Гилберт Кит Честертон Три орудия смерти (сборник)
© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», 2014
* * *
Демон непостижимой беспорочности
Великий друг парадокса, острослов, умевший наполнить богословием даже публицистическую ярость, мастер грандиозных высказываний по самым ничтожным поводам, Гилберт Кит Честертон был одним из тех многих британских писателей начала XX века, которых охватила истинная «детективная лихорадка». Популярность Шерлока Холмса оказалась столь же ошеломляющей, сколь и губительной для последователей Артура Конана Дойла: в негласном состязании с образом «лучшего сыщика всех времен» участвовали такие разные по стилю и по призванию авторы, как популярный комедиограф и поэт Пэлем Грэнвил Вудхауз, создатель Винни-Пуха Аллан Александр Милн, один из видных аристократов своего времени лорд Дансени и многие другие. Большинству из них не было суждено оставить в истории детективного жанра сколь-нибудь заметный след. Честертон же произвел в нем настоящую революцию, если подразумевать под этим словом принципиально новый взгляд на тему «преступления и наказания». Как литературный критик, Честертон отлично понимал «правила игры», установившиеся в этом жанре. Но как автор, чьи литературные интересы простирались от апологии христианства до вполне бульварных фельетонов, он умел находить ловушки и несуразицы даже в непреложных законах. Во многих своих эссе Честертон начинает беседу о чем-либо с жестокого разоблачения и низвержения общепринятых основ. Этим же приемом он воспользовался и в своих детективных рассказах. Кто сказал, что герой детективного произведения должен быть похожим на мистера Шерлока Холмса? А если это будет полная противоположность создателю дедуктивного метода?
Так был придуман неповторимый и ранее невозможный в детективном жанре отец Браун – смешной грузный коротышка в неизменной сутане и широкополой шляпе, чье незаметное вмешательство в расследование того или иного злодеяния всегда производит решающий эффект.
Гилберт Кит Честертон написал полсотни рассказов о приключениях отца Брауна, составивших пять сборников, но его пристрастие к детективной беллетристике этим не ограничилось. Читателям пришлись по душе и менее экстравагантные герои его рассказов – скептик Хорн Фишер и бывший преступник Фламбо. А лучше всего о любви Честертона к детективному жанру свидетельствует тот факт, что даже собственную «Автобиографию» он не без успеха пытался выстроить как некое расследование.
На первый взгляд, отец Браун – это карикатура на частного сыщика; трудно представить себе священнослужителя, идущего по следу кровавого маньяка. Впрочем, Честертон заботливо ограждает своего «следователя поневоле» от прямого столкновения с воплощенным злом. Как ни странно это звучит, целью отца Брауна является вовсе не поимка или разоблачение преступника. В большинстве случаев его участие в расследовании вызвано иными мотивами: оправдать невиновного, помочь оступившемуся, а иногда даже помешать слепому правосудию. Отца Брауна, в отличие от всех остальных действующих в детективной схеме персонажей, заботит в первую очередь моральная оценка происшествия. Он никогда не исключает вероятности, что злодей может оказаться жертвой, а невинный свидетель – коварным негодяем.
По большому счету для Честертона детективный рассказ – удачно подвернувшаяся возможность поделиться с читателем идеями, вполне уместными в тексте обычной церковной проповеди (что является их единственным недостатком).
Одна из вершин морально-детективной концепции Честертона – «Четыре праведных преступника» (Four Faultless Felons). В некоторых изданиях этот цикл рассказов публиковался под названием «Пять праведных преступников» – во-первых, чтобы сохранить авторскую аллитерацию; во-вторых, «праведных преступников» здесь можно насчитать и пять, и шесть, а при желании – еще больше; это отдельная игра с любопытным читателем. Каждая история, повествующая о крайне странных и запутанных «преступлениях», ведет читателя к одному и тому же фантастическому финалу: мотив и цель всех противозаконных деяний – безупречная добродетель. Возможно ли, чтобы покушение на жизнь свершалось во благо жертвы? Чтобы пойманный за руку вор спасал подобным образом честь своей семьи? Чтобы предатель оказался народным героем? Чтобы мошенник и шарлатан боролся за справедливость? Честертон убедительно доказывает, что подобные случаи – не редкость и хорошие новости иногда приходят к нам из непроглядного мрака.
Отчасти эта уверенность – следствие недюжинного оптимизма, которым писатель отличался даже в самые тяжелые годы своей жизни. К тому же Честертон был человеком забывчивым – вплоть до курьезов. Выйдя из дому, он подчас не мог припомнить, куда собрался. В то же время он трогательно лелеял воспоминания своего детства, в котором все было просто, честно и благородно, как в кукольном театре, где добро неизменно побеждает. Именно поэтому отцу Брауну нет нужды демонстрировать чудеса отваги. Его главное оружие – знание человеческих душ, умение соизмерять человека и его поступки.
Так, например, наблюдательному священнику достаточно первого впечатления об ученом-затворнике из рассказа «Странное преступление Джона Бульнуа» или о пьянице из «Трех орудий смерти», чтобы понять: вина этих людей не имеет ничего общего с предъявленными им обвинениями.
Да и само понятие вины в рассказах Честертона всегда подлежит отдельному толкованию. В блестящем «герметическом детективе» «Невидимка» убийство удалось бы предотвратить, если бы не такая, казалось бы, абстрактная вещь, как обычное человеческое высокомерие. Эта же идея находит развитие в рассказе «Ошибка машины».
Впрочем, и сам отец Браун не настолько уж непогрешим. В одном из рассказов его вовлекают в чудовищную авантюру («Воскресение отца Брауна»), в другом – он не настолько прозорлив, чтобы рассмотреть в облике человека, обратившегося к нему за помощью, опасного сумасшедшего («Проклятие золотого креста»).
Весь корпус детективных сочинений Г. К. Честертона – это лишь малая часть наследия выдающегося английского мыслителя. И, объективно говоря, вряд ли наиболее ценная. Однако посвятивший свою жизнь проповеди Честертон был услышан широкой общественностью именно благодаря своим детективным рассказам.
Публика никогда не любила назидательности – особенно в «легких» жанрах. Честертон, призвавший на помощь «демона беспорочности», в своем творчестве провернул небывалую авантюру. Вместо того чтобы «подмешивать» мораль в свои рассказы, он умудрился наполнить нравственность детективным содержанием.
Три орудия смерти
И по роду занятий, и в силу убеждений отец Браун знал лучше, чем кто-либо из нас, что смерть облагораживает любого. Но даже он был ошеломлен, когда утром к нему постучали и сообщили, что убит сэр Аарон Армстронг. Сама мысль о жестоком, тайном насилии была совершенно несовместима с тем жизнерадостным образом, который жил в сердцах англичан. Ибо добродушие сэра Аарона Армстронга представлялось почти забавным, а слава его была едва ли не легендарной. Наверное, такое же впечатление произвела бы весть о том, что повесился Солнечный Джим или мистер Пиквик[1] скончался в Хэнуэлле[2].
Хоть сэр Аарон был филантропом и, следовательно, соприкасался с темной стороной нашего общества, он гордился тем, что всегда делал это с улыбкой на лице. Его политические и общественные выступления сопровождались водопадами шуток и веселых рассказов, которые всякий раз заканчивались «общим смехом», сам он отличался великолепным здоровьем, был настоящим, неподдельным оптимистом и обсуждал проблему пьянства (это была его любимая тема) с неизменной и даже слегка навязчивой веселостью, которая так часто является отличительной чертой совершенных трезвенников, достигших больших высот в жизни.
С более пуританских трибун и подмостков часто звучала история его обращения: как он в юном возрасте от шотландской теологии перешел к шотландскому виски и как впоследствии перерос и первое, и второе и (как он скромно выражался) стал тем, кем он есть. Но тем, кто на бесчисленных званых обедах и конгрессах видел его широкую седую бороду, ангельское лицо и сверкающие очки, с большим трудом удавалось убедить себя, что этот человек когда-то мог быть столь жалким существом, как выпивоха или какой-нибудь кальвинист. При взгляде на него создавалось ощущение, что это самый серьезный весельчак из всех сынов человеческих.
Дом его на загородной окраине Хампстеда[3] был высоким и узким, нечто вроде современной башни, впрочем, внешне достаточно красивой. Самая узкая из его нешироких стен нависала над зеленым крутым склоном железнодорожной насыпи и содрогалась всякий раз, когда мимо проезжал поезд. У сэра Аарона Армстронга, как он сам о себе частенько говорил, не было нервов. Но если обычно поезда сотрясали дом, то в то утро роли поменялись и дом причинил потрясение поезду.
Поезд замедлил ход и остановился как раз у того места, где угол здания соприкасался с крутой, поросшей травой насыпью. Остановка большинства механических машин проходит медленно, но в данном случае живая составляющая этого процесса действовала стремительно. Человек, одетый во все черное, вплоть до (это особо запомнилось свидетелям) такой внушающей ужас мелочи, как перчатки, выскочил на рельсы впереди поезда и замахал черными руками, как черная ветряная мельница. Само по себе это не могло остановить даже медленно движущийся поезд, но человек при этом издал такой крик, который впоследствии называли чудовищным и совершенно неестественным. Это был один из тех воплей, смысл которых понятен, даже если когда мы не можем расслышать слов. В этом случае прозвучало лишь одно слово: «Убийство!»
Впрочем, машинист поезда клянется, что остановил бы машину, если бы услышал даже не само слово, а одну лишь ту ужасающую и не оставляющую сомнений интонацию, с которой оно было произнесено.
Едва поезд затормозил, даже при самом поверхностном взгляде стали заметны многочисленные признаки беды. Облаченный в черное человек на железнодорожном полотне был лакеем сэра Аарона Армстронга по имени Магнус. Баронет в минуты веселья не раз смеялся над черными перчатками своего угрюмого слуги, но в тот миг никто бы не улыбнулся, глядя на него.
Как только несколько человек, выпрыгнувших из поезда, перешагнули через окутанные паром кусты, отделяющие дорогу от сада Армстронга, под насыпью они увидели тело старика в желтом халате с ярко-красной подкладкой. Ноги его были спутаны веревкой, которую завязали, судя по всему, в борьбе. Были заметны несколько пятен крови, очень небольших, но тело лежало в такой неестественной позе, которую ни одно живое существо не в состоянии принять. Это был сэр Аарон Армстронг. Спустя несколько мгновений всеобщего изумления и замешательства появился рослый светлобородый мужчина, в котором несколько пассажиров поезда узнали секретаря убитого, Патрика Ройса, человека некогда небезызвестного в богемном обществе и даже знаменитого среди художественной богемной среды. В более сдержанной, но еще более убедительной манере он стал вторить горестным стенаниям слуги. К тому времени, когда в сад, дрожа всем телом и покачиваясь, вышла третья из обитателей этого дома, Алиса Армстронг, дочь покойного, машинист прекратил стоянку. Раздался свисток, и поезд на всех парах помчался вперед, к ближайшей станции, за помощью.
Таким образом, отцу Брауну пришлось в срочном порядке отправиться на место происшествия по просьбе богемного секретаря Патрика Ройса. По рождению Ройс был ирландцем, и из таких, кто вспоминает о религии только тогда, когда доходит до ручки. Впрочем, просьба Ройса, вероятно, и не нашла бы такого живого отклика, если бы один из следователей не оказался другом и почитателем Фламбо, а быть другом Фламбо и не слышать бесчисленных историй об отце Брауне невозможно. Поэтому, пока молодой сыщик (по фамилии Мертон) вел за собой маленького священника по полям к железнодорожному полотну, разговор их проходил в более непринужденной форме, чем можно было ожидать от людей, никогда ранее не встречавшихся.
– Если честно, – откровенно признался мистер Мертон, – во всем этом я не вижу смысла. Подозреваемых нет. Магнус – мрачный старый недалекий болван. Настолько недалекий, что не может быть убийцей. Ройс много лет был лучшим другом баронета. Дочь его обожала. Кроме того, это вообще в голове не укладывается! Кому могло понадобиться убивать такого старика-весельчака? Кому нужна кровь этого любителя послеобеденных выступлений? Это все равно что убить Деда Мороза.
– Да, в этом доме было весело, – согласился отец Браун. – Пока он был жив, там было весело. Как вы думаете, теперь, когда его не стало, там будет так же весело?
Мертон слегка вздрогнул и бросил на спутника оживившийся взгляд.
– Когда его не стало? – повторил он.
– Да, – невозмутимо продолжил священник. – Он был веселым человеком. Но передавалась ли его веселость другим? В самом деле, кто-нибудь, кроме него, в этом доме был весел?
Окошко в голове Мертона озарилось тем странным светом удивления, в котором мы начинаем замечать то, что нам известно давным-давно. Ему часто приходилось бывать у Армстронга по работе (занятие благотворительностью не обходится без общения с полицией), и теперь, когда он задумался, ему стало понятно, что это был довольно мрачный дом. Холодные комнаты с высокими потолками, убогая, провинциальная обстановка, сквозняк, гуляющий по коридорам, освещенным электрическим светом, светом более тусклым, чем лунный. И хоть краснощекое лицо и серебряная борода хозяина освещали точно огнем каждую комнату и каждый коридор, через которые он проходил, тепла за собой они не оставляли. Несомненно, гнетущее впечатление, которое производил дом, до определенной степени объяснялось пышущей жизненной силой и неувядающей энергией его владельца, который, бывало, говорил, что ему не нужны ни камины, ни лампы, пока не иссякла его внутренняя теплота. И все же, когда Мертон припомнил остальных обитателей дома, ему пришлось признать, что все они тоже казались лишь тенью Армстронга. Угрюмый слуга с его жуткими черными перчатками своим видом при неожиданной встрече мог даже испугать. Секретарь Ройс, крепкий, как бык, мужчина в неизменном твидовом костюме, выглядел достаточно представительно, но в его короткой соломенной бороде странным образом пробивалась седина, а по широкому лбу пролегли преждевременные морщины. Он тоже являлся достаточно добродушным, но это было грустное добродушие, почти скорбное добродушие… Он оставлял впечатление человека, которому пришлось пережить какое-то горе. А что касается дочери Армстронга, то по ее лицу, такому бледному и чувствительному, трудно было даже поверить, что она – его дочь. Она была изящна и стройна, но сами очертания фигуры ее чем-то напоминали молодую осинку, трепещущую на ветру. Мертон иногда думал, не дрожит ли она всякий раз, когда мимо дома с грохотом проносится очередной поезд.
– Видите ли, – застенчиво моргая, произнес отец Браун, – мне кажется, что веселость Армстронга была не так уж радостна… для остальных. Вот вы говорите, что никто не мог покуситься на такого счастливого старика, но я не могу с этим согласиться. Ne nos inducas in tentationem[4]. Если бы я кого-нибудь убивал, – с простодушным видом добавил он, – это, скорее всего, был бы человек веселого нрава.
– Но почему? – удивился Мертон. – Вы считаете, люди не любят весельчаков?
– Люди любят частый смех, – ответил отец Браун, – но не любят постоянную улыбку. Веселость без юмора – очень утомительная штука.
Какое-то время они молча шли по обдуваемой ветром, поросшей травой насыпи, но, едва путники ступили в длинную тень дома Армстронга, отец Браун неожиданно снова заговорил, как человек, которому проще высказать вслух и забыть какую-то беспокойную мысль, чем серьезно обсудить ее.
– Конечно, выпивка сама по себе ни плоха и ни хороша, но порой у меня возникает чувство, что такие люди, как Армстронг, иногда прикладываются к стакану специально, чтобы сбить себе настроение.
Начальник Мертона, седоватый опытный сыщик сыскной полиции по фамилии Гилдер, стоял на зеленом склоне насыпи в ожидании коронера и разговаривал с Патриком Ройсом, который нависал над ним широкими плечами, жесткой бородкой и коротко стриженной огромной головой. Стрижка его была тем более заметна, что Ройс, занимаясь своими маленькими домашними и церковными делами, всегда держал могучую голову тяжело и покорно опущенной, как буйвол, запряженный в легкую коляску.
Однако при виде священника он просиял и отвел его на пару шагов в сторонку. Мертон тем временем заговорил со старшим сыщиком, достаточно почтительно, но голосом, не лишенным мальчишеской нетерпеливости.
– Как наша загадка, мистер Гилдер? Выяснили что-нибудь?
– Нет тут никакой загадки, – ответил Гилдер, глядя из-под сонно опущенных век на грачей.
– По-крайней мере, для меня есть, – улыбнулся Мертон.
– Все очень просто, мой мальчик, – заметил опытный инспектор, почесав седую острую бородку. – Ровно через три минуты после того, как вы ушли за священником мистера Ройса, все прояснилось. Вы помните этого слугу в черных перчатках и с бледным, точно кусок теста, лицом, который поезд остановил?
– Еще бы. Иногда, когда я с ним сталкивался, у меня, бывало, мурашки по коже пробегали.
– Ну так вот, – лениво растягивая слова, продолжил Гилдер. – Когда поезд ушел, выяснилось, что он тоже исчез. Неплохо сработано, да? Нужно быть очень хладнокровным преступником, чтобы скрыться на том же поезде, который поехал за полицией.
– А вы, кажется, не сомневаетесь, – заметил молодой человек, – что это он убил хозяина?
– Да, сынок, не сомневаюсь, – сухо ответил Гилдер, – по той простой причине, что он прихватил с собой двадцать тысяч фунтов в ценных бумагах, которые лежали в письменном столе его хозяина. Теперь единственная сложность заключается в том, чтобы выяснить, каким образом он его убил. Убитому раскроили череп, похоже, каким-то большим предметом, но нигде поблизости ничего подходящего мы не нашли, а убийце было бы не с руки таскаться с такой штукой. Разве что оружие достаточно маленькое, чтобы его можно было спрятать.
– Или достаточно большое, чтобы его не заметили, – вставил священник, издав непонятный короткий смешок.
Гилдер, услышав это удивительное замечание, медленно повернулся и, сурово глядя на Брауна, поинтересовался, что он хочет этим сказать.
– Да-да, это довольно глупо прозвучало, – извиняющимся тоном произнес отец Браун. – Как будто сказка какая-то. Но несчастный Армстронг был убит дубинкой великана, орудием, которое в самом деле слишком велико, чтобы его можно было увидеть, и которое мы называем землей. Он разбился об эту самую землю, на которой мы стоим.
– Как это? – быстро спросил сыщик.
Отец Браун поднял круглое, как луна, лицо и смиренно посмотрел на узкую стену дома. Проследив за его взглядом, в правом верхнем углу этой глухой части дома они увидели распахнутое мансардное окно.
– Его сбросили оттуда, – пояснил он, по-детски застенчиво ткнув пальцем в сторону окна.
Гилдер, насупив брови, какое-то время рассматривал окно, потом произнес:
– В принципе, это возможно. Но я не понимаю, почему вы так уж в этом уверены.
Серые глаза Брауна широко распахнулись.
– Как, разве вы не видите? У трупа на ноге кусок веревки, а из угла окна свисает другой конец.
На такой высоте веревка казалась мельчайшей пылинкой или обрывком волоска, но проницательному сыщику этого было достаточно.
– Вы совершенно правы, сэр, – сказал он отцу Брауну. – Очко в вашу пользу!
Как только были произнесены эти слова, слева от них из-за поворота выехал специальный поезд с одним вагоном. Остановившись, он исторгнул из себя еще одну группу полицейских, в гуще которых показался подлый лик Магнуса, сбежавшего слуги-убийцы.
– Смотри ты, они взяли его! – воскликнул Гилдер и неожиданно прытко направился навстречу коллегам. – Деньги у вас? – крикнул он ближайшему полицейскому.
Тот как-то растерянно посмотрел на него и произнес:
– Нет, – а потом прибавил: – По крайней мере, не здесь.
– Простите, кто из вас инспектор? – спросил тут человек по фамилии Магнус.
Как только он заговорил, всем тут же стало понятно, как ему удалось голосом остановить поезд. Это был мужчина с тусклым, бесцветным лицом и ровными черными волосами. В разрезе глаз и контуре рта его чувствовалась легкая примесь востока. Впрочем, происхождение и имя брюнета оставались загадкой еще с тех пор, как сэр Аарон «спас» его, забрав под свое крыло из одного лондонского ресторана, где тот подвизался официантом. Поговаривали, правда, что в его биографии были и еще более постыдные страницы. Но голос у него был столь же впечатляющим, сколь неприметным было его лицо. То ли из-за манеры слишком четко выговаривать звуки иностранного языка, то ли из-за предупредительности к своему хозяину (который был несколько глуховат), Магнус разговаривал голосом удивительно резким, можно даже сказать пронзительным, и, когда он заговорил, все, кто был рядом, вздрогнули от неожиданности.
– Я знал, что это случится, – без тени смущения громогласно объявил он, и в голосе его даже были слышны скорбные нотки. – Несчастный хозяин подсмеивался надо мной за то, что я ношу черное, но я всегда отвечал, что должен быть готов к его похоронам.
И он сделал быстрое движение руками в черных перчатках.
– Сержант, – сказал инспектор, с отвращением глядя на черные руки, – почему этот человек еще не в наручниках? Мне кажется, он довольно опасен.
– Э-э-э… Сэр, – произнес сержант все с тем же странным незадачливым выражением на лице, – я не подумал, что это необходимо.
– То есть как? – строгим тоном произнес инспектор. – Вы что, не арестовали его?
Едва заметная презрительная усмешка тронула тонкогубый рот, и свист приближающегося поезда как будто поддержал скрытую издевку.
– Мы арестовали его, – серьезно ответил сержант, – как раз когда он выходил из полицейского участка в Хайгете[5], где он передал все деньги своего хозяина инспектору Робинсону.
В полнейшем изумлении Гилдер посмотрел на слугу.
– Зачем вы это сделали? – ахнул он.
– Чтобы уберечь их от преступника, разумеется, – безмятежно ответил подозреваемый.
– Но деньги сэра Аарона, – сказал Гилдер, – были бы в большей безопасности, если бы остались у семьи сэра Аарона.
Последние слова этого предложения потонули в реве поезда, с грохотом и лязгом тронувшегося с места, но сквозь адский шум, который время от времени сотрясал этот несчастный дом, им был слышен каждый слог ответа Магнуса во всей их звонкоголосой отчетливости.
– Я не доверяю членам семьи сэра Аарона.
В этот миг у всех стоящих неподвижно мужчин появилось потустороннее ощущение нового присутствия, и Мертон почти не удивился, когда поднял глаза и над плечом отца Брауна увидел бескровное лицо дочери Армстронга. Она была достаточно молода и красива своей бледностью, но каштановые волосы ее имели тот тусклый, безжизненный оттенок, который, если на них падала тень, делал их совершенно серыми.
– Думайте, что говорите, – сердито бросил Ройс. – Вы испугали мисс Армстронг.
– Надеюсь! – отчетливо произнес человек в черном. Женщина моргнула, все остальные удивились, и он продолжил: – Я уже достаточно привык к испугам мисс Армстронг. Я годами наблюдаю, как она дрожит все время. Кто говорит, что она дрожит от холода, кто – что от страха, но я-то знаю, что дрожит она от лютой ненависти и злости… этих демонов, которые пировали здесь сегодня утром. Если бы не я, она бы уже сбежала со своим любовником и с деньгами. После того как мой несчастный хозяин запретил ей выходить за этого подлеца, за этого пьяницу…
– Замолчите! – сурово вскричал Гилдер. – Никому нет дела до ваших фантазий или подозрений. До тех пор, пока у вас нет доказательств, ваше мнение…
– О, вам нужны доказательства? Я их предоставлю, – отрезал Магнус. – Вы хотите услышать мои свидетельские показания, мистер инспектор? Пожалуйста! Клянусь говорить только правду. А правда такая: через секунду после того, как старика, истекающего кровью, вытолкнули из окна, я вбежал в мансарду и увидел там его дочь, которая лежала в обмороке на полу и все еще сжимала в руке кинжал. Позвольте и его предоставить уважаемому суду. – Он достал из кармана длинный окровавленный нож с рукояткой в форме рога и любезно передал его сержанту. После этого снова отступил назад и расплылся в довольной насмешливой улыбке, отчего его узкие глаза превратились в щелочки и он сделался поразительно похож на китайца.
Мертон при взгляде на эту физиономию почувствовал гадливость, почти физическое отвращение.
– Нужно послушать, что скажет на это мисс Армстронг, – шепнул он Гилдеру.
Отец Браун неожиданно поднял лицо удивительно ясное и свежее, словно он только что умылся.
– Да, – промолвил он, излучая простодушие, – но будут ли слова мисс Армстронг противоречить его словам?
Тут девушка издала какой-то странный короткий испуганный вскрик, и все взоры обратились к ней. Была она совершенно неподвижна, будто парализована, только лицо, обрамленное тускло-каштановыми волосами, сохранило живость и выражало полнейшее недоумение. Она стояла так, будто на горло ей накинули лассо и затянули петлю.
– Этот человек утверждает, – судейским голосом произнес мистер Гилдер, – что видел вас с ножом в руке сразу после убийства и вы были без чувств.
– Он говорит правду, – ответила Алиса.
Не успели они опомниться от этого признания, как в их круг, склонив огромную голову, вступил Патрик Ройс и произнес удивительные слова:
– Ну, пропадать так пропадать! Но сначала не откажу себе в удовольствии…
Могучее плечо великана вздыбилось, и огромный железный кулак опустился на улыбающуюся монгольскую физиономию Магнуса, отчего тот растянулся на земле, раскинув руки и ноги, точно морская звезда. Двое-трое полицейских тут же схватили Ройса, но всем остальным показалось, что мир вдруг сошел с ума и здравый разум обернулся вакханалией безумства.
– Спокойно, мистер Ройс! – строго прикрикнул Гилдер. – Я арестую вас за нападение.
– Нет, – ответил секретарь, и голос его прозвучал, точно удар в гонг. – Вы арестуете меня за убийство.
Гилдер бросил тревожный взгляд на сбитого с ног, но, поскольку тот уже сидел на траве и вытирал с почти не пострадавшего лица несколько капель крови, лишь коротко произнес:
– Как вас понимать?
– Все было так, как он говорит, – объяснил Ройс. – Да, мисс Армстронг лишилась чувств с ножом в руках. Но она взялась за нож не для того, чтобы напасть на отца, а чтобы защитить его.
– Защитить? – переспросил Гилдер. – От кого?
– От меня, – ответил секретарь.
Алиса посмотрела на него со смешанным чувством и тихо произнесла:
– Несмотря ни на что, я рада, что у вас хватило на это мужества.
– Давайте поднимемся наверх, – тяжелым голосом сказал Патрик Ройс. – Я покажу вам, как все было.
В мансарде, которая служила и личной комнатой секретаря (надо сказать, довольно маленькое помещение для такого огромного отшельника), их взорам действительно предстали следы разыгравшейся здесь драмы. Почти посередине комнаты на полу лежал большой револьвер, будто отброшенный в пылу борьбы, чуть левее поблескивала бутылка виски, открытая, но не совсем пустая. Скатерть, сорванная с небольшого столика, валялась бесформенной кучей на полу. Через подоконник свешивался кусок веревки, такой же, как на теле трупа. На каминной полке лежали осколки двух ваз, остатки третьей разлетелись по ковру.
– Я был пьян, – сказал Ройс, и это простое объяснение преждевременно постаревшего мужчины чем-то напомнило первое детское признание в грехе. – Вы все обо мне знаете, – хрипловатым от волнения голосом продолжил он. – Всем известно, с чего началась моя история. Да этим же, видно, и закончится. Когда-то меня считали умным человеком, может быть, когда-то я был счастлив… Армстронг вытащил то, что осталось от моего разума и тела из таверны, и был всегда добр ко мне, бедняга! Только он запрещал мне жениться на Алисе, и – знаете что? – правильно делал! Ну, я думаю, вы и сами уже поняли, что к чему. В углу – это моя бутылка виски, и она, как видите, наполовину пустая; на ковре – мой револьвер, и барабан в нем пустой. На трупе – веревка из моего комода, и труп был выброшен из моего окна. Не нужна армия сыщиков, чтобы понять, что я натворил. В мире такое происходит сплошь и рядом. Я готов отправиться на виселицу, и, ей-богу, давайте закончим на этом!
Инспектор Гилдер сделал деликатное движение рукой, полицейские молча обступили здоровяка, чтобы увести, но в нерешительности замялись – их поразила удивительная картина: отец Браун, стоявший у двери, вдруг ни с того ни с сего опустился на четвереньки, как будто вдруг решил в такой неподобающей позе предаться какой-то странной молитве. Будучи напрочь лишенным чувства собственного достоинства, приличествующего его сану и положению, он несколько секунд продолжал оставаться в такой позиции, а потом поднял круглое сияющее лицо и принял вид четвероногого существа с забавной человеческой головой.
– Нет, так не пойдет, – весело сказал он. – Вначале вы сказали, что не нашли никакого оружия, но, оказывается, его, наоборот, слишком много! Нож, которым можно зарезать, веревка, которой можно задушить, и пистолет, которым можно застрелить. И при этом всем человек умер от того, что выпал из окна и сломал шею! Так не пойдет. Слишком расточительно. – И он покачал головой, как лошадь на выпасе.
Инспектор Гилдер раскрыл рот, чтобы дать какой-то серьезный ответ, но, прежде чем он успел заговорить, фантастическая фигура на полу словоохотливо продолжила:
– А теперь три совершенно невозможных вещи. Во-первых, эти дыры в ковре, куда вошли шесть пуль. Зачем кому-то понадобилось расстреливать ковер, скажите на милость? Пьяный целится в голову своему обидчику, туда, где видит его улыбку. Он ведь не с ногами его ссорится и не тапочки берет в осаду. А веревка? – Покончив с ковром, рассказчик сунул руки в карманы, но продолжал как ни в чем не бывало стоять на коленях. – Ну скажите, сколько надо было выпить, чтобы завязывать веревку человеку на шее, а в конечном итоге завязать ее у него на ноге? По крайней мере, Ройс был не настолько пьян, иначе сейчас бы он не разговаривал с нами, а лежал бы, как бревно, и спал. И самое простое – бутылка виски. Вы хотите сказать, что алкоголик отчаянно дрался за бутылку, а когда победил, отбросил ее в угол, вылив половину содержимого? Это последнее, что стал бы делать алкоголик. – Священник неуклюже поднялся на ноги и с укоризной в голосе сказал самозваному убийце: – Прошу меня извинить, дорогой сэр, но вся ваша история – совершенный вздор.
– Сэр, – негромко обратилась Алиса Армстронг к священнику. – Можно мне сказать вам пару слов наедине?
Эта просьба заставила разговорившегося клирика выйти на лестничную площадку, и, когда они зашли в соседнюю комнату, прежде чем он успел что-то сказать, девушка заговорила сама, и в голосе ее послышалась странная горечь.
– Вы – умный человек, – сказала она, – и, я знаю, вы пытаетесь спасти Патрика. Но это бесполезно. У этого дела очень темная подоплека, и чем больше вы выясните, тем хуже будет несчастному человеку, которого я люблю.
– Почему? – спросил он, бесстрастно глядя на нее.
– Потому что, – так же бесстрастно ответила она, – я своими глазами видела, как он это сделал.
– Вот как, – все так же невозмутимо произнес Браун. – И что же он сделал?
– Я была здесь, в этой комнате, рядом с ними, – стала рассказывать она. – Обе двери были закрыты, но неожиданно я услышала голос, жуткий голос, он повторял одно и то же: «Ад, ад, ад!» А потом обе двери содрогнулись от первого выстрела. Грохнуло еще трижды, прежде чем я выбежала на лестницу и открыла дверь соседней комнаты. Она была вся в дыму, но пистолет дымился в руке моего бедного безумного Патрика. На моих глазах он выстрелил еще два раза, а потом набросился на отца, который в ужасе жался к окну, схватил его и попытался задушить веревкой. Он набросил ее ему на шею, но, пока они боролись, она через плечи сползла вниз на ноги. В конце концов веревка запуталась на одной ноге, Патрик схватил ее и, точно обезумев, дернул изо всех сил. Тогда я подхватила лежащий на ковре нож, бросилась к ним, перерезала веревку и потеряла сознание.
– Понятно, – тем же бесцветным и вежливым голосом произнес отец Браун. – Благодарю вас.
Девушку живые воспоминания о недавно пережитом так взволновали, что она, тяжело дыша, опустилась на кресло, а священник молча прошествовал в соседнюю комнату, где к этому времени остались только Гилдер, Мертон и Патрик Ройс, сидевший на стуле в наручниках. Отец Браун обратился к инспектору:
– Могу ли я поговорить с задержанным? И не могли бы вы на минуту снять с него эти смешные браслеты?
– Он – очень сильный человек, – вполголоса произнес Мертон. – Почему вы хотите, чтобы я снял наручники?
– Потому что надеюсь иметь честь пожать ему руку, – смиренно ответил священник. Оба сыщика удивленно уставились на него, и отец Браун прибавил, обращаясь к секретарю: – Может быть, вы сами им все расскажете, сэр?
Человек на стуле покачал взъерошенной головой, и священник нетерпеливо обернулся.
– Тогда я расскажу, – сказал он. – Дела личного характера важнее того, что о тебе подумают в обществе. Я спасу жизнь, а мертвые пусть хоронят своих мертвецов.
Он подошел к роковому окну, недолго постоял молча, несколько раз моргнул и продолжил рассказ:
– Я уже говорил, что в этом деле слишком много орудий убийства и лишь одна смерть. Теперь я могу сказать, что эти вещи использовались не как оружие и не для того, чтобы убить. Все эти мрачные инструменты – веревка с петлей, окровавленный нож, разряженный револьвер, – как ни странно, были инструментами спасения. Они были использованы не для того, чтобы убить сэра Аарона, а чтобы спасти его.
– Спасти! – удивленно повторил Гилдер. – От чего же?
– От самого себя, – ответил отец Браун. – Он был сумасшедшим с навязчивой идеей наложить на себя руки.
– Что? – изумился Мертон. – Но он же был таким веселым! И всех призывал радоваться жизни, как проповедник, исповедующий веселье.
– Это жестокое вероисповедание, – произнес священник, глядя в окно. – Может быть, ему нужно было дать выплакаться, как делали все его предки? Душа его окостенела, взгляды перестали развиваться, за этой маской веселья скрывался пустой разум атеиста. Наконец, чтобы соответствовать привычному образу весельчака, он взялся за бутылку, к нему вернулась привычка, которую он оставил много лет назад. Но в этом и заключается ужас алкоголизма для убежденного трезвенника: он слишком живо представляет себе и даже ждет того психологического ада, от которого так долго предостерегал других. Несчастный Армстронг не смог долго противиться этому наваждению, и к сегодняшнему утру он уже был в таком состоянии, что мог только сидеть у себя в комнате и кричать, что он в аду, таким страшным голосом, что его не узнала даже родная дочь. Он полностью, до смерти обезумел и, не осознавая, что делает, окружил себя вещами, которые представлялись ему воплощением смерти: веревка с петлей, револьвер друга, нож. Ройс случайно оказался в этот миг рядом и вошел в комнату. Действовал он молниеносно. Отшвырнул за спину нож, схватил револьвер и, не имея времени разрядить его, просто выпустил в пол все шесть пуль. Но самоубийца увидел четвертый облик смерти – он рванулся к окну. Спасителю ничего не оставалось делать, как броситься за ним, схватить его и попытаться связать по рукам и ногам. Именно тогда в комнату вбежала несчастная девушка и, неправильно поняв смысл борьбы, кинулась перерезать веревку, чтобы освободить отца. Но первый ее удар попал в руку бедного Ройса, и это была единственная пролитая при этом кровь. Вы заметили, что на лице слуги осталась кровь, хотя на нем не было ран? Но несчастная девушка, прежде чем лишилась чувств, успела нанести еще один удар. На этот раз он достиг цели, веревка была перерезана, и ее отец вылетел из окна в вечность.
В мансарде надолго повисла тишина. Нарушило ее металлическое бряцанье наручников, когда Гилдер стал снимать их с запястий Патрика Ройса.
– Знаете, сэр, – сказал сыщик освобожденному секретарю, – мне придется рассказать всю правду. Вы и юная леди стóите больше, чем красивый некролог Армстронга.
– Да к черту некролог Армстронга! – неожиданно закричал Ройс. – Вы что, не понимаете, что все это было нужно для того, чтобы она этого не узнала?
– Чего не узнала? – спросил Мертон.
– Чего? Да того, тупица, что она убила собственного отца, – бешено закричал секретарь. – Если бы не она, он был бы сейчас жив! Она не перенесет, если узнает об этом.
– Я думаю, перенесет, – сказал тут отец Браун, поднимая шляпу. – Наверное, будет лучше, если я ей об этом расскажу. Даже самые страшные ошибки не отравляют жизнь так, как грехи. Как бы то ни было, я думаю, теперь вы с ней будете счастливы. А меня еще ждут в школе для глухих.
Когда он снова вышел на улицу и ступил на колышущуюся траву, его остановил знакомый из Хайгета, который сказал:
– Прибыл коронер. Сейчас начнется дознание.
– Меня ждут в школе для глухих, – ответил отец Браун. – Извините, я не смогу задержаться на дознание.
Ошибка машины
Как-то под вечер Фламбо и его друг священник сидели в саду у «Темпла»[6], и то ли из-за близости адвокатской школы, то ли по какой другой случайной причине заговорили они о судопроизводстве. Сначала речь шла о допустимых вольностях при перекрестных допросах, потом – о римских и средневековых пытках, о французских следователях и наконец об американских допросах третьей степени[7].
– Недавно я читал, – сказал Фламбо, – об этом новом психометрическом методе, про который сейчас столько разговоров, особенно в Америке. Ну, вы знаете, человеку к запястью приставляют измеритель пульса и следят, как бьется его сердце, когда произносят разные слова. Вы что об этом думаете?
– Любопытно, – откомментировал отец Браун. – Это мне напоминает одну интересную средневековую легенду о том, что, если к трупу прикоснется убийца, у того из ран якобы выступит кровь.
– Неужели вы полагаете, – удивился его друг, – что эти два метода стóят друг друга?
– Я полагаю, оба они гроша ломаного не стоят, – возразил Браун. – Есть миллионы причин, заставляющих кровь течь или не течь в живых или в мертвых, о которых нам неизвестно ничего. Но что бы кровь ни выделывала, пусть даже снизу вверх по Маттерхорну[8] течет, я все равно не стал бы ее проливать.
– А некоторые величайшие американские ученые, – сказал Фламбо, – одобрили этот метод.
– Ученые вообще склонны к сентиментальности, – заметил отец Браун, – а американские и подавно! Ну кто, кроме янки, мог бы додуматься доказывать что-то частотой сокращения сердца? Да они так же сентиментальны, как тот мужчина, который, видя, что женщина краснеет, полагает, что она в него влюблена. Все эти опыты, основанные на кровообращении, открытом еще великим Гарвеем[9], – совершеннейший вздор.
– И все же, – не унимался Фламбо, – подобные вещи наверняка на что-то указывают.
– Если даже палкой на что-то указать, – ответил священник, – это и то ни о чем не скажет. Почему? Да потому что второй конец палки всегда указывает в противоположную сторону. Все зависит от того, за какой конец взяться. Однажды я был свидетелем чего-то подобного и с тех пор в такие штуки не верю.
И он поведал другу историю своего разочарования.
Случилось это почти двадцать лет назад, когда он занимал должность капеллана в чикагской тюрьме. Ирландцы-католики в этом городе грешили и раскаивались с одинаковым усердием, так что без дела он обычно не сидел. В тюрьме главным человеком был комендант, бывший сыщик, звали которого Грейвуд Ашер, бледный как мертвец, вежливый философ, американец с непроницаемым лицом, на котором иногда, без видимых причин, появлялась странная извиняющаяся гримаса. Отец Браун нравился ему, и он относился к нему в некоторой степени покровительственно. Отец Браун тоже не испытывал к начальнику тюрьмы неприязни, но вот к теориям его питал отвращение. Теории эти были чрезвычайно запутанны и сложны, но исповедовались с необычайной простотой.
Однажды вечером он вызвал к себе священника, который по обыкновению молча сел у заваленного бумагами и папками стола и принялся ждать. Ашер отыскал среди бумаг газетную вырезку и передал ее клирику. Тот, не произнося ни слова, прочитал ее. Похоже, это была заметка в одной из тех газет, которые посвящены исключительно жизни американского высшего света, и вот что в ней говорилось:
«Самый блестящий вдовец общества устраивает очередной чудо-вечер. Высший свет еще не забыл Парад детских колясок, когда Затейник Тодд в своем роскошном поместье “Пруд Пилигрима” заставил многих наших débutantes[10] выглядеть даже моложе своих лет. Не менее изысканным, но еще более забавным и душевным было представление, устроенное Затейником Тоддом за год до этого, знаменитое Застолье людоедов, на котором всем без исключения блюдам была придана форма человеческих рук и ног. В течение вечера многие из остряков выказывали желание отведать ручку своей очаровательной соседки, а то и предлагали на съедение себя. Что послужило вдохновением для новой затеи, молчаливый мистер Тодд пока что держит в секрете. Возможно, он поделился планами с первыми шутниками нашего города, но если это так, то они, должно быть, охраняют эту тайну тщательнее своих драгоценностей, поскольку нам ничего разузнать не удалось. Поговаривают только, что на сей раз предприятие будет своего рода милой пародией на простые манеры и нравы другой стороны общества. Если молва не ошибается, то это будет тем более интересно, что гостеприимный Тодд сейчас принимает у себя лорда Гриффита, знаменитого путешественника, чистокровного аристократа, лишь недавно прибывшего к нам с берегов Туманного Альбиона. Лорд Гриффит отправился в путешествие еще до того, как получил свой дворянский титул. В молодости ему доводилось бывать в нашей республике, и в модном обществе перешептываются, что определенные причины для возвращения у него имелись. Мисс Этта Тодд известна на весь Нью-Йорк своим огромным сердцем и бесконечной добротой, к тому же она унаследует почти миллиард двести миллионов долларов».
– Вы не находите это интересным? – спросил Ашер.
– Не знаю, что и сказать, – ответил отец Браун. – Вряд ли во всем мире что-нибудь может заинтересовать меня в меньшей степени. И, честно говоря, я не могу представить, чем могло это вызвать интерес у вас. Разве что разгневанные читатели наконец добились права казнить на электрическом стуле журналистов, пишущих в таком духе.
– Хорошо, – сухо произнес мистер Ашер и протянул ему еще одну вырезку. – А что вы скажете на это?
Заметка была озаглавлена «Побег из колонии. Заключенный бежал, жестоко убив надзирателя», и говорилось в ней следующее:
«Сегодня рано утром, перед рассветом, заключенные и работники тюрьмы Секуах в нашем штате услышали отчаянный крик о помощи. Представители власти, поспешив в том направлении, откуда послышался крик, обнаружили труп надзирателя, занимавшего пост наверху северной стены колонии. Эта отвесная стена считается самым неприступным и неудобным местом для побега, и потому ее всегда охранял лишь один стражник. Как выяснилось, несчастного офицера сбросили с высокой стены. Череп его был размозжен, словно ударом дубинкой, а оружие его исчезло. Дальнейшая проверка выявила, что одна из тюремных камер опустела. Занимал ее некий Оскар Райан (по крайней мере, это имя он назвал при аресте), замкнутый, неразговорчивый заключенный, отбывавший недолгий срок за сравнительно несущественное правонарушение. Правда, у всех он создавал впечатление человека с темным прошлым, будущее которого также не предвещало ничего хорошего. Наконец, когда рассвело настолько, что стало возможным внимательно изучить место убийства, на стене над телом была обнаружена надпись, несколько обрывочных предложений, которые сбежавший явно начертал пальцем, смоченным в крови: “Я защищался. У него был карабин. Я не хотел убивать его и не хочу причинять зла никому, кроме одного человека. Пули приберегу для «Пруда Пилигрима». О. Р.” Каким дьявольским коварством, какой поразительной, воистину нечеловеческой ловкостью должен был обладать преступник, чтобы взобраться на такую стену и убить вооруженного охранника!»
– Что ж, стиль слегка улучшился, – с улыбкой пожал плечами священник, – но я по-прежнему не понимаю, чем могу вам помочь. Хорош я буду, если стану на своих коротких ногах гоняться по всему штату за этим убийцей-акробатом. Я, вообще-то, сомневаюсь, что кто-нибудь сможет его найти. Отсюда до колонии в Секуахе миль тридцать, дороги туда путаные, да и места там достаточно пустынные. А с противоположной от нас стороны, куда, я уверен, у него хватит ума направиться, вообще сплошная глушь, за которой кроме прерий ничего нет. Невозможно обыскать каждую дыру и каждое дерево.
– Он не в дыре и не на дереве, – сказал комендант.
– Откуда вам это известно? – удивленно заморгал отец Браун.
– Хотите поговорить с ним? – неожиданно спросил Ашер.
Невинные глаза отца Брауна широко распахнулись.
– Он что, здесь? – воскликнул он. – Как же вашим людям удалось его поймать?
– Я сам его поймал, – неторопливо произнес американец и вытянул худые ноги к огню. – При помощи своей трости, вернее, ее загнутой ручки. Да, да, не удивляйтесь. Как вы знаете, я, чтобы отдохнуть от этого мрачного места, иногда выхожу и прогуливаюсь по проселкам. Так вот сегодня вечером я направился на одну из таких дорог. По краям – кусты, за ними – сплошные серые вспаханные поля. Молодая луна уже взошла, поэтому было более-менее светло. И в ее серебристом свете я заметил человека, который бежал через поле к дороге. Бежал он пригнувшись и, надо сказать, довольно шустро. Я успел рассмотреть, что он истощен, однако, добежав до густых черных кустов, он прошел через них, как через паутину… Или, вернее (я услышал, как захрустели и затрещали крепкие ветки), так, будто сам он был сделан из камня. И вот, когда, прошибив кусты, он выскочил на залитую лунным светом дорогу, я бросил ему в ноги свою трость крючковатой ручкой вперед, он, разумеется, споткнулся и полетел на землю. Ну, тут уж я достал свисток, засвистел что было сил, прибежали наши молодцы и взяли его тепленьким.
– Вот бы вышел конфуз, – заметил Браун, – если бы выяснилось, что это какой-нибудь известный бегун вышел на вечернюю тренировку.
– Это был не бегун, – отрубил Ашер. – Мы вскоре выяснили, кто это. Да только я это понял, как только свет луны упал ему на лицо.
– Вы решили, что это сбежавший заключенный, – просто заметил священник, – потому что утром прочитали в газете, что кто-то сбежал из колонии.
– У меня были и другие, более веские основания, – с прохладцей заметил начальник тюрьмы. – О первом я даже не буду говорить, потому что это слишком очевидно, чтобы упоминать… Я имею в виду, что известные спортсмены не тренируются на вспаханных полях и не продираются через колючие кусты, выцарапывая себе глаза. И они не бегают, скрючившись и прижимаясь по-собачьи к земле. Для опытного глаза было достаточно признаков, чтобы сомнений не возникло. Человек был в грубой изорванной одежде, мало того, она совершенно не подходила ему по размеру. Когда этот черный силуэт только появился в лунном свете, огромный воротник, почти скрывавший голову, сидел на нем так, что его можно было принять за горбуна, а длинные рукава болтались, будто у него вообще не было рук. Мне сразу стало ясно, что он успел сменить арестантскую робу на гражданскую одежду, но не нашел подходящего размера. Во-вторых, он бежал против достаточно сильного ветра, и я бы увидел развевающиеся волосы, если бы волосы не были подстрижены очень коротко. Потом я вспомнил, что за полем, по которому он бежал, находится «Пруд Пилигрима» (если помните, для него он решил приберечь пули), поэтому и метнул трость.
– Поразительно! И как только вы успели за такое короткое время все это продумать? – восхитился отец Браун. – А что, винтовка была при нем?
Ашер, который к этому времени встал и прохаживался по кабинету, остановился.
– Я просто слышал, – смутился священник, – что пули от винтовки без самой винтовки почти бесполезны.
– Винтовки у него не было, – серьезно произнес его собеседник. – Но наверняка по дороге с ним что-то произошло и он потерял ее. Или просто-напросто поменял планы. Может быть, он бросил оружие по той же причине, по которой сменил одежду… Скажем, ему не давала покоя мысль, что на них – кровь его жертвы.
– Вполне вероятно, – согласился священник.
– Впрочем, ломать над этим голову уже не имеет смысла, – сказал Ашер и взял со стола другие газеты. – Мы уже точно выяснили, что это он.
– А как? – робко поинтересовался его друг в рясе.
Грейвуд Ашер отбросил газеты и снова взял вырезки.
– Что же, раз уж вы так настойчивы, – сказал он, – давайте начнем с самого начала. Вы, конечно, заметили, что эти заметки связывает лишь одно – упоминание «Пруда Пилигрима», поместья Айртона Тодда. Кроме того, вы знаете, что сам он – человек весьма необычный, из тех, кто поднялся по каменным ступеням…
– … оставив прежнее, к вершинам благородным[11], – кивнул его собеседник. – Да, это мы знаем. Нефть, надо полагать?
– Во всяком случае, – сказал Ашер, – Затейник Тодд играет не последнюю роль в этом деле.
Он снова встал, подошел к огню и продолжил тоном добродушного лектора.
– Начнем хотя бы с того, что, во-первых, никакой тайны здесь нет. Ничего таинственного, даже ничего странного нет в том, что арестант решил прихватить с собой винтовку, отправляясь в «Пруд Пилигрима». Наши люди – это не англичане, которым нет дела до того, на что богач тратит свои деньги, на больницы или на лошадей. Затейник Тодд сам добился нынешнего положения благодаря своим исключительным способностям, и можно не сомневаться, что многие из тех, кому он их продемонстрировал, теперь не прочь при помощи винтовки показать ему, на что и они способны. Тодд легко может стать мишенью для кого угодно, даже для человека, имени которого он никогда и не слышал. Например, какой-нибудь сотрудник, которого он когда-то оставил без работы, или служащий из компании, которую он когда-то разорил, – любой из таких людей может взяться за оружие, чтобы отомстить ему. Затейник – незаурядного ума человек, к тому же личность весьма известная, но в этой стране отношения между теми, кто предоставляет рабочие места, и теми, кто работает, очень напряженные.
Примерно так могли обстоять дела, если предположить, что этот Райан направлялся в «Пруд Пилигрима», чтобы убить Тодда. Сначала я так и предполагал, но одно небольшое обстоятельство разбудило во мне сыщика. Когда мои люди увели задержанного, я поднял трость и пошел дальше по проселочной дороге. Через два-три поворота я дошел до одного из входов во владения Тодда, неподалеку от озерца или пруда, от которого и получило название его поместье. Было это часа два назад, то есть где-то около семи. Луна светила уже ярче, и я видел ее белые дорожки на этом загадочном озере с серыми, грязными, топкими берегами, такими, как те, в которых предки наши, как говорят, топили ведьм. Я не помню точно эту легенду, но, думаю, вы понимаете, как должно выглядеть это место. Оно расположено к северу от особняка Тодда, и за ним начинается ничейная земля. Да, еще там растут два дерева, настолько искореженных, что они больше похожи на какие-то гигантские грибы, чем на благородные растения. И вот, когда я стоял и всматривался в этот туманный пруд, мне вдруг показалось, что какая-то тень прошла от дома к этому месту. Но было так темно и находился я на таком расстоянии, что даже засомневался, уж не померещилось ли это мне, тем более что рассмотреть этого человека детально я не мог. К тому же внимание мое привлекло кое-что поближе. Я притаился за забором, от которого до ближайшего флигеля дома – ярдов двести, не больше (к слову, в некоторых местах щели на нем как будто специально были сделаны, чтобы удобнее подсматривать), так вот, я увидел, как в левом крыле здания, в темноте казавшемся большим черным пятном, открылась дверь и на порог вышел человек. Фигура на фоне яркого света, горевшего внутри, казалась черным нечетким силуэтом. Человек наклонился вперед и явно стал всматриваться в ночь. Потом дверь закрылась, но человек остался на пороге, и я увидел, что в руке у него горит фонарь. Тут уж я смог рассмотреть фигуру и одежду получше. Это оказалась женщина в большой потрепанной шали, явно одетая так, чтобы казаться как можно неприметнее. Вообще было что-то очень странное в этой закутанной в тряпки вороватой фигуре, которая вышла из такого роскошного места. Она осторожно двинулась по изогнутой садовой дорожке, в полусотне ярдов от меня на секунду остановилась на дерновом уступе, обращенном к этому болотистому озеру, подняла над головой фонарь и три раза провела им вперед-назад, явно подавая сигнал. Когда она проводила над головой фонарем во второй раз, отсвет упал на ее лицо, и я узнал ее. Неестественно бледная, на голове – эта жалкая плебейская шаль, но я не мог ошибиться. Это была Этта Тодд, дочь миллиардера.
Вернулась она той же дорогой, дверь снова закрылась за ней. Я уже хотел перелезть через забор и подкрасться к дому поближе, когда вдруг понял, что мой сыщицкий нюх, который привел меня в то место, слишком уж разошелся и лучше я наведаюсь туда как официальное лицо, поскольку у меня в руках и так были все карты. И только я развернулся, чтобы уйти, тишину ночи нарушил еще один неожиданный звук – на одном из верхних этажей открылось окно, но где-то за углом, так что самого окна мне не было видно. И сразу же раздался голос, очень четкий, который кого-то спросил на весь темный сад, где лорд Гриффит, мол, в доме уже осмотрели все комнаты, но его нигде нет. Этот голос нельзя было не узнать, я ведь много раз слышал его на всевозможных политических собраниях или встречах директоров. Это был голос самого Айртона Тодда. Кто-то другой, похоже, выглянул из нижнего окна или крикнул с лестницы, что Гриффит час назад вышел прогуляться к пруду и с тех пор его пока никто не видел. Тут Тодд крикнул: «Вот дьявол!» – и громко захлопнул окно. Я даже услышал его громкие шаги вниз по лестнице. Вспомнив о своем предыдущем, более благоразумном намерении, я не стал дожидаться, пока начнутся поиски по всему поместью, и вернулся сюда. Было часов восемь, не позже.
А теперь я бы хотел, чтобы вы вспомнили ту небольшую заметку о светской жизни, которая показалась вам столь неинтересной. Если сбежавший приберег пулю не для Тодда, а, судя по всему, это именно так, то выходит, что его цель – лорд Гриффит, и, похоже, своего он добился. Разве можно отыскать место более подходящее для убийства, чем то странное геологическое образование, где тело жертвы, если бросить его в полужидкий ил, опустится в эту жижу на глубину практически неведомую. Давайте предположим, что наш стриженый друг задумал убить Гриффита, а не Тодда. Как я уже говорил, в Америке множество людей точат зубы на Тодда и даже готовы убить его. Но кто здесь может желать смерти английскому лорду, лишь недавно приплывшему в нашу страну? На это есть лишь одна причина, и о ней упоминалось в той газетенке, а именно то, что лорд оказывает знаки внимания дочери миллиардера. Таким образом, наш стриженый друг, несмотря на свой неприглядный наряд, превращается в пылкого влюбленного.
Я понимаю, эта идея покажется вам странной и даже смешной, но это потому, что вы – англичанин. Для вас это звучит примерно, как если бы дочь архиепископа Кентерберийского собиралась сочетаться брачными узами в церкви Святого Георгия на Хановер-сквер[12] с каким-нибудь досрочно освобожденным вором, работающим уличным подметальщиком. Но вы недооцениваете честолюбия и жажды славы наших выдающихся сограждан. Вот, скажем, увидели вы какого-нибудь серьезного благообразного мужчину во фраке, с благородной сединой в волосах и оттенком высокомерия во взгляде. Вы знаете, что это важная персона, один из столпов общества. Разумеется, вы решите, что это потомственный аристократ, и попадете пальцем в небо. Вам даже не придет в голову, что всего-то пару лет назад сей господин прозябал в какой-нибудь дешевой квартирке, а то и (что весьма вероятно) сидел за решеткой. Вы не учитываете нашей национальной хваткости и целеустремленности. Многие из наших самых влиятельных фигур возвысились не только недавно, но и в достаточно преклонном возрасте. Дочери Тодда было уже восемнадцать лет, когда отец ее сколотил состояние, и потому нет ничего удивительного в том, что у нее может быть поклонник из низших слоев общества или даже что она влюблена в него, и это лично мне кажется более вероятным, судя по ее ночному выходу на пруд с фонарем. Если это так, то рука, державшая тот фонарь, может быть связана с рукой, державшей винтовку. Это дело, сэр, еще наделает шума.
– Хорошо, – смиренно произнес священник. – А что вы сделали потом?
– Думаю, вы удивитесь. А может, и возмутитесь, – ответил Грейвуд Ашер. – Я знаю, вы не жалуете вторжение науки в подобные сферы. Но мне дана довольно обширная свобода действий. Быть может, я и позволяю себе некоторую вольность, но мне показалось, что это отличный повод проверить в работе эту психометрическую машину, о которой я вам рассказывал. На мой взгляд, машина эта не лжет.
– Да, машина не лжет, – согласился отец Браун, – но и правды она не скажет.
– Только не в этом случае, – уверенно произнес Ашер. – И сейчас вы в этом убедитесь. Я усадил человека в нелепой одежде в удобное кресло и стал просто писать слова на доске, а машина в это время отмечала изменения его пульса. Я же просто наблюдал, как он себя ведет. Весь фокус в том, чтобы между слов совершенно отвлеченных вставить слово, имеющее отношение к преступлению, только слова эти должны быть такими, чтобы нужное слово не выбивалось из общего ряда. Итак, я стал писать: «цапля», «орел», «сова», но, как только я написал «гриф», он ужасно заволновался, а когда я стал выводить вторую букву «ф» в конце, стрелка машины вообще подпрыгнула чуть ли не до самого верха. Ну кто еще в нашей республике будет так волноваться при упоминании фамилии англичанина Гриффита, кроме человека, который его застрелил? Вы не находите, что это намного более достоверное свидетельство, чем бессвязное бормотание десятка свидетелей?.. Я говорю о свидетельстве надежной машины.
– Вы постоянно забываете, – заметил его собеседник, – что надежной машиной всегда управляет машина ненадежная.
– Что вы имеете в виду? – не понял сыщик.
– Я имею в виду Человека, – пояснил отец Браун. – Самую ненадежную из всех известных мне машин. Я не хочу задеть вас и не думаю, что вы сочтете слово «Человек» обидным или не применимым к вам. Вот вы говорите, что наблюдали за его поведением. Но откуда вам известно, что вы истолковали его поведение правильно? Вы говорите, что слово должно естественно сочетаться с остальными. Но откуда вы знаете, что сами не выделили его как-то непроизвольно? А что если и он за вами наблюдал, когда вы писали эти слова? Кто докажет, что вы сами в ту минуту не разволновались? Ведь за вашим пульсом машина не следила.
– Разволновался? Я? – в крайнем возбуждении вскричал американец. – Да я даже глазом не моргнул! Стоял, как изваяние.
– Преступники тоже могут стоять, как изваяние, – улыбнулся отец Браун. – И сохранять полное спокойствие, почти как вы.
– А этот не смог, – отрезал Ашер и бросил на стол газеты. – Как же вы меня утомили!
– Извините, – проронил священник, – но я всего лишь указываю на существующую возможность. Если вы по тому, как держался он, смогли определить, какое из слов могло заставить его заволноваться, почему не мог он по тому, как держались вы, определить, что сейчас будет написано слово, которое может заставить его волноваться? Мне бы, чтобы отправить кого-то на виселицу, понадобилось бы что-то большее, чем набор слов.
Тут Ашер, громко хлопнув по столу, встал, и на лице у него появилось какое-то злобно-торжествующее выражение.
– И это именно то, – горячо воскликнул он, – что я вам сейчас представлю. Я воспользовался машиной, собираясь впоследствии проверить ее данные иными способами. И машина оказалась права, сэр.
Немного помолчав, он продолжил более спокойным голосом.
– Раз уж на то пошло, я хочу заявить, что все, что я пока проделал, – не более чем научный эксперимент. У меня ведь на этого человека ничего нет. На нем одежда неподходящего размера? Но люди неимущие – а он явно из их числа – часто носят и не такое. Более того, если не принимать во внимание все те пятна грязи, которые появились на нем, пока он бежал по вспаханному полю и пробирался через пыльные кусты, он был сравнительно чист. Конечно же, это можно рассматривать как свидетельство того, что он недавно сбежал из тюрьмы, но мне внешность его больше напомнила человека небогатого, который еще как-то сводит концы с концами и отчаянно пытается сохранить благопристойный вид. Держался он, скрывать не буду, точно так, как и подобает таким людям. С достоинством, лишних слов не говорил, на лице – возмущение. Сказал, что знать не знает ни о каком преступлении и вообще в первый раз слышит об этом деле. Казалось, что он ждет не дождется, пока здравый смысл наконец восторжествует и эта бессмысленная трата времени закончится. Несколько раз просил разрешения позвонить по телефону адвокату, который много лет назад помог ему решить какие-то денежные вопросы. Словом, вел себя как любой невинный человек. Ничто в мире не говорило о его виновности, кроме маленькой стрелки на шкале, которая указывала на изменение его пульса.
Собственно, потому, сэр, мы и проверили в действии машину. И она не подвела. Когда я вышел с ним из комнаты для допросов в коридор, как всегда забитый разными людьми, дожидающимися своей очереди, этот тип, как мне показалось, уже был готов в чем-то сознаться. Он повернулся ко мне и начал говорить тихим голосом: «Все, хватит с меня. Если вы хотите знать обо мне все…» И в эту секунду одна из бедно одетых женщин на длинной скамье вдоль стены вдруг с громким криком вскакивает, вытягивает руку и тычет в него пальцем. Никогда еще я не видел такой дьявольской уверенности на лице, как у нее. Ее тощий палец уставился на него, как ствол пистолета. Хоть голос ее и напоминал завывание, каждый слог был слышен отчетливо, как удар часов. «Аптекарь Девис! – завопила она. – Они взяли Аптекаря Девиса!» Человек двадцать из преступниц, в основном воровок и проституток, повернулись к нему, у всех на лицах одно выражение – ненависть и радость. Если бы даже я никогда раньше не слышал об Аптекаре Девисе, по тому, как он вздрогнул и побледнел, я бы понял, что этот так называемый Оскар Райан услышал свое настоящее имя. Но, как это ни покажется вам странным, я достаточно хорошо осведомлен в своей области. Аптекарь Девис – один из самых опасных и жестоких преступников, которые когда-либо проходили через руки нашей полиции. Охранник в тюрьме – не первый, кого он отправил на тот свет, это точно известно. Странно, но его ни разу не удалось прижать как следует, и все потому, что убийства он совершал точно так же, как свои более безобидные… и более подлые преступления, на которых попадался достаточно часто. Этот негодяй достаточно красив собой, даже до некоторой степени похож на приличного человека, а промышлял он в основном тем, что знакомился с барменшами и продавщицами и выманивал у них деньги. Но часто он шел дальше – усыплял их при помощи сигарет или шоколада со снотворным и тогда уж уносил все. Однажды одна из его жертв умерла, но доказать умысел не удалось, и, что более существенно, так и не удалось найти самого преступника. До меня доходили слухи, что он где-то снова объявился, но уже в новой ипостаси – не забирал деньги, а давал в рост, но по-прежнему работал с несчастными вдовушками, которых привлекал своим обхождением, все с тем же плачевным для них результатом. Вот вам и невинная овечка, которую вы так хотите в нем увидеть. Как вам его подвиги? Сейчас у меня уже четверо преступников, и трое охранников опознали его и подтвердили эту историю. Что вы теперь скажете про мою бедную машинку? Вывела она его на чистую воду? Или вы предпочитаете считать, что это сделали я и та женщина?
– Что касается вашей роли, – отец Браун встал и неловко встряхнулся, – вы спасли этого человека от электрического стула. Я не думаю, что из-за той старой и туманной истории с отравлением его могут казнить. Ну а по поводу заключенного, убившего охранника, я полагаю, вы взяли не того человека. По крайней мере, мистер Девис этого преступления не совершал.
– Это как же вас понимать? – изумился комендант. – Что значит не совершал?
– Господи, да что ж тут непонятного? – вспылил маленький человек, что случалось с ним крайне редко. – То и значит, что этого преступления он не мог совершить, потому что совершал совсем другие преступления! Что вы за странные люди! Вам, похоже, кажется, что все грехи свалены в одну кучу. Вы рассуждаете так, будто человек может быть по понедельникам сквалыгой, а по вторникам – транжирой. Вы говорите, что этот ваш преступник недели, месяцы занимался тем, что обчищал доверчивых женщин на небольшие суммы, в лучшем случае отравлял их, что потом он сделался ростовщиком самого недостойного пошиба и продолжил наживаться на бедных людях тем же спокойным и мирным образом. Пусть так… Давайте предположим, что он действительно всем этим занимался. Если это правда, то я могу сказать вам, чего он не стал бы делать никогда. Он не стал бы штурмовать тюремную стену с вооруженным охранником наверху. Он не стал бы собственноручно писать на стене. Он не стал бы писать, что его оправдывает то, что ему пришлось защищаться. Он не стал бы объяснять, что ничего не имел против несчастного охранника. Он не стал бы указывать название дома богача, к которому собирался направиться с винтовкой. Он не стал бы писать собственные инициалы человеческой кровью. Святые угодники! Неужели вы не видите, что это человек совершенно другого склада и в добром, и в дурном? Нет, похоже, мне до вас далеко. Похоже, у вас никогда не было собственных недостатков.
Озадаченный американец уже открыл рот, собираясь возразить, но тут в дверь его личного кабинета громко забарабанили самым бесцеремонным образом, к которому он был совершенно непривычен.
Дверь распахнулась. За миг до этого события в голове Грейвуда Ашера родилась мысль, что отец Браун, должно быть, неожиданно сошел с ума. Но уже в следующий миг после этого комендант тюрьмы начал подозревать, что сошел с ума сам. В его личную комнату ввалился человек в грязном рванье, в съехавшей набок засаленной фетровой шляпе и в старых зеленых очках с одним выбитым стеклом, за которыми сверкали тигриные глаза. Остальную часть лица почти невозможно было рассмотреть под косматой бородой и бакенбардами, из которых торчал кончик носа. Все это было обмотано грязным красным шарфом или платком. Мистер Ашер гордился своим знанием самой неотесанной публики штата, однако такое пугало видел впервые. Но, что самое главное, еще никогда за всю свою безмятежную жизнь он не слышал, чтобы к нему так обращались.
– Вот что, Ашер, – завопило с порога существо в красном платке. – Мне все это уже осточертело! Нечего со мной в эти кошки-мышки играть, меня не обдуришь. Либо вы отпускаете моих гостей, либо я всю вашу лавочку прикрываю. Если он тут еще хоть минуту проторчит, вам всем несдобровать, понятно? Со мной такие штуки не проходят.
Изумление начальника тюрьмы было столь велико, что он остолбенело таращился на это громогласное чудовище, не в силах вымолвить и слова. Увиденное его настолько потрясло, что он, похоже, утратил и слух. Через какое-то время он наконец опомнился и остервенело задергал колокольчик. Звон еще не утих, когда раздался мягкий, но отчетливый голос отца Брауна.
– У меня есть небольшое предложение, – сказал он, – правда, вам оно покажется несколько странным. Я не знаю этого господина… хотя… хотя нет, пожалуй, знаю. Да вы и сами его знаете… очень даже хорошо… Хотя, собственно говоря, совсем не знаете. Звучит парадоксально, я понимаю.
– Конец света! – только и смог вымолвить Ашер и плюхнулся на свое круглое рабочее кресло.
– Послушайте, вы! – заорал незнакомец, ударив кулаком по столу, непонятным голосом, который, несмотря на громкость, звучал относительно спокойно и даже разумно. – Вам все равно от меня не отвертеться. Я хочу…
– Да кто вы такой, черт подери? – неожиданно взревел Ашер, выпрямляясь в кресле.
– Я думаю, фамилия этого джентльмена – Тодд, – негромко обронил священник и взял со стола газетную вырезку. – Боюсь, что вы неверно понимаете то, что пишут в светской хронике. – И невыразительным голосом он прочитал: – Возможно, он поделился планами с первыми шутниками нашего города, но если это так, то они, должно быть, охраняют эту тайну тщательнее своих драгоценностей, поскольку нам ничего разузнать не удалось. Поговаривают только, что на сей раз предприятие будет своего рода милой пародией на простые манеры и нравы другой стороны общества. – Опустив листок, Браун посмотрел на Ашера. – Сегодня в «Пруду Пилигрима» проходит большой Обед оборванцев, и один из гостей исчез. Мистер Айртон Тодд – хороший хозяин, он бросился на его поиски, даже не сменив свой маскарадный костюм.
– О ком вы говорите?
– Я говорю о человеке в неподходящем по размеру костюме, которого вы видели бегущим по вспаханному полю. Может быть, вам лучше сходить к нему и поговорить с ним самим? Наверняка ему уже не терпится вернуться к шампанскому, которое он в такой спешке оставил, когда бросился наутек, увидев сбежавшего заключенного с винтовкой в руках.
– Не хотите же вы сказать, что… – начал комендант тюрьмы.
– Послушайте, мистер Ашер, – сдержанно, но уверенно прервал его отец Браун. – Вы сами говорили, что машина не ошибается, и, в некотором смысле, так и получилось. Но вторая машина ошиблась. Вторая машина, которая управляла первой. Вы решили, что человек вздрогнул при упоминании имени лорда Гриффита, потому что он был убийцей лорда Гриффита. Но он вздрогнул от упоминания лорда Гриффита, потому, что он и есть лорд Гриффит.
– Так какого черта он сам об этом не сказал? – воскликнул вконец растерявшийся Ашер.
– Он считал, что недавняя паника и бегство по полям не к лицу аристократу, – ответил священник, – поэтому сначала не хотел открывать своего имени. Но потом не выдержал и все же решил представиться, когда… – отец Браун потупил взор, – одна из женщин нашла для него другое имя.
– Погодите… – бледнея, промолвил Грейвуд Ашер. – Нет, я не верю, что вы настолько безумны, чтобы утверждать, что лорд Гриффит и Аптекарь Девис – это один человек.
Отец Браун серьезно посмотрел ему прямо в глаза, но лицо его было загадочным и непроницаемым.
– Я этого не говорил, – промолвил он. – Выводы делайте сами. В вашей газете говорится, что титул он получил недавно, но подобного рода изданиям далеко не всегда можно верить. Там сказано, что в молодости он бывал в Штатах, однако вся изложенная там история звучит как-то странно. И Девис, и Гриффит – оба трусливы, но это можно сказать о многих других людях. Я совершенно не претендую на то, что мое мнение окончательно, – задумавшись, негромким голосом продолжил он, – но, мне кажется, вы, американцы, слишком скромны. По-моему, вы идеализируете английскую аристократию… наделяя ее всеми качествами аристократии. Видя благообразного англичанина во фраке и зная, что это член палаты лордов, вы не сомневаетесь, что перед вами потомственный аристократ. Вы не учитываете нашей национальной хваткости и целеустремленности. Многие из наших самых влиятельных фигур не только возвысились недавно, но и…
– Прекратите! – вскричал Грейвуд Ашер, взмахнув тощей рукой, будто пытаясь заслониться от той легкой тени иронии, которая появилась на лице его собеседника.
– Да что вы с этим полоумным разговариваете! – грубо воскликнул Тодд. – Ведите меня к моему другу.
На следующее утро отец Браун с обычным застенчивым выражением лица снова вошел в кабинет начальника тюрьмы. На этот раз он сам принес газетную вырезку.
– Боюсь, вы не слишком жалуете светскую хронику, – сказал он, – но это может показаться вам любопытным.
Ашер прочитал заголовок: «Приключения гостей Затейника Тодда. Забавное происшествие у “Пруда Пилигрима”». Далее в заметке сообщалось следующее:
«Вчера вечером у гаража Уилкинсона произошел курьезный случай. Уличные зеваки привлекли внимание патрульного полицейского к человеку в тюремной робе, который с невозмутимым видом садился за руль роскошного «Панара». Его сопровождала девушка в старой изодранной шали. Когда полицейский подошел узнать, что происходит, девушка откинула шаль, и все узнали дочь миллиардера Тодда, которая только что покинула проходящее в доме ее отца очередное необычное мероприятие – Обед оборванцев, где вся самая избранная публика была в таком же déshabillé[13]. Она с вырядившимся в арестантскую робу джентльменом отправлялась в обычную увеселительную поездку».
Под этой заметкой мистер Ашер обнаружил еще одну, из последней утренней газеты. «Поразительный побег дочери миллиардера с беглым заключенным. Как выяснилось, вчерашний необычный маскарад в доме известного миллиардера Затейника Тодда был устроен с подачи его дочери. Скрывшись в…»
Мистер Грейвуд Ашер поднял глаза, но отца Брауна в кабинете уже не было.
Странное преступление Джона Бульнуа
Мистер Калхун Кидд был очень молодым человеком с лицом старика – лицом, иссушенным собственным пылом, лицом, обрамленным иссиня-черными волосами, и с неизменным черным галстуком-бабочкой. В Англии он представлял интересы влиятельнейшей американской ежедневной газеты «Солнце Запада», иногда в шутку называемой «Восходящий закат». Это был намек на некоторое известное журналистское заявление (приписываемое самому мистеру Кидду), гласившее: «Я верю, солнце еще взойдет над Западом, если только американцы встряхнутся и научатся добиваться своего». Однако те, кто посмеиваются над американской журналистикой, рассматривая ее с точки зрения несколько более мягких традиций, забывают об определенном парадоксе, который в известной степени оправдывает ее. Ибо, невзирая на то что в Штатах журналистика позволяет себе внешнюю вульгарность, просто немыслимую в Англии, она с необыкновенным волнением и вниманием относится к самым, казалось бы, очевидным интеллектуальным вопросам, которые английским газетам не просто неведомы, а скорее даже не по плечу. Обычно на страницах «Солнца» наиболее важные и серьезные вопросы обсуждались самым легкомысленным тоном. Вильям Джемс[14] назывался там «Усталый Вилли», а портреты философов-прагматиков в ней чередовались с фотографиями известных боксеров.
Таким образом, когда скромный оксфордский ученый по имени Джон Бульнуа опубликовал в практически неизвестном широкому кругу читателей журнале «Ежеквартальное натурфилософское обозрение» цикл статей, посвященных слабым местам, якобы обнаруженным им в теории эволюции Дарвина, это не привлекло к себе внимания английской прессы, даже несмотря на то, что в самом Оксфорде появилась своего рода мода на теорию Бульнуа (которая заключалась в представлении Вселенной в виде сравнительно стабильной системы, подверженной редким всеохватывающим катаклизмам) и ей даже дали особое название – катастрофизм. Однако многие американские газеты увидели в этом скромном вызове великое событие, и «Солнце Запада» отбросило поистине гигантскую тень мистера Бульнуа на свои страницы. В полном соответствии с упомянутым выше парадоксом заголовки к вполне вдумчивым и даже вдохновенным статьям сочинял явно какой-то безграмотный маньяк. Достаточно упомянуть лишь пару примеров: «Дарвина на свалку! Теория Бульнуа потрясает мир!» или «“Думайте катастрофически”, – призывает Мыслитель Бульнуа». В результате этого эмиссар «Солнца Запада» мистер Калхун Кидд и был вынужден явить свой скорбный лик вместе с черным галстуком-бабочкой в небольшой домик на окраине Оксфорда, где Мыслитель Бульнуа проживал в счастливом неведении относительно данного ему титула.
Философ не без удивления дал согласие принять интервьюера и назначил встречу на девять часов вечера. Ближе к назначенному времени, когда последние лучи летнего заката озаряли невысокие лесистые холмы оксфордских предместий, романтически настроенный янки, в некоторой неуверенности, но и не без любопытства осматриваясь по сторонам, заприметил настоящую старинную таверну с вывеской «Герб Чампиона». Дверь ее была открыта, поэтому он вошел, чтобы спросить дорогу.
В зале ему пришлось позвонить в колокольчик и некоторое время дожидаться, пока на его призыв кто-нибудь явится. Кроме него там был лишь один человек – тощий мужчина с короткими рыжими волосами в свободной, чем-то напоминающей лошадиную попону одежде, который пил очень плохой виски, но курил очень хорошую сигару. Виски, разумеется, был лучшим, что имелось в «Гербе Чампиона», а сигару он, вероятно, привез с собой из Лондона. Ничто не могло различаться больше, чем нарочитая неряшливость этого господина и сухая аккуратность молодого американца, однако карандаш первого, его открытая записная книжка, а возможно, и что-то в выражении цепких голубых глаз подсказало Кидду, что перед ним его брат-журналист.
– Будьте любезны, – обратился к нему Кидд по всем принятым у него на родине правилам вежливости, – подскажите, как мне найти «Грей-коттедж», где, насколько мне известно, проживает мистер Бульнуа.
– Пройдите несколько ярдов дальше по дороге, – ответил рыжий, вынув изо рта сигару. – Я через минуту сам в ту сторону двинусь, но я иду в «Пендрагон-парк», попытаюсь все своими глазами увидеть.
– А что такое «Пендрагон-парк»? – спросил Калхун Кидд.
– Дом сэра Клода Чампиона… А вы разве не для этого приехали? – поинтересовался газетчик и окинул американца взглядом. – Вы ведь журналист, не так ли?
– Я приехал повидать мистера Бульнуа, – ответил Кидд.
– А я приехал повидаться с миссис Бульнуа, – сказал на это его коллега. – Но дома я ее точно не застану.
И он довольно неприятно рассмеялся.
– Вы интересуетесь катастрофизмом? – не без удивления спросил янки.
– Я интересуюсь катастрофами, и сегодня одна такая намечается, – голос англичанина посерьезнел. – У меня грязная работа, но я этого не скрываю.
С этими словами он сплюнул на пол, но каким-то образом сделал это так, что сразу сделалось понятно, что человек этот – джентльмен.
Американский журналист присмотрелся к нему повнимательнее. Лицо его, бледное и опустошенное, с проблеском сильных врожденных страстей, которым еще только предстояло найти выход, однако, было умным и открытым. Одежда на нем не отличалась ни изяществом покроя, ни аккуратностью, но на одном из его длинных тонких пальцев поблескивал массивный перстень с печаткой. Звали его, как выяснилось потом за разговором, Джеймс Дэлрой, он был сыном разорившегося ирландского помещика и работал в «Модном обществе» – дешевой газетенке, которую всей душой презирал, – репортером и чем-то вроде шпиона, что было для него особенно мучительно.
К сожалению, «Модное общество» не питало того интереса к противостоянию Бульнуа и Дарвина, которое так взволновало «Солнце Запада». Дэлроя, судя по всему, привел в Оксфорд запах скандала, который в настоящее время зрел между «Грей-коттеджем» и «Пендрагон-парком» и угрожал закончиться в суде по бракоразводным делам.
Сэр Клод Чампион читателям «Солнца Запада» был известен так же хорошо, как и мистер Бульнуа. В не меньшей степени им были известны Папа Римский и последний победитель «Дерби», но если бы ему сказали, что последние двое коротко знакомы друг с другом, он был бы удивлен не больше, чем когда узнал, в каких близких отношениях находятся Чампион и Бульнуа. Он слышал о сэре Клоде Чампионе (и даже писал о нем, сославшись на то, что якобы лично с ним знаком), будто это «один из самых ярких и богатых джентльменов в английской “Верхней десятке”»; великолепный яхтсмен, участвующий в гонках по всему миру; великий путешественник, написавший несколько книг о Гималаях; политик, покоривший сердца избирателей неожиданной идеей консервативной демократии; и наконец человек искусства, который хоть и не был профессионалом, достиг определенных успехов в живописи, музыке, литературе и главным образом в актерском ремесле. Всем, кроме американцев, сэр Клод действительно представлялся выдающейся личностью. В его всепоглощающей широте интересов, в его не ведающей покоя жизни на виду у всех было что-то от героя времен Возрождения… Как «непрофессионал» он был не просто велик, а полон жизни и страсти. К тому же в нем отсутствовала та несерьезность, которую мы имеем в виду, употребляя слово «dilettante»[15].
При взгляде на его безукоризненный ястребиный профиль, на его черные с фиолетовым оттенком итальянские глаза, которые так часто украшали собой страницы и «Модного общества», и «Солнца Запада», не могло не возникнуть ощущения, что честолюбие снедает этого человека, как огонь или даже как болезнь. Но, хоть Кидд много чего знал о сэре Клоде (по правде сказать, намного больше, чем в нем было действительно заслуживающего внимания), ему даже в самых безумных помыслах не приходило в голову связывать столь блестящего аристократа с еще вчера никому не известным основателем катастрофизма, он даже не мог себе вообразить, что сэр Клод Чампион и Джон Бульнуа могут оказаться близкими друзьями. И все же, если верить Дэлрою, это было так. Еще со школы, а потом и в колледже они дружили и были неразлучны, и, хоть в социальном плане их орбиты почти не пересекались (ибо Чампион был крупным землевладельцем, почти миллионером, а Бульнуа – бедным ученым, до недавнего времени безвестным), они по-прежнему поддерживали тесную связь. Более того, коттедж Бульнуа стоял прямо напротив ворот «Пендрагон-парка».
Однако одна темная и некрасивая история поставила большой знак вопроса на их дальнейшей дружбе. Пару лет назад Бульнуа женился на очаровательной и достаточно успешной актрисе, которой был всем сердцем предан, хотя и проявлял свои чувства в характерной застенчивой и нескладной манере. Тем не менее близкое соседство с Чампионом дало беспечному аристократу повод для поступков, которые не могли не породить тревожных и даже болезненных подозрений. Сэр Клод овладел искусством светской жизни в совершенстве, и создавалось такое впечатление, будто он даже находил какое-то извращенное удовлетворение, выставляя напоказ интригу, которая ни при каких обстоятельствах не делала ему чести. Каждый день лакеи из «Пендрагон-парка» оставляли миссис Бульнуа букеты; к коттеджу то и дело подкатывали экипажи и автомобили, готовые к услугам миссис Бульнуа; в «Чампион-парке» стали обычным делом балы и маскарады, на которых баронет выставлял напоказ миссис Бульнуа, точно королеву любви и красоты на рыцарском турнире.
В тот самый вечер, который Кидд избрал для погружения в тайны катастрофизма, сэр Клод Чампион устраивал у себя в парке представление «Ромео и Джульетта», в котором сам должен был исполнить роль Ромео, ну а называть имя той, кому была отдана роль Джульетты, бессмысленно.
– Думаю, без шума не обойдется, – сказал рыжеволосый молодой человек, вставая и разминая плечи. – Хотя, конечно, они и могли запудрить мозги старику Бульнуа… Или окажется, что он сам ни черта не видит… Но чтобы ничего не замечать, нужно быть настоящим ослом… Я не думаю, что такое возможно.
– Он – человек незаурядного ума, – пробасил Калхун Кидд.
– Да, – ответил Дэлрой, – но даже человек самого незаурядного ума не может быть настолько слепым. Вы уходите? Я и сам через минуту-другую буду выдвигаться.
Но Калхун, допив стакан молока с содовой, вышел из таверны и торопливо направился к «Грей-коттеджу», оставив своего циничного осведомителя с его виски и сигарой. Последние дневные отблески уже погасли, небо сделалось аспидно-серым, покрылось блестками звезд, но заметное слева легкое свечение предвещало восход луны.
«Грей-коттедж», который, точно маленькая крепостная стена, окружали густые и высокие колючие кусты, расположился так близко к соснам и палисаду парка, что Кидд поначалу даже принял его за дом привратника «Пендрагон-парка». Однако, увидев имя, начертанное на узкой деревянной калитке, и сверившись с часами, убедившись, что как раз настало время встречи с «Мыслителем», он вошел во двор коттеджа и постучал в дверь. За неприступными стенами живой изгороди американец смог увидеть, что дом, хоть и показавшийся сначала весьма непритязательным, был на самом деле больше и благоустроеннее, чем выглядел с улицы, и не имел ничего общего с домиком привратника. В глубине двора, как напоминание о старой английской деревенской жизни, расположились собачья конура и улей, луна поднималась над кронами пышных и здоровых груш. Благообразного вида пес, медленно вышедший из конуры, явно не собирался лаять. Открывший дверь слуга (простоватого вида пожилой мужчина) держался важно и был немногословен.
– Мистер Бульнуа просил передать свои извинения, сэр, – сказал он, – но ему пришлось срочно уйти.
– Послушайте, – недовольно воскликнул журналист, – я заранее договорился о встрече. Вы не знаете, куда он ушел?
– В «Пендрагон-парк», сэр, – довольно мрачно произнес слуга и начал закрывать дверь.
Брови Кидда слегка приподнялись.
– Он ушел с миссис… вместе со всеми? – как бы между прочим поинтересовался он.
– Нет, сэр, – коротко ответил слуга. – Он немного задержался, а потом ушел один.
И он с таким видом, будто сделал не все, что полагалось, грубо захлопнул дверь.
Американец, натура тонкая и в то же время нагловатая, был таким обхождением раздражен. Он почувствовал острое желание доказать, что может добиться своего и показать им всем, как вести дела. Сонному старому псу, седому дворецкому с его кислой физиономией и доисторической манишкой, сонной старой луне и в первую очередь этому безмозглому старому философу, который не в состоянии построить свой день так, чтобы явиться на назначенную встречу.
«Если он всегда так себя ведет, ничего удивительного, что жена от него сбежала, – проворчал мистер Калхун Кидд. – Хотя, может быть, он пошел выяснять отношения. Что ж, в таком случае журналист «Солнца Запада» не должен этого пропустить».
Выйдя за калитку, он повернул и направился уверенным шагом по длинной аллее между высоких сосен, которая вела прямиком к внутреннему саду «Пендрагон-парка». Деревья высились над ним ровными черными рядами, как плюмажи на катафалке, все еще были видны несколько звезд. Американцу более близки были привычки литературные, чем естественные природные ассоциации, поэтому в голове у него всплыло слово «Равенсвуд»[16]. Возможно, причиной тому были сосны цвета воронова крыла, окружавшие его со всех сторон, а возможно, и тот царящий здесь непередаваемый дух, который почти удалось передать Скотту в его великой трагедии: запах чего-то, что умерло в восемнадцатом веке, запах мокрого сада и открытых могил, запах зла, которое уже не будет исправлено, и запах чего-то невообразимо печального и удивительно неземного.
Странной черной дороге, которая уходила вглубь парка, будто специально придали трагический вид, и не раз, идя по ней, он вздрагивал оттого, что ему чудилось, будто впереди слышались шаги. Калхуну ничего не было видно, кроме темных неприветливых сосен по бокам да лоскута звездного ночного неба над ними. Сначала ему казалось, что этот звук породило его воображение или эхо собственных тяжелых шагов заставило его ошибиться. Но чем дольше он шел, тем больше остатки здравого разума указывали ему на то, что на дороге действительно был кто-то еще. Он подумал о привидениях и даже слегка удивился, насколько быстро ему удалось представить себе соответствующего месту призрака: это был дух с лицом белым, как у Пьеро, но в черных пятнах. Вершина темно-синего звездного треугольника над ним начала светлеть и прибавила голубизны, но американец еще не догадывался, что причиной этому были приближавшиеся огни большого дома и сада. Пока он чувствовал лишь, что темнота вокруг сгущается, что тоска, разлитая по роще, заставляет его все больше и больше думать о жестокости, о таинственности, о… он заколебался, подбирая нужно слово, а потом, хохотнув, произнес: «О катастрофизме».
Еще сосны, еще какой-то участок дороги проплыл под ногами, а потом американец остановился и замер, словно неведомые чары обратили его в камень. До этого он чувствовал себя так, будто попал в сон, но в ту секунду он готов был поклясться, что угодил в книгу. Ибо мы, разумные существа, привыкли жить рядом с несоответствием, мы свыклись с клацающими шагами несообразности, под эту мелодию мы спокойно засыпаем. Но, случись что-нибудь сообразное, мы тут же вздрагиваем и просыпаемся, словно услышав фальшивую ноту в аккорде. В тот миг произошло нечто такое, что вполне могло случиться в подобном месте на страницах какого-нибудь забытого романа.
Из-за черных сосен вылетела, сверкая в лунном свете, обнаженная шпага – тонкая и блестящая рапира, возможно прошедшая через множество несправедливых дуэлей, которые повидал этот старинный парк на своем веку. Она упала далеко, но прямо на дорогу впереди него, где замерла, блестя, словно огромная игла. Опомнившись, он большими скачками, точно кролик, подбежал к ней и склонился, чтобы получше рассмотреть. С близкого расстояния она выглядела нарочито ярко: подлинность огромных красных камней на рукоятке и гарде вызывала некоторое сомнение. Но другие красные капли, на клинке, сомнений вызвать не могли.
Кидд растерянно посмотрел в том направлении, откуда прилетел удивительный снаряд, и увидел, что в этом месте стена елей и сосен прерывается меньшей дорожкой, пересекающей под прямым углом ту аллею, по которой он шел. Когда он свернул на нее, перед ним во всей красе предстало широкое ярко освещенное здание с озером и фонтанами, но он не смотрел на него, потому что внимание его привлекло нечто более интересное.
Над ним, на склоне крутого зеленого склона расположенного террасами сада притаился один из живописных маленьких сюрпризов, характерных для старинного декоративного садоводства, – небольшой округлый холм или бугорок, покрытый травой и чем-то напоминающий гигантскую кротовину, окруженный и увенчанный тремя рядами розовых кустов. На самом верху, прямо посередине, возвышались солнечные часы. Кидду были видны торчащий треугольник, чернеющий на фоне неба, точно акулий плавник, и высокая подставка неподвижных часов, охваченная призрачным лунным светом. Но он также успел заметить и нечто другое, цепляющееся за постамент, хотя этот темный силуэт пробыл там всего миг.
Это был человек. Несмотря на то что фигура оставалась там не больше доли секунды, несмотря на то что на мужчине был причудливый, немыслимый костюм (он весь был затянут в тесное темно-красное трико в золотых блестках), он узнал его. Одной вспышки лунного света хватило ему, чтобы различить бледный лик, устремленное к небу чистое и неестественно молодое байроновское лицо, только с римским носом, и черные, подернутые сединой кудри, которые он видел на тысячах фотографий сэра Клода Чампиона. Фантастическая красная фигура какую-то секунду цеплялась за часы, а потом упала, скатилась по крутому склону к ногам американца и, шевельнув рукой, замерла.
Витиеватый, причудливый золотой узор на рукаве вдруг заставил Кидда вспомнить о «Ромео и Джульетте». Ну конечно, этот облегающий малиновый наряд был нужен для роли. Но на склоне, по которому скатился человек, осталось длинное красное пятно… и это уже не было частью пьесы. Он был ранен.
Мистер Калхун Кидд стал кричать, призывая на помощь. Снова ему почудилось, что поблизости раздались призрачные шаги, но на этот раз он вздрогнул, когда увидел, что рядом с ним выросла еще одна фигура. Он знал, кто это, и все же появление этого человека испугало его. Беззаботный репортер «Модного общества», назвавшийся Дэлроем, казался жутко спокойным. Если Бульнуа не являлся на назначенные встречи, то Дэлрой, похоже, имел зловещую привычку являться на встречи неназначенные. В свете луны все потеряло свой истинный цвет, и бледное лицо рыжеволосого Дэлроя выглядело не столько белым, сколько зеленоватым.
Наверное, эта цветовая катавасия, этот нездоровый импрессионизм заставил Кидда выкрикнуть, грубо и безо всякого разумного повода:
– Негодяй, это вы сделали?
Джеймс Дэлрой неприятно улыбнулся, но, прежде чем он успел что-то ответить, лежащая на земле фигура снова шевельнула рукой и слабо махнула в сторону того места, где упала шпага. Потом послышались слабый стон и едва различимые слова:
– Бульнуа… Это Бульнуа… Бульнуа это сделал… ревновал ко мне… ревновал, он, он…
Кидд склонился, чтобы разобрать что-то еще и услышал уже совсем тихое:
– Бульнуа… моей шпагой… бросил ее.
Снова рука двинулась в сторону шпаги, но обмякла и глухо упала на землю. В глубине души Кидда пробудилась та странная резкость, которая стоит за серьезностью американцев.
– Вот что, – сухо произнес он. – Разыщите доктора. Он умирает.
– Думаю, священник тоже не помешает, – с непонятной интонацией отозвался Дэлрой. – Все эти Чампионы – паписты.
Американец опустился на колени рядом с телом, приложил к груди ухо, приподнял голову, пытаясь вернуть к жизни заколотого, но когда второй журналист вернулся в сопровождении доктора и священника, он встретил их сообщением, что они пришли слишком поздно.
– Вы тоже оказались здесь слишком поздно? – подозрительно осматривая Кидда, спросил доктор, солидный, важного вида мужчина с самыми обычными усами и бакенбардами и наблюдательным взглядом.
– В некотором роде, – протянул журналист «Солнца Запада». – Я не успел спасти его, но успел услышать кое-что важное. Я услышал, как умирающий назвал убийцу.
– И кто же убийца? – Доктор сдвинул тяжелые брови.
– Бульнуа, – ответил Калхун Кидд и негромко присвистнул.
Доктор посмотрел на него удивленно-негодующе, лицо его стало наливаться краской, но возражать он не стал. Тогда заговорил стоявший чуть в стороне невысокий священник.
– Дело в том, что мистера Бульнуа сегодня не было в «Пендрагон-парке».
– Тем не менее, – непреклонным тоном произнес янки, – я думаю, что могу помочь Старому Свету с фактами. Да, сэр, Джон Бульнуа сегодня весь вечер собирался пробыть дома – у меня, видите ли, была назначена встреча с ним. Но Джон Бульнуа передумал. Джон Бульнуа неожиданно ушел из дома и в одиночестве направился сюда, в этот чертов парк, около часа назад. Так сказал мне его дворецкий. Я думаю, что мы имеем самый настоящий ключ, как это называет доблестная полиция… Вы, кстати, их уже вызвали?
– Да, – сказал доктор. – Но больше пока никому ничего не сообщали.
– А миссис Бульнуа знает? – спросил Джеймс Дэлрой, и снова Кидд почувствовал необъяснимое желание заехать кулаком по этой усмехающейся физиономии.
– Я ей не говорил, – угрюмо произнес доктор. – Но вот и полиция.
Тем временем маленький священник сходил на главную аллею и вернулся со шпагой, которая казалась до смешного огромной и театральной в руках этого невысокого коренастого человечка, странным образом имевшего одновременно и церковный, и светский вид.
– Пока не прибыла полиция, – произнес он извиняющимся тоном. – Кто-нибудь может подсветить?
Журналист янки достал из кармана электрический фонарик. Священник поднес его к шпаге, помаргивая, внимательно осмотрел середину клинка и, даже не взглянув ни на острие, ни на рукоятку, передал длинное оружие доктору.
– Боюсь, мои услуги здесь не понадобятся, – коротко вздохнув, произнес он. – Всего хорошего, джентльмены.
И он побрел по темной аллее к дому, сложив за спиной руки и задумчиво опустив большую голову.
Остальные поспешно устремились к воротам сада, где инспектор с двумя констеблями уже разговаривали с привратником. Но священник шел сквозь беспросветный коридор сосен все медленнее и медленнее, а у порога и вовсе застыл. Дело в том, что навстречу ему совершенно бесшумно из дому выплыло видение, которое даже мистер Калхун Кидд посчитал бы соответствующим его представлениям о прекрасном и аристократическом призраке. Это была молодая женщина в старинном серебристом атласном платье такого фасона, который носили в эпоху Возрождения, золотистые волосы ее были сплетены в две длинные блестящие косы, и лицо, обрамленное ими, казалось таким бледным, что можно было подумать, будто вся она сделана из золота и слоновой кости, как какая-нибудь старинная греческая статуя. Только глаза ее горели ярко, а голос, хоть и негромкий, звучал уверенно.
– Отец Браун? – произнесла она.
– Миссис Бульнуа? – сдержанно откликнулся он и, окинув ее взглядом, прибавил: – Вижу, вы уже знаете о сэре Клоде.
– Откуда вы знаете, что я знаю? – спокойным голосом спросила актриса.
Священник ответил вопросом на вопрос:
– Вы видели своего мужа?
– Мой муж дома, – сказала она. – Он к этому не имеет никакого отношения.
Священник промолчал. Лицо женщины странно напряглось, она сделала шаг вперед и с жутковатой улыбкой произнесла, глядя прямо ему в глаза:
– Сказать вам кое-что еще? Я не думаю, что это его рук дело, и вы тоже не думаете.
Отец Браун не отвел взгляда. Он долго смотрел на нее из-под насупленных бровей, потом молча кивнул.
– Отец Браун, – обратилась к нему леди, – я расскажу вам все, что мне известно, но сначала хочу попросить вас об одолжении. Объясните, почему вы сразу, как все, не решили, что это бедный Джон? Говорите, как есть, я… Я знаю про эти слухи и догадываюсь, что все складывается против меня.
Отец Браун, похоже, смешался. Он неуверенно провел по лбу рукой и сказал:
– Два очень маленьких обстоятельства. Одно самое обычное, а второе – очень смутное. Но вместе они указывают на то, что мистер Бульнуа вряд ли может быть убийцей.
Подняв к звездам открытое круглое лицо, он продолжил рассеянным голосом:
– Сначала о смутном. Смутные представления я считаю очень важными. Все эти вещи, которые «не являются уликами», для меня – самые убедительные. Я считаю, что невозможность нравственная – самая сильная из всех невозможностей. Мужа вашего я почти не знаю, но полагаю, что это, совершенное, как полагают, им преступление очень сильно похоже на нравственную невозможность. Не подумайте, будто я считаю, что Бульнуа на такое не способен. Любой человек способен на зло… в той степени, которую он сам для себя выбирает. Мы ведь можем управлять своими нравственными желаниями, но мы не можем управлять заложенными в нас от природы вкусами и побуждениями. Бульнуа мог совершить убийство, но не такое, как это. Он не стал бы орудовать таким романтическим оружием, как шпага Ромео, не стал бы закалывать своего врага на солнечных часах, точно на каком-то алтаре, или оставлять тело в розовых кустах, или выбрасывать шпагу за сосны. Если бы Бульнуа решился кого-нибудь убить, он сделал бы это спокойно, обдуманно, с той же рассудительностью, с которой стал бы делать что-либо сомнительное… пить десятый стакан портвейна, например, или читать какого-нибудь неприличного греческого поэта. Нет, романтика не по части Бульнуа. Это больше похоже на Чампиона.
Глаза актрисы сверкнули, как алмазы.
– А обычное обстоятельство заключается в следующем, – продолжил отец Браун. – На шпаге остались отпечатки пальцев. Отпечатки пальцев, если они находятся на гладкой полированной поверхности, такой как стекло или сталь, могут сохраняться там очень долго. На шпаге были отпечатки, на середине полированного лезвия. Чьи это отпечатки, я понятия не имею, но кому могло понадобиться брать шпагу за клинок? Шпага длинная, но длина, напротив, только помогает, если нужно сделать выпад и пронзить тело врага. По крайней мере, это относится почти ко всем врагам. Почти ко всем, кроме одного.
– Кроме одного, – повторила она.
– Есть только один враг, которого проще убить коротким кинжалом, чем длинной шпагой.
– Я знаю, – сказала женщина. – Самого себя.
Минуту они помолчали, а потом священник тихим, но отчетливым голосом произнес:
– Значит, я прав? Сэр Клод сам нанес себе смертельный удар?
– Да, – сказала она, и лицо ее сделалось бледным и непроницаемым, точно мрамор. – Я видела, как он это сделал.
– Он умер из-за любви к вам?
Неожиданно по ее лику скользнуло яркое, но непонятное выражение, не имевшее ничего общего ни с жалостью, ни со стыдом, ни с горем – ни с чем, что в тот миг ожидал увидеть священник. Голос ее вдруг набрал силу и зазвучал четко и уверенно.
– На меня ему было наплевать, – произнесла она. – Он ненавидел моего мужа.
– Почему? – спросил священник, оторвав взгляд от звезд и повернув круглое лицо к леди.
– Потому что… Это настолько странно, что я даже не знаю, как об этом сказать… Он ненавидел его… потому что…
– Почему? – терпеливо повторил Браун.
– Потому что муж не стал ненавидеть его.
В ответ отец Браун лишь кивнул, ничего не сказав. Он продолжал слушать. От всех остальных сыщиков, вымышленных и настоящих, он отличался одной маленькой чертой: он никогда не делал вид, что не понимает, если все понимал прекрасно.
Миссис Бульнуа подошла к нему еще ближе. Лицо ее светилось все той же уверенностью.
– Мой муж, – сказала она, – великий человек. Сэр Клод Чампион не был великим человеком. Он был знаменитым и успешным, но не великим. Муж никогда не был ни знаменитым, ни успешным и никогда не мечтал таким стать. Я это знаю наверняка. Он никогда и не думал, что умом можно добиться славы. Для него это было все равно что рассчитывать завоевать известность курением сигар. В этих делах он оставался совершенным ребенком. Он так и не вырос. Чампиона он любил точно так же, как любил в школе. Он восхищался им, как восхищаются фокусом, показанным за обеденным столом. Но ни на миг, ни на долю секунды в сердце его не появилось чувство зависти. А Чампион хотел, чтобы ему завидовали. Из-за этого он обезумел и убил себя.
– Да, – произнес отец Браун. – Кажется, я начинаю понимать.
– Разве вы не видите? – неожиданно воскликнула она. – Здесь все для этого создано… Все, что вокруг, все это место… Чампион отвел Джону этот домишко у своих ворот, как какому-нибудь приживале… Специально, чтобы унизить его. Но муж не почувствовал этого. Джона такие вещи заботят не больше, чем… какого-нибудь рассеянного льва. Когда Джону бывало совсем туго, когда он едва сводил концы с концами, Чампион заявлялся к нему с безумно дорогими подарками или с какой-нибудь потрясающей новостью, или звал с собой в очередную экспедицию, точно Гарун аль-Рашид[17], а Джон лишь выслушивал его вполуха и спокойно то ли соглашался, то ли отказывался, как один ленивый школьник соглашается или не соглашается с другим. Так продолжалось пять лет, и за это время Джон не изменился ни на йоту. Это превратило сэра Чампиона в маньяка, одержимого одной мыслью.
– И стал Аман рассказывать им, – негромко произнес отец Браун, – обо всем том, как возвеличил его царь, и сказал он: «Всего этого не довольно для меня, доколе я вижу Мардохея Иудеянина сидящим у ворот царских»[18].
– Перелом наступил, – продолжила миссис Бульнуа, – когда я убедила Джона позволить мне записать кое-какие его мысли и отправить их в журнал. Их заметили, особенно в Америке, и одна газета захотела взять у него интервью. Когда Чампион, у которого интервью брали чуть ли не каждый день, услышал об этом крошечном успехе, выпавшем на долю его соперника (который и не подозревал об их соперничестве), последнее звено цепи, удерживавшей его бешеную ненависть, разорвалось. Он устремил все свои силы на меня. Тогда и началась эта безумная осада, он стал добиваться моей любви и уважения, о чем вскоре заговорило все графство. Вы спросите, почему я не прекратила эти назойливые домогательства? Но чтобы это сделать, мне пришлось бы объясняться с мужем, а есть вещи, которые душе не под силу, точно так же, как телу не под силу летать. Никто не смог бы объяснить мужу, что происходит. Никто и сейчас не сможет этого. Если бы вы даже сказали ему напрямик: «Чампион хочет отбить у вас жену», – он бы всего лишь подумал, что шутка несколько грубовата, ему бы и в голову не пришло, что это могло быть сказано не в шутку. Такой мысли просто не найти трещины в его твердом черепе, чтобы забраться внутрь… Джон сегодня собирался прийти посмотреть представление, но, когда мы уже собирались уходить, сказал, что не пойдет, что нашел интересную книгу и хочет почитать и покурить сигару. Я рассказала об этом сэру Клоду, и это стало для него смертельным ударом. Безумец понял, что все его старания напрасны. Он пронзил себя шпагой, закричав, как дьявол, что Бульнуа убивает его. Дикое желание вызвать ревность и зависть привело к тому, что теперь он лежит мертвый у себя в саду, а Джон сидит дома в столовой и читает книгу.
Они опять помолчали, а потом маленький священник сказал:
– Миссис Бульнуа, в вашем убедительном рассказе есть только одно слабое место. Ваш муж сейчас не сидит в столовой с книгой. Этот американский репортер рассказал, что заходил к вам домой и ваш дворецкий сказал ему, что мистер Бульнуа все-таки решил пойти в «Пендрагон-парк».
Ее яркие глаза распахнулись, почти как от электрического удара. Но во взгляде не было ни замешательства, ни страха, скорее недоумение.
– Что? О чем вы говорите? – воскликнула она. – В доме не осталось слуг. Все они пришли сюда на спектакль. И у нас, слава Богу, никогда не было дворецкого.
Отец Браун от удивления чуть не подпрыгнул, он стремительно повернулся на пол-оборота, как какой-то нелепый волчок.
– Как? Как? – закричал он, словно внезапно пробудившись к жизни. – Послушайте… Но я… Ваш муж откроет, если я позвоню в дверь?
– Слуги уже, наверное, вернулись, – в недоумении ответила она.
– Верно, верно! – сбивчиво пробормотал клирик и со всех ног побежал по дороге к воротам «Пендрагон-парка». По дороге он развернулся и крикнул: – Задержите этого янки, а не то завтра все американские газеты выйдут под заголовком «Преступление Джона Бульнуа».
– Вы так и не поняли, – сказала миссис Бульнуа. – Ему это безразлично. Ему совершенно нет дела до того, что происходит в Америке.
Когда отец Браун добрался до дома с ульем и сонной собакой, невысокая аккуратная служанка провела его в столовую, где Бульнуа сидел в кресле у прикрытой абажуром лампы и читал книгу, в точности так, как описала его жена. Рядом на столике стояли графин с портвейном и бокал. Едва войдя в комнату, священник заметил длинный столбик пепла на его сигаре.
«Просидел так полчаса, не меньше», – подумал отец Браун. Вообще-то хозяин дома выглядел так, будто сидел на этом месте с обеда.
– Не вставайте, мистер Бульнуа, – приятным, обыденным голосом сказал отец Браун. – Не хочу вам мешать. Кажется, я прервал ваши научные занятия?
– Нет, – ответил Бульнуа. – Это «Окровавленный палец».
Произнес он это совершенно бездушно, не улыбнулся и не нахмурился, и гость его почувствовал в нем то глубинное, закоснелое безразличие, которое жена ученого называла величием. Он отложил книжку в яркой желтой обложке с нарисованными сочными кровавыми пятнами, даже не почувствовав, что над такой несообразностью можно было бы и подшутить. Джон Бульнуа был солидным, медлительным мужчиной с крупной головой с большими залысинами (остатки волос были седыми) и грубыми, тяжелыми чертами лица. На нем был потрепанный и очень старый фрак, на груди узким треугольником белела манишка. Очевидно, он так оделся, еще когда собирался сходить на представление, в котором его жена исполняла роль Джульетты.
– Я не оторву вас надолго ни от «Окровавленного пальца», ни от других катастроф, – улыбнулся отец Браун. – Я просто зашел поговорить с вами о том преступлении, которое вы сегодня вечером совершили.
Взгляд, который бросил на священника Бульнуа, ничего не выражал, но на широком лбу его появилась складка, словно этот человек впервые в жизни ощутил смущение.
– Я знаю, это было странное преступление, – кивнул Браун. – Более странное, чем убийство… для вас. В небольших грехах порой труднее признаваться, чем в больших… Но именно поэтому так важно это делать. Ваше преступление любая хозяйка модного салона совершает по шесть раз в неделю, но вам это кажется чудовищным злодеянием.
– Чувствуешь себя, как круглый дурак, – медленно произнес философ.
– Я знаю, – подтвердил отец Браун. – Но человеку часто приходится выбирать, либо чувствовать себя круглым дураком, либо быть им.
– Мне трудно объяснить свои действия, – продолжил Бульнуа. – Но, сидя в этом кресле с этой книгой, я почувствовал, что счастлив, как школьник в короткий день. Ощущение спокойствия, вечности… Я не могу этого передать… Сигара под рукой… Спички под рукой… Палец этот показался еще четыре раза… Это не просто покой, это полное совершенство. А потом зазвонил звонок, и минуту, бесконечно долгую и мучительную минуту я думал, что не смогу подняться с этого кресла… Буквально, физически, телесно, не смогу. Но все же я поднялся, словно взвалил себе на плечи весь мир, так как знал, что никого из слуг нет в доме. Я открыл дверь и увидел этого человечка, у которого уже был открыт рот, чтобы задавать вопросы, и блокнот, чтобы записывать ответы. Я вспомнил про назначенную с американцем встречу, которая у меня совершенно вылетела из головы. Знаете, волосы у него были разделены на прямой пробор, и, поверьте, убийство это…
– Я понимаю, – сказал отец Браун. – Я его видел.
– Убийства я не совершал, – спокойно продолжил катастрофист. – Я виноват всего лишь в лжесвидетельстве. Я сказал ему, что я ушел в «Пендрагон-парк», и захлопнул дверь у него перед носом. Вот и все мое преступление, отче, и я не знаю, какую епитимью вы можете за это на меня наложить.
– Я не стану налагать на вас никакой епитимьи, – сказал клирик, неуклюже нахлобучил на голову шляпу, чуть не выронив при этом старый тяжелый зонтик. – Напротив, я пришел к вам, чтобы вы избежали того небольшого наказания, которым могло обернуться ваше маленькое преступление.
– И чего же мне столь счастливо удалось избежать? – улыбнулся Бульнуа.
– Виселицы, – ответил отец Браун.
Проклятие золотого креста
Шесть людей сидели за небольшим столиком, и компания эта казалась до того разношерстной и случайной, словно все они, пережив каждый свое кораблекрушение, случайно оказались вместе на одном маленьком необитаемом островке. По крайней мере, море окружало их со всех сторон, поскольку в некотором смысле их маленький островок находился на другом острове, большом летучем острове, похожем на Лапуту[19], и был одним из множества столиков, рассеянных по обеденному салону «Моравии», этого гигантского морского чудовища, несущегося сквозь ночь и нескончаемую пустоту Атлантического океана. Людей, оказавшихся в эту минуту рядом, не связывало ничего, кроме того факта, что все они плыли из Америки в Англию. По меньшей мере двоих из них можно было назвать знаменитостями, остальных – людьми малозаметными, а кое-кому подошло бы даже определение «сомнительная личность».
Первой знаменитостью был профессор Смайлл, крупный специалист в некоторых областях археологии поздней Византийской империи. Курс лекций, читанный им в одном американском университете, признан наиболее надежным источником даже в самых авторитетных европейских храмах науки. Его литературные труды пропитаны таким зрелым и образным восхищением европейской историей, что люди, незнакомые с ним лично, при первой встрече вздрагивали, услышав его американский акцент. И все же в некотором смысле его можно было назвать типичным американцем: длинные светлые ровные волосы, зачесанные назад, полностью открывали большой квадратный лоб, на лице – любопытное смешение озабоченности с готовностью к неожиданному и стремительному рывку. Чем-то он напоминал льва, расслабленно готовящегося к следующему прыжку.
В компании присутствовала только одна женщина, и была она (как часто величали ее газетчики) прирожденной хозяйкой, поскольку за этим, как, впрочем, и за любым столиком, держалась со спокойной, если не сказать царственной уверенностью. Леди Диана Уэйлз являлась знаменитой путешественницей по тропическим и другим странам. Однако, несмотря на столь неженское занятие, сейчас во внешности ее не было ни малейшего намека на грубость или мужеподобность. В ее красоте чувствовалось что-то тропическое: тяжелая грива огненных волос, наряд из тех, которые журналисты зовут смелым, а на ее умном лице глаза блестели ярко и живо, как у тех женщин, которые задают вопросы на политических собраниях.
Остальные четыре фигуры рядом в столь блистательном присутствии поначалу казались всего лишь тенями, но при ближайшем рассмотрении производили другое впечатление. Одним из них был молодой человек, внесенный в корабельный список пассажиров под именем Пол Т. Тэррент. Это типичный американец, которого скорее даже можно было бы назвать типичной противоположностью американца. Наверное, каждая нация порой порождает этакий антитип, своего рода ярко выраженное исключение, подтверждающее национальную самобытность. В Америке так же искренне уважают труд, как в Европе уважают войну. Для американцев работа имеет некоторый флер героизма, и лентяй там почитается за человека второго сорта. Антитип становится заметен именно своей редкостью. Он считается «денди», или на местном наречии «пижоном»: богатым прожигателем жизни, который во многих американских романах выписан в образе жалкого злодея. Пол Тэррент производил впечатление человека, единственным занятием которого была постоянная смена костюмов. И действительно, переодевался он в день раз шесть, изысканный светло-серый костюм его уступал место такому же, но на тон светлее или темнее, подобно тончайшим изменениям в серебре сумерек. В отличие от большинства американцев, он носил очень аккуратную короткую кудрявую бородку, и, в отличие от большинства денди, даже одного с ним склада, впечатление производил скорее мрачное, чем яркое. В его молчаливости и в его хандре было что-то почти байроническое.
Следующую пару путешественников можно вполне естественно объединить в один тип, поскольку оба они были лекторами-англичанами, возвращавшимися из поездки по Америке. Одного из них называли Леонардом Смитом, и, судя по всему, это был средней руки поэт, но высокого полета журналист. Вытянутой формы голова, светлые волосы, он был прекрасно одет и явно умел ухаживать за собой. Второй настолько от него отличался, что производил в некотором роде даже комичное впечатление, ибо был невысок, плотен и настолько же молчалив, насколько его спутник – разговорчив. Вдобавок он имел черные моржовые усы. Однако, поскольку в свое время он одновременно обвинялся в ограблении и восхвалялся за спасение румынской принцессы, едва не угодившей в когти ягуара в его странствующем зверинце, благодаря чему его имя сделалось известно в великосветских кругах, стало как бы само собой подразумеваться, что взгляды этого человека на Бога, на прогресс, на собственные молодые годы и на будущее англо-американских отношений станут интересны обитателям Миннеаполиса и Омахи.
Шестой и самой неприметной фигурой был маленький английский священник по фамилии Браун, который с нарастающим вниманием прислушивался к разговору.
– А вот я думаю, – говорил Леонард Смит, – ваши византийские исследования, профессор, смогут пролить свет на ту могилу, которую обнаружили где-то на восточном побережье, кажется, рядом с Брайтоном. Брайтон от Византии, конечно же, далеко, но я читал, будто там то ли стиль захоронения, то ли способ бальзамирования оказался византийским.
– Наука о Византии еще только начинает развиваться, – сухо ответил профессор. – Вот все говорят о специализации, мне же специализация представляется сложнейшей штукой в мире. Возьмем, к примеру, данный случай. Как может кто-нибудь утверждать, что хоть что-то знает о Византии, если не изучил досконально римскую культуру, существовавшую до нее, и ислам, появившийся после? Почти все арабское искусство является порождением позднего византийского искусства. Да возьмите хотя бы алгебру…
– Ну уж нет! – решительно вскричала единственная женщина за столом. – Меня алгебра никогда не занимала и сейчас совершенно не интересует, но меня ужасно интересует бальзамирование. Я была с Гаттоном, когда он открыл вавилонские гробницы, и с тех пор у меня появился жуткий интерес ко всевозможным мумиям, древним захоронениям, ну и так далее. Лучше расскажите нам что-нибудь об этом, прошу вас!
– Гаттон был необычным человеком, – сказал профессор. – Вообще это интересная семья. Его брат, тот самый, который стал членом парламента, был не просто политиком. Я никогда не понимал фашистов, пока не услышал его знаменитую речь об Италии.
– Наш маршрут не проходит через Италию, – с нажимом произнесла леди Диана, – стало быть, вы направляетесь в то местечко, где обнаружили эту могилу. Это в Суссексе, кажется?
– Суссекс – довольно большое графство по сравнению с остальными английскими графствами, – заметил профессор. – Он прекрасно подходит для пеших путешествий. Просто удивительно, какими огромными кажутся суссекские холмы, когда поднимаешься на них.
Тут как-то вдруг все разом замолчали, и через какое-то время женщина произнесла:
– Пойду-ка я на палубу.
Она встала и направилась к двери. Мужчины тут же последовали ее примеру. Лишь профессор немного задержался. Последним из-за стола встал священник, который предварительно аккуратно сложил салфетку. Когда они таким образом остались наедине, профессор неожиданно обратился к своему компаньону:
– А по-вашему, каков был смысл этого небольшого разговора?
– Что ж, – улыбнулся отец Браун, – раз уж вы спросили, не скрою, меня кое-что удивило. Может быть, я и ошибаюсь, но вся компания трижды пыталась вывести вас на разговор о бальзамированном теле, которое, как говорят, нашли в Суссексе. Вы же, со своей стороны, очень любезно предлагали поговорить сначала об алгебре, потом о фашистах, а потом – о горных пейзажах Суссекса.
– Проще говоря, – сказал на это профессор, – вы подумали, что я готов разговаривать на любую тему, кроме этой. И были совершенно правы.
Какое-то время профессор помолчал, глядя на скатерть на столе, после чего вскинул голову и принялся быстро говорить – лев наконец решился на прыжок.
– Прошу вас выслушать меня, отец Браун, – сказал он. – Я считаю вас самым умным и самым благородным человеком из всех, с кем мне приходилось встречаться.
Отец Браун был истинным англичанином и, как любой англичанин, услышав в свой адрес такой неожиданный, откровенный и по-американски прямой комплимент, совершеннейшим образом растерялся. В ответ он промямлил что-то нечленораздельное, поэтому профессор продолжил с той же категоричной искренностью:
– Видите ли, в чем дело, с этой могилой все как будто очень просто. Средневековая христианская гробница, судя по всему, захоронение какого-то епископа, найдена под небольшой церковью в Далэме на суссекском побережье. Местный приходской священник оказался неплохим археологом-самоучкой, он изучил могилу, и сейчас ему известно намного больше, чем пока что знаю я. Говорят, что захороненное тело было забальзамировано, причем таким способом, который широко применялся греками и египтянами, но был неизвестен на западе, особенно в те времена. Поэтому у мистера Уолтерса (так зовут приходского священника) и возникла мысль насчет византийского влияния. Однако, кроме этого, он упомянул и еще кое-что, заинтересовавшее меня еще больше.
Вытянутое серьезное лицо археолога вытянулось еще сильнее и сделалось еще серьезнее, когда он, сдвинув брови, снова опустил взгляд на скатерть и стал водить по ней пальцем, точно изучая планы каких-то древних, давным-давно умерших городов с их храмами и могилами.
– Только вам и никому другому я могу рассказать, почему я не хочу обсуждать это дело с посторонними людьми и почему, чем больше желания поговорить об этом они проявляют, тем осторожнее я себя веду. Я узнал, что в гробу была найдена цепь с крестом. С виду это самый обычный крест, но на его оборотной стороне изображен некий символ, который до сих пор имелся лишь на одном кресте в мире. Он имеет отношение к самому раннему периоду христианства и, как считается, указывает на то, что еще до прибытия в Рим Петр основал папский престол в Антиохии. Как бы там ни было, я считаю, что во всем мире существует еще только один такой крест, и принадлежит он мне. Да, я слышал рассказы о том, что на нем якобы лежит какое-то проклятие, но я не обращаю внимания на подобные разговоры. Проклятие не проклятие, но я знаю наверняка, что с этой вещью действительно связан некий заговор. Хотя в заговоре этом участвует только один человек.
– Один человек? – удивленно повторил отец Браун.
– Один сумасшедший, насколько я знаю, – кивнул профессор Смайлл. – Это довольно длинная и довольно глупая история.
Он снова на какое-то время замолчал, выводя на скатерти архитектурные планы, а затем продолжил:
– Наверное, будет лучше начать с самого начала – вдруг вы увидите что-нибудь такое, на что я не обратил внимания. Все началось много лет назад, когда я был занят кое-какими исследованиями на Крите и греческих островах. Почти все я делал собственными руками, лишь изредка прибегая к помощи местного населения, доверяя им лишь самую грубую и незначительную работу. Иногда я в прямом смысле работал в полном одиночестве. И вот один раз я наткнулся на целый лабиринт подземных ходов, в конце которого обнаружил груду каменных обломков, кусков орнамента и разрозненных гемм, которые посчитал остатками какого-то древнего алтаря. Там же я нашел любопытный золотой крест. Я повернул его и увидел, что сзади на нем изображен ихтис, ранний христианский символ в виде рыбы. Только рисунок этот отличался от того, как этот символ обычно изображали в древности. Мне показалось, что он был выполнен более реалистично, что ли. Так, словно древний художник хотел не просто изобразить некую овальную форму, как это принято, а действительно старался придать своему рисунку сходство с настоящей рыбой. С одной стороны изображение было сплюснуто, и это было уже не графическое украшение, а своего рода примитивная, грубая зоология.
Чтобы вкратце объяснить, почему эта находка показалась мне такой важной, придется познакомить вас с целью тех раскопок. Во-первых, велись они на месте старых раскопок. Мы искали не только древности, но и следы охотников за древностями. У нас были причины думать (по крайней мере по мнению некоторых из нас), что эти подземные ходы (в основном минойского периода, как и тот знаменитый лабиринт, который считается тем самым лабиринтом Минотавра) не были погребены под землей и забыты со времен Минотавра до наших дней. Мы полагали, что в эти подземелья, можно даже сказать в эти подземные города и деревни, когда-то уже проникали какие-то люди с какими-то неизвестными нам целями. Насчет этих целей существуют разные предположения: одни считают, что кто-то из императоров приказал раскопать их из простого научного любопытства, другие – что во времена поздней Римской империи, когда расцвело пышным цветом дикое азиатское идолопоклонничество, какая-то из безымянных манихейских сект или кто-то еще проводил там оргии, которые нужно было скрывать от солнца. Я отношу себя к числу тех, кто верит, что эти подземные ходы в свое время использовались как катакомбы. То есть мы полагаем, что во время религиозных преследований, которые, как огонь, распространились по всей Римской империи, в этих древних каменных языческих лабиринтах скрывались от гонителей первые христиане. Вот почему я так разволновался, когда нашел там древний золотой крест и увидел на нем рисунок. И каково же было мое удивление, даже счастье, когда я, развернувшись и направившись обратно вверх к выходу, посмотрел на голые каменные стены этого бесконечного узкого хода и увидел еще одно изображение рыбы, более грубое, но, если такое возможно, еще более узнаваемое.
Чем-то оно напоминало окаменевшую рыбу или какой-то другой доисторический организм, навеки впечатанный в застывшее море. Я не мог понять, почему у меня возникла эта аналогия, в общем-то, с простым рисунком, нацарапанным на камне, пока вдруг не осознал, что в уме уподобил первых христиан рыбам, немым рыбам, живущим в мире кромешной тьмы и тишины. Они были загнаны глубоко под землю, где царят беззвучие и мрак.
Каждому, кто когда-либо ходил по каменным подземельям, знакомо ощущение, что тебя преследуют чьи-то шаги. Эхо доносится до тебя сзади или спереди такими явственными звуками, что человеку практически невозможно поверить, что он под землей один. Я уже свыкся с этим эффектом и какое-то время почти не обращал на него внимания, пока не заметил символический рисунок на стене. Я остановился, но в тот же самый миг чуть не остановилось мое сердце, потому что хоть ноги мои и прекратили движение, отзвук шагов продолжал доноситься.
Тогда я побежал. Призрачные шаги тоже ускорились, но мне показалось, что они не совпадали с моими, как должно быть, когда звук отражается от стен. Я снова остановился, шаги тоже замерли, но я готов поклясться, что остановились они на какой-то миг позже, чем должны были. Я что-то крикнул, кажется, спросил, кто там, и услышал ответ, но это был не мой голос.
Звук пришел из-за угла камня прямо передо мной, а потом, пока длилась эта странная погоня, я все время замечал, что звуки и голос всегда доносились из-за какого-нибудь поворота впереди меня. То небольшое пространство, которое мог осветить мой маленький электрический фонарь, всегда было пустым, как пустая комната. В таких вот условиях, на ходу, и проходил разговор. Я не знаю, с кем разговаривал, но говорили мы долго, пока не показался первый проблеск дневного света, и даже тогда я его не увидел. Но начало лабиринта было испещрено бесчисленными отверстиями, проломами и расщелинами, так что он легко мог бы незаметно проскользнуть мимо меня и снова скрыться в подземном пещерном мире. Я только знаю, что вышел из лабиринта на совершенно пустые уступы огромной скалы, похожие на гигантскую мраморную лестницу. Они оживлялись лишь зеленью растений, которая казалась еще больше метафорической, чем чистота камня, и чем-то напомнила мне восточное нашествие, распространившееся по угасающей Элладе. Я посмотрел на безупречно синюю морскую гладь, солнце светило ярко и ровно, вокруг не было ни души, стояла совершеннейшая тишина, ни одна травинка не дрожала, потревоженная движением, нигде не мелькнула даже тень чего-либо живого.
То был странный и страшный разговор. Поразительно личный и глубокий и в то же время такой обыденный… Это существо, бестелесное, безликое, безымянное, называло меня по имени, беседовало со мной в этих криптах и пещерах, где мы были похоронены заживо, так же спокойно и невозмутимо, как если бы мы сидели в креслах в каком-нибудь клубе. Но оно пообещало убить меня или любого другого, к кому в руки попадет крест со знаком рыбы. Неизвестный откровенно признался, что не напал на меня там, в лабиринте, лишь поскольку знал, что у меня под рукой был заряженный револьвер, он не хотел рисковать. Однако он точно таким же спокойным голосом заверил меня, что тщательно спланирует мое убийство так, чтобы исключить неудачу, продумает каждую мелочь, оградит себя от любой возможной опасности, сказал, что дело это будет исполнено с художественным совершенством, достойным китайского мастера или индийского вышивальщика, которые посвящают одному произведению всю свою жизнь. Но он не был восточным человеком. Я уверен, что он был белым и, скорее всего, моим соотечественником.
С тех пор я не перестаю время от времени получать разные знаки, символы и странные неподписанные послания, что окончательно убедило меня по крайней мере в том, что если этот человек – маньяк, то он стал жертвой навязчивой идеи. В этих записках он совершенно спокойно, как бы даже легкомысленно повторяет одно и то же: подготовка к моему убийству и похоронам продвигается удовлетворительно, и есть лишь один способ, которым я могу предотвратить ее увенчание полным успехом: я должен вернуть хранящуюся у меня реликвию – уникальный крест, который я нашел в пещере. Пока что в его поведении я не заметил никакого религиозного рвения или исступленности. Похоже, он имеет лишь одну страсть, страсть коллекционера древностей. И это одна из причин, по которым я считаю его западным, а не восточным человеком. Вот только древность эта, кажется, свела его с ума.
А потом появилось это сообщение, правда еще не подтвержденное, о том, что точно такой же крест был найден на забальзамированном теле в суссекском захоронении. Если он был безумцем раньше, то теперь новость эта превратила его в бесноватого, одержимого семью бесами. Ему, наверное, было неприятно осознавать, что в мире существует уникальная вещь и принадлежит она кому-то другому, но мысль о том, что теперь их стало две и обе они принадлежат не ему, стала для него невыносимой пыткой. Его безумные послания посыпались на меня, точно град отравленных стрел, и в каждой он все убежденнее говорил о том, что смерть настигнет меня, как только я протяну свою недостойную руку к кресту из могилы.
«Вы никогда не узнаете меня, – писал он, – вы никогда не произнесете мое имя, никогда не увидите моего лица, вы умрете, так и не узнав, кто убил вас. Я могу быть любым из тех, кто находится рядом с вами, но я окажусь тем единственным, на кого вы не взглянете в решающий миг».
Эти угрозы заставили меня сделать вывод, что, скорее всего, он станет преследовать меня в этой поездке и попытается выкрасть крест или подстроить какую-нибудь неприятность, чтобы завладеть им. Но, поскольку я ни разу в жизни не видел этого человека, он может оказаться практически любым из тех, с кем я встречаюсь. Проще говоря, он может оказаться даже любым из официантов, обслуживающих мой стол, или любым из моих попутчиков, сидящих рядом.
– Он может быть мной, – с улыбкой произнес отец Браун, презрев грамматику.
– Он может быть кем угодно, – серьезно кивнул Смайлл. – Об этом я и говорю. Вы единственный человек, которого я могу не подозревать.
Отец Браун снова смутился, но потом улыбнулся и сказал:
– Как ни странно, но я действительно не он. Первым делом нам нужно удостовериться, что он действительно находится здесь. И сделать это нужно, прежде чем… Прежде чем он проявит себя.
– По-моему, есть только один способ это выяснить, – мрачно заметил профессор. – Когда мы доберемся до Саутгемптона, я сойду на берег, сразу же возьму автомобиль и поеду в Далэм. И я был бы весьма благодарен вам, если бы вы согласились поехать со мной. Когда плавание подойдет к концу, наша компания, разумеется, распадется, и если кто-нибудь из нее появится в том маленьком церковном дворе на суссекском берегу, мы узнаем, кто это.
И план профессора был надлежащим образом приведен в исполнение. По крайней мере в том, что касалось автомобиля и его груза в лице отца Брауна. Они ехали по дороге, тянущейся вдоль берега моря с одной стороны и гемпширскими и суссекскими холмами – с другой. Никакой погони не наблюдалось. Когда они добрались до деревушки Далэм, по пути им встретился лишь один человек, имеющий хоть какое-то отношение к этому делу, – журналист, который только что посетил церковь, где приходской священник любезно провел его по недавно раскопанной часовне, но разговаривал он и вел себя как обычный репортер. Впрочем, профессор Смайлл все же был несколько перевозбужден и, очевидно, поэтому никак не мог отделаться от впечатления, будто во внешнем виде и поведении молодого человека было что-то подозрительное. Репортер был высок, вид имел пообтрепавшийся, и на лице его особенно выделялись крючковатый нос, запавшие глаза и унылые обвислые усы. Похоже, что экскурсия не доставила ему ни малейшего удовольствия. Более того, казалось, что он спешил, когда двое путешественников остановили его, чтобы расспросить.
– Все дело в проклятии, – сказал он. – Проклятии, которое лежит на этом месте, если верить путеводителю, священнику или здешним старожилам, выбирайте сами, кому верить. И если честно, тут действительно это чувствуется. Не знаю, правда это или нет, но я рад, что выбрался наконец из этого места.
– А вы верите в проклятия? – с любопытством спросил Смайлл.
– Я ни во что не верю, я – журналист, – ответствовало безрадостное существо. – Бун, «Дейли уайер», к вашим услугам. Но знаете, в этом склепе действительно есть что-то жуткое. Честное слово, мне там было не по себе.
И он зашагал дальше в сторону железнодорожной станции, поддав шагу.
– Что-то этот парень напомнил мне ворона. Или ворону, – заметил Смайлл, когда они повернули к церковному двору. – В общем, вестник несчастья.
Медленно они вошли в церковный двор. Американский антиквар окинул внимательным взглядом крытый вход на кладбище и высокие, необъятные тисы, казавшиеся черными, как сама ночь, даже на солнечном свете. Дорожка пошла вверх между холмами, из которых под разными углами торчали могильные плиты, точно каменные волноломы, разбросанные по зеленому морю вдоль берега, пока не достигла хребта, за которым ровной, похожей на железный рельс полосой раскинулось серое и гладкое море со стальными пятнами тусклого света. Почти прямо у них под ногами разросшаяся жесткая трава сменялась зарослями приморского синеголовника, который ближе к берегу растворялся в серо-желтом песке. На фоне моря, футах в двух-трех от этих зарослей, темнел неподвижный человеческий силуэт. Если бы не темно-серое одеяние, его почти можно было бы принять за какое-нибудь надгробное изваяние, но отец Браун сразу узнал легкую сутулость и зловеще торчащую короткую бородку.
– Вот это да! – воскликнул профессор археологии. – Это же тот человек, Тэррент, если можно назвать его человеком! Когда мы разговаривали на судне, можно ли было предположить, что мы так скоро получим ответ на мой вопрос?
– Мне кажется, на ваш вопрос может оказаться слишком много ответов, – заметил отец Браун.
– Как вас понимать? – Обернувшись, профессор метнул на него быстрый взгляд.
– Я хочу сказать, – кротко произнес священник, – что за тисами я слышал голоса. Не думаю, что мистер Тэррент так одинок, как кажется, даже осмелюсь предположить, как ему хочется казаться.
Подтверждение этому заявлению пришло очень скоро, одновременно с тем как Тэррент, как обычно, медленно и с хмурым видом повернулся. Другой голос, высокий и довольно жесткий, хоть и несомненно женский, с добродушно-насмешливой интонацией произнес:
– Откуда же мне было знать, что и он здесь окажется?
Профессор Смайлл сообразил, что это жизнерадостное восклицание относилось не к нему, из чего ему не без удивления пришлось заключить, что где-то поблизости находится кто-то третий. Когда из тени тиса вышла леди Диана Уэйлз, как всегда сияющая и решительная, он заметил, что ее преследует живая тень, и нахмурился еще больше. Поджарая аккуратная фигура Леонарда Смита, этого угодливого работника пера, вынырнула сразу же вслед за ней. По-собачьи чуть наклонив набок голову, он улыбался.
– Вот черт! – пробормотал Смайлл. – Они все здесь! Все, кроме того маленького хозяина зоопарка с моржовыми усами.
Он услышал, как негромко рассмеялся отец Браун. И действительно, с каждой секундой положение все больше и больше напоминало какую-то комедию, даже фарс, поскольку, едва профессор это произнес, его слова были опровергнуты самым комичным образом: из какой-то дыры в земле неожиданно вынырнула круглая голова с нелепым черным полумесяцем усов. В следующую секунду они поняли, что дыра эта – на самом деле большая яма, в которой установлена лестница, ведущая в земные недра, это и был вход в подземный склеп, ради которого они сюда и приехали. Маленький человечек первым нашел вход и уже успел спуститься на несколько перекладин, теперь же он поднял голову, чтобы обратиться к попутчикам. Чем-то он напоминал какого-то нелепого могильщика из шуточной постановки «Гамлета». Густым голосом он коротко пробасил в густые усы: «Это здесь», и все вдруг поняли, что, хоть и обедали с ним за одним столом целую неделю, сейчас он заговорил с ними впервые. К тому же, несмотря на то что этот господин и был англичанином, разговаривал он с довольно необычным иностранным акцентом.
– Дорогой профессор! – с обезоруживающей прямотой весело воскликнула леди Диана. – Вы так заинтересовали всех нас своей византийской мумией, что я решила специально заехать сюда, чтобы взглянуть на нее. Я думаю, джентльмены почувствовали то же самое. Теперь вы просто обязаны нам все рассказать о ней!
– Мне о ней известно далеко не все, – серьезным, почти суровым голосом произнес профессор. – Я, можно сказать, даже почти ничего не знаю о ней. Все-таки довольно странно, что все мы так скоро снова встретились. В наши дни тяга к знаниям, надо полагать, действительно безгранична. Но, если уж мы все решили посетить это место, отнестись к этому нужно ответственно, и, прошу меня простить, без ответственного руководителя нам не обойтись. Нам нужно известить того, кто руководит раскопками, хотя бы оставить наши имена в журнале.
Сие столкновение нетерпеливости леди с подозрительностью археолога продолжилось чем-то вроде небольшого спора, но в конце концов ученому удалось убедить всех в необходимости соблюсти правила и, чтобы не подставить под удар местного священника, повременить со спуском. Маленький усач вылез из ямы, всем своим видом давая понять, что подчиняется этому решению с неохотой. К счастью, тут появился сам священник, седовласый благообразного вида господин, очки которого каким-то странным образом подчеркивали его сутулость. Сразу почувствовав расположение к профессору (как видно, он определил в нем собрата-коллекционера), пеструю компанию его спутников он удостоил лишь беглым, хоть и любопытным взглядом.
– Надеюсь, среди вас нет суеверных, – приятным голосом сказал он. – С самого начала хочу предупредить вас, что с этим местом связано немало проклятий и плохих знамений. Я как раз только что расшифровал латинскую надпись, обнаруженную над входом в часовню, и там говорится ни много ни мало о трех проклятиях: одно проклятие тому, кто войдет в опечатанную комнату, еще одно, двойное, тому, кто откроет гроб, и еще одно, тройное и самое страшное, – тому, кто прикоснется к золотой реликвии, которая хранится внутри. Первых два я уже навлек на себя, – добавил он с улыбкой, – но, боюсь, что и вам, если вы хотите вообще что-нибудь увидеть, не миновать первого, хоть самого незначительного. Если верить легенде, проклятия эти проявляются не сразу, а постепенно, через какое-то время. Не знаю, насколько это вас успокоит. – И на лице преподобного мистера Уолтерса снова появилась вялая благодушная улыбка.
– Легенде? – удивленно повторил профессор Смайлл. – Что еще за легенда?
– О, это длинная история, и легенда эта, как и большинство таких легенд, имеет множество вариаций, – ответил приходской священник. – Но она несомненно появилась на свет одновременно с этим захоронением. Содержание ее пересказывается на выбитой на стене надписи, и я могу вкратце ее пересказать: Ги де Жизору, лорду здешнего поместья, жившему в начале тринадцатого века, очень приглянулась прекрасная черная лошадь, принадлежавшая генуэзскому послу, которую тот, будучи оборотистым купцом, соглашался продать только за огромную сумму. Алчность Ги привела к тому, что он пошел даже на осквернение могилы или, согласно одному из вариантов легенды, убил епископа, который здесь жил в то время. Как бы то ни было, суть в том, что епископ произнес проклятие, которое должно пасть на любого, в чьи руки попадет золотой крест, похороненный вместе с ним, и на того, кто попытается его забрать, после того как он будет закрыт в склепе. Феодал получил требовавшиеся ему для покупки лошади деньги, продав драгоценную реликвию городскому золотых дел мастеру, но в первый же день, когда он сел на нее верхом, лошадь вздыбилась и сбросила его прямо перед порогом церкви. Ги сломал себе шею. Тем временем несколько необъяснимых происшествий привели к тому, что купивший крест ювелир, до того богатый и процветающий, разорился и угодил в зависимость от еврея-ростовщика, жившего в поместье. В конце концов несчастный ювелир, оказавшись перед лицом голодной смерти, повесился на яблоне. Золотой крест вместе со всеми остальными его товарами, домом, мастерской и инструментами еще задолго до этого перешел в руки ростовщика. Тем временем сын и наследник феодального лорда, которого поразила смерть его нечестивого родителя, сделался религиозным фанатиком в суровом, мрачном духе той эпохи и принялся с рвением искоренять всякую ересь и безбожие среди своих вассалов. Таким образом, еврей-ростовщик, которого его отец, насмехаясь над бытовавшими тогда обычаями, пригрел у себя под боком, был беспощадно сожжен на костре по приказанию сына, то есть и он пострадал за то, что какое-то время владел крестом. После трех смертей крест вернулся в могилу епископа, и с тех пор его никто не видел и ничьи руки не прикасались к нему.
На леди Диану этот рассказ произвел гораздо большее впечатление, чем можно было ожидать.
– Подумать только, – воскликнула она, – и мы будем первыми, кроме вас, святой отец, кто увидит его! Боже, как я волнуюсь!
Первопроходцу, обладателю больших усов и странного акцента, все-таки не пришлось воспользоваться лестницей, которую на самом деле просто оставил там кто-то из рабочих, занятых на раскопках, поскольку приходской священник отвел их к большому и более удобному входу, расположенному ярдах в ста от этой ямы, из которого сам лишь недавно вышел после обследования подземелья. Здесь спуск был довольно пологим, и единственную трудность составляла постепенно сгущающаяся в туннеле темнота. Вскоре их уже окружала кромешная тьма. Прошло какое-то время, прежде чем идущие гуськом исследователи увидели впереди слабый мерцающий свет. Во время этого молчаливого спуска один раз раздался звук, похожий на громкий вздох, но кто его издал, понять было невозможно. А еще они услышали проклятие на неведомом языке, прозвучавшее, точно глухой выстрел.
Наконец они вышли в круглую крипту, окруженную рядом арок закругленной формы, – часовня эта была построена еще до того, как первая стрельчатая готическая арка копьем пронзила нашу цивилизацию. Зеленоватое мерцание между двумя столбами указало на место второго хода во внешний мир и породило смутное ощущение, будто помещение находилось глубоко под водой, которое усилилось еще парочкой случайных и, возможно, надуманных соответствий. Например, на арках еще сохранился косой норманнский орнамент, из-за чего в этой темноте он чем-то напоминал зубы чудовищных акул, а темневший в самой середине массивный саркофаг с поднятой крышкой тоже вполне мог сойти за разверстую пасть какого-нибудь левиафана.
То ли не желая нарушать обстановку инородными предметами, то ли из-за нехватки обычных современных приспособлений церковный любитель старины осветил подземную часовню лишь четырьмя длинными свечами в больших деревянных подсвечниках, которые расставил на полу. Когда компания вошла в небольшой зал, только одна из них горела, озаряя слабым дрожащим светом массивные архитектурные формы. Когда вошли все, священник зажег три остальные свечи, и сразу внешний вид и содержимое большого саркофага стали видны более отчетливо.
В первую секунду все глаза устремились на лицо мертвеца, сохраненное на века каким-то таинственным восточным способом, говорят, унаследованным со времен язычества и неизвестным простым местным могильщикам. Профессор не смог сдержать изумленного восклицания, поскольку, хоть лицо и было бледным, точно вылепленная из воска маска, сохранилось оно настолько хорошо, что казалось, будто лежащий в саркофаге человек спит и закрыл глаза какую-нибудь секунду назад. Широкое открытое лицо с выступающими костями походило на лик аскета или даже фанатика. Фигура была облачена в золоченую мантию и пышную ризу. На груди, под самым горлом, блестел пресловутый золотой крест на короткой золотой цепочке, или, вернее, ожерелье. Когда вскрывали каменный саркофаг, его крышку приподняли над изголовьем и установили на две толстые прочные деревянные подставки или столбики, упиравшиеся сверху в край крышки, а внизу вставленные в углы за головой мертвеца. Поэтому ноги и нижнюю часть фигуры рассмотреть было труднее, но свет свечи падал прямо на лицо, и, в отличие от его мертвенной белизны, золотой крест, казалось, шевелился и разбрасывал искры, как огонь.
После рассказа священника о проклятии с большого лба профессора не сходила глубокая, задумчивая, а возможно, и тревожная складка. Женщина, наделенная особым чутьем, не без примеси истерии, распознала значение его задумчивости лучше мужчин. В освещенной свечами крипте среди мертвой тишины неожиданно раздался ее голос:
– Умоляю, не прикасайтесь к нему!
Однако мужчина быстрым львиным движением уже шагнул к саркофагу и склонился над телом. В следующий миг все, стоявшие рядом, непроизвольно вздрогнули, кто отшатнулся, кто подался вперед, вжимая голову в плечи и пригибаясь, будто начали рушиться небеса.
Как только профессор коснулся пальцем золотого креста, установленные под небольшим углом деревянные подставки, поддерживавшие каменную крышку саркофага, вдруг дернулись и выпрямились, словно от толчка, каменная плита соскользнула с деревянных опор. У всех перехватило дыхание и засосало под ложечкой, появилось тошнотворное ощущение низвержения, точно всех их разом столкнули в пропасть. Смайлл успел отдернуть голову, но недостаточно быстро. В следующий миг он полетел на пол и распростерся рядом с саркофагом в луже алой крови, брызнувшей то ли из кожи головы, то ли из черепа. Старый каменный гроб захлопнулся, приняв тот вид, в котором он стоял веками, с той лишь разницей, что из небольшой щели выглядывали две палки, до жути похожие на кости, торчащие изо рта великана-людоеда. Левиафан захлопнул каменные челюсти.
Устремленные на несчастного глаза леди Дианы горели безумным электрическим светом, в зеленоватой мгле ее рыжие волосы на фоне побледневшего лица приняли багровый оттенок. Смит смотрел на нее, и в наклоне его головы все так же было что-то собачье, но теперь это было выражение собаки, которая смотрит на охваченного ужасом хозяина, не в силах понять его состояния. Лица Тэррента и иностранца застыли в их обычном замкнутом выражении, только побелели как мел. Приходской священник, похоже, лишился чувств. Отец Браун присел рядом с упавшим, пытаясь определить его состояние.
Ко всеобщему удивлению, байронический типаж, Пол Тэррент, бросился к нему на помощь.
– Его лучше вынести наверх, на свежий воздух, – сказал он. – По-моему, дела у него плохи.
– Он не умер, – тихим голосом сказал отец Браун, – но рана, кажется, очень серьезная. Вы, случайно, не врач?
– Нет, но мне много чем приходилось заниматься в своей жизни, – ответил американец. – Однако давайте лучше сейчас не обо мне думать, тем более что моя профессия, возможно, удивит вас.
– Я так не думаю, – ответил отец Браун, слегка улыбнувшись. – Я думал об этом примерно половину нашего плавания. Вы – сыщик, преследующий кого-то. Впрочем, крест сейчас все равно никто не украдет.
Пока они говорили, Тэррент ловко и на удивление легко поднял не подающее признаков жизни тело раненого и бережно понес его к выходу. По дороге он повернул голову и бросил через плечо:
– Да, крест сейчас в безопасности.
– Вы хотите сказать, что-то угрожает всем остальным? – спросил отец Браун. – Вы тоже верите в проклятие?
Следующие час или два с лица отца Брауна не сходило озабоченно-недоуменное выражение, но его явно тяготило не потрясение от пережитого трагического события, а что-то другое. Он помог перенести жертву в небольшую гостиницу напротив церкви, поговорил с врачом, который определил, что рана очень серьезная и опасная, хотя и не обязательно смертельная, и передал эту весть маленькой группе путешественников, которые собрались за столом в общей комнате гостиницы. Но куда бы он ни ходил, его не покидала тень сомнения, которая становилась тем гуще, чем глубже он задумывался. И причиной этому было то, что главная загадка не прояснялась, а наоборот, делалась все более и более запутанной по мере того, как в его голове начинали появляться ответы на другие загадки калибром поменьше.
Чем больше он начинал понимать характер и роль в происходящем отдельных людей, тем менее понятным становилось само происходящее. Леонард Смит оказался здесь из-за леди Дианы, а леди Диану привело сюда простое любопытство. Этих двоих связывал обычный светский флирт, глупый и бессмысленный, поскольку ни одна из сторон не придает ему особого значения. Однако романтизм женщины имел и суеверный оттенок, отчего страшное происшествие, которым окончилось ее приключение, повергло ее в настоящую прострацию. Пол Тэррент был частным сыщиком, возможно, нанятым какой-нибудь женой или мужем для наблюдения за развитием этого романа, или же следил за усатым лектором-иностранцем, который производил впечатление возможного нежелательного чужака. Однако же, если он или кто-либо другой намеревался похитить реликвию, намерению этому не суждено было осуществиться. И судя по всему, то, что помешало его осуществлению, было либо каким-то чудовищным совпадением, либо вмешательством древнего проклятия.
Стоя в непривычной глубокой задумчивости прямо посреди деревенской улицы между гостиницей и церковью, отец Браун вздрогнул от удивления, заметив, что на улице появился тот, с кем он недавно познакомился, но совершенно не ожидал увидеть вновь. Мистер Бун, журналист, на солнечном свете выглядевший еще более измученным, что только подчеркивало ветхость его одежды и прибавляло сходства с пугалом, шел, устремив темные, глубоко посаженные глаза (расположенные довольно близко друг к другу и разделенные переносицей длинного крючковатого носа) на священника. Последний не сразу заметил, что под его густыми темными усами скрывалось нечто вроде ухмылки или по меньшей мере недоброй улыбки.
– А мне показалось, вы собирались уезжать, – не очень приветливо произнес отец Браун. – Я думал, вы спешили на тот поезд, что два часа назад ушел.
– Как видите, я не уехал, – сказал Бун.
– Почему вы вернулись? – спросил отец Браун с некоторой строгостью в голосе.
– В таком райском сельском уголке журналисту можно и задержаться, – ответил тот. – Слишком уж тут интересно, чтобы возвращаться в скучный Лондон. К тому же я ведь имею непосредственное отношение к этому делу… Я имею в виду второе дело. Это ведь я нашел тело, ну, или по крайней мере одежду. Довольно подозрительное поведение с моей стороны, не правда ли? Может, мне нарядиться в его одежду, что скажете? А что, из меня вышел бы неплохой священник!
И тощий длинноносый фигляр выкинул неожиданную штуку: стоя прямо посреди сельской площади, в молитвенном жесте воздел руки в темных перчатках, потом вытянул их перед собой, изображая благословение, и затянул торжественным голосом:
– Возлюбленные братия и сестры мои, я хочу всех вас заключить в объятия…
– Что вы несете?! – воскликнул отец Браун и даже слегка ударил по камням стареньким потрепанным зонтиком, ибо был он тогда чуть менее терпелив, чем обычно.
– О, вам все станет понятно, если расспросите свою веселую компанию в гостинице, – насмешливо скривился Бун. – Этот ваш Тэррент, кажется, подозревает меня, только потому что это я нашел одежду, хотя, приди он сам на минуту раньше, ее бы нашел он. Впрочем, в этом деле и так сплошные загадки. А человек с большими усами не так прост, как кажется. По правде говоря, я считаю, что и вы могли бы отправить на тот свет этого беднягу.
Отца Брауна это предположение не смутило ни капли, но, похоже, довольно сильно удивило и обеспокоило.
– Вы хотите сказать, – простодушно произнес он, – что это я пытался убить профессора Смайлла?
– Вовсе нет, – Бун милостиво взмахнул рукой с видом человека, идущего на большую уступку. – Вокруг полно мертвецов – выбирайте сами. Вы не ограничены одним профессором Смайллом. Вы разве не знали? Тут есть кое-кто и помертвее профессора Смайлла. Мне только непонятно, почему вы не выбрали более тихий способ покончить с ним. Религиозные распри, знаете ли, и все такое… Прискорбная разобщенность в христианском лагере… Вы ведь всегда хотели заполучить обратно англиканские приходы.
– Я возвращаюсь в гостиницу, – спокойно произнес священник. – Вы говорите, люди, собравшиеся там, поняли бы вас. Что ж, надеюсь, они смогут растолковать ваши слова.
Однако намерениям его не суждено было сбыться. Сразу после этого разговора его внутренние сомнения были развеяны известием о новой беде. Едва переступив порог маленького обеденного зала, в котором собрались остальные участники группы, и увидев их бледные лица, он понял, что все они потрясены каким-то происшествием, случившимся после случая в усыпальнице. Одновременно с тем, как он вошел, Леонард Смит произнес:
– …Когда же это наконец закончится?
– Говорю вам, это никогда не закончится, – промолвила леди Диана, глядя в пустоту стеклянными глазами. – Это не закончится, пока мы все не закончимся. Проклятие погубит нас всех, одного за другим… Наверное, не сразу, как говорил несчастный священник, но мы все погибнем, как и он.
– Что на этот раз случилось? – мрачно осведомился отец Браун.
Некоторое время все молчали, потом Тэррент замогильным голосом произнес:
– Мистер Уолтерс, приходской священник, наложил на себя руки. Я думаю, это на него ужас от случившегося так подействовал, но боюсь, что сомневаться не приходится. Мы только что нашли его черную одежду вместе со шляпой на скале, нависшей над берегом. Надо полагать, он бросился с нее в море. А я ведь сразу заметил, что он как-то странно выглядел, будто немного тронулся. Наверное, нужно было присмотреть за ним повнимательнее. Но тут столько всего творилось!
– Вы бы все равно ничего не смогли сделать, – сказала женщина. – Разве вы не видите? Рок распоряжается нами, вершится в какой-то жуткой последовательности. Профессор дотронулся до креста и пал первым, приходской священник вскрыл могилу и пал вторым, мы всего лишь вошли в склеп, и теперь…
– Подождите! – резко оборвал ее отец Браун, что за ним нечасто водилось. – Это нужно остановить.
Хоть брови священника все еще были задумчиво насуплены, растерянность в его взгляде сменилась светом понимания. Но то был взгляд прозревшего человека, которого увиденное заставило ужаснуться.
– Какой же я дурак! – пробормотал он. – Я же должен был давным-давно догадаться. История о проклятии должна была раскрыть мне глаза…
– Вы что же, – требовательным тоном произнес Тэррент, – хотите сказать, что нас всех погубит что-то, случившееся в тринадцатом столетии?
Отец Браун покачал головой и выразительно, хоть и негромко, произнес:
– Не знаю, может ли нас погубить что-то, случившееся в тринадцатом столетии, но я совершенно уверен в одном: то, чего никогда не было, ни в тринадцатом столетии, ни в любом другом, нас погубить не может.
– Что ж, – сказал Тэррент, – по крайней мере, приятно видеть священника, который так скептически относится ко всему сверхъестественному.
– Вы ошибаетесь, – спокойно ответил священник. – Я ставлю под сомнение не сверхъестественную, а естественную часть этого дела. Я полностью согласен с человеком, который сказал: «Я могу поверить в невозможное, но не в невероятное»[20].
– Парадокс! – прокомментировал Тэррент.
– Здравый смысл, если правильно это утверждение, – возразил отец Браун. – Всегда естественнее поверить во что-то сверхъестественное, касающееся вещей, которых мы не в состоянии понять, чем во что-то обыкновенное, противоречащее тому, что мы хорошо понимаем. Если вы скажете мне, что великого Гладстона[21] в его последние минуты посетил призрак Парнелла[22], я предпочту быть агностиком и не скажу ни да, ни нет. Но если вы заявите, что мистер Гладстон, когда его впервые представляли королеве Виктории, не снял шляпу в ее гостиной, похлопал ее по плечу и предложил сигару, тут уж у меня сомнений не возникнет. Это нельзя назвать невозможным, это всего лишь невероятно, но в том, что подобного не случалось, я уверен больше, чем в том, что призрак Парнелла не витал над смертным одром Гладстона, потому что это идет вразрез с теми законами мира, которые я понимаю. То же и с рассказом о проклятии. Я не верю не в легенду, я не верю в саму историю.
Леди Диана к этому времени уже почти вышла из охватившего ее пророческого экстаза Кассандры, и неиссякаемое любопытство ко всему новому снова засветилось в ее ярких больших глазах.
– Какой вы интересный человек! – сказала она. – А почему же вы не верите в историю?
– В историю я не верю, потому что это не история, – ответил отец Браун. – Для любого, кто хоть что-то знает о средних веках, то, о чем говорится в легенде, не более правдоподобно, чем рассказ о Гладстоне, предлагающем королеве Виктории сигару. Кто-нибудь из вас знает что-нибудь о средневековье? Вы знаете, что такое гильдия? О «salvo managio suo»[23] вы когда-нибудь слыхали? А что за люди были Servi Regis[24], вам известно?
– Нет, я, разумеется, ни о чем таком не слышала, – довольно раздраженно произнесла женщина. – Так много латинских слов!
– Разумеется, нет, – кивнул отец Браун. – Если бы мы имели дело с Тутанхамоном и несколькими высушенными африканцами (одному Богу известно, для каких целей) на другом конце света, если бы это была Вавилония или Китай, если бы это был представитель какой-нибудь расы столь же далекой и загадочной, как лунные человечки, газеты рассказали бы об этом все, вплоть до последней находки – зубной щетки или запонки. Но люди, которые строили ваши же церкви и давали названия вашим же городам и ремеслам, улицам, по которым вы ходите, – вам никогда не приходило в голову узнать о них хоть что-нибудь? Я не хочу изображать из себя знатока, но даже мне понятно, что вся эта история полна нелепостей и от начала до конца – сплошная выдумка. В то время ростовщику запрещалось отнимать у должника его инструменты и мастерскую. Очень маловероятно, чтобы гильдия не помогла своему человеку и не спасла бы его от полного разорения, тем более если он попал в оборот к еврею. У тех людей тоже были свои пороки и трагедии; иногда они пытали и сжигали на кострах других людей, но рассказ о человеке без веры или надежды в душе, который, оставленный всеми, добровольно пошел на смерть, потому что никому не было до него дела, звучит совершенно не в духе средневековья. Подобное – продукт нашего развитого времени, где всем правят деньги и прогресс. Еврей не мог быть вассалом феодального лорда. Евреи-ростовщики обычно занимали особое положение слуг короля. И главное – иудея не могли сжечь за его религию.
– Парадоксы множатся, – заметил Тэррент. – Но не станете же вы отрицать, что евреи подвергались гонениям в средние века?
– Правильнее было бы сказать, – ответил отец Браун, – что они единственные люди, которые не подвергались гонениям в средние века. Если вам когда-нибудь понадобится высмеять средневековье, достаточно будет сказать, что в те времена иного несчастного христианина могли сжечь заживо за неправильное понимание единосущности Христа Богу, хотя какой-нибудь богатый иудей мог открыто насмехаться над Христом и Богоматерью. Такова наша история. Она не имеет ничего общего со средними веками. Это даже не легенда о средних веках. Она сочинена кем-то, чьи знания почерпнуты из романов и газет, а то и вообще состряпана без всякой подготовки.
Остальных это отступление в историю, похоже, немного удивило и заставило подумать, отчего это священник уделяет этой легенде столько внимания и считает ее такой уж важной частью загадки. Но Тэррент, профессия которого предполагала умение выхватывать самое важное из многочисленных хитросплетений и отходов от темы, вдруг насторожился. Борода его выдвинулась вперед дальше, чем обычно, печальные глаза вспыхнули.
– Тат-так! – воскликнул он. – Значит, состряпана без подготовки… Хм!
– Ну, возможно, это я немного преувеличил, – откровенно признался отец Браун. – Наверное, правильнее было бы сказать, что ее автор уделил ей меньше внимания, чем остальному своему плану, продуманному до мелочей. Только заговорщик не подумал, что кто-то станет обращать внимание на подробности средневековой истории. И его расчет оказался почти так же верен, как все остальные его расчеты.
– Чьи расчеты? Кто оказался прав? – неожиданно энергично вскричала леди Диана. – Кто этот человек, о котором вы говорите? Разве мы еще не достаточно натерпелись и без ваших непонятных «он» и «его»?
– Я говорю об убийце, – ответил отец Браун.
– Об убийце? – резко спросила она. – Это что же, вы хотите сказать, что бедного профессора убили?
– Насчет «убили» – это еще вопрос, – пробормотал в бороду Тэррент, который, похоже, о чем-то напряженно размышлял. – Мы не знаем, было ли это подстроено.
– Убийца убил не профессора Смайлла, а другого человека, – серьезно сдвинув брови, произнес священник.
– Как?! А кого же еще он мог убить? – вскинулся Тэррент.
– Он убил преподобного Джона Уолтерса, священника далэмского прихода, – уверенно произнес отец Браун. – Он хотел убить только этих двух, потому что им принадлежали две реликвии с неким редким изображением. Убийца – безумец, охваченный навязчивой идеей.
– Все это очень странно! – Тэррент призадумался. – Но мы, разумеется, не можем с уверенностью сказать, что священник мертв, ведь тела его мы не видели.
– Видели, – возразил отец Браун.
В комнате воцарилась тишина, неожиданная, как удар в гонг. Тишина, в которой кипучая и меткая женская догадливость леди Дианы едва не заставила ее вскрикнуть.
– Именно его вы и видели, – продолжил священник. – Тело его вы видели, хотя самого его (живого человека) вы не видели. Вы внимательно всматривались в него при свете четырех больших свечей. Тело это не было брошено в самоубийственном порыве в море. Оно покоилось как тело кардинала в усыпальнице, построенной еще до Крестовых походов.
– Проще говоря, – сказал Тэррент, – вы хотите, чтобы мы поверили, будто забальзамированное тело, которое мы видели в саркофаге, это на самом деле труп убитого священника?
Отец Браун ненадолго замолчал, а потом неожиданно, словно и не услышал вопроса, заговорил снова:
– Первое, на что я обратил внимание, это крест. Вернее, шнурок, на котором он был закреплен. Большинству из вас это показалось простым шнурком с несколькими золотыми бусинами, не более, но, как вы сами понимаете, я в таких вещах разбираюсь лучше. Наверное, вы помните, что крест лежал у самого подбородка, были видны только несколько бусин, как будто все ожерелье было очень коротким. Однако бусины, остававшиеся на виду, были расположены в определенном порядке: сначала одна, потом три и так далее. Я сразу понял, что это четки, обычные четки с крестом. Но в четках должно быть самое меньшее пять десятков бусин и еще несколько дополнительных, поэтому я удивился: где остальные? Чтобы так уложить четки, ими пришлось бы обмотать шею старика несколько раз. Тогда я не знал, что думать, и лишь потом догадался, куда пошла остальная часть шнурка. Она была крепко, в несколько раз, обмотана вокруг деревянной подставки, которая упиралась в угол каменного гроба, поддерживая его крышку. Таким образом, несчастный Смайлл, потянув за крест, выдернул подставку, и крышка обрушилась на его череп, как каменная дубина.
– Господи Боже! – воскликнул Тэррент. – Я, кажется, начинаю понимать, что к чему. Если все так и было, это очень странно.
– Когда я понял это, – продолжил отец Браун, – обо всем остальном я уже мог догадаться. Помните, что никаких серьезных археологических исследований здесь еще не проводилось. Бедняга Уолтерс, честный коллекционер древностей, вскрыл гробницу для того, чтобы проверить правдивость легенды о забальзамированных телах. Все остальное – слухи, которые часто предваряют или преувеличивают истинное открытие. В действительности он обнаружил, что тело не было забальзамировано, а давно развеялось в прах. Только когда он работал в той подземной гробнице при свете одинокой свечи, рядом с ним упала еще одна тень.
– Ах! – взволнованно воскликнула леди Диана. – Теперь я поняла, что вы хотите сказать. Вы хотите сказать, что мы встречались с убийцей, разговаривали и смеялись с ним, выслушали его романтическую историю и позволили ему спокойно скрыться.
– Оставив уже ненужную церковную одежду на скале, – кивнул, соглашаясь, Браун. – Все ужасно просто. Этот человек сумел прибыть в церковь раньше профессора (возможно, пока тот разговаривал с тем угрюмым журналистом), застал священнослужителя рядом с пустым гробом и убил его. Затем переоделся в черную рясу убитого, на жертву надел настоящую старинную ризу и уложил тело в саркофаг, расположив четки и деревянную подпорку, как я рассказывал. Устроив эту ловушку для своей второй жертвы, он вышел из склепа и встретил нас, изобразив вежливого и приветливого сельского священника.
– Но он очень рисковал, – заметил Тэррент. – Что, если бы кто-нибудь знал Уолтерса в лицо?
– Я же говорил, этот человек, можно сказать, почти безумец, – согласно кивнул отец Браун, – но, думаю, вы согласитесь, что риск был оправдан, ведь ему все же удалось скрыться.
– Я соглашусь, что ему чертовски повезло, – сердито пробурчал Тэррент. – А кто он вообще такой? Вам это известно?
– Вы правы, ему очень повезло, – ответил отец Браун, – и не только в этом. Но об этом мы никогда не узнаем. – Какое-то время он, нахмурившись, смотрел на стол, а потом продолжил: – Этот человек годами вился вокруг профессора и угрожал ему, но сумел сохранить тайну своей личности до сих пор. Однако, если несчастный профессор поправится, а я думаю, с ним все будет хорошо, можно не сомневаться, что мы еще узнаем что-нибудь о нем.
– А что, по-вашему, сделает профессор, когда придет в себя? – спросила леди Диана.
– Я думаю, – вставил Тэррент, – он первым делом пустит полицейских ищеек по следу этого дьявола. Я бы и сам с удовольствием взялся за это дело.
– А мне кажется, – отец Браун неожиданно, словно сбросив с себя бремя задумчивости, улыбнулся, – я знаю, что он должен будет сделать первым делом.
– И что же это? – с очаровательным нетерпеливым любопытством спросила леди Диана.
– Он должен будет попросить у всех вас прощения, – ответил отец Браун.
Однако не об этом говорил отец Браун с профессором Смайллом, сиживая у кровати медленно идущего на поправку именитого археолога. Впрочем, и разговаривал-то большей частью не он. Хоть разговор, как возбуждающее лекарство, был прописан ему в малых дозах, он почти весь его запас тратил на своего клерикального друга. У отца Брауна был особый талант своим молчанием вызывать у собеседников желание говорить, и Смайлл рассказывал ему о многих странных вещах, даже о таких, о которых не каждый решился бы откровенничать: например, о самых тяжелых этапах выздоровления или о тех полных страшных видений снах, которые часто сопровождают расстройство сознания.
Выздоровление после сильного удара по голове часто проходит медленно и неровно, а когда это такая интересная голова, как голова профессора Смайлла, даже те искривления и отклонения, которые происходят внутри нее, зачастую бывают необычны и весьма любопытны. Его сны больше походили на смелые крупные геометрические формы, чем на картины, как в том интересном, но застывшем древнем искусстве, которое он изучал. Они были полны странных святых с квадратными и треугольными нимбами; золотых вытянутых корон и лучезарного сияния вокруг темных плоских лиц; орлов, летящих с востока, и высоких шлемов на головах бородатых мужчин с длинными и собранными по-женски волосами. Но только, как он признался священнику, другая, намного более простая и незамысловатая форма постоянно всплывала в его воображаемой памяти. Снова и снова эти византийские образы блекли, как золото, на котором они были начертаны, и в конце концов не оставалось ничего, кроме темной голой каменной стены, на которой сиял контур в виде рыбы, точно нарисованный пальцем, смазанным рыбьим фосфором. И то был знак, на который однажды пал его взгляд в тот самый миг, когда из-за угла темного подземного коридора до него впервые донесся голос его врага.
– Мне кажется, – сказал профессор, – что я наконец увидел смысл в том изображении и в голосе, которого раньше не понимал. Почему я должен беспокоиться из-за того, что один безумец из миллиона здравомыслящих людей, объединенных в противопоставленное ему общество, похваляется тем, что преследует меня или даже замышляет убить меня? Человек, нарисовавший в темных катакомбах тайный символ Христа, тоже был преследуем, только совсем не так, как я. Он был одиноким безумцем, все здравомыслящее общество того времени сплотилось для того, чтобы не спасти, а уничтожить его. Я, бывало, беспокоился, впадал в отчаяние, все силился понять, кто же был моим гонителем: Тэррент, Леонард Смит, кто из этих людей? А что, если это были все они вместе? Все, кто плыл на судне, все, кто ехал на поезде, все, кто жил в деревне? Что, если, как мне казалось, все они были убийцами? Мне казалось, я имел право подозревать, потому что я брел в темноте по подземным катакомбам и за мной крался человек, желавший мне погибели. А что бы случилось, если бы погубитель поднялся на поверхность и завладел всей землей, стал бы командовать всеми армиями и получил власть над народами? Что, если бы он мог заделать все дыры в земле, или выкурить меня на поверхность, или убить меня, как только я высунул бы нос на поверхность? Каково было бы иметь дело с убийцей такого масштаба? Мир забыл такие вещи, так же как до недавнего времени не вспоминал и о войне.
– Да, – сказал отец Браун. – Но война пришла. Рыбу можно опять загнать под землю, но рано или поздно она снова увидит дневной свет. Как в шутку заметил святой Антоний Падуанский: «Лишь рыбы спасутся во время потопа».
Воскресение отца Брауна
В жизни отца Брауна однажды выдался краткий период, когда его настигла слава, хотя надо сказать, что самому священнику это не принесло никакого удовольствия, скорее даже наоборот. Имя его прогремело в газетах, о нем развернулась дискуссия на страницах еженедельных обозрений, и деяния его горячо обсуждались в клубах и светских салонах, особенно в Америке. Удивительно (а тем, кто был с ним знаком близко, это показалось и вовсе невероятным), но в журналах даже стали появляться короткие рассказы, повествующие о его приключениях в ипостаси сыщика.
Как ни странно, слава настигла его, когда он находился в самом глухом или по крайней мере в самом отдаленном от его обычных мест пребывания уголке. Его отправили в качестве чего-то среднего между миссионером и приходским священником в одну из тех стран Южной Америки, которые, поделив ее северное побережье на полосы, все еще тянутся к Европе или грозят превратиться в независимые государства под гигантской тенью президента Монро. Население там было краснокожим и темнокожим с розовыми вкраплениями. То есть жили там люди, в жилах которых текла испанская и индейская кровь, но среди них встречались и американцы северного образца – выходцы из Англии, Германии и других подобных стран. Неприятности начались, когда один из таких приезжих, едва успевший ступить на берег и сильно раздосадованный из-за пропажи одного своего чемодана, подошел к первому же зданию, которое увидел перед собой, оказавшемуся миссионерским домом с пристроенной молельней. Всю переднюю стену дома занимала открытая терраса с длинным рядом столбов, оплетенных спутанными черными виноградными лозами, квадратные листья которых осень уже успела выкрасить в красный цвет. За ними, тоже ровным рядом, сидели люди, почти такие же неподвижные, как столбы, и цветом чем-то сходные с виноградом, ибо широкополые шляпы их были черны так же, как их немигающие глаза, а лица многих из них, казалось, были вырезаны из темно-красной древесины, добываемой в здешних лесах. Почти все они курили очень длинные тонкие черные сигары, и дым их был едва ли не единственным, что двигалось в этом месте. Гость, возможно, посчитал этих людей туземцами, но среди них были и такие, кто очень гордился своей испанской кровью. Впрочем, он большой разницы между испанцами и индейцами не видел и, однажды посчитав их всех коренными обитателями, перестал обращать на них внимание.
Это был репортер из Канзас-Сити, худой светловолосый мужчина, как сказал бы Мередит, с деятельным носом, который производил такое впечатление, будто жил своей жизнью, мог шевелиться из стороны в сторону и даже был способен ощупывать предметы, как хобот какого-нибудь муравьеда. Фамилия этого человека была Снайт. Его родители, руководствуясь какими-то не совсем понятными соображениями, нарекли своего сына именем Савл, но сам он имени своего стеснялся и в конце концов подобрал себе другое имя – Пол, правда, исходя при этом из совсем иных соображений, нежели апостол язычников[25]. Хотя ему-то как раз больше подходило имя гонителя христиан, чем защитника, поскольку он относился к официальной религии со сдержанным презрением, которое больше соответствует духу Ингерсолла[26], чем Вольтера. Но это было далеко не самой важной частью характера человека, который подошел к миссионерскому дому и сидящим на террасе людям. Что-то в их нарочитой бездеятельности и безразличии разбудило в нем бурю негодования, и, не получив ответов на свои первые вопросы, он принялся говорить сам.
Стоя под палящим солнцем, в безукоризненно чистом костюме с иголочки и большой панаме, сжимая стальной хваткой ручку саквояжа, он раскричался на людей в тени. Очень громко он стал объяснять им, почему они такие ленивые, грязные, невежественные и вообще хуже животных, если сами они этого не понимают. По его мнению, это все вредоносное поповское влияние довело их до такого состояния и превратило в жалких забитых бедняков, которым только то и остается, что торчать здесь без дела и курить сигары.
– Это ж какими надо быть овцами бессловесными, – ярился он, – чтобы позволить себя запугать этим набитым рясникам, которые ходят в своих митрах и тиарах, золоченых ризах и прочих тряпках и смотрят на всех вокруг, как на грязь под ногами! Вам же просто задурили мозги всякими коронами, балдахинами, священными зонтиками да опахалами, и все только потому, что какой-нибудь напыщенный и толстый старый служитель какого-нибудь Мумбы-Юмбы считает себя царем всего мира. Ну, а вы-то сами? Вы на себя посмотрите, простофили несчастные! Говорю же вам, вы поэтому-то в свое варварство снова и ударились, поэтому не научились ни читать, ни писать…
Тут из миссионерского дома торопливо вышел сам верховный жрец Мумбы-Юмбы, который выглядел не как царь всего мира, а скорее как диванный валик, обмотанный как попало старыми черными тряпками. Если у него и была тиара, в этот раз он ее не надел, а нацепил на голову широкополую потрепанную шляпу, мало чем отличавшуюся от тех, что были на головах индейцев. Ее он досадливо столкнул на затылок и собирался что-то сказать сидящим неподвижно туземцам, но, увидев приезжего, быстро произнес:
– Могу вам чем-то помочь? Не хотите зайти в дом?
Мистер Пол Снайт зашел в дом, и с этого началось значительное расширение его знаний о самых разных вещах. Возможно, его чутье как журналиста оказалось сильнее предубеждений, что бывает довольно часто с действительно талантливыми журналистами. Он задавал множество вопросов и получал самые исчерпывающие ответы, интересные и неожиданные. Он открыл для себя, что индейцы умеют читать и писать, чему научил их не кто иной, как сам священник, только занимаются они этим нечасто, поскольку от природы наделены склонностью к более прямым формам общения. Он узнал, что эти прохлаждающиеся на террасе оборванцы на своих земельных участках превращаются в неутомимых тружеников, особенно те из них, в ком преобладает испанская кровь. Что изумило его еще больше: он узнал, что каждому из них принадлежит собственный кусочек земли. Что так повелось издревле и что их это вполне устраивает. Однако и в этом священник сыграл определенную роль, что стало его первым и единственным вмешательством в дела политические, хоть и мелкого местного масштаба.
Не так давно по этим краям прокатилась лихорадка атеистического, даже анархического радикализма, который время от времени захлестывает страны латинской культуры, зарождаясь в тайных обществах и заканчиваясь гражданской войной и редко чем-нибудь другим. Здешним вожаком иконоборческого движения был некий Альварес, довольно колоритный искатель приключений родом из Португалии, но, на чем настаивали его недруги, имевший примесь негритянской крови. Под его началом находилось множество лож и храмов инициации, того сорта, который даже атеизму придает форму чего-то мистического. Во главе более консервативной стороны стоял некто Мендоза, не такой колоритный, но очень богатый владелец нескольких фабрик, человек уважаемый, однако малоинтересный. Считалось, что здесь давно воцарились бы беззаконие и беспорядок, если бы не пользующееся поддержкой простых людей политическое движение, отстаивающее право местных крестьян иметь собственную землю. И надо сказать, что движение это по большому счету зародилось в маленьком миссионерском домике отца Брауна.
Когда священник разговаривал с журналистом, в комнату вошел Мендоза, предводитель консерваторов, тучный смуглый мужчина с лысой головой, по форме напоминающей грушу, и дородным телом, тоже похожим на грушу. В зубах его была зажата очень ароматная сигара, но он, переступая порог комнаты священника, театральным жестом выбросил ее, как будто входил в храм, и низко поклонился, что при его полноте выглядело совершенно невероятным. Он всегда очень серьезно относился к формальностям, особенно в отношении церковных институтов, и отца Брауна это неизменно приводило в смущение, тем более когда он сталкивался с этим в личной жизни.
«Я сам себя считаю противником клерикализма, – с легкой улыбкой, бывало, говорил отец Браун. – Только, поверьте, в мире клерикализма было бы вдвое меньше, если бы власть находилась в руках самих клириков».
– О, мистер Мендоза, – оживился журналист. – Мы, кажется, уже встречались с вами. Вы в прошлом году не были в Мехико на Торговом конгрессе?
Тяжелые веки мистера Мендозы дрогнули, указав на то, что он узнал репортера, а губы его медленно растянулись в улыбке.
– Я помню.
– Каких-нибудь час-два, а какие дела там решились! – с радостным облегчением воскликнул Снайт. – Да и вы, похоже, не в убытке.
– Мне просто повезло, – скромно сказал Мендоза.
– Оставьте! – вскричал Снайт. – Деньги любят людей с твердой хваткой. А уж у вас хватка-то ого-го! Железная! Да и где взяться, вы знаете, как никто. Но я, простите, не мешаю вам? Вы, должно быть, сюда по делу?
– Вовсе нет, – ответил богач. – Люблю просто так заглянуть к падре, поговорить о том о сём. Просто поговорить.
Похоже, столь близкое знакомство отца Брауна с успешным, можно даже сказать именитым дельцом окончательно укрепило мир и согласие между священником и практичным мистером Снайтом. Вполне вероятно, что он почувствовал некоторое уважение к миссии и даже был готов закрыть глаза на те напоминания о существовании религии, без которых никак не обойтись в молельне. Он горячо поддержал программу священника, по крайней мере в ее мирской и социальной частях, и вызвался в любую секунду принять на себя роль глашатая, чтобы поведать о ней всему миру. И именно в этот миг отец Браун начал понимать, что журналист в своем сочувствии может доставить гораздо больше беспокойства, чем в отрицании.
Мистер Пол Снайт принялся энергично рекламировать отца Брауна. Один за другим он слал длиннейшие панегирики в его адрес в свою газету на Средний Запад. Он фотографировал несчастного священника за самыми обычными бытовыми занятиями, и снимки эти выходили огромными фотографиями в гигантских воскресных выпусках американских газет. Он превращал брошенные им фразы в лозунги и засыпал мир «посланиями» от священника из Южной Америки. Любой другой народ, кроме американцев, давно бы уже пресытился отцом Брауном, но преподобный, напротив, стал получать весьма заманчивые и даже настойчивые предложения проехать с лекционным туром по Соединенным Штатам, и, когда он, вызвав вежливое удивление, отказался, ставки его возросли еще больше. Мистер Снайт пошел дальше, по его просьбе об отце Брауне было сочинено несколько рассказов в духе историй про Шерлока Холмса, после чего они были присланы на благословение самому герою с просьбой ознакомиться и подправить что надо. Узнав об их появлении, отец Браун выразил лишь одно пожелание: чтобы они прекратились. А это, в свою очередь, заставило мистера Снайта развернуть целую дискуссию о том, стоит ли отцу Брауну временно покинуть этот мир, свергнувшись с огромной скалы вроде персонажа доктора Ватсона. На все подобные вопросы священнику приходилось терпеливо писать ответные письма, в которых он говорил, что согласен на временное прекращение рассказов на подобных условиях, и просил отложить их возобновление на как можно более долгий срок. Его послания становились все короче и короче, и, дописав последнее, он тяжко вздохнул.
Надо ли говорить, что вся эта странная шумиха на севере не могла не докатиться до маленького южного аванпоста, где отец Браун думал пожить в тишине и покое. Многочисленные местные англичане и белые американцы уже начали испытывать гордость от того, что по соседству с ними проживает такая знаменитость. Американские туристы того сорта, что, приезжая в Лондон, громко требуют немедленно вести их к Вестминстерскому аббатству, стали наведываться на эти отдаленные берега и громко требовать, чтобы их отвели к отцу Брауну. Дошло до того, что кто-то предложил провести отдельную железнодорожную линию, чтобы возить к нему экскурсии, как если бы он был монументом. Но больше всего ему досаждали настойчивые и бойкие торговцы, не так давно появившиеся в этих краях, которые преследовали его с просьбами попробовать и их товар и вынести оценку. Даже после того как он отказывался, они не прекращали засыпать его письмами ради того, чтобы заполучить как можно больше его автографов. Маленький священник был добрым и отзывчивым человеком, поэтому все они получали то, что хотели, но случилось так, что короткий, всего в несколько слов, ответ на запрос от одного франкфуртского виноторговца по фамилии Экштейн, который он торопливо написал на карточке, изменил его жизнь самым неожиданным и страшным образом.
Экштейн, суетливый маленький человечек с шапкой пышных волос и в пенсне, не только очень настаивал на том, чтобы священник попробовал его целебный портвейн, но еще и просил сообщить ему, где и когда он это будет делать. Священника эта просьба ничуть не удивила, поскольку его уже давно перестали удивлять причуды рекламы. Поэтому он черкнул наскоро несколько слов в ответ и занялся своими представлявшимися ему более полезными делами. Вскоре его занятия снова были прерваны, на этот раз запиской от самого Альвареса, его политического врага. Он приглашал отца Брауна принять участие в собрании, во время которого надеялся достичь согласия по одному важному вопросу, для чего и предлагал встретиться вечером в небольшом кафе у стен городка. На это приглашение он ответил согласием и передал ответное послание посыльному, краснощекому, по-военному подтянутому парню, который дожидался ответа. После этого, имея в своем распоряжении час-два, он снова вернулся к своим делам, намереваясь все-таки довести их сегодня до конца. Покончив с этим занятием, он налил себе стакан чудодейственного вина мистера Экштейна и, с веселым выражением лица взглянув на часы, выпил и вышел из дома в ночь.
Небольшой, основанный выходцами из Испании городок купался в ярком лунном свете, поэтому, когда он подошел к воротам в виде пышной арки в причудливом обрамлении пальм, они сильно напомнили ему декорации испанской оперы. Один длинный пальмовый лист с резными краями, черный на фоне белого круга луны, свисал с другой стороны арки, чем-то напоминая челюсть черного крокодила. Подобное сравнение вряд ли пришло бы ему в голову, если бы не одна мелочь, которую заметили его от природы внимательные глаза. Воздух был совершенно неподвижен, нигде ничего не шевелилось, но он вдруг отчетливо увидел, что пальмовый лист дрогнул.
Священник осмотрелся по сторонам и понял, что вокруг него никого нет. Он оставил позади последние дома с закрытыми дверьми и ставнями на окнах и теперь шел между двух длинных стен из больших и бесформенных, но гладких камней, утыканных кое-где странными колючими сорняками, произрастающими в этом регионе. Стены эти шли параллельно до самых ворот. Огней кафе за воротами видно не было – наверное, оно располагалось слишком далеко. Через арку не просматривалось ничего, кроме больших каменных плит, которыми была выстлана казавшаяся совсем белой в свете луны улица, да кактусов, которые кое-где проросли сквозь щели. И тут отец Браун вдруг явственно почувствовал запах зла, ощутил какую-то странную физическую подавленность, но и не подумал остановиться. Он был достаточно смелым человеком, но любопытство его превосходило даже это чувство. Всю свою жизнь он испытывал непреодолимую тягу к познанию истины, даже в мелочах. Доходило до того, что он иногда специально подавлял в себе это чувство, чтобы сохранять хоть какое-то равновесие в душе, и все же оно не покидало его ни на секунду. Едва он прошел через арку, с дерева по-обезьяньи спрыгнул человек и ударил его ножом. В тот же миг еще один человек, прижимавшийся до этого к стене, бесшумно метнулся к нему и с размаху опустил на него дубинку. Отец Браун повернулся, качнулся и мешком повалился на землю. Но прежде чем он упал, на лице его появилось выражение совершенно искреннего и безмерного удивления.
В том же крошечном городке, в то же время жил еще один молодой американец, которого можно было назвать прямой противоположностью мистера Пола Снайта. Звали его Джон Адамс Рейс, и был он электротехником, состоящим на службе у Мендозы, который доверил ему обеспечение старого города новинками техники. В сатирических памфлетах и международных сплетнях такие личности, как он, встречаются намного реже, чем журналисты. Тем не менее в Америке на одного человека такого морального склада, как Снайт, приходится миллион людей такого морального склада, как Рейс. Его исключительность ограничивалась тем, что он исключительно добросовестно относился к своей работе, во всем остальном это был самый обычный простоватый человек. Трудовую жизнь он начал помощником аптекаря в одной западной деревеньке и нынешнего положения добился исключительно трудом и добродетелью. Однако он все еще считал свой родной городок сердцем обитаемого мира.
В детстве, сидя на коленях у матери и слушая, как она читает старую семейную Библию, он впитал в себя очень пуританское, даже евангелическое восприятие христианства, и по сей день, когда у него оставалось время задумываться о религии, то была его религия. Среди ослепительных вспышек самых последних и даже самых невероятных открытий, находясь на самых передовых позициях эксперимента, подобно Творцу Всевышнему, создающему новые звезды и солнечные системы, творя чудеса со светом и звуком, он ни на миг не усомнился в том, что «дома» лучше всего: мама, семейная Библия, спокойная, хоть и немного чудная жизнь родной деревни. Перед матерью своей он преклонялся, как легкомысленный француз. Вся религия для него заключалась в перечитывании старой семейной Библии, только всякий раз, попадая в современный мир, он чувствовал смутное волнение. Вряд ли обрядность католичества пришлась бы ему по душе, поэтому, испытывая неприятие к разным митрам и епископским посохам, он почувствовал некоторое сходство с мистером Снайтом, хоть и выражал свои взгляды не в такой самоуверенной форме. Публичные поклоны и расшаркивания Мендозы ему претили, что уж говорить об атеисте Альваресе со всем его масонским мистицизмом.
Возможно, что вся эта почти тропическая жизнь, пересыпанная индейской киноварью и испанским золотом, просто была для него слишком яркой. Как бы то ни было, когда он говорил, что нет ничего более славного, чем его родной городок, он не кривил душой. Он действительно был уверен, что где-то есть что-то чистое, простое, трогательное, что-то такое, что он в самом деле уважал больше всего на свете. И вот, имея в душе такое отношение к миру и людям, Джон Адамс Рейс, сидя на одной южноамериканской станции, вдруг почувствовал, что внутри него растет какое-то непривычное чувство, которое противоречило всем его давним предубеждениям и которое он не понимал. И дело заключалось вот в чем: единственным, что когда-либо попадалось ему на глаза за все его поездки и путешествия, что хоть чем-то напомнило ему старую поленницу у родного домика, провинциальное спокойствие и старую Библию на материнских коленях, стало (по какой-то невообразимой причине) круглое лицо и черный потертый зонтик отца Брауна.
Он поймал себя на том, что стал следить за такой обычной, даже в чем-то смешной черной фигурой, которая суетливо пробегала мимо. Он провожал ее взглядом, не в силах оторвать глаз, наблюдал за ней с почти нездоровым восхищением, так, будто видел ожившую загадку или какое-то ходячее противоречие. Ему казалось: в том, что было ему ненавистнее всего, вдруг обнаружилось нечто близкое и родное. Это было так, словно его долго истязали мелкие демоны, а потом он вдруг обнаружил, что сам Дьявол – совершенно обычная личность.
И вот однажды, выглянув из окна в лунную ночь, он снова увидел Дьявола в широкополой черной шляпе и длинной черной сутане, демона непостижимой беспорочности, который семенил по улице по направлению к городским воротам, и провел его взглядом с непонятным ему самому интересом. Он подумал: «Любопытно, куда это священник может направляться? И что он задумал?» – и еще долго всматривался в залитую лунным светом улицу, после того как темная фигура скрылась из вида. Но потом он увидел нечто такое, что вызвало у него еще большее любопытство. Двое других мужчин, которых он тоже узнал, прошли мимо его окна, как актеры по освещенной сцене. Голубоватый свет лунной лампы озарил пышный куст торчащих волос на голове маленького Экштейна, виноторговца, и очертил долговязую темную фигуру с орлиным носом, в старомодном, очень высоком черном цилиндре, сдвинутом набекрень, от которого силуэт казался еще более нескладным и неестественным, как какой-нибудь фантасмагорический персонаж театра теней.
Рейс обругал себя за то, что позволил луне так играть со своим воображением, потому что, присмотревшись, заметил черные испанские бакенбарды и рассмотрел преисполненное собственного достоинства лицо доктора Кальдерона, уважаемого городского эскулапа, который как-то приходил лечить захворавшего Мендозу. И все же что-то в том, как эти двое перешептывались, как они вглядывались в темноту, зацепило его внимание, показалось необычным. Поддавшись внутреннему импульсу, он перемахнул через низкий подоконник и как был, босиком, вышел на дорогу и пошел за ними следом. Он увидел, как они исчезли в темном проеме арки, а в следующий миг из-за стены раздался ужасный крик, невероятно громкий и пронзительный, и для Рейса тем более жуткий, что кто-то прокричал несколько слов на непонятном ему языке.
Тут же раздался громкий топот ног, послышались еще крики, а потом – смешанный рев ярости или печали, от которого содрогнулись башенки стен и высокие пальмы. Но потом вмиг собравшаяся толпа пришла в движение, словно в ужасе подалась назад от городских ворот, и из темноты арочного проема раздался исполненный отчаяния вопль:
– Отец Браун мертв!
Он так и не понял, что надломилось в его душе в тот миг или почему сердце у него вдруг сжалось от ощущения утраченной надежды, но он рванулся вперед и под сводом арки столкнулся со своим соотечественником, журналистом Снайтом, который бледным призраком шагнул из ночной мглы, нервно пощелкивая пальцами.
– Это правда, – произнес Снайт с выражением, в его устах близким к благоговению. – Он умер. Доктор осматривает его, говорит, надежды нет. Кто-то из этих чертовых даго ударил его дубинкой, когда он проходил через ворота. Почему – одному Богу известно. Какая ужасная утрата для города!
Рейс ничего не ответил, вернее, не смог ничего сказать в ответ и бросился к арке, чтобы увидеть то, что происходило за ней. Маленькое, облаченное в черные одежды тело лежало там, где оно пало, на широких каменных плитах, посреди торчащих из щелей колючих кактусов. Большая толпа теснилась чуть в стороне, сдерживаемая главным образом одним лишь движением руки огромной властной фигуры, стоящей впереди. Большинство собравшихся то подавалось вперед, то, наоборот, делало шаг назад, повинуясь его мановению, как будто он обладал над ними какой-то волшебной властью.
Альварес, диктатор и демагог, человек рослый и неизменно надменный, всегда одевавшийся броско, на этот раз был в зеленой униформе с галунами, которые, точно серебряные змеи, расползлись у него по груди, дополняемые орденом, висевшим у него на шее на ярко-красной ленте. Коротко стриженные волосы его уже подернулись сединой, но от этого кожа политика, которую друзья называли оливковой, а недруги – темной, казалась почти буквально золотой, как будто на нем была вылитая из чистого золота маска. Но сейчас крупное лицо его, обычно властное и довольное, выглядело в соответствии с ситуацией серьезным и немного трагическим. Он пояснил, что дожидался отца Брауна в кафе, когда услышал сперва какую-то возню, а потом звук падающего тела, после чего выбежал на улицу и увидел труп, лежащий на каменных плитах.
– Я знаю, что кто-то из вас сейчас думает, – гордо посмотрев вокруг, сказал он. – И если вы боитесь сами об этом сказать, я скажу это. Я атеист и не могу призывать в свидетели Господа для тех, кто не поверит моему слову, но я готов поклясться честью солдата и просто порядочного человека, что не имею к этому никакого отношения. Если б здесь сейчас мне попались те, кто это сотворил, я бы с радостью повесил их вон на том дереве.
– Разумеется, мы очень рады это слышать, – строгим, даже торжественным голосом произнес его противник, стоявший над телом своего павшего помощника. – Но удар слишком серьезный, чтобы сейчас говорить о своих чувствах. Я полагаю, сейчас лучшее, что мы можем сделать – унести тело моего друга и прервать это стихийное собрание. Насколько я понимаю, – обратился он к доктору, – сомнений, к сожалению, нет.
– Никаких сомнений, – ответил доктор Кальдерон.
Джон Рейс вернулся домой с тяжелым сердцем и совершенно опустошенный. Как же так, почему кажется, что ему будет ужасно не хватать человека, с которым он даже не был знаком? Он узнал, что похороны решили не откладывать и назначить на завтра – все чувствовали, что кризис нужно миновать как можно скорее, поскольку опасность народных волнений росла с каждым часом. Когда Снайт увидел индейцев, сидящих в ряд на террасе, они могли сойти за вырезанные из красного дерева древние ацтекские фигурки, но он не видел, какая перемена произошла с ними, когда они узнали о смерти священника.
Они были готовы поднять революцию и линчевать лидера республиканцев, если бы их не остановила необходимость с должным почтением проводить в последний путь своего религиозного наставника. Надо заметить, что сами убийцы, которые не избежали бы самосуда в любом случае, исчезли бесследно, точно растворились в воздухе. Никто не знал их имен, и никто не знал даже, успел ли умирающий перед смертью увидеть их лица. Причиной того странного удивления, которым был преисполнен его последний взгляд на этот мир, возможно, было то, что он узнал их лица. Альварес не переставал твердить, что не имеет к этому никакого отношения, и даже явился на похороны. Он шел за гробом в расшитом серебром зеленом кителе, придав своему лицу такое скорбное выражение, будто хоронил лучшего друга.
Позади террасы между кактусов по очень крутому зеленому склону поднимались каменные ступени. По ним гроб был с большим трудом поднят и временно установлен на площадке наверху у подножия огромного высокого распятия, которое высилось над дорогой и служило указателем начала освященных земель. Внизу, на дороге, человеческое море исторгало скорбный плач и возносило молитвы, осиротевший люд оплакивал своего отца. Невзирая на всю ритуальность этого действа, которая не могла не раздражать атеиста Альвареса, он держался сдержанно и с должным почтением, и все бы прошло гладко (как отметил про себя Рейс), если бы никто не задевал его.
Рейс вынужден был признать, что старик Мендоза всегда был дураком и сейчас поступил, как круглый идиот. Следуя привычному для слабо развитых сообществ обычаю, гроб оставили открытым, с лица покойного сняли покрывало, что привело простых местных жителей в их отчаянии на грань безумства. Само по себе это могло обойтись и без последствий, поскольку укладывалось в местные традиции, но кое-кто из представителей власти вспомнил о заведенной у французских вольнодумцев традиции провозглашать речи над прахом покойного. В роли оратора выступил Мендоза, и чем дольше он говорил, тем больше падал духом Джон Рейс, тем меньше ему нравилась вся эта религиозная церемония. С неторопливостью оратора, выступающего за обеденным столом и не знающего, как завершить начатую речь и усесться наконец на место, он перечислил все многочисленные, но несовременные достоинства покойного. Ладно этим бы и закончилось, но Мендоза оказался настолько глуп, что стал в своей пламенной речи обвинять своих политических противников, даже насмехаться над ними. Трех минут хватило ему, чтобы начать беспорядки. Да еще какие!
– Мы имеем полное право задаться вопросом, – торжественным тоном вещал он, – наделены ли подобными достоинствами те, кто в безумии своем отрекся от веры отцов? Покуда среди нас есть атеисты, покуда эти безбожники рвутся к власти и становятся нашими правителями, да что там правителями – диктаторами, их постыдная философия будет продолжать приносить плоды, подобные этому ужасному преступлению. Если мы спросим, кто убил этого святого человека, ответ будет один…
Тут глаза полукровки и авантюриста Альвареса полыхнули поистине африканской страстью, и Рейс вдруг отчетливо понял, что этот человек на самом деле – дикарь, не способный сдерживать свои порывы. Можно было подумать, что весь его «просвещенный» трансцендентализм попахивает культом вуду. Как бы то ни было, Мендоза не смог продолжить, потому что в эту секунду Альварес накинулся на него с криками и, имея гораздо более сильные легкие, без особого труда перекричал его.
– Кто его убил? – взревел он. – Да это ваш Бог его убил! Его же собственный бог и убил его. Вы же сами считаете, что он убивает всех своих преданных и глупых слуг… Как убил и этого. – Он резко махнул рукой, но не в сторону гроба, а на распятие. Потом, несколько поумерив пыл, он продолжил голосом более спокойным, но все еще не лишенным раздражения: – Я в это не верю, но в это верите вы. Разве не лучше вовсе не иметь бога, чем иметь бога, который отбирает у вас самое дорогое, да еще подобным образом? Я по крайней мере не боюсь заявить, что бога нет! В слепой и пустынной вселенной не существует такой силы, которая способна услышать ваши молитвы или вернуть вашего друга. Сколько ни просите своего Бога воскресить его, он все равно не воскреснет. Здесь и сейчас я это вам докажу: я бросаю вызов Богу, который не в силах пробудить заснувшего навеки.
В ужасе толпа притихла, и после секундного ожидания демагог ликующе продолжил густым надрывным голосом:
– Мы могли бы и догадаться, – кричал он, – что, позволив таким людям, как вы…
Однако тут в его речь вклинился другой, истошный голос с явным американским акцентом:
– Смотрите! Смотрите! – заголосил журналист Снайт. – Что-то происходит! Клянусь, он пошевелился!
Он бросился сломя голову по каменной лестнице вверх, а толпу внизу тем временем захлестнула волна неописуемого безумия. В следующее мгновение Снайт повернул ошеломленное лицо и поманил пальцем доктора Кальдерона, который тут же присоединился к нему. Когда двое мужчин снова отступили от гроба, все увидели, что положение головы покойного несколько изменилось. Толпа издала восторженный рев, который разом оборвался, так и не достигнув высшей точки, ибо лежащий в гробу священник застонал, приподнялся на локте и, часто моргая, устремил на собравшихся туманный взгляд.
Джон Адамс Рейс, который до сих пор сталкивался исключительно с чудесами науки, в последующие годы так и не смог подобрать слов, чтобы описать неразбериху нескольких последующих дней. Казалось, что-то вырвало его из мира времени и пространства и ввергло в пучину невозможного. За полчаса весь городок вместе с близлежащими деревушками превратился в нечто не виданное уже тысячу лет: уподобившись средневековому люду, толпы местных жителей стали обращаться в веру под впечатлением невероятного чуда, это был истинный древнегреческий город, в котором божество спустилось к людям. Тысячи падали ниц прямо на дороге, сотни принимали монашеский обет не сходя с места, и даже приезжие, как двое американцев, не могли думать и говорить ни о чем, кроме свершившегося чуда. Стоит ли удивляться, что и сам Альварес был несказанно потрясен, он сидел, обхватив голову руками.
И в самом сердце этого урагана благодати находился маленький человечек, который пытался что-то сказать, но голос у него был негромкий и глухой, а шум стоял оглушительный. Он подал слабой рукой какой-то знак, в котором было больше раздражения, чем какого-либо иного чувства, а потом подошел к краю парапета над толпой и жестом, сделавшим его очень похожим на хлопающего короткими крыльями пингвина, попытался успокоить людей. На какой-то миг шум слегка приутих, и отец Браун в первый раз в жизни позволил себе обратиться к своей пастве со всем негодованием, на которое был способен:
– Глупцы! – высоким дрожащим голосом провозгласил он. – Глупые, глупые люди!
Потом он как будто овладел собой, уже твердо держась на ногах, подбежал к ступеням и стал спускаться.
– Вы куда, отче? – спросил Мендоза с непривычным благоговением в голосе.
– В телеграфную контору, – бросил на ходу отец Браун. – Что? Нет, разумеется, это не чудо. С чего бы тут взяться чуду? Чудеса не так дешевы, как все это.
И он побежал дальше. Люди падали перед ним на колени, моля о благословении.
– Благословляю, благословляю, – торопливо повторял он. – Да благословит вас Господь и да прибавит вам всем разума.
И с необычной скоростью он скрылся в направлении телеграфа, где отправил в секретариат епископа срочную телеграмму: «Здесь произошла безумная история с чудом. Надеюсь, Его Преосвященство не даст этому делу ход. Это всего лишь слухи».
Вручив бланк телеграфисту, он чуть-чуть покачнулся, и Джон Рейс подхватил его под руку.
– Позвольте, я провожу вас домой, – сказал он. – Вы заслуживаете большего, чем дают вам эти люди.
Джон Рейс и отец Браун сидели в доме священника при церквушке. Стол все еще был завален бумагами, над которыми последний бился за день до этого. Бутылка вина и пустой винный стакан стояли там, где он их оставил.
– Теперь, – твердым, почти зловещим голосом произнес отец Браун, – я могу начать думать.
– Я бы не стал вот так сразу начинать думать, – посоветовал американец. – Вам ведь отдохнуть надо. К тому же, о чем тут думать-то?
– Мне достаточно часто приходилось расследовать убийства других людей, – сказал отец Браун. – Но сейчас предстоит расследовать собственное.
– На вашем месте я бы сначала выпил вина, – предложил Рейс.
Отец Браун встал, налил в стакан вина, поднял его, на секунду задумался и поставил обратно на стол. Потом опять сел и сказал:
– Знаете, что я чувствовал, умирая? Вы не поверите, но главным моим чувством было невероятное удивление.
– Да уж, когда тебя ночью бьют палкой по голове, тут есть чему удивляться, – согласно кивнул Рейс.
Отец Браун подался вперед и, понизив голос, произнес:
– Я удивился тому, что меня не ударили по голове.
Рейс посмотрел на него с таким выражением, будто подумал, что удар тот хоть и оказался не смертельным, все-таки был очень сильным, но вслух сказал:
– Как это?
– Когда тот человек с размаху опустил дубинку, она остановилась в дюйме от моей головы, но так и не коснулась ее. Точно так же второй парень сделал вид, что бьет меня ножом, но даже не поцарапал меня. Как в театре, на сцене. Я думаю, это и была игра. Но потом произошло нечто невероятное.
Он задумчиво посмотрел на бумаги на столе и продолжил:
– Хоть ни нож, ни дубинка не прикоснулись ко мне, я почувствовал, что у меня подкашиваются ноги и жизнь покидает меня. Я знал, что-то сразило меня, но что? Знаете, о чем я подумал? – Он указал на вино на столе.
Рейс поднял стакан, внимательно посмотрел на него и понюхал.
– Думаю, вы правы, – сказал он. – Я когда-то работал в аптеке и кое-что знаю из химии. Тут без анализа ничего точно не скажешь, но мне кажется, здесь что-то подмешано. Знаете, существуют такие вещества, которыми в Азии могут отправить человека в состояние, неотличимое от смерти, хотя на самом деле это всего лишь временный сон.
– Вот именно, – хладнокровно произнес священник. – Все это чудо – фальшивка от начала до конца. Сцена похорон была продумана и подготовлена заранее. Я полагаю, Снайту была нужна шумиха, вызванная этим всеобщим помешательством, хотя вряд ли бы он зашел так далеко только ради этого. В конце концов, одно дело наживаться на мне и превратить меня в поддельного Шерлока Холмса, и совсем другое…
Замолчав на полуслове, священник переменился в лице. Он крепко зажмурился и встал, точно начал задыхаться. Потом протянул одну дрожащую руку, будто собирался идти к двери на ощупь.
– Вы куда? – не без удивления спросил Рейс.
– Если вы меня спрашиваете, – ответил отец Браун, который сделался бледным, как стена, – я собираюсь помолиться. Вернее, даже поблагодарить Господа.
– Ничего не понимаю. Что с вами?
– Я хочу поблагодарить Господа за свое чудесное и невероятное спасение.
– Я, конечно, не разделяю вашу религию, – сказал Рейс, – но, поверьте, я достаточно религиозен, чтобы понять вас. Конечно, вам надо поблагодарить Бога за то, что он спас вас от смерти.
– Нет, – сказал священник, – не от смерти. От позора.
Рейс так и сел, а священник взволнованно продолжил, едва не срываясь на крик:
– Если бы только моего позора! Опозорены могли быть мои убеждения, мои взгляды. Они нацелились на саму религию! Подумать страшно, чем все это могло закончиться! Это был бы самый громкий, самый жуткий скандал с тех пор, как уста Титуса Оутса[27] исторгли последнюю ложь.
– О чем вы толкуете? – в полной растерянности спросил его собеседник.
– Хорошо, лучше я все объясню сразу, – священник сел и продолжил уже более сдержанным голосом: – Я все вдруг понял, как только упомянул вслух Снайта и Шерлока Холмса. Сейчас я вспомнил, что написал в ответ на его безумные предложения. Ведь другого ответа я дать не мог, а они воспользовались этим для своих планов. Я написал что-то вроде: «Я согласен умереть и снова ожить, как Шерлок Холмс, если так будет лучше». И как только я об этом подумал, то понял, что меня попросту вынудили писать подобные вещи, и все, что я писал, сводилось к одному. Это выглядело так, будто я писал какому-то своему сообщнику, что собираюсь выпить это вино в определенное время. Теперь понимаете?
Рейс вскочил со стула и взволнованно воскликнул:
– Да-да! Кажется, начинаю понимать.
– Сперва они бы раздули из этого чудо, а потом это чудо развенчали бы. И что самое худшее – они смогли бы доказать, что все это было моей затеей. Это выглядело бы, как подстроенное нами же фальшивое чудо. Вот и все. Если бы их план сработал, мы бы оказались в настоящем аду.
Потом, о чем-то подумав, маленький священник тихим, спокойным голосом произнес:
– И все-таки, на рассказах обо мне они могли бы неплохо заработать.
Рейс посмотрел на стол и мрачно произнес:
– И сколько негодяев участвовало в заговоре?
Отец Браун покачал головой.
– Больше, чем мне хотелось бы думать, – сказал он. – Но я надеюсь, хотя бы некоторые из них просто действовали по указке. Альварес, возможно, мог считать, что, когда идет война, все средства хороши. Он – довольно своеобразный человек. Я очень боюсь, что Мендоза – просто старый лицемер. Я ему никогда не доверял, а он ненавидел меня за то, что я не поддерживал его. Но все это может подождать. Я благодарен Господу за спасение. И особенно за то, что успел предупредить епископа.
Джон Рейс надолго задумался.
– Вы рассказали мне много такого, чего я не знал, – наконец произнес он. – А теперь я хочу вам рассказать о том, чего не знаете вы. Я прекрасно понимаю, на что рассчитывали эти ребята. Они были уверены, что любой человек, очнувшись в гробу и увидев перед собой коленопреклоненную толпу, которая превозносит его как святого и почитает ходячим чудом, не устоит перед соблазном и примерит ореол славы, упавший на него с неба. Думаю, их расчет был совершенно точен в том, что касается человеческой психологии. Где я только ни бывал, каких только людей ни встречал, одно могу сказать точно: вряд ли найдется хотя бы один человек из тысячи, у которого после подобного пробуждения не пошла бы кругом голова; который, еще не очнувшись до конца, сохранил бы рассудок, скромность, смирение и… – Тут он с удивлением заметил, что говорить ему мешает комок, подступивший к горлу, и голос дрожит от чувств.
Слушая его, отец Браун с довольно рассеянным выражением лица, чуть склонив голову набок, рассматривал стоявшую на столе бутылку.
– Знаете что, – сказал он. – А не распить ли нам бутылку настоящего вина?
Невидимка
В спокойной голубоватой полутьме на углу двух крутых камдентаунских улочек подобно кончику сигареты светился магазин, точнее, кондитерская лавка. Кто-то, возможно, увидел бы в ней сходство не с сигаретой, а с фейерверком, поскольку свет был по-праздничному ярким, разноцветным, разбивался множеством зеркал, играл на золоченых и пестрых боках глазурованных тортов, искрился на леденцах и цукатах. К стеклу, за которым находился этот сверкающий мирок, прижимались носы множества уличных мальчишек, потому что все шоколадные конфеты там были завернуты в ту красную, золотую и зеленую фольгу, которая почти лучше самого шоколада, а огромный белый свадебный торт, выставленный в витрине, казался одновременно недосягаемым и ужасно сладким, как съедобный северный полюс. Нет ничего удивительного в том, что это радужное искушение манило сюда всю окрестную детвору лет до десяти-двенадцати, но угол этот привлекал к себе молодежь и постарше, и сейчас в витрину заглядывал молодой человек в возрасте не менее двадцати четырех лет. Для него этот магазин был полон манящего очарования, но его страсть объяснялась не только шоколадом – впрочем, сказать, что он его не любил, означало бы пойти против истины.
Это был высокий, ладный рыжеволосый юноша, решительное лицо которого несколько не соответствовало его вялым движениям. Под мышкой он держал плоский серый портфель с черно-белыми картинками, которые с переменным успехом продавал издателям с тех пор, как дядюшка (адмирал) лишил его наследства за социализм, после того как он прочитал лекцию против этой экономической теории. Звали молодого человека Джон Тернбулл Ангус.
Войдя наконец в магазин, он прошел через кондитерскую в заднюю комнату, где располагалось что-то вроде ресторанчика, в котором можно было заказать сладкие блюда, по дороге едва приподняв шляпу, приветствуя молодую девушку за прилавком. Юная особа была смугла, стройна и расторопна, на щеках ее играл румянец, а карие внимательные глаза ярко блестели.
Выждав положенное время, она направилась вслед за посетителем, чтобы принять заказ.
Молодой человек, очевидно, был здесь частым гостем.
– Мне, пожалуйста, – привычным голосом сказал он, – одну сдобную булочку за полпенни и маленькую чашку черного кофе. – И прежде чем девушка успела повернуться, добавил: – И еще выходите за меня замуж.
Молодая продавщица замерла и произнесла:
– Я таких шуток не признаю.
Рыжий юноша поднял неожиданно глубокомысленные серые глаза.
– Правда, я не шучу, – сказал он. – Это так же серьезно, как… булочка за полпенни. Это дорого, за это надо платить, как за булочку. Это так же несъедобно, как булочка. Это тяжело.
Смуглая юная леди пристально вглядывалась в него своими темными глазами, и взгляд ее был таким напряженным, что казался почти трагичным. Наконец по лицу ее скользнуло что-то вроде тени улыбки, и она села напротив посетителя.
– Вы не находите, – несколько рассеянно заметил Ангус, – что поедать такие булочки за полпенни довольно жестоко? Они же могли бы вырасти и стать булочками за пенни. Когда мы поженимся, я брошу это варварское занятие.
Смуглая юная леди встала и явно в глубокой задумчивости подошла к окну, было видно, что неожиданное предложение не вызвало у нее неприязни. Наконец, решительно повернувшись (должно быть, приняв какое-то твердое решение), к своему удивлению, она увидела, что юноша аккуратно расставляет на столе различные предметы из витрины. Среди них была пирамидка ярких конфет, несколько тарелок с бутербродами и два графина с теми загадочными напитками, которые в кондитерских называются портвейн и шерри и которые не встречаются больше нигде. Посередине он осторожно поставил огромный покрытый белой пудрой торт, который был главной деталью оформления витрины.
– Вы что делаете? – удивилась она.
– Так положено, дорогая Лора, – начал он.
– Боже, прекратите немедленно, – вскричала девушка. – И не разговаривайте со мной так. То есть… Что все это значит?
– Банкет, мисс Хоуп.
– А это что? – раздраженно спросила она, указав на белую гору посередине.
– Свадебный торт, миссис Ангус, – ответил он.
Девушка решительно подошла к столу, взяла торт и с глухим стуком поставила его обратно на витрину. После этого вернулась и, уткнув в стол изящные локотки, сердито, но без злобы посмотрела на молодого человека.
– Вы не даете мне время подумать, – сказала она.
– Я же не дурак, – ответил он. – Это все моя христианская скромность.
Она все еще смотрела на него, но, хоть и улыбалась, глаза ее сделались серьезными.
– Мистер Ангус, – размеренным голосом произнесла она, – прежде чем этот вздор продолжится, я должна вам кое-что рассказать о себе.
– Отлично, – тоже серьезно ответил Ангус. – Раз уж на то пошло, можете и обо мне что-нибудь рассказать.
– Так, помолчите и послушайте, – строго сказала она. – Это не то, за что мне бы могло быть стыдно, и я даже вовсе не сожалею об этом, но что бы вы сказали, если бы узнали кое-что такое, что от меня не зависит, но доставляет мне массу неприятностей?
– В таком случае, – значительно ответил юноша, – я бы сказал: несите обратно торт.
– Сперва выслушайте мой рассказ до конца, – настойчиво продолжила она. – Для начала я должна сказать вам, что у моего папы в Ладбери был трактир «Красная рыба», и я работала там за стойкой бара.
– А я-то думал, – промолвил он, – почему в этой кондитерской меня все время тянет помолиться?
– Ладбери – это сонная грязная дыра в одном из восточных графств, и единственными посетителями «Красной рыбы» были проезжие торговцы, кроме этого, туда заходили самые неприятные люди, которых только можно вообразить, да только вы не вообразите их, потому что никогда с такими не встречались. Я имею в виду мелких бедных людишек в грязной дрянной одежде, которых ничего в жизни не интересует и которым нечего делать, кроме как ходить по пабам и трактирам и ставить на лошадей. Да и эта молодая рвань нечасто заглядывала к нам. Среди них были двое, которые наведывались к нам слишком часто… У обоих водились деньжата, но меня они всегда раздражали тем, что были ужасно скучными и всегда одевались слишком нарядно. И все же мне было немного жаль их, я думала, что они ходили в наш маленький трактир, где никогда не бывало людно, только потому, что у обоих были физические недостатки. Не уродства, но… Над такими неотесанные деревенские мужланы насмехаются. Один был очень маленького роста, ну, вроде карлика или, по крайней мере, жокея. Только, кроме роста, на жокея он вовсе не походил, у него была круглая голова, черные волосы, аккуратная черная бородка и яркие, как у птицы, глаза. Он вечно позвякивал монетами в кармане и большой золотой цепочкой от часов, к тому же всегда являлся разодетым: джентльменом себя выставлял, не понимая, что настоящие джентльмены так не одеваются. Однако, хоть он и был лентяем и бездельником, дураком его не назовешь. Он умел делать всякие штуки, совершенно бесполезные, но забавные, что-то вроде фокусов: устраивал настоящий фейерверк из пятнадцати спичек, которые зажигали друг друга, или делал из банана или чего-нибудь похожего танцующую фигурку, ну и так далее. Звали его Исидор Смайт. Я до сих пор вспоминаю это маленькое смуглое лицо, как он подходил к стойке и показывал прыгающего кенгуру из пяти сигар.
Второй человек был не таким общительным и выглядел обычнее, но почему-то меня он тревожил намного больше, чем бедный малыш Смайт. Этот, наоборот, был очень высоким, худым и светловолосым, с ужасно горбатым носом. Но его можно было бы даже назвать по-своему красивым, если бы не жуткое косоглазие. Таких страшных глаз, как у него, я больше ни у кого не видела. Когда он смотрел прямо на меня, невозможно было понять, что он при этом видит и куда тебе смотреть самой. Мне кажется, этот недостаток беднягу сильно тяготил, потому что, если Смайт всегда был готов где угодно показывать свои фокусы, Джеймс Уэлкин (так звали косоглазого) занимался только тем, что пил в нашем трактире и подолгу бродил в одиночестве по унылой округе. Хотя Смайту, наверное, его маленький рост тоже не приносил удовольствия, просто он скрывал это тщательнее. В общем, я сильно удивилась, испугалась и расстроилась, когда они оба, чуть ли не в один день, сделали мне предложение.
И я сделала такое, что потом сама же посчитала глупостью. Но уродцы эти были мне как бы друзья, и я испугалась, что они решат, будто я отказываю им из-за того, что считаю их безобразными. Поэтому я придумала какую-то историю, будто дала себе слово не выходить замуж за того, кто сам не добился чего-то в жизни. Наплела им, что из принципа не хочу жить на не заработанные, а полученные по наследству (как у них) деньги. Вся эта история началась спустя два дня после того, как я дала им такой ответ. Сначала стало известно, что оба они подались искать счастья, ну прямо как в глупой сказке. С того дня и поныне я их больше не видела, но от Смайта (это который маленький) мне пришло два письма, и оба – удивительные.
– А о втором ничего не известно? – спросил Ангус.
– Нет, он не писал, – ответила девушка, немного подумав. – В первом письме Смайт просто рассказал, что они с Уэлкином решили отправиться в Лондон и вместе вышли из города, но Уэлкин оказался таким скороходом, что он вскоре отстал и присел на краю дороги отдохнуть. Случайно его подобрал какой-то бродячий цирк, и после этого (частично из-за того, что был он почти карликом, частично из-за того, что у него действительно имелся талант) он добился большого успеха на эстраде. Вскоре его взяли в «Аквариум» показывать какие-то фокусы, сейчас я уж и не помню какие. Это было его первое письмо. Второе письмо оказалось гораздо интереснее, и получила я его только на прошлой неделе.
Человек по фамилии Ангус допил кофе и устремил на нее кроткий, терпеливый взгляд. Уголки губ девушки дрогнули, она продолжила:
– Вы, должно быть, видели все эти листовки и объявления про «Безмолвных слуг Смайта»? Если нет – вы единственный, кто их не видел. Подробностей я не знаю, но это какое-то механическое изобретение для того, чтобы делать всю домашнюю работу. Ну, вы наверняка слышали: «Нажимаете кнопку – непьющий дворецкий», «Поворачиваете ручку – десять скромных горничных». Да видели вы эту рекламу! Ну, это неважно, в общем, машины эти приносят бешеные деньги, и все это идет в карман того коротышки, которого я знала еще в Ладбери. Я, правда, очень рада, что этот маленький бедолага встал на ноги, но я боюсь, как бы он не явился сюда с заявлением, что добился чего-то в жизни… Потому что это истинная правда.
– А что же второй? – повторил Ангус с каким-то упрямым спокойствием.
Лора Хоуп неожиданно встала.
– Да вы настоящий колдун, друг мой! – сказала она. – Да, вы совершенно правы. Он мне и строчки не написал, и я понятия не имею, где он и что с ним. Но вот его-то я и боюсь. Он постоянно находится где-то рядом, и из-за него я, наверное, скоро свихнусь. Да, по-моему, уже свихнулась, потому что ощущаю его присутствие там, где его не может быть, даже слышу его голос, когда знаю, что он не мог этого говорить.
– В таком случае, дорогая моя, – повеселевшим голосом сказал молодой человек, – если даже он – сам Сатана, теперь, когда вы кому-то рассказали об этом, с ним покончено. От одиночества, знаете ли, люди с ума сходят, милочка. Но когда, вы говорите, вам почудилось, что вы почувствовали его присутствие и услышали голос нашего косоглазого друга?
– Я слышала смех Джеймса Уэлкина так же явно, как слышу сейчас вас, – ровным голосом произнесла девушка. – И рядом никого не было. Это точно, потому что я стояла возле своего магазина, на углу, и могла видеть обе улицы одновременно. Я уже и забыла, как он смеялся, хоть смех у него был такой же странный, как и его перекошенные глаза. Я-то о нем больше года не вспоминала. Но клянусь, я услышала этот смех буквально за какую-то секунду до того, как получила первое письмо от его соперника.
– А что, этот призрак говорил что-нибудь? Может, пищал или другие звуки издавал? – не без интереса спросил Ангус.
По телу Лоры вдруг прошла дрожь, но голос ее остался твердым.
– Да. Как только я прочитала второе письмо Исидора Смайта, в котором он рассказывал о своем успехе, я услышала, как Уэлкин произнес: «Все равно вы не достанетесь ему». Голос был отчетливым, как будто он находился рядом со мной в комнате. Это ужасно. Наверное, я сошла с ума.
– Если бы вы на самом деле сошли с ума, – сказал молодой человек, – вы бы считали себя совершенно нормальной. Но история с этим невидимым господином, кажется, и вправду очень необычная. Но, как говорится, одна голова – хорошо, а две – лучше… Если хотите, можете привести в пример любые другие части тела, и если вы позволите мне, человеку уверенному в себе и практичному, принести обратно этот свадебный торт…
В эту секунду с улицы донесся стальной визг тормозов, к магазину на огромной скорости подлетел небольшой автомобиль и остановился у входа. И уже через миг маленький мужчина в сверкающем цилиндре стоял у прилавка кондитерской.
Ангус, которому до сих пор удавалось сохранять видимость веселости и беспечности, выдал истинное свое душевное напряжение, когда широкими шагами вышел из комнаты и столкнулся лицом к лицу с новоприбывшим. Одного взгляда на него было достаточно, чтобы смутная догадка влюбленного превратилась в уверенность. Элегантный костюм и очень маленький рост; черная борода, высокомерно торчащая лопатой вперед; умные подвижные глаза; ухоженные, но очень нервные пальцы – это мог быть только тот, кого ему только что описали, Исидор Смайт, который делал фигурки из банановой кожуры и спичечных коробков. Исидор Смайт, который заработал миллионы на железных непьющих дворецких и скромных горничных. Какое-то время двое мужчин, инстинктивно почувствовавших, что каждый из них считает себя хозяином положения, смотрели друг на друга с тем необычным холодным благородством, которое неотделимо от соперничества.
Впрочем, поведением своим мистер Смайт не выдал истинной причины повисшего в воздухе ощущения противостояния, он просто и быстро спросил:
– Мисс Хоуп видела, что висит на витрине?
– На витрине? – удивленно переспросил Ангус.
– На объяснения нет времени, – скороговоркой произнес миллионер. – Кому-то здесь захотелось заняться глупостями, и с этим нужно разобраться.
Он указал лакированной тростью на витрину, недавно опустошенную свадебными приготовлениями мистера Ангуса, и удивлению обозначенного джентльмена не было предела, когда он увидел, что к ней приклеена широкая бумажная лента, которой там определенно не было, когда он совсем недавно стоял рядом с ней. Проследовав за энергичным Смайтом на улицу, он обнаружил, что к стеклу с наружной стороны аккуратно приклеена полоса гербовой бумаги длиной примерно полтора ярда, на которой было написано корявыми буквами: «Если выйдете за Смайта, он умрет».
– Лора, – крикнул Ангус, засунув рыжую голову в магазин, – вы не сумасшедшая.
– Это почерк того типа, Уэлкина, – мрачно произнес Смайт. – Мы не виделись уже несколько лет, но он постоянно преследует меня. За последние две недели он пять раз оставлял под моей дверью письма с угрозами, но я ни разу его не увидел, даже не увидел того, кто их туда приносит. Привратник клянется, что никто подозрительный в дом не входит. А тут он приклеивает к витрине магазина целый транспарант, когда люди внутри…
– Вот именно, – подхватил Ангус, – когда люди внутри спокойно пьют чай. Что ж, сэр, поверьте, я очень благодарен вам за то, что вы не остались равнодушны. У нас еще будет время поговорить. Но он не мог далеко уйти, потому что, клянусь, когда я последний раз подходил к витрине, минут десять-пятнадцать назад, там ничего этого не было. Хотя, с другой стороны, искать его уже бессмысленно, тем более что мы не знаем, в каком направлении он ушел. Если позволите, мистер Смайт, я вам посоветую как можно скорее обратиться к хорошему сыщику, лучше частному. Я знаю одного очень толкового парня, у него контора в пяти минутах езды, если на вашем автомобиле. Зовут его Фламбо, молодость у него была довольно лихая, но сейчас он – совершенно честный человек, и работа его стоит тех денег, которые он за нее берет. Он живет в Лакнау-мэншнс в Хампстеде.
– Вот так совпадение! – Человечек удивленно поднял черные брови, – а я живу в Гималайя-мэншнс за углом. Может, вы не откажетесь съездить со мной? Я зайду к себе и соберу эти странные письма Уэлкина, а вы тем временем сбегаете за своим другом сыщиком.
– Очень любезно с вашей стороны, – вежливо произнес Ангус. – Что ж, чем раньше начнем, тем лучше.
Оба мужчины в неожиданном порыве великодушия одинаково учтиво попрощались с леди и запрыгнули в быстроходный автомобильчик. Смайт крутил руль, и, когда они свернули на другую улицу, Ангус с удивлением увидел громадных размеров рекламный плакат «Безмолвных слуг Смайта», изображающий огромную безголовую железную куклу с кастрюлей в руках с подписью «Кухарка, которая не обманет».
– Я дома сам ими пользуюсь, – рассмеялся бородач. – И для рекламы, и для удобства. Честно, эти мои большие заводные куклы приносят уголь, вино или расписание быстрее, чем любые живые слуги из тех, что я видел, если знать. Если знать, какие кнопки нажимать, конечно. Но, между нами, у таких слуг есть и свои недостатки.
– В самом деле? Неужели есть что-то такое, чего они не могут? – поинтересовался Ангус.
– Да, – сдержанно ответил Смайт. – Они не могут сказать, кто оставляет у моей квартиры эти письма с угрозами.
Автомобиль, на котором ехали мужчины, был таким же маленьким и юрким, как и его владелец, и более того, как и домашняя механическая прислуга, он был его собственным изобретением. Если Смайт и был мошенником, который хочет сделать себе рекламу, он сам верил в возможности своего товара. Ощущение миниатюрности и стремительности росло по мере того, как они мчались по длинным изгибам освещенной не ярким, но чистым вечерним светом дороги. Вскоре изгибы стали круче и головокружительнее – они начали подниматься по спирали, как говорят в современных религиях. В самом деле, они уже заехали в ту часть Лондона, которая, если и не так живописна, почти так же холмиста, как Эдинбург. Улица здесь громоздилась на улицу; многоквартирная башня, которую они искали, возвышалась над всем этим почти до египетской высоты; фасад здания был залит мягким золотом висящего вровень с ним закатного солнца. Когда они в очередной раз повернули за угол и въехали в полумесяц, известный как Гималайя-мэншнс, перемена была такой же неожиданной, как порыв ветра, ударяющий в лицо, когда открываешь окно, поскольку оказалось, что с высоты, на которой расположен этот многоквартирный улей, весь Лондон представлялся одним огромным зеленым шиферным морем. Напротив здания, с другой стороны гравийного полумесяца, располагались густые заросли, больше похожие на высокую живую изгородь или на кусты, растущие вдоль проселочных дорог, чем на сад, а чуть пониже по искусственному руслу журчала лента воды, что-то вроде канала вокруг крепости. Когда автомобиль пронесся вдоль этого полумесяца, на одном углу им встретился непонятно как попавший сюда торговец каштанами, а с другой стороны, у противоположного конца, Ангус приметил неясную синюю фигуру полицейского. То были единственные человеческие очертания на этой высокой и уединенной окраине, но почему-то ему вдруг подумалось, что они олицетворяют собой немую поэзию Лондона. У него возникло ощущение, что они – персонажи какого-то рассказа.
Маленькая машина пулей подлетела к нужному дому и, как разорвавшаяся бомба, выбросила из себя владельца, который в ту же секунду накинулся на высокого швейцара в форме с сияющими галунами и низкорослого носильщика в одном жилете без пиджака с расспросами о том, не искал ли кто-нибудь или что-нибудь его квартиру. Его уверили, что никто и ничего не проходило мимо них с тех пор, как он спрашивал об этом последний раз, после чего Смайт и несколько озадаченный Ангус, точно на ракете, взлетели в лифте на последний этаж.
– Зайдите на минутку, – сказал задыхающийся Смайт. – Хочу показать вам письма Уэлкина. Потом сбегаете за своим другом. – Он нажал на потайную кнопку в стене, и дверь, перед которой они остановились, раскрылась сама по себе.
За ней оказалась длинная прихожая, единственной особенностью которой, строго говоря, были ряды высоких человекоподобных фигур, которые выстроились вдоль стен, вроде манекенов в портняжной мастерской. Так же, как манекены, они были безголовыми и так же, как манекены, имели ненужную объемистость плеч и выпуклость груди, но, помимо этого, живых людей они напоминали не больше, чем любой автоматический механизм примерно в человеческий рост на какой-нибудь станции. Чтобы переносить подносы, вместо рук у них были большие крюки. Для удобства различия они были выкрашены в светло-зеленый, алый или черный цвета. Во всем остальном это были самые обычные автоматические машины, на которые и смотреть неинтересно. По крайней мере, сейчас никто не проявил к ним интереса, поскольку между двумя рядами этих механических кукол лежало кое-что намного интереснее, чем большинство машин: белая скомканная бумажка, на которой было что-то написано красными чернилами. Шустрый изобретатель поднял ее почти в ту же секунду, когда распахнулась дверь. Не произнеся ни слова, он передал ее Ангусу. Красные чернила еще даже не успели высохнуть, в записке говорилось: «Если вы сегодня с ней встречались, я убью вас».
После недолгого молчания Исидор Смайт произнес:
– Не хотите виски? Я чувствую, что мне надо немного выпить.
– Спасибо, мне бы лучше немного Фламбо, – мрачно произнес Ангус. – По-моему, дело приобретает серьезный оборот. Я сейчас же отправляюсь за ним.
– Правильно, – кивнул миллионер, сохраняя удивительное расположение духа. – Приведите его как можно скорее.
Когда Ангус, выходя, закрывал за собой дверь, он увидел, как Смайт нажал кнопку, и одна из механических фигур сдвинулась с места и покатилась по углублению в полу, неся поднос с сифоном и графином. Жутковато было оставлять этого маленького человечка одного среди мертвых слуг, которые ожили, как только закрылась дверь.
Шестью ступеньками ниже лестничной площадки Смайта возился с ведром давешний носильщик в жилете. Ангус задержался, чтобы, посулив хорошие чаевые, добиться от него обещания оставаться здесь же, пока он не вернется с сыщиком, и присматриваться ко всем посторонним лицам, которые будут подниматься по лестнице. Потом, опрометью спустившись в фойе, он возложил те же обязанности на швейцара у входной двери, от которого узнал об упрощающем задачу факте отсутствия черного хода; однако, не удовлетворившись и этим, изловил прохаживающегося невдалеке полицейского, вменил ему в обязанность стоять напротив входа и наблюдать и наконец задержался, чтобы купить на пенни каштанов и поинтересоваться у продавца, как долго он думает оставаться на этом месте.
Торговец каштанами, поднимая воротник куртки, сообщил, что, пожалуй, скоро будет двигать отсюда, так как, ему показалось, того и гляди снег пойдет. И действительно, небо стремительно серело, и в воздухе начинал чувствоваться резкий холод, но красноречивый Ангус сумел убедить продавца остаться на посту.
– Согревайтесь каштанами, – проникновенно убеждал он, – съешьте хоть весь свой запас. Не бойтесь, я вас отблагодарю, как полагается. Получите соверен, если дождетесь меня и расскажете, подходил ли кто-нибудь – неважно кто, мужчина, женщина или ребенок – вон к тому дому, где в дверях швейцар стоит.
После этого он торопливо зашагал прочь, бросив последний взгляд на осажденную башню.
«По крайней мере, я взял квартиру в кольцо, – подумал он. – Не может быть, чтобы все четверо оказались сообщниками мистера Уэлкина».
Лакнау-мэншнс находились на, так сказать, нижнем ярусе холма, вершиной которого являлся Гималайя-мэншнс. Квартира друга Ангуса, мистера Фламбо, которая время от времени выполняла также функции рабочей конторы, располагалась на первом этаже и являла собой полную противоположность напичканным американской машинерией холодно-роскошным апартаментам создателя «Безмолвных слуг». Фламбо принял приятеля в своей артистически обставленной гостиной позади кабинета, которую украшали сабли, аркебузы, всяческие восточные диковинки, фляги с итальянским вином, древние глиняные горшки, похожий на большую пушинку персидский кот и маленький невзрачный католический священник, который выглядел здесь совершенно не к месту.
– Это мой друг, отец Браун, – представил священника Фламбо. – Я давно хотел вас с ним познакомить. Прекрасная погода, вы не находите? Холодновато, правда, для такого южанина, как я.
– Да. Но я не думаю, что пойдет снег, – сказал Ангус, усаживаясь на полосатую фиолетовую оттоманку.
– Вы ошибаетесь, – негромко произнес священник. – Снег уже пошел.
И правда, первые снежные хлопья, напророченные торговцем каштанами, начали проплывать за темнеющим окном.
– Боюсь, что я к вам по делу, – мрачно произнес Ангус. – И дело довольно серьезное. Короче говоря, Фламбо, в двух шагах от вашего дома ждет парень, которому очень нужна ваша помощь. Его постоянно преследует да еще и засыпает угрозами какой-то невидимый враг… Какой-то прохвост, которого еще никому не удавалось увидеть.
Пока Ангус пересказывал историю Смайта и Ангуса, начав с рассказа Лоры, продолжив своим рассказом и поведав о сверхъестественном смехе на углу двух безлюдных улиц и о странных отчетливо произнесенных словах в пустой комнате, интерес Фламбо заметно возрос, маленький священник же, похоже, оставался совершенно безучастным, как мебель. Когда дошло до приклеенной к витрине оберточной бумаги с надписью, Фламбо поднялся, заполнив могучими плечами почти всю комнату.
– Если не возражаете, – сказал он, – дорасскажете все по дороге. Мне почему-то кажется, что времени терять нельзя.
– Конечно, – воскликнул Ангус, тоже вскакивая, – хотя сейчас он в относительной безопасности, по моему указанию четыре человека наблюдают за единственным входом в его нору.
Они вышли на улицу, невысокий священник послушно семенил за ними, как маленькая собачка. Лишь один раз он заговорил бодрым голосом, как человек, желающий завязать разговор:
– Интересно, как быстро снег покроет землю?
Пока троица шла круто уходящими вверх улицами, уже успевшими укрыться серебром, Ангус закончил рассказ, поэтому, когда они добрались до полумесяца с многоквартирной башней, он смог уделить внимание четырем часовым. Продавец каштанов до и после получения соверена клялся и божился, что наблюдал за дверью и не видел, чтобы в нее кто-нибудь входил. Полицейский был даже более выразителен. Он заявил, что повидал на своем веку жуликов всех сортов, и в цилиндрах, и в рванье, и что не такой он зеленый, чтобы не знать, что действительно подозрительные личности на самом деле не выглядят подозрительно и что он взял бы на заметку любого, кто подошел бы к дому, но, видит Бог, к дому никто не подходил. А когда трое мужчин обступили позолоченного швейцара, который все так же стоял перед дверью, широко расставив ноги и улыбаясь, всеобщая уверенность подтвердилась окончательно.
– Я имею право спрашивать любого, хоть герцога, хоть мусорщика, что ему нужно в доме, – сказал добродушный сверкающий галунами гигант. – Да только, ей-богу, с тех пор как ушел этот джентльмен, спрашивать мне было некого.
Тут подал голос незаметный отец Браун, который стоял чуть поодаль и скромно смотрел вниз. Он кротко поинтересовался:
– То есть никто не поднимался и не спускался по лестнице с тех пор, как пошел снег? Он пошел, когда все мы были у Фламбо.
– Никто, сэр. Уж можете мне поверить, – веско заявило ответственное лицо.
– В таком случае что же это такое? – промолвил священник и опустил по-рыбьи невыразительные глаза вниз.
Остальные тоже посмотрели вниз, и Фламбо употребил колоритное восклицание, сопроводив его экспрессивным французским жестом. Ибо было прекрасно видно, что прямо посередине входа, который защищал человек в золотых галунах, более того, прямо между уверенно расставленных ног этого колосса, по снегу шла тонкая цепочка серых следов.
– Черт побери! – невольно вырвалось у Ангуса. – Невидимка!
Не произнеся больше ни слова, он развернулся и сломя голову бросился наверх по лестнице, Фламбо побежал за ним, но отец Браун не сдвинулся с места. Он все так же осматривал заснеженную улицу, как будто полностью утратил интерес к этому делу.
Тем временем на верхнем этаже Фламбо уже порывался пустить в ход свои большие плечи и высадить дверь и несомненно сделал бы это, если бы шотландец, проявив больше разума, чем интуиции, поводив рукой по стене, не нащупал невидимую кнопку. Дверь медленно отворилась.
В открывшейся прихожей почти ничего не изменилось. Стало немного темнее, хотя то тут то там все еще были заметны последние багровые отблески заката, пара безголовых машин сместилась со своих мест для тех или иных целей и застыла в разных уголках погруженного в полутьму помещения. Их зеленые и красные бока в сумраке стали казаться одинаково темными, и сама их бесформенность каким-то непонятным образом усилила сходство с живыми людьми. Но между ними, прямо посередине, на том месте, где когда-то лежало письмо с красной надписью, находилось нечто такое, что казалось похожим на лужу красных чернил, разлившихся из бутылочки. Только это были не чернила.
Проявив чисто французское сочетание сметливости и хладнокровия, Фламбо произнес лишь одно слово: «Убийство!» – и, бросившись в квартиру, в пять минут изучил там каждый угол, каждый шкаф. Но если он думал найти труп, его там не оказалось. Исидора Смайта в квартире не было, ни мертвого, ни живого. После изнурительных поисков друзья встретились в прихожей, по лицам их струился пот, глаза у обоих растерянно бегали.
– Друг мой, – в возбуждении Фламбо заговорил на французском, – убийца ваш не только сам невидим, он еще и жертв делает невидимыми.
Ангус обвел взглядом темную, полную манекенов комнату, и в каком-то кельтском закоулке его шотландской души проснулся страх. Одна из человекоподобных фигур стояла прямо над кровавым пятном, возможно, ее призвал сраженный хозяин за миг до того, как пал. Один из двух крюков на длинных плечах, которые заменяли машине руки, был немного приподнят, и разгоряченное воображение Ангуса неожиданно подсказало ему страшную мысль, что несчастный Смайт стал жертвой собственного железного детища. Неживое вещество восстало, и машины убили своего повелителя. Но даже если это и так, что они сделали с телом? «Сожрали!» – шепнул прямо в ухо ужас, и ему стало не по себе, когда он представил себе изорванные на куски человеческие останки, поглощенные и перемолотые механической начинкой этих безголовых железных созданий.
С большим трудом восстановив умственное равновесие, он сказал Фламбо:
– Вот так дела. Бедняга просто растворился в воздухе, оставив на полу кровавое пятно. Чертовщина какая-то.
– Не знаю, имеет к этому отношение дьявол или нет, – промолвил Фламбо, – но остается только одно. Я должен спуститься и поговорить со своим другом.
Они прошли по лестнице мимо человека с ведром, который опять-таки клятвенно заверил их, что не пропускал посторонних, и спустились к швейцару и мнущемуся неподалеку торговцу каштанами, которые еще раз подтвердили свою бдительность. Но, когда Ангус хотел поговорить со своим четвертым агентом, он его не нашел. Оглядевшись по сторонам, он с некоторой нервозностью в голосе спросил:
– А где полицейский?
– Извините, – сказал отец Браун, – это я виноват. Я только что отправил его вниз по улице кое-что выяснить… Кое-что, как мне показалось, нужно выяснить.
– Что ж, ладно, – довольно сухо произнес Ангус. – Только очень скоро он может нам понадобиться. Дело в том, что несчастный наверху не просто убит, он пропал.
– Каким образом? – спросил священник.
– Отче, – заговорил тут Фламбо, – честное слово, мне кажется, что это дело по вашей части, а не по моей. В дом не входил ни друг, ни враг, но Смайт исчез, будто его феи унесли. Если уж это не сверхъестественная история, то я…
Договорить ему не позволило необычное зрелище. Грузный полицейский в синей форме выбежал из-за поворота дороги и стремглав кинулся к Брауну.
– Вы были правы, сэр, – задыхаясь, крикнул он. – Тело несчастного мистера Смайта только что нашли в канале внизу.
Ангус схватился за голову.
– Он что, спустился вниз и утопился? – спросил он.
– Он не спускался, сэр, это точно, – ответил констебль. – И он точно не утонул, потому что умер он от удара ножом в сердце.
– Хотя вы не видели, чтобы кто-нибудь входил в дом, – укоризненно сказал Фламбо.
– Давайте немного пройдемся, – предложил священник.
Когда они достигли противоположного конца полумесяца, он вдруг с досадой произнес:
– Какой же я дурак! Забыл кое-что спросить у полицейского. Нашли ли светло-коричневый мешок?
– Что? Почему светло-коричневый? – спросил изумленный Ангус.
– Потому что, если мешок этот другого цвета, дело придется начинать заново, – пояснил отец Браун. – Ну, а если светло-коричневый – его можно объявлять закрытым.
– Рад это слышать, – с нескрываемой иронией заметил Ангус. – Только, насколько я знаю, его еще не открывали.
– Вы должны нам все рассказать, – со странной, по-детски серьезной простотой сказал Фламбо.
Они шли вниз по длинной дугообразной улице, не замечая, что их шаг ускоряется. Впереди бодро, хоть и молча, шагал отец Браун. Наконец он заговорил с почти трогательной застенчивостью.
– Боюсь, вам все это покажется слишком простым и банальным. Мы всегда начинаем с конца, с отвлеченных выводов, а эту историю начать с чего-то другого невозможно. Вы когда-нибудь замечали… что люди никогда не отвечают на те вопросы, которые им задают? Они отвечают на смысл вопроса… или на то, что, как они думают, является смыслом вопроса. Допустим, где-нибудь в деревенском доме одна леди спрашивает у другой: «Вы тут одни живете?» Вторая леди не ответит: «Нет, с нами живут дворецкий, три лакея, горничная» и так далее, хотя горничная в эту минуту может находиться в той же комнате, а дворецкий стоять у ее кресла. Вместо этого она отвечает: «Да, мы живем одни». Ну а если предположить, что леди эта подхватила инфекцию и доктор спрашивает у нее: «Кто живет в доме?» В этом случае она не преминет вспомнить дворецкого, горничную и всех остальных. Весь язык так построен. На вопросы никогда не даются буквальные ответы, даже если вы считаете ответ правильным. Когда эти четверо достойных и честных мужчин утверждали, что в Мэншнс никто не входил, они на самом деле не имели в виду, что туда вовсе никто не входил. Они имели в виду, что туда не входил ни один человек, которого они могли бы посчитать тем человеком, который нужен вам. И все же один человек вошел в дом и вышел из него, просто они его не увидели.
– Невидимка? – спросил Ангус, подняв рыжие брови.
– Человек, невидимый для разума, – ответил отец Браун.
Спустя пару минут он продолжил все тем же невыразительным голосом, словно думал вслух.
– Конечно, в голове мысль об этом человеке не возникнет сама по себе, для этого нужно задуматься о нем. И в этом заключается его хитрость. Но я начал думать о нем благодаря некоторым мелочам, которые услышал из рассказа мистера Ангуса. Во-первых, любовь Уэлкина к долгим прогулкам. Во-вторых, большое количество гербовой бумаги на витрине. И наконец, еще две вещи из рассказа леди… Вещи, которые не могли быть правдой. Не кипятитесь, – поспешил добавить он, заметив быстрое движение головы шотландца. – Она думала, что говорит правду. Человек не может находиться на улице один за миг до того, как получает письмо. Она не могла быть совершенно одна, когда начала читать только что полученное письмо. Рядом с ней должен был кто-то находиться, и этот человек должен быть невидим для разума.
– Но почему же рядом с ней кто-то обязательно должен был быть? – спросил Ангус.
– Потому что, – ответил отец Браун, – письмо должен был кто-то принести. Вряд ли его сбросил почтовый голубь.
– Уж не хотите ли вы сказать, – нетерпеливо вмешался Фламбо, – что Уэлкин сам доставлял леди письма своего противника?
– Да, – сказал священник. – Уэлкин сам доставлял леди письма своего противника. Видите ли, он должен был это делать.
– Ну все, с меня довольно, – взорвался Фламбо. – Кто он такой, этот Уэлкин? Как он выглядит? Во что одеваются невидимые для разума люди?
– В красное, синее и золотое, – не задумываясь, ответил священник. – Неплохое сочетание цветов. И в этом ярком, даже броском костюме он на глазах у четырех человек вошел в Гималайя-мэншнс, хладнокровно убил Смайта и вышел обратно на улицу, неся его тело в руках…
– Преподобный! – остановившись, воскликнул Ангус. – Вы что, с ума сошли? Или это я спятил?
– Вы не сумасшедший, – сказал Браун. – Вы всего лишь немного ненаблюдательны. Вот этого человека вы, например, не заметили.
Он сделал три быстрых широких шага вперед и положил руку на плечо обычного почтальона, который как раз проходил мимо них в тени деревьев.
– Почему-то никто никогда не обращает внимания на почтальонов, – задумчиво сказал священник. – Хотя у них тоже, как и у всех людей, есть чувства и они даже носят при себе большие мешки, в которые запросто можно спрятать маленький труп.
Почтальон, вместо того чтобы обернуться, что было бы естественной реакцией, отпрянул в сторону и налетел на придорожные кусты. Это был худощавый светлобородый мужчина самой обычной внешности, но когда он повернул встревоженное лицо, трое путников увидели жуткие, почти дьявольские, смотрящие в разные стороны глаза.
* * *
Фламбо вернулся домой, в комнату с саблями, восточными коврами и персидским котом, где его ждало множество других дел. Джон Тернбулл Ангус вернулся в кондитерскую лавку к девушке, рядом с которой этому безрассудному молодому человеку каким-то образом удается чувствовать себя очень уютно и спокойно. А отец Браун еще долго бродил под звездным небом по заснеженным холмам рядом с убийцей, и что они говорили друг другу, мы никогда не узнаем.
Четыре праведных преступника
Пролог репортера
Мистер Эйза Ли Пиньон из «Чикаго-Комет» пересек пол-Америки, весь Атлантический океан и, наконец, даже Пикадилли-серкус в погоне за такой примечательной, если не сказать печально известной личностью, как граф Рауль де Марильяк. Мистеру Пиньону нужно было то, что называется «историей», историей, которую он мог бы опубликовать в собственной газете. И он своего добился. Он получил историю, но она так и не появилась в его издании. Она оказалась чересчур неправдоподобной даже для «Комет». История сильно напоминала басню, поэтому не просто сложно воспринималась, в нее и поверить-то было сложно. Как бы то ни было, мистер Пиньон испугался, что читатели сочтут его правдивый рассказ небылицей, и решил не вызывать на себя огонь их комментариев. Однако нынешний писатель, обращающийся к гораздо более благородным, духовным и удивительно доверчивым читателям, не считает нужным следовать его примеру.
В самом деле, история, услышанная им, была совершенно невероятной, а мистер Пиньон не относился к числу нетерпимых людей. Хотя граф, ударившись в воспоминания и усердно себя очерняя, не жалел красок, было совсем нетрудно предположить: на самом деле он не так уж и плох. В конце концов, какой бы претенциозной ни выглядела его любовь к экстравагантности и роскоши, она не причиняла вреда никому, кроме самого графа. Несмотря на общение с беспутными и опустившимися типами, он никогда не досаждал людям уважаемым и ничем себя не запятнавшим. И хотя было нетрудно поверить – этот аристократ не так ужасен, как его изображают, – он, разумеется, никак не мог быть и столь чист, что явствовало из истории, прозвучавшей в тот вечер.
Историю эту мистер Пиньон услышал от одного из друзей графа, который показался ему слишком уж предвзятым и столь яростно отстаивающим интересы своего высокопоставленного друга, что это граничило со слабоумием. Рассказчик либо бредит, либо пытается его мистифицировать, решил Пиньон. Так или иначе, но сдавать историю в редакцию журналист не стал. Между тем именно благодаря этому совершенно невероятному повествованию граф де Марильяк открывает эту книгу из четырех рассказов, предваряя остальные истории.
Один факт с самого начала обратил на себя внимание журналиста, показавшись ему довольно странным. Он хорошо понимал, что ему будет невероятно сложно встретиться с графом, кружившим по Лондону и стремительно перемещавшимся с одного мероприятия на другое. И он отнюдь не счел себя оскорбленным, когда Марильяк сказал, что сможет уделить ему всего десять минут в своем лондонском клубе, а затем покинет журналиста, отправившись на какую-то театральную премьеру и торжества по ее случаю.
Впрочем, в отведенные десять минут Марильяк был безупречно вежлив и ответил на все поверхностные, светские вопросы газеты «Комет». Он даже весьма радушно представил репортера нескольким приятелям по клубу, хотя, наверное, правильнее назвать их его дружками. Они окружили их в вестибюле клуба и продолжали толпиться вокруг Пиньона даже после того, как граф стремительно удалился, сверкнув на прощанье широкой улыбкой.
– Я полагаю, – произнес один из них, – что наш разнузданный старичок отправился смотреть новый разнузданный спектакль со своими новыми разнузданными знакомыми.
– Да уж, – проворчал громила, расположившийся у камина. – Он удалился с самой распущенной персоной в мире – с автором этой пьесы – миссис Праг. Полагаю, будучи интеллигентной, но отнюдь не образованной, сама она называет себя авторессой.
– Он всегда посещает эти премьеры, – подтвердил еще один дружок графа. – Наверное, считает, что, если полиция устроит облаву, второй раз спектакль могут и не показать.
– Что это за спектакль? – кротко поинтересовался американец, тихий маленький человек с удлиненной головой и благородным соколиным профилем. Он держался гораздо менее громогласно и развязно, чем окружавшие его англичане.
– «Обнаженные души», – с досадой простонал первый собеседник. – Театрализованная версия романа «Флейты Пана», уже успевшего стать мировой сенсацией. Беспощадно описывает неприглядные стороны жизни.
– А еще он смелый, свежий и зовет нас к истокам, к природе, – добавил мужчина, стоящий у камина. – Сейчас все только и говорят, что о «Флейтах Пана». Лично мне это произведение скорее напоминает канализационные трубы, чем какие бы то ни было флейты.
– Видите ли, – снова вмешался первый собеседник, – миссис Праг настолько современна, что считает себя обязанной вернуться к Пану. По ее словам, она не в состоянии поверить в то, будто Пана больше нет.
– А как по мне, – злобно проворчал здоровяк, – так Пан не просто умер. Его труп разлагается на улице, источая невыносимое зловоние.
Четверо приятелей весьма озадачили мистера Пиньона. Было ясно, что все эти люди довольно близкие друзья графа. Тем не менее послушать их, так они не тянули даже на звание его знакомых. Сам Марильяк, как и следовало ожидать, выглядел гораздо более изможденным и неприкаянным, чем казалось тем, кто смотрел на его благородного вида портреты. Впрочем, с учетом беспорядочного образа жизни графа и немалого количества оставленных за его плечами лет, в этом не было ничего удивительного. Вьющиеся волосы все еще оставались темными и густыми, но остроконечная бородка стремительно седела. В его запавших глазах застыла тревога, совершенно незаметная для тех, кто наблюдал со стороны за оживленной жестикуляцией и быстрой походкой графа.
Все эти качества легко уживались в одном человеке, но вот эта четверка приятелей, за исключением одного члена, казалось, принадлежала к совершенно иному миру. В его офицерской выправке было что-то неуловимое, свидетельствовавшее о долгой военной службе за границей. Его гладко выбритое лицо с правильными чертами сохраняло полное спокойствие, и он, не вставая с кресла, вежливо поклонился незнакомцу. Все же в наклоне его головы было нечто такое, что заставляло предположить: поприветствуй он журналиста стоя – обязательно щелкнул бы каблуками.
Остальные приятели весьма отличались от него и выглядели типичными англичанами. Один из них был крупным мужчиной с сутулыми, однако сильными плечами. Его большая голова еще не окончательно облысела, и всю ее исполосовали прядки редких русых волос. Но главным, что привлекало внимание, было не поддающееся описанию ощущение льнущей к нему не то пыли, не то паутины, присущее сильным людям, которые, однако, ведут сидячий образ жизни. Он явно занимался чем-то имеющим отношение к науке, весьма туманным в том, что касалось методов, не говоря уже о результатах. В общем, это был типичный представитель среднего класса с каким-то всепоглощающим хобби. Человека словно откопали при помощи лопаты из-под завалов научной литературы. Трудно представить себе личность, которая бы столь контрастировала с таким апологетом моды, как граф.
Мужчина, сидевший рядом с ним, выглядел чуть более живым, но был столь же солидным, респектабельным и лишенным малейших претензий относительно моды. Этот маленький, приземистый, коренастый человек с квадратным лицом в очках казался именно тем, кем был на самом деле, – обычным суетливым врачом общей практики из пригорода.
Последний из четверки странных приятелей Марильяка выглядел как явный оборванец. Серая поношенная одежда мешком висела на тощей фигуре, а его темная растрепанная шевелюра и неопрятная бородка могли быть оправданы лишь принадлежностью к богеме. Его глаза были совершенно удивительными. Глубоко запавшие в глазницы, они каким-то парадоксальным образом казались выпученными, словно огни семафора. Наш гость обнаружил, что его с такой силой тянет взглянуть на них, как будто перед ним магниты.
Но в целом вся эта компания встревожила и обескуражила его. Дело было не только в принадлежности к иному социальному классу, но в атмосфере трезвости, упорного труда и сознания собственного достоинства, казалось, характерной для другого мира.
Все четверо держались дружелюбно, скромно и отчасти даже застенчиво. В беседу с журналистом они вступили на равных, как будто находились в трамвае или поезде метро. Час спустя они пригласили его отобедать с ними в клубе. Пиньон не испытал ни капли смущения, которое могло бы охватить его в случае приглашения на один из знаменитых лукулловых пиров[28] их друга графа де Марильяка.
Ибо, сколь серьезно ни относился Марильяк к драме секса и науки, сомнений в том, что к обеду он подходит еще серьезнее, не было. О его привычках почти классического эпикурейца слагались легенды, и все гурманы Европы благоговели перед репутацией графа. Именно этого факта мельком коснулся человек в очках, когда они присели к столу.
– Надеюсь, вас устроит наше скромное меню, мистер Пиньон, – произнес он. – Если бы с нами был Марильяк, выбор блюд оказался бы значительно более изысканным.
Американец в самых вежливых выражениях заверил собеседника в том, что на сей счет не стоит беспокоиться, однако добавил:
– Правда ли то, что даже самый простой прием пищи Марильяк умеет превратить в произведение искусства?
– О да, – подтвердил человек в очках. – Он всегда ест правильную пищу в совершенно неположенное для этого время. Я считаю такой подход к еде идеальным.
– Наверное, он подходит к процессу принятия пищи со знанием дела, – предположил Пиньон.
– Да, – согласился его собеседник. – Он очень тщательно выбирает блюда. Хотя с моей точки зрения, граф, наоборот, весьма беспечен в вопросах еды. А впрочем, я ведь врач.
Пиньон, не отрываясь, глядел в магнетические глаза лохматого человека в обтрепанной одежде. Несколько секунд тот пронизывал журналиста необъяснимо пристальным взглядом, а затем вдруг сказал:
– Все знают, что граф очень разборчив в еде. Но я готов побиться об заклад: ни одному человеку из миллиона не постичь тех принципов, которыми он руководствуется, делая свой выбор.
– Не забывайте, – мягко напомнил Пиньон, – я журналист, а значит, очень хотел бы стать этим единственным человеком из миллиона.
Мужчина, сидящий напротив, пристально посмотрел на него странным взглядом, а затем ответил:
– Я почти готов… Послушайте, а наделены ли вы простым человеческим любопытством, помимо журналистской пронырливости? Я хочу сказать, хотели бы вы узнать нечто, о чем никогда не узнает пресловутый миллион?
– О да, – отозвался журналист, – я необыкновенно любопытен и тайну хранить не умею. Но я не совсем понимаю, что такого таинственного в том, как Марильяк выбирает шампанское и дичь.
– Гм, – очень серьезно произнес собеседник, – как вы думаете, чем он руководствуется в своем выборе?
– Возможно, я мыслю чересчур стереотипно, но склонен полагать: он выбирает то, что ему нравится, – заметил американец.
– Au contraire[29], как ответил некий gourmet[30], когда у него спросили, обедал ли он на яхте.
Человек с удивительными глазами на полуслове оборвал очередную беззаботную реплику и на несколько мгновений погрузился в глубокое молчание. Когда он заговорил снова, его тон настолько изменился, что, казалось, за столом внезапно появился вовсе другой человек.
– Каждую эпоху характеризует определенная узость взглядов, которая неизбежно оказывается слепа к некоторым потребностям человеческой природы. Пуритане отрицали потребность в веселье, манчестерская школа игнорировала потребность в красоте и так далее. У людей, или, во всяком случае, многих из них, есть потребность, существование которой в наше время модно замалчивать, а поощрять непозволительно. Большинство из нас соприкасалось с этим в наиболее серьезных юношеских переживаниях, а в некоторых душах такая потребность пылает ярким пламенем всю жизнь, как это и происходит в нашем случае. Некоторые обвиняют в том христианство, и в особенности католицизм, хотя на самом деле он скорее регулирует или сдерживает данную страсть, отнюдь не стремясь ее навязывать. Подобное явление характерно для всех конфессий, а в некоторых азиатских религиях доходит до дикой необузданности. Там люди режут себя ножами, вздергивают на крюки или идут по жизни, воздев иссохшие руки к небу и безжалостно умерщвляя собственную плоть. Все дело в стремлении к тому, что человеку действительно не по душе. Оно присуще Марильяку.
– Что, черт возьми… – растерянно пробормотал журналист, но собеседник продолжал дальше:
– В общем, это то, что называется аскетизмом. Одна из распространенных в наше время ошибок заключается в том, что в него не верят. Человека, который, подобно Марильяку, ведет жизнь, исполненную суровых самоограничений и самоотречения, в современном обществе окружают необычайные затруднения и непонимание. Общество может принять отдельные пуританские причуды наподобие сухого закона, тем более если ограничения возлагаются на кого-то другого, и в особенности на беднейших людей. Но когда человек, подобный Марильяку, идет по пути воздержания не от вина, а от всевозможных земных радостей…
– Прошу прощения, – перебил собеседника Пиньон, стараясь говорить как можно более учтиво, – я никогда не пал бы настолько низко, чтобы предположить, что вы сошли с ума. Поэтому умоляю вас со всей откровенностью сообщить мне, что из нас двоих безумен я.
– Большинство людей, – отозвался собеседник Пиньона, – ответили бы вам, что сошел с ума именно Марильяк. Возможно, так оно и есть. В любом случае люди, узнавшие правду, именно так бы и подумали. Но он скрывает свои мечты об отшельничестве под маской гедонизма[31] не только из опасения угодить в сумасшедший дом. Это часть всего замысла в его единственно приемлемой форме. Самое скверное в тех свисающих с крючьев восточных факирах то, что их все видят. Это может подпитывать их тщеславие. Я не отрицаю: столпники[32] и некоторые из первых отшельников могли подвергаться подобной опасности. Однако наш друг христианский анахорет[33] и хорошо понимает значение наставления: «Когда постишься, умасти голову и умой лицо». Он не предстает перед обществом в облике постящегося. Как раз наоборот, его все принимают за чревоугодника. Просто – и я надеюсь, вы это уже поняли, – он изобрел новый способ поститься.
Мистер Пиньон, журналист газеты «Комет», внезапно издал короткий ошеломленный смешок – он был весьма смекалист и уже догадался, что над ним подшучивают.
– Не хотите же вы сказать… – начал он.
– Но ведь все очень просто, вы не находите? – прервал его собеседник. – Граф угощается самыми изысканными, дорогими блюдами, которые ему совершенно не по вкусу. Особенно это касается угощений, которые он терпеть не может. Под таким прикрытием никому не удастся обвинить его в добродетели. За бастионом из омерзительных устриц и нелюбимых им аперитивов ему это не угрожает. Словом, сейчас наш отшельник должен скрываться где угодно, но только не в ските. Обычно он предпочитает самые современные и роскошные золоченые отели, ведь именно они славятся наиболее скверной кухней.
– Никогда ничего подобного не слышал, – высоко подняв брови, пробормотал американец.
– Теперь вы начинаете понимать? – продолжал собеседник Пиньона. – Если перед ним ставят двадцать различных закусок, а он выбирает оливки, откуда окружающим знать, что он их ненавидит. Если он долго и задумчиво изучает карту вин и в конце концов выбирает какой-то малоизвестный белый рейнвейн, кто способен догадаться, что его воротит от одной мысли о рейнвейне. Более того, он знает: то, что выбрал, является самым отвратительным вином даже среди рейнвейнов. Но если бы, обедая в Ритце, граф потребовал подать ему сухой горох или заплесневелую корку, это неизбежно привлекло бы к нему всеобщее внимание.
– Я никогда не понимал, – обеспокоенно произнес человек в очках, – кому все это нужно.
Мужчина, обладающий магнетическим взглядом, смущенно отвел глаза и уставился в пол. Наконец он произнес:
– Мне кажется, я понимаю, но не думаю, что смог бы произнести это вслух. Некогда я страдал чем-то подобным, только в несколько ином роде. Обнаружив, что почти никто меня не понимает, я ничего так и не смог им объяснить. Но отличием настоящего мистика и аскета является то, что он желает проделывать все это только с самим собой. Он хочет, чтобы все остальные пили и курили то, что им нравится, и ради этого способен перевернуть весь Ритц. Как только мистик попытается принуждать к чему-то других людей, его засосет трясина деградации, и он превратится в кальвиниста от морали.
Воцарилось молчание, внезапно нарушенное журналистом:
– Но послушайте, так не пойдет. Дурную репутацию Марильяку принесла не только его страсть сорить деньгами в ресторанах. Речь идет о его образе жизни в целом. Почему он так любит эти отвратительные эротические спектакли и прочее? Почему он связался с такой женщиной, как эта миссис Праг? Тут отшельничеством и не пахнет.
Мужчина, сидящий напротив Пиньона, улыбнулся, а здоровяк справа от него, обернувшись, издал некое подобие смешка.
– Сразу видно, что вы никогда не общались с миссис Праг.
– Не понял, вы это о чем? – растерялся Пиньон, и на сей раз рассмеялись все остальные.
– Поговаривают, что она его незамужняя тетка и заботиться о ней его долг… – начал было один из мужчин, но другой ворчливо его перебил:
– Почему ты называешь ее незамужней теткой, если она похожа на…
– Вот именно, вот именно, – несколько поспешно откликнулся первый, – и вообще, если уж на то пошло, почему ты говоришь, что она «похожа»?
– Но ее речь! – простонал его приятель. – А Марильяк готов терпеть ее часами!
– А ее пьеса! – поддержал его первый мужчина. – Марильяк высиживает все пять смертоубийственных актов. Если это не мученичество…
– Неужели вы не понимаете? – с волнением в голосе воскликнул человек в поношенной одежде. – Граф культурный и, я бы сказал, даже образованный человек. Помимо того он католик и терпеть не может алогичности. И тем не менее, он упорно гнет свою линию. Он высиживает пять или шесть актов по-настоящему современной интеллектуальной проницательной драмы. В первом акте она заявляет, что не будут больше возводить женщину на пьедестал. Во втором акте сообщает, что не будут больше помещать женщину под стекло. В третьем мы узнаем, что женщина больше не будет игрушкой в руках мужчины, а в четвертом, что она не будет его рабыней. Словом, сплошные clichés[34]. А перед графом еще два акта, в которых она не будет никем иным, а также рабыней в собственном доме или отщепенкой, которую из этого дома вышвыривают на улицу. Он посмотрел все это шесть раз и глазом не моргнул. Он даже зубами ни разу не заскрежетал. А чего стоит речь миссис Праг! Первый супруг ее вообще не понимал, глядя на второго мужа, можно было предположить, что он способен ее понять, и только третий производил впечатление понимающего человека, словно там есть что понимать. Все вы знаете, что такое законченный самовлюбленный идиот. Но он даже подобных идиотов терпит с удивительной готовностью.
– Вообще-то, – произнес здоровяк в свойственной ему угрюмой манере, – можно сказать, что он выдумал современное искупление. Искупление скукой. По сравнению с этим власяницы и пещеры отшельников в унылой глуши не такое уж мучительное испытание для нервов современного человека.
– Послушать вас, – задумчиво произнес Пиньон, – так я шел по следу искателя наслаждений, а набрел на перевернутого с ног на голову отшельника. – Он погрузился в молчание, а затем неожиданно добавил: – Неужели все это правда? Как вы о таком узнали?
– Это довольно длинная история, – ответил мужчина, сидевший напротив. – Если честно, Марильяк позволяет себе одно застолье в году, на Рождество, когда он ест и пьет то, что ему на самом деле нравится. Я впервые увидел его в неприметном пабе в Хокстоне. Он ел рубец с луком и пил пиво. Как-то так вышло, что между нами завязалась доверительная беседа. Надеюсь, вы понимаете, что у нас с вами доверительная беседа?
– Разумеется, я не собираюсь публиковать то, о чем мы говорим, – ответил журналист. – Если бы я это сделал, меня сочли бы умалишенным. В наши дни к подобному безумию относятся отнюдь не с сочувствием. Честно говоря, я удивлен тем, что оно вас так увлекает.
– Видите ли, – ответил человек, сидящий напротив, – я поведал ему о себе. В некотором смысле наши истории оказались схожими. А потом я представил его своим друзьям, и он стал президентом нашего маленького клуба.
– О, – растерянно произнес Пиньон, – я и не знал, что у вас свой клуб.
– Понимаете, нас всех связывает то, что в отдельные моменты жизни мы, как и Марильяк, выглядели хуже, чем есть на самом деле.
– Да уж, – с кислым видом пробормотал здоровяк. – Всех нас не поняли, как миссис Праг.
– Но клуб непонятых мужчин не настолько безрадостен, как это может показаться, – продолжал его друг. – С учетом того, что черные и омерзительные преступления не оставили от нашей репутации камня на камне, мы тут настоящие весельчаки. Суть деятельности нашего клуба заключается в том, что мы посвятили себя детективным историям, или, если угодно, детективным услугам нового типа. Мы стремимся раскрыть не преступления, но потаенные добродетели. Порой, как в случае с Марильяком, они скрыты искуснейшим образом. И вы можете с полным правом утверждать, что мы научились утаивать и свои собственные добродетели, причем делаем это блестяще.
Журналист почувствовал, что у него голова идет кругом, хотя он привык считать, будто его не в состоянии смутить ни окружение безумцев, ни общество преступников.
– Мне показалось, вы сказали, – запротестовал он, – что репутация каждого из вас запятнана преступлением. Что же это за злодеяния?
– Моим преступлением стало убийство, – произнес мужчина, сидящий рядом с Пиньоном. – Люди, осудившие меня, похоже, относятся к убийствам с большим неодобрением. Правда, по этой части я, как и во всем остальном, полный неудачник.
Пиньон перевел растерянный взгляд на следующего члена четверки, который жизнерадостно заявил:
– А мое преступление – это самое заурядное мошенничество. Правда, оно было довольно профессиональным. За такие дела некоторым приходится навеки распрощаться с наукой. Как, например, доктору Куку, якобы открывшему Северный полюс.
– Что все это значит? – спросил Пиньон, вопросительно глядя на человека, сидевшего напротив и до сих пор говорившего больше всех остальных.
– Мое преступление – мелкое воровство, – невозмутимо произнес тот и добавил: – Меня арестовали как карманника.
Воцарилась глубокая тишина, которая, казалось, каким-то загадочным образом подобно облаку сгустилась вокруг четвертого члена этого удивительного клуба, до сих пор не произнесшего ни слова. Он сидел с абсолютно прямой спиной в своей чопорной иностранной манере. Ни одна черта не дрогнула на его застывшем привлекательном лице, а губы не шевельнулись даже в беззвучном шепоте. Но теперь, когда взгляды устремились к нему, а в зале воцарилась внезапная и глубокая тишина, его одеревеневшее лицо словно окаменело. Наконец он заговорил, и его иностранный акцент прозвучал не просто непривычно, а почти потусторонне.
– Я совершил неискупимый грех, – произнес он. – Какому из грехов Данте отвел последний и самый низкий круг ада, кольцо льда?
Все продолжали молчать, и человек тем же глухим голосом сам ответил на свой вопрос:
– Это предательство. Я предал четверых членов своей партии, за взятку выдав их правительству.
Чувствительный репортер ощутил, как все внутри у него холодеет. Впервые за вечер он почувствовал, что его окружает нечто странное и зловещее. Это оцепенение длилось с полминуты, а затем все четверо его собеседников разразились оглушительным хохотом.
Истории, которые они рассказали, не то хвастаясь, не то исповедуясь, пересказаны здесь несколько иначе – так, как они выглядели в глазах тех, кто находился скорее на периферии, чем в центре событий. Но журналист, в силу того что ему нравилось собирать случаи о самых странных явлениях жизни, заинтересовался ими достаточно для того, чтобы их записать, а после обработать. Он понял: в своей погоне за франтоватым и экстравагантным графом Раулем де Марильяком наткнулся на нечто необычайное, хотя и не совсем то, на что рассчитывал.
Умеренный убийца
Глава I. Человек с зеленым зонтиком
Новым губернатором стал лорд Толлбойз, которого наградили прозвищем Цилиндр Толлбойз, отдавая дань его привязанности к этому устрашающему возвышению, уверенно балансирующему у него на макушке как среди пальм Египта, так и фонарных столбов Вестминстера. И уж он наверняка носил шляпу совершенно невозмутимо в землях, где немногие царственные головы чувствовали себя столь же уверенно на своих плечах, как цилиндр лорда на его голове. Местность, которой он прибыл управлять, можно с дипломатической уклончивостью охарактеризовать как клочок земли на окраине Египта и для нашего удобства назвать Полибией.
Эта история произошла довольно давно, но у многих людей имелись все основания запомнить ее на долгие годы. В свое время она нашумела, разнесясь по всей Британской империи. Одного губернатора убили, второй чудом остался жив, но в данном описании нас заботит другая катастрофа, и это была катастрофа весьма личного и даже сокровенного свойства.
Цилиндр Толлбойз являлся холостяком, но тем не менее привез с собой семью. У него был племянник и две племянницы, одна из которых, как потом выяснилось, являлась женой заместителя губернатора Полибии. Ее супругу пришлось исполнять роль губернатора в период междувластия после убийства предыдущего правителя.
Вторая племянница была незамужней. Ее звали Барбара Трейл, и, вполне возможно, именно она станет первым действующим лицом из тех, что появятся на страницах этой истории.
Она и в самом деле была одинокой, поражающей воображение фигурой с черными как вороново крыло волосами и очень красивым, хотя и довольно печальным профилем. Она прошла по песку и укрылась в тени длинной низкой стены, единственной преграды на пути лучей клонящегося к горизонту пустыни светила.
Эта стена, как ничто другое, являлась странным примером смеси культур на границе между востоком и западом. На самом деле она представляла собой ряд небольших особняков, выстроенных для чиновников и мелких служащих. Казалось, их исторгло воображение склонного к созерцанию строителя, мысленно дотянувшегося до самого края земли. Это был уголок Стрэтема среди руин Гелиополиса. Подобные странности встречаются повсеместно – повсюду, где древнейшие государства превращаются в новейшие колонии. Но в данном случае описываемая мною молодая женщина была не лишена воображения и остро ощущала столь фантастический контраст.
При каждом из этих кукольных домиков имелась игрушечная живая изгородь из цветущих кустарников и узкая полоска сада, сбегающая к длинной общей садовой стене. С внешней стороны стены и протянулась каменистая тропинка, окаймленная немногочисленными седыми и корявыми маслинами. Сразу за каймой уходили в бесконечность чудовищно одинокие безбрежные пески. Вдалеке виднелись дрожащие очертания треугольника, нечто вроде математического символа, неестественная простота которого на протяжении вот уже пяти тысяч лет влечет к себе поэтов и паломников. Тот, кто видел их впервые, подобно описываемой нами девушке, не мог удержаться от восклицания:
– Пирамиды!
Не успело это слово вырваться из ее уст, как вдруг какой-то голос произнес ей на ухо, негромко, но удивительно отчетливо, так, что она услышала каждое слово:
– Они построены на крови и снова будут омыты кровью. Это написано нам в назидание.
Я уже упоминал, что Барбара Трейл была не лишена воображения. Точнее сказать, это качество в ней доминировало. Но она была абсолютно уверена, что голос ей не почудился, хотя и представить себе не могла, откуда он исходит. На узкой тропинке, опоясывающей стену и заканчивающейся в саду губернатора, кроме Барбары, никого не было. Тут она вспомнила о самой стене и резко обернулась через плечо. Ей показалось, будто она заметила чье-то лицо, выглядывающее из тени платана – единственного массивного дерева в непосредственной близости от нее, поскольку последние низкие и раскидистые маслины остались ярдах в двухстах позади. Что бы это ни было, оно мгновенно исчезло, и внезапно ей стало страшно. Причем исчезновение этого нечто испугало ее больше, чем появление. Девушка чуть ли не бегом направилась по тропинке к резиденции дяди. Возможно, именно из-за столь внезапного ускорения она совершенно неожиданно для себя обнаружила, что впереди нее, по той же дорожке к воротам губернаторского дома, размеренным шагом идет какой-то мужчина.
Это был очень крупный человек, и, казалось, он занимал всю узкую тропинку. Ее посетило уже немного знакомое ощущение, будто она идет позади верблюда по узким и кривым улицам восточного города. Но этот человек ставил ноги уверенно, как слон. Можно было бы сказать, что он идет напыщенно, словно шествует в составе процессии.
Человек был одет в длинный сюртук, а его голову венчала алая «башня» – очень высокая красная феска, которая была выше даже цилиндра лорда Толлбойза. Сочетание красного восточного головного убора и черной одежды западного образца встречается довольно часто среди эфенди восточных стран. Но в данном случае оно казалось необычным и даже нелепым, потому что у мужчины были светлые волосы и длинная светлая борода, которую трепал сухой ветер.
Человек этот мог бы стать моделью для идиотов, твердящих о нордическом типе европейцев, но он ничуть не походил на англичанина. В его руке был абсурдного вида зеленый зонтик, который он за рукоять повесил на палец, поигрывая им на ходу, словно какой-то безделушкой. Поскольку он все больше замедливал шаг, а Барбара, наоборот, ускоряла, девушке не удалось подавить возглас раздражения и чего-то похожего на просьбу позволить ей пройти. Большой человек немедленно развернулся и уставился на нее. Затем он поднял монокль и закрепил его у глаза. В тот же миг он улыбнулся, принося ей свои извинения. Девушка поняла, что мужчина близорук, и всего мгновение назад она была для него расплывчатым пятном неопределенной формы. Но в смене выражения его лица и поведения угадывалось что-то еще. Ей казалось, будто она уже видела нечто подобное, чему никак не удавалось подобрать определение.
Он в самых учтивых выражениях объяснил, что несет записку одному из чиновников и у нее нет оснований ему не доверять или отказывать в удовольствии поговорить с ней. Некоторое время они шли вместе, беседуя на общие темы. Не успели обменяться и несколькими фразами, как Барбара осознала, что ее собеседник – удивительный человек.
В наши дни много говорят о том, как опасна невинность. По большей части это полный абсурд, и лишь некоторые наблюдения являются истинными. Но как бы то ни было, речь идет, как правило, о сексуальной невинности. К сожалению, мы почти ничего не слышим о том, чем грозит невинность политическая. Слишком часто такая совершенно необходимая и весьма благородная добродетель как патриотизм приводит к отчаянию и разрушениям. Это делается абсолютно безосновательно. Представителям благополучных слоев общества посредством системы образования внушается ложный оптимизм относительно заслуг и безопасности империи. Молодые люди наподобие Барбары Трейл никогда не слышали ни единого слова о другой стороне британской истории, которую ей могли бы поведать ирландцы, или индийцы, или даже канадцы французского происхождения. И если они часто и стремительно переходят от тупого англицизма к столь же тупому большевизму, то в этом виновны их родители и пресса. Но час Барбары Трейл пробил, хотя сама она, по всей вероятности, этого не осознавала.
– Если Англия выполнит свои обязательства, – хмурясь, говорил бородач, – все еще может обойтись.
И Барбара ответила совсем как ученица:
– Англия всегда выполняет свои обязательства.
– Ваба этого не заметил, – торжествующим тоном ответил мужчина.
Всеведущие люди нередко бывают невежественны. Особенно часто они проявляют это качество относительно самого невежества. Незнакомец воображал, будто его ответ необыкновенно остроумен. Возможно, так это и было бы в беседе с человеком, который знал, что имеется в виду. Но Барбара никогда не слышала о Вабе. Об этом позаботились газеты.
– Два года назад британское правительство, – тем временем продолжал мужчина, – взялось за воплощение системы управления на принципах полной местной автономии. Если они разработали исчерпывающую программу, все будет хорошо. Если же лорд Толлбойз прибыл сюда не с полной программой, а с неким компромиссом, ничего хорошего ожидать не приходится. Мне будет очень жаль всех, но особенно моих английских друзей.
Она ответила ему юной и невинной усмешкой.
– О да, я полагаю, вы большой друг англичан.
– Да, – спокойно ответил он. – Друг, и к тому же искренний.
– О такой дружбе я знаю все, – с запальчивой непосредственностью воскликнула Барбара. – Я знаю тех, кто уверяет других в своей искренней дружбе. Всякий раз эти друзья оказываются подлыми, ехидными и трусливыми предателями.
На мгновение он потрясенно умолк, но затем ответил:
– Вашим политикам незачем учиться предательству у египтян. – После секундной паузы с его губ сорвалось несколько вопросов: – А знаете ли вы, что при лорде Джеффри англичане устроили облаву, во время которой был застрелен ребенок? Вы вообще хоть что-нибудь знаете? Вам известно, как Англия прилепила к своей империи Египет?
– У Англии – великая империя, – решительно заявила патриотка.
– У Англии была великая империя, – уточнил он. – И у Египта тоже.
Их общий путь несколько символично подошел к концу, и Барбара с возмущенным видом повернула на тропинку, ведущую в частный сад губернатора. В то же мгновение мужчина поднял свой зеленый зонтик, мимолетным движением указав на темную линию пустыни и далекую пирамиду. День уже порозовел, перейдя в вечер, и закат простирал длинные огненные пальцы по багровому одиночеству этого песчаного моря вдали от морских берегов.
– Великая империя, – произнес он. – Империя, в которой никогда не садится солнце. Посмотрите… солнце садится в море крови.
Она опрометью, открыв железную калитку, которая с лязгом захлопнулась за ее спиной, исчезла из виду. Направляясь по аллее к внутренней части сада, Барбара почувствовала, как нервозность постепенно покидает ее и она замедляет шаг. Спустя несколько секунд ее движения стали привычно плавными, и в них читалась задумчивость. Краски и тени тихого сада окружили девушку со всех сторон. Теперь это место было ее домом, и среди ярких садовых аллей она разглядела свою сестру Оливию, собиравшую цветы.
Это зрелище успокоило Барбару, хотя самым удивительным было то, что она вообще разволновалась. Ей не давало покоя тревожное ощущение того, будто она прикоснулась к чему-то инородному и ужасному, чему-то свирепому и чуждому, словно ей довелось погладить дикое животное, обитающее в пустыне. Но окружающий ее сад и дом в его глубине, несмотря на всю свою новизну и африканское небо над ними, уже обрели неописуемо английский вид. Кроме того, не вызывало сомнений то, что срезанные цветы Оливия поставит в английские вазы или украсит ими английские обеденные столы с графинчиками и блюдцами с соленым миндалем.
Но по мере того как Барбара подходила ближе, фигура сестры представлялась ей все более странной. Цветы, которые она сжимала в кулаке, казались случайными и растрепанными пучками, сорванными так же небрежно, как в задумчивости или гневе выдергивает траву лежащий на земле человек. Сломанные стебли усеивали дорожку. Казалось, бутоны срывал и тут же бросал на землю ребенок. Барбара не понимала, почему она медленно и потрясенно изучает эти детали, пока не перевела взгляд на центральную фигуру, окруженную ими. Оливия подняла голову, и ее лицо было ужасным. Оно вполне могло быть обличьем Медеи, собирающей ядовитые цветы в собственном саду.
Глава II. Мальчик, устроивший сцену
Барбара Трейл была девушкой, в характере которой много мальчишеских качеств. Так часто говорят о современных героинях романов и пьес. Тем не менее наша героиня многих разочарует. Ведь, к сожалению, совершенно очевидно, что авторы, сравнивающие своих героинь с мальчиками, не знают о них ровным счетом ничего. Девушка, которую они рисуют, независимо от того, считаем ли мы ее смышленой или полной тупицей, в любом случае и во всех отношениях является полной противоположностью мальчишке. Она восхитительно прямолинейна, ее суждения несколько поверхностны, а сама она неизменно жизнерадостна и не обременена предрассудками. В общем, она обладает всеми качествами, которые не характерны для мальчиков. Но Барбара и в самом деле немного напоминала мальчишку. Это означало, что она была довольно застенчивой, и ее часто одолевали смутные фантазии.
Она была способна на интеллектуальную дружбу, всякий раз доставлявшую ей много эмоциональных терзаний. Помимо этого ее отличала болезненная впечатлительность, и в чем ее уж никак нельзя было обвинить, так это в отсутствии замкнутости. Она ощущала себя белой вороной, что характерно для многих мальчиков, смущающихся от того, что их душа якобы слишком велика, чтобы показывать или раскрывать ее другим. Отсюда склонность тщательно соблюдать условности, не позволяя проявляться зачаткам не одобряемых обществом переживаний и эмоций.
Это привело к тому, что Барбара попала в число людей, одолеваемых сомнениями. Среди них могли быть и религиозные сомнения, но в настоящий момент они носили патриотический характер, хотя она ни за что не согласилась бы с существованием подобных сомнений. Ее опечалил разговор о предполагаемых обидах Египта и возможных преступлениях Англии. Лицо незнакомца, это белое лицо с золотистой бородой стало для нее символом дьявола-искусителя либо мятежного духа. Однако лицо сестры внезапно заслонило собой все жалкие политические проблемы. Оно грубо напомнило ей о проблемах гораздо более личного свойства, о гораздо более тайных проблемах, потому что в их существовании Барбара признавалась только самой себе.
В семействе Трейлов была трагедия, или скорее, возможно, то, что склонная к меланхолии Барбара привыкла рассматривать как зачатки трагедии. Ее младший брат все еще оставался мальчиком. Его разум так и не достиг нормальной зрелости, и, хотя врачи расходились во мнениях относительно природы этой неполноценности, в самые мрачные моменты жизни Барбарой завладевали пессимистичные настроения, что омрачало все семейство Толлбойзов. Именно поэтому при виде странного лица сестры у нее непроизвольно вырвалось:
– Что-то случилось с Томом?
Оливия, слегка вздрогнув, ответила немного более раздраженно, чем того требовала ситуация:
– Нет, я бы не сказала… Дядя нанял ему учителя, и, кажется, дела идут лучше… Почему ты спрашиваешь? С ним не случилось ничего особенного.
– В таком случае, – настаивала Барбара, – что-то особенное случилось с тобой.
– Как сказать, – уклончиво ответила Оливия. – Разве ты не находишь, что с нами всеми что-то случилось?
С этими словами она резко развернулась и зашагала обратно к дому, роняя цветы, якобы ею срезанные. Глубоко обеспокоенная сценой младшая сестра последовала за ней.
Когда они приблизились к крытой террасе, Барбара услышала высокий голос своего дяди Толлбойза. Откинувшись на спинку садового стула, он беседовал с супругом Оливии, заместителем губернатора. Толлбойз был сухопарым мужчиной с большим носом на узком лице и оттопыренными ушами. Как у многих мужчин подобного типа, у него был выпирающий кадык, а речь его отличалась звучностью и торопливостью. Но то, что он говорил, заслуживало внимания, хотя страдал привычкой сопоставлять одно утверждение с другим, подчеркивая каждое высказывание непринужденными жестами крупных ладоней, что у многих вызывало легкое раздражение. Не меньше его собеседники досадовали и на глухоту губернатора.
Заместитель губернатора, сэр Гэрри Смайт, забавно контрастировал с собеседником. Гэрри был коренастым человеком со светлыми и очень ясными глазами на довольно полном румяном лице, пересеченном двумя параллельными линиями – черных прямых бровей и усов, что придавало ему сходство с Китченером. Но так казалось лишь до тех пор, пока он не поднимался на ноги, тогда по сравнению с упомянутым деятелем начинал выглядеть коротышкой. Окружающие нередко думали, будто сэр Гэрри постоянно пребывает в дурном расположении духа, что абсолютно не соответствовало действительности, потому что на самом деле он был нежным и заботливым супругом и добродушным товарищем, хотя как члена партии его отличало упрямство. Разговора с губернатором было вполне достаточно, чтобы продемонстрировать воинственные взгляды Гэрри, настолько характерные для него, что их вполне можно было считать обыденными.
– Словом, – говорил губернатор, – я полагаю, план правительства идеально соответствует сложившейся непростой ситуации. Экстремисты обоих типов с этим не согласятся, но они вообще никогда и ни с чем не соглашаются.
– Вот именно, – прозвучало в ответ, – и проблема заключается не в их недовольстве, а в том, не вызовут ли они неодобрение народа в свой адрес.
Барбара, имея собственные новые и неустойчивые политические взгляды, с досадой обнаружила, что ее попыткам прислушаться к политическому диспуту мешает присутствие посторонних людей. На террасе сидел изысканно одетый молодой джентльмен, волосы которого напоминали черный атлас. Его звали Артур Мид, и, похоже, он занимал должность местного секретаря губернатора. Кроме него тут находился пожилой мужчина в весьма очевидном каштановом парике над совершенно невыразительным, если не сказать непроницаемым желтым лицом, именитый финансист, известный под фамилией Морзе. Здесь были и дамы из официальных кругов, надлежащим образом рассаженные между джентльменами. Похоже, Барбара явилась к окончанию чего-то наподобие полуденного чая. И теперь поведение единственной хозяйки дома, отправившейся в дальний сад рвать цветы, казалось ей тем более странным и подозрительным.
Барбару усадили рядом с приятным пожилым священнослужителем, волосы которого были седыми и мягкими; столь же мягким, серебристым казался голос. Священник принялся занимать девушку разговорами о Библии и пирамидах. Барбара, вынужденная поддерживать одну беседу, одновременно прислушиваясь к другой, оказалась в чрезвычайно дискомфортной ситуации.
Эта задача была тем более сложной, что упомянутый священнослужитель, преподобный Эрнест Сноу, несмотря на всю свою мягкость, оказался весьма настойчивым собеседником. У Барбары сложилось смутное представление о том, будто святой отец имеет несгибаемые взгляды по поводу значения определенных пророчеств, касающихся конца света и судеб Британской империи. Он обладал чрезвычайно жесткой для невнимательного слушателя привычкой задавать неожиданные вопросы. Поэтому Барбаре удавалось уловить лишь обрывки беседы между двумя правителями провинции. Губернатор, взвешивая высказывания на мысленно покачивающихся чашах весов, говорил:
– Следует учитывать два фактора, и, прибегнув к этому методу, мы успешно достигнем цели. С одной стороны, мы не можем полностью отречься от своих обязательств. С другой, было бы абсурдно предполагать, что можно не принимать во внимание совершённое в недавнем прошлом зверское преступление и считать, будто нынешняя ситуация не обязательно меняет природу упомянутых обязательств. Все это по-прежнему позволяет нам провозглашать стремление к предоставлению свободы в разумных пределах. Следовательно, мы пришли к решению…
И в этот самый момент в сознание Барбары вторгся бедолага-священник со своим жалким вопросом:
– Как по-вашему, сколько локтей составит вся длина?
Чуть позже ей удалось расслышать реплику Смайта, говорившего значительно меньше своего приятеля.
– Со своей стороны, я не верю в то, что вы провозглашаете, – отрывисто произнес он. – Конфликты возникают тогда, когда у нас не хватает силы для их подавления. Когда же сил достаточно, никаких конфликтов нет. Вот и все.
– И как, по вашему мнению, обстоят дела в настоящий момент? – очень серьезным тоном спросил губернатор.
– Если вас действительно интересует мое мнение, то дела обстоят чертовски скверно, – понизив голос, проворчал собеседник. – Личный состав никто не обучает. Более того, я обнаружил, что стре́льбы проводятся не чаще пары раз в год и представляют собой некое подобие комнатных игр с винтовками. Я заставил насы́пать сразу за оливковой аллеей настоящий стрельбищный вал, но существуют и другие проблемы. Боеприпасы не…
– Однако в таком случае, – раздался в ушах Барбары мягкий, но пронзительный голос мистера Сноу, – в таком случае, какова судьба сунамитянок[35]?
У Барбары не было ни малейшего представления об их судьбе, зато ей показалось, что у нее есть все основания расценить этот вопрос как риторический. Сделав над собой усилие, она заставила себя внимательнее прислушаться к речам преподобного мистика, но услышала лишь еще один фрагмент политической беседы.
– Следует ли нам действительно стремиться ко всем этим военным приготовлениям? – чрезвычайно обеспокоенным тоном спрашивал лорд Толлбойз. – Когда, по-вашему, они нам понадобятся?
– Я могу вам ответить на этот вопрос совершенно точно, – жестко произнес Смайт. – Они понадобятся нам, как только вы обнародуете свою декларацию о свободе в разумных пределах.
Лорд Толлбойз, не вставая со стула, сделал резкое движение, как человек, собирающийся раздраженно окончить обмен мнениями. Но тут же, вероятно, передумал и, подняв палец, сделал знак своему секретарю, мистеру Миду, который бесшумно приблизился к нему, а затем исчез в доме.
Теперь над Барбарой не довлела громада государственных дел, поэтому она тут же угодила под очарование церкви и святых пророчеств. Девушка до сих пор имела лишь самое туманное представление о том, что же все-таки говорит ей старый священнослужитель, но в его словах ей уже начинала чудиться какая-то поэзия. Во всяком случае, было в них что-то завораживающее, как темные рисунки Блейка, доисторические города, неподвижные слепые провидцы и фараоны, закованные в камень своих усыпальниц, пирамид. Барбара на интуитивном уровне понимала, почему вся эта каменистая, озаренная звездами пустыня так влечет к себе всевозможных сумасбродов. Она немного смягчилась по отношению к одному из них в сане и даже приняла приглашение послезавтра прийти в гости, чтобы взглянуть на документы, а также исчерпывающие доказательства относительно сунамитянок. Но Барбара все еще не совсем понимала, в чем ей предстоит убедиться.
Священник поблагодарил ее и чрезвычайно серьезно произнес:
– Если пророчество исполнится сейчас, нас ждет большая беда.
– Я полагаю, – отозвалась она с какой-то мрачной дерзостью, – что, если пророчество не исполнится, это станет еще большей бедой.
Не успела Барбара договорить, как что-то зашевелилось за садовыми пальмами и над их листьями возникло бледное, немного удивленное лицо Тома. В следующее мгновение она увидела за его спиной секретаря дяди и учителя ее брата. Стало ясно, что ее дядя посылал мистера Мида именно за ними.
Казалось, Том Трейл слишком велик для своей одежды, такое ощущение часто возникает при виде недоразвитых в остальных отношениях людей. Его мрачноватую привлекательную внешность, характерную для остальных членов их семейства, портили неопрятные черные прямые волосы и привычка коситься на угол ковра.
Воспитатель Тома был крупным мужчиной, вялым и неухоженным на вид. Кажется, его звали Хьюм. Он сутулил свои широкие плечи, как человек, занимающийся тяжелым физическим трудом, хотя был еще не стар. Его некрасивое грубоватое лицо выражало усталость. И это было понятно: обучение неполноценных людей трудно назвать увлекательным развлечением.
Лорд Толлбойз коротко и добродушно переговорил с учителем, задав ему несколько простых вопросов. Он прочитал недолгую лекцию, касающуюся образования, все так же добродушно, однако ритмично покачивая при этом ладонями. На одной он словно взвешивал способность работать, определенно являющуюся жизненной необходимостью, избежать которую не удается никому. На другую ладонь условно поместил значительную долю удовольствий и отдыха, без которых неизбежно страдает даже любая работа. С одной стороны… Именно в этот момент, видимо, исполнилось Пророчество, и на чаепитии у губернатора произошло чрезвычайно прискорбное бедствие.
Мальчик внезапно разразился высокими булькающими звуками, очень похожими на карканье вороны. Одновременно он начал хлопать ладонями, имитируя поведение пингвина и без конца повторяя:
– С одной стороны. С другой стороны. С одной стороны. С другой стороны. С одной стороны. С другой стороны… Черт побери!
– Том! – воскликнула Оливия, и в этом резком возгласе прозвучала жестокая душевная мука.
Над садом повисла мертвая, жуткая тишина.
– А как иначе, – рассудительно произнес воспитатель. – У тебя ведь не три стороны и не три руки, ты не находишь?
– Три руки? – повторил мальчик, а затем после долгой паузы добавил: – Разве это возможно?
– Одной руке пришлось бы располагаться где-нибудь посередине, наподобие хобота у слона, – все тем же бесцветным и обыденным голосом продолжал учитель. – Ты не находишь, что было бы неплохо иметь такой же длинный нос, как у слона? Ты мог бы поворачивать его туда-сюда и брать со стола еду, ни на мгновение не расставаясь с ножом и вилкой.
– Да ты сошел с ума! – возмущенно выпалил Том, хотя в его голосе слышалось какое-то странное возбуждение.
– Я не единственный безумец в нашем мире, старина, – ответил мистер Хьюм.
Барбара слушала эту невероятную беседу, застыв на месте и остро осознавая всю неуместность обстановки, а также повисшую над ней гробовую тишину. Самым невероятным во всем происшествии было то, что, пока учитель делал эти безумные и нелепые заявления, его лицо оставалось совершенно непроницаемым.
– Разве я никогда не рассказывал тебе о ловком дантисте, который умел выдергивать свои собственные зубы своим собственным носом? – все так же тяжеловесно и бесцветно продолжал он. – Я расскажу тебе о нем завтра.
Учитель говорил скучным и серьезным тоном, но это сработало. Он отвлек мальчика, нарисовав перед ним совершенно нелепую картину, и заставил забыть о приступе антипатии к дяде так же, как отвлекают внимание капризного ребенка, предлагая ему новую игрушку. Теперь Том не сводил глаз со своего наставника, пристально следя за каждым его движением. Возможно, он был не единственным членом семьи, который смотрел на него в оба. Барбара подумала, что учитель все же очень странный человек.
До конца чаепития политических диспутов больше никто не заводил, зато на следующий день губернатор и его семья получили весьма серьезные политические новости. Утром повсюду были расклеены прокламации, провозглашающие законный, разумный и даже благородный компромисс, который предлагало правительство Его Величества в качестве справедливого окончательного урегулирования серьезной социальной проблемы Полибии и всего восточного Египта. А на следующий вечер город подобно мощному порыву пустынного ветра облетела новость о том, что виконта Толлбойза, губернатора Полибии, застрелили возле его резиденции, у самой последней маслины на углу стены.
Глава III. Человек, который не умел ненавидеть
Сразу после того как Том и его учитель покинули светское чаепитие в саду, они расстались до следующего утра, потому что первый жил в доме губернатора, а второй – в небольшом одноэтажном домике, расположенном на холме, среди высоких деревьев. Оставшись наедине с воспитанником, учитель произнес то, что, по мнению возмущенной публики, он должен был сказать при всех, упрекнув юношу в несдержанности и устроенном им спектакле, имитирующем поведение дяди.
– Все равно я его не выношу, – буркнул Том. – Я бы хотел его убить. У него на лице торчит нос.
– У всех на лице торчит нос, – миролюбиво заметил учитель и принялся взбираться по крутой тропинке, ведущей к его обиталищу.
Обиталище представляло собой хижину, сооруженную преимущественно из бамбука и тонких досок и окруженную верандой, с которой как на ладони открывался вид на вечереющую округу. Мистер Хьюм замер на несколько мгновений, глядя на серые и зеленые квадраты дома губернатора и садов, тропинку вдоль низкой садовой стены, проложенную параллельно линии особняков, одинокий платан, прерывающий шеренгу теснящихся друг к другу маслин и угол стены, за которым раскинулись коричневые холмы пустыни. Впрочем, среди унылого однообразия песков кое-где виднелись зеленые лоскуты дерна как свидетельство недавно начатых общественных работ или стремительных военных реформ заместителя губернатора.
Эта картина пари́ла под Хьюмом подобно огромному разноцветному облаку в последних отблесках зари восточного заката. И вот уже ее окутала багряная мгла, в которой вспыхнули яркие звезды. Они висели так низко у него над головой, что казались гораздо ближе, чем земной пейзаж.
На грубоватом лице мистера Хьюма застыло выражение глубокой задумчивости. Затем он развернулся и вошел в комнату, где целый день работал со своим учеником. Было бы правильнее сказать, что он там работал, пытаясь внушить своему ученику желание трудиться.
Немногочисленные предметы обстановки этой скудно обставленной комнаты были очень странными и разрозненными. На нескольких книжных полках стояли большие красочные тома со стихами мистера Эдварда Лира и маленькие затрепанные книжицы с поэзией знаменитых французских и латинских стихотворцев. Курительные трубки вкривь и вкось торчали из подставки, придавая жилищу ощутимо холостяцкий вид. В углу пылились удочка и старая двуствольная винтовка, потому что их хозяин, человек весьма далекий от остальных видов спорта, обожаемых его соотечественниками, уже давно не предавался этим двум хобби, которые, собственно, изначально привлекли его возможностью уединиться.
Но любопытнее всего было то, что и пол, и письменный стол усеивали геометрические чертежи весьма необычного вида, потому что все фигуры были изукрашены нелепыми рожицами или ножками, выделывающими всевозможные коленца. Уважающие себя геометры никогда не поступают так со своими работами. Скорее, на это способны школьники, пририсовывающие к начертанным на доске квадратам и треугольникам рожки да ножки. Но сами чертежи были выполнены весьма искусно, что указывало на точный глаз чертежника и его умение пользоваться возможностями этого важного органа.
Джон Хьюм, усевшись за стол, принялся чертить новые диаграммы. Чуть позже он раскурил трубку и начал изучать готовые чертежи. Однако он так и не встал из-за стола, а продолжал сидеть, погрузившись в размышления.
Медленно тянулись часы этой непостижимой неподвижности в расположенном на вершине холма ските. Наконец до его слуха донеслись отдаленные аккорды более или менее бодрого оркестра. Звуки долетали снизу и указывали на то, что в доме губернатора начались танцы.
Хьюм, зная о запланированном на сегодня танцевальном вечере, не обратил на музыку никакого внимания. Он не был сентиментальным, однако некоторые мелодии пробудили в нем воспоминания.
Даже по тем временам семейство Толлбойзов было несколько старомодным. Их старомодность заключалась в том, что они не пытались казаться более демократичными, чем были на самом деле. Подчиненные Толлбойзов были подчиненными, с которыми просто хорошо обращались. Они не стремились прослыть либералами, протаскивая в общество своих приспешников.
Таким образом, ни секретарю, ни учителю и в голову не могло прийти, что танцы в доме губернатора их каким-то образом касаются.
Толлбойзы также демонстрировали старомодность в самой организации танцев, хотя тут снова следует учесть особенности того периода. Новые танцы только начинали появляться, и никто ничего не знал о дикой и разнузданной свободе нашей новой моды, согласно которой человеку приходится весь вечер разгуливать по танцполу с одним партнером под одну и ту же мелодию.
Старинные мелодии вальсов, раскачиваясь в воздухе, вторгались в подсознание учителя, усиливая ощущение моральной и материальной дистанции между ним и его работодателем. Возможно, именно они обусловили реакцию Хьюма на то, что он увидел, внезапно подняв голову.
На какое-то мгновение ему показалось, будто, поднявшись из заполнившего долину тумана, мелодия приняла очертания, объем и вторглась в его комнату физическим воплощением песни. Ведь сине-зеленый узор ее платья походил на музыкальные ноты, а ее удивительное лицо настигло его как зов. Зов этот донесся из юности, утраченной им, а может, у него ее никогда и не было.
Появление принцессы из сказочной страны не потрясло бы его больше, чем эта девушка, явившаяся из бальной залы, расположенной в нескольких сотнях ярдов от его лачуги, хотя он без труда узнал в ней старшую сестру своего подопечного. Ее бледное лицо явилось ему как будто во сне, хотя, лишенное выражения, само походило на лицо спящего человека, потому что, сколь ни удивительно, Барбара Трейл не отдавала себе отчета в маске красоты, запечатленной на ее угрюмой мальчишеской душе. Она считалась менее привлекательной, чем ее сестра, а из-за склонности к хандре ее и вовсе списали чуть ли не как гадкого утенка.
Ничто в массивной фигуре застывшего перед ней мужчины не выдало внезапно посетившего его озарения. Она даже не улыбнулась. В присущей ей манере Барбара без малейшей подготовки выпалила то, что пришла сказать, сделав это почти так же неуклюже, как и ее брат.
– Боюсь, что Том очень груб с вами, – произнесла она. – Простите. Как вы думаете, он исправляется?
– Мне кажется, большинство людей сказали бы, – наконец медленно произнес он, – что скорее я должен приносить извинения за его дурное поведение, а вовсе не вы за его родственников. Мне весьма жаль его дядю, но из двух зол всегда приходится выбирать меньшее. Толлбойз очень благородный человек и вполне способен самостоятельно отстоять собственное достоинство. Мне же надлежит заботиться о своем подопечном. И я знаю, как с ним правильно обращаться. О нем вы можете не волноваться. С ним все в порядке. Его всего лишь необходимо понимать. Сейчас самое главное – это наверстать упущенное время.
Барбара слушала Хьюма, а может, и не слушала, с привычно рассеянным выражением лица. Ему показалось, будто она абсолютно безотчетно опустилась на предложенный им стул и теперь сидела, уставившись на потешные чертежи совершенно невидящим взглядом.
Когда девушка заговорила, учитель убедился в своей правоте, полагая, что она его не слушает, ведь ее следующая реплика затронула вовсе иную тему. Но она часто демонстрировала окружающим обрывочные фрагменты своего мышления, хотя они и не подозревали, что в этой беспорядочной мозаике гораздо больше смысла, чем кажется на первый взгляд. Как бы то ни было, но, не отрывая глаз от лежащего перед ней абсурдного чертежа, она внезапно произнесла:
– Сегодня я встретила человека, который шел в канцелярию губернатора. Это был крупный мужчина с длинной светлой бородой и моноклем. Вы не знаете, кто он? Человек наговорил мне множество жутких вещей об Англии.
Хьюм поднялся на ноги, сунув руки в карманы и вытянув губы так, будто собирался присвистнуть.
– Вот те на! Он снова объявился? Я чувствовал, что назревают какие-то неприятности. Да, я его знаю. Его называют доктором Грегори. Насколько мне известно, он родом из Германии, хотя часто сходит за англичанина. Эдакий буревестник. Где бы он ни появился, жди беды. Кое-кто считает, что давно следовало привлечь его на нашу сторону. Кажется, он однажды предлагал нашему правительству свои услуги. Он очень умный парень и невероятно осведомлен обо всем, что происходит в этих местах.
– Вы хотите сказать, – вскинулась Барбара, – я должна верить этому человеку и всему, что он говорил?
– Нет, – покачал головой Хьюм. – Я бы не стал верить этому человеку, даже если принять то, о чем он говорит.
– Что это значит? – воскликнула Барбара.
– Откровенно говоря, я считаю его отпетым негодяем, – отозвался учитель. – У него мерзкая репутация в том, что касается женщин. Я не стану вдаваться в детали, но если бы не подкуп свидетелей, он бы уже дважды очутился за решеткой. Я только хочу сказать следующее: во что бы вы, в конце концов, ни поверили, не верьте в этого человека.
– Он осмелился заявить, будто наше правительство нарушило свое обещание, – возмущенно воскликнула Барбара.
Джон Хьюм молчал. Это молчание показалось ей таким тяжелым, что она не выдержала.
– Бог ты мой, скажите хоть что-нибудь! Вам известно, что он осмелился утверждать, будто кто-то из экспедиции лорда Джеффри застрелил ребенка? Пусть бы уже говорили, что Англия холодная, жестокая и все такое. Я полагаю, в такой предубежденности нет ничего необычного. Но неужели нельзя положить конец этой безумной и гнусной клевете?
– Видите ли, – довольно неохотно проговорил Хьюм, – никто не назовет Джеффри холодным и жестоким. Причиной всему стало то, что он был мертвецки пьян.
– Выходит, я должна поверить в слова этого лжеца! – яростно воскликнула Барбара.
– Он действительно лжец, – угрюмо пробормотал учитель. – И это очень опасно, как для прессы, так и для общества, когда правду говорят только лжецы.
Что-то в тяжеловесной серьезности мрачного юмора учителя на мгновение взяло верх над горячностью и возмущением Барбары.
– Вы верите в эти требования о предоставлении самоуправления? – немного успокоившись, поинтересовалась она.
– Я не очень хорошо умею верить, – ответил он. – Мне весьма сложно поверить в то, что эти люди не смогут жить или дышать без избирательных бюллетеней, если они жили без них на протяжении пятидесяти веков и все это время самостоятельно распоряжались своей страной. Возможно, парламент – это действительно хорошо. Возможно, цилиндр тоже хорошая штука. Ваш дядюшка уж наверняка придерживается того же мнения. Но когда дикий магометанин заявляет о своем прирожденном праве на ношение цилиндра, я не могу удержаться от вопроса: «В таком случае, какого дьявола ты не сшил себе свой собственный цилиндр?»
– Похоже, вы не испытываете особой симпатии и к националистам, – заметила Барбара.
– Их политики зачастую представляют собой мошенников, но в этом они не одиноки. Именно потому я оказался зажатым в некоем промежуточном положении снисходительного нейтралитета. Я не могу сделать выбор между толпой прокля́тых мерзавцев и столь же многочисленной толпой чертовых болванов, плохо соображающих, а потому несущих полную околесицу. Как видите, я придерживаюсь умеренных взглядов. Это означает, что я центрист.
Он усмехнулся впервые за все время разговора, и внезапно его некрасивое лицо изменилось, сделавшись привлекательнее. Барбара, не удержавшись, более дружелюбным тоном произнесла:
– Что ж, нам необходимо предотвратить настоящее восстание. Вы же не хотите, чтобы все наши люди погибли.
– Разве что чуть-чуть, – продолжая улыбаться, отозвался он. – Да, пожалуй, мне хотелось бы, чтобы кое-кто из них немного погиб. Совсем чуть-чуть. Разумеется, это вопрос соизмеримости.
– Теперь околесицу несете вы, – заявила Барбара, – а люди в нашем положении терпеть не могут всякую чушь. Гэрри говорит, что нам, возможно, придется преподать в назидание окружающим хороший урок.
– Я знаю, – кивнул Хьюм. – Он преподал несколько уроков, пока командовал здесь до прибытия лорда Толлбойза. Они были убедительны и даже чрезвычайно. Но мне кажется, я знаю, что может быть лучше преподавания уроков.
– И что же?
– Лучше подавать пример, – отозвался Хьюм. – Почему бы нашим политикам не заняться именно этим?
– А почему бы вам самому что-нибудь не предпринять? – внезапно произнесла она.
Наступила тишина. Затем он глубоко вздохнул.
– Вот вы меня и поймали. Сам я ни на что не способен. Я совершенно бесполезный человек. Я страдаю от смертельной слабости.
Барбара встретилась взглядом с его пустыми и невыразительными глазами, и внезапно ей стало очень страшно.
– Я не умею ненавидеть, – произнес он. – Не умею злиться.
Что-то в его тяжелом голосе напомнило ей звук каменной плиты, падающей на крышку саркофага, и она не стала с ним спорить, испытав разочарование на уровне подсознания. Она смутно понимала глубину своего странного доверия, чувствуя себя человеком, который долго копал песок пустыни и наконец обнаружил очень глубокий и полностью пересохший колодец.
Когда Барбара вышла на веранду, спускающийся по крутому склону холма сад и окружающие плантации в свете луны казались серыми. Такая же серость простерлась и над ее душой, принеся с собой смирение перед неизбежным роком и безотчетный страх.
Впервые она заметила то, что вначале бросается в глаза каждому прибывшему на восток европейцу – неестественность природы. Приземистые, лишенные веток стволы опунций ничуть не напоминали зеленые деревья ее родных мест, стремительно выпускающие тонкие новые побеги, на которых появляются прелестные цветы, напоминающие стаи мотыльков, спустившихся с неба. Скорее все это было похоже на пузырящуюся бессмысленными мертвыми отростками отвратительную зеленую слизь: мир растений таких же примитивных и безликих, как окружающие их камни. Ей были омерзительны ворсистые низкорослые, кустистые растения этого гротескного в своей абсурдности сада. Пучки колючек раздражали воображение Барбары столь же сильно, как если бы они царапали ее лицо. Она была уверена, что даже крупные бутоны цветов, распустившись, начнут источать омерзительное зловоние.
На всем вокруг лежало подспудное ощущение надвигающегося ужаса, такого же легкого и неуловимого, как озаряющий сад тусклый лунный свет. И когда это леденящее ощущение проникло в самую глубину ее души, она подняла голову и увидела нечто, что не было ни растением, ни деревом и недвижно висело в воздухе. Это нечто было способно внушать ужас, как это может сделать только человеческое лицо.
Лицо было невероятно белым, но обрамленным золотой бородой, что вызывало ассоциации с греческими статуями из золота и слоновой кости, а виски украшали золотые завитки, которые вполне могли быть рогами Пана.
На секунду эта неподвижная голова и в самом деле могла сойти за голову какого-то грозного божества садов. Но тут же божок обрел ноги и спрыгнул на тропинку позади Барбары.
Она уже немного отошла от хижины, и ей оставалось совсем чуть-чуть пройти до освещенного сада, раскинувшегося вокруг дома губернатора, музыка в котором по мере приближения к нему звучала все громче. Тем не менее девушка тут же развернулась, встревоженно вглядываясь в уже знакомую ей фигуру.
Теперь на человеке не было красной фески и черного сюртука, он с головы до ног облачился в белое одеяние восточных танцоров, в рассеянном свете луны придающее ему сходство с серебрящимся призраком клоуна. Приближаясь к ней, он вставил в глаз сверкающий диск монокля, и в это мгновение Барбару осенило то, что мучило ее смутной догадкой, так долго ускользая от ее понимания. В безмятежном состоянии его лицо было классически бесстрастным и могло являть собой скорее каменную маску Юпитера, чем Пана. Но монокль собрал его черты в презрительную гримасу, на которой глаза выглядели близко посаженными, и вдруг она увидела, что он такой же точно немец, как англичанин. И хотя Барбара не имела ничего против семитов, в светловолосом еврее ей почудилось что-то столь же зловещее и противоестественное, как и в белокожем негре.
– Мы снова встретились под еще более прекрасными небесами, – произнес он.
Она не услышала почти ничего из того, что он говорил после этого. В ее мозгу теснились обрывки недавно услышанных фраз, отдельные слова, такие как «репутация» и «тюрьма», и она попятилась, стремясь увеличить расстояние между ними, но двигаясь при этом в направлении, противоположном тому, куда шла.
Что случилось после этого, Барбара помнила очень смутно. Он говорил что-то еще. Он пытался ее остановить, и внезапное ощущение неожиданной и сминающей всякое сопротивление силы, которая напоминает необузданную мощь шимпанзе, насмерть ее перепугало.
Издав истошный вопль, она споткнулась и бросилась бежать, но не туда, где был ее дом и семья.
Мистер Джон Хьюм вскочил из кресла гораздо быстрее, чем имел обыкновение, и бросился навстречу человеку, который, спотыкаясь, карабкался по лестнице к его хижине.
– Мое милое дитя, – произнес Хьюм и положил на ее трясущееся плечо ладонь, ощутив, как между ними пробежала странная вибрация, похожая на тупой удар электрического тока.
Затем Хьюм быстро прошел мимо Барбары. Заметив что-то в залитом лунным светом саду, он не стал спускаться по лестнице, а перемахнул через перила на землю и очутился по пояс в густой, спутанной растительности. Барбару отделяла от развернувшейся в саду драмы завеса из больших раскачивающихся на ветру листьев, но она видела происходящее в отдельных вспышках лунного света.
Вот учитель преградил дорогу фигуре в белом, и раздался звук ударов. Стремительно, как катапульта, мелькнула нога. Серебряные спицы завертелись колесом, словно на гербе острова Мэн. Затем густые заросли разразились потоком брани на языке, который не был английским или немецким, но на котором говорили во всех гетто мира. Однако даже в ее бессвязных воспоминаниях сохранился один странный факт: когда фигура в белом, покачиваясь, поднялась на ноги и ринулась вниз по холму, бледное лицо и воздетая в яростном проклятии рука были обращены не к напавшему на него мужчине, а в сторону дома губернатора.
Учитель, поднимаясь по лестнице на веранду, как-то угрюмо хмурился, как будто пытаясь решить в уме одну из своих геометрических задач. Глядя на него с большим удивлением и с трудом выдавив из себя слова, Барбара спросила, что он сделал, и Хьюм ответил своим мрачным голосом:
– Надеюсь, что я его наполовину убил. Вы же знаете, что я любитель полумер.
Она истерически захохотала и воскликнула:
– А еще говорили, что не умеете злиться.
Внезапно их охватила неловкость, и они замолчали. Подчеркнуто официальным тоном Хьюм предложил ей свои услуги провожатого, а затем довел ее до самых дверей бальной залы. Небо за зелеными аллеями из вьющихся растений казалось ярко-фиолетовым. Возможно, это был какой-то из множества оттенков синего, который представлялся более теплым, чем любой из цветов красной гаммы.
Ворсистые стволы огромных деревьев напоминали странных морских чудовищ из детства, растопыривающих пальцы и позволяющих себя гладить.
Их обоих окутало нечто невыразимое, что было выше слов и даже молчания. Хьюм позволил себе заметить, что вечер поистине чудесный.
– Да, – согласилась Барбара, – чудесный вечер, – и ей тут же показалось, будто она выдала какую-то тайну.
Они пересекли внутренний дворик и подошли к дверям вестибюля, заполненного людьми в военной форме и вечерних нарядах. Держась крайне натянуто, расстались, и в эту ночь ни один из них не уснул.
Глава IV. Сыщик и пастор
Как уже упоминалось, новость о том, что губернатор пал от выстрела неизвестного преступника, облетела город только к вечеру следующего дня. И Барбара Трейл узнала об этом позже, чем большинство ее друзей, потому что утром она неожиданно покинула дом.
Девушка целый день блуждала среди руин и пальмовых плантаций вблизи дома. Она прихватила с собой нечто вроде корзинки для пикника, но груз, который несла в душе, был гораздо тяжелее.
Ей хотелось разобраться во всем, что накопилось в ее памяти, и особенно это касалось воспоминаний предыдущего вечера. В ее импульсивном уединении не было ничего необычного, но на сей раз момент оказался весьма удачным. Дело в том, что первые новости были самыми ужасными, и, когда она вернулась, худшие подробности оказались не соответствующими истине. Сначала сообщили о смерти ее дяди. Затем о том, что он умирает. Наконец, что дядю всего лишь ранили и у него есть все шансы на то, чтобы поправиться.
Она вошла со своей пустой корзинкой в дом, где царила шумная неразбериха. Из обрывков разговора вскоре узнала: уже ведется полицейское расследование по установлению и поимке преступника.
Следствием руководил расчетливый, здравомыслящий офицер с продолговатым лицом, выступающими скулами и резко очерченным носом. Офицера звали Хейтер, и он был начальником сыскной полиции. Ему активно помогал секретарь губернатора, юный Мид. Но Барбара с удивлением заметила в самом центре группы своего друга – учителя, которого допрашивали по поводу его собственного недавнего опыта.
В следующее мгновение, осознав смысл задаваемых ему вопросов, она испытала нечто похожее на приступ подсознательного раздражения. Допрос вели Мид и Хейтер, но внимание Барбары привлекло сообщение о том, что сэр Гэрри Смайт с присущей ему энергией уже успел арестовать доктора Полуса Грегори, подозрительного длиннобородого иностранца. Учителя расспрашивали о том, как и когда он в последний раз видел этого сомнительного типа, и Барбару охватила ярость – она поняла, что события минувшего вечера, утратив частный характер, превратились в тему, интересующую полицию. Барбара чувствовала себя так, будто, спустившись утром к завтраку, обнаружила, что все обсуждают необычайно интимный сон, приснившийся ей этой ночью. Ведь все произошедшее, хотя и стояло у нее перед глазами, пока она бродила среди могил и зарослей пальм, казалось девушке столь же невероятным, как если бы события прошлой ночи предстали ей в видении, посетившем ее в этих дебрях.
Льстиво любезный черноволосый мистер Мид в своем любопытстве был особенно вкрадчив, и Барбара совершенно необоснованно заявила самой себе, что всегда ненавидела Артура Мида.
– Насколько я понял, – говорил секретарь, – у вас имеются свои собственные веские основания полагать, что этот человек представляет опасность.
– Я всегда считал и продолжаю считать его подлецом, – угрюмо и несколько неохотно ответил Хьюм. – И я действительно немного повздорил с ним вчера вечером, но это никак не повлияло на мои взгляды. Я полагаю, что он тоже остался при своем мнении.
– Мне кажется, это все же многое меняет, – настаивал Мид. – Разве не ушел он, проклиная не только вас, но особенно губернатора? И он спустился с холма, направляясь к тому месту, где стреляли в лорда Толлбойза. Разумеется, это произошло много позже, и никто не видел стрелявшего, но преступник мог поджидать свою жертву в зарослях, а на заходе солнца подкрасться к стене.
– Видимо, сделал это, сняв пистолет с одного из оружейных деревьев, в изобилии растущих в этих рощах, – язвительно добавил учитель. – Я уверен, что, когда швырял его в заросли опунций, при нем не было ни винтовки, ни пистолета.
– Похоже, вы держите речь в его защиту, – презрительно ухмыльнувшись, заметил секретарь. – Но вы же сами называли его в высшей степени сомнительным типом.
– Я ни в коей мере не считаю его сомнительным типом, – невозмутимо ответил учитель. – На его счет у меня нет ни малейших сомнений. Я считаю его распущенным, лживым, злобным бахвалом и лицемером. Поэтому совершенно уверен, что, кто бы ни стрелял в губернатора, это сделал не он.
Полковник Хейтер проницательно прищурился, глядя на учителя, и впервые за все время подал голос:
– Ага, и что именно вы хотите этим сказать?
– Я хочу сказать то, что сказал, – отозвался Хьюм. – Подобную низость совершил не он. Именно потому, что этот мерзавец вполне на нее не способен. Агитаторы, похожие на него, никогда и ничего не делают собственными руками. Они подстрекают к этому других людей. Они собирают митинги, обходят их с протянутой шляпой, а затем исчезают, чтобы проделать то же самое где-нибудь в другом месте. В Брута или Шарлотту Корде играют совсем другие люди. Но я должен признаться в том, что существуют две небольшие улики, которые, как мне кажется, снимают с него всяческие подозрения.
Учитель сунул два пальца в карман жилета и неторопливо извлек из него круглый плоский кусочек стекла с оборванным шнурком.
– Я подобрал это на том месте, где мы дрались, – пояснил он. – Это монокль Грегори. Если вы в него посмотрите, вы ничего не разглядите, кроме того факта, что человек, нуждающийся в такой мощной линзе, не видит без нее практически ничего. И, разумеется, он ни за что не попал бы в цель, расположенную на углу стены, прячась за платаном, откуда, по мнению полиции, был совершен выстрел.
– Возможно, в этом что-то есть, – кивнул Хейтер, – хотя у него мог быть еще один монокль. Но вы сказали, что у вас имеется вторая причина считать его невиновным.
– Вторая причина заключается в том, что сэр Гэрри Смайт только что его арестовал.
– Что вы хотите этим сказать? – вскинулся Мид. – Вы же сами пришли с сообщением от сэра Гэрри.
– Боюсь, я передал его довольно неточно, – монотонным голосом ответил учитель. – Сэр Гэрри действительно арестовал доктора, но он сделал это прежде, чем узнал о покушении на лорда Толлбойза. Его задержали за то, что он организовал подстрекательское собрание в Пентаполисе, в пяти милях отсюда, и произнес на нем пламенную речь, которая, по всей вероятности, подходила к эффектной концовке как раз тогда, когда в Толлбойза стреляли здесь, на углу садовой стены.
– Господи боже мой! – выпучив глаза, воскликнул Мид. – Как хорошо вы обо всем проинформированы.
Несговорчивый учитель, подняв голову, спокойно посмотрел на секретаря взглядом, от которого тому стало не по себе.
– Возможно, я действительно кое-что знаю, – произнес он. – Как бы то ни было, я уверен: у Грегори превосходное алиби.
Барбара слушала этот странный разговор, раздираемая противоречивыми эмоциями. Она мучительно пыталась сосредоточиться. Но когда стало ясно, что обвинение против Грегори разваливается у нее на глазах, ею завладело новое чувство. Она начала осознавать, что ей хотелось, чтобы на него возложили всю ответственность за совершенное преступление, но не потому, что она желала зла ему лично, а потому, что это позволило бы объяснить происшедшее и покончить с делом. После чего она со спокойной совестью могла бы выбросить его из головы вместе с другой, не менее неприятной, но до конца не осознанной мыслью. Теперь, когда преступник опять превратился в безымянную тень, мозг Барбары снова лихорадочно заработал, снабжая ее жуткими догадками относительно личности стрелявшего. Ее охватил ужас, и туманная фигура внезапно обрела лицо.
Как уже упоминалось, Барбара Трейл была склонна к болезненной меланхолии из-за своего брата и того, что она называла трагедией Трейлов. Она являлась жадным и неразборчивым читателем, относясь к тем школьницам, которые стремятся улучить любую минуту, чтобы забиться куда-нибудь в угол с книжкой в руках. Это означало, что девушка часто читала все без разбору, даже то, чего понять не могла, прежде чем ей попадалась подходящая книга. У нее в мозгу была настоящая каша из научно-популярных сведений о наследственности и психоанализе, а устройство мира склоняло ее к пессимистическим взглядам на все без исключения. Люди, пребывающие в подобном настроении, без труда находят основания для подтверждения своих наихудших опасений. И ей было вполне достаточно того, что утром накануне дня, когда в ее дядю стреляли, он подвергся публичным оскорблениям и даже безумным угрозам со стороны ее брата.
Подобный психологический яд, попав в мозг, имеет свойство проникать в сознание все глубже и глубже. Мрачные мысли Барбары росли и множились, ветвясь как темный лес. Ей уже было недостаточно того, что тупоумный и недоразвитый школьник оказался маньяком и убийцей. Неестественные обобщения данных, собранных Барбарой из прочитанных книг, подталкивали ее все дальше и дальше. Если допустить, что это мог быть ее брат, то почему не ее сестра? А если сестра, то почему не она сама? Тут память Барбары принялась преувеличивать и искажать странную рассеянность ее сестры в цветнике, пока ей не начало чудиться, что Оливия рвала цветы зубами.
Как всегда бывает с такими вышедшими из-под контроля сознания страхами, всевозможные происшествия начали обретать ужасное значение. «Разве ты не находишь, что с нами всеми что-то случилось?» – спросила ее сестра. Что это было, если не намек на существование фамильного проклятия? Хьюм сам сказал: он не единственный безумец на террасе. Что еще это могло означать? Даже доктор Грегори, поговорив с ней, заявил: ее раса вырождается. Может, он имел в виду ее семью? В конце концов, он врач, пусть и злой.
Все эти омерзительные совпадения, вместе взятые, потрясли ее до такой степени, что, размышляя об этом, она едва сдерживала рвущийся из глубины души крик. А тем временем остальная часть ее рассудка продолжала ходить по кругу этой железной и поистине адской логики. Она снова и снова говорила себе, что виной всему ее болезненная меланхолия, а затем вновь и вновь твердила: эта болезненная меланхолия может объясняться только ее собственным безумием. Но Барбара вовсе не была безумной. Она всего лишь была очень юной. Тысячи молодых людей проходят через подобные кошмарные периоды, и никто этого не замечает, никто им не помогает.
Однако странное внутреннее побуждение подталкивало Барбару к поиску помощи. И это было то же самое побуждение, которое заставило ее по залитым лунным светом лужайкам устремиться к деревянной хижине на вершине холма.
Снова взбираясь на холм, Барбара встретила Джона Хьюма, который спускался ей навстречу.
На него излился поток всех ее страхов и подозрений, а также всех патриотических сомнений и возражений. Она не могла привести ни одного определенного довода в доказательство своей правоты, и ее уверенность в обоснованности собственных выводов была весьма сумбурной, но все же непоколебимой.
– Вот так-то, – выдохнула Барбара под конец своего безудержного монолога. – Я начала с уверенности в том, что это сделал бедняга Том. Но сейчас мне уже кажется, что вполне могла сделать это сама.
– Что ж, это весьма логично, – согласился Хьюм. – Заявлять, будто во всем виноваты вы, так же благоразумно, как и обвинить в совершении преступления Тома. Не менее благоразумно было бы утверждать, что во всем повинен архиепископ Кентерберийский.
Она попыталась обосновать все свои в высшей степени научные догадки относительно наследственности, и впечатление, произведенное ими, оказалось гораздо более заметным. Во всяком случае, доводы Барбары заставили этого большого медлительного человека несколько оживиться.
– Черт бы побрал всех врачей и ученых вместе взятых! – воскликнул он. – А если точнее, черт бы побрал всех писателей и газетчиков, которые пишут о том, чего даже врачи не понимают! Люди обвиняют старых нянюшек в том, что они пугают детишек историями о всяких домовых и привидениях, которые очень скоро превращаются в шутку. Как насчет новых нянюшек, позволяющих детям самостоятельно пугаться из-за чертей, которых следует воспринимать всерьез? Моя дорогая девочка, с вашим братом все в порядке, точно так же, как и с вами. Он всего лишь из числа людей, которых называют защищенными невротиками, что на языке науки означает: у него имеется дополнительный слой кожи, к которому никогда не прилипнет лоск частной школы. Он соскользнет с него, как с гуся вода. Вполне вероятно, для него по большому счету так лучше. Но даже если предположить, что он навсегда останется чуть больше ребенком, чем все мы, – что в этом такого особенно ужасного? Разве вы содрогаетесь, думая о своей собаке, только из-за того, что она обожает вас и всегда счастлива видеть и тем не менее не способна доказать сорок восьмую теорему Эвклида? Быть собакой – это не болезнь. Быть ребенком – тоже не болезнь. Даже остаться ребенком – не болезнь. Разве вам иногда не хочется, чтобы все люди навсегда оставались детьми?
Барбара была из тех, кто усваивает идеи и понятия по очереди, в порядке их поступления. Она слушала молча, но ее мозг лихорадочно работал.
После паузы Хьюм вновь продолжил, и речь его казалась уже чуть менее серьезной:
– Помните, что мы говорили о преподавании уроков? Я считаю, мир слишком мрачен и суров в том, что касается наказаний. Было бы гораздо лучше, если бы им управляли, как в детской. Людям не нужны каторжные работы, казни и прочее. Что нужно людям на самом деле, так это чтобы им надрали уши или отправили их в постель. Как было бы забавно поймать нечистоплотного миллионера и поставить его в угол! Вот это было бы подходящее наказание.
Когда Барбара заговорила, в ее голосе слышалось облегчение и любопытство.
– Чем вы занимаетесь с Томом? – поинтересовалась она. – И что означают все эти смешные треугольники?
– Я валяю дурака, – серьезно ответил он. – Мне необходимо привлечь и приковать к чему-то его внимание. При обучении детей дурачества всегда срабатывают. Причем, весьма очевидные дурачества. Разве вы не знаете, насколько им нравятся такие образы, как корова, прыгающая через Луну? В этом образовательный эффект загадок. В данном случае загадкой приходится быть мне. Я заставляю его постоянно ломать голову над тем, что имею в виду или что сделаю в следующий момент. Поэтому мне необходимо выглядеть тупицей, но другого пути нет.
– Да-а, – протянула она, – в загадках есть что-то невероятно притягательное… в любых загадках. Даже этот старый священник с его загадками из Откровений заставляет почувствовать, что он знает, ради чего живет… Кстати, кажется, мы пообещали сегодня днем прийти к нему на чай. Из-за этих событий у меня все напрочь вылетело из головы.
Барбара не успела договорить, как увидела, что по тропинке поднимается Оливия. Ее наряд свидетельствовал о том, что она направляется куда-то с визитом. Оливию сопровождал плотный и коренастый мужчина – ее супруг, заместитель губернатора, который нечасто утруждал себя подобными обязанностями.
Они вместе двинулись по дороге, и Барбара удивленно заметила впереди не только блестящую, холеную фигуру секретаря, мистера Мида, но и более угловатого полковника Хейтера. Несомненно, приглашение служителя церкви распространялось на весьма обширную компанию.
Преподобный Эрнест Сноу жил очень скромно, занимая один из ряда маленьких домиков, выстроенных для мелких чиновников губернаторства. Именно позади этого ряда домов была проложена дорожка, ведущая вдоль садовой стены, а затем мимо платана и оливковой рощицы к углу, где губернатора сразила загадочная пуля.
Дорожка окаймляла открытую пустыню и представляла собой грубую каменистую тропу для странников. Но проходя по эту сторону стены, перед выстроившейся вдоль нее шеренгой домов, путешественник вполне мог представить себе, что находится в лондонском предместье, настолько аккуратными были декоративные перила, крытые галереи и маленькие лужайки с цветами и кустарниками.
На доме священнослужителя не было ничего, кроме номера, а вход был настолько аскетичным и узким, что гости с трудом протиснулись в него.
Мистер Сноу склонился над рукой Оливии так церемонно, что его седые волосы напомнили напудренный парик из восемнадцатого столетия. Но было в его манере держаться что-то еще, явно неуловимое. Его лицо казалось очень сдержанным, однако эта сдержанность была нарочитой, и, несмотря на опечаленный голос, глаза мистера Сноу оставались ясными, а взгляд внимательным.
Внезапно Барбара осознала, что он проводит панихиду, и ее догадка оказалась недалека от действительности.
– Мне незачем говорить вам, леди Смайт, – все тем же мягким голосом произнес он, – как в этот ужасный час мы все вам соболезнуем. Даже с общественной точки зрения, смерть вашего выдающегося дядюшки…
Безумный взгляд Оливии Смайт заставил его умолкнуть на полуслове.
– Но мой дядя не мертв, мистер Сноу. Я знаю, что поначалу распространилась такая информация, но стрелявший всего лишь ранил его в ногу, и он уже пытается ходить по дому.
Выражение лица пастора мгновенно изменилось, это произошло настолько быстро, что для большинства присутствующих осталось незамеченным. Барбаре показалось, будто у него даже рот открылся от изумления. Когда его черты вновь приняли подобающее случаю выражение, мистер Сноу сиял улыбкой самой неискренней радости.
– Моя дорогая леди, – выдохнул он, – какое облегчение…
Отсутствующим взглядом он обвел комнату. Оставалось неясным, позаботился ли преподобный Эрнест Сноу о чае к положенному времени, но те приготовления, которые он все же сделал, вряд ли могли утолить голод гостей.
Низкие столики были завалены толстыми томами, открытые страницы которых пестрили какими-то чертежами и рисунками, по большей части архитектурного или археологического свойства, а в отдельных случаях явно астрономическими либо астрологическими. В целом все это отдаленно напоминало книги заклинаний волшебника или библиотеку чернокнижника.
– Апокалиптические исследования, – пробормотал он. – Мое хобби. Я верил, что мои расчеты… Это написано нам в назидание…
И тут Барбару охватила острая и мучительная тревога, потому что внезапно ее сознанию с ужасающей очевидностью открылись два факта. Первый заключался в том, что преподобный Эрнест Сноу принял сообщение о смерти губернатора с чувством, очень похожим на мрачное удовлетворение, и безрадостно принял весть о его выздоровлении. Вторым фактом являлось то, что он говорил тем же тоном, которым когда-то уже произнес эти же слова. И прозвучали они из тени платана, раздавшись в ее ушах безумным призывом к кровопролитию.
Глава V. Теория умеренного убийства
Шеф полиции, полковник Хейтер, уже шел вглубь дома небрежной, но вполне целенаправленной походкой. Барбаре очень хотелось знать, почему такой чиновник сопровождает их во время исключительно светского визита, и теперь у нее в голове тут же зароились смутные, совершенно невероятные предположения. Священник, отвернувшись к одному из книжных стеллажей, с лихорадочным волнением листал какой-то том. Казалось, он даже что-то бормочет себе под нос. Он был похож на человека, отыскивающего цитату, точность которой была поставлена под сомнение.
– Я слышал, мистер Сноу, что у вас весьма красивый сад, – произнес Хейтер. – Мне очень хотелось бы на него взглянуть.
Сноу, обернувшись, изумленно уставился на полковника через плечо. Казалось, он не в силах оторваться от своего занятия. Затем резким и слегка дрожащим голосом ответил:
– В моем саду не на что смотреть. Вообще не на что. Я только хотел…
– Вы не возражаете, если я все же взгляну одним глазком? – не обращая внимания на эти возражения, повторил Хейтер и, раздвинув плечом гостей, направился к задней двери.
В его действиях чувствовалась настойчивость, что заставило остальных нерешительно и совершенно безотчетно двинуться за ним. Хьюм, шедший непосредственно за детективом, вполголоса поинтересовался:
– Что, по вашему мнению, может расти в саду старика? Что вы рассчитываете там увидеть?
Хейтер оглянулся через плечо и с мрачноватой веселостью посмотрел на учителя.
– Всего лишь определенную разновидность дерева, о которой вы недавно нам рассказывали, – ответил он.
Но когда они очутились на аккуратной и узкой полоске земли, отведенной под сад, единственным деревом в поле зрения оказался платан, простерший свои ветви над тропинкой, и Барбара, в очередной раз внутренне содрогнувшись, вспомнила, что по расчетам экспертов именно с этого места кто-то стрелял в губернатора.
Хейтер пересек лужайку и склонился над переплетением тропических растений под стеной. Когда он снова выпрямился, его пальцы сжимали длинный тяжелый предмет цилиндрической формы.
– Вот кое-что, свалившееся с оружейного дерева, произрастающего, по вашим словам, в этих местах, – угрюмо заявил Хейтер. – Как странно, что винтовка оказалась в саду мистера Сноу. Вы со мной согласны? Особенно если учесть, что это двуствольная винтовка, один из стволов которой разряжен.
Хьюм смотрел на большую винтовку в руке детектива, и впервые на его обычно невозмутимом лице появилось выражение изумления и даже испуга.
– Черт возьми! – прошептал он. – Я совершенно об этом забыл. Какой же я идиот!
За исключением Барбары, почти никто не расслышал эту странную реплику, и уж точно никто не понял, что она означает. Внезапно Хьюм развернулся и громко обратился к присутствующим, как будто все они явились на какое-то собрание.
– Послушайте, – произнес он, – вы понимаете, что это означает? Это означает, что несчастного старика Сноу, который, наверное, все еще возится со своими тайными письменами, скорее всего, обвинят в попытке убийства.
– Это несколько преждевременный вывод, – покачал головой Хейтер, – и вас, мистер Хьюм, можно было бы обвинить в том, что вы вмешиваетесь в нашу работу. Но я ваш должник, потому что вы указали нам на нашу ошибку относительно того, другого парня, и признаю́, что мы заблуждались.
– Вы заблуждались насчет того парня, и вы заблуждаетесь насчет этого парня, – яростно хмурясь, ответил Хьюм. – Но так получилось, что в прошлый раз я смог предоставить вам доказательства. Какие доказательства я могу привести сейчас?
– Почему у вас должны быть какие-то доказательства? – удивленно спросил сыщик.
– Просто они у меня есть, – произнес Хьюм, – и мне совершенно не хочется их вам предоставлять. – Несколько секунд он молчал, а затем взорвался вспышкой ярости: – Будь оно все проклято! Разве вы не понимаете, как нелепо втягивать в подобную историю этого безобидного старика? Разве вы не видите, он просто по уши влюблен в собственные пророчества грядущего бедствия и ужасно смутился, узнав, что они так и не сбылись?
– В этом деле существует множество других подозрительных обстоятельств, – быстро оборвал его Смайт. – Винтовку нашли у него в саду, и не следует забывать о местоположении платана.
Воцарилась долгая пауза, во время которой Хьюм стоял, ссутулив огромные плечи и раздосадованно глядя на свои ботинки. Затем он резко вскинул голову и заговорил с какой-то беспечной горячностью в голосе:
– Ну что ж, значит, мне придется предоставить вам собственные доказательства. – Он, почти весело улыбнувшись, продолжил: – Я сам стрелял в губернатора.
От этого заявления все оцепенели, как будто сад заполнился статуями. Несколько секунд никто не двигался и не произносил ни слова. А потом Барбара услышала свой собственный возглас:
– О нет, это не вы!
Мгновение спустя уже совершенно иным, гораздо более официальным тоном заговорил шеф полиции:
– Я хотел бы узнать, вы шутите, – произнес он, – или в самом деле хотите сдаться полиции, признавшись в покушении на убийство лорда Толлбойза.
Хьюм поднял руку, останавливая его жестом оратора, выступающего перед публикой. Он все еще слегка улыбался, но его манеры стали гораздо более сдержанными.
– Прошу прощения, – произнес Хьюм. – Прошу прощения. Стрелять и покушаться на убийство – это не одно и то же. Эта разница имеет огромное значение для моего чувства собственного достоинства. Я не пытался убить губернатора. Я хотел прострелить ему ногу, и я действительно попал ему в ногу.
– Да какая вообще разница?! – раздраженно воскликнул Смайт.
– Прошу прощения, если кажусь вам чересчур скрупулезным, – хладнокровно откликнулся Хьюм. – Как и любой другой преступник, я готов вытерпеть обвинения в безнравственности. Но не потерплю обвинений в неумении стрелять. Стрельба – это единственный спорт, в котором я преуспел. – Прежде чем кто-то успел остановить Хьюма, он взял в руки двустволку и торопливо продолжал: – Могу я привлечь ваше внимание к одной технической детали? У этой винтовки два ствола, и один из них все еще заряжен. Если бы кто-нибудь стрелял в Толлбойза с такого расстояния и не убил его, вам не кажется, что даже идиот выстрелил бы во второй раз, стремясь закончить дело? Только, видите ли, в мои намерения это не входило.
– Похоже, вы вообразили себя искусным стрелком, – грубо заметил заместитель губернатора.
– А, вы мне не верите, – все так же небрежно откликнулся учитель. – Ну что ж, сэр Гэрри, вы сами оборудовали место для упражнений в стрельбе, так что демонстрация не займет много времени. Благодаря вашей патриотической расторопности мишени уже установлены. Насколько я понял, они находятся вон там, на склоне, где оканчивается стена.
Никто не успел и глазом моргнуть, как Хьюм уже взобрался на низкую садовую стену в тени раскидистого платана. С этого возвышения ему была отлично видна длинная шеренга мишеней, протянувшаяся вдоль края пустыни.
– Давайте предположим, – приятным голосом докладчика, читающего лекцию на увлекательную тему, заговорил он, – что я попаду в белый круг второй мишени, в дюйме от его края.
Группа гостей как будто очнулась и стряхнула с себя оцепенение. Хейтер бросился к Хьюму, а Смайт разразился проклятиями.
– Что за фиглярство…
Слова Смайта утонули в оглушительном грохоте выстрела. В воздухе еще висели его отголоски, когда учитель с безмятежным видом спрыгнул со стены.
– Если кто-то пожелает сходить и взглянуть, – произнес он, – я думаю, он обнаружит доказательство моей невиновности. Разумеется, не в том, что я стрелял в губернатора, а в том, что хотел попасть не в то место на его теле, в которое угодил, но куда-то еще.
Снова воцарилось молчание, а затем эту комедию неожиданных событий увенчал очередной выкрик, тем более неожиданный, что его издал единственный человек, о котором все позабыли.
В толпе раздался высокий пронзительный голос Тома:
– Кто пойдет смотреть? – кричал он. – Ну, чего же вы не идете?
Это было так же удивительно, как если бы заговорило дерево в саду. И в самом деле, волнение последних событий повлияло на росток медленно развивающегося рассудка, заставив его быстро распуститься, как происходит с побегами некоторых овощей под воздействием химических веществ. И это было еще не все, потому что в следующий момент «овощ» исполнился поистине животной энергии, одним прыжком преодолев расстояние от двери до стены. Гости увидели круговерть длинных ног и рук на фоне вечереющего неба. Это Том Трейл перемахнул через садовую стену и, увязая в песке, устремился к мишеням.
– Это что, сумасшедший дом? – воскликнул сэр Гэрри Смайт.
Его лицо налилось кровью, а глаза злобно светились, как будто с трудом сдерживаемая ярость все ближе подбиралась к поверхности, готовясь вырваться наружу.
– Бросьте, мистер Хьюм, – уже спокойнее заговорил Хейтер, – все знают вас как очень здравомыслящего человека. Вы хотите, чтобы я всерьез принял ваше заявление о том, что вы прострелили ногу губернатору без малейшей на то причины, даже не стремясь его убить?
– У меня была очень веская причина, – ответил учитель, озадачивая собеседника не сходящей с губ улыбкой. – Я сделал это, потому что очень здравомыслящий человек. Вообще-то я умеренный убийца.
– И как это, черт побери, следует понимать?
– Я довольно много внимания уделил разработке философии умеренного убийства, – все тем же любезным голосом принялся разъяснять учитель. – Только на днях я говорил о том, что большинству людей необходимо частичное убийство. Особенно это касается тех, кто занимает ответственный пост в период сложной политической ситуации. Сейчас дело обстоит так, что наказания всегда слишком суровы. Для того чтобы провинившееся лицо исправилось, требуется лишь малая толика убийства. Чуть больше, и последствия необратимы. Чуть меньше, и губернатор Полибии уходит от наказания.
– Вы действительно хотите, чтобы я поверил, – фыркнул шеф полиции, – будто вы взяли за обыкновение простреливать всем общественным деятелям левую ногу?
– Нет-нет, – поспешно, но очень серьезно отозвался Хьюм. – Поверьте мне, к каждому нужен индивидуальный подход. Если бы это был министр финансов, я бы, возможно, отстрелил ему кусочек левого уха. Премьер-министру пришлось бы расстаться с кончиком носа. Но основной принцип заключается в том, что с этими людьми должно произойти хоть что-нибудь. Небольшая проблема личного свойства могла бы пробудить их дремлющие таланты и способности. Однако если и существует на земле человек, – продолжал Хьюм с мягким нажимом, как будто демонстрируя научный опыт, – если есть такой человек, которого сама природа предназначила подвергнуться процедуре умеренного убийства, то это лорд Толлбойз. Других выдающихся людей зачастую просто убивают, и всем кажется, что ситуация разрешилась наиболее адекватным образом и конфликт исчерпан. Убийца их просто устраняет, и больше о них не думают. Но случай Толлбойза необычен. Он мой работодатель, и я достаточно хорошо его знаю. На самом деле он прекрасный человек, джентльмен и патриот, и что еще более важно – настоящий либерал, весьма справедливый. Однако, постоянно находясь на государственной службе, он не заметил, как напыщенность стала овладевать им все больше и больше, пока не превратилась в его часть, как этот его чертов цилиндр. Что требуется в подобном случае? Я решил, что ему необходимо провести несколько дней в постели. Несколько оздоравливающих дней стояния на одной ноге и раздумий о тонкой грани между человеком и Господом Вседержителем, которую так легко переступить.
– Довольно слушать этот вздор! – воскликнул заместитель губернатора. – Если он утверждает, что стрелял в Толлбойза, то я полагаю, мы должны его арестовать. Пусть знает.
– Наконец-то вы попали в точку, сэр Гэрри, – с жаром произнес Хьюм. – Похоже, сегодня я пробудил не один дремлющий интеллект.
– Хватит с нас ваших шуток, – с внезапной яростью заорал Смайт. – Я арестовываю вас за покушение на убийство.
– Знаю, – улыбаясь, ответил учитель, – в том и заключается шутка.
В это мгновение у платана снова взметнулись руки и ноги, и в сад влетел юноша Том.
– Так и есть, – громко отдуваясь, закричал Том. – Он попал точно туда, куда и говорил.
До самого конца допроса, пока странное сборище не распрощалось на лужайке перед домом, мальчик продолжал смотреть на Хьюма так, как только ребенок может смотреть на человека, в ходе игры продемонстрировавшего какие-то потрясающие способности. Но когда он вместе с Барбарой, находившейся в состоянии неописуемого недоумения и смущения, возвращался домой, она обнаружила, что ее спутник необъяснимым образом придерживается своей собственной точки зрения, обосновать которую он не мог. Нельзя было сказать, что он не поверил Хьюму или изложенной им версии событий. Казалось, он верит не тому, что Хьюм рассказал, а скорее тому, о чем он умолчал.
– Это загадка, – с торжественным упрямством повторял Том. – Он обожает загадки. Он говорит всякие глупости только для того, чтобы заставить человека думать. Вот что мы должны делать. Он не любит, когда люди сдаются.
– Что мы должны делать? – спросила Барбара.
– Думать о том, что все это означает на самом деле, – ответил Том.
В его утверждении, будто мистер Джон Хьюм любит загадки, была доля истины, потому что, даже когда шеф полиции брал учителя под стражу, тот озадачил полицейского очередной головоломкой.
– Понимаете, – жизнерадостно произнес он, – вы можете повесить меня только наполовину, потому что я убийца только наполовину. Я думаю, вам уже приходилось вешать людей.
– К сожалению, иногда приходилось, – ответил полковник Хейтер.
– Вы когда-нибудь вешали человека, чтобы предотвратить повешение? – заинтересовался учитель.
Глава VI. Что же произошло на самом деле
Это неправда, что во время своего непродолжительного недомогания лорд Толлбойз не снимал цилиндр даже в постели. Не является правдой и другое, более умеренное утверждение, будто он приказал принести ему любимый головной убор, как только смог подняться на ноги, и носил его в качестве завершающего штриха к костюму, состоящему из зеленого халата и красных шлепанцев. Но верно то, что он при первой же возможности возобновил ношение своей шляпы и исполнение важных государственных обязанностей к немалой, как поговаривали, досаде его подчиненного, заместителя губернатора.
Сэру Гэрри уже во второй раз воспрепятствовали в принятии активных военных мер, прибегать к которым всегда значительно легче после вспышки политического возмущения. Другими словами, заместитель губернатора был мрачен и необщителен. Он снова краснел и раздраженно молчал, а когда начинал говорить, его друзьям хотелось, чтобы он поскорее вновь замолчал. При любом упоминании об эксцентричном учителе, которого его ведомство взяло под стражу, Гэрри взрывался особенным негодованием и отвращением.
– Бога ради, не говорите мне об этом чертовом сумасшедшем фигляре! – кричал он голосом человека, подвергающегося пыткам и неспособного более ни одной секунды выносить человеческую глупость. – Откуда, скажите мне, на нашу голову валятся такие мерзкие идиоты… прострелить ему ногу… умеренный убийца… вонючая свинья!
– Он не вонючая свинья, – запальчиво возразила Барбара Трейл, как будто отстаивая естественнонаучный факт. – Я не верю ни одному слову из того, что вы все о нем говорите.
– А ты веришь в то, что он сам о себе говорит? – поинтересовался ее дядя, недоуменно глядя на нее прищуренными глазами.
Толлбойз ходил, опираясь на костыль. В отличие от угрюмого сэра Гэрри Смайта, он относился к своей нетрудоспособности спокойно и стоически. Необходимость следить за нарушенным ритмом перемещения ног, судя по всему, сковала ораторское стремление жестикулировать, махая руками. Все его родственники обнаружили, что еще никогда он не вызывал у них такую симпатию. Похоже, в теории умеренного убийства и в самом деле имелось некое зерно истины.
Что касается сэра Гэрри Смайта, который обычно был весьма добродушен со своими домочадцами, то он приходил во все более дурное расположение духа. Его багровое лицо все сильнее наливалось кровью, пока глаза не начали казаться почти пугающе светлыми.
– Я говорю тебе обо всех этих презренных и повсюду сующих свой нос негодяях, – начал он.
– А я говорю тебе, что ты совершенно ничего об этом не знаешь, – парировала ему золовка. – Он совсем не такой. Он…
В этот момент в их разговор почему-то сочла нужным вмешаться Оливия, выглядевшая немного бледной и встревоженной.
– Давайте не будем сейчас обо всем этом говорить, – тихо, но поспешно произнесла она. – У Гэрри так много дел…
– Вот что я сделаю, – упрямо произнесла Барбара. – Я спрошу лорда Толлбойза, как губернатора этой провинции, не позволит ли он мне посетить мистера Хьюма. Возможно, мне удастся выяснить, что все это означает.
По непонятной причине она пришла в крайнее возбуждение, и ей показалось странным звучание собственного голоса, а окружающий мир задрожал в зыбкой дымке.
Сэр Гэрри Смайт, побагровев еще сильнее и выпучив глаза, уставился на Барбару в апоплексическом гневе. Лицо Оливии, стоявшей у него за спиной, совершенно неестественным образом побледнело и застыло. И над всем этим парило таинственное великодушие ее дяди, которого их разговор и вся ситуация забавляли абсолютно непостижимым образом. Возможно, полагала Барбара, его взгляды стали намного шире, чем прежде, или же он обрел особую проницательность и остроту восприятия.
Тем временем Джон Хьюм сидел в камере заключения и смотрел на голую стену застывшим невыразительным взглядом. Несмотря на всю его привычку к уединению, два или три дня и ночи в бесчеловечном одиночестве заточения показались ему довольно тяжким испытанием. Возможно, самым ощутимым для его чувств фактом стало то, что ему запретили курить. Но у него были и другие, по мнению некоторых, более серьезные основания для депрессии.
Хьюм не знал, какой приговор ему могут вынести за признание в попытке ранить губернатора. Но ему было достаточно известно о политических условиях и юридических уловках, чтобы понимать, как просто назначить суровое наказание непосредственно после нашумевшего преступления. Он жил на этих задворках цивилизации на протяжении последних десяти лет, пока Толлбойз не подобрал его в Каире.
Хьюм помнил о громком скандале, разразившемся после убийства предыдущего губернатора, когда его заместителю удалось превратиться в деспота, а по стране прокатилась волна карательных акций, силой подавлявших любой намек на беспорядки или сопротивление.
Так продолжалось до тех пор, пока появился Толлбойз с компромиссом от британского правительства, что ввело этот спонтанный милитаризм в разумные рамки.
Толлбойз был жив и в определенном смысле здоров. Но он наверняка находился под врачебным наблюдением и вряд ли мог выступить судьей по своему собственному делу. Поэтому Смайт имел все шансы снова стать полновластным хозяином положения и направить скандал в желанное для себя русло.
Однако, если честно, в глубине души заключенного таилось нечто, внушавшее ему гораздо больший ужас, чем тюрьма. Там зародилась и принялась искать выход паника, начавшая расшатывать даже его каменную невозмутимость тела и ума. Хьюм опасался, что его фантастическое объяснение совершенного преступления предоставит врагам возможность совсем иного рода. Чего он боялся на самом деле, так это того, что его объявят сумасшедшим и поместят в более человечные и гигиенические условия.
И в самом деле, любой, кто стал бы наблюдать за поведением Хьюма на протяжении последующего часа, имел бы все основания испытывать сомнения относительно его душевного здоровья. Он продолжал довольно странным образом пялиться в одну точку. Но теперь глядел не так, будто перед ним не было ничего, кроме пустого пространства, а как если бы что-то видел там. Ему самому казалось, будто его, словно отшельника в келье, посещают видения.
– Что ж, наверное, это действительно так и есть, – громким и отчетливым, хотя и потухшим голосом произнес он. – Как там у апостола Павла? «…Поэтому, царь Агриппа, я не сопротивлялся небесному видению…» Я уже несколько раз видел, как в двери входит это небесное создание, и мне очень хотелось, чтобы она была не видением, а реальным человеком. Но реальные люди не способны вот так входить в двери тюрьмы… Однажды это видение сопровождалось трубным гласом, а когда-то криком, напоминающим порыв ветра, и была борьба, и я узнал, что способен ненавидеть и любить. Два чуда в один вечер. Это могло быть только сном. Как ты думаешь? …Конечно, если допустить, что ты не сон и можешь думать. Но тогда я очень надеялся на то, что ты реальна.
– Прекратите! – потребовала Барбара Трейл. – Сейчас я реальна.
– Вы без малейших колебаний уверяете меня в том, что я не безумен, – спросил Хьюм, не сводя с нее глаз, – и в том, что вы здесь?
– Вы единственный разумный человек, которого я когда-либо знала, – ответила она.
– Боже мой, – вздохнул он. – Значит, я только что наговорил много такого, что можно произносить только в сумасшедшем доме… либо в мгновения божественных откровений.
– Вы сказали так много, – тихо отозвалась она, – что мне хочется, чтобы вы продолжали говорить. Я имею в виду, обо всех этих неприятностях. После сказанного вами… вам не кажется, что мне можно было бы доверить правду?
Он, нахмурившись, посмотрел на стол, а затем несколько более отрывисто произнес:
– Проблема заключается в том, что, как мне казалось, вы самый последний человек, которому следует об этом узнать. Понимаете, речь идет о ваших родственниках, и вы можете оказаться в этом замешанной. Поэтому иногда приходится держать язык за зубами ради спокойствия человека, который вам небезразличен.
– Видите ли, – медленно ответила она, – я уже замешана в эту историю ради человека, который мне небезразличен. – Она на мгновение замолчала, а затем продолжила: – Для меня никто и никогда ничего не делал. Все были равнодушны к тому, что я беснуюсь в стенах респектабельного жилища. После того как я закончила модную школу, мне позволялось делать все что угодно. Даже если бы я решила прикончить себя с помощью настойки опия, никто и пальцем не шевельнул бы, чтобы меня спасти. Я никогда и ни с кем по-настоящему не говорила. А теперь я больше не хочу ни с кем разговаривать.
Хьюм вскочил на ноги. Казалось, его подбросило землетрясение, выведя наконец из состояния оцепенения, не позволявшего поверить в возможность счастья. Он схватил ее за руки, и из него полились слова, о существовании которых в его душе он и не догадывался. А она, хотя и была гораздо более юной, молча смотрела на него. На ее губах играла улыбка, глаза сияли, как будто она была старше и мудрее. А потом она просто сказала:
– Теперь ты мне все расскажешь.
– Ты должна понять, – немного успокоившись, произнес он, – то, что я им сказал, – это правда. Я не выдумал это ради спасения своего давно утраченного брата из Австралии и прочих романтических бредней. Я действительно всадил пулю в твоего дядюшку и совершил это преднамеренно.
– Мне это известно, – ответила она. – И все же уверена, что знаю не все. Я не сомневаюсь в том, что за всем этим кроется какая-то удивительная история.
– Нет, – ответил он. – Ничего удивительного. Хотя, можно сказать, что она на удивление банальна. – Он несколько мгновений помолчал в задумчивости, а затем продолжил: – Это и в самом деле исключительно простая и заурядная история. Мне странно, что я никогда не слышал и не читал ни о чем подобном. Мне кажется, это должно было случаться сотни раз и об этом должны быть написаны сотни рассказов. Это и в самом деле, при определенных условиях, могло произойти где угодно. В нашем случае некоторые из этих условий тебе уже известны. Ты видела балкон моего дома. Перед тем, кто стоит на нем и смотрит вниз, весь ландшафт раскрывается как на ладони. Вот так и я в один прекрасный день смотрел вниз и видел весь план местности. Передо мной был ряд домов, и стена, и дорожка за ней, и платан, и группа маслин у конца стены, а дальше – холмы пустыни с участками, покрытыми дерном, и все остальное. Но кое-что из этого меня удивило. Я увидел уже полностью оборудованное стрельбище. Должно быть, то было срочное задание. Чтобы его выполнить, людям понадобилось бы работать всю ночь. И вдруг вдалеке я заметил какую-то точку. Это был человек, и он стоял у ближайшей мишени, как будто внося последние штрихи в уже оконченную работу. Затем он подал какой-то сигнал кому-то на другой стороне стрельбища и поспешно удалился. Какой бы крошечной ни казалась мне его фигура, жесты человека сообщили мне о многом. Он явно спешил убраться восвояси до того, как начнутся стрельбы. И почти в ту же секунду я увидел кое-что еще. Во всяком случае, я кое-что узнал. Я понял, что так тревожит леди Смайт и почему она с таким рассеянным видом блуждает по саду.
Услышав это, Барбара уставилась на Хьюма в изумлении, но он продолжал:
– По дорожке от дома губернатора к платану направлялась знакомая фигура. Она едва виднелась над длинной садовой стеной, четко вырисовываясь над ней как силуэт в театре теней. Это был цилиндр лорда Толлбойза. Затем я вспомнил, что он всегда гуляет по той тропинке, направляясь к расположенным вдали холмам. Меня охватило подозрение, что он ничего не знает о существовании стрельбища. Тебе ведь хорошо известно – он несколько глуховат. Иногда я сомневаюсь в том, что он слышит все, о чем ему докладывают. Порой опасаюсь того, что многое преднамеренно произносится таким образом, чтобы он ничего не расслышал. В любом случае было понятно: он намерен совершить свой привычный моцион. Тогда на меня обрушилась непреодолимая и шокирующая уверенность в том, что произойдет дальше.
Я больше не стану много рассказывать об этом. До конца своих дней буду пытаться говорить об этом как можно меньше. Но я знал немало о том, что, вероятно, неизвестно тебе, относительно местной политики и о том, что привело к тому ужасному моменту. Этого было вполне достаточно, чтобы повергнуть меня в ужас.
Смутно подозревая, что, если я сорву намеченный план, это может вылиться в драку, я схватил свое собственное ружье и ринулся вниз по склону к тропинке, размахивая руками, чтобы привлечь внимание лорда Толлбойза или заставить его свернуть с пути. Он меня не видел и не слышал. Я мчался по тропинке, пытаясь его догнать, но он уже ушел достаточно далеко. Подбежав к платану, я понял, что опоздал. Он уже углубился в оливковую рощу, и никто из смертных не сумел бы догнать его прежде, чем он дошел бы до угла.
Меня охватила ярость человека, осознающего свое бессилие перед судьбой. Я видел его сухопарую напыщенную фигуру с этим абсурдным цилиндром на макушке и его большие оттопыренные уши… большие бесполезные уши. Было что-то мучительно нелепое в этой ни о чем не подозревающей спине на фоне неминуемой смерти, потому что я не сомневался в том, что, как только он минует угол стены, его сметет волна огня, открытого под прямым углом к траектории движения лорда Толлбойза. Я видел только одну возможность предотвратить трагедию и воспользовался ею. Когда спросил Хейтера, доводилось ли ему вешать человека, чтобы спасти его от повешения, он решил, что я сошел с ума. Вот в этом и заключается мой розыгрыш. Я выстрелил в человека, чтобы спасти его от выстрелов.
Пуля угодила ему в голень, и он упал приблизительно в двух ярдах от угла стены. Я выждал несколько секунд и увидел, что из крайних домов, стремясь к нему на помощь, выбегают люди. Я сожалею лишь об одном. Мне почему-то казалось, что дом возле платана пустует, поэтому я и перебросил винтовку через стену, в сад, и чуть не навлек беду на этого старого бестолкового священника. Затем я вернулся домой и дождался, пока меня не позовут давать показания относительно Грегори.
Он закончил рассказ, сохраняя привычное для себя хладнокровие, но девушка продолжала всматриваться в его лицо с чрезмерным вниманием, граничащим с тревогой.
– Но что это все означало? – спросила она. – Кто мог…
– Это был блестящий план, – оборвал ее Хьюм. – Я не думаю, что мне удалось бы хоть что-то доказать. Все выглядело бы как самый обычный несчастный случай.
– Ты хочешь сказать, что это не было бы несчастным случаем?
– Я уже сказал, что не желаю много об этом говорить, но… Послушай, ты из тех людей, которые привыкли обо всем задумываться. Я попрошу тебя рассмотреть всего два факта и подумать о них. Тогда ты сможешь прийти к выводам в своем собственном стиле. Первый факт заключается в том, что, как я тебе уже говорил, я очень умеренный человек. Я и в самом деле решительно настроен против всякого рода экстремистов. Но когда журналисты и различные гуляки произносят то же самое во время своих дискуссий в клубах, они забывают – на самом деле экстремисты бывают разными. На практике они подразумевают только экстремистов революционного толка. Поверь мне, экстремисты реакционного толка также способны на всевозможные крайности. История распрей внутри группировок демонстрирует акты насилия, совершаемые как патрициями, так и плебеями, как гибеллинами, так и гвельфами, как оранжистами, так и фениями, как фашистами, так и большевиками, как куклуксклановцами, так и Черной Рукой. А когда из Лондона является политик с договором о компромиссе в кармане, то не только националисты видят в этом крушение своих планов.
Второе соображение носит более личный характер, особенно для тебя. Ты как-то сказала мне, что опасаешься за рассудок членов своей семьи, всего лишь на основании того, что тебе снятся дурные сны, а в голову лезут мрачные мысли, порожденные твоим собственным воображением. Поверь мне, рассудок теряют вовсе не те, кто наделен воображением. Несмотря на свою болезненную впечатлительность, безумны вовсе не они. Их всегда можно пробудить от кошмарного сновидения, открыв перед ними более широкие и радужные перспективы и ожидания, – именно потому, что они обладают воображением. Люди, которые сходят с ума, лишены воображения. Это упрямые стоики, в головах которых находится место лишь для одной идеи, воспринимаемой ими буквально. Эти люди кажутся молчаливыми, но в них столько скрытых эмоций, что их буквально разрывает изнутри…
– Я знаю, – поспешно произнесла Барбара. – Тебе незачем все это произносить вслух, потому что, как мне кажется, я уже все понимаю. Позволь, я тоже сообщу тебе два факта. Они гораздо короче, но имеют отношение ко всему, что произошло. Дядя прислал меня сюда с офицером, у которого имеется приказ на твое освобождение… а заместитель губернатора уезжает домой… отставка по причине слабого здоровья.
– Толлбойз не дурак, – произнес Джон Хьюм. – Он догадался.
Барбара рассмеялась, смущенно отведя взгляд.
– Боюсь, он догадался и о многом другом, – ответила она.
О чем еще догадался губернатор, не является необходимой составляющей этой истории, но Хьюм довольно продолжительное время рассуждал о догадках губернатора, пока леди не принялась протестовать, хотя и несколько запоздало. Она заявила, что больше не верит в умеренность его взглядов.
Честный шарлатан
Глава I. Пролог дерева
Мистер Уолтер Уиндраш, выдающийся и эксцентричный художник и поэт, жил в Лондоне, где в его саду росло любопытное дерево. Само по себе это не смогло бы спровоцировать возмутительные события, описанные в рассказе. Многие из тех, кто не может в свое оправдание сослаться на то, что они поэты, сажают у себя за домом необычные овощи. Но в связи с этой диковиной можно упомянуть два любопытных факта. Во-первых, мистер Уолтер считал свое растение достаточно выдающимся, чтобы привлекать со всего мира толпы людей, желающих на него взглянуть. Во-вторых, когда или если эти толпы прибывали, он их в свой сад не пускал.
Начнем с того, что он вовсе не сажал то дерево. Как ни странно это звучит, но выглядело оно так, будто он пытался его посадить, но у него ничего не вышло. Или, возможно, он попытался выдернуть его из земли, и у него опять ничего не вышло.
Хладнокровные критики классического направления заявляют, что в попытке выдернуть дерево они понимают Уиндраша лучше, чем в попытке посадить его. Потому что это было поистине нелепое явление: неопределенного вида растение, у которого обрезали верхушку или каким-то иным образом остановили его рост. В итоге оно отдаленно напоминало Берхэмские буки, хотя понять, к какой разновидности относится данное дерево, непросто. Его ствол был настолько приземист, что, казалось, ветви растут непосредственно из корней, а корни – из ветвей. Корни также вздымались над землей, просвечиваясь насквозь, подобно кроне, потому что всю почву давно вымыл естественный источник, бьющий из земли сразу за деревом. Но обхват всего растения был весьма велик, и оно скорее напоминало полип или торчащую во все стороны каракатицу. Иногда казалось, что чья-то гигантская рука, например великана из сказки о Джеке и бобовом зерне, пыталась вырвать дерево из земли, схватив его за ветки, словно за волосы.
Вообще-то это дерево никто никогда не сажал. Оно выросло как трава. Более того, как дикая трава самых диких прерий. По всей вероятности, древнéе того растения в этих местах ничего не было. Не существует ни единого доказательства, что возраст Стоунхенджа больше.
Диковинное растение никто здесь не сажал. Все остальное сажали вокруг него. Сад, садовая стена и дом появились вокруг него. Улица тоже. И предместье. Лондон, в каком-то смысле, возник вокруг него. Потому что, хотя упомянутое предместье уже так глубоко утонуло в городских кварталах, что считалось частью города, оно относилось к району, наступление мегаполиса на который произошло совсем недавно и стремительно. Так что прошло совсем немного времени с тех пор, как странное дерево в полном одиночестве стояло на нехоженой и продуваемой всеми ветрами пустоши.
Обстоятельства его спасения или захвата в плен были следующими. Так случилось, что почти полжизни назад Уиндраш, который тогда учился в художественной школе, шел через пустырь вместе с двумя приятелями. Один из них тоже был студентом и его ровесником, но учился на медицинском, а не на художественном отделении того же колледжа. Второй его спутник был постарше. Он имел собственный бизнес, и молодые люди хотели посоветоваться с ним по какому-то деловому вопросу. Они предложили обсудить свое дело (которое имело отношение к общей неспособности наших юношей вести себя по-деловому) в гостинице «Три павлина», расположенной на краю пустыря, а их опытному товарищу особенно не терпелось укрыться от все усиливающегося ветра и сумерек, быстро сгущающихся над окружающим безрадостным ландшафтом.
Неожиданно их продвижение к теплу и уюту застопорилось по причине совершенно возмутительного поведения Уолтера Уиндраша. Он шел так же быстро, как и оба его спутника, и вдруг замер как вкопанный при виде странных очертаний этого дерева. Он даже вскинул руки, не столько изумившись, что так несвойственно людям его национальности, сколько изобразив жест, который можно было принять за некую разновидность языческого обряда. Он заговорил шепотом, указывая на дерево, как будто привлекал внимание друзей к похоронной процессии или другому явлению, внушающему столь же благоговейный ужас. Его ученый друг признал, что то, как дерево выпирает из земли, представляет собой ботанический интерес. Ему не понадобились его научные знания, чтобы увидеть причину этого явления в роднике, бьющем из небольшого возвышения позади дерева и вынужденном пробиваться сквозь сплетение корней.
Любопытство подвигло Уолтера вскочить на один из верхних корней и подтянуться на одной из нижних веток. Затем, отметив, что дерево наполовину полое, он развернулся, как будто намереваясь продолжить путь. Все это время коммерсант нетерпеливо ожидал, когда они продолжат путь. Но восхищенный Уолтер Уиндраш погрузился в столь глубокий транс, что привести его в чувство оказалось очень непросто. Он кругами ходил вокруг дерева и то, опустив голову, всматривался в водовороты воды вокруг его корней, то, вскинув подбородок, изучал обширное гнездо, образованное его ветвями.
– Сначала я не знал, что со мной случилось, – наконец заговорил он. – Но теперь я это понимаю.
– Не могу сказать того же о себе, – лаконично отозвался его друг. – Мое единственное предположение заключается в том, что ты рехнулся. Ты еще долго собираешься здесь околачиваться?
Уиндраш ответил не сразу.
– Разве ты не знаешь, что все поэты, художники и другие подобные мне люди – прирожденные коммунисты? И разве тебе неизвестно, что именно по этой причине мы все склонны к бродяжничеству? – наконец отозвался он.
– Вынужден согласиться с тем, – угрюмо пробормотал бизнесмен, – что некоторые из твоих недавних финансовых выходок способны вызвать одобрение со стороны коммунистов. Но относительно бродяг, мне кажется, им, по крайней мере, присуще такое похвальное качество, как стремление поторапливаться.
– Вы меня не понимаете, – терпеливо ответил Уиндраш каким-то странным мечтательным голосом. – Я хочу сказать, что я уже не коммунист. И не бродяга тоже.
Его спутники ошеломленно смотрели на него, утратив дар речи.
– Еще никогда в жизни я не видел ничего, чем мне хотелось бы обладать, – все тем же тоном после короткой паузы добавил он.
– Неужели ты и вправду решил, что хочешь обладать этим трухлявым деревом? – не поверил своим ушам его приятель.
Уиндраш продолжал говорить, как будто и не слышал его слов.
– За время своих скитаний я еще никогда не видел места, где мне хотелось бы остаться и поселиться. Я не верю, что в мире существует что-то подобное этой фантазии земли, и неба, и воды, возведенной, словно Венеция, на мостах. Дневной свет сочится в ее гроты, придавая ей сходство с адом из поэмы Милтона. Она расщеплена как будто течением подземной реки Альф. Ее окостеневший силуэт вздымается из земли, отряхивая с себя комья грязи, уподобляясь мертвым в Судный день. Я никогда не видел ничего подобного. Если честно, я ничего больше не хочу видеть.
Возможно, объяснение такой игры воображения заключалось в том, что в это мгновение серое грозовое небо стало пурпурным, а затем обрело благородный цвет киновари, вспыхнув на горизонте алой полосой заката.
Стремительные и загадочные перемены еще больше усилили впечатление, производимое представшей перед ними тайной природы. На этом фоне черный вычурный силуэт дерева и в самом деле выглядел чем-то мистическим, не имеющим отношения к земной растительности. То казалось, будто дерево пытается идти, вырвав корни из земли, то вдруг оно представало чудовищем, вздыбившимся из воды в безумной попытке взлететь. Но даже если бы спутники Уиндраша могли разделить чувства своего товарища, вряд ли они ожидали того, что произошло потом. С совершенно решительным видом художник плюхнулся на клочок дерна рядом с ручьем и вытащил из кармана трубку и кисет с табаком, как будто располагаясь в одном из кресел своего клуба.
– Могу я поинтересоваться, что ты делаешь? – спросил его друг.
– Вступаю в права владения, – заявил чудак.
Оба приятеля забросали Уиндраша уговорами и увещеваниями, но серьезность его намерений сомнений не вызывала, даже если этого нельзя было сказать о его психическом здоровье.
Окончательно убедившись в этом, бизнесмен поспешил сообщить ему, что если он и в самом деле заинтересован в приобретении столь нелепого клочка глуши, было бы разумнее проконсультироваться с агентами землевладений, частью которых участок является, поскольку иначе прав на него ему не получить, просиди он возле дерева хоть пятьдесят лет. К неописуемому изумлению советчика поэт вполне серьезно поблагодарил его за рекомендацию и извлек из кармана листок бумаги, чтобы записать имя и адрес агента.
– А тем временем, – решительно продолжал коммерсант, – поскольку это место не кажется мне таким уж приятным для пребывания, тебе придется переместиться в «Три павлина». Разумеется, если ты хочешь, чтобы я продолжал иметь с тобой дело.
– Не будь идиотом, Уиндраш, – резко заявил второй его спутник. – Я не верю, что ты мечтаешь остаться здесь на всю ночь.
– Но это именно то, чего я хочу, – ответил Уиндраш. – Я видел, как солнце садится в мой собственный водоем, и я хочу увидеть, как из него поднимется луна. Ты не можешь винить потенциального покупателя в том, что он желает испытать свою будущую собственность в самых различных условиях.
Бизнесмен уже отвернулся, и его темная коренастая фигура, в очертаниях спины которой читалось презрение, скрылась за раскидистой кроной упомянутого дерева.
Второй приятель, немного помедлив, принял к сведению безрассудную рассудительность последнего замечания и последовал примеру первого. Он прошел около шести ярдов и уже огибал дерево, как вдруг поведение поэта резко изменилось. Бросив трубку на землю, он догнал друзей, извинился и любезно раскланялся. Даже его манера держаться стала совершенно иной.
– Прошу прощения, господа, – царственно произнес он. – Я очень надеюсь, что вы еще ко мне зайдете. Боюсь, что напрочь забыл о гостеприимстве.
После этого он вернулся к дереву и снова уселся на берегу ручья, зачарованно глядя на заводи перед собой, которые в последней вспышке заката мерцали как озера крови.
Он и в самом деле не двигался еще много часов, наблюдая за тем, как багряные водовороты почернели от сгустившегося ночного мрака, а потом засеребрились от лунного света. Фигура Уиндраша напоминала отшельника-индуса, замершего в восторженном исступлении.
Но когда на следующее утро он наконец встал, то словно исполнился непривычной для него, а потому особенно удивительной практичности.
Он направился к агентам по земельным владениям и все им объяснил. На протяжении нескольких месяцев вел переговоры и в конце концов стал настоящим законным владельцем приблизительно двух акров земли вокруг своего любимого чудачества природы. После этого принялся обносить его оградой, действуя с почти математической непреклонностью и напоминая поселенца, заявляющего свои права на участок земли в пустыне.
Продолжение столь необычайной затеи оказалось тем более необычным, что было сравнительно обыденным. На этой земле он выстроил небольшой домик и занялся литературной деятельностью, что позволило ему превратить свое жилище во вполне приличное сельское имение. Со временем он закрепил свою респектабельность женитьбой, однако жена умерла, подарив ему одного ребенка, дочь.
Девочка провела вполне счастливое детство в этих сельских, но весьма комфортных условиях, а жизнь самого мистера Уолтера Уиндраша текла спокойно и безмятежно, пока в ней не приключилась самая большая трагедия.
Имя этой трагедии – Лондон. Город, неуклонно наступая, подобно морскому приливу преодолел холмы и пустоши, и вся остальная история Уиндраша или, во всяком случае, эта часть его истории неотделима от его активного противления столь неуместному потопу, а также связана с мерами защиты от его последствий.
Уиндраш поклялся всеми музами, что если уж этому омерзительному лабиринту уродства и вульгарности суждено окружить его священное дерево и укромный сад, то, по крайней мере, он не должен его коснуться.
Хозяин возвел вокруг участка смехотворно высокую стену. Он разработал свод правил, которые неукоснительно соблюдал, впуская кого-нибудь на свою территорию. Ближе к концу этот ритуал начал граничить с болезненной подозрительностью.
Некоторые ни о чем не подозревающие гости вели себя так, словно его сад был обычным садом, более того, словно его дерево было обычным деревом. А поскольку он не уставал повторять, что эта его обитель является последним свободным клочком земли во всей Англии и последним прибежищем поэзии среди засилья прозы, постепенно у него выработалась привычка запирать дверь, ведущую в сад, и класть ключ себе в карман. Во всех остальных отношениях он демонстрировал человечность и оставался вполне гостеприимным хозяином.
Для своей дочери он всегда был любящим и заботливым отцом. Но он все больше рассматривал свой сад как место, священное для его собственного уединения, и долгими днями и ночами в этом странном дворике царили тишина. Ни один человек не ступал по траве этого сада, кроме одинокого хозяина, кружащего вокруг своего дерева.
Глава II. Человек с черным саквояжем
Энид Уиндраш, очень привлекательная энергичная молодая женщина с яркой копной светлых волос, немного отстала от своей спутницы, быстрым шагом следовавшей по крутой улочке, и остановилась, чтобы что-то купить в небольшой кондитерской. Прямо перед ней виднелся белый изгиб дороги, поднимающейся по холму среди просторных лужаек пригородного парка. Над краем холма выглядывал узкий белый ободок того, что явно представляло собой гигантское белое облако, глядя на которое, действительно можно было поверить, что Земля круглая.
На этом фоне синего неба, белой дороги и белого ободка облака сейчас виднелось лишь два человеческих силуэта. Казалось, они совершенно ничем между собой не связаны. Более того, между ними и в самом деле не было ничего общего. Тем не менее, мгновение спустя девушка устремилась к ним. На открытом всем ветрам возвышении, прямо среди белого дня у нее на глазах разыгралось одно из самых необъяснимых нападений, описание которых можно найти в анналах преступлений.
Один из упомянутых мужчин был высоким и бородатым. Его довольно длинные волосы скрывала широкополая шляпа, а свободная одежда позволяла широко шагать по залитой солнцем улице. За мгновение до того, как он поднялся на вершину холма, мужчина обернулся и лениво окинул взглядом дорогу, по которой только что прошел.
Его спутник чинно вышагивал по тротуару, и все в нем выдавало еще более респектабельного и благопристойного гражданина. На его голове возвышался цилиндр, а сбитая, но неприметная фигура была облачена в темную одежду. Он шел торопливо, как будто куда-то спешил, сохраняя при этом полное спокойствие. В руке держал маленький черный саквояж. Мужчина вполне мог быть каким-нибудь клерком из Сити, который очень гордится своей пунктуальностью, но опасается, что немного опаздывает. Как бы то ни было, он смотрел прямо перед собой и, похоже, думал только о собственной цели.
Совершенно неожиданно он резко повернул под прямым углом и, выбежав на дорогу, вцепился то ли в одежду, то ли в горло бородатого джентльмена в шляпе, не выпуская при этом из рук своего саквояжа. Он был значительно ниже ростом, но, благодаря почти по-кошачьи стремительному прыжку, а также молодости и неожиданности маневра, преимущество оказалось на его стороне.
Высокий мужчина покачнулся и попятился в сторону противоположного тротуара, но уже в следующее мгновение стряхнул с себя своего загадочного врага и принялся отбиваться от него со всевозрастающей решимостью.
В это мгновение машина, выехавшая из-за холма, заслонила от девушки сцену конфликта, а когда поле зрения снова открылось, ситуация вновь поменялась. Человек в черном, цилиндр которого к этому моменту немного перекосился, продолжал судорожно стискивать саквояж, пытаясь, если говорить военной терминологией, оторваться от противника. Казалось, он не склонен продолжать то, что сам столь необдуманно начал. Он отступал, размахивая рукой и саквояжем, но даже девушка, наблюдающая за происходящим издалека, не приняла бы его движения за кулачный бой. Казалось, он пытается убедить своего соперника оставить его в покое. Однако поскольку высокий мужчина с развевающимися волосами и бородой (шляпа к этому моменту с него уже слетела), преследовал его, явно требуя удовлетворения, то он внезапно отшвырнул саквояж, завернул свои аккуратные манжеты и принялся энергично дубасить бородача в совершенно новом методичном стиле.
Все эти события заняли менее двух минут, но девушка уже быстрее ветра бежала вверх по улице. Кондитер изумленно смотрел ей вслед, и на его пальце медленно покачивался забытый коричневый бумажный пакет с покупкой.
Дело в том, что мисс Энид Уиндраш испытывала к судьбе высокого человека с длинной бородой определенный интерес. Этот интерес многие с полным на то основанием сочли бы старомодным и суеверным, но ей так и не удалось вполне от него избавиться. Он был ее отцом.
К тому времени как она явилась на место драки, или, возможно, именно по причине ее появления, ожесточенность схватки несколько поутихла, но оба ее участника продолжали воинственно фыркать и пыхтеть.
Обладатель цилиндра при ближайшем рассмотрении оказался молодым темноволосым юношей, в квадратном лице и такой же формы плечах которого было нечто от Наполеона. В остальном он выглядел вполне респектабельным и казался скорее медлительным, нежели агрессивным. Оставалось совершенно непонятным, чем вызвано столь яростное нападение.
Да он, похоже, и не считал себя обязанным что-то объяснять.
– Чертов идиот! – тяжело дыша, пробормотал молодой человек. – Проклятая слабоумная старая обезьяна…
– Этот человек, – с пламенным пафосом в голосе провозгласил Уиндраш, – совершил преступное нападение на меня посреди дороги без малейшей на то причины и…
– Вот оно что! – издевательским и одновременно торжествующим тоном воскликнул напавший на Уиндраша. – Без малейшей на то причины! И посреди дороги! О, моя зеленоглазая бабушка!
– А вы считаете, что причина есть? – попыталась вмешаться мисс Уиндраш. – Почему вы на него напали?
– Конечно потому, что он находился посреди дороги! – взорвался молодой человек. – И очень скоро очутился бы посреди кладбища Кенсал-Грин. Вообще-то я считаю, что ему место в психиатрической лечебнице Хэнвелл. Должно быть, он оттуда сбежал и, набравшись наглости, разгуливает по современному шоссе, да еще и оборачивается, чтобы полюбоваться пейзажем, как будто он один в Сахаре. Да любой относительно цивилизованный деревенский дурачок знает, что автомобилисты, преодолевая этот холм, не видят того, что находится по другую его сторону. Если бы я чисто случайно не услышал приближающуюся машину…
– Машину! – воскликнул художник с таким серьезным и суровым изумлением в голосе, как будто собирался обвинить ребенка в том, что он сочиняет сказки. – Какую машину? – Он царственно обернулся и окинул взглядом улицу. – И где же эта машина? – язвительно спросил у молодого человека.
– Учитывая скорость, с которой она ехала, полагаю, в семи милях отсюда, – последовал ответ.
– Ну конечно, это действительно так, – снова вмешалась Энид, которой внезапно все стало понятно. – Какая-то машина очень быстро выехала из-за этого холма, как раз в тот момент…
– Как раз в тот момент, когда я совершил свое преступное нападение, – закончил за нее молодой человек в цилиндре.
Уолтер Уиндраш был джентльменом, а также, что совершенно не одно и то же, человеком, ценящим благородные поступки. Но с легкостью пересмотреть свое отношение к тому, кто сперва отшвырнул его на другую сторону дороги, а затем, встретив отпор, начал дубасить, словно заправский боксер, было выше его сил. Разве мог он мгновенно признать в человеке с тем же лицом и голосом, кто секунду назад был его врагом, – верного друга, благодарить которого за спасение жизни ему предстояло до конца своих дней?
Слова признательности Уиндраша прозвучали несколько рассеянно и неуверенно, однако его дочь вполне могла позволить себе рассыпаться в щедрых выражениях самой искренней благодарности. При здравом размышлении она пришла к выводу, что внешность юноши ей нравится, поскольку опрятность и респектабельность не всегда вызывают неудовольствие у дам, сполна понаблюдавших за крайностями свободы представителей искусства и литературных кругов. Помимо прочего, это не ее неожиданно схватили за горло прямо посреди дороги.
Произошел обмен визитками и любезностями. Юноша с изумлением обнаружил, что он не то оскорбил, не то спас выдающегося литератора. Уиндраш в свою очередь уяснил: его обидчиком или спасителем выступил молодой врач Джон Джадсон, медную табличку с выгравированным на ней именем которого они уже видели на одном из зданий неподалеку от своего дома.
– Ах, так вы доктор! Я уверен, вы повинны в возмутительно непрофессиональном поведении, – произнес поэт, пытаясь неуклюже пошутить. – На вас следует пожаловаться в медицинский совет за то, что вы отняли хлеб у моего врача. Я думал, вы, лекари, останавливаетесь только для того, чтобы пересчитать несчастные случаи на улице и занести их в правую часть бухгалтерской книги. В самом деле, если бы меня сбила машина, но я все же остался жив, вы могли бы прикончить меня с помощью операции.
Казалось, сама судьба распорядилась таким образом, что с самого начала эти двое несговорчивых персонажа говорили друг другу что-то лишнее. Молодой доктор сдержанно улыбнулся, но его глаза сверкнули боевым блеском, и он ответил:
– Вообще-то обычно мы стремимся спасать людей, где бы они ни находились – на улице, в канаве или где-нибудь еще. Разумеется, я не знал, что спасаю поэта. Я думал, всего лишь оказываю помощь обычному полезному для общества гражданину.
Автор с сожалением должен отметить, что это был образец самой обычной для той парочки беседы. И, как ни странно, подобные беседы вошли у них в привычку. Казалось, они встречались только для того, чтобы поспорить, и между тем делали это регулярно.
По какой-то необъяснимой причине доктор Джадсон то и дело под самыми разными предлогами заглядывал в дом поэта, и поэт всегда оказывал ему гостеприимство, к которому странным образом примешивался привкус враждебности. Отчасти это могло объясняться тем, что каждый из них впервые в жизни повстречал свою полную противоположность и своего убежденного оппонента.
Уиндраш являлся человеком, воспитанным в старых традициях Шелли или Уолта Уитмена. Он был поэтом, для которого слово «поэзия» служило синонимом слова «свобода». Если он и запер дикорастущее дерево в окультуренном городском саду, то лишь потому, что хотел спасти это, возможно, последнее дикое растение от окультуривания.
Прогуливаясь в одиночестве по тропинке, отгороженной от мира высокими стенами, Уиндраш, судя по всему, руководствовался инстинктом, который многих помещиков заставлял отгораживать участок дикой природы и называть его парком. Он любил одиночество, потому что оно предоставляло ему единственную возможность действовать по собственному желанию. Поэт считал окружившую его механическую цивилизацию разновидностью рабства и, насколько это было возможно, вел себя так, будто ее вовсе не существовало, вплоть до того, что, как мы видели, останавливался посреди главной дороги, повернувшись спиной к приближающейся машине.
Доктор Джадсон был из тех людей, о которых его не самые умные друзья говорили: он далеко пойдет, потому что верит в себя. Скорее всего, они на него клеветали. Он верил не только в себя. Он верил в нечто, нуждающееся в гораздо большей вере, и в то, во что большинство людей верить не в состоянии, – в современное устройство мира и механизмы, в разделение труда и в авторитет специалистов. А больше всего он верил в свое дело – в свое умение, науку и профессию. Он принадлежал к прогрессивной школе, выступающей в поддержку множества смелых теорий, особенно в области психологии и психоанализа.
Энид Уиндраш начала замечать его имя под статьями в самых обычных газетах, а затем – в научных изданиях. Он был настолько бесхитростным, что переносил свои убеждения и в частную жизнь, часами отстаивая всевозможные идеи, бегая взад-вперед по художественной гостиной Уиндраша, пока хозяин гулял по своему личному саду, предаваясь извечному древопоклонению.
Эта беготня взад-вперед была весьма характерна для Джадсона, потому что вторым совершенно отчетливым впечатлением, производимым врачом на людей, уже отметивших его профессиональную чопорность и скучное облачение, было ощущение кипучести и неуемности его энергии. Иногда он с присущей ему прямотой набрасывался с упреками на самого поэта, обвиняя его в поэтической эксцентричности и чрезмерном увлечении деревом, о котором поэт говорил не иначе как о явлении, излучающем энергию во вселенную.
– Но что в нем проку? – в мрачном отчаянии восклицал Джадсон. – Какая польза от обладания такой штуковиной?
– Совершенно никакой, – охотно соглашался хозяин. – Полагаю, в вашей системе ценностей пользы от моего дерева нет ни малейшей. Однако даже если живопись и поэзия не имеют пользы, из этого не следует, что они не имеют ценности.
– Но послушайте, – мучительно хмурясь, снова принимался за свои доводы доктор, – я не вижу в нем ценности, присущей живописи и поэзии, не говоря уже о здравом смысле. Что красивого в каком-то обшарпанном дереве, торчащем посреди кирпичей и строительного раствора? Да если бы вы его устранили, у вас освободилось бы место для гаража, и вы могли бы ездить и любоваться рощами и лесами всей Англии – всеми священными деревьями от Корнуолла до Кейтнесса[36].
– Да, – парировал Уиндраш, – и всюду, куда бы я ни поехал, я видел бы бензоколонки вместо деревьев. Таков логический итог вашего великого прогресса науки и разума – и это чертовски нелогичный итог чертовски неразумного прогресса. Вся Англия должна покрыться бензозаправками, чтобы люди могли путешествовать и любоваться другими бензозаправками.
– Это всего лишь вопрос умения ориентироваться на местности во время путешествия, – возразил доктор. – Люди, родившиеся в эпоху автомобилей, мыслят другими категориями, и их все это не возмущает так сильно, как вы полагаете. Думаю, именно в этом заключается различие между поколениями.
– Вот и отлично, – язвительно отозвался пожилой джентльмен. – Давайте остановимся на том, что вы мыслите автомобильными категориями, а мы – лошадиными.
– Видите ли, – тоже повышая голос, ответил гость, – если бы вы хоть немного мыслили автомобильными или хотя бы какими-то категориями, вы бы на днях не рисковали угодить под машину, черт возьми!
– Если бы машин вовсе не было, – спокойно отозвался поэт, – я бы уж точно ничем не рисковал. Там просто не было бы ничего такого, что могло бы угрожать моей жизни.
В этом месте терпение доктора Джадсона лопалось, и он заявлял, что поэт выжил из ума, после чего извинялся перед дочерью поэта и говорил, что, разумеется, ее отец является джентльменом старой школы, имея право на некоторую старомодность. Но сама Энид, еще больше горячась, утверждал доктор, должна быть солидарна с будущим и новыми надеждами мира.
После этого он, кипя от возмущения, покидал их жилище и по дороге домой спорил с невидимыми оппонентами. Потому что он и в самом деле был глубоко убежден в перспективах и пророчествах науки. Он разработал великое множество собственных теорий, с которыми ему не терпелось ознакомить весь мир. Некоторые из его друзей иронизировали, заявляя, что он придумывает болезни, которыми никто никогда не хворал. А делает это для того, чтобы исцелить псевдохвори с помощью открытий, которые никто никогда не сумел бы объяснить.
На первый взгляд он и в самом деле обладал всеми недостатками, присущими людям действия, включая склонность к тщеславию. Но, несмотря на все это, в самой глубине его мозга существовала темная, однако весьма активная клетка, и в ней ни на секунду не прекращалось мышление ради мышления, доходящее порой до опасных степеней смятения и напряженности. Любой, кому удалось бы заглянуть в тот туманный водоворот, мог бы предположить, что этот участок его разума под воздействием особенно сильного стресса способен породить чудовище.
Энид Уиндраш являла собой весьма значительный контраст интеллектуализму и скрытности доктора. Казалось, ее всегда озаряют солнечные лучи. Она была здоровой, добродушной и спортивной девушкой. Что касается ее склонностей и вкусов, она вполне могла являться воплощением несостоявшейся любви ее отца к сельской местности и высоким деревьям. Энид гораздо лучше осознавала свое тело, чем душу, и с помощью таких обывательски суррогатных занятий, как теннис, гольф и плавание, реализовывала то, что изначально могло быть любовью к традиционным сельским забавам.
Однако все же не исключено, что иногда в ней отзывались и некоторые из наиболее абстрактных фантазий ее отца. Как бы то ни было, фактом остается то, что спустя много времени, уже после того, как эта история закончилась, Энид опять стояла на залитой солнцем лужайке, всматриваясь в свое прошлое сквозь бурю черных, мучительных тайн и громоздящихся друг на друга ужасов. Оглядываясь на это начало собственной истории, она задавалась вопросом: что, если в старых представлениях о дурных приметах и предзнаменованиях действительно что-то есть? Возможно, она без труда разгадала бы свою загадку от начала и до конца, если бы сумела прочесть ее в двух темных фигурах, танцующих и дерущихся на залитой солнцем дороге на фоне белого облака, подобно двум ожившим буквам алфавита, пытающимся сложиться в какое-то слово.
Глава III. Вторжение в сад
По различным причинам, копившимся на протяжении последних двух дней в его темном и погруженном в постоянные раздумья мозгу, доктор Джадсон наконец собрался с духом и решил отправиться на консультацию к Дуну.
То, что он так его про себя называл, свидетельствовало не о фамильярности, а скорее совсем наоборот. Упомянутый персонаж, разумеется, в положенное время прошел все более или менее человеческие фазы бытности мистером Дуном и доктором Дуном, а затем профессором Дуном, прежде чем подняться до царственного положения просто Дуна.
Люди произносили «Дун» так же, как они произносят «Дарвин». Говорить «профессор Дарвин» или «мистер Чарльз Дарвин» очень скоро стало дурным тоном. И уже прошло двадцать лет с тех пор, как профессор Дун опубликовал свой великий труд, посвященный параллельным заболеваниям человекообразных обезьян и людей, который сделал его самым знаменитым ученым Англии, одним из четырых или пяти научных светил Европы.
Но Джадсон был его учеником, когда он все еще работал практикующим врачом и главой крупной больницы. Джадсон вообразил, что этот факт способен предоставить ему небольшое преимущество и в одном из бесконечных споров, в котором имя Дуна всплыло, являясь постоянным камнем преткновения. Чтобы объяснить, как именно оно всплыло и каким образом приобрело столь важное значение, необходимо снова заглянуть (по обыкновению доктора Джадсона) в дом поэта Уиндраша.
Когда доктор Джадсон заходил сюда в последний раз, он обнаружил нечто, способное раздосадовать его еще сильнее. А именно – другого молодого человека, обосновавшегося в семейном кругу Уиндрашей. Джадсон узнал, что гость является их ближайшим соседом и часто заглядывает к ним поболтать.
Возможно, я уже туманно намекал на то, что, каковы бы ни были настоящие пороки или достоинства Джадсона (а он был человеком разносторонним), уравновешенностью доктор явно не отличался. По какой-то неведомой нам причине он решил, что этот второй юноша ему не нравится. Его раздражало то, как лежат у него на щеках пряди длинных светлых волос, намекая на зарождающиеся бакенбарды.
Джадсону не нравилось, как молодой человек вежливо улыбается, пока говорит кто-то другой. Ему претило, как он долго и равнодушно рассуждает об искусстве, науке или спорте, словно все эти явления для него одинаково значимы или безразличны, а затем поочередно извиняется за это перед хозяином и самим доктором.
Ну и наконец, в глубине души Джадсону очень не понравился тот факт, что гость был приблизительно на два с половиной дюйма выше его и намеренно сутулился, чтобы сгладить упомянутую разницу. Если бы доктор разбирался в собственной психологии столь же хорошо, как и в чужой, он быстро распознал бы все эти симптомы. Обычно существует лишь единственное условие, при котором одному мужчине неприятен другой за все свои отталкивающие и притягательные свойства одновременно.
Живущего по соседству джентльмена, похоже, звали Уилмот, и ничто не указывало на то, что он хоть чем-то занимается, не считая коллекционирования впечатлений культурного свойства. Он интересовался поэзией, что могло бы объяснить, как ему удалось завоевать благосклонность хозяина. К сожалению, его также интересовала наука, и это нисколько не помогло ему снискать расположение самого доктора. Ничто не способно возмутить страстного профессионала так сильно, как человек, непринужденно сообщающий о деталях его же собственного ремесла, особенно (как это иногда случается) если они отвергнуты самим специалистом десятью годами ранее.
Возражения доктора были бурными и граничили с грубостью. Он провозгласил, что определенные представления о человеке древесном были признаны полным вздором, когда Дун только приступал к своим трудам. Наверное, не стоит напоминать, что Дуна, как великого ученого, почти повсеместно превозносили в газетах в связи с заявлениями, практически противоположными тем, которые он делал в своих книгах и лекциях. Джадсон посещал его лекции, читал его книги. Но Уилмот отдавал предпочтение газетам. Это, естественно, предоставляло Уилмоту изрядное преимущество в диспутах с участием любой современной культурной публики.
Спор возник из-за того, что поэт рассказал о своих ранних экспериментах в живописи. Он показал гостям несколько старых повторяющихся узоров декоративного назначения, упомянув, что часто упражнялся, рисуя правой и левой руками одновременно, а спустя какое-то время начал замечать зачатки различий или независимости в работе обеих рук.
– Полагаю, это могло привести к тому, что, рисуя одной рукой шарж на своего издателя, – с улыбкой произнес Уилмот, – второй вы стали бы чертить план города.
– Еще одна вариация на тему того, – угрюмо пробормотал Джадсон, – будто левая рука не ведает о том, что делает правая. Если вас интересует мое мнение, то я бы сказал так: это был чертовски опасный трюк.
– А мне кажется, – небрежно протянул странный джентльмен, – что ваш друг Дун похвалил бы человека, использующего две руки, поскольку его священный предок обезьяна пользуется сразу четырьмя.
Джадсон взвился, демонстрируя свой взрывной темперамент.
– Дун имеет дело с мозгами людей и обезьян, но своим собственным разумом он пользуется, как человек, – заявил доктор. – Я ничего не могу поделать с тем, что некоторые люди предпочитают использовать свои мозги подобно обезьянам.
К моменту ухода доктора Уиндраш уже с трудом сдерживал раздражение, вызванное резкостью этого гостя, хотя и сохранял невозмутимость.
– Молодой человек становится несносным, – воскликнул художник. – Каждый разговор он превращает в спор, а каждый спор заканчивается ссорой. Кому какое дело, черт побери, до того, что на самом деле сказал Дун?
Но сердитому доктору Джадсону, однако, явно было не все равно, что на самом деле сказал Дун. Это казалось для него настолько важным, что доктор (как уже упоминалось ранее) не поленился пересечь город с тем, чтобы услышать мнение Дуна на сей счет. Возможно, в его стремлении доказать свою правоту крылось что-то болезненное, и уж точно он был из числа людей, которые терпеть не могут незавершенных споров. Быть может, у него нашлись и другие причины или мотивы. Как бы то ни было, он в гневе покинул дом поэта, отправившись в храм науки или трибунал, оставив возмущенного Уиндраша, надменного Уилмота и растерянную, огорченную Энид.
Молодого доктора не смутил огромный особняк Дуна в Вест-Энде с классическим портиком, колоннадой и мрачными ставнями. Он решительно взбежал по ступеням и энергично дернул колокольчик.
Доктора проводили в кабинет светила, где он, в нескольких фразах напомнив о себе, добился умеренно благосклонного приема. Великий доктор Дун был очень привлекательным пожилым джентльменом с вьющимися седыми волосами и крючковатым носом. Он выглядел лишь чуть старше, чем на портретах, часто появлявшихся в литературных еженедельниках, посвященных теме конфликта религии и науки.
Джадсону не потребовалось много времени, чтобы убедиться в точности своей версии относительно изначальной теории Дуна. Но на протяжении всей беседы темные беспокойные глаза молодого доктора то и дело обшаривали все углы комнаты в неуемном любопытстве относительно новостей науки. Джадсон увидел недавно присланные по почте и все еще громоздящиеся на столе стопки новых книг и журналов. Он даже машинально перелистал страницы некоторых из них, продолжая обводить взглядом сомкнутые ряды книжных шкафов. А Дун, по обыкновению всех пожилых людей, продолжал рассказывать о старых друзьях и давних врагах.
– Это все тот невыносимый Гроссмарк, – оживленно говорил он. – Это он внес такую неразбериху в мои выводы. Вы помните Гроссмарка? Вот необычайно показательный пример того, к чему может привести усиленное проталкивание…
– Точно так же сейчас проталкивают Каббитта, – вставил Джадсон.
– Пожалуй, – раздраженно кивнул Дун. – Но с этим человеком древесным Гроссмарк поистине выставил себя на посмешище. Он не ответил ни на один из моих вопросов, если не считать тот нелепый каламбур по поводу эоценового периода. Брандерс был лучше. Брандерс когда-то сделал собственный реальный вклад, хотя он никак не мог понять, что его время уже прошло. Но Гроссмарк… нет, ну в самом деле!
И доктор Дун добродушно рассмеялся, откинувшись на спинку кресла.
– Ну что ж, – вздохнул Джадсон, – я премного вам благодарен. Я знал, что обогащу свои знания, явившись сюда.
– Не стоит благодарности, – произнес великий человек, вставая и пожимая ему руку. – Так вы говорите, что обсуждали вопрос с Уиндрашем? Если не ошибаюсь, это художник-пейзажист. Мы с ним встречались много лет назад, но не думаю, что он меня вспомнил. Способный человек, хотя и эксцентричный, чрезвычайно.
Доктор Джадсон вышел из дома светила в глубоких раздумьях. А пищи для размышлений у него было гораздо больше, чем ему на первый взгляд казалось. Он не испытывал явного желания победоносно вернуться в обитель Уиндраша, вооружившись громами и молниями Дуна, но, тем не менее, сам того не замечая, все равно медленно брел к жилищу поэта.
Так и не успев понять своих стремлений, доктор оказался перед домом, узрев нечто, заставившее его замереть на месте и вперить в темноту подозрительный взгляд. Несколько мгновений он не шевелился, а затем с кошачьим проворством пересек дорогу и заглянул за угол дома.
Уже спустилась ночь, и луна раскрасила все в бледные цвета. Дом, напоминавший бунгало и когда-то выстроенный в открытом поле, теперь был зажат другими домами, хотя по-прежнему выделялся грубоватой причудливостью очертаний. Казалось, он пытается неуклюже повернуться к улице спиной. Возможно, некоторый оттенок таинственности ему придавало наличие настоящей, хотя и нелепой тайны, потому что сразу за ним были зубцы ограды, напоминающей зубчатые стены сказочной тюрьмы, за которой таился сад. Лишь в одну щель проглядывались заросли кустарников, потому что к стене дома примыкала высокая и узкая решетчатая калитка. Она была всегда заперта, но сквозь ее узор случайный прохожий мог увидеть игру лунного света на листьях. Однако в это мгновение случайный прохожий (если так можно назвать доктора Джадсона) мог увидеть кое-что еще, и это кое-что показалось ему весьма странным.
Высокая стройная фигура темным силуэтом выделялась на фоне лунного света. То, что человек воспользовался переплетами решетки в калитке будто лестницей, не вызывало ни малейших сомнений. Мужчина быстро карабкался по ней изнутри, ловко цепляясь всеми четырьмя конечностями и напоминая обезьяну, сородичи которой вызвали сегодня столь бурную дискуссию. Однако, похоже, это была необычайно высокая обезьяна.
Когда незнакомец добрался до верхней перекладины импровизированной лестницы, он на мгновение замер наверху. Казалось, еще немного – и человек упадет вниз. Ветер подхватил две длинных пряди его волос и принялся причудливо их развевать, отчего мужчина напоминал демона с подвижными, как уши, рогами. Но последняя деталь, в которой можно было бы усмотреть кульминацию этой сверхъестественной сцены, вернула доктора Джадсона в реальность. Вновь обретя здравый смысл, он узнал успевшие ему опостылеть пряди волос. Доктор целый вечер с отвращением наблюдал за тем, как они хлопают по щекам задаваки мистера Уилмота.
И точно, именно Уилмот, сделав один грациозный прыжок, оказался вдруг на тротуаре и поприветствовал доктора так жизнерадостно, будто у него не было никаких оснований для уныния.
– Какого черта вы здесь делаете? – разгневанно спросил Джадсон.
– Да это, кажется, доктор, – воскликнул Уилмот голосом человека, которому секунду назад преподнесли приятный сюрприз. – Вы считаете, что имеете дело с de lunatico inquiriendo[37]? Я забыл, что для психиатров подобные случаи представляют необычайный интерес.
– На мой взгляд, такие случаи представляют интерес для полиции, – ответил Джадсон. – Могу я поинтересоваться, что вы делаете в саду Уиндраша, всегда запираемом хозяином на ключ? И вообще, с чего бы это вам покидать его таким манером?
– Я мог бы поинтересоваться, какое вам до этого дело, – любезным голосом парировал собеседник. – Если только самым ужасным образом не заблуждаюсь, что вы не являетесь мистером Уолтером Уиндрашем, точно так же, как и я. Но смею вас заверить, доктор Джадсон, мне вовсе не хочется с вами ссориться.
– Вы очень странным способом это демонстрируете, – воинственно воскликнул доктор.
Загадочный мистер Уилмот подошел ближе. Он держался очень доверительно, что было на него совершенно не похоже. Куда-то вдруг подевались его глуповатые замашки и напыщенная любезность. Понизив голос, Уилмот заговорил очень серьезно и совершенно искренне:
– Могу заверить вас, доктор, что я располагаю всеми полномочиями, самыми весомыми полномочиями для того, чтобы находиться в саду Уиндраша.
Сказав это, загадочный сосед как будто растворился в темноте, предположительно скрывшись в своем собственном, расположенном по соседству доме. Доктор Джадсон резко развернулся и, подойдя к входной двери дома Уиндраша, принялся яростно трясти колокольчик.
Мистера Уиндраша дома не оказалось. Он успел уехать на какой-то грандиозный банкет знаменитостей мира искусства и должен был вернуться очень поздно. Но поведение доктора Джадсона, несомненно, было очень странным и грубым. Настолько грубым, что у открывшей ему леди возникло мимолетное и совершенно ужасное впечатление, будто доктор напился, хотя это и не вязалось с его упорядоченным, здоровым образом жизни.
Он уселся в гостиной напротив Энид Уиндраш, и сделал это столь внезапно и решительно, будто намеревался что-то сообщить, но так ничего и не произнес. Джадсон застыл словно статуя, однако внутри у него все кипело от злости. В нем бурлила скрытая злоба. Во всяком случае, именно такая метафора пришла на ум Энид. Она впервые заметила, как выделяются виски и надбровные дуги на его большой круглой голове, как неумолимо выпячивается вперед его гладко выбритый подбородок и какое зарево темных эмоций способно светиться в его глазах. Это было тем более забавно, что крепкие квадратные ладони доктора сжимали набалдашник зонтика, символа его правильной и прозаичной жизни. Она ожидала, пока Джадсон заговорит, в такой тревоге, как если бы наблюдала за круглой черной бомбой, тикающей и дымящейся на полу ее гостиной.
Наконец он произнес резким и грубым голосом:
– Мне хотелось бы увидеть это дерево, которое так любит ваш отец.
– Боюсь, это невозможно, – ответила девушка. – Это единственный вопрос, в котором он совершенно непоколебим. Отец говорит, что хотел бы, чтобы у каждого человека было любимое дерево. Под деревом он подразумевает место, где человек мог бы уединиться. Но он также говорит, что не готов никому одолжить свое дерево, как не готов поделиться и своей зубной щеткой.
– Это все вздор, – проворчал доктор. – Что он сделает, если я просто перемахну через стену или каким-то иным образом войду в его сад?
– Мне очень жаль, – дрожащим голосом произнесла девушка, – но если вы войдете в его сад, вы больше никогда не переступите порог этого дома.
Джадсон вскочил на ноги, и ей показалось, будто она услышала последний щелчок перед оглушительным взрывом.
– Тем не менее он позволяет проникать в сад мистеру Уилмоту. Похоже, этот джентльмен располагает множеством привилегий.
Энид несколько мгновений смотрела на доктора, не произнося ни слова.
– Позволяет проникать в сад мистеру Уилмоту! – повторила она.
– Слава Богу хотя бы за это, – произнес доктор. – Похоже, вам тоже ничего о том неизвестно. Уилмот сказал мне, что у него имеются самые веские полномочия, и, конечно, я предположил, будто он получил их от вас либо от вашего отца. Однако возможно и то… Погодите… Я расскажу вам позже… Так значит, ваш отец откажет мне в гостеприимстве! Вот как!
С этими словами странный доктор выскочил за дверь столь же стремительно, как и вбежал в нее. Его манера желать спокойной ночи показалась девушке весьма необычной.
Энид, поужинав в одиночестве, погрузилась в раздумья о сложных и даже противоречивых заявлениях этого необычного молодого человека. Затем ее мысли перешли к отцу и его причудам, носящим совершенно иной характер. Что-то заставило ее отправиться в его кабинет и мастерскую, которые располагались в задней части дома, выступая в сад.
Здесь стояли большие холсты с неоконченными набросками, вокруг которых разгорелись такие жаркие споры. Она встревоженно смотрела на полотна, вспоминая о противоречивых точках зрения, на которые подвигли спорщиков эти изображения. Сама Энид была прямолинейной и здравомыслящей девушкой, усматривая в подобных вещах не больше оснований для ссоры, чем метафизики в обоях или этики в турецких коврах. Но атмосфера дискуссии заставила ее беспокоиться, отчасти потому, что она огорчила ее отца, и Энид очень печально смотрела в окно в дальнем конце мастерской, вглядываясь во мрак укромного сада.
Поначалу ее лишь подсознательно удивило то, что в такую ясную лунную ночь поднялся ветер. Но постепенно Энид очнулась от своих раздумий достаточно для того, чтобы осознать: сад неподвижен, не считая одного-единственного предмета в его центре – грубых и приземистых очертаний безымянного дерева. На мгновение ей стало страшно, как в детстве. Ей почудилось, будто дерево способно двигаться самостоятельно, словно животное, или создавать свой собственный ветер подобно гигантскому вееру. Затем она увидела, что его форма изменилась, словно у него выросла новая ветка. А потом заметила, что на нем раскачивается человеческая фигура. Фигура, покачавшись, спрыгнула на землю, будто обезьяна. Приблизившись к окну, она обрела узнаваемые очертания человека. В ту же секунду все второстепенные мысли вылетели из головы Энид, и девушка поняла, что это не ее отец и не мистер Уилмот из соседнего дома. Ее охватил всевозрастающий, но непостижимый ужас, как бывает, когда в дурном сне ли́ца друзей вдруг меняют очертания.
Джон Джадсон подошел вплотную к закрытому окну, однако она не расслышала ни слова из того, что он говорил. Весь кошмар заключался в его беззвучно шевелящихся за невидимой стеклянной преградой губах. Казалось, он нем как рыба и из глубин подплыл к иллюминатору. Его лицо было бледным, словно живот глубоководных рыб.
Óкна, выходящие в сад, были закрыты, как все подобные выходы, но она знала, где ее отец хранит ключи, и через мгновение преграда распахнулась. Возмущенный возглас Энид застыл у нее на губах, потому что Джадсон закричал хриплым голосом, какого она никогда не слышала ни от одного человеческого существа:
– Ваш отец… Он, должно быть, безумен.
Доктор замолк, словно испугавшись собственных слов. Затем он прижал ладони к крутому лбу, как будто вцепившись в свои короткие темные волосы, и, помолчав, повторил, на сей раз с другой интонацией:
– Он должен быть безумен.
Энид сообразила, что Джадсон произнес два различных утверждения, несмотря на то что сформулировал их практически одинаково. Но прошло немало времени, прежде чем она сумела понять разницу между этими двумя восклицаниями или тем, что произошло между ними.
Глава IV. Дуодиапсихоз
Ничто человеческое было не чуждо Энид Уиндраш. Ее возмущение имело несколько оттенков и различных степеней, только в данном случае они все вспыхнули одновременно. Она разгневалась потому, что в это время ночи к ней явился гость и он вошел через окно, а не через дверь. Она разгневалась потому, что человек, который был ей не вполне безразличен, внезапно повел себя подобно вору-домушнику. Она разгневалась потому, что пожеланиями ее отца так презрительно пренебрегли. Она рассердилась на свой собственный испуг, и еще больше – на полное отсутствие здравого смысла в самой причине ее испуга. Но Энид была простой смертной, и, наверное, больше всего ее разозлил тот факт, что непрошеный гость вообще никак не отреагировал на все ее негодующие возгласы. Он сидел, опершись локтями о колени и сжимая ладонями виски́. Прошло очень много времени, прежде чем она добилась от него хотя бы одной раздраженной фразы:
– Разве вы не видите, что я думаю?
Неожиданно вскочив, он с присущей ему энергичностью подбежал к одной из больших неоконченных работ и начал в нее всматриваться. Затем столь же лихорадочно изучил вторую картину, а потом еще одну. Чуть погодя он повернул к девушке лицо столь же обнадеживающее, как череп и кости, и произнес:
– Мне очень тяжело это говорить, мисс Уиндраш. Чтобы вам было доступнее, скажу коротко: ваш отец страдает от дуодиапсихоза.
– Вы думаете, я что-то понимаю? – развела руками Энид.
– Все началось с древесного атавизма, – тихим хриплым голосом добавил он.
Ученые мужи совершают ошибку, прибегая к вразумительным объяснениям. В эпоху популяризации науки последние два слова встречались достаточно часто, и леди взвилась словно язык пламени.
– Вы имеете наглость утверждать, будто мой отец когда-либо желал жить на дереве, как обезьяна?
– Какое другое объяснение вы можете предложить? – мрачно поинтересовался доктор. – Это очень мучительно признавать, но моя гипотеза объясняет все факты. Зачем ему постоянно уединяться с деревом, если только чувство собственного достоинства не позволяет ему продемонстрировать другим взаимоотношения с растением, которые выглядят гораздо более нелепо, чем это способно принять общество? Вы же знаете, что за народ обитает в этом предместье! Кстати говоря, его собственный ужас перед предместьем, его собственный, весьма преувеличенный страх городов, лихорадочное и фанатичное стремление к лесам и дикой природе – что все это может означать, если не тот самый древесный атавизм? К тому же чем еще можно объяснить всю эту историю – историю о том, как он нашел дерево и зациклился на нем? Что за природа этого неподвластного доводам рассудка желания обладать деревом, впервые вспыхнувшего в нем при виде растения? Такая мощная страсть, как эта, должна рваться из самых глубин природы, из корней эволюционного происхождения человека. Это может быть лишь жажда человекообразного существа. Грустная история, однако в то же время она является самым убедительным примером закона Дуна.
– Что за вздор вы несете! – закричала Энид. – Вы что же, полагаете, мой отец никогда прежде не видел деревьев?
– Не забывайте, – все тем же глухим и мрачным голосом ответил доктор, – об особенностях этого дерева. Должно быть, оно пробудило смутные воспоминания о первоначальной среде обитания человека. Это дерево, которое похоже на пучок веток. Даже его корни как будто являются ветками и предлагают тому, кто пожелает на него взобраться, сотню точек опоры для ног. Такие первичные побуждения или базовые инстинкты сами по себе были бы достаточно очевидны, но, к несчастью, за эти годы заболевание осложнилось. Оно развилось в случай получетверорукой амбидекстрии.
– Это не то, что вы говорили вначале, – подозрительно заметила она.
– Я признáю, – содрогнувшись, кивнул он, – что в каком-то смысле это мое собственное открытие.
– И я полагаю, – заметила она, – вам так нравятся собственные жуткие открытия, что вы готовы пожертвовать ради них кем угодно – пусть даже это будет мой отец или я сама.
– Я не собираюсь жертвовать вами. Наоборот, хочу вас спасти, – ответил Джадсон, и по его телу снова пробежала дрожь. Затем, сделав над собой усилие, он взял себя в руки и продолжал все тем же механическим голосом лектора, способным привести в исступление кого угодно: – Антропоидная реакция влечет за собой попытку вернуть себе способность пользоваться всеми конечностями одинаково хорошо, как это делают обезьяны. Это побуждает человека экспериментировать в области амбидекстрии. В совершении подобных экспериментов он и сам признавался. Ваш отец пробовал писать картины и рисовать обеими руками. Продолжи он эти эксперименты, наверное, попытался бы делать это и ногами.
Джадсон и Энид в упор смотрели друг на друга. Ни один из них не засмеялся, что служило показателем ужаса, охватившего обоих собеседников.
– Результат, – продолжал доктор, – поистине опасный результат заключается в попытке разделения функций. Подобная амбидекстрия не присуща человеку на текущей стадии его эволюционного развития и способна привести к разделению между долями головного мозга. Одна часть мозга может утратить контроль над тем, что пытается сделать другая его часть. Такой человек не несет ответственности за свои поступки… и должен находиться под наблюдением.
– Я не верю ни единому вашему слову, – гневным тоном ответила леди.
Он поднял палец и многозначительно указал на висящие у них над головой мрачные холсты в коричневых рамах, на которых в зловещих завихрениях огненных линий были запечатлены видения обоерукого художника.
– Взгляните на эти картины, – произнес Джадсон. – Если вы присмотритесь к ним внимательнее, то поймете, что я имею в виду. Мотив дерева повторяется вновь и вновь, подобно мономании. Дерево имеет лучеобразную центробежную структуру, предполагающую размахивание двумя кистями, зажатыми в обеих руках.
Но дерево – это не колесо. Колесо было бы гораздо безобиднее. Хотя у дерева имеются ветви с каждой стороны, они далеко не одинаковы. И вот тут начинается самое опасное.
В комнате воцарилась гробовая тишина, которую нарушил сам доктор, продолжив свою лекцию.
– Попытка разнообразить ветви одновременными амбидекстральными движениями ведет к расстройству церебральной целостности и непрерывности, к нарушению надежного нравственного контроля и согласованного последовательного запоминания…
В черной буре рассудка Энид подобно молнии сверкнуло озарение, и она спросила:
– Это что, месть?
Доктор запнулся посреди многосложного слова, уставившись на девушку. Губы его побелели.
– Ну что, вы уже все свои длинные слова произнесли, лжец, шарлатан и мошенник? – воскликнула она, обрушивая на него шквал неописуемой ярости. – Думаете, я не понимаю, почему вы пытаетесь выставить моего отца человеком, не отвечающим за свои действия? Потому что я сказала, что он может отказать вам от дома… потому что…
Побелевшие губы доктора зашевелились, словно в гримасе агонии.
– И почему это должно меня волновать?
– Потому что… – начала девушка и осеклась.
В ее душе распахнулась бездна, в которую она еще не заглядывала. Несколько мгновений Джадсон сидел на диване неподвижно как труп, но вдруг ожил.
– Да! – воскликнул он, вскакивая на ноги. – Вы правы! Все из-за вас. Все это именно из-за вас! Как я могу оставить вас с ним наедине? Вы должны мне верить! Я говорю вам, этот человек безумен! – Внезапно он закричал изменившимся и каким-то звенящим голосом: – Богом клянусь, я боюсь, что он вас убьет! И как я буду с этим жить?
После всей излитой на Энид педантичности доктора этот взрыв страсти потряс ее до глубины души. Впервые в ее неумолимом голосе что-то надломилось и дрогнуло, но она смогла лишь произнести:
– Если вы заботитесь обо мне, то должны оставить его в покое.
После этого к доктору внезапно вернулось его отстраненное оцепенение, и он ответил голосом, который доносился как будто откуда-то издалека:
– Вы забываете о том, что я врач. Мой долг перед обществом…
– Зато теперь я знаю, что вы подлец и мерзавец, – прервала доктора Энид. – На таких, как вы, всегда лежит долг перед обществом.
В воцарившейся тишине они оба вдруг услышали звуки, которые, возможно, только и могли вывести их из этого состояния безгласного противостояния и которые мгновенно и недвусмысленно сообщили Энид о том, кто вернулся домой.
Легкие, размашистые, небрежные шаги раздались в глубине коридора, сопровождаемые какой-то негромкой песенкой, свидетельствующей о благодушном настроении только что плотно пообедавшего человека. В следующее мгновение перед ними предстал Уолтер Уиндраш, торжественный и величественный в нарядном смокинге. Он был высоким и красивым пожилым джентльменом, в присутствии которого угрюмая фигура доктора показалась не просто коренастой, но почти приземистой. Но когда художник осмотрел мастерскую и увидел открытые окна, веселость сползла с его лица.
– Я только что прогулялся по вашему саду, – тихо заговорил доктор.
– В таком случае я любезно прошу вас покинуть мой дом, – ответил художник. Он побледнел от гнева или какой-то другой эмоции, но его голос звучал отчетливо и твердо. После паузы Уиндраш добавил: – Я вынужден попросить вас прекратить любое общение со мной и моей семьей.
Джадсон вздрогнул и шагнул вперед с неистовством, которое тут же обуздал. Но то, что он произнес, вырвалось у него как будто помимо его воли:
– Вы говорите, что я должен уйти из этого дома. Я говорю, что это вы уйдете из него! – Затем, словно сквозь зубы, он добавил с непостижимой интеллектуальной жестокостью: – Я добьюсь того, чтобы вас признали умалишенным.
Он яростно выбежал из комнаты и ринулся к входной двери, а Уиндраш обернулся к дочери. Она смотрела на него широко открытыми глазами, но ее кожа обрела такой оттенок, что на долю секунды ему показалось, будто она умерла.
Энид мало что помнила из того, что происходило в последующие двое суток, на протяжении которых угроза была осуществлена со всеми ее ужасными последствиями. Однако она помнила, как в какой-то момент ночи или утра, которое, собственно, представляло собой лишь продолжение бесконечной бессонной ночи, она стояла на пороге и безумным взглядом окидывала улицу, словно ожидая, что соседи спасут ее из охваченного пожаром дома. И постепенно ее сковала леденящая душу уверенность: в такой беде на соседей можно не рассчитывать, а молить о пощаде машину современной тирании тоже бесполезно.
Она увидела полисмена, стоявшего возле фонарного столба напротив соседнего дома. Девушка хотела позвать его так, как если бы она нуждалась в спасении от грабителя, но тут же поняла, что с таким же успехом может обратиться за помощью к столбу. Если два врача решили присягнуть, что Уолтер Уиндраш безумен, то на их стороне был весь современный мир, включая полицию. Если они решили присягнуть, что дело не терпит отлагательств, то Уиндраша могли забрать сразу, на глазах у любого полисмена. И все указывало на то, что его заберут сразу.
Тем не менее в полисмене, который стоял именно в этом месте, где раньше никогда не было полиции, угадывалось нечто такое, что приковывало к себе взгляд. И тут из своего дома с легким чемоданчиком в руке вышел их сосед, мистер Уилмот.
Внезапно Энид захотелось с ним посоветоваться. Возможно, она была готова советоваться с кем угодно. Но он всегда казался человеком, располагающим самой разнообразной информацией, включая научную. Поэтому, повинуясь неожиданному порыву, девушка, перебежав через дорогу, попросила его уделить ей несколько минут. Ей показалось, будто мистер Уилмот немного торопится, что было на него совсем не похоже, но он вежливо поклонился и провел ее в свою гостиную.
Как только она очутилась в этой комнате, ее охватило совершенно необъяснимое смущение. Она чувствовала непривычное, иррациональное нежелание разоблачать кого-то или что-то.
Кроме того, в знакомой фигуре мистера Уилмота и в его лице появилось нечто новое. Он был в роговых очках, сквозь которые его взгляд казался более проницательным, чем прежде. В том же костюме он выглядел аккуратнее, и все его движения казались более энергичными. На его щеках по-прежнему развевались похожие на бакенбарды пряди волос, однако выражение лица соседа настолько изменилось, что можно было предположить, будто эти пряди являются частью парика.
Окончательно растерявшись из-за новых охвативших ее сомнений, Энид решила изложить свою проблему более отстраненно и спросила, не может ли он дать совет ее подруге, которой поставили диагноз дуодиапсихоз. Не может ли он сказать ей, существует ли такая болезнь, ведь, насколько ей известно, он хорошо осведомлен в подобных вопросах?
Мистер Уилмот согласился с тем, что кое-что знает об этом. Однако он продолжал торопиться, любезно, но весьма убедительно торопиться. Он, сняв с полки справочник, быстро перелистал страницы. Нет, он сомневался в том, что такое заболевание существует.
– Мне кажется, – произнес Уилмот, серьезно глядя на нее сквозь стекла очков, – ваша подруга могла стать жертвой мошенника.
Услышав подтверждение своих подозрений, Энид направилась домой, и он с готовностью поспешил вслед за ней на улицу. Полисмен отдал ему честь. В этом не было ничего особенного. Полицейские отдавали честь ее отцу и остальным жителям их предместья. Но ей показались странными слова, с которыми он, перед тем как уехать, обратился к полисмену:
– Я хотел бы еще кое-что уточнить. Если я не телеграфирую, пусть все идет по плану.
Когда Энид вернулась домой, она поняла, что тут происходит нечто похуже самой смерти. У двери стоял черный наемный кэб, заставивший ее подумать о похоронах чуть ли не с завистью. Если бы она знала, кто уже сидит в этом кэбе, то остановилась бы и закатила скандал прямо на улице. Но девушка этого не знала, потому прямиком вбежала в дом, где обнаружила двух мрачных, одетых в черное врачей, которые сидели у полукруглого окна. На столе перед ними лежали юридические документы, ручка и чернила.
Один из врачей – тот, который как раз собирался подписать какой-то документ, был величавым седовласым джентльменом в очень элегантном каракулевом пальто. Из разговора Энид поняла, что его зовут Дун. Второй врач был презренным Джоном Джадсоном.
Она замерла на мгновение у открытой двери в комнату и услышала окончание их научной беседы.
– Мы с вами, разумеется, знаем, – говорил Джадсон, – как жалкая идея подсознания или горизонтального разделения рассудка была вытеснена представлением о его вертикальным разделении. Однако обывателю пока совершенно ничего не известно о новом двойном, или амбидекстральном, сознании.
– О да, – спокойным, благодушным тоном отвечал доктор Дун.
У него был очень успокаивающий голос, прибегнув к чарам которого, он совершенно искренне пытался успокоить Энид Уиндраш. Казалось, его до глубины души тронула трагедия ее положения.
– Вы даже не представляете себе, как я сочувствую вашему несчастью, – говорил Дун. – Но я могу заверить вас, что сделаю все необходимое, чтобы смягчить удар, нанесенный всем, кто имеет отношение к этой истории. Я не стану скрывать от вас – ваш отец уже находится в кэбе, под наблюдением заботливых и человечных санитаров. Я не стану скрывать и то, что нам пришлось прибегнуть к некоторым уловкам, наподобие тех, которые применяются в обращении с больными людьми, для того, чтобы убедить его войти в этот кэб. Но, сообщив мистеру Уиндрашу, что ему предстоит поездка с его лучшими друзьями, я говорил лишь чистую правду. Это все так ужасно, дитя мое, но, возможно, мы все можем сплотиться в…
– О, подписывайте документы и покончим с этим, – грубо оборвал его доктор Джадсон.
– Молчите, сэр, – тоном оскорбленного достоинства воскликнул Дун. – Если вы дурно воспитаны и не умеете обращаться с людьми, которых постигло несчастье, то у меня, во всяком случае, имеется больше опыта. Примите мои извинения, мисс Уиндраш.
Он протянул ей руку, и Энид замерла в нерешительности. Затем попятилась, как человек, находящийся в полном смятении. О степени ее безутешности можно судить по тому, что она даже обратилась к Джадсону.
– Прогоните этого человека прочь! – пронзительно взвизгнула Энид. – Прогоните его! Он еще ужаснее, чем…
– Ужаснее, чем… – выжидательно повторил Джадсон.
Она, бросив на него обезумевший и одновременно непроницаемый взгляд, произнесла:
– Ужаснее, чем вы.
– Вы уже подписали этот чертов документ? – кипя негодованием, спросил Джадсон.
Едва Дун подписал бумагу, Джадсон выхватил ее и поспешно выбежал из дому.
И тут Энид увидела нечто совершенно непростительное. Сбегая по ступенькам, он издал радостный возглас, как мальчишка на каникулах или человек, наконец получивший то, о чем он давно мечтал. Она могла бы простить ему все что угодно, кроме этого последнего всплеска радости.
Чуть позже – Энид не смогла бы сказать, сколько прошло времени, – она все еще сидела у полукруглого окна и смотрела на пустую улицу. Девушка достигла того состояния, в котором человек чувствует, что все самое плохое уже случилось и бояться больше нечего. Но она ошибалась. Всего несколько минут спустя двое полицейских и еще один мужчина в штатском поднялись на ее крыльцо и, принеся извинения за вторжение, немного помявшись, провозгласили, что у них имеется ордер на арест Уолтера Уиндраша, обвиняемого в убийстве.
Глава V. Тайна дерева
Мотивы поступков простых людей гораздо труднее уловить, чем те, что руководят поведением утонченных джентльменов. Первые не пытаются анализировать собственные эмоции, и результат зачастую бывает более таинственным, особенно с учетом того, что они никогда не стремятся разгадать эту тайну.
Энид была очень простым человеком. Впервые в жизни она оказалась в таком водовороте мыслей и эмоций. И первым чувством девушки, вызванным воздействием последнего потрясения, было примитивное человеческое ощущение того, что ее уединение подошло к концу. На нее свалилось нечто настолько сложное и сокрушительное, что тащить это дальше в одиночку у нее не было сил. Она нуждалась в друге.
Поэтому вышла за дверь и направилась по улице в поисках друга. Она отправилась искать шарлатана, мошенника, нелепого лживого мистагога[38], человека, который совершил против нее и ее отца самое гнусное и невообразимое злодейство. И Энид увидела, как он входит в свой собственный дом с медной табличкой на двери. Что-то не укладывающееся в сознание подсказало ей, что каким-то черным, извращенным и непостижимым образом он на ее стороне и что он сможет добиться всего, чего только захочет. Она остановила злодея своей странной истории и заговорила с ним так же непринужденно, как если бы он приходился ей братом.
– Я бы хотела, чтобы вы на минутку зашли к нам, – попросила Энид. – Произошло еще одно ужасное событие, и я уже вообще ничего не понимаю.
Доктор проворно обернулся, окинув улицу внимательным взглядом.
– Ага, – протянул он, – значит, к вам уже явилась полиция.
Энид на мгновение даже дар речи потеряла, и в ее затуманенном мозгу внезапно забрезжил свет.
– Вы знали, что ко мне должны прийти полицейские? – воскликнула Энид. И тут во всеобъемлющем ослепительном озарении она осознала тысячу фактов одновременно. Результат этого осознания оказался достаточно неожиданным. У нее вырвалось лишь одно выражение недоверчивого изумления:
– Так значит, вы не мерзавец?
– Только в определенной степени, – отозвался он. – Но осмелюсь предположить, что некоторые сочли бы мой поступок совершенно недопустимым. Ничего лучшего я придумать не смог, однако должен был его спасти. И времени на раздумья не оставалось.
Энид сделала глубокий вдох. Постепенно перед ней, как далекий мираж, забрезжило воспоминание, и она его поняла.
– Теперь мне все ясно, – произнесла девушка. – Вы поступили совсем как в прошлый раз, когда вытолкнули его почти из-под машины.
– Боюсь, что я чересчур импульсивен, – произнес Джадсон, – и, наверное, прыгаю слишком рано.
– Но в обоих случаях, – возразила она, – вы прыгнули как раз вовремя.
Затем Энид вернулась в дом. Ее рассудок все еще был расколот ужасом на множество частей. Она представляла отца то обезьяной, то маньяком, то убийцей. И тем не менее что-то пело в глубине души Энид, потому что ее друг оказался не таким уж дурным человеком.
Десять минут спустя, когда инспектор Брэндон из управления по расследованию уголовных дел, рыжеволосый полицейский с флегматичным лицом, но живыми глазами вошел в гостиную Уиндрашей, он нос к носу столкнулся с темноволосым джентльменом, имеющим квадратное лицо, такой же формы плечи и непроницаемую улыбку. Никто из людей, видевших доктора Джадсона во взвинченном и обуреваемом страстями состоянии, не узнал бы его в этом несокрушимо бесстрастном друге семьи, сидевшем в кресле и смотревшем на полицейского.
– Я не сомневаюсь, инспектор, вы согласитесь со мной в том, что эту несчастную леди необходимо избавить от ненужных страданий, – невозмутимо произнес он. – Я семейный врач, и на мне в любом случае лежит ответственность за ее состояние. Но также на мне лежит ответственность иного рода, и вы можете быть уверены: человек в моем положении не станет чинить препятствий, не позволяющих вам исполнять ваш долг. А пока, я надеюсь, вы согласитесь объяснить мне в самых общих чертах характер вашего задания.
– Ну что ж, сэр, – ответил инспектор, – что касается моего задания, то, должен признаться, в таких случаях я всегда рад возможности иметь дело с третьей стороной. Но, надеюсь, вы будете говорить со мной честно и искренне.
– Я буду говорить вполне искренне, – хладнокровно откликнулся доктор. – Насколько я понял, вы располагаете ордером на арест мистера Уолтера Уиндраша.
Полисмен кивнул.
– За убийство Исаака Морзе, – пояснил он. – Вам известно, где в настоящее время находится Уиндраш?
– Да, – серьезно ответил Джадсон. – Я знаю, где в настоящее время находится Уиндраш. – И, спокойно взглянув на полицейского, добавил: – Если хотите, я вам об этом сообщу. Или доставлю вас к нему. Я совершенно точно знаю, где он.
– Нам не нужны никакие прятки или игры в кошки-мышки, знаете ли, – покачал головой инспектор. – Если он сбежит, отвечать придется вам.
– Он не сбежит, – ответил доктор Джадсон.
Воцарилась тишина, которую нарушила суета за дверью, и на крыльцо взбежал разносчик телеграмм с депешей для инспектора. Этот достойный муж прочитал ее, хмурясь от удивления, а затем поднял голову и через стол посмотрел на собеседника.
– В каком-то смысле это принесли весьма своевременно, – произнес он. – Похоже, мы поступили правильно, пытаясь разобраться, вместо того чтобы рубить с плеча. Разумеется, если вы отвечаете за свои слова.
Он подал телеграмму доктору, который быстро пробежал взглядом по таким строкам:
ДО МОЕГО ВОЗВРАЩЕНИЯ НИЧЕГО НЕ ПРЕДПРИНИМАТЬ НАСЧЕТ У. У. БУДУ НА МЕСТЕ ЧЕРЕЗ ПОЛЧАСА. ХАРРИНГТОН.
– Это прислал мой начальник, – пояснил офицер. – Главный детектив, расследующий дело на месте преступления. Я бы даже сказал, что на сегодняшний день он один из главных детективов в мире.
– Да, – сухо откликнулся доктор. – Полагаю, я не ошибусь, предположив, что мистер Харрингтон проводил свое расследование под именем мистера Уилмота? И, кроме того, жил в доме по соседству?
– Да вы, похоже, кое в чем осведомлены, – с улыбкой заметил инспектор Брэндон.
– Видите ли, ваш друг вел себя как настоящий взломщик. Поэтому я был просто вынужден заподозрить в нем полицейского, – откликнулся Джадсон. – И еще, он заявил, что располагает самыми весомыми полномочиями. Я выяснил: эта семья не наделяла его подобными полномочиями, поэтому предположил, что, по всей вероятности, речь идет о полномочиях представителя закона.
– Что бы он ни сказал, он имел на это все основания, можете быть уверены, – заявил собеседник доктора. – Наш друг Харрингтон практически всегда оказывается непогрешим. А в данном случае его действия были полностью оправданы находкой, хотя никому такое и в голову не могло бы прийти.
– То, что он нашел, – произнес врач, – было скелетом человека, втиснутым в полый ствол дерева. Скелет явно находился там уже долгое время и имел следы сильного удара по затылку, нанесенного левой рукой.
Брэндон недоуменно уставился на доктора.
– Откуда вам известно, что именно он нашел? – спросил инспектор.
– Мне это известно, потому что я и сам обнаружил скелет, – отозвался Джадсон. – После некоторой паузы он добавил: – Да, инспектор, мне и вправду кое-что известно об этом деле. Как я вам и говорил, если это действительно необходимо, я могу отвезти вас к Уиндрашу. Разумеется, не имею ни малейших притязаний на право торговаться с вами. Но, поскольку в данный момент вы из-за этой телеграммы все равно не в силах ничего предпринять, а я, вполне вероятно, смогу быть вам полезен, можно ли попросить вас об ответной услуге? Не изложите ли вы мне всю эту историю? Или, возможно, точнее, вашу теорию?
Как только с Брэндона, служащего в управлении по расследованию уголовных дел, сошла маска профессиональной флегматичности, его лицо стало не только подвижным и добродушным, но и необычайно умным. Несколько секунд он задумчиво разглядывал доктора и, видимо, одобрил то, что открылось его взгляду. Затем с улыбкой произнес:
– Я полагаю, вы один из тех сыщиков-любителей, которые увлекаются детективными романами или даже пишут их. Что ж, я не отрицаю, что это и в самом деле в каком-то смысле детективный роман. В подобных книгах и беседах неизменно поднимается один и тот же вопрос, который весьма уместен и в нашем случае. Вы встречали его десятки раз. Предположим, гениальный человек решил совершить преступление. – Инспектор ненадолго погрузился в раздумья, а затем продолжил: – С нашей точки зрения основная проблема любого преступления, связанного с убийством, заключается в том, что делать с телом. Я думаю, подобный факт спас от убийства многих людей. Тот факт, что эти люди представляли бы для своих врагов бóльшую опасность, будучи мертвыми, а не живыми. Убийцы прибегают ко множеству уловок. Они пытаются расчленять и измельчать трупы, бросают их во всякого рода печи или, как доктор Криппен, прячут их под бетонный пол. Но эта история выделяется на общем фоне благодаря необычайной и одновременно действенной уловке человека, которого я называю гением.
Исаак Морзе около двадцати лет назад процветал на поприще финансового посредничества и консультирования. Полагаю, вы знаете, что это такое. Фактически он добился успеха как ростовщик, и его дело расцвело буйным цветом, хотя во всех остальных отношениях он был отпетым негодяем. Он процветал бурно и притом исключительно за счет других людей. Поэтому не приходится удивляться тому, что был весьма непопулярной личностью, в особенности среди тех, кто оказался менее удачливым. В числе последних были два студента, одного из которых, медика и в целом менее интересную личность, звали Давин. Вторым был молодой художник по имени Уиндраш.
Финансовый консультант поступил опрометчиво, оставив машину с шофером на дороге и отправившись пешком через пустошь к отелю, где должно было состояться совещание. Их путь пролегал через унылую заболоченную ложбину, выделявшуюся только этим странным полым деревом…
Как поступил бы обычный тупой профессиональный убийца? Вне всякого сомнения, нанес бы смертельный удар, улучив момент, когда его товарищ отвернулся или отвлекся. Если бы задуманное злодеяние сошло ему с рук, он бы тайком вернулся к телу и выкопал бы мелкую могилу в песчаном грунте пустоши. Либо попытался увезти труп, предварительно спрятав его в ящике, прямо на глазах у персонала гостиницы. Такова разница между обычным преступником и человеком, наделенным воображением, то есть художником. Художник прибег к совершенно неожиданному и с виду нелепому средству, которое, однако, работало на протяжении двадцати лет.
Он объявил, будто проникся романтическими чувствами к этому клочку пустоши. Он всем разболтал о намерении купить его и поселиться на нем. И он действительно его приобрел и действительно на нем поселился. Тем самым скрыл от посторонних глаз тайну того, что там находилось. Ибо в те несколько мгновений, когда между ним и вторым студентом, который шел немного впереди, оказалось это раскидистое дерево, он ударил Морзе левой рукой и швырнул его тело в зияющую в стволе полость.
В этом уединенном месте, разумеется, не было никого, кто мог бы стать свидетелем содеянного. Но много позже, уже после того как студент-медик дошел до отеля, а оттуда уехал на поезде в Лондон, другой путешественник увидел Уиндраша, который в полном одиночестве сидел посреди пустоши, глядя на дерево и бурлящие заводи. Он был погружен в какие-то мрачные раздумья, вне всякого сомнения, связанные с его дерзким планом.
Как ни странно, даже случайному прохожему его одинокая фигура показалась такой трагической, как если бы перед ним был сам Каин, а заводи в лучах красного заката были похожи на кровь.
Остальная часть этого отчаянного предприятия, или художественного изыска, прошла достаточно гладко. Прослыв сумасбродом, он избежал даже тени подозрения в совершении преступления. Ему удалось заключить дерево в клетку, словно дикого зверя, и это было воспринято как причуда эксцентричного художника. Обратите внимание на то, что клетка становилась все более неприступной. Когда люди начали проявлять к дереву интерес, он изгнал из своего сада всех, за исключением Харрингтона, и, судя по всему, вас тоже.
– Мне кажется, – произнес Джадсон, – Харрингтон, или Уилмот, как бы там его ни звали, сказал вам, что художник признался в обоерукости, то есть в умении действовать левой рукой так же хорошо, как и правой.
– Вы правы, – кивнул инспектор. – Ну что ж, доктор Джадсон, я пошел вам навстречу и рассказал практически все, что мне на данный момент известно. Если вы знаете что-либо из того, что осталось скрытым от нас, я должен вас предупредить: вы просто обязаны отблагодарить меня ответной откровенностью. Это чрезвычайно серьезное дело. Дело, которое попахивает виселицей.
– Нет, – задумчиво произнес доктор Джадсон, – виселицей это дело и не пахнет.
Поскольку его собеседник лишь изумленно вытаращил глаза, доктор добавил, выговаривая слова все так же медленно, как будто находясь в трансе:
– Вы не сможете повесить Уолтера Уиндраша.
– Что вы имеете в виду? – уже совершенно другим тоном резко воскликнул инспектор.
– Видите ли, – сияя широкой улыбкой, пояснил врач, – Уолтер Уиндраш находится в психиатрической лечебнице. Его обследовали с помощью старых, испытанных, совершенно официальных методов и признали умалишенным. – Джадсон говорил об этом так, будто речь шла о событиях, случившихся сто лет назад. – Медики, поставившие диагноз, обратили внимание на симптом амбидекстральности и на несколько избыточное развитие мышц левой руки.
Инспектор Брэндон потрясенно смотрел на оживленного, улыбающегося доктора, который поднялся, как будто их разговор подошел к концу. Но сделав шаг к двери, Джадсон обнаружил, что путь ему преградил только что появившийся человек. Подняв голову, доктор снова увидел перед собой длинные волосы и вытянутое улыбающееся лицо джентльмена под именем мистер Уилмот, вызвавшего у Джадсона самую искреннюю антипатию.
– Я снова здесь, – широко улыбаясь, заявил Уилмот, или Харрингтон, – и, похоже, как раз вовремя.
Инспектор пришел в себя, в очередной раз продемонстрировав скорость реакций и тонкость восприятия. Он, быстро вскочив со стула, спросил:
– Что-то случилось?
– Нет, – отозвался великий сыщик, – ничего не случилось. Если сбросить со счетов то, что мы преследуем не того человека.
Удобно расположившись в кресле, он улыбнулся инспектору.
– Не того человека! – повторил Брэндон. – Вы хотите сказать, что Уиндраш – это не тот человек? Такого не может быть! Я только что взял на себя смелость рассказать доктору Джадсону, как было дело…
– Находясь под впечатлением, – перебил его Харрингтон, – что вам это известно. Что касается меня, то я выяснил истину всего двадцать минут назад.
Он держался в высшей степени оживленно. Но обернувшись к доктору, тут же стал серьезным, заговорил деловым тоном, тщательно подбирая и взвешивая каждое слово.
– Доктор, – произнес Уилтон, – вы человек науки и понимаете то, что в этом мире мало кто способен понять. Вам известно, что такое гипотеза, способная удерживать позиции. Будучи человеком науки, вы наверняка располагаете опытом создания очень сложной, полной и даже весьма убедительной теории.
– Ну как же, разумеется, – с мрачной улыбкой отозвался Джон Джадсон, – разумеется, я располагаю опытом создания очень сложной, полной и весьма убедительной теории.
– Но, – задумчиво продолжал детектив, – будучи человеком науки, вы тем не менее были готовы допустить вероятность, пусть и совсем незначительную, того, что ваша теория может оказаться неверной.
– Вы снова правы, – ответил Джадсон, и его улыбка стала еще более зловещей. – Я был готов допустить незначительную вероятность того, что моя теория может оказаться неверной.
– Что ж, я принимаю на себя полную ответственность за неожиданный крах моей теории, – продолжая мило улыбаться, заявил детектив. – Инспектор ни в чем не виноват. Всю эту историю о преступном художнике и его плане сокрытия тела придумал я. Впрочем, это была чертовски умная, интересная идея, хотя мне и не следовало бы так говорить. И на самом деле все свидетельствует в ее пользу, за исключением того, что она не может быть истинной. Что поделаешь, слабые места имеются даже у самых блестящих теорий.
– Но почему она не может быть истинной? – ошеломленно пробормотал Брэндон.
– Именно потому, – ответил его начальник, – что я только что обнаружил настоящего убийцу. – В воцарившейся мертвой тишине он добавил, как будто в качестве милого философского размышления: – Это великое и дерзкое в своем художественном замысле и исполнении преступление, о котором мы рассуждали, как и многие гениальные явления, оказалось слишком великим для нашего мира. Возможно, в утопии или в раю мы могли бы иметь дело с подобными идеальными и талантливыми убийствами. Но обычный убийца действует гораздо примитивнее… Брэндон, я нашел второго студента. Разумеется, вы осведомлены о нем куда меньше.
– Прошу прощения, – натянуто отозвался инспектор. – Разумеется, мы отследили перемещения второго студента и всех остальных, кто мог быть замешан в этом деле. В тот вечер он вернулся в Лондон на поезде. Месяц спустя по делам отправился в Нью-Йорк, откуда перебрался в Аргентину, где основал успешную и вполне респектабельную врачебную практику.
– Вот именно, – кивнул Харрингтон. – Он поступил самым скучным и примитивным образом, как и подобает настоящему преступнику. Он сбежал.
Казалось, только сейчас к Джадсону вернулся дар речи.
– Вы абсолютно уверены, – изменившимся голосом произнес он, – что Уиндраш действительно невиновен?
– Я в этом абсолютно уверен, – очень серьезно откликнулся Харрингтон. – Это не гипотеза, а доказательство. Я располагаю сотней доказательств, и все они сходятся в одной точке. Я приведу лишь некоторые из них. Удар по черепу был нанесен очень необычным хирургическим инструментом, и я нашел этот инструмент у того, кто им воспользовался. Точку, в которую нанесли удар, мог выбрать только человек, располагающий специальными знаниями. Человек по фамилии Давин, который, как нам известно, присутствовал на месте преступления, а также имел более убедительный мотив для его совершения (поскольку его разорили и он опасался разоблачения), был и остается человеком со специальными знаниями подобного рода. Он хирург и притом весьма искусный. Он также левша.
– Если вы в этом убеждены, сэр, тогда вопросов больше нет, – с некоторым сожалением произнес инспектор. – Как объяснил доктор Джадсон, леворукость является частью заболевания или помрачения рассудка Уиндраша…
– Вы не станете спорить с тем, что я отнюдь не утверждал, будто уверен насчет Уиндраша, – спокойно произнес Харрингтон. – Но я утверждаю это сейчас. Я уверен в своих выводах относительно Давина.
– Доктор Джадсон говорит… – снова начал инспектор.
– Доктор Джадсон говорит, – воскликнул сам врач, вскакивая, словно подброшенный пружиной, – доктор Джадсон говорит; все, что произнес доктор Джадсон за последние сорок восемь часов, – это куча вранья! Доктор Джадсон говорит, что Уолтер Уиндраш не более безумен, чем мы с вами. Доктор Джадсон спешит объявить: его хваленая теория древесной амбидекстрии – это полная галиматья, не способная убедить даже младенца! Дуодиапсихоз! Ха! – Он яростно фыркнул, издав неописуемо чудовищный звук.
– Это просто невероятно, – пробормотал инспектор Брэндон.
– Полностью с вами согласен, – кивнул доктор. – Мы все оказались в дураках из-за того, что пытались быть слишком умными. Но я выгляжу полным идиотом! Послушайте, это необходимо как можно скорее исправить! Хватит с мисс Уиндраш и того, что ее отцу пришлось целый день провести в сумасшедшем доме. Я должен составить какой-то документ, признающий, что была допущена ошибка, или констатирующий выздоровление, или еще какой-то вздор, и вытащить его оттуда.
– Но ведь, – серьезно заговорил Харрингтон, – насколько я понял, такой видный человек как доктор Дун тоже подписал распоряжение о необходимости немедленной изоляции Уиндраша в психиатрической клинике, а значит, в его компетенции…
– Дун! – вскричал Джадсон с неописуемо неистовым презрением в голосе. – Дун! Дун подпишет все что угодно! Дун скажет все что угодно. Дун просто слабоумный старый аферист! Он написал одну книгу, нашумевшую, когда я был еще младенцем, и с тех пор не открывал вообще ни одного издания. Я видел на его столе гору новых книг с неразрезанными страницами. А его представления о доисторическом человеке гораздо более доисторические, чем самые древние окаменелости. Как будто хоть один серьезный ученый способен поверить в весь этот вздор о человеке древесном! Бог ты мой, с Дуном у меня вообще никаких проблем не возникло! Мне всего лишь пришлось немного польстить ему, придав этой истории чрезвычайно древесный вид, а затем заговорить о том, чего он не понимал, но ставить под сомнение не решался. Я здорово поразвлекся, немного отойдя от психоанализа.
– Как бы то ни было, – настаивал Харрингтон, – поскольку распоряжение подписано доктором Дуном, он должен подписать и его аннулирование.
– Ну ладно, – нетерпеливо воскликнул Джадсон, уже что-то нацарапавший на листке бумаги и мчавшийся к выходу из комнаты, – я сбéгаю к нему, и он мне все подпишет.
– С удовольствием отправился бы к нему с вами, – заявил Харрингтон.
Поскольку скорость их перемещения по городу задавалась безудержным Джадсоном, они довольно быстро оказались перед внушительным домом с колоннадой в центре Вест-Энда, домом с мрачноватыми ставнями, в который наш доктор совсем недавно нанес визит.
Между Джадсоном и представительным доктором Дуном разыгралась весьма примечательная сцена. Теперь, когда на это дело уже пролился некоторый свет, гости сполна смогли оценить уклончивость ответов того великого человека и упорство его незначительного оппонента. Тем не менее доктор Дун, видимо, решил, что будет благоразумнее вместе с коллегой отречься от упомянутой теории, и, небрежно взяв со стола перо, подписал документ левой рукой.
Глава VI. Эпилог сада
Две недели спустя мистер Уолтер Уиндраш прогуливался по своему любимому саду, улыбаясь и покуривая с таким видом, будто совершенно ничего не произошло. Он курил короткую сигарету в очень длинном мундштуке и пребывал в самом спокойном расположении духа. Именно в том и заключалась настоящая загадка Уолтера Уиндраша, постичь которую оказались не в состоянии ни медик, ни юрист. Эту тайну не смог постичь ни один из детективов.
Уиндраша успели превратить в чудовище в глазах самого близкого ему человека. Его собственному ребенку рассказывали о нем, как о шимпанзе и маньяке. Затем его описали как безжалостного и хладнокровного убийцу, посвятившего всю свою жизнь сокрытию преступления. Уиндраша облили грязью и угрожали еще более жуткими унижениями. Он обнаружил, что его обожаемый личный рай является местом убийства и что его друг с готовностью поверил в то, будто он сам – убийца.
Уиндраш побывал в сумасшедшем доме, едва не угодил на виселицу. Но все эти ужасные события значили для него куда меньше, чем очертания большого разноцветного облака в утреннем небе, приплывшего откуда-то с востока, или тот факт, что в ветвях трагического дерева начали петь птицы.
Можно было бы предположить, что его эмоции слишком поверхностны для таких трагедий. Те, кто привык зреть в корень, могли бы сказать, что он, напротив, слишком глубок, чтобы воспринимать все это всерьез. Так или иначе, но он пребывал в состоянии совершенно неуместной эйфории и выглядел человеком не от мира сего. Возможно, инспектор Брэндон не вполне осознавал, каким чудовищем является человек, именуемый гением.
А Уилдраша болезненные воспоминания и в самом деле терзали гораздо меньше, чем его здравомыслящего современника. Спустя несколько минут к нему присоединился молодой друг, доктор Джадсон. По сравнению с ним доктор был угрюм и явно испытывал неловкость. Его смущение казалось настолько сильным, что художник начал в шутливой форме укорять доктора за это.
– Видите ли, – произнес Джадсон с присущей ему мрачноватой искренностью, – мне следует стыдиться своих мыслей, так же, по-видимому, как и всего остального. Но я честно вам признаюсь, что даже представить себе не могу, как вы можете гулять в таком месте.
– Мой дорогой друг, и вы еще считаетесь хладнокровным и рационально мыслящим человеком науки, – беспечно отозвался Уиндраш. – В каких же суевериях вы погрязли! В какой средневековой тьме проводите свои дни! Я всего лишь бедный и бесполезный мечтатель и поэт, но, смею вас заверить, живу при свете солнца. Если честно, я его и не лишался, даже тогда, когда вы на пару дней отправили меня в этот свой маленький и милый санаторий. Мне там было весьма неплохо. Что касается сумасшедших, то я пришел к выводу: они гораздо разумнее, чем мои друзья за пределами лечебницы.
– Вам вовсе незачем сыпать мне соль на рану, – простонал Джадсон. – Я не собираюсь извиняться за то, что счел вас безумцем, потому что никогда так не думал. Но, пожалуй, будучи человеком щепетильным, должен извиниться за то, что считал вас убийцей. Однако убийца убийце рознь. Я знал всего лишь то, что нашел скелет убитого человека, спрятанный вами в саду. Но вас могли спровоцировать, и я допускал возможность наличия смягчающих обстоятельств. И в самом деле, из того, что слышал о покойном мистере Морзе, вряд ли его кончина кого-то опечалила. Но я знал, Уилмот – детектив, и он что-то разнюхивает у дерева. Я понял, в ближайшем будущем вам грозит арест, и должен был действовать без промедления. Честно говоря, я всегда действую слишком поспешно. Ссылаться на безумие уже после ареста – это очень слабый ход, особенно когда никакого безумия нет и в помине. Но если бы вас таки признали психически ненормальным, то арестовать не смогли бы. Мне предстояло придумать воображаемое заболевание, и на это изобретение у меня было не более пяти минут. Я каким-то образом сложил диагноз из обрывков нашего разговора по поводу амбидекстрии и воспоминаний о том вздоре, который когда-то написал Дун об антропоидах. Я использовал этот вздор отчасти потому, что предвидел: мне придется каким-то образом расположить к себе Дуна, а отчасти потому, что его теория прекрасно вписывалась в историю о дереве. Но я до сих пор содрогаюсь, вспоминая весь тот бред, который наплел. Это была от начала до конца вымышленная история. Но какие же чувства должны испытывать люди, думая об ужасах, произошедших на самом деле?
– И каковы ваши чувства? – жизнерадостно поинтересовался Уиндраш.
– Я не могу избавиться от ощущения, – произнес Джадсон, – что большинство людей избегало бы этого дерева, как зачумленного.
– Птицы садятся на него, словно на плечи Святого Франциска, – отозвался Уиндраш.
Наступило молчание, а затем Джадсон угрюмо произнес:
– В конце концов, сэр, просто невероятно, что вы жили рядом с этим деревом в течение двадцати лет и так и не заметили, что находится внутри. Я знаю, тело очень быстро сгнило до самых костей, потому что ручей унес все остатки разложившейся плоти, но вы, наверное, чуть ли не каждый день карабкались на свое дерево.
Уолтер Уиндраш пристально посмотрел на него ясным взглядом стеклянных глаз.
– Я никогда даже не прикасался к дереву, – произнес он. – Я всегда держался поодаль.
Что-то в его поведении подсказало молодому человеку, что они подобрались к объяснению эксцентричности художника. Он промолчал, а Уиндраш продолжил:
– Вы много рассказываете нам об эволюции и восхождении человека. Вы, ученые, разумеется, весьма высокомерны, и в вас нет ничего романтичного. Вы не верите в райский сад. Не верите в Адама и Еву. И, самое главное, не верите в запретное дерево.
Доктор покачал головой в шутливом раскаянии, однако собеседник продолжал, не сводя с него суровый и неподвижный взгляд:
– Но послушайте, что я вам скажу: вы всегда должны иметь запретное дерево у себя в саду. Всегда в вашей жизни должно быть нечто, к чему нельзя прикасаться. В этом тайна вечной молодости и счастья. В мире нет историй правдивее тех, которые вы называете легендами. Но вы эволюционируете, исследуете мир и решаете отведать плодов с дерева познания. И что из этого выходит?
– А что? – начал защищаться доктор. – Из этого вышло немало хорошего.
– Мой друг, – произнес поэт. – Вы как-то спросили у меня, какая польза от этого дерева. Я ответил вам, что не желаю, чтобы от него была какая-либо польза. Как же я ошибался. Я получал от него только хорошее, потому что для меня оно было бесполезным. Что получили от него те, для кого оно было полезным? Что получили те, кто, повторяя извечную ошибку, просил у него плодов? Пригодилось ли это Давину или Дуну, или как там вы его называли. И какие плоды он собрал, кроме плодов греха и смерти? Он получил от него убийство и самоубийство. Сегодня утром мне сообщили: Давин принял яд, оставив признание в убийстве Морзе. Разумеется, в каком-то смысле оно помогло Уилмоту. Но чего добились даже Уилмот и Брэндон, кроме страшной обязанности притащить своего ближнего на виселицу? Оно пригодилось вам, когда вы изобретали какой-то бессмысленный кошмар, с помощью которого надеялись пожизненно упечь меня в сумасшедший дом и запугать моих родных. Но это действительно был кошмар. И, похоже, он все еще продолжает вас преследовать. Однако повторяю: я не извлек из дерева ни малейшей пользы и по-прежнему наслаждаюсь солнечными лучами.
Пока он говорил, Джадсон поднял глаза и увидел в дальнем конце лужайки Энид Уиндраш. Она только что вышла на солнце из тени, отбрасываемой стеной дома. Что-то в золотистом равновесии ее фигуры, разрумянившегося лица и огненном сиянии волос наводило на мысль об аллегорической картине рассвета, с которой девушка, казалось, шагнула в реальный мир. Она шла очень быстро, но все равно каждое ее движение было окутано какими-то плавными изгибами величественной и бессознательной энергии водопада и ветра. Поэт не мог не уловить эту гармонию с почти космическим уклоном их беседы, однако вслух он как бы мимоходом проронил:
– Энид, я тут снова набиваю цену своему имению, скромно сравнивая собственный задний двор с райским садом. Но как это ни прискорбно, разговаривать со столь закоренелым в материалистических взглядах молодым человеком бесполезно. Он не верит ни в Адама, ни в Еву, ни во все остальное, о чем тебе рассказывают по воскресеньям.
Молодой человек ничего не ответил. В это мгновение он был всецело поглощен представшим перед ним видением.
– Я не уверена, что здесь найдутся змеи, – рассмеялась Энид.
– Кое-кто из нас, – отозвался Джадсон, – находился в таком состоянии психического расстройства, в котором люди обычно видят змей. Но, думаю, мы уже все исцелились и способны увидеть многое другое.
– Мне кажется, вы хотите сказать, – мечтательно произнес Уиндраш, – что в результате эволюции мы поднялись на более высокую ступень и можем видеть более привлекательные явления. Поймите меня правильно, я вовсе не против чьей-либо эволюции, особенно если она происходит тихо, по-джентльменски и без всей этой суеты. Какая, в самом деле, разница, лазали мы когда-нибудь по деревьям или нет? Однако я по-прежнему считаю, что даже обезьянам следовало бы объявить одно из деревьев священным и запрещенным для лазания. Но эволюция всего лишь означает… О боже, моя сигарета потухла. Пожалуй, отныне я буду курить в библиотеке.
– Почему вы говорите «отныне»?
Глядя на его удаляющуюся спину, они не услышали ответа, однако он произнес:
– Потому что это райский сад.
Внезапное молчание повисло между двумя людьми, которые, уставившись друг на друга, стояли на лужайке. Затем Джон Джадсон подошел к девушке и с величайшей серьезностью произнес:
– Я думаю, кое в чем ваш отец недооценивает мою ортодоксальность.
Выражение улыбающегося лица Энид стало чуть более серьезным.
– Почему вы так говорите? – спросила она.
– Потому что на самом деле я верю в Адама и Еву, – ответил ученый муж, внезапно хватая ее за руки.
Она не стала их отнимать, а продолжала стоять совершенно неподвижно, внимательно всматриваясь в его лицо. Изменились лишь ее глаза.
– Я верю в Адама, – произнесла она, – хотя некоторое время полагала, что на самом деле он змий-искуситель.
– Я никогда не считал вас змием-искусителем, – ответил доктор все тем же новым голосом, звучавшим настолько отрешенно, что казался почти мистическим. – Но я видел в вас Херувима с пылающим мечом.
– Я выбросила свой меч, – произнесла Энид Уиндраш.
– Значит, остался только ангел, – заключил он, а она возразила:
– Осталась просто женщина.
На верхушке поруганного дерева запела какая-то птичка, и в тот же момент с юга на сад налетел сильный порыв утреннего ветра, пригнув все кустарники. Казалось, солнечный свет мощными волнами прокатился по зелени сада, предвещая этот натиск воздуха. И обоим молодым людям почудилось, будто что-то сломалось или разжалось – последняя связь с хаосом и тьмой, последняя нить сетей какого-то сопротивляющегося небытия, оказывающего упорное противодействие созиданию. И Господь создал новый сад, а они стояли, исполненные жизни и сил, у самого основания мира.
Восторженный вор
Глава I. Имя Нэдуэй
Имя Нэдуэй было в каком-то смысле знаменитым и даже в некотором роде вдохновляющим и возвышенным. Его, как милость или дар, носил перед собой Альфред Великий, блуждая по лесам и мечтая об освобождении Уэссекса. Во всяком случае, к такому выводу приходил человек, разглядывающий рекламный плакат, на котором в кричаще ярких красках было изображено, как упомянутый персонаж возмещает нанесенный ущерб, предлагая взамен сгоревших лепешек лучшее в мире печенье Нэдуэй.
Сам Шекспир услышал это имя словно трубный глас. Разумеется, если верить удивительной картине с подписью «Анна Хатауэй[39] знала толк в Нэдуэй», на которой поэт с сияющим видом лицезрел столь бесподобное угощение. Нельсон в разгар битвы увидел это имя, начертанное на небесах. Во всяком случае, так утверждали хорошо знакомые нам огромные рекламные щиты с изображением Трафальгарской битвы, размещенные на всех улицах и столь метко дополненные благородными строками Кемпбелла: «О Нельсоне и Нэдуэе славу пою великому дню»[40].
Не менее знаменит и более современен патриотический плакат, изображающий британского матроса, который строчит из пулемета, беспрерывно поливая публику ливнем печенья Нэдуэй. Плакат довольно несправедливо преувеличивает смертоносность упомянутого лакомства. Люди, которым посчастливилось поднести к губам кусочек этой сладости, наверняка остались в недоумении, пытаясь понять, что же так отличает ее от других, менее прославленных печений. Но еще никто из тех, в чей желудок путем простого употребления в пищу опустилось это печенье, не ощутил его фатального воздействия, подобного попаданию пули.
В целом, очень многие подозревали, что главное различие между изделиями Нэдуэя и всем остальным печеньем заключается в вездесущности этой изумительной картинной галереи рекламных щитов, окруживших Нэдуэя вычурной пышностью и блистательным шествием исторических персонажей.
В самом центре всего этого геральдического великолепия и рева труб находился лишь маленький неприметный человечек с седой козлиной бородкой. Он носил очки, никогда не улыбался и никуда не ходил, кроме как по делам, да еще в баптистскую молельню, выстроенную из коричневого кирпича.
Это и был мистер Джейкоб Нэдуэй, позднее превратившийся, разумеется, в сэра Джейкоба Нэдуэя, а со временем – и в лорда Нормандейла, основателя фирмы и источника потоков печенья. Он по-прежнему жил очень просто, но мог позволить себе любую роскошь. К примеру, такую, как благородную Миллисент Милтон, в качестве личного секретаря.
Она была дочерью обедневшего аристократического рода, с представителями которого он состоял в приятельских отношениях, поскольку жили они по соседству.
Мало-помалу относительная важность Нэдуэя и Милтонов поменялась местами, что вполне естественно. Мистер Нэдуэй мог позволить себе такую роскошь, как положение патрона благородной Миллисент. Благородная Миллисент не могла позволить себе такую роскошь, как отказ от положения секретаря мистера Нэдуэя.
Тем не менее иногда она мечтала об этом в своих розовых снах. Не то чтобы старина Нэдуэй плохо с ней обращался или мало ей платил либо допускал в обращении с ней хоть малейшую грубость. Для этого наш благочестивый радикал был слишком умен. Он отлично отдавал себе отчет в существовании определенной договоренности и равновесия между разбогатевшими плебеями и обедневшими аристократами.
Миллисент была неплохо знакома с семейством Нэдуэев, сблизившись с ними задолго до того, как ей предоставили там официальную работу. Поэтому с ней не могли обращаться иначе, чем как с другом семьи, хотя Нэдуэи не относились к тем семьям, среди которых она стала бы искать себе друзей. И все-таки Миллисент встретила здесь друзей, а в какой-то момент у нее возникла возможность найти не просто друзей, а друга. Быть может, и не просто друга.
У Нэдуэя было двое сыновей, один из которых закончил школу, а другой – колледж, где из них общепризнанным современным способом ненавязчиво воспитали джентльменов. Впрочем, подход к формированию их характеров был различным, хотя за обоими процессами Миллисент наблюдала с немалой заинтересованностью. Возможно, было что-то символичное в том, что старшего сына звали Джон Нэдуэй, поскольку родился он в то время, когда его отец питал пристрастие к простым или предпочтительно библейским именам. Младший был Норманом Нэдуэем, и это имя указывало на появившуюся у отца тягу к элегантности и, возможно, предчувствие титула Нормандейл.
В старые добрые времена, когда Джона называли Джеком, он был самым обычным мальчишкой, игравшим в крикет и лазавшим по деревьям с непринужденной ловкостью молодого зверька, невинно играющего на солнце. Он был не лишен привлекательности, и Миллисент влекло к нему. И все же всякий раз, когда он приезжал на каникулы, а позднее – чтобы отдохнуть от дел, она чувствовала, как что-то в нем увядает, а что-то крепнет. Он претерпевал ту загадочную трансформацию, в ходе которой многие лучезарные и богоподобные мальчики постепенно превращаются в дельцов. Миллисент не могла не ощущать: с образованием или, возможно, с жизнью что-то не так. Ей казалось, будто по мере взросления Джон становится все меньше.
Что касается Нормана Нэдуэя, то он наоборот стал интересным приблизительно тогда, когда Джон Нэдуэй потускнел. Он расцвел поздно, если сравнение с цветком применимо к человеку, который все свои детские годы напоминал скорее жухлую репу. У него была крупная голова с большими ушами и бесцветное, невыразительное лицо. Одно время его даже считали кем-то вроде дурачка. Но, поступив в школу, Норман усердно занялся математикой, а став студентом Кембриджа, налег на экономику. Затем отчаянным прыжком перемахнул к изучению политики и социальных реформ, что и явилось причиной семейного скандала.
Норман начал с того, что потряс основание молельни из коричневого кирпича, объявив о намерении стать викарием англиканской церкви, более того, ее близкого к католицизму направления, именуемого «высокой церковью».
Но даже это не обеспокоило отца так сильно, как достигшая его ушей информация о чрезвычайно успешных лекциях сына, касающихся политэкономии. Эта политэкономия радикальным образом противостояла той, которую проповедовал и практиковал его отец. Она отличалась от принятой отцом настолько сильно, что тот во время достопамятного скандала за завтраком охарактеризовал ее как социализм.
– Кто-то должен отправиться в Кембридж и остановить его! – воскликнул старший мистер Нэдуэй, ерзая на стуле и нервно барабаня пальцами по столу. – Джон, ты должен съездить и поговорить с ним. Или же доставь его сюда, и я сам с ним побеседую. В противном случае нашему бизнесу конец.
Судя по всему, в реализации нуждались обе части этой альтернативной программы.
Джон, младший партнер фирмы «Нэдуэй и сын», съездил в Кембридж и поговорил с братом, что, по-видимому, того не остановило. Затем Джон доставил его к Джейкобу Нэдуэю, чтобы отец мог поговорить с сыном. Джейкоб с готовностью воспользовался предоставленной ему возможностью, и все же собеседование пошло не совсем так, как он ожидал. Более того, результат аудиенции привел старшего Нэдуэя в полное замешательство.
Разговор состоялся в кабинете старого Джейкоба, полукруглыми окнами выходившего на «Лужайки», в честь которых до сих пор назывался их дом. Это был традиционный викторианский особняк, о котором в то время можно было бы сказать, что он построен мещанами для мещан. При его строительстве использовали невероятное количество выпуклого стекла, как для оранжерей, так и для полукруглых окон. В нем также было множество сводов, куполов и навесов. Казалось, все террасы и веранды накрыты зубчатыми деревянными зонтиками. Здесь было немало довольно уродливых витражей и много не то чтобы уродливых, но очень неестественных стриженых живых изгородей. А кроме того, большой голландский сад в придачу. Словом, это был один из тех удобных викторианских особняков, которые эстеты того времени считали весьма вульгарными.
Мистер Мэтью Арнольд[41] прошел бы мимо такого дома с удрученным вздохом. Мистер Джон Раскин[42] в ужасе бы от него отшатнулся, призвав на него проклятие небес с соседнего холма. Даже мистер Уильям Моррис[43] что-то недовольно проворчал бы насчет архитектуры, схожей с обивкой для мебели. Но вот по поводу реакции мистера Сэйкеверелла Ситуэлла[44] я не уверен. Мы уже достигли того периода, когда изогнутые окна и террасы под балдахинами придают домам налет задумчивого обаяния прошлого. Не исключено, что мистера Ситуэлла можно было бы встретить где-нибудь внутри дома, блуждая по которому он слагал бы стихотворение, посвященное его старинному очарованию. Хотя это наверняка удивило бы мистера Джейкоба Нэдуэя, если бы тот застал поэта за подобным занятием. Но я не берусь предположить, стал бы даже мистер Ситуэлл посвящать стихи мистеру Нэдуэю после беседы отца со своим младшим сыном.
Миллисент Милтон, пройдя через сад, оказалась в кабинете в тот же момент, когда в него вошел младший партнер. Она была высокой и светловолосой, а ее вздернутый заостренный подбородок придавал профилю девушки благородство, выходящее за пределы обычной миловидности. С первого взгляда она казалась несколько сонной, а со второго – немного высокомерной. Но на самом деле оба эти качества были ей чужды. Миллисент всего лишь примирилась с собственной жизнью.
Она села за свой обычный стол и принялась за обычную работу, однако очень скоро снова поднялась, молчаливо демонстрируя готовность покинуть рабочее место, поскольку семейная беседа становилась чересчур уж семейной. Но старый Нэдуэй раздраженно махнул рукой, давая понять, что она ему не мешает, и девушка досмотрела всю сцену до конца.
Старый Нэдуэй рявкнул так резко, обращаясь к обоим сыновьям, как будто его только сейчас что-то обеспокоило.
– Но, я думал, вы уже поговорили.
– Да, отец, – ответил Джон Нэдуэй, глядя на ковер, – мы поговорили.
– Я надеюсь, тебе удалось убедить Нормана в том, – более мягким тоном продолжал старик, – что он не должен строить эти безумные прожекты, пока мы все занимаемся бизнесом. Мой бизнес рухнет через месяц, если я попытаюсь воплотить его предложения насчет премий и партнерства. И как я могу допустить, чтобы сын использовал мое имя и на каждом углу кричал о том, что мои методы пора отправлять на свалку. Разве это разумно? Джон объяснил тебе – в твоих заявлениях нет ни капли здравого смысла?
Большое бледное лицо викария к всеобщему удивлению расплылось в ироничной улыбке.
– Да, Джон много всего такого мне объяснил, но мне тоже было что ему сказать. К примеру, я объяснил ему, что у меня так же есть свой бизнес.
– Как насчет бизнеса твоего отца? – спросил Джейкоб.
– Я как раз насчет бизнеса моего отца, – жестко отозвался священник.
Воцарилась гнетущая тишина, которую нарушил угрюмый голос Джона.
– Дело в том, отец, что так не пойдет, – мрачно произнес Джон, продолжая разглядывать ковер. – Мне кажется, я сказал за тебя все, что ты мог бы сказать сам. Но Норману известны новые условия, и так дальше не пойдет.
Старый мистер Нэдуэй дернул шеей, словно пытался что-то проглотить, а затем произнес:
– Хочешь сказать, ты тоже против меня? Против меня и всего нашего предприятия?
– Я за все наше предприятие, в этом-то и дело, – ответил Джон. – По-видимому, именно мне предстоит взять на себя ответственность за него, во всяком случае, со временем. Но будь я проклят, если возьму на себя ответственность за все эти старые методы ведения дел.
– Деньги, заработанные старым методом, тебя, похоже, не огорчают, – яростно воскликнул отец. – А теперь ты являешься ко мне с этим бессмысленным и слюнявым социализмом.
– Мой дорогой папа, – произнес Джон Нэдуэй, флегматично глядя на отца, – ты считаешь, что я похож на социалиста?
Миллисент, в качестве стороннего наблюдателя окинув взглядом всю его плотную привлекательную фигуру – от ботинок, начищенных до блеска, до волос, до блеска напомаженных, – с трудом подавила смешок.
Тут воцарившуюся тишину прорезал звенящий страстью голос Нормана Нэдуэя:
– Мы должны очистить имя Нэдуэев.
– Ты осмеливаешься утверждать, – возмущенно закричал старик, – что мое имя нуждается в очищении?
– По новым меркам, да, – после паузы ответил Джон.
Старый коммерсант, неожиданно молча опустившись в кресло, обернулся к секретарше, как будто встреча была окончена.
– Я только что понял: сегодня вечером вы мне не понадобитесь, – произнес он. – Вам не помешает немного отдохнуть.
Миллисент нерешительно поднялась со стула и направилась к французскому окну, выходящему в сад. Бледное вечереющее небо внезапно превратилось в ночное, потому что из-за темных деревьев поднялась большая блестящая луна, исчертив серо-зеленые лужайки длинными тенями. Девушку всегда удивлял тот факт, что в этом саду и даже нелепом доме, населенном такими прозаичными людьми, есть что-то романтическое. Она уже миновала стеклянные двери и вышла в сад, когда за ее спиной вновь раздался голос старого Нэдуэя.
– Господь сурово меня покарал, – произнес он. – Очень трудно смириться с тем, что у меня было три сына и все они восстали против меня.
– Никто против тебя не восставал, отец, – быстро и уверенно откликнулся Джон. – Мы просто хотим реконструировать предприятие, чтобы оно лучше соответствовало новым условиям и изменившемуся общественному мнению. Я уверен, ни один из нас, твоих сыновей, не желает демонстрировать неблагодарность или непочтительность.
– Подобное поведение, – низким голосом добавил Норман, – было бы таким же неправильным, как и старые методы ведения бизнеса.
– Ладно, – устало пробормотал отец. – Давайте остановимся на этом. С меня пока хватит.
Но Миллисент Милтон продолжала растерянно смотреть на темный дом. Оба брата почти мастерски пропустили мимо ушей фразу, брошенную их отцом. Однако она отчетливо услышала, как старик произнес: «три сына».
Миллисент никогда не слышала ни о каком третьем сыне. Она стояла, глядя на вычурные очертания этого довольно нелепого и тем не менее романтического дома с потемневшими в ярком свете луны куполами и узорчатыми террасами, выпуклыми окнами и растениями в объемных горшках. Расплывчатые очертания особняка вдруг показались ей почти чудовищными среди темноты и лунного света, и впервые в жизни ей пришло в голову, что эти стены могут скрывать тайну.
Глава II. Грабитель и брошь
Эта попытка ограбления привела к довольно странным открытиям. Само происшествие было достаточно банальным в том смысле, что вору помешали и ограбление так и не состоялось. Но неожиданность явно постигла не только грабителя.
Джейкоб Нэдуэй обеспечил свою секретаршу превосходной квартирой с входом прямо из центрального холла. Комнаты были оснащены всеми необходимыми удобствами, включая тетушку. Впрочем, изредка возникали сомнения относительно того, следует ли рассматривать тетушку как удобство или, напротив, – неудобство. Она была призвана каким-то непонятным образом упорядочивать обстановку этого викторианского особняка, придавая всему, включая секретаршу, определенную утонченность. Но дело в том, что тетушка, некая миссис Милтон-Маубрей, была склонна внезапно задирать нос, а затем вновь опускать его в пол.
Что касается ее племянницы, то она, хотя и неохотно, однако смиренно топтала пыльную тропу долга с достоинством гордого пешехода. В данном случае Миллисент Милтон весь вечер посвятила попыткам ублажить тетку, после чего ощутила, что обязана провести хоть немного времени, ублажая себя. Вместо того чтобы ложиться спать, она взяла книгу и села читать у затухающего камина. Увлекшись чтением, не заметила, что все домочадцы, видимо, уже отправились на покой. И тут, в полной тишине уснувшего дома Миллисент услышала за дверью новый звук, явно доносившийся из коридора. Это было нечто среднее между жужжанием и скрежетом, производимым ввинчиванием металла в металл. Миллисент вспомнила, что в углу между дверью ее комнаты и кабинетом работодателя стоит сейф.
Девушке было присуще врожденное бесстрашие, поэтому она просто вышла в коридор, чтобы взглянуть, что же там происходит. Открывшееся взору Миллисент ошеломило ее своей повседневностью. Она так часто видела это в кино и читала описание подобного происшествия в книгах, что ей трудно было поверить в то, будто на самом деле все выглядит именно так.
Сейф был распахнут, и перед ним на коленях спиной к Миллисент стоял какой-то оборванец, так что она не видела ничего, кроме его поношенной одежды и бесформенной широкополой шляпы. С одной стороны от него на полу блестело стальное сверло, а с другой – еще более ослепительно сверкало серебром и драгоценными камнями какое-то украшение, похожее на цепочку с брошью, судя по всему, часть его добычи.
В этом происшествии не было ничего пугающего и неожиданного. Оно настолько соответствовало представлениям Миллисент относительно ограблений, что казалось почти банальным. Голос девушки полностью отражал ее чувства, когда она хладнокровно поинтересовалась:
– Что вы здесь делаете?
– Как видите, я не восхожу на Маттерхорн и не играю на тромбоне, – проворчал мужчина хриплым и отчужденным голосом. – Мне кажется, что вы и сами заметили, что я делаю. – После секундной заминки он предостерегающе добавил: – И не вздумайте заявлять, что вот эта брошь принадлежит вам, потому что это не так. Я даже не извлек ее из сейфа. Скажем так, сегодня вечером, только чуть раньше, я изъял ее у другой семьи. Хорошенькая вещица, имитация под XIV век с гравировкой Amor vincit omnia. Ну да, легко говорить, что любовь побеждает все, а применение силы не выход, и все такое. Но я вскрыл этот сейф, именно применив силу. Я еще ни разу не видел сейфа, который смог бы открыть просто потому, что люблю его содержимое.
Было нечто парализующее в том, как грабитель продолжал безмятежно разглагольствовать, не удосужившись даже обернуться. Миллисент, кроме того, показалось странным, что он понял значение надписи, пусть и очень простой, но выполненной на латыни. Она также обнаружила, что не может принудить себя закричать, побежать или попытаться остановить его каким-то иным образом. А грабитель, по-прежнему сохраняя полное хладнокровие, продолжал бубнить:
– Наверное, подобную брошь носила та аббатиса у Чосера. На ней я видел такой же девиз. Вам не кажется, что Чосер – молодчина в том, как метко он подмечал социальные типы людей? Даже те социальные типы, которые существуют до сих пор. Кто такая аббатиса, если не набросанный несколькими точными штрихами бессмертный портрет необычайного создания, именуемого «Английская леди»?! Ее сразу видно в заграничных отелях и пансионах. Разумеется, аббатиса была приятнее большинства этих дам, но она отмечена всеми безошибочными чертами. Она носится со своими собачками, не терпит нарушения правил поведения за столом, не любит, когда убивают мышей и все такое… вплоть до того, что она говорит по-французски, но делает это так, что французы ее не понимают.
Он очень медленно обернулся и уставился на Миллисент.
– Да вы настоящая английская леди! – воскликнул он, как будто в изумлении. – Вам известно, какая это редкость?
Возможно, мисс Миллисент Милтон, подобно аббатисе Чосера, действительно обладала наиболее приятными добродетелями английской леди. Но справедливости ради следует признать, что она также имела и некоторые из пороков упомянутого типа женщин. Одно из преступлений английской леди заключается в ее безотчетном классовом сознании. Ничто было не в силах изменить того факта, что, когда оборванец-грабитель заговорил об английской литературе тоном представителя ее собственного класса, здравый смысл девушки перевернулся вверх тормашками, и у нее в голове замелькали беспорядочные мысли о том, что на самом деле он никак не может быть преступником.
Рассуждая логически, она была бы вынуждена признать: на самом деле это не имеет никакого значения. Теоретически она, хоть и неохотно, но согласилась бы с тем, что студент, изучающий средневековую английскую литературу, имеет не больше права взламывать чужой сейф, чем любой другой человек. Она могла бы даже признать: ничто не дает права присваивать чужие серебряные броши, в том числе и демонстрация интереса к кентерберийским рассказам.
Однако Миллисент чувствовала, что ее отношение к этому человеку изменилось и произошло это совершенно помимо ее воли. То, что она ощущала, можно было передать лишь очень неопределенными формулировками наподобие: «он не совсем настоящий грабитель», или «это совсем другое дело», или «это какая-то ошибка». Что она имела в виду на самом деле (в ущерб всей своей культуре и собственному внутреннему миру), так это то, что существуют некие личности, в том числе и преступники, которых она видит изнутри. Что касается всех остальных людей, как грабителей, так и каменщиков, – она видела лишь их внешнюю оболочку.
Молодой человек, смотревший на нее снизу вверх, был темноволосым, взлохмаченным и небритым. Но щетина у него на подбородке уже успела преодолеть свое самое отталкивающее состояние, и ее можно было рассматривать как недостаточно ухоженную бороду. Ее клочковатость напомнила девушке замысловато разделенные на части бороды некоторых иностранцев, она придавала ему сходство с итальянским шарманщиком. Было в его лице еще нечто необычное, чему очень трудно найти определение, и Миллисент решила – это его привычка насмешливо кривить рот, как если бы он приучил себя всегда и над всеми насмехаться. В то же время его темные запавшие глаза не только сохраняли серьезное выражение, но и казались исполненными какого-то безумного воодушевления.
Если бы нелепая борода могла полностью закрыть его рот, это могли быть глаза фанатика в пустыне, выкрикивающего боевой клич своей веры. Должно быть, он полностью разочаровался в обществе, ведь прибегнул к столь беззаконному образу жизни. Или, возможно, его постигла какая-то трагедия, в которой замешана женщина, либо что-то в этом роде. Миллисент хотелось узнать его настоящую историю и какой была эта гипотетическая женщина.
Пока она в замешательстве пыталась упорядочить все свои впечатления от этой неожиданной встречи, удивительный грабитель продолжал говорить. Каковы бы ни были его остальные чувства, но смущения он явно не испытывал.
– Как мило с вашей стороны стоять вот таким образом. Что ж, отвага – еще одна черта английской леди. Эдит Кавелл[45] была представительницей данного племени. Но сейчас существуют и другие племена, а подобные броши обычно принадлежат совсем не таким людям, как те, для кого их делали. Одного этого достаточно, чтобы оправдать кражи со взломом. Благодаря им вещи не залеживаются в неприятной для себя обстановке, а переходят из рук в руки. Если бы в данный момент эта брошь была приколота к платью аббатисы Чосера, вы же не думаете, что я бы отнял у нее украшение? Как раз напротив, если бы я встретил такую же милую, как эта аббатиса, женщину, мне, возможно, пришлось бы бороться с искушением отдать ей эту брошь в ущерб своему заработку. Но с какой стати такой вещью должна обладать некая вульгарная тетка, изображающая из себя графиню и похожая на какаду? Кражи, в том числе со взломом, и ограбления позволяют перераспределять имущество, если вы меня понимаете, подобно тому, как после весенней уборки…
В этом важном для социальной направленности его речи месте оба услышали, как кто-то ахнул, а затем фыркнул, и эти звуки прозвучали громко, словно рев трубы. Подняв голову, Миллисент увидела своего работодателя, пожилого мистера Нэдуэя. Он стоял в дверном проеме и в огромном халате пурпурного цвета казался маленьким и сморщенным. Только в этот момент девушка пришла в себя, с изумлением отметив собственное молчание и спокойствие, а также усмотрев нечто странное в том, что она стоит и слушает расположившегося перед сейфом преступника, как будто он зашел к ней на чай.
– Что! Грабитель! – ахнул мистер Нэдуэй.
Почти в то же мгновение раздался топот ног, и в комнату ворвался запыхавшийся младший компаньон Джон Нэдуэй, фигура которого имела внушительные размеры. На Джоне были рубашка и брюки, в руке он сжимал револьвер. Но почти мгновенно молодой человек опустил оружие и тем же изумленным и на удивление взволнованным голосом произнес:
– Черт возьми! Грабитель!
Уважаемый Норман Нэдуэй тоже не заставил себя долго ждать. Он вполне торжественно набросил пальто на пижаму, а его лицо казалось бледным и серьезным. Но, возможно, самым любопытным оказалось то, что он тоже ограничился одним-единственным словом, прозвучавшим все с тем же непостижимым волнением:
– Грабитель!
В этой изумленной интонации всех троих Миллисент почудилось что-то удивительно неуместное. То, что грабитель – это грабитель, было так же очевидно, как и то, что сейф – это сейф. Она и представить себе не могла, почему все трое ведут себя так, будто грабитель был грифоном или чем-то еще, о чем они никогда не слышали. И вдруг ее осенило. Она поняла: изумлены они не столько потому, что некий грабитель решил нанести им сегодня визит, сколько оттого, что именно этот визитер исполняет роль грабителя.
– Да, – ответил гость, обводя их взглядом и мило улыбаясь, – я теперь действительно грабитель. Кажется, когда мы встречались в прошлый раз, я был всего лишь автором множества прошений. Вот так мы восходим все выше и выше. Кажется, когда отец выставил меня за дверь, это было в наказание за какой-то совершенно ничтожный проступок по сравнению с тем, чем я занимаюсь сейчас.
– Алан, – очень серьезно произнес Норман Нэдуэй, – почему ты явился сюда подобным образом? И вообще, почему сюда?
– Ну как же, чтобы сказать вам правду, – ответил грабитель. – Я думал, нашему уважаемому папе может понадобиться моя моральная поддержка.
– Что ты имеешь в виду, черт побери? – раздраженно воскликнул Джон Нэдуэй. – Какая из тебя поддержка?
– Очень даже моральная, – гордо возразил незнакомец. – Разве вы не понимаете? Я единственный настоящий сын и наследник. Единственный, кто по-настоящему продолжает семейный бизнес. Я пример атавизма. Я сам живой атавизм.
– Не знаю, о чем ты говоришь! – с внезапной яростью воскликнул старик Нэдуэй.
– Джон и Норман знают, – серьезно ответил грабитель. – Они знают, о чем я говорю. Они знают, что имею в виду, когда утверждаю, будто я настоящий представитель фирмы «Нэдуэй и Сын». Это тот факт, который бедняги пытались скрыть на протяжении последних пяти или шести лет.
– Ты родился, чтобы стать моим позором! – дрожа от гнева, воскликнул старик. – Ты бы втоптал мое имя в грязь, если бы я не отослал тебя в Австралию и не отделался от тебя. Но ты вернулся как обычный вор.
– И достойный преемник, – отозвался грабитель, – методов, которые создали фирму Нэдуэй. – С внезапным презрением он добавил: – И ты еще говоришь, что стыдишься меня. О боже, мой дорогой папа! Разве ты до сих пор не понял, что оба твоих оставшихся сына стыдятся тебя. Посмотри на их лица!
Было бы достаточно и того, что Джон и Норман невольно отвернулись, но даже это они сделали слишком поздно.
– Они тебя стыдятся. Но я тебя не стыжусь. Мы авантюристы этой семьи.
Норман Нэдуэй в знак протеста поднял руку, но его брат насмешливо продолжал:
– Ты думаешь, я не знаю? Ты думаешь, никто не знает? Мне отлично известно, почему Норман и Джон провозглашают новые методы производства, проповедуют новые социалистические идеалы и все прочее. Они очищают имя Нэдуэев, потому что оно издает неописуемое зловоние! Потому что этот бизнес был основан на жульничестве и эксплуатации, на обмане вдов и сирот. А прежде всего – на грабеже. Вы грабили конкурентов, партнеров и всех остальных точно так же, как я обчистил этот сейф!
– Ты считаешь, это порядочно? – гневно спросил его брат. – Являться сюда и не только взламывать сейф собственного отца, но также нападать на него и оскорблять прямо в лицо.
– Я на отца не нападаю, – произнес Алан Нэдуэй. – Я защищаю своего отца. Я тут единственный, кто способен его защитить. Потому что я тоже преступник.
Следующие несколько слов вырвались у него с таким ожесточением, что все вздрогнули.
– Что вы об этом знаете? Вы посещали колледжи за его деньги. Вы получили партнерство в его фирме. Вы живете на деньги, которые он заработал, а теперь стыдитесь того, как он это сделал. Но он начинал не с этого, точно так же, как и я. Его вышвырнули в сточную канаву, так же, как и меня. Попробуйте, что это такое, и я посмотрю, сколько грязи вы нахлебаетесь! Вы ничего не знаете о том, как люди превращаются в преступников. Вы не знаете, что такое пустые обещания и проволóчки, отчаяние и надежды на честную работу, которые рушатся и толкают к работе бесчестной. Вы не имеете никакого права задирать нос перед двумя ворами вашей семьи.
Старый Нэдуэй резким движением поправил очки, и Миллисент, отличавшаяся особой наблюдательностью, заподозрила, что на какое-то мгновение он был не только потрясен, но и до глубины души тронут.
– Все это, – помолчав, заговорил Джон Нэдуэй, – не объясняет того, что ты делаешь здесь. Как тебе, вероятно, известно, в этом сейфе практически ничего нет, и штуковина, которая у тебя там лежит, явно не из него. Как бы то ни было, но я все равно не понимаю, чего ты добиваешься.
– Ну что ж, – с иронической улыбкой ответил Алан, – после того как я уйду, вы сможете осмотреть и сейф, и весь остальной дом. Возможно, вас ждут кое-какие открытия. И возможно, в целом…
Он не успел договорить, потому что откуда-то донесся еле слышный, но пронзительный звук, одновременно встревоживший и позабавивший Миллисент. Природа этого звука не вызвала у нее ни малейших сомнений, потому что подсознательно она уже давно его ожидала. Он знаменовал пробуждение ее тетушки, которая, по всей вероятности, успела составить длинный перечень мелодраматических причин, способных побеспокоить человека посреди ночи. В ее лице ожила и викторианская традиция, предписывающая респектабельно визжать при появлении взломщика, потому что сама Миллисент отнеслась к его появлению чрезвычайно хладнокровно, хотя причина подобного оцепенения осталась для нее загадкой.
Пятеро участников сцены, переглянувшись, поняли: после этого визга удержать чрезвычайную семейную ситуацию в рамках семьи будет невозможно. Оставался один-единственный шанс, которым и воспользовался взломщик, покинувший дом с поспешностью любого другого грабителя.
Сбежать он решил через дверь, оказавшуюся дверью в комнаты мисс Милтон и миссис Маубрей, так что теперь воздух пронзал почти беспрерывный визг. Но звон разбившегося в отдалении стекла сообщил всем остальным о том, что непрошеному гостю удалось вырваться из дома через окно и скрыться в темноте сада. У каждого из них вырвался вздох облегчения, продиктованный совершенно различными и весьма сложными причинами.
Излишне упоминать, что Миллисент пришлось очень серьезно и ответственно заняться своими прямыми обязанностями, а именно – успокоить тетушку, поэтому визг скоро стих, сменившись потоком вопросов.
Затем девушка вернулась в свою комнату, отверстие в разбитом окне которой представляло собой черную звезду в серо-зеленом стекле. И тут она поняла, что, подобно разложенным на бархатных подушках королевским регалиям, грабитель оставил на ее туалетном столике расправленную серебряную цепь с усыпанной драгоценными камнями брошью, на которой латинскими буквами был начертан девиз, означавший: «Любовь побеждает все».
Глава III. Странное обращение
Гуляя по саду в свое свободное время, Миллисент Милтон вновь и вновь задавалась вопросом, увидит ли она еще странного грабителя. С общепринятой точки зрения это казалось крайне маловероятным. Но никто не мог утверждать, что преступник связан с этой семьей общепринятым образом. Поэтому девушка полагала: в качестве грабителя он, скорее всего, исчезнет, однако не исключала его появления в качестве брата. Особенно с учетом того, что он был братом с чрезвычайно сомнительной репутацией, поскольку такие братья никогда не исчезают навсегда.
Она попыталась осторожно расспросить остальных двух братьев, но их ответы пролили мало света на эту туманную ситуацию. Хищный Алан насмешливо рекомендовал им осмотреть дом на предмет следов его вторжения. Однако если он и совершил ограбление, то сделал это очень осторожно, с величайшей избирательностью, потому что никто не мог понять, что именно он похитил. В том заключалась одна из множества проблем, сопряженных с этой историей, смысл которой Миллисент никак не могла уяснить. Размышляя, она пришла к выводу, что разгадать тайну ей не удастся. И тут, случайно подняв голову, вдруг увидела Алана. Он абсолютно спокойно стоял на стене, окружающей сад, и смотрел вниз. Ветер перебирал пряди его темных волос, поочередно поворачивая их точно так же, как делал это с листьями ближайшего дерева.
– Еще один способ забраться в дом, – произнес он отчетливым и отстраненным голосом хорошего лектора, – это перелезть через садовую ограду. Звучит просто, воровство ведь очень простое занятие. Только в этом случае я никак не могу решить, что хочу украсть. Пожалуй, – спокойно добавил он, – я начну с того, что похищу немного вашего времени. Но как секретарь вы можете не беспокоиться. Смею вас заверить, мне назначена встреча.
Он спрыгнул со стены и остановился на траве возле нее, не переставая говорить.
– Да, это действительно так. Меня вызвали на самый настоящий семейный совет. Отец и братья намерены рассмотреть возможность поправить мои дела и меня самого. Но, слава богу, я еще целый час могу оставаться неисправленным. Пока я пребываю в абсолютно преступном умонастроении, мне очень хотелось бы побеседовать с вами.
Она ничего ему не ответила, а перевела взгляд на растущие в отдалении и весьма нелепые пальмы, выступающие своего рода границей сада. Ее снова охватило совершенно иррациональное ощущение, будто это место всегда было довольно романтичным, несмотря на живущих здесь людей.
– Полагаю, вам известно, – сказал Алан Нэдуэй, – что когда мне было всего восемнадцать, один из моих проступков привел отца в такую неописуемую ярость, что он вышвырнул меня из дома, заслав в Австралию. Оглядываясь на события тех дней, я вижу: он руководствовался своими деловыми принципами. Я отдал одному из своих закадычных приятелей немного денег, которые искренне считал своими собственными, что, к сожалению, расходилось с мнением отца, убежденного, будто они принадлежат фирме. С его точки зрения это было кражей. Но на самом деле тогда я мало знал о воровстве, по сравнению с тем тщательным и добросовестным исследованием вопроса, которое провел с тех пор. Однако я хочу рассказать вам о том, что произошло со мной на обратном пути из Австралии.
– Разве вашим родственникам не хотелось бы об этом послушать? – с легкой иронией спросила Миллисент.
– Рискну предположить, что хотелось бы, – отозвался Алан. – Но я не уверен, что они поняли бы эту историю, даже если бы и выслушали ее. – Он, ненадолго задумавшись, продолжил: – Видите ли, моя история слишком проста, чтобы ее было легко понять. И слишком проста, чтобы в нее поверить. Она чересчур похожа на притчу. То есть, скорее на басню, чем на то, что происходило на самом деле. Возьмем моего брата Нормана. Он искренний и очень серьезный человек. Он каждое воскресенье читает притчи из Нового Завета. Но вряд ли сможет поверить в одну из этих притч, случись нечто подобное в реальной жизни.
– Вы хотите сказать, что вы блудный сын? – спросила Миллисент. – А он – старший брат?
– Очень жаль австралийцев, если им отведена роль свиней, – вздохнул Алан Нэдуэй. – Но я вовсе не это хотел сказать. С одной стороны, притча занижает великодушие моего брата Нормана. С другой, она, возможно, слегка преувеличивает восторженное гостеприимство моего отца.
Миллисент не смогла подавить улыбку, но в соответствии с самыми высокими принципами поведения секретаря воздержалась от комментариев.
– Нет, я хочу сказать, – продолжал он, – что в истинность простой истории всегда трудно поверить. Та же ситуация, что и с притчами из политэкономии. Если уж на то пошло, Норман прочел множество книг и по политэкономии. Я думаю, он прочел много учебников, начинавшихся со слов: «Человек находится на острове». Почему-то студенту или школьнику всегда хочется ответить, что ни на каком острове никакого человека не было. И тем не менее он там все-таки был.
– Кто там был? – окончательно растерялась Миллисент.
– Там был я, – ответил Алан. – В эту историю трудно поверить, потому что в ней фигурирует необитаемый остров. Это все равно что история про драконов. И между тем даже в ней есть своя мораль.
– Вы хотите сказать, – постепенно выходя из себя, спросила Миллисент, – что вы были на необитаемом острове?
– Да, и в нескольких других не менее странных местах. Но самым странным оказалось то, что все было хорошо, пока я не прибыл на обитаемый остров. Если точнее, для начала я провел несколько лет в весьма необитаемой части более или менее обитаемого острова. Я, разумеется, имею в виду остров, обозначенный на карте как Австралия. Я пытался заниматься фермерством в отдаленной части буша[46], пока цепочка неудач не заставила меня буквально ползком добираться до городов. Я хотел сказать, до цивилизации, но если бы вы видели эти города, вы бы поняли, что это прозвучало бы очень странно. В дополнение ко всему, лошади, которые везли мою повозку, заболев, издохли прямо посреди пустыни, а я остался как будто на другой стороне Луны. В цивилизованных странах никто не имеет ни малейшего представления о том, что такое Земля, и о том, что бóльшая часть ее суши с таким же успехом могла бы быть Луной. У меня оставалось не больше шансов преодолеть эти бесплодные и бесконечные, поросшие дикой акацией пространства, чем убедить комету, забросившую человека в космос, отвезти его обратно домой. Я совершенно бесцельно плелся по этой пустыне, пока не увидел что-то, напоминающее высокий голубой куст, не являющийся частью безликой массы серо-голубых кустов, и понял – это дым. Клянусь Богом, существует великолепная пословица, утверждающая, будто нет дыма без огня. Но поистине великой могла бы быть пословица о том, что нет огня без человека, и никто не может сказать, какое из этих явлений является бóльшим чудом. Итак, я нашел человека. В нем не было ничего особенного. Осмелюсь предположить, вы обнаружили бы в нем множество недостатков, если бы он оказался вашим соседом либо членом вашего клуба. Но он был настоящим волшебником. В моих глазах он был наделен способностями, недоступными зверям, птицам или деревьям. Он дал мне еды и показал путь к ближайшему поселению. В поселении, крошечной заставе в глуши, меня ожидало то же самое. Они мало что могли для меня сделать, но кое-чем мне помогли, и в том, что я к ним обратился, не увидели ничего особенного. Короче говоря, мне наконец удалось добраться до морского порта, где я уговорил владельца небольшого суденышка пустить меня на борт и позволить отработать свой переезд в Англию. Человек этот оказался не очень приятным, и хорошо на его судне мне не было, но с палубы меня смахнула волна, а не самоубийство. Было еще не поздно, поэтому происшествие не осталось незамеченным, и тут же матросы закричали: «Человек за бортом!» Это отвратительное суденышко с его еще более отвратительным коротышкой капитаном четыре часа бултыхалось вокруг меня, а матросы пытались вытащить тонущего из воды. Попытки успехом так и не увенчались, но со временем меня подобрало судно, напоминающее туземную пирогу. Управлял им какой-то безумный метис, обитавший на самом настоящем необитаемом острове. Я позвал его на помощь так же, как совсем недавно тщетно взывал о помощи к команде своего судна. Он угостил меня бренди, предоставил свой кров и все остальное, как нечто само собой разумеющееся. Это был еще тот персонаж. То ли белый, то ли почти белый человек, поселившийся среди туземцев, не носил ничего, кроме очков, и поклонялся своему собственному богу, смастерив его из старого зонтика. Но ему не показалось странным то, что я обратился к нему за помощью, и в своем собственном стиле он оказал ее мне.
Потом наступил день, когда в океане показался корабль. До него было очень далеко, но он шел мимо острова. Чего только я не делал: кричал, звал, размахивал простынями и полотенцами, зажигал факелы. И со временем корабль действительно сменил курс, причалив к острову, чтобы снять нас с него. Все держались сухо и официально, но они сделали то, что считали своим долгом. И все это время, особенно на последнем отрезке пути домой, я пел старую как мир песню: Coelum non animam[47] – «На реках Вавилонских» – или, другими словами, нет ничего хуже изгнания, а дома человеку и стены помогают.
После всех моих приключений и чудесных спасений я наконец-то ступил на причал Ливерпульских доков, подобно тому как школьник входит в отцовский дом в первый день рождественских каникул. Я совсем забыл о том, что у меня практически нет денег, и попросил у прохожего одолжить мне некоторую сумму. Меня немедленно арестовали за попрошайничество, и я начал свою карьеру преступника с ночевки в тюрьме.
Теперь, я полагаю, вы поняли смысл экономической притчи. Я был на другом краю земли, жил среди отбросов общества. Меня окружали оборванцы, которые мало чем могли поделиться и не всегда хотели это делать. Я махал проходящим мимо кораблям и окликал проплывающих мимо путешественников. Меня наверняка за это кляли на чем свет стоит. Но никому ни разу не показалось странным то, что я обращался за помощью. Никто не считал меня преступником только оттого, что я верещал не своим голосом, когда тонул, или полз к ночному костру, умирая от голода и жажды. Среди всех этих диких морей и заброшенных земель люди действительно считали, что они обязаны спасать утопающих и умирающих. Меня ни разу не наказали за то, что я в чем-то нуждался, пока я не приехал в цивилизованный город. Меня ни разу не назвали преступником за то, что просил о сочувствии, пока я не вернулся в родной дом.
Если вы поняли эту притчу о новом блудном сыне, вы, возможно, поймете, почему ему кажется, что он, вернувшись домой, нашел свиней. Гораздо больше свиней, чем откормленных телят.
Дальше больше – стычки с полицией, ограбления и прочее. Моя семья наконец-то очнулась и осознала тот факт, что меня следует перевоспитать или куда-то пристроить. Думаю, прежде всего, они, или во всяком случае некоторые из них, опасались скандала, потому что в семейную тайну оказались посвящены другие люди. Как бы то ни было, сегодня нам предстоит встретиться и образовать комитет по превращению меня в респектабельного гражданина. Но мне кажется, они не вполне отдают себе отчет в том, что их ожидает. Вряд ли они понимают, что происходит в душе подобных мне людей. Однако я хочу, чтобы это поняли вы и чтобы это произошло прежде, чем они начнут нести всякий вздор. Именно поэтому я и рассказал вам то, что называю притчей об изгнании. И я хочу, чтобы вы помнили – шанс мне всегда давали только чужие люди.
Они беседовали, сидя на садовой скамье, и Миллисент поднялась с нее, как только увидела, что к ним приближается группа облаченных во все черное людей. Это были отец и братья Алана.
Алан Нэдуэй остался сидеть с нарочито утомленным видом, смысл которого стал ей ясен, когда она заметила: старый Джейкоб Нэдуэй значительно опередил сыновей и он чернее тучи. Это говорило о том, что снова произошло что-то скверное.
– Наверное, было бы излишне сообщать тебе, – с горечью в голосе произнес отец, – что по соседству с нами произошло очередное ограбление.
– Очередное? – сказал Алан, подняв брови. – Если вдуматься, это довольно странное слово. А кого еще ограбили?
– Вчера миссис Маубрей, – сурово произнес отец, – ходила в гости к своей подруге леди Крейл. Разумеется, она была очень взволнована тем, что произошло в нашем доме. Но оказалось, что за час до ее прихода что-то случилось и у Крейлов.
– И что же украли у Крейлов? – терпеливо поинтересовался молодой человек. – Как они узнали, что произошло ограбление?
– Грабителя спугнули, и он сбежал, – ответил Джейкоб Нэдуэй. – К сожалению, во время своего поспешного бегства он кое-что обронил.
– К сожалению! – повторил Алан тоном искреннего удивления. – К сожалению для кого?
– К сожалению для тебя, – ответил отец.
Повисла тягостная тишина, которую в своем неуклюжем, но как обычно добродушном стиле нарушил Джон Нэдуэй.
– Послушай, Алан, – произнес он. – Если ты рассчитываешь на чью-либо помощь, с этими играми необходимо покончить. Когда ты забрался к нам, мы могли расценить это как шутку, несмотря на то что ты испугал мисс Милтон, а миссис Маубрей чуть не получила разрыв сердца. Но скажи, как нам уберечь тебя от полицейского участка, если ты вламываешься в дома соседей и оставляешь там свои портсигары с визитками внутри.
– Беспечность… беспечность, – раздосадованно пробормотал Алан, поднимаясь со скамьи, но не вынимая рук из карманов. – Не забывайте, что я нахожусь в самом начале своей карьеры грабителя.
– Ты находишься в конце карьеры грабителя, – вмешался старый Нэдуэй, – или же в начале карьеры узника Дартмура, где тебе придется провести не меньше пяти лет. С этим портсигаром и визиткой леди Крейл может отправить тебя в тюрьму. И она это сделает, если я дам свое согласие. Я пришел, чтобы предоставить тебе последний шанс, в то время как ты бросил на ветер уже тысячу шансов. Сейчас же покончи с воровством, и я найду тебе работу. Твое дело – соглашаться или нет.
– Я не всегда соглашаюсь с отцом, – мягко и несколько отстраненно произнес Норман Нэдуэй. – Однако тут он прав. Я очень тебе сочувствую, но одно дело простить человека, если он ворует, чтобы не умереть с голоду, и совсем другое – если он предпочитает голодать, лишь бы не оставить воровство.
– Вот именно, – в приступе братского восхищения поддержал его флегматичный Джон. – Мы готовы признать брата, который уже не грабитель. Мы также готовы признать грабителя, который больше не приходится нам братом. Или ты Алан, которому отец готов дать работу, или ты парень с улицы, которого мы просто должны передать в руки полиции. Клянусь богом, ты не можешь быть и тем и другим одновременно.
Алан обвел взглядом семейный особняк и сад. На мгновение его глаза, выражающие нечто вроде грусти, задержались на фигуре Миллисент. Затем он снова сел на скамью, опершись локтями на колени и обхватив голову ладонями. Казалось, он погрузился в молитву, либо пребывает в полной растерянности. Трое остальных мужчин стояли, в неловком молчании наблюдая за ним.
Наконец он снова вскинул голову, отбросив назад пряди своих черных волос, и все сразу увидели, что его бледное лицо изменилось.
– Ну что, – произнес старик Джейкоб, в голосе которого слышалась мольба, – ты откажешься от этого богомерзкого воровского занятия?
Алан Нэдуэй встал.
– Да, отец, – серьезно произнес он. – Хорошенько над всем поразмыслив, я вижу, что ты имеешь право на мое обещание. Я больше не буду никого грабить.
– Слава богу! – воскликнул его брат Норман, и впервые за все время его суровый высокий голос дрогнул. – Я не хочу читать тебе нравоучений, но ты поймешь, что между всеми остальными занятиями есть нечто общее – ни одно из них не вынуждает человека прятаться.
– В конце концов, грабежи – это дрянное дело, – добавил Джон в очередной нервной попытке разрядить обстановку и добиться всеобщего примирения. – Наверняка это ужасно, когда ты всегда попадаешь не в свой дом и не через ту дверь. Мне кажется, это все равно что пытаться надеть чужие брюки. У тебя и заработки будут лучше, да и жизнь спокойнее.
– Да, – задумчиво отозвался Алан, – все, что вы говорите, верно. И действительно, жизнь, в которой ты постоянно пытаешься выяснить местоположение чужих драгоценностей, легкой не назовешь. Нет, я и в самом деле решил все начать с чистого листа. Я хочу исправиться и жить заново. Более просто и честно. Я слышал, что быть карманником нынче гораздо прибыльнее. – Он продолжал задумчиво взирать на видневшиеся в отдалении пальмы, но лица всех остальных были в изумлении обращены к нему. – У меня есть один приятель, обитающий в Ламбете. Он отлично наживается на людях, которые выходят из станций подземки. Конечно, они гораздо беднее тех, кто владеет всеми этими сейфами, драгоценностями и прочим. Зато их очень много и к концу дня можно отлично заработать. Мой друг получает до пятнадцати шиллингов, обчищая людей, выходящих из кинотеатров. Но он виртуозно владеет пальцами. Думаю, у меня тоже получится.
Все присутствующие онемели от изумления, а затем Норман напряженно произнес:
– Я очень хотел бы услышать от тебя, что это шутка. Я большой ценитель юмора.
– Шутка, – рассеянно повторил Алан. – Шутка… О, нет, это не шутка. Это работа. Такую замечательную работу папа мне точно не предложит.
– И пусть она доведет тебя до тюрьмы! – воскликнул старик, и его голос прозвенел в саду как выстрел, провозглашающий заход солнца. – Даю тебе три минуты на то, чтобы убраться прочь, если ты не хочешь, чтобы я вызвал полицию.
С этими словами он развернулся и направился к дому. Двое сыновей последовали за ним. Алан остался у скамьи в полном одиночестве, и его неподвижная фигура напоминала мраморную статую.
Сам сад с наступлением сумерек тоже как будто замер и посерел. Его цветистость теперь смягчилась, окутанная влажным воздухом лугов, окружающих дом, хотя небо над головой оставалось ясным и в полумраке уже светились яркие точки звезд.
Эти точки становились все ярче, а сумерки продолжали сгущаться, и казалось, что две оставшиеся в саду человеческие статуи уже никогда не сдвинутся с места. Затем женщина, сделав несколько шагов, стремительно пересекла лужайку, приблизившись к садовой скамье, возле которой стоял мужчина. Оказалось, что в неподвижной торжественности сумерек скрывается еще одно противоречие – ее лицо. Обычно бледное и серьезное, оно насмешливо сморщилось, словно мордашка гнома.
– Ну что ж, – произнесла она, – это уже слишком.
– Если вы хотите сказать, – отозвался он, – что я похоронил свои перспективы в отцовском бизнесе, то у меня их никогда не было.
– Нет, я не об этом, – покачала головой Миллисент. – Когда я говорю «это уже слишком», имею в виду, что это перебор.
– Перебор в чем? – все с тем же каменным лицом уточнил он.
– Перебор с ложью, – продолжая улыбаться, пояснила она. – Вы пересолили свое блюдо, если хотите. Я не понимаю, что все это означает, но это не соответствует тому, что здесь прозвучало. Я могла заставить себя поверить в то, что вы взломщик и грабите богатые дома. Но когда вы утверждаете, что хотите стать карманником и таскать шестипенсовики из карманов бедноты, выходящей из кинотеатров, я знаю – вы лжете, и переубедить меня вам не удастся. Это тот пресловутый последний штрих, способный испортить любой шедевр.
– И кто же я, по-вашему? – резко поинтересовался Алан.
– Может, вы сами мне расскажете, – жизнерадостно предложила она.
Он неловко молчал, но затем с какой-то странной интонацией произнес:
– Для вас я готов сделать что угодно.
– Ни для кого не секрет, любопытство – это бич женского пола, – отозвалась Миллисент.
Он, обхватив голову ладонями, какое-то время сидел молча. Затем громко застонал и произнес:
– Amor vincit omnia.
Спустя несколько мгновений Алан снова поднял голову и заговорил. Она в изумлении слушала его, и ее глаза сияли все ярче, все больше напоминая звезды, под которыми она стояла.
Глава IV. Проблемы детектива Прайса
Мистер Питер Прайс, агент частного сыска, вовсе не разделял восторгов мистера Джефри Чосера и мистера Алана Нэдуэя относительно женщин, милых их сердцу и уму, именуемых английскими леди. Английская леди – это многогранный бриллиант или, возможно, растение, включающее много ботанических вариаций. И мистеру Прайсу приходилось видеть это лицо богини, обращенное к официантам-иностранцам, ворчливым кэбменам, людям, желающим открывать или закрывать окна в самое неподходящее для этого время, и другим очевидным врагам рода человеческого. И он еще не успел прийти в себя после беседы с очень яркой представительницей этого племени – некой миссис Милтон-Маубрей. Он почти три четверти часа слушал эту даму с ее пронзительным резким голосом, но так ничего и не понял.
Насколько следовало из пометок, которые он делал во время ее рассказа, дело обстояло следующим образом. Она была уверена: в доме мистера Нэдуэя, где в настоящее время проживали она и ее племянница, имело место ограбление, но владельцы дома скрывали от нее этот факт, чтобы она не обнаружила, что ее ограбили. Она не сомневалась: Нэдуэев ограбили, ибо нечто, принадлежащее молодому мистеру Нэдуэю, нашли в другом доме, после того как там тоже произошло ограбление. Этот дом принадлежал леди Крейл. Видимо, грабитель отправился туда от Нэдуэев, прихватив с собой украденное у них, а затем что-то обронил во время бегства. Вообще-то он наверняка обронил что-то и у Нэдуэев. Она не сомневалась: ее племянница подобрала предмет, похожий на брошь, которую никто до этого не видел. Однако племянница отказывалась ей об этом рассказывать. Они все что-то скрывали от негодующей миссис Милтон-Маубрей.
– Похоже, мы имеем дело с очень невнимательным грабителем, – заговорил мистер Прайс, разглядывая потолок. – И я бы сказал, он не слишком удачлив в своем деле. Вначале он крадет что-то у кого-то и оставляет эту вещь в доме мистера Нэдуэя. Затем крадет что-то у мистера Нэдуэя и оставляет это у леди Крейл. Украл ли он что-нибудь у леди Крейл? И в чьем доме он это оставил?
Детектив Прайс был лысеющим полным мужчиной невысокого роста. Казалось, он погружен сам в себя, поэтому наверняка утверждать, что он улыбался, было невозможно. Но леди в любом случае не ожидала от него шуток.
– Вот именно это я и пытаюсь вам объяснить! – торжествующе воскликнула она. – Мне никто ничего не объясняет. Все выражаются какими-то обиняками. Даже леди Крейл. «Должно быть, это было ограбление, – говорит она. – В противном случае, с чего бы этому человеку сбегать?» Нэдуэи и этим не удосуживают. Я им уже сто раз повторила, что незачем щадить мои чувства. Я не упаду в обморок, даже если меня ограбили. Считаю – имею право это знать.
– Возможно, вы облегчили бы им задачу, – предположил детектив, – если бы сообщили им, что у вас украли. Видите ли, мне эта история представляется очень странной во многих отношениях. Но больше всего меня интересует, что именно и у кого украли. В рамках обсуждения предположим, будто ограблений было два. Также предположим, что их совершил один грабитель. Допустим, речь действительно идет о грабителе, поскольку он оставляет после себя вещи, которые, по вашему мнению, никак не могли принадлежать ему самому. Но, насколько я понял, ни одна из этих вещей не принадлежала людям, которых он в тот момент грабил. В том числе и вам.
– Откуда мне знать? – возмущенно всплеснула руками леди. – Мне никто не говорит правду. Я…
– Моя дорогая мадам, – с несколько запоздалой твердостью перебил ее мистер Прайс, – вы не можете требовать, чтобы люди сказали вам правду о вас же. Вы что-нибудь потеряли? Вы чего-нибудь хватились? Кстати, о леди Крейл – у нее что-нибудь пропало?
– Даже если у леди Крейл что-нибудь пропало, она этого все равно не заметит, – с неожиданным ехидством выпалила миссис Маубрей. – Кроме того, из всех пострадавших она самая скрытная.
– Понятно, – задумчиво кивнул мистер Прайс. – Леди Крейл не заметила бы, даже если бы у нее что-то пропало. И насколько я понял, вы испытываете аналогичные затруднения.
И прежде чем она успела обдумать его ответ и осознать нанесенное ей оскорбление, он поспешно добавил:
– Я всегда считал леди Крейл очень энергичной дамой с великолепными организаторскими способностями… и все такое.
– О, она умеет организовывать собрания, движения и прочий вздор, – презрительно фыркнула викторианская леди. – Чего стоит ее антитабачная лига или затеянные ею прения о лекарствах и наркотиках. Зато она понятия не имеет о том, что происходит у нее дома.
– А как насчет ее супруга? Его она замечает? – поинтересовался мистер Прайс. – Я всегда считал, что в свое время он был весьма видным человеком, и, конечно, это очень древний род. Я слышал, лорд Крейл сильно пострадал, когда надежды на возврат русского долга растаяли, и не думаю, что его супруга получает жалованье за свои антитабачные кампании. Наверняка они далеко не богаты, а значит, должны знать, украдено ли у них что-то действительно ценное. – Он, сделав паузу, совершенно неожиданно выпалил: – Что именно забыл у них грабитель?
– Кажется, это всего лишь сигары, – коротко отозвалась миссис Маубрей. – Полный сигарами портсигар. Но поскольку в нем была визитка одного из Нэдуэев, мы предположили, что грабитель похитил его у них.
– Ну да, разумеется, – кивнул детектив. – Теперь относительно других вещей, которые он взял в их доме. Если вы рассчитываете на мою помощь, то я имею право рассчитывать на ваше доверие. Насколько я понял, ваша племянница работает секретаршей у мистера Джейкоба Нэдуэя. Думаю, подобный шаг продиктован необходимостью зарабатывать на жизнь.
– Я была против того, чтобы она работала на таких людей, – ответила миссис Маубрей. – Но что нам оставалось делать, когда все эти социалистические правительства забрали все наши деньги?
– Понимаю… понимаю, – отозвался детектив, почти мечтательно кивая головой. Его взгляд вновь устремился в потолок, а сам он погрузился в бесконечно далекие и непостижимые мысли. Наконец детектив произнес: – Иногда мы рассматриваем подобные события достаточно отстраненно. Давайте порассуждаем, не переходя на личности. Вот какая мне представляется картина: я вижу девушку, выросшую в роскоши и окружении красивых вещей, но смирившуюся с более скучной и простой жизнью, потому что ничего другого ей не остается. Она работает на довольно скаредного человека и не рассчитывает, что ей на голову свалится неожиданное наследство. Кроме этого, вырисовывается еще одна любопытная картина, на которой изображен человек, также обреченный на скудное существование, отчасти в силу бедности, отчасти из-за пуританки-жены, предвзято относящейся к его старым привычкам и особенно к табаку… Вам это ничего не напоминает?
– Нет, ничего, – произнесла миссис Маубрей и поднялась, шурша платьем. – Я нахожу все это в высшей степени возмутительным и не понимаю, о чем вы говорите.
– Какой рассеянный взломщик, – продолжал размышлять вслух детектив. – Если бы он понимал, чем занимается, он бы обронил две броши.
Десять минут спустя миссис Маубрей, отряхнув со своих ног пыль сыскной конторы, отправилась изливать горе в какое-то другое место. Мистер Питер Прайс подошел к телефону с улыбкой, которую, похоже, скрывал даже от себя самого. Он позвонил своему другу, работающему в полиции, и между ними состоялся продолжительный разговор. В основном речь шла о мелких преступлениях, в частности о воровстве в некоторых из беднейших районов Лондона. И все же, как ни странно, мистер Прайс записал кое-что из этого телефонного разговора на том самом листе, где делал заметки в ходе беседы с недавно покинувшей его контору аристократкой, миссис Милтон-Маубрей.
Затем он снова уселся на стул и уставился в потолок, с головой погрузившись в размышления. Выражение, возникшее на его лице, придавало ему сильное сходство с Наполеоном. Что ни говори, Наполеон тоже был коротышкой и ближе к концу жизни располнел. А мистер Питер Прайс, вполне возможно, был не так прост, как это могло показаться.
Если честно, мистер Питер Прайс ожидал еще одного посетителя. Миссис Маубрей наверняка изумилась бы, если бы увидела, что вскоре после ее ухода порог сыскной конторы переступил мистер Джон Нэдуэй из компании «Нэдуэй и Сын». Несколькими годами ранее, когда их бизнес все еще преследовали последствия старых скандалов, младший партнер приложил немало усилий, пытаясь замести следы прежней деятельности своего старшего партнера. Молодому Джону Нэдуэю уже приходилось прибегать к помощи и практическому опыту мистера Прайса, который откупился от недовольных или отпугнул их, да так успешно, что новой репутации Нэдуэев уже ничто не угрожало. Поэтому, когда перед молодым Нэдуэем вновь забрезжил семейный скандал еще более пугающих масштабов, он снова явился к мистеру Прайсу.
Проблема заключалась в том, что Алан Нэдуэй перестал действовать анонимно или даже тайно, как вор в ночи, а открыто провозгласил свое намерение стать карманником в Ламбете. Более того, случись ему попасть в каталажку и полицейскую сводку, он не собирался пользоваться вымышленным именем. В занятном послании брату Алан серьезно заявлял, что не усматривает ничего морально ущербного в карманничестве, но ему будет совестно обманывать доброго полисмена, скрывая от него настоящее имя. Да, совесть у него, пожалуй, отчасти чересчур чувствительная. Тем не менее он уже трижды пытался назваться Ногглуопом, и всякий раз его голос предательски срывался от переживаний.
Буря разразилась через три или четыре дня после получения этого письма. Имя Нэдуэев вспыхнуло черно-белыми заголовками всех вечерних газет. Вот только смысл газетных статей радикально отличался от содержания рекламных щитов, на которых обычно светилось упомянутое имя. Алан Нэдуэй, провозгласивший себя старшим сыном сэра Джейкоба Нэдуэя (а именно так в это время называли его отца), предстал перед судом по обвинению в карманничестве, которым он регулярно и успешно занимался на протяжении нескольких недель.
Ситуация была тем более оскорбительной и возмутительной, что вор не только самым бессердечным и циничным образом обчищал карманы бедноты, но к тому же избрал для своей деятельности бедняков того самого района, в котором его брат, достопочтенный Норман Нэдуэй, недавно стал приходским священником, снискав своим милосердием и добрыми делами всеобщую любовь.
– Это просто невероятно! – восклицал Джон Нэдуэй. – Я не могу поверить в то, что человек способен на подобную низость.
– Да, – немного сонным голосом подтвердил Питер Прайс, – в это трудно поверить. – Он встал и, сунув руки в карманы, подошел к окну. – Знаете ли, если хорошенько задуматься, то это как раз то слово, которое нам нужно. Невероятно.
– И тем не менее это произошло, – простонал Джон.
Питер Прайс молчал так долго, что Джон внезапно подскочил, как будто услышал резкий звук.
– Что с вами, черт возьми? – спросил он. – Вы не согласны с тем, что это произошло?
Прайс, кивнув, ответил:
– Если вы говорите, что это произошло, то я вполне с этим согласен. Но если вы спросите меня, что именно случилось, тут я ни в чем не уверен. Однако у меня начинают зарождаться кое-какие и весьма серьезные подозрения. – Сделав паузу, он отрывисто произнес: – Послушайте, я не хочу внушать вам необоснованные надежды и подозрения, но, если вы позволите мне поговорить с адвокатом, который будет защищать вашего брата, мне кажется, я смогу кое-что ему предложить.
Джон Нэдуэй медленно вышел из конторы детектива. Всю дорогу до загородного особняка с его лица не сходило озадаченное выражение. Он вел машину, погрузившись в мрачные раздумья, хотя и с присущей ему уверенностью. Все в его жизни вдруг стало настолько странным и одновременно мучительным, что ему казалось, будто он стоит на краю пропасти. Подобное довольно редко случается с такими людьми, как Джон. Он никогда не был мыслителем и не видел в этом ничего зазорного. Он был готов пройти по жизни, от момента рождения и до самой смерти, ни разу ни над чем не задумавшись. Но все вокруг, включая поведение этого практичного коротышки детектива, было таким чертовски загадочным… Даже темные деревья вокруг отцовского дома, казалось, изогнулись как змеи, приняв очертания огромных вопросительных знаков. Звезды представлялись ему звездочками, которые обычно ставят вместо скрытых частей головоломки или шифра. Темный массивный фасад дома зловеще ухмылялся единственным освещенным окном. Джон слишком хорошо понимал, какое облако позора и обреченности окутывает этот дом, подобно грозовой туче, готовой разразиться молниями. Он всю жизнь пытался избежать нависшего над их семьей рока, но теперь, когда зловещая судьба настигла его, Джон даже не мог сделать вид, что это произошло незаслуженно.
Ступив на погруженную во мрак террасу, он вздрогнул, наткнувшись на Миллисент. Девушка сидела на садовом стуле, глядя в темноту. Во всем этом черном и полном трагических тайн доме ее лицо, наверное, было самой темной, непостижимой загадкой, потому что оно лучилось счастьем.
Наконец Миллисент заметила плотную фигуру бизнесмена, чернеющую на фоне мерцающей в свете луны лужайки, и выражение ее глаз изменилось. Они затуманились, если не болью, то чем-то похожим на сожаление. Миллисент пожалела этого сильного, успешного и несчастного человека, как если бы он был глух или слеп.
Она не могла понять природу зародившегося у нее в душе сострадания, которое одновременно стало своеобразным разрывом некой связи, пока не вспомнила, что была почти влюблена в него, когда он еще мальчишкой играл в этом саду. Миллисент не понимала, почему тот факт, что сейчас она в него не влюблена, так сильно ее ранит и воспринимается почти как трагедия. Она знала, что уже никогда, никогда не сможет полюбить такого мужчину. Такие мужчины… такие насквозь положительные мужчины, считавшие, что говорить правду столь же правильно и естественно, как чистить зубы… Теперь они казались ей плоскими, словно существовали только в двух измерениях.
Сама Миллисент ощущала, что в ней разверзлась какая-то бездна подобно новому измерению, исполненная перевернутых звезд и опрокинутых бесконечностей Эйнштейна. Девушка не смотрела в эту пропасть, будучи не в силах воспринять радостное новшество, ощущая лишь острую печаль оттого, что она не влюблена в Джона Нэдуэя.
С тем большим состраданием она воскликнула, отбросив смущение, как если бы перед ней стоял брат:
– Мне так жаль! Как вы, должно быть, страдаете. Все это, наверное, кажется вам ужасным!
– Спасибо, – дрогнувшим голосом отозвался он. – Для нас настало время тяжелых испытаний, и сочувствие старых друзей совсем не лишнее.
– Я знаю, как вы порядочны, – продолжала она, – и как упорно вы трудились, чтобы отвести от семьи даже тень подозрения в чем-то недостойном. Все это наверняка кажется вам таким постыдным.
Повторение слова «кажется» наконец проникло в толщу его основательного мышления.
– Боюсь, мне так не просто кажется, – ответил он. – Нэдуэй – карманник… Что может быть хуже этого?
– Это действительно так, – согласилась она, как-то странно кивнув. – Посредством наихудшего совершенно неожиданно приходит наилучшее.
– Боюсь, что я вас не понимаю, – произнес младший партнер.
– Через наихудшее люди идут к наилучшему, точно так же, как на восток попадают, проходя через запад. И где-то на самом краю света действительно существует место, где восток и запад сливаются воедино. Разве вы не чувствуете, что существует нечто настолько запредельно хорошее, что оно должно казаться плохим?
Он ошарашенно смотрел на нее, а Миллисент продолжала говорить, как будто размышляя вслух:
– Вспышка в небе отпечатывается в глазу темным пятном. И вообще, – почти шепотом добавила она, – огромное темное пятно заслонило солнце, потому что некто оказался чересчур благороден.
Младший партнер поплелся дальше, включив в свой перечень бед новую проблему. Теперь среди его домочадцев числилась еще и безумная леди.
Глава V. Вор перед судом
Вокруг слушания дела Алана Нэдуэя разразилась небывалая шумиха, хотя речь шла всего лишь о суде над самым обычным карманником. Прежде всего, повсюду повторяли, получив эти сведения, похоже, из надежного источника, будто заключенный собирается признать себя виновным. Кроме того, не следует забывать о переполохе в тех слоях общества, к которым он принадлежал, и ряде встреч заключенного с членами своей семьи. Но лишь после того как его отец, старый сэр Джейкоб Нэдуэй, направил в тюрьму свою личную секретаршу для беспрецедентно продолжительной беседы с обвиняемым, Лондон облетела весть, что все же он заявит суду о своей невиновности.
Затем такая же шумиха поднялась вокруг вопроса о выборе адвоката, пока не было объявлено: заключенный настоял на том, что будет защищаться самостоятельно.
Его предáли суду на основании исключительно формальных доказательств при том, что он сам хранил молчание. Таким образом, его дело полностью раскрылось лишь в присутствии судьи и присяжных, и обвинитель не жалел весьма суровых и сокрушенных выражений. Он сетовал на то, что обвиняемый, являясь отпрыском благородного семейства, известного своей филантропической деятельностью, запятнал благородный родовой герб.
Все присутствующие были знакомы с великими преобразованиями в условиях найма рабочей силы, которые вечно будут ассоциироваться с именем его старшего брата, мистера Джона Нэдуэя.
Большинство из тех, кто не мог принять традиции обряда, исповедуемого его другим братом, достопочтенным Норманом Нэдуэем, или предлагаемое им толкование церковных догм, тем не менее с уважением относились к неутомимой общественной и благотворительной деятельности этого священнослужителя.
Но какова бы ни была практика, принятая в других странах, английский закон действует, невзирая на лица. Он обязан преследовать преступника, в каком бы респектабельном обличье тот ни скрывался. Этот несчастный человек, Алан Нэдуэй, всегда был отщепенцем, а также обузой и позором своей семьи. Его изобличили в попытках ограбления своего собственного дома и дома своих друзей.
В этом месте судья вмешался в судебное заседание, огласив:
– Это в высшей степени неуместное заявление. В обвинительном акте, на основании которого проводится данное судебное слушание, нет ничего, касающегося ограбления.
Тут раздался жизнерадостный голос заключенного:
– Ничего, милорд, я не возражаю.
Но ввиду грубого нарушения судебной процедуры на него никто не обратил внимания. Судья и обвинитель скорбно смотрели друг на друга, пока прокурор, извинившись, не продолжил свою речь.
Как бы то ни было, заявил он, сомнений в обоснованности обвинения в мелком воровстве быть не могло, и это предстояло подтвердить свидетелям, которых он намеревался вызвать для дачи показаний.
К присяге привели констебля Бриндла. Его свидетельство прозвучало как один длинный монотонный монолог без сколько-нибудь заметных пауз, словно все это было даже не одно предложение, а одно слово.
– Действуя на основании полученной мной информации я проследовал за обвиняемым от дома достопочтенного Нормана Нэдуэя до кинотеатра Иперион держась в сотне ярдов позади него я увидел как обвиняемый сунул руку в карман пальто мужчины стоящего под фонарем попросив мужчину осмотреть свои карманы я последовал за обвиняемым который смешался с толпой перед кинотеатром какой-то человек в толпе обернулся и заявил что обвиняемый залез к нему в карман он хотел подраться с обвиняемым и я подошел чтобы предотвратить драку я спросил вы обвиняете этого человека и он сказал да обвиняемый сказал а что если я предъявлю ему обвинение в нападении пока я опрашивал пострадавшего обвиняемый подбежал к другому человеку в очереди и сунул руку в карман его сюртука тогда я попросил этого человека осмотреть свои карманы и арестовал обвиняемого.
– Вы желаете подвергнуть этого свидетеля перекрестному допросу? – спросил судья.
– Я уверен, что ваша светлость простит мне неосведомленность о правилах этого суда, – произнес обвиняемый. – Но могу ли я на данной стадии поинтересоваться, собирается ли обвинение вызывать тех троих, кого я предположительно обворовал?
– Я готов сообщить вам, – ответил обвинитель, – что мы вызываем Гэрри Хэмбла, клерка букмекерской конторы, того самого, который по заявлению констебля угрожал обвиняемому избиением, а также Исидора Грина, учителя музыки, ограбленного самым последним.
– А как насчет первого джентльмена? – спросил обвиняемый. – Почему не вызывают его?
– Видите ли, милорд, – ответил прокурор, – полиции не удалось установить его имя и адрес.
– Могу ли я спросить у свидетеля, – произнес Алан Нэдуэй, – как так получилось?
– Понимаете, – замялся констебль, – дело в том, что я на минуту выпустил его из виду, а когда обернулся в его сторону, он уже исчез.
– Вы хотите сказать, – спросил Нэдуэй, – сообщили человеку о том, что он стал жертвой ограбления и сможет получить обратно свои деньги, а он мгновенно сбежал, даже не назвав свое имя, как будто сам был вором?
– Ну, я этого не понимаю, вот и все, – ответил полисмен.
– С позволения вашей светлости, – снова заговорил обвиняемый, – мне хотелось прояснить еще кое-что. Свидетелями числятся два человека, но лишь один из них, а именно мистер Хэмбл, заявлен в качестве свидетеля обвинения. Похоже на то, что с третьим свидетелем тоже вышла какая-то неувязка? Вам так не показалось, констебль?
За пределами бесчеловечной шарманки своих официальных показаний полисмен оказался вполне человечным созданием, не лишенным к тому же чувства юмора.
– Должен признаться, он действительно напустил тумана, – кивнул полисмен, безуспешно пытаясь скрыть ухмылку. – Он оказался одним из этих артистических музыкальных ребят, и его представления о подсчете денег – это что-то невероятное. Я попросил его проверить, все ли на месте, и он пересчитывал свои деньги шесть раз подряд. Несколько раз у него вышло два шиллинга восемь пенсов, потом – три шиллинга четыре пенса, а пару раз он досчитался до четырех пенсов. Поэтому мы тут же решили, что его показаний нам будет недостаточно…
– Это совершенно неправомерно, – вмешался судья. – Насколько я понимаю, свидетель Исидор Грин должен давать показания позже. Я бы порекомендовал обвинению как можно скорее пригласить своих свидетелей.
Грудь мистера Гэрри Хэмбла украшал очень пестрый галстук, а на его лице застыло выражение сдержанной веселости, которую можно увидеть в людях, ценящих свою респектабельность даже в пивном баре. Впрочем, он был вполне способен на искренние вспышки эмоций и тут же признал, что двинул в челюсть парню, который попытался обшарить его карманы. В ответ на вопросы обвинителя Хэмбл изложил свою историю почти так же, как это до него сделал констебль, разве что слегка преувеличив часть, в которой речь шла о том, как он расправился с вором. Отвечая обвиняемому, признал: он немедленно отправился в «Свинью и Свисток» на углу улицы.
Обвинитель с напускным негодованием вскочил с места, требуя разъяснить значение этих грязных намеков.
– Насколько мне кажется, – сурово произнес судья, – обвиняемый намекает на то, что свидетель не знал в точности, какой суммы он лишился.
– Вот именно, – произнес Алан Нэдуэй, и в раскатах его низкого голоса звучало что-то странно-завораживающее. – Я действительно намекаю на то, что свидетель не знал в точности, какой суммы лишился. – Затем, повернувшись к свидетелю, он поинтересовался: – Я не ошибусь, если предположу, что вы отправились в «Свинью и Свисток» и начали угощать всех подряд, как будто на радостях?
– Милорд, – взорвался обвинитель, – я решительно протестую против того, что обвиняемый бесцельно очерняет свидетеля.
– Я его очерняю! Да я его восхваляю! – тепло воскликнул Нэдуэй. – Я его превозношу и почти обожествляю! Указываю на то, что он продемонстрировал древнюю добродетель гостеприимства. Если говорю, что вы устраиваете превосходные званые обеды, разве я вас очерняю? Если вы пригласили на обед шестерых других прокуроров и приводите их в доброе расположение духа, станете ли вы скрывать это как преступление? Скажите, мистер Хэмбл, разве вы стыдитесь своего радушия? Разве вы скряга и человеконенавистник?
– О нет, сэр, – с легкой оторопью отозвался Хэмбл.
– Может, вы враг рода человеческого, мистер Хэмбл?
– Что вы, сэр, – почти застенчиво произнес Хэмбл. – Нет, сэр, конечно нет, – уже более решительно добавил он.
– Насколько я знаю, вы всегда испытываете дружеские чувства к своим собратьям, – продолжал обвиняемый, – и особенно к своим ближайшим приятелям. Вы всегда готовы оказать им дружескую услугу и угостить их стаканчиком-другим при любой возможности.
– Надеюсь, что так, сэр, – отозвался добродетельный букмекер.
– Разумеется, вы так поступаете не всегда, – уверенно продолжал Алан, – потому что у вас не всегда есть возможность. Почему вы поступили так в этом случае?
– Если честно, – несколько растерянно признался мистер Хэмбл, – в тот вечер я был взволнован и обрадован.
– Непосредственно после ограбления? – уточнил Нэдуэй. – Спасибо, это все, что я хотел спросить.
У мистера Исидора Грина, учителя игры на скрипке, были длинные всклокоченные волосы и вылинявшее пальто бутылочно-зеленого цвета. Изъяснялся он чрезвычайно туманно, как и говорил полицейский. Во время первоначального допроса он справился довольно неплохо, заявив, что у него и в самом деле возникало ощущение, будто в его карманах кто-то роется. Но даже после относительно мягких и сочувственных вопросов Нэдуэя он не смог сообщить суду ничего определенного. Выходило так, что в конце концов, с помощью двух или трех математически одаренных друзей он пришел к твердому выводу – после ограбления у него в кармане осталось четыре шиллинга семь пенсов. Но свет, пролитый им на ограбление, слегка потускнел, когда он осознал, впервые за все это время, что не имеет ни малейшего представления о том, сколько денег лежало в его кармане, прежде чем его обокрали.
– Мои мысли по большей части сосредоточены на моей творческой работе, – с достоинством произнес он. – Возможно, на ваш вопрос могла бы ответить моя жена.
– Превосходная идея, мистер Грин, – искренне похвалил его Алан Нэдуэй. – Тем более я собираюсь вызвать вашу жену в качестве свидетеля защиты.
Все удивленно уставились на Нэдуэя, но было ясно, что он абсолютно серьезен. Он сохранил эту серьезность, к которой примешивалась доля учтивости, и когда начал вызывать своих собственных свидетелей, оказавшихся не кем иным, как супругами двух свидетелей обвинения.
Жена скрипача была очень прямолинейной и, не считая одного момента, излагала факты четко, без лишних слов. Эта крепкая и жизнерадостная женщина очень напоминала повариху. Она уверенно заявила, что ей известно все относительно денег в кармане Исидора, если их можно так назвать. Сообщила, что он очень хороший муж, весьма скромный и совершенно непритязательный, и назвала точную сумму, которой он располагал в тот день, – два шиллинга восемь пенсов.
– В таком случае, миссис Грин, – произнес Алан, – похоже на то, что ваш супруг выбирает себе столь же удивительных друзей, сколь удивительны его математические познания. Когда он вместе с приятелями пересчитал деньги, у них получилось четыре шиллинга семь пенсов.
– Он настоящий гений, – гордо заявила женщина. – У него все получается.
Миссис Гэрри Хэмбл оказалась совершенно другой. По сравнению с мистером Гэрри Хэмблом ее вид и вовсе навевал тоску. У нее было удлиненное лицо землистого цвета и поджатые губы – характерная черта жен завсегдатаев «Свиньи и Свистка». Когда Нэдуэй спросил у нее, чем ей запомнился интересующий всех присутствующих день, она с мрачным видом ответила:
– Гэрри получил надбавку к жалованью, а мне не сказал.
– Насколько я понял, – продолжал Нэдуэй, – в тот день он угощал своих друзей в пабе?
– Угощал! – уничтожающим голосом возопила дружелюбная леди. – Угощал пивом! Скажите лучше, выклянчивал у них выпивку! Он выпил столько, сколько смог выпить на дармачка. Но за других он не платил, уж можете мне поверить.
– Откуда это вам известно? – спросил обвиняемый.
– Оттуда, что он принес домой обычное жалованье и даже больше, – ответила миссис Хэмбл таким тоном, будто это было более чем достаточное основание для жалоб на супруга.
– Это все чрезвычайно странно, – заметил судья, откидываясь на спинку стула.
– Я уверен, что все смогу вам объяснить, – вмешался Алан Нэдуэй, – если ваша светлость позволит мне на две минуты подняться на свидетельскую трибуну.
Разумеется, не было никаких официальных оснований, запрещающих обвиняемому выступать также и в качестве свидетеля.
Алан Нэдуэй принес присягу и хладнокровно посмотрел на обвинителя.
– Вы отрицаете, – приступил к допросу обвинитель, – что полицейский застал вас обшаривающим карманы этих людей?
– Нет, – скорбно качая головой, произнес Нэдуэй, – вовсе нет.
– Невероятно, – воскликнул обвинитель. – Я думал, вы не признáете себя виновным. Это так?
– Да, – грустно подтвердил Нэдуэй. – О да.
– Бога ради, объясните, что все это значит! – не выдержал судья.
– Милорд, – обратился к нему Алан Нэдуэй, – я все могу объяснить в пяти словах. Только в суде этого недостаточно. Вы потребуете доказательств. На самом деле все очень просто. Я действительно совал руки к ним в карманы. Только я клал в них деньги, вместо того чтобы их оттуда забирать. И если вы внимательно рассмотрите факты, то согласитесь – это все объясняет.
– Но зачем вам понадобилось совершать столь безумные поступки? – изумился судья.
– О-о-о, – протянул Нэдуэй, – боюсь, объяснить это будет значительно сложнее. Возможно, сейчас не самый подходящий момент, чтобы этим заниматься.
Обвиняемый описал все детали вставшей перед судом практической проблемы в своей заключительной речи, которую ему позволили произнести в собственную защиту. Он указал на очевидное решение одной из загадок – стремительное исчезновение первой жертвы. Этот оставшийся безымянным человек оказался гораздо проницательнее, а также бережливее бесшабашного мистера Хэмбла или утонченного мистера Грина. Одного взгляда на содержимое карманов ему хватило, чтобы убедиться: там, помимо его собственных финансов, находятся не принадлежащие ему деньги. Печальный опыт общения с полицией заставил его засомневаться в том, будто ему позволят оставить эти деньги себе. Поэтому он и испарился, сохранив присутствие духа, присущее любому магу либо эльфу. Мистер Хэмбл несколько растерялся при виде лишних денег и, к его чести, потратил их на угощение для друзей. Но даже после этого у него в карманах осталась сумма, превышающая его обычное жалованье, что и послужило поводом для зловещих подозрений супруги. И наконец, каким бы невероятным ни казалось это достижение, но мистеру Грину и его друзьям удалось подсчитать все лежащие в его карманах монеты. И если так вышло, что денег оказалось больше, чем полагала его супруга, то это объясняется только тем, что монет в карманах прибавилось с тех пор, как она выпустила мужа из дома, предварительно аккуратно его причесав и приодев. Словом, все подтверждало странное утверждение обвиняемого, будто он наполнял карманы деньгами, а не опустошал их.
В зале воцарилась мертвая тишина, и судье не оставалось ничего, кроме как предложить присяжным оправдать подсудимого, что они и сделали. Но мистер Алан Нэдуэй, стремительно покинув суд, избежал встречи с журналистами и друзьями, а самое главное – с родственниками. Дело в том, что он уже давно заприметил двух остроносых субъектов в очках, очень похожих на психиатров.
Глава VI. Очищение имени
Судебное разбирательство и оправдание Алана Нэдуэя стало лишь эпилогом настоящей драмы. Сам он, возможно, заявил бы, что это была лишь буффонада в конце спектакля. Настоящая финальная сцена состоялась на зеленых подмостках «Лужаек», в доме, который всегда напоминал Миллисент какие-то декорации.
Зубчатые очертания заморских растений походили на челюсти акул, а низкая линия выпуклых окон – на глаза чудовища. Несмотря на всю свою нелепость, этот дом всегда ассоциировался у Миллисент с чем-то возвышенным и одновременно неподдельным. В нем было что-то от подлинных чувств и страстей викторианского девятнадцатого века, что бы там ни говорили о чопорности и строгости той эпохи. В этом выражалось несовершенство и невинность далекого от современного цинизма явления – романтического движения.
В мужчине с причудливой иностранной не то бородкой, не то щетиной было нечто не поддающееся описанию и присущее Альфреду де Мюссе[48] либо Шопену. Она не понимала, в какую гармонию сливаются столь удивительные мысли, но знала: в этой мелодии есть что-то невероятно родное и знакомое.
Миллисент только что произнесла:
– Сколько можно молчать. Это несправедливо. Прежде всего, по отношению к вам.
А он ответил:
– Это справедливо именно потому, что несправедливо по отношению ко мне. Вот и все. Хотя вы наверняка назовете такую историю странной.
– Если вам хочется разговаривать загадками, это ваше право, – спокойно отозвалась Миллисент. – Но я хочу, чтобы вы еще кое-что поняли. Это несправедливо по отношению ко мне.
Немного помолчав, он тихо ответил:
– Да, на этом я и сломался. То, с чем столкнулся, заставило меня поменять все свои планы. Наверное, мне придется вам рассказать обо всем.
– Я думала, – произнесла она, – что вы мне уже обо всем рассказали.
– Да, – подтвердил Алан, – я действительно вам все рассказал. И эта история вполне правдива. Я почти ничего из нее не выпустил, не считая самых важных деталей.
– В таком случае, – вздохнула Миллисент, – я очень хотела бы услышать ее полную версию.
– Проблема в том, – продолжал он, – что эти важные детали не поддаются описанию. Для них просто невозможно подобрать правильные слова. По сути это не детали, а явления, огромные, как обломки кораблекрушения на необитаемом острове. Но все они случились у меня в голове. – Он, сделав короткую паузу, снова заговорил, медленно, следуя примеру человека, тщательно подбирающего слова. – Когда я тонул в Тихом океане, мне кажется, меня посетило видение. Я в третий раз взмыл на гребень огромной волны, и мне явилось оно. Думаю, то, что увидел, и было верой.
Что-то в душе английской леди замерло, заставив ее похолодеть. Сама она являлась страстной, если и не вполне сознательной последовательницей традиции англиканской церкви, но ей было трудно вполне осознать масштаб шевельнувшегося в глубине души предрассудка. Люди, которые возвращаются из колоний и с другого конца света, объявляющие о том, что они обрели веру, почти всегда подразумевают – они «обрели Иисуса» или побывали на собрании сектантов. Все это плохо сочеталось с их культурой и было бесконечно далеко от Альфреда Мюссе.
Демонстрируя непостижимую интуицию мистика, Алан, похоже, ощутил ее сомнения, поэтому весело произнес:
– О, я вовсе не хочу сказать, что встретил баптистского миссионера. Миссионеры бывают двух разновидностей – правильной и неправильной, и обе эти разновидности никуда не годятся. Во всяком случае, они плохо применимы к тому, о чем думаю я. Тупые миссионеры утверждают, будто дикари падают ниц перед своими глиняными идолами и за свое идолопоклонничество дружно отправятся в ад, если только не опомнятся. Для этого им необходимо стать цивилизованными людьми, начать носить котелки. Умные миссионеры говорят, что дикари – очень способные люди с довольно высокими этическими требованиями. И это действительно так, хотя речь не о том. Чего они не понимают, так это того, что дикари по-настоящему обрели веру, в то время как многие моралисты понятия не имеют, что такое вера на самом деле. Они бы в ужасе разбежались, если бы хоть глазком увидели, что такое вера. Это ужасная штука.
Я кое-что узнал о том от безумца, с которым жил на необитаемом острове. Я уже говорил вам, он был на грани помешательства, так же как и на грани того, чтобы окончательно стать туземцем. Но я смог узнать от него нечто, что невозможно услышать от популярных проповедников. Бедняга добрался до берега, вцепившись в странный старомодный зонтик, рукоять которого была вырезана в форме гротескного лица. Когда он вышел из состояния острого галлюцинаторного бреда, если допустить, что он вообще из него вышел, то стал относиться к зонтику как к божеству, которое спасло ему жизнь. Он устроил вокруг него что-то наподобие алтаря, падал перед ним ниц и приносил ему жертвы. Вот в чем вся штука… Жертвы. Когда он был голоден, то сжигал перед алтарем немного пищи. Когда испытывал жажду, все же выливал на него часть пива, которое сам же варил. Думаю, он и меня с удовольствием принес бы в жертву своему идолу. Уверен, он пожертвовал бы и собой. Я не собираюсь утверждать, – еще медленнее и задумчивее произнес Алан, – я вовсе не собираюсь утверждать, что каннибализм, человеческие жертвоприношения и все такое – это хорошо. Если как следует задуматься, это плохо. Это очень плохо, потому что люди не желают быть съеденными. Но если я хочу быть принесенным в жертву, кто может мне помешать? Никто, кроме Бога, не сможет меня остановить, если я захочу пострадать от несправедливости. Запретить мне страдать от несправедливости было бы чрезвычайно несправедливо.
– Вы говорите очень сбивчиво, – произнесла Миллисент, – но я начинаю понимать, что вы имеете в виду. Я полагаю, вы не пытаетесь поведать мне, будто с гребня волны узрели видение божественного зонтика.
– А вы думаете, то, что я увидел, представляло собой компанию ангелов с арфами из семейной Библии? Я увидел, если можно сказать, что я всего лишь увидел это, – своего отца. Он сидел во главе стола на какой-то важной встрече или званом обеде. Все пили шампанское, видимо, за его здоровье, а он лишь сдержанно улыбался. Рядом с ним на столе стоял стакан воды, потому что отец очень умерен как в еде, так и питье. О боже мой!
– Гм, – с трудом сдерживая улыбку, произнесла Миллисент, – это и в самом деле мало напоминает рай и арфы.
– Но меня, – продолжал Алан, – швыряли волны, как будто я был обрывком водоросли, и меня, словно камень, увлекало на покрытое липким илом морское дно.
– Это было ужасно, – дрожащим голосом произнесла она.
К ее удивлению, он разразился довольно легкомысленным смехом.
– Вы подумали, что я ему позавидовал? – воскликнул Алан. – Вот это был бы способ постичь веру! Все произошло как раз наоборот. С гребня волны я посмотрел вниз, на отца, и мое сердце сжалось от жалости. С гребня волны я на одно страстное мгновение взмолился, чтобы моя жалкая смерть помогла избавить его от этого ада.
Ужасное радушие, ужасная учтивость, ужасные комплименты и поздравления, восхваление заслуг известной старой фирмы, давних солидных деловых традиций, светила успеха, сияющего высоко в небе и озаряющего своими лучами жуткую усыпальницу человеческого лицемерия. И я знал, что внутри этот склеп полон останков людей, умерших от пьянства, или голода, или отчаяния, в тюрьмах, работных домах и психиатрических клиниках. Эта омерзительная штуковина уничтожила сотню компаний, принеся их в жертву одной фирме. Ужасный грабеж, ужасная тирания, ужасный триумф. В довершение ко всем ужасам самым ужасным было то, что я любил своего отца.
Он проявлял доброту ко мне, когда я был ребенком и когда он был беднее и проще. В детстве я преклонялся перед его успехом. Первые огромные цветные рекламные щиты значили для меня то же самое, что цветные книжки-игрушки означают для других детей. Они были моей волшебной сказкой, но, увы, в такую сказку долго верить просто невозможно. И что мне было делать со своими чувствами и новым пониманием? Необходимо испытать такую любовь, какую испытал я, и ненавидеть такой же жгучей ненавистью, какой ненавидел я, прежде чем вдалеке перед вами забрезжит то, что называется верой, у которой имеется и второе имя – жертва.
– Но ведь сейчас дела обстоят намного лучше, – сказала Миллисент.
– Да, – кивнул он, – все гораздо лучше, но от этого только хуже. Это самое скверное. – Он, умолкнув на несколько мгновений, продолжил свой рассказ негромким голосом, сдерживая эмоции: – Джек и Норман – хорошие ребята, настолько хорошие, насколько это возможно, – произнес он. – Они сделали все, что было в их силах. Но ради чего? Они сделали все возможное ради того, чтобы показать товар лицом. Чтобы тщательно все замаскировать. Нанести новый слой побелки на усыпальницу. Чтобы все злодеяния остались в прошлом и быльем поросли. Чтобы о них забыли и тщательно избегали любого упоминания об этих злодеяниях. Чтобы о них думали лучше – снисходительнее. В конце концов, кто старое помянет… Но это не имеет никакого отношения к реальному положению дел и реальному миру, к этому миру, где рай встречается с адом. Никто не извинился. Никто ни в чем не признался. Никто не покаялся. И в тот миг на гребне волны я обратился к Господу, моля его о возможности искупить все то зло, даже если этим искуплением станет моя смерть в океане… О, разве вы меня не понимаете? Разве не видите, как обмельчали эти современные священники, которые отрицают существование жертвы и искупления, в то время как это единственное, о чем тоскует человеческое сердце, ужасаясь грехами всего мира? Вся Вселенная погрязла в грехе, если ложь моего отца процветает словно вечнозеленый лавр. И респектабельностью такое не искупишь. Необходимы вера, жертва, страдание. Чтобы уравновесить все это зло, должен найтись кто-то невероятно добродетельный. Человек, творящий добро не по принуждению или ради выгоды. Только он способен перевесить чашу зла. Отец был жесток, и это поставили ему в заслугу. Кто-то другой должен быть добрым и остаться непризнанным. Разве вы не понимаете?
– Я начинаю понимать, – кивнула Миллисент. – Вы необыкновенный человек.
– И в тот момент я поклялся, – продолжал Алан, – что меня станут называть так, как должны были бы называть его. Я буду носить имя «вор», потому что он его заслужил. Меня будут презирать и отвергать. Возможно, меня даже посадят в тюрьму, потому что я решил таким образом занять место своего отца. Да, я унаследую его деяния. Я буду истинным его наследником.
Миллисент слушала Алана, застыв на месте словно статуя. Но последние слова он произнес с выражением, которое вывело ее из этого состояния. Она совершенно безотчетно направилась к нему с возгласом:
– Вы самый удивительный и невероятный человек в мире! Никто, кроме вас, не способен на такое колоссальное безумие.
Он, перехватив Миллисент на полпути и с силой стиснув ее руки, ответил:
– Вы самая удивительная и невероятная женщина в мире. Никто, кроме вас, не способен остановить меня в этом безумии.
– И это тоже кажется мне ужасным, – отозвалась она. – Я не хочу чувствовать, что разрушила такое сказочное и величественное безумие. Возможно, я совершила ошибку. Но разве вам самому не кажется, что на пути этого безумия встали и другие препятствия?
Он с серьезным видом кивнул, продолжая смотреть ей в глаза, которые никому не показались бы самодовольными или горделивыми.
– Теперь вы знаете всю историю из первых уст. Я начал как грабитель, исполняющий роль Санта-Клауса. Я вламывался в дома и оставлял подарки в сейфах и шкафах. Мне было жаль старину Крейла, потому что его занудная жена не позволяла ему курить. Поэтому я подбросил ему немного сигар. Но я не уверен в том, что это не принесло ему больше вреда, чем пользы. Потом я решил, что мне жаль вас. Мне было бы жаль кого угодно, кто работал бы секретарем в нашей семье.
Она тихонько рассмеялась и дрогнувшим голосом произнесла:
– И вы решили подбодрить меня, подбросив мне серебряную брошь с цепочкой.
– Но в этом случае, – продолжал он, – брошь зацепилась за ваше платье.
– Она также слегка оцарапала мою тетушку, – добавила Миллисент. – И в целом стала причиной некоторых осложнений, вы не находите? И вся эта затея с карманами бедняков… Я почему-то не могу отделаться от ощущения, что это могло навлечь беду как на них, так и на вас.
– Бедность – это уже беда, – мрачно откликнулся он. – Я не кривил душой, когда говорил: меня возмущает то, что неимущим даже попрошайничать запрещено. Поэтому я и принялся подбрасывать им подарки, пока они не начали просить милостыню. Но вы правы в том, что долго все продолжаться не могло. И я извлек из этого еще один урок. Теперь понимаю кое-что о жизни, истории человечества, чего не понимал раньше. Почему людям, которых посещают подобные безумные видения и обеты, которые хотят приносить искупительные жертвы и молиться за этот испорченный мир, тем не менее не удается делать это везде и повсюду? Они вынуждены жить по правилам. Они вынуждены удаляться в монастыри и скиты. По отношению ко всем остальным так даже честнее. Но отныне, когда я буду видеть величественные темницы молитвы и уединения, когда мне удастся бросить взгляд на их холодные пустые коридоры и кельи, я буду понимать. Я буду знать, что в сердце этого строгого правила и рутины живет самая безумная свобода воли человека, водоворот вольности.
– Алан, вы меня снова пугаете, – произнесла Миллисент. – Вы вдруг напомнили мне одного из этих странных и стремящихся к уединению людей, как будто вы тоже…
Он энергично затряс головой и, не дав ей закончить, произнес:
– Нет. О себе я тоже все понял. Очень многие люди совершают в юности эту ошибку. Но есть такие люди, и есть другие. Я из других. Вы помните нашу первую встречу, когда мы говорили о Чосере и броши с девизом «Amor vincit omnia»?
Продолжая держать ее за руки и внимательно глядя ей в глаза, он повторил вступительное слово Тезея из «Истории рыцаря»[49], посвященное святости брачных уз. Он произносил эти благородные слова, как будто они являлись живым языком, и точно так же я их изложу здесь, пусть даже мне придется тем самым огорчить уважаемых литературных обозревателей.
Великий Перводвигатель небесный, Создав впервые цепь любви прелестной С высокой целью, с действием благим, Причину знал и смысл делам своим: Любви прелестной цепью он сковал Твердь, воздух, и огонь, и моря вал, Чтобы вовек не разошлись они…[50]А затем он стремительно склонился над ней, и она поняла, почему ей всегда казалось, что сад хранит какую-то тайну и что он как будто замер в ожидании чуда.
Преданный предатель
Глава I. Грозное слово
Будет лучше, если ни читатель, ни писатель не станут выяснять, в какой именно стране произошли эти необычайные события. Думаю, это не имеет особого значения. Достаточно поверить в то, что это случилось не на Балканах, куда ринулись со своими главными героями многочисленные авторы, следуя примеру мистера Энтони Хоупа, поместившего там свою Руританию и организовавшего в ней собственный coup d’etat[51]. Балканское королевство тем удобнее, что королей там убивают, а деспотические правительства свергают регулярно и с милым сердцу проворством. Что касается освободившейся короны, то она может достаться любому проходимцу, как хорошему, так и плохому. Но зато на Балканах владельцы сохраняют свои фермы, участок земли, сад или виноградник переходят от отца к сыну, и на грубоватую справедливость крестьянского землевладения никто не посягает, делая его предметом крупных финансовых операций. В общем, в Балканском королевстве семья может рассчитывать на некоторую безопасность и преемственность, при условии, что это не семья короля.
Но в том королевстве, о котором пойдет речь ниже, все обстояло совершенно иначе! Как бы мы его ни назвали, оно в любом случае представляло собой высоко цивилизованное общество, в котором царили покой и порядок. Королевская семья ощущала себя в полной безопасности, охраняемая полицией и конституционными ограничениями. Образцовый порядок в нашей стране граничил со скукой и монотонностью, и в ней никогда никого не свергали, не считая мясников, пекарей, свечников и прочих мелких торговцев, а также обыкновенных граждан, по недосмотру перешедших дорогу крупному бизнесу. Это вполне могло быть одно из мелких германских государств, всецело полагающихся на свои шахты и заводы, либо одно из бывших владений Австрийской империи. А впрочем, это не имеет значения.
Чтобы привлечь к данной истории внимание читателя и заверить его в ее достоверности, скажу только, что речь идет о более чем современном и просвещенном сообществе, преуспевавшем во всех сферах жизни, но в конце концов оказавшемся на волосок от революции. Речь идет не о каком-то там пустячном дворцовом перевороте с несколькими убитыми принцами, а о настоящей всеобъемлющей революции, которая могла начаться со всеобщей забастовки и скорее всего закончилась бы разрухой и голодом.
Это было тем более вероятно, что события подобного рода уже разворачивались в соседнем развитом государстве и после нескольких месяцев бессмысленной гражданской войны завершились победой одного из шестерых революционных генералов. Победителем оказался некий генерал Каск, доблестный воин, вступивший в революционную борьбу во главе размещавшихся в тех местах колониальных войск. Поговаривали, будто он мулат, что немало утешало тех, кого он поверг. Что касается нашей страны, которую мы назовем Павонией, то он имеет к ней отношение только в качестве примера грядущих несчастий.
Общественный кризис обострился, когда Павонию охватило необъяснимое смятение из-за Слова. До сих пор не утихают споры о том, что это такое. Некоторые из правительственных агентов и следователей утверждали: невежественный народ и в самом деле верит, что новое Слово объяснит все происходящее в мире.
Вскоре появился какой-то безумный памфлет. Его автор остроумно доказывал, что, поскольку так называемые популяризаторы умеют втиснуть содержание книги в один параграф, а смысл главы изложить одним предложением, значит, и вся истина о нынешней проблеме может сконцентрироваться в одном слове. Толпы нетерпеливых и ропщущих граждан посвятили себя ожиданию Слова.
Сторонники апокалиптических взглядов тоже не заставили себя ждать, явив картины перемен, ожидающих мир после того, как прозвучит это самое Слово. Утверждалось, что оно будет включать полный план действий и исчерпывающую стратегию мятежа. По утверждению некоторых, эта идея принадлежала поэту, подписывавшему свои стихи именем Себастиан и в самом деле придумавшему лирическое заклинание, исполненное упоминаний о Слове. Повсюду звучали такие получившие широкую известность строки:
Как змей Аарона все посохи проглотил, Как солнце едино среди светил, Как нет богов, но Бог един, Так Слово произнесет поэт один.Но никто из власть имущих никогда не видел этого революционного поэта, подбрасывавшего свои стишки правительству и публике, пока однажды его совершенно неожиданным образом не узнали на улице.
Принцесса Аурелия Августа Августина, одно из христианских имен которой было Мэри, как ее и называли все близкие, приходилась царствующему монарху племянницей. Она только что окончила школу, поэтому не вполне осознавала разницу между глаголами «царствовать» и «править». Это была энергичная молодая девушка с рыжими волосами и римской формой носа, знавшая лучше об участии монархов в истории, нежели в политике. Она несколько упрощенно воспринимала собственное общественное положение, и ей было совсем нетрудно представить себе (как если бы она действительно жила на Балканах), что ее семья заслуживает того, чтобы на нее покушались и покорялись ей.
Принцесса вернулась ко двору и в столицу, которую покинула маленькой девочкой, теперь испытывая неукротимое желание приносить пользу, столь естественное в обычных женщинах и столь опасное в великих дамах. Однако пока что она просто осложняла всем жизнь, приставая с вопросами обо всем на свете. Вполне естественно, что ее заинтересовали и популярная политическая загадка Слова и вообще, как выразился бы мистер Эдмунд Берк[52], причины нынешнего недовольства масс.
Когда принцесса обнаружила, что никто не может ей объяснить, что такое Слово и очень немногие из ее круга понимают, из-за чего разгорелся весь сыр-бор, это заинтриговало ее еще больше. Она просто светилась осознанием собственного превосходства, однажды днем вернувшись домой и объявив: только что видела мятежного менестреля, по всей вероятности, автора несколько туманного, но от этого не менее революционного четверостишия и отчасти виновника загадочного революционного движения.
Ее машина медленно ехала по тихой улочке, принцесса высматривала магазин сувениров, который запомнился ей в детстве, найти его оказалось не так просто. Сразу за магазинчиком находилось кафе, из которого на тротуар, в соответствии с континентальной модой, выставили несколько столиков. За одним из этих столиков, склонившись над рюмкой зеленого ликера, сидел странного вида человек с очень длинными волосами, на шее которого был повязан широкий шарф.
Я уже говорил, что ни исторический, ни географический контекст не играют в нашей истории особой роли. Поэтому читатель может сам дорисовать в столь странном эпизоде любые детали моды разных времен, тем более что последние ее веяния изобилуют причудливыми фасонами, порой являющимися отголосками старины, а и иногда представляющими нечто совершенно новое. Человек в шарфе мог быть как эксцентричным современником, так и одним из бальзаковских персонажей. В равной степени он мог являться и молодым художником с весьма футуристическими взглядами, и человеком с бакенбардами, характерными для викторианской эпохи.
Его длинная грива была совершенно невероятного оттенка, скорее напоминавшего матово-красный, чем привычный рыжий цвет. Его раздвоенную бороду того же неестественного цвета оттенял упомянутый широкий темно-зеленый шарф. Впрочем, цвет шарфа поэта день ото дня менялся. Когда его песни вдохновлялись ощущением весны, шарф становился ярко-зеленым. Когда поэт оплакивал трагедию утраченной любви, – лиловым. Иногда он бывал полностью черным, и это означало мрачный настрой духа поэта, считавшего в тот момент, что пора уничтожать вселенную. Друзьям он объяснял, что безошибочно следует подсказкам настроения и утреннего неба. Однако эти подсказки ни разу не порекомендовали ему выбрать нашейный платок, который не входил бы в такой диссонанс с его бородой. И это действительно был не кто иной, как поэт Себастиан, чьи стихи играли столь важную роль в нынешнем революционном движении.
Принцесса, разумеется, и не догадывалась о тайне его личности и если и заметила его, то лишь из-за неудачного выбора шарфа. Но он вновь привлек ее внимание при совершенно иных обстоятельствах, в которых предстал перед ней всего час или два спустя, когда магазины и фабрики закрыли свои двери, извергнув на улицы весь персонал.
Принцесса в автомобиле возвращалась по той же улочке, которая, однако, уже была совершенно не тихой. Напротив кафе, где совсем недавно незнакомец пил зеленый ликер, и вовсе толпилось много людей. Машина снова двигалась медленно, но теперь потому, что проехать по запруженной народом дороге было невероятно сложно. А длинноволосый человек в шарфе сейчас стоял на столе и декламировал отрывки, напоминавшие то стихи, то прозу. Промежутки между этими жанрами заполнялись чем-то современным и не поддающимся какой-либо классификации. Принцесса подъехала как раз вовремя, чтобы услышать концовку уже знакомого стишка или рифмованного лозунга:
Как солнце едино среди светил, Как нет богов, но Бог един, Так Слово произнесет поэт один.– Но Слово не сорвется с моих губ, а также с губ четверых стражей Слова, которым оно уже открылось, пока первая часть работы не будет окончена, – продолжал он. – Когда бесправные восстанут против всемогущих, когда бедные вознесутся над богатыми, когда слабые поднимутся и окажутся сильнее сильных, когда…
В этот момент он и его слушатели заметили достаточно элегантный автомобиль, подобно ладье рассекавший носом людские волны, и горделивое женское лицо позади застывшей равнодушной физиономии шофера. Большинство людей узнали эту леди, и по толпе пролетел шепот смущения, но возвышавшийся на столе поэт, исполнившись невероятной дерзости, воскликнул:
– Но как же трудно уродству бороться с красотой. А кто мы, если не уродцы!
И принцесса, кипя от негодования, поехала дальше.
Глава II. Процессия заговорщиков
Я уже пояснял, что правительство Павонии опиралось на просвещенные современные принципы. Это означает, что король пользовался популярностью, но не имел силы, всенародно избранный премьер не пользовался популярностью, но обладал некоторой властью. Глава тайной полиции был весьма могущественным, а тихий интеллигентный коротышка-банкир, которому все были должны, являлся наиболее влиятельным из всех. Но каждый из них имел весьма умеренные взгляды и никогда не доводил дело до крайности. Кроме того, все четверо часто собирались на тайный совет и обсуждали постоянно возрастающие проблемы государства.
Король, носивший титул Хлодвига Третьего, был тощим и довольно меланхоличным мужчиной со светлыми усами и царственными, но пустыми глазами. Благодаря хорошему воспитанию короля его отстраненность выглядела безличной, и собеседники не принимали ее на свой счет, однако и не находили общение с ним увлекательным.
Премьер-министр был низеньким, тучным и на удивление подвижным для своей полноты человеком. Буржуазное происхождение придавало ему сходство с французскими политиками, но отнюдь не с обычными французами. Он носил пенсне и короткую бородку, свои мысли излагал сдержанно, а к большим толпам обращался задушевным и доверительным тоном. Его звали Валенс, и за ним успела закрепиться репутация радикала. Однако новое революционное движение неожиданно обнаружило в его лице довольно упрямого капиталиста – приземистую черную фигуру на фоне алого зарева.
Шеф полиции был крупным раздражительным воякой по имени Гримм, чье желтое лицо свидетельствовало о лихорадках, перенесенных во множестве стран, а поджатые губы по большей части хранили молчание. Он был единственным из присутствующих, кто мог в час государственной смуты напустить на себя устрашающий вид. Он же не скрывал пессимизма относительно своих собственных перспектив при подобном обороте событий.
И наконец, банкир, которого звали Исидор Саймон, – изящный худощавый мужчина с прямыми седыми волосами и крючковатым, довольно крупным для его мелких черт носом. Он был одет в темно-серый костюм, и полоски на ткани, казалось, перекликались с редкими прядями его волос. Стоило банкиру надеть очки в массивной черепаховой оправе, и на его лице внезапно появлялись, оживали незаметные до той поры глаза, как если бы он был чудовищем, способным снимать и надевать глаза, словно карнавальную маску. Банкиру часто предлагали различные благородные титулы, но пока он отвергал все подобные предложения.
Причиной сегодняшней встречи послужило то, что неорганизованное и довольно расплывчатое движение под названием «Братство Слова» вдруг получило поддержку в лице совершенно неожиданного источника. Поэт Себастиан был всего лишь бедным свободным художником туманного происхождения, по всей видимости, рожденным вне священных уз брака. Даже его фамилия вызывала сомнения. Газеты привычно высмеивали вычурные манеры поэта и недооценивали его реальное влияние. Но когда такой человек как профессор Фокус открыто объявил себя другом и последователем поэта, в обществе произошли заметные перемены. Не считаться с Фокусом было невозможно. Он олицетворял собой научный мир, включающий сообщества коллег и образованные ими комитеты.
Несмотря на склонность профессора к уединенному образу жизни, его имя было известно почти всем. Тем не менее в некоторых местах к характерной фигуре профессора в высоком и узком цилиндре, скорее похожем на трубу, чем на шляпу, и зеленых очках, защищавших его близорукие глаза от обычного дневного света, давно привыкли. Особенно это касалось Национального музея, где он не только специализировался в некоторых разновидностях павонских древностей, но также работал с избранными группами студентов, демонстрируя им реликвии и скульптуры, иллюстрирующие эту отрасль знания.
Он был признанным научным авторитетом, и никому даже в голову не приходило подвергать сомнению точность полученных им результатов. Таким образом, когда в газетах появилось сообщение о том, что профессор Фокус обнаружил пророчества относительно Слова в доисторических иероглифах Павонии, это могло означать одно из двух, причем обе вероятности влекли за собой в равной степени катастрофичные последствия. Либо великий Фокус внезапно сошел с ума, либо в этом действительно что-то было.
Некоторое время банкиру удавалось развеивать опасения Совета, на первый взгляд, чисто профессиональными, но на самом деле вполне практическими соображениями. Популярный поэт может заставить толпы людей распевать его песни, а известный всей Европе ученый способен заинтересовать преподавателей мира своей книгой. Но ученый зарабатывает чуть более пяти гиней в неделю тем, что посвящает в тайны иероглифики посетителей музея. Жалованье поэта всегда было неведомой величиной, чаще всего со знаком минус. Невозможно организовать современную революцию, да и вообще что-либо современное без денег. Трудно представить себе, на какие средства поэту и профессору удается время от времени издавать свои брошюрки или просто распечатывать стихотворение о Слове. Что уже говорить об оружии, продовольствии, жалованье солдат и прочих насущных потребностях для высших целей гражданской войны. На этом основании финансовый советник, коим являлся мистер Саймон, рекомендовал королю не обращать особого внимания на революционное движение, пока оно не получило достаточной финансовой поддержки. Но на сегодняшний Совет шеф полиции явился с новостями, которые меняли решительно все.
– Конечно, – медленно произнес он, – я часто видел, как наш поэт заходит к ростовщику.
– Как к естественной для всех поэтов надежде на помощь, – заметил премьер-министр, не дожидаясь смешков, с которыми встретили бы его шутку на митинге.
Но лицо короля осталось отстраненно-опечаленным, а банкир, похоже, и вовсе его не слушал. На лице Гримма никогда ничего не отражалось, даже во время выступлений на митинге, и он спокойно продолжал:
– Разумеется, многие ходят к ростовщикам, и особенно к этому коротышке Лоэбу, который называет себя Лоббом и живет на углу Старого рынка, в беднейшей части города. Он еврей, конечно, но к нему относятся терпимее, чем ко многим другим евреям, дающим деньги под залог. Тысячи людей имеют с ним дело, и поэтому мы решили присмотреться к нему поближе. Наведя справки, выяснили, что этот человек несметно богат, однако ведет жизнь бедняка. В результате окружающие склонны считать его невероятным скрягой.
Банкир, надев очки, вдвое увеличившие его глаза, принялся буравить взглядом говорившего.
– Он не скряга, – заявил Саймон, – и если он миллионер, то я получил ответ на свой вопрос.
– Вы его знаете? – впервые за все время нарушил молчание король. – Почему вы считаете, что он не скряга?
– Потому что евреи никогда не бывают скрягами, – ответил банкир. – Скупость не входит в число еврейских пороков. Это порок крестьян. Порок людей, пытающихся пожизненно защитить себя своей личной собственностью. Еврейский порок – жадность. Это люди жадные до роскоши, жадные до азартных игр, они охотно просаживают как чужие, так и свои деньги в роскошных отелях либо публичных домах, на женщин… или, вполне возможно, даже великие революции. Но они их не припрятывают. Припрятывание – мания здравомыслящих людей, тех, кто имеет наделы земли.
– Откуда вам все это известно? – заинтересовался король. – Как вам удалось так хорошо изучить евреев?
– Мне достаточно было изучить себя, – ответил банкир.
После некоторой паузы король, ободряюще улыбаясь, вновь заговорил:
– Так значит, вы допускаете, что он тратит свои миллионы, финансируя революцию?
– Либо революцию, либо суперкинотеатр, либо что-то еще, – кивнул Саймон. – И тогда становится ясно, откуда берутся все эти брошюры, листовки с текстами песен и многое другое.
– Похоже, труднее всего будет объяснить то, где все эти люди находятся в настоящий момент, – задумчиво произнес король. – Профессор Фокус достаточно регулярно бывает в музее, но я сомневаюсь, что кому-то из нас известен его домашний адрес. Моя племянница утверждает, будто собственными глазами видела Себастиана, того самого поэта, ораторствующего на улицах, но лично я никогда его не видел, и никто из моих знакомых не имеет ни малейшего представления о том, где он живет. Насколько я понял, хотя очень многие ходят в контору Лобба, почти никто из его клиентов никогда не видит самого Лобба. Мне сказали, что он умер, однако это, конечно, может быть частью заговора.
– Вот именно об этом, – с мрачным видом произнес шеф полиции, – я и располагаю некоторой информацией. В ходе продолжительного, сложного расследования я выяснил, что ростовщик Лобб около двух лет назад под другим именем приобрел маленький, но комфортабельный дом на Павлиньей площади. Я поручил своим людям следить за этим домом, и у нас имеются все основания полагать, что его время от времени используют как место встреч троих или четверых людей. Они приезжают туда уже после наступления темноты и ужинают, соблюдая секретность. Постоянным штатом слуг дом, по-видимому, не располагает и по большей части пустует, но приблизительно за час до назначенного ужина туда приходит кто-то из слуг одного из участников застолья, закупив вино и еду, и, вероятно, остается, чтобы прислуживать за столом. Торговцы из соседних лавок считают: судя по количеству продуктов, ужин бывает рассчитан на три или четыре человека, но это и все, что они могут сказать. За домом наблюдает один из моих лучших детективов. По его словам, гости всегда съезжаются после наступления сумерек. Они скрываются под плащами и пальто, и он готов поклясться, что их трое.
– Послушайте, – нарушил тревожное молчание банкир, – чем меньше людей будет об этом знать, тем лучше. Я думаю, было бы неплохо, если бы кто-то из нас отправился туда и расположился напротив дома. Я не возражаю против того, чтобы побывать там, если вы, полковник Гримм, отправитесь со мной и позаботитесь о моей безопасности. Я знаю профессора и ростовщика в лицо и думаю, мы сразу узнаем поэта, если только его увидим.
Король Хлодвиг сухо и довольно неохотно описал приметы, не забыв указать, что поэт носит фиолетовый костюм и широкий зеленый шарф, о чем ему рассказала негодующая племянница.
– Что ж, возможно, это нам тоже поможет, сэр, – кивнул банкир.
Вот так и вышло, что самый влиятельный финансист Павонии и офицер, отвечающий за полицейскую систему всей страны, терпеливо или не очень околачивались неподалеку от последнего фонаря на тихой, пустынной площади, стараясь не попадать в отбрасываемый им тусклый круг света.
Павлинью площадь назвали так вовсе не потому, что ее бесцветные классического вида фасады когда-либо расцвечивали какие-то павлины, а в качестве комплимента птице, представленной на королевском гербе Павонии и, видимо, давшей название всей стране. Эта же птица с расправленным хвостом украшала плоский медальон на самом крайнем доме из ряда зданий, расположенных полукругом. Вдоль всего полукруга протянулась шеренга колонн, придавая ему сходство с террасами Бата или старого Брайтона. Весь этот благородный изгиб в свете луны, встающей из-за группы деревьев напротив, казался очень холодным и мраморным. Поэтому наблюдателям чудилось, будто каждый издаваемый ими звук эхом разносится по площади, как в полой серебристой раковине.
Ожидание затянулось. Когда на город опустились сумерки, наблюдатели заметили напротив признаки приготовлений, о которых докладывали полицейские и которые сулили скорое пробуждение дома. В определенное время из двери вышел слуга в строгой ливрее, вернувшись с корзиной, из которой виднелись бутылки вина и прочая снедь. Внезапно темные окна засветились изнутри. Во всяком случае, окна комнаты, в которой предположительно планировалось пиршество. Затем опустилась штора на освещенном окне, хотя гости еще не появились.
Подробно расспросив местных лавочников, наши наблюдатели уже подтвердили тот факт, что слуга всегда готовит обед на четверых. Он случайно проговорился об этом, когда делал закупки.
Два высокопоставленных шпиона на улице, разумеется, были вовсе не так одиноки, как это могло показаться. Другие тайные агенты находились в пределах слышимости, и в случае необходимости шеф полиции мог свободно привести в действие всю полицейскую машину.
Непосредственно перед полукружием домов располагались живописные, но совершенно бессмысленные заросли декоративных кустарников, окруженных металлической оградой. Эти кусты отбрасывали длинную тень, а рядом с ними притаился одетый в штатское полицейский с мотоциклом, готовясь в любую секунду сорваться с места и умчаться с поручением.
Внезапно в полной тишине маленькая тень как будто отделилась от упомянутой длинной тени и легко, как осенний листок, порхнула через дорогу. Эта тень и в самом деле напоминала сорванный с дерева лист. Хотя фигура не казалась необычно маленькой, она была согнута, словно увяла или съежилась. Голову человек втянул в плечи, укутанные в потертый дождевик, из-под капюшона которого торчали жесткие пряди волос. Это могла быть как борода, так и бакенбарды или даже брови. Ноги были не короткими, но казались согнутыми или кривыми, будто лапы кузнечика.
Человек шмыгнул через дорогу так проворно и неожиданно, что дверь дома распахнулась и закрылась за его спиной прежде, чем наблюдатели опомнились от удивления. Затем Саймон посмотрел на Гримма и с легкой улыбкой заметил:
– Спешка означает гостеприимство. Это был владелец дома.
– Да, мне тоже показалось, что это был ростовщик.
– Это и есть революция, – заметил банкир. – Во всяком случае, такова основа всех революций. Без его денег они были бы беспомощны. Они твердят о восстании бедноты, но пока бедны, восстать не могут. Собственно, этой четверке негде было бы даже собираться, если бы Лобб не купил для них дом.
– Я и не думал отрицать важность денег, – сказал Гримм, – но от одних денег проку мало как для революции, так и для королевства.
– Мой дорогой Гримм, – произнес Саймон, – я знаю, что вы офицер и джентльмен. Вы ничего не можете с этим поделать, но вы становитесь чересчур романтичным.
– Я похож на романтика? – удивился желчный офицер и джентльмен в одном лице. – Солдаты не бывают романтичными. Во всяком случае, на службе. А впрочем, мои слова продиктованы всего лишь здравым смыслом. Нельзя воевать без солдат, и никакими деньгами невозможно сделать из мужчины солдата. Вы можете вручить толпе гору оружия. Толку не будет никакого, если они не захотят или не смогут этим оружием воспользоваться.
– Я бы сказал… Смотрите, вот еще один.
Офицер уже услышал приглушенное побрякивание, источник которого ему определить пока не удалось. Но уже в следующее мгновение на сцене этого театра теней промелькнула еще одна фигура с четкими очертаниями и очень высокой черной шляпой, похожей на удлиненную дымовую трубу. На мгновение в свете луны блеснули зеленые очки профессора Фокуса из Национального музея. Он также мгновенно скрылся за дверью гостеприимного дома.
– Это профессор, – произнес Саймон. – Поскольку он такой ученый, возможно, читает им лекции по боеприпасам.
– Да, – ответил Гримм, – я видел, кто это был… Но меня беспокоит другое. Вы слышали, что перед его появлением раздался какой-то металлический лязг? Возможно, его издала калитка вон в том заборе. Мне показалось, что они оба появились из этого жалкого сквера. Что они могли там делать?
– Может, они гнездятся на тех деревьях? Странные птицы, иначе их и не назовешь, – отозвался Саймон.
– Ограда невысокая, – заметил шеф полиции. – Они могли просто залезть туда, а потом выбраться наружу, чтобы замести следы. Но как их не заметили мои люди, этого я не понимаю.
Последовала продолжительная пауза, и наши шпионы, которые прогуливались взад-вперед по улице, чтобы как-то скоротать время, снова разговорились.
– Что я хочу сказать, – произнес Гримм, – это грубейшая ошибка, полагаться на финансы без идеи. Деньги не умеют сражаться. Это делают люди. Если наступит время, когда им надоест воевать, никакие деньги их к этому не принудят. Кроме того, кто-то должен научить их, как это делается. Где проходят подготовку ваши революционные армии? Может, мистер Себастиан учит их декламировать стихи? Или мистер Лобб показывает им, как надо заполнять залоговые квитанции?
– А вот и мистер Себастиан, – шепнул Саймон, махнув рукой в сторону дома. – Так что вы сами можете обо всем у него спросить.
На этот раз не вызывало сомнений то, что кто-то распахнул калитку сквера и перешел через дорогу, направляясь к дому. Себастиан со своей пурпурной бородой и зеленым шарфом важничал, находясь в полном одиночестве на освещенной луной дороге. Калитка с грохотом захлопнулась за его спиной. Казалось, даже дверь впустившего его дома открылась и закрылась с большой демонстративностью.
– Это все, о ком нам известно, – задумчиво произнес Саймон.
– Торговец уверял, что их должно быть четверо, – отозвался Гримм.
Промежутки времени между появлением заговорщиков становились все длиннее, а ожидание – томительнее. Последний перерыв показался банкиру и вовсе бесконечным. Не обладая профессиональным терпением полицейского, он уже начал терять веру в то, что они еще кого-то увидят. Банкир совершенно откровенно сказал Гримму, что готов отправиться спать, но вера полицейского в четырехугольную природу революционного совета оставалась непоколебимой.
Время тянулось бесконечно долго, и шпионы уже начали поглядывать на восток, надеясь увидеть рассвет. Наконец калитка скрипнула еще раз, и к дому приблизилась высокая фигура, облаченная в серую накидку, которая в лунном свете казалась серебристой. Плащ распахнулся, и из-под него ослепительно сверкнули серебром награды, пристегнутые к умопомрачительно белой военной форме. На мгновение офицер поднял лицо к небу, и это стало настоящим потрясением для Гримма и Саймона. Его кожа была темнее сияющего облачения и в лунном свете казалась почти синей или, во всяком случае, серо-лиловой, что весьма характерно для африканцев. Гримм понял, что перед ними генерал Каск, диктатор из соседнего государства.
Глава III. Вмешательство принцессы
Как только полковник Гримм из полиции Павонии увидел это темное лицо, подобно синей маске обращенное к луне, он понял, что вся государственная машина должна сработать как ловушка для одного человека. Разумеется, он хотел поймать и троицу своих сограждан, воздавая хвалу небесам за возможность застать их в одной комнате. Но присутствие этого четвертого заговорщика меняло все потрясающим образом. Не успел его обмерший на месте спутник произнести и слово, как Гримм уже отправил с донесением мотоциклиста, устремившегося вперед со скоростью выпущенного из пращи камня. Вскоре к дому уже стягивались полицейские и солдаты, перекрывая все прилегающие к площади улицы.
Дело в том, что у Гримма были с Каском счеты личного характера. Он давно заподозрил, что вблизи границы что-то происходит. Иностранное революционное правительство явно пытается подавать сигналы мятежникам Павонии. Гримм неоднократно направлял запросы через премьер-министра и других дипломатов, представляющих интересы Павонии, но ответ всегда был один и тот же. Генерал Каск давал слово чести, заверяя их в том, будто не намерен вмешиваться во внутренние дела Павонии. Генерал Каск – простой солдат, а не политик. Генерал Каск, старея, всерьез намеревается оставить президентский пост и полностью отойти от общественной жизни. Генерал Каск тяжело болен и практически ушел на покой. Все эти дипломатичные заверения присылались друг за другом, в значительной степени убаюкивая вялое дружелюбие короля и производя благоприятное впечатление на суетливую самонадеянность премьер-министра. Им удавалось рассеять даже сомнения гораздо более циничного шефа полиции.
И теперь перед наблюдателями было следствие и разгадка того, что происходило на самом деле. Вот как пожилой и почти умирающий африканец занимался своими личными делами. Генерал Каск был опасно болен, что не мешало ему, однако, посещать званые обеды. По странному совпадению обедать он собирался с тремя людьми, поклявшимися свергнуть правительство, с которым Каск, согласно с его собственными заверениями, стремился поддерживать добрососедские отношения. Шеф полиции, заскрежетав зубами от ярости, взглянул в конец улицы, откуда уже приближалось две или три шеренги жандармов.
Он вполне допускал, что нельзя терять ни минуты. Присутствие иностранного военного руководителя могло означать все что угодно. Оно могло означать несколько тонн динамита под улицей, на которой они стояли. Или склады боеприпасов во всех темных закоулках города. Боеприпасов, к которым имелся доступ у вожаков толпы. В самом худшем случае оставалось еще нечто, что могло их спасти. Их спасение заключалось в молниеносном, внезапном и одновременном аресте всех четверых участников этого ужина, что обезглавило бы назревающую революцию.
Гримм, дождавшись, пока его маленькое войско вооруженных людей подтянется к дому, осторожно поднялся по ступеням к входной двери. Он уже позаботился о том, чтобы такие же группы разместились позади дома, а также со всех сторон от полукружия домов. Это не оставляло заговорщикам путей к отступлению, если только в доме не было подземного выхода. Гримм даже поставил у некоторых зданий людей с лестницами на тот случай, если бунтовщики попытаются уйти по крышам. Затем после секундного колебания он единожды, но сильно ударил кулаком в дверь, и свет в освещенной столовой мгновенно погас.
Некоторое время никакого другого отклика не было, и Гримм ударил по двери еще раз, именем короля громко требуя, чтобы ему открыли, и угрожая взломать дверь в случае неповиновения.
Наконец на пороге появился бледный лакей в ливрее, который явно получил предписание задержать полицию, что он и делал, всячески демонстрируя тупость и беспомощность. С почти непостижимой серьезностью лакей заявил: хозяин и его гости заняты и никого не принимают.
Но Гримм не обратил внимания на то, что явно было простым повторением приказа. Без дальнейших церемоний он оттолкнул слугу, приказав своим подчиненным «подержать этого парня». Затем решительно прошагал по темному коридору и распахнул дверь столовой.
Это, вне всякого сомнения, была столовая, потому что взгляду Гримма предстала убедительная картина неоконченной трапезы. Рядом с чашкой черного кофе стояла небольшая и уже пустая бутылка из-под шампанского, а напротив – большая полупустая бутылка бургундского. Левее стояла початая бутылка бренди, а напротив нее – результат чьей-то безумной фантазии в виде нетронутого стакана молока.
На маленьком столике сбоку от обеденного стола лежали сигары и сигареты самого лучшего качества. В целом все указывало на роскошный ужин. Не хватало только участников этого застолья. Их стулья стояли вокруг стола. Некоторые были слегка отодвинуты назад, как если бы те, кто на них сидел, встали, совершенно никуда не торопясь. Один стул по-прежнему стоял возле самого стола, как будто кто-то не желал отвлекаться от своего неоконченного занятия. Тем не менее и этот кто-то, и все остальные исчезли. Внезапно, бесшумно и бесследно. Так же, как с первым ударом в дверь погас свет в окне этой комнаты.
– Быстрая работа, – произнес шеф полиции. – Я думаю, они бросились к какому-то другому выходу. Немедленно направьте людей в подвал и позаботьтесь о том, чтобы Харт присмотрел за дверью черного хода. Они не могли далеко уйти. Кофе все еще очень горячий. Полагаю, он не успел в него даже сахар добавить.
– Кто не успел? – растерянно поинтересовался Саймон. – Вы думаете, они все были здесь?
– Это совершенно очевидно, – ответил Гримм. – Не нужно быть детективом, чтобы понять, кто где сидел. Их тарелки совсем как портреты. Я почти вижу заговорщиков сидящими за этим столом. Взгляните на стакан молока. Вы ведь не думаете, что сумасшедший поэт или этот ниггер-генерал пьют молоко? Зато это вполне соответствует нашему представлению о жизни профессора Фокуса. Разумеется, если это можно назвать жизнью. Профессор – один из высушенных и страдающих от несварения желудка стариканов, которые только и говорят, что о здоровье. Обедать с такими – сущее наказание. Впрочем, остальные успешно от него защищались. Наш романтический Себастиан, готовый все, включая собственные волосы, перекрасить в алый и лиловый цвета, наверняка пил бургундское. Но, как видите, твердолобый дикарь Каск его явно обошел. Бренди для героев, как говорил доктор Джонсон. И все же, последний мятежник наиболее очевиден. Как это похоже на нашего маленького еврея – выпить немного, зато самого дорогого шампанского и черный кофе вдогонку для улучшения работы желудка. Он знает толк в здоровье. Не то что чудак профессор! Однако в этих культурных евреях, умеющих изящно, но осторожно наслаждаться жизнью, есть что-то такое, от чего кровь в жилах стынет. Говорят, это потому, что они не верят в загробную жизнь.
Рассказывая все это, он переворачивал вверх дном комнату, предоставив своим подчиненным сделать то же самое со всеми остальными помещениями дома. Хотя его голос звучал непринужденно и беспечно, нахмуренное лицо свидетельствовало совсем об ином.
Обыск комнаты мог показаться поверхностным, но, судя по всему, рассчитывать на серьезные результаты все равно не приходилось. Тут не было ни портьер, ни шкафов. Второй двери также не было видно, а сбежать на глазах у жандармов через окно им бы не удалось.
Гримм бегло осмотрел бетонный пол, покрытый какими-то темными старомодными узорами. Разумеется, четверка заговорщиков могла покинуть комнату еще прежде, чем слуга открыл дверь полиции, но куда они скрылись, оставалось загадкой.
Осмотр дома разочаровал еще больше, чем обыск столовой. Полицейские с удивлением обнаружили, что обыскивать, собственно, практически нечего. Подвала не было. Из столовой можно было войти в совсем небольшую комнату с окнами на улицу за домом. Этажом выше располагались две спальни соответствующих размеров. Больше там ничего не было.
Гримма удивила столь скудная по сравнению с внушительным фасадом обстановка. Она усилила исходящее от Павлиньей площади ощущение пустоты, какой-то каменной маски из холодной классической комедии. Возможно, особую призрачность ей придавал яркий свет луны, но на какое-то мгновение шефу полиции почудилось, будто вся эта улица обставлена как место действия комедии, напоминая картонные декорации рождественского спектакля.
Гримм призвал на помощь здравый смысл, напомнив себе, что этот подлог имеет гораздо более длительную историю и объясняется довольно просто. Этот ряд импозантных, но бутафорских особняков свидетельствовал лишь о снобизме людей, готовых довольствоваться тесным жильем ради возможности жить в фешенебельном районе. Владельцы колонн и полукруглых окон стремились казаться богаче, чем являлись на самом деле.
Тем не менее было в том и что-то зловещее. Недаром именно это место стало штаб-квартирой огромного заговора и местом встречи четырех трибунов революции.
Так или иначе, но хранить здесь динамит и прочие боеприпасы было попросту негде. Тут Гримма посетила очередная нелепая фантазия. Ему пришло в голову, что они, вполне возможно, располагают каким-нибудь новым видом газа, под воздействием которого человеческие тела могли испаряться, подобно дыму, или становиться прозрачными, как стекло.
Дом осматривали еще много раз. Тщательные обыски с привлечением ученых заняли не один день и не одну неделю, но не принесли никаких результатов, превосходящих самые первые впечатления.
Если в бетонном полу и были трещины, они никуда не вели. Если кто-то куда-то сбежал, а не просто провалился сквозь землю, он это сделал под взглядами сотен глаз, обшаривавших каждый дюйм залитой лунным светом улицы. Огромная, безупречно организованная ловушка захлопнулась, не оставив заговорщикам ни единого шанса на бегство, и, тем не менее, оказалась пустой. Именно с такими мрачными и даже пугающими новостями вернулись к премьер-министру и королю шеф полиции и финансист, исполнявший роль сыщика-любителя.
Несмотря на проворство, с которым из задней двери выскочил преследующий беглецов полковник Гримм, уже на углу следующей улицы он остановился как вкопанный. Вся стена дома была заклеена плакатами, причем настолько свежими, что, казалось, они появились здесь уже после налета полиции на злополучный дом. Возможно, их даже шлепнули сюда сами беглые мятежники. Полковник коснулся пальцем стены и ощутил, что клейстер под бумагой еще не высох.
Но что насторожило его больше всего, так это содержание воззваний. Они были нацарапаны красными чернилами или краской, которая местами потекла и напоминала кровь. Все призывы начинались со слов «Час пробил», начертанных огромными буквами, за которыми следовало заявление «Слово прозвучит сегодня ночью». Далее следовало краткое сообщение о том, что все готово для окончательного удара по правительству, не сумевшему использовать свою последнюю отчаянную попытку изловить людей, которые уже завтра станут властителями города.
Обращало на себя внимание то, что людей убеждали «возлагать надежды на границы». Из текста плаката следовало не только то, что настало время произнести загадочное «Слово», но и то, что произнесут его толстые и внушающие ужас губы африканца.
Пройдя по тополиной аллее к сложенному из красного кирпича особняку георгианского стиля, шеф полиции и банкир обнаружили короля уже в другой комнате и в другом настроении. Военную форму сменила легкая пиджачная пара, и король явно отдыхал.
Король Хлодвиг был очень парадоксальным человеком. Он ненавидел условности, однако на всех официальных мероприятиях тщательно их соблюдал. Несмотря на кажущееся противоречие, можно отметить, что он ненавидел официальные мероприятия, потому что они заставляли его соблюдать условности. Но в этой удобной комнате за накрытым к чаю столом он находился в кругу семьи, представленной его племянницей, которую в официальных источниках именовали Аурелией, а дядя называл Мэри.
Принцесса сидела на диване и рассеянно смотрела в окно, храня молчание, против которого король, похоже, нисколько не возражал. Премьер-министра здесь не было. Его присутствие всегда порождало необъяснимую суету, против которой король очень даже возражал.
Шеф полиции рассказал главе государства о постигшем их разочаровании. Король выслушал эту историю заинтересованно, но без малейших признаков раздражения.
– Я думаю, – произнес он, – если этот старый еврей приобрел дом специально для заговорщиков, он мог оснастить его каким-то секретом.
– Я тоже так подумал, сэр, – кивнул Гримм. – Но пока нам не удалось обнаружить и следа этого секрета. И меня очень беспокоит мысль о том, что задумали четверо негодяев. Из воззваний следует – они готовятся к решительному шагу.
– Если вы не можете поймать их, – вмешался Саймон, – почему бы не арестовать кого-нибудь другого? Наверняка у этой компании имеются и другие вожаки.
Шеф полиции, покачав головой, сказал:
– Именно это меня и удивляет. Это самое поразительное движение, о котором я только слышал. Я говорю об их дисциплине, организованности и прежде всего таинственности. Мятежников многие сотни, но послушать их разговоры, или, скорее, полное отсутствие разговоров, так их нет вообще. Они называются «Братством Слова», но похожи они на «Братство Молчания». Они смотрят вам в глаза и улыбаются. Они что-то говорят о погоде, и никакие перекрестные допросы не помогают вывести их на чистую воду. Совершенно ясно, что все это тщательно продуманная тактика. Последователей не видно, так же, как и заговорщиков. Нам демонстрируют только эту знаменитую четверку. Их тайные встречи довольно очевидны, однако настроения толпы остаются для нас загадкой, расплывающейся при малейшем прикосновении к ней. Кроме этих четверых, обвинения предъявлять попросту некому. Выходит, мы можем обвинить только тех людей, которых нам не удается изловить.
– Значит, мы вообще никого не арестовали, – заметил Саймон.
Гримм, досадливо скривившись, уточнил:
– Только одного тупого лакея, который открыл нам дверь. Не слишком богатый улов, когда расставляешь сети на генерала Каска.
– Это лучше чем ничего, – откликнулся король. – Что говорит тупой лакей?
– Он молчит. Возможно, ничего и не знает. Если честно, этот лакей и выглядит чересчур тупым, чтобы что-то знать. Большой и неуклюжий болван, главное достоинство которого – его длинные ноги. Хотя нельзя исключать и того, что в такой туповатой манере он хранит верность своим хозяевам.
Принцесса, обернувшись к Гримму, наконец сказала:
– А никто не подал ему такую здравую идею, как необходимость хранить верность своему королю?
– Боюсь, Мэри, – нервно произнес Хлодвиг, – что галантные кавалеры и блестящие придворные остались в прошлом. Невозможно решать современные политические проблемы, просто приказывая людям хранить верность королю.
– Почему же им приказывают хранить верность кому угодно, кроме короля? – поинтересовалась юная леди. – Как только возникает забастовка на мыловаренном заводе, газеты тут же велят рабочим хранить верность мыловарам, обвиняемым в беззастенчивой эксплуатации. Журналисты приказывают им хранить верность своей партии и собственным вожакам, а также всем остальным. Но стоило мне заговорить о вожаке, который не возглавляет ни одну из партий, который представляет всех истинных патриотов и всю нацию в целом, мои взгляды тут же назвали устаревшими. Или же это означало, что я еще слишком юная. Думаю, ты считаешь, что это одно и то же.
Его Величество король Павонии посмотрел на племянницу так настороженно, как если бы вдруг перед ним свернувшийся на коврике у камина котенок внезапно превратился в тигра. Но принцесса продолжала говорить, подобно человеку, твердо вознамерившемуся выпустить пар накопившегося раздражения.
– Почему король Павонии обязан быть единственным частным лицом в своем государстве? Все остальные являются необыкновенно публичными джентльменами или публичными пародиями на джентльменов. Почему к толпе может обращаться любой человек, кроме нас? Ты знаешь, что я на самом деле почувствовала, когда увидела этого взгромоздившегося на стол поэта с багряными бакенбардами? Разумеется, вначале у меня возникло ощущение чего-то невероятно искусственного. Он напоминал какую-то накрашенную и раззолоченную танцующую куклу или мумию. Но больше всего меня возмутил этот его бирюзово-зеленый шарф, развевающийся у него на шее. Он напомнил мне старый флаг Павонии. Когда-то король даже в битву шел за опахалами из павлиньих перьев. Какое право имеет он носить такие цвета, если это запрещено даже нам? Мы должны быть скучными и элегантными. Мы обязаны умереть от избытка хорошего вкуса за прикрытыми портьерами дворца. Зато заговорщики могут быть и цветистыми, и вульгарными. Республиканцы имеют право на царственность. Именно поэтому они и нравятся людям. Потому что делают все то, что некогда делали короли, когда короли еще понимали, что им надлежит делать. Ваши газеты и политики твердят об ужасном росте красной пропаганды и удивляются, почему она так популярна. Ну конечно же, именно потому, что она красная. Короли, кардиналы, пэры и судьи некогда были красными. Просто мы тогда не боялись хоть немного расцвечивать свою жизнь.
Конституционный монарх с каждой минутой выглядел все более смущенным.
– Возможно, – вставил король, – мы немного отошли от темы? Мы тут обсуждали одну маленькую деталь. Насчет того, чтобы еще раз допросить лакея и…
– Я и не думала отходить ни от темы, – твердо заявила принцесса, – ни от лакея. Я не допущу, чтобы какой-то идиот его отпустил. Разве вы не понимаете, что я говорю о таких, как он. Весь этот вздор, который они несут относительно патриотизма и милитаризма, позволил простым людям опуститься до положения прислуги любых предприимчивых мерзавцев. Этого человека облачили в ливрею и потребовали от него верности заговорщикам, потому что у нас не хватило смелости одеть его в форму и предложить ему хранить верность королю.
– Лично я, – произнес Гримм, – полностью разделяю взгляды Вашего Высочества. Только кажется мне, что уже поздно что-то менять.
– Откуда вы знаете? – запальчиво воскликнула леди. – Вы когда-нибудь излагали людям подобную точку зрения? Вы поинтересовались у схваченного вами лакея, что он чувствует и думает о верности стране и королю, о котором ему рассказывали в детстве? Нет, кто угодно, но только не вы. Вы как обвинитель в суде забросали его вопросами о том, когда, что и где он делал. Ни один нормальный человек не смог бы ответить на такие дурацкие вопросы, поэтому не стоит удивляться тому, что он и выглядит в ваших глазах как деревенский дурачок. Я хотела бы сама с ним поговорить.
– Моя дорогая Мэри, – начал было король, которого подобные речи окончательно привели в замешательство, но, заметив лицо, мелькнувшее за плечом племянницы, растерянно замолчал.
А банкир мистер Саймон уже говорил, предварительно деликатно кашлянув в кулак:
– Если Ваше Королевское Высочество позволит мне сказать, я хотел бы напомнить о необходимости соблюдать чувство меры. Лакей – это самый обычный парень, к тому же, как я подозреваю, совершенно неграмотный. В этом смысле он является типичным представителем народа. Но он лишь один из многих. В качестве социологического исследования можно было бы испытать на нем все эти теории, но не следует забывать о том, что он маленький образчик обширного общественного материала. А пока нам необходимо, не теряя времени, сосредоточиться на действительно значимых и опасных людях, по следу которых мы идем. Профессор – человек с мировой репутацией. Генерал – герой войны и военачальник. Не вижу смысла ссориться из-за невежества какого-то лакея…
Говоря все это, он пятился к двери, отступая от приближающейся к нему принцессы и едва выговаривая слова. Ни король, ни банкир не ожидали столкнуться с подобной категоричностью в лице невинной девушки, которую все привыкли считать немного не от мира сего. Они ничего не сумели противопоставить полноте убеждений юности, которая не успела осознать всю сложность бытия. Принцесса потребовала аудиенции с лакеем, и они отступили, как будто увидев в ней ту великую крестьянскую девушку из Домреми[53], потребовавшую пропустить ее к королю.
Глава IV. Женское безрассудство
Когда большой полицейский налет на Павлинью площадь завершился смехотворным захватом пустого дома и арестом растерянного лакея, упомянутого слугу забрали вместе с немногими предметами мебели, которые могли бы дать хоть какую-то разгадку тайны.
Обращались с лакеем так же обезличенно, как если бы он и в самом деле был столом или стулом, да в нем, собственно, и не было ничего, что делало бы его более значимым, чем упомянутая мебель.
Он был рослым и подтянутым, как подобает хорошему лакею. Его привлекательное лицо казалось одновременно и восковым, и деревянным. Словом, не было в нем ничего сколько-нибудь примечательного. Впрочем, несмотря на то что в его голубых глазах отражалось нечто, превосходящее слабоумие, требующееся в его службе, угнетающую правильность черт нарушал длинный подбородок, который заставлял заподозрить в характере лакея скрытое упрямство.
Разумеется, его настойчиво допрашивали, угрожая всевозможными абсолютно противоправными действиями, в полном соответствии с методикой, используемой полицией всех современных цивилизованных стран в отношении слуг, таксистов, торговцев и представителей других профессий, бедность которых автоматически превращает их в потенциальных преступников. Время от времени сообщения об этих методах заставляют вздрогнуть всю Европу и приводят в ужас весь мир. Впрочем, происходит это только в том случае, когда какому-нибудь идиоту взбредет в голову применить подобные методы к состоятельному еврею или хорошо профинансированному журналисту.
Тем не менее полиции не удалось вытрясти из лакея ровным счетом ничего, что пролило бы свет на значение и цель встреч его хозяина. Выбившиеся из сил следователи списали молчание слуги на незнание или кретинизм. Только шеф полиции, человек не лишенный чувствительности и способности к состраданию, продолжал подозревать, что подобная неразговорчивость объясняется верностью своим хозяевам.
Как бы то ни было, этот слуга в качестве заключенного уже успел привыкнуть к тому, что дверь его камеры открывается и в нее входит офицер в форме. Офицер угрожающе размахивает блокнотом или указательным пальцем, пытаясь собрать со скудного поля его речи что-то еще.
Заключенный уже приготовился к тому, что это будет длиться бесконечно, но неожиданно в дверях появилась фигура не полицейского в форме, а прекрасной леди в драгоценностях и костюме, пестрящем яркими цветами последней моды.
Она вошла в камеру с таким видом, будто в мире не было более естественного поступка. Позади нее маячила приземистая бесформенная тень полисмена, и, похоже, леди настояла на том, чтобы он держался как можно дальше от нее и заключенного. Она с решительным лязгом захлопнула дверь и с такой же решительной улыбкой обернулась к потерявшему дар речи лакею.
Разумеется, он знал, кто перед ним стоит. Он видел ее фото в газетах, а ее саму – в разъезжающем по всему городу автомобиле. В ответ на ее первый вопрос он попытался выдавить из себя смущенные заверения в глубоком почтении, от которых она отмахнулась с дружеским прямодушием, что окончательно его парализовало.
– Давайте забудем об этих условностях, – предложила леди. – Мы оба подданные нашего короля и патриоты Павонии. Во всяком случае, я убеждена в том, что вы настоящий патриот, и хочу узнать, почему ведете себя, как будто это совсем не так.
Воцарилось продолжительное молчание, а затем он с виноватым видом произнес, уткнувшись взглядом в пол:
– Ваше Высочество, я хочу, чтобы вы правильно меня поняли. Я не претендую на то, чтобы называться патриотом, а эти люди всегда были ко мне добры.
– И в чем же заключалась их доброта? – возмущенно поинтересовалась принцесса. – Полагаю, в том, что время от времени они давали вам чаевые? Наверное, платили вам какое-то жалованье. Наверняка совершенно незначительное. Разве может это сравниться с тем, что для всех нас сделала страна? Когда вы едите хлеб, это зерно, выращенное в Павонии. Вы пьете воду, поступающую из рек вашей родной земли. Вы ходите по улицам, пользуясь свободой и безопасностью, которые обеспечивает нам закон, защищающий всех граждан государства.
Внезапно он вскинул голову, и в пустоте его голубых глаз сверкнуло что-то совершенно неожиданное.
– Видите ли, – без улыбки произнес он, – в настоящий момент я не хожу по улицам.
– Я знаю, – упрямо ответила она, – но кто в этом виноват, кроме вас? Я уверена, вам что-то известно о деятельности этих людей, нависшей над всеми нами подобно грозовой туче. Но вы не хотите произнести и слова, чтобы нас всех спасти. Вы ведь могли бы предупредить нас, где грянет гром.
Он продолжал отрешенно смотреть прямо перед собой, а затем механически повторил:
– Эти люди всегда были добры ко мне.
Она в отчаянии махнула рукой.
– Я не верю в то, что они вообще хоть что-то для вас сделали. Наверняка они обращались с вами очень худо, – неожиданно и совершенно нелогично заявила она.
Он как будто задумался над ее словами, а затем неуверенно, но несколько более осмысленно заговорил:
– Видите ли, смотря что с чем сравнивать. В единственной школе, которую я когда-либо посещал, нас почти не кормили. Денег у моих родителей не было, и я часто страдал как от голода, так и от холода. Понимаете, рассуждать о государстве, патриотизме и прочих высоких материях очень просто. Что, если бы в тот момент, когда замерзал в канаве, я бы приполз на коленях к величественной статуе Павонии Виктрикс на Фонтанной площади и попросил: «Павония, накорми меня»? Думаю, великая статуя немедленно сошла бы с пьедестала и принесла мне поднос с горячими пирожками или бутерброды с ветчиной. Предположим, мне понадобилась бы одежда, чтобы защититься от холода и снега. Думаю, большой флаг Павонии, тот самый, который развевается на крыше дворца, сорвался бы с флагштока и окутал меня подобно одеялу. Во всяком случае, некоторые люди уверены в том, что именно так все и происходило бы. Нужно пережить очень многое, чтобы точно знать, что так не бывает. – Он продолжал стоять совершенно неподвижно, но его голос неожиданным и непередаваемым образом изменился. – Но на Павлиньей площади меня накормили. Эти ужасные революционеры, которые, по вашим словам, собираются уничтожить целый город, спасли меня от смерти. Допустим, что они, как вы говорите, обращались со мной как с собакой. И все же, я был бродячей собакой, умиравшей от голода. А они накормили эту собаку и предоставили ей крышу над головой. Как отнесется такая собака к предложению броситься на этих людей или предать их? «Что такое раб твой, пес, чтобы мог сделать такое большое дело?»[54]
Что-то в том, как он произнес эту библейскую фразу, поразило принцессу, и она с удвоенным интересом всмотрелась в его лицо.
– Как вас зовут? – спросила она.
– Джон Конрад, – с готовностью откликнулся он. – У меня почти не осталось родных, но когда-то нам жилось гораздо лучше, чем сейчас. Однако, смею заверить Ваше Высочество, в этом нет никакой тайны. Падение – достаточно распространенное в наше время явление. Оно встречается гораздо чаще, чем возвышение, которое представляется мне еще большим злом.
– Если вы и в самом деле образованный человек и джентльмен, – тихо произнесла принцесса, – вы тем более должны стыдиться пособничества этой шайке злоумышленников. Сколько бы вы ни рассуждали о собаке, это все равно несправедливое сравнение. У собаки нет никого, кроме хозяина, и она естественным образом стремится выполнять свой единственный долг. У собаки нет страны, цели, религии, как и общих представлений о морали. Но неужели вы, будучи образованным человеком, готовы с уверенностью назвать себя собакой и под этим предлогом дать возможность бешеным псам наводнить город?
Он сосредоточенно смотрел на нее, с изумлением осознавая, что разделяющее их социальное неравенство растаяло в пылу интеллектуальной схватки, словно повинуясь небрежному жесту принцессы в момент ее появления в этой камере. Он продолжал всматриваться в нее, а с его лицом происходили медленные, но удивительные перемены. Он как будто осознал какое-то скрытое значение этой ситуации, постичь которое раньше ему не позволял шок от лицезрения царственной особы.
– Я и представить себе не мог, что вы способны беседовать со мной подобным образом, – произнес заключенный. – Вы, во всяком случае, гораздо добрее ко мне, чем те люди, которые всего лишь давали мне пищу. Я согласен с тем, что вы сделали для меня больше, чем для такого человека, как я, могли бы сделать они. Но я не признаю этого за доброй старой Павонией с ее павлинами, дворцами и полицейскими судами. Ради всего этого я не поступлюсь своими принципами ни на один дюйм.
– Если вам так больше нравится, сделайте это для меня, – ровным голосом произнесла она.
– Я ни в коем случае не сделал бы этого для других, – отозвался он. – Но, видите ли, в этом, собственно, и заключаются мои затруднения. Я бы с удовольствием вам повиновался, однако дело в том, что я не верю во все эти ваши рассуждения о долге. И что же это за собака такая, если она отказывается быть верной, но готова что-то сделать ради удовольствия?
– О, как я ненавижу это выражение упрямства на вашем лице! – капризно воскликнула принцесса. – Я ничего не имею против собак, но ненавижу бульдогов. Они так уродливы! – Вдруг ее голос в очередной раз изменился, и принцесса добавила: – Я не понимаю, зачем вам сидеть в этой тюрьме, если все дело только в ваших дурацких предрассудках. Если вы будете продолжать все так же упорно покрывать этих мерзавцев, из-за которых мы завтра взлетим на воздух, вас обвинят в государственной измене и в лучшем случае вам придется провести здесь еще много лет.
– Отлично, – жестко ответил он. – Я скорее пострадаю за государственную измену, чем стану предателем.
Он произнес эту краткую эпиграмму с таким нескрываемым презрением, что самообладание внезапно изменило принцессе, уступив место безумной вспышке поистине королевского гнева.
– Отлично! – воскликнула она, в ярости направляясь к двери. – Можете гнить здесь за государственную измену, раз уж вы не желаете слушать голос разума. Нам все равно, не считая того, что ваше безумное и угрюмое упрямство меньше чем через сутки разнесет нас всех в клочья. Один Господь ведает, и, наверное, вы тоже, что эти дикари и безбожники с нами сделают. Возможно, Господу не все равно, чего не скажешь о вас. Вам нет дела ни до кого и ни до чего, кроме своего собственного подбородка и адской гордости. Мне с вами больше не о чем говорить.
Она распахнула дверь, и заключенный снова увидел фигуру полицейского с одутловатым лицом. Затем дверь с грохотом захлопнулась, и узник остался в камере один.
Он сел на койку, обхватил голову руками, надолго задумчиво замерев в этой неподвижной позе. Затем со вздохом поднялся и снова подошел к двери, за которой уже слышались привычные для него звуки тяжелых шагов. Они означали, что к нему явился очередной посетитель и на сей раз это уже не будет прекрасная леди. Тем не менее официальный допрос оказался гораздо более продолжительным и носил иной характер.
По прошествии нескольких часов, в тот момент, когда король принимал бокал итальянского вермута, поданного ему на подносе уже гораздо менее опасным лакеем, премьер-министр, расположившийся напротив особ королевской крови, небрежно обронил:
– Похоже на то, что мы все же расстроили их планы. Еще час назад я места себе не находил от беспокойства, ведь был уверен, что они затеяли нечто грандиозное. Все эти последние воззвания вызывали ассоциацию с курком винтовки, взведенным за мгновение до выстрела. Но раз уж этот тупой лакей покажет нам, где они прячутся, думаю, нам все же удастся их опередить. Гримм говорит…
Принцесса Аурелия Августа, также именуемая Мэри, вскочила с места, как будто ей нанесли личное оскорбление.
– Что все это значит? – воскликнула она. – Лакей ничего не сказал. Он категорически отказался выдавать сообщников.
– Прошу Ваше Королевское Высочество меня простить, – сухо произнес премьер-министр. – Я получил сообщение непосредственно от шефа полиции. Лакей, вне всякого сомнения, сообщил ему какие-то факты.
– Это неправда! – упрямо заявила Ее Королевское Высочество. – Я ни за что в это не поверю.
Похоже, принцесса действительно была не на шутку возмущена. Более того, те, кто еще способен изумляться загадке женской психологии, будут удивлены, узнав, что во время следующей встречи с узником в его камере она в резкой форме объявила ему о своем презрении в связи с тем, что он предал все, что она велела ему предать.
– Вот чего стоит ваше героическое упорство и гордо выпяченный подбородок! – воскликнула Аурелия. – Ради спасения собственной шкуры вы предали всех этих запутавшихся и скрывающихся от нашего правосудия бедолаг.
Он горделиво вскинул голову, глядя на нее отрешенным, но горящим взглядом голубых глаз, в которых зияла пропасть. От одного вида этой бездны у всех его собеседников начинала кружиться голова.
– Я никак не ожидал, что вы питаете к ним такое сочувствие, – сухо ответил он.
– Я чрезвычайно сочувствую этим людям, потому что им приходится иметь дело с вами, – безжалостно отозвалась она. – Разумеется, я их не поддерживаю, но мне их жаль. Они скрываются от преследования, и им приходится полагаться на таких, как вы. Думаю, именно вы довели их до беды.
Последняя фраза прозвучала будто несколько запоздалое соображение. В нем принцесса опиралась на общие для всех женщин принципы, которые некоторые мужчины порой находят слегка беспринципными. Каково же было ее удивление, когда он, улыбнувшись, сказал:
– Да, возможно, вы правы. Именно я довел их до беды.
В ответ на застывший в ее глазах вопрос он добавил:
– Помните, что вы говорили? Если я их подвел, я сделал это ради вас.
Мгновение спустя он взорвался таким неистовством, с каким она не сталкивалась еще никогда в жизни.
– Вы думаете, я не понимаю, как все это чудовищно несправедливо? Да, я предатель. Но почему вы наделены и этой властью? Почему вам достался тот единственный аргумент, которому нечего противопоставить? Ваше лицо неподсудно, как Господь в Судный день. Мы можем противопоставить невежество науке и беспомощность власти, но у кого хватит духу противопоставить уродство красоте? Кто…
Он сделал шаг вперед, но – это было еще более странно – она, вздрогнув, тоже двинулась к нему навстречу. Она всматривалась в лицо заключенного, как будто его озарила вспышка молнии.
– О боже! – воскликнула Аурелия. – Не может быть!
В то мгновение она осознала нечто такое, во что трудно поверить.
Остаток этой встречи оказался в равной степени восхитительным.
Глава V. Условия предателя
Одна-единственная мысль подобно грозовой туче собиралась над Павонией, над ее столицей и дворцом. С такой сосредоточенностью обычно можно столкнуться только в какой-нибудь глухой деревне, в которой некий пророк или фанатик предсказал конец света.
Последние воззвания возымели свой эффект. Даже самые беспечные граждане теперь были убеждены в том, что в любую секунду на всех границах может начаться вражеское вторжение или в центре города произойдет чудовищный взрыв и все это случится по никому не ведомому сигналу либо совершенно незаметному знаку.
Перспектива иностранного вторжения пугала людей больше вероятности взрыва, но они были тем более растеряны, что во всем этом загадочном движении уже давно ощущалось нечто иностранное.
Не вызывало сомнений то, что профессора Фокуса за границей знают лучше, чем в его собственной стране. Теперь же многие начали возмущенно интересоваться, откуда взялся богатый ростовщик. После незначительной паузы следовал вопрос, где он сколотил свое состояние. Но никто не сомневался в том, что эти люди создали машину, призванную с чудовищной силой ринуться на Павонию.
Посреди всех подобных колебаний и нерешительности прозвучало сообщение о том, что пленный лакей готов заговорить. Он и в самом деле подписал мрачное заявление, гласившее: «Я могу произнести Слово. Это навсегда остановит деятельность четверых разрушителей, из-за чего они окажутся в вашей полной власти. Но у меня есть некоторые условия».
Каковы бы ни были исторические факты о пришедшей в упадок семье Джона Конрада, нет сомнений в том, что на заседании Государственного комитета, одновременно являвшегося аудиенцией у короля, он держался с достоинством, редко встречающимся в напыщенном поведении лакеев.
Он приблизился к столику, вокруг которого сидели четверо главных правителей Павонии, с уважением, но без малейшего смущения или подобострастия. Поклонился королю и принял стул, на который ему предложил присесть Его Величество. При этом король выглядел гораздо более смущенным, чем его подданный.
Хлодвиг Павонийский откашлялся, задумчиво скосил глаза на кончик носа, а затем произнес:
– Я надеюсь, мне незачем добавлять мое личное слово к каким-либо из существующих договоренностей. Но я вполне готов это сделать ради того, чтобы избежать малейших недоразумений. Отлично понимаю, вы согласились сообщить то, что вам известно, на определенных условиях, и я обязательно позабочусь о том, чтобы эти условия были выполнены. С учетом того, что вы жертвуете многим, вполне имеете право рассчитывать на щедрую компенсацию.
– Могу ли я поинтересоваться, – спросил Конрад, – от кого зависит, что это будет за компенсация?
– Ваше Величество, – вмешался полковник Гримм. – Я не вижу смысла в том, чтобы ходить вокруг да около. Времени у нас совсем мало, если эти заговорщики действительно собираются взорвать заложенную мину. Не понимаю, как можно отрицать то, что назвать свою цену должен сам заключенный. Я пытался добиться от него правды другими методами, которые ему, скорее всего, пришлись не по нраву. Проще говоря, я хотел его запугать. Справедливости ради отмечу, что это не сработало. Справедливости ради добавлю: когда устрашение не срабатывает, остается только подкуп. И здравый смысл подсказывает, что он сам должен назвать цену.
Премьер-министр тоже откашлялся и несколько хрипловатым голосом произнес:
– Это довольно смелое заявление, но если мистер Конрад сообщит нам, что именно он считает разумной компенсацией…
– Мне потребуется не менее десяти тысяч в год, – оборвал его Джон Конрад.
– В самом деле, – в своей обычной возбужденной манере произнес премьер-министр, – такое требование представляется мне несколько непомерным. С вашим образом жизни вы можете делать все, что вам заблагорассудится, располагая гораздо более скромными средствами.
– Вы ошибаетесь, – спокойно ответил Конрад. – Мой образ жизни требует гораздо больше средств, чем вы полагаете. Я не понимаю, как смогу занимать положение Великого Герцога Павонии с более скромными средствами.
– Великого… – начал было мистер Валенс, но его голос тоже как будто сорвался и стих.
– Совершенно очевидно, – продолжал рассудительно говорить Конрад, – я продемонстрировал бы неуважение к Его Величеству и к родословной одного из самых древних королевских домов Европы, если бы стал просить у монарха согласия на брак его племянницы с человеком, занимающим недостойное положение. А недостойным я считаю любое положение ниже Великого Герцога.
Вся остальная компания смотрела на обходительного лакея с таким же выражением, с каким король и его двор смотрели бы на обратившего их в камень Персея. Первым дар речи обрел Гримм. Он издал грубое военное ругательство, за которым последовало требование объяснить, что все это значит.
– Я не собираюсь просить вас предоставить мне официальную должность в правительстве, – задумчиво продолжал лакей. – Но было бы логично, если бы Великий Герцог, женатый на принцессе, имел возможность оказывать влияние на политику страны. Я, разумеется, буду настаивать на ряде необходимых реформ, особенно направленных на более справедливое обращение с беднотой этого города. Ваше Величество, джентльмены, если в настоящий момент вам грозит удар неизвестно откуда, который способен повергнуть вашу нацию иностранным вторжением и внутренним мятежом, то винить вам в этом следует только себя. Я выдам вам этих революционных вожаков, о которых столько говорят. Я помогу вам захватить доктора Фокуса, Себастиана и Лоэба. Возможно, даже генерала Каска. Я откажусь от своих сообщников, но не от собственных убеждений. А когда займу высокое положение, которое вы мне скоро пожалуете, смогу пообещать, что, хотя революция вам больше грозить не будет, ее заменят весьма радикальные реформы.
Премьер-министр вскочил с места, не в силах сдерживать волнение, потому что профессиональные реформаторы не любят, когда им обещают радикальные реформы.
– Ваши требования неприемлемы! – воскликнул он. – Это какая-то фантастика. Мы не собираемся все это слушать.
– Таковы мои условия, – серьезно ответил Конрад. – Я готов вернуться в тюрьму, если вы их не примете. Могу только сообщить, насколько я имею право касаться таких тем: упомянутая леди уже на все согласилась. Но я готов принять отказ от вас. После этого вернусь в тюрьму и буду ожидать вас там. А вы будете ожидать во дворце, сами не зная чего.
Наступило долгое молчание. Потом полковник Гримм очень тихо произнес:
– О, десять миллионов завывающих в аду чертей!
Сумерки медленно сгущались в затянутой гобеленами комнате. Золото старинных ковров уже поблекло, утратив тщеславный блеск и обретя величие насыщенного, но отраженного пламени. На затканных гигантскими фигурами гобеленах, у ног которых современные люди казались совсем незначительными, можно было узнать могучий силуэт Хлодвига Первого, шагающего к своей последней великой победе. Перед ним шествовали слуги с павлиньими опахалами, а позади лес мечей вздымали герцоги Павонии.
В этом зале не было ничего, что так или иначе не напоминало бы совершенно незаменимые достижения столь особенной цивилизации. Бюсты павонийских поэтов, которые могли писать только на павонийском языке, стояли в многочисленных нишах и углах комнаты. Темные отблески книжных шкафов рассказывали о богатой национальной литературе, потерю которой и представить себе было невозможно. Картины на стенах подобно открытым окнам позволяли взглянуть на далекие, но прекрасные пейзажи их родины. Даже расположившаяся перед камином собака принадлежала к породе, выведенной в местных горах.
Все присутствующие в комнате люди, включая политиков, знали: с этим они жили, с этим и умрут. Им казалось, что все это устройство таит нечто, похожее на тиканье часового механизма, и они ожидали щелчка, неизбежного перед оглушительной смертью.
Наконец в этой, казалось, многовековой тишине раздался голос Хлодвига Третьего. Он говорил от имени Павонии и всего ее народа, как это делали правители древности. Он не знал, следует ли считать его речь уступкой или победой. Но был уверен: она необходима, и говорил звучным, твердым голосом, которого уже давно никто не слышал.
– Время на исходе, – произнес король. – Мне кажется, нам остается только одно. Мы должны принять ваши условия. В обмен, насколько я понял, вы всерьез намерены и обещаете положить конец деятельности человека по имени Себастиан, профессора Фокуса, а также Каска и Лоэба, ставших врагами нашего государства, и доставить заговорщиков к нам, чтобы мы распорядились их дальнейшей судьбой по своему усмотрению.
– Обещаю, – подтвердил Джон Конрад, и король резко поднялся на ноги, давая понять, что заседание окончено.
Тем не менее все остальные члены Совета расходились в полной растерянности. Как ни удивительно, их тревога, возможно, не имела отношения к самым странным и даже нелепым подробностям этого дела. Невероятные детали потрясли их настолько, что они уже не казались им такими уж невероятными.
Дело было вовсе не в том, что лакею с Павлиньей площади предстояло стать Великим Герцогом Павонии либо жениться на принцессе. Их уже не интересовал контраст между его личностью и судьбой. Как ни странно, теперь их волновало прямо противоположное. Оказавшись за одним столом с загадочным мистером Конрадом, ни один из них не ощутил особых противоречий между ним и его высокими амбициями. Он производил впечатление человека, имеющего не только достоинство, но и высокие притязания. Конрад двигался с неподражаемым самообладанием человека, который всегда чувствует себя на высоте положения. Было ясно, что при дворе он будет ощущать себя так же непринужденно, как и грубоватый шеф полиции или скучноватый премьер.
Конрад дал слово подобно самому королю, как будто слово молодого человека действительно чего-то стоило. И вот именно это озадачило его собеседников больше всего. Их мучили те же сомнения, что и принцессу. Дело было не в том, что этот человек не мог быть Великим Герцогом, а в том, что он не походил на доносчика. Какими бы традиционными ни были их представления о долге гражданина, им все равно не удавалось представить себе, как такой человек может изменить своему долгу заговорщика или, пользуясь расхожей фразой, изменить кодексу чести, принятому среди преступников.
Полковник Гримм был полицейским, но он также являлся солдатом, и у него в голове не укладывалось, как джентльмен – если только он действительно джентльмен, – способен так легко изменять собственным убеждениям. Он привык считать себя знатоком человеческой натуры и сейчас, глядя на серьезное лицо и весьма элегантную фигуру бывшего лакея, думал о том, что ему легче представить себе Конрада человеком, который взрывает город динамитом, нежели тем, кто предает своих сообщников.
Между тем он дал им слово, и Гримм не сомневался – Конрад его сдержит. При мысли о том, что власти Каска, Фокуса и Себастиана над народом Павонии пришел конец, у него вырвался глубокий вздох облегчения. И хотя в каком-то смысле все соображения доблестного полковника были бесконечно далеки от истины, тут он попал в точку.
Он присоединился к Джону Конраду у выхода из дворца и по-военному кратко заметил:
– Что ж, я полагаю, следующий шаг за вами.
Они шли по Тополиной аллее к воротам дворца через Фонтанную площадь, на которой стояла (теперь несколько символично) статуя Павонии-победительницы, по одной из многочисленных тихих улочек, разбегающихся отсюда в разные стороны. И наконец достигли уже знакомый импозантный полукруг Павлиньей площади.
По случайному совпадению, ночь снова была ясной и лунной, и полковник вновь ощутил, как при виде бледных, похожих на безжизненную мраморную маску фасадов этой улицы по его спине ползет холодок. Но на сей раз провожатый привел его не к ряду уже знакомых домов и не к двери знакомого дома. Перейдя через дорогу, они приблизились к окруженным оградой зарослям кустарников посреди площади. Они отворили калитку и по густой темной траве вошли в тень высоких кустов. Там, где трава была ниже и мягче, в густой тени одного из кустов Конрад наклонился и начал водить рукой, как будто чертя пальцем в пыли.
– Возможно, вам неизвестно, – заговорил он, не поднимая головы, – что большинство воззваний и лозунгов этой революции – просто шутки. Почти то, что принято называть розыгрышами. В этом месте есть нечто вроде люка, которого никто никогда не видел, потому что обычные отверстия, как правило, круглые, или квадратные, или продолговатые, или треугольные… Короче, они имеют некую предсказуемую форму. Этот люк открыть невозможно, пока вы не обведете все его невероятно замысловатые очертания. Это невозможно, если вы не знаете форму очертаний.
Продолжая говорить, он поднял часть дерна, оказавшуюся доской, на которой росла трава. Она напоминало большую плоскую шляпу, покрытую зелеными перьями. Но когда Конрад поднял зеленый люк вверх, Гримм увидел, что его края напоминают изрезанную бухтами и мысами береговую линию.
– Вы наверняка знаете, что это такое, – пояснил бывший лакей, – и часто изучали в атласах, особенно военных. Это карта Павонии. Надеюсь, простите нам нашу маленькую шутку, но именно это мы имели в виду, когда говорили, что следует охранять границы.
Не дожидаясь ответа, он пригнулся и скрылся из виду. Земля как будто проглотила его. Но из разверзшейся перед шефом полиции бездны донесся бодрый голос его осведомителя.
– Спускайтесь. Тут удобная лестница. Просто идите за мной, и вы покончите с этими ужасными людьми.
Полковник Гримм замер, словно озаренная лунным светом статуя. Затем он шагнул в черное отверстие колодца. И в этот момент он и в самом деле заслужил, чтобы его увековечили в мраморе, и не только в лунном, но и в дневном – у всех на виду. Подобно статуе Павонии Виктрикс. Потому что это был один из самых смелых поступков в его жизни и службе, требующих немалой отваги. Он был безоружен. Он был один. При ближайшем рассмотрении становилось ясно, что у него нет ни одной веской причины доверять этому загадочному авантюристу и жулику или считать, что такой человек способен держать свое слово. Но даже если бы он и сдержал свое обещание, в чем, собственно говоря, оно заключалось? В том, что через это зияющее в земле отверстие одинокого офицера приведут в логово врага. Туда, где его ждет неуязвимый Каск со своим триумвиратом анархистов. Один Бог ведал, что они задумали, но ясно было то, что Гримм спускается в их подземную империю. Он шел прямиком в ад, и это была не метафора.
Полковник не являлся сентиментальным человеком, но, спускаясь все глубже, он не мог не испытывать грусть. Было что-то символичное в том, как уменьшалось отверстие у него над головой и как тускнели мерцающие очертания его собственной страны на фоне окружающего мрака.
Последний тусклый луч света в форме Павонии мигнул и погас. Полковнику показалось, что он проваливается в черную бездну космического пространства, в котором далекой звездой сияет Павония. И в самом деле, вспоминая удивительные странствия той ночи, он не мог отделаться от ощущения преломления времени и – особенно – пространства. Ему казалось, что он проделал путь в тысячу миль, побывав на разных континентах и даже в разных мирах. В то же время он твердо знал, что на самом деле действовал на сравнительно небольшом пространстве в непосредственной близости от хорошо знакомых ему мест или (как он с горечью себе напоминал) от мест, которые считал хорошо знакомыми. Вне всякого сомнения, это объяснялось крайней степенью усталости и растерянности, с которыми он приблизился к разгадке тайны. Но все это следует учитывать, если мы хотим понять, в каком оглушенном и почти одурманенном состоянии находился этот солдат, когда лишь многолетняя выучка вела его все глубже в недра земли. Он что-то навеки оставил в том крохотном скверике наверху. Иногда ему казалось, будто теперь он не способен смеяться.
Свет как далекая звезда погас у него над головой, а он продолжал спускаться по лестнице, нащупывая перекладину за перекладиной и лишь смутно представляя себе, какие опасности и ужасы могут подстерегать его внизу. Но что бы он ни готовился узреть, действительность превзошла все его ожидания.
Глава VI. Слово
Полковника Гримма, шефа павонийской полиции, справедливо считали человеком расчетливым и здравомыслящим. Возможно, именно поэтому та ночь вспоминалась ему как один непрерывный кошмарный сон. Она действительно имела все неописуемые свойства сна: повторения, непоследовательность, обрывки воспоминаний, всплывающие посреди нагромождения чего-то бесформенного и незнакомого, и раздвоение сознания на разумное и безумное.
Все эти ощущения лишь обострились, когда подземные скитания, начавшись в глубокой шахте посреди сквера, вернули его обратно, в окружение того, что принято считать обыденностью. Время от времени над головой полковника и в самом деле мелькала луна, но от этого он лишь все больше чувствовал себя призраком отца Гамлета. Он не мог отделаться от ощущения, будто вышел на поверхность с обратной стороны своего мира и видит обратную сторону Луны. Небо над его головой было совершенно незнакомым, с чужими звездами и Луной, словно насмехалось над ним, представив взору пародию на знакомые картины.
Самое первое озарение или скорее понимание нависшей над ним угрозы посетило Гримма, когда они протиснулись по горизонтальному тоннелю и начали подниматься по шахте, оснащенной такой же лестницей, как и та, по которой они спускались. На полпути наверх его проводник обернулся и хриплым шепотом произнес:
– Побудьте здесь. Я схожу, осмотрюсь. Мое появление их не спугнет.
Гримм остался висеть на лестнице, глядя на бледный диск света над головой, очень похожий на Луну, но представляющий собой выход из колодца. Мгновение спустя диск потемнел, как будто кто-то накрыл отверстие колпаком. Но, всмотревшись в темноту, он понял, что в этом есть нечто странное. Он включил фонарь и едва не свалился с лестницы. Из отверстия на него глядело лицо. Оно смотрело на полковника сверху вниз, ухмыляясь, подобно гоблину. В этом похожем на репу лице в зеленых очках он сразу узнал профессора Фокуса. Профессор Фокус ужасающе отчетливо произнес:
– Вам нас так легко не поймать. Нам довольно произнести Слово, и мир будет уничтожен.
Затем эта нелепая затычка исчезла из горлышка своей странной бутылки. Тусклый светящийся диск вернулся на свое место. Потянулись томительные секунды ожидания, и наконец сверху донесся шепот его провожатого:
– Он ушел, – произнес Конрад. – Теперь можно подниматься.
Полковник, выбравшись из колодца, огляделся. По-прежнему сияла луна, а они стояли где-то позади домов, образующих полукруг Павлиньей площади. Мерилом головокружительной отстраненности от привычной для него реальности служило то, что он с удивлением увидел полицейских, которых сам же здесь и оставил. Они внимательно слушали то, что с заговорщическим видом шептал им Конрад.
– Через минуту вы сможете войти в дом, – не повышая голоса, обратился Конрад к Гримму. – Я только загляну, чтобы убедиться, все ли в порядке. Но уверен, они все там. Разумеется, возьмите с собой своих людей.
Он скрылся за дверью дома, расположенного, как показалось Гримму, по соседству с местом первоначального налета. Какое-то время полицейские и их шеф терпеливо ожидали снаружи. Они уже начали сомневаться в том, что им стóит входить в это логово злодеев, как вдруг все присутствующие затаили дыхание и замерли, глядя на дом.
Одна из портер взлетела вверх, и в окне показался человек, которого принцесса видела за столиком уличного кафе. Поэт Себастиан стоял у окна и смотрел на луну, как и полагается поэтам. Со своими огненно-красными усами и бакенбардами, в шарфе еще более яркого и романтического оттенка он выглядел как никогда красочно и цветисто. Затем поэт театральным жестом протянул руку к луне и не то запел, не то заговорил, произнося слова протяжно и нараспев. Было почти невозможно представить себе что-то более романтическое в том смысле этого слова, в котором оно почти синонимично слову «идиотизм». Но все узнали те строки, которые он столь пафосно декламировал:
Как змей Аарона все посохи проглотил, Как солнце едино среди светил, Как нет богов, но Бог един, Так Слово произнесет поэт один.Затем он резко опустил портьеру и исчез. Комната за его спиной снова погрузилась в темноту. Полицейские не верили своим глазам. В такую бессмыслицу и в самом деле поверить было очень сложно.
В следующее мгновение они заметили, что их жутковатый товарищ-заговорщик снова приблизился к ним и в полной тишине шепчет:
– Теперь вы можете войти и всех их задержать.
Гримм во главе своих крепких парней загремел ботинками по ступеням, пробежал по коридорам и ворвался в просторную пустую комнату. Это было довольно странное помещение, посреди которого стоял обеденный стол с четырьмя блокнотами и четырьмя стульями вокруг, словно тут готовились к совещанию. Но еще более странным было следующее: в каждой из четырех стен комнаты имелась дверь со старой медной массивной ручкой, как будто эти двери вели в четыре разных дома. На каждой двери большими буквами было написано имя. «Профессор Фокус» – гласила одна надпись. «Генерал Каск» – было написано на второй. «Мистер Лоэб» – сообщала третья надпись. Четвертая была самой простой: «Себастиан», хотя и напоминала напыщенную манеру иностранных поэтов подписывать стихи именем без фамилии.
– Вот где они обитают, – сказал Джон Конрад, – и, уверяю вас, теперь им не уйти. – После недолгой паузы он добавил: – Но прежде чем мы войдем в их покои и по очереди арестуем, я хочу с вами кое о чем поговорить. О Слове.
– Мне кажется, – угрюмо заметил шеф полиции, – что мы имеем право услышать и само Слово, хотя некто только что сообщил мне, что оно уничтожит мир.
– Не думаю, что оно уничтожит мир, – сосредоточенно отозвался Конрад. – Более того, верю, что оно его возродит.
– В таком случае, – произнес Гримм, – я надеюсь, что когда мы все же услышим Слово, не обнаружим, что оно тоже является шуткой.
– В некотором смысле это действительно шутка, – отозвался его собеседник. – Когда вы его узнаете, то поймете, что это шутка. И она заключается в том, что вы его уже знаете.
– Я совершенно не понимаю, что вы хотите этим сказать, – заявил Гримм.
– Вы слышали Слово двадцать раз, – ответил Конрад. – Вы слышали его всего десять минут назад. Мы все время выкрикивали Слово, и все было ясно, как Божий день, ясно, как наклеенный на стену плакат. Вся тайна этого заговора на самом деле заключена в одном слове. Просто мы никогда не делали из него тайны.
Гримм, глядя на Конрада, насупил брови и гневно сверкнул глазами, в которых мелькнуло нечто, похожее на подозрение.
Конрад с серьезным видом повторил, медленно и отчетливо выговаривая каждое слово:
– Как солнце едино среди светил…
Гримм громко выругался и ринулся к двери с надписью «Себастиан».
– Да, вы все поняли, – с улыбкой подтвердил Конрад. – Вопрос только в том, какое слово выделить голосом. Или, если угодно, какое слово написать с большой буквы.
– Слово произнесет поэт, – бормотал Гримм, возясь с дверью.
– Да-да, – подтвердил Конрад, – поэт один.
Полковник Гримм распахнул дверь в комнату поэта и обнаружил, что это шкаф. Обычный небольшой шкаф с несколькими крючками для шляп, с которых свисали рыжий парик, рыжая искусственная борода и кричаще яркий шарф популярного поэта.
– Вся история великой революции, – продолжал Джон Конрад спокойным тоном лектора, – весь метод, с помощью которого ее удалось распространить и тем самым создать угрозу великому государству Павония, все время были заключены в единственном слове, которое я только и делал, что повторял. Но вы так ни о чем и не догадались. Это слово «один».
Он шагнул от стола к другой двери, расположенной под прямым углом, – двери с именем профессора. Распахнув ее, продемонстрировал очередной шкаф с крючком, на котором красовался неестественно узкий цилиндр, поношенный дождевик и неприятная маска с парой зеленых очков.
– Это роскошные апартаменты прославленного профессора Фокуса, – пояснил Конрад. – Мне кажется, излишне объяснять, что никакого профессора Фокуса никогда не существовало. Хотя, разумеется, был я, исполнявший его роль. В случае с Лоэбом и Каском я рисковал больше, потому что они реальные люди или, во всяком случае, ими были.
Он помолчал, потирая длинный подбородок, а затем продолжил:
– Все-таки странно, как вы, проницательные полицейские, садитесь в лужу из-за неверия в то, что вам говорят. Вы заявили, что павонийские граждане, видимо, вышколены в ходе этого заговора, ведь они дружно отрицали его существование. В этом они были единодушны, и в этом единодушии вы усматривали признаки заговора. Но на самом деле они ничего не знали, потому что нечего было знать. То же касается международных отношений. Старый генерал Каск неоднократно вам повторял, что он стар, болен и ушел на покой. Так все и есть. Он настолько удалился на покой, что даже ничего не слышал о том, будто его видели на улицах Павонии при полном параде. Но вы ему не верили, потому что не верите никому. Даже принцесса заявила вам, что поэт в своих пурпурных бакенбардах выглядел совершенно неестественно. Если бы вы к ней прислушались, вы бы все поняли. Кроме того, все, включая короля, утверждали: ростовщик Лоэб умер, и это действительно так. Он умер за много лет до того, как я начал выдавать себя за него с помощью таких пустяковых украшений.
С этими словами он распахнул следующий шкаф, в котором подобно клочьям пыльной паутины висели седые бакенбарды и потрепанная серая одежда.
– С этого, собственно, все и началось. Старый Лоэб действительно снимал этот дом, но по очень личным причинам, а не движимый побуждениями общественного свойства. И я действительно был у него в услужении, опустившись до подобного рода занятий. Но единственное, что я унаследовал от старого плута, единственное, что я не изобрел самостоятельно, так это подземный ход, который он соорудил для собственных нужд. Как я уже сказал, никаких политических целей он не преследовал. Ходом пользовались дамы определенного рода. Лоэб не был милым старым джентльменом. Не знаю, разделите ли вы мои чувства, но хотя я голодал и уже был готов питаться отбросами, три года в услужении у старого лихоимца привели меня в довольно революционное умонастроение. Мне начало казаться, что мир глазами этого конкретного падальщика, из этой конкретной сточной канавы выглядит довольно мерзко. Поэтому я и решил организовать революцию. Или, скорее, я решил стать революцией. Это и в самом деле не составило особого труда. Главное было действовать не спеша, осмотрительно и с выдумкой. Я создал образы четверых совершенно различных общественных деятелей, двое из которых были полностью вымышленными. Их никто никогда не видел вместе, и вы этого тоже не заметили. Когда они должны были собираться на очередной обед, мне просто приходилось поочередно облачаться в их костюмы и наматывать круги, так сказать, за кулисами. Я пользовался подземным ходом, а выглядело все так, будто они не спеша собираются в назначенном месте. Что до всего остального, вы и представить себе не можете, как легко объегорить просвещенный и образованный современный город, привычный к газетам и прочему. Каждый из моих персонажей должен был обладать популярностью, имея неопределенную репутацию, желательно за границей. Когда профессор Фокус строчил ученые письма в газеты, то куча букв после его фамилии никому не позволяла признаться в том, что они никогда не слышали о таком светиле науки. Когда Себастиан заявлял, будто он величайший поэт современной Европы, всем казалось, что они просто обязаны его знать. Если в наше время вам удается соединить три или четыре подобных имени, можете считать, что дело сделано. Впервые в истории человечества единицы решают все, а массы ничего. Когда газеты утверждают, будто «нация идет за мистером Бинксом», это означает, что его поддерживают владельцы трех или четырех газет. Когда профессорá заявляют о том, что «Европа приняла теорию Голливога[55]», это означает, что ее приняли три или четыре профéссора из Германии. Как только мне удалось создать миллионера и ученого, я понял, что у меня все получится. Поэт стал милым украшением, и я знал, что угроза, исходящая от иностранного генерала, доведет вас до истерики. Кстати, – извиняющимся тоном добавил он, – я не предъявил вам генерала Каска, но это всего лишь форма. Вы не возражаете, если я не стану пачкать лицо черной краской?
– Не стоит, – вежливо ответил полковник Гримм. – И что же дальше?
Главный заговорщик молчал, погрузившись в какие-то размышления. Наконец он произнес:
– Мне казалось, что все революции проваливались из-за предательства или разногласий между революционерами. Я решил, что меня никто не должен предать. Я не предвидел того, что сам могу их предать. Но так случилось, что этот мятеж также завершился предательством. Полковник Гримм, я передаю в ваши руки своих сообщников. Великого поэта Себастиана арестовали и повесили. Великого воина Каска арестовали и повесили. Фокуса и Лоэба арестовали и повесили. Вы же сами видите, как они висят на этих крючках.
Конрад, смущенно поклонившись, добавил:
– Но их недостойного слугу, Джона Конрада, король помиловал.
Гримм в очередной раз резко выпрямился и разразился громогласным проклятием, на полуслове перешедшим в хохот.
– Джон Конрад, вы воплощение дьявола, – смеясь, произнес он. – Но я не удивлюсь, если это действительно сойдет вам с рук. Хлодвиг Третий, может, и забыл, что он все еще король, но где-то в глубине его души хранится смутное воспоминание о том, что он джентльмен. Ступайте куда глаза глядят, Великий Герцог Павонии. Похоже, вы отлично знаете, куда вам надо! В конце концов, вы сделали то, что обещали сделать, и в своей собственный манере сдержали слово.
– Да, – гордо и серьезно подтвердил Конрад, – и это единственное, что достойно именоваться Словом с большой буквы.
Как уже упоминалось, в Павонии было современное и просвещенное правительство. В свете этого факта нелегко убедить читателя в том, что оно сдержало слово, данное эксцентричному лакею. Политики и финансисты сопротивлялись, считая, что сдерживать обещания не стоит, ибо подобное может войти в опасную привычку. Но на сей раз король занял твердую позицию, решительно топнув ногой (не без отдаленного звона древних шпор и сабли). Он заявил, что для него это дело чести, хотя ходили слухи, будто к подобной настойчивости приложила руку его племянница.
Эпилог репортера
Вор, мошенник, убийца и предатель признались в своих преступлениях мистеру Пиньону из газеты «Комет». И хотя их рассказы были короче и, в отличие от историй, представленных вниманию читателя, излагались от первого лица, все же они заняли определенное время. Мистер Пиньон внимательно выслушал это удивительное повествование от начала до конца, ни разу не перебив рассказчиков ни единым словом.
Когда его новые знакомые замолчали, он, слегка откашлявшись, произнес:
– Ну что ж, джентльмены, это действительно необычайно увлекательные повествования. Но люди часто превратно истолковывают наши поступки. Я надеюсь, джентльмены, вы окажете мне честь, признав, что я ничего не пытался у вас выведывать, не вмешивался и ни к чему вас не подталкивал. Я просто пользовался вашим гостеприимством, никоим образом им не злоупотребляя.
– Уверен, – тепло произнес доктор, – что более внимательного и деликатного слушателя у нас еще не было.
– Я спрашиваю об этом только потому, – продолжал своим кротким голосом мистер Пиньон, – что среди газетчиков своей собственной страны известен под прозвищем Кровожадный Стенобитный Таран, а также Разлучник, Проныра, иногда даже Джек Потрошитель. Все эти клички мне дали за нечистоплотность, позволяющую вскрывать самые сокровенные личные тайны. Заголовки типа «Бульдог Пиньон пригвоздил Президента» или «Разлучник снял скальп с визжащей секретарши» не такая уж редкость на страницах американских газет. До сих пор по стране ходят легенды о том, как я впился в ногу судьи Грогана, когда он пытался подняться в самолет.
– Удивительно, – произнес доктор. – Никогда бы так о вас не подумал. Никто не поверит, что вы на такое способны.
– А я ничего подобного и не делал, – спокойно ответил мистер Пиньон. – Мы с судьей Гроганом мирно побеседовали в его загородной резиденции по его собственной просьбе. Но нам всем приходится заботиться о своей профессиональной репутации убийцы, грабителя или репортера.
– Вы хотите сказать, – вмешался здоровяк, – что на самом деле вы никого и ничего не уничтожали, не ломали и не потрошили?
– Вы ведь тоже никого не убивали, – сдержанно отозвался американец. – Но я вынужден делать вид, будто ужасный грубиян. В противном случае могу утратить профессиональный престиж и, возможно, работу. Хотя на самом деле, я уже убедился в том, что могу получить все, что мне необходимо, посредством обычной вежливости. Из собственного опыта знаю: по большей части люди рассказывают о себе весьма охотно, – тихо и серьезно добавил он.
Четверо его собеседников, переглянувшись, разразились хохотом.
– Это точно о нас, – кивнул доктор. – Вы с легкостью выудили наши истории, продемонстрировав безупречную вежливость. Вы действительно хотите сказать, что, если решите их опубликовать, вам придется объяснить свой успех чудовищной грубостью?
– Пожалуй, – мрачно кивнул мистер Пиньон. – Если я опубликую вашу историю, то буду вынужден сказать, что выломал дверь операционной доктора Джадсона, когда он бинтовал чье-то перерезанное горло, и не позволил ему продолжать, пока он не поведал мне историю своей жизни. Мне придется придумать байку о том, как мистер Нэдуэй ехал к своей умирающей матери, когда я запрыгнул к нему в машину и заставил изложить взгляды на взаимоотношения капитала и рабочего класса. Мне придется вломиться в дом третьего джентльмена и устроить крушение поезда, в котором ехал четвертый, или сделать что-то еще, чтобы доказать своему редактору, что я огонь, а не репортер. Разумеется, на самом деле во всем этом нет ни малейшей необходимости. Можно добиться практически любой цели, обращаясь к людям вежливо и деликатно и к тому же правильно выбрав время разговора. А если точнее, – повторил он, подавив улыбку, – необходимо просто позволить людям говорить о себе.
– Вы считаете, – задумчиво спросил здоровяк, – что подобные сенсации действительно производят впечатление на публику?
– Я не знаю, – отозвался журналист. – Мне кажется, что нет. Но они производят впечатление на редактора. Вот об этом мне и приходится заботиться.
– Но, простите, разве вас это не беспокоит? – не унимался здоровяк. – Разве вас не беспокоит то, что все, от Мэна до Мексики, называют вас Кровожадным Стенобитным Тараном, хотя на самом деле вы абсолютно нормальный и хорошо образованный джентльмен?
– Видите ли, – вздохнул журналист, – как я уже сказал, люди часто принимают нас не за тех, кем мы являемся.
За столом повисла тишина, а затем доктор Джадсон, резко обернувшись к своим товарищам, произнес:
– Джентльмены, я хотел бы предложить вам принять мистера Ли Пиньона в члены нашего клуба.
1
Солнечный Джим – созданный в 1902 г. для рекламы пшеничных хлопьев вымышленный персонаж. Мистер Пиквик – персонаж Диккенса. (Здесь и далее примеч. пер., если не указано иное.)
(обратно)2
Хэнуэлл – больница для душевнобольных в Лондоне.
(обратно)3
Район на севере Лондона.
(обратно)4
Не введи нас в искушение (лат.). Слова из так называемой Молитвы Господней («Отче наш») – Евангелие от Матфея, 6:13.
(обратно)5
Район в северной части Лондона, граничит с Хампстедом.
(обратно)6
«Темпл» – название двух из четырех лондонских «Судебных иннов» – школ подготовки барристеров.
(обратно)7
Допрос с применением мер физического воздействия.
(обратно)8
Вершина в Швейцарии на границе с Италией.
(обратно)9
Уильям Гарвей (1578–1657) – английский медик, основоположник физиологии и эмбриологии.
(обратно)10
Девушки, впервые появляющиеся в высшем обществе (фр.).
(обратно)11
Строка из цикла элегий Альфреда Теннисона «In Memoriam A. H. H.» (Памяти А. Г. Х.)
(обратно)12
Церковь в Лондоне, известна как место аристократических свадеб.
(обратно)13
Здесь: тряпье (фр.).
(обратно)14
Вильям Джемс (1842–1910) – американский философ и психолог.
(обратно)15
Дилетант (итал.).
(обратно)16
Персонаж романа В. Скотта «Ламмермурская невеста».
(обратно)17
Гарун аль-Рашид (766–809) – арабский халиф Аббасидского халифата. При нем в халифате достигли значительного развития сельское хозяйство, ремесла, торговля и культура (преимущественно литература).
(обратно)18
Книга Есфирь 5:13.
(обратно)19
Воображаемый летающий остров, описанный в «Приключениях Гулливера».
(обратно)20
Слова из эссе Оскара Уайльда «Упадок искусства лжи» (1889). У Уайльда: «Люди могут поверить в невозможное, но никогда в невероятное».
(обратно)21
Гладстон, Уильям (1809–1898) – английский политический деятель, премьер-министр.
(обратно)22
Парнелл, Чарльз Стюарт (1846–1891) – ирландский националист.
(обратно)23
«За исключением инструмента» (лат.).
(обратно)24
Слуги короля (лат.). Статус евреев в средневековой христианской Европе. Правитель мог взимать с них дань для казны, но в то же время был обязан в случае опасности защищать их.
(обратно)25
Савл, бывший яростным гонителем христиан, после обращения в христианство был наречен новым именем – Павел (в английском произношении – Пол) и получил из уст самого Христа звание апостола язычников (см.: Деян. 26:15–17).
(обратно)26
Ингерсолл, Роберт Грин (1833–1899) – американский юрист и публицист, прославившийся своими пламенными речами против многих религиозных догм.
(обратно)27
Титус Оутс (1649–1705) – английский священник. В 1678 г. публично заявил о несуществующем заговоре против короля Карла II, чем спровоцировал волну ненависти к католикам.
(обратно)28
Пиров, отличающихся обилием и изысканностью блюд. (Прим. ред.)
(обратно)29
Наоборот (фр.)
(обратно)30
Гурман (фр.).
(обратно)31
Стремления к удовольствиям. (Прим. ред.)
(обратно)32
Христианские святые из числа преподобных, избравшие особый вид подвига – непрерывную молитву на столпе (открытой возвышенной площадке, башне и т. п.). (Прим. ред.)
(обратно)33
Удалившийся от мира отшельник, пустынник. (Прим. ред.)
(обратно)34
Штампы (фр.).
(обратно)35
Сунамитянка – библейский персонаж, прислужница царя Давида. Происходила родом из города Сунам. (Прим. ред.)
(обратно)36
Кейтнесс – историческая область на крайнем севере Шотландии вблизи побережья Северного моря.
(обратно)37
Судебный приказ относительно обследования на предмет установления душевного заболевания.
(обратно)38
В Древней Греции – жрец, посвящавший в таинства во время мистерии.
(обратно)39
Жена У. Шекспира.
(обратно)40
Ссылка на патриотическое стихотворение шотландского поэта Томаса Кемпбелла «Битва на Балтике», посвященное Копенгагенскому сражению (1792).
(обратно)41
Мэтью Арнольд – английский поэт и культуролог, один из наиболее авторитетных литературоведов и эссеистов викторианского периода. Стоял у истоков движения за обновление англиканской церкви.
(обратно)42
Джон Раскин – английский писатель, художник, теоретик искусства, литературный критик и поэт. Оказал большое влияние на развитие искусствознания и эстетики второй половины XIX – начала XX века.
(обратно)43
Уильям Моррис – английский поэт, художник, издатель, социалист XIX века.
(обратно)44
Сэйкеверелл Ситуэлл – английский писатель XX века.
(обратно)45
Эдит Кавелл – медсестра, проявившая гражданскую доблесть и гуманное отношение к людям во время Первой мировой войны и ставшая благодаря этому национальным героем Британии.
(обратно)46
Лесистой местности в Австралии. (Прим. ред.)
(обратно)47
Полная цитата – Coelum non animum mutant, qui trans mare currunt – те, которые едут за море, меняют лишь небо, а не душу (Гораций).
(обратно)48
Альфред де Мюссе (1810–1857) – французский поэт, драматург и прозаик.
(обратно)49
Новелла из «Кентерберийских рассказов» Дж. Чосера.
(обратно)50
Пер. И. Кашкина.
(обратно)51
Государственный переворот (фр.).
(обратно)52
Эдмунд Берк (1729–1797) – английский парламентарий, политический деятель, публицист эпохи Просвещения, идейный родоначальник британского консерватизма.
(обратно)53
Деревня в провинции Лотарингия, родина Жанны д’Арк, о которой идет речь.
(обратно)54
Цитата из Библии (4‑я Царств 8:13).
(обратно)55
Голливог – кукла, элемент американской, британской, австралийской культур, получивший наибольшую популярность в конце XIX – первой половине XX века. Голливог представляет из себя тряпичную фигурку, изображающую чернокожего человека. У нее круглые белые глаза, смотрящие перед собой, клоунский улыбающийся рот и копна черных волос.
(обратно)
Комментарии к книге «Три орудия смерти», Гилберт Кийт Честертон
Всего 0 комментариев