Эдуард Владимирович Тополь Лобное место
Часть первая Лобное место, или Привидение в пятом павильоне
1
Если бы я не работал на «Мосфильме», я бы никогда не поверил в эту историю. Даже не все, кто сейчас там работает, верят, что это было на самом деле. А потому я не собираюсь ни уверять вас, ни доказывать правдивость моих слов. Я просто расскажу то, чему сам свидетель, поскольку вся история разворачивалась на моих глазах и — больше того — я был ее невольным участником.
Все началось в июле 2014 года в Пятом павильоне, днем, буквально за минуту до съемки первого дубля. Тут для непосвященных нужно пояснить, что Пятый павильон (а также все остальные съемочные павильоны «Мосфильма» от Первого до Девятого) — это такой огромный ангар, в котором работники нашего «Декорстроя» по эскизам и чертежам киношных художников строят декорации, нужные для съемок той или иной кинокартины. Декорации бывают самые разные — от простой деревенской избы или московской коммунальной квартиры до парижской улицы, дворцовых покоев Ивана Грозного и футуристических интерьеров звездолета XXIII века.
В этот день мы снимали довольно дорогой объект — крытую колоннаду между двумя крыльями дворца Ирода Великого, с фонтаном посреди мозаичного пола и креслом для Понтия Пилата. За колоннами был сад — не нарисованный, а почти настоящий — с декоративными деревьями, в которых мы поселили настоящих ласточек, чтобы, привлеченные струями фонтана, они, как сказано у Булгакова, сами залетели под колоннаду, оживляя статичность диалога Понтия Пилата и Иешуа Га-Ноцри. Дальше, за садом были видны упомянутые Булгаковым конные статуи гипподрома — правда, не реального, а нарисованного на стене павильона, но умело размытого туманной дымкой белого пара, создающего эффект отдаленного миража и зноя. А нависающие с потолка прожекторы палили на эту декорацию так мощно, что актерам не нужно было играть изнуряющую иерушалаимскую жару — зной на площадке был как в Аравийской пустыне.
И вот в ту секунду, когда все было готово — великий Стас Ярваш в белом, с кровавым подбоем плаще Понтия Пилата, гениальный Иван Безлуков в разорванном голубом хитоне Иешуа, невзрачный Обводников с куском пергамента — секретарь Пилата, и великан Варуев в доспехах кентуриона Крысобоя уже стояли за софитами, чтобы по сигналу второго режиссера войти в кадр, — в эту секунду классик нашего кинематографа Андрей Витольдович Верховский, дождавшись прилета ласточки к фонтану, поднял, наконец, руку и своим барским голосом сказал: «Приготовились! Тишина в павильоне! Мотор!» «Хлопушка» Люся ту же метнулась к объективу, чтобы скороговоркой объявить: “Мастер и Маргарита”, кадр сорок четвертый, дубль первый!» — но именно в этот момент кинооператор Сергей Акимов, нажав кнопку мотора камеры, вдруг закричал со своего операторского крана на весь павильон:
— Ё…! Уберите девку из кадра!!!
Ласточка испуганно вспорхнула из фонтана и, стрижа воздух острыми крыльями, улетела куда-то под колосники. А мы ошалело захлопали глазами — какую девку? Никаких девок в кадре не было и быть не могло.
Тут Акимов, снявший дюжину шедевров нашего кино, и сам, отлипнув от окуляра камеры, увидел, что никаких девок нет на съемочной площадке.
— Блин! — сказал он в сердцах и виновато посмотрел на режиссера. — Померещилось…
Верховский сдержанно кашлянул:
— Кх… Пить меньше надо.
— Меньше кого? — ревниво спросил в стороне Понтий-Ярваш.
Все рассмеялись. О пивческих способностях Акимова и Ярваша на «Мосфильме» ходили легенды.
— Тихо! — снова приказал Верховский. — Тишина на площадке. Ждем ласточку.
Мы замерли.
В мертвой тишине павильона стало опять слышно, как, точно по Булгакову, «вода пела замысловатую приятную песню в фонтане».
Наконец этот чистый струящийся звук успокоил птиц, одна из ласточек впорхнула из сада на балкон и села к фонтану точно по центру кадра. Лучшей мизансцены быть не могло! Верховский, чтобы не спугнуть ласточку, негромко сказал: «Внимание! Мотор!», Серега Акимов, сидя на операторском кране, снова прильнул к окуляру камеры, и Люся опять возникла с хлопушкой перед объективом.
— Стоп! — вдруг громко сказал Акимов, выключил камеру и повернулся ко второму режиссеру: — Тимур, твою мать! Какого хрена эта сука делает на площадке?
Это уже было ЧП. Мало того что Сергей снова сорвал съемку, так он еще и публично, при всей группе матерно оскорбил дагестанца Тимура Закоева!
Тимур напрягся так, что худая его фигура превратилась в клинок, загорелая лысина побелела, а на темном ореховом лице разом вспухли и ноздри, и скулы.
— Какая сука? — сухим голосом спросил он у Акимова.
— Вон сидит у левой колонны! — показал Сергей на совершенно пустую балюстраду и тут же сам увидел, что ни у левой, ни у правой балюстрады нет ни души. — Что за хрень? — пробормотал он и правым глазом снова припал к окуляру камеры. — Да вот же! — и позвал Верховского: — Андрей Витольдыч! Смотрите!
— Я и так вижу, — сдержанно произнес Верховский. — Там нет никого.
— А вы сюда идите, сюда! — настойчиво сказал Серега. — Посмотрите в камеру.
Сделав принужденное лицо, Верховский подошел к операторскому крану. Мы с интересом ждали развязки. Хотя ты и лучший оператор страны, лауреат трех «Золотых орлов», но чтобы так, до чертиков в глазах, упиться накануне съемок! Решится ли Верховский отстранить его от съемок?
Между тем Акимов уже уступил Верховскому свое место на операторском кране, и Верховский присел к камере, прильнул глазом к объективу. Потом отстранился, глянул на съемочную площадку и — снова правым глазом к окуляру объектива.
— Ничего не понимаю… — растерянно пробормотал он. — Тимур, можно вас?
Эта его манера ко всем, даже к осветителям обращаться на «вы» не только устанавливала дистанцию между ним, небожителем, и нами, смертными, но не раз помогала и нам, грешным, сдерживать свои эмоции. Закоев, дергая скулами, подошел к операторскому крану.
— Взгляните… — и Верховский уступил ему место у камеры.
Сопя раздутыми ноздрями, Закоев заглянул в объектив. Потом так же, как Верховский до него, поверх камеры посмотрел на колоннаду и фонтан и — снова склонился к камере.
Мы во все глаза следили за этой сценой. Поскольку старик Верховский, как и еще несколько живых мастодонтов эпохи советского классицизма, не признавал мониторов, дублирующих камеру, мы не могли видеть того, что видел кинообъектив. Но что они, все трое могли видеть в камере, чего не видели мы?
Между тем Закоев, которого из-за его бешеного характера дважды исключали из ВГИКа и не дали диплом режиссера-постановщика, вдруг каким-то кошачьим движением сошел с операторского крана и вкрадчивой походкой кавказского барса устремился на съемочную площадку. Он шел так осторожно, что, минуя фонтан, даже не спугнул ласточку, которая продолжала безмятежно наклоняться к воде и пить ее своим крохотным клювиком. Не останавливаясь и не отрывая глаз от левой колонны — так хищный зверь подкрадывается к своей добыче, Закоев достиг этой колонны и, растопырив руки, стал шарить у ее подножия. Потом выпрямился, посмотрел на Акимова и Верховского и крикнул им:
— Ну? Есть что-нибудь?!
Акимов заглянул в объектив.
— Нет, она исчезла…
— Значит, можем снимать, — сказал Закоев не то Верховскому, не то вообще нам всем.
Но тут я не выдержал:
— А что там было, Андрей Витольдыч?
Как редактор фильма и автор телевизионной экранизации великого романа, я не входил в служебную иерархию киногруппы и имел право на некую вольность даже в общении с режиссером-постановщиком. Впрочем, эта вольность тут же подала пример и всем остальным, они оживились:
— Что вы там видели? Кто там был? Какая девка?
— Голая? — уточнил Понтий-Ярваш.
Верховский поднял руку:
— Тихо! Тишина в павильоне! Успокоились! Чепуха, ничего не было, приступаем к съемке…
2
Так бы все и забылось — мало ли чепухи случается на съемочных площадках, если бы назавтра Верховского, Акимова и меня как редактора фильма не вызвали к Егору Палычу Пряхину, заместителю генерального. Когда мы вошли в его кабинет, увешанный плакатами легендарных советских и постсоветских фильмов, там уже сидели режиссеры-постановщики Лев Хотуленко и Валентин Дубров со своими редакторами и операторами, снимающими в соседних с нами павильонах, а также коренастый увалень, начальник мосфильмовской охраны, фамилию которого я не знал.
— Присаживайтесь, — сказал нам Егор Палыч, отложив в сторону «МК» с цветными заголовками событий на Луганском и Донецком фронтах. Даже под цивильным пиджаком его широкие плечи выдавали выправку бывшего полковника ВДВ. Но в голубых и обычно спокойных глазах человека, много повидавшего в своей армейской жизни, на сей раз была если не тревога, то озабоченность.
Мы сели к длинному лакированному столу, ножкой от буквы «Т» приставленному к рабочему столу Пряхина.
— Итак, все в сборе, я хочу вам кое-что показать, — и Пряхин посмотрел на Акимова: — Мы проявили и оцифровали твой вчерашний материал…
— Как? Без меня? — возмутился Сергей.
— Подожди, не кипятись. Мы же не тронули негатив. Просто все уже давно снимают на цифру, а вы на пленку. Но мы и от позитива взяли всего-то первые сорок метров. Смотрим… — И Пряхин включил большой видеоэкран, висевший на стене напротив его стола.
Экран ожил, на нем сначала, как обычно, поплыла серо-голубая рябь, потом всякие черные и белые лабораторные клейма начала пленочной катушки и наконец возникла наша съемочная площадка — все та же залитая светом крытая колоннада между двумя крыльями дворца Ирода Великого, с фонтаном посреди мозаичного пола, креслом для Понтия Пилата и — в перспективе — сад с декоративными деревьями, в которых мы поселили настоящих ласточек. Впрочем, сейчас нам было не до сада и ласточек, поскольку в левой стороне кадра, у лепного основания левой колонны действительно спала, укрывшись серым солдатским одеялом, какая-то девушка. Издали, то есть на общем плане, было невозможно разглядеть ее лица, оно было прикрыто каким-то помятым черным беретом, зато были ясно видны ее торчащие из-под одеяла ноги и туфли на сношенных каблучках. Впрочем, их мы тоже не успели разглядеть, поскольку из динамика грянул голос Сергея Акимова: «Ё..! Уберите девку из кадра!»
Все рассмеялись, включая самого Сергея, а Пряхин сказал:
— Тихо, это не всё.
Тут, прямо в подбор, на экране возникла декорация Четвертого павильона — эдакий модерновый конференц-room на верхотуре одного из небоскребов Москва-Сити. За его прозрачными стенами была, как с вертолета, видна вся Москва. А за длинным белым столом шло оживленное заседание руководителей какой-то корпорации, все этакие респектабельные бизнесмены, которых играли не кто-нибудь, а наши крупнейшие кинозвезды — Никита Михаловский, Сергей Боярчук, Натан Хаменский и т. п. Но как раз в самый разгар их ожесточенного производственного спора за стеклянной стеной, то есть на фоне крыш соседних небоскребов, вдруг — словно по воздуху — медленно проходит все та же девушка в черном берете и с серым солдатским одеялом на плечах. Прервав диалог буквально на полуслове, и Михаловский, и Боярчук, и Хаменский с открытыми ртами изумленно повернули головы вслед этой фигуре, а она, ни на кого не глядя, не то сомнамбулой, не то ангелом прямо по воздуху прошла себе мимо. (Ну, понятное дело, шла она вовсе не по воздуху, а по полу Четвертого павильона, но на фоне рисованного задника, изображавшего Москву с высоты семидесятого этажа, это выглядело миражом и привидением.)
— Это что за фигня?! — раздался из динамика возмущенный голос режиссера Хотуленко. — Стоп!
Конечно, по команде «Стоп!» его оператор выключил камеру, и мы не услышали продолжения объяснений Хотуленко с его вторым режиссером. Зато на экране тут же, и снова в подбор, даже без черной пленочной проклейки, пошла еще одна сцена, теперь из Третьего павильона. Там уже полгода снимался бесконечный историко-цыганский телесериал «Очи жгучие» о какой-то немыслимой — из поколения в поколение — цыганской любви с родовыми проклятиями, пламенными страстями и зажигательными танцами. То есть западный сериал «Тюдоры» на российско-цыганский лад. И как раз вчера Валентин Дубров снимал эпизод цыганской свадьбы с участием венгерской кинозвезды Сильвии Рокки, парижского ресторанного кумира барона Романа Ромелло и нашего самого знаменитого цыганского певца Николя Стаченко. Понятное дело, там была толпа цыганских артистов и артисток в ярких нарядах, музыка гремела на весь павильон и столы ломились от бутафорских яств — вина, фруктов, тортов и прочих кулинарных соблазнов. Но в тот момент, когда прилетевшая всего на один день красотка Сильвия Рокки со слезами на глазах пела о свой пламенной любви к сыну седого барона Романа Ромелло, — именно в этот момент прямо за ее спиной вдруг возникла все та же женская фигура в черном берете и с солдатским одеялом на плечах. Не обращая внимания на поющую Рокки, она шла вдоль свадебного стола, жадно хватала со стола бутафорские яблоки и пироги и надкусывала их, пытаясь съесть. А убедившись, что и то бутафория, и это, отшвыривала и хватала что-то еще. Правда, лица ее снова было не разглядеть из-за толпы цыганских статистов на переднем плане.
Зато Сильвия Рокки увидела ее буквально в упор и, прервав свою арию, ошарашенно застыла, а потрясенный цыганский барон вдруг спросил у этой нищенки на чистом еврейском языке идиш:
— Вер бист ду? (Ты кто такая?)
— Стоп! — прозвучал теперь голос Дуброва, и мы, к сожалению, не услышали и не увидели, как его второй режиссер Шура Козлова ринулась на площадку ловить эту бесцеремонную самозванку, но, по словам Дуброва, ее и след простыл, она буквально растворилась в воздухе.
— Итак, — сказал Пряхин, терпеливо дослушав возбужденного Дуброва. — В первую очередь я не хочу, чтобы по студии распространились слухи о каком-то привидении в наших павильонах. Поэтому сегодня вы нормально снимаете, как ни в чем не бывало. А после смены все три павильона будут опечатаны, и Виктор Кириллович, — тут Пряхин кивнул на начальника мосфильмовской охраны, — лично обшарит там каждую щель и дырку. Мы найдем эту девицу. Но у меня к вам просьба. Вы сами видели — все три сцены сняты на общем плане, лица этой девицы невозможно разглядеть. Поэтому, если вдруг она снова появится у вас в кадре, пожалуйста, не выключайте камеру. Наоборот, сделайте наезд до крупного плана, нам нужно ее лицо на пленке. Договорились?
Мы переглянулись. Ничего себе задание — снять крупный план привидения, которое слоняется по мосфильмовским павильонам.
— И еще, — сказал Пряхин и повернулся к Акимову и Хотуленко: — Сережа и Лев Антонович, я вас прошу: этот кадр нам понадобится для прокуратуры. Пожалуйста, запишите его без мата!
Серега и Хотуленко одновременно крякнули с досадой и стали подниматься.
— Мы можем идти? — спросил у Пряхина Верховский.
Но Пряхин не успел ответить — дверь его кабинета распахнулась и в комнату буквально ворвалась толстуха Эльвира Шукуровна, заведующая студийным кафе «Чистое небо» — черноглазая пятидесятилетняя армянка с волосами, выжженными до соломенной желтизны, и бедрами размером с тележные колеса.
— Вот ты где?! — с порога закричала она коренастому начальнику охраны. — У меня со склада половина продуктов пропала, а ты тут расселся! Егор Палыч! — повернулась она к Пряхину. — У нас на студии, ваще, есть охрана или нету?
3
— Стерва армянская! — выругался Акимов по дороге в Пятый павильон.
— Почему? — удивился я.
— Да потому! Эта девчонка наверняка взяла у нее только пару шоколадок. А она теперь половину продуктов на нее спишет!
— С чего ты взял, что у Эльвиры на складе побывала именно та девушка?
— А кто же? Ты видел, как она хватала еду на цыганской свадьбе? А там одна бутафория была…
Я совру, если скажу, что в эту же минуту я заподозрил Серегу в симпатии к нашему привидению. Я не Шерлок Холмс и не комиссар Мегрэ. И я бы даже не вспомнил об этом разговоре, если бы в тот же день на нашей съемочной площадке не случилось новое ЧП.
Вот как было дело. Если вы помните роман «Мастер и Маргарита», то знаете, что только за то, что Иешуа Га-Ноцри назвал Понтия Пилата «добрым человеком», тот вызвал кентуриона Марка Крысобоя и приказал ему показать арестованному, как надо разговаривать с Пилатом. После чего Крысобой уводит Иешуа в сад, берет у легионера-охранника бич и, несильно размахнувшись, бьет Иешуа по плечам, но так, что «связанный мгновенно рухнул наземь, как будто ему подрубили ноги».
Хотя у Булгакова эта короткая сцена занимает всего несколько строк, в кино это практически отдельный съемочный день. Потому что всё — и свет, то есть прожекторы-софиты, и камеру — нужно переместить с объекта «колоннада» в объект «сад Понтия Пилата», а самое главное — для этой сцены, слава богу, уже не нужен актер Ярваш, который, работая в театре, снимается одновременно в трех фильмах и дает нам только один-два дня в месяц. Поэтому все сцены с Ярвашом-Пилатом мы сняли вчера и позавчера, а на сегодня была запланирована только сцена великана Варуева-кентуриона, Безлукова-Иешуа и легионера с бичом.
А теперь представьте эту съемочную площадку: красивый сад с бутафорскими деревьями и настоящими ласточками, искусственная зеленая трава и статный легионер в кольчуге до колен и блестящей римской каске, стоящий с бичом у бронзовой статуи.
— Внимание! — говорит Верховский. — Мотор! Начали!
Рослый Серега Акимов, прильнув к окуляру, включает камеру, Люся выскакивает перед объективом, скороговоркой кричит: “Мастер и Маргарита”, кадр шестьдесят восемь, дубль один!», хлопает хлопушкой и отскакивает в сторону. После чего сюда, под тень деревьев, великан Марк Крысобой должен привести связанного Иешуа в порванном голубом хитоне, взять у легионера бич и, несильно размахнувшись…
Стоп! В том-то и дело, что дальше случилось нечто непостижимое.
Стоя рядом с камерой, мы — вся киногруппа — видели, как Варуев, и в жизни-то страшный без всякого грима, а теперь еще и с лицом, обезображенным наклеенными шрамами, вывел Иешуа, взял у легионера бич и взмахнул им. Но! Полного взмаха у Варуева не получилось, потому что бич словно зацепился за что-то. Варуев дернул сильней — бесполезно! Он изумленно оглянулся. Мы, стоявшие неподалеку, не видели того, что увидел он, а видели только бич, натянутый так, словно кто-то держал его другой конец. Зато мы увидели, как в изумлении открылся рот не только у великана Варуева, но и у Безлукова-Иешуа, и у бессловесного легионера. Они, все трое, даже отшатнулись от чего-то, что не было видно нам, простым зрителям. А Варуев просто выпустил бич из своей огромной лапищи.
— Стоп! Егор, в чем дело? — сказал Варуеву Верховский, стоявший у камеры и видевший то, что видели мы.
Варуев растерянно повернулся к Верховскому.
— Я… я не знаю… — произнес он с детской растерянностью. — Она держит бич…
— Кто «она»? — нахмурился Верховский.
— Ну, вот же… — Варуев показал рукой в пустоту напротив себя и охнул: — Ё! Ее уже нет. И бича тоже…
Бича уже действительно не было, это мы видели и сами. Да, только что рукоятка бича, выпущенная ошеломленным Варуевым, лежала подле него в зеленой искусственной траве, а теперь — исчезла вместе с бичом.
Верховский повернулся к Акимову:
— Сережа! — и удивился: — Ты снимаешь?
Чтобы оператор после команды «Стоп!» не выключил камеру, а продолжал снимать, было настолько невероятно, что Верховский впервые в жизни перешел с ним на «ты»!
Акимов шумно выдохнул и выключил, наконец, камеру. Верховский подошел к нему:
— Что там было?
— Я вам потом покажу, — негромко и как бы тет-а-тет ответил Акимов и стал перезаряжать камеру. (Что было странно, поскольку в кассете триста метров пленки на десять минут киносъемки, а Серега снял от силы метров шестьдесят.)
Но ни Верховский, ни я, стоявший рядом с ними, не успели спросить, почему он это делает, поскольку в эту минуту что-то странное стало снова происходить на съемочной площадке. Там великан Марк Крысобой-Варуев вдруг заговорил с пустотой. Да-да, представьте себе: возвышаясь своей мощной фигурой и над Иешуа-Безлуковым, и над мордатым римским легионером, он вдруг жалобно-просящим голосом стал говорить куда-то в пустоту:
— Нет! Не стреляйте!.. Что?.. Нет, я вам клянусь — я его и пальцем не трону!.. Но это же кино! Я рядом с ним полосну бичом воздух, а на экране будет впечатление… Хотите, мы порепетируем без бича? Вы сами увидите…
— Егор, вы с ума сошли? — изумился Верховский. — С кем вы там репетируете?
Но Варуев то ли не слышал, то ли делал вид, что не слышит.
— Ваня, давай покажем, — как-то суетливо сказал он связанному Безлукову и, стоя в двух шагах от Иешуа, взмахнул рукой и полоснул воздух воображаемым бичом.
Гениальный Безлуков мгновенно рухнул наземь, как будто ему и вправду подрубили ноги, его распахнутый в немом крике рот захлебнулся воздухом, а лицо побледнело без всякого дополнительного грима, и глаза обессмыслились.
— Видите? — сказал в пустоту Варуев. — Потом ассистенты наденут ему другой хитон, с кровавой полосой, и я подниму его, как пустой мешок. Но это уже будет другой кадр. Пожалуйста, отдайте бич. Мне на детский спектакль, я опаздываю. Встань, Ваня…
— Это правда, — проговорил, вставая, Иешуа-Безлуков. — Я тоже спешу, мне в театр…
— А мне к зубному, — добавил бессловесный легионер.
И представьте себе, прямо из ниоткуда, из пустоты, как в цирке, к ногам Крысобоя-Варуева вдруг сам собой упал тот же самый бич. Варуев нагнулся и взял его осторожно, как змею.
— Спасибо, — негромко сказал он незримому магу, повернулся к Верховскому и уже в полный голос объявил: — Всё, можем снимать.
После чего передал бич легионеру и, взяв под руку Иешуа-Безлукова, вышел с ним из сада и из кадра.
Верховский, потрясенный этой сценой, в недоумении повернулся к Акимову. Но тот уже вставил в камеру новую кассету с пленкой, заглянул в окуляр объектива и сказал как ни в чем не бывало:
— Можем. Я готов.
— Хм… Ну и кино… — проворчал Верховский и повысил голос: — Внимание! Приготовиться к съемке! Мотор!
Люся выскочила перед камерой, крикнула скороговоркой: “Мастер и Маргарита”, кадр шестьдесят восемь, дубль два!», хлопнула хлопушкой и отскочила в сторону.
— Начали! Входите! — приказал Верховский.
Мы замерли, ожидая очередного шоу с еще каким-нибудь трюком. Но больше ничего необычного не произошло — страшный Марк Крысобой-Варуев спокойно вывел в сад Иешуа-Безлукова, взял у легионера бич и, несильно размахнувшись, полоснул воздух за плечом Иешуа. Безлуков упал так же гениально, как и в первый раз.
— Стоп! Снято! — сказал Верховский. — Готовьте хитон с кровью…
Ну, и так далее — весь эпизод был снят за полтора часа без всяких новых происшествий.
Но как только съемка кончилась, мы, конечно, обступили Варуева, Безлукова и актера-легионера.
— Кто там был? Кого вы видели? С кем вы говорили?
— Потом, потом! — отмахнулся Варуев. — Я тороплюсь…
И тараном прошел сквозь нас к выходу из павильона. А следом за ним, тоже отмахиваясь, пряча глаза и ссылаясь на спешку, сбежали гениальный Безлуков и актер, игравший легионера. Мы, конечно, кинулись к Акимову:
— Но ты-то хоть скажешь, что было в первом дубле?
— Завтра, — сказал Сергей. — Завтра проявят пленку, и всё увидите сами.
4
Но когда назавтра мосфильмовская кинолаборатория сообщила, что кассета с пленкой, на которой был снят разговор Варуева с призраком, отнявшим бич, оказалась засвеченной, я пошел искать Акимова. Это было непросто, территория «Мосфильма» на Воробьевых горах огромна — четырехэтажный главный корпус, пятиэтажный производственный, съемочные павильоны, «Декорстрой», два корпуса звукозаписи, натурные декорации старой Москвы, монтажные… И в каждом есть, конечно, свое кафе, где можно «хлопнуть», «дернуть» и «принять на грудь».
Но в «Чистом небе» Акимова не оказалось, в кафе «Зимний сад» тоже, а в баре «Софит» Дима-бармен сказал мне по секрету, что час назад Акимов взял у него в долг бутылку коньяка. «А закусь?» — спросил я. «А на закусь у него тем более денег не было», — сказал Дима. Я взял у Димы два яблока, два хачапури и два бумажных стаканчика и отправился в мосфильмовский сад, посаженный еще Александром Довженко в 1934 году. Тогда будущего классика советского кино уволили с Киевской студии, а Иосиф Маневич, редактор «Мосфильма», пригласил его на «Мосфильм», и Довженко своими руками посадил тут сотню яблоневых саженцев, которые разрослись замечательным садом прямо перед главным корпусом. Все мосфильмовские девушки и алкаши любят теперь это место.
Акимова я нашел в глубине сада, под антоновкой и рядом с бетонной Царевной-лягушкой, сидящей на берегу крохотного пруда, вырытого тут Пряхиным по приказу генерального. Посреди пруда журчал фонтан — почти такой же, как в нашей декорации в Пятом павильоне. Стоял жаркий июль, яблони, хоть и с запозданием в этом году, но уже расцвели белой пеной мелких цветов, и Серега, прикрыв глаза бейсболкой, мирно спал в тени яблоневых крон. Спящий под яблоней, он мог бы послужить хорошим натурщиком для монументальной скульптуры Эрнста Неизвестного или Родена. Споловиненная им бутылка дешевого армянского «три звездочки» стояла в траве возле его богатырского плеча.
Я подошел, сел рядом.
— Серега, ты спишь?
Он не реагировал.
Я поставил на землю два бумажных стаканчика, взял бутылку и разлил по ним остаток коньяка. Знакомое бульканье тут же разбудило Сергея, он поднял козырек бейсболки и удивленно скосил глаза в мою сторону.
— А, это ты…
Я протянул ему хачапури:
— Держи. Ешь, пока горячее.
Сергей потянул носом запах хачапури, крякнул и сел в траве.
Судя по его румяному виду, я предположил, что он проспал минут сорок и почти протрезвел.
Мы съели по хачапури, допили коньяк и стали закусывать яблоками. Я сказал:
— О’кей, зачем ты засветил эту кассету?
Акимов посмотрел на меня:
— Я не…
— Не трынди! — перебил я. — На этой кассете был снят разговор Варуева с призраком. И ты, я видел, наехал на него трансфокатором до предела. Кто это был? Та самая девка?
Где-то вдали, за деревьями и мосфильмовским забором мягко шуршал поток машин по улице Косыгина. Акимов дожевал яблоко, взял пустую бутылку армянского и отжал из нее в свой стакан последние капли. Выпил, отер губы.
— Ладно, — сказал он. — Забожись, что никому!
Я приставил к верхним зубам ноготь большого пальца и резко отдернул в сторону:
— Гад буду!
Акимов усмехнулся:
— Нет. Тремя лысыми.
Клясться тремя лысыми — старинная вгиковская традиция, уходящая корнями в доисторическую эпоху Михаила Ромма, Сергея Герасимова и Льва Кулешова.
— Клянусь Говорухиным, Миндадзе и Мессерером, — сказал я.
Акимов удовлетворенно хмыкнул, потом глубоко вздохнул.
— Ладно, тебе скажу, но ты все равно не поверишь.
— Ну?
— Это Горбаневская.
— Кто-кто? — переспросил я.
— Наталья Горбаневская. Знаешь такую?
Я скорчил пренебрежительную гримасу. Наталья Горбаневская, известная антисоветчица и диссидентка семидесятых годов, еще в прошлом году умерла в Париже, и я хорошо помнил, как наша либеральная пресса писала, что на ее похоронах были послы Польши и Чехии, а от России не было никого. Чтобы спустя год после смерти она слонялась по мосфильмовским павильонам с солдатским одеялом на плечах? Конечно, Акимову давно пора бросать пить, иначе…
— Я же сказал: ты не поверишь, — перебил мои мысли Сергей. — Может, еще сбегаешь в «Софит»? Я отдам из получки.
— Если ты допился до Горбаневской, то бежать уже нужно в другое место.
— Ага… — Сергей пожевал губами и внимательно посмотрел на бетонную Царевну-лягушку. — Но там я уже был.
— Где ты был?
— У «Ганнушкина». Мы же там психушку снимали, ну — палату Бездомного. Забыл?
Я помнил, конечно. Но «палату Бездомного» с видом на Яузу и Оленьи пруды в психбольнице имени П. Ганнушкина мы снимали месяц назад, при чем тут вчерашнее появление призрака на «Мосфильме»?
Акимов упредил мой вопрос. Забросив обе руки за голову, он сцепил там пальцы и всей мощной фигурой откинулся назад, лег спиной в траву. А потом, глядя в небо, сообщил:
— Слушай и не перебивай. Вчера, когда я увидел ее в кадре, я сам испугался. Решил, что упился до чертиков, и сразу после съемки поехал к Свиридову. Помнишь Свиридова?
— Еще бы…
Когда Аскольду Свиридову, академику и звезде нашей психиатрии, позвонили с «Мосфильма» насчет съемок в его психбольнице, он не только тут же согласился, но даже предложил свой кабинет, а всё потому, что, как оказалось, он чуть ли не наизусть знает великий роман Булгакова. Больше того — этого Свиридова мы, вообще, едва не сняли в роли доктора, который принимает Ивана Бездомного и лечит Мастера, так он похож на врача-психиатра, описанного Булгаковым. Но от актерской карьеры Свиридов отказался, сославшись на то, что «коллеги не поймут», зато втихую отвел меня в архив своей психбольницы и показал стенограммы бесед врачей с Чикатило и другими знаменитыми психами. То есть во время съемок у нас с этим Свиридовым установились почти приятельские отношения. Но чтобы алкаш Акимов сам, по своему почину отправился к нему за психиатрической помощью — это он должен был очень сильно испугаться.
— И что тебе поставил Свиридов? Какой диагноз? — как бы в шутку спросил я у Сергея.
Поскольку Ивану Бездомному, гонявшемуся по Москве за призраком «консультанта» Воланда и привезенному в психушку из ресторана «Дома Грибоедова», булгаковский врач присвоил шизофрению и галлюцинации на почве алкоголизма, я не сомневался в аналогичном диагнозе у Сереги.
— Какой, какой! — передразнил меня Акимов. — Если Свиридов меня отпустил, значит, я не псих. Да, пить нельзя, это и ежу ясно. Но все тесты я прошел, руки не дрожат, в глазах не рябит, и речь, как ты видишь, связная. А самое главное, после Свиридова я поехал к Ярвашу в театр, и сразу после его спектакля мы с ним так надрались, что ночью завалились к Безлукову. И что ты думаешь? Ваня показал нам ее в Интернете!
— Кого он вам показал?
Но Акимов как будто не слышал моего вопроса.
— Может, ты все-таки сбегаешь еще за бутылкой? Я отдам…
— Кого вам показал Безлуков? — жестко перебил я.
Акимов снова вздохнул глубоко и разочарованно.
— Понимаешь, — проговорил он, глядя в раскаленное небо, — когда мы к нему приехали, он сидел в Интернете и смотрел «Диссиденты» и «Они выбрали свободу». Ты видел эти фильмы?
Честно говоря, снятые двадцать лет назад, еще в горячке лихих девяностых, документальные фильмы об академике Сахарове, Буковском, Марченко и других диссидентах, я, конечно, видел, но — как бы это сказать? — вовсе не хранил в памяти. И кем среди них была эта Наталья Горбаневская, помнил крайне смутно.
Но Акимов и тут опередил меня:
— Ладно, не парься, мозги сломаешь. Двадцать пятого августа шестьдесят восьмого года Горбаневская и еще семь человек вышли на Красную площадь с плакатами против ввода советских танков в Чехословакию. Конечно, их тут же арестовали, избили и посадили. А Горбаневскую, поскольку она пришла на площадь с грудным ребенком, бросили в психушку. В семьдесят пятом, когда ее выпустили, она уехала в Париж, писала антисоветские книги и статьи и умерла в прошлом году, похоронена на Пер-Лашез. То есть надо быть полным психом, чтобы говорить, что она ожила и ходит по «Мосфильму». Но ее видел не только я…
Я ошарашенно смотрел на Акимова. Дело было не в том, что он говорил, а в том, что он ГОВОРИЛ! Я поздно, в двадцать четыре, поступил во ВГИК, но ни во ВГИКе, ни за двадцать лет моей работы в кино я никогда не видел говорящих кинооператоров. По-моему, это самая молчаливая профессия в мире, они даже со своими ассистентами и осветителями разговаривают только междометиями или в крайнем случае односложными репликами типа: «Левый софит прибавь!», «Правый выключи!» и «Зажми диафрагму». Всё. По моим сценариям три фильма и три телесериала сняты лучшими операторами страны, но я ни разу не слышал от них ни одного сложносочиненного и тем паче сложноподчиненного предложения. Если бы, почти по Маяковскому, «выставить в музее говорящего оператора, весь день бы в музее торчали ротозеи…». И вдруг Серега Акимов, тот самый Акимов, который даже с бабами обходится двумя-тремя междометиями и старой вгиковской хохмой «Мадам, прилягемте у койку!» — этот самый Акимов говорит не на бытовые темы, а произносит целый политический монолог! Я не верил ни своим глазам, ни ушам, а он вдруг поднялся, сел в траве и посмотрел на меня в упор:
— Понимаешь, с ней говорили Стас Ярваш и Ваня Безлуков! Ты же сам видел, как они с ней разговаривали, когда она забрала бич.
— Я видел, как они разговаривали, но с кем — этого не видел никто.
— То есть, по-твоему, у нас троих коллективная шизофрения, так? Мы говорили с пустотой?
— Я этого не сказал…
— Но Безлуков, ваще, не пьет! — вдруг яростно, словно в отчаянии, крикнул Акимов. — Да, мы с Ярвашом алкаши, я согласен! Но Безлуков святой! Понимаешь? Святой!
— Хорошо. Успокойся. Ваня святой, он увидел кого-то, похожую на Горбаневскую, и, приехав домой, полез в Интернет, стал смотреть фильмы про диссидентов. Ну и что? Ты-то зачем засветил пленку, на которой ее снял? Где логика?
— Блин, как мне надо выпить! — сокрушенно сказал Сергей и даже оглянулся вокруг, ища, нет ли в саду кого-нибудь с выпивкой.
Но по счастью, никого не было ни с выпивкой, ни без нее. Только вдали, в тени студийного Музея сидел гранитный памятник босого Василия Шукшина. Акимов посмотрел на него и стал расшнуровывать свои кроссовки сорок четвертого размера.
— Да, засветил! — сказал он мне с вызовом. — Потому что она попросила.
— Кто «она»? Горбаневская?
— Ну… — подтвердил он, стряхнул с ног свои модные «Адидасы» с косыми рубчатыми шипами на подошвах и, остужая свой пыл, по-шукшински уперся в землю босыми ногами.
— Серега, кочумай! — по-вгиковски укорил я его. — Это слишком! Горбаневская попросила тебя засветить кассету! Когда это было? У Свиридова в больнице? Ну? Что ты молчишь?
— А мне не хрен с тобой говорить! — вдруг остервенело, словно хмель снова ударил ему голову, озлобился Акимов. — Ты выпил мой коньяк и за мой же коньяк делаешь из меня психа! Вали отсюда!
— Хорошо, я куплю тебе коньяк. Но только после того, как ты скажешь, почему засветил ту кассету.
— Правда купишь? — тут же недоверчиво смягчился Сергей.
— Клянусь тремя лысыми.
Сергей стал тут же надевать кроссовки, говоря быстро и четко:
— Значит так. Разговор был во время съемки, но никто его не слышал, все слышали только Ярваша и Безлукова. Потому что Горбаневская вслух ничего мне не сказала, она говорила глазами… — Натянув кроссовки, Акимов стал завязывать шнурки, и было ясно, что он намерен тут же идти со мной за коньяком. — Да-да, когда я трансфокатором наехал на ее крупный план, она почувствовала камеру, повернулась ко мне и глазами сказала «нет, не надо». Всё, ты понял? — и Сергей встал. — А теперь пошли в «Софит».
— Подожди, Серега. Что я должен понять?
— Блин! — возмутился он. — За что тебя приняли во ВГИК?! Ты же тупой!
— Зато ты умный! — психанул я. — Семидесятилетняя Горбаневская поднялась из парижского кладбища, прилетела на «Мосфильм» и, обратившись в девушку, как вот эта Царевна-лягушка, шляется по павильонам. А ты скрываешь ее от нас, потому что она тебя об этом попросила взглядом своих прекрасных глаз. И ты хочешь, чтобы за этот бред я купил тебе коньяк? Какой именно? «Наполеон»? «Хеннесси»?
— Старик, — вдруг мягко сказал Серега и даже положил мне руку на плечо. — Ты знаешь, кто был ее следователем в шестьдесят восьмом году?
— Кто? — переспросил я. — И при чем тут?..
— При том, — сказал Акимов. — Главным следователем прокуратуры, который лепил ее дело в тысяча девятьсот шестьдесят восьмом году, была Людмила Андреевна Акимова, моя бабушка. Теперь ты купишь мне коньяк?
5
На следующий день я, как всегда, когда нет съемки, приехал на студию к одиннадцати. В этом не было никакого нарушения дисциплины, наш рабочий день не может быть регламентирован, поскольку все зависит от съемочного процесса — если нужно, мы работаем и по шестнадцать часов без перерыва даже на обед.
Но стоило мне зайти в проходную и показать вахтеру мосфильмовский пропуск, как он сказал:
— Пашин? Антон? Тебя Серафима ищет.
Я изумился:
— Кто?
— Ну, Серафима, секретарша директора. Срочно звони ей.
Наверное, в любом другом случае я бы возмутился, почему вахтер, которого я не знаю, сразу говорит мне «ты»? Есть люди куда моложе меня, но их почему-то все называют на «вы» и даже по имени-отчеству, а мне все только тыкают, хотя мне уже сорок с гаком. Но когда он сказал, что меня ищет сама Серафима, я тут же забыл про это амикошонство. Потому что не знаю, у кого на студии больше власти — у Вилена Назарова, генерального директора «Мосфильма», или у его секретарши Серафимы. Хотя бы потому, что попасть к Вилену можно только через нее, но, уверяю вас, это трудней, чем поступить во ВГИК или даже в МГИМО.
Сразу за проходной, во дворе студии больше сотни школьников-экскурсантов толпились у мосфильмовского Музея, почему-то им всем нужно было залезть в стоящий перед Музеем вагон допотопного трамвая и «сфоткаться», высунув голову в окно.
С трудом пробившись сквозь эту толпу, я почти бегом заспешил к центральному корпусу. Зачем я понадобился Серафиме? Неужели Назаров прочел, наконец, мой последний роман, который я подарил ему полгода назад, и заинтересовался сюжетом? Но ведь он со вгиковских лет работает только с Жорой Покровским, как Эльдар Рязанов всегда работал только с Эмилем Брагинским, Вадим Абдрашитов с Александром Миндадзе, а Валерий Тодоровский с Юрием Коротковым. В кино творческие браки куда крепче семейных…
Еще одна сотня юных экскурсантов толпилась в коридоре центрального корпуса перед темной витриной манекенов-роботов из фильма «Вий». Обычно экскурсовод минут десять морочит детям голову рассказом о сложности съемок фильмов ужасов, а затем нажимает незаметную кнопку, и все внутреннее пространство витрины вдруг озаряется молниями и оглашается громом, жуткие манекены начинают шевелиться, и мистическая паненка, простирая руки, идет к зрителям. Девочки визжат, пацаны хохочут…
Просочившись сквозь эту толпу, я достиг, наконец, лифта, и он вознес меня на четвертый этаж, к приемной Назарова.
— Явился? — надменно сказала Серафима Альфредовна, старинное русское имя ей было дано, чтобы нейтрализовать вызывающую прозападность имени ее папаши. Маленькая и седая, одетая, несмотря на летнюю жару, в глухое серое платье с высоким воротом, она властно, как британская королева, восседала за своим компьютером на высоком, как трон, кресле прямо у двери директорского кабинета. — Быстрей! — приказала она. — Заходи, Он ждет.
(Я бы, конечно, написал слово «он» с маленькой буквы, но Серафима произнесла это так, что я обязан написать с большой.)
К моему удивлению, в кабинете кроме Назарова был и Пряхин, и я остановился в дверях:
— Извините. Если у вас совещание…
— Нет-нет, заходи. — Вилен нетерпеливо поманил меня рукой, и я в который раз обратил внимание на его указательный и средний пальцы — в отличие от остальных, они были желто-коричневые от сигарет, которые Вилен не выпускает из рук. — Садись. Читай. — И поверх своего стола он протянул мне какой-то лист с напечатанным текстом.
Я взял этот лист и сел за стол напротив Пряхина. Вот что я прочел.
ЗАМЕСТИТЕЛЮ ГЕНЕРАЛЬНОГО
ДИРЕКТОРА КИНОСТУДИИ
«МОСФИЛЬМ» ПРЯХИНУ Е.П.
От начальника вневедомственной охраны
В.К. Стороженко
ДОКЛАДНАЯ
Сегодня ночью, в 01.20, во время ночного обхода территории студии охранниками А. Доченским и Б. Вислых была замечена короткая, не больше трех секунд вспышка света в студийном Музее старинной техники и реквизита. Удивленные этим, Доченский и Вислых немедленно проверили двери и окна Музея, но все они было закрыты, как и положено. Тем не менее Доченский и Вислых прибежали в дежурку за ключами от Музея и вместе с диспетчером Н. Пироговой открыли Музей и произвели полный обход залов. Никаких нарушителей, взломщиков или грабителей ими обнаружено не было, так же как не было следов взлома и повреждений опечатанных дверей. Однако в зале раритетных автомобилей место с табличкой «Волга»-ГАЗ-21 (снималась в фильмах «Берегись автомобиля», «Бриллиантовая рука», «Три тополя на Плющихе», инвентаризационный № МОС-43912) оказалось пустым, хотя согласно журналу выдачи музейного имущества никаких заявок на использование этого автомобиля от съемочных групп не поступало и никому этот автомобиль выдан не был.
Примерно в то же время, в 01.25, охранник С. Суржиков, дежуривший на восточном КП студии, услышал шум приближающегося мотора, а затем увидел, как сквозь закрытый шлагбаум со студии выехала светло-голубая «Волга» без водителя и пассажиров. Решив, что это ему померещилось, С. Суржиков не сообщил диспетчеру охраны Пироговой о происшествии, за что получил от меня выговор с занесением в личное дело.
Произвести более серьезное наказание, то есть уволить Суржикова, я не считаю нужным, поскольку, согласно рапорту охранника северного КП П. Изольского и диспетчера Н. Пироговой, сегодня же, на рассвете, в 3.47, то есть уже засветло, та же светло-голубая «Волга» без водителя и пассажиров, то есть самостоятельно, проехала сквозь опущенный шлагбаум на территорию студии. На глазах Изольского машина проникла сквозь стену в Музей, о чем Изольский тут же доложил диспетчеру Н. Пироговой. Совместно, то есть Пирогова, Изольский, Доченский и Вислых, вошли в Музей и обнаружили автомобиль «Волга»-ГАЗ-21, инвентаризационный № МОС-43912, на своем месте. Однако осмотр автомобиля показал, что им только что пользовались — на колесах была пыль, а в бензобаке остатки бензина. К сожалению, никаких отметок о пробеге автомобиля в музейных документах не делается, и потому мы не можем определить по показаниям спидометра пройденный машиной за ночь километраж.
Прошу дальнейших указаний.
Пока я читал, Назаров нетерпеливо закурил свой отвратительный «Dunhill» — он курил только эти крепкие американские сигареты или французские, еще крепче, «Mirage». Тут нужно сказать, что ему, единственному на «Мосфильме», разрешается открыто дымить в своем кабинете. Все остальные делают это втихую, нарушая его же, Вилена, запрет курить на студии. Но в остальном вся студия выполняет его приказы безоговорочно, поскольку именно он, Назаров, без пяти минут классик, поставивший любимую зрителями картину «Крымские ночи», а также «Отравленная любовь», «Американский сынок» и «Привидение “Тигр”», вытащил «Мосфильм» из полного банкротства и разрухи начала девяностых годов. Тогда, после развала СССР, государственное финансирование кинематографа прекратилось и все студии страны разом превратились чуть ли не в руины. «Ленфильм», Студия имени М. Горького, Центральная студия документальных фильмов и Студия научно-популярных и учебных фильмов бедствуют до сих пор, выживая только за счет аренды своих офисных площадей какими-то артелями и крохотными фирмами. И только «Мосфильм» — с тех пор, как его директором стал Вилен, то есть за последние десять лет, — буквально возродился из пепла.
Когда я дочитывал докладную, Назаров негромко сказал Пряхину:
— А почему ты думаешь, что это та же девка-привидение каталась ночью на «Волге»?
Пряхин развел руками:
— А кто еще? Вы же сами сняли фильм про танк-привидение. Им у вас кто управлял? Тоже экипаж-призрак.
— Но это же в кино, это метафора, — возразил Вилен.
— А у нас тут не кино? — спросил Пряхин. — Сначала она призраком шлялась по павильонам, а теперь еще и по ночам будет кататься на наших автомобилях! Я считаю, мы должны заявить в прокуратуру или в уголовный розыск.
Вилен повернулся ко мне:
— Ну? А ты что думаешь?
Я изумился третий раз за последние полчаса — с какой стати я вдруг стал принимать участие в директорских совещаниях? Но раз позвали, нужно сказать что-то умное.
— Гм… Мне кажется, тут больше подходит СК, Следственный комитет…
— Спасибо… — усмехнулся Вилен и загасил окурок в пепельнице, это его обычный жест, когда он сдерживает себя, чтобы не сказать что-то резкое. Но на этот раз не сдержался: — Позвонить в прокуратуру или в Следственный комитет РФ — это я могу и без тебя. Но как ты себе это представляешь? Я звоню генеральному прокурору страны и говорю, что у меня на студии завелись призраки. Да? И куда он меня пошлет? Как ты думаешь? — И, не дожидаясь моего ответа, Вилен повернулся к Пряхину: — Понимаешь, Егор, у нас, слава богу, нет пока ни трупов, ни серьезных хищений. Ну, стырили у Эльвиры какие-то продукты. Но это еще нужно доказать. Может, она услышала про привидение и сама эти продукты… А то, что ночью «Волга» выехала из Музея, покаталась по городу и вернулась — ну как я про это скажу прокурору? Вот спроси у драматурга, какая будет реакция? — И Вилен требовательно повернулся ко мне: — А? Говори, не бойся!
Я вспомнил, что такого же характера вопросы нам задавали на творческих экзаменах во ВГИК.
— Думаю, он спросит, сколько ты вчера выпил…
Вилен саркастически хмыкнул:
— Если бы! Нет, дорогие мои, плохо вы знаете реалии нашей жизни! А я вам скажу. Завтра на совещании в Кремле прокурор скажет президенту, что я уже свинтил мозгами. И поставят вам другого директора, какого-нибудь «важняка». Понятно? — Вилен нервно выбил из пачки очередную вонючую «Dunhill» и сказал, прикуривая: — Нет, я-то не держусь за это кресло. Но студию жалко… — И вдруг остро глянул на меня сквозь облако дыма. — Так что, Антон? Берешься за это дело?
— Какое дело? — искренне не понял я.
— Ну, вот это, — Вилен кивнул на рапорт Стороженко. — Не понимаешь? Ты же сын «важняка», написал пять детективных романов. И все от первого лица, как будто сам следователь. Вот и поработай как детектив, мы тебе любую помощь будем оказывать.
6
Конечно, первым делом я отправился в Музей и тут же подивился оперативности Назарова или, точнее, Серафимы — в дверях Музея меня уже ждали его директор Клавдия Шилова, очкастая каланча и бывшая школьная училка Вилена Назарова, а с ней начальник мосфильмовской охраны Виктор Стороженко. Порой фамилии людей удивительно совпадают с их должностями или наоборот — должности совпадают с их фамилиями. Недавно в Интернете я наткнулся на целую фотогалерею табличек с такими совпадениями, там были «кассир Никопейкина», «банкир Мелочевкин» и даже директор кладбища «Недайбог». Но это я так, к слову, поскольку коренастый и плечистый, больше похожий на комод, чем на шкаф, Виктор Стороженко внешне идеально соответствовал своей должности.
— Наверное, Антон Игоревич, вы хотите осмотреть «Волгу», — сказала мне шестидесятилетняя Шилова, и я тут же отметил про себя, что вот и дождался обращения на «вы». То есть еще полчаса назад ни мои книги, выпущенные немалыми тиражами, ни должность редактора «Мосфильма», ни «корочки» члена Общественного совета прокуратуры г. Москвы не спасали меня от тыканья даже со стороны мосфильмовских вахтеров. Но стоило Вилену Назарову облечь меня особыми полномочиями, как я тут же стал Антоном Игоревичем даже для его бывшей школьной учительницы.
— Да, конечно, — сказал я и почувствовал, как у меня выпрямилась спина и голос приобрел внушительную солидность. — Но не только «Волгу»…
— Мы понимаем, — кивнул Стороженко. — Идемте. Мы уже вывели из Музея все экскурсии.
Действительно, шумная сотня школьников-подростков уже толпилась поодаль от Музея вокруг старенького, времен Второй мировой войны «МиГа», выставленного посреди мофильмовского двора у бюста Сергея Бондарчука. Почему у нас на «Мосфильме» есть памятники только Бондарчуку и Шукшину, я сказать затрудняюсь, поскольку своим первым расцветом студия обязана великому Ивану Пырьеву: будучи в начале шестидесятых директором «Мосфильма», он построил тут огромные производственные корпуса и вместо выпуска четырех-пяти фильмов в год, как это было при Сталине, довел их производство до сотни и даже больше. Впрочем, вполне возможно, со временем тут появится аллея с бюстами и Пырьева, и братьев Васильевых, и всех остальных наших киноклассиков от Довженко до Гайдая. Но это предложение я смогу изложить Назарову только после того, как выполню его поручение. Если выполню…
А пока в сопровождении Шиловой и Стороженко я прошел через анфиладу залов с выставкой старинных костюмов и карет, бутафорских рыцарских доспехов и домашней утвари прошлых веков и попал в зал раритетной автотехники. Здесь сияли лаком старые, начала прошлого века «Форды»-кабриолеты, советские правительственные «Чайки»-«членовозы», «Мерседес» Штирлица и другие автомобили, принимавшие участие в съемках главных хитов советского кинематографа. И отдельно огражденное у окна почетное место занимала светло-голубая «Волга» (ГАЗ-21) из фильмов «Берегись автомобиля», «Три тополя на Плющихе» и «Бриллиантовая рука».
Конечно, прежде чем приступить к осмотру «Волги», я подошел к стене и окну, сквозь которые эта «Волга» якобы выезжала и въехала. Но никаких трещин, пятен или других примет разрушений не было ни на стене, ни в окне. И даже пыли не было под окном.
— Кто-нибудь тут уже убирал? — спросил я у Шиловой и Стороженко.
— Нет, что вы! — сказали оба хором. — Мы же понимаем…
— Ясно. А машину кто осматривал?
— Н-ну… Я осматривал… — осторожно признался Стороженко.
— И вы садились в салон, трогали руль?
— Но это… — Он стал защищаться. — Я ведь должен был доложить…
— Да. Я понимаю, — и я повернулся к Шиловой. — Клавдия Романовна, у вас не найдется лупы?
— Лупы? — переспросила она и зачем-то потрогала свои очки. — О, да! Конечно! Сейчас принесу…
Я медленно обошел светло-голубую «Волгу», ощупывая взглядом ее корпус, колеса и бамперы. Но на этом раритете, за рулем которого сидели великие Смоктуновский и Ефремов, нигде не было ни царапины. И только черные покрышки были, как сказано в рапорте Стороженко, в дорожной пыли. Но как ни странно, никаких следов этой пыли или оттисков покрышек не было на полу между машиной и музейной стеной. То ли эта «Волга», поездив по городу, действительно по воздуху проникла в музей, то ли тут недавно вымыли пол.
— Пол тут мыли сегодня? — спросил я у Шиловой, спешившей ко мне с двумя разновеликими лупами в руках.
— Нет-нет! Что вы! — ответила она, передавая мне обе лупы. — Мы тут ничего не трогали!
«Кроме Стороженко, который уже залезал в машину», — подумал я и через лупу осмотрел никелированную дверную ручку машины со стороны водителя. На ней были четкие отпечатки пальцев, но даже ребенок сказал бы, что это отпечатки не женской руки. Я посмотрел на руки Стороженко — о, да! такими пальцами можно без гаечного ключа отворачивать даже ржавые гайки! Ну, и чтобы не томить вас попусту, скажу, что точно такие же отпечатки пальцев-лопат были на руле, на внутреннем дверном крючке, на ручке стеклоподъемника и на приборной доске машины, которую этот Стороженко, видимо, всю облапил, прежде чем писать свою докладную Назарову и Пряхину. Если до него тут и были какие-то другие отпечатки, то он их стер своими лапищами.
И я уже огорченно собрался выйти из машины, как вдруг меня осенило — коврики на полу! Повернувшись назад, я убедился, что там, на полу у задних сидений лежали чистые черные резиновые коврики, а здесь, под передними сиденьями не было ничего!
Распахнув дверцу машины, я жестом позвал к себе Шилову и Стороженко и спросил:
— А где коврики с пола?
— Коврики? — изумился Стороженко. — Тут не было ковриков.
— Как это не было? — возмутилась Шилова. — Тут всегда четыре коврика лежало.
— Но сегодня их не было, ей-богу! — забожился Стороженко. — Я еще сам подумал, когда садился в машину…
Впрочем, я, склонившись к полу с лупой, уже и без его клятв увидел на полу под рулем оттиски его дешевых сандалий сорок второго размера. То есть когда утром этот Стороженко сел за руль машины, ковриков тут действительно не было. Хотя вчера, до ночного мистического выезда этой «Волги» с «Мосфильма», коврики в ней, безусловно, были, это можно было и не проверять по инвентарным книгам — Шилова все музейное имущество держит в идеальном порядке, не зря же таким хозяйственным гением оказался ее ученик Вилен Назаров.
Но куда они делись, эти коврики?
Удрученный полным отсутствием хоть каких-то версий для дальнейшего расследования, я вышел из Музея. Шилова, которой я отдал две ее лупы, меня даже не проводила, а Стороженко, пряча глаза от такого бездарного следователя, снисходительно пожал руку и ушел в главный корпус. Я стоял на месте и не знал, куда мне идти. К Назарову? Но что я ему скажу? Что ночные похитители музейной «Волги» спёрли из нее два половых коврика? Зачем? Неужели для того, чтобы украсть эти коврики, нужно было угонять машину, а потом мистическим образом вернуть ее на место?
Группа шумных подростков-экскурсантов шла мимо меня от старенького «МиГа», стоявшего посреди мосфильмовского двора, к проходной. Я бы не обратил на них внимания, если бы тройка замыкающих хлыщей не курила и — самое главное! — одна из них, пигалица величиной с Елену Воробей, щелчком не швырнула свой окурок в железную урну в десяти метрах от проходной.
Что-то, какой-то внутренний импульс или еще неясная мысль толкнули меня к этой урне. Я подошел к ней, словно притянутый магнитом. Поколебался секунду, а потом — видя краем глаза, как смотрит на меня стоящий у шлагбаума охранник, все-таки поднял эту урну и опрокинул на асфальт.
— Эй! — крикнул охранник. — Ты чо делаешь?!
Но мне уже было начхать на него!
Потому что вместе с окурками и огрызками яблок из этой урны вывалились на асфальт два грязных резиновых коврика. На желтой засохшей грязи одного из них были ясные отпечатки подошв больших мужских кроссовок с косыми рубчатыми шипами.
7
Спустя двадцать минут в крохотном кабинете Стороженко в полуподвальном этаже главного корпуса мы с ним просматривали запись скрытой видеокамеры, установленной на мосфильмовской проходной. Телевизор у Стороженко был старенький, видеокамера тоже, да и установлена она была не очень удачно — в лицо видела входящих на студию, а уходящих — только в спину. Не знаю, знал ли про ее существование Серега Акимов, но думаю, что знал. Потому что вышел он со студии не сразу после возвращения «Волги» в Музей, то есть не в четыре и даже не в шесть утра, а только в 7.17 вместе с киногруппой «Волжские зори», закончившей ночные съемки в декорациях старой Москвы, построенной на задворках мосфильмовской территории.
Из чего я заключил, что, вернув (не знаю, каким образом) «Волгу» в Музей в 3.47 утра, Акимов просидел в ней (или проспал) до семи и, выходя со студии со съемочной группой «Волжских зорь», выбросил грязные коврики в мусорную урну перед проходной.
Конечно, оставались вопросы: где и в какой грязи он мог измазать свои кроссовки, если в Москве в эту ночь не было никакого дождя?
— Ну? — нетерпеливо спросил Стороженко, когда мы закончили смотреть видеозапись.
Я пожал плечами:
— Пока ничего не могу сказать…
Коврики с желтыми отпечатками грязных подошв кроссовок «Адидас» уже лежали в моем кабинете в нижнем ящике письменного стола, и хотя широкую спину Акимова я опознал на отметке «07.17» видеосъемки, я при этом ничем не выдал ни себя, ни Акимова — я не собирался никого посвящать в свое расследование до тех пор, пока не выясню у Сереги, что значит вся эта мистика.
Просто теперь, когда на видеосъемке я увидел высокую Серегину фигуру, пусть даже со спины, я уже не сомневался, что это он был за рулем нашей светло-голубой музейной «Волги» во время ее мистического исчезновения и возвращения.
Оставалось найти его и допросить, прижав неопровержимыми уликами.
Но ни его мобильный, ни домашний телефоны не отвечали. Точнее, мобильный отвечал стандартной фразой: «Телефон абонента выключен или находится вне зоны действия Сети». Я зашел в «Софит» — Дима, бармен, Акимова сегодня не видел. То же самое мне сказали буфетчицы в кафе «Зимний сад» и «Чистое небо». На всякий случай я обошел яблоневый сад, но Акимова не было и тут. Тогда я позвонил Тимуру Закоеву — он, как опытный второй режиссер, держал под контролем всю съемочную группу.
— Акимов?! — закричал по телефону Тимур. — Если бы я знал, где он, я бы его зарезал! Лично! Панимаешь, лично!
— А в чем дело? Что случилось? — испугался я.
— А ничего не случилось! — снова крикнула мне в ухо телефонная трубка. — Разве ты не знаешь, что у нас сегодня асваение?
Тут я вспомнил, что сегодня у съемочной группы «Мастер и Маргарита» освоение сложнейшего объекта — ресторана «Дома Грибоедова», куда ночью, завернувшись в простыню, с криками «Лови консультанта!» заваливается поэт Иван Бездомный, обезумевший после встречи с Воландом и гибели Берлиоза на трамвайных путях у Патриарших прудов. Поскольку хозяева здания на Тверском бульваре, 25, которое было прообразом «Дома Грибоедова», не разрешили проводить там съемки, несчастный Борис Теслабут, директор (а по-новому продюсер) нашего фильма, был вынужден за огромные, как он говорил, деньги закрыть на двое суток для этих съемок весь ЦДЛ. Причем в первые сутки тут происходило так называемое «освоение», то есть установка светового оборудования, разметка актерских передвижений, выбор основных точек съемки и прочие приготовления операторов, художников, реквизиторов и костюмеров с тем, чтобы на следующий день успеть за одну-полторы смены снять всё, что описано в этом эпизоде у Михаила Афанасьевича: и полный литераторов ресторанный зал с выходом на прохладную веранду, и знаменитый «грибоедовский» джаз-банд, и быстрые проходы официантов с криками «Виноват, гражданин!», «Фляки господарские!», «Карский раз!», и сенсационное явление буйного Ивана Бездомного.
— Завтра такая сложная съемка, а этот мерзавец даже на асваение не явился! — продолжал Закоев, причем вместо «мерзавец» он произнес такое грубое кавказское слово, что я не могу его употребить тут даже без перевода. — Я его маму, папу и бабушку вместе буду асваивать!
Я дал отбой. Подробности освоения Тимуром родителей Акимова и особенно его бабушки Людмилы Андреевны меня не интересовали.
8
Итак, Наталья Горбаневская, знаменитая диссидентка, восстала из гроба на парижском кладбище Пер-Лашез, омолодилась, прилетела в Москву и шатается по нашим павильонам, накрывшись солдатским одеялом. А буквально назавтра после ее появления Сергей Акимов, один из лучших операторов страны, посреди ночи угоняет из нашего Музея старую «Волгу» выпуска 1962 года, хотя у него самого есть новенький кроссовер «Highlander», вот он стоит во дворе его дома на улице Пудовкина.
Я сидел во дворе этого дома на лавочке у детской площадки и, листая свежие газеты, купленные в газетном ларьке на углу Мосфильмовской и Пудовкина, пытался анализировать ситуацию. Но получалась полная ерунда. Даже если бы Горбаневская хотела сняться в кино, зачем ей лететь в Москву, когда завтра, четырнадцатого июля, в день взятия Бастилии, все кинокамеры Франции будут снимать народные гулянья на всех площадях страны? Нет, что за чушь лезет мне в голову? Нужно сконцентрироваться на Акимове. Одно дело — в алкогольных парах ему, терзаемому укорами совести за свою гэбэшную бабушку, мерещатся привидения, и совсем другое — реальный угон машины. И хотя этот угон тоже окутан мистикой — как эта «Волга» проникала сквозь стены Музея? — в том, что именно Акимов был за ее рулем, я уже не сомневался. Вещественное доказательство — коврики с отпечатками его кроссовок «Адидас» — лежало у меня в кабинете, это раз. А второе — если акимовский «Highlander» стоит у его дома, а Сереги нет на освоении объекта ЦДЛ-«Грибоедов» и он не отвечает на телефонные звонки, значит, он просто спит у себя в квартире на шестом этаже. Что косвенно подтверждает его участие в ночном угоне машины. То есть, прокатавшись всю ночь на «Волге» по какой-то желтой грязи, он на подъезде к студии вымыл ее на автомойке, поставил машину на место и сидел в ней, ожидая, когда какая-нибудь съемочная группа будет выходить со студии. Увидев группу «Московских зорь», он дернулся за ней и только тут обратил внимание на грязные коврики у себя под ногами. Что было делать? Не оставлять же следы! Акимов взял эти коврики, свернул и по дороге к проходной сунул в мусорную урну. А поскольку он всю ночь не спал, то, придя домой, допил какую-нибудь заначку (или, выйдя со студии, купил бутылку в соседнем супермаркете) и завалился спать, выключив оба телефона — и городской, и мобильный.
То есть тут все сходилось очень логично, за исключением одной детали: в мусорной урне было два грязных коврика. И если на одном были четкие отпечатки акимовских кроссовок, то на втором была просто желтая грязь без всяких видимых следов хоть какой-то обуви. Но кто-то же наследил на этом коврике! Не станет же водитель машины специально топтать грязью коврик под соседним сиденьем! Вот и выходит, что угонщиков было два и что второй был легкий, почти невесомый, то есть женщина или девушка.
Я напрягся, пытаясь вспомнить туфли на сношенных каблучках, торчавшие из-под одеяла, которым укрывалась девушка-привидение, спавшая в наших декорациях у левой колонны балюстрады дворца Понтия Пилата. Но на телеэкране в кабинете Пряхина этот кадр промелькнул так быстро, что я ничего не вспомнил. Неужели Акимов ночью катал на «Волге» привидение Горбаневской? И неужели сейчас они вдвоем спят в его квартире на шестом этаже? Сколько же мне придется тут сидеть, пока они выспятся? Я уже дважды поднимался к этой квартире и звонил в дверь, но никто не открыл, и вообще, за дверью не было ни звука. Но даже если у Сереги роман с этим привидением, я все равно дождусь его выхода из дома!..
Отвратительный скрип детских качелей вернул меня на землю. Два пацана лет десяти-одиннадцати стали стоя раскачиваться на этих качелях буквально в пяти шагах от меня. При сегодняшней отвратительной жаре (+29!) эти отвратительные дети своим отвратительным скрипом вызывали у меня отвратительное раздражение. Между прочим, во дворе моего дома периодически звучит точно такой же скрип, мешая мне работать. А когда я, взбешенный, выглядываю в окно, то вижу детей, раскачивающихся на отвратительно скрипучих качелях, и их отвратительных мамаш, которые как ни в чем не бывало оживленно токуют на соседней скамейке. И никому из них не приходит в голову хоть раз в год смазать эти качели хотя бы подсолнечным маслом!..
Пытаясь отвлечься от ужасного — как серпом по металлу — скрипа, я попробовал вникнуть в газетные заголовки. Война на Украине. Причем некоторые газеты пишут «на Украине», а некоторые «в Украине». Но и в том, и в другом случае мы к этой войне отношения не имеем. Что лично у меня никаких сомнений не вызывает. Украинская армия не может справиться с повстанцами, потому что давно потеряла всякую боеспособность — там, в/на Украине было такое воровство и коррупция, что армию не только годами не обучали, но даже не кормили. А вот донецкие шахтеры, потомки легендарного Стаханова, — настоящие герои! За эти же годы, не получая никакой зарплаты, собрали в шахтах самодельные «Грады», «Торнадо», «Ураганы» и другие зенитно-ракетные комплексы, обучились военному искусству, а теперь выкатили из шахт эти ЗРК и шмаляют по киевским войскам так, что от тех только ошметки летят. Наверное, как только эти шахтеры провозгласят независимость Новороссии, им уже в шахтах делать нечего, с их мастерством и опытом боевых действий им нужно срочно дать российское гражданство и призвать в нашу армию, назначить инструкторами и командирами.
Или пусть себе там воюют, в/на Украине? Недавно я читал дневники Юрия Нагибина, он еще в 1975-м писал, что простые люди мечтают о войне. Они, мол, устали от рутины, безнадеги, неспособности вышагнуть за малый круг своей судьбы, от необходимости отвечать за семью, рассчитывать каждую копейку и ничего не значить в громадности социального равнодушия. Мол, вот почему бывают войны — ее хочется трудягам, мелким служащим, бухгалтерам, счетоводам, инженерам, молодым парням и многим женщинам…
А в Крыму, пишут газеты, скоро сделают игровую зону, откроют казино. Это замечательная идея. По моим непрофессиональным прикидкам присоединение Крыма обошлось нам в миллиарды долларов, эти деньги надо как-то вернуть, хотя бы через казино. Правда, как мне помнится, сразу после бегства Януковича Яценюк сказал, что для спасения украинской экономики им нужно 35 миллиардов баксов. И поэтому я думаю, что проще было выкупить у Украины этот Крым — скажем, дать им зелеными миллиардов пятьдесят в рассрочку и при условии, что они никогда не вступят в НАТО, не разместят на своей территории натовские базы и сделают русский язык вторым государственным. Ей-богу, за такие бабки они бы отдали нам не только Крым, но и Юлию Тимошенко в придачу! Ну, стырили бы миллиардов пять-десять, но остальные деньги пошли бы на зарплаты шахтерам и пенсии старикам. И были бы у нас с Украиной снова братские отношения, и сделали бы мы в Крыму ту же игровую зону, и со всей Европы и даже из арабских стран полетели бы миллиардеры в ялтинские казино, чтобы пополнить наш бюджет и компенсировать расходы на возрождение Крыма. Да и киевские миллиардеры спустили бы в Ялте половину тех миллиардов, которые мы бы им одолжили…
Кто-то тронул меня за плечо, разбудив от нелепого сонного миража. Я заполошно открыл глаза — надо мной стоял Серега Акимов, а мои газеты валялись на земле вокруг меня.
— Ты чо тут делаешь? — спросил Серега, зевая.
На нем были мятая футболка, потертые камуфляжные шорты и все те же кроссовки «Адидас» на босу ногу. А в руке — старая советская авоська с пятью бутылками немецкого пива «Dingslebener Edel-Pils».
То есть я проспал его выход из подъезда и, разморенный жарой, промечтал в своем дурацком сне о мирном присоединении Крыма, пока Серега сходил в магазин и вернулся.
— Ну? — сказал Акимов. — Пойдем пиво пить.
Я понял, что если он приглашает меня к себе, то никакой Горбаневской у него в квартире нет. А если и была, то я проспал ее выход.
— Ты это… — сказал я и потянул Акимова за штанину шортов. — Поставь ногу на лавку.
— Зачем?
— Ну, поставь, что тебе стоит?
— Ну, поставил… — и он действительно поставил на лавку свою левую ножищу в кроссовке «Адидас».
Я чуть пригнулся и убедился, что на подошве между выпуклыми косыми рубцами — точно такая же желтая засохшая грязь, как на коврике из мосфильмовской «Волги». После чего я достал из кармана свой айфон, нажал крохотную иконку «камера» и показал Акимову фотографию этого коврика с отпечатками его кроссовок.
Честно признаюсь: я ожидал чего угодно, но только не того, что случилось дальше. Акимов мог отнекиваться, все отрицать или сыграть в молчанку, но чтобы вот так, сразу дать мне в морду, да еще с такой силой, что я слетел со скамейки, как Полонский от удара Лебедева на телевизионной программе… Нет, этого я от моего вгиковского однокурсника и приятеля никак не ожидал. Конечно, в студенческие годы, когда мы оба жили во вгиковской общаге в городке Моссовета, я нередко лупил кулаками в его богатырскую грудь. Потому что даже среди ребят с операторского факультета, а туда берут в основном парней гренадерского роста, Акимов выглядел если не Ильей Муромцем, то Шварценеггером. И конечно, все девчонки с актерского факультета млели от одного его взгляда, он мог любую из них затащить в свою комнату, и как я теперь понимаю, именно поэтому я, встречаясь с ним в коридорах общаги, как бы шутя, но изо всех сил ревниво лупил кулаками по его богатырской груди и слушал, каким эхом отвечают стены и потолок. Я был (да и есть) старше и ниже Сереги на голову и вдвое у́же в плечах, и это давало мне право лупить его сколько угодно, ему даже нравилось это, он стоял, выпятив грудь, и улыбался.
Но чтобы тот же Серега поднял на меня руку? А потом, сбив меня со скамьи, убежал, бросив авоську с бутылками!
Пацаны на качелях перестали качаться и молча таращились на меня во все свои расширившиеся от любопытства глаза. Я изумленно поднялся, тряся головой, и вытер нос. Крови, слава богу, не было, удар пришелся выше переносицы и прямо промеж глаз. Голова гудела. Акимовская авоська с немецким пивом валялась сбоку от скамейки, но моего айфона не было ни на земле, ни в траве за скамейкой.
— Он убежал в подъезд с вашим телефоном, — сказал один из пацанов.
— Спасибо. — Я собрал газеты, поднял авоську с пивом и, стараясь ступать твердо, пошел в Серегин подъезд. Голова продолжала гудеть.
9
— Ты все-таки еврей! — сказал мне Акимов.
— Только на одну четверть, — уточнил я. — Моя бабушка была еврейкой, а все остальные…
Мы сидели на кухне его холостяцкой квартиры и допивали третью бутылку немецкого пива «Dingslebener Edel-Pils». От него голова гудеть перестала, но обида на Серегу не прошла. Вообще-то, он не собирался пускать меня в свою квартиру, он не для того нокаутировал меня и сбежал с моим айфоном, то есть с фотографией вещественного доказательства его преступления. Но я звонил в его дверь без остановки, а когда услышал, что с той стороны Серега все-таки подошел к двери, сказал:
— Говорит Москва! Работают все радиостанции Советского Союза и Центральное телевидение! Меняем пять бутылок лучшего немецкого пива «Dingslebener» на один айфон Антона Пашина! Меняем раз! Меняем два!..
На счете «три» он открыл дверь. И теперь изумлялся:
— Как ты допер искать эти коврики в мусорной урне?
— Дедукция, старик, — сказал я скромно и откупорил четвертую бутылку пива. — А теперь колись, как ты увел из музея «Волгу», где и с кем катался и откуда эта желтая грязь?
Серега допил свой стакан и вытер губы:
— Даже если я скажу, ты все равно не поверишь.
— Это я уже слышал! Колись! — приказал я и разлил пиво по стаканам.
Но Серега не стал пить, а поднялся со стула, ушел в комнату и тут же вернулся с несколькими страницами какого-то текста.
— Читай, — он положил передо мной эти страницы и взял свой стакан с пивом.
Я стал читать.
Запись очевидца демонстрации
Воскресенье, 25 августа 1968 года.
Полдень. Красная площадь заполнена провинциалами, интуристами. Милиция, отпускные солдаты, экскурсии. Жарко, полплощади отгорожено, и там пусто, кроме хвоста к Мавзолею.
Перед боем часов в 12.00 проходит развод караула у Мавзолея: толпы любопытных мальчишек бегут, глазея, к Спасским воротам и обратно к Мавзолею.
Часы бьют. Из Спасских ворот выскакивает и мимо ГУМа по улице Куйбышева проносится черная «Волга».
В этот момент у Лобного места, где народу довольно много — стоят, сидят, рассматривают собор Василия Блаженного, садятся несколько человек (7–8) и разворачивают плакаты. На одном из них метров с тридцати можно прочесть: «Прекратить советское вмешательство в Чехословакию!»
…Через несколько секунд с разных ближайших точек к сидящим со всех ног бросаются около десятка человек. Первое, что они делают, — вырывают, рвут и комкают плакаты, ломают маленький чешский флаг, похожий на те, которые раздавали населению для встречи чешского президента два дня назад. Ликвидировав плакаты, подбежавшие бьют сидящих в лицо, по голове.
Сбегается толпа. Базарное любопытство к скандалу, вопросы друг к другу: «Что произошло?»
Среди толпы, окруженные первыми подбежавшими, сидят несколько обычно одетых людей лет по тридцать-сорок. Две молодые женщины в очках, и еще одна постарше, с проседью. В детской коляске спит младенец.
Любопытные не понимают, в чем дело, так как решительно ничего скандального заметить не могут, кроме того, что у одного из сидящих в кровь разбиты губы. Некоторые делают предположения: «Это, наверное, чехи», «Ну, и сидели бы у себя», «Сюда-то чего пришли?», «А если не чехи, то в милицию их, и всё». Но общий тон сразу же становится более определенным. Из окружающей толпы раздаются четко произносимые фразы: «Антисоветчики!», «В милицию их!», «Давить их надо!», «Жидовские морды!», «Проститутка, нарожала детей, теперь на Красную площадь пришла!» (видимо, в адрес женщины с коляской).
Сидящие либо молча глядят на окружающие их лица, либо пытаются объяснить, что они здесь протестуют против агрессии СССР в Чехословакии. Их негромкие слова покрываются криками: «Сволочи!», «Какая агрессия? Все знают, зачем мы туда пришли». Женщине, которая пробует вступиться за сидящих, кричат: «А ее тоже надо арестовать!»
…Это продолжается минуты три-четыре. Милиционер свистками расчищает проход в толпе от светло-голубой «Волги», остановившейся в семи-десяти метрах от Лобного места со стороны ГУМа. Люди без формы или каких-либо знаков отличия проводят к машине четверых мужчин и одну женщину (с проседью). Первый ведомый огрызается назад: «Не крути руки!» Другого несут, волокут. Третий — с разбитыми губами — перед тем как его вталкивают через заднюю дверцу, успевает крикнуть: «Да здравствует Чехословакия!» Всех мужчин, перед тем как засунуть в «Волгу», успевают ударить по голове; женщине, которую заталкивают последней, пригибают голову, чтобы влезла в низкую дверцу.
Машина отъезжает. У Лобного места остается сидеть женщина в очках, рядом стоит, держась за ручку коляски, другая женщина.
Между ними и остановившимися зеваками начинается перебранка. Голоса: «Хулиганы!», «Вам хлеб дают!». Ответ: «У меня сломали чешский флаг».
Некоторые уговаривают женщину с ребенком уйти, просят всех разойтись: «Граждане, дадим дыхнуть ребенку!» Одновременно идет базарная ругань без мата и крики: «Их тоже в милицию!» Молодая блондинка, в общем, приятной наружности, втолковывает: «Таких, как вы, надо давить. Вместе с детьми, чтобы они идиотиками не росли».
Никто не трогается с места. После того как увезли мужчин, проходит минут восемь-десять, и другая светло-голубая «Волга» (метрах в десяти между Лобным и Мавзолеем) останавливается. Женщин несут на руках, не так грубо, как с мужчинами, обращаясь по дороге. Вместе с коляской грузят в машину.
Неудовлетворенная толпа остается, но милиционер-регулировщик на площади настойчиво просит разойтись. В некоторых местах ожесточенные перебранки: «А что вы их защищаете?!» Молодой человек в очках предлагает: «Давайте поговорим, разберемся», но партнеров для дискуссии не находит. Муж в тенниске энергично говорит толстеющей супруге в выходном платье: «Заткнись, если ничего не понимаешь!» Она пыталась присоединиться к хору осуждающих.
Народ начал расходиться (пробило четверть первого), но тут свистки, беготня милиции, регулировщиков — из Спасских ворот вылетают две черные «Чайки» и по проходу шириной метров восемь между двумя толпами проскакивают на улицу Куйбышева мимо ГУМа.
В окошках занавески. Во второй машине сзади вполоборота человек в шляпе, а рядом с ним выглядывает через стекло правой дверцы физиономия, напоминающая Дубчека, который, как будет объявлено через два дня (во вторник), входил в делегацию ЧССР на переговорах в Москве.
Вслед за этим у зеленой «Волги» между Лобным местом и собором Василия Блаженного собирается новая толпа. У иностранца пытаются засветить пленку, он протестует по-русски с сильным акцентом. Машина трогается. Протесты смолкают. Толпа медленно рассредотачивается.
Слова: «Чехи протестуют, что флаг поломали». На вопрос: «А что такое?» — пожимают плечами.
На Спасской башне часы показывают 12.22.
В 16.00 25 августа Би-би-си в передаче новостей (на английском языке) упомянуло сообщение Рейтер из Москвы о задержании группы интеллигенции-демонстрантов против советского вмешательства в Чехословакии. Через два дня одна из радиостанций, вещавших на СССР, сообщила, что среди задержанных — Павел Литвинов и Лариса Богораз, жена сидящего писателя Юлия Даниэля. Задержанным будет предъявлено обвинение в нарушении «общественного порядка».
— Ну, и что? — спросил я, дочитав этот текст. — Где ты это взял?
— Скачал в Интернете. — Акимов отпил свое пиво. — Как, по-твоему, это можно снять?
— В каком смысле?
Он разозлился:
— Не в смысле, а в кино! Я тебя как сценариста спрашиваю: это похоже на сценарий?
— Конечно, похоже. Тут все визуально. А ты собираешься это снимать? Сейчас? Но кто ж тебе даст?
— Сейчас, конечно, не дадут, — он усмехнулся, — но лет через двадцать…
— То есть? — От изумления я даже захлопал ресницами. — Ты собираешься это снимать через двадцать лет и потому сегодня ночью стырил светло-голубую «Волгу»?
— Тепло… — улыбнулся Акимов. — Все-таки ты больше еврей, чем тебе кажется. Я бы никогда не додумался искать волговские коврики в мусорной урне.
— Хватит трындеть! — выругался я. — Где и с кем ты ездил ночью на этой «Волге»?
Но вместо ответа Серега снова ушел в комнату и тут же вернулся с еще двумя листами текста.
«Хроника текущих событий», 1968 г.
Рассказ Тани Баевой, восьмого участника демонстрации
…25-е. Красная площадь. Около двенадцати. Все в сборе, шутят, смеются. Вдруг появляется Вадик Делоне. Он узнал случайно. Ему не говорили, ведь он недавно вышел из тюрьмы. «Вадик, уходи!» — «Нет!» Он улыбается.
12 часов. Полдень. Сели. Мы уже по другую сторону. Свобода для нас стала самым дорогим на свете. Сначала, минуты три-пять, только публика окружила недоуменно. Наташа Горбаневская держит в вытянутой руке флажок ЧССР. Она говорит о свободе, о Чехословакии.
Толпа глуха. Витя Файнберг рассеянно и близоруко улыбается.
Вдруг свисток, и от Мавзолея бегут шесть-семь мужчин в штатском — все показались мне высокими, лет по двадцать шесть — тридцать. Налетели с криками: «Они продались за доллары!» Вырвали лозунги, после минутного замешательства — флажок. Один из них, с криком «Бей жидов!», начал бить Файнберга по лицу ногами. Костя Бабицкий пытается прикрыть его своим телом. Кровь! Вскакиваю от ужаса, потом, присев на корточки, платком вытираю Виктору окровавленное лицо. Другой колотил Павлика Литвинова сумкой. Публика одобрительно смотрела, только одна женщина возмутилась: «Зачем же бить?!» Штатские громко выражали возмущение, поворотясь лицом к публике.
Минут через пятнадцать подъехали машины, и люди в штатском, не предъявляя документов, стали волочить нас к машинам. Единственное желание — попасть в машину вместе со своими. Рвусь к ним, мне выворачивают руки. В одну машину, нанося торопливые удары, впихнули пятерых. Меня оттащили и посадили в другую машину. Со мной посадили испуганного юношу, схваченного по ошибке. Матерясь, повезли на Лубянку, позвонили, выругались и повернули к пятидесятому отделению милиции…»
Дойдя до конца первой страницы, я возмутился:
— Почему я должен это читать?
— По кочану! — снова нахамил Акимов. — Ты сценарист или хрен собачий? Ты видишь, какое это кино?
— Конечно, вижу. И даже знаю название — «Их было восемь»…
— Нет, их было семь! Восьмая, эта Баева, соскочила, раскаялась. Но это неважно — семь их было или восемь на всю страну! Представляешь? Это шестьдесят восьмой год! Советский Союз — сверхдержава, полмира держим в руках! Чехи попробовали рыпнуться, Брежнев кинул на Прагу танки и полмиллиона солдат — и что? Даже от Запада — никаких санкций! Никто не пикнул! И только в Москве нашлись восемь безумных, которые вышли на Красную площадь с плакатами: «Свободу чехам!»…
Я снова изумленно смотрел на Акимова. С каких пор он стал оратором? Когда и где набрался этих политических знаний?
А он продолжал:
— И одна из этих безумных — тридцатилетняя пигалица величиной… ну, я не знаю… как Юлия Савичева! Но с грудным ребенком. Представляешь? Ты в каком году родился?
— В шестьдесят восьмом…
— А в каком месяце?
— В мае…
— Ну вот! А теперь представь: это твоя мать везет тебя в детской коляске на Красную площадь, и у тебя под твоей пухлой задницей плакаты за свободу Чехословакии! Ты ждешь, когда она достанет сисю и будет тебя кормить, а она достает эти плакаты и чешский флажок! И тут же набегают гэбэшники, бросают тебя и твою мать в машину, везут на Лубянку, и по дороге твоя мать кричит в окно: «Свободу чехам!», а гэбэшница на твоих глазах бьет ее по зубам. А? Это кино или нет?
— Откуда ты взял, что ее по дороге били по зубам?
— Я прочел! Это она сама написала, Горбаневская!
— Тебе? Прилетела из Парижа и написала?
Акимов открыл пятую бутылку пива, выпил ее прямо из горлышка и чуть поостыл. Потом сел за кухонный стол и сказал уже спокойнее:
— Ладно, старик. Хоть ты и еврей, но все-таки не такой умный, как выглядишь. И это утешает. Наталья Горбаневская собрала целую книгу документов и мемуаров о тех событиях. «Полдень» называется. Как их брали, как допрашивали и всем дали срока, а ее как кормящую мать отправили не в тюрьму, а в психушку.
— И срока им шила твоя бабушка, это я уже слышал.
— Вот именно… — Акимов попробовал выжать из бутылки в стакан еще несколько капель пива.
— Но какое это имеет отношение к украденной «Волге»? Куда ты на ней ездил и с кем?
— Куда-куда… — произнес он ворчливо. — На освоение объекта.
— Не трынди. Я звонил Тимуру Закоеву, ни на каком освоении в ЦДЛ ты не был.
— В ЦДЛ не был, а на Красной площади был.
— На какой еще Красной площади? Что ты несешь?
Акимов глубоко вздохнул:
— Ладно, слушай. Привидение, которое ты видел у нас на съемке, это не Наталья Горбаневская. Это актриса, которая в две тысячи тридцать четвертом году играет Наталью Горбаневскую в фильме «Их было восемь»…
Таак! — подумал я, час от часу не легче! Это не Горбаневская прилетела к нам с парижского кладбища, а актриса из будущего. Очень хорошо! То есть Акимов уже допился до того, что входит в миражи с двух бутылок пива! Как мог Свиридов выпустить его из психушки, когда у него явная шизофрения и галлюцинации на почве алкоголизма?
Тут Акимов прочел мои мысли и сказал:
— У тебя есть бабки? Мы можем сходить за пивом? Только не смотри на меня как на психа. Я алкаш, но не шизофреник.
— Сережа, все психи так говорят.
— Может, и говорят, но кино не снимают. А я завтра днем буду в ЦДЛ снимать Булгакова, а ночью на Красной площади — «Их было восемь». И знаешь почему ты угадал название? Потому что это ты напишешь сценарий.
— Секунду! — сказал я. — Две бутылки назад ты сказал, что будешь снимать этот фильм в две тысячи тридцать четвертом году. А теперь — что завтра ночью. Ты все же определись. По бутылке на десять лет — это не много?
— Тоша, — мягко произнес Акимов. — Я не антисемит, лысыми клянусь. Но иногда твои подначки выводят меня из себя, и я могу снова дать тебе в рожу.
— Спасибо, что предупредил, — и я правой рукой взял за горлышко пустую бутылку.
Акимов проследил за этим жестом и тоскливо перевел взгляд за окно. Там уже смеркалось.
— Н-да… — Он посмотрел на часы. — Без четверти десять. Через пятнадцать минут супермаркет закроется, мы останемся без пива.
Я понял его намек и сказал:
— Хорошо. Я даю тебе три минуты на честное признание — зачем и с кем ты стырил мосфильмовскую «Волгу». Если скажешь, мы за пять минут добежим до супермаркета.
— А может, наоборот? — попросил Серега. — Я тебе всё расскажу, клянусь!
И умоляюще заглянул мне в глаза.
10
— Старик, — сказал Акимов. — Через двадцать лет «Мосфильм» будет совсем другим…
В супермаркете на улице Пырьева немецкого пива уже не было, мы взяли чешское «Пльзеньский Праздрой» и сидели теперь во дворе акимовского дома на той самой скамейке, где он меня нокаутировал. Было сколько-то после десяти, жара спала, никто не скрипел на детских качелях, и вообще, было хорошо. Конечно, от немецкого пива было бы еще лучше, но все хорошее всегда кончается быстрее, чем нужно. К тому же говорить о демонстрации в защиту Чехословакии правильнее под чешское пиво.
Акимов допил первую бутылку и продолжил:
— Тогда, в две тысячи тридцать четвертом, мы уже не будем снимать ни телесериалы «Боронины-Хренонины», ни ремейки «Кавказской пленницы». Мы будем делать настоящее кино, — и он поднял руку, упредив мой вопрос «Откуда ты знаешь?». — Стой, не перебивай! Я знаю, потому я там был. Ты же видишь, я абсолютно трезвый. А позавчера, когда увидел на нашей площадке Наталью Горбаневскую — ну, не ее, конечно, а ту актрису, которая ее сыграет, — я был еще трезвей. Так?
Я молчал. Я решил дать ему высказаться до конца, какую бы чушь он ни нес.
— Вот, — удовлетворенно сказал Акимов. — Вчера у нас съемки не было, я мог себе позволить, но у меня закон — если я накануне принял больше пол-литра, то на следующий день отпиваюсь только чайным грибом. Ты гриб видел у меня на кухне? Не видел? А еще писатель! Ладно, проехали. Поскольку позавчера мы с Ярвашом нажрались так, что ночью завалились к Безлукову, то вчера я, вообще, ни грамма! Только гриб! Ну, ты меня видел…
Я не сдержался:
— Я тебя видел под яблоней, и мы с тобой пили не гриб, а коньяк.
— Вот! — сказал Акимов. — Вчера я нарушил свой закон! Представляешь? А всё почему?
Если я начну вспоминать, по каким причинам (и без них) Акимов нарушает свой «закон», не хватит стихов Маршака «Для пьянства есть такие поводы: поминки, праздник, встреча, проводы…». Но я сказал:
— Потому что срок Горбаневской шила твоя бабушка. Мы второй день ходим по кругу.
— Нет! — отрезал Акимов. — Не поэтому…
После этих слов он оглянулся по сторонам так, словно за каждым кустом могли сидеть американские шпионы или агенты КГБ. И сказал очень тихо, почти шепотом:
— А потому что в ту ночь я побывал в будущем. Заткнись и не перебивай! Можешь мне верить или не верить — твое дело! Но лучше молчи и слушай. Как они это делают, я не знаю, но в две тысячи тридцать четвертом году они будут путешествовать во времени так же просто, как мы ездим в лифте. Причем, как мне объясняли, путешествовать в древние века им даже проще, чем на какие-то двадцать-тридцать лет назад. Потому что по Эйнштейну материя «пространство-время» как-то там искривлена так, вроде согнутого листа, что прыгнуть на десять тысяч лет назад легче, чем ползти по этому листу в наше время. Ты же знаешь, археологи постоянно находят древние наскальные рисунки летающих тарелок и людей в космических скафандрах и думают, что наши предки рисовали инопланетян. А это никакие не инопланетяне, это земные люди из будущего. — Акимов своей лапищей легко открыл следующую бутылку пива, сделал пару больших глотков и продолжил: — Короче, актриса, которая в нашем фильме «Их было восемь» играет Наташу Горбаневскую, прилетала сюда из две тысячи тридцать четвертого года за мной и за тобой. Понял? Спокойно, не дергайся. Тут нет никакой фантастики и никакого бреда. Рано или поздно человечество должно начать перемещаться во времени, вот в тридцать четвертом они и научились. Теперь вопрос: на хрена мы им нужны — я и ты? Что, у них нет своих киношников? Оказывается, не в этом дело. А в том, что через двадцать лет, даже раньше, я стану режиссером и буду снимать «Их было восемь» как режиссер-постановщик. Сечешь?
Я молчал. Было бы глупо отрицать, что рано или поздно человечество научится перемещаться во времени. Всего каких-нибудь сто лет назад не было никаких мобильных телефонов и реактивных самолетов, Анна Каренина бросалась под паровоз, Ленин отправлял телеграммы морзянкой, а Люмьер снимал деревянной кинокамерой с крутящейся ручкой. Человечество пять тысяч лет жило одним-единственным изобретением колеса. И вдруг в начале прошлого века словно кто-то сверху дал нашему прогрессу под зад, а точнее, открыл хляби небесные, и ливень невероятных открытий хлынул на головы земных вундеркиндов. Эйнштейн, Браун, Королев, Гейтс, Джобс, Брин, Байконур, Силиконовая долина, телевидение, компьютеры, гаджеты, полеты на Марс и дроны, которые развозят пиццу по воздуху. Даже удивительно, почему телепортация стала доступна не сегодня, а только в две тысячи тридцать четвертом году.
Но зачем какой-то актрисе телепортироваться из будущего в сегодняшний день за алкашом Акимовым и мной, рядовым, к сожалению, сценаристом?
— Итак, Маша Климова — так зовут эту актрису, — сказал Акимов, — ей всего двадцать лет, но она похожа на Горбаневскую, и потому — что она, умница, сделала? После того, как я там, в две тысячи тридцать четвертом, утвердил ее на роль Горбаневской, она купила себе поездку в прошлое, слетала в двадцать пятое августа тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года, посмотрела, как на самом деле все было на Красной площади, и на обратном пути тормознула у нас на «Мосфильме». Понимаешь?
— Нет, конечно. Но продолжай.
— Спасибо. — Акимов допил очередную бутылку чешского и поставил ее донышком на землю рядом еще с тремя. — А фамилия «Климова» тебе ничего не говорит?
Я пожал плечами. Элем Климов был замечательным режиссером, поставил «Добро пожаловать, или Посторонним вход воспрещен», а также «Агонию» и еще что-то великое, но он умер лет десять назад и, насколько я знаю, у него был сын, а не дочь. Кроме того, фамилия «Климов» хотя и не так многолика, как «Иванов», «Петров» или «Сидоров», но…
— Климов это наш Дима-бармен в «Софите», — перебил мои мысли Акимов. — Он еще не женат, вот она и залетела посмотреть на своего отца и подвести к нему гримершу Катю с «Московских зорь», свою будущую мамашу. Хотя обычным туристам во времени именно это строго запрещено. Я имею в виду — приближаться к своим предкам. Но что позволено быку… Или как там?
— Что позволено Юпитеру, не позволено быку, — подсказал я.
— Вот! — согласился Акимов. — В Советском Союзе для всех был железный занавес, а дети членов Политбюро летали в Африку на сафари. Через двадцать лет наш Дима-бармен будет хозяином сети экстремальных курортов в Антарктике, вот Маша и прилетела проверить, какую он подберет ей мамашу. Что ты смотришь на меня, как Самойлова в фильме «Летят журавли»?
— А как ты хочешь, чтобы я на тебя смотрел?
— Я хочу, чтобы ты меня отпустил вот за тот куст отлить.
— Ну, иди, — сказал я в ступоре. — Кто тебя держит?
Он ушел к дальнему темному кусту, и оттуда тут же послышался звук такой мощной струи, как у лошади.
Но я не обращал на это внимания. Пока всё, что он тут говорил, выглядело если не правдоподобно, то логично. Если через двадцать лет люди научатся телепортироваться в прошлое, то тут же возникнут агентства телепортации, где будут продавать путевки в разные века так же просто, как сейчас в Турцию, Черногорию и на Кипр. Деньги (интересно, какие?) будут брать не за километраж, а за летометраж, то есть за количество лет, на которое вы хотите отскочить в прошлое. Если я доживу до такой возможности, я, конечно, тут же отправлюсь в Восточный Берлин 28 января 1982 года и спасу там своего отца. Сразу после того, как он, следователь по особо важным делам Генпрокуратуры СССР, закончил расследование обстоятельств так называемого «самоубийства» генерала Цвигуна, заместителя Андропова, его по распоряжению Брежнева ликвидировали в Берлине в дорожно-транспортном происшествии. Во всяком случае, так это изложено в опубликованном в тысяча девятьсот восемьдесят четвертом году мировом бестселлере двух авторов-эмигрантов, который я шестнадцатилетним пацаном слушал тогда по Би-би-си и «Радио “Свобода”…
— Ты, конечно, в шоке, — сказал вернувшийся Акимов и застегнул ширинку на своих камуфляжных шортах. — Но признайся: если бы ты дожил до телепортации, ты бы сгонял в прошлое к своему отцу или матери?
Я молчал.
— Вот, — сказал он. — Три дня назад Маша Климова привела гримершу Катю в «Софит» к своему будущему отцу, это ты можешь проверить у него самого. А сегодня… — и Акимов посмотрел на свои тяжелые командирские часы на левой руке. — А сегодня, я думаю, они уже делают эту Машу под яблоней в мосфильмовском саду. Во всяком случае, через месяц у них свадьба. Я уже приглашен.
— Кем ты приглашен? — спросил я тупо.
— Ну, не Димой, конечно. Он еще не знает. Мне Катя сказала.
Вот в это я поверил с ходу. Все мосфильмовские актрисы, гримерши, монтажницы и секретарши виснут на Акимове, как гусеницы на шелковице. Именно поэтому он до сих пор не женат — лучше баб могут быть только бабы, на которых еще не бывал. Катя еще не прилегла с Димой под довженковской яблоней, а уже сказала Сереге о том, что выходит замуж.
— Дальше! — сказал я Акимову.
— А дальше просто, — ответил он. — Три дня назад Маша познакомила маму с папой и собралась отчалить домой в будущее, но что-то сломалось в ее телепортаторе, ей пришлось вызывать техпомощь и заночевать на студии. А техничка не пришла — в будущем, чтоб ты знал, у нас такой же бардак, как сегодня. Турагентство «Князь Владимир», где она покупала путевку, обанкротилось, князь стырил все бабки и слинял, никто не знает куда. То ли к половцам, то ли в Константинополь — с бабками и до нашей эры можно было жить, как Абрамович, и иметь гарем из лучших моделей античности. Короче, Маша взяла в реквизиторской какое-то солдатское одеяло и первую ночь спала в нашем Пятом павильоне. Конечно, ее поездка была застрахована, но ты же знаешь наши страховые компании — они лучше удавятся, чем пришлют техничку даже за окружную дорогу! На второй день техничка тоже не пришла, а Пряхин приказал Стороженко обыскивать по ночам все павильоны. Ну что ей было делать? Идти в «Софит» и говорить: «Папа, ты меня еще не сделал, но вот я, мне двадцать лет, пусти меня переночевать»? Представляешь, что бы с ним было? У Маши остался один выход — прийти ко мне как к своему режиссеру. Ведь это я утвердил ее на роль Горбаневской, и ради этой роли она отправилась в шестьдесят восьмой год! Конечно, когда она мне открылась, я хотел снова бежать в психушку к Свиридову. Но она, слава богу, это учла и пришла сюда с бутылкой…
— Сюда? — удивился я.
— Ну, не сюда на детскую площадку, — ответил Акимов, — а в мою квартиру.
— На шестой этаж?
— Ну да. А что?
Почему-то теперь меня больше всего задело не то, что эта Маша прилетела из будущего, а то, что она сама и даже с бутылкой пришла к нему в квартиру. И я едко спросил:
— Лифтом поднялась или в окно влетела?
— Сейчас в лоб получишь, — мирно сказал Серега.
Но меня уже было не остановить:
— И ты ее, конечно…
— Цыть! — прикрикнул он. — Ни я ее, ни она меня. Я, вообще, в шоке был. И тут она получила флюиграмму от продюсера нашего фильма «Их было восемь». Знаешь, кто этот продюсер?
Я пожал плечами — откуда я могу знать, кто в 2034 году будет продюсером этого фильма?
— Тимур Закоев! — победно возгласил Акимов. — Представляешь? Сейчас ему сорок пять, и кто он? Второй режиссер, дерьма пирога! А через двадцать лет станет миллионером и хозяином собственной киностудии «Тимурфильм»! Представляешь? Ездит там на левитаторе «Бэнтли»! И он сообщил Маше, что может вытащить ее в будущее, если она притащит туда на съемку светло-голубую «Волгу», которая стоит в музее «Мосфильма». Но ты же знаешь, это старая «Волга», с ручником и бензиновым двигателем. Маша ее водить не может, у них в будущем нет таких машин, они там все летают на левитаторах. Короче, мы пошли на студию, проникли в музей и… Остальное ты знаешь — я слетал с ней в будущее.
— Ага… — снова сказал я тупо. — Ты слетал в будущее, это понятно. А откуда грязь на ковриках? Там у них нет асфальта?
— Старик, я же тебе говорил: я был на освоении Красной площади.
— Ага. А вся Красная площадь в грязи по колено, да еще желтой.
— Все-таки ты еврейский зануда. Неужели ты думаешь, через двадцать лет на Красной площади можно будет снимать кино? Там туристов — пропасть! И все на левитаторах! Нет, старик, туда не пробиться ни за какие бабки! Поэтому Закоев построил бутафорскую Красную площадь, Манежку, Тверскую и Китай-город сразу за сотым километром Ярославского шоссе, рядом со Свято-Алексеевской обителью. И сделал на этом миллионы, там теперь со всего мира кино снимают — сталинская эпоха, брежневская, Первая холодная война, Вторая…
— А будет Вторая холодная война?
— А уже идет! Ты что, не знаешь?
— И чем кончится?
— Этого я не знаю. Я там был всего два часа, да и то под дождем! Мы попали в такой ливень — ужас! Съемка отменилась, у Закоева половину декораций смыло! Но я успел посмотреть сценарий и сказал ему, что этот сценарий никуда не годится, я по нему снимать не буду.
— Почему? Ты же сказал, что это я написал сценарий.
— Нет, я сказал, что ты напишешь. А тот сценарий, который у него, — чистое фуфло, просто склеили эпизоды из мемуаров свидетелей и протоколов допросов диссидентов, но нет ни характеров, ни вкусных диалогов. Короче, я сказал Тимуру, чтобы он поставил фильм на консервацию, и пока ты не напишешь сценарий, я даже к камере не подойду. Так что бери первоисточники, садись и пиши, понял?
Я усмехнулся:
— Ага! Разбежался!
— А что? Почему нет?
— А где договор? Аванс? И вообще, почему ты был в будущем, а я должен сидеть тут и нюхать то, что ты отлил за кустом?
Акимов молчал, открывал последнюю бутылку чешского пива.
— Ну?! — сказал я требовательно. — Что ты молчишь?
Он протянул мне бутылку:
— Пей ты первый…
— Это аванс за сценарий?
— Нет, просто пей первым, и всё.
— А с чего ты вдруг такой добрый?
— А я, вообще, добрый, — неожиданно мягко сказал Акимов и сел на скамью рядом со мной, положил мне руку на плечо. — Я тебя люблю, ты же знаешь…
Этого только не хватало, испугался я, и отодвинулся:
— Кончай эти штучки. Не буду я сейчас писать тебе никакой сценарий. Если ты действительно будешь снимать этот фильм через двадцать лет, то через двадцать лет и напишу.
— Антон, дай мне в морду, — вдруг сказал он.
Я удивился:
— С чего это?
— Ну, я же тебя ударил…
— Вот именно. Ни за что.
— Это была первичная реакция. Я не успел подойти, а ты мне — раз и эту фотку в морду со следами моих кроссовок. А ты же в каком-то Совете МУРа…
— Прокуратуры, — поправил я.
— Ну вот, — продолжил он. — Я подумал — счас меня будут брать за воровство этой «Волги». Дай мне в морду, чтоб мы были квиты.
— Когда-нибудь дам. А пока пусть будет в резерве.
— Да? Тогда выпей пива, я прошу как друга, — снова мягко сказал Акимов.
Мне, конечно, не понравилась эта мягкость, но пиво я выпил — ровно половину бутылки. И протянул ему остаток, но он сказал:
— Пей до конца.
— А в чем дело?
— Понимаешь… — Он замялся и даже откашлялся, как будто слова застряли у него в горле и он должен был вытолкнуть их. — Как тебе это сказать… Короче, тебя нет в будущем.
Я опешил:
— В каком смысле?
— Только ты не волнуйся. Хорошо? Понимаешь, когда я сказал Закоеву, что ты будешь писать сценарий, он развел руками: «Старик, Антона уже нет, он ушел».
Но я еще не врубился и тупо переспросил:
— Ушел? Куда я ушел?
Акимов молчал, и только теперь до меня дошло, что через двадцать лет, в две тысячи тридцать четвертом, меня уже не будет в живых.
Я медленно допил бутылку пива и спросил:
— Когда это случится?
Часть вторая Чудовище озера Небесного Кленового листа, или Чтоб не пропасть под халифатом
1
Как вы будете себя чувствовать, если вам вдруг скажут, что через двадцать лет вас не будет в живых?
Нет, я понимаю: мы все знаем, что смертны и когда-нибудь умрем. Но чтобы вот так в лоб и совершенно конкретно… Мне сорок шесть, через двадцать лет мне было бы всего шестьдесят шесть, с чего это я должен умереть? Я не курю и не пью, как Акимов. Так почему в две тысячи тридцать четвертом он будет жить и даже снимать кино, и Тимур Закоев, которому сейчас сорок пять, будет жить, как миллионер, и летать на каком-то левитаторе, а я буду лежать под землей?
Грустный и обиженный, я ходил по парку «Сокольники» и смотрел вокруг совершенно не так, как раньше, когда приходил сюда из дома размяться и подышать чистым воздухом. За последние десять лет наши Сокольники (парк, я имею в виду) буквально преобразились. Из запущенного, заросшего сорняками и заваленного буреломом и мусором черт-те чего он снова превращается в цивильное место, тут появились асфальтовые и плиточные дорожки и аллеи, «Тропа здоровья», розарий, ботанический сад, удобные скамейки, прокат велосипедов и роликовых коньков и рекламные стенды Владимира Шахиджаняна, главного сексолога Восточного округа. Народ это оценил, и теперь молодые мамаши и бабушки катят по аллеям детские коляски с прелестными малышами, пацаны гоняют на гоночных велосипедах, и красивые девушки в банданах и ярких спортивных трико, красиво покачивая упругими попками, красиво летят на роликовых коньках, выбрасывая длинные ноги то влево, то вправо, как олимпийские чемпионки на ледовых дорожках.
Неужели меня не станет, а здесь всё будет так же, как сейчас? Эти деревья будут стоять, как стоят, малыши подрастут и будут гонять на великах, а девушки будут катать детские коляски, и никто даже не заметит моего исчезновения… Есть я или нет, был я или не был, написал я пять романов или двадцать пять, слушал я советы Шахиджаняна или обходился своими силами — природе и миру это совершенно безразлично. Земля не вздрогнет от моей кончины, мир не рухнет, солнце не сойдет со своей орбиты и 45-й трамвай, который идет мимо нашего парка, не только не сойдет с рельс, но даже не остановится! Нет, я не тщеславный маньяк, я не хочу, чтобы с моей смертью наступил конец света или произошли какие-то бедствия и цунами, но с другой стороны, разве нельзя хоть на секунду остановить трамвай и объявить: «Товарищи пассажиры! Только что нас покинул и ушел из жизни…» И чтобы на танцплощадке в парке «Сокольники» на минуту выключили «ламбаду», пенсионерки перестали танцевать и всплеснули руками: «Ой! Этот рыжий? Как жалко! Он же только вчера тут гулял!..» Как говорил великий Геннадий Шпаликов — «Страна не зарыдает обо мне, но обо мне товарищи заплачут».
Но заплачут ли?
Пока что я в одиночестве брел по «Тропе здоровья» и жалел самого себя так, как будто я уже умер.
Звонок мобильного вернул меня к жизни. Я сел на пустую скамью, достал из кармана айфон, увидел на экране «Тимур Закоев» и вдруг подумал: а откуда он звонит? Из Будущего?
Но он, конечно, звонил не оттуда. Хотя если там умеют телепортироваться в прошлое, то почему бы им не звонить нам оттуда по телефону? Представляете, вам десять или двенадцать лет, утром вы собираете ранец в школу, и вдруг звонок: «Алло! Это твоя внучка, сколько будет корень квадратный из трехсот двадцати?» Или еще лучше — вам шестнадцать и вдруг звонок: «Алло, Володя, это твой правнук. Сегодня вечером ты встречаешься с Людой, но имей в виду — у нее…»
Закоев прервал мои фантазии.
— Антон, и в чем дело? Ви пачему не на съемке? — сказал он жестким кавказским тоном.
Конечно, моим первым желанием было тут же поставить его на место. Ни как редактор, ни как автор сценария я не обязан целыми днями торчать на съемочной площадке. Но тут я вспомнил о будущем вознесении Закоева в кинематографические олигархи и на всякий случай сдержал себя:
— А что случилось, дорогой?
Назовите любого кавказца дорогим, и он немедленно спрячет кинжал и гонор.
— У Верховского не идет сцена с Бездомным, — как-то даже интимно-доверительно тут же сказал Тимур. — Он приказал достать тебя из-под земли. Куда мне прислать машину?
— Из-под земли ты меня потом достанешь, — мрачно ответил я. — Парк «Сокольники», центральный вход.
И в сердцах дал отбой. Что за ё-моё?! То Акимов меня хоронит, то Верховский требует «из-под земли»…
Мысленно выругавшись, я встал со скамейки и пошел по аллее к центральному выходу из парка. Толстая шестилетняя девочка в нелепом желтом комбинезоне и с веревочками в рыжих косичках неуклюже, как кукла, расставив руки, катила мне навстречу на роликовых коньках.
— Алёна, стой! Алёна! — кричала издали ее бабушка, но толстая девочка не могла ни повернуть, ни остановиться и — я видел — собиралась рухнуть носом в клумбу с ромашками.
Я расставил руки и поймал ее в самый последний момент.
— Ой! Спасибо, дядя! — сказала она и подняла на меня свои испуганные васильковые глазки с крупными, как крыжовник, слезами.
Тут набежала ее бабка, остроносая и худая, как метла, я с рук на руки передал ей эту толстушку и пошел дальше, унося в душе ее васильковые, со слезами глаза и ее испуганный голосок: «Ой! Спасибо, дядя!»
2
Сцена у Верховского «не шла», потому что Бездомного, которого гениально мог бы сыграть Куравлев или в крайнем случае Дюжев, играл Киншутов. Почему нужно было на роль поэта-«валенка» брать толстяка Киншутова из «Comedy club», я не знаю. Да, у «Comedy club» высокий рейтинг, но это не значит, что все его участники настоящие актеры. И теперь Киншутов не мог целиком произнести в кадре ни одного монолога Ивана Бездомного, хотя для любого настоящего актера сыграть психа — одно удовольствие. А этот просто не держал текст. «Дура! — кричит Бездомный в ресторане “Дома Грибоедова” какой-то женщине. — При чем тут Вульф? Вульф ни в чем не виноват! Во-во… Нет! Так не вспомню! Ну вот что, граждане: звоните сейчас же в милицию, чтобы выслали пять мотоциклетов с пулеметами, профессора ловить! Да не забудьте сказать, что с ним еще двое: какой-то длинный, клетчатый… пенсне треснуло… и кот черный, жирный. А я пока что обыщу Грибоедова… Я чую, что он здесь!»
Ну что? Это трудный текст? Это «быть или не быть» Шекспира? В конце концов, если актер не может целиком сказать текст в одном дубле, его можно снять по кускам, с разных точек. Но Верховский же у нас классик и перфекционист, ему нужно, чтобы все было идеально даже тогда, когда актер не может просто произнести слово «мотоциклетов». Ну не может, и всё, хоть тресни! Как доходит до этого слова, так запинается посреди него и гробит дубль. Актеры, игравшие окруживших Бездомного писателей в ресторане ЦДЛ-«Грибоедов», уже измаялись ждать хоть одного приличного дубля и вместе с потом стирали с лиц портретный грим, усы и приклеенные бороды.
— Антон, я вас прошу! — трагически сказал мне Верховский, едва я вошел в ЦДЛ. — Сделайте что-нибудь! Порежьте текст! Сократите!
Я ужаснулся:
— Вы хотите, чтобы я резал Булгакова??!
— Ну, а как быть? У нас смена горит! Мы бьемся уже два часа!
Я вспомнил гениальную сцену из фильма «Начало» Глеба Панфилова, где Инна Чурикова отказывается играть Жанну Д’Арк, потому что ей «руки мешают». Вот мешают руки, и всё! И что делает режиссер, которого гениально играет великий сценарист Юрий Клепиков? С криком «Пилу! Дайте пилу!» он бежит к реквизитору, хватает пилу-ножовку и возвращается к Чуриковой: «Какая больше мешает? Левая или правая?» Чурикова своими огромными глазами испуганно смотрит на эту пилу, тут же идет в кадр и гениально играет Жанну Д’Арк. Я вспомнил эту сцену, подошел к Закоеву и спросил интимно:
— У тебя есть нож?
— Ну, есть. А в чем дело? — испугался Тимур.
— Идем со мной. Держи руку в кармане, — и, взяв Тимура под локоть, подошел с ним к Киншутову, сказал негромко: — Сука, если ты сейчас же не прокатишь весь монолог как по маслу, мы тя зарежем! — И глазами показал на карман пиджака Закоева, в котором тот держал свою руку.
— Что-что? — выкатил глаза толстяк Киншутов.
— Иди в кадр, сука! — тихо приказал ему Закоев и повернулся к Верховскому: — Андрей Витольдович! Актер готов, можете начинать.
И что вы думаете? Едва Акимов включил камеру, как в первом же дубле Киншутов выпалил весь текст! Не гениально, конечно, но без запинки!
— Как вы это сделали? — изумленно спросил меня потом Верховский.
— Ну не резать же мне Булгакова, — сказал я скромно.
А Закоев вдруг обнял меня за плечо, отвел в сторону и сказал:
— Слушай, братан, у меня есть одна идея, хочу посоветоваться…
«Ну-ну, — подумал я. — Интересно…»
— Понимаешь, — продолжал он без всякого кавказского акцента, — у меня в Махачкале есть родственники с деньгами. С настоящими деньгами, понимаешь? Я им сказал: нефть когда-нибудь кончится, газ тоже когда-нибудь кончится. А телевидение никогда не кончится! Как ты думаешь, я правильно сказал?
Я убрал его руку со своего плеча:
— Ты хочешь на их деньги свою студию построить?
Он испуганно отпрянул и заморгал:
— Т-ты… ты откуда знаешь? Я еще никому…
Я перебил:
— Лучше где-нибудь за городом построй декорации Красной площади и центра Москвы. Весь мир будет там триллеры снимать.
Закоев сузил свои желтые глаза, и я буквально физически почувствовал, как у него в мозгу вспыхнули эти декорации и замелькали цифры их аренды для американских и европейских съемочных групп.
— Братан… ты гений! — медленно произнес он после паузы. — Нет, клянусь, мне еще во ВГИКе говорили, что ты гений…
— Но ты не знал, что до такой степени, — сказал я без всякой улыбки. — Когда будешь выбирать место для строительства, спроси у меня, я подскажу.
— Спасибо, брат… — сказал потрясенный Закоев, и в его тоне опять появился кавказский акцент. — Если… если у меня будит свая студия, ты будишь главный редактор! Мамой клянусь!
— «Тимурфильм», — сказал я.
— Что «Тимурфильм»? — не понял он.
— Студию назови «Тимурфильм». Просто и красиво.
3
Началом Первой холодной войны считается 5 марта 1946 года, когда Уинстон Черчилль произнёс свою знаменитую речь в Фултоне, в которой призвал к созданию военного союза англосаксонских стран для борьбы с мировым коммунизмом. «Русские сделали попытку в Берлине создать квазикоммунистическую партию в их зоне оккупации Германии… — сказал Черчилль. — Если теперь советское правительство попытается отдельно создать прокоммунистическую Германию в своей зоне, это причинит новые серьёзные трудности в британской и американской зонах и разделит побеждённых немцев между Советами и западными демократическими государствами…»
Началом Второй холодной войны стала гибель малайзийского «Боинга» в небе над Новороссией 17 июля 2014 года, то есть буквально назавтра после описанных выше мосфильмовских событий. Но отношения между Россией и Западом обострились, конечно, раньше, в марте две тысячи четырнадцатого, когда мы бескровно вернули себе Крым и стали на сторону донецких повстанцев, собравшихся разделить Украину на Новороссию и прозападную Украину. Американцы ввели санкции против «Роснефти», ВТБ, «Новатэка» и всего нашего оборонного сектора, а мы — против «Макдоналдса».
Однако умные люди просекли начало этой войны еще задолго до начала этих враждебных действий. Так животные чуют предстоящее землетрясение или извержение вулкана и загодя бегут с опасной территории. Настоящие бизнесмены с настоящими деньгами — те же животные, и потому когда в Крыму еще только высаживались инопланетные «вежливые люди», американские банки и инвесторы уже искали в Москве покупателей на свои российские активы и компании. А уж после гибели малайзийского «Боинга» бегство западных инвесторов из России стало похоже на бегство бизонов из Йеллоустоунского парка накануне извержения тамошнего вулкана.
Но ведь умные люди с настоящими деньгами есть не только в Америке, они есть и у нас. Скупить по дешевке, то есть за миллионы то, что еще вчера стоило миллиарды, — кто же откажется? (Если, конечно, у вас есть эти миллионы…)
Тимур Закоев прибежал в мой крошечный кабинет на пятом этаже производственного корпуса «Мосфильма» с выпученными глазами. Он плотно закрыл дверь, выглянул зачем-то в окно и снял телефонную трубку с мертвого городского телефона, которым я уже два года не пользуюсь. Только после этого сказал:
— Паклянись сваей матерью, что никаму не скажешь!
— Клянусь тремя лысыми… — начал я.
— Нет! — закричал он. — Матерью паклянись! Матерью!
— К сожалению, ее уже нет.
— Тагда сыном клянись! Сын у тебя есть, я знаю!
— А что случилось? Остынь… — и я налил ему холодную воду из кулера.
Он залпом осушил пластиковый стаканчик, сел напротив меня, но тут же снова вскочил и забегал по кабинету, как тигр в тесной клетке.
— Харашо! Тебе могу даверить! Ты мне как брат! — и он остановился, уперев руки в мой стол с компьютером. — Слушай, не перебивай! Мои дербентские родственники купили телевизионную сеть! Панимаешь? Целую сеть кабельных телевидений па всей стране! У американцев бил кантрольный пакет, до Крыма он стоил миллиард, панимаешь?! А они купили за каких-то сто лимонов! Сто лимонов! Всего! Панимаешь?
— Поздравляю. Но ты говорил про родственников в Махачкале…
— Это другие! — отмахнулся Тимур. — Дураки! Я им сто раз гаварил: нефть кончится, газ кончится, телевидение никогда не кончится! Но они ничего не купили! А дербентским я ничего не гаварил, а они купили! Панимаешь?
— Молодцы. А ты тут при чем?
— Как «при чем»?! Они ко мне пришли! Патому что они деньги из воздуха сделали, что они в телевидении панимают? Теперь они эту сеть купили и пришли ко мне, гаварят: ты в кино работаешь, научи, что делать.
— Как компания называется?
— Откуда я знаю? Какие-то нерусские буквы. Ю-Эс-Сиб, кажется…
Я тут же набрал в Интернете «USSIB» и увидел роскошный сайт компании «US-Sib-RCTV — Региональное телевидение Сибири и Дальнего Востока». Со своими трансляционными вышками и тридцатидвухпроцентной долей в космическом телевизионном спутнике «RRTV-6749-2013».
— У тебя самого есть деньги? — спросил я Тимура.
Он развел руками:
— Аткуда? Я втарой режиссер. У меня зарплата восемьдесят тысяч, из них палавину плачу алименты… — По мере того, как он успокаивался, ярко выраженный кавказский акцент исчезал. — А что? Пачиму спрашиваешь?
— Во-первых, скажи своим родственникам, пусть срочно выкупят весь этот спутник. Иначе мажитарные хозяева спутника будут их душить.
— Ты думаешь? — встревожился Тимур.
— Обязательно. Спутник новый, он будет летать еще лет десять или двадцать, вам нужно иметь в руках полный цикл — и производство контента, и трансляцию.
— То есть? — не понял Закоев.
— Ну, смотри, — сказал я терпеливо. — Ты сядь. И смотри сюда. — Я взял из принтера чистый лист бумаги и нарисовал замкнутую цепь. — Это полный цикл телевизионного бизнеса: производство контента, то есть фильмов и передач, трансляция их по кабелю или через спутники, то есть доставка контента на приемники в дома и квартиры, и сами эти приемники, то есть антенны, «тарелки» и роутеры. Понятно, да? Теперь — что купили твои родственники? Среднюю часть, правильно? Да и то не всю, так? Значит, давить их могут с двух сторон — слева производители контента ценой этого контента, а справа хозяева спутника и хозяева антенн и роутеров.
— Выходит, они папали? — испугался Тимур.
— Ну, я не знаю… Но ты можешь их спасти.
— Как? — вскрикнул он и тут же умял свой голос. — Скажи, брат, скажи, дарагой!
— Я же тебе сказал — «Тимурфильм». Открываешь свою киностудию и сам делаешь весь контент — и фильмы, и телепередачи. Как Эрнст для Первого канала, а Добродеев для РТР. В этом случае две трети цикла будут в ваших руках и вы будете давить на хозяев антенн и роутеров или просто купите их. Понятно?
Тимур отпрянул от моего стола и снова заходил по кабинету — пять шагов в одну сторону, пять в другую. Я наблюдал за ним с большим интересом. Вы когда-нибудь видели превращение маленького человека в большого? Вот чтобы сразу, прямо на ваших глазах маленький и внутренне сломленный неудачной творческой судьбой человек (все-таки Закоев учился на режиссерском факультете ВГИКа вместе с нашими новыми мэтрами и мастерами, но работает всего лишь вторым режиссером, то есть подмастерьем у старика Верховского) — так вот, вы когда-нибудь видели, чтобы в течение одной-двух минут такой вот кавказский Акакий Акакиевич вдруг не просто распрямился — нет, Тимур и до этого был внешне прямой, как клинок, — а чтобы он буквально вырос на несколько сантиметров и даже прибавил в весе. Я не знаю, как это объяснить точнее, но я точно знаю, кто бы мог это показать на сцене — Костя Райкин! Гениальный Константин Райкин, сын гениального Аркадия Райкина это сделал бы «один в один», как Тимур Закоев, но пока в моем кабинетике Тимур сделал это не хуже Райкина. Трижды пройдясь мимо моего стола, он круто повернулся и уже походкой нового кавказского Шамиля подошел ко мне и извлек мой рисунок у меня из-под руки.
— Старик, я возьму эту бумажку…
Через два дня его махачкалинские родственники купили еще двадцать девять процентов телевизионного спутника «RRTV-6749-2013», а Закоев зарегистрировал компанию «ООО «Тимурфильм» с уставным капиталом 10 (десять) тысяч рублей и издал свой «Приказ № 1» о назначении Пашина А.И., то есть меня, на должность Главного редактора своей студии.
4
Вы помните фильм «Рокки» с Сильвестром Сталлоне? Самый первый «Рокки» я имею в виду — помните, под какую музыку этот Рокки, тренируясь к битве на ринге, бежит по ночной Филадельфии и победно взбегает на филадельфийский холм?
Лейтмотивом всех новых бизнесов является такая же музыка! Включите ее и представьте себе, как под эту музыку роскошный новый «Лексус»-570 въезжает через центральную проходную «Мосфильма», катит мимо нашего Музея, старенького «МиГа» и гранитного памятника босого Василия Шукшина и останавливается на автостоянке перед главным и производственным корпусом. Могучий шофер-кавказец выскакивает из передней дверцы, услужливо открывает заднюю дверцу, и только после этого из машины степенно выходит Тимур Харибович Закоев в чесучовом, от «Бриони», костюме цвета сливочного мороженого и остроносых туфлях из желтой крокодильей кожи. Не оглядываясь по сторонам, он степенно идет к производственному корпусу, а могучий коротко стриженный кавказец походкой разлапистого многоборца несет за ним его деловой портфель «дипломат». Солнце ярко бликует на белом лаке «Лексуса», залысине Закоева и хромированных замках его «дипломата». Поскольку в силу своей должности Тимур давно отвык держать плечи расправленными на 180 градусов, он движется, выставив вперед живот, и так, кавказским князем выбрасывая ноги, поднимается по ступеням производственного корпуса, возносится лифтом на пятый этаж, важным гусем проходит по коридору, увешанному кадрами из фильмов «Война и мир», «Чистое небо», «Гусарская баллада» и других советских блокбастеров, и открывает дверь моего кабинета.
— Положи сюда, — показывает он шоферу на продавленное кресло у двери и, проследив, как тот положил «дипломат», вяло отмахивает ему рукой: — Всё. Иди, жди в машине.
После чего подходит к моему столу и протягивает мне руку для рукопожатия. Не жмет, нет! — а просто держит ладонь на весу и ждет, когда я, нанятый им служащий, пожму его вельможную ручку.
Я перевел взгляд с его руки на его глаза и сказал то, что даже в прежние доцензурные времена нельзя было напечатать. Но если вы знаете русский язык с детства, то легко представите, что скрывается за моим многоточием.
— Тимур, … …ать! — громко сказал я. — Какого… ты из себя корчишь, …?!
Конечно, я нарывался. Сказать дагестанцу то, что я только что сказал Тимуру, это все равно что плюнуть ему в лицо, а то и хуже. Но или я сгоню с него эту спесь и мы будем нормально работать, или пошел он на хрен со всей своей студией и дагестанскими родственниками!
Нужно отдать ему должное — он стерпел. Он сделал глубокий выдох, подошел к кулеру, сам налил себе воду в пластиковый стаканчик, выпил, снова выдохнул и повернулся ко мне прежним Тимуром — живот убрал, плечи вернулись в привычное, как под грузом, положение.
— Харашо… — сказал он и снова заходил по кабинету, укрощая, видимо, в себе первичное желание немедленно всадить мне нож в сердце. — Ладно… Но я тебя прошу: при падчиненных никогда это не павторять! Даговорились?
— Если не будешь корчить из себя Тимура Бекмамбетова…
— При чем тут Бекмамбетов?! — возмутился Закоев. — Кто он такой? Мы будим больше Бекмамбетова! Знаешь пачиму?
— Почему?
— Потому что у него нет такого главного редактора! Вот пачему! А теперь вставай, мы идем к Пряхину.
— Зачем?
— Мне нужен кабинет! Тебе нужен кабинет! Нашему бухгалтеру нужен кабинет! И еще нам нужно три комнаты для начала работы! Пошли!
— Подожди. Ты хоть знаешь, сколько тут стоит такая комната, как моя?
— Твоя комната ничего не стоит — двадцать тысяч в месяц!
— Двадцать три.
— Вот именно! Двадцать три! Мой главный редактор не может сидеть в кабинете, который стоит двадцать три!
— Почему?
— Патаму! — Тимур подошел к моему столу и снова, как прошлый раз, уперся в него руками и нагнулся ко мне: — Запомни! Мы будем набирать лучших людей! Самых лучших, панимаешь? Режиссеры — Соловьев, Лебедев, Котт, Янковский. Композиторы — Дунаевский, Крутой, Тухманов. Операторы — Акимов, Мукасей, Карюк, Клименко. Панимаешь? Все эти люди будут приходить ко мне и к тебе. Что они будут видеть? Твой этот стол за две копейки? Нет! Они должны видеть, что у нас есть деньги и с нами можно работать! И все наши сотрудники — администраторы, гримеры, кастюмеры — все должны думать: если я, Тимур Закоев, езжу на пятисотом «Лексусе», значит, они со мной на «Ладу» тоже заработают. Панимаешь? А если ты будешь сидеть за этим столом, а я буду ездить на «Ладе» — кто пойдет к нам работать?
— А ты уже ездишь на «Лексусе»?
— У-уф! — шумно выдохнул Закоев, подошел к своему «дипломату» и щелкнул одновременно двумя его хромированными замками. Затем откинул крышку и сказал: — Смотри! Это нам на первые расходы!
В «дипломате» высокими рядами лежали пачки зеленых стодолларовых купюр в бумажных банковских лентах.
— Ты идешь к Пряхину или нет? — впервые улыбнулся Закоев.
— Иду, — сказал я и уже в коридоре, по дороге к Пряхину заметил: — Между прочим, в Америке Билл Гейтс, даже став миллиардером, первые десять лет ездил на работу на «Тойоте-Терсел», это как наш «Запорожец».
— То в Америке, — сказал Закоев. — Если бы он здесь ездил на «Запорожце», он бы никогда не стал Биллом Гейтсом.
5
Что вы не можете отнять у большинства лиц кавказской национальности, так это душевной широты и щедрости. Уже через неделю у меня был просторный кабинет с видом на яблоневый сад Довженко, когда-то в этом кабинете сидел сам Ролан Быков! Соседний, еще больший офис занял Тимур, в следующую комнату, поменьше, вселилась главный бухгалтер нашей компании Лейла Казбековна, дальняя родственница Закоева. Во всех трех комнатах маляры мосфильмовского «Декорстроя» покрасили стены свежей палевой краской, а грузчики мосфильмовского транспортного цеха разгрузили, втащили и расставили новенькую дорогущую немецкую офисную мебель. Мне и Закоеву достались просторные, с изгибом, письменные столы из цельного светлого дерева и роскошные белые кресла с высокими кожаными спинками, красивые журнальные столики, укороченные деловые диваны и тяжелые полукресла с гнутыми спинками для приема посетителей.
Но пока все это размещалось, расставлялось и декорировалось главным художником «Декорстроя», мы с Тимуром работали в «Софите» — подбирали себе кадры из лучших мосфильмовских работников, интервьюировали потенциальных режиссеров и вторых режиссеров, операторов, художников-постановщиков и художников по костюмам, реквизиторов и гримерш. Здесь нам совершенно неоценимые консультации давал Дима-бармен, ведь он досконально знал всех явных и тайных студийных алкашей и наркоманов, лодырей, которые вместо работы ошиваются по студийным кафешкам и барам, болтунов, сплетниц и «слабых на передок». Причем очень часто ему даже не нужно было открывать для этого рот — стоило кому-то из этой публики подсесть к нашему столику, как мы смотрели на Диму, и он, стоя за своей стойкой с витриной и кофеваркой, выразительно закатывал глаза или поднимал руку с большим пальцем, опущенным вниз. Уже через два дня запах закоевских денег и слух о том, что «Закоев и Пашин открывают свою студию», привели к нам поток кандидатов, но мы не тратили время на ненужный отстой, а по Диминому сигналу тут же говорили стандартное: «Оставьте свой телефон, мы вам позвоним». После чего выбрасывали их телефоны в мусор. Таким образом через наше сито за день проходило до тридцати человек, но мы оставляли в своей картотеке только три-четыре реальных кандидата.
— Мы никуда не спешим, — говорил мне Закоев. Весь его опыт второго режиссера как организатора самых сложных киносъемок теперь работал на нашу компанию. — Ты же знаешь: правильный подбор кадров в подготовительный период — это девяносто процентов успеха в съемочный. Правильно я говорю?
— А остальные десять?
— А остальные десять — это от погоды. Ты можешь набрать самую гениальную рабочую группу и приехать на натуру, а там вместо зимы вдруг начнется лето или наоборот. У меня так было на фильме про открытие сибирской нефти. Мы в марте приехали в Салехард, впереди было два месяца гарантированных морозов и снега. И вдруг первого апреля начинается весна, вскрывается Обь и весь снег тает, как сливочное масло на сковородке! Представляешь? На полярном круге весна первого апреля!..
Тут к нам подошел Дима-бармен и пригласил на свою свадьбу ровно через месяц, как и доложила его невеста Сереге Акимову. А не успели мы принять это предложение, как заявился сам Акимов и с места в карьер сказал Закоеву:
— Привет! Я у тебя буду режиссером-постановщиком, Антон напишет мне сценарий.
Тимур засопел в раздувшиеся от бешенства ноздри, покатал желваками и сказал:
— Ты это… Ты сначала зашейся, патом прихади!
То есть еще минуту назад он говорил со мной совершенно без всякого акцента, но стоило подняться его кровяному давлению, как вместе с этим давлением поднялся акцент.
— Как это «зашейся»? — не понял Акимов.
— А так! Как все алкаши зашиваются, так ты зашейся! — врубил ему Закоев прямо в глаза. — Понял? Иди! Свабоден!
Акимов аж зашатался от оторопи и посмотрел на меня. Но я опустил глаза, потому что на этот раз Закоев был абсолютно прав. Сергей мне друг, но истина дороже. Тем паче что эта истина в интересах самого Сереги…
Не сказав ни слова, Акимов резко повернулся и ушел, а Закоев еще минуту гонял желваками, а потом, успокоившись, сказал:
— Да, так вот… Мы это… никуда не спешим. Мы сидим на «Мосфильме» год, набираем лучших людей, проверяем их на первых трех фильмах, а потом строим свою студию со своими павильонами и уходим. Ты согласен?
Я не знал финансовых емкостей его кавказских родственников, но логика в его стратегии была. Если бы мои родственники умели делать деньги из воздуха, я бы, наверное, строил бизнес точно таким же образом. Потому что даже самых работящих сотрудников нельзя оставлять по соседству с лодырями и алкашами. Но пока я был только главным редактором и мне нужно было думать не о том, кто будет снимать наши фильмы, а что мы будем снимать и какой контент поставлять телевизионной сети «US-Sib-RCTV — Региональное телевидение Сибири и Дальнего Востока». Которую, кстати, новые дагестанские владельцы по нашему с Закоевым совету тут же избавили от первых двух букв…
Впрочем, с наполнением сценарного портфеля студии у меня не было сложностей. В нашем сценарном цеху мы все знаем друг друга, и стоило мне позвонить коллегам, которые ведут сценарные мастерские во ВГИКе, на Высших сценарных курсах и в новом Институте кино и телевидения, как на мой почтовый ящик в mail.ru посыпался поток заявок, синопсисов, либретто и сценариев от совершенно бездарных и непрофессиональных до гениальных и готовых к запуску в производство. К сожалению, во избежание плагиата и воровства идей я не могу здесь о них рассказать, но могу признаться, что в список первоочередных проектов я, конечно, включил несколько своих, в том числе — и первой строкой — недорогой документальный сериал «Мастера» о знаменитых мастерах своего дела — еще живых пока что классиках кино, телевидения, литературы, музыки и театра. Потому что именно этот проект давал мне возможность найти автора того старого мирового бестселлера, в котором так подробно описано расследование моим отцом самоубийства (или убийства?) в 1982 году генерала Цвигуна, первого заместителя Андропова, и гибель моего отца сразу после этого. Один из авторов этого бестселлера умер пару лет назад, и я спешил найти второго, пока он жив.
6
«Наш самолет приступил к снижению, просьба пристегнуть привязные ремни, убрать откидные столики и привести спинки кресел в вертикальное положение. Через сорок минут мы совершим посадку в аэропорту имени Кеннеди. Температура в Нью-Йорке плюс тридцать градусов…»
Я посмотрел на часы. В Москве было 3.45 ночи, и я перевел стрелки вперед на нью-йоркское 11.45 утра. В 12.12 самолет лег на левое крыло, за иллюминатором открылся сначала залитый солнцем океан, потом бесконечная панорама нью-йоркских пригородов и небоскребов, и — после затяжной минуты давления в ушах и озноба в желудке — шасси чуть стукнулись о бетон посадочной полосы и побежали, пассажиры дружно зааплодировали, и голос по радио сообщил: «Наш самолет совершил посадку, просьба оставаться на своих местах до полной остановки…»
Но где вы видели наших пассажиров, которые спокойно сидят и ждут, когда их пригласят к выходу из самолета? «Боинг» еще рулил к аэропорту, а в проходе салона уже была такая давка, как двадцать лет назад в ГУМе на распродаже дефицита. Всего одиннадцать часов назад мы спокойно сидели во Внуковском аэропорту, потом без всякой спешки прошли на посадку и еще десять часов спокойно летели, ели, читали и спали в своих узких креслах, но теперь, когда до Нью-Йорка остались какие-то минуты и метры, все вскочили со своих мест и стали толпиться в проходе, как бегуны на старте марафона. Можно подумать, что там, сразу за трапом, нас ждет Клондайк, золотые прииски и невероятный SALE и нам нужно срочно успеть скупить пол-Америки.
В 12.50 я прошел паспортный контроль, в 12.55 подошел к стойке «RENT-A-CAR» (прокат автомобилей) и в 13.18 уже выезжал из аэропорта на синем арендованном «Ford-Mondeo», чистеньком, как новенький. Впрочем, он и был новенький — на спидометре всего 216 миль, мотор совершенно не слышно, кондиционер работал, навигатор стелил на экране широкий изгиб выезда из аэропорта, и женский голос мягко внушал: «Next exit make a right to Van Wyck Expressway North» (На следующем выезде поверните направо на север по скоростному Ван Вайк пути). Я повернул направо и погнал на север, ликуя от скорости, свободы, прохлады и просторных видов вокруг, но тут же (и, наверное, вовремя) увидел столбик с надписью «60» и нехотя сбавил скорость до шестидесяти миль. По-нашему это что-то около ста километров в час, вполне приличная скорость, но тут она казалась нестерпимо медленной. Тем паче что меня сразу же стали обгонять разноцветные «Тойоты», «Ниссаны», «Лексусы» и «Шевроле», они уносились вперед со скоростью никак не меньше восьмидесяти, а то и девяноста миль в час. Но Мастер предупредил меня по телефону, чтобы я ни в коем случае не превышал скорость больше чем на пять миль, не звонил на ходу по мобильному телефону и, не дай бог, не вздумал совать полицейскому взятку, если остановят на дороге. Наверняка у этих обгонявших меня лихачей есть радардетекторы, подумал я и приказал себе держать стрелку спидометра строго на отметке «65». И только теперь, на этой замедленной скорости я понял, что вызывает у меня кайф и желание прижать педаль газа. Чистота! Какая непривычная чистота воздуха, самого шоссе и его зеленых травянистых обочин! Словно из задымленного, смрадного и пыльного города вы попали во чисто поле и вам хочется радостно кружиться и бежать, раскинув руки…
Но впереди было не меньше двух часов «driving» за рулем, и я «have to be cool», должен быть спокоен. Да, хотя я ехал к русскоязычному писателю, но то ли эти огромные рекламные щиты «BEST BYE», «PANASONIC», «BYE YOUR FAMILY A ROUND» и «COMFORT INN», то ли просто ощущение того, что я в Америке, поднимали из глубины памяти английские языковые штампы, и мысли сразу стали какими-то двуязычными. Хотя что же тут странного, ведь моя незримая всевышняя компаньонка говорила со мной по-английски: «Go strait twenty six miles, than make a right to Whitestone Expressway North»[1]. И кто ее знает, откуда она за мной следит — из космоса или из Будущего. А что, если там, в Будущем, они снимают информацию со всех наших спутников и Гланассов, видят, куда мы едем, и диктуют нам наши маршруты? Вот сейчас она прикажет мне повернуть на следующем выезде-«экзите», и ведь я послушно сверну, а там меня уже ждет какой-нибудь грузовик, которому голос сверху тоже приказал сделать резкий поворот, и — бац! — он смял мой «Ford-Mondeo», как консервную банку! И, вообще, что, если они оттуда, из Будущего играют нами так, как мой десятилетний сын играет в компьютерные игры-погони и бои трансформеров? Или еще хуже — не взрослые там играют нашими судьбами, а такие же десятилетние пацаны?! Вот почему у нас столько автомобильных аварий и автодорожных происшествий! Мой сын в компьютерных играх целыми днями с упоением сшибает машины, роботов и трансформеров. А что, если из Будущего дети делают с нами то же самое?
Б-р-р-р… Долой эти мысли! Ну, у меня и воображение!
Нет, лучше еще раз продумать встречу с Мастером. У меня на этой встрече две задачи. Во-первых, сделать для цикла «Мастера» передачу не хуже, а лучше «Белой комнаты» на канале «Культура». Там ведущая час разговаривает с гостем в этой комнате, и кто-то из гостей ведет себя открыто и откровенно (но при этом разваливается на стуле, живот вперед, ноги врозь), а кто-то, наоборот, зажимается, скрещивает руки, прячет глаза… А я покажу Мастера в его рабочей и домашней обстановке, я вытащу его на прогулку или даже на рыбалку, ведь он живет на каком-то горном озере в сотне миль к северу от Нью-Йорка. Как главный редактор «Тимурфильма» я обязан сделать пятидесятидвухминутную (это формат, восемь минут на рекламу) пилотную передачу, то есть такую, на которую будут равняться все последующие режиссеры и создатели этого цикла. И я сделаю это один, сам, без всяких операторов, звукорежиссеров и ассистентов. Слава богу, техника теперь это позволяет, щедрый Закоев за семь штук зеленых купил для студии новенькую цифровую камеру Canon ХF300 HD Professional Camcorder — портативную, весом всего 2,4 кг, профессиональную цифровую камеру, с ней даже ребенок может снять вполне достойное кино.
А моя вторая (и главная) задача — выяснить, откуда тогда, в тысяча девятьсот восемьдесят третьем, сразу после гибели отца, они, два автора того бестселлера, сидя в Нью-Йорке, смогли узнать все подробности расследования смерти генерала Цвигуна, прочесть переписку Генпрокуратуры СССР с КГБ и Политбюро и секретное донесение Управления разведки при штабе группы Советских войск в Германии лично Брежневу и Устинову про выполнение их приказа о ликвидации моего отца?
Да, я понимаю, писатели могут сочинить все что угодно, даже самые секретные рапорты и донесения. Но в таком случае почему в Генпрокуратуре даже тридцать лет спустя не выдают мне документы об истинных обстоятельствах гибели отца? Ведь он был не кем-нибудь, а «важняком» — следователем по особо важным делам, и его смерть не могли не расследовать! И почему даже моей коллеге-сценаристке телеканала «Россия» Елене Цвигун, внучке генерала Цвигуна, не выдают в архиве КГБ никакие документы об обстоятельствах смерти ее отца? Ведь КГБ у нас уже не существует, его архивы должны быть рассекречены…
«Next exit make left turn to 95 road toward George Washington bridge and then go straight to the Palisades Parkway North»[2], — распорядилась моя верховная проводница. Я удивился, как быстро я по дуге обогнул Нью-Йорк и, не заезжая в него, оказался у знаменитого моста Джорджа Вашингтона через Гудзон. Хотя с десяток дорог и хайвеев сходились к этому мосту с юга и севера, и машины, траки и громадные, с фигурками медведя на капотах, фургоны «MAC», не снижая скорости, стремительными потоками вливались в его железо-бетонно-асфальтовое устье, движение на мосту не только не тормозилось, а, наоборот, увеличило скорость! Я просто физически почувствовал, как меня несет в этом потоке, словно щепку в горной реке, и невольно подался вперед, двумя руками вцепился в руль. Не менять ряд, не снижать скорость и держать метровую дистанцию от бампера переднего джипа «Cherokee»! Интересно, как они там, из Будущего или со спутника могут следить за каждой машиной в этом миллиарде машин, летящих по американским хайвеям, и каждому говорить, где ему сворачивать и куда ехать? А что, если где-то в космосе есть такой же наблюдатель за нашими красными и белыми кровяными шариками, что, если этот кто-то командует этим шарикам, в какие вены и сосуды нашего тела и на какой скорости им течь и сворачивать?..
Летя в крайнем правом ряду, я краем глаза видел справа широкий разлив Гудзона и четыре гигантских баржи, плывущих с севера под мост, а там, сразу за мостом, на той стороне Гудзона — зелено-скалистое взгорье, прорезанное пунктиром дорог и шоссе. Здорово! Просто здорово нестись, как на крыльях, в общем потоке на скорости сто километров в час, вымахнуть на зеленый Palisades Interstate Parkway и мчать на север по этому тенистому палисаднику вдоль широкого разлива Гудзона! И плевать мне на американские санкции, холодную войну, биржевые падения и даже глобальное потепление! У меня полный бак бензина, скорость 65 миль в час и джаз в динамиках «Ford-Mondeo»! Я лечу по планете Земля, и Небесная проводница ведет меня к цели…
7
Несмотря на седину и обозначенный в Википедии преклонный возраст, он оказался моложавым и энергичным мужиком в коротких шортах и линялой майке. Никаких преклоненных спин и, как говорил о себе Маяковский, «у меня в душе ни одного седого волоса». Но Маяковский говорил это о себе в двадцать два, а этот был все-таки втрое старше. Тем не менее, едва я зарулил в распахнутые ворота и по гравиевой дорожке подкатил к его двухэтажному дому, как дверь распахнулась, он бодро вышел и сказал:
— С приездом! Первым делом мы идем плавать, вот вам полотенце!
— Но…
— Никаких «но»! Вы ехали три часа, вам нужно в туалет и размяться! Туалет в доме, как зайдете — слева. И сразу на озеро. А потом обед, и только после этого работа. Я тут хозяин, а вы подчиняетесь, вы мой гость.
— Спасибо. Но я даже без плавок…
— И замечательно! Можете плавать в трусах, а можете голым, в будние дни на пляже ни души.
Пришлось подчиниться. Озеро с красивым названием Sky Maple Leaf Lake, Озеро Небесного Кленового листа, по конфигурации было действительно похоже на многокилометровый кленовый лист, упавший с неба на Катскильские горы, густо зеленые и пологие, как Карпаты. К его разлапистым берегам со всех сторон спускались дремучие сосновые, дубовые и кедровые леса, лишь изредка прореженные небольшими пляжами, причалами с рыбацкими катерами и расположенными над ними коттеджами, бунгало и бревенчатыми домами. Но пока Небесная правительница вела меня сюда — сначала через несколько горных перевалов, потом по мосту через широченную реку Делавер и снова по уже узким горным дорогам, я помимо дорожных указателей и знаков с нарисованными оленями, то есть «Осторожно, олени!», успевал увидеть, что все эти леса помечены табличками «Posted» и «Private» (Частная собственность). То есть все они принадлежат владельцам домов и поместий, которые прячутся в такой тенистой глубине, что вдоль дороги вы видите только узкие просеки в эту глубину и на съездах к них — почтовые ящики на столбиках. Да еще — то там, то здесь — самодельные транспаранты «Obama — the worst American president ever!»[3], «O neB igA ssM istakeA merica»[4], «Down with Obama-care!»[5], «Don’t trust B.H.O!»[6], «Impeach him!»[7] и т. п.
Я летел мимо этих антиобамовских воззваний, но дивился вовсе не им, а какой-то немыслимой, просто доисторической природе, буквально пышущей вокруг. Леса на горных склонах не просто леса, а густые лесные тучи. И огромная стая гусей — дородных и жирных — безмятежно пасется на сжатом кукурузном поле. Вот заяц — тоже жирный и толстый — подбрасывая белую попку, пробежал вдоль дороги и замер, кося на меня своим черным выпуклым глазом. Вот индюк, весь в цветном гусарском оперенье, степенно повел в гущу леса серую индюшку с красным зобом и целый выводок индюшат. А вот и оленье семейство — олень, важенка и два олененка, одетые в нежно-палевую замшу, — повернув головы на звук моей машины, грациозно застыли на лесной опушке. Да, я знаю, когда-то, тысячу лет назад и у нас в России непуганые звери бродили по дремучим лесам, а на княжеских пирах подавали не только жареных диких гусей, но и жаренных на вертелах журавлей и лебедей. Так неужели я попал на тысячу лет назад, когда леса были не леса, а дубравы и чащи высотой под двести метров?
— Вперед! — приказал мне Мастер и с лодочного причала первым прыгнул в воду.
(Поскольку я назвал цикл будущих передач «Мастера», то позвольте и хозяина дома, к которому я приехал, впредь называть Мастер. Большой он мастер или так себе, выдающийся или не очень — это рассудит время, но если он написал тридцать романов, изданных в шестнадцати странах, и сделал дюжину кинофильмов, то пока я буду писать коротко и просто — Мастер.)
Несмотря на жару, вода в озере была прохладной, а метрах в двадцати от берега холодной, и чем дальше, тем холодней. При этом чистой и — как бы это сказать — вкусной. Но плавали мы недолго, минут через пятнадцать я заметил, что Мастер стал явно сдавать и повернул к берегу.
— А вы плавайте, плавайте, — сказал он у берега, став ногами на дно. — Это у меня уже ноги не те…
То ли цитировал старый мужской анекдот, то ли в его возрасте ноги уже действительно сдают.
Но я, конечно, тоже выбрался из воды и лег рядом с ним на деревянный настил лодочного причала.
— А еще лет десять назад я плавал вон до того острова и обратно, — сказал он, не обтираясь полотенцем, а обсыхая на горячем солнце. — Если вы рыбак, тут рыбалка сумасшедшая. Раньше, тридцать лет назад, вон в том домике жил один русский старик, он в пять утра уплывал на лодке на середину озера и через час-полтора возвращался с угрями, штук пять-шесть брал за утро. А во дворе у него стояли два старых холодильника, из которых он сделал коптильни — выпотрошил все внутренности, наверху припаял крюки, а внизу поддоны для угля. И в восемь утра он мне к завтраку приносил теплых копченых угрей! Я ему доллар платил за штуку. Но старик давно ушел на другие небесные озера, а я не рыбак, у меня нет терпения часами сидеть с удочкой…
Я пожалел, что не взял сюда свой Canon, можно было бы начать передачу прямо с этого короткого заплыва и монолога.
На обед была большая кастрюля гречневой каши и блюдо с горой овощей и фруктов — помидоры, огурцы, лук, чеснок, зеленый перец, яблоки, клубника…
— Мяса вам тут не дадут, не рассчитывайте, я мясо не ем, — сказал Мастер. — Так что налегайте на кашу, это полезней. Заправляйте ее хоть сливочным, хоть оливковым маслом и соевым соусом. И ешьте овощи от пуза, это чистый «органик», моя жена сама выращивает, видите грядки?
Со второго этажа дома, за тонкой антикомарной сеткой просторной веранды открывался роскошный вид на озеро и на большой, обнесенный сетчатым забором участок, на нем ровными рядами тянулись грядки и теплицы. А рядом — клумбы с пышными цветами, яркий розарий, даже крохотный виноградник, и все это автоматически поливалось радужным дождем вращающихся поливалок. В тонких навесных струях этой воды дробилось и вспыхивало солнце.
— С женой моей вы наверняка встретились по дороге, она повезла сына в лагерь, чуть было не сказал «в пионерский». Вы с ними разминулись буквально на час…
Теперь камера была включена, и мне не нужны были паузы в нашем разговоре, я сказал:
— А я читал у вас, что в Америке люди живут без заборов.
Он усмехнулся:
— Поймал! Дело в том, что в России люди заборами отгораживаются друг от друга. А этот забор от оленей, барсуков, лис и зайцев. Иначе они тут все сожрут еще до созревания! Моя жена ведет с ними настоящую войну, круглосуточную. Вон то дерево видите у забора? Неделю назад сосед звонит — посмотрите в окно, у вас на дереве медведь сидит…
— Вы его застрелили?
— Нет, я не Хемингуэй. Ружье у нас есть, конечно, и если бы он в дом полез, пришлось бы стрелять. А так он сам ушел. А вообще, вы бы выключили пока свою камеру, мне жена велела для съемки одеться приличнее.
— Зачем? Так замечательно, вы же дома и на природе.
— Все равно, выключайте! Мы сейчас с кофе и ягодами по рюмашке врежем. Вы что предпочитаете — коньяк или виски?
— Ну, если с кофе, то коньяк, наверное…
— Вот и выключайте камеру. Все равно в России уже запрещено в кино спиртное показывать.
— То есть вы про нас все знаете? — сказал я, выключая камеру.
— А как же! Я там каждые два-три месяца…
После кофе с коньяком он вопреки моим протестам переоделся в рубашку и брюки и перешел с веранды в комнату, сел в кресло у огромного, во всю стену окна.
— Почему? — удивился я. — На веранде прекрасно!
— Слушайся старших, — отрезал он, перейдя на «ты». — Во-первых, я все-таки ВГИК закончил. Хоть и полвека назад, зато нам зубры преподавали — Ромм, Герасимов, Волчек! Вот ты у кого учился?
— У Валентина Ивановича Черных.
— Так вот же он! — и хозяин показал на большую, метр на полтора, картину маслом, висевшую на стене над книжными стеллажами с его книгами на дюжине, если не больше, языков — английском, французском, немецком, японском, датском, финском и т. д., включая, конечно, русский. На картине, написанной в стиле Пиросмани, четверо мужчин в шубах и дубленках сидели фронтально за столом с какими-то яствами, в торцах стола — мужчина и молодая женщина, а позади них стояли толстый лысый мужик в поварском халате и худенький официант с блюдом на руке и на плече. Теперь, когда хозяин обратил мое внимание на это полотно, я, конечно, опознал на нем своего учителя, но не столько по портретному сходству, его почти не было, сколько по совершенно круглой и стриженной под ноль голове.
— Это тысяча девятьсот семьдесят седьмой год, — умехнулся Мастер. — Картина зовется «Ужин в Тарасовке», написал ее Борис Бланк, знаменитый театральный и кинохудожник. На ней Валя Черных, Рустам Ибрагимбеков, Александр Шлепянов, автор «Мертвого сезона», и твой покорный слуга, а по бокам, в торцах стола — сам Боря Бланк с женой. За нами стоят официант и Амиран Ильич, хозяин первого в СССР частного ресторана. — Тут Мастер посмотрел на часы. — К сожалению, нам придется прерваться. Через двадцать минут один мерзавец начнет гонять по озеру на своем глиссере так, что хоть уши затыкай. Вот его я бы застрелил с удовольствием. Но тогда я не смогу дать тебе интервью, меня упрячут в другой интерьер. Поэтому, как только он появится, мы закроем все окна. У тебя направленный микрофон?
— Не знаю. Думаю, что да, это совершенно новая камера, последняя модель.
— Ну, в крайнем случае перейдем на ту сторону дома, там тоже веранда, но с видом, конечно, не на озеро, а на лес. Что для тебя, конечно, хуже. Но ты всё равно сними через окно этого засранца на глиссере, его проезды сможешь потом использовать при монтаже, как перебивки в тех местах, где я запнусь или напортачу. Итак, включай камеру, что ты хочешь услышать?
— Что-нибудь интересное. Над чем вы сейчас работаете?
— Нет, это исключено. То, что я еще не дописал, я никому не показываю, даже жене. Я же никогда не знаю, смогу дописать или нет, потому что понятия не имею, чем дело кончится.
Я изумился:
— Как? Вы пишите, не зная финала? У вас нет поэпизодного плана? А нас учил Валентин Иванович…
— Знаю, — перебил он. — Я писал с Валей сценарий одного триллера, но ничего путного у нас не вышло, я не умею загонять героев в заранее приготовленную схему. У меня все иначе. Я должен иметь крутую завязку, сильные характеры и любовную страсть. После чего герои должны сами рваться к своей цели — деньги, власть, слава или возлюбленная. А моя задача — все время им мешать и подсовывать совершенно непреодолимые препятствия. Они думают, что сражаются с умными врагами, завистниками, агентами КГБ или ЦРУ, а на самом деле они сражаются со мной, потому что я-то наперед знаю, что им нужно и по какой дороге они хотят пойти к своей цели. И я перекрываю им все легкие пути так, что иногда сам по три дня хожу вокруг озера и не знаю, как им выбраться из моей западни. Вон у меня на полке лежат два недописанных романа, я не знаю, как выпутаться героям, которых я сам запутал. Но ты проделал такой путь, да еще учился у моего друга — я не могу допустить, чтобы ты облажался. Поэтому я тебе дам совершенно эксклюзивный материал. Понимаешь, я написал тридцать романов, даже больше, но один роман, который я должен был написать еще лет двадцать назад, я так и не написал. Роман о советском кинематографе — о том, как тогда, при Софье Власьевне, мы делали свои фильмы, как жили и как пытались пробить через «соссилисссиссеский реализм» хоть чуток реальной правды. Немного об этом я где-то писал, а живьем и подробно расскажу в первый раз, хочешь?
— Еще бы!
— Но это будет бросок в прошлое. То есть не актуально. Ничего?
«Ну, меня и швыряет, — подумал я, — то бросок в Будущее, в 2034 год, то в прошлое. Интересно, куда именно?»
Но вслух я этого не сказал, посмотрел в окуляр камеры и нажал кнопку:
— Я готов! Пишем!
Он поерзал на стуле (я держал его на самом общем плане, на фоне стеклянной стены с видом на озеро), потом он уселся удобнее, чуть откинулся к спинке кресла и начал, глядя на картину, написанную «а-ля Пиросмани».
8
— В тысяча девятьсот восемьдесят четвертом году в Нью-Йорке, вступая в Writers Guild of America (Писательская гильдия США), я первым делом спросил: «Теперь, став членом гильдии, я могу купить путевку в ваш дом творчества?»
— Куда-куда? — удивились сотрудники гильдии.
— В дом творчества.
— А что это такое?
— Выяснилось, — продолжал Мастер, — что никаких домов творчества ни у писательских, ни у других творческих союзов в Америке нет. Оказывается, каждый профессиональный писатель, сценарист, режиссер и т. п. имеет тут собственный дом или даже несколько домов, вилл, ранчо и дач, в которых он и творит. Меня это ужасно огорчило, и даже когда я обзавелся своим домом, я все равно тосковал и тоскую по Дому творчества «Болшево», в котором прожил двенадцать лет за неимением в СССР вообще никакого жилья. А тоскую вот почему…
Мастер сделал большую паузу, уходя мыслями в далекое прошлое, а я стал медленно, очень медленно наезжать трансфокатором на его крупный план и не остановился, даже когда он заговорил…
— Намедни я был у доктора, — вроде бы негромко, но так, чтобы было слышно и за соседними столиками, сказал высокий, вальяжный и совершенно седой Иосиф Прут, автор трех дюжин советских пьес и фильмов. — Я говорю ему: «Батенька, что-то со мной не то». Ну, он осмотрел меня, как обычно, и говорит: «А вы, мой дружок, уже импотент!» И знаете, с тех пор… — тут семидесятилетний Прут, участник Первой и Второй мировых войн, выдержал большую театральную паузу, чтобы убедиться, что весь зал заинтересованно повернулся в его сторону. — С тех пор ну прямо как гора с плеч!
Зал ответил ему дружно-приятельским смехом. Иосиф Прут, Леонид Утесов, его дочь Дита Утесова с мужем Альбертом и Алексей Каплер сидели у широкого окна с видом на большой запущенный парк, за которым проглядывала узкая речка Клязьма. В реке рыбьей чешуей плескалось утреннее солнце. И это же солнце косыми стропилами света проливалось сквозь высокие венецианские окна в полукруглую столовую подмосковного Дома творчества «Болшево», принадлежавшего Союзу кинематографистов. Такие же дома-усадьбы были в те времена у Союза архитекторов, Союза писателей и Союза композиторов — за неимением собственных дач каждый член такого Союза мог раз в год получить на месяц, а то и на два недорогую комнату и трехразовое питание в компании узкого круга своих коллег. Но все-таки болшевский дом с парком в сорока километрах от Москвы был Домом творчества № 1, поскольку, по официальной легенде, советские кинематографисты получили его в подарок от Иосифа Сталина еще до войны за первый советский кинобоевик «Чапаев». И лишь недавно Борис Добродеев, один из патриархов нашего кино, в своей книге «Мы едем в Болшево» приоткрыл настоящую историю возникновения этого Дома. Оказывается, его истинным создателем был Борис Шумяцкий, руководивший советским кинематографом в тридцатые годы. «Шумяцкий… сумел заинтересовать Сталина проектом создания “советского Голливуда”… задумал создать под Москвой некую “лабораторию”, где будут зреть дерзкие кинопроекты, рождаться новые многообещающие сценарии и режиссерские разработки — вдали от городской сутолоки и квартирных неурядиц. Так появился Дом творчества в Болшево, — сообщил Добродеев. — Позже Шумяцкий чем-то досадил Сталину и был в 1938 году расстрелян… его имя вслух старались не произносить».
Но хорошую идею нельзя расстрелять, и задумка Шумяцкого пережила ее автора — именно в этом Доме родились сценарии всемирно известных «Летят журавли», «Баллада о солдате», «Чистое небо» и прочих фильмов, кадры из которых украшали теперь коридоры и фойе этого двухэтажного Дома и трех коттеджей в парке.
Кроме Иосифа Прута, Аркадия Райкина, Леонида Утесова и Алексея Каплера, автора фильмов «Полосатый рейс», «Ленин в Октябре» и других, здесь постоянно или периодически обитали те, кого еще знают сегодняшние зрители — Александр Галич, Григорий Чухрай, Эльдар Рязанов, Эмиль Брагинский, Никита Богословский, Петр Тодоровский, Геннадий Шпаликов, Андрей Кончаловский, Валентин Черных, Рустам Ибрагимбеков, Станислав Говорухин, Андрей Смирнов, Вадим Трунин, Павел Финн, Аркадий Инин и еще несколько десятков бывших и будущих знаменитостей.
Товарищу Марьямову Г.Б.,
секретарю Союза кинематографистов
Уважаемый Григорий Борисович!
В связи с полным отсутствием средств и московского жилья прошу выдать мне в долг из кассы взаимопомощи Союза кинематографистов 120 (сто двадцать) рублей на приобретение месячной путевки в Дом творчества «Болшево» для написания сценария «Открытие» для Свердловской киностудии…
Помню, сочиняя эту слезную просьбу, я думал растрогать всесильного оргсекретаря Союза кинематографистов и рецензента моего дипломного сценария, поставившего мне за него высший бал. Но прочитав это заявление, ГБ поднял на меня глаза и сказал:
— А как ты думал? За свободу надо платить!
И я, выбивший себе во ВГИКе свободный диплом и потому уже два года живший на раскладушках у друзей и стрелявший по трояку то у друзей в «Литгазете», то в «Комсомолке», вдруг посочувствовал Марьямову. Да, он ездит на государственной «Волге», управляет самым богатым творческим союзом в стране, но, оказывается, тяжела и горька его «шапка Мономаха» — в душе у него кровоточит татуировка «Раб КПСС»!
Впрочем, 120 рэ он мне выписал, и я поехал в Болшево.
Здесь было весело и, как бы это сказать, — раскованно.
По утрам обитателей Дома будил громкий клич философа и кинокритика Валентина Толстых:
— Подъем, корифеи! Габрилович уже две страницы написал!
Валя Толстых был «жаворонком». Он вставал в пять утра, три часа кропал свои философские трактаты, а потом с чувством выполненного долга весь день ошивался по комнатам сценаристов и режиссеров, отрывая их от работы своими высокоинтеллектуальными беседами и соблазняя походами в соседний лес или на худой конец прогулкой в ближайший поселок «Первомайка» за коньяком.
В семь утра все обитатели дома старше пятидесяти уже были в парке и прогуливались до завтрака по двум круговым аллеям, или, как тут говорили, по Малому и Большому гипертоническим кругам. Первой и, так сказать, заводящей пятеркой были классики советского кино Евгений Габрилович, Михаил Блейман, Юлий Райзман, Сергей Юткевич и Марк Донской, создатели чуть ли не всей киноленинианы — от фильмов «Ленин в Октябре» и «Человек с ружьем» до «Коммунист» и «Ленин в Париже». Правда, в период борьбы с «безродным космополитизмом» («чтоб не прослыть антисемитом, зови жида космополитом») и вплоть до смерти Сталина все они, несмотря на эти заслуги, были изгнаны из художественного кинематографа. Но после смерти вождя вновь стали мэтрами и лауреатами…
Следом за ними вразнобой двигались и обсуждали свои новые кинопроекты маститые Алексей Каплер, в молодости отправленный Сталиным на десять лет в сибирский лагерь за роман с его дочкой Светланой, Николай Эрдман, автор «Веселых ребят», «Волга-Волга» и «Смелые люди», отсидевший «червонец» не то за пьесу «Самоубийца», не то за какие-то сатирические куплеты, его соавтор Михаил Вольпин, тянувший срок «за сочинение антисоветских басен», и Юрий Домбровский, автор романов «Обезьяна приходит за своим черепом», «Хранитель древностей» и «Факультет ненужных вещей», отсидевший четыре (!) срока уже совершенно неизвестно за что. А также мастера кинодраматургии Юлий Дунский и Валерий Фрид, угодившие в лагерь в 1944 году в семнадцатилетнем возрасте «за организацию заговора с целью убийства Сталина». Каждый из них, выжив в этих лагерях за счет умения «тискать романы», то есть пересказывать бандитам, убийцам и «ворам в законе» романы Дюма и сочинять для их развлечения бесконечные захватывающие истории, настолько отточил там свое литературное мастерство, что теперь мог без труда тискать киноистории для развлечения всего лагеря социализма.
Тем временем остальные зубры кинематографа, случайно или по молодости не прошедшие закалку в сталинских лагерях и потому не привыкшие вставать в такую рань, еще только просыпались, чертыхались на Валю Толстых и, приходя в себя от ночных удовольствий, опохмелялись кефиром.
Но к девяти утра все стягивались в столовую на завтрак.
И когда весь кинематографический бомонд, включая Утесова и советского Леграна — композитора Никиту Богословского, рассаживался за столиками над утренним творогом, вареными яйцами и гренками с джемом, в столовую походкой усталого римского цезаря входил единственный и неповторимый Аркадий Исаакович Райкин. Он был не только великим артистом, но и великим модником — даже к завтраку он выходил в каком-то атласном пижамо-пиджаке вишнево-импортного цвета. А про его сценические блейзеры и говорить нечего! В короткий период нашего с ним ежедневного общения (он почему-то возомнил, что я способен сочинить ему новую эстрадную программу) я услышал уникальную историю. Оказывается, эти костюмы (с простроченными двубортными пиджаками) ему шил знаменитый рижский портной Шапиро (или Каплан, или Кацнельсон — неважно). А важно, что до советской оккупации Прибалтики этот Шапиро (или Каплан/Кацнельсон) держал два ателье — одно в Риге, а второе в Лондоне. Но сначала пакт Риббентропа-Молотова, а потом и Вторая мировая война отрезали его от лондонского ателье, и теперь весь свой дизайнерский талант товарищ Шапиро отдавал процессу экипировки советской творческой элиты. Происходило это следующим образом. Из Москвы или Ленинграда клиент привозил ему свой отрез — габардин, шевиот или еще что-то очень дефицитное. Шапиро снимал с клиента мерку и отпускал восвояси с тем, чтобы через две недели клиент снова приехал в Ригу на примерку. После чего клиент уезжал и опять возвращался через две недели за готовым костюмом. Стоимость пошива обходилась недешево — сто рублей плюс проездные, но зато у Райкина, Богословского, Утесова и других костюмы были не хуже, чем у Ива Монтана и Фрэнка Синатры! Слава Шапиро выросла настолько, что однажды к нему пришел сам секретарь Рижского горкома партии! Он принес отрез габардина и сказал:
— Товарищ Шапиро, я хочу заказать вам костюм.
— Сёма, — сказал Шапиро своему ассистенту, — сними мерку с этого товарища.
Когда ассистент снял мерку, секретарь горкома сказал:
— Товарищ Шапиро, у меня к вам просьба. Вы можете сделать у пиджака такие плечи, как у товарища Брежнева?
— Сёма, — сказал Шапиро, — запиши: подкладные плечи, как у Брежнева.
— И еще, — сказал секретарь горкома. — Вы можете сделать, чтобы у пиджака грудь была тоже, как у Брежнева?
— Сёма, — сказал Шапиро, — запиши: в грудь подложить ватин.
— И последняя просьба, — сказал секретарь. — Вы могли бы сделать брюки с обшлагами, как у товарища Брежнева?
— Конечно, — ответил Шапиро. — Сёма, запиши: брюки с широкими обшлагами.
— Спасибо, товарищ Шапиро! — сказал секретарь горкома. — Когда мне прийти на примерку?
— Зачем вам приходить на примерку? — ответил Шапиро. — Завтра приходите и заберите это гавно!
После завтрака такие истории и другие «майсы» про знаменитые розыгрыши Никитой Богословским партийных и творческих бонз ежедневно звучали на круглой балюстраде веранды Дома творчества. Там кинематографические корифеи, которые уже отошли от дел в пенсионную мудрость — Прут, Столпер, Блейман, Эрдман, Вольпин, а также жены Райзмана, Юткевича, Кармена и Донского, основателя неореализма в мировом кино, — целыми днями рассказывали забавные эпизоды из своих богатых биографий и играли в преферанс в компании директора дома Алексея Белого, бывшего боевого полковника и освободителя Праги. По неясным причинам этот Алексей Павлович настолько поддался их тлетворному влиянию, что совершенно не стучал на своих отдыхающих в КГБ или хотя бы в партком Союза кинематографистов. Не стучал, хотя по ночам из дверей их комнат явственно доносились вражеские голоса Би-би-си, «Свободы», «Свободной Европы» и, конечно, «Голоса Израиля», а утром за завтраком все открыто обменивались услышанным из-за бугра. Не стучали и старые официантки, и поварихи, и уборщицы — возможно, потому, что слишком хлебными были их должности, ведь каждый вечер, когда смеркалось, они уходили из этого Дома с кошелками, отягощенными вынесенными из кухни продуктами.
Как бы то ни было, я специально припомнил почти полный список постоянных обитателей этого Дома, чтобы показать, что он был «настоящим еврейским осиным гнездом», а если порой сюда и залетал какой-нибудь кинематографический антисемит, то сразу видел правоту тезиса о повсеместном засилье евреев и в бешенстве уезжал — чаще всего навсегда. Потому что ни разогнать «этих жидов», ни избавиться от них было совершенно невозможно — ведь именно они были учителями нескольких поколений истинно русских кинематографистов: от всемирно известного авангардиста Андрея Тарковского до посконно российского реалиста Василия Шукшина. А потому — при молчаливом возмущении партийного руководства — никто уже не трогал этот заповедник реликтовых киноевреев, выжидая, когда они сами вымрут.
А они не умирали. Пока их ученики — Чухрай, Климов, Шепитько, Смирнов, Карасик, Шпаликов, Трунин, Ежов, Соловьев, Кончаловский, Говорухин и другие, проживавшие на втором этаже этого Дома и в трех соседних коттеджах — стучали на пишмашинках, сочиняя будущие шедевры, они грелись под солнцем, трепались, играли в преферанс и на бильярде и рассказывали друг другу замечательные истории из своей бурной жизни.
— Никита, расскажи, как ты съездил в Ленинград.
— Ой, зачем вспоминать? — скромно отмахивался Богословский.
— Ну, так я расскажу, а ты скажешь, так было или не так. Слушайте. Никиту регулярно приглашают на «Ленфильм» писать музыку к кинофильмам. Когда он приезжает, его в «Астории» ждет люкс с роялем. И конечно, вечером послушать последние московские новости к нему в номер набивается весь питерский бомонд. Под вино и коньяк развязывают языки, треплются «за Софью Власьевну» и сыплют анекдотами про «мудрое руководство». И вот недавно — то же самое: полный номер гостей, все курят, но через час у всех каким-то образом кончились сигареты, кто-то из молодых предложил: «Ой, сигареты кончились, я сбегаю в буфет». И тут Никита говорит: «Не нужно никуда бежать. Сейчас я попрошу наших товарищей, и нам принесут». После этого поворачивается к вентиляционной решетке под потолком и просит: «Товарищи, у нас тут сигареты кончились. Будьте любезны, пришлите нам пачку». Все, конечно, смеются и говорят, что это плоская шутка, как тебе, Никита, не стыдно так мелко шутить. Но через две минуты — стук в дверь, Никита открывает, на пороге дежурная по этажу: «Никита Владимирович, вы просили сигареты. Вот, пожалуйста!» Все как-то стихли, озадаченно закрякали, кто-то сказал, что это случайность, кто-то выпил, поспешно вспоминая, что он тут рассказывал. И вдруг выясняется, что сигареты есть, а спичек нет, прикурить нечем. «Минутку! — говорил Никита и снова поднимает голову к вентиляционной решетке: — Товарищи, вы прислали нам сигареты, большое спасибо! Но вот оказалось, что у нас и спичек нет. Будьте так любезны, пришлите нам коробок, пожалуйста!» Наступила мертвая пауза похлеще, чем у Гоголя. Народ безмолвствовал. Ведущие питерские режиссеры театра и кино, именитые писатели и народные артисты, исполнители ролей советских вождей и рабочих, молча смотрели на дверь. А Никита спокойно, будто не замечает напряжения публики, прошелся по номеру, сел к роялю и заиграл свою «Темная ночь, только пули свистят по степи…». И в этот момент в дверь постучали. Это был негромкий и вежливый стук, но в ушах собравшихся он прозвучал, как расстрельный залп на Дворцовой площади. «Да, войдите!» — сказал Никита. Дверь открылась. На пороге стояла все та же дежурная по этажу: «Никита Владимирович, вы просили спички. Вот, пожалуйста». Через минуту в номере Богословского не осталось ни одного человека. Наспех натягивая на себя пальто, шляпы и галоши, вся питерская элита, все — заслуженные, народные и лауреаты — ринулись, толкая друг друга, из номера и — не дожидаясь лифта — из «Астории». Они бежали по Невскому, надвинув на лица шляпы и шапки в надежде, что их не опознают агенты КГБ. А спустя еще минуту и Никита вышел из своего номера. Мягко ступая своими туфельками тридцать седьмого размера по ковровой дорожке гостиничного коридора, он подошел к сидевшей за столиком дежурной по этажу и протянул ей десять рублей: «Спасибо, милочка, все точно выполнила, минута в минуту!»
Наслушавшись таких историй, я уходил в свою комнату, собираясь тут же их записать, но не записывал, преступно считая, что такое забыть невозможно. А оказалось — запомнил только две или три…
Но тогда, в 1967 году, впервые попав в этот Дом, я быстро усвоил, что это единственное место в Москве, где мне, за неимением московской прописки, можно находиться легально. Потому что каждый раз, когда я снимал в Москве комнату или квартиру, уже через неделю приходил, по наводке соседей, участковый милиционер, проверял документы и требовал, чтобы я отправлялся «по месту прописки», то есть в Баку, к дедушке. А когда на «Мосфильме» или на Студии имени Горького делали кино по моим сценариям и студии вселяли меня в «Пекин», «Минск» или «Украину», то и там полагалось жить не больше месяца. А в Болшево, когда у меня были деньги на путевки, Алексей Павлович Белый мог держать меня месяцами, и таким образом я — с перерывами на безденежье — прожил там с начала 1967-го по конец 1978-го.
И вот на правах болшевского долгожителя я считаю себя обязанным рассказать то, что помню об этом Доме и его обитателях…
* * *
— …А теперь, — прервал себя Мастер, — ты уже слышишь это чудовище на глиссере? Этот рев будет продолжаться часа полтора. Выйди на веранду, сними его для перебивок, а потом перейдем на заднюю веранду и продолжим…
Я выполнил его совет, «это чудовище» (через трансфокатор я видел, что это молодой парень с банданой на голове) действительно гонял свой красный глиссер по озеру на бешеной скорости и заворачивал на его небесно-зеркальной глади совершенно немыслимые виражи и вензеля, а окружившие озеро горы только усиливали рев двигателя.
Минут через десять, когда я отснял это чудовище Озера Небесного Кленового листа, Мастер сказал:
— Вообще-то, местные индейцы, которые владели этими горами всего двести лет назад, называли это озеро не Кленовым листом, а Озером Ладони Бога. Посмотри, ведь оно действительно похоже на пятерню. И когда этот черт гоняет по нему как угорелый, я всегда вспоминаю китайскую притчу, которую слышал в Японии четверть века назад. Однажды, говорят китайцы, жила-была всемогущая обезьяна. У нее было множество волшебных способностей. Она могла летать на облаках, сдвигать горы, ну и так далее. Но все свои волшебные способности она употребляла только на хулиганства и разрушения. Богу это надоело, он запер эту обезьяну глубоко под землей и сверху еще придавил горами Тянь-Шань. Но обезьяна сдвинула Тянь-Шань, выскочила из-под земли и стала дразнить Бога: «Я все могу! Я такая же сильная, как ты!» «Да? — сказал Бог. — Что ж! Знаешь, в самом конце Вселенной стоят пять столбов. На них держится весь мир. Если ты сможешь расписаться на каждом из них, я признаю тебя такой же могучей, как я». «Запросто!» — сказала обезьяна, запрыгнула на облако и полетела к концу Вселенной. А там действительно стояли пять гигантских столбов. Обезьяна облетела каждый из них, расписалась и вернулась к Богу. «Ну как? — спросил ее Бог. — Ты расписалась на столбах в конце Вселенной?» — «Конечно! — гордо сказала обезьяна. — Теперь я такая же могучая, как ты!» — «Ну-ну…» — сказал Бог, поднял руку и показал обезьяне свои пять пальцев. На каждом из этих пальцев обезьяна увидела свой автограф. «Ты узнаешь свою подпись?» — спросил Бог. «Узнаю…» — тихо ответила обезьяна. Она поняла: то, что она считала Вселенной, было всего лишь ладонью Бога. Этот ковбой на глиссере каждый день напоминает мне ту обезьяну. Пойдем отсюда…
Мы ушли на тыльную веранду дома, и я снял продолжение рассказа о подмосковном Доме творчества «Болшево»…
* * *
Итак, это был двухэтажный особняк с прилегающим парком, тремя трехкомнатными коттеджами, небольшим административным корпусом у ворот и крытым гаражом. В особняке на первом этаже находились столовая с высокими потолками и огромными окнами в парк, телевизионная гостиная и Зимний сад, где несколько раз в год проходили творческие конференции и семинары молодых режиссеров и сценаристов. Во время таких семинаров сюда со всей страны приезжала талантливая кинематографическая поросль, несколько руководителей из числа киношных корифеев и лекторы-визитеры из высочайших правительственных сфер — Андрей Свердлов (сын Якова Свердлова и сотрудник Института марксизма-ленинизма), Александр Бовин (спичрайтер Брежнева), Станислав Кондрашов (журналист-международник), генералы из Политуправления Советской армии, руководители промышленности и сельского хозяйства, крупные ученые и первые космонавты. Генералы уговаривали нас делать фильмы о доблестной Советской армии, партийные руководители — о рабочем классе и колхозниках, ученые и космонавты — о советской науке и космосе. Потом мы обсуждали свои сценарии, а по вечерам в небольшом подвальном кинозале нам показывали последние киношедевры проклятого Запада — фильмы Феллини, Антониони, Бергмана, Годара и Висконти. Это были «закрытые» просмотры, в крохотный кинозал на пятьдесят мест пускали по списку только участников семинара…
Таким образом творческая деятельность этого Дома была налицо — помимо семинаров тут, на втором этаже Дома и в коттеджах, постоянно (днем) стучали пишущие машинки, вечером — стаканы с напитками, стимулирующими творческое воображение, а по ночам — радиоглушилки и прорывающиеся сквозь них «вражеские голоса».
Ну, а кроме интенсивной творческой деятельности здесь постоянно вспыхивали и гасли лирические, драматические, а порой и трагические процессы интимного характера. То, что нам было запрещено показывать в советских фильмах — всякого рода адюльтеры, диссидентство и антисоветчину, можно было найти в наших комнатах. При этом любовные романы женатых обитателей Дома не очень-то и скрывались — все-таки гостий надо же было кормить, поэтому они выходили в столовую к ужинам и завтракам. А что касается таких холостяков, как ваш покорный слуга (других я пофамильно называть не буду), то кто же мог запретить нам принимать у себя возлюбленных подруг? «Сколько населения в этом городе?» — спросила меня Громыко.
— Ну, тысяч двести… — прикинул я.
— Вот видите! Маленький город, всего двести тысяч, а целых пять хулиганов-подростков, настоящая банда! Пьют, играют в карты, грабят прохожих!..
Был 1974 год, проблема подростковой преступности уже ломилась в окна и двери всех управлений милиции от Балтийского моря до Владивостока, Совмин принял постановление об учреждении в милиции специальной должности — инспектор по делам несовершеннолетних, но чтобы пустить эту тему на экран?
— Нет-нет! — сказала старший редактор Госкино СССР Екатерина Громыко, подражая своему дяде, знаменитому «Господину “Нет!”». — Сократите эту банду до трех человек, иначе мы не запустим этот сценарий в производство!
— Подождите! — просил Владимир Роговой, режиссер фильмов «Офицеры» и «Юнга Северного флота». — Вы же знаете меня! Я фронтовик, коммунист, я всей душой за советскую власть! И консультантом этого фильма уже согласился быть генерал-полковник Шумилин, первый зам. Щелокова, министра МВД! То есть милиция целиком за этот фильм! Давайте я сделаю так: эти пять хулиганов будут играть в карты на детской площадке, а на заднем плане я пущу колонной двести пионеров, все в белых рубашках, все в красных галстуках, и — барабан, и — барабан! Чтобы сразу было видно: хороших ребят у нас колонны, а плохих всего пять. А? Договорились?
— Четыре!
— Что — четыре?
— Плохих четыре, — сказала Громыко. — И то только из-за нашего доверия к вам, Володя.
Я вышел из Госкино и выругался матом.
— Да брось ты! — сказал Роговой, обнимая меня за плечи. — Не расстраивайся! Сделай им эти поправки — лишь бы они запустили сценарий в производство. А уж я сниму всё, что мы захотим!
Но я уже знал эти режиссерские «майсы». Как говорили мне киноклассики Фрид и Дунский, каждый фильм — это кладбище сценария, а если еще и я своими руками вырежу из него целую сюжетную линию…
Я молча сел в свой зеленый «жигуленок» и, проклиная этих партийных громык, остервенело помчался в Болшево. По дороге, уже в Подлипках, вспомнил, что у меня кончилась писчая бумага и стерлась лента для «Эрики», и свернул к магазину «Промтовары». Продавщице за высоким прилавком оказалось лет восемнадцать — тоненькая русая кукла с грустными зелеными глазками сказочной Аленушки. Почему я всю первую половину жизни гонялся именно за этим типом женской красоты, описано в моих романах. Еврейский мальчик, воспитанный на русских сказках. Я посмотрел в эти глазки, затянутые тиной провинциальной подлипской скуки, и понял, куда сегодня ночью уйдет мое остервенение. Секс и работа — лучшие громоотводы при любой злости.
— Вы когда заканчиваете работу? — спросил я у продавщицы.
— А что? — лениво ответила она. С такими вопросами к ней подваливал каждый третий покупатель.
— Вечером в Москве, в Доме кино, французский фильм с Ивом Монтаном. Хотите, я заеду за вами?
Она посмотрела на меня, на мою машину за окном магазина и снова на меня. При этом ряска провинциальной скуки исчезла из ее глаз и мне открылись такие глубины…
— Я заеду ровно в семь, — твердо сказал я, не ожидая ее ответа.
Однако в семь ноль пять, когда она вышла из магазина, сердце упало у меня в желудок: она была хромоножкой! Аленушка из русской сказки — с кукольным личиком, с русой косой, с зелеными глазами — шла ко мне, припадая на короткую левую ногу, как Баба-Яга.
Я заставил себя не дрогнуть ни одним лицевым мускулом. Я вышел из машины, жестом лондонского денди открыл ей дверцу и повез в Дом кино на просмотр французского фильма, в котором Ив Монтан играет коммуниста-подпольщика, скрывающегося от немецкой полиции в квартире своего товарища по подпольной борьбе. Дочь этого товарища, семнадцатилетняя Клаудиа Кардинале, влюбляется в него в первом же эпизоде и потом весь фильм они занимаются сексом — с утра до ночи в отсутствие отца этой девочки и даже ночью, когда он сладко спит, устав весь день печатать антифашистские прокламации. При этом то была далеко не порнуха и даже не эротика в плоском смысле этого слова, о нет! То была эротическая кинопоэма, чистая, как свежие простыни, которыми Клаудиа Кардинале каждый раз медленно, очень медленно, почти ритуально застилала широкую отцовскую кровать перед тем, как в очередной, сотый раз отдаться на ней своему возлюбленному коммунисту в совершенно новой, еще не виданной зрителем позе. Хрен их знает, как эти французы умудряются даже при сюжете, родственном «Молодой гвардии», создать «Балладу о постели»! Громыко на них нет, вот в чем дело!
Нужно ли говорить, что в ту ночь я был болшевским Ивом Монтаном, а моя хромоножка — подлипской Клавой Кардинале? И что на застиранных в болшевской прачечной простынях мы испробовали все российские и французские позы любви, невзирая на то, что левая нога моей сказочной Аленушки была искривлена и на целую ладонь короче ее прелестной правой! Но дело не в этом. А в том, что в короткие моменты отдыха эта Аленушка, лежа на моем плече, рассказала мне о своем детстве. О том, как ее отец-алкоголик являлся по ночам домой в дупель пьяный и с порога орал ей, восьмилетней, и ее матери — железнодорожной проводнице:
— Подъем! Песни петь будем! Вставай, Аленка, и запевай! Мою любимую — запевай! А не будешь петь — я твою мать на твоих глазах иметь буду!
И восьмилетняя девочка, дрожа в ночной сорочке, пела отцу его любимые «Расцветали яблони и груши» и «На позицию девушка провожала бойца». А когда ей исполнилось четырнадцать, он спьяну полез ее насиловать, и она выпрыгнула в окно с третьего этажа и сломала ногу…
Ровно через неделю мы с Роговым принесли в Госкино мой исправленный сценарий. И та же Громыко стала листать его при нас, приговаривая:
— Вот теперь другое дело… Пионеры идут колонной — очень хорошо… И пятого бандита нет, спасибо…
И только на сорок восьмой странице она застряла, запнувшись на новом тексте — там был совершенно новый эпизод. Там пьяный отец одного из пацанов-хулиганов врывался среди ночи в свою квартиру, из которой он уже пропил всю мебель, и орал с порога жене-проводнице и восьмилетней дочке:
— Подъем, пала! Вставай, Аленка, и запевай! Мою любимую — запевай! А не будешь петь — я твою мать на твоих глазах драть буду!
И восьмилетняя девочка, дрожа в ночной сорочке, вставала с раскладушки и тонким голоском пела отцу «На позицию девушка провожала бойца». И мать ей подпевала. А отец, сев за стол, слушал и плакал пьяными слезами…
Дочитав этот эпизод, Громыко подняла на меня глаза и посмотрела совершенно иным, словно прицеливающимся взглядом.
— Да… — произнесла она врастяжку. — Вы, конечно, выполнили наши поправки… Но зато вписали такой эпизод!..
Я открыл рот, чтоб ответить, но Роговой наступил мне на ногу и упредил.
— Всё будет хорошо, вот увидите! — поспешно сказал он. — В конце концов, если вам не понравится, эту сцену можно будет вырезать прямо из картины!
— Не знаю… не знаю… — произнесла Громыко и понесла сценарий наверх, начальству.
Роговой велел мне ждать его на улице, в Гнездиковском переулке, а сам поспешил за ней — после триумфа своих «Офицеров» и «Юнги Северного флота» он без стука входил к любому начальству. И через двадцать минут выскочил из Госкино — радостный, как на крыльях.
— Всё! Запускаемся! Правда, эта сцена повисла, они ее будут смотреть после съемок отдельно, но…
— Хрена ты вырежешь эту сцену! — взорвался я. — А если вырежешь, я сниму свою фамилию с титров!
— Да ты что?! Успокойся! Ты полный псих! Кто собирается вырезать эту сцену?
— Как кто? Они! Они считают нас лакеями! Считают, что мы обязаны показывать им на экране, что вся страна счастлива под их мудрым руководством! А всё, что может испортить их кремлевское пищеварение, — долой, вырезать!..
— Тише! Идиот! Что ты орешь на всю улицу?!
— А ты видел, как она на меня смотрела? Как будто уже влепила мне «десятку» по пятьдесят восьмой «прим»! Но я им не холуй! Если ты не снимешь эту сцену или выбросишь ее потом…
— Да не выброшу я, не выброшу! Это лучшая сцена сценария, но ее не было в предыдущих вариантах! Когда ты ее придумал?
— Не твое дело, — сказал я, остывая. — Ночью придумал…
— Ночью? Дай тебе бог таких ночей побольше, старик!
Я не возражал.
Через год, когда фильм «Несовершеннолетние» собрал в прокате пятьдесят миллионов зрителей и Бюро пропаганды советского кино послало его создателей в поездку по стране, не было ни одной заводской или фабричной аудитории, где бы женщины не вставали и не говорили, что наконец-то в кино показали хоть чуток правды об их проклятой жизни. И только господин Кириленко, дружок Брежнева, член Политбюро и секретарь ЦК КПСС, изумленно сказал:
— Подростки играют в карты и грабят прохожих? Отцы-алкоголики? Откуда авторы такое взяли? Я каждый год езжу по стране и ни разу такого не встречал!
Конечно, я мог бы дать ему адрес болшевского магазина, где работала моя Аленушка. Но если бы он там и появился, вряд ли она бы с ним поехала.
9
— Передохнем? — спросил Мастер.
Я согласился.
Он ушел на кухню. Я слышал, как там закипел чайник и как Мастер говорил с кем-то по телефону. Потом он вернулся с двумя чашками какого-то черного, как кофе, напитка и большой круглой коробкой с печеньем и шоколадными конфетами — как ни странно, «Мишкой на Севере», «Аленушкой» и «Мишкой косолапым».
— Слава богу, они уже в кэмпе, в лагере, — сообщил он с явным облегчением. — Представляешь, четырнадцатого июля сыну исполнилось шестнадцать лет. А я в это время был в Европе, говорю им по телефону: прилетайте в Париж, тут вся Франция будет отмечать эту дату — четырнадцатое июля, взятие Бастилии. В Париже на всех площадях — оркестры, танцы, вечером фейерверки. Чем не день рождения? А сын говорит: нет, я не могу, я еду в кэмп заниматься нейрохирургией. Представляешь? Этот кэмп — какой-то лагерь для чокнутых на науке, они там занимаются микробиологией, нейрохирургией, роботомоделированием и еще хрен знает чем! Теперь он поехал туда на вторую смену… Что ты уставился на эти конфеты? Это из русского магазина в Филадельфии, попробуй, в Москве таких не найдешь. А пить мы будем не кофе, а цикорий, это по вкусу почти то же самое, но куда полезнее…
Когда он говорил о сыне, который пожертвовал Парижем ради лагеря для юных вундеркиндов, в его голосе была скрытая гордость, а когда о конфетах из Филадельфии — усмешка и сарказм. Впрочем, конфеты оказались вкусными, чего не скажешь о цикории. Но я не комментировал, я ждал продолжения рассказа, думая: боже мой, нужно было лететь Америку, чтобы совершить путешествие в прошлое нашего кинематографа…
— Поначалу я очень обижался на Алексея Павловича, директора Дома творчества, за то, что он селил меня не в главном корпусе, где жили классики, а в одном из стареньких деревянных коттеджей, — сказал Мастер, отпив цикорий из чашки с красным клеймом «КГБ — щит и меч Советской власти». — И только значительно позже я понял его мудрый умысел. Да, у проживающих в главном корпусе комнаты большие, потолки высокие, окна широкие и персональный санузел. А в коттеджах три крохотные комнаты, потолки низкие и один санузел на троих обитателей. Зато в главном корпусе ты у всех на виду и все видят, кто к тебе приехал, и кто у тебя на сколько остался. А в коттедже это видят только твои соседи, если они есть. Это раз. А второе — общение. Живущие в главном корпусе общаются только за завтраком, обедом и ужином, да и то когда случай и Алексей Павлович сводят за одним столиком в столовой. А проживание в маленьком коттедже просто вынуждает соседей к общению. Особенно — по вечерам, когда пишмашинки отстучали и в кинозале кончился просмотр очередного западного или советского шедевра. Тут на маленькой веранде коттеджа сам бог велел сварить кофе (мой бездомный образ жизни приучил меня всегда иметь при себе джезву и маленькую лабораторную электроплитку) и достать из загашника бутылку-другую с тремя заветными звездочками. Остальное приносили соседи, и вечер мог затянуться до трех утра, а то и позже — в зависимости от запасов спиртного и общности взглядов на «соссилиссиссеский» реализм. Одним из моих первых соседей был Яков Сегель, который еще в тысяча девятьсот тридцать пятом, в свои двенадцать лет сыграл Роберта Гранта в знаменитом фильме Вайнштока «Дети капитана Гранта», где пел знаменитую песню «А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер!». А теперь, в тысяча девятьсот шестьдесят седьмом, Яков Александрович сам был знаменитым режиссером («Дом, в котором я живу», «Прощайте, голуби!» и др.) и профессором ВГИКа. Но никакого чванства и вальяжности киноклассика в нем не было. Едва став моим соседом, он сказал:
— Значит так, старик! Ты знаешь, что такое сыроедение?
Поскольку он был на пятнадцать лет старше меня, «старик» прозвучало обаятельно, и я сознался, что не имею о сыроедении ни малейшего представления.
— А зря! — сказал Сегель. — Но ты хотя бы слышал, что год назад меня после аварии с трудом вытащили с того света и собрали по частям?
Это я знал. Во время съемок фильма «Серая болезнь» Сегеля и директора этого фильма сбила на улице машина, директор умер на месте, а Сегеля, едва живого, чудом довезли до Института имени Склифосовского. Там его действительно «собрали по частям», а второе чудо совершил он сам, научившись заново ходить, говорить и снимать кино. Больше того — этот красавец, прошедший войну гвардии лейтенантом артиллерии и еще раз побывавший на том свете в результате аварии, снова был стройным и спортивным, как профессиональный теннисист. Насколько я помню, за двенадцать лет моего проживания в болшевском Доме творчества только два человека по утрам убегали в соседний лес на пробежку — Яков Сегель и Андрей Кончаловский. Но вернемся к сыроедению.
— Ничего из того, что дают нам в столовой, я не ем и тебе не советую, — сказал мне профессор Сегель. — Это все мертвая пища, она нам не нужна. А я себя после аварии сыроедением поставил на ноги. Сейчас мы с тобой сядем в машину и поедем в продмаг за фруктами и овощами. Я тебя научу правильно питаться.
Дело было весной — в марте или в апреле. Светило, я помню, солнце, мы сели в его белую «Волгу» и по тающей снежно-грязной колее поехали сначала в болшевский продмаг, потом в Первомайку, в Подлипки и еще куда-то. Короче говоря, мы проездили несколько часов по всем окружным продовольственным магазинам, но изо всех мыслимых овощей и фруктов нашли там только грязную картошку и пару кочанов капусты. Голодные, злые и породнившиеся на твердой вере в преимущества колхозного строя, мы вернулись в Дом творчества. Но даже при этом есть поданные нам в столовой паровые котлетки Сегель отказался, а попросил помыть, почистить и нарезать привезенные нами картошку и капусту. Когда пожилая официантка Лида, повидавшая на своем веку и не такие киношные закидоны, молча принесла на наш стол блюдо с ломтиками сырой картошки и листьями капусты, знаменитый сын капитана Гранта, постановщик фильмов «Дом, в котором я живу», «Прощайте, голуби!» и других, боевой орденоносец и лауреат международных кинопремий, профессор-сыроед Яков Александрович Сегель смачно захрустел этими дарами подмосковной природы. Из солидарности я поддержал профессора, надкусил сырую картошку и выразительно посмотрел на Лиду. Она всё поняла и тут же принесла мне горячие паровые котлетки с картофельным пюре.
— Слабак! — сказал мне Сегель. — Конечно, на одной картошке и капусте я тут не проживу, придется съехать домой. Но ты, когда будешь в Москве, приезжай ко мне, я научу тебя проращивать пшеницу и есть ее на завтрак.
Через пару лет, когда мы с Вадимом Труниным писали для Студии имени Горького сценарий «Юнга Северного флота», я стал часто бывать на этой студии, встретил там Сегеля, и он тут же повел меня к себе домой — он жил в соседнем со студией доме. Там, на подоконниках, в тарелках и противнях я впервые увидел то, что сегодня стало модным блюдом в самых крутых голливудских ресторанах и кафе — проросшую пшеницу. А тогда, в тысяча девятьсот семидесятом, Сегель прочел мне лекцию о пользе проросшей пшеницы и, повторно, о пользе сыроедения. Ну, и чтобы быть до конца откровенным, расскажу о нашей последней встрече тридцатого июля 1989 года. Это был мой второй день в Москве после двенадцати лет эмиграции — двадцать девятого июля в составе международной журналистской делегации «International Press Association», «Ассоциация международной прессы», я приземлился в Шереметьеве и почти «с корабля на бал» попал в родной Дом кино на заседание Межрегиональной группы депутатов Верховного Совета СССР. Господи, что творилось в те дни в Москве! На улицах и перед входом в Дом кино толпились демонстранты с плакатами «Долой фашистскую диктатуру КПСС!», «Советские суды — наследие сталинизма» и «Требуем распустить КГБ!». До моего отъезда из СССР каждый такой плакат стоил бы его хозяину стальных наручников, пары сломанных милиционерами ребер и пятнадцати лет в лагере для диссидентов в болотах Мордовии. А теперь те же милиционеры индифферентно стояли за веревочным ограждением входа в Дом кино и безучастными взглядами скользили по этим плакатам. Но еще больше, чем плакаты, меня поразили лица людей, которые их держали. Я не знаю, как это описать, — во всех лицах этой толпы, в их глазах было одно-единое выражение ПРЕДЕЛА, КОНЦА, ДНА. Словно этот народ уже вычерпан до последней капли и на дне их общей души — только ножи, торчащие из сухого пепла…
Я прошел к разрыву в веревочном ограждении, но милиционер преградил мне путь:
— Ваши документы!
— Press! — ответил я по-английски, ткнул пальцем в свою красную бирку на лацкане пиджака и уверенно шагнул мимо него в Дом кино.
Вот и всё. Импортная бирка и знание психологии советской милиции открыли мне дверь на первое заседание оппозиции советского парламента. В прохладном вестибюле Дома кино было пусто, но над широкой лестницей, уходящей вверх, к залу, гремел мужской голос:
— Да, мы оппозиция! Но мы оппозиция конструктивная! Мы за быстрый переход от диктатуры к демократии! А они — за плавный, медленный переход…
«Они» — это, конечно, про Горбачева и его команду, — подумал я, взбежал по лестнице навстречу радиоголосу, шагнул в зал и оказался в проходе между сценой и первым рядом. Тут торчала телегруппа, они снимали оратора на трибуне, и длинноволосый седой режиссер недовольно повернулся ко мне. Но…
— Старик! — тут же просиял он, это был мой давний приятель Гриша Залкинд. — Ты видишь, что у нас происходит! Конвент! Французская революция!
Невольно заражаясь этой эйфорией демократии, я взлетел по боковому проходу на галерку, где были свободные места. Большой, на тысячу двести красных бархатных кресел, зал Дома кино — один из немногих в Москве залов с кондиционером — был заполнен депутатами и журналистами. По обе стороны сцены и в проходах торчали телекамеры советского и западного телевидения, а на сцене за небольшим столиком сидели Юрий Афанасьев и Гавриил Попов, это было самое первое собрание левых депутатов Верховного Совета. И победная эйфория свободы уже висела тут в воздухе — во всяком случае, я почувствовал себя, как Джон Рид в Зимнем дворце в октябре 1917 года.
Тут на сцену к трибуне стремительно выбежал худощавый мужчина средних лет и заговорил так быстро, что я едва успевал записывать:
— Три года назад! В золотом блеске и шуме аплодисментов! Партийному вождю Украины Щербицкому дали орден Ленина! И — когда?! Когда был Чернобыль! За Чернобыль ему дали орден Ленина! За то, что цифры радиации были занижены в три раза! А сейчас что происходит? Партократия разыграла спектакль выборов! Большая часть депутатов Верховного Совета — это не народные депутаты, это депутаты партократии! Когда я написал об этом в газету, Щербицкий приказал меня арестовать, и меня взяли прямо на работе! За то, что я сорвал выборы по их партийному списку! Суд — пятнадцать минут, приговор — пятнадцать суток ареста, и тут же вывезли из города подальше от моих избирателей! Я объявил сухую голодовку, держал ее четыре дня! Только через четыре дня люди узнали об этом аресте, тут же весь Кременчуг объявил забастовку, два часа не работали заводы, пока меня не привезли из тюрьмы и не отдали рабочим! Я желаю всем депутатам пройти такое испытание! Не голодом, конечно! А вот такой проверкой — народный ты депутат или не народный!..
Зал зааплодировал, не обращая внимания на то, что Гавриил Попов стоит на своем председательствующем месте, всей своей застенчивой фигурой напоминая, что это яркое выступление не имеет никакого отношения к их повестке дня — изменению конституции. Правда, следующий оратор — депутат из Тульской области — говорил уже по делу:
— Мы, межрегиональная группа, — не дискуссионный клуб! Сегодня наша задача — создать свою политическую платформу. Нашим первым требованием должно быть: ликвидировать в конституции пункт о лидирующей роли партии в нашем обществе. Второе: изменить закон о выборах на прямые выборы. Третье — о печати. Чтобы у нас, оппозиции, был свой орган печати…
И вдруг из бокового входа на галерку возник Яков Александрович Сегель. Распахнув руки для объятий, он шел ко мне — по-прежнему стройный, высокий, красивый, в отличном голубом костюме, но совершенно седой.
— С приездом, дорогой! — и он обнял меня, как отец обнимает блудного сына. — Ты поседел там, в Америке!
— А вы прекрасно выглядите, — ответил я ему на «вы», всё еще чувствуя себя студентом перед уважаемым профессором.
— Слушай, старик! — сказал он. — У меня есть замечательная идея для совместного фильма! Нужна иностранная фирма. Ты можешь протолкнуть мою заявку в Голливуде?
— Боюсь, что нет. Я уже не работаю в кино, я пишу книги.
— Жаль… — Он смерил меня пристальным взглядом: — А сколько тебе лет?
— Полсотни уже, — усмехнулся я.
— Небось еще трахаешь баб, как тогда в Болшево?
— Ну-у-у… — произнес я смущенно, эти темы я еще никогда не обсуждал со своими профессорами.
— Конечно, трахаешь. — Он вздохнул: — А я уже нет. Не могу! — и, обреченно разведя руками, повернулся и пошел прочь.
Глядя ему в спину, сразу ставшую какой-то старо-сутулой, я вдруг подумал: «Господи, неужели и в революцию люди думают только об этом? И неужели и я в его годы буду думать только об этом?..»
Мастер допил цикорий из гэбэшной чашки (позже я выяснил, что эту чашку ему подарили в американском издательстве «Liberty» двадцать лет назад), помолчал, разбивая свой рассказ этой паузой, а потом продолжил:
— Эльдар Рязанов был полной противоположностью Якову Сегелю. Шумно вселившись в соседнюю комнату в «моем» коттедже, он тут же постучал в мою дверь: «Кончай работать! Помоги мне принести продукты из машины!»
Вдвоем мы пошли к его «Волге» и принесли в коттедж несколько желтых трехкилограммовых шаров сыра, с десяток палок сервелата и колец охотничьих колбас, кирпичи ветчины и буженины, завернутые в непромокаемую бумагу-кальку, три дыни и дырчатый ящик с узбекскими персиками. Я поинтересовался:
— Это из Елисеевского? У вас день рождения?
— Да нет! — отмахнулся он. — Это мы с тобой съедим за пару дней. Ну, и Нина нам поможет…
О романе Эльдара с Ниной Скуйбиной, самой красивой редакторшей (или самым красивым редактором?) советского кинематографа, знал тогда весь «Мосфильм», и весь Дом творчества «Болшево» радовался за них обоих. Но даже когда на вечерние чаепития на нашей веранде (закутавшись в плед, Нина всегда молча сидела на диване) к нам приходил еще и маленький худенький Эмиль Брагинский, постоянный соавтор Эльдара, — даже тогда я не знал, как мы справимся с таким количеством еды. Однако проходило три дня, и Эльдар говорил:
— Продукты закончились. Поехали в магазин.
Мы садились в его «Волгу», ехали в продмаг на Первомайку. Это был все тот же тысяча девятьсот семидесятый или тысяча девятьсот семьдесят первый, некоторые продукты еще были в советских магазинах, и Эльдар изумлял продавщиц:
— Какой у вас сыр? Советский? А голландского нет? Ладно, нам четыре головки. Нет, целиком четыре головки сыра! Так, а копченая колбаса есть? А какая есть?..
В моем детстве самыми знаменитыми — после Райкина — комиками были высокий и худой Тарапунька и маленький толстячок Штепсель. Не будь Рязанов и Брагинский выдающимися кинематографистами, они могли бы составить такую же эстрадную пару — широкоформатный жизнерадостный Эльдар и мелкокалиберный Эмиль, вся грусть еврейского народа. Вдвоем они написали сценарии лучших рязановских комедий — «Берегись автомобиля», «Ирония судьбы, или С легким паром», «Зигзаг удачи», «Вокзал для двоих» и др. Но в те дни, когда Эльдар уезжал из Болшево на «Мосфильм», Эмиль филонил и запоем, даже в столовой, читал в оригинале американские детективы в ярких мягких обложках. Однажды я с завистью спросил:
— Эмиль, откуда вы так прекрасно знаете английский?
— Я не знаю английский, — сказал Эмиль. — Точнее, я вслух не могу произнести ни слова из того, что читаю. Потому что я никогда не учил этот язык и не был за границей. Но читаю свободно — начал читать со словарем, а потом выбросил словарь и просто догадываюсь, что значит каждое новое слово, когда оно попадается в пятый раз…
А в году эдак тысяча девятьсот восемьдесят шестом я прочел в американской русскоязычной прессе, что в Торонто на кинофестиваль приезжает в составе советской делегации кинорежиссер Эльдар Рязанов. Жил я тогда здесь, в Катскильских горах, снимал небольшое бунгало, но телефон работал исправно, я вызвонил в Торонто директора фестиваля, выяснил, в каком отеле будет жить советская делегация, и… Ровно в девять утра я позвонил Рязанову в номер, но ответил мне не Эльдар, а женский голос, и у меня было меньше секунды, чтобы понять, с кем Эльдар прилетел в Торонто.
— Нина, с приездом! — сказал я. — Welcome to Canada!
— Привет, — ответила она. — Я так и подумала, что это от вас розы в нашем номере. Мы с Эликом будем через несколько дней в Нью-Йорке. Увидимся?
В Нью-Йорке, расставаясь с Эльдаром перед его отъездом в аэропорт, я открыл багажник своей машины, там лежали мои книги на русском и на английском.
— Возьми, — сказал я, — почитаешь в самолете.
— Ты с ума сошел! — сказал Эльдар. — Как я буду читать твои антисоветские книги в советском самолете?!
До конца советской власти оставалось еще целых пять лет.
Мастер снова взял паузу — ушел на кухню, сделал себе еще чашку цикория, а мне крепкого чая. Затем вернулся в свое кресло и сказал:
— Ладно, вернемся в конец шестидесятых. До конца советской власти оставалась вечность, точнее — даже предположить, что она когда-нибудь лопнет, грохнется и исчезнет, не мог никто, включая Андрея Смирнова, ярого антисоветчика и моего нового соседа по болшевскому коттеджу. В шестьдесят девятом Андрею, сыну знаменитого автора романа «Брестская крепость», было двадцать восемь, мне — тридцать один, а нашему с Андреем соавтору Вадиму Трунину — тридцать четыре. Втроем мы занимали зеленый коттедж, с Андреем Вадим писал режиссерский сценарий фильма «Белорусский вокзал», а со мной обсуждал идею нашего будущего сценария «Юнга Северного флота». Но из нас троих младший был самым яростным критиком советской власти, и каждый вечер наш коттедж слышал в адрес «мудрого руководства» то, что по тем временам тянуло если не на «вышку», то как минимум на «четвертак». Я дивился его громкоголосой отваге, Вадим отмалчивался, но в принципе в наших отношениях к Софье Власьевне царило полное единодушие. А поскольку это соседство длилось не день, не неделю, а месяцами — Андрей стал снимать «Белорусский вокзал» и ездил на съемки из Дома творчества, а мы с Вадимом трудились над своими сценариями, — это соседство вылилось в настоящую дружбу, я даже был шафером у Вадима на свадьбе. И каково же было мое изумление, когда они оба вдруг стали запираться от меня в комнате у Вадима, сидели там заполночь, даже от чай-коньяка отказывались. При этом ни одна из их пишмашинок не стучала, зато за их тонкой деревянной дверью шуршали какие-то бумаги. А когда утром мы уходили в столовую на завтрак, Вадим запирал свою комнату на ключ и предупреждал уборщицу тетю Дору, чтобы она там не убирала. Обиженный их секретничаньем, я стал приставать к обоим:
— Что вы там прячете?
Сначала они отмалчивались, а потом Андрей сказал:
— Приезжал Сергей Хрущев, привез мемуары отца.
— Так дайте почитать!
— Нет, — сказал Вадим, — тебе в это лезть нельзя, ты и так тут на птичьих правах…
А когда я стал настаивать, Андрей объявил:
— Все, мемуаров больше нет, Сергей их увез.
Затаив обиду, я не раз говорил Вадиму: «Старик, я не злопамятный, но имей в виду — память у меня хорошая». И только недавно в книге «Никита Сергеевич Хрущев» Сергея Хрущева я прочел, от чего чисто по-дружески уберегли меня тогда Вадим и Андрей. К сожалению, у меня тут нет этой книги, она в моей городской квартире, поэтому пересказываю своими словами, но близко к тексту. Там сказано: в тысяча девятьсот шестьдесят девятом году мемуары Хрущева стали осязаемы. То есть в руках Сергея Хрущева была рукопись объемом в тысячу машинописных страниц, охватывающая период от начала тридцатых годов до смерти Сталина и ареста Берии. Карибский кризис, Двадцатый съезд КПСС, Женевская встреча, размышления о Генеральном штабе, об отношениях с Китаем. Летом тысяча девятьсот шестьдесят девятого года Сергей Хрущев решил найти писателя, который взялся бы за литературную обработку рукописи отца. Я, пишет Сергей в своей книге, дружил с известным сценаристом Вадимом Труниным. Вадим предложил взять на себя литературную обработку, заметив, что, хотя это огромный труд и такая работа оплачивается очень дорого, он сделает ее бесплатно. И приступил к работе… А тем временем над их головами сгущались тучи. В марте шестьдесят девятого Андропов направил в Политбюро секретную записку. Там было сказано: «В последнее время Н.С. Хрущев активизировал работу по подготовке мемуаров… В них подробно излагаются сведения, составляющие партийную и государственную тайну… Необходимо принять срочные меры оперативного порядка, чтобы контролировать работу Хрущева и предупредить утечку партийных и государственных секретов за границу. В связи с этим полагаю целесообразным установить оперативный негласный контроль над Н.С. Хрущевым и его сыном Сергеем Хрущевым…» Ну, а теперь можешь представить, что началось, когда всесильный Андропов дал указание «принять срочные меры оперативного характера». Целый отдел КГБ ринулся на поиски мемуаров Хрущева, круглосуточная слежка за Сергеем и его машиной велась даже на улицах Москвы, обыски происходили у всех его друзей, включая Трунина, их таскали на допросы — это и сейчас читается как самый крутой детектив, а когда-нибудь, я убежден, на этом материале будет сделан фильм покруче «Мертвого сезона»! Но вернемся в Болшево. Теперь я понимаю, чем был занят Трунин, когда сказал мне по поводу нашего сценария «Юнги Северного флота»:
— Старик, сейчас я по горло занят «Белорусским вокзалом». Поэтому давай ты сам напиши первый вариант «Юнги», а потом — даже если студия его не примет — тебе больше работать не придется, я сам напишу второй вариант.
Я согласился. Идея «Юнги» родилась из короткой газетной информации о слете на Соловках бывших курсантов «Школы юнг Северного флота». Потом в Ленинской библиотеке я поднял все заполярные газеты сорок второго — сорок пятого годов и архивные материалы Штаба Северного морского флота, касающиеся создания этой Школы, затем нашел трех бывших курсантов этой Школы, но даже после этого посчитал, что моего опыта службы в Советской армии недостаточно для написания такого сценария. А Трунин учился в Суворовском училище, то есть сам бог велел пригласить его в соавторы. Но ни мой первый вариант сценария, ни трунинский студию не устроил, третий вариант мы писали вместе. Работа шла очень трудно. Если кто-то считает, что вдвоем писать легче, чем в одиночку, то по опыту своей работы с Труниным и спустя годы с Валентином Черных (автором «Москва слезам не верит») скажу, что все наоборот. Во всяком случае, нам с Труниным сценарий «Юнги» давался с большими боями буквально за каждое слово. Наверное, это можно сравнить с работой двух кузнецов — один длинными щипцами держит докрасна раскаленную металлическую болванку, а второй кувалдой бьет по этой болванке с такой силой, что огненные брызги металла летят во все стороны. Вот так мы работали, споря докрасна и до хрипоты, и были рады, если за день выходила одна страница текста. Но когда рядом, буквально в соседних комнатах работают Брагинский с Рязановым, Габрилович с Юткевичем, Гребнев с Райзманом, Ежов с Кончаловским, Шпаликов с Хуциевым и Данелия, а Галич с Донским, то вас невольно заряжает и подпитывает энергия этого творческого поля. Помню, когда у нас с Вадимом не шла, хоть лопни, одна сцена, мы пошли в соседний «красный» коттедж к Валентину Ежову, автору «Баллады о солдате» и других шедевров.
— Валя, выручай! Во время войны на Соловках была Школа юнг, почту туда привозили с пристани раз в день в грузовой машине. Нам нужен диалог курсантов во время поездки в кузове этой полуторки. Но не идет диалог! Что загрузить в этот кузов? Картошку — банально. А что еще?
— Валенки, — сказал гениальный Ежов и сам бывший моряк.
И правда — как только мы загрузили кузов валенками и посадили на них наших пацанов-курсантов, сцена пошла! Вот что такое Дом творчества, где ты работаешь бок о бок с мастерами! Но вечером за ужином юная жена Трунина Алена (дочка Майи Кармен, будущей Майи Аксеновой) спросила нас:
— Сколько вы сегодня написали?
— Страницу, — гордо сказал Трунин.
— А я вчера в Переделкине встретила жену Юлиана Семенова, — сообщила Алена. — Она сказала, что Юлик за день пишет двадцать страниц.
Я посмотрел на Вадима. Его лицо налилось кровью так, что, казалось, лопнет сейчас. И лопнуло — он вдруг рубанул кулаком по столу и крикнул:
— Молчать! Мне не первая жена говорит, что Семенов пишет двадцать страниц в день!
Всеобщий хохот был куда громче, чем от острот Иосифа Прута. Который, кстати, вовсе не был импотентом, а даже в свои семьдесят пять, чуть прихрамывая на фронтовом протезе, запросто выходил к завтраку с приезжей сорокалетней блондинкой.
10
Вечером выяснилось, что жена Мастера в горы сегодня не вернется, она из лагеря-кэмпа укатила в Нью-Йорк, в их городскую квартиру. Меня это даже обрадовало — не нужно приспосабливаться к хозяйке, да и Мастер чувствует себя раскованней. На закате, когда «мерзавец на глиссере» укатил for ever, навсегда, на озере наступила такая тишина, что стрекот цикад и кваканье лягушек казались просто пушечной канонадой. Тем не менее в природе наступил какой-то тотально-оглушительный покой, огромная чаша озера маслянисто блестела под звездным небом и мелкими сонными волнами лениво лизала песчаный берег. Где-то в стороне рыбацкая лодка терлась о причал и негромко скрипела.
Мы сидели у воды, на лавке за деревянным, на козлах, столом. На столе стояли бутылка «Jack Daniel», ведерко со льдом и два стакана. Я сказал:
— Мастер, а можно не очень корректный вопрос?
— О соавторе, — усмехнулся он. — Рано или поздно все об этом спрашивают. Что ты хочешь знать?
— Все-таки он был соавтором или не был?
— На этот счет есть несколько судебных экспертиз, — сухо ответил он. — Комплексно-литературоведческая Института мировой литературы Российской академии наук, математико-лингвистическая Института русского языка и даже экспертиза Московского уголовного розыска в отношении использования милицейских терминов. Плюс решения трех московских судов и Коллегии Мосгорсуда. Все экспертизы и решения суда в мою пользу, покойник никогда не был моим соавтором.
— И все-таки председатель Мосгорсуда отменила эти решения.
— Да. На том основании, что раз книга написана не в России, то российский суд не имеет права разбираться, кто ее написал. Это, конечно, чушь, она сама себя высекла. Если семь лет лучшие судьи Москвы и члены Коллегии ее собственного Мосгорсуда занимались этим делом, а потом Хозяйка вдруг говорит, что они не имели права этим заниматься, то либо весь ее судебный аппарат просто безграмотные чукчи, а она одна грамотная, либо наоборот. Третье, конечно, тоже дано — на третьем варианте, как известно, сегодня и строится российская юриспруденция. Но даже в этом случае никто не отменил и не мог отменить заключения судебных экспертиз.
— Но как же он попал на обложки книг в качестве вашего соавтора?
— Элементарно. Я был нищим эмигрантом, а у моего соседа была электрическая пишмашинка, квартира с кондиционером и вкусные бутерброды. Поэтому я писал книгу у него, а он, чтобы жена не гнала его на работу, говорил ей, что пишет роман со мной, и я из мужской солидарности ему поддакивал. А когда я дописал, деваться уже было некуда, рукопись лежала у него, и пришлось впечатать его имя на титульном листе. А он ее даже не читал. За то, что он навязался мне в соавторы, я в самом кульминационном эпизоде вывел его под фамилией Незначный, да еще с портретным сходством, трусливым директором ресторана. Если бы он действительно был соавтором, разве бы это допустил? А потом книга стала мировым бестселлером, и ему так это понравилось, что он создал в Москве артель литературных негров, они писали книги, а он ставил на них свою фамилию. Об этом писали и «Комсомольская правда», и «Известия», и «Совершенно секретно», но с него — как с гуся вода, телевидение даже экранизировало эту макулатуру.
Мастер налил виски себе и мне и залпом выпил свой стакан безо всякого льда и тоста.
Я осторожно спросил:
— А откуда вы, сидя в Нью-Йорке, взяли всю фактологию расследования смерти генерала Цвигуна?
Он посмотрел на меня в упор, словно прикидывая, стою я подробного ответа или можно отделаться парой фраз. И вдруг спросил:
— Ты когда-нибудь видел, как селяне пашут землю? Не трактором, а вручную, плугом — видел?
— Ну, в общем, да…
— В кино, наверное.
— А почему вы спрашиваете?
— Потому что при вспашке все зависит от первой борозды. На какую глубину пахарь загонит плуг в самом начале, на ту он все поле и вспашет. В нашем деле я тоже пахарь. Сейчас ты поймешь. Вот я сел писать тот роман, и тут как раз умер Суслов. В «Правде» некролог и сообщается, что умер от диабета. Я — в библиотеку, тогда же не было Интернета. Беру Советскую энциклопедию, там сказано: Суслов Михаил Андреевич, советский партийный деятель, родился в тысяча девятьсот втором году, в таком-то году занимал такую партийную должность, в таком-то следующую, повыше. Сейчас я подробностей не помню, но там всё его восхождение до секретаря ЦК. Я снял копию с этой страницы и поехал в Квинс к Лене Дондышу. Леня гениальный врач, он мне за два часа составил полную историю болезни Суслова и показал, как с помощью своей сахарной болезни Суслов прятался в кремлевских больницах от сталинских чисток и как у него сахар повышался каждый раз, когда снимали то Маленкова, то Хрущева. То есть Суслов эти заговоры инспирировал, а сам тут же ложился в больницу, пережидал и взлетал еще выше. Понимаешь? Так я прорабатывал каждый эпизод и каждый характер. В том числе твоего отца.
Я опешил:
— Откуда вы?.. Как вы узнали, что я…
Он усмехнулся:
— Я тебя жду уже двадцать лет. Как ты думаешь, почему я тебе только что рассказал, как попал в Дом кино на первое заседание межрегиональной группы депутатов? Потому что там Сегеля встретил? Нет, потому что я там с тучей народа познакомился — с Гдляном, Ивановым, Карякиной, даже с Ельциным. Ты помнишь, у меня в романе твой отец Галину Брежневу допрашивает по делу о бриллиантах? Но я же выдумал эти допросы! А оказалось, они совпадают с ее допросами у Гдляна! Я уникально счастливый автор! В первом романе я выдумал следователей, которые копают узбекское хлопковое дело, во втором — как они допрашивают Галину Брежневу. И вдруг встречаю их в жизни — Гдляна и Иванова! Глазам своим не поверил и тупо говорю Тельману: «Можно я вас потрогаю? Я же вас сочинил!» Короче, с их помощью я тогда побывал в прокуратуре и выяснил, кто занимался расследованием смерти Цвигуна. Поэтому, когда ты по телефону назвал свою фамилию… Признайся: ведь вся эта съемка, интервью — только предлог для твоего приезда. А теперь колись по-честному: что тебя интересует?
Я понял, что скрывать мне нечего, и сказал в упор:
— Донесение Брежневу начальника разведки Генштаба Советских войск про выполнение приказа о ликвидации следователя Шамраева двадцать седьмого января тысяча девятьсот восемьдесят второго года.
— Я так и подумал, когда ты позвонил. К сожалению, старик, это донесение я тоже выдумал от первого до последнего слова.
— Но ведь это мой отец расследовал гибель Цвигуна и погиб в Восточном Берлине в январе восемьдесят второго! Вы только фамилию заменили! — сказал я в отчаянии.
Он отпил виски, посмотрел в сторону озера, где шумно всплеснула какая-то рыба, потом негромко сказал:
— Они должны были его ликвидировать… Понимаешь, если, по моей версии, это они ликвидировали Цвигуна, то как мог уцелеть следователь, который выявил истинных заказчиков его смерти?
— То есть вы ничего конкретного не знали и не знаете?
— Тогда не знал, а теперь знаю.
— Что?
— Если они до сих пор прячут документы о смерти твоего отца и генерала Цвигуна, то это они убили твоего отца. И значит, моя версия единственно правильная — Цвигун не кончал жизнь самоубийством.
Я расстроенно долил себе виски — меня не интересовали ни Цвигун, ни версия этого Мастера. Стоило лететь сюда десять часов из Москвы и еще три часа пилить на машине, чтобы узнать, что реальная гибель моего отца подтверждает его роман…
— Но тут есть еще один нюанс, — неожиданно сказал он.
— Какой?
— Ты помнишь, чем кончается роман? Твой отец стоит по ту сторону пункта «Чарли», то есть в Западном Берлине, и Аня Финштейн предлагает ему улететь с ней в Израиль. А он говорит: «К сожалению, не могу. У меня там сын». И это последняя фраза романа. То есть он знал, что если сбежит, тебя и твою мать упекут в мордовские лагеря или еще дальше. И он вернулся в СССР, хотя понимал всё, даже возможность смерти. Конечно, тогда я все это выдумал. Но вот ты стоишь — молодой, здоровый, кончил лучший в мире киноинститут, и даже имя у тебя такое же, как в моем романе! Так что давай помянем твоего отца. Ведь нас только двое, кто состоит с ним в родственных отношениях.
Мы молча выпили, и я невольно посмотрел на небо. Оно было усыпано яркими звездами, крупными, как орехи. И где-то на северо-востоке летел между ними мигающий огонек то ли спутника, то ли душа моего отца.
11
А утром обрушился такой ливень, что нельзя было даже подумать уехать по этим горным дорогам.
Мы сидели на крытой веранде второго этажа, слушали шум дождя и смотрели на серое озеро, заштрихованное летним ливнем. Вода громко шумела по крыше, рокотала в водопроводных трубах и яростно рыла землю на крутом спуске от дома к озеру. Мастер долго молчал, я тоже.
— Может быть, вам нужно работать? — сказал я наконец. — Я могу посидеть на той веранде и почитать.
— Да нет… Зачем мне работать? — проговорил он. — Что-то сыро стало от этого дождя… Знаешь что? Давай затопим камин.
Мы спустились на первый этаж, в гостиную к большому кирпичному камину, убранному кованой решеткой. Рядом стояла высокая, из двух кованых обручей поленница, доверху заполненная сухими дровами. Тут же был деревянный ящик со щепой и старыми газетами «New York Times» и «Новое русское слово». Мастер свернул одну из них жгутом и сунул в топку камина, сбоку положил несколько щепок, а сверху два сухих полена. Чиркнул десятисантиметровой спичкой, поджег газету. Через минуту загорелись и щепы, и полена, он подложил еще дров и смотрел в огонь.
— Поскольку твоя камера выключена, я могу говорить of the record, не для записи, — сказал он после паузы. — Когда я прилетаю в Москву на встречи с читателями или на презентацию новой книги, всегда среди публики находится кто-то, кто говорит: «А почему в своих книгах вы критикуете нашу страну? Вы не любите Россию?» Раньше я что-то лепетал, мол — «люблю отчизну я, но странною любовью», а потом вдруг встал один мужик и ответил за меня, он сказал: «Только человек, который по-настоящему любит Россию, может с такой болью писать о наших бедах и недостатках». Но честно тебе скажу, теперь, последнее время эта любовь сжимается, как шагреневая кожа…
Он умолк, ожидая, наверно, что я спрошу «как так?», «почему?». Но я молчал, и он продолжил, не отрывая глаз от огня:
— Конечно, Россия — хозяйка моей судьбы и всей моей жизни. Хотя я уехал от нее за океан, я думаю по-русски и пишу про Россию. И про Америку я пишу только для русских, не для американцев. У них своих писателей хватает. Но как долго можно любить кого-то, кто тебя ежедневно грабит? В России все мои книги каждый день абсолютно даром тысячами скачивают в Интернете, и сотни пиратских сайтов торгуют пиратскими аудиозаписями моих книг. А когда я заикнулся об этом в одном газетном интервью, когда сказал, что я-то — ты сам тут видишь — проживу и без российских гонораров, но при таких грабежах литературы в России больше не появится ни Толстой, ни Достоевский, знаешь, какие были комментарии в Интернете? «Ты, жидовская морда! Будь счастлив, что мы тебя вообще читаем!»…
Не глядя на меня, он железной кочергой разбил в топке догоравшие поленья, и это был жест досады, словно он бил их в сердцах. А затем подложил новые дрова и сказал:
— А я горжусь, что я еврей. Почему грузин гордится тем, что он грузин, русский гордится тем, что он русский, а я должен скрывать, что я еврей? Вон на стене фотография, где мы со Славой Ростроповичем пьем на брудершафт на юбилее Солженицына. А после юбилея ночью мы поехали к Славе домой и продолжили это дело вдвоем, Галина Павловна ушла спать. Так вот, в ту ночь Слава мне сказал, что больше в России не даст ни одного концерта, потому что какой-то мерзавец написал в московской газете, что, мол, Ростропович как музыкант уже кончился. И сколько я ни уговаривал: почему из-за какого-то идиота тысячи людей должны лишиться его музыки — нет, Слава в России не играл до самой смерти! Понимаешь? Русский Ростропович обиделся на Россию из-за одного плохого слова! А меня там называют «жидовской мордой», а я продолжаю и писать им, и выступать. Хотя честно говоря, последнее время все больше становлюсь мизантропом. Потому что пиши, не пиши — как об стенку горох! Я двадцать пять лет и в книгах, и в статьях прошу и призываю: «Возьмемся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке!» Ведь если мы, не дай бог, разомкнем руки, как это, похоже, уже происходит между Россией и США, то поодиночке нас сметет совсем другая цивилизация. Точнее — антицивилизация. И это не пустые слова. Исламский халифат зреет, как цунами, а цивилизация, основанная на десяти заповедях, прячет голову в песок или воюет сама с собой. Варвары уничтожили эллинскую культуру, варвары рвутся уничтожить нас. А мы вместо того, чтобы объединиться…
Телефонный звонок прервал его, он поговорил с кем-то по-английски, дал отбой и спросил меня:
— О чем мы? Ах, да! Единственный, кто сегодня сражается за всю нашу цивилизацию, это Израиль. Но варваров полмиллиарда, а израильтян всего восемь миллионов. Сколько они продержатся? Ты, наверное, знаешь — иногда, раз в год или два, я пишу в российские газеты. Так вот, на днях я отправил статью «Донесение американского резидента после гибели малайзийского лайнера». В этой статье я сообщил российскому президенту совершенно секретную информацию — Барак Обама устал работать американским президентом. Он равно удалился от всех государственных дел и своей страны, и зарубежных и хочет лишь одного — отдыхать как президент и жить как Абрамович. Но мир не выживет без лидера, который всех объединит для борьбы за спасение цивилизации! Барак Хусейнович на такого лидера не тянет по определению. Кто же остается? Ангела Меркель? Да, она умная, толковая, сильная. Но после двух мировых войн с Германией немка не может стать лидером человечества. И я предложил Путину взять на себя эту миссию. Конечно, момент не самый подходящий — «Крымнаш», донецкие ополченцы, санкции… Но все еще можно изменить! Яценюк в первые дни своего премьерства сказал, что для спасения украинской экономики им нужно тридцать пять миллиардов долларов США. Но Запад им таких денег не дал и даст. И я посоветовал В.В. дать украинцам в рассрочку заем в обмен на концессию Крыма лет на сто и обязательство не вступать в НАТО. Таким образом, де юре Крым остался бы в Украине, а дэ факто в России, и украинцы еще сказали бы «дякую», спасибо за братскую помощь. Это замирило бы всех, Запад вздохнул бы с облегчением и запел, наконец, «Возьмемся за руки, друзья, чтоб не пропасть» под Халифатом! Но что ты думаешь? Меня назвали лже-романтиком! Мне написали, что я ищу легких путей. А России, выходит, обязательно вляпаться туда, откуда выхода нет… — Мастер вздохнул. — Н-да… И вообще, кто сегодня ждет от писателя massage, послание? Это раньше люди ждали: а что скажет Тургенев? Герцен? Толстой? Нет, я себя с ними не равняю, но с другой стороны, когда видишь, что народ читает в московском метро, думаешь: да им и не нужны послания. Ни от Б.Г., ни от Макаревича, ни даже от нового Толстого, если б он вдруг родился. Ты будешь чай или цикорий?
— Можно я сам заварю?
— Валяй… Я высказался…
— Вам цикорий?
— Конечно.
Поражаясь, насколько схожи оказались наши с ним идеи по Крыму, я заварил себе чай, а ему цикорий и принес к камину. Каминная кирпичная стена уже дышала теплом, в трубе гудело пламя, и в доме стало уютно, запахло костром. Хотя за окном продолжало лить просто стеной…
Мастер отпил свой цикорий и продолжил исповедь, но уже на другую тему:
— Раньше, когда люди передвигались в дилижансах и каретах, публика любила неспешную литературу и вникала в сюжет. Сюжеты двигали роман. А теперь мы летаем на самолетах, мчится в скоростных поездах и автомобилях. Нам некогда вникать в сюжет, эй, писатель, фабулу подавай! Теперь фабула движет и романы, и фильмы. Вся «Анна Каренина» за полтора часа, весь «Идиот» — за три. А скоро и этого не будет, а будут эсэмэс-романы. Вот ты из нового поколения, ты о чем пишешь?
— Ну… — смешался я. — О жизни…
Он усмехнулся:
— Ага! Я тоже сначала писал о жизни… геологов, ученых, моряков дальнего плавания. И все это была мура, три первых фильма — полный провал. Ты помнишь сухое лето семьдесят второго года? Нет, откуда тебе это помнить? Тебе тогда сколько было — четыре? А я помню, как вокруг Москвы горели леса и шатурские болота. И в это же время копотью неудач дымилась моя биография. Два с половиной провала — один на «Мосфильме» с фильмом про геологов, второй в Одессе с фильмом про моряков и полупровал в Свердловске с «Открытием» — истощили даже мою жестоковыйную душу. В моих записных книжках той поры через каждые две-три страницы попадаются такие записи: «Отдать до 1-го: Мережко — 8 рублей. Гребневу — 10 рублей. Маневичу — 26 рублей. Трунину — 6 рублей…» Ну, и так далее. Отдавать было нечем, а обращаться за новыми долгами не к кому. К тому же все приличные люди, у которых можно было стрельнуть трояк или напроситься на ночлег с завтраком, сбежали от московской жары — кто на дачи, кто в дома творчества, а кто в Сочи и Коктебель. Москва была пуста, и я не знал, что мне делать. Снова, как после ВГИКа, через ночь ночевать то на Казанском вокзале, то на Белорусском, чтоб не попадаться на глаза одним и тем же милиционерам? Но — зачем? Ведь уже для всех киностудий страны я — неудачник и бездарь… И тут я встретил Феликса Миронера, замечательного сценариста, фронтовика, автора фильмов «Весна на Заречной улице», «Городской романс», «Увольнение на берег» и многих других. Феликс сказал:
— А зачем ты пишешь производственные сценарии — какие-то геологи, нефтяники, моряки! Писать нужно о любви. Вот если бы у тебя был сценарий о любви, я бы послал его на «Ленфильм» Фриже Гукасян.
У меня перехватило дух. Фрижетта Гукасян, главный редактор легендарного Первого творческого объединения «Ленфильма», которым руководил Иосиф Хейфиц, уже и сама была в то время легендой, эдакой Жанной Д’Арк кинематографа. Это у нее работали Алексей Герман, Илья Авербах, Виктор Трегубович, Игорь Масленников, Виталий Мельников, Владимир Венгеров. А из сценаристов — Анатолий Гребнев, Юрий Клепиков, Юрий Нагибин, Феликс Миронер, Валерий Фрид и Юлий Дунский — то есть вся высшая лига нашего сценарного цеха. Попасть в Первое объединение «Ленфильма» было в то время то же самое, что в олимпийскую сборную.
— Ну как? — сказала Мила, жена Миронера. — Можешь написать сценарий о любви?
— Ребята, — ответил я им в небрежной манере тех лет. — Лучше одолжите мне десять рублей.
— Мы дадим тебе сорок, — вдруг сказала Мила. — Если ты дашь слово, что сядешь и напишешь сценарий о любви.
Я глянул на Феликса:
— И ты действительно пошлешь его на «Ленфильм»?
— Даже не читая! — ответил он твердо, и я понял, что это не треп и не случайное, а продуманное предложение. И протянул руку за деньгами:
— Давайте!
Феликс достал кошелек и извлек из него всё, что там было, — четыре новенькие красные десяточки. И протянул их мне! Судя по взгляду, которым проводила эти деньги Мила, то были деньги далеко не лишние в их бюджете. Но это был их семейный поступок, они видели мое состояние и — дали мне последний шанс. Сорок рублей! Я не сомневался, что это последние деньги, на которые я либо вырвусь из трясины своих неудач, либо… Впрочем, у меня не было времени на второе «либо». Я ринулся искать себе комнату или угол, где я мог бы поставить пишмашинку и сесть за работу. И — комната нашлась буквально через два дня! Причем какая! Огромная светлая комната на четвертом этаже в громадном каменном доме, что на углу Васильевской и Горького. И — с окном на улицу Горького! И — всего за пятнадцать рублей в месяц! Правда, в ней не было никакой мебели, кроме испорченного холодильника «Газоаппарат». А в соседней, через длинный коридор, комнате обитала хозяйка квартиры — усатая, гренадерского роста тетка, бывший инспектор Гороно и вдова какого-то специалиста по авиадвигателям, от которого на стенах квартиры остались его фотографии с Чкаловым, Микояном и еще с кем-то в летном шлеме. Всю остальную мебель из «моей» комнаты хозяйка не то продала, не то вывезла на дачу. Но я не унывал. Я сложил свою одежду в «Газоаппарат», и на соседнем Тишинском рынке за три рубля купил у каких-то алкашей стул и диван с пружинами, выпирающими из него, как крокодильи зубы. Лежать на этом диване можно было, только изгибаясь меж этих пружин в форме скрипичного ключа. Но какое это имело значение?! У меня были своя комната, свой диван и свой стул, на который я поставил пишмашинку! И у меня оставалось 22 рубля — месяц жизни, по восемьдесят копеек на день! А самое главное — у меня была идея для сценария о любви! Да еще какой любви! Сумасшедшей, чистой, романтической — история замужества моей сестры Беллы. Поскольку теперь фильм «Любовь с первого взгляда» ты можешь скачать из Интернета (запрещенный при советской власти, он три года назад был на Московском кинофестивале в программе «Авангард советского кино»), я не стану рассказывать сюжет, а скажу только, что всё (ну, или почти всё), что там показано, — документальная правда. И вообще, с годами я начинаю понимать, что совсем не обязательно гоняться за какими-то головоломными сюжетами и экзотическим антуражем. Самое интересное и яркое можно найти буквально в двух метрах от себя, а то и ближе… Но в то время я не знал таких элементарных вещей, и короткая фраза Миронера «писать нужно о любви» была для меня как божественное откровение. Я пришел в кино из газеты и, весь пропитанный газетным багажом, упрямо держался за юбку госпожи Журналистики — писал свои сценарии, как большой и разыгрываемый актерами очерк. И вдруг Феликс одной фразой освободил меня от этой зависимости, и я ринулся в сюжет о любви так свободно, как начинает дышать астматик, выйдя из самолета где-нибудь в Аризоне или в Салехарде. Между тем вся Москва валялась в солнечном обмороке, как волжские раки, брошенные в крутой кипяток. Горели леса вокруг города. Плавился от жары асфальт мостовых. Каменные дома на улице Горького накалялись за день, как мартеновские печи, — к ним нельзя было даже притронуться, а не то что жить в них. Ветра не было, и кирпично-асфальтовое пекло было пропитано тяжелым настоем бензиновых паров, гари и городской пыли. Москвичи передвигались по городу, как сомнамбулы, больницы были полны задыхающимися астматиками, гипертониками, сердечниками. Днем моя хозяйка лежала в своей комнате, плотно завесив окна, включив вентилятор и держа на голове мокрое полотенце. А по вечерам, когда жара чуть спадала, к ней приходила маленькая и худенькая, как одуванчик, экс-балерина Большого театра, и всю ночь, часов до пяти утра, они занимались любовью с таким темпераментом, стонами и криками, каких я никогда не слышал ни до, ни после этого. По утрам в ванной я натыкался на их скомканные и слипшиеся простыни… Но мне было плевать даже на это! Я отгораживался от их шумной любви коридором и своей комнатой — я перенес свою пишмашинку на кухню. Здесь — по ночам — был мой кабинет, потому что днем я спал. Да, я нашел способ спастись от одуряющей дневной жары — я просто сменил своему организму биологические часы и заставил себя спать в самое жаркое время — с десяти утра до семи вечера. В семь вечера я варил пачку пельменей (28 копеек), на первое съедал юшку от них с куском хлеба или с городской булкой (7 копеек), на второе — пельмени, а потом заваривал себе на ночь кофейник с кофе (эдак копеек на двадцать) и, положив возле машинки пачку «ТУ-134» (еще 20 копеек), отправлялся в работу, как в морское плавание. Примерно в одиннадцать Москва затихала, накрытая душной теменью, гасли огни в соседних окнах, и моя пишмашинка стучала все быстрее, как рыбацкий баркас двухтактным моторчиком. Во влажной ночной мгле я уплывал на этом баркасе по московским крышам назад, в свою юность, в Баку, к его пронзительно светлым и шумным, как восточный рынок, улицам. Там четырнадцатилетний соседский Мурат без памяти влюбился в мою семнадцатилетнюю сестру — студентку музучилища — и стал ее тенью, и не давал ей возможности даже шагу ступить без его сопровождения и надзора… Иногда — словно с далекого берега крики чаек — долетали до меня из-за стены обмирающие стоны моих старушек-лесбиянок, но я упрямо плыл дальше, игнорируя их, спеша в свой собственный, почти гриновский сюжет. Кусок хлеба, чашка кофе и сигареты держали меня до утра. Сценарий «Любовь с первого взгляда» был придуман за трое суток и написан за четырнадцать ночей (13 рублей 60 копеек). Еще две ночи ушло на то, чтобы перепечатать его начисто, под копирку, в четырех экземплярах. На двадцатый день Миронер дал мне адрес «Ленфильма» и короткую сопроводительную записку для Фрижетты Гукасян, я положил ее в конверт вместе со сценарием, пошел на Центральный телеграф и отправил свою «Любовь…» в Питер, это стоило еще рубль. У меня оставалось десять дней проживания в «моей» комнате и четыре рубля на всю последующую жизнь. И в это время хозяйка, не выдержав жары и темперамента своей любовницы-балеринки, уехала за город, на дачу. Я остался один в пустой квартире. Делать мне было нечего, судьба моя укатила в Питер в грубом желтом конверте. Вечером, около семи, когда я привык садиться за работу, я за неимением работы выполз из жаркой духовки нашего дома на улицу, как улитка из раскаленной на огне раковины. И привычно зашагал вниз по Горького, на Центральный телеграф — последние семь лет это был мой единственный почтовый адрес: «Москва, К-9, до востребования». Здесь, в окошке с табличкой «С — Я», я получал всю свою корреспонденцию. Она стояла у метро «Маяковская» — маленького росточка, ну — метр пятьдесят, с глазами печальной фиалки. Вокруг бурлила толпа меломанов, истекали последние минуты перед началом какого-то концерта в соседнем Зале имени Чайковского — не то Гилельса, не то Рихтера, не помню, но что-то совершенно незаурядное. Впрочем, меня это абсолютно не касалось, у меня не было денег на концерты. Но десятки людей в отчаянии взывали к спешащим мимо счастливчикам: «У вас нет лишнего билетика? У вас нет?..» А она стояла, никого и ни о чем не спрашивая, потому что и так было ясно — лишних билетов на такие концерты не бывает! И такое горе было в ее голубых глазках, что я подошел к цветочному киоску, купил за рубль букетик фиалок и вернулся к ней:
— Девушка, не отчаивайтесь! Билета на концерт у меня нет, но, может быть, вас утешат эти цветы?
Она посмотрела на меня так, словно вынырнула из омута — еще не понимая, что жива.
— Ну! — сказал я. — Улыбнитесь, и они ваши!
Она глянула на цветы, потом опять на меня и осторожно, крохотной своей ручкой взяла у меня букетик.
— Спасибо, — сказали ее детские губки.
Знаешь, никогда и никто не был влюблен в меня так, как эта Ветка — студентка Московского музыкального училища! И вообще, никогда и никто не любил меня столь самозабвенно и бескорыстно, как эта девочка, — тогда, в те дни, когда я был абсолютно нищим и загнанным волком и когда у меня оставалось всего три рубля на всю мою последующую жизнь! На жестком полу… на продавленном диване… на ночном подоконнике… в удушающей московской жаре… питаясь только кефиром и пельменями… И знаешь, почему мне так повезло — и с комнатой, и с замыслом сценария, и с этой девочкой? Потому что сорок рублей Миронера перешли ко мне от всей его души — с его аурой, с его теплом и щедростью. И каждый рубль, каждая копейка этих денег оборачивались теперь удачей, везением, выигрышем. Я даже не удивился, когда за два дня до того, как мне нужно было съезжать с квартиры — куда? На Белорусский вокзал? — и когда на кухне я подъел буквально все, даже случайно забытую скрягой-хозяйкой банку с остатками засохшего варенья, — когда именно в этот день вдруг раздался телефонный звонок и женский голос сказал:
— Здравствуйте, это Фрижетта Гургеновна Гукасян. Мы на студии получили ваш сценарий, и он нам очень понравился. Когда вы можете приехать познакомиться с нами и подписать договор?
— Завтра, — сказал я.
— Завтра? — удивился голос. — Что ж, замечательно, приезжайте завтра. Сейчас я скажу, чтобы вам заказали гостиницу. Вас устроит «Астория»?
— Фрижетта Гургеновна, извините, — сказал я. — А студия может выслать мне десять рублей на билет? Телеграфом, на «К-9», до востребования…
Сценарий «Любовь с первого взгляда» открыл мне двери лучшей киностудии страны. И теперь я знаю и хочу сказать тебе как молодому коллеге: Миронер был прав, писать нужно о любви и только о любви! Потому что это самое главное! Ведь когда мы рождаемся, мы сразу начинаем орать и требовать, чтобы нас любили, носили на руках! И потом, в школе мы стараемся получать пятерки, чтобы нас любили мама и папа. И взрослыми мы делаем открытия, пишем музыку и грабим банки, летаем в космос и затеваем войны, совершаем подвиги и интригуем — зачем? Чтобы нас любили…
Часть третья Future in the Past
1
Когда я вернулся в Москву, меня на «Мосфильме» уже ждал мой новый кабинет с окном на яблоневый сад, новенькой мебелью и даже новенькой немецкой кофеваркой. Тимур Закоев продолжал показывать широту кавказского характера. И первым нашим посетителем был как вы думаете кто? Правильно, Сергей Акимов. Но это был совершенно другой, новый Акимов. Во-первых, несмотря на удушающую жару, он был в костюме. Причем на его развернутых плечах этот летний, песочного цвета костюм сидел замечательно, новенькая голубая рубашка с жестким стоячим воротником была расстегнута на две верхние пуговки, открывая треугольник могучей груди, а короткая стрижка волос придавала его голове даже какой-то греко-эллинский вид. И во-вторых, никаких кроссовок «Адидас» на ногах, а очень даже стильно-консервативные светло-коричневые туфли. Иными словами, в мой кабинет вошел этакий патриций, гладко выбритый, пахнущий дорогими мужскими духами «HUGO BOSS» и лишь отдаленно напоминающий оператора Серегу Акимова, известного всей студии своей матерщиной и пьянством. В руках у него была толстая деловая папка.
— Привет! — сказал он. — С приездом. Я зашился.
— Поздравляю, — ответил я искренне. — Ты выглядишь как новенький доллар. Садись. Будешь кофе?
— Потом, не сейчас, — и он сел напротив меня в новенькое полукресло. — Как ты съездил?
— Отлично. — Я кивнул на распакованный Canon ХF300 HD и не удержался, похвастал: — Привез пилотную передачу цикла «Мастера». Между прочим, сам снял.
— Этой камерой?
— Да, отлично получилось.
Тут Акимов как суперпрофессионал должен был сделать кислую гримасу и сказать, что мой Canon дерьмо, снимать нужно Grass Valley Infinity Digital за миллион рублей или чем-то круче. Во всяком случае, прежний Акимов сделал бы именно так. Но теперь это был другой Акимов, зашитый. Он сказал:
— Я по делу. Держи, — и положил передо мной свою папку. — Здесь материалы по нашему будущему фильму. Подожди, не перебивай. Я знаю, что ты не пишешь в соавторстве и не любишь, когда режиссер лезет в твою работу. Поэтому я ничего не писал, даже заявку. А просто собрал все, что есть по той демонстрации — сборник Горбаневской «Полдень», газеты тех лет, «Хронику текущих событий», мемуары Якира и других свидетелей. Прочти, а потом обсудим.
Знаете, когда с вами так разговаривают, это подкупает. Но я устоял, я сказал:
— Старик, я знаю, что это интересно. Но я буду писать этот сценарий только при одном условии — ты возьмешь меня в будущее.
Акимов опешил:
— Как это?
— Очень просто. Когда твоя актриса снова прилетит за тобой и вы будете телепортироваться в две тысячи тридцать четвертый, вы пригласите меня в эту турпоездку.
— Это не турпоездка, — оскорбился он. — Это по бизнесу. Я должен там снимать…
Я улыбнулся:
— Тем более. Ты же будешь снимать по моему сценарию. Не так ли?
Он напрягся, чувствуя, что я тащу его в ловушку.
— Ну?
— Если уже известно, что ты будешь снимать по моему сценарию, а я его напишу только если полечу с вами в будущее, то тут и обсуждать нечего — я полечу с вами, это как пить дать. Кофе заваривать?
Он молчал, вникая в мою железную логику. А потом промямлил:
— Но… Я не знаю… Она прилетит или нет…
— Серега, не трынди! — сказал я. — Она уже прилетала, когда меня не было, и прилетит еще.
— Откуда ты знаешь?
— Потому что я знаю тебя. Ты можешь зашиться и перестать пить, ты можешь купить себе костюм у Бриони и туфли Гуччи, но я никогда не поверю, что ты сам выбрал себе эти духи. У тебя с ней роман в самом разгаре, и я рад за вас обоих.
Он расплылся в улыбке, и я узнал наконец прежнего Серегу Акимова.
— Старик! — сказал он. — Ты все-таки гений, сука!
2
ПРАВДА, 21 августа 1968 года
ЗАЯВЛЕНИЕ ТАСС
ТАСС уполномочен заявить, что партийные и государственные деятели Чехословацкой Социалистической Республики обратились к Советскому Союзу и другим союзным государствам с просьбой об оказании братскому чехословацкому народу неотложной помощи, включая помощь вооруженными силами. Это обращение вызвано угрозой, которая возникла существующему в Чехословакии социалистическому строю и установленной конституцией государственности со стороны контрреволюционных сил…
РОССИЯ (СССР) В ВОЙНАХ ВТОРОЙ ПОЛОВИНЫ XX ВЕКА
Советское руководство еще весной 1968 г. приняло решение о необходимости проведения мероприятий по подготовке своих вооруженных сил к действиям на территории Чехословакии… К 20 августа была готова группировка войск, первый эшелон которой насчитывал до 250 тыс., а общее количество — до 500 тыс. чел., около 5 тыс. танков и бронетранспортеров…
В ночь на 21 августа войска СССР, Польши, ГДР, Венгрии и Болгарии с четырех направлений в двадцати пунктах от Цвикова до Немецка в режиме радиомолчания пересекли чехословацкую границу… Одновременно с вводом сухопутных войск на аэродромы Водоходи (Чехия), Турокани и Намешть (Словакия), а также на аэродромы под Прагой с территории СССР были переброшены контингенты ВДВ… По словам очевидцев, транспортные самолеты совершали посадку на аэродромы один за другим. Десант спрыгивал, не дожидаясь полной остановки. К концу взлетно-посадочной полосы самолет оказывался уже пуст и тут же набирал ход для нового взлета. С минимальным интервалом сюда стали прибывать другие самолеты с десантом и военной техникой.
На боевой технике и захваченных гражданских автомобилях десантники уходили в глубь территории, и к 9.00 ими были блокированы в г. Брно все дороги, мосты, выезды из города, здания радио и телевидения, телеграф, главпочтамт, административные здания города и области, типография, вокзалы, а также штабы воинских частей и предприятия военной промышленности…
Спустя четыре часа после высадки первых групп десантников важнейшие объекты Праги и Брно оказались под контролем союзных войск. Основные усилия десантников направлялись на захват зданий ЦК КПЧ, правительства, Министерства обороны и Генерального штаба, а также здания радиостанции и телевидения.
ПРАВДА, 22 августа 1968 г.
ВОЛЯ СОВЕТСКОГО НАРОДА ЕДИНА И НЕПОКОЛЕБИМА
Все советские люди твердо и решительно поддерживают действия, предпринятые для защиты дела социализма и мира
Многотысячный коллектив Московского автозавода им. И.А. Лихачева единодушно одобряет действия Советского правительства и правительств других социалистических стран, направленные на защиту и укрепление социалистического строя в Чехословакии и оказание помощи чехословацкому народу…
ПРАВДА, 23 августа 1968 г.
ОДОБРЯЕМ!
Единство и сплоченность братских народов восторжествует!
СОВЕТСКИЙ НАРОД ВЫПОЛНИТ СВОЙ ИНТЕРНАЦИОНАЛЬНЫЙ ДОЛГ
В Москве продолжаются митинги и собрания, на которых рабочие, служащие, деятели культуры и науки, все трудящиеся выражают свою безраздельную поддержку Ленинскому Центральному Комитету КПСС и Советскому правительству…
«Накануне прошел дождь, но в воскресенье с самого утра было ясно и солнечно. Я шла с коляской вдоль ограды Александровского сада; народу было так много, что пришлось сойти на мостовую. Малыш мирно спал в коляске, в ногах у него стояла сумка с запасом штанов и распашонок, под матрасиком лежали два плаката и чехословацкий флажок…
Флажок я сделала еще 21 августа: когда мы ходили гулять, я прицепляла его к коляске — когда были дома, вывешивала в окне. Плакаты я делала рано утром 25-го: писала, зашивала по краям, надевала на палки. Один был написан по-чешски: “At’ žije svobodné a nezávislé Československo!”, т. е. “Да здравствует свободная и независимая Чехословакия”. На втором был мой любимый призыв: “За вашу и нашу свободу”…»
Так начинаются мемуары Натальи Горбаневской, и не знаю, как вам, а мне было интересно буквально с первых строк.
«…Проезд между Александровским садом и Историческим музеем был перекрыт милицией: там стояла очередь в Мавзолей… Но когда я обошла Музей с другой стороны и вышла на площадь, она открылась передо мной просторная, почти пустынная, с одиноко белеющим Лобным местом…»
Конечно, я заглянул в Интернет посмотреть, как выглядела эта Горбаневская. К сожалению, ни одной ее фотографии в молодости не нашел, но зато нашел координаты ее сыновей Ярослава и Иосифа — того самого, который малышом «мирно спал в коляске, в ногах у него стояла сумка с запасом штанов и распашонок, под матрасиком лежали два плаката и чехословацкий флажок…». Понятно, я тут же позвонил им обоим. Но Иосиф был занят переездом на другую квартиру, его телефон не отвечал, а старший, Ярослав, не только прислал мне разрешение на цитирование книги матери, но и подсказал, где можно найти ее фотографии в молодости — в Фейсбуке. И что я увидел? Я увидел, что Акимов был прав — Наталья Горбаневская была маленького росточка, метр пятьдесят! — и худенькая, как Юлия Савичева. Ничего геройского, простая библиотекарша на полставки, двое детей, пишет стихи… Но какой должен был быть стержень внутри, чтобы в стране, где «все трудящиеся твердо и единодушно поддерживают Ленинское Политбюро КПСС», вдоль огромной очереди этих трудящихся к покойнику, создавшему эту империю, идти с грудным сыном в коляске мимо сотни ментов и кагэбэшников в штатском!..
И я тут же представил, как это будет на экране: общий план Манежки и Александровского сада, снятый с помощью дрона, с операторского крана или с крыши отеля «Националь» — светлая минорная музыка, солнечный августовский день, огромная очередь трудящихся тянется вдоль забора Александровского сада, ее не то сторожат, не то охраняют молодецкие менты, одетые в белые парадные кители, а мимо них, обгоняя эту медленную очередь, целеустремленной походкой идет одинокая маленькая женщина с детской коляской. И сразу — музыкальный удар — ее крупный план: эта женщина смотрит прямо перед собой, опускает глаза на коляску… видит (и мы вместе с ней) спящего трехмесячного сына… и снова смотрит вперед, только вперед… И мы вместе с ней видим (общий план) приближающийся, вырастающий и нависающий над ней краснокирпичный Исторический музей с гигантским панно «Верной дорогой идете, товарищи!». Макроплан — с этого панно Ленин смотрит ей в глаза… Макроплан — она смотрит ему в глаза… И — средний план, в профиль, панорама с движения: проход Горбаневской вдоль очереди, мимо милиционеров и гэбистов — это длинный, под напряженную музыку, проход… И детская коляска со спящим ребенком, которого мать везет на самое Лобное место страны! О, это будет эпизод, пробивающий души! Кто напишет музыку к нему? Максим Дунаевский? Надеюсь, он доживет до 2034-го…
«Я подошла к Лобному месту со стороны ГУМа, с площади подошли Павел Литвинов, Лариса Богораз, еще несколько человек. Начали бить часы. Не на первом и не на роковом последнем, а на каком-то случайном из двенадцати ударов, а может быть и между ударами, демонстрация началась. В несколько секунд были развернуты все четыре плаката (я вынула свои и отдала ребятам, а сама взяла флажок), и совсем в одно и то же мгновение мы сели на тротуар…»
Я благодарю братьев Горбаневских за разрешение цитировать «Полдень» Натальи Горбаневской, но вы можете и сами скачать эту книгу в Интернете и прочесть потрясающую повесть, которая просто просится на экран. Едва те восемь безумцев сели у Лобного места и развернули свои самодельные плакаты, как со всех сторон Красной площади к ним бросились гэбэшники и гэбэшницы, стали рвать плакаты, бить, кричать «Бей антисоветчиков!» и тащить их в две светло-голубые «Волги», подкатившие к Лобному месту.
«Ребят поднимали и уносили в машины… Последним взяли Бабицкого… Я осталась одна. Малыш проснулся от шума, но лежал тихо. Я переодела его, мне помогла незнакомая женщина, стоявшая рядом. Толпа стояла плотно, проталкивались не видевшие начала, спрашивали, в чем дело. Я объясняла, что это демонстрация против вторжения в Чехословакию… “Они что, чехи?” — спрашивал один другого в толпе. “Ну и ехали бы к себе в Чехословакию, там бы демонстрировали…” Я сказала, что свобода демонстраций гарантирована Конституцией. “А что? — протянул кто-то в стороне. — Это она правильно говорит. Нет, я не знаю, что тут сначала было, но это она правильно говорит”. Толпа молчит и ждет, что будет. Я тоже жду…
Но вот раздалось требование дать проход, и впереди подъезжающей “Волги” двинулись через толпу мужчина и та самая женщина, что била Павла Литвинова… “Ну, что собрались? Не видите: больной человек…” — говорил мужчина. Меня подняли на руки — женщины рядом со мной едва успели подать мне на руки малыша, — сунули в машину — я встретилась взглядом с расширенными от ужаса глазами рыжего француза, стоявшего совсем близко, и подумала: “Вот последнее, что я запомню с воли…” (В машине) я кинулась к окну, открутила его и крикнула: “Да здравствует свободная Чехословакия!” Посреди фразы “свидетельница” с размаху ударила меня по губам. Мужчина сел рядом с шофером: “В 50-е отделение милиции”. Я снова открыла окно и попыталась крикнуть: “Меня везут в 50-е отделение милиции”, но она опять дала мне по губам. Это было и оскорбительно, и больно.
— Как вы смеете меня бить?! — вскрикивала я оба раза.
И оба раза она, оскалившись, отвечала:
— А кто вас бил? Вас никто не бил.
Машина шла на Пушкинскую улицу через улицу Куйбышева и мимо Лубянки…
— Как ваша фамилия? — спросила я женщину в машине.
— Иванова, — сказала она с той же наглой улыбкой, с которой говорила “Вас никто не бил”.
— Ну конечно, Ивановой назваться легче всего.
— Конечно, — с той же улыбкой…»
Вы видите это на киноэкране? Конечно, видите, тут все по-киношному точно и выразительно. А ведь это только завязка! Дальше еще интересней — допросы, тюрьмы, психбольницы, гигантская машина совдепии, владеющая половиной мира, огромной армией и т. д. и т. п., пытается сломить восемь мужчин и женщин…
И все-таки я заставил себя закрыть акимовскую папку, ведь я себя знаю — если увлекусь какой-то темой, немедленно сяду писать сценарий, и ничто меня уже не оторвет, даже путешествие в Будущее. В этом отношении я еще запойнее, чем Акимов и Ярваш вместе взятые, работа для меня — наркотик посильней кокаина. И только одного пока не хватало в этом материале — того, о чем говорил мне Мастер на озере Небесного Кленового листа — любви! Восемь молодых людей восстали против всесильного Политбюро, КГБ, МВД, Ленинского комсомола, газетного единодушия советского народа и танковых дивизий Советской армии, ворвавшихся в Прагу, но что же держало этих восьмерых, кто в кого из них был тайно или явно влюблен и почему так бестрепетно они пошли в лагеря и психушки?
ГЛАВНЫМ РЕДАКТОРАМ ГАЗЕТ:
«Руде право», «Унита», «Морнинг стар», «Юманите», «Таймс», «Монд», «Вашингтон пост», «Нойе цюрхер цайтунг», «Нью-Йорк таймс» [8]
Уважаемый господин редактор, прошу Вас поместить мое письмо о демонстрации на Красной площади в Москве 25 августа 1968 г., поскольку я единственный участник этой демонстрации, пока оставшийся на свободе.
В демонстрации приняли участие: Константин Бабицкий, лингвист, Лариса Богораз, филолог, Вадим Делоне, поэт, Владимир Дремлюга, рабочий, Павел Литвинов, физик, Виктор Файнберг, искусствовед, и Наталья Горбаневская, поэт. В 12 часов дня мы сели на парапет у Лобного места и развернули лозунги: «Да здравствует свободная и независимая Чехословакия» (на чешском языке), «Позор оккупантам», «Руки прочь от ЧССР», «За вашу и нашу свободу». Почти немедленно раздался свист, и со всех концов площади к нам бросились сотрудники КГБ в штатском… Подбегая, они кричали: «Это всё жиды! Бей антисоветчиков!» Мы сидели спокойно и не оказывали сопротивления. У нас вырвали из рук лозунги, Виктору Файнбергу разбили лицо в кровь и выбили зубы. Павла Литвинова били по лицу тяжелой сумкой, у меня вырвали и сломали чехословацкий флажок. Нам кричали: «Расходитесь! Подонки!» — но мы продолжали сидеть. Через несколько минут подошли машины, и всех, кроме меня, затолкали в них. Я была с трехмесячным сыном, и поэтому меня схватили не сразу: я сидела у Лобного места еще около 10 минут. В машине меня били… Ночью у всех задержанных провели обыски по обвинению в «групповых действиях, грубо нарушающих общественный порядок»… После обыска я была освобождена, вероятно, потому, что у меня на руках двое детей… Я отказываюсь давать показания об организации и проведении демонстрации, поскольку это была мирная демонстрация, не нарушившая общественного порядка. Но я дала показания о грубых и незаконных действиях лиц, задержавших нас, я готова свидетельствовать об этом перед мировым общественным мнением.
Мои товарищи и я счастливы, что смогли принять участие в этой демонстрации, что смогли хоть на мгновение прорвать поток разнузданной лжи и трусливого молчания и показать, что не все граждане нашей страны согласны с насилием, которое творится от имени советского народа. Мы надеемся, что об этом узнал или узнает народ Чехословакии. И вера в то, что, думая о советских людях, чехи и словаки будут думать не только об оккупантах, но и о нас, придает нам силы и мужество.
28 августа 1968 г.
Наталья Горбаневская
Москва А-252, Новопесчаная ул., 13/3, кв. 34
3
Куда в тридцатитрехградусную жару можно отправиться с десятилетним сыном, которого по решению суда вы видите раз в неделю, по выходным?
(Есть такой американский психогенетик Чампион Курт Тойч, лет тридцать назад он установил, что дети повторяют ошибки своих родителей, и так это продолжается бесконечно, пока кто-то не додумается пойти к психиатру и избавиться от этой наследственности. Мой отец разошелся с мамой, когда мне было восемь, и я повторил его печальный опыт. Надеюсь, мой Игорь будет умней и счастливей. Но пока ему только десять, у него еще все впереди…)
В Серебряном бору была туча народа, пол-Москвы съехалось сюда спрятаться от жары в Москве-реке. Но на пляже № 3 было более-менее цивильно, хотя музыка гремела, катера ревели, и по случаю Дня ВДВ компания юных десантников пела «Броня крепка и танки наши быстры». Мы с Гошей ушли на другой конец пляжа, там был пляжный волейбол, настольный теннис, батут, гидроциклы и катамараны напрокат. Конечно, Игорю нужно было попробовать абсолютно всё. А когда после купания, настольного тенниса, катамарана и батута мы вновь заходили в воду, навстречу нам двигалась из воды та самая толстая шестилетняя девочка, которая в парке «Сокольники» неуклюже катила мне навстречу на роликовых коньках. Теперь — рыжая и абсолютно белая, с конопушками не только на лице, но на плечах, руках и даже на животе — она столь же неуклюже шла к берегу, оскальзываясь на илистом дне и слепо шаря ногами под водой в поисках твердого места. А на берегу стояла ее бабка, худая и остроносая, как метла, держала в распахнутых руках большое махровое полотенце и кричала:
— Алёна, быстрей! Сгоришь, Алёна!
Солнце было действительно крутое и жгучее, как крапива.
Проходя мимо девочки, я подал ей руку, помог сделать последние пару шагов к твердому дну.
— Спасибо, — сказала она и посмотрела на меня своими васильковыми глазами с мокрыми рыжими ресницами.
— Папа, ну чо ты?! — ревниво крикнул убежавший вперед Игорь.
И я поспешил к сыну.
Потом мы с ним обедали в «Улетай», ели мороженое по дороге к метро, посмотрели в «Киномире» «Стражи Галактики», ужинали на веранде «Джонджоли». В десять с копейками он просто рухнул в постель, штаны и рубашку я снимал с него уже спящего.
А в двенадцать двадцать раздался звонок в дверь. Я, сонный и ухайдоканный за день не меньше Игоря, тупо подошел к двери в одних трусах:
— Кто?
— Свои. Открывай, — сказал голос Акимова.
Я открыл.
Акимов стоял за дверью в том же песочном костюме и щегольской рубашке, расстегнутой на две верхние пуговицы. А рядом с ним — я ошарашенно захлопал глазами — стояла прелестная и маленькая, как воробышек, круглолицая девушка в круглых очках середины прошлого века. Ошибиться было невозможно, я только вчера рассматривал в Интернете дело Натальи Горбаневской с ее фотографиями в фас и профиль.
— Минутку! Заходите, — сказал я, убежал в спальню и вернулся к ним, наспех одетый и злой на Акимова. — Псих! — сказал я ему. — Мог бы позвонить!
Но он даже бровью не повел.
— Знакомься, Маша, — сказал он девушке. — Это и есть Пашин Антон Игоревич. Теперь одетый. — И повернулся ко мне: — Собирайся, быстро!
— Куда? Зачем? — тупо ответил я, хотя и ежу было ясно, куда и зачем нужно собираться.
Акимов этим, конечно, воспользовался, показал этой Аэлите свое остроумие:
— Видишь, Маша. Все считают, что он гений, а он…
— Сейчас в лоб получишь, — перебил я его и пояснил гостье: — Спасибо за приглашение, но сегодня я никуда, у меня сын ночует.
Акимов оторопел:
— Старик! Она специально за тобой прилетела!
Но даже глядя во все глаза на эту Машу из Будущего, я развел руками:
— Извините. Ему десять лет, я не могу его оставить.
— Вы знаете, Антон Игоревич, это недолго, — ответила она совершенно простым человеческим голосом. — Машина та же самая, мосфильмовская «Волга». Она уже телепортировалась. И через два часа вы вернетесь.
— Да можно и быстрее, чо там! — сказал мне Акимов. — Посмотришь «Тимурфильм», две минуты поговоришь с Закоевым и назад.
Но я стоял на своем:
— А если он проснется? Нет, в будний день — пожалуйста, хоть на трое суток. А сегодня не могу, простите.
Тут Акимов психанул, разъяренно шагнул ко мне:
— Блин! Да ты знаешь, сколько ей это стоит?!
— Подождите, Сергей. — Маша мягко тронула его за рукав. И сказала мне: — Я тут останусь, а вы слетайте с Сережей.
— Как это? — не понял Акимов.
Она пожала плечами:
— Запросто. Я там не нужна, пока не будет сценария. Вы слетаете вдвоем, поговорите с Тимуром Харибовичем и подпишете договор. А я тут побуду. Если мальчик проснется… Как его звать?
— Игорь, — за меня ответил Акимов. — У Антона Игоревича воображение колоссальное — сына Игорем назвал.
— Прекратите, Сережа, — укорила его Маша. — Я бы своего тоже одного не оставила. — И повернулась ко мне: — Но мне вы можете доверить, и я с детьми прекрасно лажу. Даже если ваш проснется, я скажу, что я из Будущего, дети это с радостью воспринимают.
— А ты что, пробовала? — ревниво спросил ее Акимов.
— Конечно, — ответила она. — Я же играла Жанну Д’Арк, у нас была экспедиция во Францию пятнадцатого века. Я там с французскими детьми в лапту играла. Вот, Сергей Петрович, возьмите телепортатор, — и она передала Акимову какой-то маленький, как айфон, приборчик. — Вы уже умеете с ним обращаться…
Не знаю почему, но именно эта Жанна Д’Арк убедила меня доверить ей сына. Впрочем, а чем Горбаневская не наша Жанна Д’Арк?
4
Ночью попасть на «Мосфильм» невозможно, если вас нет в списках на режимную, то есть ночную съемку. Но хотя «Московские зори» продолжали по ночам снимать в натурных декорациях старой Москвы, построенных в глубине двора за корпусом звукозаписи, и мы с Акимовым смогли бы легко затесаться в массовку, которую как раз в час ночи гуртом в двести голов запускали на студию, мы этого делать не стали. Во-первых, нас могли узнать вахтеры, а во-вторых, по моему совету Стороженко поставил в проходной вторую видеокамеру. Поэтому мы просто перелезли через забор со стороны улицы Косыгина — Акимов подсадил меня себе на плечи, а я, усевшись на заборе, помог и ему подняться.
Сторожевых собак на «Мосфильме» не держат из-за ночных съемок, а потому возле старенького «МиГа» и бюста Бондарчука мы, уже не боясь, смешались все с той же массовкой — в основном пенсионеры и пенсионерки, тусовавшиеся здесь в ожидании съемки. От «МиГа» до мосфильмовского Музея буквально сто шагов, но как раз это расстояние нужно было преодолеть незаметно. Поэтому сначала мы, как бы любопытствуя с другими старичками, отправились к сидячему гранитному Шукшину. Там пришлось минут сорок выжидать, пока к «МиГу» прибежал ассистент режиссера «Московских зорь» и объявил в мегафон:
— Массовка — на площадку! Вся массовка — к костюмеру на площадку!
Почему нельзя было переодеть их прямо здесь, в скверике у «МиГа», а потом вести на съемку — этого я не знаю. Возможно, чтобы не сбежали в шляпах и кринолиновых юбках позапрошлого века.
Как бы то ни было, когда вся массовка гурьбой потянулась в глубину двора, к декорациям Москвы XI века, мы в темноте осторожно подошли к двери Музея и Акимов воровской отмычкой ловко открыл два замка, я и не знал о таких его способностях.
Остальное было просто — в темноте и без всякого фонарика (достаточно было уличного фонаря, светившего в окна) мы прошли через залы старинной одежды и утвари в зал раритетных автомобилей, Акимов сел за руль все той же светло-голубой «Волги», а я на пассажирское сиденье. С этой минуты, подумал я, никудышный детектив Антон Пашин превращается в банального преступника, похитителя легендарной светло-голубой «Волги», снимавшейся в трех советских блокбастерах. Впрочем, эта мысль испарилась так же легко, как возникла, а больше всего меня занимало — как же мы в этой «Волге» будем телепортироваться через глухие стены музея? Но все оказалось куда проще, чем в фантастических фильмах, где для телепортации вас помещают в какие-то колбы или саркофаги, включают диковинную аппаратуру и т. д. и т. п. Тут ничего этого не было и в помине. Акимов достал из кармана пиджака нечто, взятое им у Маши и похожее на айфон, набрал на нем какой-то шифр или номер и положил на панель управления машиной.
— Что это? — спросил я.
— Телепортатор, пересыльщик, — быстро сказал Акимов. — Молчи, не мешай.
После трех телефонных гудков из прибора послышался металлический голос:
— Внимание! Ваш пароль послан на ваш мобильный телефон. Пожалуйста, наберите его на телепортаторе!
И действительно, в кармане Акимова пискнул его мобильник. Серега считал с него пять присланных цифр, набрал их на телепортаторе, и этот приборчик тут же отозвался снова:
— Пароль принят! Посылаю энергию телепортации. Приятного путешествия!
После чего — тихий щелчок, и телепортатор вдруг наполнился каким-то голубым фосфоресцирующим светом, который стал разливаться сначала по приборной доске, потом по корпусу «Волги» и даже по нашим с Акимовым сиденьям. Еще секунда — и голубыми стали пиджак, брюки и туфли Акимова, а также моя рубаха, брюки и сандалии. А в следующую секунду «Волга» плавно тронулась с места и легко, без помех прошла сквозь музейную стену. Но теперь Акимов, наученный, как я понимаю, прежним опытом, повел ее не к проходной, а через яблоневый сад прямо на забор. При этом без всякого маневра рулем «Волга» бесшумно пошла на взлет, даже яблоки не упали с деревьев, а забор мы преодолели поверху и поднялась над Воробьевыми горами. Роскошный вид на ночную Москву, всю в золотых и красных огнях, открылся под нами. Слева торчали светящиеся башни Москва-Сити, справа темная чаша Лужников, а впереди…
Нет, никакого впереди уже не было, поскольку машина круто забрала капотом в темное, без всяких звезд небо. А дальше, извините, все было как у Булгакова — «когда на мгновение черный покров отнесло в сторону», я обернулся и увидел, что сзади нет не только золотых пунктиров московских улиц и башен Москва-Сити, но нет уже и самого города, «который ушел в землю и оставил по себе только туман».
5
Только не спрашивайте, как это происходит. Я понятия не имею. Но если вас все же интересует мнение профана — пожалуйста! Вот я десять часов летел из Москвы в Нью-Йорк со скоростью 600 км/час. Вылетел в 10.20 из Внукова и в тот же день прилетел в 12.20 в JFK. То есть летел десять часов, а прилетел всего на два часа позже. Выходит, если бы мы с той же скоростью полетели дальше на запад, мы бы, вообще, улетели в прошлое, так? А если со скоростью 6000 км/час или 60 000 км/час полететь в другую сторону? Можно попасть в будущее?
Вас не устраивает такое объяснение? Меня тоже. Тем паче по моим часам мы отлетали от Земли всего на двадцать минут, но когда спустились, на ней прошло двадцать лет. Не могу сказать, что она сильно изменилась. Хотя мне трудно судить — мы припортировались не в Москве, а в стороне от нее, на сто двенадцатом километре Ярославского шоссе. Там, в лесу, стояли новенькие корпуса киностудии «Тимурфильм», а вдали, в чистом поле на востоке от шоссе — декорации не только Красной площади, Лобного места и московских улиц, но еще и Эйфелевой башни, Елисейских Полей и Латинского квартала, а также римских Пьяццы Навона, виа Витторио Венето и площади Республики. Дальше на восток грузовые левитаторы и строительные роботы возводили из каких-то удивительно легких материалов декорации Лондона, Берлина, Мадрида и Пекина. То есть Закоев тут развернулся — будь здоров!
При этом павильоны, офисные помещения и роскошная гостиница для киногрупп, приезжающих сюда на съемки чуть ли не со всего мира, стояли довольно далеко от декораций Москвы, Парижа и других городов, и Закоев тут же объяснил мне причину этого.
— Ты помнишь спиральный небоскреб, который «Донстрой» всадил прямо перед мосфильмовской проходной? — сказал он, стоя у стеклянной стены своего огромного кабинета на мансарде «Тимур-Отеля».
За окном простирались практически бескрайние поля бывшего колхоза имени Четвертой пятилетки, которые Закоев купил еще в 2014 году по моей, как оказалось, подсказке.
— Из-за этого клыка «Донстроя», — продолжал он без всякого кавказского акцента, — мы не могли снимать половину декораций старой Москвы — камера видела, как он торчит над домами. То была первая, еще при Лужкове, атака девелоперов на «Мосфильм». Воробьевы горы — это же такое сладкое место! Вся Москва на ладони! Но как только Вилен Назаров ушел, они ликвидировали «Мосфильм» и купили у города всю территорию. Теперь там «Воробьев-Вилледж» — пять небоскребов повыше Москва-Сити, с двухэтажными квартирами для самых богатых. Но я, конечно, кое-что спас от студии — выкупил Музей и весь склад с реквизитом.
Я подивился Тимуровой смекалке. Любая аппаратура — кинокамеры, софиты, прожекторы, монтажные столы, операторские краны и тележки, то есть всё, чем мы снимаем и делаем кино и чем забиты мосфильмовские павильоны и цеха, — устаревает буквально за три-четыре года, а на пятый год и вообще превращается в утиль. Только нужные для исторических фильмов старые телеги, кареты, автомобили и реквизит — одежда, мебель и посуда — все дорожают и дорожают. И когда банда девелоперов, сговорившись, ликвидировала «Мосфильм», Тимур выхватил у них самое ценное — пятиэтажный склад реквизита плюс многозальный музей с раритетными авто. И скорее всего тоже за бесценок.
— Ты хорошо выглядишь, — сказал я ему, и это не было лестью, он действительно почти не изменился, только облысел окончательно. Видимо, средства от старения и кавказского акцента они уже нашли, а от облысения еще нет…
— Ты тоже хорош, — ответил он и перешел к делу: — Антон, ты же знаешь, как я тебя люблю? И если бы я мог… Я бы для тебя…
— Не парься, — перебил я. — Серега мне уже сказал — до тридцать четвертого года я не доживу. Но сколько мне осталось, ты можешь сказать?
— Нет, извини. Это запрещено международной конвенцией. Да я и не знаю, клянусь!
Я усмехнулся:
— Тремя лысыми?
Но он не понял шутки и возмутился:
— При чем тут? Я сам лысый. Просто теперь все в компьютере. Заходишь в IMDb To day — компьютерную базу кинематографиста, и если тебя там нет, значит, всё, выбыл в архив. Но это единственное, в чем я вынужден тебе отказать. А остальное — проси что хочешь. Нам позарез, пока лето, нужно снять демонстрацию на Лобном месте. А допросы, тюрьма, психушка — это всё павильоны, это мы и зимой снимем.
— У тебя тут что, Голливуд? Договор с прокатом?
— Молодец! Голова! — воскликнул Закоев. — Только не Голли-вуд, а Тимур-вуд! Я фильмы продаю не в розницу, а пакетами. Ваш фильм в пакете, который выходит в прокат в марте будущего года. Вот реклама, смотри!
Он щелкнул пальцами, и тут же вся стена его кабинета превратилась в 3D-экран, воздух наполнился танковым ревом, и прямо на нас по пражским улицам ринулись Т-34 с советскими солдатами на броне. А затем — Красная площадь, восемь молодых людей сидят на Лобном месте с крохотными самодельными плакатами «За нашу и вашу свободу!», и к ним со всех сторон бегут гэбэшники и гэбэшницы, бьют их и рвут плакаты… То есть это был трейлер — минутная нарезка кадров из будущего фильма, и я сказал:
— Так вот же, у вас всё снято!
Тимур усмехнулся:
— Старик, это две тысячи тридцать четвертый год. Мы смонтировали гэбэшную хронику и перевели в 3D. Ты же читал у Горбаневской, их демонстрацию снимал гэбэшник с камерой…
На его письменном столе тихо пискнул какой-то аппаратик.
— Слушаю, — не сходя с места, сказал кому-то Закоев и после короткой паузы повернулся ко мне: — Это Маша Климова. Твой пацан проснулся пописать, увидел ее и уже не уснул. Теперь они играют в шахматы. Она говорит, чтобы ты не волновался, она сказала ему, что тебя срочно вызвали на ночную съемку, а она твоя ассистентка.
— Я могу с ним поговорить?
— Нет, Маша уже отключилась. Вот что я тебе предлагаю. Мы подписываем контракт на написание сценария, и ты летишь домой. Пишешь, и дальше на выбор — деньги сразу, как напишешь, то есть в две тысячи четырнадцатом году, или твой сын их получит сейчас, в две тысячи тридцать четвертом…
Я не успел ответить — на его столе снова пискнул все тот же аппаратик.
— Да… — сказал Закоев, и теперь я разглядел крохотный микрофон в его левом ухе. — Нет, сначала я его покормлю… Хорошо, будем через двадцать минут. — И уже мне: — Это Акимов. У него актерские пробы на его бабушку. Ну, ты знаешь — Людмилу Акимову, следователя, которая допрашивала всю эту восьмерку. Он просит прийти посмотреть.
— А это долго?
— Не думаю. Второй режиссер отобрал восемь актрис. По минуте на актрису, управимся за десять минут. Пошли. Иначе он на свою бабушку возьмет какую-нибудь Мэрилин Монро.
Я испугался:
— А это возможно? Вытащить сюда Мэрилин Монро и снять в кино?
Тимур усмехнулся:
— Нет, конечно. Я пошутил.
— Но меня же ты вытащил!
Тимур обнял меня за плечи:
— Антон, тебя я вытащил, потому что ты гений. А таких, как Мэрилин Монро, у нас знаешь сколько? Пойдем, сам увидишь.
6
Но сначала мы спустились в ресторан. Насколько я понимаю, Тимуру не терпелось похвастать своей киноимперией. Да и было чем. Посреди подмосковного дубняка и березового леса он построил дюжину двенадцатиэтажных зданий — пятизвездочный «Тимур-Отель», шесть павильонов, тон-студию, кинотеатр и три производственных корпуса.
— Конечно, я мог бы все это запихать в один небоскреб, вышло бы в два раза дешевле, — сказал он мне по дороге в ресторан. — Но небоскреб торчал бы в небе на западе от декораций. И поэтому я строил вширь, а не ввысь. Теперь у меня тут своя «Тимур-вилледж», свой «Декорстрой» и свои Красная площадь, Эйфелева башня и Пьяцца Навона. А скоро будет еще свой Лондон, Берлин, Мадрид и Пекин.
— Тимур Македонский, — заметил я.
— В каком смысле? — не понял он.
— Ну, Александр Македонский хотел покорить полмира, а ты его просто построил. У вас еще не делают прививки для чувства юмора?
Он усмехнулся:
— Антон, если я покажу тебе, сколько всё это стоит, у тебя тоже не будет места для чувства юмора. Вот наш ресторан. Что ты будешь на завтрак?
Описывать ресторан я не буду, в нем не было ничего роскошного или экстраординарного, разве что в простенках между широкими окнами стояли черно-белые скульптуры Люмьера, Эйзенштейна, Чарли Чаплина, Греты Грабо и других звезд немого кино. А на вогнутых, с эффектом 3D, телеэкранах, с четырех сторон висевших над залом, полуголые модели образца 2034 года рекламировали не то какие-то роскошные инопланетные пляжи, не то нижнее женское белье, которое почему-то не закрывало срамные места, наоборот — именно их и открывало! Впрочем, если проследить за историей женской моды, подумал я, удивляться тут нечему…
Да и некогда мне было удивляться — шум в этом ресторане был как на международной конференции. Поскольку здесь сидели, ели, разговаривали, смеялись, перекрикивались и переходили со своими гнутыми планшетами от одного столика к другому китайцы, шведы, японцы, американцы, бразильцы, французы, русские, испанцы, индусы и еще бог знает кто. Я тут же вспомнил межпланетную станцию Рэя Брэдбери — там тоже было многоязыкое вавилонское столпотворение космонавтов всех стран.
Но завтрак был архаический — стакан грейпфрутового сока, сырники по-московски и ржаные тостики с башкирским медом. Я запил все это двойным эспрессо и кивнул на публику:
— Неужели это все киношники?
— Представь себе! — сказал Тимур. — Я угадал с декорациями. Сегодня снять что-нибудь в Париже или даже у нас на Красной площади совершенно невозможно. Туризм просто бешеный, ты ни за какие деньги не можешь перекрыть ни одну улицу или площадь. Я уже не говорю о левитаторах! Ты помнишь, как мы мучились, растаскивая с Малой Бронной всякие «Лексусы» и «Хонды», чтобы снять на Патриарших прудах разговор Воланда и Берлиоза? Так то были цветочки по сравнению с левитаторами, которые теперь залетают в кадр со всех сторон! А у меня — пожалуйста! На своей Красной площади — хочешь, я поставлю телеги шестнадцатого века, а хочешь — «Чайки» и брежневские «членовозы». У меня целый парк муляжей любых автомобилей и пять тысяч роботов-статистов, которых роботы-костюмеры за полчаса одевают в наряды любой эпохи. Если бы у тебя было время, я бы тебе показал этот процесс, ты ахнешь!
Я не стал напоминать ему, что это не он, а я «угадал с декорациями». Времени у меня и вправду не было, мы в лифте спустились в фойе отеля и, не выходя на улицу, крытым переходом проехали на движущейся, как в аэропортах, дорожке в соседнее здание. Закоев на ходу объяснил, что такими переходами он соединил все двенадцать корпусов, чтобы в любую погоду — морозной зимой, в дождь или в августовскую жару — можно было спокойно курсировать по всей студии.
Здесь, в соседнем корпусе, было два больших павильона и несколько небольших студий с раздвижными стенами, мини-софитами и другими осветительными приборчиками, названий которых я не знаю. С помощью раздвижных стен пространство студии можно было разделить на несколько секторов, кабинетов или репетиционно-съемочных площадок. Как я тут же понял, в этой студии располагалась если не вся съемочная группа кинофильма «Их было восемь», то хотя бы часть ее; всюду — на столах, на шкафу и даже на стульях — лежали и висели советские газеты 1968 года с аршинными заголовками «ОДОБРЯЕМ БРАТСКУЮ ПОМОЩЬ ЧЕХОСЛОВАЦКОМУ НАРОДУ», а на стенах висели фотографии молодых участников демонстрации на Лобном месте — Горбаневской, Литвинова, Делоне, Бабицкого, Богораз, Дремлюги, Виктора Файнберга и даже восьмой участницы Татьяны Баевой, хотя она, как известно, заявила, что попала на Красную площадь случайно, и не была репрессирована.
Но в тот сектор, где Акимов репетировал с актерами, мы, конечно, не зашли, а остановились в соседнем у большого, в полстены, монитора. И я впервые увидел Акимова в роли не оператора, а режиссера. Вообще-то, на кинопробах есть два метода отбора актеров. Одни режиссеры актерам ничего не подсказывают, не репетируют и не поправляют, а дают им минутный диалог из сценария и смотрят, что актер сам, от себя может принести в эту сцену. А другие, наоборот, тратят на каждого актера по полчаса, чтобы понять, что они могут из этого актера или актрисы вытянуть и слепить. Акимов, я увидел, добавил к ним свой, операторский метод — ходил вокруг актера и актрисы, наклонялся от них то глубоко влево, то вправо и, зажмурив один глаз, смотрел, как они будут выглядеть на экране. Между тем актеры буквально гнали свой текст, невольно косясь на него если не глазами, то мысленно, эмоционально.
Следователь Акимова: Вы пришли на Красную площадь один?
Литвинов: Я отказываюсь отвечать.
Следователь Акимова: Была ли договоренность с другими подсудимыми о времени и месте встречи?
Литвинов: Не было.
Следователь Акимова: Почему вы выбрали именно Лобное место?
Литвинов: Основные мотивы: отсутствие движения транспорта, и Красная площадь — это подходящее место для предания гласности обращения к правительству.
Следователь Акимова: Кто выбрал место и время?
Литвинов: Я отказываюсь отвечать.
Следователь Акимова: Когда в последний раз перед двадцать пятым августа вы виделись с каждым из подсудимых?
Литвинов: Не помню и отказываюсь говорить о других.
Следователь Акимова: Была ли между вами предварительная договоренность?
Литвинов: Не было.
Следователь Акимова: Выходит, то, что вы с ними оказались на площади в одно и то же время, это случайное совпадение?
Литвинов: Думаю, что это не случайное совпадение.
Следователь Акимова: Как же так?! Вот вы физик, должны рассуждать логично. Если это не случайность, значит, была договоренность.
Литвинов: Нет, это не противоречит логике. Я могу изложить несколько иных возможностей. Например — я не утверждаю, что так было, но возможен следующий вариант: некое третье лицо сообщило и мне, и остальным о том, что двадцать пятого готовится демонстрация. Мы могли там встретиться без всякой предварительной договоренности, но в то же время не случайно.
Следователь Акимова: Если бы вы были один, вы бы все равно пошли?
Литвинов: Безусловно.
Следователь Акимова: Чем же вы объясните, что оказались двадцать пятого именно в двенадцать часов на Красной площади?
Литвинов: По-моему, это не имеет отношения к существу дела.
Следователь Акимова: Вы должны быть заинтересованы в выяснении всех обстоятельств дела, а вы все время отказываетесь отвечать.
Литвинов: Я не вижу ничего предосудительного ни в моих действиях, ни в действиях других подсудимых.
Следователь Акимова: Если вы не видите состава преступления, то тем более непонятно, почему вы не хотите говорить о них.
Литвинов: Потому что вы считаете их преступными, я не хочу вам помогать.
Следователь Акимова: Но я спрашиваю о ваших поступках.
Литвинов: Я отказываюсь говорить о себе то, что может служить отягчающим обстоятельством для других.
Следователь Акимова: Вы держали в руках плакат. Откуда он появился?
Литвинов: Я не снимаю с себя ответственности ни за один плакат, бывший на площади, и не вижу причины отвечать на этот вопрос.
Следователь Акимова: Какой вы держали лозунг?
Литвинов: «За вашу и нашу свободу», но я не снимаю с себя ответственности ни за один лозунг.
Следователь Акимова: Каков внешний вид плаката?
Литвинов: Кусок полотна с палочками, двадцать — двадцать пять сантиметров длиной.
Следователь Акимова: Как вы были одеты?
Литвинов: В белой рубашке и серых брюках.
Следователь Акимова: Могли ли вы спрятать плакат в одежде?
Литвинов: Отказываюсь отвечать.
Следователь Акимова: Почему? Ведь это имеет прямое отношение к фактическим обстоятельствам дела.
Литвинов: На мой взгляд, фактические обстоятельства заключаются в том, что мы сели на тротуар и подняли плакаты. За это сотрудники КГБ и милиции нас избили и арестовали, Файнбергу выбили зубы. Горбаневскую, мать грудного ребенка, били даже в машине.
Следователь Акимова: Какая же она мать, если с ребенком приперлась на демонстрацию? Ее место в психушке. Представляли ли вы себе, что ваше появление около автомобильной трассы может повлечь за собой нарушение движения?
Литвинов: Не представлял, так как знал, что там нет автомобильного движения.
Следователь Акимова: А знали ли вы, что то, что вы собирались сделать, представляет собой нарушение закона?
Литвинов: Я знаком с Конституцией и законом. Статья 125 Конституции гарантирует свободу демонстраций.
Следователь Акимова: Вы так хорошо знаете статьи Конституции о своих правах, а знаете ли вы 130 статью Конституции?
Литвинов: Я не знаю по номеру, но содержание, наверно, знаю.
Следователь Акимова: Статья 130 обязывает каждого гражданина соблюдать законы.
Литвинов: Я хотел соблюдать закон и считаю, что соблюдал его.
Следователь Акимова: Знаете ли вы 112 статью Конституции?
Литвинов: Мы рассматриваем конкретное обвинение или вы экзаменуете меня на знание Конституции?
Тут я не выдержал, открыл дверь в студию и сказал:
— Извините, Сергей Петрович, можно вас на минуту?
Акимов махнул оператору выключить камеру и вышел из студии:
— В чем дело?
— Дай мне этот текст, я его сокращу втрое.
Акимов нахмурился:
— Зачем?
— Потому что актеры или живут в кадре с первой реплики, или не живут никогда. Эта актриса не твоя бабушка.
— С чего ты взял? Она красавица!
— И еще какая! Мэрилин Монро! Каждый мужик в зале захочет ее раздеть. Ты хочешь, чтобы все зрители раздевали твою бабушку?
Акимов секунду смотрел мне в глаза, потом повернулся и ушел в студию.
— По-моему, этой репликой ты убил его наповал, — улыбнулся мне Закоев.
— Ничего, — сказал я. — Он мой должник, он тоже бил меня наповал.
В этот момент вернулся Акимов и молча протянул мне три страницы текста. Я порвал первые две и вернул ему последнюю:
— Поехали! Давай следующую Акимову.
Акимов взглянул на оставшийся текст, он начинался с реплик его бабушки « Вы держали в руках плакат. Откуда он появился?» и «Какой вы держали лозунг?». В принципе хорошей актрисе даже этих двух реплик достаточно, чтобы сыграть советского следователя. И, слава богу, Серега это понял.
— Сволочь ты, — улыбнулся он и ушел в студию, вызвал следующую актрису.
— Да, теперь понимаю, зачем ты ему нужен, — сказал мне Закоев. — Ладно, я пошел. Когда выберете актрису, придете ко мне.
Но ни следующая Мэрилин (ей-богу, не хуже, чем Монро!), ни та, что была еще краше после нее, в следователи не годились. И вдруг…
Я узнал ее, как только она вошла в кадр! Нет, не Монро, а нечто между Татьяной Дорониной и Натальей Гундаревой, только с васильковыми глазами, рыжей халой на голове и веснушками на круглом лице. Мне кажется, я даже рот открыл от изумления и шока, ведь еще вчера она неуклюжей толстушкой выходила из воды, ей было всего шесть лет, и бабушка кричала ей «Алена! Алена!» А сегодня… Ну да, ей уже двадцать шесть…
Между тем эта Алена села за стол напротив «Литвинова», с минуту вчитывалась в текст и…
— Вы! — прищурясь рыжими ресницами, вдруг выпалила она в него. — Вы держали в руках плакат! — и резко подалась к нему всем корпусом: — Откуда он у вас?
— Я не снимаю с себя ответственности ни за один плакат, — прочел с листа актер. — И не вижу причины отвечать на этот вопрос.
Но она уже перла как танк — хлопнула ладонью по столу, но сказала тихо, как змея:
— Я спрашиваю: какой вы держали лозунг?
Знаете, есть актеры-личности, которые, войдя в кадр, тут же заполняют его своей энергетикой и стягивают всё зрительское внимание на себя. Они еще ничего не сказали, не сделали ни одного жеста, а вы уже не смотрите на других актеров, вы смотрите только на них. Такими были Жан Габен, Симона Синьоре, Луи де Фюнес, Марлон Брандо, Михаил Ульянов. А в наше время, то есть в две тысячи четырнадцатом — Сергей Гармаш, Алексей Серебряков, Ксения Раппопорт… Эта Алена просто задавила актера, который подавал ей реплики Литвинова, он растерянно оглянулся на Акимова, но она продолжала давить:
— В глаза смотреть! Я спрашиваю: какой был лозунг?
— «За вашу и нашу свободу», — пролепетал актер, — но я не снимаю с себя ответс…
Она не дала ему даже закончить:
— Как выглядел ваш плакат?!
— Кусок полотна с палочками двадцать — двадцать пять санти…
— Как вы были одеты?
Тут студийная дверь приоткрылась, и в просвете появилось счастливое лицо Акимова. «Ну как?» — спрашивали его глаза. Я поднял руку с поднятым вверх большим пальцем. Через пять минут мы уже втроем — я, Акимов и Алена — были в кабинете Закоева.
— Нашли актрису? Поздравляю! — сказал он и посмотрел на часы. — Антон, у тебя осталось восемнадцать минут. Что ты решил с договором?
— Договор я подпишу, гонорар разделишь пополам — половину мне в две тысячи четырнадцатом, половину сыну в две тысячи тридцать четвертом. Но есть еще одно условие.
Закоев нахмурился:
— Мне не ставят условий, я тут хозяин.
— А когда тебе нужен сценарий?
— Завтра! Вчера!
— Вот видишь. Я напишу его за три недели, если попаду в девятое октября тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года на суд по делу этой демонстрации и на две недели в Дом творчества «Болшево».
Похоже, Акимов к своим шестидесяти стал думать быстрее, чем в сорок, он тут же сказал:
— Я с тобой!
— И я, если можно… — попросила двадцатишестилетняя Алена. — Чтобы посмотреть на свой персонаж в натуре. Ведь Маша Климова летала смотреть на Горбаневскую…
Желтые глаза Закоева медленно перешли с меня на Акимова, потом на Алену и снова на меня.
— Ладно, — усмехнулся он. — Но стоимость этой поездки я вычту из ваших гонораров.
7
СЛАВА ЛЕОНИДУ ИЛЬИЧУ БРЕЖНЕВУ,
ДОЛГИЕ ЛЕТА ВОЖДЮ ВСЕХ НАРОДОВ!
Уходя из квартиры — выключай электроприборы!
БЕЗГРАНИЧНАЯ ЛЮБОВЬ И ПРИЗНАТЕЛЬНОСТЬ
ЛЕОНИДУ ИЛЬИЧУ БРЕЖНЕВУ ЗА ЕГО ПОДВИГ
ВО ИМЯ СЧАСТЬЯ ВСЕХ НАРОДОВ!
Береги хлеб — наше богатство!
ПОД МУДРЫМ РУКОВОДСТВОМ КПСС — ВПЕРЕД
К ПОБЕДЕ КОММУНИЗМА ВО ВСЕМ МИРЕ!
В Сбербанке деньги накопил —
квартиру новую купил!
Конечно, я слышал и читал, что в советское время вся страна была в таких плакатах и транспарантах. В своем дневнике Юрий Нагибин описывает потрясающую фреску на перроне львовского вокзала. Сталин и его соратники — Молотов, Берия, Калинин, Каганович — стоят на вершине мраморной лестницы, а по ступенькам расположились советские граждане всех видов: рабочие, колхозники, ученые, спортсмены, летчики, моряки, старики, юноши и девушки, дети. В едином порыве они простирают к вождям руки, отягощенные плодами их труда: колосьями, шурупами, чертежами на ватмане, пробирками, футбольными мячами, виноградными кистями и кусками каменного угля. А вся страна от Выборга до Находки была в портретах и памятниках Ленина, причем в каждом уголке этот Ленин был свой, местный — в Салехарде он выглядел как ненец, в Якутске — как якут, а во Фрунзе — как киргиз…
Но одно дело читать или смотреть в кино, и другое — ехать по Москве в октябре 1968 года и видеть вокруг не яркую неоновую рекламу ВТБ-24, «Лексуса» и кока-колы, а гигантские портреты «самого мудрого вождя прогрессивного человечества» Леонида Ильича Брежнева, ладошку Ленина на панно «Верной дорогой идете, товарищи!» и повсеместные призывы ЦК КПСС крепить борьбу за мир во всем мире и повысить производительность труда в связи с приближающейся 61-й годовщиной Великого Октября. При том, что все это — и транспаранты, и дома, и Садовое кольцо — было заштриховано серой пеленой осеннего дождя с мелким, как манка, снегом.
Было восемь тридцать утра 9 октября 1968 года, когда в этой пелене мы «упали с неба», то есть мягко приземлились прямо на Садовое кольцо в районе Таганки и влились в непривычно редкий поток «Жигулей», «Москвичей» и «Запорожцев». Среди этих так называемых автомобилей наша «Волга» и еще пара черных начальственных «Волг» выглядели просто каравеллами.
— Добро пожаловать в социализм! — сказал Акимов, лихо управляясь с педалью сцепления и рукояткой механической коробки передач.
Я поразился, как быстро и просто произошла наша телепортация. Кажется, еще пять минут назад в костюмерном цехе «Тимурфильма» нас переодевали в поношенные китайские плащи и костюмы шестидесятых годов, и начальник реквизиторского цеха — располневшая Люся-«хлопушка», та самая, которая выскакивала с хлопушкой к объективу перед каждым дублем на съемках «Мастер и Маргарита», — выдала нам наручные часы «Салют» производства 1965 года, советские паспорта с нашими фотографиями и свердловской пропиской на случай необходимости поселения в московскую гостиницу и аванс в счет наших будущих гонораров — по триста смешных и маленьких, как фантики, советских рублей с портретами Ленина на них.
— Паспорта, конечно, липовые, но аутен-т-тичные, отличить невозможно, — сказала она с заминкой. — А деньги настоящие, советские, будьте экономны, вы всего лишь работники Свердловской киностудии. Имейте в виду: это в две тысячи четырнадцатом рубль стоил три цента, а в тысяча девятьсот шестьдесят восьмом все было наоборот — доллар стоил пятьдесят восемь копеек. И Закоев будет с вас удерживать по этому курсу. Так что чем меньше потратите, тем лучше для вас.
После чего нам выдали точно такие же телепортаторы, как тот, что Акимов взял у Маши, только запрограммированные на 1968 год с остановкой на обратном пути в две тысячи четырнадцатом. Там мы с Акимовым должны были остаться, а Маша и Алена вернуться в две тысячи тридцать четвертый. Ну, и на случай emergency, ЧП, в наши наручные часы «Салют» были вставлены наночипы вневременной экстренной связи.
— Но звоните только в самом крайнем случае, — предупредила Люся. — Во-первых, чтоб никто там этого не видел. А во-вторых, минута связи с нами будет вам стоить сорок баксов. А теперь — всё, вперед и ни пуха!
Акимов уже открыл рот, чтоб послать ее, как положено, к черту, но я остановил его и протянул Люсе правую ладонь:
— А командировочные?
— Какие командировочные? — удивилась она.
— Ну как же! Ты забыла? Студия «Тимурфильм» отправляет нас в командировку по сбору материала для сценария и фильма. Нам положены командировочные.
Она усмехнулась:
— Умник ты, Антон! Ладно, будут вам командировочные. Ты знаешь, какие они были в тысяча девятьсот шестьдесят восьмом?
— Знаю, читал. Суточные два рубля шестьдесят копеек плюс гостиничные и транспортные.
— Ну, вот привезете отчеты, тогда и сочтемся. Вы же получили аванс. Так что не шикуйте, вы теперь советские люди.
В 8.45 утра эти «советские люди» съехали с Садового кольца на Верхнюю Радищевскую, пересекли Берниковскую набережную и подъехали к трехэтажному зданию суда Пролетарского района в Серебряническом переулке. И удивились — здесь у его входа стояла большая, человек двести, толпа молодых и пожилых людей с зонтиками, в плащах и зимних пальто. Часть из них окружила шестидесяти-с-чем-то-летнего мужчину крепкого сложения в потертом генеральском кителе без погон. Стоя с непокрытой, крупной и бритой наголо головой, он держал в руках какие-то бумаги, которые все подписывали.
Вокруг этой толпы и на противоположной стороне мостовой группами и поодиночке стояли и ходили милиционеры в форме и без, молодые люди с повязками дружинников и без и просто пьяные мужики и бабы. Несколько мужчин в штатском, но с явно офицерской выправкой и с фотоаппаратами в руках с разных сторон фотографировали толпу собравшихся. А поодаль мялись иностранные журналисты, одетые в яркие импортные куртки и плащи, в руках у них тоже были фото— и кинокамеры, но снимать им, видимо, не разрешали сторожившие их милиционеры и гэбисты.
Я опустил стекло в правой дверце машины и спросил у проходившего мимо бородача в сером плаще:
— А что тут происходит?
Он зыркнул глазами по «Волге», по мне, по Акимову и Алене, сидящей сзади, и сказал сквозь зубы:
— Валютчиков будут судить.
Я удивился:
— Валютчиков? А кто этот мужик в кителе?
— Григоренко, тля. Генерал, сука, — процедил он и вдруг рванул с места, торпедой врезался в толпу вокруг генерала, выхватил у него подписанные публикой бумаги и стал яростно рвать их.
— Что вы делаете? Это хулиганство! Какое вы имеете право? — зашумела толпа.
— Это письмо Брежневу, чтобы нас пустили в зал суда, — так громко, чтобы слышали иностранные журналисты, сказал ему генерал. — Зачем вы его порвали?
— А я не рвал, — вдруг так же громко заявил бородач. — Я хотел подписать, а вы сами порвали.
— Он провокатор! — зашумела толпа.
— В милицию его!
— Да он сам мент, вы что, не видите? Петр Григорьевич, не связывайтесь с ним. У нас есть второй экземпляр…
Каким-то образом наша «Волга» оказалась окруженной людьми — это к началу судебного заседания подошли еще и сочувствующие подсудимым, и сотрудники так называемых «силовых структур». Стоя возле рослого капитана милиции, расхлестанный пьяный закричал на собравшихся:
— Вы чо собрались? Почему не на работе?
— Потому что здесь судят наших друзей, — стала объяснять ему молодая беременная женщина. — Если бы ваших друзей судили, вы бы пришли на суд?
— У меня нет друзей-антисоветчиков! Вас всех перестрелять надо, сука беременная! Или в Яузе утопить!
— Да они тунеядцы! Гниды! — поддержала его пьяная баба. — Я бы по ним катком проехала, передавила паразитов! Чо ты зенки вылупила, проститутка беременная? Может, ударить хошь? Ну! Вдарь!
Рослый капитан милиции выжидающе улыбался.
— Не надейтесь, — вдруг сказал ему генерал Григоренко. — Никто не будет вступать в драку и не поддастся на провокацию.
Капитан отвернулся, но беременная оказалась не робкого десятка, она подошла к капитану:
— А почему вы не вмешиваетесь? Вы же своим поведением одобряете хулиганов.
Капитан посмотрел на нее сверху вниз и усмехнулся:
— Я не могу затыкать рот рабочему человеку. У нас свобода слова.
Но женщина не отступала:
— То есть пьяных подонков, которые призывают к расправе, вы охраняете? А людей, которые призывали к свободе, судите?
— А я рабочая! — тут же закричала ей пьяная баба. — Если я выпила, то на свои деньги. А вы тут все фашисты и жиды недобитые!
Пожилой мужчина сказал ей интеллигентно:
— Вы лжете. Вот там, за углом вас даром поят, чтобы вы нас на драку спровоцировали…
В этот момент в переулок въехал «воронок» и тут же свернул в зеленые железные ворота во двор судебного здания. Толпа потянула головы вслед «воронку» и стала выкрикивать:
— Ребята, держитесь! Мы с вами! За вашу и нашу свободу!
Железные ворота закрылись, было видно, как изнутри их створки с силой толкали два молодых мента. А к кричавшим подошел тот самый бородач, который говорил со мной и рвал коллективную жалобу Брежневу. Оглянувшись на робко приблизившихся иностранных журналистов, он буквально прошипел демонстрантам:
— Вы докричитесь, суки! Скоро и за вами придем…
Тут я услышал какой-то всхлип за своей спиной и резко повернулся — увлеченные происходящим вокруг, мы с Акимовым совершенно забыли об Алене. А она, зажимая рукой рот, рыдала навзрыд, и крупные детские слезы катились по ее щекам.
— В чем дело? — удивился я.
— К-к-как они м-могут?.. — выдавила она сквозь слезы.
Я тронул Акимова за плечо:
— Поехали.
— Куда? — удивился он.
— Во двор. За «воронком».
— Нас же не пустят.
— Пустят! Давай… — и я вытащил из кармана пиджака свое красно-коричневое удостоверение с золотым тиснением «Прокуратура РФ». Эта «корочка» с моей фотографией и указанием «Общественный совет прокуратуры г. Москвы», которую я получил от друзей-сослуживцев своего отца за свой первый детективный роман, не раз открывала мне и не такие двери. Правда, там стояла дата выдачи: «2009 год», но кто будет разглядывать эту микроскопическую запись? Обычно достаточно было показать обложку этой «корочки», как охранники даже элитных ресторанов на Рублевке сами открывали мне двери…
Я не ошибся и на этот раз. Как только наша «Волга» подкатила к закрытым воротам, из железной калитки в этих воротах выглянул молодой мордатый сержант в милицейской форме, и я, не дав ему и секунды подойти к нам, вытянул в окно руку с «корочкой» и властно сказал:
— Прокуратура! На суд!
Начальственная «Волга» в сочетании с «корочкой» сработали — морда исчезла, ворота со скрипом открылись.
— Ну, ты даешь! — восхитился Акимов и вкатил во двор, встал возле «воронка» посреди большой снежно-дождевой лужи. Справа, у служебного входа в здание суда стояли, курили и смотрели на нашу машину человек двадцать ментов и штатских. Поставив на ручной тормоз, Акимов уже потянулся вынуть ключ зажигания, когда я сказал:
— Извини, Сережа, ты остаешься.
Он оторопел:
— В каком смысле?
— Ты мой шофер, тебя не пропустят.
— А тебя?
— Ты же видел. Я — прокурорский надзор, — и я повернулся к Алене: — Алена, вы со мной. Слезы убрать, не разговаривать. Вы помощник прокурора. Пошли!
Акимов еще хлопал глазами, когда мы с Аленой вышли из машины, и я, повернувшись к «водителю», громко сказал:
— Никуда не уезжай! Ждешь меня здесь!
После этого властно хлопнул дверцей и прямо по луже зашагал на ментов, стоявших у служебного входа. Алена, актриса от Бога, четко печатала шаг рядом со мной. Не знаю, кто из нас произвел большее впечатление на эту публику, но они расступились, мне даже не пришлось доставать «корочки».
8
— Богораз Лариса Иосифовна?
— Доставлена, — сообщила молодая секретарша суда.
— Литвинов Павел Михайлович?
— Доставлен, — сказала секретарь.
Глядя в пухлую папку судебного дела, судья, седая женщина в сером костюме, похожая на учительницу или директора школы, продолжала:
— Делоне Вадим Николаевич?
— Доставлен.
— Бабицкий Константин Иосифович?
— Доставлен.
— Дремлюга Владимир Александрович?
— Доставлен…
На втором этаже судебного здания, в небольшом зале на пятьдесят мест было не меньше семидесяти мужчин и женщин совершенно определенной или, как теперь говорят, однозначной наружности — переодетые в штатское менты, дружинники, гэбисты и кирпичнолицые представители рабочего класса, принявшие «за углом» свои полевые «двести грамм».
— 25 августа 1968 года Следственным управлением было возбуждено уголовное дело по факту учинения групповых действий на Красной площади, грубо нарушивших общественный порядок, — продолжала читать судья. — По делу арестованы и привлечены к уголовной ответственности Богораз, 1929 года рождения, замужняя, имеет сына 1951 года рождения; Делоне, 1947 года рождения, холост; Литвинов, 1940 года рождения, женат, имеет сына 1960 года рождения; Бабицкий, 1929 года рождения, женат, имеет троих детей; Дремлюга, 1940 года рождения, женат; и Файнберг Виктор Исаакович. Материалы в отношении Файнберга выделены в отдельное производство в связи с признанием его судебно-психиатрической экспертизой невменяемым. Активной участницей групповых действий на Красной площади была также Горбаневская Наталья Евгеньевна, 1936 года рождения, имеет двух детей, уголовное дело на нее прекращено в связи с признанием ее судебно-психиатрической экспертизой невменяемой…
Несмотря на специфическую публику, столь густо высаженную в зале, чтобы не допустить сюда друзей арестованных, а точнее, именно благодаря специфичности этой публики, мы с Аленой сели в самом начале второго ряда — я властным жестом поднял с мест двух молодых дружинников, и они, приняв нас за начальство, безропотно уступили нам свои стулья.
— Расследованием установлено, — сообщила судья, — Богораз, Делоне, Литвинов, Бабицкий, Дремлюга, Файнберг и Горбаневская, будучи несогласны с политикой КПСС и Советского правительства по оказанию братской помощи чехословацкому народу в защите его социалистических завоеваний, одобренной всеми трудящимися Советского Союза, вступили в преступный сговор с целью организации группового протеста против временного вступления на территорию ЧССР войск пяти социалистических стран. Для придания своим замыслам широкой гласности они заранее изготовили плакаты: «Руки прочь от ЧССР», «Долой оккупантов», «За вашу и нашу свободу», «Свободу Дубчеку», «Да здравствует свободная и независимая Чехословакия» (последний на чешском языке), то есть содержащие заведомо ложные измышления, порочащие советский государственный и общественный строй. Обвинительное заключение составлено 20 сентября 1968 года старшим следователем Прокуратуры Москвы советником юстиции Акимовой. Подсудимая Богораз, встаньте… — и с этими словами судья впервые подняла глаза на обвиняемых.
Жгучая, с проседью, сорокалетняя брюнетка, сидевшая в первом ряду подсудимых рядом с юным и вихрастым поэтом Делоне и крепко сбитым пролетарием Дремлюгой, поднялась со скамьи подсудимых. Позади нее сидели сорокалетний брюнет Бабицкий и тридцатилетний Литвинов, внук первого наркома иностранных дел СССР Максима Литвинова. А по обе стороны от скамьи подсудимых стояли два конвойных солдата.
— Что вы можете сказать по существу предъявленного вам обвинения? — спросила у Богораз судья спокойным тоном учительницы старших классов.
— Двадцать пятого августа около двенадцати часов я пришла на Красную площадь, имея при себе плакат, выражающий протест против ввода войск в Чехословакию. В двенадцать часов я села на парапет у Лобного места и развернула плакат, — обстоятельно начала Лариса Богораз. — Почти сразу подбежали люди мне лично не знакомые. Подбежав ко мне, они отняли плакат. С левой стороны я увидела Файнберга. У него было разбито лицо. Его кровью забрызгали мне блузку. Я увидела, как мелькает сумка, кто-то бьет Литвинова. Собралась толпа. Я услышала голос: «Бить не надо — что здесь происходит?» Я ответила: «Я провожу мирную демонстрацию, но у меня отняли плакат». Остальных я не видела. Ко мне подошел гражданин в штатском и предложил идти к машине. Он не предъявил никакого документа, но я за ним последовала. Я увидела, как вели Литвинова и били по спине. В машине было человека четыре. Меня схватили за волосы и головой впихнули в машину. Я также видела в машине Файнберга с выбитыми зубами. В пятидесятом отделении милиции, куда нас привезли, мы все потребовали медицинской экспертизы для Файнберга. Ему разбили лицо и выбили зубы. Вечером из милиции меня привезли домой для обыска…
Уже посреди этого рассказа я почувствовал, как Алена напряглась, а в следующую секунду, когда Богораз сказала, что ее схватили за волосы и впихнули в машину, Аленина левая рука схватила мою правую и стиснула ее изо всех сил.
— Спокойно… — тихо приказал я ей.
Между тем судья совершенно не отреагировала на красочный рассказ Богораз, а продолжала допрашивать — вежливо и ровным голосом:
— Какое содержание плаката, который вы подняли?
— Я отказываюсь назвать содержание своего плаката, — ответила Богораз.
Судья: Почему?
Богораз: Не имеет значения, какой именно плакат был у меня в руках. Я не снимаю с себя ответственности ни за один из плакатов, на которых было написано: «Руки прочь от ЧССР!», «За вашу и нашу свободу!», «Долой оккупантов!», «Свободу Дубчеку!» и «Да здравствует свободная и независимая Чехословакия!». Последний на чешском языке.
Судья: Кто был с вами на Красной площади?
Богораз: Я отказываюсь отвечать на вопросы, касающиеся других подсудимых. Я отвечаю только за себя.
Судья: Известно ли было вам, что придут другие люди?
Богораз: Нет, не было известно. Я для себя заранее решила, что пойду. Мне даже двадцать пятого не было известно, придут ли другие.
Судья: Одновременно ли вы сели на тротуар?
Богораз: Не помню, затрудняюсь ответить.
Судья: Работали ли вы?
Богораз: Да, я работала во ВНИИТИ в должности старшего научного сотрудника. Двадцать второго августа, в четверг, я сделала устное заявление начальнику своего отдела о том, что объявляю забастовку в знак протеста против ввода войск в Чехословакию. Двадцать третьего, в пятницу, подала письменное заявление об этом в дирекцию и профком, и мне не сообщили о моем увольнении. А в субботу институт не работал, то есть уволили меня после ареста. О том, что я уволена, я узнала уже в тюрьме.
— Почему вы выбрали именно Красную площадь? — вмешался вдруг прокурор — неопределенного возраста коренастый, с плоским лицом мужчина в темно-лиловом ведомственном мундире. Его высокий голос прозвучал так, словно он обиделся за Красную площадь.
— Потому что этот протест был адресован правительству, — повернулась к нему Богораз, — а по традиции принято то, что адресовано правительству, выражать на Красной площади. Во-вторых, на Красной площади нет движения транспорта.
Прокурор: Охарактеризуйте ваши отношения с подсудимыми.
Богораз: С Литвиновым очень близкие, дружеские отношения, Бабицкого тоже считаю своим другом, если он не возражает. С Дремлюгой хорошие отношения, с Делоне — тоже, насколько позволяет разница в возрасте.
Прокурор: Когда в последний раз до двадцать пятого вы виделись с подсудимыми?
Богораз: Отказываюсь отвечать на этот вопрос.
Прокурор: Почему?
Богораз: Я отказываюсь отвечать на что-либо, касающееся остальных, и отвечаю только за себя.
Прокурор: Чем вы можете объяснить, что вы оказались вместе у Лобного места?
Богораз: Видимо, тем, что каждый хотел выразить свой протест именно там.
Прокурор: Был ли у вас об этом предварительный разговор?
Богораз: Отказываюсь отвечать.
Прокурор: Не кажется ли вам странным совпадение, что вы все оказались у Лобного места вместе? Нельзя ли предположить договоренность?
Богораз: Мне не кажется это странным: это или совпадение, или закономерность. Допускаю и то, и другое.
Прокурор: Какой плакат вы держали?
Богораз: Я уже сказала, что отказываюсь отвечать. Я не снимаю с себя ответственности за все плакаты.
Прокурор: Как же вы принимаете на себя ответственность за другие плакаты, если у вас не было предварительной договоренности и вы не могли знать, что на них написано?
Богораз: Я их видела на Красной площади, и они мне известны из материалов дела.
Прокурор: Но вы сидели все в один ряд?
Богораз: Файнберг сидел рядом, Бабицкий немного позади, рядом с ним Горбаневская, точно не помню.
Прокурор: Каким же образом вы могли видеть плакаты?
Богораз: Посмотрела направо, налево и увидела.
Прокурор: Кто изготовил ваш плакат?
Богораз: Я.
Прокурор: Когда и где?
Богораз: Накануне, у себя дома.
Прокурор: Кому-нибудь было известно, что вы делаете?
Богораз: Не думаю. Нет.
Прокурор: Двадцать четвертого вы встречались с кем-нибудь из подсудимых?
Богораз: Не помню.
Прокурор: А на Красной площади кого из них вы увидели первым?
Богораз: Затрудняюсь сказать. Я пришла за двадцать минут и ходила по Красной площади.
Прокурор: Вот вы говорили, что адресовали свой протест правительству и поэтому пришли на Красную площадь, где по традиции принято адресоваться к правительству. Так я вас понял?
Богораз: Так. Но еще и потому, что на Красной площади нет движения транспорта.
Прокурор: А почему вы не обратились в правительство с письмом?
Богораз: Мне приходилось обращаться к правительству раньше, по другим поводам, и ни на одно из моих писем я не получила ответа.
Прокурор: Представляли ли вы себе, что ваши действия привлекут внимание экскурсантов и других граждан? Разве вы не предвидели, что ваше выступление вызовет возмущение граждан и будет нарушением порядка?
Богораз: Я допускала возможность, что это привлечет внимание, но я не считала, что граждане кинутся с кулаками и станут отнимать плакаты.
Прокурор: Так что ж вы думали: что граждане благожелательно отнесутся к вашим действиям?
Богораз: Я не знаю, какой была и какой могла быть действительная реакция граждан, если бы не вмешались те, кто на нас набросились.
Прокурор: Если вы читаете газеты, если слушаете радио, наше советское радио, вы должны знать, как советские трудящиеся относятся к политике партии и правительства.
Богораз: Я тоже советская трудящаяся, но отнеслась к этому совсем по-другому. Но я не могла выразить свое отношение в газетах. И я вовсе не уверена, что все, что было написано в газетах, отражает мнение всех граждан. Скорее наоборот.
Прокурор: Имеете ли вы научную степень?
Богораз: Да, я кандидат филологических наук.
Прокурор: Когда вы защитили кандидатскую диссертацию?
Богораз: В феврале тысяча девятьсот шестьдесят пятого…
Я видел и чувствовал, что Алену вот-вот взорвет от возмущения тем, как настойчиво прокурор загоняет Ларису Богораз в ловушки, чтобы пришить подсудимым обвинение в сговоре и намеренном нарушении общественного порядка и автомобильного движения. Алена даже дышать стала так часто, словно собирались выкрикнуть что-то или вообще вскочить и сесть на скамью подсудимых рядом с обвиняемыми. Но тут, слава богу, подняла руку пожилая и знаменитая адвокат Дина Каминская, ее лицо было мне знакомо с детства по компаниям моего отца, который говорил: «Запомни, сынок — это самая смелая адвокатесса Советского Союза». Судья увидела ее поднятую руку и кивнула ей. Каминская повернулась к Богораз:
— Признаете ли вы правильной формулировку обвинительного заключения о несогласии с политикой партии и правительства по оказанию братской помощи Чехословакии?
— Нет, не признаю, — ответила Богораз. — В обвинительном заключении сказано, что я будто бы не согласна с политикой оказания братской помощи. Это неправда. Мой протест относился к конкретной акции правительства. Я вполне согласна с оказанием братской помощи, например экономической, но не согласна с вводом войск.
Каминская: Признаете ли вы правильной формулировку обвинительного заключения о том, что вы вступили в преступный сговор?
Богораз: Нет.
Каминская: Подтверждаете ли вы, что, как указано в обвинительном заключении, вы выкрикивали лозунги?
Богораз: Не подтверждаю.
Каминская: А кто-нибудь из других лиц рядом с вами выкрикивал лозунги?
Богораз: Нет, я не слышала никаких выкриков моих друзей.
Каминская: Скажите, а когда у вас отнимали плакаты, оказывал ли кто-нибудь физическое сопротивление?
Богораз: Нет, никто из нас сопротивления не оказывал.
Судья (адвокату Каминской): Задавайте вопросы подсудимой Богораз о ее действиях.
Каминская: Я учту ваше замечание. Скажите, Богораз, считаете ли вы, что тексты лозунгов содержат заведомо ложные измышления, порочащие наш общественный и государственный строй?
Богораз: Нет, я этого не считаю. В этих лозунгах нет и не было никаких измышлений.
Каминская: Когда вы для себя решили выступить с протестом, думали ли вы, что можете нарушить общественный порядок?
Богораз: Я специально думала об этом, так как я знала об ответственности за нарушение общественного порядка, и я сделала все, чтобы его не нарушить. И я его не нарушала.
Каминская: В течение какого времени продолжалось это событие на Лобном месте?
Богораз: Не более десяти минут, скорее, даже меньше.
Каминская: Проезжали ли в это время машины по площади?
Богораз: Нет, в это время не было ни одной машины, за исключением той, которую пригнали, чтобы нас увезти.
Каминская: Скажите, вы сидели на проезжей части или на тротуаре?
Богораз: На тротуаре. Вплотную к стенке Лобного места.
Каминская: Могли вы мешать проезду машин?
Богораз: Нет, не могли. Да там и машин не было.
Судья: А толпа, собравшаяся около вас, была тоже на тротуаре или на проезжей части?
Богораз: Я не считаю, что там есть проезжая часть, но собравшиеся люди были не на тротуаре. С вашего позволения я хочу спросить подсудимого Делоне — знал ли он конкретно, что именно мы будем принимать участие в демонстрации?
Делоне: Нет, не знал.
Богораз: А когда вы пришли на площадь, вы поняли, что мы собираемся протестовать?
Делоне: Да, понял, увидев и услышав вас и других.
Богораз: А двадцать первого августа вы догадывались о моих намерениях протестовать против ввода войск?
Делоне: Конкретного разговора не было, но зная вас достаточно… (Смех в зале.)
Прокурор (обращаясь к Богораз): Вы говорите, что уже двадцать первого выражали свое отношение. Как же вы могли знать, ведь в печати сообщено было двадцать второго?
Богораз: Я хорошо помню: и по радио и в печати сообщалось двадцать первого о вводе войск в Чехословакию. Я этот день хорошо помню.
Прокурор: Сообщение было опубликовано двадцать второго августа.
Богораз: Нет, двадцать первого.
Прокурор: Нет, двадцать второго.
Судья: Товарищ прокурор, суд выяснит и уточнит это обстоятельство. Объявляется перерыв![9]
9
Было 12 часов 40 минут, когда мы с Аленой вышли из суда во двор к нашей машине. Но к нашему изумлению, никакой светло-голубой «Волги» не было ни во дворе, ни за воротами, на улице. И Акимова не было тоже. «Воронок» был, мокрый от дождя и снега, он в ожидании арестантов стоял все в той же грязной луже посреди двора, а справа, в заборе из штакетника был большой проем, и через этот проем спешили в соседний двор все «добровольно»-принудительные зрители этого судебного заседания: там, в соседнем дворе, на мокром столе для настольного тенниса стояла батарея водочных бутылок и раскрытые банки рыбных консервов. Каюсь, я, конечно, грешно подумал, что Акимов должен быть там, где водка, и поспешил туда. Но Сереги не было и там, и я запаниковал — неужели его арестовали? Но в таком случае схватили бы и нас, ведь два десятка ментов видели нас с ним машине. А мы совершенно беспрепятственно пересекли двор и вышли все в тот же Серебрянический переулок, где по-прежнему — под дождем и мелким снегом — толпа друзей подсудимых дискутировала с ментами, гэбистами и полупьяным гегемоном. Задушевный мат оглашал старый московский переулок.
Особенно усердствовал один из «народных представителей» — в очках, с доверительным испитым лицом, он громко, на весь переулок обещал какому-то бородачу из своих оппонентов: «Мы вас всех побреем!» И эта шутка была встречена хохотом всех остальных полупьяных представителей «пролетарьята».
Впрочем, и оппоненты за словом в карман не лезли. Совсем юная девушка громко декламировала «наше все»:
Паситесь, мирные народы!
Вас не разбудит чести клич.
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь.
Наследство их из рода в роды
Ярмо с гремушкою да бич…
А бородач, которого пьяный гегемон обещал побрить, громко возмущался:
— Это изобретение советской власти — судить как хулиганов и уголовников, не согласных с их режимом! Даже Николай Первый до этого не додумался, он декабристов называл «бунтовщиками». А они не Лобное место заняли, они всю Дворцовую площадь перекрыли!..
К сожалению, перед отправкой в прошлое мы с Аленой подписали контракт с агентством WTTA, World Time Travel Agency, Всемирное агентство путешествий во времени, по которому ни при каких условиях мы не имеем права вмешиваться не только в ход исторических или политических событий, но даже в мелкие инциденты. Молча, опустив глаза, мы прошли сквозь толпу и вышли на Верхнюю Радищевскую. Было холодно, противная дождливая мряка облепила серые здания и густо висела в воздухе, как таежный гнус в Заполярье. Хотя перед отправкой сюда нам сказали, что с девятого по одиннадцатое октября в Москве будет +3 по Цельсию, и выдали китайские плащи, холодная сырость проникала и в них, мы зябли. Редкие прохожие с тяжелыми авоськами в руках и без них тоже шли, втянув головы и привычно наклонившись вперед.
— Пошли быстрей, — сказал я Алене. — На Солянке должны быть кафе.
Мы ускорили шаг, чтоб согреться и найти укромное место, откуда по emergency, экстренной связи можно связаться с две тысячи тридцать четвертым годом, с WTTA.
Но и на Солянке не было ни одного кафе! Магазин «Канцтовары» был, сберкасса была, обувной — был, и даже «Гастроном» с муляжными продуктами в пыльных витринах тоже был на углу улицы Забелина. Только за углом этой улицы мы нашли «Пельменную», где от жадности я заказал сразу три порции пельменей на двоих и чайник чая. Но чайниками, оказывается, чай тогда не подавали («Вам тут не чайхана! — сказала толстая продавщица в сером, нет, в серо-буром застиранном халате. — С чего это я вам буду чайники подавать?» И небрежно смахнула в ящик под кассой мой новенький советский рубль, «забыв» дать сдачу — 16 копеек). Так что чай мы получили в граненых стаканах, и он был слегка теплый — не согреешься. Зато пельмени были горячие, ничего не скажешь. Но откусив первый из них, Алена сделала такое лицо! И тут же выложила этот пельмень изо рта в ладошку.
— Извините…
Я понял, что кормить ее можно только в «Национале», «Метрополе» или…
— Пошли! — сказал я решительно и, оставив и чай, и три порции пельменей, под руку вывел ее на улицу. Стоянка такси была совсем рядом, у входа в Ильинский сквер. Мы сели в белую «Волгу» с «шашечками», водитель тут же включил счетчик, я сказал:
— Дом кино на Васильевской.
— Он на Второй Брестской, — поправил меня водитель.
— А нам к входу с Васильевской, тринадцать.
— Значит, в ресторан, — сказал водитель и тронул машину.
Алена, конечно, во все свои васильковые глаза смотрела по сторонам и, отбросив капюшон китайского плаща, крутила огненно-рыжей головой. Но я взял ее за руку:
— Налево, смотри налево…
— А что там? — шепотом спросила она.
— А там у нас Центральный Комитет! Он какое здание занимають! Повкило́метра! — вместо меня ответил ей водитель и бросил мне через плечо: — Приезжая?
— Ну да… — сказал я, дивясь, как близко друг от друга всевластный ЦК КПСС и толпа диссидентов в Серебряническом переулке.
— Я сразу понял, — самодовольно сказал водитель. — Я приезжих враз секу. Она с Литвы, поди?
— Нет, русская, — ответил я на случай, если он вдруг заговорит с ней по-литовски.
— Да? — сказал он почти разочарованно. — Гм… А рыжая, как литовка. А от тут у нас, справа ЦК ВЛКСМ!
— А вы с Украины, — уверенно сказал я, поймав его «от тут». — Звидкыля будэтэ?
— Так с Полтавщины, — легко признался он. — Тилькы давно, з армии у Москве зостався… А тут в нас КГБ и памятник Дзержинскому, бачитэ?
Алена вздрогнула и даже рот открыла, увидев огромный серый памятник Дзержинского на площади перед зданием Комитета государственной безопасности, украшенным пятиэтажными вертикальными кумачовыми транспарантами «СЛАВА КПСС!», «КГБ — ЩИТ И МЕЧ СОВЕТСКОЙ ВЛАСТИ» и «НАРОД И ПАРТИЯ ЕДИНЫ». Точно такие же транспаранты, только горизонтальные и с призывами ударным трудом встретить 61-ю годовщину Октября, висели вдоль всего фасада «Детского мира», а у его центрального входа, на гранитных ступеньках и дальше вдоль тротуара тянулась длинная темная очередь — наверное, за финским или польским детским бельем.
Так мы и ехали — с Лубянки, ой, простите, с улицы Дзержинского на Кузнецкий Мост, потом — Столешников переулок и, наконец, на Тверскую, то есть на улицу Горького. Водитель с явным удовольствием «балакав на украинской мови», а я демонстрировал свой небольшой запас украинских слов, усвоенных во время киносъемок во Львове. И хотя улица Горького тоже была залеплена призывами «МИРУ — МИР!», «УХОДЯ, ГАСИТЕ СВЕТ!» и «ВЫПОЛНИМ ПЯТИЛЕТКУ В ЧЕТЫРЕ ГОДА!», а также гигантскими портретами Брежнева, Косыгина, Устинова, Суслова и всех остальных членов Политбюро, Алена здесь как-то успокоилась. Зато я напрягся, когда на площади Маяковского водитель вдруг сделал крутой левый поворот — я чуть было не крикнул ему «Куда?!» и лишь в последний миг заметил на углу Горького и Большой Садовой будку-стакан с милиционером и светофор с зеленой стрелкой. Оказывается, в те годы на площади Маяковского был левый поворот!
— Семьдесят копеек! — сказал водитель, выключив счетчик у Союза кинематографистов и бокового входа в Дом кино.
Я дал ему рубль и сказал по-барски:
— Сдачи нэ трэба!
— Дякую, — ответил он.
10
Юная Лариса Ивановна — стройная сдобная блондинка с большим бюстом под белоснежным передником и с крутыми бедрами под синей юбкой в обтяжку — подошла к нашему столику с блокнотиком в руках:
— Вы уже выбрали?
Конечно, я мог сказать, что не только я, а сам Георгий Данелия, сидевший у окна с Вахтангом Кикабидзе, уже выбрал ее для своего «Мимино», который со всех экранов будет десятилетиями возглашать на всю страну: «Ларису Ивановну хочу!» Но как я уже сказал, мы с Аленой подписали контракт, по которому ни при каких условиях не имеем права вмешиваться не только в ход исторических или политических событий, но даже в мелкие инциденты. И потому, глядя в объемное меню, я скромно сказал:
— Два куриных супа с лапшой, два шашлыка по-карски и кофе по-восточному, если можно.
— А пить что будете? — спросила Лариса Ивановна.
— Пить… — Я посмотрел на Алену, она упредительно сделала большие глаза, но мы были с холодной и промозглой улицы, и я расхрабрился: — Сто пятьдесят «Столичной»!
— На двоих? — удивилась Лариса Ивановна.
— Двести, — сказал я.
— И селедочку с картошкой? — подсказала она.
— Да. А есть «Нарзан»?
— Конечно. И «Нарзан», и «Боржоми», всё есть.
— Спасибо…
Я стал жадно рассматривать зал, пытаясь опознать в юных лицах за столиками будущих знаменитостей и классиков нашего кино. Вот вдвоем с какой-то актрисой сидит совсем молодой и тощий гений-оператор Георгий Рерберг, он с Кончаловским уже снял два великолепных фильма — «Первый учитель» и «История Аси Клячкиной», а потом снимет «Дворянское гнездо» Михалкову, «Звездопад» Таланкину и «Мелодии белой ночи» Соловьеву. На съемках «Зеркала» у него будет конфликт с Тарковским, они разойдутся почти врагами, и фильм переснимет Княжинский. Зато Рерберга утешит актриса Валентина Титова, которая уйдет к нему от Владимира Басова…
Все-таки «прикольно» смотреть на людей, зная их будущее!
А вот и Юрий Нагибин — пятидесятилетний, в прекрасном джинсовом пиджаке и небесного цвета импортной рубашке — пьет кофе и что-то правит в машинописных страницах. Наверное, он только что из Италии, где вместе с итальянскими сценаристами пишет сценарий «Красной палатки» для Михаила Калатозова. Или Калатозов уже снимает эту «Палатку», а Нагибин правит свой следующий сценарий «Чайковский»? Ах, если бы я не читал его дневники, изданные в 1996-м, я бы никогда не подумал, что этот седой импозантный красавец, сочинивший оглушительно успешный фильм «Председатель» и теперь явно напоказ демонстрирующий киношной братии свои международные успехи, всю жизнь занимался самоедством, уже перенес инфаркт, страдает запоями, геморроем и предстательной железой и, панически боясь умереть, доживет до 1994 года! Примечательно его признание в дневнике о том, как, поступая во ВГИК, он дико завидовал Алексею Каплеру, точнее, его модному пиджаку, а теперь на зависть советским коллегам сам сидит тут в модной импортной джинсе. И это при том, что сценарии он, по его дневниковым записям, писал чуть ли не левой рукой и для денег, а правой соревновался в прозе с Буниным…
Несмотря на дневное время, почти весь ресторан бы заполнен сегодняшними, 1968 года, и будущими киношными знаменитостями, поскольку, как сказала мне гардеробщица в раздевалке на первом этаже, «Так октябрь же ж! Сёдни в Белом зале Пленум к Седьмому ноября!» То есть сегодня, когда советские танки все еще в Праге, когда в Серебряническом переулке судят семь смельчаков — единственных из двухсот сорока миллионов советских людей открыто выступивших против этой оккупации, когда в Англии «Битлы» записывают «Белый альбом», а американцы готовят к запуску «Аполлон-7» с людьми на борту, Союз советских кинематографистов рапортует правительству о фильмах, которые сняты специально «к великой дате — Седьмому ноября»…
Впрочем, те, кто смылся из Белого зала с этого пленума, вряд ли сделали что-то к этой годовщине. Вот еще один гений-оператор Княжинский (как его звать?) — он уже снял «Город мастеров» и «Я родом из детства», а снимет «Я и ты» Ларисе Шепитько, «Осень» Андрею Смирнову, «Сталкер» и «Зеркало» Андрею Тарковскому. Но с кем это он? Со школьницей? Господи, нет, это же обворожительно юная Печерникова из «Доживем до понедельника» — та самая, о которой рассказывал Мастер!
А вот и два молодых кавказца — Рустам Ибрагимбеков и Юлий Гусман. А рядом с ними, за соседним столиком сам Андрей Тарковский с Ларисой Шепитько и Элемом Климовым, и я слышу, как Тарковский им говорит:
— По-моему, в кино есть только один гениальный еврей — Фридрих Горенштейн…
— Нам нужно позвонить… Туда… — вдруг напомнила мне Алена (я снова чуть не забыл о ней!) и подняла указательный палец без всякого маникюра, предупредительно смытого перед отправкой в прошлое.
— Да, пошли…
Мы вышли из ресторана, но и здесь, у лифта на площадке четвертого этажа, стояли очень молодые Горин, Арканов, Черных и Соловьев, и я не рискнул обратиться к своим наручным часам «Салют». Только пролетом ниже, оставив Алену на лестничной площадке, я зашел в мужской туалет, быстро убедился, что обе кабинки пусты, снял с руки «Салют» и перевел стрелки на 12.00.
— Оператор WTTA. Слушаю, — прозвучал из часов мужской голос.
— Я Антон Пашин из…
— Знаю, — перебил голос. — Что случилось?
— У нас пропал партнер Акимов с машиной.
— Он не пропал. Он нарушил запрет на встречу с родственниками и отправлен в две тысячи четырнадцатый год. Еще вопросы?
— Н-нет…
— Тогда конец связи!
Я обескураженно вышел из туалета. Конечно, возле Алены уже стояли гениальный Рустам Ибрагимбеков и великий остроум Юлий Гусман. Оба тридцатилетние и в два раза худее, чем в мое время в 2014 году, но оттого в пять раз опасней, о чем свидетельствовал веселый Аленин смех. То есть Гусман уже включил свое самое эффективное оружие — еврейский юмор.
Я поймал Аленин взгляд и кивнул ей вниз на лестницу.
— Извините, — сказала она этим гусарам, прошла между ними ко мне, и мы с ней стали спускаться на третий этаж.
А вслед прозвучал громкий и обескураженный голос Гусмана:
— Кто этот поц? Прямо из стойла увел девушку!..
Я не ответил — не драться же мне с будущими классиками! Вместо этого я пересказал Алене свой разговор с оператором WTTA и открыл высокую дерматиновую дверь с табличкой «Секция кинодраматургии». Там, как и в наше время, стояли четыре письменных стола (именно те, которые дожили до нашего 2014 года), три из них были (как и в наше время) пусты, а за четвертым, у окна, заваленного (как и в наше время) какими-то папками, сценариями и журналами «Советский экран», сидела и зябко куталась в шерстяной платок пожилая худенькая женщина. Двумя пальцами она довольно быстро тюкала по клавиатуре пишущей машинки «Москва».
— Извините, — сказал я. — Можно попросить у вас один лист бумаги?
— А вы кто? — спросила женщина, не прекращая печатать, и правой рукой резко сдвинула влево каретку пишмашинки.
— Мы со Свердловской студии, — легко соврал я. — Сценаристы Пашин и Зотова. Хотим написать заявление Григорию Борисовичу на путевку в Болшево.
— А вы члены Союза?
Конечно, я мог сказать, что я член Союза кинематографистов. Но в моем членском билете стояла дата вступления «2007 год», и я не рискнул, я сказал:
— Еще нет. Но наши документы уже послали вам из Свердловска…
— Значит, вы не можете получить путевку со скидкой, и Марьямов вам не нужен. — Женщина перестала печатать и повернулась к нам. — За полную стоимость будете покупать?
— Да, конечно…
— Вот бумага, пишите заявление и идите в кассу. Только быстрее, а то Зина уйдет в банк. Вам на неделю? На две?
— Пока на неделю…
Женщина сняла трубку с тяжелого черного телефона и накрутила диск.
— Алло! — сказала она в трубку. — Зина, ты еще не ушла? Уходишь? Нет, постой! Сейчас к тебе придут двое из Свердловска, заплатят за Болшево. Дашь им квитанцию, а заявление они мне оставят. — Она положила трубку и снова повернулась к нам: — Бегом в кассу на второй этаж. Заявление потом. За неделю на двоих — шестьдесят два рубля сорок копеек. У вас есть деньги?
Через шесть минут, когда мы вернулись в ресторан, у меня в кармане были две путевки в Дом творчества «Болшево». А на нашем столике стояли запотевший графинчик с водкой, маленькое блюдо с селедкой и разваристой картошкой и две тарелки горячего супа с лапшой, аккуратно, чтоб не остывали, накрытых крышками.
— Спасибо, Лариса Ивановна, — сказал я проходившей мимо официантке.
— Пожалуйста, — улыбнулась она. — Можно просто Лариса.
11
Сколько нужно водки, чтобы расслабить женщину? Алена выпила сто граммов, а раскраснелась так, словно приняла пол-литра. Или это рыжие с тонкой веснушчатой кожей такие чувственные? Не знаю, у меня никогда не было ни рыжих, ни конопатых…
— Ну что ж, — сказал я, глядя в ее васильковые глаза. — Мы выпили за знакомство, но практически не знакомы. Так что выкладывайте всё о себе.
Алена улыбнулась:
— Прямо-таки всё?
— И честно! — распорядился я, зная по опыту, что с женщинами, даже самыми красивыми, нужно сразу устанавливать не сложно-сочиненные, а просто-подчиненные (мужчине) отношения.
— Ладно, — легко согласилась она. — Во-первых, я никакая не актриса. Я пришла на ваши пробы с подругой, как группа поддержки. Она очень красивая блондинка, просто Брижит Бардо! А вы ее полчаса промучали и не утвердили, она вышла вся в слезах. И тогда я разозлилась, навертела себе халу на голове и зашла на пробу.
— Замечательно! — сказал я. — А во-вторых?
— А во-вторых, я простой врач-психиатр, работаю на Пироговке в клинике Академии медицинских наук. И когда прочла, что профессор Лунц спросил у Горбаневской: «Нравится ли вам Вагнер», а она ответила: «Нет, мне нравятся Моцарт и Прокофьев», и на этом основании он поставил ей диагноз «Не исключена возможность вялотекущей шизофрении» и посадил в психушку, — я была в шоке! А у кого исключена возможность шизофрении? Только у полных дебилов!
— Значит, вы все-таки готовились к пробе и прочли «Полдень» Горбаневской?
— Нет, что вы! Просто у нас в мединституте был курс «Судебная психиатрия в СССР», мы изучали все случаи принудительного лечения диссидентов — Горбаневской, Файнберга, Плюща, Новодворской. Они даже Иосифа Бродского и генерала Григоренко посадили в психушку! А вы его видели сегодня, замечательный старик!
— Тише, — сказал я, заметив, как за соседним, справа, столиком на слова «Бродского» и «Григоренко» на нас оглянулись два мужика, мало похожие на кинематографистов.
Впрочем, в ресторане стоял гул голосов и стук тарелок и вилок, вряд ли эти двое слышали Алену. Но лучше увести ее с этой опасной темы, и я спросил:
— Но вы знаете, что у вас актерский дар?
— У всех женщин есть актерский дар, — ответила Алена. — Но моя бабушка была очень строгой, она заставила меня поступить в мединститут…
«О, да! — подумал я. — Твою бабушку я видел!»
— Так что никакого актерского образования у меня нет, — продолжала она. — Я потому и рванула с вами сюда — посмотреть на эту Людмилу Акимову, которую я должна играть. Ведь это она отправила Файнберга и Горбаневскую к Лунцу на экспертизу. Файнберга потому, что они ему выбили зубы, его нельзя показывать в суде. А у Горбаневской двое детей, причем один грудной, с такими даже по советским законам нельзя сажать в тюрьму. А в психушку запросто — если мать психически больна, у нее можно отнять ребенка. Представляете? Мне очень нужно посмотреть на эту Акимову! Кто она? Фашистка? Или просто стерва? Но в суде ее не было. А если мы сегодня уедем в Бол…
Я прервал ее на полуслове, больно наступив ей на ногу под столом. И посмотрел на соседей. Они не оглядывались на нас, но и не разговаривали друг с другом. Что они могли слышать?
Тут Лариса принесла шипящий раскаленный мангал с двумя шампурами шашлыков по-карски. Соседи, конечно, оглянулись на это шипучее чудо, и я разглядел их подробно. Кирпичные лица, серые водянистые глаза, темные пиджаки, широкие плечи, бледно-голубые рубашки и узкие засаленные галстуки. Типичные гэбэшники, посланные пасти Пленум кинематографистов…
Между тем Лариса ловко сняла с шампуров карские шашлыки и на двух тарелках подала на наш столик. За горлышко подняла пустой водочный графинчик:
— Еще?
— Нет, спасибо, — сказал я. — А есть наршараб?
— Конечно, сейчас принесу.
Она ушла, а я сказал Алене, но так громко, чтобы слышали эти типы за соседним столиком:
— А вы знаете, почему эти шашлыки называются «шашлыки по-карски»?
Алена, конечно, изумилась моему повышенному тону, но я продолжал:
— В восемнадцатом веке Карс был столицей Армении. Во время Крымской войны наши взяли Карс, но потом отдали Турции и ушли, а с собой унесли только рецепт этого шашлыка. Здесь ведь не только баранина. Смотрите, тут на шампуре мясо чередуется с почками, маринованным луком и помидорами. Поэтому мангал так шипел. Вообще-то, этот шашлык едят с соусом ткемали, но я люблю гранатовый соус «наршараб». Попробуйте…
Соседи индифферентно отвернулись, но я уже понял, чем это может кончиться, и громко позвал официантку:
— Лариса! Будьте добры, нам еще двести!
— Уже несу, — отозвалась Лариса.
— Зачем? Вы что?! — испугалась Алена.
Но я под столом снова наступил ей на ногу:
— Вам в туалет? Женский на втором этаже… — И, наклонившись через стол, положил перед ней два номерка от наших плащей, сказал совсем тихо: — Быстро возьмите плащи и ждите меня у гардероба.
Кажется, Алена стала меня понимать если не с полуслова, то с двух слов. Взяв номерки, она встала и, хмельно покачнувшись, пошла из ресторана. Я видел, какими взглядами смотрели на ее плывущие бедра эти два типа за соседним столом. Впрочем, не только они. Просиди мы тут еще десять минут, Вахтанг Кикабидзе в «Мимино» возглашал бы уже совсем другое женское имя…
Тут Лариса принесла новый графинчик с водкой, поставила на наш столик. Я аккуратно подсунул под этот графинчик красную десятку с портретом Ленина и вопросительно посмотрел Ларисе в глаза. Она утвердительно кивнула.
— Пойду позвоню, пока девушки нет, — сказал я громко и направился к выходу. По дороге, скосив глаза, заметил, как оба эти гэбиста посмотрели сначала на меня, а потом на наш столик. Но нетронутые шашлыки и — самое главное — полный графинчик с водкой их успокоили: кто же сбежит от водки и шашлыков?
Выйдя из ресторана, я бегом припустил с четвертого этажа на первый, едва не сбив по дороге Гусмана и Ибрагимбекова, которые вышли из Белого зала на втором этаже и поднимались в ресторан. Конечно, я должен был, просто обязан был сказать им, что в качестве компенсации за «девушку, которую увел из стойла» угощаю их водкой и шашлыками, оставленными за нашим столиком. Но я так спешил, что не сделал этого, о чем сожалею до сих пор…
Алена с двумя китайскими плащами в руках стояла у выхода на Васильевскую улицу.
— Нет, не сюда! — Я схватил ее за руку и потащил налево, к боковой двери из Дома кино.
Даже если эти гэбэшники спустятся за нами вдогонку, они первым делом выскочат на Васильевскую. А мы — коридором, мимо кабинета директора Дома кино — вышли к парадному входу Дома и оказались на Второй Брестской. По ней, от Белорусского вокзала вниз к Садовому кольцу, даже тогда, в тысяча девятьсот шестьдесят восьмом, катил поток машин. Я поднял руку, но как ни странно, ни один частник не остановился. Видимо, у них в шестьдесят восьмом это было не принято. Мне, однако, некогда было ждать такси, эти гэбэшники могли выскочить за нами в любую минуту. С поднятой рукой я сошел с тротуара на мостовую, преградил дорогу белой «Волге» с красным санитарным крестом на верхнем, на крыше, фонаре и, даже не спрашивая молодого водителя, распахнул заднюю дверцу.
— Алена, садитесь!
— Куда?! — заорал на меня водитель, удивительно похожий на кота Матроскина из мультфильма про Простоквашино.
— Десять рублей! — и я вслед за Аленой сел в машину. — Быстро на Новокузнецкую, двадцать семь!
— Ну, другое дело… — При словах «десять рублей» хамство водителя сняло как рукой и он тронул машину.
Когда с Васильевской мы сворачивали на Фучика, я оглянулся и увидел, как из Дома кино выскочили два гэбиста и стали растерянно озираться по сторонам.
12
Новокузнецкая улица и в наше время, в две тысячи четырнадцатом, выглядит не по-московски тихой и провинциальной. Хотя если знать, что она была главной улицей в Кузнецкой слободе, изначально здесь жили не самые тихие люди. Днем они ковали кольчуги, сабли, серпы и подковы, а к ночи прикладывались к медам и брагам. Позже, в XVII–XIX веках, тут появились богатые особняки Целибеевых, Бахрушиных и Татищевых, доходный дом Брокша, а в советское время, после ликвидации буржуев, один из них, дом Бахрушиных супротив деревянного храма Спаса Преображения на Болвановке, заняла Прокуратура Москвы. Позже, после ликвидации ликвидаторов, то есть в наше время, в особняке Бачуриной у станции метро «Павелецкая» находился «Дом приемов ЛогоВАЗа» Бориса Березовского. Если бы сейчас, в шестьдесят восьмом, я рассказал ему, полунищему двадцатидвухлетнему выпускнику Лесотехнического института, про его фантастический взлет и страшную гибель, он бы счел это бредом сумасшедшего…
Но пока у «Павелецкой» никакого «ЛогоВАЗа» не было, зато была трамвайная остановка и большой цветочный киоск. Вдохновленный десятью рублями, водитель «Матроскин» оглушительно рявкнул санитарным ревуном, сделал крутой левый и поперек затормозившего встречного движения лихо пересек Садовое кольцо из левого ряда прямо к станции метро.
— А? Как я их?! — сказал он хвастливо.
— Класс! Останови у цветочного… — и я выскочил у цветочного киоска.
В киоске было по-осеннему негусто, только какие-то явно несвежие хризантемы и поникшие кладбищенские гладиолусы. Но в углу стояло целое ведро замечательных алых «бархатных» роз.
— Розы почем? — спросил я у пожилой продавщицы, читавшей какой-то журнал.
— Двадцать пять, — бросила она, не отрывая глаз от журнала.
— Двадцать пять чего?
— Копеек…
— Копеек? — изумился я, еще не привыкший к мизерным советским ценам.
Но продавщица поняла меня наоборот.
— Так ить крымские! Бархатные! — и подняла на меня насмешливые глаза: — А ты чо хотел? По пять копеек?
— Мне всё ведро!
— Чи-и-иво? — изумилась теперь она.
— Все розы, пожалуйста.
— Их двадцать штук!.. — Она все еще не двигалась со своего стульчика.
— Замечательно! — Я достал деньги и отсчитал пять новеньких рублей.
Только убедившись, что я действительно заплачу такие деньги, она принужденно вздохнула, корешком вверх отложила журнал на прилавок (это оказался роман-газета «Из тупика» Валентина Пикуля), встала, сделала три шага к ведру с розами, нагнулась, оттопырив пудовый зад и показав под юбкой край лиловых рейтуз с начесом, и вытащила из ведра все алое облако роз на длинных мокрых стеблях.
— Заверните в целлофан, — попросил я.
— Цело — что? — переспросила она, и я испугался — а был ли в то время целлофан?
Но оказалось: это она проявила свое классовое ко мне презрение, почерпнутое из советской литературы.
— И в «Правде» будешь хорош!..
Розы, закатанные во вчерашнюю «Правду», были прекрасны, невзирая на правдинские заголовки про подъем животноводства в СССР и борьбу за свободу в Африке.
— Это мне? — изумилась Алена, когда я с цветами вернулся в машину.
Я запоздало подумал, что надо было и для нее вытащить из букета хоть одну розу. Но не разворачивать же теперь весь букет!
— Извини, это наш пропуск в прокуратуру, — сказал я ей и добавил водителю: — Быстрее, поехали!
— В прокуратуру? — переспросила Алена. — Мы идем в прокуратуру?
— Ну, да! Ты же хочешь увидеть Акимову, — странно органичным образом я вдруг перешел с ней на «ты». — Акимова — следователь Московской прокуратуры. Это здесь, пошли!
Наша машина уже стояла перед красивым двухэтажным особняком с ярко-зеленым фасадом с белыми колоннами и белыми оконными рамами. Держа перед собой алый букет, как знамя, мы вошли в прокуратуру, и я в растерянности остановился — тут не было ни вахтеров, ни охранников, только Леонид Ильич Брежнев с тремя медалями Героя Соцтруда на пиджаке смотрел на нас с большого настенного панно и высокая старая уборщица в сером халате возюкала по полу половой тряпкой, накинутой на швабру с деревянной ручкой.
— Вы к кому? — спросила она, увидев мое замешательство.
— К Акимовой, — ответил я и добавил заранее приготовленное: — Из Генпрокуратуры.
— Акимова на втором этаже, — уборщица кивнула на широкую парадную лестницу со старинными деревянными перилами, загнутыми в окончаниях в толстые «бараньи рога».
И мы беспрепятственно прошли к этой лестнице, а уборщица половой тряпкой затерла наши следы на мраморном полу с красивым, но уже полустертым дореволюционным орнаментом.
Поднимаясь по бордовой лестничной дорожке, я вдруг подумал: а действительно, зачем охранники, если им и так принадлежит вся страна? Это у нас после разгула бандитизма в лихие девяностые половина самого работоспособного мужского населения насиживает себе геморрой у входов всех государственных и негосударственных учреждений, магазинов, больниц и даже в подъездах старых хрущевок. А в СССР с массовым бандитизмом было покончено еще в лихие тридцатые, а все открытые диссиденты и противники советской власти стеклись сегодня в Серебрянический переулок, и их оказалось не больше двух сотен на всю Москву — ну кому они физически опасны? Впрочем, даже если в этой прокуратуре есть вахтер, который сейчас отошел в сортир, разве он не впустил бы нас с таким букетом старшему следователю, советнику юстиции Людмиле Акимовой лично от генерального прокурора страны?!
По коридору на втором этаже торопливо, с видом особой государственной важности на челе, шли в обоих направлениях сотрудники прокуратуры в темно-лиловых, как рейтузы у цветочницы, мундирах. Но даже они не могли сдержать улыбок при виде нашего могучего алого букета и тормозили, выжидая, в какой кабинет мы зайдем. А мы нашли дверь с табличкой «Ст. следователь АКИМОВА Л.А.», и только тут я сообразил, что, наверное, Серега Акимов тоже сунулся сюда сегодня утром, за что и был тут же выброшен из сегодняшнего дня в 2014 год. Интересно, это произошло, когда он уже вошел к своей бабушке или только подходил к двери ее кабинета? Но мы не приходились ей никакими родственниками, и я с демонстративной уверенностью распахнул эту дверь.
— Людмила Андреевна?
Она сидела в узком кабинете за столом у окна и что-то писала — наверное, следующее обвинительное заключение. Но оторвалась от работы, удивленно посмотрела на нас, и ее взгляд остановился на нашем алом букете.
Я не дал ей опомниться:
— Людмила Андреевна, это вам от генерального прокурора! Прошу! — и прямо в руки вручил ей этот букет.
— Мне? — растерялась она и разом покраснела.
Или это алый букет так окрасил ее лицо? Но когда заалело лицо Акимовой, я вдруг увидел, что она поразительно похожа на Алену, только старше лет на пятнадцать и крупнее на столько же килограммов. Зато типаж мы угадали идеально! Татьяна Доронина, Наталья Гундарева, Любовь Слизка, Валентина Матвиенко…
— От генерального? — пролепетала она, вдыхая аромат бархатных роз у своего подбородка. — За что?
— Я не уполномочен, — сказал я с улыбкой. — Нам велено только вручить букет. Но от себя могу предположить…
Она подняла на меня вопросительные серо-голубые глаза.
— Да? Говорите…
— Сегодня в суде Пролетарского района слушается дело пятерки диссидентов с Лобного места. Вы его готовили. Но это только мое личное предположение. Всего вам хорошего!
— Спасибо. Какой странный день… Второй букет! Как вас звать?
Тревога! «Второй букет!» Значит, Акимов действительно был здесь с букетом! Бежать! Еще не хватало, чтобы она узнала мою фамилию и связала ее с моим отцом — «важняком» в Генпрокуратуре!
— Людмила Андреевна, мы только нарочные. Извините за беспокойство. Всего доброго!
И мы тут же ретировались, бегом скатились по лестнице и, выходя на улицу, миновали невесть откуда взявшегося пожилого охранника в темно-лиловом мундире б/у и без всяких знаков отличия. Он даже встал при нашем появлении, но мы пулей пронеслись мимо него. А когда отбежали от прокуратуры шагов на сто по направлению к метро, Алена вдруг остановилась:
— Вы негодяй!
— Почему?
— Она отправила в психушку Горбаневскую и Файнберга, а остальных посадила в тюрьму! А мы подарили ей цветы!
— Ты же хотела ее увидеть. И для этого сюда прилетела. А как еще мы могли к ней попасть?
— Вы думаете, с первым букетом приходил Сергей Петрович?
— Почти уверен. Пошли в метро, пока нет погони.
13
«Эти длинные коридоры… эти темные зеркала…»
Кажется, с этих слов начинается фильм Алена Рене «Хиросима, любовь моя», который нам показывали во ВГИКе на просмотрах по истории мирового кино. И это первое, что пришло мне в голову, когда мы оказались в Болшево, в Доме творчества.
Мы добрались сюда уже затемно, в половине седьмого, потому что по моей вине сложно добирались — сначала на метро от «Павелецкой» до «Комсомольской» (в вагоне было душно от сырой людской одежды, тяжелого запаха пота и какой-то усталой обреченности в серых лицах пассажиров и пассажирок), потом монинской электричкой со всеми остановками от Ярославского вокзала до станции Болшево («Взрослые билеты по двадцать копеек, детские по пять», — сказала кассирша). В поезде было сыро и холодно от ветра из то ли выбитых, то ли незакрывающихся окон; вагоны переполнены серолицыми пассажирами с тяжелыми кошелками и авоськами, набитыми продуктами, которые в столице «выбросили к праздникам»; и я проклинал себя за то, что пожидился взять такси, но боялся пересесть на такси даже на крупных станциях, потому что ни у станции Яуза, ни даже у Лосиноостровской не увидел у платформ ни одной машины. Правда, после Мытищ вагон почти опустел, и Алена, глядя в окно, вдруг сказала с тоской:
— Это ужасно…
— Что ужасно?
— Какая у нас была безрадостная страна…
Я молчал. Что я мог возразить? За окном — тоскливая панорама чахлых перелесков, убитых желто-серыми пятнами болот, какими-то сараями, промышленными свалками, заборами и кирпичными складами.
Ежась в китайском плаще, Алена вдруг продолжила:
— Знаете, я вдруг подумала: как только у русских появлялись деньги, они уезжали — Тургенев в Париж, Гоголь в Рим, Достоевский в Венецию, Горький на Капри, Маяковский и Евтушенко — в Америку. Даже Нобелевскую получили только те, кого выбросили, — Бунин, Солженицын, Бродский. А кого не выпускали, вспомните: Пушкин убит, Лермонтов убит, Гумилев расстрелян, Есенин повесился, Маяковский застрелился, Цветаева повесилась, Мандельштам расстрелян, Бабель расстрелян, Шпаликов повесился, Высоцкий сгорел от наркотиков. У какой еще литературы столько трупов?
Я мог бы продолжить этот скорбный список. Действительно, у какой еще страны рождается так много талантов, что их можно убивать, гноить по тюрьмам и выпалывать, как сорняки, или выбрасывать за рубеж?
Но я видел, что впечатлительную Алену уже лихорадит то ли от этих горестных мыслей, то ли от начинающейся простуды, и снова промолчал. По счастью, в Болшево на грязной, в лужах привокзальной площади стояла под фонарным столбом одна замызганная «Волга» с шашечками, я запихнул в нее уже захлюпавшую носом Алену, дал водителю рубль и, не помня по рассказам Мастера о том, когда в Доме творчества ужин, на всякий случай пошел в «Продмаг». Тут было всё, что можно увидеть в фильме Смирнова «Осень» и о чем можно прочесть у Ерофеева в «Москва — Петушки». Три отдельные толчеи у трех коротких прилавков — винно-водочного (там народ сметал в основном «Портвейн-777», «Плодово-ягодное» и «Солнцедар»), гастрономия (там были ливерная колбаса, загадочное «растительное сало» и три сорта сыра) и хлебо-булочного (черный хлеб буханками и белые батоны «французские») плюс отдельная очередь в единственную кассу. При этом сначала нужно было протолкаться к прилавку, выяснить у зачумленных и крикливо-хамских продавщиц стоимость того, что ты хочешь купить, потом отстоять очередь в кассу, заплатить, получить чеки и с ними вновь протолкаться к прилавкам за своими покупками! Всех, кто страдает от ностальгии по Советскому Союзу, я бы на один день отправил в этот болшевский продмаг 1968 года — пика могущества СССР!
Когда через двадцать минут я выбрался из продмага, прижимая к груди пакеты с сыром «Советский» (300 граммов), глазированными сырками (6 штук), коробкой конфет «Сливочная помадка», «французским» батоном и бутылкой коньяка «Арарат», на моем китайском плаще уже не было двух пуговиц, а туфли можно было смело помещать на авангардистское панно Оскара Рабина или Комара — Меламида.
Дом творчества оказался в пяти минутах езды от станции, а ужин, как выяснилось, начинался ровно в семь.
Одноэтажный административный корпус, в котором размещались бухгалтерия Дома и квартира директора, примыкал к еще открытым воротам, в его окнах горел свет. Алексей Павлович Белый — полный, высокий, пятидесятилетний, с крупным лицом и гладко зачесанными пепельными волосами — удивился, что мы совсем без вещей, но я и тут легко соврал, что мы прямо с самолета из Свердловска, а наш багаж улетел почему-то в Ташкент, теперь нам привезут его только дня через три-четыре.
— Бывает… — сказал он философски, забрал наши паспорта и по мокрой, в желтых кленовых листьях, асфальтовой дорожке под черными полуголыми деревьями проводил нас в «красный», как он сказал, коттедж. Зажигая там свет, сообщил: — Здесь тепло, я еще неделю назад включил отопление. — И в коридоре, потрогав горячую батарею парового отопления, словно мельком спросил: — Вас вместе селить или каждому по комнате?
— Каждому по комнате, — ответил я.
— Выбирайте комнаты, коттедж свободен. У нас пока пусто, заезд будет в субботу на семинар редакторов. Вы не редакторы?
— Нет, мы сценаристы.
— Ладно. Оставьте ваши продукты и пошли ужинать.
— Алексей Павлович, извините, а у вас случайно не найдется какой-нибудь лишней пишмашинки, пока придет наш багаж?
— Гм… Найдется, но завтра. Сегодня кладовщица уже ушла…
И наконец вот он — легендарный Дом творчества, о котором я столько слышал от наших киношных динозавров и о котором так взахлеб и подробно рассказывал Мастер. Огромные венецианские окна полукруглой, на первом этаже столовой яркими желтыми пятнами светятся сквозь черную вязь полуголых осенних веток… Мы проходим мимо них к левому крылу двухэтажного здания… С неожиданным даже для самого себя, циника, волнением я, следуя за Белым, поднимаюсь по трем ступенькам бокового входа и иду по коридору вдоль стен с большими фотографиями-кадрами из фильмов «Чапаев», «Волга-Волга» и «Падение Берлина». Но в большом зале столовой действительно — почти никого! Люстры горят, все столики накрыты белыми накрахмаленными скатертями, столовыми приборами и белыми салфетками, заправленными в мельхиоровые кольца, но только за одним дальним столиком у левого окна ужинают четверо: два старика — один худой и остроносый, второй респектабельно крупный, с толстой палкой, а с ними высокий и чем-то знакомый мне молодой блондин и крупная пожилая дама в розовом не то кимоно, не то пеньюаре…
Белый показал нам наш столик у окна в правой стороне зала; сорокалетняя официантка в белом переднике и белом чепчике тут же поставила перед нами две креманки с творогом и спросила:
— Котлетки рыбные или куриные?
— Куриные…
Она ушла на кухню и тут же вернулась с блюдом, на нем были две тарелки, два стакана в подстаканниках и два без таковых. В тарелках оказались микроскопические куриные котлетки с картофельным пюре, в стаканах с подстаканниками — чай, а в стаканах без подстаканников — кефир.
— Кефир это на ночь, возьмете с собой, — сказала официантка, деликатно не обращая внимания на то, что Алена села за стол, как была — в плаще и грязных ботах.
Я протянул руку через стол, потрогал Аленин лоб и сказал:
— Тридцать восемь и шесть! Лида, у вас тут есть аптечка?
Официантка улыбнулась:
— Откуда вы меня знаете?
Я спохватился, что знаю ее из рассказа Мастера, но ответил игриво:
— Интуиция. Нам бы что-нибудь жаропонижающее.
— Аптечка есть, но в кладовке, — беспомощно сокрушилась Лида. — А кладовщица уже ушла.
— А мед?
— И мед у нее. На завтрак — пожалуйста…
— Ясно. Спасибо, — и я повернулся к Алене, которую уже трясло даже под плащом. — Значит, так, девушка. У нас температура тридцать восемь и шесть или выше. Поэтому или мы немедленно едем домой, или лечимся коньяком. Других вариантов нет. Говорите!
— Л-лечимся коньяком, — произнесла она, стуча зубами по краю стакана с чаем.
— Ты уверена?
— Д-да…
Тут Лида появилась из кухни с большим красным термосом.
— Вот, — сказала она. — Здесь горячий сладкий чай. Это всё, что могу. Пусть пьет побольше. А если у вас есть водка, разотрите ее водкой перед сном и укройте теплее, ей пропотеть надо.
— Алена, — сказал я, — ты слышала?
14
Слава богу, в коттедже было действительно тепло, даже жарко. Я определил Алену в дальнюю и самую большую комнату справа от крохотного холла, где стояли тумбочка с черно-белым телевизором и два матерчатых кресла. А слева был тамбур с двумя кабинками — душ и туалет. Простенько, но удобно и, главное, чисто. В Алениной комнате была большая полутораспальная кровать, уже застеленная не новым, конечно, но чистым бельем и толстым рыжим пледом. Сбоку был одежный шкаф, а у окна письменный стол и стул. На полу бурый полувытертый коврик. Интересно, это здесь юный Мастер со своей хромоножкой играли в Ива Монтана и Клаудию Кардинале? Хотя — нет! Почему «играли»? Сейчас шестьдесят восьмой год, а сценарий фильма «Несовершеннолетние», о котором он говорил, он тут будет писать в тысяча девятьсот семьдесят четвертом. Может, оставить ему какую-нибудь записку или хотя бы зарубку на письменном столе?
Но я, конечно, не стал этого делать, мне было не до того. Едва мы вернулись из столовой в коттедж, как у Алены температура поднялась, наверное, за сорок. Я испугался и сказал, что мы срочно улетаем, я звоню диспетчеру WTTA о неотложной телепортации. Но она, не раздеваясь, сбросив только китайский плащ и ботики, забилась под пододеяльник с рыжим пледом и, дрожа от холода, испуганно сказала:
— Нет! Ни за что! Пожалуйста!
— Но почему? У нас нет лекарств, а ты горишь!
— Всё равно! Пожалуйста! Я поправлюсь! Дайте мне чай…
Я налил ей горячий чай из термоса, принес подушки и плед из своей комнаты, укутал ее и помог сесть в постели. Но из-за озноба она не могла держать стакан, и я стал поить ее из блюдца. Она пила жадно, обжигаясь и стуча зубами о край блюдца, чай выплескивался на подушку и плед, толку от этого питья не было никакого, и озноб не прекращался. И тогда я решительно свинтил латунную крышку с армянского коньяка и рывком сорвал с Алены оба пледа. Она испугалась так, что глаза стали как голубые блюдца:
— Что вы делаете?
— Лежать! — приказал я и стал расстегивать на ней шерстяную блузку. — Я разотру тебя коньяком.
— Нет! Не смейте!
— Тогда… — я снял с руки часы «Салют» и взялся за круглый рычажок перевода стрелок.
— Нет! П-подождите, стойте! Хорошо, н-но з-закройте хотя бы шторы…
— Это пожалуйста. — Я задернул шторы и стал быстро и решительно раздевать ее — шерстяную блузку, юбку, колготы.
Она лежала молча, не сопротивляясь, дрожа от озноба, закрыв глаза и откинувшись на подушку спутанными и сырыми от пота рыжими волосами. Но когда я сунул ей руки под спину и стал отстегивать крохотные крючки бюстгальтера, она с усилием прижала спиной мои руки и открыла глаза:
— Нет! Ни за что!
С руками под ее лопатками я нависал над ней так близко, что наши дыхания слились и глаза смотрели в глаза.
— Глупости! — сказал я. — Так надо, пусти!
Она закрыла глаза и расслабилась так, будто расплылась по постели всем своим телом, из закрытых глаз покатились слезы, крупные, как крыжовник. Я понял, о чем она плачет. Тело каждой женщины — это храм, настоящие королевы подпускают к нему только принцев королевской крови, да и то после многолетнего поклонения. Конечно, есть и другие женщины, их тело — пятизвездочный «Comfort Inn» для олигархов и саудовских шейхов. А есть и такие, у которых тело — постоялый двор на одну-две ночи… Но тут, конечно, был другой случай. Алена была крепостью, которую обезоружили болезнь и высокая температура, и ей пришлось неожиданно сдаться на мою неясную милость.
Понимая это, я, тем не менее, снял с нее бюстгальтер третьего, наверное, размера. Возможно, я мог бы стянуть и узкие вышитые трусики, эту последнюю полоску женской обороны, но я не стал больше испытывать ее стыдливость. Вместо этого я плеснул в ладонь армянский коньяк и начал растирать им ее плечи, солнечное сплетение под грудью, плоский живот с маленьким и утопленным завитком пупка. Она лежала, перестав плакать, сцепив зубы, закрыв глаза и не шевелясь, только ее спелые груди колыхались влево и вправо в такт сильным пассам моих обеих рук. Ее белая, в бледных веснушках на плечах кожа стала быстро краснеть, но я все не жалел коньяка, плеща им на свои ладони, и скоро в жаркой комнате стало так хмельно от коньячного запаха, что я, укрыв Алену пледом, распахнул в коридор дверь ее комнаты. А потом заголил ее ноги и стал и их растирать коньяком. При этом, честное слово, я не чувствовал никакого эротического возбуждения — хотите верьте, хотите нет. То есть, я, конечно, видел и умом понимал, что прекрасное, молодое, сочное тело, полное, как на картине «Обнаженная» Амадео Модильяни, живой женской плоти, лежит передо мной совершенно открытое и доступное. Но физическо-эротического возбуждения не было в моих членах даже тогда, когда мои смоченные коньяком ладони вознеслись по ее ногам к самому верху, к тонким трусикам.
Зато ее озноб прекратился, она согрелась.
Я снова укрыл ее всю, даже с двух сторон подоткнул под нее оба пледа и, хотя в воздухе, несмотря на открытую дверь, еще висели пары коньяка, устало хлебнул коньяк прямо из бутылки.
— Свет… — слабо произнесла она.
Я погасил простенькую трехламповую люстру под низким потолком, и теперь ее комната освещалась лишь тем параллелепипедом света, который падал на пол из коридора через открытую дверь.
— Спасибо… пить… — тихо попросила Алена и провела языком по сухим губам.
Левой рукой я поднял подушку вместе с ее головой и плечами, а правой поднес к губам недопитый стакан с чаем. Алена открыла глаза — мне показалось, она вернулась откуда-то из небытия, — обвела взглядом комнату, увидела стакан с чаем и выпила его маленькими, с паузами, глотками. Я хотел опустить ее назад, но она тихо сказала:
— Еще… пожалуйста…
Мне пришлось выпустить подушку, но Алена продолжала сидеть, и я смог налить ей еще чай из термоса. Пришлось, однако, ждать, пока он остынет. Сидя в кровати и глядя на свои закутанные пледом ноги, она сказала:
— Полотенце… мне жарко…
Я поставил на стол стакан с чаем и подошел к ней с полотенцем, чтобы обтереть ее, но она отклонилась:
— Нет, я сама…
Я психанул:
— Сидеть! Не двигаться!
Она обреченно застыла на месте, и я стал обтирать полотенцем сначала ее потные плечи и шею под слипшимися влажными волосами, потом под мышками и меж грудей, затем спину, локти, живот…
— Знаешь, — сказал я, усмехнувшись, — во время службы в армии я лежал в армейском госпитале. Там медсестры ставили на тумбочку новоприбывшим две баночки с надписью «анализ мочи» и «анализ кала». А старики-«деды» ставили рядом баночку с надписью «анализ пота» и заставляли салаг укрываться двумя матрасами, потеть и выжимать пот в баночку…
Она вымученно улыбнулась и хотела что-то сказать, но я упредил:
— Молчи. Твои простыни тоже можно выжимать. Сейчас мы их сменим…
И так это продолжалось еще часа полтора — я принес свои, из своей комнаты простыни и пододеяльник, вытащил из-под Алены ее влажные и перекатил ее на сухие, а потом снова — пока ее простыни сохли на горячих батареях парового отопления — поил ее чаем с коньяком, обтирал и опять менял простыни.
В два часа ночи она уснула, бессильно откинувшись головой на подушки и открыв рот, в котором белели ровные влажные зубы. Сонный и сам квелый и вспотевший, я сидел на стуле рядом с ее кроватью и не знал, как мне быть. Если я уйду в свою комнату и лягу в постель, я выключусь так, что меня и пушками не разбудишь. Потрогав ее лоб (он был холодный, почти ледяной), я испугался — а что, если… Я нагнулся ухом к ее губам, чтоб услышать дыхание, и вдруг она тихо сказала:
— Спасибо, дядя…
Я замер. Не может быть! Мне показалось! Неужели она узнала меня? Не шевелясь, я скосил глаза на ее лицо. Она спала, но какая-то не улыбка, нет, но тень, как у Джоконды, улыбки таилась в уголках ее губ. Только губы эти были не взрослые, и лицо у нее было в этот момент не взрослое, а детское — хотите верьте, хотите нет.
Я сел на стул в совершенном смятении. Желтый параллелепипед света из коридора лежал на полу и на коврике у ее кровати. Сквозь узкую горизонтальную щель над карнизом раздвижной шторы пробивался серебристо-лунный свет, и значит, на улице кончился дождь, стало подмораживать. Я смотрел на Алену, спящую, как ребенок, и думал: что это значит? Неужели она меня вспомнила? И вообще, неужели Акимов прав и Высший разум — это всего лишь разум людей будущего, который как может направляет нас к ним из прошлого? То есть никакого Бога как такового, как Высшего разума, нет, иначе будь Он действительно Всевышним, разве допустил бы ОН тот тысячелетний хаос в нашем развитии, те миллионы жертв и тысячи катастроф, эпидемий, Крестовых походов, инквизиций, джихадов, геноцидов и холокостов, которыми выстлана наша история? Нет, только если действительно лишь такие же люди, как Тимур Закоев, Дима и Маша Климовы, Сергей Акимов и эта Алена, плюс, конечно, будущие Стивы Джобсы, Брины, Эйнштейны и Коперники помогают нам выбраться из дикости к завтрашней цивилизации, — только в этом случае понятен нелепый по своей торности и запутанности ход нашей истории. А Христос, Будда, Магомет, кто там еще? — это всего лишь гениальные пришельцы из Будущего и времяплаватели вроде таких мореплавателей, как Колумб, Магеллан, Америго Веспуччи…
15
Я совершенно не помню, когда и как я очутился в своей комнате и уснул там, не раздеваясь. А теперь проснулся не от солнечного света в окне, а от громких мужских шагов сначала на крыльце, а потом на веранде и в коридоре. Кто-то не то в сапогах, не то в ботинках тяжело протопал в холл коттеджа, тут же вернулся обратно и гулко захлопнул за собой входную дверь.
Я с усилием поднялся, с усилием разлепил слипшиеся веки и посмотрел в окно. Коренастый мужик в черном треухе, тяжелом резиновом плаще и резиновых сапогах уходил по хрупкой, будто посеребренной, наледи на асфальтовой дорожке. Желтое солнце, смешанное с серыми облаками, зыбкой глазуньей, словно на вилах, лежало на острых верхушках деревьев, обметенных вчерашними и, наверное, позавчерашними дождями и ветрами. В открытую форточку тянуло морозным воздухом, но жухлые багряные листья, вмерзшие в затянутые ледком лужи под деревьями, явно оттаивали и блестели каплями пота.
Только теперь я вспомнил, где я, в каком времени и что за стенкой — больная Алена. Правая рука панически метнулась к нагрудному карману пиджака — нет, слава богу, телепортатор на месте и «Салют» на руке. Я облегченно выдохнул, вышел из комнаты и свернул направо, к холлу и Алениной комнате. В холле, на спинке кресла висело бурое махровое полотенце, на его сиденье лежали пишущая машинка «Москва» с длинной канцелярской кареткой и тонкая стопка серой писчей бумаги. Дверь в Аленину комнату была распахнута, но самой Алены не было ни в кровати, аккуратно застеленной, ни в комнате. Зато в тамбуре, в душевой кабинке шумела вода, а в проходе, на батарее парового отопления висела мокрая Аленина юбка.
Я поднял тяжеленную пишущую машинку — господи, как они ими пользовались? — отнес в свою комнату и поставил на письменный стол у окна. Мебель в моей комнате была точно такой же, как в Алениной — кровать, тумбочка, шкаф, письменный стол и стул, но сама комната значительно меньше, тесней. Однако жить и работать можно, why not? — почему нет? Даже интересно, как у меня будет получаться? Я вставил бумагу в тяжелую каретку, трижды провернул ручку прокрутки валика (не знаю, как она называется), вывел край бумаги под язычок черной печатной ленты и с усилием вдавил рычажок верхнего регистра для заглавных букв. В детстве, когда я приходил к отцу, я не раз тюкал по буквам в его пишущей машинке, а однажды даже напечатал любимый стишок «Белеет парус одинокий». У нас с мамой пишущей машинки не было, мама работала школьной учительницей, и кто еще, как не гуманитарий, мог выйти из короткого брака юриста и училки литературы?
«ИХ БЫЛО ВОСЕМЬ» — медленно, с усилием ударяя по каждой букве, напечатал я посреди листа. И почувствовал кого-то за спиной. Я повернулся. Алена стояла в дверной раме, как нимфа на картине Ботичелли — мокрые рыжие волосы распущены по голым плечам, два полотенца навернуты на грудь и на бедра, длинные голые ноги с розовыми ступнями на крашеном деревянном полу.
— Извините, я все постирала… — В ее васильковых глазах было все сразу: и смех, и стеснение, и вызов, и страх. — Доброе утро…
Я потянулся над столом и захлопнул форточку, чтоб не дуло ей по ногам.
— Доброе утро. Как самочувствие?
— Спасибо. Я это… Извините, я очень кушать хочу…
Это было сказано с такой просительно-детской трогательностью, что я расхохотался:
— Еще раз! Прошу тебя! Скажи это еще раз!
— Но я правда… — у нее задрожала нижняя губка и слезы навернулись на глаза, — кушать хочу…
Я заткнулся.
— Конечно, детка. Извини. Это так трогательно! Сейчас сбегаю в столовую.
— Да ну вас! — сказала она и ушла в свою комнату, захлопнула дверь.
Конечно, у меня на подоконнике были и сыр, и глазированные сырки, и даже два стакана кефира, но я постучал в ее комнату:
— Термос, пожалуйста.
Дверь открылась ровно на ширину протянутого термоса.
Но когда я на подносе принес из столовой тарелку с теплой манной кашей, накрытую второй тарелкой, креманку с творогом, сметаной и медом и термос горячего чая, дверь в соседнюю, третью комнату была открыта и там на столе лежали аккуратно разложенные на чистом вафельном полотенце наши глазированные сырки, «советский» сыр и «французский» батон. Я понял намек, поставил на этот стол поднос с завтраком и громко, на весь коттедж объявил:
— Девушка! Кушать подано!
Она появилась, потупив глаза и вся — от плеч до колен — завернутая, как римский патриций в тогу, в чистый пододеяльник из этой третьей комнаты.
16
«Эти длинные коридоры… эти темные зеркала…»
До обеда я пытался работать, поскольку выйти из коттеджа Алене было не в чем — вся ее одежда сохла. Да и не нужно было ей никуда выходить после такой ночи, она, позавтракав, сразу же и уснула под редкий стук моей пишущей машинки. А редкий он был не столько потому, что я тюкал в клавиши всего двумя пальцами, сколько потому, что работа не шла. Во-первых, у меня не было ни акимовской папки с материалами по той демонстрации, ни Интернета, ни книги «Полдень» Горбаневской, ни… Впрочем, когда работа не идет, всегда есть десяток «во-первых», «во-вторых» и «в-третьих». Валентин Иванович Черных учил нас составлять перед работой поэпизодный план, а Мастер сказал мне в Катскильских горах, что он пишет без всякого плана, имея только завязку, двух-трех страстных героев и цель, которую они стремятся достичь изо всех своих сил. Здесь у меня в избытке было и то, и другое. Восемь персонажей мечтают свергнуть советскую власть, приходят на Красную площадь, садятся с плакатиками на Лобное место, их тут же избивают, арестовывают, привозят в милицию, а потом допрашивают в прокуратуре и психбольницах, судят в Пролетарском суде и отправляют в ГУЛАГ и психушки — чем не поэпизодный план? Да, «узок круг этих революционеров» — ИХ БЫЛО ВОСЕМЬ — «страшно далеки они от народа», но с их подачи и с подачи тех, кто сегодня в Серебряническом переулке кричал им «За нашу и вашу свободу!» — через двадцать лет развалится советская империя…
И вдруг я подумал: «Их было восемь» — это только мой первый фильм о диссидентах! А второй — «И возвращается ветер…» по книге Буковского! А третий — биоэпик генерала Петра Григоренко! А четвертый — биография Анатолия Марченко! А пятый — охота за мемуарами Хрущева! Я же главный редактор! Я закажу сценарии лучшим сценаристам и сделаю серию фильмов о диссидентах…
Но сначала я обязан сам написать сценарий «Их было восемь». Это должен быть мой лучший сценарий! А он не идет. Почему? Первый эпизод на Красной площади понятен до мелочей, он описан почти всеми участниками и свидетелями. Второй эпизод — как их, избитых и окровавленных, везут по Москве в «полтинник», то есть в пятидесятое отделение милиции на Пушкинской улице, а они в запале кричат из окон: «Да здравствует Чехословакия!» — тоже прост. А вот третий — о том, какими счастливыми они чувствовали себя в КПЗ «полтинника», — я не понимаю. И в этом весь мой затык! Вчера я видел их в зале Пролетарского суда — пожилую, с проседью, спокойную и обстоятельную Ларису Богораз. Худощавого, но цельного и крепкого духом физика Павла Литвинова. Двадцатидвухлетнего Вадима Делоне. Тридцатилетнего Бабицкого. Мощного работягу Дремлюгу. Почему они были, как пишет Горбаневская, счастливы, когда оказались в КПЗ? И Татьяна Баева, та, которая потом от них отказалась, тоже, я помню, пишет: «“Полтинник”. Опять все вместе, оживлены, смеемся, шутим». А Горбаневская: «Эти три часа, которые мы провели в “полтиннике” все вместе, еще до допросов, я вспоминаю с нежностью. Демонстрация состоялась, и мы были счастливы. Лариса, просто почерневшая за последний тяжкий месяц (арест Марченко…), теперь поразительно просветлела. У нас легко на сердце». И в своем письме в газеты тоже: «Мои товарищи и я счастливы, что смогли принять участие в этой демонстрации»…
У них было легко на сердце? А у декабристов, которые вот так же пассивно вышли на площадь и которых вот так же просто, без сопротивления загребли и бросили в питерские казематы, — у них тоже было легко на сердце? Они тоже были счастливы? Да, я понимаю — возбуждение Лобного места, адреналин демонстрации (ведь могли арестовать даже на подходах к Красной площади), но — счастливы? просветление?
Я должен в этом разобраться. И разберусь. И когда разберусь, сценарий пойдет, он напишется сам собой, и неважно, что я был на суде всего несколько часов, а Людмилу Акимову видел всего две минуты. Вон она лежит за стеной и спит детским сном — моя Алена — Людмила Акимова…
В комнате было душно от горячей батареи, я надел пиджак и плащ и, держа туфли в руках, бесшумно, чтоб не разбудить Алену, вышел на веранду, обулся там и тихо спустился с крыльца коттеджа. Был тихий осенний полдень. Наледь на асфальтовой дорожке оттаяла, черные стволы и ветки деревьев влажно блестели под жидким октябрьским солнцем, за ними был виден зеленый дощатый забор, окружавший парк Дома творчества, эту резервацию творцов киноленинианы и всех остальных мифов советской киноистории от «Чапаева» и «Кубанских казаков» до «Коммуниста» и «Председателя». Как пишет в своих дневниках тот же Нагибин, автор «Председателя», настоящей истории не существует, от нее остаются только те легенды, которые придумывают писатели и киношники. Наверное, потому даже в 2014 году молодежь, которая и не жила в СССР, мечтает о возврате к нему — она знает о нем по сказочным фильмам, которые обитатели этого Дома творчества сочиняли и снимали для Политбюро КПСС, а реальный СССР оставался за экраном и за этим зеленым забором. Как писал Шпаликов: «Мы поехали за город, а за городом дожди. А за городом заборы, за заборами вожди…»
Я пошел по парковой дорожке, собираясь думать об эпизоде в «полтиннике», но почему-то думал об Алене. Так у меня всегда. «Надо подумать», — говорю я себе, когда не идет работа, и выхожу на прогулку по яблоневому саду на «Мосфильме» или по парку в Сокольниках, но тут же думаю обо всем, кроме работы. А теперь вот Алена… Я шел и глупо улыбался, нянча в душе ее детское «Спасибо, дядя!», ее дрожащую нижнюю губку, слезы в васильковых глазах, ее трогательное «Я очень кушать хочу» и обиженное «Да ну вас!». Конечно, я понимал, что наш роман уже начался, и этот сценарий развивается стихийно-правильно — от отчуждения в рабочей обстановке зала Пролетарского суда и встречи с Людмилой Акимовой до Алениной вынужденной ночной оголенности, бессилия и пота, а теперь — до слез, детских обид и очистительного детского сна. Когда до ВГИКа я работал в молодежной газете, моим завотделом был Ерванд П., он был много старше нас, трех его сотрудников, и учил: «Никогда не спешите! Даже если она тебе так нравится, что яйца пухнут, жди три дня! Ждите три дня, и она сама придет, клянусь Эчмиадзином!» Не знаю, почему нужно было клясться Эчмиадзином, сокровищницей всего армянского народа, но знаю, что эти три дня ожидания — самое знобящее и прекрасное время предвкушения счастья.
Я бродил по дорожке осеннего парка, с которой коренастый мужик в треухе метлой сметал осенние листья, — той самой дорожке, которая рукавом входит в Большой, как рассказывал Мастер, гипертонический круг, — и нес в душе это легкое, как шампанское, предвкушение, и дурацки улыбался, когда со ступенек главного входа в Дом творчества бегом сбежал тот высокий и худой молодой человек, чье лицо показалось мне знакомым еще вчера вечером, когда он сидел за дальним столиком с двумя стариками и пожилой полной дамой в странном не то кимоно, не то пеньюаре. Теперь, держа в руках какие-то листы ватмана размером А4 и оскальзываясь на мокрой дорожке, этот парень в одной полураспахнутой на груди блузе и расклешенных бархатных джинсах бежал от главного корпуса к дальнему зеленому коттеджу над рекой. Мы не могли разминуться — он летел прямо на меня, а на листах ватмана, которые он держал в руках, я успел увидеть вытянутые женские силуэты в цветных одеждах. И меня тут же торкнуло:
— Зайцев! — выпалил я.
Он разом остановился, закачавшись на скользкой дорожке и раскинув для равновесия руки со своими эскизами.
— Здравствуйте, — сказал он, устояв на своих длинных ногах. — Вы кто?
— Я Пашин, сценарист. Вы меня не знаете.
— А вы меня узнали? Спасибо. Вы, наверное, с «Мосфильма». Я делаю костюмы для «Цветов запоздалых» Абрама Роома…
— Так это Роом сидел с вами вчера вечером?
— Ну да! Роом, Рошаль и Вера Строева. Извините, я побегу, а то эскизы сыреют, а Роом их уже утвердил. Я в зеленом коттедже, заходите, я вам их там покажу…
И он убежал — молодой Слава Зайцев, наш будущий Пьер Карден, Поль Пуаре, Габриэль Шанель и Кристиан Диор.
17
Что вам сказать? Ерванд оказался прав — на третий день, в пятницу она пришла сама. Просто распахнула дверь и, одетая в выстиранные блузку и юбку, сказала с вызовом:
— Сколько это будет продолжаться?
— Что? — удивился я, поворачиваясь от пишущей машинки.
— Ну, эта игра в кошки-мышки?!
— Какая игра?
Она подошла совсем близко и нагнулась к пишущей машинке, будто читая, что я там напечатал. А на самом деле ее талия и грудь оказались рядом с моим плечом, а рыже-красные волосы тронули мою щеку.
— И это всё, что вы написали? — сказала она насмешливо.
Я не выдержал испытания, обнял ее за талию и одним движением усадил к себе на колени…
…да, конечно, я помню, как Акимов и Закоев сказали, что меня нет в Будущем. Но как по-вашему, если я пишу сценарий для Будущего и люблю женщину из Будущего, разве я уже не живу в Будущем? Future in the Past… Будущее в прошедшем…
Апрель — август, 2014 г.
Приложение
Эдуард Тополь: Моя речь на ВВЦ
Книжная ярмарка и «казус Достоевского»
«Московский комсомолец»
7 сентября 2012 г.
С 5-го по 10-е сентября на ВВЦ проходит ежегодная книжная ярмарка. Вот что вчера я сказал ее посетителям:
Полтора века назад один ссыльный каторжанин в Семипалатинске соблазнял жену местного офицера-алкоголика и — соблазнил, как по-вашему, чем? Нет, он не обещал ей, что напишет великие романы, которые люди будут читать и через сто и через двести лет. И он не обещал ей, что в 2012 году на нынешней книжной ярмарке его книги будут лежать в дорогих переплетах. И он не говорил, что школьники будут писать сочинения о его героях. Не было этого, потому что этим он бы ее не соблазнил. Вы можете представить сегодняшнего зэка, который соблазнит жену своего офицера-охранника обещанием, что он-де напишет великие романы? Нет, Федор Достоевский соблазнил Марию Исаеву другим способом, он сказал ей, что за свои книги будет получать 500 золотых рублей за печатный лист, как Толстой, или 400, как Тургенев. И это было правдой — на такие деньги Тургенев мог писать по одному роману даже раз в пять лет и при этом жить в Париже с цыганской певицей Полиной Виардо. А Федор Михайлович на свои гонорары даже ездил по Европе и играл в казино. А Максим Горький получал из США 500 долларов за печатный лист и на эти гонорары снимал роскошную виллу на Капри, да еще и Ленина спонсировал…
Но может ли сегодня российский писатель содержать — я не говорю цыганку в Париже — но хотя бы просто семью в Москве?
Лет десять назад я задумал передать молодежи свой небольшой литературный опыт. Пошел в свою альма-матер, на сценарный факультет ВГИКа и на Высшие сценарные курсы, отобрал двенадцать, на мой взгляд, самых одаренных студентов и сказал им: «Ребята, когда я писал свои первые сценарии, я жил в Москве на рубль в день и написал “Любовь с первого взгляда” и “Юнга Северного флота”. А когда приехал в США, я жил на доллар в день и написал ”Журналист для Брежнева” и “Красная площадь”. А для вас я договорился со своим московским издателем о других условиях. Полгода он будет платить вам авансы по 500 долларов в месяц, и вы будете писать свои романы, а я буду вас консультировать. Это не литературное рабство, это будут ваши романы, с вашей фамилией на обложке. Больше того, если у кого-то из вас нет своего замысла или сюжета, то я договорился с министром МВД — для вас он в Угрозыске на Петровке откроет самые интересные дела. То есть любой из вас может написать свое “Преступление и наказание”. Идет?»
И что вы думаете? На следующее заседание группы пришло всего два человека. Я спросил: в чем дело? А мне сказали: «Эдуард, пятьсот долларов мы получаем за минутную рекламу».
Вот в чем нынешний «казус Достоевского»! Если в Семипалатинске новый Федор Михайлович скажет какой-нибудь новой Марии, сколько российский издатель платит теперь авторам за печатный лист, она останется с офицером-алкоголиком и никакого нового Достоевского не будет. А если скажет ей, что как только он напишет роман, его еще тут же ограбят интернетские грабители-пираты, она вообще перестанет считать его мужчиной.
Между тем именно это происходит сегодня в российской литературе. Стоит выйти в свет новому интересному роману, как одни пираты его тут же сканируют и размножают в Интернете, а другие начитывают на аудиокассеты и продают через тот же Интернет. При этом если вас при выходе из дома разденут до нитки, вы можете кричать: «Караул, полиция, держи вора!» — то тут, как говорил классик, бьют и плакать не дают. Нет защиты! Ни Российское государство, ни российская полиция, ни российские издатели не защищают своих писателей от грабителей и тем самым практически обрекли нашу профессию на вымирание. Выжить может только автор, который ежемесячно издает по роману, но имеют ли эти романы отношение к литературе? Месячными созданиями бывают только выкидыши, и потому, я думаю, российская литература стала теперь женской, в ней воцарился матриархат.
Впрочем, этот матриархат воцарился не только в литературе, но и в культуре российского быта. Выйдите на улицу — уши вянут от женского мата! Небесные создания, алмазы русской нации, за которыми когда-то приезжали в Россию принцы и короли, ходят теперь с пивными банками в руках, курят и матерятся так, что можно онеметь от изумления! Вчера иду по Тверскому бульвару, навстречу две царские невесты — нет, правда, очень красивые девицы, и одна другой громко, на всю улицу рассказывает: «Он мне так понравился, я в него просто въе…алась!» Я аж споткнулся! И говорю: «Девушка, извините, вы что имели в виду: вы в него влюбились или вцепились?» Как вы думаете, куда она меня послала? К Далю? Или еще дальше?
И я вам скажу, откуда это идет — от макулатуры в культуре, в литературе и на телеэкранах. От засилия попсы в музыке, в книгоиздании и в телесериалах. Хотя если посмотреть глубже в историю, то мат в русском языке появился только с приходом монгольского ига. Это у чингисханов в качестве мести применялось оскорбление матерей таким брутальным способом. И хотя считается, что страна от этого ига давно избавилась, ан нет, иго матерщины осталось, и оно все ширится — уже и квартала нельзя пройти, чтобы не услышать, как даже влюбленные пары матом друг с другом изъясняются!
Да, я знаю, что намедни мат наконец убрали с дневных телеэкранов, но это примерно то же самое, что «сосилисический реализьм» Леонида Ильича — то есть видимость. Это не избавит телевидение от массовой продукции телевизионной дешевки, культуру — от попсы, а литературу и кино от пиратства.
Ровно пятьдесят лет назад, в тысяча девятьсот шестьдесят втором два первокурсника сценарного факультета ВГИКа — я и мой сокурсник Эдуард Дубровский, ныне известный документалист, — пошли «в народ», пешком по советской глубинке — от Кирова вниз по Вятке. Был, повторяю, тысяча девятьсот шестьдесят второй, Хрущев после поездки в США приказал всю вятскую пойму засеять кукурузой и пообещал, что «через двадцать лет нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме!». А мы видели, как с убитых кукурузой вятских заливных лугов целые деревни бросали свои дома и уходили на Кубань. Так мы пришли в город Советск, где все было советское — «Советский конный двор», «Советский рыбназдор», «Советский колхозный рынок». На этом советском рынке кроме грязи и пыли были две старухи — одна с колен торговала жареными семечками, а вторая — чахлую понурую козу.
Мы решили найти Антисоветск и пошли дальше, аж до Астрахани дошли, но…
Сегодня, однако, вся страна — сплошной Антисоветск. А я, которого считали антисоветским писателем, с тоской спрашиваю: а где советский читатель? Где тот читатель, который ночами стоял в очередях за книгами? Где тот читатель, для которого не хватало миллионных тиражей «Роман-газеты»? Где тот мальчик (я), которому дедушка давал десять копеек на школьный завтрак, а он собирал эти деньги и раз в неделю покупал себе новую книжку?
Неужели все в Интернете? Так может, нам и самим туда перебраться? Самим туда писать и самих себя пиратить?
И потому я смотрю на эту книжную ярмарку, как на Ваганьковское кладбище, куда раз в году, в День поминовения вы пришли, правда, без цветов, на поминки по нам, писателям. Аминь!
Эдуард Тополь Воруя в интернете, грабишь себя
«Московский комсомолец»
15 июня 2013 г.
Сегодня 42-я улица в Нью-Йорке — это парадная вывеска Америки с роскошными зелено-стеклянными небоскребами. Но летом 1980-го тут, между Шестой и Десятой авеню, были старые доходные дома с борделями, грязными забегаловками и лавчонками, шныряли сутенеры и наркоторговцы, которые каждому прохожему шептали в лицо: «Smoke… Girls… Smoke…»
Как-то днем часа в четыре, выйдя из Публичной библиотеки, я перешел по Пятой авеню на солнечную сторону 42-й стрит и в потоке прохожих пошел к станции сабвея на Восьмой авеню. И тут ко мне подошел высокий черный парень лет двадцати пяти, пристроился к моему плечу и сказал:
— Give me three dollars, man! («Дай мне три доллара, мужик!»)
Я молчал. Поскольку в то время жил на доллар в день, в кармане у меня было всего семь долларов, и я не собирался расставаться с половиной своего состояния.
— Give me three dollars, man! — снова сказал парень и толкнул меня плечом с тротуара под колеса машин, летящих по сорок второй.
Но я устоял, сказал:
— I don’t speak English. («Я не говорю по-английски».)
— You speak! — уверенно ответил он и снова толкнул меня плечом. — У меня в кармане бритва. Дай мне три доллара — или я попишу тебе лицо!
Я не ответил, ведь я делал вид, что не понимаю по-английски. А он сказал:
— Слушай, мэн, я не шучу. У меня бритва в кармане! Дай мне три доллара! Сейчас же! Неужели ты хочешь, чтобы я пописал тебе лицо? За три бакса?! Давай три доллара, мэн!
Пройдя с ним весь квартал от Пятой до Шестой авеню, я по его тону понял, что он уже теряет терпение и сейчас, на Шестой, он или столкнет меня под машину, или достанет бритву. И дикое бешенство ударило мне в голову с такой силой, что я вдруг заступил ему дорогу и снизу вверх сказал ему прямо в глаза:
— What do you want? Fight?! Let’s fight! («Что ты хочешь? Драться?! Давай!»)
И наверное, столько решимости умереть за свои последние доллары было в моих глазах, что он вдруг побежал от меня через Шестую авеню. И вот хотите верьте, хотите нет — я побежал за ним, собираясь догнать его и врезать кулаком по спине! Но его ноги были длиннее моих, и он припустил так, что через несколько секунд растворился в густом потоке прохожих…
Зачем я вспомнил эту историю? Да потому что тогда, тридцать с лишним лет назад, я мог посмотреть грабителю в глаза и предложить честную драку. А как мне сегодня посмотреть в глаза грабителям, которые ежечасно отнимают у меня по три доллара без всякой бритвы — просто скачивая в Интернете бесплатно мои книги и фильмы?
За последние тридцать лет я написал тридцать романов — на каждый по году труда. Но вот уже десять лет, как сразу же после выхода очередного романа он появляется на пиратских сайтах, и тысячи людей совершенно даром скачивают его на свои планшеты и смартфоны. Из-за этих тысяч дармовых скачиваний тиражи моих книг упали катастрофически, и издатель уже перестал платить мне гонорары.
В России количество планшетов и смартфонов в руках представителей так назывемого креативного класса с каждый годом растет в геометрической прогрессии; недавно один из участников программы «Политика» на Первом канале с гордостью сказал, что за последние десять лет количество российских пользователей Интернета выросло в пятнадцать раз. Но спросите любого книгоиздателя — точно так же упали тиражи бумажных книг и гонорары их авторов. Потому что каждый, кто обзаводится читалкой, планшетом и смартфоном, вмиг забывает дорогу в книжный.
В любом автомагазине можно купить плоскую металлическую штуковину, с помощью которой нетрудно отжать замок на двери «Лексуса», «Мерседеса» и «Бентли». Но вы же, господа продвинутые пользователи Интернета, не угоняете автомобили. Так какого черта вы угоняете мою книгу? Как бы вы себя чувствовали, если бы буквально через минуту после того, как вы отходите со своей зарплатой от кассы, вас регулярно грабили? Так на хрена мне продолжать писать свои книги?
Когда один каторжанин уговаривал молодую вдову алкаша-офицера выйти за него замуж, он не обещал ей всемирную славу, он говорил: «Вот увидишь, я буду получать пятьсот золотых рублей за печатный лист, как Толстой, или хотя бы четыреста золотых рублей, как Тургенев!» И когда она, Маша Исаева, соблазнилась такой перспективой, он написал «Записки из Мертвого дома», «Преступление и наказание», «Идиот» и все свои остальные великие произведения. А если бы издатели позапрошлого века не платили такие гонорары, то не было бы ни «Муму», ни «Братьев Карамазовых».
Сегодня 99 процентов интеллектуального контента в Интернете — пиратство. Доступность и безнаказанность воровства породили такую массовую антикультуру и наплевательство на вторую заповедь «Не укради», что возник обратный эффект: скачивая даром интеллектуальную собственность, интернет-пираты грабят не только ее производителей, но и самих себя. Приведу пример.
Пять лет назад я сделал фильм «На краю стою» с Артуром Смольяниновым и Светланой Устиновой в главных ролях. Не буду хвалиться фестивальными призами, скажу лишь, что в первые полтора года этот фильм трижды, с рекордным рейтингом «10», показали по Первому каналу и продолжают показывать по другим. Но количество дармовых скачиваний этой картины лишило меня возможности вернуть инвесторам средства, которые они вложили в его создание. Сегодня у меня накопилось с десяток сценариев не хуже, а то и лучше, но если я не могу вернуть инвесторам деньги за этот фильм, разве они дадут мне на следующий? Нет, и не только мне не дадут, а вообще никому — ни Соловьеву, ни Хуциеву, ни Хамраеву…
По моим сценариям снято 14 фильмов и телесериалов. Еще один я сделал как автор, продюсер и режиссер, и он — лучший. То есть я себе уже все доказал. А украв у меня три бакса, пираты лишили меня за прошедшие четыре года возможности сделать как минимум четыре фильма. Больше того. Воруя в Интернете интеллектуальную собственность, продвинутая интернет-публика показывает юным талантам, что в искусстве им нечего ловить, отправляет нынешнего юного Достоевского из литературы в Силиконовую долину, а новых Соловьевых и Лиозновых из кино — в банковский бизнес.
В 1964 году я, в то время студент ВГИКа и корреспондент одной центральной газеты, прилетел в командировку во Фрунзе, нынешний Бишкек. И поздним вечером мы вдвоем с однокурсником Кадыром Омуркуловым, будущим автором фильма «Небо нашего детства», шли по центральной городской аллее, как вдруг нас обоих так огрели сзади чем-то тяжелым по головам, что мы рухнули без сознания. Пока мы лежали в отключке, с нас сняли часы, а когда стали шарить по карманам, мы начали приходить в себя и шевелиться, но тут нас снова грохнули по головам. Слава богу, в этот момент мимо проезжала милицейская машина, грабители убежали, не добив нас, а милиционеры погрузили нас в свою машину, привезли в отделение милиции и… составили протокол о том, что это мы сами избили друг друга до сотрясения мозга. Тем бы дело и кончилось, если бы при мне не оказалось журналистского удостоверения.
Кто принимал участие в этом грабеже и почти состоявшемся убийстве? Только грабители — или еще и милиционеры, которые не хотели заниматься поиском грабителей и тем самым поощрили их на следующий грабеж или даже убийство? Но только ли грабители и милиционеры — или еще и те, кто купил украденные у меня часы?
Буквально назавтра после того, как я первый раз показал свой фильм на «Мосфильме», пиратские DVD уже были на «Горбушке». Я пришел с ними в милицию. И что? И — ничего, ровно такой же результат, как в 1964-м во Фрунзе.
Сегодня в России ситуация с воровством интеллектуального контента и, в частности, кинопродукции такая, что пришлось вмешаться президенту. Но вряд ли даже он сможет что-то сделать, если сами россияне не перестанут воровать и тем самым убивать российское кино. А убив свое кино, лишатся не только своих режиссеров и авторов, но и новых Гармашей, Смольяниновых, Безруковых и Мироновых — им не в чем будет сниматься.
Конечно, кто-то скажет: да ладно, это он тут проповедует ради своих шкурных интересов! Да, ради своих. Но и ради ваших — тоже. Ведь я предлагаю каждому гражданину России почувствовать себя не халявщиком, который задарма пользуется трудом творческих людей, а приличным человеком, который, купив планшет или смартфон за пятьсот баксов, не теряет за три бакса совесть.
Десять лет назад я шел с женой по Москве и увидел парня, который на ходу читал мою книжку. Жена сказала: «Останови его, дай ему автограф!» «Да пусть читает, зачем перебивать?» — сказал я и пошел дальше.
Но имейте в виду. Если теперь я увижу, как кто-то читает мою книгу в планшете или в смартфоне, я обязательно побегу за ним с криком: «Держи вора!», как побежал я за тем парнем по Сорок второй стрит. Только представьте себе эту картину: интеллигентного вида человек идет по улице, а за ним с криками «Караул! Грабят!» бежит пожилой писатель…
Эдуард Тополь Да, здравствует Советская власть За двадцать лет у нас в головах мало что изменилось
«Московский комсомолец»
27 сентября 2013 г.
4 октября исполнится двадцать лет со дня символического завершения главного эксперимента XX века под названием «Вся власть Советам, или Построение коммунизма в одной отдельно взятой стране». Он начался с выстрелов «Авроры» по Зимнему дворцу в октябре 1917 года и закончился танковым огнем по Верховному Совету в октябре 1993-го. Он обернулся миллионами жертв политических репрессий, голодомором крестьянства, истреблением и бегством из страны научно-творческого генофонда нации. Экспорт ленинско-сталинского вождизма породил десятки вождей разного калибра и цвета: от фюрера и дуче до Мао Цзэдуна, Фиделя Кастро и Ясира Арафата. Общее количество их жертв таково, что будущие историки, возможно, назовут двадцатый век веком планетарного безумия.
Но вернемся к России. И зададимся на первый взгляд парадоксальным вопросом: а действительно ли закончилась в 1993 году советская власть?
Мощи ее создателя по-прежнему лежат на самой Красной площади страны, его памятники-идолы стоят от Финского залива до Охотского моря, его имя до сих пор несут в массы главные проспекты и улицы. Но самое главное — не произошло десоветизации сознания. Хотя из всех реформ эта требовалась в первую очередь. Потому что сама собой десоветизация сознания не происходит ни за десять лет, ни за тридцать — могу подтвердить это личным опытом. Даже прожив двадцать лет в Америке, я, убежденный антисоветчик, многократно ловил себя на том, что новорожденного сына убаюкиваю песнями «Броня крепка, и танки наши быстры» и «Взвейтесь кострами, синие ночи»…
Астрономы говорят, что за год Земля проходит вокруг Солнца расстояние, равное 940 млн км. Умножьте на двадцать и спросите себя: а далеко ли за это же время мы ушли от совкового мышления и советского строя?
Была однопартийная система — и есть (де-факто) однопартийная система. Была диктатура партийно-чиновничьего аппарата — и теперь даже президент страны уже стонет от «чиновничьего чванства». Были «за заборами вожди» — и продолжается их жизнь «за заборами». Судебная система и силовые ведомства тогда обслуживали власть — и теперь в первую очередь обслуживают власть, во вторую себя и только в третью — закон. Как считалось «государственное = ничье», так и считается — и это порождает воровство в размерах, немыслимых при советской де-юре власти.
Не люблю сравнивать США и Россию, потому что нельзя сравнивать несравнимое — как сталь и воду, как окуня и лесную белку. Но один пример все же приведу.
Я оказался в США в 1979 году, во время картеровской инфляции и безработицы. Обанкротившейся мэрии Нью-Йорка нечем было платить мусорщикам и транспортным служащим, поэтому сабвей не работал, а горы мусора на улицах поднимались до окон второго этажа. Когда я попрекнул этим хозяина мелкой лавчонки, где обычно покупал хлеб и овсянку, он ответил: «Да, мы сделали ошибку, выбрав президентом этого Картера. Но через год мы выбросим его из Белого дома, и все будет в порядке». Я не поверил ему (только что приехал из СССР, где ни один правитель не уходил из Кремля своими ногами): с чего это Картер уйдет из Белого дома? Но через несколько месяцев, как раз накануне президентских выборов, я оказался в госдепе, чтобы взять интервью у тогдашнего главы «советского» отдела. И что же я там увидел? На стенах — плакаты «Родина-мать зовет!» и «КГБ — щит и меч советской власти», но это ладно, стеб, а вот чем были заняты сотрудники отдела? Они — еще до выборов! — паковали свои вещи в картонные коробки. И в ответ на мое изумление ответили: «Нашу демократическую партию уже не выберут, мы уходим».
Двадцать лет назад коммунист Ельцин только танковым огнем смог покончить (да и то лишь де-юре) с советской системой власти. Но разве Россия ушла от нее де-факто? Разве можно представить, чтобы нынешняя партия власти еще до выборов паковала вещи?
Я начинал как журналист в «Бакинском рабочем», потом был разъездным корреспондентом «Литературной газеты» и «Комсомолки», и зоной моих репортажей и очерков были сибирские ударные стройки. Так вот, где бы я ни был — в Братске, Усть-Илиме, на Вилюйской ГЭС или в Норильске, — везде слышал и видел: такого количества загубленной и брошенной в тайге и болотах техники хватило бы на еще один Братск, Усть-Илим и Вилюйскую ГЭС. А сейчас иначе? За деньги, которых Счетная палата недосчиталась на нынешних «стройках XXI века» — от моста на остров Русский до Сочи, можно построить еще один олимпийский комплекс — на Луне. Введите в поисковике «хищения в», и вы прочтете про миллионные, даже миллиардные хищения в Министерстве обороны, ГЛОНАССе, Большом театре, системе ЖКХ… Если мы и ушли от разгильдяйства в отношении государственного и общественного имущества, то только в сторону их воровства в особо крупных размерах.
В 1987 году, в самом начале горбачевской перестройки, я написал роман «Завтра в России», в котором, возмечтав, рассказывал, как освобожденная от «мудрого» руководства КПСС страна на крыльях частного предпринимательства взлетит к экономическому могуществу. Но где это свободное предпринимательство, на котором было построено европейское и американское процветание, а сейчас строится китайское? Я своими глазами видел в Америке, какой рывок сделала страна из картеровского банкротства: как только Рейган освободил от налогов мелкие бизнесы — буквально через три года табло над Таймс-сквером отмотало назад катастрофический дефицит бюджета и стало накручивать гигантские цифры профицита. А в новой, «свободной» России чиновничье ярмо душит предприимчивых и инициативных.
Но неужели ничего хорошего не было при советской власти? Было.
В бакинской школе № 171, которую я заканчивал, в моем классе было 19 учеников семи национальностей: русские, азербайджанцы, грузины, армяне, евреи, украинцы, таты. И все дружили. В артиллерийском полку, где я проходил службу, были русские, украинцы, узбеки, татары, таджики, евреи. Не скажу, что все дружили, но и не враждовали. В двадцать лет я с интернациональной группой туристов пешком прошел весь Нагорный Карабах. Тогда там рядом были азербайджанские и армянские деревни, и нас всюду встречали хлебом и вином — не официально, нет, а просто увидев нас издали и даже не зная, кто мы, армянские и азербайджанские женщины выходили из домов с кувшинами вина и лавашем в руках. А во Всесоюзном институте кинематографии имени Эйзенштейна, который я закончил в тысяча девятьсот шестьдесят пятом, был вообще полный интернационал — студенты всех национальностей СССР плюс студенты из европейских стран, а также из Азии и Африки! И за все пять лет моей учебы не было ни одного межнационального конфликта — даже я, потерявший во время войны шесть миллионов своих соплеменников и двух родных дядьев, погибших под Курской дугой, дружил с немцем Матти Гешонеком. И еще с русским Говорухиным, украинцем Осыкой, белорусом Трегубовичем, грузином Квирикадзе, армянином Кеосаяном, узбеком Хамраевым, киргизом Омуркуловым, бурятом Халзановым… Где это все теперь? Откуда нынешняя неприязнь, а порой звериная ненависть?
И все же разве мы не ушли от советской власти никуда, кроме как в сторону ксенофобии? Ну конечно ушли.
Разве мог бы я все это написать в советской газете? Да ни в жисть! Даже публикацию пяти процентов негативной правды мы в то время считали большой победой. Хотя бы потому, что власть тут же «делала оргвыводы» и «принимала меры». А сегодня даже на стопроцентную правду никто не обращает внимания…
«Посредством сложного устройства выборов представителей в правительственные учреждения людям… внушается, что… избирая прямо своих представителей, они делаются участниками правительственной власти и потому, повинуясь правительству, повинуются сами себе, и в силу этого будто бы свободны… Обман этот, не говоря уже о том, что выбранные люди… составляют законы и управляют народом не ввиду его блага, а руководствуясь по большей части единственной целью… удержать свое значение и власть, — не говоря уже о производимом этим обманом развращении народа всякого рода ложью, одурением и подкупами, — обман этот особенно вреден тем самодовольным рабством, в которое он приводит людей, подпавших ему… Люди эти подобны заключенным в тюрьмах, воображающим, что они свободны, если имеют право подавать голос при выборе тюремщиков для внутренних хозяйственных распоряжений тюрьмы». Лев Толстой, «Конец века», 1905 — январь 1906 г.
А как будто написано сейчас.
Эдуард Тополь Вас обманули, капитализма нет в России
«Московский комсомолец»
26 июля 2013 г.
Капиталистам повезло — они не читали «Капитал» Карла Маркса. Поскольку истинный капитал это вовсе не то, что имел в виду гранитный памятник, стоящий в Москве на площади мифологической Октябрьской Революции. И трагически ошиблись вышедшие из марксизма Тимур (Гайдар) и его команда, полагая, что разрушение совкового социализма автоматически приведет Россию в капитализм. Без десоветизации массового сознания мы из совкового лжесоциализма перешли в совковый же лжекапитализм — именно тот, про который нам внушали, будто капитал — это золотой телец. В результате такого поголовного псевдообразования весь народ, разорвав оковы социализма, ринулся кто за тельцом, кто за быком, а кто и за золотым птеродактилем. И теперь:
— если в продмаге вы покупаете продукты даже на тысячу рублей, с вас берут еще два рубля за пакет;
— если в ресторане вы едите и пьете на десять тысяч рублей, с вас берут еще десять рублей за лишний кусочек хлеба и ложку соевого соуса;
— если вы не успели в течение трех месяцев использовать свой билет в метро, он теряет срок годности.
И так далее.
Но разве деньги, которые вы за этот билет заплатили, потеряли срок годности? Выходит, мало того, что хозяева метрополитена три месяца распоряжались вашими деньгами как хотели (к примеру, держали в банке под проценты), они их еще и прикарманили вместе с этим процентом.
Про воровство в ЖКХ оба чередующихся президента говорят уже годами.
Про воровство в Интернете Госдума вынуждена принимать законы.
Про вымогательство, взяточничество, откаты, распил бюджетных средств и какие-то совершенно баснословные казнокрадства на миллионы и даже миллиарды рублей в Роскосмосе, Минобороны и т. п. радио и телевидение вещают ежедневно и даже ежечасно.
Из-за коррупции упразднили милицию, сняли министра обороны, посадили чуть ли не миллион рвачей, аферистов и чиновников разного ранга. Но, несмотря на все эти меры, вы по-прежнему не можете родиться, если ваши папа-мама не сунут акушерке, медсестре и врачу. А даже если они заплатят большие деньги — и в кассу роддома, и лично всему персоналу, — это совершенно не гарантирует ваше безопасное рождение. У моего друга дети-молодожены рожали ребенка в одной из самых дорогих частных клиник Москвы, и новорожденному при родах занесли такую инфекцию, что его чудом спасли…
Без взятки (ну, или без мзды) невозможно устроить ребенка в детский сад, в поликлинику, в хорошую школу, в приличный вуз. Даже место на кладбище не получишь, не дав на лапу.
Вот и выходит, что куда ни кинь — везде, блин, территория тотального воровства и по вертикали власти, и по горизонтали безвластия. Воруют и занимаются вымогательством слесари, электрики, медсестры, учителя, врачи, продавцы, официанты, повара, банкиры, чиновники, депутаты, мэры, министры и даже гробокопатели.
Но это — никакой не капитализм.
Любой капиталист на Западе скажет вам, что истинный капитал — это в первую очередь репутация. Настоящий капиталист гораздо меньше боится потерять деньги, чем репутацию. Потому что репутация дороже любых денег. Ее нельзя ни украсть, ни присвоить, ни распилить, ни откатить. Ее можно только заработать личным трудом, знанием и старанием. А если потерять, то уже навсегда.
Поэтому все настоящие капиталисты с начала и до конца дней своих работают на хорошую репутацию, зная, в отличие от Маркса, что деньги — это лишь ее следствие и результат.
В России, к несчастью, все наоборот. Не боясь никаких последствий, вас обвесят, обсчитают, облапошат, обматерят, подсунут гнилые продукты, обслужат абы как, сделают ремонт на соплях; вам впарят, нахамят, втюхают — почти на каждом шагу.
Чтобы здесь выжить, ты должен быть постоянно начеку, всегда напряжен. Это выводит людей из себя, порождает ощущение собственного ничтожества, бесправия, безысходности, приводит к депрессиям и психозам. И если в стране такая жизнь не кое-где, местами, а повсеместно, — стоит ли удивляться, что, по данным Государственного научного центра социальной и судебной психиатрии им. Сербского, с 1990 по 2010 год покончили с собой восемьсот тысяч человек?
Конечно, у всех у них были разные причины, но все они не захотели, не смогли так жить — в вечной войне с окружающим дискомфортом, в вечной тревоге за себя и за своих близких. Дмитрий Авдеев в своей книге «100 вопросов православному психотерапевту» замечает, что «эта цифра — только завершенные суициды. А есть еще суициды незавершенные, и их намного больше. В 2010 году эксперты Всемирной организации здравоохранения и Детского фонда ООН (ЮНИСЕФ — UNISEF) сообщили, что Россия вышла на первое место в мире по количеству самоубийств среди подростков». А не потому ли, добавлю я от себя, те подростки, кто доживает до иностранного паспорта, тут же задумываются — а не свалить ли им из этого псевдокапитализма в капитализм истинный?
Любопытно, что ничего (или почти ничего) этого нет в странах бывшего Варшавского договора и в бывших прибалтийских советских республиках. Переболев, как корью, совковым социализмом, народы этих стран вернулись в капитализм без неизлечимых последствий и психических метастаз. Видимо, судьба вовремя их помиловала. А вот семьдесят лет большевизма для жителей СССР оказалось too much, слишком много.
Как-то в Нью-Йорке я разговорился с одним из первых «новых русских». Он доверительно рассказал, на чем делает деньги. Оказывается, прилетая в Нью-Йорк, он ходит по большим супермаркетам и ищет на полках продукты, срок годности которых вот-вот выйдет. В Америке такие продукты уже никто не покупает, и магазины обязаны их уничтожить, что тоже стоит им денег. Так вот, этот «новый русский» составляет список таких продуктов, потом идет к менеджеру или хозяину магазина и скупает тонны этого товара буквально за центы. «Моя главная задача, — говорил он мне, — упаковать эти продукты в контейнеры и вывезти из Америки хотя бы за день до конца срока годности. Иначе их таможня не выпустит». «А потом?» — спросил я наивно. «А потом я везу их на Донбасс и по тройной цене продаю за милую душу!» Дело было еще в 1990-м, когда Донбасс голодал и бастовал, и я сказал этому коммерсанту: «Подожди! Это про нас, евреев, говорят, будто мы травим русский народ. Но ты же потомственный русский, сам из Донбасса, еще вчера был шахтером! Как ты можешь травить свой народ, да и еще наживаться на этом?!» И знаете, что он мне ответил? «Да какой это народ? Это отработанная порода!»
Думаете, с того времени что-нибудь изменилось? Я могу хоть сейчас назвать целую сеть московских продовольственных магазинов, которые и сегодня продают вам продукты с исчерпанным сроком годности. И именно это отношение к своему народу как к быдлу и «отработанной породе» — корень всей российской коррупции, немереного чиновничьего казнокрадства и неуважения людей друг к другу.
Известный археолог и антрополог Лев Самойлов, основываясь на опыте своего многолетнего пребывания в ГУЛАГе, написал в «Новом мире», что человечеству понадобились миллионы лет, чтобы из первобытного состояния перейти к цивилизации, но человеку нужна одна минута, чтобы из homo sapience снова стать дикарем. И Библия говорит нам о том же. Стоило Моисею отлучиться от еврейского табора для получения десяти заповедей, как они ринулись плясать вокруг золотого тельца.
Семидесятилетний опыт ликвидации в ГУЛАГе шариковыми самых цивилизованных, энергичных, предприимчивых, талантливых и образованных людей истребил в нашей стране уважение к человеку как к Личности, и даже к Личности в самом себе. Для своих можно абы как строить дома и дороги, плавательные бассейны и ракетные двигатели. У своих можно (и даже нужно), не стесняясь, красть. Своим можно продавать в аптеках липовые лекарства. И своих детей можно в детских садах кормить гнильем.
В Америке негры получили равные с белыми права пятьдесят лет назад. Но со времен рабства и до сих пор знаете каким самым оскорбительным словом ругают они друг друга? Я могу вам сказать — «ниггер»!
Неужто нам никогда не удастся выдавить из себя раба, стать свободными, уважающими себя людьми?
Наталья Дардыкина Дух Бисмарка вселился в Тополя Живая плоть погубленного чувства
«Московский комсомолец»
16 октября 2013 г.
Нарядный переплет затягивает в книгу. Тисненый шрифт выпукло означил два имени: Тополь и — стилизованный под готику — Бисмарк. А ниже фраза. Как нектар для любопытных: «Русская любовь железного канцлера».
Неужели Бисмарк, стальной создатель Германской империи, способен был любить? В огромном, почти двухметровом немце все было крупно: и замыслы, и воля, и прямота. И всепобеждающий принцип: он там, где решается судьба его страны.
Слово и дело, принцип и конкретный поступок для него неразделимы.
Эдуард Тополь, создатель множества чувственных бестселлеров, медленно и пронзительно погружался в личность канцлера, в длинном имени которого он уловил сходство: Отто Эдуард Леопольд Карл-Вильгельм-Фердинанд герцог фон Лауэнбург, князь фон Бисмарк унд Шенхаузен.
Тополь проштудировал труды о Бисмарке на разных языках. Но током собственного сердца просветил письма княгини Екатерины Орловой-Трубецкой к Отто. Эхолотом своей страсти проверил глубину посланий Бисмарка к молодой замужней волшебнице, чье общество растревожило залежи его нетронутых чувств.
Русский романист проникся ощущением: здесь не адюльтер, а поистине веление самой природы и благословение небес зажгли огонь взаимной страсти.
Кремень и огниво рука судьбы свела.
И пламя вспыхнуло под солнцем Биаррица.
Сквозь мглу времен тот свет сумел пробиться.
Но страсть волны по-прежнему светла.
А кто она, идущая к волне?
Не граф ли Отто замер от восторга?
Ее, влюбленную, опасность не отторгла.
Коснулась бездн. Но смерть — на глубине.
На этот раз Эдуард Тополь не просто беллетрист. Он приучил себя к мысли: ему дано услышать, и он слышит тревожный и настойчивый сигнал из потустороннего пространства. Он улавливает неприкаянный дух Отто. Мистика, что именно его избрал Бисмарк для своих покаянных откровений.
А что еще нужно сочинителю любовной повести? Романтические видения Биаррица, волшебного для Кэтти и Отто курорта, заставили Тополя прибыть сюда, чтобы полнее осознать творческую силу природы — горы, дыхание моря, все, что подарил героям Биарриц, где родилось чувственное безумство.
Автор снял десятиминутный фильм — зрелищный эпиграф к роману. Атмосферу встреч и разлук поэтизирует старосветская музыка. Она звучит в лирическом настроении самого автора: и в ленте, и в книге, где романтично чередуется мгновение влюбленности с ожиданием сладости невольного сближения. Автор опоэтизировал эротизм снов и воспоминаний.
Тополь естественно и просторно чувствует себя в жанре свободного переселения душ, почти потустороннее слияние автора с персонажем, но не с историческим деянием Бисмарка, а с эмоциями, чувственными инстинктами крупной личности, позволившей себе беспамятно влюбиться. Жажда счастья и его невозможность ткут и оживляют сюжет и атмосферу действия.
В романе «Бисмарк», как в поэзии, больше волнующих вопросов, переворачивающих твое сознание, чем суждений на историческую тему. Автор исключил возможность долгих утверждений и нудных, притянутых за уши обобщений. Интимных подробностей этой любви не сохранилось. Но эхо любви, разрушительная сила вынужденного расставания проникают в отзывчивое сердце.
«Да она вообще не имеет права писать ему! Но уже пять месяцев — целых пять месяцев! — нет от него ни письма, ни записки! Он вычеркнул ее из своей жизни? Он забыл ее? Но как он мог? Разве не писал он, что думает о ней ежедневно? Разве она не чувствует по ночам его сильные руки на своем разгоряченном теле?..»
Романист владеет искусством ускорять сердцебиение читателя. Это он, Тополь, сам играет в новом сочинении душевную и эротическую ипостась Бисмарка. В процессе эмоционального движения сюжета от первого очарования княгиней Кэтти, а потом подсознательного и, может быть, реального чувственного вожделения страдающего героя, Тополь страстно и умело делает читателя своим единомышленником.
Откровенные сцены в романе не имеют ничего общего с сексуальной пошлостью бездарных книжонок.
На мой взгляд, переселение душ в романе совершилось без дешевизны приемов, а современное информационное пространство романа расширилось благодаря цитированию переведенных книг чужестранных авторов, в том числе и внука Кэтти Nikolai Orloff «Bismark und Furstin Katharina Orloff».
Но не история, а чувства привлекут читающую публику.
Эдуард Тополь Срочно требуется мировой лидер! Срочно, секретно, президенту В.В. Путину
Донесение американского резидента
«Московский комсомолец»
11 августа 2014 г.
Многоуважаемый Владимир Владимирович!
Тринадцать лет назад, когда Вы только-только стали президентом, я опубликовал в российской прессе семь «Донесений американского резидента» на Ваше имя. Накануне Вашей встречи с Джорджем Бушем-младшим в Любляне летом 2001 года я доносил, кто такие американцы, как с ними разговаривать и договариваться. После этого Буш сказал свою знаменитую фразу: «Я посмотрел Путину в глаза и понял, что ему можно доверять».
Конечно, я не утверждаю, что мои донесения были тогда приняты Вами к сведению и сыграли какую-то роль. Но два года назад («МК» 16.08.2012) я обратился к Вам с открытым письмом «Спасите Свято-Алексеевскую обитель», и Обитель была спасена. Из чего я заключил, что письмо мое было Вами прочитано, спасибо.
Сегодня я спешу доброупотребить Вашим вниманием. Как говорил вождь мирового пролетариата, вчера было рано, завтра будет поздно. И потому срочно, под строжайшим секретом доношу: Барак Обама устал работать президентом нашей сверхдержавы. Он хочет отдыхать как президент и жить как Абрамович.
Между тем миру грозит катастрофа. Исламский халифат уже накатывает, как цунами, а цивилизация, основанная на десяти заповедях, сжимается, как шагреневая кожа. Если раньше были государства, поддерживавшие исламский терроризм, то теперь уже есть государства, которыми руководят террористы. Они объявили нам Holly War, Священную войну, и открыто обещают вырезать всех — русских, американцев, евреев…
В Ливане, в секторе Газа и в «Исламском государстве Ирака и Леванта», которое захватило часть Сирии, почти треть Ирака и объявило себя новым исламским халифатом, школьников учат убивать «неверных», а их «героические воины Аллаха» идут в атаку, повесив на грудь новорожденную девочку вместо бронежилета. Мальчиков берегут, чтобы вырастить из них бойцов, а взамен девочек, которые прикрывают их от пуль, они настрогают новых, дело нехитрое. В Ираке они уже уничтожили 80 христианских церквей, красными метками пометили жилища всех не обращенных в радикальный ислам и объявили всем христианам и даже мусульманам, которые не хотят убивать «неверных»: бегите — или отрежем голову! И сорок тысяч несчастных езидов-полухристиан, восемнадцать веков проживавших на севере Ирака, вынуждены бежать в горы с детьми и стариками, без воды и продуктов, бросив абсолютно всё. Тех, кто сбежать не успел, воины ИГ живьем закапывают в землю или публично, с демонстрацией по ТВ, отрезают им головы. Такого не делали даже фашисты!
Уважаемый Владимир Владимирович! Это серьезней, чем кажется из Москвы, Вашингтона и Брюсселя. Как сто лет назад в голодной Москве большевики открыто обещали весь мир разрушить до основанья (и почти сделали это в прошлом веке), так и эти «воины Аллаха» не скрывают своей цели поднять черное знамя халифата над Белым домом, Кремлем и Эйфелевой башней. Посмотрите хронику иракских событий — у них уже танки, артиллерия, химическое оружие… А единственный, кто сегодня сражается за всю нашу цивилизацию, — это Израиль. Но израильтян всего восемь миллионов, сколько они продержатся?
А Бараку Обаме это по барабану! Сбросив — чтоб его не упрекали в потворстве террористам — пару бомб на боевиков ИГ, он равноудалился от всех дел — и своей страны, и зарубежных, — улетел из Белого дома и играет в гольф на острове-курорте Марта’c Вайнярд.
Но мир не сможет выжить без лидера, который немедленно, срочно объединит всех для борьбы за спасение нашей цивилизации! Барак Хусейнович на этого лидера не тянет по определению. Кто же остается? Ангела Меркель? Да, она умная, толковая, сильная. Но после двух мировых войн с Германией немка не может стать лидером человечества. И я предлагаю Вам взять на себя эту миссию.
Конечно, момент не самый подходящий — «Крымнаш», донецкие ополченцы, санкции… Но все еще можно изменить! Яценюк в первые дни своего премьерства сказал, что для спасения украинской экономики им нужно 35 миллиардов долларов США, а Запад им таких денег не дал и не даст. И вот я думаю: Западу нужно выйти из убийственного пике взаимных, на манер харакири, санкций, и России нужно выйти из этой западни ДНР-ЛНР, и Украине. Так предложите Киеву заем в обмен на концессию Крыма лет на пятьдесят и при условии, что Украина не вступит в НАТО и не позволит поставить натовские базы на своей территории. Таким образом де-юре Крым останется в Украине, а де-факто — в России, и украинцы еще скажут «дякую» — спасибо за братскую помощь. А если, упаси боже, Киев нарушит эти условия (плюс гарантии легализации русского языка в Донецке и Луганске) — транши займа прекращаются и «Крымнаш»! Таким образом, все сохранят свои лица, никто не поступится своими принципами, а донецкие повстанцы будут в Ростове встречены как герои.
Я уверен: перед лицом стремительно надвигающегося халифата это замирит всех, Запад вздохнет с облегчением и запоет наконец «Возьмемся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке»! А вы возглавите мировую коалицию за спасение цивилизованного человечества.
Уважаемый Владимир Владимирович! Поверьте, я пишу «уважаемый» вовсе не ради канцелярского оборота или подхалимажа. Я могу не все понимать или одобрять в Вашей внутренней или внешней политике, да Вы и не нуждаетесь в моем одобрении, но я точно знаю, что при Вас в России пресеклась многовековая традиция государственного антисемитизма — «тода раба», большое человеческое спасибо! И теперь у меня — которого в детстве били в Полтаве за то, что я якобы распял Христа, — в друзьях православные отец Петр в Свято-Алексеевской обители, еще один отец Петр в Соловецком монастыре и отец Меркурий в монастыре на Афоне. И я очень боюсь за них и за всю нашу цивилизацию, основанную на десяти Моисеевых заповедях. Третья мировая война, пожары которой уже вовсю горят в Ираке, секторе Газа, Сирии и на Украине, никому не нужна! Вам нужна? России нужна? Нет! Но кровь христианских и нехристианских младенцев уже льется…
Уважаемый Владимир Владимирович! В Москве я машину не вожу, это слишком нервозно, я езжу в метро. И вот во время недавнего визита стал обращать внимание на то, сколько в России красивых молодых парней призывного возраста и красивых девушек брачного возраста. Я смотрел на них и думал: Господи, неужели этим парням идти на войну? Они не знают, что такое война, и Вы, родившийся на четырнадцать лет позже меня, тоже не знаете. А я помню, как в тысяча девятьсот сорок втором детским совком копал в Сибири мерзлую картошку и как моя золотая мама на своих слезах вместо масла жарила из этой картошки лепешки, как иркутской зимой мы при тридцатиградусных морозах жили на летней веранде какой-то таежно-колхозной избы и как моя двухлетняя сестра целыми днями раскачивалась в кровати и просила: «Ко лебом! Ко лебом!» — молока с хлебом. А моя бабушка получила похоронки на двух моих дядек — восемнадцатилетнего Ицхака и девятнадцатилетнего Моисея…
И теперь я смотрел в московском метро на восемнадцатилетних Иванов и Ваших юных тезок Владимиров и думал: боже мой, неужели… И неужели эти красивые Маши, Тани и Вали останутся бездетными? А эти прекрасные малыши-индиго, небесными глазками выглядывающие из колясок, — неужели им тоже придется копать совочками мерзлую картошку и просить «ко лебом»? А что, если и над их головами вспыхнут сабли воинов Аллаха?
Уважаемый Владимир Владимирович! Поверните историю вспять, возьмите на себя эту миссию! Я не сомневаюсь, что и отец Петр в Свято-Алексеевской обители, и отец Петр на Соловках, и отец Меркурий на Афоне, и выпускник моей альма-матер ВГИКа архимандрит Тихон из Сретенского монастыря, автор великолепной книги «Несвятые святые», которую нужно срочно экранизировать, — я уверен, что все они и еще многие-многие отцы, муллы и раввины благословят Вас на это.
При этом я хорошо понимаю, что Вам совершенно не нужны советы такого умника, как я. Но вдруг пригодятся?
Наталья Дардыкина Любовник Кассиопеи
«Московский комсомолец»
25 июля 2014 г.
Он писатель успешный. Думаю, читателя привлекают не только экзотические сюжеты его романов, но и манера повествования — пристальное внимание к интимной стороне жизни, к эротике.
Венера — его управитель
Своим опытом разочарований и внезапных чувственных озарений Тополь щедро награждает героев романов. Самые близкие ему по духу и чувственным инстинктам влюбляются мгновенно, страсть заполняет их натуру и магнетически передается женщине. Подобно герою нового романа «Астро. Любовник Кассиопеи», он, возможно, не раз испытал похожий прилив чувств: «…Найдя в 30 лет мечту всей своей жизни, я не оставлял её без конвоя даже на минуту».
В каждом тополевском романе читателя подогревает горячая волна эротических сцен и чувственных восторгов героев. Переполненный наслаждением его персонаж восклицает: «Господи, какое Чудо Жизни Ты сотворил, каким Божьим даром наградил меня!.. Даже прикосновение к её руке, плечу или бедру источает какой-то прохладительно-живительный ручей энергии».
Притяжением любви, этим мощным всемирным тяготением сблизились и герои его психологически тонкого романа «Бисмарк» — история любви великого канцлера и русской княгини Кэтти Трубецкой.
Тополь интуитивно следует своему астрологическому знаку. Рожденные с 21 сентября по 20 октября пребывают во власти стихии воздуха, ураганов, ветров и потому сметают всё на своем пути. Весы способны преобразовать хаос в гармонию. Их управитель — планета любви Венера, покровительница искусства, культуры, удачи. Ключевое слово Весов — любовь. В романах Тополя растворены миролюбие и готовность к сотрудничеству. Вероятно, эти внутренние природные силы содействовали жизненной и творческой состоятельности автора.
Из России — в Америку
— Эдуард Владимирович, вы просто превзошли себя. Почти одна за другой, в удивительной последовательности вышли ещё два романа. И какие!
— Роман «Элианна, подарок от Бога» вышел в конце прошлого года. Его тема особенная. Я начал размышлять над ней еще в семьдесят третьем году. Именно в те годы начался исход евреев из России в Америку, Израиль и другие страны. Проблема глобальная, и кто-то ведь должен был осветить её! Четыре года я ждал, а потом сам нырнул в эту тему, потому что противостоять этому замыслу, можно сказать, идее-фикс, просто было невозможно. И это вылилось в четыре романа.
— На мой взгляд, эта тема «исхода», скорее, для публицистики, а вы уже давно не публицист, а беллетрист, и поэтому самые сильные страницы «Элианны» — психологические. Вы, знаток человеческих душ и чувственный мужчина, склонны довести чувства героев до степени искусства.
Да вы и сами чувствуете, что пора переходить от темы «исхода» на другой уровень повествования. Там, где вы остаетесь художником, вы — победитель!
— Спасибо вам за эти слова. Мне трудно себя оценивать. У меня подход-то чуть другой. Я чувствовал и чувствую: материал, который во мне хранится, требует выхода. Вот, например, я в «Элианне…» касаюсь создания первой независимой частной радиостанции в Америке.
— Вы в этом участвовали лично? Мне показалось, что своему герою Вадиму вы передали и свой опыт, и свой характер.
— Ну конечно. Почти все действующие лица романа — реальные люди. Фамилии чуть изменены, но они близки прототипам. Именно так создавалась радиостанция, этот кусок реальной эмигрантской жизни ещё никем в литературе не освещен, поэтому мне было интересно работать.
— Вы давно уехали из Москвы, из России. Вряд ли в столице есть свидетели вашей молодости. Вы уже седой, даже белый. А уезжали одиноким человеком или уже были обременены семьей?
— Свидетели молодости все-такие есть — и школьные одноклассники, и армейские сослуживцы, и вгиковцы. А когда уезжал, я уже был взрослый мальчик, мне было сорок лет. Вопрос стоял так: или я уеду сейчас — или никогда. Уехал я с моей сестрой и её шестилетней дочкой, моей племянницей. Они поехали в Израиль, а я прямиком в Соединенные Штаты.
— Меня очень заинтересовала в «Элианне» дочка вашей сестры. В романе ведь это она?
— Да, здесь её судьба. Она была скрипачкой. Пятилетней её приняли в «Мерзляковку», школу для одаренных детей при Московской консерватории. И она уже в шесть лет открывала правительственные концерты. Но потом руководство школы посоветовало ей поменять фамилию, а фамилия её Абрамова.
— А что плохого? Абрамова — прекрасная фамилия!
— Нет, её предупредили: с такой фамилией удачная карьера музыканта невозможна…
— Мама увезла юную скрипачку в Израиль. Стала ли она там знаменитой?
— Она стала знаменитым ребенком, но потом резко сменила свои интересы, стала дизайнером детской одежды, а теперь в США открыла очень успешную бездрожжевую кондитерскую…
— Антисемитизм в быту поддерживали у нас люди глупые и наглые. Слышать их оскорбления — досадно. Но из-за этого покидать страну?
— Я и не сказал, что уехал из-за этого. Хотя именно из-за этого Моссовет отказал просьбе руководства Союза кинематографистов разрешить мне, автору сценария фильма «Юнга Северного флота» и еще шести фильмов, купить в Москве однокомнатную квартиру с правом московской прописки. Но уехал я за романом о еврейской эмиграции и написал кватрологию «Любимые и ненавистные» о русско-еврейской любви, ненависти и сексе. И никто не может опровергнуть ни одного факта антисемитизма в СССР, которые я описал в моих романах. Меня лично три раза не приняли в университеты: дважды в Бакинский и один раз в Ленинградский.
— А может быть, вы хуже других сдали экзамены?
— Да-да, конечно, я хуже других — я поступал на филфак и писал сочинения в стихах! А потом, когда меня приняли во ВГИК, я был в комитете комсомола ВГИКа и уже точно знал, что у нас существует процентная норма, евреев разрешали брать только одного на курс. Руководитель нашего курса, профессор Маневич, закрыв дверь кабинета, сказал мне однажды: «Как ты можешь плохо учиться, ты учишься за Шафрана, Гельмана, Рабиновича, которых я не смог взять!»
— Вы себя считаете счастливым в Америке?
— Считаю удачливым — в тысяча девятьсот восемьдесят четвертом году мой роман «Красная площадь» стал мировым бестселлером, его издали сразу в четырнадцати странах. Но на эту удачу я пахал несколько лет, жил на доллар в день, потому что с юности считаю: если я не пробил стену лбом, значит, я просто плохо разбежался. Вот и всё.
— Отличная позиция. А в момент успеха вы почувствовали внутреннюю перемену? Какое первое ощущение удачи?
— Может быть, это не скромно, но внутренне ничего не изменилось. Ведь я и приехал в США для того, чтобы это написать, чтобы эта удача состоялась. К слову, с этим романом я по зимнему Нью-Йорку пешком обошел двадцать восемь издательств и неизменно получал ответ: «Удачи вам с другим издательством».
— А кто же издал первый?
— Издательство «Квартет» в Лондоне. Роман построен на интриге-расследовании самоубийства Цвигуна, и так случилось, что в этом романе я предсказал: после Брежнева и Черненко будет Андропов. А все западные советологи считали, что будет или Романов, или Устинов.
Семья — в США, а он чаще в России
— Признайтесь, Эдуард, вы женились, наверное, в тот момент, когда вас настиг огромный успех?
— Да, первый раз, когда был успех. Но о первом браке я не хочу говорить. А второй брак случился, когда успех кончился — в тысяча девятьсот восемьдесят седьмом году все издательства отказались печатать роман «Завтра в России», в котором я предсказал и описал ГКЧП и свержение Горбачева. Это было время всемирной «горбомании» и… «Даже если это правда, — сказали мне западные издатели, — нам такая правда не нужна».
— Со своей будущей женой вы были знакомы в России?
— Нет, она приехала из России много позже меня. И теперь у нас растет сын, четырнадцатого июля в День взятия Бастилии ему исполнилось шестнадцать лет. Накануне я уговаривал его встретить день рождения в Париже, там большой праздник, но он отказался: «Я поеду в кэмп».
— Ваша вторая жена, очевидно, значительно моложе вас?
— Так должно быть. У нас разница двадцать пять лет.
— По современным меркам не самый большой разрыв. Интересно, в характере, в облике героини «Элианны» есть черты и духовные качества жены?
— Нет. Элианна тоже реально существовала. Просто имя чуть другое.
— Любопытно, в этом имени вы хотели подчеркнуть её близость к каким-то эллинским традициям?
— Честно признаюсь, не знаю никаких эллинских традиций. Я ведь человек не очень образованный.
— Шутить изволите, Эдуард!
— (Смеется.) Ну, человек не энциклопедических знаний. Читаю достаточно, но всегда это связано с моим новым романным проектом. Когда готовился к роману «Астро», целый год читал астрономическую литературу.
— В этой книге чувствуется ваша очень серьезная подготовленность в космической области.
— Началась увлеченность с одной встречи. Меня нашел мой соученик по бакинской школе, единственный отличник и самый тихий ученик в нашем очень хулиганском классе. Он единственный из нас не хотел сбегать с уроков, чтобы пойти на новый фильм в кинотеатр «Низами». А мы убегали целым классом. И вот сейчас меня находит Рустам, мы не виделись с пятьдесят пятого года! Оказалось, он закончил физмат в Ленинграде и стал директором Пущинской обсерватории. Конечно, он повез меня в свою обсерваторию, познакомил с коллегами и заразил астрономией. Я принимал участие в их международных семинарах, входил в тему. Так родился замысел романа «Астро». Потом прошлым летом поехал с сыном в Виржинию к знаменитому гигантскому радиотелескопу GBT. И с этого моего прихода к телескопу начинается мой роман.
— Не возникло ли у него после этого визита желания посвятить себя изучению далеких миров?
— Антон увлекается другим. Сейчас он находится в Пенсильвании в кэмпе, в «научном» лагере. Занимается биологической медициной, генетикой. Я в этом ничего не понимаю. И не хочу вынимать его из микрокосмоса.
— Вы часто бываете в Москве, словно не уезжали совсем.
— В восемьдесят девятом году, когда появилась первая возможность приехать в Москву, я сразу воспользовался. Прилетел сюда, был на первом заседании межрегиональной группы депутатов — Попов, Ельцин… Эта группа откололась от Верховного Совета. С тех пор я больше в Москве, чем в США.
О, эти женщины!
— В романах писатель стремится проявить свои познания женской души, тайны ее магнетизма… Одну из глав романа «Элианна» вы начинаете шокирующим вопросом: «…умеете ли вы раздевать женщину глазами?» Здесь человек грубый воскликнул бы: «Ага!..» Но вы делаете всё по-другому: «Нет, не ради похоти и вожделения, а из-за любви к чистому и высокому искусству НЮ в стиле Боттичелли и других художников эпохи Возрождения?» Вам это удавалось?
— Наверное, да. Один мужчина видит недоступную красоту женщины. Другой воображает её рядом с собой в определенных ситуациях. А третий не видит вообще, проходит мимо.
— На Бродвее, в Нью-Йорке вы увидели в кафе знаменитую Джуди Фостер в одиночестве. И ваш герой романа в похожий момент переживает несколько счастливых минут воображаемого общения с актрисой. Это место в книжке написано обжигающе ярко. Вы это написали еще до того, как на одном из фестивалей она призналась в своей нетрадиционной сексуальной ориентации?
— Да она никогда и не скрывала, в прессе подобная информация была, но у меня в романе это написано впервые. Я ведь не сочинитель, я по первой профессии журналист и держусь за факт двумя руками.
— Но писатель прежде всего должен почувствовать, а потом рассказать. Поэтому ваша интуиция производит впечатление на читателя. Любопытно: что в современной России вам нравится, симпатично?
— В первую очередь женщины. Вы знаете, Россия экспортирует нефть, газ, но, к сожалению, и женщин тоже. Иностранцы постоянно вывозят отсюда женщин. Эта традиция вековой давности. Это делали и короли, и императоры западные. Забирали отсюда знаменитых красавиц.
— Но короли делали русских женщин королевами, а сейчас отвозят для использования за деньги.
— Процесс интердевочки нарастает, к сожалению.
— А с точки зрения живописного восприятия женщины: женщина как идеальная модель, вдохновляющая живописца, музыканта, — вы себе это позволяете?
— Я в живописи абсолютно бездарен. И когда пишу о женщине, иду не от каких-то мастеров, а от своего внутреннего чувства и воспитания. Я — еврейский мальчик, выросший на русских народных сказках. На «Аленушке»… Сказочный идеал: русоволосая, синеглазая красавица. Трепетная русская девочка! Я на этом вырос. Лет двадцать назад я встретил в Сан-Франциско уникального китайского художника Чейса. У него — похожие ощущения. Он это рисует. Его картины стоят сумасшедшие деньги. Все голливудские звезды имеют его картины. И он пишет исключительно русских девушек в манере Васнецова. Какой это реалист! Двадцать лет назад на «Кристи» его первая картина была продана за пятьдесят три тысячи долларов… Представьте себе Китай во времена хунвейбинов. Они врываются к человеку в квартиру, забирают отца семейства и его жену, оба врачи, и отправляют на перевоспитание в китайские колхозы.
А двое детей остаются: девочка девяти лет и мальчик семи лет. Они год живут без родителей. Мальчик ходит по улицам, собирает выброшенные газеты и журналы и вырезает картинки. А какие были картинки в то время в Китае? Только советские, это же было время советско-китайской дружбы. И Чейс на этом был воспитан, а потом, когда родители вернулись через год, он поступил в художественную школу. В этой школе преподавали ученики художников, которые бежали из России в семнадцатом году. Академики Петербургской академии художеств основали в Китае свою художественную школу. Их китайские ученики были учителями Чейса Чена. Прекрасная реалистическая школа!
— Он вам не подарил какую-то вещицу?
— У меня все его альбомы.
— Вашу жену он рисовал?
— Да. Когда Тошке было два года, Чейс написал картину: Тоша на руках у моей жены. Та картина висит у нас дома.
В Москве снимает квартиру
— Эдуард, в Америке вы для всех американцев не еврей, а русский, и вы прекрасно представляете Россию: ее язык. Язык — это мир писателя.
— Да, меня там евреем не считают. Я же не хожу в синагогу, меня называют там русским. Нас здесь называли жидами, а в Америке нас называют русскими. И кстати, несколько лет назад я был удостоен награды московского правительства «Вместе с Россией» за развитие за рубежом русского языка и литературы.
— У меня очень много друзей евреев, но я не слышала, чтобы хоть кто-то когда-то называл их жидами. Такие оскорбления себе позволяли злые, неумные люди. Даже не стоило бы на это обращать внимания.
— У каждого народа есть свои жиды и свои евреи.
— А что вы привозите из России в Америку, кроме обновленных впечатлений?
— Я вам честно скажу, моя жена дает мне список лекарств, которые я должен привезти. Потому что в Америке на самое никчёмное лекарство нужно у врача выписать рецепт, даже от насморка. Я ей внушаю, что половина лекарств в России «липа», об этом тут открыто пишут газеты. А она настаивает, и я привожу лекарства. Ну, и свои книжки еще привожу, чтобы раздавать друзьям.
— Издают вас в Москве прекрасно. В оформлении «Астрель» избрало достойный стиль. Ваши собрания сочинений украсят не только домашние библиотеки.
— Каждую обложку я делаю, сидя рядом с художником. Высказываю пожелания, а он рисует. Мне нравится оформление моих книг.
* * *
Романы Тополя мне любопытны. Но его «Бисмарк» запал в душу. Драматичная судьба влюбленной княгини Трубецкой мгновенно отозвалась во мне стихами. Радуюсь, что стихи «Кэтти и Бисмарк» успели войти в мою книгу «Любовь сердца соединила» (2013).
Кремень и огниво рука судьбы свела.
И пламя вспыхнуло под солнцем Биаррица.
Сквозь тьму времен тот свет сумел пробиться.
Но страсть волны по-прежнему светла.
А кто она, идущая к волне?
Не граф ли Отто замер от восторга?
Её, влюблённую, опасность не отторгла.
Коснулась бездн. Но смерть на глубине.
Отпрянула. Спасительного рая,
Раскаясь, ожидала от небес.
Но душу рвал на части сущий бес,
Желаньем встречи сердце разрывая.
А он молчал, железный и стальной.
И лишь во сне являлся образ Кэтти.
Её щадил — там маленькие дети!
А у него — держава за спиной.
Любовь в тисках. Защёлкнулся замок.
На страже — осудительность людская.
И рано гибнет Кэтти Трубецкая.
А Отто от страданий изнемог.
Но не сломился. Аиста крыла
Несли его и наполняли силой.
Она крылом спасительным была.
Лучом во мгле являлся образ милой.
Первая встреча Кэтти и Отто произошла в Биаррице. Тополь, автор сценариев нескольких игровых фильмов, отмеченных премиями, снял художественный фильм «На краю стою», документальный «Трубач из России» и маленький поэтичный фильм «Русская любовь железного канцлера». Там всё пронизано ожиданием любви.
Примечания
1
Езжайте прямо двадцать шесть миль, затем поверните направо на север по скоростному Вайтстоунскому пути.
(обратно)2
На следующем выезде поверните налево на 95-ю дорогу к мосту Джорджа Вашингтона и затем поезжайте прямо на север по Палисайд-Парковому пути.
(обратно)3
Обама — худший американский президент за все времена!
(обратно)4
ОднаБольшаяЗадница-ОшибкаАмерики (ОБАМА).
(обратно)5
Долой обамовскую медицинскую страховку!
(обратно)6
Не верьте Бараку Хусейну Обаме!
(обратно)7
Объявите ему импичмент!
(обратно)8
По тексту в «Хронике текущих событий», 1968.
(обратно)9
Протокол судебного заседания подлинный. Состав суда: председательствующий — В.Г. Лубенцова, народные заседатели — П.И. Попов и И.Я. Булгаков. Государственный обвинитель: пом. прокурора г. Москвы В.Е. Дрель. Защитники: адвокаты Д.И. Каминская, С.В. Калистратова, Ю.Б. Поздеев, Н.А. Монахов. Секретарь суда: В.И. Осина.
(обратно)
Комментарии к книге «Лобное место. Роман с будущим», Эдуард Владимирович Тополь
Всего 0 комментариев