Марио Пьюзо Крестный отец
Как могло случиться, что роман Марио Пьюзо «Крестный отец», которому, казалось бы, по всем законам жанра место в малопочтенной компании полубульварных гангстерских однодневок, попал в сокровищницу мировой литературы?
Многое объясняет тот факт, что это очень талантливая книга — чтение, от которого трудно оторваться. Многое, но не все. Талант, в сущности, не подлежит анализу, попытки «поверять гармонию алгеброй» заведомо непродуктивны. Просто, как актеру бывает присуще некое трудно поддающееся определению, хотя и мгновенно узнаваемое «звездное» качество, так и «Крестному отцу» свойственны несомненные черты супербоевика на все времена — произведения, без которого, что ни говори, история мировой литературы двадцатого века была бы неполной.
В строгом смысле слова эта книга — не гангстерский роман, скорее — сага о возникновении и динамике типического явления, перенесенного, правда, на американскую почву с Сицилии, но связанного не только с его этническими носителями, сицилийскими иммигрантами, а ставшего ныне прискорбно неотъемлемой частью современного бытия практически на всей земле. Сама тема ее, таким образом, принадлежит к разряду неслучайных и насущных.
Недаром сделалась нарицательной воровская кличка «Крестный отец» и вошли в русский язык слова «разборка», «разобраться» в том специфическом смысле, какой придает им герой этой книги — точно так же, как и его присловье «сделать кому-то предложение, от которого тот не сможет отказаться». Все это — свидетельства точного попадания, безошибочности авторского выбора.
Жестокая, жесткая, местами неприятная — таков ее предмет — эта книга, с натуралистически подробными сценами насилия и обнаженной эротики, отличается, при простоте и даже бедности выразительных средств, непреходящей увлекательностью не слишком хитрого сюжета. И дело тут не в гангстерских «подвигах»: в основе этого напряжения — психологическая драма, человеческие судьбы. Необъяснимая привлекательность главы мафиозного клана дона Корлеоне — не только и не столько в обаянии сильного вожака, но, главным образом, — в его человеческих качествах, в теплоте и психологической тонкости его подхода к людям, в неоднозначности одиозной, казалось бы, фигуры.
Не случайно мафиозные кланы именуют себя семействами, а своих главарей — крестными отцами. Личные отношения внутри преступных группировок, в том виде, как их рисует М. Пьюзо, напоминают родственные; дон Корлеоне, вербуя себе приближенных, завоевывает сердца.
Не поверхностная занимательность триллера составляет особенность «Крестного отца». Гангстерский бизнес для его героев — обыкновенных людей, подверженных всем человеческим напастям, скорбям и немощам и вовсе не чуждых иных человеческих достоинств, — серьезное, солидное дело, работа, и заняться ею на американской земле сицилийцев вынудило, по мнению автора, не личное предпочтение, но сила обстоятельств, логика конкурентной борьбы, давление общества. Это оно, на его взгляд, вынуждает пришлых сицилийцев построить свой замкнутый, преступный мир, в котором действуют законы, по-своему неглупые и справедливые. Писатель постоянно сопоставляет различные установления внешнего, легального, и потайного, внезаконного, обществ, как бы взвешивая их на весах беспристрастности — подчас при этом чаша склоняется в пользу последнего.
Государственная мудрость, с которой главарь мафии дон Корлеоне правит своей империей, выгодно отличается от полной несовершенств системы официального правосудия. Система, созданная мафией, как ни парадоксально, менее подвержена коррупции: оплата здесь в большей степени соответствует заслугам.
Не одних злодеев и выродков видит в этом преступном мире М. Пьюзо, но, сплошь да рядом, ярких, энергичных, недюжинных людей, приверженных патриархальным семейным традициям, узам дружбы, своеобразному кодексу чести. В языке, которым изъясняются его герои, нет и следа блатного жаргона. (Своеобразие их речи — особая удача автора. Каким-то непостижимым образом их американская речь сохраняет обстоятельную степенность недавних жителей европейской провинции, старомодный слог сицилийских крестьян ощущается в речи этих новых американцев, особенно тех, кто, как главный герой книги, принадлежит к старшему поколению).
Люди, которые правят миром мафии, каким мы видим его на страницах романа, могут смело потягаться в мудрости и прозорливости с государственными мужами. Картина всеамериканского съезда мафиозных синдикатов выглядит внушительно, как международная конференция; термин «коза ностра», «наше дело», отчеканенный доном Корлеоне, — сегодня такая же часть реальной жизни, как некогда найденный Уицстоном Черчиллем термин «железный занавес». «Разборка», происходящая на съезде, — не мелочная грызня силовиков, но тонкая дипломатия, пугающе похожая в существенных деталях на шаги законной высокой политики.
Сердечность отношений, понимание человеческих свойств, ценность таких категорий, как уважение, а не одно лишь коварство, изворотливость и беспощадность отличают персонажей «Крестного отца». Калейдоскоп характеров представляет читателю панораму сицилийской и американской действительности в исторической перспективе. Перед нами, по существу, — извечные проблемы: любовь и смерть, богатство и бедность, верность и вероломство, разум и безрассудство. Те самые, которыми занимается классическая литература. К ней принадлежит и эта замечательная книга — таков ответ на вопрос, заданный в первой фразе.
М Кан
Посвящается Энтони Клири
КНИГА I
За всяким большим состоянием кроется преступление
БальзакГлава 1
Америго Бонасера сидел в Третьем отделении уголовного суда города Нью-Йорка, дожидаясь, когда свершится правосудие и возмездие падет на головы обидчиков, которые так жестоко изувечили его дочь и пытались над нею надругаться.
Судья, внушительный, важный, поддернул рукава своей черной мантии, словно бы вознамерясь собственноручно разделаться с двумя юнцами, стоящими перед судейским столом. Тяжелое лицо его застыло в высокомерном презрении. И все же сквозила во всем этом некая фальшь, Америго Бонасера чуял ее нутром, хотя пока еще не мог осмыслить, в чем дело.
— Вы поступили как последние подонки, — резко сказал судья.
Да, думал Америго Бонасера, да, именно. Скоты. Животные. Юнцы — глянцевые шевелюры модно подстрижены, на умытых, гладких мордах постное смирение — покаянно понурили головы.
Судья продолжал:
— Вы вели себя как звери в лесу — ваше счастье, что вам не удалось обесчестить бедную девушку, не то отправил бы я вас за решетку на двадцать лет. — Он выдержал паузу, мазнул лисьим взглядом из-под сурово насупленных бровей по изжелта-бескровному лицу Америго Бонасеры, нагнулся к столу со стопочкой судебных решений. Потом нахмурился еще сильней, пожал плечом, как бы превозмогая естественный гнев перед лицом необходимости, и закончил: — Однако, принимая во внимание ваш возраст, вашу не запятнанную прежде репутацию и доброе имя ваших родителей, а также учитывая, что закон, в неизреченной мудрости своей, не призывает нас к мести, я приговариваю каждого из вас к трем годам тюрьмы. Условно.
Лишь сорокалетняя профессиональная привычка управлять своей мимикой дала силы похоронщику Бонасере скрыть прилив негодования и злобы. Его дочка, юная, хорошенькая, еще лежит в больнице со сломанной челюстью, а этим скотам, этим animales, позволяют гулять на свободе? Значит, перед ним ломали комедию. Он смотрел, как сияющие родители сбились тесной кучкой возле своих ненаглядных чад. Еще бы им не сиять, им есть чему радоваться.
Едкая горечь подступила к горлу Бонасеры, рот за стиснутыми зубами наполнился кислой слюной. Он выдернул из нагрудного кармана полотняный белый платок и прижал к губам. Так и стоял, когда те два молодчика, бесстыжие, наглые, с усмешечкой прошли мимо по проходу и даже не взглянули в его сторону. Он пропустил их без единого звука, только крепче зажал себе рот крахмальным платком.
Следом прошли родители — двое мужчин и две женщины, одних лет с Бонасерой, только одеты как коренные американцы. Эти на него поглядели — сконфуженно, но и с вызовом, с каким-то затаенным торжеством.
Не в силах сдерживаться, Бонасера подался вперед к проходу и хрипло прокричал:
— Вы у меня еще поплачете, не мне одному лить слезы — еще наплачетесь от меня, как я наплакался от ваших деток!
Адвокаты, шедшие следом за своими клиентами, подтолкнули их вперед; юнцы, в стремлении заслонить родителей, отступили назад; в проходе образовалась пробка. Огромный судебный пристав проворно двинулся загородить собою выход из того ряда, где стоял Бонасера. Но это оказалось излишним.
Все эти годы, прожитые в Америке, Бонасера веровал в закон и порядок. Того держался, тем и преуспел. И сейчас, хотя у него мутилось сознание от дикой ненависти, ломило в затылке от желания кинуться, купить оружие, застрелить этих двух мерзавцев, Бонасера повернулся к своей ничего не понимающей жене и объяснил:
— Над нами здесь насмеялись.
Он помолчал и, решившись окончательно, уже не думая, во что ему это обойдется, прибавил:
— За правосудием надо идти на поклон к дону Корлеоне.
В Лос-Анджелесе, среди кричащей роскоши гостиничного люкса, Джонни Фонтейн глушил виски, как самый заурядный обманутый муж. Развалясь на красном диване, он пил прямо из горлышка и, чтобы отбить вкус, сосал талую воду, макая лицо в хрустальное ведерко с кубиками льда. Было четыре часа утра, и его пьяному воображению мерещилось, как он будет расправляться со своей блудной женой, когда она вернется. Если она вообще вернется. Слишком поздно, а то недурно бы звякнуть первой жене, узнать, как поживают его дочки, — звонить друзьям его что-то не тянуло с тех пор, как дела пошли скверно. Было время, когда им лишь польстило бы, вздумай он позвонить в четыре утра, в восторг пришли бы; теперь нос воротят. А ведь подумать только, до чего близко к сердцу принимали невзгоды Джонни Фонтейна самые блестящие кинозвезды Америки, когда он шел в гору. Даже забавно.
Снова припав к бутылке, он услышал наконец, как жена поворачивает ключ в двери, но не отрывался от горлышка, покуда она не вошла в комнату и не стала перед ним. Такая красивая, с ангельским личиком, томными фиалковыми глазами, хрупкая, тоненькая, с точеной фигуркой. Миллионы мужчин во всем мире влюблялись в лицо Марго Эштон. И платили за то, чтоб увидеть его на экране.
— Где шаталась? — спросил Джонни Фонтейн.
— Так, трахалась на стороне, — сказала она.
Она неверно рассчитала, он был не настолько пьян. Перемахнув через журнальный столик, он сгреб ее за ворот платья. Но когда к нему приблизилось вплотную это волшебное лицо, неповторимые глаза, вся его злость иссякла, он размяк. Она насмешливо скривила губы — и опять просчиталась: Джонни занес кулак.
— Только не по лицу, Джонни, — взвизгнула она, — я же снимаюсь!
И все это сквозь смех.
Удар пришелся ей в солнечное сплетение; она упала. Он навалился сверху, и она задохнулась, обдавая ему лицо своим сладостным дыханием. Он осыпал тумаками ее плечи, бока, загорелые шелковистые бедра. Тузил ее, как когда-то давно, уличным сорвиголовой, дубасил нахальных сопляков в «адской кухне» трущобного Нью-Йорка. Больно, зато без серьезных увечий вроде выбитых зубов или сломанной переносицы.
И все же он бил ее вполсилы. Не мог иначе. И она открыто куражилась над ним. Распластанная на полу, так что парчовое платье задралось выше пояса, она хихикала, поддразнивая его:
— Ну, давай, Джонни, иди ко мне. Вставляй ключ в скважину, тебе ведь только того и надо.
Джонни Фонтейн встал. Убить ее мало, эту тварь, неуязвимую за броней своей красоты. Марго перекатилась на живот, упругим прыжком вскочила на ноги и, пританцовывая, кривляясь как девчонка, пропела:
— А вот и не больно, вот и не больно.
Потом серьезно, с печалью в обольстительных глазах, прибавила:
— Балда несчастная, весь живот отдавил, прямо как маленький. Эх, Джонни, век тебе оставаться слюнявым теленком, ты и в любви-то смыслишь не больше малолетка. До сих пор воображаешь, будто женщины с мужчинами и впрямь занимаются тем, про что ты мурлыкал в своих песенках. — Она покачала головой. — Бедненький. Ну, будь здоров, Джонни.
Она вышла в спальню, и он услышал, как щелкнул замок.
Джонни сел на пол и закрыл лицо руками. От обиды, от унижения его охватило отчаяние. Но недаром он был выкормыш нью-йоркских трущоб, старая закваска, которая помогла ему когда-то выжить в дремучих джунглях Голливуда, заставила его теперь снять трубку и вызвать такси, чтобы ехать в аэропорт. Один человек еще мог его спасти. Нужно было лететь в Нью-Йорк. К этому человеку — единственному, у кого он найдет силу и мудрость, которых ему сейчас так недостает, и любовь, которой еще можно довериться. К его крестному отцу, дону Корлеоне.
Пекарь Назорин, кругленький и румяный, как его пышные итальянские хлебы, все еще припудренный мукой, обвел грозным взглядом свою жену, дочь Катарину, засидевшуюся в невестах, и Энцо, работника своей пекарни. Энцо успел переодеться в форму военнопленного, не забыв нарукавной повязки с зелеными буквами ВП, и стоял теперь, маялся, боясь опоздать к вечерней поверке на Губернаторов остров. Подобно тысячам пленных итальянцев, которых каждый день отпускали под честное слово на работу к хозяевам-американцам, он жил в вечном страхе, как бы не лишиться этой поблажки. И потому нехитрый фарс, который разыгрывался сейчас, был для него делом серьезным.
— Семью мою вздумал опозорить? — прорычал Назорин. — Подарочек подкинуть на память моей дочке? Поскольку войне конец и Америка, нетрудно сообразить, даст тебе под зад коленом, чтобы мотал восвояси на Сицилию блох считать в деревне, — так, что ли?
Энцо, коротконогий крепыш, прижал руку к сердцу, чуть не плача, но все же не теряя головы:
— Padrone, клянусь Святой Девой, не отвечал я злом на вашу доброту. Я люблю вашу дочь, но со всем моим уважением. И со всем уважением вас прошу, отдайте ее за меня. Я не имею права просить, это верно, но, если меня отошлют в Италию, мне уж в Америке не бывать. И я никогда не смогу жениться на Катарине.
Жена Назорина, Филомена, не стала тратить слов понапрасну.
— Брось дурить, — обратилась она к толстяку мужу. — Тебе известно, что надо делать. Не отпускай Энцо никуда, отправь на Лонг-Айленд к нашей родне, пусть укроют его покуда.
Катарина плакала навзрыд. Уже дебелая, с пробивающимися усиками, она не могла похвастать красотой. Где еще она добудет себе в мужья такого видного парня, как Энцо? Кто другой будет трогать ее за потаенные места так бережно и любовно?
— Вот уеду жить в Италию, будете знать! — крикнула она отцу. — Не оставите Энцо — сама с ним сбегу!
Назорин скосил на нее хитрющие глазки. Лихая штучка эта его дочечка. Видел он, как она норовит прижаться к Энцо сдобным крупом, когда работнику нужно протиснуться за ее спиной к прилавку и выложить в корзины горячие, прямо из печи, батоны. Пора принимать меры, не то — Назорин позволил себе отпустить мысленно скабрезность, — не то этот мошенник протиснется к ней в печь со своим горячим батоном. Надо оставить Энцо в Америке, добыть ему американское гражданство. И есть лишь один человек, который может обстряпать такое дельце. Крестный отец. Дон Корлеоне.
Каждый из этих троих людей и еще многие другие получили тисненное золотом приглашение пожаловать в последнюю субботу августа 1945 года на свадьбу мисс Констанции Корлеоне. Отец невесты, дон Вито Корлеоне, никогда не забывал своих старых друзей и соседей, хотя сам обитал теперь в огромном особняке на Лонг-Айленде. Туда и соберутся гости, и, уж конечно, веселье затянется на целый день. То-то будет потом что вспомнить! Война с Японией как раз закончилась, и гложущий страх за сыновей, ушедших на фронт, уже не омрачит людям этот праздник. А свадьба — самый подходящий повод дать волю своей радости.
И вот, когда настало это субботнее утро, из города Нью-Йорка потоком хлынули друзья дона Корлеоне, дабы почтить своим присутствием его семейное торжество. Каждый вез с собою свадебный подарок: плотный конверт, туго набитый банкнотами; чеков не было. Визитная карточка, вложенная в конверт, удостоверяла личность дарителя и меру его уважения к дону Корлеоне. Уважения, поистине заслуженного.
Дон Вито Корлеоне был человеком, к которому обращался за помощью всякий, и никому не случалось уходить от него ни с чем. Он не давал пустых обещаний, не прибегал к жалким отговоркам, что в мире-де есть силы, более могущественные, чем он, что у него связаны руки. При этом вовсе не обязательно, чтобы он числился у вас в друзьях, неважно даже, если вам нечем было отблагодарить его за помощь. Одно лишь требовалось. Чтобы вы, вы сами объявили себя его другом. И тогда, как бы ни был сир и убог проситель, дон Корлеоне относился к его невзгодам как к своим собственным. И уже не было таких преград, чтобы помешали ему поправить беду. А что за это? Дружба, почетное звание «дон» и изредка — родственно-теплое обращение «Крестный отец». Ну, еще разве что какое-то скромное подношение: бутыль домашнего вина, корзина сдобных, наперченных коржей taralles, испеченных специально к его рождественскому столу, — единственно в знак почтения, никоим образом не в виде материальной компенсации. Разумеется, как того требовала простая вежливость, не обходилось без заверений, что вы — его должник и он вправе в любое время рассчитывать на ответную посильную услугу.
Сейчас, в этот знаменательный день — день свадьбы его дочери, — дон Вито Корлеоне стоял в дверях своего приморского особняка на Лонг-Айленде, встречая гостей; всяк из них был хорошо ему знаком, всякий пользовался его доверием. Не один был обязан дону своим житейским благополучием и на этом домашнем празднестве без стеснения называл его «Крестный отец». Здесь все были свои, даже те, кто обслуживал торжество. За стойкой бара занял место старый товарищ, чей свадебный дар составляло не только все, что подавалось из спиртного, но также и собственные профессиональные услуги. Роль официантов исполняли друзья хозяйских сыновей. Угощение, расставленное по столам в саду, готовили супруга дона Корлеоне и ее приятельницы, невестины подружки развесили по громадному парку яркие гирлянды украшений.
Кто бы ни был гость, богач или бедняк, сильный мира сего или скромнейший из скромных, дон Корлеоне каждого принимал с широким радушием, никого не обойдя вниманием. Таково было его отличительное свойство. И гости так дружно восклицали, что смокинг ему к лицу, так ахали на все лады, что неискушенному наблюдателю немудрено было бы принять самого дона Корлеоне за счастливого молодожена.
Рядом с ним стояли в дверях двое из трех его сыновей. На старшего, по имени Сантино, которого все, кроме родного отца, называли Санни, «сынок», степенные итальянцы поглядывали косо, молодежь — с восхищением. Для италоамериканца в первом колене он был высок ростом — добрых шесть футов — и казался еще выше из-за пышной копны курчавых волос. Лицо его напоминало грубую маску Купидона: черты правильные, но губы, изогнутые, точно лук, — плотоядно чувственны, крутой подбородок с ямкой странным образом вызывал смутно непристойные ассоциации. Могучий, налитой бычачьей силой, он был — общеизвестный факт — столь щедро одарен природой в части мужских достоинств, что многострадальная жена его страшилась брачного ложа, как безбожник в стародавние времена страшился дыбы. Когда он, как о том шептались люди, захаживал, бывало, в молодые годы в нехорошие заведения, то даже самые прожженные и бесшабашные из putain, узрев с невольным содроганием его исполинский орган, требовали себе двойной оплаты.
Теперь, на свадебном пиру, не одна замужняя итальяночка, крутобедрая, большеротая, мерила Санни Корлеоне уверенным, оценивающим взглядом. Но сегодня молоденькие гостьи напрасно тратили время. Сегодня у Санни Корлеоне, несмотря на присутствие жены и трех малых детишек, были другие виды — виды на Люси Манчини, лучшую подругу невесты. О чем подруга невесты, сидящая за столом в саду в вечернем розовом платье и с диадемой из живых цветов в лоснистых черных волосах, прекрасно знала. Всю эту неделю, пока шли приготовления к свадьбе, она кокетничала с Санни напропалую, а нынче утром у алтаря крепко пожала ему руку. Незамужняя девушка большего не могла себе позволить.
Что ей было за дело, если он никогда не сравняется в величии со своим отцом, не достигнет того же. Зато Санни Корлеоне сильный и храбрый. Зато он щедр, и душа его, по общему признанию, не уступает размерами причинной части его тела. Правда, в отличие от своего уравновешенного родителя он вспыльчив и несдержан и потому способен на опрометчивые суждения. И хоть оказывает большую помощь отцу в его делах, многие сомневаются, чтобы дон Корлеоне сделал его своим преемником.
Средний сын, Фредерико — в обиходе Фред или Фредо, — был чадом, о каком всякий итальянец может только молить святых. Почтительный, преданный, во всем послушный воле отца, он в свои тридцать лет все еще жил одним домом с родителями. Коренастый и плотный, он был некрасив, хотя и сохранял фамильные черты сходства с Купидоном: тот же шлем курчавых волос над круглым лицом, тот же крутой изгиб чувственного рта. С тою разницей, что у Фредо ему скорее подходило слово «каменный». Этот хмурый молчун был истинной опорой отцу, ни словом ему не перечил, никогда не досаждал скандальными похождениями с женщинами. Однако при всех своих достоинствах он был лишен той притягательной животной силы, той гипнотической способности подчинять, какая столь необходима вожаку, — вот почему и Фредо тоже не прочили в преемники дона Корлеоне.
Третьего сына, Майкла Корлеоне, рядом с отцом и братьями не было, он сидел за одним из столов в самом глухом уголке сада. Но даже там не мог укрыться от любопытных взглядов.
Майкл Корлеоне был младшим из сыновей дона — и единственным, кто не признавал над собою воли своего всесильного родителя. Ему, в отличие от других детей в семье, не досталось ни массивных черт лица, ни сходства с Купидоном, а его смоляные гладкие волосы лежали прямыми прядями и не курчавились. Его чистой, оливково-смуглой коже позавидовала бы иная девушка. Да и вообще по тонкости письма красота его не уступала девической, и было время, когда дон тревожился, вырастет ли его младший сын настоящим мужчиной. В семнадцать лет Майкл Корлеоне рассеял отцовскую тревогу.
Сегодня этот младший сын занял место за самым дальним столом, нарочито подчеркивая свое отчуждение от отца и родной семьи. Рядом сидела его девушка, коренная американка, которой до этого случая никто не видел, хотя слышали о ней все. Майкла не приходилось учить хорошим манерам — он представил ее каждому, в том числе и своей родне. Девушка не произвела на них особого впечатления. Тощевата, белобрыса, лицо — не по-женски смышленое, живое, держит себя не по-девичьи свободно. И имя чужое, режет слух: Кей Адамс. Она могла бы сказать, что ее предки обосновались в Америке еще двести лет назад и Адамс здесь вполне обычное имя, — но что им было до того?
Все заметили, что дон почти не обращает внимания на своего третьего сына. До войны Майкл был его любимцем, и, без сомнения, именно ему предполагалось передать в должный час бразды правления семейными делами. Он в полной мере обладал тою спокойной силой, тем умом, какими славился его отец, — врожденной способностью избирать такой способ действий, что люди невольно начинали уважать его. Но разразилась Вторая мировая война, и Майкл Корлеоне пошел добровольцем в морскую пехоту. Пошел наперекор отцу.
Дон Корлеоне вовсе не желал и не собирался допустить, чтобы его младший сын погиб, служа чуждой ему державе. Подмазали врачей, без шума уладили все, что необходимо. Много денег ушло на меры предосторожности. Но Майклу уже сравнялся двадцать один год, и он был сам себе хозяин. Он вступил в армию и отправился воевать за океан. Дослужился до капитанского чина, получил воинские медали. В 1944 году журнал «Лайф» поместил на своих страницах его портрет и фоторепортаж о его подвигах. Один знакомый показал журнал дону Корлеоне (никто из семьи не решился), и дон, пренебрежительно хмыкнув, сказал:
— Такие чудеса проделывает ради чужих.
В начале 1945 года Майкла Корлеоне после тяжелого ранения демобилизовали подчистую, и откуда ему было знать, что это устроил его отец. Недели три он побыл дома, а там, ни у кого не спросив совета, поступил в Дартмутский университет в нью-гэмпширском городке Хановере и покинул родительский кров. И вот пожаловал опять, чтобы отпраздновать свадьбу своей сестры, а заодно и показать собственную будущую жену — бесцветную, словно застиранный лоскут, молодую американку.
Майкл Корлеоне занимал Кей Адамс, рассказывая ей случаи из жизни наиболее колоритных гостей, приехавших на свадьбу. Ему и самому занятно было видеть, как любопытны ей эти диковинные птицы, — его всегда пленял в Кей жадный интерес ко всему новому, еще не изведанному. Ее внимание привлекла горстка мужчин, собравшихся в кружок возле деревянного бочонка с домашним вином. Майкл узнал Америго Бонасеру, пекаря Назорина, Энтони Копполу, Люку Брази. Кей, с присущей ей живой проницательностью, подметила, что эти четверо словно бы чем-то омрачены. Майкл усмехнулся:
— А как же. Это просители. Дожидаются, когда смогут поговорить с отцом с глазу на глаз.
И точно — даже со стороны видно было, как неотступно эти люди провожают глазами дона Корлеоне.
Дон все еще стоял в дверях, встречая гостей, когда на той стороне мощеной площадки в конце аллеи остановился черный седан «Шевроле». Двое на переднем сиденье вытащили блокноты и принялись деловито, не скрываясь, записывать номера других машин, стоящих по всей площадке. Санни повернулся к отцу:
— Из полиции ребята.
Дон Корлеоне пожал плечами:
— Я не распоряжаюсь этой улицей. Пусть делают что хотят, их право.
Лицо Санни — отяжелевший лик Купидона — побагровело от злости.
— Скоты позорные, ни грамма уважения к людям.
Он сбежал с крыльца и зашагал к тому месту, где припарковался черный седан. С угрозой сунул голову внутрь, почти вплотную к лицу водителя, — тот, не отпрянув, хладнокровно открыл бумажник, предъявляя зеленое удостоверение. Санни без единого слова отступил назад. Сплюнул, попав плевком в заднюю дверцу седана, и пошел назад в надежде, что водитель выскочит из машины и устремится следом; но этого не произошло. Санни, дойдя до дверей, сказал отцу:
— Это из ФБР. Все номера переписывают. Наглые твари.
Дон Корлеоне и без него знал, кто эти люди. Самых близких и верных друзей заранее предупредили, чтобы приезжали не на своих машинах.
Дурацкая выходка сына, подсказанная желанием сорвать зло, вызвала у него неодобрение, — а впрочем, она сослужила свою службу. Непрошеные визитеры уверуют, что явились нежданно и застигли собравшихся врасплох. Поэтому сам дон Корлеоне не сердился. Он давным-давно понял — общество на каждом шагу наносит тебе оскорбления, и надо терпеть, утешаясь сознанием, что, если держаться начеку, всегда наступает время, когда самый маленький человек может отомстить тому, на чьей стороне сила. Уверенность в этом удерживала дона от гордыни, питая то смиренномудрие, которое так ценили в нем приближенные.
Но вот в саду за домом грянула музыка. Все званые гости были в сборе. Дон Корлеоне отмахнулся от мысли о незваных гостях и в сопровождении двух своих сыновей направился на свадебный пир.
Многосотенная толпа наводнила огромный парк: одни танцевали на дощатой, украшенной цветами эстраде, другие разместились за длинными столами, уставленными пряной, острой едой, графинами с иссиня-черным домашним вином. Новобрачная, Конни Корлеоне, торжественно восседала за пышным столом на специальном помосте вместе с молодым мужем, лучшей подругой, шаферами и подружками. Свадьбу справляли по народному обычаю, как исстари ведется в Италии. Невесте это было не по нраву, но ей пришлось уступить: своим выбором она уже и без того расстроила отца.
Новобрачный, Карло Рицци, был только по отцу сицилийцем, мать его родилась на севере Италии, и сыну достались ее пепельные волосы и голубые глаза. Теперь его родители жили в Неваде, а Карло после мелких неладов с законом переехал в Нью-Йорк. Здесь он встретился с Санни Корлеоне и через него познакомился с его сестрой. Дон Корлеоне, естественно, отрядил в Неваду верных людей, и те доложили, что разногласия с полицией возникли у Карло из-за неосторожного, по молодости лет, обращения с оружием — ничего серьезного, протоколы легко изъять, и малый останется чист, как стеклышко. Верные люди заодно доставили дону подробную информацию о легальных игорных домах Невады; дон выслушал эти сведения с большим интересом и не переставал с тех пор размышлять над ними. Секрет успеха дона Корлеоне отчасти в том и состоял, что он из всего умел извлечь выгоду.
Конни Корлеоне была внешне девушка так себе, ее портили худоба и нервозность, грозящая с возрастом перерасти в сварливость. Нынче, впрочем, преображенная свадебным белым убором и предвкушением разлуки с девичеством, сияющая, она выглядела чуть ли не красоткой. Ладонь ее под деревянной столешницей покоилась на мускулистой ляжке мужа. Губы, изогнутые, точно лук Купидона, складывались для воздушного поцелуя, предназначенного ему.
Она глядела на мужа влюбленными глазами и не могла наглядеться. Смолоду Карло Рицци подряжался на подсобные работы в пустыне. От тяжелого физического труда под открытым небом он накачал себе здоровенные бицепсы, смокинг трещал на его литых плечах. Он упивался обожанием своей нареченной, то и дело подливал ей вина. Ухаживал за ней с показной любезностью, как будто они с нею были участниками театрального представления. И, словно бы невзначай, посматривал на пузатый, плотно набитый конвертами атласный кошель, висящий на правом плече новобрачной. Сколько там? Десять тысяч? Двадцать? Карло Рицци прятал усмешку. Ничего, это только начало. Не с кем-нибудь породнился, с королевской фамилией. Теперь, хочешь не хочешь, о нем должны будут позаботиться.
В толпе гостей щеголеватый юркий парень, хорек с прилизанной головкой, тоже ощупывал взглядом атласный кошель. По чистой привычке Поли Гатто прикидывал, как сподручней было бы слямзить этот жирный кусок. Развлекался от нечего делать, прекрасно понимая, что это пустая блажь, — так мальчишки в мечтах подбивают вражеские танки из пугача. Он перевел свой взгляд на дощатую танцевальную площадку, где его шеф, немолодой и тучный Питер Клеменца, кружил своих юных дам в забористой деревенской тарантелле. Гороподобный, неповоротливый на вид Клеменца, похотливо норовя задеть тугим брюхом грудь своей дамы, если она молода и росточком не вышла, отплясывал так искусно и лихо, что зрители дружно награждали его рукоплесканиями. Степенные матроны хватали его за рукав, напрашиваясь в партнерши. Танцоры помоложе почтительно расступились, очистив ему место, и хлопали в такт исступленному бренчанию мандолины. Наконец Клеменца обессиленно рухнул на стул, и Поли Гатто тотчас поднес ему темно-красного ледяного вина, отер взмокшее античное чело шелковым носовым платком. Клеменца, отдуваясь, точно кит на песке, в два глотка опорожнил стакан.
— Ладно, дела не забывай, — проворчал он вместо благодарности, — не черта на танцы пялиться. Прошвырнись ступай по соседству, глянешь, все ли нормально.
Поли скользнул в толпу.
Четыре музыканта ушли промочить горло. Один из молодых танцоров, Нино Валенти, поднял оставленную мандолину, поставил левую ногу на стул и затянул двусмысленную сицилийскую песенку. Красивое лицо Нино Валенти слегка обрюзгло от беспробудного пьянства, он и сейчас уже успел набраться. Вращая глазами, он со смаком выпевал соленые словечки. Женщины вскрикивали, держась за бока, мужчины дружно подхватывали конец каждого куплета.
Дон Корлеоне, чья старомодная благопристойность вошла в пословицу — хоть, не смущаясь этим, его кубышка-жена радостно взвизгивала наравне с другими, — тактично скрылся в доме. Санни Корлеоне тут же воспользовался удобным случаем и подсел за стол новобрачных к Люси Манчини. Опасаться было нечего. Его жена крутилась на кухне, наводя последнюю красоту на свадебный пирог. Санни шепнул что-то девушке на ухо, она встала. Выждав немного для вида, Санни небрежной походкой последовал за ней сквозь толпу, то и дело останавливаясь, чтобы перекинуться парой слов с кем-нибудь из гостей.
Их провожали сотни глаз. Лучшая подруга невесты, цветущая, вполне американизированная после трех лет, проведенных в колледже, считалась уже девицей «с прошлым». Во время пробных прогонов брачной церемонии она заигрывала с Санни Корлеоне с лукавым задором, позволительным, как ей представлялось, по отношению к шаферу и партнеру на свадьбе. Теперь, чуть подобрав с земли подол своего розового платья, улыбаясь делано и невинно, Люси Манчини вошла в дом и легко взбежала по лестнице, ведущей к ванной комнате. Зашла туда на минутку. Когда она вновь показалась из-за двери, на верхней площадке стоял Санни Корлеоне, маня ее к себе.
Из закрытого окна угловой комнаты, кабинета дона Корлеоне, Томас Хейген наблюдал за весельем в нарядном, праздничном саду. Позади него вдоль стен тянулись полки, сплошь заставленные книгами по юриспруденции. Хейген состоял при доне стряпчим, а сейчас временно исполнял к тому же обязанности consigliori, или советника, и потому занимал в служебной иерархии семейства Корлеоне первостепенное по ответственности место. Немало крепких орешков разгрызли они с доном, сидя в этой комнате, и теперь, когда крестный отец покинул гостей и направился в дом, Хейген понял, что свадьба — свадьбой, а работа сегодня им предстоит тоже. Дон идет сюда, к нему. Хейген видел, как Санни нагнулся к уху Люси Манчини и какая сценка разыгралась потом. Он скривил губы, решая, стоит ли довести это до сведения дона. Нет, не стоит. Он отвернулся и взял со стола написанный от руки список тех, кто получил разрешение переговорить с доном наедине. Дон Корлеоне вошел в комнату, и Хейген подал ему список. Дон кивнул.
— Оставь Бонасеру напоследок, — сказал он.
Открыв стеклянную дверь, Хейген шагнул прямо в сад, где у бочонка с вином по-прежнему топтались просители. Он подал знак булочнику, пухлому Назорину.
Дон Корлеоне встретил пекаря дружеским объятием. Еще в Италии они вместе играли детьми, росли приятелями. Каждый год на Пасху в дом дона Корлеоне доставлялись неохватные, как колесо телеги, свежие ватрушки, пшеничные пышки с золотистой от яичного желтка корочкой. На Рождество и в дни рождения о преданности Назорина напоминали многослойные торты и пирожные с кремом. Какой бы ни выдался год, скудный или обильный, Назорин исправно и безропотно платил взносы профсоюзу булочников, организованному в годы далекой молодости доном Корлеоне. И ни разу ничего не попросил взамен, разве что карточки на сахар попросил в войну добыть на черном рынке. Что ж, ему давно приспело время предъявить права, заслуженные верной дружбой, и дон Корлеоне не без приятности предвкушал возможность удовлетворить его просьбу.
Хозяин угостил булочника дорогой итальянской сигарой, налил ему янтарной настойки и ободряюще положил руку на плечо. То был пример свойственной дону человечности. Он знал по горькому опыту, сколько требуется мужества, чтобы просить об одолжении.
Пекарь рассказал ему про свою дочь и Энцо. Хороший итальянский паренек, сицилиец, попал в бою к американцам, отправили как пленного на работы в Соединенные Штаты — мальчишка, если рассудить, трудился на победу Америки! Завязалась меж честным Энцо и береженной пуще глазу Катариной чистая любовь — все благородно, по совести, — но тут война закончилась, и его, горемычного, отошлют теперь в Италию, а дочка Назорина с разбитым сердцем неминуемо зачахнет от тоски. Только крестный Корлеоне может выручить несчастных влюбленных. На него вся их надежда.
Дон, так и не сняв руку с Назоринова плеча, прохаживался с ним по комнате, понимающе кивая и тем поддерживая в рассказчике решимость. Когда булочник замолчал, дон Корлеоне мягко улыбнулся:
— Дорогой друг, оставь свои тревоги.
Затем подробно изложил порядок необходимых действий. Прежде всего — подать заявление конгрессмену от их округа. Тот внесет на рассмотрение конгресса специальный законопроект, предоставляющий Энцо возможность получить американское гражданство. Законопроект непременно примут. В конгрессе тоже рука руку моет. Дон Корлеоне объяснил, что это будет стоить денег — по нынешним расценкам две тысячи долларов. Он лично обеспечит успех дела и передаст по назначению мзду. Устраивает ли это его друга?
Назорин горячо закивал. Понятно, он и не рассчитывал, что такая услуга достанется ему даром. Шутка сказать — специальное решение конгресса! Не пара пустяков. Едва ли не со слезами на глазах Назорин рассыпался в благодарностях. Дон Корлеоне проводил его до дверей, прибавив, что в пекарню заглянут сведущие люди, оговорят все детали, позаботятся о требуемых бумагах. На пороге они еще раз обнялись, и Назорин скрылся в саду.
Хейген с улыбкой взглянул на дона.
— Недурно Назорин поместил капиталец. И зятек готов, и бессменный помощник у печи, всего-то за две тысячи долларов. Дешевка! — Он помолчал. — Кого пустить на это дело?
Дон Корлеоне нахмурился, соображая:
— Наш конгрессмен, из сицилийцев, не подойдет. Давай еврея, который от соседнего округа. И соответственно измени домашний адрес Назорина. Я думаю, теперь, после войны, таких случаев будет немало, надо бы завести побольше своих людей в Вашингтоне, чтобы не возникали заторы и не подскочила цена. — Хейген сделал пометку у себя в блокноте. — Да, конгрессмена Лютеко не беспокой. Прощупай Фишера.
Следующим Хейген ввел человека с очень незатруднительной просьбой. Звали его Энтони Коппола, с его отцом дон Корлеоне горбатился в молодости на сортировочной станции. Коппола открывал свою пиццерию, и ему требовалось пятьсот долларов на первый взнос за специальную печь и прочее оборудование. Кредит, по причинам, в которые никто не стал вдаваться, он получить не мог. Дон сунул руку в карман и вытащил пачку денег. Как выяснилось, маловато. Он досадливо поморщился.
— Дай мне взаймы сто долларов, — сказал он, обращаясь к Тому Хейгену, — я в понедельник буду в банке, отдам.
Проситель стал уверять, что и четырехсот хватит за глаза, но дон похлопал его по плечу и объяснил извиняющимся тоном:
— С эдакой пышной свадьбой и не заметишь, как останешься без наличности.
Он взял деньги, протянутые Хейгеном, приложил к своим и отдал Энтони Копполе.
Хейген смотрел и дивился. Дон постоянно внушал, что если ты проявляешь щедрость, то придай этой щедрости личную окраску. Сколь лестно для Энтони Копполы, когда такой человек, как дон, просит об одолжении ради того, чтобы его выручить деньгами! Коппола знал, понятно, что дон — миллионер, но много ли найдется миллионеров, готовых доставить себе хоть малейшее неудобство ради знакомца в бедственном положении?..
Дон вопросительно поднял голову. Хейген сказал:
— Люка Брази к вам просится, хотя его нет в списке. Желает вас поздравить лично и знает, что на людях нельзя.
По лицу дона впервые прошла тень неудовольствия. Ответ прозвучал уклончиво:
— Это обязательно?
Хейген пожал плечами:
— Вы в нем разбираетесь лучше меня. Могу лишь сказать, что он очень благодарен за это приглашение на свадьбу. Он такого не ожидал. Вероятно, хочет выразить свою признательность.
Дон Корлеоне кивнул и показал жестом, что Люку Брази можно звать.
Кей Адамс, разглядывая в саду гостей, выделила Люку Брази среди других по выражению необузданной свирепости, как бы опалившей его лицо и въевшейся в самые поры его кожи. Она спросила, кто это. Майкл привез Кей на свадьбу с тайным умыслом постепенно и по возможности безболезненно довести до сознания подруги правду про своего отца. Пока что Кей, судя по всему, принимала дона за обычного бизнесмена — быть может, не слишком разборчивого в выборе средств. Майкл решил подвести ее к истине окольным путем. Он сказал, что в преступном мире Восточного побережья едва ли найдется фигура более страшная, чем Люка Брази. Своеобразие его таланта, по слухам, состоит в умении совершить убийство собственными силами, без сообщников, что автоматически исключает для стражей закона почти всякую возможность выявить и покарать виновного. Майкл выпятил нижнюю губу.
— Не знаю, насколько все это верно. Но я точно знаю, что с отцом он каким-то образом водит дружбу.
Только тут Кей начала догадываться. Еще не веря, еще не всерьез, она спросила:
— Ты что, намекаешь, будто подобный субъект работает на твоего отца?
Кой черт, в конце концов, подумал Майкл. Рубить, так с плеча. Он сказал:
— Лет пятнадцать назад кое-кто затеял перехватить у отца его дело, импорт оливкового масла. Отца пытались убить, он чудом остался в живых. Тогда врагами отца занялся Люка Брази. Говорят, за полмесяца он прикончил шестерых и этим положил конец нашумевшей оливковой войне.
Майкл говорил посмеиваясь, как бы шутя. Кей содрогнулась.
— И в твоего отца действительно стреляли гангстеры?
— Пятнадцать лет назад, — сказал Майкл. — С тех пор все было тихо. — Он начал опасаться, что зашел слишком далеко.
— Отпугнуть меня рассчитываешь, — сказала Кей. — Не хочешь жениться, вот и все. — Она с улыбкой подтолкнула его локтем в бок. — Ловко придумано.
Майкл отвечал ей тоже с улыбкой:
— Ты поразмысли над этим, вот что.
— Нет, он серьезно убил шесть человек? — спросила Кей.
— Если верить газетам — да, — сказал Майкл. — Хотя наверняка ничего не доказано. Но с ним связана и другая история, и о той — ни слова ни из кого не вытянуть. Нечто до такой степени кошмарное, что даже отец наотрез отказывается говорить на эту тему. Хейген знает, но и его не заставишь рассказать. Я как-то спрашиваю смеха ради — до какого же мне надо возраста дожить, чтобы услышать эту историю про Люку? А Том на это — до ста лет. — Майкл пригубил стакан с вином. — Ничего себе должна быть история. Ничего себе личность этот Люка.
Люка Брази и впрямь мог нагнать страху на самого дьявола. Его присутствие набатным колоколом возвещало опасность. Приземистый, ширококостный, с массивным черепом, он носил на лице, как печать, свою звериную свирепость. Карий цвет его глаз таил в себе не больше тепла, чем мертвенно-бурая зыбь болота. Безжизненностью сильнее даже, чем жестокостью, поражали и его резиновые узкие губы, напоминающие цветом сырую телятину.
Черная слава Люки Брази внушала ужас, о его преданности дону Корлеоне слагались легенды. Он один составлял целую опорную глыбу в том фундаменте, на котором воздвиг свою мощь дон Корлеоне. Существо такой породы, как Люка, было редкостью.
Люка Брази не страшился полиции и общества; он не боялся ни бога, ни черта — не боялся и не любил никого из людей. Зато по собственному выбору, по своей доброй воле боялся и любил дона Корлеоне. Переступив порог комнаты, в которой сидел дон, ужасный Люка Брази одеревенел от почтительности. Запинаясь, он изливался в цветистых поздравлениях — как положено, выразил надежду, что первый из внучат будет мальчик. Затем вручил дону свой подарок новобрачным: конверт, набитый банкнотами.
Так вот чего он добивался! Хейген заметил, какая перемена совершилась за эти минуты с доном Корлеоне. Дон принимал Брази, как король принимает своего подданного, сослужившего ему неоценимую службу: с царственным почетом, но без тени дружеской фамильярности. Каждым движением, каждым словом дон Корлеоне давал Люке Брази почувствовать, что им дорожат. Он не обнаружил ни малейших признаков удивления, что свадебный подарок отдан в руки ему. Он понимал.
Можно было не сомневаться, что в этом конверте окажется больше денег, чем в любом другом. Брази, конечно же, провел не час и не два, стараясь определить, сколько могут преподнести другие. Его подарок должен быть самым щедрым, чтобы видно было, кто чтит дона больше всех, — он потому и вручил конверт не молодым, а лично дону Корлеоне, и дон спустил ему эту вольность, ответив на его речь столь же цветистыми словами благодарности. Хейген глядел, как тает печать свирепости на лице Люки Брази и черты его расправляются от гордости и довольства. Хейген открыл ему дверь; Люка Брази, поцеловав дону руку, вышел. Хейген благоразумно проводил его корректной улыбкой, и квадратный, приземистый убийца вежливо растянул в ответ свои безжизненные резиновые губы.
Когда дверь закрылась, дон Корлеоне тихонько, с облегчением вздохнул. При Люке Брази, единственном из всех людей на свете, ему становилось не по себе. Подобно стихийным силам, человек этот был до конца не подвластен никакой узде. С ним требовалась сугубая осторожность, как в обращении с динамитом. Дон пожал плечами. Что ж, в случае надобности и динамит можно взорвать без вреда. Он выжидающе посмотрел на Хейгена:
— Один Бонасера остался?
Хейген кивнул. Дон Корлеоне задумчиво нахмурил лоб.
— Знаешь, зови его, но сначала давай-ка сюда Сантино. Пусть подучится кой-чему.
В поисках Санни Корлеоне Хейген обошел весь сад. Попросив Бонасеру еще немного подождать, он подошел к столу, где сидел со своей девушкой Майкл Корлеоне.
— Санни не видел? — озабоченно спросил он.
Майкл покачал головой. Вот еще не было печали, подумал Хейген. Если Санни до сих пор прохлаждается с подружкой невесты, беды не оберешься. Жена Санни, родители этой девицы… Может случиться катастрофа. Он в тревоге поспешил к двери, за которой на его глазах полчаса назад скрылся Санни.
Глядя ему вслед, Кей Адамс снова обратилась к Майклу с вопросом:
— Это кто? Ты, когда нас знакомил, сказал — твой брат, но у него фамилия другая, и он уж точно не похож на итальянца.
— Том у нас жил с двенадцати лет. Остался без отца, без матери, шастал по улицам, где-то подцепил заразную глазную болезнь. Санни раз привел его ночевать — ну, он и застрял у нас. Некуда было деваться. Отдельно зажил, только когда женился.
У Кей заблестели глаза.
— Слушай, до чего романтично! Видно, отец у тебя душевный человек. Взять и так просто усыновить беспризорного, когда у самого столько детей.
Майкл не стал спорить, хотя у итальянских иммигрантов считалось, что четверо детей в семье — это мало. Сказал только:
— А Тома никто не усыновлял. Он просто жил с нами.
— Да? Почему же, интересно?
Майкл рассмеялся:
— Отец говорил, что со стороны Тома было бы неуважительно менять фамилию. Неуважительно по отношению к его родителям.
Они увидели, как Хейген подвел к двери отцовского кабинета Санни, затем поманил к себе пальцем Америго Бонасеру.
— Что это они в такой день пристают к твоему отцу с делами? — спросила Кей.
Майкл фыркнул:
— Да потому что, по обычаю, в день свадьбы дочери ни один сицилиец не может никому отказать в просьбе. И ни один сицилиец не упустит такого случая.
Вновь подобрав подол своего розового платья, Люси Манчини взбежала выше по ступеням. Тяжелое лицо Санни Корлеоне — лик Купидона, непристойно распаленный вином и похотью, — отпугивало ее, но не к тому ли она сама вела, заигрывая с ним на протяжении всей этой недели? От двух студенческих романов в колледже у нее не осталось никаких ощущений, к тому же и хватило-то каждого всего только на неделю. Второй ее кавалер, когда они поругались, что-то буркнул насчет того, что у нее «чересчур широкие ворота». Люси поняла — и до конца учебного года ни с кем больше не ходила на свидания.
В летние дни, покуда шли приготовления к свадьбе Конни Корлеоне, ее закадычной подруги, она наслушалась, о чем шушукаются вокруг про Санни. Раз как-то, воскресным вечером, на кухне у Корлеоне разоткровенничалась и Сандра, его жена. Простецкая, свойская бабенка, девочкой вывезенная в Америку из Италии, где она родилась. Крепко сбитая и большегрудая и уже, после пяти лет замужества, мать троих детей. В тот вечер Сандра с другими женщинами принялась поддразнивать Конни, расписывая ей ужасы супружеского ложа.
— Боже ты мой, — хихикала Сандра, — я как увидела первый раз у Санни этот телеграфный столб да как представила, что его воткнут в меня, так прямо заголосила, точно резаная. За год у меня все нутро раздрябло, как переваренные макароны. И когда я узнала, что он других курочек стал топтать, то пошла в церковь и поставила свечку.
Ответом был дружный смех, но у Люси сладко заныло между ногами.
Теперь она бежала к Санни вверх по лестнице, охваченная жаром неодолимого желания. На площадке Санни схватил ее за руку и потянул за собой по коридору в одну из пустующих спален. Дверь за ними закрылась, у Люси подломились колени. Обдав ее прогорклым табачным духом, Санни припал к ее губам. Они с готовностью раскрылись ему навстречу. В ту же минуту его рука, задрав подол вечернего платья, поднялась к атласным трусикам, сдернула их, и Люси почувствовала, как ее ласкает его большая теплая ладонь. Она обняла его за шею и повисла на нем, пока он расстегивал брюки. Потом подложил руки под ее заголенные ягодицы, приподнял ее, и Люси, подпрыгнув, обхватила его ногами. Его язык был у нее во рту, она втянула его глубже, и Санни отозвался таким яростным движением навстречу, что она стукнулась затылком о дверь. Что-то горячее обожгло ей бедро. Она опустила руку, и пальцы ее сомкнулись вокруг налитого горячей кровью мускула непомерной толщины. Он пульсировал у нее в ладони, точно живое существо, и, чуть не плача от блаженного томления, она направила его вглубь своей изнывающей, влажной плоти. От мощи первого вторжения, от нестерпимого удовольствия у нее захватило дух, ноги невольно закинулись почти что к самой его шее, тело, словно некий колчан, принимало свирепые стрелы его молниеносных толчков, бессчетных, мучительных, влекущих выше, выше, пока она впервые в жизни не достигла сокрушительной вершины, где и его твердость распалась в пенном извержении на ее бедра. Кольцо ее ног разжалось, медленно сползая вдоль его тела на пол. Они привалились друг к другу, с трудом переводя дыхание.
Наверное, негромкий стук в дверь продолжался уже не первую минуту, но только теперь он дошел до их сознания. Санни, прислонясь к двери на случай, если ее вздумают открыть, поспешно застегнулся. Люси лихорадочно одергивала на себе розовое платье, исподтишка поглядывая в его сторону, но зря — предмет, принесший ей такую усладу, скрылся под строгой черной тканью. Послышался очень тихий голос Тома Хейгена:
— Санни, ты здесь?
Санни с облегчением выдохнул из себя воздух и подмигнул Люси.
— Да, Том. Чего тебе?
Все так же тихо голос Хейгена произнес:
— Дон требует тебя в кабинет. Сию секунду.
Раздался звук шагов и стих вдали. Санни выждал еще несколько мгновений, больно поцеловал Люси в губы и выскользнул за дверь.
Люси причесала растрепанные волосы, еще раз оправила платье, подтянула чулки. У нее ломило все тело, горели и саднили губы. Она вышла и, не подумав даже зайти в ванную, чтоб смыть клейкую влажность между бедер, сбежала вниз по лестнице прямо в сад и села на прежнее место за стол новобрачных, рядом с невестой. Конни обиженно надула губы:
— Люси, куда ты пропала? Ты что-то прямо как пьяная. Посиди теперь со мной.
Белокурый молодожен, понимающе скаля зубы, налил Люси вина. Люси было все равно. Она поднесла к пересохшим губам пахучую темную жидкость и стала пить. Крепче сжала колени, вновь ощущая на коже клейкую влагу. Каждая жилка в ней дрожала. Глаза поверх бокала жадно выискивали в толпе Санни Корлеоне. Никого больше ей видеть не хотелось. Она лукаво шепнула на ухо Конни:
— Погоди, еще пара часов, и ты тоже узнаешь, что к чему.
Конни хихикнула.
Люси скромнехонько сложила руки на столе, упиваясь вероломным торжеством, словно похитила сокровище, предназначенное невесте.
Вслед за Хейгеном Америго Бонасера вошел в угловую комнату; дон Корлеоне сидел у огромного письменного стола. Подле окна, глядя в сад, стоял Санни Корлеоне. Дон, впервые за время приема, встретил гостя неласково. Не обнял его, даже не подал руки. Жена Бонасеры была лучшей подругой хозяйки дома, иначе владельцу похоронной конторы не видать бы приглашения на свадьбу, как своих ушей. Сам Америго был в большой немилости у дона Корлеоне.
Проситель повел речь тонко, издалека.
— Извините и не сочтите неучтивостью, что сегодня не приехала моя дочь, крестница вашей супруги. Она все еще лежит в больнице. — Бонасера покосился в сторону Санни и Тома Хейгена, давая понять, что не хочет разговаривать при них. Дон и бровью не повел.
— Да, все мы знаем, какая у вас беда с дочкой. Если я тут могу быть чем-то полезен, только скажите. Как-никак, моя жена ей доводится крестной матерью. Я не забыл, что нам оказана такая честь. — Это был упрек. Похоронщик никогда не называл дона Корлеоне «Крестный отец», как того требовал обычай.
Бескровное лицо Америго сделалось пепельно-серым, он спросил уже без обиняков:
— Могу я говорить с вами наедине?
Дон Корлеоне покачал головой:
— Я этим людям доверяю свою жизнь. Каждый из них мне — как правая рука. Попросить их выйти значило бы нанести им оскорбление.
Похоронщик на секунду прикрыл глаза, потом заговорил, монотонно, негромко, тем голосом, каким обычно обращался со словами утешения к своим клиентам:
— Я растил свою дочь так, как принято в Америке. Я чту Америку. Америка дала мне возможность встать на ноги. Я предоставил дочери свободу, но при этом внушал ей, чтобы никогда не роняла честь семьи. Она завела себе молодого человека, не итальянца. Начала ходить с ним в кино. Возвращалась поздно. И хоть бы раз он зашел в дом, познакомился с родителями. Я со всем этим мирился, слова поперек не сказал — моя вина. Два месяца назад он повез ее гулять. Взял с собой еще одного парня, своего дружка. Напоили ее виски, потом вздумали надругаться над ней. Она не далась. Не допустила над собой позора. Тогда они ее стали избивать. Били, как собаку. Когда я приехал в больницу, у нее были подбиты оба глаза. Ей сломали переносицу. Раздробили челюсть. Пришлось накладывать проволочные шины. Она рыдала, превозмогая боль: «Папа, папочка, за что? За что они меня так?» Я сам плакал вместе с ней.
Слезы мешали Бонасере говорить, хоть его голос до сих пор ничем не выдавал его волнения.
Дон Корлеоне, как бы невольно, сделал сочувственный жест, и Бонасера продолжал — теперь в его голосе слышалось живое человеческое страдание:
— О чем я плакал? Она была мне светом очей, она была ласковая, моя дочка. И красивая. Она верила людям, теперь никогда уже больше не будет верить. И никогда не будет красивой. — Похоронщика трясло, на его землистых щеках проступили безобразные багровые пятна. — Я, как добропорядочный американец, обратился в полицию. Хулиганов арестовали. Потом судили. Улики были неопровержимы, оба признали себя виновными. Судья дал обоим по три года, но условно. В тот же день их выпустили. Я стоял в суде, как дурак, а эти подонки смеялись мне в лицо. И тогда я сказал жене: «Правосудия нам надо искать у дона Корлеоне».
Дон слушал, склонив голову в знак уважения к чужому горю. Но когда он заговорил, в его холодных словах звучало оскорбленное достоинство:
— Зачем же вы обратились в полицию? Почему с самого начала не пришли ко мне?
Бонасера еле слышно отозвался:
— Что я вам буду должен? Скажите, что от меня потребуется. Только сделайте то, что я прошу. — Это прозвучало неприязненно, почти дерзко.
— А что же именно? — серьезно сказал дон Корлеоне.
Бонасера оглянулся на Хейгена и Санни Корлеоне и замотал головой. Дон, не вставая из-за стола, подался всем телом вперед, и Бонасера, помедлив, нагнулся к волосатому уху дона, едва не касаясь его губами. Дон Корлеоне слушал, устремив взор в пространство, бесстрастный и недоступный, словно священник в исповедальне. Прошла долгая минута; Бонасера прошептал последнее слово и выпрямился во весь рост. Дон поднял на него строгий взгляд. Бонасера покраснел, но не отвел глаза.
Наконец дон заговорил:
— Это невозможно. Надо же знать меру.
Бонасера громко, внятно произнес:
— За ценой не постою. Сколько?
Хейген при этих словах дернулся, нервно вскинув голову. Санни Корлеоне в первый раз повернулся от окна и с сардонической усмешкой скрестил руки на груди.
Дон поднялся из-за стола. Его лицо оставалось бесстрастным, но от голоса его стыла кровь.
— Мы с вами знаем друг друга не первый год, — сказал он, — однако до сих пор вы никогда не приходили ко мне за помощью или советом. Я что-то не припомню, когда в последний раз вы приглашали меня к себе на чашку кофе, а ведь вашу единственную дочь крестила моя жена. Будем говорить откровенно. Вы пренебрегали моей дружбой. Вы боялись оказаться мне обязанным.
Бонасера глухо сказал:
— Я не хотел навлекать на себя неприятности.
Дон вскинул вверх ладонь:
— Нет, постойте. Помолчите. Америка представлялась вам раем. Вы открыли солидное дело, вы хорошо зарабатывали, вы решили, что этот мир — тихая обитель, где можно жить-поживать в свое удовольствие. Вы не позаботились о том, чтобы окружить себя надежными друзьями. Да и зачем? Вас охраняла полиция, на страже ваших интересов стоял закон — какие беды могли грозить вам и вашим присным? И для чего вам нужен был дон Корлеоне? Ну что ж. Мне было больно, но я не привык навязывать свою дружбу тем, кто ее не ценит, — тем, кто относится ко мне с пренебрежением. — Дон помолчал и взглянул на похоронщика с вежливой и насмешливой улыбкой. — И вот теперь вы приходите ко мне и говорите: «Дон Корлеоне, пусть вашими руками свершится правосудие». Причем просите вы меня непочтительно. Вы не предлагаете мне свою дружбу. Вы приходите в мой дом в день свадьбы моей дочери и предлагаете мне совершить убийство, а после прибавляете, — дон Корлеоне с издевкой передразнил Бонасеру: — «Я заплачу вам сколько угодно». Нет-нет, я не обижаюсь — только чем я мог заслужить у вас подобное неуважение к себе?
Из глубины души, истерзанной мукой и страхом, у похоронщика вырвался вопль:
— Америка приютила и обогрела меня. Я хотел быть образцовым гражданином. Хотел, чтобы мое дитя стало дочерью Америки.
Дон дважды одобрительно хлопнул в ладони.
— Прекрасные речи. Великолепно. Раз так, вам не на что жаловаться. Судья вынес свой приговор. Америка сказала свое слово. Навещайте свою дочку в больнице, носите ей цветы и сладости. Они порадуют ее. И сами утешьтесь. В конце концов, беда не так уж велика, ребята молодые, горячие, один к тому же — сынок видного политика. Да, милый Америго, вы всегда были честным человеком. И хотя вы пренебрегли моей дружбой, я должен признать, что на слово Америго Бонасеры можно положиться со спокойной совестью. А потому дайте мне слово, что вы выкинете из головы эти бредни. Это совсем не по-американски. Простите. Забудьте. Мало ли в жизни неудач.
Во всем этом звучала такая злая, ядовитая насмешка — в голосе дона слышалось столько сдержанного гнева, что от незадачливого похоронщика остался лишь сгусток студенистого страха, однако заговорил он и на этот раз храбро:
— Я прошу, чтобы свершилось правосудие.
Дон Корлеоне отрывисто сказал:
— Правосудие уже свершилось на суде.
Бонасера упрямо затряс головой:
— Нет. На суде свершилось правосудие для тех мальчишек. Для меня — нет.
Дон склонил голову, показывая, что сумел оценить всю тонкость такого разграничения.
— В чем же состоит правосудие для вас? — спросил он.
— Око за око, — сказал Бонасера.
— Вы просите большего, — сказал дон. — Ведь ваша дочь осталась жива.
Бонасера с неохотой сказал:
— Пусть они испытают те же страдания, какие доставили ей.
Дон выжидал, что он скажет дальше. Бонасера собрал последние остатки мужества и договорил:
— Сколько мне заплатить вам за это?
То был крик отчаяния.
Дон Корлеоне повернулся спиной к просителю. Это означало, что разговор окончен. Бонасера не шелохнулся.
Тогда со вздохом, как человек, неспособный по доброте сердечной держать зло на друга, когда тот ступил на ложный путь, дон обернулся к похоронщику, который в эту минуту мог бы помериться бледностью с любым из своих покойников. Теперь дон Корлеоне заговорил терпеливо, ласково.
— Отчего вы страшитесь искать покровительства прежде всего у меня? — сказал он. — Вы обращаетесь в суд и ждете месяцами. Вы тратитесь на адвокатов, которые отлично знают, что вас так или иначе оставят в дураках. Считаетесь с приговором судьи, а этот судья продажен, как последняя девка с панели. Дело прошлое, но в те годы, когда вам нужны были деньги, вы шли в банк, где с вас драли убийственные проценты, — вы, как нищий, стояли с протянутой рукой, покуда кто-то вынюхивал, в состоянии ли вы будете вернуть деньги, пока другие совали нос к вам в тарелку, подглядывали за вами в замочную скважину.
Дон на мгновение замолчал, и в его голосе прибавилось строгости.
— Между тем, если бы вы пришли ко мне, я протянул бы вам свой кошелек. Если бы обратились ко мне за правосудием, то обидчики вашей дочери, эти подонки, уже сегодня заливались бы горькими слезами. Если бы, волею злого случая, вы — достойный человек — нажили себе недругов, они бы стали и мне врагами, и тогда, — дон поднял руку, указуя перстом на Бонасеру, — тогда, вы уж поверьте, они бы вас боялись.
Бонасера поник головой и сдавленно прошептал:
— Будьте мне другом. Я принимаю ваши условия.
Дон Корлеоне положил ему руку на плечо.
— Хорошо, — сказал он. — Пусть свершится правосудие. Быть может, настанет день — хоть я и не говорю, что такой день непременно настанет, — когда я призову вас сослужить мне за это службу. А пока примите этот акт правосудия как дар от моей жены, крестной матери вашей дочки.
Когда похоронщик, бормоча слова благодарности, закрыл за собою дверь, дон Корлеоне обратился к Хейгену:
— Поручи это дело Клеменце да скажи, пусть отберет выдержанных ребят, чтобы не слишком увлеклись, почуяв запах крови. Мы, в конце концов, не убийцы — что бы там ни вбил в свою тупую голову этот наперсник мертвецов.
Дон заметил, что его первенец, надежда родительского сердца, опять загляделся в окошко на свадебное веселье. Не будет толку, подумал дон Корлеоне. Раз Сантино упорно не хочет учиться, он никогда не сможет возглавить дела семейства, из него никогда не выйдет дон. Придется искать кого-то другого. И не откладывая. В конце концов, он тоже не вечен.
Из сада в комнату ворвался дружный и восторженный рев, все трое насторожились. Санни Корлеоне припал к окну. Увидел, просиял и быстро двинулся к двери.
— Это Джонни — приехал все-таки на свадьбу, что я говорил!
Хейген подошел к окну.
— Это и правда ваш крестник, — сказал он дону Корлеоне. — Вести его сюда?
— Не надо, — сказал дон. — Пусть порадует гостей. Ко мне еще успеет. — Он улыбнулся Хейгену. — Вот видишь. Он хороший крестный сын.
У Хейгена ревниво екнуло сердце. Он сухо сказал:
— За два года — первый раз. Видно, опять неприятности, нужно выручать.
— А к кому же и идти ему в трудную минуту, если не к крестному отцу, — сказал дон Корлеоне.
Первой увидела, что в сад входит Джонни Фонтейн, невеста, Конни Корлеоне. В ту же секунду с нее слетела вся ее напускная величавость.
— Джон-ни-и! — завизжала она, сорвалась с места и кинулась ему на шею.
Джонни Фонтейн крепко прижал ее к себе, чмокнул в губы и, обняв одной рукой, стоял с нею, пока к нему сбегались остальные. Все это были его старые друзья, с ними вместе он рос на уэст-сайдских улицах. Конни подтащила его к новобрачному. Джонни стало смешно: светловолосый юнец явно обиделся, что уже не он герой дня. Джонни привычно пустил в ход свое обаяние — сердечно тряс ему руку, осушил в его честь стакан вина.
С эстрады, где сидели музыканты, донесся знакомый голос:
— Эй, Джонни, спел бы нам лучше песенку!
Джонни поднял голову: на него с усмешкой глядел сверху Нино Валенти. Джонни вспрыгнул на эстраду и сгреб Нино в охапку. Прежде они были неразлучны — вместе пели, вместе гуляли с девчонками, — а после Джонни устроился петь на радио, и к нему пришла слава. Когда он уехал в Голливуд сниматься в кино, он пару раз звонил Нино — просто так, поболтать — и обещал договориться, чтобы Нино послушали в одном из местных клубов. Но сделать это так и не собрался. Сейчас при виде Нино, его усмешки, бесшабашной, хмельной, нагловатой, былая привязанность к другу охватила Джонни с новой силой.
Нино забренчал на мандолине. Джонни Фонтейн положил ему руку на плечо.
— В честь невесты, — сказал он и, притопнув ногой, стал выпевать соленые слова любовных сицилийских куплетов. Пока он пел, Нино сопровождал куплеты красноречивыми телодвижениями. Польщенная невеста зарумянилась, толпа гостей выражала свое одобрение зычным рыком. К концу все, топоча ногами, оглушительно подхватывали лукавую, двусмысленную припевочку, которой завершался каждый куплет. Потом хлопали, не переставая, покуда Джонни не прочистил горло, готовясь запеть новую песенку.
Здесь каждый гордился им. Он был свой, плоть от их плоти — и сделался знаменитым певцом, звездой киноэкрана, самые обольстительные женщины на земле оспаривали его друг у друга. И смотрите — он не зазнался, он проявил должное почтение к своему крестному отцу, перемахнул три тысячи миль и примчался на свадьбу. Он по-прежнему любит старых приятелей вроде Нино Валенти. Многие помнили, как Джонни горланил песенки вместе с Нино, когда у обоих еще молоко на губах не обсохло, когда никому и не снилось, что Джонни Фонтейн будет держать у себя на ладони пятьдесят миллионов женских сердец.
Джонни Фонтейн наклонился с эстрады, подхватил невесту и поставил ее между собою и Нино. Певцы пригнулись, обратив лица друг к другу; Нино тронул струны мандолины, она отозвалась нестройно и сипло. То была их старая забава, шуточный поединок за первенство в отваге и любви; голоса их скрестились, точно шпаги, припев выкрикивал то один, то второй, поочередно. С изысканной любезностью Джонни позволил Нино перекрыть его прославленный голос своим и завладеть другой рукой невесты — позволил Нино победно допеть до конца, а сам пристыженно замолк. Под общие крики и бешеные рукоплескания трое на эстраде обнялись. Свадьба молила, требовала новых песен.
И только один человек почуял неладное. Стоя в дверях своего дома, дон Корлеоне подал голос — грубовато, но беззлобно, чтобы ни в коем случае не обидеть гостей:
— Мой крестник оказал нам такую честь, прилетел за тридевять земель, а никто не догадается, что ему следует промочить горло!
К Джонни мгновенно протянулись штук десять полных бокалов. Он отпил по глотку из каждого и бросился к своему крестному отцу. Они обнялись; Джонни шепнул что-то на ухо дону — и дон Корлеоне повел его в дом.
Джонни вошел в кабинет. Том Хейген протянул ему руку. Джонни пожал ее, бросил:
— Как живешь, Том? — однако без следа той неподдельной сердечности, в какой заключался главный секрет его обаяния. Хейгена слегка задела его отчужденность — а впрочем, ему было не привыкать. Он был разящий меч дона Корлеоне, за это приходилось расплачиваться и такою ценой.
Джонни Фонтейн обратился к дону:
— Когда пришло приглашение на свадьбу, я себе сказал — ага, крестный на меня уже не сердится. А то раз пять пытался к вам дозвониться с тех пор, как развелся с женой, но, как ни позвоню, Том отвечает, либо дома нет, либо занят — чего уж там, понятно, что впал в немилость.
Дон разливал по стаканам настойку из янтарной бутыли.
— Что прошлое поминать… Ну, так. Я еще на что-нибудь гожусь для тебя? Или же твоя слава и твои миллионы вознесли тебя в такую высь, что туда не протянешь руку помощи?
Джонни опрокинул себе в рот огненную желтую влагу и подставил дону пустой стакан. Он силился отвечать непринужденно и беспечно:
— Какое там — миллионы, крестный. Я качусь вниз. Эх, правду вы мне говорили. Нечего было бросать жену с детьми и жениться на распутной девке. Поделом вы сердились на меня.
Дон пожал плечами:
— Я за тебя беспокоился, вот и все, — как-никак, ты мой крестник.
Джонни заходил по комнате.
— Я голову потерял из-за этой паскудины. Первая звезда в Голливуде. Хороша, как ангел. А знаете, что она творит, когда кончаются съемки? Если гример удачно сделал ей лицо, она с ним трахается. Если оператор нашел для нее выигрышный ракурс, зазывает к себе в уборную и дает ему. Готова спать с кем ни попадя. Раздает свое тело направо и налево, как раздают чаевые. Грязная тварь — у сатаны на шабаше ей место…
Дон Корлеоне оборвал его:
— Как поживает твоя семья?
Джонни вздохнул.
— Они у меня обеспечены. Когда мы разошлись, я дал на Джинни и девочек больше, чем присудили на процессе. Раз в неделю езжу их проведать. Скучаю без них. Иной раз до того скрутит, что кажется, с ума сойдешь. — Он снова осушил стакан. — А вторая жена смеется надо мной. Не может взять в толк, отчего это я ревную. Я отстал от жизни, я развожу итальянские страсти, а мои песенки — дребедень. Перед отъездом вмазал ей прилично — правда, лицо пожалел, она сейчас снимается. Намял ей бока, наставил синяков на руках, на ногах — впал в детство, она только хохотала надо мной. — Джонни закурил. — Вот так, крестный, а потому на сегодняшний день, как говорится, жить мне в общем-то нет охоты.
Дон Корлеоне сказал просто:
— Это беды, в которых тебе нельзя помочь. — Он помолчал. Потом спросил: — Что у тебя происходит с голосом?
В мгновение ока от баловня судьбы, который самоуверенно и неотразимо подтрунивал над собою, не осталось и следа. Джонни Фонтейн был сломлен.
— Крестный, я не могу больше петь, у меня что-то с горлом, и доктора не знают что.
Хейген и дон поглядели на него изумленно. Чего-чего, а малодушия за Джонни Фонтейном не водилось никогда. Джонни продолжал:
— Мои две картины принесли большие деньги. Я был звездой первой величины. Теперь меня выпирают из кино. Хозяин студии издавна меня не терпит, и сейчас для него удобное время со мной сквитаться.
Дон Корлеоне стал, повернувшись лицом к крестнику, с угрозой спросил:
— За что же этот человек невзлюбил тебя?
— Я выступал с песнями левых авторов, в поддержку либеральных организаций — помните, вам это всегда не нравилось. Вот и Джеку Вольцу не понравилось. Он навесил на меня ярлык коммуниста, но, вопреки его стараниям, эта кличка ко мне не приклеилась. Потом — уж так получилось — я увел девочку, которую он приберегал для себя. Увел всего на одну ночь, а точнее — она меня увела. Что мне еще, черт возьми, оставалось? А теперь меня гонит из дому эта развратная стерва, на которой я женился. Джинни с детьми меня обратно не примут, разве что приползу на коленях. Петь я больше не могу. Что же делать, крестный, что делать?
Лицо дона Корлеоне застыло в ледяном презрении. В нем не было и тени сочувствия.
— Для начала — вести себя как подобает мужчине, — сказал он.
Внезапно черты его исказились от гнева.
— Мужчине, ты понял? — рявкнул он.
Он перегнулся через стол и сгреб Джонни за волосы движением свирепым и любовным.
— Господи боже мой, столько времени провести возле меня и после этого остаться размазней! Ты что, бесполая кукла голливудская, что вздумал хныкать и клянчить о жалости? Бабьи истерики закатывать — «Что же делать? Ах, что мне делать?»
Это вышло так неожиданно, так удивительно похоже, что Джонни с Хейгеном покатились со смеху. Дон Корлеоне был доволен. До чего же прикипел к его сердцу этот крестник… Любопытно, подумалось ему, чем бы ответили на подобную выволочку его родные сыновья. Сантино надулся бы и еще долго потом выкидывал коленца. Фредо ходил бы как побитая собака. Майкл повернулся бы с холодной улыбкой, ушел из дому и не показывался несколько месяцев. А вот Джонни — ну до чего милый парень! — уже скалит зубы, собирается с силами, разгадал с первого слова, чего в самом деле хочет крестный.
Дон Корлеоне продолжал:
— Ты уводишь женщину из-под носа у хозяина студии — человека, который сильней тебя, — и потом жалуешься, что он оттирает тебя от работы. Надо же додуматься! Ты бросаешь семью, оставляешь детей без отца ради того, чтобы жениться на девке, — и плачешь, что тебя не ждут назад с распростертыми объятиями. Тебе жаль ударить девку по лицу, потому что она снимается в кино, — и ты еще удивляешься, что она над тобой смеется. Ты жил как дурак — и, понятное дело, кончил тем, что остался в дураках.
Дон Корлеоне сделал передышку и терпеливо спросил:
— Не хочешь хотя бы на сей раз послушаться моего совета?
Джонни Фонтейн пожал плечами:
— Я не могу жениться снова на Джинни — во всяком случае, на угодных ей условиях. Я играю, я пью, я бываю в холостяцких компаниях и без этого не умею жить. За мной увиваются смазливые бабенки, у меня никогда не хватало сил перед ними устоять. А после тащишься к Джинни и чувствуешь себя распоследним гадом. Согласиться опять тянуть эту лямку — нет уж, ни за что.
Видно было, что терпение у дона Корлеоне вот-вот лопнет, а такое случалось нечасто.
— Да разве тебе кто-нибудь велит жениться снова? Поступай как знаешь. Ты хочешь остаться отцом своим девочкам — это похвально. Если мужчина не стал своим детям настоящим отцом, он не мужчина. Но раз так, сумей настоять, чтобы их мать принимала тебя на твоих условиях. Где сказано, что ты не можешь видеться с ними каждый день? Что ты не можешь поселиться под одной крышей с ними? Где сказано, что ты не имеешь права строить собственную жизнь, считаясь лишь с собственными желаниями?
Джонни Фонтейн усмехнулся.
— Нет, крестный, жен старого итальянского образца теперь мало. Джинни этого не потерпит.
Дон подпустил в свои назидания яду:
— Так ведь ты вел себя как слюнтяй. Одной жене выплатил больше, чем ей присудили. Другой боялся попортить личико, потому что она снимается в кино. Ты подчинялся в своих поступках женщинам, — а женщины, они на этом свете только помеха делу, хотя на том, разумеется, попадут в святые, а мы, мужчины, будем гореть в адском пламени. И еще. Я, знаешь, следил за тобой все эти годы. — Теперь дон говорил серьезно. — Да, ты был примерным крестником, ты ни разу не проявил неуважения ко мне. Ну а как насчет твоих старых друзей? Сегодня тебя повсюду видят с одним, завтра — с другим. Помнишь, тот паренек, итальянец, снимался в таких забавных ролях — на чем-то он раз сорвался, и ты уж не встречаешься с ним, ты же у нас знаменитость. Или другой, закадычный старинный товарищ — вместе бегали в школу, вместе горланили песни. Нино. Он вот пьет сверх меры оттого, что ему в жизни не повезло, но никто не слыхал от него ни единой жалобы. Вкалывает себе, возит гравий на грузовой машине, по субботам подрабатывает — поет свои песенки. И никогда не скажет о тебе дурного слова. Ты бы ему не помог немножко? А что? Он славно поет.
Джонни Фонтейн объяснил терпеливо, но слегка утомленно:
— Крестный, у него же просто не те способности. Сносно поет, но звезд-то с неба не хватает.
Дон Корлеоне опустил веки, от глаз его остались узкие щелки.
— Ну а ты, крестничек, — ведь и ты, как оказалось, тоже звезд с неба не хватаешь. Хочешь, пристрою тебя на работу — возить гравий на грузовике вместе с Нино?
Джонни не отозвался, и дон продолжал:
— Дружба — это все. Дружба превыше таланта. Сильнее любого правительства. Дружба значит лишь немногим меньше, чем семья. Никогда это не забывай. Тебе стоило воздвигнуть вокруг себя стену дружбы — и сегодня ты не взывал бы ко мне о помощи. А теперь говори, почему ты не можешь петь? В саду ты пел недурно. Не хуже Нино.
Хейген и Джонни усмехнулись в ответ на эту изощренную колкость. Теперь настала очередь Джонни проявить выдержку и снисходительность:
— Горло у меня стало слабое. Спою две-три песни — и на много часов, а то и дней лишаюсь голоса. На репетициях, на записях не дотягиваю до конца. Голос садится, что-то разладилось с глоткой.
— Так. Стало быть, неполадки с женщинами. Неполадки с голосом. Теперь скажи, в чем суть твоих неурядиц с этой шишкой, этим pezzonovante из Голливуда? Где и как он тебе не дает работать?
До сих пор были слова, теперь начиналось дело.
— Он и вправду большая шишка, — сказал Джонни. — Хозяин киностудии. Советник президента по военной пропаганде средствами кино. Только месяц назад купил права на экранизацию самого нашумевшего романа за этот год. Бестселлер, идет нарасхват. Главный герой будто списан с меня. Мне бы даже играть не было надобности — просто быть самим собой. Даже не петь, пожалуй. И не исключено, что мне присудили бы премию Академии. Все знают — я прямо создан для этой роли, я снова оказался бы в обойме. Уже как актер. А Вольц, сукин сын, сводит со мной счеты и не дает мне эту роль. Я вызвался сыграть ее практически даром, по низшей ставке, и все равно он ни в какую. Пустил слух, что если я приду на студию и при всех поцелую его в зад — тогда он, возможно, еще подумает.
Дон Корлеоне нетерпеливым жестом отмахнулся от этой лирической концовки. Разумные люди всегда сумеют найти выход из деловых затруднений. Он потрепал крестника по плечу.
— Ты, я вижу, пал духом. Думаешь, что никому ты не нужен, все от тебя отвернулись, — угадал? И очень сильно похудел. Пьешь, видно, много? Не спишь, глотаешь таблетки? — Он недовольно покрутил головой. — А теперь слушай и подчиняйся, — продолжал он. — Будь добр на месяц остаться в моем доме. Будь добр есть по-человечески, отоспись, приди в себя. Держись при мне — мне в твоем обществе приятно, а ты, быть может, наберешься от своего крестного ума-разума в житейских вопросах — как знать, вдруг и в твоем хваленом Голливуде пригодится. И чтобы никакого пения, никаких попоек, никаких женщин. Пройдет месяц — можешь возвращаться в Голливуд, и эта шишка, этот твой pezzonovante, даст тебе работу, о которой ты мечтаешь. Договорились?
Джонни Фонтейну не очень верилось, что дон столь всесилен. Правда, еще не бывало случая, чтобы его крестный отец посулил что-то сделать и не сделал.
— Этот хмырь — личный друг Эдгара Гувера, — сказал Джонни. — Он вас даже слушать не станет.
— Он деловой человек, — скучным голосом сказал дон. — Я приду к нему с предложением, которое он не сможет отклонить.
— Да и слишком поздно, — сказал Джонни. — Все контракты подписаны, через неделю начинаются съемки. Ничего не выйдет, исключено.
Дон Корлеоне сказал:
— Ступай-ка. Иди к гостям. Друзья тебя ждут не дождутся. Предоставь все мне.
Он подтолкнул Джонни к двери. Хейген, присев к столу, делал пометки в своем блокноте.
Дон тяжело вздохнул.
— Еще осталось что-нибудь?
— Нельзя больше откладывать с Солоццо. На этой неделе вам нужно его принять. — Хейген застыл над календарем с ручкой наготове.
Дон повел плечом.
— Свадьба прошла — теперь давай, когда скажешь.
Из этих слов Хейген сделал два вывода. Главный — что Виргилию Солоццо ответят отказом. И второе — раз дон Корлеоне медлил с ответом, пока не отпразднует свадьбу дочери, значит, он полагает, что этот отказ будет сопряжен с неприятностями.
Хейген осторожно спросил:
— Сказать Клеменце, чтобы разместил в доме часть своих людей?
Дон нетерпеливо поморщился.
— Зачем? Я не давал ответа до свадьбы, потому что такой знаменательный день не должно омрачать ни единое облачко, хотя бы и в отдалении. Кроме того, я хотел заранее знать, о чем он собирается толковать. Теперь это известно. То, что он намерен нам предложить, — infamita. Позор и мерзость.
Хейген сказал:
— Так вы ответите отказом? — Дон кивнул, и Хейген прибавил: — Я считаю, это следует обсудить — сообща, на семейном совете, — а потом уже давать ответ.
Дон усмехнулся:
— Считаешь, стало быть. Ладно, обсудим. Когда вернешься назад из Калифорнии. Слетай туда завтра же и расхлебай эту кашу в пользу Джонни. Повидайся с киноворотилой. А Солоццо передай, что я приму его после твоего приезда из Калифорнии. Что еще?
Хейген доложил безучастно и четко:
— Звонили из больницы. Часы consigliori Аббандандо сочтены, ему не дотянуть до утра. Родным велели приехать проститься.
Последний год, с тех пор как рак приковал к больничной койке Дженко Аббандандо, Хейген исполнял роль consigliori. Теперь он ждал, не скажет ли дон Корлеоне, что эта должность закрепляется за ним постоянно. Обстоятельства складывались скорее неблагоприятно. По традиции столь высокое положение мог занимать лишь стопроцентный, по отцу и матери, итальянец. Уже и то, что эти обязанности были возложены на Хейгена хотя бы временно, привело к осложнениям. Годами он тоже не вышел — всего тридцать пять — слишком молод, предположительно, чтобы набраться опыта и изворотливости, какие требуются хорошему consigliori.
На лице дона он не прочел ничего обнадеживающего.
— Когда моей дочери с мужем уезжать?
Хейген взглянул на свои наручные часы.
— С минуты на минуту разрежут свадебный пирог, потом туда-сюда еще полчаса. — Это навело его на мысль о другом. — Да, насчет вашего зятя. Даем ему что-нибудь значительное, впускаем в круг семейства?
Ответ прозвучал так неистово, что Хейген оторопел.
— Никогда. — Дон хлопнул ладонью по столу. — Никогда. Подыщешь ему что-нибудь на прокорм — хорошую кормушку. Но никогда не подпускай к делам семейства. Другим скажи то же самое — Санни, Фредо, Клеменце.
Дон помолчал.
— Передай моим сыновьям, что они поедут со мной в больницу к бедняге Дженко, все трое. Хочу, чтобы в последний раз оказали ему уважение. Пусть Фредди возьмет большую машину, и спроси Джонни, может быть, сделает мне особенное одолжение и тоже поедет с нами. — Он перехватил вопросительный взгляд Хейгена. — А ты сегодня же вечером поезжай в Калифорнию. Так что тебе съездить к Дженко будет некогда. Но задержись до моего возвращения из больницы, у меня к тебе разговор. Все понял?
— Понял, — сказал Хейген. — К какому времени Фредо подать машину?
— Пусть разъедутся гости, — сказал дон Корлеоне. — Дженко меня дождется.
— Сенатор звонил, — сказал Хейген. — Извинялся, что не смог пожаловать лично, но прибавил, что вы поймете. Скорей всего, имеет в виду тех двух красавцев из ФБР, которые торчали напротив вашего дома и записывали номера у машин. Зато подарок прислал, с нарочным.
Дон покивал. Не было смысла рассказывать, что он сам отсоветовал сенатору приезжать.
— Стоящий подарочек?
Германо-ирландские черты Хейгена приняли до странности итальянское выражение, обозначающее высокую степень похвалы.
— Старинное серебро, очень ценная штука. Если ребята надумают продавать — верная тысяча. Повозился сенатор, покуда отыскал редкую вещь. Для людей его круга в этом вся соль, а не в том, сколько стоит.
Дон Корлеоне выслушал его с нескрываемым удовольствием — со стороны такой фигуры, как сенатор, это был нешуточный знак внимания. Подобно Люке Брази, сенатор был одной из глыб, на которых покоилось могущество дона Корлеоне, — и, подобно Люке, своим подарком он вновь подтвердил свою неизменную преданность.
Кей Адамс узнала Джонни с первого взгляда, как только он появился в саду. Узнала и искренне удивилась:
— Ваша семья знакома с Джонни Фонтейном? Что ж ты мне раньше не сказал? Теперь я уж точно пойду за тебя замуж, будь уверен.
— Хочешь, и тебя познакомлю, — сказал Майкл.
— Сейчас-то что, — сказала Кей. Она вздохнула. — Три года была в него влюблена. На каждый его концерт приезжала в Нью-Йорк и с каждого уходила охрипшая. Это было что-то бесподобное!
— Погоди, познакомишься, — сказал Майкл.
Когда Джонни после второй песенки скрылся вслед за доном Корлеоне в дверях дома, Кей не без ехидства сказала:
— Только не рассказывай мне, будто звезда такой величины, как Джонни Фонтейн, станет просить о каком-то одолжении у твоего отца.
— Джонни — его крестник, — сказал Майкл. — И если бы не мой отец, ему, пожалуй, никогда бы не стать звездой такой величины.
Кей Адамс замурлыкала от восторга:
— Ой, похоже, мне опять предстоит услышать замечательную историю.
Майкл покачал головой:
— В эту историю я тебя посвящать не имею права.
— Ты можешь на меня положиться, — сказала она.
И он рассказал ей. Рассказал, не сбиваясь на шутливый тон. Рассказал скрепя сердце. Не приводя никаких объяснений — отметив лишь, что восемь лет тому назад его отец еще бывал горяч, и поскольку речь шла об интересах его крестника, то счел вопросом собственной чести вмешаться и уладить дело.
Суть истории можно было изложить в двух словах. Восемь лет назад Джонни с невероятным успехом выступил в составе популярного джаз-ансамбля. Он сделался лакомой приманкой на концертах для радиослушателей. К несчастью, руководитель ансамбля, некий Лесс Галли — личность, в среде эстрадников небезызвестная, — связал Джонни на пять лет кабальным контрактом. С начинающими музыкантами так поступали сплошь да рядом. Теперь Лесс Галли имел право выдавать Джонни напрокат, а его деньги — прикарманивать.
Дон Корлеоне лично вступил с ним в переговоры. Он предложил Галли двадцать тысяч долларов, чтобы тот расторг контракт. Галли согласился, но с условием, что половину заработков Джонни он все же оставляет за собой. Это позабавило дона. Он убавил двадцать тысяч отступного наполовину. Руководитель ансамбля, по всей видимости не слишком искушенный в делах, не связанных с милой его сердцу эстрадой, оказался решительно не способен верно истолковать смысл этой уценки. Он отверг предложение дона.
На другой день дон Корлеоне явился к дельцу от эстрады с личным визитом. Явился в сопровождении двух друзей — Дженко Аббандандо, который состоял при его особе советником, и Люкой Брази. Других свидетелей не было. Дон Корлеоне убедил Лесса Галли подписать бумагу, в которой говорилось, что по получении заверенного чека на десять тысяч долларов означенный Галли отказывается от каких бы то ни было претензий, связанных с деятельностью Джонни Фонтейна. Дон Корлеоне убедил Лесса Галли достаточно веским доводом: приставил к его лбу пистолет и с предельной серьезностью пообещал, что пройдет минута — и на бумаге окажется либо подпись мистера Галли, либо его мозги. Лесс Галли подписал. Дон Корлеоне спрятал в карман пистолет и вручил Галли заверенный чек.
Дальнейший ход событий — уже достояние истории. Джонни Фонтейн и его песни стали величайшей сенсацией Америки. Два голливудских мюзикла с участием Джонни принесли киностудии неслыханные доходы. На его пластинках зарабатывали миллионы. Потом он разошелся с женой, хотя знал и любил ее с детских лет, бросил двоих детей и женился на самой ослепительной и белокурой из голливудских кинозвезд. В недолгом времени он удостоверился, что она торгует собой без стыда и совести. Он начал пить, спускать деньги в игорных домах, гоняться за женщинами. Он лишился голоса. Спрос на его пластинки упал. Киностудия отказалась возобновить с ним контракт. Ему оставалось одно — вернуться к своему крестному отцу. И вот он здесь.
Кей задумчиво сказала:
— А ты не ревнуешь отца? По всему, что ты рассказываешь о нем, видно, как много он делает для других. Поистине доброй души человек. — Она сморщила нос. — Хотя, разумеется, и прибегает к методам, не вполне предусмотренным законом.
Майкл вздохнул.
— Со стороны, пожалуй, так оно и выглядит, но я тебе вот что скажу. Знаешь, как принято у полярных исследователей, — оставлять за собой по дороге к полюсу запасы провианта через определенные отрезки пути? На случай, если когда-нибудь в них возникнет надобность. Так и с добрыми делами отца. Для каждого его должника наступит день, когда раздастся стук в дверь, и уж тогда — изволь раскошеливайся…
Покамест выносили свадебный пирог, пока над ним обмирали и ахали, пока расправлялись с ним, стало уже смеркаться. Пирог, над которым по такому случаю самолично ворожил Назорин, был искусно украшен раковинками из крема — сущее объедение, и новобрачная, перед тем как умчаться со своим белокурым мужем в свадебную поездку, алчно отколупнула несколько штук с остатков пирога. Дон учтиво и расторопно провожал гостей и заодно обратил внимание, что черной закрытой машины с агентами ФБР уже не видно.
Наконец перед домом остался последний автомобиль — длинный черный «Кадиллак», за рулем его сидел Фредди. Дон подошел к машине пружинистой, быстрой походкой, неожиданной для его возраста и телосложения, и сел на переднее сиденье. Санни, Майкл и Джонни Фонтейн разместились сзади. Дон Корлеоне через плечо сказал Майклу:
— Как насчет твоей девушки, доберется она сама в город, ничего?
Майкл кивнул:
— Том сказал, он ее доставит.
Дон Корлеоне удовлетворенно отвернулся — Хейген повсюду успевал.
Еще не отменили талоны на бензин, и Кольцевое шоссе, ведущее на Манхэттен, было пустынно. Не прошло и часа, как «Кадиллак» свернул на улицу, где находилась Французская больница. По дороге дон Корлеоне спросил своего младшего сына, успешно ли подвигаются его занятия. Майкл кивнул. Санни нагнулся к переднему сиденью:
— Джонни говорит, ты взялся уладить его неприятности в Голливуде. Может быть, мне туда смотаться, подсобить?
Дон Корлеоне немногословно ответил:
— Сегодня вечером туда вылетает Том. Помощники не понадобятся, дело несложное.
Санни хохотнул:
— Джонни полагает, что у тебя ничего не выйдет, вот я и подумал, не пригожусь ли.
Дон Корлеоне повернул голову к Джонни Фонтейну:
— Какие у тебя причины сомневаться? Разве твой крестный хоть раз не выполнил обещанное? С каких это пор меня стали считать пустомелей?
Джонни неловко повинился:
— Крестный, вы поймите — на студии вершит дела очень большой человек, заправский стопроцентный pezzonovante. Его ничем не возьмешь, тут даже деньги бессильны. У него связи. И он меня ненавидит. Я просто не представляю себе, как вы это провернете.
Дон сказал мягко и весело:
— А я тебе говорю, ты получишь эту роль. — Он шутливо толкнул локтем Майкла. — Как, Майкл, не подведем мы моего крестника?
Майкл покачал головой: он ни на секунду не усомнился в отцовском слове.
Когда все шли к дверям больницы, дон Корлеоне тронул сына за руку, и они приотстали от других.
— Окончишь университет, приезжай, поговорим, — сказал дон. — Я кое-что наметил для тебя, думаю, не раскаешься.
Майкл ничего не ответил.
Дон крякнул в сердцах:
— Что я, не знаю, как ты смотришь на вещи? Ничего худого я тебе не предложу. Это кое-что совсем особое. Пока что шагай своей дорогой — ты мужчина, в конце концов. Но закончишь учение — явись ко мне, как подобает сыну.
Родные Дженко Аббандандо, его жена и три дочери, все в черном, сбившись вместе, толклись на белых плитках больничного коридора, точно стайка раскормленных ворон. Увидев, как из лифта выходит дон Корлеоне, они словно бы снялись в безотчетном порыве с белых плиток и подались к нему, ища защиты. Мать, царственно дородная в своем черном платье, и некрасивые толстые дочери. Миссис Аббандандо, клюнув дона в щёку, жалостно всхлипывала:
— Нет, это какая же святая душа — приехать сюда в день свадьбы дочери!
Дон Корлеоне отмахнулся от изъявлений благодарности.
— Разве не долг мой почтить такого друга — друга, который двадцать лет был мне правой рукой?
Он тотчас понял, что женщина, которой вот-вот предстоит сделаться вдовой, не сознает, что нынче ночью ее мужа не станет. Дженко Аббандандо лежал в этой больнице, угасая от рака, уже около года, и жена привыкла воспринимать его смертельную болезнь почти как неотъемлемую часть обычной жизни. Сегодня — просто очередное обострение. Она продолжала лопотать:
— Зайди к мужу, проведай, он о тебе то и дело спрашивает. Сам, бедный, собирался ехать на свадьбу, оказать уважение, да врач запретил. Тогда он стал говорить, что если так, то ты к нему приедешь, — и это в такой великий праздник — я все не верила. Видно, мужчины лучше нас, женщин, понимают, что значит дружба. Заходи же, то-то он обрадуется.
Из отдельной палаты, где лежал Дженко Аббандандо, вышел врач в сопровождении сестры. Врач, молодой, серьезный, имел вид человека, привыкшего с младых ногтей отдавать приказания, иначе говоря — человека, очень богатого со дня своего появления на свет. Одна из дочерей робко спросила:
— Доктор Кеннеди, теперь нам можно к нему?
Доктор Кеннеди окинул скопище посетителей неприязненным взглядом. Что за народ, неужели им не понятно, что больной там, в палате, умирает — и умирает в невыносимых страданиях? Дали бы уж ему умереть спокойно — так нет.
— Разве что, пожалуй, ближайшим родственникам, — проговорил он с изысканной учтивостью, какая дается хорошим воспитанием. И не без удивления увидел, как жена и дочери больного повернули головы к приземистому плотному мужчине в мешковатом смокинге, будто ожидая от него решающего слова.
Плотный мужчина заговорил. Легкий итальянский акцент сквозил в его голосе.
— Дорогой доктор, — сказал дон Корлеоне, — это верно, что он умирает?
— Да, — сказал доктор Кеннеди.
— Значит, вы для него ничего больше сделать не можете. Теперь мы переймем от вас эту ношу. Мы утешим его. Мы закроем ему глаза. Похороним его и оплачем, а после не оставим в беде жену его и дочерей.
Правда, сказанная с такою прямотой, дошла наконец до сознания миссис Аббандандо, она залилась слезами.
Доктор Кеннеди расправил плечи. Деревня — что с такими вступать в объяснения? При всем том, нельзя было не признать, что в речах мужчины есть своя, пусть примитивная, логика. Его роль, роль врача, и в самом деле завершена. Все с тою же безупречной учтивостью он отозвался:
— Подождите, пожалуйста, сестра вас пригласит, она должна сделать кое-что у больного. — И зашагал прочь по коридору, так что полы белого халата разлетались в стороны.
Сестра вернулась в палату; они остались ждать снаружи. Наконец она вновь появилась, распахнув перед ними дверь. Сказала шепотом:
— У него бред, это от болей и высокой температуры, постарайтесь не волновать его. Вам разрешается побыть всего несколько минут, исключение — только для супруги.
Когда с ней, входя, поравнялся Джонни Фонтейн, она узнала его и замерла с широко открытыми глазами. Он улыбнулся ей краем рта и прочел в устремленном на него взгляде откровенную готовность. Отметив мысленно, что девочка может пригодиться, Джонни прошел вслед за всеми в палату.
Дженко Аббандандо проделал долгий путь, убегая от смерти, но теперь знал, что она вот-вот настигнет его на больничной койке, где он полулежал в изнеможении. Он истаял, обратился в скелет, от буйной копны его смоляных волос остались жалкие редкие клочья. Дон Корлеоне бодро проговорил:
— Дженко, дружище, вот притащил к тебе на поклон своих сынов — и глянь, какой гость залетел к нам из самого из Голливуда. Узнаешь Джонни?
Умирающий благодарно поднял на дона горячечные глаза. Молодые мясистые лапы трясли его костлявую руку. Его жена и дочери выстроились вдоль койки, целовали его в щеку, гладили по другой руке.
Дон накрыл пальцы своего старого товарища ладонью. Он задушевно сказал:
— Давай-ка выздоравливай скорее, и махнем мы с тобой вдвоем в Италию, на родину, в деревню. Сразимся в шары под окнами кабачка, как делали отцы наши и деды.
Умирающий качнул головой. Он подал знак, чтобы все отошли от постели, и крепко вцепился в рукав дона костистой клешней. Он силился что-то сказать. Дон Корлеоне, опустив голову, придвинул стул и сел рядом. Дженко Аббандандо лопотал что-то бессвязное об их детстве… Вдруг черные, точно угли, глаза его воровато блеснули. Он перешел на шепот. Дон придвинулся еще ближе. Он покачал головой, и те, кто стоял в палате, остолбенели: по лицу дона Корлеоне текли слезы. Прерывистый шепот стал громче, заполнил собою палату. В мучительном, нечеловеческом усилии Аббандандо ухитрился оторвать голову от подушки и, блуждая невидящим взглядом, наставил на дона костлявый палец.
— Крестный, — смятенно позвал он. — Крестный отец, молю тебя, спаси меня от смерти. Мои кости были одеты плотью — теперь она сгорает, я слышу, как черви точат мой мозг. Исцели меня, крестный отец, ты все можешь, осуши слезы моей несчастной жены. В Корлеоне мы с тобою играли детьми, так неужели ты дашь мне умереть в этот час, когда я страшусь, что мне уготован ад за мои прегрешения?
Дон молчал. Аббандандо прибавил:
— Сегодня день свадьбы твоей дочери, ты не можешь мне отказать.
Дон заговорил, размеренно, веско, чтобы каждое слово дошло до цели сквозь кощунственный и бредовый туман.
— Мой старый друг, — сказал он, — это не в моей власти. Будь я всесилен — поверь, я явил бы больше милосердия, чем господь. Но ты не бойся смерти — не бойся, что попадешь в ад. Каждое утро и каждый вечер в церкви будут служить молебен за упокой твоей души. За тебя будут молиться жена и дети. Как решится бог покарать тебя, когда к нему со всех сторон будут лететь мольбы о прощении?
Вороватое выражение на костистом лице проступило ясней, губы умирающего тронула циничная усмешка.
— А, так вы с ним договорились?
Ответ прозвучал жестко, холодно:
— Ты богохульствуешь. Смирись.
Аббандандо откинулся на подушки. Лихорадочный блеск надежды в его глазах померк. В палату вошла сестра и буднично, привычно принялась выставлять посетителей за дверь. Дон поднялся, но Аббандандо протянул к нему руку.
— Останься, крестный отец, — сказал он. — Побудь со мной, помоги мне встретить смерть. Вдруг старушка увидит, что подле меня сидишь ты, струхнет да и отвяжется. А не то замолвишь за меня словцо, нажмешь на нужные пружины. А? — Умирающий подмигнул, теперь он определенно валял дурака, подшучивая над доном. — Как-никак, вы с ней в кровном родстве. — И, словно бы испугавшись, что дон может обидеться, схватил его за руку. — Останься, дай мне руку. Мы оставим с носом старую блудню, как столько раз оставляли других. Крестный, не отступайся от меня.
Дон подал знак, чтобы их оставили вдвоем. Все вышли. Дон Корлеоне взял в свои широкие ладони иссохшую руку Дженко Аббандандо. Ласково, твердо он говорил старому другу слова утешения, дожидаясь пришествия смерти. Как будто он и впрямь был властен вырвать жизнь Дженко Аббандандо из лап этого самого коварного и подлого из всех врагов человеческих.
Для Конни Корлеоне день свадьбы завершился благополучно. Карло Рицци выполнил свои супружеские обязанности исправно и со знанием дела, чему немало способствовал интерес к содержимому женина кошеля с подношениями стоимостью свыше двадцати тысяч долларов. Между тем молодая проявила куда больше готовности расстаться с девичеством, нежели с сумкой. Ради обладания этой последней новобрачному пришлось поставить Конни синяк под глазом.
Люси Манчини вернулась домой и ждала, когда ей позвонит Санни, — конечно же, он поспешит назначить ей свидание. Кончилось тем, что она позвонила сама, ответил женский голос, и она повесила трубку. Откуда ей было знать, что в те роковые полчаса, когда они с Санни уединились, о них уже судили и рядили, и уже расползся слушок, что Санни сыскал себе новую жертву. «Употребил» подружку родной сестры.
Америго Бонасере привиделся той ночью страшный сон. Ему приснилось, будто дон Корлеоне в спецодежде и форменной фуражке, в больших рабочих рукавицах сгружает к дверям его похоронного бюро изрешеченные пулями трупы, покрикивая: «Запомни, Америго, никому ни слова, да чтоб похоронить без промедления!» Он стонал и ворочался так долго, что жене пришлось растолкать его.
— И что за человек, прости господи, — ворчала она недовольно. — Только после свадьбы кошмарами мается…
Кей Адамс отвозили в нью-йоркскую гостиницу Поли Гатто и Клеменца.
Машину — шикарную, большую — вел Гатто. Клеменца поместился на заднем сиденье, а Кей усадили на переднее, рядом с водителем. Обнаружилось, что оба ее провожатых — невероятно колоритные фигуры. Объяснялись они на бруклинском жаргоне, существующем не столько в жизни, сколько на киноэкране, и вели себя по отношению к ней с подчеркнутой галантностью. Покуда катили в город, Кей непринужденно болтала то с тем, то с другим и диву давалась, как уважительно, с какой неподдельной приязнью они отзываются о Майкле. Зачем же ему понадобилось вселять в нее убеждение, будто он посторонний, чужак в мире своего отца? А вот Клеменца уверяет ее своим одышливым горловым тенорком, будто «сам» считает Майкла самым удачным из своих сыновей и определенно рассчитывает, что после него не кто иной, как Майкл, возглавит семейное дело.
— И что же это за дело? — с невинным видом спросила Кей.
Поли Гатто бросил быстрый взгляд в ее сторону и резко крутанул баранку. Клеменца с заднего сиденья отозвался удивленным голосом:
— Как, разве Майк вам не говорил? Мистер Корлеоне — самый крупный в Америке поставщик оливкового масла из Италии. Теперь война позади, дела пойдут, только держись. Башковитый парень вроде Майка очень даже пригодится.
Когда подъехали к гостинице, Клеменца пожелал непременно проводить ее до столика портье. Она попробовала воспротивиться, и он с подкупающей простотой объяснил:
— Хозяин велел довести вас до самых дверей в целости и сохранности. Я обязан.
Она получила ключ от номера; Клеменца довел ее до лифта, подождал, пока она в него сядет. Кей с улыбкой помахала ему на прощание и приятно удивилась, когда он ответил ей теплой улыбкой. Хорошо, что она не видела, как он опять подошел к портье и спросил:
— Под каким именем она у вас записана?
Портье смерил Клеменцу холодным взглядом. Клеменца щелчком отправил на ту сторону стола зеленый бумажный шарик, который катал в ладонях, — и портье, ловко поймав его, мгновенно ответил:
— Мистер Майкл Корлеоне с супругой.
В машине Поли Гатто сказал:
— Ничего девочка.
Клеменца проворчал:
— Девочка! С Майком путается. — «Если только уже не женаты честь по чести», — прибавил он мысленно. — Ты утречком заезжай за мной пораньше. У Хейгена к нам поручение, надо браться безотлагательно.
Вышло так, что лишь в воскресенье поздно вечером Том Хейген наконец простился с женой и поехал в аэропорт. С бумажкой, дающей право приобретать вне очереди бронированные билеты (знак благодарности от одного из штабных генералов Пентагона), он без труда сел на первый же самолет, вылетающий в Лос-Анджелес.
За плечами был трудный день, но он принес Тому Хейгену удачу. В три часа ночи умер Дженко Аббандандо, и дон Корлеоне, возвратясь из больницы, сообщил, что официально назначает Хейгена своим новым советником, consigliori. Это, помимо всего прочего, означало, что отныне Хейген богат, — о том, как он отныне могуществен, говорить не приходилось.
Дон нарушил давний и уважаемый обычай. Испокон веку повелось, что только чистокровный сицилиец мог стать consigliori, и то обстоятельство, что Хейген вырос и воспитывался в семье дона, ничего тут не меняло. Тут кровь решала дело. Лишь коренному сицилийцу, с молоком матери всосавшему требования omerta, закона о молчании, круговой поруки, можно было вверить должность советника, ключевую позицию в империи любого дона.
Во главе семейного клана Корлеоне стоял дон, он направлял всю деятельность семейства, определял его политику. Три прослойки, три буфера отделяли дона от тех, кто осуществлял его волю, непосредственно исполнял его приказания. Таким образом, ни один след не мог привести на вершину. При единственном условии. Если не предаст consigliori. В то воскресенье дон Корлеоне отдал с утра подробные распоряжения, как поступить с двумя юнцами, которые покалечили дочь Америго Бонасеры. Но отдавал он эти распоряжения Тому Хейгену, с глазу на глаз. Днем Хейген — тоже наедине, без свидетелей, — передал эти наставления Клеменце. Клеменца в свою очередь велел Поли Гатто привести приказ в исполнение. Поли Гатто оставалось подобрать нужных людей и в точности выполнить то, что ему велели. Ни Поли Гатто, ни его люди не будут знать, чем вызвано это поручение, от кого оно первоначально исходит. Чтобы установить, что к нему причастен дон, ненадежным должно оказаться каждое звено в этой цепочке — такого никогда еще не случалось, но где гарантия, что такое не случится? Впрочем, и на этот случай средство было предусмотрено. Одно звено, ключевое, должно исчезнуть.
Кроме того, consigliori был действительно тем, что обозначает это слово. То есть советником дона, первым его помощником, второю головой. А также — самым верным соратником и самым близким другом. Это он во время важных деловых поездок вел машину дона, он отлучался с совещания за свежими сигарами для дона, за кофе и бутербродами. Ему было известно все или почти все то же, что знал дон, все до последней ячейки в структуре власти. Лишь он, единственный на свете, имел возможность при желании сокрушить дона. Но случая, чтобы consigliori предал своего дона, — такого случая еще не бывало, по крайней мере на памяти хотя бы одного из влиятельных сицилийских кланов, обосновавшихся в Америке. Это был вариант без будущего. С другой стороны, всякий consigliori знал, что служба верой и правдой принесет ему богатство, власть и почет. А стрясется беда, о благополучии жены его и детей будут заботиться не хуже, чем если б он сам был жив-здоров и на свободе. Но это — при службе верой и правдой.
Бывали дела, в которых советнику приходилось выступать от имени дона более открыто и все же следить, чтобы он оставался в тени. Как раз по такому делу Хейген летел сейчас в Калифорнию. Он сознавал, что от того, как он справится с этим поручением, в большой мере зависит его дальнейшая судьба в должности consigliori. С деловой точки зрения вопрос о том, получит ли Джонни Фонтейн заветную роль в новом фильме или не получит, — сущая мелочь для семейства. Куда важнее, скажем, такой вопрос, как встреча с Виргилием Солоццо, которую Хейген назначил на эту пятницу. Но Хейген знал, что в глазах дона оба вопроса равноценны, а для хорошего consigliori этим сказано все.
Мелко дрожал корпус самолета — эта дрожь передавалась Хейгену, уже и без того взбудораженному, и, чтобы успокоить нервы, он спросил у стюардессы мартини. Перед отъездом он получил у дона и Джонни исчерпывающие сведения о том, что представляет собой кинопродюсер Джек Вольц. Из всего, сказанного Джонни, Хейген заключил, что убедить Джека Вольца ему не удастся ни в коем случае. А между тем дон выполнит то, что обещал Джонни, — в этом Хейген не сомневался ни секунды. Значит, его задача — установить связь с Вольцем и начать переговоры.
Хейген откинул спинку кресла и попробовал сосредоточиться. Итак, что он узнал про Джека Вольца? Этот человек входит в число трех крупнейших кинопродюсеров Голливуда, у него своя студия, с ним связаны контрактами десятки ведущих киноактеров. Он член Консультативного совета по военной информации при президенте Соединенных Штатов, возглавляет в нем отдел кинематографии, то есть, проще говоря, помогает печь картины, прославляющие войну. Бывал зван на обеды в Белом доме. Принимал у себя в Голливуде Эдгара Гувера. Звучит внушительно, да так ли это на поверку? Лишь официальные отношения, не более того. Личного влияния в политических кругах у Вольца никакого, главным образом потому, что он исповедует крайне реакционные убеждения, — а отчасти потому, что одержим манией величия, обожает распоряжаться своей властью, как ему заблагорассудится, не считаясь с тем, что наживает себе при этом полчища врагов.
Хейген вздохнул. Нет, пробовать столковаться с Джеком Вольцем — гиблое дело. Он открыл портфель; сейчас бы самое время заняться неизбежной писаниной, но он слишком устал. Он спросил себе еще один мартини и задумался о себе, о своей жизни. Он ни о чем не жалел — напротив, ему чертовски повезло. Неважно, какие причины заставили его десять лет назад избрать для себя этот путь, — важно то, что для него это оказался верный путь. Он добился успеха, он счастлив в разумных для взрослого человека пределах, ему интересно живется.
Том Хейген в тридцать пять лет был высок ростом, сухопар, коротко острижен — словом, ничем с виду не примечателен. Он был юрист по образованию и, получив диплом, три года работал по специальности, но теперь содержание его работы было меньше всего связано с ввозом оливкового масла — легальным бизнесом семейства Корлеоне…
А в одиннадцать лет у Тома завелся дружок, его ровесник — Санни Корлеоне. Мать Хейгена лишилась зрения, а когда сыну пошел одиннадцатый год, умерла. Отец, и всегда-то любитель выпить, после этого спился вконец. Он был плотник, работящий человек, за всю жизнь не совершил нечестного поступка. Но своим пьянством он сгубил семью, а вскоре после этого и самого себя. Том Хейген остался сиротой, шлялся по улицам и спал в подворотнях. Его младшую сестренку отдали на воспитание в чужие руки — ну а неблагодарными одиннадцатилетними беспризорниками, которые удирают от дам-благотворительниц, американское общество в 1920 году не занималось. К тому же у Хейгена стали тоже гноиться глаза. Соседи шушукались, что мальчишка небось подцепил болезнь у матери, а раз так, то и от него можно заразиться. Люди его сторонились. Санни Корлеоне от всего своего одиннадцатилетнего, еще не огрубевшего сердца пожалел друга, привел его к себе и властно потребовал, чтобы его приняли в дом. Тома Хейгена накормили горячими спагетти с густой, маслянистой томатной подливкой — ее вкус запомнился ему на всю жизнь — и уложили спать на раскладушке.
Без расспросов, без дальних слов, как нельзя более естественно дон Корлеоне позволил беспризорнику остаться у него в семье. Он самолично сводил мальчишку к врачу, и Тому Хейгену вылечили глаза. Он послал Тома в колледж, а после — на юридическое отделение университета. При этом он выступал по отношению к приемышу скорее в роли опекуна, а не отца. Он никогда не проявлял к нему нежных чувств — однако, как ни странно, считался с Хейгеном больше, чем с родными сыновьями, и ни в чем не навязывал ему своей воли. Так, по юридической части Хейген пошел после колледжа по собственному выбору. Он слышал раз, как дон Корлеоне говорил:
— Один законник с портфелем в руках награбит больше, чем сто невежд — с автоматами.
Между тем Санни и Фредди по окончании средней школы, к великому неудовольствию дона Корлеоне, выразили твердое желание пойти по родительским стопам. Только Майкл поступил в университет, но на другой же день после объявления войны с Японией ушел добровольцем в морскую пехоту.
Получив адвокатский диплом, Хейген женился на молоденькой итальянке, чьи родители обосновались в штате Нью-Джерси, — и зажил своим домом. Его жена тоже окончила университет, что по тем временам было редкостью для девушки из ее среды. После свадьбы — а свадьбу, понятно, справляли у дона Корлеоне — дон выразил готовность поддержать Хейгена в любом начинании, какое бы тот теперь ни предпринял: обставить его адвокатскую контору и направлять к нему клиентов, а нет — основать для него собственное дело по продаже недвижимого имущества. Хейген в ответ почтительно склонил голову.
— Я хотел бы работать у вас.
Дон удивился, но было видно, что он доволен.
— Ты знаешь, какие я веду дела?
Хейген утвердительно кивнул. Нет, он в ту пору еще не знал по-настоящему, как велико могущество дона. По-настоящему он этого не знал еще целых десять лет, покуда не принял на себя обязанности consigliori, когда заболел Дженко Аббандандо. И все же он утвердительно кивнул тогда и твердо встретил взгляд дона Корлеоне.
— Я хотел бы у вас работать так же, как работают ваши сыновья, — сказал Хейген.
Иначе говоря — с безоговорочной преданностью, безоговорочным признанием верховной родительской власти дона. И дон, впервые с того дня, как Хейген переступил порог его дома, выказал своему приемышу отцовскую ласку — недаром о его умении понять человека уже тогда слагались легенды. Он быстро притянул Хейгена к себе, обнял и после этого обращался с ним почти как с родным сыном, хоть изредка и напоминал ему — или себе, как знать:
— Том, никогда не забывай своих родителей.
Да разве Хейген мог забыть? Его мать, рохля, да еще и с придурью, от общей вялости не обнаруживала ни малейшего чувства к детям, хотя бы ради вида. Отца Хейген не переносил. Самое страшное, что мать перед смертью ослепла: Том воспринял свою глазную болезнь как удар зловещей судьбы. Он был уверен, что тоже лишится зрения. Потом умер отец, и что-то странным образом надломилось в одиннадцатилетнем мозгу Тома Хейгена. Точно загнанный зверек, он шастал по улицам в ожидании своей погибели до того достопамятного дня, когда на него, спящего, наткнулся в углу подъезда Санни и привел к себе домой. Но из года в год потом его преследовал ночами один и тот же страшный сон — что он ослеп, как его мать, и вырос, и бродит слепцом с протянутой рукой, выстукивая дорогу палкой, а следом плетутся его слепенькие дети и просят милостыню, дробно стуча по тротуару своими короткими палками. Он вскакивал, и в этот первый миг полуяви-полусна лицо дона Корлеоне всплывало перед ним — и на душе у него становилось спокойно…
Дон потребовал, чтобы первые три года он занимался не только делами семьи Корлеоне, но и обычной частной практикой. Впоследствии опыт, приобретенный таким образом, оказался поистине бесценен; кроме того, за это время у Хейгена исчезли последние сомнения, стоит ли ему работать у дона Корлеоне. Потом он еще два года проходил выучку, служа в известнейшей фирме адвокатов-криминалистов, где у дона имелись кой-какие связи. Занимаясь уголовным правом, он проявил, по общему признанию, незаурядные способности. И когда окончательно перешел на службу к дону Корлеоне, тот после, за все шесть лет, ни разу не нашел причины к нему придраться.
С тех пор как на Хейгена были возложены временно обязанности consigliori, другие крупные сицилийские кланы стали отзываться о семействе Корлеоне пренебрежительно — «ирландская шатия». Хейгена это позабавило. Однако это же с несомненностью показывало, что для него нет надежды со временем сменить дона и возглавить семейный концерн. Впрочем, какая разница? Он никогда и не ставил себе такой цели, это было бы с его стороны «неуважением» к благодетелю и его кровной родне.
Когда самолет сел в Лос-Анджелесе, было еще темно. В гостинице Хейген взял свой ключ, принял душ, побрился, постоял у окна, глядя, как над городом занимается заря. Он заказал себе в номер завтрак и свежие газеты и в ожидании встречи с Джеком Вольцем, назначенной на десять утра, передохнул. Добиться этой встречи оказалось неожиданно легко.
Накануне Хейген звонил по телефону всесильному Билли Гоффу из профсоюза работников кино. Памятуя о наставлениях дона Корлеоне, он просил Гоффа устроить ему назавтра свидание с Джеком Вольцем и намекнуть при этом Вольцу, что, если Хейген останется недоволен исходом беседы, на киностудии возможна забастовка. Гофф позвонил через час. Встреча состоится в десять утра. Намек насчет забастовки Вольц понял, но это на него как будто не произвело впечатления.
— В случае, если дойдет до дела, мне надо будет переговорить с доном лично, — прибавил Гофф.
— Если дойдет до дела, он с вами сам переговорит, — сказал Хейген. И таким образом избежал необходимости связывать себя обещаниями.
В том, что Гофф столь охотно идет навстречу желаниям дона, он не видел ничего удивительного. Строго говоря, вотчиной Корлеоне считался Нью-Йорк, но ведь недаром дон Корлеоне обрел силу в те дни, когда стал оказывать помощь профсоюзным лидерам. Многие из них были у него в долгу и поныне.
А вот то, что встреча назначена на десять утра, — это был дурной признак. Значит, он стоит первым в списке посетителей и не будет приглашен на ленч. Значит, Вольц счел его мелкой сошкой. Стало быть, Гофф не пригрозил ему как следует — наверное, сам получает от Вольца взятки. Все же, думал Хейген, порой делам семейства Корлеоне идет в ущерб привычка дона держаться в тени — посторонним мало что говорит его имя.
Догадки Хейгена подтвердились. Вольц добрых полчаса держал его в приемной. Ну что ж, невелика беда. В приемной было очень шикарно, очень удобно, а напротив Хейгена на лиловом диванчике сидела девочка такой красоты, каких он не видел в жизни. Лет, должно быть, двенадцати, не больше, одетая как взрослая, скромно, хотя и дорого. У девочки были немыслимо золотистые волосы, глубокие и густо-синие, как море, громадные глаза, свежий, алый, как малина, ротик. Рядом сидела женщина, по-видимому ее мать, которая пыталась заставить Хейгена отвести глаза, глядя на него в упор с таким ледяным высокомерием, что впору размахнуться и влепить ей пощечину… Ангелочек-девочка под присмотром дракона-маменьки, подумал Хейген, перехватив холодный немигающий взгляд.
Наконец вышла полная, очень элегантная дама средних лет и повела его сквозь анфиладу комнат в кабинет продюсера. Вокруг все ласкало глаз: и обстановка, и внешний вид людей, сидящих за работой. Хейген усмехнулся. Все это горе-ловкачи, которые мечтают пролезть в кино и для того пошли сюда на службу, но кончится тем, что большинство из них застрянет тут на всю жизнь, а кое-кто, поняв, что потерпел неудачу, вернется в свое родное захолустье.
Джек Вольц был рослый мужчина мощного сложения, с тяжелым животом, почти незаметным под безупречного покроя костюмом. Хейген знал его историю. Десятилетним мальчишкой он откатывал в Ист-Сайде порожние пивные бочки, торговал на улицах с лотка. В двадцать лет помогал отцу выжимать все соки из работниц швейной мастерской. В тридцать уехал из Нью-Йорка на Запад, открыл дешевый кинотеатр и начал финансировать фильмы. В сорок восемь лет он стал первым среди королей Голливуда, неотесанный, как и в молодости, ненасытно женолюбивый — лютый волк в беззащитном стаде юных кинозвездочек, отданных ему на расправу. К пятидесяти годам он сделал из себя другого человека. Стал брать уроки правильной речи, научился у своего камердинера-англичанина, как надо одеваться, у своего дворецкого, тоже англичанина, — как держаться в обществе. Овдовев, он женился на актрисе с мировым именем, красивой женщине, которая не любила свою работу. Сейчас ему перевалило за шестьдесят, он был членом президентского Консультативного совета и основал многомиллионный именной фонд содействия развитию киноискусства. Его дочь вышла замуж за английского лорда, сын взял в жены итальянскую принцессу.
Его последней страстью, как о том угодливо растрезвонили на всю Америку репортеры, был собственный конный завод, на который он за один только прошлый год истратил десять миллионов долларов. Он произвел сенсацию, когда за неслыханные деньги — шестьсот тысяч долларов — купил знаменитого английского жеребца по кличке Хартум и объявил, что непревзойденный рысак больше не выйдет на беговую дорожку, а будет оставлен на племя исключительно для его конюшен.
Хейгена он встретил учтиво, сведя свое гладко выбритое, покрытое замечательным ровным загаром лицо в гримасу, изображающую улыбку. Несмотря на все затраты, на все усилия лучших косметологов, годы давали себя знать: это лицо как будто сшили из отдельных лоскутов дубленой кожи. Однако движения его были полны живости — от него, как от дона Корлеоне, тоже исходило ощущение, что он самовластно повелевает миром, в котором живет.
Хейген начал сразу с сути дела. Он явился по поручению своего клиента, друга Джонни Фонтейна. Это весьма влиятельный человек, и, оказав ему небольшую любезность, мистер Вольц может смело рассчитывать на его благодарность и неизменное расположение. А небольшая любезность заключается в том, чтобы пригласить Джонни Фонтейна сниматься в новой военной картине, которую студия намечает запустить в производство на будущей неделе.
Дубленое лицо оставалось бесстрастным, учтивым.
— Какие же услуги берется мне оказать ваш друг? — спросил Вольц. В его голосе прозвучала едва заметная нотка снисходительности.
Хейген пропустил эту нотку мимо ушей. Он объяснил:
— У вас назревают неприятности по линии профсоюзов. Мой клиент дает вам полную гарантию, что избавит вас от этих неприятностей. Далее. У вас есть актер — звезда номер один, ваша студия зарабатывает на нем большие деньги, — а между тем он наркоман и только что перешел с марихуаны на героин. Мой друг может поручиться, что героина этот актер больше не достанет. А в будущем, при каких бы то ни было затруднениях, вам достаточно будет позвонить мне, и все уладится.
Джек Вольц слушал, как слушают хвастливую детскую болтовню. Потом спросил в упор, нарочито переходя на стиль разговора, принятый в Ист-Сайде:
— Что, прижать меня надумали?
Хейген невозмутимо сказал:
— Вовсе нет. Я пришел просить за друга об одолжении. И хотел показать, что вы при этом ничего не теряете.
В мгновение ока, словно по команде, лицо Вольца преобразилось в злобную маску. Рот скривился, крашеные густые брови широкой черной полосой сошлись над сверкнувшими глазами. Он перегнулся к Хейгену через стол.
— Вот что, паршивец обтекаемый, можете передать своему боссу — не знаю, как там его, — коротко и ясно. Джонни Фонтейну в этой картине не сниматься никогда. Пускай хоть каждый день ломятся в дверь бандюги из мафии, мне плевать. — Он откинулся назад. — А вам, приятель, один небольшой совет. Есть такой Джон Эдгар Гувер — слыхали, надо думать? — Вольц презрительно усмехнулся. — Это мой близкий друг. Стоит мне довести до его сведения, что на меня пытаются оказать нажим, и вам, голубчикам, костей не собрать.
Хейген терпеливо слушал. От такой фигуры, как Вольц, он ожидал большего. Неужели человек, который так глупо себя ведет, смог возглавить компанию, ворочающую сотнями миллионов? Тут есть над чем поразмыслить — тем более что дон подыскивает себе что-нибудь новое для помещения капитала, и, если в киноиндустрии заправляют подобные дубы, может быть, это как раз то, что нужно. Ругань не трогала Хейгена совершенно. Искусству вести переговоры он обучался у самого дона. Никогда не сердись, внушал ему дон. Никогда не угрожай, заставь человека здраво рассуждать. Насколько лучше звучало это «рассуждать» по-сицилийски: «rajunah», разбираться. Главное искусство состояло в том, чтобы не замечать ни оскорблений, ни угроз, подставлять левую щеку, когда тебя ударят по правой. Хейгену довелось быть свидетелем того, как дон восемь часов просидел, глотая оскорбления, в усилии урезонить оголтелого гангстера с манией величия, поднявшего вокруг себя много шума. Восемь часов — а потом дон Корлеоне беспомощно вскинул вверх ладони и, обращаясь к тем, кто сидел за столом, сказал:
— Да нет, этот человек не понимает, когда с ним хотят спокойно разобраться. — И размеренной поступью вышел из комнаты.
Гангстер побелел от страха. За доном побежали вдогонку, вернули его. Переговоры увенчались соглашением, но через два месяца гангстера застрелили в его любимой парикмахерской.
И Хейген начал снова — самым обычным, ровным голосом.
— Взгляните, вот моя визитная карточка, — сказал он. — Я адвокат. Неужели я стану навлекать на себя беду? Разве я вам угрожал хоть словом? Я просто говорю, что готов принять любые ваши условия, чтобы Джонни Фонтейн снимался в этой картине. Я, кажется, уже и так порядочно предложил вам за столь незначительное одолжение. Одолжение, которое, насколько я понимаю, к тому же отвечает и вашим интересам. По словам Джонни, вы сами признаете, что он, как никто другой, подходит для этой роли. Замечу, что иначе мы к вам никогда бы и не обратились. Мало того, если вас беспокоит денежная сторона вопроса, то мой друг берется финансировать постановку фильма. Только, пожалуйста, не поймите меня превратно. Нет так нет. Заставить вас никто не может — и не пытается. Позволю себе прибавить, что мой босс знает о вашей дружбе с мистером Гувером и относится к ней с уважением. С большим уважением.
Вольц черкал по бумаге красной ручкой, вделанной в большое гусиное перо. Услышав про деньги, он оторвался от бумаги и проявил первые признаки интереса.
— По смете эта картина обойдется в пять миллионов, — высокомерно сказал он.
Хейген присвистнул, показывая, что цифра произвела на него впечатление. Потом сказал, очень небрежно:
— У моего босса много друзей, готовых поддержать его в любом начинании.
Только теперь, кажется, Вольц стал принимать его всерьез. Он пробежал глазами визитную карточку Хейгена.
— Что-то я не слыхал о вас, — сказал он. — Большинство крупных адвокатов в Нью-Йорке мне знакомы — вы-то откуда взялись?
— Я представляю одну солидную фирму, — сухо сказал Хейген. — Веду лишь ее дела, никаких прочих. — Он встал. — Ну, не буду больше отнимать у вас время.
Он протянул руку, Вольц пожал ее. Хейген сделал несколько шагов к двери и оглянулся.
— Я полагаю, вам часто приходится иметь дело с незначительными людьми, которые норовят выдать себя за важную персону. В моем случае дело обстоит как раз наоборот. Отчего бы вам не справиться обо мне подробнее у нашего общего знакомого? Если у вас появятся новые соображения, позвоните мне в гостиницу. — Он помолчал. — Возможно, вам это покажется невероятным, но моему клиенту доступно такое, перед чем может спасовать даже мистер Гувер. — Он увидел, как сощурились глаза продюсера. До Вольца наконец-то дошло. — Между прочим, я горячий поклонник ваших картин, — прибавил Хейген самым умильным тоном. — Надеюсь, ничто не помешает вам и дальше творить благое дело. Родина скажет вам спасибо.
Ближе к вечеру Хейгену позвонила секретарша продюсера и сказала, что примерно через час за ним заедет машина и отвезет его к Вольцу за город, обедать. Ехать часа три, но в машине есть холодильник с напитками и легкой закуской. Хейген знал, что Вольц летает домой на собственном самолете. Отчего же его не приглашают лететь? Любезный голосок секретарши продолжал:
— Мистер Вольц предлагает, чтобы вы захватили с собою вещи, и утром вас доставят в аэропорт.
— Хорошо, — сказал Хейген.
Тоже странно. Откуда Вольцу известно, что утром ему лететь назад в Нью-Йорк? Он на мгновение задумался. Скорее всего, Вольц приставил к нему частных сыщиков с заданием собрать о нем как можно больше информации. Но тогда Вольц должен знать, что Хейген действует от лица дона, а следовательно, иметь о доне некоторое представление, и теперь будет настроен подойти к делу серьезно. Глядишь, еще что-нибудь и выгорит, подумал Хейген. Может статься, у Вольца голова работает лучше, чем ему показалось сегодня утром.
Поместье Джека Вольца напоминало прекрасные, как в сказке, декорации роскошного кинобоевика. Дом — словно дворец рабовладельца-плантатора, огромный парк, за ним — дорожка для верховой езды, проложенная по жирному чернозему, конюшня, выгон, рассчитанный на целый табун лошадей. Живые изгороди, клумбы, газоны были подстрижены и ухожены, как шевелюра модной кинозвезды.
Вольц встретил Хейгена на застекленной веранде с кондиционером. Продюсер был одет по-домашнему, в синюю шелковую рубашку с отложным воротничком, горчичного цвета брюки, кожаные мягкие сандалии. Сочные цвета и богатая ткань резко оттеняли дубленое грубое лицо. Он взял с подноса два высоких стакана мартини, один подал Хейгену. Держался Вольц заметно приветливей, чем утром. Он обнял Хейгена за плечи.
— До обеда есть еще немного времени, — сказал он. — Пойдемте поглядим на моих лошадок.
По пути к конюшне он сказал:
— Я наводил о вас справки, Том, — зря вы сразу не сказали, что ваш хозяин Корлеоне. Я думал — так, пройдоха средней руки, нанятый Джонни, прискакал взять меня нахрапом. А меня нахрапом не возьмешь. И не потому, что я стремлюсь наживать себе врагов, — это не в моих правилах. А впрочем, не будем сейчас портить себе удовольствие. О делах можно потолковать после обеда.
Как ни странно, Вольц оказался радушным хозяином. Он подробно рассказывал о нововведениях, с помощью которых рассчитывал затмить все конные заводы Америки. Конюшня была целиком построена из огнеупорных материалов, содержалась в идеальной чистоте и под охраной специальной группы частных детективов. Напоследок Вольц подвел его к стойлу, на котором красовалась тяжелая бронзовая доска с надписью: «Хартум».
Даже Хейген своим неискушенным глазом без труда определил, что жеребец, занимающий стойло, великолепен. Вороной масти, весь черный как смоль, лишь на широком лбу — белая звездочка. Карие длинные глаза Хартума мерцали, точно золотистые яблоки, смоляной тугой круп лоснился, как атлас. Вольц с мальчишеской гордостью сказал:
— Лучший скакун в мире. Куплен в Англии в прошлом году за шестьсот кусков. Ручаюсь, что даже русские цари столько не отдавали за одного коня. Но на скачки я его не пущу, он у меня останется на племя. Буду выводить таких рысаков, каких еще не видывали в Америке. — Он потрепал коня по холке, тихонько приговаривая: «Хартумчик, Хартум».
В его голосе слышалась неподдельная нежность, и жеребец, кажется, почуял ее тоже. Вольц сказал:
— Знаете, я ведь отлично езжу верхом, а первый раз сел в седло, когда мне было пятьдесят. — Он рассмеялся. — Возможно, с моей бабкой в России побаловался какой-нибудь казак и во мне есть казацкая кровь. — Он пощекотал Хартуму брюхо и прибавил завистливо и восхищенно: — Вы взгляните, каким его оснащением природа наградила. Мне бы такое хозяйство…
Они вернулись в дом. За столом прислуживали три лакея под присмотром дворецкого, скатерть была расшита золотом, подавали на серебре, — но сам обед показался Хейгену средним. Вольц, очевидно, жил один и к еде относился равнодушно. Хейген ждал и не заговаривал о деле и, лишь когда они с Вольцем закурили толстые гаванские сигары, спросил:
— Так как же, даете вы Джонни роль?
— Не могу, — сказал Вольц. — Даже при всем желании было бы невозможно занять Джонни в этой картине. Договора со всеми участниками подписаны, и с той недели начинаются съемки. Что-то сейчас перекраивать уже не в моей власти.
Хейген нетерпеливо сказал:
— Мистер Вольц, когда имеешь дело с человеком, который не обязан никому подчиняться, есть одно большое преимущество — с такого рода соображениями можно не считаться. В вашей власти сделать все, что вы пожелаете. — Он попыхтел сигарой. — Вы не верите, что моему клиенту по силам выполнить свои обещания?
Вольц сухо сказал:
— Я допускаю, что меня ждут неприятности с профсоюзом. Гофф мне насчет этого звонил — да как разговаривал, мерзавец, никогда не подумаешь, что ежегодно огребает у меня сотню тысяч в запечатанном конверте. Допускаю также, что вам удалось бы отвадить от героина моего актера, этого педрилу на ролях настоящего мужчины. Но все это меня мало волнует, а финансировать свои картины я могу сам. Дело в том, что я ненавижу этого поганца Фонтейна. Передайте вашему хозяину — это единственная любезность, в которой я ему вынужден отказать, другую сделаю с удовольствием. Любую другую — пусть только скажет.
«Тогда за каким же ты чертом, подлец, меня тащил сюда в такую даль», — подумал Хейген. Видно, продюсер держал на уме что-то еще.
Хейген холодно сказал:
— Боюсь, вы неверно представляете себе положение вещей. Мистер Корлеоне доводится Джонни Фонтейну крестным отцом. Их связывают очень близкие, освященные церковью отношения. — При этих словах Вольц вежливо склонил голову. Хейген продолжал: — У итальянцев есть шутка — жизнь слишком сурова, без второго отца не обойтись, на этот случай у них и существуют крестные отцы. А поскольку у Джонни отец скончался, мистер Корлеоне особенно глубоко сознает свою ответственность. Что же касается того, чтобы обратиться к вам за какой-то другой услугой, — для этого мистер Корлеоне слишком щепетилен. Он никогда не попросит об одолжении того, кто однажды отказал.
Вольц пожал плечами:
— Жаль. Я все-таки вынужден ответить отказом. Но раз уж вы здесь — во сколько мне обойдется уладить трения по части профсоюза? Плачу наличными. Прямо сейчас.
Кое-что начинало проясняться. Хейген мог уже не ломать себе голову, зачем Вольцу понадобилось так долго с ним возиться, если он все равно решил не давать Джонни роль. И ничего эта встреча изменить не могла. Вольц чувствовал себя в безопасности, власть дона Корлеоне была ему не страшна. В самом деле, что Вольцу бояться дона Корлеоне? С такими связями в высших политических кругах, таким козырем, как знакомство с шефом ФБР, с неограниченными средствами и неограниченной властью в кинопромышленности… Любой здравомыслящий человек — и Хейген в том числе — счел бы, что Вольц правильно оценивает свое положение. Если продюсер согласен нести потери, которые повлечет за собой забастовка, дону к нему подобраться неоткуда. И лишь одно уязвимое место было во всех этих расчетах. Дон Корлеоне обещал своему крестнику, что тот получит роль, а Хейген не помнил, чтобы дон Корлеоне в подобных случаях хоть раз не сдержал обещания.
Хейген спокойно сказал:
— Вы умышленно искажаете смысл моих слов. Вам непременно хочется сделать из меня соучастника вымогательства. Мистер Корлеоне обещает вступиться за вас в конфликте с профсоюзом исключительно по дружбе — из признательности, что вы вступились за его подопечного. Вы пускаете в ход свое влияние, он — свое, дружеский обмен любезностями, ничего больше. Однако вы, я вижу, не настроены подойти к делу серьезно. Я лично считаю, что вы совершаете ошибку.
Вольц словно ждал подходящей минуты, чтобы взорваться.
— Я прекрасно все понял, — сказал он. — Узнаю почерк мафии. Все гладко да сладко, а в сущности — угрозы. Будем говорить начистоту. Никогда Джонни Фонтейну не видать этой роли, хотя он прямо-таки рожден для нее. Сыграл бы — и разом бы попал в число великих звезд экрана. Только ему никогда ее не сыграть, потому что я на дух не выношу этого пакостника, этого подпевалу смутьянов — и намерен вышвырнуть его из кино. И вот почему. Он загубил одну из самых многообещающих моих протеже. Пять лет я школил девчонку — уроки пения, уроки танцев, уроки актерского мастерства, истратил сотни тысяч долларов. Мечтал сделать из нее звезду. Буду еще откровенней, чтобы показать вам, что я не бездушный человек, — не все тут сводилось к долларам и центам. Девочка была красива, и притом лучшей в постели я не пробовал, — а уж я их перепробовал по всему свету. Умела высосать мужчину досуха, что твой насос. Но вот является Джонни со своим приторным тенорком и опереточными итальянскими чарами, и девочку поминай как звали. Все променяла на него, а из меня сделала посмешище. В моем положении, мистер Хейген, непозволительно выглядеть смешным. Я должен рассчитаться с Фонтейном.
Вот теперь Хейген был действительно поражен. Чтобы зрелый человек, состоятельный, солидный, мог принимать во внимание такую чепуху, когда решается дело — и дело столь нешуточное? Непостижимо! В мире Хейгена — мире Корлеоне — красота и интимные достоинства женщин не имели никакого отношения к деловым вопросам. Считалось, что это твое частное, личное — кроме, конечно, тех случаев, когда речь шла о браке или семейной чести. Хейген решил сделать последнюю попытку.
— Вы совершенно правы, мистер Вольц, — сказал он. — Но настолько ли существенны ваши претензии? По-моему, вы не отдаете себе отчета, какое важное значение имеет для моего клиента эта, в сущности, пустяковая услуга. Мистер Корлеоне держал Джонни на руках еще грудного, на крестинах. Когда у Джонни умер отец, родительские обязанности взял на себя мистер Корлеоне — и учтите, его называют Крестным отцом многие, очень многие, кто желает выразить ему свое уважение и благодарность за его доброту. Мистер Корлеоне никогда не оставляет своих друзей в беде.
Вольц резким движением поднялся со стула:
— Ну, довольно, поговорили. Не хватало еще, чтобы мне всякая шпана диктовала свои условия. Это я ей диктую условия. Стоит мне поднять трубку — и вы, любезнейший, будете ночевать за решеткой. И если этот ваш громила вздумает прибегнуть к сильным средствам, он быстро убедится, что я ему не эстрадник. Да-да, слышали мы и эту историю. Поймите, от вашего мистера Корлеоне мокрого места не останется. Даже если мне придется для этого пустить в ход мои связи в Белом доме.
Болван — ох, что за болван! И как это он ухитрился стать pezzonovante, думал Хейген. Советник президента, хозяин крупнейшей в мире киностудии. Определенно, дону есть смысл вложить деньги в кинобизнес. Причем этот субъект понимает все слова буквально. Не видит, что за ними стоит…
— Благодарю вас за угощение, за приятный вечер, — сказал Хейген. — Вы не могли бы помочь мне добраться в аэропорт? Пожалуй, я не останусь ночевать. — Он взглянул на Вольца с холодной улыбкой. — Мистер Корлеоне предпочитает узнавать дурные новости сразу.
Когда Хейген, дожидаясь машины, стоял у освещенной прожекторами колоннады, он увидел, как в длинный лимузин у подъезда садятся две женщины. Те самые, которых он видел утром в приемной Вольца: мать и двенадцатилетняя дочка, маленькая красотка с золотистыми кудрями. Только теперь прелестно очерченный ротик девочки вспух, расплылся бесформенным красным месивом. Густо-синие глаза заволокло мутью, длинные ножки подламывались и заплетались, как у подбитого жеребенка, когда она сходила по лестнице к открытой дверце лимузина. Мать поддерживала ее, устраивала на сиденье, повелительно шипела ей что-то на ухо. Потом обернулась, украдкой скользнула по Хейгену быстрым взглядом, хищные птичьи глаза ее горели торжеством. Мгновение спустя она тоже скрылась в машине.
Так вот отчего ему не предложили лететь из Лос-Анджелеса самолетом, подумал Хейген. С кинопродюсером летели мать и дочь. Чтобы у Вольца осталось до обеда время отдохнуть и обработать маленькую девочку, ребенка. И Джонни хочет жить в таком мире? Что ж, остается пожелать ему удачи — впрочем, и Вольцу тоже.
Поли Гатто терпеть не мог браться за работу наспех, в особенности когда работать предстояло кулаками. Он любил все наметить и распределить заранее. Тем более что дела вроде сегодняшнего — хотя, казалось бы, и делом-то не назовешь, так, поучить пару сопляков — могут обернуться серьезной морокой, если сыграть свою роль неточно. Потягивая пиво, он оглянулся проверить, как у сопливых щенков подвигаются переговоры с девочками у стойки бара.
Всю нехитрую подноготную щенков — их звали Джерри Вагнер и Кевин Мунан — Поли Гатто знал досконально. Обоим лет по двадцать, симпатичные на вид ребята, ладные, высокие, темно-русые. Обоим через две недели возвращаться из города в колледж — влиятельные папаши со связями, да плюс к тому студентам положена отсрочка, так что покамест, до поры до времени, отвертелись от призыва в армию. На том и другом висит условный приговор за попытку изнасиловать дочь Америго Бонасеры. Сукины дети, мысленно выругался Поли Гатто. От призыва увиливать, лакать после полуночи спиртное в баре в нарушение условий приговора, таскаться за дешевками! Сволочи. Сам Поли получил отсрочку от службы в армии по состоянию здоровья, представив на призывную комиссию медицинскую справку, что больной имярек (пол — мужской, цвет кожи — белый, возраст — двадцать шесть лет, семейное положение — холост) проходил курс лечения электрошоком по поводу психического заболевания. Чистейшая липа, естественно, но Поли Гатто считал, что он-то получил освобождение от призыва заслуженно. Оно досталось ему стараниями Клеменцы, после того как Гатто, служа семейству Корлеоне, показал себя в деле. В мокром деле.
От того же Клеменцы теперь он получил наставление, что поучить щенков требуется безотлагательно, до того, как они вернутся с каникул в колледж. Непонятно, какого дьявола понадобилось обязательно делать это в Нью-Йорке, думал Гатто. Вечно этот Клеменца тебе указывает каждый шаг — нет чтобы распорядиться, а дальше — выполняй как знаешь. Вот увяжутся эти две потаскушки следом за юнцами — и пропадай, как уже сколько раз бывало, задаром целый вечер.
Он услышал, как одна из девчонок расхохоталась:
— Ты что, ошалел? В машину? С тобой? Нет уж, больно надо — загремишь, чего доброго, в больницу, как та бедняжка.
Ее голос звучал самодовольно, злорадно.
Поли Гатто большего и не требовалось. Он допил кружку пива и вышел на улицу. Первый час ночи. Обстановка — как на заказ. Всего в одном еще баре виден свет. Остальные питейные заведения и лавки закрыты. Патрульную машину с полицейскими взял на себя Клеменца. Она не покажется, пока не получит сигнал по радио, — да и тогда тронется к месту происшествия ползком.
Поли прислонился к дверце «Шевроле». На заднем сиденье, почти невидимые, несмотря на свой дюжий рост, сидели двое. Поли сказал:
— Берите их, как выйдут.
Подумаешь, загорелось — скорей, скорей… Клеменца выдал ему две фотографии из полицейского архива, анфас, сказал, в каком баре эти фраеры торчат каждый вечер и клеят девочек у стойки. Поли отобрал из наличного резерва пару «шестерок» поздоровей и обрисовал им, кого придется поучить. А также — в каких пределах. Без ударов по голове, по затылку — без крайностей, одним словом. А так могут не стесняться.
— И притом с условием, — сказал Гатто. — Если эти красавцы пролежат в больнице меньше месяца, то вам, ребятки, снова крутить баранку на грузовиках.
Двое вылезли из машины. В прошлом тот и другой были боксерами, но дальше захудалых спортклубов не пошли, и тут их выручил Санни Корлеоне, предоставил возможность подрабатывать, давая незаконно деньги в рост. Теперь им жилось сносно. Понятно, оба рады были показать, что помнят добро.
Когда Джерри Вагнер и Кевин Мунан показались из дверей бара, они как раз дозрели до той кондиции, которая устраивала Поли. Девчонка погладила их против шерсти, и юнцы самолюбиво ощетинились. Поли Гатто, лениво опершись о крыло своей машины, фыркнул и ехидно пропел:
— Эй, Казанова, красиво тебя отшила та деваха.
Юнцы с готовностью устремились к нему, как будто только того и ждали. На таком сорвать зло — одно удовольствие. Малорослый, щуплый, как хорек, и к тому же нахал — первый лезет. Они налетели на Гатто с разбега, и в тот же миг им сзади скрутили руки те двое. Поли привычно и быстро надел на правую руку кастет, сработанный по особому заказу и усаженный короткими железными шипами. Поли работал точно — он три раза в неделю ходил в спортзал на тренировки. Коротким ударом он размозжил переносицу щенку по имени Вагнер. Тот, что держал Вагнера сзади, слегка приподнял его, и Поли с удобством всадил апперкот в подставленный ему пах. Вагнер обмяк, и руки, державшие его, разжались; он упал. Вся операция заняла секунд пять, не больше.
Теперь настала очередь Кевина Мунана, тем более что он начал подавать голос. Второй из несостоявшихся боксеров удерживал его без труда одной мускулистой увесистой лапой. Другая ручища сдавила Мунану горло так, что он не мог больше издать ни звука.
Поли Гатто юркнул в машину и включил зажигание. Двое тем временем делали из Мунана отбивную котлету. Они трудились с устрашающей старательностью, словно вопрос о времени занимал их меньше всего. Били без суеты, размеренно и методично, в полную силу своих тяжеловесных тел. Каждый удар отзывался тошнотворным чавканьем рассекаемой живой плоти. Гатто мельком увидел лицо Мунана. Оно было неузнаваемо. Двое оставили Мунана лежать на тротуаре и занялись теперь Вагнером. Как раз в это время, с трудом поднимаясь на ноги, Вагнер стал звать на помощь. Кто-то высунулся на крик из бара, теперь надо было поторапливаться. Вагнера сбили с ног, он рухнул на колени. Один из его истязателей вывернул ему руку и поддал ногой в спину. Что-то хрупнуло, и на жуткий вопль Вагнера по всей улице стали распахиваться окна. Теперь двое орудовали очень быстро. Один, зажав голову Вагнера в ладонях, как в тисках, приподнял его с земли. Другой хватил по неподвижной мишени кулаком. Из бара высыпали люди, но никто не пробовал вмешаться. Поли Гатто гаркнул:
— Кончай, линяем отсюда!
Двое верзил вскочили в машину; Поли дал полный газ. Кто-нибудь потом скажет, как выглядела машина, кто-то другой запомнит ее номер, но тем дело и кончится. Номер был краденый, снят с машины из Калифорнии, а черных «Шевроле» в Нью-Йорке самое малое — сто тысяч.
Глава 2
В четверг Хейген с утра поехал в город, в свою адвокатскую контору. Он рассчитывал наверстать упущенное, приведя в порядок бумаги, — внести полную ясность в дела, готовясь к предстоящей в пятницу встрече с Виргилием Солоццо. Встрече такой первостепенной важности, что он просил дона освободить целый вечер, чтобы обсудить деловое предложение, которое, по их сведениям, Солоццо сделает семейному клану Корлеоне. Да — ясность во всем, до последней мелочи, пусть ничто постороннее не мешает ему сосредоточиться на этом предварительном совещании с доном.
Дон не выказал удивления, когда, возвратясь во вторник поздно вечером из Калифорнии, Хейген рассказал, чем кончились его переговоры с Вольцем. Он только настоял, чтобы Хейген не пропустил ни одной подробности, гадливо поморщился, когда он говорил о красивой девочке и ее мамаше. И буркнул «infamita» — это слово у него выражало крайнюю степень отвращения. Под конец он задал Хейгену один вопрос:
— Есть в этом человеке настоящая крепость?
Хейген помолчал, стараясь уловить суть вопроса. В своих взглядах, как он успел убедиться за долгие годы, дон был до того не похож на большинство людей, что и слова у него могли иметь иное значение. Есть ли у Вольца характер? Есть сила воли? Да, безусловно, но не об этом спрашивает дон. Хватит ли у продюсера мужества не дать себя запугать? Хватит решимости пойти на тяжелые убытки, которые повлечет за собою простой на студии и скандал, когда его хваленого актера разоблачат как наркомана? Видимо, тоже да. Но и не это опять-таки имеет в виду дон. Наконец Хейген нашел правильное истолкование: достанет ли Джеку Вольцу крепости поставить на карту все — всем рискнуть из мести, из принципа, ради чести?
Хейген улыбнулся. Нечасто он разрешал себе ответить дону шуткой, но сейчас не удержался.
— Вы спрашиваете, сицилиец ли он? — Дон довольно покивал в знак того, что оценил лестный смысл остроты и согласен с ней. — Нет, — сказал Хейген.
И все. Дон раздумывал недолго. Уже в среду он вызвал Хейгена к себе после ленча и отдал нужные распоряжения. Остаток рабочего дня Хейген провел, выполняя их в состоянии, близком к телячьему восторгу. Он ни минуты не сомневался, что дон решил задачу и Вольц завтра же утром позвонит и объявит, что главную роль в его новом фильме о войне получает Джонни Фонтейн…
Зазвонил телефон — но нет, то был голос Америго Бонасеры. Голос, срывающийся от избытка благодарности. Пусть Хейген передаст дону, что похоронщик — его друг до гробовой доски. Пусть только дон скажет слово — он, Америго Бонасера, все исполнит. Он жизнь отдаст за крестного отца, да благословит его бог. Хейген обещал, что передаст.
«Дейли ньюс» не пожалела отвести центральный разворот на фотографии Джерри Вагнера и Кевина Мунана после избиения. Опытный фотограф постарался: в бесформенных грудах на тротуаре не осталось почти ничего человеческого. Каким-то чудом, писала «Дейли ньюс», оба остались в живых, но неизвестно, сколько месяцев пролежат в больнице и сколько пластических операций им придется перенести. Хейген записал себе — сказать Клеменце, чтобы как-то отметил Поли Гатто. Похоже, что малый знает свое дело.
Работа спорилась; Хейген просидел над бумагами три часа, сводя воедино бухгалтерские отчеты о прибылях компании по продаже недвижимости, компании по импорту оливкового масла, строительной фирмы, принадлежащих дону. До сих пор дела там шли ни шатко ни валко, но война кончилась, и отныне каждое из трех предприятий должно было стать богатым источником доходов. Хейген стал уже забывать про Джонни Фонтейна и его проблемы, когда секретарша сказала, что звонят из Калифорнии. Ощущая вдоль спины холодок предвкушения, Хейген взял трубку.
— Хейген слушает.
Голос, ворвавшийся в телефон, был неузнаваем от ненависти, от неистовой злобы.
— Сволочь вонючая! — визжал Вольц. — Всех вас упрячу за решетку! Последний грош отдам, а вас сгною в тюрьме! Я этого Джонни Фонтейна на всю жизнь оскоплю, слышишь ты, падаль итальянская?
Хейген ласково сказал:
— Я полунемец-полуирландец.
Наступило долгое молчание, потом в телефоне звякнуло — Вольц бросил трубку. Хейген усмехнулся. Ни единым словом Вольц не задел самого дона Корлеоне. Талант не остался без признания.
Джек Вольц всегда спал один. На его кровати легко поместились бы десять человек, а спальня с успехом годилась, чтобы снимать в ней сцену бала, — и все-таки, с тех пор как умерла его первая жена, он вот уже десять лет спал один. Это не значит, что он обходился без женщин. Он был, несмотря на свои годы, еще полон жизни, но возбудить его теперь могли лишь совсем юные девочки, а сил и охоты ему хватало всего часа на два под вечер.
В этот четверг он почему-то проснулся рано. Светало, но над огромной спальней, словно туман над лугом, еще стлался сумрак. Далеко, в ногах необъятной кровати, виднелся какой-то предмет знакомых очертаний, и Вольц грузно приподнялся на локтях, чтобы получше разглядеть его. По форме предмет напоминал лошадиную голову. Еще не очнувшись, спросонья, Вольц потянулся и зажег свет на ночном столике.
То, что он увидел, сокрушило его, словно приступ внезапного недуга. Словно его ударили в грудь тяжелой кувалдой. Сердце остановилось, потом бешено заскакало — и Вольца вырвало прямо на роскошный ковер.
На спинке кровати, в лепешке запекшейся крови, была укреплена вороная, шелковистая голова знаменитого жеребца Хартума. Белыми нитями торчали сухожилия. На морде лежала пена; крупные, как яблоки, с золотым отблеском глаза налились тусклой, мертвой кровью, точно плод гнилью. Вольца обуял животный ужас — от ужаса он стал не своим голосом звать слуг, от ужаса позвонил Хейгену и разразился неистовыми угрозами. Он так бесновался, что не на шутку всполошившийся дворецкий вызвал к нему его личного врача и помощника с киностудии. Но к тому времени, как они приехали, Вольц уже овладел собой.
Он был глубоко потрясен. Кем же надо быть, чтобы обезглавить коня ценой в шестьсот тысяч долларов? Без всяких предупреждений. Без единой попытки сторговаться и избежать этой крайности. Полная беспощадность, полное пренебрежение ко всем и всяческим ценностям выдавали человека, который не чтит иных законов, кроме собственной воли, иных богов, кроме себя самого. И обладает при этом такой силой и изобретательностью, что никакая охрана ему не препятствие. Ибо к тому времени уже выяснилось, что жеребца сначала накачали снотворным, а потом не спеша отрубили ему топором треугольную тяжелую голову. Ночные сторожа божились, что ничего не слыхали. Вольц не верил. Вздор, им можно развязать языки. Их подкупили, и можно выведать, кто с ними расплачивался.
Вольц был человек неглупый, только в высшей степени самоуверенный. Он заблуждался, полагая, что превосходит силой дона Корлеоне. Чтобы разуверить его, просто требовались доказательства. На этот раз он все понял правильно. Что как он ни богат, как ни вхож к президенту Соединенных Штатов, как ни дружен с директором ФБР, но некая серая личность, чье дело — ввозить из Италии оливковое масло, устроит так, что его убьют. Возьмут и убьют! Потому что он не дает Джонни Фонтейну сняться в той роли, какая ему нравится. Это было невероятно. Люди не имеют права так поступать! В мире что-то нарушилось, если люди так поступают. Это безумие. Это значит, что ты не волен распоряжаться по-своему ни собственными деньгами, ни предприятием, принадлежащим тебе, ни властью, которая тебе дана. Это в сто раз хуже всякого коммунизма. Этого невозможно допустить…
Врач дал ему успокоительную таблетку, она помогла Вольцу унять свои нервы и собраться с мыслями. Больше всего его ошеломило, с какой небрежной легкостью этот Корлеоне погубил коня, прославленного на весь мир, стоящего шестьсот тысяч долларов. Шестьсот тысяч! А ведь это только первый шаг. Вольц содрогнулся. Он подумал о той жизни, которую себе создал. Он богат. К его услугам самые обворожительные женщины в мире, стоит лишь поманить их пальцем и обещать контракт. Его приглашают на свои приемы короли и королевы. У него есть все, чем власть и деньги способны украсить человеческое существование. Надо сойти с ума, чтобы поставить такую жизнь на карту ради пустой прихоти. Ах, добраться бы до этого Корлеоне! Интересно, что полагается по закону за убийство лошади?.. Он дико захохотал; врач и слуги уставились на него с испугом. Потом ему пришло в голову другое. Ведь, пожалуй, из-за того, что какой-то наглец посрамил его своей дерзкой выходкой, ему грозит опасность стать посмешищем всей Калифорнии. Это решило дело. Это — и еще мысль, что, может быть, они и не убьют его. Может быть, у них есть в запасе что-нибудь пострашнее, поизощренней.
Вольц начал отдавать приказания. Он привел в действие аппарат своих приближенных. Со слуг и с доктора, под страхом навлечь на себя вечную немилость Вольца, взяли клятву хранить молчание. Прессе сообщили, что знаменитый рысак Хартум стал жертвой болезни, от которой его не уберегли, когда везли из Европы. Останки были тайно преданы земле в поместье Вольца.
Через шесть часов режиссер-постановщик позвонил Джонни Фонтейну и сказал ему, чтобы с понедельника приступал к работе.
В тот вечер Хейген пришел к дону Корлеоне, чтобы подготовить его к завтрашней, очень важной встрече с Виргилием Солоццо. Дон Корлеоне призвал и старшего сына — Санни Корлеоне стоял, лениво прихлебывая виски. Его тяжелое лицо осунулось от усталости. «Все трудится над невестиной подружкой, — подумал Хейген. — Мало мне было забот».
Дон Корлеоне, пыхтя сигарой «Ди Нобили», расположился в кресле. Коробка этих сигар, благодаря стараниям Хейгена, присутствовала в кабинете неизменно. Он пробовал перевести дона на гаванские, но дон утверждал, что от гаванских у него саднит в горле.
— Все ли нам известно, что требуется? — спросил дон Корлеоне.
Хейген раскрыл папку со своими записями. Ничего компрометирующего — лишь одному ему понятные заметки, чтобы не упустить существенных деталей.
— Солоццо придет просить нашей помощи, — сказал Хейген. — Он будет просить у семьи Корлеоне по крайней мере миллион долларов и обещание в какой-то мере обеспечить защиту от закона. А нам взамен предложит участие в деле, в каких размерах — пока неизвестно. За Солоццо стоит семейство Татталья, они, может статься, тоже в доле. Дело это — наркотики. У Солоццо есть связи в Турции — там выращивают мак. Оттуда Солоццо переправляет его на Сицилию. Это несложно. На Сицилии мак перерабатывают в героин. Для страховки можно изготовлять и всего лишь морфий. Похоже, впрочем, что производить героин на Сицилии совершенно безопасно. Единственная сложность — ввозить наркотики сюда и распространять их. А также — начальные издержки. Миллион долларов наличными под ногами не валяется.
Хейген заметил, что дон Корлеоне поморщился, — он не терпел лирики в деловых разговорах. Том Хейген заторопился дальше:
— Солоццо прозвали Турком. По двум причинам. Первая — он долгое время жил в Турции, и, по слухам, у него там жена и дети. Вторая — говорят, чуть что, хватается за нож, во всяком случае, хватался, когда был молод. Но только в интересах дела и, в общем, когда его действительно ущемят. Ума ему не занимать, и кланяться он никому не будет. Он — человек с прошлым, дважды сидел в тюрьме, раз в Италии, раз в Штатах, властям известен как торговец наркотиками. Для нас, в случае чего, это плюс. Поскольку его считают главарем, да при таком прошлом, — ему никогда не выступать свидетелем на суде: кто обеспечит ему неприкосновенность? Кроме того, у него здесь, в Америке, есть жена и трое детей, он хороший семьянин. Отсидит любой срок и не выдаст, если будет уверен, что они живут безбедно.
Дон Корлеоне попыхтел сигарой, спросил:
— Сантино, ты что думаешь?
Хейген предвидел, что ответит Санни. Санни наскучило смотреть на мир из отцовских рук. Ему хотелось самостоятельно вести крупное дело. Вроде того, какое собирается предложить Солоццо.
Санни отхлебнул из стакана.
— Белый порошок — это большие деньги, — сказал он. — Но и опасность большая. Можно загреметь в тюрьму лет на двадцать. Я бы сказал: если держаться в стороне от самих операций, взять на себя только защиту и финансирование, то, пожалуй, неплохая идея.
Хейген одобрительно взглянул на него. Хорошо сыграл. Подчеркнул очевидные преимущества — в его положении это самый правильный ход.
Дон Корлеоне снова пыхнул сигарой.
— А твое мнение, Том?
Хейген настроился говорить с предельной откровенностью. Он уже понял, что дон Корлеоне откажет Солоццо. И хуже всего, думал Хейген, что это один из немногих случаев на его памяти, когда дон Корлеоне предусмотрел не все. Он не заглядывает в будущее.
— Давай, Том, — подбодрил его дон Корлеоне. — Даже consigliori-сицилиец не всегда соглашается с хозяином.
Все трое рассмеялись.
— Я думаю, вам следует принять предложение, — сказал Хейген. — Причины очевидны. И главная — вот в чем. Наркотики обещают больше прибыли, чем любое другое дело. Если мы откажемся, возьмутся другие, хотя бы семейство Татталья. При том доходе, который они получат, у них будет все больше влияния и в политике, и в полицейском аппарате. Перевес в силе окажется на их стороне. В дальнейшем они начнут наступать нам на пятки, прибирать к рукам то, чем теперь владеем мы. Это как в мировой политике — раз у одной страны есть оружие, значит, и другая вооружается. Если они окрепнут в финансовом отношении, они станут для нас угрозой. Мы держим в руках игорные дома и профсоюзы, и на сегодня это самое стоящее. Но завтрашний день — за наркотиками. Я считаю, войти в дело необходимо, иначе мы рискуем потерять все, что у нас есть. Не сейчас — но лет через десять неизбежно потеряем.
Казалось, это произвело на дона Корлеоне впечатление. Он запыхтел сигарой и уронил негромко:
— А это, конечно, самое важное.
Он вздохнул и встал на ноги.
— Так в котором часу у нас завтра встреча с этим неверным?
— В десять утра, — с надеждой ответил Хейген. Вдруг дон все-таки решится.
— Будьте оба при этом разговоре, — сказал дон.
Он выпрямился и тронул за руку сына.
— Сантино, выспись хоть нынче — ты на черта похож. Пожалей себя, не век тебе быть молодым.
Ободренный этим проявлением родительской заботы, Санни задал вопрос, на который не отважился Хейген:
— Пап, так что ты ответишь?
Дон Корлеоне улыбнулся:
— Как знать, послушаем, что он скажет о нашей доле в процентах, о других деталях. Кроме того, я должен основательно обдумать советы, высказанные вами. В конце концов, я не из тех, кто принимает решения второпях. — Уже в дверях он мимоходом заметил, обращаясь к Хейгену: — А у тебя там в записях значится, каким образом Турок кормился до войны? От проституции кормился. Как ныне — семья Татталья. Ты это себе пометь, а то забудешь.
В голосе дона звучала едва уловимая насмешка, и Хейген покраснел. Он умышленно опустил эту частность, на том законном основании, что она не относится к делу, но в глубине души — из опасения, как бы она не повлияла на решение дона. Все знали, сколь чопорен дон Корлеоне в вопросах, связанных с сексом.
«Турок» Солоццо был невысок ростом, мускулист, смуглокож. Он и вправду смахивал на турка — недобрые черные глаза, тонкий кривой нос. Держался он с большим достоинством.
Санни Корлеоне встретил его у дверей и провел в кабинет, где уже ждали Хейген и дон. В жизни не встречал более опасного на вид существа, не считая Люки Брази, подумал Хейген.
Все обменялись любезными рукопожатиями. «Если дон спросит, есть ли настоящая крепость в этом человеке, — думал Хейген, — я бы ответил — да». Даже в доне Корлеоне не чувствуется такой силы. Тем более что сегодня дон явно не в ударе. Он слишком простоват, слишком уж по-крестьянски звучат его приветствия.
Солоццо сразу заговорил о главном. Речь идет о наркотиках. Все уже на мази. Владельцы маковых полей в Турции берутся поставлять ему ежегодно твердое количество сырья. Во Франции под надежным прикрытием налажено производство морфия. На Сицилии — абсолютно надежное производство героина. Ввозить сырье во Францию и на Сицилию вполне безопасно — в мыслимых для подобных случаев пределах. Ввозить готовый товар в Соединенные Штаты — значит терять пять процентов, поскольку, как они оба знают, ФБР-то не подкупишь. И все же доходы предвидятся огромные, а опасности практически никакой.
— Почему вы тогда пришли ко мне? — вежливо осведомился дон. — Чем заслужил я такое великодушие?
Темное лицо Солоццо не изменилось.
— Мне нужны два миллиона долларов, — сказал он. — Наличными. И, что не менее существенно, нужен человек, у которого есть влиятельные друзья на важных должностях. Когда-то кто-то из моих нарочных попадется. Это неизбежно. В прошлом у каждого все будет чисто — за это я ручаюсь. Значит, на суде они, по логике, могут отделаться мягким приговором. Мне нужно, чтобы те, кто влипнет, отсидели с гарантией год или два, не больше. Тогда они будут молчать. Но если им дадут лет по десять-двадцать, кто знает? На свете разные есть люди, есть много слабодушных. Могут и проболтаться, могут навлечь беду на тех, кто важнее их. Для нас покровительство закона — необходимость номер один. Я слышал, дон Корлеоне, что у вас в кармане судей не меньше, чем медяков у чистильщика сапог.
Дон Корлеоне не отозвался на лесть.
— И какова будет доля моего семейства? — спросил он.
Глаза Солоццо сверкнули.
— Пятьдесят процентов, — сказал он. Помолчал и прибавил вкрадчиво: — В первый год это три или четыре миллиона. Дальше ваша доля будет возрастать.
Дон Корлеоне сказал:
— А каков будет процент семьи Татталья?
В первый раз за время разговора у Солоццо забегали глаза.
— К ним отойдет часть моей доли. Мне понадобится их помощь на оперативном уровне.
— Так, — сказал дон Корлеоне. — Я, значит, получаю пятьдесят процентов всего лишь за финансовое содействие и защиту от закона. И никаких забот по части самих операций — я вас правильно понял?
Солоццо склонил голову набок.
— Если у вас два миллиона наличными называются «всего лишь», мне остается только вас поздравить, дон Корлеоне.
Дон сказал миролюбиво:
— Я дал согласие встретиться с вами из уважения к семейству Татталья и потому, что слышал, что вы серьезный человек, также достойный уважения. Я вынужден отказаться от вашего предложения, но хочу объяснить почему. Доходы от вашего предприятия огромны, но и риск огромный. Этот род занятий таков, что, работая с вами, я поставлю под удар другие мои дела. Верно, у меня много друзей на важных политических должностях — очень много, но они отнесутся ко мне далеко не по-дружески, когда узнают, что вместо азартных игр я занимаюсь наркотиками. Азартные игры они считают невинным пороком — вроде пьянства, но наркотики в их глазах — занятие грязное. Нет-нет, не возражайте. Это они так считают, не я. Кто как зарабатывает деньги — меня не касается. Я просто хочу сказать, что ваше предложение слишком опасно. Вот уже десять лет все мое семейство живет спокойно, безбедно. Я не вправе из корысти ставить их благосостояние и жизнь под угрозу.
Недовольство Солоццо можно было заметить лишь по быстрому взгляду, который он метнул в сторону Хейгена и Санни, как бы надеясь на их поддержку. Он спросил:
— Вы беспокоитесь за свои два миллиона?
Дон Корлеоне сухо улыбнулся.
— Нет, — сказал он.
Солоццо сделал еще один заход:
— За сохранность вашего капитала поручится и семья Татталья.
И тут Санни Корлеоне, забыв свое место, забыв о доводах разума, совершил грубый промах.
— То есть Татталья обеспечат нам сохранность капитала и не потребуют за это процентов? — заинтересованно спросил он.
Хейген похолодел. Он заметил, как дон Корлеоне перевел ледяной, зловещий взгляд на сына, как Санни вдруг застыл в недоумении и тревоге. Глаза Солоццо вновь сверкнули, на этот раз удовлетворенно. Он нашел брешь в крепости Корлеоне. Когда дон Корлеоне заговорил снова, стало ясно, что он подводит черту под разговором.
— Молодым людям всего мало, — сказал он. — И притом нынешняя молодежь скверно воспитана. Младшие перебивают старших. Они суют нос куда не следует. Но я питаю слабость к своим детям и, как видите, разбаловал их. Итак, синьор Солоццо, мое «нет» — окончательно. Тем не менее от себя лично желаю вам всяческого успеха. Мы можем вести дела, не мешая друг другу. Жалею, что мне пришлось отказать вам.
Солоццо поклонился, пожал руку дону Корлеоне, и Хейген проводил его к машине. Когда Солоццо прощался с Хейгеном, лицо его было бесстрастно.
Хейген вернулся в кабинет. Дон Корлеоне спросил его:
— Что ты думаешь насчет этого человека?
— Он сицилиец, — сдержанно ответил Хейген.
Дон Корлеоне задумчиво кивнул. Потом повернулся к сыну и ласково сказал:
— Сантино, никогда не показывай посторонним, что у тебя на уме. Никогда не раскрывай перед чужими свои карты. Я думаю, у тебя оттого голова плохо работает, что ты слишком закрутился с этой девчонкой. Кончай, пора заниматься делами. А теперь ступай прочь.
Хейген увидел, что отцовский упрек вызвал у Санни сначала удивление, потом злость. Неужто Санни рассчитывал, что дон не узнает о его новой победе? И неужто не понял, какую серьезную оплошность он сейчас допустил? Если так, то Хейген не хотел бы стать consigliori у дона Сантино Корлеоне.
Дон Корлеоне подождал, пока Санни уйдет. Потом опустился опять в свое кожаное кресло. Хейген налил ему рюмку анисовой. Дон Корлеоне поднял на него глаза.
— Вызови ко мне Люку Брази, — сказал он.
Прошло три месяца. Хейген торопливо заканчивал работу в своей городской конторе, спеша уйти пораньше, чтобы купить жене и детям рождественские подарки. Его отвлек телефонный звонок. Джонни Фонтейн захлебывался от счастья. Картина отснята, прогоняли (куда прогоняли, подумал Хейген) — рев стоял. Он посылает дону Корлеоне потрясающий подарок к Рождеству — привез бы лично, но ему осталось еще кое-что доделать в фильме. Хейген нетерпеливо слушал. Чары Джонни Фонтейна никогда на него не действовали. В нем только пробудилось любопытство.
— И что же за подарок?
Джонни Фонтейн хмыкнул:
— Не скажу! Хорош подарок, если заранее все известно!
Хейгену сразу сделалось скучно, и он при первой возможности вежливо закончил разговор.
Через десять минут его секретарша доложила, что звонит Конни Корлеоне, — подойдет ли он? Хейген вздохнул. В девушках Конни была славным человечком, но вышла замуж и сделалась несносной. Без конца жалуется на мужа. Приезжает проведать мать и остается на два, на три дня. Да, Карло Рицци определенно оказался нестоящим приобретением. Получил очень приличное доходное местечко и гробит его буквально на глазах. К тому же пьянствует, гуляет на стороне, спускает деньги и, случается, поколачивает жену. Родным Конни об этом не рассказывала, но Хейгену говорила. Интересно, какие новые горести она поведает ему теперь.
Но, похоже, ее тоже захватило предпраздничное настроение. Она просто хотела спросить, что бы такое, по мнению Хейгена, подарить на Рождество отцу. И Санни с Фредом. И Майку. Матери она уже знает что купить. Хейген посоветовал одно, другое — Конни с ходу все подряд браковала, объявляя неостроумным. В конце концов она все-таки отпустила его душу на покаяние.
Телефон зазвонил снова, и Хейген смахнул бумаги назад в плетенку. К чертям это все. Он уходит. Ему, впрочем, даже в голову не пришло, что можно не брать трубку. Когда секретарша сказала, что звонит Майкл Корлеоне, досада Хейгена сразу прошла. Он всегда любил Майка.
— Том, — сказал Майкл Корлеоне, — я завтра приеду в город, с Кей. Хочу до праздников поговорить с отцом, это важно. Он дома завтра вечером?
— Будь покоен, дома, — ответил Хейген. — На Рождество он никуда не отлучится. Может, я тебе чем-то могу быть полезен?
Выведать что-нибудь у Майкла было не легче, чем у дона Корлеоне.
— Да нет, — сказал он. — На Рождество увидимся, все соберутся в Лонг-Бич, так?
— Так, — ответил Хейген. Майкл повесил трубку. Занятно, слова лишнего не скажет.
Хейген поручил секретарше предупредить его жену, что он немного задержится, но все же поспеет к ужину. Потом вышел на улицу и быстро зашагал в сторону магазинов «Мейси». Кто-то загородил ему дорогу. Хейген поразился: перед ним был Солоццо.
— Не бойтесь, вы мне нужны на два слова, — тихо сказал Солоццо и взял Хейгена за руку.
Дверца машины, стоящей у обочины, распахнулась. Солоццо сказал настойчиво:
— Нам надо поговорить, садитесь.
Хейген вырвал руку. Он еще не успел встревожиться, был лишь раздосадован.
— Я тороплюсь, — сказал он.
За его спиной встали двое. У Хейгена вдруг ослабели ноги.
— Садись в машину, — мягко проговорил Солоццо. — Если бы я хотел убить тебя, ты уже был бы на том свете. Доверься мне.
Довериться? Солоццо?.. Хейген влез в машину.
Майкл Корлеоне сказал Хейгену неправду. Он уже был в Нью-Йорке, в двух шагах от конторы Хейгена, и звонил из отеля «Пенсильвания». Он положил трубку, и Кей Адамс загасила свою сигарету.
— Ну и силен же ты врать, Майк!
Майкл присел рядом на кровать.
— Только ради тебя, милая, — если бы мои узнали, что мы в городе, пришлось бы тут же катить к ним. И значит, ни обеда в ресторане, ни театра, а уж о том, чтобы спать сегодня вместе, и говорить нечего. Пока мы не женаты, да у отца в доме — ни-ни.
Он обнял ее и поцеловал в нежные губы. Тихонько опустился вместе с нею на подушки. Кей закрыла глаза, с готовностью отвечая на его ласки. Вот оно, счастье, подумал Майкл. Когда он воевал на Тихом океане, на этих чертовых островах, в грязи, в крови, он мечтал о такой девушке, как Кей Адамс. Красивой, как Кей. О хрупком теле с молочно-белой кожей, наэлектризованном страстью. Она открыла глаза и притянула его голову к себе для поцелуя. Они ласкали друг друга, покуда не настало время идти обедать, а потом — в театр.
После обеда они прошлись мимо ярко освещенных магазинов, где в праздничном оживлении толпились покупатели.
— Что тебе подарить на Рождество? — спросил Майкл.
Она взяла его под руку.
— Себя, больше ничего. Как думаешь, одобрит твой отец такую невестку?
Майкл сказал мягко:
— Это-то ладно. Вопрос в том, одобрят ли такого зятя твои родители.
Кей пожала плечами:
— Мне это все равно.
— Я подумывал даже, не сменить ли мне фамилию — официально, хотя, если что-нибудь произойдет, это в общем-то не спасение. Ну а ты твердо решила, что хочешь стать Корлеоне?
— Да, — сказала она без улыбки.
Они тесней прижались друг к другу. Пожениться решили на рождественской неделе — тихо, без шума: взять в свидетели двух друзей, расписаться в ратуше, и все. Майкл только хотел непременно сказать отцу. Отец, объяснил он, возражать не станет, лишь бы от него ничего не скрывали. Насчет своих Кей сомневалась. Пожалуй, будет разумнее поставить их уже перед фактом.
— Решат, конечно, что я беременна, — сказала она.
— Думаешь, мои не решат? — фыркнул Майкл.
Оба молчали о том, что Майклу придется порвать с семьей. Правда, Майкл и без того отдалился от родных, но все же обоих слегка угнетало сознание вины. Пока не закончится учение, они собирались встречаться по субботам и воскресеньям, проводить вместе летние каникулы. Чем не счастливая семейная жизнь…
В театре шел мюзикл «Карусель», чувствительная история про хвастливого мошенника, — наблюдая ее, они с улыбкой переглядывались в отдельных местах.
Когда они вышли из театра, на улице похолодало. Кей зябко прижалась к Майклу.
— Вот поженимся, начнешь меня бить, а после «звезду украдешь мне в подарок» — так там пели?
Майкл рассмеялся.
— Я стану преподавать математику… — Потом спросил: — Хочешь, не пойдем в гостиницу, а сперва перекусим?
Кей качнула головой, со значением посмотрев ему в глаза. Майкла неизменно трогала в ней эта готовность предаться любви. Он усмехнулся, глядя на нее сверху вниз, и они поцеловались прямо на студеном ветру. Все же Майклу хотелось есть. Ладно — он закажет бутерброды в номер.
В вестибюле Майкл подтолкнул Кей к газетному киоску.
— Купи газеты, а я пока возьму ключ.
Он стал в очередь — после войны в отелях все еще не хватало прислуги. Наконец получил ключ, нетерпеливо огляделся. Кей стояла у киоска, держа в руках газету. Он подошел. Она подняла голову, и он увидел, что она плачет.
— Майк! — сказала она. — Ох, Майк!..
Он выхватил газету у нее из рук. В глаза бросилась фотография: его отец лежит на мостовой, головой в луже крови. Рядом, сидя на обочине тротуара, рыдает Фредди, его брат. Майкл оледенел. Ни горя, ни страха не было — только холодная ярость.
Он сказал Кей:
— Езжай наверх.
Но пришлось отвести ее к лифту. Они поднялись вместе, молча. В номере Майкл сел на кровать и развернул газету. Взглянул на заголовки: «СТРЕЛЯЛИ В ВИТО КОРЛЕОНЕ». «ПРЕДПОЛАГАЕМЫЙ ГЛАВАРЬ РЭКЕТИРОВ ТЯЖЕЛО РАНЕН». «ВРАЧИ ДЕЛАЮТ ОПЕРАЦИЮ ПОД УСИЛЕННОЙ ОХРАНОЙ ПОЛИЦИИ». «ВОЗМОЖНА КРОВАВАЯ РЕЗНЯ».
У Майкла вдруг задрожали ноги. Он сказал:
— Отец жив, эти сволочи не прикончили его.
Он перечитал заметку. Стреляли в пять часов вечера. Значит, пока они с Кей были в постели, обедали, ходили в театр, отец его был на волосок от смерти. Майкл заскрипел зубами, как от боли.
Кей спросила:
— Поедем в больницу?
Майкл мотнул головой.
— Сначала я позвоню домой. В него стреляли отчаянные люди — когда они узнают, что он жив, то пойдут на все. Можно ждать чего угодно.
Оба номера в доме были заняты, и Майкл дозвонился лишь минут через двадцать. Голос Санни сказал:
— Слушаю.
— Санни, это я, — сказал Майкл.
Санни вздохнул с облегчением:
— Фу, черт, мы за тебя перепугались, старик! Где ты есть? Я послал людей в этот твой городишко проверить, как ты там.
— Как отец? — спросил Майкл. — Это серьезно?
— Очень. Пять раз стреляли. Но он держится. — В голосе Санни слышалась гордость. — Врачи говорят, что выживет. Слушай, я сейчас занят, не могу разговаривать. Ты где?
— В Нью-Йорке, — ответил Майкл. — Том разве не сказал, что я приеду?
Санни запнулся.
— Они схватили Тома. Понял, почему я беспокоился за тебя? Здесь его жена. Она еще не в курсе, полиция тоже. И пусть, покамест. Эти скоты знали, на что шли. Жми сюда и помалкивай, ясно?
— Ясно, — отозвался Майкл. — Известно тебе, чья это работа?
— А как же, — ответил Санни. — Погоди, вот явится Люка Брази, и тогда все они, считай, — убоина. Козыри пока что у нас.
— Через час приеду, — сказал Майкл. — Я на такси.
Он повесил трубку. Уже три часа продают газеты. Вероятно, и по радио передавали, в последних известиях. Неужели Люка еще не знает? Это вопрос, над которым стоит задуматься. Куда пропал Люка Брази? Об этом спрашивал сейчас себя Хейген. Этот же вопрос тревожил Санни Корлеоне.
Без четверти пять дон Корлеоне кончил просматривать счета, представленные ему управляющим компанией по импорту оливкового масла. Он надел пиджак и легонько постучал пальцем по макушке Фредди, который сидел, уткнувшись в газету.
— Пусть Гатто подает машину со стоянки, — сказал он. — Я через несколько минут буду готов. Едем домой.
Фредди недовольно буркнул:
— Я сам пойду за машиной. Поли болен — звонил, что опять простудился.
Дон Корлеоне задумчиво сказал:
— Третий раз за этот месяц. Видимо, надо искать взамен кого-нибудь покрепче. Скажи Тому.
Фред возразил отцу:
— Да нет, Поли нормальный парень. Каждый ведь может заболеть. Подумаешь, большое дело — подать машину.
Он вышел. Дон Корлеоне смотрел из окна, как его сын переходит Девятую авеню и идет к автомобильной стоянке. Дон задержался, чтобы позвонить Хейгену, но в его конторе никто не ответил. Тогда он позвонил к себе домой в Лонг-Бич, но и там не подошли к телефону. Досадно. Дон снова глянул в окно. Машина уже стояла у подъезда. Фредди, скрестив руки на груди, прислонился к крылу и глазел на предпраздничную толчею у магазинов. Дон застегнул пиджак. Управляющий подал ему пальто, дон Корлеоне проворчал «спасибо» и стал спускаться по лестнице — контора была на втором этаже.
По-зимнему рано смеркалось. Фредди стоял, небрежно опираясь на крыло мощного «Бьюика». Увидев, что отец выходит из подъезда, он обошел машину и сел за руль. Дон Корлеоне открыл было дверцу со стороны тротуара, но передумал и направился к фруктовому базарчику на углу позади. С недавних пор это стало у него привычкой, ему нравилось видеть зимой огромные спелые фрукты, желтые персики и апельсины, которые лакомо лоснились на зеленых лотках. Хозяин услужливо подскочил к нему. Дон Корлеоне не дотрагивался до фруктов. Он показывал пальцем. Только раз хозяин возразил ему, показав, что у выбранного персика с другой стороны гнилой бочок. Дон Корлеоне взял пакет с фруктами в левую руку, вынул правой бумажку в пять долларов, расплатился. Получил сдачу, и в ту минуту, как повернулся к машине, из-за угла появились двое. Дон Корлеоне мгновенно понял, что должно произойти.
Они были в черных пальто, в черных шляпах, низко надвинутых на глаза, — свидетелям после не опознать. Но они не рассчитали: реакция у дона Корлеоне была молниеносная. Он выронил пакет и кинулся к машине с проворством, почти невероятным при его грузной фигуре, крича на бегу:
— Фредо! Фредо!
Лишь тогда двое выхватили автоматы и открыли стрельбу.
Первая пуля попала дону Корлеоне в спину. Ощущение было такое, словно его хватили между лопаток молотком, — но он все же усилием воли бросил свое тело к машине. Две другие пули угодили ему в ягодицы, и он рухнул посреди улицы. Двое, перепрыгивая через рассыпанные под ногами фрукты, уже приближались, чтобы прикончить его. Но тут на крик отца — прошло секунд пять, не больше — выскочил из машины Фредерико Корлеоне. Неизвестные наспех выстрелили в лежащего еще два раза. Одна пуля попала в руку, не задев кость, другая — в икру правой ноги. Эти раны, сравнительно легкие, обильно кровоточили — дон лежал в луже крови. И теперь он потерял сознание.
Фредди услышал, как отец зовет его — тем именем, которым звал в детстве, — услышал два первых выстрела. Он выскочил из машины и остолбенел, забыл даже вытащить свой автомат. Убийцы могли пристрелить его в два счета. Но у них тоже сдали нервы. Они наверняка знали, что сын их жертвы вооружен, — к тому же вся операция слишком затянулась. Они скрылись за углом, и Фредди остался на улице один с истекающим кровью отцом. Прохожие попрятались в подъезды, кто-то бросился наземь, другие испуганно сбились в кучки.
Фредди так и не взял в руки оружие. Его словно оглушило. Он бессмысленно уставился на отца, лежащего ничком в темной луже крови, — она казалась Фредди черным озером. Он был в шоке, на него точно столбняк напал. Отовсюду начали стекаться люди, поднялась суета; кто-то, увидев, что Фредди оседает вниз, оттащил его к тротуару и усадил на обочину. Вокруг дона Корлеоне собралась толпа, круг распался, когда в людскую гущу, завывая сиреной, вползла первая полицейская машина. Следом примчалась машина газеты «Дейли ньюс» с радиоустановкой — наружу почти что на ходу выпрыгнул фотограф и принялся щелкать камерой над окровавленным доном Корлеоне. Прибыла «Скорая помощь». Фотограф занялся Фредди Корлеоне, который сидел и плакал навзрыд, — странно и немного смешно было видеть, как он размазывает слезы и сопли по грубому толстогубому лицу, по мясистому носу. В толпе зашныряли агенты в штатском, подъехали новые полицейские машины. Какой-то детектив, присев на корточки возле Фредди, задавал ему вопросы, но Фредди, все еще в шоке, не отвечал. Агент запустил руку в карман его пиджака и вытащил оттуда бумажник. Кинул взгляд на водительские права и свистнул своему напарнику. Мгновение, и полицейские в штатском отрезали Фредди от толпы. Первый агент вынул из его наплечной кобуры автомат. Фредди подняли на ноги и затолкали в машину без опознавательных знаков. Машина тронулась, за нею следом — автомобиль «Дейли ньюс». Фотограф щелкал и щелкал — всё и всех подряд.
Сразу после покушения к Санни Корлеоне пять раз за полчаса позвонили по телефону. Первым был детектив Джон Филипс, он состоял на жалованье у семьи Корлеоне и вместе с другими агентами в штатском находился в машине, которая первой подоспела к месту происшествия. Не называя себя, он спросил:
— Вы узнаете мой голос?
— Ага, — отозвался Санни. Он как раз задремал, когда жена позвала его к телефону.
Филипс сказал скороговоркой:
— Кто-то стрелял в вашего отца возле его конторы. Пятнадцать минут назад. Он жив, но тяжело ранен, его забрали во Французскую больницу. Ваш брат Фредди сейчас в полицейском отделении в Челси. Когда его отпустят, позовите к нему врача. Я теперь еду в больницу — на случай, если мистер Корлеоне сможет давать показания. Буду держать вас в курсе дел.
Сандра, жена Санни, сидя по другую сторону стола, увидела, что лицо мужа наливается кровью. Глаза его остекленели.
— Что? — прошептала она.
Санни нетерпеливо отмахнулся от нее и отвернулся, заслоняя собою трубку:
— Это точно, что он жив?
— Точно, — ответил агент. — Много было крови, но, по-моему, пострадал не так сильно, как кажется.
— Спасибо, — сказал Санни. — С меня тысяча долларов. Завтра в восемь утра будьте дома, вам принесут.
Он навис над столом, охватив ладонями телефонный аппарат. Усилием воли заставил себя усидеть на месте. Он знал, что главная его слабость — необузданность в гневе, а сейчас был как раз тот случай, когда уступить гневу означало погибнуть. Первым делом нужно было связаться с Томом Хейгеном. Не успел он протянуть руку к трубке, как телефон затрезвонил снова. Звонил букмекер, откупивший у семейства право содержать тотализатор в том районе, где находилась контора дона. Звонил сказать, что дон убит, застрелен на улице. После первых же вопросов выяснилось, что человек, от которого букмекер получил эти сведения, к потерпевшему близко не подходил, и Санни отмел их как не стоящие внимания. Информация, поступившая от Филипса, внушала больше доверия. И сразу же раздался третий звонок. Это был репортер из «Дейли ньюс». Едва он назвался, как Санни Корлеоне швырнул трубку.
Он набрал номер Хейгена, подошла его жена. Санни спросил:
— Том уже дома?
Она ответила:
— Нет. — Прибавив, что он будет минут через двадцать, она ждет его к ужину.
— Пусть позвонит мне, — сказал Санни.
Он старался трезво оценить обстановку. Старался представить себе, как поступил бы на его месте отец. С первой минуты было ясно, что покушение — дело рук Солоццо, но никогда Солоццо не посмел бы замахнуться на человека такого масштаба, как дон, если б не заручился чьей-то очень сильной поддержкой. Он не успел додумать до конца — телефон зазвонил в четвертый раз. Мягко, почти нежно голос в трубке спросил:
— Это Сантино Корлеоне?
— Ну, — ответил Санни.
— Том Хейген у нас, — сказал голос. — Часа через три мы его отпустим, он передаст наши предложения. А пока не торопись, выслушай сначала, что он скажет. Не надо лишних неприятностей. Что сделано, то сделано. Будем здраво смотреть на вещи. Не стоит терять голову — все знают, ты человек горячий, так уж держи себя в руках.
В голосе звучала насмешка. Скорее всего, звонил сам Солоццо, но сказать наверняка было трудно. Санни отозвался глухо, нарочито убитым голосом:
— Хорошо, подожду. — И услышал, как на другом конце положили трубку.
Он взглянул на свои массивные наручные часы с золотым браслетом, заметил точное время разговора, записал его на белой клеенке.
Посидел у кухонного стола в молчании, мучительно морща лоб.
— Что, Санни? — спросила его жена.
Он ответил ровным голосом:
— В отца стреляли. — Увидел ужас на ее лице и грубовато прибавил: — Не плачь, он жив. И больше ничего не случится, будь покойна.
Он не стал говорить ей про Хейгена. И тогда телефон зазвонил в пятый раз.
Это был Клеменца. Одышливый голос толстяка с хрипом вырвался из трубки.
— Слыхал про отца? — спросил он.
— Слыхал, — ответил Санни. — Но он жив.
Последовала долгая пауза, потом Клеменца голосом, изменившимся от волнения, проговорил:
— Слава тебе, господи, слава богу. — Но тотчас же спохватился в тревоге: — Ты точно знаешь? Я слышал, он скончался прямо на улице.
— Он жив, — сказал Санни. Он напряженно вслушивался в звучание каждого слова Клеменцы. Похоже, взволнован искренне, но ведь по долгу службы толстяку положено быть хорошим актером.
— Теперь тебе действовать, Санни, — сказал Клеменца. — Какие будут распоряжения?
— Езжай сюда, — сказал Санни, — к отцовскому дому. И захвати с собой Поли Гатто.
— Это все? — спросил Клеменца. — А не послать людей в больницу и к вам туда?
— Нет. Мне нужен только ты и Поли Гатто, — сказал Санни.
Наступило долгое молчание. Клеменца начинал понимать.
На всякий случай Санни подпустил в голос естественности:
— Где его носит, между прочим, этого Поли? Чем он был занят, черт возьми?
Одышливый свист в трубке умолк. Теперь Клеменца заговорил, сам взвешивая каждое свое слово:
— Ему нездоровилось — простыл немного и остался дома. Он и вообще всю эту зиму прихварывает.
Санни немедленно насторожился:
— Сколько же раз он за последние месяцы не выходил на работу?
— Раза три-четыре. Я предлагал прислать замену, но Фредди каждый раз говорил, не надо. Причин особо-то остерегаться не было — сам знаешь, десять лет все шло гладко.
— Ну да, — сказал Санни. — Так. Значит, жду тебя в доме у отца. И обязательно привези Поли. Заезжай за ним по дороге. Болен, здоров — неважно. Ты понял? — И, не дожидаясь ответа, бросил трубку.
Его жена беззвучно плакала. Он молча поглядел на нее, сказал жестко:
— Будет спрашивать кто-нибудь из наших, пусть звонят мне к отцу, по его личному номеру. Чужие позвонят — ты ничего не знаешь. Если жена Тома — скажи, он занят по службе, задержится немного. — Он помедлил. — К нам без меня подъедет народ… — Встретил ее испуганный взгляд и продолжал нетерпеливо: — Пугаться нечего, просто пускай побудут у нас в доме. Ты делай, что они тебе скажут. В случае чего звони в кабинет к отцу, только по пустякам не нужно. И не тревожься, кончай бояться.
Он вышел из дома.
Совсем стемнело, по пятачку перед домами гулял резкий декабрьский ветер. Санни ступил во мрак без опасений. Все восемь домов в полукольце парковой аллеи принадлежали дону Корлеоне. Два первых дома при въезде по обе стороны снимали верные люди Корлеоне с семьями; квартиры на первом этаже сдавали холостякам, тоже своим, проверенным. Из шести остальных домов, завершающих полукруг, в одном жил Том Хейген с семьей, в другом — Санни, в третьем, самом скромном и маленьком, — дон Корлеоне. Три последних дома дон бесплатно предоставил друзьям, которые отслужили свое, — в случае надобности они бы съехали по первому требованию. Безобидный пятачок в парке был на самом деле неприступен, словно крепость.
На каждом из восьми домов был установлен прожектор, заливающий светом пространство вокруг, — ни затаиться, ни спрятаться. Санни перешел на другую сторону и открыл своим ключом дверь отцовского дома.
Он крикнул:
— Ма, ты где?
Из кухни вышла его мать, за нею следом тянулся аромат жарящегося перца. Не дав ей сказать ни слова, Санни взял ее за руку и усадил на стул.
— Мне только что звонили, — сказал он. — Ты только не волнуйся. Папа в больнице, он ранен. Оденься и соберись, поедешь к нему. Сейчас скажу, тебе подадут машину. Хорошо?
Мать поглядела на него в упор.
— В него стреляли? — спросила она по-итальянски.
Санни кивнул. Его мать на мгновение набожно склонила голову. Потом вернулась на кухню, Санни пошел за ней. Смотрел, как она тушит газ под сковородкой с недожаренным перцем, как выходит, поднимается по лестнице в спальню. Он подцепил со сковородки несколько перцев, взял из корзинки на столе ломоть хлеба и, роняя с пальцев горячие капли оливкового масла, соорудил себе громоздкое подобие бутерброда. Затем прошел в просторную угловую комнату, служившую его отцу кабинетом, отомкнул ящик конторки и вынул телефонный аппарат. Это был личный телефон дона Корлеоне, записанный на вымышленное имя по вымышленному адресу. В первую очередь он позвонил Люке Брази. Никто не отвечал. Тогда он позвонил в Бруклин, человеку, беззаветно преданному дону Корлеоне, — второму, буферному caporegime. По имени Тессио. Санни сказал ему, что случилось и что требуется сделать. Он должен отобрать полсотни абсолютно надежных людей. Одних послать на охрану больницы, других — в Лонг-Бич, есть работа.
— Что, и Клеменцу зацепили? — спросил Тессио.
— Я пока не хочу использовать людей Клеменцы, — ответил Санни.
Тессио понял с полуслова, помолчал, потом сказал:
— Извини меня, Санни, я с тобой говорю, как говорил бы твой отец. Не нужно пороть горячку. Я лично не верю, что Клеменца способен продать.
— Ну что ж, спасибо, — сказал Санни. — Я тоже так не думаю, но приходится соблюдать осторожность. Я не прав?
— Прав, — согласился Тессио.
— И вот еще что, — продолжал Санни. — Майк, мой братишка, сейчас в Хановере, штат Нью-Гэмпшир, в университете. Пошли за ним кого-нибудь из наших, кто в Бостоне, пусть доставят его сюда — посидит с нами, покуда не кончится эта заваруха. Я ему позвоню, предупрежу. Тоже хочу подстраховаться, мало ли что.
— Понял, — сказал Тессио. — Сейчас только запущу всю эту механику и сам приеду. Ладно? Ты ведь ребят моих знаешь в лицо?
— Узнаю. — Санни повесил трубку.
Он подошел к маленькому стенному сейфу и открыл его. Вынул синюю кожаную книжечку с алфавитом. Открыл ее на нужной букве и листал, пока не наткнулся на запись, которую искал: «Рей Фаррел. $5000 к Рождеству». Дальше шел номер телефона. Санни набрал его, спросил:
— Это Фаррел?
Мужской голос на другом конце провода отозвался:
— Я.
— Говорит Сантино Корлеоне, — сказал Санни. — Я к вам с просьбой об одной услуге, и притом дело срочное, не терпит отлагательства. Проверьте для меня два телефона — кому звонили оттуда и кто звонил туда за последние три месяца? — Он продиктовал Фаррелу домашние телефоны Поли Гатто и Клеменцы. Потом прибавил: — Это очень важно. Управитесь до полуночи, будет вам лишний повод повеселиться на Рождество.
Теперь — думать и думать, но прежде нужно было еще раз попробовать дозвониться Люке Брази. Опять не отвечают. Он отогнал от себя тревогу. Как только Люка услышит последние известия, он явится. Санни откинулся на спинку вращающегося кресла. Через час в доме будет не протолкнуться, и каждому приверженцу семейства необходимо будет дать конкретное задание, но лишь теперь, когда у него наконец было время поразмыслить, он осознал, какое нешуточное заварилось дело. За десять лет это был первый вызов семье Корлеоне, ее власти. Покушение организовал Солоццо, это ясно, но Солоццо никогда бы не посмел нанести такой удар, если бы за ним не стоял по крайней мере один из пяти самых могущественных семейных кланов Нью-Йорка. И скорее всего — семья Татталья. А это значит — либо крупномасштабная война, либо немедленная капитуляция на условиях Солоццо. Санни мрачно усмехнулся. Коварный Турок все рассчитал, только ему не повезло. Дон Корлеоне остался жив, так что предстоит война. Имея в резерве Люку Брази, связи и мощь семейства Корлеоне, исход ее предвидеть нетрудно. И тотчас Санни с новой силой кольнула тревога. Где же все-таки Люка Брази?
Глава 3
В машине было, считая водителя, четыре человека. Хейгена посадили сзади, между теми двоими, что возникли у него за спиною на улице. Солоццо уселся впереди. Человек, сидевший справа от Хейгена, повернулся и нахлобучил ему шляпу на самые глаза; Хейген больше ничего не видел.
— И чтобы мне мизинцем не шелохнул, — прибавил человек.
Ехали недолго, минут двадцать, и, когда вышли из машины, Хейген не понял, где они, — уже стемнело. Его повели в полуподвал, усадили на кухонный стул с прямой спинкой. Солоццо сел за стол напротив. Что-то хищное, ястребиное с особой четкостью проступило в его смуглом лице.
— Не бойся, — сказал он. — Я знаю, ты к силовым структурам в семействе Корлеоне не причастен. Мне надо, чтобы ты помог и своим, и мне помог бы.
Хейген закурил; у него тряслись руки. Кто-то принес бутылку водки, плеснул в кофейную чашку, подал ему. Хейген жадно глотнул жгучую влагу. Дрожь унялась, прошла слабость в ногах.
— Твоего босса нет в живых, — сказал Солоццо. И осекся — у Хейгена из глаз брызнули слезы. Солоццо продолжал: — Его уложили на улице, прямо возле конторы. Я взял тебя сразу, как только мне дали знать об этом. Ты мне поможешь наладить мирные отношения с Санни.
Хейген молчал. Он сам изумился глубине своего горя. К отчаянию примешивался страх смерти. Солоццо вновь заговорил:
— Санни принял бы тогда мое предложение. Верно? Ты сам знаешь, это дело стоящее. За наркотиками будущее. Сулят такие деньги, что каждый года за два имеет шанс разбогатеть. Ваш дон отстал от жизни, время его прошло, а он того и не заметил. Что горевать — он мертв, его не вернешь. Я готов снова пойти на переговоры, а ты убедишь Санни ответить мне согласием.
Хейген сказал:
— Это пустой номер. Санни будет вам мстить до последнего вздоха…
Солоццо перебил его:
— Это сгоряча, на первых порах. Ты его должен образумить. Меня поддерживают Татталья и те, кто с ними. Другие семейства Нью-Йорка пойдут на все, чтобы избежать открытой войны между нами, — пострадает их дело, а значит, и они сами. Если мы с Санни договоримся, ни один семейный синдикат в Америке не станет вмешиваться — даже самые закадычные друзья дона.
Хейген молча рассматривал свои ногти. Солоццо настойчиво продолжал:
— Дон потерял былую хватку. В прежние дни мне бы его не застигнуть врасплох. Другие семейства не доверяли ему, потому что он назначил своим consigliori тебя, а ведь ты не сицилиец, даже не итальянец. Если дойдет до большой войны, то семейству Корлеоне конец, и проиграет каждый — я в том числе. Для меня связи семьи Корлеоне в мире политики важнее всяких денег. Поговори с Санни, поговори с caporegimes, и ты поможешь предотвратить кровопролитие.
Хейген подставил свою чашку, ему налили еще.
— Попробую, — сказал он. — Но только Санни с трудом поддается убеждению. А Люку Брази не остановит даже Санни. Вам следует остерегаться Люки. Да и мне тоже, если я стану вашим ходатаем, следует его остерегаться.
Солоццо сказал спокойно:
— Люку я беру на себя. Ты на себя бери Санни и двух других сынков дона. Слушай, скажи им, что сегодня и Фредди мог схлопотать наравне со своим папашей, но моим людям было строго-настрого заказано его мочить. Зачем зря обострять отношения? Скажи им — это мне Фредди обязан тем, что жив остался.
К Хейгену вернулась способность думать. Только сейчас он действительно поверил, что Солоццо не собирается убивать его или держать заложником. Страх схлынул, сменясь безмерным облегчением, и Хейген покраснел от стыда. Солоццо наблюдал за ним с легкой понимающей усмешкой. Хейген напряженно соображал, как быть. Если он откажется выступить в роли адвоката Солоццо, его могут прикончить. Но зачем отказываться? Солоццо ждет, что он лишь изложит его предложение, и изложит должным образом, а это и так входит в обязанности всякого порядочного consigliori. К тому же если трезво все взвесить, то Солоццо не так уж и не прав. Кровавой бойни между Татталья и Корлеоне следует избежать любой ценой. Пусть семейство Корлеоне проводит в последний путь усопшего — и забудет, и пойдет на соглашение. А настанет время, после когда-нибудь, можно будет и сквитаться с Солоццо.
Хейген поднял глаза — Солоццо, похоже, читал его мысли. Турок улыбался. И вдруг Хейгена словно током ударило: что с Люкой Брази, почему это Солоццо сидит и ухмыляется? Или Люка пошел на сговор с ним? Хейген вспомнил — в тот день, когда дон Корлеоне отказал Солоццо, Люку Брази вызвали вечером к дону в кабинет, и кто знает, о чем они там совещались с глазу на глаз. Но сейчас ему было не до того. Только бы выбраться отсюда в надежное укрытие, в Лонг-Бич, цитадель семейства Корлеоне.
— Я сделаю, что могу, — сказал он Солоццо. — Думаю, в ваших словах есть резон — сам дон Корлеоне благословил бы нас на это при подобных обстоятельствах.
Солоццо серьезно покивал.
— Вот и отлично, — заключил он. — Не люблю кровопролития. Я деловой человек, а за кровь приходится чересчур дорого платить.
Зазвонил телефон, и один из тех, кто сидел за спиной у Хейгена, снял трубку, послушал, отозвался коротко:
— Ладно, передам.
Он подошел к Солоццо и что-то шепнул ему на ухо. Турок побелел, глаза его сверкнули яростью. По спине Хейгена пробежал холодок страха. Солоццо глядел на него, как бы размышляя, и Хейген понял вдруг, что его не отпустят. Что-то случилось, и он опять в двух шагах от смерти.
Солоццо сказал:
— Старик еще жив. Пять пуль всадили в его сицилийскую шкуру, а он все живой.
Он пожал плечами, как бы покоряясь судьбе.
— Не повезло, — сказал он Хейгену. — Мне, тебе. Не повезло.
Глава 4
Подъезжая к отцовскому дому в Лонг-Бич, Майкл Корлеоне увидел, что поперек узкого въезда в парк протянута тяжелая цепь. Все восемь прожекторов ярко освещали полукруглое пространство, вдоль изогнутой обочины выстроились не меньше десятка машин.
Присев на цепь, переговаривались двое. Он их не знал.
— Кто такой? — спросил один, с бруклинским выговором.
Майкл назвался. Из ближнего дома вышел человек, вгляделся в него.
— Сын дона, — сказал он. — Я его проведу.
Майкл пошел за ним следом; у дверей отцовского дома стояли еще двое, Майкла с его провожатым пропустили.
Дом был битком набит народом — он никого не знал. В гостиной увидел Терезу, жену Тома Хейгена; она сидела на диване, прямая, неподвижная, и курила. На кофейном столике перед ней стоял стакан виски. На другом конце дивана развалился тучный Клеменца. Лицо caporegime ничего не выражало, но по лбу у него струился пот, изжеванная сигара, зажатая в пальцах, почернела от слюны.
Клеменца поднялся навстречу Майклу — сочувственно тряс ему руку, бормоча:
— Твоя мать в больнице у отца — ничего, все обойдется.
Поли Гатто тоже подошел поздороваться. Майкл взглянул на него с новым интересом. Он знал, что Поли — телохранитель отца, но никто еще не говорил ему, что Поли сегодня не вышел на работу, сказавшись больным. Ему бросилось в глаза напряженное выражение смуглого худого лица. Он слыхал, что Гатто быстро продвигается наверх, подает надежды, что он парень не промах, умеет работать чисто и понимать с полуслова. Сегодня он сплоховал… Майкл заметил, что по углам толпятся еще какие-то люди, но лиц их не узнавал. Это не были подчиненные Клеменцы. Он сопоставил одно с другим и понял: Клеменца и Гатто были на подозрении. Думая, что Поли присутствовал при покушении, Майкл снова окинул взглядом его мелкие, как у хорька, черты.
— Как Фредди? Ничего? — спросил он.
Отвечал Клеменца:
— Ему сделали укол, спит теперь.
Майкл подошел к жене Хейгена, нагнулся и поцеловал ее в щеку. Они всегда чувствовали симпатию друг к другу.
— Насчет Тома не волнуйся, — шепнул он. — Все будет хорошо. Ты говорила с Санни?
Тереза на миг прижалась к нему и покачала головой. Хрупкая, очень хорошенькая, она была похожа скорей на американку, а не итальянку, и сейчас она была насмерть перепугана. Майкл взял ее за руку, поднял с дивана и повел в отцовский кабинет.
Санни сидел за письменным столом, в одной руке он держал желтый блокнот, в другой — карандаш. При нем был только caporegime Тессио, его-то Майкл узнал и сразу понял, чьи это люди в доме, откуда взялась эта новая дворцовая охрана. Тессио тоже держал блокнот и карандаш.
Увидев вошедших, Санни встал из-за стола и обнял жену Хейгена.
— Не бойся, Тереза, — сказал он. — С Томом все в порядке. Они только хотят передать с ним свои предложения, а значит, отпустят. Он же не по оперативной части — он просто наш адвокат. Им проку нет его трогать.
Он отпустил Терезу и, к немалому удивлению Майкла, притянул его к себе и чмокнул в щеку. Майкл отпихнул брата и ухмыльнулся:
— То всю жизнь лупцевал, а то — нате вам, телячьи нежности! — Они вечно дрались мальчишками.
Санни передернул плечами.
— Пойми, старик, я беспокоился, когда обнаружилось, что тебя нет в твоей богом забытой дыре. Мне бы, конечно, начхать, если б тебя уложили, — да матери как скажешь? Хватит того, что про отца пришлось объявить.
— Ну и как она?
— Молодцом, — сказал Санни. — Ей не впервой. Мне тоже. Это ты был тогда сосунком и мало чего смыслил, а вырос уже в мирной обстановке. — Он помолчал и прибавил: — Она у него в больнице. И он выживет.
— Как насчет того, чтобы и нам съездить? — спросил Майкл.
Санни качнул головой.
— Мне в таких обстоятельствах нельзя отлучаться из дому, — сухо сказал он.
Зазвонил телефон. Санни взял трубку, приник к ней с напряженным вниманием. Майкл как бы невзначай шагнул к столу и заглянул в желтый блокнот брата. На листке значились семь имен. Первыми — Солоццо, Филипп Татталья и Джон Татталья. Майкла точно кипятком ошпарило: значит, он прервал Санни и Тессио в тот момент, когда они составляли список людей, которых надо убить.
Санни положил трубку.
— Обождите в гостиной, а? — сказал он, обращаясь к Терезе и Майклу. — Нам с Тессио нужно тут кое-что закончить.
— Что, насчет Тома звонили? — Жена Хейгена спросила это с несвойственной ей резкостью, но и едва не плача от страха. Санни обнял ее за плечи и подвел к двери.
— Слово тебе даю, с ним ничего не случится, — сказал он. — Посиди там пока. Я как что-нибудь узнаю, сразу выйду к тебе.
Он закрыл за ней дверь. Майкл теперь уже сидел в большом кожаном кресле. Санни окинул его быстрым цепким взглядом и вернулся на прежнее место за столом.
— Гляди, Майк, — сказал он. — Будешь тереться возле меня, услышишь такое, что сам будешь не рад.
Майкл закурил.
— А вдруг я пригожусь, — сказал он.
— Э нет, — сказал Санни. — Отец мне век не простит, если я дам тебе ввязаться.
Майкл вскочил.
— Слушай, ты, бревно, он же мне отец! Мне что, не положено, если я могу помочь? А я могу. Не обязательно идти палить в народ — я помогу иначе. И хватит обращаться со мной как с маленьким. Я, между прочим, воевал. И меня ранили, не помнишь? Я людей убивал, японцев. Ты чего испугался? Что я в обморок упаду, оттого что ты кого-то хлопнул?
— И вообще — сдавайся, руки вверх, — усмехнулся Санни. — Ладно уж, оставайся, будешь сидеть на телефоне. — Он повернулся к Тессио: — Мне как раз о том звонили, чего нам недоставало. — Он оглянулся на Майкла. — Кто-то их навел на отца. Может быть, Клеменца, а может, и Поли Гатто — что-то очень он кстати прихворнул сегодня. Я теперь уже знаю кто, но поглядим, как ты шевелишь мозгами, ты же у нас образованный. Ну, Майк, кто продал нас Солоццо?
Майкл снова сел, откинулся на спинку кожаного кресла. Не торопясь, перебрал в памяти то, что знал. Клеменца в семейном синдикате Корлеоне занимал должность caporegime. Благодаря дону Корлеоне Клеменца сделался миллионером, больше двадцати лет он дону близкий друг. Ему принадлежит одно из ключевых мест в организации. Что выиграл бы Клеменца, предав своего дона? Деньги? Он очень богат, но ведь, с другой стороны, людям всегда мало. Власть? Хотел сквитаться за старую обиду, за мнимый недостаток внимания? Не мог стерпеть, что должность consigliori досталась Тому Хейгену? Или — из деловых соображений, полагая, что Солоццо одержит верх? Нет, невозможно, чтобы Клеменца был предателем. И тотчас Майкл с грустью понял — оттого лишь невозможно, что он не хочет Клеменце смерти. В детстве толстяк всегда приносил ему подарки, водил гулять, если отец был занят. Нет, все же никак не верится, что это Клеменца предал.
Хоть, впрочем, очень вероятно, что никого Солоццо так не жаждал переманить к себе из стана Корлеоне, как Клеменцу.
Теперь — Поли Гатто. Поли еще не сколотил состояния. Он на хорошем счету, уверенно идет в гору, но до вершины далеко, а пока ему еще служить и служить наравне с другими. А он молод и, значит, спит и видит себя у власти. Да, получается, что Поли… Тут Майкл вспомнил, как они когда-то ходили вместе в шестой класс, и ему захотелось, чтобы это не был Поли.
Он покачал головой.
— Ни тот, ни другой, — сказал он.
Сказал так потому, что Санни уже знал ответ. Если бы вопрос решался большинством, он назвал бы виновным Поли Гатто. Санни улыбался ему.
— Успокойся, — сказал он. — Клеменца чист. Это Поли.
Майкл заметил, что Тессио облегченно перевел дыхание. Он сам caporegime, и потому его симпатии на стороне Клеменцы. Кроме того, раз измена не в самых верхах, значит, и положение не столь серьезно. Тессио осторожно спросил:
— Так я могу завтра отпустить своих ребят по домам?
— Послезавтра, — отозвался Санни. — До тех пор пускай об этом никто не знает. А сейчас нам надо с братом лично оговорить кой-какие семейные дела. Ты погоди пока в гостиной, ладно? Список можно потом закончить. Подработаете его вместе с Клеменцей.
— Понятно, — сказал Тессио. Он вышел из кабинета.
— Откуда ты знаешь, что это действительно Поли? — спросил Майк.
Санни сказал:
— У нас свои люди в телефонной компании, они проверили номер Поли, все звонки к нему и от него. Номер Клеменцы — тоже. В этом месяце Поли болел три раза, и каждый раз в эти дни ему звонили из телефона-автомата напротив отцовской конторы. И сегодня звонили. Смотрели, видимо, заменит ли кто-нибудь Поли или он будет сам на работе. Или, возможно, звонили с другой целью. Это роли не играет. — Санни поежился. — Слава богу, что Поли. Нам теперь Клеменца ой как нужен.
— Что — значит, теперь война? — неуверенно спросил Майкл.
Санни недобро сузил глаза.
— Пусть только вернется Том… Да, война — пока отец не решит иначе.
— А не разумней дождаться, пока он сможет что-то решать? — спросил Майкл.
Санни взглянул на него, словно видя в первый раз.
— И как это ты заработал себе боевые медали? Мы под прицелом, парень, надо драться. Я одного боюсь — что они не выпустят Тома.
— Почему? — удивился Майкл.
Санни терпеливо объяснил:
— Тома схватили в расчете, что отца уже нет в живых, а со мной они договорятся, и Том поначалу выступит посредником, передаст нам их условия. Теперь же, поскольку отец жив, им понятно, что переговоры со мной не состоятся, а стало быть, и Том им не понадобится. Могут отпустить, а могут и уничтожить, это уж как Солоццо рассудит. Если убьют, то для острастки — тоже способ оказать на нас давление.
Майкл спросил спокойно:
— Почему Солоццо решил, что с тобой он может договориться?
Санни вспыхнул.
— Несколько месяцев назад, — отозвался он не сразу, — Солоццо явился к нам с предложением войти в дело по сбыту наркотиков. Отец отказался. Но я во время разговора брякнул лишнее, показал ему, что я бы, может, и не прочь. Маху дал, хоть отец крепко-накрепко вколотил в меня, что о разногласиях внутри семейства никогда не должен знать посторонний. Солоццо делает вывод — если убрать отца, то я волей-неволей пойду на сделку насчет наркотиков. Без отца семейство становится по меньшей мере вдвое слабее. Мне все равно пришлось бы биться как рыба об лед, чтобы удержать все то, что собрал под свою руку отец. За наркотиками будущее, значит, никуда нам от них не деться. А что он отца моего прикончил, так это же не из личных побуждений, исключительно в интересах дела. И я, как деловой человек, согласился бы на его предложение. Конечно, близко бы он меня для верности не подпускал — на выстрел, во всяком случае. Хотя он знает, что, прими я его условия, другие семейства никогда не допустят, чтобы я из одной только мести через пару лет развязал с ним войну. К тому же за ним стоит семья Татталья.
— А если б отца все же застрелили, что тогда? — спросил Майкл.
— Солоццо так или иначе покойник, — просто ответил Санни. — Чего бы это мне ни стоило. Пусть против меня поднимутся все Пять семейств Нью-Йорка. Всех Татталья вырежу поголовно. Пусть даже вместе поляжем, мне плевать.
— Отец сыграл бы иначе, — негромко заметил Майкл.
Санни свирепо отмахнулся.
— Знаю, но мне до него далеко. Только скажу тебе вот что — и он, кстати, подтвердил бы это. Когда доходит до боя на короткой дистанции, до настоящей драки, я умею действовать и никому не уступлю. Солоццо это знает, Клеменца и Тессио тоже. Я показал, на что способен, еще когда мне было девятнадцать, когда семейство воевало последний раз, — я и тогда уже был отцу большим подспорьем. Так что теперь мне волноваться нечего. Тем более при таком раскладе, как сейчас, все козыри у нас в руках. Еще бы только связаться с Люкой.
— Он что, и впрямь такая сила? — с интересом спросил Майкл. — Действительно много может?
Санни кивнул.
— Этот один стоит целой армии. Он у меня пойдет на троицу Татталья. Солоццо я возьму сам.
Майкл, скрывая, что ему не по себе, передвинулся в своем кресле. Сколько он помнил Санни, тот, при всей частенько свойственной ему разухабистой грубости, был, по существу, незлобив и участлив. Душа-человек. Дико было слышать от него такие речи, жутко видеть набросанный на бумаге его рукою список людей, которых он, точно некий новоявленный римский император, обрекал истребленью. Хорошо, что сам он от всего этого в стороне и не обязан теперь, раз отец остался жив, активно участвовать в отмщении. В чем-то поможет, будет отвечать на звонки, передавать указания, исполнять мелкие поручения — и хватит. В остальном Санни с отцом сами справятся, тем более — при поддержке Люки Брази…
Из гостиной донесся пронзительный женский вопль. А, черт, подумал Майкл, да ведь это жена Тома. Он кинулся к двери, распахнул ее. Все, кто находился в гостиной, стояли на ногах. У дивана Том Хейген со смущенным лицом обнимал Терезу. Она плакала навзрыд, и Майкл понял, что она закричала от радости, увидев мужа. Том Хейген отвел руки жены, усадил ее на диван. Он хмуро усмехнулся Майклу:
— Рад тебя видеть, Майк, очень рад, — и прошел в кабинет, не взглянув больше на плачущую жену. «Не зря прожил десять лет в семье Корлеоне, — подумал Майкл со странным приливом гордости. — Дон оставил на нем свой отпечаток так же, как на Санни, — да и на мне, как ни удивительно».
Глава 5
Около четырех часов утра все они собрались в угловом кабинете — Санни, Майкл, Том Хейген, Клеменца и Тессио. Терезу Хейген уговорили пойти домой, в соседний особняк. Поли Гатто все еще ждал в гостиной, не догадываясь, что людям Тессио приказано не спускать с него глаз и не выпускать за порог.
Том Хейген изложил им условия Солоццо. Он сказал, что Солоццо, когда узнал, что дон еще жив, явно намеревался его убить. Хейген усмехнулся, рассказывая об этом.
— Я даже в Верховном суде вряд ли бы так распинался, как сегодня перед этим проклятым Турком. Обещал ему, что уломаю семейство принять его предложение, несмотря на то что дон остался жив. Сказал, что запросто обведу тебя, Санни, вокруг пальца. Что мы дружили с тобой еще мальчишками, и — ты уж не сердись — намекнул, что ты не очень страдаешь, что оказался сейчас на месте главы семейства. Прости мне, господи.
Он виновато улыбнулся Санни, и тот показал ему жестом, что понимает, что это неважно.
Майкл, устроясь в кресле у телефона, наблюдал за ними обоими. Когда Хейген вошел в кабинет, Санни бросился обнимать его, и Майкл ревниво подумал, что во многом Том Хейген ближе брату, чем он, и всегда будет ближе.
— Теперь к делу, — сказал Санни. — Начнем с плана действий. Вот взгляните, мы тут с Тессио наметили кое-что. Тессио, передай Клеменце свой список.
— Если мы принимаем план действий, — сказал Майкл, — то здесь должен находиться Фредди.
— От Фредди нам проку чуть, — мрачно проговорил Санни. — Врач сказал, он пережил такое потрясение, что ему требуется полный покой. Я, правда, что-то не понимаю. Фредди был сызмальства крутой. Сломался, наверное, когда при нем подстрелили отца, отец для него всегда был богом. Другого замеса тесто, Майк, чем мы с тобой.
Хейген быстро сказал:
— Хорошо, не будем трогать Фредди. Выключаем его отовсюду, полностью выключаем. Теперь вот что. Санни, покамест все не уляжется, тебе, я считаю, следует сидеть дома. То есть вообще никуда не отлучаться. Здесь ты в безопасности. Не будем недооценивать Солоццо — это истинный pezzonovante, король в своем деле, без дураков. Больница у нас под охраной?
Санни кивнул:
— Посетителям доступ перекрыт полицией, а к палате я приставил своих людей. Ну и как тебе, Том, наш список?
Хейген нахмурился, читая фамилии.
— Черт возьми, Санни, ты руководствуешься эмоциями. Дон усмотрел бы в данном случае чисто деловые разногласия. Ключевая фигура — Солоццо. Устрани Солоццо, и все образуется. Татталья-то зачем тебе понадобились?
Санни поглядел на обоих caporegimes. Тессио пожал плечами:
— Да, задача не из простых.
Клеменца вообще не отозвался.
Санни обратился прямо к Клеменце:
— Один вопрос мы можем решить, не обсуждая. Чтобы я Поли здесь больше не видел. Поставь его на первое место в своем списке.
Тучный caporegime кивнул.
— А что с Люкой? — спросил Хейген. — Солоццо, по-моему, не очень-то его опасается. И это внушает серьезные опасения мне. Если Люка продал нас, дело дрянь. Это первое, что необходимо установить. Кому-нибудь удалось с ним связаться?
— Никому, — отозвался Санни. — Я лично названивал ему весь вечер. Может, у бабы загостился.
— Нет, — сказал Хейген. — Он никогда не остается ночевать у женщин. Встает и уходит домой. Ты, Майк, звони, покуда не ответят.
Майкл послушно снял трубку, набрал номер. Послышались редкие гудки, но к телефону никто не подходил. В конце концов он повесил трубку.
— Продолжай дозваниваться, — сказал Хейген. — Звони каждые пятнадцать минут.
— Слушай, Том, — нетерпеливо сказал Санни, — ты советник, так давай подкинь нам совет. Что будем все-таки делать, как считаешь?
Хейген потянулся за бутылкой, стоящей на столе, налил себе виски.
— Будем вести переговоры с Солоццо, пока твой отец не сможет снова взять на себя дела. На крайний случай можем даже поладить в чем-то. Когда дон встанет на ноги, он без лишнего шума разберется с этой историей, и все семейства примут его сторону.
Санни вскипел:
— Мне, по-твоему, значит, не справиться с Солоццо?
Том Хейген поглядел ему прямо в глаза.
— Санни, в драке ты его одолеешь. У семьи Корлеоне сил на это хватит. Есть Клеменца, есть вот Тессио, и, если дойдет до открытой войны, они тебе хоть тысячу соберут боевиков. Но в конце бойня пойдет по всему Восточному побережью, и другие семейства возложат за это вину на Корлеоне. Наживем себе кругом врагов. А этого твой отец не одобрял никогда.
Майкл, наблюдая за братом, отметил, что он это принял достойно. Но Санни снова обратился к Хейгену с вопросом:
— А предположим, отец не выживет, — что тогда присоветуешь, советник?
Хейген отвечал спокойно:
— Я знаю, ты не согласишься, но тогда я посоветовал бы действительно принять предложение Солоццо и участвовать в сбыте наркотиков. Без политических связей твоего отца, без его личного влияния семейство Корлеоне станет вдвое слабей. С уходом дона другие семейства Нью-Йорка могут прийти к союзу с Татталья и Солоццо — для того хотя бы, чтоб избежать долгой опустошительной войны. Если твой отец умрет, заключай эту сделку. А дальше — поживешь, увидишь.
Санни побелел от гнева.
— Тебе легко говорить, не в твоего отца стреляли.
Хейген проговорил быстро и гордо:
— Я ему такой же сын, как ты или Майк, — а может, и получше. Я тебе высказал профессиональную точку зрения. Если тебя интересует мое личное мнение, то я бы всю эту нечисть передушил своими руками!
В этом возгласе выплеснулось наружу такое страстное чувство, что Санни сказал, пристыженно и поспешно:
— Ох, Том, прости, ради бога, сорвалось.
Но на самом деле — не сорвалось. Родная кровь есть родная кровь, и тут уж ничего не попишешь.
На минуту Санни как будто впал в задумчивость. Остальные в тягостном молчании ждали. Наконец он вздохнул и спокойно заговорил:
— Хорошо. Воздержимся от резких телодвижений, пока не сможем получить руководящих указаний от дона. Но только уж и ты, Том, сиди здесь. Нечего рисковать понапрасну. Ты, Майк, тоже поосторожнее, хотя не думаю, чтобы даже Солоццо решился распространить военные действия на гражданских лиц, на родственников. Это восстановило бы против него буквально всех. Но ты все равно остерегайся. Тессио, держи пока своих людей в резерве, но пусть они шныряют по городу, вынюхивают, что происходит. Клеменца, как разберешься с Поли Гатто, давай своих людей сюда в дом и на территорию, на смену ребятам Тессио. Тессио, ты все-таки из больницы своих не забирай. Том, с утра первым делом начинай переговоры с Солоццо и Татталья по телефону либо через посредника. А ты, Майк, возьми завтра пару ребят Клеменцы, езжайте к Люке и дождитесь его, или выясни, куда он запропастился, чертов сын. Ведь этот чокнутый, возможно, уже у самого горла Солоццо, если он слышал, что случилось. Никогда не поверю, чтобы он пошел против дона, что б там ни посулил ему Турок.
— Стоит ли так напрямую втягивать Майка? — с неодобрением сказал Хейген.
— Ты прав, — сказал Санни. — Майк, все отменяется. Оставайся сидеть здесь на телефоне, тем более что это мне важней.
Майкл промолчал. Ему было неловко, даже стыдно, он заметил, с какими нарочито безучастными лицами сидят Клеменца и Тессио, наверняка пряча свое презрение к нему. Он снял трубку, набрал телефон Люки Брази и, прижав трубку к уху, стал слушать редкие гудки.
Глава 6
Питер Клеменца плохо спал в ту ночь. Он рано встал, сам собрал себе завтрак: стакан виноградной водки grappa, толстый ломоть генуэзской салями с краюхой свежего итальянского хлеба, который сыздавна и поныне поставляли к его столу прямо на дом. Запил все это горячим кофе из огромной, грубого фаянса кружки, плеснув туда же анисовой. Шаркая по дому в старом купальном халате и красных войлочных шлепанцах, он обдумывал предстоящую в этот день работу. Санни Корлеоне высказался ночью с предельной ясностью: Поли Гатто нужно немедленно убрать. Значит, сегодня.
Клеменца был озабочен. Не потому, что Гатто, его ставленник, оказался предателем. Это не могло возбудить сомнения насчет компетентности caporegime в подборе кадров. В конце концов, о Поли все было известно, и все говорило в его пользу. Родился в сицилийской семье, рос по соседству с детьми Корлеоне и даже с одним из сыновей дона учился вместе в школе. Шел по ступенькам служебной лестницы в положенном порядке. Был не единожды проверен и с честью выдержал испытания. И когда полностью доказал, что годен, получил от семейства Корлеоне хорошую кормушку: проценты с ист-сайдского тотализатора и место в откупном списке профсоюзов. Клеменца подозревал, что Поли Гатто, вопреки строжайшему правилу, установленному в семействе Корлеоне, на свой страх и риск подрабатывает на стороне поборами, — но в глазах Клеменцы это только поднимало ему цену. Такое пренебрежение к порядкам считалось свидетельством отваги, отчаянности — так горячий породистый конек норовит сбросить с себя узду.
И притом Поли завязывал отношения с обираемыми, никому не причиняя беспокойства. Подготавливался со скрупулезной тщательностью, осуществлял с минимальными шероховатостями и издержками — пострадавших практически не бывало, а в результате — три тысячи долларов по платежному списку от пошивочного центра в Манхэттене плюс небольшой приварок от посудной фабрики в глухом районе Бруклина. В конце концов, молодому человеку, конечно, требуется больше на карманные расходы. Все это было в порядке вещей. Кто мог бы предвидеть, что Поли Гатто продаст?
Нет, нынче утром Клеменцу волновала именно кадровая проблема. Убрать Поли Гатто было частью будничной, отработанной процедуры. Загвоздка для caporegime состояла в том, кем заменить Гатто в организации. Для рядового, «шестерки», это существенное повышение по службе, к такого рода делам нужно подходить серьезно. Выбрать не слюнтяя и не размазню. Надежного — такого, чтобы, если попадется в руки полиции, держал язык за зубами, — беззаветно приверженного сицилийской omerta, закону о молчании. И еще проблема — какое вознаграждение положить ему за новые обязанности? Сколько раз говорено дону, выдвиженцам из «шестерок» платить следует больше, телохранитель, когда начинается заваруха, первым попадает на линию огня, но дон все отмалчивался. Возможно, будь Поли менее стеснен в деньгах, он не поддался бы посулам коварного Турка.
В конце концов Клеменца свел свой список к трем возможным кандидатурам. Первым значился сборщик податей с чернокожих «банкиров» — содержателей подпольной лотереи в Гарлеме, здоровенный дядя с медвежьими ухватками и медвежьей силищи, наделенный притом недюжинным обаянием и умением как ладить с людьми, так и, в случае надобности, держать их в страхе. И все-таки, пораскинув с полчаса умом, Клеменца вычеркнул его имя. Слишком уж он легко сходился с черными, что выдавало определенный изъян в складе личности. К тому же и заменить его на теперешней должности было бы непросто.
Второе имя — на нем Клеменца совсем уж было остановился по должном размышлении — принадлежало старательному трудяге, который с усердием верой и правдой служил организации. Взимал с ростовщиков, орудующих с дозволения семейства в Манхэттене, не поступившие в срок отчисления. Начинал когда-то посыльным у букмекера. Однако для столь значительного повышения еще, пожалуй, не созрел.
В конечном счете Клеменца остановил свой выбор на Рокко Лампоне. Рокко служил семейству Корлеоне недолго, но уже успел выдвинуться. Он воевал в Африке, был ранен и в 1943 году демобилизовался. Молодых в те дни не хватало, и Клеменца, невзирая на увечья Лампоне, который к тому же сильно прихрамывал при ходьбе, все-таки взял его. Использовал для контактов в пошивочном центре и в Управлении по регулированию цен, где сидели чиновники, ведающие распределением продовольственных карточек. После чего на Лампоне легла обязанность всецело обеспечивать беспрепятственное прохождение товара по этим двум каналам на черный рынок. Клеменце он больше всего пришелся по душе своим здравомыслием. Умел понять, что незачем лезть на рожон и прибегать к серьезным мерам там, где есть возможность откупиться крупным штрафом или же сроком в полгода, — сущие мелочи в сравнении с тем, что будет заработано. Правильно рассудил, что в данном конкретном случае прибыльнее легонько пригрозить, чем пережать. Действовал как бы под сурдинку, а именно это и требовалось в подобного рода деле.
У Клеменцы отлегло от сердца, как у добросовестного администратора, когда он решит заковыристую служебную задачу. Да, он возьмет себе в подручные Рокко Лампоне. Потому что исполнить задание Клеменца собирался сам, и не оттого только, что неискушенному новичку следовало помочь «размочить биографию», но и затем, чтобы свести личные счеты с Поли Гатто. Поли был его ставленник, он продвигал Поли по службе через головы более достойных и преданных — он помог Поли хорошо зарекомендовать себя в работе и всячески содействовал успеху его карьеры. Поли предал не просто семейство Корлеоне, он предал своего padrone, своего покровителя Питера Клеменцу. И поплатится за подобное неуважение.
Все прочее было уже на мази. Поли Гатто получил распоряжение заехать за ним в три часа на своей машине, предстоит рядовая работа. Клеменца потянулся к телефону и набрал номер Рокко Лампоне. Он не назвался. Просто сказал:
— Приезжай сегодня ко мне. Есть дело.
С удовлетворением отметил, что в голосе Лампоне, невзирая на ранний час, нет ни удивления, ни сонной заторможенности.
Ответ прозвучал коротко:
— Да, понял.
Что надо человек. Клеменца продолжал:
— Не торопись, время терпит. Успеешь и позавтракать, и пообедать. Но чтобы был не позже двух.
В ответ опять раздалось: «Понятно». Клеменца положил трубку. Он уже оповестил своих, чтобы сменили людей caporegime Тессио в поместье Корлеоне, — стало быть, одна забота с плеч долой. Ребята у него были толковые, он никогда не лез к ним с мелочными наставлениями.
Ну а пока что можно помыть свой «Кадиллак». Клеменца обожал эту машину. Такой покойный, ровный ход, так нежит тело богатая обивка, что он порой в хорошую погоду отсиживался в автомобиле по часу — совсем не то, что сидеть дома. Потом, когда ухаживаешь за машиной, легче думается. Он вспомнил, как отец в Италии любил мыть и чистить щеткой своих осликов.
Клеменца возился с машиной в теплом гараже, он терпеть не мог холода. С Поли держи ухо востро — точно крыса чует опасность. Сейчас к тому же, при всей своей лихости, наверняка наложил в штаны из-за того, что дон остался жив. Явится вздрюченный, как осел, которому муравей в зад залез. Впрочем, Клеменце не привыкать было к подобным ситуациям, работа приучила. Первое — это дать правдоподобное объяснение тому, что с ними должен ехать Рокко. Второе — надо придумать, куда и для чего они едут, и так, чтобы Поли поверил.
Конечно, строго говоря, это не столь уж обязательно. Поли можно было убрать и не цацкаясь с ним. Так или иначе — попался, бежать ему некуда. Просто Клеменца уважал чистую работу и не давал себе в этом смысле поблажек, он никогда не предоставлял противной стороне хотя бы долю шанса на преимущество. Мало ли что — ведь в таких делах речь идет, в конце концов, о жизни и смерти.
Питер Клеменца мыл свой небесно-голубой «Кадиллак», а сам тем временем отрабатывал каждое слово своей речи, каждое выражение лица. Он будет резок с Поли, словно тот в чем-то проштрафился. Это собьет с толку Гатто с его звериным чутьем, его подозрительностью — или по крайней мере поселит в нем сомнение. Излишнее дружелюбие только насторожит его. Разумеется, не стоит перегибать палку. Нужно изобразить рассеянного, озабоченного, слегка раздраженного босса… Теперь — Лампоне. Его присутствие бесспорно вызовет тревогу у Поли, тем более что Лампоне предстоит ехать сзади. Сидеть за баранкой, когда у тебя за спиной Лампоне, — значит лишиться возможности оказать сопротивление. Клеменца надраивал свой «Кадиллак» до блеска. Хитрая задача. Очень хитрая. Заколебался на мгновение — не стоит ли прихватить с собой для верности еще человека, но отверг эту идею. Он рассуждал, следуя элементарной логике. С течением лет может сложиться ситуация, когда кому-то из его сообщников окажется выгодно давать против него показания. Если свидетель один, то показания уравновешиваются. Если сообщников двое, их свидетельства перевесят. Нет, пусть все идет как намечено.
Досадно было, что казнь назначена «публичная». Что тело должны найти. Куда как лучше бы ему исчезнуть. (Обычными местами захоронения служили океан или болота Нью-Джерси на землях, принадлежащих друзьям семейства, иногда трупы уничтожали иными, более изощренными способами.) Однако в данном случае урок должен стать показательным — для устрашения потенциальных предателей и предостережения неприятелю, что в семействе Корлеоне дураков и слюнтяев не прибавилось. Призадумается Солоццо, когда увидит, как быстро разоблачили его осведомителя. Семейство Корлеоне хотя бы отчасти восстановит свою прежнюю репутацию. Их выставили на посмешище тем, что сумели подстрелить дона.
Клеменца вздохнул. Голубой «Кадиллак» уже сверкал, точно огромное яйцо, а он так и не приблизился к решению вопроса. И вдруг его осенило — вот оно, логично и в самую точку. Разом объясняет и присутствие Рокко Лампоне, и зачем им с Поли ехать вместе, и почему так важно действовать тихо.
Он скажет Поли, что им сегодня предстоит подыскать помещение на случай, если семейство решит «залечь на тюфяки».
Когда война между семейными синдикатами обострялась, противники тайно снимали помещение и устраивали там штаб-квартиру, где боевики, «солдаты», спали вповалку на тюфяках, разложенных на полу. Делалось это не столько для того, чтобы уберечь родных, жен и детей, — никто и так никогда не смел поднять руку на «мирное население», непричастное к побоищу. Это таило слишком большую обоюдную опасность. Просто здравый смысл подсказывал зарыться в нору, подальше от вражеских глаз, а может, и от полиции, ежели ей вдруг придет в голову вздорная мысль вмешаться.
Обычно потайное помещение снимал испытанный caporegime, завозил в него тюфяки. Отсюда совершались вылазки в город, когда переходили в наступление. Клеменцу первого послали бы с таким заданием, это нормально. И нормально, что он берет себе на подмогу Гатто и Лампоне, — устроиться, обставиться. Кроме того — Клеменца усмехнулся этой мысли, — корыстолюбивый, как выяснилось, Поли сразу начнет соображать, сколько Солоццо ему отвалит за столь ценные сведения.
Рокко Лампоне приехал загодя, и Клеменца растолковал ему, что им требуется исполнить и каково будет распределение ролей. Лампоне взглянул на него с изумлением и благодарностью — это было заметное повышение, ему давали возможность оказать семейству услугу. Он почтительно поблагодарил Клеменцу, и тот еще раз похвалил себя за верный выбор. Он потрепал Лампоне по плечу.
— С завтрашнего дня тебе будет перепадать не только на хлеб насущный, но и на масло. Хотя об этом успеем после. Сам знаешь — сейчас семейству не до того, сейчас есть более неотложные заботы.
Лампоне протестующе поднял руку, словно бы говоря, что готов подождать, — он знал, что вознаграждение ему обеспечено.
Клеменца зашел к себе в мастерскую, открыл сейф. Вынул оттуда пистолет и дал его Лампоне.
— Возьмешь этот, — сказал он. — Происхождение установить невозможно. Бросишь его потом в машине рядом с Поли. Сделаем дело — бери жену и детей и двигай с ними во Флориду. На свои деньги — я тебе потом возмещу. Отдыхай, грейся на солнышке. Остановитесь в нашем отеле в Майами-Бич, чтоб я знал, где тебя найти в случае надобности.
В дверь мастерской постучались — жена Клеменцы сказала, что приехал Поли Гатто. Его машина у подъезда. Клеменца пошел из гаража, Лампоне — следом. Caporegime плюхнулся на переднее сиденье рядом с Гатто, досадливо буркнул что-то в ответ на приветствие. Придирчиво взглянул на часы, как если бы Гатто опоздал.
Острая мордочка Поли настороженно приглядывалась, принюхивалась в усилии оценить обстановку. Едва заметно покривилась, когда на заднее сиденье сел Лампоне.
— Пересядь направо, Рокко. В зеркале за тобой ничего не видно — здоровый черт.
Лампоне, словно не видя в этой просьбе ничего особенного, с готовностью передвинулся и сел за спиной Клеменцы.
Клеменца желчно процедил, обращаясь к Гатто:
— Санни, псих, перетрухал. Уже собрался залечь на тюфяки. Велено подыскать квартиру в Уэст-Сайде. Поли, вы с Рокко завезете тюфяки и провиант, и чтобы все было в ажуре, когда подвалят солдатики. У тебя нет на примете чего подходящего?
Так и есть, глазки у Гатто загорелись, жадность пересилила. Поли заглотал наживку и, прикидывая, сколько можно слупить с Солоццо за эту информацию, об опасности и думать забыл. Кстати, Лампоне играет свою роль отлично, поглядывает в окно с равнодушным, скучающим видом. Клеменца снова поздравил себя с удачным выбором.
Гатто пожал плечами:
— Надо будет подумать.
— Думать думай, а машину веди, — проворчал Клеменца. — Мне в Нью-Йорк сегодня надо, не завтра.
Поли Гатто был классный водитель, движение к городу в этот час было умеренное, так что доехали засветло, когда только-только начинали спускаться по-зимнему ранние сумерки. Ехали молча. Клеменца показал Поли, как проехать в нужную ему часть района Вашингтон-Хайтс. Оглядел там расположение нескольких жилых домов, потом велел Поли припарковаться невдалеке от Артур-авеню и ждать его. Рокко Лампоне он тоже оставил в машине. Сам же пошел в ресторан Веры Марио, заказал там легкий обед — телятину, салат, — перекинулся словцом кое с кем из знакомых. Через час, пройдя пешочком несколько кварталов, вернулся к тому месту, где стояла машина, сел в нее. Гатто и Лампоне ждали.
— Вот гадство, — пробурчал Клеменца. — Обратно вызывают, в Лонг-Бич. Другая срочная работа, загорелось. А с этой, Санни сказал, можно повременить. Рокко, ты живешь в городе, тебя подбросить?
Рокко спокойно отозвался:
— Я оставил машину у вашего дома, а жене она завтра с утра нужна.
— Все правильно. Тогда едем вместе, ничего не поделаешь, — сказал Клеменца.
По дороге назад в Лонг-Бич снова ехали молча. На ответвлении шоссе, ведущем в городок, Клеменца сказал внезапно:
— Поли, останови, я выйду помочиться.
Гатто за время службы порядком поколесил со своим тучным caporegime и знал его слабости. Такая просьба была ему не внове. Машина свернула с шоссе на грунтовую дорогу, уходящую в глубь болот. Клеменца вылез наружу и зашел в придорожные кусты. Постоял, действительно справил малую нужду. Вернулся и, открывая дверцу, как бы затем, чтобы сесть назад, быстро огляделся. На шоссе справа и слева не было видно ни огонька; кромешная тьма.
— Давай, — сказал Клеменца.
Внутри машины грохнул выстрел. Поли Гатто словно бы прыгнул вперед, навалился грудью на баранку, потом сполз на сиденье. Клеменца поспешно отступил, чтобы его не забрызгало кровью вперемешку с осколками черепа.
Рокко Лампоне неловко выбрался с заднего сиденья, все еще держа в руке пистолет. Размахнулся и зашвырнул его в болото. Они с Клеменцей торопливо зашагали к другой машине, которая стояла поблизости, сели в нее. Лампоне пошарил под сиденьем, нашел спрятанный там ключ, включил зажигание и повез Клеменцу домой. Сам он после, вместо того чтобы вернуться тем же кратчайшим путем, проехал по-над дамбой вдоль Джоунз-Бич, свернул на город Меррик и выехал на парковую дорогу Медоубрук, впадающую в Северное шоссе. Оттуда дал крюк к востоку, до ближайшей развязки, и по Лонг-Айлендской скоростной автостраде достиг моста Уайтстоун-Бридж, переехал на другую сторону Ист-Ривер, а уж оттуда, через Бронкс, покатил к себе в Манхэттен.
Глава 7
Вечером, накануне того дня, когда стреляли в дона Корлеоне, самый сильный, самый верный и грозный из его подданных готовился встретить врага. Несколько месяцев назад Люка Брази установил связь со сторонниками Солоццо. Приказал ему сделать это сам дон Корлеоне. Люка стал завсегдатаем ночных клубов, состоящих в ведении семьи Татталья, свел там знакомство с одной из лучших девиц. Лежа с ней в постели, он ворчал, что в семье Корлеоне его затирают, не ценят по достоинству. Через неделю с Люкой начал заговаривать Бруно Татталья, администратор ночного клуба. Бруно был младший сын Таттальи и формально не имел отношения к доходному занятию своего семейства — проституции. При этом не одна девица с нью-йоркской панели прошла выучку в знаменитом цветнике длинноногих «герлс» из ночного клуба Бруно.
Первая встреча по внешней видимости прошла невинно — Татталья предложил Люке место вышибалы в одном из семейных заведений. Его обхаживали около месяца. Люка Брази разыгрывал роль одуревшего от страсти пожилого простака, Бруно Татталья изображал дельца, задумавшего переманить у конкурента ценного работника. Во время одной из бесед Люка сделал вид, что поддается. Он сказал:
— Но только одно условие. Против Крестного отца я не пойду никогда. Я уважаю дона Корлеоне и понимаю, что в делах он, конечно, всегда будет ставить на первое место не меня, а своих сыновей.
Бруно Татталья причислял себя к новому поколению и на представителей старой гвардии вроде Люки Брази, дона Корлеоне и даже родного отца посматривал с пренебрежением, пряча его за преувеличенной почтительностью. Сейчас он сказал:
— Мой отец и не ждет, что вы пойдете против Корлеоне. Да и кому это надо? Сегодня все предпочитают жить в мире, былые времена прошли. Просто если вы подыскиваете другую работу, я могу это передать отцу. Такой человек, как вы, нам всегда пригодится. Занятие у нас серьезное, и, чтобы дело шло гладко, требуются серьезные люди. Так что, если надумаете, скажите.
Люка повел плечом:
— Да мне в общем-то и там неплохо.
На этом и разошлись.
Суть действий Люки Брази сводилась к тому, чтобы создать у Татталья впечатление, будто он знает о прибыльной затее с наркотиками и хочет в ней участвовать самостоятельно. Таким образом ему, возможно, удалось бы что-то услышать о планах Солоццо, если таковые существуют, а кстати, и о том, собирается ли Турок наступать на пятки дону Корлеоне. Два месяца прошли без событий, и Люка доложил дону Корлеоне, что Солоццо как будто принял свое поражение беззлобно. Дон велел ему и дальше вести ту же линию — но уже в качестве побочной работы, не особо усердствуя.
В канун покушения на дона Корлеоне Люка, по своему обыкновению, наведался в ночной клуб. Почти сразу же к нему за столик подсел Бруно Татталья.
— С вами хочет потолковать один мой знакомый, — сказал он.
— Давай его сюда, — сказал Люка. — Раз твой знакомый, отчего не потолковать.
— Нет, — сказал Бруно. — Он хочет говорить без свидетелей.
— А он кто такой? — спросил Люка.
— Да так, знакомый, — уклонился Бруно Татталья. — Хочет вам предложить кое-что. Вам сегодня попозже неудобно?
— Почему же, удобно, — сказал Люка. — Когда и где?
Татталья понизил голос:
— Клуб закрывается в четыре утра. Хотите, можно здесь, пока будут убирать зал.
«Знают мои привычки, — подумал Люка, — интересовались, стало быть». Вставал он обычно часа в три-четыре дня, завтракал, потом коротал время за картами или иной азартной игрой в компании друзей, состоящих на службе у семейства, или проводил его с женщиной. Мог посмотреть кинофильм по программе для полуночников, а после пропустить стаканчик в ночном клубе. Спать никогда не ложился до рассвета. И потому предложение о встрече в четыре утра было не столь уж диким, как может показаться.
— Ну-ну, — сказал он. — Загляну в четыре.
Он вышел из клуба, взял такси и поехал к себе в меблированную квартиру на Десятой авеню. Он снимал жилье с пансионом у итальянской семьи, с которой состоял в дальнем родстве. От остальной квартиры, построенной анфиладой, его две комнаты отделяла особая дверь. Это устраивало его: с одной стороны — ощущение, что он отчасти живет по-семейному, с другой — какая-то защита от неожиданностей там, где он наиболее уязвим.
Итак, думал Люка, хитрый лис Турок собрался все же высунуть хвост из норы. Если дела основательно продвинутся и Солоццо нынче откроет карты, возможно, все это обернется неплохим рождественским подарком дону Корлеоне. У себя в комнате Люка выдвинул из-под кровати сундучок, отпер его и вытащил тяжелый пуленепробиваемый жилет. Разделся, натянул жилет на шерстяное белье, надел поверх рубашку и пиджак. Подумал было, не позвонить ли дону в Лонг-Бич и не сообщить ли о развитии событий, — но он знал, что дон Корлеоне сам никогда не говорит по телефону, а так как задание было дано ему секретно, то, следовательно, дон не хочет, чтобы кто-либо узнал о нем, будь то даже его старший сын или Хейген.
Люка всегда был вооружен. У него было право на ношение оружия — оно стоило таких бешеных денег, что, возможно, второго такого не выдавали еще нигде и никому. Десять тысяч долларов, сказать страшно, — зато при личном обыске оно спасло бы Люку от тюрьмы. Как высшей в семейной иерархии фигуре по оперативной, исполнительной части, такое право полагалось ему по чину. Однако сегодня, на тот случай, если представится возможность решить вопрос с Солоццо окончательно, Люка предпочел взять «безопасный» пистолет. Такой, по которому нельзя выследить владельца. Впрочем, прикинув все «за» и «против», он склонялся к мысли, что этой ночью только выслушает предложение и доложит о нем Крестному отцу, дону Корлеоне.
Люка снова вернулся в клуб, но только больше уже не пил. Дождался ночи и побрел на Сорок восьмую улицу, где не торопясь поужинал у Патси, в своем любимом итальянском ресторанчике. Ближе к назначенному часу, так же не торопясь, зашагал в клуб. Швейцара за дверью уже не было. Гардеробщица тоже ушла. Его встретил Бруно Татталья и повел к опустевшему бару у боковой стены. Впереди рассыпались по залу столики, посредине, точно желтый алмаз, сверкала вощеным паркетом площадка для танцев. Безлюдные подмостки для оркестра тонули в полумраке, и над ними, точно цветок на металлической ножке, замер микрофон.
Люка подсел к бару, Бруно Татталья зашел за стойку. От выпивки Люка отказался и закурил. Он допускал, что Турок здесь, возможно, ни при чем, что разговор будет о другом. И тут увидел, как из сумрачной глубины зала возник Солоццо.
Солоццо пожал ему руку, сел рядом. Татталья поставил перед ним стакан, и Солоццо кивком поблагодарил его.
— Вы знаете, кто я? — спросил Солоццо.
Люка кивнул, зловеще усмехнулся. Спугнули зверя — все-таки вылез из норы. Приятно будет заняться этим сицилийцем, провонявшим туретчиной.
— И знаете, о чем я хочу вас просить? — продолжал Солоццо.
Люка помотал головой.
— Мы начинаем серьезное дело, — сказал Солоццо. — Каждому, кто будет наверху, оно сулит миллионы. С первой же партии товара могу вам обещать верных пятьдесят тысяч. Я говорю о наркотиках. За ними будущее.
Люка сказал:
— Почему вы обращаетесь с этим ко мне? Хотите, чтобы я передал дону?
Солоццо поморщился.
— С доном я уже говорил. Его это не интересует. Что ж, обойдемся без него. Но мне нужен сильный человек для физического прикрытия операции. Вам, насколько я понимаю, не очень сладко в семействе Корлеоне — так, может быть, есть смысл сменить работу?
Люка пожал плечами:
— Это смотря какие будут условия.
С первой минуты Солоццо напряженно следил за ним — теперь он, казалось, принял решение.
— Подумайте пару дней над моим предложением, и тогда вернемся к этому разговору, — сказал он.
Он протянул руку, прощаясь, но Люка сделал вид, будто не замечает, и полез за свежей сигаретой. У Бруно Таттальи как бы ниоткуда появилась зажигалка, он поднес ее через стойку к лицу Люки. И вдруг сделал странную вещь. Уронив зажигалку, он, как клещами, схватил Люку за кисть правой руки.
Реакция Люки была мгновенной — он соскользнул с табурета и, выворачиваясь, рванулся прочь. Но уже Солоццо схватил его за левое запястье. Даже сейчас Люка вырвался бы, он был сильнее их обоих, но из мрака за его спиной выступил человек и накинул ему на шею тонкий шелковый шнур. Шнур натянулся, у Люки перехватило дыхание. Лицо его налилось кровью, руки повисли, как плети. Теперь Татталья и Солоццо удерживали их с легкостью, замерев в нелепо мальчишеских позах, покуда тот, что был позади, все туже затягивал шнур на шее Люки. По полу внезапно растеклась скользкая лужа. Сфинктер Люки — круговая мышца, — не управляемый больше, разжался, выплеснув наружу отработанные соки его тела. Вся его сила ушла, ноги подкосились, туловище обмякло. Солоццо и Татталья отпустили его руки — только убийца оставался подле жертвы: опустился на колени, повторяя ее движения, все туже затягивая шнур, так что он врезался в шею, исчезнув в складке кожи. Глаза Люки выкатились из орбит, словно бы в непомерном удивлении, и лишь одно это удивление еще сохраняло в нем сходство с человеком. Он был мертв.
— Я хочу, чтобы он не был найден, — сказал Солоццо. — Это важно — чтобы его не обнаружили до поры до времени.
Он повернулся на каблуках и растворился в сумраке, из которого вышел.
Глава 8
На другой день после покушения всем в семействе Корлеоне хватало дел. Майкл сидел на телефоне и передавал Санни донесения. Том Хейген искал для переговоров с Солоццо посредника, который устраивал бы обе стороны. Турок стал что-то увиливать от контактов — узнал, вероятно, что «шестерки» Клеменцы и Тессио рыщут по всему городу, вынюхивая его след. Солоццо почти что носу не казал из своего укрытия, вся верхушка семейства Татталья — тоже. Санни, впрочем, предвидел эту естественную меру предосторожности со стороны неприятеля.
Клеменца разбирался с Поли Гатто. Тессио получил задание выяснить, где находится Люка Брази. Люка как ушел из дому с вечера накануне покушения, так с тех пор больше там не появлялся — скверный признак. И все же Санни не верилось, чтобы Брази мог предать или быть захвачен врасплох.
Мама Корлеоне осталась ночевать в городе у друзей, поближе к больнице. Карло Рицци, зять, набивался с услугами, но получил указание заниматься собственными делами, иначе говоря — нелегальным тотализатором в итальянском районе Манхэттена, отведенном ему для прокорма доном Корлеоне. Конни тоже была у знакомых и вместе с матерью навещала отца.
Фредди, накачанный успокоительными снадобьями, все еще отлеживался в стенах родительского дома. Санни и Майкл заходили его проведать и поразились, увидев, как он бледен, как сразу сдал.
— Черт знает что, — обронил Санни, когда они с Майклом вышли из комнаты брата, — такой вид, будто ему самому втрое досталось против отца.
Майкл пожал плечами. В похожем состоянии ему случалось наблюдать солдат на поле боя. Но чтобы такое постигло Фредди? На его памяти средний брат был с малых лет физически самым крепким из всех детей. Правда, и самым послушным отцовской воле. А между тем, как все знали, дон Корлеоне давно оставил мысль, что его средний сын сможет занять когда-нибудь ведущее место в организации. Фредди был тугодум, к тому же ему недоставало жесткости, напора. Он чересчур привык тушеваться, не ощущая в себе уверенности, внутренней силы.
Ближе к вечеру из Голливуда позвонил Джонни Фонтейн. Санни взял у Майкла трубку.
— Нет, Джонни, приезжать повидаться с отцом нет смысла. Во-первых, он еще слишком плох, к нему нельзя; во-вторых, не миновать огласки, а это тебе сильно повредит — дон был бы определенно против, я знаю. Подожди, станет лучше, заберем его домой, тогда и навестишь. Передам, передам, спасибо. — Санни повесил трубку и оглянулся на Майкла: — Вот обрадуется старик — как же, Джонни собрался прилететь к нему из самой Калифорнии.
Позже кто-то из людей Клеменцы позвал Майкла к телефону на кухне — этот номер значился в телефонной книжке. Звонила Кей.
— Как твой отец? — спросила она. Голос был чуточку напряженный, чуть натянутый. Не может до конца поверить, подумал Майкл, что все обстоит именно так, что его отец на самом деле гангстер, выражаясь газетным языком.
— Ничего, — сказал Майкл, — поправится.
— А можно я с тобой, когда ты поедешь к нему в больницу?
Майкл рассмеялся. Выходит, запомнила его слова о том, как важно вести себя определенным образом, если надеешься установить хорошие отношения с итальянцами старых правил.
— Здесь случай особый, — сказал он. — Если ребята из прессы пронюхают, кто ты и откуда, не миновать тебе угодить на третью страницу «Дейли ньюс». Девушка из старинной новоанглийской семьи знается с сыном одного из крупнейших главарей нью-йоркской мафии. Придется это по вкусу твоим родителям?
Кей сухо отозвалась:
— Мои родители не читают «Дейли ньюс». — Наступила опять неловкая заминка, потом она спросила: — Ты-то сам как, Майк, для тебя в этом нет опасности?
Майкл снова рассмеялся.
— Я, как известно, — неженка, белая ворона в семейном гнезде. Какая от меня угроза? Соответственно — кому я нужен? Нет, Кей, все позади, все беды на этом кончатся. Да и вообще это скорее так, случайность. Я тебе объясню, когда увидимся.
— Это когда же? — спросила она.
Майкл задумался.
— Ну давай сегодня вечером, попоздней. Выпьем, поужинаем у тебя в гостинице, а после я загляну к отцу в больницу. Мне уж и то осточертело сидеть тут у телефона, отвечать на звонки. Идет? Ты только никому не говори. Набегут фоторепортеры, начнут снимать нас вдвоем — это лишнее. Я не шучу, Кей, возникнут лишние осложнения, в особенности для твоих родителей.
— Идет, — сказала Кей. — Значит, я тебя жду. Могу сходить за тебя купить часть подарков к Рождеству, не надо? Или еще что-нибудь?
— Да нет, — сказал Майкл. — Просто будь готова.
У нее вырвался возбужденный смешок.
— Это я буду. Я всегда готова, скажешь, нет?
— Всегда. За что и отмечена мною среди прочих.
— Я тебя люблю, — сказала она. — Ты можешь произнести вслух то же самое?
Майкл покосился на четверку громил, сидящих на кухне.
— Не могу, — сказал он. — Так до вечера, ладно?
— Ладно.
Майкл повесил трубку.
Наконец вернулся с задания Клеменца и теперь орудовал на кухне, творя в огромной кастрюле томатную подливку. Майкл кивнул ему и пошел в угловой кабинет, где его уже заждались Хейген и Санни.
— Это Клеменца там шурует? — спросил Санни.
Майкл фыркнул:
— Спагетти готовит на все войско, поневоле вспомнишь армию.
Санни сказал нетерпеливо:
— Зови его, пускай кончает с этой мурой. Есть дела поважнее. И Тессио тоже давай сюда.
Через несколько минут все они собрались в кабинете. Санни коротко спросил Клеменцу:
— Ну как, управился?
Клеменца кивнул:
— Больше с ним не увидитесь.
Майкла током пронзила догадка, что они говорят о Поли Гатто — что маленький Поли убит, и убил его этот самый Клеменца, который так весело отплясывал недавно на свадьбе…
Санни спросил Хейгена:
— С Солоццо получается что-нибудь?
Хейген покачал головой:
— Похоже, он охладел к идее начать переговоры. Во всяком случае, не рвется. Либо, возможно, попросту осторожничает из опасения, как бы его не замели наши боевики. Так или иначе, мои старания раздобыть экстра-классного посредника, которому он бы доверял, не увенчались ничем. Но он же знает, что переговоров не избежать. Он упустил дона, а с ним упустил и свой шанс.
Санни сказал:
— Ловкий, бестия, с таким ловкачом семейство еще не сталкивалось. Может быть, вычислил, что мы только тянем время, пока отцу не получшает или к нам не поступят сведения о нем самом.
Хейген пожал плечами:
— Вычислил, будь уверен. А в переговоры вступить ему все же придется. У него нет выбора. Завтра вопрос с посредником будет решен. Это точно.
В дверь постучался один из людей Клеменцы. Вошел, доложил ему:
— Только что сообщили по радио — полиция обнаружила труп Поли Гатто. В его машине.
Клеменца покивал:
— Ладно, пусть это тебя не волнует.
Парень с удивлением взглянул на своего caporegime, понял и вышел из комнаты.
Совещание продолжалось, как если бы этого маленького эпизода не было.
Санни спросил у Хейгена:
— Как дон, не лучше?
Хейген покачал головой:
— Состояние нормальное, но разговаривать денька два не сможет. Совсем нет сил. Не оправился еще после операции. Твоя мать сидит у него почти целый день, Конни тоже. В больнице полно полицейских, да и люди Тессио поблизости держатся, на всякий случай. Через пару дней окрепнет немного, тогда и узнаем, каких действий он от нас ждет. Пока же надо удерживать Солоццо от крайностей. Вот почему я настаиваю, чтобы ты начинал с ним договариваться.
— А до тех пор Клеменца и Тессио будут его искать, — проворчал Санни. — Вдруг повезет, тогда одним махом и решим всю проблему.
— Не повезет, — сказал Хейген. — Солоццо слишком башковит. — Он помолчал. — Он знает, что, как только сядет за стол переговоров, ему придется большей частью уступать нам. Потому-то и волынит. Подозреваю, старается заручиться поддержкой других семейств Нью-Йорка, чтобы мы не стали гнать его, как зверя, когда дон даст на это добро.
Санни нахмурился:
— С какой им радости его поддерживать?
Хейген терпеливо объяснил:
— Чтобы не было общей бойни — от нее пострадают все, ввяжутся газеты, правительство. К тому же от Солоццо им перепадет доля в торговле наркотиками. А это бешеные деньги, сам знаешь. Семья Корлеоне обойдется без них — у нас в руках игорный бизнес — лучший из всех, какие существуют. Но другие семейства спят и видят, как бы дорваться до денег. Солоццо человек проверенный, они знают, что он сумеет повести дело с размахом. Живой Солоццо для них — живые денежки, мертвый — неприятности.
Такого лица, какое сделалось у Санни, Майкл еще не видел. Толстые купидоньи губы и медная кожа побледнели, сделались серыми.
— Начхать мне, чего они там спят и видят. Пускай лучше не встревают в эту сшибку.
Клеменца и Тессио беспокойно задвигались на стульях — пехотные генералы, которые слышат, как их командующий очертя голову решает брать штурмом неприступную высоту, чего бы это ни стоило. В голосе Хейгена послышался оттенок нетерпения:
— Брось, Санни, твой отец тебя не похвалил бы за подобные мысли. Ты ведь знаешь, что он всегда говорит — это напрасная трата сил. Естественно, если дон напустит нас на Солоццо, мы никому не позволим нас останавливать. Но суть в данном случае — не сведение личных счетов, а интересы дела. Если мы двинемся по душу Солоццо, а Пять семейств захотят вмешаться, значит, будем договариваться с ними по этому поводу. Если Пятерка увидит, что мы все равно не отступимся от Солоццо, они не станут мешать. Значит, дон в виде возмещения пойдет им на уступки в чем-то другом. Но нельзя же в подобных случаях жаждать крови. Это бизнес. Даже покушение на твоего отца — деловая мера, а не личный выпад. Пора бы тебе понимать.
Взгляд Санни после этих слов не смягчился.
— Ладно, я все это готов понять. Но с тем условием, что никто не заступит дорогу, когда мы пойдем брать Солоццо. — Он оглянулся на Тессио: — С Люкой что-нибудь прояснилось?
Тессио покачал головой:
— Ничего. Должно быть, достался Турку.
Хейген сказал негромко:
— То-то мне показалось странным, что Солоццо в ус не дует насчет Люки. С чего бы ему, продувной шельме, недооценивать такого человека. Допускаю, что он действительно неким способом исхитрился его убрать.
Санни пробормотал:
— Ох, только бы Люка не пошел против нас! Это единственное, что меня бы испугало. Клеменца, Тессио, ваше какое мнение?
Клеменца с расстановкой заговорил:
— Сбиться с пути может каждый — возьмите хотя бы Поли. Но Люка не тот человек, он не умеет сворачивать в сторону. У него была единая вера — в Крестного отца, его одного он страшился. Но не только это, Санни, он уважал твоего отца, как никто больше, а ты знаешь, крестного уважают все, и по заслугам. Нет, Люка никогда нас не предаст. И даже такому хитровану, как Солоццо, думаю, не застигнуть его врасплох. Люка подозревал всех и каждого, он всегда был готов к самому худшему. Скорее всего, полагаю, подался куда-нибудь на пару дней. С минуты на минуту объявится.
Санни взглянул на Тессио. Caporegime из Бруклина передернул плечами.
— Предать может любой. Люка — человек обидчивый. Возможно, дон задел его чем-то. Вполне могло быть. Но мне все-таки думается, Солоццо подловил его. На это наводят и слова consigliori. Надо ждать дурных вестей.
Санни сказал, обращаясь ко всем:
— Солоццо скоро узнает про Поли Гатто. Как он это примет?
Клеменца угрюмо отозвался:
— Призадумается. Поймет, что в семействе Корлеоне не лопухи собрались. Сообразит, что ему очень повезло вчера.
Санни резко сказал:
— При чем тут «повезло»? Солоццо готовил покушение не одну неделю. Наверняка установил за отцом ежедневную слежку по дороге в контору, в подробностях изучил его распорядок дня. Подкупил Поли, а может быть, и Люку. Точно в нужный момент сгреб Тома. Словом, выполнил всю программу. Так что ему как раз не повезло. Доверил исполнение растяпам, а отец у нас вострый. Если бы дона убили, я был бы вынужден пойти на соглашение с Солоццо, и он одержал бы верх. На сегодняшний день то есть. Потому что, пусть через пять лет или десять, я все равно убил бы его. Но говорить, что ему повезло, Пит, — значит его недооценивать, не делай этой ошибки. У нас их и без того за последнее время до черта.
Кто-то принес из кухни миску спагетти, тарелки, вилки, вино. Еда не помешала разговору. Майкл вчуже подивился, наблюдая. Сам он есть не стал, Том — тоже, зато Санни, Клеменца и Тессио налегали за милую душу, собирая с тарелки томатный соус хлебной коркой. Довольно занятное зрелище. Обмен мнениями между тем продолжался.
Тессио считал, что Солоццо не будет горевать об утрате Поли Гатто, и, более того, высказал предположение, что Турок, возможно, ее предвидел, а может статься, и воспринял с облегчением. Лишним ртом меньше в платежном списке. И напуган ею тоже не будет — в конце концов, они-то сами неужели струхнули бы в похожей ситуации?
Вставил слово и Майкл, с приличествующим смирением:
— Я среди вас, конечно, непрофессионал, однако из всего, что вы говорили о Солоццо, — и плюс то, что он неожиданно уходит от контактов с Томом, я бы сделал вывод, что у него имеется в запасе козырь. Что он, возможно, готовит каверзу, которая вернет ему перевес. Если бы разгадать, что именно, тогда мы бы оказались на коне.
Санни неохотно проговорил:
— Да, я тоже об этом думал, и единственное, что приходит в голову, — Люка. Я уже спустил распоряжение доставить его сюда, и до тех пор права, закрепленные за ним в организации, приостановлены. Единственный другой вариант — что Солоццо договорился-таки с Пятью семействами Нью-Йорка, и завтра мы узнаем, что в случае объявления войны они воюют против нас. Что нам все же навяжут условия Турка. Верно, Том?
Хейген кивнул:
— Да, похоже. А такую оппозицию нам без твоего отца не одолеть. Только дон в силах противостоять Пяти семействам. У него есть политические связи, которых им всегда недостает, и он сможет пустить их в ход при переговорах. Если сочтет необходимым.
Клеменца, с самоуверенностью, не очень уместной для человека, которого только что заложил с потрохами главный из его приближенных, объявил:
— Сюда, к этому дому, Солоццо ни в жизнь не подобраться. Уж это, босс, не беспокойся.
Санни окинул его задумчивым взглядом, потом спросил у Тессио:
— Как там в больнице — прикрывают ее твои люди?
Впервые за время совещания Тессио отвечал твердо и без тени сомнения.
— И внутри, и снаружи, — сказал он. — Круглые сутки. Да и полиция тоже не отстает. Сыскные агенты у дверей палаты — дожидаются, когда смогут взять показания у дона. Смех один… Насчет кухни можно не тревожиться, питание к дону еще поступает через трубки, а то была бы забота с пищей, ведь турки, они не побрезгуют и к яду прибегнуть. Нет, дона им не достать — никоим образом.
Санни откинулся назад вместе со стулом.
— В меня они метить не могут, со мной им вести дела, им нужна наша организация. — Он подмигнул Майклу. — Уж не на тебя ли зарятся? Может, Солоццо надумал сцапать тебя и держать заложником, пока мы не примем его условия?
Майкл с огорчением подумал, ну, прощай свидание с Кей. Теперь Санни не выпустит его из дому. Но Хейген сказал нетерпеливо:
— Нет, если б Солоццо хотел подстраховаться, он мог бы взять Майка в любое время. Но все знают, что Майк не участвует в семейном бизнесе. Он — мирное население, стоит Солоццо его тронуть, и он теряет союзников в лице всех нью-йоркских семейств. Даже Татталья будут вынуждены включиться в охоту на него. Нет, я думаю, все проще. Завтра к нам явится представитель Пяти семейств и возвестит, что мы должны войти в дело, которое предлагает Турок. Этого он и ждет. Это и есть его козырь.
Майкл вздохнул с облегчением:
— Вот и ладно. А сегодня мне надо в город.
— Зачем? — резко спросил Санни.
Майкл улыбнулся:
— Заеду в больницу проведать отца, повидаюсь с мамой и Конни. Есть и еще делишки.
Подобно дону, Майкл всегда умалчивал о своих истинных целях и сейчас не собирался говорить брату, что едет к Кей Адамс. Без особых причин — так, по привычке.
Из кухни послышался громкий говор. Клеменца вышел взглянуть, что происходит. Он вернулся, держа в руках бронежилет Люки Брази. В жилет была завернута большая дохлая рыба.
Клеменца сухо сказал:
— Вот Турок и узнал про своего осведомителя Поли Гатто.
Тессио так же сухо отозвался:
— А мы теперь знаем про нашего Люку Брази.
Санни закурил сигару и отхлебнул виски. Майкл, ничего не понимая, спросил:
— Почему рыба, что это означает, елки зеленые?
Ему ответил consigliori, ирландец Хейген:
— Это означает, что Люка Брази спит на дне океана. Так издавна сообщают о подобных вещах на Сицилии.
Глава 9
В тот вечер Майкл Корлеоне ехал в город с тяжелым сердцем. Его насильно втягивали в семейные дела — он возмущался даже тем, что Санни посадил его отвечать на телефонные звонки. Ему было не по себе на семейных советах, где, с общего молчаливого согласия, его спокойно посвящали в подробности убийства. Притом сейчас, когда ему предстояла встреча с Кей, он чувствовал, что виноват перед нею. Он никогда не говорил ей всей правды о своей семье. Отделывался шуточками и живописными историями, в которых его близкие выглядели скорее героями приключенческих фильмов, нежели теми, кем были в действительности. И вот его отца подстрелили на улице, а старший брат его замышляет ответные убийства. Но никогда он не мог бы признаться в этом Кей, как признавался себе — прямо и откровенно. Он ведь уже сказал ей, что это покушение скорее случайность и все беды позади. А похоже, черт подери, что это только начало. Санни и Том дали маху с этим Солоццо — и даже сейчас не способны оценить его по достоинству, хотя Санни достаточно опытен и чует опасность. Майкл задумался, силясь разгадать, что за козырь в запасе у Турка. Очевидно, что это смелый человек, далеко не глупый, исключительно сильная личность. Такой свободно может преподнести нечто непредсказуемое. Хоть, впрочем, Санни, Том, Клеменца, Тессио в один голос твердят, что полностью владеют ситуацией, а ведь у каждого из них больше опыта, чем у него. Он «мирное население» в этой войне, хмуро подумал Майкл. И чтобы заставить его в нее ввязаться, им бы понадобилось посулить ему награды, какие затмили бы собой блеск его боевых медалей.
От этих мыслей он ощутил свою вину теперь уже перед отцом — что недостаточно сочувствует ему. Его родного отца изрешетили пулями, а между тем Майкл, странное дело, как никто другой понимал справедливость слов Хейгена, что это был не личный выпад, а всего-навсего деловая мера. Что это плата за власть, которую его отец всю жизнь держал в руках, за уважение, которое он неизменно вызывал у окружающих.
Больше всего Майклу хотелось быть вне всего этого, держаться поодаль, жить своей собственной жизнью. Но не мог он отсечь себя от семьи в этот острый момент. Обязан был в меру сил помогать — как «мирное население». И ему стало ясно вдруг, что его злит отведенная ему роль тыловой крысы, привилегированного наблюдателя, отказника от воинской повинности. Вот почему так назойливо маячили в его сознании эти два слова: «мирное население».
Когда он вошел в гостиницу, Кей ждала его в вестибюле. (В город его привезли двое подчиненных Клеменцы и, убедясь предварительно, что никого не приволокли на хвосте, высадили на ближайшем углу.)
Они пообедали вместе, выпили.
— Когда ты поедешь в больницу к отцу? — спросила Кей.
Майкл взглянул на часы.
— Свидания до половины девятого. Подъеду, пожалуй, когда все уйдут. Меня впустят. Он там в отдельной палате, при нем личные медсестры — я просто посижу с ним немного. Разговаривать он еще как будто не может и вряд ли даже узнает меня. Но я должен оказать ему уважение.
Кей негромко сказала:
— Ужасно жалко твоего отца, он так мне понравился тогда, на свадьбе. Как-то не верится тому, что пишут о нем газеты. Я думаю, там больше вранье.
Майкл отозвался вежливо:
— И я так думаю. — И сам удивился собственной скрытности по отношению к Кей. Он любил ее, он ей верил, но он никогда не сможет рассказать ей об отце, о семействе Корлеоне. В этом смысле она останется посторонней.
— Ну а ты? — спросила Кей. — Ты тоже примешь участие в войне гангстеров, о которой с таким смаком пишут в газетах?
Майкл усмехнулся и, расстегнув пиджак, развел полы в стороны.
— Видишь — не вооружен, — сказал он. Кей засмеялась.
Становилось поздно, и они поднялись к себе в номер. Кей приготовила коктейли, присела со стаканом к нему на колени. Его рука под платьем запуталась в шелку, потом ощутила под собою горячую кожу ее бедра. Они упали на кровать, не прерывая поцелуя, и как были, не раздеваясь, предались любви. Потом лежали очень тихо, чувствуя, как проходит сквозь одежду жар их разгоряченных тел. Кей промурлыкала:
— Не это у вас, военных, называется «скорострел»?
— Оно, — отозвался Майкл.
— А что, недурно, — вынесла она суждение тоном знатока.
Опять полежали в полудреме, как вдруг Майкл очнулся и тревожно посмотрел на часы.
— Елки зеленые. — Он крякнул. — Уж скоро десять, мне пора в больницу.
Он пошел в ванную, помылся, причесался. Кей подошла сзади и обняла его.
— Когда мы поженимся?
— Когда скажешь, — отвечал Майкл. — Вот только утрясется семейная неурядица и отцу станет получше. Но все же тебе, по-моему, лучше бы кое-что объяснить твоим родителям.
— Что же? — спросила Кей спокойно.
Майкл провел гребенкой по волосам.
— Скажи им, что познакомилась с бравым парнем, итальянцем по происхождению, — недурен собой. С блеском учится в Дартмутском университете. Имеет крест «За боевые заслуги» плюс медаль «Пурпурное сердце». Честный. Работящий. Вот только папаша у него — главарь-мафиозо, убивает нехороших людей, иногда дает взятки высоким чинам, и случается, его, по роду занятий, тоже нет-нет да и продырявят пулями. Что, однако, никоим образом не затрагивает его честного и работящего сына. Ну как, запомнишь?
Кей сняла руки с его пояса и прислонилась к двери ванной.
— Это что, правда? — спросила она. — Он это правда делает? — Она помолчала. — Убивает людей?
Майкл положил гребенку.
— Точно не знаю, — сказал он. — Точно никто не знает. Но вполне допускаю.
Перед тем как он собрался уходить, она спросила:
— Когда я теперь тебя увижу?
Майкл поцеловал ее.
— Езжай-ка домой и поразмысли хорошенько в своем тихом городишке. Тебе-то уж, во всяком случае, надо держаться в стороне от этих дел. После рождественских каникул я вернусь в университет, и мы встретимся в Хановере. Договорились?
— Договорились, — сказала она.
Она смотрела, как он выходит из номера, машет ей рукой, садится в лифт. Никогда еще он не был ей так близок, так любим ею — и если бы ей сейчас сказали, что она не увидится с ним целых три года, она бы, наверное, с ума сошла от горя.
Когда Майкл вылез из такси у Французской больницы, он с удивлением увидел, что улица совершенно безлюдна. Он вошел в больницу — и удивился еще больше, обнаружив, что пуст и вестибюль. Что за черт, подумал он, куда смотрят Клеменца и Тессио. Они не обучались военному делу, это верно, но, чтобы выставить охрану, Уэст-Пойнт кончать не обязательно. В вестибюле должны были дежурить по крайней мере двое.
Ушли самые поздние посетители, время близилось к половине одиннадцатого. Теперь Майкл весь напрягся, подобрался. Он не стал задерживаться у справочной — он знал, что отец лежит на четвертом этаже, знал номер его палаты. Поднялся на лифте без лифтера. Странно, что никто не остановил его, пока он не дошел до столика дежурной на четвертом этаже. Сестра окликнула его, но он, не оглядываясь, прошел дальше. У дверей палаты тоже никого. А где же два агента, которым полагалось стоять на страже, дожидаясь, когда можно будет снять показания? Где люди Клеменцы и Тессио? Проклятье! Может быть, кто-нибудь дежурит в палате? Но дверь стояла нараспашку. Майкл вошел. На койке лежал человек — при свете холодной декабрьской луны Майкл разглядел лицо отца. Даже сейчас оно было бесстрастно; грудь едва вздымалась от неровного дыхания. От капельницы у кровати к его ноздрям тянулись две тонкие трубки. На полу — стеклянное судно, в него, тоже по трубкам, поступали ядовитые шлаки из его желудка. Майкл постоял, глядя, все ли в палате обстоит нормально, потом, пятясь, вышел.
В коридоре он сказал дежурной:
— Я Майкл Корлеоне, мне бы просто хотелось посидеть у отца. Куда девался полицейский пост, которому положено охранять его?
Сестра, молоденькая и хорошенькая, по-видимому, свято веровала во всесилие белого халата.
— У вашего отца было слишком много посетителей, они мешали персоналу работать, — сказала она. — Минут десять назад приходили из полиции и всем велели уходить. А охрану еще минут через пять срочно вызвали по телефону из управления. Да вы не волнуйтесь, я все время заглядываю к вашему отцу, мне отсюда каждый звук слышен из палаты. Мы поэтому и держим дверь открытой.
— Спасибо, — сказал Майкл. — Так я побуду с ним немного, хорошо?
Она улыбнулась ему.
— Только совсем недолго, потом придется уйти. Таковы правила, ничего не поделаешь.
Майкл вернулся в палату. Он подошел к внутреннему телефону и через больничный коммутатор позвонил в Лонг-Бич, в отцовский кабинет. Подошел Санни.
— Санни, — прошептал Майкл. — Я из больницы, задержался и приехал поздно. Санни, здесь пусто. Людей Тессио нет. Поста у дверей палаты тоже. При отце нет ни одной живой души.
У него дрожали губы.
Санни долго не отзывался, потом заговорил глухим, изменившимся голосом:
— Вот он, запасной ход Солоццо, о котором ты говорил.
Майкл сказал:
— И я тоже так считаю. Но как он добился, чтобы полиция убрала всех отсюда, куда исчезли их агенты? Что с людьми Тессио? Господи помилуй, что же, этот сукин сын Солоццо прибрал к рукам и полицейское управление города Нью-Йорка?
— Легче, старичок, — голос Санни зазвучал ободряюще. — Опять нам повезло — что ты попал в больницу так поздно. Сиди в палате. Запрись там изнутри. Продержись минут пятнадцать — мне только дозвониться кой-куда. Сиди на месте и не рыпайся. И не теряй головы, ну?
— Не потеряю, — сказал Майкл.
Впервые с той поры, как все началось, его обуял лютый гнев, холодная ярость к врагам его отца.
Он повесил трубку и нажал на кнопку вызова медсестры. Что бы там ни велел Санни, он будет действовать по собственному разумению. Вошла сестра, он сказал:
— Послушайте — только не пугайтесь, но отца нужно немедленно перевести отсюда. В другую палату или на другой этаж. Как бы отсоединить эти трубки, чтобы выкатить кровать?
Сестра возмутилась:
— Да вы что? Без разрешения врача…
Майкл перебил ее:
— Вы читали про моего отца в газетах? Видите сами — он остался без охраны. Только что меня предупредили, что сюда идут прикончить его. Прошу вас, поверьте мне и помогите.
В случае необходимости Майкл умел убедить кого угодно.
Сестра сказала:
— Трубки можно не отсоединять. Это передвижная установка.
— Есть здесь свободная палата? — шепотом спросил Майкл.
— Есть, в конце коридора, — отозвалась сестра.
Все было проделано в одну минуту, очень ловко, расторопно. Майкл сказал сестре:
— Посидите с ним, пока не подоспеют на помощь. В коридоре вам быть опасно.
С кровати послышался голос — хриплый, но полный силы:
— Это ты, Майкл? Что такое, что случилось?
Майкл склонился над кроватью. Он взял отца за руку.
— Да, это я, Майк, — сказал он. — Не пугайся. Лежи как можно тише и, если тебя окликнут, не отзывайся. Тебя хотят убить, понимаешь? Но я здесь, так что ты не бойся.
Дон Корлеоне, еще не вполне сознавая, что с ним произошло накануне, — еще одурманенный свирепой болью, с одобрительной улыбкой шевельнул губами, как бы говоря младшему сыну — только сил не хватило сказать это вслух:
«Э, чего мне бояться? Меня давно хотят убить — первый раз попробовали, когда мне было двенадцать…»
Глава 10
Больница была частная, маленькая — небольшой особняк с единственным входом. Майкл выглянул из окна. С полукруглого больничного двора на улицу вела лестница — бросалось в глаза отсутствие машин у ее подножия и по сторонам. Но попасть в больницу можно было только по этой лестнице. Майкл знал, что нельзя терять ни минуты; он выбежал из палаты, бегом спустился с четвертого этажа и вышел из широких дверей. В стороне, на больничном дворе, была стоянка для машин персонала и карет «Скорой помощи»; сейчас она пустовала.
Майкл сошел на тротуар и закурил. Он расстегнул пальто и стал под фонарем так, чтобы свет падал ему на лицо. С Девятой авеню к больнице шел быстрым шагом парень со свертком под мышкой. Он был в военном кителе, черноволосый — словно густая, курчавая шапка на голове. Когда он вошел в полосу света, лицо его показалось Майклу смутно знакомым. Парень остановился рядом, протянул руку и сказал с сильным итальянским акцентом:
— Дон Майкл, вы меня не помните? Я Энцо, помощник пекаря Назорина, его зять. Ваш отец буквально спас мне жизнь — выхлопотал разрешение остаться в Америке.
Майкл пожал ему руку. Теперь он вспомнил.
Энцо продолжал:
— Я пришел оказать уважение вашему отцу. Пропустят меня в больницу или уже поздно?
Майкл улыбнулся и покачал головой:
— Не пустят, но все равно спасибо. Я передам дону, что ты приходил.
По улице с ревом пронеслась машина; Майкл мгновенно насторожился.
— Иди отсюда, быстро, — сказал он Энцо. — Здесь могут произойти неприятности. Тебе нельзя связываться с полицией.
Он увидел испуг на лице молодого итальянца. Если полиция, значит — опасность, что его вышлют на родину, откажут в американском гражданстве. И все же Энцо не двинулся с места. Он прошептал по-итальянски:
— Раз неприятности, то я останусь помочь. Я в долгу перед Крестным отцом.
Майкл был тронут. Он хотел было настоять, но передумал. А почему бы и нет? Двое у входа в больницу — это, возможно, отпугнет людей Солоццо, посланных на задание. Один — едва ли.
Он дал Энцо сигарету, чиркнул зажигалкой. Они стояли под уличным фонарем, поеживаясь от холода декабрьской ночи. Позади, перерезанные зеленью рождественских гирлянд, светились желтые прямоугольники больничных окон. Они уже докуривали, когда с Девятой авеню на Тридцатую улицу свернула длинная черная машина и двинулась впритирку к тротуару прямо на них. Замедлила ход, словно бы останавливаясь. Майкл, пересилив невольный порыв отпрянуть, подался вперед, вглядываясь в лица сидящих внутри. Автомобиль, который совсем было остановился, рванул вдруг вперед. Майкла узнали. Он протянул Энцо еще одну сигарету и заметил, что руки у пекаря дрожат. Странно, а у него самого — ничуть.
Опять стояли, курили; прошло минут десять, не больше, и ночную тишину внезапно разорвал вой полицейской сирены. С Девятой авеню с визгом вывернулась патрульная машина и подлетела к больнице. Следом остановились еще две полицейские машины. Улицу перед больницей мгновенно запрудили люди в полицейской форме и в штатском. Майкл облегченно вздохнул. Ай да Санни, быстро связался с кем надо… Он пошел к ним навстречу.
Два здоровенных полицейских схватили его за руки. Третий обыскал. По ступеням поднимался плотный мужчина в форме капитана полиции, с золотым галуном на фуражке; подчиненные почтительно расступились. Несмотря на солидное брюшко и седину на висках, капитан шел бодрой, пружинистой походкой. Кирпичное лицо его пылало. Он подошел к Майклу и прорычал:
— Я полагал, все итальянское хулиганье у меня под замком! Кто такой, какого дьявола здесь ошиваешься?
Кто-то из полицейских, стоя рядом с Майклом, подал голос:
— Этот чист, капитан.
Майкл не отозвался. Холодно, в упор, он рассматривал лицо капитана, вглядывался в его голубые, с металлическим блеском глаза. Агент в штатском объяснил:
— Это Майкл Корлеоне, сын дона.
Майкл спросил спокойно:
— Куда девались агенты, которых поставили охранять моего отца? Кто их убрал с поста?
Кирпичное лицо капитана сильнее налилось кровью.
— Ты что, бандит, указывать мне вздумал? Ну, я их снял! Плевать мне, хоть напрочь перестреляйте друг друга, гангстеры поганые! Я бы лично палец о палец не ударил, чтобы охранять твоего папашу. А теперь — пшел отсюда! Проваливай с этой улицы, щенок, и чтоб ноги твоей тут не было в неприемные часы!
Майкл все так же пристально вглядывался в его лицо. Слова капитана не задевали его нисколько. Он лихорадочно соображал. Неужели в той первой машине сидел Солоццо и увидел, что у входа в больницу стоит он? Неужели Солоццо позвонил капитану полиции и сказал: «С какой стати у больницы трутся люди Корлеоне, когда вам заплачено, чтобы их оттуда убрать»? Неужели Санни прав, и все это — часть продуманного плана? Очень похоже.
Все еще невозмутимо он сказал капитану:
— Я не уйду, пока у палаты моего отца не выставят охрану.
Капитан даже не потрудился ответить. Он бросил агенту, стоящему рядом:
— Фил, забери щенка и посади под замок.
Агент возразил с сомнением:
— Этот парень чист, капитан. Он герой войны, никогда не ввязывался в их игры. Газеты поднимут хай.
Капитан, багровый от ярости, надвинулся на него:
— Кому сказано, взять и запереть!
Мысль у Майкла работала все так же четко — гнев не туманил ему голову. И внятно, с обдуманным злорадством, он произнес:
— Капитан, хорошо заплатил вам Турок, чтобы вы сдали ему отца?
Капитан обернулся. Он гаркнул двум дюжим полицейским:
— А ну, подержите его!
Майкла схватили за руки, прижали их к бокам. Он увидел, как, описав дугу, внушительный кулак капитана подлетает к его лицу, и попытался уклониться. Удар пришелся по скуле. В голове Майкла точно разорвалась граната. Рот наполнился кровью и мелкими косточками — он понял, что это зубы. Щека раздулась, как будто ее накачали воздухом. Ноги сделались невесомыми — он упал бы, если б его не держали те двое. Но он не потерял сознания. Агент в штатском шагнул вперед, заслоняя Майкла от второго удара. Он крикнул:
— Господи, да вы его изувечили!
Капитан объявил громко:
— Я его пальцем не трогал. Он сам ко мне полез — и оступился. Ясно? Оказал сопротивление при аресте.
Сквозь красный туман Майкл видел, как к больнице одна за другой подъезжают еще машины. Из них высыпали люди. В одном он узнал адвоката Клеменцы — тот любезно, уверенно говорил капитану:
— Семья Корлеоне обратилась к частной сыскной компании и договорилась об охране мистера Корлеоне. У этих людей, что со мной, есть право на ношение оружия. Если вы арестуете их, капитан, завтра утром вам придется давать объяснения в суде.
Адвокат взглянул на Майкла.
— Вы не желаете выдвинуть обвинение против того, кто вас так отделал? — спросил он.
Майклу было трудно говорить. Нижняя челюсть едва смыкалась с верхней, но он все же справился кое-как.
— Я оступился, — выдавил он. — Оступился и упал.
Он заметил торжествующий взгляд капитана и попробовал усмехнуться в ответ. Хотелось во что бы то ни стало скрыть от чужих глаз ледяную твердую ясность, подчинившую себе его мозг, — лютую, холодную ненависть, заполнившую каждую клетку его тела. Это было восхитительное ощущение. Он не желал, чтобы хоть одна живая душа догадалась, что он чувствует в эту минуту. Отец точно так же не пожелал бы. Потом он понял, что его несут в больницу, и потерял сознание.
Утром, когда он проснулся, оказалось, что на его челюсть наложены шины и с левой стороны недостает четырех зубов. У его постели сидел Хейген.
— Мне давали наркоз? — спросил Майкл.
— М-хм, — Хейген кивнул. — Надо было удалить из десен обломки зубов — решили, что будет чересчур болезненно. Да ты все равно фактически вырубился.
— Остальное все цело? — спросил Майкл.
— Цело, — сказал Хейген. — Санни считает, тебе лучше быть дома. Скажи, дорогу перенесешь?
— Конечно, — ответил Майкл. — Как дон?
Хейген покраснел.
— Теперь, по-моему, мы решили проблему. Наняли частных сыщиков — весь квартал ими наводнен. Об остальном — давай в машине.
Машину вел Клеменца, Майкл с Хейгеном сидели позади. В голове у Майкла пульсировала боль.
— Так что на самом-то деле произошло вчера вечером — удалось это выяснить?
Хейген спокойно заговорил:
— У Санни есть в полиции свой человек — Филипс, тот агент, что пытался за тебя вступиться. Он выдал нам весь расклад. Макклоски, этот капитан, с первого дня, как начал служить в полиции, очень крупно берет на лапу. В том числе и от нашей семьи. Жаден без удержу и оттого ненадежен в деловом отношении. Но уж Солоццо, по-видимому, отстегнул ему свыше всякой меры. Как только закончились приемные часы, Макклоски взял всех людей Тессио, которые охраняли больницу внутри и снаружи. Кое-кто из ребят имел при себе оружие — это тоже сыграло свою роль. Потом Макклоски снял легальный пост охраны у дверей палаты. Говорит, эти двое ему срочно понадобились, а на их место должны были заступить другие, но неправильно поняли задание. Брехня. Элементарно подкупили, чтобы сдал дона Турку. Причем Филипс особо подчеркнул — такой, как он, теперь уж не успокоится. Наверняка Солоццо и для начала не поскупился, а уж по исполнении и подавно обещал озолотить.
— О том, что я пострадал, в газетах было?
— Нет, — сказал Хейген. — Об этом мы умолчали. Огласка никому не нужна. Полиции — явно нет. Нам тоже.
— Правильно, — сказал Майкл. — А паренек этот — Энцо — успел уйти?
— Да уж, — сказал Хейген. — Оказался шустрей тебя. Как только явились полицейские, вмиг исчез. Рассказывает, что был с тобою, когда Солоццо проезжал мимо. Верно это?
— Точно, — подтвердил Майкл. — Малый стоящий.
— Что ж, мы в долгу не останемся, — сказал Хейген. — Ты себя чувствуешь нормально? — Лицо у Хейгена стало озабоченным. — Вид у тебя паршивый.
— Нормально, — сказал Майкл. — Так как, бишь, его звать-то, капитана?
— Макклоски. Кстати, тебе будет приятно узнать, может быть, что семья Корлеоне начала все же сравнивать счет. Бруно Татталья — сегодня в четыре утра.
Майкл выпрямился.
— Как так? Я думал, решено было ждать.
Хейген пожал плечами:
— После того, что случилось в больнице, Санни занял жесткую позицию. Всюду по Нью-Йорку и Нью-Джерси приведены в готовность боевики. Вчера же вечером и список утвердили. Я пытаюсь удерживать Санни, Майк. Может, и ты попробуешь? Пока еще есть возможность уладить все это путем переговоров и избежать большой крови.
— Попробую, — сказал Майкл. — Он что, с утра собирает совет?
— Придется, — сказал Хейген. — Солоццо наконец подал голос, готов сесть за стол переговоров. Посредник уже улаживает детали. А значит, наша взяла. Солоццо понимает, что проиграл, ему бы теперь только остаться живу. — Хейген помолчал. — Возможно, посчитал, что, раз мы не даем сдачи, стало быть — слабый сок, бери нас голыми руками. Теперь, когда у Таттальи одним сыном стало меньше, сообразил, что мы — народ серьезный. Он, вообще, затеял адски рискованную игру, когда попер против дона… Между прочим, насчет Люки все подтвердилось. Его убили ночью накануне покушения на твоего отца. В клубе Бруно Таттальи. Представляешь?
Майкл сказал:
— Тогда неудивительно, что его застали врасплох.
Въезд на площадку в парковой зоне перегораживала длинная черная машина. Рядом, прислонясь к капоту, стояли двое. В двух домах справа и слева, отметил Майкл, верхние окна были открыты настежь. Черт, видно, Санни и впрямь перешел от слов к делу.
Клеменца остановился снаружи, дальше пошли пешком. В охране стояли люди Клеменцы — он хмуро покосился в их сторону вместо приветствия. Оба стража отозвались кивком. Без обычных усмешек, без слов. Клеменца повел Хейгена с Майклом в дом.
Звонить в дверь не понадобилось — им открыли. Очевидно, наблюдали из окна. В угловом кабинете их уже ждали Санни и Тессио. Санни подошел к младшему брату, взял его голову в ладони, сказал насмешливо:
— Хорош красавчик!
Майкл шлепнул его по рукам и, шагнув к столу, налил себе виски в надежде немного заглушить боль, сверлящую ему челюсть.
Снова они собрались здесь впятером, только сейчас атмосфера в кабинете изменилась. Санни ожил, повеселел, и Майкл понимал, что означает эта веселость. Старший брат больше не колебался. Он принял решение, теперь ничто не могло его остановить. Новая вылазка Солоццо стала каплей, переполнившей чашу терпения Санни. О перемирии уже не могло быть и речи.
— Пока тебя не было, звонил посредник, — сказал Санни Хейгену. — Теперь Турок желает вступить в переговоры. — Санни рассмеялся. — Силен, собака. — Он восхищенно покрутил головой. — Вчера сорвалось, так сегодня согласен договариваться. А мы встанем на задние лапки и будем кушать у него из рук. Ну, нахал!
Том осторожно спросил:
— А ты что ответил?
Санни усмехнулся:
— Ответил — ради бога. В любое время. Мне спешить некуда. У меня сотня боевиков дежурит по всему городу круглые сутки. Пускай Солоццо одним только волоском засветится, и он мертвец. Может тянуть резину сколько душе угодно, мне не к спеху.
— Предложил что-нибудь конкретное? — спросил Хейген.
— А как же, — ответил Санни. — Хочет, чтоб мы послали к нему Майка, ему Солоццо изложит свое предложение. Посредник обеспечит Майку неприкосновенность. Собственную неприкосновенность он обеспечить не просит — знает, что бесполезно. Напрасный труд. Поэтому встреча — на территории Солоццо. За Майком приедут и отвезут в некое место. Там Майк выслушает Солоццо, потом его отпустят. Но место встречи держат в тайне. Обещая при этом столь выгодные условия, что мы не сможем их отклонить.
Хейген спросил:
— А Татталья будут сидеть, глазами хлопать? И не попробуют сквитаться за Бруно?
— Нет, это тоже оговорено. По словам посредника, семья Татталья согласна с планом Солоццо. Убийство Бруно Татталья спишут со счета. Это плата за покушение на отца. Баш на баш, так сказать, — Санни снова рассмеялся. — Хватает же наглости!
Хейген сказал так же осторожно:
— Надо бы послушать, что они предлагают.
Санни затряс головой:
— Нет, нет, consigliori, хватит! — Теперь он говорил с едва заметным итальянским акцентом, нарочито, шутки ради, подражая отцу. — Никаких больше встреч. Никаких обсуждений. И никаких новых фокусов со стороны Солоццо. Когда посредник свяжется с нами опять и попросит ответа, ты передашь им одно. Мне нужен Солоццо. Иначе — тотальная война. Мы заляжем на тюфяки, мы спустим на город всех наших солдат. Коммерция пострадает — что ж, ничего не попишешь.
— Идею насчет войны другие семейства не поддержат, — заметил Хейген. — Она грозит повальными гонениями со стороны властей.
Санни дернул плечом.
— Выход прост. Пусть отдают мне Солоццо. А нет — идут воевать против семьи Корлеоне. — Он помолчал и прибавил жестко: — Том, и довольно советовать, как уладить дело миром. Решение принято. Твоя обязанность — помочь мне добиться победы. Ты понял?
Хейген медленно наклонил голову. Казалось, он впал в глубокое раздумье, но прошла минута, и он заговорил опять:
— Я побеседовал с твоим человеком из полиции. Он подтверждает — капитан Макклоски определенно состоит на жалованье у Солоццо, причем жалованье колоссальное. Мало того, Макклоски также получит долю от торговли наркотиками, Макклоски дал согласие быть телохранителем Солоццо. Без Макклоски Турок носа не высунет из своей норы. Когда он встретится с Майком для переговоров, рядом будет сидеть Макклоски. В штатском, однако же — при оружии. Так вот, Санни, пойми простую вещь — пока Солоццо находится под такой охраной, он неуязвим. Не бывало еще такого случая, чтобы подстрелили капитана нью-йоркской полиции и это кому-либо сошло с рук. Все скопом навалятся — пресса, полиция, церковь, — вздохнуть невозможно будет в городе. Полная катастрофа. На тебя ополчатся все семейства. Семья Корлеоне окажется в положении отверженных. Даже те, кто обеспечивал дону политическое прикрытие, поспешат уйти в тень. Имей это в виду.
Санни снова дернул плечом.
— Не век же будет Макклоски торчать возле Солоццо. Мы обождем.
Тессио с Клеменцей ожесточенно пыхтели сигарами, не решаясь вставить слово, но явно маясь. Это им предстояло поплатиться своей шкурой за опрометчивое решение.
Впервые за все время в разговор вмешался Майкл. Он спросил у Хейгена:
— Можно отца перевезти сюда из больницы?
Хейген покачал головой:
— Это было первое, о чем я спросил. Никак нельзя. Он в очень тяжелом состоянии. Поправится, но для этого требуется лечение, уход, может понадобиться еще одна операция. Невозможно.
— Тогда вам следует убрать Солоццо немедленно, — сказал Майкл. — Мы не имеем права ждать. Он слишком опасен. Наверняка придумает еще что-нибудь. Помните, для него ключевой вопрос по-прежнему в том, чтобы устранить отца. Он это понимает. Допустим, в данный момент он, зная, что оказался в очень тяжком положении, готов в обмен на жизнь признать, что проиграл. Но если его так или иначе собираются убить, то он предпримет новое покушение. И поскольку ему содействует капитан полиции, неизвестно, чем это может обернуться. Риск чересчур велик. Солоццо надо убирать без промедления.
Санни задумчиво поскреб подбородок.
— Верно говоришь, старик, — сказал он. — Справедливо на сто процентов. Нельзя позволить Солоццо еще раз поднять руку на отца.
Хейген спокойно спросил:
— А как быть с капитаном Макклоски?
Санни оглянулся на Майкла со странной усмешкой:
— Да, правда, старичок, — как же нам поступить с бравым полицейским капитаном?
Майкл медленно заговорил:
— Согласен, это крайность. Однако бывают ситуации, когда самые крайние меры оправданны. Давайте предположим, что мы будем вынуждены убить Макклоски. В этом случае его необходимо публично разоблачить — неопровержимо доказать, что он не просто капитан полиции, который честно исполняет свой долг, а продажная личность, затесавшаяся в полицию, жулик, замешанный в грязных махинациях, и, как всякий жулик, получил по заслугам. У нас есть журналисты на жалованье, сообщим им это и в подтверждение снабдим фактическим материалом. Это должно слегка понизить градус реакции. Как вам такой вариант?
Майкл уважительно обвел взглядом собравшихся. Тессио и Клеменца хранили угрюмое молчание. Санни, все с той же непонятной усмешкой, отозвался:
— Давай-давай, братик, у тебя здорово получается. Устами младенца, как сказал бы дон. Продолжай, Майк, развей мысль дальше.
Хейген, глядя в сторону, тоже усмехнулся краем рта. Майкл покраснел.
— А что? Меня вызывают на встречу с Солоццо. Нас будет трое — я, Солоццо и Макклоски, больше никого. Назначьте встречу на послезавтра, пусть наши осведомители узнают, где она состоится. Настаивайте, чтобы мы встретились в общественном месте, — на квартиру, в частный дом я не пойду. Пусть это будет ресторан или бар в пик обеденного времени — что-нибудь в таком духе, чтобы я нормально себя чувствовал. Да и им так покажется спокойнее. Даже Солоццо в голову не придет, что мы посмеем стрелять в капитана полиции. Меня первым делом обыщут, так что я приду безоружный, но вы уж раскиньте умом, как передать мне оружие, пока я с ними беседую. И я уберу их обоих.
Четыре головы повернулись к нему с широко открытыми глазами. Клеменца и Тессио глядели серьезно, пораженные. Лицо Хейгена выражало скорее печаль, но никак не удивление. Он хотел было сказать что-то — и передумал. Зато тяжелое лицо Санни весело подрагивало — внезапно он расхохотался во все горло. Смеялся всласть, от души. Буквально покатывался. Давясь, показал пальцем на Майкла и с трудом проговорил сквозь смех:
— Эх ты, интеллигент, студент, высшее образование, — ты же нос воротил от семейного бизнеса! А теперь хочешь убить капитана полиции и Турка лишь за то, что Макклоски дал тебе по морде. Ты оскорбился, а ведь это не личный выпад — деловая мера, и только. Обиделся, видите ли! Готов убить двоих всего лишь за то, что ему дали в зубы. Стало быть, на поверку — труха это твое невмешательство? Надо же, сколько лет валял дурака!
Клеменца и Тессио, ничего не поняв, — решив, что Санни высмеивает младшего брата за то, что замахнулся рубить сук не по плечу, — тоже заулыбались, широко и чуть снисходительно. И только осторожный Хейген сохранял бесстрастное выражение лица.
Майкл обвел их всех взглядом, потом в упор посмотрел на Санни, который все не мог превозмочь смешливость.
— Это ты-то их уберешь? — продолжал он. — За такое, мой милый, не награждают медалями — сажают на электрический стул. В этом занятии, старичок, нет героики, в людей стреляют не с километрового расстояния. Стреляют, когда тебе видны белки их глаз, как в школе нас учили, — не помнишь? Надо стоять прямо рядом и снести в упор полголовы, так что тебе весь твой университетский костюмчик заляпают чужие мозги. Ну как, старик, не расхотелось еще проделать это потому только, что какой-то осел из полиции угостил тебя зуботычиной? — Он снова фыркнул напоследок.
Майкл встал.
— Кончай смеяться, — сказал он.
Перемена, происшедшая с ним, была столь разительна, что улыбку у Клеменцы и Тессио словно ветром сдуло. Майкл был невысок ростом и худощав, но сейчас от него веяло зловещей силой. В него точно вселился в эти мгновения дух дона Корлеоне. Карие глаза его посветлели, краска схлынула с лица. Казалось, он бы не задумался кинуться на брата, хотя тот и старше, и сильней. Окажись у него сейчас в руках оружие, жизнь Санни наверняка висела бы на волоске. Санни поперхнулся. Чужим, холодным голосом Майкл сказал:
— Ты что, гад, не веришь, что меня на это хватит?
Санни уже совладал с приступом веселья.
— Конечно, верю, — сказал он. — Я не над словами твоими смеялся. Просто смешно получается в жизни. Я всегда говорил, что ты у нас самый крутой в семье — даже, может быть, покруче дона. Недаром с ним один ты умел поставить на своем. Помню я, каким ты был в детстве. Какой имел норов. Чего уж — со мной лез драться, не глядя, насколько я старше. И брату Фредди, хочешь не хочешь, а раз в неделю обязательно приходилось тебя колошматить. Это в глазах Солоццо ты слабак — ну как же, Макклоски тебе заехал по зубам, а ты не дал сдачи, ты всегда держался в стороне от семейных распрей. Вот он и вычислил, что, если встретится с тобой накоротке, ему волноваться не о чем. То же самое и Макклоски тебя держит за макаронника с заячьей душой. — Санни сделал паузу и негромко прибавил: — Но оказалось, черт бы тебя побрал, что ты, в конце концов, Корлеоне! И знал об этом только я. Уже три дня, с тех пор, как стреляли в отца, сижу и жду, когда ты сбросишь с себя эту личину — герой войны, университетская элита и прочая муть. Жду, когда же станешь моей правой рукой и мы будем вместе давить эту сволоту, которая старается погубить и отца, и все наше семейство. А всего-то понадобилось дать тебе разок зуботычину. Что ты скажешь… — Санни состроил уморительную рожу и хватил кулаком по колену: — Нет, правда, ну что ты скажешь?
Напряжение в комнате разрядилось. Майкл покачал головой.
— Санни, другого выхода нет — вот почему я решился. Надо же исключить возможность нового покушения. А получается, что Солоццо подпустит к себе только меня. Рассуждаем дальше. Уделать капитана полиции, кроме меня, согласись, тоже некому. Наверно, ты бы мог, Санни, но у тебя жена и дети, и тебе, покуда не поправится отец, вести дела семьи. Остаемся мы с Фредди. Фредди в шоке, он вышел из игры. Значит, я. Простая логика. Зуботычина тут вовсе ни при чем.
Санни подошел и обнял его.
— Плевать я хотел на твои выкладки, главное — теперь ты с нами. И скажу тебе еще одно — ты прав, кругом прав. Как считаешь, Том?
Хейген пожал плечами:
— Мыслит здраво. Поскольку не верю я, что Солоццо искренне хочет договориться с нами о деле. Я думаю, он опять предпримет попытку убрать дона. Во всяком случае, судя по его прежним действиям, следует сделать именно такое заключение. И значит, мы должны постараться убрать Солоццо. Даже если для этого надо будет убрать и капитана полиции. Только учтите — на того, кто сделает это, обрушатся громы небесные. Никого разве нет, кроме Майка?
Санни сказал негромко:
— Есть я, например.
Хейген нетерпеливо мотнул головой:
— Солоццо тебя и на пушечный выстрел не подпустит, будь у него в телохранителях хоть десять капитанов полиции. Кроме того, на тебе лежат обязанности главы семейства. Тобою нельзя рисковать. — Он помолчал и оглянулся на Клеменцу и Тессио: — Нет среди ваших боевиков подходящего для такого задания — человека с опытом, с головой? На всю жизнь потом обеспечим.
Клеменца заговорил первым:
— Такого, чтобы Солоццо не знал, — нет, а всякого другого он раскусит в первую же минуту. То же будет, если пойду я или Тессио.
Хейген сказал:
— А из новобранцев кого-нибудь, из самых отчаянных, но чтобы не успел еще приобрести известность?
Оба caporegimes отрицательно покачали головой. Тессио, смягчив усмешкой обидный смысл своей реплики, прибавил:
— Это бы все равно, что бейсболиста из второй лиги послать на первенство страны.
Санни властно подытожил:
— Кроме Майка, некому. По тысяче причин. И главная — что его принимают за слюнтяя. А потом, ему такое по силам, я ручаюсь, — что важно, потому как другого случая достать эту турецкую тварь у нас не будет. Задача, таким образом, — обеспечить ему максимальную поддержку. Том, Клеменца, Тессио, узнайте, куда Солоццо повезет его для переговоров — неважно, во что это обойдется. Когда мы это установим, можно будет обмозговать, каким образом доставить ему оружие. Причем, Клеменца, пистолет из своего арсенала ты ему выберешь самый безопасный, незапятнанный. С тупиковой родословной. Предпочтительно — короткоствольный, большой убойной силы. О точности попадания можно в данном случае не беспокоиться. Цель будет фактически в двух шагах. Майк, как кончишь стрелять, сразу бросай оружие на пол. Не попадайся с оружием в руках. Клеменца, ствол и собачку обклеишь этой своей фиговиной, чтобы не оставалось следов. Запомни, Майк, мы все можем уладить — договориться со свидетелями и так далее, — но если тебя возьмут с оружием в руках, то мы бессильны… Тебе организуют транспорт, укрытие — исчезнешь потом, как бы устроишь себе каникулы, покамест не улягутся страсти. Надолго исчезнешь, Майк, но не прощайся со своей девушкой, даже по телефону. Когда все будет позади и тебя благополучно переправят за границу, я передам ей, что ты жив-здоров. Это — приказ. — Санни улыбнулся брату. — А теперь держись при Клеменце, погляди, какую пушку он тебе подберет, дай привыкнуть руке. Невредно бы и пристреляться малость к новому оружию. Все прочее мы возьмем на себя. От и до. Идет, старичок?
Снова Майкл Корлеоне испытал уже знакомое восхитительное ощущение, словно под ледяным, обжигающим душем. Он сказал брату:
— Зря ты учишь меня, что рассказывать моей девушке, а что — нет. Как это ты себе представляешь — я, значит, звоню ей и говорю «до свиданья»? Шел бы ты…
Санни поспешно проговорил:
— Не сердись, просто ты человек пока новый, поэтому распоряжаюсь я. Не бери в голову.
Майкл фыркнул:
— Что значит «новый», черт возьми? Не хуже твоего небось слушал, что говорит отец. А то откуда, думаешь, я такого ума нахватался?
Оба рассмеялись.
Хейген налил всем выпить. Он оставался несколько сумрачен. Политик побуждал к войне, законника влекло под сень закона.
— Ладно, — сказал он, — по крайней мере, теперь мы твердо знаем, что нам делать.
Глава 11
Капитан Марк Макклоски сидел в служебном кабинете полицейского отделения, вертя в руках три конверта, набитые билетами с записями ставок. Морщил лоб, мысленно чертыхаясь, что не может разгадать шифрованные записи. А надо бы — позарез. Билеты с записями ставок были конфискованы вчера вечером опергруппой во время облавы у одного из букмекеров семейства Корлеоне. Теперь букмекеру предстояло их выкупать обратно, иначе любой игрок мог заявить, что ему выпал выигрыш, а букмекер разориться дочиста.
Капитану Макклоски оттого позарез надо было бы разгадать записи в билетах, что он боялся продешевить, назначая букмекеру плату за выкуп. Ежели сумма ставок составляла, допустим, полсотни тысяч, билеты можно было бы отдать тысяч за пять. Но при большом количестве высоких ставок она могла составлять и все сто или даже двести тысяч, и тогда запросить следовало гораздо больше. Макклоски теребил в руках конверты. Решено — он помытарит букмекера на допросе, и тот сам первый предложит ему деньги. Исходя из его слов, возможно, легче будет определить настоящую цену.
Макклоски взглянул на настенные часы, висящие в кабинете. Пора было ехать за Солоццо, сопровождать поганого Турка на встречу с представителем семейства Корлеоне. Макклоски подошел к стенному шкафу и стал переодеваться в штатское. Потом позвонил домой жене и сказал, что не будет к ужину, поскольку выезжает на задание. Он никогда не откровенничал с женой. Та до сих пор воображала, что можно жить, как они, на жалованье полицейского. Макклоски насмешливо хмыкнул. Когда-то и его мать так думала, зато его самого просветили рано. Отец растолковал, что к чему.
Его отец дослужился в полиции до сержантского чина и каждую неделю совершал вместе с сыном обход участка. Макклоски-старший показывал шестилетнего сынишку лавочникам, приговаривая:
— А вот мой малыш.
Лавочники трясли малышу руку, преувеличенно им восхищались и с лязгом отпирали кассу, чтобы дать мальчонке пять-десять долларов. К концу дня карманы маленького Марка Макклоски топырились от бумажек, а самого его распирало от гордости, что он так нравится папиным знакомым дядям, которые, что ни месяц, дарят ему деньги. Отец, разумеется, клал деньги в банк, копил сыну на колледж, а Марку выдавал на расходы самое большее пятьдесят центов.
Потом они шли домой, и, если его родные дяди-полицейские спрашивали, кем он хочет стать, когда вырастет, он лепетал наивно: «Полицейским», чем неизменно вызывал дружный хохот. Понятно, что, окончив школу, он поступил не в колледж, как хотелось его отцу, а на полицейские курсы.
Он был хорошим полицейским, добросовестным и храбрым. Уличная шпана, что толклась на каждом углу, держа в страхе прохожих, разбегалась при одном его приближении, а в конце концов и вовсе исчезла с его участка. Он был очень строгим блюстителем порядка, но он был справедлив. Он не водил своих сыновей по магазинам, выманивая у лавочников подачки за то, что смотрел сквозь пальцы на переполненные помойные баки и машины, поставленные в неположенном месте, — он принимал деньги прямо в руки, сознавая, что заработал их. В отличие от иных полицейских он не заглядывал в кино во время пешего обхода и не отсиживался в ресторане в холодные зимние ночи. Он неукоснительно обходил свой участок. Владельцы магазинов чувствовали себя за ним как за каменной стеной.
Когда пьянчуге из района Бауэри либо иному забулдыге случалось забрести к нему на территорию в надежде разживиться милостыней на опохмелку, он изгонял их так жестоко, что они уже больше не возвращались. Торговая братия с его участка умела это ценить. И подтверждала свое умение на деле.
Еще он уважал систему. Местный букмекер знал — его легавый никогда не устроит ему подлянку ради того, чтобы урвать себе лишнего, а ограничится своей долей от приварка, поступающего на все отделение. Он значился в списке наряду с другими и никогда не покушался на дополнительную мзду. Он был нормальный легавый, который честно брал взятки, и его продвижение по службе совершалось неуклонно, хотя и неголовокружительно.
А пока что в семье подрастали четыре сына, и ни один не пошел служить в полицию. Все поступили в Фордемский университет; Марк Макклоски тем временем из сержанта сделался лейтенантом, из лейтенанта — капитаном, и мальчики ни в чем не знали нужды. Как раз тогда о Макклоски пошла слава как о выжиге. Букмекеры с его участка стали платить за защиту от закона, как нигде больше не платили в Нью-Йорке, но ведь и обучать четырех сыновей в университете тоже стоит недешево.
Сам Макклоски не усматривал ничего дурного в системе взяток. Почему это его дети должны учиться в общедоступном Городском колледже Нью-Йорка или дешевом колледже где-нибудь на Юге из-за того лишь, что в полицейском управлении платят жалованье, на которое ни прожить прилично, ни позаботиться о своей семье? Он защищает эту публику с риском для собственной жизни, в его личном деле полно благодарностей за вооруженное задержание на территории участка рэкетиров, грабителей, сутенеров. Он в землю их втоптал. Он в малом уголке большого города, вверенном ему, обеспечил рядовому обывателю безопасность и уж как-нибудь заслуживает большего, чем несчастная сотенная раз в неделю. Но он не обижался, что ему мало платят, он понимал: сам о себе не позаботишься — останешься на бобах.
С Бруно Таттальей его связывала давняя дружба. Бруно учился в Фордеме с одним из его сыновей, потом открыл ночной клуб, и в тех нечастых случаях, когда Макклоски вывозил свое семейство развлекаться, у них всегда была возможность посидеть за обедом и вином, глядя на программу кабаре, — все за счет заведения. В канун Нового года приходила карточка с тисненым приглашением от имени правления клуба, где им неизменно отводили один из лучших столиков. При этом Бруно всегда следил, чтобы их знакомили со знаменитостями, выступающими в его клубе, среди которых подчас бывали и популярные певцы и голливудские кинозвезды. Понятно, что иногда он обращался за небольшим одолжением, как, скажем, «отмывка» человека с сомнительным прошлым для работы в кабаре — обыкновенно речь шла о девочке с хорошей внешностью, состоящей на учете в полиции за проституцию, нередко с грабежом. Макклоски охотно шел навстречу.
Вообще же Марк Макклоски взял себе за правило никогда не показывать, что понимает чужую игру. Когда к нему обратился Солоццо с предложением снять охрану в больнице, где лежал Вито Корлеоне, Макклоски не стал спрашивать зачем. Он спросил — сколько? Солоццо сказал — десять тысяч, и Макклоски понял зачем. Он не колебался. Корлеоне был одним из крупнейших главарей американской мафии, с такими связями в правительственном аппарате, о каких не мог мечтать сам Аль Капоне. Любой, кто покончил бы с ним, оказал бы стране благодеяние. Макклоски взял деньги вперед и исполнил то, о чем его просили. Когда же Солоццо позвонил и сказал, что у больницы все-таки стоят двое приспешников Корлеоне, он рассвирепел. В чем дело, ведь он забрал в участок всех людей Тессио — он снял полицейский пост у дверей палаты Корлеоне! Теперь ему, как человеку слова, придется вернуть Солоццо десять тысяч, а между тем они уже предназначены на обучение его внуков. Вот почему он в таком бешенстве примчался к больнице и вот почему врезал по скуле Майклу Корлеоне.
Впрочем, все обернулось к лучшему. В ночном клубе Татталья он встретился с Солоццо, и ему предложили еще более прибыльное дело. Макклоски не задавал вопросов, он знал ответы заранее. Лишь твердо договорился о вознаграждении. О том, что здесь может быть какая-то опасность для него самого, он даже не задумывался. Было бы просто смешно допустить, что кому-то хоть на мгновение взбредет в голову дикая мысль убить капитана нью-йоркской полиции. Самый отпетый бандит будет стоять навытяжку перед мелкой полицейской сошкой со склонностью к рукоприкладству. Убивать полицейских слишком невыгодно. Потому что тогда бандитов вдруг начнут одного за другим пристреливать за сопротивление при аресте или при попытке бегства с места преступления — и кто будет в силах этому помешать?
Макклоски вздохнул и собрался уходить. Сложности, вечные сложности. Только что у жены умерла от рака сестра в Ирландии — сколько лет проболела, сколько денег ухлопано на врачей. Теперь вот похороны — значит, новые расходы. Да и его родня — тетки, дяди, — всем надо подсобить хотя бы изредка, чтобы сводили концы с концами, копаясь на своих картофельных полях. Как тут не подослать деньжонок. Он не сетовал, не жался. Зато когда они с женой приезжали на родину, их принимали по-царски. Хорошо бы наведаться и этим летом — война закончилась, свободные деньги сами идут в руки. Макклоски сказал дежурному, где его искать в случае чего. Он не видел надобности соблюдать осторожность. Всегда можно сказать, что встречался с осведомителем. Он вышел из отделения, прошел пешком пару кварталов, потом сел в такси и поехал к дому, где его ждал Солоццо.
Подготовить все необходимое для побега Майкла из страны выпало Тому Хейгену: выправить липовый паспорт, матросскую книжку, найти свободную койку на итальянском грузовом судне, которое становилось в док одного сицилийского порта. В тот же день на Сицилию отрядили самолетом гонцов, чтобы обеспечить Майклу убежище у главаря мафии сицилийского нагорья.
Санни предупредил, что, когда Майкл выйдет из ресторана, в котором состоится свидание с Солоццо, его будет ждать машина с абсолютно надежным водителем. Водителем будет в этот раз сам Тессио, который добровольно вызвался на эту роль. Машина, с виду разбитая колымага, оснащена великолепным мотором. На нее повесят фальшивый номер, но и без того установить, откуда она и чья, будет невозможно. Ее как раз приберегали на такой вот особый случай, когда потребуется нечто из ряда вон выходящее.
Весь день Майкл провел с Клеменцей, осваивая маленький пистолет, который ему подложат. Малокалиберный, стреляющий пулями с мягким носом, которые, входя в тело, оставляют крошечную дырочку, но на выходе наружу — зияющую рваную рану. Майкл обнаружил, что до пяти шагов пистолет бьет точно. Дальше — пуля может полететь куда угодно. Спуск был туговат, но Клеменца поколдовал над ним с инструментами, и он стал мягче. Глушитель решили не надевать. Вдруг какой-нибудь задиристый и ни в чем не повинный зевака, не разобрав, что происходит, ввяжется сдуру и сгинет ни за грош. А услышит пальбу — не сунется.
Покуда Майкл занимался пристрелкой, Клеменца давал ему наставления:
— Как только отстреляешься, сразу роняй пистолет на пол. Нормально опустишь руку и разожмешь пальцы. Никто не заметит. Все будут думать, что ты по-прежнему вооружен. На лицо будут глядеть, а не на руки. И тут же смывайся, но только шагом, не беги. Никому не смотри прямо в глаза, но и не отводи взгляда. Учти, для окружающих ты будешь страшен — будешь внушать им ужас, уж поверь мне. Никто не попытается остановить тебя. Выйдешь, снаружи будет дожидаться Тессио. Садись в машину и остальное предоставь ему. Не бойся непредвиденных осложнений. Ты не поверишь, как гладко все проходит в подобных случаях. Теперь надень-ка вот эту шляпу и покажись, на кого ты похож.
Он нахлобучил Майклу на голову серую фетровую шляпу. Майкл, который шляп не признавал никогда в жизни, скривился, но Клеменца стоял на своем:
— Не повредит — меньше шансов, что тебя опознают. А главное — даст свидетелям предлог отпереться от собственных показаний, когда мы им по-свойски растолкуем, что они обознались. И помни, Майк, отпечатки пальцев — не твоя забота. Рукоятку и спусковой крючок обклеят особой пленкой. За другие части пистолета смотри не хватайся.
Майкл сказал:
— Санни узнал, куда меня хочет везти Солоццо?
Клеменца пожал плечами:
— Пока нет. Солоццо очень стережется. Но не волнуйся, он тебя не тронет. Пока ты не вернешься цел и невредим, у нас в руках останется посредник. Стрясется что с тобой — расплачиваться посреднику.
— Ему-то какой расчет лезть в пекло? — спросил Майкл.
— Ему хорошо заплатят, — сказал Клеменца. — Получит целое состояние. К тому же он в лагере Пятерки большой человек. Солоццо не может допустить, чтобы с ним что-то случилось. Солоццо не сменяет его жизнь на твою. Все очень просто. Тебе ничто не грозит — это мы потом попляшем.
— Что, солоно вам придется? — спросил Майкл.
— Ох, солоно, — сказал Клеменца. — Всеобщая война, основные противники — семья Татталья и семья Корлеоне. Остальные в большинстве примкнут к Татталья. Немало покойников подберет этой зимой санитарная служба при уборке улиц. — Он покрутил головой. — Что делать, раз в десять лет такое происходит обязательно. Как бы средство изжить вражду. А потом, дай им волю ущемить нас в малом, и они норовят заграбастать все. Лучше сразу дать по мозгам. Вот дали бы Гитлеру по мозгам уже в Мюнхене — так нет, потрафили голубчику и тем сами накликали на себя беду, прямо-таки напросились.
Нечто похожее Майкл слышал от отца еще в 1939 году, когда война, в сущности, даже не начиналась. Предоставили бы семейным кланам мафии возможность заправлять Госдепартаментом — глядишь, и Второй мировой войны бы не случилось, с усмешкой подумал Майкл.
Они вернулись в резиденцию дона, где, как на штаб-квартире, обосновался Санни. Сколько еще, подумалось Майклу, Санни высидит в своем заточении на безопасной территории парковой зоны? Рано или поздно, а жизнь вынудит показаться наружу. Они застали Санни на диване, он ненадолго прикорнул. На кофейном столике валялись не убранные после позднего завтрака объедки бифштекса, хлебные крошки, стояла бутылка виски. Кабинет, в котором при доне обычно царил порядок, начинал походить на запущенный номер в дешевых меблирашках. Майкл тряхнул брата за плечо:
— Слушай, ты бы велел здесь прибрать, живешь как бродяга.
Санни зевнул:
— Скажи, командир какой пожаловал обследовать казарму! Брось дурака валять, Майк, — мы до сих пор не получили сведений, куда эти сволочи, Солоццо с Макклоски, метят тебя затащить. Как же мы, черт возьми, обеспечим тебя оружием, если не выясним это?
— А нельзя его попросту взять с собой? — спросил Майкл. — Может быть, меня и не обыщут, а обыщут, так не сказано, что найдут, если спрятать с умом. И даже если найдут, что такого? Отберут, и все дела.
Санни покачал головой.
— Не пойдет, — сказал он. — Здесь не годится на авось, этого стервеца Солоццо нам нужно ликвидировать наверняка. Запомни, его — в первую очередь, если позволят обстоятельства. У Макклоски и реакция похуже, и сообразительность не та. С ним — успеется. И обязательно роняй пистолет — говорил тебе Клеменца?
— Говорил раз сто, — сказал Майкл.
Санни встал с дивана и потянулся.
— Как у тебя челюсть, старичок?
— Погано, — сказал Майкл. Вся левая сторона его лица разламывалась от боли, лишь в тех местах, где были наложены анестезирующие шины, онемело. Он взял со столика бутылку виски и приложился к горлышку. Боль немного отпустила.
Санни сказал:
— Эй, Майк, полегче — сейчас не время наливаться, осовеешь.
Майкл огрызнулся:
— Да пошел ты — тоже корчит из себя… Я, знаешь, на фронте воевал с мальчиками покруче твоего Солоццо, и условия были похуже. Где у него минометы, елки зеленые? Где укрытия от воздушных налетов? А тяжелая артиллерия? А фугасы? Ни черта, есть один продувной мерзавец и при нем — высокопоставленный легаш. Надо только решиться — вот в чем суть, а убить их — уже не проблема. Самое трудное — решиться. А уложить — делов-то…
Вошел Том Хейген. Кивком поздоровался и сразу шагнул к телефону, записанному на вымышленное имя. Набрал несколько номеров, и в ответ на немой вопрос Санни качнул головой.
— Глухо, — сказал он. — Видно, Солоццо будет молчать до последней минуты.
Зазвонил телефон. Санни подошел и предостерегающе поднял руку, как бы призывая не шуметь, хотя никто и так не проронил ни слова. Он нацарапал что-то в блокноте, и со словами «Понятно, он будет на месте» повесил трубку.
— Ну и гусь этот Солоццо, — смеясь сказал он, — то есть это нечто. Значит, так. В восемь вечера они с капитаном Макклоски подъедут за Майком на Бродвей к бару Джека Демпси. Оттуда двинут втроем на переговоры, неизвестно куда. Причем заметьте — Майк с Солоццо объясняются по-итальянски, чтобы этот ирландский легавый ни хрена не понял. Он меня даже успокоил, Турок, что, дескать, Макклоски, кроме слова «сольди», в итальянском ничего не сечет, а про тебя, Майк, он выяснил, что сицилийский диалект ты разбираешь.
Майкл сухо сказал:
— Подзабыл слегка — ну да разговор у нас будет недолгий.
Том Хейген сказал:
— Майк не тронется с места, пока к нам не прибудет посредник. Как с этим, все в порядке?
Клеменца кивнул:
— Посредник уже у меня, сидит, дуется в карты с тремя моими ребятками. Будут ждать моего звонка, без этого его не отпустят.
Санни вновь уселся в кожаное кресло.
— Ах, дьявольщина — как бы все же узнать, куда его повезут на переговоры? Том, ведь у нас есть осведомители в семье Татталья, кой же черт они нас не осведомляют?
Хейген вздохнул:
— А потому, что Солоццо соображает, что делает. Он эту игру ведет, не раскрывая карты, буквально ни одной — до такой степени, что никого не берет для прикрытия. Рассчитывает, что хватит и капитана, а секретность надежнее стволов. Прав, между прочим. Остается пустить по следу Майка «хвост» и положиться на судьбу.
Санни качнул головой:
— Нет, от «хвоста» отделаться при желании проще простого. Об этом они позаботятся в первую очередь.
Между тем время подходило к пяти вечера.
Санни, озабоченно морща лоб, предложил:
— Может, пусть Майк, когда за ним подъедут, просто шарахнет сразу по всем, кто сидит в машине?
Хейген неодобрительно повел подбородком:
— А если Солоццо в машине не будет? Получится, что выдали себя, и без толку. Нет, будь я проклят, необходимо узнать, куда Солоццо повезет его.
Клеменца вставил:
— Не худо бы для начала уразуметь, почему он из этого делает великую тайну.
Майкл сказал нетерпеливо:
— Да полный смысл, вот почему. Зачем ему давать нам информацию, когда есть возможность не давать? Кроме того, он чует подвох. Он должен быть опаслив, как бес, даже имея при себе на поводке полицейского капитана.
Хейген щелкнул пальцами:
— А что этот малый из полиции, как его, Филипс? Звякни-ка ему, Санни. Пускай узнает у себя в отделении, где в случае чего надо искать капитана Макклоски. Стоит попробовать. Капитану-то, поди, начхать, если кто и пронюхает, куда он едет…
Санни взял трубку, набрал номер. Что-то негромко сказал и нажал на рычаг.
— Узнает, позвонит.
Прошло около получаса, и раздался звонок. Звонил Филипс. Санни снова что-то пометил у себя в блокноте и бросил трубку. На скулах у него обозначились желваки.
— Ну, есть, по-моему. Капитан Макклоски обязан оставлять на работе свои координаты, чтобы с ним могли связаться. Так вот, сегодня с восьми до десяти вечера он в Бронксе, в «Голубой луне». Кому-нибудь это что-нибудь говорит?
Тессио уверенно сказал:
— Мне говорит. Для нас — лучше желать нельзя. Тихий семейный ресторанчик, места много, между столами перегородки, и можно беседовать без посторонних глаз. Прилично кормят. Каждый занят своим делом. Идеально. — Он наклонился над письменным столом и разложил на нем окурки в виде ориентиров. — Смотрите, вот это — двери. Майк, ты, когда закончишь, выходи, идешь налево и заворачиваешь за угол. Я, как только вижу тебя, включаю фары и подхватываю тебя на ходу. Если вдруг что не так, крикнешь — я постараюсь проникнуть внутрь и вытащить тебя. Клеменца, у тебя времени в обрез. Сейчас же посылай человека подложить пистолет. Уборная в ресторане оборудована по старинке, между бачком и стеной есть пространство. Вели прикрепить оружие к бачку сзади пластырем. Майк, в машине тебя обыщут, увидят, что ты чист, и успокоятся. В ресторане для отвода глаз обожди чуток, потом извинись и выйди. Нет, лучше даже попроси разрешения. Покажешь, очень аккуратно, что тебе невтерпеж, нормальная вещь. Все взятки гладки. Но уж когда вернешься, минуты зря не теряй. Не садись обратно за столик, пали с ходу. Бей наверняка. Стреляй в голову, по две пули на каждого, и скорей уноси ноги.
Санни придирчиво слушал.
— Ты мне пошлешь туда с пистолетом самого лучшего, самого верного человека, — сказал он, обращаясь к Клеменце. — Я не желаю, чтобы мой брат вышел из сортира, держа в руках свою пипиську и больше ничего.
Клеменца отозвался уверенно:
— Пистолет будет на месте — это я гарантирую.
— Так, — сказал Санни. — Ну, все за дело.
Тессио с Клеменцей вышли. Том Хейген спросил:
— Санни, я подкину Майка в Нью-Йорк?
— Нет, — сказал Санни. — Твое место тут. Когда Майк управится, для нас здесь наступит самая работа, ты мне ой-ой как понадобишься. Репортеров уже выстроил на старт?
Хейген кивнул:
— Как закрутится карусель, начну им скармливать информацию.
Санни поднялся, шагнул к Майклу и заглянул ему в лицо. Он протянул брату руку.
— Все, старик, теперь действуй. С мамой тебе не придется проститься перед отъездом, но я ей объясню. И твоей девочке дам знать, но только это — со временем. Ладно?
— Хорошо, — сказал Майкл. — И долго, ты полагаешь, мне нельзя будет вернуться?
— Самое малое — год, — сказал Санни.
— Не исключено, что у дона получится и раньше, — вставил Том Хейген, — но ты, Майк, на это не уповай. Сроки будут зависеть от многого. Клюнут ли на нашу наживку газетчики. Примутся ли в полицейском управлении выгораживать своего. Ополчатся ли на нас другие семейства. Одно можно сказать наверняка — гонений нас ждет предостаточно, жарко придется.
Майкл пожал Хейгену руку.
— Все же ты постарайся, чтобы недолго, — сказал он. — Три года я уже болтался вдали от дома, неохота снова.
Хейген мягко сказал:
— Майк, а не поздно переиграть — мы пошлем кого-нибудь другого, мы, в конце концов, пересмотрим наше решение. Быть может, не так уж обязательно ликвидировать Солоццо.
Майкл усмехнулся:
— Уговорить себя можно в чем угодно. Да только выбор был с самого начала сделан правильно. Ну а мне, что ж, не век выезжать на чужом горбу, пора уже отрабатывать свою долю.
— Если ты это потому, что тебе сломали челюсть, то зря, — сказал Хейген. — Во-первых, Макклоски — остолоп, а потом, здесь не личный выпад, всего-навсего деловая мера.
Второй раз он увидел, как застыло лицо Майкла Корлеоне, сложилось в маску, необъяснимо и жутковато напоминающую дона.
— Том, не обманывайся на этот счет. Всякая деловая мера по отношению к кому-то — личный выпад. Каждый кусок дерьма, который человеку приходится глотать каждый божий день, есть выпад против него лично. Называется — в интересах дела. Пусть так. Но все равно — сугубо личный выпад. И знаешь, от кого я это усвоил? От дона. От своего отца. От крестного. У него, если в друга ударит молния, — это рассматривается как личный выпад. Когда я ушел в морскую пехоту, он посчитал, что его это задевает лично. В чем и кроется причина его величия. Почему он и есть великий дон. Он все воспринимает как свое личное дело. Как господь бог. Без его ведома перышко у воробья не выпадет, и он еще проследит, куда оно упало. Верно я говорю? И хочешь знать еще кое-что? С теми, кто воспринимает несчастный случай как личное оскорбление, несчастные случаи не происходят. Я припозднился малость, согласен, но раз уж ступил на эту дорогу, то пойду до конца. Да, я считаю личной обидой, что мне сломали челюсть, да, черт возьми, я считаю личной обидой, что Солоццо пытается убить моего отца. — Майкл рассмеялся. — Передай дону, я это усвоил от него и рад, что мне представился случай отплатить ему добром за все, что он для меня делал. Он был мне хорошим отцом.
Майкл помолчал и прибавил:
— Поверишь, я не помню, чтобы он хоть когда-нибудь меня пальцем тронул. Или Санни. Или Фредди. Про Конни и говорить нечего, на нее он даже не цыкнул ни разу. А теперь скажи мне честно, Том, сколько человек, по-твоему, дон убил своими или чужими руками?
Том Хейген отвернулся.
— А вот я тебе скажу, что ты усвоил не от него, — отвечал он. — Такие разговоры. Есть вещи, которые приходится делать, — их делаешь, но о них никогда не говоришь. Их не пытаешься оправдать. Им нет оправданий. Их просто делаешь, и все. И забываешь.
Майкл Корлеоне нахмурился. Он спокойно спросил:
— Ты как consigliori согласен, что оставить Солоццо в живых опасно для дона и нашей семьи?
— Да, — сказал Хейген.
— Ясно, — сказал Майкл. — Значит, я должен его убить.
Майкл Корлеоне стоял на Бродвее возле ресторана Джека Демпси и ждал. Он взглянул на часы. Без пяти восемь. Похоже, Солоццо будет точен до минуты. А он-то спешил явиться загодя. Уже пятнадцать минут, как дожидается.
Всю дорогу от Лонг-Бич до города он старался не вспоминать о том, что сказал Хейгену. Потому что если он в самом деле верит тому, что говорил, то его жизни отныне бесповоротно задан один-единственный курс. Хоть, впрочем, может ли быть иначе после того, что произойдет нынче вечером? А можно и проститься с жизнью нынче вечером, если не выкинуть из головы всю эту муть, со злостью оборвал себя Майкл. О деле нужно думать. Солоццо тебе не простачок, Макклоски — тоже очень опасный противник. Сильнее заболела челюсть — и хорошо, боль не даст ему расслабиться.
На Бродвее было не слишком людно — холод, да и час неподходящий, хотя до начала вечерних спектаклей оставалось недолго. Майкл встрепенулся: у тротуара остановилась большая черная машина, водитель перегнулся через сиденье, открыл переднюю дверцу.
— Садись, Майк.
Смоляной гладкий зачес, рубашка с отложным воротником — Майкл видел этого мальчишку впервые, но он послушался. Сзади сидели капитан Макклоски и Солоццо.
Из-за спинки сиденья протянулась вперед рука Солоццо, Майкл пожал ее. Рука была твердая, теплая, сухая. Солоццо сказал:
— Рад, что ты пришел, Майк. Надеюсь, мы с тобой сговоримся. Страшное дело — совсем не так повернулось, как я рассчитывал. Нехорошо получилось, никому это не нужно.
Майкл Корлеоне ровно произнес:
— Да, надеюсь, мы с вами найдем общий язык. Я хочу, чтобы отца больше не трогали.
— Не будут, — убежденно сказал Солоццо. — Клянусь здоровьем своих детей, никто больше не тронет. Ты только постарайся подойти к вопросу разумно. Надеюсь, ты не чета своему брату. Сущий порох этот Санни, с ним невозможно толковать о деле.
Капитан Макклоски проворчал:
— С этим можно, этот правильный малый. — Он наклонился вперед и одобрительно потрепал Майкла по плечу. — За вчерашнее извини меня, Майк, не сердись. Старею, понимаешь, выдержки не хватает для такой работы. Видно, скоро пора уходить на покой. Нервы сдают — ведь целыми днями на нервах. Ну и бывает, сорвешься. — Макклоски скорбно вздохнул и умело обыскал Майкла, проверяя, нет ли при нем оружия.
Майкл заметил, что губы водителя тронула усмешка. Машина двигалась в западном направлении, не пытаясь, сколько он мог судить, оторваться от возможных преследователей. Выехали на Уэст-Сайдское шоссе и покатили вперед, то ныряя в гущу движения, то вырываясь на свободу. Всякому, кто попытался бы следовать за ними, пришлось бы делать то же самое. Под указателем на мост Джорджа Вашингтона свернули с шоссе, и Майкл с упавшим сердцем понял, что они едут в Нью-Джерси. Тот, кто сообщил Санни, где будут происходить переговоры, поставил ложную информацию.
Машина пробиралась вперед, одолевая подходы к мосту, и вот уже мост был под ними и городские огни остались позади. Майкл продолжал сидеть с бесстрастным лицом. На болотах его, что ли, скинут или же изворотливый Солоццо переменил в последнюю минуту место встречи? Они почти уже проехали мост, как вдруг водитель заложил на скорости отчаянный вираж. Тяжелый автомобиль подпрыгнул, ударясь о разделительный барьер, и вылетел на полосу встречного движения, ведущую назад в Нью-Йорк. Макклоски и Солоццо обернулись, глядя, не повторил ли кто-нибудь за ними тот же маневр. Водитель погнал обратно в полном смысле с ветерком, мост проскочили в мгновение ока и устремились в направлении Восточного Бронкса. Кружили по окольным улочкам, где позади них не было ни единой машины. Время меж тем близилось к девяти — что ж, убедились, что никто не висит на хвосте. Солоццо, предложив Макклоски и Майклу сигарету — тот и другой отказались, — закурил.
— Классно сработал, — сказал он водителю. — Я это запомню.
Через десять минут машина въехала в небольшой итальянский квартал и затормозила у входа в ресторанчик. На улице не было видно ни души; за столиками доедали обед немногие запоздалые посетители. Майкл опасался, что водитель последует за ними, но нет, он остался в машине. Посредник о водителе не обмолвился ни словом, да и никто о нем не упоминал. Строго говоря, взяв с собой водителя, Солоццо нарушил договоренность. Майкл решил все же не заводить об этом речь, хотя и знал наперед, что его молчание сочтут признаком малодушия, свидетельством того, что он боится повредить успеху переговоров.
Уселись за единственный круглый стол — занять один из столиков, разделенных перегородками, Солоццо отказался. Кроме них, в ресторане оставалось теперь всего двое посетителей. Не Турком ли подсажены, промелькнуло в голове у Майкла. Впрочем, неважно. Все равно не успеют вмешаться, все слишком быстро кончится.
Макклоски заинтересованно осведомился:
— Как здесь итальянская кухня, ничего?
Солоццо обнадежил его:
— Возьмите телятину, такой вам больше нигде не подадут в Нью-Йорке.
Появился официант с бутылкой вина, откупорил ее. Налил до краев три бокала. Как ни странно, выяснилось, что Макклоски не пьет.
— Наверно, из всех ирландцев один я трезвенник, — сказал он. — Насмотрелся, сколько стоящих людей погубило это зелье.
Солоццо умиротворяюще сказал капитану:
— Я буду объясняться с Майком по-итальянски, но не подумайте, будто я вам не доверяю, просто мне трудно выражать свои мысли на английском языке, а хочется убедить Майка, что у меня добрые намерения и все только выиграют, если мы сегодня придем к согласию. Уж не взыщите — это не оттого, что я не доверяю вам.
Капитан Макклоски перевел насмешливый взгляд с одного на другого.
— Разумеется, валяйте, — сказал он. — А я покуда займусь телятиной и спагетти.
Солоццо повернулся к Майклу и быстро, точно горохом сыпал, заговорил по-сицилийски:
— Прежде всего пойми — все, что случилось между мною и твоим отцом, имеет сугубо деловую подоплеку. Я питаю глубокое уважение к дону Корлеоне, я сам с охотой попросился бы к нему на службу. Но пойми опять-таки, твой отец — человек отсталых взглядов. Жизнь движется вперед, а твой отец стоит ей поперек дороги. За делом, которое я развернул, — завтрашний день, это зов будущего, в нем для каждого таятся бессчетные миллионы. А твой отец из-за какой-то отжившей щепетильности идет против течения. И тем самым навязывает таким, как я, свою волю. Нет, на словах он говорит — как хотите, дело ваше, но мы оба сознаем, что это не более чем слова. В жизни мы вынуждены наступать друг другу на горло. По сути, он говорит мне другое — что я должен отказаться от прибыльного бизнеса. А поскольку я себя уважаю и никогда не допущу, чтобы мне навязывали чужую волю, произошло то, чего и следовало ожидать. Прибавлю, что я действовал с одобрения — пусть молчаливого — всех Пяти семейств Нью-Йорка. И что семейство Татталья вошло со мною в долю. Если эта распря будет продолжаться, семья Корлеоне останется в одиночестве против всех. Пожалуй, будь твой отец здоров, вы бы выстояли. Но твоему старшему брату, не в обиду ему будь сказано, далеко до Крестного отца. А вашему consigliori, ирландцу Хейгену, — до Дженко Аббандандо, упокой, господи, душу его. И потому я предлагаю заключить мир, вернее — перемирие. Давайте приостановим все враждебные действия, пока твой отец не поправится и не сможет лично принять участие в переговорах. Татталья, после моих увещаний и ручательств, согласен оставить мысль о возмездии за жизнь своего сына Бруно. Поживем в мире. Ну а покуда суд да дело — зарабатывать-то на хлеб все равно нужно, — я буду потихоньку заниматься торговлишкой по своей части. Я не зову вас в компаньоны — я лишь прошу семейство Корлеоне не мешать. Таковы мои соображения. Тебя, как я понимаю, уполномочили решать, устраивают они вас или нет.
Майкл сказал тоже по-сицилийски:
— Расскажите подробнее, как вы намерены повести дело, какую именно роль отводите в нем моей семье, какие выгоды оно нам обещает.
— То есть ты желаешь, чтобы я досконально изложил тебе суть своих предложений? — спросил Солоццо.
Майкл ответил серьезно:
— Прежде всего мне нужна твердая гарантия, что не будет новых покушений на жизнь моего отца.
Солоццо красноречиво вскинул ладонь.
— Какие я могу дать гарантии? Я теперь сам спасаю свою шкуру. Представился случай — я его упустил. Ты обо мне чересчур высокого мнения, дружок. Я, знаешь ли, не кудесник.
Сейчас у Майкла не оставалось сомнений, что цель этой встречи — лишь выиграть время, добиться отсрочки на несколько дней. Солоццо обязательно предпримет новую попытку устранить дона Корлеоне. Самое трогательное, что Турок его недооценивает, видит в нем сосунка, губошлепа. В третий раз восхитительный и непривычный холодок острыми иголками разбежался по телу Майкла. Он с огорченным видом поморщился. Солоццо отрывисто спросил:
— Что случилось?
Майкл сконфуженно сказал по-английски:
— Да вино — не в голову ударило, а пониже. Уж я крепился, но… Ничего, если я на минуту отлучусь?
Черные глаза Солоццо испытующе впились в его лицо. Он протянул руку и грубо обшарил Майкла в паху и промежности, проверяя, не спрятано ли там оружие. Майкл с достоинством поджал губы. Макклоски бросил:
— Да чист он. Я ж его обыскал. Я ж их, таких, тысячи обыскал, петушков молоденьких.
Все это Солоццо не нравилось. Без причин — не нравилось, и точка. Он взглянул на мужчину, сидящего за столиком напротив, и вопросительно поднял брови, скосив глаза на дверь, ведущую в уборную. Мужчина едва заметно кивнул, словно бы говоря, что проверял — что там никого нет. Солоццо сказал неохотно:
— Давай, только долго не засиживайся. — Этот человек обладал звериным чутьем, он уже заподозрил неладное.
Майкл встал и направился в уборную.
На писсуаре в проволочной мыльнице лежало розовое мыло. Майкл зашел в кабину. Еще и действительно по прямой надобности — у него взбунтовался желудок. Быстро сделал, что требовалось, потом запустил руку за эмалированный бачок с водой и нащупал маленький тупоносый пистолет, прикрепленный пластырем к задней стенке. Майкл отодрал клейкую ленту, помня слова Клеменцы, что насчет отпечатков на пластыре можно не беспокоиться. Заткнул пистолет за пояс и застегнул поверх него пиджак. Вымыл руки, смочил водой волосы. Протер носовым платком кран, на котором остались отпечатки его пальцев. Потом он вышел.
Солоццо, настороженно поблескивая темными глазами, сидел прямо напротив двери в уборную. Майкл улыбнулся ему.
— Теперь можно и поговорить, — сказал он со вздохом облегчения.
Капитан Макклоски невозмутимо расправлялся с телятиной и спагетти, которые ему успели подать за это время. Мужчина, застывший за дальним столиком у стены, наблюдая за Майклом, тоже расслабился.
Майкл сел на прежнее место. Он помнил, что Клеменца велел ему не садиться, а палить с ходу, едва он выйдет из уборной. Однако, то ли по неосознанному побуждению, то ли просто из страха, он поступил иначе. Он точно знал, что при первом же торопливом движении его пристрелят. Теперь он чувствовал себя уверенней — да, наверняка он струхнул, раз так приятно было не стоять больше на ногах. Ноги дрожали, подламывались.
Солоццо подался к нему всем телом. Под прикрытием столешницы Майкл расстегнул пиджак, напряженно вслушиваясь в речь Солоццо. Сейчас она для него звучала как полная тарабарщина. Он не понимал ни слова. Кровь гулко стучала в висках, звуки голоса не доходили до сознания. Правая рука под столом подползла к пистолету и вытянула его из-за пояса. Подошел официант принять заказ, Солоццо повернул к нему голову. Левой рукой Майкл отпихнул от себя стол, правая вскинула пистолет чуть ли не к самому черепу Солоццо. Турок обладал невероятной реакцией — не успел Майкл шелохнуться, как он уже отпрянул прочь. Но Майкл был моложе, его рефлексы сработали быстрей, и он успел спустить курок. Пуля вошла в висок между глазом и ухом и, пройдя навылет, шлепнула на куртку оцепеневшего официанта кровавый шмат вперемешку с осколками кости. Тотчас у Майкла возникла безотчетная уверенность, что этой одной пули достаточно. В последний миг Солоццо оглянулся, и Майкл явственно увидел, что жизнь угасает в его глазах, как гаснет пламя свечи.
Секунда — и Майкл, круто развернувшись корпусом, наставил пистолет на Макклоски. Капитан полиции вытаращился на Солоццо изумленно и безучастно, как если бы случившееся не имело к нему отношения. Опасности для себя он, казалось, не ощущал. Вилка с куском телятины задержалась на полпути ко рту, взгляд неспешно перешел на Майкла. В лице, в глазах читалось столько самонадеянного возмущения, столько уверенности, что сейчас же, немедленно этот сосунок либо сдастся ему на милость, либо кинется наутек, — что Майкл, нажимая на курок, не мог сдержать усмешку. Выстрел получился никудышный. Он не уложил Макклоски, лишь задел его могучую бычью шею, и капитан шумно поперхнулся, точно давясь непомерно большим куском телятины. Воздух наполнился розовыми брызгами, которые он выкашливал из своих разорванных легких. Очень хладнокровно, рассчитанно Майкл выпустил вторую пулю в тронутую сединой макушку.
Воздух плотнее застлало розоватой мглой. Майкл рывком повернулся к столику у стены. Мужчина за столиком ни разу не шелохнулся. На него точно столбняк напал. Сейчас он выразительно положил на стол ладони и отвел глаза в сторону. Официант, пятясь назад, отступал к кухонной двери, с ужасом уставясь на Майкла, будто не верил собственным глазам. Солоццо, подпираемый сбоку краем стола, по-прежнему сидел на стуле. Макклоски, осев всей своей тяжестью вниз, постепенно съехал на пол. Майкл разжал пальцы, пистолет бесшумно скользнул вниз по его бедру. Ни мужчина за дальним столиком, ни официант определенно не заметили, как он уронил оружие. В несколько шагов Майкл очутился у двери, открыл ее. Автомобиль Солоццо все еще стоял у тротуара, но водителя не было видно. Майкл двинулся налево, завернул за угол. Впереди сверкнули фары, и возле него остановилась обшарпанная закрытая машина; распахнулась дверца, Майкл прыгнул внутрь, и машина, взревев мотором, рванула вперед. За баранкой сидел Тессио; его резкие черты отвердели, словно изваянные из мрамора.
— Трахнул Солоццо? — спросил он.
Майкла на мгновение поразило, что Тессио воспользовался таким словцом. Его неизменно употребляли в определенном смысле, трахнуть женщину означало переспать с нею.
— Обоих трахнул, — отвечал он.
— Это точно?
— Я видел их мозги, — сказал Майкл.
Одежда на смену той, что была на нем, ждала Майкла в машине. Через двадцать минут он был на борту итальянского грузового судна, уходящего к берегам Сицилии. А через два часа судно вышло в море, и Майклу из каюты видно было, как сполохами адского пламени пылают за иллюминатором огни Нью-Йорка. Он испытывал безмерное облегчение. Он выбрался, он больше ни к чему не причастен. Это было знакомое чувство — ему вспомнилось, как его подобрали с острова, на который он высадился с отрядом морских пехотинцев. Еще шел бой, но его с легким ранением переправляли на борт плавучего госпиталя. И такое же, как теперь, блаженное чувство легкости охватило его. Да, разверзнется ад кромешный — только его при том не будет.
На другой день после убийства Солоццо и Макклоски каждое отделение нью-йоркской полиции передало через участковых инспекторов: до тех пор, пока не будет пойман убийца капитана Макклоски, закрываются игорные дома, закрываются дома терпимости, закрывается тотализатор. По городу начались повальные облавы. Всякая доходная деятельность, которая совершалась в нарушение закона, приостановилась.
Ближе к вечеру Пять семейств Нью-Йорка запросили через посредника, согласна ли семья Корлеоне выдать убийцу. Посреднику ответили, что Пяти семейств эта история не касается. Когда стемнело, в парке неподалеку от домов, принадлежащих Корлеоне, раздался взрыв — у въезда, перекрытого цепью, замедлила ход машина, из нее швырнули гранату, и машина с ревом умчалась. А еще немного позже двух «шестерок», рядовых служак Корлеоне, пристрелили, когда они мирно сидели за обедом в одном из итальянских ресторанчиков Гринвич-Виллидж. Междоусобная война 1946 года началась.
КНИГА II
Глава 12
Джонни Фонтейн небрежным движением руки отпустил слугу.
— До утра, Билли, — сказал он.
Отвесив низкий поклон, чернокожий дворецкий удалился из огромной комнаты, полустоловой-полугостиной, с видом на Тихий океан. Поклон был не лакейский, а прощально-дружеский и отвешен единственно в честь того, что сегодня у Джонни была к обеду гостья.
Гостья Джонни звалась Шарон Мур и приехала из нью-йоркского Гринвич-Виллидж в Голливуд пробоваться на маленькую роль у бывшего своего обожателя, а ныне кинопродюсера с громким именем. В какой-то день, когда Джонни снимался в картине Вольца, она забрела на съемочную площадку. Молодое, свежее личико приглянулось Джонни, оказалось, что она еще и мила, остроумна, и он пригласил ее к себе обедать. Его приглашения на обед уже снискали себе широкую известность и обладали неотразимой силой монаршей милости, — конечно же, девушка согласилась.
Наслышанная о его победах, Шарон Мур явно ожидала, что он набросится на нее, как ястреб на добычу, но Джонни ненавидел распространенный в Голливуде подход ко всякой встречной как к «женскому мясу». Он никогда не спал с женщиной, если не находил в ней такого, что ему по-настоящему нравилось. Не считая, понятно, случаев, когда, изрядно перебрав, оказывался в постели с кем-нибудь, кого не только не знал, но даже и не видел до этого. Притом же ныне, когда ему сравнялось тридцать пять и за плечами был уже развод с первой женой, разрыв со второй, а количество, фигурально выражаясь, трофейных скальпов — снятых, впрочем, не с головы — приближалось, вероятно, к тысяче, в нем просто поубавилось пылу. Тем не менее в Шарон Мур он ощутил нечто столь притягательное, что все-таки пригласил ее обедать.
Сам он всегда ел умеренно, но, зная, как ради возможности красиво одеваться урезают себя в еде юные честолюбицы и как наверстывают упущенное, когда их угощает кавалер, позаботился, чтобы еды на столе было вдоволь. Напитков — тоже: шампанское в ведерке со льдом, частокол бутылок на буфете, виски и водка, коньяк, ликеры. Джонни сам наливал стаканы, подавал заранее приготовленные блюда. Когда отобедали, повел ее в ту часть громадной комнаты, которая служила гостиной и где окно во всю стену выходило на Тихий океан. Поставил на проигрыватель набор пластинок Эллы Фицджеральд и расположился с Шарон на кушетке. Завязался легкий, непринужденный разговор, больше о том, какой она была в детстве, дурнушкой или куколкой, дичком или заводилой, гоняла вместе с мальчишками или гонялась за ними. Такого рода подробности неизменно умиляли Джонни, вызывали в нем ту нежность, без которой не могло возникнуть желание.
За дружеской болтовней они придвинулись ближе, уютнее устраиваясь среди подушек. По-дружески, невзначай, Джонни поцеловал ее в губы, и она отозвалась точно так же, не пробудив в нем никакого иного чувства. Снаружи, за огромным окном, в полном безветрии отливала темно-синим под луной тихоокеанская ширь.
— Что ж вы свою-то пластинку не поставите? — спросила Шарон. С ехидством в голосе спросила.
Джонни улыбнулся ей. Забавно, что девочке вздумалось его поддевать.
— Я не настолько проникся духом Голливуда.
— А вы поставьте. Либо сами спойте для меня. И я буду млеть и таять в лучших традициях киноэкрана.
Он от души рассмеялся. Когда он был помоложе, он и впрямь прибегал к таким приемам, а в результате получал одну лишь фальшь: девица, старательно трепеща и обмирая, впивалась в него затуманенным от вожделения взором, словно разыгрывая сцену обольщения перед воображаемой камерой. Теперь он ни за что бы не стал петь перед знакомой девушкой — начать хотя бы с того, что он уж сколько месяцев не пел и не был уверен в том, как будет звучать его голос. А во-вторых, непосвященным невдомек, в какой мере качество звучания зависит у профессионального певца от помощи технических средств. Свою пластинку он бы, пожалуй, мог поставить, когда бы при звуках собственного молодого, полного страсти голоса не чувствовал той неловкости, какую стареющий мужчина, уже с брюшком и лысиной, испытывает, показывая фотографии, на которых он снят в полном расцвете юношеских сил.
— Да я не в голосе, — сказал он. — А слушать собственное пение мне, откровенно признаться, надоело.
Они пригубили свои рюмки.
— Я слышала, вы потрясающе сыграли в этом фильме, — сказала она. — А правду говорят, что за бесплатно?
— За символическую плату, скажем так.
Джонни встал, чтобы подлить ей коньяку, предложил ей сигарету с золотой монограммой и, чиркнув зажигалкой, дал огня. Шарон закурила, время от времени прикладываясь к рюмке; он снова сел к ней поближе. Себе он подлил куда более щедрой рукой — из потребности взбодриться, разгорячиться, зарядиться. Традиционная для соблазнителя ситуация в его случае обычно складывалась наоборот. Подпоить требовалось не девушку, а себя. Девушка была, по большей части, и без того на все готова, сам он — нет. Последние два года нанесли жестокий удар его мужскому «я», и Джонни искал исцеления таким нехитрым способом: проводил ночь с молоденькой, свежей девочкой, обедал с ней пару раз в ресторане, дарил дорогой подарок и по-хорошему, самым дружеским образом, чтоб, упаси боже, не обидеть, расставался с нею. Зато она потом могла рассказывать, как свела с ума знаменитого Джонни Фонтейна. Это нельзя было назвать любовью, однако и хулить не стоило, если девушка попадалась хорошенькая и вдобавок просто хорошая. Кого он не выносил, так это тертых, расчетливых, которые проделывали ему в угоду положенные телодвижения, а сами не могли дождаться минуты, когда раззвонят по всем знакомым, что дали хваленому Джонни Фонтейну, не преминув добавить, что знавали более доблестных любовников. И все же сильней всего за годы восхождения к славе его ошеломляли покладистые мужья, которые только что в глаза ему не говорили, что прощают своих неверных жен, поскольку даже самой добродетельной из женщин не возбраняется нарушить супружескую верность с такой звездой эстрады и экрана, как великий Джонни Фонтейн. Вот это действительно разило наповал.
Он обожал пластинки Эллы Фицджеральд. Обожал это добротное, бесхитростное пение, благородную чистоту фразировки. Единственное в жизни, в чем он по-настоящему разбирался и знал, что разбирается, наверное, как никто другой на свете. Сейчас, полулежа на кушетке, он ощутил в глотке, согретой благодатным жаром коньяка, позыв запеть, вторя не столько мелодии, льющейся с пластинки, сколько вот именно этой самой фразировке, манере исполнения, — что, впрочем, было в присутствии посторонней немыслимо. Продолжая потягивать коньяк, он положил свободную руку на колено Шарон. Без утайки, с открытой чувственностью ребенка, который тянется к теплу, отвел шелковый подол ее платья, обнажив за краем прозрачной сетки золотистого чулка молочную белизну бедра, и как всегда — сколько б их ни было за эти годы, подобных встреч, подобных минут — почувствовал при этом зрелище, как разливается по всему телу жидкий огонь. Чудо в который раз произошло — что-то он станет делать, когда и этого лишится, как уже лишился голоса?..
Теперь Джонни был готов. Он поставил рюмку на длинный инкрустированный столик для коктейлей и повернулся всем телом к женщине. Движения его сейчас были очень уверенны, рассчитанны, но в то же время и нежны. В его ласках отсутствовала хотя бы тень непотребства, низменной похотливости. Он поцеловал ее в губы, ладонь его легла ей на грудь. Другая рука поглаживала теплое бедро с такою шелковистой на ощупь кожей. Ответный поцелуй был в меру искренним, но не страстным — оно и к лучшему до нужного момента. С души воротит, когда партнерша внезапно воспламеняется, как будто у нее не тело, а некий секс-мотор, с пол-оборота приводимый в ритмическое движение волосатым заводным устройством.
Тогда Джонни прибегнул к способу, которым пользовался всякий раз как многократно испытанным и безотказным возбуждающим средством. Легонько, касанием предельно невесомым, едва-едва лишь ощутимым, он провел кончиком безымянного пальца вдоль углубления у нее между ногами. Бывало, что этот первоначальный шажок к финальному сближению оставался не замеченным тою, которой предназначался. Иную — приводил в некоторое замешательство: было или почудилось? — поскольку Джонни всегда сопровождал это прикосновение проникновенным поцелуем в губы. Иной раз девушка словно бы всасывала в себя его палец либо охватывала его встречным движением. Ну и, понятно, до того как он стал знаменит, он изредка нарывался на пощечину. Короче, вот в чем состоял его прием, и чаще всего он срабатывал исправно.
Реакция Шарон оказалась непредвиденной. Она спокойно приняла все это — прикосновение, поцелуй, — а после сомкнула губы, тихонько отстранилась от него и снова взяла свою рюмку. Это был сдержанный, но недвусмысленный отказ. Что ж, и такое случалось. Хоть и нечасто, но случалось. Джонни тоже взял рюмку и закурил.
Она говорила что-то, очень приветливо, непринужденно:
— Это не потому, что вы неприятны мне, Джонни, вы оказались намного симпатичнее, чем я предполагала. И не потому, что я, как принято выражаться, «не из таких». Мне просто нужно, чтобы меня влекло к мужчине, без этого я не могу, вот и все.
Джонни Фонтейн посмотрел на нее с улыбкой. Она все еще нравилась ему.
— А ко мне, стало быть, не влечет.
Она немного смешалась.
— Ну понимаете, когда вы были в такой моде как певец и все прочее, я ведь была совсем маленькая. Мы с вами как бы чуточку разминулись, я — уже новое поколение. Честно — я не благонравная ханжа, не в том дело. Будь вы из тех кинозвезд, на чьих картинах я выросла, я скинула бы трусики в одну секунду.
Теперь она уже не так ему нравилась. Она была обаятельна, остра на язык — она была неглупа. Не лезла из кожи вон, стараясь залучить его в постель, не домогалась его внимания, зная, что он со своими связями может способствовать ее продвижению в шоу-бизнесе. По-настоящему славный человечек. Но он не мог не распознать здесь и другого. Такого, с чем уже сталкивался не первый раз. Девушка шла на свидание, заранее решив ни под каким видом не допускать близости с ним, как бы он ни был ей по душе, ради того лишь, чтобы с полным правом твердить всем и каждому, а в первую очередь — себе, что она отказалась от возможности переспать с самим Джонни Фонтейном. С годами он научился понимать и оттого не рассердился сейчас. Просто она уже не так ему сильно нравилась, а поначалу нравилась — очень.
И так как теперь она ему стала меньше нравиться, он почувствовал себя свободнее, расслабился. Сидел, потягивая коньяк, любуясь видом океана. Она продолжала говорить:
— Надеюсь, вы не обиделись, Джонни. Наверно, я чересчур щепетильна, наверное, девушке в Голливуде положено отдаваться с той же легкостью, как поцеловаться на прощание со своим молодым человеком. Я попросту еще не пообтесалась тут, должно быть.
Джонни с усмешкой потрепал ее по щечке. Его рука опустилась и скромно натянула подол платья на шелковые округлые коленки.
— А я и не обижаюсь, — сказал он. — Свидание на старомодный лад тоже имеет свою прелесть. — Умолчав об истинных своих чувствах — облегчении, что он избавлен от надобности очередной раз утверждаться в качестве непревзойденного любовника, соответствовать в жизни богоподобному образу, в котором представал на экране. От надобности наблюдать, как его дама в ответ силится тоже вести себя так, словно бы он и впрямь соответствует этому образу, силится придать вполне обыденному, заурядному акту значимость бог весть какого события.
Они выпили еще, еще пару раз обменялись незначащими поцелуями, и она собралась уходить. Джонни из вежливости спросил:
— Так я как-нибудь звякну, сходим пообедаем?
Шарон, как видно, вознамерилась до конца держать марку честности и прямодушия.
— Я знаю, вам нет резона тратить время, а в итоге оставаться ни с чем, — сказала она. — Спасибо за чудесный вечер. Буду когда-нибудь рассказывать своим детям, что ужинала в домашней обстановке наедине с великим Джонни Фонтейном.
Он широко улыбнулся.
— И тем не менее — устояла.
Они весело рассмеялись.
— Ни за что не поверят, — сказала она.
Джонни не смог отказать себе в удовольствии немного покуражиться в свою очередь.
— Могу выдать письменное подтверждение, хочешь?
Она качнула головой. Но он не ограничился этим.
— Когда кто-нибудь посмеет усомниться, смело звони мне по телефону, я его мигом вразумлю. Буду описывать в подробностях, как гонялся за тобой по всему дому, но ты все-таки сберегла свою честь. Договорились?
Ну вот и перегнул палку в конце концов, и устыдился, видя, как вытянулось ее молодое лицо. До нее сейчас дошел смысл сказанных им слов: что он особо-то и не старался. Он отнял у нее всю сладость победы. Теперь она будет думать, что вышла победительницей в этот вечер лишь по нехватке в ней самой очарования и привлекательности. А поскольку такая, как она, будет во всем непременно держать марку, то ей придется, рассказывая историю о том, как она не уступила знаменитому Джонни Фонтейну, всегда прибавлять с принужденной полуулыбкой: «Он, правда, и не слишком добивался». И Джонни сжалился над ней.
— Серьезно, если найдет хандра, позвони мне, ладно? Нигде не сказано, что я с каждой знакомой девушкой обязан бухаться в постель.
— Ладно, — сказала она. И ушла.
Предстоял долгий вечер в одиночестве. Проще всего было бы прибегнуть к услугам «мясокомбината», как Джек Вольц прозвал свой табунок начинающих и доступных кинозвездочек, — но Джонни стосковался по человеческому общению. Хотелось просто, по-человечески, перемолвиться с кем-то словом. Ему пришла на ум первая жена, Вирджиния. Теперь, когда работа над картиной завершилась, он сможет уделять больше внимания своим детям. Ему хотелось снова занять свое, неотъемлемое место в их жизни. И за Вирджинию бы меньше волновался. Такой женщине не сладить с голливудскими стервятниками, а с них вполне станется повести на нее осаду затем хотя бы, чтобы бахвалиться направо и налево, что удалось завалить первую женушку Джонни Фонтейна. Пока что, сколько ему известно, этим похвастаться не мог никто. Вот если б речь шла о второй его жене, тут каждый мог бы, подумалось ему невесело. Он снял телефонную трубку.
Он тотчас узнал ее голос — да и что удивительного. Впервые он услышал его десяти лет от роду, когда они ходили вместе в четвертый «Б» класс.
— Джинни, привет, — сказал он, — ты чем занята сегодня? Можно я ненадолго заеду?
— Хорошо. Хотя девочки спят — не знаю, стоит ли их будить.
— Пускай себе спят, — сказал он. — Мне надо бы как раз с тобой поговорить.
На мгновение она запнулась, потом сдержанно, стараясь ничем не выдать свое беспокойство, спросила:
— Это важно? Серьезное что-нибудь?
— Да нет, — сказал Джонни. — Я сегодня закончил работу в картине — думал, может, повидаемся, поболтаем. На дочек взглянул бы, когда ты удостоверишься, что они крепко уснули и не проснутся.
— Ну, давай, — сказала она. — Я рада, что тебе все же досталась эта роль.
— Спасибо, — сказал он. — Так я через полчасика буду.
Приехав в Беверли-Хиллз, Джонни Фонтейн с минуту помедлил выходить из машины, посидел, задумчиво глядя на дом, в котором жил прежде. В памяти всплыли слова Крестного отца о том, что он может строить свою жизнь по собственному усмотрению. Звучит заманчиво, если точно знать, чего хочешь. Только знает ли он?
Первая жена дожидалась его у дверей. Изящная, маленькая, темноволосая — девочка с его улицы, порядочная девушка из итальянской семьи — такая никогда ничего себе не позволит с другим, и в свое время для него это много значило. Так не она ли — то, чего он хочет, мысленно спросил он себя и ответил — нет. Во-первых, его больше не тянет к ней как к женщине, их пыл остудили годы. А потом, есть вещи, совсем из другой области, которых она никогда ему не простит. Зато, по крайней мере, они перестали быть врагами.
Она сварила ему кофе и подала в гостиную вместе с домашним печеньем.
— Хочешь, приляг на диван, — сказала она, — у тебя усталый вид.
Джонни стянул пиджак, туфли, распустил галстук — она сидела напротив и наблюдала за ним серьезно и чуть иронически.
— Занятно, — сказала она.
— Что занятно? — Он поперхнулся, кофе пролился ему на рубашку.
— У неотразимого Джонни Фонтейна — и вдруг пустой вечер.
— У неотразимого Джонни Фонтейна теперь и стоит-то разве что по большим праздникам.
Обычно подобная откровенность была ему несвойственна. Джинни встревожилась:
— Что, правда стряслось что-нибудь?
Джонни криво усмехнулся:
— Ко мне сегодня явились на свидание и преспокойно оставили с носом. И вообрази, у меня словно гора с плеч свалилась.
Он с изумлением заметил, что по лицу Джинни прошла гневная тень.
— Не расстраивайся из-за каждой потаскушки, — сказала она. — Наверняка набивает себе цену таким способом.
Смешно — кажется, она искренне возмутилась, что им посмели пренебречь.
— А, да чего там, — сказал он. — Приелось, ты знаешь. Пора когда-то стать взрослым. Тем более — я теперь не пою, так что с поклонницами, надо полагать, станет туговато. На внешность, сама понимаешь, мне рассчитывать не приходится.
Она лояльно возразила:
— Ты в жизни всегда был лучше, чем на снимках и на экране.
Джонни покачал головой:
— И толстею, и лысею… В общем, если меня не вывезет эта картина, остается одно — идти печь пиццы. Или давай тебя пристроим сниматься в кино, ты роскошно выглядишь.
Для тридцати пяти лет — роскошно. Но все-таки — на тридцать пять. А здесь, в Голливуде, это все равно что выглядеть столетней старухой. Девушки, хорошенькие, юные, стекались в город полчищами, подобно стаям леммингов, держались год, редко — два. Иные — такой ослепительной красоты, что от одного взгляда на них замирало мужское сердце, пока они не открывали рот, покуда их сияющих глаз не заволакивала ненасытная жажда успеха. Обыкновенным женщинам и помышлять было нечего тягаться с ними в физической привлекательности. Сколько ни толкуй про ум и обаяние, про лоск, про изысканность — ничто не шло в сравнение с победительной молодой красотой. Наверное, обыкновенная миловидная женщина еще могла бы на что-то рассчитывать, не будь их так много. И поскольку едва ли не каждая из них прибежала бы к Джонни Фонтейну по первому зову, Джинни знала, что это сказано лишь из желания ей польстить. Его вообще отличала эта подкупающая особенность. Он, даже на вершине славы, всегда держался галантно с женщинами, делал им комплименты, подносил к их сигарете зажигалку, открывал перед ними дверь. И так как обыкновенно все перечисленное делалось для него, производил этим особенно сильное впечатление на женщин, с которыми встречался. А обходился он так со всякой без исключения, пусть даже судьба свела их на час и для него она никто, ничто и звать никак.
Она улыбнулась ему дружески.
— Ты ведь меня уже раз уговорил, Джонни, — не помнишь? На целых двенадцать лет. Можешь не расточать мне любезности.
Он вздохнул и вытянулся на диване.
— Нет, кроме шуток, Джинни, — очень здорово выглядишь. Мне бы так.
Она не отозвалась. Он был чем-то угнетен, это сразу бросалось в глаза.
— А картина — то, что надо? Надеешься, тебе от нее будет прок?
Джонни кивнул:
— Картина что надо. Не исключено, что вновь разом вознесет меня на самый верх. Получить бы премию Академии да с умом себя повести, так и без пения можно развернуться. Тогда, пожалуй, и тебе с детьми перепадало бы побольше.
— Куда нам больше, — сказала Джинни. — И так уж…
— И потом, я бы хотел чаще видеться с девочками, — сказал Джонни. — Хотел бы остепениться немного. Что, если я буду по пятницам приходить к вам обедать? Ни одного раза не пропущу, клянусь тебе, — как бы я далеко ни находился, как бы ни был занят. Ну, и по мере возможности постараюсь проводить с ними субботу и воскресенье или там брать их к себе на каникулы…
Джинни примостила ему на грудь пепельницу.
— Что ж, я не против, — сказала она. — Я для того и замуж снова не пошла, чтобы ты оставался им отцом. — Голос ее звучал бесстрастно, но Джонни, глядя на потолок, отметил, что это сказано во искупление других, жестоких слов, которые она ему наговорила однажды, когда их брак распался и сам он покатился с вершины вниз. — Кстати, ну угадай, кто мне звонил.
Джонни не подхватил эту игру — он не находил в ней ничего забавного.
— Кто? — спросил он.
— Хоть бы разок для приличия попробовал угадать, — сказала Джинни. Он молчал. — Твой крестный.
Джонни искренне поразился:
— Вот те на! Он же никогда ни с кем не говорит по телефону… И что сказал?
— Просил, чтобы я тебя поддержала. Он сказал, что тебе по силам подняться выше прежнего, что ты уже пошел в гору, только нужно, чтобы кто-то рядом верил в тебя. Я говорю — а с какой стати? А он мне — с такой, что он отец твоих детей. До того славный дядечка — и чего о нем плетут всякие ужасы…
Вирджиния питала вражду к телефонам и истребила за это время все аппараты в доме, оставив лишь один у себя в спальне и один на кухне. Сейчас тот, что был на кухне, зазвонил. Она вышла. Когда вернулась в гостиную, на лице ее было написано удивление.
— Тебя, Джонни, — сказала она. — Том Хейген. Говорит, что-то важное.
Джонни пошел на кухню и взял трубку.
— Да, Том, слушаю.
Том Хейген заговорил ровным голосом:
— Джонни, Крестный отец велит мне повидаться с тобой — фильм закончен, теперь не мешает подумать о будущем. Он хочет, чтобы я летел ранним рейсом. Можешь ты меня встретить в Лос-Анджелесе? Мне нужно завтра же назад в Нью-Йорк, так что, если у тебя что-то назначено на вечер, не беспокойся, вечер твой.
— Все ясно, Том. И насчет вечера тоже нет проблем. Переночуешь, развеешься немного. Я позову гостей, познакомишься кое с кем из кинематографистов. — Джонни не забывал предложить это всякому, с кем рос на одной улице, чтобы не думали, что он зазнался.
— Спасибо, — сказал Хейген, — но мне правда необходимо будет поспеть на ночной самолет. Так ты меня встретишь? Я вылетаю из Нью-Йорка в одиннадцать тридцать.
— Встречу, конечно, — сказал Джонни.
— Сам из машины не выходи. Пошли кого-нибудь за мной, пусть встретят и приведут к тебе.
— Как скажешь.
Джонни возвратился в гостиную, и Джинни взглянула на него с немым вопросом.
— Мой крестный строит какие-то планы относительно меня, хочет помочь. Это ведь он неким чудом выбил для меня роль в картине. Только лучше бы этим и ограничился…
Он снова растянулся на диване. Его одолевала усталость. Джинни сказала:
— Может, тебе не ездить сегодня домой, ляжешь в комнате для гостей? Утром позавтракаешь с девочками — куда катить в такую поздноту. И вообще не представляю себе, как ты там существуешь, один-одинешенек во всем доме. Неужели тоска не берет?
— Да я дома-то почти не бываю, — сказал Джонни.
Она рассмеялась.
— Ну, значит, не переменился. — Она задумалась на мгновение. — Так постелить тебе в свободной спальне?
Джонни сказал:
— А в твоей нельзя?
Она вспыхнула:
— Нет. — Но все-таки улыбнулась ему, и он ответил ей улыбкой. Ну, хоть друзья, и на том спасибо…
Наутро Джонни проснулся поздно: прямо в задернутые шторы било солнце. Раньше двенадцати оно сюда не заглядывало. Он крикнул:
— Эй, Джинни, завтрак мне еще причитается?
Издалека ее голос отозвался:
— Сейчас, одну минуту!
Ей и вправду хватило одной минуты. Вероятно, держала все наготове, еду — в горячей духовке, поднос — под рукой, потому что Джонни не успел еще закурить натощак первую сигарету, как дверь отворилась, и его дочери вкатили в комнату столик на колесах.
Они были такие прелестные, что у него защемило сердце. Их умытые мордашки сияли свежестью, живые глаза сверкали любопытством и нетерпением, — видно, их так и подмывало кинуться к отцу. Длинные волосы были чинно заплетены в косички, пышные платьица чинно застегнуты, ноги обуты в белые лаковые туфельки. Они замерли у столика с завтраком, глядя, как он гасит окурок, дожидаясь, когда он раскинет руки в стороны, призывая их к себе. Они налетели на него одновременно. Душистые, нежные щечки прижались к его лицу, он потер их небритым подбородком, поднялся визг. В дверях показалась Вирджиния и подкатила столик ближе, чтобы Джонни мог завтракать не вставая. Она присела на край кровати, подливала ему кофе, намазывала маслом гренки. Девочки уселись на кушетку напротив, охорашиваясь, приглаживая растрепанные волосы. Как они выросли — с такими уж не затеешь сражение подушками или возню на ковре. Ах, черт, думал он, скоро станут совсем большие — скоро за ними уже начнет ухлестывать голливудская шпана…
Он ел, отламывая для них от своих гренков, делясь кусочками бекона, давая отхлебывать кофе из своей чашки. Этот обычай сохранился с тех дней, когда он пел в джазе и редко садился за стол в одно с ними время, так что они пристрастились делить с ним трапезу в неположенные часы, когда он завтракал пополудни, ужинал поутру. Еда шиворот-навыворот приводила их в восхищение — бифштекс с жареной картошкой в семь утра, яичница с ветчиной — в середине дня.
Только Джинни да немногие близкие друзья знали, как он боготворит своих девочек. Когда он разводился и уходил из дома, тяжелей всего было из-за них. Он тогда отстаивал одно, одно оберегал: свои отцовские права. Обдуманно и недвусмысленно он дал Джинни понять, что будет недоволен, если она второй раз выйдет замуж, — но не ее он ревновал к будущему мужу, а девочек к отчиму. Назначая ей содержание, он позаботился о том, чтобы ей оказалось несравненно выгоднее не вступать в новый брак. Подразумевалось, что она вольна иметь любовников — лишь бы не приводила их в дом. Впрочем, на этот счет он вполне на нее полагался. Она всегда была на редкость застенчива и старомодна в интимных вопросах. Голливудские альфонсы сильно просчитались, когда кинулись увиваться за ней, точа зубы на деньги и блага, которые перепадут им от ее знаменитого мужа.
Он не опасался, что она будет рассчитывать на примирение после его вчерашнего поползновения с нею переспать. Она, как и он, не стремилась восстановить их распавшийся брак. Ей было понятно его влечение к красоте, неодолимая тяга к юным женщинам, с которыми она и думать не могла сравниться. Все знали, что он хоть раз да непременно переспит с актрисой, которая снимается с ним в главной роли. Его мальчишеское обаяние действовало на них столь же неотразимо, как на него — их красота.
— Давай-ка одевайся, да поживей, — сказала Джинни. — А то уже вот-вот Том прилетит.
Она выпроводила девочек из комнаты.
— И то правда, — сказал Джонни. — Между прочим, Джинни, я развожусь — ты не знала? Стану опять вольной птицей.
Она глядела, как он одевается. С тех пор как у них после свадьбы дочери дона Корлеоне установились новые отношения, он взял себе за правило всегда держать в ее доме свежую перемену платья.
— До Рождества всего две недели, — сказала она. — Ты его с нами проведешь — какие у тебя планы?
Вот те на, праздники на носу, а он и думать забыл. Раньше, до того как у него разладилось с голосом, в праздники начиналась самая горячая, самая денежная работа, но и тогда Рождество — это было святое. Если сейчас пропустить, значит, будет уже второй раз. В прошлом году он в эту пору был в Испании, ухаживал за будущей второй женой, стараясь склонить ее к замужеству.
— Обязательно, — сказал он. — И сочельник отпраздную с вами, и Рождество. — Он не случайно умолчал о встрече Нового года. Под Новый год он на всю ночь закатится гулять с приятелями, без этого время от времени он не мог, а ей на таком кутеже было не место. Тут он не чувствовал угрызений совести.
Она подала ему пиджак, смахнула приставшую пушинку.
Джонни всегда был аккуратен до педантичности. Она заметила, как он нахмурился, увидев, что рубашка отглажена не по его вкусу, запонки — он их давно не надевал — немного аляповаты, таких уже не носят. Она беззлобно фыркнула:
— Ничего, Том все равно не обратит внимания.
Проводить до машины вышли всем семейством. Девочки с двух сторон держали его за руки. Их мать шла чуть поодаль. Джонни сиял, на него было весело смотреть. У машины он по очереди покружил каждую дочку, подкинул высоко в воздух и, возвращая на землю, расцеловал. Потом поцеловался с бывшей женой и сел в машину.
Он не любил затягивать минуты прощания.
Его помощник и агент по рекламе все исполнил в точности. Когда Джонни подъезжал к своему дому, там уже дожидалась взятая напрокат машина с шофером. В ней сидели агент по рекламе и еще один из приближенных. Джонни поставил свою машину, проворно вскочил к ним — и мгновение спустя они уже неслись в аэропорт. Хейгена пошел встречать помощник; Джонни ждал в машине. Через несколько минут Том сел рядом, пожал ему руку, и они двинулись назад, к его дому…
Наконец они с Томом остались в гостиной вдвоем. Оба держались натянуто. Джонни так и не простил Тома с тех памятных дней накануне свадьбы Конни, когда он впал в немилость у дона и не мог к нему пробиться, потому что между ними глухой стеной стоял Том Хейген. Хейген не пробовал оправдаться. Да и не мог. Ему по долгу службы полагалось играть роль громоотвода — когда у людей были основания, но не хватало духу обидеться на дона, они обижались на consigliori.
— Твой крестный послал меня сюда пособить тебе кое в чем, — сказал Хейген. — И я хотел с этой заботой покончить до Рождества.
Джонни Фонтейн пожал плечами:
— Что тебе сказать. Картина отснята. Режиссер оказался порядочным человеком — во всяком случае, со мной обошелся вполне прилично. Сцены, в которых я занят, настолько важны, что, если бы Вольц и вздумал похоронить их в монтажной — а тем самым и меня, — из этого ничего не выйдет. Кто же позволит себе загубить фильм, который обошелся в десять миллионов долларов… Значит, теперь все зависит от того, что скажут критики, когда картина выйдет на экраны.
Хейген осторожно спросил:
— А что, эта награда, которую присуждает Академия, — она и правда много значит в актерской судьбе или же это обычная рекламная побрякушка, которая, по сути, ничего не дает? — Он спохватился и торопливо поправился: — Не считая славы, естественно, — до славы всякий охоч.
Джонни Фонтейн усмехнулся.
— Кроме моего крестного. И тебя… Нет, Том, это не побрякушка. С премией Киноакадемии актеру лет на десять вперед обеспечен успех. Ему будут предлагать на выбор самые завидные роли. Зритель будет ходить на картины с его участием. Конечно, премия — это еще не все, но для карьеры киноактера нет ничего важней. И, в общем, я рассчитываю ее получить. Не оттого, что я такой уж выдающийся артист, но, во-первых, меня уже знают как певца, а во-вторых — сама роль очень выигрышная. Ну, и сыграл я ее недурно.
Том Хейген покачал головой:
— А вот твой крестный утверждает, что на сегодняшний день надежды получить премию у тебя нет.
Джонни Фонтейн вспылил:
— Да что ты мелешь, сообрази! Ленту еще не монтировали, ни для кого ни разу не прокручивали. Притом дон даже не связан с кинобизнесом. На черта ты тогда летел за три тысячи миль — неужели только мне пакости говорить? — Он чуть не плакал от злости и досады.
Хейген озабоченно сказал:
— Джонни, для меня ваша киношная кухня — темный лес. Не забывай, я — вестовой дона, больше ничего. Но твое положение мы с ним обсуждали со всех сторон и много раз. Дон тревожится за тебя, за твое будущее. Считает, что тебе пока еще не обойтись без его помощи, и хочет решить твои проблемы раз и навсегда. Вот за этим я здесь — начать, наладить, чтобы дальше у тебя само пошло. Только пора тебе повзрослеть, Джонни, хватит смотреть на себя как на певца или актера. Пора наращивать мускулы, ворочать крупными делами.
Джонни Фонтейн рассмеялся и налил себе виски.
— Если мне не дадут «Оскара», то мускулы у меня будут примерно той же силы, как у моих дочек. Голос я потерял — если б вернулся голос, тогда бы еще можно было что-то предпринять, а так… Проклятье! Ну откуда крестному известно, что мне не достанется «Оскар»? Хотя — известно, должно быть. Он еще никогда не ошибался.
Хейген закурил тонкую сигару.
— У нас есть сведения, что Джек Вольц не выделит ни гроша из фондов киностудии на то, чтобы поддержать твою кандидатуру. Мало того, он дал понять всем, кто участвует в голосовании, что не жаждет видеть тебя в числе награжденных. А поскольку средства на рекламу и прочее он зажал, ты, вполне вероятно, останешься в тени. В то же время он старается всеми способами обеспечить как можно больше голосов одному из твоих соперников. Подкупает нужных людей напропалую, одних выгодным местом, других чистоганом, третьих девочками — все пустил в ход. И при этом действует так, чтобы по мере возможности не повредить своей картине.
Джонни Фонтейн поднял плечи. Он вновь налил себе виски и опрокинул стакан.
— Тогда мне крышка.
Хейген наблюдал за ним, с неудовольствием поджав губы.
— От спиртного голос лучше не станет.
— Слушай, катился бы ты к такой-то матери, — сказал Джонни.
Лицо Хейгена моментально утратило всякое выражение, кроме холодной учтивости.
— Хорошо, буду держаться в сугубо деловых рамках.
Джонни опустил стакан, подошел к Хейгену, стал перед ним.
— Извини, что я так сказал, Том. Прости меня Христа ради. Это я зло срываю на тебе, что не могу удавить эту суку Джека Вольца, что крестному боюсь слово поперек сказать. И вот отыгрываюсь на тебе. — У него слезы навернулись на глаза. Он запустил пустым стаканом из-под виски в стенку, но такой немощной рукой, что тяжелый, переливчатого стекла стакан даже не разбился, а откатился по полу назад, и Джонни тупо воззрился на него в бессильной ярости. Перевел дух, засмеялся. — Фу-ты, господи помилуй.
Он прошелся по комнате и сел напротив Хейгена.
— Знаешь, мне очень долго судьба преподносила одни удачи. Потом я развелся с Джинни, и с тех пор все пошло вкривь и вкось. Сначала я потерял голос. Упал спрос на мои пластинки. Не стало больше приглашений сниматься в кино. И в довершение всего от меня отвернулся мой крестный, звоню — не подходит к телефону, прилетаю в Нью-Йорк — не принимает. Всякий раз на моем пути к нему вставал ты, и я злился на тебя, хотя и знал, что ты действуешь по его указанию. На него самого не очень-то позлишься. Это все равно что иметь зуб на господа бога. Вот я и послал тебя. Хотя ты был абсолютно прав. И в доказательство, что это не пустые слова, я последую твоему совету. До тех пор, покуда не вернется голос, больше не пью. Ну как?
Извинение звучало искренне. В эту минуту Хейген забыл о своей неприязни к нему. Видимо, все же что-то есть в этом тридцатипятилетнем мальчике, иначе дон так не любил бы его.
— Да ладно, Джонни, забудь. — Его тяготила откровенность этого излияния, тяготило и подозрение, что оно, может статься, вызвано страхом — страхом, как бы против него не настроили дона. Другое дело, что дона, разумеется, настроить так или иначе невозможно по определению. Любые перемены в его пристрастиях исходят лишь от него самого. — Зря ты отчаиваешься раньше времени, — продолжал он. — Дон говорит, что козни Вольца он сумеет нейтрализовать. И премию ты почти наверняка получишь. Но он считает, что для тебя это еще не решение проблемы. Он хочет знать, хватит ли тебе ума и духу самому стать продюсером — взять производство картин, от начала и до конца, в свои руки.
— Как это он, интересно, надеется добыть для меня «Оскара»? — недоверчиво спросил Джонни.
Хейген резко отозвался:
— Отчего ты с такой легкостью готов поверить, что Вольцу это под силу обстряпать, а твоему крестному — нет? Так вот, раз уж нам с тобой так или иначе предстоит решать вопросы, а для этого необходимо твое доверие, — я тебя просвещу. Только держи это при себе. Видишь ли, твой крестный — неизмеримо более могущественный человек, чем Джек Вольц. Причем могущественный — в неизмеримо более существенных областях. Ты хочешь знать, каким образом он может повлиять на присуждение премии? У него — или, точнее, у тех, кто от него зависит, — находятся в подчинении все профсоюзы кинопромышленности и, стало быть, все — или почти все те, кто присуждает премии. Естественно, ты должен и сам по себе чего-то стоить, сам должен заслужить право оспаривать у других награду. Кроме того, твой крестный умнее Джека Вольца. Он не станет ходить по этим людям и требовать, угрожая пистолетом, — либо вы голосуете за Джонни Фонтейна, либо прощаетесь с работой. Не станет прибегать к силовым мерам там, где силовые меры не действуют или излишне накаляют обстановку. У него эти люди проголосуют за тебя, потому что им так хочется. Иной вопрос, что им не захочется, если дон не проявит определенного интереса. В общем, поверь мне на слово, ему по силам устроить тебе премию. И без него тебе ее не видать.
— Допустим, я поверю, — сказал Джонни. — Допустим также, что мне хватит и ума, и духу, чтобы стать продюсером, — все равно у меня на это нет денег. Ни один банк не возьмется меня финансировать. На то, чтобы сделать фильм, нужны миллионы.
Хейген сухо сказал:
— Когда получишь своего «Оскара», приступай — с таким расчетом, чтобы выпустить для начала три картины. Нанимай самых лучших, кто есть в вашей профессии, — лучших операторов и так далее, лучших актеров, словом, всех сверху донизу. С тем, чтоб тебе запустить в производство от трех до пяти картин.
— Ты в уме? — сказал Джонни. — На это знаешь сколько надо? Миллионов двадцать…
— Когда потребуются деньги, — сказал Хейген, — свяжись со мной. Я назову тебе банк здесь, в Калифорнии, куда надо обратиться за средствами. Не беспокойся, банки сплошь да рядом финансируют кинопроизводство. Общепринятым порядком попросишь предоставить тебе ссуду, подведешь обоснование — короче, вступишь в обычные деловые переговоры. Ответ будет положительный. Только сначала повидаешься со мной, покажешь мне все расчеты, изложишь свои наметки. Ну как?
Джонни долго молчал. Наконец спросил негромко:
— Хорошо, а условия?
Хейген улыбнулся.
— В смысле, понадобятся ли от тебя какие-нибудь услуги взамен двадцати миллионов ссуды? Еще бы. — Он подождал, но Джонни не отозвался на это. — Хоть, впрочем, не обременительнее тех услуг, какие ты и так оказал бы дону, если бы он тебя попросил.
Джонни сказал:
— Но понимаешь, если услуга нешуточная, то попросить о ней должен сам дон, лично. То есть указаний от тебя или от Санни будет недостаточно.
Подобного здравомыслия Хейген от него не ожидал. Оказывается, у Фонтейна есть все же голова на плечах. Соображает, что дон, при его осмотрительности и его любви к крестнику, никогда не потребует от него неразумно рискованных поступков, а Санни — может. Он сказал:
— На этот счет могу тебя успокоить. У нас с Санни есть от дона строгий приказ не впутывать тебя в дела, которые могли бы повредить твоей репутации в случае огласки. Сам он тем более никогда себе этого не позволит. Речь идет об услугах такого рода, что, ручаюсь, он тебя даже попросить не успеет — ты же первый вызовешься, добровольно. Ну как, устраивает?
Джонни улыбнулся:
— Устраивает.
Хейген сказал:
— И еще вот что — он в тебя верит. Считает, что ты толковый мужик и банк, вероятней всего, на тебе неплохо заработает, а значит, неплохо заработает и он. Так что у него тут есть свой расчет, и ты не забывай об этом. Деньгами не сори напрасно. Пускай ты у него любимый крестник, но двадцать миллионов — это сумма. Дону придется высунуть голову наружу, чтобы тебе ее добыть.
— Он может быть покоен, — сказал Джонни. — Если фрукт вроде Джека Вольца ходит в титанах мирового кино, то уж как-нибудь и мы не оплошаем.
— Вот и крестный твой так рассуждает, — сказал Хейген. — А теперь ты не распорядишься, чтобы меня отвезли в аэропорт? Все, что надо было сказать, сказано. Когда придет время составлять контракты, найми себе адвокатов, я в этом участия принимать не буду. Только, если не возражаешь, — до того, как подписывать, все покажи мне. Кстати, имей в виду, никаких трений с профсоюзами ты знать не будешь. В известной мере это сократит расходы на каждую картину, так что, когда бухгалтер заложит такую статью тебе в смету, ты эту цифру не учитывай.
Джонни осторожно спросил:
— А на другое мне обязательно получать от тебя добро — ну, там, сценарий, кого из звезд брать на главные роли и прочее?
Хейген покачал головой:
— Нет. То есть не исключаю, что у дона когда-то и возникнут возражения, но в таких случаях он будет излагать их непосредственно тебе. Правда, не представляю себе, какой может быть повод. Кино его не трогает ни в малейшей степени, так что ему это должно быть все равно. К тому же вмешиваться — не в его правилах, это я тебе заявляю по опыту.
— Понял… — сказал Джонни. — А в аэропорт я тебя подкину сам. И передай от меня спасибо крестному. Я позвонил бы поблагодарить, но ведь он не подходит к телефону. Отчего это, между прочим?
Хейген пожал плечами:
— Он почти не пользуется телефоном. Не хочет, чтобы его голос записали на пленку — пусть даже самый невинный разговор. Могут потом так подогнать слова, что будет звучать совсем другое. Думаю, в этом дело. Во всяком случае, единственное, чего он постоянно опасается, — это как бы власти рано или поздно не состряпали против него улик. Вот и старается не искушать судьбу.
Они сели в машину, и Джонни повел ее в аэропорт. Хейген сидел и думал, что до сих пор недооценивал Фонтейна, а малый оказался стоящий. Усваивает науку на лету — взять хотя бы то, что сам везет его к самолету. Внимание к человеку — не зря дон всегда придает этому такое значение. И — его извинение. Оно шло от чистого сердца. Он слишком давно знал Джонни — нет, извиняться из страха он бы не стал. Джонни был человек с характером. Отсюда и вечные его неприятности, то с кинозаправилами, то с женским полом. Он был как раз из тех немногих, кто не боялся дона. Он да еще Майкл — других, о ком это можно сказать, Хейген, пожалуй, не знал. Словом, извинение было искренним, так к нему и следует относиться. Им с Джонни предстоит достаточно тесно общаться в ближайшие годы. А Джонни предстоит выдержать еще один экзамен — на догадливость. Ему нужно будет оказать дону услугу, но какую — дон никогда не намекнет, не заикнется о ней как об одном из условий сегодняшнего соглашения. Любопытно, хватит ли у Джонни Фонтейна сметливости додуматься без подсказки, в чем состоит это условие.
Высадив Хейгена у входа в аэропорт (от предложения побыть с ним, пока не объявят посадку, Хейген наотрез отказался), Джонни повернул снова к дому Джинни. Она удивилась, что он вернулся. Но Джонни хотелось некоторое время побыть у нее, обдумать положение вещей, наметить для себя план действий. Он понимал: то, что сообщил ему Хейген, невероятно важно и кардинальным образом меняет все в его судьбе. Он пережил дни громкой славы — сегодня, в тридцать пять лет, то есть в молодые еще годы, эти дни для него миновали. Он не обманывался на сей счет. Допустим даже, ему присудят «Оскара» как лучшему актеру — ну и что? Да ни черта, если только к нему не вернется голос. Второразрядная фигура, ни веса, ни влияния. Взять то хотя бы, как отвергла его вчера эта девчонка — да, очень мило и тонко и вроде бы по-хорошему, — но разве держалась бы она с такой небрежной уверенностью, будь он действительно на самом верху? Теперь же, с финансовой поддержкой, которую предлагает дон, что помешает ему сделаться первой из величин Голливуда? Хоть королем. Джонни весело прищурился. А что? Хотя бы и доном!..
Недурно было бы первое время пожить опять у Джинни — недельки две-три, может, и дольше. Каждый день водить девочек гулять, позвать в гости кой-кого из друзей. Всерьез заняться собой — не притрагиваться к спиртному, не курить. Тогда, может быть, и голос опять окрепнет. С голосом да с такими-то деньгами от дона Корлеоне он будет несокрушим. И впрямь как какой-нибудь император или король былых времен, с поправкой на современную Америку. И уж это могущество не будет зависеть от того, насколько надежны его голосовые связки и симпатии его публики. Деньги и власть — власть особого рода, самая вожделенная, — вот на чем будет зиждиться его мощь.
Тем временем привели в порядок комнату для гостей. Это, с обоюдного молчаливого согласия, означало, что даже под одной крышей они с Джинни будут жить врозь. Возврата к прежним, супружеским отношениям быть не могло. И пусть в окружающем мире и журналисты, авторы светской хроники, и кинофанатики сходились во мнении, что этот брак потерпел неудачу исключительно по его вине, сами-то они оба втайне знали, что еще больше виновата в их разводе она.
Когда Джонни Фонтейн достиг неслыханной популярности как певец, а снявшись в нескольких мюзиклах — и как киноактер, ему и в голову не приходило бросать жену и детей. Он был для этого слишком итальянец, слишком еще привержен старым традициям, усвоенным с детства. Естественно, он изменял жене. При такой профессии, да когда на каждом шагу искушения, этого не избежать. К тому же, несмотря на свой внешний вид, он, сухощавый, тонкий в кости, хранил в себе стойкий заряд эротической энергии, столь часто свойственный южным мужчинам субтильного телосложения. Особенно пленяло его в женщинах непредсказуемое. Когда выводишь на люди тихую скромницу с невинным взглядом, а после, наедине, спустив бретельку с ее плеча, освобождаешь неожиданно полную грудь, всю налитую греховной тяжестью в бесстыдном несоответствии с непорочным личиком. Или когда вдруг открываешь застенчивую недотрогу в разухабистой девахе, которая, как изворотливый баскетболист, прибегает к обманным приемам, изображая из себя женщину-вамп, переспавшую с сотней мужчин, а после, наедине, часами отбивается, пока допустит до себя, и тогда обнаруживается, что она-то как раз невинна.
В мужском кругу Голливуда потешались над его пристрастием к невинным девушкам. Называли староитальянским пережитком, отсталостью — вдумайся, сколько на нее времени угрохаешь, какая морока, а в постели, как выясняется, ей чаще всего грош цена. Но Джонни знал: тут все решает подход. Надо уметь так подойти к нетронутой девочке, чтобы этот первый ее раз был ей в радость, и тогда — что может сравниться с нею? М-м, что за удовольствие объезжать их, необъезженных! Что за удовольствие, когда тебя оплетают их ноги. Эти бедра, такие разные, у каждой — другие, эти непохожие попки, кожа разнообразных оттенков молока, или шоколада, или бронзы, а та черная девчушка, с которой он согрешил в Детройте, — порядочная девочка, не шлюха, дочка джазового певца из ночного клуба, где они выступали в одной программе, — что это была за прелесть! Губы — и впрямь словно теплый, чуть терпкий мед, кожа — темно-коричневый атлас, лучшего воплощения женственности господь не создавал — и она была девственницей.
В мужском кругу постоянно обсуждались те или иные способы, преимущества различных позиций — он, откровенно говоря, особенно не увлекался этими выкрутасами. Если и пробовал их, то сразу охладевал к женщине, просто не получал настоящего удовлетворения. Он и со своей второй женой в конечном счете оттого не смог ужиться, что она чересчур пристрастилась к позиции валетом и не признавала никакой иной, отсюда и вечные скандалы, когда он пытался жить с ней обычным способом. Она взяла себе моду высмеивать его, называть жалким примитивом, пошел слушок, что в своих представлениях о любви он так и не вышел из подросткового возраста. Не потому ли, кстати, и вчерашняя девица его отвергла? Да ладно, пес с ней, с девицей, невелика потеря, судя по всему. Настоящую охотницу покувыркаться в постели распознаешь сразу, они-то и есть самый смак. Особенно если занимаются этим не слишком давно. Он терпеть не мог таких, которые начинают лет с двенадцати и к двадцати годам уже дочиста изнашиваются, только делают вид, что им приятно, причем как раз среди них попадаются самые хорошенькие, каким ничего не стоит тебя одурачить.
Джинни принесла кофе и печенье, поставила на длинный стол в той половине комнаты, которая служила гостиной. Ей он сказал только, не вдаваясь в подробности, что Хейген помогает ему получить ссуду на производство нескольких картин, и эта новость привела ее в волнение. Он снова станет большим человеком! Она не подозревала, как всемогущ на самом деле дон Корлеоне, и не могла оценить исключительность такого события, как приезд Хейгена из Нью-Йорка. Джонни прибавил, что Хейген, кроме того, дал ему ряд советов по юридической части.
После кофе он объявил ей, что будет весь вечер работать — звонить нужным людям, составлять план действий.
— Половина всего, что заработаю на этом, пойдет детям, — сказал он.
Джинни благодарно улыбнулась в ответ и, уходя, поцеловала его.
На письменном столе его дожидались в стеклянной шкатулке любимые сигареты с монограммой, портсигар с увлажнителем, полный черных, тонких, как карандаш, кубинских сигар. Джонни удобней устроился на стуле и взялся за телефон. Мысли роились, вихрились у него в голове. Первым делом он позвонил писателю, автору нашумевшего романа, который лег в основу только что отснятого фильма. Писатель был одних с ним лет — он прошел тернистый путь, покуда добился известности, но теперь его имя гремело в литературных кругах. Он ехал в Голливуд, рассчитывая, что его там встретят как важную персону, но натолкнулся, подобно большинству авторов, лишь на самое хамское пренебрежение. Однажды на банкете, устроенном в шикарном клубе, Джонни привелось стать свидетелем его унижения. Развлекать писателя в тот вечер — а подразумевалось, что и в ту ночь, — согласилась достаточно известная пышногрудая кинокрасотка. Однако уже за столом красотка покинула знаменитого писателя, потому что ее поманил к себе пальцем тщедушный хлюпик, подвизавшийся на комических ролях. Таким образом писатель получил ясное представление о том, кто есть кто в голливудской табели о рангах. Что за важность, если он написал книгу, которой прославился на весь мир. Кинокрасотка, не раздумывая, предпочтет ему самого невзрачного, плюгавого заморыша, который имеет связи в мире кино…
Этому-то писателю и позвонил в Нью-Йорк Джонни Фонтейн — якобы затем, чтобы поблагодарить за прекрасную роль, написанную, можно сказать, будто специально для него. Джонни безбожно льстил, разливался соловьем. Потом, словно бы невзначай, спросил, как подвигается новый роман писателя и о чем он. Пока автор расписывал ему подробности самой захватывающей главы, он закурил сигару и, улучив удобную минуту, вставил:
— Да, любопытно было бы почитать, когда закончите. Может, прислали бы экземплярчик? Если мне подойдет, то возьму на более выгодных для вас условиях, чем те, которые предложил Вольц.
По тому, с какой готовностью писатель согласился, Джонни понял, что угадал. Джек Вольц облапошил этого человека, заплатил за книгу гроши. Он прибавил, что сразу после праздников предполагает быть в Нью-Йорке, и пригласил писателя пообедать вместе в приятной компании.
— У меня есть симпатичные подружки в вашем городе, — заключил он весело.
Писатель рассмеялся и сказал, что согласен.
Потом Джонни Фонтейн позвонил режиссеру-постановщику и оператору только что отснятого фильма, поблагодарил за помощь во время работы над картиной. Обоим, попросив не передавать дальше, сказал одно и то же — он знает, что Вольц был против его участия в картине, и потому вдвойне спасибо им за содействие и хорошее отношение. Отныне он их должник — если что, пусть обращаются к нему в любое время.
Затем последовал самый тягостный звонок — Джеку Вольцу. Джонни поблагодарил его за возможность сняться в прекрасной роли, он был бы счастлив поработать у него еще. Сказал он это лишь затем, чтобы привести Вольца в замешательство. До сих пор он никогда не ловчил, не кривил душой. Через несколько дней Вольц дознается о предпринятых им шагах и будет, после такого звонка, ошарашен его вероломством — чего как раз и добивался Джонни Фонтейн.
Он посидел за письменным столом, праздно попыхивая сигарой. На столике поодаль стояла бутылка виски, но он ведь как будто дал слово и себе, и Хейгену больше не пить. Строго говоря, даже курить бы не следовало. Наивность, конечно: то, что стряслось с его голосом, вероятней всего, не поправишь воздержанием от курева и спиртного. Или если поправишь, то ненамного — но, черт возьми, раз впереди забрезжила надежда, ему грешно упускать хоть бы и мизерный шанс!
Теперь, когда дом погрузился в тишину — когда уснула его бывшая жена, уснули ненаглядные дочери, — Джонни позволил себе оглянуться назад, на ту жуткую пору его жизни, когда он их покинул. Бросил их ради дрянной блудливой шлюхи, какою оказалась его вторая жена. Но даже сейчас он при мысли о ней не мог удержаться от улыбки: все равно она во многом была совершенно сногсшибательна, а главное, единственным для него спасением явился тот день, когда он вообще навеки зарекся ненавидеть любую женщину — когда решил, что не может позволить себе вынашивать ненависть к своей первой жене и к дочерям, ко второй жене и всем последующим своим подругам, вплоть до вот этой самой Шарон Мур, которая так лихо оставила его с носом ради возможности похваляться перед целым светом, что отказала не кому-нибудь, а самому Джонни Фонтейну.
Он колесил по стране с джаз-ансамблем, пел свои песенки, потом выдвинулся на радио, потом — в киноконцертах и, наконец, сделался звездой экрана. И все это время жил, как хотел, в свое удовольствие, легко сходился с женщинами, однако дом, семья оставались для него незыблемы. Но вот ему встретилась Марго Эштон, актриса, которой суждено было стать его второй женой, — и он потерял голову. Все полетело к чертям: его карьера, голос, его семейная жизнь. Пока не наступил однажды день, когда он остался ни с чем.
Надо сказать, он был всегда великодушен и щедр. Первой жене после развода, не считаясь, оставил все, чем владел. Он позаботился, чтобы от всего, что заработано им на каждой пластинке, каждом фильме, каждом концерте, непременно шли отчисления в пользу его дочерей. В те дни, когда к нему пришли богатство и слава, его первая жена ни в чем не знала отказа. Он выручал в трудную минуту всех ее братьев и сестер, отца с матерью, школьных подруг и их родных. Никогда не корчил из себя недоступную знаменитость. Пел на свадьбе обеих жениных младших сестер, хотя страшно не любил это делать. Словом, он ей ни в чем не отказывал, пока это не ущемляло его права оставаться самим собой.
И вот, когда он уже коснулся самого дна, когда не мог больше найти работу в кино — не мог больше петь, а вторая жена изменила ему, он как-то поздним вечером, не находя себе места от тоски, на несколько дней приехал к Джинни и девочкам. В сущности, сдался ей на милость. В тот день он прослушивал одну из своих записей — она звучала отвратительно, он стал обвинять звукорежиссера, что тот умышленно срывает ему запись. Мало-помалу до него дошло, что он слышит свой голос неискаженным. Тогда он разбил мастер-диск и отказался петь повторно. Ему было так стыдно, что после этого он, не считая того раза, когда пел вместе с Нино на свадьбе Конни Корлеоне, не взял больше ни единой ноты.
Он не забыл, с каким выражением приняла Джинни весть о свалившихся на него бедах. Только на миг промелькнуло оно у нее на лице, но и этого мгновения хватило, чтобы навсегда его запомнить. То было выражение победного и злого торжества… Такое выражение могло означать лишь одно — что все эти годы она таила в душе презрение и вражду к нему. Она тут же овладела собой и вежливо, хоть и сдержанно выразила ему сочувствие. Он сделал вид, будто принимает ее слова за чистую монету. Потом, в ближайшие дни, он повидался с тремя женщинами, которые долгие годы были ему милей прочих, — он сохранял с ними дружеские отношения, мог изредка провести с одной из них ночь, что не мешало им оставаться добрыми товарищами, он помогал им, чем мог, дарил подарки, устраивал на работу — если бы все, что он сделал для них, перевести на деньги, это составило бы сотни тысяч долларов. И на лице каждой из них он уловил теперь то же мимолетное выражение злого торжества.
Тогда-то он и понял, что надо принимать решение. Он мог, уподобясь столь многим из мужской половины Голливуда — преуспевающим продюсерам, сценаристам, режиссерам, актерам, — с похотливым ожесточением вести охоту на красивых женщин, залучая их в свои сети. Мог скупо отмерять им подачки, используя свое влияние и деньги, в вечной готовности изобличить неверность, вечной уверенности, что женщина рано или поздно изменит и уйдет, что она враг, над которым надлежит взять верх. Либо — мог отказаться враждовать с женским полом и продолжать веровать в него.
Он сознавал, что не может позволить себе не любить женщин — без любви к ним, сколь бы коварны и переменчивы они ни были, некая часть души его омертвеет. И неважно, если те из женщин, которых он любил как никого на свете, втайне рады увидеть его сокрушенным и униженным по прихоти капризной Фортуны — если не в обывательском, а в самом страшном смысле слова его предали. У него не было выбора. Приходилось принять их такими, как они есть. И Джонни, проглотив обиду на то, что им оказалось приятно узнать о его невзгодах, почел за благо провести с каждой из них ночь любви и ознаменовать это событие подарком. Он им простил — он знал, что это расплата за безграничную свободу, за вольное житье в те дни, когда он перепархивал от одной к другой, как мотылек с цветка на цветок. Только с тех пор он больше не корил себя за непостоянство. Не ощущал вины за то, что обездолил Джинни — что, ревниво отстаивая свои отцовские права, он даже мысли не допускал о том, чтобы опять на ней жениться, и не стеснялся показывать ей это. Одно лишь и вынес он с собой из постигшего его крушения: бесчувственность к обидам, которые наносил женщинам.
Он устал; пора было ложиться спать, но малая крупица прошлого застряла в его сознании и не желала уходить — как они пели с Нино Валенти. И вдруг он понял, чем может наверняка угодить дону Корлеоне. Он снял трубку и попросил соединить его с Нью-Йорком. Сначала позвонил Санни Корлеоне, узнал телефон Нино Валенти. Потом позвонил Нино. Судя по голосу, Нино был, как всегда, слегка навеселе.
— Слушай, Нино, как ты посмотришь на предложение переехать сюда? — сказал ему Джонни. — Иди ко мне работать, мне нужен верный человек.
Нино, по своему обыкновению, балагурил:
— Да как тебе сказать, Джонни. Работенка на грузовике не пыльная, хозяйки по дороге сговорчивые — завернешь, побеседуешь по душам, ну и гребу чистыми полторы сотни в неделю. Чем ты надеешься меня соблазнить?
— Для начала могу предложить пятьсот в неделю и пару кинозвезд на предмет душевной беседы, — сказал Джонни. — Ну как? А иной раз, возможно, спеть разрешу, когда в доме соберутся гости.
— Ладно, подумаем, — сказал Нино. — Дай срок — вот посоветуюсь со своим юристом, с банком, со сменщиком…
— Брось дурака валять, Нино, — сказал Джонни. — Ты мне здесь нужен, понял? Завтра садись на самолет и лети подписывать персональный контракт сроком на год — пятьсот в неделю. Чтобы, когда ты отобьешь у меня одну из любимых женщин и я тебя выгоню взашей, ты хоть остался с годичным жалованьем в кармане. Договорились?
Наступило долгое молчание. На этот раз Нино отвечал трезвым голосом:
— Эй, Джонни, а ты не шутишь?
Джонни сказал:
— Нет, брат, я серьезно. Зайди к моему импресарио в Нью-Йорке. У него в конторе будет для тебя билет на самолет и деньги. Я ему с утра позвоню. А ты заезжай туда днем. Ладно? Я после подошлю кого-нибудь к самолету встретить тебя и доставить ко мне.
В трубке опять наступило молчание, потом голос Нино, очень подавленный, неуверенный, проговорил:
— Ладно, Джонни. — От хмельной веселости в нем не оставалось и следа.
Джонни положил трубку и стал укладываться спать. Ни разу с того дня, как он разбил тот злополучный диск, у него не было такого отличного настроения…
Глава 13
Джонни Фонтейн сидел в огромном зале, где помещалась студия звукозаписи, и подсчитывал свои расходы на страничке желтого блокнота. В дверях один за другим появлялись музыканты — все до единого его приятели, каждого он знал еще с юности, когда только начинал петь на эстраде с джаз-оркестром. Дирижер, величина в мире легкой музыки, — из тех немногих, кто проявил к нему участие, когда началась полоса неудач, — раздавал оркестрантам ноты и устные указания. Звали дирижера Эдди Нилс. Он был очень занятой человек и на эту запись согласился лишь в виде одолжения, по старой дружбе.
Нино Валенти сидел за роялем, нервно трогая клавиши. Время от времени он потягивал виски из высокого стакана. Джонни это не смущало. Он знал, что под парами Нино поет не хуже, чем трезвый, — к тому же сегодня от него не потребуется особых высот исполнительского мастерства.
Эдди Нилс сделал специально для этой записи аранжировку нескольких старинных итальянских и сицилийских народных песен и обработал шуточный дуэт-поединок, который Джонни пел вместе с Нино на свадьбе Конни Корлеоне. Джонни затеял эту запись, главным образом, зная, что дон любит народные песни и лучшего подарка к Рождеству, чем такая пластинка, для него не придумаешь. Притом чутье подсказывало ему, что пластинка хорошо разойдется, — не миллион, конечно, но приличное количество. И еще. Он догадался, чего ждет от него дон Корлеоне взамен за оказанную помощь, — что он поможет Нино. Ведь и Нино, в конце концов, приходится ему крестником…
Джонни отложил желтый блокнот и подставку с зажимом на складной стул, стоящий рядом, вскочил и подошел к роялю.
— Ну что, земляк, — сказал он, и Нино, подняв на него глаза, через силу улыбнулся. Вид у него был неважный. Джонни нагнулся и крепко потер ему лопатки.
— Расслабься, детка, — сказал он. — Покажи нынче, на что ты способен, и я сведу тебя с самой знаменитой из голливудских звезд и самой классной по части секса.
Нино отхлебнул из стакана.
— Кто такая? — проворчал он. — Это которую кличут Лэсси?
Джонни весело хмыкнул.
— А Дину Данн не хочешь? Фирма барахло не поставляет.
Его слова произвели впечатление, но Нино все же не отказал себе в удовольствии разочарованно протянуть:
— Выходит, Лэсси не про нашу честь?
Оркестр плавно начал вступление к попурри. Джонни Фонтейн сосредоточенно вслушивался. Эдди Нилс проиграет музыкальное сопровождение в специальной аранжировке. Потом будет пробная запись. Слушая, Джонни мысленно намечал, как подать каждую фразу, как перейти от одной песни к другой. Он знал, что его голоса хватит ненадолго, — но не беда, петь будет в основном Нино, а он — только подпевать. Не считая, конечно, дуэта-поединка. Надо приберечь голос для дуэта.
Он потянул Нино со стула, и они подошли к микрофонам. Нино осекся — раз, другой. От замешательства лицо у него пошло пятнами. Джонни шутливо спросил:
— Время тянешь, да? Рассчитываешь на сверхурочные?
— Непривычно без мандолины в руках, — сказал Нино.
Джонни на миг задумался.
— Попробуй-ка, возьми стакан.
Решение оказалось правильным. Нино нет-нет да и прикладывался к стакану, но его пение от этого не страдало. Джонни пел вполсилы, не напрягаясь, — Нино вел, а он вторил, клал легкие узоры вокруг основной мелодии. Когда так поешь, трудно почувствовать истинное удовлетворение, но Джонни приятно поразило собственное искусство владения голосом. Видно, не пропали даром эти десять лет его певческой жизни.
Когда дошла очередь до дуэта-поединка, которым завершалась пластинка, Джонни запел полным голосом, и после у него засаднило в глотке. Эта вещь проняла даже задубелые сердца многоопытных оркестрантов — такое случалось редко. Музыканты застучали по инструментам смычками и костяшками пальцев, затопотали ногами вместо рукоплесканий. Ударник рассыпал в знак одобрения зажигательную дробь.
С передышками, с перерывами для совещаний работали часа четыре. Перед уходом Эдди Нилс подошел к Джонни и сказал негромко:
— Очень прилично звучишь, милый мой. Пожалуй, опять созрел для сольного диска. Кстати, и новая песня имеется — как на заказ для тебя.
Джонни покачал головой:
— Брось, Эдди, не надо. Через пару часов я так осипну, что даже говорить не смогу… Как по-твоему, многое придется переписывать из того, что сделали?
Эдди задумчиво сказал:
— Нино пусть завтра подойдет на студию. У него в некоторых местах не вышло, хотя вообще он поет гораздо лучше, чем я предполагал. Ну а твое, если мне где-то не понравится, доведут техники. Не возражаешь?
— Да нет, — сказал Джонни. — Когда можно будет послушать, что получилось?
— Завтра, ближе к вечеру, — сказал Эдди Нилс. — Хочешь, у тебя?
— Можно, — сказал Джонни. — И спасибо, Эдди. Так, значит, до завтра.
Он взял Нино за локоть и вышел с ним из студии. Но повез его оттуда не к Джинни, а к себе.
Время близилось к вечеру. Нино так основательно набрался, что Джонни велел ему идти принять душ, а потом лечь соснуть. Им еще предстояло к одиннадцати ехать на многолюдное сборище.
Когда Нино проснулся, Джонни в общих чертах объяснил ему, что их ждет.
— Этот вечер, — сказал он, — устраивает для кинозвезд Клуб одиноких сердец. Женщин, которые там соберутся, ты видел сказочно прекрасными на экране, миллионы мужчин руку бы правую отдали за то, чтобы ими обладать. А соберутся они там с единственной целью — найти себе мужика на один вечер. И знаешь почему? Изголодались, натура требует, а молодость прошла. Ну а поскольку каждая — женщина, то все же хочется, чтобы обстановка располагала.
— Постой, а что у тебя с голосом? — спросил Нино.
Джонни говорил с ним чуть ли не шепотом.
— Это у меня каждый раз, когда попою. О пении можно теперь забыть на целый месяц. Хрипота, правда, дня через два пройдет.
Нино задумчиво протянул:
— Веселенькие дела…
Джонни пожал плечами.
— Послушай-ка, ты сегодня не очень зашибай. Покажем голливудским принцессам на горошине, что и мой корешок тоже не лыком шит. Будь с ними пообходительней. Запомни, кое-кто из них — большая сила в кино, с их помощью можно получить работу. Будешь вести себя мило, когда шарахнешь клиентку, — это тебе не повредит.
Нино тем временем уже наливал себе выпить.
— Я всегда веду себя мило. — Он осушил стакан до дна. Спросил, широко улыбаясь: — Нет, ты серьезно можешь меня познакомить с Диной Данн?
— Особенно-то не радуйся, — сказал ему Джонни. — В жизни, знаешь, оно все иначе.
Голливудский кинозвездный Клуб одиноких сердец (прозванный так молодыми исполнителями главных мужских ролей, которым посещение клуба как бы вменялось в обязанность) собирался по пятницам в великолепном студийном особняке, занимаемом Роем Макелроем, пресс-секретарем, а точнее — советником пресс-центра при Международной кинокорпорации Вольца. Вообще-то говоря, хоть вечера происходили в гостеприимном доме Макелроя, сама идея их первоначально зародилась именно в деловой голове Джека Вольца. Часть кинозвезд, на которых он делал большие деньги, вступила в пору, когда молодость остается позади. Только искусство гримеров да специальное освещение помогали скрыть их возраст. В их жизни наступал трудный период. У них, кроме прочего, существенно снизилась острота восприятия, как в физическом смысле, так и в духовном. Они утратили способность влюбляться очертя голову. Способность изображать роль жертвы, гонимой судьбою. Деньги, слава, былая красота слишком прочно укоренили в них сознание собственной исключительности. Вольц, устраивая для них эти вечера, облегчал им задачу подобрать себе пару на одно свидание, временного дружка, который при наличии определенных данных мог возвыситься до положения постоянного любовника, чтобы уже оттуда начать свое восхождение наверх. Так как подчас выяснение отношений перерастало в скандалы, а, предаваясь плотским утехам, собравшиеся позволяли себе излишества и возникали осложнения с полицией, Вольц счел за благо проводить вечера в доме советника своего пресс-центра, который окажется в нужную минуту на месте и примет меры, то есть откупится от полицейских чинов и прессы и таким образом воспрепятствует огласке.
Для ряда крепких молодых актеров, которые снимались на студии, но не добились еще ни главных ролей, ни известности, присутствие на вечерах по пятницам было обязанностью, не всегда приятной. Дело в том, что в программу вечера входил показ нового фильма, снятого на студии, но еще не вышедшего на экраны. Под этим-то предлогом, в сущности, и проводились вечера. Народ говорил — пошли посмотрим, что за картину сделал такой-то. Событию тем самым сообщался статус профессионального мероприятия.
Зеленым кинозвездочкам посещать вечера по пятницам возбранялось. Точнее — не рекомендовалось. Большинство из них умело понять намек.
Просмотр нового кинофильма начинался в двенадцать ночи; Джонни с Нино приехали в одиннадцать. Рой Макелрой, изысканно одетый, элегантный, оказался человеком, располагающим к себе с первого взгляда. Появление Джонни Фонтейна он, судя по его приветственному возгласу, воспринял как приятную неожиданность.
— Вот это да — ты-то что здесь делаешь? — проговорил он с неподдельным изумлением.
Джонни поздоровался с ним за руку.
— Показываю местные достопримечательности приезжему родственнику. Знакомься — Нино.
Макелрой пожал Нино руку и окинул его оценивающим взглядом.
— Живьем съедят, — заключил он, обращаясь к Джонни. И повел их на внутренний дворик в глубь дома.
Внутренний дворик представлял собою, по сути, ряд просторных комнат, выходящих стеклянными распахнутыми дверями в сад с бассейном. Здесь в беспорядочном движении толклись гости, человек сто, каждый со стаканом в руке. В искусно расположенном освещении скрадывалось увядание женских лиц, женской кожи. То были женщины, которых Нино подростком столько раз наблюдал на экране из темноты кинозала. Они являлись ему в эротических видениях его юности. Однако сейчас, наяву, они предстали перед ним точно в каком-то кошмарном гриме. Ничто не могло скрыть от глаз усталость их духа и плоти, время вытравило из них божественность. Они стояли и двигались с той же памятной ему грацией, но больше всего напоминали восковые фрукты: они не возбуждали аппетита. Нино взял два стакана и отдрейфовал к столу, где в шеренги выстроились бутылки. Джонни последовал за ним. Они пили вдвоем, покуда за спиной у них не послышался магический голос Дины Данн.
В душе у Нино, как у миллионов других мужчин, этот голос запечатлелся неизгладимо. Дине Данн приз Киноакадемии присуждали дважды; из всех, кого когда-либо сделал Голливуд, она приносила в свое время самые баснословные барыши. Женственное кошачье обаяние, источаемое ею с экрана, неотразимо покоряло мужчин. Только слова, которые она сейчас произносила, никогда не звучали с серебристого экрана:
— Джонни, такой-сякой, мне из-за тебя пришлось опять тащиться к психоаналитику — разок попользовался мною, и баста! Ты почему не явился за добавкой?
Джонни поцеловал ее в подставленную щеку.
— Ты меня вывела из строя на целый месяц, — отвечал он. — Зато хочу тебя познакомить с моим итальянским сородичем. Нино — отличный молодой человек, кровь с молоком. Вот ему, может быть, по силам с тобой тягаться.
Дина Данн повернула голову к Нино и хладнокровно смерила его взглядом:
— Он что, любитель закрытых просмотров?
Джонни усмехнулся:
— Боюсь, у него еще не было случая составить мнение. Взяла бы да и просветила мальчика.
Наедине с Диной Данн Нино должен был прежде всего выпить. Он старался держаться как ни в чем не бывало, но это давалось с трудом. У Дины Данн был вздернутый носик, точеное личико — классический образец англосаксонских представлений об идеале женской красоты. И он так хорошо знал ее. Он видел, как она рыдает у себя в спальне, сраженная известием, что ее муж, летчик, разбился, оставив ее одну с малыми детьми. Видел ее разгневанной, горько обиженной, уязвленной и все же исполненной великолепного достоинства, когда подлец Кларк Гейбл обманул ее и бросил ради развратной соблазнительницы. (Дина Данн никогда не играла в кино развратных соблазнительниц.) Он видел ее в упоении разделенной любви, видел, как она трепещет в объятиях возлюбленного, минимум раз пять наблюдал, как она картинно испускает последний вздох. Он видел и слышал ее, он о ней мечтал и все-таки оказался не готов к тому, с чего она начала разговор, когда они остались одни.
— Джонни — из тех немногих мужчин в этом городишке, кто достоин так называться, — сказала она. — Все прочие либо педы, либо дебилы, у них, когда они с бабой, не будет стоять, хоть ты им самосвал шпанских мушек опрокинь в штаны. — Она взяла Нино за руку и повела в угол комнаты, подальше от сутолоки и от возможных соперниц.
Здесь, в той же очаровательно хладнокровной манере, актриса принялась расспрашивать его о нем самом. Он видел ее насквозь. Видел, что она играет роль богатой светской дамы, которая милостиво удостаивает вниманием собственного шофера или конюха, — в кино такая героиня либо отвергнет его неуклюжие притязания (в случае, если ее партнер — Спенсер Трейси), либо (и тут в роли партнера будет сниматься Кларк Гейбл), напротив, в пылу безумной страсти пожертвует всем ради него. Но это не имело значения. Он незаметно для себя разговорился — о том, как рос вместе с Джонни в Нью-Йорке, как с ним вдвоем начинал петь для публики с эстрады маленьких клубов. Он обнаружил, что его замечательно слушают — участливо, с живым интересом. Один раз она, будто бы невзначай, спросила:
— А вы не знаете, как Джонни у этого пакостника Вольца ухитрился получить свою роль?
Нино, мгновенно протрезвев, качнул головой. Больше она к этой теме не возвращалась.
Настало время идти смотреть новый фильм, сделанный на студии Джека Вольца. Дина Данн, зажав пальцы Нино в теплой ладони, потянула его за собой во внутреннее помещение без окон, по которому островками относительного уединения были расставлены около полусотни маленьких, каждая на двоих, кушеток.
Возле своей кушетки Нино увидел столик, на нем — ведерко со льдом, бутылки, пачки сигарет на подносе. Он протянул одну Дине Данн, дал ей огня, налил ей и себе. Они уже не разговаривали. Через несколько минут в зале погасили свет.
Он был готов к самому невероятному. Недаром, в конце концов, о разнузданности нравов Голливуда слагались легенды. Но чтобы сразу, без намека на какую-то игру, без единого доброго слова хотя бы для порядка, Дина Данн навалилась прожорливой тяжестью на его детородный орган — такого он все-таки не ожидал. Он продолжал потягивать из стакана, смотреть на экран, но не чувствуя вкуса, не видя фильма. Им владело небывалое возбуждение — отчасти, впрочем, из-за того, что женщина, ублажающая его в темноте, была когда-то предметом его юношеских вожделений.
Вместе с тем для него как мужчины было в этом нечто оскорбительное. А потому, когда прославленная Дина Данн насытилась им и привела его в порядок, он невозмутимо наполнил опять в темноте ее стакан, дал ей опять сигарету, дал огня и уронил равнодушно:
— Кажется, вполне ничего картина.
Он почувствовал, как она окаменела, сидя рядом. Похвалу от него рассчитывала услышать, что ли? Нино налил себе до краев из первой бутылки, которую нашарил в темноте. Да катись оно все! Его же использовали, как последнюю шлюху. Почему-то его теперь охватила холодная злоба на всех этих женщин. Минут пятнадцать они молча смотрели фильм. Он отодвинулся от нее, избегая соприкосновений.
Наконец она проговорила резким неприятным шепотом:
— Ладно рожу-то воротить, тебе же понравилось. То самое стояло выше крыши.
Нино, отхлебнув из стакана, сказал с обычной своей небрежной беспечностью:
— То самое у меня постоянно такое. Вот когда возбуждаюсь — это действительно надо видеть.
Она отозвалась натянутым смешком и умолкла до окончания просмотра. Наконец фильм кончился, в зале зажегся свет. Нино огляделся по сторонам. Видно было, что в темноте публика развлекалась в полную силу, странно только, что он ничего не услышал. Но у некоторых из дам был тот просветленно-сосредоточенный вид, тот жесткий блеск в глазах, который свидетельствует, что над женщиной хорошо потрудились. Они направились к выходу из просмотрового зала. Дина Данн немедленно отошла от него и заговорила с немолодым мужчиной, в котором Нино узнал популярного киноактера, — только сейчас, видя, каков он на самом деле, он догадался, что перед ним педераст. Нино в задумчивости отхлебнул из стакана.
Подошел Джонни Фонтейн, стал рядом.
— Ну что, приятель, получаешь удовольствие?
Нино усмехнулся:
— Не знаю. Это что-то новое. Во всяком случае, когда вернусь в родной квартал, смогу по праву сказать, что меня поимела Дина Данн.
Джонни рассмеялся:
— Она способна предложить и кое-что получше, если позовет к себе домой. Позвала тебя?
Нино покачал головой:
— Я больше интересовался кинофильмом.
На этот раз Джонни отнесся к его словам серьезно.
— Брось шутки шутить, остряк. Такая женщина может тебе ох как пригодиться. Да ты ж, бывало, ни одной юбкой не брезговал. До сих пор жуть берет, как вспомнишь, с какими ты страхолюдинами трахался.
Нино помахал стаканом, зажатым в нетвердой руке.
— Пускай страхолюдины, — сказал он очень громко. — Зато это были женщины! — Дина Данн, стоя в углу, оглянулась и посмотрела на них. Нино приветственно помахал ей стаканом.
Джонни Фонтейн вздохнул.
— Ну, как знаешь, бестолочь ты захолустная.
— И заметь себе, таким останусь, — сказал Нино со своей обезоруживающей хмельной улыбкой.
Джонни прекрасно понимал его. Он знал, что Нино не так уж пьян, как хочет показать. Что Нино больше прикидывается пьяным, ища возможности сказать своему новоявленному голливудскому padrone то, что из уст трезвого прозвучало бы слишком грубо. Он обнял Нино за шею и проговорил любовно:
— Ловок, бродяга, — знаешь, что на год у нас с тобой договор по всей форме и что бы ты ни отмочил на словах или на деле, я не могу тебя прогнать.
— Не можешь, стало быть? — переспросил Нино с хитрым пьяным прищуром.
— Ага.
— Раз так, то я в гробу тебя видал.
От неожиданности Джонни в первую минуту вскипел. Он видел беспечную усмешку на лице у Нино. Но то ли он за последние годы поумнел, то ли падение со звездных высот прибавило ему чуткости — так или иначе, он в эту минуту понял про Нино все. И почему соучастник первых его шагов на певческом поприще в молодые годы так и не добился успеха, и почему старается закрыть для себя всякий путь к успеху сейчас. Натура Нино, понял он, отторгает то, чем приходится платить за успех, попытки что-либо сделать для него в определенном смысле ему оскорбительны.
Джонни взял Нино за плечо и повел наружу. Нино к этому времени уже с трудом передвигал ноги.
— Хорошо, парень, ладно, — миролюбиво приговаривал Джонни, — ты только пой для меня, вот и все, я хочу на тебе заработать. Я не стану учить тебя жить. Поступай как знаешь. Договорились, землячок? Знай себе пой и зарабатывай мне денежки, поскольку сам я больше петь не могу. Понял меня, друг единственный?
Нино выпрямился.
— Я буду петь для тебя, Джонни, — проговорил он невнятно, еле ворочая языком. — Я нынче пою лучше тебя. Я и всегда лучше пел, ты хоть это понимаешь?
Джонни остановился, пораженный: так, значит, вот в чем дело. Он знал, что, пока у него обстояло нормально с голосом, Нино попросту не мог числиться в одной с ним категории — никогда, даже в те далекие годы, когда они пели вдвоем еще подростками. Он видел, что Нино, покачиваясь на неверных ногах в свете калифорнийской луны, ждет от него ответа.
— А я тебя тоже в гробу видал, — сказал он ласково, и они покатились дружно со смеху, как в минувшие дни, когда оба были молоды.
Когда до Джонни Фонтейна дошла весть о покушении на дона Корлеоне, к его тревоге за жизнь Крестного отца с первых минут стало примешиваться сомнение, получит ли он теперь деньги на производство своих картин. Он собрался было в Нью-Йорк, чтобы проведать своего крестного в больнице, но ему сказали, что дон Корлеоне первый воспротивился бы поступку, который неминуемо получит неблагоприятное освещение в прессе. Джонни оставалось ждать. Через неделю прибыл посланец от Тома Хейгена. Договоренность о ссуде на постановку картин оставалась в силе, только не на пять сразу, а по одной поочередно.
Между тем Джонни предоставил Нино свободу осваиваться в Голливуде и Калифорнии по собственному усмотрению, и его старый приятель делал заметные успехи в близком знакомстве с контингентом местных кинозвездочек. Изредка Джонни вызывал Нино к себе по телефону и вывозил куда-нибудь скоротать вместе вечерок, но никогда и ни в чем не пытался давить на него. Однажды, когда зашел разговор о покушении на дона Корлеоне, Нино заметил:
— Знаешь, я как-то попросился на работу в организации — и дон меня не взял. Мне тогда осточертело вкалывать на грузовике, хотелось прилично зарабатывать. А он мне знаешь что сказал? Каждому человеку, говорит, назначено судьбой свое — и тебе на роду написано быть артистом. В смысле, что рэкетира из меня не получится.
Его слова навели Джонни на размышления. Он думал о том, как сметлив и проницателен должен быть его крестный отец, если сразу определил, что от такого, как Нино, в ремесле рэкетира не будет проку — либо засыплется, либо его прикончат. Сморозит шуточку некстати — и прикончат. Но откуда дон знает, что Нино суждено стать артистом? Да оттуда, черт возьми, что стать им, по расчетам дона, ему рано или поздно поможет Джонни Фонтейн! А на чем он основывался в своих расчетах? «Очень просто, — думал Джонни, — он обронит при мне словцо, а я за него ухвачусь как за способ выразить свою благодарность. И нет чтобы попросить напрямик. Лишь дал понять, что я бы этим его порадовал…» Джонни вздохнул. Но теперь крестный отец сам пострадал, попал в беду, а Вольц роет его крестнику яму, и неоткуда ждать подмоги — так что прости-прощай заветный «Оскар». Только дон, с его личными связями, мог нажать на нужные пружины, и к тому же у семейства Корлеоне сейчас полно других забот. Джонни предложил им свою помощь, но Хейген коротко, сухо отказался.
А пока шла полным ходом подготовка его первой картины. Писатель, автор сценария фильма, в котором только что снялся Джонни Фонтейн, дописал новый роман и приехал по его приглашению, чтобы лично, без посредников, без ведома студий-конкурентов вести переговоры. Его вторая книга идеально отвечала всем пожеланиям Джонни. Прежде всего, главному герою не придется петь — плюс лихо закрученный сюжет, женщины, секс и одна роль, скроенная, как моментально определил Джонни, точь-в-точь по мерке Нино. Персонаж разговаривал как Нино, так же вел себя — даже внешне выглядел так же. Просто наваждение. От Нино потребуется только быть перед камерой самим собой.
Работа спорилась. Джонни обнаружил, что разбирается в кинопроизводстве куда лучше, чем полагал, но заведовать производством он все же пригласил толкового профессионала, который угодил в свое время в черный список и теперь мыкался в поисках работы. Джонни не пытался извлечь выгоду из его затруднительных обстоятельств, а заключил с ним контракт на справедливых условиях и чистосердечно признался:
— Я таким образом рассчитываю с вашей помощью сократить себе расходы.
Он несколько растерялся, когда заведующий производством пришел и объявил ему потом, что нужно дать в лапу профсоюзному заправиле — в пределах пятидесяти тысяч долларов. Возник ряд затруднений, связанных со сверхурочной работой и контрактами, так что трата себя оправдает. У Джонни зародилось подозрение, не норовит ли его подчиненный сам нагреть руки за его счет, и он ответил:
— Пришлите ко мне этого профсоюзного молодца.
Профсоюзным молодцем оказался Билли Гофф. Джонни сказал ему:
— Я думал, нужные колеса в профсоюзе подмазаны. Друзья предупредили меня, что я могу быть относительно этого спокоен. Совершенно спокоен.
Гофф сказал:
— Кто это вас предупредил?
— Вам не хуже моего известно — кто. Я не собираюсь называть его имени, но раз он говорит, значит, так оно и есть.
— Обстановка изменилась, — сказал Гофф. — У вашего знакомого неприятности, и его слово больше не имеет силы на Западном побережье.
Джонни пожал плечами:
— Зайдите ко мне через пару дней, хорошо?
Гофф усмехнулся:
— Ради бога, Джонни. Только звонок в Нью-Йорк вам мало чем поможет.
Однако телефонный звонок в Нью-Йорк помог. Джонни позвонил в контору Хейгена. Хейген отвечал однозначно: не платить.
— Если ты этому прохвосту вздумаешь хоть десять центов дать, лучше не попадайся потом на глаза своему крестному. Ты нанесешь урон престижу дона, а он этого себе в настоящее время позволить не может.
— А нельзя мне самому поговорить с доном? Или ты бы поговорил. Понимаешь, необходимо двигать картину…
— Говорить с доном сейчас нельзя никому, — сказал Хейген. — Он слишком плох. Я посоветуюсь с Санни, как уладить твои дела. Но в данном частном случае я уже решил. Не давай этому ловкачу ни гроша. Если что-нибудь переменится, я тебе сообщу.
Джонни в сердцах бросил трубку. Неурядицы с профсоюзом способны взвинтить стоимость фильма на целое состояние, да и вообще развалить всю его затею по кирпичикам. Он заколебался на мгновение — не умнее ли сунуть Гоффу без шума эти пятьдесят тысяч? В конце концов, одно дело, когда говорит дон, крестный отец, и другое — когда говорит и распоряжается Хейген. Но все же он решил выждать несколько дней.
Этим решением он сберег себе пятьдесят тысяч долларов. Через два дня тело Гоффа со следами пулевых ранений нашли в спальне его дома в Глендейле. О претензиях со стороны профсоюза никто больше не заикался. Джонни был немного оглушен случившимся. Впервые длинная рука дона нанесла смертельный удар так близко от него…
С каждой неделей Джонни Фонтейн все больше погружался в работу: корпел над сценарием, подбирал актеров, вникал в сотни производственных мелочей — он забыл, что лишился голоса, что не может больше петь. И все-таки, когда названы были имена кандидатов на премию Академии и среди них — его имя, ему взгрустнулось, что ему даже не предложили выступить с какой-нибудь из песен, выдвинутых на «Оскара», во время церемонии награждения, которую будут транслировать по телевидению на всю страну. Но он стряхнул с себя уныние и вновь вернулся к работе. Теперь, когда его крестный не в силах был повлиять на ход событий, он уже не надеялся получить премию — спасибо хоть, что выдвинули кандидатом, это уже чего-то стоило.
Давно уже ни одну из его пластинок не раскупали в таком количестве, как последнюю, с итальянскими народными песнями, — впрочем, Джонни сознавал, что это скорее успех Нино. Он смирился с мыслью, что певцом ему больше не быть.
Раз в неделю он ездил обедать к Джинни и девочкам. Как бы ни засасывала его рабочая кутерьма, эту обязанность он соблюдал свято. Но спали они с Джинни врозь. Тем временем его вторая жена исхитрилась оформить в Мексике развод, и он опять оказался холостяком. И, как ни странно, не ринулся крушить кинозвездочек, хоть это была бы легкая добыча. Сказать по правде, он был слишком сноб. Был уязвлен тем, что его не удостоила вниманием ни одна из молодых кинозвезд — из тех актрис, которые по-прежнему оставались на гребне успеха. Зато ему славно работалось. Он приходил домой поздно, чаще всего один, ставил какую-нибудь из своих старых пластинок, брал себе выпить и слушал, тихонько подпевая в отдельных местах. Да, недурно он пел когда-то, совсем недурно. Он сам не подозревал, как отлично поет. Даже если отнять этот редкостный тембр — тут не его заслуга, а природы, — то все равно замечательно. Он был настоящим артистом и сам того не знал — и еще он не знал, как ему дорого его пение. Пил, курил, гулял — и загубил себе голос как раз тогда, когда начал действительно в чем-то смыслить.
Иногда заглядывал Нино пропустить рюмочку, тоже слушал, и Джонни говорил ему ядовито:
— Слыхал, темнота неотесанная? Тебе так в жизни не спеть.
И Нино взглядывал на него со своей особенной, милой усмешкой и покачивал головой:
— Не спеть, это ты точно. — И в голосе его звучало сочувствие, словно он знал, что творится у Джонни на сердце…
И вот, когда до начала съемок новой картины оставалась всего неделя, настал день присуждения премий Киноакадемии. Джонни позвал с собой Нино, но тот заартачился. Джонни сказал ему:
— Друг, я тебя никогда не просил об одолжении, правда? Сделай мне одолжение сегодня — пойдем со мной. Ты один посочувствуешь от души, если погорит моя премия.
Нино, казалось, оторопел на миг, но тут же ответил:
— Конечно, пойдем, о чем разговор. — Он помолчал. — А погорит премия, плевать. Надерись и завей горе веревочкой — я пригляжу за тобой. Сам капли в рот не возьму, где наша не пропадала! А? Что ты скажешь про такого друга?
— Да, брат ты мой, — сказал Джонни Фонтейн. — Это, я понимаю, дружба…
Наступил вечер награждения, и Нино сдержал свое слово. Он явился к Джонни трезвый, ни в одном глазу, и они вместе отправились в театр, где должно было состояться торжество. Нино казалось странным, что Джонни не пригласил на праздничный обед кого-нибудь из своих подруг или бывших жен. И в первую очередь — Джинни. Неужели боялся, что Джинни его не поддержит?.. Нино затосковал о выпивке — хоть бы стаканчик тяпнуть; вечер обещал быть тяжелым и долгим.
На церемонии награждения Нино Валенти томился от скуки, покуда не объявили, кому присуждается «Оскар» за лучшую мужскую роль. При словах «Джонни Фонтейн» какая-то сила сорвала его с места, он вскочил и неистово захлопал. Джонни протянул ему руку, и Нино стиснул ее. Он знал, что его друг ищет сейчас у верного человека тепла и участия, и горько пожалел, что, кроме забулдыги-приятеля, Джонни не к кому прислониться в минуту своего триумфа.
А после началось несусветное. Картина Джека Вольца собрала все главные премии, и на студию, где отмечали победу, валом повалили газетчики и публика, которая всегда трется возле знаменитостей, мальчики и девочки, готовые на что угодно, лишь бы выдвинуться. Нино, верный своему обещанию, не притрагивался к спиртному и как умел присматривал за Джонни. Но женщины наперебой старались затащить Джонни Фонтейна на пару слов в пустую комнату, и Джонни час от часу хмелел все сильней.
Та же участь постигла актрису, получившую «Оскара» за лучшую женскую роль, — правда, актрисе это и больше нравилось, и давалось легче. Один только Нино из всех гостей-мужчин не изъявил готовности уединиться с нею.
Под конец кому-то пришла в голову блестящая мысль. Все рассядутся по местам, а лауреаты «Оскара» на глазах у зрителей займутся любовью. Актрису раздели донага, другие дамы дружно принялись срывать одежду с Джонни Фонтейна. И тогда Нино — единственный, кто оставался трезвым на этом сборище, — сгреб полуодетого Джонни, перекинул через плечо, пробился с ним к выходу и свалил в машину.
Если это и есть слава, думал Нино Валенти, везя Джонни домой, то ему даром ее не надо…
КНИГА III
Глава 14
Двенадцати лет от роду дон уже был настоящим мужчиной. Невысокий, смуглокожий, ладный, он жил в Корлеоне, своеобразной сицилийской деревне, напоминающей своим видом мавританское селение, — и наречен был Вито Андолини, но однажды нагрянули чужие люди, они убили его отца, а теперь собирались прикончить сына, и тогда мать отослала подростка к друзьям в Америку. И здесь, на этой новой земле, Вито взял себе другое имя, он назвался Корлеоне — в знак того, что не прервались нити, связывающие его с родной деревней. То было одно из редких проявлений чувствительности, какие он себе позволил на своем веку.
Мафия на Сицилии представляла собой на заре столетия как бы второе правительство, во много раз превосходящее своею властью законное правительство в Риме. Отец Вито оказался втянут в жестокую распрю с односельчанином, тот пошел со своей обидой к мафии. Андолини не пожелал покориться и на глазах у жителей деревни убил в драке главаря местной мафии. Через неделю его нашли мертвым — бездыханное тело, искромсанное выстрелами из обрезов-лупар. А через месяц после того, как его схоронили, вооруженные люди из мафии явились выведывать, где находится двенадцатилетний Вито. Они рассудили, что слишком близок тот день, когда мальчик возмужает и, чего доброго, примется мстить за убитого отца. Вито спрятали у родных и переправили в Америку. Там его приютила чета Аббандандо — их сыну Дженко суждено было стать со временем советником — consigliori — у дона Корлеоне.
Юный Вито поступил работать в бакалейную лавку Аббандандо на Девятой авеню, прямехонько в «адской кухне» — районе нью-йоркской бедноты. В восемнадцать лет Вито женился на итальянской девчушке, только что приехавшей с Сицилии; ей было всего шестнадцать, но стряпать, вести хозяйство она уже умела. Молодые сняли квартирку на Десятой авеню неподалеку от Тридцать пятой улицы, всего за несколько кварталов от лавки, где работал Вито, и на третий год господь послал им первенца, Сантино, которого мальчишки, его товарищи, за беззаветную привязанность к отцу единодушно прозвали Санни — «сынок».
Жил по соседству с ними человек по имени Фануччи — итальянец тяжеловесного сложения и устрашающей наружности, щеголявший в светлых дорогих костюмах и мягкой кремовой шляпе. Говорили, что он состоит членом одного из ответвлений мафии — банды «Черная рука», которая, угрожая кровавой расправой, вымогала деньги у лавочников и мирных обывателей. Правда, народ в той части города селился больше отчаянный и тоже скорый на расправу, а потому угрозы свирепого Фануччи оказывали действие разве что на пожилых и бездетных, за которых некому было вступиться. Кое-кто из лавочников спокойствия ради откупался от Фануччи пустяковой мздой. Не довольствуясь этим, он норовил, как стервятник, урвать часть добычи у своего же брата жулика: у пройдох, сбывающих из-под полы билеты итальянской лотереи, содержателей мелких притонов, собиравших у себя на квартире любителей азартных игр. Платила ему необременительную дань и бакалейная лавка Аббандандо, как тому ни противился безусый Дженко, который твердил отцу, что может отвадить Фануччи от их порога. Отец всякий раз запрещал.
Вито наблюдал за происходящим спокойно, с таким ощущением, что его это не касается.
Случилось так, что на Фануччи напали однажды трое молодых ребят и располосовали ему горло от уха до уха; убить не убили — рана оказалась неглубокой, — но нагнали страху, да и крови выпустили порядочно. Вито видел, как удирает Фануччи от своих карателей, алея серпообразным порезом. Одна подробность запомнилась навсегда: Фануччи подставил под свой подбородок кремовую шляпу, ловя в нее на бегу кровь, стекающую из раны. То ли испачкать костюм боялся, то ли оставить на нем кровавый след своего конфуза.
Но вышло так, что это нападение сыграло Фануччи на руку. Его не собирались убивать, те трое крутых ребят просто вздумали проучить его и положить конец вымогательству. Зато Фануччи повел себя как убийца. Недели через две того, чья рука нанесла ему удар ножом, нашли застреленным; двух других Фануччи, получив от их родителей отступного, согласился не трогать. После этого случая поборы возросли, а владельцы подпольных игорных домов были вынуждены принимать Фануччи в долю. И по-прежнему Вито Корлеоне держался в стороне от событий. Услышал — и тотчас выкинул из головы.
В годы Первой мировой войны, когда с ввозом оливкового масла стало туго, Фануччи вошел компаньоном в бакалейное дело Аббандандо, снабжая лавку не только оливковым маслом, но также итальянской салями, сырами различных сортов, ветчиной. Очень скоро он пристроил в лавку своего племянника, и Вито Корлеоне оказался без работы.
К тому времени у него успел родиться второй сын, Фредерико, и Вито приходилось кормить четыре рта. До сих пор это был степенный, очень уравновешенный молодой человек, предпочитающий держать свои мысли при себе. Сын владельца магазина, Дженко Аббандандо, был его закадычным другом, и Вито, неожиданно для него и для себя, укорил его за поступок отца. Сгорая со стыда, Дженко поклялся, что Вито во всяком случае не будет знать забот о пропитании. Он обеспечит друга всем необходимым, таская ему продукты из лавки. Вито сурово осадил его — позор, когда сын обкрадывает отца.
Но теперь в нем пробудился холодный гнев на грозного Фануччи. Вито ничем не выдавал себя — он выжидал. Несколько месяцев он проработал на железной дороге — потом война кончилась, сократился спрос на рабочие руки, пришлось перебиваться поденщиной. Десятники попадались большей частью либо из местных, коренных, либо из ирландцев и крыли чернорабочих на чем свет стоит — Вито неизменно сносил ругань с каменным лицом, как если бы не понимал ни слова, а между тем он понимал английский отлично, хоть и коряво выговаривал слова.
Как-то вечером, когда Вито с домашними сидел за ужином, послышался стук в окно, выходящее на узкий, как колодец, дворик между их домом и соседним. Вито отдернул занавеску и с удивлением увидел, что из окна напротив высунулся парень с их улицы, Питер Клеменца. Он протягивал какой-то предмет, завернутый в белую тряпку.
— Слушай, земляк, — сказал Клеменца. — Подержи вот это у себя, я после заберу. На, возьми.
Вито машинально перегнулся над пустым пространством и принял сверток. Лицо у Клеменцы было напряженное, тревожное. С ним явно что-то стряслось, и неосознанное побуждение толкнуло Вито ему на помощь. У себя на кухне он развернул сверток — под белой, перепачканной маслом тканью лежали пять пистолетов. Вито убрал их в платяной шкаф при спальне и стал ждать, что будет дальше. Он узнал, что Клеменцу забрали в полицию. Наверно, когда он передавал оружие, к нему уже ломились в дверь.
Вито не заикнулся о случившемся ни одной живой душе; его жена, из страха, как бы мужа не посадили, не смела проронить об этом ни звука, даже когда выходила посудачить с соседками. Через два дня Питер Клеменца вновь появился на улице и как бы между прочим спросил у Вито:
— Мой товар еще у тебя?
Вито кивнул. Он всегда был скуп на слова. Клеменца зашел к нему домой, и Вито, налив ему стакан вина, полез в шкаф за свертком.
Клеменца пил вино, толстощекое лицо его было добродушно, но глаза цепко следили за каждым движением соседа.
— Разворачивал посмотреть?
Вито безразлично покачал головой:
— Не имею привычки соваться не в свои дела.
В тот вечер они допоздна просидели вдвоем, потягивая вино. Они пришлись по душе друг другу. Клеменца был прирожденный рассказчик — Вито Корлеоне умел слушать. Они стали приятелями.
Немного спустя Клеменца осведомился у жены Вито Корлеоне, не желает ли она постелить на полу в общей комнате красивый ковер. И позвал Вито помочь ему донести подарок.
Они пришли к внушительному жилому дому с беломраморным портиком. Клеменца открыл входную дверь своим ключом и впустил Вито в шикарную квартиру.
— Стань к той стене и подсоби скатать, — проворчал Клеменца.
Ковер оказался богатый — глубокого красного цвета и чистошерстяной. Вито Корлеоне никак не ждал от Клеменцы столь щедрого подношения. Они скатали ковер рулоном — Клеменца взялся за один конец, Вито за другой, — взвалили рулон на плечи и двинулись с ним к выходу.
В эту минуту снизу позвонили. Клеменца мгновенно скинул с плеча ковер и подошел к окну. Он отвел самый краешек портьеры, выглянул в щель и, отпрянув назад, вытащил откуда-то из-под пиджака револьвер. Только тогда ошеломленный Вито Корлеоне сообразил, что они влезли в чужую квартиру и совершают кражу.
Снова прозвенел звонок. Вито придвинулся ближе к Клеменце — посмотреть, что происходит. У парадной двери стоял человек в полицейском мундире. Они увидели, как он напоследок еще раз нажал на кнопку дверного звонка, повел плечами, спустился с мраморного крыльца и зашагал прочь.
Клеменца удовлетворенно перевел дух.
— Айда, двигаем, — буркнул он, берясь за конец рулона, Вито поднял другой конец.
Полицейский едва только свернул за угол, когда они, с ковром на плечах, протиснулись в тяжелую дубовую дверь и вышли на улицу. Через полчаса они уже перекраивали ковер — он не умещался в общей комнате Вито Корлеоне. Остатка как раз хватило на спальню. У Клеменцы всякая работа кипела в руках, а в карманах его широченного, обвисшего складками пиджака — он уже смолоду любил носить просторную одежду, хотя и не успел еще сильно раздобреть, — нашелся нужный для раскройки инструмент.
Время шло, но легче не становилось. Нарядным ковром семью не накормишь. Работы не было, а значит, жене и детишкам Вито Корлеоне оставалось одно: пухнуть с голоду. Вито ломал голову, не зная, что придумать, а пока принял раз-другой от Дженко, закадычного дружка, пакеты с продуктами… И вот наступил день, когда с ним затеяли разговор Клеменца и Тессио, тоже паренек с их улицы, товарищ Клеменцы и одного с ним поля ягода. Эти двое одобряли Вито, его умение держаться — и они знали, что он в отчаянном положении. Они предложили ему войти в их шайку, которая занималась налетами на грузовые машины, забиравшие с фабрики на Тридцать первой улице шелковые платья. Практически не рискуя. Водители, люди разумные, работящие, при виде оружия безропотно, как агнцы, вытряхивались на тротуар, и налетчики уводили грузовик разгружаться у ворот дружественного склада. Товар в основном сбывали оптовику-итальянцу, часть добычи расходилась из двери в дверь по итальянским кварталам — на Артур-авеню в Бронксе, в районе Челси на Манхэттене, — по семьям итальянских бедняков, где рады случаю купить по дешевке красивый наряд, какой им никогда бы не приобрести для своей дочери законным порядком. Вито был нужен Клеменце и Тессио как шофер: они знали, что, работая в лавке Аббандандо, он развозил по домам покупки на автофургоне. В 1919 году умелых шоферов было еще наперечет.
Скрепя сердце, вопреки голосу рассудка, Вито Корлеоне согласился. Решающим доводом послужило то, что после участия в налете его доля составит самое малое тысячу долларов. Его молодые сообщники действовали, на его взгляд, сгоряча, готовились непродуманно, распоряжались добычей как придется. Весь их подход к делу был, по его понятиям, чересчур легкомысленным. Впрочем, он находил, что они все же стоящие, основательные ребята. От Питера Клеменцы, уже дородного, крупного, исходила надежность, внушал доверие и сухощавый, замкнутый Тессио.
Налет прошел без сучка без задоринки. Вито, к собственному изумлению, ничуть не оробел, когда сообщники, выхватив оружие, заставили водителя вылезти из груженной шелком машины. Приятно поразило его и хладнокровие Клеменцы и Тессио. Они спокойно подтрунивали над шофером, обещая, что, если он будет вести себя смирно, его жене, возможно, тоже перепадут два-три платья. Самому сбывать платья Вито счел неразумным — он отнес свою долю товара скупщику краденого и выручил за все оптом только семьсот долларов. Однако в 1919 году и это были солидные деньги.
Назавтра его остановил на улице Фануччи, в кремовом костюме и белой на сей раз шляпе. Фануччи, и без того зверского обличья мужчина, не потрудился прикрыть чем-нибудь серпообразный шрам, белым полукружием перечеркнувший от уха до уха его шею ниже подбородка. Грубые черты его под густыми черными бровями приобретали при улыбке неожиданно добродушное выражение.
— Ну что, молодой юноша, — сильно коверкая слова на сицилийский лад, сказал он Вито. — Люди болтают, будто ты разбогател. И ты, и твои приятели. Тебе не кажется, что ты обходишься со мной некрасиво? Сам посуди, ведь это моя улица, стало быть, должен ты оросить мне клюв? — Он употребил ходкое выражение сицилийской мафии: «Fari vagnari a pizzu». «Pizzu» — это клюв любой мелкой птахи, скажем, канарейки. А смысл самого выражения — выкладывай часть добычи.
Вито, по обыкновению, промолчал. Он с полуслова разгадал, куда клонит Фануччи, но ждал, когда он выскажется без обиняков.
Фануччи обнажил в улыбке золотые зубы, туже затянув на шее полупетлю своего шрама. Отер лицо платком, расстегнул на минутку пиджак, словно бы от жары, а на самом деле выставляя напоказ пистолет, заткнутый за пояс удобно широких брюк. Вздохнул.
— Ты даешь пятьсот долларов, — сказал он, — и я прощу тебе обиду. В конце концов, откуда взять молодежи понятие об учтивости, которую подобает оказывать такому человеку, как я…
Вито Корлеоне улыбнулся — и было в улыбке этого совсем еще молодого человека, не запятнавшего свои руки ничьею кровью, нечто столь леденящее, что Фануччи на миг остолбенел, но все же, пересилив себя, прибавил:
— Иначе в дом твой явится полиция, твоя жена и дети узнают стыд и нужду. Конечно, если мне лишнее наплели про твой барыш, то я смочу клюв самую малость. Но уж никак не меньше, чем на три сотни. И лучше не пробуй провести меня.
Теперь в первый раз заговорил Вито Корлеоне. Он повел речь рассудительно, без всякого озлобления. В его голосе слышалась лишь почтительность, приличная при беседе младшего со старшим, тем более — значительным лицом вроде Фануччи.
— Моя доля пока у друзей, — мягко сказал он, — мне надо будет поговорить с ними.
У Фануччи отлегло от сердца.
— Друзьям можешь передать, что с них причитается по стольку же — я рассчитываю, что и они дадут мне оросить мой клюв. Передай, передай, не сомневайся, — веско повторил он. — Мы с Клеменцей — старые знакомые, он соображает, что к чему. Ты вообще присматривайся, как он себя ведет. У него больше опыта по этой части.
Вито Корлеоне переступил с ноги на ногу. На лице его изобразилось легкое замешательство.
— Конечно, — сказал он. — Вы понимаете, для меня это все непривычно. Спасибо, что вы меня наставляете, прямо как истинный крестный отец.
Его слова произвели на Фануччи впечатление.
— Ты правильный малый. — Он взял руку Вито и стиснул ее своими волосатыми ручищами. — Уважительный. А это в молодые годы — великое дело. В другой раз чуть чего — приходи сперва ко мне. Возможно, смогу тебе посодействовать, если что задумаешь.
С годами Вито Корлеоне понял, откуда у него взялось тогда умение безошибочно найти верную линию поведения с Фануччи: конец, постигший его отца, непокорного человека, умерщвленного сицилийской мафией, — вот что, разумеется, научило его осторожности. Но в те минуты он ощущал только лютую ярость, что у него вымогают деньги, ради которых он решился поставить на карту жизнь, свободу. Он не испугался. Больше того — он заключил из этого разговора, что Фануччи — зарвавшийся дурак. Насколько Вито знал Клеменцу, дородный сицилиец скорей согласился бы расстаться со своей шкурой, чем хотя бы с единым центом из добытых денег. Разве он не был готов уложить полицейского из-за краденого ковра? Да и в поджаром, гибком Тессио недаром проглядывало сходство с ядовитой, готовой ужалить змеей.
Однако вечером в квартире Питера Клеменцы по ту сторону дворика-колодца Вито суждено было пополнить свое едва начавшееся образование еще одним уроком. Клеменца длинно выругался, Тессио потемнел, словно туча, но вслед за тем оба принялись обсуждать, не согласится ли Фануччи на двести долларов. Тессио считал, что это не исключено.
Клеменца был твердо убежден в обратном.
— Нет, эта вошь со шрамом наверняка пронюхала, сколько мы получили от оптовика, которому сбыли товар. Фануччи гроша не скостит с трех сотен. Придется отстегнуть.
Вито не верил своим ушам, хотя и постарался скрыть свое недоумение:
— А с какой нам стати вообще ему платить? Что он может один против нас троих? Мы сильней его. И у нас есть оружие. Почему мы обязаны отдавать кому-то свои кровные деньги?
Клеменца терпеливо объяснил:
— У Фануччи есть дружки — страшные люди, зверье. Есть и связи в полиции. Ты видел, он добивается, чтобы мы ему выбалтывали, что замышляем, — знаешь для чего? Наведет на наш след легавых и тем выслужится перед ними. Тогда за полицией будет числиться должок. У него это проверенный способ. А сверх того, ему сам Маранцалла выделил на откуп наш квартал.
Маранцалла — гангстер, чье имя то и дело мелькало в газетах, — возглавлял, по слухам, шайку, промышлявшую вымогательством, азартными играми, вооруженным грабежом.
Клеменца принес вина собственного изготовления. Хозяйка дома подала им тарелку салями, маслины, каравай итальянского хлеба и, захватив с собою стул, пошла вниз посидеть с товарками у дверей дома. Жена у Клеменцы была молодая, не так давно приехала в Америку и еще не понимала по-английски.
Вито Корлеоне сидел с приятелями, пил вино. И думал — никогда еще он не думал так напряженно и усердно. Он сам удивлялся тому, до чего четко у него работает мысль. Он перебирал в уме все, что было ему известно о Фануччи. Вспомнил тот день, когда его полоснули по горлу и он бежал по улице, держа под подбородком шляпу, чтобы в нее стекала кровь из раны. Вспомнил, как убили мальчишку, который ударил его ножом, как избежали расправы двое других, дав Фануччи отступного. И вдруг ощутил уверенность, что нет у Фануччи никаких важных связей, да и быть не может. У такого-то — который не гнушается состоять в полицейских осведомителях? Который может за деньги отказаться от мщения? Да никогда! Ни один уважающий себя главарь-мафиозо не успокоился бы, покуда не убрал всех участников нападения. Фануччи изловчился уничтожить одного, но вспугнул двух других и понимал, что теперь ему их не прикончить. Поэтому он разрешил им откупиться. Точно. Нахрап да дюжие кулаки — вот что позволило ему обложить данью лавочников и мелких содержателей игорных притонов. И между прочим, Вито Корлеоне знал по крайней мере одну подпольную квартиру, от которой Фануччи не перепадало ничего, — однако же ее хозяина до сих пор никто пальцем не тронул.
Выходило — один Фануччи. Или Фануччи и какие-то ребята с оружием, которых он в случае надобности нанимает по сходной цене. Теперь Вито Корлеоне оставалось решить последнее. По какому руслу направится отныне его жизнь…
С этого-то перепутья он и вынес убеждение, которое после высказывал столько раз: что каждому человеку назначена судьбой единственная дорога. Ведь мог он в тот вечер пойти и уплатить дань Фануччи — а там устроиться снова в лавку и, глядишь, по прошествии лет открыть собственную бакалейную торговлю? Однако судьба решила, что быть ему доном, и столкнула его с Фануччи, дабы направить на уготованную ему тропу.
Когда опорожнили бутыль с вином, Вито осторожно предложил Клеменце и Тессио:
— Хотите, давайте мне по две сотни — я сам их передам Фануччи. Ручаюсь вам, что он их примет. А дальше положитесь на меня. Я это затруднение улажу, останетесь довольны.
Клеменца бросил на него быстрый, подозрительный взгляд. Вито холодно сказал:
— Я никогда не вру людям, которых называю друзьями. Потолкуй завтра с Фануччи. Пускай потребует у тебя денег — ты, главное, ничего ему не давай. И смотри не перечь ему. Скажи, что сходишь взять деньги и передашь их через меня. Дай понять, что ты готов выложить, сколько он заломит. Не проси его сбавить. Торговаться с ним буду я. Нет смысла злить его, если он и правда такой опасный человек, каким вы его представили.
На том они и поладили. Назавтра Клеменца поговорил с Фануччи и убедился, что Вито их не обманул. После этого он зашел к Вито домой и отдал ему двести долларов.
— Фануччи заявил, что три сотни — его последнее слово, — сказал он, с любопытством вглядываясь в лицо приятеля, — каким образом ты рассчитываешь всучить ему меньше?
Вито резонно заметил:
— Это уж не твоя забота. Твое дело — запомнить, что я тебе оказал услугу.
Позже зашел Тессио. Тессио был более скрытен, чем Клеменца, более сметлив и хитер, хотя уступал Клеменце в силе характера. Этот чуял неладное — чуял какой-то подвох и был слегка встревожен.
— С этим гадом из «Черной руки» держи ухо востро, — предупредил он Вито, — он коварный, как бес. Хочешь, я приду, когда ты будешь отдавать ему деньги, — стану свидетелем?
Вито Корлеоне покачал головой. Он даже не счел нужным отвечать, сказал только:
— Передай Фануччи, он получит деньги сегодня в девять вечера — здесь, у меня на квартире. Надо угостить его вином, а там слово за слово — может, и уговорю взять поменьше.
Тессио замотал головой:
— Не надейся! Фануччи, раз уж сказал, не отступится.
— Ничего, — сказал Вито Корлеоне, — мы с ним разберемся. — Со временем это его присловье обрело грозную известность. То было последнее предупреждение — грохот змеиной гремушки за секунду до смертоносного броска. Когда, уже став доном, он предлагал несогласным сесть и разобраться, те понимали, что это последняя возможность кончить дело без кровопролития и уцелеть.
После ужина Вито Корлеоне велел жене увести детей, Санни и Фредо, на улицу и ни под каким видом не пускать их домой, покамест он не позволит. Пусть она сядет у парадной двери и сторожит. У него есть кой-какие дела с Фануччи, не терпящие помех. Увидев ее испуганное лицо, он с усилием подавил гнев.
— Ты, может быть, полагаешь, что за дурня вышла замуж? — спросил он ровным голосом.
Она не ответила. Не ответила из страха — уже не перед Фануччи, а перед мужем. У нее на глазах с ним час от часу совершалось превращение; перед ней стоял чужой человек, от которого исходила темная, зловещая сила. Он и раньше был замкнут, немногословен, но при этом неизменно добр, неизменно уравновешен и рассудителен — большая редкость для сицилийца, особенно молодого. Сейчас, готовясь ответить на зов судьбы, он сбрасывал с себя личину безответного, незаметного тихони, расставался с защитной окраской — вот что видела его жена. Он поздно начинал, ему уже сравнялось двадцать пять лет; зато и начинать ему досталось — с барабанным боем.
Вито Корлеоне задумал убить Фануччи. И — положить себе в карман семьсот долларов. Те триста, которые должен был бы уплатить вымогателю из «Черной руки» он сам, и плюс по двести от Тессио и от Клеменцы. Если не убивать, придется выложить Фануччи семьсот наличными. В его глазах живой Фануччи семи сотен долларов не стоил. Он бы не отдал семьсот долларов, если б понадобилось спасти Фануччи жизнь. Не заплатил бы этих денег врачу за операцию, без которой Фануччи не выжил бы. Он был ничем не обязан Фануччи, не состоял с ним в кровном родстве, не питал к нему приязни. Отчего же тогда он должен был своими руками отдавать Фануччи семьсот долларов?..
А отсюда с неизбежностью следовало: раз Фануччи желает отобрать у него эти деньги силой, то почему его не убить? Мир, безусловно, обойдется без Фануччи.
Была, конечно, у такого решения и серьезная подоплека. Да, у Фануччи могли и впрямь оказаться грозные заступники, которые будут искать возможности отомстить. Да, Фануччи был и сам человек опасный, которого не так-то просто лишить жизни. Да, существовали и полиция, и электрический стул. Но Вито Корлеоне жил приговоренным к смерти еще с того дня, как убили его отца. Двенадцатилетним мальчишкой он пересек океан, спасаясь от рук палачей, ступил на чужую землю, взял себе чужое имя. Он помалкивал, он наблюдал — и убедился за эти годы, что против других ему отпущено с лихвою ума и смелости, просто до сих пор не представлялось случая применить свои ум и смелость на деле.
И все же он колебался, прежде чем сделать тот первый шаг навстречу своей судьбе. Он даже приготовил семьсот долларов и положил пачку денег в боковой брючный карман, откуда удобно доставать. Однако — в левый карман. В правый он положил револьвер, полученный от Клеменцы перед налетом на грузовик с шелком…
Фануччи явился без опоздания — точно в девять вечера. Вито Корлеоне поставил на стол кувшин домашнего вина, которым его тоже снабдил Клеменца.
Фануччи, положив белую шляпу на стол подле кувшина с вином, распустил на шее широкий галстук в ярких цветочках, скрывающих там и сям томатные пятна. По-летнему душные сумерки слабо освещал газовый рожок. В квартире стояла тишина. Но Вито Корлеоне пробирал озноб. Дабы Фануччи не успел усомниться в его добрых намерениях, Вито сразу же протянул ему деньги и зорко следил, как Фануччи их пересчитывает и, вытащив вместительный кожаный бумажник, прячет в него пачку. Потом Фануччи отхлебнул вина и уронил:
— С тебя еще две сотни.
Тяжелое бровастое лицо его было непроницаемо.
Вито, по обыкновению хладнокровно, рассудительно, ответил:
— Я малость поиздержался за то время, пока сижу без работы. Если не возражаете, недельки две деньги побудут за мной.
Это был известный и дозволенный маневр. Основную часть денег Фануччи получил — теперь он потерпит. Не исключено даже, что после настойчивых уговоров он этим ограничится либо немного продлит отсрочку. Фануччи хмыкнул, снова отпил вина и произнес:
— Э, да ты малый не промах! Как это я тебя не приметил раньше? Больно ты тихий и оттого много теряешь. Я мог бы работенку подобрать для тебя, и притом очень выгодную.
Вито Корлеоне вежливо наклонил голову, показывая, что слушает с интересом, и подлил Фануччи темно-красного вина из кувшина. Но Фануччи раздумал продолжать — он поднялся со стула и подал Вито руку на прощание.
— Ну, бывай, молодой юноша, — сказал он. — Сердца на меня не держи, ладно? Если я для чего понадоблюсь, дашь мне знать. Ты себе нынче сослужил добрую службу.
Вито дал Фануччи время спуститься по лестнице и выйти из подъезда. На улице было полно народу — десятки свидетелей подтвердят, что он выходил из этого дома невредимым. Вито выглянул из окна. Фануччи сворачивал в сторону Одиннадцатой авеню — значит, зайдет домой убрать в надежное место добычу. Возможно — убрать и оружие. Вито Корлеоне вышел из квартиры, взбежал вверх по лестнице и вылез на крышу.
По кровлям, образующим квадрат, он перебрался на противоположную сторону квартала, спустился по пожарной лестнице пустующего складского помещения и очутился на заднем дворе. Отворил пинком дверь черного хода и насквозь, через парадное, вышел на улицу. На другой стороне улицы стоял дом Фануччи.
Жилые дома района тянулись к западу вплоть до Десятой авеню. Одиннадцатая была в основном застроена складами и пакгаузами, арендованными компаниями, которые перевозили свои грузы по Центральной железной дороге и нуждались в доступе к товарным станциям, лепящимся одна к другой от Одиннадцатой авеню до реки Гудзон. Квартира Фануччи находилась в одном из немногих жилых домов, затерянных среди этих товарных дебрей, — в них селились большей частью бессемейные грузчики, тормозные кондукторы, складские сторожа, дешевые проститутки. Здешние жители не выходили под вечер на улицу почесать языки с соседями, как водится у честных итальянцев, а расползались по пивным пропивать свой заработок. И потому Вито Корлеоне не составило труда перебежать незамеченным на другую сторону безлюдной Одиннадцатой авеню и шмыгнуть в подъезд дома Фануччи. За дверью он вытащил револьвер, из которого еще не сделал ни единого выстрела, и стал ждать.
Он смотрел сквозь стеклянную панель парадной двери, зная, что Фануччи покажется со стороны Десятой авеню. Клеменца показывал ему, как обращаться с револьвером, и дал для практики пощелкать вхолостую. Но еще в детстве, на Сицилии, он девяти лет от роду начал ходить с отцом на охоту и не однажды стрелял из тяжелого дробовика, именуемого лупарой. Это умение сызмальства стрелять из лупары как раз и побудило убийц его отца приговорить и его тоже к смерти.
Из неосвещенного подъезда видно было, как с той стороны улицы двинулось к дому белое пятно, — это был Фануччи. Вито отступил назад и уперся лопатками во внутреннюю дверь, ведущую на лестницу. Он выставил вперед револьвер. Протянутая рука не доставала футов шесть до наружной двери. Дверь открылась. Весь в белом, широченный, разящий потом и вином, Фануччи вдвинулся в светлый прямоугольник проема. Вито Корлеоне выстрелил.
Отзвук выстрела вырвался на улицу сквозь открытую дверь, но в основном грохнуло внутри. Фануччи, ухватясь за дверные косяки, силился удержаться на ногах и вытащить оружие. От этих усилий у него отлетели пуговицы с пиджака. Полы разошлись, освободив пистолет, но и открыв ветвистую алую плеть на крахмальной груди белой рубашки. Очень старательно, словно вгоняя иглу в вену, Вито Корлеоне всадил вторую пулю в центр этой паутины.
Фануччи рухнул на колени, застряв в полуоткрытой двери. Он испустил ужасный стон, словно бы жалуясь на нестерпимую телесную муку, и было в этом даже что-то комическое. Стоны следовали один за другим — Вито запомнилось, что он их насчитал по крайней мере три до того, как приставил револьвер к потной, сальной щеке и прострелил Фануччи голову. Пять долгих секунд — и Фануччи обмяк и повалился мешком, заклинив открытую дверь своим бездыханным телом.
Осторожным движением Вито Корлеоне вытянул из пиджачного кармана убитого пухлый бумажник и сунул себе за пазуху. Потом перешел на другую сторону улицы к пустующему складу, выбрался черным ходом на задний двор и по пожарной лестнице влез на крышу. Оттуда он огляделся. Тело Фануччи все так же лежало мешком в дверях подъезда, но улица оставалась безлюдной. В доме открылось окно, потом второе, из них темными пятнами высунулись головы, но лиц было не видно, — а значит, и его лица никто не разглядел. Да и не пойдет никто из здешних доносить в полицию. Фануччи мог так и пролежать до утра — разве что полицейский, совершая ночной обход участка, наткнется на его труп. А из жильцов никто по собственной воле не сунется навлекать на себя подозрение и высиживать на допросах. Позапирают двери и прикинутся, будто ничего не слышали.
Теперь ему не было надобности торопиться. По крышам Вито вернулся к чердачному люку своего дома и сошел вниз по лестнице. Открыл дверь своей квартиры, вошел и заперся изнутри. Он вывернул бумажник убитого: сверх семисот долларов, полученных от него, на стол выпали несколько бумажек по одному доллару и одна пятерка.
В кармашке для мелочи оказалась старая золотая монета достоинством в пять долларов — вероятно, талисман. Если Фануччи и был в самом деле богатым гангстером, то при себе свои богатства не носил, это уж точно. Пока что подозрения Вито подтверждались.
Он знал, что должен отделаться от бумажника и от револьвера, — уже тогда у него хватило ума сообразить, что золотой трогать не надо. Он опять вылез на крышу, перебрался через три-четыре конька и бросил бумажник в один из дворов-колодцев. Потом высыпал из барабана патроны и хватил стволом револьвера о конек кровли. Ствол не поддавался. Тогда он взялся за ствол и саданул рукояткой по краю дымовой трубы. Рукоятка треснула. Вито ударил еще раз, и револьвер развалился надвое. Он швырнул рукоятку в один колодец, ствол — в другой. Они не стукнулись оземь, пролетев пять этажей, а беззвучно утонули в рыхлых кучах мусора. Утром из окон накидают еще и, бог даст, накроют все с верхом… Вито повернул назад.
Его слегка трясло, но он полностью сохранял самообладание. Опасаясь, что на одежду могли попасть брызги крови, он переоделся, кидая все, что снимал с себя, в оцинкованное корыто, в котором его жена стирала белье. Достал щелок, кусок грубого хозяйственного мыла, замочил вещи и каждую в отдельности долго тер над раковиной на железной стиральной доске. Корыто и раковину выскреб после со щелоком и мылом. Отыскал в углу спальни узел стираного белья и увязал вперемешку с ним свои вещи. Затем надел чистую рубаху, штаны, спустился вниз и подсел к жене, которая болтала у дверей с соседями, приглядывая за сыновьями.
Потом оказалось, что все эти предосторожности были излишними. Труп обнаружили на рассвете, но никто и не думал вызывать Вито в полицию. Мало того — в полиции, к его изумлению, вообще не дознались, что накануне вечером Фануччи приходил к нему. А он-то рассчитывал, что обеспечит себе алиби, если люди увидят, как Фануччи выходит от него… Позже ему стало известно, что в полиции были только рады избавиться от Фануччи и не особо рвались установить, кто его застрелил. Просто решили, что это семейные разборки между членами одной банды, и допросили для порядка хулиганов, имевших в прошлом приводы за жульнические махинации, грабежи и насилие. Вито ни в чем таком замешан не был, и о нем даже не вспомнили.
Да, полицию он одурачил, но это не означало, что он одурачил своих дружков. Первую неделю Пит Клеменца и Тессио обходили его стороной, вторую неделю тоже… Потом как-то под вечер зашли к нему. Держались оба с нескрываемой почтительностью. Вито Корлеоне встретил их вежливо, невозмутимо, налил им вина.
Первым заговорил Клеменца.
— Никто не доит лавочников на Девятой авеню, — вкрадчиво сказал он. — Никто не взыскивает с игорных притонов и подпольного тотализатора в нашем квартале.
Вито перевел твердый взгляд с одного на другого и не отозвался. Тогда заговорил Тессио.
— Можно бы прибрать к рукам клиентуру Фануччи, — сказал он. — Будут платить.
Вито Корлеоне поднял плечи.
— Но я тут при чем? Эти дела не по моей части.
Клеменца хохотнул. Даже в молодые годы, не отрастив еще себе необъятного чрева, он похохатывал, как толстяк.
— А как поживает револьвер — помнишь, я тебе давал, когда мы снаряжались чистить грузовик? — сказал он. — Раз тебе больше не понадобится, может, вернешь?
Обдуманно неторопливым движением Вито Корлеоне вытащил из бокового кармана пачку денег, отсчитал пять десяток.
— Держи, вот тебе за него. Я выкинул револьвер после того налета. — И улыбнулся.
В ту пору Вито Корлеоне еще не знал, какое действие оказывает на людей эта улыбка. Мороз пробегал от нее по коже, ибо она не таила в себе угрозы. Он улыбался как бы в ответ на шутку, понятную ему одному. Но оттого, что появлялась эта особенная улыбка на его лице лишь как предвестница чьей-то смерти, и шутка была на самом деле не столь уж непонятна, и глаза его при этом не улыбались, — оттого страшно делалось, когда этот человек, внешне всегда уравновешенный, благоразумный, обнажал свое истинное нутро…
Клеменца покачал головой:
— Не надо мне денег.
Вито спрятал деньги в карман. Он выжидал. Они понимали друг друга — он и эти двое. Клеменца и Тессио знали, что это он убил Фануччи, и хоть ни тот ни другой никому о том не говорили, в ближайшие недели об этом знал весь квартал. С Вито Корлеоне начали обращаться как с лицом, заслуживающим уважения. А он по-прежнему не делал попыток прибрать к рукам кормушки, оставшиеся после Фануччи, — не обирал лавочников, не навязывался с покровительством к содержателям притонов.
Дальше последовало неизбежное. Однажды вечером жена Вито привела с собой соседку, вдову. Вдова была уроженка Италии, порядочная, честная женщина. С утра до ночи она крутилась по хозяйству в заботах о своих осиротевших детях. Ее сын, паренек шестнадцати лет, приносил жалованье домой и, как принято в Италии, целиком, в нераспечатанном конверте, отдавал матери; так же поступала и семнадцатилетняя дочь, портниха. Вечерами садились всей семьей нашивать пуговицы на картонки — каторжный труд за мизерную сдельную плату. Звали соседку синьора Коломбо.
Жена Вито Корлеоне сказала:
— Синьора пришла просить, чтобы ты оказал ей услугу. У нее неприятности.
Вито ждал, что у него попросят денег, и был готов их дать. Но выяснилось другое. Синьора Коломбо держала собаку, в которой души не чаял ее младший сынишка. Кто-то из жильцов нажаловался владельцу дома, что собака лает по ночам, и он велел вдове от нее избавиться. Синьора Коломбо слукавила и все же тайком оставила пса. Домовладелец, узнав, что его обманули, приказал жиличке съезжать с квартиры. Она божилась, что на сей раз непременно исполнит его волю, и действительно отдала собаку. Но хозяин уже рассвирепел и не желал отступиться. Либо она очистит помещение сама, либо ее выставят с полицией. А ее малыш заливался такими горючими слезами, когда собачку увозили к их родным на Лонг-Айленд! И зачем? Их все равно гонят из дому…
Вито Корлеоне мягко спросил:
— Отчего вы обращаетесь за помощью ко мне?
Синьора Коломбо кивком указала на его жену:
— Это она меня научила.
Он удивился. Жена не выпытывала у него, зачем он в тот вечер стирал свои вещи. Ни разу не спросила, откуда берутся деньги, когда он не работает. Вот и сейчас лицо ее оставалось бесстрастным… Вито сказал своей соседке:
— Я могу дать вам денег — переезд, то да се, — вас это устроит?
Женщина затрясла головой, на глазах у нее выступили слезы.
— Здесь живут все мои друзья, все подружки, с которыми я вместе росла в Италии. Как я поеду на чужое место, где никого не знаю? Пускай хозяин разрешит мне остаться здесь — попросите его за меня.
Вито наклонил голову:
— Ладно. Вам не придется уезжать. Завтра же утром с ним потолкую.
Жена улыбнулась — это было приятно, хотя он не подал виду. У синьоры Коломбо еще оставались сомнения.
— Вы уверены, что он не откажет, наш хозяин?
— Синьор Роберто? — сказал Вито удивленно. — Конечно. Он же в душе добряк. Ему просто нужно объяснить — когда он узнает, в каком вы бедственном положении, он вам посочувствует. И не волнуйтесь больше. Не надо так расстраиваться. Берегите здоровье, у вас ведь дети.
Домовладелец, мистер Роберто, ежедневно наведывался на улицу, где стояли в ряд пять его домов. Он подвизался как padrone, то есть поставлял крупным корпорациям в качестве рабочей силы итальянцев, только что сошедших с корабля на американскую землю. Вырученные деньги вкладывал в жилые дома. Уроженец Северной Италии, человек образованный, он не испытывал ничего, кроме презрения, к этим южанам с Сицилии и из Неаполя, что набивались, как тараканы, в его дома и разводили насекомых и крыс, бросая мусор во двор и в ус не дуя, что портят его имущество. Он был не злой человек, примерный муж и отец, но непрестанные заботы о своем имуществе, о заработке, о расходах, неизбежных для владельца недвижимости, вконец истрепали ему нервы, и он постоянно находился во взвинченном состоянии. Когда его остановил на два слова Вито Корлеоне, мистер Роберто отозвался резковато. Резковато, но не грубо, потому что эти южане имеют привычку чуть что хвататься за нож, — впрочем, этот был на вид как будто смирный.
— Синьор Роберто, — сказал Вито Корлеоне, — я узнал от одной бедной вдовы, знакомой моей жены, что ей почему-то велено съехать с квартиры в вашем доме. Она так убивается. У нее нет мужа, заступника. Нет ни денег, ни друзей — кроме тех, что живут на этой улице. Я сказал, что поговорю с вами — что вы умный человек и могли так поступить лишь по недоразумению. Собаку, с которой начались все неприятности, она ведь увезла, почему же ей теперь нельзя остаться? Как итальянец итальянца прошу вас — сделайте доброе дело.
Синьор Роберто смерил взглядом просителя с головы до ног. Молод, среднего роста — правда, крепок сложением. Деревенщина, хоть и не бандит, а туда же: «итальянец»!.. Роберто пожал плечами.
— Я уже сдал эту квартиру другой семье, — сказал он. — Дороже. Я не могу подводить людей в угоду вашей знакомой.
Вито Корлеоне необидчиво и понимающе покивал.
— И на сколько дороже? — спросил он.
— На пять долларов, — сказал мистер Роберто.
Это было вранье. Скверную квартирку — четыре темные проходные комнатушки — он сдавал вдове за двенадцать долларов в месяц и выжать больше из новых жильцов не сумел.
Вито Корлеоне достал из кармана пачку денег и отсчитал три бумажки по десять долларов.
— Вот, возьмите надбавку за полгода вперед. Ей не стоит рассказывать, она гордая женщина. Через полгода обращайтесь опять ко мне. И конечно, вы позволите ей держать собачку.
— Черта лысого я ей позволю, — сказал мистер Роберто. — И вообще, кто ты такой, чтобы мне указывать? Ходи да оглядывайся, сицилийская образина, не то смотри, как бы самому не вылететь на улицу!
Вито Корлеоне в изумлении вскинул вверх ладони.
— Я только попросил вас об одолжении, больше ничего. Кто знает наперед, быть может, когда-то и вам понадобится дружеская услуга, правильно? Примите эти деньги как доказательство моих добрых побуждений, а дальше решайте сами. Разве я осмелюсь перечить? — Он насильно вложил в руку мистера Роберто три бумажки. — Сделайте такую любезность, возьмите деньги и поразмыслите, вот и все. А завтра утром, если пожелаете, вернете. Если вы пожелаете все-таки выставить женщину, как я могу воспрепятствовать? Это ваш дом, в конце концов. Пожелаете, чтобы собаки не было, — я опять-таки вас пойму. Я и сам недолюбливаю животных. — Он похлопал мистера Роберто по плечу. — Так не откажите мне в этой маленькой любезности, хорошо? Я о ней не забуду. Поспрошайте у знакомых в нашем квартале — вам всякий скажет, что я не из тех, кто остается в долгу.
Но мистер Роберто, разумеется, уже и сам начал кое-что понимать. К вечеру он навел справки о Вито Корлеоне. Он не стал ждать до утра. Когда стемнело, он постучался в дверь Корлеоне, извинился за позднее вторжение и принял из рук синьоры Корлеоне стаканчик вина. Он заверил Вито Корлеоне, что произошло ужасное недоразумение — что, конечно же, синьора Коломбо может оставаться в своей квартире и, конечно, пускай себе держит собачку. Да кто они такие, эти ее соседи, — платят ничтожные гроши, а чуть бедная тварь тявкнет разок, так сразу жаловаться?.. Под конец он швырнул на стол тридцать долларов, которые всучил ему Вито Корлеоне, и голосом, срывающимся от искренности, произнес:
— Своим великодушием, готовностью помочь бедной вдове вы пристыдили меня, и я хочу доказать, что тоже не чужд христианского милосердия. Плата за квартиру остается прежней.
Фарс был разыгран на должной высоте. Вито налил в стаканы вина, крикнул жене, чтоб подала печенье, тряс руку мистеру Роберто, хвалил за отзывчивость к страданиям ближних. Мистер Роберто вздыхал и повторял, что встреча с таким человеком, как Вито Корлеоне, возродила в нем веру в людскую добродетель. Они насилу оторвались друг от друга. Мистер Роберто, превозмогая дрожь в коленках при мысли, что чудом избежал смерти, сел на трамвай и, приехав домой в Бронкс, свалился в постель. Три дня потом он не показывался в своих владениях.
Отныне Вито Корлеоне окончательно сделался в квартале человеком «уважаемым». Поговаривали, будто он связан с сицилийской мафией. Как-то к нему явился хозяин меблированной комнаты, у которого собирались играть в карты, и добровольно предложил, что будет платить ему еженедельно двадцать долларов «за дружбу». От Вито требовалось лишь наведываться туда раза два в неделю в подтверждение того, что картежники находятся под его покровительством.
Лавочники, которых донимало желторотое хулиганье, обращались к нему с просьбой вмешаться. Он вмешивался — и соответственно получал вознаграждение. Вскоре его доходы составили сумму, по тем временам и понятиям неслыханную: сто долларов в неделю. Клеменца и Тессио были ему друзья, сотоварищи, и, значит, нужно было часть денег отдавать им, но Вито делал это по собственному почину, не дожидаясь, пока они попросят. В конце концов он решил основать на пару со своим закадычным другом Дженко Аббандандо торговый дом по ввозу оливкового масла. Дженко будет заправлять доставкой масла из Италии, закупкой его по сходной цене, хранением на отцовском складе. Он имел опыт по этой части. Клеменца и Тессио будут ведать сбытом товара. Они обойдут все итальянские лавки Манхэттена, потом Бруклина, а там и Бронкса, убеждая владельцев запасаться натуральным оливковым маслом «Дженко пура» (с отличающей его скромностью Вито Корлеоне отказался назвать новую марку масла собственным именем). Возглавит фирму, естественно, Вито, поскольку он вкладывает в дело львиную долю капитала. Кроме того, его вмешательство потребуется в особых случаях, когда тот или иной лавочник останется глух к торговым уговорам Клеменцы и Тессио. Тут Вито Корлеоне пустит в ход собственные неотразимые средства убеждения.
В ближайшие несколько лет Вито Корлеоне с большим удовольствием вел деятельную жизнь мелкого предпринимателя, всецело поглощенного созиданием своего торгового дела в условиях динамичной, набирающей силу экономики. Он оставался преданным отцом и мужем, только не мог из-за вечной занятости уделять семье много времени. Мало-помалу оливковое масло «Дженко пура» стало пользоваться в Америке самым широким спросом среди других сортов, ввозимых из Италии; соответственно разрасталась и фирма. Как всякий толковый коммерсант, он быстро понял, что выгодно снижать цену в пику конкурентам, и преграждал им доступ к розничной торговле, убеждая лавочников не запасаться в больших количествах маслом конкурентных марок. Как всякий толковый коммерсант, стремился установить монополию, вытесняя конкурентов с рынка или принуждая их объединяться с его компанией. Но так как начинал он фактически без всякой финансовой поддержки и так как не верил в рекламу, более полагаясь на силу изустного слова, а еще — так как его оливковое масло было, правду сказать, ничуть не лучше, чем у других, то и не мог он пользоваться способами удушения соперников, принятыми среди законопослушных предпринимателей. Приходилось рассчитывать на силу собственной личности — да еще на репутацию персоны, пользующейся уважением.
С молодых лет за Вито Корлеоне укрепилась слава человека уравновешенного и рассудительного. Он никогда не угрожал. Он прибегал к логике — и она оказывалась неопровержимой. Всегда заботился о том, чтобы от сделки выгадывала и противная сторона. Никто не оставался внакладе. Разумеется, он добивался своего очевидными средствами. Подобно многим одаренным предпринимателям, он рано усвоил, что свободная конкуренция нецелесообразна — целесообразна и действенна монополия. И, не мудрствуя лукаво, принялся эту действенную монополию устанавливать. Нашлись в Бруклине оптовики, торгующие оливковым маслом, — люди вспыльчивые, своенравные, глухие к голосу разума, которые не пожелали принять, признать точку зрения Вито Корлеоне даже после того, как он с величайшим терпением и обстоятельностью все им разъяснил. С такими Вито Корлеоне заканчивал переговоры, бессильно вскинув вверх ладони, — и посылал в Бруклин Тессио устранять затруднение. Пылали склады, опрокидывались груженые машины, разливая по булыжным прибрежным мостовым нежно-зеленые озерки оливкового масла. Один опрометчивый миланец, самонадеянный и норовистый, веруя в полицию больше, чем святой верит в Христа, обратился к властям — слыханное ли дело! — с жалобой на своих же собратьев-итальянцев, нарушив тем самым тысячелетний закон молчания — omerta. Впрочем, делу не успели еще дать ход, как оптовик исчез — только его и видели, — осиротив свою верную супругу с тремя детками, уже, слава богу, совершеннолетними, а стало быть, способными принять бразды правления отцовским делом и прийти к полюбовному соглашению с компанией «Дженко пура».
Великими, как известно, не рождаются — великим становятся, так случилось и с Вито Корлеоне. Когда настали времена сухого закона и запрещена была продажа спиртного, Вито Корлеоне сделал последний шаг, отделяющий вполне заурядного, хотя, пожалуй, и жестковатого в своих методах дельца от всемогущего дона, одного из королей в мире преступной наживы. Не за один день это произошло и не за год — однако к исходу эры сухого закона и наступлению Великой депрессии не стало Вито Корлеоне, а появился Крестный отец. Дон. Дон Корлеоне.
А началось с чистой случайности. К тому времени торговая компания «Дженко пура» обзавелась маленьким автомобильным парком из шести грузовых машин. Через Клеменцу к Вито Корлеоне обратилась «артель» итальянцев-бутлегеров, доставлявших контрабандой из Канады виски и другие крепкие напитки. Чтобы развозить товар по Нью-Йорку, контрабандистам требовались машины и доставщики. Причем доставщики надежные, которые умели бы помалкивать, а в случае надобности не задумались проявить известную решимость — или, проще говоря, применить силу. За машины и людей они готовы были хорошо заплатить. Названная цифра оказалась столь неслыханно высока, что Вито Корлеоне резко свернул дела по торговой части и пустил машины почти исключительно на доставку контрабанды. При том, что предложение упомянутых господ сопровождалось вкрадчивой угрозой. Однако уже тогда у Вито Корлеоне хватило зрелой мудрости не воспринимать угрозу как оскорбление и не отказываться из-за нее в пылу гнева от выгодного предложения. Он взвесил реальность исполнения угрозы, нашел ее маловероятной и остался невысокого мнения о новых компаньонах: глупо прибегать к угрозам, когда в них нет надобности. Полезный вывод; над ним стоило поразмыслить на досуге.
Он вновь не просчитался. А главное — набрался ума и опыта, завел знакомства. И как банкир копит и откладывает ценные бумаги, так он копил и откладывал про запас добрые дела. Ибо в ближайшие годы сделалось очевидным, что Вито Корлеоне наделен не просто способностями, а своего рода редкостным талантом.
Он брал под свое покровительство семьи итальянцев, которые нелегально устраивали на дому забегаловки, где холостой паренек из рабочих мог пропустить за пятнадцать центов стаканчик виски. Когда проходил конфирмацию младший сын синьоры Коломбо, он выступил в роли его крестного и подарил крестнику красивый подарок: золотую двадцатку. Тем временем, поскольку какие-то из машин неминуемо должна была останавливать полиция, Дженко Аббандандо нанял отличного адвоката с большими связями в полицейском управлении и судебных органах. Была продумана и налажена система подкупов, и вскоре у организации Корлеоне появился внушительный «реестр», иначе говоря — список должностных лиц, которым причиталась ежемесячно та или иная сумма. Адвокат, смущенный количеством расходов, хотел было сократить список. Вито Корлеоне остановил его.
— Нет, нет, не надо, — сказал он. — Всех оставьте — пусть даже кто-то сегодня ничем не может нам содействовать. Я верю в дружбу и готов выразить дружеские чувства авансом.
Шло время. Владения Корлеоне ширились, пополнялся новыми автомашинами парк, пополнялся именами «реестр». Возрастало и число людей, работавших непосредственно на Клеменцу и Тессио. Управлять такой махиной становилось трудно. В конце концов Вито Корлеоне разработал для своей организации четкую структуру. Он присвоил Клеменце и Тессио звание caporegime — то ли капитан, то ли старшой, а их подчиненных назвал солдатами. Дженко Аббандандо был возведен в ранг советника, или consigliori. Между Вито и теми, кто исполнял его волю, были созданы изоляционные прокладки. Когда нужно бывало что-то приказать, Вито отдавал приказ либо Дженко, либо одному из caporegimes — с глазу на глаз. Редко кто становился свидетелем того, как он что-нибудь приказывает кому-то из них. Потом он выделил людей Тессио в особый отряд и поручил ему действовать в Бруклине. Он разграничил обязанности Тессио и Клеменцы и исподволь, из года в год, отваживал их друг от друга, отучая общаться даже по-приятельски иначе, как в случаях крайней необходимости. Догадливому Тессио он разъяснил, чем вызвана такая мера, и тот с полуслова ухватил ход его мыслей, хотя Вито объяснял ее лишь требованиями безопасности перед лицом закона. Тессио понял, что Вито хочет лишить своих caporegimes возможности войти в сговор против него, — но понял также, что это не проявление недоброжелательства, а обычная мера предосторожности, тактический прием. Взамен Вито предоставил Тессио свободу действий в Бруклине, меж тем как владения Клеменцы в Бронксе держал под строгим присмотром. Клеменца был из них двоих смелее, опрометчивей и, несмотря на внешнее добродушие, беспощадней — такому требовался поводок покороче.
Великая депрессия только способствовала возвеличению Вито Корлеоне. Это были как раз те годы, когда к его имени начали почтительно прибавлять словечко «дон». По всему городу честные люди тщетно молили о честной работе. Гордые люди подвергали унижению себя и свои семьи, принимая казенное вспомоществование из презрительных чиновничьих рук. Зато люди Вито Корлеоне шагали по улицам с высоко поднятой головой, с туго набитыми карманами. Не страшась лишиться работы. Как же было не хвалить себя дону Корлеоне — ему, скромнейшему из скромных! Он хорошо заботился о своей державе и своих подданных. Не обманул чаяний тех, кто доверился ему, кто на него трудился в поте лица, рисковал свободой и жизнью, поступая к нему в услужение. И когда волею злого случая кого-либо из его подчиненных ловили и сажали в тюрьму, семья неудачника продолжала получать средства на жизнь — причем не милостыню, не нищенские мизерные крохи, а столько же, сколько обычно приносил домой кормилец.
Разумеется, это делалось не из благого христианского милосердия. Святым дона Корлеоне не назвал бы и лучший друг. В подобной щедрости был свой расчет. Подчиненный, угодивший в тюрьму, знал, что нужно только держать язык за зубами и о его жене и детях позаботятся. Он знал, что, если ничего не выдаст полиции, это с лихвой окупится, когда он выйдет на свободу. Дома его будет ждать накрытый стол с самым лучшим угощением, домашними равиоли, вином, сладкими пирогами; все друзья и родные соберутся отпраздновать его освобождение. И в какой-то момент того же вечера ненадолго заглянет consigliori, Дженко Аббандандо, — или, может быть, даже сам дон — оказать уважение столь твердому духом приверженцу, поднять за него стакан вина и оставить щедрое денежное приношение, чтобы он мог недельки две отдохнуть вместе со своим семейством, до того как примется снова за повседневную работу. Таков, в своем безмерном умении понять и оценить человека, был дон Корлеоне.
В те же годы к дону Корлеоне пришло сознание, что он куда успешнее правит своим маленьким миром, чем его враги, — тем другим, огромным, который постоянно возводит препоны на его пути. И утвердил его в этом сознании бедный люд, который изо дня в день тянулся к нему со всего квартала за помощью — добиться пособия, вызволить парнишку из заключения или пристроить на работу, занять малую, но позарез необходимую толику денег, усовестить домовладельца, который, не внимая никаким резонам, тянет квартирную плату с безработных жильцов.
Дон Вито Корлеоне помогал всем и каждому. Мало того — он помогал охотно, с подходом, с лаской, дабы не так было горько человеку принимать благодеяние. Удивительно ли, что, когда наступали сроки выбирать представителей в законодательные органы штата, в муниципальные органы, в конгресс и озадаченные итальянцы скребли в затылках, не зная, кому отдавать голоса, они шли за советом к своему покровителю, Крестному отцу — к дону Корлеоне. Так понемногу он сделался силой на политической арене — силой, с которой не преминули начать считаться трезвые партийные лидеры. С мудрой прозорливостью крупного политика он укреплял свои позиции, помогая одаренным отпрыскам неимущих итальянских семей получать университетское образование, — с годами из этих мальчиков выходили адвокаты, помощники окружных прокуроров, а случалось, и судьи. Предусмотрительно, как истинный отец нации, он пекся о будущем своей империи.
Отмена сухого закона нанесла империи Корлеоне жестокий удар, однако и тут дон успел кое-что предусмотреть. В 1933 году он послал доверенных лиц к человеку, который заправлял всем игорным бизнесом Манхэттена, будь то игра в кости на прибрежных улочках и ростовщичество, непременно сопутствующее ей, как сопутствует бейсбольным матчам продажа булочек с сосисками, или игра на бегах, скачках, спортивных состязаниях, нелегальные игорные дома, где дулись в покер, или же гарлемская подпольная лотерея — «числа». Звали этого человека Сальваторе Маранцано, и в преступном мире Нью-Йорка он числился pezzonovante — важной птицей, признанным тузом. Посланцы Корлеоне предложили Маранцано работать сообща, на равных взаимовыгодных условиях. Вито Корлеоне, с хорошо налаженной организацией, связями в полиции и государственном аппарате, брался обеспечить махинациям, которые совершались под покровительством Маранцано, надежное прикрытие и возможность, окрепнув, распространить свое влияние на Бруклин и Бронкс. Но Маранцано был человек недальновидный и пренебрежительно отверг предложение Корлеоне. Он водит дружбу с самим Аль Капоне, имеет собственную организацию, своих людей и сверх того — неограниченные средства на военные расходы. Он не потерпит рядом с собой выскочку с ухватками парламентского пустомели, мало похожего, если верить молве, на истинного мафиозо. Отказ Маранцано послужил толчком к началу кровавой войны 1933 года, которой суждено было коренным образом перестроить весь уклад преступного мира в Нью-Йорке.
На первый взгляд казалось, что силы несоизмеримы. Сальваторе Маранцано располагал мощной организацией с дюжими громилами, которые исправно блюли ее интересы. Он был дружен с Капоне и в случае чего мог обратиться за помощью в Чикаго. Он поддерживал хорошие отношения с семейством Татталья, сосредоточившим в своих руках всю торговлю живым товаром и весь, хотя и хилый еще в ту пору, сбыт наркотиков в городе Нью-Йорке. Имелись у Маранцано деловые связи и с воротилами большого бизнеса, которые прибегали к помощи его молодчиков, чтобы держать в страхе еврейских деятелей из профсоюза швейников и итальянских анархо-синдикалистов из союза строительных рабочих.
Всему этому дон Корлеоне мог противопоставить два малочисленных — но, правда, безупречно вышколенных — отряда, или regimes, во главе с Клеменцей и Тессио. Такое преимущество, как связи в политическом мире и в полиции, перечеркивалось тем, что крупные дельцы выступали в поддержку Маранцано. Зато было другое преимущество — недостаточная осведомленность врага о его организации. Истинная боеспособность его войска оставалась неведомой для преступного мира, считалось даже, что Тессио в Бруклине работает независимо, сам по себе.
И все же битва оставалась неравной, покуда Вито Корлеоне не уравнял очки одним великолепно рассчитанным ударом.
Решив истребить новоявленного нахала, Маранцано обратился к Капоне с просьбой прислать в Нью-Йорк двух лучших своих боевиков. У семейства Корлеоне нашлись в Чикаго доброжелатели, сумевшие оповестить его, на каком поезде прибывают два бандита. Вито Корлеоне отрядил им навстречу карателя, Люку Брази, — с указаниями, всколыхнувшими в этом странном существе самые звериные инстинкты.
С четверкой подручных Брази встретил чикагских молодчиков у вокзала. Один из подручных раздобыл для этого случая такси, привел на привокзальную стоянку, и носильщик, подхватив чемоданы приезжих, потащил их к этой машине. Едва они сели в такси, как туда же втиснулся Брази с одним из своих пособников и, угрожая оружием, заставил чикагских гостей улечься на пол. Такси направилось к одному из складов неподалеку от пристани, заранее облюбованному Люкой Брази.
Там пленников связали по рукам и ногам, заткнули каждому рот кляпом из маленького махрового полотенца, чтобы заглушить вопли.
Вслед за тем Брази снял с гнезда на стене топор и принялся рубить на куски одного из посланцев Капоне. Вначале обрубил ступни, затем — ноги по колено и потом только — напрочь, по бедра. Налитой железной силой, он все же изрядно намахался, пока довел дело до конца. Жертва, понятно, к тому времени испустила дух, а ноги палача скользили в лужах крови среди обрубков человеческого тела. Когда он оглянулся на вторую жертву, то обнаружилось, что усилий больше тратить не придется. Второй боевик Аль Капоне от смертельного ужаса совершил невероятное: проглотил кляп и задохнулся. В полиции при вскрытии с целью установить причину смерти обнаружили в желудке погибшего мохнатое полотенце.
Через несколько дней семейство Капоне в Чикаго получило от Вито Корлеоне письмо. В нем говорилось: «Теперь вы знаете, как я поступаю с врагами. Стоит ли уроженцу Неаполя ввязываться, когда повздорили два сицилийца? Если желаете, я буду считать вас другом — тогда я ваш должник и по первому требованию расплачусь сполна. Человек вашего склада, без сомнения, поймет, насколько выгоднее иметь другом того, кто не клянчит о подмоге, а умеет справляться со своими делами в одиночку и, напротив, сам всегда готов прийти на помощь в тяжелую минуту. Если же вам ни к чему моя дружба, пусть так. Но в этом случае я обязан предупредить вас, что климат у нас в городе сырой, для неаполитанцев нездоровый, и наезжать вам сюда не советую».
Вызывающий тон послания избран был умышленно. Дон был невысокого мнения о семействе Капоне, видя в них недалеких, пошлых душегубов. Судя по донесениям его лазутчиков, Аль Капоне полностью растерял свое политическое влияние, нагло попирая общепринятые устои и похваляясь неправедно нажитым богатством. Дон знал — и на том стоял твердо, — что без политических связей, без должной маскировки по меркам общества мир Капоне и ему подобных погибнет в два счета. И что Капоне уже на пути к этой гибели. Знал он и то, что могущество Капоне, пускай и удавалось ему терроризировать весь город от мала до велика, не распространяется за пределы Чикаго.
Маневр оказался успешным. Не столько из-за проявленной жестокости, сколько из-за ошеломляющей расторопности, стремительности, с которой дон отзывался на события. Если у него так превосходно поставлена разведка, то любой дальнейший шаг был чреват опасностью. Уж лучше — и куда разумней — принять предложенную дружбу, а со временем — и плату за долг, о которой упоминалось в письме… Семья Капоне известила его, что будет держаться в стороне.
Теперь счет сравнялся. Помимо того, Вито Корлеоне снискал себе огромное уважение в преступном мире всей Америки, посрамив Капоне. Полгода он теснил Маранцано, все упорней наступая ему на пятки. Он устраивал налеты на улочки, где под покровительством Маранцано играли в кости. Он добрался до самого крупного банкомета в Гарлеме и обчистил его, отняв дневную выручку от игры в «числа» — не только деньги, но и долговые записи. Он проник даже в кварталы швейников, заслав туда Клеменцу с его вояками в поддержку профсоюзных деятелей, запуганных молодчиками Маранцано, нанятого для этой цели владельцами швейных предприятий. Он навязывал противнику бои на всех фронтах разом. И на всех фронтах, благодаря превосходству в осведомленности, стратегических талантах и организации, выходил победителем. Способствовала благоприятному исходу сражения и добродушная свирепость Клеменцы, умело направляемая доном. А потом наступил час, когда дон Корлеоне ввел в действие резерв, который приберегал напоследок, — regime Тессио, и пустил его по следу самого Маранцано.
К этому времени Маранцано уже направил к нему посредников с предложением заключить мир. Вито Корлеоне их не принимал, без конца под тем или иным предлогом оттягивая встречу. Подданные Маранцано, не склонные умирать за явно пропащее дело, один за другим покидали своего главаря. Букмекеры и ростовщики несли плату за опеку людям Корлеоне. Война практически завершилась.
Затем, в канун нового, 1934 года, Тессио, нащупав брешь в личной обороне Маранцано, подобрался к нему самому. Приближенные Маранцано только и ждали случая договориться и с дорогой душой согласились привести своего вожака на заклание. Сказали ему, что в бруклинском ресторане назначена встреча с Корлеоне, проводили Маранцано туда под видом его телохранителей. И сбежали, бросив его за столиком, покрытым клетчатой скатертью, где он сидел, мрачно жуя кусок хлеба, когда в ресторан вошел Тессио с четырьмя своими подручными. Расправа была решительной и короткой. Маранцано, с полным ртом непрожеванного хлеба, изрешетили пулями. Войне наступил конец.
Владения Маранцано влились в державу Корлеоне. Каждому, кто перешел на его сторону, дон Корлеоне воздал по заслугам, закрепив за ним прежний источник дохода — тотализатор или подпольную лотерею. Вдобавок ко всему он утвердился в профсоюзах швейников, что впоследствии сослужило ему хорошую службу. И вот, когда в делах был наведен порядок, беда нагрянула к дону домой.
Сантино Корлеоне, Санни, миновал шестнадцатый годок; парень вымахал дюжий — шесть футов роста, косая сажень в плечах — с чувственными, но отнюдь не женственными чертами мясистого лица. Фредо был смирный мальчуган, Майкл — совсем еще карапуз, с Сантино же вечно что-нибудь да приключалось. То ввяжется в драку, то нахватает плохих отметок в школе, а кончилось тем, что Клеменца, который в качестве крестного отца нес за него ответственность и считал себя не вправе молчать, явился в один прекрасный вечер к дону Корлеоне и сообщил, что его сын участвовал в вооруженном ограблении — глупой затее, которая могла обернуться очень скверно. Зачинщиком явно был Санни, двое соучастников шли у него на поводу.
То был один из крайне редких случаев, когда Вито Корлеоне потерял самообладание. Вот уже три года, как у них в доме жил приемыш-сирота Том Хейген, и Вито спросил Клеменцу, не замешан ли и он в этой истории. Клеменца покачал головой. Тогда дон Корлеоне послал за Санни машину, и юнца привезли в контору, где помещалась торговая фирма «Дженко пура».
Первый раз в жизни дон потерпел поражение. Оставшись наедине с сыном, он дал волю ярости, честя набычившегося Санни на сицилийском диалекте, как ни одно иное наречие приспособленном для того, чтобы отвести во гневе душу. Напоследок он спросил:
— Кто дал тебе право так поступать? Откуда это в тебе?
Надутый Санни стоял столбом, не отвечая. Дон прибавил с презрением:
— И главное — какая дурость! Много ли ты выручил за вечер? Пятьдесят долларов на брата? Двадцать? И за двадцатку ты рисковал жизнью?..
С вызовом — так, будто он и не слышал этих последних слов, — Санни сказал:
— Я видел, как ты убивал Фануччи.
Дон испустил протяжное «а-ах» и тяжело осел в кресле Он ждал, что будет дальше.
Санни сказал:
— Когда Фануччи вышел от нас, мама сказала, что можно подняться домой. Я увидел, как ты лезешь на крышу, и увязался следом. Я видел все, что ты делал. И как ты после выбрасывал бумажник и револьвер — я не уходил с крыши.
Дон вздохнул:
— Ну, тогда я не могу учить тебя, как себя вести. Но неужели тебе не хочется окончить университет, стать юристом? Законник с портфелем в руках загребет больше, чем тысяча вооруженных налетчиков в масках.
Санни оскалил зубы и лукаво проговорил:
— Мне охота войти в семейное дело. — Увидев, что на лице отца не дрогнул ни один мускул, что шутка не вызвала улыбки, он поспешно прибавил: — Я могу выучиться торговать оливковым маслом.
Дон все не отзывался. Наконец он пожал плечами:
— Что ж, каждому — своя судьба. — Он не прибавил, что судьбу его сына решил тот день, когда он стал свидетелем убийства Фануччи. Лишь отвернулся и скупо уронил: — Придешь завтра утром в девять. Дженко тебе покажет, что надо делать.
Но Дженко Аббандандо, с тонкой проницательностью, отличающей хорошего consigliori, разгадал подлинное желание дона и использовал Санни главным образом как телохранителя при особе его отца — на должности, позволяющей постигать таинства сложного искусства быть доном. У самого дона также прорезалась педагогическая жилка, и он частенько наставлял своего первенца в науке преуспеяния, надеясь, что это пойдет ему на пользу.
Вдобавок к излюбленному отцовскому наставлению, что каждому назначена своя судьба, Санни постоянно доставались выволочки за вспыльчивость и неумение сдерживаться. Угрозы дон считал глупейшим из всех способов выдать себя, необузданную и слепую гневливость — опаснейшей блажью. Никто никогда не слышал от дона открытой угрозы, никто не видел его в припадке безудержного гнева. Такое нельзя было себе представить. И дон стремился привить Санни выдержку, которой обладал сам. Он утверждал, что из всех жизненных ситуаций самая выигрышная — когда враг преувеличивает твои недостатки; лучше этого может быть лишь такая, когда друг недооценивает твои достоинства.
Всерьез взялся за Санни caporegime Клеменца: учил стрелять, учил обращаться с гарротой. Сицилийская удавка не пришлась Санни по вкусу, он был слишком американизирован. Он отдавал предпочтение нехитрому, прозаическому, безликому оружию англосаксов — пистолету, и это огорчало Клеменцу. Зато Санни сделался непременным и желанным спутником отца водил его машину, помогал в разных мелочах. Так продолжалось два года; с виду — обычная картина: сын понемногу вникает в дела отцовского предприятия, звезд с неба не хватает, не проявляет особого рвения, довольствуясь работенкой по принципу «не бей лежачего».
Тем временем товарищ его детства и названый брат Том Хейген поступил в колледж, Фредо кончал школу, младший брат, Майкл, перешел во вторую ступень, сестричка Конни еще под стол пешком ходила — ей было четыре года. Семья давно переехала в Бронкс, жили со всеми удобствами. Дон Корлеоне подумывал приобрести дом на Лонг-Айленде, но не спешил, рассчитывая приурочить покупку к кой-каким намеченным шагам.
Вито Корлеоне умел мыслить масштабно, предугадать, что к чему ведет. Крупные города Америки сотрясала междоусобная грызня в преступном мире. То и дело вспыхивали кровавые распри, честолюбивые бандиты рвались к власти, норовя отхватить себе куски чужих владений; другие, подобно самому Корлеоне, стремились оградить от посягательств свои границы и доходные места. Дон Корлеоне видел, как вокруг этих убийств раздувают страсти газеты, а государственные органы, воспользовавшись удобным предлогом, вводят в действие все более суровые законы, применяют все более крутые полицейские меры. Он предвидел, что возмущение в обществе способно даже привести к отмене демократического правопорядка, и тогда — конец ему и тем, кто с ним связан. Изнутри его империя была крепка и надежна. И Вито Корлеоне решил добиться мира меж враждующими группировками в Нью-Йорке, а затем и во всей стране.
Он не обманывался, отдавая себе отчет, сколь небезопасно брать на себя подобную миссию. Первый год он употребил на то, чтобы, встречаясь с главарями различных банд Нью-Йорка, подготовить почву: прощупывал каждого, предлагал установить сферы влияния, за соблюдением которых будет следить объединенный совет, основанный на добровольных началах. Но разобщенность оказалась слишком велика; направления, где сталкивались узкие интересы, — слишком многочисленны. Согласие представлялось недостижимым. Подобно многим великим властителям, основоположникам законов, чьи имена вошли в историю, дон Корлеоне решил, что мир и порядок невозможны, покуда число суверенных держав не будет сведено до минимума, поддающегося управлению.
В городе насчитывалось пять-шесть семейств, столь могущественных, что помышлять об их уничтожении было бессмысленно. Однако прочим — всем этим молодцам из «Черной руки», которые лютовали по кварталам, всем самозваным ростовщикам, букмекерам, которые, пользуясь силовыми методами, работают без должной, иными словами, купленной защиты законных властей, — этим придется уйти. И дон Корлеоне повел, по сути дела, колониальную войну, бросив против этого сброда все резервы, какими располагала его организация.
На усмирение зоны Нью-Йорка ушло три года — время, которое неожиданно принесло также благие результаты иного рода. Как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло. Шайка совершенно бешеных налетчиков-ирландцев, мастеров высокого класса, — подлежавшая, в соответствии с планами дона, ликвидации, — по чистой удали, отличающей уроженцев Изумрудного острова, едва было не одержала победу. Благодаря удачному случаю один из отчаянных ирландцев с самоубийственной отвагой проник сквозь кордон, ограждающий дона Корлеоне, и выстрелил ему в грудь. Злоумышленника уложили на месте, но зло уже свершилось.
Таким образом, однако, Сантино Корлеоне представилась возможность показать себя. Когда отца вывели из строя, Санни, возглавив в звании caporegime отдельный отряд, или regime, как некий юный, еще безвестный Наполеон, обнаружил блестящие способности к боевым действиям в условиях города. И в полной мере проявил при этом ту непреклонную жестокость, отсутствие которой почиталось единственным изъяном у дона Корлеоне в роли завоевателя.
За годы с 1935-го по 1937-й Санни Корлеоне приобрел известность самого коварного и беспощадного убийцы, какого доныне знал преступный мир. Правда, даже его затмевал леденящими душу злодействами страшный человек по имени Люка Брази.
Не кто иной, как Брази пошел по следу ирландской банды и не успокоился, покамест не перебил их всех самолично. И тот же Брази, когда одно из шести могущественных семейств попробовало вмешаться и взять самостийный сброд под свое покровительство, единолично осуществил, в виде предупредительной меры, убийство вожака этой семьи. В скором времени, впрочем, дон, поправившись после ранения, заключил с упомянутым семейством мир.
К 1937 году мир и согласие — не считая каких-то случайных осечек, малозначащих дрязг, подчас чреватых, разумеется, грозными последствиями, — окончательно воцарились в городе Нью-Йорке.
Подобно тому как в древности правители городов неусыпно держали в поле зрения племена варваров, которые рыскали вокруг их стен, — так дон Корлеоне зорко следил за всем, что творится на белом свете, вне его владений. От него не укрылось пришествие Гитлера, падение Испании, сделка, на которую Германия вынудила пойти в Мюнхене Англию. Со стороны, вчуже, он ясно видел, что надвигается глобальная война, и безошибочно осмыслил, что из этого проистекает. Его собственный мир станет лишь неприступней. И еще: тому, кто не разевает рот, кто действует с умом, в военное время легче нажить состояние. Только для этого необходимо, чтобы, пока за крепостными стенами бушует война, внутри царил мир.
Этот призыв дон Корлеоне пронес по всей стране. Он совещался с соотечественниками в Лос-Анджелесе, в Сан-Франциско и Кливленде, в Чикаго, Филадельфии, Майами и Бостоне. Он стал апостолом мира в мире преступлений и к 1939 году сумел добиться того, что оказалось не под силу сделать для враждующих государств папе римскому: наиболее влиятельные подпольные организации Америки договорились между собой и в рабочем порядке заключили соглашение. Подобно конституции Соединенных Штатов, это соглашение полностью признавало за каждой из договаривающихся сторон право самой решать внутренние дела в пределах своего штата или города. Договор предусматривал лишь разграничение сфер влияния и согласие сохранять мир.
А потому и в 1939 году, когда грянула Вторая мировая война, и в 1941 году, когда в нее вступили Соединенные Штаты, в империи дона Корлеоне господствовали мир, спокойствие и полная готовность пожинать наравне со всеми золотые плоды подъема, который переживала американская экономика. Семейство Корлеоне принимало участие в поставке на черный рынок продовольственных карточек, талонов на бензин и даже железнодорожных билетов. Оно могло, с одной стороны, обеспечить кому-то военный заказ, а с другой — добыть на черном рынке ткани для пошивочных фирм, которые испытывали перебои в снабжении сырьем как раз по той причине, что не имели военных заказов. Дон был способен и на большее: его стараниями молодых ребят призывного возраста, состоявших у него на службе, освобождали от повинности идти и умирать ради чуждых им интересов. Добивался он этого при содействии врачей, которые указывали, каких таблеток лучше наглотаться перед медосмотром, или же устраивал парней на предприятия военной промышленности, где полагается освобождение от военной службы.
Так как же было дону не гордиться успехами своего правления? Без бед и тревог жили в его мире те, кто присягнул ему на верность, — меж тем как другие, кто веровал в закон и порядок, умирали, и умирали миллионами. И лишь одна заноза язвила ему душу: родной сын, Майкл Корлеоне, отверг отцовские попечения и пошел добровольцем воевать за свою страну. Нашлись, к несказанному удивлению дона, и в его организации молодые люди, которые последовали его примеру. Один из них, пытаясь объяснить этот непостижимый поступок своему caporegime, сказал:
— Эта страна сделала для меня много хорошего.
Когда его слова передали дону, он с сердцем бросил:
— Это я сделал для него много хорошего.
Худо пришлось бы добровольцам, но раз уж он простил сыну, значит, должен был простить и этим молокососам, столь превратно понимающим, в чем состоит их долг по отношению к своему дону и к самим себе.
В конце Второй мировой войны дон Корлеоне понял, что миру, к которому он принадлежит, придется вновь менять свои порядки, ловчей подлаживаться к порядкам другого, внешнего мира. И полагал, что ему удастся преуспеть в этом без ущерба для себя.
Основания для подобной уверенности он почерпнул из самой жизни. Два случая из личного опыта натолкнули его на существенное открытие. Давным-давно, когда он делал первые шаги на нынешнем поприще, к нему обратился за помощью друг детства, Назорин, тогда еще совсем молодой — он работал подручным в пекарне и собирался жениться. Вдвоем со своей невестой, порядочной девушкой из хорошей итальянской семьи, он откладывал понемногу с каждой получки и, собрав громадные по тем временам деньги — триста долларов, отправился к оптовику, торговцу мебелью, которого ему порекомендовали. Оптовик дал им отобрать все, чем они хотели обставить свою скромную квартирку. Прекрасный, добротной работы спальный гарнитур, включая два комода и торшеры. Гостиный гарнитур с тяжеловесным диваном и мягкими креслами, обитыми богатым, с золотою нитью, штофом, — целый день Назорин и его невеста, счастливые, ходили по гигантскому складу, заставленному мебелью, выбирая себе обстановку. Затем торговец взял у них деньги — заветные триста долларов, заработанные тяжким трудом, — положил в карман и обещал, что не пройдет и недели, как мебель доставят на уже снятую Назорином квартиру.
Однако на следующей неделе фирма мебельщика обанкротилась. Огромный склад, забитый мебелью, опечатали и описали, чтобы рассчитаться хотя бы с частью кредиторов. Оптовик скрылся, предоставив прочим кредиторам свободу потрясать кулаками, изливая свой гнев в пустоту. Назорин, который оказался в их числе, пошел к адвокату, и тот сказал, что, пока суд не решит, как удовлетворить претензии всех кредиторов, ничего предпринять нельзя. На формальности, возможно, уйдут года три, и хорошо, если Назорину удастся получить десять центов за каждый отданный торговцу доллар.
Вито Корлеоне выслушал эту историю с недоверчивой усмешкой. Быть не может, чтобы с попустительства закона совершался подобный разбой. Оптовик жил в собственном доме, не уступающем роскошью иному дворцу, принимал гостей в собственном имении на Лонг-Айленде, разъезжал на шикарной машине, учил детей в колледже. Возможно ли, чтобы такой человек прикарманил триста долларов бедняка Назорина и не отдал ему мебель, хотя за нее уплачено? На всякий случай Вито поручил Дженко Аббандандо проверить у юристов, ведущих дела компании «Дженко пура», как это согласуется с законом.
И что же? Они подтвердили, что все обстоит именно так, как сказал Назорин. Все имущество оптовика было оформлено на имя его жены. Фирма по продаже мебели принадлежала корпорации, и оптовик не нес за нее личной ответственности. Да, он поступил непорядочно, взяв у Назорина деньги, когда уже знал, что объявит себя банкротом, — но так поступают сплошь да рядом. По закону ничем тут помочь было нельзя.
Конечно, неприятность уладили без труда. Дон Корлеоне послал consigliori Аббандандо переговорить с оптовиком, и сей догадливый коммерсант, как того и следовало ожидать, уловил с полуслова, откуда ветер дует, и позаботился, чтобы Назорин получил свою мебель. Однако для молодого Вито Корлеоне это был ценный урок.
Второе событие оставило по себе еще более значительный след в его сознании. В 1939 году дон Корлеоне решил вывезти свое семейство за пределы города. Как всякий родитель, он хотел, чтобы его дети ходили в ту школу, которая получше, и общались с более подходящими товарищами. Кроме того, из сугубо личных побуждений его привлекала разобщенность пригородного существования, когда ты вовсе не обязан знать, что представляет собою твой сосед. Он приобрел участок земли в парковой зоне города Лонг-Бич — пока там стояли всего четыре новеньких особняка, но оставалось сколько угодно места и для других. Санни был официально обручен с Сандрой, близилась свадьба, и один из домов предназначался ему. Один — самому дону. Третий занял Дженко Аббандандо со своей семьей. Четвертый временно пустовал.
Через неделю после их переезда на кольцевую аллею парка деловито въехал грузовичок, в котором сидела рабочая бригада — трое работяг. Они отрекомендовались техниками, отвечающими за состояние отопительных систем в районе города Лонг-Бич. Молодой телохранитель из личной охраны дона проводил их в котельную. Сам дон с женой и Санни гулял в саду, дышал соленым морским воздухом.
К большому неудовольствию дона Корлеоне, телохранитель позвал его в дом. Бригада — все трое, как на подбор, здоровенные битюги — возилась у котла. Установка была разобрана, детали в беспорядке валялись по всему полу. Старшой, ражий детина, объявил голосом, не допускающим возражений:
— Котел у вас ни к черту не годится. Хотите, можем собрать, наладить, стоить будет сто пятьдесят долларов — работа, новые детали, — плюс вам это зачтется как техосмотр. — Он вытащил красный картонный ярлык. — Вот сюда шлепнем печать, и больше никто из инспекции вас не побеспокоит.
Это становилось забавным. Тем более после недели затишья, когда дон, забросив дела, перевозил семью, хлопотал, устраиваясь на новом месте, и успел слегка соскучиться по работе. Сильно коверкая слова — обычно он говорил с легким акцентом, — он спросил:
— А если я не уплачу, что будет с отоплением?
Старшой пожал плечами:
— Тогда бросим все как есть — и счастливо оставаться. — Он выразительно указал рукой на металлические части, разбросанные по всей котельной.
Дон покорно сказал:
— Обождите, я схожу принесу деньги.
После чего вышел в сад и сказал Санни:
— Слушай, там у нас в котельной работают монтеры, я что-то не разберу, чего им надо. Ступай-ка выясни.
Шутка шуткой, но он подумывал о том, чтобы сделать сына своим заместителем, а когда прочишь человека на руководящую должность, его положено испытать, и не раз.
Способ, избранный Санни, не вызвал у его отца особого восторга — он был чересчур груб, прямолинеен, ему недоставало сицилийской утонченности. Санни показал себя приверженцем дреколья, не рапиры. Ибо, услышав, чего требует бригадир, Санни мгновенно наставил на всех троих пистолет и приказал телохранителям всыпать им горячих. Потом заставил рабочих свинтить котел и убрать за собой помещение. Он обыскал их — оказалось, они действительно состоят на службе в компании по усовершенствованию инженерного оборудования жилых домов, обосновавшейся в графстве Суффолк. Он узнал, кто владелец компании, а затем вышвырнул всю троицу наружу, где стоял их грузовик.
— И больше мне на глаза не попадайтесь! — напутствовал их Санни. — Все болты поотрываю к свиньям собачьим.
Показательно, что молодой Сантино, которому тогда еще не ожесточили душу годы и образ жизни, распространил свое покровительство на всю округу. Он лично посетил владельца пресловутой компании, сказав, чтобы его работничков в пределах города Лонг-Бич никогда больше духу не было. Как только у семейства Корлеоне наладились обычные деловые связи с местной полицией, их стали информировать о каждой подобной жалобе, каждом профессиональном преступлении. Еще до истечения года с преступностью в Лонг-Бич обстояло благополучно, как ни в одном другом американском городе равной величины. Специалисты-взломщики, громилы получали единственное предупреждение — не заниматься своим ремеслом в этом городе. Один раз им дозволялось ослушаться. На второй они просто исчезали. Артистам вроде горе-техников по усовершенствованию жилого оборудования, жуликоватым коммивояжерам вежливо разъясняли, что в городе Лонг-Бич их присутствие нежелательно. Непонятливых, которые предпочитали петушиться, избивали до полусмерти. Мальчишкам из местной шпаны, не научившимся жить в уважении к закону и властям, отечески советовали убегать из дома. Лонг-Бич сделался городом образцового порядка.
И ведь надувательство потребителей совершалось в рамках законности — вот что произвело глубокое впечатление на дона Корлеоне. Определенно, для человека его способностей сыщется место в мире, куда заказаны были пути честному пареньку из бакалейной лавки. И он предпринял шаги, дабы утвердиться в этом мире.
Так жил он да поживал в предместье города Лонг-Бич, укрепляя свою державу и расширяя ее границы, — вплоть до того дня, когда мировая война уже была позади и Турок Солоццо, нарушив соглашение, ввергнул в войну державу дона Корлеоне, а его самого уложил на больничную койку.
КНИГА IV
Глава 15
В захолустном нью-гэмпширском городишке ни одно мало-мальски непривычное событие не пройдет незамеченным — высунется из окна голова хозяйки, приоткроет веки лавочник, задремавший в дверях своего заведения. И потому, когда у дома Адамсов остановилась черная машина с нью-йоркским номером, об этом в считаные минуты знали все.
Кей Адамс — плоть от плоти провинциального захолустья, даром что училась в университете, — тоже выглянула в окно своей спальни. Она сидела и готовилась к экзаменам и только собралась спуститься поесть, как обратила внимание на чужую машину и почему-то не очень удивилась, когда она подкатила к их газону. Из машины вылезли двое, оба рослые, плотные — такими обычно изображают гангстеров в кинофильмах, — и с этой мыслью Кей опрометью слетела вниз по лестнице, чтобы первой встретить их в дверях. Она не сомневалась, что они прибыли от Майкла или его родных, и лучше ей было представить их родителям самой. Нет, она и не думала стыдиться никого из друзей Майка — просто ее родители, люди старого закала и коренные янки, уроженцы Новой Англии, могли не понять, для чего их дочери знаться с публикой такого пошиба.
Она подоспела как раз в ту секунду, когда раздался звонок, и, крикнув матери: «Сиди, я открою», отворила дверь. На пороге стояли те двое. Один сунул руку в нагрудный карман движением, каким гангстер лезет за револьвером, и Кей тихонько ойкнула от неожиданности, — но мужчина вынул лишь кожаную книжечку, привычно тряхнул кистью, раскрывая ее, и показал Кей удостоверение.
— Джон Филипс, сыскной агент из полицейского управления города Нью-Йорка, — сказал он.
Он кивнул на своего спутника, смуглокожего, с очень густыми, черными, как вакса, бровями.
— Мой сотрудник, агент Сириани. А вы — мисс Кей Адамс?
Кей молча наклонила голову. Филипс сказал:
— Вы разрешите нам зайти на пару минут поговорить? Это насчет Майкла Корлеоне.
Она посторонилась, пропуская их в дом. В эту минуту из бокового коридорчика, ведущего к кабинету, показался ее отец.
— Что там такое, Кей? — спросил он.
Седовласый, худощавый и внушительный, он был не только пастором местной баптистской общины, но и славился в религиозных кругах своей ученостью. Кей не решилась бы утверждать, что до конца постигла его, — он часто вызывал в ней озадаченность, — но знала, что отец ее любит, хоть и находит, кажется, не слишком интересной личностью. Между ними никогда не было подлинной близости, но она ему доверяла. И потому отвечала, не лукавя:
— Это приехали из Нью-Йорка — из полиции. Хотят от меня что-то узнать про одного знакомого студента.
Мистер Адамс, кажется, не удивился.
— Так, может быть, пройдем ко мне в кабинет? — предложил он.
Агент Филипс осторожно сказал:
— Мы предпочли бы побеседовать с вашей дочерью наедине, мистер Адамс.
Мистер Адамс учтиво возразил:
— Это уж как посмотрит Кей, я полагаю. Тебе как удобнее, девочка, — одна поговоришь с этими господами или лучше при мне? Или хочешь — в присутствии мамы?
Кей покачала головой:
— Лучше одна.
Мистер Адамс сказал Филипсу:
— Мой кабинет в вашем распоряжении. Не останетесь ли потом позавтракать с нами?
Мужчины поблагодарили и отказались. Кей повела их в кабинет.
Оба неловко примостились на краешке кушетки, Кей уселась в просторное кожаное отцовское кресло. Разговор начал Филипс:
— Мисс Адамс, вы, случайно, не виделись за последние три недели с Майклом Корлеоне — или, может быть, получали от него вести?
Вопрос мгновенно насторожил ее. Она видела три недели назад шапки бостонских газет, возвещавшие об убийстве капитана нью-йоркской полиции и контрабандиста по имени Виргилий Солоццо, промышлявшего наркотиками. В газетах говорилось, что это одна из операций подпольной войны, в которой замешано и семейство Корлеоне.
Она покачала головой:
— Нет, мы последний раз виделись, когда он ездил в больницу проведать отца. Примерно месяц тому назад.
Второй агент резко сказал:
— Про то свидание мы прекрасно знаем. Вас спрашивают — после этого вы не виделись, не имели о нем сведений?
— Нет, — сказала Кей.
Филипс заговорил ровно, вежливо:
— Если все же вы каким-то образом с ним общаетесь, вам имеет смысл поставить нас в известность. Нам было бы очень важно переговорить с Майклом Корлеоне. Должен предупредить вас — если вы будете поддерживать с ним связь, вы рискуете оказаться в очень сложном положении. Любая помощь ему с вашей стороны грозит вам серьезными неприятностями.
Кей села очень прямо.
— Почему бы мне не помогать ему? Мы собираемся пожениться, а женатые люди помогают друг другу.
Отвечал ей Сириани:
— Потому что вы тогда становитесь соучастницей преступления. Вашего молодого человека разыскивают, так как он совершил убийство, застрелил в Нью-Йорке капитана полиции и осведомителя, с которым у капитана была деловая встреча. Нам достоверно известно, что стрелял в них Майкл Корлеоне.
Кей фыркнула, недоверчиво и насмешливо, — она заметила, что это произвело впечатление на сыщиков.
— Что вы, разве Майк на такое способен? Никогда! Он держится особняком от своей семьи. Когда мы ездили на свадьбу его сестры, родные вели себя с ним как с посторонним, почти как со мною, — это бросалось в глаза. Если он и прячется сейчас, так просто для того, чтобы избежать огласки, чтобы его имя не трепали в печати. Майк — не бандит. Я его знаю лучше вас, как никто его не знает. Он слишком порядочный человек, он никогда не пойдет на такую низость, как убийство. Майкл Корлеоне законопослушен до смешного, и я не помню случая, чтобы он сказал неправду.
Филипс мягко спросил:
— А вы давно его знаете?
— Больше года, — сказала Кей и не поняла, отчего они обменялись усмешками.
— Видимо, вас не мешает просветить кое в чем, — сказал Филипс. — В тот вечер он поехал от вас в больницу. Когда уходил оттуда, вступил в перебранку с капитаном полиции, который явился в больницу по служебным обязанностям. Полез в драку с капитаном, но ему дали сдачи. А точнее сказать, сломали челюсть и выбили пяток зубов. Друзья увезли его в Лонг-Бич, в поместье Корлеоне. На другой же вечер капитана, с которым он затеял драку, застрелили, а Майкл Корлеоне исчез. Скрылся. У нас есть свои источники информации, осведомители. Все в один голос называют Майкла Корлеоне, — однако для суда это еще не доказательство. Официант, который был свидетелем убийства, не опознал Майкла по фотографии, но, возможно, опознает при встрече. Задержан шофер Солоццо, он отказывается говорить, но, скорее всего, заговорил бы, если б увидел, что Майкл Корлеоне у нас в руках. Поэтому его ищут — наши люди, люди из ФБР, все ищут. Но пока безуспешно, вот мы и подумали, что, может, вы дадите нам ниточку…
Кей холодно сказала:
— Я не верю ни единому слову.
А у самой захолонуло внутри, потому что вряд ли они могли придумать такую подробность, как сломанная челюсть. Другое дело, что из-за сломанной челюсти Майк никого не станет убивать.
— Так вы сообщите нам, если Майкл даст о себе знать? — спросил Филипс.
Кей затрясла головой.
Второй агент, Сириани, сказал неприятным голосом:
— Для нас не секрет, что вы с ним сожительствовали. Есть регистрационные книги из гостиниц, есть и свидетели. Каково будет вашим папочке с мамочкой, если мы ненароком проговоримся об этом газетчикам? Достойные, почтенные граждане, а дочка путается с гангстером! Так вот — либо выкладывайте все сию минуту, либо я зову сюда вашего папашу и режу ему в глаза правду-матку.
Кей посмотрела на него с недоумением. Потом встала, подошла к двери, открыла ее. Ее отец, посасывая трубку, стоял у окна гостиной. Она позвала:
— Пап, ты не зайдешь к нам?
Мистер Адамс с улыбкой оглянулся и пошел в кабинет. Войдя, он обнял дочь за талию и стал вместе с нею перед сыщиками.
— Я вас слушаю, господа.
Оба молчали, тогда Кей небрежно сказала второму:
— Режьте ему правду-матку, начальник.
Сириани побагровел:
— Мистер Адамс, то, что я вам скажу сейчас, говорится ради блага вашей дочери. Она связалась с хулиганом, который, есть основания полагать, совершил убийство, застрелил офицера полиции. Я только предупредил, что если она не будет оказывать нам содействие, то может навлечь на себя большие неприятности. Но она, похоже, не сознает, насколько это серьезно. Может быть, вас послушает?
— Этому невозможно поверить, — любезно сказал мистер Адамс.
Сириани выставил вперед челюсть.
— Ваша дочь встречается с Майклом Корлеоне больше года. Они много раз проводили вместе ночь в отелях и значатся в книгах как муж и жена. Сейчас объявлен розыск Майкла Корлеоне — он нужен для дачи показаний по делу об убийстве офицера полиции. Ваша дочь отказывается сообщить нам сведения, которые могли бы облегчить эту задачу. Таковы факты. По-вашему, им нельзя поверить, но я могу доказать каждое слово.
— А я и не сомневаюсь, сударь, в правдивости ваших слов, — незлобиво сказал мистер Адамс. — Невозможно поверить другому — что моей дочери грозят большие неприятности. Если только вы не имеете в виду, что она… — на лице его отобразилось ученое сомнение, — кажется, это принято называть «шмара».
Кей глядела на отца во все глаза. Ей было ясно, что он острит на свой старомодный лад, — но как он мог так легко отнестись к тому, что услышал?
Мистер Адамс твердо продолжал:
— Тем не менее будьте совершенно уверены — если интересующий вас юноша объявится, я тотчас доведу об этом до сведения властей. И то же сделает моя дочь. А теперь извините, у нас стынет завтрак…
Он со всяческой предупредительностью выпроводил сыщиков на улицу и учтиво, но решительно закрыл за ними дверь. Потом взял Кей за руку и повел на заднюю половину дома, где помещалась кухня.
— Пойдем-ка к столу, душа моя, мама нас заждалась.
По пути на кухню у Кей навернулись слезы — от пережитого напряжения, от нерассуждающей преданности отца. Мать не подала виду, что замечает, — вероятно, отец успел сказать ей, кто к ним приезжал. Кей села за стол, и мать молча поставила перед ней еду. Потом тоже села; отец, склонив голову, прочитал молитву.
Миссис Адамс, невысокая, плотная, была всегда тщательно одета, завита, причесана. Кей не случалось видеть мать неприбранной. Как и муж, она не слишком носилась с дочерью, держала ее на почтительном расстоянии. Так она поступила и теперь.
— Кей, сделай милость, не устраивай трагедий. Я уверена, что все это буря в стакане воды. Как-никак, молодой человек — студент Дартмута, невероятно, чтобы он оказался причастен к такой нечистоплотной истории.
Кей удивленно подняла голову:
— Откуда ты знаешь, что Майк учится в Дартмуте?
Миссис Адамс сказала с достоинством:
— Обожаете вы, молодежь, напускать таинственность — только кого она обманет? Мы знали про него с самого начала, но, понятно, считали неуместным заводить разговоры на эту тему, пока ты первая не начнешь.
— Да, но откуда же?.. — Кей было стыдно посмотреть отцу в глаза после того, как он узнал, что она спит с Майком. Вот почему она не видела его улыбки, когда он произнес:
— Вскрывали твои письма, естественно.
Кей задохнулась от ужаса и негодования. Теперь она смело взглянула отцу в лицо. Его поведение было постыднее, чем грех, совершенный ею. Она бы в жизни не поверила, что он на такое способен.
— Ты шутишь, отец, — как ты мог?
Мистер Адамс благодушно усмехнулся:
— Я взвесил, какое из двух прегрешений страшнее — читать твои письма или пребывать в неведении, когда мое единственное дитя может попасть в беду. Выбор был прост, решение — добродетельно.
Миссис Адамс, отдавая должное вареной курице, прибавила:
— Надо к тому же учитывать, милая, что для своего возраста ты, согласись, страшно наивна. Мы чувствовали, что обязаны быть в курсе твоих дел. А ты ничего не рассказывала.
Впервые Кей была рада, что у Майкла нет привычки писать в письмах нежности. И еще рада, что родителям не попались на глаза кой-какие из ее писем.
— Не рассказывала, потому что боялась, как бы вы не упали в обморок, узнав, из какой он семьи.
— А мы и упали, — бодро сказал мистер Адамс. — Кстати, Майкл пока не давал о себе знать?
Кей покачала головой.
— Не верю я, что он в чем-то виновен.
Она заметила, как родители переглянулись. Мистер Адамс мягко сказал:
— Если он ни в чем не виновен и все же исчез, тогда это, может быть, означает нечто иное?
Сначала до Кей не дошло. Потом она вскочила из-за стола и убежала к себе в комнату…
Через три дня Кей Адамс вышла из такси у входа в парковую резиденцию Корлеоне близ города Лонг-Бич. Она созвонилась заранее: ее ждали. В дверях ее встретил Том Хейген, и у нее упало сердце. Она знала, что этот ничего ей не скажет.
В гостиной он предложил ей выпить. Кей заметила, что по дому слоняются какие-то люди, но Санни не показывался. Она спросила Тома Хейгена напрямик:
— Вы не знаете, где Майк? Не скажете мне, как можно с ним связаться?
Хейген гладко, без запинки проговорил:
— Мы знаем, что он жив и здоров, но где находится в настоящее время — неизвестно. Когда он услышал, что застрелили этого капитана, он испугался, как бы вину не взвалили на него. Ну, и решил отсидеться в укромном месте. Сказал мне, что месяца через два даст о себе знать.
Он выдал ей заведомую фальшивку, притом намеренно шитую белыми нитками, чтобы она это поняла, — хоть на том спасибо.
— А что, этот капитан правда сломал ему челюсть? — спросила Кей.
— Боюсь, что правда, — сказал Том. — Но Майку несвойственна мстительность, и я уверен, что это обстоятельство не имеет никакого отношения к убийству.
Кей открыла сумочку, вынула оттуда конверт.
— Вы не могли бы отправить ему вот это, когда он с вами свяжется?
Хейген покачал головой.
— Если я возьму письмо для передачи и вы покажете это на суде, суд сделает вывод, что я знал о местонахождении адресата. Подождите — зачем торопиться? Не сомневаюсь, что в скором времени Майк сообщит о себе.
Кей допила свой стакан и поднялась. Хейген проводил ее в переднюю, но, когда он открывал ей дверь, с улицы вошла женщина. Приземистая и полная, вся в черном. Кей узнала ее — это была мать Майкла. Кей протянула ей руку:
— Добрый день, миссис Корлеоне, как поживаете?
Черные маленькие глазки проворно обежали ее, смуглое морщинистое лицо с задубелой кожей просветлело в быстрой улыбке, скупой и неожиданно сердечной.
— А, моего Майки девочка. — Миссис Корлеоне говорила с резким итальянским акцентом, Кей едва понимала ее. — Покормили тебя?
Кей сказала «нет», имея в виду, что не хочет есть, но миссис Корлеоне накинулась на Тома Хейгена, яростно отчитывая его по-итальянски.
— Чашку кофе не догадался налить бедной девушке, бессовестный, как не стыдно! — бросила она напоследок и, взяв Кей за руку теплой, на удивление крепкой для немолодой женщины рукой, повела ее на кухню. — Попей кофейку, поешь, а после тебя свезут домой. Такая приятная девушка — ни к чему мотаться по поездам.
Она усадила Кей и, на ходу сорвав с себя пальто и шляпу и кинув их на стул, захлопотала у плиты. Не прошло и двух минут, как на столе появились хлеб, сыр, салями, на плите уютно забулькал кофейник.
Кей застенчиво сказала:
— Я приехала узнать про Майка, у меня нет никаких сведений о нем. Мистер Хейген говорит, что никто не знает, где он, и надо ждать, пока он о себе сообщит.
Хейген торопливо проговорил:
— Ма, это все, что ей можно пока сказать.
Миссис Корлеоне смерила его презрительным взглядом:
— Никак учить меня собрался? Меня муж и то не учит — помилуй, господи, его, грешного. — Она перекрестилась.
— Как себя чувствует мистер Корлеоне? — спросила Кей.
— Ничего. Поправляется помаленьку. Старый стал, ума убавилось, раз до такого допустил. — Она непочтительно постучала костяшкой пальца по темени.
Потом налила в чашки кофе, заставила Кей съесть хлеба с сыром.
Когда они допили кофе, миссис Корлеоне взяла руку Кей и накрыла ее коричневой ладонью. Она сказала спокойно:
— Не пришлет тебе Майки письмо и весточку не передаст. Майки схоронился на два года. Или три. Или больше — много больше. А ты поезжай домой, к своим родным, найди себе хорошего парня и выходи замуж.
Кей вынула из сумочки письмо:
— Вы ему не пошлете это от меня?
Женщина взяла письмо и потрепала Кей по щеке.
— Обязательно, будь покойна.
Хейген хотел было возразить, но она свирепо цыкнула на него по-итальянски. Потом проводила Кей до двери. На пороге быстро клюнула ее в щеку и сказала:
— Про Майки позабудь, он тебе больше не пара.
Перед домом стояла машина, в ней дожидались двое. Они отвезли Кей в Нью-Йорк, до самой гостиницы, не проронив за всю дорогу ни звука. Кей тоже молчала. Она пыталась свыкнуться с мыслью, что человек, которого она любила, — расчетливый, холодный убийца. И что узнала она об этом из самого надежного и достоверного источника — от его матери.
Глава 16
Карло Рицци был разобижен на весь свет. Человек породнился с семьей Корлеоне, а его сунули букмекером в паршивую дыру в самой паршивой части Ист-Сайда, заткнули пасть подачкой — и привет. Он зарился, как дурак, на один из особняков под Лонг-Бич, зная, что дону ничего не стоит в любое время выставить оттуда своих жильцов, — верил, что так и будет, что его признают своим, введут в узкий круг посвященных. Но дон обошелся с ним безобразно. «Великий дон!» Карло Рицци пренебрежительно скривил рот. Старье поганое, рухлядь — позволил мальчикам с пушками застичь себя врасплох на улице, как захудалую шпану. Хорошо бы старый хрыч откинул копыта. Когда-то они с Санни были приятелями — если во главе семейства станет Санни, есть надежда, что и ему отломится кусок пожирней.
Карло глядел, как жена наливает ему кофе. Мать родная, с каким барахлом он связался! Давно ли замужем — полугода нет, а уже расползлась и уже с начинкой. Не вытравишь итальянскую сермяжность у этого бабья из восточных штатов…
Он протянул руку и тронул Конни за пышную ягодицу. Она улыбнулась, и он брезгливо сказал:
— Нагуляла окорока, хуже свиньи.
Он с удовольствием заметил, как у нее обиженно вытянулось лицо, глаза налились слезами. Пусть она дочка великого дона, но ему — жена, его собственность, и он волен обращаться с ней как вздумает. Он казался самому себе значительней оттого, что мог куражиться над дочерью самого Корлеоне.
С первого же дня он поставил себя с нею как надо. Вздумала было прибрать себе тот кошель, набитый даренными к свадьбе деньгами, — и заработала хороший фонарь под глазом, а денежки он изъял. И, кстати, не стал докладывать, как ими распорядился. А то бы шухеру не обобраться. У самого по сей день временами кошки на сердце скребут. Это ж надо, без малого пятнадцать штук просадил на бега и на девочек из ночных клубов!
Он ощущал на себе спиною взгляд Конни и, нарочито поигрывая мускулами, потянулся к блюду со сладкими булочками, стоящему на другом краю стола. И это — сразу после яичницы с ветчиной — ну что же, по мужчине и завтрак. Зато вот есть на что поглядеть, хотя бы и жене. Это ей не занюханный муж-итальянец, каких навалом, прилизанный и черный, словно жук, — нет: светлый ежик волос, золотистый пушок на руках, покрытых буграми мышц, широк в плечах, тонок в талии. Он знал, что никому из «крутых ребят», работающих на семейство, не потягаться с ним физической силой. Таким, как Клеменца, Тессио, Рокко Лампоне или же этот Поли, которого кому-то понадобилось шлепнуть. Интересно бы узнать, в чем там дело. Мысль его почему-то возвращалась к Санни. Один на один он бы, пожалуй, осилил и Санни, хоть тот и ростом повыше, и тяжелей. Правда, молва приписывает Санни страшные вещи, но лично ему не приводилось видеть Санни иначе как добрым малым, склонным побалагурить. Нет, Санни — свой человек. Когда старого дона не станет, для Карло Рицци, надо думать, откроются иные возможности.
Он вяло цедил свой кофе. Все ему опостылело в этой конуре. Он не привык к тесноте — в Неваде жилье строят с размахом. Да еще вставай, тащись через весь город вкалывать в свое заведение — надо поспеть к двенадцати. День воскресный, самая работа, тем более что бейсбольный сезон в разгаре, и баскетбольный близится к финишу, и на ипподроме начались вечерние заезды… Его отвлекла от размышлений возня за спиной, он оглянулся.
Конни наряжалась по моде, ненавистной ему, но принятой у итальянских клуш в городе Нью-Йорке. Шелковое цветастое платье с поясом, рукава с оборочками, массивный браслет, аляповатые серьги. Сразу стала на двадцать лет старше.
— Далеко собралась? — спросил он.
Она холодно ответила:
— В Лонг-Бич, к отцу. Он еще не встает с постели, надо с ним посидеть.
Карло оживился.
— Что же, значит, музыкой до сих пор заправляет Санни?
Конни бросила на него невинный взгляд:
— Какой музыкой?
Он взорвался:
— Ты, сука шелудивая, — поговори так со мной, весь помет тебе выбью из брюха!
Она в испуге попятилась, и от этого он еще больше осатанел. Вскочил со стула и залепил ей пощечину; на лице у Конни вспухло красное пятно. Скупыми, точными движениями Карло отпустил ей еще три затрещины и увидел, как вздулась рассеченная ударом верхняя губа, из нее пошла кровь. Это его образумило. Незачем было оставлять следы. Конни метнулась в спальню, захлопнула дверь; он услышал, как щелкнул ключ в замке. Карло пренебрежительно хохотнул и сел допивать кофе.
Сидел, покуривая, пока не настало время одеваться. Он постучался в спальню:
— Отопри давай, а то дверь вышибу.
Ответа не было.
— Ну? Мне одеваться пора, — сказал он громче.
Слышно было, как она встает с кровати, подходит к двери, как поворачивается ключ в замке. Он вошел и увидел, что она идет назад к кровати и ложится, лицом к стене.
Карло быстро оделся и тогда обратил внимание, что она лежит в одной комбинации. Ему, в надежде, что она привезет свежие новости, хотелось, чтобы она все-таки съездила к отцу.
— В чем дело, сразу сил лишилась из-за пары оплеух? — Досталась же лентяйка, прости господи.
— Я раздумала ехать. — В ее голосе слышались слезы, слова звучали неразборчиво.
Он резким движением схватил ее за плечо и повернул к себе. И сразу понял, отчего она раздумала, — и, пожалуй, правильно сделала.
Он, должно быть, не рассчитал силу своих ударов. Левая щека у нее распухла, разбитую верхнюю губу раздуло бесформенным белесым пузырем под самым носом.
— Как хочешь, — сказал он, — только учти, я приду поздно. Воскресенье, работы будет навалом.
Он вышел на улицу; под поводком «дворника» на его машине торчал зеленый штрафной талон: пятнадцать долларов за стоянку в неположенном месте. Он сунул талон в бардачок, где уже лежала стопка таких же. Теперь он был в отличном расположении духа. Так всегда — отлупцуешь балованную стерву, и сразу поднимается настроение. Меньше зло разбирает, что его мешают с грязью эти Корлеоне.
Когда он поставил ей синяк под глазом первый раз, ему потом было не по себе. Она тут же сорвалась в Лонг-Бич жаловаться матери с отцом, показывать им свой подбитый глаз. Он, откровенно говоря, весь взмок, покуда ее дождался. Но она вернулась, как ни странно, присмирев — покорная, заботливая итальянская жена. Недели две он разыгрывал из себя примерного супруга, ни в чем ей не прекословил, ворковал с нею, ублажал ее, ежедневно утром и вечером услаждал в постели. И в конце концов, поверив, что подобное больше не повторится, она рассказала ему, что произошло.
Родители приняли ее не слишком сочувственно — с холодком, чуть ли не с усмешкой. Мать, правда, пожалела немного и даже попросила отца поговорить с Карло Рицци. Отец отказался.
— Она хотя мне и дочь, — сказал он, — но принадлежит теперь мужу. И я ему не указ. Даже король Италии не позволял себе вмешиваться в отношения мужа и жены. Пусть едет домой и научится вести себя так, чтобы он ее не бил.
Конни сказала в запальчивости:
— Ты сам хоть раз в жизни поднял руку на жену?
Она была его любимица, ей спускались подобные дерзости.
Он ответил:
— Моя жена ни разу не давала мне повода ее ударить.
И мать закивала, заулыбалась.
Конни рассказала им, как муж отнял у нее деньги, подаренные на свадьбу, и не сказал, куда их дел. Ее отец пожал плечами:
— И я бы сделал то же самое, если бы моя жена так много себе позволяла.
С тем Конни и вернулась домой — озадаченная, притихшая. Отец всегда души в ней не чаял, она не могла объяснить, откуда взялась эта холодность.
Однако дон вовсе не был столь бесчувствен, как ей казалось. Он навел справки и установил, куда у Карло Рицци делись подаренные к свадьбе деньги. Он приставил к тотализатору Рицци людей, и те доносили Хейгену про каждый шаг Карло на должности букмекера. Однако вмешиваться дон не мог. Чего ждать от мужа, если он боится жениной родни, — как ему отправлять тогда супружеские обязанности? Это невозможное положение — и дон не отваживался вступиться за дочь. Потом, когда Конни забеременела, дон лишний раз убедился в правильности своего решения и окончательно понял, что вмешательство недопустимо, хотя Конни и после не однажды жаловалась матери, что муж ее поколачивает, и мать, обеспокоенная, наконец упомянула об этом дону. Конни намекала даже, что может потребовать развода. Чем первый раз в жизни навлекла на себя гнев дона Корлеоне.
— Он отец твоего ребенка. Какая участь ждет дитя в этом мире, если у него нет отца? — сказал он Конни.
У Карло Рицци, когда он узнал все это, улеглись последние тревоги. Ему ничто не угрожало. Он даже завел себе привычку похваляться перед «писцами» своего заведения, Салли Рэгсом и Тренером, как лупцует свою жену, когда она начинает перед ним заноситься, и ловил на себе их уважительные взгляды — как-никак человек отваживался поднять руку на дочь самого дона Корлеоне.
Но у Карло Рицци поубавилось бы прыти, когда б он знал, что Санни Корлеоне, услышав про побои, пришел в звериную ярость, и только строжайший, властный запрет, самолично наложенный доном, удержал его от расправы, — запрет, которого не смел ослушаться даже Санни. Потому Санни и стал избегать встреч с Рицци: он себе не доверял, боялся, что не совладает с собой.
И Карло Рицци, вполне уверенный, что ему ничего не грозит в это чудное воскресное утро, мчал по Девяносто шестой улице на Ист-Сайд. Он не видел, как с другой стороны к его дому подъехала машина Санни Корлеоне.
Покинув свое укрытие в семейном поместье, Санни провел ночь в городе, у Люси Манчини. Сейчас, по дороге домой, его сопровождали четыре телохранителя: два ехали впереди, два — сзади. Держать охрану еще и при себе в машине он не видел надобности: с одиночным покушением впрямую он мог справиться сам. Телохранители ездили отдельно и снимали квартиры справа и слева от той, в которой жила Люси. Бывать у нее — правда, не слишком часто — не представляло опасности. Сейчас ему пришло на ум, что, раз уж он в городе, есть смысл заехать за сестрой и взять ее с собой в Лонг-Бич. Карло шурует в этот час у себя на Ист-Сайде, а на автомобиль для жены эта шкура жалеет денег. Так хоть он подвезет сестренку.
Он подождал, пока те двое, что ехали впереди, войдут в дом первыми, и тогда уже вошел вслед за ними. Заметил, как другие двое остановились позади его машины и вылезли наружу, держа в поле зрения улицу. Он тоже держался настороже. Шансов на то, что его присутствие в городе известно противнику, было один на миллион, но он привык соблюдать осторожность. Война 1930-х годов научила.
Санни никогда не пользовался лифтом. Лифт — это ловушка, гибель. Перешагивая через две ступеньки, он единым духом одолел восемь маршей до квартиры Конни. Постучался в дверь. Он видел, как отъезжает Карло, значит, она одна дома. Никто не отозвался. Он снова постучал и услышал голос сестры, робкий, боязливый:
— Кто там?
Этот испуганный голос ошарашил его. Сестренка у него была с малых лет бедовая, боевая, умела постоять за себя не хуже любого в их семье. Что с ней стряслось? Он сказал:
— Это я, Санни.
Брякнула щеколда; дверь открылась, и Конни, рыдая, бросилась к нему на шею. Он до того оторопел, что в первые секунды стоял как истукан. Потом отстранил ее, увидел распухшее лицо и понял, что случилось.
Он рванулся прочь — вниз, вдогонку за ее мужем. От жгучего бешенства у него тоже исказилось лицо. Конни увидела, что он не помнит себя, и уцепилась за него, не отпуская, насильно увлекая его в квартиру. Теперь она рыдала от ужаса. Она знала норов старшего брата и страшилась его. Потому-то никогда и не жаловалась ему на Карло. Ей все-таки удалось сейчас втащить его за собой в квартиру.
— Я сама виновата, — приговаривала она. — Первая затеяла с ним ссору, сунулась к нему сгоряча, ну, он и дал мне сдачи. Он не хотел так сильно, правда. Я сама напросилась.
Ничто не дрогнуло в тяжелом лице, хранящем сходство с чертами Купидона.
— Ты что, к отцу собиралась сегодня?
Она не отвечала, и он прибавил:
— Я так и думал, для того и заехал за тобой. Раз уж я все равно в городе.
Она качнула головой:
— Не хочу я туда показываться в таком виде. Лучше приеду на следующей неделе.
— Ладно, — сказал Санни. — Ну, тихо. — Он подошел к телефону на кухне, набрал номер. — Я вызываю врача, пусть посмотрит тебя, приведет в порядок. В твоем положении надо поаккуратней. Тебе сколько осталось-то?
— Два месяца, — сказала она. — Санни, умоляю тебя, не делай ничего. Умоляю.
Санни коротко рассмеялся. Лицо его приняло выражение сосредоточенной жестокости.
— Не беспокойся, — сказал он. — Постараемся, чтобы твой ребенок не родился на свет сиротой.
Он легонько поцеловал ее в неповрежденную щеку и вышел.
На Сто двенадцатой улице Ист-Сайда, перед кондитерской, под вывеской которой обосновался со своим тотализатором Карло Рицци, длинной чередой выстроились в два ряда машины. На тротуаре у входа отцы играли в салочки с детишками, которых взяли покататься воскресным утром на машине и заодно составить компанию папе, пока он будет обдумывать, на какую команду ему ухнуть свои денежки. Увидев, что показался Карло Рицци, его клиенты стали покупать детишкам мороженое, чтобы занять их, а сами принялись изучать газеты с именами первых подающих, стараясь угадать, кто из бейсболистов сегодня принесет им выигрыш.
Карло прошел в большую комнату позади торгового зала. Два его «писца» — плюгавый с виду, но жилистый Салли Рэгс и огромный увалень по прозвищу Тренер — в ожидании, когда начнется работа, уже сидели с толстыми разграфленными блокнотами, готовые записывать ставки. На деревянном пюпитре стояла грифельная доска, на ней — выведенные мелом названия шестнадцати команд большой лиги, попарно, чтобы видно было, кто с кем играет. Против каждой пары оставлен пустой квадрат для занесения ставок.
Карло спросил у Тренера:
— Телефон прослушивают сегодня?
Тренер покачал головой:
— Нет, пока что команды не было.
Карло подошел к настенному телефону, набрал номер. Салли Рэгс с Тренером безучастно следили, как он записывает «наводку» — число ставок в каждой игре за сегодняшний день. Они, хоть Карло о том не знал, уже получили наводку и теперь проверяли его. Карло Рицци, когда стал хозяином заведения, в первую же неделю ошибся, перенося ставки на доску, — и тем создал так называемую «середину», положение, о котором мечтает всякий игрок. Поставив на определенную команду, игрок у другого букмекера ставит против нее и таким образом проиграть не может. Проиграть в подобном случае может только заведение. Ошибка тогда обошлась заведению Карло в шесть тысяч долларов и подтвердила мнение, составленное доном о зяте. После чего по его указанию вся работа Карло Рицци подлежала проверке.
Никогда при обычных обстоятельствах столь мелкая деталь в деловом механизме не заняла бы собою внимание высокопоставленных лиц семейства Корлеоне. По крайней мере пять изоляционных прокладок отделяли их от этого уровня. Но здесь букмекерская «точка» служила оселком для испытания качеств зятя и находилась поэтому под непосредственным надзором Тома Хейгена, которому ежедневно посылали отчет о положении дел.
Наводка поступила, и теперь игроки повалили в заднее помещение кондитерской записывать ставки на полях своих газет, рядом с перечнем игр и вероятных подающих. Некоторые, толпясь у доски, продолжали держать за ручку своих малышей. Один, поставив внушительную сумму, глянул вниз на маленькую дочку и шутливо осведомился:
— Тебе сегодня кто больше нравится, птичка, — «Гиганты» или «Пираты»?
Девочка, плененная манящим звучанием двух имен, пролепетала:
— А гиганты, они сильней пиратов? — Чем рассмешила отца.
Перед «писцами» начала выстраиваться очередь. Заполнив до конца листок блокнота, «писец» отрывал его, заворачивал в него собранные деньги и отдавал Карло. Карло, выйдя через заднюю дверь, поднимался по лестнице в квартиру, где жил хозяин кондитерской. Там он передавал сведения о ставках в свой расчетный центр и убирал деньги в маленький стенной сейф, спрятанный за краем широкой оконной портьеры. Потом сжигал листок с записями ставок, спускал пепел в унитаз и возвращался обратно в кондитерскую.
Воскресные игры, в соответствии с законом, начинались не ранее двух часов дня, и следом за утренней густой толпой семейных мужчин, которые, пораньше сделав ставки, мчались домой забирать свою семью на пляж, потянулись холостяки вперемешку с заядлыми игроками, готовыми ради своей страстишки обречь домашних томиться в воскресный день от зноя в городской квартире. Теперь клиент пошел серьезный, ставки возросли, многие приходили опять к четырем часам и ставили снова, так как иные команды играли в тот же день по два матча. Из-за таких игроков Карло и приходилось по воскресеньям вкалывать допоздна, не считаясь со временем, хотя и женатые тоже, случалось, звонили из-за города в расчете поставить еще разок и отыграться.
Часа через полтора волна искателей счастья схлынула, и Карло с Салли Рэгсом вышли посидеть на крыльце, проветриться. Глядели, как мальчишки гоняют шайбу по асфальту. Проехала полицейская машина. Двое и ухом не повели. У заведения имелись сильные покровители в полицейском участке, и на уровне местных властей оно было недосягаемо. Чтобы устроить облаву, понадобилось бы распоряжение с самых верхов, да и о нем успели бы предупредить заблаговременно.
Из кондитерской вышел Тренер, подсел к ним. Поболтали о бейсболе, потом разговор перешел на женщин. Карло сказал с довольным смешком:
— Моей бабе опять пришлось сегодня вмазать, чтобы знала, кто в доме главный.
Тренер небрежно уронил:
— Ей небось уже того и гляди раздваиваться?
— Да ну, съездил по роже раза два, делов-то, — сказал Карло. — Не помрет. — Он угрюмо помолчал. — Верховодить вздумала, представляешь, — ну нет, со мной это не пройдет.
Возле кондитерской еще болтались досужие игроки — точили лясы, обсуждали бейсбол, кое-кто присел на ступеньки за спиной у писцов и Карло. Вдруг ребятня, гонявшая шайбу по мостовой, бросилась врассыпную. К кондитерской на полном ходу подлетела машина, затормозила так резко, что раздался пронзительный визг, — и, казалось, еще не успела остановиться, когда из передней дверцы выскочил человек — с такой молниеносной быстротой, что все оцепенели от неожиданности. Это был Санни Корлеоне.
Его массивное лицо с тяжелыми чертами Купидона, с мясистыми, круто изогнутыми губами, окаменело, изуродованное бешенством. Во мгновение ока он очутился на ступеньках и сгреб Карло Рицци за грудь рубахи. Он рванул Карло на себя, пытаясь оттащить его от других и вытянуть на тротуар, но Карло оплел мускулистыми руками железные перила крыльца и прилип к ним намертво. Он сжался, стараясь убрать в плечи лицо и голову. Рубаха, за которую ухватился Санни, с треском разодралась.
На то, что последовало за этим, невозможно было глядеть без содрогания. Санни принялся избивать кулаками съежившегося Карло, изрыгая хриплым, сдавленным от ярости голосом отборную брань. Карло, при всей своей бычачьей силе, не оказывал ни малейшего сопротивления — не охнул, не взмолился о пощаде. Тренер и Салли Рэгс сидели, боясь шелохнуться. Они решили, что Санни хочет забить зятя насмерть, и меньше всего стремились разделить его участь. Уличная мелюзга, которая сбилась в стайку с намерением облаять верзилу, помешавшего их игре, наблюдала, затаив дыхание. Это были уличные ребята, драчуны и забияки, — но и они притихли при виде озверелого Санни. Тем временем подоспела вторая машина, из нее вылетели два его телохранителя. Увидев, что происходит, они тоже не осмелились ввязаться. Застыли настороже, готовые кинуться на выручку хозяину, если кому-либо из посторонних по глупости взбредет в голову вступиться за Карло.
То было жуткое зрелище — в особенности потому, что избиваемый проявлял полнейшую покорность, а между тем она-то, пожалуй, и спасла ему жизнь. Он вцепился в железные перила, не давая Санни вытащить его на середину улицы, и, хоть определенно не уступал ему в силе, по-прежнему не сопротивлялся. Удары градом сыпались на его незащищенную голову, шею, плечи, но он безропотно терпел, покуда бешенство Санни не стало наконец стихать. Шумно дыша, Санни окинул его взглядом.
— Еще раз, сука, тронешь мою сестру — убью, — сказал он.
Эти слова разрядили напряжение. Потому что, если бы Санни Корлеоне действительно хотел прикончить Карло, он бы, конечно, никогда не стал угрожать. Угроза вырвалась у него от досады — оттого, что нельзя привести ее в исполнение. Карло прятал от него глаза. Не поднимая головы, он продолжал сжимать в кольце своих рук железные прутья перил и оставался в этом положении, пока машина Санни, взревев мотором, не унеслась прочь и до его слуха не донесся непривычно участливый, почти отеческий голос Тренера:
— Ну будет, Карло, идем в лавку. Незачем торчать у всех на виду.
Только тогда Карло осмелился оторвать взгляд от каменных ступеней крыльца, расправить согнутую спину, расцепить руки, сплетенные вокруг перил. Выпрямясь во весь рост, он заметил, какими вытаращенными глазами, мучительно морщась, уставилась на него ватага ребят, свидетелей надругательства, учиненного одним человеком над другим. Карло Рицци слегка мутило — больше от потрясения, от животного страха, овладевшего им безраздельно, потому что в остальном он вышел из-под дождя жестоких ударов сравнительно невредимым. Он не противился, когда Тренер увел его за руку в заднюю комнату кондитерской и положил ледяную примочку на лицо, не разбитое, не окровавленное, но бугристое от шишек, украшенных синяками. Страх отпустил его, и теперь, при мысли об унижении, которому он подвергся, у Карло свело живот, его вырвало. Тренер поддерживал ему голову над раковиной — поддерживал его, словно пьяного, помогая взойти по лестнице в квартиру над кондитерской лавкой, уложил его в одной из спален. Карло и внимания не обратил, что Салли Рэгс незаметно исчез куда-то.
А Салли Рэгс прошелся пешком до Третьей авеню и позвонил Рокко Лампоне доложить о случившемся. Рокко принял известие спокойно и в свою очередь сообщил его по телефону caporegime Питу Клеменце. Клеменца недовольно крякнул, присовокупив:
— Э-э, будь он неладен, этот Санни, бугай психованный. — Однако сперва его палец благоразумно нажал на рычаг, и потому слова эти не достигли ушей Рокко Лампоне.
Потом Клеменца позвонил в Лонг-Бич Тому Хейгену. Хейген, секунду помолчав, сказал:
— Как можно скорей вышлите на дорогу несколько машин на случай, если Санни что-нибудь задержит по пути — пробка или дорожное происшествие. Когда на него находит такое, он не соображает, что делает. А наши доброжелатели, возможно, уже прослышали, что он в городе. Мало ли что…
Клеменца с сомнением сказал:
— Пока я успею поставить ребят на дорогу, Санни уж будет дома. А раз я не успеваю, то не успеют и Татталья.
— Да, знаю, — терпеливо сказал Хейген. — Но может случиться что-нибудь непредвиденное, и Санни застрянет. Постарайтесь, Пит.
Мысленно чертыхаясь, Клеменца позвонил Рокко Лампоне и велел послать на нескольких машинах людей прикрыть дорогу на Лонг-Бич. Сам тоже вывел свой ненаглядный «Кадиллак» и, взяв троих из караульного отряда, охранявшего теперь его дом, двинулся по мосту через Атлантик-Бич, по направлению к Нью-Йорку.
Один из зевак, которые толклись возле кондитерской, — средней руки игрок, но неплохой осведомитель, состоящий на жалованье у семьи Татталья, — позвонил связному, через которого передавал сведения хозяевам. Однако семейство Татталья еще не перестроилось применительно к требованиям военного времени, и донесение долго просачивалось сквозь изоляционные прокладки, пока дошло до caporegime, который связался с главой семейства. К этому времени Санни Корлеоне благополучно вернулся под отчий кров, в поместье возле города Лонг-Бич, готовый предстать пред грозные очи разгневанного родителя.
Глава 17
Война 1947 года между семьей Корлеоне и Пятью семействами, которые объединились против нее, доставалась обеим сторонам недешево. Обстановка осложнялась тем, что извне на воюющих, в отместку за убийство капитана Макклоски, ощутимо давила полиция. Редко бывало до сих пор, чтобы оперативные чины полицейского управления не считались с нажимом, исходящим от облеченных властью должностных лиц, под покровительством которых в игорных притонах и разного рода вертепах процветал порок на коммерческой основе, — однако в данном случае должностные лица оказались бессильны, как бессильны штабные генералы охваченной мятежом и смутой армии, когда полевые командиры уже не подчиняются приказам сверху.
Семья Корлеоне меньше своих противников пострадала от такого прорыва на защитных рубежах. Самую прибыльную статью ее дохода составляли азартные игры, и поэтому наиболее чувствительный урон она терпела от гонений на «числа», иначе говоря, подпольную лотерею. Устроителей, продававших билеты, ловили с поличным и, обработав предварительно дубинками, швыряли за решетку. Раскрыли несколько подпольных «банков», или игорных домов; устроили облавы, причинив серьезный денежный ущерб их содержателям, «банкирам». «Банкиры» — люди большей частью с весом — шли жаловаться к caporegimes, те вынесли их претензии на семейный совет. Но ничего нельзя было поделать. «Банкирам» предложили временно прикрыть их заведения. В Гарлеме, самом доходном районе, «банкиров» позволяли подменять местным неграм, которые орудовали порознь, кто где, всяк на свой страх и риск — и накрыть их полиции было трудно.
После гибели капитана Макклоски в печати стали там и сям мелькать сообщения, связывающие его имя с именем Солоццо. Приводились доказательства, что Макклоски незадолго до убийства получал откуда-то наличными крупные суммы денег. Эти сведения исходили от Хейгена, его стараниями попадали на страницы газет. Полицейское ведомство отмалчивалось — не опровергало и не подтверждало сообщения печати, — а между тем они оказывали действие. Через осведомителей, через своих же полицейских, состоящих на жалованье у семьи Корлеоне, в полицию поступали подтверждения того, что Макклоски был мошенник. Ладно бы он брал просто деньги, обыкновенные бесхитростные взятки — это бы, в глазах рядового полицейского служаки, еще полбеды. Но он брал деньги, которые грязнее грязи, — деньги, вырученные от убийства, от торговли наркотиками. А такое, по нравственным представлениям, бытующим в полиции, — грех непростительный.
Хейген понимал, что полицейскому свойственна до смешного наивная вера в законность и порядок. Вера куда более истовая, чем у обывателя, которому он служит. Ведь порядок, законность — это тот волшебный источник, откуда полицейский черпает свою власть — личную власть, услаждающую его точно так же, как услаждает личная власть почти каждого. С другой стороны, в нем всегда тлеет обида на тех, кому он призван служить. Обыватель для него одновременно и подопечный, и жертва. Как подопечный, он неблагодарен, груб, придирчив. Как жертва — увертлив и опасен, полон коварства. Стоит ему попасться в лапы стражу порядка — и то самое общество, которое полицейский охраняет, приходит в движение, чтобы любыми средствами свести его старания на нет. Спешат с подкупами важные должностные лица. Сердобольный суд выносит прожженным громилам условные приговоры. Губернаторы штатов и сам президент не скупятся на помилования, если преступника, стараниями уважаемых адвокатов, уже вообще не оправдали. Со временем полицейский становится умней. Почему бы ему самому не прибирать к рукам денежки, которыми откупается от закона темная публика. Ему они нужнее! Пусть его дети учатся в колледже — чем они хуже других? Пусть жена его ходит за покупками в дорогие магазины. Да и ему не грех прокатиться зимой в отпуск во Флориду, позагорать у моря. Как-никак, он рискует жизнью на работе, это вам не шутки!
И все же, как правило, существует граница, которую он не преступит. Да, он возьмет деньги от букмекера и не будет мешать его противозаконному занятию. Он примет мзду от водителя, который поставил машину в неположенном месте или превысил дозволенную скорость. Он согласится, за соответствующее вознаграждение, смотреть сквозь пальцы на девочек, готовых приехать по вызову на дом, — на веселых девиц, которые высыпают по вечерам на панель. Пороки такого рода ведутся искони, они свойственны человеческой природе. Но полицейскому, как правило, не всучишь взятку за попустительство вооруженному грабежу, торговле наркотиками, изнасилованиям, убийствам и прочему, что числится в наборе изощренных злодеяний. Они, по его понятиям, подрывают самые основы его личного всесилия, и мириться с ними нельзя.
Убийство капитана полиции, с точки зрения полицейского служаки, равносильно цареубийству. Но когда стало известно, что Макклоски застрелили в обществе махрового контрабандиста, промышлявшего наркотиками, стало известно, что его подозревают в соучастии с зачинщиком покушения на человеческую жизнь, — страсть к отмщению начала утихать в полицейских сердцах. К тому же, как ни крути, жизнь берет свое — нужно платить по закладным, и вносить деньги за купленную в рассрочку машину, и ставить на ноги детей… Чтобы сводить концы с концами без приварка по «реестру», полицейский был вынужден вертеться, как уж на сковородке. Ну, наскребет себе на завтраки с лоточников, торгующих без официального разрешения. Ну, набежит кой-какая мелочишка от любителей парковать машины в неположенном месте — а дальше что? С отчаяния иные принимались вытряхивать прямо в участке задержанных по подозрению в гомосексуализме, оскорблении действием или изнасиловании. Кончилось тем, что в полицейских верхах смягчились. Накинули себе цену и допустили семейные синдикаты к обычному промыслу. Вновь застучали на машинках посредники, составляя «реестры» по участкам, с подробным перечнем местных властей и указанием, кому какой кус причитается ежемесячно. Вновь воцарилось некое подобие общественного порядка.
Мысль поставить в критическую минуту частных сыщиков на охрану больницы, где лежал дон Корлеоне, принадлежала Хейгену. Потом их, разумеется, сменили куда более грозные часовые из отряда Тессио. Но и это не устраивало Санни. К середине февраля, когда дона уже не опасно было трогать с места, его перевезли на санитарной машине в парковую резиденцию, домой. В особняке приготовились к его приезду — спальня преобразилась в больничную палату, оснащенную самоновейшим медицинским оборудованием на случай непредвиденных осложнений. У постели больного круглые сутки дежурили тщательно отобранные, проверенные сиделки; доктора Кеннеди, не без содействия неслыханного гонорара, убедили поселиться при этом домашнем санатории в качестве лечащего врача. По крайней мере до той поры, когда дона не страшно будет оставлять под присмотром одних лишь медицинских сестер.
К имению в парковой зоне стало невозможно подступиться. Обитатели особняков, не занятых семейством, разъехались по итальянским деревушкам отдохнуть за счет дона Корлеоне на родимой земле. На их место водворились снайперы Санни и Клеменцы.
Фредди Корлеоне отослали в Лас-Вегас приходить в себя, а заодно прощупать, какие возможности таит в себе для деятельности семейства строящийся там комплекс роскошных отелей и казино. Лас-Вегас принадлежал к империи Западного побережья, пока что нейтральной, и дон, возглавляющий эту империю, поручился за безопасность Фредди на своей территории. Пять нью-йоркских семейств не имели желания наживать себе новых врагов, выслеживая Фредди в Лас-Вегасе. У них хватало своих забот в Нью-Йорке.
Доктор Кеннеди запретил вести в присутствии больного беседы о делах. С запретом, однако, и не подумали считаться. Дон в первый же день по приезде домой потребовал, чтобы состоялся военный совет, и вечером у него в комнате собрались Санни, Том Хейген, Пит Клеменца и Тессио.
От слабости дону Корлеоне было еще трудно разговаривать, но он желал все слышать и в случае надобности воспользоваться правом вето. Узнав, что Фредди послали в Лас-Вегас знакомиться с постановкой дела в казино, он одобрительно наклонил голову. Со вздохом, укоризненно покачивая головой, принял весть о расправе семейства над Бруно Таттальей. Но сильнее всего его расстроило сообщение, что Майкл застрелил Солоццо и капитана Макклоски и вынужден был бежать на Сицилию. Услышав это, дон подал знак рукой, чтобы все вышли, и продолжать совет пришлось без него, в угловой комнате, заставленной книгами по юриспруденции.
Санни Корлеоне развалился в огромном кресле за письменным столом.
— Я полагаю, старика лучше не тормошить пару недель, покуда врач не скажет, что ему можно заниматься делами. — Он помолчал. — И хотелось бы привести их в порядок к тому времени, как он поправится. Полиция дала добро — стало быть, запускаем машину. Первое — надо брать назад «числа» в Гарлеме. Порезвились черные ребятки, пора и честь знать. Дров наломали крепко, это уж как водится. Сплошь да рядом зажимают выигрыши. Заявятся на «Кадиллаке» и объявляют игрокам, что с выплатой будет задержка, либо платят лишь половину того, что выиграно, — и будь здоров. Мне не нужно, чтобы «банкир» выставлял напоказ перед клиентами свой достаток. Чтобы он одевался с иголочки и ездил на шикарной машине. Мне совершенно не нужно, чтобы он обсчитывал выигравших. И хватит с нас кустарей-одиночек, они марают наше имя. Том, двигаем это дело не откладывая. Дай людям знать, что колпак сняли, — остальное приложится.
Хейген сказал:
— В Гарлеме есть очень зубастые мальчики. Они теперь узнали вкус больших денег. Едва ли им понравится идти опять в устроители или банкометы.
Санни пожал плечами:
— Тогда назовешь их имена Клеменце, вот и все. Это его забота, как им вправить мозги.
Клеменца отозвался:
— Сделаем, нет вопроса.
Самую больную тему затронул Тессио:
— Как только мы возобновим работу, на нас навалятся Пять семейств. Начнутся налеты на наших «банкиров» в Гарлеме, на букмекеров в Ист-Сайде. Возможно даже, примутся наезжать на швейников, которые у нас под защитой. Эта война нам дорого станет.
— А может быть, и не сунутся, — сказал Санни. — Ведь знают, что им ответят тем же. Я тут закинул удочку насчет мирных переговоров — пойдем на какие-то уступки в виде возмещения за младшего Татталью, авось на том и поладим.
Хейген сказал:
— Положим, они встретили наши мирные предложения прохладно. Слишком большие убытки понесли за последние месяцы и винят в этом нас. Не без оснований. По-моему, их цель все же — навязать нам участие в торговле наркотиками, воспользоваться связями семейства в государственном аппарате. Иными словами — идея Солоццо за вычетом самого Солоццо. Но для начала, чтобы ослабить наши силы, нам нанесут некий чувствительный удар. После чего мы, по их расчетам, вынуждены будем прислушаться к предложению насчет наркотиков.
Санни бросил отрывисто:
— Наркотики отпадают. Дон сказал «нет» — стало быть, нет, если только он сам не решит иначе.
Хейген деловито ответил:
— Значит, перед нами стоит тактическая проблема. Мы делаем деньги открыто, на виду. Тотализатор, «числа». Подходи и бей — позиция уязвима. А у семьи Татталья — проституция, в том числе по вызову на дом, контроль над профсоюзами докеров. С какого боку к ним подобраться, черт возьми? У остальных семейств — доля участия в игорном бизнесе, но это не главное. Главное — подряды для строительных организаций, ростовщичество, усмирение профсоюзов, содействие в получении правительственных заказов. То есть в основном силовые источники и разное прочее, что затрагивает невинный люд. Их кормит не улица. Ночной клуб Татталья чересчур известен, тронешь — столько вони поднимется… Что касается связей в политических кругах — тут, пока дон не у дел, мы с ними на равных. Так что проблема серьезная.
— Это моя проблема, Том, — сказал Санни. — Мне ее решать. Ты же не прерывай переговоров и займись вплотную делами, как я говорил. Беремся снова за работу и поглядим, чем нам ответят. А уж тогда будем соображать. У Клеменцы и Тессио солдат достаточно — выставим ствол на ствол, хотя их пятеро, а мы одни. Заляжем на тюфяки, коли на то пошло.
Вытеснить с букмекерских мест «кустарей-одиночек», то есть конкурентов-негров, оказалось и в самом деле несложно. Поставили в известность полицию, и «кустарей» раздавили. С особенным усердием, поскольку речь шла о черных. В те времена негру, связанному с противозаконным промыслом, невозможно было откупиться взяткой высокопоставленному чину полиции или должностному лицу. И не почему-нибудь, а в основном из-за расовых предрассудков, расовой предубежденности. Впрочем, с Гарлемом никто и не предвидел серьезных затруднений — было наперед понятно, что там все быстро устроится.
Пять семейств нанесли удар с той стороны, откуда его не ждали. Застрелили двух видных деятелей из профсоюза швейников, оба работали на семью Корлеоне. Вслед за тем с прибрежных улиц оттеснили процентщиков Корлеоне, преградили туда доступ их букмекерам. Местные профсоюзы портовых рабочих перешли на сторону неприятеля. По всему городу букмекеров Корлеоне стращали, подбивая нарушить верность хозяевам. Зверски убили в Гарлеме крупнейшего «банкира», патрона подпольной лотереи, старинного друга и союзника семейства. Выбора не оставалось. Санни приказал caporegimes «залечь на тюфяки».
Обосновались на двух квартирах в городе, завезли тюфяки для людей, холодильники для провианта, оружие, боеприпасы. На одной квартире разместился Клеменца, на другой — Тессио. К букмекерам семейства приставили телохранителей. Но «банкиры» из Гарлема переметнулись к Пяти семействам — и пока что с этим ничего нельзя было поделать. Деньги утекали прочь, как вода. Поступления были ничтожны. Так прошло несколько месяцев, и стало очевидным кое-что еще. Прежде всего — что семья Корлеоне переоценила свои силы.
Это случилось по ряду причин. Покуда неокрепший дон вынужденно держался в стороне от дел, политическая мощь семейства оставалась в значительной мере нереализуемой. Кроме того, последнее, мирное десятилетие пагубно сказалось на боевых качествах обоих caporegimes, Клеменцы и Тессио. Клеменца, по-прежнему непревзойденный исполнитель и толковый распорядитель, утратил молодой напор и неутомимость, обязательные для военачальника. Тессио с возрастом обмяк, утратил былую беспощадность. Том Хейген, при всех своих достоинствах, просто не подходил для роли consigliori военного времени. Главный недостаток его был в том, что он не сицилиец.
Едва семейство перешло на военное положение, как эти изъяны вылезли наружу, но Санни знал, что бессилен их устранить. Он не был доном, а только дон властен сменить caporegimes и consigliori. Не говоря уже о том, что самый факт подобного смещения усугубил бы опасность обстановки, мог послужить толчком к предательству. Вначале Санни думал держать оборону и тем ограничиться, пока дон не поправится и не станет у руля, — однако из-за вероломства «банкиров» и террора, которому подвергались букмекеры, положение семейства становилось ненадежным. И Санни решился нанести ответный удар.
Только он-то решил направить удар прямо в сердце противнику. А вернее — обезглавить его, уничтожив разом вожаков Пяти семейств. Готовясь к задуманной грандиозной операции, Санни установил за каждым из вожаков тщательную, тонко продуманную слежку. Но не прошло и недели, как вражеские главари один за другим канули в подполье и больше не появлялись на людях.
Война между Пятью семействами и империей Корлеоне зашла в тупик.
Глава 18
Америго Бонасера жил всего за несколько кварталов от Малбери-стрит, на которой помещалось его похоронное бюро, и потому обыкновенно приходил ужинать домой. Поздним вечером он возвращался назад, считая своей обязанностью находиться рядом с теми, кто придет в эти горестные покои отдать последний долг усопшему…
Его всегда коробило, если кто-то прохаживался насчет его профессии, ее зловещих, но столь малозначащих технических подробностей. Естественно, среди его друзей, родных, соседей никто себе такого не позволял. В глазах людей, которые на протяжении столетий в поте лица трудились ради хлеба насущного, всякая работа достойна уважения.
Сейчас, сидя за ужином с женою в своей солидно обставленной квартире, где на серванте в подсвечниках рубинового стекла мерцали свечи перед фигурками Девы Марии, Бонасера закурил сигарету «Кэмел» и расслабился, потягивая из стакана американский напиток виски. Жена внесла и поставила на стол дымящиеся тарелки с супом. Вдвоем остались; дочку он отослал пожить в Бостоне, у тетки с материнской стороны, — легче забудется тот страшный случай, когда ее изувечили двое мерзавцев, понесших за это кару от руки дона Корлеоне.
За супом жена спросила его:
— Тебе сегодня вечером опять работать?
Америго Бонасера кивнул. Жена относилась к его работе с уважением, но не все понимала. Не понимала, что в его ремесле меньше всего важна техническая сторона. Подобно многим, она полагала, что ему платят деньги за умение обрядить покойного так, чтобы лежал в гробу как живой. И он действительно обладал в этом непревзойденным искусством. Однако еще более необходимо и важно было его личное присутствие подле ложа смерти. Когда во время ночного бдения у гроба осиротевшая семья принимала кровных родственников, близких друзей, ей нужен был рядом Америго Бонасера.
Ибо никто не мог бы отправлять должность сопроводителя смерти с большей ревностью. Лик — неизменно строгий, но полный внутренней силы, несущей утешение; мужественно твердый голос уместно тих — таков он был, распоряжаясь скорбным ритуалом. Умел унять неподобающе бурные изъявления горя, приструнить расшалившихся детей, когда родителям было не до них. Не зная устали в выражении сочувствия, никогда не преступал границы строгой церемонности. Семья, которая хоть раз прибегнула к услугам Америго Бонасеры, провожая кого-нибудь из близких в лучший мир, возвращалась к нему вновь и вновь. И никогда, никогда не покидал он клиента в последнюю, роковую ночь его на поверхности земли.
После ужина он, как правило, позволял себе вздремнуть. Потом принимал душ, заново брился, щедро запудривая тальком иссиня-черную неистребимую щетину. Непременно выполаскивал рот зубным эликсиром. С уважительным сознанием своей миссии облачался в чистое белье, ослепительной белизны рубашку, черные носки, надевал свежевыглаженный темный костюм, матово-черные ботинки, повязывал черный галстук. Все вместе производило, однако, не унылое, а утешительное впечатление. Мало того, он красил волосы — верх несолидности для мужчины, итальянца старой закваски, — но вовсе не из фатовства. Просто, по его мнению, черная с проседью шевелюра выглядела неподобающе живописным пятном в облике человека его профессии.
Америго доел суп, жена положила ему маленький бифштекс, несколько ложек зеленого шпината, истекающего желтым оливковым маслом. Он не любил плотно наедаться. После ужина, за чашкой кофе, закурил опять сигарету «Кэмел». Прихлебывая кофе, он размышлял о своей бедной дочери. Никогда уже ей не быть такой, как прежде. Ей возвратили красоту, но нестерпимо было видеть выражение ее глаз, этот взгляд затравленного зверька. Поэтому они отправили ее погостить в Бостон. Время залечит ее раны. Кому-кому, а уж ему это известно: и боль, и ужас — все уходит, одна только смерть непреходяща. Ремесло похоронщика сделало из него оптимиста.
Он допивал кофе, когда в гостиной зазвонил телефон. Жена не подходила к телефону, если он был дома, и потому он поднялся, сделал последний глоток и загасил окурок. По пути в гостиную стянул галстук и начал расстегивать рубашку, готовясь лечь соснуть. Он взял трубку и сердечно, с привычным спокойствием произнес:
— Да, слушаю.
Голос на другом конце провода звучал хрипло, резко:
— Это Том Хейген говорит. Я вам звоню по поручению дона Корлеоне.
У Бонасеры противно подкатило к горлу, вкус кофе во рту внезапно вызвал приступ тошноты. Больше года минуло с того дня, как он, снедаемый жаждой отомстить за дочь, сделался должником дона Корлеоне, — за такой срок мысль, что рано или поздно долг придется отдавать, успела притупиться. Тогда, увидев на газетной фотографии окровавленные рожи двух мерзавцев, он был готов, в приливе благодарности, сделать для дона все на свете. Но время быстро уносит благодарность — быстрее даже, чем красоту. Теперь Бонасерой владело тошное чувство, что на него обрушилась катастрофа. Он еле внятно пролепетал:
— Да, понимаю. Я слушаю вас.
Его поразила холодность в голосе Хейгена. Consigliori, хоть и не итальянец по рождению, был неизменно любезен; сейчас он говорил отрывисто, почти грубо:
— Дон оказал вам однажды услугу, вы у него в долгу. Он не сомневается, что вы готовы отплатить ему тем же. Что будете рады случаю это сделать. Через час, не раньше — возможно, позже, — он будет у вас в похоронном бюро и обратится к вам с просьбой. Ждите его. Позаботьтесь, чтобы при этом не было никого из ваших служащих. Отпустите их всех домой. Может быть, вас это почему-либо не устраивает — тогда говорите сразу, я передам дону Корлеоне. У него и помимо вас найдутся друзья, способные оказать такую услугу.
В ответ Америго Бонасера от страха едва не сорвался на крик:
— Чтобы я отказал крестному? Как вы могли подумать? Разумеется, я исполню его волю, о чем бы ни шла речь. Я не забыл про свой долг. И тотчас же, сию минуту иду к себе в контору.
Голос Хейгена чуть-чуть потеплел, но все равно в нем слышалось что-то странное.
— Спасибо вам, — сказал он. — Дон в вас не сомневался ни секунды. Я задал этот вопрос от себя. Постарайтесь для него сегодня — и можете потом всегда рассчитывать на мою дружбу, смело приходите ко мне с любой бедой.
Эти слова нагнали на Америго Бонасеру еще больше страха. Он, запинаясь, проговорил:
— Так дон ко мне приедет сам?
— Да, — сказал Хейген.
— Значит, он, слава богу, окончательно поправился… — Нечаянно это выговорилось как вопрос.
На другом конце наступило молчание, потом голос Хейгена произнес почти неслышно:
— Да, — и раздался щелчок; он повесил трубку.
Бонасеру прошиб пот. Он пошел в спальню, сменил рубашку, прополоскал рот. Но бриться не стал и не стал менять галстук. Надел тот самый, в котором ходил весь день. Потом позвонил в похоронное бюро и велел своему помощнику остаться вместо него на эту ночь у гроба, выставленного в переднем зале, где соберутся родственники. Он сам будет занят в лаборатории, на служебной половине. Помощник принялся было выспрашивать, что да как, но Бонасера решительно оборвал его и повторил свое распоряжение.
Он надел пиджак; жена, которая еще сидела за кофе, взглянула на него с удивлением.
— Срочные дела по работе, — сказал он, и, увидев, какое у него лицо, жена ничего не посмела спросить.
Бонасера вышел из дому, прошел пешком несколько кварталов и оказался у похоронного бюро.
Здание, в котором находилось бюро, стояло особняком на обширном участке, обнесенном белым штакетником. Узкий, как раз по ширине машины «Скорой помощи» или катафалка, проезд вел с улицы к заднему ходу. Бонасера отпер ворота, оставил их открытыми. Направился к заднему крыльцу и вошел в широкие двери. По дороге заметил, что к главному входу уже потянулись родственники очередного клиента — отдать усопшему последний долг.
Много лет назад, когда Бонасера только приобрел этот дом у прежнего владельца, похоронщика, которому настало время уходить от дел, к парадной двери вели ступеньки, штук десять, по которым приходилось взбираться посетителям. Это создавало неудобства. Для престарелых и немощных ступеньки оказывались почти непреодолимым препятствием, и прежний хозяин использовал для них грузовой лифт, небольшую металлическую площадку, которая выходила из-под земли возле здания. Лифт служил для перемещения гробов и покойников. Он поднимался из подвала прямо в ритуальный зал, так что малосильный посетитель, пройдя сквозь пол, возникал рядом с гробом, а остальные отодвигались от люка на своих черных стульях, пропуская лифт. Потом старичок или болящий прощался с покойным, лифт снова выезжал из-под вощеного паркета и опускал посетителя вниз, на землю.
Америго Бонасера нашел подобное решение проблемы неподобающим и крохоборным. Он перестроил парадное крыльцо, убрал ступеньки и заменил их пологим пандусом. Лифтом, конечно, продолжали пользоваться, но уже по прямому назначению.
На задней половине, отделенные массивной звуконепроницаемой дверью от зала и приемных, помещались контора, покойницкая, где бальзамировали трупы, склад для хранения гробов и кладовая, в которой Бонасера под надежным замком держал химикалии и инструменты, необходимые для его ужасного ремесла. Он вошел в контору, сел за стол, закурил «Кэмел», хотя обычно не позволял себе курить в бюро, — и стал ждать дона Корлеоне.
Он ждал, весь охваченный безысходным отчаянием. Потому что хорошо представлял себе, какого рода услуга от него потребуется. С начала года семья Корлеоне вела войну против Пяти семейных кланов нью-йоркской мафии; эхо жестокой резни гремело с газетных полос. Многие полегли с той и другой стороны. А теперь, видно, жертвой семьи Корлеоне сделался некто столь значительный, что тело хотят упрятать, скрыть бесследно, — и разве не самое надежное, если останки по всей форме предаст земле владелец легального похоронного бюро? Америго Бонасера не обманывался относительно того, как будут расценивать подобное деяние. Он станет соучастником убийства. Если это выплывет наружу, ему не миновать тюрьмы — тюрьмы на долгие годы. Его дочь и жена будут опозорены, его доброе имя — уважаемое имя Бонасера — втоптано в кровавую грязь преступного побоища.
Так и быть, он выкурит вторую сигарету. И тут его бросило в жар от еще более страшной догадки. Когда до мафии из других кланов дойдет, что он — пособник семьи Корлеоне, с ним разочтутся как с врагом. Пять семейств уничтожат его. Теперь Бонасера проклинал тот день, когда пошел к Крестному отцу молить об отмщении за дочь. Он проклинал тот день, когда его жена подружилась с женой дона Корлеоне. Пропади оно все — и дочь, и Америка, и любимое процветающее дело… Хотя — почему? Зачем так мрачно смотреть на вещи? Может быть, все сойдет удачно. Дон Корлеоне — умный человек. Наверняка он принял меры, чтобы тайна никогда не раскрылась. Не нужно терять голову. Ибо если все прочее еще может обернуться и так и эдак, то навлечь на себя немилость дона — это верный конец.
По гравию зашуршали шины. Привычное ухо Бонасеры уловило, что по узкому проезду движется машина, тормозит на заднем дворе. Он встал и открыл служебную дверь. Вошел тучный великан Клеменца, следом за ним — два молодчика самой бандитской наружности. Не говоря ни слова, они обыскали помещение; затем Клеменца вышел. Двое молодчиков остались.
Через несколько мгновений Бонасера услышал, что во двор тяжело въезжает карета «Скорой помощи». В дверях опять появился Клеменца, позади него шли двое с носилками. Худшие опасения Америго Бонасеры подтверждались. На носилках, спеленатый в серое одеяло, лежал труп; спереди, непокрытые, торчали желтые босые ступни.
Клеменца подал знак; труп стали заносить в покойницкую. И тогда из темноты двора в освещенную контору шагнул еще один человек. Это был дон Корлеоне.
Дон похудел за время нездоровья, он как-то скованно двигался. Шляпу он держал в руках, обнажив массивную голову, — казалось, что у него и волосы поредели. И постарел, и словно бы ссохся с тех пор, как Бонасера виделся с ним на свадьбе, но по-прежнему от него веяло властной силой. Прижав шляпу к груди, он сказал, обращаясь к Бонасере:
— Ну что, старый друг, вы готовы оказать мне услугу?
Бонасера кивнул. Дон направился в покойницкую, куда занесли носилки; Бонасера поплелся следом. Труп уже положили на один из столов с желобками по краям столешницы. Дон Корлеоне едва заметно шевельнул шляпой, и все, кто находился в комнате, вышли.
Бонасера пролепетал:
— Что я должен сделать?
Дон Корлеоне не отрываясь глядел на стол.
— Я прошу вас употребить все ваше умение, все искусство, показать, как вы любите меня, — сказал он. — Я не хочу, чтобы мать увидела его таким.
Он подошел к столу и потянул за край серого одеяла. Против воли, несмотря на всю свою выдержку, на многолетний опыт, Америго Бонасера глухо вскрикнул от ужаса. На столе для бальзамирования трупов лежала пробитая пулями голова Санни Корлеоне. В левом, залитом кровью глазу зияла дыра. На месте переносицы и левой скулы осталось крошево из мяса и костей.
Дон протянул руку и на долю секунды оперся о Бонасеру.
— Вот видите, что сотворили с моим сыном, — сказал он.
Глава 19
Возможно, что на кровавый и гибельный путь Санни Корлеоне вступил, ища выход из тупика, в который зашли враждующие стороны. Возможно, он затеял войну на измор, уступив темным побуждениям собственной неистовой натуры, когда ее некому стало держать в узде. Как бы то ни было, весною и летом этого года он обрушил на разного рода мелкую сошку в стане врага лавину бессчетных и бессмысленных налетов. Умирали под выстрелами в Гарлеме штатные сутенеры семейства Татталья, гибли изувеченными наемные бандиты с прибрежных улиц. Профсоюзные боссы, связанные с Пятью семействами, получили от неприятеля предупреждение сохранять нейтралитет, и, когда букмекерам и ростовщикам Корлеоне все-таки преградили доступ к набережным, Санни послал regime Клеменцы громить портовые кварталы.
Эти расправы не имели смысла, потому что они не могли повлиять на исход войны. Санни был блестящий тактик и одержал ряд отдельных блистательных побед. Но только сейчас требовалось иное — гений такого стратега, как дон Корлеоне. Война выродилась в партизанщину, опустошительную и бесплодную: обе стороны теряли людей и доходы, а дело не двигалось с места. Кончилось тем, что семья Корлеоне вынуждена была прикрыть несколько самых прибыльных букмекерских точек, включая и ту, в которой пробавлялся трудами хозяйский зять, Карло Рицци. Карло загулял: напивался, проводил время с певичками из ночных клубов и устраивал своей жене Конни веселую жизнь. После избиения, которому он подвергся от рук Санни Корлеоне, он не осмеливался больше бить жену — он перестал с ней спать. Конни кидалась ему в ноги, и он, мысленно видя себя римлянином, с изощренным патрицианским наслаждением отвергал ее.
— А ты братана позови, — куражился он, — скажи, что муж тебя не желает трахать, пускай он отлупцует меня — глядишь, и придет охота.
На самом деле он жил в смертельном страхе перед Санни, хотя держались они друг с другом с холодной вежливостью. Карло хватало ума сознавать, что Санни убьет его и не поморщится — что Санни из тех, кто может убить другого человека с бестрепетностью, свойственной животным, меж тем как самому ему, чтобы совершить убийство, потребовалось бы призвать на помощь все свое мужество, всю силу воли. Карло и в голову не приходило, что он по этой причине лучше, чем Санни Корлеоне, если здесь применимо это слово, — наоборот, он завидовал тому, что Санни обладает этой звериной жестокостью — жестокостью, о которой начинали уже слагать легенды.
Том Хейген как consigliori не одобрял тактику, избранную Санни, и все же решил не излагать своих возражений дону — по той простой причине, что все же в известной мере тактика эта себя оправдывала. В ходе войны на измор Пять семейств как будто несколько образумились — их контрудары становились все слабей и в конце концов прекратились вовсе. Хейген на первых порах не склонен был доверять этим свидетельствам вражеского смирения, но Санни ликовал:
— Поддам еще жару, и эти сволочи сами приползут к нам клянчить о мире.
Санни волновало другое. Возникли сложности с женой — до нее дошли слухи, что ее мужа приворожила Люси Манчини. И пусть на людях она отпускала шуточки насчет особенностей телосложения своего Санни и приемов, которым он отдавал предпочтение, он лишил ее своего внимания слишком надолго, ей недоставало его в постели, и она сильно портила ему жизнь беспрестанными упреками.
Санни и без того, как человек меченый, жил в постоянном напряжении. Вынужден был скрупулезно рассчитывать всякое свое движение, притом он знал, что относительно его поездок к Люси Манчини у неприятеля все схвачено. Тут, правда, он прибегал к мерам сугубой предосторожности, поскольку ситуация представляла собой традиционно уязвимое место. Тут ему ничего не угрожало. Люси, сама того не подозревая, двадцать четыре часа в сутки находилась под наблюдением людей из regime Сантино, и стоило на ее этаже освободиться квартире, как ее немедленно снимал кто-нибудь из самых надежных его подчиненных.
Дон выздоравливал, близилось время, когда он вновь сможет стать к кормилу власти. И уж тогда, верил Санни, исход сражения должен определенно решиться в пользу семейства Корлеоне. А до тех пор он будет охранять границы семейных владений, чем заслужит уважение отца и — так как титул дона необязательно передается по наследству — подтвердит основательность своих притязаний на роль преемника империи Корлеоне.
Однако и неприятель тем временем строил планы. Он тоже тщательно изучил обстановку и пришел к выводу, что единственный способ избежать полного поражения — это убрать Санни Корлеоне. Неприятель теперь лучше разобрался в положении вещей и полагал, что с доном, который славится здравомыслием и рассудительностью, поладить будет проще. Санни снискал себе во вражеском стане ненависть своей кровожадностью — ее расценивали как варварство. И как черту, выдающую неделового человека. Никому не было расчета возвращаться к прежним временам — временам смуты и тревог…
Однажды вечером у Конни Корлеоне раздался телефонный звонок; девичий голос, не называя себя, попросил позвать Карло.
— А кто говорит? — спросила Конни.
Девица хихикнула.
— Да так, одна его знакомая. Я только хотела предупредить, пусть он сегодня не приходит. Мне нужно съездить за город.
— Ах ты, шлюха, — задохнулась Конни. — Шлюха, тварь бесстыжая! — закричала она в телефон.
В трубке щелкнуло, наступила тишина.
Карло с полудня закатился на бега и пожаловал домой поздно вечером, злой от невезения и полупьяный — он теперь постоянно носил при себе бутылку виски. Не успел он переступить порог, как Конни накинулась на него с бранью. Карло, точно не слыша, направился принимать душ. Потом вышел, голый, растерся у нее на глазах полотенцем и принялся наводить фасон, явно куда-то собираясь.
Конни стояла подбоченясь, с белым, осунувшимся от ярости лицом.
— Зря стараешься, — сказала она. — Звонила твоя приятельница — передать, что сегодня ей неудобно. Как же у тебя, скотина, хватает наглости давать своим девкам мой телефон! Убила бы тебя, подлец, собака…
Она налетела на мужа, толкая его, царапая ногтями.
Карло отстранил ее мускулистой, согнутой в локте рукой.
— С ума не сходи, — проговорил он холодно. Но она видела, что он смешался, как если б знал, что шальная девица, с которой он крутит, и впрямь способна такое выкинуть. — Это дура какая-нибудь, смеха ради.
Конни увернулась в сторону от его руки и заехала ему по лицу, расцарапав ногтями щеку. Он с поразительным терпением лишь оттолкнул ее от себя. Она заметила, что он сделал это осторожно, считаясь, видимо, с тем, что она беременна, — и осмелела, разжигая в себе негодование. Но и возбуждаясь тоже. Скоро ей ничего будет нельзя, врач сказал, в последние два месяца — полное воздержание, но ведь они еще не наступили, а она истомилась уже от воздержания. Что не умеряло в ней жгучего желания причинить Карло физическую боль. Она пошла следом за ним в спальню. Он почему-то побаивался — видя это, Конни исполнилась презрительного торжества.
— Будешь сидеть дома, — сказала она. — Никуда не пойдёшь.
— Ладно, ладно, уймись, — сказал Карло. Он был по-прежнему не одет, в одних трусах. Ему нравилось ходить по дому в таком виде, красуясь своим широкоплечим и стройным торсом, золотистой кожей. Конни глядела на него голодными глазами. Он делано засмеялся: — Пожрать-то мне дашь, по крайней мере?
Напоминание о супружеских обязанностях, во всяком случае одной из них, слегка усмирило ее. Конни отлично стряпала, переняв это умение от матери. Она обжарила телятину с перцем, поставила томиться на медленном огне и принялась делать салат. Карло тем временем растянулся на кровати, изучая программу завтрашних бегов и поминутно прикладываясь к стакану виски.
Конни зашла в спальню, остановилась в дверях, точно не решаясь приблизиться к кровати, пока не позовут.
— Иди, еда на столе, — сказала она.
— Неохота пока, — ответил он, не отрываясь от программы.
— Но еда уже на столе, — упрямо повторила Конни.
— Ну и ступай, подавись ею! — Карло допил то, что оставалось в стакане, и наклонил бутылку, наливая еще. На жену он больше не обращал внимания.
Конни вернулась на кухню, собрала полные тарелки и с размаху шваркнула о раковину. На грохот Карло выскочил из спальни. Опрятный до привередливости, он брезгливо передернулся при виде кухонных стен, заляпанных жирными шматами телятины и перца.
— Сию минуту убери, паскуда, — сказал он злобно. — А то гляди, выбью из тебя дурь, мне недолго.
— Черта с два, дожидайся. — Конни выставила вперед скрюченные пальцы, словно готовясь изодрать ногтями его обнаженную грудь.
Карло пошел назад и через минуту появился, держа в руках сложенный вдвое кожаный ремень.
— Уберешь или нет? — В его голосе слышалась неприкрытая угроза. Конни не шелохнулась, и он огрел ее два раза по тугим бокам — не очень больно, но чувствительно. Конни попятилась к кухонным шкафам у стены, рука ее скользнула в ящик и вытащила длинный хлебный нож. Она удобнее взялась за черенок.
Карло усмехнулся:
— У Корлеоне даже бабы — убийцы.
Он положил ремень на стол и подошел ближе. Конни попыталась сделать выпад вперед, но ее отяжелевшее тело двигалось неуклюже, и Карло успел увернуться от удара, с такой зловещей решимостью нацеленного ему в пах. Он с легкостью обезоружил ее и принялся неторопливо, размеренно отвешивать ей оплеухи — вполсилы, чтобы не разбить лицо в кровь. Она отступала за кухонный стол, пытаясь укрыться от пощечин, и постепенно он загнал ее в спальню. Она попыталась было вцепиться ему в руку зубами, но он, сгребя ее за волосы, задрал ей голову кверху и продолжал хлестать по щекам, пока от боли и унижения она не расплакалась, как девчонка. Тогда он пренебрежительно швырнул ее на кровать, а сам опять припал к бутылке, стоящей на тумбочке. Видно было, что он уже сильно пьян — в его посветлевших голубых глазах появился сумасшедший блеск, — и Конни сделалось по-настоящему страшно.
Карло, расставив ноги, пил из горлышка. Нагнулся и крепко ухватил жену пальцами за раздавшееся бедро. Больно, с оттяжкой ущипнул, так что она взмолилась о пощаде.
— Салом заплыла, свинья свиньей, — сказал он гадливо и вышел.
Испуганная, раздавленная, Конни лежала на кровати, не отваживаясь даже посмотреть, что делает ее муж в соседней комнате. Наконец все-таки поднялась, подошла к двери и украдкой выглянула в гостиную. Карло, распечатав новую бутылку виски, валялся на диване. Скоро его, мертвецки пьяного, сморит сон, и можно будет тихонько пробраться на кухню и позвонить своим в Лонг-Бич. Сказать матери, чтобы прислала за ней кого-нибудь. Лишь бы только Санни не подошел к телефону, самое лучшее — если мать или Том Хейген.
Было почти десять вечера, когда на кухне у дона Корлеоне зазвонил телефон. Подошел один из телохранителей, услужливо передал трубку миссис Корлеоне. Однако понять, что хочет сказать ее дочь, оказалось почти невозможно — Конни, близкая к истерике, старалась при этом говорить шепотом, чтобы не слышал муж в соседней комнате. Исхлестанное лицо ее отекло, распухшие губы выговаривали слова невнятно. Миссис Корлеоне подала телохранителю знак, чтобы он позвал Санни, сидевшего с Томом Хейгеном в гостиной.
Санни пришел и взял у матери трубку:
— Да, Конни, слушаю.
От страха, как бы не проснулся муж и не натворил чего-нибудь брат, Конни стала выговаривать слова совсем неразборчиво.
— Санни, пришли за мной машину, — залопотала она, едва шевеля губами, — ничего страшного, я тебе все расскажу, когда приеду. Только сам не приезжай. Пошли Тома — прошу тебя, Санни. Ничего особенного не случилось, мне просто хочется побыть с вами.
Тем временем на кухню зашел Хейген. Дон, получив снотворное, уже спал у себя наверху, а Хейген предпочитал держать Санни в поле зрения, когда происходило что-то непредвиденное. Здесь же на кухне находились два телохранителя, которые дежурили в доме. Все следили за тем, как Санни слушает.
Без сомнения, необузданный нрав, свойственный Санни Корлеоне, имел истоком некое темное физическое начало. На глазах у всех его шея наливалась кровью, жилы вздулись, глаза помутнели от ненависти, черты лица обозначились резче, заострились, подернулись сероватой бледностью, как у больного, который борется из последних сил, ощутив на себе дыхание смерти, — и только руки тряслись, выдавая бешеный ток адреналина по всему его телу. Но голос, когда он отвечал, звучал негромко и сдержанно:
— Хорошо, жди. Сиди и жди спокойно. — Он повесил трубку.
С минуту стоял, сам ошеломленный силой захлестнувшего его гнева, потом с трудом проговорил:
— Подонок… мразь, — и кинулся за дверь.
Хейгену знакомо было это выражение лица у Санни, оно означало, что всякая способность рассуждать покинула его. В такие минуты Санни был способен на что угодно. Еще Хейген знал, что езда по дороге в город охладит неистовую горячность Санни, восстановит в нем уравновешенность. Беда лишь, что в уравновешенном состоянии он станет тем более опасен, хотя и лучше сумеет оградить себя от возможных последствий своей ярости. Хейген услышал, как у подъезда заурчал мотор.
— Поезжайте следом — быстро, — приказал он телохранителям.
Потом подошел к телефону и стал звонить в город. Он велел, чтобы несколько человек из regime Санни, живущих в Нью-Йорке, заехали на квартиру к Карло Рицци и увезли его из дома. Кто-то из них останется и побудет с Конни, покуда не приедет ее брат. Хейген знал, как много он берет на себя, становясь Санни поперек дороги, однако не сомневался, что в случае чего дон его поддержит. Им двигал страх, как бы Санни не убил Карло при свидетелях. От противников Хейген не ждал подвоха. Слишком давно Пять семейств вели себя спокойно — они явно искали пути к примирению.
…К тому времени, как его «Бьюик» вылетел из парковой зоны, Санни уже до некоторой степени опамятовался. Он успел заметить, как вскочили в другую машину два телохранителя, чтобы следовать за ним, — и остался доволен. Впрочем, опасности он не предвидел: ответные удары со стороны Пяти семейств прекратились, сопротивление, по сути, заглохло. Пробегая по прихожей, он схватил свой пиджак, а в потайном отделении под приборной доской лежал еще один пистолет. Сама машина была зарегистрирована на имя одного из солдат его regime, так что лично ему не угрожали неприятности. Он, впрочем, не думал, что ему понадобится оружие. Он вообще не знал еще, как поступит с Карло Рицци.
Теперь, когда у него было время задуматься, Санни мог сознаться себе, что не способен убить отца еще не родившегося ребенка — тем более когда это муж его родной сестры. И тем более — из-за семейной свары. Только горе-то в том, что тут была не просто семейная свара. Карло оказался дрянным мужиком, и Санни чувствовал себя в ответе за то, что познакомил этого прохвоста с сестрой.
Парадокс состоял в том, что Санни, при всем неистовстве своей натуры, органически не способен был ударить женщину и ни разу за всю свою жизнь не сделал этого. Что не способен был причинить боль ребенку или иному беспомощному существу. Когда Карло в тот день упорно не желал дать ему сдачи, он этим отвратил смертоубийство, обезоружив разъяренного Санни полным отказом от сопротивления. Санни в детстве был истинно доброй душой. И если он вырос душегубом, то, значит, просто судьба ему так назначила.
Ладно, теперь он поставит негодяя на место раз и навсегда, думал Санни, переезжая по гребню плотины на ту сторону неширокого пролива, к Джоунз-Бич, откуда вели дальше парковые автодороги. Он всегда ездил в Нью-Йорк этим путем — здесь движение было потише.
Он решил, что отошлет Конни в Лонг-Бич с телохранителем, а сам по-свойски потолкует с зятем. Чем это завершится, он не знал. Если этот мерзавец действительно нанес вред здоровью Конни, он изувечит мерзавца… Ветерок, гуляющий по плотине, свежесть морского соленого воздуха остужали его злобу. Он опустил окно до упора.
Шоссе на Джоунз-Бич вдоль плотины он выбрал, как всегда, потому, что в этот вечерний час в такое время года по нему мало кто ездил и можно было гнать на предельной скорости, не считаясь с ограничениями, до другого берега и выезда на парковую автодорогу. И даже там движение возрастет ненамного. Быстрая езда даст ему разрядку, снимет опасное, как он знал по опыту, напряжение. Машина с телохранителями уже безнадежно отстала.
Дорога по плотине освещалась скудно и словно вымерла — ни одного автомобиля. Вдалеке белым конусом обозначилась будка сборщика дорожной пошлины. Будок стояло несколько, но другие работали только в дневное время, когда движение оживлялось. Санни начал притормаживать, шаря по карманам в поисках мелочи, но безуспешно. Он достал бумажник, тряхнул рукой, чтобы он раскрылся, и вытянул двумя пальцами бумажку. «Бьюик» въехал под аркаду фонарей, и Санни не без удивления увидел, что между двумя будками, загораживая узкий проезд, стоит машина — вероятно, водитель спрашивал у сборщика дорогу. Санни посигналил, и машина послушно проехала вперед, освобождая ему место.
Санни протянул сборщику пошлины доллар и стал ждать сдачу. Сейчас ему не терпелось поднять окошко: ветер с океана выстудил всю машину. Человек в будке как назло замешкался, считая монеты… так, теперь этот косорукий болван просыпал деньги на пол. Раззява. Сборщик нагнулся, подбирая мелочь, его голова и плечи скрылись из виду.
В этот миг Санни обратил внимание, что машина впереди не уехала, а стала чуть поодаль, по-прежнему загораживая ему проезд. Одновременно он заметил боковым зрением, что в неосвещенной будке справа тоже есть человек. Но он не успел сопоставить одно с другим, потому что из стоящей впереди машины вышли двое и направились к нему. Сборщик пошлины все не появлялся в окне будки. И тут, в какую-то долю секунды, когда еще ничего не случилось, Сантино Корлеоне понял, что ему пришел конец. В это короткое мгновение душа его была светла, ярость бесследно испарилась, словно подспудный страх, обратясь наконец-то насущной явью, очистил этого человека от зла.
В непроизвольном порыве к жизни его мощное тело вломилось в дверцу «Бьюика», высадив из нее замок. Человек в неосвещенной будке открыл стрельбу; могучий торс Санни Корлеоне уже вываливался из машины, когда его настигли пули, — одна попала в голову, другая в шею. Двое, которые приближались спереди, вскинули оружие — и человек в будке перестал стрелять; туловище Санни распласталось по асфальту, только ноги застряли в машине. Двое изрешетили выстрелами в упор поверженное тело и пинками изуродовали Санни лицо, больше с целью запечатлеть на нем следы телесной, человеческой силы.
Прошли считаные секунды, и все четверо — трое убийц и мнимый сборщик пошлины — уже неслись на своей машине к парковой автодороге Медоубрук, берущей начало за Джоунз-Бич. Путь всякому, кто вздумал бы их преследовать, преграждали «Бьюик» и тело Санни, распростертое в проезде между будками, — впрочем, когда телохранители Санни, подоспев через несколько минут, увидели его, они и не подумали пускаться в погоню. Они широко развернулись и поехали в обратном направлении, к Лонг-Бич. У первого придорожного телефона-автомата один из них выскочил из машины и позвонил Тому Хейгену. Отрывистой скороговоркой сказал:
— Санни убит, попал в засаду у Джоунз-Бич.
— Ясно. — Голос Хейгена был совершенно спокоен. — Гони к Клеменце — передайте, чтобы немедленно выезжал сюда. Он вам скажет, что делать дальше.
Хейген вел этот разговор по телефону, висящему на кухне; здесь же, в ожидании приезда дочери, хлопотала мама Корлеоне, готовя для нее закуску. Ему удалось сохранить самообладание — женщина не заподозрила ничего худого. Не оттого, впрочем, что не могла бы при желании, — просто за долгие годы совместной жизни с доном она убедилась, что куда разумнее не замечать. Что, если ей необходимо узнать плохую новость, ее и без того не замедлят сообщить. А если такой необходимости нет, она спокойно обойдется без неприятных новостей. Она нисколько не стремилась разделять со своими мужчинами их неприятности — они-то разве стремились разделять женские тяготы? И миссис Корлеоне невозмутимо продолжала накрывать на стол, кипятить воду для кофе. Ее житейский опыт свидетельствовал, что боль и страх не притупляют чувство голода, ее житейская мудрость гласила, что боль переносится легче за едой. В ней все воспротивилось бы, если б врач принялся успокаивать ее таблетками, — другое дело горячий кофе с хлебушком, хотя, конечно, какой спрос с женщины, представляющей иную, более примитивную культуру.
И потому она дала Тому Хейгену беспрепятственно уединиться в угловой комнате, где обычно происходили совещания — и где Хейгена, едва он затворил за собою дверь, сотрясла такая безудержная дрожь, что пришлось опуститься на стул, втянуть голову в судорожно сведенные плечи, стиснуть между колен сложенные ладони и, сгорбясь, сидеть так, словно бы молясь силам зла.
Он знал теперь, что не годится на роль consigliori, когда идет война. Он позволил Пяти семействам провести, одурачить себя мнимым смирением. Враги затаились и притихли, а тем временем исподволь готовили западню. Подготовились — и стали ждать нужного момента, держали свои кровавые лапы при себе, не поддаваясь на откровенные провокации неприятеля. Дожидались удобного случая нанести один, но страшный удар. И дождались… Никогда бы не изловить им на такую удочку старого Дженко Аббандандо — этот учуял бы недоброе, выкурил бы их из норы, утроил бы меры предосторожности. И, вместе с горечью этой правды, Хейген не переставал ощущать горечь своей утраты. Санни был ему настоящим братом — его спаситель, герой его отроческих лет. Санни по отношению к нему никогда в жизни не проявлял низости или хамства, всегда обращался с ним любовно, кинулся обнимать его, когда его отпустил Солоццо. Радость Санни, что они снова вместе, была неподдельна. И то, что из него вырос бандит — жестокий, необузданный, беспощадный, — для Тома Хейгена ничего не меняло.
Он сбежал из кухни, чувствуя, что не в силах сказать маме Корлеоне о гибели Санни. Он никогда не называл ее мысленно матерью, как называл дона отцом, а Санни — братом. Хотя и был к ней привязан, как был привязан к Фредди, Майклу, Конни. Как к человеку, от которого видел много добра, но не любви. Однако сказать ей он все-таки был не в силах. За немногие месяцы эта женщина лишилась всех сыновей — Фредди был сослан в Неваду, Майкл скрывался на Сицилии, спасая свою жизнь; теперь убит Сантино. Которого из трех она любила больше? Она никогда этого не показывала…
Минуты смятения продолжались недолго. Хейген вновь овладел собой, придвинул к себе телефон и набрал номер Конни. Долго слушал гудки, потом в трубке раздался ее шепот.
Хейген мягко сказал:
— Конни, это Том. Разбуди-ка мужа, мне надо с ним поговорить.
Она еще тише, испуганно отозвалась вопросом:
— Том, что, Санни приедет к нам?
— Нет, — сказал Хейген. — Санни не приедет. Насчет этого можешь не волноваться. Просто поди разбуди Карло и скажи, что мне очень нужно с ним поговорить.
В голосе Конни послышались слезы.
— Том, он меня избил, я боюсь, он опять начнет, если узнает, что я звонила своим.
— Не начнет, — сказал Хейген ласково. — Мы с ним поговорим, и он образумится. Все будет хорошо. Скажи ему, что это важно — очень важно. Пусть обязательно подойдет, ладно?
Прошло минут пять, пока ему ответил голос Карло — сонный, полупьяный. Чтобы привести его в чувство, Хейген заговорил очень резко:
— Слушай меня, Карло. Сейчас я скажу тебе страшную вещь. А ты, будь добр, приготовься — потому что, когда я скажу ее, ты будешь отвечать нормально, обыкновенно, как будто не услышал ничего особенного. Я предупредил Конни, что у нас важный разговор, поэтому сочини что-нибудь для нее. Например, что на семейном совете решили переселить вас сюда, в один из особняков и поставить тебя на настоящую работу. Что дон, желая поправить дела у вас в семье, решил все же дать тебе возможность показать себя. Ты понял?
В голосе Карло прорезалась надежда.
— Ага, усек.
Хейген продолжал:
— С минуты на минуту к тебе должны постучаться мои люди, которым велено увезти тебя из дому. Скажи им, чтобы сначала позвонили мне. И только. Ничего, кроме этого. Я отменю распоряжение, велю им оставить тебя с Конни. Все понял?
— Да-да, уразумел, — с готовностью отозвался Карло.
Кажется, сообразил наконец, что Хейген неспроста так тщательно его подготавливает — что новость, видимо, в самом деле нешуточная.
Теперь Хейген рубанул сплеча:
— Только что убили Санни. Молчи, ничего не говори. Когда ты спал, Конни позвонила ему, он ехал к вам, и я не хочу, чтобы она это знала, — пусть догадывается, но не знает наверняка. Иначе будет думать, что это она виновата. Так вот. Сегодня ты останешься дома, при ней — и ничего ей не скажешь. Ты с ней помиришься. Будешь вести себя как идеальный, любящий супруг. И выдержишь эту роль по крайней мере до тех пор, пока она не родит. Завтра утром кто-нибудь — либо ты, либо дон или, может быть, ее мать — скажет Конни, что ее брата убили. И ты тогда будешь рядом с ней. Вот чего я хочу от тебя. Сделай мне это одолжение, и за мной тоже не пропадет. Я достаточно ясно выражаю свою мысль?
Карло отвечал ему нетвердым голосом:
— Естественно, Том, конечно. Слушай, мы с тобой вроде всегда ладили… Я благодарен. Понимаешь меня?
— Ладно, — сказал Хейген. — Тебя не станут винить, что ты поцапался с Конни и из-за этого так получилось. Не беспокойся, я позабочусь об этом. — Он помолчал и прибавил мягко, почти задушевно: — А ты давай позаботься о Конни. — И повесил трубку.
Он научился никогда не прибегать к угрозам — дон сумел ему внушить это крепко, — но до Карло и так все отлично дошло: он был на волосок от смерти.
Потом Хейген позвонил Тессио и срочно вызвал его в Лонг-Бич. Он не сказал зачем, а Тессио не стал спрашивать. Хейген вздохнул. Теперь наступил черед тому, чего он всей душой страшился.
Теперь надо было пойти и разбудить дона, одурманенного снотворным. Надо было сказать человеку, которого любишь больше всех на свете, что ты не справился, не сумел уберечь его владения и жизнь его старшего сына. Сказать дону, что все потеряно, если только он сам, больной, не вступит в битву. Потому что нечего было лукавить с самим собою — лишь великому дону по силам было вырвать хотя бы ничью перед лицом столь сокрушительного провала. Хейген не дал себе даже труда спросить мнение врачей дона Корлеоне — какой смысл? Что бы там ни считали врачи — пусть бы даже запретили дону вставать с постели под страхом смерти, — все равно он обязан был доложить своему приемному отцу о происшедшем и потом следовать его указаниям. А как поступит дон, сомневаться, конечно, не приходилось. Заключения медиков больше не играли роли — ничто уже больше не играло роли. Дон должен все узнать — и затем либо принять на себя командование, либо приказать, чтобы Хейген сдал империю Корлеоне Пяти семействам.
И все же вот этого, ближайшего часа Хейген страшился всей душой. Он пробовал подготовить себя к тому, как ему надлежит держаться. Первое — строго обуздывать себя в признании собственной вины. Каяться и бить себя в грудь означало бы только взваливать лишнюю тяжесть на плечи дона. Открыто предаваться горю — лишь усугублять горе, постигшее дона. Объявить о своей непригодности на роль consigliori в военное время — лишь дать основание дону корить себя за просчет в выборе человека на столь важную должность.
Хейген знал, что от него требуется: сообщить о случившемся, изложить свои соображения о том, как спасти положение, — и умолкнуть. Что до собственных переживаний, он обнаружит их лишь в той мере, какую сочтет уместной его дон. Если почувствует, что дон желает видеть его раскаяние, то не скроет, как тяготится сознанием своей вины. Если поймет, что позволительны изъявления скорби, — даст волю своему непритворному горю.
Шум моторов заставил его поднять голову — на жилой «пятачок» в парковой зоне въезжали машины. Это прибыли caporegimes. Он вкратце ознакомит их с обстановкой, а после пойдет наверх будить дона Корлеоне. Он встал, подошел к бару возле письменного стола, вынул стакан, бутылку и с минуту помедлил, сразу ослабев настолько, что ему показалось трудным налить стакан. Услышал вдруг, как позади тихонько закрылась дверь, и обернулся — в комнате, впервые за долгое время совсем одетый, стоял дон Корлеоне.
Дон прошел через кабинет к своему огромному кожаному креслу и сел. Он ступал чуточку скованно — чуточку слишком свободно сидел на нем пиджак, но глазам Хейгена он представился таким же, как всегда. Можно было подумать, что он единым усилием воли сумел стереть с себя внешние следы еще не побежденной немощи. Его суровые черты были исполнены прежней внушительности и силы. И в кресле он сидел прямо.
— Ну-ка, плесни мне анисовой, — сказал дон.
Хейген переменил бутылку и налил ему и себе огненной, с лакричным привкусом, пьяной влаги. Настойка была домашнего изготовления, деревенская, много крепче той, какую продают в магазинах, — подношение старинного друга, который ежегодно доставлял дону столько ящиков, сколько может взять небольшой автофургон.
— Моя жена заснула в слезах, — проговорил дон Корлеоне. — Я видел из окна, как к дому подъехали мои caporegimes, — хоть время полночь. А потому, почтенный consigliori, не пора ли тебе сказать своему дону то, что уже знают все.
Хейген тихо сказал:
— Я маме ничего не говорил. Как раз собирался сейчас подняться к вам и рассказать, что случилось. Еще минута, и я пришел бы вас будить.
Дон сказал бесстрастно:
— Но сперва тебе потребовалось выпить.
— Да, — сказал Хейген.
— Что ж, ты выпил, — сказал дон. — Значит, можешь рассказывать. — Легчайший оттенок укоризны за такое проявление слабости слышался в его словах.
— Санни застрелили по дороге на Джоунз-Бич, — сказал Хейген. — Насмерть.
Дон Корлеоне моргнул. На долю мгновения броня его воли распалась — стало видно, что его покидают силы. И тут же он овладел собой.
Он сложил руки на столе и посмотрел Хейгену прямо в глаза.
— Расскажи мне, как все произошло, — сказал он. — Нет… — Он поднял ладонь. — Погоди, пусть подойдут Клеменца и Тессио, а то придется рассказывать заново.
Не прошло минуты, как дверь открылась и один из телохранителей впустил в кабинет обоих caporegimes. Дон поднялся им навстречу — этот жест сказал им, что он знает о гибели сына. По праву, которое дается старым товарищам, они обнялись с ним. Хейген налил в стаканы анисовой. Все выпили — и тогда он рассказал им о событиях этого вечера.
Когда он кончил, дон Корлеоне задал только один вопрос:
— Это точно, что мой сын убит?
Ему ответил Клеменца:
— Да. Телохранители были из regime Сантино, но это я их выбирал. Я допросил их, когда они прибыли ко мне. При свете из будки у заставы они хорошо его разглядели. С такими ранами нельзя остаться в живых. Эти ребята знают, что поплатятся головой за неверные сведения.
Дон принял окончательный приговор, не выдав своих чувств ничем, кроме короткого молчания. Потом он заговорил:
— Никто из вас не будет сейчас заниматься этим делом. Никто без моего специального приказа не предпримет никаких шагов к отмщению — никаких попыток выследить и покарать убийц моего сына. Все враждебные действия против Пяти семейств полностью прекращаются, пока от меня не будет на то непосредственных и прямых указаний. Отныне и до похорон моего сына семейство приостанавливает все деловые операции и не оказывает покровительства деловым операциям своих подопечных. После мы соберемся здесь опять и решим, что нам делать. А сегодня займемся тем, что еще можем сделать для Сантино, — его нужно похоронить по-христиански. Я поручу друзьям уладить формальности с полицией и надлежащими властями. Клеменца, ты будешь неотлучно при мне в качестве моего телохранителя — ты и люди из твоего regime. На тебя, Тессио, я возлагаю охрану всех остальных членов семейства. Том, позвонишь Америго Бонасере и скажешь, что ночью — еще не знаю точно, в какое время, — мне понадобятся его услуги. Пусть дожидается в своем заведении. Возможно, я приеду туда через час, но может сложиться так, что и через два, даже три часа. Вам все понятно?
Они молча кивнули. Дон Корлеоне продолжал:
— Клеменца, возьми людей, садитесь по машинам и ждите. Я через несколько минут буду готов. Том, ты все сделал как надо. Я хочу, чтобы утром Констанция была рядом с матерью. Они будут с мужем теперь жить здесь, организуй все для этого. Пусть женщины, подруги Сандры, соберутся у нее в доме и не оставляют ее одну. Моя жена тоже туда придет, как только я поговорю с ней. Она сообщит Сандре о несчастье, а женщины позаботятся о спасении его души, закажут заупокойную мессу.
Дон поднялся с кожаного кресла. Все тоже встали; Клеменца и Тессио еще раз обнялись с ним. Хейген распахнул дверь — дон, выходя, на миг задержался и взглянул ему в лицо. Он приложил ладонь к щеке Хейгена, быстро обнял его и сказал по-итальянски:
— Ты показал себя хорошим сыном. Это утешает меня, — подтверждая, что в это страшное время Хейген действовал правильно.
После этого дон пошел наверх в спальню разговаривать с женой. Тогда-то Хейген и позвонил Америго Бонасере и призвал похоронщика отплатить услугой за услугу, оказанную ему однажды доном Корлеоне.
КНИГА V
Глава 20
Гибель Сантино Корлеоне, точно камень, брошенный в омут, взбаламутила преступный мир Америки. И когда стало известно, что дон Корлеоне покинул одр болезни, дабы вновь принять бразды правления, когда лазутчики, воротясь с похорон, донесли, что дон, судя по виду, совсем поправился, — головка Пяти семейств развернула судорожные приготовления к обороне, не сомневаясь, что враг, в ответ на удар, неминуемо развяжет кровавую войну. Никто не делал опрометчивого вывода, что с доном Корлеоне после постигших его неудач можно не слишком считаться. Этот человек совершил на своем жизненном пути не так уж много ошибок и на каждой из этих немногих чему-то научился.
Один лишь Хейген догадывался об истинных намерениях дона и потому не удивился, когда к Пяти семействам отрядили посланцев с предложением заключить мир. И не просто заключить мир, но созвать все семейства города Нью-Йорка на совещание, пригласив также принять в нем участие семейные синдикаты со всей страны. В Нью-Йорке сосредоточились наиболее могущественные кланы Америки — все понимали, что от их благоденствия зависит в известной мере и благоденствие остальных.
Предложение встретили недоверчиво. Что это — западня? Попытка усыпить бдительность неприятеля и застигнуть его врасплох? Расквитаться за сына единым духом, учинив поголовную резню? Однако дон Корлеоне не замедлил представить свидетельства своего чистосердечия. Во-первых, он привлекал к участию в этой встрече синдикаты со всех концов страны — кроме того, не видно было, чтобы он собирался переводить своих подданных на военное положение или спешил вербовать себе союзников. А затем он предпринял шаг, которым окончательно и безусловно подтвердил искренность своих намерений и одновременно обеспечил неприкосновенность участников предстоящего высокого собрания. Он заручился услугами семейства Боккикьо.
Семейство Боккикьо представляло собой явление в своем роде единственное — некогда ответвление сицилийской мафии, известное своей непревзойденной свирепостью, оно на американском континенте превратилось в своеобразное орудие мира. Род, некогда добывавший себе пропитание безумной жестокостью, ныне добывал его способом, достойным, образно говоря, святых страстотерпцев. Боккикьо владели одним неоценимым достоянием — прочнейшей спаянностью кровных уз, образующих каркас их рода, племенной сплоченностью, редкостной даже для среды, в которой верность сородичам почитают превыше супружеской верности.
Когда-то семейство Боккикьо насчитывало, до троюродных включительно, душ двести и заправляло в глухом углу на юге Сицилии определенной областью хозяйства. Доход семейству приносили четыре или пять мельниц, которые, отнюдь не находясь в совместном владении, все-таки обеспечивали каждому члену семьи работу, да кусок хлеба, да минимальную безопасность. Достаточно, чтобы, скрепляя родство между собой еще и узами брака, держаться единым фронтом против внешних врагов. Никому в здешних краях не давали построить мельницу, способную составить им конкуренцию, либо плотину, снабжающую конкурентов водой или угрожающую потеснить в торговле водою семейство. Был случай, когда могущественный землевладелец задумал поставить здесь собственную мельницу, исключительно для личного пользования. Призваны были карабинеры, уведомлены верховные власти, трое мужчин из клана Боккикьо посажены под арест. Но еще до суда кто-то спалил барский дом в поместье землевладельца. Обвинение забрали назад, дело было прекращено.
Через несколько месяцев на Сицилию прибыло должностное лицо, из самых высокопоставленных в правительстве Италии, с проектом возведения гигантской плотины, которая положила бы конец хронической нехватке воды на острове. Из Рима понаехали инженеры обследовать площадку под недобрыми взглядами местных жителей, членов клана Боккикьо. Всю округу наводнили полицейские, размещенные в специально построенной казарме.
Казалось, ничто уже не может помешать возведению плотины, уже и оборудование разгрузили в Палермо. Дальше этого дело не пошло. Боккикьо связались с собратьями — главарями других ответвлений мафии — и заручились их поддержкой. Монтаж тяжелого оборудования срывали, легкое — разворовывали. В стенах итальянского парламента на сторонников проекта повели наступление депутаты-мафиози. История затянулась на несколько лет, а тем временем к власти пришел Муссолини. Диктатор повелел, чтобы плотина была построена. Она все равно не строилась. Диктатор заранее знал, что мафия явится угрозой его режиму, образуя внутри государства как бы самостийную форму правления. Он наделил неограниченными полномочиями одного из высших полицейских чинов, и тот в два счета решил проблему, швыряя всех без разбора за решетку, а прочих ссылая в каторжные работы на отдаленные острова. За считаные годы он сломил хребет мафии нехитрым способом — сажая наобум всякого, на кого падала хоть тень подозрения, что он mafioso. И загубив мимоходом в процессе этого бессчетное число невиновных семей.
Этой неограниченной власти Боккикьо имели неосторожность воспротивиться силой. Половину мужчин перебили в вооруженных столкновениях, другую половину упекли в штрафные колонии, на острова. Их уже оставалась горсточка, когда какими-то неправдами им помогли добраться до Канады и с борта корабля проторенным нелегальным путем переправили в Америку. Там эмигранты, а было их человек двадцать, осели всем гуртом в городишке неподалеку от Нью-Йорка, в долине реки Гудзон, и, начав с ничего, стали со временем владельцами компании по уборке мусора, с собственным грузовым автопарком. Их благосостояние объяснялось тем, что у них не было конкурентов. А конкурентов не было потому, что у любого, кто мог составить им конкуренцию, ломались и горели машины. Нашелся один, который упорно сбивал им цены, так его, со следами удушения, обнаружили погребенным под грудой мусора, собранного за день.
По мере того, однако, как мужчины женились — на сицилийских, понятное дело, невестах, — выяснялось, что, хотя денег, заработанных на уборке мусора, хватает на жизнь, от них мало что остается на радости жизни, которые щедро предлагает Америка. А потому, когда враждующие кланы мафии собирались мириться, семейство Боккикьо, вдобавок к основной профессии, поставляло посредников и заложников на время мирных переговоров.
Членов клана объединяла одна фамильная черта: известная ограниченность — или, точнее говоря, неизощренность — ума. Как бы то ни было, они и сами сознавали свою неполноценность и не стремились тягаться с другими семействами мафии в борьбе за организацию и подчинение себе столь сложных областей делового предпринимательства, как проституция, азартные игры, сбыт наркотиков и крупные махинации. Подмазать рядового полицейского — на это у них еще хватало сообразительности, но подступиться со взяткой к влиятельному должностному «буферу» — для них, бесхитростных и простодушных, было непосильной задачей. За ними числилось лишь два бесспорных достоинства. Верность тому, что на их языке именовалось честью, и упомянутая уже свирепость.
Ни один из Боккикьо никогда не лгал, не совершал предательства. Такого рода замысловатости были сопряжены с чрезмерным умственным напряжением. Ни один из Боккикьо также не прощал обиды и не оставлял ее безнаказанной, чего бы это ни стоило. Эти-то качества да помощь случая и натолкнули их на занятие, обернувшееся для них наиболее доходным.
Когда враждующие семейства желали заключить мир и провести переговоры, им достаточно было связаться с кланом Боккикьо. Глава клана оговаривал предварительные условия встречи и присылал нужное число заложников. Так, когда Майклу предстояло ехать на встречу с Солоццо, в резиденции Корлеоне оставался залогом неприкосновенности Майкла представитель Боккикьо, нанятый Солоццо. Если бы Солоццо решил убить Майкла, та же участь постигла бы от руки Корлеоне заложника. В этом случае возмездие семьи Боккикьо пало бы на голову Солоццо, виновника гибели их сородича. И ничто, никакая кара не послужила бы для Боккикьо преградой на пути к отмщению — вероятно, по причине их ограниченности. Надо умереть — они умирали, и не было способа уйти от расплаты за предательство. Заложник из семейства Боккикьо служил стопроцентным обеспечением безопасности.
Поэтому когда дон Корлеоне обратился к посредничеству Боккикьо и договорился, что каждому семейству, которое почтит своим присутствием мирное совещание, будет гарантировано соответствующее число заложников, то всякие сомнения рассеялись. Какая уж там двойная игра, какое вероломство! На совещание можно было катить в ус не дуя, как на свадьбу.
Заложники надлежащим образом прибыли; определилось и место встречи — директорский зал заседаний в помещении небольшого коммерческого банка. Президент банка был многим обязан дону Корлеоне, который, кстати сказать, входил в число держателей акций, — правда, значились акции за президентом. Президент навсегда сохранил в памяти минуту, когда он предложил выдать дону Корлеоне, во избежание какого бы то ни было подвоха, письменное подтверждение того, что он — истинный держатель акций. Дон Корлеоне пришел в ужас.
— Я не задумался бы доверить вам все свое состояние, — сказал он президенту. — Самую жизнь свою доверить и благополучие своих детей. Я даже мысли такой не допускаю, что вы способны обмануть или каким-либо образом подвести меня. Иначе — рушится весь мой мир, вся вера, что я умею судить о человеческой натуре. Я, разумеется, веду для себя деловые записи, и, если что-нибудь со мной произойдет, мои наследники будут знать, что у вас кое-что хранится для них. Но я уверен, даже если меня, радетеля за них, не станет на этом свете, вы будете так же неуклонно блюсти их интересы.
Президент банка, хоть и не сицилиец, был человек восприимчивый и тонкий. Смысл сказанного доном дошел до него полностью. Отныне просьба Крестного отца была для президента банка равносильна приказу, и потому в назначенную субботу весь отдел дирекции, вместе с полностью изолированным, обставленным глубокими кожаными креслами залом, поступил в распоряжение семейных синдикатов.
Службу безопасности представлял легион отборных молодцев в униформе банковской охраны. Около десяти утра в зал начали стекаться участники встречи. Предполагалось, что, помимо Пяти семейств Нью-Йорка, на совещании будут представлены еще десять — со всей страны, исключая Чикаго, вотчину Капоне, этой паршивой овцы в их стаде. От попыток обтесать чикагских дикарей в соответствии с требованиями цивилизованного общества давно отказались, а приглашать на серьезное совещание оголтелых изуверов сочли излишним.
В зале был установлен бар и небольшой буфет. Каждому представителю на совещании дозволялось иметь при себе одного помощника. В этом качестве донов большею частью сопровождали их consiglioris, и потому молодых в зале было немного. К этим последним принадлежал Том Хейген, единственный здесь не сицилиец. Что, подобно физическому уродству, привлекало к нему любопытные взгляды.
Хейген держался безукоризненно. Он не разговаривал, не улыбался. Он прислуживал своему хозяину, дону Корлеоне, с полным сознанием оказанной ему чести, как высокородный фаворит прислуживает королю, — подавал ледяное питье, подносил огня к сигаре, пододвигал ближе пепельницу — уважительно, но без тени подобострастия.
Хейген один из собравшихся в этом зале мог сказать, чьи портреты развешаны по стенам, обшитым темным деревом. Здесь, писанные маслом сочных тонов, висели по преимуществу изображения легендарных финансистов. Как, например, министра финансов Гамильтона. Хейгену подумалось невольно, что Гамильтон, возможно, одобрил бы идею устроить мирные переговоры в помещении банка. Ничто так не способствует укрощению страстей и торжеству чистого разума, как атмосфера денег.
Участники съезжались с полдесятого до десяти, в порядке заранее установленной очереди. Первым прибыл дон Корлеоне — инициатор переговоров, а значит, в известном смысле, хозяин на этой встрече — среди многих достоинств дона не последнее место занимала точность. Вторым явился Карло Трамонти, чьи владения простирались по южным штатам. Средних лет, представительный, не по-сицилийски высокий, с темным загаром на красивом лице, безупречно причесанный и элегантный, он мало чем напоминал итальянца. Такими на страницах журналов изображают американских миллионеров, удящих на досуге рыбу с борта собственной яхты. Благосостояние семьи Трамонти зиждилось на азартных играх, и никто, повстречав ее дона, не заподозрил бы, с какой беспощадностью завоевывал он некогда свою империю.
Приехав с Сицилии мальчиком, он попал во Флориду — там и вырос. Стал работать на синдикат, которому принадлежала сеть игорных домов, разбросанных по маленьким южным городам. Хозяева синдиката, американцы из местных органов власти, были серьезные ребята, полицейские чины, на которых они опирались, были очень серьезные ребята — никому в голову не приходило, что их может осилить приблудный сицилийский щенок. Его звериная жестокость ошеломила их, а отплатить ему той же монетой они не решались — овчинка, по их разумению, не стоила столь кровавой выделки. Трамонти переманил на свою сторону полицию, увеличив ее долю в барышах, и попросту вырезал захолустных шавок, которые так бездарно, с таким отсутствием воображения вели игорное дело. Не кто иной, как Трамонти, завязал отношения с кубинским диктатором Батистой и со временем начал щедрой рукой вкладывать деньги в увеселительные заведения Гаваны — казино, дома терпимости, — приманивая на их блеск прожигателей жизни с американского континента. Ныне Трамонти принадлежал один из самых роскошных отелей Майами-Бич, и состояние его исчислялось миллионами.
В сопровождении consigliori, такого же загорелого, как он сам, Трамонти вошел в зал и, изобразив на лице уместную степень сочувствия отцу, потерявшему сына, обнял дона Корлеоне.
Доны продолжали прибывать. Все они знали друг друга, общаясь на протяжении лет по разным поводам, как житейским, так и деловым. Не упускали случая оказать друг другу услугу, как водится среди профессионалов, а в молодые, более скудные годы, случалось, и выручали один другого по мелочам. Третьим пожаловал Джозеф Залукки, дон из Детройта. Семейство Залукки негласно, под соответствующим прикрытием, содержало один из ипподромов под Детройтом. А также значительное число местных игорных домов. Круглый лик Залукки лучился благодушием, его стотысячный особняк стоял в Гросс-Пойнте, одном из наиболее фешенебельных районов Детройта. Сын его, женившись, породнился со старинной, уважаемой в Америке фамилией. Подобно дону Корлеоне, Залукки славился осмотрительностью и искушенностью. Из всех городов, подвластных мафии, Детройт занимал последнее место по количеству преступлений с применением насилия — за последние три года в городе лишь дважды совершалось убийство по заказу. Торговлю наркотиками дон Детройта не одобрял.
Залукки тоже привез с собою consigliori — оба они обнялись с доном Корлеоне. Когда бы не легчайший акцент, рокочущий басок Залукки сошел бы за голос коренного американца. Он и глядел истым американским бизнесменом: в солидном костюме, деловитый, подкупающе сердечный в обращении. Он сказал дону Корлеоне:
— Ничей зов, кроме вашего, не привел бы меня сюда.
Дон Корлеоне благодарно наклонил голову. Он мог смело рассчитывать на поддержку Залукки.
Два дона с Западного побережья приехали в Нью-Йорк на одной машине — они и действовали сообща, и держаться предпочитали вместе. То были Фрэнк Фалконе и Энтони Молинари, оба лет сорока, то есть моложе всех остальных участников встречи. Их отличала также и некоторая вольность в манере одеваться — печать Голливуда — и несколько панибратские замашки. Фрэнк Фалконе избрал полем деятельности профсоюзы кинематографистов и игорные притоны на киностудиях; в придачу к этому он развернул вербовку и бесперебойную поставку девиц для публичных домов в штатах Дальнего Запада. Для уважающего себя дона смахивать внешним видом на эстрадника — вещь неслыханная. Фалконе самую малость смахивал. Соответственно в кругу собратьев-донов на него косились с недоверием.
Энтони Молинари царствовал в портовых кварталах Сан-Франциско и, сверх того, не знал конкурентов на поприще спортивного тотализатора. Выходец из среды потомственных итальянских рыбаков, он открыл лучший в Сан-Франциско ресторан «Дары моря», которым так тщеславился, что, по слухам, содержал его себе в убыток, не соглашаясь жертвовать стоимостью блюда ради его цены. Поговаривали, будто этот человек с бесстрастным лицом профессионального игрока причастен к контрабандному ввозу наркотиков через границу с Мексикой или с Восточных морей. Этих двух сопровождали два молодых силача — явно не советники, а телохранители, хотя сомнительно, чтобы они осмелились явиться сюда при оружии. Ни для кого не было секретом, что эти парни владеют приемами карате, — обстоятельство, способное лишь позабавить, но не обеспокоить присутствующих: с тем же успехом доны из Калифорнии могли бы надеть на эту встречу ладанки, освященные папой римским. Хотя любопытно отметить, что среди тех, кто съехался на совещание, были и люди набожные, верующие.
Следующим прибыл посланец бостонского семейства — единственный, кому другие доны единодушно отказывали в уважении. Все знали, что этот человек скверно обходится с теми, кто ему служит, немилосердно надувает их. Это бы еще простительно — ну жаден человек, тут уж каждый сам себе судья. Непростительно было другое — что он не умел блюсти порядок в своих владениях. Чересчур много убийств, мелочной грызни за власть, слишком много «кустарей-одиночек», «свободных художников», — словом, закон в Бостоне попирали чересчур вызывающе. Если в Чикаго орудовали дикари, то в Бостоне распоясались gavoones — жалкие подонки, отребье. Звали бостонского дона Доменик Панда. Коротенький, ширококостный, он, по определению одного из донов, и с виду-то был вылитый ворюга.
Кливлендский синдикат — пожалуй, наиболее могущественный среди игорных монополий Америки — был представлен седовласым, преклонных лет господином с тонкими чертами изможденного лица. Его называли — за глаза, разумеется, — «еврей», так как он предпочитал видеть в своем окружении не сицилийцев, а евреев. Поговаривали, что он и на должность consigliori поставил бы еврея, да не решался. Во всяком случае, подобно тому как семейство дона Корлеоне из-за положения, занимаемого в нем Хейгеном, окрестили ирландской шатией, так организация дона Винсента Форленцы, с несколько большим основанием, заслужила прозвище еврейского кагала. Но синдикат под его началом работал как безукоризненно отлаженная машина, и никто не слыхал, чтобы дон Форленца, при всей утонченности своего облика, когда-нибудь лишился чувств от зрелища крови. Обходительный и любезный, он правил железной рукой — это про таких, как он, сказано: мягко стелет, да жестко спать.
Последними приехали, один за другим, главари Пяти семейств Нью-Йорка, и Тому Хейгену невольно бросилось в глаза, насколько основательнее, внушительнее выглядят эти пятеро, чем окружающие их провинциалы, залетные птицы. Начать с того, что, в соответствии с освященной временем сицилийской традицией, это были «мужчины с весом», что в переносном смысле означало влиятельность и силу духа, а в буквальном — избыток массы, как если бы одно предполагало наличие другого, а впрочем, применительно к Сицилии, так оно в общем-то и было. Плотные — что называется, в теле, — большеголовые и осанистые, все они отличались крупными чертами лица: мясистые, царственные носы, толстые губы, тяжелые, изрезанные складками щеки. Ни костюмов с иголочки, ни зализанных причесок — их вид говорил, что этим занятым, серьезным людям не до таких пустяков, как суетные заботы о внешности.
Здесь был Энтони Страччи, который хозяйничал в штате Нью-Джерси и на уэст-сайдских причалах Манхэттена. Он заправлял игорными заведениями Нью-Джерси и пользовался большим влиянием в аппарате демократической партии. Страччи содержал парк грузовых автомашин и наживал на нем громадные деньги — потому, главным образом, что каждый водитель отправлялся в рейс перегруженным сверх всякой нормы, а дорожная автоинспекция не останавливала и не штрафовала его за нарушение. Под колесами тяжелых тягачей разрушались шоссейные дороги, и чинить их, взяв у штата выгодный подряд, приходила дорожно-ремонтная компания, принадлежащая тому же Страччи. Таким образом, одно прибыльное дело само собою порождало другое — просто и красиво. Притом же Страччи придерживался старых правил и никогда не занимался торговлей живым товаром, хотя, как портовый король, волей-неволей не мог оставаться непричастным к незаконному ввозу наркотиков. Среди Пяти семейств Нью-Йорка, противостоящих Корлеоне, его семья была наименее могущественной, зато и наименее враждебной.
Над севером штата Нью-Йорк властвовал Оттилио Кунео — его семейство нелегально переправляло из Канады через границу итальянских иммигрантов, держало в своих руках все игорные заведения в северной части штата; кроме того, без содействия Кунео бесполезно было пытаться получить от властей штата разрешение содержать ипподром. Внешне этот человек с добродушной круглой рожей сельского пекаря (легальное занятие — владелец крупной молочной компании) был совершенно неотразим. Он обожал детей и постоянно таскал с собою полные карманы конфет в надежде, что представится случай побаловать кого-нибудь из оравы собственных внучат или детишек своих сподручных. Ходил Кунео в круглой мягкой шляпе, которую носил наподобие женской панамы, обмяв поля книзу и сияя из-под них, словно солнышко, широкой улыбкой. Его, в отличие от большинства других донов, ни разу не сажали — никогда даже подозрений не возникало об истинном существе его деятельности. Больше того, его честность считалась столь неоспоримой, что он без конца заседал в разного рода общественных комитетах, а однажды удостоился от торговой палаты ежегодно присуждаемого звания «Лучший бизнесмен штата Нью-Йорк».
Был здесь и ближайший из союзников семейства Татталья — дон Эмилио Барзини. Многое стояло за этим именем: игорные дома и немалое число домов терпимости в таких районах города, как Бруклин и Куинс; поставка на сторону вооруженных боевиков, неограниченная власть над Стейтен-Айлендом, участие в спортивном тотализаторе Бронкса и Уэстчестера. Торговля наркотиками. Тесные связи с синдикатами Кливленда и Западного побережья, доля в прибылях от увеселительных заведений открытых городов Невады — Лас-Вегаса и Рино, что свидетельствовало о недюжинной прозорливости. Участие в увеселительном бизнесе на курортах Майами-Бич и Кубы. Вот что скрывалось за понятием «семейство Барзини». После семейства Корлеоне его, пожалуй, следовало назвать сильнейшим из всех кланов Нью-Йорка, а стало быть, и Америки. Рука Барзини доставала до самой Сицилии. Ни один вид незаконной деятельности, сулящей крупные барыши, не обходился без его участия. По слухам, он сумел внедриться даже на Уолл-стрит. С первого дня подпольной войны он использовал свои средства и свое влияние для поддержки семьи Татталья. Заветным желанием Барзини было сместить дона Корлеоне и самому занять положение самого могущественного и чтимого предводителя мафии в Америке — а заодно и отхватить себе кус империи Корлеоне. Он, кстати, во многом напоминал дона Корлеоне, а кое в чем — в умении примениться к запросам современности, широко смотреть на вещи, в деловой хватке — превосходил его. Никому бы в голову не пришло назвать Эмилио Барзини рухлядью, старьем. От него веяло уверенностью вожака, чья звезда восходит, на чьей стороне молодость, нахрапистая дерзость — сегодняшний день. В нем ощущалась личность сильная, но холодная, без намека на теплоту, свойственную дону Корлеоне, — и, вероятно, он был в данное время наиболее «уважаемый» человек в Пятерке.
Последним прибыл Филипп Татталья — глава семейства, которое открыто выступило за свержение власти Корлеоне, поддержав Солоццо, и сумело так близко подойти к осуществлению своей цели. А между тем, как ни странно, другие члены Пятерки смотрели на него с долей пренебрежения. Во-первых, он, как известно, имел неосторожность поддаться Солоццо — пойти на поводу у коварного Турка. Это по его милости заварилась нынешняя каша, злосчастная катавасия, которая столь пагубно сказалась на повседневных деловых операциях нью-йоркских семейств. Во-вторых, он был — в шестьдесят-то с лишним лет! — пижон и бабник. И имел полное раздолье для того, чтобы тешить свое сластолюбие.
Дело в том, что семейным промыслом Татталья была торговля женщинами. Проституция составляла главную статью их дохода. Кроме того, под началом Татталья находились почти все ночные клубы Америки, и для семейства не составляло труда дать шанс подающему надежды дарованию пробиться на эстраду в любом конце страны. Филипп Татталья не гнушался пускать в ход силу, чтобы закабалить талантливого певца или комика и диктовать свои условия фирмам, выпускающим пластинки. Но все же основным источником наживы семейству служила проституция.
Как человек Филипп Татталья не пользовался расположением своих союзников. Вечно он скулил и плакался, как разорительно семейное ремесло. Счета из прачечных — все эти нескончаемые полотенца! — начисто съедают прибыль (забывая упомянуть, что владелец сети этих прачечных — он сам). Девицы нерадивы и взбалмошны — одна сбежит, другая наложит на себя руки. Сутенеры — все поголовно пройдохи и жулье, продадут ни за грош. Толкового работника днем с огнем не сыскать. Свои же, сицилийских кровей, молодые ребята воротят нос от такого занятия, считают зазорным торговать и помыкать женщинами — а сами, сукины дети, глотку тебе перережут и не поморщатся. Так имел обыкновение разглагольствовать Филипп Татталья в кругу полупрезрительных-полунасмешливых слушателей. Больше всего он сетовал на чиновников, во власти которых разрешить или запретить продажу спиртного в его ночных клубах и кабаре. Уолл-стрит, божился он, не наплодил столько миллионеров, сколько породил он один, давая взятки продажным шкурам, приставленным к казенным печатям.
Любопытно, что, даже чуть-чуть не одержав победу над кланом Корлеоне, он все-таки не снискал себе заслуженного, казалось бы, почета. Все знали, в чем тогда заключалась его сила, — это был в первую очередь Солоццо и затем — семья Барзини. Притом он не сумел воспользоваться преимуществами внезапного нападения и одержать полную победу, что тоже говорило не в его пользу. Быть бы ему порасторопней — и никому не пришлось бы терпеть столько неприятностей. Смерть дона Корлеоне разом положила бы конец войне…
Как подобает противникам, потерявшим в ходе войны сыновей, дон Корлеоне и Филипп Татталья обменялись при встрече лишь чопорными кивками. Для вожаков Пяти семей дон Корлеоне служил объектом особого внимания — за ним следили пристально, ища свидетельств слабости, последствий увечья и утрат. Настораживало, что после расправы над любимым сыном дон Корлеоне ищет мира. Похоже было, что это расписка в поражении, и если так, то могуществу Корлеоне отныне суждено пойти на убыль. Впрочем, все это должно было очень скоро выясниться.
Улегся приветственный шумок, опустели стаканы, которыми обнесли собравшихся, — добрых полчаса минуло, пока дон Корлеоне не занял наконец место за ореховым полированным столом. Позади и чуть левее, незаметный как тень, сел Хейген. То был сигнал для остальных: доны стали рассаживаться вокруг стола. За спиной у каждого располагались сопровождающие, consiglioris садились поближе, чтобы в нужную минуту шепнуть совет хозяину.
Первым взял слово дон Корлеоне — и повел речь так, словно ничего не случилось. Так, словно не был он тяжко ранен, а его старший сын — убит, словно империю его не раздирала кровавая резня, детей не раскидало по белу свету: Фредди — на Запад, под защиту семейства Молинари, Майкла — на поиски убежища в сицилийскую глушь. Говорил он, естественно, на сицилийском диалекте.
— Прежде всего я хочу поблагодарить вас всех за то, что вы приехали, — сказал он. — Я расцениваю это как услугу, оказанную мне лично, и считаю себя в долгу перед каждым, кто здесь находится. Начну с того, что я не затем явился сюда, чтобы браниться или доказывать свое, но лишь с единственной целью — обсудить положение вещей, разобраться и, сообразуясь со здравым смыслом, сделать все возможное, чтобы мы разошлись отсюда друзьями. Порукой тому — мое слово, а те из вас, кто хорошо со мной знаком, подтвердят, что я слов на ветер не бросаю. И довольно об этом, перейдем к делу. Мы тут не юристы собрались, чтобы выдавать друг другу заверенные и подписанные ручательства. Мы — люди чести.
Он помолчал. Ничей голос не прерывал его молчания. Кто-то дымил сигарой, кто-то потягивал виски. Здесь каждый умел слушать, умел терпеливо ждать. Объединяло их и нечто другое. Это были диковинные создания, выродки в среде себе подобных, не признающие власти организованного общества — отрицающие чье-либо господство над собою. Не было силы на земле, не было человека, способных подчинить их себе наперекор их желанию. Изощренными кознями, убийствами эти люди отстаивали для себя свободу воли. Поколебать их волю могла лишь смерть. Или — предельное здравомыслие.
Дон Корлеоне вздохнул.
— Как случилось, что дело зашло столь далеко? — Вопрос был явно риторический. — Ну да что там, впрочем. Много сделано глупостей. Прискорбных, никому не нужных. Если позволите, я изложу вам факты, как они мне представляются.
Он вновь помедлил, выжидая, не воспротивится ли кто-нибудь одностороннему освещению событий.
— Я, слава богу, опять здоров и, может быть, сумею найти разумный выход из положения. Возможно, мой сын действовал слишком необдуманно, шел напролом. Допускаю. Так или иначе, скажу вам, что ко мне обратился с деловым предложением Солоццо, в расчете на мои средства и мои связи. Он утверждал, что заручился содействием семьи Татталья. Речь шла о наркотиках, а меня наркотики не интересуют. Я — человек смирный, и подобного рода занятие внесло бы в мои дни излишнее оживление. Все это я объяснил Солоццо — с полным уважением и к нему, и к семейству Татталья. Я сказал ему «нет» со всей учтивостью. Прибавил, что его дела нисколько не препятствуют моим и я ничуть не возражаю, чтобы он зарабатывал деньги таким способом. Но Солоццо дурно истолковал мой отказ и тем навлек несчастье на наши головы. Что ж, такова жизнь. У каждого из нас найдется что рассказать о своих невзгодах. Я это делать не собираюсь.
Дон Корлеоне подал Хейгену знак налить ему минеральной воды, и мгновенно его стакан наполнился. Он промочил горло.
— Я желал бы завершить этот спор миром, — сказал он. — Татталья потерял сына — я тоже потерял сына. Мы квиты. Что творилось бы на земле, если б люди, вопреки всяким доводам рассудка, только и знали, что сводили друг с другом счеты? Разве не в том проклятье Сицилии, где мужчины так заняты кровной местью, что им некогда зарабатывать хлеб для семьи? Это ли не безрассудство! И потому я говорю сейчас — пусть все вернется на прежние места. Я не предпринимал шагов, чтобы установить, кто предал и убил моего сына. И не буду предпринимать, если мы решим это дело миром. У меня есть другой сын, которому нет сейчас пути домой, — мне нужна гарантия, что когда я устрою так, чтобы он мог беспрепятственно вернуться, то не встречу помех, угрозы со стороны властей. Уладим с этим, и тогда можно будет обсудить другие интересующие нас вопросы, чтобы эта встреча завершилась с пользой для каждого из нас. — Выразительным и смиренным жестом он сложил на столе ладони. — Вот все, чего я хочу.
Речь удалась. В ней виден был прежний дон Корлеоне, каким его знали исстари. Рассудительный. Умеренный. Мягкоречивый. Однако каждый не преминул отметить слова о том, что он находится в добром здравии, — это означало, что, несмотря на все беды, постигшие семейство Корлеоне, дон шутить с собой не позволит. Не прошел незамеченным и намек, что, пока ему не дадут то, чего он просит, — то есть мира, — заводить с ним речь о других делах бесполезно. Не ускользнуло от внимания, что он предлагает сохранить статус-кво и, значит, ничем не намерен поступиться, хотя пострадал за последний год сильнее всех.
Но отвечал дону Корлеоне не Татталья — слово взял Эмилио Барзини. Он говорил сухо, четко — хоть, впрочем, никто не назвал бы его речь грубой или оскорбительной.
— Все это сказано верно, — начал Барзини. — Но только не все сказано. Дон Корлеоне скромничает. Дело в том, что без поддержки дона Корлеоне Солоццо и семье Татталья не осилить было бы новое начинание. Своим отказом он, в сущности, нанес им ущерб. Без умысла, конечно. Однако факт остается фактом — судьи и политики, которые примут знак внимания из рук дона Корлеоне, даже если дело касается наркотиков, никого другого по такому поводу близко не подпустят к себе. Солоццо был связан по рукам и по ногам, не имея хоть некоторой гарантии, что к его людям будут относиться снисходительно. Это каждому из нас понятно. Без этого все мы остались бы нищими. А теперь, когда меры наказания стали строже, судьи и прокуроры заламывают немыслимые цены, если наши люди попадаются с наркотиками. Даже сицилиец, получив двадцать лет, может нарушить omerta и разговориться. Этого нельзя допустить. Машина правосудия полностью в руках у дона Корлеоне. Его отказ дать и нам возможность воспользоваться ею — не дружественный поступок. Он отнимает у наших жен и детей кусок хлеба. Теперь не те времена, когда всякий волен был действовать как знает. Раз все судьи города Нью-Йорка принадлежат Корлеоне — значит, он должен ими поделиться либо открыть нам прямой доступ к ним. Разумеется, он вправе предъявить счет за подобную услугу — мы не коммунисты, в конце концов. Но он не вправе черпать воду из колодца один. Коротко и ясно.
Барзини кончил; воцарилась тишина. Все точки над i были поставлены — возврата к прежнему положению быть не может. А главное, Барзини дал понять, что, если заключить мир не удастся, он открыто выступит против Корлеоне на стороне Татталья. И к тому же добился перевеса в одном существенном пункте. Их жизнь и благосостояние действительно держались на взаимной выручке — отказ в ответ на просьбу кого-то из своих об услуге, по сути, действительно был враждебным актом. Об услугах попусту не просили и попусту в них не отказывали.
Но наконец раздался вновь голос дона Корлеоне.
— Друзья мои, не по злой воле отвечал я несогласием, — сказал он. — Вы знаете меня. Кому и когда я отказывал в помощи? Такое просто не в моем характере. А вот на этот раз пришлось. Почему? Да потому, что для нас связаться с наркотиками — значит, по-моему, погибнуть в самом недалеком будущем. Слишком непримиримо настроены против них в этой стране — нам этого не простят. Одно дело виски, азартные игры, даже женщины — то, чего требует душа у многих и что запрещено отцами церкви и государства. И совсем другое — наркотики, они таят опасность для каждого, кто замешан в их распространении. Они поставят под угрозу все наши прочие занятия. И далее. Мне лестно слышать, будто я столь всесилен среди судейских чиновников и прочих слуг закона. Если бы! Да, я пользуюсь некоторым влиянием, — однако люди, которые сейчас прислушиваются к моему слову, могут сделаться глухи к нему, если речь пойдет о наркотиках. Им страшно оказаться причастными к торговле этим зельем, и притом они сами ее не одобряют. Полицейские, наши пособники в содержании игорных заведений и так далее, — и те не станут способствовать внедрению наркотиков. И потому просить меня оказать кому-то добрую услугу в таком деле — все равно что просить оказать дурную услугу самому себе. Тем не менее, если все вы сочтете подобную меру необходимой, я пойду на нее — ради того, чтобы уладить основное.
Он замолчал. Обстановка заметно разрядилась: по залу пробежал шепоток, кто-то негромко переговаривался через стол. Дон Корлеоне пошел на уступку в самом главном. Он обеспечит защиту организованному сбыту наркотиков. Иными словами, он соглашался сделать то, что и предлагал ему с самого начала Солоццо, — при условии, если на этом будет настаивать совет, собравшийся сюда со всей страны. Имелось в виду, что он не будет принимать никакого участия в самой коммерции или вкладывать в нее деньги. Он всего лишь прикроет от огня деловые операции, пустив в ход свое влияние в судебных органах. Но и это была огромная уступка.
Первым отозвался на его слова дон из Лос-Анджелеса Фрэнк Фалконе:
— Не существует способа удержать наших людей от участия в сбыте наркотиков. Они просто начинают действовать в одиночку и попадаются на этом. Слишком выгодное дело — невозможно устоять. И тем опасней для нас остаться от него в стороне. Мы хотя бы сумеем лучше его наладить, лучше оградить, принять меры предосторожности. В конце концов, наша роль не так уж предосудительна — во всяком деле нужен порядок, нужна надежность, нужна организация, нельзя же разводить анархию, когда каждый действует кто во что горазд.
Дон Детройта, самый верный сторонник Корлеоне на этом совещании, тоже выступил сейчас против позиции, занятой его другом, призывая трезво взглянуть на вещи.
— Я сам противник наркотиков, — сказал он. — Из года в год я платил своим людям надбавку, лишь бы не связывались с наркотиками. И все напрасно, это не помогло. Представьте себе — приходит кто-то и предлагает: «У меня есть порошок — вложи в дело тысячи три-четыре, и мы заработаем пятьдесят тысяч долларов на сбыте». Кто не польстится на такие барыши? Начинают подрабатывать на стороне, втягиваются, — а основная работа, за которую плачу я, страдает. Потому что наркотики выгодней. Спрос на них растет день ото дня. Воспрепятствовать этому мы не можем, стало быть, наша задача — упорядочить дело, поставить на солидную ногу. К школам — близко не подпускать, не продавать зелье детям. Это позор, infamita. У себя в городе я постараюсь главным образом сбывать товар цветному населению, черным. Это самые лучшие клиенты, с ними меньше неприятностей, да и потом, они же все равно животные. Черному все трын-трава — жена, семья, он и себя-то не уважает. Вот и пусть травит себе душу дурманом… Но устраниться от этого дела, пустить его на самотек нельзя — нам же хуже будет.
Дон Детройта закончил свою речь под громкий гул одобрений. Он попал в самую точку. Никакая доплата не могла удержать людей от торговли наркотиками. Что до соображений насчет детей — это в нем говорила его, известная всем, чувствительность, мягкосердечность. Да и потом, кто станет продавать наркотики детям? Откуда у детей возьмутся такие деньги? Ну а слова насчет цветных и вовсе пропустили мимо ушей. Негры здесь никого не волновали и совершенно не шли в расчет. Если они позволили обществу стереть себя в порошок, значит, они ничего не стоят, и то, что дон Детройта вообще упомянул о них, лишь доказывало, что он имеет свойство вечно отклоняться от сути дела.
Высказался каждый. Каждый соглашался, что сбыт наркотиков — штука скверная и в конечном счете до добра не доведет, но остановить его невозможно. Это занятие сулит бешеную наживу, и на него всегда найдутся ярые, но неумелые охотники, которые не посчитаются ни с кем и ни с чем. Такова человеческая природа.
В конце концов достигли соглашения. Участие в торговле наркотиками не возбранялось, и на востоке страны ее в известной мере прикроет от закона дон Корлеоне. Подразумевалось, что в крупных масштабах ею будут заниматься главным образом семейства Барзини и Татталья. Устранив этот камень преткновения, совещание перешло к более общим вопросам. Сложностей накопилось много, и их надо было решать. Договорились считать Лас-Вегас и Майами территорией, открытой для деятельности любого из семейств. Сошлись во мнении, что у этих городов большое будущее. Что методы, предполагающие насилие, там неприменимы, а разного рода мелкое жулье оттуда надлежит выживать. Условились, что в чрезвычайных случаях, когда необходимо убрать кого-то, но есть опасность наделать при этом слишком много шума, операцию проводят не иначе, как с одобрения настоящего совета. Согласились удерживать рядовых исполнителей от насилия без крайней надобности и от кровавых актов личной мести. Согласились также, что семейства будут, по требованию, оказывать друг другу взаимные услуги — делиться заплечных дел мастерами, помогать при технических затруднениях в таких, подчас жизненно важных, операциях, как, например, подкуп присяжных.
Обсуждение проходило оживленно, в непринужденном духе и на высоком уровне, однако грозило затянуться — понадобилось сделать перерыв на ленч, а перед тем освежиться у стойки бара.
Наконец дон Барзини счел уместным подвести черту.
— Что ж, все вопросы исчерпаны, — сказал он. — Мир заключен — честь и хвала дону Корлеоне, которого все мы знаем не первый год как человека слова. Если опять возникнут разногласия, мы сможем встретиться снова, нам нет нужды в другой раз делать глупости. О себе скажу, что я рад этому. Перевернем страницу — и начнем новую.
Один Филипп Татталья по-прежнему выказывал признаки некоторого беспокойства. В случае возобновления войны ему, из-за убийства Санни Корлеоне, пришлось бы опасаться за себя больше всех. Теперь он первый раз высказался пространно:
— Я соглашусь со всем, что здесь предлагали, — я готов забыть о постигшем меня несчастье. Но я хотел бы получить от Корлеоне несколько более твердые ручательства. Где гарантия, что он не будет пытаться свести личные счеты? Что не забудет наших дружественных заверений с течением времени, когда укрепит свои позиции? А ну как — почем мне знать — он через три-четыре года почувствует себя ущемленным, сочтет, что его насильно принудили к нынешнему соглашению и он волен его нарушить? Нам что, так и придется все время жить, остерегаясь друг друга? Или мы можем действительно уйти отсюда с миром, со спокойной душой? Поручится ли в том Корлеоне, как ручаюсь сейчас перед вами я?
И тогда дон Корлеоне произнес речь, которая запомнилась надолго и заново утвердила его в положении наиболее прозорливого средь них политика, — исполненная здравого смысла, речь шла прямо от сердца, и шла о самом главном. В ней он пустил в оборот выражение, которому суждено было сделаться, на свой лад, не менее знаменитым, чем придуманный Черчиллем «железный занавес», — правда, оно стало всеобщим достоянием лишь десять лет спустя.
На этот раз впервые он обратился к собравшимся стоя. Невысокий, к тому же и похудевший слегка после своей, как ее предпочитали называть, «болезни», и возраст, пожалуй, стал заметнее — как-никак шестьдесят лет, — он тем не менее ни в ком не оставлял сомнений, что в полной мере обрел опять всю свою прежнюю силу, полностью сохраняет присутствие духа и ясность мысли.
— Что же за люди мы с вами, — сказал он, — если рассудок для нас ничего не значит? Чем мы тогда лучше диких зверей? Но нет, нам не зря дан разум — мы способны рассудить сообща, разобраться между собою. Какой мне смысл снова затевать беспорядки, возвращаться к смуте, к насилию? Мой сын погиб, такое уж мне выпало горе, и с этим горем мне жить дальше, — но для чего мне портить жизнь другим на этой земле, которые ни в чем не виноваты? Вот мое слово — ручаюсь честью, что я не стану искать отмщения, не стану выведывать правду о делах, содеянных в прошлом. Я удалюсь отсюда с чистым сердцем.
Скажу еще, что нам всегда и во всем надлежит блюсти свой интерес. Здесь собрались люди, которые не желают, чтобы ими помыкали, не желают быть пешками в руках тех, кто сидит наверху. Нам посчастливилось в этой стране. Уже сейчас у многих из нас дети живут лучше, чем мы. У многих сыновья вышли в педагоги, ученые, музыканты, и это счастье для родителей. Внуки, быть может, выйдут и вовсе в большие люди, в новые pezzonovantis. Никому из нас не хотелось бы видеть, что дети идут по нашим стопам, — такая жизнь чересчур тяжела. Они могут жить как все, их положение и безопасность обеспечены нашим мужеством. Вот у меня есть внуки, и как знать, не станет ли кто-нибудь из детей моих внуков губернатором или даже президентом — здесь, в Америке, нет невозможного. Надо только шагать в ногу со временем. А время стрельбы и поножовщины прошло. Пора брать умом, изворотливостью, коль скоро мы деловые люди, — это и прибыльней, и лучше для наших детей и внуков.
Ну а чем нам с вами заниматься — о том мы не пойдем спрашивать начальство, этих pezzonovantis, которые норовят за нас решать, как нам распорядиться своей жизнью, которые развязывают войны, оберегая свое добро, а воевать посылают нас. Кто сказал, что мы обязаны подчиняться законам, придуманным ими в защиту своих интересов и в ущерб нашим? И кто они такие, чтобы вмешиваться, когда мы тоже хотим позаботиться о своих интересах? Это наше дело. Sonna cosa nostra, — сказал дон Корлеоне. — Наше дело, наши заботы. Мы сами управимся в своем мире, потому что это наш мир, cosa nostra. И мы должны держаться вместе, чтобы оградить его от вмешательства посторонних. А иначе быть бычку на веревочке — вденут нам в нос кольцо, как вдели его миллионам неаполитанцев и других итальянцев в этой стране.
Во имя этого и отказываюсь я от мести за своего убитого сына — во имя общего блага. Клянусь вам, что до тех пор, покуда я отвечаю за действия моего семейства, никого из тех, кто здесь находится, без справедливых оснований, без серьезнейшего повода пальцем не тронут. Во имя общего блага я готов поступиться также и своей выгодой. Порукой тому мое слово и моя честь, которым я, как знают многие из вас, никогда не изменял.
Но есть у меня при этом и своекорыстный интерес. На моего младшего сына пало подозрение в убийстве Солоццо и капитана полиции — он был вынужден бежать. Теперь мне предстоит добиться, чтобы с него сняли это ложное обвинение и он мог спокойно вернуться домой. Это — моя забота, мне ее и расхлебывать. Либо я должен найти настоящих виновников, либо, возможно, найти для властей бесспорные доказательства того, что он невиновен, — может быть, свидетели и осведомители еще откажутся от своих ложных показаний. Как бы то ни было, это, повторяю, моя забота, и, полагаю, я с нею справлюсь.
Однако вот что я хотел бы здесь заявить. Я — человек суеверный, стыдно признаться, но что поделаешь. Так вот. Если вдруг с моим младшим сыном произойдет несчастный случай, если его ненароком подстрелит полицейский офицер, если он повесится в тюремной камере, если объявятся новые свидетели с показаниями против него — я, по суеверию, припишу это злой воле кого-то из присутствующих. Скажу больше. Если в моего сына ударит молния, я буду винить в этом некоторых из вас. Если самолет его упадет в море, пароход пойдет ко дну, если он схватит смертельную простуду, если на его машину наедет поезд — я, из чистого суеверия, сочту, что, значит, кто-то из сидящих здесь все еще желает мне зла. Такого рода злую волю, господа, такую несчастную случайность я не прощу никогда. Но в остальном — клянусь спасением души своих внучат — я ни при каких обстоятельствах не нарушу мир, заключенный сегодня. Неужели, в конце концов, мы ничем не лучше этих pezzonovantis, загубивших на нашем веку бессчетные миллионы людей?
С этими словами дон Корлеоне вышел из-за стола и двинулся к тому месту, где сидел дон Филипп Татталья. Татталья поднялся ему навстречу — они обнялись, поцеловались. В зале захлопали; другие доны вставали с мест, пожимали друг другу руки, поздравляли дона Корлеоне и дона Татталью с началом дружеских отношений. Каждый понимал, что это будет не самая пылкая в мире дружба, — эти двое не станут посылать друг другу подарки на Рождество, — но они хотя бы не станут убивать друг друга. А значит, и такая хороша — и это тоже называется дружбой.
Поскольку Фредди жил на Западе под покровительством семейства Молинари, дон Корлеоне по окончании встречи задержался подле дона из Сан-Франциско, чтобы выразить ему свою благодарность. Из слов Молинари дон Корлеоне заключил, что Фредди прижился на новом месте, вполне доволен и проявляет заметную склонность к женскому полу. Обнаружилось также, что он прямо-таки рожден управлять гостиницей. Дон Корлеоне, как всякий родитель, когда ему расписывают таланты его чада, о существовании которых он даже не подозревал, лишь головой покачивал от изумления. Выходит, правда, что не было бы счастья в иных случаях, если б несчастье не помогло? Оба собеседника согласились, что это справедливо. Дон Корлеоне между тем дал понять, что чувствует себя в долгу перед сан-францисским доном за огромную услугу, которую тот оказал ему, приютив Фредди. Он употребит свое влияние, чтобы подданным Молинари, каким бы изменениям ни подверглись в грядущие годы силовые структуры, всегда был обеспечен доступ к ключевой информации о скачках — важность подобного обязательства было трудно переоценить, поскольку за обладание этим преимуществом шла незатухающая борьба, усугубляемая тем обстоятельством, что на упомянутую область наложили свою тяжелую лапу нелюди из Чикаго. Но даже там, в краю варваров, дон Корлеоне пользовался достаточным влиянием, так что это его обещание было царским подарком.
Вечерело, когда дон Корлеоне, Том Хейген и телохранитель-шофер — им оказался сегодня Рокко Лампоне — въехали в парковую зону, где помещалась резиденция Корлеоне. Направляясь к дому, дон обронил Хейгену:
— Наш водитель, этот Лампоне, — ты его примечай. Сдается мне, малый годен для работы получше.
Чудеса, подумал Хейген. Лампоне за весь день слова не проронил, ни разу не оглянулся на них, когда они сидели за его спиной в машине. Ну, открыл перед доном дверцу, когда тот садился, ну, подал машину к банку в ту самую минуту, когда они вышли, — словом, делал все, что положено, но не более, чем делал бы на его месте любой вышколенный шофер. Значит, наметанный глаз дона углядел такое, что укрылось от consigliori.
У дверей дон отпустил Хейгена с наказом явиться к нему после ужина. Но не торопиться, дать себе время отдохнуть немного, так как им еще предстоит совещаться допоздна. Дон прибавил, что нужно вызвать Клеменцу и Тессио. Он будет ждать их к десяти вечера, не раньше. А до того Хейген должен ввести их в курс дела и рассказать, как прошел совет.
В десять они сошлись вчетвером в угловой комнате — в кабинете дона, оснащенном библиотекой по юриспруденции и потайным телефоном. На подносе стояли бутылки виски и содовой, ведерко со льдом. Дон начал с общих замечаний.
— Итак, мы заключили сегодня мир, — сказал он. — Я поручился в том своей честью — для вас этого должно быть довольно. Однако союзники у нас не больно-то надежные, и потому будем по-прежнему держаться настороже. Хватит с нас милых неожиданностей. — Дон повернулся к Хейгену: — Ты отпустил этих Боккикьо, заложников?
Хейген кивнул:
— Да, как приехали, я сразу позвонил Клеменце.
Корлеоне взглянул на необъятного caporegime. Тот тоже кивнул:
— Отпустил я их. Скажи, Крестный отец, как это может быть, чтоб сицилийцы — и такие пни, или эти Боккикьо просто прикидываются?
Дон Корлеоне улыбнулся краем рта.
— У них хватает ума зарабатывать хорошие деньги. Почему так уж обязательно быть еще умнее? Не Боккикьо и им подобные — причина бед на этой земле. Хотя головушки у них не сицилийские, это ты верно.
Война окончилась, теперь можно было слегка расслабиться. Дон Корлеоне сам смешал коктейли, поднес каждому стакан. Он осторожно пригубил свой и закурил сигару.
— Я хочу, чтобы никто из вас не пытался расследовать, кто и как организовал убийство Санни, с этим кончено — забудьте. Я хочу, чтобы мы оказывали всяческое содействие другим семействам, даже если у них разыграется аппетит и мы не будем получать сполна свою долю. Я хочу, чтобы никакие выпады против нас, никакие провокации не сорвали этот мир, пока мы не найдем способ вернуть домой Майкла. Пусть это будет главным, что должно вас сейчас занимать. Помните — мне нужна стопроцентная гарантия, что, когда он вернется, ему ничто не будет угрожать. Я не имею в виду — со стороны Татталья или Барзини. Меня тревожит полиция. Да, с подлинными уликами против него у нас проблем не будет, официант никаких показаний не даст, случайный свидетель — или кто он там, неслучайный, — тоже. Настоящие улики — наименьшая из наших забот, потому что они нам известны. Опасаться следует другого — чтобы полиция не сфабриковала ложные улики, поскольку ее осведомители единодушно утверждали, что капитана Макклоски убил Майкл Корлеоне. Прекрасно. Значит, нужно потребовать, чтобы Пять семейств всеми доступными им средствами разубедили в этом полицию. Чтобы все их осведомители преподнесли полиции другую версию. Я полагаю, после моего сегодняшнего выступления наши новые союзники поймут, что в их интересах пойти нам навстречу. Но этого мало. Нам надо найти способ обелить Майкла до конца, раз и навсегда. Иначе ему незачем возвращаться. Давайте будем думать. Важнее этого сейчас ничего нет.
Теперь дальше. Один раз в жизни человеку позволительно допустить оплошность. Я один раз допустил. Теперь я хочу скупить все участки в кольце парковой аллеи и все дома на этих участках. Чтобы даже за милю отсюда никто не мог заглянуть из своего окошка ко мне в сад. Хочу обнести всю усадьбу оградой и установить внутри постоянную круглосуточную охрану. И такую же — на воротах. Короче, я желаю отныне жить в крепости. Знайте, что я больше не буду ездить на работу в город. Можете считать, что я отчасти удаляюсь от дел. Меня тянет повозиться в саду — делать домашнее вино, когда нальются гроздья. Тянет к оседлой домашней жизни. Если я когда-нибудь и отлучусь, то лишь чтобы слегка развеяться или на важную деловую встречу, и тогда потребую полной гарантии, что приняты все меры предосторожности. Только не истолкуйте мои слова неверно. Я ничего не замышляю. Я проявляю осмотрительность, я был всегда осмотрительным человеком, ничто мне так не чуждо в этой жизни, как беспечность. Женщины, дети могут позволить себе жить беспечно, мужчины — нет. Все это вы будете исполнять потихоньку, никаких лихорадочных приготовлений, незачем внушать тревогу нашим новым друзьям. Все можно делать таким образом, что это будет выглядеть естественно.
Дела я буду все больше и больше передавать теперь в ваше ведение. Regime Сантино распущу — людей распределим по вашим отрядам. Тем самым мы обнадежим наших друзей, подтвердим, что у меня миролюбивые намерения. Том, ты подберешь группу, которая поедет в Лас-Вегас и даст мне подробный отчет обо всем, что там происходит. А заодно доставит сведения о Фредо — что он там поделывает, говорят, мне теперь и не узнать родного сына. Будто бы подался в повара и с барышнями развлекается усердней, чем подобает зрелому мужчине. Что ж, зато смолоду чересчур был степенный, а к семейному бизнесу у него никогда не лежала душа. Словом, главное — выясни, чем там можно на самом деле заняться.
Хейген осторожно спросил:
— Может, пошлем вашего зятя? Все-таки Карло родом из Невады — знает там все ходы и выходы.
Дон Корлеоне покачал головой:
— Нет, моя жена затоскует здесь, если рядом не будет никого из детей. Я хочу, чтобы Констанция с мужем переехала жить сюда, в один из особняков. Хочу поставить Карло на серьезную должность, — возможно, я обходился с ним чересчур сурово, и потом… — дон Корлеоне поморщился, — я ощущаю нехватку сыновей. Сними его с игорного дела, пристрой по профсоюзной части, там как раз нужно заняться кой-какими бумажными делами и хорошо поработать языком. Он это может. — В голосе дона слышался легчайший оттенок презрения.
Хейген кивнул:
— Хорошо, мы с Клеменцей пройдемся по личному составу и подберем подходящую группу для Вегаса. Хотите, я вызову Фредди домой на несколько дней?
Дон сказал жестко:
— А зачем? Мне и жена неплохо сготовит обед. Пусть сидит там.
Трое мужчин неловко задвигались на стульях. Они не подозревали, что Фредди в такой немилости у отца, — очевидно, тому была причина, о которой они не знали.
Дон Корлеоне вздохнул.
— Похоже, нынешний год у меня в огороде зеленого перца и помидоров уродится столько, что самим не съесть. Так что ждите от меня подношений. Хочу на старости лет пожить мирно, в тишине и спокойствии. Ну, вот и все. Наливайте себе еще, угощайтесь.
Это означало, что разговор окончен. Все встали. Хейген проводил Клеменцу и Тессио к машинам, условился о встрече для обсуждения деталей предстоящей им оперативной работы в соответствии с пожеланиями, которые высказал дон. Потом вернулся в кабинет, зная, что дон Корлеоне ждет его.
Дон, сняв пиджак и галстук, лежал на кушетке. На его суровых чертах проступила усталость. Он слабо помахал рукой, указывая Хейгену на стул.
— Ну что, consigliori, не одобряешь ты мои действия за сегодняшний день?
Хейген ответил не сразу.
— Нет, почему, — сказал он. — Только не вижу в них последовательности, да и не вяжутся они с вашей натурой. Вы говорите, что не желаете выяснять, при каких обстоятельствах погиб Сантино, и не собираетесь мстить. Я этому не верю. Вы дали слово не нарушать мир и, значит, не нарушите его, — но я не поверю, чтоб вы позволили вашим врагам сохранить за собой победу, одержанную, казалось бы, ими сегодня. Вы загадали мудреную загадку, которую я бессилен разгадать, — как же могу я одобрять или порицать ваши действия?
На лице дона изобразилось удовольствие.
— Да, ты меня изучил, ничего не скажешь. Не на Сицилии рожден, но я все же сделал из тебя сицилийца. Верно ты все сказал, а разгадка существует, и ты поймешь, в чем она, еще до того, как все разрешится. Согласись — мое слово должно быть для каждого нерушимо, и я его не нарушу. Все то, о чем я говорил, должно быть исполнено в точности. Но, Том, самое главное для нас — как можно скорей вернуть домой Майкла. Это первейшая наша задача, подчини ей все мысли и дела. Обследуй все законные лазейки, каких бы денег это ни стоило. Он должен быть чист как слеза, когда вернется. Советуйся с лучшими адвокатами-криминалистами. Я назову тебе судей, которые, если надо, примут тебя в частном порядке. А до тех пор будем соблюдать сугубую осторожность — всегда возможно предательство.
Хейген сказал:
— Меня, как и вас, волнуют не столько истинные улики, сколько сфабрикованные. Если Майкла хотя бы возьмут под арест, друзья из полиции сумеют его прикончить. Либо сами убьют в одиночке, либо подрядят на это дело кого-нибудь из заключенных. То есть, как я понимаю, не должно быть даже повода арестовать его — повода хотя бы предъявить ему обвинение.
Дон Корлеоне вздохнул:
— Знаю, знаю. В том-то и трудность. Но и тянуть опасно. На Сицилии неспокойно. Молодежь больше не хочет слушать старших, да и среди тех, кого выслали назад из Америки, есть публика, с которой доморощенным местным донам не совладать. Майкла могут достать не одни, так другие. Я принял кой-какие меры, у него есть пока надежная крыша, но только надолго ли? Это одна из причин, почему я сегодня вынужден был заключить мир. У Барзини есть друзья на Сицилии, они уже начали разнюхивать след Майкла. Вот тебе первая разгадка. Мне ничего не оставалось, как заключить мир, чтобы обеспечить сыну безопасность. У меня не было выбора.
Хейген счел излишним спрашивать, каким образом дон получил эти сведения. Он даже не удивился, просто отметил, что, действительно, загадка таким образом частично разъяснялась.
— Когда я буду оговаривать детали с людьми Татталья, то настаивать ли, чтобы торговать наркотиками брали только незамаранных? Трудно будет требовать от судьи мягкого приговора для человека с судимостью.
Дон Корлеоне пожал плечами:
— Это они сами должны сообразить. Упомяни — настаивать ни к чему. Все, что от нас зависит, мы сделаем, но, если они поставят на это дело заядлого наркомана и он попадется, мы палец о палец не ударим. Скажем, что помочь не в наших силах. Да только Барзини учить не надо, он сам знает. Ты обратил внимание — ни словом себя не связал с этой историей. Со стороны поглядеть, он тут вроде как ни при чем. Этот всегда выйдет сухим из воды.
Хейген встрепенулся.
— То есть вы хотите сказать — это он с самого начала стоял за спиной Солоццо и Таттальи?
Дон Корлеоне вздохнул.
— Татталья — сутенер, не более того. Ему бы нипочем не одолеть Сантино. Вот, кстати, почему мне незачем выяснять, как это все получилось. Я знаю, здесь приложил руку Барзини, — этого довольно.
Хейген слушал и вникал. Шаг за шагом дон подводил его к разгадке, но нечто очень важное обошел стороной. Хейген знал, что именно, но знал также, что не его дело об этом спрашивать. Он попрощался и повернулся к двери. Дон напутствовал его словами:
— Помни, Том, самое главное — придумать, как нам вернуть домой Майкла. Думай об этом день и ночь. И еще вот что. Договорись на телефонном узле, чтобы я каждый месяц имел перечень всех телефонных разговоров Клеменцы и Тессио — кто им звонил и кому они. Я их ни в чем не подозреваю. Я клятву дам, что они меня никогда не продадут. Но всякий пустяк невредно знать заранее, может и пригодиться.
Хейген кивнул и вышел. Интересно — его самого дон тоже проверяет?.. Он устыдился своих подозрений. Но теперь он был уверен, что в голове у Крестного отца, в этих извилистых и сложных лабиринтах, зреет далеко идущий план действий и сегодняшнее отступление — не более как тактический маневр. Плюс к тому оставалось неясным обстоятельство, о котором никто не обмолвился ни словом — о котором он сам не посмел спросить, — которое обошел молчанием дон Корлеоне. Все указывало на то, что готовится день расплаты.
Глава 21
Судьбе, однако, угодно было, чтобы минул еще почти год, пока дону Корлеоне удалось вернуть своего сына Майкла в Соединенные Штаты. Все это время семейство ломало голову, пытаясь найти приемлемый способ сделать это. Выслушали даже соображения на этот счет Карло Рицци, благо он жил теперь с Конни тут же, в парковой зоне. (За это время у них успел родиться второй ребенок, мальчик.) Но ни один из предложенных планов не получил одобрения у дона.
В конце концов решить проблему помогло несчастье, постигшее семью Боккикьо. Был среди членов клана, одной из дальних его ветвей, молодой человек по имени Феликс, лет двадцати пяти, не старше и рожденный в Америке, которого мать-природа, изменив на сей раз своему обыкновению, наградила хорошей головой. Он отказался вступить в семейное дело и заняться уборкой мусора, женился на девушке из порядочного круга, англичанке по происхождению, чем еще более усугубил разрыв с родней. По вечерам он ходил учиться, поставив себе целью стать юристом; днем работал на почте. Обзавелся за эти годы тремя детьми, но его жена экономно вела хозяйство, и они ухитрялись жить на его жалованье государственного служащего, пока он не получил диплом.
Так вот, Феликс Боккикьо, как многие в молодости, полагал, что, после того как он в поте лица, с таким трудом добыл себе образование, оснастил себя для избранной профессии, добродетель его автоматически вознаградится и он начнет прилично зарабатывать. Жизнь показала, что это не так. По-прежнему не теряя гордости, он упорно отвергал всякую помощь от своих родных. Один приятель, тоже молодой юрист, но со связями, с хорошими видами на будущее в крупной адвокатской конторе, уговорил Феликса оказать ему небольшую услугу. Речь шла о чрезвычайно сложных тонкостях, связанных с банкротством, — по видимости вполне законным, но на деле фиктивным. Вероятность того, что мошенничество раскроется, была ничтожна — один шанс из миллиона. Феликс Боккикьо решился пойти на риск. То обстоятельство, что от него здесь требовалось профессиональное умение, какое дается университетским образованием, странным образом умаляло в его глазах преступную — или хотя бы предосудительную — сущность махинации.
Так или иначе, но обман глупейшим образом выплыл наружу. Приятель-юрист пальцем не пошевелил, чтобы выручить Феликса, даже трубку не брал, когда тот звонил ему. Главные действующие лица, два пожилых и прожженных дельца, кляня Феликса Боккикьо за топорную работу, предпочли признать себя виновными и оказывать содействие следствию: они назвали Феликса Боккикьо зачинщиком и утверждали, будто он склонил их на эту махинацию угрозами, помышляя внедриться в их предприятие и подчинить его себе, а их вовлек в этот обман насильно. В своих показаниях они связывали Феликса с его дядями и двоюродными братьями, имеющими уголовное прошлое, судимости за преступления с применением силы; на основании этих свидетельств Феликса отдали под суд. Оба дельца отделались условным наказанием. Феликса Боккикьо приговорили к тюремному заключению от года до пяти лет. Его сородичи не обратились за содействием ни к дону Корлеоне, ни к другим семействам, потому что ведь Феликс всегда гнушался их помощью и его следовало проучить, — пусть усвоит, что неоткуда ждать милосердия, кроме как от семьи, что семейный клан вернее и надежней, чем общество.
Как бы то ни было, отсидев три года, Феликс вышел из тюрьмы, явился домой, расцеловал жену, деток, прожил тихо-мирно год, а потом доказал, что не зря он все-таки носит имя Боккикьо. Раздобыв оружие — пистолет — и не заботясь о том, что его могут увидеть, он застрелил приятеля-юриста. Затем подстерег двух дельцов, когда они выходили из закусочной, и, не таясь, всадил каждому пулю в голову. Обойдя их тела, вошел в закусочную, взял себе чашку кофе и стал спокойно ждать, когда придут забирать его.
Суд над ним был скор, приговор — беспощаден. Исчадие преступного мира, он хладнокровно уничтожил свидетелей обвинения, которые вполне заслуженно упрятали его за решетку. Это ли не открытый вызов обществу! Раз в кои-то веки столпы этого общества, публика, пресса, даже мягкосердечные и недалекие ревнители гуманности были едины в своем желании видеть Феликса Боккикьо на электрическом стуле. Рассчитывать, что губернатор штата проявит к нему снисхождение, было бы, по словам человека из ближайшего окружения губернатора, все равно что ждать от пастуха жалости к бешеной овчарке. Клан Боккикьо, разумеется, не пожалел бы никаких денег, чтобы обжаловать приговор в высших инстанциях — теперь родные гордились им, — однако исход дела был предрешен. После пустопорожних формальностей, предусмотренных законом, которые могли, впрочем, затянуться на приличное время, Феликса Боккикьо ждала смерть на электрическом стуле.
Внимание дона обратил на этот случай Хейген, по просьбе одного из Боккикьо, который надеялся, что, может быть, существует средство помочь молодому человеку. Дон Корлеоне ответил коротким, сухим отказом. Он не чародей. Люди требуют от него невозможного. Но назавтра дон вызвал Хейгена к себе в кабинет и велел обстоятельно, в мельчайших подробностях изложить ему суть этого дела. Когда Хейген закончил рассказ, дон Корлеоне приказал пригласить в Лонг-Бич для переговоров главаря клана Боккикьо.
То, что последовало за этим, было просто, как все гениальное. Дон Корлеоне обязывался обеспечить жену и детей Феликса Боккикьо, уплатив им солидное денежное пособие. Деньги главарю клана вручат незамедлительно. Взамен Феликс должен объявить себя убийцей Солоццо и капитана полиции Макклоски.
Предстоит основательно подготовиться. Признание Феликса Боккикьо должно звучать убедительно, и, значит, ему придется выучить назубок кой-какие из обстоятельств случившегося и для правдоподобия вставить их в свои показания. И все время ссылаться на то, что полицейский капитан был в данном случае причастен к торговле наркотиками. Далее предстоит заручиться согласием официанта из ресторана «Голубая луна» опознать Феликса Боккикьо как убийцу. От него тут потребуется известный кураж, поскольку первоначальное описание внешности надо будет резко изменить, — Феликс Боккикьо и гораздо ниже ростом, и плотнее. Впрочем, это дон Корлеоне берет на себя. И еще: осужденный, как ярый поборник высшего образования и выпускник колледжа, наверняка желал бы видеть и своих детей образованными людьми. А потому дон Корлеоне также выделит определенную сумму денег на обучение детей в колледже. Кроме того, он должен предъявить клану Боккикьо неопровержимые доказательства, что нет никакой надежды добиться для их родича смягчения приговора по действительно совершенным им убийствам. Потому что это новое признание — хоть он и без того явно обречен — уже окончательно решит его судьбу.
Итак, все было оговорено, главарь получил деньги, с осужденным наладили связь, чтобы поставить его в известность и дать надлежащие указания. Задуманное осуществилось — признание в еще одном убийстве произвело сенсацию. Все сошло как нельзя лучше. Тем не менее дон Корлеоне, с присущей ему осмотрительностью, ждал еще четыре месяца, покуда приговор не привели в исполнение, — и лишь тогда наконец дал команду Майклу Корлеоне возвращаться домой.
Глава 22
Целый год после гибели Санни Люси Манчини была безутешна, тосковала и горевала отчаянно, хотя, вероятно, не так, как это делала бы героиня романа. И видения, посещавшие ее, были не худосочные видения школьницы, тоска ее не походила на тоску преданной жены. Не утрату «спутника жизни» оплакивала она, не поддержки верного друга ей не хватало. Душа ее не хранила чувствительных воспоминаний о заветных подарках, о девическом обожании героя, его улыбке, об огоньке в его глазах, когда он слышал ее ласковое или смешное слово.
Нет. Она томилась без него по той, куда более важной причине, что с ним, единственным из всех мужчин, ей удавалось достичь вершины телесной любви. И, по наивности, по молодости, казалось, что он единственный на свете, с кем это для нее возможно. Теперь, год спустя, она нежилась, загорая на благодатном невадском солнце. Пристроясь у ее ног, стройный молодой блондин донимал ее, щекоча ей пятки. Воскресный день клонился к вечеру, вокруг бассейна, принадлежащего роскошному отелю, было полно народу, что не мешало его руке мало-помалу забираться все выше, к ее обнаженному бедру.
— Не приставай, Джул, — сказала Люси. — Я думала, хоть врачи не такие!
Джул задрал голову вверх, весело скаля зубы.
— В Лас-Вегасе — такие. — Он погладил ее бедро с внутренней стороны и поразился, увидев, как сильно на нее подействовало это, в сущности, безобидное прикосновение. Она переменилась в лице, хотя и старалась это скрыть. Поистине безыскусное, невинное создание. Но почему тогда она его до себя не допускает? Надо бы раскумекать, в чем причина. Неизбывная скорбь об утраченной любви? Чепуха. Вот она у него под рукой, живая плоть, а живое тянется к живому. Доктор Джул Сегал решил, что сегодня вечером у себя на квартире предпримет решительное наступление. Хорошо бы она сдалась добровольно, но если потребуется военная хитрость — что ж, значит, применим хитрость. Исключительно с научной целью, конечно. И потом, она же, бедняжка, сама буквально умирает.
— Да перестань же, в самом деле! — У Люси сорвался голос.
Джул немедленно покорился:
— Все, моя птичка. Перестал.
Он положил ей голову на колени и незаметно погрузился в полудрему на этой мягкой подушке.
Не без внутренней усмешки он ощущал ее смятение, ощущал жар, исходящий от ее чресел, и, когда она потянулась взъерошить ему волосы, как бы дурачась, перехватил ее запястье и любовно задержал в руке с тайной целью пощупать пульс. Пульс оказался бешеный. Сегодня он припрет ее к стенке, и загадка, в чем бы она там ни состояла, разрешится. Совершенно в этом уверенный, доктор Джул Сегал отошел ко сну.
Люси сидела, не меняя положения, и наблюдала за возней купальщиков. Могла ли она предположить, что меньше чем за два года жизнь ее так круто переменится?.. Она ни разу не пожалела о «сумасбродстве», которое совершила на свадьбе Конни Корлеоне. Ничего более упоительного с ней не случалось никогда, и она снова и снова мысленно переживала это приключение. А после — снова и снова переживала его наяву…
Санни посещал ее по крайней мере раз в неделю, случалось, что и чаще. В те дни, когда он отсутствовал, плоть ее изнывала. К их страсти не примешивалась духовная общность, ее не облагораживала поэзия — то была телесная любовь самого грубого, яростного, примитивного свойства, взаимное влечение на клеточном уровне, если можно так выразиться.
Когда Санни звонил, что приедет, она проверяла, есть ли в доме выпивка, хватит ли еды на ужин и на завтрак, потому что он не расставался с нею до позднего утра. Он не уступал ей в желании насытиться сполна их близостью. У него был свой ключ от двери, и Люси, завидев его на пороге, стрелой летела в его могучие объятия. Они шли к цели прямо, без обиняков, без предварительных разговоров. Не размыкая губ, соединенных в первом поцелуе, уже нашаривали друг друга сквозь одежду, уже он приподнимал ее с пола, и она обхватывала ногами его массивные бедра. Они соединялись, стоя в прихожей ее квартиры, словно бы ощущая потребность всякий раз вновь повторять свое первое свидание, — и потом уже он нес ее в спальню.
Они лежали в постели и предавались любви. Шестнадцать часов жили вместе в чем мать родила, не выходя из квартиры, почти не отрываясь друг от друга. Она готовила ему еду, горы еды. Ему иногда звонили, явно по делу, но Люси даже и не пыталась слушать. Она была всецело поглощена другим, забавляясь его телом, лаская его, целуя, зарываясь в него лицом. Случалось, когда он вставал и шел мимо нее взять себе выпить, она, не совладав с собою, тянулась еще разок дотронуться до обнаженного запретного места, подержать его в руках, затеять с ним любовную игру, как с хитроумным, ловко сработанным приспособлением для невинных развлечений с предсказуемым, но всякий раз восхитительно новым ответным действием. Первое время она стеснялась этих проявлений своей несдержанности, но быстро убедилась, что ее возлюбленному они нравятся, что ее чувственная одержимость его телом льстит ему. Присутствовала во всем этом некая первозданная безгрешность. Они были счастливы вдвоем.
Когда отца Санни подстрелили на улице, Люси впервые поняла, что ее любовнику, возможно, угрожает смертельная опасность. В стенах своей квартиры, одна, она не плакала — выла, протяжно и надрывно, по-звериному. Почти три недели Санни к ней не показывался, и она жила на снотворных таблетках, а днем пила, заглушая свои терзания. Боль ощущалась физически — ее всю ломало. Когда он наконец приехал, она держалась за него руками, боясь отпустить хоть на минуту. После этого он больше не пропускал ни одного свидания, пока его не убили.
О его гибели она узнала из газет и в тот же вечер приняла огромную дозу снотворного. Но, непонятно почему, не умерла, а отравилась — так сильно, что, выбравшись из квартиры, еле дотащилась до дверей лифта и рухнула. Там, на площадке, ее нашли и отправили в больницу. Мало кто догадывался о ее отношениях с Санни, и потому бульварные газеты уделили происшествию лишь несколько коротких строк.
Туда, в больницу, и пришел навестить и утешить ее Том Хейген. Это он предложил ей работу в лас-вегасском отеле, которым управлял брат Санни, Фредди Корлеоне. Это он сообщил ей, что она будет получать ежегодно определенную сумму от семейства Корлеоне, что Санни позаботился о ее будущем. Том Хейген спросил, не беременна ли она, будто в этом была причина того, что она наглоталась таблеток, — она отвечала, что нет. Еще спросил, не собирался ли к ней Санни в тот роковой вечер, не звонил ли, что собирается приехать, — она сказала, нет, не звонил. Она и так всегда после работы сидела и ждала его дома. Она не стала скрывать от Хейгена правду:
— Он для меня был и останется единственным из всех мужчин. Другого я никогда не полюблю. — И заметила, что он принял это не только с легкой усмешкой, но и с удивлением. — Тебе что, это странно? А не он ли тебя, уличного мальчишку, привел в свой дом?
— Тогда он был не такой, — сказал Хейген, — он сделался другим человеком, когда вырос.
— Для меня — нет. Для всех других — возможно, но не для меня. — От слабости ей было трудно вдаваться в объяснения, что с нею Санни был неизменно мягок и нежен. Ни разу не рассердился, не вспылил, не проявил хотя бы нетерпения.
Все заботы, связанные с ее переездом в Лас-Вегас, тоже принял на себя Хейген. Договорился, что на месте ее будет ждать заранее снятая квартира. Сам отвез в аэропорт и по дороге взял с нее слово, что, если ей будет одиноко или что-нибудь пойдет не так, она позвонит — и он все сделает, чтобы ей помочь.
Перед тем как объявили посадку, она, помявшись в нерешительности, спросила:
— А отец Санни знает? Ты все это делаешь с его ведома?
Хейген улыбнулся:
— Действую, скажем так, по своей воле, но и в соответствии с его указаниями. Он на эти вещи смотрит как человек старых правил и никогда не пойдет против законной жены своего сына. Но, с другой стороны, считает, что с тебя какой спрос — ты девчонка, это Санни обязан был соображать, что делает. Ну и, конечно, когда ты наглоталась таблеток, это всех потрясло.
Он не прибавил, сколь непостижима для такого человека, как дон, мысль, что кому-то может прийти в голову покончить жизнь самоубийством.
Теперь, пробыв в Лас-Вегасе неполных полтора года, Люси с удивлением признавалась себе, что почти счастлива. Время от времени ей снилось, что они с Санни снова вместе, и, просыпаясь до рассвета, она довершала сновидение, лаская себя сама, покамест вновь не засыпала. С мужчиной она с тех пор не была ни разу. Но, в общем, ей здесь хорошо жилось. Плескалась в бассейне, каталась на парусной лодке по озеру Мид, гоняла в свободные дни по пустыне. Похудела, и это ей шло. Фигура, так и не утратив пышность форм, приблизилась к американским мерилам красоты, отдалясь от исконно итальянских. Работала она в бюро обслуживания, регистратором, и не соприкасалась по работе с Фредди, хотя, встречаясь с нею, он был не прочь остановиться и поболтать. Она всякий раз поражалась, глядя на перемену, совершившуюся с Фредди. Кто бы узнал его в этом завзятом волоките, этом щеголе, который, казалось, был от рождения предназначен управлять игорным курортом? В его ведении находились дела, связанные с гостиничной сферой, какие обычно не входят в круг обязанностей владельца казино. Долгие знойные месяцы летних сезонов — плюс, быть может, избыток сексуальной озабоченности — способствовали и его похуданию, а голливудский стиль одежды — приобретению внешнего лоска, хотя и довольно-таки вымученного.
Через полгода Том Хейген приехал посмотреть, как у нее идут дела. Каждый месяц, сверх положенного жалованья, она получала чек на шестьсот долларов. Хейген объяснил, что ей понадобится дать отчет налоговой инспекции, откуда поступают эти деньги, и сказал, чтобы она написала на его имя доверенность, и он оформит ей законный источник дохода. Формально она будет числиться владелицей пяти «пунктов» в игорном бизнесе того отеля, где служит. Обсуждать эту меру ни с кем из посторонних не следует. Ей необходимо пройти через все формальности, предписываемые законами штата Невада, но от нее лично это потребует минимальных усилий, все будет улажено за нее. Не нужно только никому об этом рассказывать без его ведома. Все будет строго по закону, и деньги ей будут поступать каждый месяц, как часы. Если из налогового ведомства придут проверять, ей достаточно будет отослать инспектора к своему адвокату, и ее оставят в покое.
Люси согласилась. Она понимала, что за этим кроется, но не смущалась тем, что ее используют как подставную фигуру. Резонно — услуга за услугу. Но когда Хейген попросил, чтобы она приглядывалась к тому, что происходит в отеле, понаблюдала за Фредди и его хозяином, владельцем отеля и держателем контрольного пакета, у нее вырвалось:
— Шпионить за Фредди? Ой, Том, неужели это обязательно?
Хейген усмехнулся:
— Отец за него тревожится. Очень уж тесную дружбу он свел с Моу Грином, хотим последить, как бы не допрыгался до беды. — Ни к чему было рассказывать ей, что дон не только затем вкладывал деньги в строительство этой гостиницы посреди лас-вегасской пустыни, чтобы обеспечить сыну пристанище, — но, главным образом, чтобы создать себе плацдарм для захвата новых территорий.
Вскоре после этого разговора в гостиницу поступил работать новый врач — доктор Джул Сегал. Тонкий, как хлыст, очень красивый, обаятельный, он показался Люси чересчур молодым, зеленым для врача. Она пришла к нему показать опухоль, которая выросла у нее на руке, повыше кисти. Три дня она раздумывала, борясь со страхом, а на четвертый пошла с утра в то крыло, где помещался врачебный кабинет. В приемной сидели и щебетали о своем две девицы из мюзик-холла. На зависть Люси — блондиночки с персиковым румянцем. Хорошенькие, как ангелочки. Только слова, сказанные одной из них, противоречили этой видимости:
— Если меня и в этот раз запустили на Венеру, я — все, завязываю с кордебалетом.
Когда дверь кабинета открылась и доктор Джул Сегал пригласил девицу войти, Люси едва было не сбежала — и сбежала бы, будь поводом ее визита что-нибудь более интимное или серьезное. Доктор Сегал стоял в рубашке с открытым воротом, в легких летних брюках. Роговые очки и серьезная, спокойная манера держаться несколько обнадеживали, но все равно он производил несолидное впечатление, а Люси таила в глубине души старомодную уверенность, что несолидное с медициной несовместимо.
Когда она наконец зашла к нему, что-то в его поведении — нечто надежное, основательное — рассеяло ее сомнения, как дым. Он был немногословен, но без резкости, действовал обстоятельно, без спешки. Осмотрев шишку на руке, терпеливо объяснил, что это заурядная фиброма, род доброкачественной опухоли, и волноваться нет никаких причин. Потом взял со стола увесистый медицинский справочник.
— Протяните-ка руку вперед.
Люси с опаской вытянула обе руки. Тогда он первый раз улыбнулся.
— Сейчас я сам себя лишу гонорара. Вот этой книгой стукну вас по руке, и опухоль пройдет. Не обещаю, правда, что не вырастет когда-нибудь снова, но если резать, то вы по миру пойдете — и притом с забинтованной рукой, да еще перевязки и так далее. Ну что, согласны?
Люси с облегчением перевела дух. Почему-то после этих слов она прониклась к нему полным доверием.
— Давайте. — И в тот же миг испустила вопль: он со всего размаха хлопнул по руке тяжелой книгой. От шишки почти не осталось следа.
— Неужели так больно? — спросил он.
— Да нет… — Она смотрела, как он заполняет карточку с историей болезни. — Можно идти, это все?
Он кивнул, не глядя на нее больше, продолжая писать. Люси вышла из кабинета.
Через неделю они встретились в буфете, и он подсел к ней у стойки.
— Ну, как рука?
Люси широко улыбнулась:
— Отлично! Вы применяете недозволенные методы, но результаты — потрясающие!
Он хмыкнул.
— Еще как применяю — вы и понятия не имеете… А я понятия не имел, что вы богачка. Местная «Сан» только что поместила список держателей «пунктов» в нашем отеле, и за Люси Манчини их значится целый десяток. Недурно! Мне бы такую кормушку.
Люси ничего не ответила, вспомнив внезапно о предостережении Хейгена. Ее собеседник снова хмыкнул:
— Да вы не пугайтесь, я знаю, что почем. Ширмой служите, всего-то и делов, в Вегасе такое на каждом шагу… А не хотите ли составить мне вечерком компанию — заглянем в кабаре, поужинаем, я даже для вас на фишки разорюсь.
Она заколебалась. Он настаивал. В конце концов она сказала:
— Я бы с удовольствием, только боюсь обмануть ваши надежды. Я не по этой части, как говорится, а в Вегасе девушки — сами знаете…
— Я вас потому и приглашаю, — бодро отозвался Джул. — Я прописал себе сегодня отдых до утра.
Люси печально усмехнулась.
— Значит, это так очевидно? — Джул энергично замотал головой. — Ладно, поужинаем, но чур на фишки я разоряюсь сама.
За ужином в кабаре Джул, пользуясь наглядной демонстрацией обнаженных грудей и бедер, насмешливо, но добродушно развлекал ее ученым трактатом о различных типах упомянутых грудей и бедер. После ужина они на пару играли в рулетку — и выиграли больше сотни долларов. Потом поехали на озеро и целовались при луне, на плотине Боулдер-Дэм. Он попробовал было пойти дальше, но, когда она решительно оттолкнула его, принял свое поражение беззлобно.
— Я же тебя предупреждала, — полуукоризненно-полувиновато сказала Люси.
— Но я не мог хотя бы не попытаться, — отвечал он, — ты бы жутко обиделась.
И она невольно прыснула, потому что он сказал правду.
За несколько месяцев они по-настоящему подружились. Романа не было: Люси по-прежнему ничего ему не позволяла. Она видела, что он озадачен ее упорством, — но он не дулся, не злился, как сделал бы на его месте другой, и от этого ее доверие к нему только возрастало. Она узнала, что за профессиональным обликом врача скрывается отчаянно веселый человек, азартный любитель острых ощущений. Что на субботу и воскресенье он уезжает в Калифорнию, где на «Эм-джи» с мощным мотором участвует в автогонках. А в отпуск забирается в глубь Мексики, в нетронутые дикие места, где, по его словам, чужого могут свободно прирезать за пару башмаков, а уклад жизни примитивен, как тысячу лет назад. Ей стало, по простой случайности, известно, что он хирург и в свое время работал в прославленной нью-йоркской больнице.
От всего этого, вместе взятого, все непонятней становилось, что заставило его пойти сюда, на такую работу при отеле. Когда она спросила его об этом, он уронил:
— Давай так, ты мне — свою роковую тайну, а я тебе — свою.
Люси побагровела и заговорила о другом. Джул тоже более не касался этой темы, и их отношения продолжались — хорошая дружба, на которую Люси, сама того не замечая, полагалась все больше.
Сейчас, сидя у бассейна и покоя на коленях белокурую голову Джула, она испытывала к нему всепоглощающую нежность. По телу неодолимо разливалась истома, пальцы, безотчетно ища соприкосновения с кожей молодого человека, поглаживали ему шею. Он, кажется, безмятежно спал, и одно уже ощущение его тяжести волновало ее. Внезапно он поднял голову с ее колен и встал. Взял ее за руку и повел по траве к асфальтовой дорожке. Она не противилась, даже когда он привел ее к коттеджу, в котором находилась его квартира. Они вошли; Джул смешал себе и ей коктейли в высоких стаканах. Люси, разомлевшей от жаркого солнца и жарких грез, спиртное сразу ударило в голову. Она оглянуться не успела, как Джул уже обнимал ее, и только ткань купальников разделяла их обнаженные тела.
— Не надо, — бормотала она, но в ее голосе отсутствовала убедительность, и Джул не обращал внимания.
Он быстро освободил ее тяжелую грудь от лифчика, мешающего ласкам, и, покрывая поцелуями ее грудь, округлый живот, укромную сторону бедер, снял с нее купальные трусики. Затем выпрямился, стянул и с себя трусы, обнял ее опять, и, обнаженные, в объятиях друг друга, они опустились на его кровать; она почувствовала, как он проникает в нее, и даже этого только — этого легкого касания — оказалось довольно, чтобы вознести ее к высшей точке наслаждения, — и в следующий же миг она прочла растерянность в его телодвижениях. Нахлынул снова нестерпимый стыд, дважды изведанный ею до встречи с Санни, но Джул уже прилаживал ее в определенном положении на краю кровати, передвинул ее ноги — она покорно предоставила ему распоряжаться ее телом — и, не переставая целовать, соединился с ней снова, на этот раз ощутимо, плотно, а главное — даруя ей уверенность, что и он получает искомое и движется к завершению.
Когда он перекатился на простыни, Люси забилась в дальний угол кровати и разревелась. Она сгорала от стыда. И не поверила своим ушам, когда услышала, что Джул смеется — негромко, но от души.
— Бедная ты моя итальяночка — так вот почему ты отказывала мне столько месяцев? Ах ты, дурочка. — Это «дурочка» прозвучало так любовно, дружески, что Люси невольно подалась к нему, и он привлек ее, нагую, ближе. — Ну ты, брат, темнота — просто дремучее Средневековье. — От его доброго, жалостливого голоса она заплакала еще горше.
Джул закурил и на мгновение вложил ей в рот свою сигарету — Люси задохнулась от дыма, но зато перестала плакать.
— Вот слушай меня, — продолжал он. — Родиться бы тебе в семье с хоть мало-мальским представлением о культуре двадцатого века да получить порядочное современное воспитание, так от твоей проблемы давно следа бы не осталось. Теперь смотри, в чем она, твоя проблема, — во-первых, это не физический изъян типа бугристой кожи или косоглазия, от которых никакая пластическая хирургия по-настоящему не спасет. Твоя проблема — из той же категории, что, скажем, родимое пятно, или бородавка на подбородке, или неправильной формы ушная раковина. И хватит думать о ней в категориях секса. Хватит жить с мыслью, что тебя, с такими габаритами, не полюбит ни один мужчина, поскольку его любовный инструмент попросту затеряется в этих просторах. Да, у тебя имеется некоторая деформация таза плюс, говоря на языке хирургов, опущение стенок влагалища. Чаще всего это бывает последствием родов, но может просто объясняться строением таза. Такое отклонение — дело обычное и отравляет жизнь многим женщинам, при том что с помощью нехитрой операции его легко устранить. Известны случаи, когда из-за него женщины кончали с собой. Но у тебя, видя, как ты прекрасно сложена, я ничего подобного предположить не мог. Думал, ты психологически не готова после этой вашей истории с Санни, о которой я твоими стараниями достаточно наслышан. Короче, давай-ка я тебя как следует посмотрю и тогда скажу точно, какого объема потребуется операция. А ты для начала сходи прими душ.
Люси послушно побрела в ванную. Терпеливо, не слишком внимая ее возражениям, Джул уложил ее на кровать, раздвинул ей ноги. Выяснилось, что он держит дома запасной врачебный чемоданчик; чемоданчик был открыт. Был придвинут к кровати столик со стеклянным верхом, на котором лежали еще кой-какие инструменты. Джул обследовал ее сосредоточенно, деловито, забираясь пальцами внутрь, нащупывая там что-то. Процедура становилась унизительной, но тут он поцеловал Люси в пупок и уронил рассеянно:
— Первый раз получаю от работы удовольствие.
И, перевернув ее на живот, запустил ей палец в прямую кишку, но другая его рука в это время ласково гладила ей шею. Закончив осмотр, он перевернул ее обратно и огласил свое заключение, предварив его самым нежным поцелуем:
— Мадам, я у вас все там переоборудую заново и лично проверю качество работы. Это будет событие в медицине, оно даст мне возможность выступить со статьей в серьезном журнале.
Все это Джул проделывал с таким неподдельным добродушием, держался так просто, с такою неподдельной нежностью, что Люси поборола стыд и неловкость. Он даже снял с полки учебник и открыл то место, где был описан такой же случай, как у нее, и операция, необходимая для излечения. Люси с интересом прочла.
— Это и в целом необходимо для здоровья, — говорил Джул. — Если не принять меры, ты после, помяни мое слово, намучаешься со своей очистной системой. Без должной коррекции оперативным путем вся эта механика чем дальше, тем больше дрябнет. Черт знает какое безобразие, что из-за допотопных представлений о стыдливости многие врачи избегают ставить верный диагноз и исправлять положение, а женщины — идти к ним с подобной жалобой.
— Не надо об этом, пожалуйста, не говори больше на эту тему, — взмолилась Люси.
Он видел, что она не до конца еще избавилась от неловкости за свой тайный изъян, все еще стесняется своего «уродства». И хотя Джулу, приученному мыслить медицинскими понятиями, казалось, что это донельзя глупо, ему хватило чуткости поставить себя на ее место и понять ее. А поняв, безошибочно найти способ вывести ее из этого состояния.
— Да, так я теперь знаю твою роковую тайну — и ты узнаешь мою, — сказал он. — Ты вот все спрашиваешь, с какой стати я, один из самых блестящих молодых хирургов на востоке страны, как писали в газетах, обретаюсь в этом злачном месте. Дело в том, понимаешь ли, что я подрабатывал абортами — что само по себе не так уж страшно, поскольку тем же занимается добрая половина медикусов, — но я, в отличие от других, попался. Один мой приятель, доктор Кеннеди, очень правильный мужчина — мы с ним вместе были интернами, — обещал помочь через семью Корлеоне. Они, сколько я понимаю, были чем-то ему обязаны и готовы, как передали через Тома Хейгена, если потребуется, в любое время прийти на выручку. Словом, он поговорил с Хейгеном. Не успел я глазом моргнуть, как обвинения были с меня сняты, — что, однако, не помешало мне угодить в черный список Медицинской ассоциации, из больницы меня поперли. Тогда семейство Корлеоне и устроило меня на это место. Платят неплохо. Работа нужная — здешних девочек чистить только поспевай — и, прямо скажем, не каторжная, лишь бы вовремя обращались. Знай себе выскабливай, как выскребают сковородки. Один Фредди Корлеоне чего стоит — сущий бич! Он, по моим подсчетам, только за то время, что я здесь, пятнадцать хористочек ухитрился начинить. Я уж серьезно стал подумывать, не провести ли с ним общеобразовательную беседу о гигиене секса. Тем более мне три раза приходилось лечить его от гонореи и раз — от сифилиса. Фредди — из той породы ездоков, какие в принципе не признают оседланных лошадок.
Джул замолчал. Он умышленно сделал то, чего никогда себе не позволял: проявил нескромность, показав Люси, что у других людей — в том числе и таких, которых она знала и побаивалась, вроде Фредди Корлеоне, — тоже бывают свои стыдные тайны.
— Смотри на это так, будто у тебя внутри растянулась резинка, — прибавил он. — Если кусочек убрать, она становится туже, упруже.
— Надо подумать. — Но про себя Люси, безоговорочно доверяя Джулу, уже знала, что согласится на операцию. Ей пришло на ум другое: — Это дорого обойдется?
Джул наморщил лоб.
— У меня здесь нет условий для такой хирургии, да и не мой это профиль. Но есть в Лос-Анджелесе один знакомый врач, он — специалист номер один в этой области и оперирует в самой лучшей больнице. Всех кинозвезд, между прочим, ушивает, когда эти дамочки убеждаются, что подтянуть себе лицо и бюст — еще не средство удержать любовь мужчины. Он кое-чем мне обязан, этот врач, так что операция ничего не будет стоить. Он посылает ко мне своих пациенток на аборты. Слушай, врачебная этика мешает, а то бы я тебе рассказал, какие секс-бомбы экрана делали себе такую операцию.
Люси мгновенно оживилась:
— Ой, как интересно, скажи! Ну Джул, скажи, пожалуйста! — Тема обещала дивную возможность посплетничать, а Джул имел ту особенность, что перед ним можно было обнаружить женскую любовь посудачить, не боясь осмеяния.
— Скажу, если ты со мной пообедаешь, а потом мы проведем вместе ночь, — сказал Джул. — Столько упущено времени из-за твоих глупостей, надо наверстывать.
Его доброта совершенно обезоруживала, и Люси нашла в себе силы сказать:
— Тебе не обязательно спать со мной, ты же знаешь, тебе это не доставит удовольствия, пока я такая.
Джул покатился со смеху:
— Ну, ты даешь, ей-богу! Ну и чудачка! А ты не слышала, что существует и другой способ доставить удовольствие, старый как мир и куда более благопристойный? Уж не настолько же ты святая невинность!
— А-а, это…
— Что — «а-а, это»? — передразнил он ее. — Порядочные женщины этим не занимаются, да? И настоящие мужчины не занимаются? Хотя бы и в 1948 году? А хочешь, любезная моя, свожу тебя к одной старушке здесь, в Лас-Вегасе, которая во времена Дикого Запада, годах что-нибудь в 1880-х, была совсем молоденькой содержательницей самого популярного борделя? Страх как любит поговорить о старине. Так знаешь, что она мне поведала? Что эти неразлучные с оружием герои, эти лихие, отчаянные, мужественные ковбои, готовые палить в кого ни попадя, всегда предпочитали, оставаясь вдвоем с девицей, «французский способ», или то самое, что медики называют fellatio, а ты — «а-а, это». Тебе не приходило в голову проделать «а-а, это» с твоим драгоценным Санни?
И тут она в первый раз по-настоящему удивила его. Она обратила к нему лицо с улыбкой, которую он мог определить не иначе как улыбку Моны Лизы (тотчас в ученом мозгу его мелькнуло предположение — не это ли разгадка ее многовековой тайны?), и произнесла спокойно:
— С Санни я делала все.
Никто до сих пор не слышал от нее подобного признания.
А через две недели Джул Сегал стоял в операционной лос-анджелесской больницы и наблюдал, как его друг, доктор Фредерик Келнер, производит свою коронную операцию. Перед тем как Люси дали наркоз, Джул нагнулся и прошептал ей на ухо:
— Я предупредил его, что имею на тебя серьезные виды, так что ремонт будет сделан по высшему разряду.
Люси, в легком дурмане от принятой предварительно таблетки, не рассмеялась, даже не улыбнулась. Но страх перед операцией от этой шуточки частично прошел.
Доктор Келнер сделал разрез четким движением классного бильярдиста, посылающего в лузу верняк. Технически операция, цель которой — укрепить стенки влагалища, предполагает решение двоякой задачи. Нужно, во-первых, укоротить мышечно-фиброзную трубку, увеличив тем самым ее упругость. И, конечно, подтянуть вперед преддверие влагалища — а оно и есть слабое место в этой системе, — совместив его по вертикали с линией лонной дуги и избавив таким образом от непосредственной нагрузки сверху. Коррекция влагалищной трубки носит название «перинеотомия». Ушивание стенки влагалища — кольпорафия.
Джул увидел, как движения доктора Келнера замедлились, стали осторожней, ибо при слишком глубоком разрезе есть большая опасность задеть прямую кишку. Случай был, вообще говоря, достаточно несложный — Джул смотрел все рентгеновские снимки и результаты анализов. Ничего не должно было случиться — если забыть, что при любой операции всегда может случиться что угодно. Келнер трудился уже над самою трубкой, зажав хирургическими щипцами влагалищную стенку и обнажив заднепроходный сфинктер и ткань, образующую его оболочку. Скрытые марлей пальцы Келнера отодвигали свободный слой соединительной ткани. Джул не сводил глаз со стенки влагалища на случай появления венозных сосудов, красноречивого и грозного признака повреждения прямой кишки. Но старый Келнер знал свое дело. Он мастерил новый захват с ловкостью плотника, сколачивающего косяки два на четыре.
Теперь Келнер подрезал излишки ткани, накладывая стягивающие швы, чтобы закрыть «выемку», образованную во влагалищной стенке, следя за тем, чтобы стежки ложились ровно, не собирали чреватых неприятностями бугорков. Он попробовал просунуть в суженное отверстие три пальца, потом два. Два — удалось; Келнер протиснул их глубже и, подняв на мгновение голову, озорно скосил на Джула поверх марлевой маски ярко-голубые глаза, как бы спрашивая, достаточно ли узко. Потом вновь занялся своими швами.
Операция закончилась. Люси укатили в послеоперационную, Джул остался поговорить с Келнером. Келнер излучал довольство — первый признак, что все прошло хорошо.
— Никаких осложнений, друг мой, — объявил он Джулу. — Ничего там у нее не растет, простейший случай. Прекрасный тонус, что вообще-то для подобных случаев нехарактерно, и теперь она в отличной форме на предмет утех и забав. Завидую вам, коллега. Какое-то время, естественно, придется подождать, но впоследствии вы, даю гарантию, одобрите мою работу.
Джул рассмеялся:
— Вы, доктор, прямо-таки Пигмалион. Правда, изумительная работа.
Доктор Келнер прищелкнул языком.
— Это все детские игрушки, как и ваши аборты. Если бы в обществе преобладал здравый взгляд на вещи, такие люди, как мы с вами, люди действительно талантливые, могли бы делать важную работу, а эту муть предоставить рабочим клячам. Я, кстати, направлю к вам одну барышню на следующей неделе — очень славная барышня, такие, похоже, как раз и попадают всегда в беду. Таким образом мы сквитаемся за сегодняшнее.
Джул пожал ему руку.
— Спасибо, доктор. Выбирайтесь к нам сами как-нибудь, заведение угощает, и на полную катушку, — это я вам устрою.
Келнер посмотрел на него с кривой усмешкой.
— Я каждый день веду игру, мне рулетка или игральный стол не требуются. Я и без них слишком часто испытываю судьбу. Вы, Джул, себя там попусту расходуете. Еще годика два, и можете вообще забыть о серьезной хирургии. Уже не потянете.
Джул знал, что это не упрек, а предостережение. Но настроение все равно испортилось. Люси должны были продержать в послеоперационной как минимум полсуток, так что он закатился в город и напился допьяна. Отчасти — из чувства облегчения, что для Люси все завершилось так благополучно.
Наутро, придя в больницу ее проведать, он, к изумлению своему, обнаружил, что палата завалена цветами, а у постели сидят двое посторонних мужчин. Люси с сияющим лицом полулежала на подушках. Озадаченность Джула имела свое объяснение: Люси порвала отношения со своими родичами и просила его никому ничего не сообщать, разве что в экстренном случае, если что-то пойдет не так. Фредди Корлеоне, конечно, знал, что она ложится на небольшую операцию, без этого оба они не могли бы отлучиться с работы — Фредди еще прибавил, что отель полностью возьмет на себя оплату больничных счетов.
Люси стала знакомить его с посетителями, и одного из них Джул сразу узнал. Знаменитый Джонни Фонтейн. Второго, большого, сильного, с нагловатой и обезоруживающей усмешкой, звали Нино Валенти. Оба пожали ему руку — и забыли о его присутствии. Они подтрунивали над Люси, вспоминали свой старый квартал в Нью-Йорке, какие-то случаи из детства, каких-то людей; ко всему этому Джул не имел никакого отношения.
— Я потом зайду, — сказал он Люси. — Мне все равно нужно повидать доктора Келнера.
Но Джонни Фонтейн уже включил на полную мощность свое обаяние.
— Одну минуту, приятель, нам самим пора уходить, посидите с болящей! Глядите за ней хорошенько, док!
Джул заметил характерную хрипоту в его голосе и вдруг вспомнил, что уже больше года Джонни Фонтейн не поет — что «Оскара» ему присудили за сыгранную роль, а не за пение. Неужели в столь зрелом возрасте у него сломался голос, а газеты умолчали об этом — и все кругом умолчали? Джул обожал закулисные секреты, он прислушивался к голосу Фонтейна, пытаясь определить, отчего он мог так измениться. Возможно, просто перенапряжение или, может быть, перепил, перекурил — перегулял, наконец. Голос звучал очень неприятно, с таким и думать нечего мурлыкать на эстраде.
— Вы, кажется, горло простудили? — спросил он осторожно.
Фонтейн вежливо отозвался:
— Натрудил, если уж на то пошло, — петь попробовал вчера вечером. Очевидно, не способен усвоить нехитрую истину, что с годами голос изнашивается. Старость, никуда не денешься. — Он сверкнул бесшабашной улыбкой.
Джул небрежно сказал:
— А врачи вас смотрели? Может быть, имеет смысл полечиться?
У Фонтейна заметно убавилось обаяния. Он окинул Джула долгим неприветливым взглядом.
— Это первое, что я сделал, еще два года назад. Лучшие специалисты. В том числе мой личный врач, а его считают самой крупной величиной в Калифорнии. Рекомендовали побольше отдыхать, не утомляться. Ничего страшного, это возрастное. С годами голос меняется.
Он отвернулся и продолжал прерванный разговор, подчеркнуто обращаясь только к Люси, очаровывая ее, как привык очаровывать всех женщин. Джул прислушался еще внимательней. Наверняка новообразование на связках. Почему же, черт возьми, специалисты его проглядели? Может быть, злокачественное и неоперабельное? Но тогда лечат другими способами.
Он перебил Фонтейна новым вопросом:
— И когда вас последний раз смотрел специалист?
— Года полтора назад. — Было видно, что Фонтейна раздражают эти вопросы и он сдерживается только ради Люси.
— Ну а личный врач, он-то вас проверяет время от времени?
— Естественно, — с досадой сказал Джонни Фонтейн. — Делает кодеиновые спринцевания, обследует. Говорит, происходит нормальный процесс старения — ну и попойки там, курение, всякое такое. Или вы, может, больше его в этом смыслите?
— А кто это, как фамилия?
Фонтейн слегка напыжился.
— Таккер — доктор Джеймс Таккер. Вам что-нибудь говорит это имя?
Это имя, связанное со знаменитыми кинозвездами преимущественно женского пола, с бешено дорогим оздоровительным центром на сельской ферме, говорило о многом.
— Как же. Шустрый господин, — с усмешкой сказал Джул. — Одет как картинка.
Фонтейн уже не скрывал своей злости.
— Вы, по-вашему, лечите лучше?
Джул усмехнулся еще шире:
— А вы поете лучше Кармен Ломбардо?
И несколько оторопел, когда Нино Валенти громко заржал, хватив о стул кулаком. В ответ на довольно среднего качества остроту. С очередным пароксизмом гогота Джула достиг запах виски, и ясно стало, что этот мистер Валенти, или как его там, с утра пораньше успел хорошо набраться.
Фонтейн посмотрел на друга с улыбкой:
— Эй, тебе положено моим, а не его остротам смеяться.
Люси меж тем выпростала руку из-под одеяла и притянула Джула ближе к себе.
— Ты не гляди, что у него несерьезный вид, — сказала она. — Перед тобой хирург высочайшего класса, и если он говорит, что он лучше доктора Таккера, то, стало быть, он и есть лучше. Слушайся его, Джонни.
Вошла сестра и объявила, что свидание окончено. Больною должен заняться палатный врач, и без посторонних. Джулу забавно было видеть, что Люси, прощаясь с Джонни Фонтейном и Нино Валенти, слегка отвернулась, подставив для поцелуя щечку, а не губы, — они, впрочем, приняли это как должное. От Джула она не отвернулась.
— Попозже приходи еще, ладно? — шепнула она.
Он кивнул ей в ответ.
Они вышли в коридор. Нино Валенти спросил:
— Почему понадобилась операция? У нее что-нибудь серьезное?
Джул покачал головой:
— Так, мелкие неполадки по женской части. Самая обычная вещь, можете мне поверить. Меня это волнует больше вас — я рассчитываю жениться на этой девушке.
Теперь они смотрели на него с интересом.
— А вы откуда узнали, что она в больнице? — спросил он.
— Фредди звонил, попросил, чтобы мы к ней зашли, — сказал Фонтейн. — Мы же все росли вместе, жили по соседству. Когда сестра Фредди выходила замуж, Люси была подружкой на свадьбе.
— Понятно. — Джул не подал вида, что знает эту историю во всех подробностях, — возможно, из-за той осторожности, какую они проявляли, оберегая Люси и историю ее отношений с Санни.
Когда они шли по коридору, он снова обратился к Фонтейну:
— Я пользуюсь в этой больнице известными привилегиями как врач-консультант — давайте взгляну сейчас на ваше горло?
Фонтейн отмахнулся:
— Мне некогда сейчас.
Нино Валенти ввернул:
— Этому горлышку цена мильон — так он и позволил каждому коновалу туда лазить. — Джул видел, что Валенти ухмыляется, явно приняв его сторону.
Джул дружелюбно отозвался:
— А я не коновал. Я, между прочим, считался лучшим среди молодых хирургов всего Восточного побережья, пока не погорел на аборте. И лучшим диагностом.
Это, как он и предвидел, заставило их отнестись к его словам серьезней. Правдивое признание внушало мысль, что высокой оценке собственных профессиональных достоинств тоже можно верить.
Валенти нашелся первым:
— Если вы не понадобитесь Джонни, может, посмотрите одну мою знакомую — я, правда, не ее горло имею в виду.
Фонтейн с плохо скрытым беспокойством спросил:
— Сколько вам нужно времени?
— Десять минут.
Это было заведомое вранье, но Джул был убежденным сторонником вранья. Лечить и говорить при этом правду — такое попросту трудно совместимо, кроме как в самых крайних случаях, да и то не всегда.
— Ну, хорошо. — От тревоги осипший голос Фонтейна звучал натужней, глуше.
Джул, заручась помощью дежурной сестры, нашел свободный кабинет. Там было не все, что ему требовалось, но на первый случай хватило. Через десять минут он уже точно знал, что на голосовых связках есть опухоль, — это было несложно установить. Но Таккер-то хваленый куда, подлец, глядел? Жулик, павлин голливудский! Да у него, прохвоста, чего доброго, и разрешения нет практиковать, а если есть, то надо отобрать!.. Теперь Джул действовал, не считаясь с тем, что ему скажут эти двое. Он снял трубку внутреннего телефона и попросил, чтобы к нему спустился ларинголог. Потом выпрямился и взглянул на Нино Валенти:
— Боюсь, что это надолго, — вам, пожалуй, не стоит ждать.
Фонтейн уставился на него, словно не веря своим ушам:
— Вы что это, держать меня здесь вздумали? Каков нахал! Вообразил, что я ему дам ковыряться в моем горле!
Джул, с неожиданным для себя удовольствием, врезал ему между глаз:
— Поступайте как знаете, дело хозяйское. У вас в гортани, на голосовых связках, — опухоль. Хотите, оставайтесь здесь, и мы за несколько часов выясним, какого она происхождения — злокачественная или нет. Будем решать, нужна ли операция. Я изложу вам все необходимое, от и до. Назову лучшего в стране специалиста по этой части, и он сегодня же к вечеру прилетит сюда — на ваши, разумеется, деньги и в случае, если я это сочту необходимым. Не хотите — ступайте ищите помощи у вашего придворного шарлатана либо решайте в холодном поту, к кому бы другому обратиться, может, вам порекомендуют какого-нибудь безграмотного костоправа. Тогда, если опухоль злокачественная и будет увеличиваться, вам вырежут всю гортань, иначе вы умрете. Как вариант — вообще ничего не предпринимать и жить дрожа. Или вы остаетесь здесь со мной, и мы за несколько часов получаем ясную картину. Хотя, возможно, у вас есть более важные дела?
Валенти сказал:
— Задержимся маленько, Джонни, какого лешего. Я схожу вниз, позвоню на студию. Скажу только, что мы задерживаемся, без объяснений. И — назад к тебе.
Обследование затянулось надолго, но принесло свои плоды. Предварительный диагноз ларинголога, насколько Джул мог судить по результатам рентгена и анализу мазка, полностью подтвердился. Посреди многочисленных манипуляций был момент, когда Джонни Фонтейн, сидя с перемазанным йодом ртом, задыхаясь от марлевого тампона в горле и преодолевая позывы к рвоте, сделал попытку сбежать. Нино Валенти обхватил его за плечи и силой водворил назад в кресло. Когда все было закончено, Джул, весело блестя глазами, повернулся к Фонтейну и объявил:
— Бородавки!
Фонтейн не понял. Джул повторил:
— Бородавки выросли, вот и все. Сдерем их за милую душу, точно кожицу с колбасы. Через пару месяцев будете как новенький.
Валенти гаркнул «ура!», но Джонни Фонтейн нахмурился.
— А петь я потом смогу? Как это скажется на моем голосе?
Джул Сегал пожал плечами:
— Гарантий нет. Но вы же все равно не можете петь, так какая разница?
Фонтейн покосился на него с неприязнью.
— Вы бы, любезный, соображали, что говорите, черт возьми! Обрадовал, называется, — сообщил приятную новость. Хотя она означает, что мне, возможно, не придется больше петь. Ведь так? Есть шанс, что не придется?
Джула наконец проняло. Он делал все, что положено врачу, и радовался, ощутив вкус настоящей работы. Такое благодеяние оказал стервецу, а он еще кобенится! Он холодно произнес:
— Послушайте, мистер Фонтейн. Во-первых, я вам не «любезный». Я — доктор медицины, и потрудитесь называть меня «доктор». Далее. Да, я сообщил вам чрезвычайно приятную новость. Когда я вас привел сюда, я был уверен, что на связках злокачественное новообразование и нужно будет удалять всю гортань. Если вообще уже не поздно. Я волновался, как бы не пришлось сообщить вам, что вы покойник. Вот почему я с таким восторгом сказал «бородавки». Оттого что вы столько удовольствия мне доставляли своим пением, сколько свиданий в молодые годы у меня завершилось благодаря ему успехом, — оттого что вы подлинный артист. Но вместе с тем и человек, крайне испорченный славой. Вы думаете, раз вы Джонни Фонтейн, то у вас рака быть не может? Или неоперабельной опухоли мозга? Или инфаркта? Думаете, что вы не умрете никогда? Что на приятной музыке свет клином сошелся? Горя вы не видели, вот что. Прогуляйтесь по этой больнице — и вы серенады будете петь своим бородавкам. А потому кончайте валять дурака и делайте, что положено. Пусть ваш лжемедик, этот Адольф Менжу в роли врача, найдет вам приличного хирурга, но если сам вздумает соваться в операционную, я вам советую заявить в полицию, что совершено покушение на вашу жизнь.
Он круто повернулся и пошел к двери. Валенти за его спиной произнес:
— Молодчина, док, так его!
Джул оглянулся на него:
— Скажите, а вы каждый день надираетесь с утра пораньше?
— Ага.
Нино Валенти ухмылялся так добродушно, что Джул сказал ему мягче, чем собирался:
— Имейте в виду, от силы лет пять протянете, если будете продолжать в том же духе.
Валенти, пританцовывая с тяжеловесной грацией, двинулся к нему. Обхватил Джула за плечи, обдав его густой струей перегара. Его распирало от веселья.
— Пять лет? — переспросил он, задыхаясь от смеха. — Родимые мои, да почему ж так долго?
Через месяц после операции Люси Манчини сидела у плавательного бассейна лас-вегасской гостиницы, держа в одной руке стакан с коктейлем, а другой приглаживая кудри Джулу Сегалу, положившему ей голову на колени.
— Хочешь глотнуть для храбрости? — поддразнивал ее Джул. — Не обязательно, в номере у меня припасено шампанское.
— А ты уверен, что ничего так скоро? — спросила Люси.
— Послушай, с врачом имеешь дело! Великий день настал. Ты хоть соображаешь, я буду первый в истории медицины хирург, который проверил на себе результаты своей сенсационной операции? Как говорится, до и после. Заранее предвкушаю, как буду это описывать в статье для научного журнала. Значится, так: «если неоспоримую приятность „до“ мы объясним причинами психологического свойства и глубиной познаний инструктора-хирурга, то coitus в послеоперационный период обязан своими высокими качествами исключительно неврологическим…» — На этом месте у Джула вырвался негодующий вопль, так как Люси больно дернула его за вихор.
— Во всяком случае, если тебе не понравится, имею полное право сказать, что сам виноват. — Она посмотрела на него сверху вниз, улыбаясь.
— Фирма работает с гарантией. Замысел — мой, старику Келнеру я просто дал возможность заняться физическим трудом… Ну, отдыхаем, впереди долгая ночь научных изысканий.
Когда они поднялись к себе в люкс — они теперь жили вместе, — обнаружилось, что Люси поджидает сюрприз: сногсшибательный ужин, а рядом с ее бокалом для шампанского, в футляре от ювелира, — обручальное кольцо с огромным бриллиантом.
— Видишь, как я уверен в качестве своей работы, — сказал Джул. — Поглядим теперь, как ты оправдаешь эту уверенность.
Он был очень нежен с нею и очень осторожен. Ей поначалу было немного боязно, невольно плоть ее отпрянула от его прикосновения — потом, осмелев, она почувствовала, как ее страсть набирает доселе не изведанную силу, — и, когда первоначальное «изыскание» подошло к концу и Джул прошептал:
— Ну, мастер я своего дела? — Люси, тоже шепотом, горячо подтвердила:
— Да, да, и еще раз да!
И оба прыснули, вновь приступая к процессу «изысканий».
КНИГА VI
Глава 23
Многое сделалось наконец понятным Майклу Корлеоне в судьбе отца и его характере за пять месяцев жизни изгнанником на сицилийской земле. Понятно стало, откуда берутся люди, подобные Люке Брази или неистовому caporegime Клеменце, и почему безропотно мирится с отведенной ей ролью его мать. Ибо он на Сицилии увидел, во что бы обратились они, если бы предпочли не бороться с уготованной им долей. Он понял, почему дон так любит повторять, что каждому человеку дана своя, единственная судьба. Ему открылись истоки неуважения к законной власти, к правительству — истоки ненависти ко всякому, кто нарушит обет молчания, omerta.
В истрепанном костюме и затасканной кепчонке он сошел на берег в Палермо; оттуда его переправили в глубь острова, в самое сердце глухой провинции, где безраздельно господствовала мафия и местный capomafioso, главарь ее, был в большом долгу перед доном Корлеоне за какую-то важную услугу в прошлом. В этой провинции и находился городишко Корлеоне, в честь которого его отец, бежав в Америку, некогда взял себе новую фамилию. Но никого из родни у дона здесь в живых не осталось. Женщины поумирали, состарясь, мужчины пали жертвой кровной мести либо, подобно ему, покинули родные края ради Америки, Бразилии или другой провинции где-нибудь в материковой части Италии. Маленький, задавленный бедностью городок занимал, как ему довелось потом узнать, первое место в мире по числу убийств.
Майкла поселили на правах гостя в доме дядюшки capomafioso. Дядюшка, старый холостяк — ему перевалило за семьдесят, — был врач, единственный на всю округу. Сам capomafioso, мужчина лет пятидесяти пяти по имени дон Томмазино, приставлен был в качестве gabbellotto смотреть за громадным поместьем, принадлежащим одной из самых знатных сицилийских фамилий. Обязанностью gabbellotto, своего рода смотрителя при богатом имении, было, помимо прочего, следить, чтобы на земли, пропадающие напрасно, не покушались бедняки: не возделывали ни клочка самовольно, не занимались браконьерством. Gabbellotto, короче, был мафиозо, нанятый оберегать владения богача от малейших, хотя бы и законных, посягательств со стороны неимущего люда. Если кому-нибудь из бедных крестьян взбредало в голову приобрести на законном основании участок необрабатываемой земли, такой дон Томмазино угрожал ему расправой, и бедняк отступался. Очень просто.
Еще дон Томмазино ведал в провинции распределением воды и препятствовал возведению в здешних местах новых плотин, хотя бы и санкционированному правительством в Риме. Плотины подорвали бы очень прибыльную коммерцию — торговлю водой из артезианских колодцев на его территории, — подорвали бы, сбив цены на воду, самые основы водоснабжения, которое здесь с таким усердием внедряли веками. Но при всем том, как мафиозо старой школы, дон Томмазино предпочитал оставаться непричастным к таким занятиям, как сбыт наркотиков или проституция. Существенно расходясь в этом с главарями современной формации, все заметнее заявляющими себя в крупных городах вроде Палермо, представителями нового поколения, которые под влиянием американских гангстеров, высланных в Италию, покончили с подобной разборчивостью.
Главарь местной мафии был человек весьма утробистый, «мужчина с весом» в прямом и переносном смысле, то есть способный вселять в окружающих страх. Под защитой такого человека можно было жить, ничего не опасаясь, — тем не менее личность Майкла сочли необходимым скрывать. Границы его вселенной обозначала ныне ограда имения доктора Тазы, дядюшки дона.
Доктор Таза, необычно высокий для сицилийца — без малого шести футов ростом, — был седовлас, румян. Еженедельно, невзирая на свои семьдесят с гаком, наведывался в Палермо почтить вниманием молоденьких жриц древнейшей профессии, и чем моложе, тем лучше. Еще одним пристрастием грешил доктор Таза: он был запойный книгочей. Читал все подряд и рассуждал о прочитанном с соседями, с неграмотными крестьянами, своими пациентами, с пастухами из поместья, чем заслужил у земляков славу пустого человека. Какое им было дело до книг?
По вечерам доктор Таза, дон Томмазино и Майкл выходили посидеть в огромном саду, населенном мраморными статуями, которые на этом острове, казалось, чудом росли в садах бок о бок с терпкими гроздьями черного винограда. Доктор Таза рассказывал бессчетные истории о мафии и ее деяниях на протяжении столетий; Майкл Корлеоне зачарованно слушал. Подчас и дон Томмазино, размягчась от ночного благоухания и душистого, крепкого вина, от красоты и покоя этого сказочного сада, мог вспомнить случай из собственной практики. Доктор воплощал собой легенду, дон — грубую действительность.
В этом античном саду перед Майклом обнажились корни, породившие таких людей, как его отец. Он узнал, что первоначально слово «мафия» означало «убежище». Потом оно стало названием тайной организации, возникшей для противоборства с правителями, которые сотни лет подавляли эту страну и ее народ. История не знает края, который подвергался бы столь жестокому насилию. Как смерч, гуляла по острову инквизиция, не разбирая, кто беден, а кто богат. Железной рукой покоряли крестьян и пастухов своей власти родовитые землевладельцы и князья католической церкви. Орудием этой власти служила полиция, в такой степени отождествляемая народом с властителями, что нет на Сицилии страшнее оскорбления, чем обозвать человека полицейским.
Ища способа уцелеть под беспощадной пятой самовластья, истерзанные люди научились никогда не показывать обиду или гнев. Никогда не произносить слова угрозы, поскольку в ответ на угрозу, опережая ее исполнение, тотчас последует кара. Не забывать, что общество — твой враг и, если ты хочешь сквитаться с ним за несправедливость, нужно идти к тайным повстанцам, к мафии. Это мафия, набирая силу, ввела на Сицилии omerta — круговую поруку, закон, повелевающий хранить молчание. В сельской местности прохожего или проезжего, который спросит дорогу до ближайшего городка, попросту не удостоят ответом. Для члена мафии величайшее из преступлений — сказать полиции, например, кто в него стрелял. Или нанес ему увечье. Omerta сделалась для людей религией. Женщина, у которой убили мужа, не назовет полицейскому имя убийцы, имя того, кто истязал ее ребенка, изнасиловал ее дочь. Люди знали, что от властей справедливости не дождешься, — и шли за нею к заступнице-мафии.
В известной мере мафия по сей день продолжала исполнять эту роль. Чуть что, люди обращались к местному capomafioso. Он был для жителей округи своего рода голова, радетель за общество, добродей — и на работу пристроит, и хлеба даст, когда в доме нечего есть.
Однако доктор Таза не заикнулся о том — Майкл узнал это постепенно сам, — что с годами мафия на Сицилии сделалась инструментом в руках богатых и в определенном смысле — тайным оплотом существующей политической системы. Она выродилась в придаток капитализма — антикоммунистический, антилиберальный придаток, самостийно облагающий данью всякий, пусть даже самый малый, вид делового предпринимательства.
Впервые понял Майкл Корлеоне, почему люди такого склада, как его отец, предпочитали становиться ворами, убийцами, но не законопослушными обывателями. Страх, бесправие, нищета были слишком ужасны, независимые натуры отказывались принимать то, что им предлагало общество. Бесчеловечность законной власти представлялась им неоспоримой, и, попадая в Америку, сицилийцы зачастую не изменяли этому убеждению…
Доктор Таза, совершая еженедельные вылазки в палермский bordello, звал Майкла с собой, но Майкл отказывался. Поспешное бегство из Нью-Йорка помешало ему серьезно заняться сломанной челюстью, он до сих пор носил на левой стороне лица память о капитане Макклоски. Кости срослись неправильно, отчего профиль — если глядеть слева — приобрел несколько разбойные очертания. Майкл всегда придавал значение своей внешности, но не думал, что этот физический изъян сможет так сильно портить ему настроение. К боли, которая то усиливалась, то проходила, он относился совершенно спокойно — просто глотал болеутоляющие таблетки, которыми его снабжал доктор Таза. Доктор предлагал и свои услуги по части лечения, но Майкл их отверг. Он успел убедиться за эти месяцы, что хуже врача, чем Таза, наверное, нет на всей Сицилии. Доктор Таза был готов читать что угодно, кроме книг по медицине, — они, по собственному его признанию, были выше его разумения. Только содействие самого влиятельного из главарей сицилийской мафии, который специально ездил в Палермо договариваться с педагогами насчет оценок, которые следует поставить Тазе, помогло ему в свое время сдать экзамены и получить диплом врача. Лишний пример того, сколь вредоносен был для общества паразитирующий на нем мафиозный придаток. Пригодность или непригодность в расчет не принимались. Способности, прилежание не имели значения. Крестный отец-мафиозо преподносил тебе профессию в виде подарка…
Времени для размышлений Майклу хватало. Днем, неизменно в сопровождении двух пастухов из поместья, подведомственного дону Томмазино, он совершал прогулки по окрестностям. Мафия часто вербовала наемных убийц из числа местных пастухов, и они брались за эту работу, потому что просто не было других способов добыть себе пропитание. Майкл размышлял об организации, созданной его отцом. Если она и дальше будет действовать успешно, то, разрастаясь подобно раковой опухоли, произведет в стране опустошение, какое уже совершилось на этом острове. Сицилия стала царством теней: мужчины разбегались во все края земли в поисках заработка на кусок хлеба либо просто спасаясь от расправы за то, что попробовали воспользоваться экономическими и политическими свободами, предоставленными законом.
Больше всего во время долгих прогулок Майкла поражала роскошная красота этой земли; он проходил по апельсиновым садам, образующим по всей окрестности как бы глубокие тенистые гроты, где огромные каменные змеи, изваянные до Рождества Христова, выплескивали из клыкастых пастей влагу античных водоводов. Дома, построенные в подражание древнеримским виллам, с величественными мраморными порталами, со сводчатыми потолками просторных внутренних покоев, ветшали в запустении, служа прибежищем отбившимся от стада овцам. На горизонте оголенные холмы отливали глянцем, словно нагромождения обглоданных, белесых от солнца костей. Сверкающие зеленью сады и поля, подобно изумрудному убору, украшали пустынную местность. Порою он добредал до самого Корлеоне, где у подножия ближней горы цепочкой растянулись жилища восемнадцатитысячного населения, убогие лачуги, сложенные из черного камня, добытого из той же горы. За один лишь последний год в Корлеоне произошло свыше шестидесяти убийств — смерть, казалось, надвинулась на городок черной тучей. Дальше — суровое однообразие равнинных пашен, ничем не нарушаемое вплоть до лесов Фикуццы.
Два пастуха-телохранителя, сопровождая Майкла, всегда брали с собой лупары — смертоносный сицилийский обрез был излюбленным оружием мафиози. При Муссолини шеф полиции, посланный на Сицилию с заданием очистить остров от мафии, в первую очередь приказал разобрать все каменные ограды до высоты три фута от земли, чтобы вооруженные лупарами убийцы не могли использовать их в качестве укрытий. Это не слишком помогло, и полицейский начальник решил задачу, начав хватать и отправлять в лагеря каждого, кто заподозрен в причастности к мафии.
Когда Сицилию освободили войска союзников, американские военные чины, считая, что всякий, кто пострадал от фашистского режима, — это борец за демократию, частенько назначали лагерника-мафиозо на должность мэра в провинциальном городке, переводчика при военной комендатуре. Такой счастливый поворот событий дал мафии возможность быстро восстановить свои ряды и сделаться еще более грозной силой, чем прежде.
После долгой прогулки и плотного ужина: полной тарелки pasta — рожков из теста — с мясом и бутылки крепкого вина — Майклу удавалось заснуть. Библиотека доктора Тазы состояла из книг на итальянском, и чтение их, хоть Майкл владел местным наречием, да и в университете изучал итальянский, стоило ему больших усилий и отнимало много времени. Говорить он научился почти без акцента — никогда бы не сошел за уроженца здешних мест, но мог вполне быть принят за одного из тех странных итальянцев, что населяют дальний север страны, пограничный со Швейцарией и Германией.
Зато его роднило с местными жителями обезображенное лицо. Такого рода увечья были не редкость на Сицилии, где с медицинской помощью обстояло из рук вон худо. Незначительные повреждения оставались незалеченными просто из-за нехватки денег. Взрослые мужчины, дети сплошь да рядом сохраняли на себе отметины, какие в Америке устранили бы при помощи несложной операции или лечением с использованием последних достижений медицины.
Часто Майклу вспоминалась Кей, ее улыбка, ее тело, и неизменно — с угрызением, что он расстался с нею не по-людски, не сказав ни единого слова на прощание. Что же до двоих убитых им мужчин, тут, как ни странно, совесть его не мучила: Солоццо покушался на жизнь его отца, капитан Макклоски изуродовал его на всю жизнь.
Доктор Таза без конца приставал к нему с разговорами, что нужно сделать операцию, а не ходить с перекошенным лицом — тем более что болеть с течением времени стало сильней и чаще, и он то и дело выпрашивал у Тазы что-нибудь болеутоляющее. Таза объяснял, что под глазом расположен лицевой нерв, от которого целым пучком расходятся другие. Не зря это местечко облюбовали для приложения своих сил записные истязатели-мафиози, нащупывая его на щеке своей жертвы острым, как иголка, концом шила. И как раз этот нерв у Майкла поврежден, или, может быть, в нем занозой засел осколок кости. Хирург в палермской больнице запросто избавит его навсегда от этих болей. Майкл упорно отказывался. Когда доктор спросил наконец почему, он хмуро усмехнулся:
— Как-никак, память о доме.
Он и впрямь без труда мирился с этой болью, не острой, а скорее саднящей, тихо пульсирующей в черепной коробке, словно моторчик фильтровального устройства, погруженного в жидкость для ее очистки.
На исходе седьмого месяца праздности в сельском уединении Майкл всерьез заскучал. Примерно в это время дон Томмазино сделался чем-то озабочен, надолго пропадал, почти не показываясь на вилле. «Новая мафия» из Палермо чинила ему неприятности — молодежь, которая наживала огромные деньги на послевоенном строительном буме и, разбогатев, все смелее наступала на пятки отстающим от времени сельским главарям, наградив их презрительной кличкой «старая гвардия». Дон Томмазино был занят обороной своих владений. Майкл, таким образом, лишился его общества и вынужден был довольствоваться россказнями доктора Тазы, который начинал повторяться.
Как-то раз Майкл решил отправиться с утра на прогулку подальше, в горы за городком Корлеоне. Естественно, в сопровождении двух пастухов-телохранителей. Не потому, что это могло действительно оградить его от врагов семейства Корлеоне. Просто любому нездешнему бродить в одиночку было слишком опасно. Да и здешним — тоже небезопасно. Окрестность наводняли бандиты, приверженцы враждующих кланов мафии устраивали разборки, подвергая опасности всякого, кто оказывался поблизости. Кроме того, его могли по ошибке принять за вора, пробавляющегося ограблением pagliaio.
Pagliaio — это крытая соломой хибарка, стоящая посреди поля и предназначенная для хранения крестьянского инвентаря, чтобы не таскать его с собой в такую даль из деревни; она же служит работнику укрытием. Крестьянин на Сицилии не селится на том участке, который обрабатывает. Это и чересчур рискованно, и слишком большую ценность представляет для владельца пахотная земля. Крестьянин обитает в деревне и на рассвете пускается на своих двоих в неблизкий путь возделывать свое поле. Сельский труженик, который, придя к своему pagliaio, обнаружит, что его обчистили, — человек, потерпевший серьезный урон. В этот день он ничего не заработает себе на пропитание. Когда оказалось, что закон бессилен оградить крестьянина от этой напасти, его интересы взялась защищать мафия и справилась с этой проблемой в свойственной ей манере. То есть выследив и перебив всех любителей шастать по чужим pagliaios. При этом должны были с неизбежностью пострадать и невиновные. Случись Майклу набрести на pagliaio, в котором только что побывали воры, не исключено, что, если б рядом не было никого, кто мог бы за него поручиться, это преступление приписали бы ему.
Итак, ясным, солнечным утром он отправился в дорогу по полям, сопровождаемый двумя своими верными телохранителями. Один из них, тот, что попроще, хмурый молчун по имени Кало, с лицом, бесстрастным, точно у индейца, был малоросл и жилист, каким бывает истинный сицилиец, пока не заплывет с годами жиром.
Другой, моложе и общительней, успел повидать кое-что в жизни. Главным образом — море, поскольку во время войны служил матросом на флоте, о чем свидетельствовала затейливая татуировка, которой он позаботился обзавестись до того, как судно потопили англичане и он попал в плен. Зато благодаря такой отметине он стал своего рода знаменитостью в деревне. Сицилийца, который дал сделать себе татуировку, встретишь нечасто: у него нет ни склонности к этому, ни таких возможностей. (Пастух Фабрицио — так его звали — был преимущественно движим желанием скрыть родимое пятно, расползшееся багровой кляксой по его подреберью.) А между тем края повозок, на каких мафия везла на рынок товар, пестрели яркими картинками, очаровательными лубочными сценками, выписанными с любовью и вкусом. Нельзя сказать, чтобы Фабрицио по возвращении на родину слишком гордился перед односельчанами своей татуировкой, хотя сюжет ее был вполне выдержан в духе бытующих на Сицилии представлений о «чести»: муж на поросшей волосом груди пастуха закалывал ножом свою обнаженную жену в объятиях другого мужчины. Фабрицио подкатывался к Майклу с шуточками, с расспросами об Америке, поскольку держать пастухов в неведении насчет подлинного его гражданства было, понятное дело, невозможно. И все равно, кто он такой, они точно не знали — знали только, что он здесь скрывается и что болтать о нем нельзя. Фабрицио, случалось, приносил Майклу свежий, еще потеющий молочными росинками сыр.
Втроем они зашагали по пыльным сельским дорогам, обгоняя осликов, везущих ярко размалеванные тележки. Земля кругом цвела — в розовом цвету стояли апельсиновые сады, миндальные и оливковые рощи. Такого Майкл не ждал. Наслышанный о безысходной нищете сицилийцев, он предполагал, что увидит бесплодную пустыню, — а попал в райский сад, неистощимо изобильный, устланный пышными коврами цветов, напоенный благоуханием лимонов. В страну такой красоты, что уму было непостижимо, как могут здешние жители расстаться с нею. Сколь же страшен должен быть человек человеку, чтобы вызвать великий исход из такого края…
Он рассчитывал добраться к вечеру до приморского селения Мадзара и оттуда вернуться в Корлеоне на автобусе, умаясь так, чтобы свалиться и заснуть. Пастухи несли в заплечных мешках хлеб и сыр, захваченные в дорогу. Открыто, не скрываясь, несли за спиной свои лупары, как если бы снарядились на охоту.
Утро выдалось изумительное. Оно наполняло Майкла чувством, какое испытываешь в детстве, когда выбегаешь летом пораньше на улицу играть в мячик. Мир каждый день предстает обновленным, умытым, свежеокрашенным. Так было и теперь. Сицилия утопала в цветении, являя глазу буйное пиршество красок, разливая по воздуху такой густой аромат цветущих апельсиновых и лимонных деревьев, что даже Майкл, со сниженным из-за увечья обонянием, чуял его.
Травма от удара на левой стороне его лица зажила полностью, но кость срослась неправильно и давила на носовые пазухи, отдаваясь болью в левом глазу. По этой же причине у него все время текло из носу, платки намокали моментально, и он нередко сморкался прямо на землю, как делали местные крестьяне, — в детстве он презирал эту привычку, его коробило, когда итальянцы старшего поколения, отвергнув носовой платок как вздорную прихоть изнеженных американцев, сморкались при нем двумя пальцами в мощенную асфальтом сточную канаву.
Мешало и постоянное ощущение тяжести с левой стороны. Доктор Таза объяснил, что это следствие того же: на носовые пазухи давит кость, неправильно сросшаяся после перелома. Звездообразного, как он выразился, перелома скуловой кости — когда еще не срослось, деформацию легко устранить нехитрой хирургической процедурой: при помощи инструмента, напоминающего ложечку, вмятину выправляют, покуда она не примет нужную форму. Теперь же, по словам Тазы, он должен будет лечь в палермскую больницу на серьезную челюстно-лицевую операцию, и кость придется ломать наново. С Майкла было достаточно. Он отказался. И все-таки не столько боль и хлюпающий нос досаждали ему, сколько это ощущение набрякшей тяжести.
Дойти до моря ему в тот день не пришлось. Отмахав миль пятнадцать, он со своими пастухами сделал привал в зеленой, влажной тени апельсиновой рощи. Фабрицио, не переставая трещать о том, как переберется когда-нибудь в Америку, вытащил еду и вино. Поев, они растянулись на земле, наслаждаясь прохладой; Фабрицио расстегнул рубаху и, играя мускулами татуированной груди, искусно оживлял наколотую на ней картину. Обнаженная парочка содрогалась в любовном экстазе, подрагивал нож, пронзающий тело неверной жены. Получалось забавно. Во время этого представления Майкла, как принято выражаться на Сицилии, хватило громом.
За апельсиновой рощей простирались разлинованные зеленью поля богатого поместья. От рощи протянулась дорога на виллу в древнеримском стиле, словно восставшую нетронутой из раскопок останков Помпеи, — маленький дворец с огромным мраморным портиком. Оттуда, из-за греческих колонн с каннелюрами, неожиданно высыпала стайка деревенских девушек в сопровождении двух грузных немолодых женщин в черном. Очевидно, исполняя повинность феодалу, сохранившуюся с незапамятных времен, они убирали дом к приезду родовитого хозяина и теперь вышли нарвать в комнаты полевых цветов. Рвали розовый денежник, лиловые глицинии, перемежая их цветущими ветками апельсинов и лимонов. Не замечая за деревьями мужчин, постепенно подходили все ближе. Дешевые платьица яркого ситца облегали женственные формы этих девочек, обласканных солнцем, под которым так рано созревали их тела. В какой-то момент трое из них погнались за подругой, и она пустилась наутек, отрывая от виноградной грозди, которую держала в левой руке, крупные иссиня-черные ягоды и отстреливаясь ими от погони. Густые завитки ее волос были иссиня-черные, как виноград. Казалось, молодая сила так и рвется наружу из ее налитого тела.
На самой опушке рощи она остановилась как вкопанная, различив среди зелени цветные пятна мужских рубашек, — замерла, стоя на цыпочках, точно лань, готовая обратиться в бегство. С близкого расстояния они могли разглядеть каждую черточку юного лица.
Лица, как бы изваянного из овалов — овальные глаза, рисунок скул и подбородка, абрис лба. Матовая, смуглая кожа, громадные карие с фиолетовым отливом глаза в тени густых и длинных ресниц, нежные и твердые очертания тяжелых губ, темно-красных от виноградного сока. Она была так невероятно хороша, что Фабрицио пробормотал:
— Господи Иисусе, прими мою душу, умираю, — в шутку вроде бы, но подозрительно осипшим голосом.
При первом же звуке девушка повернулась на носках и понеслась назад, навстречу своей погоне. Бедра ее под туго натянутым ситцем двигались с языческой, невинной свободой молодого животного. Добежав до подруг, она оглянулась, словно темный цветок посреди полевого разноцветья, показала на рощу рукой, держащей кисть винограда, и вся стайка умчалась с веселым смехом, подгоняемая сварливой воркотней толстух в черном.
Когда Майкл Корлеоне опомнился, оказалось, что он стоит на ногах; его слегка качало, сердце колотилось бешено. Кровь толчками разливалась по всему телу, пульсировала в конечностях, в кончиках пальцев рук и ног. Все запахи острова нахлынули на него с порывом ветра и ударили в голову: благоухание цветущих апельсинов и лимонов, дурманный аромат винограда. Тело словно бы отдалилось от него, стало существовать отдельно. До слуха вдруг дошло, что пастухи смеются.
— Что, громом шибануло? — сказал Фабрицио, хлопнув его по плечу.
Кало, обычно безучастный, заботливо тронул его за локоть:
— Ничего, паренек. Это ничего. — Как если бы Майкла машина сбила.
Фабрицио протянул ему бутылку с вином, и Майкл надолго припал к ее горлышку. В голове прояснилось.
— О чем это вы, черти, овечьи сожители? — огрызнулся он.
Пастухи опять рассмеялись. Кало, с полным сознанием важности происходящего, написанным на его честной физиономии, объяснил:
— Когда громом шибанет, это уже не скроешь. Это сразу видать. И чего тут стыдиться, господи, иные о таком бога молят. Тебе, парень, счастье привалило.
Майкла неприятно поразило, что его чувства так легко прочесть. Но такое, как сейчас, случилось с ним впервые в жизни. Совсем непохожее на влюбленность, посещавшую его в годы юности, непохожее на его любовь к Кей — любовь, имеющую все-таки свое обоснование: человеческие качества Кей, ее ум, притяжение к противоположному — его, черноволосого, к ней, блондинке. Сейчас было другое: всепоглощающая жажда обладания, ничем не изгладимый отпечаток лица этой девушки в его сознании, уверенность, что она должна принадлежать ему, иначе память о ней будет преследовать его каждый день и до последнего вздоха. Жизнь упростилась для него, сосредоточилась в единой точке, все прочее не заслуживало внимания. Попав в изгнание, он постоянно думал о Кей, хотя и отдавал себе отчет, что все пути к ней закрыты, что ни любовниками, ни даже друзьями им уже не бывать. Он, называя вещи своими именами, был убийца, мафиозо, который «размочил биографию». Однако с этой минуты все мысли о Кей покинули его.
Фабрицио деловито почесал затылок.
— Надо бы сходить в деревню, разведать, кто такая. Почем знать, может, к ней легче подступиться, чем мы думаем. Кого хватило громом, для того один только способ исцеления — верно, Кало?
Его товарищ с серьезным видом кивнул. Майкл промолчал и двинулся вслед за пастухами по дороге в деревню, где скрылась стайка девушек.
В центре деревни была, по обыкновению, площадь с непременным фонтаном. Однако сама деревня стояла на большой проезжей дороге, поэтому здесь же находились несколько лавчонок, винный погребок и маленькая харчевня; снаружи ее, на узкой веранде, теснились три столика. Пастухи уселись за один из них, Майкл — тоже. Девушки исчезли бесследно, будто растворились. Вокруг было пустынно: слонялся без цели одинокий ослик, какие-то карапузы возились в пыли.
Из дверей харчевни показался хозяин, очень коротконогий, коренастый, — оживленно поздоровался, поставил на стол миску турецкого гороха.
— Вы, я вижу, нездешние, — сказал он, — так что послушайте меня. Отведайте моего вина. Виноград сам выращиваю, вино делают сыновья. Апельсины в него добавляют, лимоны. Такого вина нет во всей Италии.
Они послушались. Хозяин вынес им кувшин с вином — выяснилось, что оно даже лучше, чем он сказал, густо-красное, крепкое, как коньяк. Фабрицио заговорил с ним:
— Вам тут небось все местные девушки знакомы. По дороге встретились нам красавицы из вашей деревни, и нашего друга из-за одной хватило громом.
Трактирщик оглядел Майкла с сочувственным интересом. Лицо со следами увечья представляло картину столь обыденную, что не возбуждало ни малейшего любопытства. Другое дело — человек, которого хватило громом.
— Тогда, приятель, я бы на вашем месте и домой взял две-три бутылки. А то, поди, не уснуть вам нынче ночью.
Майкл сказал:
— Кудрявая такая — не знаете? Матовая кожа и очень большие глаза, очень темные. Есть похожая в вашей деревне?
Трактирщик отрывисто бросил:
— Нету. Не знаю я ничего. — И скрылся в доме.
Неторопливо потягивая вино, они втроем прикончили кувшин, крикнули, чтобы им принесли еще. Никто не отозвался. Фабрицио пошел за хозяином и быстро вернулся назад, досадливо крутя головой.
— Так я и знал — это, оказывается, о его дочери мы разговорились. Сидит теперь там, весь кипит и не прочь учинить нам какую-нибудь пакость. Надо, по-моему, поворачивать оглобли в Корлеоне, как бы чего не вышло.
Майкл, прожив столько месяцев на острове, до сих пор не мог привыкнуть к повышенной чувствительности сицилийцев в таком вопросе, как отношения полов, — здесь, однако, даже по сицилийским меркам, был несомненный перегиб. Но пастухи приняли такую реакцию как должное. Вполне готовые уйти, ждали только его. Фабрицио веско прибавил:
— Старый хрыч намекнул, что двое взрослых сыновей у него силушкой не обижены — ему их только свистнуть. Айда отсюда, братцы.
Майкл ответил ему холодным взглядом. До сих пор перед ними был безобидный, мягкий молодой человек, типичный американец — хотя и способный, по-видимому, на поступки, достойные мужчины, раз вынужден был скрываться на Сицилии. Сейчас — впервые — пастухи увидели, что такое взгляд Корлеоне. Дон Томмазино, зная, кто Майкл таков на самом деле и что он совершил, всегда вел себя с ним очень аккуратно и обращался как с человеком «уважаемым», к каким принадлежал и сам. Пастухи, в простоте, составили о нем собственное мнение — и просчитались. Каменное, побелевшее лицо обдало их гневом, как обдает морозным паром глыба льда; под пристальным, холодным взглядом их улыбки погасли, панибратскую вольность обращения смело прочь. Майкл, прочтя на их физиономиях должную степень почтительного внимания, проговорил:
— Приведите мне сюда этого человека.
Они мгновенно повиновались. Вскинули на плечо лупары, шагнули в прохладную темноту харчевни и через полминуты появились, ведя хозяина. Видно было, что приземистый сицилиец ничуть не испуган, — к его недружелюбию прибавилась настороженность, и только.
Майкл откинулся на спинку стула и несколько мгновений молча изучал его. Потом очень спокойно сказал:
— Насколько я понимаю, я оскорбил вас вопросом о вашей дочери. Приношу вам свои извинения. Я чужой в этой стране, плохо знаю обычаи. Скажу одно — я не хотел обидеть ни ее, ни вас.
На пастухов-телохранителей эта речь произвела впечатление. Никогда в разговорах с ними голос Майкла не звучал как сейчас — повелительно, властно, противореча извинительному смыслу его слов.
Трактирщик пожал плечами, настораживаясь еще больше; он уже понимал, что имеет дело не просто со случайным прохожим из дальней деревни.
— Откуда вы, чего вам надо от моей дочери?
Майкл отвечал не колеблясь:
— Я американец, прячусь здесь от нашей полиции. Зовут Майклом. Можете донести на меня — заплатят хорошо, только ваша дочка потеряет на этом отца, а могла бы найти мужа. Во всяком случае, я хочу с ней познакомиться. С вашего согласия, в присутствии вашей семьи. По всем правилам приличия. С полным уважением. Я порядочный человек, у меня в мыслях нет опозорить вашу дочь. Хочу с ней встретиться, поговорить — если окажется, что мы подходим друг другу, мы поженимся. Если нет, то вы меня больше не увидите. В конце концов, я ей могу прийтись не по душе, а это случай, когда любой мужчина бессилен. Но если да, я в нужное время сообщу вам о себе все, что положено знать отцу жены.
Трое мужчин смотрели на него во все глаза. Фабрицио благоговейным шепотом заключил:
— Без дураков хватило громом, точно.
Трактирщик первый раз за все время, казалось, дрогнул, в нем убавилось презрительного осуждения, уверенности, что его гнев оправдан.
— Вы что, друг друзей? — спросил он наконец.
Поскольку рядовой сицилиец никогда не скажет вслух слово «мафия», трактирщик только так и мог спросить, состоит ли Майкл ее членом. Форма вопроса была общепринятой, хотя обычно прямо в лицо человеку его не задавали.
— Нет, — сказал Майкл. — Я чужой в этой стране.
Трактирщик снова оглядел его: глубокую вмятину на левой щеке, длинные ноги, какие редко встретишь у сицилийца. Покосился на двух пастухов, открыто, без боязни носящих свои лупары, вспомнил, как они ввалились к нему и объявили, что с ним желает говорить их padrone. Он тогда рявкнул в ответ, чтобы мерзавец проваливал с его веранды, на что один из пастухов заметил:
— Выйдите поговорите с ним сами — для вас же лучше будет, верьте слову.
И смутное чутье заставило его поверить. Теперь чутье подсказывало ему, что с этим чужаком лучше не ссориться. Он нехотя проворчал:
— Приходите в воскресенье, к концу дня. Мое имя Вителли, живу вон там, на горе за деревней. Но вы приходите сюда, подниметесь потом вместе со мной.
Фабрицио хотел было сказать что-то, но Майкл бросил на него взгляд, и пастух мигом прикусил язык. Что не укрылось от внимания Вителли. И когда Майкл поднялся и протянул трактирщику руку, тот пожал ее с улыбкой. Он наведет справки, и, если что-то его не устроит, гостя всегда можно встретить в сопровождении двух сыновей с дробовиками. Хозяин харчевни был человек не без связей среди тех, кого называли друзьями друзей. Но внутренний голос нашептывал, что вот она, сумасшедшая удача, выигрышный билет, на который всегда уповает сицилиец, — что красота его дочери обеспечит ей счастливую судьбу, а ее семье — достаток. И очень вовремя. За ней, слетаясь, точно мухи на мед, уже начинали увиваться местные парни, и этот чужеземец с изувеченным лицом выполнит необходимую задачу их отвадить. В знак своего расположения Вителли отпустил незнакомцев с бутылкой наилучшего своего, холодного как лед вина. Расплачивался с ним, как он отметил, один из пастухов. Это подействовало на него еще сильнее, окончательно укрепив в мысли, что Майкл — иного полета птица, нежели двое его спутников.
Прогулка на побережье Майкла уже не занимала. В местном гараже нашлась машина, которая отвезла их назад в Корлеоне, где пастухи перед ужином, по-видимому, нашли время уведомить о случившемся доктора Тазу. И доктор Таза вечером, сидя в саду, обратился к дону Томмазино со словами:
— А нашего друга нынче хватило громом.
Дон Томмазино, казалось, не удивился. Проворчал только:
— Хоть бы кого из этих сосунков в Палермо хватило громом, я бы, может, тогда вздохнул спокойно, — имея в виду главарей нового образца, которые росли как грибы в столичном городе Палермо и угрожали власти стойких приверженцев старых традиций вроде него самого.
Майкл сказал:
— Велите вашим пастухам, чтобы в воскресенье пасли своих овец, а не меня. Я иду к этой девушке на семейный обед, им не для чего болтаться рядом.
Дон Томмазино покачал головой:
— И не проси. Я за тебя отвечаю перед отцом. И еще. Говорят, ты даже о женитьбе заикался. До тех пор пока я не пошлю кого-нибудь переговорить с доном Корлеоне, я этого разрешить не могу.
Майкл сказал, тщательно подбирая слова — как-никак, перед ним сидел уважаемый человек:
— Дон Томмазино, вы знаете моего отца. Когда ему говорят «нет», он глохнет и ничего не слышит до тех пор, покамест не скажут «да». Так вот — от меня он слышал «нет» много раз. Охрана — ладно, куда ни шло, пусть, если вам так спокойнее. Но если я захочу жениться, я женюсь. Раз я отцу не позволяю вмешиваться в мою личную жизнь, то могу ли позволить вам? Это было бы непочтением к нему.
Capomafioso вздохнул:
— Что ж, будь по-твоему, значит, женись. А громовержицу твою я знаю. Девица отменная, из приличной семьи. Опозоришь их — отец во что бы то ни стало будет стараться тебя убить, тогда придется тебе пролить кровь. Они к тому же мои добрые знакомые, я не могу такое допустить.
Майкл сказал:
— Она, возможно, и смотреть-то на меня не захочет, и потом, она же совсем молоденькая — подумает, я стар для нее. — Он увидел, что у обоих его собеседников эти слова вызвали улыбку. — Мне нужны будут деньги на подарки и машина понадобится, я думаю.
Дон кивнул.
— Это все предоставь Фабрицио, он парень дошлый, в механике после флота разбирается. Денег я тебе утром дам и сообщу твоему отцу о том, что происходит. Это я обязан.
Майкл взглянул на доктора Тазу:
— У меня из носу течет все время — есть у вас чем остановить это безобразие? Не могу же я поминутно нос утирать при ней.
— Пустим тебе лекарство в нос, перед тем как поедешь, — сказал доктор Таза. — Онемеет кругом чуточку, но ты не волнуйся — целоваться с ней с ходу тебе не предстоит. — Доктор весело переглянулся с доном Томмазино, довольный остротой.
К воскресенью Майклу раздобыли машину «Альфа-Ромео», подержанную, но ходкую. А прежде он съездил на автобусе в Палермо, за подарками для девушки и ее родных. Он узнал, что девушку зовут Аполлония, и с этим именем засыпал каждую ночь, видя перед собой ее пленительное лицо. Заснуть помогало вино, много вина, и старым женщинам — прислуге в доме — сказано было с вечера ставить к его изголовью холодную бутыль. К утру он ее опорожнял. В воскресенье, под звон церковных колоколов, оглашающий в этот день всю Сицилию, он въехал на деревенскую площадь и остановил «Альфа-Ромео» у харчевни. Кало и Фабрицио, сидящим сзади со своими лупарами, Майкл велел в дом не ходить, дожидаться его в харчевне. Заведение было закрыто, но на пустой веранде уже стоял и ждал их, облокотясь на перила, коренастый Вителли.
На этот раз он поздоровался с ними за руку; Майкл взял с сиденья три свертка с подарками и стал взбираться следом за трактирщиком наверх, к его дому. Дом оказался просторнее обычной деревенской хижины — семейство Вителли, судя по всему, не бедствовало.
Внутри — типичная для деревенского жилья обстановка: фигурки Мадонны под стеклянным колпаком, с красными язычками свеч, поставленных по обету к их ногам. Здесь ждали двое сыновей — как их отец, в черных воскресных парах — крепыши, вчера еще подростки, но с печатью тяжелого крестьянского труда, из-за которой они казались старше. Ждала хозяйка, энергичная женщина, такая же плотная, как муж. Девушки с ними не было.
После церемонии знакомства — смысл слов до Майкла не доходил — все расселись в комнате, которая могла сойти за гостиную либо, с тем же успехом, за парадную столовую, заставленной самой разной мебелью и не очень просторной, но на вкус сицилийца среднего класса являющей образец великолепия.
Майкл вручил синьору и синьоре Вителли привезенные для них подарки. Отцу — золотую гильотинку для срезания кончика сигары, матери — рулон самой лучшей материи, какая продавалась в Палермо. Третий сверток предназначался для девушки. Его сдержанно поблагодарили. Он несколько поторопился с подношениями, во время первого визита дарить ничего не полагалось.
Отец грубовато, как мужчина мужчине, сказал:
— Вы не подумайте, что мы кого ни попадя зовем к себе в дом с первой встречи. Дон Томмазино лично поручился за вас, а слову этого добродетельного человека в нашей провинции верят. Поэтому добро пожаловать. Но только сразу говорю — если у вас это серьезно насчет моей дочери, то нам понадобится все-таки больше узнать про вас и вашу семью. Вы меня поймете, ваши родом-то сами из здешних мест.
Майкл вежливо наклонил голову.
— Все, что хотите, в любое время.
Синьор Вителли вскинул ладонь.
— Я не любитель знать лишнее. Сперва посмотрим, нужно ли это. А до тех пор вы — мой гость как друг дона Томмазино.
Вдруг, несмотря на лекарство, лишившее его обоняния, Майкл физически почуял в комнате присутствие девушки — запах свежих цветов, цветущих лимонов. Он оглянулся: она стояла в сводчатом проеме двери, ведущей на заднюю половину, но ни в иссиня-черных кудрях, ни на ее глухом черном платье, явно парадном, самом лучшем, цветов не было. Она быстро взглянула на него, едва заметно улыбнулась и, скромно потупясь, села возле матери.
Второй раз у Майкла перехватило дыхание, бешеными толчками разнеслось по телу ощущение, сродни не столько вожделению, сколько одержимости собственника. Впервые понятна сделалась хрестоматийная ревность, свойственная мужчине-итальянцу. Он бы сейчас своими руками убил всякого, кто попытался бы дотронуться до этой девушки, заявить на нее права, увести ее от него. Он желал завладеть ею с исступлением скупца, алчущего золотых монет, с неистовой страстью издольщика, мечтающего о своей земле. Завладеть, получить в безраздельную собственность, запереть в своем доме, содержать в заточении, только для себя, — ничто не могло воспрепятствовать этому. Чтобы никто даже поглядеть на нее не смел. Она улыбнулась брату, и Майкл, сам того не замечая, наградил парня ненавидящим взглядом. Родители девушки могли не беспокоиться: случай был классический. Молодого человека «хватило громом» по всем правилам, и до самой свадьбы он будет воском в руках их дочери. После свадьбы, конечно, все переменится, но тогда это будет неважно.
Майкл купил себе в Палермо кое-что из одежды и не смахивал больше обличьем на сельского простолюдина — хозяева дома уже не сомневались, что перед ними своего рода дон. Вмятина на щеке портила его меньше, чем он полагал: нетронутая сторона лица была так красива, что из-за увечья оно даже казалось интересней. Да и само понятие увечья становилось относительным в этом краю, где тьмы мужчин имели тот или иной тяжкий физический изъян.
Майкл смотрел на девушку, на пленительные овалы ее лица. На губы — теперь он мог их разглядеть, — пурпурные от тока темной крови. Не решаясь назвать ее по имени, он сказал:
— Я вас на днях видел у апельсиновой рощи. Только вы сразу убежали. Это что, я вас напугал?
Она вскинула на миг глаза и качнула головой. Сокрушительная красота этих глаз заставила Майкла отвести взгляд. Мать насмешливо подтолкнула ее:
— Аполлония, скажи человеку что-нибудь — он, бедный, сколько миль проехал, чтобы с тобой увидеться. — Но смоляные длинные ресницы, точно сложенные крылья, не шевельнулись.
Майкл подал ей подарок, завернутый в золотую бумагу, и Аполлония положила его на колени.
— Разверни, дочка, — сказал отец, но смуглые маленькие руки, исцарапанные руки мальчишки, оставались неподвижны.
Мать потянулась за свертком, нетерпеливо развернула, стараясь все-таки не порвать драгоценную бумагу. Покрутила в руках алую бархатную коробочку, не зная, как открыть незнакомую вещь. Нечаянно надавила на пружину, и коробочка раскрылась.
В ней лежала массивная золотая цепь на шею, и семейство уважительно примолкло, не только под впечатлением очевидной ценности подарка, но потому еще, что в их среде подношение из золота возвещало о предельной серьезности намерений. Оно являлось, по сути, тем же брачным предложением — или, вернее, свидетельством, что предложение не замедлит последовать. В основательности побуждений чужестранца не оставалось сомнений. Как и в том, что он человек состоятельный.
Аполлония все еще не притрагивалась к подарку. Мать поднесла к ней цепь, держа за оба конца, и девушка из-под длинных ресниц без улыбки подняла на Майкла свои карие ланьи глаза.
— Grazia.
Так он впервые услышал ее голос.
Такая юность звучала в бархатисто-мягком смущенном голоске, что у Майкла зазвенело в ушах. Он старательно избегал смотреть в ее сторону, говорил, обращаясь к отцу и матери, по той простой причине, что от одного лишь взгляда на нее у него мешались мысли. И все-таки сумел заметить, что тело под глухим свободным платьем буквально дышит чувственностью. Заметить, как заливается ее лицо темным румянцем, сильней темнеет от прилива крови смуглая, матовая кожа.
Наконец он поднялся; все тоже встали. Церемонно попрощались, и он наконец-то очутился лицом к лицу с девушкой, пожимая ей руку, и ощутил, подобно удару в сердце, прикосновение ее кожи к своей; ее теплой и по-крестьянски загрубелой кожи. Отец семейства проводил его вниз, к машине, и пригласил на обед в следующее воскресенье. Майкл поблагодарил, заранее зная, что не сможет выдержать без нее целую неделю.
И точно: не выдержал. Назавтра же один, без телохранителей, он опять приехал в деревню и сидел снаружи на веранде, беседуя с трактирщиком, покуда синьор Вителли не сжалился над ним и не послал сказать жене и дочери, чтобы спустились к харчевне. Это второе свидание прошло не так натянуто. Аполлония держалась свободнее, меньше дичилась. И будничное ситцевое платьице, в котором она пришла, было ей гораздо больше к лицу.
На другой день повторилось то же самое. С той разницей, что на шее у Аполлонии была подаренная им золотая цепь. Майкл улыбнулся, поняв, что это знак поощрения. Он проводил девушку наверх, до дому, — мать шла позади, не отставая ни на шаг. На крутом подъеме невозможно было избежать мимолетных прикосновений; в одном месте Аполлония оступилась и упала бы, если б Майкл ее не поддержал, живую, теплую под его руками — невольно в нем тотчас поднялась горячая волна. Они не видели, что женщина у них за спиной украдкой посмеивается — ее дочь была горная коза и ни разу еще не оступалась на этом склоне с тех пор, как научилась ходить. Она посмеивалась, зная, что другого способа прикоснуться к ее дочери у молодого человека не будет до самой свадьбы.
Так продолжалось две недели. Майкл каждый раз приезжал с подарками, и понемногу ее застенчивость стала проходить. Встречаться им, впрочем, дозволялось только в присутствии третьего лица. Аполлония была простая деревенская девушка, фактически без образования, без всякого представления о внешнем мире, но ее свежесть и непосредственность, жизнь, бьющая в ней ключом, усугубляемые языковой преградой, будоражили, привлекали внимание. Майкл торопил события, и, так как он не только нравился девушке, но и дал ей с несомненностью понять, что богат, в воскресенье через две недели была назначена свадьба.
Теперь за дело взялся дон Томмазино. Он получил уведомление из Америки, что к Майклу неприменим язык приказов, но все положенные меры предосторожности принять необходимо. И дон Томмазино, дабы заручиться присутствием своих личных телохранителей, вызвался играть роль посаженого отца жениха. Представлять сторону Корлеоне на бракосочетании должны были также Кало и Фабрицио, не говоря уже о докторе Тазе. Жить новобрачным предстояло на вилле доктора, за каменной оградой.
Сыграли свадьбу — обычную деревенскую свадьбу, когда все жители деревни высыпают на улицу и забрасывают цветами молодых, направляющихся пешком из церкви к дому невесты в сопровождении родных и гостей. Участники брачной процессии в ответ швыряют в толпу пригоршни засахаренного миндаля и особых свадебных конфет, а остатки этих конфет ссыпают в белые сахаристые горки на постели новобрачной — в данном случае чисто символически, поскольку первую брачную ночь она проведет не здесь, а на вилле неподалеку от Корлеоне. Пиршество продолжается до полуночи, но на сей раз жених с невестой, не дожидаясь его окончания, усядутся в «Альфа-Ромео» и укатят прочь. Когда настало время ехать, Майкл не без удивления обнаружил, что синьора Вителли, по просьбе дочери, собирается на виллу вместе с ними. Отец объяснил: девушка молода, непорочна, ей боязно — наутро после брачной ночи ей понадобится с кем-то поделиться, выслушать наставления, если что-то пойдет не так. Дело тонкое, всяко может случиться. Майкл поймал на себе взгляд Аполлонии, прочел нерешительность в огромных ланьих глазах. Он улыбнулся ей и кивнул.
Одним словом, на виллу под городком Корлеоне вместе с ними в машине ехала теща. Правда, сразу же по приезде она пошушукалась с прислугой доктора Тазы, притянула дочь к себе, влепила ей поцелуй и ретировалась. В спальню Майклу с молодой женой позволили удалиться без провожатых.
Аполлония приехала как была, в подвенечном платье, набросив поверх него шаль. Сундук и чемодан с ее вещами уже принесли из машины. На столике стояли бутылка вина, блюдо свадебных маленьких пирожных. Громадная кровать под балдахином невольно притягивала к себе их взгляды. Девушка стояла посреди комнаты и ждала, чтобы Майкл сделал первый шаг.
А Майкл — теперь, когда остался с ней наедине, когда получил законное право на обладание ею и никакое препятствие не мешало ему насладиться этим телом, этим ее лицом, о которых он мечтал столько ночей, — не мог заставить себя к ней приблизиться. Смотрел, как она снимает и вешает на спинку стула накидку, как кладет на туалетный столик свой свадебный венец. На столике теснились флаконы духов, склянки с кремом, заказанные Майклом в Палермо. Взгляд девушки задержался на них мимолетно.
Майкл выключил свет, подумав, что ей будет легче раздеваться под покровом темноты. Но в незанавешенные окна ярко светила золотая сицилийская луна, и он пошел закрыть ставни — не слишком плотно, боясь духоты.
Аполлония продолжала стоять у столика, и он вышел из комнаты и направился по коридору в ванную. По возвращении со свадьбы он пропустил стаканчик вина в саду, в компании доктора Тазы и дона Томмазино, покуда женщины занимались приготовлениями к ночи. Майкл рассчитывал, что в спальне застанет Аполлонию уже в ночной рубашке и под простыней. Странно, что мать не догадалась надоумить ее. Может быть, Аполлония хотела, чтобы он помог ей раздеться? Но нет, конечно, при ее целомудрии, ее застенчивости она никогда бы не решилась на столь смелое поведение.
Возвратясь, он обнаружил, что в спальне совершенно темно — кто-то закрыл ставни до конца. Майкл ощупью добрался до кровати, различил под простыней очертания тела: Аполлония, свернувшись калачиком, лежала спиной к нему на дальнем краю кровати. Майкл разделся донага и скользнул под простыню. Протянул руку — она дотронулась до обнаженной шелковистой кожи. Аполлония легла без рубашки, и этот откровенный жест наполнил его восторгом. Он осторожным движением положил ей руку на плечо, тихонько нажал, поворачивая ее к себе. Аполлония медленно повернулась, он ощутил под ладонью мягкую, полную грудь — и в тот же миг они сомкнулись в шелковистом, наэлектризованном касании, он наконец-то держал ее в руках, впиваясь долгим поцелуем в полуоткрытый теплый рот, расплющивая о себя ее тело, ее грудь, потом подминая ее под себя и оказываясь наверху.
Ее плоть, волосы — упругий шелк, все существо ее были единый порыв к нему, неистовое устремление девственного любострастия. Когда он соединился с нею, она задохнулась, притихла на мгновение и тотчас с силой подалась ему навстречу и оплела его бедра атласными ногами. Когда они достигли завершения, они были спаяны воедино так плотно, вжаты друг в друга с таким исступлением, что разлепиться надвое было для них подобно предсмертному содроганию.
В ту ночь и в последующие недели Майкл Корлеоне понял, отчего в простом народе, где придерживаются традиций старины, придают такую цену девической чистоте. То было время полного упоения чувств, неизведанного дотоле, — чувственности, замешанной на ощущении своей мужской силы. Аполлония в эти первые дни покорилась ему безраздельно, почти что рабски. Пробуждение от непорочности, когда ему сопутствует доверие, сопутствует любовь, восхитительно, как вкус плода, сорванного с дерева в самую пору.
С появлением Аполлонии довольно пасмурная мужская атмосфера на вилле оживилась. Свою мать молодая отправила домой назавтра же после первой брачной ночи и восседала за общим столом, скрашивая трапезы веселым обаянием молодости. Дон Томмазино приходил теперь обедать ежедневно, доктор Таза с новым воодушевлением плел старые бывальщины, сидя со стаканом вина в саду, где там и сям белели статуи, увенчанные кроваво-красными цветами. Так проходили вечера, а по ночам молодожены часами предавались горячечной любви. Майкл не мог насытиться дивно изваянным телом Аполлонии, ее медовой кожей, огромными карими глазами, сияющими страстью. Его сводил с ума аромат ее плоти, удивительно свежий, сладковатый, нестерпимо влекущий. Чистая страсть Аполлонии не уступала его чувственной одержимости, и часто, когда они в изнеможении засыпали, за окном начинало уже светать. Иногда, обессиленный, Майкл не сразу мог заснуть и, присев на подоконник, подолгу смотрел на обнаженное тело спящей. Прекрасно было в покое ее лицо — такие совершенные черты он видел раньше только на полотнах итальянских мастеров, у мадонн, которым все искусство бессильно было придать вид непорочности.
В первую неделю после свадьбы они то и дело уходили на прогулки, взяв с собой еду, либо совершали небольшие путешествия на «Альфа-Ромео». Но в один прекрасный день дон Томмазино, отведя Майкла в сторону, объявил, что благодаря его женитьбе каждому встречному по всей окрестности теперь известно, кто он и откуда, и необходимо принять меры предосторожности против врагов семейства Корлеоне, чья длинная рука способна дотянуться даже сюда, в потаенную глушь. Вокруг виллы поставлена вооруженная охрана, пастухам, Кало и Фабрицио, приказано круглосуточно нести караул в доме и в саду. После этого Майкл с женой больше никуда не отлучались. Он коротал время, обучая Аполлонию читать и писать по-английски, водить машину вдоль внутренней ограды имения. Дон Томмазино, погруженный в свои заботы, был в эти дни плохим собеседником — новая мафия в Палермо продолжала, по словам доктора Тазы, чинить ему неприятности.
Как-то вечером старая крестьянка, из тех, что прислуживали в доме, вынеся в сад блюдо свежих маслин, обратилась к Майклу со словами:
— А правду люди говорят, что вы — сын Крестного отца из города Нью-Йорка, дона Корлеоне?
Майкл видел, как дон Томмазино с отвращением покрутил головой — тайна стала всеобщим достоянием. Но женщина смотрела на Майкла неотрывно, как если бы от его ответа зависело многое, и он кивнул.
— Вы что, знакомы с моим отцом?
Женщину звали Филумена. Впервые с тех пор, как он попал сюда на виллу, лицо ее, морщинистое и смуглое, точно грецкий орех, осветилось улыбкой, обнажились потемневшие зубы.
— Крестный отец когда-то сохранил мне жизнь. И рассудок, — прибавила она, указав рукой на свою голову.
Ей явно хотелось сказать что-то еще, и Майкл улыбнулся ободряюще. Она боязливо проговорила:
— И правда, что Люки Брази нет в живых?
Майкл снова кивнул и удивился, увидев, какое облегчение отобразилось на старческом лице. Филумена перекрестилась.
— Так пусть же он, прости мне господи, жарится в аду до скончания веков.
Давнее любопытство к тому, что связано с Люкой Брази, сызнова пробудилось в Майкле; чутье говорило ему, что эта женщина знает историю, которую отказывались поведать когда-то Хейген и Санни. Он усадил старуху, налил ей вина.
— Расскажите про Люку Брази и моего отца, — сказал он мягко. — Я и сам кое-что знаю, но каким образом они сблизились, отчего Брази был так предан отцу? Ну же, не бойтесь, расскажите.
Морщинистое лицо Филумены с черными, как изюмины, глазами повернулось к дону Томмазино — тот неким образом дал ей понять, что разрешает. Так этот вечер ознаменовался для них рассказом Филумены.
Тридцать лет назад Филумена жила на Десятой авеню города Нью-Йорка, где подвизалась в качестве повивальной бабки в итальянской колонии. Итальянки беременели не переставая, и Филумена благоденствовала. Случалось, самих врачей вразумляла, когда встревали, мало что умея, при тяжелых родах. Муж-покойник — царствие ему небесное, бедному, — хоть и картежник был, и бабник, и гроша не подумал отложить про черный день, — содержал бакалейную лавку, дающую хороший доход. И вот в одну окаянную ночь тридцать лет назад, когда весь честной народ давно улегся спать, в дверь к Филумене постучали. Она ничуть не испугалась, ведь малыши благоразумно предпочитают приходить в этот грешный мир в часы покоя, а потому оделась и отворила дверь. На пороге стоял Люка Брази, о котором уже тогда шла недобрая молва. И еще люди знали, что он живет бобылем. Вот тут Филумене стало страшно. Она решила, что он пришел сквитаться с ее мужем, что муж, возможно, отказал Брази по глупости в каком-нибудь мелком одолжении.
Однако Брази явился по обычному делу. Он сказал, что есть женщина, которой подошло время рожать, — дом не здесь, по соседству, а в другом месте, и Филумена должна поехать с ним. Филумена мгновенно почуяла неладное. Зверская физиономия Брази была в ту ночь искажена безумием, им явно владела неведомая злая сила. Филумена попробовала возразить, что помогает лишь тем женщинам, которые у нее наблюдались, но он сунул ей в руку пригоршню скомканных зеленых долларов и с угрозой велел идти за ним. Она с перепугу не посмела перечить.
На улице ждал «Форд» с водителем, того же поля ягодой, что и Брази. Дорога заняла полчаса, не больше; при въезде в Лонг-Айленд-Сити, сразу за мостом, остановились у небольшого каркасного дома. Дома на две семьи, но в настоящее время занимаемого, по всей видимости, Брази с его приспешниками. Во всяком случае, на кухне сидели за выпивкой и картами еще какие-то личности. Брази повел Филумену по лестнице наверх, в спальню. Там лежала в постели молодая, красивая девушка, судя по виду, ирландка, рыжая, накрашенная, с животом раздутым, как у свиньи накануне опороса. И напуганная до полусмерти. При виде Брази бедняжка отвернулась в ужасе — да, буквально в ужасе, — и немудрено, ничего страшнее злодейской рожи Брази, перекошенной от ненависти, Филумена в жизни не видела. (В этом месте рассказчица опять перекрестилась.)
Короче, Брази вышел. Помогали повитухе при родах двое его людей. Младенец появился на свет, и обессиленная мать забылась глубоким сном. Позвали Брази. Филумена, протянув ему новорожденную, завернутую в лишнее одеяло, сказала:
— Если вы ее отец, берите. Я свое дело сделала.
Брази, по-прежнему храня на лице печать безумия, вперился в нее злобным взглядом.
— Да, отец — я. Но я не желаю оставлять в живых эту породу. Отнеси ребенка в подвал и брось в топку.
Филумена в первую минуту подумала, что не так его поняла. Ее сбило с толку слово «порода». Что он хотел сказать — что девушка не итальянка? Или что она явно из девиц низшего пошиба, а проще говоря, шлюха? Или же — что семя, порожденное им, не имеет права на жизнь? В конце концов она заключила, что это он так пошутил на свой зверский лад. И коротко отозвалась:
— Ваш ребенок, вы и делайте с ним что хотите. — Она попыталась всучить ему спеленатое дитя.
В это время измученная роженица пробудилась и повернулась на бок к ним лицом. У нее на глазах Брази яростно оттолкнул от себя сверток с новорожденной, придавив его к груди Филумены.
— Люк, Люк, — слабым голосом позвала молодая женщина, — прости меня.
И Брази оглянулся на нее.
Это было страшно, продолжала свой рассказ Филумена. Ох и страшно. Они были словно бешеные звери, эти двое. В них не осталось ничего человеческого. Воздух в комнате зазвенел от их ненависти друг к другу. Ничто иное — ни даже новорожденное дитя — для них в этот миг не существовало. Между тем непонятным образом здесь присутствовала и страсть. Сатанинская кровожадная похоть, до того противоестественная, что всякий понял бы — души их обречены на вечное проклятие. Потом Люка Брази вновь обернулся к Филумене и хрипло проговорил:
— Делай, что сказано, и я озолочу тебя.
От ужаса у Филумены отнялся язык. Она только затрясла головой. Но наконец сумела все же выдавить из себя:
— Нет, вы сами — вы отец, сами делайте, раз вам надо.
Брази не стал ей отвечать. Вместо этого он вытащил из-за пазухи нож.
— Я тебе глотку перережу, — сказал он.
После чего на нее, должно быть, нашло затмение, потому что, когда она опомнилась, все они уже стояли в подвале дома перед квадратным чугунным котлом. Филумена по-прежнему держала на руках завернутого в одеяло ребенка, который ни разу за все время не подал голоса. («Может, если бы девочка заплакала, если б я, дура, догадалась ее ущипнуть, — говорила Филумена, — он бы, чудовище поганое, и сжалился».)
Вероятно, кто-то из мужчин отворил дверцу топки — видно было, как внутри пылает огонь. А потом они с Брази остались вдвоем в этом подвале с запотелыми трубами и, помнится, мышиным запахом. Брази снова вытащил нож. В том, что он исполнит свою угрозу зарезать ее, сомневаться не приходилось. С одной стороны был огонь, с другой — глаза Брази. Они глядели с дьявольской морды, нечеловеческой, сумасшедшей. Он подтолкнул ее к открытой дверце топки.
На этом Филумена умолкла. Сложила костлявые руки на коленях и посмотрела Майклу прямо в глаза. Он знал, чего она хочет — хочет сказать, но не прибегая к словам.
— И вы это сделали? — негромко спросил он.
Филумена кивнула.
Лишь осушив еще стакан вина, и осенив себя крестом, и пробормотав молитву, она согласилась продолжать. Ей дали тогда пачку денег и отвезли домой. Она понимала, что, если проронит хотя бы слово о случившемся, ей не жить. Но два дня спустя Брази убил молоденькую ирландку, мать ребенка, и его забрали в полицию. Филумена, не помня себя от страха, пришла к Крестному отцу и рассказала, что с ней произошло. Он велел ей хранить молчание и обещал, что обо всем позаботится. Брази в то время не работал на дона Корлеоне.
Но раньше, нежели дон Корлеоне успел что-либо предпринять, Люка Брази в тюремной камере попытался покончить с собой, раскроив себе горло осколком стекла. Его перевели в тюремный лазарет, а к тому времени, как он поправился, дон Корлеоне все уже уладил. Полиции, за неимением прямых улик, нечего было предъявить суду, и Люку Брази отпустили на свободу.
Дон Корлеоне заверил Филумену, что ей, как со стороны Люки Брази, так и со стороны полиции, бояться нечего, и все-таки она лишилась покоя. Нервы пришли в негодность, она не могла больше заниматься своей работой. В конце концов уговорила мужа продать бакалейную лавку и возвратиться в Италию. Муж был хороший человек, он уже знал обо всем от жены и все понимал. Хороший, но слабохарактерный, и по приезде в Италию растранжирил состояние, нажитое ими в Америке тяжелым трудом. Вот как получилось, что после его смерти она пошла в прислуги. Тем Филумена и завершила свой рассказ. А напоследок, пропустив еще стаканчик вина, прибавила, обращаясь к Майклу:
— Для меня имя вашего отца благословенно. Он всегда присылал мне денег, стоило только попросить, и он спас меня от Брази. Передайте, я каждый вечер молюсь о спасении его души, так что он может не страшиться смерти.
Когда она ушла, Майкл спросил дона Томмазино:
— Правду она рассказала?
И capomafioso кивнул в ответ.
Неудивительно, подумалось Майклу, что не нашлось охотников рассказать ему эту историю. Да, ничего себе история. Ничего себе Люка.
Наутро Майклу захотелось обсудить с доном Томмазино подробности услышанного, но оказалось, что дона Томмазино через посыльного срочно вызвали в Палермо. К вечеру он вернулся и опять отозвал Майкла в сторону. Из Америки получено известие, сказал он. Известие, которое ему горько сообщать. Убит Сантино Корлеоне.
Глава 24
Сицилийское раннее солнце заливало спальню лимонно-желтым светом. Майкл проснулся, ощущая горячим от сна плечом шелковистое прикосновение женской кожи, и нагнулся над Аполлонией, будя ее поцелуями. Они предались любви, и после стольких месяцев безраздельного обладания он все равно не мог не дивиться заново ее красоте и ее пылкости.
Потом она встала и пошла в конец коридора, где находилась ванная, — мыться и одеваться. Майкл, все еще лежа, потянулся, подставляя голое тело нежарким утренним лучам, и закурил. Сегодня было их последнее утро в этом доме, на этой вилле. Дон Томмазино переправлял его в другое место — городок на южном побережье Сицилии. Аполлонии, на первом месяце беременности, хотелось сперва недели две провести у родителей, а уж оттуда приехать к нему, в это новое убежище.
Накануне вечером, после того как Аполлония ушла спать, дон Томмазино долго еще сидел с Майклом в саду. Он выглядел озабоченным и усталым, признался, что тревожится за безопасность Майкла.
— Из-за свадьбы ты оказался на виду, — говорил он. — Удивительно, как твой отец не подумал, что тебе необходимо найти другое укрытие. Тем более у меня из-за этой шантрапы палермской своих болячек хватает. Предложил людям договориться честь по чести, оросить им клюв сверх всяких заслуг с их стороны — так нет, им все, мерзавцам, подавай. Я что-то не пойму их толком. Пробуют пакостить по мелочам, но меня голыми руками не возьмешь. Я им не мальчик, чтобы так дешево меня ставить — что же они, не знают? То-то вот и беда с нынешней молодежью, при всех ее хваленых способностях. Рассудить не умеют, разобраться, и требуют всю воду из колодца одним только себе.
Дон Томмазино прибавил, что пастухи, Фабрицио и Кало, будут сопровождать Майкла на «Альфа-Ромео» в качестве телохранителей. А он с ним попрощается сейчас, так как дела опять призывают его в Палермо и он отправится туда на заре. Доктору Тазе говорить об отъезде не нужно, — старый греховодник закатится сегодня развлекаться в Палермо и может что-нибудь сболтнуть невзначай.
Майкл и сам видел, что дела у дона Томмазино плохи. По ночам за оградой виллы несла караул вооруженная охрана, в доме постоянно находилось несколько верных дону пастухов с лупарами. Сам дон Томмазино последнее время не расставался с оружием, нигде не появлялся без личного телохранителя…
Утреннее солнце уже палило нещадно. Майкл погасил окурок, натянул рабочие штаны и рубашку, нахлобучил на голову кепку, в каких большей частью ходят на Сицилии мужчины. Босиком подошел к окну спальни и выглянул наружу: внизу, развалясь на плетеном стуле, сидел Фабрицио и причесывался, лениво проводя гребенкой по густой гриве черных волос; рядом, на плетеном столике, лежала небрежно брошенная лупара. Майкл свистнул, и Фабрицио поднял голову.
— Подавай машину! — крикнул ему Майкл. — Через пять минут выезжаем. Где Кало?
Фабрицио встал. Расстегнутая на груди рубаха обнажала красно-синие очертания татуировки.
— Кофе на кухне пьет, — отозвался он. — А супруга тоже поедет с нами?
Майкл прищурился. Что-то Фабрицио с недавних пор слишком усердно провожает глазами Аполлонию. Не то чтобы он когда-нибудь посмел заигрывать с женой друга своего дона — такое на Сицилии позволит себе лишь тот, кому жизнь недорога, — но все же… Майкл ответил холодно:
— Нет, она задержится на несколько дней, сначала погостит у родителей.
Он посмотрел, как Фабрицио торопливыми шагами направляется к каменной сторожке, которая служила гаражом для «Альфа-Ромео».
Потом пошел умываться. Аполлонии не было видно — должно быть, спустилась на кухню приготовить ему на прощание завтрак собственными руками и тем умерить чувство вины, что ей перед отъездом в такую даль, на другой конец Сицилии, захотелось еще раз побывать в родной семье. После чего дон Томмазино переправит ее в то место, где будет находиться Майкл.
Внизу, на кухне, старуха Филумена принесла ему кофе и, смущаясь, пожелала доброго пути.
— Я передам от вас привет отцу, — сказал ей Майкл, и она закивала.
Вошел Кало.
— Машина подана, я отнесу ваш чемодан?
— Нет, я сам, — сказал Майкл. — А где Аполла?
Бесстрастное лицо Кало расплылось в доброй улыбке.
— Сидит в машине за рулем и мечтает нажать на газ. В глаза Америки не видела, а уж заделалась американкой.
Для сицилийской крестьянки сесть за руль автомашины было делом неслыханным. Но Майкл изредка давал Аполлонии поводить «Альфа-Ромео», не выезжая за ограду имения, и непременно садился рядом, так как она иной раз, желая нажать на тормоза, вполне могла вместо этого прибавить газу.
Майкл сказал:
— Ступай найди Фабрицио, и ждите меня в машине.
Он вышел из кухни и взбежал по лестнице наверх. Чемодан, уложенный с вечера, стоял в спальне. Перед тем как его взять, Майкл снова глянул в окно: машину вывели, но поставили не у кухонного крыльца, а у портика, у парадного входа. Аполлония сидела, положив руки на баранку, словно девочка, которая забралась в автомобиль поиграть. Кало ставил на заднее сиденье корзинку с едой на дорогу. И тут Майкл заметил с раздражением, что Фабрицио, которому, видимо, что-то понадобилось сделать в последний момент, исчезает за воротами. О чем он раньше думал, черт бы его побрал? Фабрицио оглянулся через плечо — как-то воровато оглянулся. Приструнить надо будет пастушка. Майкл пошел вниз, решив, что выйдет наружу через кухню и там уже окончательно простится с Филуменой.
— А доктор Таза что, все спит? — спросил он ее.
У глаз Филумены собрались лукавые морщинки.
— Старый петух зарю не возвестит. Доктор вчера вечером отлучался в Палермо.
Майкл хохотнул. Он вынес чемодан на кухонное крыльцо, и жаркое утро, даже сквозь вечно забитый нос, обдало его запахом цветущих лимонов. Аполлония помахала ему, он понял, что она хочет сама подогнать машину к крыльцу — до него было шагов десять, не больше, — и просит его оставаться на месте. Кало, широко ухмыляясь, стоял там же рядом, с лупарой в руке. Фабрицио все еще отсутствовал. В этот миг из незначащих мелочей в подсознании Майкла сложилась четкая картина — все разом сошлось.
— Нет! — крикнул он Аполлонии. — Не надо!
Но его крик потонул в грохоте мощного взрыва: Аполлония уже включила зажигание. Кухонную дверь разнесло в щепки, Майкла с силой отшвырнуло на добрых десять футов в сторону вдоль стены. С крыши дома на плечи ему градом посыпались камни, один задел его по голове. Теряя сознание, он успел увидеть, что от «Альфа-Ромео» остались четыре колеса да стальные оси, соединяющие их, — больше ничего.
В комнате, где он очнулся, было совсем темно, слышались чьи-то приглушенные голоса, но слов он разобрать не мог. Повинуясь неясному инстинкту, он старался не показать, что пришел в себя, но голоса умолкли; кто-то, сев на стул у его кровати, наклонился к нему и произнес, уже внятно:
— Ну, ожил наконец-то.
Зажегся свет, полоснув его по глазам; Майкл отвернулся. Голова была чугунная, тупая. Белесое пятно нависло над ним, медленно приобретая сходство с лицом доктора Тазы.
— Дай-ка я посмотрю на тебя минутку, потом погасим свет, — мягко сказал доктор. Он посветил Майклу в глаза фонариком. — Так. Ничего, все обойдется. — Выпрямился и прибавил, обращаясь к кому-то: — Можешь с ним поговорить.
На стуле у кровати сидел дон Томмазино, теперь Майкл видел его отчетливо.
— Майкл, Майкл, ты меня слышишь? Можно сказать тебе два слова?
В ответ легче всего было приподнять руку, Майкл так и сделал. Дон Томмазино спросил его:
— Кто выводил машину из гаража, Фабрицио?
Майкл, сам того не ведая, отозвался на вопрос улыбкой. Странной улыбкой, утвердительной, но леденящей. Дон Томмазино продолжал:
— Фабрицио исчез. Послушай меня, Майкл. Ты пролежал без сознания почти неделю. Понимаешь? Все думают, что ты погиб, опасность миновала — тебя больше не выслеживают. Я сообщил твоему отцу, и он прислал мне указания. Ты возвратишься в Америку, ждать осталось недолго. А пока будешь тихо отсиживаться здесь. У меня есть домик в горах, там тебя никто не достанет. Мои враги в Палермо, как только прошел слух, что ты погиб, предложили мне пойти на мировую — значит, с самого начала ты был им нужен, а не я. Под меня копали для вида, отвлекали внимание, а тем временем готовили убийство. Ты это запомни. А в остальном положись на меня и ни о чем не думай. Выздоравливай помаленьку, набирайся сил.
Теперь Майкл вспомнил все. Он знал, что его жены нет в живых — что Кало нет в живых. Да, была еще женщина на кухне. Вышла она вслед за ним на крыльцо или нет? Он прошептал:
— Филумена?..
Дон Томмазино сказал негромко:
— Цела, только носом кровь пошла от взрыва. О ней не беспокойся.
Майкл выговорил, с трудом шевеля губами:
— Фабрицио. Дайте знать пастухам. Кто мне выдаст Фабрицио, будет владеть лучшими пастбищами на Сицилии.
Племянник и дядя с облегчением переглянулись. Дон Томмазино взял со стола стакан, хватил из него янтарной влаги и запрокинул голову, отдуваясь. Доктор Таза, сев на край кровати, уронил почти рассеянно:
— Ты, знаешь ли, теперь вдовец. На Сицилии это редкость, — словно желая утешить его таким отличием.
Майкл поманил дона Томмазино ближе. Дон тоже пересел на кровать и пригнулся к нему.
— Передайте отцу, чтобы вернул меня домой, — проговорил Майкл. — Передайте, что я хочу быть ему сыном.
Однако прошел еще месяц, покуда Майкл окончательно поправился, а потом — еще два месяца, пока ему выправили нужные документы, состыковали все отрезки его пути. После этого его переправили на самолете из Палермо в Рим, а из Рима — в Нью-Йорк. За все это время след Фабрицио так и не отыскался.
КНИГА VII
Глава 25
Окончив университет, Кей Адамс поступила учительницей в начальную школу родного нью-гэмпширского городка. Первые полгода после того, как Майкл исчез, она каждую неделю звонила его матери справиться о нем. Миссис Корлеоне неизменно отвечала приветливо и неизменно завершала разговор словами:
— Ты хорошая девушка, очень. Забудь про Майки и найди себе хорошего мужа.
Кей не обижалась на такую прямолинейность, понимала, что это говорится из заботы о будущем молодой девушки в безнадежной ситуации.
Когда наступили школьные каникулы, она решила съездить в Нью-Йорк, купить что-нибудь приличное из платья, повидать старых подруг по университету. А также, может быть, поискать себе в Нью-Йорке работу поинтересней. Почти два года она вела образ жизни заправской старой девы: читала, учила детей, ни с кем не встречалась, вообще никуда не ходила, хоть, правда, и перестала названивать в Лонг-Бич. Она знала, что так продолжаться не может, чувствовала, что становится дерганой, ожесточенной. Просто она все время верила, что Майкл ей обязательно напишет, как-то даст о себе знать. То, что он этого не сделал, было унизительно — обидно было, что он в такой мере никому не способен довериться, даже ей.
Кей поехала ранним поездом и часам к двум добралась до своей гостиницы. Звонить подругам на работу и отрывать их от дела не хотелось, она решила, что позвонит им вечером. Ходить по магазинам после утомительной дороги тоже не очень улыбалось. Но и сидеть одной в номере было тоскливо — все навевало воспоминания о тех временах, когда они с Майклом имели обыкновение уединяться на день-другой в каком-нибудь отеле, где ничто не мешало их близости. Эти воспоминания, главным образом, и побудили ее снять трубку и позвонить его матери в Лонг-Бич.
Ответил грубый мужской голос с типичным, на ее слух, нью-йоркским выговором. Кей попросила позвать миссис Корлеоне. Последовало несколько минут тишины, и знакомый голос с резким итальянским акцентом спросил, кто говорит. Кей, испытывая уже некоторую неловкость, собралась с духом.
— Это Кей Адамс, миссис Корлеоне, — помните вы такую?
— Ну как же, как же, помню. Ты что не звонила мне? Замуж вышла?
— Да нет, — сказала Кей. — Просто была занята. — Ее удивило, что собеседница явно раздосадована тем, что она перестала звонить. — Скажите, от Майкла слышно что-нибудь? Как он?
В трубке наступило молчание, потом уверенно, внятно донеслось:
— Майки дома. Что, не звонил тебе? Ты с ним не виделась?
У Кей внутри что-то оборвалось, к горлу подступили унизительные слезы. Она спросила чужим голосом:
— И давно он дома?
— Полгода.
— Вот оно что, — сказала Кей. — Понятно. — Да, все было понятно. Ее бросило в жар от стыда, что мать Майкла видит, как мало она значит для ее сына. И сразу стыд сменился злостью. Злостью на Майкла, на его мать, на всех этих пришлых — злостью на итальянцев, которые не способны хотя бы просто из приличия поддерживать видимость дружеских отношений, даже если любовным отношениям настал конец. Неужели Майкл не понимает, что ей, как другу, небезразлична его судьба, даже если она ему больше не интересна как женщина, даже если он раздумал жениться? Неужели он воображает, что она, как какая-нибудь дремучая итальяночка, готова наложить на себя руки или закатить скандал, что ее, несчастную, обманули и бросили? Кей постаралась говорить как можно ровнее: — Понятно, спасибо большое. Очень рада, что Майкл дома и у него все хорошо. Я только это и хотела узнать. Больше я звонить не буду.
Голос миссис Корлеоне зазвучал нетерпеливо, она как будто не слышала того, что сказала Кей:
— Хочешь повидать Майки, приезжай. Будет ему сюрприз. Бери такси, я скажу охране у ворот, они заплатят. Посули таксисту вдвое против того, что покажет счетчик, иначе не поедет в такую даль. Но сама не расплачивайся. Мужнин человек на воротах заплатит.
— Это невозможно, миссис Корлеоне, — холодно отозвалась Кей. — Если бы Майкл хотел меня увидеть, он бы давно позвонил. Очевидно, у него нет желания возобновлять наше знакомство.
Нетерпение в голосе миссис Корлеоне усилилось:
— Такая приятная девушка, и ноги хорошие, а умом не вышла. — Она насмешливо фыркнула. — Ты ко мне приедешь, а не к Майки. Мне надо с тобой поговорить. Садись и приезжай. И не плати за проезд. Я тебя жду. — В телефоне щелкнуло. Миссис Корлеоне повесила трубку.
Можно было перезвонить, сказать, что она не приедет. Но Кей знала, что должна повидаться с Майклом, поговорить — пусть даже это будет вежливый разговор давних знакомых. Раз он дома и больше не скрывается, стало быть, та жуткая история кончилась благополучно и он опять вернулся к нормальной жизни. Она вскочила и принялась наводить красоту, готовясь к встрече. Долго возилась, накладывая косметику, выбирая платье. Долго разглядывала себя в зеркале, когда была готова. Похорошела она с тех пор, как Майкл скрылся? Или же он сочтет, что постарела, подурнела? Фигура стала более женственной, шире в бедрах, полней в груди — считается, что итальянцам такие по вкусу, хотя Майкл всегда говорил, что ему нравится ее хрупкость. Впрочем, это не имело значения, Майкл явно не хочет больше поддерживать с нею отношения, если ни разу не позвонил ей за целых шесть месяцев.
Таксист, которого она остановила, упорно отказывался везти ее в Лонг-Бич, покуда она с милой улыбкой не пообещала, что заплатит вдвое больше, чем покажет счетчик. Через час она подъезжала к парковой зоне под городом Лонг-Бич. Здесь многое изменилось. Жилой пятачок, где стояли особняки, был обнесен чугунной оградой, въезд преграждали чугунные ворота. Мужчина в белом пиджаке и алой рубашке отворил ворота, взглянул на счетчик, сунув голову в окно машины, и отсчитал таксисту деньги. Тот удовлетворенно крякнул, пересчитав их, и Кей, видя, что все в порядке, вышла и направилась по асфальтированной площадке к центральному особняку.
Дверь открыла миссис Корлеоне, встретив Кей, которая этого не ожидала, сердечным объятием. Придирчиво оглядела ее с головы до ног и безапелляционным тоном вынесла суждение:
— Красивая. Дураки у меня сыновья. — Она потянула Кей в дом и, как когда-то давно, повела на кухню, где уже булькал кофейник и стояло блюдо с едой. — Майкл скоро приедет, садись.
Села сама и, настойчиво потчуя Кей, принялась подробно, с живым любопытством, ее расспрашивать. С видимой радостью приняла известие, что Кей стала школьной учительницей, что в Нью-Йорк приехала навестить старых подруг и что ей только двадцать четыре года. Слушала и кивала, будто каждый из этих фактов соответствовал некоему реестру, составленному ею в уме. Кей от волнения способна была лишь кое-как отвечать на вопросы, ничего не прибавляя.
Она увидела его в окно. К дому подъехала машина, из нее вышли двое. За ними — Майкл. Он выпрямился и что-то сказал одному из мужчин, стоя левым боком к кухонному окну. На щеке внизу была вмятина — как если б ребенок, расшалясь, продавил ударом лицо целлулоидного голыша. Как ни странно, в ее глазах это не портило его, но у нее тотчас же навернулись слезы. Она увидела, как он приложил белоснежный платок ко рту, потом к носу, подержал так минутку и отвернулся, входя в дом.
Слышно было, как открылась дверь; в коридоре, ведущем на кухню, раздались его шаги. Он вошел — и увидел ее за столом с его матерью. Первое мгновение он оставался совершенно неподвижен, потом еле заметно улыбнулся краем рта; слева улыбке мешала вмятина. И Кей, которая раз сто репетировала про себя небрежное: «Ну, привет — вот и встретились», сорвалась со стула и кинулась к нему на шею, пряча мокрое лицо у него на груди. Он поцеловал ее в щеку, подождал, пока она успокоится, и, обняв за плечи, повел из дома к своей машине. Отмахнулся от телохранителя. Они выехали за ворота; Кей, сидя рядом с ним, стирала с лица платком остатки наведенной красоты.
— Я не хотела, это само получилось, — сказала она. — Просто никто не говорил мне, как сильно тебя покалечили.
Майкл рассмеялся и потрогал вмятину.
— Ты об этом? Да пустяки. Синусит себе нажил, а так… Теперь, когда я дома, пожалуй, надо будет привести это дело в порядок. Я не мог написать тебе — и ничего не мог. Это ты должна понять прежде всего.
— Поняла.
— У меня есть квартира в городе. Хочешь, поедем туда, нет — можем в ресторан, пообедаем, выпьем.
— Я не хочу есть, — сказала Кей.
Некоторое время они ехали молча по дороге в Нью-Йорк. Майкл спросил:
— Ну ты как, сдала на бакалавра?
— Сдала. Учительствую теперь дома в начальных классах. А скажи, все же выяснилось, кто на самом деле убил полицейского? Ты поэтому смог вернуться?
Майкл ответил не сразу:
— Да, выяснилось. Ты разве не читала? Было во всех нью-йоркских газетах.
Значит, он все-таки не убийца! Кей просияла от радости.
— К нам в городок приходит только «Нью-Йорк таймс». Запрятали, наверное, эту новость куда-нибудь на восемьдесят девятую страницу. Если б я прочитала, то позвонила бы твоей матери гораздо раньше… — Она вдруг запнулась. — Смешно признаться, но после разговоров с ней я почти готова была верить, что это сделал ты. И вот сейчас, за чашкой кофе, как раз перед тем, как ты вошел, узнаю от нее про этого ненормального, который во всем сознался.
Майкл сказал:
— Может быть, она и сама сначала этому верила.
— Как так? Родная мать?
Майкл усмехнулся.
— Матери, они вроде полицейских. Всегда верят худшему.
В Нью-Йорке он поставил машину в гараж на Малбери-стрит — владелец гаража поздоровался с ним, как со старым знакомым. Они завернули за угол, подошли к некогда импозантному, но обветшалому дому, стоящему в ряду таких же запущенных строений. Майкл открыл парадную дверь своим ключом; внутри дом поражал чистотой, богатством обстановки, как городская резиденция миллионера. Майкл поднялся по лестнице и впустил Кей в квартиру с огромной светлой гостиной, к которой примыкала просторная кухня; другая дверь вела в спальню. Майкл достал из бара в углу гостиной бутылки, смешал себе и ей коктейли. Они посидели на диване, помолчали.
— Ну что, — тихо сказал Майкл. — Пошли в спальню?
Кей отпила большой глоток и улыбнулась.
— Да.
Для Кей все было между ними как прежде, только Майкл теперь вел себя жестче, проще, без былой нежности, словно бы держась с нею настороже. Она старалась не замечать. Говорила себе, что это пройдет. Мужчины в подобных ситуациях, как ни парадоксально, более впечатлительны. Для нее самой, хоть два года прошло, не было ничего естественнее на свете, чем лежать в постели с Майклом. Будто он с нею вовсе не разлучался.
— Ты мог написать — ты мог довериться мне, — говорила она, крепче прижимаясь к нему. — Я соблюдала бы omerta, принятую в Новой Англии. Янки, знаешь, тоже умеют молчать.
Майкл негромко засмеялся в темноте.
— Я не надеялся, что ты будешь ждать. Мне и в голову не приходило, что ты способна ждать меня после того, что случилось.
Кей быстро проговорила:
— Я ни минуты не верила, что это ты убил тех двоих. Разве что, может быть, иногда, после разговоров с твоей матерью. Но в глубине души — не верила. Я слишком хорошо тебя знаю.
Она услышала, как он вздохнул.
— Неважно, убивал я или нет. Придется тебе это усвоить.
Кей несколько опешила от его холодного тона.
— Так ты скажи мне все же — убивал или не убивал?
Майкл сел, прислонясь к подушке; в темноте чиркнул спичкой, закурил.
— А что, если я скажу — выходи за меня замуж. Или для этого я должен сначала ответить на твой вопрос?
Кей сказала:
— Мне все равно, я люблю тебя — мне это все равно. И ты, если б любил, не боялся бы сказать мне правду. Не боялся, что я донесу в полицию. Значит, вот в чем дело, да? Ты действительно гангстер, так ведь? Только для меня это, в общем, не главное. Главное — что ты меня, очевидно, не любишь. Даже не позвонил мне, когда вернулся домой.
Майкл затянулся, горячий пепел от его сигареты упал на голую спину Кей. Она невольно вздрогнула.
— Не пытайте меня, я все равно ничего не скажу. Шутка.
Майкл не засмеялся.
— Ты понимаешь, — теперь голос его звучал рассеянно, — когда я вернулся, то не почувствовал особой радости, что снова вижу своих. Отца с матерью, Конни, Тома. Приятно было, конечно, но, в сущности, меня это не трогало. А вот сегодня увидел тебя у нас на кухне и по-настоящему обрадовался. Это, ты как считаешь, любовь?
— Во всяком случае, где-то близко.
Их снова бросило друг к другу. На этот раз Майкл был с нею нежней. Потом он пошел принести им выпить. Вернулся и сел в кресло лицом к кровати.
— Давай серьезно, — сказал он. — Как ты насчет того, чтобы пожениться? — Кей с улыбкой пригласила его жестом в постель. На этот раз Майкл тоже ответил ей улыбкой. — Да нет — серьезно. О том, что было, я тебе ничего рассказать не могу. Сейчас я работаю на отца. Меня готовят в преемники семейного дела по импорту оливкового масла. Но у семьи, у моего отца, есть, как ты знаешь, враги. Может так получиться, что ты в молодые годы станешь вдовой — не обязательно, но есть такая вероятность. И еще. Я с тобой не стану делиться по вечерам тем, что происходит у меня на работе. Не стану посвящать тебя в свои дела. Ты будешь мне женой, но не товарищем, как принято выражаться. Товарищем — равной — ты быть не можешь.
Кей приподнялась на локтях и включила массивную лампу, стоящую на ночном столике; зажгла сигарету. Откинулась на подушки.
— Ты говоришь мне, иными словами, что ты гангстер, так? — сказала она спокойно. — Что ты причастен к убийствам, к разным иным преступлениям, связанным с убийством людей. И мне об этой стороне твоей жизни возбраняется не только задавать вопросы, но даже и думать. Вроде как в фильмах ужасов, когда чудовище предлагает красавице стать его женой. — Майкл, который сидел, повернувшись к ней изувеченной стороной лица, усмехнулся. Кей покаянно спохватилась: — Ой, Майкл, я вообще не замечаю эту ерунду, честное слово!
Майкл рассмеялся:
— Я знаю. А мне даже нравится так, если бы еще только из носу не лило.
— Ты сам сказал — давай серьезно, — продолжала Кей. — Ну, поженимся, — что же это будет за жизнь для меня? Как у твоей матери, как у добропорядочной итальянской домохозяйки — дети, дом, и все? А если что-то случится? Это ведь может кончиться тюрьмой.
— Не может, — сказал Майкл. — Могилой — да, тюрьмой — нет.
Уверенность, с какою это было сказано, вызвала у Кей короткий смешок, в котором к веселости странным образом примешивалась гордость.
— Ну как можно такое утверждать? Ты вдумайся!
Майкл вздохнул:
— Все это вещи, которые я не могу с тобой обсуждать, которых я не хочу касаться, говоря с тобою.
Кей надолго замолчала.
— И все-таки. Почему ты хочешь на мне жениться, если за столько месяцев не собрался позвонить? Что, я так хороша в постели?
Майкл кивнул с серьезным видом:
— Безусловно. Только я это ведь и так имею, зачем бы мне ради этого жениться? Послушай, я не требую ответа немедленно. Будем с тобой продолжать встречаться. С родителями посоветуйся. Отец у тебя, я слышал, очень крутого, по-своему, замеса человек. Посмотри, что он скажет.
— Ты все-таки не ответил, почему, почему хочешь на мне жениться, — сказала Кей.
Майкл выдвинул ящик ночного столика, достал белый носовой платок и поднес его к лицу. Высморкался, вытер нос.
— Вот тебе отличный повод не выходить за меня. Каково это, представляешь, иметь рядом субъекта, который без конца сморкается?
Кей отозвалась нетерпеливо:
— Брось, не отшучивайся. Я задала тебе вопрос.
Майкл опустил руку, держащую платок.
— Ладно, — сказал он. — Один раз я тебе отвечу. Ты — единственная, к кому я привязан, кто мне дорог. Я не звонил, так как не мог, повторяю, предположить, что ты ко мне не потеряешь интерес после той истории. Можно было, конечно, домогаться тебя, запудрить тебе мозги, но не хотелось. Я кое-что открою тебе сейчас — но с тем условием, чтобы никто другой не узнал, даже твой отец. Лет через пять, если все будет нормально, семья Корлеоне перейдет на совершенно легальное положение. Это потребует известных усилий и известного риска — тут-то у тебя и появится шанс остаться состоятельной вдовой. Почему я зову тебя замуж? Потому что ты мне нужна. И потому, что хочу иметь семью и детей — пора. Но я не хочу, чтоб моим детям пришлось испытать на себе мое влияние, как мне пришлось испытать влияние моего отца. Я не говорю, что отец сознательно оказывал на меня давление. Нет. Никогда. Никогда не заводил речи даже о моем участии в семейном бизнесе. Мечтал увидеть меня учителем, врачом — кем-нибудь из этой области. Но события приняли скверный оборот, и мне пришлось ввязаться в борьбу на стороне моей семьи. Потому пришлось, что я люблю своего отца, восхищаюсь им. Я не встречал человека, столь достойного уважения. Он всегда был хорошим мужем и отцом, хорошим другом тем, кому в жизни меньше повезло. Есть и иная сторона его личности, но для меня, как его сына, это несущественно. Как бы то ни было, я не хочу, чтобы то же произошло с моими детьми. Пусть испытывают на себе твое влияние. Пусть растут стопроцентными американцами, настоящими, без обмана. Может, им придет в голову заняться политикой — а не им, так их внукам. — Майкл широко улыбнулся. — Может, кто-то из них станет президентом Соединенных Штатов. А что, черт возьми? Мы, когда в Дартмуте учили историю, покопались в прошлом всех президентов — так у них по отцам и дедам просто виселица плакала! Хорошо, я не гордый, пусть мои дети станут врачами, учителями, музыкантами. К семейному бизнесу я их на пушечный выстрел не подпущу. В любом случае к тому времени, как они подрастут, я оставлю дела. Поселимся с тобой где-нибудь на природе, вступим в местный клуб — простой, здоровый образ жизни для американской четы с достатком. Как тебе такая перспектива?
— Замечательно. Только вот насчет вдовы — что-то слишком бегло.
— Это маловероятно. Упомянул лишь для полной достоверности. — Майкл промокнул нос платком.
— Не верю я, не могу поверить, что ты такого сорта человек, ну нету этого в тебе, воля твоя! — На лице Кей было мучительное недоумение. — Как может такое быть, это же просто недоступно разумению!
— Смотри, — мягко сказал Майкл. — Я больше ничего не буду объяснять. Тебе, знаешь, нет надобности задумываться о подобных вещах, они, по сути, к тебе не имеют отношения — ни к нашей жизни, если мы поженимся.
Кей покачала головой.
— Да, непонятно только, зачем жениться, зачем намекать, будто ты меня любишь, — ты ведь избегаешь этого слова, хоть только что говорил, что любишь отца. Про меня ты этого не сказал ни разу, и неудивительно, если ты опасаешься рассказать мне о самом главном в твоей жизни. Как можно жениться на женщине, которой не доверяешь? Твой отец доверяет твоей матери. Я знаю.
— Правильно, — сказал Майкл. — Но это не значит, что он ей все рассказывает. И знаешь, у него есть основания ей доверять. Не потому, что он на ней женился, что она его жена. Но она родила ему четверых детей в годы, когда рожать детей было небезопасно. Она выхаживала и оберегала его, когда в него стреляли. Верила в него. Сорок лет он неизменно оставался первой ее заботой, самым главным долгом. Пройди этот путь — тогда я, может быть, и расскажу тебе кое-что, о чем тебе, для твоего же блага, лучше бы никогда не слышать.
— А жить надо будет тоже в парковой зоне?
Майкл кивнул:
— Это ничего, у нас будет отдельный дом, своя жизнь. Мои родители не имеют привычки вмешиваться. Но покуда все не утрясется, я должен жить в парковой зоне.
— Потому что жить вне ее тебе опасно, — сказала Кей.
Первый раз со времени их знакомства она увидела Майкла разгневанным. Холодная отчужденность не проявилась внешне ни в жесте, ни в голосе. Леденящая волна гнева исходила от него, подобно дыханию смерти, и Кей поняла, что если все же решит не выходить за него, то причиной такого решения будет вот этот холод.
— У тебя неверное представление о моем отце и семье Корлеоне, — сказал Майкл. — Муры собачьей нахваталась из кино, из газет. Объясняю последний раз — и учти, последний. Мой отец — деловой человек, который старается обеспечить свою жену и детей. И друзей, которые могут понадобиться ему в трудную минуту. Он живет не по общим правилам — потому что правила того общества, в котором мы живем, обрекли бы его на существование, неприемлемое для такого человека, как он, — для такой сильной, недюжинной натуры. Пойми одно, он считает себя ровней всем этим президентам, премьер-министрам, членам Верховного суда, губернаторам и прочим сановным шишкам. Он отказывается признавать над собою их волю. Отказывается жить по правилам, установленным другими, — правилам, навязывающим ему на каждом шагу поражение. Конечная цель у него — все-таки войти в это общество, но сохраняя за собой известное могущество, ибо того, кто беззащитен, общество не защищает. А до тех пор — руководствоваться собственными моральными правилами, которые он ставит куда выше узаконенных.
Кей, пораженная, смотрела на него широко открытыми глазами.
— Но это же дикость! А если каждый начнет так рассуждать? Общество развалится, мы вернемся к пещерным временам. Майк, ты-то сам в это не веришь?
Майкл усмехнулся.
— Я только изложил тебе, как смотрит на вещи мой отец. Хочу просто, чтобы ты поняла — его можно винить в чем угодно, только не в безрассудстве, по крайней мере применительно к тому обществу, которое он построил. Он не тот одурелый бандит с автоматом, каким ты, похоже, его рисуешь себе. А по-своему ответственный и надежный человек.
— Ну а ты во что веришь? — спросила Кей спокойно.
Майкл пожал плечами:
— Я верю в семью Корлеоне. Верю в тебя, в семью, которую мы можем создать. Я тоже не полагаюсь на то, что общество нас защитит, и не намерен доверять свою судьбу людям, чье основное достоинство — умение правдами и неправдами заполучить на выборах большинство голосов. Но это — лишь на сегодняшний день. Времена таких, как мой отец, миновали. Действовать его методами больше невозможно, за них приходится слишком дорого расплачиваться. Хотим мы того или нет, семейство Корлеоне вынуждено будет влиться в существующее общество. Однако влиться, как я уже сказал, сохраняя изрядную долю личного могущества — то есть, иначе говоря, деньги и обладание иного рода ценностями. Я хочу сам как можно надежней защитить своих детей до того, как они разделят общую участь.
— Слушай, ты добровольно пошел воевать за эту страну — ты фронтовик, герой, — сказала Кей. — Откуда в тебе эта перемена?
— Я смотрю, этот разговор нас никуда не ведет, — сказал Майкл. — Но предположим, и я, как сыновья твоей Новой Англии, тоже по натуре приверженец коренных традиций. Предпочитаю сам за себя постоять — лично. Правительства, если разобраться, не шибко-то пекутся о своих народах, но сейчас суть не в том. Сейчас могу сказать одно — я обязан помочь отцу, обязан быть на его стороне. А будешь ли ты на моей стороне — это тебе решать. — Он взглянул на нее с улыбкой. — Вероятно, мысль о женитьбе — не лучшее, что пришло мне в голову.
Кей похлопала ладонью по кровати.
— Не знаю, как там насчет женитьбы, но я два года живу без мужчины, и так легко тебе не отделаться. Давай-ка иди сюда.
Когда они, выключив свет, вновь оказались вдвоем в постели, она спросила шепотом:
— Ты веришь, что у меня ни с кем ничего не было с тех пор, как ты уехал?
— Я тебе верю, — сказал Майкл.
— А у тебя? — шепнула она еще тише.
— Было. — Он почувствовал, как она подобралась. — Но уже полгода, как нет.
Он сказал правду. Кей была первой женщиной, к которой он прикоснулся после смерти Аполлонии.
Глава 26
Из окна шикарного номера открывался нездешней красоты ландшафт, созданный позади отеля человеческими руками: пальмы, подсвеченные оранжевыми огоньками лампочек, обвивающих их стволы, темно-синие зеркала двух огромных бассейнов, мерцающие под крупными звездами пустыни. Лас-Вегас приютился в своей неоновой долине, обрамленной по линии горизонта песчаными буграми и каменистыми скалами. Джонни Фонтейн опустил руку, и серая, богато расшитая портьера расправила свои тяжелые складки. Он отвернулся от окна.
Специальная группа из четырех человек — кассир, банкомет и его подмена, официанточка из коктейль-бара, едва прикрытая кокетливой униформой ночного клуба, — заканчивали приготовления к карточной игре по частному заказу.
Нино Валенти, держа в руке большой стакан виски, полулежал на кушетке в гостиной люкса, наблюдая, как служащие казино устанавливают карточный подковообразный стол для игры в очко, вносят полдюжины стульев, обитых кожей.
— Вот и ладненько, вот и отлично, — приговаривал он, нарочито тяжело ворочая языком. — Джонни, поди сюда, сыграй со мной против этих сволочей. Мне же, слушай, фартит необыкновенно. Мы разденем их догола.
Джонни опустился на скамеечку против кушетки.
— Я не играю в азартные игры, ты ведь знаешь. Чувствуешь себя как, Нино?
— Лучше всех. — Нино ухмыльнулся. — К полуночи девки сюда подтянутся, поужинаем — и опять за картишки. Представляешь, на пятьдесят, без малого, кусков обставил заведение, так они от меня уже неделю никак не отвяжутся.
— Да-да, — сказал Джонни. — Интересно, кому все это достанется, когда ты сыграешь в ящик.
Нино залпом осушил стакан.
— Ты, Джонни, скучный человек — слава одна, что гуляка. Да распоследний туристик в этом городе имеет больше удовольствия от жизни.
— Это точно, — сказал Джонни. — Тебя до карточного стола-то подбросить?
Нино с трудом сел прямо и спустил ноги на ковер.
— Сам дойду. — Он уронил стакан на пол, поднялся и твердым шагом направился к столу. Банкомет уже сидел наготове. Кассир занял наблюдательную позицию у него за спиной. Банкомет-дублер поместился поодаль на стуле. На другой стул, откуда не укрылось бы от глаз ни одно движение Нино Валенти, села официантка.
Нино постучал по зеленому сукну костяшками пальцев.
— Фишки, — потребовал он.
Кассир вынул из кармана блок фирменных бланков, заполнил один и положил перед Нино вместе с маленькой авторучкой:
— Прошу вас, мистер Валенти. Пять тысяч на почин, как обычно.
Нино нацарапал внизу свою подпись. Кассир убрал листок в карман и кивнул банкомету.
Невообразимо проворные банкометовы пальцы подхватили с полочек, встроенных в стол, стопки черных с золотом стодолларовых фишек. Не прошло пяти секунд, как перед Нино выстроились пять ровных стопок по десять фишек в каждой.
На зеленом сукне, против мест, где полагается сидеть игрокам, были вытравлены белым шесть квадратов, размером чуть больше игральной карты. Нино, выложив по фишке на три квадрата, поставил три раза по сто долларов. Он отказался от прикупа по всем трем рукам, потому что банкомет открыл проигрышную карту, шестерку. Банкомет проиграл. Нино сгреб к себе фишки и оглянулся на друга:
— Видел, Джонни, как надо вечер начинать?
Джонни Фонтейн ответил ему улыбкой. Странно, что от такого игрока, как Нино, потребовалась расписка. Тем, кто числится в звездной обойме, обыкновенно верят на слово. Может быть, побоялись, что Нино спьяну забудет про заем? Не знают, что Нино всегда все помнит.
Нино между тем продолжал выигрывать. После третьей сдачи он поглядел на официантку, поднял палец. Официантка пошла к бару в конце комнаты и принесла ему, как обычно, хлебной водки в большом стакане для воды. Нино взял стакан, переложил его в другую руку и обнял девушку за талию:
— Посиди со мной, киска, на счастье, поучаствуй в игре.
Официантка из коктейль-бара была очень красива, но, на взгляд Джонни, в общем неинтересна, несмотря на все усилия, — один лишь холодный расчет в стремлении выставить себя на продажу. Она одарила Нино ослепительной улыбкой, однако не он, а черные с золотом фишки были предметом ее вожделения. А что особенного, думал Джонни, пускай и ей перепадет немного. Жаль только, Нино не может иметь за свои деньги что-нибудь получше.
Нино дал официанточке сыграть за него пару раз и шлепком по заднице отпустил ее с вожделенной фишкой от стола. Теперь Джонни попросил ее знаком принести ему выпить. Что она и сделала, однако обставив это так, будто играла полную драматизма сцену в самом драматическом из фильмов, снятых за всю историю кино. Для несравненного Джонни Фонтейна машина обольщения заработала в полную силу. Призывный блеск в глазах, чувственная походка, полуоткрытый рот, готовый впиться в ближайшую частичку столь явно обожаемого существа. Ни дать ни взять — самка в период течки, но только все это было показное. Тьфу ты, выругался про себя Джонни Фонтейн. Еще одна. Полный набор приемов, завлекающих мужчину в постель. С ним такое срабатывало, только когда он бывал очень пьян, а сейчас он пьян не был. Он принял от нее стакан со своей знаменитой улыбкой:
— Спасибо, красавица.
Официантка благодарно улыбнулась, беззвучно, одними губами возвращая ему «спасибо»; глаза, прикованные к нему, затуманились, торс слегка отклонился назад, и вся она, от длинных стройных ног в сетчатых чулках до бурно вздымающейся груди под тонкой открытой блузкой, замерла, все более напрягаясь, точно струна, — и разом сникла, охваченная трепетом блаженства. Прямо-таки оргазм испытала женщина, оттого лишь, что со словами «Спасибо, красавица» ей улыбнулся Джонни Фонтейн. Полное впечатление. Превосходно исполнено, лучшего исполнения Джонни еще не видел. Но он уже знал по опыту, что все это одна туфта. И кстати, чаще всего девица, прибегающая к подобным методам, оказывалась никуда не годной в постели.
Официантка вернулась на место, и Джонни, согревая в ладонях стакан, проводил ее взглядом. Хоть бы не вздумала повторить свой драматический этюд. Не сегодня, кошечка, не сегодня.
Нино Валенти гулял второй час, и это наконец сказалось. Он стал клониться вперед — откачнулся — и рухнул бы на пол, но двое из казино, кассир и запасной банкомет, уловив наметанным глазом первые признаки крена, успели подхватить его и понесли за другую портьеру, где находилась спальня.
Джонни смотрел, как двое мужчин с помощью официанточки раздевают Нино, укладывают под одеяло. Кассир тем временем подсчитывал фишки Нино, делая пометки на одном из бланков и охраняя стол с фишками банкомета.
Джонни спросил:
— И часто это с ним бывает?
Кассир передернул плечами:
— Сегодня вырубился раньше обычного. Первый раз мы вызывали здешнего врача, он привел мистера Валенти в порядок — дал ему что-то и прочитал, как бы сказать, наставление. После этого Нино велел не звать врача в таких случаях, просто уложить его в постель, а к утру он сам оклемается. Так мы и делаем. Везет человеку, вот и сегодня он выиграл, почти три тысячи.
— Знаете что, все же давайте сюда врача, — сказал Джонни Фонтейн. — Надо будет, весь игорный этаж обыщите, но чтобы был.
Минут, может быть, через пятнадцать в номер вошел Джул Сегал. Джонни с неприязнью отметил, что этот тип так и не научился оформлять себя, как полагается врачу. Синяя, крупной вязки тенниска с белой каймой, белые замшевые мокасины на босу ногу. Черный докторский саквояж выглядел у него в руках просто нелепо.
— Вам бы носить свои причиндалы в спортивной сумке, — бросил ему Джонни. — Советую подумать.
Джул понимающе оскалил зубы.
— Да уж, все лучше, чем наш врачебный вещмешок. Народ пугается. Хотя бы цвет переменили. — Он прошел в спальню, где лежал Нино, и, открывая саквояж, прибавил: — Спасибо вам за присланный чек. Но только это много за консультацию. Я на столько не наработал.
— Ладно, — сказал Джонни. — Не наработал он. И вообще, когда это было, пора забыть. Скажите лучше, что с Нино?
Джул быстрыми, ловкими движениями осматривал лежащего: послушал сердце, пощупал пульс, измерил давление. Потом вытащил из чемоданчика шприц, небрежно всадил иглу в руку Нино и нажал на головку поршня. С бесчувственного лица понемногу сходила восковая бледность, щеки порозовели, будто кровь быстрей побежала по жилам.
— Диагноз простой, — бодро отозвался Джул. — Когда он тут у нас хлопнулся первый раз, я воспользовался случаем и, пока он не пришел в себя, отправил его в больницу. Там его обследовали. Сахарный диабет. В легкой степени — лекарства, диета, и живи до ста лет. Ваш друг с ним упорно не желает считаться. И к тому же упорно спивается. Печень почти разрушена, очередь за мозгом. Ну а то, что случилось сейчас, — это кома. Мой совет — класть в больницу.
Джонни вздохнул с облегчением. Стало быть, ничего страшного — Нино просто следует обратить внимание на свое здоровье, вот и все.
— То есть вы хотите сказать, такую, где отваживают от бутылки?
Джул подошел к бару в дальнем углу комнаты и налил себе выпить.
— Нет, — отозвался он. — Я хочу сказать — в психиатрическую. Или, как принято в обиходе, — дурдом.
— Вы что, смеетесь? — сказал Джонни.
— Я говорю серьезно. Я не секу в тонкостях психиатрии, но все же кое-что мне известно, профессия требует. Вашего друга Нино можно бы привести в приличное состояние — при условии, что он не до конца еще загубил свою печень, а это с определенностью выяснится лишь при вскрытии. Но главный непорядок у него с головой. Ему, по существу, безразлично, что он может умереть, я допускаю даже, что он убивает себя умышленно. И до тех пор, пока это так, ему нельзя помочь. Вот почему я говорю — поместите его в психбольницу, тогда он пройдет необходимый курс лечения.
В дверь постучали, Джонни пошел открыть. Оказалось, что это Люси Манчини.
— Джонни! — Она поцеловала его. — Как я рада!
— Да, давненько не виделись. — Джонни Фонтейн заметил, что Люси переменилась. Стала намного стройней, научилась одеваться и пострижена красиво — никакого сравнения, мальчишеская прическа была ей гораздо больше к лицу. Помолодела, похорошела — прямо не узнать, и у него мелькнула мысль, не составит ли Люси ему компанию, пока он здесь, в Вегасе. Приятно бывать на людях с красивой женщиной. Стоп, осадил он себя, уже готовый пустить в ход свои чары, она же лекарева подружка. Значит, отпадает. Джонни подпустил в свою улыбку дружеского лукавства: — Ты что ж это на ночь глядя приходишь в номер к мужчине, а?
Люси стукнула его кулачком по плечу.
— Мне сказали, что Нино заболел, что к нему вызвали Джула. Хотела посмотреть, может, надо чем помочь. Как он, Нино, ничего?
— Да ничего, — сказал Джонни. — Обойдется.
Джул Сегал между тем развалился на кушетке.
— Нет — чего, черт возьми! Предлагаю — давайте посидим, дождемся, когда Нино придет в себя, и хором уговорим его лечь в психушку. Люси, он тебя любит, может быть, у тебя получится? А вы, Джонни, если вы ему правда друг, поддержите ее. Иначе очень скоро печень нашего Нино займет почетное место среди препаратов какой-нибудь университетской лаборатории.
Его легкомысленный тон покоробил Фонтейна. И это врач? Не много ли себе позволяет? Он собрался было сказать об этом, но с кровати в эту минуту послышалось:
— Эй, ребятки, а не время ли нам тяпнуть?
Нино сидел в постели. С улыбкой глядя на Люси, он широко раскинул руки:
— А ну-ка, девочка, поди к Нино!
Люси присела на кровать, они обнялись. Самое странное, что Нино выглядел теперь совсем недурно, можно сказать, нормально. Он прищелкнул пальцами:
— Ну что ж ты, Джонни? Выпить охота, время детское. Черт, жалко, стол унесли!
Джул сделал большой глоток из своего стакана.
— Вам пить нельзя. Доктор не разрешает.
Нино нахмурился.
— Чихать я хотел на докторов. — И тотчас изобразил на лице раскаяние. — Ой, Джули, да это вы? Мой персональный доктор? Я это не про вас, старичок. Так как же, Джонни, дашь мне выпить, — а то, смотри, сам встану?
Джонни пожал плечами и двинулся к бару. Джул уронил равнодушно:
— Я сказал, «нельзя».
Джонни понял, что его раздражает в этом человеке. Джул говорил всегда невозмутимо, не выходя из себя, не повышая голоса, без всякого нажима, пусть даже речь шла о страшных вещах. Когда он предостерегал, предостережение заключалось лишь в смысле слов, голос при этом звучал бесцветно, как бы с нарочитым безразличием. Вот отчего Джонни, назло ему, наполнил стакан для воды хлебной водкой. Подавая его Нино, спросил на всякий случай:
— Ведь не помрет он от одного стакана, так?
— Нет, от одного не помрет, — спокойно сказал Джул.
Люси бросила на него тревожный взгляд, хотела что-то сказать, но промолчала. Нино принял стакан и опрокинул его себе в глотку.
Джонни глядел на него с улыбкой. Доктор не разрешает, ишь ты. Пусть знает свое место. Нино вдруг задохнулся, хватая воздух ртом, лицо его посинело. Тело судорожно изогнулось, как у рыбы, вытащенной из воды, шея налилась кровью, глаза выкатились из орбит. Сзади, лицом к Джонни и Люси, у кровати возник Джул. Придержал Нино одной рукой, другой ввел иглу в плечо почти у самой шеи. Нино у него под руками обмяк, понемногу перестал выгибаться. Через минуту он сполз вниз на подушку и закрыл глаза.
Джонни, Люси и Джул тихо вышли в гостиную, сели у массивного кофейного столика. Люси придвинула к себе аквамариновый телефон и заказала в номер кофе и закуски. Джонни пошел к бару, соорудил себе коктейль.
— Вы знали, что он даст такую реакцию на водку? — спросил он Джула.
Тот пожал плечами:
— В общем, это можно было предвидеть.
— Тогда какого дьявола вы меня не предупредили?
— Я вас предупреждал.
— Так не предупреждают, — с холодной злобой сказал Фонтейн. — Доктор называется! Да вам же все до фонаря! Говорит, Нино нужно упечь в дурдом, не позаботится хотя бы выбрать слово поблагозвучней — там, санаторий, например. Нравится приложить человека мордой об стол, точно?
Люси, опустив голову, рассматривала свои руки, сложенные на коленях. Джул, с обычной усмешкой, продолжал глядеть на Фонтейна.
— А вы бы все равно поднесли Нино выпить. Чтобы показать, что мои предостережения, мои предписания для вас не обязательны. Помните, после этой истории с горлом вы предложили мне стать вашим личным врачом? И я отказался, я знал, что мы с вами не сойдемся. Врач думает о себе, что он — господь бог, верховный жрец в современном обществе, в этом для него воздаяние. Но вы никогда бы не научились относиться ко мне подобным образом. Для вас я был бы господь-прислужник. Вроде тех докторов, какие пользуют вашего брата в Голливуде. Откуда только они берутся, эти целители. То ли просто не смыслят ни хрена, то ли им дела нет… Разве они не видят, что творится с Нино? Пихают в него всякую дрянь — день протянет, и ладно. В костюмчиках шелковых гуляют, зад вам готовы лизать, поскольку вы влиятельная фигура в кино, — и они уже в ваших глазах расчудесные врачи. «Шоу-бизнес, док, вы должны войти в положение!» Верно я говорю? Но выживет ли пациент, помрет — им наплевать. А у меня, видите ли, есть маленькое хобби — непростительное, согласен, — я стараюсь сохранить человеку жизнь. Я не помешал вам дать Нино глоток спиртного, потому что хотел показать, что с ним может произойти со дня на день. — Джул подался вперед и тем же ровным, невозмутимым голосом продолжал: — Ваш друг почти безнадежен. Способны вы это понять? Без лечения, без строжайшего медицинского надзора ему хана. При таком кровяном давлении — плюс диабет да плюс еще вредные привычки — его вот сейчас, сию минуту может хватить удар. Кровоизлияние в мозг — в котелке вроде как лопнет. Я достаточно наглядно излагаю? Да, я сказал — в дурдом. Чтобы вас проняло. Вы ж иначе не почешетесь. Прямо вам говорю. Либо вы помещаете вашего кореша в психиатрическую больницу и спасаете ему жизнь. Либо можете с ним попрощаться.
Люси прошелестела на одном дыхании:
— Джул, не надо так жестко. Джул, миленький, ты просто объясни человеку.
Джул встал. Джонни Фонтейн не без удовлетворения отметил, что обычное хладнокровие покинуло его. Бесцветный до сих пор голос утратил привычную небрежность.
— Вы думаете, мне первый раз приходится говорить подобные вещи в подобной ситуации? Я их твержу людям изо дня в день. Люси считает, что не надо так жестко, но она себе плохо представляет, о чем речь. «Не ешьте так много — умрете, не курите так много, не пейте, не работайте вы так много — умрете!..» Никто не слушает. А знаете почему? Потому что я не прибавляю слово «завтра». Так вот, я с полным основанием говорю вам — очень может быть, что завтра Нино умрет.
Джул наведался к бару и опять смешал себе коктейль.
— Ну так как же, Джонни, — будете помещать Нино в лечебницу?
— Не знаю.
Джул, не отходя от бара, быстро опорожнил стакан и налил еще.
— Знаете, интересная вещь — можно вогнать себя в гроб курением или пьянством, можно работой или даже обжорством. И однако же все это не возбраняется. Единственное, чем с медицинской точки зрения себя не убьешь, — это чрезмерное пристрастие к сексу, но как раз тут-то тебя всячески ограничивают. — Он сделал паузу и допил свой коктейль. — Хоть даже это не всегда безобидно, по крайней мере, для женщин. У меня, скажем, были пациентки, которым больше не полагалось иметь детей. Это опасно, говоришь ей. От этого, говоришь ей, можно умереть. Проходит месяц, и она к тебе впархивает, рдеет вся и объявляет: «Доктор, по-моему, я беременна», — и точно, так оно и есть. «Но это опасно для вас!» А она тебе с милой улыбкой: «Но мы же с мужем очень ревностные католики…»
В дверь постучали; два официанта вкатили в номер тележку с едой и кофейным сервизом. Достали с низа тележки складной стол, расставили его, и Джонни их отпустил.
Все трое подсели к столу и принялись за кофе и заказанные Люси бутерброды на горячем, поджаренном хлебе.
Джонни откинулся на спинку стула и закурил.
— Жизнь, стало быть, сохраняете. Как же тогда вас угораздило заняться втихаря абортами?
Впервые в разговор вступила Люси:
— Людям хотел помогать, когда они в беде, девчонкам, которые, может, руки бы на себя наложили, а не то — покалечились, чтобы избавиться от ребенка.
Джул взглянул на нее с улыбкой и вздохнул.
— Не так все просто. Стал я в конце концов хирургом. У меня, как принято говорить, золотые руки. Но от своей замечательной работы я ужасов натерпелся до полной одури. Разрежешь пузо какому-нибудь бедолаге и видишь, что он не жилец. Оперируешь его, а сам знаешь, что раковая опухоль вырастет снова, — навесишь ему лапши на уши и, заставляя себя улыбаться, отпустишь домой. Приходит несчастная баба, я отнимаю ей титьку. Через год она приходит опять, и я отнимаю вторую. Еще через год вылущиваю из нее нутро, как словно семечки из дыни. И после всего этого она все равно умирает. А пока тебе названивает муж: «Ну, как анализы? Что показали анализы?»
Пришлось нанять еще одну секретаршу, специально чтобы отвечала на звонки. Я виделся с больной, только когда она была уже полностью подготовлена к обследованию, либо анализам, либо операции. Проводил с жертвой самый минимум времени — тем более я был все-таки занятой человек. И наконец на две минуты пускал к себе для переговоров мужа. Говорил ему, что надо ждать летального исхода. И вот это слово — «летальный» — его просто не слышали. Понимали, что оно значит, но не слышали. Я поначалу думал, что невольно понижаю на нем голос, и нарочно заставлял себя произносить его громко. Все равно умудрялись не расслышать. Один кто-то даже сказал мне: «Как это — ментальный исход, о чем это вы?» — Джул отрывисто засмеялся. — Ментальный, летальный, с ума сойти! Я перешел на аборты. Милое дело, раз-два — и все довольны, вроде как перемоешь посуду и оставишь чистую раковину. Красота! Это было по мне, живи и радуйся, делай аборты. Я не разделяю мнения, что двухмесячный плод — уже человек, так что с этим проблемы не было. Выручал из беды молоденьких девушек и замужних женщин, хорошо зарабатывал. Вдали от передовой, от линии огня. Когда меня застукали, я чувствовал себя как дезертир, которого изловили и притянули к ответу. Но мне повезло, нашелся приятель, который нажал на нужные пружины и вызволил меня, только с тех пор в операционную любой стоящей больницы мне путь заказан. Так что — вот он я. Даю, как прежде, ценные советы, и, как прежде, ими пренебрегают.
— Я не пренебрегаю, — сказал Джонни Фонтейн. — Я их обдумываю.
Люси, воспользовавшись паузой, перевела разговор на другую тему:
— Ты что делаешь в Вегасе, Джонни? Отдыхаешь от обязанностей голливудского магната или работа привела?
Джонни покачал головой:
— Зачем-то понадобился Майклу Корлеоне, хочет меня видеть. Они с Томом Хейгеном сегодня прилетают. Том сказал, у них и с тобой назначена встреча. В чем дело, не знаешь, Люси?
— Знаю, что завтра вечером мы все вместе обедаем — в том числе и Фредди. По-моему, это связано с отелем. В последнее время упали доходы от казино, хотя для этого вроде бы нет причин. Возможно, дон поручил Майку проверить, где что застопорилось.
— Майк, говорят, физиономию себе привел в порядок?
Люси усмехнулась:
— Кей уломала, не иначе. В то время, когда они поженились, он не хотел ничего менять. Не понимаю почему. Вид был жуткий, и из носу текло. Давно надо было заняться. — Она запнулась на миг. — Когда ему делали пластическую операцию, семейство Корлеоне пригласило Джула. В качестве консультанта и наблюдателя.
Джонни отозвался на это кивком и сухим:
— Это я им посоветовал.
— Вот как. В общем, Майк, как он сказал, хочет что-нибудь сделать для Джула. Потому и позвал нас завтра к обеду.
Джул задумчиво проговорил:
— Удивительно — он никому не доверял. Предупредил, чтобы я следил в оба глаза, правильно ли все делается. Казалось бы, несложная, рядовая операция. По силам любому среднему хирургу.
В спальне послышалось движение, все повернули головы к портьере. Нино снова очнулся. Джонни пошел к нему и сел рядом. Джул и Люси стали в ногах кровати. Нино слабо ухмыльнулся.
— Ладно, кому я мозги-то вкручиваю, в самом деле. Погано мне, ребята… Ты помнишь, Джонни, год назад в Палм-Спрингс — с нами еще тогда были те две девахи? Клянусь, я тебе не завидовал. Я радовался за тебя. Ты мне веришь, Джонни?
Джонни успокаивающе отозвался:
— Конечно, верю — чудак ты.
Люси с Джулом переглянулись. Чтобы Джонни Фонтейн увел девушку от закадычного друга? По всему, что они знали и слышали о нем, такое трудно было себе представить. С другой стороны, ведь год прошел, почему Нино сейчас заговорил о своих чувствах? У обоих мелькнула та же мысль — что Нино гробит себя по романтической причине, из-за того что девушка ушла от него к Джонни Фонтейну.
Джул еще раз осмотрел его.
— Я подошлю к вам на ночь сиделку. Денька два придется полежать. Я это серьезно говорю.
Нино подмигнул ему:
— Будет сделано, док, только тогда особо-то хорошенькую не присылайте.
Джул вызвал по телефону сиделку, и они с Люси ушли. Джонни остался ждать ее прихода. Нино, с измученным лицом, как будто впал опять в забытье. Джонни сидел у его кровати, размышляя о словах, сказанных его другом. Словах, что Нино ему не позавидовал, когда они с двумя девочками были в Палм-Спрингсе примерно год назад и там кое-что случилось. Ему и в голову не приходило, что Нино может ему завидовать…
Год назад Джонни Фонтейн сидел в великолепном офисе кинокомпании, которую он возглавлял, и маялся. Он маялся, как никогда в жизни, — что было несколько странно, если учесть, что первая выпущенная им картина, где он снялся в главной роли, а Нино — в характерной, шла с невероятным успехом и приносила сумасшедшие деньги. Все удалось. Сработало в точности, как было намечено. Уложились в мизерную смету. Уже теперь ясно было, что каждый, кто принимал участие в создании ленты, наживет на ней состояние. Джек Вольц за короткое время состарился на десять лет. Еще две картины находились в производстве, в одной главную роль исполнял Джонни, в другой — Нино. Нино оказался сущей находкой для кино — непутевый, слегка блаженный миляга, какого всякая женщина рада отогреть у себя на груди. Потерянный мальчик, так и не ставший взрослым. Все, чего бы он ни коснулся, обращалось в деньги — деньги сами шли к нему в руки. Крестный отец через банк исправно получал свои проценты, и мысль об этом особенно услаждала душу Джонни. Он оправдал надежды своего крестного, не подкачал. Но сегодня и это как-то не радовало.
Меж тем сегодня, став преуспевающим независимым кинопродюсером, он обладал таким же, если не большим, влиянием, как в те дни, когда был певцом. Точно так же, хотя из более корыстных побуждений, ему на шею вешались красивые женщины. У него был собственный самолет, жил он, пожалуй, на еще более широкую ногу, пользуясь на правах предпринимателя особыми льготами в части налогообложения, каких не знают артисты. Так что же мучило его в таком случае?
Он знал что. У него свербило в глотке, чесалось нёбо, чесалось в носу. Только пение способно было унять нестерпимый зуд, — а он боялся взять хоть одну ноту. После того как из горла удалили бородавки, он позвонил Джулу Сегалу и спросил, когда ему можно будет петь. Джул сказал — в любое время, хоть сейчас. Джонни попробовал, но пожалел: голос звучал сипло, отвратительно. И горло на другой день разболелось — правда, по-другому, чем до операции. Хуже. В горле царапало, жгло. С тех пор он боялся пробовать, боялся, что вовсе лишится голоса или погубит связки.
Но если он больше не может петь, то на кой ему ляд все остальное? Чего оно все стоит? Петь на эстраде — его дело в жизни, его работа. Единственное, что он умеет по-настоящему, в чем он, пожалуй, на сегодняшний день не знает себе равных. Такого он достиг уровня — и лишь сейчас стал это понимать. За столько лет сделался профессионалом экстра-класса. Ему незачем спрашивать, что хорошо, что плохо, — никто ему не указ. Он сам знает. И все напрасно — все это пропадало зря.
Был конец недели, пятница, и Джонни решил, что проведет свободные дни с Вирджинией и детьми. По обыкновению, позвонил ей предупредить, что приедет. А в сущности — дать ей возможность сказать «нет». Она никогда не говорила «нет». Ни разу за все годы, что они были разведены. Ибо такая, как она, не скажет «нет», когда речь идет о том, чтобы ее дочери увиделись с отцом. Поди-ка поищи другую такую, думал Джонни. Ему повезло с Вирджинией. Но, зная, что она дорога ему, как ни одна другая женщина, он в то же время сознавал, что жить с нею как с женщиной не способен. Может быть, лет в шестьдесят пять, когда людям свойственно удаляться от дел, они вдвоем уйдут на покой, на отдых в уединении.
Размышления подобного рода разлетелись в пыль от соприкосновения с действительностью, когда он по приезде застал Вирджинию тоже не в лучшем настроении, а девочки при виде его не выразили особого восторга, поскольку им на субботу и воскресенье была обещана поездка в гости к подружкам, на ранчо, где можно покататься верхом на лошади.
Джонни велел Вирджинии отправить девочек на ранчо и расцеловал их на прощание с растроганной улыбкой. Он их отлично понимал. Какой ребенок променяет лошадей, катание верхом, на выезд в город с ворчливым папашей, который, по праву родителя, сам выбирает программу развлечений?
— Я только промочу горло и тоже уберусь, — сказал он Вирджинии.
— Хорошо. — Сегодня она явно встала не с той ноги, что было нетипично для нее, но очевидно с первого взгляда. Не очень-то ей легко вести подобную жизнь.
Она заметила, что он наливает себе необычно много.
— Ты это для поднятия духа? С чего бы, у тебя, кажется, на сегодняшний день все в полном ажуре. Вот уж не предполагала, что в тебе прорежутся качества делового человека.
Джонни усмехнулся:
— А-а, не боги горшки обжигают, — думая про себя: так вот, значит, что. Он прекрасно знал женщин и понял в эту минуту, что Вирджинии тягостно наблюдать, какой удачей обернулись для него шаги на новом поприще. Женщины вообще не любят, когда у их мужчин слишком хорошо идут дела. Это их расстраивает. Они в этом видят угрозу той власти над мужчиной, которой их наделяет привязанность, привычка к интимной близости, узы супружества… И, больше, чтобы сделать ей приятное, чем поделиться своими горестями, прибавил: — Да и какое это имеет значение, если я все равно не могу петь.
В голосе Вирджинии зазвучало раздражение:
— Ой, Джонни, хватит уже быть ребенком! За тридцать пять перевалил, слава богу. Петь, не петь — почему тебя должен волновать этот вздор? Тем более ты и зарабатываешь больше как продюсер.
Джонни посмотрел на нее с любопытством.
— Я — певец. Я люблю петь. При чем тут возраст?
Вирджиния нетерпеливо отмахнулась:
— Не знаю, мне твое пение никогда не нравилось. Очень рада, что ты больше не можешь петь, — ты теперь доказал, что можешь выпускать картины.
Джонни отозвался вспышкой ярости, неожиданной для них обоих:
— Это надо же ляпнуть такую гадость!
Он был потрясен. Как могла Вирджиния таить в себе подобные чувства, подобную неприязнь к нему!
Вирджиния с улыбкой следила за его оскорбленным лицом. И, так как ощущать на себе его гнев было для нее делом неслыханным, сказала:
— А что я, по-твоему, должна была испытывать, когда за тобой из-за этих твоих песенок табунами гонялись девки? Что ты бы испытал, если б я вздумала гулять по улице с задранной юбкой для того, чтобы за мной гонялись мужчины? А вот этим и было твое пение, и я всей душой желала — пусть он лишится голоса, пусть больше никогда не сможет петь. Впрочем, все это было до того, как мы развелись.
Джонни осушил до дна свой стакан.
— Ничего ты не понимаешь. Ни черта.
Он вышел на кухню и набрал по телефону номер Нино. Быстро договорился с ним провести конец недели в Палм-Спрингс, дал ему телефон одной красотки, свежей, юной и в самом деле очень привлекательной, с которой давно уже собирался познакомиться поближе.
— Для тебя пусть прихватит кого-нибудь из подружек, — сказал Джонни. — Жди меня, я заеду через час.
Вирджиния попрощалась с ним прохладно. Плевать, это был тот редкий случай, когда она разозлила его всерьез. К черту, на этот уик-энд он даст себе волю, очистится от всей этой мути до самых печенок.
То ли дело Палм-Спрингс — одна красота! Собственный дом в Палм-Спрингс Джонни в это время года держал открытым — с прислугой и всем прочим, что требуется. В обществе девочек — совсем молоденьких, не успевших стать прожженными хищницами, — было легко и приятно. Подъехал и кое-кто из знакомых, составить им до ужина компанию у бассейна. Нино, разогрев кровь на жарком солнце, перед ужином ненадолго уединился с девушкой у себя в комнате. Вторую, блондиночку Тину, хорошенькую, как картинка, Джонни, не расположенный пока еще последовать его примеру, послал принимать душ в одиночестве. Он никогда не мог сразу после ссоры с Вирджинией искать близости с другой женщиной.
От нечего делать побрел в застекленный внутренний дворик, где стоял рояль. В те годы, когда Джонни выступал с джаз-ансамблем, он баловался иногда, подыгрывая себе смеха ради на рояле во время исполнения какой-нибудь сентиментальной псевдонародной баллады. Он сел и начал, аккомпанируя себе, тихонько мурлыкать мелодию, вставляя изредка отдельные слова. Он и не заметил, как появилась Тина, налила ему выпить, тоже подсела к роялю. Он продолжал играть, и она еле слышно вторила ему без слов. За этим занятием Джонни оставил ее и удалился в душ. Стоя под душем, не столько пел, сколько проговаривал нараспев короткие фразы. Оделся и снова спустился вниз. Тина по-прежнему была одна — Нино, как видно, занялся своей девушкой с усердием или, может быть, переключился на выпивку.
Джонни опять сел к роялю; Тина тем временем вышла наружу полюбоваться бассейном. Он начал напевать одну из своих прежних песенок. И не почувствовал жжения в глотке. Первые ноты прозвучали глуховато, но чисто. Джонни оглянулся. Тина еще не заходила назад, стеклянная дверь была закрыта: она его не услышит. Почему-то не хотелось, чтобы его сейчас слышали. Он начал сызнова — на этот раз со старинной, любимой им баллады. Сразу в полный голос, как перед публикой — не сдерживаясь, томительно ожидая минуты, когда в горле царапнет, запершит и он почувствует знакомое жжение. Минута не наступала. Он пел и прислушивался — звучание было новое, не его, но ему нравилось. Голос стал ниже, мужественней — глубже стал, думал он, мощнее, глубже. Он убавил звук, допел до конца и продолжал сидеть за роялем, пытаясь осмыслить случившееся.
Нино у него за спиной произнес:
— А ничего, друг единственный, совсем даже ничего.
Джонни резко повернулся кругом на вертящемся стуле. Нино стоял в дверях, один, без девушки. У Джонни отлегло от сердца. Нино — другое дело, ему можно.
— А ты как думал, — сказал он. — Слушай, давай-ка сплавим отсюда баб. Отправь их домой.
— Сам отправляй, — сказал Нино. — Симпатичные девочки, почему я их должен обижать. Я свою, между прочим, только что шарахнул пару раз. Как это будет выглядеть, если я теперь ее спроважу, даже не накормив ужином?
Да шут с ними, подумал Джонни. Пускай, кому они мешают. Даже если он пустит петуха. Он позвонил знакомому музыканту из Палм-Спрингс, руководителю джаз-оркестра, и попросил прислать мандолину для Нино. Музыкант упирался:
— Слушай, кто в Калифорнии играет на мандолине?
— Ты, знай, раздобудь ее, понятно? — рявкнул Джонни.
В доме было полно звукозаписывающей аппаратуры — Джонни приспособил девочек включать и выключать ее, регулировать силу звука. После ужина он принялся за работу. Усадил Нино аккомпанировать на мандолине — и начал. Он пел свои старые песни. Одну за другой, все, какие знал. Пел в полную силу, не берегся. Горло вело себя замечательно — он чувствовал, что может петь без конца. Сколько раз за месяцы немоты он мысленно исполнял эти вещи, обдумывал, как тоньше, выразительнее преподнести то, что пел так бездумно в молодые годы. Мысленно исполнял каждую вещь, обогащая ее новыми красками, меняя расстановку акцентов. Теперь он проделывал все это вслух — сбылось, дожил. В отдельных местах то, что умозрительно представлялось ему находкой, получалось не совсем удачно, когда он запел вслух. ЗАПЕЛ, думал Джонни. Он уже больше не проверял, звучит ли голос, — теперь он сосредоточился на исполнении. Немного не клеилось с ритмом, но это не беда, это с непривычки. Внутренний метроном его никогда не подводил — немного практики, и все образуется.
Наконец он замолчал. Тина, с сияющими глазами, подошла и поцеловала его взасос.
— Теперь понятно, почему моя мама не пропускает ни одного фильма с твоим участием.
В другое время подобный комплимент пришелся бы некстати — сейчас Джонни и Нино только посмеялись.
Включили запись; теперь Джонни мог оценить себя беспристрастно. Голос изменился — здорово изменился, и все же это по-прежнему был, несомненно, голос Джонни Фонтейна. Он, как Джонни заметил с самого начала, стал гораздо глубже и ниже, перешел в иное качество — теперь это пел мужчина, не юноша. В голосе прибавилось оттенков, прибавилось своеобразия. Если же говорить о технике, об искусстве ведения звука — тут он достиг высот, которых никогда раньше не знал. Достиг мастерства в полном смысле слова. И это теперь, после такого перерыва, когда он совсем не в форме, — то ли еще будет! Улыбаясь во весь рот, он оглянулся на Нино:
— Что, в самом деле хорошо — или это мне мерещится?
Нино задумчиво смотрел на его счастливое лицо.
— Хорошо — не то слово, — проговорил он. — Но погоди, давай поглядим, что ты завтра скажешь.
Джонни точно холодной водой окатило.
— Ах ты, собачий сын, — сказал он с обидой, — самому-то слабо так! Можешь не волноваться насчет завтра. Я в полном порядке, чтоб ты знал. — Однако больше уже не пел в тот вечер. Потом всей компанией закатились на вечеринку, а ночь Тина провела в его постели, правда, толку ей от него было немного. Разочаровал девушку, можно сказать. Но что поделаешь, думал Джонни, так не бывает, чтобы сразу все за один день.
Поутру он проснулся в тревоге — в смутном ужасе, что вчерашнее ему только приснилось. Когда понял, что это был не сон, испугался, не повторится ли прежнее, не сдаст ли голос снова. Подошел к окну, постоял, напевая себе под нос; как был, в пижаме, пошел вниз, к роялю. Подобрал по слуху мелодию песенки, потом решился спеть ее. Для начала попробовал закрытым звуком; в горле не царапало, не болело — он запел в полный голос. Пел свободно, мощно, без малейшего напряжения, без всякой надобности форсировать звук. Звуки лились сами, легко и естественно. Джонни понял, что минули черные времена — начиналась жизнь! Пускай он шмякнется в грязь лицом как продюсер, теперь это было неважно — неважно, что ночью у него не вышло с Тиной, что вновь обретенная им способность петь будет как нож острый для Вирджинии. Лишь об одном он пожалел на миг. Что не было рядом дочек, когда к нему вернулся голос, что не для них он пел. Какое это было бы наслаждение…
В номер, катя перед собой тележку с медикаментами, вошла сиделка. Джонни встал и сверху вниз посмотрел на спящего — или умирающего, как знать. Нет, Нино не позавидовал тому, что к приятелю вновь вернулся голос. Он другому завидовал, понял Джонни. Что приятель так счастлив из-за этого. Что пение для него так много значит. Ибо ясно было, что для Нино Валенти уже ничто не значит так много, чтобы ради этого захотелось жить.
Глава 27
Майкл Корлеоне прилетел поздно вечером — никто, по его же распоряжению, не встречал его в аэропорту. Сопровождали его всего два человека: Том Хейген и новый телохранитель по имени Альберт Нери.
В отеле Майклу и его сопровождающим заранее отвели апартаменты для самых почетных гостей. В приемной уже дожидались люди, с которыми Майклу нужно было встретиться.
Фредди Корлеоне тепло заключил брата в объятия. Фредди за это время раздался, в лице его появилось благодушие, он глядел щеголем, бодрячком. На нем был безупречного покроя шелковый серый костюм и строго в тон ему — прочие детали туалета. Пострижен рукой артиста, причесан, точно модный киногерой, щеки выбриты до матового сияния, маникюр. Совсем другой человек — ничего общего с тем, безучастным ко всему на свете, которого четыре года назад вывезли из Нью-Йорка.
Слегка отстранясь, он любовно оглядел Майкла.
— Хорошо выглядишь — я вижу, на лице навел порядок? Жена уговорила наконец-то? Кстати, как она, Кей? Когда же нас-то выберется навестить?
Майкл улыбнулся:
— И ты неплохо выглядишь, прямо преобразился. Кей приехала бы, но она снова ждет ребенка, да и малыша нельзя оставить. И потом, Фредди, я ведь к вам по делу, мне завтра вечером лететь назад — в крайнем случае послезавтра утром.
— Но перво-наперво ты закусишь. Шеф-повар в отеле знаменитый, готовит — пальчики оближешь. Иди прими душ, переоденься, а я пока велю, чтобы здесь накрыли. К тебе тут уже выстроилась очередь — все те, кто тебе нужен. Ждут, когда будешь готов, я их мигом кликну.
Майкл приветливо сказал:
— Моу Грина давай прибережем напоследок, ладно? Позови Джонни Фонтейна и Нино поужинать с нами. И Люси с этим ее кавалером, врачом. Заодно и потолкуем. — Он оглянулся на Хейгена. — Тебе есть что добавить, Том?
Хейген качнул головой. Его-то Фредди встретил куда более сдержанно, чем Майкла, и Хейген понимал его. Фредди попал в немилость к отцу и, естественно, винил consigliori, что тот не потрудился исправить положение. Хейген и рад был бы исправить, но не знал, чем именно Фредди навлек на себя отцовское нерасположение. Дон не имел привычки излагать существо своих претензий. Он просто давал понять, что недоволен.
За стол в апартаментах Майкла сели уже за полночь. Люси расцеловала Майкла и не сочла нужным распространяться о том, какой у него замечательный вид после операции. Джул Сегал бесцеремонно оглядел выправленную скулу и одобрил:
— Грамотная работа. Срослось прилично. Носик не беспокоит больше?
— Нормально, — сказал Майкл. — Благодарю за содействие.
На протяжении всего ужина центром общего внимания был Майкл, бросалось в глаза его сходство с доном — в повадке, в манере говорить. Он неким странным образом внушал то же почтение, тот же благоговейный трепет, а между тем вел себя как нельзя более естественно, всячески заботился, чтобы гости чувствовали себя непринужденно. Хейген, по обыкновению, держался в тени. Нового телохранителя, Альберта Нери, никто не знал, он тоже вел себя очень скромно, незаметно. Сказал, что не хочет есть, и, сев в кресло у дверей, погрузился в чтение местной газеты.
Официантов вскоре после первых рюмок и легкой закуски отпустили, и Майкл обратился к Джонни Фонтейну:
— Ты, говорят, опять запел, и лучше прежнего? Поклонники, говорят, осаждают опять? Поздравляю.
— Спасибо. — Джонни старался угадать, зачем Майкл его вызвал. Какую услугу от него потребуют?
Майкл продолжал — обращаясь теперь уже ко всем:
— Семейство Корлеоне предполагает перебраться сюда, в Вегас. Продать торговую компанию «Дженко пура» и обосноваться здесь, на новом месте. Дон обсудил это со мной и с Хейгеном, и мы пришли к выводу, что для семейства в Неваде есть будущее. Я не хочу сказать, что это произойдет нынче же или завтра. На то, чтобы все подготовить и утрясти, могут понадобиться года два или три, даже четыре. Но таков генеральный план действий. В этом отеле и казино солидная доля участия принадлежит нашим друзьям — отсюда и будем отталкиваться. Моу Грин продаст нам свою долю, и тогда дело целиком перейдет к друзьям семейства.
Полное лицо Фредди Корлеоне приняло озабоченное выражение.
— Майк, а ты уверен? Моу Грин никогда не заводил об этом речи — он не надышится на отель. Не думаю, откровенно говоря, чтобы он согласился продавать.
Майкл произнес бесстрастно:
— Я сделаю ему предложение, которое он не сможет отклонить.
От этих слов, сказанных обыденным тоном, сидящим за столом сделалось зябко — может быть, оттого, что это было излюбленное выражение Крестного отца. Майкл опять обратился к Джонни Фонтейну:
— Дон рассчитывает, что ты поможешь нам на первых порах. Нам объяснили, что нет лучше средства привлечь клиентов, чем эстрадная программа. Мы надеемся заключить с тобой контракт, чтобы раз пять в году ты приезжал сюда на неделю давать концерты. Надеемся, что твои друзья из мира кино нам тоже не откажут в этом. Ты много сделал для них, теперь за ними черед.
— Уж будь покоен, — сказал Джонни. — Для крестного я сделаю все на свете — это тебе известно, Майк. — В его голосе, однако, слышался легкий оттенок сомнения.
Майкл понимающе улыбнулся:
— В денежном отношении ты не прогадаешь, и твои друзья тоже. Ты становишься держателем «пунктов» отеля, перепадет и остальным, кого ты сочтешь достаточно крупными фигурами. Может, ты мне не веришь, тогда знай — я передаю слова дона.
Джонни поспешно отозвался:
— Я тебе верю, Майк. Но понимаешь, на Полосе строят под боком еще десяток отелей и казино. Пока вы соберетесь, другие захватят рынок — при такой конкуренции вы можете опоздать.
Том Хейген первый раз подал голос:
— Строительство трех из этих отелей финансируют друзья семьи Корлеоне.
Джонни понял с полуслова. Это означало, что три гостиницы, вместе с их игорным бизнесом, принадлежат семейству. Будет что раздавать своим приближенным от такого пирога.
— Хорошо, — сказал он. — Я начинаю действовать.
Майкл посмотрел на Люси и Джула Сегала.
— Я перед вами в долгу, — сказал он Джулу. — Мне передали, что вы мечтаете снова резать честной народ, а больницы вас к операционному столу не подпускают из-за той злополучной истории с абортами. Хотелось бы услышать от вас лично — как, мечтаете?
Джул усмехнулся:
— Наверно. Но вы плохо знаете порядки в медицине. Как бы вы ни были всесильны, на область медицины это не распространяется. Боюсь, что тут мне нельзя помочь.
Майкл рассеянно покивал.
— Да-да, вы правы. Но видите, мои хорошие знакомые — довольно известные в деловых кругах люди — намерены построить в Лас-Вегасе большую больницу. Город безудержно разрастается и будет, согласно проектам, разрастаться — ему такая необходима. Может, если с умом к ним подойти, вас и допустят в операционную. Черт возьми, много ли классных хирургов заманишь в пустыню? Даже таких, которым до вас как до небес? Благодеяние окажем больнице! Так что держитесь пока поблизости. Вы с Люси, я слышал, жениться надумали?
Джул пожал плечами:
— Это когда у меня что-то прояснится с будущим.
— Так что, Майк, не построишь больницу — доживать мне свой век старой девой, — мрачно сказала Люси.
Все рассмеялись. Все, кроме Джула.
— Если б я и пошел на такую работу, то лишь без всяких дополнительных условий.
Майкл сказал холодно:
— Никаких условий. Просто я ваш должник и желаю с вами сквитаться.
Люси просительно вставила:
— Майк, не сердись на него.
Майкл улыбнулся ей:
— Я не сержусь. — Он перевел взгляд на Джула. — Вы сейчас глупость сморозили. Семья Корлеоне однажды выручила вас без всяких условий. Неужели я, по-вашему, так глуп, что попрошу вас делать то, что вам претит? А кстати, если б и попросил, черт возьми! Кто-нибудь еще ударил палец о палец, когда вы попали в беду? Когда я узнал, что вам хотелось бы вновь вернуться к серьезной хирургии, я не пожалел времени, чтобы выяснить, могу ли я в этом помочь. Да, могу. Я ни о чем вас не прошу. Но вы, по крайней мере, можете воспринимать наши отношения как дружеские и, полагаю, не откажете мне в том, что сделали бы для всякого доброго друга. В этом и состоит мое условие. А впрочем, вы вольны его отвергнуть.
Том Хейген опустил голову, пряча усмешку. Сам дон не сумел бы парировать более достойно.
Джул покраснел.
— Майк, вы меня неверно поняли. Я очень признателен вам и вашему отцу. Забудьте то, что я сказал.
Майкл снова кивнул:
— Договорились. А покуда больницу не построили, вы возглавите медицинскую службу в четырех отелях. Набирайте штат. Жалованье у вас, соответственно, возрастет, но это вы сможете обсудить после с Томом. Люси, тебе я тоже хочу поручить что-нибудь более ответственное. Например, координировать работу всех сувенирных киосков, лотков, базаров, которые разместятся в пассажах. По финансовой линии. Или, допустим, девушек нанимать для работы в казино. Чтобы, если Джул на тебе не женится, ты бы осталась, по крайней мере, богатой старой девой.
Фредди тем временем негодующе пыхтел сигарой. Майкл повернулся к нему.
— Я всего лишь посыльный дона, Фредди, — мягко проговорил он. — Тебе он, естественно, сам сообщит, что приберег на твою долю, — не знаю, что именно, но уверен, ты останешься доволен. Мы только и слышим о том, как великолепно ты здесь управляешься.
— Чего же он тогда сердится на меня? — плачущим голосом спросил Фредди. — Из-за того только, что теряет деньги на казино? Я этой стороной дела не занимаюсь, этим ведает Моу Грин. Какого рожна старику от меня надо?
— Да не бери в голову. — Майкл снова взглянул на Джонни Фонтейна: — Послушай, а где же Нино? Я очень надеялся его повидать.
Джонни помрачнел.
— Нино серьезно расклеился. Лежит в номере — сиделка при нем. Док, представь, заявляет, что его надо класть в психушку — что он будто бы нарочно сводит себя в могилу. Представляешь? Нино!..
Майкл в недоумении поднял брови.
— Нино? Такой, казалось бы, светлый человек, — произнес он задумчиво. — Никогда, сколько я его помню, никому не делал худого, никого не обидел хотя бы единым словом. И всегда ему все трын-трава. Было бы только чем горло промочить.
— Вот так, — сказал Джонни. — Деньги сами в руки плывут, работы навалом, хочешь — пой, хочешь — снимайся в кино. Пятьдесят тысяч делает сегодня на одной картине — и все спускает псу под хвост. Слава его вообще не интересует. Сколько лет мы с ним дружим, ни разу я не видел с его стороны никаких заскоков. И — на тебе. Спивается, мерзавец.
Джул хотел что-то сказать, но в эту минуту в дверь постучали. Он с удивлением увидел, что человек, сидящий в кресле возле самой двери, не шелохнулся в ответ на стук, а продолжал читать газету. Открывать пошел Хейген. И тотчас, отстранив его, чуть ли не отпихнув, в комнату большими шагами вошел Моу Грин, за ним — два телохранителя.
Моу Грин, красивый детина с темным прошлым — он начинал наемным убийцей в Бруклине, потом, переключась на азартные игры, подался в поисках удачи на Запад, — первым увидел возможности такого места, как Лас-Вегас, и одним из первых построил на Полосе отель-казино. Ему и теперь опасно было попадаться под горячую руку — все поголовно в отеле, включая Фредди, Люси и Джула Сегала, его боялись и предпочитали обходить стороной.
Сейчас его красивое лицо было чернее тучи. Он сказал, обращаясь к Майклу Корлеоне:
— Сколько можно ждать, Майк! У меня завтра дел полно, решил все-таки пробиться к тебе сегодня. Ну как, поговорим?
На лице Майкла Корлеоне изобразилась дружелюбная оторопь.
— С удовольствием. — Он сделал знак Хейгену. — Налей мистеру Грину выпить, Том.
Джул заметил, что человек, назвавшийся Альбертом Нери, внимательно изучает Моу Грина, совершенно не удостаивая вниманием прислонившихся к двери телохранителей. Он знал, что ни о каком акте насилия в данном случае речи быть не может — по крайней мере на территории Вегаса. Такое строго воспрещалось, иначе весь замысел превратить Вегас в легальное прибежище американских игроков грозил рухнуть.
Моу Грин бросил через плечо своим телохранителям:
— Раздайте всей компании фишки, пусть навестят казино — я угощаю. — Это явно относилось к Джулу, Люси, Джонни Фонтейну и телохранителю Майкла, Альберту Нери.
Майкл Корлеоне одобрительно кивнул:
— Хорошая мысль.
Лишь теперь Нери встал со стула и приготовился выйти вслед за другими.
Через несколько минут в комнате остались Фредди, Том Хейген, Моу Грин и Майкл Корлеоне.
Грин поставил стакан на стол и, еле сдерживая бешенство, начал:
— Что это за разговоры идут, будто семья Корлеоне собирается выкупить мою долю? Это я вашу долю выкуплю, а не вы мою.
Майкл рассудительно отозвался:
— Твое казино прогорает — вопреки всякой логике. Что-то у тебя в заведении не так. Возможно, нам удастся лучше поставить дело.
Грин грубо расхохотался:
— Что ж это вы, а, шкуры сицилийские? Вам сделали одолжение, приютили Фредди, когда вам туго пришлось, — и вы же теперь выпираете меня? Но это вам только кажется. Меня не выпрешь — и дружки у меня найдутся, глядишь, пособят.
Майкл, все с той же спокойной рассудительностью, возразил:
— Ты приютил Фредди, потому что семья Корлеоне отвалила тебе деньги на отделку отеля. И на то, чтобы открыть казино. Большие деньги. А семейство Молинари с Побережья обеспечило Фредди и твоему игорному бизнесу безопасность. Наша семья с тобой квиты. Не знаю, почему ты возмущаешься. Получишь за свою долю любую разумную цену, какую сам назначишь, — что тут плохого? В чем несправедливость? Казино-то прогорает — мы тебе доброе дело делаем.
Грин покачал головой:
— Не надо, слушай. У семьи Корлеоне силенки уже не те. Крестный отец нездоров. Выживают вас из Нью-Йорка Пять семейств — вы и подумали, что здесь урвать кусок будет проще. Мой тебе совет, Майк, — даже не пробуй.
Майкл мягко сказал:
— Вот почему ты решил, что Фредди можно зуботычины давать на людях?
Том Хейген, вздрогнув от неожиданности, перевел взгляд на Фредди.
Фредди Корлеоне побагровел.
— Да ладно, Майк, чего не бывает. Это он не со зла. Моу, правда, вспылит иной раз, но вообще-то мы с ним ладим. Правильно, Моу?
В голосе Грина появилась настороженность.
— Ну. Приходится когда-то врезать, без этого не будет порядка в заведении. Мы с Фредди из-за чего поцапались — он всех официанток из коктейль-бара трахал подряд и позволял им расслабляться на работе. Немного мы не поняли друг друга, пришлось ему малость вправить мозги.
Майкл обратил к брату бесстрастное лицо.
— Теперь у тебя порядок в мозгах — да, Фредди?
Фредди, насупясь, исподлобья взглянул на младшего брата и промолчал. Моу Грин хохотнул:
— Он их, собачий сын, попарно волок в постель — бутерброд называется. Надо отдать тебе должное, Фредди, обрабатываешь ты девок на совесть. После тебя их уже потом никому не ублажить.
Хейген заметил, что для Майкла это новость. Они переглянулись. Здесь, возможно, и крылась истинная причина недовольства дона своим сыном. Дон придерживался строгих правил в вопросах секса. Подобные выверты, две женщины в постели одновременно, он счел бы признаком испорченности. А позволять такому человеку, как Моу Грин, унижать себя значило подрывать уважение к семье Корлеоне. Этим Фредди также подбавил масла в огонь отцовской немилости.
Майкл поднялся, давая понять, что встреча окончена.
— Я завтра должен возвращаться в Нью-Йорк, так что ты поразмысли насчет цены.
Грин прорычал:
— Ты что, сволочь, вообразил, что от меня так легко отмахнуться? Я, между прочим, когда еще рукоблудием не начал заниматься, уже отправил на тот свет больше народу, чем ты — за всю свою жизнь. Я полечу в Нью-Йорк и буду сам говорить с доном. Приду к нему с деловым предложением.
Фредди беспокойно оглянулся на Тома Хейгена:
— Том, ты же consigliori — потолкуй с доном, объясни ему.
И тут, словно бы с порывом ледяного ветра, приоткрылось подлинное лицо Майкла Корлеоне.
— Дон отчасти удалился от дел, — сказал он. — Семейный бизнес в основном возглавляю я. А я снял Тома с поста consigliori. Отныне он только мой адвокат здесь, в Вегасе. Через пару месяцев он со своей семьей переезжает сюда и начинает заниматься юридической стороной дела, решать правовые вопросы. И потому, если вы что-то имеете сказать, — говорите мне.
Никто не отозвался. Майкл продолжал официальным тоном:
— Фредди, ты мой старший брат, я отношусь к тебе с должным уважением. Но никогда больше не принимай сторону того, кто выступает против семейства. Дону я даже упоминать не стану об этом. — Он повернул голову к Моу Грину: — Не надо обижать людей, которые стараются тебе помочь. Употребил бы лучше свою энергию на то, чтобы выяснить, почему падают доходы от казино. Семья Корлеоне вложила в заведение большие деньги, но не получает того, что они должны приносить, — и все же я сюда приехал не оскорблять тебя. Я протянул тебе руку помощи. И если ты предпочтешь плюнуть в эту протянутую руку — что ж, дело твое. Мне больше нечего сказать.
Майкл ни разу не повысил голос, но слова его произвели на Грина и на Фредди отрезвляющее действие. Не сводя с обоих пристального взгляда, он отступил от стола, как бы показывая, что им незачем долее оставаться. Хейген подошел к двери и распахнул ее. Не прощаясь, Моу Грин и Фредди вышли.
Утром Майклу Корлеоне сообщили, что Моу Грин не продаст свою долю акций ни за какие деньги. Сообщил ему это Фредди. Майкл пожал плечами.
— Я хочу до отъезда повидаться с Нино, — сказал он брату.
В номере Нино они застали Джонни Фонтейна, который завтракал, сидя на кушетке. Портьера, ведущая в спальню, была задернута: Нино осматривал врач. Наконец из-за портьеры появился Джул Сегал.
Майкл был поражен видом Нино — человек разваливался, это было заметно невооруженным глазом. Мутный взгляд, полуоткрытый рот, обрюзглое мятое лицо. Майкл сел на край его кровати.
— Нино, я все-таки настиг тебя, вот хорошо. Дон без конца о тебе справляется.
Нино ухмыльнулся, став на мгновение таким, как прежде.
— Передай ему, что я помираю. Что шоу-бизнес — опасное занятие. Опасней, чем импорт оливкового масла.
— Да ты поправишься. Если не так что-нибудь, если со стороны семейства что-то нужно — ты только слово скажи.
Нино качнул головой:
— Ничего. Ничего не нужно.
Майкл посидел с ним еще минут пять и собрался уходить. Фредди отвез брата и его свиту в аэропорт, но не стал, по просьбе Майкла, дожидаться времени отлета. Садясь вместе с Томом Хейгеном в самолет, Майкл оглянулся на своего телохранителя.
— Ну что, Аль, сфотографировал Моу Грина?
Альберт Нери постучал себя пальцем по лбу.
— Проявил, напечатал и номер поставил.
Глава 28
Сидя в кресле самолета, уносящего их в Нью-Йорк, Майкл Корлеоне попытался расслабиться и уснуть. Но тщетно. Приближалось самое страшное время в его жизни — может статься, роковое. Задержать его приход было уже нельзя. Все приготовления завершились, все было предусмотрено, все меры предосторожности приняты, на это ушло два года. Оттягивать дальше было некуда. Когда на прошлой неделе дон официально, в присутствии caporegimes и других членов семейного клана, объявил, что уходит от дел, Майкл знал, что отец этим хочет сказать. Час пробил.
Почти три года прошло с тех пор, как он вернулся домой, — и больше двух лет, как женился на Кей. Три года он занимался подготовкой, входил в курс семейных дел. Долгими часами просиживал с Томом Хейгеном, с доном. Он поражался тому, сколь велико, оказывается, богатство и могущество семьи Корлеоне. Она владела поистине бесценной недвижимостью в центре Нью-Йорка — целыми административными небоскребами, занимающими полквартала. Владела, через подставных лиц, долей участия в двух брокерских фирмах на Уолл-стрит, акциями банковских корпораций на Лонг-Айленде, акциями швейных фирм, и все это — не считая широкой сети нелегальных игорных заведений.
Знакомясь с историей деловых операций семейства, Майкл Корлеоне сделал любопытное открытие. Одно время, вскоре после войны, семейство наживало порядочные деньги, оказывая покровительство шайке ловкачей, которые занимались подделкой и сбытом грампластинок. Мошенники снимали копии с пластинок знаменитых исполнителей и продавали в фирменной упаковке, изготовленной столь искусно, что они на этом никогда не попадались. Естественно, что от продажи таких пластинок через магазины самим музыкантам, равно как и фирмам, производившим подлинную запись, не перепадало ни гроша. Майкл Корлеоне обратил внимание на то, что Джонни Фонтейн от этих махинаций понес чувствительный урон, поскольку именно в то время — незадолго до того, как он лишился голоса, — его пластинки пользовались наибольшей популярностью в стране.
Как могло случиться, что дон позволил этим жуликам обкрадывать своего крестника? Майкл обратился за ответом к Тому Хейгену. Хейген пожал плечами. Бизнес есть бизнес. Это раз. А во-вторых, Джонни находился в опале за то, что развелся с подружкой детских лет и женился на Марго Эштон. Дон был этим чрезвычайно недоволен.
— Почему же потом это прекратилось? Засыпались голубчики?
Хейген покачал головой:
— Просто дон лишил их своего покровительства. Сразу же после свадьбы Конни.
Подобную схему действий Майкл после этого наблюдал еще не однажды — когда дон выручал людей из беды, частично созданной его же руками. Не из коварства избранную схему и не по злому умыслу, но благодаря разнообразию деловых интересов дона, а может быть, — природе самой вселенной, в которой зло перемешано с добром; естественному порядку вещей.
Свадьба Майкла и Кей состоялась в Новой Англии — скромная церемония, на которой присутствовали только ее родня да кое-кто из близких друзей. После свадьбы они поселились в одном из особняков под городком Лонг-Бич, в парковой зоне. Майкл был приятно поражен, видя, как ладит Кей с его родителями и прочими обитателями парковой зоны. Чему, конечно, способствовало и то, что она, как и положено по стародавней итальянской традиции всякой добропорядочной супруге, немедленно забеременела. А уж известие, что за два года замужества и второй ребенок на подходе, окончательно покорило сердца.
Кей, как обычно, приедет в аэропорт встречать его — она всегда так радуется, когда он возвращается из своих поездок. Он — тоже. Но только не в этот раз. Потому что в этот раз окончание поездки положит начало действиям, к которым его так тщательно готовили последние три года. Его будет ждать дон. Будут ждать caporegimes. И он, Майкл Корлеоне, должен будет отдавать приказания — принимать решения, от которых зависит его судьба и судьба всего семейства.
Каждое утро, вставая кормить первый раз ребенка, Кей Адамс-Корлеоне видела, как мама Корлеоне, жена дона, садится в машину и один из телохранителей увозит ее куда-то из парковой резиденции, а через час привозит назад. Вскоре она узнала, куда столь неукоснительно ездит каждое утро ее свекровь. В церковь. Часто на обратном пути мама Корлеоне заходила к ней выпить чашку кофе и полюбоваться на младшего внука.
Разговор всякий раз начинался с вопроса, отчего бы Кей не подумать о переходе в католичество, — тот факт, что сына Кей уже крестили по протестантскому обряду, в расчет не принимался. Кей, со своей стороны, сочла удобным поинтересоваться однажды, почему миссис Корлеоне посещает церковь каждое утро и обязательно ли такое правило для всякого католика.
Ее вопрос, по-видимому, навел собеседницу на мысль, что это опасение и удерживает Кей.
— Нет-нет, зачем. Другой католик и носа в храм не кажет, кроме как на Пасху и Рождество. Когда потянет, тогда и идешь.
Кей улыбнулась:
— Тогда почему же вы-то ни дня не пропускаете?
Невозмутимо, как будто речь шла о чем-то вполне обыденном, мама Корлеоне ответила:
— Я — из-за мужа. — Она показала пальцем на пол. — Чтобы он не попал сюда. Каждый день молюсь о спасении его души — чтобы он попал вон туда. — Она показала наверх.
Это было сказано с плутовской усмешкой, точно она каким-то образом противодействовала тем самым воле мужа. С ехидцей было сказано, проступающей сквозь достаточно суровый облик пожилой итальянской матроны. И, как всегда в его отсутствие, — с оттенком непочтительности по отношению к всемогущему дону.
— А как себя чувствует ваш муж? — вежливо осведомилась Кей.
Мама Корлеоне пожала плечами:
— Другим человеком стал после того, как в него стреляли. Дела целиком переложил на Майкла, а сам занимается глупостями — огородом своим, перцем, помидорами. Вроде как снова впал в крестьянство. Мужчины, от них никогда не знаешь, чего ждать.
Немного позже с дальнего края пятачка могла прийти поболтать Конни Корлеоне со своими двумя детьми. Кей любила невестку — за бойкий нрав, за несомненную привязанность к брату. Она учила Кей стряпать итальянские кушанья, любила изредка принести на пробу Майклу и более изысканные яства собственного приготовления.
В то утро Конни, следуя своей привычке, принялась выпытывать у Кей, действительно ли Майкл хорошо относится к ее мужу Карло или только делает вид. У Карло с самого начала не сложились отношения с семейством, но ведь за последние годы он исправился. Успешно ведет дела в профсоюзе, а сколько ему приходится работать, и не за страх, а за совесть! Сам-то Карло, говорила Конни, всегда относился к Майклу как нельзя лучше. Хоть, правда, Майкла все любят, точно так же, как их отца. Майкл и есть вылитый отец. И слава богу, что заправлять семейным делом по импорту оливкового масла отныне станет Майкл…
Кей давно уже обратила внимание, что всякий раз, когда речь заходит об отношении семейства Корлеоне к Карло, Конни с какой-то лихорадочной жадностью ждет похвал по адресу мужа. Кей видела — только слепой не увидел бы, — с какой озабоченностью, чуть ли не страхом, Конни выведывает, нравится ли Карло Майклу. Однажды вечером она заговорила об этом с мужем, прибавив, что не понимает, почему в семье никто никогда не произносит — по крайней мере, при ней — даже имени Санни Корлеоне. Кей как-то попыталась выразить дону и его жене свое сочувствие по поводу его гибели — ее выслушали в холодном до неприличия молчании и тотчас перестали замечать ее присутствие. Она и Конни пробовала вызвать на разговор о старшем брате — и тоже безуспешно.
Жена Санни, Сандра, забрав детей, переехала во Флориду, где жили ее родители. Приняты были определенные меры финансового характера, дабы обеспечить ей и детям безбедное существование, поскольку Санни не оставил после себя состояния.
Майкл с неохотой рассказал, что произошло в тот вечер, когда Санни был убит. Что Карло избил жену, а когда она позвонила родителям, к телефону подошел Санни и, не помня себя от ярости, помчался заступиться за сестру. Поэтому, естественно, Конни и Карло постоянно тревожит вопрос, не считают ли их в семье косвенными виновниками гибели Санни? Но это не так, сказал Майкл. Свидетельством тому — их переезд сюда, в имение дона, и важный пост в профсоюзном аппарате, который доверили Карло. Теперь Карло образумился, бросил пить, бросил таскаться по бабам, перестал выпендриваться. Семейство довольно его работой и поведением за последние два года. Никто не винит его в том, что произошло.
— Раз так, то отчего бы их не позвать как-нибудь вечером в гости и не успокоить твою сестру на этот счет? Она же, бедная, прямо извелась, гадая, какого ты мнения о ее муже. Скажи ей. И пусть она выкинет из головы эти пустые тревоги.
— Я не могу, — сказал Майкл. — У нас в семье не говорят на такие темы.
— Ну тогда хочешь, я ей передам твои слова?
Странно, что он так долго обдумывал свой ответ, — казалось бы, что может быть естественнее? Наконец он сказал:
— По-моему, не стоит, Кей. Едва ли это поможет. Она все равно будет тревожиться. Что ни делай, что ни говори.
Кей оторопела. Так, значит, не случайно Майкл, несмотря на все проявления любви со стороны Конни, всегда ведет себя с нею несколько более сдержанно, чем с остальными?
— Но ты действительно не винишь ее за то, что Санни убили?
Майкл вздохнул:
— Да нет, конечно. Она моя младшая сестренка, я не могу ее не любить. И не жалеть. Карло, хоть он и выправился, — не тот муж, какой ей нужен. Что тут поделаешь! Давай больше не будем об этом.
Нажимать, настаивать было не в характере Кей; она отступилась. Она успела убедиться, что на Майкла вообще лучше не давить, — он становился холоден, неприятен. Она знала, что лишь она одна из всех на свете способна поколебать его волю, но знала также, что если будет пользоваться своей властью над ним слишком часто, то утратит ее. А между тем за два года совместной жизни она полюбила его еще сильней.
За то полюбила, что он был всегда справедлив. Странная, казалось бы, вещь. И тем не менее он был действительно справедлив к окружающим — ни тени своеволия, произвола, даже в мелочах. Нельзя было не заметить, что Майкл сделался к этому времени чрезвычайно значительной фигурой, — люди шли к нему за советом и помощью, уважительно прислушивались к его мнению, — но больше всего покорил он ее иным.
С тех самых пор, как Майкл возвратился с Сицилии с отметиной на лице, всякий в семействе считал своим долгом приставать к нему с разговорами о пластической операции. Особенно усердствовала в этом его мать — так, однажды во время воскресного обеда, когда за столом в родительском доме собрались все Корлеоне, она прикрикнула на сына:
— Да займись ты своим лицом, Христа ради, а то прямо гангстер какой-то из кинофильма! Жену бы пожалел! И из носу течь перестанет, как у пьяного ирландца!
Дон, сидящий во главе стола, где ничто не могло укрыться от его внимания, спросил у Кей:
— Тебе это мешает?
Кей покачала головой. Дон сказал жене:
— Он больше не твоя забота. Тебя это не касается.
Она мгновенно умолкла. Не потому, что боялась мужа, а потому, что спорить с ним по такому поводу в присутствии других было бы неуважением к нему.
Из кухни, прервав стряпню, показалась красная от плиты Конни, любимица дона.
— А я тоже считаю, пусть займется. Он у нас, до того как его изувечили, был самый красивый в семье. Ну, Майк, давай соглашайся!
Майкл обвел ее отсутствующим взглядом и ничего не ответил. Он, похоже, просто-напросто пропустил мимо ушей все сказанное.
Конни подошла к отцу и стала рядом.
— Пап, скажи ему. — Она положила руки на плечи дона и потерла ему загривок. Никто, кроме нее одной, не мог позволить себе подобную вольность. Трогательно было наблюдать ее любовь к отцу, безоглядную, как у ребенка. Дон потрепал дочь по руке.
— Что ж ты нас моришь голодом? Сначала поставь на стол спагетти, а там уж разговоры разговаривай.
Конни оглянулась на мужа.
— Карло, а ты что молчишь? Скажи, пусть Майк приведет лицо в божеский вид. Может, тебя он послушает. — Ударение на слове «тебя» давало понять, что между Майклом и Карло Рицци существуют особые дружеские отношения, недосягаемые для других.
Карло, покрытый красивым загаром, с красивой стрижкой на белокурой голове, с безукоризненной прической, поднес к губам стакан домашнего вина.
— Майку никто не может указывать, что делать. — Да, с переездом в парковую зону Карло стал другим. Он знал свое место в семье и строго его держался.
Было во всем этом для Кей нечто не совсем понятное, нечто ускользающее от стороннего глаза. Как женщина, она не могла не видеть, что Конни намеренно обхаживает отца, пусть это проделывалось искусно и даже искренне. Но это не был безотчетный порыв души. Ответ Карло следовало расценивать как мужественное постукиванье самого себя по медному лбу. Поведение Майкла — как полный отказ замечать происходящее.
Для Кей внешний вид мужнина увечья не имел значения — имели значение вызванные им неполадки с пазухами носа. Пластическая операция устранила бы заодно и это осложнение. С этой точки зрения Майклу действительно следовало лечь в больницу и сделать себе все, что требуется. В то же время ей понятно было, что Майклу, по одному ему ведомым причинам, хотелось бы оставить на лице эту отметину. Она не сомневалась, что дон это тоже понимает.
Тем не менее сразу после рождения первого ребенка Майкл удивил ее вопросом:
— Ты хочешь, чтобы я привел себе в порядок лицо?
Кей кивнула:
— Дети, они — сам знаешь. Пройдет время, и твоему сыну будет неловко, когда он поймет, что у тебя с лицом что-то не так, как у других. Мне просто не хочется, чтобы это видел наш ребенок, самой-то мне совершенно все равно — честно, Майкл.
— Хорошо. — Он улыбнулся ей. — Значит, так и сделаем.
Он подождал, пока она вернется из больницы домой, и приступил к приготовлениям. Операция прошла успешно. Вмятина на щеке стала теперь почти неразличима.
В семействе к перемене отнеслись с единодушным одобрением, и больше всех радовалась Конни. Она каждый день навещала Майкла в больнице, таща за собой и Карло. Дома, когда Майкл выписался, кинулась обнимать и целовать его и, восхищенно оглядев, заключила:
— Ну вот, теперь брат у меня опять красавец!
И только дон равнодушно пожал плечами, заметив:
— Какая разница?
Но Кей была благодарна. Она знала, что Майкл поступил вопреки собственному желанию. Поступил так потому, что она его попросила. И что лишь она одна в целом мире может заставить его пойти наперекор себе.
В тот день, когда Майкл должен был вернуться из Лас-Вегаса, Рокко Лампоне подал к воротам парковой резиденции лимузин, чтобы отвезти Кей в аэропорт встречать мужа. Она встречала его всякий раз, когда ему случалось уезжать из города, — потому в основном, что без него, живя в поместье, больше напоминающем крепость, быстро начинала скучать.
Она увидела, как он спускается по трапу с Томом Хейгеном и своим новым телохранителем, Альбертом Нери. Кей его недолюбливала — Нери напоминал ей Люку Брази, та же свирепость угадывалась в нем за внешней сдержанностью. Она заметила, как он, отстав на шаг от Майкла, отступил в сторону и зорким, цепким взглядом окинул каждого, кто стоял поблизости. Он первым углядел ее в толпе и тронул Майкла за плечо, показывая, куда надо смотреть.
Кей побежала навстречу мужу, обняла его — он быстро поцеловал ее и отстранил от себя. Втроем с Хейгеном они сели в лимузин; Альберт Нери словно растворился в воздухе. Кей не заметила, что он сел в другую машину, где уже сидели двое, и эта машина провожала лимузин в Лонг-Бич до самых ворот.
Кей никогда не спрашивала у мужа, успешно ли завершилась очередная деловая поездка. Подразумевалось, что даже такой тривиальный вопрос неуместен, как посягновение на запретную область — напоминание о том, чего им не дано изведать в совместной жизни. Хотя если б она все-таки спросила, то не замедлила бы получить вежливый и тоже тривиальный ответ. Кей это не тревожило больше, она привыкла. Но когда Майкл объявил, что на весь вечер уходит к отцу с отчетом о поездке в Вегас, она невольно нахмурилась.
— Ты уж извини, — прибавил он. — Зато завтра мы гуляем — съездим вечером в театр, поужинаем в Нью-Йорке, ладно? — Он легонько похлопал ее по животу: она была на седьмом месяце. — А то родишь и снова будешь привязана к дому. Типичная итальянская жена, черт возьми, — второй ребенок за два года. А еще зовешься янки.
Кей не без язвительности отпарировала:
— А вот ты — типичный янки. Не успел приехать домой — и моментально за дела. А еще зовешься итальянцем. — Она насмешливо покосилась на него. — Вернешься-то хоть не очень поздно?
— До двенадцати. Ты, если спать захочется, меня не жди.
— Я подожду, — сказала Кей.
Вечером в доме дона Корлеоне, в его угловом кабинете, они собрались на совет: сам дон, Майкл, Том Хейген, Карло Рицци и два caporegimes — Клеменца и Тессио.
Атмосфера на этом совещании царила далеко не та, что в былые дни: прежнее, почти что родственное единодушие уже не ощущалось. Ощущалась напряженность, возникшая с того самого дня, как дон Корлеоне объявил, что частично слагает с себя обязанности главы семейства и передает их Майклу. Преемственность от отца к сыну в семейных синдикатах соблюдалась далеко не всегда. В любом другом семействе caporegime такого масштаба, как Клеменца и Тессио, мог бы сам претендовать на роль преемника дона. Или хотя бы на то, что ему дадут отколоться и образовать свое собственное семейство.
Сказывалось и то, что после мирного соглашения с Пятью семействами, заключенного по инициативе дона Корлеоне, мощи у семьи поубавилось. Самым могущественным семейством Нью-Йорка определенно стали Барзини — в союзе с Татталья, они занимали теперь то положение, которое в прошлом принадлежало Корлеоне. Более того — они продолжали исподволь подтачивать силы семейства, шаг за шагом оттирая его от игорных территорий: внедряли туда своего букмекера, выжидали — и, видя, что особой реакции нет, сажали следующего.
Уход дона Корлеоне от дел был для Барзини и Татталья праздником. Майкл когда-то еще покажет, на что способен, — раньше чем лет через десять ему и думать нечего сравняться с отцом в дальновидности и влиятельности. Семейство Корлеоне переживало дни упадка, это не вызывало сомнений.
Оно бесспорно потерпело ряд серьезных неудач. Выяснилось, что Фредди годен в лучшем случае разве что на роль содержателя гостиницы и непростительно женолюбив, хоть это слово теряет в переводе с сицилийского одно из живописных значений, а именно: подобен младенцу, ненасытно припавшему к материнской груди, то есть, проще говоря, — не мужчина. Истинным бедствием для семейства явилась гибель Санни. Санни был грозной силой, с которой приходилось считаться. Он, разумеется, совершил ошибку, поручив младшему брату, Майклу, уничтожить Турка и полицейского капитана. Тактически необходимая мера обернулась с точки зрения долгосрочной стратегии серьезной оплошностью. Дон в результате вынужден был, еще не окрепнув, встать с постели. Майкл на целых два года лишился возможности набираться неоценимого опыта и выучки у своего отца. И, конечно, непозволительной глупостью со стороны такого умного человека, как дон, было сажать на место consigliori ирландца. Куда уж ирландцу тягаться в изощренном коварстве с сицилийцем… Примерно так рассуждали другие семейства и, соответственно, выказывали больше уважения не Корлеоне, а союзу Барзини — Татталья. В отношении Майкла все сходились на том, что как сильная личность он уступает Санни, хотя и превосходит его умом, — но в этом последнем уступает отцу. Словом — посредственность, такого преемника особенно опасаться не было оснований.
Кроме того, хотя все с восхищением отзывались о дипломатическом искусстве, с которым дон сумел добиться мира, то обстоятельство, что он не отомстил за убийство Санни, не внушало большого уважения. По общему признанию, в данном случае дипломатическое искусство вызвано было слабостью.
Все это сидящим в угловом кабинете дона Корлеоне было известно — пожалуй даже, кое-кто из них разделял подобного рода взгляды. Карло Рицци относился к Майклу с приязнью, но не трепетал перед ним, как трепетал в свое время перед Санни. Да и Клеменца, отдавая Майклу должное за достойно проведенную операцию с Турком и полицейским капитаном, в глубине души считал, что Майкл не тянет на звание дона. Клеменца надеялся, что ему позволят отколоться от семейства Корлеоне и основать свою собственную империю, — однако дон дал ему понять, что эти надежды напрасны, и Клеменца из уважения к нему подчинился. До поры до времени, покуда ситуация в целом еще не сделалась невыносимой.
Тессио был о Майкле более высокого мнения. Он чуял в молодом человеке и кое-что иное — умело спрятанную силу, ревнивое желание скрыть от посторонних глаз, на что он действительно способен. Вспоминалась заповедь дона — всегда лучше, если друг недооценивает твои достоинства, а враг — преувеличивает недостатки.
Сам дон и Том Хейген, конечно, знали Майклу настоящую цену. Никогда бы дон не подумал сложить с себя обязанности, если бы не был абсолютно уверен в способности сына вернуть семейству Корлеоне былое положение. А Хейген не зря два года был его наставником — он только диву давался, наблюдая, с какой легкостью Майкл постигает премудрости семейного промысла. Воистину — сын своего отца.
Клеменца и Тессио были недовольны тем, что Майкл сократил численность их regimes и не позаботился создать формирование на смену regime Санни. Семейство Корлеоне теперь располагало, по сути, всего двумя боевыми единицами, и притом ослабленными. Caporegimes считали подобную беспечность самоубийственной — в особенности учитывая посягательства на их владения со стороны Барзини и Татталья. Оба надеялись, что дон затем и созвал чрезвычайное совещание, чтобы исправить эти промахи.
Майкл начал с сообщения о своей поездке в Вегас и отказе Моу Грина продать свою долю участия в игорном курорте.
— Впрочем, мы ему сделаем предложение, которое он не сможет отклонить, — прибавил Майкл. — Как вы знаете, семья Корлеоне планирует перенести свои деловые операции на Запад. Основу семейного бизнеса будут составлять четыре отеля-казино на Полосе. Но это произойдет не вдруг. На то, чтобы все подготовить и уладить, потребуется время. — Он посмотрел в лицо Клеменце. — Пит, и ты, Тессио, — мне нужно, чтобы весь этот год вы были беспрекословно и безоговорочно со мной. По истечении этого срока можете отделиться и основать собственные семейства, ни от кого больше не завися. Само собой разумеется, что дружба между нами при том сохранится. Я оскорбил бы вас и ваше чувство уважения к моему отцу, если б хоть на минуту усомнился в этом. Но до тех пор, на целый год, вы должны подчиниться моему руководству. И не беспокойтесь ни о чем. Проблемы, которые вам представляются неразрешимыми, будут решены — с этой целью уже ведутся переговоры. Запаситесь пока терпением.
Заговорил Тессио:
— Если Моу Грин хотел переговорить с твоим отцом, почему ты был против? Дон умеет убедить кого угодно, еще не родился тот, кто устоял бы против его доводов.
Ему немедленно отвечал сам дон:
— Я не решаю больше такие вопросы. Если бы я вмешался, то повредил бы Майклу в мнении других. Кроме того, это человек, с которым я предпочел бы не вступать в объяснения.
Тессио мысленно сопоставил эту реплику со слухами о том, что Моу Грин однажды вечером при всех набил морду Фредди Корлеоне в лас-вегасском отеле. Ясненько… Тессио откинулся на спинку кресла. Можно было считать, что Моу Грин уже покойник. Семейство Корлеоне не хотело убеждать его.
Теперь подал голос Карло Рицци:
— Значит, все деловые операции в Нью-Йорке семья Корлеоне сворачивает?
Майкл кивнул:
— Компания по ввозу оливкового масла будет продана. В остальном все, что возможно, перейдет к Тессио и Клеменце. Но ты, Карло, без работы не останешься, можешь не волноваться. Ты вырос в Неваде, хорошо знаешь штат, знаешь людей. Полагаю, ты станешь моей правой рукой, когда мы туда переедем.
Карло покраснел от удовольствия. Вот и настало его время, он тоже приобщится к кругу избранных — тех, в чьих руках сосредоточена власть.
Майкл продолжал:
— Том Хейген отныне уже не consigliori. Он становится нашим консультантом в Вегасе по правовым вопросам. Месяца через два он переедет туда с женой и детьми на постоянное жительство. В качестве адвоката, и только. Никто с этой минуты не обращается больше к нему ни с чем другим. Отныне он — лишь юрист. Пусть это не бросает на него тень в ваших глазах. Просто я так решил. А если мне понадобится совет — найду ли я лучшего consigliori, чем мой отец?
Все рассмеялись. Но эта шутка ничего не меняла. Том выбывал из игры — его лишали власти. На Хейгена исподтишка поглядывали — каждому интересно было, как он будет реагировать. Хейген оставался невозмутим.
Недолгую тишину нарушил одышливый голос толстяка Клеменцы:
— Так, стало быть, через год мы будем сами по себе, я верно понял?
— Может быть, даже и раньше, — учтиво отозвался Майкл. — Вы, конечно, вольны оставаться в структурах семейства, это уж как решите. Но наши силы, главным образом, будут сосредоточены на Западе, и в этих условиях, наверное, вам лучше действовать, имея самостоятельную организацию.
Тессио спокойно сказал:
— Раз так, я считаю, ты должен разрешить нам набрать еще людей в наши regimes. Эти Барзини, скоты, изо дня в день отгрызают куски от моей территории. По-моему, их не мешает поучить маленько хорошим манерам.
Майкл поднял ладонь.
— Нет. Не пойдет. Сидите тихо, не суетитесь. Все это мы утрясем перед тем, как перебраться в Неваду.
Тессио, по всей видимости, не устраивал такой ответ. Рискуя навлечь на себя немилость Майкла, он обратился через его голову к дону Корлеоне:
— Прости меня, Крестный отец, пусть мне послужит оправданием наша многолетняя дружба. Но я думаю, вы с Майклом допускаете крупный просчет. Как можно добиться чего-то в Неваде, не имея силы за спиной — то есть здесь? Одно без другого невозможно. И потом. Когда вас здесь не будет, нам с Питом не выдюжить против Барзини и Татталья, они слишком сильны. Нас рано или поздно подомнут. А мне этот Барзини не по нраву. Я скажу так — семья Корлеоне должна предпринять этот шаг с позиции силы, а не слабости. Нам нужно укрепить наши regimes и вернуть захваченные территории — хотя бы на Стейтен-Айленде.
Дон покачал головой:
— Ты забываешь, что я заключил мир. Я не могу нарушить слово.
Тессио и на это не смолчал:
— Все знают, что Барзини с тех пор давал тебе повод его нарушить. Кроме того, если семейство Корлеоне теперь возглавил Майкл, что мешает ему поступать так, как он считает нужным? Слово, данное тобой, его, строго говоря, не связывает…
Майкл резко оборвал его. Теперь к Тессио обращался старший, а не равный:
— Ведутся переговоры, их итоги дадут ответ на твои вопросы и разрешат твои сомнения. Если моего слова тебе мало, спроси у своего дона.
Но Тессио уже сообразил, что зашел слишком далеко. Рискни он сейчас и впрямь обратиться за подтверждением к дону, Майкл стал бы ему врагом. Он повел плечами и дал задний ход:
— Да я болею за интересы семейства, не за себя. О себе я как-нибудь позабочусь.
Майкл одарил его дружелюбной улыбкой.
— Тессио, я нисколько в тебе не сомневаюсь. И никогда не сомневался. Ты только положись на меня. Мне, конечно, в таких делах далеко до вас с Питом, но, в конце концов, меня есть кому направлять — и это мой отец. Я не подкачаю, никто из нас не останется внакладе.
На том совещание закончилось. Главная новость была та, что в недалеком будущем Клеменце и Тессио разрешат образовать на основе своих regimes собственные семейные синдикаты. К Тессио отойдут игорные заведения и доки в Бруклине, Клеменце достанется игорный бизнес в Манхэттене и доля семьи Корлеоне в тотализаторе на ипподромах Лонг-Айленда.
Оба caporegimes удалились не очень довольные, втайне продолжая питать сомнения. Карло Рицци задержался, в надежде, что его наконец-то признают своим в кругу жениной родни, — но быстро понял, что Майкл это делать не настроен. Тогда ушел и он, оставив дона в угловом кабинете наедине с Томом Хейгеном и Майклом. Альберт Нери проводил его до дверей, и Карло, шагая на дальний край залитого светом прожекторов пятачка, заметил, что Нери стоит на крыльце и смотрит ему вслед.
С его уходом атмосфера в угловой комнате сразу разрядилась — слишком много лет прожили эти оставшиеся здесь трое под одной крышей, у одного очага. Майкл налил дону анисовой, Тому Хейгену — виски. Налил и себе, что делал редко.
Том Хейген первым прервал молчание:
— Майк, почему ты меня удаляешь с поля?
Майкл как будто удивился.
— Ты же будешь у меня в Вегасе первый человек. Мы полностью переходим на законное положение, и ты — наш законник. Выше вроде бы некуда.
Хейген с грустью усмехнулся:
— Да я не о том. Я хочу сказать, что Рокко Лампоне без моего ведома сколачивает тайный regime. Что ты предпочитаешь общаться с Нери не через меня или одного из caporegimes, а напрямик. Если только, конечно, Лампоне и тебя не держит в неведении.
Майкл спросил негромко:
— Откуда ты знаешь про regime Лампоне?
Хейген пожал плечами:
— Не волнуйся, это не утечка информации, больше никто не знает. Я просто по своему положению не могу не видеть, что происходит. Ты дал Лампоне независимую кормушку, ты предоставил ему большую свободу действий. Ему, чтобы управлять своим маленьким княжеством, требуются в помощь люди. Но всякий, кого он себе набирает, должен проходить через меня. А я замечаю, что каждый, кого бы он ни внес в платежную ведомость, годится на нечто лучшее, чем отведенная ему должность, и денег получает больше, чем платят за такие обязанности. Скажу тебе, кстати, что ты не ошибся, когда выбирал Лампоне. Идеально работает.
Майкл поморщился.
— Не так уж идеально, елки зеленые, раз ты все равно углядел. Во всяком случае, не я его выбирал. Это дон.
— Неважно, — сказал Том. — Так почему ты меня отстраняешь?
Майкл посмотрел ему прямо в глаза.
— Том, в военное время ты не годишься на роль consigliori. А не исключено, что после наших шагов ситуация обострится и нам придется воевать. Помимо всего прочего, я хочу увести тебя с линии огня.
Хейген покраснел. От дона он принял бы такое безропотно. Но с какой стати Майк позволяет себе столь резкие суждения?
— Ну, это ладно, — сказал он. — Но я согласен с Тессио. По-моему тоже, ты не с того начинаешь. Ты действуешь с позиции слабости, а не силы. А это всегда скверно. Барзини — волк, когда он начнет рвать тебя на куски, никто из других семейств не поспешит на выручку Корлеоне.
Теперь заговорил дон:
— Том, это решал не только Майкл. Это я ему так советовал. Может возникнуть необходимость прибегнуть к мерам, которые я никоим образом не желаю брать на себя. Такова моя воля, не Майкла. Я никогда не считал тебя плохим consigliori, я считал, что Сантино, мир праху его, плох как дон. У него было доброе сердце, но он не подходил для того, чтобы возглавить семейство, когда со мной произошла та небольшая неприятность. И кто мог предположить, что Фредо станет бабьим угодником? Так что не обижайся. Как я в Майкле уверен на сто процентов, так и в тебе. По причинам, которых я не могу назвать, тебе нельзя участвовать в событиях, которые здесь могут разыграться. Между прочим, я говорил Майклу, что тайный regime Лампоне не укроется от твоих глаз. Вот тебе доказательство того, что я в тебя верю.
Майкл фыркнул:
— А я, признаться, не думал, Том, что ты догадаешься.
Хейген понимал, что его стараются задобрить.
— Может быть, я бы пригодился, — сказал он.
Майкл решительно помотал головой:
— Ты выбываешь, Том.
Том Хейген допил свой стакан.
— Не в укор тебе будь сказано, Майк. Ты почти ни в чем не уступаешь своему отцу. Но одному тебе еще предстоит поучиться.
— И чему же? — вежливо осведомился Майкл.
— Как нужно говорить людям «нет».
Майкл серьезно кивнул:
— Ты прав. Я это учту.
Когда Хейген ушел, Майкл полушутливо обратился к отцу:
— Ну вот. Всему ты меня научил. Теперь осталось сказать, как отказывать людям, чтобы они не обижались.
Дон зашел за массивный письменный стол и сел в свое кресло.
— Людям, которых любишь, говорить «нет» нельзя — во всяком случае, часто. В этом весь секрет. Когда же все-таки приходится, то твое «нет» должно прозвучать как «да». Или добейся, чтобы они тебе сами сказали это «нет». И не жалей на это времени и усилий. Но что тебе меня слушать — ты человек современный, а я рассуждаю по старинке.
Майкл засмеялся:
— Понял. Но ты согласен, что Тому участвовать в операции нельзя?
Дон кивнул:
— Да, ему надо держаться в стороне.
Майкл понизил голос:
— Наверное, настало время сказать тебе, что я предпринимаю этот шаг не просто из желания сквитаться за Аполлонию и Санни. Такая мера необходима. Тессио и Том правду говорят насчет Барзини.
Дон Корлеоне опять задумчиво кивнул.
— Месть — это блюдо, которое вкусней всего, когда остынет, — сказал он. — Разве я стал бы заключать с ними мир, если б не знал, что иначе тебе живым не вернуться. Странно все же, что Барзини, несмотря ни на что, еще раз сделал попытку тебя убрать. Или, может, машина была запущена раньше мирных переговоров и он уже не смог ее остановить? Ты уверен, что охотились не за доном Томмазино?
— Это только обставлено было как охота на дона Томмазино. И отлично сработано — даже ты бы, пожалуй, ничего не заподозрил. В одном им не повезло — я все-таки остался жив. А я видел, как Фабрицио спасается, уходит за ворота. Ну и, понятно, всему этому я добыл подтверждение, когда вернулся.
— Нашли пастуха-то? — спросил дон.
— Сам его отыскал, — сказал Майкл. — Год назад. Держит маленькую пиццерию в Буффало. Другое имя, паспорт липовый, водительские права. Славно он устроился, пастушок Фабрицио.
Дон опустил голову.
— Значит, больше ждать нет смысла. Когда ты думаешь начать?
— Хочу дождаться сперва, пока Кей родит. Просто так, на всякий случай. И пока Том прочно осядет в Вегасе, окончательно отрубит концы. Через год, я думаю.
— Ты все предусмотрел? — Дон продолжал говорить, не поднимая глаз.
Голос у Майкла потеплел:
— Ты к этому непричастен. Я все беру на себя. Я один за все в ответе. Я даже не послушался бы сейчас твоего запрета. Если б ты вдруг решил все отменить, я вышел бы из организации и все-таки поступил по-своему. Вся ответственность целиком на мне, не на тебе.
Дон долго молчал. Потом наконец вздохнул:
— Что ж, так тому и быть. Оттого я, возможно, и устранился от дел — оттого и передал их в твои руки. Я свое в жизни исполнил, больше душа не принимает. Иной долг самую крепкую силу ломит. Быть по сему.
До истечения года, в положенный срок, Кей Адамс-Корлеоне разрешилась вторым ребенком, снова мальчиком. Роды прошли легко, без малейших осложнений, и в парковой резиденции ее, по возвращении из больницы, встречали как принцессу. Конни Корлеоне преподнесла младенцу шелковое приданое ручной итальянской работы, безумно дорогое и красивое. Отдавая его Кей, не забыла отметить:
— Это Карло нашел. Все магазины перерыл в Нью-Йорке — хотелось, чтобы это было что-нибудь особенное, а мне ничего такого не попалось.
Кей, принимая подарок с благодарной улыбкой, мгновенно поняла, что от нее требуется донести эту трогательную подробность до ушей Майкла. Она становилась заправской сицилийкой.
До истечения того же года умер от кровоизлияния в мозг Нино Валенти. В бульварной прессе об этом событии сообщалось на первых полосах, так как буквально за несколько недель до того Джонни Фонтейн выпустил на экраны картину с Нино в главной роли и небывалый успех этой ленты мгновенно выдвинул Нино в один ряд с суперзвездами мирового кино. Упоминалось, что проведение похорон взял на себя Джонни Фонтейн, что на похоронах не будет посторонних — только родня и близкие друзья. Сенсацию произвел материал, в котором говорилось, что якобы в одном из интервью Джонни Фонтейн горько винил себя в смерти друга, объясняя, что обязан был насильно поместить его в больницу. Никто не принял эти слова всерьез, автор статейки подал их как угрызения совести, естественные для впечатлительного, но ни в чем не повинного свидетеля трагедии. Разве не Фонтейн сделал из Нино Валенти кинозвезду? Какое же нужно еще свидетельство верной дружбы?
Никого из Корлеоне, кроме Фредди, на похоронах не было. Были Люси и Джул Сегал. Сам дон собирался в Калифорнию, но слег с сердечным приступом и пролежал в постели целый месяц. Ограничился тем, что прислал огромный венок из живых цветов. В качестве официального представителя семейства на похороны прибыл Альберт Нери.
Через два дня после похорон застрелили Моу Грина в доме его любовницы, известной голливудской киноактрисы. Альберт Нери вновь появился в Нью-Йорке только через месяц, проследовав из Голливуда на Карибское море, в отпуск. Когда же, загорелый дочерна, он снова приступил к своим обязанностям, Майкл Корлеоне встретил его улыбкой и скупыми словами похвалы, в которых, впрочем, нашлось место для сообщения, что отныне Альберту Нери сверх жалованья причитается доход от принадлежащей семейству очень прибыльной букмекерской «точки» в Ист-Сайде. Нери ушел от него довольный, с приятным сознанием, что живет в мире, где человека, который добросовестно выполняет свою работу, вознаграждают по заслугам.
Глава 29
Все предусмотрел Майкл Корлеоне — до малейшей случайности. Все безупречно рассчитал, принял все меры предосторожности. Запасся терпением на целый год, надеясь за это время окончательно завершить приготовления. Но судьбе не заблагорассудилось предоставить ему заветный год, судьба от него отступилась — непредсказуемым образом. Ибо не кто иной, как Крестный отец, сам всемогущий дон, подвел Майкла Корлеоне.
В это солнечное утро, когда женщины уехали в церковь, дон Вито Корлеоне облачился в свой обычный костюм для работы на огороде — старые серые штаны с пузырями на коленях, голубую выцветшую рубаху и мятую, бурую от времени шляпу с грязно-серой шелковой лентой. Дон основательно прибавил в весе за последние годы и всем говорил, что сажает помидоры, заботясь о своем здоровье. Но все знали, что это неправда.
Правда заключалась в том, что он любил возделывать свои грядки — радовался, озирая их в ранний час. Они напоминали ему Сицилию, детство, еще не омраченное страхом и горем, гибелью отца. Фасоль уже украсилась сверху беленькими цветочками; частоколом торчали из земли ядреные стрелки зеленого лука. На краю огорода несла почетный караул снабженная носиком бочка с жидким коровьим навозом — первейшее удобрение для овощей. На том же конце стояли дощатые, собственноручно сколоченные деревянные рамы, по планкам которых карабкались вверх помидорные плети, подвязанные толстой белой бечевкой.
Дон торопился. Надо было полить огород до того, как солнце поднимется выше и вспыхнет в каждой капле огнем, который прожжет салатные листья, как бумагу. Солнце, оно важнее даже, чем вода, и без воды тоже невозможно, но, если зазеваться, от их обоюдного воздействия может произойти большой вред.
Дон обошел грядки, выглядывая муравьев. Присутствие муравьев означало бы, что в огороде завелась тля, это к ней повадились муравьи, и, значит, овощи придется опрыскивать.
Он управился с поливкой как раз вовремя. Начинало припекать, и дон мысленно остерег себя: «Знай меру. Будет». Оставалось воткнуть кое-где колышки-подпорки, и он вновь нагнулся к земле. Еще только пройти эту последнюю грядку — и в дом.
Неожиданно солнце снизилось, нависло над самой головой. В воздухе заплясали золотистые мухи. Показался внучок, старший сын Майкла, побежал вдоль грядки к тому месту, где стоял на коленях дон, — и вдруг мальчика скрыло от глаз слепящее желтое пламя. Но дона было не провести, он был травленый зверь. За завесой желтого пламени притаилась смерть — уже изготовилась для прыжка, — и дон взмахом руки отогнал прочь ребенка. Еще миг, и было бы поздно. В грудь ему всадили кувалду, сделалось нечем дышать. Дон уткнулся лицом в землю.
Мальчик пустился прочь, зовя отца. На крик прибежал Майкл Корлеоне и несколько человек из охраны, стоящей на воротах; дон лежал ничком, хватая землю горстями. Его подняли, отнесли в тень мощенного каменными плитами дворика. Майкл стал на колени возле отца, держа его за руку, другие кинулись вызывать врача и карету «Скорой помощи».
С неимоверным усилием дон открыл глаза, чтобы взглянуть еще раз на сына. От обширного инфаркта загорелое, румяное лицо его почти посинело. Наступали последние минуты. Он вдохнул свежий запах с грядок, завеса желтого пламени хлестнула его по глазам. Он прошептал:
— Жизнь так прекрасна.
Судьба избавила его от зрелища женских слез — он умер раньше, чем его женщины вернулись из церкви, раньше, чем подоспели врач и «Скорая помощь». Умер, окруженный мужчинами, сжимая руку любимого сына.
Хоронили его с царскими почестями. Все Пять семейств — не говоря уже, понятно, о семействах Тессио и Клеменцы — были представлены на похоронах своими донами и caporegimes. Присутствовал, вопреки совету Майкла, и Джонни Фонтейн, о чем не преминули растрезвонить на всю страну газеты. Фонтейн публично заявил, что Вито Корлеоне — его крестный отец и лучший из людей, каких он только встречал на своем веку, что для него большая честь отдать последний долг такому человеку и он готов повторить это кому угодно.
Прощание, по старинному обычаю, происходило в доме покойного. Америго Бонасера воистину превзошел себя в своем искусстве; презрев все иные обязательства, он обряжал старого друга и покровителя, как любящая мать обряжает к венцу дочь-невесту. Всякий, кто подходил к гробу, отмечал, что даже смерть оказалась бессильна стереть с лица великого дона печать значительности и достоинства, — грудь Америго Бонасеры распирало при этих словах от гордости, от тайного сознания своей власти. Ему одному ведомо было, какие страшные следы оставила на этих чертах рука смерти.
Явились все старые друзья, все приближенные. Был Назорин с женой и его дочь со своим мужем и детьми. Прилетели из Лас-Вегаса Люси Манчини и Фредди, Том Хейген с семьей. Прибыли доны из Сан-Франциско и Лос-Анджелеса, из Бостона и Кливленда. Чести поддерживать во время процессии концы покрова удостоились — помимо, разумеется, сыновей дона и Клеменцы с Тессио — Рокко Лампоне и Альберт Нери. Особняки в парковой зоне были завалены внутри и снаружи венками из живых цветов.
За воротами толклись газетчики, шныряли фоторепортеры, немного поодаль, с пикапа, историческое событие торопились запечатлеть на пленке агенты ФБР с кинокамерами в руках. Изредка кто-нибудь из газетчиков пробовал прорваться за ограду, но рядом тотчас вырастал человек из охраны, требуя предъявить удостоверение личности и приглашение. С пишущей братией вели себя вполне любезно, позаботились, чтобы ей было чем подкрепиться и промочить горло, но дальше ворот не пускали. Иные из журналистов пытались подступиться к тем, кто уже уходил, но натыкались на каменные лица и полное молчание.
Майкл Корлеоне находился большую часть времени в угловом кабинете вместе с Кей, Томом Хейгеном и Фредди. Сюда по очереди впускали тех, кто хотел лично выразить ему соболезнование. Каждого Майкл принимал с неизменной учтивостью — даже тех, кто, обращаясь к нему, называл его «Крестный отец» или «дон Майкл»; одна Кей замечала, как у него при этом с неудовольствием поджимаются губы.
Немного спустя к ним присоединились Клеменца и Тессио. Майкл сам налил обоим выпить, сам поднес. Поговорили о делах. Майкл рассказал, что участок в парковой зоне, вместе со всеми домами, покупает строительная фирма. За баснословные деньги, что лишний раз подтверждало, каким даром предвидения обладал великий дон.
Все понимали, что империя отныне целиком перемещается на Запад. Что структуры, на которых зиждется могущество семьи Корлеоне в Нью-Йорке, подлежат теперь ликвидации. Смерть дона либо полный уход его от дел должны были послужить сигналом к началу действий. Все понимали, что со смертью дона перемещение империи Корлеоне на Запад ускорится.
Почти десять лет прошло, заметил кто-то, с тех пор как другое событие собрало здесь такие же толпы народа — почти десять лет со дня свадьбы Констанции Корлеоне и Карло Рицци. Майкл подошел к окну, выходящему в сад. Как давно это было, и мог ли он вообразить тогда, сидя в этом саду вместе с Кей, что его ждет такая странная судьба. Его отец сказал, умирая: «Жизнь так прекрасна». Майкл не помнил, чтобы отец хоть слово когда-нибудь сказал о смерти, можно подумать, дон питал слишком большое уважение к смерти и оттого не позволял себе пускаться в рассуждения о ней.
Настало время отправляться на кладбище — время предать останки великого дона земле. Майкл взял под руку Кей и вместе с нею вышел в парк, запруженный толпой провожающих. За ним, в сопровождении своих подчиненных, последовали caporegimes, а дальше — тьмы маленьких людей, которых облагодетельствовал на своем веку Крестный отец. Шли пекарь Назорин, вдова Коломбо с сыновьями и бессчетное множество других, кто населял мир, которым он правил столь твердо, но и справедливо. Здесь и там мелькали лица тех, кто был ему врагом при жизни, — тоже пришли проводить в последний путь.
Майкл с вежливой, сухой полуулыбкой наблюдал за этой картиной. Она не имела цены в его глазах. Он думал об ином. Суметь бы, думал он, умереть со словами: «Жизнь так прекрасна», и тогда все остальное неважно. Проникнуться бы такой верой в себя — тогда прочее не играет роли. Он пойдет по стопам отца. Примет на свои плечи заботу о своих детях, своей семье — о мире, в котором ему назначено жить. Но его дети будут расти уже не в этом мире. Станут врачами, художниками, учеными. Или губернаторами. Президентами. Да кем угодно. Он позаботится, чтобы они влились в сообщество иного порядка и масштаба. В семью человеческую. А он, их властный и осмотрительный родитель, все-таки будет приглядывать бдительным оком и за этой семьей.
Наутро после похорон вся верхушка семейства Корлеоне собралась в парковой резиденции. Незадолго до полудня их впустили в опустевший особняк дона. Принимал их Майкл Корлеоне.
Один за другим заполнили они угловой кабинет: двое caporegimes — Клеменца и Тессио, уравновешенный, толковый Рокко Лампоне, очень тихий, знающий свое место Карло Рицци, Том Хейген, которого критический поворот событий заставил отрешиться от своих чисто юридических функций. Неотступной тенью следовал повсюду за своим новым доном Альберт Нери, то подносил Майклу зажигалку, то наполнял его стакан, подчеркивая каждым своим движением незыблемую верность семейству Корлеоне, несмотря на постигшее его несчастье.
Смерть дона была, по трезвым оценкам, катастрофой для семейства. С нею оно теряло добрую половину своего могущества и почти полностью — главные козыри при переговорах с альянсом Барзини — Татталья. Каждый из присутствующих здесь это знал, и все ждали, что-то скажет Майкл. Для них он пока еще не стал новым доном — не заслужил еще ни это положение, ни этот титул. Поживи дон Корлеоне немного дольше, он, вероятно, обеспечил бы сыну роль преемника — теперь она представлялась более чем спорной.
Майкл подождал, пока Нери обнесет всех напитками, и тогда негромко заговорил:
— Я только хотел всем вам сказать, что хорошо понимаю ваши чувства. Я знаю, с каким уважением вы относились к моему отцу, однако сейчас каждого волнует мысль о том, что станется с ним самим и его близкими. Не один из вас, полагаю, задает себе вопрос, как скажется постигшее нас событие на наших перспективах, на тех обещаниях, которые я давал. Отвечу — никак. Все будет идти по-прежнему.
Клеменца покрутил крупной косматой головой. Его седины отливали сталью, лицо, с годами еще более заплывшее жиром, приняло неприятное выражение.
— Барзини и Татталья теперь начнут наезжать на нас всерьез, Майк. Тебе остается либо начинать войну, либо садиться с ними за стол переговоров.
Все, кто был в комнате, обратили внимание, что Клеменца не только не назвал Майкла доном, но не счел даже нужным назвать хотя бы полным именем.
— Подождем, поглядим, что будет, — отозвался Майкл. — Пускай они для начала нарушат мирное соглашение.
Раздался вкрадчивый голос Тессио:
— Они уже нарушили, Майк. Открыли с утра сегодня две букмекерские точки в Бруклине. Я это знаю от капитана полиции, который составляет для своего отделения список, кого не трогать. Мне через месяц шляпу негде будет повесить в Бруклине.
Майкл устремил на него задумчивый взгляд.
— Ты что-нибудь предпринял в ответ на это?
Тессио покачал аккуратной маленькой головой:
— Нет. Не хотел создавать для тебя затруднений.
— И правильно, — сказал Майкл. — Так и надо, не реагируй. То же самое относится и ко всем вам. Ведите себя тихо. Не отвечайте ни на какие провокации. Дайте мне несколько недель оглядеться, определить, куда ветер дует. А затем уже — действовать с наибольшей выгодой и пользой для каждого из вас. В заключение мы соберемся снова и будем что-то решать окончательно.
Не замечая недоумения, написанного у них на лицах, он подал знак, и Альберт Нери принялся вежливо выпроваживать всех за дверь.
— Том, задержись на минуту, — отрывисто бросил Майкл.
Хейген подошел к окну, обращенному к воротам: видно было, как Нери эскортирует наружу мимо охраны caporegimes и Рокко Лампоне. Он повернулся к Майклу:
— Ты все наши политические нити держишь в руках?
Майкл с сожалением покачал головой:
— Не все. Мне бы еще месячишка четыре… Мы с доном как раз этим и занимались. Судьи, правда, все у меня, мы с них начали, — и кое-кто из конгресса, самые влиятельные. Ну и, конечно, партийные боссы здесь, в Нью-Йорке, — с этим было просто. Семья Корлеоне намного сильнее, чем кажется, но я надеялся, что успею сделать ее неуязвимой. — Он улыбнулся Хейгену. — Ты, полагаю, все уже вычислил?
Хейген кивнул:
— Это было несложно. Кроме одного — для чего тебе понадобилось удалять меня с поля боя. Но когда я, образно выражаясь, нахлобучил на себя сицилийский колпак и пораскинул мозгами, то в конце концов вычислил и это.
Майкл рассмеялся.
— Старик так и предсказывал. Но только я больше не могу позволить себе такую роскошь. Ты нужен мне здесь. По крайней мере на ближайшие недели. Так что звони-ка в Вегас и предупреди жену. Скажи ей — всего лишь на несколько недель.
Хейген помолчал в раздумье.
— С какой стороны они, по-твоему, к тебе подступятся?
Майкл вздохнул:
— Дон изложил это четко. Через кого-нибудь из ближайшего окружения. Барзини достанет меня через того, кто, предположительно, должен быть вне всяких подозрений.
Хейген с усмешкой покосился на него.
— Вроде меня.
Майкл ответил ему такой же усмешкой:
— Ты ирландец — тебе они не доверятся.
— Наполовину немец, если уж на то пошло. А вообще-то — американец.
— Для них это значит ирландец, — сказал Майкл. — К тебе они не сунутся. И к Нери не сунутся, потому что Нери служил в полиции. И притом вы — слишком близкое окружение, они не могут так рисковать. А Рокко Лампоне — недостаточно близкое. Нет, это будет либо Клеменца, либо Тессио. Или Карло Рицци.
Хейген тихо сказал:
— Мое мнение — Карло.
— Посмотрим, — сказал Майкл. — Это скоро выяснится.
Это выяснилось на другое утро, когда Хейген с Майклом завтракали. Майкл пошел в кабинет взять трубку.
— Ну, вот и все, — сказал он, вернувшись на кухню. — Ровно через неделю я встречаюсь с Барзини. Чтобы обсудить с ним условия нового мирного соглашения, которое необходимо заключить после смерти дона. — Он коротко рассмеялся.
Хейген спросил:
— Кто звонил, кого они выбрали в посредники?
Оба знали: тот член семейства Корлеоне, через которого осуществится контакт, — предатель.
Майкл посмотрел на него с печальной усмешкой.
— Тессио, — сказал он.
Остаток завтрака прошел в молчании. Допивая кофе, Хейген покачал головой:
— Я поручиться был готов, что это Карло — ну, в крайнем случае, Клеменца. Никогда бы не подумал, что Тессио. Самый из них стоящий…
— Он самый умный, — сказал Майкл. — И сделал то, что, с его точки зрения, умней всего. Он подставляет меня Барзини — и наследует семейство Корлеоне. А остается со мной — и его раздавят. Так как мне, по его расчетам, их не одолеть.
Помолчав, Хейген с видимой неохотой спросил:
— И насколько он прав в своих расчетах?
Майкл пожал плечами:
— Со стороны глядя, всякий скажет, что дело дрянь. Но не всякому дано понять, что связи и влияние в политическом мире стоят десятка regimes, — один отец это понимал. Думаю, что в основном я сейчас этой силой обладаю, хотя никому, кроме меня, это не известно. — Он ободряюще улыбнулся Хейгену. — Ничего, они еще назовут меня доном… Но из-за Тессио на душе паршиво.
— Ты согласился на встречу с Барзини?
— Как же. Через недельку. В Бруклине, на территории Тессио, где на меня муха не сядет. — Он снова рассмеялся.
Хейген сказал:
— Смотри, до тех пор будь поосторожней.
Первый раз Майкл взглянул на Хейгена холодно.
— Для таких советов мне consigliori не требуется, — сказал он.
За неделю, которая отделяла их от мирных переговоров с семейством Барзини, Майкл показал Хейгену, что значит быть осторожным. Он ни разу шага не сделал за ворота имения, ни разу никого не принял без своего телохранителя. Все бы ничего, если б не одно досадное осложнение. Старшему сыну Конни и Карло предстояла конфирмация по обряду католической церкви, и Кей попросила Майкла выступить на ней в роли крестного отца. Майкл отказался.
— Я не так часто обращаюсь к тебе с просьбами, — сказала Кей. — Пожалуйста — для меня. Конни так об этом мечтает. И Карло тоже, для них это очень важно. Прошу тебя, Майкл.
Она видела, что его злит ее настойчивость, и ждала, что он опять откажет. Но он, к ее удивлению, кивнул:
— Ну хорошо. Но мне нельзя отлучаться из дому. Скажи им, пусть конфирмация состоится здесь. Все расходы я беру на себя. Если церковное начальство заартачится, Хейген это с ними уладит.
И вот, за день до встречи с семьей Барзини, Майкл Корлеоне присутствовал в качестве крестного отца на конфирмации сына Карло и Конни Рицци. Он подарил мальчику очень дорогие наручные часы с золотым браслетом. Потом это событие отпраздновали у Карло в доме — приглашены были caporegimes, Хейген, Лампоне и все обитатели парковой зоны, включая, естественно, вдову дона. Конни на радостях весь вечер обнимала и целовала брата с невесткой. Карло Рицци и тот расчувствовался, тряс Майклу руку и при каждом удобном случае, по старинному обычаю, величал его крестным. Да и сам Майкл был словоохотлив и сердечен, как никогда. Конни возбужденно шепнула на ухо Кей:
— По-моему, Карло с Майком теперь подружатся по-настоящему. Такие вещи всегда очень сближают.
Кей прижала к себе локоть невестки.
— Вот было бы чудесно!
КНИГА VIII
Глава 30
Альберт Нери сидел у себя дома, в Бронксе, и старательно чистил щеткой синее сукно своей старой полицейской формы. Бляху он отцепил и положил на стол — удобней будет драить. Ремень с кобурой и пистолетом висел на спинке стула. Привычная кропотливая процедура доставляла ему удовольствие, какое он в последние два года — с тех пор как от него ушла жена — испытывал редко.
Нери женился на Рите, когда она доучивалась в последнем классе школы, а сам он едва только начал служить в полиции. В ее семье, блюдя итальянские традиции, придерживались строгих правил: темноволосой застенчивой Рите запрещалось гулять после десяти часов вечера. Нери был покорен ею совершенно, ее целомудрием, ее порядочностью не меньше, чем ее чернокудрой красотой.
Первое время и Рита Нери смотрела на мужа влюбленными глазами. Он был невероятно силен, и она видела, что его побаиваются — не только из-за физической силы, но также из-за несокрушимой приверженности своим понятиям о том, что хорошо, а что плохо. Он редко руководствовался соображениями такта. Если не соглашался с чьим-нибудь мнением, общим или частным, то либо отмалчивался, либо если уж возражал, то грубо и напрямик. Никогда не соглашался с человеком из вежливости. Он обладал к тому же истинно сицилийским темпераментом и в гневе наводил на окружающих ужас. Но никогда не гневался на жену.
За пять лет службы в нью-йоркской полиции он сделался одним из самых грозных стражей порядка в городе. И слыл едва ли не самым честным. Но только следил он за соблюдением порядка на свой, особый манер. Нарушителей он ненавидел, как личных врагов, и, заметив, как компания хулиганов где-нибудь на углу пристает вечером к прохожим, принимал быстрые и решительные меры. Пользуясь своей феноменальной силой, применял к ним методы физического воздействия, не всегда умея соразмерять их с масштабами самого проступка.
Раз вечером, на западной стороне Центрального парка, он выскочил из патрульной машины, чтобы разобраться с шестеркой шалопаев в шелковых черных пиджаках. Его напарник, зная Нери, не захотел ввязываться и остался сидеть за баранкой. Шестеро ребят, все лет под двадцать, останавливали прохожих, выпрашивая у них закурить — с угрозой в голосе, как свойственно их возрасту, а впрочем, не причиняя никому телесных повреждений. Девушек, проходящих мимо, приветствовали непристойными жестами с намеком на «французский» способ любви.
Нери выстроил шпану вдоль каменной стенки, отделяющей Центральный парк от Восьмой авеню. Смеркалось, но Нери постоянно носил при себе тяжелый карманный фонарь, свое излюбленное оружие. Ему еще не случалось вытаскивать из кобуры пистолет, в этом не возникало необходимости. Лицо его в минуты гнева становилось звероподобным и в сочетании с полицейской формой повергало рядового хулигана в трепет. Сегодняшние не представляли исключения.
К первому, в черном шелковом пиджаке, Нери обратился с вопросом:
— Как звать?
Юнец пробормотал ирландскую фамилию. Нери бросил ему:
— Вон с улицы! Попадешься еще раз на глаза, изувечу. — Он взмахнул фонарем, указывая вдаль, и парень торопливо зашагал прочь.
Тем же порядком Нери объяснился со вторым и третьим. И отпустил их. Но четвертый назвал итальянскую фамилию, сопроводив свой ответ заискивающей улыбочкой и как бы заявляя права на некую общность с Нери. Итальянское происхождение Нери угадывалось безошибочно. На этом четвертом Нери остановил на миг свой взгляд и спросил, хоть это было и без того очевидно:
— Ты итальянец, что ли?
Мальчишка, почувствовав себя уверенней, продолжал скалить зубы. И тут Нери со страшной силой хватил его фонариком по лбу. Паренек рухнул на колени. Из рассеченного лба хлынула кровь, заливая ему лицо. Рана, впрочем, была лишь поверхностная.
— Щенок паршивый, — грозно проговорил Нери. — Ты же всех итальянцев позоришь. Мараешь наше доброе имя. Вставай давай. — Он пнул юнца в бок, не слишком сильно, но чувствительно. — Вали домой и кончай ошиваться на улице. И чтоб я больше не видел тебя в этом пиджаке. В больницу загремишь. Ну, пшел домой. Скажи спасибо, что не я твой отец.
Возиться с двумя последними Нери счел излишним. Дал каждому под зад ногой и крикнул вслед, чтобы носу не показывали из дому в этот вечер.
Проделывалось все это при подобных столкновениях с таким проворством и ловкостью, что никто не успевал вмешаться, он никогда не собирал толпы. Молниеносно делал свое дело, захлопывал за собой дверцу патрульной машины — и его напарник нажимал на газ. Бывало, конечно, что нарушитель попадался норовистый — пытался оказать сопротивление или даже хватался за нож. Такому можно было лишь посочувствовать. Нери мгновенно, с сосредоточенной жестокостью, избивал его в кровь и швырял в патрульную машину. Его сажали под арест и предъявляли обвинение в нападении на представителя власти. Чаще, правда, приходилось сначала ждать, пока нарушителя порядка выпишут из больницы.
Со временем Нери перевели на участок, где находится здание Организации Объединенных Наций, — за то, главным образом, что он не выказывал должного уважения сержанту своего участка. Сотрудники ООН, пользуясь дипломатической неприкосновенностью, загромождали, в нарушение установленных полицией правил, все близлежащие улицы своими лимузинами. Нери жаловался начальству, но ему велели смотреть на это безобразие сквозь пальцы и не поднимать волну. Однажды вечером из-за поставленных как попало машин целая улица сделалась непроезжей. После полуночи Нери достал из патрульной машины свой увесистый карманный фонарь и, вооружась им, двинулся по улице, круша направо и налево лобовые стекла. На починку лобового стекла, будь ты хоть самый высокопоставленный дипломат, уйдет никак не меньше нескольких дней. В полицейский участок хлынули жалобы и требования защитить владельцев автомашин от подобных актов вандализма. Еще неделю разлетались вдребезги лобовые стекла, пока в участке мало-помалу не докопались до истины. Альберта Нери перевели в Гарлем.
Вскоре после этого, в воскресный день, Нери отправился с женой в гости к своей вдовой сестре, живущей в Бруклине. По отношению к сестре Альберт Нери обнаруживал ту неистовую привязанность и готовность заступиться, какая всегда отличает сицилийца, неукоснительно навещал ее по крайней мере раз в два месяца, чтобы удостовериться, что у нее все в порядке. Она была намного его старше, уже и сыну ее исполнилось двадцать лет. Этот самый сыночек, Томас, без отца отбился от рук, и с ним приходилось трудно. Он уже попадал в незначительные переделки, втягивался понемногу в беспутную жизнь. Нери пришлось однажды пустить в ход свои связи в полиции, чтобы племянника не привлекли за воровство. Он сдержался тогда, не дал воли своему негодованию, только предупредил:
— Томми, если моя сестра будет плакать по твоей милости, я сам возьмусь за твое исправление.
Слова эти, строго говоря, не заключали в себе угрозы — всего лишь дружелюбно-родственное предостережение. Но Томми, хотя и слыл самым крутым в этом крутом бруклинском районе, все же струхнул, услышав их от своего дяди Аля.
В тот раз, о котором идет речь, Томми накануне, в субботу, заявился домой очень поздно и теперь отсыпался в своей комнате. Мать пошла его будить, говоря, что пора вставать и одеваться, — к воскресному обеду приехал дядя с женой. Сквозь полуоткрытую дверь донесся раздраженный ответ:
— А мне начхать! Не видишь, я сплю? — И хозяйка вернулась на кухню с виноватой улыбкой.
Пришлось обедать без него. Нери спросил у сестры, не слишком ли распоясался Томми, но она покачала головой.
Нери с женой собирались уходить, когда Томми наконец соизволил встать с постели. Процедил им сквозь зубы: «Здрасте», — и проследовал на кухню. Оттуда, спустя немного, он гаркнул матери:
— Эй, мам, пожевать мне сварганишь чего-нибудь? — Но это была не просьба. Это было барское требование балованного дитяти.
Мать тотчас сорвалась на крик:
— Хочешь есть — вставай, когда обед на столе! Отдельно я для тебя готовить не стану.
Такого рода безобразные стычки могут случиться в каждой семье, дело житейское, но Томми, слегка еще одурелый со сна, допустил промашку.
— Да подавись, карга чертова, схожу поем в закусочной. — И в тот же миг пожалел о сказанном.
Дядя Аль кинулся на него, точно кот на мышонка. И не только из-за этого конкретного хамства, допущенного в обращении с его сестрой, — стало ясно, что наедине племянник часто позволяет себе разговаривать с матерью в подобном тоне. В присутствии ее брата он никогда еще не отваживался употреблять такие выражения. Сегодня же — слегка забылся. На свою беду.
На глазах у испуганных женщин Аль Нери подверг племянника жестокому, профессионально выверенному избиению. Вначале тот еще пробовал защищаться, но быстро оставил эти попытки и запросил пощады. Нери надавал ему таких затрещин, что у парня раздуло губы, разбил ему в кровь скулу. Закинул ему назад голову и хряснул его о стенку. Всадил ему кулак в живот и, повалив ничком, долго вколачивал его лицом в ковер. Потом велел женщинам подождать, вывел Томми на улицу и посадил в свою машину. Там он вогнал Томми в страх божий окончательно.
— Если хоть раз услышу от сестры, что ты опять с ней так заговорил, сегодняшняя трепка покажется тебе женской лаской, — напутствовал он на прощание племянника. — Ты у меня живо выправишься, будь уверен. А теперь ступай в дом и скажи моей жене, что я жду ее.
Через два месяца Аль Нери, придя домой с ночной смены, обнаружил, что жена бросила его. Забрала свое барахлишко и возвратилась к родителям. Тесть сообщил ему, что Рита его боится, ей страшно жить с человеком, у которого такой необузданный нрав. Аль был ошеломлен. Он ни разу не поднял руку на жену, никогда ей не угрожал, не испытывал к ней ничего, кроме самых нежных чувств. Он был так ошарашен ее поступком, что решил обождать несколько дней и прийти в себя, а уж потом ехать выяснять отношения.
Однако назавтра, как на грех в его смену, случилась неприятность. В то время, когда он совершал объезд участка, к нему поступил вызов с одной из гарлемских улиц — там кто-то кого-то резал. По обыкновению, Нери выпрыгнул из патрульной машины почти что на ходу, не дожидаясь полной остановки. В этот поздний час тяжелый карманный фонарь был при нем. Обнаружить место происшествия было нетрудно: у подъезда одного из жилых домов толпились люди. Какая-то негритянка сказала ему:
— Там хотят зарезать ребенка.
Нери вошел в парадное. Из открытых дверей в дальнем конце коридора бил яркий свет, доносились стоны. Сжимая в руках фонарь, он направился туда.
Шагнул за порог — и едва не споткнулся о тела, распростертые на полу. Рядом с чернокожей женщиной лет двадцати пяти лежала девочка — ей было не больше двенадцати. Обе буквально истекали кровью от бритвенных порезов. В гостиной глазам Нери предстал тот, кто был этому виной. Старый знакомый.
Им оказался Вэкс Бейнз — отъявленный сутенер и торговец наркотиками, артист поножовщины. Он таращил остекленелые от дурмана глаза, в руке его подрагивала окровавленная опасная бритва. Две недели назад Нери задержал его за зверскую расправу над одной из девиц, учиненную им на улице.
— Вам-то что, это наши дела, — сказал тогда Бейнз.
Его поддержал напарник Нери — пускай себе черные кромсают друг друга, если им так нравится; но Нери все-таки забрал Бейнза в участок. На другой же день его отпустили под залог.
Нери всегда недолюбливал негров и за время работы в Гарлеме не полюбил их сильнее. Все они либо пьянствовали, либо кололись, а женщин гнали вкалывать или торговать собой. Дрянь людишки. И потому при виде наглого попрания порядка негром Бейнзом Нери охватило бешенство. Его мутило от зрелища ребенка, изрезанного бритвой. Он хладнокровно решил про себя не доставлять больше Бейнза в отделение, а разобраться с ним на месте.
Однако сзади уже напирали свидетели — соседи, живущие в том же доме; подошел и его напарник, выйдя из патрульной машины.
Нери приказал:
— Бросай нож — ты арестован.
Бейнз захихикал:
— Так я тебе и дался, безоружному. — Он замахнулся бритвой. — А вот этого не хочешь?
Нери, наделенный поразительной реакцией, действовал очень быстро, чтобы не дать напарнику времени вынуть пистолет. Левой он перехватил на лету руку с бритвой. Правая, сжимающая карманный фонарь, стремительно описала короткую дугу. Удар пришелся Бейнзу в висок, у негра подломились колени, точно у пьяного. Бейнз выронил оружие. Он стал совершенно беспомощен. А потому второму удару — как с помощью свидетелей-соседей и напарника-патрульного подтвердилось на процессе — не было оправдания. Нери обрушил на макушку Бейнза неимоверной силы удар карманным фонарем; стекло разлетелось вдребезги, лампочка вместе с эмалированным щитком отлетела на другой конец комнаты. Тяжелый алюминиевый ствол фонаря погнулся и сложился бы пополам, если б не батарейки внутри. У одного из притихших свидетелей, негра, жившего по соседству, — он потом свидетельствовал на суде против Нери, — вырвалось благоговейное:
— Ух ты! Твердоголовый какой уродился!
Но твердости Бейнзовой голове как раз не хватило. Второй удар проломил ему череп. Через два часа негр умер в гарлемской больнице.
Никого, кроме Альберта Нери, не удивило, что против него, по инициативе департамента полиции, было возбуждено уголовное дело. Его отстранили от должности и отдали под суд за превышение служебных полномочий. Судили по обвинению в непредумышленном убийстве по статье, предусматривающей тюремное заключение сроком от года до десяти лет. Нери, который воспринимал происходящее со смешанным чувством недоумения и ярости, к этому времени с такой силой возненавидел общество, в котором жил, что ему сделалось все равно. Его посмели счесть преступником! Посмели посадить за то, что он уничтожил эту черную тварь, сутенера, изверга! А что женщина и девочка, изувеченные на всю жизнь, до сих пор валяются в больнице — это никого не трогает?..
Он не боялся тюрьмы. Он был уверен, что в нем примут участие, — как потому, что он бывший полицейский, так и в особенности потому, что будут знать, за что его посадили. Кое-кто из его бывших товарищей по работе уже вызвался переговорить насчет его с кем следует. И только тесть, отец его жены — сметливый итальянец, владелец рыбной лавки в Бронксе и человек старых правил, — сознавал, сколь ничтожны для такого, как Альберт Нери, шансы выйти через год невредимым на волю. Либо его прикончит кто-нибудь из сокамерников — либо, что вероятней, он сам кого-нибудь из них прикончит. Побуждаемый чувством вины за дочь, которая из пустого женского каприза бросила прекрасного мужа, тесть Нери, пользуясь своими связями с семейством Корлеоне (помимо мзды за покровительство, семья регулярно получала от него в подарок отборнейшую рыбу к столу), он обратился к ним с просьбой вступиться.
Альберт Нери был небезызвестен семейству. Он сделался, как свирепый поборник порядка, фигурой в своем роде легендарной — заслужил репутацию человека, с которым шутить опасно, который внушает страх не потому, что носит форму и оружие, а потому, что страшен сам. Подобные люди всегда представляли интерес для семьи Корлеоне. То обстоятельство, что он служил в полиции, не играло особой роли. Многие в молодости, по пути к назначенной им судьбе, плутают, но время и случай обычно выводят их на верную дорогу.
Внимание Тома Хейгена обратил на историю с Нери Пит Клеменца, обладающий особым чутьем на первоклассные кадры. Хейген выслушал Клеменцу, листая копию служебного досье, добытого в полиции.
— Похоже, мы здесь имеем дело со вторым Люкой Брази, — заключил он.
Клеменца энергично закивал. На жирном лице его никто не обнаружил бы сейчас и тени добродушия, обычно свойственного толстякам.
— Точно. Читаешь мои мысли. Это случай, которым Майк должен заняться лично.
И в результате, до того как Альберта Нери успели перевести из нью-йоркской тюрьмы туда, где ему предстояло отбывать срок, ему сообщили, что на основании новых вещественных доказательств, а также показаний высокого начальства из полицейского ведомства, судья пересмотрел его дело. Прежний приговор заменен условным, и Нери может отправляться на все четыре стороны.
Альберт Нери был не дурак, а тесть его — не стыдливая мимоза. Узнав, как было дело, Нери не остался в долгу перед тестем: он дал Рите развод. Потом поехал в Лонг-Бич выразить признательность своему благодетелю. О посещении, естественно, было условлено заранее. Майкл принял его в своей библиотеке.
Нери начал с церемонных изъявлений благодарности и был приятно удивлен, когда Майкл принял их с непринужденной сердечностью.
— Черт, не мог я допустить, чтобы так расправились с земляком-сицилийцем, — сказал Майкл. — Да вас к награде надо было представить, а не наказывать. Этим баранам-политикам горя мало, лишь бы потрафить общественному мнению. Слушайте, я нипочем не стал бы вмешиваться, если бы не навел о вас подробные справки и не убедился, что с вами творят несправедливость. Мой человек имел беседу с вашей сестрой, она рассказала, как вы постоянно заботитесь о ней и ее сыне, как образумили парня, не дали ему свихнуться. Ваш тесть превозносит вас до небес. Такое бывает редко. — Майкл тактично умолчал о том, что Нери оставила жена.
Они разговорились. Нери, сколько помнил себя, никогда не отличался словоохотливостью, но с Майклом Корлеоне его потянуло на откровенность. Майкл был старше его всего лет на пять, но Нери разговаривал с ним как с человеком, который намного старше — настолько, что годится ему в отцы.
Под конец Майкл сказал:
— Не было смысла вызволять вас из тюрьмы лишь затем, чтобы после бросить на мели. Я могу помочь вам с работой. Мне принадлежит доля в лас-вегасском игорном отеле — человеку с вашим опытом всегда найдется место в службе безопасности. Или если у вас есть на примете дело, в которое вам бы хотелось вступить, то я мог бы замолвить словцо в банке насчет ссуды.
Нери, благодарный и смущенный, гордо отказался, прибавив, что, пока на нем висит приговор, пусть даже условный, он все равно числится поднадзорным. Майкл деловито возразил:
— Ну, это формальности, мелочи, их нетрудно устранить. Забудьте, что вы поднадзорный, а если в банке вздумают придраться к вашей биографии, изымем из бумаг ваш желтый листок.
Желтым листком называлась карточка с перечнем правонарушений, совершенных человеком. Ее обыкновенно представляли судье, когда тот решал, какую меру наказания применить к осужденному. Нери, достаточно долго прослужив в полиции, знал, как часто судья при вынесении приговора проявляет мягкосердечие к злостному хулигану, ибо чиновник из полицейского архивного отдела подсунул ему за взятку чистый желтый листок. Его поэтому не слишком поразило, что Майклу Корлеоне под силу подобная операция, — поразило только, что Майкл согласен идти на такие хлопоты ради его персоны.
— Я дам вам знать, если мне понадобится помощь, — отвечал он.
— Ну-ну. — Майкл взглянул на часы.
Нери истолковал это как намек и встал, собираясь уходить. Но Майкл поразил его снова.
— Время обеденное, — сказал он. — Не хотите ли подкрепиться в семейной обстановке? Мой отец говорил, что хотел бы с вами познакомиться. Пошли? Его дом в двух шагах. У матери сегодня должен быть омлет — по-сицилийски, как положено, с жареным перцем и колбасками.
Такого душевного застолья Альберт Нери не знал с самого детства, когда живы были родители, которых он потерял уже в пятнадцать лет. Дон Корлеоне был само радушие, страшно обрадовался, когда оказалось, что родители Нери родом из деревушки всего в пяти минутах ходьбы от его собственной. Беседа протекала приятно, кушанья удались на славу, густое красное вино кружило голову. Нери поймал себя на мысли, что наконец-то очутился по-настоящему среди своих. Он понимал, что он здесь случайный гость, но чувствовал, что может занять прочное место в этом мире и жить в нем счастливо.
Майкл с отцом проводили его до машины. Прощаясь, дон Корлеоне пожал ему руку.
— Вы — достойный человек, — сказал он. — Вот мой сын Майкл — я его обучаю коммерции, мы торгуем оливковым маслом, но я старею, мне пора на покой, — так вот он приходит ко мне и говорит, тут вышла небольшая история, я думаю вмешаться. Я на это — думай знай про оливковое масло. Но он не отстает. Представляешь, говорит он, отличный парень, сицилиец, и над ним творят такое бесчинство. Твердит свое, не оставляет меня в покое, кончилось тем, что я решил разобраться. Я это зачем говорю — чтобы сказать вам, что он был прав. Теперь, когда мы познакомились, я рад, что не остался в стороне. И если мы можем сделать для вас что-то еще, вам достаточно только попросить. Вы поняли меня? Мы всецело к вашим услугам. (Сейчас, вспоминая эти добрые слова, Нери пожалел, что великого дона нет в живых и он не увидит, какой услугой отплатят ему сегодня.)
Альберту Нери не понадобилось и трех дней, чтобы принять решение. Он понимал, что его обхаживают, — но он также понял и кое-что другое. Что семейство Корлеоне одобряет поступок, за который общество осудило и покарало его. Семейство Корлеоне сумело его оценить, общество — нет. Он понял, что в мире, созданном Корлеоне, ему будет лучше, чем в мире, где он жил до сих пор. И еще понял, что Корлеоне, в пределах этого созданного ими мира, превосходят общество силой.
Он встретился с Майклом еще раз и раскрыл перед ним свои карты. Место в Вегасе его не прельщает, но он согласен работать на семейство в Нью-Йорке. Он, таким образом, недвусмысленно присягал на верность. Майкл был тронут, и это не укрылось от Нери. Они обо всем договорились. Но Майкл настоял, чтобы сначала Нери съездил отдохнуть в Майами и пожил бесплатно в отеле, принадлежащем семейству, получив жалованье за месяц вперед, чтобы не чувствовать себя стесненным в расходах на развлечения.
В Майами Альберту Нери впервые довелось изведать вкус роскошной жизни. Он был в отеле на особом положении, его встречали возгласом: «А, так вы — друг Майкла Корлеоне!» Об этом служащих позаботились оповестить к его приезду. Его не запихнули, как бедного родственника, в паршивый второразрядный номер — ему отвели шикарные апартаменты. Управляющий ночным клубом познакомил его с красивыми девочками. Когда Нери вернулся в Нью-Йорк, он уже смотрел на жизнь несколько иными глазами.
Его определили в regime Клеменцы, и этот непревзойденный мастер отбора и муштры рекрутов подверг его тщательнейшей проверке. Такая мера предосторожности диктовалась необходимостью — все же Нери был в прошлом полицейский. Впрочем, если Нери и испытывал укоры совести по поводу того, что перешел в стан противника, врожденная свирепость помогла ему с ними справиться. Года не минуло, как в его послужном списке стало значиться «мокрое дело». Пути назад были отрезаны навсегда.
Клеменца не мог им нахвалиться: Нери — это сущее чудо, новый Люка Брази. Да что там, бахвалился Клеменца, дайте срок, он и Люку заткнет за пояс. А кто его, между прочим, нашел? Физические данные феноменальны. По быстроте реакции, по координации движений не уступит самому Джо ди Маджио. Но в то же время Клеменца понимал, что Нери — не тот человек, чтобы находиться в подчинении у caporegime, будь им хотя бы он сам. И Нери отдали под начало непосредственно Майклу Корлеоне, с Томом Хейгеном в роли неизбежного буфера. Он представлял собою штучный товар и как таковой оправдывал свое высокое жалованье, зато уже не мог рассчитывать на побочный приварок в виде букмекерской «точки» или продажи своих услуг в качестве боевика. Особа Майкла Корлеоне внушала ему нескрываемое благоговение — Том Хейген пошутил однажды, обращаясь к Майклу:
— Что ж, вот и ты заполучил себе персонального Люку.
Майкл кивнул в ответ. Да, ему это удалось. Альберт Нери до гробовой доски принадлежал ему безраздельно. Конечно, и этот фокус он перенял у отца. В те долгие месяцы, когда дон посвящал его в таинства фамильного промысла, Майкл как-то раз спросил:
— Каким образом тебе удавалось использовать такого неуправляемого зверя, как Люка Брази?
И дон объяснил ему.
— Бывают на свете люди, — сказал он, — которые ходят и просят — прямо-таки требуют, — чтобы их убили. Ты сам, наверно, замечал. Они скандалят за игорным столом, набрасываются на тебя с кулаками, если ты оставил царапину на крыле их машины, оскорбляют первого встречного, не утруждая себя вопросом, на что этот человек способен. Я наблюдал однажды глупца, который приставал к компании опасных людей, нарочно стараясь разозлить их, сам будучи при этом, что называется, с голыми руками. Люди этой породы топают по земле, вопя: «Вот он я! Убейте меня!» И в желающих, как правило, нет недостатка. Мы каждый день читаем про это в газетах. Естественно, что люди этой породы приносят и другим много вреда. Таким человеком был Люка Брази. Но с тем существенным отличием, что его-то очень долго убить никому не удавалось. Большей частью с этой публикой связываться нет расчета — однако личность, подобная Люке Брази, может в умелых руках стать грозным оружием. Понимаешь, раз он не страшится смерти — и, больше того, сам ищет ее, — то фокус состоит в том, чтобы сделаться для него тем единственным в мире человеком, от которого он смерть принять не хочет. Чтобы одного лишь он страшился — не смерти, но того, что может принять ее от тебя. И тогда он твой.
То был один из самых ценных уроков, преподанных ему доном, — и Майкл воспользовался им, чтобы сделать из Альберта Нери собственного Люку Брази.
И вот наконец, сидя у себя дома в Бронксе, Альберт Нери готовился вновь надеть полицейскую форму. Он чистил ее старательно. Потом нужно будет натереть до блеска кобуру. Потом заняться фуражкой — козырек потускнел, вид потерял. Навести глянец на толстые черные ботинки. Нери трудился с усердием. Он нашел свое место в жизни; Майкл Корлеоне почтил его своим доверием, и он сегодня покажет, что достоин его.
Глава 31
В тот же день в ворота парковой резиденции под городом Лонг-Бич въехали два лимузина. Одна из громоздких машин должна была отвезти в аэропорт Конни Корлеоне с матерью, мужем и двумя детьми. Готовясь к переезду на постоянное жительство в Лас-Вегас, семейство Карло Рицци пока что отправлялось туда на отдых. Таково было распоряжение, полученное Карло от Майкла, несмотря на возражения Конни. Майкл не стал утруждать себя объяснениями, что счел нужным до того, как состоится встреча с семейством Барзини, удалить из имения всех родных. Тем более что сам факт предстоящих переговоров сохранялся в строжайшей тайне. Никто из членов семейства, кроме capos, о нем не знал.
Второй лимузин дожидался Кей, которая уезжала с детьми в Нью-Гэмпшир погостить у своих родителей. Майкл сказал ей, что должен остаться: дела не отпускают.
Накануне вечером Майкл передал Карло Рицци, что вынужден задержать и его на несколько дней, но уже к концу недели он сможет присоединиться к жене и детям. Конни рвала и метала. Она пыталась дозвониться Майклу, но ей отвечали, что он поехал в город. Она и сейчас искала его глазами, но тщетно: он совещался с Томом Хейгеном, уединясь с ним в кабинете, и предупредил, чтобы их не отвлекали. Конни поцеловалась на прощание с мужем и села в лимузин.
— Два дня жду, на третий сама за тобой прилечу, — пригрозила она.
Карло ответил ей вежливой улыбкой законного сообщника в плотских усладах:
— Долго ждать не придется.
Конни, озабоченно нахмурясь, отчего сразу стала некрасивой и старой, высунулась в окно.
— Не знаешь, зачем ты нужен Майклу?
Карло пожал плечами:
— Он давно обещает мне повышение. Может, об этом пойдет разговор. Намекал, во всяком случае. — О встрече с семейством Барзини, назначенной на этот вечер, Карло ничего не знал.
У нее посветлело лицо.
— Правда, Карло?
Он обнадеживающе кивнул. Лимузин плавно тронулся с места и выехал за ворота.
Только когда он скрылся из вида, Майкл вышел проститься с Кей и детьми. Карло тоже подошел к ним, пожелал Кей счастливого пути и приятного отдыха. Наконец скрылась за оградой и вторая машина.
Майкл сказал:
— Извини, что так получилось, Карло. Это дня на два, не больше.
— Да ничего, что ты, — поспешно сказал Карло.
— Ну и отлично. Сиди у телефона, я тебе позвоню, как только освобожусь. Мне надо сперва провернуть кое-что другое. Ладно?
— Хорошо, Майк, конечно.
Карло направился домой. Там позвонил любовнице, которую содержал втихую поблизости, в маленьком поселке Уэстбери, и договорился, что постарается, уже на ночь глядя, приехать к ней. Потом запасся бутылкой хлебной водки и стал ждать. Ждать ему пришлось долго. В первом часу дня к воротам начали подъезжать машины. Карло видел, как из одной вышел Клеменца, немного погодя прибыл Тессио. Обоих впустил к Майклу в дом телохранитель. Клеменца часа через два опять уехал; Тессио больше не показывался.
Карло вышел минут на десять прогуляться на свежем воздухе. Все, кто нес охрану в парковой зоне, были ему знакомы — иные даже числились приятелями. Он рассчитывал кое с кем из них потрепаться от нечего делать. Но, как ни странно, никого из тех, кто дежурил сегодня, он не знал. Все были новые. А самое странное, что ворота охранял Рокко Лампоне, — Карло не мог не знать, что Рокко занимает в семействе слишком высокое положение и такая черная работа не соответствует его рангу. Кроме как при чрезвычайных обстоятельствах.
Рокко дружески улыбнулся ему, поздоровался. Карло настороженно следил за ним. Рокко сказал:
— Ха, ты ведь вроде отдыхать намыливался?
Карло развел руками:
— Майк велел задержаться на пару дней. Для чего-то я ему понадобился.
— Ага, — сказал Рокко Лампоне. — Я тоже. Оказалось — за воротами доглядывать. Да ладно, пес с ним, хозяин — барин.
Оттенок пренебрежения в его голосе означал, что Майкл совсем не таков, каким был его отец.
Карло не принял предложенного ему тона.
— Майк знает, что делает.
Рокко молча проглотил упрек. Карло бросил ему: «Ну, бывай», — и зашагал назад к дому. Что-то явно случилось, но, видно, Рокко был не в курсе дела.
Майкл стоял у окна гостиной, наблюдая, как слоняется по пятачку Карло Рицци. Хейген сзади протянул ему рюмку коньяку, и Майкл благодарно припал к ней. Хейген сказал, очень мягко:
— Майк, пора начинать. Время.
Майкл вздохнул:
— Хоть бы не так скоро. Хоть бы старик еще пожил малость.
— Ничего, все будет нормально. Если уж мой глаз ни за что не зацепился, то постороннему тем более слабо. Ты подготовил все на совесть.
Майкл отвернулся от окна.
— Очень многое разработал он, отец. Я до того и представления не имел, какая у него голова. Хотя ты-то, наверно, знаешь.
— Второго такого нет и не будет, — сказал Хейген. — Но даже он не сумел бы сделать лучше. Очень красивая работа. А значит, и ты не совсем безнадежен.
— Жизнь покажет, — сказал Майкл. — Клеменца и Тессио здесь?
Хейген кивнул. Майкл одним глотком осушил рюмку до дна.
— Пришли ко мне Клеменцу. Я дам ему инструкции лично. С Тессио я вообще не хочу встречаться. Просто передашь ему, что примерно через полчаса мы с ним выезжаем на переговоры с Барзини. Об остальном позаботятся ребята Клеменцы.
Хейген невыразительным голосом спросил:
— Тессио снять с крючка никак нельзя?
— Никак, — сказал Майкл.
В маленькой пиццерии на боковой улочке города Буффало, штат Нью-Йорк, было в обеденный час не протолкнуться. Постепенно толпа рассосалась, продавец снял с оконного прилавка жестяной круглый лист с непроданными ломтями пиццы и поставил на полку громадной кирпичной печи. Заглянул внутрь проверить, не поспела ли свежая пицца. Слой сыра сверху не начинал еще пузыриться. Потом повернулся к окошку, из которого торговал навынос. Молодой, нахального вида паренек, стоящий снаружи у окошка, проговорил:
— Мне — одну порцию.
Продавец деревянной лопаткой поддел с листа остывший ломоть и сунул в печь разогреваться. Парень, решив, как видно, поесть за столиком, вошел в опустевший зал. Продавец полез в печь, достал горячий ломоть и положил его на бумажную тарелку. Почему-то, вместо того чтобы протянуть ему деньги, посетитель разглядывал его в упор.
— У тебя, дядя, слыхать, наколочка хороша на груди, — сказал он. — Вон виднеется краешек. Всю не дашь поглядеть?
Продавец застыл на месте, как вкопанный.
— А ну, расстегни рубаху.
Продавец затряс головой.
— Это не у меня, — сильно коверкая английские слова, пролепетал он. — У сменщика, который вечером работает.
Посетитель хохотнул. Смех был нехороший — резкий, натянутый.
— Давай-давай, расстегивайся. Поглядим.
Продавец попятился, отступая за край печи к двери, ведущей в подсобку. Но парень уже поднял над прилавком руку с пистолетом. Он выстрелил. Пуля попала в грудь продавцу, его отбросило к печи. Прогремел второй выстрел, и он стал сползать на пол. Посетитель зашел за прилавок, нагнулся к нему и рванул рубашку так, что посыпались пуговицы. На залитой кровью груди явственно проступала татуировка: любовники, сплетенные в объятии, и муж, пронзающий неверную жену ножом. Продавец приподнял слабую руку, как бы загораживаясь от взгляда.
— Фабрицио, — сказал убийца, — привет тебе от Майкла Корлеоне.
Он приблизил пистолет почти вплотную к черепу продавца и спустил курок. Потом быстро вышел на улицу, где дожидалась у тротуара машина с открытой дверцей. Скользнул на сиденье, и мужчина, сидящий за рулем, дал полный газ.
Рокко Лампоне подошел к телефону, висящему на опоре чугунных ворот, и снял трубку.
— Твой товар упакован, — сказал чей-то голос; в трубке щелкнуло и смолкло.
Рокко сел в машину и повел ее в сторону дороги, что тянется по гребню плотины на Джоунз-Бич, — той дороги, на которой встретил смерть Санни Корлеоне. Оттуда по парковому шоссе он выехал к железнодорожной станции Уонта и стал на привокзальной площади. Рядом, в другом автомобиле, его ждали двое. Через десять минут они втроем подъехали к мотелю на Рассветной автостраде и свернули во двор. Рокко Лампоне, оставив спутников в машине, подошел к одному из маленьких коттеджей, построенных в стиле швейцарских шале. От сильного пинка дверь слетела с петель, и Рокко вломился в комнату.
Семидесятилетний Филипп Татталья, в чем мать родила, стоял у кровати, на которой лежала совсем еще юная девица. Густая шевелюра Таттальи была черна, как вороново крыло, но оперение в паху отливало стальной сединой. Вялая припухлость его тела наводила на мысль о птичьей тушке. Рокко всадил в него четыре пули, все четыре — в живот. Потом повернулся и побежал назад, к своим. Его высадили на станции Уонта. Рокко опять пересел в свою машину и прежней дорогой вернулся обратно. Приехав, он на минуту зашел к Майклу Корлеоне и снова занял свой пост у ворот.
В Бронксе, у себя на квартире, Альберт Нери кончил приводить в порядок полицейскую форму и стал неторопливо облачаться. Натянул брюки и рубашку, повязал галстук, надел мундир. Снял со стула ремень с кобурой. Оружие его заставили сдать, когда увольняли, но полицейскую бляху, по чьему-то административно-хозяйственному недосмотру, не востребовали. Пистолетом его снабдил Клеменца, новеньким «полис-спешл» 38-го калибра, неопознаваемым. Нери переломил его, смазал, проверил курок и защелкнул обратно. Взвел курок, зарядил барабан. Теперь он был готов.
Он положил полицейскую фуражку в бумажную сумку, накинул поверх мундира свой штатский плащ и сверился с часами. Машина будет внизу через пятнадцать минут. Пятнадцать минут ушли на то, чтобы придирчиво оглядеть себя в зеркале. Сомнений не оставалось. Он выглядел настоящим полицейским.
На переднем сиденье дожидались двое подчиненных Рокко Лампоне. Нери сел сзади. Когда выехали из его района, он шевельнул плечами, и штатский плащ сполз на пол. Нери не стал его поднимать. Он разорвал бумажную сумку и привычным движением надел на голову фуражку.
На углу Пятьдесят пятой улицы и Пятой авеню машина стала у тротуара; Нери вышел. Со странным чувством двинулся он вниз по Пятой авеню — сколько раз он в этой форме обходил улицы во время дежурства… Было многолюдно. Он миновал три квартала и очутился перед Рокфеллеровским центром, напротив собора Святого Патрика. Нужный ему лимузин в вызывающем одиночестве красовался на той же стороне под вереницей указателей с надписями «Остановка запрещена» и «Стоянка запрещена». Нери замедлил шаг: немного рановато. Он остановился и сделал вид, будто записывает что-то в служебном блокноте, потом зашагал дальше. Поравнялся с лимузином и постучал дубинкой по крылу. Водитель удивленно поднял на него глаза. Нери показал дубинкой на щит с надписью «Остановка запрещена» и махнул водителю: проезжай. Водитель со скучающим видом отвернулся.
Нери сошел с тротуара и, зайдя на проезжую часть, остановился у открытого окна, с той стороны, где сидел водитель, наглого вида детина — как раз таких Нери особенно любил обламывать. Обдуманно оскорбительным тоном он сказал:
— Эй, умный, проедем дальше или тебе повестку вставить в зад?
Водитель равнодушно отозвался:
— Спросите у себя в отделении, вам объяснят. Ладно уж, давайте талон, коли так приспичило.
— Вали отсюда сию минуту, — сказал Нери. — А то вытащу из тачки и шею сверну.
В руке водителя чудом возникла бумажка в десять долларов, той же рукой он сложил ее в тугой квадратик и попытался сунуть Нери в карман. Нери опять стал на тротуар и поманил к себе водителя пальцем. Водитель вылез из машины.
— Попрошу права и техпаспорт. — Нери рассчитывал, что отправит водителя кружить вокруг квартала, но теперь на это уже не было надежды. Краем глаза он увидел, как по ступенькам «Плазы» спускаются трое тяжеловесных, приземистых мужчин и идут в сторону Пятой авеню. Это Барзини с двумя телохранителями направлялся на встречу с Майклом Корлеоне. Не успел он заметить их, как один из телохранителей отделился и вышел вперед посмотреть, что происходит у машины Барзини.
— В чем дело? — спросил он у водителя.
Водитель сказал отрывисто:
— Да ничего. Штраф схлопотал. Нарвался на новенького.
В эту минуту подошел Барзини со вторым телохранителем.
— Ну, что тут еще? — недовольно проворчал он.
Нери дописал в служебном блокноте номер машины и вернул водителю права и техпаспорт. Он сунул блокнот в боковой карман и обратным движением руки выхватил из кобуры свой «полис-спешл».
Три пули влепил он в бочкообразную грудь Барзини, пока водитель и оба телохранителя очнулись от оцепенения и кинулись прочь, ища укрытия. Нери нырнул в толпу и юркнул за угол, где его ждала машина. Они вылетели на Девятую авеню, свернули налево. Не доезжая до Челси-парка, Нери — который тем временем скинул фуражку и переоделся — пересел в другую машину. Пистолет и полицейская форма остались на сиденье. Он знал, что от них избавятся. Через час Альберт Нери благополучно добрался до особняка в загородном имении и давал отчет Майклу Корлеоне.
На кухне, в доме покойного дона, Тессио коротал время за чашкой кофе, когда вошел Том Хейген.
— Майк готов ехать, — сказал он. — Пора звонить Барзини, скажите, пусть тоже выезжает.
Тессио поднялся и подошел к стене, где висел телефон. Набрал номер нью-йоркской конторы Барзини.
— Мы едем в Бруклин, — сказал он коротко и, повесив трубку, с улыбкой взглянул на Хейгена. — Ну, будем надеяться, Майк нам сегодня принесет удачу.
— Я в этом уверен, — серьезно отозвался Хейген.
Он проводил Тессио из кухни на крыльцо, и они пошли по пятачку к дому Майкла. В дверях их остановил один из телохранителей.
— Хозяин передал, что поедет отдельно. А вы вдвоем езжайте вперед.
Тессио, нахмурясь, оглянулся на Хейгена.
— Слушай, так нельзя — он мне весь порядок нарушает к чертовой матери.
В этот момент возле них выросли еще три телохранителя. Хейген мягко сказал:
— Я тоже не могу с вами ехать, Тессио.
Востролицый caporegime понял все во мгновение ока. Понял и принял. На долю секунды он поддался физической слабости — но лишь на долю секунды — и тотчас вновь подобрался.
— Скажи Майку, что это была деловая мера, — он всегда мне нравился.
Хейген кивнул:
— Он это понимает.
Тессио на миг замялся, потом негромко спросил:
— Том, ты не можешь снять меня с крючка? По старой дружбе?
Хейген покачал головой.
— Не могу, — сказал он.
Он смотрел, как телохранители обступают Тессио, уводят его к машине. У него заныло внутри. Тессио был лучший солдат семейства Корлеоне — дон ни на кого так не полагался, за исключением Люки Брази. Жаль, что такой смышленый человек, в такие годы, допустил столь роковой просчет.
Карло Рицци, все еще в ожидании условленной встречи с Майклом, начинал нервничать, наблюдая все эти приезды и отъезды. Определенно происходило нечто важное — а его, похоже, опять оставляли в стороне. В нетерпении он позвонил Майклу. Ответил кто-то из внутренней охраны, пошел звать Майкла к телефону и вернулся с сообщением, чтобы Карло ждал спокойно: Майкл скоро освободится.
Карло снова позвонил любовнице, сказать, что, похоже, сумеет все-таки повезти ее ужинать, а после остаться на всю ночь. Майкл сказал, что уже недолго, — а деловой разговор в любом случае не займет больше двух часов. А там еще сорок минут на дорогу — и он в Уэстбери. Вполне можно все успеть. Карло уверил ее, что так и будет, и наговорил ей ласковых слов, чтобы не очень дулась. А пока решил переодеться, не терять на это дорогого времени потом. Только успел надеть свежую рубашку, как раздался стук в дверь. Сразу подумалось — это Майкл за ним послал после безуспешных попыток дозвониться, когда телефон был занят. Он пошел открывать — и вдруг обессилел от жуткого, отвратительного страха. На пороге стоял Майкл Корлеоне, и лицо его было ликом смерти — той, какая не раз являлась Карло Рицци во сне.
Позади него стояли Хейген и Рокко Лампоне. Очень серьезные, как люди, которые вынуждены, превозмогая внутреннее сопротивление, нести другу дурные вести. Они вошли, и Карло Рицци повел их в гостиную. Нервы сдают, думал он, оправляясь от первого потрясения. Слова Майкла настигли его, как удар, как внезапный физический недуг; его затошнило.
— Тебе придется ответить за Сантино, — сказал Майкл.
Карло не отозвался — сделал вид, что не понимает. Хейген и Лампоне разошлись в стороны и стали у правой и левой стены. Майкл стал к нему лицом.
— Это ты навел на Санни людей Барзини, — тусклым голосом сказал Майкл. — Маленькая комедия, которую ты разыграл с моей сестрой… — и ты поверил Барзини, что этим можно обмануть Корлеоне?
Забыв от непередаваемого страха всякую гордость, забыв о своем достоинстве, Карло Рицци проговорил:
— Клянусь, я не виноват. Жизнью своих детей клянусь — я ни в чем не виновен. Майк, не надо, прошу тебя — не делай этого, Майк.
Майкл спокойно произнес:
— Барзини мертв. Филипп Татталья — тоже. Я хочу сегодня разом свести все счеты моей семьи. Поэтому не говори мне, что ты не виноват. Сознайся — лучше будет.
Хейген и Лампоне, пораженные, глядели на Майкла во все глаза. Да, далеко ему еще до отца. Чего ради добиваться от этого предателя признания собственной вины? Вина — насколько это вообще возможно в подобных случаях — доказана. Ответ — очевиден. Значит, у Майкла до сих пор нет твердой уверенности в своем правомочии, значит, он до сих пор боится совершить несправедливость, мучится долей сомнения, которую способно устранить только признание Карло Рицци.
Карло молчал.
Майкл, почти что задушевно, продолжал:
— Ну, чего ты боишься. Подумай — неужели я захочу сделать родную сестру вдовой? Осиротить родных племянников? В конце концов, я одному из них прихожусь крестным отцом. Нет, тебя ждет другое наказание: тебе больше не видеть от нас работы. Сейчас тебя посадят на самолет — и отправляйся в Вегас к жене и детям, сиди там. Конни я буду высылать содержание. Вот и все. Но перестань мне твердить, что ты не виноват, — не делай из меня дурака, не серди меня. Кто к тебе обратился — Татталья или Барзини?
С мучительной надеждой остаться в живых — со сладостным облегчением, что его не убьют, Карло Рицци пробормотал:
— Барзини.
— Ну-ну, — негромко сказал Майкл. Он поманил Карло правой рукой. — А теперь уезжай. Тебя отвезут в аэропорт.
Карло вышел за дверь первым, другие — тотчас следом. Уже стемнело, но парк был, как обычно, залит светом прожекторов. Подъехала машина — его машина, Карло узнал ее. Он не узнал водителя. Сзади, в дальнем углу, сидел еще кто-то. Лампоне распахнул перед ним дверцу.
Майкл сказал:
— Я позвоню твоей жене, что ты едешь.
Карло сел в машину. Шелковая рубашка на нем насквозь промокла от пота.
Машина тронулась к воротам, набирая скорость. Карло Рицци повернул голову, чтобы посмотреть, кто сидит у него за спиной, и в этот миг Клеменца изящным, ловким движением — так девочка повязывает ленточку своему котенку — накинул ему на шею гарроту. С силой дернул на себя, и гладкая веревка, рассекая кожу, впилась в тело. Карло Рицци рванулся вперед, забился, точно рыба на крючке, но Клеменца удерживал его крепко, затягивая гарроту все туже, покуда тело его жертвы не обмякло. В воздухе вдруг распространилось зловоние. Сфинктер желудка, расслабясь с приближением смерти, не удержал содержимого. Еще несколько мгновений Клеменца для верности продолжал сжимать гарроту, потом отпустил и спрятал обратно в карман. Переводя дух, откинулся на спинку сиденья. Тело Карло Рицци тяжело привалилось к дверце. Только тогда Клеменца открыл окно и проветрил машину.
Семейство Корлеоне могло торжествовать победу. За те же сутки Клеменца и Лампоне, спустив с цепи свои regimes, расправились с каждым из тех, кто вторгся в пределы владений Корлеоне. Нери был отряжен возглавить regime Тессио. «Точки» букмекеров Барзини разнесли дотла, двух заплечных дел мастеров, людей высшего ранга в его организации, застрелили, когда они мирно ковыряли в зубах после обеда в итальянском ресторане на Малбери-стрит. Убили ангела-хранителя спортивного тотализатора — знаменитого посредника между семейством Барзини и властями, когда он после удачного вечера возвращался домой с ипподрома. Бесследно сгинули два самых крупных ростовщика из портовых кварталов — останки их через много месяцев обнаружились на болотах Нью-Джерси.
Единым жестоким ударом Майкл Корлеоне добыл себе славу и вернул семейству главенствующее положение среди преступных синдикатов Нью-Йорка. Показав себя как блистательный тактик, он еще и потому снискал себе уважение, что некоторые из наиболее влиятельных caporegimes у Барзини и Татталья незамедлительно перешли на его сторону.
Да, Майкл Корлеоне вполне мог бы торжествовать победу — когда б не выходка, которую учинила его сестра Конни.
Конни прилетела домой с матерью, оставив детей в Вегасе. Покуда лимузин не въехал в парковую зону, она еще сдерживала свое вдовье горе. Но там, не дав матери времени помешать ей, бросилась бежать по булыжной мостовой на тот край, где стоял особняк Майкла Корлеоне. Майкл с женой были в гостиной. Когда Конни ворвалась туда, Кей шагнула было ей навстречу, чтобы обнять, утешить, как сестру, — но остановилась, ошеломленная потоком упреков и проклятий, которые Конни обрушила на голову своего брата.
— Сволочь, подлец! — истошно орала она. — Ты убил моего мужа! Дождался, пока умер отец, пока некому стало помешать тебе, и убил! Убил его все-таки! В отместку за Санни — ты все время держал этот камень за пазухой, все вы на него таили зло! Но обо мне-то ты подумал? Какой там, черта с два! Что же мне теперь делать, как же я теперь?.. — запричитала она со слезами.
Сзади, вопросительно поглядывая на Майкла, к ней уже подступили два телохранителя. Но он бесстрастно стоял и ждал, когда она выговорится до конца.
Кей потрясенным голосом сказала:
— Конни, опомнись, что ты.
Но Конни уже справилась со своей истерикой. Ее голос был полон мстительной злобы.
— А ты задумывалась, почему он был всегда так холоден со мной? Задумывалась, для чего он держит под боком Карло? Он с самого начала знал, что убьет моего мужа. Только не смел, покамест отец был жив. Отец бы ему не позволил. Он это понимал — и выжидал. А после, чтобы нас не спугнуть, пошел в крестные отцы к нашему сыну. Скотина бездушная. Думаешь, ты знаешь своего муженька? Знаешь, сколько еще он загубил народу заодно с моим Карло? Почитай газеты. Барзини, Татталья, остальные… Всех уложил мой братец!
Конни успела снова довести себя до точки кипения. Она попыталась плюнуть Майклу в лицо, но в пересохшем рту не набралось слюны.
— Отведите ее домой и вызовите врача, — сказал Майкл.
Двое сзади мгновенно подхватили Конни под руки и поволокли прочь.
Кей тем же сдавленным, потрясенным голосом спросила:
— Откуда она это все взяла, Майкл, — какие у нее основания?
Майкл дернул плечом:
— Обыкновенная истерика.
Кей посмотрела ему в глаза:
— Майкл, ведь это неправда — прошу тебя, скажи, что неправда.
Майкл устало покачал головой:
— Конечно, нет. Верь мне. В этот единственный раз я разрешу тебе спросить о моих делах и дам ответ. Отвечаю — это неправда.
Никогда еще он не говорил столь убедительно. Он глядел ей прямо в глаза. Все их доверие друг к другу, накопленное за годы супружества, призывал он сейчас на помощь, чтобы она поверила ему. И она поверила. Она покаянно улыбнулась и подставила ему лицо для поцелуя.
— Нам с тобой сейчас самое время выпить, — сказала Кей.
Она пошла на кухню за льдом и услышала оттуда, как отворилась парадная дверь. Кей выглянула в гостиную — туда, сопровождаемые телохранителями, входили Клеменца, Нери и Рокко Лампоне. Майкл стоял к ней спиной, и она подалась вбок, чтобы видеть его в профиль. В эту минуту Клеменца торжественно произнес, обращаясь к ее мужу:
— Дон Майкл.
Кей видно было, как Майкл принимал от них почести. Ей вспомнились при взгляде на него статуи, изваянные в Риме, — античные статуи римских императоров, наделенных священным правом распоряжаться жизнью и смертью своих сограждан. Подбоченясь одной рукой, выставив ногу вперед, он стоял в небрежной и надменной позе; лицо его, повернутое в профиль, выражало холодную и властную силу. Caporegimes почтительно стояли перед ним. В этот миг Кей поняла, что все, в чем обвиняла Майкла Конни, — правда. Она отступила назад на кухню и залилась слезами.
КНИГА IX
Глава 32
Год тонких дипломатических ухищрений понадобился Майклу Корлеоне на то, чтобы утвердиться в положении наиболее могущественного из главарей семейных синдикатов Америки и тем завершить наконец кровавую победу своего семейства. Двенадцать месяцев он делил свое время между штаб-квартирой под городом Лонг-Бич и своим новым домом в Лас-Вегасе. Когда год подошел к концу, решил, что пора окончательно сворачивать все операции в Нью-Йорке и продавать имение. И в последний раз привез своих домашних на месяц в Лонг-Бич — чтобы, пока он будет закругляться с делами, Кей занялась упаковкой и отправкой вещей. Мелких хлопот, связанных с переездом, оставалась тьма-тьмущая.
Теперь, когда главенство семьи Корлеоне стало незыблемым, Клеменца отпочковался от нее с собственным семейством. На должности caporegime остался Рокко Лампоне. В Неваде Альберт Нери возглавил службу безопасности во всех контролируемых семейством игорных отелях. Работал на западный синдикат, возглавляемый Майклом, и Хейген.
Время залечивало старые раны. Конни Корлеоне помирилась с братом — не долее как через неделю после своих страшных обвинений явилась к Майклу с повинной и уверяла Кей, что наболтала чепухи с горя, что все это неправда.
Конни без труда нашла себе нового мужа — не подождав, из уважения к памяти покойного, положенного года, приняла на супружеское ложе отличного молодого человека, поступившего работать на семейство Корлеоне в качестве секретаря. Сына надежной итальянской четы, но со специальным образованием, полученным в одном из лучших колледжей Америки. Естественно, женитьбой на сестре дона он обеспечил свою будущность.
Кей Адамс-Корлеоне, к восторгу мужниной родни, решилась и, пройдя надлежащую подготовку, приняла католичество. Оба сына ее, в соответствии с правилами, тоже, естественно, воспитывались как католики. Что не вызывало особой радости у Майкла. Он предпочел бы видеть своих детей протестантами, как более подобает американцам.
Неожиданно для себя Кей отлично прижилась в Неваде. Ей полюбились эти места — каменистые багряные склоны, каньоны, раскаленная пустыня и внезапная, блаженная прохлада озер; полюбилась даже здешняя жара. Ее мальчики катались верхом на собственных пони. В доме были не телохранители, а обыкновенная прислуга. И Майкл здесь вел более нормальный образ жизни. Состоял, как владелец строительной компании, членом деловых клубов и общественных комитетов, проявлял здоровый интерес к тому, что происходит в местной политике, хотя сам в нее открыто не вмешивался. Хорошая жизнь. Кей радовалась, что они навсегда отрываются от Нью-Йорка и Лас-Вегас станет для них постоянным домом. Необходимость вернуться еще раз в Нью-Йорк тяготила ее. Вот почему в этот свой последний приезд она проявила чудеса распорядительности при сборах и отправке вещей, и теперь, в канун отъезда, ей не терпелось покинуть Лонг-Бич, как после долгой болезни не терпится выписаться из больницы.
В это последнее утро Кей Адамс-Корлеоне проснулась на заре. Слышно было, как снаружи, рыча моторами, разворачиваются тяжелые автофургоны, на которые будут грузить мебель из особняков. К вечеру все семейство, включая маму Корлеоне, улетит обратно в Лас-Вегас.
Когда Кей вышла из ванной, Майкл, полулежа на подушке, курил сигарету.
— Это надо так повадиться в церковь, елки зеленые! По воскресеньям — куда ни шло, не возражаю, но чтобы каждое утро? От свекрови отстать не хочешь? — Он потянулся в темноте к настольной лампе и включил свет.
Кей присела на кровать надеть чулки.
— Ты же знаешь, как у католиков обстоит с новообращенными. Ревностнее их никого нет.
Майкл протянул руку и дотронулся до ее бедра, до теплой кожи в том месте, где кончался нейлоновый чулок.
— Не надо, — сказала она. — Мне сегодня принимать причастие.
Он не пытался удержать ее, когда она вставала с кровати. Только заметил с легкой усмешкой:
— Как же так — ревностная католичка, а детям сплошь да рядом даешь отлынивать от церкви?
Кей насторожилась. Ей было не по себе под этим испытующим «доновским» взглядом, как она называла его про себя.
— Успеется, — сказала она. — Приедем домой, начну следить за ними строже.
Поцеловав его на прощание, она вышла на улицу. Летнее солнце алым шаром всходило на востоке, и воздух уже слегка прогрелся. Кей пошла к воротам, где стояла ее машина. Там, одетая по-вдовьи во все черное, сидела, дожидаясь ее, мама Корлеоне. Это сделалось у них традицией — начинать каждый день с поездки вдвоем к ранней мессе.
Кей приложилась к морщинистой щеке свекрови и села за руль. Мама Корлеоне окинула ее подозрительным взглядом.
— Не завтракала?
— Нет, — отозвалась Кей.
Женщина одобрительно покивала. Был случай, когда Кей забыла, что от полуночи и до святого причастия нельзя ничего есть. Прошло много времени, но мама Корлеоне с тех пор больше не полагалась на нее и неизменно устраивала ей проверку.
— А чувствуешь себя не худо?
— Нет, хорошо.
Маленькая церковь выглядела на рассвете трогательно одинокой, покинутой. Витражи преграждали жаре доступ внутрь; там их встретит прохлада, отдохновение. Кей помогла свекрови взойти по белокаменным ступеням, пропустила ее вперед. Старая итальянка предпочитала передние скамьи, поближе к алтарю. Кей, приотстав, чуть задержалась на ступенях. Ей всякий раз приходилось в последнюю минуту преодолевать внутреннее сопротивление, всякий раз становилось как-то робко.
Наконец и она вступила в прохладную полутьму. Обмакнула пальцы в святую воду и перекрестилась, мимоходом увлажнив кончиками пальцев пересохшие губы. Перед святыми — перед Христом на кресте, — слабо колеблясь, рдели свечи. Кей преклонила колена, потом зашла в свой ряд и, опершись о жесткий деревянный подколенник своей скамьи, стала ждать, когда ее призовут к причастию. С молитвенно склоненной головой, но не совсем еще готовая к молитве…
Только здесь, под сумеречными церковными сводами, позволяла она себе обращаться мыслями к другой, тайной жизни, которую вел ее муж. К тому проклятому вечеру год назад, когда он умышленно использовал их доверие и любовь друг к другу, чтобы ее обмануть. Чтобы она поверила, что он не убивал мужа своей сестры.
Она тогда покинула его — не из-за самого деяния, но из-за этой лжи. На другое же утро, забрав с собой детей, уехала в Нью-Гэмпшир, к родителям. Никому не сказав ни слова, не зная толком, что предпримет дальше. Майкл сразу все понял. Позвонил ей в первый день и потом оставил в покое. Прошла неделя, и лишь тогда перед домом Адамсов остановился лимузин с нью-йоркским номером. Это приехал Том Хейген.
Долго тянулись те предвечерние часы, проведенные ею с Томом Хейгеном, — самые страшные часы в ее жизни. Вдвоем они ушли бродить по лесу на окраине ее родного городка — и Хейген ее не щадил.
Кей совершила ошибку, взяв с первых слов неверный тон, язвительно-цинический и вовсе ей несвойственный.
— Майк что, прислал тебя сюда постращать меня? А где «ребята» с автоматами? Должны были вроде повыскакивать из машины и силой вернуть меня назад.
Впервые на ее памяти Хейген рассердился.
— Что за детская болтовня, — сказал он резко. — Уши вянут. Как не стыдно, Кей.
— Ну, извини.
Они вышли на тихий, зеленый проселок. Хейген спокойно спросил ее:
— Ты почему сбежала?
— Потому что Майкл мне солгал, — сказала она. — Потому что он дурачил меня, когда согласился быть крестным отцом на конфирмации сына Конни. Он меня предал. Я не могу любить такого человека. Я не могу так жить. Не хочу, чтобы у моих детей был такой отец.
— Не понимаю, о чем ты говоришь, — сказал он.
Теперь уже, и с полным основанием, вскипела она:
— Я говорю, что он убил мужа своей сестры! Это ты понимаешь? — У нее на миг перехватило дыхание. — А мне солгал.
Долго потом они брели молча. Наконец Хейген заговорил:
— Ты не знаешь, так это или нет на самом деле, и знать не можешь. Но давай на минуту допустим, что это правда, — только запомни, я этого не утверждаю. Что, если бы я привел тебе доводы, которые в известной мере служат оправданием подобного рода действий? То есть, вернее, могли бы служить…
Кей смерила его презрительным взглядом.
— Первый раз тебя вижу в роли адвоката. Ты в ней выглядишь не очень привлекательно, Том.
Хейген усмехнулся:
— Неважно. Ты все же выслушай. Что, если Карло подставил Санни, выдал его убийцам? Если Карло в тот раз избил Конни не случайно, а по заранее намеченному плану, с умыслом выманить Санни из укрытия — и было известно, что он предпочтет ехать через Джоунз-Бич? Что, если Карло подкупили, чтобы он помог убить Санни? Что тогда?
Кей не отвечала. Хейген продолжал:
— И что, если дон, великой души человек, не нашел в себе силы сделать необходимое — отомстить за убийство сына, убив мужа родной дочери? Если он, наконец, уже дошел до предела — и сделал своим преемником Майкла, зная, что Майкл снимет с его плеч это бремя, взвалит эту вину на себя?
— Но все давно осталось позади. — У Кей выступили слезы. — Сколько времени прошло, все уже улеглось. Почему нельзя было простить Карло? Забыть — жить дальше, не поминая старого?
Она вывела его луговой тропинкой к ручью, осененному ветвями ив. Хейген сел, утонув в густой траве, и вздохнул. Оглянулся кругом, вздохнул опять.
— В таком мире, как здесь, это было бы возможно.
Кей сказала:
— Он не тот человек, за какого я выходила замуж.
Хейген коротко засмеялся:
— Был бы тот, так лежал бы сейчас в могиле. А ты была бы сегодня вдовой. И никаких проблем.
Кей вспылила:
— Что это значит, можешь ты объяснить, черт возьми? Можешь один раз в жизни выражаться понятно? Майкл — не может, я знаю, но ты-то? Ты же не сицилиец, Том, ты можешь поговорить с женщиной откровенно, отнестись к ней как к равной — такому же человеку, как ты?
Опять надолго наступило молчание. Хейген покрутил головой.
— Ты судишь о Майке неверно. Вот ты возмущаешься, что он тебе солгал. Но ведь он же предупреждал, чтобы ты никогда не спрашивала о его делах. Ты возмущаешься, что он был крестным отцом на конфирмации сына Конни. Но ведь это ты его заставила. А между тем ему, по логике вещей, как раз бы именно полагалось избрать такой ход. Классический маневр, с целью усыпить подозрения жертвы. — Хейген взглянул на нее с хмурой усмешкой. — Ну что, довольна? Понятно я выражаюсь? — Кей молчала, низко опустив голову. — Хорошо, буду выражаться еще понятней. После того как дона не стало, Майка задумали убрать. И знаешь, кто его продал? Тессио. Значит, Тессио надо было убить. Надо было убить Карло. Потому что предательство прощать нельзя. Майкл, положим, мог бы простить, — но люди сами себе не прощают, каждый из них был бы опасен. Майкл был по-настоящему привязан к Тессио. Он любит сестру. Но он бы пренебрег своим долгом — по отношению к тебе и детям, к семье Корлеоне, ко мне и моей семье, — если бы оставил Тессио и Карло в живых. Они бы всегда, каждый день, представляли для нас угрозу.
Кей слушала его с лицом, мокрым от слез.
— И Майкл прислал тебя сказать мне все это?
Хейген посмотрел на нее с искренним изумлением.
— Да нет. Он велел передать, что ты можешь иметь что захочешь и поступать как захочешь, если только будешь как следует заботиться о детях. — Хейген улыбнулся. — Велел сказать тебе, что его дон — это ты. Шутка такая.
Кей положила Хейгену руку на плечо.
— Значит, не он велел рассказать все это?
Хейген помедлил в нерешительности, как бы колеблясь, стоит ли говорить всю правду до конца.
— Ты так и не поняла, — сказал он. — Если Майкл узнает, о чем я тебе тут рассказывал, то я — мертвец. — Он снова помолчал. — Есть только три человека в мире, которым он не причинит вреда, — это ты и дети.
Прошло пять бесконечных минут. Потом Кей поднялась с земли, и они медленно тронулись назад. Почти у самого дома Кей спросила:
— Ты можешь после ужина отвезти нас с детьми в Нью-Йорк на своей машине?
— За этим я и приехал, — сказал Хейген.
Через неделю она пошла к священнику и сказала, что хочет принять католичество.
Из сокровенных недр храма вылетел колокольный звон, призывая к покаянной молитве. Кей, памятуя о полученных ею наставлениях, легонько ударила себя в грудь сложенной ладонью в знак покаяния. Опять зазвонил колокольчик, тотчас сменясь шарканьем ног, — это причастники, покидая свои скамьи, потянулись к перильцам алтаря. Кей поднялась и двинулась следом. Преклонила колена пред алтарем, и вновь из глубины церкви донесся звон колокольчика. И снова сложенной ладонью Кей ударила себя в то место, где находится сердце. Перед нею стоял священник. Запрокинув голову, она открыла рот, готовая принять тоненькую, как папиросная бумага, облатку. Настал тот миг, который более всего внушал ей трепет. Пока не растает облатка и можно будет сделать глоток и совершить то, ради чего она сюда пришла.
Очистясь от греха, осененная благодатью, Кей склонила голову, сложив руки на перильцах алтаря. Слегка переменила положение, освобождая от тяжести затекшие колени.
Отогнала прочь все мысли о себе, о детях, весь гнев и возмущение, все вопросы. И с истовым и глубоким желанием веровать, быть услышанной, она, как вчера, как каждый день со времени убийства Карло Рицци, стала произносить слова молитвы о спасении души Майкла Корлеоне.
Комментарии к книге «Крестный отец», Марио Пьюзо
Всего 0 комментариев