«По ту сторону волков»

623

Описание

Действие повести А. Биргера «По ту сторону волков» происходит вскоре после войны в небольшом рабочем поселке в ближнем Подмосковье, который впоследствии станет частью Москвы. Вновь назначенный начальник местного отделения милиции, бывший разведчик (в одноименном фильме его играл известный актер Владислав Галкин), сталкивается с серией странных убийств мистического характера, которые держат в страхе население. Расследуя происходящее, он приходит к удивительным догадкам и проявляет незаурядные проницательность и мужество.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

По ту сторону волков (fb2) - По ту сторону волков [полная версия] (Лейтенант Высик - 1) 553K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Алексей Борисович Биргер

АЛЕКСЕЙ БИРГЕР ПО ТУ СТОРОНУ ВОЛКОВ

ПО ТУ СТОРОНУ ВОЛКОВ

Сон привиделся Высику накануне очередной посиделки с Калымом (Федором Григорьевичем Сметниковым по паспорту, но как прилипла к нему со школы дурацкая кличка, так и тянулась через всю жизнь, уже и до капитана этот смышленый богатырь дослужился, а продолжали его Калымом называть), колючий такой сон: что стоял он, Высик, посреди пустого места, под свинцовым небом, а тучи, какие-то мятые, скомканные, цвета непростиранного белья, тяжело нависали над ним; и стоял-то он словно бы на тумане, коричневом и колышащемся, а не на земле — тверди его ноги под собою не чувствовали. И туман стал оседать, сгущаться коричневой моросью, и он поплыл вниз вместе с проседающим туманом; и вот некая местность образовалась — голая, скучная, кое-где дымок сизоватый тянулся струйками, вроде как хлипкие жилые конурки там прятались, но Высик знал, что нельзя доверять этому дыму и этому запаху жилья, доносящемуся до него, что страшное там вершится под выморочными обозначениями жилого тепла, что повсюду там — копошения мелкого чадного ужаса, сливающиеся в один всеобъемлющий, к земле приплюснутый ужас. «Это еще долюдское,» — сказал себе Высик во сне. Две параллельные рытвины, тянувшиеся из-за горизонта, стали как бы все больше натягиваться, обретать приятные ровность и четкость, и вот уже они превратились в железнодорожную колею, и паровозик запыхтел, и выцветшие шинели потянулись из теплушек на дощатый перрон полустанка, и грозно засверкала сталь стволов, и с другой стороны тонкая вереница людей потянулась — и будто прозрачные очертания домов обозначились в воздухе. И накапливалась эта сила завоевателей, и напуганное пространство присмирело и съежилось, уступая им себя, и все вокруг становилось все более людским, хотя и не более солнечным. «Мне повезло, я стал свидетелем рождения местности,» — подумал во сне Высик, но радости эта мысль почему-то не принесла…

Своим снам Высик доверял и, по собственному опыту, придавал большое значение, а потому горький осадок этого сна, не поддававшийся анализу мысли, с утра тревожил его и не давал расслабиться даже в привычно откровенной беседе с Калымом.

С возрастом отставной полковник милиции Высик стал и впрямь пооткровенней — не сказать «поболтливей», потому как болтливым он был всегда, вот только раньше его болтовня больше сводилась к активному переливанию из пустого в порожнее и больше прятала, чем сообщала; это был проверенный способ запутывать свидетелей и подозреваемых, ведь всегда наступал момент, когда от его говорливости у собеседника голова, наконец, шла кругом и он пробалтывался о чем-то важном. По привычке Высик переносил этот способ общения и на весь мир, но теперь — с Калымом, во всяком случае — он говорил о таких делах и делился такими мыслями, о которых раньше бы умолчал. Может быть, оказавшись на пенсии, он стал оттаивать, и угасало в нем постоянное стремление брать мир на пушку, а может быть, он видел в смекалистом парне своего преемника и желал передать ему весь свой опыт и остеречь от своих собственных ошибок.

И сейчас — когда Калым упомянул о всяких сверхъестественных явлениях и о том, что, может, есть доля правды во всех этих вудколаках, полтергейстах и летающих тарелочках — Высик, конечно, не удержался, чтобы не съязвить сперва в своем духе:

— Ну да, столько же правды, сколько ее было в том «призраке в пустом доме», когда ты мыслил, как полип, — казенными стереотипами, и настолько ловко запутал довольно простое дело, что тебе понадобился призрак, чтобы с грехом пополам увязать концы с концами!.. — но неожиданно помягчел и добавил после задумчивой паузы. — Впрочем, с вудколаками и оборотнями была у меня одна интересная встреча. Более того, с ними оказалось связанным мое первое уголовное дело… Самое первое дело, которым мне пришлось заниматься в качестве профессионала — работника милиции, я имею в виду. Могу рассказать тебе. Хотя, не знаю… Дело в том, что моя история не особо поучительна с профессиональной как раз точки зрения. Учатся на делах обычных, а необычное дело — в нем столько уникальных деталей, которые к другому делу и не приложишь. Не знаю, право…

— Расскажите, Сергей Матвеевич! — попросил Калым.

— Что ж… — Высик раскурил очередную «беломорину» и кинул задумчивый взгляд на свой ветхозаветный ковер с павлинами, словно в бугорчатых узелках цветных нитей ища подсказку, с чего начать. — Вернулся я из армии в сорок шестом году, и район наш был не дальним пригородом Москвы, как сейчас, а одним из медвежьих углов Подмосковья… И даже водохранилища еще не существовало… Впрочем, обо всем по порядку…

Ты тех времен и знать не можешь, разве что по книгам. Да и сам я с натугой уже заставляю себя вспоминать их такими, какими они были на самом деле — окрашенными в серые подтеки, в запах керосина, в желто-коричневые тона. Даже многие сны мои лукавят. Так хорошо и сладко, когда видишь во сне теплую ночь, и дрожь пышной листвы, и слышится смех, и отдаленная музыка с танцплощадки… И, кажется, вот-вот сквозь поднимающуюся опарой голубую тьму повеет на тебя счастьем твоим, и пригреет, и приголубит… Но не было ничего такого, как в фильмах показывают. И странно даже, что кадры из фильмов цепким осадком выпадают в сны и кажутся уже ближе и родней, и реальней твоей собственной, воистину пережитой и перемолотой жерновами реальности.

А были разруха, и нищета, и вороха обесцененных денег, и разворошенный муравейник возвращавшейся с фронта страны, и на таких дрожжах всходила опара не голубой и счастливой тьмы, а иная опара: не скажешь даже, что преступность была огромной — она частью жизни стала, копотью въелась в быт, по жилам текла. Да, были танцы и танцплощадки, а там — сапоги военного образца, в которые так удобно финки прятать, и за котелок картошки зарезать могли, и мерещится мне порой, никуда это не делось — осталось с нами, все еще связывает нас незримой пуповиной с давнишним страхом и давнишней бесцветностью…

Так вот, вернулся я в наши места с «Вальтером» трофейным и с бумагой, по которой становился то ли участковым, то ли уполномоченным — словом, принимал на себя район, и несколько месяцев мне предстояло отдуваться за всех одному. Предшественника моего как раз порезали, за товарными складами Угольной Линии, где отстойник был для вагонов и где вечно эти вагоны взламывали. Вернулся я в тот же барак, что покинул перед войной. Разговор со мной, сам понимаешь, был короткий: фронтовик, из разведки, обязан пойти туда, где труднее всего. И вот сижу я в милицейской конторе и в зеркало смотрюсь — ох, до чего же я себе не понравился. Лопоухий какой-то, неказистый, больше на юнца необстрелянного смахиваю, чем на бывалого вояку. И начальник, что меня в милицию задвинул, он ведь тоже на меня с сомнением посматривал, и даже один раз в забывчивости «мальцом» назвал. Сразу я понял, что облик свой как-то менять надо — чтобы всем виделся я таким, каким сам хочу видеться. И тебе советую свою ухватку искать. Это важно. Надо так в жизнь вписаться, чтобы каждый чувствовал — ты здесь на своем месте и шутки с тобой плохи, но и доверия к себе не обидишь. Своим в доску тоже быть не надо — панибратство, оно иногда и руки связывает. Надо быть таким своим, чтобы при этом всем все равно казалось, что ты в любой момент и укусить можешь… Ну, ладно. Поговорили мы с начальником, какие могут быть наставления, как район вести. Я вопрос задал, он только рукой махнул.

— Какие там наставления! — говорит. — Смотри в оба, постарайся, чтобы хоть среди бела дня не бедокурили, и с жизнью своей поосторожней. За несколько месяцев сколотим коллектив, тогда и полегче будет. Сидят у нас там несколько сексотов, получишь их данные, тоже в помощь придется. Посматривай, чтобы не слишком уголь таскали из составов. Совсем они там обнаглели. Поймай разика три кого-нибудь из несунов и вкати им на всю катушку за кражу государственного имущества. Авось, присмиреет народ после этого. Да, и вот еще что. Народ там малограмотный, слухи распускает. Ты эти слухи пресекай.

— А что за слухи? — спросил я.

— Да вот, например, болтали, что колбаса коммерческая из человечины делается. Твой предшественник пятерых укатал — в НКВД их передал, поскольку это, как ты понимаешь, уже и на антисоветчину тянет… — тут я объяснить должен: МГБ, в котором всех тогда объединили, и политический сыск, и «уголовку», было образовано совсем недавно, и многие называли работников МГБ по-старому — «энкеведешники», а не «гебисты». Причем относилось это именно к работникам тех управлений и спецслужб, которые государственными делами и «антисоветчиной» занимались, а милиционеры продолжали оставаться «милиционерами», хоть, говорю, милиция и была объединена с МГБ и перешла под его ведение. А я тебе стараюсь в точности речь каждого человека воспроизводить, в эту историю оказавшегося втянутого, и если кто-то по привычке говорил НКВД, я тебе так и пересказываю. Такая вот деталь, чтобы тебя не смущало, что, вроде как, несуществующая уже организация в разговорах склоняется…

— А сейчас новенькая байка у них появилась, — продолжал мой новый начальник, — что завелся в тех местах то ли вурдалак, то ли оборотень. Мол, три убийства последних — это все он людей погрыз. Это уже, знаешь, антисоветчина с религиозным душком. Особенно когда разговорчики заводят, что никакая милиция с ним не справится, потому что он не земной и смерти не имеет.

Хотел я порасспросить его о трех убийствах, этой твари приписываемых, но не стал. Решил, на месте подразберусь: если убийства не выдуманные, то все равно ими надо будет заняться. А если это старушечьи побасенки… Тогда и думать не о чем.

Решил начать я с товарняков на Угольной Линии. Места эти я знал, еще до войны сколько мы там очесывались, подмастерья и ученики слесарей. Пройдусь, думаю, так, чтоб в колею войти.

Запер я помещение, вышел на улицу. Снежок прошел, и все вокруг стало такое белое, нежное, как осенью при первом снеге бывает — хотя уже начало марта было на дворе. Но пахло именно осенью, а весны в воздухе по такой погоде, по одному из последних чистых снегопадов, даже не чувствовалось.

Прошел я над прудами, мимо складов, вышел к товарнякам. Никак я не ожидал, что среди бела дня кого-нибудь встречу. Но встретил. Уловил, как за одним из вагонов снег скрипнул. Быстро обернулся, сделал два шага — и крепко схватил мальчонку, пытавшегося прошмыгнуть мимо меня. Наплечный мешок его был туго набит углем.

— Отпустите, дяденька!.. — заныл он.

Я молчал. И он замолчал, весь сжался. Я осмотрел его — оборванного и худого — и еще помолчал. Он ждал, дыхание затаив.

— Значит, вот ты какой, мой первый задержанный… — проговорил я. — Неплохое начало. Ладно, пошли.

— Куда? — слабым голосом проговорил он.

— Домой к тебе. Веди, где живешь.

Он попробовал что-то сказать, но я повторил ледяным тоном:

— Веди.

И он повел меня, напуганный настолько, что не имел и мысли удрать. Привел он меня к одному из бараков неподалеку, к тем длинным строениям, что тянулись между Угольной Линией и прудами. Вошли мы в боковую дверь, прошли по узкому небольшому коридорчику, пропахшему кислой капустой, и, отворив еще одну дверь, оказались в помещеньице, перегородками поделенном на две комнаты и предбанничек. За столом сидела семья мальчонки: отец, мать и две девочки, его сестры. Они застыли, как окаменелые, увидя нас в дверном проеме. Я втолкнул мальчонку в комнату и заговорил:

— Значит, так, — сказал я. — Мало того, что мальчишка школу прогуливает, вы его еще и на воровство подбиваете. Запомните теперь — я новый участковый, и мне дан строгий приказ укатывать за кражу государственного имущества всех, кого поймаю на воровстве угля. Так что если кто захочет сесть, то сына не подставляйте. Сам иди, понял? — обратился я к отцу. — Сам иди, если уголь нужен будет, иначе во всем, что с сыном случится, ты будешь виноват, а не я. Я лишь свой долг исполню. Будь мужиком. В следующий раз никого не пощажу.

Отец встал из-за стола и пристально на меня поглядел.

— И пойду, — хмуро проговорил он, без всякого вызова, просто неприятный факт признавая. — Пойду, куда ж я денусь. Топить нечем, а буржуйка больше угля жрет, чем греет. Наверно, и в лагерях хуже не будет.

— Тебе-то, может, и не будет. А им как? — я кивнул на его семью.

— А куда они денутся, вслед за мной уголь таскать пойдут, вот ты их по очереди и переловишь, и переправишь, куда следует, — возразил глава семейства.

— Думаешь, и им в лагерях хуже не будет? — усмехнулся я. — А ты их видел, лагеря для малолеток? Я бы тебе рассказал, как я выживал в детдоме энкеведешном, и чудом выжил, и знаю, как там не выживают. Ты где работаешь? Нигде, я вижу, раз дома торчишь. И не стыдно тебе? Если б работал, не пришлось бы и детей на воровство посылать.

— Контуженый он, — вмешалась жена. — Никак не прочухается, все по врачам и по врачам. Скоро опять собирается на завод выйти, а пока на пособие его живем и на мою зарплату. Я в ночной смене работаю. Страшная смена, вот уж вправду гробовая — не знаешь, вернешься домой или нет, особенно, как этот волк завоет и знаешь, что оборотень на охоту вышел… — она начала заводиться. — Вот вы бы этим оборотнем занялись, коли совладать с ним сможете, — или всякими бандитами и убивцами, а не цеплялись к нам, не выслуживались за счет беззащитных!..

— Беззащитные… — хмыкнул я. — Закон — он везде закон, и что уголь умыкнуть, что человека порешить, со всеми будем разбираться, и все отвечать будут. А о вурдалаке, или оборотне, или как его там, знают, к вашему сведению, и наверху. И инструкцию мне дали — строго наказывать всякого, кто о нем упомянет, — за распространение лживых слухов, порочащих советскую власть. Так что и тут у меня смотрите.

— Вот еще придумали — лживые слухи! — проговорила жена. — Значит, наказывать тех, кто о нем говорит, чтобы все было шито-крыто и чтоб вам было меньше хлопот? А куда вы убитых денете?

— Вот об убитых и поговорим. Только сяду я, если позволите, — заметил я, поближе к ихней «буржуйке» подсаживаясь. Я, если хочешь, по «буржуйке» разглядел, что люди они порядочные, и от безысходности, а не от чего там другого, на воровство угля идут. Тебе-то это, наверно, уже неизвестно, а буржуйку из хлипкого металла углем перегрузить или неправильно его рассредоточить — это верный способ такой пожарище учинить, что никто живым не выберется. Уголь надо понемногу подкладывать да к самым стенкам не валить. Понимаешь? В стенки ровный жар уходить должен, постоянный и не очень сильный. Уголь — это тебе не дрова! Уголь сантиметровый чугун прожжет, волю ему дай. И когда я увидел, что Твороговы этих простых правил не знают, что у них одна стенка уже перекалена, то понял: очень они старались всю зиму быть законопослушными, и парень, может, во второй только, максимум в третий раз за углем пошел, когда к марту все стопили, до последней щепки забора, до последнего обломка ненужной мебели… Ну, с людьми, которые перед законом робеют, и разговор другой… Да и, скажу я тебе, на жену Творогова тоже поглядел… Молодая еще баба, красивая, а вот и ей приходится маяться. Не то, чтоб жалко стало… Я, ты знаешь, людей не жалею. А так. По справедливости, что ли, решил их оценить.

* * *

Высик призадумался ненадолго. Калым ждал. А Высик, попыхивая папиросой, думал о чем-то своем. Что ж, если и вспоминалась ему жена Творогова, если вспоминалось нечто, по касательной прошедшее к истории с оборотнем, то об этом он Калыму рассказывать не собирался. Никому не собирался рассказывать, ни за что и никогда.

Выдержав паузу, Высик возобновил свое повествование.

* * *

В общем, присел я около «буржуйки» и, сев, продолжил:

— Я человек здесь новый, об убийствах слышал, но мне надо их изнутри увидеть, так сказать. Понять, как они со здешней жизнью перекликаются. Улавливаете, о чем я?

— Улавливаем, — так же хмуро проговорил отец. — Да чего там рассказывать, знаем мы столько же, сколько остальные. Как обращаться-то к вам, для начала?

— Высик я. Сергей Матвеич Высик. Буду порядок у вас наводить. Настроен так, чтобы спуску никому не давать, хоть оборотню, хоть какому еще там лешему.

— Меня зовут Петр Захарович Творогов, — представился он. — Чтоб сразу знали, кого сажать, когда до меня дело дойдет. Так вот, началось все месяца три назад, на конезаводе. Утром приходят — три лошади кем-то загрызены. По всему, на волка похоже. А у нас ведь волков отродясь не бывало. Вот только с тех пор каждую ночь волчий вой стал раздаваться. Решили ночного сторожа при конюшнях оставить, с ружьем. Утром приходят — а сторож с отгрызенной головой.

— Вот просто так — и с отгрызенной головой? — вопросил я.

То ли от неумения рассказывать, то ли еще от чего, но все это представало в его изложении донельзя буднично.

— Отгрызенная голова — она никогда не просто так, — возразил он. — И запоры там были, и все путем, и ружье, я говорил, у сторожа было, но смахивало на то, что все равно его врасплох застали.

— Странно, что наш конезавод войну пережил, — заметил я.

— А он и не пережил, — ответил Творогов. — Пустым стоял, лишь незадолго до Нового года лошадей завезли, на новый развод. Велели, говорят, конное хозяйство восстанавливать.

Я прикинул в уме.

— Значит, как лошадей завезли, так сразу эта история и приключилась?

— Вот-вот, в первые же дни.

— А откуда лошади?

— Трофейные, из Германии. Племенные, говорят, хорошие.

— А в народе не связывали это убийство с тем, что лошади из Германии?

— Как же, связывали. Чего только не наговорили. И что бывший владелец этих лошадей тайком сюда пробрался, чтоб, значит, за потерю собственности отомстить. И что одна из его лошадей — сама оборотень, потому что из баронских конюшней взята, из замка, на котором издавна проклятие лежит. И другое придумывали, такую чушь, что и пересказывать не хочется.

— А лошадей только убивали, или они еще и пропадали?

— Говорят, пропало несколько. Но тут я вам толком не расскажу.

— Ладно, это можно выяснить. А потом что было?

— Потом стали людей находить. С ночи то тут, то там труп обнаруживался. Сперва пьянчужка один погиб, тоже горло ему волк перекусил. Потом стрелочник, тот, что в будке жил. Не помню, то ли он ночной поезд пропустить вышел, то ли снег разгрести, только утром жена нашла его мертвым. Потом…

— Погоди-погоди, — сказал я. — Мне, когда меня сюда направляли, о трех убитых говорили, неужели еще есть?

Творогов задумался.

— Убивают у нас много, почем зря, — сказал он наконец. — Про этих трех точно известно, что их оборотень прикончил. Что до других… Тут, может, на оборотня уже стали списывать любые убийства, кто их там ни совершал. Вот, например, недели две назад конокрада убили. Мало ли что там быть могло. Говорят, у него в тот вечер на танцплощадке из-за девки крупная свара вышла. Могли и поквитаться с ним после этого. Или еще кому досадил. Тут случай сомнительный. Но все равно и его смерть языки оборотню приписали.

— На танцплощадке… свара… — протянул я. — Выходит, он из местных — или, по крайней мере, бывал здесь часто?

— Да.

— И все знали, что он конокрад?

— Да.

— И всем было наплевать, что под боком конокрад живет?

— А чего дергаться? — ухмыльнулся Творогов. — С властью у нас, не в обиду вам, сами видите, какие отношения. Кто станет своего подставлять? Ну, ворует лошадей — и ворует, личное его дело, и никто в него носа совать не станет. У них — своя компания, у нас — своя.

— У них… Выходит, он не один такой был?

— Конечно, нет. Говорю ж, их компания подобралась. И все знали, чем они промышляют.

— Лошадей с конезавода уводили?

— Ну да!

— А зачем? В наших местах лошадь не очень-то продашь, — кстати, отметь, как я «вел» Творогова по разговору: в итоге, то ли в простодушии своем, то ли от излишне горячего желания убедить меня в правдивости жутких историй, но Творогов и не заметил, как проговорился мне на ту тему, про которую всего пять минут назад «толком ничего не знал». А именно, куда пропадают с конезавода живые лошади и кто их ворует. Ну, а я, естественно, не стал его поддевать. Нельзя было рвать ниточку, которая протянулась между нами.

В общем, Творогов подумал немного и ответил мне:

— Я по-всякому слышал. Кто говорит, для баловства, кто говорит, на лошадях им сподручней было добро со взломанных складов вывозить… Что точно знаю, на лошадях они на разборки выезжают, если на танцплощадке что-нибудь не то или вообще их обидят. От лошади не уйдешь, да и конный пешего всегда забьет. Особенно если с лошади ремнем солдатским или цепью молотить.

— Все равно не понимаю, — я действительно многого не мог взять в толк. — Если так, то при любых сварах на танцплощадке преимущество было бы на их стороне и они бы своего в обиду не дали. Верно? Это во-первых. А во-вторых, как же они лошадей воруют, если и запоры, и сторож с ружьем? Зачем тогда оборотня придумывать, если всякий может залезть на конезавод и увести лошадь, какая понравится? А ежели из баловства они их уводили — то из такого же баловства могли и лошадей порезать. И сторожа они могли порешить, если ребята отчаянные, а сторож им мешал. Не складывается все это.

— Нет, сторожа точно не они… И лошадей тех тоже. У нас, случается, и зверски убивают, но все равно по-другому как-то… В том смысле, что вот есть предел, которого человек перешагнуть не может, как он там жесток ни будь или какая ярость ему глаза ни застилай. А в тех убийствах не было ничего человеческого. Тут наоборот вышло. После того как сторож в первый же день погиб, никто больше не захотел идти на конезавод в ночь работать. Вот и вышло, что лошади почти без охраны стоят. А ребята как это поняли, так и свой шанс учуяли. И начали лошадей уводить.

— Похоже, ты их и по именам знаешь? Как и все в округе? — спросил я.

— Если и знаю, то вам не скажу. И помогать вам у меня душа не лежит, и не хочется раньше времени на тот свет отправляться. Ну, посадите вы одного или двух — а что их дружки потом со мной учудить вздумают, один Бог ведает.

Я встал.

— Как-никак, а поговорили. Смотри, Петр Творогов. Дружба дружбой, а служба службой. И соседям своим расскажи — чтоб больше мне никто не попадался.

И я ушел. Было над чем подумать. То, что рассказал мне Творогов, звучало довольно несуразно, и вопросы только накапливались. Ну что за смысл завозить из Германии породистых лошадей на восстановление конезавода — и оставлять их без должного надзора и попечения? Рехнулись они, что ли, — после убийства сторожа махнуть рукой на всякую охрану, вместо того чтобы обеспечить дальнейшее содержание лошадей в целости и сохранности? Как ни списывай на наши безалаберность и разгильдяйство, а это было уж слишком. И почему никакая следственная бригада не приезжала? А если приезжала, то почему не взгрела всех ответственных лиц по первое число? Почему позволила им развести руками — «мол, сами видите, сторожа невесть кто уходил, а где мы теперь охрану найдем?» — и с тем спокойненько уйти в кусты? Почему безопасность лошадей не поставили на первое место? Не нравилось мне это, ох, не нравилось. Сам знаешь, когда такие вещи происходят, то любому, у кого башка на плечах, а не студень, очевидно: есть за этим личная заинтересованность кого-то такого, кого лучше не трогать.

С другой стороны, я видел здесь свой шанс. Найди я преступника и покончи с ним — я иначе себя здесь поставлю, на новом месте закреплюсь. В оборотня я не верил. Но, раз вся округа верит, то, даже если я поймаю вполне реального человека, по всей округе слух пойдет, что новый начальник оборотня поймал. И на меня другими глазами глядеть будут. Ради такого стоило рискнуть.

Одно мне было ясно — слишком многое в этом деле вращалось вокруг конезавода, чтобы такая привязка могла быть чистой случайностью. Недаром ведь даже на одну из лошадей молва вину валила. А если преступник — кто-то из работников конезавода? Тогда вообще все яснее ясного. И проходить на территорию ему бы ничего не стоило, и сторожа он мог захватить врасплох за милую душу, и даже пособником конокрадов потом стать. Но зачем такой зверский способ убийства?

Я прошелся по окрестностям, так чтобы ногами к ним привыкнуть, перекинулся тут и там парой словечек — да, новый участковый я, да, буду порядок наблюдать. Около водочного ларька группка парней стояла — присмотрелся к ним, стараясь запомнить, потому как почти не сомневался, что многие моими клиентами окажутся. Один из них, заметив мой пристальный взгляд, рванулся даже ко мне, вроде как угрожающе — чего, мол, выпялился, — но второй схватил его за рукав, тихо зашептал что-то, и тот успокоился. Видно, дружок его уже успел пронюхать, кто я такой, и знал, что пялиться и присматриваться — моя обязанность.

Тоже странно — вроде и безлюдно почти на улицах, и мало с кем я поговорить успел, а уже все вокруг знают, кто я такой, словно я — камень, брошенный в воду, и от меня расходящейся рябью бежит этакое шу-шу-шу; и ощутил я, как же здесь жизнь взаимосвязана и замкнута на себя и таится посторонних. А я — словно чужеродное тело, заноза какая-нибудь, попавшая в палец, и вокруг меня образуется волдырек, предупреждая весь организм о моем вторжении и защищая его от меня. По всем клеточкам, нервам и артериям весть бежит — но мне, занозе, никогда тем же путем не пройти и не перехватить весточку. Волдырек, припухлость, что потом отторгнет меня вместе с капелькой гноя.

То, о чем, в общем, и Творогов говорил — что я зубы обломаю, пока узнаю всем здесь известное. Даже не заговор молчания, что-то еще похлеще.

Я вернулся в участок — в конторское помещеньице, расположенное в небольшом отдельном домике. Те несколько дней, что прошли между смертью моего предшественника и моим прибытием, здесь пара солдат дежурила. И армейскому патрулю поручено было совершать обходы. Патруль — это пять человек — должен был оставаться со мной до тех пор, пока постоянный милицейский штат не сложится. Впрочем, и отозвать их могли в любой момент. Людей не хватало, и где-нибудь они могли еще больше понадобиться.

Я открыл сейф и вытащил ворох всяких служебных бумаг, которые только начал просматривать накануне, заступив на должность. Сейчас меня больше всего интересовали записи и рапорта, связанные с убийствами. Проглядев бумаги, я нашел то, что мне надо, — и журнал записи происшествий, и кой-какие доклады. Просмотрев журнал, я выяснил вот что:

5 декабря 1945 года. Хулиганское проникновение на территорию конезавода и убийство трех лошадей.

7 декабря 1945 года. Один из работников конезавода, Викторов Степан Артемьевич, согласился подрабатывать по совместительству ночным сторожем и был зверски убит в ту же ночь. Раны нанесены в области шеи колющими и рвущими предметами. Лежал у самого входа в конюшню, возле своего стула; к стулу было прислонено ружье, которым сторож так и не воспользовался. Осмотр места происшествия дополнительных улик не дал. Прибыла следственная бригада московского областного управления. Дальше вполне казенным языком излагался тот факт, что бригада уехала несолоно хлебавши.

2 января 1946 года. Обнаружен на дороге труп Занюка Егора Панкратьевича, тридцати восьми лет, с рваными ранами в области горла. Как выяснилось, в новогоднюю ночь, приблизительно около двух, Занюк вышел из дому, поскольку собирался догулять остаток ночи не в семье, а со своими друзьями, жившими по другую сторону железной дороги, в деревне Митрохино. Когда он не вернулся домой ни на следующее утро, ни к вечеру, жена особенно не встревожилась, поскольку с ним случалось загулять. Сказала, что задаст ему, когда он домой вернется. Рано утром на труп наткнулась старушка, шедшая на станцию, — направлялась на московский рынок продавать молоко. Труп был полузасыпан снегом, и вообще обильный снегопад, последовавший уже после убийства, уничтожил все возможные следы. Имя старушки я выписал.

16 января 1946 года. Приблизительно в 8 часов вечера школьники прибежали с дальнего пруда, где катались на коньках, с криком, что «Ваньку Брагина оборотень съел!» Взрослые кинулись туда, извлекли тело школьника из-под проломившегося льда. Причиной смерти был явно несчастный случай. Но школьники продолжали утверждать, что Ивана Брагина под лед утащил оборотень, в доказательство указывая на то, что можно было принять за две ранки на шее. К сожалению, взрослое население проявило себя не сознательней школьников, и слухи об упыре быстро распространились по всей ближней округе.

27 января 1946 года. На дороге между полустанком и конезаводом обнаружен труп неизвестного мужчины, убитого тем же зверским способом перебития шеи рвуще-режущим предметом. Документов при нем не было. При сборе свидетельств быстро выяснилось, что этот мужчина утром побывал на конезаводе в поисках работы и согласился занять место ночного сторожа.

Я выписал из рапорта моего предшественника одну фразу, весьма меня заинтересовавшую: «Мужчина был прилично одет и, по всей видимости, неплохо питался». Я поставил знак вопроса — в самом деле, зачем человеку, имеющему приличные средства к существованию, искать себе место ночного сторожа?

9 февраля 1946 года. Оборотню приписали смерть конюха на конезаводе, убитого лошадиным копытом в состоянии сильного алкогольного опьянения. Сверху получен приказ строго взыскивать со всякого, кто причину любой смерти, происходящей в районе, станет искать в неподобающих для советского образа мысли объяснениях.

22 февраля 1946 года. Не вернулась домой с ночной смены одна из работниц фабрики, Сверченко Наталья Леонидовна. Записана в розыск, местное население считает, что и она стала жертвой оборотня и что еще через какое-то время ее найдут с оторванной головой.

Погибшим конокрадом был скорее всего Дмитрий Алексеевич Зюзин, девятнадцати лет. Найден замерзшим в снегу. По всей видимости, упал спьяну и уже не проснулся. В рапорте было отмечено, однако, что лицо его было искажено и поза особым образом скрючена, что дало возможность некоторым несознательным элементам утверждать, будто он в ужасе удирал от чего-то жуткого и упал, выбившись из сил.

Прилагался и рапорт, в котором сообщалось, что действительно приблизительно с середины декабря практически каждую ночь слышится волчий вой непонятного происхождения. Попытки проследовать к месту, откуда доносился вой, и установить его причину успеха не имели, хотя предпринимались несколько раз.

— Ладненько, — сказал я себе, — если кто тут и воет, то от меня он не уйдет. И, собственно, об оборотне действительно больше выходило пустых сплетен, чем опирающихся на факты доказательств. Оборотню, кто б он там ни был, можно было с натугой приписать убийство трех человек, а остальные девять, попавшие в список, явно были приплетены ни к селу, ни к городу. Если откинуть все наносное и насочиненное, у меня оставались два убийства, которые мне необходимо было раскрыть, чтобы предъявить «оборотня» всему белому свету. Два убийства — не двенадцать, и я не сомневался, что справлюсь с этой задачей.

На том я убрал все документы и выпил сладкого чаю, прикидывая, с чего мне начать. Решил, что навещу с утра конезавод, а потом и ту старушку, что возит молоко на колхозный рынок. Интересно, как ей корову удалось сохранить? — Тоже вопросец. Я поглядел на часы. Шесть вечера. Через час мне предстояло мое первое дежурство на танцплощадке.

Летом танцы проводились на утоптанной земляной площадке под открытым небом, при которой сколочены были подмостки для оркестрика. Но больше одинокий гармонист-инвалид на этих подмостках играл, с оркестрами в наших местах после войны стало туго. Зимой, в ненастье или в холода, танцы проводили в длинном неотапливаемом амбаре.

Как я зашел в амбар, так сразу понял, что зреют какие-то неприятности. В воздухе пахло грозой. Гармонист-инвалид наяривал на подмостках какую-то музычку, старательно делая вид, будто не чувствует витающего напряжения и что его дело — сторона. Две хмурых группки молодых парней стояли при входе, и танцующие все время на них боязливо оглядывались, непрестанно из-за этого сбиваясь с такта.

Одну из компаний составляли те ребята, которых я уже видел днем возле водочного ларька. Они словно бы высматривали кого-то среди танцующих, и высматривали явно не с добрыми намерениями. Какую роль собирается сыграть другая группка, я точно определить не мог — но и догадываться не надо было, что вовсе не мирную.

Донесло до амбара приглушенное расстоянием лошадиное ржание, и сразу напряжение ощутимо усилилось. Эх, прикрыть бы эту лавочку, и дело с концом, подумалось мне.

Я решил не ждать дальнейшего развития событий. Понаблюдав чуток за обеими группками молодых буянов, я достаточно точно определил, кто в них верховодит и, сделав несколько шагов вперед, поманил к себе по двое самых борзых из каждой группки.

В группках зашушукались, заволновались, четверо, которым я знаком велел подойти, приблизились ко мне.

— Ты чего, начальник? — спросил один из них.

— Я-то ничего, — задумчиво как бы ответил я. — А вот у вас, похоже, намечается здесь что-то нехорошее. Так вот, моя задача — следить, чтобы людям отдых не портили. И я ее выполню. Мне наплевать, из-за кого и как тут может что-нибудь произойти. Я себе лишних хлопот не хочу. Поэтому сразу вам говорю — отвечать вы будете, вот вы четверо. Я вас запомнил, так что мотайте себе это на ус и ступайте.

— Круто берешь, начальник, — заметил один из них.

— Слишком круто, — проговорил второй. — Ты что, с первого дня со всеми вразрез пойти хочешь? У нас здесь не те места, чтоб мы перед командирами спину гнули — тем более перед такими, которые здесь без году неделя.

— Зря ты так, — вздохнул я. — Я одного желаю — чтобы никто не встревал на моем пути. Да, я рассусоливать и тянуть не хочу, я хочу с первого дня определиться, с кем начну войну, а с кем нет. Вот вы и определяйтесь.

— Много ты воображаешь, начальник, — отозвался один из парней. — С первого дня, здешней жизни не зная, а хочешь один всем править и свои порядки наводить? Смотри, на нас у многих бывала кишка тонка.

— Грубишь — груби, — ответил я спокойно. — Я с вами пререкаться не стану. — Все это время я прислушивался к конскому ржанию, кружившему вокруг амбара сужающимися кругами. — Захотите узнать, на что я способен, — узнаете, и больше мне с вами говорить не о чем. Ступайте и сами решайте, как вам быть.

— Не то ты делаешь, начальник, — заметил один из парней. — Предшественник твой, он потише тебя был, и то на нож нарвался. А ты, по-моему, и вообще не жилец.

— До чего ж вы распустились тут, раз с милицией так разговариваете… — вздохнул я, опять всем видом демонстрируя сожаление. — Не зря именно меня к вам прислали… Что ж, парень, ты сам свою судьбу выбрал. Как говорится, сам кашу заварил, сам ее и расхлебывай.

Уже несколько секунд назад в дверях амбара появился еще один парень. Как бы замер, злым и настороженным взглядом рыская по залу. Я сделал быстрый выпад и, крепко схватив его, притянул к себе.

— Значит, это один из конокрадов, о которых вы мне говорили? — обратился я к четырем моим собеседникам. — Ну-ну, чего молчите, договаривайте прямо при нем…

У схваченного мной парня в глазах полыхнул такой огонь, что с четверых моих собеседников форс тут же начал слезать.

— Ты что, начальник… — чуть не поперхнувшись, выдавил один из них. — Ты что, это…

— Ладно-ладно, — беззаботно и дружелюбно откликнулся я. — Неужели при нем повторить не желаете? А как же гражданская смелость? Хотя какая там гражданская смелость — я ж понимаю, что не от любви к милиции вы мне его заложили — личные счеты свести хотели… Но зачем же в кусты уходить? Совсем втихую действовать негоже, надо и ответственность со мной разделить… Я не слабак и слабаков не люблю… Ну, пошли… — обратился я к задержанному парню.

* * *

Здесь я хотел бы прервать Высика, чтобы вклиниться с собственным небольшим рассуждением — или недоумением, если хотите. И неважно, кто этот «я». Скажем так: я неплохо знал Высика и по детским впечатлениям, и по рассказам Калыма (с Калымом мы «законтачили» вновь, встретившись взрослыми и возобновив детскую дружбу, вскоре после того, как Калым вернулся из Афганистана и Высик взял его под свое крыло). Доводилось мне потом и бывать у старика, хотя и очень нечасто. Так вот, только что описанный «фокус» стал самой первой провокацией того типа, который Высик стал широко использовать в своей работе. Можно сказать, образцом на будущее. Мне доводилось рассказывать в повести «На майском безумии», как при помощи подобного фокуса Высик весьма эффективно, хотя и не вполне чистоплотно, решил все возникшие у него проблемы. Меня всегда интересовало, почему его штучки срабатывали? Ведь и довольно наивны они были, и повторял их Высик — довольно однообразно — столько раз, что, вроде бы, все должны уже были с ними освоиться и перестать покупаться. Ну, насчет наивности и повторяемости Высик как-то вполне откровенно объяснил Калыму: «Понимаешь, я давно понял, что хитрость особенная тут и не пройдет. Чем хитрее и тоньше закрутишь, тем быстрее и легче раскусывают. Такая вот странность. Где тонко, там и рвется, что ли. А чем проще, прямолинейней, топорней сработано — тем лучше клюют. Этакий, понимаешь, интересный психологический момент. Я и сам дивился порой, как легко у меня такие штучки проходят, в том числе с умными людьми, которых на мякине не проведешь. А насчет повторяемости… Чего ж не повторять, если получается.»

Во-вторых, думалось мне, подобная тактика могла бы показаться свидетельством слабости: мол, кто не может преодолеть трудности собственными силами, напрямую, тот и прибегает к хитренькой такой подляночке, к трусливым подтасовочкам… Я имею в виду, против самого провоцирующего это могло бы обернуться, потому что как раз ощутили бы внутренне эту слабину и перестали б его бояться, так и попал бы он где-нибудь в лихой оборот. Но такое могло произойти с кем другим, только не с Высиком. От этого невысокого, коренастого, на воробья похожего офицера всегда веяло ощущением силы и, как ни странно, в моменты его не особенно честных шуточек такое впечатление только усиливалось. Надо было видеть его в такие моменты — невольно вспоминалась былинная строка «И он шип пустил по-змеиному»: так он пружинисто приседал, то ли к быстрому выпаду готовясь, то ли вприсядку пуститься собираясь, такими неожиданно пустыми и стеклянными становились его глаза, что любому наяву мерещилось, будто он слышит холодное змеиное шипение, и мурашки пробегали по коже.

* * *

— Скажите… — Калым перебил Высика, а потом чуть замялся. — Скажите, а вы не боялись, что своей «подставой» спровоцируете большое и кровавое побоище в один из ближайших дней? Ведь вам бы отвечать пришлось, если бы резня — на вашей территории — крупным смертоубийством закончилась…

Высик усмехнулся.

— Видишь ли, — проговорил он, — побоища между ними и так происходили каждый день, и до кровянки, и до смертоубийства. И порождались эти побоища из, если хочешь, взаимного доверия, из веры в то, что это — их личное дело, и никто в нем властей замешивать не будет. Я знал, что, как только ляжет между ними тень взаимного недоверия, — они, наоборот, начнут сторониться друг друга. Участие в драках и право получить честный нож в брюхо — это награда за то, что с властью не сотрудничаешь. Вот такой, понимаешь, парадокс моего жизненного опыта. Уловил? Если уловил, то поехали дальше.

…Парень на улице заругался матерно, медленно приходя в себя, и, когда из тьмы донеслось конское ржание, заорал:

— Ребята, на помощь, меня мент держит!.. Меня фабричные с ремесленными на пару продали и вас всех сдают!..

— Эй, начальник, Гришку отпусти! — проорал кто-то из темноты.

Ну, тут, как ты понимаешь, взялся за гуж — не говори, что не дюж. Я сперва этому Гришке рукояткой «Вальтера» по черепу врезал, чтоб хлопот с ним не было при разборке с его приятелями — тем более что впереди уже силуэты конных замаячили, и к забору вместе с ним отступил — и очень вовремя: сзади, оказывается, тоже несколько человек на лошадях же подбирались.

Я заранее положил себе, что буду крут с ними не только до предела, но и сверх допустимых пределов. Надо было их оглоушить — хоть жестокостью, хоть чем. И я выстрелил, точненько в руку одному из них попал — как и метил, — и парень вылетел из седла.

— Эй вы! — заорал я. — Я и вполуслепую, и на звук вас всех положу. Я в разведке и не в таких передрягах бывал.

Увидев, что они замялись, я продолжил:

— Гришку вашего я все равно в участок доставлю, и никто мне тут не помеха. А хотите по-хорошему — выберите посланца, и чтоб был в участке через полчаса. Я хороший подход понимаю и с теми, кто не вредничаст, всегда договориться могу. От вас зависит, поладим мы или нет. А теперь дорогу очистите, не то вам всем хуже будет.

Действовал я, конечно, — прокурору не попадись, но я уже понял, что лучше в первый день один добрый удар нанести, чтобы потом все шло как по маслу, чем изо дня в день одну и ту же кашу расхлебывать.

В общем, дорогу мне они нехотя освободили, и я, доставив парня в участок, запер его в одной из трех наших камер — полуподвальных таких комнаток с зарешеченными окнами. Сел я за стол в своей приемной, ночник зажег, закурил папиросу.

И очень быстро появился посланец от конокрадов. Здоровый парень такой. Вошел неуверенно. Конечно, вся ситуация ему в диковинку была.

— Меня послали спросить у вас, чего вы хотите, — проговорил он, поняв после наступившей паузы, что я разговор не начну.

— Хочу я малого. Чтоб все у меня в районе тихо и спокойно было. И в этой истории с ворованными лошадьми хочу разобраться. В общем, если договоримся, то, пожалуй, друга я вашего выпущу. А про этого, раненого, не стану рапорт подавать, что ранен при нападении на сотрудника милиции.

Тот задумался. Ситуация была сумасшедшая, вся вывороченная. Он сидит, можно сказать, за столом переговоров и вроде как на равных со мной договаривается, но королем я ему себя почувствовать не даю. Вид у него был малость прибалдевший, он просто не понимал, чего я от него хочу, куда клоню.

— А что вам насчет ворованных лошадей нужно знать? — спросил он наконец.

— Мне нужно знать, почему вы все здесь ополоумели, словно с цепи сорвались, — спокойно начал я. — Такое впечатление, что здесь уже давно власти никакой не было и привыкли вы жить по своему закону: что хочу, то и ворочу. Захотел — и лошадей увел, и никто даже пикнуть не смеет. Странно мне все это. Москва под боком, а вы словно в другом государстве живете. Ладненько, я так ситуацию понимаю: росли вы в войну, на многое нагляделись, заниматься вами было некому. Как война по этим местам прошлась, так и остались беспризорными, руки до вас не доходили. Сидел тут для порядку один милиционер, на фронт негодный. В ближние деревни и поселки он, думаю, и носу не казал. Разбаловал вас. Перестали его бояться. Сам на себя, можно сказать, беду накликал.

— Не мы его пришили, — быстро заговорил парень. — Мы в этом ни ухом, ни рылом, и вообще…

— Кто его убил? — быстро спросил я.

Парень наклонился ко мне через стол и проговорил с натугой:

— Оборотень.

— Здрасьте вам, еще раз! — ухмыльнулся я. — И его на оборотня списали. Ничего поновей придумать не могли?

— А вы его труп видели? — вскинулся парень. — И что хоронили его в гробу с закрытой крышкой, знаете? Тут вот как вышло. Он не раз за волчьим воем гонялся, а поймать не мог. Даже рапорт слал, чтоб военное подкрепление прислали — оборотня извести, но ему за этот рапорт по шапке дали. Все это от соседки его известно. И решил он, наконец, засаду оборотню устроить.

— Засаду? Он что, знал уже, по каким дорогам этот оборотень шастает?

— Вроде да. Только сам он в своей засаде и попался. Вы бы видели его, когда его нашли!.. Оборотень его загрыз, точно.

— Его ж ножом пырнули, — полувопросительно проговорил я.

— В документах, может, и написано, что ножом, но ведь приказ был, что оборотня не существует. А нам… Да будто я не знаю, что если одного из ваших — из ментов — хоть пальцем тронуть, вся мирная жизнь на том и кончится.

— Так ли уж и знаешь? Чего ж только что хотели у меня силой дружка отбивать?

— Ну, это так… В голове от неожиданности помутилось.

— Ты понимаешь, что вся ваша вольница — до поры, до времени?

— Сколько времени есть, столько погуляем. А там… И в Сибири люди живут.

— Дурной ты малый. Если б Сибирь тебе светила. А во как пришлют сюда расстрельную команду и как перебьют вас, словно щенят, в каком-нибудь вашем закутке… Думаешь, так трудно ваши потайные места найти? Или ваш тайный загончик в лесу, где вы украденных лошадей держите? Скажи спасибо, что мне это не нужно пока, а то бы я уже завтра в этом загончике был вместе с моими солдатиками.

— А чего вам нужно?

— Мне нужно, чтобы вы посидели тихо, до поры, до времени, пока я вам не велю украденных лошадей вернуть. Пока что я вам даже кататься на них позволяю, но только чтоб не проказничать.

— До каких же пор вы нам позволите лошадей держать?

— Пока оборотня не поймаю.

— Фью!.. — присвистнул парень. — Значит, вы нам их навечно отдаете. Фига с два вы его поймаете. Голову сложите, это может быть, но поймать его…

— А это уж мое дело. Одно запомни — когда его поймаю, всех лошадей вернете на конезавод. И хорошенько за лошадьми присматривайте.

— А с Гришкой как? — спросил парень.

— Подумаю. Может, и отпущу, если поручитесь, что он глупостей не натворит. А теперь расскажи мне, как знаешь, что с Зюзиным приключилось. Ты ведь считаешь, что его оборотень до смерти загнал, верно? Какого хрена ему Зюзин нужен был?

— Да такого же, как и все другие ему были нужны. Ему ведь, когда он выходит на охоту, обязательно загрызть кого-нибудь надо. Когда лошадь Зюзина мы всю в мыле поймали — сразу поняли, что с ним нехорошее стряслось. Грешным делом, сперва на фабричных подумали. Он с ними в тот вечер на танцах задрался.

— Веселая у вас жизнь. Задрался, зарезали, погуляли на поминках от души и опять за прежнее. Многих уже положили? И где жратву на поминки берете? По складам разбойничаете?

— Да, там и американская тушенка есть, и спирт, и обувь хорошая — во, я ноги обул. С тех пор как охрану со складов сняли… — парень осекся, спохватившись, что говорит совсем не то.

— Когда охрану сняли? — спросил я, не ловя его на нечаянном признании, — мне не то нужно было.

— Да осенью сняли.

— Почему?

— Хрен его знает, почему. Как трофейные составы разобрали и замки на склады навесили, так после этого всех словно языком слизнуло. Был там сторож придурочный один, так его уже давно не видать. А напарник его, старикан глухой, еще в августе в ящик сыграл, рассыпался от собственной ветхости. Словом, дорога на склад открыта. Единственно, оборотень там гулять любит, поэтому там и днем не очень лазают, а по ночам — тем более. Но ничего, ручеек ворованного течет. Пролезть-то туда запросто.

— А на конезавод? — спросил я.

— Там тоже — запоры фиговые, народу — с гулькин нос. Но там приходится ночью работать.

— И не страшно?

— До жути страшно. Но это, начальник… ведь бывает так, что чем страшнее, тем слаще.

— А так… Трудностей нету, чтоб лошадь увести?

— Не… В общем, нету.

— Понял, — кивнул я. — В общем, ребята, зажрались вы здесь. Надзору нет, все дозволено, вот и голова закружилась. Менять это придется.

Парень искоса на меня поглядел.

— Крутой ты мужик, начальник, — сказал он. — Но смотри, не нарвись. С нами ты, может, и поладишь. Но мы ведь не одни здесь такие. Прав ты, народ здесь себе волю давать привык и власти над собой не потерпит, но банду Сеньки Кривого и мы обходим.

— На таких, кто не даст себя добром уговорить, у нас и пуля найдется.

— То-то и оно, такие, как Сенька, знают, что для них у вас только пуля и найдется. Они не мы — им отступать некуда. Поэтому либо он тебя, либо ты его.

— А не думал ты никогда, что вурдалаком может быть один из таких, навроде Сеньки Кривого?

— Не… не думал. Если б это кто из… из живых людей делал, то вся округа уже знала бы, кто именно, и об оборотне даже разговору бы не было.

— У вас, выходит, все обо всех всегда знают?

— Жизнь наша такая. Вот поживешь тут, начальник, сам поймешь.

И тут мы оба вздрогнули — даже я вздрогнул, хоть и умел себя сдерживать, — потому что волчий вой раздался, и довольно близко, надо сказать. Мы услышали, как невдалеке за окнами испуганно заржали лошади, как заорали наездники, пытаясь заставить стоять их на месте. Потом топот послышался, тень перед окном промелькнула — одна из лошадей понесла.

— Плохо придется кому-то из ваших, — заметил я.

Парень был бел, как полотно.

— Он… он вышел на охоту. Конец кому-то…

— Эх ты, угонщик-конокрад, атаман-душегуб, — я встал и надел шинель. — Кому-то конец, это ясно. Я отучу эту тварь скулить и людей пугать. Пошли.

— А… А Гришка? — заикнулся парень.

— Выпущу я его, выпущу. А пока пусть посидит. Целее будет, чем сейчас вместе с вами шастать.

— Дурак ты, начальник, честное слово, дурак, — говорил парень, идя за мной. — Не обижайся только, но зря ты… Не зная броду, суешься в воду… Пропадешь ни за грош…

— Пропаду — в мою память выпьешь. Если успеешь. Тот, кто вместо меня приедет, никому тут спуску не даст. Свистни лучше камрадам своим, пусть одолжат мне лошадку хорошую. Пехом не особенно угонишься, да еще по бездорожью нашему…

Мы сошли с крыльца и чуть прошли вдоль по улице.

— Ребята, лошадь начальнику, у кого она еще слушается! — крикнул в темноту парень.

— У меня всякая лошадь послушается, — заверил я.

Втроем они подтянули ко мне дрожащую всем телом лошадь. Я себя не подвел и в лужу не сел. Нормальненько так вскочил на нее, потрепал, погладил, пошептал — дал ей мою руку почувствовать.

— Ну, нам ли волков бояться? — сказал я ей. — Или того, кто за волком прячется? Ты у нас штучка иностранная и не знаешь, что в этих краях волков в жизни не водилось, и не допустим мы, чтобы один приблудный разбойник всю округу пугал.

Лошадь приуспокоилась, и мы поехали во тьму. Воющий зверь — или кто бы он там ни был — блуждал где-то поблизости. Я держал путь на его голос, по неосвещенной дороге, иногда притормаживая лошадь и прислушиваясь, чтобы поточнее определить направление. Какие чувства мной владели? Ну, может, азарта было чуток… А так — никаких… Я, понимаешь ли, за несколько часов в другую жизнь с ходу нырнул, как в ледяную воду, в перекореженный какой-то мир, где люди и мыслили, и говорили, и действовали по-другому, и надо было подстраиваться под их вывихнутое и сумасшедшее существование, чтобы тебя не то что поняли, а хотя бы услышали — чтобы не казался ты рыбой, беззвучно разевающей рот; и вот эта странность, вот это ощущение, будто спишь наяву — а во сне ведь все законы реальности нарушаются, нет ни логики, ни земного притяжения, и во сне ты не удивляешься, когда, сделав шаг по своей комнате, чтобы выключить телевизор, ты вдруг опускаешь ногу на глухую тропку посреди чащобы, принимая это, как один из законов сна, — вот это ощущение меня и не отпускало.

А ведь я домой вернулся — и, Господи, как же все изменилось за пять лет, пока я на фронте смерть ковшами хлебал, да все-таки ей не подавился, ничего похожего, настолько все иное, будто к чужой земле причалил. И друзей ни одного не встретил, никого из сверстников моих, с кем вместе на фронт уходили. Да, будто выкосили всю нашу поросль, и уже на ее месте другая взошла, а нашей жизни как и не существовало. Но пейзаж вокруг оставался прежним, памятным, все эти бараки и развалюхи, вот, говорю, и не покидало ощущение сна, будто проснешься сейчас по фабричному гудку, и сороковой год на дворе, и на завод слесарить побежишь, а все эти заморочки про войну, вурдалака и конокрадов с усмешкой вспоминать будешь…

Довольно скоро я понял, что мы все больше забираем к дальнему железнодорожному переезду за складами. И направил туда лошадь напрямик, надеясь успеть и перехватить воющее существо.

— Ну, давай, давай, давай… — понукал я; лошадь, как ни странно, неплохо была ухожена и шла легко и ровно.

Вот и переезд. Я «Вальтер» вытащил, заранее готовясь к любым неожиданностям. Переездом мало пользовались, и чистый незатоптанный снег поблескивал на нем. По правую руку темнели склады, а дальше — черный провал, спуск к прудам.

И за переездом, где дорога белела, почудилась мне какая-то тень. Я попридержал лошадь и направил ее через переезд шагом. Вой вдруг умолк. Но тень оставалась на месте, и была она, похоже, довольно велика.

Теперь бы только определить, кто отбрасывает эту тень, и не стрелять ни в коем случае. Хорош я буду, если продырявлю шкуру какой-нибудь бездомной дворняжке или вообще какой-нибудь неодушевленный предмет изрешечу. На том можно будет и крест ставить на моей милицейской карьере — в такое посмешище превращусь, что долго не забудется.

Мне показалось, что тень слегка дрогнула. Может, это был обман зрения. А может, и нет — лошадь нервничать начала. Я похлопал ее по шее, и мы медленно-медленно стали сближаться с тенью. Лошадь дернулась и заржала — коротко и тихо. Этого было достаточно, чтобы тень метнулась в сторону.

— Стой, стрелять буду! — заорал я.

И оно помчалось — с тяжелым дыханием, прячась за вагонами, пробираясь в ту сторону, где к путям выходил мысок небольшого перелеска, — явно намереваясь ускользнуть под прикрытием этого перелеска. Я поскакал вдоль путей, по звуку преследуя убегавшего. Двигался он на удивление быстро. И все-таки я его нагонял, и до просвета между двумя товарными составами я успел раньше него. Вскинув пистолет, я приготовился выстрелить, что бы ни появилось в просвете.

И вот оно появилось, и я выстрелил — ему под ноги, и оно уставилось на меня. Нет, это был человек — во всяком случае по общим очертаниям. Снег отсвечивал, и луна выглянула, и я мог достаточно его разглядеть. Вид у него был отвратительный. Бугорчатый лысый череп, огромные глаза, скорей гасившие свет, чем отражавшие, только в самом центре тлели красные огоньки, и весь он то ли шерстью зарос, то ли в мохнатое тряпье замотан с головы до пят, и ноги у него босые, и ступни ног крупные и словно бы изуродованные. Он стоял не шевелясь, а я держал его под прицелом.

— Ты кто такой? — спросил я.

Ни страха, ни удивления я не чувствовал — и эту уродину воспринимал как данность, как продолжение моего нелепого сна наяву, где все может случиться. А вот лошадь нервничала, вела себя так, словно запах, исходивший от этого существа, был ей чужд и страшен.

— Ты что, волком, что ли, пахнешь? — продолжал я, видя, что отвечать мне он не собирается. — Ну, что молчишь, Тарзан доморощенный? Ты, что ли, здешний народ грызешь?

Тот молчал, стоял не шевелясь — и с каждой секундой нравился мне все меньше. Еще сообразить надо было, как его задержать и доставить по назначению. Стрелять в него мне не хотелось, но и добром он, похоже, не пойдет — просто не поймет, чего я от него требую.

И тут снова волк завыл — не слишком далеко и очень отчетливо. И босоногий мужик весь затрясся, рванулся с места и понесся во тьму. Я с места пустил лошадь полным ходом и поскакал за ним между путей, между двух товарных составов, как бы по длинному-длинному коридорчику. Зря я так сделал — он поднырнул под вагон и выскочил с другой стороны, а мне оставалось лишь скакать, пока состав не кончится. Он за это время уже за десять километров уйдет.

Кто ж он был такой? Волчьего воя он явно боялся не меньше всех прочих местных жителей. Однако шляться по ночам не боится. А может, он не от волка драпает, а к волку спешит? И неужели его до сих пор никто не встречал? Конечно, мог он внести свой вклад в небылицу о вурдалаке. Один раз такого увидишь — надолго запомнишь.

Я доскакал до очередного просвета между расцепленными вагонами и поехал вдоль путей с другой стороны. «Тарзан», как я и полагал, исчез уже бесследно. Но волчий вой продолжался, и я повернул лошадь туда, откуда он доносился.

И опять мы вернулись к железнодорожному переезду. Вой был где-то совсем рядом. Я остановил лошадь, прислушиваясь. Да, вон за тем кустарником, за густыми переплетенными ветками, жестко торчащими в морозной ночи.

Неужели я не поймаю эту тварь, кто там она ни есть? Точка, из которой доносился вой, была мне вполне очевидна. До нее было метров пятьдесят. Я взвесил пистолет в руке — и тяжесть привычна, и пристрелян он мной за два года — не глядя знаю, куда из него пуля пойдет.

И я выстрелил. Так по моему рассказу выходит, сложиться может впечатление, что я слишком часто за пистолет хватаюсь. Нет, я всегда был очень хладнокровен. Но тогда другая жизнь была, и порой лучше было выстрелить, чем не выстрелить. После войны к стрельбе привыкли и долго потом отвыкали без нее свои проблемы решать.

И раздался в ответ вопль боли — такой боли, перед которой все равны, когда не поймешь, кто вопит, зверь или человек. Такая, знаешь, смесь звериного страдания и человечьей жалобы. Ну, вот…

— Нет, — сказал я, — кто бы ты ни был, а ты из нашенского мира, и больно тебе, и тело у тебя есть. Вот теперь ты от меня не уйдешь.

Я поехал к кустарникам. В них все было тихо. Я объехал их с другой стороны, снег мягко отсвечивал, от кустарников тянулся темный след. Я чиркнул спичкой, чтобы в цвете убедиться. Так и есть — кровь.

И я поехал по следу, не сомневаясь, что далеко этот зверь от меня не уйдет. Ехали мы минут десять. Видно, в одурении боли зверь сперва мощный рывок совершил, но сила из него быстро должна была выйти. След вел от железной дороги, потом стал поворачивать назад…

— А след чей был? — спросил Калым.

Высик заново раскурил потухшую папиросину, оценивающе глянул на бутылку — сколько в ней осталось — и, кивнув Калыму, чтобы тот наполнил их рюмки, ответил:

— Звериный след был, как есть звериный. То есть сначала.

— Как это — сначала? — удивился Калым.

Высик приподнял рюмку, приглашая Калыма присоединиться, и, когда они выпили, тихо проговорил:

— А вот так. Возле железнодорожных путей след стал человечьим. Сначала я наехал на примятый снег, весь в пятнах крови, будто кто-то там валялся и крутился, а после уже пошел человечий след.

— Босых ног? — спросил Калым.

— Нет, обутых. В сапоги.

— Но, значит, должен был быть человек, как-то связанный и с волчьим воем, и с убийствами, и с чем там еще, — проговорил Калым. — Я вас так понял, в те времена жизнь в наших местах протекала у всех на виду, и будь кто причастен к явлениям оборотня, его бы вычислили — если б не наверняка знали, то сильно подозревали, и вы бы почувствовали, что у них подозрения есть. Но они, насколько я понимаю, были искренни, утверждая, что никто из местных жителей к этим жутким делам не причастен.

— То-то и оно, — сказал Высик. — А не можешь ты представить себе такого человека, который, так сказать, психологически был бы для них невидимкой? То есть человека, которого никакое подозрение не коснется просто потому, что для остальных он как бы и не существует? А? Подумай, подумай.

— А вы догадались, какой это может быть человек? Или выследили его?

— Если ты имеешь в виду ту ночь — то нет, в ту ночь я его не выследил. А догадаться… Да, догадался в конце концов.

— Но как же закончилась ваша ночная погоня?

— Занятно она завершилась. На кладбище.

— На кладбище?!.

— Да. Слушай дальше. Я ж говорю, в вывернутый мир я попал. Так вот, превращение зверя в человека смутило меня не настолько, чтобы отказаться от преследования. Разве что поехал я поосторожнее: не хотелось, чтобы меня тоже нашли с перерванным горлом. Я ехал, стараясь держаться на некотором расстоянии от тех предметов, из-за которых мог бы на меня кто-нибудь выскочить, да еще чутью своей лошади доверился, надеясь, что она так или иначе сумеет предупредить меня о неладном. Вот так, по кровавому следу, мы доехали до маленького кладбища близ деревеньки Митрохино, за Угольной Линией.

След уводил на кладбище, через то место, где рухнул кусок ветхой ограды. Через этот же пролом я и направил лошадь вовнутрь. Лошадь, надо сказать, поупиралась и двинулась между могил с большой неохотой. По следу мы доехали до могилы с высоким надгробием. И тут след оборвался. Я внимательно пошарил вокруг — нет ничего больше. Высокая плита торчит над бугорком, и на все место дерево рядом глухую темь наводит — хоть сучья голы, но ствол толст, густую тень отбрасывает. Я не пожалел еще одной спички, чтобы взглянуть на надгробную надпись. И увидел: «…обоевъ Викторъ…ович, 1805-186…» И еще цитата какая-то, совсем нечитабельная, на церковнославянском.

Видно, появившееся с самого утра ощущение, будто я участвую в дурной театральной пьесе, — настолько все было нелепо и несуразно и казалось, сейчас рабочие унесут картонные макеты бараков, товарняков, железной дороги, кладбища, и вся труппа выйдет на поклоны, взявшись за руки, и сам я буду кланяться в темное пространство за огнями рампы, за одну руку держа Творогова, а за другую хоть конокрада Гришу, — это ощущение участия в дурной театральной пьесе, еще заострившись на кладбище, подначило меня толкнуть очередную речугу.

— Так тебя и растак! — сказал я. — Думаешь, не знаю, зачем ты меня сюда заволок и именно на кладбище слинять от меня вздумал? Для антуражу, чтобы твоему прикидыванию под оборотня соответствовало. Хочешь сказать, ты в эту могилу ушел? Хрена с два ушел ты в могилу. Раз твоего следа нет, значит, ты исхитрился с этого места каким-то образом перескочить. Не знаю еще, как, но исхитрился. Может, ты где-нибудь поблизости, слышишь меня и хихикаешь надо мной. Забыл, наверное, что тот смеется хорошо, кто смеется последним? Я уже почти все твои уловки раскусил и оставшиеся раскушу. Я уже почти точно знаю, кто ты такой. Да ты и сам, наверно, чувствуешь, что конец тебе пришел. Если слышишь меня, выходи и кончай комедию ломать, тебе же хуже будет! — я подождал и в ответ на молчание пожал плечами. — Твоя воля. Помни, что все равно тебе не больше двух деньков гулять осталось.

Тишина. Может, он уже за десять верст. А может, подстерегает случай на меня кинуться. Завтра при свете надо будет кладбище осмотреть. И я не спеша поехал назад, стараясь держаться открытых мест, чтобы нападение, коли оно состоится, не было внезапным.

Мне было о чем поразмыслить. Все мне теперь казалось инсценированным, и горький осадок появился, мерзкое ощущение, что дал я себя поймать на не слишком-то хитрую удочку. И какую роль в инсценировке играет то странное создание, которое я встретил близ железнодорожного переезда? Да наверняка один из местных юродивых. У меня появилось подозрение и крепло с каждой минутой, что, когда я докопаюсь до сути всей это сумасшедшей истории, она предстанет хорошим пшиком.

И весь день смешался в голове хаотичным комком, слипся, ощетинился, усох, запрыгал куда-то по кочкам сознания беспризорным перекати-полем, и до ощутимости настырно полезли в мозг иные видения, стали мне мерещиться протопленная комната, и рюмка ледяной водки, и чашка крепкого горячего чаю, и чтобы ложка звякала, размешивая сахар, и чтобы расслабиться, наконец, надолго, и книжку или журнальчик полистать с хорошими картинками, чтобы цвета яркие и мягонькое благополучие на этих картинках, и до чего ж истинным показалось мне это мечтавшееся — истинней всего пережитого, а реальность этого дня и многих других дней на фоне моих видений предстала фантомом бесплотным, выморочным дымком. Может быть, я в тот миг впервые видел свою жизнь со стороны, и этот взгляд со стороны, холодно удивленный, помог мне разобраться в себе самом. И едва я увидел истинную цену моего существования и моих занятий — обидно дешевую, задевающую самолюбие и исцеляющую от излишнего самомнения, — как все ниточки прошедшего дня начали увязываться друг с другом, и, мнилось мне, начал я понимать, что происходит на этой разоренной войной земле, на этом пространстве, словно накрытом плевком дьявола, — так наги, искалечены и непристроены были даже мысли и поступки живших здесь людей… И во мне самом зверь заскребся, тот зверь, что на долгие годы пристроился у меня под сердцем, и не знаю даже, кому я больше служил, закону или этому зверю… И начал мне нашептывать этот жадный и хищный зверь, как и что могло по всей вероятности произойти. С тем я и подъехал к милицейской конторе.

Ребята-конокрады меня ждали тише воды ниже травы — одно то, что я пустился в погоню за оборотнем, да еще лошадь при этом ловко укротил, да еще и живым вернулся, произвело на них впечатление, близкое к священному ужасу, что ли… Забавно работали их ограниченные мозги. Не бояться никакой настоящей власти, которая может и пулю в лоб влепить, и бояться порождения собственной фантазии и уважать власть настолько, насколько власть не разделяет их страха… М-да, разладилось что-то на этой земле.

— Ну что? — спросил парень, являвшийся ко мне для переговоров.

— Ничего. Ушел, — ответил я, слезая с лошади. — Лошадь возьмите. Молодцы, хороший уход за ней блюдете. Вот и сейчас не мешает ею сразу заняться. Она много прошла.

— То есть как — ушел? — спросил другой парень. — Вы его видели?

— Можно сказать, что да. Тень его видел. Ума не приложу, как он, раненый, ухитрился от меня улизнуть.

— Раненый?! — воскликнули сразу несколько голосов.

— Да. Я по кровавому следу шел, рана его кровоточила.

— А потом? — почти умоляюще проговорил тот парень, с которым я вел свои переговоры. — Не тяните, начальник, что потом было?

— Говорю ж, ничего не было. Я по кровавому следу дошел за ним до того маленького кладбища возле Митрохина. А посреди кладбища след взял да исчез у одной из могил. Я пошарил вокруг, но его как языком слизнуло.

Наступила полная тишина. Я внимательно поглядел на ребят.

— Если кто мне не верит, может съездить туда. Хоть сейчас, хоть утром. И кровавый след найдете, и увидите, как мы шли. Может, лучше меня догадаетесь, как он меня вокруг пальца обвел. И мне заодно подскажете. Все-таки местность знаете.

— Да чего тут догадываться? — угрюмо проговорил один из моих удалых конокрадов. — В могилу он свою ушел. Надо завтра открыть могилу, он, небось, лежит там и рану зализывает. Осиновый кол вот только приготовить.

— Вот еще вздумали, могилу разворотить! — заметил я. — Нет, этот гад по земле ходит. Но теперь я до него доберусь, раз он у меня меченый… Да, кстати, насчет моих меток. Где, этот, с простреленной рукой? А, вот ты. Ну-ка, покажи руку. До чего ж грязной тряпицей замотал. Порядок, навылет, сквозь мягкие ткани. Но лучше врачу показаться. Пошли, сейчас врача из постели вытащим.

— А Гришку освободить? — подсказал один из парней.

— Да, Гришка. Чуть не забыл про него… Сейчас.

Я прошел в здание, спустился к камере, отпер ее. Гришка сидел на нарах, поджав ноги.

— Ты чего, начальник, посередь ночи? — встрепенулся он.

— Выходи, — сказал я. — Мы с твоими друзьями обо всем договорились.

— Я что, свободен?

— Пока что да. А дальше от тебя зависеть будет.

Он пулей вылетел на улицу. Когда я вышел вслед за ним, он уже переговаривался с приятелем.

— Растекайтесь, — велел я. — Больше ничего интересного не будет. И не вздумайте бедокурить. Раненый, за мной.

Врач жил неподалеку, в домике при больнице. Спать он еще не лег. Я в двух словах объяснил ему, что парень поймал мою пулю по несчастной случайности. Я не особенно и скрывал, что вру напропалую, а он не особенно делал вид, будто верит в мое вранье.

— Пойдем в больницу, — сказал он. — В хирургическом кабинете и осмотрим.

Рану он обработал быстро и отпустил парня.

— Значит, вы наш новый участковый? — проговорил он, прибирая по местам свои причиндалы. — Может зайдете? Посидим чуток, познакомимся. Спиртик у меня есть.

— Кто ж откажется от спиртика? — хмыкнул я, и мы перешли в его домик.

— Ну, как вам первый день в новой должности? — спросил он, разбавляя спирт в мензурке.

— Путаный день, — ответил я. — Просто не пойму, как здесь народ живет. И, самое обидное, не успел приехать, как в эту историю с оборотнем вляпался. Здесь что, все на нем помешаны? Я так понял, что мне спокойной жизни не будет, пока не поймаю кого-нибудь, кто за него сойдет.

— И ловили вы его уже? — спросил врач, ставя на стол две стопочки и выставляя хлеб с луком.

— Ловил. Чуть не поймал. Подранил его. Во всяком случае, подранил того, кто воет волчьим воем. Зверь это или человек, не знаю. Да, скажите, вы по образцу крови можете определить, звериная она или человечья?

— Сложно. В Москву, наверное, отсылать на анализ придется. А вы что, сомневаетесь? Не видели, кого подстрелили?

— Практически нет. Стрелял на звук, а потом шел по следу. Сначала след был звериный, собачий или волчий, посреди пути вдруг превратился в человеческий. Потом след вообще исчез. На кладбище.

— Ну-ка, ну-ка, это интересно. Поподробней рассказать не можете? Ладно, выпьем сперва. Здоровьичка вам и удачи на новом месте. Уф, хорошо! Так расскажите, что за диво дивное вы преследовали?

— Дойду, в свой черед. Спросить у вас хочу одну вещь. Вы местных сумасшедших, всех этих убогоньких да блаженных, знаете?

— В общем, да. Надзор за ними тоже входит в мои обязанности.

— Есть среди них лысый такой высокий мужик, все время босиком ходит и закутан во что-то волосатое, то ли сам шерстью порос? И глаза еще у него такие… пропадающие.

Врач ухмыльнулся.

— Знаю я, похоже, о ком вы говорите. Расскажу вам о нем, после вашей истории.

— Слава Богу, одной загадкой меньше будет, — заметил я. — Курить у вас можно?

— Можно. Можете и меня папироской угостить.

Мы закурили, и я рассказал ему, как выследил воющую тень в кустарниках, как после удачного выстрела гнался за ней и как преследуемый каким-то образом меня надул.

— Так что, — закончил я, — если обратится к вам кто-нибудь с пулевым ранением, сразу дайте знать мне. Хорошо было бы, если б пуля в нем застряла. Мы бы тогда сразу определили, моя она или нет.

— Лишь бы самолечением не занялся, — сказал врач, разливая еще по одной. — За вашу охоту на оборотня! Будем надеяться, вы подстрелили того, кого надо.

— И еще один вопрос, — сказал я. — Вы осматривали всех жертв или предполагаемых жертв оборотня. Они действительно были так изуродованы? И что вы сами об этом думаете? Все это настолько нелепо… Никак не могу себя убедить, что действительно гибли настоящие люди, если понимаете, о чем я. Развейте мои сомнения.

— А были ли убийства? — проговорил врач с интонацией, явно показывавшей, что он что-то цитировал полуиронически. — Да, были. И жертвы были. Я писал официальные заключения по каждому случаю. Не всегда мои заключения соответствовали истине.

— Стрелочник? Мой предшественник?

— Да.

— Но почему официально про их смерть сообщалось совсем другое?

— А вам не понятно? На нас крепко цыкнули, что никакого оборотня не существует и чтобы мы башку на плечах имели и не сеяли панику среди местного населения. Нам практически дали приказ указывать в заключении любые другие причины смерти.

— Насколько я понял, его, по вашей версии, пырнули ножом при попытке задержания грабителей на складах. Откуда взялась эта версия? Вы ее наобум бухнули или были под ней какие-то основания?

— Основания были. Во-первых, нашли его труп возле складов. Возле тех, что тянутся вдоль Первого Малопрудного спуска. Он валялся возле самой двери одного из них, и впечатление было такое, будто он то ли пытался препятствовать кому-то туда проникнуть, то ли пытался перехватить вылезающего наружу. В одном месте доски были сильно перекорежены и легко поддавались, пропуская внутрь. Во-вторых, смерть его была явно насильственной. Голова почти отделена от тела, у раны рваные края. Такие края бывают, когда убивают напильником. Вот только напильником голову таким манером не отрежешь.

— Кого-нибудь обвинили в его убийстве?

— Разве в деле этого нет?

— Самого дела нет. Некому было его составить, раз он мертв.

— Да, наверно, все бумаги энкеведешник с собой забрал, — кивнул врач, — свалили все это на Сеньку Кривого. Его банда любит по складам шуровать, и ребятки у него отчаянные. Ему, знаете, одно убийство больше навесить, одно меньше, роли уже не играет. Такой хвост за ним тянется, что его, наверно, и живьем брать не будут. Пристрелят сразу же, как особо опасного.

— Готовилась какая-то акция по ликвидации его банды?

— Энкеведешник об этом упоминал, — ответил врач. — Но я его понял так, что это еще только планируется, на будущее. А пока на наш район рукой махнули. Похлеще забот хватает.

— Удивляет меня, что на наш район рукой махнули, — поделился я своим недоумением. — Тут у нас и угля завались, и склады забиты ценными вещами — и трофейными германскими, и американскими, по всяким лендлизам пришедшими. Казалось бы, какому району в первую очередь внимание надобно, как не нашему? Где еще такое скопище материальных ценностей? Так нет вам, шпана у нас вольнее ветра в чистом поле гуляет, оборотни какие-то рыскают, люди забыли, похоже, как закон выглядит. Странно.

— Я об этом не думал, — признался врач. — Воспринимал как данность. Ну, есть склады, и есть, понимаете… Как не думаешь, что у тебя есть стул или форточка, принадлежность места, и все… Да, странное разгильдяйство, если подумать… Словно нарочно все это на разграбление оставлено. Послушайте, — он ближе наклонился ко мне и понизил голос, — а может, тут вредительством попахивает? А? Диверсия, понимаете, утаивание товаров от народа, чтоб недовольство вызвать. И с этой же целью предохранительные органы убраны. — Он так и сказал, «предохранительные», видно, оговорился в запале. — Чтоб волю всякому темному элементу дать.

— Кем? — спросил я.

— Что «кем»? — недопонял он сначала.

— Кем убраны, если так? Ведь убрать их, оставив единственного милиционера на весь район, без военной комендатуры, без охраны железнодорожной, мог только человек, который власть имеет приказы отдавать. Схватываете?

— Схватываю. — Врач что-то взвесил в уме. — Да, тут ошибки допустить нельзя. Сам еще погоришь, если не в того пальцем ткнешь. Нет, имен называть не буду. Но если подозрения у меня будут, поделюсь с вами.

— Поделитесь обязательно, — поддержал я его инициативу. — Теперь о еще одном погибшем, о том неизвестном мужчине, что искал работу на конезаводе. Ведь и его вы осматривали?

— Да, я. Убит тем же способом, что и остальные жертвы оборотня.

— И ничего необычного?

— В каком смысле?

— В деле указано, что одет он был прилично и совсем не выглядел голодающим. Словом, это ухоженный мужичонка был. Зачем ухоженному мужичонке — с профессией, наверно, квалифицированному, во всяком случае, привыкшему к хорошей и сытной городской жизни — искать работу в глуши, без жилья толкового, почти без жратвы, и за которую копейки платят? Действительно он выглядел вполне обеспеченным?

— Ну да, то, что от него осталось. Тело упитанное, одежда свежая… Вскрытие показало, кстати, что в день смерти он завтракал кофе — настоящим кофе, в смысле — и ветчиной. Представляете? Это ж какого ранга спецпаек надо иметь, чтобы такими продуктами каждый день завтракать?

— А может, — предположил я, — он из бандитов был? Разведчиком банды, заинтересовавшейся конезаводом? Бандиты без всяких спецпайков могут жрать досыта, если перед этим продовольственный склад грабанут.

— Нет, — твердо сказал врач. — На бандита погибший был совсем не похож. И на доходягу тоже. Скорей можно было принять его за чиновника, заехавшего в район по служебным делам, за ревизора какого-нибудь негласного, чем за уголовника или за человека, ищущего работу. Но документов при нем не было, и личность его мы установить не смогли. Больше я ничего вам не могу рассказать.

— Ладно, — махнул я рукой. — Интересная история с этим мужиком, вот только зацепиться в ней не за что. Будем танцевать от того, что есть. С утра нам надо будет кровавый след оглядеть. Может, вы со своей врачебной точки зрения что-нибудь разглядите, чего я не могу. Знать бы, кто ранен, зверь или человек… Да, а теперь об этом чудище юродивом. Вы действительно знаете, кого я имею в виду?

— Уверен на сто процентов, — проговорил врач. — Странно только, что он шастать по округе отправился. До этого он вообще из закутка не выходил, словно боялся чего-то. Мы за ним не особенно следили, потому что он безвредный. Думали его сначала приспособить к дровам, но он даже работать толком не умеет. Ни пилить, ни складывать поленницу, ни печку топить. А, чего там долго говорить, пойдемте. — Он встал и слегка поежился. — Пригрелся я и разморился чуток после спирта, неохота на улицу вылезать. Но ладно, заодно и вас провожу. А там — утро мудренее.

Он накинул пальто и шапку, и мы прошли двориком к больничной пристройке, этакому сарайчику, прилепившемуся к двухэтажному зданьицу. Он толкнул дверь сарайчика, та открылась со скрипом. Врач включил фонарик и посветил внутрь.

— Вот, смотрите, — сказал он. — Этот?

В сарайчике на куче грязной соломы спало то самое страшилище, которое я встретил на железнодорожных путях. Босоног; одежда его, как мог я теперь разглядеть, была ошметками всяких полушубков, сметанных вместе на живую нитку, да еще какие-то брюки, по колени оборванные, были на него напялены, — видно, для того, чтобы его стыд прикрыть. Рядом с ним стояли две мисочки — с водой и с какой-то похлебкой.

— Он, он! — полушепотом воскликнул я. — Кто он такой? Откуда он взялся?

— Да кто его знает, кто он такой и откуда он взялся. Подобрали его осенью, он возле одной деревеньки шатался. Напугал сначала всех до смерти, чуть не погиб, хотели на него в дубье идти. Но, к счастью его, заметили, что он смирный и сам всех до одури боится. Подкормили его, потом просто за руку взяли и привели сюда: на, мол, доктор, лечи убогонького. Уж я с ним и так, и эдак возился, чтоб хоть одно разумное слово из него выжать. Без толку. Если и была в нем когда искра разума, то угасла она окончательно и навсегда. Он и холоду почти не чувствует. И реакции только такие: голоден — сыт, страшно — не страшно. Когда голоден, скулит и жалуется.

Видно, свет фонарика потревожил спящего. Он заерзал во сне и стал перебирать руками и ногами, визгливо прилаивая — ну, в точности, как собака, — потом резко сел и обалдело на нас уставился. Увидел меня — и весь сжался. Перевел взгляд на врача, успокоился вроде, встал на четвереньки, попил воды из миски, покрутился волчком на соломе и опять завалился на боковую.

— Совсем по-волчьи, — прошептал я. — Маугли какой-то. Вы о нем наверх доклада не отсылали?

— Отсылал несколько раз, но без всякой реакции. Конечно, кому сейчас интересен какой-то умалишенный. Живет при больнице — и пусть живет. Ведь даже затрат на себя не требует. Он притворил дверь сарайчика, и мы пошли к воротам на улицу.

— Странно, что местный люд не связал его с оборотнем, — заметил я. — Ведь повадки у него волчьи. Неужели никто на это внимания не обращал? Я б не удивился, узнав, что его толпа на куски разорвать пыталась.

— Наоборот, — ответил врач, — на него смотрят, как на защиту от оборотня. Как на талисман, что ли, или не знаю… Понимаете, — добавил он, поймав мой удивленный взгляд, — юродивый на Руси всегда считался Божьим человеком, и нечто вроде этого до сих пор сохранилось в сознании. Я это понял, когда однажды застал моего санитара — здоровенного мужика — у двери сарайчика. Наш блаженный как раз поскуливал жалобно — проголодался или болело у него что. Так знаете, что сделал наш санитар? Он пробормотал испуганно: «Господи, помилуй, святой человек по новой жертве плачется.» И быстро перекрестился. Потом оглянулся украдкой, увидел меня и густо покраснел. Я сделал вид, будто ничего не заметил. Но такое отношение к нашему пугалу бессловесному я замечал и у других местных жителей. На него смотрят, как на заступника перед Богом, который старается поменьше жертв допустить и который, может быть, вообще их не допустил бы, если б не людские грехи. Особенно у старушек это заметно. Наша уборщица мне как-то в глаза сказала, кивнув на сарайчик: «Опять он скорбит, бедный, что нагрешили мы много, и он не может руку гнева Божьего от нас отвести. Видно, нынче ночью опять упырь кого затерзает.» М-да, словом, его волчьи повадки… На них смотрят как на дарованную ему Богом способность чувствовать движения и замыслы оборотня, быть с ним на связи сверхъестественной, если хотите, и своими средствами предупреждать нас о близости беды. Суеверия, знаете.

— Да-да, сами исчезнут, когда социализм построим, — закивал я. — Значит, с самого утра пойдем следы осматривать. Спокойной вам ночи… Да, кстати, — повернулся я, уже выйдя за ворота, — часто на танцульках поножовщина и драки случаются?

— Почти каждый день, — ответил врач. — До смертоубийства доходит редко, а покалечить запросто могут. Народ после войны разряжается.

Я еще раз кивнул и зашагал прочь.

За мной числилась койка в одном из домов рабочего поселка, в полубарачном таком здании. Но я решил пока что ночевать в конторе. А с первой зарплаты комнату где-нибудь найти, в отдельном домике, у какой-нибудь старушки. Словом, с жильем потом разобраться.

А так, сам понимаешь, мне, с новой моей профессией, с огнестрельным оружием постоянно при себе, обосновываться «на проходе», среди пьяного люда и прочих радостей, никак не годилось. Тут хоть глаза на затылке имей, а могут и пистолет спереть, когда на секунду к керосинке за чайником обернешься, и еще что выкинуть. Не говоря уж о том. чтобы за «своих» вечно начать просить. Да. Скажу сразу, что в итоге никакой комнаты я так и не снял, и стал мне мой кабинет и домом родным. На целых четыре года. Правда, мне в первой же каменной пятиэтажке, после войны построенной, комнату выделили, ту самую, в которой мы с тобой и сидим сейчас… Потом, как ты помнишь, мне крепко повоевать пришлось, чтобы вся квартира мне досталась, когда соседи съезжать начали, чтоб не вздумали кого другого в пустеющие комнаты подселять, но это уже другая история. Получилось, и слава Богу.

Два солдата так и сидели в предбанничке, именуемом караульным помещением.

— Свободны, — сказал я. — Можете идти — если есть, куда идти. Вы-то где ночуете?

— В вагоне караульном, что на втором запасном пути стоит, — ответил один из них.

— И то хлеб. Вы сколько времени уже здесь?

— Пятый день. После убийства прежнего милиционера нас сюда прислали. В ваше подчинение.

— Ладно, сегодня я с местом знакомился и вольный день вам дал. Завтра в восемь всем быть тут. И ночью не слишком крепко спите, поглядывайте все-таки, нет ли на путях и возле складов какой-нибудь возни.

— Эти пять дней все тихо было, — сказал первый солдат.

— Вы эти пять дней на танцах дежурство несли? — спросил я.

— Не то чтоб несли… Заглядывали. Нам велели до вашего прибытия охранять участок, главные точки патрулировать и принимать жалобы. Ну и вмешиваться, пресекать, если что-нибудь серьезное.

— Высадили сюда и самим себе предоставили?

— Да вроде как.

— В местную жизнь, словом, вы не очень совались? Что ж, может, оно и правильно. Могли и дров наломать. Ладно, ступайте. Завтра в восемь — как штык.

И они ушли. Какое-то время с улицы еще доносились их голоса, потом все стихло. Я наскоро ополоснул лицо и руки под умывальником и соорудил себе постель на потрепанной кушетке из шинели вместо одеяла и жесткой подушки, явно уцелевшей от какого-то развалившегося кресла. Потом я прошелся и проверил запоры на дверях и окнах. Может, и стоило оставить караульных, все-таки их обязанность… Но я должен был доказать всем, кто мог за мной наблюдать — если был я кому-то интересен, — что считаю этот район своим и что здесь я хозяин, и никакие нападения на отделения милиции — которые, надо сказать, частенько приключались в те годы — меня не страшат.

А не превращаю ли я сам себя в подсадную утку, подивился я невольно. Может, я в глубине души и хочу, чтобы жданный гость пожаловал и чтобы одним махом весь узел развязать.

Все, утро мудренее. Я велел себе проснуться в полвосьмого, вытянулся на кушетке, укрывшись шинелью, отвинтил колпачок своей фляги, сделал несколько глотков водки и попытался еще поразмыслить над событиями дня на сон грядущий.

— Одержимые… — пробормотал я. — Психоз какой-то…

— Да, все здесь одержимые, — отозвался голос рядом со мной. — Такой психоз — он как зараза. Вы уже тоже больны.

Я присел и увидел, что над моей кушеткой возвышается расплывчатый силуэт. Вглядевшись, я узнал врача.

— Как вы здесь оказались? — спросил я.

— Предположим, при всей вашей предусмотрительности вы все-таки не заперли переднюю дверь?.. — улыбнулся он. — Да нет же, не беспокойтесь, вы вполне аккуратны, просто ваш предшественник дал мне ключи.

— Но зачем вы пришли? — спросил я.

— По-моему, я уже сказал, вы успели уже подхватить вирус психоза, которым больны все жители округи. Психоз этот проявляется по-разному. Главный его признак — погружение в какую-либо манию, которая и становится смыслом жизни. Кто-то, как мотылек на свет, тянется к танцам с неодолимым желанием выплеснуть в драке все свое темное и дурное, кто-то прикипает к ворованным лошадям, кто-то смакует чудовищные слухи, кто-то чистит склады и потрошит встречающихся на темной дорожке, кто-то из фабричных пьет, чтобы поддержать тупое оцепенение от смены до смены, и неизвестно еще, какие левиафаны блуждают под гладью темных вод его летаргической души. И для каждой мании находятся практические и общежитейские объяснения — один хочет жить получше, посытнее, другой хочет забыть о дурной жизни, и так далее. Но на самом деле… Вы не читали, что, по последним исследованиям, в мозгу перелетных птиц есть намагниченная дробинка, и именно поэтому они так хорошо ориентируются в перелетах на огромные расстояния? Вот такая же намагниченная дробинка безумия и сидит в послевоенных мозгах и влечет всех вдоль одной магнитной линии, и частые помешательства скапливаются и сливаются в одно общее, массовое, и словно выброс в атмосферу происходит, и порождаются фантомы, оборотни, обретающие реальность, потому что страх психоза реален. Это облако психоза обволакивает и поглощает всякого, кто с ним соприкоснется.

— И в чем же, по-вашему, мой психоз? — спросил я.

— В том, что желание поймать оборотня становится у вас всеподавляющим. Семя этого желания заронило в вас уже первое упоминание об оборотне, и вы, я бы рискнул предположить, ехали в район с заранее лелеемой мыслью уделить ему внимания больше, чем всяким стандартным преступлениям. Вы бессознательно все построили так, чтобы как можно быстрее взяться за его поимку, и готовы пренебречь своими прямыми обязанностями. Само слово «оборотень» показалось вам очень соблазнительным. В первый же день вы устремились в погоню за ним. И теперь опять будете ждать тьмы, чтобы за ним погнаться. Так и пойдет. Постепенно мысль о преследовании вытеснит все остальные, вас маниакально заклинит на этой идее, и вы даже не будете понимать, что вдохнули от облака отравляющих газов всеобщего психоза, и эти отравляющие газы массового безумия искажают ваше восприятие. Маньяки всегда воображают, что мир можно лепить по собственному желанию, что мир безропотно покорен и свежей глиной мнется в их руках. Все нежелательное, по их представлениям, развеется сном. Так обалделый хулиган на танцах, втыкая нож под ребра разозлившему его приятелю, где-то в глубине души уверен, что ничего из этого не воспоследует, что к утру все развеется сном и что, может быть, завтра они с тем же самым приятелем снова окажутся на танцах, чтобы снова затеять ту же самую поножовщину. Улавливаете, о чем я? Так и для вас единственной реальностью станет ваша погоня за призраком. И, может быть, вы непроизвольно выведете за рамки реальности даже совершаемые им убийства, потому что не это для вас будет важно. Важна будет борьба с фантомом, еженощное испытание своей силы. Вы уже усомнились, и вопрос мне задали, а вправду ли были жертвы и трупы. Не дойдет ли до того, что вы не поверите в них, даже если увидите собственными глазами? Окинете равнодушным взором, составите рапорт и опять помчитесь в свою погоню — не ради мести за убиенных, а ради удовлетворения собственного безумия.

— Что за чушь вы говорите! — возмутился я.

— Совсем не чушь. Может, я объясняю несколько невнятно и туманно, но идею мою вы должны ухватить. Я хочу вам помочь, вылечить вас, пока не поздно.

— Погодите, погодите! — Я свесил ноги с кушетки и задумался. — По-вашему, жизнь здешняя нечто вроде сна, да? Потому и кажется, будто ее можно лепить по собственному желанию? Но ведь всякая мысль, приходящая во сне, спешит стать зримым образом, реальностью, приятна тебе эта реальность или нет, хочешь ты ее или нет. Ну, например. Я во сне иду по улице, и мне приходит в голову мысль: «На этой улице живет очень противный зануда. Как бы с ним не встретиться». И — глядь! — он уже идет мне навстречу, разулыбившись до ушей, и ты понимаешь, что теперь он пристанет, как банный лист… То есть, подумать во сне о чем-то неприятном — это все равно что вызвать огонь на себя. А нельзя ли так и оборотня накликать на себя, чтобы покончить с ним раз и навсегда? Я ведь думаю о нем — значит, он должен явиться.

— Но ведь не только о нем вы думаете? — возразил врач.

— Не только о нем. Думаю я и о том, как мне обезвредить банду Сеньки Кривого. Этим ведь тоже придется заниматься — и чем скорее, тем лучше.

— А вы не думали о том, что Сенька Кривой уже не жилец?

— В каком смысле? В том, что дни его в любом случае сочтены, и вопрос лишь, когда спецкоманда перебьет всю его банду?

— Нет, в другом. В том именно, что слишком он охоч грабить склады, оставленные сейчас без охраны.

— Погодите… — Я опять задумался. — Вы намекаете, что для оборотня явно связано со складами что-то важное и что он убивает тех, кто оказывается возле складов в неурочный час? И что Сенька Кривой приговорен… своей манией, если пользоваться вашими словами?

— Совершенно верно. И кто знает, может быть, оборотень спас жизнь семерых солдат, потому что банда Сеньки планировала при сегодняшнем налете на склады перебить их сначала, сонных, в караульном вагончике и забрать их оружие? Так злые силы служат во благо, сталкиваясь между собой.

— Остановитесь, — хрипло проговорил я. — Что это вы начали говорить — и в прошедшем времени?.. «Оборотень спас»… «Злые силы послужили во благо…» Вы хотите сказать, что оборотень и Сенька Кривой не поладили и Сенька уже лежит возле складов с оторванной головой?.. Откуда вы знаете?.. — Я стал нашаривать сапоги. — В любом случае, мне надо бежать на место происшествия…

— Зачем вам куда-то бежать? — осклабился врач. — Получайте то, что хотели. — И он приподнял мешок, лежавший все это время у его ног, но вплоть до этого момента незаметный, тенью сливавшийся с темными очертаниями его фигуры, и вытряхнул на кушетку чуть ли мне не на колени что-то круглое и безобразное. И я увидел оторванную человечью голову, редкие бурые волосы слиплись от крови, нос перебитый с широкими ноздрями, один глаз затек, подернут тусклой белесой пленкой, и лишь второй глаз смотрит широко и выпученно. Я всю свою волю собрал в кулак, чтобы не вздрогнуть, не заорать, не выдать ужаса и отвращения. Нет, я напряг все мускулы, заставляя себя сидеть спокойно, и быстро сунул руку под подушку, за «Вальтером». А врач запрокинул голову и завыл тонким жалобным воем, и мне показалось, что во тьме блеснули его удлиняющиеся клыки…

И я очнулся. Ну, конечно, всего лишь сон. И никого рядом, и лишь одно из окон дребезжит под ветром — видно, этот звук и превратился в моем сновидении в тонкий волчий вой.

Я только ругнулся и опять отвинтил крышечку фляжки, приложился к ней несколько раз, взглянул на часы. Пять утра. У меня еще два с половиной часа сна. Я устроился поудобней — и эти два с половиной часа проспал уже без всяких сновидений.

Проснулся я ровно в половине восьмого. Я, как ты знаешь, умею ставить свой организм словно будильник, этакие биологические часы во мне тикают. Встал, крепкого чаю себе заварил, отпер входную дверь и сел пить чай.

К восьми подошли солдаты. Я провел с ними короткую беседу, познакомился получше, по фамилиям и именам, постарался понять, кто на что способен, распределил им обязанности на день.

— Я сейчас уеду на несколько часов, если что — сразу дежурному докладывать. Он у нас навроде связного будет. Я буду заглядывать в течение дня, узнавать, что и как. Дежурный, заступайте.

Назначенный дежурным уселся при входе в здание, в полукомнатке-полуприхожей. Они попробовали было заикнуться, что одному дежурному скучно будет, но я им объяснил, что у нас здесь не развлечения. И шестеро остальных ушли попарно в назначенных мной направлениях обхода. А я сел за телефон. Всего два аппарата было в то время в округе — в отделении милиции и на почте. И оба работали отвратно. Но я все-таки вызвонил областного начальника, «крестного» моего.

— Ну, как на новом месте служится? — спросил он сквозь хрипы и трески в трубке. — Есть проблемы?

— Проблем особенных пока не имею, — ответил я. — Кроме того, что народ здесь совсем оголтелый, никакой власти над собой не признает. Вчера я два раза пальбу открывал, еле сладил со стервецами.

— Ну-ну, ты там не очень шали, — встревожился начальник. — Не забывай, что это не фашисты какие-нибудь, а наш родной народ все-таки. Негоже палить в него направо и налево. Уложил кого-нибудь?

— Нет, не уложил. Я ж аккуратно. А вот что вам надо знать — я оборотня подранил.

— Ты… ты полегче там! — Начальник начал сердиться. — Что ты несешь? Разве у нас с тобой об оборотне разговору не было?

— Разговор у нас был, чтоб не допускать всяких вредных религиозных толков, — ответил я. — Я и не допускаю. А какой-то бандит, прикидывающийся оборотнем, здесь имеется. Ну, знаете, туману напускает, чтобы легче ему было свои дела делать. Какие дела — еще не знаю. Потому что больно разных людей он убивает, общее между убитыми уловить трудно. Хотя прикидки кой-какие имеются. Не знаю я, и как он, гадина, умудряется уходить так ловко. Я вчера долго по его кровавому следу шел, а потом след исчез, и он тоже — как испарились. Сейчас с врачом поедем снег с кровью выковыривать, на анализ нужно кровь отослать. Но что подранил я того, кто прикидывается оборотнем, — даю голову на отсечение.

— Смотри, головы не потеряй, — сказал начальник.

— Не потеряю. Вот привезу его вам денька через два, с руками за спиной, тогда он вам сам и расскажет, как и для чего он на себя эту маскировку под оборотня наводил.

— Резко ты начал, — хмуро заметил начальник. — Даже слишком резко. Ты лучше за местной шпаной присматривай, она совсем от рук отобьется, пока ты оборотня ловить будешь… — он все-таки принял это слово, «оборотень», и употребил его, не слишком скрипя зубами. — Вот что, дело тут серьезное, так я лучше сейчас уполномоченного НКВД вызвоню, он, наверно, сразу к тебе и приедет. Без него ничего не предпринимай, ничего. Сиди и жди, — и он повесил трубку.

— Вот и поговорили, — хмуро заметил я.

Делать было нечего, я остался на месте. Решив еще раз проглядеть все документы, связанные с оборотнем, я открыл сейф, вытащил рапорта и записи, принялся их листать. Как и следовало ожидать, новых зацепок я в них не нашел. Только вопросов еще больше возникло. И один вопрос — самый главный — вырисовывался все отчетливее: если оборотень убивает не наобум, абы кто попадется, то убивать он может лишь по двум причинам — либо тех, кто ему досадил, либо тех, кто узнал о нем слишком много. В любом случае он убивает, преследуя какую-то свою выгоду. Что за выгоду он может искать?

Разложив на столе карту местности, я принялся отмечать на ней точки совершения убийств. Подумав немного, отметил и путь от железнодорожного переезда до кладбища, по которому я преследовал оборотня. Вырисовывался треугольник с вершинами на конезаводе, в деревне Митрохино и у дальних складов Первого Малопрудного спуска. Случайный треугольник или нет? Предположим — просто чтобы начать откуда-то — не случайный. Значит, по этим трем вершинам мне и надо пройтись. Если, конечно, позволят мне заниматься этим делом, не отнимут. По тому, как ситуация оборачивалась, я вполне отчетливо понимал, что меня с моим расследованием могут и тормознуть — вот только в толк не мог взять, почему. Да, наверху явно не желали любых упоминаний об оборотне — и не желали, чтоб кто-нибудь уделял ему пристальное внимание. Слишком не желали, подумалось мне, и все это неспроста. Может, это акция НКВД какая-нибудь? Может, идет работа по раскрытию какой-нибудь диверсии, и поэтому к оборотню нельзя до поры привлекать внимания? Это вообще ни в какие ворота не лезет. Но тут на каком-то обходном витке мыслей я вдруг понял, что напоминает мне этот бесхозный и разоренный район: гигантскую ловушку. Этакую, знаешь, мышеловку с кусочком сыра или огромную клейкую ленту для мух. Воображение мое играет впустую или я приблизился к истине?

Тут я опомнился от своих размышлений, потому что на мой стол упала тень. Я поднял взгляд — в дверях стоял врач. И вот ведь у снов сила какая: знал я, что приснилась мне полная чушь, а все равно внутренне похолодел и напрягся, увидев его милое, совсем не вурдалачье лицо.

— Я ждал вас, ждал и решил навестить, — сказал он. — Уже давным-давно рассвело, я думал, мы еще часа два назад на месте будем. Что с вами? Почему вы застряли? Так народ и все следы перетопчет. Слух уже пошел, что новый участковый оборотня ранил. Многие уже смотреть пошли, а скоро набежит еще больше. Так и все хорошие образцы погубят. Да и погода на тепло пошла, кровь может уйти вместе со снегом.

Показалось мне, или он в самом деле как-то странно приглядывался по сторонам — жадной такой украдочкой?

— Я наверх доложил, и мне велено уполномоченного НКВД ждать, — объяснил я. — Вместе с ним отправимся. Хотите — в больницу возвращайтесь, хотите — вместе со мной энкеведешника дождитесь. А я вас чайком попотчую. Сладким.

Он присел, а я опять вытащил свой вещмешок — все мое имущество, с которым я прибыл, и были в нем остатки от моего запасца сахара и чая да кой-какие никчемные вещички — и извлек все необходимое, и чай сготовил, и сели мы с врачом покалякать в ожидании уполномоченного.

— Все документы по оборотню штудируете? — спросил врач, кивнув на бумаги на моем столе.

— Штудирую, — меня позабавило употребленное им слово, и я решил взять его на вооружение, чтоб самому порой использовать. — И, знаете, забавная картинка получается.

— Какая? — полюбопытствовал он.

— А такая, что этот оборотень — единственный здесь, благодаря кому хоть какой-то порядок держится. Только страх перед ним и отпугивает местную нечистую братию от того, чтобы все склады разграбить да ночи напролет другие непотребства творить. Без него здесь никто не справится. И я не справлюсь. Вот он я — одна голова, две руки на весь огромный район. Вот я и думаю, — усмехнулся я. — А какого хрена мне за этим оборотнем гоняться? Он же, выходит, мой первый помощник. Не лучше ли оставить его в покое? Ну, загрызет он иногда кого-нибудь, зато хоть по ночам буду спать спокойно — и жертв меньше будет, чем без него.

Врач ошеломленно меня слушал.

— Вы это серьезно? — спросил он после паузы.

— Серьезно — не серьезно, а суть проблемы улавливаете?

— Суть проблемы в том, что у вас мигом руки опустились, как вы нынешнюю здешнюю жизнь увидели? — спросил он.

— Руки у меня никогда не опускаются, — заверил я. — Я говорю, так сказать, с точки зрения целесообразности.

— Пусть волк по ночам воет, людей пугает? Им же безопасней: по домам, взаперти, в целости и сохранности?

— Вот-вот. С волками жить — по-волчьи выть.

— А если люди не хотят выть по-волчьи?

— Да у них вой в душе стоит хуже волчьего. Неужели не слышите? Отними! Ограбь! Прикармань! Зарежь! Изгадь! Изуродуй! А вы мне о волках… Вы на волков не смотрите, вы дальше взгляните, по ту сторону волков…

— По ту сторону волков?

— Да, чтобы видеть, что за каждым волком есть человек. Есть такая гадина, которой мы должны интересоваться. А с волками пусть егеря разбираются.

— Не то вы что-то говорите, — кисло возразил врач.

— Вам так кажется, потому что вы в смысл слов моих не вникаете. Думайте, думайте. Не волчий вой, а то, что спрятано за волчьим воем, — вот где наша загвоздка. И вот где наш ответ.

— Вы не верите, что воет всамделишный волк? Вы полагаете, кто-то подражает волчьему вою?

— А разве это так трудно? Сами попробуйте.

Врач пожал плечами, запрокинул голову — совсем как в моем сне — и завыл точно так же, как во сне, тонко и жалобно, похоже на юродивого, находящегося на его попечении.

— Недурно получается, — одобрил я. — Вам бы еще чуток практики, и вас от волка не отличить. А наш оборотень, наверное, еще и тренируется…

— Если тренируется, то где? — спросил врач.

Я взглянул на него недопонимающе.

— Ведь во время репетиций его воя не должно быть слышно, — пояснил он. — Иначе бы его сразу раскусили.

— Не слышно и не видно… — протянул я; хотел еще кое-что добавить, но тут под окнами конский топот послышался.

— Совсем стыд потеряли — посреди бела дня на ворованных лошадях разъезжают, — обронил врач.

— А кого им бояться… — начал я, но тут знакомый мой конокрад ворвался в помещение весь запыхавшийся.

— Поймали, начальник! — торжественно заорал он. — По вашей примете поймали, по боку его, пулей задетому! Народ его сейчас кончать собирается!

Мы с врачом так и подскочили.

— Не сметь самосуда! — воскликнул я. — Остановить их надо. Где убивают? Кого?

— В Митрохине, Колю инвалида, — объяснил конокрад, явно несколько разочарованный моей реакцией. — А ведь как маскировался, гад! Несчастненький такой, по нему и не подумаешь! Его уже повязали, теперь осиновый кол вытесывают.

— Ну и дикость!.. — вырвалось у врача, но я жестом остановил его, прежде чем он успел что-то еще сказать.

— Вот что, — обратился я к конокраду, — скачи назад и останови их. Вы что, не понимаете, что мне он живьем нужен? Скажи — если прикончат его до моего прибытия, я шкуру со всех живьем сдеру. Лети во всю прыть, а мы с врачом немедля выходим в Митрохино.

Парень нехотя и разочарованно вышел на улицу, и мы услышали удаляющийся топот копыт.

— На то смахивает, что вы их за один день к рукам прибрали, — удивленно заметил врач. — Никакой вам оборотень в помощники не нужен.

— Пойдем, — проговорил я, быстро накидывая шинель. — По пути договорим… Уполномоченный НКВД приедет, скажи ему, что по срочному делу пришлось отбыть в Митрохино и что дело серьезное, — распорядился я дежурному, и мы с врачом отбыли в путь.

— Так вот, насчет того, что я их к рукам прибрал, — заговорил я, пока мы шли к железнодорожному переезду. — Так вот… Мысль мне в голову пришла, понимаете? Заблудившиеся ребята. Что они видели, кроме голода, холода и озверелости? Толком и не учились, небось. Сбились в стаю — такую, что волчьей стае сто очков вперед даст, тоже по ту сторону волков оказались, если хотите. И все равно — неизвестно, куда руки приложить.

— Трудодни-то отрабатывают, — сказал врач.

— Наверно, и отрабатывают. Но тоже, знаете… От этих галочек много проку не видели. И усвоили черти, что хоть от зари до зари работай, хоть спустя рукава — из нищеты не выбьешься, но и с голоду совсем пропасть не дадут. Тусклая, в общем, жизнь, без изюминки, без света в окошке. А тут — красавиц-лошадей привезли. И вот видят они этих лошадей, и глазенки у них загораются, и тут они выясняют, что лошади практически без охраны и что угнать их ничего не стоит. Так для них это — прик-лю-че-ние, такое же осуществление мечты, как для нас с вами, к примеру, оказаться вдруг наяву на одной шхуне с детьми капитана Гранта.

— Романтика, хотите сказать?

— Да, романтика. В том преломлении, какое нашла она в их темных, искореженных, остервенелых мозгах. Что они могут придумать, кроме того, чтоб на этих лошадях запугивать других, а порой и получать благодаря лошадям преимущество в драке? Да, «конный пешего всегда забьет». Иного им просто и не дано выдумать, иное — вне пределов их мира, вне пределов того, что они с молоком матери впитывали, чему на примере взрослых учились, видя суму да тюрьму… Но если отбросить темноту и искореженность, их романтика — точно такая же, как наша.

Врач взвесил это в уме.

— Понимаю… Но если продолжать эту линию, то и фабричные с ремесленными такие же романтики: то, что раньше было балами и дуэлями, у них стало танцульками и драками-поножовщинами, но суть, если копнуть поглубже, одна и та же? Так?

— Так. Ведь все эти балы и дуэли лишь издали красивыми кажутся. Что дуэль, что свалка с ножами, напильниками или отвертками — один хрен. Смертоубийство поганое. Вон, со школы помню, что Пушкин в живот был ранен. Вы — врач, я — фронтовик, мы оба представляем, что такое ранение в живот. Худшую мерзость трудно представить, верно?

— Верно, — кивнул врач. — Трудные и мерзкие ранения. Кишки развороченные, и вообще… Кал и смрад. И умирает человек мучительно, если рана смертельная.

— Вот, вот. А мы твердим: «Невольник чести!» И ладно бы какой благородной… Но невольниками стадной чести я им быть не позволю. Насколько от меня зависит… Ну, так вот, в какой-то момент, когда я уже думал, как их получше и побыстрее свалить с плеч и сплавить на лесоповалы, вдруг увидел я в них просто порченых пацанов с разгоревшимися глазенками. И стал я, видно, невольно разговаривать с ними, как с пацанами, простые «нельзя» объяснять и даже, что ли, цацкаться с ними. То есть со всей суровостью и без поблажек, конечно, но, знаете, с этакими особенными интонациями… Вот они, видно, и прониклись. И приняли мое правило: что по серьезному делу я спуску никому не дам.

— Странно… — проговорил врач, размышляя над моими словами. — С одной стороны, вы вроде за каждого человека вполне душой болеете, а с другой… Готовы пожертвовать теми, кого оборотень погрызет, ради целесообразности, ради того, что общий процент преступности будет ниже. Неужели вам страх нужен? Нужно, чтобы над всей округой вечный ужас висел? Страх — он на том порядок наводит, что всю мерзость вглубь загоняет. А стоит ему исчезнуть — и вся она с еще большей силой наружу попрет. Не вяжется все это. Сложный вы человек.

— Никакой я не сложный, — скривился я. — Вот он, весь перед вами, как на ладони. И не болею я душой за каждого человека. Страх ли, не страх ли — я порядка хочу. Это уже вопрос необходимости, о котором вы думать не желаете. А вот если бы вы считались с грубой реальностью, то поняли бы, что и страх нам до поры нужен. Он — как обручи, бочку стягивающие. Хоть страхом, но приучить людей сидеть тихо. А потом, по ходу дела — обруч за обручем тихонько убирать, по мере отпадания их надобности: сперва оборотня, потом еще кого, и так уже к новому порядку прийти. Лес рубят — щепки летят.

— Всякая щепка тоже жить хочет, — тихо заметил врач.

— А не всякой это дозволяется, — бросил я. — Вон, сколько мы врагов революции, шпионов всяких, диверсантов и предателей в расход пустили. И ведь правильно пустили, так?

— Правильно, — согласился врач.

— Вот именно, правильно. Но если б вам лично велели расстрел в исполнение привести — легко ли вам было бы живого человека шлепнуть?

Врач резко остановился и повернулся ко мне.

— Вы что, меня провоцируете?

— При чем тут это? — я развел руками. — Я только о том, что, может, я об этих пацанах хлопочу, чтоб все они по собственной дури в северных широтах не сгинули, а влились в ряды строителей. Лучше одно-два предупредительных убийства, чтоб одернуть и на место посадить, чем…

— Не знаю, не знаю, — покачал головой врач. — Вроде по пунктам вы все правильно излагаете, а путаница в итоге выходит большая. Да и к месту ли все это? Мы уже к Митрохину подходим, где ваш вурдалак уже повязан и вот-вот свою смерть примет. На том ваш страх и кончится, опора надежд ваших.

— Неужели, по-вашему, они правильного человека поймали? — усмехнулся я. — Никакой инвалид не сумел бы драпать от меня так, как та тварь драпала.

— Откуда ж у этого инвалида огнестрельное ранение?

— Вот нам и надо выяснить, откуда.

Мы вошли в деревню. Искать дом инвалида и не нужно было — перед ним возбужденная толпа гудела и внутри тоже какая-то суматоха вершилась, факт. Ко мне зареванная женщина кинулась:

— Товарищ милиционер, товарищ милиционер, остановите их! Меня из собственного дома выбросили, внутри все громят, мужа моего повязали, вот-вот он смерть напрасную примет!

— Не волнуйтесь, разберемся, — сказал я, заходя в дом; все передо мной и врачом покорно расступались.

Инвалид этот, значит, был одноногим, левой ноги по колено нет. Крепко ему перепало. Сидел он, прикрученный веревками к стулу, весь дрожащий, измордованный, одежонка порвана. Ребра обмотаны тряпицей, на которой с левого боку проступало пятно крови.

— Вот он, вот он!.. — загудел находившийся в доме народ, и с улицы донеслось ответное яростное эхо.

Я встал посреди комнаты и внимательно всех осмотрел. И мои конокрады были тут, и бабки разнообразные, и несколько рож фабричных мелькнуло — видно, тех, кто работал в ночную смену. Пестрый народ, видать, со всей округи сбежался.

— Молодцы! — сказал я. — Хвалю за бдительность и активность. Так и надо помогать закону. А теперь дайте уж нам разобраться. Пусть сперва врач его осмотрит, потом я ему пару вопросиков задам. Ничего от вас не скроем, будьте покойны.

Врач подошел к инвалиду и, повозившись немного, снял с него тряпицу.

— Ранение пулевое, — сообщил врач. — Пустяшное. Можно сказать, кожу поцарапало. И кто тебя так? — обратился он к инвалиду. — Где?

— На ватник его поглядите, — сказал я, указывая на лохмотья разодранного ватника. — Видите, дырка от пули? И даже подпалена слегка. Да в него в упор стреляли. Странно, что промахнулись.

Инвалид Коля разинул и захлопнул рот, ничего не сказав. Я огляделся по сторонам.

— Есть такие, кто ходил на след моей погони за оборотнем? — спросил я. — Вижу, что есть. Видели следы, что с того места идут, где волчий след обрывается? Человечьи следы, следы сапог? Положим, это он в волка обращается, — указал я на инвалида. — Так ведь оборотень, когда из волка человеком становится, принимает обычный свой облик. Молодой старым не станет, и мужчина женщиной тоже, и одноногий — двуногим. Кто ж мне объяснит, почему там идут отпечатки двух ног, когда у этого мужика всего одна нога? И как бы он на одной ноге так резво от меня упрыгал? Нет, не того вы поймали. И запугали вы его так, что он при вас ничего рассказывать не станет. Выходите все из комнаты, я сам с ним поговорю, узнаю, как дело было.

Народ потянулся из комнаты не без ворчанья. Когда все вышли — последней, утирая слезы, пятилась его жена, — я закрыл дверь, подсел к инвалиду и тихо сказал, принимаясь отвязывать его от стула:

— Ну, инвалид Коля, выкладывай, кто тебя так. И не ври мне. Валяй, как на духу.

Развязанный инвалид затрясся всем телом и опять начал по-рыбьи разевать и закрывать рот.

— Его не лихорадит случаем? — спросил врач сам себя, взял инвалида за запястье, проверил пульс. — Нет, горячки вроде нет. Это он от пережитого страху, похоже.

— Я только вышел, на лавочке у калитки присел, — хриплым и пришепетывающим голосом заговорил инвалид. — И, значится, самокрутку скручиваю… И тут Настасья наша. вредная бабка, так дотошно на меня посматривает… Потом ушмыгнула куда-то… Потом народ подходит… Что, говорят, за свежая дырка от пули у тебя в ватнике? Показывай, говорят, что под ватником… И сами ватник насильно расстегивают и на мою повязку с кровью глядят… И закричали все, что вот он, оборотень, и что кончать меня надо… Чуть и не кончили…

— Все это понятно, — сказал я. — Но об этом я и сам мог догадаться. А вот кто и как тебя ранил?

Инвалид молчал.

— Боязно… — проговорил он наконец.

— Что боязно? Рассказывать?

— Да. Рассказывать боязно…

— Так боязно, что тебе жуткая смерть грозила, а ты все равно рот на замке держал?

— Ну… Они меня и не слушали, и словечка сказать не давали… Им бы я все выложил, чтобы жизнь сохранить… Но они как глухие были… А теперь…

— А что теперь? — спросил я. — Если мне не расскажешь, то мое дело сторона. Защищать тебя больше не буду. И все равно прикончат тебя не сегодня, так завтра, если я правды не буду знать.

— Так вы ж им рассказывали доказательства… — заикнулся инвалид.

— Для них это не доказательства, раз они вбили себе в голову, что оборотень — это ты. Им своя вера в то, что тебя порешить надо, дороже любых доказательств. Раз они один раз решили, что ты оборотень, то будут убеждать в этом друг друга до тех пор, пока их не прорвет по новой и не прикончат они тебя. Если хочешь помочь мне защитить тебя же самого — выкладывай все до конца.

— Что в лоб, что по лбу… — задумчиво просипел инвалид. — Ну, ладно. Двум смертям не бывать, одной не миновать… Гость у нас вчера был, нехороший… Молчать велел…

— Что за гость? Знакомый тебе?

— Не… Не знаю я его… Привет мне привез, я и впустил…

— От кого привет?

— Известное дело, от брата.

— Почему «известное дело»? Всем известно, что по привету от брата ты любого впустишь в дом в поздний час? Или тебе приветов ждать не от кого, кроме как от брата? Кто твой брат?

— В бегах мой брат.

— То есть?

— То оно и есть. На складах он стоял, сторожем. Тоже малость покалеченный, от фронта освобожден. Нет, руки-ноги на месте, а вот на чердаке беспорядок. Дерганый он.

— И дерганому дали берданку в руки, чтобы он склады охранял?

— А кому еще дать? Все стоящие мужики на фронте, а он соображал достаточно, чтоб кричать «Стой, кто идет?» и курок дергать. Тронутый-тронутый, а не без хитрецы.

— Почему ж в бега ушел? На собственную хитрость напоролся?

— Вроде того. Он втихаря несколько досок разболтал, так, что они только с виду держались. Гвозди вроде на месте, а не держат. И сам стал по складам гулять. И кое-чем приторговывать. То есть все, что есть на складах, в свою монополию забрал. Это так было: по ворам палит, а если кто добром и с денежкой или с бутылкой подъедет, то назначает ему, когда опять подойти, выспросит только, чего надо. Обувку там хорошую, или мануфактуры какой, или просто безделушку заграничную, чтоб в доме для красоты… Да…

— И много он натаскал?

— А кто ж его знает? Я не спрашивал. Даже урезонивал иногда. Вот хватятся, говорю, на месте тебя и постреляют.

— А он?

— А он посмеивался и отвечал: «Пока хватятся, меня уже тут не будет».

— И не стало его?

— Да. Исчез.

— Когда?

— А в середине января.

— Ты твердо знаешь, что он жив?

— Знать не знаю, а полагаю. Он, перед тем как в бега ушел, мне всякие наставления давал и сказал между прочим: «Ну, братан, не зря я на этом месте торчал. Такую удачу поймал, что век теперь гоголем ходить буду. А может, и орден получу.» А значит, он подался куда-то орден получать, вот.

— Что за удачу он имел в виду?

— Без понимания.

— А какие были его наставления?

— Разные. Он, оказывается, аж с Сенькой Кривым попутался.

— И что он Сеньке обещал достать?

— Пулемет.

Наступила пауза. Мы с врачом переглянулись. Пулемет в руках такой банды — это, сам понимаешь…

— И получил Сенька этот пулемет? — спросил я.

— Нет, не получил. Прислать за ним должен был.

— Куда?

— Ко мне.

— И что, этот пулемет до сих пор у тебя? — я чуть не подскочил.

— А где ж ему еще быть? Прямо у вас под ногами, в подполе и стоит, — спокойненько ответил инвалид Коля.

— Еще что-нибудь там есть из наворованного братцем твоим? — спросил я.

— Есть. Ящики всякие. Я не особо приглядывался. Лишний раз тронешь — лишние неприятности наживешь.

Я уже поднимал вставные половицы, служившие люком в подпол.

— Неприятностей боишься, да? А пулемет хранить не побоялся. И брата покрыл, и об опасном оружии заявлять не стал. Это знаешь, как называется?

— А куда заявлять? С вами свяжешься, потом век не расхлебаешь. Нет, наше дело сторона. И потом власть, она далеко, а Сенька Кривой рядом. Как бы я перед ним стал ответ держать?

— А почему, по-твоему, Сенька пулемета не забрал? — спросил я, спустившись на несколько ступенек в подпол и по пояс в него погрузившись.

— Мало ли почему, — проворчал инвалид. — Скорее всего он узнал, что мой братан исчез, и решил, что тот не успел его заказ выполнить. А ко мне обратиться не догадался.

— Значит, твой брат сорвался с места так неожиданно, что даже Сеньку предупредить не успел? Здорово, видно, его разобрало. Да он, пожалуй, и впрямь поверил, что большой куш сорвет и даже орден получит. Ладно, посмотрим, что он у тебя в подполе заховал.

…Да, заховал он много. Я тихо ахнул и позвал врача. Тот быстро спустился — и у него тоже глаза на лоб полезли.

— …Вот он, пулемет, — говорил я. — Старый, музейный экспонат, можно сказать. Но в боевом состоянии. Да на нем и бирка какая-то. Музейная?

— Наверняка, — врач постукал костяшкой пальца по рыцарскому панцирю. — Здесь все музейное. Наверно, целиком музей оружия вывезли. Пулемет древний, чуть ли не дочапаевских времен. А этой штуковине вообще невесть сколько сотен лет, — он приподнял аркебузу и взвесил. — Тяжелая штука.

Я разглядывал старинные ружья и мушкеты, более новые револьверы и винтовки, детали доспехов и самое разнообразное холодное оружие.

Врач поднял нечто вроде чугунного игольчатого шара на цепи и пригляделся к бирке.

— Богемское производство, шестнадцатый век, — сообщил он.

Я вертел в руках легкое ружье с длинным стволом и коротким, почти ажурным прикладом, инкрустированным костью и перламутром, — глаз не мог отвести.

— Красота! — сказал я.

Потом уже, много позже, мне довелось узнать, что держал я в руках так называемое тешинское ружье, или чижу, вещь очень редкую и дорогую, способную составить гордость любой коллекции.

— Идет мне этот шлем? — спросил врач.

Голос его прозвучал глухо, потому что он напялил на себя рыцарский шлем с закрытым забралом, напоминавшим клюв.

— Ничего выглядите, — хихикнул я, продолжая разглядывать секиры и палицы. Господи, каких только форм тут не было? Игольчатые, с заостренными пластинами различных форм, идущими вдоль древка по кругу, с насадными кривыми крючьями с другой стороны от главного рубящего полотна, на цепях, на рукоятках, на древках…

— М-да, вопросец, что нам делать со всем этим арсеналом? Здорово поработал брат нашего инвалида Коли. Страшно подумать, что было бы, растекись все это оружие по округе. Вот что, я останусь здесь и не уйду, пока не подъедет подкрепление. А вы поспешите в отделение милиции, велите моим солдатам достать подводы и двигаться сюда. Да, и энкеведешника сюда направьте, если он уже там и ждет меня. И вот еще что… Загляните на кладбище и возьмите там образец снега с кровью. Когда известите солдат, поедете в райцентр, а то и до Москвы доберитесь, если надо будет… Ведь какая-нибудь скляночка для образца у вас при себе?

— Имеется, — врач хлопнул себя по карману.

— Заодно в библиотеку зайдите, или за консультацией к специалистам обратитесь, или куда там, чтобы выяснить, где, в каких зоопарках, или институтах биологии, или других специальных учреждениях содержались в разное время люди, воспитанные волками и пойманные уже подростками или взрослыми.

— Вы думаете?.. — задохнулся врач.

— Я думаю, что очень складно все получается. Я припомнил, что в газетах, во всяких рубриках «Это любопытно», или как они там называются, я раза два или три натыкался на побасенки о пойманных волчьих людях. Вы знаете, мне сейчас мерещится, будто одна из заметок, прочитанных мной, рассказывала о волчьем человеке из Берлина. Но это, наверно, обман памяти. Хочется верить, потому что, как я сказал, все слишком складно получается — вот и начинаешь верить поневоле, будто читал, слышал и знаешь. А знаете, если на наши склады вывезли коллекцию оружия и отменную коллекцию лошадей, то и другие коллекции могли вывезти — какого-нибудь там Берлинского биологического института! А один из экспонатов возьми и сбеги при разгрузке. Или еще в пути к нему перестали относиться как к экспонату, потому что охрана состава несколько раз менялась. Подкармливали наши солдатики юродивого, невесть как, по их понятиям, к поезду прибившегося, и ведать не ведали, что это — ценнейший экспонат, научная диковинка, место которой — в клетке с волками, потому что без родной стаи ему жизнь не жизнь. А как досюда доехали, так и бросили его здесь. Да, получается, должна была ехать в составе и клетка с волками, чтобы «волчьего человека» можно было «в собственной семье» демонстрировать. А если ехала — то где же она?.. Нет, не могло быть клетки, такую вещь не спрячешь, не сопрешь втихую, все бы о волках знали. Если только не совпадение невероятное… И все равно, как ни крути, интересно получается. Во всяком случае, я прошу вас в этом покопаться и найти что сможете — я не знаю ни где искать, ни к кому обратиться, а вы, как врач, знающий, где можно взять всякую специальную литературу и прочее, должны сообразить… Эх, найти бы человека, говорящего по-немецки. Я читал, что волчьи люди обучаются понимать основные слова того языка, на котором с ними их первые воспитатели заговорили. В другие языки уже не врубаются — мозгов не хватает.,

— Я немножко знаю немецкий. В школе учил, — сказал врач. — Но мне, конечно, и в голову не пришло с ним по-немецки разговаривать. Я попробую.

— Попробуем вместе, как вы вернетесь сегодня вечером, — сказал я. — Ну, в путь! Вы поспешите, как можете, а я буду конец истории нашего инвалида Коли дослушивать.

Мы вылезли из подпола, положили половицы на место. Инвалид сидел в той же позе.

— Ну, Коля, повезло тебе, что народ не вздумал в погреб сунуться и не растащил всего, что там припасено, — сказал я. — А то бы другая была у тебя ответственность и другой с тобой разговор.

Врач коротко попрощался и ушел. Я подсел к инвалиду.

— Какие еще «наставления» давал тебе твой брат?

— Все о том же: что кому отдать, куда кого послать за припрятанными вещами.

— И, наверно, рассказал тебе, где ты сам попользоваться можешь из личных его запасов?

— Да, кое-что рассказал. А что толку? Мне туда не доползти. И увидит еще кто по пути…

— Где же его личный запасец хранится?

— В барской усадьбе.

— Что, барская усадьба так и стоит заброшенной? — встрепенулся я. — Неужели там никто не бывает?

— Стоит, как стояла, — усмехнулся инвалид Коля. — А насчет кто бывает… С чего там кому-нибудь бывать, если уже давно все пограбили?

Этим бесхитростным замечанием он передал самую суть отношения местных жителей к усадьбе: как только растащили из нее все, что возможно, она перестала их интересовать, о ней забыли, а проходя мимо нее — окидывали невидящим взглядом, словно она и не существовала вовсе. Улавливаешь? Она могла стать идеальным тайником как раз потому, что всякий знал: взять в ней больше нечего.

— Ты об усадьбе никому не рассказывал? — спросил я.

— Что я, дурной… Никому не говорил, даже жене. Очень мне надо было, чтоб опять повадились лазить в нее все, кому не лень.

— Молодец, правильно мыслишь, — одобрил я. — Еще про какие-нибудь тайники знаешь?

— Что знал, то уж теперь опустело. Все роздано, кроме пулемета.

— Теперь к твоему вчерашнему гостю перейдем.

— Гость?.. Солидный гражданин был по виду. В восьмом часу появился. Я на стук открыл, а он оглядел меня внимательно и говорит: «Выходит, ты и есть одноногий Колька?» «Для кого Колька, для кого Николай Герасимович,» — отвечаю. «Ну, ладно, ладно, — говорит он, — я, может, от твоего брата, а он тебя иначе, как одноногим Колькой, не называл. Привет я тебе от него привез, из Москвы.» Я поглядел на гражданина, на пальто его ладное, на морду холеную и говорю: «Брат мой чума известная, а вот что он может с таким, как вы, иметь?..» Но тут глаза его увидел, голодные такие глаза, вовсе к его холеной морде не идущие, нехороший, словом, взгляд, волчий, и понял я, что у такого могли с моим братцем пути пересечься, и даже холодок по сердцу пробежал, а жив ли вообще мой братец непутевый. Ну, делать нечего, «Заходите,» — говорю. Он зашел, не снимая пальто, руки в карманах, ноги отер небрежненько, прежде чем порог комнаты переступить, а в комнате вот на этот стул сел, все так же держа руки в карманах, и говорит: «Твой брат велит тебе передать мне ту посылочку, что для московских гостей отложена.» «Каких таких московских гостей? — удивился я. — Скрывать не буду, много всякой всячины по долгам брата раздал, но ни о какой посылочке для московских гостей он не заикался и никаких мне наказов на этот счет не давал.» «А ты припомни хорошенько,» — говорит. «Да что вы к нам пристали? — вмешалась жена. — Если б было что, мы бы отдали. А на нет и суда нет.» «Суд есть, — говорит тот, — и еще какой. Твой братец предупреждал меня, что ты упереться можешь, он Христом-Богом заклинал тебя посылочку мне отдать.» «Да не знаю я, о чем вы толкуете, — говорю я, — может, если б вы мне приметы назвали, подробности, я бы сообразил…» «Слушай, дед, — говорит он, — мне некогда твой лепет слушать. Мало того, что в глушь пришлось тащиться и с тобой цацкаться…» — и скривился он так, брезгливо вроде, а взгляд у него все такой же, нехороший. «Не пойму я, чего вы злитесь, — говорю я. — Я ж готов вам поспособствовать, чем смогу. Честное слово, я без всякого понятия, что за посылочку вы с меня требуете. Расскажите хоть, как она выглядит. Может, в памяти и всплывет.» «Так уж трудно было тебе запомнить? — хмыкнул он. — Хорошо, давай вместе освежать твою память.» «Давайте,» — говорю я, а сам чувствую, что братец на меня какую-то беду накликал — отбрехался, небось, за какие-то свои делишки, и все ему как с гуся вода, а мне теперь расхлебывай. «Что такое сторожевая книга, знаешь?» — говорит он. «Ну да, говорю, была у брата такая книга, навроде амбарной. Там записи и документы подколоты всякие — где что на складах имеется и кому что выдано по бумаге, если, значит, с мандатом на какие-то вещи приехали, и кто по каким документам получал… Только проку от этой книги было мало. На складах все забито наобум, и добра много неучтенного, и не приезжал никто из центров вещи по накладным получать, и брат мой не открывал эту книгу вовсе.» «И где она хранилась, эта книга? — говорит гость. — У тебя?» «Почему у меня, — говорю я, — брат ее при себе держал, и говорю вам, без пользы эта книга, она по состоянию чуть ли не на сорок первый год все описывала.» «С пользой или без пользы — не тебе судить, — говорит гость. — Давай сюда книгу.» «Да откуда ж я ее возьму?» — говорю я. «Ах ты, гнилой сучок! — воскликнул он. — Он мне еще перечить будет!» и — гляжу — пистолет уже у него в руках; встал, подошел ко мне, ткнул дулом мне под ребра. «Ты что, так тебя и так, не понимаешь, что шутки кончились?» — говорит. Тут моя жена заголосила и кинулась к нему, повисла на нем. Он ее стряхнуть хотел, пистолет у него заскользил, да при этом он курок и дернул. Так, думаю, не нарочно — жена-то, моя, может, и больше него виновата была. Но она ж тоже дурного не хотела — защитить меня кинулась… Да, а я, значит, на пол со стула свалился, и все мое сознание помутилось, ненадолго. Как прочухался, так, значит, я на лавке у стены сижу, и жена меня перебинтовывает, а этот молодчик так с пистолетом и стоит. «Ну, всплыло у тебя в памяти?» — спрашивает. «Не знаю я, почему мой брат вас ко мне направил, — взмолился я. — Нет у меня этой книги и никогда не было. Хоть режьте, хоть убивайте. Помню ее, замызганную такую — не то тетрадку, не то журнальчик, — на полке в караулке у брата лежала. Но мне он никогда ее не передавал.» «И где, по-твоему, она может быть?» — спрашивает гость. «А кто ее знает? Может, так в караулке и лежит, — отвечаю я, — а может…» «Что — „может“?» — он весь подобрался и словно уши навострил. «Может, он ее в своем личном тайнике отложил, которым позволил мне пользоваться.» «И где этот его личный тайник?» — спрашивает гость. «А в барской усадьбе, — объясняю я, — да и не тайник это вовсе, в том смысле, что особо там ничего далеко не спрятано. Он мне сказал, что просто в одной из комнат третьего этажа сложил, куда с улицы подсмотру нет и куда никто забираться не вздумает, даже если случайно в усадьбу и залезет. Может, он имел в виду, чтоб я вас в усадьбу отослал, к этому его запасцу. Но там ли сторожевой журнальчик или нет, я не знаю. Если не там, то я уж точно без понятия, где он может быть.» «Значит, или в караулке, или в барской усадьбе, — говорит гость. — Хорошо, проверим, и смотри, чучело огородное, если ты меня за нос водить вздумал…» Тут и я, и жена стали слезно уверять его, что за нос не водим. Он усмехнулся и говорит: «Ладно, на то похоже, что твой брат действительно тебя малость подставил. Но, сам видишь, ты сообразил, что он мог иметь в виду, когда припекло. И запомните — вы меня не видели и о разговоре со мной никому ни слова. Я быстро узнаю, если вы кому расскажете, и тогда тебе точно конец. Насчет ранения своего набреши, что хочешь, если скрыть его не удастся, но чтобы обо мне и о нашем разговоре — ни словечком». Повыспросил он еще, как лучше добраться до караулки и до барской усадьбы, и ушел. Мы ни живы, ни мертвы были, долго в себя приходили, уснуть не могли. Под утро только и вздремнули. А утром я вылез из дома голову проветрить и нервы остудить, и тут сразу эта катавасия началась, когда меня во второй раз чуть не покончили…

— Ясненько, — сказал я. — Вот что. Не знаю, что у тебя был за гость, но лучше тебе на допросах о нем помалкивать.

— На допросах? — поперхнулся он.

— А ты как думал? У тебя в подполе склад оружия, армию вооружить можно. Сейчас подводы подойдут, оружие вывозить. И оперуполномоченный НКВД приедет. Жаль мне тебя, но покрыть я тебя не могу, шила в мешке не утаишь. Да в тюрьме тебе сейчас и безопасней будет. А я обещаю поспособствовать, чтобы с тобой обошлись полегче.

— И на том спасибо, — вздохнул инвалид Коля.

— В этой комнате вы с твоим гостем беседовали? Здесь он стрелял? — спросил я.

— Да. Здесь, — он стал отвечать коротко и равнодушно, как будто на все рукой махнул.

— В каком месте ты сидел?

— Почти как сейчас сижу.

— В каком направлении и под каким углом пуля полетела?

— Вон туда.

Я провел мысленную линию и обшарил тот участочек комнаты, куда должна была уйти пуля. Сначала я ее не нашел, потом, повторив розыск, обнаружил, что она впилась в ножку стола. Вытащив складной нож, я выковырял ее и убрал в карман.

— Скажешь, что хотел почистить один из тех пистолетов старинных, что лежат в подполе, и нечаянно сам в себя курок спустил, — сказал я. — А я тем временем постараюсь насчет твоего гостя разузнать, что за птица. Если благополучно закончу свой розыск, то дам тебе знать в тюрьму, что можно всю правду рассказывать.

По правде говоря, я не думал, будто гость этот таинственный мог иметь достаточно власти, чтобы и в тюрьме достать старика. Но оставался еще маленький шанс поймать его в ловушку в усадьбе — и пока о госте знал только я, этот шанс был моим.

— А вон и машина с уполномоченным, — заметил инвалид Коля.

Уполномоченный по-хозяйски прошел в дом и брезгливо на меня глянул.

— Что такое? Почему меня не дождались? — вопросил он. — Что тут произошло? Зачем велели подводы прислать?

— Все вам доложу по порядочку, — сказал я. — Вы только в подпол для начала загляните, — я поднял половицы, открывая ему спуск в подпол. — Прошу!

— Мамочки мои!.. — донесся голос уполномоченного, едва он спустился в подпол. — Да тут то ли цельный музей, то ли арсенал!.. Да, без подвод не обойтись… И как вы на это хранилище вышли? — спросил он вылезая.

— Оно, можно сказать, само на меня вышло, — и я рассказал ему вкратце, как подранил оборотня, как слух об этом разнесся по всей округе, как мне пришлось спасать инвалида и как в результате обнаружился этот подпол.

— Он что, сам все это перетаскал? — уполномоченный бросил угрюмый взгляд на инвалида. — На одной-то ноге?

— Нет, брат у него сторожем на складах работал. Сейчас в бегах.

— В бегах? Это сколько ж времени?..

— Разве там второго сторожа не было, из такой же инвалидной команды? — не отвечая на его вопрос, спросил я.

— Второго сторожа еще в сентябре, кажись, схоронили, если не в августе, — хмуро бросил уполномоченный. — А ты, конечно, знать не знал и ведать не ведал, что у тебя в подполе? — повернулся он к инвалиду.

— Ну, не то, чтоб… Приблизительно… — ответил инвалид.

— Про пулемет он знал, — пояснил я. — Пулемет дожидался, пока его Сенька Кривой заберет. Жаль, шумная история вышла. Если б мы втихую этот подпол нашли, то Сеньку заманили бы на пулемет как миленького.

Уполномоченный выглянул в окно.

— Народ все еще толпится, — сказал он. — Разогнать пора.

Сказал он это тоном приказа, и я, кивнув, вышел на крыльцо.

— Расходитесь, — сказал я. — Дело ясное. В подполе склад оружия обнаружен, инвалид Коля его банде Сеньки Кривого поставлял. Сам себя инвалид поранил, когда вчера вечером с пистолетом возился.

По толпе прокатился оживленный ропот. Жена инвалида заголосила:

— Егор, окаянный, накликал на нас беду! Не Коля это, это все Егоркины дела, Коля в них и не участвовал!..

Слушали ее вопли с сочувствием. Как только окончательно стало ясно, что инвалид Коля — не оборотень и что местные жители на деле-то помогли своего арестовать — да еще за такие пустяки, как оружие в подполе и связь с бандой, — отношение к инвалиду стало меняться. Стыдливая растерянность какая-то появилась, если можно так сказать.

Соседки поспешили утешать плачущую жену инвалида Коли, говоря всем известные истины вроде той, что и в тюрьме жить можно, и так далее. Я вернулся в дом.

— Как подводы подойдут, двух солдат у тебя одолжу, арестованных в центр отконвоировать, — сказал опер.

— К вам? Арестованных? — спросил я, упирая на множественное число в слове «арестованных».

— Ну да, в НКВД, инвалида и его жену.

— Ах да, она же вроде как соучастница, — кивнул я.

— Не «вроде как», а просто соучастница, на все сто процентов, — резко поправил он.

Тут и подводы подошли. Инвалида Колю и его жену усадили в машину уполномоченного, два солдата сели по бокам от них, уполномоченный велел шоферу доставить арестованных и сразу возвращаться к отделению милиции.

Солдаты принялись вытаскивать из подпола оружие и грузить ящики на три подводы. Пулемет гордо устроился на видном месте.

— Пускай в милицию везут, — сказал я, улучив момент, когда мы с уполномоченным были вдвоем. — А нам пока лучше на след сходить.

— На какой след? — обернулся он ко мне.

— Ну, на след подраненного оборотня. Вы ж из-за этого сюда приехали? — и я рассказал ему о связанных с оборотнем вчерашних событиях.

— Ты что, хочешь сказать, что волк на ходу превратился в человека, а потом провалился в могилу? — с явной угрозой в голосе осведомился он. — Ты что мне потустороннюю пропаганду разводишь? Ты в своем уме?

— Никакой потусторонней пропаганды, — ответил я. — Я рассказал вам о том, что видел, и знаю, что все это — какой-то хитрый трюк, нацеленный на то, чтобы сбить с толку преследователя — меня, в данном случае. И еще я знаю, что при дневном свете я этот трюк разгадаю, если только следы не совсем затоптаны ротозеями. Что-то там простое должно быть — и весьма остроумное.

— Хорошо, пройдемся — когда подводы отправим, — кивнул энксведешник. — Но если ты мне насочинял…

Мы проводили подводы и направились по деревне в другую сторону, чтобы выйти на линию, связывающую железнодорожные пути и кладбище. Когда мы проходили мимо одного из последних домов, до нас донеслось мычание коровы.

— Э, да здесь эта старушка живет, что одного из убитых нашла? — встрепенулся я. — Вы ее допрашивали?

— Предшественник твой допрашивал, я в эту малость и не влезал, — ответил энкеведешник. — Старушка как старушка, увидела мертвого и чуть не померла со страху. Ничего ценного рассказать не смогла.

— Почему у нее корова осталась? — спросил я.

— Из гуманности советской власти. У нее сын парализованный, она одна за ним ходит. Про нас даже в московских газетах заметка была, когда мы ей корову передавали. «Забота о тружениках», или как там она называлась.

— «Передавали»? Значит, раньше у нес коровы не было?

— Почему, была. Мы ей ее собственную корову и передали. Оформили, так сказать.

— А, как бы взяли и вернули?

— Навроде… — он взглянул на меня с начальственной угрюмостью. — Ишь ты, какой пытливый. Еще вопросы есть?

— Есть, — я остановился перед ним, и ему тоже пришлось остановиться. — Почему район оголили?

— То есть? — в глазах его сначала возникло недоумение, потом он принялся буравить меня взглядом. — Ты что себе позволяешь?

— Я только вопрос задаю. Район этот, что я получил в наследство, на удивление охраны лишен. Даже если сравнить его с другими районами, тоже разоренными, где тоже бандиты лютуют. Но у нас ведь, в отличие от других районов, и склады, и тупики с запасными составами, и уголь у нас, и поставки лендлизовские, и ценные трофеи германские. Где еще такое есть? И все это, словно нарочно, без призора оставлено. Вы сами только сегодня узнали, что последний складской сторож в бега подался, после того как вдоволь наворовал, а ведь это без малого два месяца назад случилось. Где вы были все это время?

— Ты что, обвиняешь кого-то в том, будто это специально сделано?

— А что делать, если приходит такая мысль? Ворам у нас раздолье, о головорезах и не говорю. В другие районы и подкрепления шлют, и патрули военные, хотя там и охранять-то особенно нечего. А мы — как черная дыра. Только после того как предшественника моего убили, временно воинскую подмогу прислали. Так это ж несерьезно. От этих солдат ничего требовать нельзя, потому что они не приучены к такой ситуации и никто с ними разъяснительной работы не вел. И не сегодня завтра их отзовут отсюда, и буду я на все руки со скуки, точно как мой предшественник. Как я вам склады уберегу? Про вагоны с углем и говорить нечего… И почему про оборотня упоминать запрещено? Чтобы к району лишнего внимания не привлекать? Так ведь есть какой-то гад, людей убивающий! И почему банда Сеньки Кривого еще на свободе? У меня такое впечатление, будто всяк и каждый знает, где его логово. Почему это логово еще не выжгли? Дайте мне несколько людей, в захватах опытных, — я вам завтра голову Сеньки на стол положу!.. Да, так вот я и хочу знать, почему наш район такой до странности заброшенный? Как вышло так, что с ценных объектов охрану убрали? Как вышло так, что племенных лошадей воровать позволяют и не следят толком за ними, будто сами не знают, зачем их сюда привезли? Почему здесь народ по волчьим законам зажил, и власти над собой не чуя, и не надеясь на защиту со стороны власти? И почему я эти вопросы задаю, когда это вам, в НКВД, надо их задать и призвать кого к ответу, если есть виновный, и разобраться, что тут, головотяпство или вредительство?!.

Я умолк. Опер, слушавший меня с каменным лицом, пошел дальше, я двинулся за ним. Он заговорил, не оборачиваясь.

— Мог бы я тебя взгреть за неуместные мысли. Вправить тебе мозги, понимаешь? Но, так и быть, отвечу на твой вопрос — а то еще, укатай я тебя, мне этот вопрос будут снова и снова задавать прибывающие на твое место. Мы с тобой один раз все выясним — и дальше, надеюсь, будем сотрудничать без сложностей, душа в душу. Да, скрывать не буду, есть издержки в проводимой линии, но в целом линия правильная и заботе о народе соответствующая. Как, по-твоему, кому эти склады больше всего нужны? Я имею в виду то добро, что на этих складах хранится?

— Известно кому, людям, — удивился я.

— Вот и нет. Нужней всего они американскому и английскому империализму, чтобы подрывать веру в наш строй и разлагать его изнутри. Сам посуди. Зачем им почти задарма оказывать нам такую благотворительность, заваливать нас жратвой и всем прочим? Просто так в ихнем мире ничего не делается, а значит, у них прицел определенный есть. И прицел этот — каждой банкой тушенки, каждой парой брюк, «подаренных» якобы нашим трудящимся, проповедовать им нашу ущербность, спекулировать на наших послевоенных трудностях. Внушение такое, понимаешь? — Вот добрые дядюшки придут и все для вас сделают, если вы будете послушными. А потом, когда они народ развратят, то объяснят, как они это понимают — быть послушными: скинуть нашу советскую власть и капиталистам в ножки поклониться. А когда дрогнет изголодавшийся наш народ, продаст себя за миску чечевичной похлебки, то горькое будет у него похмелье. Да если б только жратва и мануфактура! У нас два склада забиты книжками, пришедшими по лендлизу — в дар союзникам, видишь ли. А кто их знает, что написано в этих книжках. Наверняка сплошная и зловредная антисоветчина. И они еще думают, что мы эти книжки нашим людям раздавать будем! Нате, выкусите! Наш долг — уберечь советских людей от этой провокации, и от вылазок империализма уберечь, и от самих себя. Все хорошо в меру, понимаешь? Зерно они нам дают, или мясо мороженое, или ткань, чтобы мы сами одежду шили, — мы берем и используем. Но все, на чем клеймо стоит, — все готовенькое, — мы с тщательной осторожностью в народ пускаем. Пусть они там, за океаном, не думают!.. Вот и был нам приказ забыть про эти склады. И, вообще, складировать на них то, что распространению не подлежит, понимаешь? Что лучше пусть пропадет, чем средством вражеской пропаганды станет. Тогда и охрану настоящую убрали, чтобы склады выглядели заброшенными, чтобы лишнего внимания к ним не привлекать.

— Но ведь как охрану убрали — так народ на них и напустился? — полувопросительно обронил я.

— Да, тут промашка вышла. Народ у нас несознательный, тащит напропалую, чуть учует, что где-то что-то плохо лежит. Надо было больше этот вопрос продумать.

— Значит, склады были оголены, чтобы о них все забыли? В знак того, что в них все действительно как в черной дыре должно сгинуть? — спросил я.

— Именно.

— Но как же с немецкими трофейными вещами? — продолжил я. — Уже ясно, что ценные коллекции сюда попали, которые пуще ока беречь надо. А их тоже разворовывают почем зря. Ну, хорошо, не у всех такие возможности были, как у этого сторожа, чтобы целую коллекцию музейного оружия загрести. Но наверняка ведь похищенных трофейных вещей и искать особо не надо — обходи деревни и поселки и изымай в каждом втором доме. Спасать их надо, разве нет?

— Не буду скрывать, тут дело сложное, — ответил уполномоченный. — Распоряжение использовать склады так, словно они и не существуют, было отдано до того, как прибыли составы с немецкими трофеями. Не скрою, я немного удивился, но решил, что начальство лучше знает. Прежнее распоряжение никто не отменял, и выглядело так, будто и эти вещи направили сюда для того, чтобы они навечно сгинули от глаз людских. С лошадьми вот заминка вышла…

— Да, ведь лошадь просто так не соскладируешь, — заметил я.

— Вот именно. К счастью, вспомнили, что у нас здесь конезавод есть, войной разоренный, где ни одной лошади не осталось. Быстро работников прежних собрали и объявили им: вот, мол, новые лошади вам прибыли, на развод, на восстановление производства.

— Значит, лошади не предназначались специально для конезавода? А накладные на них были?

— Никаких накладных. И черт его знает, куда они предназначались. Не нам — это точно.

— Понял. Лошади сюда попали случайно, и все это чувствовали. Более того, сам факт присутствия лошадей в наших местах надо было скрыть, поэтому не стали поднимать шуму даже тогда, когда убили сторожа. А это было первым из убийств, совершенных оборотнем, поэтому и об оборотне стали умалчивать — ведь дойди дело до Москвы, всплыли бы лошади, а никто не знал, положено им всплывать или нет.

— Правильно понимаешь, — кивнул энкеведешник.

— Но разве не могло быть ошибки? Слишком странно, чтобы такие ценные трофеи, которые культуре и просвещению нашего народа послужить могут, отдавались на тихое разграбление. Особенно меня это оружие смутило… Если б Сенька Кривой действительно пулемет получил…

— Да, и мне это немного странным показалось, — буркнул уполномоченный. — Наверху четко заведено: что в наши склады упало, то пропало. И мелькнула у меня мыслишка об ошибке. Может, думаю, трофейные ценности из-за неразберихи какой не на ту ветку ушли? С чего бы их хоронить и гробить? И я осторожненько так осведомился по инстанциям — полунамеком, чтобы в случае чего шею не намылили, нет ли ошибки по поставкам на наши склады и нет ли нового распоряжения о том, как их использовать. На меня только цыкнули. Сиди, говорят, и не рыпайся — все правильно, исполняй распоряжение и проводи в жизнь линию партии. Вот я с тобой и откровенен. И рассчитываю — ты верным моим помощником станешь. Обязан стать, если ты советский человек.

— Постараюсь оправдать доверие, — сказал я. — Значит, я так понимаю: район наш оказался чем-то вроде секретной зоны, к которой не надо привлекать внимания. Так?

— Так, — согласился он.

— И мы стали тем тихим омутом, в котором черти водятся. Я имею в виду, всякий сброд себя вольготно почувствовал. Но, предположим…

— Что «предположим»? — подозрительно глянул на меня опер.

— Предположим, я найду этого оборотня и разделаюсь с ним собственными силами. Пристрелю его, доложу вам об этом, и на том дело закроем. Так подойдет?

— Спасибо скажу, если справишься. А говоришь ты уверенно. Уж нет ли у тебя наметок, кто это может быть?

— Наметки есть. Изложу вам сейчас свои соображения. Но прежде еще два вопроса хотел уточнить. С Сенькой Кривым я тоже постараюсь справиться. Он уж тут так разгулялся, что всякую осторожность потерял. Но может и так обернуться, что я в одиночку не слажу — команда понадобится. Будет команда?

— Будет. И не только для этого. Надо как следует местные сорняки прополоть. И со складами додумать. Я говорю, с ними тут промашка вышла. Слишком много мух на них жужжит, как на мед слетевшихся. Не надо, чтобы это жужжание далеко слышно стало.

— Ну, насчет прочих сорняков, я их уже стал прибирать к ногтю. Они у меня еще со вчерашнего вечера малость присмирели. А вот склады… Да… Может, в железную обшивку забрать и двери заварить, чтобы в них потыкались-потыкались, опустили руки, да и забыли. И, вот еще что… — умоляюще проговорил я.

— Что?

— Если б вагоны с углем куда убрать. Охранять их у меня рук не хватит, диверсии идеологической в них нет никакой, а ведь с меня спросят, если весь уголь из них растаскают…

— Пусть стоят, чтоб милиция не дремала, — хмыкнул энкеведешник. — Ты мужик сообразительный, свалишь все в крайнем случае на своего покойного предшественника: мол, при нем все и потаскали, а при мне ни-ни — порядок был… А насчет железной обшивки — примерная идея. Узнаю, нельзя ли денька на два бригаду заключенных для этого получить. Во всяком случае, трофейные вещи… А лендлизовские… пусть их растаскивают помаленьку…

— Даже эти книги?

— Да кто среди быдла местного на книги польстится? Разве что на самокрутки. Ладно, я наверху проконсультируюсь и соображу. Так какие у тебя соображения насчет оборотня? Кто им может быть?

Ох, не хотелось мне этому индюку надутому в щеголеватом мундире — сразу видно, что на фронте не был, то-то б мундир у него поистерся — выкладывать все мои догадки, но я вроде как служебным долгом повязан был. Да и помочь мне он был способен. И я начал:

— Смутило меня вот что — в этих местах, где все знают все и про всех, никто не имеет подозрений насчет истинной личины оборотня; более того, уверяют, что оборотень всамделишный — не человек и смерти неподвластный, насмерть стоят, что это не может быть ни местный житель, ни приезжий. Хоть бы тень сомнения у кого мелькнула, я бы это почувствовал. Так ведь нет. Жизнь здесь такая, знаете, — у всех на виду, ничего не утаишь. Значит, надо им верить, что такого человека среди них нет.

— И где же он есть? — собеседник мой напускал на себя тон начальственной раздраженности, но видно было, что он заинтригован.

— Он есть среди тех людей, которых для большинства местных жителей как бы и не существует — настолько о них не думают, за своих не считают, если хотите.

— И что ж это за люди?

— Я думал, что таких людей — две категории, но сегодняшние события показали мне, что такая категория — только одна. Первой категорией я считал инвалидов и немощных — считал, они вне круга этой жизни, на них и подумать не могут, потому что с ними или не считаются, или нечто вроде инстинктивного уважения испытывают. Тем более, после этой истории с юродивым, который, по всей видимости, немецкого происхождения…

— Какой такой юродивый немецкого происхождения? — заинтересованно спросил опер.

Я рассказал ему о моих догадках по поводу немецкого Маугли и обо всем, что с этим Маугли связано. Опер покивал и одобрил мои выводы.

— Очень-очень вероятно… — сказал он.

— Кстати, — осторожно осведомился я, — вы не могли бы выяснить, не ехала ли в одном из трофейных вагонов и клетка с волками? Может, где-то в пути затерялась, а? Или кто из конвойных сдуру взял и выпустил?

— Да где теперь это узнаешь? — махнул рукой опер. — Ищи-свищи теперь тех солдат, что вагоны конвоировали и разгружали. Времени-то сколько прошло, с осени… Да ты и сам признаешь, что это очень маловероятно. Ты ж сам войну в Германии заканчивал, так?

— Так. Хоть и не в Берлине.

— Ну, все одно. Можешь ты себе представить, чтоб вот ты, солдат, занимающий вражеский город — тем более, столицу, — войдя в институт какой-нибудь, где полный разгром и кое-откуда еще враги постреливают и увидев там клетку с волками, побежал бы докладывать командиру: мол, волки в лабораторной клетке сидят и не представляют ли они какой-нибудь научной ценности? Нет, ты бы или мимо прошел, дальше здание брать, или, скорее, врезал бы очередью по этим волкам, чтобы хищники под ногами не путались. А доложи ты командиру — тем же бы кончилось. Так ведь и ты командиром был, вот и ответь: прибеги к тебе кто из солдат, мол, волков нашел и не надо ли их для науки сохранить, ты бы покрыл его трехэтажным за неуместные вопросы и велел бы волков этих поскорей пристрелить, абы чего не вышло. Разве нет?

Это он дельно подметил, и я зауважал его — не дурак, хоть по должности и несет иногда полную чушь. Да, братья Маугли скорей всего мертвы, пулями их изрешетили. А может, и самого Маугли не везли как специальный ценный груз? Просто, спятив от ужаса посреди идущего боя, он сбежал и, поплутав, забился в одну из наших теплушек — так и доехал сюда, подкармливаемый солдатами? А зимой, по голоду, в нашу округу волки забрели, вот он и блуждал по ночам, слыша их вой и надеясь найти их по запаху и к «родному племени» прибиться? Волков, правда, у нас отродясь не бывало, но когда разруха да многие деревни и поселки обезлюдели, странно ли, если у них хватило наглости совсем близко к Москве подобраться?

Ладно, все это были вопросы, которые можно было потом додумать, а пока я продолжил свои объяснения.

— В общем, после утренней истории с Колей-инвалидом, я понял, что даже инвалид подозрений не избежал бы, найдись хоть малейшая зацепка, и что местные, небось, даже параличного сына этой бабульки с коровой могли бы заподозрить, найдись только повод, — вообразили бы, что у него весь паралич как рукой снимает, когда час оборотней настает, и все такое, понимаете?.. Значит, категорию инвалидов и немощных мы откидываем. И остается только одна, очень малочисленная группа — это те, кого большинство местных жителей называет «начальство»…

— То есть? — опер явно не уловил поворота моей мысли.

— Ну, вот вы, я… мы вне их жизни. Мы не живем их жизнью, а ее регулируем — можно даже сказать, в каком-то смысле, препятствуем им жить так, как они хотят. И они могут знать, что у нас есть свои привычки, свои смешные и обыденные пристрастия, и все равно где-то в глубине души они относятся к нам не как к живым людям, а как к механическим инструментам власти. То есть для того, чтобы любой представитель власти попал в поле их зрения, им надо ненатурально задирать голову…

— Да что ты несешь? — возмутился опер. — У нас государство общенародное, не забывай об этом. И мы вместе с народом, каждый на своем посту, к светлому будущему идем. У нас нет антагонизма между государством и народом, какой у капиталистов есть. Там, да — и на полицейского, и на бюрократа рабочий класс смотрит как на орудия капитала и не видит в них ничего человеческого. А у нас наоборот…

Вот мужик! Я ему про Фому, он мне про Ерему, как будто не понимает, куда я речь клоню. Впрочем, ему, поганцу, надо ведь идеологическую чистоту блюсти — вот он и старается.

— Я ж не о сознательном народе говорю, — пояснил я, — а о том несознательном элементе, который иногда и силком приходится тащить в светлое будущее. О том самом, который в первую очередь может оказаться падок до американской тушенки, чтобы социализму изменить. А кто еще в этой местности есть, кроме несознательного элемента, чью психологию я пытаюсь понять?

— Понял тебя, — успокоено сказал опер. — Все правильно. Продолжай.

— Так вот, то ли они нас неизмеримо выше считают, то ли неизмеримо ниже: ведь души-то у нас, инструментов, нету, мы для них по-человечески как бы не существуем. Назовите это психологическим барьером, мешающим им взглянуть на «начальника» или на «грамотного» — то есть на человека образованного — без отчуждения. Две разновидности существ, обитающих вне их настоящей жизни, сливаются для них в одну, и возникает вопрос: «А нет ли среди них оборотня, раз среди нас его точно нет?» Это одна из немногих причин, по которой оборотень может быть как бы невидим.

— И, по-твоему, надо проверять всех людей, которых народ относит к «начальству»? — усмехнулся опер; теперь, когда идеологических препон для восприятия этой мысли у него не существовало, он быстро ее ухватил. — А что? Неплохая мыслишка? И кого, по-твоему, нам нужно проверять?

— Тут вам знать лучше, вы с людьми и с обстановкой знакомы. Ну, кто для местных может, так сказать, как бы «не существовать»? Прикинем. Кто-нибудь из исполнительной власти. Директор фабрики местной. Может, бухгалтер фабрики. Директор конезавода. Еще человека два-три найдутся. Вам бы список составить да пройтись по всем данным. Вдруг выяснится, что кто-то из них в один из дней убийств был в отъезде или в командировке, а у кого-то, наоборот, вообще никакого алиби нет. Или даже есть что-нибудь подозрительное. Вот так все фактики собрать, отсеять лишних, да к остальным повнимательней приглядеться — быстро найдем. И узнаем заодно, по какому принципу он людей убивал, чего ему надо было. А там — или я его, или в вашем подвале… В общем, ясно. Врача я в этот список предлагаю не включать, потому что сам уже к нему пригляделся. Невиновен он.

— Вот как? — остро вопросил энкеведешник. — Почему?

— Ну, кроме того, что по типу он не подходит, не надо было ему лошадей убивать.

— Не понимаю. Объясни.

— Видите ли, я знаю, каким оружием совершались все убийства. Понял, когда коллекцию в подполе инвалида Коли разглядывал. Там есть такие штуки, вроде секир и булав, с заостренными зубцами и крючьями, или по кругу вдоль древка засаженными, или по другую сторону от топорища. Всяких форм они есть, и зазубренных, и изогнутых. Такой штукой по горлу рубануть — как раз горло все перервет в такой манере, будто хищный зверь погрыз. Я об особом орудии еще раньше начал думать, с подсказки врача, потому что мне лошади покою не давали.

— Что за подсказка была?

— Он, конечно, не сомневался, что оборотень — это не сказочное существо, а обыкновенный бандит. Убийца земного происхождения. О волчьем вое у нас разговор зашел. И он заметил, что если волчий вой действительно с этим убийцей связан, то, может, этот бандюга ежедневно свой вой в укромном месте репетирует, чтобы ночью выть понатуральней. И вот тут я подумал — а если бандюга получил в руки оружие особенное, мощное в умелых руках, но с которым сам он не слишком-то умел управляться, разве он не потренировался бы сначала, чтобы бить без промаха? Может, он сначала на столбах и стволах упражнялся, а потом, руку набив, уже на лошадях попробовал. Может, он потом и сторожа уделал только ради того, чтобы ужас перед собой усилить? Ничего, поймаем его — узнаем, зачем ему это было надо. В общем, мысль у меня забрезжила, только не мог я придумать, что это за оружие такое особенное. А потом в подполе увидел как раз такое оружие.

— И почему ты думаешь, что это доказывает невиновность врача? — хмуро спросил опер.

— Ну, я так понимаю, что врач и руку должен иметь врачебную — точную, крепкую, — резать и операции делать привыкшую, и ему все эти тренировки и упражнения не понадобились бы… И, кроме того, говорю же я вам, что наблюдал за ним в подполе, и очевидно было, что все эти секиры и прочее он впервые в жизни увидел. Ну, и, общаясь с ним, я ему мелкие ловушечки ставил, в которые, будь он виновен, уж точно попался бы. Словом, по всему я заключаю, что невиновен он.

— Это мы еще проверим, — буркнул оперуполномоченный, и не понравились мне его слова.

— Всех надо проверять, — сказал я, пытаясь вывести его на новые следы. — Вы ведь партийных обходить не будете? Местного секретаря партии, там…

— Разумеется, не будем, — бросил он как нечто само собой разумеющееся. — Ты прав: всех, кто над народом стоит и чья жизнь народу поэтому меньше заметна… Может, ты и не прав в своих догадках, но есть в них что-то… толковое.

— А вот мы и пришли, — сказал я, указывая на цепочку следов, отмеченную пятнышками крови.

Мы вышли туда, где следы были еще волчьими. Пошли по ним. Опер прямо поперхнулся и побагровел, увидя то место, где в истоптанном и разворошенном снегу волчий след превращался в человечий.

А я внимательно осмотрел все вокруг. Потом еще раз к волчьим следам пригляделся, смерил расстояния.

— Нет, это не человек на подошвах в виде волчьих лап шел, чтоб потом снять их, меня запутать, — сказал я. — Он бы себя своей походкой выдал. Волк, самый что ни на есть натуральный, — я перешел туда, где начинались следы сапог. — Но и человек тут был натуральный. Допустим, хозяин волка. Да, вот сейчас, при дневном свете видно, что глубоко оттиски сапог вдавлены. И на пятки больше упор. В точности так бывает, когда тяжесть несешь. А этот взрытый снег, словно кто-то валялся и превращался… Ну, конечно, чтобы обмануть и внушить мысль, будто кто-то тут из волка в человека превращался. Иначе не было бы смысла дохлого волка скрывать. Но откуда же этот мужик тут взялся? Ведь не по воздуху он перелетел!.. И сколько следов посторонних! Хорошо хоть, как я и предполагал, на след «вурдалака» никто наступать не посмел. Да, интересно было бы порасспросить этого молодчика, как он прямо на этом месте оказался, следов вокруг не оставив… Ага, вот оно! Как же я не понял, почему снег взрыт? По шпалам он сюда шел, по обледеневшим, — я указал на проходившую совсем рядом боковую ветку железнодорожных путей — тупичок такой одноколейный, сам дивясь, почему сперва не взял ее в расчет, а отнесся к ней как к несущественному предмету обстановки, ну, есть, мол, и есть. — А потом сюда прыгнул, под уклон, и снег затем взрыл, чтобы никто не дотумкал, с какой стороны он появился. Видно, еще и на заднице проехался, расстояние-то солидное, метров пять будет, и этот след сразу бы все нам рассказал.

— Вопросец есть, — заметил опер. — А почему он на путях волка не дождался, чтобы и уйти, следов не оставляя? Зачем ему было лишние сложности себе создавать?

— Я только предположить могу, — сказал я. — Два варианта мне видятся. Первый — волк бежал, бежал и настолько ослабел от раны, что упал и последние пять метров до путей дотянуть не смог, пришлось спускаться за ним. Второй — он все это для форсу проделал, чтобы лишний ужас навести. Ну, полный маскарад создать, будто волк на самом деле в человека превратился, мужик-то он, судя по всему, рисковый и с выдумкой, только нас никакими маскарадами не проведешь…

В общем, он тут оказался, и раненого волка к себе подманил, свистом или еще как. Волк от меня к хозяину шел. А у кого есть волк, тот должен его содержать. Конуру иметь специально и так далее… Да, больше тут, пожалуй, ничего не выяснишь. Дальше пойдем?

— Здорово следы читаешь, — сказал опер. — Где так наловчился?

— Я ж почти всю войну в конной разведке был.

— Да, конечно, тебе ж и карты в руки. Пойдем дальше, на кладбище.

Так мы и добрались до того места, где след таинственным образом оборвался. Я принялся шарить вокруг, а энкеведешник, привыкнув, видно, доверять моим способностям следопыта, скучающе озирался и на небо глазел. Вдруг он взволнованно меня окликнул:

— Смотри! Смотри! На дереве, рядом с могилой, где след обрывается!

На гладком стволе виднелись свежие зарубки, уходившие вверх метра на два, где начиналось первое разветвление и два толстых сука уходили от ствола в разные стороны.

— Вот он как есть — след его оружия! — я расплылся в улыбке, и, наверно, довольно глупый был вид у меня в тот момент. — Он им воспользовался, чтобы со своим грузом взобраться на дерево. И, видно, с трудом там держался, поэтому и не напал на меня — не было у него возможности напасть на меня неожиданно, из выгодной позиции. Но куда ж он делся потом, ведь слезть-то он в конце концов должен был! — Я оглядел снег вокруг дерева. — Слез он с другой стороны, это ясно. Куда он ушел, мы уже не узнаем, местные зеваки здесь особенно усердно ногами поработали. — Я еще раз осмотрел следы, ведущие к могиле. — Да, капли крови становятся все меньше и реже, почти на нет сходят. Надо думать, рана была серьезная, волк истек кровью и сдох. Тащиться с мертвым окоченевшим волком… Не позавидую ему. Интересно, где он его похоронил? Тоже выясним, а?

— Выясним, — кивнул опер. — По-моему, мы узнали достаточно. Можно докладывать наверх, что оборотень — это обыкновенный хитрый бандюга. И есть все данные, позволяющие быстро и без шума найти его и ликвидировать. Пошли отсюда. Мы долго тут провозились, а у меня в районе еще дел полно.

Мы покинули кладбище и направились в поселок к моей конторе. Мне было о чем подумать. Оставалось нечто очень странное во всем этом деле. Судя по всему, у волка (а я, по следам, был готов поспорить на что угодно, что мы имеем дело не с крупной собакой, а с волком — по тому, как лапы поставлены хотя бы) был постоянный хозяин, которого этот волк обожал. Только как этот постоянный хозяин умудрился скрывать присутствие волка от всей округи, где о лишней вши слухи пойдут? Как хозяин волка оказался на пути своего питомца, не оставив никаких следов? Куда он все-таки дел тело мертвого волка? Вряд ли унес куда-то далеко. Неужели тащился с ним несколько километров? И что все-таки за игра им велась вокруг мнимого превращения волка в человека? Почему нельзя было бросить дохлого волка — хоть на могиле, хоть не доходя кладбища?

Значит, он почему-то не мог предоставить волка собственной судьбе. Почему? Отбрасываем вариант, что он не додумался, — несерьезно. Тогда остается лишь одно наиболее вероятное: он не мог бросить волка, потому что даже труп волка наверняка выдал бы, кто его хозяин. Но как он мог это выдать, если в округе никто и слыхом не слыхивал о человеке, содержащем волка? Может, он на волка ошейник надел со своим именем или с чем-то очень узнаваемым — так, для форсу? Тоже маловероятно. Может, он боялся, что у волка достаточно сил, чтобы привести меня к дому своего хозяина? Но ведь убил же он моего предшественника. И мне мог устроить засаду в любой точке моей погони за волком. Нет, он предпочел спасать волка, и для него это было важнее, чем со мной покончить. Он даже рискнул отсиживаться на дереве, в такой позе, которая исключала нападение на меня, и, наоборот, сделала б его моей жертвой — лишь бы утаить… Почему?

Скорей всего, все-таки страх, что волк дотянет до дома, а значит, и меня по следу приведет, и будут мне все карты в руки — и пистолет против его секиры или шестопера, и козыря внезапности он будет лишен. Но не то что-то, не то… Я уже начинал чувствовать нрав убийцы — и понимал, что такая причина была бы не очень в этом самом нраве. Однако, на тот момент, это была единственная разумная и логически последовательная причина, которую я мог вообразить. И не стоило считаться, пожалуй, с мелочным свербением в недовольном разуме. Все странности в конце концов объяснятся, когда убийцу возьмем.

Шофер уже давно вернулся, чаевничал с дежурным. Завидев своего начальника, вытянулся по струнке. Опер коротко кивнул шоферу, тот мигом завел машину, открыл дверцу перед своим хозяином, тот сел, шофер обежал машину, открыл дверцу с другой стороны, сел за руль, подал машину назад, лихо развернулся — и они умчались.

— Чайку не хотите? — спросил дежурный.

— Я?.. А, нет… Чай не водка — много не выпьешь, — я вышел из рассеянности и постарался сосредоточиться на делах. — Где изъятое сложили?

— А, оружие это?.. Как вы и велели, в одну из наших камер. Никто не залезет. Вот вам ключ, пожалуйста.

— Да-да, конечно, — я убрал ключ в карман. — Пойду пройдусь. Неподалеку. Вернусь через четверть часа.

Я направился к водочному ларьку. На душе у меня было муторно. Поганое ощущение, будто делаю что-то не то, осталось осадком от разговора с опером.

У ларька стояли те самые фабричные, которых я вчера так эффектно «подставил» конокрадам.

— А-а, вы еще живы? — не без скуки в голосе удивился я.

Наступила короткая пауза.

— Стакан водки мне сделайте, — обратился я к продавщице. — Да нет, куда так мало, побольше лей.

Я выхлестал, не поморщась, полный стакан — фронтовая закалка. Поставил стакан на стойку и кинул небрежно — не без пижонства дешевенького, признаюсь тебе:

— Еще один. Такой же.

Пока продавщица наливала, я снова взглянул на ребят.

— Ну? Ничего сказать не имеете?

— Нечестные ты шутки шутишь, начальник, — рискнул подать голос один из них.

Я взял в правую руку полный стакан и хмыкнул:

— А вы честно со мной играете? О такой малости вас попросил, чтоб, пока вы на людях, все тихо-спокойно было. Я здесь за порядок отвечаю, с меня и спрашивают. А мне с кого спрашивать? Только с вас, — я осушил стакан и вернул его продавщице. — Еще раз предлагаю вам: давайте со мной по-хорошему, и я с вами буду по-хорошему. И никаких неприятностей у вас не будет. Так что подумайте.

Они молчали, но было ясно, что я их уже сломал. Они ж, понимаешь, впервые на глухую стенку нарвались, лбы себе и расшибли.

Я вернулся в контору.

— Прикорну в своем кабинете, — сказал я дежурному. — Разбуди через три часа или если что-нибудь очень срочное.

И я устроился на кушетке. Нет, не водка меня разморила. Дел больших на ближайшие несколько часов не предвиделось, а я привык на фронте ловить каждую возможность для сна. Тем более что ночка мне предстояла беспокойная: от замысла наведаться в барскую усадьбу я не отказался.

Проснулся я в голубоватом сгущающемся сумраке — и резко сел, осененный внезапной идеей. Конечно, как же я сразу не додумался! Я соскочил с кушетки, надел сапоги и шинель — и поспешил на улицу. Дежурного на месте не было. «Вот скотина! — ругнулся я. — Небось, удрал кино смотреть». Да, наверно, кино уже началось, настолько весь поселок обезлюдел, ни одной живой души. Скорым шагом я направился в сторону маленького кладбища возле Митрохина, напрямки, через поля, через железнодорожные пути. Вряд ли, конечно, он еще раз туда вернется, а вдруг… Надо сделать все, чтобы его обогнать. И я еще прибавил шагу.

Вот и кладбище. Промерзлое, стылое — крепкий мороз начал к вечеру забирать. Меня даже сквозь теплую шинель пронизывало. Слегка поеживаясь, я добрался до той могилы, возле которой исчезли следы оборотня.

Теперь — поднять плиту. Но до чего же она тяжела! Нет, только пальцы скользят, чуть ногтей не обламываю. Мне одному не справиться. Я растерянно огляделся вокруг. И заметил чью-то тень, скорчившуюся поодаль, за одним из покосившихся памятников.

— Эй ты, кто там? — я на всякий случай нашарил рукоять «Вальтера». — Выходи! Из-за памятника поднялся в полный рост волчий человек — наш немецкий Маугли. Вид у него был робкий и настороженный.

— А что? — проговорил я. — Ты жизнь свою прожил в дикости, с волками, и силу, наверно, накопил, какая обычному человеку и не снилась. Иди сюда.

Он непонимающе на меня взглянул. Я как можно ласковей поманил его пальцем.

— Комме, комме… — сказал я, вылавливая в памяти какие-то искаженные крохи немецкого. Он понял и подошел.

— Подними плиту, — сказал я.

Он только глазами на меня похлопал. Я наклонился и жестами показал ему, что надо сделать. Он понял. И отворотил плиту на удивление легко — словно газетку поднял.

Так я и думал! Вот оно, под плитой… Но что это? Оно живое и шевелится. Господи, два новорожденных младенца — серых, синюшных, непонятно, в чем жизнь теплится. Да они замерзнут на таком холоде. Я хотел снять шинель, укрыть их — но жалко стало, уж больно шинель хороша — новая, ладная, долго еще второй такой не будет. Я стоял, растерянно глядел на младенцев — и не мог себя преодолеть, не мог пожертвовать своей шинелью. И тут, к счастью, мой взгляд упал на юродивого.

— Снимай свои лохматые обноски! — сказал я. — Тебе они все равно ни к чему, и гроша ломаного не стоят, а детей спасут, — и, не дожидаясь, пока он меня поймет, содрал с него лохмотья и укрыл младенцев.

— Вот так-то лучше, — сказал я.

— А, вот ты где, — раздался голос врача. — Опять удрал разгуливать?

Это он обращался к юродивому. Тот при виде врача явно обрадовался. Врач быстро заговорил с ним по-немецки, и волчий человек тоже в ответ что-то залопотал.

— Как вы съездили? — спросил я. — Есть результаты?

— Есть, — ответил врач. — Все расскажу по порядку. — Он подошел к могиле и внимательно в нее поглядел. — Только зря моего подопечного раздели, — сказал он. — Во-первых, им не может быть холодно, потому что лежат они на теплом навозе, который греет лучше любой печки. Видите, прямо дымится? Во-вторых, они не могут замерзнуть, потому что для тепла им вполне достаточно собственной шерсти.

— Какой шерсти? — удивился я. — У младенцев?

— Смотря какой младенец, — ответил врач. — У волчат всегда шерсть, как же иначе.

Я опять взглянул в могилу. И точно — не два человечьих детеныша, а два волчонка в ней лежат и тычутся друг в друга носами. То-то с самого начала они показались мне какими-то серыми — вот только в сумерках, да от внезапности, да с перепугу я, видно, и обознался…

Встрепенувшись, я проснулся. Одурелый после выпитого, а еще больше — от увиденного сна, я не сразу сообразил, что дежурный стоит в дверях, осторожно покашливая и постукивая согнутым пальцем по косяку.

— Что? — спросил я. — Три часа прошло?

— Не совсем. Нескольких минуток вам не хватило. Просто вас к телефону, из райцентра. Из нашего управления МГБ.

На ходу приходя в себя, я поспешил к телефону.

— Алло, это ты, участковый? — послышался довольный голос оперуполномоченного. — Ну, могу тебя поздравить. Ответственные высокие товарищи рассмотрели твои предложения и нашли их весьма разумными. Мы составили список из семи человек, подходящих под твои характеристики.

— Вы продиктуете мне список со всеми данными? — спросил я.

— Зачем? Мы прямо сегодня всех семерых и возьмем, — булькнул он в трубку.

— Думаете, кто-нибудь да сознается? — спросил я, не очень еще вникая в смысл нашего разговора.

— У нас все сознаются, — весело ответил опер. — И незачем разбираться, чье признание будет самым правдивым. Все свое получат. И район чище будет. Новых людей поставим. Ваш местный секретарь партии тоже в этот список включен — согласно личному твоему пожеланию, — он опять булькнул, очень довольный своей шуткой. — Да и врача подметем.

— Погодите! Его-то за что? Ведь ясно, что он не оборотень!

— Ну, во-первых, не очень это и ясно. Твои доводы в пользу его невиновности слабее прочих твоих заключений. Тут ты натяжечки допустил, в отличие от остального. А, во-вторых, мы тут его дело как следует подняли…

— И?

— И оказывается, отец-то у него был преподавателем в привилегированной гимназии, где самая что ни на есть белая косточка училась. И преподавал он не какую-нибудь математику или русский. А богословие. А потом, и сам он штучка хорошая. Говорил он тебе, что иностранные языки знает?

— Сказал, что чуть-чуть знает немецкий.

— Как же, чуть-чуть! Он знает отлично немецкий и английский и — похуже — французский. Где их выучил, не указывается. Думаю, набрался он всего этого у тех самых врагов народа, которых мы еще в тридцать четвертом разоблачили. Чувствуешь, какие связи налаживаются? И зачем, скажи, ему — образованному человеку, хорошему специалисту — сбегать в глухое захолустье, в такой район, как наш, где находятся склады правительственного назначения? Улавливаешь?

— Улавливаю, — моя мысль вдруг заработала необыкновенно четко. — Вот что, мне все равно надо его навестить, узнать о результатах поездки в Москву. Так я прямо сейчас к нему выйду и просижу у него до вашего прибытия, чтоб он чего-нибудь выкинуть не сумел. Прислежу за ним.

— Молодец, — одобрил оперуполномоченный. — Верно понимаешь свой долг. Действуй! И он повесил трубку.

Я постоял у телефона, прикидывая расклад по времени. Сигнал о затевавшемся самосуде над инвалидом я получил немного раньше десяти. Врач простился со мной и отбыл в Москву приблизительно в половине двенадцатого, немного позже. Сейчас около семи. В общем, пять часов выходит. Пяти часов ему, пожалуй, должно было хватить на все дела. Значит, он вот-вот будет, если уже не вернулся. Домой он сразу пойдет или сперва ко мне заглянет? Может, сперва ко мне заглянет, а может, забежит домой на пять минут перекусить. В любом случае он скоро будет здесь, и имеет ли смысл идти мне к нему самому? Арестовывать его придут не раньше девяти, а может, и в одиннадцать-двенадцать. Во-первых, с арестами только попоздней выезжают, как правило. Во-вторых, с него не начнут, зная, что он мог еще и из Москвы не вернуться и что я за ним приглядываю. Начнут с других. За ним могут и в три-четыре ночи пожаловать! А мне, значит, торчи у него все это время? Ничего не поделаешь… Выходит, в любом случае несколько часов есть? А мне-то не больше часа и надо. Рискнем! Сон, только что мне приснившийся, никак от меня не отлипал, словно пиявкой к мозгам присосался. Больше всего подавляло меня то, что он как бы высвободил нечто, смутно бродившее в моих мыслях, неуловимо важное и не желавшее становиться в стройный ряд со всем другим.

Словно дымный шлейф волочился вслед за моими мыслями. Я тряхнул головой, закрыл глаза. А как открыл — врач передо мной стоял. Явно был прямо с дороги. Я даже не удивился.

— Нашли все, что надо? — спросил я.

— Нашел. Давайте присядем, я вам расскажу.

— Погодите немного, — я сходил за шинелью, взял врача под локоток, и мы вместе вышли из домика. — Я врача домой провожу, — сказал я дежурному. — Может, и задержусь у него. Не знаю, насколько. Если что-нибудь важное — я там.

Но едва мы свернули за угол, я повел его не к его дому, а к железнодорожным путям, держа путь на кладбище.

— Куда вы меня ведете? — удивился он. — И почему вы такой мрачный?

— Времени у нас мало, — проговорил я. — И сон мне дурной приснился… Вот вы небось изучали, что такое сны с научной точки зрения?

— Немножко. Это не моя специальность, — удивился он. — Если вкратце, сны — это искаженное отображение нашей реальной жизни. Наших мыслей, желаний… Сны всякие бывают. Не помню, кто сказал, что у талантливых людей и сны талантливые.

— То есть?

— А почему вас это так интересует?

— Так… Из любопытства. Но вполне обоснованного.

— Ну, что ж… Талантливые люди часто видели во сне решение долго мучившей их проблемы. Ну, понимаете, их поиск продолжался и во сне, где они оставались со своей проблемой один на один, без всего отвлекающего, и все внезапно вставало на свои места. Есть несколько гениальных стихотворений, которые их творцы увидели во сне. Сну мы обязаны и некоторыми замечательными научными открытиями. Например, Менделеев свою периодическую таблицу увидел во сне. До этого он долго размышлял над периодичностью химических элементов, пробовал подойти к ней и так и эдак, но все время возникала какая-нибудь закавыка. А когда он уснул, все им наработанное и накопленное как бы само собой сложилось в правильный ответ. Он вскочил и записал свою таблицу.

— Вот это мне и хотелось знать, — сказал я. — Может, в этом все и дело. А теперь рассказывайте, что вы в Москве нашли.

— Все подтвердилось. Блаженный, обитающий в больничном сарайчике, — действительно один из Маугли, пойманный в Западной Африке и доставленный в Берлин в тысяча девятьсот двадцать восьмом году. Сначала его пытались приучить к человеческому обществу, но все попытки провалились, хотя он и начал понимать человеческую речь и выучил несколько самых простых и обиходных немецких слов. Во время войны о нем, конечно, ничего не слышали — последние сведения относятся к сороковому году. После войны наши специалисты, занимающиеся проблемами мозга и человеческой психики, послали разок запрос в Берлин, узнать, что с ним сталось. Ответ долго не приходил, потом пришел: нигде его найти не могут; видно, пропал при взятии Берлина — скорей всего погиб.

— Что-нибудь еще?

— Да, меня вот о чем предупредили: его реакции могут очень напоминать волчьи. В необычной, пугающей обстановке он может сперва растеряться и присмиреть, но не исключена и яростная агрессия — как реакция самозащиты. Вспышки такой агрессии могут случаться редко, но любая мелочь, которой мы и внимания не придаем, способна их спровоцировать. И тогда его нельзя судить по людским законам — надо понимать, что он действует как обороняющийся зверь. Вспышка агрессии может последовать и после периода адаптации, когда чужое окружение уже не настолько его подавляет, чтобы страх совсем его оцепенил. С другой стороны, после стольких лет общения с людьми он должен быть совсем ручным. Но шок, пережитый им из-за войны, несравним с шоком, который испытываем мы, люди. Мы знаем, что происходит, а он — нет. Для него выстрелы, взрывы, горящие здания — все равно что земля и небо, которые вдруг разверзлись по непонятной причине. В нем — особая смесь психики высшего примата и волчьей психики, и эта психика может быть ущемлена и выворочена теперь самым неожиданным образом. Очень вероятно, что он после пережитого шока до конца дней своих останется очень тихим и робким. Но очень вероятно и то, что смирение и робость вдруг взорвутся в нем, и детонатором может стать что угодно, понимаете? Ну, словом, по-людски говоря, он является психопатом, готовым сорваться в любой момент. Не исключено, что сама привычка к человеческому обществу может тут сыграть отрицательную роль.

— Как это?

— Вы ведь знаете, что после войны появились стаи бездомных собак, верно? И что они опасней волков, потому что легче и охотней нападают на людей? Дело в том, что эти одичавшие собаки росли рядом с человеком, и у них нет того страха перед человеком, который есть у каждого дикого зверя. Волк нападет на человека только в крайнем пределе голода или будучи окончательно загнанным в угол. Вплоть до этого он будет изо всех сил избегать встречи с нами. Так будет осторожен, что вы в двух шагах от него пройдете и не заметите. Собаки же, напротив, кидаются на людей почем зря. Так вот, наш Маугли — в некотором смысле одичавшая собака.

— И вы думаете в связи с этим, что?..

— Не знаю, что и думать. Как он может быть оборотнем, если все эти месяцы он сидел, словно пришибленный, в своем сарайчике, дальше двух шагов за ограду больничного двора вообще не выходил? Но, с другой стороны, ночью я сплю, и… И этот волчий вой — разве он не должен был его будоражить, звать к себе? Вы видели его прошлой ночью. Он явно искал волка. Опять-таки вполне возможно, он вышел в первый раз. Но тогда это означает, что его шок начинает проходить — или, скорее, его поступки под воздействием шока начинают приобретать другое направление… Какое? Вот что меня тревожит. Не прошлое, а будущее, так сказать.

— Понимаю… — проворчал я. — Ну, вот мы и пришли.

Мы были уже у кладбища. Я подвел врача к могиле.

— Помогите мне отворотить плиту, — сказал я.

Плиту мы совместными усилиями отворотили на удивление легко. На этот раз я запасся фонариком, и мы могли разглядеть все в подробностях.

— Аккуратно земля вынута. И довольно давно уже, — сказал я. — Вполне может быть, что это один из тайников непутевого сторожа — брата нашего Коли-инвалида.

— Откуда вы знали, что волк будет здесь? — воскликнул врач.

— Так, догадка забрезжила. Как раз во сне. Ну, что скажете?

— Скажу, что это не волк, а волчиха, — ответил врач, взяв у меня фонарик и опустившись на колени у могилы. — И волчиха, совсем недавно родившая. Все, как положено. И смех, и грех…

— Когда? Когда она родила?

— Я не специалист. Но помощь при извлечении щенков мне здесь раза два оказывать доводилось. И сук наблюдать. Так я бы сказал… — он ощупывал окоченелый труп волчицы в поисках каких-то своих примет и признаков. — Я бы сказал, родила она не больше двух дней назад. Но я могу очень крупно ошибаться… Погодите, тут еще что-то есть! — он вытащил плоский сверток, обмотанный в прорезиненную ткань, и протянул мне. Я развернул материю и увидел внутри сторожевую книгу.

— Вот, кажется, все и становится на свои места, — заметил я. — Теперь я хоть знаю, что спешить мне некуда, — пусть этот тип шарит по всем комнатам барской усадьбы.

Я убрал журнальчик себе под рубашку, засунув под пояс.

— Закрываем могилу, — сказал я. — Все ясно.

Мы водрузили плиту на место.

— Как же вы догадались, что подстреленная вами волчица — в этой могиле? — спросил врач.

— Не знаю. Я понимал, что дохлого волка тот тип далеко не утащит, схоронит где-нибудь поблизости. И, видно, я тренированным глазом подметил какую-то странность, связанную с плитой: тонкую полоску незаснеженной земли, будто ее сдвигали, или что-нибудь в этом роде — но это у меня скользнуло и проехало, мысль за это не зацепилась, проскочила мимо. А потом сон взял и вытащил передо мной эту странность — и меня осенило… Вот чего не могу понять, почему во сне мне волчата привиделись… Какая зацепка сработать могла? Да, точно! Я ломал голову, почему владельцу волка так необходимо было спрятать его от всех. Спрятать или спасти, выходит, — я не знал. И мелькнула мысль — а может, он не о самом волке заботится, а о волчьем потомстве, которое без волка не выживет? Может, это не волк, а беременная или кормящая волчиха? И владельцу ее приплод важен? Но мысль эта была настолько мимолетной, что сразу растворилась и угасла. Напрочь о ней забыл, не успев додумать. А именно она-то и вылезла во сне, оттеснив все прочие соображения и ставши самой реальной и вероятной. Проснувшись, я над ней посмеялся — но сейчас нисколько не удивился, обнаружив кормящую волчиху. Был уже, так сказать, морально подготовлен. До чего ж причудливо, а?

— Самое странное в этом деле то, — проговорил врач, — что кормящая волчиха очень редко бросает свой выводок, только по крайней необходимости… — Он помолчал и добавил: — Да, двух-трехдневные щенки без матери вряд ли выживут. Выкормить их будет сложно.

— Странный район, — сказал я. — Напрочь спятивший. Кунсткамера, да и только. И вообще…

— Что «вообще»? — спросил врач — так, рассеянно, чтобы разговор поддержать.

— И вообще, люди тут ненатуральные. Взять вот хоть вас…

Врач резко обернулся:

— Что вы имеете в виду?

— А то имею в виду, что можно по пальцам минуты пересчитать, когда вы при мне самим собой были. Все время роли пытались играть, то одну, то другую, и все не очень вам подходящие…

— Вы меня в чем-то подозреваете?

— Да нет, я-то знаю, что вы ни в чем не виновны, — вздохнул я. — Но если б я с самого начала увидел вас таким, какой вы есть, то, может, и не втянул бы вас в эту историю… Близко вам нельзя было к делу об оборотне подходить… То неожиданные знания в вас обнаруживаются, то вы нарочито настырно предполагаете тут диверсию, то вы от разговора о врагах народа мигом увиливаете… Кстати. Ваше выступленьице о юродивых на Руси, как их воспринимают и как к ним относятся, навело меня на мысль, что вы, наверно, интересуетесь проблемами массового внушения и массового психоза. Уж больно точно вы высказались, как поставить стенку любым подозрениям на счет кого-то… Уж не на свой ли счет, подумалось мне? А тут вы сразу же насчет суеверий хмыкнули, тему закрыв. Вот я и подумал тогда, грешным делом, не можете ли вы знание таких механизмов использовать, чтобы…

— Чтобы быть неуловимым оборотнем? — хмуро спросил врач.

— Навроде того. Но я быстро понял, что не прав. Одно меня занимало — зачем вы, человек образованный и врач хороший, — хорошего врача по первому движению узнаешь — забрались в эту глушь, в это дикое место, несообразное ни вашей квалификации, ни вашим способностям?.. Но это мне объяснили, даже спрашивать не пришлось. Один только вопросец у меня остался. Ответите на него?

— Почему не ответить, если смогу? — равнодушно как-то проговорил врач. — Если и было что скрывать, то теперь совсем нечего.

— Так вот… Как вас, запамятовал…

— Голощеков, Игорь Алексеевич.

— Так вот, Игорь Алексеевич, я спорить готов, что возьми кого угодно в округе — каждый что-нибудь со складов уворовал. Вам шмотье и безделушки всякие, и даже консервы — ни к чему, вы на них не польститесь. Но ведь что-то вы себе по душе на складах нашли, верно?

— Верно, нашел, — согласился врач. — Я…

— Дайте мне самому догадаться, — прервал я его. — Вы на склад с книжками набрели. В точку?

— Да. В точку.

— Эх, Игорь Алексеевич, Игорь Алексеевич, лучше бы вы консервы воровали…

— Почему? — Он задал вопрос без интереса, словно заранее зная ответ. — Ведь книжки в дар от союзников пришли, значит…

— Ничего это не значит. То есть значит, да не то. Вы не задумывались, почему эти книжки народу не раздали? Потому что вредные они все, антисоветские, и засланы к нам с провокационной целью. А вы их начитались.

— А я решил, что о них просто забыли.

— Просто так ничего не бывает. Во всем расчет есть.

— Выходит, и в покинутой трофейной коллекции оружия расчет есть, и в складах, отданных на разграбление, и в лошадях бесхозных, и во многом другом? Может быть, включая и оборотня? Как вы там говорили: «Оборотень — единственный, кто здесь порядок поддерживает», так?

— Ни о чем меня не спрашивайте, — ответил я. — Во-первых, я сам точных ответов не знаю; во-вторых, мало ли что вы на допросах выложите, потянув меня за собой… И самое-то обидное — в том, что грозу я на вас навлек, пытаясь представить доказательства вашей невиновности — ну, что вы оборотнем не являетесь…

— Понимаю, — сказал врач. — Как бы «засветили» меня. Да, я знаю, что «сын за отца не отвечает», но я ведь прекрасно понимаю, что официально с меня не за отца спросят ответ, а по какому-то другому обвинению. Оборотень так оборотень… Я один такой?

— Нет, еще шесть человек компанию вам составят. Но я этого не говорил.

— Так что, может, меня еще и выпустят, после отсева? — усмехнулся врач.

— Надеюсь, — ответил я.

Мы подошли к больнице.

— Заглянем напоследок в сарайчик? — спросил врач. — Проверим наши выводы.

— Конечно, заглянем, — поддержал я.

Юродивый спал на своей куче соломы. Встрепенулся при свете фонарика, сел, моргая. Врач обратился к нему по-немецки. Наш Тарзан недоуменно и обрадованно воззрился на врача, а потом залопотал что-то свое, прискуливая и порыкивая.

— Что он говорит? — спросил я.

— Не очень пойму. Похоже на «тринкен», словно ему пить хочется. Речь у него нечленораздельна. Во всяком случае, вы правы. Тот самый это берлинский волчий человек. Но правота ваша и наше знание, они уже ничего не меняют. Сейчас свежей воды ему принесу и в дом зайдем.

Когда мы оказались в комнате врача, он вытащил бутыль, в которой спирта чуть больше чем на треть оставалось, и доверху дополнил ее водой. Потом проделал ту же процедуру с нарезанием хлеба и лука, что и вчера.

— Хоть выпьем, чтоб ждать не скучно было, — сказал он. — Не пропадать же добру. Вы ведь теперь со мной до конца пробудете?

— Да. Не могу иначе, — я слегка пожал плечами.

— «Их штее хир, их каннт нихт андерс,» — процитировал врач. — Слова Лютера. «Я здесь стою и не могу иначе.»

Вот теперь я видел его таким, какой он есть, — спокойным, подтянутым, чуть меланхоличным — и даже не от ожидания ареста, а от некоего общего меланхолического склада души.

После того как мы приняли по первому стопарику, он встал и открыл стоявший в углу сундук. Вытащил оттуда стопку книг и бумаг, перенес на стол.

— Вот все мое антисоветское добро, — сказал он.

— Все книги не по-нашенски, — заметил я.

— Все по-английски. Я специально только на языке брал. Вот книга, которую я давно мечтал прочесть. Фрейд. Знаменитый врач и ученый. Как раз вопросами сна занимался — что это за феномен и как влияет сон на человеческую психику. У нас фрейдизм объявлен реакционной лженаукой, и если бы не дар союзников… Да, меня за одну эту книгу укатают на всю катушку. Было бы у нас время, я бы вам порассказал о его теориях. Вы, я вижу, снами интересуетесь, и вам бы очень на пользу пошло. Но времени нет. Авось, когда-нибудь сами прочтете в переводе на русский, когда разберутся во всем и поймут, что кроме истинной науки ничего в его книгах нет. Есть тут у меня к вам одна просьба…

— Да?

— Сохраните мои законченные переводы стихотворений. Я дилетант, и ценности в моих переводах немного, но все равно — это лучшее, что от меня останется… Может, вам удастся и напечатать их когда-нибудь, когда времена минуют… Вы понимаете, я давно так не погружался в великую и настоящую поэзию — с самого детства. И только поздними вечерами, в минуты, когда я садился за переводы, я становился самим собой, и окунался в теплоту и насыщенность, невероятные и недостижимые после детства, словно вновь были и лампа под рыжим абажуром, и томик Майн Рида, и изразцовая голландка… Я жил в эти минуты такой полной и своей — только своей, не заимствованной, не подыгрывающей никому — жизнью, что жаль будет, если все это сгинет вместе со мной. В стихах ничего антисоветского нет. Переводы мои уничтожат просто потому, что меня самого… Так возьмете по чистовому экземпляру всего законченного?

Я кивнул.

Он стал перебирать стопочку бумаг, вынимать аккуратно исписанные листочки, оставлять другие, исчирканные.

— А вот этот перевод закончен, но еще не переписан набело, — сказал он. — Если позволите, я перепишу.

Я опять кивнул — и молча наполнил наши стопки. Мы опрокинули их до дна, и он взялся за дело.

Я взглянул на один из исчирканных листочков. Четыре строки попались на глаза:

«Я ли смерть возить повсюду В инвалидном кресле буду, Ей не предан страстью нежной, Но ее слуга прилежный?»

Последние две строки были зачеркнуты, и вместо них подписано:

…Ей не предан страстью темной, Но ее слуга наемный?

— Чье это? — спросил я.

— А, это?… Это из Одена. Но это стихотворение я вам давать не буду. Перевод так и остался в черновиках.

И он продолжил писать. А я сидел, покуривал, и как-то сразу репьем вцепилось в память и звучало безостановочно:

Я ли смерть возить повсюду В инвалидном кресле буду, Ей не предан страстью темной, Но ее слуга наемный?

Уж очень это ложилось на нынешнюю мою — на всю нашу нынешнюю — ситуацию. Настолько ложилось, что мерещиться начало, строки эти — ключик к разгадке всего. А врач, закончив писать, передал мне отобранные им листочки. Я убрал их туда же, где уже лежала припрятанная мной сторожевая книга. Остальное врач аккуратно разложил на столе.

— Сделаем из этого доказательство вашей лояльности, — сказал он.

— То есть? — дернулся я. — Мне, знаете ли, не надо…

— Все надо, — сказал врач и разлил еще по стопочке. — Не будем больше об этом. Будьте добры, скажите, вы-то знаете, кто оборотень? И что вообще произошло?

— Знаю, но не во всех деталях, — ответил я. — Знаю, откуда взялась недавно родившая волчиха. Знаю, кому волчата до того дороги, что он кинулся их мать спасать. Знаю, как развязать это дело. Знаю, кто из семерых — оборотень. То есть, не знаю конкретно по имени, но, так сказать, по родственным связям. Вот только остальных шестерых спасти уже не в моей власти.

И я рассказал врачу о моих догадках и предположениях, подводящих черту под всем делом. Врач слушал внимательно, периодически кивая.

— Да, наверно, вы правы, — сказал он, выслушав мою версию. — Вот только как сюда укладывается тот головорез, с которым вам предстоит сегодня встреча в барской усадьбе?

— Пока не ясно, — сказал я. — Но он впишется. Есть у меня предположение на этот счет. Впрочем, — добавил я, — у меня ведь есть сторожевая книга, которую я еще не открывал. Я вам дам ее, не раскрывая, вы ее перелистаете, и, если найдете что-то очевидно соответствующее, скажете мне, прав я или нет. Мне интересно проверить, насколько я угадал.

И я вручил ему сторожевую книгу. Врач с интересом перелистал ее — и у него глаза округлились, когда он дошел до последней из заполненных страниц.

— Да, вы правы, — сказал он. — Вы до жути правы. Вы настолько правы, что я бы на вашем месте не ввязывался в эту игру. Иначе… да, все равно, скажу откровенно: у вас, если вы продолжите погоню за истиной, меньше шансов на спасение, чем у меня, которому «тройка» вот-вот влепит смертный приговор. Я бы отдал эту книгу тому, кто ее ищет, — и еще присягнул бы, что не открывал ее. Если, конечно, вашей присяге поверят. Вас раздавит между жерновами, если вы попробуете действовать активно и самостоятельно.

— Кто знает… — сказал я, убирая замызганный журнальчик на прежнее место.

Врач встал, зябко поеживаясь, подкинул два поленца в печку. Печка в его флигеле была хорошая, старая, с изразцами.

— Волчий маскарад… — задумчиво проговорил он.

— А?.. — не очень поняв, откликнулся я.

— Это я о своем детском ужасе, — проговорил Игорь Алексеевич. — Он мне до сих пор часто снится. Иногда, по несколько ночей подряд.

— Что за ужас? — спросил я.

— У моего отца была большая библиотека, — сказал врач. — Все стены были заняты полками с книгами, уходящими под самый потолок, на высоту почти четырех метров. Кожаные кресла в центре комнаты, удобные напольные светильники с абажурами, вращающиеся этажерки для тех книг, которые сейчас в чтении или в работе… На самых верхних полках, стояли большие книги в красивых переплетах. Мне давно было интересно в них заглянуть. Но отец запрещал мне заглядывать на эти полку. Во-первых, он боялся, что я могу полететь с вершины приставной лесенки. А во-вторых… Это «во-вторых» я понял только в тот день, когда нарушил запрет. Было мне лет шесть или семь. Я поднялся по приставной лесенке до самой верхней полки. Когда я посмотрел вниз мне показалось, что я безумно высоко, чуть не в поднебесье, на секунду у меня даже голова закружилась, паркетный пол расплылся и завращался в глазах. Я поспешно перевел взгляд на книги, вынул одну из красивых книг, открыл. Это был, как я узнал много позже, альбом гравюр Дюрера. Я перелистывал плотные страницы, смотрел на четырех всадников Апокалипсиса, на «людские пороки»… В испуге захлопнув альбом, я взял другой. Это были «Капричос» Гойи. И замелькали передо мной вампиры, ведьмы, младенцы, варящиеся в котле, повешенный… Один из офортов надолго приковал мой взгляд, помимо моей воли: красавица в волчьей маске подает руку галантному кавалеру… Наконец, будто преодолев наложенные чары, я захлопнул альбом, поставил на место, поспешно спустился вниз. А ночью… Ночью я проснулся оттого, что мнея окружали люди в волчьих масках. Да, в ту ночь мне приснился этот волчий маскарад. Я проснулся с ревом, меня долго не могли успокоить. И до сих пор мне это снится, и каждый раз во сне я становлюсь таким же маленьким беспомощным мальчиком, и пугаюсь до смерти. Вот только облик красотки под волчьей маской время от времени меняется… Это всегда — облик женщины, которую я сейчас люблю, которой доверяю… Понимаете?

— Понимаю, — сказал я.

— Да, это были великие произведения искусства… — кивнул врач, то ли мне, то ли самому себе. — Но не для детских глаз. Отец, который составил просто замечательное собрание гравюр и офортов, оттисков с оригинальных досок, драгоценных оттисков, был прав, что прятал эти альбомы подальше от меня… Но вы уловили главное? Не волк, маскирующийся под красотку, а красотка, прикинувшаяся волком. Вот в чем выразился гений художника… И сейчас, когда этот волчий маскарад продолжается…

— Я понимаю, — повторил я.

Врач вернулся к столу и сказал совершенно спокойно:

— Допиваем последнюю?

— Допиваем, — кивнул я. — Только никогда не говорите «последнюю». Мы на фронте всегда говорили «выпьем по предпоследней». Поверье было, что кто скажет «выпьем последнюю» — тот в ближайшем бою погибнет.

— Что ж, по предпоследней, — с полной стопкой врач подошел к окну и задумчиво в него поглядел. — Интересный маршрут обозначен в этой учетной книге… Значит, и наш Маугли со своими волками должен был проследовать по тому же маршруту?

— Да, — сказал я.

— Интересно, как теперь сложится их судьба?

— Волчиха-мать мертва. Помет ее, наверно, тоже; хотя выходить его, видимо, очень старались. Остаются волк-отец и наш Маугли. Боюсь, судьба их тоже будет не слишком радостной, а жизнь — недолгой.

— Кажется, едут, — сказал врач.

Мы допили наши последние капли. Они вошли в комнату. Я встал, и врач тоже.

— Должен сознаться, я догадался, зачем ваш человек сидит у меня и не уходит, — заговорил врач. — Я сделал попытку уничтожить находящиеся у меня иностранные книги и кое-какие заметки. Но ваш человек был зорок, перехватил меня и заставил сложить все аккуратно на столе.

— Я не знаю, антисоветские это книги или нет… — вставил я. — Может, самые обычные…

— Обычные книги уничтожать не пытаются, — уведомил меня опер. — Молодец! Проявил бдительность. И обыска проводить не надо. Уводим его и опечатываем помещение.

Все мы вышли наружу. Врача повели к машине.

— Покажите мне вашего Маугли-Тарзана, — сказал опер.

Я повел его к сарайчику. Волчий юродивый спал. Опер ткнул его носком сапога, чтобы разбудить, и тот недовольно зарычал.

— Ишь ты, сердится, — усмехнулся опер. — Ну и уродина. Недоумок как недоумок, одна слава, что среди волков рос. Пошли.

И мы вышли наружу. Мы пересекли широкий двор и были почти у самых ворот, когда один из охранников в машине вдруг заорал:

— Смотри! Берегись!

Мы мигом обернулись. От двери сарайчика несся в нашу сторону Маугли — волчьими прыжками, с тусклым огнем в глазах, тихо рыча. Метил он явно на опера. Жуткое было зрелище. Самый смелый человек дрогнул бы. Опер выхватил пистолет и открыл отчаянную пальбу. Волчий человек настиг его, навис над ним с разинутой пастью и вскинутыми руками — и вдруг, когда казалось, что все уже для опера кончено, замер на месте, покачнулся и рухнул на спину. Несколько всаженных в него пуль сделали свое дело. Он был мертв.

— Уфф!.. — Опер вытер пот со лба и некоторое время переводил дух. — Ты мне за это ответишь, — грозно кинул он врачу, садясь в машину, — видно, считая его виновником неожиданной выходки получеловека-полузверя. — Убери эту падаль! — крикнул он мне, и машина отъехала.

Я подошел к мертвому юродивому. Да, видно, произошло то, о чем говорил врач. Тычок сапогом оказался той самой последней капелькой, от которой и сорвалась пружинка. И бедняга, по-нашему говоря, «психанул», а по-научному — прибег к агрессии как к средству самозащиты от окружающего враждебного мира.

Взяв за ноги, я оттащил его от ворот к больничной подсобке. Пусть не слишком маячит. А завтра санитар пусть кумекает, куда тело деть. Санитару завтра прием вести. Интересно, каких рецептов он навыписывает? Не отправит ли кого-нибудь на тот свет? Вот и еще одна жертва тогда будет у всей этой истории.

Я взглянул на часы. Два часа ночи. Приблизительно так и приехали, как я предполагал. А меня еще дела ждали. И я направился к барской усадьбе. Проникнуть в нее оказалось делом нехитрым. Я и не таился особенно, взламывая замок передней двери. Поблизости не могло быть никого, кроме того человека, с которым мне все равно надо было встретиться. И думал я: чем спокойней и небрежней зайду — тем меньше вероятности, что он, ни о чем не спрашивая, всадит в меня пулю. Это — как открытая ладонь, протянутая к собаке.

Внутри стоял особый холод — холод затхлости и, как в старину говорили, мерзости запустения. Знаешь, когда воздух вроде и не шелохнется, а ты чувствуешь при этом, как он тебя неслышно обвивает удушающими питоньими кольцами. Я прошел через холл, заглянул в ближайшее помещение, включил фонарик. Ничего. Голо. Я заглянул в следующую комнату — с тем же результатом. Так я прошел по всем комнатам первого этажа и поднялся на второй. Второй этаж состоял из бальной залы и нескольких прилегающих к ней комнат. Я осмотрел их одну за одной. Ничего. Я поднялся на третий этаж.

Первая комната третьего этажа — ничего. Вторая — то же самое. В третьей — вот он, в углу, ряд глянцевитых консервных банок. И бутылки поблескивают, и коробки какие-то сложены. Я подошел к ним поближе.

— Ни с места! — раздался голос позади меня. — Шелохнешься — и пулю получишь. Ты кто такой?

— Да я так, старыми домами интересуюсь, — ответил я.

— И шинель на тебе милицейская, новенькая.

— Такая же новенькая, как я сам. Принимаю район под свое попечение.

— Осмотр, значит, проводишь?

— Как законный представитель законной власти. А вот ты кто такой? Будь ты одним из местных бандюг — хоть этим мифическим Сенькой Кривым, например, — ты бы уже, наверно, всадил в меня пулю. Скорей всего, ты тот оперативник, который под видом прожженного столичного налетчика к инвалиду Коле заявился.

— Откуда ты знаешь?.. — голос дрогнул.

— Что ты не на какую-нибудь банду работал, а на органы власти? Деревенских простачков дурачить можешь. Пальто твое… Они здесь «солидными» всегда называют хорошие пальто казенного образца. Ухватки твои… Равнодушие к пулемету в подполе. Будь ты членом банды — ты бы пулемет не упустил. Ведь инвалид Коля тебе про пулемет докладывал?

— Положим, докладывал.

— Ну, вот. А теперь можно мне обернуться? Замечу, кроме меня, о тебе никто не знает. И инвалид Коля молчать будет. А без меня ты не найдешь того, что ищешь.

— Ты знаешь, где это?

— Догадался.

— Откуда догадался?

— Был один тайник, про который инвалид Коля не знал, что это тайник, понимаешь? А я догадался, что то место может быть только тайником, хоть сам инвалид Коля этого и не соображает.

— Как же милиция в это дело влезла?

— Можно мне наконец обернуться? — спросил я.

— Ладно, оборачивайся. Но близко не подходи.

Я обернулся и встретился глазами с человеком, доставившим столько неприятностей инвалиду Коле. Ничего мужик, крупный, по-боксерски сколоченный, и челюсть крепкая, и глаза шалые, но… слишком холеный, так сказать, чтобы меня одолеть.

— В аресте инвалида Коли себя вини, — сказал я.

— То есть? — несколько нахмурился он.

Я рассказал ему вкратце, как из-за огнестрельного ранения инвалида заподозрили в принадлежности к вурдалачьему племени и чем все это кончилось.

— Темный народ, — скривился мужик.

— До смерти оборотнем запуганный. Ну, насчет этого оборотня мы еще поговорим… А пока что представиться хочу: Высик Сергей Матвеевич, начальник местных милицейских сил и единственный их пока что представитель. И, во-вторых, можно мне на ваши документы взглянуть?

— Зачем это тебе? — то ли насмешливо он спросил, то ли угрожающе — смешанная была такая интонация, странная.

— Я к тому, — спокойненько объяснил я, — что, может, вам, в отличие от меня, вслух представляться не следует — мало ли куда звук долетит. Да и на слово я вам, может, не поверю. Мне надо точно знать, чтоб дело вести. И пистолет убрать можешь. Прикинь, я знал, что ты здесь, и служил я в разведке, поэтому, если б я шел, не чтоб с тобой повидаться, а чтоб тебя пристрелить, то не стал бы я подставляться тебе. Так что, сам видишь, я по-мирному поговорить пришел. Догадался ведь, что свой брат работает. И в секретные расследования лезть не собираюсь. Чем меньше знаешь, тем спокойней спишь. Просто удостовериться хочу.

Он подумал немного, убрал пистолет, вытащил свои документы и протянул их мне. Я внимательно их изучил.

— Все правильно, — кивнул я. — И прав я был, что нашему местному оперу не стал докладывать и инвалиду велел держать пасть на замке.

Я вернул ему документы.

— А когда ж я журнальчик получу? — спросил мужик.

— Когда пообещаешь выполнить мое условие.

— Что за условие? — он недовольно нахмурился.

— Сегодня, среди прочих, арестовали местного врача, Голощекова Игоря Алексеевича. Я хочу, чтоб его отпустили. Власти у вас на это хватит.

— Власти-то хватит… — мужик явно ждал чего-то большего, и теперь расслабился малость, довольный. — Только чем он тебе дался, этот врач?

— Я знаю, что он невиновен. А главное, — я улыбнулся мужику почти сообщнически, — чистый медицинский умеет разводить, как надо, в самой нужной пропорции.

— Веская причина, — одобрил мужик. — А если я пообещаю избавить врача от всех обвинений, заберу книгу — да и обману тебя?

— Мне почему-то кажется, что не обманешь, — сказал я.

— Верно, — ухмылка у мужика сделалась совсем волчьей. — Мы, если обещаем, то не обманываем. Считай, пообещал. Ну, когда журнальчик мне вручишь?

— Да сейчас. На, забирай его. И рад буду, если скажешь, что сам его в этом доме нашел, меня даже не упомянешь. Хочешь верь, хочешь нет, но я его даже не раскрывал. Я запах жареного за километр чую.

Мужик схватил сторожевую книгу и убрал под пальто.

— Выходит, — сказал он, — я мог сразу пристрелить тебя и забрать журнал?

— Не мог, — возразил я. — Я, отправляясь в усадьбу, докладную записку оставил, чтобы ее уничтожить, когда благополучно вернусь. Впрочем, ты, я уверен, догадался, что у меня какая-то страховка есть, едва мы с тобой заговорили. Поэтому и не спешил на курок нажимать.

— А ты разумный малый, — заметил он.

— Разумный, — согласился я. — И, может, ты не откажешь мне в ответах на некоторые вопросы, как человеку разумному?

— Валяй свои вопросы, — сказал мужик. — На что имею право отвечать — отвечу.

— Хорошо. Во-первых, неизвестный, убитый около конезавода, — ваш был человек или с другой стороны?

— Наш человек.

— Директор конезавода упоминал, что он свое удостоверение личности показывал. Но на убитом никаких документов не нашли. Кто взял документы — убийца или сторож, наткнувшийся на труп?

— А в чем для тебя разница, кто именно документы взял? — спросил мужик.

— Разница вот в чем: если документы взял убийца — значит, убийство связано с вашими делами, и это одно. А если убийца взять документы не удосужился — значит, к вашим делам это убийство никакого отношения не имеет. В первом случае — мне делать нечего. Во втором случае — я буду знать, что оборотня мне надо искать среди местных, на ваши дела не завязанных.

— Документы нам привез сторож, — сообщил мужик, поколебавшись, говорить мне или нет.

Я кивнул.

— Теперь я знаю, в каком направлении поиск раскручивать. Ну, я пошел… И один тебе совет.

— Какой?

— Поосторожней будь, отсюда выбираясь. На тебе шинель хорошая, и вообще… Район у нас лютый, не знаешь, на что напорешься. Мужик ты здоровый, но и ты в одиночку с бандой не справишься. Особенно если в засаду попадешь. К тому же этот то ли волк, то ли человек — убийца неуловимый… В общем, остерегайся по пути таких мест, где из-за угла напасть могут, или слишком открытых, где ты далеко заметен. Может, даже лучше было бы тебе здесь переждать до рассвета. Впрочем, как знаешь.

— Не учи ученого, — заверил мужик.

Уже уходя, я обернулся и спросил:

— Да, еще один вопрос, просто из личного любопытства: этот сторож, брат Коли инвалида, он хоть по земле-то еще ходит, за все свои старания и мечты о награде и ордене?

— Пока он — наш свидетель, — ухмыльнулся оперативник. — А там посмотрим.

Я еще раз кивнул — и ушел.

Из усадьбы я выбрался без приключений. Четыре часа утра. Быстрей и безболезненней справился, чем сам думал. Успею еще и поспать перед новым рабочим днем.

Я пошел по жесткому обветренному насту заснеженного поля, срезая путь к поселку. Легкий снег прошел, и мои ноги мягко придавливали свежий и сыроватый покров. На этом свежевыпавшем, по-весеннему быстро оседающем под собственной тяжестью, совсем не пушистом снегу я и увидел цепочку волчьих следов, пересекавшую мой путь. Следы были крупные, матерого волка.

— Это что, папаша погибшего семейства разгуливает? — осведомился я вслух и огляделся.

Что за темная точка вон там? Куст торчит или… Я прошел еще несколько шагов, оглянулся. Точка как будто переместилась — и вроде бы в мою сторону.

— Волк или человек? — заговорил я. — Если волк, то посмеет ли на меня напасть? А если человек — то не оборотень ли, ускользнувший от ареста и уже знающий, кому он обязан всеми неприятностями? Интересно, как он сумел меня выследить?

Впрочем, об этом гадать особенно не приходилось. След по снегу я оставил свежий, от больницы до усадьбы места безлюдные, никто следов не затопчет, а узнать — или сообразить — что я в больнице буду опекать врача, чтоб врач не сбежал до ареста, он запросто мог, зная логику, по которой такие аресты проводятся.

Я шел, оглядываясь. Точка быстро приближалась, укрупнялась, вот уже это не точка, а довольно солидное темное пятно. Я достиг небольшой лощинки, где редкие деревья и кустарники начинались, встал за стволом дерева, вытащил пистолет и стал ждать.

Ждал я недолго. Вот он, огромный волчище, прямо летит по моим следам. Молча, сосредоточенно. И глаза эти — знаешь — тусклое желтое пламя. Словно и не волчьи это глаза, а будто бы два фонаря горят.

В первый раз я выстрелил, когда волк был метрах в пятидесяти. Он как бы вздрогнул болезненно, на ходу, и продолжал бежать, словно камешком в него угодили. Я выстрелил снова. Теперь я уже видел его широкую грудь и знал, что попал. Но он продолжал бежать, как будто пули ему нипочем.

Я выстрелил в третий раз, когда он был уже совсем близко. Его как ударом отбросило, но он устоял на лапах и приготовился к прыжку. Что за черт? Неужели нервишки у меня шалят, рука подводит?

Я увернулся, когда он прыгнул, целясь мне в горло, и нырнул за ствол дерева. Волчище пролетел мимо меня, перекувырнулся и тут же опять вскочил. Я был малость растерян, и, может, он и успел бы меня задрать — еще тепленького, так сказать, неопомнившегося — но тут откуда-то донеслось отдаленное пение самого раннего петуха — оно на секунду словно отвлекло волка, уши его дрогнули, он повел мордой в сторону, словно бы с вороватой оглядкой — и я расстрелял его в упор.

Медленно, не оглядываясь, я двинулся прочь. Усталость внезапно навалилась страшенная. Да, конечно, надо выспаться, перед тем как закончить дело. И все равно, нечего ломиться к людям в такой час, зазря их пугать. Утро мудренее, как говорится. Хотя, если подумать, утро уже наступило.

Дежурный дремал на своем месте. Заслыша меня, он встрепенулся и открыл глаза.

— Все, можешь идти, — сказал я. — Выспись, если сумеешь, — до восьми чуть больше трех часов осталось.

И он ушел. Я запер дверь и устроился на своей кушетке. Было о чем подумать, но думать уже не хотелось.

Глаза мои закрылись сами собой — точно так же, как и открылись, словно я всего секунду спал. Пришло утро. Я взглянул на часы. Без четверти восемь. Сейчас мои солдатики пожалуют. Я встал, одернул мундир, поглядел в зеркало. Ничего, вид слегка помятый, но вполне подобранный. Сжевал кусок черного хлеба с сахаром, закурил папиросу, тут и мой отрядец пожаловал. Минута в минуту.

Я коротко отдал им распоряжения на сегодняшний день и уже готов был уйти, когда зазвонил телефон. Звонил оперуполномоченный.

— Как ты там? Нормально? Вчера не мог тебе сказать. Один из семи ушел. В окно сиганул, когда его арестовывать пришли. У него кстати и нашли такую секиру, о которой ты говорил, с зазубренными крючьями и со следами крови.

— Далеко он не денется, — заверил я. — Он же представитель власти — его здесь никто покрывать не будет. Выдадут как миленького. Дайте только его данные. Как звать, какого звания, приметы там…

— Тяпов Анатолий Мартынович, из активистов местных. До войны руководил местной ячейкой ворошиловских стрелков, потом по комсомольской линии пошел, на войне побывал, политруком в авиачастях, а в последнее время занимался вопросами устройства и учета несовершеннолетних, по нашему профилю…

Он недоговорил, как бы давая понять, что я и сам уразуметь должен и большего он не скажет.

— Навроде коменданта или инструктора? — спросил я.

— Вот-вот. Инструктор по делам. И исполняющий обязанности коменданта общежития. Надежным человеком казался. Это пример, как надо быть бдительным.

— Место, где он держал волков, нашли? Конуру там специальную или вроде того?

— Нет. Видно, не дома он их держал.

— Гм. Если убийцей был он, то нельзя ли из этого заключить, почему он именно этих людей убил, а не каких-то других?

— Прикидки кой-какие есть. Но точно говорить рано.

Я немного помедлил.

— А что остальные? — спросил я наконец.

— А, остальные… Они уже сознались, — удовлетворенно ответил он.

— В чем?

— Как в чем? — удивился он. — Во всем. Во всех своих грехах. Секретарь парткома сказал, на всякий случай, что это он секиру Тяпову в дом подкинул. А заодно, что он — законсервированный диверсант, оставленный немцами на освобожденной территории. Врач ваш — английский шпион, заброшен в наш район с заданием агитировать за реакционную буржуазную лженауку — психоанализ. С помощью психоанализа они надеялись поработить психику наших людей и подготовить почву для свержения советской власти. Вот так-то.

— Все понял, — ответил я. — Займусь поисками Тяпова… Хотя подождите минутку… Тут, кажется, человек по теме…

Точнее, их было несколько. И фабричные, и конокрады — все запыхавшиеся.

— Начальник, начальник, на пути к усадьбе застреленный Тяпов валяется, инструктор по сиротам. И следы ваши неподалеку. Это вы его?

Вот неугомонный народ! Когда же он спит, когда работает и как всюду побывать ухитряется? Но меня другое больше занимало.

— Какой Тяпов? — изумился я. — Я ж по волку стрелял. По огромному такому волчищу. Уложил его, да. Но ни Тяпова, ни другого какого-то человека там не было.

Наступило молчание.

— Ну, начальник… — протянул один из них — но я уже вполне опомнился; кажется, я понимал, что произошло.

— Вот что, ребятки. Волк ли, Тяпов, но дуйте туда, а я сейчас обо всем доложу. Или волк мне померещился, или Тяпова не я уложил. А может, я их обоих прихлопнул. Труп волка в лощинке такой должен быть…

— Но и Тяпов лежит в лощинке… — протянул один из них.

— Тем более — дуйте туда со всех ног, и никого постороннего не подпускать. Они умчались, а я схватил отложенную трубку.

— Алло, алло!.. — И я доложил. — Тяпова искать уже не надо. Труп его найден. По- видимому, это я его застрелил.

— То есть как — «по-видимому»? Как это может быть?

— Видите ли, когда вы уехали, я хотел вернуться в отделение, но едва отошел от больницы, мне показалось, будто за мной кто-то следит. Чтобы убедиться в этом, я прогулялся по разным местам, периодически оглядываясь. Ночь была темная, но ощущение, что меня преследуют, не пропадало. В конце концов, я решил из преследуемого сам стать преследователем. Сделав круг, вернулся назад. Увидел чужие следы. Пошел вдогонку. Вскоре заметил вдалеке тень, стал кричать, приказывая остановиться. Но тень забирала в сторону, как делают, чтобы сначала уйти, а потом напасть неожиданно. Тогда я выстрелил несколько раз. Тень вроде пропала. Это было возле лощинки, я поискал вокруг, но ничего не нашел. Ну, там же кусты и деревья начинаются, трудно в темноте вести поиск. Решил в итоге, что мне все это померещилось. Тем более…

— Что «тем более»?

— Мне казалось, что стрелял я в волка. И следы шли то человечьи, то волчьи. А только что местные парни прибежали, рассказали, что найден мертвый Тяпов как раз на том месте, где я стрелял. Я велел им дежурить там и не подпускать никого до нашего прибытия.

— Почему ты мне сразу о ночных приключениях не доложил?

— Вы сразу заговорили со мной о более важных делах. А эти ночные приключения я считал больше игрой воображения, чем… Но я бы обязательно вам о них доложил, закончив выслушивать ваши инструкции. Вот только события меня опередили.

— Понял. Выезжаю. Где это?

— На краю поля за заброшенной усадьбой. Там сразу видно будет. А я еще кого-нибудь из парней пошлю на развилке вас встретить. Чтобы вы точно не сбились.

— Да-да, немедленно отправляйтесь туда же.

С трупом Тяпова мы разобрались быстро. Энкеведешник и областной следователь скоренько осмотрели место происшествия, нашли и мои следы, следы того, кто шел за мной, и следы зверя.

— Интересно, зачем он следил за тобой? — сказал энкеведешник.

— Отомстить, — ответил я. — Он, надо думать, хотел отомстить за то, что его разоблачили.

— Да, ты прав, — кивнул энкеведешник. — Ну, поехали! — крикнул он своим людям. — Да, поздравляю тебя с наступающим! — кинул он, садясь в машину.

— Ах, да, ведь Восьмое марта на носу! — хлопнул я себя по лбу. — Совсем запамятовал за всей этой суетой.

— Да, Восьмое марта, и денек у тебя будет горячий, потому что и пить народ начнет с самого утра, и на праздничных танцах любые буйства возможны…

— Ничего, мои ребятки меня не подведут, — я кинул взгляд на стоявших поодаль шпанистых парней.

— И как это ты такую банду к рукам прибрал? — подивился энкеведешник. — Видно, характер у тебя есть.

— Это потому, что я, как представитель советской власти, действую вместе с народом и в его интересах — против всяких отщепенцев и прочих грязных личностей, — четко отрапортовал я. — Эти ребята, при всех их трудностях, на рабоче-крестьянской почве стоят, у них имеется классовое родство с нашей властью. И встреться им антисоветчик или вредитель какой — они его враз мне приволокут.

— Верно мыслишь, — одобрил энкеведешник, и две машины уехали, увозя выездную бригаду и труп Тяпова.

Я подошел к моим обормотам.

— Волчьего трупа не нашли? — спросил я.

— Нет, начальник. Все обыскали.

— Странно. Я оперу доказывать не стал, чтобы он меня в психушку не упек, но я точно помню, что я не человека, а волка подстрелил. Своими глазами видел, между нами два метра было.

— Выходит, это значит… — начал довольно пустым таким голосом один из парней.

— Ничего это не значит, — оборвал я его. — Мало ли что могло быть. И байки всякие не особенно распускайте. И, главное, на меня не ссылайтесь. Я все равно от своих слов откажусь. Охота мне, чтобы мне сверху втык делали за то, что я мистику пропагандирую…

— Понятно… — протянул один из фабричных. — И что теперь, начальник?

— А что теперь? С оборотнем покончено, пора за Сеньку Кривого браться. Я еще его дела не глядел, больше по слухам с ним знаком. Наверху говорят, он настолько опасен, что и его самого, и его банду при взятии ликвидировать надо. Честно вам скажу — мне наплевать, что говорят наверху! Если я увижу, что он не такой ненасытный душегуб, каким его малюют, то подойду к нему соответственно. Но если я сам решу, что он опасен для общества хуже чумы — то сам его и прикончу, как дворнягу взбесившуюся. А если он попробует меня опередить… — Я улыбнулся, и они поежились — видно, нехорошая улыбочка у меня получилась. — Так вот, завтра — Восьмое марта. Чтоб в славный международный женский день здешним женщинам настроения не портить, поняли? Развлекайтесь, но в меру. Мы с вами, можно сказать, душа в душу будем жить, если у меня из-за вас неприятностей не будет. — И я пошел прочь.

Оставалось мне лишь одно дело, и делать мне его очень не хотелось. Может, так и оставить? Все равно уже все и так ясно. Я добрел до конторы. Дежурный доложил, что никаких событий не было.

— Хорошо, — сказал я. — Мне еще проверочный обход предстоит, но я хочу передохнуть полчасика. Может, документами займусь. А может, усну. Если усну — через полчаса меня разбудить.

И я ушел в свой кабинет. Через полчаса…

Давай предположим, будто я тебе свой сон рассказываю. А может, это и был лишь сон. Мне часто потом это снилось, вот я и подумал однажды — а не приснилось ли мне это и в первый раз. Словом, хочешь сном считай, хочешь — явью.

Так вот, снилось мне, будто дежурный разбудил меня через полчаса. Я уснул прямо за столом, уронив голову на папку с делом Сеньки Кривого. Проснувшись, я, не мешкая, отправился в путь, в деревню Митрохино. Бабка-коровница встретила меня во дворе. Затревожилась сильно, меня увидев.

— Чего вам надо, гражданин милиционер?

— В дом меня проведи. Хочу твоего сына-инвалида видеть и с вами обоими потолковать.

Она засуетилась, машинально отерла руки о ватник, провела меня в дом. В жарко натопленной, чисто прибранной комнате стояло кресло, а в кресле сидел парализованный молодой человек. Ладный был парень, видать, до того, как его прихватило. Некрасив, но все равно лицо привлекательное — из добрых, знаешь, таких лиц, которые всегда вызывают сочувствие. И злобы не было в его взгляде, скорей умоляюще он на меня посмотрел.

— Ну, здравствуй, — сказал я. — Как зовут тебя?

— Володя, — сказала его мать. — Володей его зовут. Нет, вы не думайте, с головой у него все в порядке, и говорить он может. Робеет он сейчас. Да и переживает.

— Знаю, что переживает, — сказал я, на ножки кресла поглядел. — Колесики к ним Тяпов приделал?

— Да, он, — это уже Володя заговорил.

— Кто он тебе?

— Брат он его двоюродный. — Это мать в разговор вступила. — С детства дружили. А после того как Володя с площадки поезда сорвался, очень Толя о нем заботиться стал. — «Толя»? Это она Тяпова имела в виду. — Ну, и они друг к другу всем сердцем привязались. Толя говорил еще, что Володя его отдушина, что у нас он душой отдыхает. Без Толи мы пропали бы.

— Он вам корову обеспечил?

— Да. Прошлой весной рассказал, что, слышал, из города разнарядка пришла, помочь коровой бедствующей семье, лучше всего с инвалидом, чтоб, значит, в газетах прописать об этом. «Теперь, говорит, семью выбирать будут. А я уж потихоньку постараюсь, чтобы вас выбрали. Корову у вас забрали? Забрали, вот и вернут. А в газетах лишний раз пропишут про щедрость советской власти. Вы уж не забудьте советскую власть за заботу поблагодарить, если журналисты и до вас доберутся.»

— С коровой вы и выжили?

Я повернулся к Володе:

— А щенки все погибли?

— Нет… — Он улыбнулся бледной счастливой улыбкой. — Один еще держится. Может, выходим… А откуда вы про щенков знаете? — вдруг спохватился он.

— Я все знаю, — ответил я. — А ты знаешь хоть, что твой Толя натворил?

— Неправда это, — убежденно ответил Володя. — Толя добрый.

— Для кого добрый, а для кого… Волков он где держал?

— Сперва на конезаводе, пока тот еще пустовал. Потом, под Новый год, на несколько дней у нас селил, искал волкам новое место. Где-то устроил их. Где — не знаю. Только забрал в начале января. Волчиху то есть. Волк сбежал и исчез. Толя каждую ночь его искал, подманивал, но без толку. Потом открылось, что волчиха беременна. Позавчера вечером он нам щенков принес, когда… Но не он это…

— Пусть не он. — Для него Тяпов был ангелом, и тут не переспоришь; да и охоты мне не было спорить. — Кто по ночам выл — волк сбежавший или Тяпов, волка приманивая?

— Я так понял, что по-разному бывало, — сказал инвалид. — Но не интересовался особо, просто знал, что он по ночам волка ищет.

— Волки тихо себя вели в те дни, что у вас жили? Корова не нервничала? Где их держали — то есть, ее, волчиху — я все время забываю, что волк сбежал, а волчат еще не было?

— Да, корова в те дни совсем мало молока стала давать. Хотя держали волчиху далеко от нее, на замке, в дровяном сарае. Толя умел с ней разговаривать — пошептал ей что-то, и она все дни тише мыши просидела.

— Мда… А куда волчонок денется — если выживет?

— Другом моим будет, — с горячностью сказал инвалид. — Верным и единственным. Знаете, как он любить меня будет!

— Они оба были без ума от этой идеи, — сказала его мать. — Совсем на ней помешались. Володя — от мысли, что не одинок будет, когда ни меня, ни Толи рядом нет, а Толя — от радости за Володю!

— Ведь про родство ваше с Тяповым все знают? — спросил я.

— Да, все, — ответила мать. — А что тут дурного?

— Ничего дурного. И вам без вреда. Все знают, что вы безобидные. И про ваше родство с Тяповым никто не вспомнит… пока волчонок по двору не забегает. Убить его убьют, ясно. Еще придумают что-нибудь навроде того, что это Тяпов воскресший. Но, главное — пока волчонок глаза людям мозолить не начнет, никто не свяжет воедино вас, Тяпова и корову… А что, корове вашей многие завидуют?..

— Не то чтоб завидуют… — сказала мать. — На жизнь серчают. А такой зависти, чтобы именно на нас особый глаз держали, нету. Не придираются к нам… Погодите, — добавила она, начиная соображать, что к чему. — Вы хотите сказать, что как волчонок на глаза кому-нибудь бросится, это будет как спичкой при сухом сене чиркнуть? Про выкормыша оборотня зашумят или про что-то навроде этого, и нас в Толины подельщики запишут — начнется разбирательство, и власть у нас корову отберет?

— А вы как думаете? — спросил я.

— Нехорошо это — не сделают так, — сказал Володя, но я объяснил, что к чему:

— Власть наша, она справедлива, но сурова. Как вам корова досталась? Благодаря проискам врага… — Я встал в наступившем молчании. — Про то, что кроме волка волчиха была, да с волчатами, только два человека пока знают. Со вторым я договорился, он будет молчать. Но ваш волк, подросши, сам себя выдаст… Сами, в общем, думайте, я тут не советчик.

Я направился к двери, но меня остановил голос парализованного, заговорившего умоляюще:

— Мы его дома втихую будем держать. Или как подрастет, на волю выпустим…

— Дома его долго не утаишь, — возразила его мать. — А если выпустить, он или погибнет сразу, законов воли не зная, или начнет к нам возвращаться, в родной привычный дом — не прогонишь… — Она повернулась ко мне. — Без коровы мы с голоду вымрем, а у сына душа сгорит, если… — Она не договорила. И так все было понятно.

Я кивнул. Сын ее — как заключенный в собственном теле и в четырех стенах. А заключенные, они — сколько случаев описано — даже крыс, мокриц и паучков порой приваживают и рыдают навзрыд, если с теми беда случается. От тоски и одиночества душевного… А тут не паучок и не крыса, тут совсем другое — привораживающее и трогательное. Настоящее существо. И другом настоящим стать обещает. Мать встала.

— Вот что, Володя, — сказала она. — Я пропаду — со мной и ладно, но тебе я пропасть не дам. Ты для меня — как для тебя этот волчонок. И выбора нету.

— Не-ет!.. — завопил парализованный.

Мать вышла вслед за мной в сени, поплотнее дверь закрыв.

— Авось, соседи не услышат, — сказала она.

— Занюк, которого вы на дороге убитым нашли, был у вас перед этим? — спросил я.

— Стучался с вечеру, водки или самогону клянчил. За несколько домов отсюда гулял, выпивки их компании не хватило. Он и пошел попрошайничать по всем домам. С ним бывало.

— И сразу ушел?

— Выставила я его сразу. Мне показалось, правда, что он после этого по двору малость порыскал: нельзя ли прихватить чего. Опять выглянула — его уже не было. Ну, во дворе у меня пусто, взять нечего, а коровник заперт. Правда, разглядеть волчиху в сарае он мог. Может, потому и на станцию помчался о спрятанном волке докладывать. Или с испугу побежал, не разбирая пути, абы в какую сторону. А может, волчихи не видел, просто решил, что на станции вернее самогону достанет… Ну, и принял свою смерть. Не верю я, однако, что от Толиной руки.

— Когда волчиха родила? — спросил я, закрывая предыдущую тему и не отвечая на ее полувопрос. Кривить душой я не мог, а правду говорить, настаивать… Что толку?

— Когда волчиха родила? — спросил я.

— А накануне того дня, что погибла, — сказала старуха. — И что ее в ночь из укрытия выманило, ума не приложу. Видно, серьезное что-то, раз волчат своих махоньких оставила…

Я подумал, что знаю, почему. В тот вечер волчий человек впервые вылез на большую прогулку. Сперва он и выл, наверное. А она узнала родной голос, за много лет ей привычный, и вышла ему навстречу.

— …Толя искать ее пошел, вернулся нескоро, рассказал, что волчиха погибла, что тело он ее спрятал так, что никто не узнает, — в тайнике, оставшемся от сбежавшего сторожа. В общем, сказал — нам теперь самим волчат выхаживать надо… Очень был расстроен, просто убит…

— Ясно, — сказал я; кое-что оставалось непроясненным, но больше задавать вопросов мне не хотелось. — Ну, я пошел.

— Погодите. — Она вцепилась в мою руку. — Вы должны это сделать, вы. Я хоть и тверда на словах была, но у меня рука не подымется. И Володя мне до конца жизни не простит. А вы чужой, пришли-ушли, вам… только вы и сможете.

Я внимательно поглядел ей в глаза — столько в них страдания было. И знала она на самом деле, как на словах ни гнала от себя эту мысль, что любимый их Толя…

— Ведро с водой приготовьте, — сказал я.

Странно человек устроен. Столько жестокости было в этом деле — но совершить ту, последнюю, вся душа сопротивлялась. Есть некоторые виды жестокости — иногда даже менее вроде бы страшные, чем другие, — противоречащие человеческому существу. Или я уже так проникся той искривленной психологией, чтобы правды дорыться, что и сам стал ее разделять. Не знаю. До сих пор мне это снится, одним из самых жутких моих кошмаров. И вопящий инвалид в доме.

Вот я и говорю — может, это и было сном? Не навещал я их, нет. А щенки у них сами собой передохли, вот и ушли концы в воду. Да и… тот… он слабеньким был, хиленьким. Скорей всего, все равно не жилец. Ну, вот тебе и вся история. Понял, что происходило? Или вопросы есть?

— Есть вопросы, — сказал Калым. — Во-первых, как вы все-таки догадались о тесной связи между преступником и старушкой с коровой? Во-вторых, что все-таки происходило на складах? Я так понимаю, убитый, якобы искавший место сторожа, был человеком из некоей организации, занимавшейся расследованием дел на складах? Что за организация? Чего они хотели? Почему об этом даже знать было опасно? Как это было связано с убийствами? Из высших эшелонов НКВД они были? Ну, и еще вопросы набегают. Второй очереди, так сказать вопросы. Задам их, когда с главными разберемся.

— Я ж тебе все рассказал, — искренне удивился Высик. — Ладно, давай разбираться. Смотри: я вижу, что Митрохино — один из углов треугольника, в котором действует оборотень. Значит, Митрохино чем-то для него важно. Чем? Я определить пока не могу и начинаю подмечать любые здешние странности. Частная корова в разоренных после войны местах — это странность. Потом я узнаю: то был и впрямь единичный случай — счастье, привалившее старушке с парализованным сыном. Я понял, что сделано это было по приказу сверху, едва опер упомянул, что о факте передачи коровы сообщали московские газеты. Почему наиболее подходящей для этого оказалась наша старушка? При прочих равных условиях у нее было, видимо, какое-то преимущество. Наиболее вероятно, кто-то хлопотал именно за нее. При организации таких показух всегда в итоге выбирают человека, являющегося своим. Или, как мы еще говорим, «имеющим лапу». Предположим, у старушки есть такая «лапа». Тогда эта «лапа» находится среди людей, положение которых позволило бы им быть неуловимым оборотнем. Человек меньшего положения не воссоединил бы покровительствуемую им старушку с ее коровой, так сказать. Почему он ей покровительствует? А может, этот парализованный парень — его незаконный сын, подумал я сперва? Во всяком случае, дело скорей всего в родственной связи. А если они родственники со старушкой, то, может, он как-то и использует ее дом для своих преступных целей? Использует его как базу для вылазок? Благодетелю, «выбившему» корову, могут дозволить все, что угодно.

— В общем, есть странность, позволяющая нам кое-что предположить, и мы за нее цепляемся, — продолжал Высик. — Далее. Эпизод с укрываемым волком. Тут, понимаешь, у меня система ассоциаций заработала. Отчаянность, с которой этот тип спасал раненого волка, напомнила мне другое дело — дело Скворца, о котором ты от самого Скворца уже знаешь. Помнишь, он ведь рассказывал тебе историю, приключившуюся в нашем детдоме, когда Скворец, пятнадцатилетний, такие недюжинные сыщицкие способности проявил и меня спас? Помнишь, там был зверюга, с душой, ожесточенной до того, что в ней, казалось, утратилось все человеческое, проникшийся сумасшедшими нежностью и любовью к подобранным котятам — привязанность к ним как бы возместила ему все, его душой недополученное, позволила выплеснуть всю искалеченную и придавленную жажду кого-то любить, накопившуюся в его душе. И я настолько живо проникся образом мыслей и чувств человека, спасавшего волка, что мне страшно стало. «Спасти! Спасти единственно ценное и дорогое, что осталось, а кто встанет на пути — убить!» Да, я начал различать за этим жажду любви и ласки — то давнее дело припоминая. А может быть, отсюда я и о волчатах впервые подумал, просто по оговорке мысли, так сказать. Припоминая тех котят, произнес мысленно, по созвучию, не «волки», а «волчата», и эти промелькнувшие волчата влезли в мой сон.

— Теперь о трофейных коллекциях на складах. — Высик жестом остановил Калыма, собиравшегося что-то спросить. — У меня довольно быстро возникла мысль: а не умышленная ли ошибка загнала их туда? И последующие события подтвердили мое предположение.

— То есть? — Калым нахмурился, тщетно пытаясь понять, что отставной полковник имеет в виду.

— Видишь ли, я подумал, что все становится на свои места, если предположить, что коллекция предназначалась не государству, а в одни загребущие руки. Германию здорово тогда чистили в целях личного обогащения. Генералы вагоны шмоток и антиквариата гнали. Но тут… Чтобы захапать под себя огромную коллекцию оружия неимоверной ценности, и один из лучших немецких конезаводов — что, кстати, уже само предполагает наличие личных конюшен, и волчьего человека с его семейством, этакую курьезную диковинку… Да, такое предполагает человека, которому практически все доступно, у которого не дом и даже не особняк, а огромное имение… То есть человека из высших эшелонов власти, перед которым и пикнуть не смеют. Что ни потребует — все подают…

— Но такой человек не стал бы загонять свое добро на специальные склады, где оно, по определению, должно погибнуть, — заметил Калым. — Или сменил бы распоряжения насчет складов. А тут… Хорошо, например, что конезавод в наших местах тогда существовал. А то и всем лошадям мог быть бы каюк. Вы сами упоминали, никто сперва не знал, что с ними делать, — заметил Калым.

— Тогда у меня было больше иллюзий, чем сейчас, и сейчас я бы, пожалуй, легче и бестрепетней разобрался во всей этой истории, — проговорил Высик. — Но и тогда я понимал, что у нас наверху не сплошные мир и гладь да дружеские объятия. Понимал, что там тоже грызутся и подсиживают. И мы порой знали даже, у кого с кем плохие отношения. И вот, предположим, человек, обладающий сильной властью, гонит к себе груз из Германии, а другой — такого же ранга — перехватывает этот груз, переводит его на другую стрелку, на другие документы и накладные и прячет на наших захудалых складах, как концы в воду. Этот другой должен быть не слабее первого и в контрах с первым, чтобы выкинуть такую штуку. И выкидывает он ее или чтобы насолить, или чтоб иметь лишний компромат под рукой, лишнее обвинение против первого — в мародерстве, чтоб оно под рукой оказалось, если удастся того свалить. А вот когда он уже повален, когда возникает необходимость официально объяснить всему белу свету, какой он гад и как он доверие государства обманывал, — тогда бесполезные прежде обвинения идут в ход. Обвинения лежат и ждут своего часа — вдохновить кампанию в прессе или придать законные основания судебному процессу — так или иначе выполнить свою роль, если удастся свалить того, против кого они направлены. Понял?

— Вы, наверно, — рискнул заметить Калым, — хотите сказать «иметь обвинение, для того, чтобы его свалить». «Иметь обвинение, если удастся его свалить» — звучит довольно бессмысленно.

— Вовсе нет, — живо возразил Высик. — Я сказал именно то, что хотел сказать. Представь тогдашнюю ситуацию — да и не много она изменилась с тех пор. Пока человек в силе, ему на любые обвинения начхать. А вот если удается подвести подкоп под него и его уничтожить — тут-то и пригодится заранее накопленный компромат, чтобы придать уничтожению видимость законного суда. Уяснил?

— Да, — сказал Калым. — Да, вполне. И кто, по-вашему, были эти мощные борцы?

— Под чьей опекой находились склады? — вопросил Высик.

— Под опекой НКВД, — ответил Калым.

— Значит?..

— Значит, одна из сторон… — проговорил Калым. — Погодите, но кто же мог быть настолько мощным, чтобы противостоять Берии? Ну, пусть даже не Берии, а одному из его ближайших соратников — Абакумову, например?

— Ну-ну, не бери слишком упрощенно, — сказал Высик. — И Берия был не всесилен, иначе не дал бы себя расстрелять. Было несколько людей, способных противостоять ему, и этим людям он насолил бы с большой охотой. Не знаю, может, к перехвату трофейных составов он относился не как ко сбору компромата, а как к легкому розыгрышу. Попали ему в руки документы об этом особом составе — он и велел, смеха ради, пустить этот состав по другому маршруту, зловредненько посмеялся — и из головы вон.

— А тот, другой кинулся искать свою собственность, — задумчиво продолжил Калым. — Один из его агентов или лазутчиков добрался по каким-то следам до нашего района, выдал себя за человека, ищущего работу, перед этим оставил какую-то запись в учетной книге… Какую?

— Думаю, он сразу сделал отметку об изменении накладных и о необходимости переправки полученных грузов по правильному адресу. Скорей всего, он указал и истинного получателя грузов. Запись он, конечно, делал при стороже, и тот ее прочел. А потом мог и пойти за приезжим — интересно стало, что тот дальше будет делать… Наткнулся на убитого, понял, что тут здорово подзаработать можно, прихватил документы — и айда в Москву, блага и орден получать.

— Учетную книгу, однако, спрятал, — заметил Калым.

— Да, себе на уме был мужичок, при всей своей «дури».

— Так кто же этот человек, настоящий получатель грузов? — спросил Калым.

— Не вполне уверен. Я ведь действительно не заглядывал в этот журнальчик. Есть у меня свои догадки. Супермощный человек, с капризным и прихотливым складом ума. Представляешь такого зазнайку, со своими заскоками, поскольку его прихотям и выходкам отечески потакают? Маменькин сынок. Или папенькин сынок…

— Вы думаете?.. — Калым рот раскрыл, не закончив вопроса.

— Не очень-то я и думаю. Мы знаем, однако, по появившимся много лет спустя публикациям, что Берия и Василий Сталин были на больши-их ножах. И тогда об этом смутные недостоверные слухи носились. Но, естественно, я в то время намного меньше знал о взаимоотношениях людей в высшем эшелоне, как и все. Вот только… Мужик в усадьбе, у которого я проверил документы, принадлежал к спецчастям военно-воздушных сил. К контрразведке этих сил.

— Но ведь главнокомандующим ВВС Московского округа был в то время Василий Сталин! — воскликнул Калым. — Какие еще доказательства нужны? Одно это доказывает

— И даже это не все доказывает, — буркнул Высик. — След давно остыл, и многого теперь нельзя сказать наверняка. Моя версия остается самой вероятной, не более того.

— И что потом стало с немецкими трофейными коллекциями? — спросил Калым.

— Их очень быстро от нас увезли. Видно, наверху что-то зашебуршилось. И видные специалисты были, когда их от нас увозили, да… Давали оценку вещам… Господи, чего там только не было!

— А лошади?

— И лошадей увезли. Всех, которых смогли собрать. А куда все это уехало, по какому адресу, я не знаю. Кто его знает, чья сторона в тот раз верх взяла.

Калым взвесил услышанное в уме.

— Да, и как же волк превратился в Тяпова? — спросил он наконец. — Что произошло?

— А ты разве не понял? — искренне удивился Высик. — Я ж волка совсем в другой лощине подстрелил, на другом краю того огромного поля. Да, я просил разыскать труп волка — но я ведь не говорил, где его искать. И надеялся, что его не найдут. Ведь Тяпова наверняка тот мужик подстрелил, когда из усадьбы выбирался. Не знаю, что произошло между ними. Может, когда Тяпов возник у него на пути, он, недолго думая, этого Тяпова изрешетил — в таких ситуациях всегда лучше первым стрелять. Если б сделали баллистическую экспертизу, то установили бы, что пули в Тяпова выпущены не из моего пистолета. Но, естественно, о баллистической экспертизе никто и не думал.

— Зачем Тяпов убивал? Что объединяло его жертвы?

— Убивал он ради безопасности волков. Или мстя за волков. Я немножко интересовался характером Тяпова, расспрашивал кое-кого, до его медицинской карты добрался. Он тоже пострадал в тот день, когда его брат разбился так, что остался на всю жизнь парализованным. Сотрясение мозга получил. С тех пор в нем заметней стала ненатуральная жестокость, задатки которой, впрочем, еще с детства у него имелись. Потом — контузия на фронте. Все это, наверно, и сыграло свою роль. При обыске в его квартире нашли кучу фотографий, рисунков и репродукций картин с изображением волков. Часть из них висела у него над кроватью. Были и книжки о волках, и научно-популярные, и романы всякие. И даже эти статуэточки обливного фарфора… Выяснилось, что он начал собирать эту коллекцию с сорок четвертого года, когда был комиссован и вернулся в наши края на руководящую должность. А потом, когда он сперва первым обнаружил клетку с волками, бесхозными, как и все остальное… Думаю, он их прямо из вагона ночью увел или прямо в клетке увез втихую. И тут добавилась его очень сильная — чуть ли не болезненная — привязанность к парализованному Володе. У людей типа Тяпова, знаешь, частенько встречается странная черта: вообще добрых людей — особенно, по их понятиям, убогих и бессильных — они ненавидят до отвращения и готовы всех передушить, но при этом находят и избирают одного исключительно доброго человека, которым любуются и для которого на все готовы, и охотно признают, что он намного лучше них самих. Принцип равновесия, что ли, срабатывает — на одной чаше весов много злобы, а на другой — то количество любви, без которого им придется признаться себе в собственной ущербности. Себя они любят в такой любви, себе доказывают, что способны на высокие и глубокие чувства — им после этого легче и спокойней зло творить. Такая вот загадка человеческой психики… Ну, ты сам можешь дорисовать картинку: когда он понял, что волчиха беременна, то идея подарить брату волчонка стала для него всепоглощающей; особенно когда он увидел, как сам брат этого хочет. Все, других мыслей и другого мира для него не существовало. И, как всякий одержимый, он принялся ревностно охранять свой узкий мирок. Да, и еще одно. Конечно, сперва Тяпов спрятал волков на пустующем конезаводе — ведь лошадей-то на этот конезавод перевели чуть попозже, так что в ноябре конезавод был идеальным тайником! Никто ж не мог предполагать, что в скором времени эти заброшенные постройки на отшибе оживут, благодаря попавшим к черту на кулички породистым лошадям… Я посчитал, Тяпов убил трех лошадей для тренировки, чтобы руку приноровить к необычному оружию. Это была моя ошибка. Уже много позже, когда конезавод перестраивали, обратили внимание на полуподвал, в стороне от других построек, с еще сохранившимися следами пребывания волков. А за полуподвалом, когда яму под фундамент рыть начали, откопали скелеты двух молодых волков с проломленными черепами. Я так понимаю, эти волки сбежали и решили поохотиться на лошадей. Что для них плохо кончилось — лошади насмерть забили их копытами. И тогда Тяпов «покарал убийц». Ночной сторож почуял неладное, обратил внимание на частые посещения Тяпова, стал послеживать, зачем Тяпов ходит за основные постройки — пришлось прибрать и ночного сторожа. И еще один вопросец меня занимал… Как Тяпов, чужак для волков, сумел так сразу поладить с ними? Это значило, что волки либо и впрямь стали почти ручными, за много лет пребывания в исследовательском центре, либо Тяпов знал на волков специальные заговоры — как-то умел дать им почувствовать, что он «свой», что он не меньше «волчий человек», чем этот несчастный Маугли. А потом, от греха подальше, Тяпов перевел оставшихся волков на склады. Думаю, мой предшественник что-то нарыл, взял какой-то след — вот и погиб возле того места, где Тяпов держал волчиху на сносях. В третьем углу нашего треугольника…

— А разве разумно было прятать волчиху на складах, при стольких воришках, при возможности ее обнаружения в любой момент? — спросил Калым. — Столько народу там шастало! Это ж — волчиху и себя самого на разоблачение отдать. Не увязывается с предусмотрительностью и осторожностью Тяпова.

— Увязывается — если вспомнить, что были два склада, залезть в которые и мысль никому в голову не приходила, — возразил Высик. — Пренебрежение среди местных жителей к тому, что на них хранилось, охраняло эти склады лучше любых запоров. А уж уговорить волчиху сидеть тихо Тяпов умел.

— Конечно! — Калым хлопнул себя по лбу. — Склады с книгами! Действительно, самое безопасное место во всей округе. И вашего предшественника нашли мертвым возле одного из этих складов?

— Нет, в стороне. У складов с мануфактурой. Тяпов явно предпочел напасть на него в том месте, которое не давало бы прямой наводки…

— А как же врач? — спросил Калым. — Он-то там бывал?

— Врач набрал разом запасец книг и несколько месяцев разбирался с ухваченным, пополнять библиотеку не лазил. Тут ему повезло. Побывай он там в январе-феврале — и он бы тоже познакомился с оборотнем…

— Он вернулся? — спросил Калым. — Особист выполнил свое обещание?

— Да. Через пять дней объявился, совершенно ошалевший. Сперва его дело затребовали наверх, в Москву, перевезли его из местной тюрьмы в Бутырки, и он уж решил, что из него решили сделать руководителя крупного антисоветского заговора, центральную фигуру для пропагандистского открытого процесса, и приготовился к пыткам и смерти — и вдруг его вызывают, и говорят, что в его отношении ошибка вышла, и он свободен… Больницу расширили, он стал главврачом, руководил коллективом. Мы с ним довольно долго трудились бок о бок, до пятьдесят восьмого года, когда ему предложили комнату и работу в Москве. Уезжая, он оставил мне экземпляр своих законченных переводов.

— Вы их сохранили?

— Так и храню, — пожал плечами Высик. — Перечитываю иногда. Насчет качества судить не могу, но для меня в них явственно ощущается дух тех лет. И ночные страхи, материализовавшиеся то в оборотнях, то в арестах, и полумысли, стиравшие грань между снами и реальностью, и мерзлые рельсы, и бараки, и кровь, и смрад. Наша жизнь отпечаталась на этих переводах; не знаю, по замыслу врача отпечаталась или непроизвольно, из-за того, что он слова из нашей жизни черпал — а может, мне их жизненность лишь мерещится, из-за обстоятельств, при которых они мне достались. Мда… мне там одно особенно нравится, про поганого старичка, который всю жизнь был дерьмом и барахлом, а теперь пытается подводить свои ничтожные итоги. Прямо вылитый я… Но это уже к другому разговору.

— Сколько же всего человек оборотень убил? — спросил Калым.

— Я думаю, вот этих пятерых, не больше, не меньше. Исчезнувших и сомнительные случаи — как с Зюзиным — я в расчет брать не стал бы. Понимаешь, ведь для оборотня было важно свой почерк соблюсти, чтобы в погибшем сразу признавали именно его жертву — впечатлялись, ужасались, запоминали. Он не стал бы ни прятать трупы, ни убивать так, чтобы его броской «росписи» на убитых не стояло. Недаром он и оружие особое подобрал — наверно, приобрел у того же сторожа, брата инвалида. А может, и без его ведома со склада упер. Насчет Занюка я думаю, он на станцию помчался не народ звать, а за обрезом. Он ведь в поселке при станции жил, в Митрохино у друзей гулял, а обрезы тогда у многих были припрятаны. Увидел, надо полагать, волчиху и присвистнул: «Ух ты, какая волчья шапка получится! Да на одну шкуру два дня гулять можно будет! И фиг с два бабка жаловаться пойдет — ее соседи заживо съедят, если узнают, что она волка держит…» А Тяпов в это время был при волчихе, все понял, если и не все слышал, вот и поспешил опередить… Может, это деталь и не очень существенная, но все-таки стоит тебе ее представлять — для характеристики той эпохи, так сказать, для общего понимания.

— Да… — кивнул Калым. — Картина в целом сложилась ясная. Есть кой-какие шероховатости, кое-что не уточнено до конца… В главном, однако ж, мы знаем, что и как было.

— Ты в этом уверен? — вдруг хмыкнул Высик.

— То есть? — выпрямился Калым.

— Я тут тебе целую систему выстроил, с маниями, складом мышления и прочим, чтобы вытащить наружу мотивы поступков Тяпова. Стройная система, ничего не скажешь, но, как и в любой подобной системе, есть в ней излишняя сложность. А если без сложностей? Если предположить, что волк не сбегал никуда, а умер — может, еще в дороге?

— Погодите, погодите, — перебил Калым, — разве парализованный и его мать не видели волка? Ведь они рассказывали вам, что волк сбежал, когда Тяпов переселял с их подворья волчью семью, верно?

— Не совсем, — указал Высик. — Если вспомнишь, их фразы звучали достаточно расплывчато. В них не конкретизировалось, когда именно сбежал волк, видели ли волка они лично или только со слов Тяпова знали о его существовании… А уточнять, что они имеют в виду, я не стал. Намеренно не стал. Во-первых, не хотел получить вдруг не тот ответ. Во-вторых, так приятно было, при помощи по-детски хитренького и наивного увиливания от ясности, оставить себе ма-а-ленькую форточку в неизвестное, в почти уничтоженную тайну… Неважно это все. Ты что, еще не понял, куда я гну?

— Чего тут не понять? — пробурчал Калым. — Если волк погиб и если Тяпов был оборотнем, то, значит, Тяпов, в волчьем обличье, и стал главой семейства и отцом волчат…

— И какие тогда еще объяснения и мотивации нужны! — подхватил Высик. — Он защищал свою семью и свое потомство. И этим все сказано! Всем мотивам мотив, глубже и четче некуда! Не надо копаться в психологии, ничего не надо!.. Конечно, — добавил ехидный старикан, — тогда возникают технические сложности: зачем в этой истории то и это, куда девать те лишние детальки, которые остаются от разобранных и вновь собранных часов и без которых часы, по какой-то странной своей прихоти, не желают работать? Зачем Тяпову нужна была секира, например? Плевать. Мой долгий опыт показывает, что технические сложности всегда значат меньше психологических. Когда найдешь предельно простое, а потому и предельно надежное, психологическое объяснение — все остальное обязательно приложится! Да, знаешь, мне иногда кажется, что в темноте я перепутал лощины. Что на самом деле я убил волка именно в той лощине, где наутро нашли труп Тяпова.

— Перепутали? С вашей-то ориентировкой на местности? — невольно вырвалось у Калыма.

— И на старуху бывает проруха! — весело отозвался Высик. — Ну-ка, задам я тебе тест на внимание. Что повисло в воздухе, о чем я не досказал? Какие линии оборвал, а?

— Дайте подумать, — нахмурился Калым. — Ага… Во-первых, вы ничего не сказали о том, взял ли врач снег с кровью — на анализ в Москву и каков был результат. Ведь он бы наверняка рассказал вам об этом. Во-вторых… Да, а куда делась та пуля, которую вы нашли у инвалида Коли? Кстати, что с ним и с его женой случилось?

— Пулю я потерял, — сообщил Высик. — Да-да. Как это ни смешно. Засуетился. Забегался. Потом так и не смог ее найти. Инвалид Коля и его жена… Срока свои получили. А с анализом крови… Понимаешь, с ним какая петрушка вышла. Кровь оказалась не человечьей. Это установили сразу же, без проблем. И врач завез образец в одно ветеринарное учреждение, где были у него приятели. Там ему сообщили, что, да, кровь волчья или собачья, но есть странность с ее химическим составом. «Понимаете, — сказали ему, — можно предположить, что это кровь только-только родившей суки. Но тогда непонятно, ни как она родила, ни кого родила. Ее потомство еще в утробе сильно недополучало кальция. Оно просто не могло нормально развиваться. У них не сложилось бы полноценной костной системы. Интересно было бы взглянуть на ее щенков. Ничего не понимаем… Скорей всего какая-то ошибка. Или образец слишком нечист, или лаборантка могла напортачить при его обработке. Послевоенные сложности, понимаете… Потому что, если ошибки нет, то ваша сука, — тут говоривший даже голос понизил, — попросту родила беспозвоночных. А такого быть не может. Лучше всего — сделайте повторный анализ. Пари держать готов, этот анализ мы попросту запороли по каким-то причинам.» С тем врач и приехал ко мне. Поэтому он и не удивился, найдя свежеродившую волчиху.

— А тот щенок… из вашего сна… он был уродом? — спросил Калым.

— Нет. Слабенький был, но вполне нормальный. Жаль, я только позже узнал об одном народном поверье, а то стоило бы, может, и попристальней щенка осмотреть.

— Какое поверье вы имеете в виду? — спросил Калым.

— Видишь ли, оно больше распространено на Украине и по югам, но и для всех областей России не чуждо. Считается, что потомство вудколаков рождается без костей — благодаря этому оно тоже, при достижении зрелого возраста, становится вудколаками, или оборотнями, и может превращаться то в людей, то в волков. Пока оно не достигло зрелого возраста, его можно истребить, как обычных новорожденных, как обычных смертных, — но во взрослом виде на него уже нужен кол из осины или боярышника, или серебряная пуля, чтобы с ними покончить.

— Да, понимаю, — Калым разлил по стопкам остатки водки. — В этом поверье отразилось нечто вроде логического вывода, что в теле вудколаков должна отсутствовать жесткая скрепляющая система: чтобы ничто не мешало им свободно трансформировать свое тело, легко вылепливая из него любую форму. Принцип пластилина, так сказать. То, что любят в мультфильмах обыгрывать. Да, очень соблазнительная ошибка в анализе. Хочется даже поверить в нее. Чудесного хочется, вы правы… Хотя вы правы, наверно, и в том, что не стали расследовать эту линию. Скорей всего при повторном анализе ошибка бы вскрылась и все обернулось бы пшиком. А так — остается чуточку приоткрытая форточка в неизвестное. Жаль было б совсем ее захлопнуть и на задвижку закрыть, нужна ж небольшая вентиляция, для свежести воздуха в помещении, а?

— Верно, верно! — подхватил Высик. — Именно, чуточку проветривать воздух в комнате, не давать ему застаиваться. Чтоб мозги не кисли. Будь здоров!..

— Одного не понимаю, — сказал Калым, когда они выпили. — Откуда первоначально взялась идея оборотня? Почему вдруг стали думать об оборотне, когда начались убийства? Поводов-то особенных не было, чтобы не искать более земных объяснений. Я имею в виду, не было солидных оснований для столь быстрого зарождения и распространения легенды об оборотне. Практически не было почвы для этой легенды. Почему она вдруг родилась — из воздуха, из ничего и разом оказалась убедительной для всех? Почему с самого начала отказались от мысли о примитивно и постижимо материальном убийце?

— Именно, что из воздуха она родилась, — сказал Высик. — Видно, я недостаточно дал тебе прочувствовать атмосферу тех лет. Страх и беспросветность были разлиты в воздухе. Слишком много было страха. Это — как соляной раствор. Когда соли слишком много, она кристалликами выпадает на дне. Точно так же и кристаллики страха, вдыхаемого легкими из самого воздуха времени, уносились кровью в мозг и, накапливаясь, выпадали оформившимися слухами и искаженными представлениями о мире. Оборотень — это материализовавшийся сгусток страха, понимаешь? Эпохой рожден. Может, кто-нибудь мельком и видел волка. Может, кто-то собственной тени испугался, проходя в сумерках мимо места недавнего убийства. Любая причина, самая ничтожная, могла высечь искру, от которой пламень легенды и полыхнул… Это, знаешь ли… — Высик примолк и нахмурился — …не угадать. Я кинул такую фразочку, что нам всегда доступно разглядеть происходящее по ту сторону волков. Но, боюсь, происходящее по ту сторону людей останется для нас недоступным… Ладно, давай я тебе переводы врача покажу.

Калым ушел в четвертом часу ночи, благо пройти ему было два квартала. «Ничего, — подумал Высик, — выспится, завтра воскресенье, племянника в детский сад не вести.»

Высик прибрал со стола и улегся спать. Несколько взбудоражен он был. Сам себя растормошил, вдарившись в воспоминания, воскресив полузабытое и давно перечеркнутое. Впрочем, это от неожиданного сна прошлой ночи покатилось, оставившего маленькую занозу. Чтобы извлечь эту занозу, он и рассказал Калыму без прикрас давнюю ту историю — выговорился, не скрывая и стыда своего.

Высик знал, что после такой посиделки ему на душе скоро станет легко и спокойно. С тем и уснул. А остаточное напряжение — остаточные клочья тумана — навеяли ему еще один сон, где явь странно смешалась с несусветной фантасмагорией, с небывальщиной. Сперва нечто вроде медицинского кабинета ему приснилось. И врач с лицом Игоря Алексеевича Голощекова сказал:

— Да, с памятью у вас нелады. Надо вам ее освободить, чтоб все забытое вернулось…

— Что вы делаете? Гипнотизируете меня? — спросил Высик, наблюдая за ярко отсвечивающим скальпелем, который врач держал у него перед глазами.

— Не совсем, — ответил врач. — Если ваша память — это фильм, то я ищу кусочек вырезанной вами пленки. Выпасть этот кусочек никуда не мог, должен был остаться внутри вашего черепа, когда вы его из пленки выстригли. Вклеим его на место — и все в порядке.

И Высик увидел себя со стороны, увидел, что череп его открыт наподобие коробки проекционного аппарата, и как врач подцепил извивающийся кусочек пленки, и тот будто сам собой скакнул назад, в то место, из которого был вырезан. И после этого Высик увидел себя в небольшом зальчике, перед экранчиком, и проектор заработал, и сперва Высик был един в трех лицах, он и проектором был, и зрителем в зале, и на экране тоже был он. Но мозг быстро притомился, не хватало энергии мозга на то, чтобы поддерживать растроение, и вот Высик остался лишь на экране, да и не экран это был уже вовсе, не проекция, а настоящая жизнь, и сам Высик был настоящим… Высик не мог уловить момент полного своего переселения на экран, просто сначала он зрителем, в зале сидя, слышал свой голос, а потом вдруг обнаружил, что стоит в барской усадьбе напротив оперативника и, уже кивнув на прощание, спрашивает его:

— Кстати, зачем вы серебряные пули пользуете?

— А где эта серебряная пуля? — живо спросил оперативник.

— Вот она, у меня, — Высик извлек пулю из кармана шинели и кинул собеседнику в руки. — Это у вашей братии что, для шика? А если б тебя по этой пуле нашли — примета-то какая особая?

— Увлекся, — усмехнулся собеседник Высика. — Надо было самому ее забрать. Забывчивость моя.

— Это что, навроде шика? — повторил Высик.

— И в смерти должна своя изюминка быть. Когда знаешь, что кому-то череп сейчас не свинцом, а серебром начинишь — совсем с другим ощущением курок нажимаешь. — Он вытащил из кармана непользованную серебряную пулю, в патрон заправленную, и вручил Высику. — На, опробуй на ком-нибудь. Поймешь, о чем я говорю. Я не я буду, если особого смака при этом не испытаешь.

Высик еще раз кивнул — и ушел.

И сразу волк за Высиком погнался, и вот Высик уже на краю лощины и стреляет из-за дерева, всаживая в волка пулю за пулей, а волку хоть бы хны, лишь от последней пули его как ударом отбросило, но он устоял на лапах и приготовился к прыжку, а Высик лихорадочно соображал, что делать, и увернуться успел, нырнув за ствол дерева от первого прыжка волка, и волк перекувырнулся, и, пока перекувыркивался и опять вскакивал — долю секунды это заняло, но для Высика время пошло страшно медленно и тягуче, как в замедленной съемке, — Высик успел свою последнюю надежду — серебряную пулю вытащить из кармана и зарядить в пустой пистолет, но у него все равно уже не осталось бы времени выстрелить, если бы волк не дрогнул на секунду и не замедлил с прыжком из-за раздавшегося неожиданно петушиного крика, и Высик выстрелил в него в упор… И волк рухнул, как подкошенный — последняя пуля, серебряная пуля, прямо в сердце ему вошла, а от всех предыдущих — как Высик мог теперь разглядеть — не было на нем ни царапинки. Высик перевел дух и посмотрел пристально на мертвого волка, и померещилось ему, что вроде волчьи черты начинают таять и человечьи смутно сквозь них забрезжили… — но тут весь сон уплыл во тьму, словно с перетасованными образами этого сна, уносящимися прочь, спало в Высике последнее напряжение, последний — остаточный — пар он выпустил, и улеглось в нем все разбудораженное воспоминаниями. И дальше Высик спал крепко, безмятежно, без сновидений.

СТИХИ И ПЕРЕВОДЫ ДОКТОРА ИГОРЯ АЛЕКСЕЕВИЧА ГОЛОЩЕКОВА

ЗАЧИН ДЛЯ ПРОЗЫ

И стоило труда Наладиться в Германию, Где ходят поезда Пока по расписанию, Где жизнь моя течет До одури нормальненько, И где уже не в счет «По рюмочке, по маленькой»? И лишь порой из-за Тумана многоцветного Мне снятся голоса Пространства безответного. И сладок был бы сон В протопленной обители, Когда бы на рожон Не перли френчи-кители. Выходят на перрон Порою предвоенною, И тот же эшелон С теплушкой неизменною. И тренькает бачок С водою кипяченою, И этакий сморчок Гнет линию ученую. Да разве жизнь — была? Да разве это — выжили? Всю жизнь нас канцдела Утюжили-мурыжили. И в наши времена Другая песня слышится, Но та же тишина Не дрогнет, не колышется. Тарелки ль черный диск, Транзисторы ль приемника, Но тот же василиск Глядит в глаза детдомника. И мне невмоготу Скрипеть зубами стертыми, И видишь всю тщету Ответа перед мертвыми. Напой, напой, напой Заветную считалочку, Но лишь за упокой Не вздумай ставить галочку. Чтоб узнавалась кровь Лазурными прожилками, Чтоб запах детства — вновь Магнитными опилками. Чтоб, сотни детств впитав Сквозь одурь сновидения, Я, смертью смерть поправ, Узнал свое мгновение, Где солнце свет свой льет Сквозь оторопь московскую, Сквозь тополиный мед На Первую Дубровскую. И, им озарена, Уходит в даль лукавую Футбольная шпана Походочкой шалавою. А жизнь моя парит Кругами несмертельными, Где унавожен быт Командами расстрельными. И падает на цель, Когтя мои окрестности Рожденных в параллель И времени, и местности.

ПЕРЕВОДЫ ИЗ У. Х. ОДЕНА

Милая, с ночи застрял занозой И день отравляет сон: Мы в некоем здании, схожем С железнодорожным, вокзальным, Теснятся со всех сторон Кровати, и, в общую полумглу Погруженные, мы на одной из них, в дальнем, В самом дальнем углу. В застылости смутной грусти, В обнимку, враждебно следя За нами, на каждой кровати Сидели пары; но кстати Все делали мы, не будя Часов: ты была безразлична Ко взглядам, губами — легко, под чуть слышный Шепот — мои найдя. И вдруг — так легко и просто — Ты стала нашептывать мне, Что любишь и хочешь другого, И я, не сказав ни слова, Жалкий в своей вине Быть нелюбимым, покорно Ушел… Ядовита, тлетворна Память об этом сне. 1936

Колыбельная

Спи-усни, любовь моя, На моей руке, бессильной Ни от злобы лет тебя Заслонить, ни от могильной Ямы; знаю — ночь в окне Пеплом дня порхнет; и все же Неразлучен в общем сне Я с тобой, с живым твореньем, Смертным, грешным, но, по мне, Краше всех и всех дороже. И ничем не стеснены Ни душа, ни тело: славно Видеть будничные сны На груди Венеры, плавно Дышащей, чтоб нас с тобой Не встревожить; мир согласья Снится нам за смертной тьмой, Мир любви и мир надежды; А аскета сон ночной Опален дыханьем страсти. А едва ночная тень Отлетит под погребальный Гул побудки, сразу день Вцепится, маниакально — Скудоумный, под залог Нас возьмет; мы самый страшный Долг вернем ему, но впрок Чуть задуманную ласку, Поцелуй иль шепоток, Не теряй во мгле вчерашней. Ночь прозренья, милый друг. С ветерком румяным канет, Но живого сердца стук Пусть, занежив, не обманет Новый день; благослови Смертный мир на ясной зорьке; Скрытых сил в твоей крови Не убавит жгучий полдень; Озарит нас взгляд любви Даже в полночь ссоры горькой. 1937

Мисс Ги (На мотив «Лазарет святого Джеймса»)

Ах, послушайте рассказик Про мисс Эдит Ги, Жившей на Клеведон Террас В доме восемьдесят три. Губы тонкие поджаты, Левый глаз косит слегка, Плечи узки и покаты, Грудь тщедушная плоска. Серый саржевый костюмчик, Шляпка бархатная и В одну комнату квартирка — Вот что было у мисс Ги. А еще — зеленый зонтик, Алый плащик вместе с ним, И велосипед с корзинкой, С резким тормозом ножным. Церкви ближнего прихода Посвящала все дела И вязанием для бедных Вечно занята была. И вздыхала звездной ночью: «Разве кто-нибудь поймет Каково мне жить с доходом Только сотня фунтов в год?» Раз ей снилось: королевой На балу стоит она, И викарием прихода Танцевать приглашена. Вихрь промчался в бальной зале, Зала сгинула — и вот В чистом поле на педали Жмет она, усердно жмет. А викарий их прихода — Превратился он в быка И за ней рванулся, низко Опустив свои рога. Сзади — жаркое пыхтенье. Настигает, мчится вслед. И невольно резкий тормоз Тормозит велосипед. Летом все цветет; зимою Ветви мертвы и сухи. Вся застегнута, к вечерней Службе ехала мисс Ги. Мимо парочек влюбленных, Застегнувшись, как в футляр, Отводя глаза, ненужной Никому из этих пар. В боковом приделе села, Заиграл над ней орган, Хор запел сладкоголосый Над скамьями прихожан. Опустилась на колени И взмолилась от души: «Не введи во искушенье, Послушание внуши». Дни текли, сменялись ночи, Жизнь по крохам унося. Вот мисс Ги педали крутит, Застегнувшаяся вся. Позвонила в дверь к хирургу, Прислонив велосипед: «Доктор, боль не отпускает, День и ночь покоя нет». Доктор Томас посерьезнел, Он осмотр свой повторил. «Эй, да где ж вы были раньше?» Он, нахмурившись, спросил. Не притронувшись к обеду, Доктор Томас мял в руках Хлеб на шарики и только Буркнул: «Штучка — этот рак. Врут считающие, будто Докопались до причин. Он — убийца отлученных От активных дел мужчин. И бездетных женщин тоже Он немало погубил. Он — как клапан для отвода Невостребованных сил». «Что за ужасы, мой милый?» — Говорит ему жена. — «Я смотрел мисс Ги. Похоже, Что не вылезет она.» В лазарет ее забрали, И она ждала конца, И лежала, одеяло Подтянувши до лица. Вот на стол ее выносят. Прыснул, вырвавшись, смешок Средь студентов. Мистер Роуз Ее скальпелем рассек. Мистер Роуз, он к студентам Повернулся: «А теперь Мы запущенной саркомы Видим редкостный пример». Со стола ее убрали, В морг учебный отвезли, И два вдумчивых студента На занятия пришли. С потолка она свисала, Да, свисала там мисс Ги. И два вдумчивых студента Иссекли ей часть ноги. 1937

Беженский блюз

В десятимиллионном городе у каждого есть жилье, Хоть особняк, хоть конурка — главное, что свое: Но не для нас, дорогая, нам здесь пристанища нет. Мы жили в стране, которая была для нас всех милей, Теперь лишь над картой Европы мы можем взгрустнуть о ней: Заказан для нас, дорогая, возврат в родную страну. На деревенском кладбище в нашей родной стране Тис расцветает снова по каждой новой весне: Но не оживут, дорогая, просроченные паспорта. Консул по столу грохнул, не дослушав меня до конца: «Без паспорта, юридически, вы мертвей мертвеца!»: Но мы ведь живем, дорогая, мы ведь с тобой живем. В Комитете по беженцам вежливо я был выслушан; но в свой черед Они меня попросили обратиться к ним, через год: А сейчас как нам быть, дорогая, куда нам сегодня пойти? Пошли на митинг — оратор был злобен: «Закрыть им въезд! Иначе они нас выпихнут с наших рабочих мест!»: Он о нас говорил, дорогая, он о нас с тобой говорил. Ты слышишь? — в ушах от грома ломит, Гитлер гремит Над всей Европой: «Каждый из них должен быть убит!»: Он нас с тобой, дорогая, он нас имеет в виду. Ухоженный пудель в жакете гуляет, а хитрый кот В полуприкрытую дверку, не зля никого, прошмыгнет: Ведь, дорогая, никто из них не еврей, не немецкий еврей. Спустились к портовой гавани, смотрели с пристани вниз, Где плавали рыбы, свободные от паспортов и от виз: В трех метрах от нас, дорогая, всего лишь в трех метрах от нас. В лесу мы завидуем птицам: легко им петь на ветвях, Не зная, что значит политика, не зная, что значит страх: Не зная того, дорогая, чем разумна разумная тварь. Уснул я, и мне приснилось в тысячу этажей Здание, с тысячью окон и тысячами дверей: Но нашу дверь, дорогая, мы бы зря там стали искать. А на необъятной равнине, запорошенной снежком, Всю местность десятки тысяч солдат прочесывали кругом: Ища нас с тобой, дорогая, в погоне за мной и тобой. 1939
* * *
Что ты плачешь, глядя в сумрак На распутье? Милый твой, С ловчим соколом, с борзыми Промелькнул перед тобой? Птиц задобри, чтобы с веток Не звенели голоса, Подожди, покуда солнце Тьме уступит небеса. Зимний ветер зол, беззвездна Эта яростная ночь; От своих тоски и страха Ты стремглав помчишься прочь. Мчись туда, где вечно плачет Океанская волна; Океан глубок и горек, Но испей его до дна. Ключик золота литого Средь обломков кораблей Ты отыщешь, все обшарив В темных пропастях морей. А затем — до края Света. Поцелуем уплати Жутким стражам — и над бездной Утлый мостик перейди. И в давно забытой башне Мрамор лестниц одолей, Чтобы ключ вложить в замочек Крепко запертых дверей. Прочь сомнения и страхи! Ты пройдешь сквозь бальный зал. На себя прощально взглянешь, Паутину сдув с зеркал. Все. За деревом панели Перочинный нож нашарь И себя без сожаленья В сердце лживое ударь. 1940

Песня для Хедли Андерсон

Уймите тиканье часов, пусть телефон молчит, Пусть пес, терзающий мой слух, над костью не ворчит, Пусть пианино замолчат, весь мир умолкнет, чтоб Был глухо слышен барабан, пока выносят гроб. Он мертв! Об этом в небесах пусть каждый самолет Выводит надпись и навзрыд моторами ревет. Нарежьте узких черных лент на шеи голубей, Пусть в черном каждый полисмен дежурит у дверей. Он для меня был мой восток, мой запад, север, юг, Мой вечный свет, он для меня был всем и вся вокруг! Мой труд и отдых, день и ночь, и песня, и слова, Теперь он мертв, он мертв, он мертв — моя любовь мертва! Взорвите солнце — пусть навек угаснут небеса! Сотрите звезды и луну, сведите все леса! Пусть в океанах и морях иссохнет вся вода! Нет больше жизни, раз его не будет никогда!

Из «Новогоднего письма»

А год назад, попав в Брюссель, Я видел беженцев: постель К постели, робкие надежды, Пугливый вздох, витавший между Кроватей, умолявший ночь, Чтоб с ней века промчались прочь, И эхом тщетных заклинаний Европа полнилась — на грани Того, что, притаясь во мгле, Мелькало тенью на стекле, Скреблось по окнам, лезло в двери, И все запоры против зверя Уже опробовали, но По каждой лестнице Оно Взбиралось, смертоносной тенью Событий меряя ступени. Но человек среди времен Бывает с жизнью примирен Хоть солнцем августа, всех ровно Теплом одаривавшем, словно Не замечая с высоты Приметы странной суеты, Когда, послушны скрытой силе, Суда маршруты изменили, Встал поезд посреди равнин, Толпа громила магазин, Неясный страх густел помалу, Достигнув крепости кристалла, Пустые толки сжались как На карте танковый кулак, Едва с зарей, не медля дольше, Война обрушилась на Польшу… 1940

Оглавление

  • ПО ТУ СТОРОНУ ВОЛКОВ
  • СТИХИ И ПЕРЕВОДЫ ДОКТОРА ИГОРЯ АЛЕКСЕЕВИЧА ГОЛОЩЕКОВА
  •   ЗАЧИН ДЛЯ ПРОЗЫ
  •   ПЕРЕВОДЫ ИЗ У. Х. ОДЕНА
  •   Колыбельная
  •   Мисс Ги (На мотив «Лазарет святого Джеймса»)
  •   Беженский блюз
  •   Песня для Хедли Андерсон
  •   Из «Новогоднего письма» Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «По ту сторону волков», Алексей Борисович Биргер

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства