Вячеслав Белоусов Провокатор
ПРОВОКАТОР
Посвящается следователям правоохранительных органов, людям, которых я знал, любил и люблю
I
Пятьдесят второй заканчивался тревожно, тяжело, а эти последние месяцы года особенно. Словно кошки скребли душу. Как ни скрывали, а сверху, из Министерства госбезопасности, в «контору» доходили страшные слухи — вождь болен! Теперь уже по-настоящему. И безнадёжно. Жуткое предчувствие, казалось, висло в воздухе. А чего?.. Когда?.. Никто толком ни звука.
Полковник Ахапкин не выдержал, тайком умчался в командировку, хотя бы что-то… там… у соседей в Сталинграде разузнать. Там всё ближе.
И тут случилось это. У самих. Да такое! Передавали друг другу на ухо, с придыханием, как глухой глухому, не веря до конца: в «конторе» труп! Рано утром нашли. Начальник отдела майор Савелий Подымайко в собственном кабинете!.. В петле! Почему?.. Сам?.. И надо же, как назло, в отсутствии начальника! Зам, подполковник Баклей, с пистолетом в руке, чуть не стреляя, как в атаку, пронёсся туда, в кабинет. За ним оперуполномоченный капитан Минин с очумелыми глазами, пунцовый дежурный и прочий народ, кто со своими делами поторопившись, загодя пришёл. Вон он!.. На полу так и сидит, раскорячив ноги, прямо за дверью…
Минин ремень перерезал выше головы под самой дверной ручкой, чтобы петлю не потревожить и голову покойника аккуратно ему же на плечо прислонил. Вчера ещё вихрастая, сейчас она с белым лицом и синими губами, словно картонная маска, безразлично взирала на всех белёсыми зрачками.
— Глаза-то открыты! — вскрикнул истерично кто-то из женщин.
— Может, ещё жив? — вырвалось у кого-то следом совсем ни к месту.
— Какой там… — Минин ладошкой веки покойнику закрыл. — Остыл. Несколько часов, как минимум.
— Ты где был? — заорал вдруг Баклей, и его лицо краской налилось, задрожал весь перед капитаном с пистолетом.
— Я?
— Ты, ты! Вы же с ним вчерась весь день о чём-то калякали в кабинете. Разбирали чёрт-те что. Я заглядывал, забегал!..
Минин плечами пожал.
— Чего тебе трепался твой начальничек?
— Вы пистолетик-то убрали бы, Нестор Семёнович. — Минин нож сложил, в карман сунул.
— Что?
— Пальнёт — ещё жертва будет.
— Ты это брось, капитан! — снова заорал, срываясь на высокой ноте подполковник. — Вместе пили?
— Я с обеда от него как вышел, так и не видел больше.
— И что?
— А обсуждали-то?.. Он про пацанву ту… деревенскую делился. Которыми ему Ахапкин поручил заниматься.
— И всё?
— Вы про это?.. — Минин демонстративно помахал рукой у самых губ покойника, потом лениво приподнялся, чуть ли не в лицо подполковнику сам выдохнул от всей души. — Обижаете, Нестор Семёнович.
— Тогда чего же? — смутился Баклей, стушевался от дерзкого оборота.
— Осмотр надо организовать. Протокол. И медиков вызвать, — полез за папиросками Минин.
— Занимайся, — подполковник только теперь про пистолет в руке вспомнил, повертел его, как вещь инородную, выматерился, в кобуру сунул. — Чтоб всё по форме. Я пойду в Сталинград звонить.
И, ссутулившись, развернулся, заспешил, заторопился к себе на верхний этаж. На ходу уже бросил через плечо:
— Помощь нужна?
— А вот, Петрович, если что, — кивнул Минин на дежурного и уже собравшимся хмуро бросил: — Расходились бы, товарищи.
Часа через два тело увезли. И весь день в коридорах никого. Жались по кабинетам. В «конторе» как вымерло. А ночью собрались на отшибе у оперуполномоченного капитана госбезопасности Минина. Здесь, на окраине города, пусто, собака какая забрешет, за версту слыхать. Хозяин в доме один-одинёшенек, своих схоронил давно, но обвык, справляется, в комнатах чисто, а по углам темно, кто туда полезет.
Трое за столом как раз и уместились. Сам хозяин и два лейтенанта: щупленький очкарик Квасницкий и здоровяк Жмотов. Все в форме, при наградах, у кого имелись, — как положено. Едва огляделись, усевшись, здоровяк вздрогнул: из верхнего угла, прожигая насквозь, подозрительно следили чёрные глаза с бледного лика.
— Икона, — поёжился Минин. — Самому каждый раз не по себе. От прежних жильцов ещё. Всё снять надо, а некогда. Прибежишь переспать и забываешь.
Керосиновая лампа то и дело коптила, метался жалкий язычок пламени, потому как не сиделось то одному, то другому. Всё вскакивали, дёргались по пустякам: то для закуси харч забыли выложить, то за стаканами, хотя и уселись уже. А там у Минина самого вдруг сомнения — и темень чёртова за окном, а кургузая занавеска всё ж не закрывала, не прятала свет, и с улицы брёх собачий по ушам бьёт, да ещё муха проклятущая. Откуда?.. Зимой!.. Уже передохли все или уснули, а эта допекла занудным противным жужжанием, а главное — отчаянными бросками на стекло.
Минин всё же не усидел, вскочил, скрипнув протезом, к дверям в прихожку побежал, опять ему мерещилось.
— Да пришибёшь ты её? — взвизгнул лейтенант Квасницкий. — Все жилы вытянула.
— А то, — расстегнув китель и опустившись для удобства на корточки к низкому подоконнику, полез корявыми огромными ручищами Жмотов за занавеску.
И муха смолкла.
— Ну вот.
— А то, — Жмотов поднял лапу для обозрения, на лапище виднелось алое свежее пятнышко. — Глянь, кровь. Она же, как комар, нашу кровушку попивала.
— Все они твари! — выругался с порога Минин и уже готов был подтолкнуть локтем Квасницкого. — Ты что же, писака, долго будешь мурыжить? Привык протоколы по две недели рисовать.
— Вот, — гладенький лейтенант с вылизанным пробором блеснул очками, глянул на свет последний протёртый стакан, проворно поставил его в середину стола к бутылкам водки. — Не пожалел, признаться, собственной, так сказать, вещи.
Он аккуратно сложил и спрятал за китель на груди батистовый с вышитым в углу вензельком платочек:
— А то не будешь знать, из-за чего умер. Мухи у тебя здесь, Степаныч, бациллы…
— А мы и так не будем знать, — зло хмыкнул и опустил голову капитан Минин. — Найдут с пулей в башке или с петлёй на шее, как Михеича.
— Типун тебе!..
— Ладно, — огрызнулся Минин и нырнул к столу. — А то к утру не начнём.
Был хозяин заметно на взводе, но терпимо, суетился, не похожий на себя:
— Давайте за него! Помянем бойца невидимого фронта майора госбезопасности Савелия Михеича Подымайко.
Они вытянулись, сверкнули погонами, щупленький Квасницкий даже каблуками сапог щёлкнул, по привычке качнулись друг к другу чокнуться, но опер вовремя пальцы между стаканами растопырил, глянул на обоих свирепо и опрокинул свой. С опозданием заспешили и те. Сели и молча сосредоточенно зажевали, а Минин уже дымил папироской.
— Чего торопишься, Степаныч? — Жмотов пожал плечами, шутя захотел потеснить капитана, но не удалось, тот и меньше ростом, и в талии тоньше, а кряжист; ноги словно вросли в пол, лишь слегка качнулся на ту, где протез.
— Сегодня не пахать, — поддакнул Квасницкий.
— Да я хоть высплюсь. Сколь ночей уж на ногах. — Минин сунулся опять к окну, но быстро к столу вернулся, разлил всем по стаканам. — Давай, чтоб ему там… чтоб он там… В общем, чтоб попал куда надо и…
Он не договорил, махнул рукой, опрокинул водку в себя.
— Э-э-э, нет, Степаныч, — хмыкнул Квасницкий, не коснувшись своего стакана, полез за платочком очки запотевшие протирать.
И Жмотов, на него глядя, замер, не донёс водку до рта.
— Не попадёт душа самоубийцы по назначению, — криво посмеивался лейтенант.
— Это чего же? — дёрнулся Минин. — Неча брехать! Куда ей ещё надо? В землю все ляжем. И Михеича завтра закопаем.
— Я понял, ты про что, — ехидно хихикал тот. — Ты про это.
И он глаз прищурил, а второй вверх закатил и палец большой для пущей верности туда же задрал:
— Нас, матерьялистов, признаться, там не привечают-с.
Ломая комедию, Квасницкий и речь исказил, и в пояс поклонился.
— Ну, запел ахинею, — махнул на него рукой Минин и едва не сплюнул с досады. — А вы что ж? Всерьёз?.. Не выпили?
— Я же сказал, за это не пьём, — и дурачился, и нет лейтенант, не разобрать, а глаза его уже стыли, наливались отчуждением, и очки он на место водрузил, переменившись весь, одно слово — змея очковая!
— А я выпью! — отвёл лицо от этих змеиных глазок Минин. — Я выпью!
И он всклень налил себе водки, стакан вверх вскинул демонстративно на уровень лба, слегка качнувшись, гаркнул, как в строю рапортуя:
— Орденоносец, герой — разведчик Смерша Савелий Подымайко заслужил такой почести, чтобы за него выпили посмертно!
В полной тишине, медленно и не отрываясь как сладостный напиток, осушил он стакан, вытер губы тыльной стороной ладони так, что зубы скрипнули и, глядя на притихших, погладил на своей груди тёмно-красную звёздочку с красногвардейцем в сером кружочке:
— Вы — шибздики, чтобы с ним равняться! У него таких две. Знаете, где и кем дадены?
— Степаныч, ну что ты? — в лице изменившись, поднялся со стаканом Жмотов. — Не подумай чего. Михеич — герой. Кто же против?
— Эх, вы! — Минин задыхался от ярости, водка ударила ему в лицо, оно полыхало, глаза сверкали. — Специалисты! Один с кулачищами — забойщик признания выколачивать, второй — мастер протоколы строчить! Куда вам до него! Матьяристы хреновы!
— Степаныч! Да что ты в самом деле? — Жмотов, успокаивая, попытался обнять капитана.
— Сесть! — заорал на него тот, совсем хмелея и расходясь, сбросил руку с плеч. — Ну-ка плесни мне. Давай за нашу боевую краснознамённую! И за великого товарища Сталина!
Как волной подбросило из-за стола и Квасницкого, выпили втроём разом как один, Минин тяжело опустился на табуретку, всхлипнул вдруг для всех неожиданно, полез за новой папироской. Оба стояли над ним, виновато молчали, ждали, не осмеливаясь сесть.
— Натворил Михеич бед, чего уж там, — наконец выговорил капитан и влажные глаза растёр ладонью. — Теперь что ж… Теперь затаскают.
— Да, — участливо подхватил Жмотов и полез ручищами по столу за консервной банкой тушёнки, раздвигая и опрокидывая посуду. — Ты, Степаныч, сегодня весь как на ножах.
— Ты б его знал, как я… — горько покачал тот головой.
— Первый раз, что ли? — пожал плечами Жмотов, уронил на пол ложку, нагнулся, чертыхаясь, зашарил в темноте под ногами.
— Мы с ним столько хлебнули… И там, в окопах, и здесь уж, — бормотал своё Минин. — Не списали нас только из-за них… боевые заслуги. Я вот с протезом, а у него лёгкие — не в то место, не в кавалерию. Насквозь простреленные… Эх! Но, значит, нужны ещё были! Без нас-то вам, молодым, куда?..
Жмотов выпрямился, так и не отыскав ложки, посмотрел замутившимися глазами на капитана, ухватил всё же банку со стола, начал старательно зачищать дно коркой хлеба.
— Ну пришлют… ну проверят, — загудел он своё.
— Через два дня будут-с, — совсем трезвым голосом вставил, будто невзначай Квасницкий и пробор свой поправил, легонько пальчиком к голове прикоснувшись.
— Кто будет? — застыл с открытым ртом Минин.
— Проверяющие.
— Тебе откуда известно? — Жмотов и жевать перестал.
— Ты, Жмотов, вопросики свои для врагов народа побереги.
— Да ладно тебе, Игорёк.
— Не надо, не надо со мной таким тоном.
— Ответь, раз спросили, — набычился Минин на лейтенанта.
— Похорон завтра не ждите, — поморщился Квасницкий и опять своим пробором заинтересовался. — С проверяющими к нам едет их медик. Экспертизу они свою будут проводить.
II
Каким бы пьяным ни казался Жмотов, а на ногах держался крепко и соображал ещё прилично; только оказались они вдвоём на улице, он ткнул товарища в бок локтем и упрекнул с сожалением:
— Надо было тебе выскакивать, Игорёк? И не посидели толком. Водки-то сколько на столе осталось. Степаныч не пожалел, вон поляну какую накрыл по приятелю.
— Тебе б только нажраться.
— А тебе к Наталье Львовне небось загорелось. Соскучился, кавалер, или спешишь, пока папашки нет?
— Небось! — зло передразнил Квасницкий. — Завидки берут? Никак не заживут твои душевные раны, ревнивый воздыхатель?
— А мне чего? — физиономия Жмотова расплылась в довольной гримасе. — Наталья Львовна, конечно, девица видная и партия была бы приличная у нас.
Он рассмеялся совсем дружелюбно и похлопал Квасницкого по плечу:
— Но сейчас ситуация не хуже, без пяти минут она невеста моего лучшего друга, а? И так, и эдак я не в накладе. У меня, Игорёк, честное слово, ни зависти, ни обид. К весне свадебку сыграем, да погуляем от души, а?
— Вот, вот. Тебе бы только гулять.
— А что не так? Ты уж не назад ли пятками?
— Помолчал бы лучше.
— А что?
— Совсем ничего не соображаешь?
— Ну разъясни, друг желанный.
— А-а-а, что с тебя взять! Правильно Минин подметил: тебе только кулаками махать.
— Нет, ты всё-таки ответь, как насчёт свадьбы? Это факт существенный.
— Погуляем, если с проверяющими повезёт. Понял теперь? — Квасницкий остановился, задумался, по его виду было заметно, что он не разделял беспечного веселья приятеля. — Ты, конечно, завалишься сейчас спать?
— А то.
— Ну а я заверну заглянуть.
— Не поздно?
— Обещал. И трамвай ещё, слышу, вон громыхает.
— А может, вместе? — Жмотов уловил неуверенные нотки в голосе товарища. — Ещё набегаешься. А у меня найдётся в заначке грамм сто, а?
— Знаю я твои сто грамм, — Квасницкий поморщился и круто развернулся. — Заодно выясню, не возвратился ли Лев Исаевич. Некстати шеф задержался в Сталинграде.
И он сухо распрощался, пожав приятелю руку. Подходил явно припозднившийся, как и они, трамвай, издалека отчаянно громыхая на рельсах в ночной тишине. Квасницкий упруго прыгнул в вагон и, устроившись на последнем сиденье задней площадки, решил подремать. Уже привалившись поудобнее плечом к стенке вагона и надвигая фуражку на глаза, он по привычке окинул взглядом редких пассажиров и готов был отвернуться к окну, как что-то его насторожило. Он вгляделся внимательней в сидящего на передней площадке мужчину и едва не вскочил на ноги от удивления — это был Минин! Но каков!.. Оперуполномоченного не узнать. Вместо форменной одежды на нём висла дряхлая тёмная мишура: пожухлая фуфайка с ободранными рукавами, с выступающей местами грязной ватой и допотопная кепка со сломанным козырьком, закрывающим пол-лица.
«Что за маскарад! — поразился Квасницкий. — И куда он спешит, на ночь глядя? С другой остановки в трамвай сел, значит, чтобы с нами не встретиться?..»
Перед их уходом капитан собирался ложиться спать, к тому же он и выпил изрядно, хотя теперь по его поведению не было заметно. Насторожившись, Квасницкий не спускал глаз с оперуполномоченного.
Через несколько остановок Минин задвигался, начал поглядывать в окошко, явно засобиравшись выходить. Он приник к тёмному стеклу лицом и не отрывался от него почти до полной остановки трамвая, а когда вагон замер, первым рванулся к дверям. Прячась за спинами заспешивших на выход пассажиров, Квасницкий спрыгнул из вагона тоже. Он совсем не торопился, приглядываясь к знакомой фигуре, маячившей впереди. Лейтенанту очень не хотелось столкнуться с Мининым лицом к лицу. Место было приметным, у Квасницкого даже дыхание перехватило: от остановки до дома, где проживал в квартире на первом этаже майор Подымайко, покинувший белый свет почти двое суток назад, было рукой подать, и сейчас оперуполномоченный Минин, избегая посторонних глаз и прижимаясь к стенам домов, крался в этом направлении.
«Похоже, он решил тайком проведать квартиру покойника, — замелькали мысли у лейтенанта. — Прикинулся пьяным, от нас избавился, а выставив обоих, сюда помчался. К тому же переоделся, чтобы не узнал никто…»
Между тем, подтверждая его мрачные подозрения, Минин уже добрался до подъезда приметного дома и, воровато оглянувшись, тёмной тенью скользнул внутрь. Лейтенант осторожно приблизился к подъездной двери, прижался ухом. До его слуха донеслись звуки открываемого замка.
«Ключи у него имеются, Баклей посылал его дверь опечатывать до возвращения Ахапкина, — лихорадочно соображал Квасницкий. — Чего же ему здесь понадобилось? Что он ищет? Убийцу потянуло к жертве?..»
Предположение было нелепым, абсурдным — все знали о более чем дружеских отношениях майора Подымайко и капитана Минина.
«Но у них существовали ещё и служебные связи? — ломал голову лейтенант. — Минин ходил в подчинённых, а чёрт их знает, что там у них могло быть! На поверхности — гладь, а в глубинах акулья пасть. Оба — бывшие смершевцы, а это такая братва!.. Они же маме родной до последнего на слово не верят. Для них!.. Впрочем, — покачал он головой, — этого ничего не замечалось между ними… Но что же заставило оперуполномоченного решиться на большой риск и лезть в квартиру покойника?»
Будто в ответ на его мысли в чёрном окне первого этажа мелькнул проблеск света.
«Фонарик включил! — догадался Квасницкий. — Рыщет!»
Свет, появившийся на мгновение, больше не обнаруживался, как ни высматривал, ни таращил глаза лейтенант, спрятавшись за дерево в нескольких шагах от дома.
«Осторожен оперуполномоченный, хитёр, сукин сын, — морщился Квасницкий, — нет, больше такой оплошности он не допустит».
И действительно, чёрная тень изнутри надвинулась на стекло, дёрнулась высокая занавеска и закрыла всё окно.
«А ведь он сюда надумал идти, как услышал от меня о приезде проверяющих! — с запозданием ужаснулся Квасницкий. — Вот она причина! Лишь стоило мне сообщить об этом, как он нас со Жмотовым провожать начал. Что же его напугало? Что он ищет у покойника?..»
III
Что бы ни говорили, а в кабинете над столом начальника с чёрного портрета вождь хмурил брови и жёг глазами суровей и пронзительней где бы то ни было. В большом зале совещаний вроде и побольше он и повнушительней размерами, а не то; потом там не один сидишь под его очами, вокруг полно таких же суетящихся, галдящих, обрадованных редкой встречей, пока не окрикнет начальство, а здесь ты один, и он со стены поедает глазищами, ну, как букашку под микроскопом! Каждый раз, как Минин оказывался на этом стуле под этим портретом, так робел до противной потливости, как мальчишка нашкодивший, и хотя не совершил ничего особого, а уже чувствовал себя виноватым, и «форменка» под кителем мокрела на спине и подмышками так, что запах поганый носом чуялся, хоть провались.
— Значит, всех опросил, кто с ним последнее время виделся, и ничего? — постукивал костяшками пальцев по крышке стола полковник Ахапкин.
— Так точно! — вскочил на ноги Минин.
— Сиди, сиди, — хмурился полковник и зло повторил в раздумье: — И никаких толков… Исследований медицинских по трупу не назначали?
— Никак нет. Ждём ваших распоряжений. Сегодня намеревались.
— Не будем спешить. Надо полнее материал собрать. Полнее… Налицо, говоришь, свидетельства?
— Так точно. Свой же брючный ремень использовал майор Подымайко. Непонятно только, зачем же смерть принимать лицом к окну и на входной двери? Еле-еле отворила уборщица, когда убраться пришла. Она на помощь и позвала, только поздно. Он, как привалился к двери спиной, так и сидел на полу, ремень к ручке примотав. Так и…
— Чего ж тут непонятного? Лицом к свету. Последний раз чтобы белый свет увидеть… Ах, сукин сын! Ах, сволочь! — схватился за голову Ахапкин. — Чего натворил! Как подвёл!
Минин, вцепившись в сиденье стула, карябал посиневшими ногтями пальцев ставшее мягким дерево.
— Враг! Сущий враг! — цедил сквозь зубы полковник. — Вот где он себя проявил! Мне тут про пацанву расписывал сказки! Молокососы, мол, сопляки. Выпороть их и домой в деревню отправить. Покрывал врагов народа! Выкормышей, предательское семя! Вот его сущность! Не разглядел я вовремя. А ты чего молчишь? Защищать его будешь? Чего молчишь, я спрашиваю?
В дверь робко постучали.
— Занят! — рявкнул Ахапкин и, скосив глаза на Минина, заторопился: — Личный обыск проводил?
— В присутствии подполковника Баклея, товарищ начальник управления.
— И никаких записок? — Ахапкин словно буравом всверлился взглядом в Минина. — Должен он был после себя что-то оставить. Нутром чую. Неспроста всё это. Хохлом твердолобым был этот Подымайко, но так просто в петлю залезть не мог. Хотя б и по пьяни.
— Не пахло от него.
— Как не пахло! — Ахапкин даже привстал и ладонью махнул на капитана, как на невидаль какую. — Ты чего мелешь?
— Трезв.
— Но, но! Не спеши… Вскрытие ещё не производили. Оно покажет. Ваш брат — мастера зажёвывать. Чего только в пасть не пихаете, чтоб не пахло… Да ты нюхал его, что ли?
— Товарищ полковник!..
— Хватит! Вскрытие покажет, я сказал, — и Ахапкин отмахнулся напрочь от оперуполномоченного, как от мухи. — А дома у него, значит, тоже ничего?
— Баклей Нестор Семёнович не решился туда без вас… Не вскрывали квартиру, но опечатали.
— Ну что же, это верно…
— Я лично, товарищ полковник.
— Так, так… — Ахапкину не сиделось, он ёрзал на стуле, с оперуполномоченного глаз не спускал. — Сам-то что?.. Мысли какие? Подозрения имеются? Твой же начальник?..
Минин пожал плечами.
— Ты же знал его лучше меня? Воевал с ним в Смерше.
— Воевал, — опустил глаза Минин. — Только на разных фронтах.
— Ты не открещивайся, капитан!
— Отчего же. В личном деле всё есть, — поднял светлые пронзительные глаза тот. — И дружили мы до последнего.
— Ну?
— Мужик он прямой был. Правильно вы подметили. Твёрдый. Но чтобы разговоры о собственной смерти вести… Никогда язык его не поворачивался. Песни любил горланить. Песни — да.
— Значит, повода не подавал?
Минин энергично головой отмахнулся:
— Да и не пил он особенно. Другие, бывало…
— Я про других не спрашиваю, — оборвал оперуполномоченного Ахапкин. — Дома, значит, бывал у него?
— Один он, как перст. Попугай чудной и всё.
— Чего?
— Попугай у него занятный.
— Этот ещё откуда?
— Савелия… извиняюсь, майора Подымайко, ещё как прибыл на службу, подселили на жительство к одному семейству. Оба древних старикана без детей и наследников. Ну на второй или третий год он их схоронил, а квартиру за ним так и закрепили. И птица ихняя осталась. Они, говорят, по триста лет живут. Чудной дурачок, говорить умеет и орал по ночам, когда Савелий лампу гасил. Он его из-за этого Провокатором звал.
Ахапкин в недоумении уставился на оперуполномоченного.
— Будил тот его среди ночи, только заснёт…
— Сам он провокатор! — зло взвился Ахапкин. — Провокатор и есть! Такое спровоцировать только враг народа может. Мне вон в Сталинграде, знаешь, что сказали? Я ж сюда оттуда примчался, в дом не заглянул.
В дверь опять постучали, но уже настойчивей.
— Войдите! — крикнул полковник, махнул рукой Минину, а сам полез за папироской. — Кому там не терпится?
— Мне выйти? — подскочив на ноги, вытянулся Минин.
— Подожди в приёмной. Понадобишься, — глубоко затянувшись папироской, выдохнул с удовольствием клубы дыма Ахапкин, встал из-за стола и покачал головой в тревоге. — Сегодня у нас горячий денёк будет.
В дверях Минина чуть не сшиб подполковник Баклей, рвущийся к начальству; капитан успел посторониться, прикрыл дверь и, тяжко переведя дух, уселся к стене, ничего не замечая и не подымая глаз. Напротив, запрокинув ногу на ногу, высиживал, дожидаясь своей очереди, Квасницкий. Пытливо уставившись на капитана, он сверкал тонкой оправой очков.
IV
— Нет, что вы мне ни говор-рите, Ер-ремей Тимофеевич, — помешивал чай в мельхиоровом подстаканнике и поглядывал в тёмное стекло постукивающего на рельсах вагона Яков Самуилович Шнейдер, — а всё же чем тщательнее скр-рывается, тем яснее обнар-руживается.
В молодости, видно, красавец, высокий, сухой, горбоносый брюнет и теперь без единой сединки, мизинцем коснулся ровной струнки усов и повторил, заметно грассируя:
— Тем яснее обнар-руживается.
— Да, да, — соглашался, копаясь в просторной дорожной сумке, развёрнутой на купейной скамье, собеседник, пожилой толстячок с брюшком и обширной лысиной на макушке. — Так и оборачивается в жизни, милейший Яков Самуилович. Так всё и сопровождается.
— Даже в прир-роде такой закон есть. Помните? Сохр-ранения веществ! Р-равенство…
— Я бы сказал, товарищ полковник… — встрял было толстячок.
— Но, увы! — не замечая и не слушая, перебил его Шнейдер и грозно глянул. — Мир-р желает быть обманутым.
— Да, да… Всё именно так.
— Не р-раз я твер-рдил товар-рищу Медянникову, что тем и кончится. И что же?
— Назар Егорович, он — да, он долго запрягает.
— Пр-ринял он какие-то мер-ры?
— Ах, чтоб её! — всплеснул руками толстячок.
— Что? — уставился на него Шнейдер.
— Нашлась пропажа! — Еремей Тимофеевич, ликуя, и даже торжественно протянул ему из глубины сумки мельхиоровую чайную ложку. — К стаканчику, пожалуйста, милейший Яков Самуилович. А то, не дай бог, затерять, меня Анна Юрьевна моя… Ого-го!
Он улыбнулся, совсем засмущавшись, и ещё извинительнее добавил:
— Ахапкину симпатизирует наш Назар Егорович, Ахапкину. Я вам тоже докладывал. Помнится, они вместе воевали.
— Да бр-росьте вы! — взорвался Шнейдер, брови возмущённо поднял, но ложку принял. — Я сам давно замечал в их отношениях некую… опр-ределённую закономер-рность… А воевали? Так что же? Вр-редить делу?
И он попытался даже встать, весь в чувствах, но длинные ноги упёрлись коленками в столик, и он только скрипнул зубами.
— Есть вполне конкр-ретные указания заместителя министр-ра Михаила Дмитр-риевича Р-рюмина в отношении всех этих… бывших. Скр-рытых вр-рагов! И смер-ршевцев, кстати, это прежде всего касается.
— Да, да… Я, так сказать… — толстячок нагнулся к сумке, выхватил и завертел в руках, явно раздумывая, бутылку с приятной яркой наклейкой. — Я, так сказать, в качестве видимых… запомнившихся мотивов хотел бы довести до вашего сведения…
Он, с опаской посматривая на Шнейдера, водрузил всё же бутылку на столик, приплюсовал к ней из сумки кусок мяса домашнего приготовления и несколько бутербродов с ветчиной.
— Мотивы? — заинтересовался Шнейдер бутылкой, поднёс её к явно близоруким глазам. — Вот именно, мотивы! Какие?
Бутылка была оставлена на столе, а Шнейдер снова отвернулся к окну, всматриваясь в пролетающую темень.
— Р-раньше следовало р-развор-рошить осиное гнездо. Вон, нашему Михаилу Дмитр-риевичу и тр-рёх суток не понадобилось, чтобы после ар-реста главного пр-редателя Абакумова убр-рать всю вер-рхушку и заменить пол-аппар-рата в министер-рстве. Я не упоминаю мелкую мр-разь, а Ахапкин?.. Это до чего же довести положение! В стенах собственной «контор-ры» начальник отдела накладывает на себя р-руки!
— Да, да, — юркий толстячок уже и столик накрыл и в рюмочки налил ароматного напитка. — Вам, может, шоколадку, Яков Самуилович? Сейчас молодёжь предпочитает сладкое к коньячку.
— Пустое, — поднял рюмку Шнейдер. — Знаете, что я вам скажу, товар-рищ майор-р…
Толстячок даже вздрогнул от неожиданности и свою руку с рюмочкой вздёрнул.
Они выпили.
— Вот, вот, — не закусывая, закивал головой Шнейдер. — Я, знаете ли, не пр-риветствую некотор-рые новые начинания.
— Как?
— Нет. Я о др-ругом, — смерил подозрительным взглядом собеседника Шнейдер. — Шоколад, кстати, это тоже оттуда. Их мор-раль. Заокеанская. Союзнички, мать их!
— Да, да…
Они выпили ещё по рюмочке, потом ещё, растягивая удовольствие. Шнейдер, задумавшись, ушёл в себя, но не забывал время от времени прихлёбывать остывающий чай. Еремей Тимофеевич норовил подсовывать ему бутерброды, но тот не притрагивался, а затем вообще достал из кармана галифе великолепную коробку и закурил «герцеговину». Он разомлел от выпитого, лицо заметно изменилось, из бледного преобразившись в розовое с красными большими пятнами — давняя причуда, удивительная для него самого и окружающих, и проходившая с количеством выпитого спиртного; тогда лицо снова приобретало прежний вид, даже бледнело до синевы, когда застолье кончалось перебором. Но до этого доходило редко. С некоторых пор Яков Самуилович берёг себя, если не забывался.
Еремей Тимофеевич, наведя между тем порядок в сумке, установил её удобнее под столом, застелил скамью и накинул на плечи домашний халат, полосатый и уютный; ещё не топили, и в вагоне холодало. Шнейдер же не торопился готовиться ко сну; лениво покуривая, он только расстегнул на кителе две верхние пуговицы, наблюдая за суетящимся соседом.
— Задача у нас с вами не такая пр-ростая, как кажется на пер-рвый взгляд… — вдруг заговорил он.
— Может, мне товарища Винегретова пригласить? — тут же насторожился толстячок, сел напротив, весь внимание. — И медика заодно.
— Кого?
— Эксперта. Кротова Прокопия Сергеевича. Он не любитель железных дорог. Мне когда его для нашей проверки порекомендовали, я поинтересовался. Встретился даже лично, побеседовал для профилактики. Поездка всё же необычная, — толстячок слегка усмехнулся. — Жаловался мне, что уснуть не может от стука. Знал бы он, когда нам спать удаётся.
— Сейчас он зачем? — не разобрал его чувств Шнейдер.
— Ему интересны будут ваши наставления.
— Пустое, — Шнейдер сам разлил остатки коньяка по рюмкам, толстячок легко нагнулся к сумке и тут же на столике засияла новая такая же бутылочка.
— Не спешите? — покосился в окно Шнейдер.
— А что ж? Нам ехать да ехать.
— Вы пр-равы… А вот не выходит у меня из головы этот Ахапкин. — Шнейдер опрокинул рюмку с коньяком, затянулся папироской, не закусывая, аппетитно выдохнул ароматный дым чуть ли не в лицо толстячку, глаза закрыл и откинул голову назад. — Не вписывается он в нашу схему, а?
Но собеседник отвлёкся от разговора или, решив смолчать, безмолвствовал.
Поезд ускорял бег, вагон заметно покачивало.
— А ведь Михаил Дмитр-риевич пр-ростым майор-ром был, подумать только… — внезапно сменил тему подполковник.
— Судьба играет человеком, — поднял брови толстячок, открывая новую бутылку и наполняя ему рюмку. — Рюмин Михаил Дмитриевич — большой интеллектуал.
— Что? Интеллектуал? — изобразил недоумение Шнейдер. — Он пр-режде всего боец! Такого госбезопасности как р-раз давно не хватало.
Толстячок как-то по-особому глянул на него и опять едва заметно усмехнулся. Ему доподлинно было известно, что бывший следователь КГБ Михаил Рюмин получил внеочередное звание полковника, должность заместителя министра госбезопасности СССР и начальника следственной части после того, как написал лично И. Сталину донос, инспирированный сверху, на бывшего министра ГБ Абакумова. Тот был вскоре арестован. Но толстячок промолчал и только опустил голову:
— Вы правы. У него особый талант. Находясь посреди реки, он не испил воды.
— Что? — напряг морщины на лбу Шнейдер, с минуту изучал лицо собеседника и довольный рассмеялся. — Да, да. Вот именно, ср-реди р-реки, ср-реди р-реки. Ха-ха!
Это прозвучало зловещим карканьем, но толстячок в этот раз не отреагировал никоим образом. Он бесстрастно жевал бутерброды и даже явно чавкал, то ли намеренно, то ли от удовольствия. Они выпили уже вместе, впервые чокнувшись, — Шнейдер сам протянул руку с рюмкой, лицо его совсем забагровело.
— Я всё помню, как сейчас, — с придыханием заговорил Шнейдер, выдохнув дым; новые мысли, захватившие его, рвались наружу. — Каким великим казался тот гор-рдец Абакумов! Как он обставил себя этими ср-раными контр-разведчиками, словно Цезар-рь пр-ретор-рианцами! Он готов был плюнуть в лицо самому Лавр-рентию Палычу Берии! Помните, как зимой сор-рок пятого Абакумов примчался в Бер-рлин?
Толстячок ничего не ответил, но заметно напрягся, ловя каждое слово.
— А я был там, — Шнейдер даже прихлопнул по столу так, что звякнула ложка в стакане. — Он пр-римчался ар-рестовывать мар-ршала Жукова! Главнокомандующего нашими оккупационными войсками в Гер-рмании заподозр-рил в кр-рахобор-рстве!.. Слышали?.. Ар-рестовал боевых генер-ралов… Кр-рюкова… за поганое тр-рофейное имущество… Но потом! Что стало с ним потом!.. Стр-рашная жар-ра июля пр-рошлого года!.. Четвёр-ртого числа Абакумов отстр-ранён от должности, а двенадцатого июля уже в Матр-росской Тишине.
Он смолк, пробежал по столику глазами, схватил рюмку с коньяком и опрокинул в себя, далеко откинув голову. Потом огляделся помутневшим взором и, уставившись на молчавшего товарища, то ли сказал, то ли спросил:
— Сейчас в Лефор-ртово?
— В Бутырке, — поднял наконец голову тот и, встретив взгляд, не отвёл своих глаз, выговорил медленно, со значением, будто и не пил ни капли: — А на Волге тоже тюрьма неплохая, скажу вам, милейший Яков Самуилович.
— Что? Тюр-рьма?
— Ещё Екатериной Второй поставлена, — продолжал толстячок. — Правда, задумывала императрица монастырь женский ставить. Нужда обозначилась, греховодниц развелось средь их бесовского отродья, но Пугачёв напугал, так что тюрьма нужнее оказалась.
— А что тюр-рьма? Тюр-рьма тоже пр-рекр-расное место для очищения душ заблудших, — ухмыльнулся Шнейдер.
— Вот и я говорю.
— Так… — глубоко затянулся «герцеговиной» Шнейдер и уже не спускал глаз с собеседника. — И куда же ты гнёшь, Ер-ремей Тимофеевич?
— Там и достойные кадры можно подыскать на смену некоторых, если потребуется, — цедил сквозь зубы толстячок, опять будто не слыша вопроса. — Наши есть орлы! Мне даже в некотором роде знакомы некоторые. Вот, полюбуйтесь, чем не лихой писарь!
Он не спеша нагнулся к своей сумке под столик, достал оттуда тёмную неприметную папочку, развязал тесёмки и поднёс к глазам стопку листов. Шнейдер, с любопытством взирая на его действия, налил себе рюмку коньяка, выпил и закурил новую папироску. Вывернув ноги из-за неудобного столика, он с облегчением закинул одну на другую и приготовился к представлению.
— Минутку… — перебирая листки, толстячок шевелил губами. — Вот! Я полагаю, вы догадаетесь, что сие перлы из протокола допроса арестованного врага. Итак, читаю: «Я это не апробировал, мотивируя риском провала и потерей возможности вести завуалированную контрреволюционную работу внутри Всероссийской коммунистической партии большевиков!..» А? Каков выверт! Каков стиль! Каков сукин сын!
Шнейдер криво ухмыльнулся.
— Нет! Вы только вкусите! Какая интрига для дальнейшей разработки врага и как закручено: «риском провала и потерей возможности вести завуалированную контрреволюционную работу»!..
— Тр-рафар-рет, — покривился Шнейдер и цыкнул сквозь зубы презрительно. — Похоже, что автор-р списывал ещё с бумаг из дел двадцатых годов. Учебный матер-риал! У нас этих писар-рей да забойщиков р-развелось!.. Не хуже меня знаете.
Майор, конечно, знал, что в следственном аппарате Министерства госбезопасности процветают два типа следователей: «забойщики» и «писари». Нормативные материалы позволяли применение физического воздействия на врагов народа, поэтому следователи специализировались, строя тактику допроса, один мастерски избивал, выбивая нужные показания, второй лихо и хитро записывал. И то, и другое требовалось делать умело. Кроме того, существует так называемая «французская борьба» — метод оформления протокола допроса подозреваемого, когда по шаблону делается следующее: сперва арестованный будто всё отрицал, заявляя, что не виновен, а затем, прозрев под воздействием следователя и раскаявшись в содеянном, шёл на полное и безоговорочное признание. Протоколы при этом представляют собой яркий образец поточно-конвейерного штампования, но в нареканиях он не нуждается, наоборот. Поэтому толстячок лишь слегка улыбнулся на реплику подполковника.
— Не скажите, милейший Яков Самуилович, не скажите, за неимением времени, я бы и большее вам изобразил, — толстячок пожевал губы, полистал бумаги. — Перед нами явный талант! Он и в тактике силён, и стратегия в допросах просматривается, переплюнет наших во французской борьбе.
— Ну, ну, — махнул рукой Шнейдер, — по бумажкам-то выводы делать?
— А я вам его представлю, как приедем, — улыбнулся толстячок. — Дожидается нас, готовится.
— Похвально, похвально. Узнаю ваши методы, Ер-ремей Тимофеевич, — Шнейдер сделал приглашающий жест к рюмкам. — Вы, как обычно, наступление не начинаете, не подготовив плацдар-рм.
— Мы что, мы в штабе… исполняем приказы, — скромно заблестел замасливавшимися глазками толстячок и потянулся к рюмке.
V
Вот так этот день начинался — нервами, беготнёй, руганью; об этом Минин догадывался, а вот где и чем закончится, подумать боялся. «Первые, самые главные часы миновали, всё вроде развивалось пока терпимо, а там видно будет», — размышлял он, не поднимая головы и наблюдая из-под бровей за ёрзающим напротив лейтенантом Квасницким. Тот по-прежнему не спускал с него подозрительных глаз. Или ему уже мерещилось?
— Как вчера добрались? — помня старое правило, решил начать он первым и даже изобразил участливую улыбку.
Квасницкий только хитро подмигнул в ответ.
— Курить нет? — не отставал Минин.
— Я же не курю, Артём Степанович. Голова бо-бо?
— Сплошное паскудство. Я там чего не так?
— Молодцом. Вы же спать легли.
«Чего это он вдруг на “вы”?» — отметил про себя Минин, а вслух, покосившись на дверь, шепнул:
— И не говори. Себя не помню. Вроде пошумели?
— Что вы! Жмотов немного… муху у вас пришиб, — хмыкнул Квасницкий, — и весь скандал.
— Вот, вот. Я что-то припоминаю, — Минин поднялся, похлопывая себя по карманам галифе в надежде на завалявшуюся папироску, отодвинулся подальше от двери и вовремя, так как она с шумом распахнулась, и в приёмную вылетел взлохмаченный Баклей, лицо которого больше напоминало раскалённый утюг с пылающими вместо глаз угольками.
— Заседаете? — с разгону рявкнул он на обоих вытянувшихся перед ним. — Капитан Минин, ты-то что тут штаны дырявишь?
— Я… — не успел рта открыть тот.
— Давай за мной! А вы, лейтенант Квасницкий?.. — уже из коридора донёсся его бас, но услышать пожелания заместителя начальника управления лейтенанту не довелось, так как дверь прикрылась, и за ней исчезли и говоривший, и оперуполномоченный.
— Тебе заниматься нечем, Степаныч? — не оборачиваясь, уже принялся за капитана Баклей. — Нам же ехать. Ты готов?
— Но полковник Ахапкин приказал ждать.
— Полдня высиживаем. Не понимаю ничего. Там труп пропадает, а мы чего-то дожидаемся.
— Но…
— Когда они теперь прикатят, эти проверяющие? Об этом кто-нибудь задумывался? Мы обернулись бы сами за день ещё вчера и схоронили бы спокойно. А теперь где мне лёд добыть? Я ответственность с себя снимаю.
— Ну а формалином нельзя?
— Протухнет. К тому же уничтожим возможность дальнейших химических исследований. Тогда уж точно — не сносить нам головы.
— А льдобазы? Рыбзаводы наши на что? Там этого льда завались круглый год.
— Точно! — даже остановился Баклей, и лицо его прояснилось. — Ты где раньше был? Сбегай, дозвонись, выдай им команду, чтоб лёд везли в резалку. Только срочно у меня! Надежды, конечно, мало, всё ж осень на дворе, но, может, откопают они ледок.
И Баклей скрылся за дверьми своего кабинета.
— Вот так всегда, — досадуя, Минин рукой махнул. — Как же, начальство! Самому звонить — две минуты, так нет, тащись теперь вниз, обрывай телефоны.
И он поплёлся на первый этаж в дежурку.
На квартиру повесившегося они добрались спустя несколько часов. Баклей долго и нудно собирал с собой ещё кучу оперативников и криминалистов чуть ли ни со всей лаборатории, а в самом конце вспомнил и про собаку.
— Кобеля-то зачем? — совсем загрустил Минин и в сердцах выматерился. — Будильник в хате не проспишь! Я же вчерась там сам двери опечатывал. Ваша команда?
— Всё с прибаутками? — вскинулся Баклей. — Не можешь ты, Степаныч, без этого. А про кавалькаду зря. Раз требуется полная им картина, раз веры нет, я устрою парад. Слышал, они даже медика своего везут?
— Откуда нам знать? — пыхтел Минин у двери, отдирая сургучные наклейки. — У начальства на всё своё мнение. Пускайте собаку.
И он отворил дверь, пропуская всех. За овчаркой и Баклеем ввалилась почти вся оперативная группа, оттеснив кинолога, молоденького зазевавшегося мальчишку. Минин взглянул в его потное растерянное лицо и, успокаивая, попридержал рукой:
— Не дрейфь. Баклей справится. Впервой на такое?
— Выезжал два раза, — затараторил тот, — на кражи. Но чтоб на убийство!..
— А здесь и того нет. Труп-то в морге давно, да и тут никого не было, — Минин оглядел комнату, задержал взгляд в углу на орущей перепуганной птице. — Попугай вроде жив. Давай-ка лучше закурим, Николай.
И они закурили тут же, лишь переступив порог.
VI
Собака, побродив по углам и облаяв попугая, поджала хвост и спряталась за Минина, поближе к кинологу.
— Ну что же? Работать, работать! — покричал, попугал её подполковник, но та лишь ближе сунулась к оперуполномоченному, в самые его сапоги.
— Во, зверюга! — брякнул Минин. — Чему их учат?
— А вам особой команды? — рявкнул Баклей и протянул к капитану руку за папироской. — Не могут без кнута!
— Я у Николая стрельнул, — подтолкнул локтем Минин совсем заробевшего кинолога, но тот пришёл в себя и мигом распахнул перед подполковником весь портсигар.
— Что со льдом? — хмурясь ещё, но уже миролюбиво затянулся папироской Баклей. — Везде одно и то же. Эх, работнички, мать вашу!..
— Думаю, уже завезли, — щёлкнул каблуками сапог Минин, заодно шуганув и собаку. — Давай, бобик, давай!
— Черчиллем её! — подал голос кинолог.
— Чего? — рявкнул Баклей.
— Черчиллем её кличут! — вытянулся в струнку парнишка, заалев тюльпаном. — Породистая сука, медалистка.
— Что за бред? — поморщился подполковник. — И здесь всё шиворот-навыворот. Сука с кличкой премьера! Это как?
Не сдержался, хмыкнул и Минин, поглядывая на замначальника управления; хороший мужик Баклей Нестор Семёнович, героическая, можно сказать, личность, вроде как Котовский Григорий Иванович из кинофильма, Пархоменко или Кочубей, попал в органы ещё в конце Гражданской войны с партийной службы, а в оперативной работе, в сыске, как тогда, так и сейчас ни черта не смыслит.
— Чего искать велено? — спросил Минин и собаку погладил, та, будто домашняя, так к нему и липла.
— То же, что и вчера, — с полуслова понял оперуполномоченного Баклей, смяв папироску, не докурив, он не выносил новомодный «Прибой». — Нет ничего другого? Чёрт-те что выпускают! Уж лучше махорку.
— Да вы мне и до магазина добежать не дали, — пожаловался Минин. — Полчаса насчёт льда дозванивался, полчаса ответственного искали, полчаса объяснял что почём.
— Разболтались после войны! — прорвало и Баклея. — Быстро хорошее забывается. Куда катимся?
— Вчерась вроде я всё сам на умершем сыскал, — осторожно напомнил о своём Минин и полез за пазуху, вытащил сложенный несколько раз лист, аккуратно развернул, пригладил. — Если что-нибудь подобное, то зря тут копать. Михеич не любитель был до писем.
— Это что у тебя? — выхватил у него бумагу Баклей, но и вглядываться не стал. — Вчерашняя записка? Это ж нам как мёртвому припарка!
— Ну… припарка не припарка, — затянул Минин, мрачнея, — а последняя воля умершего, последние, так сказать, слова. Больше всё равно ничего нет.
— Это, может быть, тебе послание! — Баклей даже руками запорошил, весь взвился. — С того света!
— Почему с того? — буркнул Минин. — Жив был, когда писал.
— Ну читай десятый раз, если забыл. Я наизусть вызубрил: «Всем прощевайте, горя не знайте, птицу Степанычу отдайте. Мыл чтоб клетку, не то вернусь, с небес спущусь и сам всем распоряжусь…» Весельчак у тебя дружок был! Стихоплёт сортирный.
— Ну уж, — смутился Минин, бумагой завладел и за пазухой осторожно схоронил. — Но ещё чего другого от него ждать зря и лазать здесь гурьбой этой лишнее, в чужом добре шнырять. Михеич ничего два раза не делал.
— И ты, я вижу, для себя всё решил? Выводы сделал? — задёргался Баклей.
— Чего ж возню раздувать? С вами же вчерась ещё утром обговорили. Или в другую сторону вас разрулили? Записку Михеич оставил. У него её нашли. Чего ещё?
— Чего мелешь? В какую ещё другую сторону? Капитан Минин! Приказано, вот и исполняйте!
— Есть, — отвернулся в угол к попугаю тот.
— И чего ты записку эту с собой таскаешь? — совсем раскричался Баклей. — Почему начальнику управления не сдал? Это ж вещдок?
— Им и приказано, — поморщился Минин. — Поручено почерковеду показать. Чтоб всё, как положено.
— Не верит твоему дружку Ахапкин?
— Почему не верит? С чего вы взяли?
— Испортят записку, — будто пары спустил, утих подполковник. — Они ж, эксперты, начнут чертить, мараковать. Им только дай волю.
— Попрошу, чтоб не очень.
— Ты уж лучше здесь поусердствуй, — Баклей обвёл взглядом комнатёнку. — У него две таких?
Минин лишь кивнул.
— Жил в двухкомнатной, горя не знал.
— Хозяева раньше померли, — не разделял настроения подполковника Минин.
— Есть где развернуться, — продолжал тот, не особенно заботясь. — Что же, так он сразу в петлю и полез ни с того ни с сего? Оставил бы после себя какие-нибудь серьёзные записи. А то сочинил стишки!.. Баба-то была у него?
Минин к собаке нагнулся, пощекотал её за ухом.
— Искать надо усерднее, а не трепаться, — Баклей опять руками замахал.
Собака тявкнула в такт взмаху руки подполковника, но, не угождая ему, а на попугая, который заметно требовал внимания; пообвыкнув, он орал уже не обморочно и безнадёжно, а вполне разумно и заискивающе.
— Жрать просит Провокатор, — направился к клетке Минин.
— Кто, кто? — удивился Баклей, и оперуполномоченный терпеливо начал рассказывать ему историю брошенной птицы, заодно зачерпнув кружкой воды из кастрюли на плите.
Как и предсказывал Минин, проваландались они безрезультатно до самого вечера. Покойник не только не любил что-нибудь писать при жизни, у него и книжек не нашлось, правда, балалайка на стене висела над кроватью в спальне, но и она без струн. В углах захламляли комнаты разобранные части от разной технической аппаратуры, преимущественно автомобильного назначения, а из-под кровати общими усилиями был извлечён на белый свет разобранный трофейный мотоцикл без колёс и бензобака, по поводу которого Минин с тоской заметил:
— Он всё кумекал собрать и в свои края, под Харьков, укатить. Под отпуск всё рассчитывал.
Баклей только руки развёл.
— На барахолке этот драндулет года два назад ему загнал какой-то цыган, — бубнил своё Минин и на клетку кивнул. — И этого… пернатого в Харьков хотел свезти… выпустить. Там тепло, а здесь боялся, кошки сожрут.
VII
Едва он притронулся, дверь отворилась сама собой без каких-либо намёков на запоры и условности. «Хорошая примета, — подумал Квасницкий и замер, прислушиваясь. — Прохора днём застать большая удача. Давай, госпожа, сопутствуй и далее».
И он шагнул за порог.
Пустая светлая комната с распахнутой форточкой в распростёртом во всю стену великолепном окне являли откровенные признаки широкой натуры и бескорыстного гостеприимства отсутствующих хозяев. Однако от туалетного уголка, который лейтенант сразу не приметил, до него донеслось то, что принято называть не просто ключом, а завидным фонтаном жизни. Голая могучая спина Жмотова, пылая жаром, заслоняла почти всё зеркало и умывальник, а из-за неё вместе с бурным фырканьем и плеском воды в коридор прорывалось пение, напоминающее то ли залихватскую частушку, то ли хулиганский марш.
Квасницкий навострил уши и различил:
— Плюнь в глаза тому, кто обличает Нас с тобою в пьянстве и разврате — Тот или дурак, или не знает, Что такое женщина в кровати. Будет ещё небо голубое, Будут ещё в парке карусели. Это ничего, что мы с тобою До сих пор жениться не успели…Последние слова повторялись с заметной чувствительностью, а потом усердно заводилось всё с начала, как на испорченной пластинке, и Квасницкий, удовлетворённо шмыгнув носом, окончательно успокоился. Ярый поклонник босяцких песен и блатного фольклора, его приятель Прохор Жмотов успел опохмелиться и пребывал в добром здравии, прекрасном расположении духа, а главное — по всей вероятности, почти трезв. Поэтому, совсем объявляясь, он лихо гаркнул приветствие и хлопнул певца по бодрому заду, затянутому легкомысленной, явно интимного происхождения простынкой.
Квасницкий слышал, что с некоторых пор приятель сменил занимаемый угол в старом разваливающемся особняке и с помощью вездесущего Баклея перебрался на новое место жительства. Хитро щурясь, замнач не сдержался намекнуть, сообщая новость, что губа у Прохора не дура, попал тот под опеку какой-то влиятельной вдовушки. Но в вихре своих забот о предстоящей свадьбе Квасницкий пропустил мимо ушей эту пикантную деталь. Сейчас, сопоставляя и принюхиваясь к щекочущим ноздри определённо женским духам, сохранившим запах в комнате, несмотря на открытую форточку, лейтенант буквально впился глазами в обстановку квартиры и тут же приметил маленькую дверцу за книжным шкафом в одной из стенок. Дверца чьей-то беспечной рукой была едва-едва прикрыта, и этого хватило, чтобы Квасницкий, сделав стойку заправского спаниеля, покосившись на спину товарища, тихо засеменил к ней.
— Кто тама? — внятно донеслось от Жмотова и тут же добавилось. — Ты, Верунь? Чего вернулась-то?
И певец снова запел:
— Пусть теперь женатый веселится, Он своей свободою заплатит. Мы ещё успеем пожениться, Девушек на нашу долю хватит…— Вот те раз! — взвизгнул Квасницкий и аж в ладошки прихлопнул. — Никак хозяйку ждал?
Жмотов прекратил тарабарщину, развернулся во всей красе и смерил гостя мутным взглядом:
— Это кто же к нам пожаловал? Ты, Игорёк?
— А вы Веру Павловну ждали-с?
— Отнюдь. Ты у меня гость желанный.
— Чую, чую.
— А то. Молодцом, что забежал. Угощу. У меня всегда заначка для верного дружка.
— Кто эта красавица, чей след так ощущает мой нос? — не унимался Квасницкий, жутко разочарованный неудачей заглянуть в тайную дверь. — Улавливаю неземные ароматы.
— Одно у тебя на уме, — криво усмехаясь, отмахнулся Жмотов. — Ну что? Будешь?
— Чуть-чуть. Я же от Ахапкина. А тебе не хватит?
— Сегодня в ночь выходить, — набросив на плечи диковинный халат, не новый, но со вкусом, Жмотов глянул на себя в зеркало, чем ещё более поразил дружка. — Степаныч звонил. Предупредил. Новое дело начинаем. На контриков.
— Так ты всё знаешь?
— А то. Правда, не пойму, почему мы не с тобой в паре? Пробовал Минина пытать, молчит.
— А он и не скажет ничего.
— Почему?
— Не знает.
— А ты знаешь?
— Знаю. Поэтому и здесь, — уселся к столу Квасницкий, ему не терпелось. — Наливай.
— Вот это по-нашему, — обрадовался Жмотов и руки потёр. — Действительно, сегодня праздник? Снег выпал?
— Верунчик осчастливит нас? — вместо ответа рыскнул по столу глазами Квасницкий. — Закусочки подаст? Я голодный!
— Что ты, — погрозил пальцем Жмотов. — Она дама строгих правил. Вот познакомлю — тогда. А чтоб фривольности… ни-ни.
— Порядочная, значит?
— А то… — Жмотов достал графинчик с рюмочками. — Она у меня княжеского происхождения. А мы честь бережём!
— Да ты что!
— Грузинка. Сам Нестор Семёнович рекомендовал.
— Ба-а-а, вот и дожили! — юродствуя, выскочил из-за стола, присел в поклоне Квасницкий. — Обскакал ты меня, мил дружок.
Жмотов, не замечая, вполне торжественно поднял рюмку и благосклонно продолжил:
— Слышал небось про грузинских царей, что в Успенском захоронены?
У Квасницкого вытянулось лицо, он не знал, плакать ему или смеяться:
— Так, так, так…
— Её предки сопровождали одного, — опрокинул рюмку Жмотов и глубокомысленно призадумался. — Так с ним и их… закопали.
— Во как! — всё же расхохотался Квасницкий. — Значит, есть расчёт?
— Это чего?
— При нормальном раскладе и тебе место в саркофаге сгондобит Верунька, — прыснул тот.
— Ты не кипятись, — всерьёз нахмурился приятель. — Тебе дело, а ты…
— Вот я к тебе как раз и с делом, — погладил пальчиком голую грудь товарища Квасницкий и пригубил рюмочку. — Надел бы портки, а то прямо глаз некуда положить.
— Стесняешься?
— Разговор серьёзный ждёт.
— А у тебя другие бывают?
— Жизнь заставляет всё время клыками грызть.
— А мне не к спеху, — рассерчал Жмотов, во хмелю он становился несговорчив. — Мне до вечера ещё дурака валять. Давай, выкладывай свои секреты.
— Считаешь, что готов?
— А я всегда, как хороший солдат, — захохотал тот. — В бой трубят, а у него живот поносом скрутило.
— Ну что ж, вижу — бодро держишься. — Квасницкий поднялся, заходил по комнате, кивнул со значением на дверцу за шкафом. — Гарантируешь?
— Без намёков, — повёл бровями Жмотов. — Порода не позволяет шпионить.
— Ну, ну, — отошёл всё же подальше к окну Квасницкий. — Шекспир предупреждал: женщине доверять — утром можно не проснуться.
— С кем ни попадя спать не следует, — буркнул Жмотов и ещё рюмочку хлебнул.
— Значит, так?
Жмотов только на стол склонился и голову рукой подпёр, как послушный школьник:
— Толкуй, а то в сон вгонишь.
— Тогда… с чего бы начать?
— С начала, — сомкнул веки Жмотов, но так натурально, что, испугавшись, Квасницкий перестал дурачиться и отчаянно пальнул:
— Есть шанс вляпаться в дерьмо!
— О! Как это не по-вашему, Игорёк, как не аристократично…
— В паскудную историю мы уже вляпались, мой дружок, теперь нам грозит новое счастье.
Жмотов лишь ресницами дрогнул, тычась носом в ладошку.
«Ему сейчас, конечно, на всё накласть, а через десять — пятнадцать минут он совсем никакой будет, — с тоской подумалось Квасницкому, но другая мысль подтачивала: — А может, так оно и лучше? Он всё успеет услышать, многое запомнит, главное поймёт, и это останется в его памяти навсегда. О прочем пусть сам кумекает. Если трезвым был, вспомнил бы о таких химерах, как совесть, о других высоких материях. А так — и мне, и ему легче…» Сия перспектива вписывалась в его расчёт. И он ударил в лоб:
— Дело контриков, которое тебе и Минину поручили, гнилое.
Жмотов приоткрыл один глаз, впился им в говорящего.
— На нём, скорее всего, Подымайко и погорел.
У Жмотова вспыхнуло интересом второе око.
— Это версия…
Жмотов обмяк, хмыкнув.
— Но версия рабочая! Она процентов на девяносто пять потянет. А этот урод! — Квасницкий хлопнул ладошкой по столу так, что фарфоровые чашечки в итальянском шкапчике Веры Павловны жалобно задребезжали. — Наш бестолковый баран мне это дело навязывал! Представляешь?
— Игорёчек, — откинулся на спинку стула Жмотов, млея и улыбаясь. — Но так сразу о родственнике!.. Даже мне… Зачем же?
Он изобразил осуждение и закачал головой:
— Ох, ох, ох! Разве можно так о начальстве и тем более за глаза…
— Замолчи! Тебе б только посмеяться! А он меня в это дерьмо хотел упечь.
— Ну что ты? Ты ж сказал, что нам со Степанычем там копаться? Значит, ты с ним обо всём договорился. А? По-родственному? А мы уж со Степанычем в этом дерьме как-нибудь… по уши, — осклабился Жмотов и потянулся к графинчику.
— Хватит! — отставил водку в сторону Квасницкий. — Думай своей бестолковкой, пока что-то соображаешь, а то обижаться будешь, что не всё объяснил.
— Так объясняй, — нахмурился тот.
— И я тебя в последний раз прошу! — чуть не взвизгнул Квасницкий. — Я тебя умоляю! Не тычь ты мне в нос этим родственником!
— Не понял? Я-то при чём?
— Я ещё не женат.
— Ну?
— Подковы гну! Наши отношения с Натальей Львовной не дают оснований считать, что и на службе я должен стелиться под её папашу. Тем более что мы, как известно, юридически с ней пока не оформлены.
— Вона как!.. — Жмотов всё же потянулся к графинчику и плеснул себе в рюмку, тем более что Квасницкого это уже не заботило.
— Развозят трёп! Вот народ! Не оттащишь некоторых, так и прут в твоём брюхе пошмонать!
— Ты меня ждёшь, а сама с лейтенантом живёшь, — опешив, запел Жмотов и за портсигаром полез.
— И прекрати свои идиотские подковырки! — ожёг его глазом Квасницкий. — От них тошнит.
— И я же виноват, — поджал губы товарищ, но смолк, с удивлением ожидая продолжения, ему уже явно не дремалось.
— Ты слышал, чем занимался последнее время наш висельник?
— Подымайко?
Квасницкий хмуро кивнул.
— Чего ж ты о нём так, Игорёк? Вчера душевно посидели, разошлись, можно сказать сердечно…
— Вчера ради дела посидели.
— Ради дела?
— И ладно. Всё не без толку, — отмахнулся тот.
— Вона как! Тебе суть нужна?.. Память почтили боевого, так сказать, товарища, а ему смысл…
— Сегодня всё развернуло в другую сторону! — вытаращил глаза на приятеля Квасницкий, очки с носа уронил, полез на пол их отыскивать. — А-а-а, чёрт!
Жмотов лениво нагнулся, помог товарищу в один момент, как будто и не брал в рот ни грамма.
— Ахапкин меня ошарашил! — трясло Квасницкого. — И потом! Что мне рассусоливать по поводу того психа? Повесившись, он всех нас подставил! Всю «контору»!
— А конкретно можно? — напрягся Жмотов так, что морщины лоб избороздили и жилы на шее выступили, его задел пренебрежительный тон приятеля. — Чего ты так о мужике?
Квасницкий с опаской оглянулся на дверцу в стенке за шкафчиком, наклонился над столом к Жмотову и, вытянув шею, зашептал:
— Они с Ахапкиным затеяли дельце про молодёжную организацию сварганить. Точь-в-точь такое, на котором Абакумов летом спалился. И у нас оно, похоже, тоже лопнуло. Не знаю, но что-то не получилось. Скорее всего, Подымайко заартачился. Голову, сука, поднял! Стопорить начал…
— Савелий Михеич?
— Михеич, Михеич! Что ты так за этих старперов задницу дерёшь! Они тебе родственники? Друзья дорогие?
— Слушай, Игорёк! — начал подыматься Жмотов. — Я могу и по мордасам! Не надо так о Степаныче и Подымайко.
— А как? Неужели тебе всё ещё не ясно, чем оборачивается эта трагикомедия с повешеньем? И это всё только начинается!
— Да что ты меня стращаешь? Тебе известно, какие это люди? Подымайко в Смерше всю войну прошёл, два боевых ордена на груди. И какие! Он немецких шпионов, знаешь, сколько из наших доблестных партизанских отрядов выудил! Сам Канарис его личным врагом объявил и всю семью приказал расстрелять, когда какой-то подлюга их сдал на Украине. Мне Степаныч о нём такое рассказывал!..
— Очнись! Чего ты долдонишь! Ты вчерашним днём живёшь.
— Если б не ранения, они оба у нас здесь не торчали. Они бы сейчас на самых верхах!..
— Ты зенки-то открой! — Квасницкий совсем на стол лёг грудью и зашептал, зловеще вращая глазищами. — Ты же не замечаешь, что вокруг творится. Даже в нашей «конторе».
— Чего это ты?
Жмотова вдруг затошнило. Ему стало не по себе от бесконечных ужимок приятеля, похоже, тот был пьян, а не он: то он визжал, не сдерживая крика, то змеёй шипел, чуть не жаля, а уж глаза пялил!.. Жмотов постарался скоренько долить остатки из графинчика в свою рюмку и допить, пока приятеля совсем не хватил нервный удар.
— Ты вот стишками увлекаешься, демонстрируешь мне блатной фольклор, издеваешься, что у меня с Натальей нелады?
— Да что ты, Игорёк? — утёр губы ладонью Жмотов. — С чего ты это взял? Я и не думал ничего подобного. А песня?.. Так это действительно случайно пришло на ум, я и тебя-то не видел, когда умывался… Во, псих!
— А в жизни нет ничего случайного, — оборвал его Квасницкий. — В жизни каждому всё предопределено. И я тебе сейчас скажу, что нас ждёт. Из твоего же блатного фольклора. Из Вийона твоего паршивого.
Жмотов совсем оторопел, тупо поедал глазами беснующегося товарища. А тот поправил очки на носу, глубоко, с шумом втянул в себя воздух и задекламировал, мрачно гримасничая:
— Я — Франсуа, чему не рад. Увы, ждёт смерть злодея. И сколько весит этот зад, Узнает скоро шея[1].Закончив стих, Квасницкий схватился за горло обеими руками, задёргался, словно в конвульсиях, и, изображая удушье, прохрипел вполне натурально:
— С некоторых пор я на себе эту петлю чую. Ночью вскакиваю, когда она меня змеёй обожмёт. И дышать нечем… Тебе не являлось?
— Лечиться надо, — сплюнул Жмотов. — Бессонница бывает, но я водку держу. И тебе советую. А то от нашей работы свихнёшься. Ну, чего ты задурил, Игорёк?
Нелепым концертом всё ещё представлялись ему чудачества приятеля. Всё казалось, что вот сейчас тот бросит паясничать, улыбнётся по-человечески и как обычно скажет, скорчив рожу: «Ну что, бугай, здорово я тебя разыграл?»
— Всем нам сохнуть на виселице, — вместо этого услышал он.
— Да что с тобой, чёрт возьми? — Жмотов вытянул свою длиннющую ручищу, хлопнул товарища по плечу так, что того тряхануло. — Ты где до меня набрался? Ты же пьян, как свинья! Никогда таким видеть не приходилось.
— Я трезв. А вот ты действительно пьян. Но не от водки, а от собственной глупости. Больше скажу, ты слеп, — Квасницкий отвернулся от приятеля, но встряска на него подействовала, он будто успокоился сразу, снял очки, перед собой на стол положил и замолчал надолго, глаза без стёкол застрадали, страх, тоска и обречённость заблестели в них, казалось, ещё мгновение — и он заплачет.
— Больше скажу, — медленно, будто сам с собою разговаривая, зашептал он снова, — ты слеп, как слепы все вокруг. Ты совершенно не видишь, какая грызня идёт вокруг нас. А ведь в итоге пожирают друг друга. И побеждает Каин. Начинают с нас, с нашего брата, с мелкой сошки. С тех, чьими зубами эта грызня ведётся.
— Опять он за своё!..
— Ты помнишь великую чистку, которую сволочь Ежов устроил по всей стране?
— Чего это ты? — вздрогнул Жмотов.
— Врёшь! Помнишь, только трясёшься от страха даже думать об этом, вспоминать боишься, а уж обсуждать тем более. Как же! Ежов — враг народа, расстрелян сам, измазан в дерьме. Страшатся упоминать имя бывшего героического наркома, которого называли не иначе, как героем. А что он сделал, этот герой? Уничтожил своего предшественника, такого же руководителя органов, Генерального комиссара госбезопасности Генриха Ягоду. Того самого Ягоду, которого знала вся страна как правую карающую руку нашего Великого Вождя и дрожала от страха при упоминании одного его имени. И было отчего, потому что он начинал в Чека с девятнадцатого года, вся грудь в орденах, убийцу самого Кирова в Питере за горло схватил! Эта была карающая десница в стране! А где оказалась его героическая и славная голова? Скатилась с плахи, а имя проклято!..
Жмотов попытался что-то сказать, но Квасницкий остановил его жутким взглядом безумца.
— Я не собираюсь сейчас анализировать и делать какие-то выводы, я лишь напомню тебе голые факты из истории нашей «конторы». Вместе с опозоренным комиссаром из госбезопасности Ежов вычистил тогда десятки тысяч людей, большинство их оказалось в тюрьмах, расстреляны, а вместе с ними страдали так называемые «чсиры». Тебе хорошо известно, что ожидает членов семей врагов народа, ведь таковыми все они были объявлены и изгнаны из общества, как подлые твари.
— Но…
— Слушай, — поднял руку Квасницкий. — Можно было бы понять, что Ежов поступил правильно — на самом верху он действительно обнаружил тайного, умело замаскировавшегося врага в лице Ягоды и, разоблачив его, предал суду и уничтожению. Честь и хвала, как говорится. Но что произошло через год? Или ты опять постарался всё запамятовать? Конечно! Так удобнее и спокойнее!
Жмотов крепко сжал губы.
— А я тебе напомню, что стало с этой сволочью, лишь он уселся в преторианском кресле, ещё не просохшем от пролитой крови. Его самого постигла та же участь. Лаврентий Павлович Берия срубил ему макушку одним махом, и в тюрьме он ползал на карачках, вымаливая прощенье и жизнь. Но был казнён.
— Собаке собачья и смерть, — буркнул Жмотов. — Мне всегда не нравился этот плюгавенький маленький человечек, вечно прячущийся за чужими спинами. У таких обычно кастет или нож за пазухой, он маму родную убьёт и не поморщится.
— А сколько голов полетело с ним? — холодным тоном остудил пыл приятеля Квасницкий. — Про новую великую чистку в этот раз по всей стране не шумели, а пострадало с Ежовым народу нашего не меньше, чем с Ягодой.
— Приспешники, — сплюнул Жмотов.
Квасницкий только задумчиво покивал головой, не сводя с него тревожных глаз, а потом подпёр лоб рукой.
— Ты знаешь, Прохор, во всех империях эта традиция поедать друг друга процветала. В цивилизованных государствах Запада и Востока у монархов и министров считалось особым шиком обвинить в измене и сожрать лучшего своего друга и помощника, объявив перед этим всенародно о его коварстве и измене. Особо прославился в этом римский император Нерон, он и отчима скушал, и матерью родной не побрезговал, сестру в постель затащил и сожительствовал…
— Ну тебя понесло! Мели, Емеля…
— А прошлым летом очередь нового министра госбезопасности настала, — мимоходом проговорил Квасницкий будто по инерции, — или ты уже забыл про Абакумова?
— Но он только арестован!..
— Наверху ошибок не делают, — сказал, как отбрил, Квасницкий. — Или у тебя есть другое мнение?
— Ну… как…
— Вот и я тоже так считаю, — поджал губы Квасницкий, подобрался весь, сжался, вскочил на тонкие ножки, забегал по комнате; сам на себя не похож, как будто и не он вёл только что задушевные нервные разговоры. — Твои Минин и хохол тот, кстати, — абакумовские ребятки, из смершевцев. Анализируешь?
— Но они своё дело знали, — забормотал смутившийся Жмотов, не ожидавший такого поворота. — И делали, что им приказывали.
— А мы с тобой разве самодеятельностью занимаемся? Но что с ними стало? Один повесился, дело контриков чуть не завалив, а другой… — скривился Квасницкий.
— А Михеич чего?
— И Михеич… мужик непростой.
— Ну знаешь!..
— Знаю, — подскочил к нему тут же Квасницкий, на носочки сапог встал и в подбородок Жмотову двумя пальчиками вцепился. — Знаю! Правда, пока не всё… Но я докопаюсь. Или ты во мне сомневаешься, Проша?
— Чего это ты?
— Значит, не сомневаешься. Вот и хорошо. У меня к тебе в связи с этим маленькая просьбица будет. Так и не просьба вовсе, пустячок. Ты с оперуполномоченным нашим сегодня ночью повнимательней будь.
— Это чего ещё?
— Приглядывайся, я тебе советую, прислушивайся, запоминай.
— Да пошёл ты!
— Ну как знаешь.
— Товарищи офицеры! — просунулась в дверцу за шкафчиком женская головка. — Можно вас побеспокоить?
Квасницкий и Жмотов обернулись и застыли, склонив головы в почтении навстречу величественному входящему в комнату созданию.
— Прохор Андреевич, вы гостя принимаете, а меня не предупредили, — улыбалось создание. — Как же так? Здравствуйте, молодой человек. Рада вас видеть.
VIII
Проторчав допоздна у Ахапкина и наконец распрощавшись с неугомонным Баклеем, насовавшем ему уже на завтра новые поручения, Минин тяжело вздохнул и направился к себе; согласие от начальства получено и можно было отнести клетку с попугаем домой.
«Часа полтора хватит, — думал оперуполномоченный, поспешая по тёмным улочкам, — успею сам искупаться, в себя прийти и птицу обустроить. А там и на службу. К десяти как раз».
Попугая он решил называть просто Птицей, красиво и без этих… грязных намёков. А то придумал Михеич ему имечко людей пугать. Что ещё за Провокатор? А Птица — это красиво, скажешь и чуешь, как крылья вырастают, не только чудаковатому попугаю, а самому летать хочется. И он повторил еле слышно, пошевелив спёкшимися за бурный день губами:
— Птица ты моя…
Попугай в клетке будто этого и дожидался, вздрогнул, на него скосился. Может, понял, что о нём рассуждает новый хозяин, поэтому коротко и обиженно крикнул по-своему.
— Ты чего? — спросил уже громче оперуполномоченный. — Чего по ночам людей булгачишь? Жрать небось хочешь?
Тот не ответил, только зло отвернулся и клювом зацокал, какого, мол, хрена?
— Хочешь, — засовестился оперуполномоченный. — Весь день ни грамма, у тебя ж в клетке одна вода и то только та, что я налил. Это надо, почти трое суток без жратвы! Только наша птица и может так терпеть. Вся в хозяина!
Попугай снова косо смерил Минина взглядом и отвернулся, не считая нужным зря нервы портить.
— Вылитый Михеич! — одобрил Минин. — Во, вырастил птицу хохол!
Когда он добрался домой, засветил керосиновую лампу и начал подыскивать на столе место клетке, попугай опять нахохлился, клюв отвернул и зацокал сердито и обиженно.
— Ты, конечно, Михеича увидеть здесь думал? — посочувствовал ему Минин. — Нет, дружок, теперь тебе со мной время коротать.
— Пр-ровокатор-р-р? — вдруг спросил попугай.
— Какой он тебе провокатор? — обиделся Минин, но вида не подал, даже не замахнулся. — Михеич никогда провокатором не был. Жизни себя лишил? Ну так что ж!.. Конечно, с первого взгляда страшно. Но ведь разобраться надо. На всё причина должна быть. Михеич, он никогда просто так ничего не делал. Ты что повторяешь за начальством? Их понять можно, им лишь бы орать. А ты птица умная.
— Пр-ровокатор-р… — совсем грустно и безнадёжно повторила птица, выслушав бормотание оперуполномоченного, поправлявшего клетку и сунувшего на положенное место в решётку корочку хлеба.
— Ты чего? Аль не понял? Я ведь тоже не любитель два раза повторять, — отвернулся Минин от птицы и занялся собой.
Время было в обрез, а ему надо ещё добраться до речки. «Перекушу на работе», — решил он, загасил лампу и вышел на улицу.
Оперуполномоченный, капитан госбезопасности Артём Степанович Минин удивлял на службе да и редких знакомых своими странностями. Странностей было несколько, а точнее — три.
Он, как с фронта заявился, ютился один в выделенном ему брошенном особнячке-домике на две комнаты. Сколько с ним бесед ни проводили, сколько по-дружески ни советовали, а жениться он мысли не допускал, новой семьи заводить не думал и даже разговоры об этом пресекал в самом начале. Будь это разлюбезный подполковник Нестор Семёнович Баклей или сердечный приятель Савелий Подымайко. О прошлом тоже не любил вспоминать, погибли все в войну — и жена, и сын. И весь сказ. Второй его страстью, позаковыристей, было купание в Волге. Плавание плаванием, это куда ни шло, но Минин купался в речке почти каждый день. И утром, и вечером, а то и по ночам, когда совсем хорошо — любопытных глаз не видать. И летом, и осенью, и зимой. А по льду даже с особым пылом. Стоило ему зашмыгать носом, хотя и редко это замечалось, он прыг в прорубь, прямо на льду портки скинув, и оттуда минут через десять — пятнадцать является. Вот вам новорождённый! Весь жаром пышущий, красный… выкатывался пылающим угольком. Многие пугались этой его страсти, сторонились, а некоторых, наоборот, словно магнитом притягивало по первое время; на спор нарвутся и начинают с ним чуть ли не каждый день на берег бегать, особо упорные и злые до ноябрьских праздников дотягивали, а там, после весёлых демонстраций или смущённо прятались, или в больнице оказывались. Коварная в городе погода, вроде и юга, а природа берет своё. А Минина не брала.
И ещё одна страстишка за ним водилась, но это смешная совсем, и её смущался даже сам оперуполномоченный. Любил он книжки читать. Этим, конечно, не удивишь, кто их не читает. Баклей вон на общих собраниях и Достоевского где вставит, и Льва Николаевича помянет, о преступниках и о духовном противоречии внутри себя они глубоко копали. А Минин читал только одного писателя, американского коммуниста Джека Лондона он предпочитал всей другой литературе и его редкие книжки старался достать, сколь бы за них ни просили на барахолке, где он пропадал каждое свободное воскресенье или в выходные дни, если бывали. Раздобыв, притаскивал домой, ставил на специальную полочку в шкафчик под стекло и уже никому ни-ни. Посмотреть, полистать — пожалуйста, а чтоб с собой!..
Подымайко на смех его подымал, удивлялся: выходной-то редок, выпить лучше граммов по сто-двести, посидеть, поговорить по душам, гармошку потискать, обмякнуть от служебных забот, а Минина не пронять, ему кто-то сообщил по секрету, что прошлый раз, когда на барахолку не удалось выбраться, рыжий бес, книгоман Васька Трегубов «Мексиканцем» хвастал и ещё брехал во всеуслышание, что может достать самого «Мартина Идена». Обе эти книжки уже стояли у оперуполномоченного на заветной полочке, но эти, о которых молва пошла, были со всеми страницами, не растрёпаны и не зачитаны до дыр, а кроме того, с иллюстрациями. И Минин начинал строить планы, как завладеть сокровищем, забыв про всё.
Вот так и жили, но когда это было? Несколько дней прошло, несколько дней нет верного товарища Подымайко, а вся жизнь перевернулась. И словом добрым не с кем перекинуться, и нервотрёпка вокруг; беготня, суета покоя не дают, и хотя был бы какой толк, а то всё злоба, всё крики, куда уж тут до личных забот-хлопот, забыл, когда ел по-человечески.
Минин сбросил одежду в приметном месте, без задержек залез в воду, окунувшись с облегчением в знакомое наслаждение и покой; ветра и волны не было, вода тут же успокоила и повлекла к себе. Он поплыл, мощными рывками рук проталкивая сразу вспыхнувшее приятным огнём лёгкое тело, дальше от берега, туда, далеко прочь, на свободу. Тело подчинялось ему каждым мускулом, каждым нервом, поначалу ныло, словно застоявшееся от безделья мощное крепкое существо, но постепенно уверенность и тепло наполнили его, и оно, возрадовавшись, возликовало. Минин даже закрыл глаза. Это общее чуткое послушание всего организма, светлое пение в душе рождали единую и чудесную гармонию, которая захлёстывала, переполняла его от впечатлений. Он перевернулся на спину и совсем обмер, невольно вскрикнув от неожиданного прекрасного видения. Бесконечная тёмно-фиолетовая пропасть над ним горела миллиардами звёздных скоплений. Рассеянные будто неосторожной хозяйкой золотые зёрнышки по бескрайнему полю звёздочки одна другой ярче, одна другой крупней, а то и целые их гроздья сияли над ним, восхищая, пугая и сводя с ума. Составляя одно единое целое, огромное необъятное око, оно, казалось, внимательно и настороженно следило за ним да так, что Минин замер, почуяв неладное, и перестал фыркать в воде, а тот, неведомый, кому это строгое око принадлежало, без голоса спросил его. И сердце ёкнуло. Сердце остановилось. В том месте, где оно когда-то было, образовалась щемящая игольная боль, будто кто кольнул резко и глубоко, и боль эта стояла, не выходила. А голос всё спрашивал: «Что же ты, Артём?»
Он забарахтался в воде, потерял уверенность и едва не пошёл ко дну, утратив способность плавать. Страх скрутил ему руки и ноги, сковал тело, а боль уже резала и жгла всё сильней и сильней. «Что же ты, Артём?» — всё спрашивал голос. И он закричал диким криком, чувствуя, что сейчас погибнет; тело его погрузилось в воду, он задыхался, глотая её, сладкую до противности и пробовал выплёвывать, но не мог и понял, вдруг успокаиваясь, что это всё… Тьма смыкалась над ним и уж совсем накрыла.
Но кто-то грубый, крикливый, злой схватил его за волосы и потянул вверх, ему стало больно, и эта новая боль не прекращалась до тех пор, пока он не схватил первый глоток воздуха и вода не рванулась прочь от него.
— А, мать-перемать! — орали над ним и бесновались. — Жив? Жив!
— Тащи его к берегу!
Он уже различал голоса, рядом тарахтел баркас.
— Кто же купается в эту пору? — кричал ему в ухо тот, который только что матерился. — У тебя одёжка есть какая, дурачок?
— Мне на работу надо, — губы его уже шевелились.
— Вот, мать-перемать! Его от смерти только спасли, а он своё. Ефим! Ефим! Кинь там тряпьё, его бы согреть. Это какой же дурак теперь в речку лезет?
— Убивец! Кто же ещё?
Минин поднял голову.
— Очухался! — заржал бородатый матерщинник.
А через час и даже меньше оперуполномоченный уже торкнулся в свой кабинет на первом этаже «конторы».
— Входи! — ответил изнутри зычный бас Жмотова. — Я тебя не дождался, сам открыл. Ничего?
— Ничего, — буркнул Минин.
Кабинет его был готов к допросам. Жмотов времени не терял, постарался: сияла на столе лампа, слепя глаза, блестел нервной чистотой стол, белый лист торчал на нём, как бельмо на глазу быка.
— Ты чего, Степаныч? Не задремал? — хмыкнул Жмотов. — Или бабу завёл?
— На речке купался.
— Успел?
— Ага, — мрачно кивнул Минин.
IX
— Тебя с бумагами знакомили? — Минин отключил раскалившуюся лампу, примостился на подоконнике, портсигар открыл.
— Откель? Баклей тут забегал, сказал, что они у тебя. — Жмотов, развалясь на стуле, качнулся на задних ножках, те жалобно заскрипели под ним. — Но ничего, объяснил на пальцах. Вроде опять какой-то подпольный союз накрыли?
— Он наговорит.
— А что? Не так?
— На, читай, — открыл сейф и бросил на стол совсем тонкую папку Минин. — Я тоже думал увидеть законспирированных злодеев, допросы форсированные полистать, в анализы, доказательства окунуться… А там кот наплакал.
— Что за вопрос? Нет, так будет. Тем слаще нам почёт! — бодро выпалил Жмотов, язык заметно подводил его, он опять на спинку стула откинулся, да так, что тот заскрипел уже совсем обреченно, и громко прочитал: — «Союз борьбы за дело революции!» Ого-го! Вон что замыслили выродки!
— Ты стул бы пожалел, — одёрнул его Минин. — Меня наш Ахапкин тоже озадачивал. У него получается, что прямо щупальца спрута обнаружены. И не какая-нибудь хала-бала, а из самой столицы тянутся до нас и по всей стране. В Москве, правда, ещё кумекают, не определятся насчёт их конкретного вредительства. А у нас уже соображения пошли, проекты…
— Это тот Союз, за который Абакумов загремел в Матросскую тишину? Не смог своевременно его раскрутить?
— Слыхал?
— Краем уха.
— Он-то его раскрутил как раз, да кое-кому, видать, хотелось другое услышать.
— Вот и замудрил!
— Вменялись ему и эти упущения, — опустил глаза Минин. — Но там у них хоть студенты были, идеи мудрёные. А у нас?.. Однако Ахапкин с Баклеем уже свою печать шлёпнули: контриков обнаружили. Пусть и сопливых.
— Контрреволюционная банда!
— Какой там! Шпана несмышлёная.
— Это как?
— Пацанва вшивая, школьники деревенские, есть даже несовершеннолетние.
— Сколько?
— Восемь человек всего в собашнике[2].
— Это ж целая организация! Точно осьминог!
— Вот, вот.
— А у тебя, значит, другое мнение?
— Нет у меня никакого мнения, — сказал, как отрезал, Минин и нахмурился. — Я их ещё в глаза не видел. А вот майор Подымайко имел мнение на их счёт. И Ахапкин не скрывает, что оно отличается…
— Что же он? Против был?
— Ты бумаги читай.
— Да что их читать? Я уже проглядел. Три листа! Заявление неизвестного, почерк не различить, больше догадываться пришлось, что он изобразить желал. Кстати, его установили?
— Я бы тоже хотел знать.
— Директор школы тоже что-то накарябал невразумительное. И выжившая из ума учительница, по-другому не сказать, измышления о Толстом да Достоевском приплела. С какого боку? К чему её цитаты, охи и ахи? Какими они великими были, мы и без неё ещё в школе проходили.
— Эти её охи и ахи, как ты выразился, и есть объяснение причин того, что стряслось в этой школе, — потёр лоб Минин, ему что-то душно показалось в помещении и затошнило от папироски, хоть форточку открывай, но он вспомнил инструкцию про ночные допросы — не положено.
— Не понимал я никогда этих интеллигентов, — бурчал своё Жмотов. — А суть — она вот, в одном кулаке моём уместится.
И он грохнул себя кулаком по колену.
— О кулаках забудь! Дети.
— Ну уж и дети…
— Я тебе говорю. Разберёмся и без этих… твоих упражнений. — Минину что-то совсем плохо стало, грудь вроде как обожгло и огонь этот, тлея, заполнял всё пространство грудной клетки, пылая, порождал неожиданную тревогу и тоску.
— Где у нас вода-то? — пошарил он глазами по пустому столу.
— Да вон на сейфе у тебя графинчик. Я убрал, — Жмотов, закинув ногу на ногу, беспечно дымил в потолок.
Минин судорожно опрокинул в себя стакан воды, жжение постепенно затихло, будто его притушила прохлада, он, продляя удовольствие, не торопясь, осушил и второй стакан, коротко бросил Жмотову:
— Ты бы меньше чадил. Ночь впереди.
— Слушаюсь, товарищ начальник, — дурачась, тот смял папироску.
— И про директора тоже зря, — Минин чуть не сплюнул от досады. — Он мало накатал, но толково. Босяки в казаки-разбойники игру затеяли. Пионерская организация, по их мнению, бездействует, комсомольская ячейка дурака валяет, решили устроить ревизию воспитательной работы в школе. Патриотическую тему им не так преподносят, видите ли, не на тех примерах. Вот об этом директор школы и настрочил. Он так прямо и подметил, что сопляки эти подвергли критике весь воспитательный процесс и затеяли свору со старой учительницей, которая им в бабки годится. Не им её учить. Пусть даже и не права. В общем, заигрались детки. А игра вон чем оборачивается по сигналу дотошного умника.
Жмотов дёрнулся возразить, но только губы поджал. Они помолчали, стараясь не глядеть друг на друга.
— Ну так что? — первым не выдержал Жмотов, вскочил на ноги, зашагал по кабинету, почёсывая кулаки. — Начнём помалу?
— Давай, — смерив его тяжёлым долгим взглядом, Минин подошёл к столу, сел, приблизил лампу, развернул против себя, щёлкнул кнопкой включателя.
Яркий жаркий луч света упёрся в стену, готовый всё выжечь перед собой.
— Ты, Прохор Андреевич, успокойся и сядь вон там, в уголок, — Минин кивнул Жмотову в самую темень кабинета. — Не встревай пока, без особой моей команды.
— А я что! — вскинулся тот.
— Вы поняли меня, лейтенант Жмотов? — жёстко спросил Минин, но глаз не поднял и даже головой ткнулся в крышку стола, будто важное там узрел.
— Так точно, товарищ капитан.
— Вот и прекрасно.
— Как обычно, Степаныч, — ощерился Жмотов, учуяв слабинку в голосе Минина. — Я в забойщиках. Работаю вторым номером. У нас с Игорьком неплохо получалось. Ну а сегодня ты строчишь.
— Я смотрю, от тебя душок! — ожёг его взглядом Минин, не стерпев. — Гулял опять?
— Да что ты, Степаныч? Я же отсыпался. От вчерашнего, — ухмыльнулся тот, но заспешил в указанное место, напевая чуть слышно. — Все карты говорят о том, что ждёт меня дорога, большой марьяж, заветный дом и дама-недотрога… У меня работа настроение подымает. В безделье, наоборот, мучаюсь. Ты же знаешь, Степаныч.
— Ну посмотрим, посмотрим… — подозрительно проследил за ним Минин и нажал кнопку под крышкой стола.
Влетел солдат, щёлкнул каблуками.
— Всех привезли? — не поднимая головы, спросил Минин, он уже потушил верхний свет, и сияла лишь лампа на столе.
— Всех, товарищ капитан! — рявкнул солдат, ослеплённый, он ничего не видел.
— Тише, тише. Веди-ка старшего. — Минин поводил пальцем по бумаге. — Леонтьева Александра Павловича.
— Есть! — пропал солдат и явился уже с подростком, едва достававшим ему до пояса, одетым во что-то тёмное, мешковатое, с бледным болезненным лицом.
Солдат ткнул локтем бледнолицего заморыша, того словно подбросило, он ожил и, вскинув глаза в потолок вместе с острым подбородком, отчаянно выкрикнул:
— Арестованный Леонтьев! Статья пятьдесят восьмая![3]
— Вот те на! — подал голос из угла Жмотов, но Минин не шелохнулся, внимательней вгляделся в солдата:
— Вы меня правильно поняли? Я просил старшего в смысле главного?
— Так точно! — рявкнул тот.
— Хорошо, — опустил глаза Минин.
И солдат выскочил за дверь.
— Ну… Проходи, Леонтьев. Вон на тот стул.
Мальчишка долго, словно на ощупь, шёл, а когда сел, лампа впилась ему в лицо жаром и светом так, что он отпрянул.
— Колется?
Глаза его впали, плотно закрывшись, губы дрожали.
— Холодно?
Тот вцепился в стул руками, чтобы не свалиться.
— Жарко?
Похоже, сил открыть рот у него не было.
— Чего молчишь? Немой?
— Нет…
— Ну, наконец-то. Пробило. А дрожишь чего? Испугался?
— Нет.
— Ну тогда рассказывай…
X
И следующие шестеро были такими же, будто из одного выводка цыплячьего; лепетали бескровными губами, пугаясь и путаясь, на один лад в один голос твердили одно и то же.
Минин редко перебивал, нужды не было; вновь заведённого в кабинет требовалось разговорить, а потом речь лилась, чувствовалось — засиделась пацанва в собашнике, лампа их подогревала без его вопросов; он, прищурившись, глядел перед собой, подперев щёку ладонью.
История вырисовывалась трагикомичная.
Почти два года назад затеялся в деревне этот секретный кружок. Теперь уже никто из них не мог точно вспомнить, кто первым подал идею. Сходилось на Лавре Лазареве или Лазаре, как его окрестила местная пацанва между собой. Он и стишки пописывал, и книжками увлекался, у него отец председатель колхоза, поэтому дома библиотека будь-будь; там от Пушкина до Жюля Верна, чего только не найти. В сельскую столько народа не ходило, как к ним в очередь записывалось, чтобы редкость какую дождаться. Матери у них не было, а отец каждый месяц из города на «газике» пачками книжки привозил, не всегда новые, и подержанные попадались, но интересные, видно, с рук покупал; младшая сестрёнка «читальней» ведала, аккуратно записывая в тетрадку каждую выданную книжку и предупреждала нерадивых писклявым голоском, что только на две недели, а не успел — неси назад и переписывай снова.
Но Лазарь нос не задирал перед остальными, его пацаны за другое уважали и доверяли верховодить. Дело в том, что он не только по книжкам, но и на кулаках был мастер, никому спуску не давал, защищая маленьких и слабых. Всё бы ничего, и в школе Лазарь был не на вторых ролях, хотя в передовики не лез, но особое положение домашней библиотеки каким-то образом отразилось на его отношениях с «бабкой Зиной». «Бабкой Зиной» за глаза называли все от мала до велика Зинаиду Исаевну Прокофьеву, старейшую учительницу русского языка и литературы в школе. Сколько себя помнили все, учившиеся в селе когда-либо, эти предметы вела седая, высокая и сухая, словно жердь, старуха, сначала в начальных классах, а когда школа стала десятилеткой — с пятого и по выпускной. Её хватало на всех, несмотря на известный возраст, и могучим скрипучим голосом она могла погонять любого, порой добираясь и до самого директора, хилого и болезненного старичка. Но учительница новую библиотеку на дому не признавала, даже серчала на председателя колхоза, за глаза поругивала, а по селу сплетня поползла, что затаила злобу «бабка Зина»: перестал народ к ней бегать за советами и с просьбами, все по вечерам у Лазаревых пропадают. Вот с этой матроной с некоторых пор и начались у Лазаря мелкие стычки, переросшие со временем в бои местного значения, как для себя отметил оперуполномоченный Минин, выслушивая одного за другим подозреваемых.
Дело в том, что Лазарь, привыкший удивлять, и в школе порой выдавал такое, чего не только не отыскать ни в какой школьной программе, а вообще не услышать. В младших классах особо не замечалось, а когда в старшие перешли, выходки его вызывали у Зинаиды Исаевны некоторый ужас и естественное возмущение. То мальчишка о Пушкине выдаст про скабрёзного Луку, то запрещённого Есенина начнёт цитировать, на парту взгромоздившись в перемену. И ведь книг никогда в руках не держит, по памяти шпарит. Зинаида Исаевна пробовала с отцом разговаривать, но того не поймать, а когда перевстренуть удавалось, тот на ходу руками помашет, не успевает, мол, а пороть юнца — уже вырос, не положишь поперёк скамьи. На том и кончались беседы, а трещина увеличивалась, взаимная неприязнь росла. И произошло то, что должно было случиться.
Комсомольская организация с Зинаидой Исаевной подготовила школьный диспут о классиках отечественной литературы, естественно, на патриотическую тему. Выступавших в тот раз было много, и всех их словесница добросовестно прослушала, проконтролировала, отправилась со спокойным сердцем в «учительскую» чайком побаловаться, чтобы к концу вернуться, так как ничего интересного за это время произойти по её мнению не могло. А Лазарь как раз в этот конец со своим выступлением и затесался. Ну и лишь «бабки Зины» след простыл, он на трибуну взгромоздился и выдал тот, запомнившийся всем, первый номер.
Прежде всего он принялся за «немеркнущее зеркало русской революции» Льва Николаевича Толстого. В руках его оказались бессмертные дневники, откуда Лазарь процитировал строки о том, что будущий граф и проповедник непротивления злу ещё в юном возрасте подглядывал за зрелыми горничными, поэтому неслучайно в знаменитом «Воскресении» изобразил любовные сцены так натурально, ибо не раз сам имел к ним самое прямое отношение. Это подтвердилось и в его зрелом периоде жизни, когда, мучаясь от непонимания своей разлюбезной Софьи Андреевны, барин искал удовлетворение с дворовыми девками, так что деток наплодил по белому свету без счёту. Зал онемел от неслыханного кощунства и пошлости, а Лазарь уже заторопился разбирать смутную натуру властителя русской души Фёдора Михайловича Достоевского на примере его революционного романа «Бесы». Оказывается, тот по молодости тоже поражал всех своими нетрадиционными воззрениями, был неуёмно кровожаден и даже экстремистские мысли вынашивал, вербуя в боевые пятёрки для убийства императора чувствительных поэтов и прозаиков. Однако после неудавшегося заговора и казни, когда царь, расщедрившись, негласно заменил ему смертную казнь в последнюю секунду и отправил на каторгу, так прочувствовался, что в душевном своём романе «Бесы» подверг идею насильственной революции обструкции, повесив главного героя его же собственными руками.
«Эти глубокие мысли Лазаря, — переваривал услышанное от пацанов Минин, — вряд ли соответствующим образом были уяснены школьной аудиторией, но до некоторых с извилинами и присутствовавших там нескольких учителей добрался вредный душок, исходящий из всех этих пошлых лазаревских открытий. Потом в пересказе «бабки Зины» содержание, должно быть, совсем утратило свой первозданный смысл, но даже и в интерпретациях истеричных учениц и подозрительном нашёптывании учителей Зинаида Исаевна уловила главное — ахинея старшеклассника Лазарева есть не что иное, как бунт против неё, он нетерпим и опасен, что следует жестоко пресечь. Виновного, естественно, следовало наказать».
Для этих целей и состоялся вскоре педсовет, на котором отцу и беспардонному сынку крепко досталось. Прокофьева ставила вопрос об исключении из школы, до этого комсомольская организация вынесла провинившемуся строгий выговор, но директор заступился, и Лазарю дали возможность доучиться.
Скорее всего, тем дело бы и кончилось, всё бы забылось, как дурной сон: с кем не бывало чего-либо подобного в школьные буйные годы, все в этом возрасте больше всех знают, умнее и лучше других, тем более своих занудных учителей. Но главному событию предстояло ещё свершиться. Об этом, если верить пацанве, вообще никто из них не знал, не задумывал ничего подобного, не предвидел. Всё случилось само собой.
Спустя несколько дней после публичной казни, состоявшейся в школе, при свете кровавого пламени костра Лазарь, объявив всем, со слезами на глазах вырыл яму и бросил туда свой комсомольский билет. Вместе с ним предали земле свои билеты и остальные семь его верных сподвижников, к этому времени их кружок сформировался окончательно и собирались они только в этом составе, но уже действительно тайно, прячась от всех и только затемно. И разговоры у костра начинались другим недовольством, уже вспоминали и безграмотного секретаря партячейки колхоза, который писал с трудом, редко приходя в школу, перед учениками даже первого класса путался, и совсем слов не находил, махал рукой и в зависимости от причины своего визита заканчивал: «В общем, поняли, пацаны. Завтра картошку копать…» или: «Завтра на полив…» ну и так далее: «Завтра сорняк дёргать…»
А Зинаиде Исаевне тоже не так просто дались сражения с непокорным Лазарем; прослышав, что директор всё же не отстранил его от предстоящей праздничной демонстрации, она нашептала физруку Федосеичу, молившемуся на неё, как на икону, чтобы он погонял зарвавшегося сынка председателя, сбил с него спесь. Инвалид, ветеран трёх войн, Степан Федосеевич Свиногин занимался подготовкой демонстрации среди школьников, а Лазареву и его дружкам, самым крепким ребятам, предстояло по традиции нести огромный транспарант на параде по всему селу и перед главной колхозной трибуной, где обычно выстраивалось всё правление колхоза, председатель сельского Совета депутатов и сам Семён Семёнович Треухов — местный участковый. С задачей своей Лазарев и его команда всегда справлялись без каких-либо понуканий, а тут вдруг Федосеич услышал замечания, да и от кого! От самой «бабы Зины»! Он, конечно, всё это истолковал на свой счёт, мол, копает Исаевна под него, так как молодого физкультурника в школу присмотрела. Поэтому рьяно приступил к исполнению поручения. Что он вытворял с пацанвой, сколько их гонял по селу с этим проклятущим транспарантом, одни они знают; тогда и пришёл, видно, тот злосчастный час, когда кто-то не выдержал и взвыл. Но не в строю, когда, тренируясь, тащили полотнище во всю улицу с красными пылающими буквами через всё село в очередной раз, а проклинать начал после, задумав, наверное, глупость эту ужасную, оказавшись уже в постели, засыпая и ругая всё на свете, а может, уже зло посмеиваясь…
Одним словом, парад удался на славу, демонстранты школьные лицом в грязь не ударили, и «лазаревцы» пронесли свой транспарант, как обычно, под аплодисменты и крики приветствия, даже с трибуны участковый Семёныч не сдержался и помахал бравым школьникам ручкой. Успех был грандиозным.
И только на третий или четвёртый день, когда на селе уже отгуляли, отец Лазаря, влетев в избу, словно ужаленный, впервые за всю жизнь наотмашь ударил сына, а когда тот вскочил на ноги и с немым вопросом уставился в глаза отцу, тот выкрикнул:
— Ты что же натворил, щенок!
…На том транспаранте, который приветствовало всё село, а участковый помахал ручкой, красные буквы складывались в зловещую и совсем не смешную фразу: «Коммунизм — наша цепь!» И стоял, угрожая всем, восклицательный знак.
Но он-то и раньше стоял, когда в последнем слове была другая буква.
XI
Допрос подозреваемых шёл к концу. Оставалась очередь за последним — Лазаревым. Но Минин притомился. К тому же вновь разыгралась боль в груди и хотелось пить. Он взглянул на часы — стрелки подбирались к пяти часам утра. Это что же? Выходит, он почти всю ночь без перекура протрубил!.. Минин кинул взгляд в угол, забыл про лейтенанта в горячке. Тот, склонив голову на плечо, мирно дремал.
За грудиной противно и остро кольнуло. «Неужели заболел? — заскребла тоскливая мысль. — Может быть, просто давненько не занимался ночными допросами, вот и утратил форму. А возраст не тот… Но эти посиделки с мальчишками, хотя и пытались некоторые из них упираться, допросами не назовёшь. Считай, просто проваландался, потравил душу. Вон Жмотов, наверняка и выспаться успел…»
Когда солдат вывел очередного, Минин дал ему знак ждать за дверью, налил себе воды из графинчика, выпил, растягивая удовольствие. Боль опять уходила, жжение расползалось, затихало, будто рассасывалось. Он повёл плечами, взбодрился.
— Ну как тебе история? — повернулся в угол к Жмотову.
Лейтенант вздрогнул, поднялся не сразу, растирая рукой красное одутловатое лицо.
— Никуда они от нас не денутся. Шпана позорная!
— Ты понял, что я спросил-то? — усмехнулся Минин. — Проспал весь допрос!
— Ни на один глаз, — Жмотов сунул в рот папироску, жадно затянулся. — Я этих контриков ущучил с первого взгляда. С того зяблика гнилого. Ишь, он не знает, кто букву эл на пе устряпал! Ты почему его сразу не дожал? Я б его так скрутил!
— Да разве в этом дело?
— А в чём?
— Насчёт контриков ещё думать и думать надо.
— И думать нечего. Всё налицо. Транспарант имеется, а это важный вещдок.
— Думать, дорогой мой Прохор Андреевич, никогда не помешает, — поморщился Минин и схватился за грудь.
— Что с тобой? — навострил глаза Жмотов. — Ты чего весь побелел?
— Что-то будто ёкнуло… — простонал Минин.
— Ну-ка расслабься. Сиди, сиди. Я пульс посчитаю.
— Да что ж его считать, — покачивался, схватившись за сердце Минин, — душновато что-то.
— Мотор, мотор прихватило, — бросился расстёгивать ему пуговицы воротничка Жмотов, а затем и форточку распахнул. — Дыши, Степаныч. Сейчас лучше станет. Это бывает.
— Да вроде уже и ничего, — глубоко выдохнул тот.
— Может, врача?
— Чего булгачить? Отпустило.
— У меня с собой лекарства никакого.
— Чего это ты? — Минин слабо улыбнулся. — Какое ещё лекарство? Нормально вроде. Утром забегу в больничку к нашему Фёдорычу. И все дела.
— А то смотри, — Жмотов нагнулся над ним, в глаза заглянул. — Что-то ты мне не нравишься, Степаныч. Побледнел весь.
— Заканчивать будем, — застёгивал уже ворот Минин. — Ты только больше не кури.
— Да я уж когда выбросил, — суетился лейтенант. — А это тебя не с купания прихватило?
— Ну что ты! — Минин даже обиделся. — Купанием я, наоборот, все болячки лечу. Нет. Это сегодня что-то накатило. Нервишки, наверное. С Баклеем ещё днём схватились, потом у Ахапкина пошумели, а тут Савелий как живой перед глазами торчит день и ночь.
— Подымайко?
— Ну да, Михеич.
— Он и мне прошлой ночью приснился. — Жмотов за голову схватился. — Страшный какой-то! С верёвкой на шее!..
— Он на ремне удавился.
— А этот с верёвкой. Верёвку с себя стащил, размахивает ей, будто на нас с Игорьком набросить желает. Мы уворачиваемся, убегаем, а он бельма вытаращил!..
— Ты сколько выпил-то? — Минин подозрительно скосил глаза на лейтенанта. — Не горячка белая за тобой гонялась?
— Проснулся весь мокрый…
— Ну хватит. Командуй, чтоб вели задержанного. Да заканчивать будем.
— Ты как?
— Нормально.
— Ну и хорошо.
И солдат ввёл последнего. Восьмого.
Лазарев удивлял. Вернее, привлекал. И прежде всего внешностью. Мало того, что был высок, строен и подтянут. Он был красив и держался свободно, будто вокруг не было заводного солдата, слепящей лампы, двух хмурых офицеров в страшной форме. Словно голубь с улицы, взлетев на подоконник, оказался вдруг по ошибке в чьей-то клетке и завертел головой направо, налево, удивляясь, куда он попал? И искал своего. Такого же. Пернатого. Лазарев и на Минина так глянул, но по лицу скользнул — нет, не того он хотел увидеть. А на Жмотова даже не взглянул. И лейтенант не выдержал, буркнул:
— Красавчик попался.
— Ты что же, Лазарев, — с издёвкой настойчиво поймал всё же глаза подозреваемого оперуполномоченный, — подставил слюнтяя в главного?
— Вы о чём? — не понимая, вскинулся тот на Минина, и голубые глаза его под жаркой лампой заплавились морским сиянием.
— Леонтьева чего подговорили вожачком назваться?
— Жребий выпал. У нас кружок. Главных нет. У нас все равные. А здесь у вас главного всем найти надо. Савелий Михеевич тоже с этого начал. Не поверил даже.
— Кто? Савелий Михеич?
— Ну да. Товарищ майор. Который с нами первым встречался. А что с ним?
— Неважно, — Минин покривился, игла в левом боку опять дёрнулась. — Продолжай дальше.
— Ну мы и выбрали. А чтобы не обидно, бросили жребий. Вот и выпало Саше Леонтьеву.
— Значит, не отрицаешь, что тебя все слушались? — наклонился к подозреваемому Жмотов и вцепился обеими ручищами в стул за его спиной.
— А нам отрицать нечего. Мы и Савелию Михеевичу всё рассказали, как было.
— Это хорошо, — перехватил нить допроса Жмотов, нависнув над задержанным. — Это хорошо, что правду говоришь.
Минин осторожно до левого бока дотянулся, рукой попробовал слегка массировать, вроде помогало, он кивнул лейтенанту: продолжай, мол, я в порядке.
— Правдивые показания зачтутся, — тут же повысил голос Жмотов и совсем стул с Лазаревым к себе развернул, уставился глаза в глаза. — Скостят. Может, и семь копеек не понадобится получать[4].
— Зачем семь копеек?
— Не шлёпнут, — расхохотался Жмотов прямо в лицо Лазареву.
— Нас судить будут?
— А ты как думал?
Синь в глазах парня дёрнулась, затемнели они, начали стыть.
— Мы все думаем, что будут.
— Ты это выбрось из башки-то! Чего заладил: мы да мы? Каждый будет отвечать за своё. Каждый баран на своём крюку! Понял?
— У нас кружок…
— И ты в нём стишки почитывал?
— Были и стишки.
Превозмогая боль, Минин незаметно дотянулся до Жмотова, дёрнул того за руку: не гони, мол, лейтенант, не нагнетай, не кричи. Жмотов учуял, моргнул — всё в порядке и чуть тише, будто смиряясь, спросил:
— Твои стишки-то?
— Ну… разные.
— Вот и давай, прочти что-нибудь.
— Что-нибудь?
— Давай, давай, — ощерился Жмотов. — Что-нибудь душевное. О чём вы там втихаря, между собой делились. Выхожу я утром, снег ещё не стаял, вижу — моя мурочка спешит…
Жмотов и про Минина забыл, так песенкой своей увлёкся, за портсигаром сунулся в карман, но бледный, как мел, оперуполномоченный зубами скрипнул, будто опять знак подавая, и лейтенант прервался, поторопил:
— Давай! Чтоб за душу брало и как это у вас? Звало! На ваши подвиги!
Лазарев, всё это время не сводивший с него глаз, откинул голову, помолчал, вспоминая, и начал робко, постепенно набирая смелости:
— Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит. Летят за днями дни, и каждый час уносит частичку бытия, а мы с тобой вдвоём предполагаем жить…
— Да, да, — Жмотов вслушивался в каждое слово, изображая наслаждение, подымал бровь. — Ты прямо в тему.
— И глядь — как раз умрём, — резко завершил вдруг чтец.
— Это что ж? — выпучил глаза Жмотов.
— На свете счастья нет, но есть покой и воля, — продолжал между тем Лазарев, не обращая внимания, будто рядом и не было никого. — Давно завидная мечтается мне доля, давно, усталый раб, замыслил я побег в обитель дальнюю трудов и чистых нег.
— Ну это ты пустое, — будто предупреждая, поморщился Жмотов. — Об этом и думать зря. У вас с побегом не выгорит.
— Я не про это…
— Я верю, — Жмотов хлопнул подозреваемого по плечу. — И стишки ничего. Трогают. Душевные стишки. Твои?
— Александра Сергеевича.
— Это который?
— Пушкина.
— Наш человек. Наш. Угодил, — захохотал Жмотов.
— Смотрите, — Лазарев скосил глаза в сторону Минина. — Что это с ним?
— Степаныч? — рявкнул Жмотов, бросившись к оперуполномоченному.
Минин, уронив голову на грудь, сползал со стула.
XII
— Что же? Это и есть ваш знаменитый гр-рад?
— Да, да. Подъезжаем, Яков Самуилович, подъезжаем.
Обух-Ветрянский уже весь упакованный: шинель, фуражка, сумка у ног, ручки, ножки сложил, у окошка устроился, всё высматривал что-то в предрассветной мути.
Поезд подбирался к конечному пункту назначения.
— Император, я вам рассказывал, Пётр Великий-то водным путём сюда наведывался, на кораблях, под парусами! Спешил к открытию Успенского собора, колокольный звон услышать, а вам судьба уготовила другую планиду.
— Вы, Ер-ремей Тимофеевич, — поморщился, но улыбнулся Шнейдер, — большими категор-риями… Большими…
— Так что же…
— Нар-род этот вр-ряд ли оценит.
— Поймут, поймут, Яков Самуилович, — толстячок захихикал. — Может, кто и с опозданием. Но это уж их дело. А я шучу. Я, так сказать, про императора-то в качестве аллегории.
— Я им устр-рою аллегор-рию.
— А вон и встречающие. Похоже, сам Ахапкин. Я его уже подзабыл. Виделись один раз, при его назначении. Забегал ко мне в кабинет. Знакомился… Да, да. Он. Сам прикатил.
— Тепер-рь познакомимся ближе…
— Вы не спешите, Яков Самуилович, они сейчас сами поспеют. Там и наш человечек, гляжу.
Обух-Ветрянский стащил с головы фуражку, упёрся лбом в мутное стекло, разглядывая встречающих:
— Там, там. Сейчас будут. Вы не спешите.
Поезд, заскрежетав колёсами, прихваченными резким тормозом, остановился. В пустом коридоре вагона застучали, заторопились сапоги.
— Здравия желаю, товарищи офицеры! — полковник Ахапкин, сияя улыбкой и погонами, при полном параде вскинул руку к околышку. — С приездом, товарищ подполковник!
Шнейдер сухо откозырял в ответ, а из-под руки Ахапкина уже проскользнул Квасницкий, подхватил чемодан и сумку приехавших и также мигом нырнул за спину Ахапкина, загремел сапожищами на выход.
— Как доехали?
— Тер-рпимо, — Шнейдер пригладил волосы на голове, проверил пальчиком струнку усов. — К вам ещё не добр-рались наши мор-розы? Гляжу, у вас осень в р-разгар-ре.
— Бабье лето, бабье лето, — пропуская вперёд подполковника, Ахапкин заулыбался как старому знакомому толстячку. — Ваше самочувствие, Еремей Тимофеевич?
— Живы, живы, — кивал тот. — Наши ребята там ещё, сзади в купе.
— Их ждут, не беспокойтесь.
— Ну и ладненько.
— Как? — Ахапкин всё же улучил момент и совсем приник лицом к лицу Обух-Ветрянского, на Шнейдера незаметно покосился.
— Так я же говорю, доехали благополучно, — не поддавался тот, нейтрально ухмыльнувшись.
— Вы нас куда опр-ределили? — Шнейдер, спустившись с последней ступеньки лестницы, фуражку снял, опять за усы принялся. — Нам бы с Ер-ремеем Тимофеевичем вместе.
— А у меня, — Ахапкин даже расцвёл. — Хоромы! Мы с дочкой вдвоём. И кухня домашняя. И, так сказать, четыре комнаты. Я вам две отведу. Мы будем счастливы с Натальей. Она уже ждёт.
— Как?
— Ко мне. А чего по гостиницам?
— Номер вот, — откуда-то выскочил Квасницкий, сверкнул очками на Обух-Ветрянского. — На всякий случай заказан. Полный комфорт.
— Но это запасной вариант, товарищ подполковник? — развёл руки Ахапкин. — Не обижайте.
— Как, Ер-ремей Тимофеевич? — Шнейдер огляделся, достал портсигар, затянулся «герцеговиной».
— Ну чего ж нам хозяев стеснять, — толстячок засуетился, поискал глазами свою сумку.
— В машине! — коротко доложил подскочивший к нему Квасницкий.
— Тем более там молодая прелестная девушка, — толстячок мило улыбнулся. — И мы в сапогах. Да со своими проблемами.
— Вот, — отставил мизинчик в сторону Шнейдер. — Р-резонно подмечено. Нет нужды загр-ружать дамочку. Давайте-ка в гостиницу.
— А в обком не зайдёте? — Ахапкин помрачнел.
— Всему своё вр-ремя. Всему. — Шнейдер слегка рукой взмахнул. — Машины далеко?
— Да у нас тут всё рядом, — бросился вперёд указывать путь Квасницкий.
XIII
Всю дорогу до гостиницы Шнейдер молчал, сосредоточенно дымя «герцеговиной» и изредка косо поглядывал на неумолкавшего Ахапкина. Тот расписывал местные достопримечательности, узнав, что подполковник никогда не бывал в низовьях Волги.
— Вы р-разве не местный? — словно вороном прокаркав, спросил вдруг Шнейдер, и Ахапкин вздрогнул.
— Нет. Я из-за Урала.
— Сибир-ряк?
— Из Томска. Я в Чека ещё с Яковом Михайловичем Юровским начинал в Екатеринбурге.
— С Юр-ровским? — Шнейдер впервые с интересом глянул на полковника.
В машине они были вдвоём, шофёр с глухонемым видом гнал автомобиль.
— Это котор-рый под великую чистку попал?.. Котор-рого Ежов шлёпнул как вр-рага нар-рода?
— Ежов за свои «ножницы» вредительские сам головой поплатился, — будто допытываясь до чего-то своего, потянулся Ахапкин к проверяющему. — И за предательство своё хлебнул сполна.
Шнейдер не ответил, скривился, словно от зубной боли.
— А Василий Васильевич как там поживает в столицах?
— Василий Васильевич?
— Чернышов.
Шнейдер пожал плечами.
— Ну как же! Мы с Василием Васильевичем до самого августа тридцать седьмого на Дальнем Востоке трубили, пока он в Москву не укатил.
— Это тот, что в Министер-рстве внутренних дел… — рассеянно вспомнил Шнейдер. — Р-разные задачи… знаете ли.
— Ну как же! — Ахапкин и руками всплеснул. — Одно же дело делаем! Я ему позваниваю.
Шнейдеру эти слова явно не доставили удовольствия, наоборот, он словно поперхнулся, однако изобразил на лице кислую улыбку.
— А я вот здесь, — продолжал, не умолкая, Ахапкин. — Знаете, как-то прижился. Эти места чем-то схожи с дальневосточными. Там, в Хабаровске, лотос цветёт, и у нас эта радость имеется. Прижились мы с дочкой, но тянет туда… — Он неопределённо махнул рукой, впервые его лицо поскучнело. — У нас южный форпост… Тихо, знаете ли…
Долго подыскивал подходящее слово и всё же повторил:
— Тихо…
Шнейдер оживился, бросил косой взгляд на загрустившего полковника, мол, чего сидишь тогда в этой дыре при таких-то друзьях?
— Да, да! — поймал его взгляд Ахапкин. — А я вот здесь. Дочь взрослая. Ей определяться самое время, так что со столицей пока погодим.
«Пустозвонит мне специально этот гусь? — ломал голову Шнейдер. — Что это он своими связями кичится? И дочку будто предлагает, расписывает… На его месте другие вопросы бы задавать, другим интересоваться… Хитрит что-то! Затевает какую интригу?..»
А вслух отчеканил:
— Я бы хотел, чтобы машина пр-ри мне была. И собер-рите сейчас личный состав. Только р-руководство и стар-рших офицер-ров.
— Есть!
— Мне понадобятся р-родственники этого?..
— Подымайко?
— Обнар-руженного повешенным.
— Майор Подымайко был одинок.
— И эти?.. Кто его нашёл пер-рвым.
— Может, завтра?
— Что такое?
— В больнице капитан Минин. Он его и обнаружил.
— Что случилось?
— Да ничего серьёзного. Сердце прихватило на работе.
— Это что же у вас такое, товар-рищ полковник? — Шнейдер надвинул брови. — Больной контингент?
— Случай. Никогда не жаловался.
— Нехор-рошо получается… Это, значит, тот, котор-рый нашёл тр-руп, тепер-рь едва не умер-р?
— Ну что вы! Это к делу не относится. Нервишки. Сердце прихватило. Он допросы всю ночь вёл.
— Р-разберёмся.
— Товарищ подполковник!..
— И оставьте пр-ри мне офицер-ра для пор-ручений. Посообр-разительней. Я, знаете ли, не любитель этих… телефонных пер-реговор-ров.
— Лейтенант Квасницкий, если не возражаете.
— Это который встр-речал?
— Да. Он на вокзале был со мной. Сейчас во второй машине с майором Обух-Ветрянским.
— Хор-рошо…
Больше Шнейдер, как ни пытался разговорить его Ахапкин, в беседы не вступал, лишь хмуро кивал или, наоборот, отмахивался головой, а то и вовсе оставлял вопросы полковника без ответов, будто не слышал.
XIV
На пятые сутки к самому концу недели Минин был выписан на домашний режим. Из больницы его вёз на служебном «козлике» Жмотов, озабоченно донимая оперуполномоченного расспросами о здоровье.
— Мне теперь всё нипочём! — усмехался ещё бледными губами Минин. — Фёдорыч успокоил, что до разрыва сердца далеко, а остальное не страшно. Вот только с куревом капец.
— А это дело? — щёлкнул себе пальцем по шее Жмотов.
— Допустимо. Но с ограничением.
— Не через край?
— Угу. А ты чего это за мной на машине прикатил? Как за генералом? Откуда такой почёт?
Жмотов в сторону глянул, сплюнул.
— Я бы и сам до дома дотопал. Мне тут идти — коту прогуляться.
— Шнейдер распорядился.
— Это кто такой?
— Ты же ничего не знаешь. Это главный. Из проверяющих.
И Жмотов усердно задымил папироской.
— Приехали?
— Давно. Мы уже взмокли.
— Это что же?
Жмотов пожал плечами.
— А Лев Исаевич?
— На месте Ахапкин. Сидит… — Жмотов смолк, будто язык прикусил.
— Чего?
— Да я это… — понимая, что и так сболтнул лишнего, Жмотов весь скривился. — Им с тобой встретиться надо.
— Встретиться?
— Ну.
— Кому это им?
— Обух-Ветрянский. Особист. Он проверкой занимается.
— Та-а-ак…
— А в больнице несподручно.
— Вона что… — Минин, раздумывая, брови вскинул и губы поджал. — А я маракую, что это Фёдорыча пробрало? Я его долбил, долбил, как дятел, всё выписать просился, у меня птица дома от голода пропадает, а он ни в какую. А сегодня — в пять минут оформил, собирает, чуть ли ни бегом и в три шеи меня! Понадобился, выходит?
— У них это быстро.
— Ты не хитри, Прохор. Ещё что сказать можешь?
— Да мне откуда знать, Степаныч? Мне поручено — взять и доставить. Вот и исполняю.
Минин не спускал с лейтенанта настороженных глаз. Тот не выдержал, голову нагнул, в ногах высматривать что-то начал, но долго не смог, взорвался:
— У нас там такой бедлам!.. Ни у кого слова не вытянуть. Друг на друга косятся. Игорька не вижу вторые сутки, он при этом… Обухе-Ветрянском и днюет, и ночует. То забегал, а теперь ни ногой.
— Прищучили, выходит, вас…
— Не то чтобы…
— Ладно. Не велено, значит, не велено. А ты знаешь!.. Я сам сейчас туда заявлюсь. Чего мне? Раз нужен. А ну-ка разворачивай!
— Нет уж, Степаныч, — перепугался Жмотов и за ручку дверцы ухватился: не выскочил бы оперуполномоченный из машины на ходу.
— Это что же? Арест?
Они уставились друг на друга.
— Ну ты скажешь, Степаныч, — растерялся Жмотов и смутился. — Чего это тебе в голову взбрело? Чего мелешь? Какой ещё арест?.. Приказано.
Минин только зубами скрипнул.
— Я же тебе сказал, Степаныч. Шнейдеру стол поставили в кабинете начальника. Ахапкин как в гости на работу приходит. А у Баклея этот… Обух-Ветрянский безвылазно. Сотрудников по одному вызывают и с утра до вечера гоняют. Чего выпытывают?.. Я впервые в такую проверку угодил.
— Самого вытаскивали?
— Нет ещё.
— Чего ж они ищут?
— А кто их знает! Игорька бы спросить. Но он без продыху с особистом тем.
— Значит, Игорёк твой при деле оказался?
— Чего это ты, Степаныч?
— А ты смекни сам…
— Да нет. Не может быть такого!
— Ладно. Не ломай башку.
— Нет. Чтобы Игорёк!..
— Вот и я думаю. Это не тридцать седьмой год.
— Ты что, Степаныч!
— Поглядим…
Больше они не проронили ни слова. Минин будто онемел, и за стеклом автомобиля на улицах его ничего не интересовало, а Жмотов подавленно бросал на него косые взгляды. Отпустив машину, они также молча зашли в дом. Всё забыв, Минин бросился к клетке с попугаем. Птица шарахнулась от него в угол, присмотревшись, осмелела, клюнула несколько раз в руку, когда он воду начал менять.
— Кусай, кусай, — приговаривал оперуполномоченный, улыбаясь доверительно, извиняясь и спиной закрывая птицу от Жмотова. — Так и надо такому хозяину непутёвому. Завёл птицу для мучений.
— Пр-р-ровокатор-р-р! — отругала его птица.
— Что это он у тебя? Разговаривает? — Жмотов тоже к клетке подсел.
— Ты чужой. Отойди в сторону, — зашипел на него Минин. — Не пужай птицу. Она ко мне ещё не привыкла.
— Ого! Посмотрите на него! Какие мы!
— Пр-ровокатор-р-р! — заорала птица на чужого.
— Материт он тебя, — доложил Минин.
— Так уж материт?
— Это у него самое гадкое слово.
— И кто научил?
— Птица она сама всё понимает. Тем более попугай. Они, говорят, до триста лет живут. Этому вот и неизвестно сколько. Он со Степанычем мыкался, а до него со стариками — владельцами. А тех, от кого достался, — вовсе не ведомо. Может, ему уже лет сто пятьдесят. Он, может, с какого-нибудь острова Борнео самим этим… Крузенштерном на паруснике завезён. Он насквозь тебя видит! Со всеми твоими потрохами.
— Ты наговоришь, — хмыкнул недоверчиво Жмотов, но от клетки отошёл, на попугая покосился, примостился подальше на табуретке. — Откуда у этого безмозглого прозорливость такая? У него башка, во! С гулькин нос. Там кости одни, извилинам негде быть.
— Птица с ребёнком, с дитём схожа, — грустно улыбнулся Минин. — Она врать не научена, как мы с рождения, поэтому непосредственная, что видит перед собой, что слышит, что думает, на то и реагирует соответствующим образом. А попугаи в особенности. Чуткая, чистая натура, он тебе в душу заползает, проникает в самую затаённую твою глушь. Отыскивает такое, о чём, может быть, ты и сам не догадываешься.
Жмотов и рот открыл, глазищами заморгал, не зная, верить оперуполномоченному, или издевается тот над ним, а Минин вполне серьёзно продолжал:
— Видишь, как он на тебя таращится неотрывно, голову склонив, будто доктор изучает. Заинтересовал ты его. А у них это без промаха: хороший человек — значит, доверие; дерьмо — дальше без интереса. И сволочных враз определяет. Ему, чтобы правду знать, не требуется, как тебе, к кулаку прибегать, раскалывать…
— Ишь ты! — Жмотов опять отодвинул табуретку от клетки. — Сам-то, Степаныч, не боишься, что тебя раскусит этот твой провидец? Сам-то давно определился, что хорошее, а что говнецом отдаёт?
Он с сомнением на капитана покосился и зло хохотнул:
— Во, философа я открыл! Ты, Степаныч, на себя не похож. Залечили тебя в больнице. Рассуждать стал… Мысли какие-то попёрли. Не замечал я раньше.
— Я сам себя открыл за эти несколько последних дней. Словно пелена с глаз спала.
— После того как отец Кондратий шарахнул? — не унимался лейтенант.
— И это помогло. Знаешь, когда смерть за плечами почуешь, всё острее и видишь, и понимаешь.
— Вон оно как! — с интересом уставился Жмотов на оперуполномоченного. — И чего же ты почуял?
— Жизнь свою рассмотрел, только с другой стороны на неё взглянул. Поздно понять всё удалось. Но пробрало.
— Интересно, интересно…
— Раньше, может быть, я и не сказал бы тебе этого, Прохор, а теперь, когда ты за моей спиной следишь, самая пора пришла.
— Ну, ну…
— Ты вот всё про птицу калякаешь. Почему, мол, провокатор? А ведь не ты один голову над этим ломал. И мне, чего уж тут, невдомёк было. Я тоже Михеича пытал. А он отнекивался. Говорил, что рано, мол, не созрел я, чтобы доверять мне. А тут как-то намекнул. Я-то сразу не допёк. Уж больно у него мудрёно получалось. А теперь вот и я учуял. Нет, не юлил он предо мной. Правду открывал…
— Ты чего тумана-то напускаешь, Степаныч? — Жмотов насторожился весь, прямо в кулак сжался. — Ты чего вокруг да около шкандыбаешь?
— Птица эта спать ему не давала, понимаешь…
— Чего уж тут! Орала небось по ночам. Когда ж уснёшь. Только в пьяном виде.
— Да ты погоди с выводами-то, — отмахнулся Минин, замолчал сам в затруднении. — Как бы тебе объяснить? Это предлог вроде для Степаныча, причина, что ли. Он не спал по ночам, а мысли-то разные в голову лезли, заставляли о себе, о жизни нашей, о людях размышлять, о делах теперешних…
— А чего ему думать? — дёрнулся Жмотов. — Что он жизнь зря прожил? Сам же говорил! Всю жизнь он воевал. Потом врагов народа душил. Что приказывали, то и исполнял. Мы же все, как он. Ты думаешь, я ночами дрыхаю?.. Тоже иногда в башке такое закрутится!.. Только водка и выручает.
— Вот! — Минин подскочил к Жмотову, в глаза ему заглянул. — Значит, понял меня, о чём я тебе долдоню. Не всегда всё гладко, что стелется. Не все они сволочи, которых мы к стенке ставим.
— Ты что, рехнулся, Степаныч? — вытаращил глаза Жмотов. — Это ты переборщил! Я тебе про одно, а ты про другое! Наше дело маленькое, мы — следователи.
— Ты себе хоть не ври! — сжал кулаки Минин и так глянул на лейтенанта, что тот от него отшатнулся. — Мы и решаем их судьбу. Они после твоих кулачищ суду уже готовыми достаются!
Оперуполномоченный смерил посеревшего лейтенанта ещё раз хмурым взглядом, но тот уже сжался весь, спрятал руки аж за спину.
— Пацанва-то та, из деревни, для Степаныча последней каплей, видать, и стала. Он мне рассказывал в тот день, перед смертью, что пробовал убедить Ахапкина. И так и эдак с ним. Мол, какие они контрики? Сопляки паршивые. Их пороть да пороть, конечно, но не за решётку на десять лет!.. Ну разве это пятьдесят восьмая статья! Разве эта пацанва враги народа? Ну скажи мне?..
— Степаныч, погоди…
— Чего молчишь? Сам-то соображаешь? Ты же рядом был, когда их допрашивали? Сам вопросы задавал…
— Погоди, погоди, Степаныч, — подозрительно отодвинулся Жмотов от капитана. — Это что же? Ты так рассуждаешь, будто это первое дело у тебя?
— Что?
— Учителей мы недавно замели за испорченные учебники, забыл? Там же тоже, как ты говоришь, баловство сплошное! В картинках вождям усы и бороды подрисовали!.. Или другое дело, когда председатель колхоза под эту самую пятьдесят восьмую загремел за портрет, вырезанный ножницами!.. А старуха семидесятилетняя, которая по книжке Иосифа Виссарионовича гадала! А когда тот же Михеич полгода назад упрятал в тюрьму заику, который не мог сразу выговорить имя маршала Ворошилова и называл его просто Вором?..
— Вот и дошло до него! — заорал Минин на Жмотова и весь затрясся. — Лазарев, этот мальчишка, поэт и поставил точку на прежнюю жизнь майора Подымайко. Не захотел Михеич больше чужие судьбы губить. Сам свой суд свершил. Только над собой.
— Ну это ты уж совсем загнул… — оторопел лейтенант.
— Думай, как хочешь. А я Степаныча понял. Письма только его предсмертного не нашёл. Должно оно быть. Не верю я, чтобы Степаныч мне последних слов не сказал. Бумажку-то ту, что при нём была, я враз отыскал. Но это для всех она. Стишки там глупые, на пацанов тех его намёк. Про птицу эту тоже, чтобы я её кормил да заботился. Чтоб клетку чаще чистил… А я, старый дурень, можно сказать, только эту птицу и начал понимать, а чтоб чистить, совсем забыл…
Голос у капитана пропал, он добрёл до стенки, привалился, ссутулился.
— Свои, чужие… Куда тебя понесло, — поморщился Жмотов. — Так, знаешь, до чего договориться можно?
— Теперь уже поздно. По-другому мне теперь ни думать, ни говорить. Раз тебя приставили, мне и у них веры нет.
— Да разберутся, Степаныч! Чего ты заладил? Всех же таскает этот особист.
— Всех, да не всех. Мы с Подымайко, чую, у них поперёк горла. Мы оба из Смерша, а Абакумова они ещё с прошлого года в тюрьме держат. Вот и раскинь мозгами.
— Ахапкин доверял, не трогал, значит, и в этот раз отстоит.
— Не верю я Ахапкину. Раньше верил, а теперь нет. Был у меня с ним разговор. Он на Михеича таких собак спустил… Тошно слушать. Врагом его объявил за то, что тот за пацанву заступился.
— Опять ты туда…
— Да разве это враги!
— Ничего, посидят в лагерях, поймут, как с плакатиками бегать.
— Десять лет?
— Не расстрел же!
— А ты хотел, чтоб вышку?
— Заслужили. Ишь, распустились! Дожили, пацанва уже глотки разевать начала на советскую власть. Им эти глотки свинцом залить!
— И глаза выколоть, чтоб не зрели.
— Чего?
— Так я. Про себя, — махнул рукой Минин. — Рот закрыть, в уши песок, и на глаза всем нам повязки.
— Нет, не пойдёт, — ухмыльнулся Жмотов. — Всем не надо. Я, например, на свою Веру Павловну хочу смотреть. Как же мне?
— Ты про что?
— Есть у меня зазноба. Мне глаза нужны, — балагурил лейтенант. — Я с тобой вот валандаюсь, а она там, моя княжна, уже волнуется небось. Ревнивая она у меня.
— Вера Павловна, ты сказал? — сощурился Минин и зло сплюнул. — Это не Нестор тебе её подсудобил?
— Он рекомендовал, — медленно произнёс Жмотов, а у самого даже горло перехватило, видно было невооружённым глазом, как взвился оперуполномоченный, услыхав это женское имя, как злорадствует весь, хоть бы чем досадить.
— Значит, он познакомил?
— Поселился я у неё на днях.
— Хороша дамочка.
— А чего?
— Так… известная…
— Княжна.
— Для кого и княжна, а то и графиня. Только муж у неё лет десять уже в лагерях мается. А может, и загнулся. И она сама, как член семьи врага народа, там должна была быть. Но уберёг её Баклей. Уберёг её наш заботливый Нестор Семёнович. Видишь, и пригодилась.
— Это за какие же заслуги?
— А ты не догадываешься, лейтенант госбезопасности?
— Сучка!..
— Вот и сообразил.
— Это что же? Ко мне её приставил, чтоб ему доносила?
— Это уж сам кумекай. Не ты первый.
— Вот стерва! Как же я сразу не сообразил.
— Успокойся. Время пройдёт, он к тебе присмотрится, приглядится. Поймёт, что ты свой, и другому её пристроит.
— Дай-ка закурить, Степаныч… Что-то ты меня будто обухом по башке.
— Ты здесь не кури. Теперь и мне, и птице это вредно.
— Чего ж мне? На улицу переться?
— Ну это ты сам выбирай, — Минин усмехнулся. — Раз велено за мной досматривать, то терпи, но курить запрещаю.
— Я до обеда, — обиженно буркнул Жмотов и направился к двери.
— А после обеда что? Приедут забирать или только сменщик явится?
— Сменят, сказали, — зло сверкнул глазами тот и вышел за дверь.
— Значит, приедут… — опустил голову Минин. — Ну что ж, приготовимся.
И он проверил кобуру у пояса. Рукоятка пистолета приятно охладила ладонь.
XV
Шёл одиннадцатый час вечера, за окном свирепствовал мерзкий осенний дождь вперемежку с мокрым снегом.
Откинув голову на спинку и упёршись вытянутыми руками в коленки, лейтенант Квасницкий дремал, примостившись на кожаном диванчике в приёмной. Совещание в кабинете Ахапкина, начавшееся задолго до обеда, закончилось полтора часа назад; начальники подразделений, хмурясь и не разговаривая, один за другим покинули его, но за дверьми оставались главные лица, и Квасницкий, несколько раз по звонку забегавший с минералкой для Шнейдера, не смог угадать по угрюмым физиономиям восседавших за столом, когда и каким будет конец. Неплотно прикрывая за собой дверь, он пробовал потом, прижавшись ухом, услышать, уловить хотя бы фразу, слово из того, что обсуждалось, но то ли говорили слишком тихо, то ли дверь в этом кабинете устроена была так, что надёжно хранила все тайны, ничего услышать ему не удалось. Не желая рисковать, раздосадованный Квасницкий устроился на диванчике и решил с толком для себя использовать пустое времяпрепровождение в приёмной, тем более что за последние дни с приехавшими капризными проверяющими ему пришлось хлебнуть, что называется, по полной.
Но только он впал в сладкую негу, резкий телефонный звонок подбросил его на ноги. Уже по сумасшедшему беснованию аппарата Квасницкий догадался, что звонок особый, не здешний. Дрожащими руками прижал трубку к уху. И не ошибся. Властный, не терпящий возражений голос потребовал Шнейдера.
— Товарищ подполковник проводит совещание, — запинаясь, доложил Квасницкий, уже заметно волнуясь.
— Соедините немедленно, — не представившись, ответили ему.
Квасницкий аккуратно возложил трубку на стол, кинулся к дверям, просунул голову:
— Товарищ подполковник, вас Москва.
— Кто? — Шнейдер оторвался от бумаг на столе.
И остальные, как ждали, вскинулись на дежурного: Обух-Ветрянский — с недовольством, что перебили, Ахапкин — бледный, с рукой, подпиравшей подбородок, Баклей — весь взлохмаченный.
Квасницкий опомнился, вскочил в кабинет, руку к виску, рявкнул:
— Из министерства, товарищ подполковник!
Обух-Ветрянский вяло кивнул.
— Соединяйте, — потянулся Шнейдер к телефону.
Квасницкий бросился назад, схватил трубку, выдохнул:
— Подполковник Шнейдер на про!.. — и осёкся.
Голос уже другой, с кавказским акцентом гремел, грохотал внутри, не дожидаясь. Квасницкий, никогда раньше не видевший и не слышавший этого человека, с трепетом узнал его. Узнал и онемел. «Сам Берия!» — прожгла мозг мысль, и кровь ударила в голову. Это был он! Акцент, мягкое произношение с растяжкой, словно крадучись, привычка говорить и почти не слушать ответа, обрывать речь там, где и ждать не думаешь.
— …нехорошим он оказался человеком, Яков, — звучало в трубке. — Это не человек, не министр, это падаль! Спасибо тебе, ты меня предупреждал. Но тогда ему поверил, сам знаешь, не я.
— Спасибо вам, Лавр-рентий Павлович, — кричал Шнейдер. — Спасибо, что вер-рили мне и что сейчас позвонили.
Квасницкий с ужасом понял, что продолжает ещё держать в руках злосчастную трубку, но положить её или шелохнуться боялся. А голос гремел:
— Доносчиком оказалась эта сволочь. Но как удалось ему втереться в доверие нашего мудрого Иосифа Виссарионовича? Ничего. Предатель ответил за это вдвойне. Он у меня поползает за решёткой!
— Значит, Абакумова Р-рюмин оговор-рил?
— Оговорил, дорогой, конечно, оговорил. Но не будем спешить. Абакумову тоже есть за что ответить перед Иосифом Виссарионовичем. Он тоже получит сполна. А эту подлую собаку я пока отстранил от должности. Пусть полижет нам сапоги день, два. Поэтому приезжай, дорогой. Ты мне очень нужен здесь, Яков.
— У меня тут…
— Заканчивай. Будешь вести дело этого негодяя Рюмина, а с местными вредителями разберётся и твой помощник.
— Я вас понял, Лавр-рентий Павлович!
— Рад буду видеть тебя живым и здоровым в Москве. Поспешай, дорогой!
И трубку повесили. Там. Спустя две-три секунды положили её и в соседнем кабинете, Квасницкий, весь дрожа, обеими руками возложил и свою на рычажки. Отскочил от стола, словно ужаленный и застыл, прислушиваясь; дверь мирно покоилась на месте.
XVI
Чуть засветлело, в окошко стукнули. Резко. Громко. И тревожно забарабанили, заторопились.
Минин дёрнулся сначала, но сдержался, голову приподнял, прислушался. Он и глаз не сомкнул всю ночь, не раздеваясь; в гимнастёрке, перетянутой портупеей, при кобуре, в галифе и сапогах — так и пролежал на нераскрытой кровати, закинув руки за голову. Всё думал.
Из угла с сундука доносился храп Жмотова.
— Прохор! — позвал тихо Минин.
Тот не шелохнулся.
— Прохор! Пришли, похоже! — громче крикнул Минин, не вставая.
— А! Что? — вскочил тот, озираясь по сторонам, взбалмошно водя ручищами, постанывая и почёсываясь. — Ну и лежбище ты мне подсудобил, Степаныч! Медведю и тому не заснуть.
— Я слышал, как ты бодрствовал.
— Что случилось-то?
— Стучат.
— А?
— Пришли, говорю. Только не понимаю я что-то. Если тебя менять, то уж больно поздно. Вчерась так их и не дождались. А вот если за мной явились, то тогда в самый раз. Обычно мы тоже таким макаром их брали.
— Кого их, Степаныч?
— Известно. Шпионов. Смерш другими не занимался. Тёпленьких, пока спят.
— Опять ты за своё, Степаныч… Вчера все уши прожужжал.
— Иди. Открывай. А то волноваться начнут.
— Да нет там никого, — глянул в окошко Жмотов. — Причудилось тебе.
— Они у дверей уже. Беги, чтобы не выломали.
Жмотов, стуча сапогами, задевая углы, пошёл, ругаясь под нос. Загремел вёдрами в прихожке, видно, налетел спросонья, хлопнул за собой малой дверью. Стало тише. Минин кошкой спрыгнул с кровати, выхватил пистолет из кобуры и сунул под ремень за спину, скрутил в скатку одеяло и приложил его к подушке, накрыв простынёй. Оценил своё изделие, оглядев, развернулся и стремительно рванулся в угол к сундуку, где Жмотов ночевал. Проделано всё это было легко и умело, темнота скрыла его упругое тело.
За дверью последний раз громыхнуло, и послышались голоса. Разговаривали двое, недолго. Гость, а за ним Жмотов, подталкивая друг друга, неловко втиснулись в комнату, осторожно открыв дверь. Гость с вытянутой рукой сделал шаг к кровати, присмотрелся, щёлкнул предохранителем пистолета.
— Артём Степанович, — позвал.
— Да я тебе говорю, не спит он, — поддавливал сзади Жмотов, возмущаясь. — Только что разговаривали.
— Капитан Минин! — крикнул тот, уже вполне узнаваемый с пистолетом, и откинул простыню с кровати. — А тут нет никого!
— Стоять, как стоишь! — толкнул стволом пистолета в спину Квасницкого Минин, внезапно выскочив из своего угла. — И ты не дёргайся, Прохор. А то не посмотрю, что дружки-товарищи, обоих на тот свет отправлю.
В одно мгновение он выхватил оружие из рук онемевшего лейтенанта, подтолкнул его лицом к стене и заорал на Жмотова.
— И ты, Прохор, давай свою пушку! Неча баловаться! А то с перепугу пальбу откроете. Народ разбулгачите. Давай, давай!
И сам, изловчившись, вытащил пистолет из кобуры Жмотова, пока тот с поднятыми вверх руками таращил на него глазища.
— Теперь сюда двигайся, к стеночке носом. К дружку своему, — Минин подтолкнул и второго лейтенанта к той же стене, подальше от окошек. — Тут вам удобнее будет рядышком. В окно сдуру не сиганёте. И мне спокойнее.
— Вы что себе позволяете, капитан Минин? — наконец заговорил пришедший в себя Квасницкий. — Вам отвечать придётся за свои выкрутасы!
— Отвечу! — буркнул тот, освобождая пистолеты от обойм и аккуратно пряча их себе в карман.
— Степаныч! С утра да такие шуточки!.. Не проспался, что ли? — обиженно забасил Жмотов.
— Я не проспался? Я, дорогие ребятки, всю ночь грезил, ни минутки не прикорнул. Всё голову ломал, чем я перед вами провинился.
— Нам самим знать не велено, — озирался на оперуполномоченного Квасницкий. — Мы сами люди маленькие.
— Вы люди маленькие, я — букашка, а кто же всем вертит? Тестёк твой несостоявшийся, Игорёк? Лев Исаевич? Не может простить мне полковник Ахапкин, что ослушался я его? Что, как Савелий Подымайко, слово ему против сказал? Что за мальчишек бестолковых заступился?.. А тех ни за что ни про что в контру превращают. Вместо настоящих-то врагов!.. Или пересажали всех настоящих? За мелюзгу принялись!
Квасницкий подавленно молчал.
— Что? Совесть появилась?
— Я случайно здесь…
— Давай, давай. Я привык. Вешайте мне лапшу на уши.
— Я за Львом Исаевичем послан был. А его дома не оказалось.
— Ну и что? Толкуй, толкуй, раз заикнулся. Не боись. Меня, если придётся, об этом всё равно спрашивать не станут. Я так чую, меня сразу к стенке — и в расход.
— Ахапкин сбежал, — обречённо поник головой Квасницкий.
— Вот те раз! Час от часа не легче! — Минин опустился на табуретку, Жмотов затряс приятеля, схватив в охапку:
— Ты чего плетёшь! Как сбежал? Игорёк?
— Наталья дала понять, что отец тайком укатил в Сталинград. С жалобой на проверяющих.
— Да что же такое творится! — схватился в отчаянии за голову Жмотов и присел прямо на пол, ноги его не держали.
— А вас утром заберут, — зыркнул Квасницкий на Минина.
— А сейчас не утро?
— Они меня ждут с Ахапкиным. Вот, к Прохору заглянул, думал предупредить.
— Считай, предупредил.
— А мне Наталье не верится, — продолжал Квасницкий, которого будто прорвало. — Слукавил ей отец. Ахапкину в Сталинграде делать нечего. Его там враз закроют по их команде, лишь добраться успеет. Он в Москву рванул. Наверх задумал прорваться.
— Куда наверх?
— У него есть. Я знаю.
— Понятно, — Минин пистолет перед собой на стол положил, уставился на него тяжёлым взглядом, задумался. — У Льва Исаевича значит, есть защита…
— У него приятель в министерстве. Зам авторитетный.
— Это конечно, — поджал губы Минин. — А меня, значит, утром придут забирать…
— Так было сказано, — шмыгнул носом, как нашкодивший мальчишка, Квасницкий.
— Ну давай рассказывай ещё, — поморщился Минин и окинул лейтенанта жёстким пронзительным взглядом. — Выкладывай, что знаешь.
— Больше ничего.
— С пацанвой-то что сделали?
— С бандой Лазарева?
— Вот даже как… С бандой!
— А вам Прохор ничего не говорил? — Квасницкий скосил глаза на Жмотова, тот только голову опустил, крякнул.
Минин терпеливо дожидался продолжения.
— Я не хотел тебя лишний раз волновать, Степаныч, — Жмотов сжался в комок. — С твоим приступом тем…
— Их арестовали! — выпалил Квасницкий одним духом. — В тот же день, как приехали проверяющие. Шнейдер крик поднял, едва успел ему Ахапкин доложить. По пятьдесят восьмой и закатали. Дело уже в суде.
— А! — выругался Жмотов. — О чём мы долдоним? При чём эта шпана? Пошли они все!.. Мне на них с горы кавказской!..
— Вот так значит… — Минин не прерывал, с тоской к окну отвернулся.
Там заметно посветлело. Солнце ещё не показалось, да и вряд ли оно собиралось вообще в этот день порадовать своим присутствием. Мрачные тучи зависали с севера. Свинцом надвигались они на землю и людей.
— Ещё чего скажешь? — зябко передёрнул плечами Минин.
— Да что я на допросе?! — выкрикнул в полуистерике Квасницкий.
— Значит, полковник Ахапкин удрал? — подпёр щёку рукой Минин и замолчал надолго, забыв про обоих, будто их вовсе рядом не было.
Квасницкий и Жмотов виновато переглянулись, стараясь не беспокоить, к столу присели, едва дышали, только бы не нарушить тишину, жались рядышком, ждали.
— А чему ж другому быть? — будто очнулся оперуполномоченный. — Им и ехать есть куда и у кого искать защиты. А мы что? У нас, ребятушки, только честь. А раз так, то будет у меня к вам одна просьба.
— Оружие-то верни, Степаныч, — загудел сбоку в ухо Жмотов. — Табельное… Сам знаешь, трибунал.
— Верну. Всему своё время.
— Меня ждут давно. Как бы поиски не организовали, — заканючил и Квасницкий. — Хуже обернётся.
— Хуже уже некуда, — резко поднялся на ноги Минин, всем своим видом показывая, что он принял решение и ничего его не сможет остановить. — Под самые гланды, как говорил Михеич, с вилкой подсунулись. Так и подохнешь позорной смертью, ребятки, а надо ли это нашему мужику? Даже осуждённым на смерть дают время для последнего желания. А у меня его… — он ткнул Квасницкого в бок, — ты сам говорил, маловато… Так, Игорь Николаевич?
Лейтенант угрюмо молчал.
— А вам опасаться нечего. Оружие ваше у меня, так что, если мурыжить мозги станут, отвечать вам есть чего: в заложники я вас взял и весь сказ.
— Степаныч… — поморщился Жмотов. — Ну что ты опять задумал?
— Слушайте меня, товарищи офицеры, — повысил голос Минин. — Много времени это не займёт. Я вот сейчас птице моей клетку почищу, покормлю её, напою, а то когда теперь свидимся?.. Тебе, Прохор, её поручаю. Обещай, что птицу заберёшь и до моего возвращения хранить станешь.
— Ну, право, Степаныч…
— Отказываешься?
— Ну заберу.
— Вот и спасибо, — хлопнул Жмотова по плечу Минин. — Покурите пока, ребятки, я недолго. А уж после прогуляемся.
И оперуполномоченный подсел к клетке с попугаем, открыл её, выпустил птицу на волю, принялся очищать замусоренное жилище. Попугай, поорав, сделал несколько кругов по комнате, взбалмошно хлопая крыльями, врезался в стекло одного из окошек, но скоро оправился, смолк, а, пообвыкнув, улучил момент, взлетел с подоконника и примостился не без удовольствия на плече хозяина. Тот так и сяк головой закачал, пытаясь его спугнуть, но попугай, словно уговаривая, прильнул к его уху и зацокал ласково и совсем по-родственному.
— Я тут его вчерась за один день целоваться научил, — похвастался Минин. — И пить он у меня стал прямо изо рта. Умная птица. Понимает с полуслова.
Жмотов, дымя папироской у форточки, кисло хмыкнул. Квасницкий кончиками пальцев, не переставая, выбивал сумасшедший марш на крышке стола.
— Чего прижухались? — усмехнулся Минин. — Я уже заканчиваю.
После того как он принял решение, его было не узнать, словно тяжкая ноша свалилась с его плеч, он легко двигался, улыбался и, не переставая, болтал с птицей. Ловко вытащив деревянное днище из клетки, он соскоблил с него мусор, окунул в ведро, и вот уже оно заблестело первозданной чистотой.
— Вот так! — восторгался уборщик и подмигнул попугаю. — Надолго запомнишь этот день. Савелий Подымайко тебя не баловал. Ишь, сколько грязи накопилось!
И вдруг Минин замер, так и не опуская вытянутую с деревянным донышком руку. Что-то его очень заинтересовало в бесхитростной безделушке.
— А не кажется ли вам, ребятки, — тихо произнёс он, обернувшись к тусклым приятелям, — что штучка сия не из простых?
— Заканчивали бы уж вы, Артём Степанович, — заныл опять Квасницкий, но Жмотов заинтересовался, подскочил к капитану, перехватил у него диковину, завертел в руках.
— Тут второе дно! — заорал он, поковыряв для верности пальцем.
— Знамо дело, — отобрал оперуполномоченный у него донышко и, поколдовав над ним, извлёк на белый свет лист бумаги, сложенный в несколько раз. — Записка! И больше ничего.
— Наших времён, — впился глазами в бумагу Жмотов. — Чья клетка?
— Погоди, погоди, — покачал головой Минин. — А ведь эта записка мне что-то напоминает. Бумага, кажется, одна и та же. Есть у меня одна, на эту похожая.
И он вытащил из нагрудного кармана точно такой лист в клеточку:
— Савелия Михеича записка. Предсмертная. Со стишком, чтоб о птице я заботился.
— Оба письма он написал, — опередил Жмотов оперуполномоченного. — Одно для всех, а второе здесь припрятал. А вы его искали с Баклеем!
— Искал, — начал разворачивать листок Минин, заметно переменившись в лице. — Я всё время верил, что Михеич так просто не уйдёт из жизни. Он должен был свой след оставить.
— Вот, оказывается, зачем вы в ту ночь примчались туда, нас выпроводив? — не сдержался Квасницкий.
— А ты уследил? — дёрнулся Минин.
— Я случайно вас заметил в трамвае. В фуфайке бродяги, в кепке шпанской. Законспирировались вы тогда не на шутку.
— А ты, значит, уже тогда за мной шпионил?
— Сами виноваты. В одиночку! Всё втихаря!
— А если бы этим проверяющим досталось письмо? Лучше было бы?
— Да вы прочтите сначала, может, там и нет ничего особенного, а мы собачимся.
Минин зло покосился на лейтенанта, с развёрнутым листом к окну подступился. Жмотов попытался было сунуться к нему, но тот остановил его властным жестом руки:
— Неча лезть! Михеич тайных писем никогда не писал, а раз случилось такое, не для твоих оно глаз.
Что можно было такого написать на маленьком листке из школьной тетрадки? Многого не изобразить, да и издалека заметили оба лейтенанта, что буквы были большими, раскатывались размашистой рукой по всему листу. Но читал Минин долго и, уже прочитав несколько раз одно и то же, задумался глубоко и мрачно, опять забыв про всё на свете. А когда пришёл в себя, очнувшись от мучивших мыслей, чиркнул спичками и поджёг лист.
— Степаныч! — вскрикнули оба в ужасе.
— Мне письмо, — коротко и безжалостно сказал оперуполномоченный. — Не для чужих. Жаль, в первой его записке я не разобрался. Долго эту искать пришлось. Спасибо Провокатору, выручил.
Попугай живо дёрнулся на кличку, косо глянул на Минина, прокричал в ответ.
— А теперь пошли, — засобирался Минин. Заманил птицу в клетку, налил воды, оглядел комнату, в углы поклонился и шагнул к двери: — Запирай, Прохор. Забирай ключи.
XVII
По пустынным улочкам — одни кошки да собаки, шли они недолго. Минин — впереди, поторапливая, оба — за ним, едва поспевая.
— Куда, Степаныч? Ты что опять удумал? — начал задыхаться Жмотов.
— Веселей, парень! — подморгнул ему Минин. — Давай догоняй калеку.
И хрустнул протезом, видно, специально, чтобы подогреть сумрачных приятелей.
— Вы, инвалиды, — народ непредсказуемый.
— Мы — офицеры, — отбрил его Минин и больше не шутил.
Квасницкий молчал, не останавливаясь, то и дело снимал свои очёчки и протирал батистовым платочком потевшие стёкла.
— Куда опять? — взвыл Жмотов, когда Минин круто свернул в какой-то неказистый закуток.
— Здесь подворотня есть, дыра в заборе, и мы на месте. Короче путь, одним словом.
— Ну, Степаныч!.. Ты прямо Гаврош из чрева Парижа…
— Что ж вы, в городе живёте и его не знаете?
— Другими делами занимаемся, — съязвил Квасницкий. — Не гоняемся по ночам за бешеными собаками на трамваях.
— Это ты всё про то? Не успокоишься?
— И про это…
— Стоп! — прервал его Минин. — Пришли.
И он замер. Жмотов, не удержавшись, налетел на него, едва не свалив. Но крепок был оперуполномоченный, устоял и лейтенанту помог очухаться. Перед их глазами катила, закручивала барашки серых злющих волн Волга. Они бросались на песчаный берег, разбиваясь в брызги, шипели, жалили землю, словно тысячи змей.
— Ты чего это, Степаныч! Уж не купаться ли опять? — Жмотов так и упал задницей на кучу мокрого песка.
— Угадал.
— Да куда ж ты со своим сердцем?
— Ему только лучше будет, — уже раздевался Минин. — Оно у меня поёт, когда я в воду захожу.
У Квасницкого, впервые наблюдавшего это, захватило дух, враз замёрзшими губами он, если бы и захотел, не мог выговорить ничего.
— Рехнулся! Как есть рехнулся! — качал головой Жмотов.
Он обернулся к приятелю:
— Ты плавать умеешь, Игорёк? Не пришлось бы спасать.
Квасницкий лишь судорожно дёрнулся.
— А вот этого не надо, — повёл голыми плечами Минин, стоя уже в одних трусах по колено в воде. — Обойдусь без вашей помощи.
Он глянул на реку, зачерпнул водицы в ладонь, омыл лицо и грудь, повернулся на берег:
— Ну, прощевайте, товарищи офицеры. Государственное имущество покараульте.
Он кивнул на одежду и амуницию.
— Степаныч, а оружие? — заканючил Жмотов.
— Оба пистолета там, — ткнул рукой оперуполномоченный в кучу и нырнул в воду.
— Вот сумасшедший! — Жмотов пересел с песка на кучу сухой одежды, но Квасницкий бросился к нему, столкнул и начал лихорадочно рыться.
— Ты чего, Игорёк? Степаныч не соврёт.
— Дурак! Ты так ничего и не понимаешь?
— Во взбеленился! О чём ты?
— А ты не видишь, что он задумал?
По реке, прямо перед ними, скрываясь наполовину в мутных волнах, тужась и пыхтя, маленький буксир тащил огромаднейшую гружённую брёвнами баржу. Баржа по самые борта сидела в воде, и, казалось, чудом её не захлёстывали жадные волны. А Минин плыл наперерез этой барже, изо всех сил работая обеими руками, торопясь успеть к ней. Фонтаны брызг окружали его, и среди мрачного ненастья казалось, что чудесный неземной нимб мерцал вокруг оперуполномоченного.
— Он же умереть хочет! — орал Жмотов, беснуясь.
Квасницкому удалось отыскать пистолет и обойму, он попытался вставить её в рукоятку оружия, но трясущиеся руки мешали.
— Дай-ка мне! — выхватил у него пистолет Жмотов и в секунду обойма влетела на положенное место, а пуля — в ствол.
— Степаныч, назад! — выстрелил несколько раз в воздух Жмотов, вскочил на ноги и бросился к воде.
За ним поспевал уже и Квасницкий с оружием в руках.
— Назад, капитан Минин! — орал он. — Стрелять буду!
И палил без удержу перед собой.
— Куда, дурило! — оттолкнул его Жмотов. — Ты же в него угодишь. Не видишь?
— Отойди! — рявкнул Квасницкий.
И откуда в нём сила взялась! Жмотов от неожиданности оступился.
— Идиот! — визжал на него Квасницкий. — Как был дураком, так и сдохнешь! Лучше будет, если я попаду.
И он прицелился.
— А-а-а! Гнида! — взвыл Жмотов и сбил Квасницкого с ног.
Они упали оба, сцепившись, как звери, катались в яростной схватке на земле. Когда обессилили и чужими, отвернувшись друг от друга, посмотрели на реку, буксир с баржой пыхтел вдали. Оперуполномоченного на воде не было.
XVIII
Всё ещё моросило, когда под самое утро к причалу неслышно подкатил чёрный автомобиль, тускло мерцая фарами в темноте и густом слякотном мареве. Издали участковый едва его приметил, отодрав с локтей тяжёлую голову, присматривался, ещё не веря. Придя в себя, дёрнулся от неожиданности и испуга, вскочил на ноги, матерясь, бросился из будки.
Гулко стучали сапоги по булыжникам.
Они вышли, трое в плащ-накидках.
— Лейтенант! — зло позвал старший. — Где?.. Чёр-рт ноги сломит!
И действительно споткнулся, его поддержал щупленький в очках.
— Признаться… — залепетал щупленький. — Когда у нас это всё… Милиции этой… как обычно, не видать.
Но участковый уже подбегал, ещё не остановившись, поднял руку к околышку:
— Здравия желаю, товарищ!..
И смолк, не видя ни погон, ни знаков различия у прибывших.
— Что у вас? — вскинулся щупленький, отпрянул, боясь столкнуться, и плащ приоткрыл.
— Участковый сержант Веников! — застолбенел тот, но ещё тяжело дышал. — Труп… товарищ лейтенант госбезопасности.
— Это мы знаем.
— С ночи. Я звонил в управление дежурному. Баграми мы его, с баркаса… Повредили малость лицо, тело разодрали. Но узнаваем…
— И это знаю.
— Похоже, ваш.
— Что?
— Который разыскивался… По ориентировке!
— Не понял.
— Я его знал, — смущённо улыбнулся Веников, совсем отдышавшись, но снова начиная волноваться. — Оперуполномоченный Минин. Он ко мне обращался.
— Чего?
— По деликатному вопросу… — запнулся Веников. — Давно ещё. Так, мелочь.
И замолк, заметив, как вытянулось лицо лейтенанта, тот вроде даже сплюнуть хотел:
— Вот, значит, кто нас на уши поднял…
И очками на Веникова стрельнул, стёклами блеснув, фонарик достал и над трупом наклонился.
— Капитан Минин! — выпалил, совсем вспомнив, участковый.
— Вот даже как, — поджал губы лейтенант и крикнул наверх, головы не поднимая. — Слышали, товарищ подполковник?
— Вы глядите повнимательней! — поморщился старший. — Копаетесь долго.
— Я что, — поднял тот брови, — глазастая у нас милиция.
Веникова что-то зазнобило: всю ночь на ногах, а беготне, нервам конца не видно. Он рукой губы обтёр, сглотнул — в горле пересохло, крепче фуражку на уши надвинул. С Волги пахнул наконец-то ветерок, может, сдует к утру всю эту мразь слякотную, не терпел он такой погоды, все кости разбирало, пока бежал до машины, словно пацан какой. И сержант проговорил снова, запинаясь:
— Артём Степанович, кажется… капитан госбезопасности…
— Он говорит, что его знает… товарищ подполковник? — поднял голову от трупа Квасницкий.
— Вы смотр-рите, смотр-рите! — рявкнул сверху старший. — Вр-ремя тер-ряем. Внимательнее.
— Ну-ка, я! — сунулся к лейтенанту от машины третий, верзила громадных размеров.
— Его на спину перевернуть надо, Прохор. Помоги, я не осилю.
Верзила легко справился, лишь прикоснулся. Сам наклонился к изуродованному лицу утопленника и отпрянул, схватившись за живот. На полусогнутых ногах он заковылял прочь, его стошнило.
— Ах, какие мы благородные, — хмыкнул товарищ.
— Ну что там? — старший щёлкнул портсигаром, закурил. — Долго эта комедия будет пр-родолжаться?
— Что ещё выяснили? — заторопил лейтенант участкового.
— Мужики с баркаса видели, как он под баржу нырнул. Не спасти его. Сам смерти искал.
— Видели, значит?
— Болтают…
— Да ты пьян, как свинья! — взвизгнул вдруг Квасницкий и на ноги вскочил. — Сержант, вы всю ночь пьянствовали?
— Что? — отпрянул Веников.
— Вопросики у меня! — схватил его за шинель лейтенант и, притянув к очкам, прошипел: — Не продохнуть от вас.
— Сто граммов товарищ, лейтенант, — залепетал тот и глазами заморгал. — С экспертом. Ещё ночью. Когда труп смотрели. Холод собачий… Баграми из воды… Промокли все.
— Какие сто граммов! — наседал на него Квасницкий. — Перегар недельный!
— Согреться… И забыл уже, — шептал Веников побелевшими губами.
— С такого запоя что хошь вообразить можно! — оттолкнул от себя участкового Квасницкий. — Мать родную с ведьмой спутаешь. Наш капитан в больнице умер. Своей смертью.
— Что там, лейтенант? — старший щёлкнул ноготком по портсигару от нетерпения. — Меня этот милиционер-р не интер-ресует.
— Бродяга у них, товарищ подполковник, а эта пьяная рожа…
— Вы внимательней, внимательней. Акт надо составить!
— Слышите, сержант? — притянул опять к себе Веникова Квасницкий. — Бумаги какие писали?
— Никак нет, товарищ лейтенант.
— Вот… — раздумывая, пожевал тот губы, поморщился, будто гадкое что разжёвывал, — оформить следует бродягу. Никаких документов…
— Да он в одних трусах, — уже соображал участковый.
— Никаких документов, — построже глянул Квасницкий на оживающего участкового, — голый… неопознанный труп… И не по каким сводкам среди разыскиваемых не проходящий. Так?
— Так точно, товарищ лейтенант! — щёлкнул каблуками сапог Веников.
— Без роду, без племени.
— Понял, товарищ лейтенант!
— Закопать, как положено. Бумаги чтоб были. И мне лично.
Участковый только вытянулся стрункой.
— Я проверю.
— Есть!
— А то нажрутся до смерти и мерещится им чёрт те что.
И они уехали.
XIX
С тех пор времени прошло немало. Если придерживаться хронологии, то дальше события развивались примерно так.
Бывшего министра госбезопасности, доносчика Рюмина, расстреляли первым, затем, под самый новогодний праздник тысяча девятьсот пятьдесят четвёртого года, уже после смерти Сталина и расстрела Берии, при Никите Сергеевиче Хрущеве, вынесен был судом смертный приговор другому бывшему министру госбезопасности — Абакумову.
Остальная мелкая сошка, подобная персонажам этой трагедии, такие как Шнейдер, Обух-Ветрянский, Ахапкин и прочие, кто расстрелян был, кто сгнил на каторге, а кому повезло умереть своей смертью.
Жизнь и время расставили всё по своим местам.
Вот только куда делся тот несчастный попугай со странной кличкой Провокатор, мне неизвестно. Минин его завещал лейтенанту Жмотову, но будто удрала от него птица, не пожелала с ним жить. А попугаи, говорят, живут долго. Может, где и летает сейчас Провокатор, других людей будит, чтобы не спали глухими ночами…
ВЕДЬМА
Сюжет этой повести навеян очерком «Надпись на мешке», опубликованным юристом 1-го класса А.Г. Коневым в сентябрьском 66-м номере профессионального журнала «Следственная практика» за 1964 год. Автору его, в то время работавшему следователем прокуратуры, важно было рассказать о ниточке, позволившей раскрыть тяжкое преступление. Меня же в беседе с ним во время встречи заинтересовало другое…
I
— В моей долгой и, должен похвастать, нескучной жизни, — начал он, — было время, когда я работал в прокуратуре следователем, а потом и прокурором района.
Сразу и не объяснить, но после прокуратуры судьба завернула меня в милицию руководить штабом управления внутренних дел, а вот к седине, когда время пошло, возвратился я в прокуратуру. Начинались там великие дела — реабилитация жертв политических репрессий. Позвали нас, ветеранов…
Известно: жизнь беспокойное, но не надоедающее, скажу вам, занятие, любит она преподносить сюрпризы и загадки — успевай решай. И в моей их с избытком хватало. Крутит нами судьба, как захочет, всё чудится, что мы её за хвост ухватили и словно жар-птицу сказочную держим, а разберёшься: тащит-то она тебя за собой, а не ты её!
Не принято у нас говорить, стесняемся всё, что ли, но мир человеческих взаимоотношений кроме света, тепла и добра проникнут ненавистью, корыстью, кровожадностью, невольно гадаешь — а люди ли сотворили то, свидетелем чего приводилось иногда быть? Не присутствие ли это иррациональных тёмных сил? Не веришь вроде во всю эту чертовщину, а задумаешься…
Я сейчас мало читаю, а раньше был грешок, увлекался, особенно если удавалось достать Лавкрафта или чего покруче. Не читали? Ну что же так? Поищите… некоторые события прямо со страниц его зловещих боевиков так и скачут с каждого листа. Не способна на подобные ужасы человеческая душа!
А следователем работал, — вот она, перед тобой! В твоей жизни, и ты уже сам участник всех этих необычных трагедий.
Вспоминаешь, бывало, и задумаешься о диких суждениях Фридриха Ницше о природе тёмных глубин нашего мозга, о животных, неуправляемых разумом инстинктах, таившихся в подсознании до поры до времени, но открытых Зигмундом Фрейдом, вот тогда и разделишь отчаяние и испуг великого искателя истины — графа Толстого, в смятении завопившего, что в человеке преобладает гадкое, грязное и позорное, что порой животное властвует им!
И что же? Выходит, мы природой своей награждены и обречены на жестокость и ненависть? Значит, прав безумец Локк: в нас господствует зверь? Оправдана беспощадность, наблюдаемая там и тут…
Как же быть тогда с заповедью Божьей: не желай и не причиняй ближнему своему того, чего себе не желаешь?
II
О природе преступности ломал голову ещё Макиавелли. Бекариа туда же. В древности людям неравнодушным, искателям, до всего было дело, пытались во всём разобраться. Поэтому, как алхимики искали заветный камень, образующий золото, так учёные бились над причиной пороков, ведь душа Божья изначально чиста.
Не укладываются в сознании глупости, которыми на сей счёт пичкали нас, современников, в учебных заведениях. Маркс надолго заказал видеть все истоки криминала только в социальных язвах общества. И тем на время закрыл проблему.
Но твёрдолобые поумнели, а любопытные докопались, что дело-то упирается в другое. Конечно, больше половины преступлений — плод упорного законотворчества власти и государства, защищающих себя от посягательств. Это искусственная преступность. А убийства и корысть? Болезнь ли это особая самого организма или специальные биотоки, гены и наследственность, наконец? Тогда, может быть, и проще. Тогда есть эффективное средство — собрать всех таких поражённых, прокажённых этой язвой и… Собственно, так и практикуется во всём мире, изолируя преступников в лагерях и тюрьмах. Но проблеме-то нет конца! Как нет решения… Значит, не эффективен этот инструмент, а лишь обман, отмашка от проблемы?..
Не берусь обобщать и делать выводы. Решайте каждый сам. Я хочу о другом рассказать.
Мои дети выросли, выросли и внуки. Я много пожил и повидал многое. На собственной шкуре испытал войну. Смерть, что называется, видел.
Мы тоже убивали. На войне льётся кровь не по книжкам и не по-киношному. Там всё всамделишное. Мы убивали на войне, но не жаждали крови, не глумились, не издевались. Смерть не доставляла нам удовольствия. Она висела и над нами.
Был враг, поднявший оружие на меня, моих детей, мать, отца, любимую. Он убил бы их, не опереди его я. Я оказался удачливее и сильнее. Мне помогли те, кто был за моей спиной, кто в меня верил: моя земля, мой дом, в который очень хотелось возвратиться. Мне помог Бог, хотя врать не стану, не знаю — веровал ли я уже.
И теперь, когда я гляжу, как рекой льётся кровь на киноэкранах, какие «ужастики», «вампиры», «терминаторы» и садисты обрушиваются на сознание детей, я задумываюсь — откуда эта страшная болезнь? Какова её природа? Кому выгодно калечить человечество, ведь дети — наше будущее? Неужели жадность так замстила глаза и сердца извергам от кинобизнеса, а режиссёры сплошь шизофреники и уроды?
А может, это те самые?.. Заражённые Той болезнью! Так чего же мы, здоровые и всё понимающие, ждём и сомневаемся? Пока нас, слава богу, ещё большинство! Или уже поздно?..
Историю свою я расскажу. А вам судить, что может быть, если мы не будем Им сопротивляться.
Помнится, начинался тот очерк так:
«В конце сентября 1962 года в речном протоке, рассекающем Трусовский район, женщина, полоскавшая бельё, приметила плавающий мешок…»
Продолжу и я в том же духе…
III
Дарья побелела и обмерла, сама свалилась бы в воду, если бы подбежавшая соседка Пелагея Сидоровна не успела её подхватить да с мостков на берег вывести. А в воде-то точно, труп был. Мешок развязался сам или по-другому как обернулось, видно было, что торчали оттуда половина головы и волос краешек. Голова в мешке-то том к стиральщицам сама подплыла. И как её Дарья раньше не приметила?
Пелагея Сидоровна тоже вопила почём зря, пока не одёрнула её другая баба, незнакомая совсем, с других мостков подбежавшая на крики. Но не одни они уже здесь были. Толпа успела сбежаться, и все в основном бабы. Кто-то сообразил в милицию послать мальчонку подвернувшегося, и вскоре те в синих фуражках прилетели на мотоцикле с коляской. И участковый Фёдорыч всем известный, и другие — посолиднее и поважней. Бабы разбегаться стали потихоньку, расходиться, да не тут-то было: Фёдорыч всех поимённо знает, сразу предупредил — пока сам с каждой ни переговорит, ни шагу. Больше всех, понятно, отдуваться Дарье да Пелагее, но им деваться некуда, с них и началось…
Только знали они всего ничего. Стирали бельё на речке, а тут мешок этот. Раздуло труп-то, вот он и поплыл, а то как ещё они бы его заметили?..
Приехали из прокуратуры серьёзные шишки, а там и санитарная машина зачем-то. Полезли за мешком.
К этому времени весть о страшной находке облетела посёлок.
IV
— Семёныч, ты там осторожно, — подсказывал с берега криминалист Кузякин старшему оперу Сизову, подбиравшемуся к мешку в высоких резиновых сапогах, — сам не затони. А то мне и тебя ещё придётся спасать.
— Ты с шутками повременил бы, — остановился, пройдя полпути, опер. — Я другого опасаюсь. Полезу я сейчас туда, а вдруг на дне ещё чего хоронится? Я дно всё переворошу, а потом что делать будем?
— Что там может быть?
— Сам знаешь, Иван Владимирович, что с трупом бросают. И топор, и ещё чего. Да мало ли…
— Мешок-то приплыл!
— А ты видел?
— А течение?
— А что течение? Раздуло труп, вот мешок и всплыл. А остальное там, на дне.
— Что же предлагаешь?
— Лодку надо. Мешок в лодку аккуратненько затащить, а потом дно проборонить, как граблями огород.
— Руками можно, там мелко.
— Мелко не мелко, а мне с головой будет. Нырять боюсь, холодно.
— Я нырну! — выскочил вдруг из толпы спортивный паренёк лет двадцати пяти в тёмной лёгкой куртке с закатанными по локоть рукавами.
— Стой! Ты ж у нас понятой?
— Понятой. А чего скучать-то? Я и зимой купаюсь. Мне понырять — раз плюнуть.
— А что, Иван Владимирович? — улыбнулся понятому опер. — Понятой по закону помогать должен при осмотре и, так сказать, фиксировать…
— Верно. И лодки не надо, — согласился Кузякин и скомандовал парню: — Раздевайся, доброволец. Ты кто по профессии-то?
— Шофёр. Щебёнку вожу, меня Фёдорыч, участковый, знает. Мимо проезжал, Казимир Фёдорович помочь попросил.
— Ну давай, молодец, выручай нас, — засуетился с фотоаппаратом Кузякин. — Я сейчас пощёлкаю, панорамку сделаю и крупным планом мешок возьму, пока он на месте, а как команду подам, ты его аккурат на берег и волоки.
— Я понял, — скинув с себя всё до трусов, полез в воду смельчак.
— Как звать-то, боец?
— Сашок, — улыбнулся тот.
— Матков он, — подбодрил и опер.
— Не боишься?
— Мёртвых? — спортсмен повёл плечом, фигурой его залюбовались не разбежавшиеся ещё бабы. — Я и живых-то…
— Не замёрзнет? — взвизгнули в толпе.
— Он горячий, — крикнув прыснувшим бабам, засмеялся опер. — Кончай инструктаж, Владимирыч, парень, вишь, в бой рвётся.
Мешок оказался не прост. Только тронул его Сашок, тот сам весь и всплыл. Как ни смел был доброволец, а вздрогнул и отпрянул на шаг-другой от ожившего мешка. И было отчего: голова из мешка высунулась! Да и не голова вовсе, а то, что от неё осталось. Лучше б такого век не видать!
— Женщина здесь! — быстрее других очухался и крикнул сдавленным голосом Сашок.
— Баба! Баба в мешке! — понеслись вопли по берегу. — Что же это делается, люди? Голова мертвячья!
— Тащи его! Тащи! — замахал руками помощнику Кузякин. — Чего застыл? Неча народ баламутить.
— Давай, Сашок, — подбодрил шофёра опер. — Не дёргай только. Плавненько его, за мешковину бери.
А сам повернул бледное лицо к криминалисту:
— Расчленёнка, Владимирыч. Так и думал, мать её! Вот свалилось на мою голову!
— А что ещё? Что ещё могло быть, — поджал губы Кузякин. — Невооружённым глазом видно… Я тебя жалел… Подозрительно только.
— Чего подозрительно?
— Мешок-то на плаву!
— Думаешь, не всё в нём?
— Маловат…
— Не пугай и так голова кругом пошла…
Матков между тем подтащил мешок к берегу. Теперь уже вполне различимые небольшие размеры мешка подсказывали: разместить всего взрослого человека в нём нельзя.
— Влипли, — нахмурился и Кузякин. — По самое не хочу. Хорошо, хоть голова, опознать жертву легче. Ищи теперь остатки…
V
Без них было тошно, а понаехали, и совсем невтерпёж. Большое начальство всё норовит увидеть своими глазами, подсказать, советы дать, от которых никакого толка, окромя мороки, но это — «ценные указания». Кузякин молился, чтобы не заявился сам Аргазцев, прокурор области враз раздал бы каждому: и виновным, и просто, кто под руку подвернулся. А милиционерам не повезло: прикатил сам комиссар, с час воспитывал и корил, вскрыл недостатки и прорехи в профилактике.
— А отчего… отчего же ещё такое может быть? — только не выматерился он в сердцах на вытянувшегося начальника райотдела милиции и укатил.
Начальник тоже помчался за ним следом, насовав «цу» операм. Те покряхтели за компанию с Семёнычем и шасть по своим участкам: слава богу, у них никто не всплыл… Стало поспокойнее.
— Ну? — повернулся Кузякин к оперу. — Уцелел, Семёныч?
— Пронесло, — скривился тот, глядя на мешок так никем и не тронутый. — Но вечером снова начнётся. В конторе уже… Не отыщем к тому времени концов, худо мне будет.
Найти на дне реки в тот день больше ничего не удалось, как ни старался, ни нырял до синевы доброволец Сашок. Пробовал подсобить Фёдорыч, но только стянул тельник, зачернел, закраснел рубцами да зазубринами, ещё с войны кожу не покинувшими, Кузякин на него руками замахал:
— Уйди с глаз, не пугай народ.
А пугать-то уж и некого, разбежались все, вечерело заметно, и времени уйма ушла на все эти страшилки.
VI
Авторитетный щипач вор-коротышка Шурик Игрунчик, в миру — Александр Игумнов, постоянно оглядывался, крутясь, как волчок, хмыкал, толкал то и дело плечиком сутулого флегматичного дружка своего, байданщика Жорика Тёртого, с которым судьба неспокойная в «аквариуме» париться приводила, шептал, сплёвывая шелуху семечек:
— Глянь, Жорик! Заметь! — Игрунчика так и вело, так и заедало. — И там соседи своей очереди дожидаются! — он мигнул себе за спину. — С краёв у забора, секёшь? Я Блоху срисовал с Эллинга! И вон, поодаль Лом со своими с Селений.
— Лом? Откуда ему быть? Он ещё парится. Ты чего пургу метёшь?
— Выходит, отбарабанил.
— Академик травил, что на нарах загорает Лом, конторка[5] за ним не одна…
— Лопни мои зенки! Глянь!
— Буду я крутиться.
— Глянь! Вон Боксёр ещё гонит толпу наших. И девахи с ними. Сплошь биксы и десантницы. Это что же за балаган?
— Точно, — не сдержавшись, осторожненько повёл вокруг себя глазками и Тёртый. — Выходит, наш лягаш, как обещал, сюда на жмурика потараниться всю ельню[6] согнал.
— Кого же тогда замочили? — аж подпрыгнул Игрунчик. — Небось знатный пиджачок! Не слыхал, что братва гудит?
— Про мазурика-то?
— Ты прямо, грач какой-то, Тёртый! — сплюнул возмущённый Игумнов. — О чём кумекаешь? Проснись!
— Мне чего кумекать? — пожал плечами Тернов. — Меня квартальный наш, Фёдорыч, отловил. И сюда дуть велел. Сказал, что опознать надо жмурика. А кто таков? Откуда? У него разве дознаешься? Макитру только и нашли. Всплыла в мешке на речке.
— Сходняк прямо устроили! — сплюнул Игрунчик. — Что творят! Как что, за нас берутся. Моду взяли кучеров за помощников держать… Так и ссучиться недолго!
— Меня не застрючат, — хмуро буркнул Тёртый. — Я наседок за версту чую.
Сзади попытался протиснуться к дверям морга, прижимая приятелей к забору, нагловатый крепыш в броской отымалке[7].
— Браток, позволь, мне в обрез, — дыхнув тяжело на Игрунчика перегаром, процедил он сквозь зубы, не подымая головы.
— Слышишь, шкет? — обозлился Игрунчик, не двигаясь с места. — Все в ту дверь. И всем невмочь. Я вот пописал бы, а терплю.
— На свиданьице к покойничку спешишь, корешок? Мы впереди на очереди, — Тёртый пододвинулся к товарищу, совсем перегораживая дорогу нахалу. — Погодь немного.
И быть бы неминуемому скандалу или конфликту какому, но наглый в пёстрой расписухе[8] и фартовом кителе отымалку свою вежливенько так приподнял над бровками белёсыми, будто приветствуя с запозданием и Тёртого, и Игрунчика, осклабился вставным рядом жёлтых железок и полез обнимать обоих.
— Вот встреча, так встреча! Где б ещё? — вылупил глаза Игрунчик, ошалев. — Братан! Лёвик! Чтоб мне сдохнуть, не узнал… Долго жить будешь!
— Я, дорогой, — порадовался и тот в отымалке уже в объятиях Игрунчика. — Не узнал меня? Неужели так изменился?
— Да откуда ж? Какими судьбами? Ты же за морями, за лесами?..
— Всё! Под чистую, — развёл руки тот, наконец высвободившись.
— И тебя, значит, сюда?
— Угу.
— Ущучили?
— Тихо! — резанул из-под отымалки ножичками глаз Лёвик. — Наседок вокруг!
— Да теперь уже что, — Игрунчик любовно поглаживал приятеля по костюмчику. — Раз всех согнали… Беспредел лягавые творят… Не впервой.
— Что колокола льёт народ? — сощурился на Игрунчика Лёвик, не дослушав.
— Бабу грохнули какую-то, — подсунулся к уху приятеля Игумнов.
— А мне, значит, смолчал, гад! — озлобился Тёртый на дружка. — На понт брал?
— А ты спросил? — огрызнулся тот, как ни в чём не бывало, и снова обласкал взглядом Лёвика. — Как есть бабу.
— Из ваших?
— Кто знает.
— Среди моих марух тихо. Все задрыги по себе.
— Вроде разрубили на две половинки. Та, что с башкой, и всплыла.
— Пустая. Что ей не всплыть, — сплюнул Лёвик.
— Ага! — прыснул Игрунчик. — Не унываешь ты, братан. Люблю…
— Или ведьма, — оборвал тот его.
— Что?
— Не тонет же.
— Гони пургу… — смутился Игрунчик.
— Ведьма! — сверкнул глазами Лёвик. — Не будет голова одна плавать! Не всплывает никогда.
— Вы ещё сатану сюда приплетите! — хмыкнул Тёртый, прислушиваясь к их разговору. — Умники. Башка не всплывает, там кости одни. Пухнуть нечему.
— Ну? — не понял Игрунчик.
— Вот тебе и ну.
— Нам от этого не легче, — морщился Лёвик, не обращая внимания на рассудительного Тернова. — Теперь держись, братва. Чистка среди наших начнётся.
— Чистка-зачистка, — сквасился Игрунчик. — Впервой, что ли?
— Уносить когти надо, — Лёвик поглубже надвинул отымалку на глаза. — Под одну гребёнку станут закрывать. Пока не отыщут.
— И чего ж? — погрустнел Игрунчик.
— Ты вот что, — кивнул ему Лёвик и подозрительно скосился на Тёртого.
— Да свой он, — облизал губы от шелухи Игрунчик, — наш братан, с Криуши.
— Вы вот что, кореша, — склонился к ним Лёвик. — Своих-то поднапрягите.
— Чего?
— Пошукать надо самим.
— На лягавых пахать! — вытаращил глаза Игрунчик, Тёртого тоже аж повело.
— Не борзей, лопух! — Лёвик криво усмехнулся. — Совсем не сечёшь…
— Да чего ж тут?..
— Выгоды не чуешь? Сыщем, кто ведьму грохнул, многого заломить под неё у ментов можно.
— Как?
— Скумекал?
— Самим искать?
— Теребите среди своих эту закавыку. Сообразите — дайте знать. — Лёвик посуровел лицом и глаза застеклил. — А кому повезёт найти, обещаю отдельный приз.
И он хлопнул по плечу Игрунчика так, что тот присел, а Тёртого одарил жёстким прищуром, от которого тот поёжился.
С этого и пошло: ведьма она ведьма и есть. А Лёвик стал первым, который вслух произнёс это слово и охоту на неё объявил.
VII
Вторую ночь не давали спать собаки. Одна, соседская, самая ближняя, завыла под кухонным окном, лишь Глашка уронила голову на подушку.
Так и не переставала.
А за ней и другие, да жалобно, тревожно, душу так и рвут, тоску и страх нагоняют. Одно слово — к покойнику!
И ветер злющий за окном тоже подвывает, свирепый — ставни сбивает с крючков, сорвало одну, а с ней и другая враз забухала, застучала. То ничего, а то как начнут обе! Какой уж тут сон?
Глашка встать боялась. Свет, как ей лечь, как назло отключили. Только ветер, ненастье, с погодой что, так его и отключать — повадились! Или действительно провода где-то рвёт, верно бабы судачат?
Глашка с боку на бок, туда-сюда несколько раз осторожно кувыркнулась, совсем сна нет. Ни в одном глазу. А ставни, не переставая, бухают, да как-то настойчиво, всё тревожнее, до сердца их стук достаёт. Застращалась совсем. Петра-то нет. Он в ночное дежурство, не дождавшись её, ушёл, дочка, шестилетняя Нюрка, спит без задних ног. Её сопение тихое только и подбадривает Глашку, а то небось умерла бы со страху.
К вечеру ещё вчера слух пополз по посёлку — голову отрезанную нашли в речке, а их дом на самом берегу. Из мешка, соседка бабка Митрофаниха сказала, вытащили милиционеры. Фёдорыч, участковый, по дворам весь день ходил, всё расспрашивал, не видел ли кто, не слышал чего. И у них был, только Глашки с Петром не застал, оба на работе допоздна, и сегодня Глашки не дождался, она лишь от прилавка — к подружке Ксеньке подсобить по огороду, как обещала, отправилась. Прибежала домой запоздно, бабка Митрофаниха, спать Нюрку уложив, сидит, дожидается, чайник сгондобила. Вот за чаем всё и поведала за целый день.
Да лучше бы и не слушать ей болтливой старушки! Митрофанихе лет под сто, никто и она сама толком не знает точно сколько; согнута, костлява, два передних зуба пугают встречных, и волос на голове клочьями — сущая Баба-яга, но на язык и клюку шустра, чуть что не по нраву ей, берегись. И всё помнит! Про утопшую рассказывала в подробностях разных, уже страх как будто нагоняла, но перескочила вдруг на своё детство. Вспомнила, как мать её саму, неслушницу, пугала вурдалаками. Руками размахалась по воздусьям, а потом вдруг нырк в дверь, убежала к себе, ни здрасьте, ни прощай Глашке, только её и видели.
Но успела наградить её историей муторной. История пустяшная, но запала в душу Глашке. Убили будто мужика мастерового. А злодеи поэтому и убили его, что завидовали искусству, с которым тот мебель разную починял и новую ставил. За что ни возьмётся, всё в руках горит! Вот руку-то парню и отрубили, а потом и совсем порешили горемыку.
Хватились хоронить, а руки нет, так без неё и в землю положили. А земля не принимает. То верёвок не найдут гроб спускать, то сам гроб в яму не лезет: мала оказалась, а когда опустили, спохватились, что крышку забыли гвоздями приколотить. В общем, не хотел покойник без руки на тот свет. Да что же он мог! Закопали.
А как лёг убийца-то спать, ночью рука та к нему и заявись. Он будто знал, дом-то весь закрыл, а она стучится снаружи. Он её не видит, а она бухает везде: и в дверь, и в ставни. Лишенец даже печку затвором закрыл, чтобы через трубу не заскочила ручища та!..
Глашка вздрогнула, глаза в потолок впёрла; и у неё всё стучало вокруг дома! В ставни бухали, и дверь поскрипывала, и половицы в углу, будто по ним кто прошёлся да прямо к ней! И всё ближе, ближе! Она ойкнула, а крика не вышло, сдавило горло, словно руками кто перехватил. Поперщилась, замутузило её, она закашлялась, задрожала вся. Господи, спаси и сохрани! Мать родная Богородица святая!..
Глашка и в церковь не ходила с малолетства, и в верующих не числилась, а тут откуда слова какие нашлись! Запричитала про себя всё, что не попадя.
Вроде полегчало. Прислушалась осторожно, не шевелясь, замерев. Нет, всё тихо. Ставни, конечно! Чтоб им пусто! Кто ж ещё стучать будет? Встать да посмотреть, проверить?.. Зовёт будто кто её этим стуком… Подзывает…
Митрофаниха историю свою закончила вполне сказочно, с мирным концом: как схоронили руку, так она являться и перестала. Оно чего же? Так и должно… Всему своё место: живому живое, а мёртвому — земля. А стучалась-то она, рука, затем, что душить убийцу прилетала. В сказках всегда так…
Глашка вроде успокаиваться начала, с головой под подушку забралась, сверху ещё и одеяло. Тут и Нюрка зашевелилась, чихнула, замурлыкала что-то во сне. Совсем потеплело на душе у Глашки. Нет, не дело это! Завтра Петру всё выскажет! Бросает пусть свои ночные дежурства, сторожество своё. Он там, а она здесь в страхах этих!.. Свихнуться недолго…
Отпустило. Глашке совсем полегчало. Она смелости набралась, как была, босиком по холодному полу в ночной рубашке на кухню сбегала, прильнула к окошку — точно, ставню ветер колотит. Полегчало маленько, а собаки так и не переставали, выли. Одна другой хлеще. Так и воют, так и воют…
Понеслась назад в кровать без задних ног, накрылась с головой и забылась или впрямь задремала.
Вот здесь ей и привиделась та рука…
Повисла она над ней, сама чёрная, а светится вся, сиянием неведомым горит, пальцы скрюченные, ногти длинные торчат, кровь с руки капает и тянется та рука к ней, тянется, душить собирается. И будто голос чей-то глухой. Не человеческий, звериный голос её спрашивает: «Что же ты, Глафира? Что же ты? Не страшишься меня? А я за тобой пришла!»
Заорала Глашка диким криком, рот открывает, а голоса нет. Рвётся бежать! А ноги не слушаются, не двигаются. Дёрнулась Глашка и проснулась, подскочила в постели. Бухали, стучались в окно ставни, выли собаки…
Зашлось в ужасе сердце, бьётся, вот-вот выскочит! Глашка за голову схватилась. С ума бы не сойти со страху!.. Кто же грешница та? За что её, бедную?
Не помня себя, выбежала прочь от дома, на свет, к людям. Только какие же люди? Откуда им быть? Рань, ещё спать да спать. К Митрофанихе, что ли? Поплакаться… За что ей мука такая… Нет. Спит старая. А не спит, наговорит ещё небось что. К речке, на берег, там тихо, на травку.
В куртке Петровой на плечах, так, в ночной рубашке, босая, не чуя холода, спустилась к бережочку. Тихо над речкой. Туманчик лёгонький, чуть-чуть прямо над водичкой. Волны никакой, а он стелется. Легко на душе. Вроде совсем отпустило… Тьфу на тебя, старуха проклятая! Больше на ночь и рта не позволит Глашка ей раскрыть. Муки-то такие принимать!
Опустила она голову на руки, которыми крепко сжала подобранные к подбородку колени, — ну девочка маленькая, а не баба измученная!.. И заснула как есть, сидя.
* * *
А глаза открылись враз, лишь кто-то горячий влажный коснулся руки. Дёрнулась — щенок соседский. И как он её нашёл, дурачок? Глашка потянулась всем телом, огляделась, прижала щенка к груди, заворошила ему шерсть на бестолковой мордашке. Глупышка! Вот кому всё нипочём! Ни ночь, ни ставни, ни руки летающие… Тьфу ты, чёрт!
Глашка поднялась, вроде и не замёрзла… Умыться, что ли?.. Вода-то чистая в речке, утром она совсем прозрачная, нетронутая ещё.
Сбежала совсем к бережку, нагнулась — и отпрянула. Мешок, туго перетянутый бечёвкой, торчал над поверхностью, махрами грязными высовывался. Прорезался голос у Глашки. Завизжала она в ужасе и помчалась прочь, вскинув руки.
VIII
Тихо, как-то сам собой, но разговор этот должен был родиться. Новый человек в коллективе! Как лодка по воде — без волн не обойтись, даже вроде и незаметных, а тут новый криминалист!..
Удивительно, что такая развалюха, как Кузякин, оказалась в прокуратуре, да ещё в следственном отделе! Диковат, худ, бледен, одни глаза ещё на что-то годятся, сверкает ими из бездонных глазниц, словно сыч…
Зональный прокурор отдела Яков Готляр, по своему обыкновению вытянув длинные тонкие ноги в щеголеватых жёлтых туфлях, покуривал сигарету, рассуждая вроде сам с собой, в ногтях ковыряясь, изредка поглядывал по сторонам. Ему не мешали, не перебивали, но и не поддерживали; старший следователь Федонин к сейфу спиной привалился, чуть подрёмывал: вчера опять допрашивал допоздна. Зимина будто раскрытым окошком вся увлечена, ленты дыма во двор пускала; Кокарев, как обычно, с головой в футбольной газете — перекур не перекур, так лёгкая психологическая разминка среди рабочего дня с утречка, после выходного только все и увиделись, а начальство на совещаниях.
…Талантами следственного дела да и оперативного сыска криминалист явно не блистает, брякнул кто-то, новичок в технике здорово разбирается — это верно, но вокруг не провода, болты, гайки!.. Люди! А этот — ни слова, ни полслова, взять и его шутки ядовитые… все какие-то с подтекстом…
Готляр поморщился.
— А что, тебя подцепил небось! — враз проснулся Федонин от сейфа. — Чего?
— Да ну вас! Я не об этом! — зональный прокурор подскочил на стуле. — Фиктус, он фиктус и есть!
В сердцах смяв сигарету в пепельницу, он запрыгал, как аист по кабинету, нервно помахивая рукой, будто ожёгся.
— Пустяки.
— Кактус! — поправила Зинина, так и покуривая у окошка; забежав на минутку, она, вспорхнув на подоконник, задержалась.
— Тощ и на язык колюч, — резюмировал Федонин, головой седой закивал. — Сущий фиктус, говоришь? Ты, Яков, наверное, прав. Только, братцы, это всё признаки определённого скрытого явления… От наших, так сказать, глаз.
Он со значением поднял перст своей правой длани.
— Ну пофилософствуй, как же, — поморщился снова Готляр. — Нельзя у нас ничего серьёзно. Всё б пофиглярничать.
— Нет. Я вполне. Я тебя понимаю. — Федонин спрятал улыбку с губ и закончил серьёзно, даже озабоченно: — Со здоровьицем у него плоховато, братцы. Фронтовик небось?
— Оба они фронтовики, — сухо кивнула Зинина сверху. — У этого язва к тому же. Прибегал ко мне за таблетками.
— А второй?
— Тот ничего… Пофигуристей…
— Ох, Зойка! — крякнул Федонин. — Всё б тебе кавалеры!
…В следственном отделе не затихали обсуждения недавнего пополнения штатов. Прокурор области Аргазцев выбил-таки наверху две новенькие должности, да ещё какие! Отвалили прокурора-криминалиста, в чём все до последнего сомневались, и третьего старшего следователя в аппарат. Только не успели глазом моргнуть, а вакансии заполнены, и всё быстренько, тихо и скрытно. У начальника отдела Терноскутовой ничего не спросить, а у кадровички Течулиной и того пуще — рот на замке, как на том плакате «Ни звука! За спиной враг!».
— Вот вам и подкрепление прибыло, — кривил губы Готляр. — Неужели молодёжи нет? Двадцать лет, а войной икаемся.
— Нам, в глубинках, кряхтеть да кряхтеть, пока очередь докатится. Сталинград кадры перехватывает, — развёл руки Федонин.
— Вот и кряхтите в кулачок, — поморщился снова зональный. — Дождёмся, на костылях помощнички появятся.
— Значит, у тебя есть мнение по поводу кандидатур? — лукаво подмигнул Федонин, дружески хлопнув Готляра по плечу.
— Есть! — выпалил тот. — Нашёл бы среди наших в районах. С улиц не звал бы.
— Нет, Яша, — перебила Зинина. — Второй дюже прыткий.
— Это как?
— Хвалили недавно.
— Да ну! — подскочил на стуле Кокарев, бросив газетку. — За что же?
— Сунула ему Терноскутова среди прочих дел «висяк» один прошлогодний, так вытягивает его тот.
— Вот те на! Убийцу нашёл?
— Откопал человечка… В суд, похоже, дело пойдёт.
— Вот так! А ты, Яков, обложил новичка! И слаб, и перекошен…
— А я что? Я и слова не сказал, — не смутился зональный, но по кабинету прыгать перестал, к столу своему прибился, даже присел. — Насчёт суда ещё будем посмотреть. Слышал я про то дело. Там подозреваемого из другого города ещё таранить надо. Год прошёл! И поболее…
— Рука у него лёгкая, — грустно усмехнулась Зинина. — Аргазцев дело по расчленёнке, что недавно нашли, новичку передаёт.
— Жогину? — не скрывая удивления, раскрыл рот Федонин. — Это как же? Ты ж у нас на убийствах! А я полагал, тебе придётся «глухарём» тем заниматься. Гиблое дело-то!.. Кто вытянет?
— Гиблое, — затянулась сигаретой Зинина, красиво выпустила струйку дыма в окошко жёсткими узкими губками. — Даже личность убитой до сих пор установить не могут.
— Вот те на! — подскочил опять на стуле флегматичный здоровяк Кокарев. — Что же такое творится?
— Вот красавчик и будет заниматься делом. А Кузякин у него в помощниках. — Зинина порхнула с подоконника, загасила мимолётным движением сигарету в пепельницу под носом у Готляра и скрылась за дверью. — Пока, мальчики!
IX
А в кабинете прокурора области Александра Павловича Аргазцева кипели страсти: обсуждалось то самое уголовное дело.
Кузякин только что закончил докладывать обстоятельства обнаружения второй половины тела убитой и перевёл дух. Старший следователь Жогин рядом хмурил брови и сосредоточенно потирал лоб рукой, словно у него уже болела голова. Его подпирал за столом прокурор района Золотнитский, то и дело прерывавший Кузякина своими замечаниями и дополнениями. Напротив троицы ёрзала на стуле, но сдерживалась начальник следственного отдела Терноскутова, то и дело поправляющая огромные очки. Очки были тяжёлыми, натирали нос и давили на уши чуть ли не коваными золотыми дужками, но без них Аглая Родионовна абсолютно ничего не видела, к тому же очки были подарком коллектива, и это до сих пор спасало их от «участи быть выброшенными на помойку», о чём Аглая Родионовна два года назад известила всех в отделе.
— Аглая Родионовна, — сверкал глазами прокурор области, — следующий раз на такие совещания приглашайте оперативников милиции.
— Да где ж их взять, Александр Павлович? — встрял Золотнитский. — Их комиссар разогнал. В поисках все.
— Ничего, — отбрил его прокурор. — Для нашего совещания найдут время. Мы здесь не голубей гонять собрались. Так?
— Так-то так, но…
— Общее дело делаем, — пресёк пререкания прокурор и прихлопнул ладошкой по столу. — Личность убитой не установлена, как это понимать?..
— Да, но…
— Вот и результаты! А следователю пухнуть? Отдуваться за них?
Десять лет почти оттрубил Александр Павлович Аргазцев в области, а любимчиков даже в аппарате не завёл. Улыбающимся на людях его редко видели. Суров был прокурор. Кого берёг и уважал, так это следователей. Это не обозначалось, не выпирало какими-либо исключительными привилегиями или почестями, но чувствовалось. Не устраивал им разносов или выволочек, не подвергал провинившихся особым экзекуциям, на совещаниях нравоучений при всех не читал и тем более не позволял другим, даже начальнику отдела Терноскутовой. Та — гром-баба, «генерал в юбке», так и звали за глаза, а язык при нём сдерживала, не пикала.
«Следователь по закону фактически самостоятельная фигура в уголовном процессе, — любил повторять прокурор, — ему одному позволено устанавливать её величество истину на следствии, поэтому от чужого влияния и каких-либо наставлений со стороны, будь сам Господь Бог, свободен».
Этой фразе суждено было стать крылатой на долгие времена, а слово «свободен» особенно запало в души и подхвачено было всеми на ура; порой даже некоторые неумехи, когда долбила их беспощадная Аглая за прорехи в обвинительных заключениях, этим словом злоупотребляли и в оправдание своё пробовали его озвучить. И спасала их эта выручалка счастливая не раз! Опускала тогда начальница очи свои грозные долу и сквозь зубы бурчала едва различимые слова, однако, как ни скрывала, ни тихушничала, а различались фразы про словоблудие некоторых лиц.
Но не только за это уважали прокурора. Аргазцев умел понимать душу следователя и не любил давать указаний. Никогда не подписывал таких бумаг по уголовным делам, чем у всёзнающего резонёра Федонина на «общих курилках» скоро заслужил звание «демократа», и был прав. Сама Терноскутова обмолвилась, что после прежнего, «сухаря» прокурора Кавешникова, ночами просиживавшего в одиночестве и не терпевшего «говорилок» шумливых, ассамблей и галдящих без толку совещаний, его сменивший Аргазцев «дал дышать народу».
Да что Аглая Родионовна! Время другое наступало; однажды, поразив всех, Федонин с видом триумфатора прошествовал в кабинет с высоко поднятым в руке толстым журналом. Повесть Эренбурга достать было верхом мечтаний, «Оттепель» рвали из рук, а ему припрятала от длиннющей очереди почитать на одну ночь обкомовская киоскёрша. Да, с приходом Хрущёва наступали другие, свежие, лёгкие времена. Дышать будто стало легче, воздух вкуснее. Аргазцев по ночам не работал, а вместе с ним забыли про эту привычку и все остальные.
Но это дело прошлое… Не об этом сейчас думала Терноскутова, пряча глаза от Аргазцева. Прошляпил тяжкое убийство Золотнитский у себя в районе, а теперь ей придётся расхлёбывать. Этот молодой старший следователь, чувствуется, сробел совсем, слушая их.
— Вот какой подарочек тебя ждёт, — отвёл глаза от Терноскутовой, глянул задумчиво прокурор на Жогина. — Как? Есть соображения?
— Мне бы почитать материал дела, — смутился тот. — Я на слух не сразу усваиваю. Как первую нашли…
— Какую первую? — не понял прокурор.
— Половину.
— Голову, что ли? Александр Акимович! — Аргазцев перевёл глаза на прокурора района.
— Всё на месте, — затараторил он. — У экспертов всё в мешках. В холодильнике…
— Как? Не исследовали ещё?!
— Ну что вы? Как можно! Заключения, правда, не готовы. И слухи ползут. Чего не выдумывают, чего не судачат пустобрехи…
— Повод есть, — Терноскутова зыркнула глазами на Золотнитского. — Это же надо подумать! Третьи сутки, а у них личность не установлена!
— Знаете, что брешут? — Золотнитский взмахнул руками. — Пирожки придумали! И кто только выдумывает?
— Что за пирожки? — округлила глаза в очках Аглая Родионовна.
— На рынках приходилось бывать?
— Ну как же.
— Вот. В пирожках, которые народу продают, будто бы ногти нашли!
— Ужас! Откуда?
— Врут всё, — пожал плечами Золотнитский. — Кому это надо? Какие ногти? Помню, в войну распускали слухи. То про пальцы отрубленные в супе, то в этих треклятых пирожках кости находили человеческие. А тут ногти появились!
— Нашли брехуна? — сжал до хруста челюсти Аргазцев.
— Да брёх, я же говорю! Один на другого валит. Егор на Петра, тот на Ивана.
— Александр Акимович! — Аргазцев крякнул.
— Участковый наш, Казимир Фёдорович, человек ответственный, фронтовик, капитан милиции, пытался выяснить… Бесполезно. Сплетни, они сплетни и есть.
— Пресечь надо!
— Да бабы же! Как с ними? За что сажать?
— Панику распространяют!
— Я же говорю. В войну с паникёрами просто. Приказ Сталина был… к стенке ставили. А теперь?
— Расхлёбывайте, что допустили, — процедила сквозь зубы Терноскутова. — Сколько работаю, расчленёнку забыла давно. А у вас! В наше-то время!..
— Привезли тело, — Золотнитский поджал губы. — Из города к нам привезли. И бросили. У нас народ отчаянный, но заводской. Рабочий, можно сказать, класс. До такого ума не хватит.
— У вас и братвы уголовной хватает, — не спускала Аглая Родионовна, — не хвалитесь. Ишь, пролетарии!
— Участковые Гордус с Сизовым всех в лицо знают, как миленьких, всех перешерстили, клянутся, — не наши убили и не нашу.
— Ты с каких это пор, Александр Акимович, советских граждан начал на наших и чужих делить? — Аглая Родионовна и прежде не особенно уважала этого районного прокурора (всегда тот от себя оттолкнуть заботы пытался!), а теперь загорелась вся в гневе, запылала, развернулась красным лицом к Аргазцеву и очки с носа схватила, чтобы не мешались. — Александр Павлович, разрешите закурить?
— Что? — Аргазцев о другом думал. — Нет. Потерпите, пожалуйста. Голова с утра раскалывается.
— Вы гляньте на него! — наседала Терноскутова на смутившегося районного прокурора. — То ему трупы из Приволжья везут, то городские сбрасывают. А он у нас паинька!
— У нас по убийствам снижение с начала года.
— Один этот труп все рекорды ваши бьёт! — насупилась начальник отдела. — Здесь счёт другой. Не забывайтесь, неделя заканчивается, а у вас ничего!.. Это называется раскрыть преступление по горячим следам?..
— Аглая Родионовна, побойтесь Бога! — взмолился Золотнитский. — Александр Павлович? Ну, право…
— Прекратим дебаты, — поморщился Аргазцев. — Иван Владимирович, так что же? Выходит, нам и заключения ещё не дали медики?
— Сказали на словах, — вздрогнул криминалист. — Версии строить можно.
— Интересно?
— Убийца — точно изощрённый тип, — Кузякин начал нервно ломать пальцы до хруста. — Расчленив тело, пытался сжечь его по частям. Подгорелости обнаружены на конечностях, а одну руку почти совсем спалил. И волосы на голове огнём почти уничтожены.
— Страдала грешница, — закачала головой Терноскутова.
— Огни и воды прошла, — медленно проговорил Аргазцев.
— А на медных трубах пострадала, — продолжил Золотнитский и тяжко вздохнул.
— Что? — оживился Кузякин. — Впрочем, это может быть причиной. Позавидовал кто?.. Женщины, у них не сразу поймёшь…
— Оперативникам и карты в руки. Проверили частные дома с печным отоплением? — дёрнула за рукав прокурора района Терноскутова.
— Ведётся работа, Аглая Родионовна. Я же говорю, — закивал головой тот. — Они мне каждое утро докладывают результаты. Мы этот участок у берега весь на квадраты разбили и прочёсываем.
— Это хорошо, что по плану работаете, — согласился Аргазцев. — Впредь докладывайте лично мне. Ежедневно.
— Я понял.
— Но прежде, вот, Александру Григорьевичу, — Аргазцев кивнул на Жогина. — Он парадом командовать будет. Кстати, из ваших мест. Трусовский.
X
Что-то невразумительное шевельнулось в тёмном углу. Это невразумительное заурчало, закопошилось и попыталось выбраться из кучи тряпья. Нескоро преуспев в своих усилиях, оно чихнуло, появившись на тусклый свет, и оказалось безобразным живым существом с огромной лохматой головой, непропорционально крошечным тельцем с кривыми ножками и длиннющими волосатыми руками. Как есть человек-паук, и глаза сверкали, словно подстерегали мух. Мух вокруг как раз было предостаточно, казалось, секунда-другая — и он начнёт их судорожно хватать и запихивать в губастый слюнявый рот.
Однако лилипут-уродец чихнул второй раз, выругался невнятно и, почёсывая небритую щёку взрослого мужика, уставился на единственное зарешечённое окошко в убогом своём жилище-норе. Его явно что-то беспокоило. Он сел на пол, раздумывая и прислушиваясь к едва различимым звукам, периодически повторяющимся и доносившимся снаружи. Скорее всего, его звали. Он напрягся, навострив, как собака, длинные уши — действительно, это были сигналы, пробудившие его.
Уродец вскочил на тонкие ножки, поковырялся в носу, чихнул в третий раз, окончательно просыпаясь, и по скрипучей настенной лестнице подобрался к потолку, там он пошарил лапой и отворил наверх дверцу. Свет ворвался в его нору, а с ним и всхлипывания, стоны и сдавленные возгласы. Его звали!
Он нырнул вверх на волю в дыру, его подстегнул злой мужской окрик:
— Где ты, Фриц! Уймёшь ты её или нет?
Имя или кличка принадлежала этому существу, потому как лилипут, выскочив в дверцу, засеменил, заковылял по комнате, в которой очутился, и застыл перед едва приоткрытой обитой дерматином дверью, осторожно просунул внутрь голову, не осмеливаясь войти. Стоны усилились. Лилипут протиснулся в дверь.
Того, кто его звал, уже не было. На широкой богатой кровати в кружевных простынях металась голая красавица.
— Зверёныш, — поманила она лилипута, — принеси вина.
— Может, чая, Нинель?
— Вина, паразит! Мне тебе повторять?
— Снова на весь день…
— Молчи, урод! Исполняй, что велено!
Коротышка исчез, но скоро появился с подносом в руках, на котором красовались чашка с холодным чаем, бутылка вина с бокалом и фрукты. Женщина в прозрачных накидках, не стесняясь, уже гарцевала на стульчике перед большим трюмо.
— Где Григорий? — уколола она взглядом лилипута, приняв с подноса бокал и залпом его опрокинув.
Служка засуетился, поставил поднос на стол, схватился за бутылку наливать ей вина.
— Где барон?
— Откуда мне знать, — не рассчитав, пролил вино на пол тот. — Я только голос его и слышал. Вы тут любезничали.
— Дерзить мне будешь!
— Но, Нинель… — взмолился лилипут.
— Молчи, гадёныш! — разрыдалась она. — Вы все меня ненавидите!
— Нинель…
— И не смей меня так называть! Я уже предупреждала! — женщина наотмашь метнула пустой бокал в служку.
Бокал угодил ему в зубы, упал на пол, разлетелся на мелкие осколки. Женщина, выхватив бутылку из рук лилипута, запрокинула над головой, сделала несколько жадных глотков и упала в кровать, завизжала, закаталась по простыням, как раненая львица. Копна золотых волос с её головы металась вслед за ней, не укрывая наготы.
— Он меня бросил! — кричала она. — Из-за той гадюки! Гришенька мой! Никому я не нужна!
Далее следовали причитания вперемежку с проклятьями и угрозами. Лилипут, видимо, привыкший к подобным сценам, отёр окровавленное лицо, убрал осколки с пола, осторожно вышел за дверь и присел на корточки тут же в ожидании, как побитая, но верная собака у ног хозяина. Ждать ему не пришлось.
— Зверёныш! — позвала она. — Ещё вина!
— Нинель… — лилипут нерешительно приблизился, дотронулся до края кровати. — Не пей больше. Тебе вредно.
— Где мой Гриша? — пьяным голосом сквозь рыдания спросила женщина.
— Я его не застал.
— Сроду ты не успеваешь. Найди! Скажи, я зову… Умру без него.
— Не станет он меня слушать.
— К чертовке той убёг.
— Что ты!
— Приманила она его!
— Подумай, что говоришь.
— Куда ж ещё?
— Ты забыла?
— Чего?
— Её ж нет.
— Нет? Как нет? Что ты брешешь!
Лилипут пустыми глазами оглядел хозяйку:
— Вы же сами… Её… неделя как нет.
XI
— Зря мы припёрлись.
— Это почему же?
— Не станет он нас слушать. Мы его не дождёмся. А явится — соврёт.
— Это Гришка-то?
— А кто же ещё.
Два человека, лузгая семечки, сидели на табуретах у порога в просторной пустой гостиной добротного деревянного дома. На полу и стенах между большими окнами красовались дорогие ковры, посредине на столе горел ярким блеском надраенный медный самовар; больше ничего и никого в гостиной не наблюдалось. Изредка из дверей, разбегающихся в многочисленные комнатушки, высовывались разномастные лукавые мордашки цыганят, щерились, таращились на незваных гостей и прятались, лишь те их примечали.
— Барон мне обязан по гроб жизни, — поправляя ладненький костюмчик, Лёвик Попугаев сплюнул шелуху в ладошку, зажал в кулаке. — Я не раз его хлопцев выручал.
И добавил, помолчав со значением:
— С лошадьми попадались милиции.
— Всё равно соврёт, — не сдавался товарищ Лёвика, степенный, уверенный в себе крепыш в кожаной тужурке с плечами волжского грузчика. — У них, цыган, не то, что у нас, — могила. Что случись, слова не вытянуть.
— Знамо.
— Вот и знамо. Как-то в таборе убийство было. Жених невесту на глазах у всех порешил. Это у них зараз, если баба непослушная. И что б ты думал?
— Ну?
— Лягавые наутро понаехали, а табор сгинул, как и не было. Они без суда вершат свои дела.
— Им суд не нужен. Известно.
— У них свой суд. А до чужих дел у них интереса никакого. Баба ж не цыганкой была?.. Или неизвестно до сих пор?
— Калач, — Лёвик закурил, пустил струю дыма в лицо приятелю, — дошлый ты мужик, слышал я, но чтобы до такой степени…
— А что?
— Когда такое было, чтобы цыгане покойников жгли, резали на части да топили?
— Ну… всяко… Времена-то меняются.
— Дура! У них законы свои. Навек установлены.
— Известно, но…
— Ничего тебе не известно. И потом… Я тебе что же, не авторитет?
— Нет, но…
— Мы зачем пришли?
— Не сердись, Лёвик, — совсем смутившись, завозился на табурете крепыш и табурет под ним жалобно заскрипел. — Сколько уже сидим здесь? А где твой Гришка?
— Тебя в дом пустили?
— Ну пустили…
— Вот и не дёргайся. Ты думаешь, мы одни здесь? За нами глаз да глаз.
— Пацаньё, что ли?
— Они самые, — Лёвик нахмурился. — Не гляди, что мальцы. Они шустрей нас с тобой и каждое наше слово куда надо уже доложили.
— Ну?..
— Язык-то прикуси…
Попугаев не успел договорить, одна из дверей гостиной широко распахнулась, и ввалился красивый бородатый цыган ростом под потолок, размахнул ручищи и направился прямиком к ним. Они горячо обнялись и расцеловались с Лёвиком.
— Кореш мой, — представил Попугаев приятеля. — Яков Мохов.
— Как же! Слышал, — хлопнул Мохова по плечу лапищей цыган. — Доброму человеку всегда рад.
— Слышал? — тут же засомневался тот. — Откуда, не секрет?
— А какой секрет? — барон расхохотался, обнажив ряд золотых зубов. — Радио у нас не хуже Левитана. Забыл, братишка, куда пришёл?
— Он шутит, Григорий Михайлович, — Лёвик залебезил перед бароном, заулыбался. — Заскучали мы тут без тебя, вот и…
— Как?! Вас и рюмочкой не угостили? — обернулся вокруг себя барон и хлопнул в ладони. — А ну-ка! Геть!
— Нет! Нет! — запротестовал Попугаев, но без особого азарта. — Нам недосуг. У нас дело к тебе, Григорий Михайлович.
Но уже откуда-то, словно тараканы из щелей, повыскакивали весёлые людишки, засуетились, закружились вокруг, комната наполнилась гомоном и говором, стол — яствами.
— У нас гостей дорогих от сердца потчуют! — кричал громче всех барон и уже наливал водку в стаканы, подносил каждому, обнимая и смеясь. — А давайте, други, за здоровье да за встречу!
Он вручил каждому по гранёному стакану. Гости переглянулись, крякнули, разом запрокинув, выпили, вокруг них пели, приплясывали черноглазые красотки.
— А что Григорий Мих… — закричал тоже было и Лёвик, но не закончил.
— По-нашему! — одобрил барон и чмокнул его прямо в губы, пощекотав бородой, протянул снова до краёв наполненный стакан. — А ну-ка, братцы, ещё! За дом мой, что не побрезговали посетить! За всё в этом доме! Гуляй, романэ!
Гости хватили разом и по второму.
— Славно! — налил барон по третьему.
— А вот теперь я скажу! — решительно накрыл свой стакан ладонью Лёвик и распахнул пиджачок на груди, даже ворот рубахи рванул. — Только, Гриша, ты себе налей.
— Будь по-твоему, — согласился хозяин.
— За тебя, Гриша! За дружбу нашу крепкую! — загорланил Лёвик, чуть приплясывая в такт гомонящейся вокруг задорной публике.
— Спасибо, друг!
Они обнялись, расцеловались.
— Поехали!
Через час или три-четыре (кто их считал, такие тёплые мгновения!) они прощались здесь же у порога, едва держась на ногах.
— Ну так я надеюсь, Гриня? — целовал Лёвик бородатого красавца. — Сведения мне про эту бабу позарез нужны!
— Всё разузнаю, дорогой.
— Помни, чтоб ни одна душа, — подносил палец к губам Лёвик и для верности подмигивал левым глазом. — Между нами…
— Могила!..
XII
Наконец-то установилось бабье лето! Ночью ещё слегка поморосил дождичек, но с рассветом уже затеплило, зазвенело всё, замелькали птицы, защебетали. Одно удовольствие!..
И вот в такое прекрасное свежее утро он битый час торчал на углу облупленного здания. Как последняя бездомная собака!.. Жогина всего коробило от злости и на себя, и на спящего сторожа, и теперь уже на весь белый свет. Вот ведь всё как может перевернуться из-за какой-то, казалось бы, мелочи! Как ни стучался, ни уговаривал он сторожа морга, тот не только дверей ему не открыл, но и скоро под его уговоры и сетования совсем ушёл к себе наверх досыпать; конечно, никак с похмелья.
Совсем расстроившись, Жогин ругал и себя, и всех, кого ни попадя. А если подумать, что принесло его сюда в такую рань? По правде говоря, возле «резалки» он оказался впервые, режима её работы не знал, а, главное, ночь почти не спал, допоздна зачитавшись материалами уголовного дела, переданного ему Кузякиным. Ворочался потом с боку на бок, совсем замучив жену тяжёлыми вздохами так, что через час-другой сбежала она к сынишке в другую комнату. В обрывках сна мерещились ему куски расчленённого туловища, чёрная голова с обожжёнными женскими волосами таращилась бездонными глазницами, рак красный, точь-в-точь с рекламы над пивнушкой, ковырялся над ней под водой, подымая грязную муть со дна… Видно, глубоко он проникся поручением Аргазцева, прочувствовал, что называется, до нутра ответственность!.. Вот и припёрся в «резалку» ни свет ни заря.
Жогин присел на скамеечку возле низкого забора, достал пачку «Беломорканала», закурил. Как он не подумал, что здесь учреждение казённое, а не круглосуточный райотдел милиции? Сторожу плевать на всех, пока рабочий день не начался… Да и что толку, если он его и пустил бы, в морге нет никого… Не заладился день с утра. Это плохо. В приметы фронтовик Жогин не верил никогда, но тревога нет-нет да и закрадывалась, щемила душу; догадывался — сначала пойдёт сикось-накось, так потом всё время в кювет тащить и будет. А ведь так и пошло у него в этот день!..
Когда он поднялся на второй этаж и уселся у двери приёмной дожидаться заведующего, секретарша, молоденькая, симпатичная татарочка, улыбнувшись, шепнула ему доверительно:
— Не будет сегодня Владимира Константиновича.
— Как? — слегка вздрогнул он, будто предчувствовал.
— Уехал по районам. С проверками. Теперь только к понедельнику вернётся.
— А начальник отделения? — с лёгким холодком в душе спросил он, ещё на что-то надеясь.
— С ним. Он Александра Ивановича всегда с собой берёт. За компанию.
— Мне бы?.. — начал он осипшим голосом. — Может, и без них обойдусь?..
— Вы за актом вскрытия? — опередила она его.
— Да, — кивнул он. — Расчленённый труп.
— Так бы и сказали.
У Жогина вроде отлегло на душе.
— Зинаида Савельевна всю неделю на больничном, — улыбнулась девчушка ему и сверкнула глазами. — Акт не готов. Велели передать, кто придёт.
Жогин сник. Кузякин говорил ему о проблемах с заключением экспертизы, но обнадёжил, что обещали на этой неделе завершить, однако оказалось совсем не так.
— А мне бы вещественные доказательства забрать, — посидев и подумав, поднял глаза Жогин на секретаршу.
— Можете звать меня просто Света, — улыбнулась она.
— Вещдоки бы мне, Светланочка, — взмолился он.
— А какие там вещдоки? — недоумевая, покривила она губы. — Всё в спиртовых сосудах да в морозилках.
— Я о мешках, — заёрзал на стуле Жогин. — Части тела в двух мешках были.
— Это надо спросить у Зинаиды Савельевны.
— Как же быть?
— Я позвоню.
— Очень вас попросил бы, — Жогин поднялся со стула. — Я покурю пока внизу.
С пачкой «Беломора» в руках, совсем убитый известием, спустился он по ступенькам вниз, морщась недовольно, бурча про себя невразумительное. А как же?.. Только дело принял — и начались приключения… Этого нет, тот уехал, похоже, как и Кузякину, не добиться ему актов экспертизы!
Не лежала у него душа к этому делу сразу, как Терноскутова завела разговор о передаче. Та, женщина мудрая, потянула его к Аргазцеву на беседу, чтобы не отпирался. Ну а у Аргазцева некуда деваться.
Кузякин, когда в сейф за делом полез, аж расцвёл весь, видно было по его физиономии — только бы с себя спихнуть верный висяк.
— Раскроешь дело-то, ещё награду получишь, а то я видел у тебя на грудях, — Кузякин усмехнулся, — боевые брякали, на праздник перед девками покрасоваться цепляешь?
— А тебя завидки взяли?
— И мы не лыком шиты, но не бряцаем медальками. Али девок таким макаром берёшь?
— Что это тебя заклинило?
— Теперь, как это убийство раскроешь, враз гражданскую медальку дадут, — не унимался Кузякин. — Красавчик ты наш.
— Получишь тут, — не скрыл он досады, — дело глухое, сам-то рад, поди, что спихнул.
— Да я тебе завидую, дурачок. Что в нём глухого? По таким делам главное что? — Кузякин уставился на него, поедая глазами. — Читаешь литературку? Повышаешь уровень образования?
— Хватит дурака валять.
— А то я одолжу.
— Обойдусь.
— А зря, — он назидательно воздел вверх руку, — по таким делам главное личность установить, и убийца тут как тут.
— Сам примчится, — съязвил Жогин.
— Прибежит или примчится, но перспектива нарисуется.
— Чего же ты никак не установишь личность-то?
— Это, извиняюсь, не моя прерогатива, — сложил наполеоновским жестом руки на груди Кузякин. — Это сыщиков работа. Занятие для оперов. Они стараются, не боись. Я им хвосты накрутил. Гордус и Семёныч с мокрыми рубашками бегают. Не просыхают. Я им спуску не даю.
— Не просыхают, — крякнул Жогин и поморщился. — Они у тебя на поводке, что ли?
— С операми так. А то через три дня их не найдёшь. Умчатся на другое какое-нибудь чепе… по горячим следам.
— Ты сам-то мешки хотя бы осмотрел?
— Какие мешки?
— В которые упакована была… гражданка?
— А как же. Ещё на месте.
— Ну, ну. И больше не заглядывал?
— А чего в них? — сплюнул и усмехнулся Кузякин. — Всё, что в них было, эксперты давно выгребли.
— Вот, вот.
— Чего ты меня учишь! — взорвался криминалист. — Учить вздумал! Там в этих мешках… Тьфу! Вспоминать не хочу… Грязь! Вонь! Кровь! И вообще чёрт-те что!
…Вот, собственно, за злосчастными, недающимися актами экспертизы и мешками теми отправился Жогин с раннего утра, глазки, как говорится, чуть продравши, в морг. Решил, так сказать, за ночь всё крепко обдумав, начинать сначала. Как он понял и для себя твёрдые выводы сделал: Кузякин особенно этими мелочами дурнопахнущими заниматься не любил и желаний не имел, свалил на экспертов и милицию.
Жогин докурил папироску, не заметил, как в руках уже вторая. Решил-то он решил, только обернулось всё по-другому: не ждал его никто в морге.
Жогин дунул в папироску, сунул в зубы, затянулся крепким дымом и загрустил окончательно. Из невесёлых раздумий его вывело лёгкое нерешительное подёргивание сзади, он обернулся. Рядом с ним стоял, переминаясь с ноги на ногу, старичок, тот, вредный, который накануне так и не открыл ему двери морга.
— Что, совесть заела? — хмуро спросил Жогин. — Дрыхать ушёл. Не мог впустить.
— Ты уж меня извиняй, мил человек, — старичок совсем смутился. — Только что Светлана Захаровна всё рассказала и отругала за тебя!..
— А я тебе что кричал?
— Так откуда же я знал, что ты, этот… следователь, да ещё от самого главного прокурора всей области!
— Я ж тебе удостоверение показывал!
— А я, думаешь, вижу? Мне, сынок, знаешь сколько лет?
— А чего ж тебя взяли, слепого? И глухой небось?
— И глухой. Но не то чтобы совсем.
— Вот те раз! Как же здесь оказался? Ты насторожишь, пожалуй.
— А чего? Ты-то не проскочил? — прищурился хитрым глазом охранник. — А у них и выбора нет. Не идёт к ним никто. Платят мало, а все ночи одному с покойниками ты бы взялся к примеру?
— На войне и не такое бывало, — отмахнулся Жогин. — Спали с ними чуть не в обнимку, пока земле предашь.
— Воевал?
— Как все.
— А я вот здесь…
Они помолчали.
— Так как же? — Жогин закурил третью, угостил деда, но тот отказался. — Как сюда попал? Где они тебя такого отыскали?
— Ты не смейся, выбора у них не было, я ж тебе сказал. Охранник, что до меня был, усердием не отличался да и попивал. Придёт, бывало, их главный внезапно сам среди ночи проверять, а Никодимыч, это сторожа того так звали, вдрызг, аж пузом кверху. И вокруг — бери, что хошь, все двери настежь.
— Заливаешь.
— Случалось и почище.
— Да что же хуже?
— Приключилось с ним. За то и турнули. Только я тебе ничего не говорил.
Сторож развернулся и собрался уходить.
— А что же такое?
— Вырвалось у меня. Так, забудь.
— Нет уж. Ты, давай, рассказывай.
— А-а-а! — махнул рукой старичок. — Семь бед, один ответ. Упёрли у него какое-то барахло или тряпки с покойника.
— Не может быть! Вещественные доказательства!
— Ну это уж не знаю. А, может, и не спёрли. Только пропажа случилась. Медичка-то болеет, до сих пор не очухается. Начальник ей выволочку закатил, вот она и слегла… женщина, видать, интеллигентная. А ты говоришь…
Старичок только рукой опять помахал для пущей доходчивости.
— А Никодимыча турнули взашей. Стращали, что судить могут.
— Что же пропало?
— Я ж тебе сказал.
— Не мешки? — холодея, спросил Жогин и язык прикусил, само вылетело.
— Не знаю, — старичок почесал затылок. — А может, и мешки. Мне почём знать. Я тебе ничего не говорил.
— А где ж сейчас тот пьянчужка?
— С чего ты взял, что он пьянчужка?
— Сам мне сказал!
— Ты меня не подводи, — старичок ясными голубыми глазами взирал на Жогина. — Вроде умный человек…
— Ладно, дед, извини.
— Забегал он тут, интересовался я, естественно, — старичок оживился. — На кладбище он пристроился. И на выпивку хватает, и с работой нет отбоя.
— Это как?
— Там паспорт не нужен. Днём копает могилы, а по праздникам ещё и подают.
Жогин махнул рукой сторожу на прощание и поспешил наверх.
— Ты не искать его собрался?
— Видно будет.
— Про меня ни слова.
— Помню.
— Вечерком его шукай. Как стемнеет.
— Это чего ж?
— Посвободней. Днём с могилами едва управляется, — посетовал старичок, но тут же позавидовал: — Зато заработок.
XIII
После глубокой попойки с лихим дружком Лёвиком барон приходил в себя у шалаша на бережку тихой речки. Под уху с лёгкой рюмочкой да с бодрящим купанием здорово помогало и ласково отдыхалось.
Барон не слыл, конечно, отпетым романтиком, не отличался тонкостью манер, но здесь было мирно, просторно, никто не досаждал, а свободу и спокойствие горячий цыган Григорий Михайлов любил и ценил пуще всего.
Вечер прощался с багровым диском, река постанывала, шелестела гребешками волн, дуб над головой слегка потрескивал ветками от застревавшего в них ветерка. Дремалось сладко. Изредка пугал, вспыхивал костёр, будто вздрагивал, выстреливая искры вверх, засыпал или тоже пугался вместе с человеком. Барон встряхивался, просыпался, поругивал нечистую силу, бормоча про себя. Лёжа на высоких подушках, на лоскутных ярких одеялах, вытянув ноги в кожаных сапогах и закинув могучие руки за голову, он лениво щурился на служку, копошившегося у костра. Лилипут, весь поглощённый своим занятием, пробовал вытаскивать из-под головёшек обуглившиеся чёрные картофелины — любимое яство хозяина.
— Готово? — не выдерживал барон и чертыхался.
— Скоро. Скоро теперь.
— Чёй-то аппетит у меня разыгрался. Когда ж ты?
— Как готово, так всё.
— У тебя сроду так, — беззлобно пожурил барон лилипута. — Всё без толку.
— Быстро только кошки…
— Ты у меня, Фриц, ни рыба ни мясо, — философствовал, потянувшись, барон. — Последнее время всё из рук валится.
— А что?
— Да всё. А мне доделывать. Весь в отца.
Лилипут шмыгнул носом, сунул картофелины назад в угли, нахмурился. Не любил он вспоминать родителей. Да и было отчего. Выпустив его, уродца, на белый свет, ни здоровья, ни радости они ему не дали. Откуда им быть? Сплошь страдания! Отец, пленный немец, копался в земле на строительстве железнодорожного моста через Волгу, здесь же и был закопан где-то в общей безвестной могиле вместе с другой немчурой. Никто и имени его не знал, фриц он фриц и есть, так и уродца нарекли. Мать, блудливая татарка-побуришка, пригревшая пленного, после его смерти ещё народила троих или четверых невесть от кого и все сгинули от голодухи, сама пропала без вести, ходили слухи, что замёрзла или утопла. А впрочем, её никто и не искал. Чего ж после этого жить уродцу? Потешался над ним всяк, кому не лень, допекала пацанва, шпинал кто ни попадя, сгинул бы и он, но прибило его к цыганам. У них и выжил. Был он придурковат, но по малолетству забавен, научился картам, ловко клянчил милостыню, ему подавали изрядно, убогих всегда отличали в народе и не скупились. Как попал к старому барону, так и остался при нём, а уж когда Григорий табор возглавил да приметил уродца, приблизив к себе, прикипел сердцем к нему и больше никого не признавал, окромя его и его зазноб. Григорий Михайлов смолоду слабость большую имел к красоткам и менял их одну за другой, но Фриц по наивности своей успевал привязываться за короткое время к каждой, потому как сам цепенел и терялся перед женской красотой. Особенно задержавшаяся Нинель пленила его до крайности, как и хозяина; за ней он бегал, как собачонка, неизвестно кого боясь и любя, её или барона. Появившись в таборе случайной подружкой, эта женщина в отличие от остальных задержалась надолго, через полгода она оплела и околдовала барона ласкаючи так, что тот потакал всем её причудам и капризам, сам превратившись в игрушку в её руках. Попервой в пьяных сполохах хватался за кнут, гонял вокруг себя кого ни попадя, но стоило Нинель подняться с ложа и глянуть колдовскими чёрными своими очами на цыгана, пропадал цыган, падал кнут из его рук, безропотно исполнял он любые её повеления. И уж робкая молва по табору пошла: ветреной любовницей зашла в покои барона Нинель, а сошла с ложа королевой цыганской. Никто и не заметил, как все нити правления перешли в её руки. Метался Григорий Михайлов, в загулы уходил, буянил, с девками пробовал, как по-прежнему бывало, а лишь трезвел, попадал ей на глаза, и грозный цыган падал мальчишкой нашкодившим в ноги. Стихали его гулянки, смирялась буйная цыганская натура, пришло время — не узнать стало барона. Какую девицу случайным ветром заносило в его объятия, так наутро пропадала из табора. А если задерживалась на другой день, Нинель выжигала землю под её ногами, и бежала та, проклиная всё на свете.
— Жалко, а отсель уезжать надо, — не дождавшись ответа, крякнув, сам с собой продолжал разглагольствовать барон, привыкший к молчаливой покорности слуги; видно, он давно размышлял над крепко засевшей в его голове какой-то тяжёлой, неприятной думой и она не давала ему покоя. — А чего делать? Нинель сама разберётся. У неё ума хватит. Она эту кашу заварила. Ей и хлебать.
Карлик, затолкав наконец недопечённые картофелины в угли, повёл глазами на хозяина.
— Чего таращишься? — выругался тот. — Чего зенки вылупил? Из-за тебя все хлопоты! Не допетрил?
— А что я?
— Смотреть надо было за бабой.
— Вам ли говорить? Нинель же бешеная в гневе. Сущая ведьма!
— Сгинь с глаз моих!
— Я ж повинился.
— А толку? Я вот кумекаю теперь. Те зачем приходили? Не догадался?
— А чего?
— Лёвик, этот чертяка так просто не заявится. Он же в розыски пустился. Выведывать пришёл ко мне, вынюхивать.
— Чегой-то?
— Помощи просил, — барон хмыкнул. — Найти… Кто её на тот свет спровадил.
— С лестницы его в три шеи!
— Зачем же?
— Гнать его надо было.
— Нет. Я его, наоборот, успокоил, — барон потянулся сладко, хрустнув суставами. — Мне тоже интересно. Не понял я, не верится, что Лёвик на лягавых работать начал. Задаром он ничего не делает. Откуда интерес?
— Сам попался где-нибудь, вот и ползает у них на карачках.
— Лёвик — он башковит. Если прижмёт, батьку родного сдаст.
— Чего ж ты с ним лобызался?
— Эх! Кабы всё знать про завтрашний день…
Они оба замолчали, слышно было, как ветер баловался среди ветвей дуба. К вечеру разгуливался, скликая непогоду.
— А куды собрался тикать-то? — отчуждённо спросил карлик, видно, за живое его задели слова хозяина об отъезде.
— Не боись, вас всех здесь оставлю, — хмыкнул барон. — Отлучусь ненадолго. Проведаю родню и дам знать.
— Возьми и меня.
— А зачем ты мне? За Нинель кто присмотрит?
— Она справится.
— Тебе здесь делов полно.
— Да чистый я. Всё сделал как велено.
— Ты мешки-то забрал у Никодимыча?
— Сжёг уже.
— Не так, как прежде?
Карлик поджал губы.
— Ну, ну, не ерепенься. Знаешь, почему. Сам виноват.
— Он пацана прислал намедни.
— Это с чем? Почему не знаю?
— Да спал ты. А тот прибежал. Никодимыч просил навестить его. Есть известия кое-какие.
— Что передал?
— Пришёл чтоб вечерком. И всё.
— Никодимыч зазря не позовёт… Ты сходи.
— Знамо дело.
— Только Нинель предупреди. Скажи про Никодимыча-то.
— Это ж к ней бежать надо!
— Не убудет с тебя.
— Время потрачу.
— Ничего. Сгоняешь.
XIV
Не успел Жогин войти в кабинет, его будто ждали — телефон затрезвонил по-сумасшедшему, не иначе разыскивают. Точно, Золотнитский на проводе. «А ещё думал домой заскочить, перехватить что-нибудь вместо обеда», — мелькнула мысль.
Прокурор кричал, от слов слова не отрывая, ну, прямо, пожар да и только, заискались его, ждут в районе.
— Что случилось-то? Что за спех?
— Как? Я не сказал? Убийство раскрыли! Банду надо брать!
— Что?.. Где?.. Как?..
— Приезжай! У меня совещание сейчас будет. Всех собираю. Только это…
— Что?
— Больше никуда не звони.
— А куда?
— Ну известно куда… Аргазцеву. Я сам тогда ему. После.
— Зачем же. С вашего куска, да на свой масло перекладывать не научен.
— Ну, ну. Понятливый. Давай бегом. Машину за тобой из милиции посылаю.
— Конечно, — ещё додумывая своё, бормотал Жогин в трубку. — Только вот зачем раньше времени? Вдруг что не так…
— Как это не так? — взвился Золотнитский. — Что ты! Всё блестяще! Сизов сам мне доложил. На седьмом небе от счастья. Чуть не плачет. Начальник тоже. Я их предупредил, чтобы своё начальство тоже не булгачили. Пока всю банду не накроем. А то… Знаю я их!.. Пенки умеют снимать.
— А кто же раскрыл? Сизов?
— Какой там! Фёдорыч!
— Фёдорыч?.. Градус?
— Он. Участковый.
— Подумать только.
— Казимир Фёдорыч наш главный герой!
Жогин невольно хмыкнул, вспоминая рассказанную ему кем-то старую историю про доходного участкового. И история-то совсем не историческая, так, на злую шутку больше похожа, просто анекдот сплошной.
— Что? Не веришь? — на другом конце провода прокурор, будто читая его мысли, радостно рассмеялся. — Я и сам, признаться, сомневался поначалу.
Жогин только головой покачал. Фёдорыч, Казимир Фёдорович Гордус, которого почему-то прозвали Градусом и в райотделе и на участке, где найден был расчленённый труп, не производил впечатления и положительных эмоций не вызывал, даже наоборот. Был тот, что называется, не из солдатской породы. Стоять прямо не мог, его всё время вело в сторону на кривоватых, подгибающихся, казалось, не равных ногах. Может, поэтому и прицепился этот Градус?.. Фуражка, как ни глянь, куда-то набок свалившаяся на самое ухо; приветствует под козырёк, а рука такой оборот делает, будто самолёт на посадку заходит в туманную погоду и никак не может сесть. В каких войсках служил в войну этот капитан?.. Не милиционер, а потеха! А ведь офицер…
Один только рассказ про участкового, что услыхал Жогин, чего стоил! Заснул Гордус в парке. Потом объяснялся: весь день возился с открытием заводской танцплощадки да ещё живот мучил, старая болезнь. Танцплощадка первая, единственная на весь посёлок. Морды бьёт молодёжь на улицах друг другу. А тут культура. Своя, значит, танцевальная… А его это дело? Участкового? Боевого офицера?..
Жогин поморщился, вспоминая и рассеянно слушая Золотнитского.
…И пьян не был Гордус. Говорил, что притомился и уснул прямо в парке на скамейке. Вот пацанва у него пистолет из кобуры и того. Очухался от выстрелов. Он, значит, невзначай, а вокруг уже никого, и пальба. И главный, оторва самый, с кличкой несуразной и даже почти нецензурной Писюля бегает вокруг него и палит вверх. Ночь кругом, а тот фейерверк устроил. Пока Гордус за ним гонялся, тот всю обойму и гикнул. Вот и вся история. Гнать из милиции собирались и вытурили бы взашей, а то и под суд отдали, но вступился прокурор. Вмешался Золотнитский; комиссар, рассказывают, губы враз сдул, как прокурора у себя на пороге узрел, с просьбой тот приехал и за кого просить!.. Язва, говорит, у него. Мучила давно, а в тот день особенно, когда злосчастный праздник затевался с танцплощадкой. Вот и заснул, когда к ночи отпустило.
— А язва, если в острой форме!.. — хмурился на комиссара прокурор. — На фронте в окопе, бывало, прихватит…
— Служили вместе? — посочувствовал комиссар.
— Знаю. Сам мучился.
Когда Жогин вошёл в кабинет к Золотнитскому, тот засуетился бумажкой стол накрывать, но, заметив, что поздно, газетку куцую бросил, глянул на старшего следователя, как-то весело улыбнулся и взял в руки то, что прятать пытался. Это был пистолет, рядом темнела мягкая тряпица. «Оружие табельное чистил прокурор, — понял Жогин. — Куда это он собрался? Не банду ли брать?»
— А чего? — поймал его недоумевающий взгляд Золотнитский. — Чего лыбишься? Не гожусь?
— Нет, почему же, — Жогин положил папку с бумагами на стол, сам присел. — Но Фёдорыч! Подумать только… Успех!
— Грандиозный! Фёдорыч наш!.. — Золотнитский взял в руки пистолет, вставил обойму, передёрнул затвор молодцевато, получилось у него лихо, глянул зачем-то в дуло с прищуром. — Есть в нём божья искра. Ему на всё везёт. И «висяки» у него глуше других, и трупы по частям, как нигде, зато и глаз намётан. Ловит он злодеев, как на приманку. Больше всех. Я вот недавно анализировал обстановочку. У него ведь на участке всё чин чинарём.
— Сказать кому, не поверят.
— Но профилактикой не занимается, — прокурор, сунув пистолет в карман, заложил обе руки за спину, опять обретясь в прежнего, домашнего; заметался, забегал по кабинету в обычном своём стиле: быстрый на слово, ещё скорее на поступки. — Всё с пацанвой дворовой время проводит. Как он бабу-то зацепил? Чем взял? Сам не пойму.
— Сейчас придут, расскажут.
— Я начальника не стал звать.
— А к чему?
— Да его и нет. Как я его ни просил, он, говорят, тайком к комиссару всё же помчался, — Золотнитский хмуро шмыгнул носом. — Только зря. Комиссар на заседании облисполкома. Это теперь на весь день.
Жогин подметил: Золотнитского действительно взволновало происходящее. Тот весь дёргался в нетерпении, нервничал, не стоял на месте, не сидел. Ухоженный, благородный, очки в тонкой оправе — чуть ни монокль на длинном носу, брюшко появилось, тот, казалось, и осанку в себе выработал, начал обзаводиться манерами. Приглядывался к нему Жогин: интеллигент дозревающий из высшего общества, седина на висках и редкой красоты галстук — чего ещё? А тут, когда он вошёл, переменился прокурор весь, начиная с глаз, очки где-то на столе забыл и пистолет прятал поначалу, пистолет-то не простой, подарок, оказывается, самого Кавешникова, Жогин успел заметить блестящую пластинку с гравировкой на рукоятке. Что происходит?.. Где это видано? Мальбрук в поход собрался?..
— Скука с этими прокурорскими проверками, — будто читая его мысль, вздохнул Золотнитский. — Разводим, разводим эту бюрократию… Их бы прихлопнуть всех одним разом! Подумать только, выдумали — общий надзор! Улавливаешь толк? Прокурор!.. И общий надзор… Что же это такое? Умники придумали: это наша разведка. Всегда учили, что конкретность нужна… Ставьте перед собой цель. Надо видеть нарушителя… А тут общий!
— Значит, банду Фёдорыч раскрыл? — вернул Золотнитского к действительности Жогин. — Есть главарь? Убийца?.. Разработки, значит, вели без нас?
— Да не обижайся ты, — хлопнул по плечу Жогина прокурор. — У него всё не как у людей. Кралю прихватил на рынке. И не подумаешь. Цыганка вся расфуфыренная, а сгорела на колхознице. Гадала той дурочке, а потом обнаглела совсем и залезла к ней в сумку, баба хвать её — и в крик. Сдали Фёдорычу, ну он её и прижал тюрьмой. Оказалась зазнобой барона цыганского. И имечко какое! Ишь ты! Нинель!.. Сначала хвост подняла. Фёдорыч её сильней прижал, та припухла. В райотдел привезли, стали пальчики откатывать, она в истерику. Фёдорыч её к себе, валерьянки подносить, а та, как увидела у него под стеклом фотографии с трупами, да с покойниками неопознанными, совсем перепугалась. Сколько я этим сыскарям твержу, чтобы убирали со столов те страшилки, нет, не доходит, берегут зачем-то. Всё пугают.
— А здесь помогло?
— Раскололась красотка-то Фёдорычу, — Золотнитский присел напротив Жогина. — В грехе покаялась. Соперницу отправила на тот свет.
— Вот оно как…
— Но не виновата, мол. Толкнула в сердцах, когда барона не поделили, свалилась та на пол и головой зашиблась до смерти.
— Так нашу же по частям разделали?
— Это всё потом. Уже без её участия. У барона лилипут есть. Урод. Хуже Квазимодо, поклонник этой… Нинель. Вот по указке Григория Михайлова, барона того, урод и занимался сокрытием трупа. Начал жечь его по ночам. А вонь!.. Перепугался. Тогда на части разделил и в мешки.
— Кстати, о мешках, — поднял глаза на прокурора Жогин.
— А что мешки?
— Украли их из «резалки».
— Как?
— Это пока неизвестно. Но есть версия. Был там сторож без роду и племени. Никодимыч. Пропажа мешков при нём обнаружилась. Его попёрли оттуда.
— А где он сейчас?
— На кладбище.
— Убили?
— Нет, могильщиком устроился.
— Ну, тут и думать нечего, — Золотнитский хлопнул ладошкой по столу. — Всех брать надо. Одна банда. У нас ещё две женщины без вести пропавшими значатся. С прошлого года. Сизов вспомнил, они тоже с табором крутились. Вполне вероятно, от рук той ведьмы и сгинули.
В кабинет постучались, заглянул старший инспектор Сизов, за его спиной участковый Гордус, следом другие оперативники.
— Заходите, — скомандовал прокурор. — Заждались. Пора и за дело.
XV
Ты подошла ко мне небрежною походкой И по-блатному мне сказала: «Ну пойдём…»Это на углу всё ещё оживлённого рынка, напевая и с перерывами насвистывая разудалый мотивчик, ошивался вор-карманник Сеня-хват в кепочке набекрень с закатанными выше локтей рукавами пёстрой рубахи. «Сеню, конечно, поставили здесь свои неслучайно, иначе торчал бы он на солнцепёке день-деньской, давно у пивнушки где-нибудь мечтал, — отмечал для себя Фриц, приближаясь к базару. — Что-то неладное в здешних краях произошло за время нашего короткого отсутствия с бароном…»
А поздно вечером поила меня водкой И овладела моим сердцем, как рублём…Подросток-мужичок и здесь, на вверенном посту, занимался своим делом, лениво оглядывая зазевавшихся раззяв с кошёлками, припозднившихся к торговым рядам. Но уже был не его час. Народ поспешал в основном рыбзаводской, а к ним лезть себе дороже, поэтому Сеня на них особо глаз не клал, скучал и полностью был поглощён песенным репертуаром:
Костюмчик новенький, ботиночки со скрипом Я на тюремные халаты променял…Исполнитель грубо фальшивил из-за отсутствия слуха и шепелявил по причине потери двух передних зубов, поэтому особого внимания публики не привлекал, но те, ради которых он распинался, его примечали сразу и кумекали для себя выводы. Остановился и спешащий Фриц.
За эти десять лет немало горя мыкал, Из-за тебя, моя красотка, пострадал…Сеня-хват закончил очередной куплет и застыл на секунду, узрев Фрица, оглянулся по сторонам воровато и незаметно ему подмигнул. Они скоренько завернули за угол и скрылись на задах торговых лавок в укромный уголок.
— Что за шухер? — спросил Фриц, пытая взглядом карманника.
— Громадный шмон лягавые затевают.
— По какому случаю?
— Нинель вашу замели.
— Чего бакланишь?
— Чтоб мне сдохнуть! На моих глазах сам квартальный заарканил. Смех! На задрыге её взял. Видал бы барон! А то носится с ней на воздусях!
— Заткнись! Говори толком.
— А я уже всё сказал.
Карлик схватился за голову — вот дела!
— Где ж она сейчас? — спросил и застыдился.
— Известно. В каталажке у них. Небось уже расклады на всех даёт.
— Ну ты! Чего мелешь?
— Не заносись, — миролюбиво пустился разъяснять Сеня, — Лёвик меня поставил здесь, сам точно лытки[9] смазал. А я, вас дожидаясь, спёкся. Чего ж ты на меня-то?
Карлик только сплюнул от расстройства.
— Где это вы с бароном загуляли? — допытывался Сеня. — Все наши линяют по-своему.
Приятель не слышал расспросов, сразила его ужасная весть — арестовали Нинель! И это тогда, когда следы и все концы, казалось, были уничтожены, барон засобирался уезжать… А может, он всё это предвидел и готовился как раз удрать, а его бросить?!
Смертельная тоска одолела душу карлика. Сколько подлости он насмотрелся, натерпелся за свою короткую жизнь! Неужели ещё одна!.. Но Нинель! О себе он не переживал. Что же с ней? Как спасти её? Как выручить?.. Мозг уродца не был рассчитан на глубокие размышления и анализы. Его ограниченное мировоззрение, пошатнувшееся ещё при зачатии и совсем разрушенное ущербностью бытия, способно было лишь на элементарные рефлексы. Сейчас он сам был в опасности. Первый сигнал, будораживший его ограниченный мозг, подал одну команду — надо спасаться, бежать, прятаться. А Нинель!.. Как быть с ней?.. Тревога за женщину исходила из глубин его нутра. Но всё же раньше этого он получил приказ барона — встретиться с Никодимычем. Ослушаться уродец не мог. И он сломя голову помчался на кладбище.
XVI
Как ни настаивал, ни убеждал Золотнитский старшего следователя в нелепости его затеи, Жогин стоял на своём — он должен первым начать операцию и сам отправиться на кладбище к похитителю мешков. Вполне возможно, что этот Никодимыч не какой-то мелкий воришка и пьяница, а одна из центральных фигур в банде или правая рука кровожадной убийцы, арестованной ведьмы Нинель. Если предположить, что сторож, тот седой старичок, уже сообщил Никодимычу про предстоящий визит следователя, то его будут ждать. И если не разбежались после ареста Нинель, то станут готовиться. А значит, вся банда там, на кладбище, и соберётся. Тут они её и накроют. Если вместо Жогина отправится кто другой — спугнёт.
— Ну это, если уже не разбежались… — разводил руки Золотнитский.
— А если разбежались, то там и делать нечего, — хмурился Жогин. — И Никодимыча никакого не увидим. По всей России-матушке шукать придётся всю эту мразь.
Расчёты старшего следователя, как ни крути, были убедительны и логичны, но Золотнитский думал о своём, о чём до поры до времени помалкивал. И другое его бесило: когда это было, чтобы оперативники сидели сложа руки?.. Грели, так сказать, задницы на табуретах, а следователь прокуратуры занимался их делом и лез в пекло! Небылицы! Скажи кому, засмеют!
— Наша это работа, Александр Григорьевич, — твердил примостившийся тут же старший опер Сизов. — В кои веки прокуратура этим занималась? Застыдят нас товарищи.
— Вот, слушай сыщика, если я тебе не указ! — Золотнитский выходил из себя, начинал нервничать.
— Я руководитель следственной бригады. Мне и решать! — твёрдо стоял на своём Жогин. — Меня они уже ждут. А другой пойдёт — распугает.
— Ну что с ним делать? — отчаивался прокурор. — Время только теряем.
— Не хотите, чтобы я, пусть Казимир Фёдорович пойдёт на кладбище, — Сизов толкнул переживавшего рядом участкового.
— Кого? Гордуса?.. — аж подскочил на стуле Жогин.
Участкового тоже подбросило на ноги вместе с ним.
— Его, как и тебя, что переодевай, что маскируй, вся шпана знает, а жульё за версту зрит! — Жогин едва стерпел, чтобы не выругаться.
— И про вас знают, — упорствовал Сизов. — Вы же представлялись следователем из области тому старичку в «резалке».
— Я для них начальник большой. А значит, лопух. Они на меня как раз и клюнут.
— Как это?
— Известно всем, зачем вы являетесь к этой братве. Вот они и вдарят врассыпную. А от меня им информацию интересную раздобыть можно. Им жутко важно что-нибудь узнать о Нинель. Они же слышали уже про арест?
— Конечно, знают. У них радио почище нашего телефона.
— Вот. Я им вдвойне ценен. Попади я им в руки, если банда настоящая, им ничего другого не надо. Они же на меня и ведьму свою обменять смогут.
— Ты уже и это просчитал! В заложники к бандитам собрался, — Золотнитский перебил следователя, замахал руками. — Нет. Я не согласен категорически!
— Что?
— Я на себя такую ответственность не возьму.
— А при чём здесь вы?
— Я Аргазцеву позвоню. Пусть он решает.
— Стоп, — положил руку на телефон Жогин. — Звонить никому не следует. Операция началась.
— Погодим, — тоже зорко смерил его взглядом Золотнитский. — Из кабинета никто не вышел. А прокурору области полезно знать, что у нас происходит.
— Прокурор области наделил меня полномочиями решать все вопросы по этому делу, — голос Жогина зазвенел металлом. — Убийцу взяли — хорошо, но нельзя всю банду упустить.
— О таких вариантах никто и не думал, — Золотнитский посерел лицом. — Кто знал, что так обернётся?
— Ничего особенного. На войне и не такое бывало!
— Извини, — перебил Жогина прокурор и глянул ему в глаза. — Можно тебя на минутку?
— Куда? — не понял тот, оглядывая кабинет.
— Ребятки, вы бы покурили чуть-чуть, — кивнул присутствующим Золотнитский. — Нам с Александром Григорьевичем обсудить кое-что требуется.
Все вышли.
— Слушай, Жогин, только откровенно, — начал прокурор, с хитринкой изучая старшего следователя. — Ты Градуса не ревнуешь случаем к славе?
— Участкового? — удивился тот.
— Не завидуешь?
— Это чего же?
— Ну… убийство раскрыл?.. Опередил, так сказать, тебя…
— Вот чёрт! Да что вы, Александр Акимович? Одно же дело… Да я!..
— Не заело, значит?
— Глупости.
— Тогда чего же лезешь под пули? Они ж, если наши предположения насчёт банды верны, вооружены, как черти. Ведьму, заводилу их, мы взяли… Им теперь терять нечего. Они ж тебя растерзают.
— Зубы обкрошатся.
— Пушку возьмёшь и хватит?
— Подоспеете, если что, — улыбнулся Жогин. — Вы-то рядом. Один Савельич чего стоит. От его физиономии вся шпана разбежится.
— Лихой ты казак, смотрю…
— Как вы угадали, Александр Акимович? В кавалерии служил.
— Тебя ничем не пронять.
— Мать таким уродила, — засмеялся Жогин.
Посмотрел на него внимательно прокурор, покачал головой, поджал губы:
— Извини меня, Александр Григорьевич, но я всё же позвоню Аргазцеву. Одно дело я, а ему знать велено всё, — и Золотнитский накрутил диск телефонного аппарата.
На этот раз Жогин ему не мешал. С третьего набора, несмотря на вечерний уже нерабочий час, прокурор области поднял трубку, выходку старшего следователя он воспринял спокойно, никак не отреагировал, только долго молчал, Золотнитский даже обрадовался — на его стороне прокурор области, надо беречь кадры, не дело в герои играться.
— Ну что же…
Голос Аргазцева слышал и Жогин, Золотнитский специально трубку отстранил слегка, чтобы и тому слышно было.
— …Он боевой офицер, — ясно и чётко звучал голос в трубке.
— Когда это было? — крикнул в ответ Золотнитский. — На войне!
— Вы мне это бросьте! Офицер он всегда офицер. Старший следователь к тому же. Пусть принимает решение.
И Аргазцев повесил трубку.
Вот и весь разговор.
XVII
Застучали камни по крышке гроба. Загремели, загрохотали, обрушиваясь вниз, комья земли и булыжники. Никодимыч, не разбираясь, спьяну и торопясь, валил вниз всё, что ни попадя. Спешил, хотя и темень кругом, а трясло его и от страха, и от возбуждения; впервые приходилось живого закапывать. Не застал бы кто! Не приметил!
Жогин очнулся. Пришёл в себя от шума и боли в голове. Ужаснулся тьме. Эта тьма была особой, дохнувшей леденящим душу холодом, зияющей бездной. От неё веяло одним — смертью. Кромешная тьма и тяжело дышать… не хватало воздуха.
Где он?! Вот она какая!.. Ему досталась особая…
На войне, там вокруг была, но думать о ней по-настоящему, со страхом, как к себе отношение имевшей, не приходилось, времени не оставалось: лежи, пока бомбят; беги, когда в атаку; ешь — раз позвали; спи — раз сказали. Друзей хоронил и мысли не допускал, что по крышке его гроба земля стучать будет.
Выдохнул спёртый воздух из сжавшейся груди, а он назад мёртвой волной в лицо ударил. Попробовал двинуться, но смог лишь шевельнуться. Руки — в твердь, ноги туда же упёрлись, поцарапал ногтями — дерево!.. В гробу он!..
И лежит на жёстком, а сверху — рванулся головой вперёд — разбился лбом и лицом до боли! Негодяи!.. Они его живого в землю! В гроб!..
Взревел диким воплем, а крик ударил в уши тяжким молотом, застрял тут же в глотке, но что-то будто сдвинулось вверху, и он в истерике забился, весь извиваясь, рвясь из тьмы. Ящик как будто закачался вместе с ним, свежа и рыхла была ли земля, а может, сухие комья ему достались. Он заметался, зверея, зубами бы дерево грыз! Великоватый гроб попался, позволил ему дёргаться с боку на бок, и крышка опять как будто стронулась. Потому, как захрустел он зубами и песок почувствовал языком. А раз песок во рту, значит, нашёл путь к нему проникнуть…
Жогин, бунтуя и душой, и могучим телом, метался в деревянном ящике, бросаясь то в одну, то в другую сторону, гроб вздрагивал, поддавался, но продолжалось это недолго, скоро делать это стало совсем невозможно, и он снова почуял леденящее приближение смерти, непреодолимое страшное сцепило клещами его разум… Земля над ним! Всё более и более её становилось там наверху, где оставалась жизнь.
Покрылся весь липким мерзким потом; потом заливало и лицо, и грудь; влага — вонючая, мерзкая жидкость ощущалась даже в пальцах рук.
«Дышать надо медленно, беречь воздух, — подумалось ему и тут же ожгло. — А что беречь-то? Зачем? Из ящика ему всё равно не выбраться никогда! Над ним уже земли навалено столько!.. Чего себя мучить? Может, лучше?.. Так и так задохнётся он здесь. Сдохнет минутой раньше, минутой позже… Но обязательно. Нет выхода!.. Вот уж выбрал себе смертушку…»
У него кончились силы. Прекратилась истерика. Он почувствовал отрешённость, пустоту в душе. Желания бороться за жизнь, сопротивляться оставили его. Это наступило, как только он заметил, что ящик перестал шевелиться, несмотря на все его усилия.
«Набросали звери земли, постарались… — ему почудилось, что у него остановилось сердце. — Вот как умирают-то… Глаза хоть и открытые, а ничего не видят, лучше уж их закрыть, чтоб не так страшно. Что дальше-то?.. Думать о чём?.. Руки тоже надо как-то сложить, вместе держать… На груди вроде… О чём думать?.. Страх один…»
Он давно весь дрожал, кричать уже не мог, ни сил, ни голоса не было, хрип шёл из горла.
«Что же дальше, вот… сейчас… Что будет? Сердце опять, кажется, остановилось…»
Он попробовал подтянуть к груди руки. Где они? Холод сковал всё тело. Был ещё воздух. Он засопел носом. Что это он? Раз дышит?.. Что это он про сердце!.. Совсем спятил? Раз дышит, значит, жив ещё. Голова тяжёлая, кружилось что-то в ней. Вот она, оказывается, как наступает…
«Когда умирают, приходят какие-то мысли, — думалось ему, — какие-то чувства… воспоминания. Наступает спокойствие и равнодушие… Он где-то читал, кто-то ему рассказывал, где-то он слышал… Обычно о прошлом. О детстве. О родителях. Что же ему не вспоминается? Что же он? Не такой, как все? Или вспоминать нечего… Погоди! А как же он карлика прошляпил? — вот что появилось, вдруг мелькнуло, вдруг ударило в его мозгу. — Заметил уродца, когда тот заорал у него за спиной с ломом, уже падающим ему на голову. Этим, значит, ломом тот ему и угодил. Не увернулся, не успел. А вёртким ведь был когда-то… в кавалерии. В Никодимыча-то, в прощелыгу, который с лопатой на него бросился первым, успел выстрелить и даже попал. Видел, как тот свалился и закатался с криком по полу в мертвецкой между гробов свежеструганых. Остальные двое с ножами шарахнулись к стене, стол к его ногам опрокинули. Это его и подвело. Засмотрелся он на них и проглядел карлика за спиной… Вот и угодил сюда… Значит, они его в ящик. Заживо. Ну что же… По-ихнему. Куда бы им покойника девать? Привычное дело — в гроб…»
Он вроде как пришёл в себя, ужаснулся мысли, что здраво рассуждать начал. Вроде как и осмелел. Страх не таким жутким стал. Привыкает. Дышать вот только совсем тяжело. Свет бы на минуту. Да о чём он! На секундочку бы света! И ветерок чуть-чуть. На мгновение. Какой он ветер-то? Вздохнуть бы полной грудью… На море бы! А там уж будь, что будет…
Звон блуждал, путался, гулял в его голове, звон, прямо, колокола многоголосые в тумане, и качает его, будто на волнах. Плывёт он куда-то на лодке в белом, а кругом всё яркое, он уже и летит, парит, несётся стремительно стрелой, а вокруг молний разряды и искры…
Не сдерживаясь от страшной боли в груди, он вскрикнул.
— Братцы! Губами дрогнул!
Свет ударил красным лучом, жёг глаза, проникал внутрь. Наяву или там?
— Братцы! Шевельнулся!
Его закачало сильней, его тормошил, теребил, дёргал кто-то и грубо тряс, нестерпимая боль так и не покидала всё его истерзанное, избитое тело, но из этой боли его кто-то тянул, тащил, выволакивал. Он застонал.
— Голос! Голос подал!
— Уберите… больно…
— Говорит! Ожил! — визгливо заорал кто-то над ним.
— Уберите свет, мать вашу… ослепну… жжёт.
— Ого! Матерится, чертяка! Жить будет!
Он отвёл лицо в сторону. Кто-то лез, тычась страшной рожей прямо в глаза. Не разглядеть. Да кто же это?
— Александр Григорьевич! Санька! Жив!
— Градус?.. — он, оказывается, мог ещё говорить. — Ты откуда?
— А кому же быть! Александр Григорьевич! Дорогой! Успел вот.
Но Жогин не слышал. Он пил вкусный, чудесный воздух, как самый сладкий на белом свете. Воздух жизни…
И в завершение
Ведьме той, цыганке, дали десять лет, карлик, слуга её верный, до суда не дожил, то ли сбросили его, то ли сам свалился с нар в следственном изоляторе и зашибся до смерти. Барона не нашли — табор бросив, сбежал, долго его безуспешно искали. Табор без хозяина не остался, но как разрешение поступило, так с места цыгане снялись, на лошадях и с телегами пропали из тех мест.
Воров посажали, назад многие не вышли, а наш герой, как и положено, живёт до сих пор. А чего ж ему? Ему после того случая заказано жить до ста лет. Был уже на том свете, повидал, натерпелся, теперь некуда спешить…
И правда, не стоит. Пусть живёт долго наш Александр Григорьевич, сколько захочет. И пусть живёт его святая вера в правое дело, а всё плохое умерло давно, вместе с той страной.
ЗНАК САТАНЫ
I
С этого всё и началось. Три шестёрки. Слыхали, конечно. Нет? Весь город только об этом и говорил…
А я в то время в газете работал. Со своей разошёлся. Свободен, как ветер. Ну и по этой причине меня к «уголовке» прикрепили. Желающих, кстати, особо не находилось. Все занятые, и домой надо, так сказать, к голубым экранам. А мне куда? К тому же здесь ни графика, ни плана, сплошь стихия: ночь, полночь — подымают, мотаешься до утра, ни пожрать толком, ни какого другого удовольствия, например, насчёт девчонок или высокого искусства. Зато всегда в курсе самых горячих событий. У меня все жареные новости. Но и изъяны имеются. Я насчёт выпивки. В «уголовке» свои традиции. И моя кандидатура, что называется, как раз кстати. Селиван, правда, пытался мне внушать время от времени. А трупы? Один за одним! Куда тут без этого? Понятное дело, порой прямо на капоте оперативной машины за упокой души, так сказать. Я объяснял главному: не отверну же я морду, когда час назад вместе покойника с петли снимали, а сейчас Дон мне стакан протягивает… Зато научился не пьянеть.
Вы только не подумайте, что Дон какое-то отношение к знаменитой речке имеет, это бравый капитан уголовного розыска Юра Донсков, но на месте происшествия, когда всё бегом и только, как говорится, земля под ногами не горит, там без сленга не обойтись, иначе пока фамилию да звание выговоришь, и убийство раскрыто. Шутка, конечно, но вы уж поверьте, и такое бывает.
В тот раз время к обеду шло. Я в «Шарлау» собрался, проглотить чего-нибудь. Там, бывало, сбегалась наша компания: Лёвик из проектного института, Вика с исполкома и Стас. А тут звонок из «уголовки». Старик Селиван меня догнал уже у дверей, мы его ещё Тарзаном за глаза кличем, ну понятное дело, из-за роста и, конечно, лужёной глотки. Я упираться, мол, дайте поесть человеку, хотя и пообвык маленько, а всё равно после таких выездов неделю аппетита нет, насмотришься у них. Но Селиван раскричался, ему, видите ли, сам Лудонин звонил, его подводить — себе дороже, и я дверью хлопнул. С Селиваном спорить тоже, что против ветра… удовольствие справлять.
Выхожу, а «воронок» уже дожидается, и ребята знакомые: Дон за старшего, как полагается, с ним весь оперативный состав. И собака. Первый раз, чтобы на убийство собаку брали. Хорошенький такой пёсик. Европейская овчарка. Я с вопросами. Обычно уже кое-что известно, а остальное по ходу. Но Дон глазами сверкнул на этот раз и брякнул, как отрезал:
— Всё на месте. Сам ничего не знаю.
— Куда хоть?
— К Большому Ивану[10] гоним.
Кто такой Большой Иван я, понятное дело, тогда ещё не знал. А приехали, им уже не до меня. Сам обходился. Но вопросики задавать удавалось, а когда я с фотоаппаратом вслед за экспертом полез, Дон палец к губам прижал:
— Стоп.
— Что такое?
— Стоп, говорю. Это снимать нельзя.
— Что? Советских граждан трупом сожжённым напугаю?
— Остынь. Не для печати.
Тогда я впервые и увидел три шестёрки. Они на спине убитого ножом были вырезаны. И лужа крови натекла под висящим на жгуте. С целый таз.
— Это и есть Большой Иван?
Дон поморщился.
— Пытали?
Он пожал плечами.
— Главарь банды?
— Самый что ни на есть.
— Постой. Как это у вас говорится?..
— Смотрящий за базаром.
— Слушай, а я думал при торговле они все…
— Грузины или армяне?
— Ага.
— Как видишь, наш.
— Выходит, не справился?
— Узнаем.
— Отбирал мало?
— И делить надо уметь, — отбрил опять Дон, хмыкнул и предупредил: — В газету материалы сразу не давай. Мне покажешь, что накатал.
— Цензурой у нас Тарзан заправляет.
— Это кто?
— Тарзан, он и есть Тарзан. Главный.
— Значит, я пока за него.
— А что особенного? Это же уголовная хроника. Поганая, кстати, — сплюнул я с досады.
— Объясню при случае. И язык чтоб за зубами. Понял?
II
— Говоришь, три шестёрки на спине?
— Ножом вырезаны.
— И это заметил?
— Разгул преступности.
— Ты как будто рядом стоял.
— Я? Почему я? Мой кор Стужев, — смутился Цапин. — Он проныра. Нет, но и эксперт рядом, как полагается. Подтвердит при случае.
— Значит, число дьявола?
— Ну… Сатаны. Брешут разное.
— А ты повторяешь! Селиван Яковлевич, я тебя не пойму…
— Виталий Аракелович, я же говорю: у Стужева много недостатков, но в одном ему замены нет — до дна копает. Он уже в церковь бегал, — Цапин вытянул нос к секретарю обкома, сам весь напрягся, как струна и прошептал: — Он к попику знакомому с утра попёрся, у того всё выведал. Тот ему и выдал.
— Чего? Про нечисть эту? Брехню!..
— В их бумагах и в Библии запись какая-то таинственная есть. Священники сами её от простых людей прячут. Три цифры эту дату обозначают. День прихода Сатаны. Или имя его. Одним словом, по-ихнему — конец света.
— Да ты понимаешь, что мелешь! — Аракелян подскочил со стула. — Ты, вместе со своим кором!..
Секретарь задохнулся от негодования, не находя слов:
— Тебя на бюро вытаскивать пора. А лучше сразу гнать с работы. Ты чего несёшь?
— Виталий Аракелович, они же запрещают материал публиковать!
— И правильно делают.
— Значит…
— Ничего это не значит! Вора грязного убили, а он дьявольщину приплёл!
— Я сам всё это выдумал?
— Возможно! Додуматься до такого! И это мне заявляет редактор, можно сказать, главной газеты партии!
— В глухомани, как наша, такие фокусы и выскакивают… Раз в сто лет. Вон в Шотландии нашли же гидру в озере…
— Вот в чём дело! А я голову ломаю. Тебе сенсацию подавай! Тебе скучно, оказывается, стало! Ну я тебя развеселю, Цапин. Ты у меня попляшешь на бюро! Нет, сначала у Каряжина на парткомиссии с тебя спесь собьют, а потом и партбилет положишь! Совсем распоясались!
— Виталий Аракелович!.. — вскочил на ноги побледневший редактор.
III
Семён Зиновьевич Убейбох прибаливал вторую неделю. Его мучила непогода, вернее то, что творилось с ним в ненастье. Едва ли не месяц дожди; тучи, казалось, не поднимались выше крыш, как он ни прижимался каждый день к холодному мокрому окошку. Его нос, длинный и чуткий, прикоснувшись к мерзкому стеклу, тут же отвисал в унынии, словно намокал. И с этой пакостью, творившейся снаружи, боль в суставах разламывала всё его тело, парализовывала движение и в постели уже с утра убивала надежду на прогулку. А вставать надо, иначе угаснет и само желание подниматься. А его выставка! Как с ней? Надежда горела синим огнём… Он задумал грандиозное дело, начал его, и вот всё может рухнуть из-за собственной немощи и непогоды… Тварь уничтожает титана!
Кто тварь, кто титан, Семёна Зиновьевича, привыкшего к велеречивости и помпезности, особенно не заботило, но эта мысль удачно вписывалась в его тоскливые размышления, и он уже вполне слышно прошептал:
— Червь пожрёт исполина…
На этом его горькие душевные сетования иссякли, ибо давал знать голод, сосущий желудок.
— Сара! — позвал он и опять ужаснулся, но теперь уже от своего слабого голоса; не хватало того, чтобы совсем расклеиться, превратиться в немощную развалину.
На его зов никто не откликнулся. Он выждал минуту-другую. Старухе тоже необходимо время: она обитала в соседних комнатах и неизвестно в какой сейчас; для таких случаев ему пристроили колокольчик, которым он пугался пользоваться. Звон навевал жуткие воспоминания, вызывал тяжёлые ассоциации, кроме того, это чёртово сигнальное устройство постоянно терялось. Вот и сейчас, проклиная всё на свете, он едва отыскал металлический стакан с истошным язычком, корявыми пальцами, как чужеродную нечисть, поднял над головой и затрезвонил, пряча голову под подушку.
— Будь проклята эта старая карга! — прошептал Убейбох, лицо его перекосилось. — Зачем я согласился, когда её подсунули? Подохнешь, прежде чем дождёшься…
За дверью что-то зашумело, а вскоре и она сама распахнулась, и в комнату вкатился видавший виды детский столик на колёсиках, управляемый худым согнутым в три погибели проворным существом с затейливым колпачком-шляпкой на голове. Какого пола это убожество, можно было только догадываться по длинным космам, свисающим из-под чудаковатого головного убора зелёного цвета и множеству серебряных перстней на костлявых пальцах рук.
— Сара, ну сколько можно…
— Помогите лучше остановить эту сумасшедшую коляску! — перебила его старуха. — Ираклий Эдмундович, когда изобретал, забыл про тормоза, она несётся сама собой, словно трамвай по Ришельевской. И потом! — старуха выкатила глаза вверх, и очки слетели с её носа, повиснув на серебряной цепочке. — Кэс кё сэ?[11] Вы опять заставляете меня краснеть за ваше голое тело!
Казалось, потоку её слов и восклицаний не будет конца, а она ещё только выкатилась и не разогнулась по-настоящему…
Семён Зиновьевич, не дожидаясь, выпростал волосатую ногу из-под простыни.
— Я только кофе.
— Котан ву?..[12] — испугалась она и попятилась к двери. — Будете принимать его прямо в исподнем?
Экзальтированная сожительница, приживалка или необходимая прислуга, подысканная ещё десяток лет назад дальней родственницей, кстати, давно умершей, докучала Семёну Зиновьевичу особенно своими французскими словечками, вылетающими порой из бывшей учительницы, но Сара Аркадьевна прекрасно готовила, и это достоинство сметало все её недостатки.
— А, чёрт! — выругался в конце концов Семён Зиновьевич. — Ну выйдите тогда. Мне же надо встать, чтобы одеться.
Особа исчезла. Убейбох, кряхтя, уселся на кровати, слегка прикрылся чем попало, босиком прошастал в угол, где для него специально был отгорожен личный умывальник с зеркалом; плеснул на щёки раза два из никелированного сияющего краника и почистил зубы пальцем, ткнув его в картонную круглую коробочку с зубным порошком. Сегодня его должен был навестить Ираклий и не один, а с представительной дамой из музея по поводу выставки; золотым металлом во рту таких людей не удивишь, и надо было произвести впечатление. В конце концов от неё будет зависеть судьба выставки, а для женщины внешность мужчины… Что там говорить!
Ираклий, правда, на этот счёт придерживался другого мнения, он, видите ли, принципиально против блеска и, как он выразился, — «лишней мишуры в этом деле», но что ему Ираклий, в конце концов?
Размышляя таким образом, Убейбох переставил поднос с завтраком, подсел к круглому столу. Старуха, как всегда, угодила: живописно плавал желток яйца в нежном жиру, трепетал свежий салат, и переливалась селёдочка на фоне дымящейся отварной картошки. На сладкое к кофе источал аромат кусочек золотистого пирожка с творогом.
— Ах, Сара, Сара! — покачивал головой и причмокивал губами Семён Зиновьевич. — Тебе бы внешность и возраст лет на пятьдесят назад… Цены бы не было.
Настроение как-то незаметно изменилось само собой. Как слаб человек! И как мало ему надо!..
Семён Зиновьевич дожевал корочку булочки, которой бережно зачистил дно сковородки, сковырнул серную головку со спички, закинул ногу на колено и старательно, со вкусом заковырялся в зубах, прежде чем приступить к кофе.
«Всё же с выставкой должно получиться, — тёплая мысль, формируясь где-то в глубинах сытого желудка, добралась до головы, порождая радужные перспективы. — Ираклий извёлся весь, переживает за рисунки. Ну что же рисунки… Пусть не его. Может быть, это даже и лучше, что это так. Он и не собирается их выдавать за свои! С чего это Ираклий вбил себе в голову? Какой резон? Он, Семён Зиновьевич, и карандаша никогда в руках не держал!.. Трудно будет потом кому-то доказать… Вдруг найдётся дотошный пескарь, возьмёт и спросит: а нарисуйте нам что-нибудь…
Да нет. Автор не он. Об этом не может быть и речи. Его заслуга в другом. И заслуга, кстати, немаловажная! Он спас рисунки! Шедевры! И опять не это главное. Главное, что он спас рисунки оттуда! Откуда ещё никто не возвращался… И теперь уже не вернётся… Он уцелел один. И спас для истории бесценные листки!..»
Волнение и даже внутренняя дрожь охватили его, что происходило каждый раз, лишь только он задумывался об этом. Его словно начинала бить нервная лихорадка, даже кончики пальцев мёрзли и начинали подрагивать. Страх от воспоминания всего, что когда-то было?..
«Конечно, лучше, — пульсировала мысль в виске. — Это рисунки того, кто погиб. А он уцелел и сохранил их, несмотря ни на что. Послушать Ираклия, так их лучше сжечь, уничтожить. Но ведь, с другой стороны, он совершил подвиг! Разве не таким образом должен быть оценён его поступок? По меркам того времени!.. В тех условиях!.. Когда стреляли, не предупреждая, уже за то, что в колонне узников ты просто сделал шаг в сторону!.. А?.. Как это? Сейчас забыли: шаг влево, шаг вправо — расстрел! А он спас свидетельство страшной трагедии!..»
— К вам пришли, — старуха просунулась в дверь зелёной шляпкой. — Ираклий Эдмундович, как обещался.
— Как? Он должен был позвонить, — всполошился Убейбох, вскочил, заметался по комнате. — Я не одет.
— Он один.
— Почему? А где?..
— Это уж сами, — не договорила она, так как её оттеснил высокий худой кавказец.
— Я должен принести свои извинения, — не здороваясь, тихо сказал гость, худоба его была настолько заметна, что он казался измождённым. — Мне безотлагательно понадобилось вас видеть раньше назначенного часа.
— Что случилось, Ираклий? Вы так напряжены!
— Позвольте же мне войти, — напомнил гость и косо глянул на старуху.
— Сара! — заорал Семён Зиновьевич. — Пора бы понять наконец!
Но старухи уже и след простыл вместе со столиком.
— Что за паника? — Убейбох почувствовал, как у него снова задрожали пальцы рук. — Вы мастер, однако, на эти ваши штучки…
— За мной следят, — произнёс гость и, проскочив в дверь, без сил рухнул на стул.
IV
— Значит, нож? — не сводил глаз с эксперта Жельцова капитан угрозыска Донсков.
— Нет, любезнейший Юрий Михайлович, тут использовался инструмент более деликатного свойства, — медик поправил очки, то и дело съезжавшие с его маленького носика. — Я бы осмелился предположить ювелирную, так сказать, технику.
— Ну? — Донсков пожирал глазами флегматичного патологоанатома.
— Бритва, если желаете… Да-с, бритва.
— Уж не парикмахер ли?
— А что? Вполне возможно, — причмокнул губами медик в раздумье и совсем снял очки, отвёл их в сторону, разглядывая припотевшие стёкла. — Но эти вопросы не ко мне. Это к психиатру. Станислав Эмильевич Росин вам соизволит. У него таких пациентов…
— Псих?
— Не исключено. Но! — Жельцов, словно опомнившись, задрал руку с очками вверх и оттопырил большой палец. — Меня увольте, ради бога, Юрий Михайлович. Я и так забрался не в свою сферу. А то, простите, насоветую.
— Хорошо, хорошо, — бросился успокаивать его Донсков. — Но вы что-то ещё хотели добавить, Валентин Фёдорович? Про числа?
— Да, да, — эксперт водрузил очки на прежнее место, почесав заодно и нос, затем в задумчивости потеребил длинными пальцами остатки жидких волос на затылке. — Знаете, милейший Юрий Михайлович, тут как раз может прятаться ещё одна удивительная загадка.
— Чего-чего, а с этим добром злодей постарался, — мрачно вздохнул капитан угрозыска. — Не припомню я, чтобы подобное случалось. Лудонин команду дал архивы прошлых лет перетряхнуть. Чуть ли не до самой революции. Ничего в помине не было подобного.
— Порошинки в глубине порезов…
— Порох!
— Совершенно верно.
— Не прижигать ли он думал? Вот иезуит! На живом ещё человеке!
— Нет. Это был уже труп.
— Так почему же не зажёг? Спичек не было?
Эксперт пожал плечами.
— Испугался?.. А может, не успел? Помешали?
— Смею предположить две версии.
— Так, так…
— Ну… первая тривиальная: заставить других о чём-то задуматься, напомнить. Знаете ли, таких знаков ради скуки на коже не вырезают. Может быть, запугать…
— Понятно. А вторая?
— А вторая?.. Простите за некоторую иррациональность, но…
— Смелее, Валентин Фёдорович! — Донсков в отчаянии хлопнул себя кулаком по колену. — В моём положении все догадки, даже безумные, нельзя сбрасывать со счетов.
— Я предполагаю возможность, так сказать, ритуального убийства.
— Это что же?
— Вспомните сожжение на кострах еретиков… Средневековье. Или человеческие жертвоприношения у ацтеков в Древней Мексике. Да мало ли было всего в истории цивилизации. Различные, так сказать, тайные общества…
— Вы думаете?
— Я лишь позволил себе пофантазировать. Эти три цифры…
— Вот этого я и боялся больше всего, — поморщился, как от зубной боли, Донсков. — В нашем курятнике и без этого слухи дикие поползли, а теперь вообще проходу не дадут, начальство теперь с живого не слезет.
— Да кто же прознает? — медик даже очки опять снял с носа. — Это же, так сказать, тайна следствия?
— Вот именно, тайна, — буркнул капитан угрозыска и чуть не сплюнул. — Только тайна для следствия, а на Больших Исадах уже торговке последней всё известно.
V
Как ни крути, а неделя заканчивалась не так, как хотелось. И с делами несуразица, и Кирилл опять собрался укатить с театром в командировку.
Следователь по особо важным делам Зинина распахнула окошко, кинула грустный взгляд в пустынный двор и едва не выстрелила окурком папироски вниз на асфальт. Но вовремя опомнилась. Увидит Михал Палыч, затуркает назиданиями: внизу чахло её деревце.
В прошлом году на «субботнике» в общем гомоне и на праздничном веселье под магнитофон криминалиста Черноборова посадила она под своим окном берёзку уже крупненькую, чтобы меньше болела, а вышло наоборот: то она сохнет, то от Костьки, шофёра непутёвого, ей достанется. Старший по прокурорскому гаражу шофёр Нафедин, хотя и гоняет шалопая почём зря, да разве уследишь: помоет тот машину, нет-нет да и выплеснет остатки воды под берёзку. Мучилась её любимица, так без листьев и простояла весну и лето, вот и сейчас ей нездоровится, квёлая вся, как и её хозяйка…
Зинина закурила снова, присела на подоконник, задумалась. Не сложился у неё этот год, всё как-то наперекосяк, и главное — Кирилл; опять ему ехать захотелось, лишь бы из дома удрать. Он ей не всё договаривает о причинах, нос в сторону воротит, лишь она начинает расспрашивать мужа, а ведь догадался бы, чудак, что ей всё известно про его шашни… Молодая блондинка Элеонора заблистала на подмостках в прима-артисточках! И, конечно, помреж Чечёткин безотлагательно организовал турне по провинциям. Собрался «нести культуру» в самые отдалённые уголки области. И, конечно, везёт молодых и подающих надежды, чтобы полнее раскрылись там, в глуши, их таланты. И Кирилл следом. Помогать Чечёткину молодых раскрывать!..
Знает она, как это у них на пару здорово получается. Один с лысиной на макушке, другой с грыжей в позвоночнике. А туда же, к молодым… Наставнички! Сорвал Кирилл ей отпуск. Плюнула, решила выйти на работу раньше времени. Чего попусту дома нервы мотать…
— Ещё здесь? — просунулась в дверь голова Федонина, старший следователь переминался с ноги на ногу на пороге. — Расходится народ, а ты как?
— Чего уж, — спрыгнула она с подоконника, украсила лицо непринуждённой улыбкой. — Заходи.
— Я проведать, — Федонин прошёл в кабинет. — Как отпуск-то провела? Никуда не ездила?
— Да вот… — она улыбнулась ещё веселей. — Мечтала в Кисловодск, да не получилось.
— Что же рано? Отдыхала бы.
— Нам, молодым и красивым, и недели достаточно, чтобы восстановиться.
— Похвально, — Федонин хитро сощурился. — Колосухин уже осчастливил?
— Чем?
— Ну как? Дело-то передал на этого?..
— Вон. На столе.
— Ты что же? И не открывала ещё?
— А что такое?
— Нет. Я ничего, — смутился старший следователь и покачал головой. — Ну, Колосухин… Ну, психолог, тонкой души человек. Хотя, может быть, и верно: зря болтают лишнего, зря паникуют.
— Ты про что, Паша?
— Да я тоже, старый дуралей, треплюсь. Ты уж извини.
— Нет. Ты погоди, — она ткнулась в уголовное дело на столе, замелькали страницы под её торопливыми пальцами, на фотографиях останавливались. — Колосухин рассказывал, передавая дело… Ты о мертвечине этой?
— Да нет…
— Я сама не переношу! Сроду от таких трупов мистикой несёт за версту. А какое убийство без этого? Но Лудонин вроде уже был у Виктора Антоновича, заверил, что все силы на раскрытие брошены. Он лично Дону, извини, Донскову поручил. Тот обещал — неделя, другая и…
— Вот так?
— А что?
— И всё?
— А что ещё?
— Ну, значит, всё.
— Ты не темни, старая лиса, — Зинина упёрлась похолодевшими глазами в Федонина. — Ты так просто не спрашиваешь. Зачем заявился?
— Разное болтают по городу про это убийство. Я-то думал, мне придётся заниматься, раз ты в отпуске. Твой, так сказать, профиль… Но сначала мне его дали.
— Ну, ну. Радуй уж до конца.
— Донсков тут же меня и озадачил. Да и я сам, признаться… Поэтому встречу с одним наметил… С консультантом.
— Это по каким же вопросам?
— Да теперь уж и не знаю… Сама будешь расследовать, сама и решишь.
— Слушай, Павел, давай без этого!
— Дело-то действительно чудаковатое, — мялся Федонин. — Ты ничего не подумай. Одним словом, с психиатром…
— Ты вперёд забегаешь, Паш, — Зинина потянулась в пачку за «беломориной». — Злодея ещё поймать надо, а потом об экспертизе думать.
— Одно другому не помешает, — шмыгнул носом Федонин и напротив присел. — А специалист он мировой. Мне такое о нём выдали!..
— У тебя простые-то водятся среди знакомых? — не удержалась, уколола Зинина.
— Этот довоенной закалки, — нахмурил брови Федонин. — Профессор ещё тех лет. Сейчас не практикует. Но я же сказал, — сама решай. Я позвоню, откажусь от встречи, он не напрашивался. Мои ребятки его еле откопали, бегали за ним, упрашивали….
— Светило?
— Что ты! Таких сейчас днём с огнём! Единственный недостаток — болеет часто. Вот и не соглашался.
— Доходяга?
— Специалист мировой. Он, говорят, книгу пишет по ночам.
— Книгу? Да ещё по ночам?
— По истории психиатрии. — Федонин изобразил страшные глаза, приблизил лицо к Зининой, шёпотом продолжил: — Эзотерика, представляешь! Оккультизм! Это запрещённые вещи. Ты знаешь. Про нечистую силу, потусторонние миры. Ты думаешь, мы одни на этом свете?
Он смолк. У него перехватило дыхание.
— Оказывается!..
— И ты веришь?
— Ты погоди смеяться-то. У самого Сталина специальный отдел был в наркомате, который только этим и занимался. Сам Рерих!.. Ты про Рериха что-нибудь слышала? Темнота. Он в Тибете знаешь, что нашёл?
— И что он мне скажет твой книжный червь? Алхимик с бородой.
— Почему с бородой? — опешил Федонин. — Он без бороды… усики имеются.
— Да я к примеру, — засмеялась Зинина. — Дьяволы в кино и книжках всегда бородатые.
— Ну знаешь! — обиделся Федонин. — Я тебе его не сватаю, в конце концов я для дела. Он со мной побеседовать с трудом согласился. А с тобой, может, и встречаться не захочет.
— Обойдёмся пока без твоего Вольфа Мессинга. — Зинина не скрывала досады. — Он всё равно мне фамилию злодея не назовёт.
— Раскатала губоньки, — отвернулся, совсем обидевшись, Федонин и к выходу заспешил. — Пришёл к ней помочь, а благодарности никакой.
— Дай хоть дело дочитать.
— Ну читай, читай. Потом спохватишься, да поздно будет. Прибежишь.
Она съёжилась от грохота, когда он хлопнул дверью, покачала головой, поругала себя в душе за неуживчивый характер и принялась читать материалы уголовного дела, перевернув лист с мрачной фототаблицей.
…Прохладу почуяла спина, она вздрогнула, покосилась на раскрытое окошко, — так и забыла закрыть, а на дворе-то стемнело давно. С тяжёлыми мыслями начинался для неё этот день. И отпуск не удался, и Кирилл попортил настроение, и дело это… Странное убийство. Прав был Павел, — веет от него какой-то чертовщиной. Личность убитого мерзкая, уголовник авторитетный, главарь торговой шайки. Но терпели его власти и прочие, до поры до времени не трогали почему-то… Всех устраивал? А тут не угодил вдруг чем-то? Своей шпане? Не поделился с братвой казной, ещё какие-нибудь пакости натворил? Ну и финку бы в бок, кирпич на шею и в Царевку, так нет. Зачем-то понадобилось мишуру эту мистическую наводить. Обставлять уголовщину религиозными тайнами… Чтоб страшней другим было? Кто за этим стоит? Тут не один человек прячется, тут сектой какой-нибудь пахнет… Цифры эти… Три шестёрки… Павел шептал, что это…
Она поёжилась, но уже не от прохлады из окна. Впервые, спустя столько лет после войны, она почувствовала вновь этот неприятный холодок… Страх! Вот что это. Чего уж тут от себя прятаться. Страшно стало. При Пашке-то хорохорилась, а вот…
Она вскочила на ноги, чтобы побороть это внезапно охватившее её чувство, не сразу выцарапала папироску из коробки: пальцы стыдно подрагивали. Что это с ней? Подошла к окну и отпрянула, не успев чиркнуть спичкой.
У столба в углу двора стыла чёрная фигура в мрачной шляпе и пожирала её глазами. Всё её нутро так и прострелило, будто электрическим током. Она с трудом взяла себя в руки, выругалась, заставила снова выглянуть в окно.
Двор был пуст.
VI
— Нет! Как это можно? Я никуда не пойду.
— Семён Зиновьевич, поверьте мне, это страшный человек.
— Да что вы заладили, Ираклий? И не говорите больше. — Убейбох весь в нервном расстройстве так и прыгал по комнате с прижатыми к голове руками. — Подумайте сами, в ночь тащиться на кладбище! Попахивает психическим извращением. Он больной, этот ваш шпион. Кто он, в конце концов?
— Он сказал, что вы его должны помнить.
— Имя? Имя, фамилию он назвал?
— Я совсем забыл, он взял ваш телефон.
— Что?
— Я дал ему номер вашего телефона. Он будто допускал такой поворот событий.
— Зачем?
— Он вам позвонит.
— Зачем вы это сделали? Он принуждал силой?
— Нет.
— И всё-таки надо сообщить в милицию. — Убейбох приник к окну. — Выслеживает вас, назначает встречи, завладевает телефоном, а о себе ни слова! Я не уверен, что он не проследил за вами до моих дверей.
— Он ушёл первым.
— Это ещё ничего не значит. Я обращусь в органы.
— Ни в коем случае.
— Что такое?
— Он предупредил.
В комнате воцарилась мрачная тишина. Убейбох, держась за сердце, присел на разобранную постель. Его приятель не спускал с него напряжённых глаз.
— Не следовало затевать эту выставку.
— Вы думаете, ваш шпион связан с этим?
— В музее мне сказали, что кто-то настойчиво вами интересовался.
— Кто же?
— Странная личность. Но теперь я уверен, это был тоже он.
— Но что ему надо? — едва не вскричал Убейбох, перевёл дух и низко опустил голову. — Как всё прекрасно начиналось… Откуда он заявился? Приезжий?
— Он хорошо знает город, — Ираклий поправил тонкий пробор на гладкой голове. — Когда, заметив слежку, я попытался сбить его со следа, он, видимо, какими-то переулками всё же настиг меня и встретил в таком закутке, где мне некуда было деться. Там и завёл разговор о встрече.
— Чего он хочет?
— Пока только увидеть вас.
— Но почему вы всё это связали с моей выставкой? С этими чёртовыми рисунками?
— Побойтесь Бога, Семён Зиновьевич, я не произнёс об этом и слова, — Ираклий развёл руки в изумлении. — Это ваши предположения.
И вновь в комнате воцарилась тишина.
— Ну что же! Я пойду! — вдруг решился Убейбох, глаза его сверкнули. — Я пойду на это кладбище. Но мы сами устроим ему ловушку, если он что-то замыслил!
VII
— Что же это у нас творится! — Игорушкин с мрачной миной на лице поджал губы и легонько постучал по крышке стола ладонью, взирая на вбежавшего в кабинет заместителя. — Виктор Антонович! Что же мы бодягу развели?
— Вы про Фауста?
— Во! Уже так?
— Мне сейчас Лудонин звонил. Ему генерал разнос устроил, а у самого томик Гёте под рукой! Ну вот и… В милиции на язык острые.
— За мистику Максинов схватился. Что ж, может, и пора, если других сил не хватает. Фауста, значит, вспомнил?
— Чудит генерал.
— Сколько?
— Что сколько, Николай Петрович?
— Месяц крутимся с поганцем, а концов не видать?
— Недели нет, Николай Петрович.
— Неважно. Весь город гудит! Мне в обкоме такое понарассказали!..
— Ну, Николай Петрович… С этим не справиться. Слухи!.. Ещё Екатерина, когда Пугачёв только объявился…
— Что?
— Быстрей коляски слухи-то ползут.
— Что вы меня сказками потчуете? Екатерина! У нас кто на этом деле? Павел?
— Зинина из отпуска вышла. Я ей передал.
— Что-то она рано… И женщина?.. Вроде несподручно. Для такой чертовщины мужик крепкий нужен.
— Её профиль. К тому же Павел Никифорович опять пробуксовывает. У него двенадцать месяцев заканчивается по делу о хищениях в кооперации. В Генеральную прокуратуру опять придётся обращаться за продлением.
— Что вы? — замахал руками прокурор области. — Я туда не ходок! Хватит! Прошлый раз выслушал назидания от Бориса Васильевича. Нет!
— Вот. Чтобы не продлять сроки, я и освободил Федонина от этого дела.
— Ну ладно… Вы с Зоей Михайловной зайдите ко мне в ближайшее время, — прокурор области доверительно поманил заместителя к себе поближе. — Боронин сегодня меня в обком приглашал по этому делу.
Колосухин настороженно присел за приставной столик, напрягся, не сводя глаз с Игорушкина.
— Сектанты тайные объявились. Ему доложили: по каналам чекистов прошла информация. Под Москвой и в Сибири обнаружены националистические организации. Вполне возможно, и у нас они имеются.
— Использованы христианские символы. И потом в Библии… — Колосухин энергично покрутил шеей так, что захрустел воротничок его рубашки.
— Провокация. Специально сбивают со следа. Их цель сеять рознь! У нас в области сто пятьдесят национальностей. Представляете, какой взрыв может грянуть? Русские поднимутся на татар, татары на русских, а кавказцы! Рынки пожгут! Да что рынки? Люди! Тысячи жизней в опасности!
— Это серьёзно.
— Трагедией обернуться может!
— Надо всё тщательно проверить.
— Вот вы и свяжитесь с чекистами. Я отзвоню председателю кагэбэ. А там, может быть, и их подследственность окажется? Межнациональные отношения?.. Попытки к беспорядкам… Я не к тому, чтобы отпихнуться. Надзор всё равно наш. Тут другое: у них возможностей больше. И технических, и оперативных.
— Я понял, Николай Петрович.
— Действуйте.
VIII
Холод пустой квартиры встретил её уже на пороге.
— Кирилл? — всё же позвала она в темноту.
Тишина. Она сбросила туфли, стоя на одной ноге, дотянулась до выключателя. Свет не обрадовал. Кирилл унёсся с артисточками, как обещал. Она, ещё надеясь на что-то, скользнула взглядом по столу — записки не видно.
«А что ты хотела? — подумала и всё же сказала она себе. — Годы не те. Ты стареешь, как ни хорохорься. Это не глазками стрелять на работе в мужиков малохольных, у них одна служба в башках, они тебя одну и видят, вот и слывёшь среди них модницей и красавицей, а у Кирилла под носом целый театр действительно молодых и… И потом, блондинка эта, признайся, уже у него не первая. Хватит себя обманывать. Была и брюнетка, и шатенка, и даже рыжая…»
Она бросилась на диван и едва не разрыдалась. А ну их всех к чертям собачьим!..
IX
— Задержитесь, Юрий Михайлович, — не поднимая головы от бумаг на столе, проговорил полковник Лудонин, когда оперативники заспешили к выходу из кабинета. — У меня к вам несколько вопросов.
— Есть, — Донсков механически дорисовывал в блокноте рожицы фантастических уродцев с рóжками, то ли ведьмаки, то ли соловьи-разбойники; он и не думал торопиться, дожидался: шеф, как обычно, напоследок что-нибудь для него приготовит.
Чертенята в блокноте получались грустные и все с одинаковой нагловатой гримасой, они высовывали ему языки, демонстрируя превосходство.
— Проникся, почему мы имеем в этом деле минус единицу?
Донсков сумрачно кивнул, захлопнул блокнот.
— И что же?
— Ходы наши обычные, поэтому и не дают результата.
Лудонин вскинул глаза на капитана:
— Продолжайте.
— Версия об убийстве Большого Ивана воровской братией нами почти отработана, подтверждений не находит. Сунулись мы разрабатывать тему религиозного источника. А с чего начинать?
Полковник не прерывал, только слегка покачивал головой, вроде как свои соображения проверял, приценивался к услышанному:
— Так, так…
— У церковных служителей информации на активных иноверцев, злобствующих отщепенцев и других злодеев официально получить не удалось. Они их не терпят и близко к себе не подпускают. Естественно, не имеют с ними никаких связей.
Лудонин хотел что-то сказать, но сдержался, только нервно потёр подбородок и отвернулся к окну.
— В райисполкомах, — продолжал нарочито монотонным голосом твердить Донсков, — официально зарегистрированными секты также не значатся. Если они и существуют тайно, то за несколько дней добыть сведения без агентурных подходов и разработок — абсурдные намерения.
— И что же?
— Вы же знаете, как у нас. Пробежались мои по церквям, трафаретные вопросики: что видели, что слышали, что запомнилось?.. Ну и такие же ответы, естественно.
— Значит, ручки сложили?
— Почему же? Нет. Блеснула тут одна зацепочка. Удалось выйти на одного разговорчивого попика. Поблизости. В Покровах, — прищурился Донсков. — Тот будто приметил двух типов, зачастивших вдруг в церковь. Там, известное дело, каждый новый человек заметен. Один, высокий, кавказской наружности, сопровождал всё время толстенького коротышку. Доведёт его до ворот и сам под дерево, стоит в тени, руки на груди сложит и дожидается, как верная собака, ну, прямо шишковский Ибрагим: «стрыжом-брэим».
— Это кто ж у тебя такой живописец? — хмыкнул, не удержавшись, Лудонин.
— Да есть один любитель ярких литературных персонажей, — поморщился Донсков. — Свинцов Петро. Он лучше бы делом занимался как следует. Больше, собственно, ничего толком и не добился. Священник рассказал, что вёл душеспасительные беседы с новым прихожанином, того что-то волновало, беспокоило, но глубины, сути проблем он, видите ли, поведать не может. Упёрся, как стена: есть понятие такое, как тайна исповеди.
— Так, так…
— А потом пропала та парочка… те прихожане.
— Что предлагаете?
— Надо попробовать неординарные ходы.
— Не понял?
— Есть один шустрый паренёк.
— Из какого райотдела?
— Не наш. Журналист.
— Я серьёзно.
— Смекалистый кадр.
— Ты соображаешь, что говоришь?
— Никакой опасности не вижу. Он может прощупать ситуацию под видом поиска информации для репортажа о религиозных меньшинствах. Мы на подстраховке.
— Погодите…
— Сыграет, так сказать, энтузиаста-дурачка, любителя сенсаций для родной газетки. Если что не так, вовремя вмешаемся.
— Это авантюрой попахивает… И потом, есть риск.
— Агента-профессионала надо готовить не один месяц. А внедрить лопуха — он сдуру таких дров наломает, что закроются все наши подступы навечно.
— Резонно, резонно… А с ним-то беседовал?
— Врать не стану. Это экспромт, — Донсков смутился, пожал плечами, невольно раскрыл блокнот, чертенята, совсем обнаглев, скалили ему злорадные морды, подразнивая длиннющими языками. — Плод, если хотите, сегодняшних горьких раздумий.
И смолк, заметив кривую усмешку на губах полковника. Лудонин покачал головой, серые его глаза налились сталью, он молчал, но чувствовалось, подбирал слова, чтобы не обидеть подчинённого.
— Но наш парень! — опередил его Донсков и вскочил на ноги. — Чистый. Я за него ручаюсь.
Полковник встретился глазами с капитаном, тот выдержал его жёсткий взгляд:
— Хорошо. Готовьте бойца. И заходите ко мне с ним… как созреете.
— Есть!
— Но учти, Юрий Михайлович. Его задача — только лёгкая разведка. И никакой самодеятельности. На первых порах работать с прикрытием. Игра с тайной сектой может обернуться трагедией для него в любую секунду.
Донсков только выпрямился весь, вздрогнул, будто врос всем телом в землю накрепко.
— Ну а для нас с тобой… И не говорю. Надеюсь, понимаешь.
— Сам бы пошёл, — Донсков потёр выпирающий подбородок, горько вздохнул. — Да кто бы фотокарточку мне сменил.
X
Арка кладбищенских ворот висла над головой и, казалось, давила непомерной тяжестью. Пробирала дрожь. Убейбох воровато огляделся по сторонам и, хотя поблизости никого не наблюдалось, закрестился торопливо, будто остерегаясь. Наконец, набрав воздуха полную грудь, он переступил незримую черту и, оказавшись на территории кладбища, мелкими шажками засеменил по дорожке.
По доброй воле он здесь никогда не бывал, а начал вспоминать — и других случаев, когда бы ноги занесли его сюда, не нашлось. Или забыл уже, весь на нервах. Ираклий, когда готовились, долго и терпеливо объяснял ему расположение: за воротами по дорожке надо будет идти на бугор, потом к часовне и где-нибудь притулиться у любой могилки повнушительней, там его найдут. Сам Ираклий будет наблюдать издалека, но всё время настороже, чуть что подоспеет на помощь. Условились, обговорили всё заранее и замолчали в томительном ожидании. Уже и завечерело, и отужинали вместе, отбурчались от настырного приставания Сары, а незнакомец не давал о себе знать. Ираклий начал подрёмывать, а Семён Зиновьевич, удивляясь и злясь, вскочив на ноги, бегал по комнате. Как можно! В такой ситуации и дрыхнуть!..
И всё-таки как ни ждал он этого звонка, а телефон затрезвонил внезапно, оглушительно беснуясь — у него ёкнуло сердце.
— Ну вот, — остановился и сказал тихо он, не дотрагиваясь до трубки и сторонясь аппарата, как гремучей змеи.
— Берите! Берите! — прошептал, побледнев, Ираклий.
Голос был хриплым, словно издалека, плохо слышен, казалось, трубку специально прикрывали.
— Кто вы? Кто? — кричал Убейбох, выпучив глаза и надувая щёки, он ничего не разбирал в шуме и скрежете, режущих ему ухо.
Там помолчали, будто тоже прислушиваясь, и вдруг чётко и ясно прозвучало:
— Всё в силе. Не опаздывайте.
— Подождите! И всё? Я так ничего не понял, — поспешно закричал Убейбох. — Кто вы, в конце концов?
Телефон запиликал сигналами отбоя.
— Это чёрт знает что!
— Что он спросил?
— Ждёт на месте…
Остальное время прошло в горячке. Они опять суетились, проговаривали одно и то же, обсуждали, что взять, путались; у Семёна Зиновьевича поднялось давление и разболелась голова, не слушались ноги… И вот теперь, пока он подымался по дорожке, вензелями убегающей вверх, ноги снова начали деревенеть. Споткнувшись, он всё же устоял и миновал одинокого мужичка, возившегося у оградки с банкой краски и кисточкой. Запах краски ударил в голову, бестолковый щенок напугал, подняв лай и бросившись под ноги. Семён Зиновьевич замахнулся на него рукой, щенок юркнул в сторону, поджав хвост, и это взбодрило. Он даже хмыкнул довольно.
— Цыц! — крикнул хмельным голосом мужичок и поклонился, схватившись свободной рукой за кепку. — В бабку, подлюка, — мужичок обдал свежим винным духом. — Злыдня ещё та была.
Он развёл руки в стороны, едва не выронив банку, и низко поклонился деревянному кресту над холмиком:
— Ухайдакал Господь…
Семён Зиновьевич пошарил в карманах, ища мелкой монеты, но опомнился, спохватился и засеменил дальше. Вон и часовня впереди. Уже почти рядом. Он опять закрестился. Мысли забегали, замельтешили, пугая: «Похоже, в часовне никого. И закрыта она, дверь-то не шелохнулась, пока он поднимался. Час-то поздний. Вот чёрт! У кого бы спросить?.. А, с другой стороны, зачем ему туда? Ему туда не надо. Ему же дожидаться…»
Он опёрся на ближайшую ограду, передохнул, вытер жирный пот со лба прямо ладонью, да так и застыл с поднятой рукой.
— Добрались, Валериан Лазаревич? — спросил хриплым голосом кто-то сзади.
— Что? — вздрогнул он, обернулся не сразу и обмер. — Резун!
— Только не кричать, — вышел из тени деревца человек.
Сколько лет прошло, а спутать это лицо с каким другим Убейбох не мог. Те же пронизывающие надменные глаза в чёрных впадинах, тонкие, резко очерченные губы, поджатые в напряжении, готовые внезапно ощериться, блеснуть оскалом кривых острых клыков, чтобы вцепиться тебе в глотку, лишь подадут команду. Убейбох невольно отпрянул.
Тогда, почти тридцать лет назад, он трепетал перед этим чудовищем и ощущал жар его клыков у собственной шеи: следователь госбезопасности Степан Резун опутал его опасной паутиной. Никому не подвластный судья, он, Убейбох, отправлявший одним росчерком на расстрел десятки «врагов народа», тогда вдруг сам оказался в смертельных тисках. Мог ли кто изменить что-нибудь в его судьбе, помешать беде, помочь ему, спасти?.. С первого дня ареста он потерял в это веру, потому что хорошо знал: государевы слуги никогда не ошибались, схватившие его когти безжалостны и прочны, а Резун не упустит случая лишний раз прославить своё имя принципиального бойца-сталинца. Тем более что в лапах оказался сам бывший творец правосудия! Не это ли пример того, как коварен бывает враг?..
Всё это было когда-то, а теперь у Семёна Зиновьевича подкосились ноги. Не будь спасительной оградки, на которую он опёрся обеими руками, гася вспыхнувшие воспоминания, не удержаться бы ему в вертикальном положении.
А ведь обвинения были нелепы. Чудовищно нелепы: он, судья, легкомысленно посетовал всуе, что Лаврентий Павлович, верный последователь великого вождя, почему-то пренебрегает усами, а ведь мог очаровывать ещё более своих многочисленных поклонниц… Кто был при этой шутке в его кабинете? Он и не помнил уже: верный Ираклий, услужливая, всегда податливая секретарша?.. А Стёпка Резун считался в его товарищах…
Вон он под деревом. Как будто и не было ничего. Надменно и презрительно кривятся его тонкие губы в презрительной ухмылке…
Лишь чудо спасло тогда. Должны были взорваться небеса и всё вокруг, порушиться земная твердь; наверное, всё это и было, потому что свершилось невозможное: арестовали идола, коварного злодея и властелина таких, как лейтенант Резун! Сам великий Лаврентий Павлович Берия угодил под дьявольский молот! И тут же был расстрелян без долгого суда. А Резун?.. Резун тогда канул в пропасть небытия вместе с остальными приспешниками кровожадного палача. Был так же расстрелян или отправлен в лагеря?.. Никто им не интересовался. Однако вот он! Рядом. Живой…
И Убейбох, будто не веря своим глазам, нерешительно протянул к нему руку.
— Потрогать хочешь? — поморщился Резун, кашлянул и полез за папироской в карман. — Жив, как видишь. Только про Степана Резуна забудь. Нет такого. Умер.
Убейбох одёрнул руку.
— Как и вы, Валериан Лазаревич. Фамилию-то чью взяли?
— Я? — ни жив ни мёртв Убейбох чувствовал, что его бросает то в жар, то в холод.
— Ладно, — постучав папироской по коробке, закурил, затянулся дымом Резун. — Мне без интереса. Убейбох, так Убейбох. Неизвестная какая-то личность. Среди ваших, судейских, я таких не припомню.
Семён Зиновьевич молчал, не приходя в себя.
— А чурка та длинноногая так при вас, гляжу?
— Ираклий? — догадался Убейбох.
— Охранник хренов, — сплюнул Резун. — Никуда он не годится.
— Прижился, — вырвалось само собой, Убейбох чуть не поперхнулся, он и теперь страшился, и чувство это, казалось, иссасывало все его внутренности.
Только теперь он разглядел, что время не пощадило и его мучителя. Тот заметно ссутулился, потерял былой лоск, костюм помят и изношен, запавшие щёки заросли щетиной, и пенсне, гадливые металлические кругляшки, исчезли с его носа.
— Если что, я Лейкин, — сказал Резун. — Максим Ефремович. Вы так и не курите?
— Лёгкие, — вспомнил Убейбох.
— Кавказец нам не нужен. Пойдёмте, — Резун швырнул окурок себе под ноги, тщательно втоптал его каблуком в землю. — Нам не близко.
— Может, сначала объясните, — попробовал возразить Убейбох, с надеждой бросая взгляды по сторонам в поисках Ираклия.
— Будет ещё время, — Резун свернул в узкий проход между оградами и заторопился, будто только тем и занимался, что прогуливался по кладбищенским просторам. — Не отставайте. Скоро темнеть начнёт.
И всё же им пришлось изрядно поплутать, прежде чем они остановились перед ещё свежей могилой, прикрытой металлическими венками. Семён Зиновьевич принялся было разглядывать надписи на лентах, но Резун резко сдвинул рукой мешавшую преграду и освободил доску на деревянном кресте.
— Шанкров, — прочитал Убейбох и запнулся, поднял глаза на спутника.
— Шанкр, — подсказал Резун, скривился и сплюнул на могилу. — Была такая сволочь на белом свете. Короткая же у вас, интеллигентов, память.
— Со мной в камере вроде сидел, — ещё задыхаясь от долгой ходьбы, просипел слабым голосом Семён Зиновьевич. — Тоже подозревали его во вредительстве.
— Он ни в чём не подозревался, — усмехнулся Резун. — Мы таким, как вы, вислоухим, их подсаживали. Сука. Провокатор. Но информацию добывал. И обходилось без мордобоя.
— Он так убивался по матери…
— А куда без них в нашем деле. Я, например, не любил зазря рук марать в крови.
— Как же так?
— Он и после нас с вами исправно трудился на том же поприще. У других, так сказать, хозяев. Нас сменивших. И даже преуспел. Не забыли его заслуг. В награду уже после всего рынок отдали крышевать. Деньги большие через него текли. Воры настоящие поначалу мурзились, но Шанкр силу набрал, блатных приручил, непокорных в Балду-реку рыб кормить отправил, а сам в Большие Иваны вырос.
— Что же случилось?
— А вы не догадываетесь?
— Ну как…
— Убили его.
— Ворьё?
— Не думаю.
— Погодите, погодите… Вы меня разыскали. Привели сюда… Вы считаете, что его смерть имеет к нам какое-то отношение?
Убейбох, запинаясь, договорил последние слова, оторвал глаза от мрачных железных венков и поднял голову. Резун испепелял его ненавидящим взглядом, кривая усмешка искажала лицо:
— Короткая же у вас память.
XI
Не сказать, что эта затея мне по вкусу пришлась. С сектами я, естественно, никогда не знался. Ну читал там разное о тамплиерах, розенкрейцерстве, масонах, но чтобы про колдовское или вовсе сатанинское!..
— Значит, вы меня к ним… шпионом?
— Сбрендил, — Донсков покривил губы, улыбки у него не получилось, но лоб забороздили морщинки, изображая поток глубоких мыслительных процессов.
— Ну как же? Выведывать!
В кабинете на почтительном расстоянии мы перебрасывались фразочками, друг другу не совсем приятными. Он — за квадратным жёстким столом, упираясь локтями в крышку, я, скрестив руки на груди, покуривал у открытого окошка.
— Это, Паша, так сказать, как бы… лёгкая разведка.
— Что?
— Представь себе, например, что это журналистская блажь.
— И какая ея функция? — разозлившись, не сдержался я.
— Да не дурачься ты!
— Я всё-таки желаю, чтобы мне, бестолковому, объяснили роль в предстоящем спектакле.
— Материал вроде собираешь… По своей инициативе.
— Кто же его напечатает?
— И не думай. Всё для вида, — закраснел лицом Донсков. — Ты всерьёз не въезжаешь или ломаешься?
— А попы, значит, дураки? — совсем взбеленился я. — То к ним пятьдесят лет не подпускали никого, даже детей крестить, а тут забегали.
— Заинтересовались! — хлопнул Донсков по столу ладонью. — И не церковью православной, а их злейшими врагами, отщепенцами. Дьявольским отродьем!
— А у них учёт их ведётся, — съехидничал я. — Специально для милиции список сатанинских сект держат.
Донсков только глазами сверкнул:
— Ну ты и язва!
— Сами не знаете толком, что вам надо, — наседал на него я. — Может, мне юродивым прикинуться, как у Пушкина в «Годунове», и под видом милостыни выведывать для вас секреты?
— Кончай трёп.
— Вы артиста у Кочеткова взяли бы. Он и сыграет. А меня увольте.
— Да пойми, чудак. Тебе уже многое известно. А чужака привлекать?.. И потом, я за тебя поручился…
В дверь кабинета резко постучали, и она распахнулась. Капитан Донсков вскочил на ноги, я спрыгнул с подоконника — на пороге стоял полковник Лудонин.
— Обсуждаем?
— Вот, — кивнул на меня Донсков, — разъясняю задачу, Михаил Александрович.
Лудонин пристально заглянул мне в глаза, протянул руку для пожатия.
— Стращает?
— С чего бы, — я, не успев выбросить сигарету, теперь уже совсем не думал этого делать. — Юрий Михайлович рекогносцировку со мной проводит.
У Донскова челюсть отвисла от такой наглости.
— Всё к главному боится приступить.
— К главному? Интересно. — Лудонин присел к столу, меня пригласил жестом. — Позвольте присоединиться.
Мы сели. Донсков пожирал меня глазами — что я ещё отчебучу? Я изобразил младенца, придавил сигарету в пепельнице прямо перед его носом.
— Задача вообще-то такая, — вымолвил наконец Донсков, и его снова заклинило, будто языка лишился.
— Задача сложная, что уж там, — согласился, не дождавшись продолжения, Лудонин. — Должен сказать, Павел Сергеевич, я в своей практике журналистов не привлекал к подобного рода операциям. Но лукавить не люблю и не стану: у нас нет выхода. Время и… обстоятельства сыграли со всеми нами злую шутку. Сейчас вот это коснулось пока нас, милиции. В официальных ответах от церковнослужителей мы не получили нужной информации. Боюсь, задумай мы встретиться с ними, результат был таким же. Поэтому нам необходим посторонний источник.
— А среди верующих? — выскочило у меня само собой.
— На подготовку агента тоже времени нет, — будто не расслышал моего вопроса полковник. — Мы опасаемся очередного убийства. Преступник, похоже, фанатик. Многое свидетельствует, что личность эта психически неуравновешенная. Произошло что-то исключительное, что заставило его поступить подобным образом. Пострадавший — отпетый уголовник, главарь. Версия, что он уничтожен соратниками, то есть ворами на почве преступных разборок, пока не подтверждается. Заслуживает внимание предположение о религиозной подоплёке. Безусловно, потерпевший имел к этому какое-то отношение, скорее всего, — убийца тоже. Поэтому вполне вероятно, что оба они или один из них знакомы работникам церкви или в прошлом были прихожанами… — Лудонин замолчал, задумался, забарабанил пальцами по крышке стола. — Может быть, один из них до настоящего времени посещает церковь.
— Грешок замаливает, — опять вырвалось у меня.
— Товарищ полковник! — попробовал возразить Донсков.
— А что? — поднял на него глаза Лудонин. — Вы полагаете, что на такое убийство способен только сектант? А месть? Месть со стороны верующего не допускаете?
— К отщепенцу, — пробормотал я. — К предателю, например.
— Вот, вот, — кивнул мне полковник, и глаза его потеплели. — Предавший веру. Поэтому и помечен был дьявольским клеймом.
XII
Кафешка была второразрядной, замызганная, с постоянно хлопающей стеклянной дверью; случайные посетители не задерживались, заскакивали вдвоём, втроём и быстро исчезали; это и было её главным достоинством — забегаловка.
Резун уверенно повёл своего спутника в самый угол, будто заранее присмотрел одинокий стол в полумраке, спросил, закурив:
— Выпьете?
— Что вы! — закашлялся Убейбох. — С моими-то лёгкими!
Толстенький и весь кругленький, он кутал шею плотным шарфом.
— Простыли? Тепло вроде.
— С пермских лагерей, — подавил кашель тот.
— Вас всё же упекли тогда?
— А вы не знали?
Резун поморщился:
— Не до этого было. Свою, как говорится, спину спасал. Молодчики такие пришли, вцепились…
— Нет. До вас им далеко. Лаврентий Палыч умел дело поставить. Да и вы…
— Десять лет?
— Пятнадцать.
— Вот как! За что же? — Резун чуть не поперхнулся дымом. — Вы вроде пострадали, а те… далече.
— Нашли заслуги…
Худосочная девица появилась наконец с вопросительным взглядом за спиной Семёна Зиновьевича.
— Значит, нет? — спросил ещё раз Резун.
Семён Зиновьевич только отмахнулся.
— Тогда сто пятьдесят и селёдочка найдётся?
— Килька в соусе.
— Можно картофель?
— Что? — подняла бровки официантка. — И не курите, пожалуйста.
— Вам чаю, может быть? — притушил папироску в пепельницу Резун. — Горячего? От кашля помогает.
— Мне уже вряд ли что поможет, — махнул рукой Убейбох.
Официантка принесла стопку, Резун сразу выпил.
— Чёрт! Забыл я эти порядки, — выругался он и мигнул ей. — Принесите графинчик, что ли.
Официантка подняла глаза.
— Граммов двести пятьдесят. И чай, а то одному как-то…
— Вы что же к нам?.. Проездом? — спросил, не подыскав ничего другого, Убейбох.
— Я по этим стекляшкам, знаете ли…
— А что же?
— Слушайте, — Резун снова закурил, — давайте поговорим о вас.
— Я?.. А что я? Обо мне… Я, знаете ли…
— Что за выставку вы устроили?
— Выставку?
— Ну да. Вернисаж хренов. Портреты покойников! Кто вас надоумил возрождать рожи с того света?
— Вы видели?
— Читал в газетах. Переполошили весь город выдумками да страшилками.
— Вы за этим меня сюда притащили? — Убейбох опять закашлялся. — Чтобы читать нотации?
— А вы вообще-то, что думали своей башкой, когда затевали?
— Позвольте!
— На свою задницу приключений ищете?
— Я, знаете ли…
— Знаю! Славы не добудете. Если копнут, да поглубже, автор-то — сам паук известный!
— Я своё отсидел.
— А тех забыли?.. Кого расстреливали по вашим приговорам? Выдуманных врагов народа? За них вам ещё не вспомнили. А может, и разыскивают ещё? Так вы сами напрашиваетесь в их руки!
— Рисунки не мои… Художник, автор, врач, который в лагере и помер, мне альбом оставил.
— А вы, значит, выставку? Где они?
— Рисунки?
— Ну да же.
— В музее. Часть у меня дома, — Убейбох сник под напором Резуна, пригнул голову к столу. — Но при чём здесь убийство? На рисунках изображены портреты… заключённых. Там глядеть не на что. Кожа да кости. Живые скелеты. Жертвы сталинских лагерей. Почему вы всё связываете? И потом… Какое ваше дело?
— Тихо! Ишь как вас затрясло… — Резун презрительно усмехнулся. — Шанкр привлекался по моим делам. Выкорчёвывал, между прочим, истину из подлюг тех… добывал мне доказательства…
Возникшая из-за спины Убейбоха официантка подала графин, Резун принял его торопливо, сам себе налил и тут же выпил, подтолкнул стакан с чаем Убейбоху, зашептал, наклонившись над столом:
— А вы, если забыли, приговоры расстрельные по этим делам строчили. Поняли теперь, какая связь?
— Нет уже никого, — приподнялся со стула Убейбох. — Кто и уцелел тогда, умерли уже.
— А я вот не совсем уверен.
— У вас больное воображение. По ночам, знаете ли… бывает такое…
— Мне нужны рисунки.
— Да что они вам дались?
— С них всё и началось. С выставки. После этого убили Шанкра.
— И что с того?
— Я… — Резун запнулся, подыскивая слово, — навёл справки, в музее, оказывается, появлялся тип, интересовался автором выставки. Расспрашивал, где да что.
— Кто это?
— Хотел бы я знать.
Водка кончилась, чай остыл, килька воняла нетронутой в тарелке, Семёна Зиновьевича пробирал холодок.
— Вы ещё в прокуратуру сгоняли бы. Попросили справку о реабилитации. — Резун поднялся из-за стола, крикнул: — Подойдёт кто-нибудь сюда или?..
Девица, фыркнув, приняла у него деньги.
— Сдачу не надо, — зло махнул он рукой, и они вышли.
Хлопнула дверь за их спинами, мерзкий ветер ударил в лица.
— Как с музеем? — спросил, хмурясь, Резун.
— Туда надо звонить загодя, — затараторил Убейбох. — Вряд ли кого найдём. Я давно там не был. Болел, знаете ли. Потом погода. Я пошлю Ираклия. А вы мне позвоните. И мы встретимся снова, всё обсудим.
— Ираклий? Вы в нём уверены?
— Что вы! Он со мной!.. Считай, всю жизнь. И там не бросал.
— Его, что же, судили вместе с вами?
— Нет. Потом. По другому делу.
— А что же вы за него ручаетесь?
— У меня нет оснований…
— А что это у него за отчество такое? Абрек и вдруг Зигмунтович?
— Бес попутал. Я руку приложил, — смутился Убейбох, кашлянул и за ухом почесал. — Феликс железный в глазах торчал. Подох давно, а всё снился. Я ведь его и в глаза не видел. Ну ладно бы этот усатый таракан, или Ежов с Лаврентием Палычем, так нет. Доставал меня основатель чека. Ну и надоумило: а не сделать ли его помощником своим из пугала? Когда фамилию переделывали Ираклию, у них же, иноверцев, отчества-то не было никогда, какая ему разница, вот в новый паспорт и записали.
— Да вы и психолог, и филолог.
— Научишься. Спасибо с ума не сошёл.
— Ладно. Хватит пока, — Резун подтолкнул его в спину. — Пойдёмте.
Со стороны выглядело, наверное, нелепо: высокий и худой, чуть подталкивая, вёл маленького и толстого, упиравшегося. И пустая улица. Семён Зиновьевич утратил способность говорить и почти не сопротивлялся. Как тридцать лет назад, как тогда. Резун дымил папироской сзади.
В музее им открыли. Выставок не ожидалось, но Зинаида Викторовна нашлась, спустилась с верхнего этажа, вся усталая и не в настроении. Поохав и поахав на больного Семёна Зиновьевича, она повела их к себе. Рисунки, конечно, давно сняли, вторую выставку планировалось проводить в отдельном большом зале, там готовились стены, а коллекция пребывала у неё в шкафу. Зинаида Викторовна интересовалась остальной частью альбома, беспокоилась, не случилось ли чего.
— Мне уточнить, — повторял Убейбох, семеня за дородной распорядительницей экспозиции. — Мне уточнить, любезнейшая Зинаида Викторовна, а после мы подумаем.
— Так что же, Семён Зиновьевич. Ради бога, — умилялась та. — Всё в сохранности.
— Мы глянем. Я забыл одну детальку. С надписью, — придумывал на ходу он, сам не знаю, зачем. — Не напутал ли я… Одну детальку… Подпись. В уголочке, знаете ли…
— Я вас оставлю, — протянула она ему толстую папку, тут же перехваченную Резуном. — А вы располагайтесь. У нас хлопоты, как обычно. Монтируем новую экспозицию. Найдёте меня в соседнем зале.
— Что такое? — не удержался Убейбох. — Событие?
— Ах! У нас вечно что-нибудь с нашим начальством, — уже в дверях всплеснула она руками.
Убейбох, сочувствуя, покивал головой, Резун уже сидел в кресле, раскрыл потрёпанную папку с жёлтыми от времени листочками. С рисунков на него глядели маски скелетов, обтянутых кожей, в обрывках полосатых одежд, с номерами на груди.
— Да здесь если бы и знал кого, не угадать! — вскинул он глаза на Убейбоха.
— Я же вам говорил. Тлен.
Резун, тщательно разглядывая, всё же начал переворачивать каждый лист картона. Убейбох походил по кабинету, пока не надоело, ткнулся носом в фотокарточки на стене, устав, присел.
— Нет, — захлопнул папку Резун. — Никаких ассоциаций. А вы, значит, тоже среди этих… портретов знакомых лиц не нашли?
— Как же? — вполне естественно изумился Убейбох. — Там и моё изображение имеется. Не узнали? Но я единственный из них жив, как понимаете.
— Нет. Не узнал. Покажите.
— Девятый лист. Ищите. Они пронумерованы. Мы там вдвоём. Я и сам художник. Он себя по памяти пририсовал. Два скелета в обнимку. Колоритный получился портретик.
— Нет ничего, — полистав папку, застыл Резун.
— Как нет? Смотрите лучше! Дайте-ка мне! — Убейбох вырвал папку из его рук. — У меня такого не может быть. Каждый лист под номером. Вот шестой. Седьмой. Восьмой… Десятый?..
— Я же вам твержу! Дайте сюда! — Резун вцепился в папку. — Сколько всего листов?
— Тридцать шесть.
— Я проверю.
Они вдвоём пересчитали листы и уставились друг на друга. Не хватало двух листов.
— Кто был на двадцать пятом? — побагровел Резун. — Этот лист тоже пропал.
— Вы меня спрашиваете? — едва выдавил из себя голос Убейбох. — Я только свой рисунок и помнил.
— Вспоминайте. Хотя бы детали, особенности того рисунка. Я уж не спрашиваю про лицо того зека. Любая мелочь важна!
— Это невозможно. Я не помню ничего, — опустил руки бледный, как мел, Убейбох.
— Зато он вас хорошо запомнил, — сжал тонкие губы Резун. — Значит, мертвец ожил и жаждет нашей крови. Ну что ж, таких противников у меня ещё не было…
XIII
Заканчивалась вторая неделя, как она вышла из отпуска. Несколько раз звонил Кирилл, но её не заставал, дома разговаривал с дочерью и соседкой, а на работе добрался до Федонина. Она последние дни пропадала в следственном изоляторе, Колосухин передал ей ещё два дела с хлопотными убийствами, и она завязла с допросами арестованных.
А сегодня, освободившись к концу дня, появилась в аппарате: заместитель прокурора области проводил по пятницам итоговую планёрку, и её предупредили из его приёмной, отыскав по телефону.
— Беспокоился твой. Интересовался, как без него обходишься, про шуры-муры допытывался, — хитро сощурился Федонин, встретив её в коридоре.
— Да будет тебе, Павел, — обозлилась она. — А и то. Сказал бы, что завела лейтенанта. Что нам, молодым да красивым!
— Про лейтенанта не сказал, а полковника видел у твоей двери.
— Лудонина, что ли? Нашёл кавалера! У него и в снах одни мокрушники да авторитеты уголовные.
Федонин загадочно хмыкнул.
— Не скажи, мать. Сыщики, они!..
— Совещание проводила по тому делу, что ты мне подсудобил. Не забыл ещё? Вот его и приглашала.
— Зацепили кого?
— Если бы. Потому и трубила большой сбор. А сейчас у Колосухина чистилище предстоит.
— Теперь тяжко будет. Виктор Антонович продыху не даст, пока убийство не раскроешь. А сборы разные — пустое дело. Если до трёх суток пусто, дальше густо не жди. Вся надежда на оперативников, ты их запрягай.
Они ещё потолковали о своём, посочувствовали, покивали.
— А тот врач-то? Учёный?.. — вдруг вспомнила она. — Закрутилась я, ты мне телефон-то его забыл дать?
— Что? Клюнул жареный петух?
— Ты скажешь, Паш… Пустая, думаю, затея. Но сам знаешь, нас учили использовать всё. Зайдём и мы, как говорится, с другой стороны.
— Телефона нет. У меня где-то адресок его был, — почесал затылок Федонин. — Сам не помню. Найду — дам знать.
XIV
«Хочешь не хочешь, а пресловутый материализм прав, — раздумывая, хмыкнул Резун. — Поступки людские предопределены не свыше, а прежде всего ущербностью собственного сознания. И, конечно, продиктованы тривиальным тщеславием на почве уязвлённого когда-то самолюбия. Одним словом, — свинячья зависть! Кто подталкивал мазурика Убейбоха выныривать с этой чёртовой выставкой рисунков сталинского зека, кости которого давно истлели? Больное желание прославиться, хотя бы за чужой счёт! Фамилию автора тот утаил, сославшись на память, но всё равно явное враньё. На выставке озвучено лишь имя организатора. Двойная глупость! Сидел и не высовывался бы, как прежние тридцать лет. Дожил бы до безоблачной старости и не трясся сейчас за свою подлючью шкуру. Ладно он один, шут с ним! Интуиция подсказывает, что неизвестный не остановится на убийстве этой сволочи Шанкрова. Вот уж, поистине, романтическая сказка. Восставший из пепла мститель предпринял попытку добраться до остальных, завладел рисунками из коллекции. А остальные, это они двое…»
Резун поднялся из кресла, выбросил окурки из пепельницы в ведро, распахнул окно, проветривая комнату от накуренного. Полночь дохнула в лицо освежающей прохладой.
Ему понадобилось немного времени, чтобы в нагромождении отмеченных ранее вроде мимоходом случайностей и запомнившихся, казалось бы, незначительных странностей заприметить рациональную цель разумной закономерности. Вот за это когда-то Степан Резун и выбрал себе профессию — выискивать хитроумно запутанные коварным противником следы, разгадывать ухищрённо скрытые тайны, находить единственный выход в беспросветном лабиринте капканов и изобличать смертельного врага. Из массы мелких осколков воссоздавать целое, из мизерных клочков паутины ткать узор, из незримого — сокровенное и истинное. Искусно вести игру и выигрывать!
Он был когда-то прожжённым и цепким игроком. Слыл одним из лучших аналитиков в управлении. И сейчас торжествовал, что со временем не утратил свои способности.
Однако теперь всё же не обойтись без идиотских традиций. В былое время он их не терпел. Даже брезговал. Слежка, подглядывание и прослушка — за него этим занимались другие, мелкая сошка в госбезопасности. Но всё проходит. Придётся спуститься с небес. Он, конечно, не уподобится идиотскому образу детектива, не облачится завтра в пиджак с поднятым воротником и не нацепит на нос тёмных очков, однако без известных мер предосторожности не обойтись. Музей — место немноголюдное, там каждый засидевшийся грач на виду.
Итак, завтра же он займётся этим, времени на раскачку нет. Он выкурил ещё одну папироску прямо у открытого окна и отправился спать.
Если бы Степан Резун был осторожней и внимательней, он заметил бы, как внизу, напротив дома под деревом шевельнулась крепкая мужская фигура в надвинутой на глаза шляпе и хрустнула ветка под жёстким каблуком тяжёлого ботинка.
XV
Капризная штука — настроение. Теперь вот оно падало вместе с меняющейся погодой. К дождю собирались низкие свинцовые облака, к дождю стих ветер, к дождю кошки скребли душу и всю её коробило. По себе знала, это ещё не всё, ещё что-нибудь приключится.
И точно: в первые минуту на службе оправдались предчувствия — ни с того ни с сего шеф вытащил на ковёр!
— Виктор Антонович-то уже у него? — впопыхах вскинулась Зимина на прибежавшую секретаршу.
Та головой качнула, испуганно спрятала глаза:
— Ой! Зоя Михайловна! Что творится! Не в себе что-то шеф.
— А Колосухина, значит?..
— Нет его. Виктор Антонович с утра в управлении милиции. Вчера ещё предупредил.
«Значит, одну меня вызывает, — пронзила вспышка мозг. — Значит, разговор будет не сладким. Без обиняков… А, что уж там!.. Даже лучше».
По правде сказать, звонка этого она даже ожидала. Игорушкин неспроста давненько её не приглашал пред ясные свои очи, видно, надеялся, что сама явится осчастливить, так сказать, а ей идти-то не с чем… Нераскрытое убийство пуще того дамоклова меча над её головой, а ничегошеньки следователь по особо важным делам не может поделать с треклятым убийцей!.. И днём мысли эти покоя не дают, и ночью сна лишают. Она пропадала дотемна и в бюро судебных экспертиз, и у сыщиков в «уголовке» на совещаниях, и в следственном изоляторе. Себе не признавалась, что в кабинет на Аладьина ноги не идут. В общем, придумывала причины, хотя их, само собой, хватало. Мудрый Колосухин, смягчая обстановку, а попросту — спасая её, подбросил новых два уголовных дела с лицами, с доказательствами, одним словом, таких, что без особых хлопот за месяц-два в областной суд можно направить. Дела, конечно, её масштаба, оба с перспективой на «вышку». И заплечных дел мастера под стать: один жену и собственного ребёнка жизни лишил по пьянке, второй престарелую старушку с внучком из-за полтораста рублей. Надеялся-то рецидивист отпетый на горы золотые, вроде того Раскольникова, а банки с золотом не нашлось, крестик железный с шеи мальчонки сорвал, думал, стервец, что серебряный, не погнушался.
Она, принимая дела от зампрокурора, вспыхнула, на него не взглянула, всё враз поняла, едва не ляпнула в сердцах с досады, но вовремя опомнилась: «Вот характер! Кому ты в душу плюнуть-то собираешься? Он же тебя вытаскивает, выручает, чтобы видимость работы создать, а ты мурзиться!..» Дела — под мышку — и выскочила за дверь. Он её понял, тоже смолчал. Вот ситуация!..
Ну а у Игорушкина хлебнула на полную катушку. Распёк он её, как уж давно не помнит. И главное, в конце не удержался, съязвил, что, мол, вредно ей летом в отпуск ходить, мысли от жары плавятся. Как вышла, как по коридорам летела с пылающим лицом, не помнит, только очнулась у Федонина в кабинете. Он её водичкой отпаивал, папироску раскурил, она к себе порывалась бежать, пореветь, сдержал он её почти силой.
— Посиди. Спусти пары, — успокаивал. — Неужели первый раз?
Она едва сдерживала слёзы.
— Матерился, что ли?
Она дёрнулась головой.
— Тогда чего ж ты? Эх, бабочки-красавицы! Мне, знаешь, как доставалось? И ничего. Жив.
Она глубоко затянулась папироской, дым рванулся в лёгкие, закашлялась, задыхаясь. Он по спине погладил её ладошкой, лаская, приговаривал:
— Поймаешь ты того гадёныша, поймаешь, паразита, куда ему деться от тебя-то.
— И Кирилл не едет, — расплакалась всё же она.
— Кирилл? Это он-то! Что ты! Он мне каждый день звонит. Я же говорил.
— Каждый день?
— А однажды два раза барабанил. Утром и вечером. Ты в тюрьму как раз уезжала.
— Врёшь ты, Паш, — поднесла она пальцы к глазам, почувствовала на них слёзы и, застеснявшись, вскочила на ноги, отошла к окошку: — Дождь-то шпарит какой…
Ливень наяривал за окном так, что в кабинете стоял шум от падающей с небес воды.
— Что же это творится, Господи?
— Лето кончается, — Федонин подошёл, встал рядом, прижался плечом. — Я сегодня утром бежал на работу-то, первый жёлтый листочек под ногами приметил. Кленовый. Красивый, чертяка. Хотел поднять, сохранить внучке в гербарий, а нагнуться не смог.
Она улыбнулась, глянула на его объёмную фигуру, задержала взгляд на выпирающем животике, на увесистой резной палке в руке, без которой давно уже не мог он передвигаться…
— Вприпрыжку, значит?
— Ага, — хмыкнул он.
— В кафешку-то не забыл заскочить, торопыжка?
— Не без этого, — грусть стыла в его глазах. — Традиция оттого и привлекательна, что должна соблюдаться.
— Вот тебе Колосухин-то устроит нагоняй, — уже совсем приходя в себя, почуяла она от него лёгкий коньячный запашок. — С утра-то, что?
— Эх, Зойка, — покачал он головой. — Листочек-то тот из-под ног жёлтенький меня и спровоцировал. Осень на носу! И не та, что на улице, а в нашей жизни. Уйдём скоро все.
— Чего это ты засобирался вдруг? — она решительно затушила папироску в пепельнице и, не замечая, достала новую из пачки. — Чего заспешил? А работать кому?
— Молодых найдут. Вон, уже поджимают. Оглянись. Ты с делами-то своими не видишь ничего. Убийцы да Кирилл у тебя в голове…
— Кстати, Павел, — подошла она к нему и схватилась за пуговицу на пиджаке. — Ты дождёшься, я откручу тебе эту штуку.
— Что такое?
— Память у тебя дырявая. Где обещанный врач?
— Псих, что ли?
— А мне теперь хоть самой вешайся. После такой тёплой беседы у Петровича самый раз встретиться с психиатром.
— А дождь?
— Пока я соберусь, он закончится.
— Вовремя ты спросила, — Федонин полистал листки перекидного календаря на столе, выдернул один. — Вот его улица, вот его дом.
Она вгляделась в мелкий неразборчивый почерк:
— Послушай, Паш, это что? Он почти мой сосед! Что ж ты молчал, старый хитрец?
— А мне почём знать? Я у него не был никогда. И ты меня в гости не приглашала.
— От меня два квартала и на параллельную улицу. — Она сунула листочек в карман юбки и задумчиво добавила: — Телефона у него нет, сам всеми заброшенный, должно быть, старый и больной, навещу-ка я его сама вечерком.
— Вот! — заблестели глаза у Федонина. — Правильно! А то в слёзы! И Кириллу своему нос утрёшь.
— Непременно, — она уже поправила причёску, приглядываясь к отражению в стекле. — Это я постараюсь.
XVI
Вальяжную Зинаиду Викторовну, по чью душу, собственно, и планировалась вся затея, Резун сопроводил от дверей её дома, где терпеливо дежурил за углом с раннего утра, до подъезда музея, незамеченным продвигаясь следом на почтительном расстоянии. На всём этом пути через центр города ничего не подозревающую начальницу отдела экспозиций никто не перевстретил, не остановил, и она ни к кому не проявила интереса. За пять — семь минут до начала рабочего дня она как раз поспела к гранитным ступенькам парадного крыльца, взошла величаво и, занимая, видно, привычную позицию у самых дверей, небрежно раскланялась с подвернувшимся ссутулившимся интеллигентом в несвежем костюме и с мёртвой тоской в глазах. Резун было напрягся, но тут же потерял всякий интерес к этому субъекту, лишь разглядел его помятую физиономию. Мэтр музейного дела, бывший сотрудник, пенсионер Константин Казейкин был уже знаком ему и внимания не требовал. Проживая поблизости и регулярно прогуливаясь здесь по утрам, он имел странную привычку напоминать о себе начальству, каждый раз встречая у подъезда музея. Кроме того, старичок с жалостливыми глазками систематически появлялся в этих местах к полудню, спеша на обед в казённую столовую облисполкома, куда имел бесплатный талон. Подробности такого рода и другие маленькие секреты поведала Резуну говорливая библиотекарша музея Асенька, особа пятидесяти с лишним лет, с которой он познакомился несколькими днями ранее, наводя справки насчёт экспозиции «произведений бывшего узника сталинских лагерей С.З. Убейбоха», как значилось в табличке объявлений.
Полуслепой Казейкин ещё повествовал что-то Зинаиде Викторовне, хотя та, отвернувшись и поднеся к глазам ручку с круглыми жёлтыми часиками, застыла, озирая спешащую по улице публику. К этому времени Резун перебрался на противоположную сторону и, устроившись на скамейке сквера за памятником кучерявому поэту, изобразил отягощённого своими заботами обывателя, развернув газетку. Удобнее места не найти, объект перед тобой, всё на виду, и он сам, поднявшись чуть свет, мог спокойно перевести дух. Единственное, что тревожило теперь его, — с минуты на минуту мог хлынуть дождь, всё шло к тому, и он, то и дело высовывая голову из-за газетного листа, подметил для себя аптеку на углу с большими привлекательными окнами, выходящими прямо на подъезд музея. Лучшего наблюдательного пункта, если случись что, не надо.
Не отловив опоздавших, Зинаида Викторовна тем временем степенно продефилировала за двери, и Резун начал посматривать на тучи, стараясь не упустить момента, в духоту прятаться ещё не хотелось, воздух, хотя и был насыщен влагой предстоящего ненастья, а всё же дышалось благостно. Народ вокруг него был занят тем же: спешащие на службу припустились вприпрыжку, подымая воротники и опасливо раскрывая зонтики, любители литературы, до этого стайками кружившиеся возле книжного магазина, теперь осадили вход и нетерпеливо постукивали в окошко, даже пузатые голуби, ещё минутой назад лениво спихивавшие друг друга с металлической головы поэта, неизвестно куда попрятались.
И всё же, как ни ждали, ни угадывали, а крупные капли сорвались сверху внезапно и забухали, забарабанили, разрываясь пузырями и брызгами по сразу почерневшему асфальту. Мгновение — и рванул ужасный ливень. Резун, прикрываясь газетой, бросился спасаться в аптеку, куда уже образовалась очередь таких же умников. В дверях его настигла ударившая будто рядом молния и оглушил гром. Но стена воды, беснуясь и гремя, обрушилась на других, тех, кто остался позади. Резун отдышался, протиснулся к прилавку, купил бутылку минералки и, поёживаясь, двинулся вглубь, к стёклам внушительных окон, на которых плясал и неистовствовал водопад. Природа распоясалась надолго и не на шутку. Резун хмыкнул, глотнул из бутылки кисленькой и полезной для желудка водички, поводил пальцем по стеклу, дразня рвущиеся внутрь струи, и затих, не сводя глаз с дверей музея. Теперь он никуда не спешил и ни о чём не беспокоился, по крайней мере на ближайшие несколько часов.
XVII
И действительно, ливень начал стихать только после обеда. Естественно, за это время мало кто сунулся в музей или высунул оттуда нос. Половина народа, спасавшегося в аптеке, всё же разбежалась; первыми не вытерпели те, кто имел зонтики, затем отважились приспособившие что-либо из имевшегося в качестве покрытия на голову, совсем отчаянные, проклиная всё на свете, просто рванули, надеясь на ноги и случайные подъезды для перебежек. Мучаясь от вынужденного безделья, Резун начал изучать тех, кто остался. Публика интереса не представляла. Мужик с набитыми сумками. Три старушки с пуделем на поводке. Несколько раз они пытались выставлять собачонку за дверь по естественной нужде и ни разу им это не удавалось, хоть присоединялась помогать и сама аптекарша. Пудель визжал, тявкал и даже грозился укусить аптекаршу, самую настойчивую. Совсем в угол забившись, целовалась парочка, а у порога мыкался чудаковатый велосипедист без велосипеда. Махнув рукой, как возник из дождя, он оставил свой драндулет за дверьми, аптекарша шваброй притёрла вокруг пьяненького, и он присел, привалившись к стене, да так и задремал, согревшись. Помещение он покидал последним и долго таращил глаза на Резуна, когда тот его будил по просьбе аптекарши.
А Резун, почуяв голод, решил сбегать в пирожковую, благо, она находилась в двух минутах хода вниз по улице. Представится ли ещё возможность перекусить, он не надеялся, а сейчас ситуация позволяла: дождь ослаб и заметно поутих, но народ ещё не отваживался высовываться на улицу, вряд ли причины к гулянью имелись и у начальницы отдела, несомненно отобедавшей в музее.
И он не просчитался, за время его короткой отлучки ничего не произошло, как ничего не произошло в остальное время до шести часов вечера, когда двери музея распахнулись и служивый люд устремился на волю. Зинаида Викторовна, однако, не спешила, а когда появилась, её сопровождал худощавый и моложавый зам по науке Матыгин, между прочим, недавно женившийся.
«А эта профура Асенька заслуживает уважения и разбирается не только в своих древних книжках», — отметил про себя Резун, следуя за неторопливой парочкой. О душевных тонкостях, бушевавших в коллективе солидного учреждения, библиотекарша тоже успела ему поведать и, как оказалось, ничуть не агравировала.
Между тем Зинаида Викторовна и её кавалер, игнорируя уже известный Резуну утренний маршрут, направились вниз от музея, явно следуя к набережной канала. «Погулять решили, — отметил он, — ну, прямо, мелодрама на моих глазах разворачивается, придётся мне стать свидетелем любовной истории и…»
И не завершившись, мысль эта оборвалась в его мозгу, он вдруг почувствовал тревогу, замер и чуть было не остановился, но опомнился и продолжал шагать как ни в чём ни бывало. Его взбудоражила фигура неизвестного, второй раз угодившая в поле его зрения, когда он по старой привычке проверять себя обернулся. Теперь, будто прячась, преследователь, застигнутый врасплох его взглядом, шарахнулся к стенке дома, пытаясь в неё влипнуть.
«За мной следят! — опешил Резун, не напугавшись. — Охотник сам угодил в ловушку. Это что же получается? И давно этот гад висит на хвосте?..»
Проверяя себя, через минуту-другую Резун внезапно нагнулся, будто поправляя шнурок на ботинке. Безликий мужчина в плащевой накидке крался за ним с увесистой тростью в руке.
«Заботливый, плащом запасся, — отметил Резун, — однако не профессионал. Даже не среагировал на мой трюк. Тем хуже для него, хотя следует отдать ему должное — сечёт меня, должно быть, давненько. Если я в аптеке полдня ошивался, где же он ховался от ливня?»
Однако раздумывать некогда, озадачился он всерьёз, следовало принимать игру и искать ходы поумнее, нежели вертеться как блоха на гребешке. Блохе как раз он и был сейчас подобен, неизвестный в плаще цепко зажал его в клещи, тем более, что он был связан беспечной парочкой, шествующей без забот и хлопот впереди.
«Не тот ли он, кто мне нужен? — новая мысль пронзила его мозг. — А почему нет? Укокошил сволочугу Шанкра, теперь моя очередь настала. Лихо меня отследил. Я, значит, его пасу на приманку в виде музейной дамочки, а он сам сел мне на хвост. Вот тебе и оборот!..»
Они миновали ещё один квартал, следующим будет поворот на прямую, отметил для себя Резун, а там уже и канал. Там уже не пофантазируешь: для глаза простор на километр, ни подворотни, ни тупика, ни люка спрятаться. Необходимо действовать. Кто бы ни был тот незнакомец, из возникшей ситуации следовало выжимать всё! И Резун принял решение. Словно неосторожно поскользнувшись, он опёрся на угол дома и медленно завалился за стену. Со стороны выглядело, будто он оступился, приходит в себя там, за углом, и вот-вот возвернётся назад, чтобы, как и прежде, вышагивать за беспечной парочкой. Так и должно было выглядеть, а на самом деле, преобразившись, Резун что было сил мчался по переулку в надежде на любую спасительную подворотню. Долго и так быстро бежать он не мог, поэтому старался изо всех сил и судорожно надеялся на удачу. Незнакомец скоро схватится, придёт в себя, поймёт, что его дурачат, и пустится в погоню, а ему ещё надо суметь спрятаться. Вот тогда и начнутся настоящие игры в «казаки-разбойники» с той лишь разницей, что ценой поставлена жизнь одного из них.
Судьба берегла его. Нашлась подворотня, и дыхание ещё не сбилось, и ноги ещё крепко держали тело. «Поживём ещё, порадуемся солнышку!» — напряг последние силы Резун и нырнул за первую попавшуюся во дворе кучу рухляди. Как он и рассчитывал, ждать ему пришлось недолго. Преследователь влетел со всего маху во двор и остановился, переводя дух и осматриваясь. На счастье Резуна укрытие его не было единственным. Нагромождений всевозможного хлама из развалившейся мебели, брёвен и строительного мусора хватало. Высилась даже куча битого кирпича вперемежку с новым, которую, вероятно, приготовили к ремонту. Туда-то и перебрался потихоньку Резун, сжимая в ладони увесистую половинку. Они были в неравных положениях: прячущийся всегда в выгоде, это и определило исход. Лишь только Резуну представилась возможность узреть перед собой спину неосторожного врага, как он обрушил ему на голову страшный удар. Рухнувшее тело было быстро затащено с глаз за кучу, где Резун торопливо отбросил с лица преследователя капюшон и, не сдержавшись, заскрежетал зубами. Перед ним стонал не кто иной, как верный слуга Убейбоха — кавказец.
— Вот поганец! — разочарованно сплюнул Резун, приходя в себя от неожиданности, и ударил несколько раз шпиона по щекам, возвращая в сознание. — Ты что же за мной бегаешь? Я ж тебя убить мог!
Кавказец открыл глаза.
— Ты почему за мной следил, чумной! — прошипел, давясь от злобы, Резун, не убирая колени с его груди. — А если б я тебе глотку перерезал?
— Семён Зиновьевич… — прохрипел тот чуть слышно.
— Что Семён Зиновьевич? — напрягся Резун. — Послал тебя?
Поверженный испуганно моргнул.
— И приказал убить?
Тот покачал головой.
— Поглядим сейчас, что тебе было велено, — обшарил карманы его плаща Резун и успокоился, не найдя оружия.
— И зачем ты за мной бегал?
Кавказец угрюмо молчал.
«Больше от него ничего не добиться, — подумалось Резуну. — Этот народ, что немой, без языка, хоть пытай. Все объяснения надо искать у его придурковатого хозяина. Оправлюсь-ка я к нему в гости, тем более что моя подопечная при таком провожатом сегодня уже не осмелится творить какие-либо делишки».
— Вставай, — скомандовал он кавказцу. — И приведи себя в порядок. Поведёшь меня к хозяину.
— Семён Зиновьевич приболел, — забормотал тот.
— Ничего. Я его вылечу, — пообещал Резун, оглядывая двор.
К ним не прибавилось ни случайных, заблудившихся прохожих, ни любопытствующих жильцов; рыжая дворняга ткнулась в колени, обнюхивая, и несколько кошек жались у щелей забора, не отваживаясь взбираться вверх.
— Значит, этот идиот по-прежнему мне не верит? — пробурчал Резун и хмуро ткнул кулаком в грудь поднявшегося на ноги кавказца.
Тот понуро молчал.
— Придётся побеседовать с ним ещё с глазу на глаз. А то, как бы вы в следующий раз не придумали что-нибудь похитрей, чтобы меня угрохать.
Кавказец оставался нем и безучастен.
— Ну, разворачивайся, разворачивайся, плита кладбищенская, — подтолкнул его сильнее Резун. — Веди к хозяину. И не вздумай чудить.
Неблизкий путь до дома Убейбоха они проделали в угрюмом молчании; кавказец шёл впереди и только ёжился временами, словно чуя настороженный взгляд Резуна, и потирал голову под капюшоном. Резун зло курил папиросу за папиросой.
XVIII
Город, прибитый ненастьем и ещё немноголюдный, приходил в себя от невиданного ливня. Улицы, сплошь залитые водой до тротуаров, превратились в непреодолимые препятствия. Уже на подходе к знакомому дому они угодили в огромную лужу и выбрались к подъезду с промокшими до колен ногами. Резун чертыхался, не скрывая досады и возмущения, кавказец по-прежнему сохранял мрачное молчание. У дверей подъезда он остановился, пропуская Резуна вперёд.
— Иди, иди, — толкнул его в спину тот. — Ишь, вежливый! Я вперёд, а ты меня по башке шарахнешь?
Хмыкнув, кавказец шагнул первым. Держа дистанцию, Резун, не торопясь, подымался следом. На втором этаже у двери с дерматиновой обивкой они остановились.
— Ну! Дави звонок! — приказал Резун. — Кличь вашу Ляфаму.
Они долго ждали, никто к двери не торопился.
— Что-то приключилось со старухой. Она на ноги быстра. Может, не слышит? — скинул окурок в ноги Резун.
— Сара Аркадьевна с утра в гости собиралась. Подругу навестить, — прорезался голос у кавказца. — Не вернулась, наверное.
— Звони ещё. Что стоишь?
Тот ещё раз нажал на кнопку и, прислушиваясь, пригнул голову к замочной скважине.
— Дрыхнут? — Резун полез за новой папиросой.
Лицо кавказца вытянулось, он вдруг по-собачьи начал с шумом втягивать воздух носом и, боязливо тронув ручку двери, потянул её на себя. Дверь поддалась и свободно отворилась.
— Что это? Закрыть забыли? — остолбенел и Резун, но его уже охватило недоброе предчувствие.
Кавказец просунул голову в коридор и, выгнув спину, пытался что-нибудь разглядеть в полумраке.
— Где тут свет? — оттолкнул его Резун и шагнул вперёд.
Сзади, чуть запоздав, щёлкнул включатель. Никто их не встречал, кроме насторожённой тишины. Коридор был мал с двумя закрытыми дверьми, ведущими в разные комнаты.
— Куда тут? — остановился в замешательстве Резун. — Что-то я запамятовал. — И крикнул перед собой. — Семён Зиновьевич! Есть кто?
Никто ему не ответил.
— Что за чёрт? Ну и денёк! — выругался Резун.
— Влево! Влево! — шепнул в ухо голос сзади.
— Влево, так влево, — Резун рванул дверь на себя, попытался двинуться вперёд и сам, но застыл на пороге.
— Что там? Что? — подталкивали сзади.
— Тихо! — рявкнул Резун и отстранился. — Вот тебе кого беречь надо было! А ты за мной гонялся. Профырил хозяина.
Люстра у потолка в зале, казалось, вот-вот рухнет. На ней отвисало грузное толстое тело с короткими босыми ножками.
XIX
Он сам открыл ей дверь, седой, усатый, в бордовом, по-барски величавом халате с шикарными кистями у пояса.
«А Павел трепался, что дряхлый старикан, — оценила она и даже затрепетала под его взглядом, как когда-то на танцах бывало в далёкой юности. — Такой профессор ещё не одну студенточку сведёт с ума. Небось зазноба-то имеется, раз жену ещё в войну потерял…»
— С кем имею честь? — воспросил он и других слов она будто и не ждала услышать.
«Вот же воспитание! Сохранились такие мамонты! Когда же всё это было? — опять ошеломило её. — Теперь вот ясно, что не выдумывали их писатели…»
И поспешно сказала:
— Следователь по особо важным делам Зинина.
— По особо важным? — вскинул он кустистые, украшавшие его благородное лицо тёмные брови, и усы подёргал. — А величать как?
— Зоя… — она запнулась, находясь ещё под впечатлением, зарделась от этого, но тут же рассердилась на себя и громче закончила: — Михайловна.
— Зоя свет Михайловна. Великолепно! — произнёс он и поклонился. — Не ждали, не гадали, а к нам, значит, сама Жизнь[13] пожаловала. Чуешь, Сморчок?
Совсем склонившись, он пошарил рукой, кого-то выискивая в ногах, и она, опустив глаза, приметила чудненькую малюсенькую собачонку, суетящуюся у его домашних туфель.
— Будем знакомы, Игнат Демидович Громов, — выпрямился он, подняв собачонку на руки. — А вот это Сморчок. Единственное на свете существо, бескорыстно коротающее время со своим хозяином. Чем обязаны, извиняюсь?
— Какая прелесть! — едва успела она протянуть руки, как проворное существо само перекочевало к ней.
— Милости просим, — Громов между тем отступил на шаг и распахнул перед ней двустворчатые двери в уютный кабинет с бросающейся в глаза умело подобранной старинной мебелью.
— Ух ты! — вырвалось у неё само собой. — Неужели камин! Откуда такая редкость?
Сооружение у стены действительно ошеломляло. Было видно, что это настоящее, не декорация, но она не удержалась.
— И топится?
— Ещё как, — сухо сказал он и закашлялся.
Только теперь она обратила внимание на болезненный цвет его почти бескровного лица и тёмные мешки под глазами.
— Пожалуйте зимой и убедитесь, — договорил он слабым голосом.
— Я, право… — смутилась она. — Павел Никифорович порекомендовал…
— Федонин? — чуть не вскричал он. — Так бы сразу и сказали. А я голову ломаю.
— Он предложил вас в качестве консультанта…
— Понимаю, понимаю, — энергично закивал он головой и весь переменился. — Теперь всё понимаю. Это Юрию Михайловичу я обязан. Донскову. Помнится, года два назад, я ещё в институте… да, да… по его настоянию мне предложено было возглавить комиссию по одному серьёзному пациенту.
— Пациенту?
— Ну да. В определённой степени, конечно. Это был сложный случай вялотекущей шизофрении. Больной лишил жизни нескольких человек.
— В каком районе? Что-то я не припомню, — перебила она.
— Долго искали, — опустил он глаза, вспоминая. — Сложная форма расщепления психики. Тяжелейший случай. Он наложил на себя руки, в конце концов.
— Странно, я ничего не слышала…
— Ну как же! А Юрий Михайлович, значит, вспомнил меня, — поджал губы Громов и покачал головой. — Два с лишним года. Я уже давно не практикую, знаете ли… А как вчера. Да, да, я у него консультировал.
— Вот, так сказать, и я… — начала она.
— Может, чаю? — он так и стоял в проёме, хотя по глазам было видно, сознание его ещё плутало в прошлом.
— Не откажусь, — ей почему-то захотелось продлить удовольствие от присутствия в этом уютном тёплом уголке; притемняющие занавеси на большом окне убаюкивали, солидная обстановка из потемневшей от времени мебели располагала к покою, хозяин — весь сдержанность и предусмотрительность, и это существо, доверчиво уткнувшееся милой мордочкой ей в блузку, — всё её пленяло.
Он пододвинул ей единственное кожаное кресло к круглому столику с ажурными ножками и кивнул на стопку журналов с изящной тумбочки.
Она опустилась в кресло и блаженно закрыла глаза. «Боже мой! — затуманилось в голове, — будто и не было сумасшедшего, безжалостного дня!..» Тихая ласковая нега окутала её, не хотелось двигаться, шевелиться, мысли и те, казалось, таяли, млея. «Прямо, граф Монте-Кристо какой-то», — вспомнился ей красочный французский фильм, который они как-то смотрели с Кириллом, тот сподобился и в кои веки вытащил её в кинотеатр «Октябрь».
Мысль о Кирилле враз заставила её открыть глаза и прийти в себя, пискнула жалостливо собачонка, она бросилась отыскивать её где-то под собой в кресле.
— Ничего, ничего, — успокоил появившийся в дверях хозяин. — Сморчок любит прятаться, а потом чтобы его обязательно нашли.
— Проказник, — приняла она чашку.
— Кстати, Сморчок — это не он, а она.
— Вот те раз! Это как же?
— Подарок. С таким именем уже достался.
— Значит, ты не тот, за кого себя выдаёшь? — пощекотала она пальцем собачку.
— Не тот, — подтвердил Громов. — Но, заметьте, не по своей воле.
И они рассмеялись оба. Собачонка встала на задние лапки и, довольная собой, радостно пискнула.
Они завели разговор про удивительные способности четвероногих существ, пили душистый чай, вспоминали знакомых, увлекавшихся этими преданными существами, потом перешли на другие привычки людские, мирские и просто житейские, потом… потом ударили часы над камином и отсчитали восемь часов вечера.
— Ах! — спохватилась Зинина. — Я и забыла совсем. Сегодня Светка от бабушки возвращается. Уже заждалась меня, наверное.
Он поднялся её провожать.
— Значит, вы согласны? — напомнила она ему.
— Мне бы познакомиться с историей болезни. Ну и… с пациентом само собой.
— Пациента пока нет, — помрачнев, оценила она шутку.
— Да, да… Павел Никифорович что-то намекал. Что ничего конкретного…
— Я вам представлю материалы уголовного дела, — сказала она уже на пороге.
— Только вот ещё бы немного подождать… я, знаете ли, приболел.
— Конечно, конечно. Пока терпит, — кивнула она и простилась.
XX
И откуда сила взялась у побитого кавказца? Плетущийся только что, как драная собака с поджатым хвостом, он рванулся в квартиру, отбросив Резуна к стенке так, что тот едва устоял на ногах.
— Стой! — заорал ему в спину Резун. — Ничего не трогать!
Кавказец пошатнулся, будто его ударили, упал на колени перед висящим телом, голова его безжизненно стукнулась об пол.
— Нашёл, что искал, — пробурчал сзади Резун. — Поздно ты спохватился.
Он притворил за собой дверь, обернув ладонь платком, запер на внутренний замок.
— Осмотри лучше квартиру, только не касайся ничего, — толкнул в плечо кавказца. — Как тебя? Эй! Ираклий, что ли? Вот имечко! Ну хватит горевать, Ираклий. Поздно.
Кавказец поднял на него глаза, полные слёз.
— Савелий Зиновьевич… — послышалось сквозь его стиснутые зубы, и он заскрежетал ими, будто перегрызал кость.
— Не скалься на меня. Не люблю. Что ж теперь? — Резун обошёл тело кругом, приглядываясь. — О себе теперь думай. Ты крайним будешь. Тебя станут искать. Меня никто здесь не видел.
Кавказец мрачно раскачивался, словно пьяный, потом затих, с трудом поднялся на ноги, обхватил тело хозяина руками.
— Я же сказал — не трогать ничего, — отстранил его Резун. — Пройдись лучше по квартире, пока бабка не заявилась. Что подозрительное приметишь, меня покличь. Надо торопиться, принесёт её чёрт, нам погибель верная.
Им хватило управиться несколько минут.
— Нет следов, конечно? — оторвался Резун от трупа и вскинул глаза на кавказца, когда тот снова приблизился к нему, возвратившись из комнат.
От каменного идола легче было добиться звука.
— А я и не надеялся. Он не человек. Это смерть наша. А смерть один след оставляет. Вон, гляди. — Резун дёрнул воротник рубахи, на спине трупа с треском разорвалась материя и на открывшейся белой коже зачернели запёкшейся кровью ужасные порезы.
Кавказец, вздрогнув, отпрянул всем телом.
— Шайтан!..
Три цифры зловеще жгли глаза обоим.
— Да, брат. Сатана. Его знак.
— Убить мало мерзавца! — заскрежетал зубами кавказец.
— Теперь бы самим ноги унести.
— Убить! Убить! — повторял тот.
— Слушай меня. Ты не беснуйся. Всё, брат. Для тебя всё закончилось, — отодвинул плечом Резун иступленно дёргающегося кавказца. — Удирай из города. И немедленно. Всё брось, ноги уноси. Заляг где-нибудь на дно. Тому, кто здесь был, ты не нужен. Милиции бойся.
До самой двери так и подталкивал его Резун; кавказец, выкатив глаза на покойника, не говорил больше ни слова, но что-то шептали его покусанные губы, и слюни, словно у бешеного пса, свисали ему на подбородок.
XXI
Странное двоякое чувство не покидало её на всём пути домой. Ей, несомненно, было приятно общение с Громовым, и она не противилась возникшему влечению к его ненавязчивому обаянию. Немногословный и твёрдый, он покорял своей уверенностью в суждениях, в неспешной манере вести беседу держался искренне и этим сразу обезоруживал, подавлял желание возражать или спорить. Она, привыкшая сама утверждать, спрашивать, а не отвечать, незаметно почувствовала свою зависимость, и ей даже показалось — ущербность, она тут же попыталась возразить, но у неё не получилось. А он и не допускал её возражений. Он сразу замолкал как-то по-особенному в таких случаях, окидывал её взглядом, будто ребёнка или юную школьницу, и снисходительная улыбка появлялась на его лице. Но это её не злило. Это не было ни превосходством, ни злорадством. Словно какая-то великая правота неведомого сияла за его плечами и подавляла её. И она терялась. И не возраст был помехой. Кирилл тоже был значительно старше её, но с Кириллом такого не случалось. Срабатывал её «следственный комплекс», как выражался муж, и он смирялся под её безапелляционными аргументами. А с Громовым этого не произошло. Собственно, и не было никакого спора в их разговоре, единственный раз и возникла та короткая вспышка, которая сейчас и мучила её, не давала покоя, заставляла вспомнить всю встречу. О чём они говорили-то?.. Кажется, мелочь какая-то… О цветах! Да, да, она приметила на подоконнике за занавеской живой цветок. Растение было редким, а её поразила его беззащитная нежность в тесном мире древней мебели. Она вслух стала вспоминать название цветка.
— Гардения… глоксиния… китайская роза?..
— Стефанотис[14], — помог он ей и, не меняя тона, продолжил: — Он нежен на вид, но стоек внутри, как каждое незаурядное существо, а вы, не сочтите за дерзость, зачем выбрали такую профессию?
Он назвал именно это слово «зачем», и она растерялась.
— Мне представляется, вы стали следователем уже после войны, — не сводя строгих глаз, медленно закончил он, — романтика, книжки уже не причина? Кстати, вы, конечно, воевали?
Она кивнула, он застал её врасплох, таких вопросов она не ждала и забыла, когда ей их задавали.
— Насмотрелись на страдания, смерть, горе?.. Зачем вам ещё?
— Вас это действительно волнует? — нашлась она, заполняя паузу.
— Да.
— Понимаете… Есть такая правовая категория, как справедливость…
— Разве? — перебил он её. — Это нравственная мишура. А вы юрист. Вами вертит другой рулевой. Закон. А ведь законность и справедливость — разные вещи и не всегда они в союзе друг с другом.
— Я бы не отважилась так категорично…
— Не лукавьте! — глаза его гневно сверкнули. — Вы понимаете, что я имею в виду. Скажите, вы действительно убеждены, что имеете право судить?
— Я не судья! — вспыхнула она.
— Бросьте! Следователь обвиняет первым. Суд… это всё вторично. Это потом, когда жертве навешаны ярлыки преступника.
Она внимательно вгляделась в его лицо:
— Вы стали свидетелем конкретной ситуации?
Но он уже отвернулся, будто потерял к разговору всякий интерес, тяжело поднялся и отошёл к окну.
— Это растение осталось от сестры, — нагнулся он над цветком, и лицо его переменилось, разгладились жёсткие складки, только что искажавшие губы. — Впрочем, как и эта квартира и всё, что в ней есть. Сестры и её мужа. После их смерти я ничего не трогаю, а вот с цветами… Все погибли, осталось вот это капризное растение. И ещё один лохматый привередник. Сморчок! — позвал он. — Куда ты опять запропастился, сорванец?
— Вы опять путаетесь, — поглаживая собачонку, уснувшую у неё на коленях, улыбнулась она. — Ваша проказница видит сейчас цветные сны.
— Путаюсь? — вскинул он на неё глаза. — Вы считаете? Впрочем… Теперь уже это всё равно.
— Как же? — она опять улыбнулась, но уже его не понимая.
Тут и пробили часы над камином…
Резкий прохладный ветер прервал её воспоминания. Она подняла воротник кофты, обмотала шарфиком шею и ойкнула, неосторожно ступив в огромную лужу и угодив чуть ли не по щиколотку. Ноги ощутили неприятную влагу. «Не забывай, с кем живёшь», — мелькнула в голове любимая поговорка.
Шарф не согревал, она припустилась почти бегом. «Замечталась я о нём, — снова задумалась она. — Похоже, он долго отсутствовал и приехал только на похороны. Семьи нет. Горькая, поломанная судьба. Но как он держится! Надо будет расспросить Федонина поподробней…»
У подъезда её дома дежурил Кирилл. Она узнала его издалека. Под фонарём он разговаривал с мужчинами.
«Приехал! Не выдержал. Светку, конечно, спать уложил, а самому не терпится. Ах, Кирилл, Кирилл, непутёвый ты мужик! Никак не успокоишься», — заторопилась она, прыгая через мелкие лужицы.
Но тут же стояла машина с работающим двигателем. «Воронок» — впилась она глазами в группу. — Вот и Донсков преподобный. Что-то случилось!»
— Ну вот и наша гулёна! — взмолился Кирилл, взмахнул руками, бросился её целовать. — Я тебя жду, а тут бравые орлы по твою душу. Светка-то спит уже. К бабушке назад просилась. Еле её уговорил…
— Что? — вскинула она глаза на капитана милиции.
— Висяк, — сплюнул тот на асфальт. — Ещё один помеченный. Не успокоится Сатана!
— Когда нашли? — засуетилась она.
— Быстрей бы нам, — Донсков был не в себе. — Лудонин сам туда выехал.
— Тебя-то ждать? — крикнул ей в спину Кирилл.
— Чего уж. Ужинай, — не повернулась она, усаживаясь в кабину за Донским. — И ложись. Теперь не скоро…
XXII
Он нутром чуял: на квартиру нельзя. Лихорадочно прикидывая в уме скудные варианты, вспомнил про этот закуток. Неприметный дачный домик на берегу речки, и от города недалеко, и аэропорт под боком. Лучшего не придумать, а выручил случай. Сосед по подъезду задумал родню на Байкале проведать, лето на исходе, он и засобирался с женой успеть до холодов. Дача ухода и хлопот не требует, навещать время от времени, фрукты подбирать, чтобы не пропадали, а главное, от шпаны да пацанов приглядывать. Он поначалу отнекивался, но тот не отставал, махнул рукой, ключи в карман сунул. Теперь бросился их искать и успокоился, когда нащупал в нагрудном кармане твёрдое.
С троллейбуса спрыгнул и сразу в лавку заскочил, прикупил необходимое на первые несколько дней. Переспать есть где, а сготовить он и на костре сможет.
Домик, хотя и второй раз здесь был, и стемнело заметно, Резун отыскал без труда. С речки ещё доносились ребячьи и женские голоса, но вокруг ни души, никто ему не встретился, никого его приход не насторожил. Ногой дверь толкнул, та, заскрипев протяжно, тяжело отворилась — ни замка, никого. Сумку на стол бросил, водку достал и залпом стакан осушил. Бросился на кровать, руки за голову, внутри всё ещё жгло, но мысли уже забегали, заработали: «Зря кавказца так просто отпустил! Натворит бед, как милиции в руки попадётся. А ведь обязательно попадётся. Как та француженка припрётся из гостей, очухается, так на него и заявит. Кого же ей ещё подозревать? Это хорошо, конечно, но кавказец?.. Народ твёрдый. Не дрогнет, не подставит; он, Резун, натуру их изучил, помучился в прошлом, их допрашивая! Но кто поручиться может? И кто он, Резун, для того кавказца, чтобы молчать?.. По всем правилам следовало прибить. Тихо. Незаметно. Тот трясся весь от страха, как висельника увидел. Не от большой же любви…
Взять сюда, а здесь грохнуть — и в речку. С булыжниками в мешке на дне — верный знак, что не сдаст никого. Но что же теперь?.. Теперь головой о стенку бейся, не изменить. Кавказца уже не сыскать. Да и другие колючие заботы подступают…»
Он руганул себя в сердцах: «Вот чем сердоболие гнилое оборачивается! И всегда так было, как позволял себе расслабиться! Другие, сослуживцы из прошлого, головы мутью нравственной не забивали. Пистолет из кобуры чуть что, и короткая запись на клочке бумаги: «Пытался бежать» или «Учинил насилие при допросе», больше ничего и не оставалось от подследтвенного. А он всё глубины души пытался достигнуть, вывернуть наизнанку, слезливых покаяний добивался… За что и от начальства вместо звёздочек на погоны, нагоняи получал чаще других да выволочки…»
Водка совсем не брала, не обволакивала тёплым покоем. Резун осушил ещё стакан, ковырнул со дна банки кусок рыбины, пожевал с хлебом без вкуса. Посидел над сколоченным из грубых досок столом, допил остальное, из новой бутылки налил. Пресно всё было внутри. И вокруг всё тоску навевало. Глаза упёрлись в чёрную бездну за окном. Ни звёздочки. Сигануть туда, как в пропасть бездонную, только сразу чтоб, без боли, мучений, без щемящей этой жалости к себе и враз забыться. Чтоб без душевных этих самых, без терзающих мук…
«Это можно, — он не раз уж об этом думал, поэтому и мысль особо не напугала, не шевельнула его, не тронула, а, наоборот, легонько обласкала. — Это нам не составит переживаний… Это раз и…»
Он сунул руку к груди, коснулся пальцами металла — вот где грел душу его спаситель. Вытащил пистолет, погладил, положил перед собой, впился глазами. Для кого он берёг его больше? Для врагов? Для себя?.. Раньше точно знал, теперь уже и не думал об этом, только часто вытаскивал и просиживал над ним, перемалывая в мозгу всю свою жизнь. Бывало, ещё и там, в своей среде, среди своих, приходила мысль пустить себе пулю в лоб, как другие. Находились, не он один, видно, мягкотелыми оказываясь, оставаясь наедине с собой и со стаканом водки. Но что-то останавливало его. Сводило судорогой пальцы, лишь он касался рукоятки, лишь только представлял, как вылетит чудовищное, ужасное, страшное и взорвётся его череп, разлетится на клочки кровавого месива и выплеснутся, поползут по стене сгустки мяса, крови и мозгов человеческих. Его, его мозгов!..
Всё вокруг будет, а его нет. И уже навсегда.
Это был страх. Он понял, что страх и спасал его. Когда не раз приходилось самому принимать участие в расследовании причин таких самострелов, он чуял мурашки на спине, глядя на опрокинутое безжизненное тело вчера ещё суетящегося товарища. Нечасты они были, но спасали его эти случаи.
Раньше спасали, а потом… Потом, когда много лет прошло, он смотрел на пистолет, как на ребёнка родного. Вытаскивал и просиживал над ним в тяжёлых воспоминаниях, пока не засыпал…
Резун вздрогнул. Нет, спать ему пока нельзя. Надо выйти, оглядеть двор, берег, проверить, подыскать места для спасительного отхода на всякий случай. Осторожность и чутьё его не подводили. Они и раньше помогали ему уберечься, казалось бы, на самом краю пропасти. И не зря он по молодости тогда вверх лезть не торопился. Шёл, конечно, по головам, куда же от дураков деваться, но на особо ершистых не наступал, остерегался. Убейбох так, мелкая сошка, попался ему на пути, были величины и покруче. Верхи вот подвели! И как! Нежданно-негаданно! Сам Лаврентий Палыч! Идол! Но на него он молился, ни слухом ни духом не ведая, каков тот в деле, а ведь другим-то в глаза смотрел, живьём, так сказать, ощущал. Одни братья Кобуловы чего стоят! Орлы! Богдан очистил весь Кавказ и Крым от иноверцев-предателей, вытряхнул в двадцать четыре часа и турок, и курдов, и хеншилов с черноморского побережья в Сибирь. Ни один орден от самого Сталина заслужил. И депутатом Верховного Совета избирался, в разных Цека членом был. А брат его Амаяк! Который самолично ему, Резуну, грамоту подписал!.. До самой смерти Сталина оставался первым заместителем всего ГУЛАГа, в Прагу ездил с самим Булганиным, в Берлине выполнял директиву Берии о перестройке и сокращении аппарата уполномоченного МВД в Германии. Великие были люди, а канули в ту самую бездну с великим позором. Богдана хлопнули вместе с Лаврентием Палычем, а Амаяк карабкался, карабкался, пытаясь выбраться, покаяния у плахи писал, что, мол, избивать и пытать повелела партия, что приказ, телеграмму самого Сталина им зачитывали с подтверждением этого: «Применять физические меры воздействия к арестованным врагам». Расстреляли орлов обоих как мерзких извергов и сожгли тела, чтобы землю не поганить[15]. Вот как обошлись с теми, кто его обогнал, обскакал, кто вверх торопился забраться. А он, как чуял, не спешил. Но и он, хоть и не велика кочка, еле-еле уберёгся, когда шмон среди них, органов сверхсекретных, новый хозяин учинил. Не Никита Хрущёв, конечно, за этим перетряхиванием маячил, силы стояли другие, более могучие, которые вскоре и самого Никиту сгребли. Резуну было не до них и не до того, чтобы разбираться, кто кого менял и зачем; собственную шкуру спасти бы. Ни одну фамилию пришлось сменить, ни одно место прижитое бросить, с одного конца страны на другой мотаться. За тридцать лет покидало его по белому свету. Сюда умирать собрался, в родную землю захотелось спокойно лечь, хотя здесь не осталось ничего, ни кола, ни двора, а потянуло…
Резун сунул пистолет на место, к сердцу поближе, бутылку и стакан забрал с собой, шагнул за дверь вдохнуть свежего воздуха. Душно стало вдруг в комнате. Уж не искупаться ли? Дошёл до берега, скинул ботинки, носки, брюки засучил, сунул ногу — холодная, чёрт подери! А не отступила тоска, не освободило удушье. Разделся до трусов, забрёл по пояс, фыркая, бросился грудью на воду, поплыл саженками. Остудило. Телу вырваться захотелось из воды. Ноги захолодели, и внутри захолонуло. Выбрался на берег, запрыгал на одной ноге — в ухо вода набралась, упал на сброшенную одежду, бутылку схватил и, проливая, глотнул из горла да чуть не поперхнулся.
«А чего это сумасшедший обоих к повешению приговорил? — уколола внезапная мысль. — Почему он их в петлю сунул? Додуматься до такого! Можно было и проще. Ножом по горлу или под ребро — совсем без шума. Ну уж сопротивлялись если, башку разбил бы чем попало. А он в петлю, да к потолку, чтоб повыше, повидней, на глаза всем!.. Помнится, на курсах он в столице был специальных, про инквизицию седой старец читал лекцию. Уникальная служба была у попов! По тем временам самая совершенная и изощрённая, добраться могла до королей, что ей Жанна какая-то, дурочка деревенская. Так вот, даже эта, самая безжалостная, изощренная властная длань не карала так жестоко врагов. Сжигая их на кострах, рты оставляла открытыми, оказывается не только для того, чтобы те криками муки свои могли ослабить, или молить о спасении, но прежде всего, чтобы из гнусного тела душа грешная могла выбраться и отправиться на небо, где в последний раз попытаться выпросить прощение уже в ином мире у Всевышнего. Значит, жалость творила средневековая власть, оставляла умирающему надежду. А этот сумасшедший?.. Он не дрогнул. Не оставил обоим никакой возможности. Петлёй шеи сдавил. В Древней Руси повешенных и на кладбищах не хоронили. Запрещалось. Не осеняла их церковь прощальным покаянным крестом…»
Резун поёжился, повёл плечами. Оттого, что вылез из холодной воды, теплее на берегу не стало. Только мысли, одна страшней другой, в голову полезли. Поспешая, схватил он бутылку, запрокинул над головой, допил всё до капли. «Теперь очередь-то за мной. Третьим я в этой троице!..» — ужалило напоследок.
Он сгрёб одежду, поднялся и, шатаясь, направился к домику.
XXIII
— Вот, — подтолкнул в спину зардевшегося Стужева капитан Донсков. — Прошу любить и жаловать!
— Это наш герой? — Зинина привстала из-за стола, улыбнувшись. — Входите, входите.
— Я так скажу, Зоя Михайловна, — распирало от чувств Донскова. — Если я, к примеру, Колумб, как, можно сказать, человек всё это затеявший, или на худой конец этот… как его? Америго Веспуччи, то перед вами тот самый Родриго Триана.
— Это ещё кого на мою шею?
— Да хватит тебе, — попытался остановить расходившегося капитана совсем смутившийся журналист.
— Как? Неужели не знаете? — не унимался тот. — Вы не грезили в детстве морем, Зоя Михайловна! Матрос с «Пинты». Первым увидел землю нового континента.
— Понимаю, понимаю, — Зинина засветилась глазами. — У вас хорошее настроение. Новые удачи? С чем сегодня поздравить?
Донсков присел к столу, кивнул на стул товарищу:
— Павел Сергеевич опять у нас именинник. Старым сыщикам остаётся только радоваться за новичков.
— Вы сегодня за похоронами Убейбоха должны были наблюдать? — Зинина раскрыла перед собой бумаги.
— Закопали, но без… впечатлений. Вдова и могильщики. Никто не нарисовался. И кавказец пропал. Старушка до сих пор отказывается его в чём-либо подозревать. Но какой резон ему тогда от нас прятаться? Не пойму. Что хотите со мной делайте.
— А что же Павел Сергеевич? — Зинина с интересом взглянула на Стужева. — Юрий Михайлович так и убедит вас сменить профессию.
— Я ему давно намекаю, — не удержался с ухмылкой и Донсков. — Упирается. А что думать? Заработок приличный. Погоны. И казенное всё на тебе. Зимой и летом два вида одежды. Потом уважение со всех сторон. Даже если до грустного дойдёт, жене государство платить будет.
— Жена найдёт себе другого, лишь бы не слышать такого болтливого языка, — не сдержался Стужев.
— Благодарность твою принимаю, — подытожил Донсков и, посерьёзнев, повернулся к следователю, резко меняя тему. — А вот хоронили сегодня, Зоя Михайловна, не Убейбоха.
— Как? — опешила та. — А кого же? Семёна Зиновьевича, так его вроде?..
— Так на могиле написали, — кивнул Донсков, и голос его совсем затвердел. — А закопали Валериана Лазаревича Лифанского.
— Я попрошу вот отсюда подробнее, — насторожилась Зинина.
— Давай, Паша, — кивнул Донсков товарищу. — Твоя очередь.
— Я по порядку, — смутился тот.
— Хорошо, хорошо, — взялась за авторучку Зинина.
— Не торопись, — подбодрил его Донсков. — Ты у нас теперь ещё и важный свидетель. Может быть, единственный.
— Только бы до подсудимого не докатиться, — хмыкнул журналист.
— Какие твои годы…
— С тобой станется.
Зинина напрягла плечи, перебивая их пикировку:
— Итак?
— Батюшка Савелий, которому в Покровах меня мой знакомый отец Михаил порекомендовал, — начал Стужев, — вообще-то всё подтвердил про двух прихожан, один из которых просил покаяния за свои грехи. Когда я ему фотографию покойника показал, он опознал его, а когда я сообщил, что убийца очень опасен, скрылся и может натворить бед, то поведал и всё остальное.
— Поведал, значит, — Зинина улыбнулась.
— У них свои представления, — начал подсказывать журналист, — требования, так сказать, насчёт тайны исповеди.
— У всех нас понятия одинаковые о добре и зле, — встрял Донсков.
— Он просил прощения за то, что, работая судьёй, осуждал на смерть безвинных, властью нарекаемых «врагами народа».
— О как! — не удержался опять Донсков.
— Нарекаемых… — повторила протяжно и тихо Зинина, будто прислушиваясь к мрачным звукам гремящего слова.
— Я, извиняюсь, дословно, — смутился журналист. — Речь шла о сталинских временах.
— Столько лет прошло, а он в церковь явился, гад, грехи замаливать! — зло выпалил Донсков.
— Батюшка втолковал ему, что следует обратиться в светские… гражданские органы, церковь, мол, от таких грехов не полномочна просить… И тот больше не появлялся.
В наступившей тишине Донсков, не сводя глаз с Зининой, забарабанил по крышке стола пальцами, Стужев отвернулся к окну, следователь провела рукой по шее, будто ей стало вдруг холодно, поёжилась.
— Значит, судья? — перевела она наконец глаза на Донскова.
— Полковник Лудонин лично организовал поиск материалов в архивах, — отчеканил тот. — Никакого судьи Се Зе Убейбоха в помине не оказалось. Нашёлся Семён Зиновьевич Убейбох, уроженец города Бердичева, рядовой Красной армии, осуждённый в сорок третьем году за измену Родине к пятнадцати годам. Командир нашёл у него листовку немецкую, в которой враг призывал переходить на его сторону. В пятьдесят третьем году после смерти Сталина этот Семён Зиновьевич был освобождён и больше о нём никаких следов.
— Так… — подняла брови Зинина.
— Но отыскался некий Лифанский Валериан Лазаревич, — переведя дыхание, продолжал Донсков. — Этот — действительно судья. И по фотографии с покойником один в один, если, разумеется, возраст сбросить. Тоже осуждён к пятнадцати годам. Обвинялся как враг народа в подрыве государственных устоев и искажении личности политических вождей. Материалы дела нами запрошены.
— Выходит…
— Умер в местах отбытия наказания, — перебил следователя Донсков, будто торопился. — Но это ещё не всё.
— Вы на меня столько всего обрушили…
— Работаем, Зоя Михайловна, — забарабанил опять в такт себе пальцами Донсков. — Уголовный розыск не дремлет. Да ещё с такими помощниками!.. Павел Сергеевич, расскажите о вашей инициативе.
Стужев пожал плечами, ему явно претил парадный тон капитана.
— Инициатива не моя, — поморщился он.
— Павел Сергеевич вспомнил статью в газете и… — подсказал Донсков.
— Да не вспомнил я! — огрызнулся Стужев. — Но не важно. В заметке упоминалась фамилия Убейбоха в связи с музейной выставкой произведений заключённых в сталинских лагерях. Я и сгонял туда проведать. Про смерть, конечно, ни слова. А выставка приказала долго жить, и среди сотрудников поползла какая-то тёмная история про пропажу рисунков.
— Вот как! — Зинина насторожилась, помечая авторучкой в бумагах.
— Начальница отдела экспозиций прямо взорвалась, когда я у неё про пропажу поинтересовался. Откуда да зачем?..
— А действительно, откуда? — улыбнулась Зинина.
Стужев взгляда не отвёл, но и не улыбнулся в ответ:
— Знаете ли, у нас тоже есть свои журналистские способы. Не в обход закона, кстати.
— Я догадываюсь.
— Одним словом…
— Юрий Михайлович, я полагаю, вы попытались покопаться в журнале посетителей выставки? — перебила Зинина журналиста и вскинула глаза на капитана. — Не оказалось ли среди посетителей лиц с подобной судьбой?.. Бывших заключённых, но выживших?
— Ну как же!.. — даже развёл руки в стороны Донсков. — Обижаете, Зоя Михайловна. Но выставка первой оказалась. Пробной, так сказать. Надеялись, что публика будет. И она была действительно. Но про журнал отзывов никто не подумал. Не было его.
— Хорошо. Вы мне список всех сотрудников музея, имеющих отношение к этой выставке, представьте. Может, в допросах детали появятся.
— А вот он, — протянул папку Донсков. — Знал, куда шёл.
— А рисунки, значит?.. — Зинина не спускала с него глаз. — Кстати, что на них?
— Зинаида Викторовна подтвердила, что Убейбох, он же Лифанский, что-то спорил по этому поводу со своим товарищем. Ей претензии не предъявляли. Весь альбом Убейбох, он же… тьфу ты, чёрт!
— Давайте уж определимся, — чуть раздражённо подсказала Зинина. — Нам интересен один человек — Лифанский. И не следует пока упоминать другого, именем которого он прикрывался.
— Есть! — чётко отрапортовал капитан, уловив перемену в следователе. — Лифанский весь альбом забрал с собой…
Зинина ждала продолжения, оторвав авторучку от листа.
— Во время обыска альбом с рисунками был обнаружен нами в кабинете Лифанского, — поспешно затараторил Донсков. — Ничего особенного — портреты заключённых. Выполнены достаточно эмоционально. Искусствовед высказал мнение, что автор, вполне возможно, имел профессиональные навыки. Я бы от себя добавил — впечатляет. Худющие, страсть. Где-то в кинофильме я видел подобное… фашистские лагеря. Да, главное… Опись нашлась. Составлена, скорее всего, самим Лифанским. Согласно этой описи в альбоме не хватает двух листов… то есть рисунков.
— Когда все материалы мне представите? — не дослушав, Зинина сердито поднялась из-за стола, достала папироску.
Донсков бросился к ней с зажжённой спичкой:
— Оформляем, Зоя Михайловна. Я же горьким опытом научен. Вы любите, чтобы бумажечка к бумажечке да всё в соответствии с упэка.
— А как же! Согласно моему поручению.
— Вот, вот. — Донсков и головой покивал. — Да и материалам-то двух суток нет. Горячие ещё.
— Вот и нёс бы, что руки-то жжёшь! — сверкнула глазами Зинина, распахнув форточку и пустив струю дыма. — Смотри, капитан!
Донсков печально улыбнулся, плечами пожал и шепнул, покосившись на Стужева:
— Есть одна деталька. Лудонин бумаги придержал, чтобы генералу доложить, ну а Максинов к Боронину. У того же на контроле.
— А кавказец, значит, не получается у тебя? — уже миролюбивее посетовала она.
— А с Лифанским в музее не кавказец был, — даже огорчился Донсков. — Я разве не говорил?
— А кто же?
— Вот его-то мы и ищем, уважаемая Зоя Михайловна.
— Юрий Михайлович?
— Сплошь тёмная персона! — встрепенулся Донсков, не дурачась. — Чем хотите поклянусь. Полный нуль. Полмузея опросили мои орлы, на словесный портрет этого призрака ничего не наскребли. Есть у них там разбитная библиотекарша, но приболела не вовремя. Послал я к ней на дом Петруху Свинцова, может, раздобудет чего.
— Этот человек и может быть тем, кто нам нужен. Мобилизуй всё, чем владеешь, Юрий Михайлович, — Зинина докурила папироску, направилась к столу.
— У меня все на ногах, — махнул рукой Донсков. — Верите не верите, эти несколько дней будто в чегире. Вроде надежда открылась, как Лифанский этот выявился, и на тебе! Новый призрак. Тяжёлое дело. Не было ничего подобного у нас.
— Я вот анализирую, — опять ткнувшись в свои бумаги за столом, перебила его Зинина, — что их может связывать?
— Вора в законе и бывшего судью?
— Да.
— Как что? — прорезался голос у журналиста, о котором они почти забыли. — Шестёрки на спинах.
— Конечно, конечно, — спохватился Донсков. — Кстати, ты же беседовал с церковными служителями? Что там про знаки-то? Хотя, знаете, Зоя Михайловна, не придаю я этому особого значения. Так. Брехня, по-моему. С другой стороны, вроде религия?..
— Отец Михаил и батюшка Савелий едины во мнениях, — с нарочитой громкостью отчеканил Стужев. — Это знаки Сатаны, кто ими помечен — великое зло причинил и ещё причинит людям, а поэтому заслуживает проклятие и уничтожение.
XXIV
За дверью явно кричали. Он напряг слух, постарался приподнять голову, превозмогая невыносимую боль.
— Есть кто живой? Лексей! Эй, Лексей! — дребезжал старческим голосом кто-то.
Он, пересилив себя, приподнялся на руках, прислушался.
— Есть кто живой? Выходи! А то пальну! — в дверь стучали.
— Погоди! — крикнул он, огляделся на полу, где, оказывается, проспал остаток ночи, на столе пустые бутылки, банка из-под консервов взрезанная, а под рукой «макаров».
«Как же я вчера так ухайдакался! — укорила сквозь пелену похмелья запоздавшая тревога. — Ведь вляпаться мог в такое дерьмо! Держался же всё последнее время. Ни капли в рот не брал. Расклеился, расслабился, что не меня вздёрнули, а толстяка, но так это ненадолго, если будешь напиваться до беспамятства… Сумасшедший придурок тебя голыми руками возьмёт. Пикнуть не успеешь, как петлю на шею набросит…»
Покачиваясь, как сидел, он невольно задрал голову вверх. Нет, люстры над ним, как у Убейбоха в квартире, не раскачивалось, и крюка зловещего, как в хате Шанкра, не торчало. Над его головой сиротливо отвисала грязная, засиженная мухами лампочка в чёрном патроне на чёрном проводе, а провод ржавыми двумя гвоздями пришпандорен к доскам потолочным.
«Не выдержат они моего тела… А, чёрт! Какие мысли спьяну лезут! Без верёвки окочуришься!» — он поднялся, спрятал пистолет, пнул дверь ногой, та жалобно заскрипела.
— Кого тут по утрам?
Вытаращив округлённые белёсые глазки, пятился от крыльца дед, суетливо пряча за спину неказистую вещицу в руках, напоминавшую то ли самопал детский, то ли детскую игрушку того же вида.
Дед кроме того был в шапке, в штанах, закатанных до колен, и в галошах резиновых на босые ноги.
— А где Лексей? — получилось сказать у него от явной неожиданности и испуга.
— Уехал, — оглядел Резун деда, достал папироску, закурил и протянул старичку пачку.
— Значит, тебя упросил? — преодолев замешательство, подозрительно прищурился тот.
— Ага.
— А он меня всё уговаривал поглядывать, — пристроив всё же куда-то за спину ружьишко, принял дед папироску и с сожалением покачал головой, засунув её за ухо. — Бросил я недавно. Бабка замучила — лёгким вредит.
— Значит, прогадал ты. Много запросил, наверное?
— Да куда там! Я же соседний кооператив сторожу. Сюда разве набегаешься.
— А чего припёрся?
— Так вона! — дед отмахнулся рукой назад — среди деревьев соседнего участка маячила любопытствующая женская фигура. — Бабы всполошились. С ночи прибегали, грят, палит кто-то у Лексея, а я же знал, что он уезжать собирался.
— Я гремел.
— Гремел? Стреляли, говорят.
— Бабы наплетут с перепугу. Они что же? Без мужиков?
— Да кто тут ночует! На работу всем. А здесь так, некоторые. Особы одинокие, — дед покосился за спину.
— Гремел. Было дело. Выпил немного.
— Ну, это бывает, — совсем успокоился дед.
— Хочешь?
— Да что же с утра-то?
— А с вечера лучше? — развернулся в домик Резун, налил в два стакана из новой бутылки, вернулся на крыльцо. — С утра принял и, как говорится, весь день в радости.
— Известное дело, — потянулся за стаканом сторож, протерев для чистоты руки. — Значит, с Лексеем вы поладили? И сколько же?
— А мне деньги не главное, — опорожнив своё, вытер губы рукавом Резун. — Я из-за природы согласился. Вот сейчас пойду окунусь и заживём!
— Ты ещё и купаешься? — задохнулся совсем от зависти дед, осушил стаканчик. — У Лексея-то закусочка водилась…
— Заглядывай к обеду, — похлопал его по плечу Резун. — Я костерок налажу на бережку. Посидим, по душам, так сказать…
— У меня служба, — дед разочарованно пошамкал губами. — Это вам, дачникам, можно на солнце греться.
— Ну как хочешь, — отвернулся Резун, возвращаясь в домик.
— Если на минутку… проведать, — опомнился ему в спину дед.
— Всегда рад. Я же сказал — жду.
Он действительно после принятого спиртного ожил, прибрал всё в домике, как заново родившись, бодро попрыгал по дорожке на берег, чувствуя на себе любопытствующий взгляд бдительной соседки, выкупался, фыркая и покрякивая, побегал на травке, согреваясь, и тут же развёл костёр, приметив удобное местечко среди булыжников, натасканных специально хозяином.
«Хорошо у воды да на таком воздухе!» — грелась радость в душе.
И, словно его услышав, солнце выпросталось из-за облаков, сразу одарив всё вокруг теплом и яркостью лучей. «Так бывает осенью, — подумалось ему. — Всё уходящее кажется последним, поэтому ценится сильнее и представляется слаще, желаннее, лучше и горячее…»
Он принёс закопчённый чайник из домика, поставил его кипятить, а сам, устроив лежанку на солнцепёке, бросился на живот и прикрыл глаза.
«Прикорну немного и совсем приду в себя от вчерашнего, — блаженно жмурился он. — Чего же это я пальбу ночью устроил? С ума начинаю сходить. Такого со мной ещё не наблюдалось…»
Бегая за чайником, он проверил пистолет, в обойме «макарова» половины патронов недоставало.
«Нет. Расслабляться так больше нельзя. Если живым остаться хочется, это непозволительная роскошь…» — мысли терялись, отступали, отлетали… Он не заметил, как заснул. Ему снилось поле, потом потемнело, и ветерок задул, вроде как из неведомой туннели, и он не успел заметить, как в туннели этой очутился сам, только словно очнулся, когда сузился коридор, по которому он шёл, ища выхода и не находя его. А шагать вперёд становилось всё труднее и труднее; он, боясь задеть смрадные, дурно пахнущие стены, спотыкался на скользком холодном полу и в то же время, опасаясь удариться о низкий потолок, втягивал в плечи голову. Он обернулся, весь в холодном вонючем поту, скатывающемуся жирными каплями по голому его телу, захотел вернуться назад, но сзади пугала сплошная темень, а вперёд ноги идти уже не желали. Там, как в бездонном колодце, стремительно вращаясь, зияла и засасывала его зловещая воронка. Сбоку ударил в лицо сноп ярких искр, обжигающий луч упёрся в него, ослепил и в этой пляске огня и света замелькали устремлённые на него ожившие лица с портретов альбома Убейбоха, который он так тщательно листал в музее, отыскивая знакомых. Измождённые, кожа и кости, скелеты, а не заключённые лезли к нему, тянулись, отталкивая друг друга и, сверкая алчущими красными глазницами, скалили зубы, готовые вцепиться в него и разорвать на части. Одному, кровожадному и проворному, похожему на кавказца, шпионившему за ним, почти удалось его схватить, но он вывернулся чудом, выхватил «макаров» и несколькими выстрелами сбил череп с плеч, тело кавказца опрокинулось, а рука продолжала тянуться, увеличиваясь и удлиняясь в размерах. Её оттолкнули, отбросили другие, обступая его, окружая. Он из последних сил вырывался и, не переставая, стрелял. Стрелял, стрелял и стрелял, пока рука не ударилась в твёрдое что-то, и он почувствовал острую боль. Он очнулся. Рука саднила, пальцы до крови сбитые, а кулак так и сжат и злосчастный булыжник рядом. Как он его шарахнул?..
Солнце ушло, он лежал в тени, перевернувшись на бок и согнув босые ноги к животу от пронзительного холодного ветра с речки. Потёр лоб рукой, приводя мысли в порядок, не помогало, туманилось, гудело в голове. Он поднялся, засеменил, заспешил в домик.
«Что же это снилось? — колола, бесилась тревога в мозгу. — Чертовщина какая-то! Насмотрелся я на зэков из альбома. А ведь кто-то из них даже знакомым показался теперь, во сне. Кто-то там был из прошлого, из последственных. Колоритное лицо. И ко мне тянулся, готовый разорвать живого. И лицо я почти вспомнил. Нельзя забыть такое лицо. Чуть-чуть ему не хватило…»
Резун вдруг почувствовал, что его уже на самом деле, не во сне, пробило вонючим противным потом. Он схватился за лоб — точно.
Бутылка, из которой он деду и себе наливал ещё утром, одиноко маячила на столе. Он плеснул в стакан неуверенно, но слабость растаяла тут же, и он влил водку до краёв. Залпом осушил, упал на стул и схватился за голову. Теперь он ясно вспомнил, что этот же самый сон уже снился ему. И было это прошлой ночью. И тот зэк с безумными зрачками, который так к нему пробирался, уже бросался на него. А он, защищаясь, палил из «макарова»… Вот значит, в кого он стрелял ночью! Но как знакомо ему то лицо!.. Ещё мгновение — и он бы его вспомнил!..
Резун заскрежетал зубами от досады, наполнил новый стакан, выпил и задымил горькую папиросу.
XXV
Что-то забавное копошилось в кучах опавших листьев, мелькая в разноцветье зелёного, жёлтого, багрового и привлекая её внимание. Зинина остановилась и, не веря своим глазам, всплеснула руками:
— Сморчок! Голубушка! Да что же ты здесь делаешь? Одна?
Она шагнула к дереву и поспешно нагнулась:
— А где же твой хозяин?
— И хозяин таким же сирым стал и неприметным, — послышался знакомый голос с дальней скамейки, и одиноко скучавший мужчина в светлом плаще кивнул ей, слегка приподняв шляпу и подымаясь, лёгкая трость сверкнула серебряным узором в его руке.
— Боже мой! Игнат Демидович! — подхватила она собачонку на руки и подошла к Громову. — А я вас действительно не заметила. Так и промчалась бы мимо, если бы не Сморчок.
— Вот так, — он поиграл тростью и опёрся на неё. — Все мы обязаны его величеству случаю. Здравствуйте, Зоя Михайловна! Какими заботами?
— Пройтись захотелось после работы, — она коснулась его локтя, и они, вернувшись к скамейке, присели. — Сегодня раньше освободилась.
— Слава богу, семь часов скоро, — улыбнулся он.
— Ну… по нашим понятиям. Вот и задумала погулять. Устала что-то. К тому же Кирилл дочку в театр повёл, у них подготовка премьеры.
— А вы что же?
— Я не увлекаюсь. Своего театра хватает.
— Да, да…
— Как ваше здоровье?
— Я думаю, ещё денёк-другой, и я к вашим услугам. Вот и погода, к счастью, способствует и помогает.
— Я как-то осенью, знаете ли…
— Пришла, пришла проказница. Мне больше нравится эта пора. И я приметил, она здесь и длится дольше остальных. До новогодних деньков иногда задерживается в этих краях. Порой народу и ёлки в дом затаскивать, и столы праздничные накрывать, а под ногами хлябь и травка зелёная у кремлёвских стен, а?
— Вы, Игнат Демидович, будто и не астраханец, про родные места говорите, словно гость.
— Есть основания, есть, — он, соглашаясь, кивнул головой, задумался. — Я же как уехал в столицу, в университеты, так меня и потеряли. Появлялся только родителей схоронить. Сестра с мужем их квартиру заняли, так что было и потом, где голову преклонить, но это совсем редко, если проездом в Кисловодск или на Кавказ. Моя Настя любила отдыхать в тех местах.
Он надолго замолчал, она ждала, не лезла с расспросами, заскучавшую собачонку на волю выпустила.
— Особенно сюда не тянуло. Я в Ленинград уже перебрался. Наукой занимался; здесь, у вас, знаете, как-то всё этому внимание тогда не придавалось. Но жизнь… — он запнулся. — Жизни, похоже, не нравятся спокойные русла, плесень, болота образуются. Вот она и перетряхивает время от времени нас.
Зинина с интересом взглянула на Громова.
— Про Вовси, Когана, Виноградова, конечно, слышать приходилось? — Громов шляпу снял, тряхнул головой, волосы рассыпались, по лбу разлетелись — седые над синими пронзительными глазами.
— Дело ленинградских врачей? — догадалась она.
— Я был близок с профессором Фельдманом, хорошо знал Этингера. Их, правда, потом реабилитировали, хотя некоторые были осуждены за вредительство. Меня тоже таскали, но выпустили. Жена такого страха натерпелась!..
Он смолк. Она закурила.
— Одним словом, мы вынуждены были перебираться, — заговорил Громов. — В Москву сложно, Настя и другие места подыскивала, писала куда-то, мне было не до этого. Показывала приглашения из Свердловска, но сама же отказывалась: морозов боялась и из-за Ёлочки, это дочку она так звала, с лёгкими у неё проблемы были. А тут сообщение о смерти Виктора, мужа сестры, ну мы уже и не выбирали…
— С ним-то что? — поинтересовалась она.
— Открылось боевое ранение, — нахмурил брови Громов. — Виктор тяжёлым с войны возвратился. Так из больниц и не вылезал. Сестра с ним помучилась…
Громов опять смолк. Она уже и не рада была, затеяв весь этот разговор.
— Извините, — понял он её по-своему, — верёвочка! Потянешь за один конец, сам не рад потом, другого конца не видать.
— Ну что вы, — коснулась она его руки и слегка пожала. — Это я вас втянула в историю.
— А вот в этом городе вся моя история по-настоящему и развернулась, — блеснул он в ответ глазами. — Анастасия всё благодарила Бога, что спаслись мы, сбежав из пекла, а вышло наоборот.
— Это что же ещё произошло? — Зининой аж не по себе стало.
— Не успел я кое-как устроиться, сестра к себе звала, но мы отказались, куда же втроём? Квартиру сняли, в институте место подвернулось… И тут мною заинтересовались.
Зинина вскинула глаза.
— Оттуда, — кивнул он. — Из «конторы». Знаете, по стране ещё волна облав на врачей катилась. Сажали нас, бедолаг, судили, а где одумывались потом, выпускали. Но это редко бывало. Органы государственной безопасности в те времена ошибок не допускали.
Громов поморщился, помолчал.
— В каждом крае, в каждой области надо было показать, что не дремлют верные защитники власти, свято они сторожат хозяина.
Зинину покоробило от его язвительных гневных слов, но она только ниже голову опустила.
— В общем, нашлась сволочь по мою душу, меня и ещё несколько человек, уже здешних, арестовали и осудили. Вспомнили и прошлые, ленинградские, заслуги.
Она пересилила себя и всё же подняла на него глаза; лучше б она этого не делала: лица Громова было не узнать, ненависть владела им.
— Пятнадцать лет за вредительство, выразившееся в высказывании враждебных клеветнических измышлений… так и звучало в приговоре. Помню слово в слово. Ну а потом, известное дело, лагеря за Уралом и всё остальное, как это называлось, в подразделениях Гулага. Многие умирали на пересыльных пунктах, ещё туда не добравшись, гибли и такие, кто пытался бежать. Мне везло. Да что рассказывать… Наглотался. Повидал. Но ничего, — Громов выпрямил спину, копнул землю у ног тростью, взметнув сухие листья. — Пришло время, вспомнили и обо мне. Реабилитировали через десять с лишним лет. Оправдали, так сказать. Я, правда, к тому времени уже и сам деньки подсчитывал, срок сам собой подходил. Но всё равно обрадовался. Только вот и Ёлочка, и Настя меня не дождались. Умерли. Я подозревал последнее время, чувствовал, что случилось неладное — письма перестали доходить. Их и раньше было — по пальцам считал, а тут совсем прекратились. Всё передумал, а они оказывается, умерли…
Он выговорил последние слова и окаменел, замолчав, застыл надолго. Она встала, походила у скамейки, закурила папиросу, присела рядом. Сказать что-либо, продолжать беседу у неё не находилось слов.
— Я и не думал назад возвращаться, но сестра позвала. Всё как-то скомкалось в тот год, всё собралось в один клубок. Словом, засобиралась и сестра с белого света. Я приехал, но всё равно опоздал. Даже на похороны не успел, схоронили её соседи…
Листьев, собравшихся у них под скамейкой, лениво коснулся ветерок. Смахнул, сдул один листочек, словно примеряясь, пробуя, поднатужился — сгрёб с кучи, разметал ещё несколько штук, а там совсем осмелел, набирая силу, поволок, понёс их все по дорожке. На пустом месте разутая, раздетая, очумело затявкала, жалуясь, собачонка. Не дождавшись сочувствия и помощи, засеменила, заторопилась к ботинкам Громова, прижалась, затихла. Он руку опустил, нащупал её, погладил, пожурил:
— Ничего, Сморчок. Мы с тобой ещё поживём. У нас с тобой ещё дел несделанных…
— А вы знаете, Игнат Демидович, — тихо сказала Зинина, — дело, которое мною расследуется, тоже в определённой степени связано с событиями сталинских репрессий.
Он не проявил к её словам никакого интереса, по-прежнему слегка пощекотывал, ласкал собачку.
— Второй труп обнаружен на днях, — продолжала она. — Убийца, скорее всего, тот же, а вот жертва из осуждённых в те времена.
Громов поднял собачку, сунул её себе под плащ:
— Замёрзла вся, а я тут разболтался.
— Тоже обвинялся за вредительство, — поджала она губы. — Сколько тогда наломали дров!
— Реабилитирован? — спросил он без интереса.
— Да. Но тоже с большим опозданием. Отбыл почти все пятнадцать лет, как и вы. Выставку рисунков заключённых пытался организовать. Чьи рисунки? Как он их сохранил? В тех условиях! Это ведь героизм!
Громов скрипнул зубами. Зинина снова закурила.
— Одну экспозицию даже успел провести. Выставили десятка три листов. В газетах оповестили. Народ шёл. И вот трагическая гибель.
— Я был на этой выставке, — поднял он на неё глаза. — Рисунки правдивые. Зэки там настоящие. Такими мы и были. Дохли, как мухи. Вам приходилось видеть документальные фильмы про Бухенвальд, Освенцим? Про нацистские лагеря?
— Конечно.
— То же самое. Не успевали выкапывать огромные рвы, чтобы ежедневно хоронить. Своей очереди ждал каждый. И никакой пощады! Никакой надежды, что что-то изменится… Вдумайтесь только — для всех ты враг народа! Когда судили, совершенно ничего не знавшие люди заведомо жаждали и требовали твоей казни…
— Что творили! — закрыла она лицо руками. — Что творили!
— Что уж теперь, — Громов налёг на трость обеими руками и напрягся так, будто пытался вогнать её по самую рукоять в землю. — Но есть беда страшнее. За всю эту трагедию ответственность понесли единицы. По сути, один хозяин поменял другого и всю вину взвалил на предшественника. А вы думаете, Хрущёв не занимался тем же? Поэтому-то немногие понесли заслуженную кару. А как же закон? Как с его требованием, что каждый должен отвечать за содеянное? Я полагаю — это важный принцип нашего уголовного права?
Она отвела глаза.
— Кто попытался наказать конкретных палачей этой трагедии? — снова повторил Громов и задумался. — Жертв сотни тысяч, а судили тех, кого уже спрятать было нельзя. По существу, это были просто ближайшие политические враги, претенденты на власть. Не толкись Берия у престола, не рвись к нему, никто бы его и не тронул. Тогда могло случиться, что никто бы и не узнал ничего про репрессии и лагеря, а мы бы так и истлели в пыль.
Зинина вздрогнула.
— Вы юрист, Зоя Михайловна, — не успокаивался Громов. — В прошлую нашу встречу вы уверяли меня в своей решимости творить справедливость. Не изменилось ли у вас мнение после всего, что я вам тут наговорил?
Она молчала. Громов тяжело поднялся, собачка жалобно поскуливала у него под плащом.
— Подумайте, — кивнул он ей и приподнял шляпу. — Я не жду скорого ответа. А пока должен откланяться. Сморчок мой — собачка деликатная, ждать не может. Проголодалась. Вы уж извините нас.
И он зашагал по дорожке, тяжело опираясь на трость.
XXVI
Вроде первый раз в Москву, а уезжал я без желания.
— Радуйся, дурачок, — хлопал меня по плечу Селиван. — Повезло. Считай, на халяву столицу увидишь. В кои веки газета сама тебя приглашает. Когда это было?
— А здесь? Майя Владимировна опять заболела…
— Езжай, ни о чём не думай. Не пропадёт без тебя криминальная хроника.
Редакция московской газеты, в которой я подвизался внештатным сотрудником, собирала кустовые совещания корреспондентов по поводу юбилейных событий и все расходы брала на себя, но я особых эмоций не испытывал. Были причины, к тому же у меня зловредная натура: тоска начинает заедать, лишь ногой за ворота родного дома, себе не рад, всё кажется — навсегда. Дон и тот завозмущался и тут же выдал совет:
— Отоспись там, это у тебя невралгия, но знай, у меня к тебе одна просьба.
— Колбасы привезти?
— Очень смешно.
— Торт «Птичье молоко»?
— Давай тогда уж с трёх раз.
— Губнушку твоей Нине Васильевне, — совсем скис я, пристыженный.
— Выбрось из головы эти аксессуары буржуазного фетиша, — укоризненно покачал он головой. — Дамочки из газеты помутили твой девственный разум.
Я кивнул, отягчённый заботами:
— Пол-листа в блокноте — одна косметика. Ты что-нибудь слышал про «Же де флёр»?[16]
— Забудь всё. Слушай, что я тебе скажу, — отмахнулся Донсков.
Я вздохнул и полез за блокнотом:
— Ну, выкладывай своё поручение.
— Нет. Не записывай, — оглядел он меня с сочувствием. — Я тебе на вокзале скажу, чтобы лучше помнил. Знаю я командированных провинциалов: за порог — и ветер уши выдул. Я ведь звонить, напоминать не стану. Некогда…
А на перроне он меня за пуговицу плаща ухватил:
— Помнишь, что обещал? Не таращь, не таращь глаза-то.
— Да говори же.
— У меня просьба необычная. Напрягись.
— Про аленький цветочек?
— Угадал. На кладбище тебе сходить надо.
— Чего?
Откровенно признаться, всего я от Дона ожидал, привык уже к его экстравагантным чудачествам, но только не этого. Во все глаза в него впялился, надеясь на лице узреть разгадку пожеланий о прогулке на кладбище. Чего уж говорить, помимо своей воли я угодил в его капкан и был втянут в расследование этого тёмного дела Убейбоха-Лифанского. Однако со временем сам не заметил, как проникся загадочными переплетениями шокирующих событий и только это не выходило у меня из головы: я жаждал того дня, когда мой друг и следователь Зинина найдут коварного злодея. Не скрою, сам строил версии о том, кто он такой, зачем ему понадобилось это делать и почему он оставлял на своих жертвах такие страшные дьявольские отметины. Но что они значили для бравого капитана Донскова, эти мои дилетантские фантазии!
По дороге на вокзал Дон по большому секрету обронил, что убийство скоро будет раскрыто, вернее, уже почти раскрыто, осталось только поймать преступника. Мою ироничную ухмылку он молча игнорировал, сухо добавив, что глазастая библиотекарша пролила свет: в тот день, когда обнаружилась пропажа выставочных рисунков из альбома, Лифанский в музее был не один, незнакомец этот и раньше мелькал в музее, выведывая у неё о сотрудниках, а вечером следующего дня, как известно, Лифанский был повешен, а кавказец сгинул.
Сверкнув многозначительно глазами, Дон заверил меня, усмехнувшись:
— Приедешь назад, а злодей уже в кутузке отдыхать будет и показания давать.
Сейчас, услышав от капитана пожелание прогуляться на кладбище, я, признаться, чувствовал себя неловко и даже засомневался насчёт его самочувствия после такого головокружительного успеха, поэтому повторил:
— Что ты сказал?
— На Новодевичье кладбище сгоняй. Знаешь монастырь? — Донсков посерьёзнел, так и впился в меня. — Туда так просто не пускают. Вот, держи.
И он протянул мне красную книжицу:
— Это удостоверение внештатного сотрудника милиции. Предъявишь на пропускном пункте.
— Я что-то не понимаю ничего, — пробормотал я, смутившись. — Это имеет какое-то отношение к уголовному делу об убийстве Шанкрова и Лифанского? Чего мне на кладбище делать? Насколько я знаю, там абы кого не хоронят. Это почти правительственное место, там одни знаменитости, художники известные, писатели, артисты…
— Вот именно, артисты, — хмыкнул Донсков. — Великие артисты! И в жизни, и даже, оказывается, после смерти.
Он губы поджал и доверительно зашептал, хотя мы вдвоём остались, все провожавшие, кто и был, разбежались давно:
— Никите Сергеевичу Хрущёву памятник поставили. Говорят, автор сам Эрнст Неизвестный, из русских американцев, из тех, кого Никита сам гонял в своё время верхом на бульдозере[17].
— Зачем тебе, Дон? Чем это ты опять увлёкся? — недоумевал я.
— Расстрельные списки на «врагов народа», надо полагать, и самому Никите Сергеевичу приходилось подписывать. Не так уж он и безупречен был, не чище Сталина, — поморщился как от зубной боли Донсков. — Вот всю жизнь, видать, и казнил себя, а когда его Леонид Ильич Брежнев спихнул, а сам памятник Иосифу Виссарионовичу у Кремлёвской стены воздвиг тихим сапом, задумался он исповедаться, да книжку правдивую перед смертью написать.
— Книжку он раньше писать сподобился, — поправил я приятеля, ошеломлённый его нежданными душевными терзаниями. — Ты уж не «голоса» ли вражеские слушаешь, любезный Юрий Михайлович? Бдишь по ночам?
— А ты у нас паинька, да?
— Кто ж этим не тешился по молодости, — съехидничал я. — Но у нас и в газетке своего тряпошного телефона хватает, чтоб всё знать, ну и с кухонных посиделок черпаем.
— Значит, кумекаешь?
Я пожал плечами.
— Голоса! — зло буркнул он, не унимаясь, и по голове себя похлопал. — Ещё какие! Они у меня во где по ночам возникают! Сами собой рождаются. Глаза зрят, а бестолковка моя не переваривает.
— А на что тебе памятник понадобилось видеть? Тем более, ты говоришь, что его американец соорудил.
— Он русский, его в своё время или выдворили, или сам удрал.
— Ага, понимаю. Отщепенец, значит.
— Ну, это уж как знаешь. Вы, пресса, мастера ярлыки вешать. Только вот что я тебя прошу-то…
Я с естественным интересом завзирал на приятеля, собиравшегося наконец с духом, но Донсков отвернулся, будто пожалев, что связался со мной.
— Давай дальше без вопросов, а? — подтолкнул он меня легонько к дверям вагона.
— Это что ж так? — растерялся я.
— Ладно! — рявкнул он резко, словно отрезал. — Надо мне. Понимаешь, надо. Я сам туда когда соберусь? А мне сейчас… вот для этого органа! — и он опять шлёпнул себя по лбу. — Вернёшься, всё, что увидишь, расскажешь. А лучше — сфотографируй. Взял фотоаппарат-то?
— А как же, — распахнул я плащ и кивнул на «фэд», болтавшийся на ремне под мышкой. — Мне Селиван столько заданий надавал!
— Вот и про меня не забудь. Только гляди там внимательней.
Поезд до столицы по рельсам постукивал неслышно, только убаюкивал, можно сказать, не катил, а летел; я действительно как завалился на верхнюю полку, так почти и не подымался до Павелецкого, а в беспокойной толчее, суматошных буднях той газеты, куда попал, как в пчелиный улей, закрутился волчком и напрочь забыл про всё на свете. Очухался за столом на банкете в предпоследний вечер после принятия изрядной дозы горячительных напитков. Лошадей с ног валит, некоторые тупеют, а у меня мозги набекрень: только-только здраво мыслить начинают. Я на соседнюю блондинку без особой надежды засмотрелся, а как загрустил, что такая, как она, на провинциала ноль внимания, так всё и вспомнил. Хорошо всё же, что нам прощальный вечер заранее устроили, видно, специально для таких, как я…
Конопатый сержант долго вертел моё удостоверение, всё сравнивал опухшую непроспавшуюся физиономию с тем юношей, который нагло лыбился ему из книжки.
— Вобла-то ещё водится в ваших краях? — подмигнул он мне.
— И вобла, и пиво, — сунул я ему подготовленный свёрток, как учил капитан Донсков. — Привет вам от краснознамённого астраханского угро.
— Так держать, гвардеец! — похвалил часовой и совсем дружелюбно поинтересовался: — Ты кого ищешь? Не заблудишься?
— Бывших, — беспечно намекнул я.
— Так других не держим.
— Мне последних.
— Тогда на новое кладбище, шагай на центральную аллею к десятой линии.
С лёгкой его руки я браво ступил за ограду, но едва шагнул, вперил глаза вперёд, так и застыл, сомлев от открывшегося бескрайнего скорбного простора тысяч мрачных надгробий и крестов — гнетущего свидетельства нашей бренности. Будь я тем итальянцем, конечно же выхватил бы гусиное перо из-за уха, упал на подвернувшуюся каменную скамью и начал бессмертное: «Земную жизнь пройдя наполовину, я очутился в сумрачном лесу…» — но для этого кроме чувств нужна самая малость — талант, а меня разъедала лишь горькая досада на моего приятеля Донскова. «Сидит сейчас, наверное, этот жлоб на совещании у Лудонина и в своём блокнотике головки женские рисует! — подумалось мне. — Но не ехидничай особо, с заданием твоим я всё-таки справлюсь, отыщу тебе цветочек аленький!»
И отыскал. Полдня бродил я по кладбищенским проспектам, плащ сбросил, взмок от стараний, ноги сбил, но вырулил на ту десятую линию. Вырулил и онемел, глазам своим не веря. Травка зелёная, ещё осенним переполохом не тронутая, и чудо предо мной на этой девственной травке. Три корявых булыжника друг на дружке вверх взбираются белым-белые. Три корявых булыжника к ним прижались чёрным-чёрные. А наверху, в середине, как великая драгоценность — голова золотая сверкает. Солнце как раз выбросило лучик с облака, и лучик тот так и заиграл, засиял на этом золотом пятне, слепя всё вокруг…
Это что же воздвиг, выдумал американец?.. Из добра и зла была его исковерканная жизнь? А голова бесценная…
* * *
Так же поездом добирался я обратно. Не ждал на вокзале увидеть кого-нибудь. И с перрона сошёл — никого, и в город вышел с «дипломатом», за спиной гул вокзала оставляя. Но вовремя замер, не стал перебегать дорогу к троллейбусной остановке, услышав за спиной скрежет тормозов.
— Павел! — выскочил улыбающийся Дон из кабины. — Ты что же? Не позвонил даже.
Мы обнялись.
— Зачем? Сам бы добрался. У тебя хлопот полон рот.
— Вот ещё. Как съездил? Ну, давай рассказывай. Видел?
— Видел.
— Ну как?
Я рассказал, как мог.
— Я так и представлял. Необыкновенному человеку с необыкновенной судьбой и конец жизни особый уготован.
— Объясни, — попросил я.
— Должен он был ошеломить.
— Так не он же. Неизвестный какой-то, которого он сам из страны взашей гнал!..
— Неважно, — закурил сигарету Донсков. — Хотя нет. Наоборот. Как раз это и важно, что именно тот… даже именно тот, а не кто другой, оказался тем самым… понятливым.
— Чудак ты, Юра.
— Это хорошо или плохо?
— Не знаю. Похоже. Ты мне лучше ответь, как с делом-то? Поймал убийцу?
— Убийцу?
— Ну да. Ты же обещал найти к моему приезду?
— Найти — нашёл, а вот поймать не удалось.
— Это как же?
— Ушёл он из наших рук. Застрелился.
— Да ты что? А как же догадались, что он? Доказательств-то теперь никаких!
— Почему же? — Донсков даже крякнул от возмущения. — Доказательства самые что ни на есть прямые. «Макаров» возле него, из которого он, видать, ночью по пьяни грохнулся. Заключение медиков тютелька в тютельку, а главное, в кармане нашли пропавший рисунок из того альбома.
— А мотивы?
— Ну, знаешь! Этим Зоя Михайловна занимается. Я ей из рук в руки, так сказать…
XXVII
Рассвет забрезжил в окошках. Полумрак, царивший в комнате, начал рассеиваться, прятаться, ускользая в углы, за мебель, по щелям. Человек в кресле зашевелился, тронул рукой седую голову, приходя в себя ото сна или от дремоты, поднялся, поправил багровый халат:
— Ну что, Сморчок, пожалуй, пора на кухню.
На полу в полах халата путалась, повизгивала, давая о себе знать, лохматая собачонка. Покормив её, приготовив чашку кофе, он вернулся в кресло, тяжело вздохнув, взял со стола жёлтый лист ватмана, вгляделся в рисунок. Два измождённых лица, два человеческих подобия, обнявшись, словно в последний раз, глядели на него.
— Вот и всё, — прошептал он. — Теперь можно и доживать спокойно.
Собака, будто чувствуя неладное, запрыгала, неистово затявкала.
Он разорвал лист, сложил его и разорвал ещё раз, поднялся, подошёл к камину, бросил туда обрывки и поднёс горящую спичку…
ВАЖНЯК
Посвящается моему первому учителю
следователю прокуратуры
Денисову Тимофею Алексеевичу
I
Сколько времени прошло… Сколько разных событий… А мне помнится первая наша встреча.
Как говорили, так и обернулось — он сразу меня невзлюбил. Глянул из-под бровей, зрачки скосив, ну прямо грач с осени на юга не улетевший, ни здравствуй, ни прощай. И на всю неделю отослал в канцелярию разгребать архивы, уцелевшие от недавнего поджога. Я и так и сяк, заикаться пробовал, что, мол, не за этим сюда направлен, дружок мой Яшка Рубвальтер у Егорова уже не раз на трупы выезжал, но куда там, его не прошибить, будто крест на мне поставил.
— Егоров? — спрашивает.
— Следователь. Ваш коллега, — сунулся было я, обрадовавшись его вниманию. — Стажировку по плану проводит…
— Коллега, говоришь?
— Ну да.
— Егоров мне не указ, — буркнул он, стеклянными глазами прошил. — А ты делом занимайся. Всё разгрёб?
И даже ус у него один задёргался сам собой, будто живой. Я сроду такого не видел, завопил в отчаянии:
— Да где ж! Там ни в жизнь! Знали, как поджигать. И пожарники водой притопили.
— А ещё на трупы собрался…
— Чего ж вы их не поймаете?
— Кого?
— Преступников. Они всю прокуратуру чуть не спалили.
— Придёт время.
— Вот и спросите у них про то дело. Может, его как раз и сожгли. Чего искать впустую?
— Молодой, да ранний.
— А зазря в дерьме копаться?
— Тебя не спросили.
— Керосином весь пропах. И гарью. Из дома гонят.
Он не ответил. Совсем отвернулся к окну, будто меня и близко нет.
— Поручено дело — исполняй.
И отправил назад в подвалы…
Но сегодня с ним что-то приключилось. С утра позвонили, и он исчез. Лишь его след простыл, баба Нюша, завканцелярией, ко мне спустилась и шепчет, что ушёл, мол, Дед (она его Дедом за глаза зовёт, впрочем, как и остальные), на весь день отправился в прокуратуру области, в кадры опять вызвали, никак на пенсию не спровадят. Тут как раз Яшка заявился: происшествие в районе. Егоров согласился и меня взять на труп, если Дед не возражает. А кому возражать-то? Некому. Старушка доложила, что если Дед в аппарат отправляется, то обязательно навещает такого же ветерана, друга своего фронтового, старшего следователя, ну и они обычно засиживаются допоздна, а там по рюмочке за встречу и, конечно, назад уже не жди. Это у них что-то вроде фронтовой привычки.
II
— Ну что, ещё по одной?
— Давай! Ты бы дверь-то запер. Не нагрянет кто?
— А кому? — старший следователь Федонин поднял бутылку, степенно разлил водку по гранёным стаканам.
— Глаз не сбил, — похвалил или позавидовал Данилов, запечалился тут же, загрустил, отвернулся.
— Время-то восьмой час уже, Степаныч. Зойка если заглянет папироску стрельнуть. А других никого. Её-то, думаю, угостим? Согреем? Ты как?..
От Федонина полыхало успехом, удовольствием и, понятное дело, азартом.
— Орёл ты у нас, — Данилов откинулся на спинку стула, вздохнул тяжело. — Вон и рыбками, гляжу, обзавёлся. За модой успеваешь. Японцы говорят, разгружают они психику. Ещё советуют куклу резиновую. На начальство похожую. И по мордасам её, когда особенно приспичит. Не пробовал?
Он крякнул, скривился в невесёлой усмешке, потянулся с коркой хлеба к аквариуму.
— Наш едят или зажрались?
— Не балуй! — занервничал, замахал руками Федонин. — Они у меня, как есть, все заграничные. И корм такой же. Нигде не найти, а у меня есть.
— Где ж берёшь?
— Это, брат, большой секрет. Дифцит, как говорит Райкин, только одын товаровэд, одын забсклад знать можэт.
— Опять пройдоху заворовавшегося тебе кинули?
— Угадал, — хмыкнул Федонин. — Ворюга, каких свет не видывал. Зав овощной базой. Большой начальник! Пробы негде ставить, а без запонок золотых рубашку не надевал. Арест на имущество стал накладывать, так двое суток безвылазно у него мебель, шмотьё и цацки переписывали. Пальцы стёр, только вздохнул, а он мне возьми и покайся — ещё одна хата имеется. Пришлось тайм-аут брать, на следующей неделе за вторую приниматься. А зарплата его сто двадцать рябчиков. Каков сукин кот?
— Не кот, это хищник, Паша.
— Ну, теперь он у меня прочувствует всю нашу пролетарскую справедливость! Лет на пятнадцать я его упеку. Я побеспокоюсь…
— Хорошо тут у тебя, — опять сунулся к аквариуму Данилов. — Домашнюю обстановку создал.
— Я здесь только не прописан, — засмеялся Федонин. — А так сутками. Моя Нонка подушку снарядила, когда я червя того овощного перед арестом допрашивать собрался. Знает за мной грешок — допоздна засижусь. Раскричалась, лучше там спать и оставайся.
— Разрешила? Это как же она? За тобой глаз да глаз!..
— А мы с ним, веришь — нет, до утра, словно два влюблённых, проговорили. Засветло едва припёрся я пред её очи.
— Всю ночь?
— И не заметили!
Федонин развёл руки в стороны, лицом засветился, тепло от него заструилось на приятеля.
— Он мне — спасибо, чуть не целует. Вы, говорит, Павел Никифорович, с моей души тяжкой груз сняли. Теперь хоть спать буду спокойно, а то всю жизнь трясся от страха и шаги у дверей чудились. Всё будто кто-то шёл за мной.
— Ну вот и успокоил ты его.
— Успокоил, — Федонин переменился в лице, озаботился, головой закачал. — Сам теперь спать перестал.
— А ты-то чего?
— А тебе невдомёк?
— Что это?
— А сроки? Забыл? Колосухин наседает, чтобы за полгода следствие закончил, продлевать у Руденки не желает. Коленки дрожать начинают, лишь я заикнусь о продлении.
— Ну ты… как обычно… у вас тут масштабы! Тебе по каждому делу год подавай! На меньшее не согласен.
— А ты как думал?
— Тебя бы к нам, в районку, да дел с десяток, а то и два, вот запел бы! А то нянчишься с одним год и ещё обижаешься!..
— А копаю как! Вы до нашей глубины не доросли.
— Истина, она на поверхности. Видеть надо уметь.
— Да!.. — задохнулся от негодования Федонин.
— Ладно. Знаем, — дёрнул его за рукав приятель. — Кому заливаешь?
— Ты что? Забыл? — совсем обиделся тот. — Сам же здесь был!
— Притуши, притуши пыл. Шучу я, — улыбнулся Данилов. — Закипел, самовар.
— Да ну тебя… Сравнил огурец с пальцем!
— Колосухина понять можно. Достаётся ему за нас.
— Так-то оно так, но уж больно запрягает. Его наши побаиваются пуще Игорушкина. Как что, коллегией стращает.
— Это что-то новое…
— А, соберутся всем колхозом и долбят каждый по очереди, пока до самого главного не дойдёт.
— Как в курятнике.
— Вот, вот. Игорушкин на самом верху. А мне минимум год по этому гаду понадобится, — Федонин запнулся, глянул на приятеля, но не дрогнул. — Да, год на этого паразита амбарного, чтобы его авгиевы конюшни разгрести. Раньше не успею.
— Да ладно, Никифорович. Впервой, что ли? Хрен с ним. Давай выпьем, сколько уже не виделись.
Они выпили, не торопясь, закусили, по очереди вылавливая из консервной банки кильку в томатном соусе, пожевали хлеб, помолчали.
— Как он?
— Колосухин-то?
— Я с ним в сорок первом восемнадцатилетним шкетом призывался в Татаро-Башмаковке. Помню, согнали нас, бабы воют, дети под ногами путаются, татарчонок на гармошке с колокольчиками наяривает, зазноба в ногах у него валяется, не стесняясь. А мы все только со школы, лысые, худые и кривоногие, как на подбор. Самогонку тайком припёрли, а пить боимся. Отнял у нас бутыль сержантик суровый…
— Кривоногие-то что?
— Кривоногие? А я почём знаю. Тощие, может быть. Уродились такие. Зато в кавалерию всем гуртом угодили. День в эшелоне тряслись до Сталинграда, а через неделю двое нас осталось от тех… с призывного пункта. Немец-то прёт на танках, а мы с шашками на него…
— Да…
— Зато потом в артиллеристы попали. Держались друг дружку. Так до Праги пушчонку и тащили на себе, пока меня не зацепило. Думал, хана, нет, оклемался…
— Да…
Они выпили ещё. Потом по третьей.
— Как он?
— Да ничего. Хромает.
— Я не про то. На пенсию тебя не гонит?
— Меня? А я что натворил?
— Ну…
— Я, брат, здесь!..
— Ты моложе, я забыл. А меня Клавка который раз сюда вытаскивает. Как то, как сё? Про семью интересуется. Ишь, заботливые кадры у нас стали! Нужды не было, когда я свою похоронил. А сама глазищами так и рыщет по мне. Болячки отыскивает.
— Она такая.
— Постыдилась бы. Только не щупает.
— У неё не заржавеет! — Федонин сверкнул захмелевшими глазами. — Клавка, она!.. Она седых, статных да усатых, знаешь!..
Федонин озорно подмигнул приятелю.
— Да брось ты, Павел! — Данилов почти выкрикнул, покривился лицом. — Здоров я всем назло! Чего меня пытать? Раз гнать собрались, пусть так прямо и скажут.
— Успокойся, Иван, — Федонин пробежал по столу взглядом, отставил пустую бутылку в сторону, полез в сейф. — Твою-то мы скромненько убрали за разговорами. Есть, значит, сила-то! Зря нас списывать со счетов.
— Им не до нас. У них молодые на пороге. Вон мне прислали пацана.
— Выпьем моего? — Федонин сверкнул улыбкой. — Армянский коньячок!
— Чую, погонят меня первым, — продолжал Данилов, будто не слыша товарища. — Нутром чую. Присматривается кадровичка. Ты бы это?..
— Чего?
— Зашёл бы к нему.
— К Виктору?
— За меня заикнулся.
Федонин оторопел, вскинулся глазами.
— Ты не заводись, не заводись. Я хоть с ним войну всю пропахал, а когда это было? Потом, начальство всё же… А я в районке… Ты-то поближе.
Федонин покривился.
— Мне эта близость боком выходит. Зам он и есть зам. Порой такое закрутит! Я ж говорю, злей прокурора области. У него же в руках всё следствие!..
— Ты слово ему только скажи, а ответа и не надо.
— Это как?
— Сам всё поймёшь. Ты сроду глазастым был. Он перед тобой не слукавит. Как?
Данилов бережно забрал у застывшего товарища бутылку коньяка, понюхал, свинтил ласково крышку, аккуратно разлил янтарную жидкость в стаканы.
— Посуду б другую, — с надеждой заглянув другу в глаза, пододвинул тому банку с килькой. — Сходи, Павлуш…
Они помолчали. Федонин ожил наконец, полез к рыбкам в аквариум, сачком погонял их до мути, швырнул сачок.
— Что кильку-то суёшь? Там шоколадку глянь у меня. Коньяк ведь! Сам Черчилль…
— Сходишь?
— Вот черти! Жрут, будто вечно с голодухи! — Федонин опять схватился за сачок, к рыбкам сунулся. — Хоть утром им давай, хоть вечером! А я вот вечером, если переем, спать не могу. Их бы натуру да нам.
Данилов тронул друга за плечо, подал стакан с коньяком.
— Ты без слов поймёшь, Паш, что они затеяли. А поймёшь, сразу позвони. Я тогда сам в кадры без вызова явлюсь. Приду при параде. Пусть марш играют. Как там?.. Врагу не сдаётся наш гордый!..
Начав почти шёпотом первую фразу, он выкрикнул слова песни во весь голос, отвернулся от приятеля, сощурив до боли глаза, и опрокинул в себя коньяк.
III
— Не повезло вам, хлопчики, — пухлая физиономия Егорова плыла в кислой ухмылке. — Ни тоби захгадок, ни романтики. Труп хоть не пропавший. Свеженький. Но в следующий раз, даст Бог…
— Да что вы, Кирьян Спиридонович? Типун, как говорится! — Яшка всплеснул руками.
— Ах ты чёрт! — опомнился следователь. — Прав ты, Яша, типун, как есть типун!.. Заболтался я. Долго балакаешь, обязательно дурь сморозишь.
Толстяк Егоров даже сплюнул с досады, но опять его угораздило, едва не угодил на тряпку, закрывавшую верхнюю часть тела, покоившуюся у его ног. Потоптавшись, поморщился, оступился, невольно толкнул жавшегося к нему стажёра Белова:
— Это у меня с языка сбрехнулось. Запрел я совсем, протокол вам диктуя. Успел всё, Яша?
— Успел, Кирьян Спиридонович. Последнее повторите, пожалуйста.
— Чертей этих бессовестных, медиков, так и не дождёмся. Где Мыкола? И он запропастился…
— Звонить же побежал, — напомнил тихо Белов.
— Куда ж схгинул? До Одессы б дозвонился за это время. С Ришельевской примчались б давно. Небось хитрит, бисова душа, чаи гоняет у вдовушки.
Егорову, вопреки фамилии и паспорту, быть бы заправским хохлом — и внешностью, и характером, и даже дедом из Одессы родом, о чём внук любил принародно напоминать при случае и без, но уродился он в волжском городке сорок с лишним лет назад, всю жизнь отсюда ни ногой, однако «хекал» и «окал» пуще хохлов всамделишных.
— Яша, ты бы схгонял, что ли! Его пошукал.
— Я сейчас, закончу только, — не подымаясь с колена, задрал голову строчивший в тетрадку карандашом Рубвальтер. — Может, Влад?
— Владик? — отыскал у себя под рукой Белова следователь. — Видел, куда квартальный наш делся?
— За понятыми, — только и выдавил спёкшимися губами Белов; его тошнило давно, кисло-сладкая вонь от трупа, казалось, разъедала уже не только нос, но и все его внутренности, он едва сдерживался, не зная куда себя деть, как утаить своё постыдное состояние. — За понятыми вы участкового послали.
— Разве? Вот хгусь! Поспел бы к ночи, мы и без них уже всё отфиксировали. Мыкола! — вдруг заорал он во всю мощь своих бездонных лёгких в сумерки пустынной улицы. — Мыкола! Бис тоби в печёнку!
Но даже собак не нашлось, чтобы ответить ему…
— Вон, за углом, вроде женщина, — дёрнул за рукав Егорова стажёр Белов. — Минут двадцать за нами наблюдает, а не подходит.
— Где? — обернулся следователь.
— Вон мелькнула за забором. В чёрном вся, глядите!
— Где? Эй, гражданочка!
Но незнакомку только и видели.
— Пустошь, как есть пустошь, — горевал Егоров, — привиделось тебе, хлопчик… Во привалила удача, так привалила…
Осмотр места происшествия отвратительно затягивался, ещё не начавшись. Неприятности поджидали уже в райотделе милиции. Участковый Гребёнкин, еле-еле дозвонившись, прибыл на перекладных сам, так как из-за плохой связи ничего не смог сообщить толком: где-то труп, а что? почему?.. Дежуривший в этот день Данилов был вызван ещё с утра в аппарат, и прокурору района Мигульскому тяжело и нудно пришлось запрягать на выезд Егорова, у которого самого к кабинету высиживала длиннющая очередь свидетелей и прочего народа, вызванных повестками. Долго ожидали судебного медика, чтобы ехать вместе, однако не получилось, чуть раньше другая оперативная группа выскочила в центр поближе, «хгде орали хгромчее» — обижался Егоров, а второго эксперта в Бюро сразу не нашлось, решили отправляться без него, а тот догонит, вот и выгадали. Битых несколько часов они без толку поджидали подмогу, пока Егоров не махнул рукой, выматерился в кулак, интеллигентно отвернувшись от стажёров, и начал диктовать протокол осмотра трупа.
В этом култуке и понятых негде было сыскать. Оказалось, никто и не жил поблизости. Сразу не сообразили, а машину отпустив, догадались, но было уже поздно, к тому же вдовушку, нашедшую труп и возле него дежурившую до их приезда Румию «Ивановну» (как не отнекивалась молодушка, а Егоров ей отчество пристроил), отпустили на минутку к матери, та, болезная, без её присмотра, считай, полдня мыкалась, пока дочка по соседям бегала да участкового отыскивала с горькой вестью. Но вдовушка, обрадовавшись, умчалась, будто за ней гнались, и пропала. Участковый, отправившийся следом, тоже сгинул; вообще «сплошной бардак», как подытожил совсем захмуревший Егоров, добавив, то ли себя успокаивая, то ли стажёров просвещая, что в этой глухомани, прозывавшейся «нахаловкой», ещё не то бывало, труп после праздников или выходных — обычное дело, хотя Румия и не сразу его приметила. Тётка сначала подумала, что обычный пьяный валяется, отсыпаясь со вчерашнего. Трезвым и доходяга бездомный не разляжется посредине улицы. Окликнула — молчит, тронула — не шевелится, а перевернула лицом — он в крови весь! Вот и крик подняла. А кого в этом углу позовёшь? Рядом за версту никто не живёт. Румия забрела сюда за кошкой, два дня как пропала блудливая. Кабы не мать, и искать не стала бы. Вот и наткнулась на покойника. А то бы так и скучал, пока совсем не растащили собаки.
Егоров только глянул, враз определил — самострел. Оружие при нём, только чуть из рук выпало. Ну, это понятное дело: тётка-то, вдовушка, с перепугу труп перевернула, оружие и вылетело из рук. Череп весь почти снесло, значит, выстрел с близкого расстояния. В упор, как есть. Вот только кто этот бедолага? Откуда его сюда занесло? С ночи ещё себя порешил или даже с вечера? Но зачем сюда, в клоаку эту, его затащило?.. Быстро карманы у него проверили, документов и денег, конечно, никаких, а записочка-то тут как тут оказалась. И в ней чёрным по белому… вся история, как на ладони. Жена поганая довела. Или любовница. Покойник, видать, застал её с другим охламоном. Вот вам и трагический конец!
Всё это как с листа выдал стажёрам прожжённый, испытанный подобными житейскими буднями Егоров, ему не впервой такие передряги распутывать. Холмсом не надо быть, до чего бабы коварные попадаются! И в петлю из-за них, и на дно с булыжником на шее, а уж стреляться — самое первое дело. В прокуратуре области Яков Готляр, зональный прокурор, как-то обобщение делал этих самых, на себя руки наложивших, изучал, анализировал. Семинар потом проводил подробный, впечатлил деталями. Их, кстати, девяносто из ста самоубийств у мужиков происходит на почве паскудной ревности. Правда, врать не стоит, все по пьянке. А какой же дурень трезвым из-за них стреляться будет?..
Кирьян Спиридонович рукавом утёрся — щёки забрызгал слюной, с таким усердием молодых специалистов просвещая, перевёл дух; затянулся его экспромтный лексион, однако начинающим, коли сами пожелали с ним ехать, не помешает. Пусть знают, что у него все выводы не только на научной основе базируются, но и анализом руководящих кадров сверху подтверждены.
Говорить он давно закончил, вот уж и уставший Рубвальтер с коленей поднялся, а Гребёнкин не появлялся.
— Закуривай, молодёжь, — скомандовал Егоров стажёрам, а сам пошёл к мазанке без крыши, присел на покосившуюся скамейку, та заскрипела под его телом, но уцелела.
— Сидайте, хлопчики, — Егоров сунул леденец в рот, сам он табак считал великим злом. — Как я вам это дело раскрутил! Кумекаете?
— Обрез вот только… — промямлил Белов.
— Чего?
— Обрез не вяжется.
— Это почему же?
— Зачем ему из обреза? Я у Ивана Степановича журнальчик читал, там все самоубийства из охотничьих ружей, а военные — из табельного. Где ж он обрез взял? Бандит?
— И записка? — шмыгнул носом Яшка. — Экспертизу бы по почерку назначить…
— Родственники скажут, — отмахнулся Егоров, но голову почесал. — Записку узнают. А обрез?..
Он наморщил лоб. Но быстро нашёлся и заулыбался во всю физиономию.
— Правильно, бандит! Дополнил ты меня, хлопчик! Молодец! Аккурат, бандит и есть. Разве хороший человек станет себя убивать?
Егоров покосился на ущербные развалюхи вокруг без окон и дверей, без людей и живности — сплошь пустырь, на кучи зловонного мусора и отбросов, столбы и те с порванными проводами, сплюнул:
— Да ещё на такой помойке.
IV
— Тебе бы сегодня заболеть, — спустилась ко мне в подвал расстроенная баба Нюша.
— А чего? — я только примостился в углу перекурить.
— Скандал там у них, — кивнула она наверх. — С вас, студентов, спрос хоть и малый, но Дед наш бучу поднял. На Кирьяна Спиридоновича ругается. Обычно не слыхать, а тут, видать, проняло. Вы что вчерась набедокурили?
— Да вроде…
— Как это вроде! — старушка не сдержалась. — На грузовике в резалку покойника одного отправили. Без сопровождающего!..
Я опустил голову: вот чёрт! Пожалел нас с Яшкой Егоров, махнул рукой, когда мы по дороге ближе к общежитию выскочили на ходу, а сам, видно, из-за позднего часа тоже поленился в морг ехать.
— Шофёр-то сгружать отказался! Там его ещё тащить, — сверкнула глазами старушка. — Крик поднял, не нанимался, мол. Сторож ему грозить, а всё без толку. Тот в областную милицию звонить, дежурных разбулгачил. А тех хлебом не корми, дай отличиться — они самого Игорушкина на ноги подняли!..
У меня, как пишется в английских романах про ужасы, внутри от её слов не только похолодело, но и сам я застыл, подобно стоунхенджскому булыжнику. Чую, и пальцы коченеют, и нос в сосульку превращается. Ну залетели!..
— Вот отчебучили, так отчебучили! Прокурор области отыскал кадровичку среди ночи, та Деду нашему дозвонилась, его дежурство-то. А тот ни слухом ни духом.
Она б уничтожила меня грозным взглядом (баба Нюша под стать Мигульскому, если разойдётся!), но что-то её удержало.
— К нам сейчас приедут разбираться, а там точно всех на ковёр к Игорушкину потащат.
— А чем же дело кончилось? — только и нашёлся я спросить. — С трупом-то как? С самоубийцей?
— Да что с ним, грешным, станется? — отмахнулась старушка. — Вот Кирьяну Спиридоновичу влетит. И вам с Яшкой лучше на глаза начальству не попадаться. А так… больны и больны.
Я рванул к Рубвальтеру, но Яшка уже был в курсе событий и, конечно, без возражений одобрил моё предложение смыться подальше от места предстоящего кровопролития. Правда, больными прикидываться нам не пришлось, столкнувшись, кстати, с братьями Михайловыми, стажирующимися в соседней Кировской прокуратуре. Мы увязались с ними на семинар к криминалисту Черноборову. Павел Никифорович, хотя нас и не приглашал, но и не выгонит. Тем бы и закончиться тому невесёлому денёчку, однако уготована была ему иная развязка.
У пивного ларька за углом облпрокуратуры, где мы со следователями уже под вечер остановились пропустить по кружечке пивка после семинара, Яшка вдруг ткнул меня в бок локтем так, что я охнул:
— Ты чего? Ошалел от долгого сидения?
— Гляди туда!
Мы все только теперь обратили внимание, как от парадного подъезда прокуратуры области вырулила «неотложка» с красными крестами на боках и с диким воем понеслась мимо нас. Следом рванула знакомая «Волга», в открытом окне которой мелькнула грозная физиономия прокурора Мигульского. Он так на нас глянул, что мы, без того встревоженные, совсем не на шутку затрепетали.
— Это что за концерт? — пошутил кто-то из наших.
Мы с Яшкой молча переглянулись, у обоих мелькнула одна и та же догадка.
— Кирьяна Спиридоновича увезли! — охнул Яшка. — Разделали его на ковре! И нас погонят!
— Выжил бы, — полез я за сигаретами.
— Дай и мне, — попросил некурящий Яшка и застыл, вытаращив глаза.
Я обернулся. Из дверей прокуратуры вывалился живой и невредимый Егоров. И дверью хлопнул так, что мы больше не сомневались в его полном здравии.
— Давай за бочку! — потащил меня за рукав Яшка, но было поздно.
— Эй, хлопчики! — окликнул нас Егоров и, выхватив у Рубвальтера недопитую кружку пива, выглотал содержимое одним разом без передыха.
— Кирьян Спиридонович! — сомлел совсем Яшка. — А кого же там?.. Кого же?..
— Чего? — оборвал его Егоров и схватил новую кружку из рук продавщицы, взиравшей на него с нескрываемым любопытством и сочувствием.
— Кого увезли-то? — спросил я за товарища, так как Яшку заклинило, и он закашлялся. — «Скорая» умчалась только что. А за ней Иван Алексеевич весь не в себе.
— А-а-а, — протянул Егоров, уставившись на нас стеклянными глазами. — Строгача мне влепили. Заявление велели писать.
— А увезли кого?
— Увезли-то? Деда увезли. Кого же ещё? Дак из-за него всё и вышло…
V
Дня три мы с Яшкой болтались без дела, как дерьмо в проруби. Баба Нюша, жалеючи, в подвал меня не гнала, в пустом кабинете Егорова мы переписывали начисто свои тетрадки по стажировке, с тоской считая мух на потолке. Егоров сдал дела новому следователю Титову и пропал, его отпустили без отработки, прошёл слух, что Мигульский после случившегося видеть его не желал. Тощий и длинный Титов нас к себе не подпускал, шептались, что его перевели к нам на время и скоро заберут в КГБ на повышение. Про Деда рассказывали совсем страшное, а больше помалкивали, боясь напророчить бóльшую беду. Но лежал он дома, и из наших его навещала только баба Нюша, приносившая короткие новости. Вроде бывали у него приятели из аппарата, а однажды навестил и сам Колосухин, заместитель прокурора области. «Ну если сам шеф по следствию пожаловал, то дела у Деда совсем плохие, — скисли все в «районке», — начальство так просто к больным не хаживает…» Яшка же разведал другое: оказывается, Данилов долгое время работал в прокуратуре области и не кем-нибудь, а следователем по особо важным делам, было это ещё при Аргазцеве, которого сменил Игорушкин, но потом что-то не заладилось, Данилов якобы проштрафился, и новый прокурор отправил его в район.
— Важняк наш Дед! — ахал Яшка, и рот его не закрывался от удивления. — Я читал, что такие только у Генерального прокурора в подчинении имеются. Что-то вроде Льва Шейнина, помнишь «Записки следователя»?
— Ну чего ты заладил? — мрачнел я, глядя на ликующего друга, душу мою скребли кошки.
— А мы с тобой его…
— Его сразу видать было! — наскочил я на приятеля. — Особый человек! Не то, что твой Кирьян Спиридонович.
— Да ты же сам его тараканом усатым называл!
Мы, может быть, и подрались бы тут же в кабинете, не растащи нас баба Нюша.
— Стоп, боксёры! — оттолкнула она от меня Рубвальтера (и откуда у неё сил хватило, боевая старушка!). — Собирайтесь-ка лучше к Ивану Степановичу. Раз вы уже запрыгали, как петушки, и перестали кукситься, пора на воздух. Мигульский про вас забыл, нечего вам дурака валять. А то ещё чего-нибудь отчебучите.
Мы повесили головы. Идти к Деду не хотелось, стыдно было в глаза глядеть, но завканцелярией лихо выставила нас за дверь, сунув мне в руки горячий ещё свёрток.
— Он пирожки любит. Там с картошкой.
Мы постояли, помялись на крылечке, ещё дуясь друг на друга, но солнышко припекало; прямо перед нами, подпрыгивая от счастья, промчался по рельсам весёлый трамвай; девчонки со всех сторон косились со значением — над нами краснела серьёзная вывеска с золочёными буквами пугающего учреждения… И мы двинулись в путь.
— За что его убрали-то? — дёргался то и дело Яшка, пока мы вышагивали по улочкам. — Важняка да из аппарата?
— Ты меня, Яшка, не допекай, — предупредил я приятеля. — Выбрось из головы свои дурацкие вопросы! А то схлопочешь.
— За так просто, за пустяк не погонят, — не унимался тот.
— Мало для следователя причин? Сроки следствия, например, нарушил.
— Для важняка это пустяки. Тут грандиозное что-то должно быть.
— Опять нарываешься? — рявкнул я. — Тебе больше всех надо? Ищейка выискалась! Мало тебе, что Кирьян твой холмсами штопаными нас обзывал? Придём, вот и спросишь.
— Сам спрашивай. Ты ж у него стажируешься.
— Отстажировался, — хмыкнул я горько. — Да и не было ничего толком. В подвале торчал. Дело он поручил какое-то отыскать. Да теперь уж всё ни к чему.
— Он чего же? Совсем тебя не допускал?
— Слушай, Яшка! — у меня снова чесались кулаки. — Ты бы унял свой язык. И потом, какого чёрта он зелёного юнца к уголовным делам подпускать должен?
— Вот ты как запел…
— Ну, знаешь!
Мы остановились как по команде, не заметив за спорами, что наши носы упёрлись в древние покосившиеся железные ворота, за которыми находился двор и нужный нам дом. Дед проживал недалеко от «районки», на берегу набережной в дореволюционном огромном купеческом особняке, принадлежавшем раньше, известное дело, какому-то буржую, а теперь разделённому на множество квартир. В одной из них на втором этаже с окнами на речку и следовало его искать.
— Глянь! — хмыкнул Яшка и расплылся в дурацкой улыбке. — Это что за артефакт?
У двери с истерзанным дерматином свисала бронзовая львиная лапа.
— Дёрни, — успокоил я его. — Ты что культурных звонков не видел? Баба Нюша говорила, что Деду звонить два раза.
— У нас бы давно спёрли, — любовался Яшка, не выпуская лапу из рук. — А он что же, уже ходить начал?
— Узнаем. Может, у него сиделка или из родственников кто.
Перед нами в приоткрывшейся двери возникло белокурое создание в ярком-зелёном платье, будто бабочка, только без крыльев. От этого светлого сияния и глаза её сверкали изумрудами.
— Вы к дедушке? — прозвенел колокольчик.
— Ага, — в один голос ответили мы и столкнулись, шагнув вперёд разом.
VI
Их было много, глаза разбегались: от потолка до пола по двум длиннющим стенам, свободным от картин в потемневших от времени резных рамках и шкафов с зеркалами и затейливыми канделябрами; сплошь кожаные древние корешки переплётов, прижавшиеся друг к дружке. Я сунулся было, руки уже протянул.
— Не трожь, — осёк меня сухой голос Данилова, и он в кашле зашёлся.
— У вас анналы! — Яшка выручил, заполнил паузу, восхищённо взирая на книги. — В Крупскую ходить не надо. Музей!
— Имеются и читатели, — смутилась за деда Анастасия, но ненадолго, носик её мило сморщился, и она улыбнулась. — Записать?
— И что? Всё, что хошь? — Яшка — яркая коммуникабельная личность, мастак втирать мозги и вообще умелец быстро осваиваться в любой компании, ему палец в рот не клади.
— Ну… — зеленоглазая бабочка упёрлась пальчиком в пухлые губки, изобразив задумчивость. — Юридическая, как раз ваша литература…
Она лукаво усмехнулась и стрельнула в нас глазками.
— Только древняя и на латыни много… первоисточники, так сказать… Сапиентиа феличитас!
Мы с Яшкой переглянулись. Вот и сходили в гости… Обсмеют сейчас, ноги об тебя вытрут — и за дверь! С дедом одна другого стоит!
Бабочка, изображая невинность, вперила в нас глазищи, а сама словно жалила, шипы и иголки так и летели в нас: «Ну, бурсаки учёные, на что вы годитесь?» Сказать по правде, у меня челюсть отвисла: «Вот чешет, пигалица, по латыни, не учил ли её дед, для студентки она заметно маловата».
Но надо было выходить из положения. Пауза даже для Станиславского явно затягивалась. Я ткнул локтем Яшку, и это оказалось как раз вовремя.
— Мулта паукис, — задрал нос Рубвальтер и нахально обозрел всех свысока; он у нас в группе по латыни всегда был в первых рядах и память у него — дай бог каждому!
Если бы рванула граната, впечатлений было бы меньше, даже Дед на диване завозился, и опять его кашлем проняло; журнальчик из рук так и вывалился на пол, но Яшка и не на то горазд. Его только начало разбирать от фокусов этой пигалицы.
— И что же ещё имеется? — Яшка поглядывал орлом.
— Историческая литература присутствует, — девица согнала спесь с лица, с интересом взглянула на моего приятеля. — Геродот, знаете ли… о государстве. Тит Ливий, конечно. Публий Корнелий Тацит. Все известные мыслители с тех времён до наших дней…
— Это что же и этот?.. — задумался величаво Яшка.
— Вам кого?
— А Андрей Януарьевич? — хитро вытянул неэстетичный нос Яшка. — Так сказать, из настоящей, профессиональной прозы. Например, «Теорией судебных доказательств» не располагаете? Полистать бы страницы, помните?..
Яшка, ломаясь, развернулся ко мне с важным видом, будто вопрошая, а сам подмигнул ядовито и победно, мол, «сейчас она у меня запрыгает, коза несмышлёная!».
— Про царицу, так сказать, её величество, матушку. Про царицу доказательств! У нас, знаете ли, как раз подходящее дельце расследуется…
— Настя! — позвал Данилов с дивана внучку. — Приглашай ребят к столу.
— Погоди, дедушка, тут у нас…
— Приглашай, приглашай! — И Данилов слабо поднял руку. — Анна Дмитриевна обидится, если пирожки не съедим. Простынут. И чай готов уже. Самовар-то распалился, видно.
Мы с Яшкой враз, не сговариваясь, пошли на мировую; Дед вовремя оценил обстановку, а команда, им поданная, для нас самая сладкая весть: подальше от ректора, поближе к кухне — первая заповедь студента. Самовар, который нас заставили тащить в гостиную с кухни, был, наверное, рассчитан человек на десять, но мы уже ничему не удивлялись, тем более что после ничейной стычки уважение и забота дышали на нас из каждого угла, а угощения на столе издавали самые что ни на есть призывные запахи.
— А душу чем забавляем? — проглотив, не останавливаясь, третий или четвёртый пирожок, Яшка раздул волну на чае в блюдечке. — Тит Ливий и остальные для ума, а для души? Фет? Брюсов?
Данилов на диване поперхнулся, бокал на тумбочку отставил, опять закашлялся. За столом мы расположились втроём, зеленоглазая в середине подкладывала нам на тарелочки то печенье, то пирожок, то ещё какую сладость.
— Да ладно уж вам, — махнула она ручкой неугомонному Яшке. — Будет.
— Мы что же… — расцвёл зазывающе глазками Яшка.
Изогнувшись по-кошачьи, я незаметно ткнул его кулаком в бок.
— Мы завсегда! — ойкнул он.
— Владислав, — прервал мою тайную терапию Данилов. — Как там Титов?
Я пожал плечами:
— Работает…
— Что с делом-то тем? Есть какая ясность?
— Вы о каком деле, Иван Степанович? — влез Яшка. — С трупом тем?
— Ну да.
— А дела и не было никакого. Титов уже постановление об отказе приготовил. За отсутствием состава преступления. Самострел.
— Как?
— Вчера лично печатал под его диктовку. Правда, он сказал, что к Мигульскому ещё пойдёт. За согласованием. У вас вроде тоже какой-то материал на самоубийцу лежит. Вот он и хотел выяснить, кому окончательное решение принимать.
— У меня же дело уголовное на этого Требухина… — Дед чуть не подскочил с дивана, руками замахал, запыхтел, подымаясь.
— Дедушка! — бросилась к нему Анастасия.
На Данилова больно было смотреть, лицо его покрылось красными пятнами, пальцы рук скрючило, как бы этот самый Кондратий преподобный не посетил сей момент!
— Тебе вставать запрещено! — металась возле него внучка. — Лежи! Лежи!
Она обернулась к нам:
— Мальчики, ну что же вы!..
Мы повскакали со своих мест. Я в ярости — на Яшку, схватил его, несмышлёную дохлятину, в охапку, убил бы болтуна! Предупреждала нас баба Нюша, чтобы ни гу-гу про работу с Дедом! Так не удержался этот трепач! Язык впереди него дорогу метёт!
— Тебе же говорили, забыл?
— А я что? Врать должен?
— Молчи уж, балбес!
— Мальчики, вы бы шли, — погнала нас к дверям Анастасия.
— Пусть сидят, — вступился Дед. — Мне ещё кое-что спросить у них надо. А то все молчат. Все шепчутся за моей спиной. А правду боятся.
— Нет, дедушка. Они и так задержались, — нас уже прямо выталкивали. — Им на работу пора идти.
— Да, да! Нам пора, — заспешили и мы.
В дверь позвонили.
— Это из больницы! — оставив всё, Анастасия умчалась в прихожку.
— Медсестра, — буркнул Данилов. — И чего ходит? Уколы хотела прошлый раз делать. Таблетки какие-то суёт. Я не дался. И таблетки, вон, в корзинке.
Мы замялись, прощаться не прощаться?
— Здоров как бык, — Данилов уставился на нас. — На работу пора выходить. А то, чую, этот Титов там натворит.
— Мигульский велел ему к концу недели подготовиться с докладом по самострелу тому несчастному, — всезнающего Яшку опять распирало.
— Ну-ка слушайте меня, ребятки, — позвал вдруг к себе Данилов, меня аж пробрало от его любезности. — Он экспертизу назначил по смерти Требухина?
— Её ещё Егоров отписал, там, на месте, когда труп собирались в морг везти, — успокоил его Яшка.
— Понятно. А вопросы какие поставил?
— Вопросы?.. Соответствующие, — замялся Рубвальтер и на меня обернулся, как будто я, а не он то постановление катал на коленке под диктовку следователя.
— Ты же писал! — подтолкнул я забывчивого приятеля.
— Да разве я помню? — взвизгнул бедный Яшка. — Там не до этого было. Вонь, грязь, темень!..
— Вы мне это…ребятки? — прямо взмолился Дед. — Пока медики исследований не закончили…
— Они не раскачаются, — махнул рукой Яшка. — Месяц пройдёт. А потом ещё очередь, чтобы акт отпечатать.
— Пока не выдали заключения, принесите мне то постановление. Копию, конечно.
— Зачем? — опешили мы.
— Тут такие дела, — замялся Дед. — Долго объяснять… Надо. Для общей пользы, конечно… Для дела, которое я ещё расследую.
Он вдруг пронзительно взглянул на нас, отбросил мучившие его сомнения, твёрдо произнёс:
— Вам знать всего не стоит. Вмешивать вас не хочу. Большие люди замешаны. А проверить надо.
Не знаю, как Яшка, а меня пробрало от его слов, спину так и захолонуло, словно морозом ожгло.
— Одним словом, добудьте бумагу, — он поднял руку, потеребил один ус задумчиво и усмехнулся: — Да не пугайтесь вы. Нет в этом никакого криминала. И незаконного тоже. Все за здоровье моё переживают. Утаивают от меня всё. Иван… — он запнулся, поправился, — Мигульский распорядился меня беречь, вот его задание и исполняют. Прямо забором отгородили. А по мне хоть завтра в прокуратуру.
Договорить он не успел, влетела внучка:
— Дедушка! Ложись! Я сейчас медсестре на тебя пожалуюсь.
Мы затопали к дверям. Данилов, тяжело вздохнув, откинулся на подушку, отвернулся к спинке дивана. В прихожке на нас наткнулось какое-то странное существо в чёрной накидке.
— На улице жара, солнце, а она в плаще шастает! — ругнулся Яшка, когда мы вышли на улицу. — Не пойму я этих женщин. А ещё медицинский работник!
— Слушай, Яш, ты лицо её видел?
— А что? Красавица? Я что-то не рассмотрел. Ноги её худые меня напугали.
— Какие ноги? Она же старуха!
— Да. Тем более.
— А мне показалось, что я её уже видел где-то…
— Чудные у тебя знакомые.
— Нет. Точно видел.
— Интересно?
— Она за забором пряталась в тот вечер, когда Егоров диктовал тебе протокол.
— Чего?
— Вот именно. Как она здесь оказалась? От нас она тогда убежала, хотя Егоров орал ей, надрывался…
Мы уставились друг на друга. Если бы на этом наши приключения в тот день закончились!..
VII
Лишь только мы от Деда выбрались, я, что называется, припёр Яшку к стене. Оказывается, ему Титов кое-что поведал про самоубийцу, а этот тип молчок. Хорош приятель, друг ещё называется!
Особо бока разминать ему нужды не было, обошлось нравственным влиянием: Яшка — человек понятливый, оправдываться начал, что огорчать меня не хотел. Ишь, заботливый выискался!
Однако когда он рассказал мне всё, я проникся, понял — было отчего загрустить. Для Деда нашего вся эта петрушка вокруг того трупа оборачивалась настоящей трагедией.
Самоубийца, труп которого мы нашли на помойке, осмотрели с Егоровым и отправили в морг с таким скандалом, имел самое что ни на есть прямое отношение к Деду. Было отчего падать с сердечным приступом. Самоубийца — его подследственный! Более того, незадолго до гибели Данилов изменил ему меру пресечения и отпустил из-под стражи на подписку. У бедняги умерла мать, и Дед, вопреки мнению самого Мигульского, распорядился выпустить опасного арестанта на свободу до суда. А вышло, что на следующий день после похорон его труп отыскался в глухих трущобах «нахаловки».
— Это ещё не всё, — грустил Яшка. — Требухин тот сам обвинялся в убийстве. Титов, правда, сочувствует Деду, говорит, что преступление самоубийца совершил по нужде, сам оборонялся от нескольких нападавших. Но те скрылись, а кто уцелел в той драке, так ничего толком не рассказав, в больнице откинулся. Но потерпевший — человек не простой и не уголовник. Из артели чёрных кладокопателей, ты слышал про таких?
— Мне, Яшка, — сказал я приятелю, — накласть на всех этих кладокопателей, чёрных и белых, без всякой разницы. У меня кошки душу скребут, как только я про Деда подумаю. Вытурят его с работы. Погонят, как пить дать!
— А мы-то здесь при чём?
— А мы!.. — я сжал кулаки. — Мало я тебя воспитывал, Яшка! Не выбил из тебя всей дури! Как был ты гнилой интеллигент, на сетования и кляузы лишь способный, так и прёт из тебя эта вонь!
— Ну ладно, ладно, — попятился от меня Рубвальтер. — Сам-то что можешь предложить? Ты, праведник великий!
— Я не знаю, — голова моя ничего не соображала, как я ни напрягал извилины в мозгу. — Но надо Деду помогать. Для начала добудем ему постановление, что он просил, и разведаем все детали и подробности.
— А чего его добывать-то, — сплюнул Яшка. — У меня в папочке по стажировке оно подшито. Я собираю копии всех документов. Мне ещё Егоров разрешил.
— Башка ты, Яшка! — огрел я его по спине, и мы бросились в общежитие.
Данилов, когда мы бумагу принесли, выхватил её из рук Яшки, бегло пробежал глазами, закашлялся:
— Я так и думал…
— Что-нибудь неправильно? — заволновался Яшка. — Я под диктовку, и Кирьян Спиридонович всё мне медленно…
— Будь моя воля, я бы этого хохла близко к следствию не допустил! — сверкнул глазами Данилов.
— Дедушка! — Анастасия потеребила деда за плечо и тут же погладила маленькой ручкой по седой шевелюре. (Ну, прямо идиллия, святое семейство! Мы с Яшкой поморщились и отвернулись.)
— Я записку напишу Ивану Алексеевичу. А вы передайте. Только никому ни слова! — Данилов смерил нас суровым взглядом. — Поставлю дополнительные вопросы эксперту. Ясно?
Что ж тут разуметь?.. Для этого всё и затевалось. Мы с Яшкой не подростки из детского сада. Даже обидно стало. Дед не верил в самоубийство, вот и закрутил всю эту колобродь. Только вот на глаза Мигульскому с этой записочкой нам обоим попадаться не особенно хотелось. Во-первых, он видел, как мы филонили у бочки с пивом в тот печальный для всех день, и, конечно, начнёт интересоваться, что это доблестные стажёры делали там в рабочее время. Во-вторых, прочитав вопросы, дополнительно поставленные эксперту Дедом, мы поняли, что невольно влезли в большое дерьмо, которое может быть бездонно глубоким и мерзким… А выбираться из него нам, малькам, букашкам, ох как будет тяжко. И по силам ли?..
Яшка вспомнил, что ему надо срочно на главпочтамт, у него, оказывается, переговоры с родителями заказаны. Мать от любимого сыночка слова доброго месяц не слышала, отчаялась вызвать к телефону телеграммой. Что мне оставалось делать? К Мигульскому я отправился один.
VIII
С восьми, как миленький, я отирался у дверей районной прокуратуры, опередив даже бабу Нюшу.
— Светопреставление прямо! — не поверила собственным глазам старушка. — Это что же делается?
— Что? — я изобразил как можно более невыразительное лицо.
— Каким ветром это тебя принесло в такую рань? Ну как на пороховой бочке! Опять что-нибудь стряслось?
— Ничего не случилось.
— Скоро вашей стажировке конец? Хоть передохнём.
— Обижаете, баба Нюша. Скучать без нас будете.
— А чем с Иваном Алексеевичем разговор-то вчерась закончился? Дождался ты его?
— Вот. Вы наблюдаете результаты.
— Наконец-то, — успокоилась старушка. — Нашлась на вас твёрдая рука. Егорова вы ни во что не ставили. Титов тоже не указ. Ну теперь Мигульский за вас!..
Она, не договорив, охнула и застыла вдруг, как китайская стена, вперив очи мимо меня.
— Чего это? Свят, свят, свят!
Я повернулся.
К прокуратуре от трамвайной остановки ковылял мой друг Яшка. Узнать его было очень нелегко. Был он с повязкой на лбу, как дальневосточный партизан, и с костылём под мышкой.
— Тебя что, столбняк прошиб? — Яшка мрачнее тучи, не здороваясь, хотел продефилировать мимо, но меня уже разбирал хохот.
— Час от часу не легче! — схватилась за голову завканцелярией. — Один весь побитый, второй с ума сходит от смеха. Вы уж разберитесь тут без меня, только на глаза Мигульскому не попадайтесь. Кончится ваша стажировка раньше времени.
— Тебя чем это шандарахнуло? Главпочтамт бомбили? — отдышавшись от смеха, я сквозь слёзы уставился на приятеля.
— А у тебя вообще мозги имеются? — заорал Яшка. — Ты не видишь, что я не прикидываюсь?
— Костыль-то зачем? Ты же не хромаешь, — не унимался я. — Что за маскарад? Передо мной оправдываешься?
— Чего? Вот чучело без чувств и сердца!
— Это мне перевязываться следовало. Задал вчера жару Мигульский.
— Влад, — только что не застонал Яшка. — Я серьёзно. Если перед тобой живой ещё человек, то это чистая случайность. Знаешь, куда я влип?
— Ну, ну, — попридержал я его, — не увлекайся, ты опять переигрываешь.
— Нам обоим к Ивану Алексеевичу идти надо. Тут такое разворачивается!..
— Хорош дурить, — я для верности встряхнул приятеля так, что он забыл про костыль, оставив его у меня в руках. — К Ивану меня больше не заарканить. Если нарисуемся ему ещё, это будет наш последний выход. Рассказывай лучше, что стряслось.
И он мне рассказал. Я поначалу и слушал-то его вполуха, больше ради того, чтобы сразу на вранье поймать, но потом понял, что фантазиями это не назовёшь, от его слов попахивало серьёзными вещами.
— Я когда увидел эту паскуду, медсестру из прихожки, которая чуть нас не сбила с ног, что-то внутри ёкнуло, — начал Яшка.
— Ты без чувств, — погрозил я приятелю кулаком. — Ты одни факты мне.
— Факты впереди, а тогда всё на уровне подсознания, — возмутился Яшка.
— Но всё же не увлекайся.
— Я за ней и двинул. Больно она вольготно шлялась, будто кого поджидала.
— А мама по телеграмме?
— Кончай! — дёрнулся Яшка. — И не подвела меня интуиция. На углу к ней тип подвалил. Импозантная личность! Она против него сущая ворона облезлая. В шляпе, с бородкой рембрандтовской. Ну, офицер с картины! Как это?..
— Дозор гвардейцев, — подсказал я (Яшка сам рисует здорово и по голландской школе открытки собирает с их картинами. Как он в юридический-то угодил?).
— Бородка прямо его! Ты же знаешь, у меня глаз!
— Ладно, ладно, ты ближе к теме.
— Они, значит, потёрлись на углу — и в кафе. Я просёк, что разговоры у них серьёзные, и за ними. Ну, пристроился к столику рядом. А это — стекляшка, там только кофе и только стоя. Больше трёх не уместится. Но мне повезло, я один, без сахара заказал.
— Ты без деталей, трепач. А то до утра тебя слушать придётся.
— И не пожалеешь.
— Давай, давай.
— Разговор у них — сразу не понять. Она его всё облизывает, как кошка, только словами. А он нос вверх и в сторону. Ну, селёдка протухшая, какой с неё навар…
— Слушай, Яшка, ты кончай со своими эпитетами! — не вытерпел я. — Ишь, художественный вкус!
— Я врубился, когда он голос на неё повышать начал. Вроде интеллигентная наружность, а тут почти заорал и чуть не матюгами. «Тебя что, — говорит ей, — опять не хватило на пустяшный укол?» А она ему: «Альфред, дорогой, — не подпускает он! И с таблетками то же самое. Сама видела, как он их выбросил».
— Чего-чего?
— Вот и я! — Яшка возликовал. — Но, видно, переусердствовал. Они оба вокруг обернулись. Словно испугались. А мы в стекляшке впятером. Мамаша ещё с девчонкой, чаем её потчевать зашла. Ну они и дёру. Не то, чтобы я их насторожил, расплатились, а за дверями оба в разные стороны. Я выбирать не стал, за вороной той потихоньку погрёб. И она не торопится. Оглядываться начала, тут я думаю, пора смываться, раз такое дело. Мы уже улицы три намотали, она словно водить меня начала, что-то просекла словно, и вдруг пропала в подворотне.
Яшка замолчал, виновато на меня глянул.
— Ну? Чего? Попался на крючок? — мне уже ясно стало, откуда у Яшки на глупой его башке повязка появилась. — Карась-следопыт!
— А ты бы что сделал?
— Хватит и того, что тебе ноги не переломали, — вспомнил я про липовый костыль. — Чего это ты костыль-то прихватил? В травмпункт небось бегал?
— Ну знаешь! Если тебе не интересно… А в травмпункте я не был. Меня «скорая» в больницу возила. Между прочим, подозрения были на сотрясение головного мозга.
— Обошлось?
— Обошлось.
— Ничего. Я думаю, последствия ещё проявятся. Ты же у нас стометровку быстрее всех пролетал! Не мог удрать?
— Их там человек пять было. А у одного финка. И эта, падаль чёрная!
— Как же ты жив остался? — я по инерции ещё издевался над бедным Яшкой, но мне уже по-настоящему было его жаль.
— Даже не знаю. Когда свалили, я голову и живот старался уберечь, а тут свист сумасшедший. Народ набежал, подворотня проходной оказалась.
— Да, Яшка, влип ты… Раз в больнице был, тебя там зарегистрировали. Теперь обязательно Мигульскому сообщат.
— Не сообщат.
— Почему?
— У меня паспорта-то не было, а адрес я им наврал, вместе с фамилией.
IX
Мы долго ломали головы, что же нам дальше делать. Ситуация становилась тупиковой. Игры, шутки, фантазии кончились. Яшку, как ни крути, чуть не убили. Во всяком случае, собирались проучить и дали понять, чтобы мы не совали нос в чужие дела. Нам надо было принимать решение. Хотим мы или не хотим, а истории этой следовало давать официальный ход. Она становилась уже не нашей личной забавой или болячкой, а задевала интересы многих. И прежде всего…
Чем дальше, тем, как говорится… А дальше не хотелось и думать.
«Надо куда-то идти заявлять!» — решили мы оба.
И пошли к Деду.
X
Я, будь моя воля, в это заведение в жизнь ни ногой, но Яшке выпало другое поручение, и я поплёлся один. С Рубвальтером мы как-то с первого курса вместе, вроде веселей, а на экзаменах вообще лафа и почти дополняем друг друга. Он ярко выраженный холерик, я — полная противоположность, классический меланхолик, но Яшка меня успокоил: к шестидесяти характер выравнивается, все оптимистами становятся, до пенсии-то всего — ничего!
Ноги мои еле двигались. Нет, что ни говори, а одному в морг грустновато. Не то, чтобы я трусил. Мне чего там делать, не в покойниках же копаться, успокаивал я себя. По большому счёту, только какого-то Зиновия Савельевича отыскать и спросить результаты вскрытия, медицинское заключение неизвестно когда изготовят, а нам нужны были ответы на вопросы, которые Дед поставил дополнительно. Вот, собственно, и вся моя задачка.
— А ты что? — спросил Данилов, когда разъяснял всё толком. — Первый раз туда пойдёшь? Не бывал в морге?
Я покачал головой, глаза опустив.
— Не робей. Чего побледнел-то? Не хоронил никого?
Я сильнее сжал губы.
— Счастливчик… Эх, ребятки, всё у вас в первый раз!
— Белизна у него наследственная. Из благородных! — вякнул Яшка невпопад, раньше у него с остротами лучше получалось.
Дед посерьёзнел.
— Смерть, скажу вам, ребятки, дама премудрая и капризная. Перед ней хорохориться не надо. Она этого не любит. Кто же против смерти? А вот если с умом… С умом можно всё. Только аккуратненько и не привыкайте. С ней всегда надо как в первый раз.
— А второго-то и не представится, — напомнил Яшка, хмыкнув.
— Это как сказать…
В бюро грузный дядька по имени Зиновий Савельевич долго и со всех сторон рассматривал меня; муха надрывалась, билась в стекло и жаловалась на заточение на весь маленький кабинетик, дурманящий запах одолевал меня или всё здесь чудилось приторно-сладким (вот вбил в голову, балбес!).
— Говоришь от Данилова? — услышал я как сквозь вату.
Я в который раз кивнул головой.
— А удостоверения нет?
— Откуда? Я же стажёр.
— А почему он не позвонил?
— На больничном Иван Степанович, а к телефону его… — я замялся, не скажешь же этому тугодуму недоверчивому, что Деда к аппарату внучка не допускает. — Сломан телефон.
— Это у Данилова-то?
— Ага.
— Ну вот что, я всё же позвоню в прокуратуру, ты не обижайся.
— Звоните, — я назвал телефон завканцелярией. — Спросите про Белова и Рубвальтера.
— А этот ещё кто?
— Мы оба стажёры.
Он ещё подозрительнее на меня вытаращился (и зачем я про Яшку вспомнил! Только ещё больше его насторожил).
Но к моему счастью баба Нюша оказалась на боевом посту, и недоразумения начали рассеиваться, хотя и не совсем.
— Я Ивану Степановичу записку пошлю, — сел к столу эксперт и очки квадратные на нос нацепил.
— Тайна какая? Он про записку не говорил. А на словах?..
— Тайна не тайна, но ты же не следователь.
— Ну… пока.
— Вот именно, пока, — и он сунул мне листочек.
— Что это за математические формулы? — начал я разглядывать его творение. — Иван Степанович просил ответы на его вопросы? По делу о самоубийстве Требухина? А тут сам Понтекорво не разберётся!
— Кто?
— Абракадабра какая-то!
— Это мои расчёты, молодой человек. Сопоставление длины обреза, локтя покойника и траектории… и треугольник, так сказать, не получается.
— Ну и чего?
— Иван Степанович поймёт.
— Значит, звонок в прокуратуру вам ноль без палочки.
— Что вы ещё хотите, молодой человек! Я же всё объяснил. Неужели не понятно?
— Вот именно.
— Наклонитесь-ка ко мне.
Я, ничего не понимая, сунулся к его губам.
— Он не мог застрелиться из того обреза, — прошептал он.
— Что?
— Его убили.
XI
Сказать, что я спешил к Деду, ничего не сказать, я мчался. Не только заключение медицинской экспертизы подгоняло, этот дотошный Зиновий Савельевич не медиком, а прожжённым чекистом оказался. То-то он с меня глаз не спускал, всё выведывал, вынюхивал! Оказывается, я не первым у него интересующимся тем Требухиным был.
— Тут станешь подозрительным, — жаловался эксперт. — На днях особа припёрлась. И всё выпытывала насчёт этого же, мнимого самоубийцы. Вы что, кричит, мучаете родственников! Несчастный, мол, мать родную потерял, руки на себя из-за этого наложил, а у вас бумага о смерти до сих пор не готова. Жаловаться выше обещала. Я ей — а откуда вам известно, что он застрелился? А она мне вгорячах — записка, мол, имеется. И спохватилась.
— У него же родственников нет никаких, — вырвалось у меня.
— Вот! Можно догадаться, что она не за тем здесь отиралась. Я у неё документ потребовал. А она враз сбежала.
— Подруга если? — погадал я.
— Вот уж не знаю. Это по вашей части. Вы Ивану Степановичу всё об этом расскажите. Очень колоритная особа.
— А как выглядела?
— Да вся в чёрном. Как ворона кладбищенская. В накидке или плаще…
У меня внутри так всё и оборвалось. Яшка-то от кого пострадал! Вот зараза! И здесь она вперёд нас залезть пыталась!
Задыхаясь, весь в страшных догадках и недобрых предчувствиях, я выпалил всё Деду.
— Ты попей-ка чайку, Владислав, — принял от меня бумагу эксперта Данилов и стал тщательно её изучать. — А я пока покумекаю… Настенька, приглашай ребят к столу. Они оба сегодня здорово поработали.
Яшка давно уже восседал на диване, с умным видом перелистывая перед Анастасией альбом живописи. Неплохо устроился мой дружок. Он, видно, быстрей меня справился со своим поручением и времени даром не терял, Врубель несчастный! Дед его куда-то с таблетками теми посылал. Морг — это тебе не аптека! Ишь, сделал вид, будто премию получил. Весь сияет. Когда узнает, какое известие я Деду притаранил, враз скиснет. Но Яшка пока не догадывался и продолжал корчить из себя знатока высоких искусств. Когда он наконец уселся за стол с важным видом, я так двинул его локтем в бок, что тот быстренько на землю с небес кувыркнулся.
— Чего там у тебя? — не дал я ему отдышаться.
— У Ивана Степановича спроси, — поморщился Яшка.
— Ещё захотел?
— Дурак. Такими вещами не шутят, — скривился он. — Таблетки те липовые. От них за сутки окочуриться можно было.
— Чего мелешь-то?
— Это не я. Это, брат, фармацевты говорят. На глаз. А теперь Дед экспертизу будет назначать. Понял?
— Хватит шептаться, мальчики, — улыбнулась нам Анастасия. — Про самовар опять забыли?
Мы дружно ринулись на кухню, а когда возвратились, к своему удивлению обнаружили отсутствие Данилова.
— Он закрылся в кабинете, — надув губки, пожаловалась Анастасия. — По телефону с кем-то разговаривает. Велел без него начинать чаепитие.
Дед не послушал внучку и впервые ей не подчинился! — мы были в шоке. Впрочем, то, что каждый из нас сегодня сообщил ему, стоило того. Мигульскому звонит, — решили мы оба, не сговариваясь. Так и оказалось.
— Ну вот что, друзья мои, — входя в гостиную минут через двадцать, оглядел нас Дед, потирая руки. — Будем наконец по-настоящему легализироваться. А то всё у нас сплошная конспирация была. Завтра за мной пришлёт машину Иван Алексеевич, и мы будем действовать, так сказать, в соответствии с полными служебными полномочиями.
— А врач? — вскрикнула Анастасия возмущённо.
— А Титов? — не удержались и мы.
— Всё по порядку, — улыбнулся Дед. — С врачами я уже договорился. Ничего особого у меня не случилось. Так… От нервов больше… В отпуске не был давно. Но теперь ничего. Дело это до ума доведём, а там посмотрим. Главное… Мигульский все вопросы в кадрах утряс.
Он повернулся к нам с Яшкой.
— А Титов!.. Ну что же Титов. Он большой умница. Уходит Титов. — Данилов ткнул пальцем наверх. — Он и собирался туда. А мы уж завершим, так сказать, начатое.
Нам бы с Яшкой вскочить на ноги, да заорать от переполнявших чувств лужёными глотками, но нас словно гвоздями к стульям прибили — мы боялись спугнуть свалившееся на нас счастье…
Когда, ближе к вечеру, мы уже прощались, Данилов, провожая нас, шепнул:
— Забегите к Егорову. Знаете, где он живёт?
— Знаем. Я у него был, — выпятил грудь Яшка.
— Вот и хорошо. Думаю, он никуда не уехал. Скажите, что я его завтра к себе жду с утречка.
— По Требухову? — опять выскочил Яшка.
— Угу. Только не следует ему ничего говорить про наши секреты. Хорошо?
Мы молча кивнули.
— Как думаешь, не доверяет Дед Кирьяну? — начал Рубвальтер, лишь мы оказались на улице.
— Есть отчего, — помолчав, буркнул я. — Больно у Кирьяна Спиридоновича твоего быстро всё получилось. И обрез, и самострел, и…
— А тогда ты не сомневался.
— А что я?
— Ну, голова-то у тебя есть!
— А ты? Когда на карачках протокол писал под диктовку?
— Знаешь, иди ты!
— Сам иди туда же!
Так, не разговаривая больше и дуясь друг на друга, мы подошли к трёхэтажному каменному дому в тихом переулке.
— Вон, окно угловое, — поднял руку Яшка. — На втором этаже. Он один проживает в квартире. У него никого.
— Что-то света нет.
— А зачем ему свет? — Яшка сплюнул. — С работы попёрли. Вынужденный отдых. Спит, наверное. Принял на грудь — и на покой.
— Ну что? Поднимемся? — не решался я. — Может, с утра завтра? Чего человека булгачить?
— Давай уж всё разом. — Яшка был настроен воинственно. — Как бы он утром лыжи куда не навострил.
Мы поднялись и позвонили. За дверью была тишина.
— Действительно, спит. Обычно у него телевизор надрывается. — Яшка постучал в дверь и навалился на неё плечом с досады.
Дверь легко отворилась, да так, что мой приятель едва не упал внутрь.
— Вот чёрт! — ухватился он за косяк. — Открыто…
Мы, подталкивая друг друга, зашли в тёмный коридорчик.
— Погляди сбоку, — подсказывал Яшка. — Да не там. Вверху сбоку справа. Там кнопочка у него.
Я нащупал кнопку, загорелась лампочка над нами.
— Ты, приятель, здесь оказывается, не раз бывал, — пожурил я Яшку. — Заглядывал к Кирьяну Спиридоновичу-то? Признавайся.
— Люди! — не отвечая, отодвинул меня Яшка в сторону. — Погоди. Здесь ещё один выключатель есть. Кирьян Спиридонович, наверное, в зале, как обычно, отдыхать изволит.
Он зажёг свет в другой комнате и заглянул туда.
— Что там?
Яшка не шевелился.
— Что там? — я оттолкнул его от двери и сунулся сам.
Прямо передо мной висли неестественно синие ноги в полосатых трусах.
XII
В первые минуты, как Дед ни упорствовал, здесь кого только не перебывало. Его, хотя и привезли одним из первых вместе с Мигульским, но следом прикатил длинный Титов с эскортом оперативников, с толпой криминалистов и медиков и начал командовать парадом. Дед пробовал вмешаться, но Мигульский поднёс палец к губам и, ни слова не говоря, кивнул ему, мол, утихомирься. Дед махнул рукой, пристроился к подоконнику и оттуда наблюдал за происходящим.
Надо сказать, получалось у нового следователя лихо: медики возились у трупа, над которым чуть раньше они срезали верёвку и разместили тело Егорова тут же под люстрой на полу; криминалисты, словно муравьи, расползлись по комнатам, обнюхивая каждый дверной косяк и тёмный угол, рассматривая любую мало-мальски подозрительную деталь; сам Титов, стоя посередине, бодро диктовал протокол, который строчил Яшка. Он, не в пример мне, успел вклиниться в этот сумасшедший процесс, пока я метался по соседям в поисках понятых.
Мигульский понаблюдал, походил по комнатам, побеседовал с грудастой заместительшей, которая подоспела чуть позже остальных, и начал поглядывать на часы, явно ожидая новых действующих лиц, и они не заставили себя ждать. Все услышали шум, тревожный скрежет тормозов, и через считанные секунды на порог вбежал кривоногий плотный здоровяк с круглым, но чуть перекошенным лицом. Он будто уже заранее морщился недовольно и даже пожёвывал губами, словно собирался сплюнуть.
— Здравствуйте, Виктор Антонович, — сделал к нему шаг Мигульский, развёл руки в стороны, — Вот…
— Вижу, — оглядел враз всех заместитель прокурора области.
Я узнал Колосухина, хотя и видел его мельком издалека.
— Что медики?
— На затылке отыскали гематому…
— Значит, в петлю повесили?
Мигульский опять развёл руки и помрачнел, будто вешал он.
— Кто обнаружил?
— Стажёры нашли.
Колосухин отыскал глазами среди гурьбы сначала Яшку, а потом и меня:
— Молодёжь, значит, и здесь нас опережает. Так, так…
Я только теперь приметил за спиной заместителя Клавдию Ефимовну Течулину. Старшему помощнику прокурора области по кадрам быть здесь никакой необходимости, по моему разумению, не имелось, однако…
Между тем Колосухин взял под руку Мигульского и отошёл с ним в другую комнату, Течулина, поздоровавшись с каждым за руку, улыбнулась и нам с Яшкой, а затем притулилась близ Деда.
— Как самочувствие, Иван Степанович? — услышал я.
— По обстановке, — буркнул Дед. — А вообще хоть сейчас на старт.
— Да я вижу, вы уже стартанули?..
— Я же пацанов-то к Кирьяну послал, — опять поморщился Дед. — А они его в петле нашли. Они мне и позвонили.
— Титов же есть.
— А что Титов? — Дед отвернулся в окно. — Вон ваш Титов… командует. Я ему мешаю?..
— Да я не про это, — не смутилась кадровичка. — Здоровье-то ваше?
— А что здоровье? Здоров, как бык! — покраснел лицом Дед.
— А я с врачами говорила, — тихо успокаивала его Течулина. — Вам бы ещё полежать.
— На работу выйду с понедельника, — отрезал Дед. — И не вызывайте меня больше к себе по этим вопросам. Я на пенсию не собираюсь.
— А кто вас вызывал? — удивилась ещё тише кадровичка.
— Вы! В прошлый раз кто звонил в приёмную? — Дед уже негодовал. — Я же к вам после этого и припёрся.
— Нет, Иван Степанович, — Течулина даже за рукав Данилова взяла. — Я не звонила. И не вызывала вас. А то, что пришли, так это всё равно неплохо. Мы очень хорошо поговорили.
— Как? Вы меня не приглашали?
— Ну… — Течулина улыбнулась. — Буду я лукавить.
— Это что же получается? — Данилов уставился на кадровичку, та только покачивала головой.
— Нет, нет. Это недоразумение.
— А ведь Егоров Анне Дмитриевне передал. Он, выходит, напутал?
— Не знаю, не знаю.
— Дела… — уставился Дед на труп посредине комнаты, который медики уже упаковали для транспортировки. — Ну, теперь и спросить не у кого…
XIII
Мигульский с Колосухиным и Течулиной укатили первыми, следом Титов со своей бригадой засобирался, Данилов нам рукой махнул, задержитесь, мол, и уже на пороге остановил следователя:
— Я тут осмотр квартиры Кирьяна завершу потихоньку… Не возражаешь?
— Да вроде всё уже облазили, — удивился тот.
— А потом в протокол включим, если новое что обнаружится. Понятые-то здесь.
— Лучше свой составьте, — после некоторого раздумья, недоумевая, ответил Титов. — А что ищем-то, Иван Степанович?
И он усмехнулся.
— Себе успокоение, — переминаясь с ноги на ногу, буркнул Дед.
— Так это там, — кивнул вверх Титов и весело засмеялся. — Рано ещё.
— Мне-то?.. Мне пора.
— Ну удачи. Стажёров с вами оставить?
Яшка рванулся за Титовым, но я его сзади надёжно за штаны заарканил, и он тут же притих.
— Оставь. Они меня и домой проводят.
Дверь захлопнулась за последними. Дед походил по комнате, подняв глаза, постоял под люстрой на том месте, где тело Егорова покоилось, покачал головой.
— Ничего не изменилось, эту люстру мы ему ещё на новоселье дарили. А висит… — сказал он.
— Понятые-то ушли, — напомнил Яшка. — Звать, что ли?
— Понятые?.. — повернулся к нам Дед. — Нет. Найдём чего, тогда позовём. А так зачем?
— А чего искать-то? — Яшке не терпелось.
Я полез открывать форточки, меня как всегда тошнило.
— Правильно, Владислав, — Дед чуть ли не впервые назвал меня по имени. — Нам свежий воздух сейчас пригодится. Дедукцию развивать. А искать?.. Даже не знаю…
Яшка аж дёрнулся весь и меня локтем в бок наградил — психует Дед!
— Ты, Яков, к Кирьяну Спиридоновичу ближе был, — вдруг спросил Дед. — Бывал у него здесь раньше?
Тот даже вздрогнул от такого поворота:
— Забегал. А что?
— Не замечал женщин? Ну, подруги не имелось у него?
— Не видел.
— Неужто? Завидный мужчина, одинокий и с приличной зарплатой.
— Да нет. Затворником жил Кирьян Спиридонович.
Какие слова у Яшки нашлись для Егорова! У меня глаза полезли на лоб от удивления.
— Откуда у него женщины.
— А чем увлекался?
— Увлекался? Я, Иван Степанович… Вы же с ним работали…
— Футбол, кино?
— На диване пролёживал. Ну, пиво иногда.
— Вот.
— Чего вот? — мы оба уставились на Деда.
— Гляжу вот, чисто у него в квартире, как после генеральной уборки.
Мы вытаращили глаза. Яшка бросился к телевизору, полировку на крышке начал тереть, а потом тронул экран.
— Не ищи, — махнул ему ладошкой Дед. — Я уже проверил. И так везде. А в книжках усердней копались. Видите, Бальзака с Горьким перемешали, и Паустовский раскидан по полкам.
Действительно, тома собраний сочинений вразнобой жались друг к дружке в книжном шкафу.
— Рылись в них. Искали.
Данилов потёр лоб рукой, горько вздохнул и даже почесал затылок:
— Работа предстоит немалая. После этой кавалькады профессионалов нам, дилетантам, следует стараться что есть мочи. Как, ребятки? Поползаем на карачках?
— У него и тайничок может быть, — ни с того ни с сего загорелся Яшка.
— Чего? — не дошло до меня.
— Деньги он должен хранить где-то? — вскипел Яшка. — Их, наверное, и искали?
— Может, и тайничок где-то покоится, — спокойно согласился Дед. — А почему ему не быть?
И мы занялись поисками. Каждому Дед отмерил территорию, себе оставил гостиную, Яшке — кухню, мне достались прихожка с туалетом, правда, перед этим Дед сам спустил воду в бачке и велел мне с табурета заглянуть внутрь. Я с колотящимся сердцем проделал это, однако нас ждало разочарование.
— Так воры прячут, — кривился Яшка. — Я читал. А Кирьян Спиридонович человек степенный. Потом деньги… разве в воде их держат.
— Ну давай дерзай, раз читал, — усмехнулся Дед.
Мы разбрелись по комнатам и занялись каждый своим отведённым местом. Я закончил первым и заглянул в гостиную, Дед действительно ползал по деревянным половицам.
— Всё? — спросил он меня.
Я виновато кивнул.
— Ты попробуй постукивать по стенам. У тебя как со слухом?
— Да ничего. На гитаре играл.
— Вот. Тем более, музыкант. Попробуй. Ты, главное, не спеши. У нас не соревнования.
Я развернулся. «Чего стучать по ним, кирпичные стенки сплошь, — морщился я. — Чудит Дед». И тут же из кухни заорал Яшка, как это в книжках пишется, — настоящим благим матом. Соседей, и тех, наверное, разбулгачил.
XIV
Прошло почти две недели. Близился конец нашей стажировки. Титова перевели работать в скучное ведомство на улице Свердлова, вместо него прислали нового следователя со смешной фамилией и сходившего с ума по футболу. Яшка пропадал с ним.
После сорванного осмотра квартиры, когда Рубвальтер перебаламутил весь дом, приняв изголодавшуюся нутрию с невинной кличкой «Дуняшка» за страшную Шушеру, Дед за версту видеть его не желал. Не помогли и старания, когда с опером Дрыгиным мы несколько суток бороздили дворы, улицы и закоулки в поисках той особы, похожей на ворону и её импозантного кавалера. Как Яшка ни пытался, как ни рыпался, но не смог отыскать ни забегаловки, ни злосчастной подворотни, где его безжалостно отдубасили. После и этой печальной неудачи звезда моего друга совсем устремилась к закату.
Днём я его почти не видел, а вечерами теперь один просиживал с Анастасией у Деда, разглядывая старые альбомы живописи. Она увлекалась Рафаэлем и без устали рассказывала о нём чудеса. Иногда вроде случайно заикалась о Яшке, но я увиливал от ответов, спасая репутацию приятеля. Обычно рядом подрёмывал в кресле Дед с пёстрыми ежемесячниками «Вокруг света», порой он, прерывая нас, оглашал то одно, то другое взволновавшее его известие о сенсационных экспедициях и находках археологов. Он западал на Картера, так что историю открытия гробницы Тутанхамона с его слов я знал наизусть, гордился большой подборкой книг по Древнему Египту, но не чурался и отечественной науки, одним словом, когда я почти совсем освоился у них, то сделал для себя удивительное открытие: у этого древнего замкнутого сухаря, как наш неприступный Дед, имелось слабое место, он скрывал хобби мальчишки, грезив тайнами древних экспедиций!
— Иван Степанович, — не удержался я как-то раз, — вы сами-то к этому подземельному делу никакого отношения не имели?
— Какие ещё подземелья? — хмуро отозвался он.
— Ну, коня золотого, чингизханского, не пробовали отрыть?
— Что за дурь! С чего это ты взял?
— А я как-то гляжу, у вас вырезки из местных газет на столе лежат. Простите, случайно обратил внимание. Наш Шилов там, археолог со статьи, и фотки золотых подвесок с сарматскими всадниками.
— Ты бы меньше чужие столы рассматривал… — совсем нахмурился Дед, но быстро остыл и начал рассказывать про Шилова.
А сегодня он весь вечер был сам не свой. И в кресле ему не сиделось, несколько раз даже подмигивал мне, чтобы я Анастасию отвлёк, а сам нырял в свой тайник, а затем забирал кота и шёл с ним прогуливаться во двор. Сам, конечно, покуривал, а мне отдуваться! Впрочем, зеленоглазое создание не видело ничего, кроме своего Рафаэля, оно вещало как раз о самом трепетном периоде его жизни, когда, отбиваясь от множества поклонниц, тот сам влюбился в замужнюю особу и к тому же занятую другим любовником. Ну прямо круговерть! Туго приходилось в то время таким наивным кавалерам, как её кумир, но зато Дед безнаказанно отводил душу во дворе.
— Что-то случилось, Иван Степанович? — шепнул я ему на ухо, когда он возвратился из очередной ходки.
— С чего это ты взял?
— А перекуры?
— Цыц! Сейчас Анастасия самовар пойдёт ставить, тогда поговорим.
В особых случаях мы с ним небескорыстно использовали хлопоты внучки на кухне.
— Меня Иван Алексеевич теребит. Дело Требухина-то застыло, — досадуя, морщился Дед, когда мы остались одни. — Сначала Титов его прикрыть хотел, а я воспротивился. Потом очевидно стало, что его убили, но раскрыть-то так и не удалось. А теперь, когда этот молодчик ушёл, два убийства на мне. И Требухина, и Егорова, на днях Мигульский опять разговор затеял, настаивает на передаче обоих дел в облпрокуратуру. Там, мол, народ опытный и дел поменьше в производстве, — быстрей раскроют. Еле отговорил, но чую, — ненадолго.
— А может, лучше? Для общей пользы? — заикнулся я.
— Молчи, балбес! — стрельнул он в меня глазами. — Наломали вы дров с Рубвальтером.
— А я при чём?
— Хорош, гусь.
— Если бы не Дунька та!
— «Дуняшка», — поправил Дед. — Храбрец выискался! Крысы домашней испугался. А мне всё мероприятие угробил. Теперь повторять всё надо. Я не успокоюсь, пока квартиру не обшарю. Что-то искали убийцы у Егорова.
— Найдёте дырку от бублика, — горько усмехнулся я. — Если и было что, тогда ещё унесли.
Мне вспомнились те комедийно-трагические события, завершившиеся дикими воплями Яшки, вернее, с них-то и начался весь переполох. И вдруг в моей голове словно что-то щёлкнуло. Я выкатил глаза на Деда.
— Ты чего уставился? Помог бы Насте с самоваром.
— Иван Степанович! — я покрутил головой, в ней что-то постоянно барабанило, будто счётчик Гейгера.
— Чего ты? — забеспокоился всерьёз Данилов.
— Мне к Егорову надо!
— Рано. Поживи ещё.
— В квартиру…
— Э-э-э, молодой. Размечтался. Мне давно хочется, да Мигульский не пускает. Погоди, говорит, пусть после вас люди успокоятся.
— Иван Степанович, я вспомнил!
— Чего ты вспомнил?
— Звоните Мигульскому! Вызывайте машину! Срочно к Егорову надо!
XV
Два дня я почти не видел Данилова, он допоздна пропадал то в облпрокуратуре, то у оперативников в управлении милиции, то засиживался в кабинете Мигульского, а без него я к Анастасии ходу не имел. Так что дулся я на Деда и поджидал своего часа.
Обижаться было на что, но я терпел, догадывался: после того, как мы нашли тайник в квартире Егорова, Дед занимался серьёзными вещами и ему было не до меня, сопливого стажёра.
Но сегодня уже собрались уходить, и он вдруг заявился. Яшка сразу за дверь, мы коротали время в кабинете Деда, пока он отсутствовал. Дед сразу мне с порога:
— Успеешь вещички собрать?
— Куда?
— На кудыкину гору.
— Завтра же выходной?
— Успеешь или вякать будешь? Может, не поедешь со мной?
Я сорвался было, собрался бежать сломя голову. А потом думаю: какие мне сборы? Чего брать? Всё при мне и потом, кроме куртки, мне и собирать нечего…
— Я готов!
— Вот. Слышу ответ настоящего бойца. Сейчас ко мне — и на вокзал. Нам до поезда полчаса.
— Это Хоттабыч понадобится.
— Машину Мигульский дал. У подъезда уже колёсами стучит. А насчёт билетов ребятки из уголовки побеспокоились.
И мы помчались.
Как взбеленилась зеленоглазая бабочка, как металась потом, пакуя Деда, дольше рассказывать, чем мы добрались до купе. Когда по его заказу принесли чай, мы перевели дух.
— Куда же едем, Иван Степанович?
Я и билеты в руках не держал, нас без них в вагон пустили, лишь Дед какую-то фамилию назвал, кажется, майора Мацибурко.
— А тебе не всё равно?
Я совсем сник.
— Ну не дуйся, не дуйся… На месте всё расскажу, если получится. А не удастся, зачем тебе знать? Меньше знаешь, лучше сны.
— Может, мне совсем выпрыгнуть?
— Ну что с тобой делать? Едем отдыхать в выходные дни. Устраивает? Мало мы с тобой помытарились последнее время? И лошадям отпуск нужен. А я, считай, устроил тебе экскурсионную поездку.
Меня очень злило его наигранное веселье, по глазам было видно, что Дед замыслил что-то серьёзное.
— Забыл про мои увлечения старческие? Ты их «хобби дремучего интеллигента» называл, смеялись надо мной с Настькой? Забыл?
— Почему же?
— Ну вот. Считай, я тебе экскурсию устроил. Лекцию на месте прочитаю. Идёт?
Совсем разозлившись, я и чай с ним пить не стал, знал — больше от него ничего не добиться, лёг на своё место, отвернулся к стенке и сделал вид, что сплю.
— Я думал, ты повзрослел уже, — пробурчал он, прихлёбывая из стакана. — Нет, когда закончишь институт, работать начнёшь, тогда конечно… Тогда ума-то прибавится.
— Вам бы тоже не мешало…
— Мне? А мне-то чего?
— Человеческого отношения!
— Ого! Вон куда хватил…
— Не зря из важняков-то турнули!
Я выпалил и от ужаса язык чуть не проглотил. Вот дурак! Чего о себе возомнил? Ну, нашёл тайник и чего? Такое ляпнуть!
Дед молчал, даже чай перестал прихлёбывать. Я весь сжался, боясь пошевелиться.
— Значит, нашёлся благожелатель, — наконец сказал он тихо. — А я думал, что забыли уже.
Я молчал, перестав дышать.
— Интересуешься, значит?
«Лезть с извинениями? — металось у меня в голове. — А что я сказал? Ну, ляпнул, конечно. Ни к месту вылетело. А он правильно со мной? Как с мальчишкой!»
— Ну слушай, раз так. Будешь хоть правду знать. Да повернись лицом-то! Не спишь ведь…
«И дёрнул меня чёрт за язык!» — упёрся я носом почти в самую стенку, повернуться к Деду совести не хватало.
— Верно тебе доложили, было такое дело. Попёрли меня из аппарата. Пять лет назад. Ещё до Игорушкина. Аргазцев прокурором области был, Александр Павлович. У нас император был такой в России. Тоже Александр Павлович. Не помнишь?
Если бы меня и пытали, я слова бы не сказал. Дед только хмыкнул.
— Отца-то его предали и убили. А он императором стал. Вместо отца. Но потом отнекивался. Божился, что ничего не знал про измену. Ты меня слушаешь?
Я шмыгнул носом, но не повернулся.
— Значит, слушаешь. Ну слушай, слушай… Про императора это я так. Это к делу не относится. Крутоват был наш Александр Павлович. Но это тоже не по теме.
Он замолчал. Чай допил. Качнуло на перегоне, сильней застучали колёса по рельсам, поезд набирал разбег.
— Арестовал я одного мальчишку. За дело. А мать деньги принесла. У самой трое их. Старший от армии откосил, а в банду угодить смог. Это всегда так. Раз начал в другую сторону, добра не будет. Вот она и заявилась ко мне. Не в себе вся. И где только денег набрала! Она одна воз везла, мужик-то спился давно.
Я поначалу не особенно и слушал его, весь в своих переживаниях. Но Дед рассказывал тихо, не торопясь, словно себя самого убеждал; доставали, видно, его эти воспоминания, взвешивал, цедил каждое своё слово. Невольно начал вникать и я.
— Вот она и принесла мне всё, что собрала. Отпустите, говорит, хотя бы до суда. А вы отпустите, и суд поглядит, сажать его или нет. А как я его отпущу? Он, мерзавец, правда, никого убить не успел, а в банде не последним был. Так её и проводил. Ну, туда-сюда, разъяснил, чтобы не ходила больше, нельзя… нарушение, мол… Конечно, ей до знаний закона нашего, как до лампочки.
Он замолчал. Поезд выбрался из города, осмелел, застучал боевито, забарабанил по рельсам, совсем рванулся что было сил. Я ждал окончания. Но Дед словно забыл про всё.
— Ну и чего же? — не вытерпел я.
— А всё, что ещё?
— Как? А за что же выгнали?
— Вот за это и попросили, — Дед вздохнул. — Отписывался я потом: почему протокол не составил, что она мне деньги принесла. Нашёлся законник. Горемыку эту формально под статью можно было подвести. Дача взятки, то да сё, вас же в институте учили! Забыл?
Я промолчал. Говорить мне совсем не хотелось. И повернуться к Деду смелости не хватало. Я вспомнил нашего преподавателя уголовного права. Не знаю почему, но его прозвали Роботом Ивановичем, хотя имя у него было Роберт Иванович. Он чётко и громко читал нам лекции про эти самые формальные составы преступлений. «А что же в них формального? — думалось мне. — Мать вполне можно было упечь в тюгулевку за те деньги. И не просто упечь, а лет на пять, как миленькую. А судить жену или дочь за отказ давать показания против мужа или отца родного? Это как? А когда в твой дом верзила с мордой уголовника залез, а ты не можешь за ружьё схватиться?..»
Поезд покачивало, он поспешал, словно пытался умчать меня от свалившихся тяжёлых раздумий. Стук колёс стих как-то сам собой, под него я и уснул в тот взбалмошный вечер.
XVI
Можно спать мертвецким сном, можно без задних ног, можно как убитому, мне достался сон младенца, потому что я видел сны. И во сне передо мной в феерическом сверкании миллиарда неземных разноцветных звёзд летали сундуки с бриллиантами, рубины и изумруды в ожерельях, пирамиды египетские с задумчивым сфинксом, а через всю эту круговерть мчались дикие кочевники в сияющих одеждах на золотых лошадях. И все они звали меня за собой, а один даже схватил рукой и голосом Деда внятно сказал:
— Ну сколько можно дрыхать! Вставать пора. Подъезжаем.
Я открыл глаза. В купе полумрак. Передо мной суетился Дед, укладывая всё со стола в дорожную сумку:
— Счастливый ты человек, Владик. Так спать мало кому удаётся.
— Поживите с моё, — только и ответил я.
— Подымайся.
— Ночь за окном.
— Наша станция. Утро будем дожидаться на вокзале.
— Вот тебе и кочевая жизнь! Сон-то вещий…
— И здесь тебе повезло.
Из-за того, что я копался, как ни подталкивал меня Дед, мы прыгали из вагона уже на ходу, поезд здесь почти не стоял. И никакого вокзала в помине, домик кирпичный, перекосившись, грустил о лучших временах, издалека напоминая избушку без окон и дверей, как у Бабы-яги, да тускло мерцала лампочка в жестяном абажуре на деревянном столбе с двумя подпорками. Вот и весь комфорт. Но дверь всё-таки нашлась, как и окошко, правда, закрытые. Кроме нас и заспанного мужика в красной фуражке, никого не было. Железнодорожник открыл дверь, Дед присел на единственный кривоногий стул со сломанной спинкой, а я уставился с большим вопросом на лице к дежурному.
— Туалет нужен?
— Ага.
— Давай на зады. Фонарика нет?
— Откуда?
— Как же?
— Знал бы, диван притащил.
— Осторожно там. Ноги не сломай.
— Кусты-с?
— Найдёшь место. Подальше только. Если собака какая, не бойся. Они у нас не кусаются. Так, побрешет если.
От собаки меня случай уберёг, а вот мужика за домом чуть не сбил с ног.
— Простите покорно, — подал я сельскому интеллигенту шляпу, слетевшую с его головы при нашей негалантной встрече.
— Ходят тут всякие…
— Извиняюсь ещё раз. Прошпект-с, а толкают-с.
От незнакомца пахло не по-деревенски духами, и блестели камни в перстнях на тонких пальцах.
— Крути педали, пацан, — он затянулся сигаретой, бородкой козлиной сердито дёрнулся, поправил шляпу, пренебрежительно выпустил мне в лицо струйку дыма.
— Как бы здесь насчёт клозета? — обнаглел я, не уступая.
— Зачем дело встало? Вся территория окрест в твоём распоряжении, — незнакомец ткнул сигаретой за спину.
— Альфред Игоревич! — донеслось до нас.
Его поджидали трое или четверо невдалеке, я и не разглядел впопыхах со света; там же при слабых подфарниках отдыхал автомобиль.
— Благодарствуем, — я ринулся в указанном направлении, подгоняемый уже собственной физиологией, и лишь спустя несколько минут, облегчённо вздохнув, опомнился:
— Чёрт! Эй, граждане! А нас не захватите?
Но от культурного незнакомца в шляпе, его друзей и автомобиля и след простыл.
— А вы говорили, счастливчик, — сетовал я, рассказывая всё Деду. — Только что упустил попутчиков.
— В шляпе, говоришь?
— Угу.
— И с перстнями?
— Как граф Монте-Кристо.
— Не разглядел лица-то?
— На Блока похож. Только с бородкой. Лицо петербургского интеллигента.
— Ты Блока-то видел?
— На фото. Я его стихами с детства заражён. Серебряный век русской поэзии, знаете ли…
— Ну, ну.
Но этого мне было недостаточно: здорово меня встряхнула негаданная стычка. Я поднял подбородок, закатил очи и начал декламировать, привывая:
Мы всюду. Мы нигде. Идём. И зимний ветер нам навстречу. В церквах и в сумерках и днём Поёт и задувает свечи. И часто кажется — вдали У тёмных стен у поворота, Где мы пропели и прошли, Ещё поёт и ходит кто-то.Дед, опустив голову, слушал меня, не перебивая. Железнодорожник с опаской отошёл в сторону и поглядывал искоса, ожидая финала комедии. А я наслаждался собственной истерзанной душой и витал в облаках:
На вечер зимний я гляжу: Боюсь понять и углубиться, Бледнею. Жду. Но не скажу, Кому пора пошевелиться. Я знаю всё. Но мы — вдвоём. Теперь не может быть и речи, Что не одни мы здесь идём, Что кто-то задувает свечи.— Ты в тему опять, — буркнул Дед, когда я смолк в ожидании оваций.
— Чего?
— Углубиться и понять нам не помешает.
— На кого я трачу таланты, — махнул я рукой и глянул на железнодорожника. — А как вы? Не затронул я струн вашей души?
Мужик чертыхнулся, махнул рукой.
— Понаедут тут!..
— Вот что, Влад, — первый раз Дед так меня назвал. — Хорош дурачиться. Ну-ка сядь рядом.
— Это на пол, что ли?
— Вот на мой баул.
Я, как смог, примостился.
— Ты не ошибся?
— Чего?
— С бородкой этого Альфредом звали?
— Только что расстались! Ещё и пыль не улеглась из-под кибитки.
— Тогда действительно прав Александр Александрович. Не одни мы здесь прохлаждаемся.
— Вы думаете, тот самый? — прозрел и я. — Которого Яшка в городе выследил с вороной?
Дед, показалось мне, помрачнел чернее африканской ночи.
— Он.
— Это что же! Выходит, они за нами следят?
— Выходит. Но свечи задувать я им не позволю…
XVII
— Шилова? — подозрительно сдвинул лохматые брови бородач с физиономией пугачёвского разбойника. — Да откуда ж ему взяться? Его, ёлы-палы, с месяц как не видать. А кто сказал?
— Саймар, — запнувшись, повторил Дед. — Евлампия Вольфовна. А что? Что-нибудь не так?
— Почему же? Есть такая, — бородач хмыкнул и вроде успокоился. — Это она, значит, сюда вас послала? Неверная информация. Нет Шилова.
— Как?
— А вот так. И, по-видимому, не скоро будет.
— Погодите! Меня уверяли. Вот, вам этого не достаточно? — Дед снова сунул бородачу своё красное удостоверение. — Вы Ёлкин?
— Ёлкин я, Ёлкин! А кому же быть? Один я здесь, как полярник на льдине. Остальные разбежались. Не забыла, значит, меня Вольфовна? И вам верю. Но ничем помочь не могу.
— По её сведениям Шилов должен быть у вас, — обескураженно наседал Дед.
— Правильно. Недели две-три назад он заглянул из города, переночевал даже, надавал мне цеу, ёлы-палы, и умыкался в столицу.
Мы с Дедом переглянулись.
— А что делать? — Ёлкин затряс бородой. — Кто хоть рубля дал последние несколько лет? Экспедиция существовала на наши личные гроши и Господи спаси. Из бюджета власти ни копейки! Это сначала, когда золотишко пошло, фанфары затрезвонили, а как черепки и песок сплошь, все про нас забыли. Какой интерес? Им золотого коня подавай!
— Коня?
— А как же? Чингизова!
И он махнул рукой.
— Может, в Москве удастся денег выбить. Или с их помощью образумить нашу власть. Горшки да обломки звону, блеску не дают! Наши заботы всем побоку. Вот и дежурю тут один. Как же? Сторожу.
Дед совсем изменился в лице, стоять он уже не мог, так был огорошен, но Ёлкин про нас будто забыл, в сердцах бурчал и бурчал что-то невразумительное, сам с собой ругался.
Картина становилась совсем удручающей, к тому же в тусклом свете двух маленьких оконцев тесная изба придавливала низким чёрным потолком; мы берегли головы, чтобы не зашибиться, втягивая их в плечи; повернуться лишний раз, присесть не было места — посредине печка огромная и вокруг неё сплошь груды черепков, разная разность, назвать которую вещами или предметами язык не смел, я бы сказал, — свалка битого хлама.
— Вот она, романтика археолога, — поймав мой разочарованный взгляд, покачал головой Ёлкин. — А вы что думали?
— Сам-то археолог? — без всякой надежды спросил Дед.
— Не похож?
— Не знаю. Борода есть.
— Раз ругаюсь, ёлы-палы, значит, не тяну?
— Ну что делать? — Дед всё-таки нашёл какой-то пенёк и присел. — Хотите вы или нет, а мы у вас заночуем. Поезд в город теперь только завтра.
— А чего же? — хмыкнул бородач. — Ночуйте. Жрать только нечего.
— Этого добра у нас хватит, — успокоил его Дед и мне кивнул. — Располагайся, Владислав.
XVIII
Когда от котелка на костре повалил пьянящий аромат курицы, у Ёлкина совсем переменилось настроение и вид лица, он присолил варево, подбросил туда ещё какую-то травку и, по-свойски приставив палец к губам, подмигнул мне:
— Степаныч, ёлы-палы, как?
— Ему нельзя, — понял я.
— Это как же? Такой серьёзный человек.
— Мотор у него.
— Вы чего это шепчетесь? — крикнул Дед, он устроился у костра на выделенном Ёлкиным чуть ли не с собственного плеча настоящем полушубке и копошился в бауле. — Несите, несите, Егор Тимофеевич. Приму сто грамм с удовольствием. После таких стрессов ваша настойка мне только в помощь.
— Иван Степанович!.. — попробовал возразить я.
— А ты не лезь. Мне врачи даже рекомендовали для расширения сосудов. А здесь, на природе, тем более.
На свежем воздухе, хотя и во дворе, прекрасно дышалось, и глазу зацепиться не за что — простор, хоть пой, хоть пляши, хоть ложись в траву, раскидывай руки и ноги во все стороны. Кошмар тесной избы, набитой зловонными обломками дикого мезолита, выветрился, лишь только по предложению Ёлкина мы расселись во дворе у костра, решив здесь и заночевать.
— Ну, ёлы-палы, за знакомство! — поднял алюминиевую кружку Ёлкин и чокнулся с Дедом. — Приятного вам времяпрепровождения у нас.
— Да уж, — отозвался дед, выпил и кивнул бородачу за спину. — А это, чтобы веселей было?
— Стволы-то? — даже не обернулся на две двустволки и полный патронташ тот. — Собак полно. От жилья-то далеко наша избушка. До нас небось день световой добирались? Тут бывает, ёлы-палы, шляются разные…
— Двуногие? — не отставал Дед.
— И этого добра хватает. — Ёлкин с удовольствием хлебал из металлической миски, видно, вовремя мы подоспели с городским харчем. — Вы кушайте, Иван Степанович, на природе быстро остывает.
Я управился раньше всех, завалился на спину и уставился в темнеющее небо. Вечер на природе, скажу я вам, не сравнить с городским, гуляй ты хоть на набережной Волги. И луна в полной красе катается перед тобой, как яблочко на волшебной тарелочке. И Венера тут как тут зелёной звёздочкой подмигивает. И костерок потрескивает, по-братски согревает, танцуя языками пламени. Что ни говори, а прав старик Кант: нет ничего прекраснее в мире, чем покой в душе и звёздное небо над головой. Какое ещё чудо есть на свете удивительнее этой откровенной красоты, когда к тому же блаженное тепло наполнило недавно тосковавший желудок!
Этим я, не скупясь, поделился с остальными, не забыв отметить поварское искусство Ёлкина.
— Не знаю про Канта, — засмущался тот, — но вы мне, гости дорогие, жизнь очень разнообразили.
— Если не спасли, — съехидничал я. — Погиб бы с голодухи, охраняя древние черепки.
— А зачем же вам наш начальник понадобился, — тут же поспешил сменить тему хранитель древностей. — Нам такие визиты теперь в редкость. Раньше любопытные валили. Толбата Хоматовича приходилось вызывать. А сейчас…
— Это кто такой? — поинтересовался Дед.
— Как? Не знаете? Это ж наш участковый. Калимуллаев.
— И в чём же нужда была?
— Да уж желающих поживиться золотишком хватало, — опустил голову Ёлкин. — И сами землю вокруг наших раскопок рыли. А бывало, и к нам лезли. Порой без участкового не справлялись. Здесь такая оторва!
— Деревенские?
— Если бы. Недалеко спецкомендатура с осуждёнными. А там, сами знаете, какой контингент.
Из-за избы раздался свист.
— Вот, ёлы-палы, накликал! — встрепенулся бородач, вскочил на ноги, прихватив с собой ружьё. — Кого там несёт?
— Свист прямо бандитский, — встревожился и Дед, приподнял голову и на меня взглянул. — Владислав, ты это чего?
Вопрос его запоздал, так как я уже был на ногах, схватив тоже вторую двустволку. Получилось это у меня как-то само собой, но лихо, Ёлкин даже рот раскрыл.
— Ружьё-то стреляет, — только и сказал он.
— Я биатлоном несколько лет занимаюсь. В сборной института…
— Отставить оружие! — нахмурился Дед. — Не пригодятся твои способности. Не за этим сюда ехали.
— Пусть побалует, — удивил Деда Ёлкин. — Только стреляй вверх.
— Да что вы говорите, Егор Тимофеевич! — Дед даже вскочил на ноги. — Кому нужны эти робингудовские демонстрации? Кого там принесло?
— Сейчас узнаем, — невозмутимо буркнул Ёлкин. — Мне неведомо. Вы здесь оставайтесь, а Владислав пусть со мной прогуляется.
Он двинулся за избу, бросив мне на ходу:
— Патроны-то заряди, раз можешь.
Я подхватил с земли патронташ и проследовал за ним до редкого забора. За углом избы метрах в пяти виднелась избушка, которую Ёлкин называл сараем; возле этого сарая и темнело несколько фигур. Один впереди, скорее всего, тот самый свистун, замахал Ёлкину рукой. Был он в кепке, огромен в плечах, отчего казался квадратным, и кривоног.
— Ты бы остерёгся за углом, — кивнул мне Ёлкин.
— Ничего, — ответил я и ружьё специально сквозь забор выставил. — Пусть знают наших. А ты, если что, падай на землю. Я дробью им башки пригну.
— Ты это брось, — вскинулся на меня Ёлкин. — Там же картечь!
— Картечь так картечь. Найдём другую цель.
— Ты, ёлы-палы, помни, что Степаныч-то сказал, — забеспокоился Ёлкин. — А то с тобой действительно греха не оберёшься. Шёл бы тогда к нему.
— Да шучу я. Ты шутки понимаешь, ёлы-палы, — передразнил я его.
— Ну ладно, — махнул он рукой. — Я тебя предупредил. Не горячись зазря.
И зашагал к поджидавшим, не закрыв калитки. Неизвестно как остальные, а свистун, выдвинувшийся к Ёлкину первым на несколько шагов, был заметно пьян. Он перекидывался матершинными репликами с приятелями, а Ёлкину крикнул ещё издалека:
— Струхнул, братан? Чего стволы-то выставили?
— А чего по ночам шляетесь? — Ёлкин остановился так, чтобы мне виден был и нежданный визитёр, и его друзья.
— Какая ночь, фраерок? — закашлялся, загоготал квадратный. — Мы вот только гулять вышли, а вы, значит, спать. Ну пионерлагерь в натуре!
Приятели дружным взрывом хохота поддержали шутника. Тут только я обратил внимание, что у квадратного в руках бутылка. Заметил это я после того, как тот бережно поставил её на землю и протянул освободившуюся руку, будто для пожатия. Ёлкин опустил ружьё и потянулся здороваться. Тут-то и произошло то, чего мы с ним оба опасались. Квадратный рывком выхватил у археолога ружьё и отскочил в сторону.
Спросите сейчас, сразу сам не скажу, как всё получилось, только я не нашёл ничего другого, как выцелить бутылку на земле, нажать курок и заорать во всю глотку:
— У меня картечь! Брось ружьё или башку снесу!
Раньше этого бутылка от моего выстрела разлетелась на осколки, обдав брызгами стекла квадратного. Тот завизжал по-поросячьи, выронил ружьё, закрывая лицо обеими руками. Ёлкин подхватил ствол и отбежал к забору. Дружки квадратного отпрянули совсем к сарайчику, забыв про своего вожака.
— Давай сюда! — крикнул я Ёлкину. — Сейчас опомнятся.
Пришли в себя они скоро. Квадратный рявкнул на товарищей, досадуя на собственную неудачу, и срывая зло, отыскал уцелевшее от бутылки горлышко и, острыми краями выставив его к нам, зашипел, брызгая слюной:
— Слышь, борода! Я тебе сказал. А ты думай со своими. Через полчаса бумагу не принесёшь, пожалеешь, что на свет родился. Вот этим я тебе кишки потрошить буду. И снайперу твоему.
— Чего это он? Какая бумага? — вытаращил я глаза на Ёлкина.
— Пойдём к Ивану Степановичу, — уставился на меня тот. — Сам ничего в толк не возьму.
— Ты их не знал раньше? — не отставал я.
— Первый раз вижу, — буркнул Ёлкин. — Пьяные, как черти, или окурённые. Чужие они. Уголовники, это точно. Слышал разговор?
— Что за пальба? — послышался сзади голос Деда. — Я же просил!
— Иван Степанович, — сунулся Ёлкин к Данилову. — Тут такие дела…
— Я ж тебе говорил, Владислав! — накинулся на меня Дед.
— Иван Степанович, он не при чём, — взмолился Ёлкин. — Он мне жизнь спас!
— Что это? — оттолкнув нас, бросился Дед к забору. — Смотрите!
Мы обернулись.
Вскидывая языки пламени, за нашей избой полыхал сарай.
XIX
Было ясно — мы угодили в западню. Запалив сарай, бандиты обозначили свои намерения. Ближний населённый пункт за десятки километров, связи никакой. Окружив сарай, выбраться отсюда они нам не дадут, пока…
Мы с Ёлкиным мыслили одинаково.
— Степаныч, — опередил он меня, — им бумага нужна от вас. Я понял, что к нашим раскопкам отношение имеющая.
— Бумага?
— Ну да. Карта вроде. Эта бандитская рожа, что Митяем мне назвался, так и сказал: «лягавый»… — он запнулся.
— Ну, ну, говори, — поморщился Дед.
— Лягавый, мол, всё знает. За своим золотишком пришли. Пусть возвернёт. Их корешей добыча. И для понятия кличкой стращал. Князем каким-то.
— Князь? Ты не напутал?
— Князь, ёлы-палы, я не дитё.
— Его убили давно. Ещё год назад. Нет Князя в живых.
— Дела… — потерялся Ёлкин. — Уголовник сказал, что карта Князю принадлежит, они и заявились за ней.
— Мне, конечно, Шилов нужен был, но теперь уже чего, — Данилов вынул из нагрудного кармана куртки сложенный в несколько раз лист бумаги, развернул. — Вот, смотрите, Егор Тимофеевич. Что-нибудь здесь знакомо?
Ёлкин ткнулся в листочек:
— Нет. Каракули какие-то. Ребёнок рисовал?
— Никаких ассоциаций?
— Одно точно, писано почти шумерским клином.
— Мне не до шуток.
— Затрудняюсь…
— Вы внимательней, Егор Тимофеевич, прикиньте к месту ваших раскопок, где золото скифов нашли в шестьдесят третьем году.
— Вот оно что! — Ёлкин пальцем заводил по бумаге. — Это как же? Нет. Погодите. Вот речка, вроде холмы наши, один, второй…
— Значит, сходится, — убрал бумагу Данилов. — Выходит, про карту они всё же дознались. Не получат они её!
Мы с Ёлкиным переглянулись, он растерянно и с испугом, я, смекая на ходу.
— Эта бумага принадлежит государству, хотя, возможно, и накарябана уголовником. А может, и не им. Из-за неё всё и началось. — Данилов поднял листок вверх, помахал им и спрятал в кармашек куртки.
Получилось и прозвучало это патетически и даже укоризненно, отчего я опустил глаза, а Данилов добавил:
— Не одна жизнь за эту карту уже загублена.
— Это что же? — Ёлкин переводил глазищи с Данилова на меня. — И они золото там нашли? Шишкин гонял оттуда разных копальщиков. Но чтобы серьёзное что-то найти, им не удавалось. Слухов даже не было.
— Вполне может быть, — Данилов похлопал рукой по кармашку.
— Да хрен с ним, с их золотом! Пусть подавятся! Всё равно их переловят всех! И попользоваться не успеют. Пока туда доберутся, то да сё, ёлы-палы, тут их и сцапают.
— Полно! Карту я не отдам.
— Тогда всем нам кранты, — повесил голову Ёлкин. — Они и так злые, как волки, а теперь… Живьём сожрут.
— Подавятся. У тебя ещё оружие имеется, Егор Тимофеевич?
— Знакома мне эта братва. Ошивалась тут… Сколько от них бед!
— Вот и надо было меры принимать, а не потакать им, — посуровел Данилов. — Шилов, руководитель экспедиции, куда он смотрел?
— Зверьё…
— Сидели бы уже все в тюрьме, голубчики.
— Да… — не поднимал головы Ёлкин.
— Я спрашиваю, есть ещё оружие? — прикрикнул Данилов, так как Ёлкин находился как бы в прострации от всего, что на него свалилось.
— Оружие? — очнулся тот. — Надо глянуть.
И засеменил, словно робот, в избу.
— Вот и глянь, — Данилов отвернулся от него и поманил меня пальцем. — Давай-ка, Владислав, поговорим.
Я подошёл поближе.
— Ты парень сообразительный, думаю, многое уже скумекал?
— В общих чертах. Только вот?..
— Ну, пока наш археолог гуляет, я постараюсь тебе ситуацию прояснить. Раньше, сам понимаешь, нельзя было. А теперь, что называется…
«Это он вроде так извинялся, — понял я. — Ну, конечно, моё место молчать и слушать, я — пешка, что я и сделал послушно, хотя обида заедала, — до последнего Дед крепился, обходился без меня и намёка не подавал про свои тайны. А теперь вот…»
— Припёрло? — подсказал я.
— Угу, — он зорче на меня взглянул. — Требухин, а среди их компании — «Требуха», случайно в их команду попал. Он не уголовник, про раскопки услыхал лет пять назад и ошиваться там стал, золото мечтал на халяву, как у них выражаются, добыть. Князь его к рукам и прибрал, а когда у них начало что-то получаться и даже карта эта появилась, Князь решил его убрать. Но Требухин ловчее оказался. Его обвинили в убийстве, и нашему Кирьяну… Спиридоновичу досталось это дело расследовать. Теперь уже в живых нет никого из этой троицы, но золото им всем не только глаза застило, но и погубило. Кирьян этой картой завладел, а когда Мигульский начал подозревать неладное, дело у него решил забрать и мне поручить следствие. Егоров, чуя неминуемый крах, на подлость отважился, устроил поджог в прокуратуре, а дело то уничтожил; выглядело так, что оно в огне погибло и все следы, как говорится…
— А мне, значит, выпало его искать? — буркнул я.
— Но Кирьян на этом не успокоился. Надо было срочно устранять Требухина. Не думал, что Егоров на такую крайность способен, а вот поди ж ты… Подозрения были, но, сам понимаешь, масса косвенных доказательств никогда не образуют хотя бы одно прямое.
— И вы решили Требухина выпустить, как приманку.
— Не совсем так. Оперативникам не терпелось, конечно, попробовать эту наживку. А тут совпало со смертью его матери.
— Князь её грохнул?
— Вряд ли… Нет. Князь на такие хитрости не горазд. Но Кирьян и здесь руку приложил. С утра, когда труп бросили, он организовал мой вызов в облпрокуратуру.
— А с нами, значит?..
— А с вами дурака валял. Алиби себе создавал. Но просчитался. Интеллигент тот, которого ты за графа Монте-Кристо принял, его раскусил, и Егоров оказался на люстре.
— А ворона та?
— Подружка Князя. Но теперь, похоже, она на графа этого работает. Угробила бы меня тогда таблетками, как пить дать. Не удалось им. Вы с Яшкой их спугнули.
— Зато теперь их верх, — досказал я за Деда. — Крышка нам. Этот интеллигент вшивый сюда прикатил не только за картой, но и болтики на крышке закрутить. Всё отрепетировал. Проследили, как мы сюда припёрлись. Окружили. Акцию с сараем устрашающую организовали. Теперь время и ему самому явиться.
— Поживём — увидим, — сжал губы Дед.
— Отдадите карту?
— А какой смысл? — Дед на меня взглянул как первый раз, ну прямо грач на пашне, не переменился за это время. — Ты же сам говоришь, что это его не остановит.
— Это что ж тогда? — от этих его слов я тоже, наверное, на Ёлкина стал похожим.
— Будем драться, — спокойно ответил Дед и от меня отвернулся, как забыл. — Вон, Егор Тимофеевич мне ружьишко несёт и патронташик. Постреляем ещё. Помнится, под Прагой у нас с Виктором пушчонка была, с этим оружием её не сравнить, но и бандитов-то с десяток не наберётся со всеми их графьями сраными. А, Егор Тимофеевич?
Дед принял от археолога ружьё, повертел в руках (оно было одноствольным, но на вид вполне добротным), зарядил и резко выстрелил вверх. Я даже отшатнулся от неожиданности, а он, воспользовавшись моей растерянностью, у меня двустволку выхватил и сунул мне свой ствол.
— Это что же? — очухался я.
— Мне двустволка здесь нужнее, — сказал Дед.
— Я не понял, — завертел я его ружьё в руках. — Я вроде его уже обстрелял…
— Как, Егор Тимофеевич? — Дед улыбнулся и толкнул плечом археолога. — Не против, если Владислав нам второе своё достоинство продемонстрирует?
— Что? — вытаращил глаза бородач.
— Ну как? Со стрельбой, ты мне рассказал, у него всё в порядке, бутылку с одного выстрела, как по мишени. Теперь поглядим, как он бегает.
Ёлкин слабо соображал, зато я всё понял и потянулся за своим ружьём к Деду.
— Я не согласен. Мне и бегать не надо. Втроём мы их!..
— Их ещё надо и задержать, — подмигнул нам обоим, как в ни в чём ни бывало Дед, — а втроём вряд ли нам это удастся. Справимся без Владислава, Егор Тимофеевич? Пусть по свежему воздуху сгоняет до деревни?
— Мне что? Пусть бежит. Калимуллаева подымет.
— Вот! Калимуллаев нас и выручит, — совсем развеселился Дед. — Значит, договорились?
Я понял: участь моя была решена.
XX
Этот Толгат Хаматович и так по-русски с трудом выговаривал, а в спешке, в волнении да ещё от езды, когда трясло, будто на отбойном молотке верхом, орал совсем что-то дикое и невразумительное. Я, вцепившись в борт кузова, глаза пялил в том направлении, куда он рукой тыкал для убедительности, но там, где заканчивался свет фар нашего мчавшегося грузовика, громоздилась стена тьмы, и я злился на участкового: чего он мне душу травит? Наконец до него дошло, что надрывается он по-казахски, спохватившись, Калимуллаев хлопнул себя по лбу от досады:
— Влево мал-мал гляди!
— Чего там? Не вижу.
— Экспедиция близко. Огонь там.
— Откуда огню? Где?
— Вон! Левее нас. Горит что-то.
— Не вижу.
— Фары слепят. Шибче гляди.
— А что? Подъезжаем? Быстро вроде…
— Чужого огня не будет.
— Да вы что? Что же пылает?
Участковый только глазами моргал.
— Неужели бандиты избу подпалили?
— Всего ждать можно. Звери!
Я заколотил по кабине что было сил. Грузовик резко сбавил бег, шофёр высунулся к нам.
— Чего барабаните? Трясёт?
— Сигналь, не переставая! — заорал я ему. — Сигналь во всю мощь!
Он всё понял, и в уши нам ударил рёв автомобильного клаксона.
— Хорошо, — одобрил участковый и повернулся к дружинникам, трясшимся в кузове. — Николай! Сергеич! Палите вверх! Пусть слышат.
Со стороны теперь это выглядело внушительно: наш грузовик мчался по степи, вспарывая глушь и тьму не только светом и воем сирены, но и грохотом беспорядочной стрельбы. От нас шарахалось всё, что имело глаза и уши, но я молил все добрые силы на свете лишь об одном — донеслось бы это до тех, кому предназначалось! Ради этого я час назад мучился до беспамятства, наматывая километры по степи, бил стёкла в окнах первого дома деревни, созывая народ. Я сделал всё, что от меня зависело, и вдруг вот этот огонь!.. Меня пугал этот огонь. Кроме избы, там гореть нечему. Но что же тогда с Дедом и Ёлкиным?!
Грузовик уже приблизился настолько, что стали различимы тёмные фигуры, мечущиеся и убегающие в темноту от полыхающей избы.
— Не уйдёте, гады! — я выпрыгнул из кузова, не дожидаясь, когда грузовик остановится, меня перевернуло несколько раз, но не чувствуя боли, я рванулся в избу, и был отброшен назад выстрелившим мне в лицо залпом огненных искр. Внутри избы что-то тяжко заскрежетало и ухнули, обрушиваясь, стены. Спасая, кто-то схватил меня за куртку и рванул назад; вместе с участковым мы упали на землю.
— Сгоришь! Куда?
— Дед! Дед там! — вырывался я от него.
— Поздно.
Я ткнулся лицом в землю и, не в силах сдерживаться, зарыдал. Всё кончилось для меня. Всё перестало существовать. Зачем я его послушался? Будь нас трое, мы продержались бы до утра. А днём ещё неизвестно, чем дело бы обернулось…
Кто-то затряс меня за плечо. Я не реагировал, только крепче сжимал плечи. Настойчивая рука взъерошила волосы на моей голове.
— Ты чего это меня хоронишь? — услышал я знакомый голос.
У меня ёкнуло сердце, я перевернулся на спину, вытаращил глаза. Надо мной стоял человек с ружьём, узнать в котором Деда было непросто, обычно безупречная одежда на нём была изрядно помята, черна от сажи и грязи, местами изодрана, а куртка отсутствовала совсем. Калимуллаев кричал что-то своим помощникам и опять у него половина слов звучала на казахском языке. Подхватив под руки, дружинники вдалеке волочили Ёлкина, ноги археолога безжизненно бороздили землю.
— Что с ним? — не поверил я своим глазам.
— Жив, борода, — не то морщился, не то улыбался Дед. — Он у нас, считай, подвиг совершил.
— Егор Тимофеевич — герой, — кивал головой участковый. — Ему любой бандит нипочём.
— Машину их взорвал, — Дед присел ко мне, заглянул в глаза. — Егор Тимофеевич одним выстрелом машину их на воздух запустил. Вот они и озверели. Нас в избе спалить задумали. А так бы ничего… Ты-то как?
Он взял мою руку в свою:
— Что, сынок, плохо?
— Куртка ваша? — спросил я.
— Чего?
— Куртку где-то забыли?
— Куртка? А шут с ней… Новую купим, — Дед совсем повеселел и, отбросив ружьё в сторону, уселся рядом со мной. — Куртка в избе осталась. А мы выбрались.
— Карта! — подбросило меня с земли. — Карта в куртке была!
Дед поджал губы, помолчал, наблюдая за Ёлкиным: археолога всё-таки пришлось уложить на землю, тяжел он был для двух дружинников, а сам на ногах не держался.
— Ну что карта? Егор Тимофеевич-то уцелел, слава богу, он и без карты, что хочешь, отыщет.
XXI, завершающая
Сколько лет прошло…
Нам с Яшкой так и не суждено было стать важняками, как Дед. Меня по распределению забросило в Мурманск, и я застрял судьёй в военном трибунале. Яшка вообще бросил институт, всерьёз увлёкся живописью, способности открылись, может, под влиянием Анастасии. У него получалось. Недавно он был приглашён в Италию с выставкой своих картин.
А тут на днях разбудил меня поутру телефонный звонок.
— Слушай! — кричал в трубку радостный прежний голос. — Ты там не только солнца вдоволь не видишь. Приезжай к нам. В Рим золото привезли из Астрахани.
— Хватит врать… Какое золото?
— Сарматов. Которое вы с Дедом из рук упустили. В музее Палаццо-Венеция выставка раскопок астраханской экспедиции[18].
— Ёлкин! Нашёл всё-таки! Не зря он клялся, ёлы-палы.
— Какой там. Без Ёлкина вашего обошлись. Работяги экскаватором земляные работы вели и ковшом сокровища сарматского вождя выволокли на божий свет. Золота пуда два набралось. Находка века!
— Чудеса! А я и забыл уже.
— Вот так и в жизни. Кто-то убивается, а дуракам везёт.
— Ты, как всегда, скор на язык. Как Анастасия?
— Привет тебе передаёт. Опять она у меня беременная. Ещё одного детёныша ждём.
— Молодцы! Поздравляю! Как назвать думаете?
— Иваном.
— Иваном?.. Как Деда, значит… Кстати, как он?
— А ты не знаешь? Нет Деда… Похоронили мы его недавно…
Примечания
1
Известное четверостишие Ф. Вийона о приговорённых к смерти в переводе И. Эренбурга.
(обратно)2
Место предварительного (до ареста) содержания задержанных (вор. жаргон).
(обратно)3
Статья 58-1 УК РСФСР действовала с 1926 г. по 1960 г. — контрреволюционные преступления, считались наиболее тяжкими преступлениями и карались наказанием до высшей меры социальной защиты — расстрела. Данный состав преступления требовал наличия умысла свершения или подрыва государственного строя, власти, однако обходились без этих «формальностей» и тысячами расстреливали фактически невиновных.
(обратно)4
Семь копеек получить (вор. жаргон) — быть расстрелянным, 7 копеек — цена револьверной пули в те времена.
(обратно)5
Конторка — обворованная квартира.
(обратно)6
Ельня (вор. жаргон) — общее название преступников.
(обратно)7
Отымалка — кепка с маленьким козырьком.
(обратно)8
Расписуха — яркая рубаха.
(обратно)9
Лытки (вор. жаргон) — ноги.
(обратно)10
Иван (жаргон преступников) — главарь преступной шайки, скрывающий своё настоящее имя.
(обратно)11
Что это? (франц.).
(обратно)12
Как вы? (франц.).
(обратно)13
Зоя — женское имя, с греческого означающее — жизнь.
(обратно)14
Аристократическое растение с блестящими листьями и гроздьями цветов, похожих на звёздочки.
(обратно)15
Братья Кобуловы, Богдан и Амаяк, начинали работать с будущим министром НКВД Л.П. Берия с 1929 года, когда тот включил их в группу ГПУ Закавказья. Быстро сделав карьеру, они достигли небывалых высот в чекистских органах, выполняя самые ответственные поручения, не гнушаясь ничем. Так, своих жертв Богдан лично избивал кулаками, Амаяк творил чудеса в следствии, избивая арестованных палкой. За выселение чеченцев и ингушей Богдан награждён орденом Суворова, а за выселение крымских татар — орденом Отечественной войны. После разоблачения Берии, оба расстреляны как «враги народа».
(обратно)16
Французские женские духи, популярные в те времена.
(обратно)17
В 1962–1963 гг. Н. Хрущёв, подогреваемый секретарём ЦК по идеологии М. Сусловым и отвечающим за культуру Л. Ильичёвым, организовал идеологическую кампанию против молодых поэтов и художников. Лично по его указанию была разгромлена выставка абстракционистов в Манеже.
(обратно)18
По инициативе астраханки Ларисы Анисимовой в 2005 году в Риме археологическая коллекция золотых, серебряных и бронзовых изделий сарматского времени экспонировалась на выставке «Сокровища степи астраханской», были представлены 2202 предмета. Выставка имела огромный успех.
(обратно)
Комментарии к книге «Провокатор», Вячеслав Павлович Белоусов
Всего 0 комментариев