентуре, да как же можно настаивать, чтобы семья добровольно отказалась от такого солидного прибыльного дела! Мы сидели молча и переваривали все сказанное. Наконец Алиса решилась поддержать зятя:
— Мне уже давно кажется, что Хуго занимается не своим делом, не годится он папе в преемники. Хуго любит книги, так с какой стати он должен приносить себя в жертву золотому тельцу?
Хуго, конечно, позабавил ее патетический тон, однако мысль ему понравилась.
В конце концов между супругами возник глубокий конфликт. Год спустя Ида стала руководить магазином, мама сидела в кассе, а Хуго в это время бог знает где изучал книготорговое дело. Денег он не зарабатывал, и хорошо еще, что не платил за обучение. Алиса вкалывала, не совсем по собственному желанию, а по трудовой повинности, в больнице, а в свободное время помогала в магазине, я же занималась деловой документацией. Так и превратился папочкин магазин в предприятие исключительно женское. Покупатели сначала отнеслись к этому с подозрением. А наша мама даже как будто помолодела, в ней вдруг проснулись честолюбие и деловая хватка — кто бы мог подумать, что она на такое способна?
Хуго мучила совесть, поэтому он уступил настояниям Иды, и они снова переехали в родительский дом, который стал великоват для мамы и Алисы. Хуго то и дело влюблялся в своих сотрудниц, а Ида все замечала. Чуть было не дошло до развода. Мама поручила мне и Бернхарду быть посредниками в конфликте.
Бернхард и Хуго часами беседовали о литературе. Сперва я гордилась, что муж мой своего рода эксперт в этой области, что он помогает школьникам постигать Гёте и Шиллера. Но скоро мне осточертела эта его фраза: «Ну так и что же поэт хочет нам этим сказать?»
С Хуго было иначе. Он просто жил среди литературных героев, рассказывал о них наивно, но так одержимо, что книгу хотелось просто проглотить на месте. Кроме того, он умел так вдохновенно изобразить звонаря из собора Парижский Богоматери или капитана Ахава,[8] что рыдать хотелось.
У Бернхарда образы выходили бескровными, мертвыми, а в рассказах Хуго жизненная сила била ключом. И все равно этим двоим было интересно спорить друг с другом, даже удивительно! При этом Бернхард заступался за Герхарта Гауптмана, а Хуго — за Чехова.
— Книготорговец, значит? — спрашивает Феликс.
— Именно. Хуго стал первоклассным продавцом книг. Если б однажды ночью обувной магазин не разбомбили до основания, после войны он, наверное, открыл бы лучший книжный магазин в Дармштадте.
— Бабуля, картины в гостиной так же развесить, как было?
— Нет, ни в коем случае. Пусть все будет по-новому. Он смотрит на меня растерянно:
— Может, хоть семейные фотографии оставим? — предлагает он.
— Нет, к черту весь это хлам. Нечего на полпути останавливаться. Хочу пустые белые стены! Может, если только что-нибудь совсем новенькое?
— Плакат с демонстрантами? — недоверчиво уточняет Феликс. — Ты считаешь, это пожилому господину понравится?
— Да нет, картину какую-нибудь. Например, Пикассо.
— Бабуля, да он и не новый совсем, давно классиком стал, — смеется Феликс.
Я копаюсь в платяном шкафу. Ага, вот он где, большой свернутый трубочкой плакат, что Хуго подарил мне в 1956 году. Маленькая семья цирковых артистов: отец, мать, малыш и обезьяна. Видно, что Арлекин и танцовщица просто без ума от своего дитяти. А нам с Хуго всегда было ужасно жалко человекообразное существо, которое явно ревнует и завидует чужому счастью, остро страдая от одиночества.
— Ты что, сравниваешь Альберта с этой обезьяной? — спрашивает Феликс, удивляя меня своей проницательностью.
— Господь с тобой, милый. Альберт был самым человечным из всей моей семьи, не считая разве что Алисы. А вот что касается чувств, так у некоторых животных, собак например, они будут посильнее, чем у людей.
Есть у моего внука привычка резко, без перехода менять тему разговора. Он требует ключи от верхних комнат.
— Ну нет, — протестую я. — Там наверху творится черт те что, грязно, беспорядок. Мне неловко.
Да ладно, чего я из себя чистоплюйку-то строю, уговаривает Феликс, или, может, у меня там труп спрятан?
Там-то как раз никакого трупа нет, думаю я и достаю ключ из утятницы. Вся ватага, сияя от радости, несется наверх по крутой лестнице. Я уже несколько лет не поднималась туда. Последний раз там был Ульрих, он спустил вниз ящик с инструментами, чтобы починить мне газовое отопление. (Бог мой, как все тряслось, дом ходил ходуном!)
Я уж знаю: и получаса не пройдет, как они выстроятся передо мной, нагруженные всяким барахлом.
7
«Да ладно, не жадничай, ну хочется ребятишкам, — уговаривает Хульда. — Скажи мне лучше, ты хоть в медовый месяц счастлива-то была? О муже своем до сих пор и слова-то доброго не сказала».
Я несправедлива, Бернхард такого не заслужил. Конечно, я была в восторге от замужества, потому что избавилась от гнетущего страха умереть старой девой, что грозило увядающей уже Фанни. Мне безумно нравилось произносить «мой муж», я наслаждалась тем, что сплю с мужчиной в одной постели. А когда я наконец забеременела, доказав всем, что ничем не уступаю остальным женщинам, счастье мое было почти совершенным.
«Почти», потому что могло бы быть и лучше. Бернхард поучал меня как школьницу. Он меня любил, разумеется, но какой же это был зануда! Он хмурил брови и тряс головой каждый раз, когда мне хотелось без особого повода над ним посмеяться. Каждое утро, чтобы «сделать мокрую укладку», он погружал свою многомудрую главу в раковину, наполненную водой, разделял свои тонкие русые волосы ровным пробором и укладывал их на две стороны отдельными прядками. А я смотрела на него и хихикала, пока он наконец не стал закрывать за собой дверь в ванную.
Студенты скатываются вниз неожиданно быстро, значит, они действительно обшарили только три маленькие комнатки и не перевернули там все вверх дном. Феликс один заходит в мою сверкающую новенькую гостиную. Он тащит большую коробку из-под конфет. Добрался все-таки.
— Ба, можно мне немного порыться в твоих сокровищах? — спрашивает он совершенно бесцеремонно.
«Дай мне упокоиться с миром, а тогда все — твое», — чуть было не вырвалось у меня. Но я молчу, беру у него коробку с тиснеными розами и выцветшей этикеткой «Лучший шоколад от „Штольверк“» и снимаю с нее резиночки, державшие крышку. Я уж и не помню сама, что хранила в ней все эти десятилетия.
— Ракушки, — удивляется Феликс.
Испанский веер, меню из дорогого ресторана, жемчужины от порванной нитки бус в конверте, фотокарточки малышей, детей моих подруг (чьи они и кто из них кто — теперь уже не узнать), индийские украшения моей старшей дочери. Мы с Феликсом дружно загораемся жгучим любопытством. Он чувствует, от этих вещичек веет чем-то неизвестным. Вот он открывает маленькую белую коробочку для украшений, и у меня на лбу выступает пот.
— Железный крест первой степени! — ахает внук. — Чей это?
— Моего мужа, — отвечаю я и быстро кладу награду обратно на ватную подушку в коробочку.
— На войне ведь многие погибли, — утешает меня Феликс, заметив, что я погрустнела.
— После Альберта мужчины в нашей семье стали умирать один за другим, — откликаюсь я. — Через четыре года умер отец. В начале войны, в тридцать девятом, не стало брата Хайнера. Он отправился с нашими войсками в Польшу военным корреспондентом и не вернулся. Старшего нашего брата признали сначала к военной службе непригодным и оставили хозяйничать в его деревенских владениях. Потом и его призвали, а жене его выделили работников из пленных поляков. Эрнст Людвиг погиб под Севастополем в сорок втором.
Феликс кивает на коробочку с наградой:
— А твой муж?
— Летом сорок третьего на Днепре. Я получила похоронку, там что-то говорилось о том, как он героически сражался. А потом прислали и орден, наградили посмертно.
— Значит, Хуго оказался самым живучим? — шутит внук, пытаясь отвлечь меня от печальных мыслей.
— Да, Хуго не призвали. У него двух пальцев на левой руке не было. А в сорок четвертом он попал к французам в лагерь для военнопленных. Да уж, по сравнению с другими, ему фантастически повезло.
— Да и тебе, похоже, тоже немало, мировая ты моя бабуля.
Он уходит на кухню, чтобы наконец закончить и ее. А меня бросает в жар, мне кажется, что я снова слишком много выболтала.
После обеда я прошу девчонок отвезти меня в город.
— Если Макс одолжит машину, конечно отвезем, — соглашается Сузи, — а может, мы лучше сами съездим, купим все, что нужно, зачем вам беспокоиться.
Мне нужно в парикмахерскую, но сначала я хочу купить себе новое платье. Не могли бы барышни мне помочь выбрать что-нибудь приличное? Мой разлюбезный Феликс, он, конечно, милый, но в этом от него никакого проку.
Элегантная Ида избаловала Хуго, да он и сам всегда обращал внимание на красиво одетых женщин. Тут в разговор вступает Танья:
— А мне так нравится ваш спортивный костюмчик, он вам так идет, я бы на вашем месте ничего другого и не…
— Вы же раньше часто в Америку ездили, Феликс рассказывал, — перебивает ее Сузи, — и наверняка видели: там пожилые люди плюют на условности.
Не мешайте все в одну кучу, протестую я, там столько же благообразных старичков и старушек, сколько и здесь, но спортивный костюм ни при чем тут вовсе.
— У меня для торжественного случая ничего нет, — признаюсь я им как дама дамам. — Да я и в моде-то нынешней не разбираюсь. Вы бы помогли мне, я ведь не пойму даже, что мне идет, а что нет.
— Тань, у тебя это лучше получится, — говорит Сузи, — я только джинсы ношу.
И мы с Таньей наконец выезжаем в город. Только сели в машину, она за сигарету и спрашивает: вышла бы я на ее месте замуж за мужчину старше на двадцать семь лет?
— Не надо, — советую я, — с какой стати?
— Ну, по любви, — уточняет она, несколько смутившись.
— А почему вы, собственно, именно меня решили спросить? Если уж вы решили идти за него замуж, на что вам мои советы?
— Я подумала, вы, наверное, без предрассудков… — Она краснеет.
— Да кто он такой вообще? Он хоть богат? — сержусь я.
— Он разведен, — захлебываясь от эмоций, рассказывает Танья, — зарабатывает хорошо, но у него трое детей и бывшая жена — так что алименты будь здоров какие.
Я этого типа знать не знаю, и почему именно я должна понять, чего ему от нее надо, может, просто тряхнуть стариной захотелось, кровь освежить, мне так кажется.
— Да я сама в жизни бог знает сколько раз ошибалась, — говорю я, — только что вам толку от чужого опыта. Кроме того, принцев сказочных на свете все равно не бывает, люди все в глубине души коварны.
Танья замолкает, и мы едем мерить платья. Что за мучение — я постоянно раздеваюсь и одеваюсь в тесной кабинке, а Танья все тащит новую одежду и уносит ту, что не подошла. Не буду просить ее помочь мне влезть в рукав, это уж слишком, сама справлюсь, так и барахтаюсь, как муха в паутине. Сквозь щелочку в занавесе вижу: Танья и продавщица заговорщицки перемигиваются. Размер у меня стал какой-то бестолковый: в груди платья широки, в талии — жмут, то коротки, то слишком длинны, черт знает что.
Между тем в магазине появляется американка с ребенком и просит Танью подержать малыша, пока она будет что-то примерять. Моя спутница с удивлением берет на руки чернокожего младенца, а его мамаша исчезает в одной из кабинок и, к нашему недоумению, долго не появляется. В конце концов Танья заглядывает под каждый занавес в надежде найти пару темных ног.
— Ладно, забираем этого шоколадного с собой, — шутит она.
Я представила себе, что будет с Хуго, когда я предстану перед ним с черным младенцем на руках. Хм… Но тут наконец возвращается мамаша малыша и вежливо просит ее извинить.
Наконец-то Танья приносит из отдела подростковой одежды платьице, которое мне подходит. Маленькие светло-голубые цветочки, рукавчики фонариками и высокий белый воротничок — они и девчонке лет четырнадцати, и старушке восьмидесятилетней вроде меня пойдут. Ну, слава Богу, теперь можно и к парикмахеру. Танья тоже делает стрижку — я благодарю ее за терпение.
Ах, Хуго, было же время, когда я часами могла прихорашиваться, наводить красоту, замирая от удовольствия, а теперь это стало так тяжело, так утомительно, все равно как тащиться по пустыне. Где теперь твои восхищенные глаза, устремленные на меня?
В машине я снова завожу разговор с Таньей о ее престарелом любовнике.
— Вот внучка моя Кора вышла за богача, он ей в отцы годился. Она вашего возраста, а уже вдова.
Танья не отвечает, поворачивает зеркало заднего вида и любуется своей новой прической. Волосы у нее были длинные, а теперь совсем короткая стрижка. Она то и дело хватается за новую сигарету, причем в самый неподходящий момент, когда надо обеими руками держать руль и смотреть вперед. Я купила нам обеим одни и те же духи, те, что Хуго всегда любил, «Я вернусь» называются.
— Сказочный аромат, — говаривал он.
Когда много лет спустя Милочка крутила с ним роман, он, по ее собственному признанию, дарил ей духи с ароматом ландыша. Горько мне было тогда, но не имела я права обижаться на Хуго.
Приходим домой, и Феликс хулиганит, сажает мне на нос солнечные очки и смеется:
— Грета Гарбо, да и только!
Шустрик забывает обо мне и увивается вокруг Таньи, в восторге от ее прически. А я-то думала, мужчинам больше нравятся длинные густые гривы. Ладно, успеха ему, пусть он ее обхаживает. Потом слышу: он выспрашивает Феликса о двоюродной сестре, о Коре.
— Стерва и снобка, — докладывает внук, — но такой домик в Тоскане — закачаешься.
Завтра они, вероятно, уже закончат ремонт. Мне от этого даже немного грустно, но все-таки хорошо, что скоро все будет готово. Гостиная, спальня и ванная оштукатурены, покрашены и чисто вымыты. Кухня сияет, а сегодня они работают в прихожей и кладовке. Феликс упрятал наверх всю рухлядь, и мне совершенно безразлично, что там творится — после меня хоть потоп.
— Ба, а тебе тут почта, между прочим, — слышу я. Кто бы это мог быть, уж не Кора ли, которую я только недавно помянула недобрым словом?
Открытка от Хуго. На ней, без приветствия и подписи, неразборчиво нацарапано: «Я в пути. Чтоб все, что долго зрело, тихо тебе принести».
Рифмованные отрывки стихов. Как Хуго чудно цитировал «Песенку Куттеля» или «Молитву замерзшей Негритянки»!.. Помнится, нам с ним все не давала покоя одна фраза: «Кошка — котится, а коза — козится…»
Помню, я составила рифму так:
Не пылит дорога под твоей ногой, Вышел на дорогу Хуго-козодой.А Хуго больше нравилось:
Горные вершины спят во тьме ночной, Лотта замеряет у козы удой…Это была наша любимая игра — складывать стихи из кусочков фраз. У нас был необъятный запас таких строчек.
А помнит ли Хуго, как дальше звучит стихотворение, что он процитировал на открытке?
Время съедает Все живое. Собака лает И не знает. Что такое читать и писать. И время для нас не пойдет уже вспять.Я лежу в постели без сна. Железный крест в коробочке — снова старое вспомнилось. В 43-м я внезапно осталась вдовой с маленькими детьми на руках: Веронике было четыре, Ульриху — едва сровнялось три года. Дом моих родителей разбомбили. Мама, Ида и Хайдемари жили в крестьянской усадьбе, принадлежавшей жене моего старшего брата, вместе с другими людьми, лишившимися крова. Эрнст Людвиг погиб, и моя невестка, его вдова, которую я считала неуклюжей деревенской бабой с замашками национал-социалистки, оказалась настоящей мамашей Кураж.[9] Молодые сильные мужчины умирали в огромных количествах, так что ей пришлось взглянуть на жизнь по-иному, и она вдруг стала проявлять чудеса милосердия. Даже ко мне посылала своего горбатого кузена с тележкой картошки, капусты, с корзиной яиц и время от времени еще и с салом. Но мы с детьми все-таки бедствовали.
В конце войны мои дети заболели тифом. Помощи из деревни не хватало, мы отощали и мерзли даже летом. Я отмеривала пешком километры, чтобы обменять белье с ручной вышивкой, мое приданое, на молоко для детей. С нами тогда жила еще и Милочка с родителями, их дом тоже разбомбили.
В один прекрасный день вернулся Хуго. Его выпустили из лагеря для пленных, он искал свою семью. Мы обнялись и расплакались, мы лили слезы, глядя друг на друга, измученные и разбитые, а еще мы оплакивали нашу упущенную любовь. Но он не стал долго у меня задерживаться.
Однако три недели спустя Хуго, уже слегка пришедший в себя, снова появился у меня — с рюкзаком яблок и миской творога. Хайдемари, сообщил он, здорова, а вот Ида, напротив, его беспокоит. У нее постоянно воспалены глаза, она совсем разбита. Тем не менее она уговаривает его возродить наше семейное обувное дело. Дело в том, что под развалинами рыночной площади Дармштадта сохранился подвал нашего склада, а в нем — немереный по нынешним временам запас обуви. А в бомбоубежище хранятся ящики с фамильным серебром и другие ценности, так вот — их нужно достать и спрятать пока у меня.
Хуго стал разъезжать по окрестностям на велосипеде и обменивать ботинки на продукты, уголь, мыло или лампочки. Каждый вечер он неизменно оказывался у меня, в прорезиненном плаще, с засаленным рюкзаком за плечами. Обмен шел бойко, и за пару зимних ботинок Хуго раздобыл даже ржавую двухколесную тележку, что прикрепляют к велосипеду. Выходные он проводил с семьей в деревне, великодушно оставляя мне половину своей добычи. Дети мои потихоньку выздоравливали, но были еще слабенькие, бледненькие и все время спали.
Как-то случилось так, что Хуго прожил у меня некоторое время. Обувной склад был рядом, от меня ему было удобнее туда ездить, чем из отдаленной усадьбы Эрнста Людвига, где, слава Богу, нашли приют Ида и их дочка. Сестра была благодарна мне за то, что я заботилась о ее муже, кормила и обстирывала его, и не была против того, чтобы Хуго снабжал самым необходимым и меня с детьми. Ведь обувь была своего рода наследством, полученным нами от отца. Алиса работала медсестрой в госпитале и временами получала пособие. Она высылала лекарства моим детям и Иде.
Естественно, однажды ночью случилось так, что мы с Хуго, как супруги, оказались в одной постели. Мы не договаривались, не принимали неожиданного решения, не были снова влюблены друг в друга до безумия, но вдруг, к счастью своему, ясно ощутили, что принадлежим друг другу. Как мне казалось, любовь наша была уже без надрыва.
— Когда Ида поправится, а я устрою более-менее свою жизнь, я с ней разведусь, — говорил Хуго.
Мы были очень счастливы. А я гнала от себя мысли о своей больной сестре.
В то время Хуго, конечно, и думать не мог о собственном книжном магазине, но он надеялся стать хотя бы продавцом книг. Казалось, мы навсегда принадлежали друг другу, дети мои его обожали. Его собственной дочери Хайдемари уже минуло семнадцать, и, к сожалению, она не унаследовала ни материнской красоты, ни отцовского шарма. Хуго мучила совесть: он хотел бы, чтобы дочь его, которой он дал такое вычурное имя, росла не на скотном дворе бог знает где, а в каком-нибудь более достойном месте. Но и в Дармштадте люди просто пытались выжить, не до искусства им было, не до литературы. И все-таки Хуго изредка менял пару обуви на какую-нибудь книжку — его, конечно, принимали за сумасшедшего.
Год спустя запас ботинок был исчерпан, но в ту ужасную, ледяную зиму сорок шестого мы все же жили лучше других. Хуго не зарывался, когда общался со спекулянтами на черном рынке, со всякими нелегальными снабженцами, и получал время от времени кое-какую работенку. Мой зять и возлюбленный работал даже на стройке: возводил школу, мешал бетон и нарастил себе приличные бицепсы. Четыре раза в неделю он служил ночным портье в гостинице, где расположились американцы, и пытался читать газеты из Нью-Йорка. Это была завидная должность, Хуго урвал ее благодаря своим связям, удостоверению беспартийного и сносному английскому. От союзников он приносил моим детям жвачку и шоколад, а нам с ним — сигареты. Я не курила с тех пор, как вышла замуж, потому что мой Бернхард был ярым противником никотина. Так мы и сидели рядышком, смолили потихоньку и болтали, как в прежние времена.
Хуго стал все чаще оставаться у меня на выходные. Ида знала, что муж ее измучен работой и ему надо отдохнуть. Кроме того, она полагала, что он и по воскресеньям иногда служит портье. А я все ждала, что она наконец заподозрит неладное.
Но случилось все по-другому.
8
У Хуго была ночная смена, дети спали, каждый в обнимку с грелкой, на дворе было темно и холодно, мокрый снег хлестал в окна. В моем маленьком доме было даже уютно. Я сидела на кухне, там было тепло, остальные комнаты не отапливались. При тусклом свете коптилки я читала книгу Акселя Мунте «Святой Михаил» и собиралась уже ложиться в кровать, согреть ее в ожидании Хуго.
Вдруг в дверь громко постучали. Я бросилась открывать без страха и сомнения.
На пороге стоял бледный призрак, жалкие остатки незнакомого больного мужчины. Не произнеся ни слова, он ввалился внутрь, с него упало изодранное пальто. И тут он кинулся ко мне:
— Шарлотта, я умираю!
Я закричала не своим голосом и невольно отшатнулась. То восстал из могилы мой покойный супруг.
Бернхард сел. Вид у него был чудовищный — понятное дело, я перепугалась.
Да уж, кошмарно он выглядел… Невольно я стала рассматривать его: одет в лохмотья, тощий как скелет, кожа отливает фиолетовым, и вонь от него по комнате пошла страшная. Меня замутило, но тут заговорила моя совесть, и я заставила себя поинтересоваться, откуда же это он явился такой.
Оказалось, его оставили тяжело раненного на поле боя: однополчане думали, он погиб. Потом он валялся в русском лазарете, и его отправили в Сибирь, в трудовой лагерь, а родным писать запрещали. И вот неделю назад Красный Крест добился для него освобождения, потому что один шведский врач объявил его неизлечимо больным. Ему купили билет и посадили в поезд.
Наконец Бернхард спросил о детях.
— Они давно спят, — отвечала я, — болели долго, но сейчас уже поправляются.
Он был так измучен, что смотреть на детей не пошел.
— Да я все равно их даже обнять не могу, — выговорил он, — у меня туберкулез в открытой форме.
Вот оно как, а меня-то чуть не обнял, подумала я и спросила растерянно:
— Есть хочешь?
— Нет, — ответил Бернхард, а потом добавил, — это даже голодом не назовешь, не то слово. — Он зашелся сухим кашлем.
Хуго мог вернуться в любой момент. Чтобы подавить нервную дрожь, я стала доставать все свои запасы, а их было немало. Утром я отоварила продуктовые карточки, а Хуго обменял отцовские ходики с кукушкой на сухое молоко, яичный порошок, говяжью тушенку, кофе и блок сигарет «Лаки страйк». Я открыла квадратную банку с мясными консервами, порезала хлеб, покромсала вчерашнюю картошку и хорошенько обжарила ее на сале. Бернхард пожирал меня взглядом. Он схватил кусок хлеба и стал есть, все быстрее, все более жадно, так что дыхание у него перехватывало. «Надеюсь, он догадается, что у нас не каждый день такой пир горой», — подумала я.
Потом мой якобы павший в бою супруг, чавкая, потянулся к бутылке с виски, что принес Хуго.
— Может, тебе лучше налить чаю? — пробормотала я, откупоривая бутылку.
И Бернхард, тот самый Бернхард, что так гордился своими изящными манерами, особенно за столом, запихивал теперь себе в рот куски картошки руками и пил прямо из горла. Жир вперемешку с алкоголем сделали свое дело: его развезло, рот перекосило, потекло из носа, покрасневшие глаза чуть не вываливались наружу. Мне казалось, я вижу кошмарный сон.
Продолжая жевать, правой рукой Бернхард стянул с себя разбитые башмаки, и от ног его пошла такая вонь, что я едва не задохнулась. «Его нужно срочно вымыть, а одежду сжечь», — стучало у меня в голове пока я наблюдала его пьяную оргию, содрогаясь от отвращения и сострадания. Но вода для мытья будет готова только часа через два.
Надо же, чтобы Бернхард, чистоплюй и аккуратист, превратился в животное.
— Господи, на кого ты похож… — выговорила я. Бутылка была наполовину пуста, Бернхард лил в себя виски как воду и теперь едва не падал со стула.
— Пошли в постель, Шарлотта, — вдруг произнес он, — я еще голоден.
И он начал разматывать на ногах какие-то серые тряпки.
— Но там наверху холодно, — запротестовала я, стараясь выиграть время, — мы топим только в кухне.
Не надо было мне говорить это «мы», ну да Бернхард не заметил. Он между тем снял уже и рубашку, и штаны, как будто собирался расположиться на жестком столе как на матрасе. Наверху в мягкой постели лежала пижама Хуго. Никогда в жизни, ни за что не легла бы я больше в эту постель с Бернхардом.
Он стоял теперь передо мной голый.
— Раздевайся! — приказал он.
В прежние времена мы отправлялись спать в ночных сорочках, так что я вообще довольно смутно представляла, как выглядит муж мой без одежды. А теперь от этого возникшего передо мной привидения, смердящего и покрытого струпьями, меня затрясло и затошнило. Он потянулся ко мне, я изо всех сил отпихнула его. Бернхард был так слаб, что тут же рухнул на пол и ударился головой об угол ящика с углем. Кровь струйкой побежала у него со лба.
В отчаянии я некоторое время медлила, потом осторожно к нему подошла. Он был то ли без сознания, то ли мертвецки пьян. Дышал с трудом, в груди у него все клокотало. Что мне с ним делать?
В конце концов я принесла вату, йод и пластырь и перевязала рану на его голове. Кровь все еще шла, но уже гораздо меньше. Оставить его голого лежать на ледяном полу в кухне я не могла. Он так иссох, что я наверняка без труда доволокла бы его до ближайшего дивана. Но от одной мысли, что мне придется дотрагиваться до него, я впадала в панику. Да он же, как пить дать, именно у меня на руках и очнется! Нет уж, пусть лежит здесь, пока Хуго не придет. Хуго мне поможет. Но я все-таки принесла серую лошадиную попону и накинула ее на распростертое на полу тело.
Я стала помаленьку приходить в себя: убрала в буфет остатки еды, вымыла сковородку и закурила американскую сигарету.
Тут вдруг мелькнула у меня мысль, что надо бы смыть с себя его грязь. С тяжелой бадьей, полной воды, я побежала в холодную ванную. Когда я вернулась, из-под попоны доносились хриплые клокочущие звуки, а вонь была настолько невыносимой, что хотелось нараспашку отворить окно. Но этому полутрупу, пропитанному спиртным, хватило бы и легкого сквозняка, чтобы замерзнуть, так что я оставила все как есть и ушла в гостиную. Ну что же это Хуго никак не идет? Скорей бы уже! Впрочем, он тоже проблемы не решит. Стуча зубами, я завернулась в маленький плед: мне казалось, что Бернхард меня все-таки заразил.
Но вот наконец-то заскрипел ключ в замке. Я сорвалась с места, кинулась опрометью наружу и в смятении упала на руки растерянному Хуго. Говорить я не могла, ему пришлось приводить меня в чувство, похлопывая по спине. Он страшно устал, продрог до костей, и его тянуло в теплую кухню.
— Нельзя, там Бернхард! — выдохнула я заикаясь.
Хуго посмотрел не меня как на ненормальную, потрогал холодной ладонью мой лоб, покрытый испариной, и решительно распахнул кухонную дверь. Вонь тут же ударила ему в ноздри.
— Тебя что, вырвало?.. — начал было он и тут заметил нечто накрытое попоной.
Я стала сбивчиво, захлебываясь и заикаясь, рассказывать ему, что произошло.
Хуго меня едва слушал, подошел к лежащему, наклонился и потрогал теперь его лоб.
— Что случилось-то? Давай по порядку, — сказал он, и я повторила свой рассказ.
Хуго осторожно накрыл попоной голову Бернхарда.
— Он мертв, — проговорил он.
У меня началась истерика. Хуго зажимал мне рот рукой:
— Детей разбудишь! Но и это не помогало.
— Я его убила! — голосила я.
Слава Богу, Хуго хоть как-то держал себя в руках. Он налил мне из бутылки и заставил выпить.
— Неужели он один… почти всю бутылку моего виски… Ну ладно, все равно. Я пошел за врачом, — сказал он. — Бернхард, скорее всего, скончался от заворота кишок. Надо было ему чаю налить и манной каши сварить…
— Это я его угробила! — выла я.
Ни у одного из наших соседей не было, конечно, никакого телефона. Оставалось только ехать на велосипеде, чуть ли не час, до американской гостиницы, откуда можно было позвонить врачу. И все-таки Хуго решительно стал натягивать на себя прорезиненный плащ.
— Не смей! — закричала я. — Меня упрячут в тюрьму! А что тогда будет с детьми?
Хуго снова осмотрел рану Бернхарда.
— Дети его видели? — спросил он.
Я помотала головой отрицательно и отошла к окну. Шел снег.
— Хуго, пожалуйста, — умоляла я, — если ты меня любишь, убери его куда-нибудь отсюда…
Он взглянул на меня как на сумасшедшую:
— Да ты что? Ты как это себе представляешь?
— Ну, положи его в тележку и отвези на какие-нибудь развалины…
Хуго уже не сомневался, что я помешалась, и твердо решил ехать за врачом и полицией. «Отрапортовать», как он стал выражаться после долгих лет войны.
Что же с нами будет? Хуго, конечно, понимал, что из-за этой скверной истории Ида узнает о нашей с ним связи. С другой стороны, любой врач, взглянув на Бернхарда, подтвердил бы сразу, что тот умер от истощения.
— Ну конечно! А рана на голове, а кровь? Он же голый, пьяный и весь в блевотине! — запротестовала я. — Даже слепой поймет, что тут было. Подумают, что он тебя тут нашел, в своем гнездышке, а ты его в драке и завалил. Кто поверит, что ты должен был защищаться, если на тебе ни царапины, а он от порыва ветра на ногах не устоял бы?
Хуго курил уже десятую сигарету. Вдруг он заявил:
— У меня в голове каша, все перемешалось и шумит, как на мельнице. Я пойду спать, все равно ничего не соображаю. Кажется, я грипп подхватил. Утром решим.
Представив себе, как Хуго уже преспокойно спит наверху, а я дрожу тут на кухне рядом с голым смердящим Бернхардом, я снова разрыдалась. И тут Хуго сдался. Он завернул тело в свой плащ и отнес в подвал. А мне предоставил отмывать пол на кухне. Я распахнула настежь все окна и, не размышляя ни секунды, швырнула в тлеющую печь валявшиеся вокруг обноски мужа. Они вспыхнули, задымили и сгорели. Когда Хуго вернулся из подвала, под столом валялись только ботинки.
— Пошли спать, — скомандовал он, — иначе утром оба будем никакие.
Измученный Хуго и правда тут же уснул, а я, прижавшись к нему всем телом, все тряслась от ужаса. Бернхард отец моих детей, а я с ним так поступила! Хуго сначала, до того как переселился в мою супружескую двуспальную кровать, спал на софе в гостиной, как будто только снимал у меня комнату. Он рано уходил и поздно возвращался, так что долгое время я могла не бояться, что мои дети увидят нас в одной постели. Но скоро это стало неизбежно. Вероника часто прибегала к нам посреди ночи с плачем. После того как мы пережили бомбежку в бомбоубежище, ей часто снились кошмары. А Ульрих обычно возникал возле нашего ложа по утрам.
— Дядя Хуго теперь наш папа? — спросил он меня однажды.
Хуго любил моих детей и, устроясь на нашей большой кровати, рассказывал им сказки. Мы грелись все вместе под четырьмя одеялами, пили какао и хрустели американскими крекерами. Какое это было счастье! Наверное, любовь Вероники к Новому Свету началась именно с американских конфет и жвачек — нашего вкусного спасения. Вот было бы чудесно, если бы к этой семейной идиллии прибавился еще, как говорится, и рост благосостояния. Пока Бернхард не заявился, я рисовала себе безоблачное будущее: Хуго разведется с Идой, и у меня появится наконец мужчина, который действительно мне подходит, и любящий отец для моих детей. Он снова станет продавать книжки, откроет книжный магазинчик, и так потихоньку мы будем богатеть… А теперь там в подвале лежал Бернхард, и мечты мои приказали долго жить.
— Ну нет, — шептала я тихо, чтобы не разбудить Хуго, — его же никто не видел. Он и не возвращался вовсе.
На рассвете я поднялась, вычистила золу из печки и развела огонь. Под столом я нашла не замеченные вчера кальсоны и куртку Бернхарда и кинула их в печь. А куда девать ботинки? Дети их видеть не должны. Я отнесла ботинки в подвал и поставила рядом с трупом, завернутым в прорезиненный плащ Хуго.
Наконец мы с детьми сели завтракать. Ульрих и Вероника недавно пошли в первый класс. Школы тогда понемногу снова стали работать, хотя и не регулярно. Ученики ходили на занятия с книгами, завернутыми в газету.
Вероника опоздала в школу на один год, но тогда дети многих беженцев учились в школе либо с большим опозданием, либо после долгого перерыва. Я всегда провожала детей в школу, переводила их через большой перекресток. Машин тогда было немного, но у старых грузовиков тормоза часто были неисправные, а шины изношены.
Когда я вернулась и снова оказалась на кухне, сверху, протирая глаза, спустился Хуго. Он был хмур и, вопреки своему обыкновению, даже не поцеловал меня.
— Давай оденем Бернхарда и положим на софу. А врачу потом скажем, что нашли его здесь мертвым сегодня утром. Где его одежда?
Я кивнула на печку и расплакалась прежде, чем он успел меня отругать.
— А документы у него были? — спросил Хуго с тревогой.
Щипцами он выловил из пламени обуглившуюся куртку. В кармане действительно лежало что-то похожее на сложенную бумагу, но ее было уже не спасти.
Хуго даже ругать меня не стал. Дело сделано, чего ж теперь? Другой одежды Бернхарда в доме не осталось: сам же Хуго сменял ее всю на яйца и картошку, поскольку ему она была не впору.
— Его точно никто не видел? — спросил он.
Я сочла его вопрос добрым знаком (хотя, конечно, как я могла знать наверняка?) и энергично замотала головой.
— Тьма была непроглядная и дождь хлестал, — отвечала я.
Хуго надолго задумался.
— Неси мне сюда все сигареты, — велел он, — я попробую…
Я взглянула на него вопросительно.
— Прораб у нас на стройке — заядлый курильщик. Попытаюсь обменять у него на кирпичи.
Я не понимала хорошенько, зачем Хуго понадобились кирпичи, но без единого слова принесла ему еще не распечатанные сигареты, продукты и кофе и достала из шкафа рюкзак.
— Не надо, — сказал Хуго, — лучше тележку возьму. Он завернул сигареты в газету и стал искать свой прорезиненный плащ.
— Ах, ну да, конечно, — вспомнил он и поехал на стройку в одном свитере.
Вечером, кашляя, он вернулся домой.
— Сказался у американцев больным.
Дети рисовали за столом и в подробности при них Хуго входить не стал. Позже он отнес в подвал мешок цемента и кирпичи.
— Завтра еще принесу, — пообещал он.
Когда Ульрих и Вероника уснули, мы спустились в подвал. Хуго указал на угол в домовой прачечной: туда он замурует Бернхарда. Я предложила чулан для угля.
— Нет, — не согласился Хуго, — только в прачечной: там одна стенка разобрана с тех пор, как я расширял камин. Там незаметно будет.
Гениальность его плана я оценила сорок лет спустя, когда в бывшем угольном чулане устанавливали газовый калорифер для отопления дома.
Хуго работал две ночи подряд. Когда шахта была высотой ему уже по грудь, он поставил внутрь, в узкий проем, негнущегося, как палка, Бернхарда. Тощий покойник идеально вписался в пространство между трубами. Хуго не стал снимать с него свой плащ, как-то совестно ему было, и тот стал погребальным саваном, укутавшим печальные останки. На третий день Хуго положил туда же ботинки и замуровал стену.
Мое облегчение и благодарность не знали границ, но вот Хуго ко мне переменился. Он стал угрюмым, неразговорчивым, курил одну сигарету за другой и добровольно отработал у американцев две ночные смены подряд, хотя ему необходимо было отдохнуть. Меня тоже мучила совесть, и из-за детей, и из-за Хуго. Некогда этот человек не мог даже косулю зарезать, а я заставила его совершить такое. Война, конечно, Хуго несколько изменила, он, как бы это сказать, огрубел немножко.
Я не решалась больше смотреть в глаза своим соседям, так все и ждала, что кто-нибудь начнет меня выспрашивать о ночном госте. Но, видимо, Бернхарда и вправду никто не заметил.
Именно в это время, когда я меньше всего думала о своей семье, которую война разбросала по городам и весям, пришло письмо от мамы. Ей исполнялось шестьдесят пять, и она хотела собрать в этот день своих дочерей, сыновей у нее уже не осталось. Кроме того, в письме она кротко пеняла Хуго, что он так давно не навещал свою жену. Дочке, мол, ее старшей стало бы сразу намного лучше, будь муж рядом. Ясно, мама что-то заподозрила.
Когда мы прочли письмо, совесть нас просто заела. И Хуго вдруг заявил:
— Завтра же еду к жене!
Никогда еще не называл он ее так. До чего же мне стало от этого больно!
Но я тоже не собиралась огорчать мамулю, к тому же мне хотелось похвастаться перед ней своими здоровыми детьми. Только теперь пришло мне в голову, что Ульрих с Вероникой все выболтают, когда увидят, что Хуго лег спать с Идой. Что же мне делать? Не хотелось оставлять детей дома одних. Я решила посоветоваться с Хуго, но он равнодушно пожал плечами. Он обо мне не думал, он был уже где-то совсем далеко.
9
Вообще-то я ожидала, что после войны мама переедет ко мне. По сравнению с другими солдатскими вдовами у меня были огромные апартаменты, сама удивляюсь, как это у меня их не отобрали. Но она была слишком привязана к Иде, поэтому осталась жить с ней. Кроме того, после гибели любимого старшего сыночка Эрнста Людвига матушка самозабвенно, безумно полюбила его двух детей. В крестьянском хозяйстве у нее были свои обязанности: она воспитывала внуков, следила за огородом, кормила кур, шила, вязала и штопала. Она, вероятно, была намного трудолюбивей меня. Дочка Хуго Хайдемари стала учиться на портниху. А вдова Эрнста Людвига Моника, моя ровесница, тянула на себе всю самую тяжелую работу в поле и на скотном дворе. Впрочем, она занималась этим с детства.
Хуго сдержал свое обещание: в ближайшие выходные уехал в деревню. День рождения мамы решили отпраздновать две недели спустя. Вернулся он озабоченным, серьезным. Ида совсем обессилела, и Алисины витамины ей уже не помогали. Деревенский врач не обнаружил у нее никакого конкретного хронического заболевания, но рекомендовал показать больную терапевту, что до сих пор было невозможно, поскольку Ида почти не могла двигаться. К стыду своему, я тут же подумала, что у нее рак, и хотя мне было бесконечно жаль сестру, я уже слышала звон похоронных колоколов, а сразу следом за ними — свадебных. Я так и не поняла, почему визит к врачу постоянно откладывали, пока наконец Алиса не отвезла сестру к главврачу своего госпиталя. Но случилось это лишь после того, как все мы собрались на день рождения мамы в Малой Фельде.
Матушка хорошо выглядела, она не отощала, а постройнела. Раньше она называла себя городской мышью, а теперь вот сделалась полевкой. На ней было старенькое черное платье, которое она с помощью Хайдемари освежила кружевами, отпоротыми от протертой маленькой подушки. Хуго уже давно привез ей из бомбоубежища все фамильные украшения, и теперь они сверкали на ее пальцах, запястьях и шее.
Возле мамы постоянно вертелся младший отпрыск Моники Шорш, ровесник моего сына, но выше его на голову и гораздо шире в плечах. Слава Богу, Хуго остался в Дармштадте с детьми. Мне пришлось солгать, что у них грипп. Если бы моя мама увидела бледненького тихого Ульриха рядом с этим упитанным здоровяком, сравнение было бы не в пользу моего сына. Шорш был похож больше на свою мать, но гордая бабушка считала и его, и старшего братца Ханси копиями погибшего отца.
У мамы и у Фанни все было более-менее в порядке. Во всяком случае, наша сестра-католичка за эти тяжкие времена не похудела ни на грамм, скорее, наоборот — слегка даже поправилась. Старый пастор, у которого она долгое время служила экономкой, недавно умер, а новый был еще совсем молоденький, войну он пережил за границей, в каком-то монастыре. Паства его обожала, что подтверждали щедрые дары прихожан. Фанни была от него в восторге, чуть ли не влюблена, но, ясное дело, на взаимность ей рассчитывать не приходилось.
Иду я давно не видела, и вид ее меня потряс. Даже не потому, что она была тяжело больна и лежала в постели: она как будто страшно устала и вежливо давала понять, что ей уже все совершенно безразлично. Ни стона, ни одной жалобы, она не казалась ни разбитой, ни до времени постаревшей, но впечатление было такое, что Ида угасает. Угрызения совести, конечно, тут же снова кольнули меня, ведь я тоже была в этом виновата.
Алиса стала к тому времени старшей сестрой в отделении и с радостью поведала нам о своих планах. Она выходит замуж за одного врача, но в следующем году, когда он оправится после легкой контузии. А после свадьбы сама пойдет учиться на врача.
— Девочка моя, тебе же скоро двадцать восемь, — заметила мама, — разве не поздно уже учиться?
Алиса засмеялась.
— Что ж, — предупредила мама, — вот пойдут дети, не до того тебе станет, и выкинешь эту дурацкую затею из головы.
— Мам, ну не обязательно же заводить семерых детей, правда? — отвечала Алиса.
Я, Ида и Фанни тревожно взглянули на мать. Каково ей было слышать такое? Разве не наглость? Да понимала ли мама вообще, откуда дети берутся? Нам, как, впрочем, и любому поколению, родители наши почему-то представлялись бесполыми существами (хотя сами-то мы как-то на свет появились).
— А куда ж ты денешься? — холодно проговорила мама. — Не топить же их, как котят.
Благочестивую Фанни всю передернуло. Она единственная из нас (Хайдемари в тот момент вышла) пребывала до сих пор в целомудренном неведении относительно деторождения, но все-таки замолвила словечко за контроль над рождаемостью:
— Нельзя, конечно, вмешиваться в Промысел Божий, но Господь указал людям, как зачинать только желанных детей.
Мы с Идой переглянулись: ну сестренка дает, даром что католичка! Но мама только сухо заметила:
— Если ты намекаешь на противозачаточные таблетки от «Кнаус-Огино», то именно благодаря им ты и появилась на свет.
Я всецело доверяла Алисе. Мы пошли погулять, и я призналась ей, что люблю Хуго, но, разумеется, ни словом не обмолвилась о Бернхарде. Она выслушала меня и не осудила. Но я задала вопрос, который мучил меня: а что будет дальше с Идой? Алиса пообещала лично договориться с врачом, чтобы он сестру посмотрел.
— У меня нехорошие подозрения, — призналась она, — но пока не выяснится, что же это у нее такое, распространяться о них не буду.
Зато у Алисы нашлись хорошие новости для Хуго. У ее контуженного доктора есть друг, он хочет открыть в западном квартале Франкфурта книжный магазин — может, Хуго попробовать? Нужно обязательно подать заявление и потом лично познакомиться.
— Но я тебе сразу говорю, — предупредила Алиса, — там он как сыр в масле кататься не будет.
Для Хуго деньги, конечно, имеют значение, но не слишком большое, это я точно знала. Он был такой чудак, эдакий практичный идеалист.
Моника изо всех сил постаралась к маминому дню рождения: на столе стоял большой торт с кремом, жирный, сладкий. По тем временам — невероятная роскошь. Бывают такие необыкновенно вкусные блюда, которые запоминаешь на всю жизнь, так вот, этот торт мне запомнился. Слои из бисквитного и песочного теста громоздились один на другой, проложенные фруктами, мармеладом и кремом, а наверху возвышался маленький королевский замок из масла. В те времена различали просто «масло» и «хорошее масло», и Моника использовала, понятное дело, второе. Венчали всю эту композицию розы: они должны были быть из марципана, но их слепили из картофельного пюре, поскольку тертого миндаля не нашлось. Я привезла с собой немного американского растворимого кофе и подарила маме пару красных лайковых перчаток, которые одна дама из Нью-Йорка забыла у Хуго в гостинице. Позже мама отдала их Иде. А Алиса придумала смешать чистый медицинский спирт с вишневым соком и сахаром, получился ликер.
Пару часов мы чувствовали себя будто в сказке: мама, я, Алиса, Ида, Фанни, Моника и Хайдемари. К вечеру, однако, нам стало недоставать мужской компании. Ни у одной из нас, кроме Иды, не было мужа. Мама, Моника и я — вдовы, Алиса — пока только невеста, Фанни и Хайдемари — вообще незамужние девицы. Среди нас время от времени появлялись лишь двое совсем маленьких мужчин, которые бросались к маме или Монике.
На ужин был картофельный салат, приправленный майонезом, ярко-желтым от яичного желтка, вбуханного в него в огромном количестве, ведь о холестерине тогда никто и не слыхивал. Перед трапезой мама произнесла молитву, долгую молитву, чтобы помянуть своего почившего супруга и павших на войне сыновей.
— Ты Альберта забыла, — заметила я. Все ошеломленно взглянули на меня.
Фанни смиренно произнесла:
— Господь да простит нашего брата.
Мама молчала, и я почувствовала, что смерть младшего сына осталась ей вечным упреком.
Спустя неделю, как я уже вернулась домой, мне вдруг показалось, что я беременна. «Без паники, — успокаивала я себя, — подожди и Хуго пока не беспокой». К врачу я не пошла, как не ходила и раньше, беременность — не болезнь. Надо было прийти в себя и потом уже решать, как быть.
Хуго пришел позже обычного. Он сообщил, что Алиса звонила в гостиницу. Она возила Иду на обследование и подозрения ее подтвердились. У моей старшей сестры был обширный склероз.
— И что это значит? — спросила я, не в силах отделаться от мысли, что болезнь, может быть, неизлечима.
— Воспалительный процесс в центральной нервной системе, — просветил меня Хуго. — Болезнь протекает скачками, есть формы даже доброкачественные, а есть и неизлечимые. Сейчас нельзя сказать: может, Ида скоро сможет передвигаться только в инвалидном кресле, а может, выздоровеет совсем. А потом он произнес фразу, от которой мне до сих пор больно: — В данных обстоятельствах я не могу оставить свою жену без помощи…
«А как же я?» — едва не вырвалось у меня, но я сдержалась. Кроме того, у меня для Хуго была хорошая новость: письмо от франкфуртского книготорговца. Если его приглашают на работу, подумала я, нужно это отметить.
Хуго же бегал по комнатам, сновал вверх и вниз.
— Ты на моем месте поступила бы точно так же, — уверял он меня, словно оправдываясь.
Тут он заметил на кухонном столе письмо, вскрыл его и прочел. Через три недели его ждали во Франкфурте, он начнет работать в магазине, пока только полдня, потому что на целую ставку еще нет денег.
Радоваться вместе с ним у меня не было сил. Я пожаловалась на усталость и молча ушла спать.
Хуго уехал во Франкфурт уже на другой день, пораньше, чтобы присмотреть себе жилье. В ресторанчике наших родичей, где нам наливали яблочный сидр, ему отвели мансарду, за это по вечерам он должен был работать у них в баре. Хуго тут же на это согласился. Существование его было, по крайней мере, обеспечено. В ресторанчике по-прежнему подавали зайчатину, так что голод Хуго не грозил. Квартиру он нашел, хотя в разрушенном городе было весьма непросто, и теперь собирался забрать к себе Иду и Хайдемари. Для меня места в его новой жизни больше не было.
Когда Хуго увидел мое лицо, он захотел меня утешить, но я отшатнулась. Ну и пусть убирается прочь со своей женушкой, которая еле-еле шевелится, и дочку свою неуклюжую пусть с собой забирает! А что, если я жду от него ребенка, что, если я ношу его сына?.. А может, в конце концов все снова наладится: с Хуго во Франкфурт поеду я, а не Ида?
Никогда еще в жизни я так не страдала, не мучилась, не боролась с собой. Как мне хотелось чуда! Но когда моя беременность подтвердилась, какое же это было чудо? Никаких чудес, самое что ни есть закономерное последствие нашего с Хуго сожительства.
Я и теперь еще плачу, вспоминая все это, сейчас, после стольких лет, когда жизнь моя уже прожита. Кроме Алисы, никто не знал, как я была несчастна и одинока.
Телефон звонит. Я энергично сморкаюсь и беру трубку. Это не мои дети и не внуки, это Хайдемари. Она кричит в трубку, будто я глухая. Они с отцом уже едут.
— Завтра будем. Я завезу к тебе папу, кофейку выпью и дальше поеду. А вам, конечно, будет о чем поговорить.
Я забываю спросить, надолго ли Хуго у меня останется. Хайдемари едет в Мюнхен, зачем это, интересно? Я начинаю нервничать. «А в котором часу вас ждать?» — спрашиваю я. «К четырем», — отвечает она.
Она еще что-то говорит, но я ее не слышу — задыхаюсь от возбуждения, в ушах шумит, сердце колотится. Кладу трубку, мне надо прилечь. Что ты теперь чувствуешь, Хуго? А тогда, что ты чувствовал тогда? Казалось, я все теперь забыла, но вот опять медленно что-то припоминается: у Хуго очень мягкая кожа с тонким ароматом. Хуго любил дорогие одеколоны после бритья, но расходовал их очень экономно.
В довершение всего я слышу еще и шаги в коридоре. Это Феликс, слава Богу. Он тревожится: может, мне нехорошо?
— Хуго приезжает завтра в четыре…
Феликс кивает. Он, к счастью, весьма хозяйственный юноша.
— Бабуль, тебе чего купить? Кофе, торт и, — он лукаво ухмыляется, — ликера бутылочку?
— Сам все знаешь не хуже меня. — Я встаю и топаю ногой. — Что вы там пьете — это вино кислое? Вот его и купи, дорогое и невкусное! — Я снова чуть не расплакалась.
Внук усаживает меня на софу.
— Тихо, ба, ложись, успокойся, полежи, отдохни. Утром надо тебе быть в форме. Все, я уехал в магазин.
Он убегает, а я забыла дать ему денег.
Я в отупении лежу на софе и снова вижу себя молодой женщиной, которая переживает тяжелейшую потерю всей своей жизни: от меня уходит моя самая большая любовь. Тогда каждый день новой беременности был для меня пыткой. Я даже подумывала, не сделать ли аборт, и тут же гнала эту мысль от себя. Разумеется, я очень хотела ребенка от Хуго, но как его теперь растить? У меня совсем не было сил, неужели я справлюсь одна? Когда я, спустя несколько недель, плакалась об этом Алисе, избавляться от ребенка было уже поздно.
Хуго ни о чем не догадывался. Он обосновался во Франкфурте, днем продавал книги, вечером — разливал пиво в баре. Казалось, такая жизнь его вполне устраивала. Он завел новых знакомых, быстренько нахватался разных франкфуртских прибауток и, очевидно, от души налегал на яблочный сидр. Я получала от него письма, на которые не отвечала. Какой он был наивный, до чего непосредственный: «Мы тут, — писал он, — кутим до полного изнеможения». Да уж, ты там гуляешь, как хочешь, и уж точно не только в мужской компании.
Я, кажется, задремала. Даже во сне ужасные воспоминания не отпускают меня. Годы напролет я просыпалась в холодном поту, дрожа, в слезах, страдающая, уничтоженная. Так рана и осталась у меня в душе, и она все болит, все напоминает мне, что я покинутая женщина. Хуго предпочел мне мою сестру и даже не подумал, вынесу ли я разлуку.
Феликс вернулся не один: с Максом и Сузи. Они притащили цветы, торт, шампанское, вино, шнапс, кофе, минералку, сливки, половинку копченого лосося, корытце семги и еще кучу всего. Мой любимый мальчик запихивает все это в холодильник, Сузи ставит букет в вазу (жаль, букет пестрый, белых благородных бутонов в нем нет), Макс присаживается ко мне.
— Фрау Шваб, ваша строительная бригада просит позволения откланяться. Это наш подарок — отметить ремонт.
Он тактично не упоминает о Хуго, но я точно знаю: Феликс ему уже что-то там напел. Достаю свои капиталы и отвечаю, что никак не могу все эти дары принять, вечно голодным студентам не пристало сорить деньгами.
Макс так оскорблен, что мне приходится убрать деньги подальше. Феликс открывает шампанское. Не рановато ли они бутылку открыли, праздник-то у меня завтра? Сузи несет бокалы, и они хотят со мной чокнуться.
Я долго роюсь в ящиках буфета и достаю серебряную мутовку для шампанского. Они такой штучки никогда еще не видели, стоят хихикают, а я рассказываю: эту миниатюрную вещицу я в сумочке брала с собой в гости. Если ею как следует помешать в бокале с шампанским, не останется никакой пены, ни единого пузырька. «А это еще зачем?» — удивляются они. А чтобы отрыжки не было. Дамам это не к лицу.
— Ой, до чего мило, — смеется Сузи.
Они уходят, и я слышу, как Феликс говорит своей подружке:
— Все с ней в порядке, просто слишком радуется завтрашней встрече.
Ох, детки, если б я только радовалась!
Я пытаюсь представить себе Хайдемари. Сын мой Ульрих, он возил меня на похороны Иды, объявил ядовито, что у Хайдемари «самый необъятный бюст в Европе». Десять лет минуло с тех пор, вряд ли племянница моя за это время похорошела. С трудом припоминаю, что она давно уже не работает портнихой, у нее теперь редкая профессия — рефлексотерапевт, что-то там с ногами связано. Она поздно вышла замуж, чем всех удивила. Муж ее был из Ватерканта и служил в судоходной торговой компании, это звучало неплохо. Но потом он остался без работы и запил, да так, что брак разладился. Ни счастья, ни детей. Хайдемари вернулась к родителям. А еще я помню, что она с детства панически боялась жуков, и Хуго все спасал ее то от колорадских, то от майских жуков, то еще от каких-то каракатиц. Фобия ее дошла до того, что однажды ему из-за дочери пришлось продать свой «фольксваген-жук». Хульда бранит меня:
«Ну, все кости племяннице перемыла! Ни одному слову твоему не верю».
Да, Хульда права, конечно, это недостойно. Но что ж мне делать, если само существование Хайдемари мне с самого начала встало, как говорится, поперек горла. И надо все-таки отдать ей должное: мои собственные отпрыски в жизни так обо мне не пеклись, как Хайдемари о своих родителях. Она вот Хуго и в Копенгаген возила, и еще куда-то, потому что ему так хотелось. Я бы, правда, еще тихонько добавила по секрету, что он же поездку и оплатил.
А Хуго, интересно, придет с цветами? А лысеть он еще не начал? У его отца была расческа из свинца, чтобы седину вычесывать. Ах да, Хуго ведь такой же щепетильный и тщеславный, чуть не забыла. Но у него получается все как-то по-иному, по-своему, только он так умеет, так мило, будто внешность для него вовсе и не важна. Его склонность к литературе — это же не просто любовь к книгам, он вообще человек культурный, эстет, понимаешь. Последняя мысль повергает меня в отчаяние. Я ведь была когда-то хороша собой, а нынче? Что-то теперь скажет Хуго о старой сморщенной старушонке?
10
Милочка мне как-то рассказывала, что Хуго из тех кавалеров былых времен, что всегда высказывались за «право мужчины на „лево“». Образцом ему служил непостоянный Альберт Эйнштейн, прозванный «относительным мужем». У Хуго было множество романов, о которых дома никто не знал. Ида, конечно, кое-что замечала, но делала хорошую мину при плохой игре и притворялась слепой. А что ей оставалось делать? Последние двадцать лет своей жизни она провела в инвалидном кресле. Я навещала ее редко, обычно вместе с Алисой. Хуго в это время, как правило, с головой уходил в работу. Он остался с Идой до самой ее смерти, а сестра оказалась женщиной сильной: тяжелая болезнь измучила ее, но она никогда не портила мужу жизнь.
Во время моей третьей беременности отчаянная гордость помешала мне откровенно поговорить с Хуго. А потом появился Слепой.
«Кто появился?» — спрашивает Хульда, старенькая моя девочка, и даже перестает качаться.
Слепой, он на войне ослеп. Шел сорок седьмой год, когда в почтовом ящике я нашла письмо, адресованное моему покойному мужу. Я уж думала отослать его обратно нераспечатанным, но любопытство меня разобрало. Почерк был детский.
«Дорогой Бернхард,
это письмо под диктовку пишет мой племянник. Меня выпустили из лагеря: я ослеп от химического ожога. Ты, надеюсь, сейчас лечишь свои болячки в каком-нибудь санатории. На следующей неделе я должен показаться в дармштадтской больнице и обязательно загляну к тебе. Ох, старина, чего только мы с тобой не пережили в России, кому рассказать — не поверят. Если можешь, приходи на вокзал встречать меня во вторник в половине третьего.
Твой Антон».Господи, какой ужас! Я тут же написала этому человеку, что Бернхард погиб, навещать больше некого.
И почему это мне вспоминается Слепой именно перед приездом Хуго? Может, потому, что я сейчас укладываю шоколадные конфеты, которые принесли мне мои милые студенты, в латунную коробку? Красивая коробочка! Мне ее подарили когда-то с наилучшими пожеланиями, как и некоторые другие вещички, что хранятся в моем доме.
Овальная такая коробочка, а на крышке какая-то довольно нелепо припаянная ручка, так, ни к селу ни к городу, изящный замочек, — ключик от него давно уже потерян, — а главное — орнамент в стиле модерн. Наверное, в такой коробочке запирают сахар от детей-сладкоежек. Изогнутые и переплетенные усики вьющихся растений перехвачены узелками — весьма изысканный узор. Когда-то коробка сверкала как золото, а потом потемнела, потускнела, особенно нижняя ее часть. Когда Антон подарил мне эту вещь своей покойной матушки, коробочка была полна душистых лепестков розы — шоколадные конфеты он себе тогда позволить не мог.
Я отписала Антону о смерти мужа и надеялась, что он никогда больше меня не потревожит. Но в ближайший же вторник перед моим домом остановилось такси — маленькая сенсация, — и шофер подвел к моей двери мужчину в темных очках и с белой палочкой слепого в руке. Таксист дождался, пока я открою дверь, и уехал. Мои дети глазели вслед такси, а я побежала в туалет, меня выворачивало. Беременность меня просто измучила.
Антон вернулся из России больше месяца назад. Он уже несколько привел себя в порядок, был чисто одет, гладко выбрит и совсем не походил на тот жуткий призрак, который посетил меня недавно в ночи. Антон, конечно, тоже отощал и пошатывался, но именно благодаря своей слепоте строил кое-какие планы на будущее.
Он недоумевал, почему это Бернхард так и не явился домой. Его ведь отпустили по особому распоряжению, говорил Антон. Мне следует немедленно начать поиски мужа. Но особо надеяться не стоит: Бернхард был очень болен. Может, он умер где-нибудь по дороге.
Антон родился на Рейне, и в родных краях его считали весельчаком. Я потом узнала, что его там даже прозвали Ветреником. В Дармштадте он собирался выучиться на массажиста. Мало осталось профессий, которыми он смог бы теперь овладеть. А вообще-то он раньше был мастером-печником — клал изразцовые печи.
Антону с нами было уютно, ему понравились дети, а они радовались, что в доме снова появился мужчина.
— Ну, ребята, до скорого, — попрощался он с нами совершенно естественно, будто само собой разумелось, что теперь он у нас будет частым гостем.
Хуго как-то заявился без предупреждения, а у меня в доме мужчина живет, ну, комнату снимает. Как же я, должно быть, Хуго этим уязвила. Долго он не задержался, он, кажется, все понял, только живота моего растущего не заметил. Ему, видно, стало ясно, отчего я так редко и неохотно отвечаю на его письма. Ох, как я его! И с превеликим удовольствием! Может, я слишком поспешно предложила Антону снять у меня одну из детских комнат, одержимая каким-то детским желанием насолить Хуго, но мне срочно требовались деньги. Вскоре он оказался со мной в одной постели, и его чувствительные ладони тут же раскрыли мою тайну.
— Солнышко, а папаша-то кто? — поинтересовался он без тени упрека. Я выдумала некоего американского солдатика с редким именем Джон Уайт.
— Так Уайт или Шварц?[10] — уточнил он.
Ребенок-то у меня точно будет белый, и если я и правда вдова, то почему бы мне не выйти за него замуж — именно это галантно и предложил мне Антон. Я, как приличная женщина, попросила дать время подумать. Через две недели я с благодарностью отказалась, не хотелось мне терять мою надежную вдовью пенсию, меняя ее на неопределенные доходы массажиста. Антон мне нравился, но практические соображения перевесили.
— Ну ладно, — согласился он, — буду просто дяденькой твоим детям. Станем жить вместе будто муж с женой, и чтобы все как у настоящих супругов.
Ты знаешь, Хульда, а ведь после войны такие семьи создавались на каждом шагу. Многие солдатские вдовы тогда не хотели расставаться со своими пенсиями, отчего их дети называли их новых мужей «дяденька», а не «папа». И этот статус нового мужчины в доме никакого особого неодобрения у соседей не вызывал.
В сорок седьмом, впервые после войны, я снова отправилась в кино, на фильм с Хансом Альберсом,[11] дети шли по одну руку, а по другую, вернее, опираясь на нее — слепой Антон. До призыва на службу он был таким же фанатом кино, как и брат мой Альберт, и теперь как верный «дяденька» сопровождал свое новое семейство в синематограф, хотя мог только слышать звук. По вечерам Антон слушал радио, иногда я читала для него вслух. Но так, как Хуго, он книжки, понятное дело, конечно, не любил. О войне и лагере он рассказывал неохотно, а по ночам ему, бывшему солдату, не давали покоя кровавые кошмары. Порой мне даже приходилось его будить, так он стонал. Из ослепших глаз его катились слезы. Один раз он вдруг стал рассказывать, как ему приказали расстреливать изголодавших русских пленных, которых он конвоировал во время какого-то перехода. Но на судьбу свою Антон не роптал: Бог наказал, так и надо.
Антон сходил со мной к врачу, меня обследовали, и мой новый муж позаботился, чтобы мне по продуктовым карточкам выдавали рацион, необходимый для беременной. Оказалось, мне вообще мало о чем пришлось беспокоиться. Живот мой уже вырос и стал совсем заметен, Антона распирала гордость будущего отца. Позже выяснилось, что в лагере он подхватил какую-то инфекцию и детей у него быть не может. Он помогал мне бескорыстно, как альтруист, но ему страшно нравилось воображать себя папочкой. Ох, Господи, хороший он был парень, Антон, если б не война, он бы стал главой большой семьи трудолюбивых мастеров.
Хульда вся обратилась в слух:
«Что-то ты захвалила своего Ветреника, видать, совесть у тебя нечиста».
Да, так оно и есть. Нравился он мне, правда, но не более того. Я для него стряпала, обстирывала его, водила по утрам на работу в больницу, везде и всегда брала с собой. А вот он любил меня всем сердцем. Когда родилась Регина, он захотел, чтобы его имя вписали в свидетельство о рождении, якобы она его внебрачная дочка. А ведь Антон знал: теперь ему годами придется меня с ребенком содержать.
Помню, Феликс в школе новейшую историю Германии проходил.
— Бабуля, — говорит, — это же твое время. Ты лучше о нем знаешь, чем мой учитель.
Вообще-то, он прав, но вот о политике я уже ничего толком рассказать не могу, даже голод страшный и нищета после войны уже как-то забываются. Помню, разумеется, и черный рынок, и Нюрнбергский процесс, и солдатских вдов на развалинах их домов; помню, как разбирали по кирпичикам заводы и фабрики, как беженцы и отпущенные пленные возвращались, как приезжали эшелоны на вокзалы. Но вот чего я никогда не забуду, это как я страдала, как мучилась, как впадала в отчаяние и теряла надежду. Боль разбитого сердца страшнее чумы, войны и голода, я позволю себе такое сравнение. Даже больше скажу: если б Хуго тогда погиб, мне, честное слово, было бы легче, но я же знала, что ему там во Франкфурте совсем неплохо. У него любимая работа, он играет в любительском спектакле «Там, за дверью» Бекмана, с издателями знакомится, с писателями. Через пару лет он участвовал в церемонии вручения премии Мира от немецких книготорговцев, помогал устраивать первую послевоенную книжную ярмарку, ратовал за создание серии карманных недорогих книг. С жильем у него, правда, некоторое время не складывалось. Еще долго Хуго жил один, как вольный холостяк. Не наткнись он тогда в моем доме на Антона, мы с моей сестрой Идой попеременно имели бы честь проводить с Хуго выходные.
младшенькая моя Регина родилась до срока и навсегда осталась ребенком болезненным. Когда я наконец забрала ее домой из роддома, мне пришлось совсем забыть о ночном покое. Я кормила ее каждые два часа крошечными порциями, по-другому было нельзя. У меня выпадали волосы, ломались ногти, ссохлась кожа, а живот никак не втягивался обратно. Я тогда стала подрабатывать для одной фирмы: дома печатала на машинке адреса на конвертах. Старшие дети уходили в школу, а я металась от машинки к корыту со стиркой, умудрялась печатать, разрываясь между детской колыбелькой и кастрюлями с молоком. Когда же ручная тележка наполнялась готовыми конвертами, мы с Антоном впрягались в нее, словно две лошади, и отправлялись в путь. Ульрих и Вероника делали вид, что подталкивают сзади, маленькую Регину усаживали на самый верх. Мы, наверное, походили на бродяг, но тогда таких было великое множество. Многие возили за собой детские коляски или тележки, цепляли их к велосипеду или толкали перед собой. Нужда и бедная одежда были признаком времени и жизни, сосед твой был так же беден, как и ты.
Как бы то ни было, а мне пришло время объявить семье о рождении дочери. Алиса и так уже все знала, ей единственной открыла я имя настоящего отца Регины. Фанни была в шоке, но, как истинная христианка, вынуждена была меня простить, Монику новость вообще оставила равнодушной. Ида узнала от Хуго, что у меня в доме появился мужчина, и вздохнула с облегчением. Меня беспокоило, что скажет мама. В ее время гражданский брак и внебрачные дети считались позором. Может, она предпочла бы увидеть меня мертвой, вот чего я боялась. В конце концов я поручила Алисе деликатно сообщить матери о Регине.
И снова я неожиданно для себя должна была признать, что думала о маме слишком плохо. Она прислала почти нежное письмо и сообщила, что скоро наведается ко мне. Как они поладят с Антоном? Отцу он бы пришелся по вкусу как мастер-ремесленник, а вот насчет матери я сомневалась.
Мы встретили ее на вокзале. Наша сельская мышка привезла с собой множество провизии из деревни и потому передвигалась с трудом. За спиной у нее был рюкзак, старый, сохранившийся еще с тех времен, когда Хуго собирался стать лесником. Сало, яйца, яблоки, буженина — все доехало в лучшем виде. Антон все это уложил в нашу тележку, и мы с детьми и мамой отправились домой. Младенца я оставила на руках у соседки. Нынче молодые вряд ли осилят пешком тот путь, что проделывали мы с маленькими детьми и тяжелой тележкой.
Вероника и Ульрих прикатили из соседского садика коляску с Региной. Антон осторожно взял ее на руки и представил бабушке:
— Вот она, ягодка наша!
Маме моей хватило тактичности, чтобы подтвердить: да, внучка очень похожа на Антона. На самом деле малютка Регина была вылитая маменька Хуго, но кроме меня это пока никому в глаза не бросилось.
Я бы с радостью забыла раз и навсегда о нескольких годах после рождения Регины: я прожила их во лжи. Притворялась счастливой женщиной, а в постели рядом с Антоном мечтала о Хуго. И чем больше думала о нем, тем яснее становилось, что он и есть тот самый единственный, кто мне нужен. Я снова стала писать ему письма, отправляя их на адрес его книжного магазина. Письма были не о любви — что толку, мы ведь давно уже разошлись, — но между строк я пыталась намеками напомнить ему о том, как нам было хорошо вместе. Хуго отвечал, рассказывал о своей работе, рекомендовал интересные книги, но о его личной жизни, к прискорбию своему, я не узнавала ничего.
В 1950-м жизнь стала потихоньку налаживаться. Антон предложил устроить массажный салон прямо в моем доме. Во-первых, мне не придется больше каждый день водить его в больницу, а во-вторых, частная практика приносит больше дохода, а в последнее время появилось много людей, что нажились на военных поставках. Мне идея понравилась. Антон сумел приспособиться к новым обстоятельствам как нельзя лучше, нрав у него был славный. В доме он передвигался без труда и спотыкался, только если дети раскидывали игрушки по комнатам. Он вытирал посуду и складывал белье, застилал постели и даже накрывал на стол, словом, выполнял почти все, с чем без труда обычно справлялись тогда все мужчины. Вместе с Ульрихом они отправлялись на охоту: собирали «бычки» от «кэмела», американцы частенько выкуривали их лишь наполовину. Из оставшегося табака Антон скатывал самокрутку и выкуривал ее со смаком после обеда. Ульрих обожал эти рейды, а Антону нужна была его помощь, и для моего сына каждая такая вылазка становилась настоящим приключением. Мальчику нравилось чувствовать себя взрослым мужчиной, необходимым, сильным, как первопроходец. А вот с Вероникой дело обстояло хуже. Она дяденьку Антона невзлюбила. Может быть, оттого, что он считался отцом Регины, Вероника сходила с ума от ревности и к нему, и к младшей сестре. Она часто больно задевала великодушного отчима, постоянно сравнивая его со своим «настоящим папой», которого, впрочем, совсем не помнила.
— Мой папа был учитель, — заявляла она, — он все знал.
Антон взял в банке небольшой кредит, чтобы купить массажный стол и шкафчики для раздевалки. Нам поставили телефон, мы покрасили гостиную в белый цвет, составили календарь приема пациентов — моя работа — и купили новую печку. По нынешним понятиям все это довольно примитивно, но нам казалось весьма элегантным. Вложенные средства быстро себя оправдали, и через три месяца от посетителей не было отбоя. Приходили не только хромающие, скрученные радикулитом соседи, к дверям даже подкатывали автомобили. Жены нуворишей выплывали из авто, небрежно роняли с плеч манто и скользили в приемную. Они были в восторге от исцеляющих рук Антона. Появилась целая «метода Слепого». Хуго, казалось, все это забавляет. Он прислал мне открытку с репродукцией Дюрера. Внизу стояло: «Руки, замешивающие тесто».
Я открывала пациентам дверь и снова уходила в кухню. В прихожей стоял телефон и лежал блокнот для записей, туда я вносила сроки новых визитов. Регине минуло три года, ее ни на минуту нельзя было оставить одну. Она была ребенком неспокойным, шустрым, обидчивым и порывистым, а иногда неудержимо веселым. Антон ее просто обожал. По вечерам она карабкалась к нам в кровать и требовала помассировать ей спинку. И только когда она засыпала под руками Антона, я уносила дочку в ее кроватку.
Антон гордился своими доходами, которые и вправду почти втрое превышали его прежний заработок. Эти денежки, понятное дело, текли в нашу общую семейную кассу. Мы могли теперь позволить себе овощи и фрукты, купили Ульриху велосипед, Веронике — старенькое пианино, а для младшенькой — песочницу. Антон побаловал себя новым радиоприемником с индикатором, который, как магический глаз, своим свечением в полутемной комнате завораживал детей. Этот зеленый огонек становился ярким и круглым, когда приемник ловил нужную волну, в противном случае волшебный глаз щурился или вовсе закрывался, как у кошки.
В 1951 году мне исполнилось сорок лет. Я страшилась этого дня и мечтала только о том, чтобы он поскорее остался в прошлом. Это круглое число, казалось мне, напоминает о приближающейся старости, о том, что я увядающая женщина, утратившая свою привлекательность. Теперь мне это кажется просто смешным. Вот на фотографии, что сделал Герд, Алисин муж, на моем дне рождения, я такая еще молодая, красивая. Цветные фотографии были тогда слишком дороги, и на черно-белой, жалко, не видно, какие у меня рыжие волосы, зато нельзя не заметить, что они буйно и неудержимо вьются крупными кольцами. Модное платье в новом стиле — серая фланель, оно у меня еще сохранилось — с широким кружевным воротником, длинные черные перчатки и нитка жемчуга. Светская дама, да и только. Антон осуществил мою давнишнюю мечту о красивых модных туалетах. Он и не подозревал, что мне весь этот последний писк моды нужен только для того, чтобы Хуго мной залюбовался.
Моей верной сестре Алисе удалось несколько рассеять мой страх перед этой датой и организовать маленький праздник. Она только что вышла замуж, у Моники был новый друг, а у Фанни — собака пастора. Иде тогда было намного лучше, они с Хайдемари поселились наконец во Франкфурте. Мой маленький дом наполнился гостями. Хуго то и дело бросал на меня взгляд. Мне хотелось, чтобы он мучился, глядя, как покрытые волосами руки Антона гладят меня по голове. Я изображала из себя счастливую мать и жену, приодела детей, испекла клубничный торт, нанизала кусочки сыра на деревянные палочки и превратила половинки помидоров в шляпки мухоморов. Вечером мы танцевали «In the mood». Мама, к счастью, осталась с внуками. Она не увидела, как Антон случайно наступил на хвост собаке Фанни, а та его тяпнула. Герд наложил ему повязку и тут же споткнулся о башмак Моники. Мы от души расхохотались, а Герд, который хватил, должно быть, лишнего, разозлился, вспылил и велел Алисе собираться в дорогу. Хуго попытался все уладить и в благодарность получил в ухо. Ида между тем затеяла флирт с другом Моники, Фанни же стала причитать о том, как испорчен и безнравственен этот мир. Антон захотел наказать кусачую псину и врезал ей своей палкой для слепых, но попал в Алису. Когда же в конце концов все разошлись по разным углам, перессорившись, расстроившись, злые и усталые, мы с Хуго стояли в пустой кухне и целовались, целовались, целовались, словно хотели нацеловаться раз и навсегда, на всю оставшуюся жизнь.
11
Неохота мне подниматься в бывшую спальню и рыться в шкафу с платьями, но Хульду нужно во что-нибудь одеть. Я сначала подумала, что ей подойдет светло-желтый костюмчик-двойка, но он оказался в каких-то пятнах. Может, тогда сохранившийся с 30-х годов нефритовый зеленый с бабочками абрикосового цвета? Такой, знаете, из тончайшего крепдешина. Но в конце концов я выбираю серое фланелевое платье, в котором праздновала свое сорокалетие и так понравилась Хуго. Черные туфли пошли бы сюда больше, но я сентиментальна: пусть Хульда остается в этих, цвета слоновой кости, папочкиной работы.
Времени у меня еще полно. Накрою спокойно на стол, кофе поставлю, а уж потом приведу себя в порядок. Последнее время все у меня из рук валится, везде пятна сажаю, так что лучше я свое новенькое платье в цветочек поберегу, облачусь в него, когда все будет готово.
— Хульда, старушка, а ты недурно выглядишь. Тебе бы еще ниточку жемчуга на шею, да что-то я ее не найду нигде. Уж не Кора ли у меня ее стянула потихоньку, негодница?
Ну как можно так о своей любимой внучке, внучка-то у меня одна. Да я счастлива должна быть, что она у меня есть вообще.
А вдруг Хуго приедет раньше времени? — мелькает у меня мысль. Ох, не хотелось бы мне предстать перед ним в этом зеленом спортивном костюме. Побыстрей бы все приготовления закончить, тогда у меня останется еще часик, чтобы причепуриться. Так я и делаю. Достаю из своих древних хранилищ расшитую скатерть (ее не мешало бы, конечно, погладить, но любовь, знаете ли, тоже не безгранична), мейсенские чашки и две тарелки, что, к счастью, уцелели, и еще кое-какое серебро, которое мои внуки еще не успели у меня позаимствовать. Извлекаю на свет божий старые, потемневшие серебряные приборы, которые давным-давно собиралась почистить специальным средством для серебра. Вместо этого беру туалетную бумагу и зубную пасту и пытаюсь натереть их до блеска. Вот ведь, ничему жизнь не научила, все делаю в последний момент. Вот они, три чайные ложечки, вилка для пирога, лопатка для торта, ножичек и ложечка для сливок — отполированы, как новенькие, а все остальное — к черту, некогда. Ой, салфетки! Чуть не забыла! Было время, когда мои гости вытирали рот камчатыми салфетками, а не этими бумажными, «Клинекс» которые.
Опять Антона вспомнила. Если я по праздникам ставила на стол хрустальные бокалы и серебро, он говаривал:
— Да брось ты, Лотти, не суетись, чушь все это!
Для него внешний вид роли не играл, главное — чтобы вкусно было.
Каков, интересно, этот торт из магазина? Добрая хозяйка должна знать, что у нее на столе. Я достаю нож и осторожно делю торт на четыре части. Вот так, теперь можно отщипнуть немножко от одной из четвертинок и сдвинуть куски, чтобы было незаметно. М-м-м, недурно, вкусно, очень вкусно, придется повторить. Есть-то как, оказывается, хочется, конечно, я же на нервной почве уже несколько дней крошки в рот не брала. А торт между тем состоит уже только из трех частей, пора остановиться. Ладно, когда Хуго приедет, торт весь его, я больше есть не буду. А ему хватит и этого, он не большой любитель сладкого.
В три раздается звонок в дверь. Я уже в платье, но босая и без украшений. Черт возьми, не успела. Такая стала копуша. Босиком иду к двери, открываю, и у меня темнеет в глазах. Не может быть, нет, это не Хуго! Трубочист. Да, они уже не те, что были прежде, цилиндров не носят, их теперь и не узнать. Они там что-то замеряют, выдают какие-то странные показатели в непонятных единицах измерения, а сверху и солидный счет приложат. На крышу-то уже никто не залезает. Ну почему он явился именно сегодня, надо ж так? Ладно, где газовый обогреватель, он сам знает, найдет без меня.
Четыре. Хуго все нет. Я снимаю туфли: когда все время ходишь в кроссовках, туфли на каблуках невыносимо жмут. Лучше и длинные бусы из янтаря тоже снять, они тянут меня вниз. У меня нет сил стоять в ожидании у порога.
Они являются только в пять. Когда в дверь наконец звонят, я чувствую себя совсем измотанной. Передо мной предстают некрасивая женщина и древний старец. Хайдемари официально пожимает мне руку, трясущийся Хуго обнимает меня. Я приглашаю обоих войти, и мы втроем усаживаемся вокруг моего столика, с такой любовью накрытого для кофе.
— Мы в пробке застряли, потому и опоздали, — оправдывается Хайдемари.
Так у этой расфуфыренной толстухи еще не отняли водительские права?
— Чаю или кофе? — спрашиваю я.
— Мне пива, — отзывается Хуго. А Хайдемари все о своем:
— Я папин чемодан уже отвезла в гостиницу. Тут рядом, папа сам туда потом вернется. Если начнет скандалить, позвони мне, вот мой телефон в Мюнхене. Но вообще-то папа обычно смирный.
Из сумочки она достает отцовские лекарства, недельную порцию. На каждый день отдельная пластиковая коробочка, таблетки на утро, до обеда, после обеда и вечером. В каждом отделении — разные пилюли, розовые, зеленые, белые и желтые.
— Правда, удобно? Оставляю тебе его, передаю в надежные руки.
Хуго таинственно мне подмигивает. Я подаю ему пиво, завариваю ромашковый чай для Хайдемари, наливаю себе кофе и ем еще один кусок торта. Племянница отказывается, ссылаясь на печень, мол, пошаливает, не стоит. Честно говоря, аскетом она совсем не выглядит.
Ну вот ее неисхудавшее сиятельство нас покидает, закусив-таки шестью шоколадными конфетами, и я наконец-то могу спокойно рассмотреть Хуго. Он совсем седой, на лице — пара старческих бородавок, на носу — очки в роговой оправе, в ухе — слуховой аппарат. Какой-то сморщенный весь. Дочка обрядила его в чудовищную хлопчатобумажную рубаху в грубую клетку, а он не забыл нацепить галстук-бабочку. Он ведь всю жизнь утверждает, что галстуки завязывать не умеет, потому что у него двух пальцев на левой руке нет.
Хуго заглядывает в мои затуманенные глаза.
— Бог мой, Шарлотта, а ты все так же хороша. Я заливаюсь краской.
— Да и ты тоже, — отвечаю я смущенно, и мы улыбаемся друг другу. — А дочка-то как о тебе печется, — замечаю я не без злорадства.
— Она превратила меня в совершенного ребенка, — жалуется Хуго. — Но, кажется, веет ветер перемен. По-моему, она влюбилась.
Я теряю дар речи.
— Я случайно прочел тут письмо из одной клиники, что она получила, — рассказывает Хуго и наблюдает за моей реакцией. — Хайдемари хочет сделать подтяжку в Мюнхене. Ты представляешь, да ведь ей же седьмой десяток уже! На что ей подтяжка, как ты думаешь, а? Мне-то она наплела, что хочет подружку навестить.
Мы ухмыляемся.
— А может, и нам тоже подтянуть морщинки? — предлагаю я.
Хуго отрицательно трясет головой, и тут взгляд его падает на Хульду.
— Шарлотта, — оживляется он, — не познакомишь ли ты меня с этой обворожительной дамой?
Так я и думала, разумеется! Нельзя этих старых сердцеедов знакомить с молоденькими подружками. У него от возбуждения даже слуховой аппарат из уха вывалился.
— Это Хульда, — бормочу я, — тебе это имя что-нибудь говорит?
Хуго силится вспомнить, но безуспешно.
— Так Альберта куклу звали, — объясняю я, — мы в детстве играли с ней в дочки-матери.
Услышав имя моего брата, Хуго задумывается.
— Наверное, мне следует рассказать тебе кое-что, пока не забыл, — произносит он, — хотя, вообще-то, я отцу твоему честное слово дал…
Сколько лет я ждала этого момента! Тоска по Альберту уже утихла и превратилась в тихую грусть, но мне страсть как хочется узнать правду. Между прочим, у меня для Хуго тоже кое-что в запасе имеется.
Он знает, какая я любопытная, вот и ходит вокруг да около, с ума меня свести хочет. Да сколько ж можно, и так шестьдесят лет молчал! Я откупориваю бутылочку ликера и несу бокалы, давно, к сожалению, не мытые. Поэтому роковое признание откладывается еще на пару минут.
— Ты помнишь, твой отец, я и Эрнст Людвиг поднялись тогда на крышу и снесли тело Альберта вниз. Они оба потом пошли мыть руки, а я между тем снимал с твоего брата женскую одежду. Он был зашнурован в корсаж, а под корсажем — письмо. Я его не долго думая и прочитал. Тут пришел твой отец, взял у меня письмо и тоже прочел. А потом бросил его в огонь. Эрнсту Людвигу даже не показал, а меня заставил клятву дать, что я ни одной живой душе ни слова о письме не скажу. До сих пор я слово держал. — Я, наверное, должна Хуго за это поблагодарить. — А ведь письмо-то было для тебя, — заканчивает он.
О чем письмо дословно, он уже забыл, столько лет прошло.
— Что, неужели ни слова не помнишь? — я сгораю от нетерпения.
Мой отчаянный тон заставляет Хуго поднапрячь память.
— «Шарлотта, дорогая, не плачь обо мне…» — так, кажется, в конце было.
Услышав такое, я заливаюсь слезами, рыдаю, как уже давно не рыдала. Хуго гладит меня по спине своей трехпалой рукой, и я снова вспоминаю, как Антон вот так же проводил мне рукой по спине, будто делал массаж. Я вспыхиваю от возмущения и отшатываюсь от Хуго.
— Будешь так нервничать, вообще ничего больше не расскажу, — грозит Хуго, — я хотел сказать, что слов точно не помню наизусть, но суть-то самую не забыл еще.
Ну вот, так всегда: старики такие церемонные, так долго раскачиваются, нет чтобы сразу к делу перейти. Так я и думала. Правильно я сделала, что салфетки бумажные положила, в них сморкаться удобнее.
В коридоре звонит телефон. Это Хайдемари, с заправки. Принял ли папочка вечернюю порцию таблеток? Я вопросительно смотрю на Хуго. Он таблеток не хочет и показывает на свои уши.
— Да, Хайдемари, все принял, не беспокойся, — сочиняю я.
Но во мне говорит чувство долга, и я заставляю Хуго выпить лекарство. Наконец он снова возвращается к прерванному разговору.
В письме Альберт со всеми прощался, это и так понятно. Брат мой был, очевидно, слишком несчастен, чтобы называть причину своего самоубийства. Но в письме содержался намек: мол, теперь папочка будет им доволен. Хуго еще тогда, у смертного одра Альберта, потребовал у отца объяснений.
В то воскресенье вся семья, кроме отца и Альберта, собралась на кухне. Папе вдруг страшно захотелось поговорить со своим младшеньким, со своим трудным сыном. Он пошел его искать, звал, звал, а тот не откликался. Кто бы мог подумать, что отец станет обыскивать весь дом и доберется-таки до крыши. Там он и увидел Альберта: тот стоял перед зеркалом в дамском одеянии и кокетливо поддерживал юбку. Сын так был поглощен этим безумным занятием, что шагов отца не услышал. И в оправдание себе ничего в тот момент сказать не смог. Из его путаного, бессвязного бреда папочка наш сделал вывод, что сыном овладел сатана.
Альберт, вероятно, давал отцу понять, что это какое-то наваждение, одержимость, но безнадежно: папуля оказался совершенно неспособен понять сына, так что оба были в отчаянии.
— Ты мне больше не сын, в моем доме тебе не место, — были последние слова отца.
К несчастью, Альберт знал, где старший брат хранит оружие.
Для меня самым страшным было то, что я во второй раз возненавидела отца. Смерть Альберта осталась на его совести. Он и выстрел должен был слышать, и наверняка чувствовал, что происходит на крыше, и все равно ничего не предпринял, а тело Альберта нашли другие. Слезы катились у меня по щекам, и я не могла их унять. Надо же было дожить до моих лет и на старости лет так в людях разочароваться.
— Нет на свете ни одного по-настоящему доброго существа, — всхлипываю я.
Я об этом долго размышляла. Все мои друзья и знакомые, родители, братья и сестры, дети и внуки при ближайшем рассмотрении оказываются людьми не слишком симпатичными. (Я, впрочем, тоже.) По-иному и быть не может. Хуго цитирует Оскара Уайльда: «Ни один человек не плох, ни один, — говорю вам, — я подтверждаю».
Мы, конечно, по-другому представляли себе наше новое свидание. Слезы, пиво, ликер и кофе льются нескончаемым потоком. Наконец я вынимаю из упаковки семгу и приношу две вилки. Мой некогда образцовый столик похож между тем на поле боя: таблетки, стаканы, скомканные, пропитанные слезами салфетки, замасленные тарелки, а посреди всего этого — нежно-розовая рыба, которую мы жадно, с непонятным вожделением, поедаем без хлеба.
— Если так и дальше пойдет, завтра нам будет плохо. Не надо нам этого. Проводи меня до гостиницы, я тебе оплачу такси обратно, — говорит Хуго.
Хорошая идея. Мы выходим на свежий воздух, и жизнь снова идет своим чередом, и без нас.
Ночью мне действительно становится плохо. Торт, ликер, кофе и семга мучительно просятся обратно, и мне приходится от них освободиться. Вот уж поистине возраст от глупости не лечит.
На следующее утро я даже рада, что Хуго завтракает в отеле: у меня есть время спокойно вымыть посуду и прибрать. Вести хозяйство Хуго никогда особо не любил.
В одиннадцать он снова у меня, мы сидим вместе.
— Расскажи мне о своих детях, — просит Хуго, хотя знает, что я исполню его просьбу не очень охотно. — Как там моя родная Вероника? — И дребезжащим голосом поет: — Ты весь мир зачаровала, Вероника! Цветут маки, вьется к солнцу ежевика!
Когда Хуго жил у меня, он научил мою дочку этой песенке, и каждый раз меня это как-то задевало. О щекотливом нашем положении Хуго порой забывал.
Альбом с фотографиями открыт. Вероника рано вышла замуж и уже давно живет с мужем в Калифорнии. Трое ее отпрысков не говорят ни слова по-немецки. Они подумывали было приехать учиться в Гейдельберг, но ничего из этого не вышло. Хуго с удивлением разглядывает трех юных спортивного вида американцев, которые мне кажутся почти чужими. Когда я была помоложе, то пару раз летала в Лос-Анджелес. Мой зять инженер-конструктор, работает в гражданской авиации, зовут его Уолтер М. Тайлер. У них три сына: Майк, Джон и Бенджамин. Я их как-то даже побаиваюсь, у них маленькие коротко остриженные головки, посаженные на широченные плечищи. Но вот у Хуго вообще нет внуков.
— А мальчишку твоего как зовут? — спрашивает Хуго. О Регине он и не помнит.
— Да будто ты не знаешь? Сына моего зовут Ульрих и всю жизнь так звали. Единственный в семье он сделал приличную карьеру, стал профессором-китаистом.
— Ах да, — бормочет Хуго, — он вечно от всего китайского с ума сходил. А у него-то дети есть?
Вот, достаю второй альбом и с некоторой даже гордостью демонстрирую ему карточки Фридриха и Корнелии.
— Слушай, как она на тебя похожа, черт побери! — замечает Хуго, любуясь Корой. — Она замужем?
— Вдова уже, представь себе, — отвечаю, — но не сильно горюет. Муж у нее был денежный мешок, в отцы ей годился, по таким никто особенно не плачет. Кора у нас богачка.
— А, да, точно, ты мне как-то писала, — вспоминает Хуго и продолжает пожирать глазами мою рыжеволосую внучку. — Вот бы с такой познакомиться!
Я не рассказываю ему, как мне с Корой трудно.
— Она художница, — сообщаю я. Конечно, ясное дело, Кора интересует старого донжуана в сто раз больше, чем три мускулистых бейсболиста. — Живет в Италии, во Флоренции, — добавляю я, — я уже давно ее, к сожалению, не видела.
— А Хайдемари всей душой мне предана, — вворачивает Хуго, чтобы хоть чем-нибудь похвастаться.
Я тут же вспоминаю о его лекарствах, вылавливаю из коробочки пилюли и протягиваю Хуго.
— Слушай, а зачем ты все это барахло принимаешь? Хуго задумывается:
— Давление скачет, кислота в моче, депрессия старческая и, хм, да, ну, эта, хм, простата.
— Ты слышишь плохо, а я слепну, — утешаю я, — давно уже… Когда мы последний раз виделись?..
Хуго подсчитывает.
— Господи, — радуется он, — это был фильм «Грешница»! Просто потрясающе! Хильдегард Кнеф[12] — совсем голая, что там творилось! Когда ж это было?
Я-то знаю, когда это было: вскоре после моего сорокалетия, когда я снова тайно стала встречаться с Хуго. Мы, конечно, частенько тогда ходили вместе в кино, но он (это же Хуго, чего еще от него ждать) помнит только голую Хильдегард.
Неожиданно он высказывает желание посмотреть дом. Мы с трудом поднимаемся. Хуго идет не наверх, в мансарду, он устремляется в подвал.
Я бросаю на него мрачный взгляд.
— Не волнуйся, Шарлотта, — отзывается он, — я сам спущусь.
Вот этого-то мне и не хочется.
Через пару минут мы стоим перед гробницей Бернхарда.
— Славно сработано, а? — Хуго стучит кулаком по кирпичной кладке. — Слабо повторить?
Всеми возможными способами я избегала этого места, но сейчас прыскаю от смеха:
— Да уж, жаловаться ему не на что. Он тут со мной, рядышком.
Впервые за много лет мы так спокойно говорим об этой солдатской могиле. Хуго инспектирует газовые трубы и выслушивает историю, как тут все тряслось, включая меня, когда их ставили.
— А наверху у тебя никто больше не живет? — интересуется он с таким видом, будто хоть сейчас готов там поселиться.
Только мы садимся за стол, еле переводя дух, как звонит телефон. Опять Хайдемари.
— Я хочу с тобой поговорить, как женщина с женщиной, — говорит она.
Я сразу ощетиниваюсь, как еж иголками, ничего хорошего от такого разговора не ожидая.
— Папа не услышит?
Нет, не услышит, он, во-первых, глуховат, во-вторых, не очень-то и хочет. Но все же я предусмотрительно уношу телефон в коридор, пусть Хуго думает, что это кто-нибудь из моих детей.
— Я хотела сделать пластическую операцию, уменьшить грудь. Не думай, я не выпендриваюсь, просто у меня спина болит. Так вот, сегодня, во время предварительного обследования, обнаружили уплотнение. Взяли ткани на анализ, скоро скажут, что это такое. Если мне не повезет, придется ампутировать, я тогда не смогу так скоро… — До сих пор Хайдемари изо всех сил сдерживалась, прямо сама рассудительность, теперь едва не срывается на крик. — Я, конечно, не хочу вешать на тебя папу на такое долгое время, ты ведь тоже уже не девочка, тебе трудно будет. Не мог бы Ульрих подыскать для него какой-нибудь временный дом для престарелых?
Я бросаюсь ее убеждать: все пока идет замечательно, мы с Хуго много друг другу порассказали, гостиница рядом, сегодня вечером мы там ужинаем. Хайдемари успокаивается и просит меня скрыть ее болезнь от отца, по крайней мере, пока врачи не выяснят, рак это или нет.
Хуго даже не спрашивает, кто это звонил. Его вдруг осеняет:
— Ты знаешь, я много об Альберте думал… Может, он совсем и не был гомосексуалистом.
Я пришла к такому же выводу:
— Скорее, транссексуал, — подтверждаю я.
— Да нет, — возражает Хуго, — трансвестит. Я читал, что каждый пятый мужчина стремится выразить свою тайную скрытую женскую сущность и для этого переодевается в женскую одежду. В Америке они собираются раз в год вместе, выговариваются, а потом возвращаются в семьи, к женам и детям.
— Каждый пятый, говоришь? Так я, значит, немало таких знаю. — Я задумываюсь и мысленно перебираю всех знакомых мужчин.
— Когда Ида хотела меня забрать? — прерывает Хуго мои размышления.
Он, конечно, имеет в виду Хайдемари. Я тоже этим грешу: путаю имена, а то и вообще вспомнить не могу, как кого зовут. Тут мне приходится сообщить Хуго, что его встреча с дочерью откладывается на неопределенное время.
Хуго радуется, что ему дали еще немножко побыть у меня, искренне, будто неожиданной отсрочке перед смертью. Чрезвычайно трогательно. Удивительное дело, но о причине отсрочки он не справляется.
12
Мы с Хуго решили съесть на обед что-нибудь легкое, а потом шикануть в отеле. Вообще-то, мне это будет трудновато: после восьми вечера я есть уже не могу.
После ресторанчика Хуго располагается на софе и мгновенно засыпает. Между прочим, это мое место, я здесь отдыхаю, но откуда ж ему знать? Я сижу рядышком и заглядываю в его полуоткрытый рот: на верхней челюсти — протез, на нижней — временная пломба, коронки, искусственные вживленные зубы и мосты. Уж я-то разбираюсь, я долго работала помощницей у зубного врача. Хуго всхрапывает на вдохе и посвистывает на выдохе. Он все еще носит обручальное кольцо. Обеими руками он держит газету, впрочем, только для маскировки. Мне хочется развязать его галстук-бабочку и расстегнуть ему воротник рубашки, да боюсь, он проснется.
Было время, мы каждое мгновение стремились друг к другу, чтобы друг друга любить. Давно это было.
После украдкой похищенных поцелуев на кухне на мое сорокалетие нами снова овладело желание интимной близости. И мы придумали, где нам встречаться: подружка моя Милочка переехала во Франкфурт, муж ее работал там чиновником в одном ведомстве. Она пригласила нас на новоселье, посмотреть новое жилище, но Антон отказался. Он терпеть не мог поездов и остался с детьми дома. Стоило мне поведать подруге о своих личных проблемах, как она показала себя превосходной сводней. Почему бы мне не встречаться с Хуго раз в месяц в ее квартире? В будний день, пока ее муж Шпирвес в конторе, в обеденный перерыв, когда Хуго свободен. Сама Милочка работала полдня в страховой компании. Она будет приходить домой, когда голубки, вволю наворковавшись, уже разлетятся.
Я тревожилась, оставляя Ульриха, Веронику и особенно младшую Регину на Антона, совесть мучила, все казалось, что дома что-нибудь страшное стрясется, пока меня нет. Но некоторое время все шло гладко. Раз в месяц Антон освобождал полдня и сидел с детьми, пока я якобы проводила время на девичнике с приятельницами, за чашкой кофе.
Мне прямо стыдно становится, я краснею, когда об этом вспоминаю. Встречались мы с Хуго тайно, в чужой квартире, словно в гостинице, быстро раздевались в чужой холодной спальне, времени всегда было слишком мало, приходилось торопиться. Скидывая с себя одежду, мы снова отдавались интимной близости, которая и была самым важным в наших отношениях, потом она возникала время от времени лишь в письмах. Сегодня сказали бы, что мы были просто помешаны друг на друге. Никогда еще секс не доставлял мне такого счастья, никогда еще отношения наши не сводились настолько к одной только телесной близости, никогда мы не разговаривали так мало. На некоторые темы было наложено табу, их мы не трогали: смерть Бернхарда, болезнь Иды, мое сожительство с Антоном, мой третий ребенок, наши взаимные обиды. После каждого рандеву мы покидали Милочкину квартиру, Хуго торопился в магазин, я спешила на вокзал.
Время от времени Хуго и Ида навещали нас, и мы все вместе гуляли в платановой роще на Матильдовой горке или вдоль Гросен Booг или шли в кино. Сентиментальная Ида три раза посмотрела вместе с дочкой фильм «Зелен луг», но Хуго это как-то не тронуло. Он любил итальянское и французское кино. Помню, смотрели мы «Фанфан-Тюльпан», Хуго искал в темноте мою руку, Антон — тоже, и по ошибке они чуть не схватили за руки друг друга. Нам с Хуго держаться за руки было невозможно: рядом сидела Ида. Да и Антон чувствовал наше с Хуго взаимное влечение, но молчал.
Алиса меня предостерегала. Кроме Милочки, только она всегда была моим доверенным лицом. В пятьдесят первом моя младшая сестра забеременела и была сама не своя от счастья. Учиться она еще не закончила, но готова была справиться со всем — и с экзаменами, и с ребенком. Беременность сделала ее чувствительной, и она прониклась нежностью ко всем племянникам, особенно к моей четырехлетней Регине.
— Она такая шустрая у тебя, гиперактивный ребенок, — говорила сестра, — трудно, конечно, тебе с ней справляться. Но это же безответственно — оставлять такую сорвиголову на слепого.
Но Алиса добилась только того, что во время каждого любовного свидания совесть стала терзать меня еще сильнее, отравляя всю радость встречи с любимым.
Однажды нас с Хуго застукал в постели Милочкин муж Шпирвес. Его вконец одолела аллергия, он так чихал, что шеф не выдержал и отправил его домой. Сам бы он добровольно с работы в жизни не убрался: Шпирвес был такой трудоголик, такой ответственный, что и дальше бы доводил своими соплями весь отдел. Милочка потому нас и уверяла: мы, мол, можем делать что хотим, а муженек ее трудится как вол, с работы ни ногой: «будьте спокойны, никогда его не увидите».
Как же нам было стыдно, когда этот сморкающийся господин заявился в спальню с бумагами под мышкой и остолбенел, к тому же он был еле живой от насморка. Я натянула одеяло на голову и замерла. Хуго должен был знать, как кавалеру положено выходить из такой ситуации.
Хуго откашлялся, чтобы произнести речь. Аллергик перепугался, ударился в панику, завопил не своим голосом, стал звать на помощь. Насморк его тут же прошел.
— Не будете ли вы так любезны передать мне мою рубашку, — вежливо попросил Хуго, — она за комодом.
Шпирвес повиновался и, там же за комодом обнаружив мою нижнюю юбку, подумал, что Хуго тут развлекается с Миле.
— Где мое ружье?! — возопил он и прибавил что-то, если не ошибаюсь: «Мерзавка!»
В отчаянии он рылся в шкафу в поисках ружья. Я знала, что Миле уже обменяла ружье на продукты, и попыталась успокоить разгневанного ревнивца:
— Шпирвес, ты, это, ну, извини, а? Ужасно неудобно получилось. Мне Милочка ключ дала. Ну, вдруг дождик пойдет, так я бы зонтик взяла у вас тут, хм… Я за ним и пришла. А, кстати, вы не знакомы еще?..
Мужчины пожали друг другу руки, один процедил свое: «Очень приятно», другой — «Я тоже очень рад». Хуго сунул мне под одеяло мои шмотки, так что я встала уже одетой. Шпирвес был так счастлив, что жена ему все-таки верна, что брак его не осквернен и что мы с Хуго оказались не ворами-взломщиками, что на радостях откупорил бутылку хлебной водки. Через некоторое время Милочка обнаружила нас троих, пьяных, сидящими на софе. Когда мы прощались, Шпирвес бормотал:
— Вы уж меня извините, я, это, ну, ругался тут словами разными! Ну да вы сами понимаете, что я подумал, когда вас увидел. Вы в другой раз кровать-то застелите свежим бельем.
Помнит ли Хуго эту историю? Мы потом еще много раз смеясь вспоминали, что тогда нес Шпирвес. Так что я не намерена теперь произносить при Хуго имя Милочки.
Когда Хайдемари уехала в Гамбург в помощницы к мужскому парикмахеру, маменька задумалась, не перебраться ли ей к Иде во Франкфурт. В конце концов она покинула деревню ради больной дочки. Невестка моя Моника собиралась замуж за спокойного скучного беженца из восточных земель. Мамуля, видимо, не хотела мозолить молодым глаза, зато уж мне досталось! Антон ей нравился, но она тут же просекла, что он в моем доме — совершенный подкаблучник. Переехав во Франкфурт, мама наносила нам визит чуть ли не каждую неделю. Ее, конечно, очень тянуло в родные места, но она старательно избегала заходить в разбомбленный центр города, где когда-то стоял наш дом с обувным магазином.
Болезнь иногда отпускала Иду, и она чувствовала себя вполне сносно. Не успел Хуго обзавестись собственным книжным магазином и начать получать чуть больше денег, как она стала покупать дорогие платья. Это мне мама рассказала. Хуго о семейных проблемах особо не распространялся.
Между тем мы по-прежнему встречались, но уже не у Милочки. Новые условия были, прямо скажем, не много лучше: в обеденный перерыв Хуго отсылал перекусить своего помощника, запирал двери, и мы с ним уходили вглубь магазина, в бюро, где стояла не кровать, а продавленная древняя софа, обитая протертым кроличьим мехом.
Однажды я, как всегда, спешила с вокзала домой и уже издали увидела около своего дома толпу. Вероника с плачем кинулась мне навстречу и попыталась что-то объяснить, но я ничего не поняла. Только когда мы подошли к порогу, соседка рассказала мне, что произошло.
Ульрих катался на велосипеде по нашей улице, за ним бегала команда его приятелей, Вероника сидела на багажнике. Антон стоял в палисаднике с Региной на руках, малютка размахивала красным флажком. Слух у Антона был предельно обострен: он услышал, как приближается грузовик, и закричал детям, чтобы отбежали на тротуар. Ульриху минуло двенадцать, мальчик он был умненький, отъехал на другую сторону улицы, Вероника была у него на багажнике, а вот Регина вдруг вырвалась из Антоновых рук и кинулась к сестре. Антон бросился за ней, чтобы ее поймать. Шустрая девчонка была уже давно на другой стороне со старшими, а Антон попал под колеса грузовика. Дети мои были в шоке, Антона увезли в больницу.
Хуго вдруг громко всхрапывает и просыпается. Его голубые глаза испуганно таращатся на меня. У него начинается катаракта, и от этого они кажутся еще таинственней.
— Ой, прости, я, кажется, заснул! Мне Ида снилась. Ох, Господи, Хуго, Хуго, а ведь раньше ты был более чутким. Из вежливости я справляюсь, был ли сон, по крайней мере, приятным?
О чем он был, уже не перескажешь, отвечает Хуго, садится и протирает глаза.
— Ида в этом сне злилась на меня, за что — понятия не имею. Но она так же бушевала, когда застала в нашем доме чужую женщину, помнишь?
Я притворяюсь, что ничего такого в жизни не слыхала, а про себя замечаю, что у каждого из нас свои воспоминания.
Так вот, Хуго принимается рассказывать, как Ида пришла однажды из парикмахерской, а в гостиной сидит какая-то незнакомая молоденькая барышня. Ида возмущенно вопрошает, кто это такая и что ей надо, а та в ответ:
— Как, а разве ваш муж ничего вам не рассказал? Он с вами разводится и женится на мне. Мы уже давно любим друг друга, и я скоро сюда перееду.
Иде на секунду становится плохо, но дар речи у нее не пропадает, и она вышвыривает нахалку вон, провожая ее всякими разными словами. После чего следует истерический припадок.
Ошарашенного Хуго приветствовал звон разбитой напольной вазы его родителей (свое приданое Ида в минуты гнева всегда берегла). Кое-как он мою сестру успокоил и попросил эту якобы любовницу описать. И выяснилось, что он знать ее не знает, никогда такой женщины не видел. Долго Хуго так распинался, пока они ни догадались поискать Идину шкатулку для украшений — ничего, конечно, не нашли. Из стола Хуго исчез также конверт с деньгами.
— Просто наглая, хладнокровная воровка, — закончил Хуго свой анекдот.
— Который час? — спрашивает он, довольный этой историей.
Уже три, мы оба забыли про наши таблетки. Вообще-то мне не слишком нравится обязанность, возложенная на меня Хайдемари. По-моему, Хуго мог бы и сам заботиться о своем здоровье.
— Ох, Шарлотта, до чего ж ты строга, — отшучивается он, — все у тебя либо хорошо, либо плохо, либо да, либо нет, всегда или никогда. Нам бы следовало друг друга поддержать, один может одно, другой — другое, так потихоньку…
— Ну да, диалог слепого с глухим, — холодно парирую я, заранее представляя, кто из нас кто.
— Пусть Хайдемари подольше остается в Мюнхене, — продолжает Хуго, — я тогда переселюсь к тебе в мансарду. Я ведь тебе особых хлопот не доставлю. А на сэкономленные деньги будем пировать каждый день.
Завтра я жду Регину с Феликсом, я их пригласила специально и совершенно официально. Они-то уж быстренько для Хуго комнату приготовят. Только вот лестница наверх больно крута…
— Тебе не нравится в гостинице?
— Да нет, ничего. Но у тебя уютнее. А главное, мы тогда сможем все время быть вместе, разве тебе не этого хочется? Мне кажется, нам многое нужно еще успеть.
Успеем ли, вот вопрос.
Мы были друзьями, любили друг друга, писали друг другу письма. Не регулярно, конечно, были долгие паузы. А теперь вот жизнь клонится к закату.
— Я очень по тебе соскучился, — признается Хуго. Я лишь киваю в ответ, но ни в чем не признаюсь. Весна на дворе, может, все изменится, начнется снова?
Хуго мечтает:
— Вот соберусь в Дармштадт, пройдусь по старым местам, надо еще на кладбище зайти.
Стоит ли? (Что-то мне без привычного послеобеденного отдыха нехорошо, устала.) Мои родители и родители Хуго, наши братья и сестры и большинство друзей нашей юности лежат на лесном кладбище. Феликс мог бы нас, разумеется, туда отвезти. Может, и нам пора уже заказать себе камушек на могилку или еще поживем?
— Что бы ты написал на моем надгробии? — Я жду от Хуго каких-нибудь романтических строчек.
Но Хуго держит речь о Генриетте Каролине, служительнице муз. Когда в 1774 году ландграфиня умерла, Фридрих Великий начертал на ее могиле: «Femina sexu, ingenio vir. Плоть женщины, дух мужчины».
Ну разве это не обо мне?
Возвышенный, утонченный прусский король когда-то сделал таким образом даме комплимент, но теперь меня это выводит из себя.
Хуго ухмыляется, видя, как меня раздражает мужская заносчивость.
Есть мне не хочется, но в шесть мы идем в отель и заказываем ужин. Суп из спаржи, язык в красном вине, персики. Половина, конечно, остается, жалко до слез. Может, попросить, чтобы остатки мяса мне упаковали «для собачки»? Хуго наверняка сочтет это неэлегантным. Было время, он слыл во Франкфурте бонвиваном, кутилой, прожигателем жизни, только в ресторанах обедал.
Ну ладно, пора домой, уже восемь вечера. Я беру такси и возвращаюсь к себе. Утром мне надо быть в форме. Хайдемари будет звонить, Регина с Феликсом приедут. Иногда приятно немного помолчать, мне даже с Хульдой разговаривать не надо. А где она, собственно? Я откидываю покрывало и обнаруживаю Хульду, уютно лежащую в моей постели. Угу, Хуго шутит. Что это, просто ребячество? Или юмор, соответствующий его возрасту? Не буду об этом думать. В девять я ложусь в кровать. В голове проносятся мысли, и все о прошлом.
После того как Антона сбил грузовик, мои свидания с Хуго закончились. Антону ампутировали правую ногу ниже колена, он пролежал в больнице несколько месяцев. Вероника винила во всем младшую сестру, к которой всю жизнь ревновала. Регина, в свою очередь, утверждала, что это сестра позвала ее на другую сторону улицы. В общем, дочки мои обвиняли друг друга, а настоящей и единственной виновницей была их мать. Я ужасно мучилась и начала в произошедшем винить и Хуго. Не знаю, понял ли он, почему я второй раз так резко порвала с ним и перестала отвечать на его письма, полные участия и поддержки.
Кончилась моя сладкая жизнь, пришло время расплачиваться. Денег снова не хватало, Антон не работал. К счастью, мне удалось устроить Регину в садик, на полдня. Я стала подрабатывать у дантиста, который уже много лет лечил нашу семью. После обеда мы с детьми навещали Антона в больнице. Он ни разу никого из нас ни в чем не упрекнул, но пребывал в глубокой депрессии, что было гораздо хуже. Он понимал, что вряд ли снова сможет работать массажистом, и вдруг почувствовал себя ненужным. Он страдал от фантомных болей после ампутации, а от обезболивающих средств еще больше погружался в депрессию.
Когда Алиса крестила свою дочку, я отказалась быть крестной матерью, чувствуя себя недостойной. Ребенка, тем не менее, назвали Констанция Франциска Шарлотта, и я долгие годы боялась, как бы мое имя не принесло племяннице несчастья.
Не могу уснуть, новый день встает передо мной как гора. Что Хуго имеет в виду, говоря: «Нам еще многое надо успеть»? Обязательно его спрошу.
Кажется, пришел мой черед выложить карты на стол. Регина и Феликс совершенно не готовы к предстоящему сюрпризу, Хуго — тоже. Господи, только бы слова нужные найти!
Хайдемари не звонит, значит, ее, наверное, прооперировали, и она еще под наркозом. Она проснется без груди, а мне придется сообщить эту печальную новость ее отцу. У меня еще осталось кое-что от щедрых даров студентов. Хватит ли этого, чтобы накормить четверых? Так, есть кусок торта, минералка, немного ликера, конфеты шоколадные, а, вот еще сыр. Да, набор не блестящий. Надо было все-таки захватить из отеля кулечек с отварным языком, «для собачки». Регину мою я знаю, она привезет яблочный пирог собственного приготовления, наверняка, как всегда, слегка подгоревший. А кофе-то у меня в доме остался?
Ох, тяжело, но делать нечего, встаю и инспектирую кухню. Так, кофе есть, но нет ни молока, ни сливок. Значит, спать больше не придется, пишу список, что купить. Молоко, хлеб, масло, шампанское, колбасу ливерную и цветы, конечно, на мой вкус, лучше бы белые розы. Хуго мне никаких цветов не привез, а студенты постарались, молодцы.
Не совершить ли нам завтра вчетвером паломничество на кладбище? Мне кажется, семейный склеп — подходящее место, чтобы открыть всю правду, или, может быть, это будет слишком драматично? Ладно, как получится, так и получится, не буду загадывать. А когда все уже будет позади, тогда и я наконец отправлюсь к праотцам с миром.
13
Да уж, есть разница: то я для себя одной покупки делала, а то на четырех человек запастись провизией надо. Еле живая приползаю домой, набиваю холодильник продуктами, ставлю цветы в вазу и падаю в высокое кресло. Еще рано, Хуго до полудня из гостиницы не выйдет. Если он пожелает у меня позавтракать поплотнее, готовить на всех остальных у меня сил больше не останется, а придется.
До чего же хорош букет. Антон, помню, дарил мне розы, запах их ему нравился. Хуго приносил все больше книги, я их до сих пор храню. Но роза ценна как раз тем, что быстро увядает. Я подношу бутон к носу. М-м-м, так, наверно, пахнет в раю. Белых как снег цветов не нашлось, но вот этот бледный алебастровый тон вполне соответствует моему настроению. По краям лепестки тянутся вверх и закручиваются в нежный бутон, а внутри смыкаются все плотнее. В сердце цветка заключена какая-то тайна, кажется, там должна покоиться жемчужина.
Ну ладно, вернемся к прозе жизни: надо принять душ и вымыть голову. Я дала Хуго ключ от моего дома, придется запереть дверь в ванную. Меньше всего мне хочется, чтобы он по ошибке забрел туда и вместо некогда прекрасной Шарлотты обнаружил там сморщенную старушонку.
Долго ли еще я буду сама справляться со всякими гигиеническими тонкостями? Вот Алиса на восемь лет младше меня, а ногти на ногах ей стрижет сиделка. Я-то пока сама справляюсь, кряхтя, с трудом, но сама. Так ведь совсем в детство впасть можно, если тебя еще и моет кто-то. Но что поделать, старость — не радость. А Хайдемари, интересно, своего папулю купает?
Волосы только-только постригли, а они уже не хотят укладываться как надо. Может, накрутить на бигуди? Но я их, конечно, сейчас не найду. Вот так всегда: гости у порога, а у меня все валится из рук. Мне кажется, я еще древнее, чем на самом деле, все не так, ничего не получается как надо.
Хуго заявляется слишком рано (у меня волосы даже не высохли) и останавливается у репродукции Пикассо.
— Красиво, а? Я еще вчера все любовался! Наверное, потому мне и сон такой безумный приснился…
— Мне больше нравится семья циркачей, — отвечаю я. — Помнишь, ты мне плакат подарил много лет назад? В кого тебя Ида в твоем сне превратила, в обезьяну или в улитку?
Ни то ни другое. Хуго видел во сне не Иду, а меня. Как романтично.
— Живем мы с тобой под Веймаром, прямо в садовом домике Гете, у нас две обезьяны, мальчик и девочка. То ли наши питомцы напоминают павиана Пикассо, то ли, может, это шимпанзе. Одеты они так элегантно: мальчонка — в желтеньких брючках в стиле Бидермайер и в голубенькой блузке, а женушка его — в розовой юбочке в складку, на голове — зеленая тирольская шляпка. Представляешь, мы однажды с тобой заходим к ним в комнату, а у них за одну ночь родилось двенадцать ребятишек. Как же мы с тобой перепугались! Младенцы, конечно, без одежды, и все носятся туда-сюда, ну не уймешь их никак. Скачут друг через дружку, как в чехарде, шумят, трещат! Представляешь, Шарлотта?..
— Приятный был сон?
— Да, пожалуй, — отвечает Хуго, — ты меня потом утешала. Самая наглая из этих тварей сжевала мое издание «Будденброков» тысяча девятьсот седьмого года! Я даже расплакался во сне, а ты меня обняла, и все снова стало хорошо.
Типичный сон Хуго, со счастливым концом в духе Бездельника, о котором писал Эйхендорф.[13] И ведь никогда не угадаешь, правду Хуго говорит или все только что выдумал. Но меня он, тем не менее, развеселил. Хуго протягивает ко мне руки, и я бросаюсь в его объятия.
Это все чудесно, но меня ждут дела.
— Потом, Хуго, — я освобождаюсь от его объятий, при этом я не вполне уверена, что захочу обратно. — Надо накрыть на стол.
А Хуго и забыл, что я жду гостей.
— Да, придут мои внук и дочка, — напоминаю я.
— Вероника, твой Ленц пришел! — напевает Хуго.
— Да нет, Вероника специально из Америки не приедет. Это Регина.
— Ага, так, так… — Он задумывается. — Не помню я что-то, замужем она? А с мужем я знаком? Как его зовут?
— Его зовут Эрнст Элиас, ну да неважно, не запоминай, Регина с ним уже сто лет как развелась. Вообще-то его прозвали Тощим.
Хуго смеется. Старинный дармштадтский обычай — давать всем прозвища. Ему всегда это нравилось.
— Хоть алименты-то он ей платит, Тощий этот?
— Ей нет, он сыну деньги дает. Регина сама работает, получает неплохо.
Тут звонит Хайдемари, и выясняется, что мне предстоит скорбная миссия. С отцом она говорить не хочет, пусть лучше я осторожно сообщу ему, что была операция, прошла удачно.
Тут же вопрос Хуго:
— Что, рак?
Я киваю и выдаю ему его таблетки, а он замолкает, мрачнеет и замыкается в себе.
Я его понимаю: для любого родителя невыносима мысль о том, что его родное дитя может умереть.
Вдруг посреди комнаты возникает Феликс, у него тоже есть ключ от моего дома. Следом шлепает в открытых сандалиях Регина, в руках у нее плоский сырный пирог. Хуго (старая школа!) мгновенно встряхивается и вскакивает.
— Здравствуй, дядя Хуго, — размеренно, словно желая донести смысл, произносит Регина. Она по работе часто общается с немощными и убогими, так что и с остальной частью человечества разговаривает так же.
— Познакомься со своим отцом, Регина, — бросаюсь я в атаку.
Реакция, по моим представлениям, могла бы быть и посильней.
Хуго и Регина пожимают друг другу руку и, кажется, ничего не понимают.
— Феликс, это твой дедушка…
Парнишка, вообще-то, не дурак, но тут вдруг растерялся и скосил глаза на мать. Всем кажется, наверное, что у меня, старушки, совсем крыша поехала.
Приходится долго и суетливо объяснять, что к чему, и тут наконец до Хуго первого доходит:
— Потрясающе! — восклицает он, засияв. Регина рыдает, Феликс совсем сбит с толку. Может, не стоило выкладывать им сразу все, надо было кое-что оставить при себе?
Феликс бежит за водой, брызгает матери на голову, режет пирог, в общем, пытается заняться чем-нибудь полезным.
Я утешающим жестом обнимаю плачущую дочку.
— Мой отец же дядя Антон, — всхлипывает она, — и тетя Ида тогда еще была жива…
Тут уже Хуго становится как-то неловко, и он переключается на Феликса.
— Мне всегда хотелось, чтобы у меня был сын, — признается он.
— Ну тогда, значит, все в порядке, — осторожно откликается Феликс. — Я, значит, ваш внук.
— Да, внук, провалиться мне на этом месте, — соглашается Хуго.
Когда Регина наконец приходит в себя, мы открываем шампанское. Я больше пить не буду, а то с тех пор, как приехал Хуго, только этим и занимаюсь. Хуго, кажется, весьма рад, справляется, когда у его дочери день рождения, высчитывает что-то, губы его что-то шепчут, пальцы барабанят по столу.
— Ну, парень, а барышня у тебя есть? Феликс подмигивает мне, я улыбаюсь.
— Хм, какие проблемы? — отвечает он.
— Ее зовут Сузи, — с гордостью добавляю я.
Хуго вдохновлен и, как патриарх в своей семье, произносит патетическую речь, которая сводится к высказыванию: «В твои годы я уже был отцом семейства!» И многозначительно заканчивает: «Только не переусердствуй, здоровье береги».
Феликс, хитрец, знает, чем парировать, и в том же духе отвечает:
— Да уж кто бы говорил…
Регина между тем как-то неуклюже вызывает меня на откровенность. Довольно бестактно с ее стороны — я же только что все объяснила, во всем призналась, нет, ей надо удостовериться, что Хуго изменял со мной Иде, а я с Хуго — Антону. Да кто бы тут праведницу из себя строил, сама-то мужа бросила. Чтобы не расплакаться, ухожу на кухню.
И только я возвращаюсь к ним, как Регина и Хуго хором вопрошают:
— А чего ж ты молчала-то столько лет?
Сначала гордость не позволяла, а потом просто струсила. Феликс наконец надо мной сжалился:
— Давайте дадим нашей бабуле отдохнуть. Она совсем измучена.
И все сверлят меня взглядами.
Я трясу головой. Ну нет, этот день я уж как-нибудь переживу.
— Да-а, кстати, о бабушках. Регина, вот ты сейчас удивишься! — Я открываю альбом с семейными фотографиями. К сожалению, сохранился только один снимок родителей Хуго — на Идиной свадьбе.
Феликс, Хуго и Регина потрясены. Моя дочь как две капли воды похожа на свою свежеиспеченную бабушку, которая на карточке как раз в таком же возрасте.
Тут Хуго совсем размяк.
— Ой, дочка! — В порыве нежности он обнимает Регину за плечи.
А она трясущимися руками все протирает свои очки. Феликса ждет Сузи, поэтому он пытается поскорее отправить меня спать.
— Ох, да иди уж, — говорит его мать, — только машину мою оставь.
Феликс всех обнимает на прощание и исчезает. Представляю, как он сейчас будет расписывать Сузи во всех подробностях сцену воссоединения семейства.
Я убрала бы альбом подальше, но Хуго залюбовался свадебным снимком и не выпускает его из рук.
— А тебя почему нет, кстати? А, Шарлотта?
— Потому что я болела, чуть не умирала, — отвечаю я и вырываю у него фотографию.
Беременная Ида выглядит потрясающе, этого у нее не отнимешь.
Регина листает альбом и все шепчет:
— Толстый, тонкий, толстый, тонкий.
О чем это она? Оказывается, все члены нашего обширного семейства пошли либо в коренастого, упитанного, плотного отца, либо в худенькую, изящную маму.
Кажется, Регина демонстрирует свои профессиональные навыки, притом запросто, без церемоний. На Хуго это производит впечатление, но когда очередь доходит до его толстой законной дочери, его это задевает.
— Ты Хайдемари уже сообщила, что у меня еще одна дочка есть? — с опаской спрашивает он. — Она была так привязана к Иде. Мне кажется, сейчас не лучший момент…
Спокойствие, только спокойствие, ничего я ей не говорила. Побережем ее пока что.
— А Ульрих уже знает? — нервничает Регина.
Да нет, не знает он ничего. Сегодня я устроила премьеру своего шоу только для них.
У Регины лихорадочно блестят глаза. Она тоже, кажется, собирается нас покинуть. Побежит звонить брату в Гейдельберг и Веронике в Лос-Анджелес. Хотя я бы предпочла сама сообщить новость моим детям.
Регина замечает, что я уже в полном изнеможении.
— Ладно, отвезу дядю Хуго, вернее, теперь уже папу Хуго, в гостиницу, перекушу и утром приеду к тебе опять. Сегодня, слава Богу, только суббота.
Ну, наконец-то все убрала, навела порядок. Лежу в кровати и слушаю ночную тишину, а сердце колотится, просто из груди выскакивает. Поздно уже, но Хуго, наверное, в гостиничном номере тоже не спит. Регина обзванивает всех, а Феликс уже более-менее пришел в себя. Вряд ли он сильно переживает оттого, что его дедом оказался не какой-то дядя Антон, а совсем другой дядя Хуго. Развод своих родителей мальчик перенес гораздо тяжелее, даже и сравнивать нечего.
Все мои дети называли Антона «дядей», даже Регина, которая считала его своим отцом. Да уж, тяжелые настали для нас времена, когда Антона выписали из больницы. Стоя на протезе, делать массаж он уже не мог. А когда сидел, ему не хватало сил, чтобы массировать тугие мышцы. Так что скоро у него осталось лишь несколько верных пациентов, которые были довольны и теми слабыми потираниями, что у него теперь получались. Денег не хватало, мне пришлось работать и дальше.
Регине было восемь лет, когда Антон умер от воспаления легких. Его смерть дочку так потрясла, что с тех пор она стала часто болеть и сильно отстала в школе. Вот тогда, наверное, я была просто обязана познакомить эту болезненную девочку с ее родным отцом. Но я испугалась: а вдруг Хуго ее не признает, не захочет? И Ида, она больна, а я причиню ей такую боль, у нее и так жизнь не из легких.
Что меня злит больше всего, так это моя же собственная болтливость. Ну вот зачем, спрашивается, дернула меня нелегкая рассказывать Регине, что я после ее рождения встречалась с Хуго? Ну соврала бы, что была верна дяде Антону, она бы хоть не так переживала. Ну что я за дура!
«Да что уж теперь, ничего ведь не изменишь, — утешает меня Хульда, — ты спи лучше. А завтра будет новый день».
Она права, но во сне ко мне приходят мои дети. Вот она, вечная вина всех матерей перед своими отпрысками, никуда от нее не убежишь. Может, другая женщина была бы моим детям лучшей матерью? Не знаю. Вероника упорхнула из родительского дома слишком рано, Ульрих долгое время жил одиноким заумным холостяком, а Регине, моей младшенькой, мамочкиной ягодке, нужен был хороший отец.
Я засыпаю только к пяти утра. В десять меня будит телефон. «Пожилому господину в гостинице нездоровится, — сообщает встревоженный голос, — поэтому он еще некоторое время останется в отеле». Завтрак ему, разумеется, как всегда, подадут в номер, а меня просят не слишком волноваться.
Следующим звонит Ульрих. Давненько сынок меня не проведывал.
— Мам, мы скоро к тебе заедем.
Ого, ко мне целая компания собирается. Кто это «мы»?
— Только я и Эвелина. Фридриха с Корой сейчас нет в Германии.
Понятное дело, молодежь нынче крылатая, разлетелись все, разве их удержишь?
Мой сын с женой живут недалеко от меня, но они всегда так заняты! Должно быть, Регина их хорошенько встряхнула.
— Ульрих, — робко отзываюсь я, — Ульрих, это твоя невменяемая сестрица тебя так накрутила? Не надо специально приезжать, ничего же не случилось, я, как всегда, и сама справлюсь, если что.
Он моих возражений не слышит.
— Мы тебе «Кьянти» классическое привезем, пока, до скорого!
Ага, вспомнил, что я десертные вина люблю. Обычно ему до этого и дела нет.
Первой появляется Регина. Выглядит неважно, спала плохо. Видит таблетки Хуго и недовольно ворчит:
— Гипертонию надо лечить так, как врач прописал, а он, судя по всему, уже бог знает сколько раз лекарство не принимал, вчера вечером и сегодня утром уж точно.
Вина моя велика есть, но могла ли я помнить в такой волнующий момент о каких-то пилюлях?
Регина берется за уборку, хотя я вроде все прибрала. А, понимаю, кажется, она слегка ревнует к своей сестре Хайдемари. Уж не решила ли моя младшенькая взять меня под свою опеку, как дочка Хуго своего родителя?
— Ты перекусила в отеле? Вкусно было? — Я всеми силами перевожу разговор на вчерашние события.
— Да при чем тут еда? Не это важно! — сердится Регина. — Я все не пойму, зачем ты столько ждала? Надо было меня с моим замечательным папулей познакомить гораздо раньше.
У-у-у, вот оно что, так я и знала! Теперь вот он у нее замечательный, а я — черт знает что. Обидно, между прочим. Я снова пытаюсь объяснить дочери мое тогдашнее положение.
Мы ругаемся, обнимаемся, плачем, хохочем. И скоро обе в полном изнеможении.
Вероника звонит.
— Хеллоу, мамми!
Ульрих и Регина всю жизнь зовут меня просто «мама».
Спутниковая связь ужасно фонит, слышно плохо. Ну и слава Богу, не люблю я этот способ общения. Когда на том конце мой зять восклицает: «Хай, Лотти!», я кладу трубку.
— Давай я привезу папу? — предлагает Регина.
О, уже «папа», а вчера еще был «дядя Хуго», быстро же у вас все клеится!
Да, пусть привезет. Она уезжает, а я втайне надеюсь, что Хуго еще в постели и времени у меня предостаточно. После такой ночки так и тянет прилечь отдохнуть.
Зря я все это время возводила напраслину на бедную Хайдемари, теперь стыдно даже немного. Во-первых, она молодец, что так за отцом следит. Если б не она, Хуго бы вообще о своих таблетках забыл. Кроме того, она сейчас в такой ситуации, еще не дай бог умрет.
Надо послать ей открыточку. Вот хоть эту, со Свадебной башней. В конце концов, Хайдемари родилась и выросла в Дармштадте, пусть вспомнит родной город, порадуется. Пять зубцов на башне взмывают в небо, как пять пальцев, они напомнят племяннице о Царствии Небесном. Соберу вместе Регину, Ульриха и Хуго, и пошлем ей в Мюнхен наш привет.
14
Куда бы пойти погулять? В тесном коридорчике толпится мое семейство: Ульрих и Эвелина, Хуго и Регина, наконец, Феликс с Сузи. И все обсуждают, куда бы податься?
— Поехали на кладбище, — требует Хуго.
Мы размещаемся в двух машинах и трогаемся в путь. Первую ведет Регина, рядом с ней — Ульрих, а сзади, как двоих детей, посадили меня и Хуго. Нас трясет и качает, а нашим «взрослым» и дела нет. Хуго это даже нравится, и в порыве радости он хватает меня за руку. Пальцы его стали узловатыми, суставы жесткими, да и мои руки, я думаю, на ощупь не лучше.
В автомобиле Ульриха за рулем сидит Феликс, справа Эвелина, сзади — Сузи. Когда она здоровалась с Хуго, лицо ее выражало крайнее любопытство.
Мест для парковки у лесного кладбища предостаточно, сезон кладбищенских садоводов еще не начался. Сузи здесь впервые. Юная архитекторша с профессиональным интересом разглядывает арку над входом: высокое, громоздкое сооружение, главный портал покоится на колоннах и заканчивается куполообразными башенками с круглыми окошками. Сузи говорит, что на языке специалистов они называются «бычьи глаза».
— Главный городской архитектор Август Буксбаум проектировал это кладбище, — просвещает Ульрих барышню, — первые могилы появились в 1914 году. Сначала построили крематорий, через пару лет — морг и зал для панихиды.
Хуго рвется к своему семейному склепу, я — к нашему, в итоге все идут туда, куда тянет наших студентов: к солдатским могилам Первой и Второй мировой.
— Смотрите-ка, солдаты даже после смерти все построены по званию и роду войск, — замечает Феликс. — Порядок — он и на том свете порядок! Вот сапер, артиллерист, — читает он, — ефрейтор, связист, летчик, медбрат, зенитчик, резервист, снайпер, гренадер, гвардеец… и там еще дальше…
Тут лежат и немцы, и пара сотен французов и русских, которые между 1914-м и 1918-м погибли. Наша парочка пацифистов переходит к семейным склепам и с воодушевлением изучает имена павших на войне сыновей разных семейств. Одни несчастные «покоятся вдали от своих любимых, в Тобруке, в Африке, но они не забыты», другие — «погибли во время бомбардировки города». Вот, наконец, братская могила — двенадцать тысяч дармштадцев лежат в ней, всех не стало, когда город бомбили 11 сентября 1944 года. На памятнике их имена в алфавитном порядке. А ведь мы многих знали…
— Ладно, пошли, навестим Иду, — подает голос Хуго. Сестра моя похоронена с его родителями, а не с нашими.
Здесь и для него самого уже припасено тенистое местечко.
— «Здесь покоится с миром наша незабвенная Элиза», — читает Регина. Это могила ее новоиспеченной бабушки.
Хуго кладет на могилу Иды белую розу.
Наш фамильный склеп красивее, чем у его семьи. Замшелая крыша покоится на четырех коринфских колоннах, под крышей — резной карниз. Справа и слева два ангела держат гирлянды из цветов, посередине гирлянды свиваются в венок. Земля вокруг усыпана сосновыми шишками и иголками, и кое-где — клумбы с бегониями. Здесь похоронены мои родители, бабка и дед, Фанни и Альберт.
«Люби, покуда жив, Люби, покуда можешь! Настанет час, и ты родню В холодный гроб положишь», —несколько насмешливо читает моя невестка.
Да, наверно, последнее пристанище ее предков куда более изящно, элегантно, дороже и сделано со вкусом. Но этот наш семейный девиз, по-моему, совсем даже не плох.
Регина с Ульрихом все время отходят в сторону, чтобы их не слышали, и все что-то обсуждают. Ясное дело, они разговаривают о Хуго. Потом вдруг разговор обрывается, Регина подхватывает под руку своего папочку, а Ульрих уводит меня к какому-то скучному мраморному надгробию шестидесятых годов. Но близко к могиле подойти не удается, висит табличка: «Осторожно! Почва проваливается! Срочно укрепить участок. Администрация кладбища». Сын тут же испуганно дергает меня в сторону, как будто мертвец сейчас утянет нас под землю.
— Долго еще Хайдемари будет в больнице? — спрашивает он. — Ас дядей Хуго как же, вдруг ей самой уход понадобится? Надо, наверное, с ее врачом поговорить…
Да, племянница оставила мне телефон клиники, только вот куда я его дела? Кажется, на кухне, в буфете, в правом ящике, что ли?
Сузи любопытно, кто такая Фанни.
— Феликса двоюродная бабушка, — объясняет Регина.
— Моя сестра, — откликаюсь я.
— Весьма благочестивая дама, — ухмыляется Хуго. Ага, не забыл, негодник: Фанни, бедняжка, тоже по нему вздыхала. Лучше б он что поважнее помнил. Но сестрица посвятила себя только Господу Богу.
— А умерла она отчего? — это Феликс.
У нее был рак, что-то по женской части. Она, как и многие другие, из-за чрезмерной стыдливости слишком поздно пришла к врачу.
— Значит, в нашем семействе дурная наследственность по части рака, — произносит Феликс обвиняющим тоном. Регина только что обсудила с ним болезнь Хайдемари, как и Ульрих со мной.
И тут меня вся эта честная компания начинает злить. «Домой хочу», — заявляю я. Но Хуго вдруг делается нехорошо, голова кружится, и он тяжело опускается на ближайшее надгробие. Так что с домом придется подождать. Все изумленно смотрят, как Регина достает из своей огромной сумки прибор для измерения давления.
— Откуда у тебя эта штука? — удивляется Феликс.
— Всегда с собой ношу. — Регина оборачивает резиновый манжет вокруг руки Хуго и качает грушу.
Давление плохое.
— Ему нельзя на солнце сидеть! — шумит Регина. Ульрих и Феликс подхватывают моего старичка любимого под руки и сажают на лавочку.
Мне бы отдых тоже не помешал.
О, Регина в своей стихии. Пичкает папочку сердечными каплями и словами утешения. Через пять минут ему уже лучше.
— Не хочу больше в гостиницу… — вздыхает он, будто это отель виноват, что у него сердце барахлит.
Ох, хитрец, в своем репертуаре: улучил момент… Конечно, кто ж ему, бедненькому, теперь откажет?
— Ну и отлично, поехали ко мне, — мгновенно отзывается Регина.
— А может, мне к Шарлотте лучше? — Глаза Хуго лукаво поблескивают. Я тронута.
И Регина, не спросив моего совета и согласия, обещает ему все, чего он только пожелает.
Эвелина собралась уже было подкатить машину к самой скамейке, чтобы Хуго зря не напрягать. Но тот отказывается, не хочет никому доставлять беспокойства и маленькими шажками семенит к машине сам, опираясь на Регину и Феликса.
Сузи болтает с Ульрихом, моя невестка подходит ко мне. До чего ж она хороша собой, всех затмила, а ведь этот розовый костюм — еще не самое лучшее, что есть в ее гардеробе. Да, такой костюмчик, цвета чайной розы, больше всего подошел бы для какого-нибудь дипломатического раута. Ну конечно, откуда же Эвелине было знать, что мы отправимся на кладбище.
— Что это у тебя на ногах? — замечает она доброжелательно.
Насквозь меня видит. Знает, что я обожаю кроссовки. Ясно, для кого я так стараюсь: элегантные босоножки на ремешках надела. Невестка купила мне их во Флоренции. Ай-ай-ай, но что поделаешь, предпочитаю неустойчивость, хожу, шатаюсь, только бы Хуго оценил.
Злые языки, помню, говорили, будто мой Ульрих страдал эдиповым комплексом и женился на рыжеволосой Эвелине, потому что она напоминала ему мать. Вот ерунда-то. Я все недоумевала, как они уживутся вместе — мой сын-отшельник и эта светская дама? И что ж вы думаете: как только Ульриху перевалило за пятьдесят, жена стала жаловаться, что он молоденьким студенткам глазки строит.
Ну вот, наконец мы и дома. Хуго укладывают на софу, Ульрих с телефоном выходит на кухню. Главврача в Мюнхене сегодня, конечно, не достать — воскресенье. Тогда я звоню Алисе, она все-таки медик. Она тут же обещает отыскать врача Хайдемари, все у него выспросить и подробности сообщить нам. И вообще, без паники, сколько женщин прекрасно живут еще много лет после ампутации груди, Алиса лично нескольких знает. Ну, в руке лимфа, правда, может застаиваться… Но если в течение трех лет после операции рака груди нет метастазов или локальных рецидивов, то в принципе уже все позади.
Неужели нам с Хуго предстоит еще и это пережить?
Тем временем Регина, Феликс и Сузи осмотрели мансарду и решили, что Хуго там жить нельзя. Лестница слишком крутая, заявляет Регина. Лучше снести одну из кроватей вниз.
— Да, только вот матрасы никуда не годятся, — довольно бестактно замечает Феликс.
А куда это, интересно, они эту кровать собираются ставить, не рядом же с моей, в конце концов. Хуго успокаивает всех, утверждая, что может спать и на софе.
Ну уж нет, это мое местечко для сиесты. Тогда шустрые мои гости снова пускаются кружить по дому, исследуют кухню, гостиную и спальню. Может, из флигеля вынести всякое барахло, тогда туда поместилась бы кровать и ночной столик. Хуго идея нравится.
Я слышу, Ульрих предлагает сестре остаться у меня на ночь: вдруг Хуго опять станет дурно. Но ей завтра в восемь утра уже надо быть на службе.
— Это ты, наверное, можешь по утрам спать сколько угодно…
В девять вечера моя озабоченная семейка наконец-то исчезает, мы с Хуго остаемся одни. Его ждет чистенькая, свежая постель, приготовленная Сузи, чемодан Регина привезла из отеля. Сил у нас, старых, уже никаких, но о таблетках мы все-таки вспоминаем вовремя.
— Почему Регина ушла от мужа? — интересуется Хуго. — Он ведь как-никак Феликсу-то отец?
Хуго разводы не жалует, это я поняла еще полвека назад.
Ну, Регина выскочила замуж за человека значительно старше ее, по прозвищу Тощий, выскочила опрометчиво, ее все предупреждали: Ульрих, я, Алиса, подруги. Эрнст Элиас — художник, несколько экзальтированный, не в себе, пишет на библейские темы. У Регины тогда были длинные вьющиеся волосы, настоящая грива, она ему позировала для «Кающейся Марии Магдалины» — омывала этому господину ноги, умащала их благовониями и вытирала своими волосами. На мужских моделях художник экономил, поэтому делал наброски собственной ноги в необычной перспективе. Потом Регина забеременела, и муженек решил писать с нее Мадонну. Ради такого великого замысла моей младшенькой пришлось изрядно помучиться, она даже позу держала как вкопанная, хотя изображала женщину, бегущую от преследователей.
Художник отдал кучу денег за белые лилии, взятого напрокат осла и голубые драпировки. Феликс, едва появившись на свет, тоже стал жертвой отцовского творчества. Его заворачивали в грубые пеленки, и он, в обществе ягнят и козлят, изображал младенца Христа. В конце концов Регина от всего этого устала и потребовала, чтобы супруг нанял мужчину для модели Иосифа. Тогда-то и начался между ними разлад, в подробности меня не посвятили. Брак закончился тем, что дочка моя постриглась чуть ли не под ежик. С этой нелепой стрижкой она ходит до сих пор, не отращивая волосы длиннее спички.
— Нет, — протестует Хуго, — эта прическа ей идет. Она похожа на Жанну д'Арк. А знаешь что, Шарлотта, надо бы мне переписать завещание. У меня же теперь не одна дочка, а две.
— Регина наследует этот дом. Ульрих и Вероника отказались в ее пользу. Она и без твоих капиталов недурно проживет.
— А Бернхард замурованный ей тоже достанется вместе с домом? — Хуго бьет по больному месту. — Нет, Шарлотта, нельзя так.
Он прав. В задумчивости мы сидим рядышком на софе.
Конечно, мы, два старика, Бернхарда уже не эксгумируем и никуда больше не перепрячем. Даже если Регина дом сносить не будет, то тайна откроется для следующего поколения и менее страшной не будет. А если она его продаст, то его непременно сломают, он такой старомодный…
— Дом застрахован? — соображает Хуго.
Конечно. Как любой владелец недвижимости, я по закону обязана была застраховать свое жилище на случай удара молнии, взрыва, пожара, урагана, града, наводнения и землетрясения.
Мы глядим друг на друга, и в наших глазах вспыхивает дерзкий огонек, как в молодости.
— А что, если… — начинает Хуго.
— Что, если мы эту развалюху просто спалим? — заканчиваю я и ищу страховой полис. Надо проверить, стоит ли дело таких усилий.
Ух ты, а денежки-то мне светят немаленькие. Кто заподозрит старую женщину? Мало ли: утюг не выключила, конфорку гореть оставила, кабель горел, а она запаха не почувствовала. Пожалуй, только на бензин тратиться не будем, чтобы не «светиться». А Хуго уже совсем размечтался, голову потерял:
— Давай на деньги от страховки махнем в Мексику, поездим, посмотрим.
Но если дом пропадет, всю сумму получит Регина. А нам с Хуго достанется только пансионат для престарелых. И вообще, если устроить пожар, Бернхарда еще быстрее обнаружат.
Потихоньку, слово за слово, я задаю важный для себя вопрос:
— Хуго, объясни наконец, почему ты о смерти Иды сразу не сообщил? Если б ты пришел ко мне десять лет назад, мы бы действительно еще могли бы поехать в путешествие.
Хуго бормочет что-то о депрессии. Но я помню, письма он мне тогда писал вполне радостные. Я не отстаю, и он постепенно выкладывает всю правду.
Он продал свой книжный магазин задолго до смерти Иды, но сохранил превосходнейшие отношения со своей преемницей и навещал ее чуть не каждую неделю. Звали ее Ротрауд, она приехала из Австрии и была замужем за лилипутом, с которым познакомилась по объявлению в газете: «Я помогу вам возделать ваш маленький сад». Ее весьма заинтересовал этот садовник.
Хуго сначала редактировал лирику Ротрауд или попросту переписывал ее стихи, но уже в форме сонета. Потом за свой счет она выпустила томик виршей под названием «Мал золотник, да дорог». А между тем карлик, избалованный возвышенной литературой и кулинарными деликатесами, оказался существом неблагодарным, поэтессу бросил и завел себе какую-то барышню помоложе.
Хуго сделал паузу, прежде чем перейти к самому главному. После ухода лилипута Хуго стал утешителем Ротрауд.
— Что?! Ах ты!.. Сколько же ей было лет? За пятьдесят?! Да у тебя же дочь была уже старше ее! И ты!.. Ты с ней спал, да?!
Тут Хуго уклоняется от прямого ответа и декламирует строчки из Мёрике:[14]
«Помню я. Темный лес лишь один наблюдал, Как Ротрауд Прекрасную я целовал! Молчи, мое сердце, молчи!»Он, видимо, ждет, что я в тон ему подхвачу:
«Не брани, не ревнуй! Обними, поцелуй!»Не тут-то было! Отправлялся бы он лучше обратно в гостиницу или хотя бы во флигель, и весь разговор! Хуго хватает наглости думать, что я шучу. Да он просто издевается! Он уходит спать, а я лежу на кровати и хихикаю, как дурочка: наверняка, лилипута Хуго просто на ходу придумал. А вот Ротрауд — вряд ли. Была, наверное, такая дамочка. Ох, сердце как колотится, не унять, сейчас расплачусь!
За завтраком Хуго расспрашивает меня о внуке.
— А с отцом парень общается?
Эрнст Элиас с Феликсом видятся редко, любят друг друга не слишком пламенно, но отец регулярно и щедро снабжает сына деньгами. С годами этот живописец разбогател, приобрел имя и прославился, картин не пишет, все больше фрески, настенные росписи. Как-то он нарисовал семь смертных грехов для одного баварского концерна, и пошло-поехало. Стало вдруг модным расписывать разные конференц-залы гигантскими аллегориями на темы морали. Заказы посыпались один за другим. Только успевай, Эрнст Элиас!
«Почему его прозвали Тощим?» — спрашивает Хуго. Да он и правда был тощий как удочка (это Антон так худых называл). Длинный и тощий. Но после того как к нему пришла слава, никто его больше так не называл, потому что он внезапно до неузнаваемости изменился: раздался, погрузнел, стал каким-то круглым, и цвет лица из белого, похожего на цвет сырого теста, поменялся на фиолетовый.
Теперь моя очередь спрашивать:
— Почему тебя Хайдемари не оставила у Ротрауд? А-а, ну, понятно, я так и думала, литераторша завела себе молоденького, и уже давно, а Хуго, чтобы ему обидно не было, приглашала иногда чайку попить.
— Ох, Шарлотта, каким же я был ослом! — признается Хуго.
Не могу не согласиться.
Мы отхлебнули кофе и задумались. Что же делать с Бернхардом?
— Какие проблемы, не стоит переживать, — говорит Хуго. — Надо пойти к нотариусу и составить объяснительное письмо, которое наследница получит только после моей смерти. Так Регина сможет доказать, что ничего общего с покойником, замурованным в подвале, не имеет. А остальное — дела похоронной конторы.
— Ой, нет, нельзя так, — протестую я. — Ты Веронику с Ульрихом не знаешь. Что будет, когда они узнают, что их родной отец…
— А зачем им знать? Напишешь просто, что тебя хотел изнасиловать какой-то незнакомый солдат и ты его убила, защищаясь.
— Не выйдет. Проведут экспертизу, чтобы опознать останки, исследуют зубы, и все сразу станет ясно.
— Значит, придется его все-таки доставать, — сухо заключает Хуго.
— Очень смешно! Тебе бы все шутить.
Улыбается, хитрец. Сейчас тему поменяет, знаю я его.
— Слушай, Шарлотта, я ведь никогда не делал женщине предложения. Тогда, когда Ида забеременела, меня все подталкивали, чтобы я на ней женился как можно скорее. Я бы, наверное, и сам это сделал, но уж точно не в двадцать один год.
Я выжидательно смотрю на него. А он, даже не краснея, произносит:
— Шарлотта, выходи за меня замуж?
Я нервно глотаю. Ох и горазд же Хуго на сюрпризы!
— И у нас будут еще дети? — спрашиваю я наконец. А что такого, библейская Сара была еще древнее меня!
Хуго несколько смущенно отводит глаза и глядит в окно. А я так рассчитывала услышать остроумный ответ. Или я перегнула палку? Надо было предложить ему гражданский брак, чтобы мои дети снова звали его «дядей».
15
Мы с Хуго вспоминаем некоторые пикантные детали нашего мимолетного гражданского брака, забывая при этом правило: о мертвых либо хорошее, либо ничего. Помню, раньше Хуго на все вопросы о здоровье жены отвечал односложно, кратко и неохотно. А теперь вот рассказывает, что Ида, оказывается, на старости лет полюбила мятный шоколад и в результате лишилась своей изящной фигуры. День деньской сестра моя сидела в гостиной в инвалидном кресле, собирала картонную мозаику и один за другим отправляла в рот кусочки шоколадной плитки. Она складывала Тадж-Махал, осень в канадских лесах, средневековые домики с черепичной крышей где-нибудь в Люнебурге, вашингтонский Капитолий и «Ночной дозор» Рембрандта. Она выучила эти изображения наизусть, так что могла собрать их хоть с закрытыми глазами. У нее было предостаточно времени для чтения, и книг в доме было немерено, так нет же, дочь таскала ей каждый день эти дурацкие глянцевые женские журналы. Тут я коварно спрашиваю, что же читает сама Хайдемари.
— О-о, это вообще катастрофа, — вздыхает Хуго, — парапсихология, особенно психотерапия, и еще откровения о спиритических сеансах. При этом она заявляет, что вовсе не ударилась в оккультизм, а, наоборот, желает его научного разоблачения.
Хуго испытующе глядит на меня: а как у Регины с чтением? Кажется, наша с ним дочка тоже до беллетристики даже не дотрагивается? Да, ее интересует только научная литература, все больше по медицине, что-то там о самолечении, о том, как с помощью крапивы бороться с паразитами. Ну, что-то в этом роде, что помню, остальное забыла.
Мой слепой Антон к всемирной литературе тоже был равнодушен, но любил слушать, когда я читала ему вслух. А у Хуго хватает наглости передразнивать Антонов рейнский диалект. Между прочим, у меня это лучше получается. Антон прожил со мной целый год, прежде чем узнал, что у меня волосы рыжие, ему Ульрих рассказал.
— Да ну, правда рыжая? — переспросил Антон. — Ну, с ума сойти! Обалдеть!
У Бернхарда был свой пунктик: он знал наизусть всех победителей Олимпийских игр с 1896-го до 1936-го, хотя спортом никогда не увлекался и не занимался. А еще марки собирал из бывших немецких колоний, все больше с изображениями животных. И смертельно боялся подцепить в общественном туалете какую-нибудь венерическую заразу. Как назло, мочевой пузырь у него был слабоват, так что ему приходилось то и дело бегать в общественные уборные, откуда он выбегал в жуткой панике. Хуго злорадно хихикает, хотя и ему тут же нужно в туалет. Я уже давно заметила, как долго он там обычно возится. А когда он наконец возвращается, у меня нет больше никакой охоты перебирать болячки наших покойников.
Тут звонит телефон: Алиса. Поговорила с врачом Хайдемари. Состояние больной в целом неплохое. Опухоль была большая, пришлось ампутировать одну грудь и прочищать подмышечные лимфатические узлы. Прописана химиотерапия и потом еще восстановительное лечение.
— Так что Хайдемари долго еще будет приходить в себя, вы это учтите, — заключает Алиса присущим ей деловым тоном, — придется Регине на время подыскать для Хуго дом для престарелых, наверняка в окрестностях есть какой-нибудь, где найдется свободное место.
Хуго принимает новость довольно равнодушно, мне даже кажется, что он не понимает, насколько положение серьезно. Ладно, пожалуй, идею дома для престарелых стоит еще обсудить с моими отпрысками.
Регина договорилась, чтобы мне снова привозили всякую всячину от «Еды на колесах». Ровно в одиннадцать (а мы только в десять завтракать закончили) молодой человек, — не Патрик, к сожалению, — привозит нам рулет с горчицей, овощное рагу по-лейпцигски и картофельное пюре. Я ставлю все это хозяйство в духовку и, конечно, забываю ее включить.
— Знаешь что, Ида, — обращается ко мне Хуго, — я думаю, Хайдемари действительно нужно как следует отдохнуть, а то у нее все дела, дела, света божьего не видит.
Опять «Ида»! Да что ж такое, до чего меня это бесит! Буду назло звать его Антоном или Бернхардом.
— Вообще-то, твоей дочке предстоит настоящая реабилитация, а не увеселительная поездка, — жестко привожу я его в чувство.
А ведь он прав: Хайдемари нянчилась со своей матерью, потом — с отцом, и за бабкой много лет ухаживала. Теперь она сама больна и зависит от других. Кажется, я ни разу в жизни не поблагодарила ее за то, что она годами заботилась о моей собственной матери, пока ту не забрали в дом для престарелых.
Хуго стал спокойней. Сколько его помню, никогда не выносил критики в свой адрес. Обычно он мои слова просто игнорировал, но иногда отвечал ударом на удар, как сейчас. Он оглядывает комнату, и взгляд его падает на стилизованную этрусскую керамическую вазу в черно-коричневых тонах.
— Надо же, у Милочки была точно такая же! — вспоминает он.
Всегда полезно держать язык за зубами, но у меня как-то само собой вырвалось:
— Это и есть Милочкина ваза.
Подружка надарила мне много всякого хлама за свою жизнь, с большей его частью я рассталась без малейшего сожаления, но эту вещь выбросить не могу, мне слишком нравятся ее благородные античные очертания. Я просто срослась с ней. Она напоминает мне о Милочке. И совсем не важно — кич это или что другое.
Муж Миле умер в том же году, когда я похоронила Антона. Я некоторое время и правда была в трауре, тосковала, и даже Хуго был мне не нужен. Миле же, напротив, после кончины своего Шпирвеса быстро утешилась с каким-то молоденьким пареньком. Трех месяцев после похорон не прошло, как она, прежде такая верная супруга, отдалась первому же попавшемуся смазливому почтальону, к ней заглянувшему. И с тех пор меняла любовников как перчатки.
Хуго тем временем потихоньку стал опять подкатывать ко мне, но не слишком преуспел. И тут вдруг случайно где-то в городе встречает он овдовевшую Милочку, та кидается ему на шею и увлекает в свое гнездышко. Она знала, что мы тогда с Хуго не общались. А потом заявилась ко мне и без малейшего смущения все поведала. Я так тогда на них обиделась, что до сих пор негодую. Романчик длился всего года два, ей все-таки больше нравились молоденькие. Позже мы помирились, рассказали друг другу все, что каждая знала о Хуго. Я несколько утешилась тем, что отношения у них были поверхностные, скорее, интрижка несерьезная. Кроме того, я представила себе, что Хуго, должно быть лежа с Милочкой в постели, вспоминает обо мне, о том, как нас тогда покойный Шпирвес застукал в самый неподходящий момент.
Надо же, кольнуло меня опять, Хуго сразу эту вазу узнал. Все, смотреть на него больше не желаю, ну его, буду глядеть в окно. И разговаривать не хочу больше. Ох, до чего же тяжело бывает долго общаться с кем-нибудь. И зачем я всю жизнь так тянулась к людям? Надо же было выскочить замуж, родить трех детей, чтобы всю жизнь и семья и друзья меня страшно раздражали! Лучше бы на пару с Хульдой, забот бы не знала. Да, здорово, конечно, когда внуки или дети навещают, но еще лучше, когда они оставляют тебя снова одну. И чего все твердят, будто одиночество на склоне лет — это драма? Да нам, старикам, оно просто необходимо, одиночество! Нам покоя хочется.
Хуго, по всей видимости, телевизор не слишком уважает. Он снимает свой слуховой аппарат и ложится на мою софу.
Регина и Ульрих условились звонить мне ежедневно, а Феликс через день наносит визит. Вот сегодня он заберет у нас грязное белье и увезет его к мамочке стирать. Зачем, интересно, Хуго каждое утро вынимает из шкафа свежее полотенце? Мне одного на целую неделю хватает. Ну, теперь он этими своими полотенцами стиральную машину нашей дочки до отказа набьет.
— Слушайте, поехали, погуляем. — Феликс вывозит нас на прогулку. — Мне мама машину одолжила.
Какой он шустрый, просто моторчик, и настроение всегда отличное. Мы, глядя на него, тоже веселеем.
Хуго попросил подбросить нас на Гросен Воог. Здесь теперь не как раньше, машину поставить некуда, приходится искать место для парковки. Пока Феликс мается, мы с Хуго одни гуляем по набережной. Держась за руки, смотрим на желтоватую мутную воду.
— Помнишь, мы ее «солдатской баней» называли? — напоминает Хуго.
Да, прежде сюда ходили купаться военные.
Камыши, тополя, ивы и лодочки, как и тогда, но никто больше не носит изящных соломенных легких шляпок с черными, зелеными и красными лентами.
Когда подходит Феликс, Хуго решает блеснуть своими познаниями:
— Здесь в тысяча семьсот семьдесят пятом году Гёте кинулся в мутный поток.
— Да, да, понятное дело, — зевает внук. — Куда только не кидался, куда только не залезал, и везде был первым, даже на Эверест, наверное, первый взобрался.
— Шарлотта, — обращается Хуго ко мне, — а ты помнишь, был какой-то год, вода замерзла и мы здесь на коньках бегали?
Не помню я такого. Мои братья и сестры, и я с ними вместе, ходили к Пушечным Воротам, где пожарные заливали каток на теннисных кортах.
Альберт туда ходить не любил, но однажды я и его уговорила.
Мы с Фанни и Альбертом поехали на трамвае, и брат еще по пути страшно замерз. Он этот каток уже и видеть не желал, хотел было повернуться и уехать домой. А Фанни его знай ругает:
— Ты что, ничего потеплее надеть не мог? Конечно, не мудрено замерзнуть, если зимой без пальто ходить!
Тут мне от катания на коньках стало жарко, и я великодушно отдала брату свою куртку с меховой опушкой. Он потребовал и капюшон тоже. И получив наконец женскую приталенную курточку благородного синего цвета, отороченную мехом, весь расцвел. Крепко уцепившись за меня и Фанни, повиснув между нами, он весь светился от счастья под песенку «Где ж ты скрылась, моя Марта». Нас увидел один наш покупатель и засмеялся:
— Глядите-ка, три барышни из дома трех невест!
На другой день я снова позвала Альберта на каток, и он согласился, но только при условии, что я снова дам ему мою курточку. Я тогда отказалась, и обиженный Альберт остался дома. Так что на каток он сходил всего один раз в жизни.
Вообще-то, я ожидала, что мой рассказ мужчин несколько растрогает, что и им тоже, как и мне, станет немного грустно, но вместо этого Хуго заявляет, что все это им уже известно, и бросает в воду пластмассовую пробку от шампанского, а Феликс интересуется, был ли тогда на катке громкоговоритель.
— Нет, еще не было. В центре стояла маленькая эстрада, а на ней вокруг фонаря — трио музыкантов. Некоторые пары танцевали под музыку, а мы, малышня, обычно носились сломя голову.
Они оба отворачиваются, будто меня и нет рядом, и заводят мужской разговор. Феликс величает Хуго «дорогой дедуля», а тот, кажется, не в состоянии вспомнить имени своего внука и выкручивается с помощью ласковых слов, вроде «малыш» или «сынок». Хуго снова оседлал своего конька: литература, книжки, книжки, книжки. Не нравится мне это, начнет сейчас опять Феликса экзаменовать, что тот знает, что читал, чего не читал, а внук этого терпеть не может.
— Как хорошо, что я опять в Дармштадте, — радуется старик, — здесь моя любимая Немецкая Академия языка и литературы, здесь мои литературные корни.
— А у нас в школе, — подпевает Феликс деду, — учитель литературы был такой фанат Бюхнера![15] Мы «Войцека» чуть не наизусть учили, пока не затошнило.
— Эти великие духом хорошо известны нашей герцогской столице, — откликается Хуго. — Иоханн Хайнрих Мерк, Бюхнер, Нибергалль, а в мое время еще Казимир Эдшмид, Фридрих Гундольф и прежде всего Георг Хензель, и это еще далеко не все.
— Ну, я не всех знаю, — смущается будущий конструктор Феликс. — Ты, кажется, этого, Вомана забыл. А что ты сейчас читаешь?
Приходится дедушке признаться, что лет десять, как читать ему тяжело, глаза устают, да и восприятие притупилось.
— Мне бы очень хотелось собрать мои старые любимые книги и все их перечитать, да сил нет. Устал я, — жалуется Хуго. — А остальное мне и читать неохота. Что ни открой — журнал, газету, только и пишут, что об убийствах, коррупции, грязь и кровь кругом и больше ничего. Нет уж, увольте. Я не желаю этого знать. Очень надеюсь, что дочь вовремя предупредит своего отца, когда придет его черед прощаться с этим безумным миром.
Вот мы и снова дома, одни. Хуго опять растянулся на софе, а я заглядываю в газету.
«Жена спалила своего мужа!» Господи, напишут же такое! Между прочим, эту идею, сжечь дом вместе с Бернхардом, надо бы все-таки обмозговать, не идет она у меня из головы все последнее время.
Опять долго не могу уснуть, все ворочаюсь, а потом — я же знала! — меня мучают кошмары: отец стреляет в Альберта, Фанни замахивается на меня распятием, дух Бернхарда стучит, знаки подает. Чья-то ледяная рука…
Кричу и не могу проснуться… Просыпаюсь наконец. Рядом со мной лежит Хуго.
— Мне нехорошо что-то, — скулит он, — можно с тобой немножко полежать? На меня иногда какой-то страх накатывает, смерти боюсь, что ли?
— Ну, в наши годы это естественно, — холодно отвечаю я.
Своими ледяными пальцами он только что меня едва не угробил.
Лежу молча и размышляю, прилично ли в моем библейском возрасте делить постель с таким же древним мафусаилом? Что он задумал?
Но, кажется, Хуго просто хочет согреться, он теснее жмется ко мне. При этом мы оба настороженно следим, чтобы каждый из нас соблюдал приличия. И прежде чем я успеваю свыкнуться с нашей внезапной близостью, замерзший старец оттаивает и крепко засыпает. Рука его все тяжелеет, костлявый череп давит мне на плечо, в груди что-то клокочет, дыхание переходит в храп, тощие ноги вытягиваются, он занимает все больше места на кровати, и запах, затхлый, прогорклый запах начинает меня мучить. Да, свежее полотенце каждое утро ему не слишком помогает. Думается мне, телесную близость можно выносить только в молодости. А теперь мне страшно даже: как бы Хуго не уснул на моей онемевшей руке вечным сном.
Я думала, что мне всю ночь не сомкнуть глаз, что я опять не высплюсь, но утром просыпаюсь бодрая, кровь кипит, настроение прекрасное, в ванной поет Хуго, а в вишневых деревьях чирикают птички.
— Если б я не был таким дряхлым, то принес бы тебе завтрак в постель, дорогая, — шутит Хуго.
Я, старая дуреха, вскакиваю, бегу на кухню, ставлю кофе. И чего это я так распрыгалась, ну ничего же ночью не случилось особенного, просто выспались, отдохнули.
Суечусь на кухне, сную туда-сюда, а самой опять печальные мысли в голову лезут. Хуго сегодня ночью мне не понравился: старый, некрасивый, совсем не тот, что был раньше, помятый, поизносившийся какой-то. А он, наверное, то же самое обо мне думает. Все было бы по-иному, если бы Хуго много лет назад разошелся с Идой и стал жить со мной. Мы бы превратились в супружескую пару старичков. Тихо, почти незаметно для посторонних, наблюдали бы, как стареют и увядают наши тела, привыкли бы друг к другу, приспособились, и наша интимная близость органично продолжалась бы и в старости. А теперь между нами пропасть в сорок лет — как бы не упасть туда, когда будем наводить мосты. Если Хуго и сегодня попытается ко мне подкатить, я немилосердно отошлю его прочь. А с другой стороны, куда ни глянь, в газетах пишут, по радио, по телевизору рассказывают: нынче пожилые люди от молодых не отстают, с сексом у них все в порядке. А может, врут всё? Может, я безнадежно старомодна или у меня разгулялось мое больное воображение? Да что я, в самом деле, Хуго всего-то погреться хотел, да и мне от этого только лучше стало. Нет, все равно не желаю я больше никаких парней видеть в моей постели, надоели, хватит. Лучше буду следить за кофе.
— Скажи, а у Регины есть друг? — осведомляется ее папочка.
— Сейчас нет, так, время от времени.
Не следует, я думаю, рассказывать Хуго, что Регина крутит романы с женатыми мужчинами. Не стану его беспокоить. Сегодня будет звонить Хайдемари, ему придется ее утешать, разговаривать с дочкой, нервничать придется. И не надо рассказывать Хайдемари, что у нее есть младшая сестра, а то я этого папашу знаю, с него станется, до того хвастаться любит, сил нет.
— Ну, Шарлотта, ты что? Сам не понимаю, что ли? Расскажу ей, когда выздоровеет, — откликается он. — А кроме того, не все ж такие ревнивые, как ты.
— Да, Антон, ты прав, милый. Хоть бы вздрогнул. Куда там.
— Что-то ты сегодня не в настроении, — произносит он после паузы, — прими таблеточку. Хочешь, мою попробуй.
— Да ты что! — Я смотрю на него в ужасе, а он смеется.
Телефон. Это не Хайдемари, это моя невестка. Прямо не говорит, в чем дело, все ходит кругами и мнется. Ничего, если их с Ульрихом две недели не будет рядом? О, что-то новенькое, она никогда раньше меня о таком не спрашивала. Да они мне и звонили-то дай бог раз в месяц, не чаще.
— Ульриха пригласили в Пекин на конгресс китаистов, — объясняет она наконец, — ну, ты знаешь, он обычно ездит один, но на этот раз я его уговорила взять меня с собой. Регина уже знает, она говорит, что пока справится без нас.
Хуго все это не сильно удивляет. Зато у него появляется повод спросить об Ульриховых отпрысках.
— Кору ты уже видел на фотографиях. Она маленькая стерва.
— Но она, кажется, единственная унаследовала твои рыжие кудри, — замечает Хуго. — А с сыном что?
Внук мой Фридрих поступил наконец в университет в Галле, может, тоже будет ученым, как его отец.
Я смахиваю с пуловера белый волосок. Да, кстати, Вероника опять стала красить волосы в рыжий цвет типа «тициан», каково?
Хуго с удовольствием бы на такое взглянул.
— У нашей Шарлотты, кокетки-плутовки, кудри цвета сочной морковки, — шутит он.
— Но наша Шарлотта страшней бегемота, — отвечаю я.
16
Мы с Хуго весь вечер пялимся в телевизор. Нам рассказывают об удивительных скандинавских кабанах, и мы с недоумением наблюдаем, как дикие свиньи развивают огромную скорость в погоне за слабенькими кроликами, ловят их и пожирают.
— Давай, парень, лови его! — подбадривает хищника Хуго.
Действие следующего фильма происходит в Америке — падает самолет. Декорации — бетон и металл, ни деревца. Взлетная полоса, автомобили, летчики. А потом и вовсе — пустота.
— Ох, чего только не придумают, на все руки от скуки, — снова комментирует Хуго.
Опять катастрофа. «Взрыв гремит, корабль пылает, всех спасли, одного не хватает».
— Всю жизнь мечтал хоть раз стать героем! — загорается Хуго. — Но у книготорговца не слишком много шансов совершить подвиг. А ты помнишь, я ведь в молодости лесником стать хотел? Ну, тогда я к литературе еще мало отношения имел. Не люблю войну и плен вспоминать, но вот после войны… Мы же тогда как робинзоны на необитаемом острове жили: все надо было начинать с нуля, учиться жить заново. Мне это даже нравилось.
Ладно, хватит, героям пора баиньки. У меня в спальне дверь не запирается, как бы снова ко мне не нагрянули с визитом. Но на этот раз мне везет.
— Пора и мне уже на боковую, — объявляет Хуго. — Завтра вызовем такси и отправимся в город, надо быть в форме, лечь пораньше. Прогулка предстоит не из легких.
Ни Феликсу, ни Регине неохота служить у нас шофером. Я чувствую себя гораздо бодрее Хуго, его хватает ненадолго. Сначала он еще держится и ликует, глядя на церковь Святого Людовика, маленькую копию римского Пантеона..
— Смотри-ка, вон большой колокол! — радуется он. А мне круглый купол этого храма напоминает первую католическую мессу Фанни.
Хуго быстро устает, и вот он уже устремляется в кафе, посидеть, поесть мороженого посреди Луизенплатц. Его ужасает торговый центр, который вот уже двадцать лет стоит на месте Старого Дворца, и по-прежнему восхищает помпезный монумент — памятник принцу Людвигу. Чудно, право: вся старая рыночная площадь, а вместе с ней и дом моих родителей однажды превратились в груду руин, а вот высокий памятник беда миновала.
Массивный монолитный кубический цоколь увенчан венком, а дальше вверх взмывает дорическая колонна из красного гранита. Раньше по винтовой лестнице внутри этого столба я взбиралась на смотровую площадку.
Хуго обожает Длинного Людвига, который царит над площадью, там, на самом верху колонны, облаченный в бронзовую мантию с эполетами и благородными античными складками, уже зелеными от времени.
Неторопливо покончив с мороженым, Хуго подходит к своему бронзовому другу и изучает надпись на колонне: «Первый камень сего монумента заложен XIV июня MDCCCXLI, открытие памятника состоялось XXV августа MDCCCXLIV». А внизу голубым мелом нацарапано: «Узаконим коноплю!»
Теперь в банк. Хуго просит меня подождать на улице. Место в кафе уже занято, поэтому я присаживаюсь на ступеньки монумента в окружении молодежи. Жду. Жду и вдруг с ужасом представляю, что Хуго опять стало дурно, что он потерял сознание и упал в банке прямо перед кассой. Не пойти ли посмотреть, все ли с ним в порядке? Нет, не буду. Кажется, ему не очень хочется, чтобы я присутствовала при его таинственных банковских махинациях.
Вот он наконец выходит из супермаркета, размахивая каким-то пакетом. Садится рядом со мной, перед нами — дворец. Вторая передышка.
— Я счет в банке открыл. Хочу перевести все свои сбережения сюда. Куплю нашему внуку машину, парнишка рад будет.
А вот это, по-моему, уже лишнее. Незачем зря баловать, я считаю. У Феликса в общежитии полно друзей с машинами, может у кого-нибудь одолжить, если понадобится. Кроме того, мать Регина частенько дает ему напрокат свою неухоженную колымагу.
— А я как-то однажды был там, во дворце, — вспоминает Хуго, — для меня тогда, в детстве, это было чудом просто каким-то, больше, чем сегодня для детей Диснейленд.
Он кивает на дворцовый стрельчатый парадный балкон, над которым сверкает герцогский герб.
— Чего купил?
Секрет, не рассказывает. А мне хочется, чтобы это был какой-нибудь неожиданный подарочек для меня.
Мы делаем еще несколько шагов. Вот церковь, где Хуго венчался с Идой. Закрыто, конечно.
— Ты помнишь… — начинает он совершенно бестактно.
— Не было меня там, я болела, — резко обрываю я его. Неужели не понятно, это же драма всей моей жизни, свадьба эта треклятая?! Чуть более мирно я добавляю: — Старую церковь тоже разбомбили, как и весь центр. Это реконструкция.
Вообще-то, коль скоро домой мы едем на такси, я собиралась купить продукты: хлеб, молоко, мармелад, масло. Еще мыло заканчивается, туалетная бумага нужна, средство моющее для посуды. Но Хуго, естественно, устал до смерти, еле идет, слава Богу, кое-как еще может дотащиться до стоянки такси.
Дома Хуго прячет пакет под кровать (видеть я его не вижу, но слышу, как пакет хрустит), заваливается на софу (в его каморке во флигеле ему делать нечего, там только спать и можно) и просит баночку не очень холодного пива. Я едва успеваю снять кроссовки и влезть в тапочки, а пиво уже в руке у этого барина. Что за идиотская у меня привычка бежать сломя голову, всех обслуживать, до седых волос дожила, так от нее и не избавилась.
— Слушай, Шарлотта, у тебя ведь есть кое-какие сбережения, и у меня тоже. Если сложимся, купим себе уютную квартирку на двоих, — фантазирует Хуго.
— Мой дом для меня абсолютно идеален, — коротко и ясно, сказала как отрезала.
— Понятное дело, у тебя тут твой Бернхард. Расставаться с ним не хочется, да? А если я эту проблему решу, ты отдашь дом нашей дочери или, может, сдашь его внаем?
Неужели старичок на мои денежки позарился? Не может быть, не его стиль, для него деньги никогда много не значили.
Нет, я не могу своими капиталами швыряться. Лет мне немало, надо на всякий пожарный припасти. Вдруг что, заболею, лечиться придется, дорого…
— Да у тебя же трое детей, Шарлотта!
Конечно, он, видно, думает, что у всех дети такие же, как его Хайдемари, живота своего ради родителя не пожалеют.
Да, я уже об этом размышляла. Отпрыски мои меня, разумеется, взяли бы к себе. Но к Веронике я не хочу, Америка — это не мое. У Ульриха — неудобно, невестке придется весь свой образ жизни менять, если в доме появится старая больная женщина. Тоже ничего хорошего. А Регина? Как Хуго себе это представляет? Она же работает.
Поговорили, и снова я удостоверилась, что Хуго хочет навсегда поселиться у меня. Я ждала этого всю свою жизнь. Отчего же мне теперь нерадостно?
Хуго видит, я задумалась.
— Слушай, — осторожно начинает он, — а почему после смерти Антона ты не хотела меня видеть? У тебя еще кто-то был?
Ну ничего себе!
— Ты что, думаешь, что за вдовой сорока пяти лет, да к тому же с тремя детьми-малолетками, мужчины толпами ходят? И вообще, я тебя, кажется, обо всех твоих девках не спрашиваю!
Тут уже Хуго встает на дыбы. Никакие они, мол, были не девки, а порядочные женщины.
После Антона мне осталась небольшая страховка. Я долго не дотрагивалась до этих денег, но миновал год траура, и жизнь пошла дальше. Я взяла детей и отправилась в отпуск в южную Австрию, в Каринтию, на озера. Тогда немцы снова стали путешествовать, выезжали целыми семьями, например, в Италию, в Римини, пожариться на солнышке. Меня распирало от гордости: подумать только, я, солдатская вдова, еду в отпуск за границу, да еще с детьми, которые до того не уезжали дальше деревни моей невестки Моники. Я сдуру сообщила об этом не только маме и Алисе, но еще и нашей праведной католичке Фанни. Сестрица моя покидала своего пастора на несколько дней в году, чтобы навестить нас, родных, и мое предприятие так ее заинтриговало, что ей страшно захотелось поехать со мной. Я пораскинула мозгами: Ульрих и Вероника уже самостоятельные, у них свои дела, а вот Регина — ребенок пугливый, все держится за мою юбку; жить мы будем не в отеле, комнату у частников снимем, ну Фанни мне поможет с Региной, я буду посвободней. Меня она, конечно, будет опекать, глаз с меня не спустит, ни один мужчина ко мне на десять метров не приблизится. Ну да ладно, пусть едет с нами. И я тут же сообщила ей, что буду рада ее обществу. Отказать ей язык не повернулся.
Это было как в раю. Нам выделили три комнаты в деревенском доме. Постели с пуховыми перинами, кухня и ванная — все в нашем распоряжении. Я взяла к себе Регину, Фанни поселилась с Вероникой, а Ульрих, как единственный мужчина в компании, получил отдельные апартаменты. В хорошую погоду семейство плескалось в Оссиахер-Зее, а мы с Региной на пару учились плавать. Фанни водным спортом не увлекалась, вязала, сидя на берегу. Под ее предводительством мы собирали лисички и польские грибы, а потом вечером на чужеземной кухне готовили сало с луком и грибами.
Наше летнее блаженство было вскоре несколько омрачено. На этот раз не я, а дочка моя Вероника подцепила кавалера. В первый же день каникул она, в вязаном обтягивающем купальнике, присоединилась к ватаге деревенских подростков и резвилась вместе с ними в озере. Они называли ее Верони, и ей это очень нравилось. Но через пару дней у нее уже совсем другое было на уме. Американский школьник, приехавший к бабке и деду на каникулы в Виллах, вынырнул как-то рядом с ней из воды, как тритон, и обрызгал ее с ног до головы. Паренек почти не говорил по-немецки, так что дочке пришлось несколько напрячься и вспомнить весь свой школьный английский. С легкой завистью я позволила ей флиртовать с ним, но тут сверх всякой меры разволновалась Фанни.
— Что ты! Ни в коем случае! Нельзя!
— Да с какой стати? Что такого? Они же всего-навсего гуляют вместе с нами, взявшись за руки, лисички собирают.
— Неужели ты не видишь, как у него глаза блестят? — не унималась Фанни.
Потом я поняла, что сестра была права, еще как права. Ульрих был в основном со своей теткой согласен. Новый наш знакомец ему не нравился: необразованный, навязчивый, вообще какой-то недоразвитый, к тому же еще и косит на один глаз. Регина шпионила за парочкой и даже подбивала на это брата. Старшая сестра измучила ее вечными издевками, и теперь Регина ей мстила. И я не пришла влюбленным вовремя на помощь.
Однажды вечером Вероника пропала. Я вышла в сад с подносом в руках — хлеб, тирольское сало и яичница к ужину. Все уже собрались вокруг деревянного стола, окруженного цветущими флоксами, обычно мы там ужинали. Голодные животы у всех урчали после купания. А где Вероника?
Даже шустрая шпионка Регина не знала. У выдержанной, спокойной Фанни сдали нервы. Ей мерещилось изнасилование, убийство, а все я виновата, распустила девчонку! А мне представлялась моя беременная дочка, которая сломя голову кидается замуж за косоглазого американца. Ульрих побежал в полицию. К сожалению, нам было известно только имя соблазнителя — Стивен, фамилии его мы не знали.
Хуго слушает не дыша. Его Хайдемари таких штучек, конечно, никогда не выкидывала. Так-то вот, милый, понимаешь теперь, бывает, что мать даже в отпуске расслабиться не может, что уж тут о кавалерах говорить.
— И куда же это наша ненаглядная тогда запропастилась? — спрашивает Хуго. — Это за него она потом замуж вышла?
— Да нет. Этот был ее первый американец, один из многих, просто янки с Севера. Она, кажется, из всех штатов перепробовала, пока в девятнадцать лет за своего Уолтера в Лос-Анджелесе не вышла.
Веронику через три дня вернула полиция. Они собирались автостопом в Гретна Грин, ничего у них не вышло, и полиция задержала их в какой-то гостинице. Ох, как вспомню… Кажется, тогда у меня появились первые седые волосы.
— А что Фанни?
Моя сестра встретила Веронику вопросом: «Ты еще девственница?», и бедная девочка, конечно, ей солгала. Дед и бабка Стивена так его отругали, что он у нас больше не показывался. Фанни племяннице не поверила и продолжала всех изводить: я не приучила детей читать перед трапезой молитву, я их распустила. Ее слушала одна Регина. Вероника с отсутствующим видом валялась в кровати, а Ульрих все читал, читал, читал, как сумасшедший, так он и до сих пор читает.
— Что же он читал? — интересуется Хуго.
— Греческих философов. В его годы другие увлекались еще Карлом Маем.[16] Кстати, это был наш первый и последний отпуск всей семьей. Ульрих и Вероника вступили потом в Союз европейской молодежи, который устраивал для молодых людей недорогие автобусные и велосипедные туры.
— А наша младшенькая, наша Регина?
— Она ездила со мной до самого своего замужества. И, честно говоря, зря, с ней было только хуже.
Хуго незачем знать, как Регина, не спуская с меня ревнивого взгляда, отпугнула нескольких весьма интересных претендентов на мое внимание.
— Скажи, Вероника в браке счастлива?
Кто ж знает. Трудно сказать. Не знаю. Как бы то ни было, я виновата перед моими детьми. Права была Фанни: слишком много воли я дала своей старшей дочери, никаких запретов, никаких правил. Она из тех, кому нужен сильный отец, эдакий ветхозаветный патриарх-мудрец. Я сначала позволяла ей все, а потом поздно было притворяться строгой матерью. Там в Калифорнии такие все вольнодумцы, либералы, дочка с мужем от них открещиваются, а жаль. Они, с одной стороны, ханжи немножко, это меня страшно раздражает, но при этом заботятся о больных СПИДом, а вот этим я горжусь.
Счастлива ли она? Счастье относительно. Вот так проживешь жизнь, а потом поймешь, что всего-то пять минут и был счастлив.
— Что это ты, Шарлотта? — теряется Хуго. — Давно ли ты такая пессимистка? Что-то ты стала черства с годами.
— Или просто прозрела.
Самой счастливой я чувствовала себя, когда была в полном одиночестве, с моими белыми розами.
— А со мной?.. — намекает Хуго.
Бог его знает, что он ожидает услышать в ответ. Я всю жизнь ждала, что он придет и сделает меня счастливой.
— Упустили мы наше счастье, Хуго. Да мы никогда и не были долго вместе, — осторожно напоминаю я ему.
Смеется, не унимается. Как я его понимаю. Одна я только и понимала его всегда. Со мной одной он так вот от души мог хохотать. У меня одной был такой темперамент, столько страсти, юмора. А как я была хороша собой и грациозна…
Признаюсь, мне его смех греет душу. Я таю и целую старого проказника. Стукаются друг о друга наши вставные челюсти, и сладкий сон улетает. А чего ж еще ждать в нашем возрасте: скрюченные руки, выпадающие волосы, впалые щеки. А все остальное и вовсе — одни аморфные расплывшиеся очертания, одни силуэты.
Хуго читает мои мысли.
— В старости, Шарлотта, телесное влечение превращается в сердечную дружбу и преисполненную любви заботу.
— Ты когда про сало с луком и грибами рассказывала, у меня прямо слюнки потекли, даже слушать дальше не мог спокойно. Что нам принесли сегодня на ужин?
Пока мы гуляли по городу, очередной молодой человек, получив ключи от моего дома, привез нам всякой всячины. Так, что у нас тут, чем нас сегодня порадовали? Гороховая каша с кассельскими сосисками. Замечательно, а горчицы-то у меня как раз и нет. Уже все остыло, мы заболтались, время пролетело незаметно, лекарства не приняли вовремя и даже постели еще не постелили.
Готовить Хуго не умеет, но фантазировать он мастер. Идем на кухню, будем печь пирог «сделай сам». Из гороховой каши лепим два отличных шарика, Хуго делает из своего сердечки, я — холмик, укладываем все это на противень и посыпаем тертым пармезаном и тмином. Хуго кладет на вершину моего холмика изюминку, получается как будто женская грудь. Сосиски мы размельчаем и тушим в красном вине. Вкус ужасный, а мы хохочем, как два дурачка. Мне снова кажется, что я влюблена в Хуго, но он тут же оставляет мне отскребать запекшийся почерневший противень, и все мои мечты опять испаряются. Когда я сгребаю и выкидываю в помойное ведро остатки одного сердечка, из желто-зеленой гороховой массы со звоном выкатывается обручальное кольцо Хуго, падает на заляпанные бумажные салфетки, скатывается в фильтр от кофеварки и исчезает среди истлевших лепестков моих роз. Кряхтя, Хуго лезет в помойку, копается в мусоре, перебирает его, ищет кольцо и все ругается. А я и пальцем не пошевельну, только стою, смотрю на него и улыбаюсь.
Хайдемари звонит регулярно, и всякий раз у нее разное настроение, то эйфория, то депрессия. Но она больше беспокоится об отце, чем о самой себе. С таблетками мы с Хуго по-прежнему не справляемся, но я ей каждый раз сочиняю, что все в порядке и тревожиться не о чем.
17
На другое утро приходится рано вставать и отправляться за покупками. Когда дедушка Хуго проснется, завтрак уже должен быть на столе, а в доме даже хлеба нет. Я пускаюсь в путь, вскинув мой рюкзачок на горбатую спину. В отдельной сумочке список покупок, ключи и денежки. Для двоих продуктов потребуется вдвое больше. Феликс кое-что мне уже прикупил, но я все время забываю что-нибудь, так что он привез не все. Когда Хуго у меня появился, мои детки сочли своим долгом мне названивать, справляться, что да как, не надо ли чего. Теперь страсти улеглись, все, видимо, решили, что мы, двое стариков, обойдемся и без них, сами справимся.
В супермаркете я прикрепляю сумку к коляске для покупок и кладу на весы два банана и три яблока. Стоило мне отвернуться, как некий юноша хватает мой кошелек и уносится прочь, перепрыгивая через препятствия. Две продавщицы бросаются за ним в погоню, но за этим бегуном в футбольных бутсах им не угнаться, куда там. Сама-то я, правда, в кроссовках, но стою как вкопанная, с места сдвинуться не могу. Сотню марок увел! Слава Богу, еще сумочка мне осталась, а там — документы, ключи и запасные очки. Первый раз в жизни приходится мне в кассу платить не наличными, а банковским чеком. Делать долги я не желаю ни в коем случае.
Иду домой, вдруг мне становится дурно, голова кружится, совсем как у Хуго тогда на кладбище. Я знаю как свои пять пальцев все окрестные скамейки, надо присесть и переждать, пока пройдет. Обойдусь без посторонней помощи. Хуго, должно быть, сидит и удивляется, куда это я запропастилась и когда же будет готов завтрак?
Но дома все тихо. Наверное, бездельник еще спит. Суетиться не надо, разложу спокойно продукты, стол накрою, кофе поставлю. Ой, что это? Звук какой странный! Не упал ли Хуго в ванной? Он ни разу еще не мылся у меня, с тех пор как приехал. И я сознательно избегаю заводить разговор на эту щекотливую тему.
Его нет ни в ванной, ни в кровати, а по дому разносится все тот же непонятный глухой стук. Уж не забрались ли ко мне воры? А вдруг Хуго лежит в мансарде, связанный по рукам и ногам?! В спальне заботливый Феликс прикрепил к дверце шкафа записку: огромными цифрами выведены телефоны полиции, пожарной службы и «скорой помощи». О Господи, да это стук из подвала! Сломя голову бросаюсь вниз, забыв обо всех Феликсовых телефонах.
Хуго стоит перед усыпальницей Бернхарда и, не замечая меня, самозабвенно колотит топором по кирпичной кладке. Кажется, он решил, что, как это говорят, коли в доме есть топор, так зачем там нужен муж-хозяин. Осколки кирпича разлетаются во все стороны, чуть ли не мне по ногам.
— Ты что?! С ума сошел?! Ты что творишь?!
Хуго вздрагивает всем телом, но, увидев меня, улыбается без тени смущения:
— Да я вот хотел тебе сюрприз приготовить. Я бы уже давно все сделал… Но оказалось труднее, чем я думал.
И что ж он, интересно, себе думал?
Он хотел пробить топором в стене дырку на уровне головы, избавить то, что раньше было головой Бернхарда, от челюстей и снова все замуровать. Беззубым его никто никогда не опознает, а зубы Хуго безо всякого риска швырнул бы в дождливую погоду в Грюсен Воог.
Я слушаю затаив дыхание. Хуго играет в героя, как мальчишка. Весьма умело он проламывает дыру, долотом отбивает по краям куски цемента, заворачивает рукав рубашки, лезет внутрь, и рука его, очевидно, ловит пустой воздух.
— Не мог же он сбежать, — бормочет герой.
Тут меня охватывает бесстыдное, жутковатое любопытство. Что там, что?! Как выглядит человек, полвека проторчавший замурованным в подвале?
— Слушай, а ты заметила, что он никогда не вонял?
И правда. Долго после смерти мужа обходила я стороной это место, но потом это уже стало невозможно. И никогда не было здесь никакого особого запаха, только тот, что и в других помещениях в подвале: пахло углем, бельем, подгнившей картошкой, плесенью.
— Это мой гениальный трюк, — хвастается Хуго. — Я там просверлил отдушину, и когда он стал разлагаться, все газы уходили прямо в каминную трубу.
Ну, где же бурные аплодисменты?
Я специально затягиваю паузу и наконец произношу:
— Да, авантюрист ты был хоть куда, до того на выдумки горазд!
Хуго между тем размышляет:
— Может, он там осел, съехал вниз. Наверное, надо дырку пониже пробить, а то мы его не достанем.
Он снова хватается за топор и демонстрирует мне, какой великий разрушитель стен живет в нем. Удар, кирпич градом разлетается вокруг. Пыль осела, и Хуго опять залезает в темный склеп. Куда я задевала карманный фонарик? Он с усилием отрывает и извлекает наружу кусок того самого прорезиненного плаща, практически не тронутого тлением.
— Вот это я понимаю, вот это мировая работа… — восхищается Хуго.
Тут он выуживает новый трофей — это рука.
— А-а-а-а!!! — воплю я.
— Что это вы здесь делаете? — произносит вдруг у нас за спиной чей-то голос.
Мы не слышали, как в мрачный подвал спустился кто-то еще. Хуго с грохотом роняет топор.
— Бабуля, это же я, Кора, — представляется молодая женщина.
Я сто лет уже не видела свою внучку, но по ее рыжей шевелюре по-прежнему узнаю свою породу.
— Что-то вы совсем не в себе, — улыбается она, — пошли наверх. Вы кастрюлю пустую на газу оставили. Она уже раскалилась докрасна, эмаль трескается.
На кухне Кора варит кофе. Мы с Хуго смотрим друг на друга в полном замешательстве, бледные, как два призрака, и все никак не придем в себя.
— Мои родители развлекаются в Китае, как вы знаете, — сообщает Кора. — Я приехала на встречу выпускников школы в Гейдельберг, они мне оставили твои ключи, ба, мне было велено нанести тебе визит.
Хуго несколько оправился и теперь разглядывает мою хорошенькую внучку. Кора очень похудела. На ней изумрудного цвета кожаный костюм и сапоги выше колен. К сожалению, она тут же закуривает сигарету и пренебрегает моими хрустящими булочками.
— Девочка моя, как ты поживаешь? — оживаю я. — Родители звонили?
Ой, я и забыла: Кора с ними не ладит и потому только, наверное, и приехала в родительский дом, что их там нет.
— Ну не знаю, мы сейчас не особо общаемся, — с издевкой произносит она. — А поживаю я бесподобно. Денег у меня, бабуля, как грязи, живу в свое удовольствие.
После этой непринужденной болтовни мы принимаемся за еду. Кора глаз не сводит с Хуго. (Она научилась кадрить мужчин, едва ей минуло три года.) Впрочем, она и со мной мила и внимательна, разглядывает меня с живейшим интересом. Про наши с Хуго приключения много лет назад ей, видимо, уже сообщили.
— У меня в машине фонарик, — вдруг вспоминает она, — вот перекусим и спустимся в подвал, посветим, посмотрим, что вы там нашли.
Стоит ли ее посвящать в нашу тайну? Боюсь, все равно придется, неизбежно. Не знаю, что она рассчитывает в подвале увидеть. Ох, Господи, она по секрету всему свету об этом растрезвонит. Завтра в газетах напечатают.
— Кора, детка, — я перехожу на шепот, — там у нас один секрет.
— Да ну?! Чертовски интересно! Ба, я могила.
— Ну ладно, я знаю, ты бабушку любишь. Но, ты знаешь, такие вещи никому рассказывать нельзя — ни родителям, ни друзьям, ни приятелю никакому, не знаю, есть ли он у тебя сейчас.
— С Майей мы сейчас в ссоре, а друга так быстро не заведешь.
Не верю ни одному ее слову.
Но вот Хуго теперь уже не удержать. Он весь прямо загорелся, так я и знала.
— Пятьдесят лет назад… — он осторожно отодвигается подальше от меня, — здесь произошел один несчастный случай. В результате твоя бабушка стала получать пенсию солдатской вдовы.
— Класс! — в восторге восклицает заинтригованная Кора. — Ба, это про моего деда, что ли? Ой, народ, да что случилось-то?
Я отрицательно трясу головой. Ну зачем ей, этой молоденькой дурочке, знать о моих хождениях по мукам?
— Да, — не унимается Хуго, — его считали погибшим. Но он однажды явился в свое гнездышко, как тень с того света. Он был смертельно болен, поэтому его отпустили из русского лагеря. Ну, он вернулся и в ту же ночь перебрал спиртного и от этого скончался.
Ох, спасибо, хоть приврал немножко.
— Хуго замуровал покойника в подвале, и мне продолжали выплачивать пенсию, — добавляю я.
— А пенсия по инвалидности ему разве не полагалась? — размышляет Кора и пристально смотрит на нас с Хуго. — А у вас правда была любовь? — Она живенько представляет себе всю картину смерти, всю нашу историю, к которой относится с полным пониманием. — Не надо было о вашей связи моим родителям рассказывать, даже намекать не стоило. Они такие… Мещанство сплошное. Их от одной мысли о сексе прямо передергивает.
Тут мы с Хуго не можем не рассмеяться.
Кора тоже хихикает, и напряжение слегка спадает.
— А зачем вы его сейчас-то трогаете? Пятьдесят лет все тихо было, кому он теперь нужен?
Согласна, но я не вечно жить буду, хочется дочке оставить дом в полном порядке.
— Весьма благородно, — соглашается Кора.
Мы хотели только челюсти у него отломать, объясняет Хуго, и если бы Кора не помешала, давно бы уже операцию закончили.
— Ну так вперед! — командует внучка. — Бегом в подвал!
Хуго протестует: это, мол, не для юных леди. Но она уже несет из машины фонарь.
— А для пожилых леди эксгумация в самый раз, да? — замечаю я.
— Ну так ты оставайся тут на кухне, — лицемерно улыбается он, — мы с Корой и без тебя справимся.
Ну конечно, еще лучше. Там, между прочим, мой муж, а не чей-нибудь. Разве я могу такое пропустить?
Кора светит в пролом. Бернхард почти сидит. Его не достать через эту дыру, даже если ее расширить.
Несчастная конечность, извлеченная Хуго на свет Божий, частично сохранилась.
— Интересно, — Кора разглядывает кисть, — где-то я уже это как будто видела.
— Это у тебя нервишки шалят, — объясняет Хуго и запускает руку в дыру в поисках черепа.
Но Бернхард, кажется, за полвека и не подумал развалиться на куски. Челюсти сжал так, что не раздвинуть. Их даже не видно в темноте, где уж там отломать.
Тут вдруг Кора хватается за топор и, не спросив разрешения, с невероятной силой обрушивается на кирпичную кладку. Хуго уже так расшатал кирпичи, что Коре хватает двух сильных ударов — и стенка рассыпается совсем, камни рушатся вниз, а мы едва успеваем отскочить. В глубине я вижу скрюченного Бернхарда, и мне становится дурно.
— Пойду принесу шнапса, — предлагает Кора, — а то вам, кажется, совсем нехорошо.
— Да уж, детка, есть от чего, — произносит шокированный Хуго.
Я тяжело опускаюсь рядом с ним на то, что когда-то давным-давно служило мне плитой на кухне. Закурить бы сейчас, сколько лет я уже не курила… Он вдруг неожиданно тоже говорит:
— Сигаретку бы сейчас. Полцарства за сигаретку. Жаль, что мне курить больше нельзя.
Но тут уже появляется Кора и несет настойку из мирабели. Один крестьянин подарил это зелье нашей Регине за то, что дочка его вылечила.
— Не самая удачная идея — избавляться от зубов. Увидит кто-нибудь свежую кладку потом — сразу недоброе почует, — рассуждает внучка.
Нельзя ли поуважительней, юная леди? Там твой дед родной, между прочим. Ну да ладно, не мне тебя упрекать, я сама не лучше.
— Что ж нам делать? — беспокоится Хуго. — Пару зубов можно выломать, а все остальное куда?
— Да какие проблемы-то? — успокаивает Кора. — Возьму его с собой в Италию, у меня под домом места немерено.
— Ты что, а если тебя на границе таможенники остановят?
— Никогда такого не было, — убеждает внучка, но от дерзкого плана своего отказывается. Она, конечно, девчонка отчаянная, но не сумасшедшая. — Слушайте, а давайте его закопаем в саду у моих родителей. Мы там уже похоронили двух собак и мою морскую свинку. Если зарыть его под вишней, никто в жизни не заметит, там никогда ничего не копают.
Кроме того, Ульрих свой обожаемый домик никому не продаст и не сдаст внаем, а если Кора его унаследует, она знает, что делать.
— А кто, позвольте узнать, будет копать в саду вашего папеньки могилу, юная леди? — обращается Хуго к моей внучке, которая теперь больше напоминает не юную леди, а крестную мать мафиозного клана.
— Без проблем, — парирует она, — есть кому поработать. Я не одна из Италии приехала, только родителям не говорите.
Ага, значит, все-таки завела себе нового хахаля, плутовка.
— Никогда, — протестует Хуго, — куда нам еще один сообщник! Он нас потом шантажировать будет.
Да нет же, объясняет Кора, она привезла с собой из флорентийского поместья пожилую пару — свою домработницу и ее мужа-садовника. Оба ей бесконечно преданы, и она за это устроила им небольшое путешествие по Германии. Марио немой, силы у него хоть отбавляй, ночью могилу выкопает в мгновение ока. А Эмилия поостережется об этом болтать, потому что Кора, в свою очередь, знает о ней кое-что такое…
С недопитым шнапсом мы возвращаемся в гостиную. Представляю, как удивятся Ульрих и Эвелина, когда дочку свою увидят: путешествует как герцогиня в сопровождении горничной и камердинера, которые спят в супружеской спальне моего сына и невестки. Бедненькая Эвелина, она так трясется над своим роскошным постельным бельем!
— До чего ж смела! Какая находчивая! — подкатывает Хуго к моей внучке.
— Да ладно, — отмахивается она, шутя, — чего там, первый раз, что ли.
Хуго вытаскивает из-под кровати свой таинственный пакет и собирается снова в магазин: чего-то не хватает. И тут Кора открывает секрет пластикового мешка: две упаковки штукатурки, шпатель и мастерок. Никакого подарочка мне, конечно, нет.
— Нет, все-таки устроить похороны у моих предков в саду — это еще круче, чем у меня в Тоскане, — прикидывает Кора. — Идеальное место, лучше не найти. У них Панорамаштрассе упирается в кладбище, а сад за домом совсем зарос и одичал. Так что мои старички туда даже не заглядывают, они же так не любят места, где все не по линеечке.
— А вдруг они опять заведут собаку?
— Да нет, какая там собака. С тех пор как мы, дети, из дома ушли, их там тоже почти не бывает, все в разъездах.
Звонок в дверь.
— Полиция, — вздрагивает Хуго.
Что за чушь, это нам еду привезли всего-навсего. Кора с любопытством открывает крышки и, к вящему удивлению, не воротит нос, а берет ложку и пробует солянку с картофельными котлетами.
— М-м-м, вкусно как! Сто лет не ела, одни макароны, — сообщает она.
Ладно, я расставляю тарелки, и наш завтрак плавно перетекает в обед.
Входная дверь распахивается.
— Бабуля, у тебя тут проходной двор, — смеется Кора, — надеюсь, это не электрик и не трубочист намылились в твой подвал, не может быть, чтобы ты оставляла этим господам ключи от своего дома.
Нет, это Феликс. Кора вскакивает и порывисто его обнимает, а парнишка при этом заливается краской. Со мной и с Хуго он деликатно здоровается за руку.
— Ой, маленький, какой ты стал симпатичный! — улыбается Кора.
Этот «маленький», ее двоюродный братец, на целую голову ее выше и двумя годами старше.
А вдруг эта болтушка все сейчас растреплет бедному, ни в чем не повинному Феликсу о наших приключениях! Меня бросает в дрожь. Но нет, она слишком хитра. Теперь она улыбается Хуго:
— Я слышала, что бабуля только недавно познакомила тебя с твоим замечательным внуком.
— Ты одна в Германии или Майю с собой привезла? — подает голос Феликс.
— С Эмилией и с Марио, это мои итальянские друзья. Они сейчас, наверное, катаются по Неккару на теплоходе или осматривают местные достопримечательности в компании американцев и японцев. Мы сегодня вечером идем все вместе во дворец, там устраивают представление в средневековых костюмах, песни вагантов поют. Хочешь с нами?
— Ну, если там группа «Эльстер Зильберфлюг» выступает, тогда пойду с удовольствием, — соглашается Феликс, — только сначала подругу свою спрошу. Ладно, мне пора бежать на лекцию, я только белье забрать хотел. Купить чего-нибудь надо, ба?
Ага, все-таки отпрыски мои не совсем еще меня забыли, вот внуков таких шустрых со всех сторон ко мне прислали. Пусть теперь Хуго своей дочкой не хвастается.
Да, все это замечательно, но только если эта компания всю ночь будет веселиться, то Бернхарда мы похороним еще не скоро. Что-то я не пойму, что у Коры на уме.
— Знаешь что, — обращается Кора к Феликсу, — давай так: встречаемся около семи во дворце, наверху, в апартаментах Оттенриха. Если приедем пораньше, припаркуемся без проблем, пивка попьем, пока спектакль не начнется.
Феликс убегает. Странно он себя ведет, когда Кора рядом, как дурачок какой-то неуклюжий.
— Ой, как все здорово получается! — ликует внучка. — Сейчас погрузим кое-кого ко мне в багажник, и сегодня ночью Марио покажет, на что он способен.
Ну нет, вот еще. Слыхано ли, среди бела дня выносить из дома покойников и грузить их в машину, которая потом еще часами будет стоять на какой-нибудь переполненной стоянке. Завтра, завтра, завтра, и баста.
Как только Кора за порог, я, обгоняя Хуго, занимаю софу.
— Какая женщина! — восхищается он вслед моей внучке. — Но ты, Шарлотта, была еще красивей, и прежде всего — чувствительнее.
Он целует мою руку и вдруг начинает убирать грязную посуду. К сожалению, все заканчивается как в пословице — заставь дурака Богу молиться, он себе лоб расшибет. Хуго поставил все тарелки и блюдца в одну стопку, и, естественно, они рушатся на пол. Ну что делать, приходится вставать, брать веник и совок, а этот хитрец тем временем мгновенно оказывается на моей заветной софе. Ох, зла на него не хватает! В отместку я высыпаю осколки из совка ему на живот.
А он только ухмыляется:
— Ну, ну, Шарлотта, в твои-то годы гневаться из-за всяких пустяков! Кстати, у Эдгара Аллана По есть одна такая история…
Тут вдруг лицо его апоплексически краснеет.
18
Вообще-то я не очень верю в загробную жизнь, но порой мне чудится, что где-то вокруг меня обитают мои покойные родители, братья и сестры, наблюдают за мной, наверное, помогают мне. С Альбертом мы неслышно общаемся вот уже много десятилетий. «Каково, братец, как тебе моя жизнь? А дети мои тебе нравятся? Ах, вот оно что, они тебе чужие… Да, ты знаешь, мне иногда тоже…» Интересно, может, и я вот так когда-нибудь незримо буду виться вокруг моих потомков, может, и они будут слышать мой шепот в шелесте листьев, в полете птицы, почувствуют меня в запахе роз. Хочу раствориться в ветре и воде, стать облаками и светом, хочу сопровождать и оберегать своих близких и любимых. Но по здравом размышлении мне все это, конечно, представляется абсолютными небылицами. И уж тем более я никак не могу представить себе, что кто-то из нас после этой грешной земной жизни может попасть в рай.
Мне нравится, как в восточных странах по древней традиции почитают предков, но вот реинкарнация — это отвратительно. Еще раз все сначала — ой, нет, не надо! А потом еще, не дай бог, превратиться в какого-нибудь склизкого ничтожного земляного червя или ненасытного стервятника, который питается всякой падалью.
Вчера впервые в жизни я сорвала свою дочку с работы. Она бросила группу беременных дамочек, которые продолжили, как толстые жуки, барахтаться на матах без нее. Ох, как она на меня накинулась, когда узнала, что Хуго не может внятно говорить и только бормочет что-то нечленораздельное.
— Сколько раз я тебе говорила: заведи себе домашнего врача!
А вот теперь ей пришлось дергать своего знакомого доктора и гнать его ко мне домой.
Хуго мгновенно стало лучше, как только его накачали таблетками от давления. Сердечного приступа, к счастью, удалось избежать, просто кровоснабжение мозга на короткое время прекратилось.
Больной изо всех сил отказывается от больницы и от обследования, весь день валяется на моей софе и со страху убеждает публику, что ему гораздо лучше.
Алиса, радость моя, несколько меня ободрила:
— Знаешь, я поняла, что пожилые люди в больнице очень сдают. Они любят свою домашнюю постель и ненавидят чужие лица. Найми сиделку, пусть приходит ежедневно, давление ему измеряет, моет, ну, кормит еще, может быть. Ты-то, Шарлотта, сама уже с этим не справишься.
Меня, между прочим, чужие лица тоже не радуют. Я бы с радостью обошлась без всяких медсестер, врачей, домработниц, разносчиков еды, к тому же муж мой Бернхард все еще лежит в подвале. На что мне чужаки в моем доме?
Я почти уверена, что Хуго умрет раньше меня. Он меня старше, да и вообще — мужчины уходят в небытие раньше нас. Как, интересно, я переживу его кончину? Разве он мне не дороже всего на свете? Иногда мне кажется, я осталась жива только потому, что ждала его, но, с другой стороны, сколько сил мне стоило это ожидание… Может, жила бы себе, горя не знала, если бы не тряслась над каждым его письмом, не таяла от каждого его звонка, не мечтала, что вот он придет и останется со мной.
Пытаюсь каждый час дозвониться до Коры. Она мне поклялась устроить наконец сегодня похороны. Кора объявляется лишь в полдень. Но упрекать ее язык не поворачивается, я от нее теперь завишу, не надо ее злить.
— Ой, бабуля, — извиняющимся тоном произносит она, — мы так вчера оторвались!
— Что, простите?
— Ну, ба, ну, прикололись как следует. Ну, короче, вломили по полной программе.
Бедненький Феликс. Его сестренка — не лучшая компания для приличных молоденьких парнишек.
— Ладно, и что теперь?
— Теперь что? Да ладно тебе, бабуль, он там у тебя в подвале полвека отдыхает, пару часов погоды не сделают. Ну, ломает меня сейчас бегать, суетиться. — Она зевает и откланивается.
Да, ну и дела. Мертвый муж в подвале, полуживой любовник на софе, любимый внук черт знает где в непонятном состоянии, внучка вероломная… Что за жизнь!
Может, хотя бы Хульда знает. Хульда, что делать-то? Она раскачивается туда-сюда и молчит. Ревнует меня к Хуго, конечно. Да и вообще, она только слушать умеет внимательно, совета дельного от нее не дождешься.
Тут у постели Хуго возникает Регина, все еще облаченная в свой белый профессиональный казакин:
— Папа, как ты себя чувствуешь?
О моем самочувствии она не справляется.
Хуго слабо улыбается. Это означает: ах, спасибо, так себе, пожалейте меня, несчастненького, но только знайте, что в больницу я не поеду.
Блестяще исполнил, браво!
Регина поводит своим профессиональным носом, резко поворачивается ко мне и вдруг строго спрашивает:
— Когда папа последний раз принимал ванну? Что? Я-то откуда знаю? Его самого пусть и спросит.
— Двадцать лет назад, — признается Хуго.
Браво, Хайдемари! Вот это я понимаю, никто не упрекнет. В свое время, когда Ида стала передвигаться в инвалидном кресле, ее дочь заказала специальный душ для инвалидов. Ида пересаживалась прямо из коляски на специальный стульчик под душем и могла плескаться вволю. Хуго тоже быстренько усвоил новый способ помыться. Поэтому вплоть до последнего времени он мылся сам, без помощи дочери.
— Пойду приготовлю папе ванну, — Регина решительно шагает в ванную.
Хуго взглядом молит меня о пощаде, но я остаюсь холодна.
— Почему воды горячей нет? — возмущается Регина. — От такой воды у него воспаление легких будет…
Ах да, это газовая колонка барахлит. Там пламя иногда гаснет. Меня Феликс научил включать ее снова. Я неохотно поднимаюсь, чтобы отправиться в подвал.
— Сиди, ма, — останавливает дочь, — я сама…
— Нет! — в один голос вскрикиваем мы с Хуго. Регина такая шустрая, она уже у двери, но тут тяжкие стоны отца заставляют ее вернуться.
— Гипертония, — лепечу я.
Регина достает приборы и измеряет ему давление.
— Вообще-то все в порядке, как ни странно, — констатирует она. — Пап, ты что? Что с тобой?
— Да так, что-то вдруг вступило, — сочиняет он, — лучше мне завтра помыться.
Ладно, соглашается Регина, но колонку она все-таки наладит сейчас. Мы с Хуго хватаем ее с двух сторон.
— Феликс скоро зайдет, — лгу я, — он это умеет лучше нас.
Ну, вот еще, фыркает дочка. Она всегда считала, что у женщин лучше получается забивать сваи и класть рельсы, а у мужчин — вязать и стряпать. Руки у нее сильные, она же тренер и массажист. Без всяких усилий она освобождается от наших хилых объятий и в два прыжка оказывается в коридоре. Бежать за ней бесполезно, она в своих шлепающих сандалиях ускакала уже далеко. Мы с Хуго глядим друг на друга и ждем, когда из подвала раздадутся Регинины вопли.
Но через некоторое время Регина преспокойно шлепает обратно.
— Смешно, честное слово, — объявляет она, — из-за такого пустяка беспокоить мужчину.
Видимо, она только на пламя в колонке и смотрела.
— Ты ничего особенного в подвале не заметила? — хочет удостовериться Хуго.
Черт бы его побрал! Куда лезет, старый дурень! Я бы его самого за такое замуровала!
— Если вы о мышах, — бойкая Регина потирает покрасневший нос, — то я там видела кое-какие следы их деятельности. Но я этих грызунов не боюсь и поэтому орать как резаная не собираюсь.
— А ты Бернхарда еще помнишь? — Хуго путает Регину с Вероникой.
Дочь смеется.
— Да он же погиб еще до моего рождения. Я Антона хорошо помню, я же его считала своим папой.
Ладно, пора за дело. Папу лучше вымыть сегодня, завтра у нее не будет времени, кроме того, после ванны ему сразу станет лучше.
Фрау доктор напускает на себя все тот же строгий профессиональный вид и пробует воду. Кажется, довольна. Папе понравится.
В ванной оба хохочут, как дети. До чего же хочется подглядеть украдкой! Но Хульда предостерегает: «Не смотри, останься при своих иллюзиях».
Через полчаса Хуго, облаченный в свежую пижаму, появляется в комнате, и во всем доме пахнет мокрой псиной. Регина споласкивает ванну, подстригает отцу ногти на ногах, ставит чайник и делает бутерброды с ливерной колбасой и домашним сыром. Да, лучше даже у самой Хайдемари не получилось бы. Избалует нас наша младшенькая, будем как два младенца. Кто знает, может, дом для престарелых не такая уж Богом забытая дыра, как мне казалось.
Дочка рекомендует нам посмотреть мюзикл по телевизору, еще раз бросает довольный взгляд на маму и папу за чашкой цветочного чая и убегает. Наверное, она всю свою жизнь мечтала об этой семейной идиллии и была бы счастлива, если бы мы с Хуго сочетались наконец законным браком, тогда бы и она из внебрачного дитя превратилась в законное, рожденное в браке.
Полуглухой Хуго требует мюзикл. Настроение у него превосходное.
— Просто шик! — ликует он.
Это словечко было модно во времена нашей молодости. Я давно его уже не употребляю, внуки мои над ним посмеиваются.
Я сижу рядом с Хуго, но мысли мои далеко отсюда. Я как-то читала, что романтическая любовь — сердечки там всякие, розочки, колечки, свидания при луне и соловьях, букетики незабудок, — что все это — выдумки нашего века. Но я выросла с мечтой о великой любви и не могу от всего этого отделаться. Вот лежит теперь рядом со мной мужчина моей мечты, самая большая любовь всей моей жизни, обихоженный нашей дочкой как младенец, ему хорошо рядом со мной. Кажется, он собирается выполнить обещание, которого никогда мне не давал.
Наверное, что-то в этом есть, когда в некоторых странах родители подбирают своей молоденькой глупенькой дочке подходящего мужа. Если отец и мать действуют исключительно из любви, безо всякой корысти для себя, результат может выйти вполне достойный, конечно, при условии, что молодым людям не с чем сравнивать. Я бы с таким браком никогда не смирилась. Но почему, с другой стороны, я решила, что с Хуго всю жизнь была бы счастлива?
— А почему внучка не пришла? — перекрикивает Хуго топающих горлопанов на экране.
— Кора завтра все устроит. Не надо молодых лишний раз дергать, — отмахиваюсь я.
— Если ей слабо, я сам все сделаю, можешь на меня положиться, — обещает этот старый больной человек.
— Очень мило с твоей стороны. — Я беру своей рукой его трехпалую левую ладонь.
— У тебя все такие же мягкие ладошки. — И он гладит мою подагрическую скрученную пятерню.
Есть на свете звери, которые вечно преданы друг другу, есть и люди такие. Хуго, конечно, таким никогда не был. Может, верность в браке — тоже всего лишь иллюзия? Эдакая романтическая завиральная сказочка, которой нас всегда кормили? Кто знает, был ли Адам в раю верен Еве. В любом случае, у нее не было, видимо, серьезной конкуренции. А последующие поколения клялись, что только смерть разлучит их. Если кому удавалось прожить вместе без измен лет хотя бы десять, то это считалось достойной проверкой на супружескую верность.
Я выхожу из ванной и вижу: ухмыляющийся Хуго лежит в моей постели.
— Уйди, — негодую я, — я устала и зубы на ночь вынула.
Ну и что, он тоже. Ему бы только погреться немножко рядышком со мной. Он быстро засыпает, а я пытаюсь отвоевать свое одеяло и оборонять от посягательств Хуго половинку кровати.
За окном уже светает, а я всю ночь не спала. Больше никакого интима, все, хватит, спать надо одной.
Моя сестра Фанни никогда не делила ложе с мужчиной, Ида спала с мужчиной лишь некоторое время, даже Алиса страдала от дефицита мужской близости. Ее муж Герт сначала долго оправлялся от контузии, а потом страстно увлекся любительской фотографией. Он не фотографировал семью в отпуске, не выслеживал незнакомых красоток с фотокамерой, он снимал зверей. Помню, в шестидесятые годы, когда еще далеко не у всех в доме стоял телевизор, в большой моде были диафильмы. Собирались вместе, немножко скучали, хрустели соленым печеньем и пили «Холодное озеро», коктейль красного цвета, потом выяснилось, что туда добавляли бычьей крови. А чудак Герт показывал нам снимки птичек, соек и малиновок, в то время как обычно отцы семейств, отправившись на край света, возвращались с фотографиями горячих островитянок, а то и с самими островитянками. Алиса всячески стояла за мужнино увлечение. У него после контузии дрожали руки, и делать уколы этот доктор уже не мог, Алиса взяла их на себя. «Ему идет на пользу фотоохота, — утверждала она, — он успокаивается, когда часами высматривает птичек, притаившись в кустах».
Со временем Герту надоело сидеть дома, и он отправился в Африку, на фотосафари, чтобы заняться уже не птичками, а зверями покрупнее. Он звал с собой и жену, но наша храбрая Алиса, виртуозно управлявшая огромной врачебной практикой, заупрямилась насмерть: она панически боялась летать на самолетах. Один-единственный раз, вместе со мной, она полетела в Америку на крестины Майка, первенца Вероники. Дорогу туда она кое-как перенесла, поддерживая себя шнапсом в больших количествах и снотворными таблетками. Но на обратном пути мы действительно попали в зону турбулентности и Алиса была в панике, ее душил страх смерти. С тех пор она зареклась летать на самолете.
Так что от Африки она отказалась, но мужа отпустила навстречу его мечте. Герт, человек сам довольно пугливый, взял с собой брата. Они уехали и пропали. Последний раз их видели, когда они взяли напрокат джип и уехали в неизвестном направлении. Ничего сверх этого не знали ни в полиции, ни в посольстве. Спустя несколько лет нашли в одном ущелье обгоревший каркас их автомобиля. И лишь в 1972 году Алиса официально объявила себя вдовой.
После этого несчастья Алиса вообще стала недолюбливать путешествия. Ей даже ко мне приехать на электричке тяжело. Скорее дочка моя из Америки навестит меня, чем моя сестра из соседнего Таунуса. Сначала я ездила к ней, но теперь сама уже не могу, если только меня Регина, Феликс или Ульрих не отвезут. Но это редко. Вот по телефону мы общаемся часто и подолгу и знаем друг о друге много всякого. Через десять лет после гибели мужа Алиса продала свою практику и до самой пенсии работала в компании «Про Фамилиа» семейным врачом-консультантом. Она и мне первая советчица, без ее совета я никуда.
Ни до, ни после Герта никого у Алисы не было. Ида, мне кажется, в самом начале замужества мужу один раз изменила. Но я, конечно, переплюнула всех моих сестер вместе взятых, я самая опытная из всех нас, у меня было трое мужчин. У моих детей, а тем более внуков все, разумеется, совсем по-иному. По сравнению с Корой я — просто монахиня непорочная. Правда, я не уверена, что она со всей своей свободой счастливей меня.
Позвоню-ка я Алисе. Хуго еще спит, а сестра всегда найдет для меня минутку поболтать. Почему бы не рассказать ей о моей последней тайне в подвале? Не вижу оснований дальше скрывать.
Она берет трубку и затаив дыхание слушает историю о моем Бернхарде, замурованном полвека назад и размурованном буквально только что.
— Потрясающе, — отзывается она, — как в кино! А знаешь что, я тебе тоже кое-что сейчас расскажу. Могу себе позволить, не так долго осталось жизни радоваться. — Она закуривает. Я слышу, как она глубоко затягивается.
— Ты и при пациентах своих курила?
— Редко, — отвечает она и все молчит.
Ну все, надоело ждать. Она всегда так долго собирается.
— Слушай, давай я лучше угадаю. Герт спутался с какой-нибудь дамочкой из племени банту, женой ревнивого вождя. Дикарь пришел в ярость и натравил на разлучника львицу, которой в свое время вытащил колючку из лапы. И благодарная зверюга скушала Герта однажды воскресным утром.
— Не дурно, но это уж ты слишком. Я вообще не о Герте рассказать хочу. Есть у меня кое-кто другой на совести, другой мужчина.
Не может быть! Оказывается, может. Алиса, уже будучи вдовой, попала в лапы одного брачного афериста. Он гонялся даже не за деньгами и не за имуществом. Ему нужен был морфий. И моя сестра, у которой в жизни было не много блеска, влюбилась в него, в его стихи и букетики полевых цветов. Конечно, она хотела вылечить его от пристрастия к наркотикам, она же была врачом.
Отношения тянулись годами. Он обкрадывал ее, лгал ей, изображал искреннее раскаяние, рыдал у нее на плече, а потом уговаривал выписывать ему нелегальные рецепты на дозу морфия. Алиса была в отчаянии от собственных деяний. Однажды она нашла письмо, которое этот человек написал Констанции, ее дочери. И тогда дала ему смертельную дозу зелья.
Вот это да! Мне надо сначала все это еще переварить. Но меня теперь интересуют детали:
— Расскажи как коллега коллеге, труп ты куда дела? — У меня профессиональный интерес.
Прятать его в доме Алисе не пришлось. Мужчину нашли в его собственной квартире. Но было полицейское дознание, сестру оштрафовали на крупную сумму и лишили лицензии практикующего врача. Поэтому ей и пришлось продать любимую практику, печально заключает Алиса.
А что мне делать с Бернхардом?
Она размышляет:
— Ну, мне кажется, сад Ульриха — не лучшее место. Лучше киньте его ночью в Неккар, только ниже по течению, за шлюзами, а то его на другой же день какой-нибудь рыбак выловит.
— Ну нет, это уж совсем как-то невежливо, дорогая моя. Бернхард матросом не был. Алиса, а почему ты от меня скрывала твою историю с поэтом-морфинистом?
— Ты всегда так хорошо обо мне думала, так меня превозносила, — задумчиво отвечает она. — Из-за этого идиотизма я всю оставшуюся жизнь буду сгорать от стыда, какая же я была дура! Но ты тоже, между прочим, про Бернхарда молчала.
А зачем было наваливать все это на сестру? Мы с Хуго поклялись тогда ни одной живой душе ни слова не говорить, а я вот клятву только что нарушила.
Хуго проснулся и хочет завтракать. У меня от Алисиной исповеди разыгрался аппетит. Мне ее поступок грехом не кажется, да к тому же — вон сколько лет уже пробежало. Дочка ее Констанция — женщина серьезная и несколько суховатая. Она к давним маменькиным авантюрам будет так же мало снисходительна, как Ульрих к моим. Ее бы, пожалуй, шокировали темные пятна на белоснежной биографии ее благородной матери. Констанция — психотерапевт, а кроме того, начисто лишена чувства юмора.
Пока мы завтракаем, появляется Феликс. Я содрогаюсь от мрачного подозрения: что, если Кора, для прикола, как она выражается, затащила его в постель. Двоюродные брат и сестра, о Господи! Это еще хуже, чем было у меня с моим зятем Хуго. Но, наверное, у меня просто слишком разгулялось воображение, и Алисино признание выбило меня из колеи, вот и лезут в голову всякие ужасы. Теперь и самой стыдно, до чего извращенные мысли меня посещают. Лучше налью кофе моему милому внуку и моему необыкновенному зятю.
19
Не успели мы встать из-за стола, как приезжает Кора, да не одна, а со свитой. Следом за ней семенит, как такса, полная круглая итальянка лет пятидесяти с небольшим, которую нам представляют как Эмилию. Она носит такие же кроссовки, что и я. Столь ранний визит меня несколько смущает. Уж не хочет ли Кора перевозить покойника среди бела дня? Но при Феликсе я должна держать язык за зубами. Кора тем временем берет еще две чашки и наливает себе и Эмилии оставшийся кофе, на который, вообще-то, претендовала я.
— Кора, детка, родители прислали открытку. — Я передаю внучке послание из Китая.
Без особого интереса она рассматривает «Мраморный корабль в летнем дворце» и даже не дает себе труда заглянуть на другую сторону, густо исписанную неразборчивым почерком моего сына.
А я заметила, что Феликс в присутствии Коры снова становится пунцовым и с издевкой напряженно шутит:
— Чему обязаны такой высокой чести принимать Вас у себя?
Кора, что происходит? В это время голос подает итальянка, которая, очевидно, поняла вопрос Феликса. Она отвечает что-то на своем языке, и мы с Феликсом понимаем только слово «Франкофорте».
Внучка кивает. Эмилия обязательно хотела побывать в торгово-финансовом мегаполисе Франкфурте. А Кора сама собирается на выставку — Густав Климт и Эгон Шиле.
Хуго, как светский лев, тут же рекомендует посетить книжную ярмарку. Вообще-то она только в октябре.
Это все, конечно, здорово, а как же Бернхард? Как бы подтолкнуть Кору, чтобы она назначила наконец точный срок погребения? Но она меня опережает:
— На обратном пути заедем, приберемся в доме и всех заберем с собой.
— Вот это да, это ты-то собралась убирать в доме? — Феликс потрясен. — А кого это «всех»?
— Нашу бабушку и… — запинка, — …и твоего дедушку. — Кора шумно дохлебывает кофе и оглядывается на Эмилию. Обе благосклонно кивают нам и удаляются.
Сразу следом за ними вылетает Феликс, и я наблюдаю в окно, как он долго о чем-то болтает с Корой. Заметив меня, Кора мило улыбается, садится в машину и уносится прочь. Феликс возвращается за своей студенческой папкой. Я разглядываю его обеспокоенно. Уж не рассказала ли она ему чего?
Но нет, все в порядке, Кора просто пригласила его к себе в Тоскану, а он не смог от такого заманчивого предложения отказаться.
Я робко интересуюсь, возьмет ли он с собой в Италию свою подругу Сузи.
Может быть, он еще не решил.
Мы с Хуго снова одни дома. Чувствует он себя опять превосходно.
Наш общий внук Феликс — моя гордость, а Хуго восторгается Корой. Только что и тот и другая были здесь, и вот их опять нет.
— Как тебе показалась итальянка? — любопытствует Хуго.
— Лицо приятное, — откликаюсь я, — видно, живет в деревне, умом не обижена. Такой женщине не страшно доверить молодую девушку. А почему муж ее не пришел? Когда же они наконец придут за ним… Надеюсь, Кора не разболтала все наивному Феликсу!
Ох, как же меня все это беспокоит!
— Муж, надо думать, копает могилу, — предполагает Хуго, — а зачем Кора хочет забрать и нас тоже? Она же вроде собиралась все уладить без нас, только с этими мафиози.
Кто ее знает. Мне вообще не хочется приходить в дом Ульриха, пока его самого нет. Ни его, ни невестки. Так можно завалиться к Регине или к Веронике, но к Ульриху… У него Эвелина немного странная в этом плане.
— Хайдемари уже три дня не звонит, — жалуется Хуго.
И что? Мы что здесь, в детском саду? Пусть сам позвонит.
Нет, куда там. Он, видите ли, слышит плохо, сначала же придется звонить на центральный коммутатор клиники…
Я вздыхаю и беру трубку.
Хайдемари бодра, чувствует себя хорошо. Она только что пообедала. Готовлю ли я обед? Вообще-то мы только что позавтракали. А на часах уже полдень.
Принимаем ли мы лекарства? Вся эта история с внуками, сестрами, детьми, все дневные и ночные волнения порядком сбили меня с толку. Мы теперь не то что про таблетки забыли, мы и едим-то когда попало. Хайдемари слегка бранит меня, но, видно, сама думает о другом.
— А мы сегодня опять собираемся в монастырский сад, — сообщает она, — в прошлый раз нам показали самые простые лекарственные травы, ромашку, мяту перечную, тимьян. Сегодня будет уже вторая лекция: об очанке, чистотеле и расторопше. А еще я решила полностью поменять свой рацион и папин тоже.
— О Господи, — нервничает Хуго, — в этом саду что, нет жуков, которых она так боится? И откуда у нее только такое пристрастие к здоровому образу жизни? Не от меня, не от Иды и уж точно не от тебя. Лучше бы унаследовала музыкальность своей бабки!
Хуго всегда утверждал, что его мать была необыкновенно музыкальна, но, к сожалению, не передала своего дарования ни одному из потомков.
— Ладно, наследственность — это еще не все. Кто сейчас обращает на это внимание? — успокаиваю я его.
— Ну нет, — уперся он, — конечно, после войны никто ни о какой наследственности или преемственности и слышать не желал, но теперь все опять встало на свои места. Не станешь же ты спорить, черт возьми, что члены одной семьи похожи друг на друга, а? Посмотри: вот моя мать и вот Регина!
Так, начинается. Сейчас рассоримся из-за какой-то глупости. Было бы, главное, из-за чего, мы же, в сущности, одного с ним мнения.
Хуго вдруг спрашивает:
— Как они собираются перевозить Бернхарда, в мешке или как?
Читает мои мысли.
Мы вместе спускаемся на первый этаж и осматриваем его и мои чемоданы, комод, бельевые мешки, ковры. В подвале есть еще большая картонная коробка, но подойдет ли она? Это же просто бумага. Все заканчивается тем, что мы снова торчим перед телевизором и смотрим какую-то детскую передачу.
В шесть появляются Кора и Эмилия со старомодным сундуком. Мне сразу бросается в глаза, что размеры его для наших целей не подходят. Но Кора порывисто обнимает меня с необыкновенной сердечностью, не давая мне раскрыть рот, и от счастья я забываю все, что хотела сказать.
— Ба, я думаю, тебе нужно переодеться, — говорит внучка.
Я давно уже не ношу то платьице в цветочек, которое купила специально для Хуго, и вернулась к своему любимому, удобному, старому доброму спортивному костюму.
— Что же мне надеть, Кора? Может, рабочую куртку землекопа?
Смеется.
— Бабуля, это же похороны. Мне кажется, у гроба моего деда тебе следует быть в черном.
А ведь она права. Стыд-то какой! Бегу выбирать туалет.
Я надеваю свой черный костюм, в котором хоронила маму, и он на мне совсем не сидит. Я такая же скрюченная, как Бернхард, и выгляжу в костюме как пугало огородное.
— Хуго, как я тебе?
— Ничего, сойдет на пару часов, тем более вокруг все свои.
Спасибо, милый, ты всегда был чрезвычайно тактичен. Но спортивный костюм, может быть, нравится ему еще меньше.
Кора и Эмилия спускаются в подвал, нас просят остаться наверху. Вот они уже несут плотно запертый сундук, держа его за ручки. Еще не стемнело, но обе без колебаний выносят сундук на улицу и без особого труда грузят его в багажник машины. Соседи, если увидят, подумают, что это у меня снова забирают грязное белье. Наконец и нас с Хуго усаживают в большой американский автомобиль, который Кора с гордостью именует своей «зеленой хромированной тачкой».
Как обычно, я и Хуго занимаем задние места, Эмилия сидит рядом с Корой, и они все о чем-то болтают по-итальянски. Мы не понимаем ни слова. Кажется, все остальные шоферы, которые когда-либо возили меня в моей жизни, были просто хромыми утками.
Вот, жила себе тихо-мирно много лет. Общалась каждый день с Хульдой, монотонно, конечно, немножко, но вовсе не скучно. Почитаем, телевизор посмотрим, в магазин сходим, с Феликсом парой слов перекинемся, кроссворд отгадаем, письмо напишем, приберем в доме немножко… Так и тянулась жизнь, как сон, и что это вдруг за кошмар такой меня разбудил? Я сижу в зеленой хромированной тачке, рядом со мной — любовь моей молодости, мы мчимся по шоссе (Феликс говорит, Кора носится всегда на машине так, будто за ней черти гонятся), а в багажнике лежит мумия, которая полвека назад была моим мужем.
Дверь открывает дружелюбный пожилой господин.
Гостиную своих родителей Кора оформила под похоронный зал, чтобы достойно провести церемонию. Наверное, итальянские друзья ей подсказали. Венецианское зеркало занавешено черным флером, белые калы в китайской вазе на каминной полке, низкий журнальный столик накрыт черной тканью. Шторы задернуты. Кора принесла из всех комнат подсвечники, теперь вставляет в них высокие белые свечки и благовония и включает тихую музыку. Пусть бедный Бернхард наконец упокоится с миром, пусть и ко мне вернется душевный покой, и я навсегда в сердце своем попрощаюсь с тем, кто некогда был моим мужем.
В саду за домом, где все густо поросло кустарником, Марио выкопал яму. Эмилия и Кора открывают стоящий наготове сундук, осторожно достают веревки и спускают на них покойника в могилу. Я бросаю сверху белые цветы.
— Помолиться бы надо, — вспоминает Хуго.
Да, правда. Но никому ничего подходящего в голову не приходит.
В конце концов я затягиваю тонким надтреснутым голосом «Встает луна», Эмилия подхватывает. Удивительно, откуда она может знать старинную немецкую песню, по крайней мере первую строфу? Я допеваю до последних строк: «Так падем же ниц, братья, с именем Господа, когда прохладой дышит вечер».
Помню, в детстве от этих строк мурашки пробегали у меня по спине. А сейчас зубы начинают стучать. Но в теплое помещение мы идти пока не можем, потому что Марио еще не до конца оформил могилу, приличие требует остаться. Из окон в сад падают полосы света, среди которых вдруг мелькает чья-то тень. Кто-то бежит по саду.
— Привет! — кричит он.
Ой, слава Богу, это Феликс! Но мне все равно не нравится, во-первых, что он пришел к Коре, во-вторых, что он сейчас узнает такое, что его совсем не касается.
— Что вы тут делаете?
Обиделся, маленький, что его не позвали.
— Мы собачку нашу хороним, — сочиняет Кора, не теряя присутствия духа.
Феликс подходит совсем близко и встает рядом со мной.
— Какую собачку? У вас уже сто лет нет никаких собак, — не верит внук.
Тут в разговор ступает Эмилия:
— Е il cane mio! Моя собака, звать Пиппо!
— Дог, что ли? — прикидывает Феликс, глядя на большой сундук.
— Нет, — отвечает Кора, — сенбернар. Феликсу все равно, он замерз.
— Может, пойдем в дом, народ? Не нравится мне здесь, холодно. Я увидел — свет горит, позвонил, а мне никто не открыл. Потом слышу, в саду бабуля поет, я и пошел на голос.
Тут Эмилия громко восклицает: «La minestra!»[17] — и бросается в дом, мы — следом. В саду остается только Марио.
На кухне полным ходом идет стряпня, там что-то кипит, бурлит и дымится. Феликс с удивлением смотрит на многочисленные свечки, которые мы по неосторожности не потушили, когда вышли в сад. Ему хочется нас расспросить, но горячая итальянская еда заставляет его забыть обо всем. Вместе с Корой он накрывает на стол. Мы подкрепляемся наваристым густым овощным супом, на второе — тунец, фаршированный помидорами, поджаренный белый хлеб, жареные голуби, грибы, салат из редиски, а потом еще на десерт подали сабайон,[18] по поводу которого повариху нашу переполняла гордость:
— Крем, замешанный на вине! — сообщила она. Да, давненько я так обильно и вкусно не обедала. Эта Эмилия настоящая ведьма, надо же такое наготовить. Подобная трапеза уж точно отгоняет дух покойника. Одно вино чего стоит, никогда не забуду, хотя на мой вкус оно, пожалуй, слегка кисловато.
Хуго и Феликс хмелеют. Феликс все поднимает тост «за почившую собачку». «За нашего сенбернара!» — подхватывает Хуго и хихикает, как полный идиот. Я сгораю от стыда и прошу их проявить хоть малую толику уважения. Феликс удивленно смотрит на меня и искренне не понимает, чего это я вдруг перестала любить шутки.
За всем этим мы не услышали, как открывается дверь, одна только Кора вскакивает внезапно в замешательстве. В комнату входят ее родители, которые, по нашим расчетам, должны быть еще в Китае.
Все наперебой пытаются объяснить им, что происходит. Но Ульрих жестом патриарха нас останавливает и берет слово. К сожалению, Эвелина подхватила азиатский грипп, чуть не воспаление легких. Пришлось поездку прервать и первым же рейсом вернуться во Франкфурт. Прежде чем Кора объяснит ему, что за вечеринка происходит в его доме в такое неподходящее время, пусть сначала уложит свою мать в постель и распакует ее вещи. Дочка повинуется, Эмилия бросается на кухню ставить воду для чая и грелки.
Наше хорошее настроение улетучивается. Ульрих скидывает пальто и бросает его Феликсу, будто мой внук его камердинер.
— Мам, ты что здесь делаешь?
До чего ж строг. Впрочем, видно, он ужасно устал с дороги. Действительно, не время для встречи с родственниками.
— Нас Кора привезла, весьма любезно с ее стороны, — парирую я. — Не так уж часто я бываю в твоем доме. — Так его! Атака — лучшее средство обороны.
Ульриху приходится уступить, у него совесть нечиста, потому что я права.
— Да, да, хорошо, все правильно… — бормочет он, садится за стол и пододвигает себе кьянти, которое достали из его же подвала.
Один глоток, и мой сын фиксирует каждого из нас взглядом: меня с Хуго, Эмилию и Марио, Феликса. На беглом итальянском он обращается к придворным своей дочери. Но Эмилия снова скрывается в кухне, чтобы разлить чай, а Марио так катастрофически заикается, что даже мой талантливый Ульрих его языка не понимает и бросает разговор.
— Еще что-нибудь поесть осталось? — спрашивает он.
Эмилия с чайником в руках стоит на пороге и энергично кивает.
И тут невинный Феликс нас закладывает:
— Мы тут собачку похоронили, сенбернара, — объясняет он дядюшке.
— Кого? — не понимает Ульрих.
— Ну, собаку Эмилии, — повторяет внук, — их сенбернара, Пиппо который!
Не на того напали, мой сын знает больше нас.
— Пиппо не сенбернар, — поправляет он, — это совсем крошечное создание. Ну мне жаль, что он умер. Vivissime condoleanze,[19] Эмилия!
Услышав такое, Хуго подавился и долго кашляет. Марио хлопает его по спине, я несу ему стакан воды.
— Ладно, пойду проведаю жену. — И Ульрих покидает поле битвы, где ему находиться явно не очень приятно.
Лицо моего зятя принимает угрожающий оттенок. Была бы тут Регина! Наконец Хуго снова может дышать, и тут он мешком плюхается на пол. Феликс и Марио укладывают его на софу. В конце концов вбежавшая Кора вызывает их домашнего врача.
Оказывается, она цела, родители ее не растерзали. Ульрих и Эвелина живут в постоянном страхе, как бы смертельно не оскорбить своих отпрысков, особенно дочку. Не без оснований они опасаются, что если один раз устроят ей порядочную встряску, то никогда больше ее не увидят. Но в данном случае ее можно отругать разве лишь за то, что она притащила с собой из Италии Марио и Эмилию и без разрешения поселила их в родительской спальне. Слава Богу, я — бабушка, лицо неприкосновенное, против меня даже Эвелина выступать не станет.
Врач отправляет Хуго в больницу, дня на два, не больше. Видимо, подобные визиты к родственникам для старика вредны. Кроме того, Ульрих вряд ли будет очень доволен, если ему придется поселить Хуго на софе в гостиной.
Являются два санитара, не долго думая грузят Хуго на носилки и препровождают в машину «скорой помощи». Он бросает на меня взгляд, полный невыразимой грусти, и шепчет:
— Шарлотта, забери меня скорей из больницы опять к себе…
В ответ я долго надрывно рыдаю, и ни Кора, ни Феликс, ни Ульрих не могут меня утешить.
Феликс отвозит меня домой. Нам обоим стыдно, по разным причинам. Чтобы отвлечь меня от печальных мыслей, Феликс фантазирует, где же теперь будут спать Эмилия и Марио. Лично мне это абсолютно безразлично.
— Позвони сегодня же матери, — прошу я внука, — пусть завтра навестит отца и поговорит с лечащим врачом. У меня нет сил звонить ей, мне бы до кровати добрести.
Феликс обещает все исполнить.
Опять я дома в полном одиночестве. Страшно несчастная, но в то же время — будто какая-то гора с плеч свалилась.
20
У Хульды появилась подружка! У нее на коленях качается та самая старая кукла Хульда, которую я в свое время передала своему брату Альберту. В каком-то детском порыве я стряхнула с нее пыльное платьице и обнаружила на животе пупок, нарисованный цветным карандашом. Альбертова работа. Будто последний знак, который он мне посылает.
Это Хайдемари отдала мне бесценную игрушку, утверждая, что когда-то она принадлежала ее матери. Неправда, никогда Ида с этой куклой не играла. Скорее всего, моя мама подарила Хульду Хайдемари, своей первой внучке, когда я, мои сестры и братья из игрушек уже выросли.
Куколка моя любимая, к сожалению, лишилась своего исконного облачения. Ида сшила ей берет из черного бархата, а ее новое платье взяли из ателье, где когда-то работала Хайдемари. Чистый шелк муаровых тонов, декоративный изысканный покрой, низкая талия, когда-то, наверное, это было потрясающе элегантно. А мы с Альбертом наряжали ее обычно, как младенца, в пеленки: мы же играли в дочки-матери, вот и пеленали ее в Альбертов носовой платок.
У Иды не было ни стыда ни совести — почему она не отдала эту куклу одной из моих дочерей? Даже моя единственная внучка Кора так и не поиграла с бабушкиной любимицей. Но, с другой стороны, кто-нибудь из них, Вероника, Кора или Регина, истрепали бы Хульду так, что теперь она не сидела бы передо мной. Так что нетемпераментная Хайдемари, окрестившая куклу Эдитой, можно сказать, спасла ей жизнь.
Племянница моя, конечно, не лично привезла мне Хульду. Сначала она навестила отца в больнице, потом — свою новоиспеченную сестрицу Регину. Обе обнаружили, что у них есть общие интересы, после чего дружно присмотрели своему папочке место в одном доме для престарелых. Ох, Хуго, мне больно оттого, что тебя запрут туда, но иначе уже не получится.
Что ж делать, если он совсем уже не в себе! Путает Хайдемари с Идой, а Регину со мной. И однажды в таком вот бреду он взял и выложил моей дочери всю аферу с Бернхардом. И у Регины хватило стыда в приступе любопытства выслушивать от своего больного отца подробности всей истории, одну за другой. Как можно? Сначала она приняла рассказ отца за какую-то разбойничью сказку, а потом пришла в мой подвал, стала разнюхивать, как ищейка, и обнаружила бывший саркофаг. Хуго так и не успел заделать его новыми кирпичами. Да это еще полбеды. Если б Регина потом держала язык за зубами! Так нет же!
Теперь и Ульрих в курсе, и Феликс, к сожалению. С тех пор мой сын считает меня невменяемой, что особенно обидно. Наверное, мои отпрыски устраивают теперь тайные совещания по поводу своей матери. Что ж я могу поделать, я же не молодею, годы берут свое, и лучше уже не будет. Кора мне тут неожиданно предложила:
— Ты, бабуля, когда больше одна жить не сможешь, переезжай ко мне в Италию.
Спасибо, родная, очень тронута, но мне не хочется уезжать из Дармштадта, из моего старого дома, еще пару годков я уж как-нибудь протяну и здесь.
Когда Хуго переберется в дом для престарелых, я его буду навещать каждую неделю. Регина и Феликс готовы хоть сейчас отвезти меня к нему в любой момент, сколько угодно, но лучше возьму такси, даже если это мне обойдется недешево. Мы с Хуго говорим о таких вещах, которые не касаются ни моей дочери, ни внука. Хотелось бы его отчитать как следует, да уже не получится. Ну кто просил его лезть во всю эту историю спустя столько лет? Вот теперь из-за него случилось то, чего я всеми силами пыталась избежать: тайна наша стала всем известна. Знаю, Хуго в ответ на мои упреки просто уйдет в свою литературу и будет цитировать Рингельнатца: «Прошло — пролетело — да не забылось».
Хорошо снова остаться одной. Мне кажется даже, это единственное состояние, подходящее для моего возраста. Едва забрезжил для меня лучик новой надежды, новая заря на горизонте, а тут глядь — я уж совсем стала седая, и растаяла моя надежда, как паутинка в тумане. Не могу я больше брать на себя ответственность за других, а потому жить нам вместе с Хуго уже поздно. Я, правда, все еще вижу его каждую ночь во сне. Но и это скоро пройдет.
Примечания
1
Речь, видимо, идет о современных немецких художниках-авангардистах Иозефе Бойсе и Гюньере Юккере, которые создавали свои композиции из войлока и жира, а также гвоздей.
(обратно)2
Готфрид Аугуст Бюргер (1747–1794) — немецкий поэт, создал жанр современной немецкой баллады.
(обратно)3
Теодор Шторм (1817–1888) — немецкий писатель, автор патриотических стихотворений, сказок, исторических хроник, новелл и повестей, полных симпатии к простолюдинам.
(обратно)4
Рудольф Валентино (1895–1926) — знаменитый американский актер немого кино, утвердил на экране тип «латинского любовника», рокового соблазнителя.
(обратно)5
Арнольд Бёклин (1827–1901) — швейцарский живописец, представитель символизма и стиля «модерн», сочетал символику с натуралистической достоверностью («Остров мертвых», 1880).
(обратно)6
Высшая школа строительства и художественного конструирования, одна из первых школ дизайна в Германии.
(обратно)7
Британский национальный гимн.
(обратно)8
Ахав — упоминаемый в Библии «нечестивый царь израильский» и одновременно герой романа американского писателя Германа Мелвилла «Моби Дик, или Белый кит».
(обратно)9
Маркитантка Анна Фирлинг, по прозвищу Мамаша Кураж, — героиня пьесы Бертольда Брехта «Мамаша Кураж и ее дети».
(обратно)10
Игра слов: white — белый (англ.), schwarz — черный (нем.).
(обратно)11
Ханс Альберс (1892–1960) — немецкий актер театра и кино. Среди лучших киноролей — Мюнхгаузен, Синяя Борода, Маттиас Клаузен.
(обратно)12
Хильдегард Кнеф (1925–2002) — немецкая актриса театра и кино, снималась в Голливуде.
(обратно)13
Иозеф фон Эйхендорф (1788–1857) — немецкий писатель-романтик, автор романа «Из жизни одного бездельника», 1826 г.
(обратно)14
Эдуард Фридрих Мёрике (1804–1875) — немецкий поэт и прозаик.
(обратно)15
Георг Бюхнер (1813–1837) — немецкий писатель и политический деятель, автор драмы «Войцек».
(обратно)16
Карл Май (1842–1912) — немецкий писатель, автор многотомного приключенческого романа об индейце Виннету.
(обратно)17
Суп, первое блюдо (ит.).
(обратно)18
Сладкий крем (ит.).
(обратно)19
Примите мои соболезнования (ит.).
(обратно)
Комментарии к книге «Прохладой дышит вечер», Ингрид Нолль
Всего 0 комментариев